Последний год жизни Пушкина [Виктор Владимирович Кунин] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Последний год жизни Пушкина
Переписка
Воспоминания
Дневники
Составление, вступительные очерки и примечания В. В. Кунина
От составителя
Документальный сборник «Последний год жизни Пушкина» хронологически продолжает двухтомник «Жизнь Пушкина, рассказанная им самим и его современниками» (М., «Правда», 1987). Огромный массив разнообразных документов, воспоминаний, художественных, эпистолярных и иных свидетельств самого поэта, его друзей и недругов о последних 13 месяцах жизни Пушкина мог быть помещен только в отдельной книге. Это безусловно один из самых скрупулезно исследованных и вместе с тем, быть может, самый таинственный по сей день период биографии человека, остающегося в поколениях его соотечественников олицетворением национального гения России.
Никогда русское сердце не примирится с ужасной смертью Пушкина, никогда не иссякнут слезы оплакивающих его, никогда не исчезнет желание узнать и осмыслить каждую подробность его жизни в тот последний год, о котором рассказывают документы, собранные в предлагаемой книге. Сколько бы ни говорили и ни писали о том, что Пушкин в своих последних произведениях, письмах, разговорах стремился, осознанно или невольно, подытожить свой жизненный и творческий путь (для этого есть, казалось бы, самые веские основания — «Памятник»), все же не обманывающее народное ощущение иное — он погиб безвременно и неожиданно, он должен был жить и творить. «Одной из тайн пушкинского творчества, — говорил писатель Д. А. Гранин на конференции, посвященной 150-летию со дня гибели поэта, — является вдруг возникшая потребность в конце 1836 г. обобщить все написанное и создать стихотворения, которые нужно считать нравственным завещанием поэта — «Из Пиндемонти» и «Памятник». В последнем стихотворении свои творческие заслуги Пушкин ставит наравне с нравственными». «Милость к падшим призывать» — таков, по мысли Д. Гранина, основной завет Пушкина будущей литературе. Сам Пушкин всю жизнь оставался верен ему, этот завет был твердо усвоен русской литературой от Гоголя до Блока.
Читатель найдет в сборнике немало рассуждений и фактов, связанных с вечной и больной для каждого из нас темой итогов пушкинского пути, им самим подведенных. Однако, как бы то ни было, документальный сборник посвящен не смерти Пушкина, а именно жизни его в 1836–1837 гг…
Рассматривая творчество, публицистические и издательские труды Пушкина в 1836 г., борьбу поэта за «своего читателя», современный исследователь-пушкинист С. А. Фомичев справедливо замечает: «преддуэльные события — в их трагической ретроспективе — нередко засвечивают для нас это основное направление пушкинской, деятельности, даже подчас окрашивая последние месяцы поэта в безысходно мрачные тона. Более того, в поисках «ключа» к его «загадочным» произведениям принято, как правило, иметь в виду дуэльную историю, как будто в самом деле свет клином сошелся лишь на ней»[1].
Бесконечно много существует разноречивых суждений о роли жены Пушкина в его жизни и гибели. Сколько раз грешили исследователи и литераторы излишне детальным погружением в семейные тайны Пушкиных, то обвиняя Наталью Николаевну с жестокостью, лишенной всякой объективности, то защищая столь рьяно, что образ ее лишался при этом обычных человеческих черт. Здесь не может быть окончательного приговора. Но нельзя забывать главное: один судья вправе судить ее — сам поэт. Не будем добавлять лепту в эту огромную литературу, предложив читателю самому оценить сохранившиеся документы пушкинской эпохи. Вспомним категоричное суждение А. А. Ахматовой: «Если бы Пушкину предложили на выбор, или — первое: не ковыряться в его интимных отношениях с Натальей Гончаровой, потребовав с него за это полного отречения от всей литературной деятельности, отказаться от всего, что он написал; или — второе: сделать все так, как случилось с Пушкиным, т. е. Пушкин — великий поэт, и исследователи ковыряются бесстыдно в его интимной жизни — Пушкин, не задумываясь, выбрал бы первое: отрекся бы от всего, что написал, чтоб только умереть спокойно, в уверенности, что никто никогда не будет ковыряться в его интимной жизни — с радостью бы согласился умереть в полной безвестности»[2]. Как понимает читатель, любые рассуждения, построенные по типу «если бы…», условны. Не было, к счастью, описанной альтернативы у Пушкина. Но в словах Ахматовой, несомненно, есть доля трагической истины, перед которой не худо бы остановиться каждому, кто жадно ищет подробностей личной жизни поэта…
Главная цель настоящего сборника — предоставить читателю собранные воедино, пусть и не исчерпывающе, но достаточно полно, документальные материалы, связанные с последним годом жизни великого сына нашей земли. На этой основе читатель-пушкинист получит возможность, во-первых, самостоятельно судить о многих фактах и домыслах; во-вторых, обратиться к литературе, часть которой указана в примечаниях, а при желании идти дальше и дальше в изучении интересующих его вопросов.
* * *
Недавно переизданное, превосходное для своего времени исследование П. Е. Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина» (М.-Л., Госиздат, 1928, изд. 3-е; М., «Книга», 1987) до сих пор остается наиболее полным сводом документов о рассматриваемом периоде. Но следует иметь в виду, что Щеголева интересовала именно заявленная в названии тема, и он, естественно, не останавливался на документах последнего года, не связанных непосредственно с гибелью Пушкина; кроме того, книга Щеголева готовилась в основе своей более 60 лет тому назад, а за протекшие десятилетия пушкинисты-публикаторы и исследователи нашли много нового и важного. Здесь необходимо отметить вклад Б. В. Казанского, М. А. Цявловского, Н. В. Измайлова, М. И. Яшина, Н. Я. Эйдельмана, Я. Л. Левкович и других ученых. Интереснейшим обобщением и истолкованием самых различных, в том числе новейших, материалов, отражающих события, приведшие к гибели Пушкина, служит книга С. Л. Абрамович «Пушкин в 1836. Предыстория последней дуэли» (Л., «Наука», 1984). Недавно в журнале «Звезда» (1986, № 11–12; 1987, № 1–2) опубликована составленная С. Л. Абрамович подробная хроника событий 1836 года «Пушкин. Труды и дни», которая хоть и не лишена временных пропусков, несомненно, отныне станет документальной основой последующих работ об этом периоде жизни Пушкина подобно тому, как для 1799–1826 гг. основополагающим сводом данных остается книга М. А. Цявловского «Летопись жизни и творчества Пушкина» (М., 1951). Назовем здесь еще несколько общебиографических и справочных изданий, необходимых для любой популярной работы о Пушкине. Анненков П. В. А. С. Пушкин. Материалы для его биографии и оценки произведений. СПб, 1856 (факсимильное воспроизведение: М., 1985). Пушкин. Письма последних лет 1834–1837. Л., 1969. Пушкин А. С. Письма к жене. Изд. подгот. Я. Л. Левкович. Л., 1986. Рукою Пушкина. Несобранные и неопубликованные тексты. М. — Л., 1935. Вересаев В. В. Пушкин в жизни. Т. 1–2. М.,1936. Изд. 6-е. (Переиздание 2-го тома: М., 1985). Пушкин в воспоминаниях современников. Т. 1–2. М., 1974 (переиздание: М., 1984). Черейский Л. А. Пушкин и его окружение. М., 1974. Переписка А. С. Пушкина. Т. 1–2, М., 1982. Томашевский Б. В. Пушкин. Кн. 1–2. М.—Л., 1956–1961. Бродский Н. Л. А. С. Пушкин. Биография. М., 1937. Гроссман Л. П. Пушкин (Жизнь замечательных людей). Изд. 3-е. М., 1960. Лотман Ю. М. Александр Сергеевич Пушкин. Биография писателя. Л., 1982. Временник пушкинской комиссии. 1962–1987. (1–21). Л., 1963–1987. Дополнительные сведения об использованной литературе даются в примечаниях к главам. Надобно только помнить при этом, что ничьи логические построения, никакие примечания и пояснения к документам не заменят читателю, который хочет понять душу великого поэта и его творения, собственной работы ума и чувств. Документального и комментаторского подспорья для этой работы накоплено немало, но главный путь каждый должен пройти сам. Весь том делится на восемь хронологических разделов, внутри которых документы нередко группируются в логической связи (хронология при этом сознательно нарушается). Все документы пронумерованы в рамках главы, им соответствуют номера кратких примечаний в конце книги. Во вступительных очерках обращено внимание читателя на основные события жизни Пушкина в те или иные месяцы 1836–1837 гг. Наконец, в «Приложении» собраны документы, связанные с похоронами поэта; первые отклики на его смерть; имущественные бумаги семьи Пушкина. С неизменной благодарностью составитель отмечает помощь, оказанную ему Государственным музеем А. С. Пушкина, а также собирателем-пушкинистом И. И. Потоцким.
Глава первая
1 января — 29 марта 1836
Книгу нетрудно разделить на главы, подглавки и абзацы, реальную жизнь не разделишь вовсе. Поэтому следует иметь в виду, что события жизни Пушкина, отраженные в 1-й главе, не 1 января 1836 г. начались и не 29 марта закончились. Начальная дата выбрана потому, что 31-м декабря 1835 г. завершилась хроника во 2-м томе «Жизни Пушкина, рассказанной им самим и его современниками»; завершающая — потому что в этот день скончалась мать поэта. Как ни оценивать отношения Пушкина с родителями, смерть матери для каждого человека обозначает определенный жизненный рубеж — что-то безвозвратно остается позади.
Многие новые узлы в жизни Пушкина завязались за эти три месяца, а некоторые старые затянулись еще туже. Немало было встреч, поворотов в отношениях с разными людьми. В очерках мы коротко о некоторых из них расскажем.
«Берегись, неосторожный гений!»
«Единственным уголком, оставшимся людям, любящим и уважающим прямое добро» назвал друг Пушкина Петр Александрович Плетнев пушкинский «Современник»… 1835 год закончился, как помнит читатель, просьбой Пушкина к Бенкендорфу разрешить издание в 1836 г. четырех томов «статей чисто литературных (как-то повестей, стихотворений etc.), исторических, ученых, также критических разборов русской и иностранной словесности, наподобие английских трехмесячных Reviews[3]. 1836 год начался полученным разрешением и весь прошел так или иначе под знаком «Современника» (№ 3–10; 14–35)[4]. Едва ли не большинство писем Пушкина и разнообразных документов (во всяком случае, до получения анонимного пасквиля 4 ноября) в какой-то степени связаны с изданием «Современника» и с участием в нем разных людей… Со слов близкого друга Пушкина Сергея Александровича Соболевского первый пушкинист П. И. Бартенев сделал в 1860-х годах следующую важную запись: «Мысль о большом повременном издании, которое касалось бы по возможности всех главнейших сторон русской жизни, желание непосредственно служить отечеству пером своим, занимали Пушкина почти непрерывно в последние десять лет его кратковременного поприща… Обстоятельства мешали ему, и только в 1836 г. он успел выхлопотать себе право на издание «Современника», но уже в размерах весьма ограниченных и тесных». Действительно, как только умолкла в 1831 г. «Литературная газета» Дельвига — Пушкина, поэт принялся хлопотать о собственном периодическом издании, на страницах которого вновь объединились бы литераторы пушкинского круга в борьбе с официозной и склонной к доносу «Северной пчелой» Булгарина, а потом (с 1834 г.) и с обывательской представительницей «торгового направления» в журналистике — «Библиотекой для чтения» О. И. Сенковского. А это означало и борьбу с Бенкендорфом, поощрявшим «перо Булгарина, всегда преданное власти». Сначала (1831–1832) была задумана газета «Дневник», даже подготовлен пробный ее номер; потом проектировались разного рода альманахи и сборники, вынашивался замысел «Северного зрителя» под редакцией В. Ф. Одоевского, но с деятельным участием Пушкина и многих писателей, к нему близких. В 1835 г. вместе с В. Ф. Одоевским Пушкин задумал журнал «Современный летописец политики, наук и литературы». И хотя эти издания, развивавшие давнюю идею Пушкина, не состоялись, «Современник» 1836 года, как считают исследователи-пушкинисты, как бы нес в себе энергию предыдущих замыслов. Что касается формы будущего периодического издания, то она во многом определялась соображениями дипломатическими: Пушкин как бы замаскировал журнал под альманах (четыре книжки в год по 20 печатных листов каждая) и вдобавок испросил разрешение только на один год, естественно, предполагая его в дальнейшем продлить. «Тихая дипломатия» Пушкина победила — «Современник» был разрешен. Что поделаешь — к Пушкину вполне подходит сказанное К. Марксом и Ф. Энгельсом о Гёте: «он принужден был существовать в жизненной среде, которую он должен был презирать и все же быть прикованным к ней, как к единственной, в которой он мог действовать»[5]. Как часто бывает в литературных отношениях, те, против кого журнал мог быть направлен, нанесли упреждающие удары. Сперва Булгарин и Греч через издателя А. Ф. Смирдина предложили Пушкину 15 тысяч отступного «за восстановление прежних отношений» — т. е. чтоб вообще журнал не выпускал. Отказ Пушкина от сделки заведомо означал будущую брань «Северной пчелы», которая впоследствии нашла случай упрекнуть поэта в том, что «мечты и вдохновения свои он погасил срочными статьями и журнальною полемикою», забыв, как много грязи в свое время летело с ее страниц в эти «мечты и вдохновения». Но уже после появления I тома «Современника» «Северная пчела», распознав «антибулгаринское» направление журнала, жалила достаточно больно: «Поэт променял золотую лиру свою на скрипучее неумолкающее труженическое перо журналиста; он отдал даром свою свободу». Спрашивается, как оценивали в таком случае собственную свободу булгаринцы? Она им была, впрочем, не нужна. Притворное сочувствие выливалось в прямое издевательство: «Между тем поэт опочил на лаврах слишком рано и, вместо того, чтобы отвечать нам новым поэтическим произведением, он выдает толстые, тяжелые книжки сухого и скучного журнала, наполненного чужими статьями. Вместо звонких сильных прекрасных стихов его лучшего времени читаем его вялую ленивую прозу (это о «Путешествии в Арзрум». — В. К.), его горькие и печальные жалобы. Пожалейте поэта!» «Библиотека для чтения» поступила еще более лихо: она набросилась на журнал Пушкина… до его появления, заявив, что «пока еще не вышел первый нумер «Современника», считает себя вправе, не выходя из своих обыкновений, сказать то, что думает о предприятии А. С. Пушкина по прочтении его программы». И сказала: "Этот журнал, или этот альманах учреждается нарочно против «Библиотеки для чтения» с явным и открытым намерением при помощи божией уничтожить ее в прах. Что тут таиться! Угрозы раздались уже в наших ушах: и вот мы сами добродушно спешим известить публику, что на нас готовится туча <…> Будущий издатель «Современника» думает придать своему изданию более занимательности войною с «Библиотекой» <…> Берегись, неосторожный гений! «Современник» может быть уверен, что о нем более никогда не упомянут в «Библиотеке для чтения»". Сенковский отважился даже утверждать, что Пушкин, принявшись за «Современник», готовит читателям «самый низкий и отвратительный род прозы после рифмованных пасквилей». Нападки О. И. Сенковского были тем более мерзки, что ведь он, заботясь о престиже «Библиотеки», охотно печатал Пушкина в 1834–1835 гг. А теперь, теряя совсем еще недавно столь желанного автора, ничтоже сумняшеся, поливал его ушатами помоев! Следует заметить, что душещипательные переводные романы, составлявшие главную часть пухлых томов «Библиотеки для чтения», привлекали умы и сердца многих «любителей почитать» в обеих столицах и в провинции. «Серьезные намерения» «Современника» сами по себе могли поставить под угрозу его тираж и доходы издателя, а уж антиреклама Сенковского и подавно сделала свое дело. Недаром Н. В. Гоголь с болью душевной наблюдал «привал черни к глупой «Библиотеке», которая закрепляла за собой читателей своей толщиною». Приступая к «Современнику», Пушкин оптимистически рассчитывал на 25 тысяч годового дохода (ассигнациями). Такая сумма хоть и не бог весть как была велика, но все-таки позволила бы расплатиться с первоочередными долгами. А они были угрожающе велики: к 1 января 1836 г. Пушкин был должен частным лицам 28 726 руб. 72 коп., а казне — 48 333 руб. 33 1/2 коп. Жалованье его, по условию с царем, шло полностью в уплату казенного долга; с болдинских имений он не получал ни гроша, уступив доход сестре. Оставались исключительно «деревенька на Парнасе» да надежды на «Современник». Первый том «Современника», вышедший 3 апреля 1836 г., имел тираж 2400 экземпляров; второй (3 июля) — тоже 2400; третий (28 сентября) — уже 1200; последний (22 декабря) — только 700. Общий расход на бумагу, типографские работы и гонорар авторам, который Пушкин платил первоначально из собственного кармана, составили приблизительно как раз 25000. На квартире поэта после его смерти осталось 109 полных комплектов журнала (их потом продали) да еще неизвестно сколько отдельных экземпляров первого и второго номеров — Опека над детьми и имуществом А. С. Пушкина постановила их сжечь, не надеясь реализовать; по этим данным нетрудно будет подсчитать барыши поэта. Необходимо, конечно, при этом знать, что годовой комплект «Современника» стоил 25 руб. ассигнациями, а «с пересылкою» — 30 руб. Как справедливо замечает С. А. Фомичев, журнал «не принес ожидаемых доходов — скорее еще больше разорил своего издателя. Но вплоть до последнего дуэльного дня поэт постоянно был занят им, рассчитывая, наперекор судьбе, найти и воспитать своего читателя». Трудно даже теперь поверить, что такой безрадостной оказалась материальная и издательская доля журнала, в котором были напечатаны «Скупой рыцарь», «Родословная моего героя», «Полководец», «Капитанская дочка», «Путешествие в Арзрум» и другие творения Пушкина, «Нос», «Коляска», «Утро делового человека» Н. В. Гоголя, стихи В. А. Жуковского, Ф. И. Тютчева, А. В. Кольцова, Д. В. Давыдова, записки Н. А. Дуровой, критические статьи и рецензии Пушкина, П. А. Вяземского, Гоголя, А. И. Тургенева, В. Ф. Одоевского… Дух захватывает — теперь бы такой журнал! А «Современник» не расходился! Впрочем во всем этом нынешний читатель легко может убедиться собственными глазами, ибо наконец-то в 1987 г. издательство «Книга» выпустило точное воспроизведение всех четырех пушкинских томов «Современника» тиражом 7000 экземпляров (см. «Литературу»). Автор предисловия к этому изданию М. И. Гиллельсон пишет о «Современнике»: «Содержание его отличалось такой умственной зрелостью, настолько находилось наравне с европейским просвещением, что журнал не смог найти достаточно широкой аудитории… В борьбе с «Библиотекой для чтения» «Современник» был обречен потерпеть неудачу. Пушкин, желавший поднять читательскую аудиторию до своего уровня, до своих эстетических требований, явно переоценил художественный вкус и умственные запросы современников. А, может быть, он и понимал трудность своего начинания, но не хотел и не мог уступить обстоятельствам». Но материальный провал выявился не сразу, а вот сражения с цензурой начались сразу же, вместе с подготовкой первого номера. Читатель услышит отзвук отчаянных усилий Пушкина убедить или перехитрить цензоров в переписке его с Д. В. Давыдовым, П. А. Вяземским и во многих других документах, хронологически разбросанных во всех главах нашего сборника. Здесь скажем лишь несколько слов об этом. Пушкин заранее знал: все самое лучшее, что он опубликует в «Современнике», будет наталкиваться на сопротивление цензуры. Однако началось с того, что ее бдительность удалось обмануть. Первая книжка открылась своего рода эпиграфом — стихотворением «Пир Петра Первого»[6]. Иначе Пушкин просто не мог начать журнал — он должен был напомнить о декабристах, ведь мы знаем, что эта боль не утихала в его сердце. Повод представился подходящий: Николай I «ознаменовал» 10-летний юбилей восстания издевательски куцей амнистией (тем, кто получил 15 лет каторги, срок был снижен до 13). Вот поэтому-то Пушкин почти что «в лоб» напоминал самодержцу о его великом пращуре, которыйТри мистификации
Журналист и издатель А. А. Краевский, волею обстоятельств бывший одним из главных сотрудников в редакции «Современника» (правда, больше техническим), после смерти Пушкина писал В. Ф. Одоевскому: «Я не забыл завета Пушкина, что "приязнь и дружбу создал бог, а литературу и критиков мы сами выдумали"». Иначе говоря, понимание, людское участие, дружеский суд, пусть суровый, превыше многого ценил Пушкин в жизни. Не «окружение», как иногда пишут, а живые люди, равноправные в своих отношениях с поэтом, находились всегда рядом с Пушкиным. «Отсутствие воздуха» (по слову А. А. Блока), погубившее поэта, во многом было утратой понимания, изменой одних друзей[9] или в буквальном смысле отсутствием других — их смертью, отъездом из России или из Петербурга. Круг «Современника» — это Вяземский, Плетнев, Д. В. Давыдов, А. И. Тургенев и другие. Но об отношениях их к Пушкину много говорено, в том числе и в популярной литературе[10]. Здесь коротко напомним о двух сотрудниках журнала, особенно тесно связанных с Пушкиным в 1836 г. Первого звали Николай Васильевич Гоголь. Ему было 15 лет, когда он, гимназист в Нежине, обратился к отцу с просьбой прислать «Пушкина поэму Онегина». А ведь тогда, в 1824 г., не вышла еще 1-я глава — осведомленности гимназиста можно позавидовать; после он постоянно читал альманах Дельвига — Пушкина «Северные цветы»; попал к нему в руки и список запрещенной оды «Вольность»… Познакомились лично они в мае 1831 г., когда Пушкину было 32 года, Гоголю — 22. Случается, и в наши дни Гоголя обвиняют чуть ли не в хлестаковщине за то, что потом безмерно гордился дружбою Пушкина и своей близостью к нему. Между тем это правда истинная, нисколько, впрочем, не свидетельствующая о тесных личных отношениях. Ведь в 1835 г. в «Арабесках», когда чуть ли не вся критика скорбела о «закате Пушкина», Гоголь первый печатно объявил его «русским национальным поэтом». А еще раньше (до знакомства), в 1831 г., тоже первым отозвался на непонятого многими «Бориса Годунова»: «Будто прикованный, уничтожив окружающее, не слыша, не вникая, не помня ничего, пожирал я твои страницы, дивный поэт!» В 1833 г. он слышал в чтении автора еще не вышедшую «Историю Пугачева» и так реагировал: «Это будет единственное в этом роде сочинение. Замечательна очень вся жизнь Пугачева! Интереса пропасть! Совершенный роман!» Вспомним, что «Историю Пугачева» дружно замолчала критика. В 1833 г. Гоголь и В. Ф. Одоевский предложили Пушкину выпустить тройственный альманах, который так и задумали назвать «Тройчатка, или Альманах в три этажа». Имелось в виду поместить в нем «Повести Белкина», «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Пестрые сказки» Одоевского. Пушкин тогда уклонился, и вся идея заглохла. В октябре 1834 г. Пушкин с Жуковским побывали на лекции адъюнкта кафедры всеобщей истории Н. В. Гоголя-Яновского в Петербургском университете. Почти все произведения Гоголя, написанные при жизни Пушкина, старший поэт имел возможность читать до печати и делать свои замечания. Наконец, хрестоматийную известность и порой прямолинейно-наивное освещение приобрел факт «подсказки» Пушкиным Гоголю сюжета «Мертвых душ», а так-же (это утверждают уже не столь категорично) и «Ревизора». И хотя думать, что Пушкин подарил Гоголю сюжеты, а тому оставалось всего-навсего их обработать, по меньшей мере простодушно, ибо сюжет сам по себе есть неотъемлемая часть произведения художника и никем не может ему быть подсказан[11], но факт обсуждения с Пушкиным будущих гоголевских творений сомнения не вызывает. Известна и дружелюбная шутка Пушкина в домашнем кругу, переданная П. В. Анненкову Натальей Николаевной: «С этим малороссом надо быть осторожнее, он обирает меня так, что и кричать нельзя». Завершим эту кратчайшую хронику сообщением мемуариста о том, что Пушкин «катался от смеха» во время первого чтения Гоголя «Ревизора» у Жуковского 18 января 1836 г. Даже «избранных фактов» довольно, чтобы понять, почему при первом известии о разрешении журнала Гоголь, «расплевавшись с университетом», стал деятельнейшим и поначалу восторженным сотрудником Пушкина. Перспектива работы в «Современнике» радовала его чрезвычайно. 2 февраля он писал Погодину: «О журнале Пушкина без сомнения уже знаешь. Мне известно только, что будет много хороших статей, потому что Жуковский, князь Вяземский и Одоевский приняли живое участие». О «Коляске», «Носе», «Утре делового человека» уже упоминалось, хотя эти вещи Гоголь писал, естественно, не специально для «Современника». Но с февраля 1836 г. по апрель он трудится для журнала исключительно: пишет статью «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 году» и целый ряд рецензий (далеко не все из них Пушкин поместил); принимается за статьи «Петербург и Москва», а также «Петербургская сцена 1835–1836 годов». Первая его работа («О движении…») стала «гвоздем программы» первого номера «Современника» (см. рецензию В. Г. Белинского — № 34). Но сами по себе отношения Пушкина с Гоголем после этой статьи несколько запутались. Дело в том, что статья Гоголя была напечатана в «Современнике» без подписи, некоторое время все читатели, в том числе и Белинский, убеждены были, что перед ними программная статья журнала, принадлежащая перу самого Пушкина. Потом, правда, в литературных кругах узнали имя истинного автора, да и сам Гоголь этого не скрывал. Но лишь в наше время история эта получила документальное подтверждение. В 1954 г. было обнародовано в общем-то сенсационное открытие: литературовед В. Г. Березина обнаружила в фонде Государственной публичной библиотеки в Ленинграде экземпляр «Современника», где в оглавлении было черным по белому написано имя Гоголя как автора статьи «О движении…». Так была развеяна первая мистификация. Только чья — пушкинская или гоголевская? Или совместная? В экземпляре, найденном В. Г. Березиной, помимо поправки в оглавлении, оказалось и еще несколько отличий от общеизвестного текста «Современника». Исследователям стало ясно: перед ними первый вариант пушкинского журнала, дотоле неизвестный. Статья Гоголя, достаточно резкая по тону, громила «торговый триумвират» в русской журналистике: Ф. В. Булгарина, Н. И. Греча и О. И. Сенковского, обличая их «литературное безверие и литературное невежество». «Северная пчела» сравнивалась при этом с «корзиной, в которую каждый бросает что придется». Булгарин пришел в ярость и в начале июня обрушился на «Современник», который, мол, «пристрастен и несправедлив» и «действует не в духе общего литературного блага, не в духе времени, но в духе партии и щепетильной привязчивости». Что касается гоголевского[12] сравнения «Северной пчелы» с определенного рода корзиной, то «пчеловод» отвечал так: «…если б у нас не было в литературе такой корзины… то в литературе нашей водворилась бы вредная для ее успехов монополия и оскорбленный автор не имел бы места где поместить свою защиту». Здесь снова не обошлось без ядовитого намека: дело в том, что В. Ф. Одоевский сумел, после «предварительных нападок» Сенковского на Пушкина, именно в «Пчеле» поместить свою защиту «Современника». Булгарин явно лавировал, надеясь, что «Современник» будет лоялен к «Пчеле» — и вот такой анонимный удар. Теперь Фаддей Бенедиктович замаскированно упрекал Пушкина в черной неблагодарности. Выходит, что Пушкин, сняв имя Гоголя из оглавления первой книжки[13] (конечно, если этого не потребовал сам Гоголь, чего мы до сих пор не знаем), готов был принять всю ответственность на себя. Хотя вообще-то внимательный читатель мог бы, при некотором усилии, догадаться, что статья принадлежит все-таки не Пушкину, — скажем по тому, что о Пушкине в ней говорится в третьем лице, да еще такими словами, какими он о себе не мог говорить: «имя Пушкина, по крайней мере для русского, имеет в себе нечто симпатическое с любовью и гордостью народною». Но кто именно написал статью, угадать было трудно — она воспринималась как редакционная. Разные гипотезы выдвигались о причинах мистификации: опасения Пушкина нанести вред или даже сорвать премьеру «Ревизора» (она состоялась 19 апреля 1836 г.); просьба самого Гоголя, руководствовавшегося теми же мотивами и т. д. И уж совсем беспочвенное предположение: Пушкин не занимался своим журналом и пропустил статью Гоголя, не читая, а потом увидел, что не согласен с ней. Но, как бы то ни было, неловкость возникла, а некоторая неясность остается и по сей день. События, связанные со статьей Гоголя, на этом не завершились — они имели несколько неожиданное продолжение. Возникла вторая мистификация. В III томе «Современника» появилось «Письмо к издателю» из Твери, подписанное А. Б., в котором статья «О движении…» критиковалась как излишне ожесточенная, а «Современник» упрекался в стремлении преследовать «Библиотеку для чтения» вместо того, чтобы создавать, так сказать, позитивную картину русской критики и журналистики. За письмом следовало краткое примечание издателя: «С удовольствием помещая здесь письмо г. А. Б., нахожусь в необходимости дать моим читателям некоторые объяснения. Статья О движении журнальной литературы напечатана в моем журнале, но из сего еще не следует, чтобы все мнения, в ней выраженные с такою юношескою живостью и прямодушием, были совершенно сходны с моими собственными. Во всяком случае, она не есть и не могла быть программою «Современника». Письмо А. Б. было помечено 23 апреля 1836 г., т. е. выглядело как прямой отклик на первый том журнала. Десятилетия понадобились пушкинистам, чтобы убедиться в том, что перед ними очередная пушкинская мистификация[14]. Никто не присылал писем из Твери, никакого А. Б. в природе не существовало — все это написал сам поэт. В чем же дело? Предал Гоголя? Это заведомо не так, поскольку подписи Гоголя под статьей «О движении…» не было. Испугался Сенковского? Боже упаси — мужество и благородство Пушкина в любых жизненных и литературных ситуациях доказано многочисленными примерами. Не хотел ставить под удар «Современник»? И это едва ли — к III книге уже выяснилось, что перспективы журнала, во всяком случае материальные, достаточно мрачны. Скорее всего иное. Статья Гоголя и не была программой «Современника», который должен был, как представлял себе Пушкин, стоять выше журнальной брани, выше любой полемики с булгариными и сенковскими. «Круг действия» «Современника», как полагал Пушкин, должен быть обширнее и благороднее «журнальной драки». Не желая ставить под удар Гоголя, Пушкин, когда готовил первую книжку, убрал его имя из оглавления, но, не желая искажать в глазах читателей и собственное представление о программе журнала, устроил в III книге всю эту вторую мистификацию с «письмом из Твери». Кстати, существует и совершенно иная точка зрения: Пушкин все более и более стремился с весны 1836 г. к сближению с Белинским и на этой основе разошелся со своими первоначальными сотрудниками. Гоголь болезненно пережил всю эту «историю с отречением» еще и потому, что первая статья его с Пушкиным, несомненно, подробно обговаривалась. Более того, как установил В. Э. Вацуро, в статье «О движении…» использованы мысли и даже прямые высказывания Пушкина из многих его сочинений. Не самая лучшая судьба постигла другие публицистические работы Гоголя, предназначенные для «Современника» — «Петербург и Москва»[15] и «Петербургская сцена в 1835–1836 годах»[16]. Главная мысль гоголевской работы «Петербургская сцена…» — в самобытности отечественного искусства, подчас напрасно склоняющегося к иноземным образцам: «Своего давайте нам! Что нам французы и весь заморский люд, разве мало у нас нашего народа? Русских характеров! Своих характеров. Давайте нас самих». И хотя, как справедливо заметил исследователь отношений двух великих писателей Г. П. Макогоненко, «это рассуждение было для Пушкина близко и дорого», но «зоны несогласия» тоже образовались заметные. Дело в том, что Пушкину не понравились призывы Гоголя любить монарха и правительство, «изливающих на нас благо». Это он не мог напечатать в «Современнике». Были и частные, но важные разногласия. «Пушкин, — вспоминал Гоголь, — дал мне порядочный выговор и крепко побранил за Мольера. Я сказал, что интрига у него почти одинакова и пружины сходны между собой. Тут он меня поймал и объяснил, что писатель, как Мольер, надобность не имеет в пружинах и интригах, что в великих писателях нечего смотреть на форму и что, куда бы он ни положил добро свое, — бери его и не ломайся». Эти драгоценные крупицы пушкинской светлой мысли в тот год, который считается чуть ли не сплошным «шествием к концу», талантливо донесенные до нас Гоголем, не должны быть забыты. Но статьи все же пришлось переделывать — соединять их в одну. Гоголь взял их с собой за границу, да так и не закончил до гибели Пушкина. 19 апреля Пушкин был в Петербурге, возвратившись с похорон матери, но на премьеру «Ревизора» не мог пойти — траур не позволял этого. Известно, что Гоголь очень был удручен пошлой игрой актеров при внешнем успехе, даже царь изволил улыбаться и соприкасать руку с рукой. Болезненно отозвалась в душе восприимчивого Гоголя журнальная брань по адресу «Ревизора». Чего стоили, например, такие, кажущиеся теперь просто наглой болтовней заявления Сенковского: «У г. Гоголя нет идеи никакой. Его сочинение даже не имеет в предмете нравов общества, без чего не может быть настоящей комедии. Его предмет — анекдот, старый, всем известный, тысячу раз напечатанный, рассказанный, обделанный в разных видах». Сказано было даже, что Гоголь «не производил еще ничего грязнее последнего своего творения». Знал ли, не знал Сенковский имя истинного автора статьи «О движении…», но нападение на «Ревизора» тесно связано с выпадом пушкинского журнала против «Библиотеки для чтения». Гоголь вошел в пушкинский круг писателей, и ему не было теперь пощады от площадной журналистики. В те дни Гоголь писал Пушкину: «Не сержусь, что бранят меня неприятели литературные, продажные таланты, но грустно мне это всеобщее невежество, движущее столицу <…> Грустно, когда видишь в каком еще жалком состоянии находится у нас писатель». Трудно отрицать, что эти мысли Гоголя как нельзя более тесно связаны с характеристикой положения русского литератора, которую не раз давал Пушкин. 6 июня Гоголь внезапно уехал за границу. С достаточной уверенностью можно сказать, что события, связанные с «Современником», сыграли в его отъезде некоторую роль. Он, скорее всего, не знал о письме А. Б., но сожалел об отсутствии полного согласия с Пушкиным насчет дальнейшего ведения журнала. 28 (16) июня Гоголь в письме Жуковскому из Гамбурга сетовал: «даже с Пушкиным я не успел и не смог проститься; впрочем он в этом виноват». До сих пор биографы Пушкина и Гоголя не имеют окончательного ответа: то ли дело тут и вправду в «Современнике», то ли в «Ревизоре» (Пушкин, как показалось Гоголю, вовсе не реагировал на провалившуюся премьеру), то ли повидаться им помешали чисто житейские обстоятельства. В любом случае «чудному, веселому, добродушному» Гоголю, каким знали его в те годы друзья, отъезд из отечества без прощания с Пушкиным был тяжел. Как показало ближайшее будущее, личное общение Гоголя с Пушкиным навсегда завершилось. Характерно, что несмотря на свое благоговение перед памятью Пушкина, Гоголь все же сохранил в душеосадок недовольства «Современником», говоря, что он «не имел определенной цели», «не был тем, чем должен быть журнал и ближе был к альманаху». Здесь следы разногласий, много стоивших Гоголю, но болезненно задевавших и Пушкина… И здесь мы подошли к третьей мистификации, хотя в данном случае есть большие сомнения: была ли она? В 1841 г. в качестве приложения ко второму изданию «Ревизора» был помещен «Отрывок из письма, писанного автором вскоре после первого представления «Ревизора» к одному литератору». Этот литератор, как, наверное, догадался читатель, Пушкин. 5 марта Гоголь послал С. Т. Аксакову из Рима пакет с бумагами: «Здесь письмо, писанное мною к Пушкину по его собственному желанию. Он был тогда в деревне[17]. Пьеса игралась без него. Он хотел писать полный разбор ее для своего журнала и меня просил уведомить, как она была выполнена на сцене. Письмо осталось у меня неотправленным, потому что он скоро приехал сам». В «Отрывке из письма…» после подробного описания игры актеров говорится: «…у меня недостает больше сил хлопотать и спорить. Я устал и душою и телом. Клянусь, никто не знает и не слышит моих страданий. Бог с ними со всеми; мне опротивела моя пьеса. Я хотел бы убежать теперь бог знает куда, и предстоящее мне путешествие, пароход, море и другие, далекие небеса могут одни только освежить меня. Я жажду их как бог знает чего. Ради бога, приезжайте скорее. Я не поеду, не простившись с вами. Мне еще нужно много сказать вам того, что не в силах сказать несносное, холодное письмо…» «Отрывок…», как говорилось, был опубликован при втором издании «Ревизора» в 1841 г. и до сих пор считается (хоть и не единодушно)… мистификацией, целиком и полностью остающейся на совести Гоголя. Ни в одном томе писем Гоголя вы этого последнего письма не отыщете — оно печатается только как приложение к «Ревизору». В полном своде писем разных корреспондентов, обращенных к Пушкину, его тоже нет. Но дело все же не в том, где помещать этот текст, а в том чтó перед нами: третья мистификация или последнее письмо одного великого писателя другому? Установилось мнение, что Гоголь, так сказать, задним числом пометил письмо 25 мая 1836 г., а на самом деле оно написано специально к изданию 1841 г. И все дело, мол, в желании Гоголя как можно теснее связать свое имя с именем погибшего Пушкина. Один из важнейших доводов: 25 мая, когда Гоголь якобы писал Пушкину свое последнее письмо, поэт (с 23 мая) был уже в Петербурге. Конечно, на это всегда есть контрдовод: Гоголь еще не знал о возвращении Пушкина, а узнав, письмо не отправил, надеясь на встречу. Но так они и не простились. Со смертью Пушкина для Гоголя словно часть собственного существа ушла навеки: «Все наслаждение моей жизни, все мое высшее наслаждение исчезло вместе с ним. Ничего не предпринимал я без его совета. Ни одна строка не писалась без того, чтобы я не воображал его пред собою. Что скажет он, что заметит он, чему посмеется, чему изречет неразрушимое и вечное одобрение свое, вот что меня только занимало и одушевляло мои силы. Тайный трепет не вкушаемого на земле удовольствия обнимал мою душу. Боже! Нынешний труд мой («Мертвые души». — В. К.), внушенный им, его создание… Я не в силах продолжать его. Несколько раз я принимался за перо, и перо падало из рук моих. Невыразимая тоска!» Гоголь гордился и тем, что был сотрудником «Современника». В 1846 г. он написал Плетневу, вспоминая Пушкина: «В статьях моих он находил много того, что может сообщить журнальную живость изданию». По весьма авторитетному свидетельству П. В. Нащокина, Пушкин «принимал к себе Гоголя, оказывал ему покровительство, заботился о внимании к нему публики, хлопотал лично о постановке на сцену «Ревизора», одним словом, выводил Гоголя в люди». Один из самых пытливых и блестящих пушкинистов-аналитиков, Б. В. Томашевский, решительно отвергал попытки как-то противопоставить Пушкина и Гоголя. Если подразумевать «не отдельные черты, свойственные индивидуальным дарованиям того и другого, а всю систему творчества», то Гоголь — продолжатель пушкинского дела. «Почти все основные вещи Гоголя, — пишет Томашевский, — были написаны в период его общения с Пушкиным и под непосредственным руководством Пушкина. Первая часть «Мертвых душ» есть как бы исполнение литературного завещания Пушкина. Произведения Гоголя, написанные после смерти Пушкина («Женитьба» и «Шинель»), продолжают ту линию творчества Гоголя, которая определилась на глазах у Пушкина». Для Пушкина все осложнения со статьей Гоголя, да и сам отъезд его из Петербурга были звеньями в той бесконечной, казалось, цепи горестей, ударов судьбы, болезненных уколов, которая опутывала его в 1836–1837 годах.«Русских старшина князей»[18]
Вторым сотрудником «Современника», о котором хотелось бы здесь коротко рассказать, был князь Владимир Федорович Одоевский. Чуть ли не последний потомок Рюриковичей, сын знатнейшего дворянина и крепостной крестьянки, Одоевский (1803[19]–1869) детство провел в Москве и даже, кажется, какое-то время жил с семейством Пушкиных, как бы теперь сказали, «в одном дворе». Но ни тот, ни другой о детском знакомстве, если оно и было, конечно, не помнили. Замечательный писатель и критик, композитор и музыковед, философ и общественный деятель, Одоевский — фигура в русской культурной истории интереснейшая. Сейчас нас интересует его краткое соприкосновение с Пушкиным, прежде всего в 1836–1837 гг. «Мы познакомились, — вспоминал Одоевский в 1860 г., — не с ранней молодости (мы жили в разных городах), а лишь перед тем, когда он задумал издавать «Современник» и пригласил меня участвовать в этом журнале; следственно, я, что называется, товарищем детства Пушкина не был; мы даже с ним не были на ты — он и по летам, и по всему был для меня старшим, но я питал к нему глубокое уважение и душевную любовь и смею сказать гласно, что эти чувства были между нами взаимными, что могут засвидетельствовать все наши тогдашние знакомые, равно мое участие в «Современнике», письма ко мне Пушкина и проч.». Хотя скромный Одоевский немножко приуменьшил хронологические рамки своего знакомства с Пушкиным, в принципе он был прав — тесное сотрудничество между ними относится только ко временам «Современника»… Вероятно, впервые Пушкин услышал об Одоевском в псковской ссылке, когда Владимир Федорович вместе с Кюхельбекером принялся за издание альманаха «Мнемозина», в котором печатался и Пушкин. Возвратившись осенью 1826 г. в Москву, Пушкин Одоевского уже не застал — тот, женившись, уехал в Петербург, а перед отъездом вынужденно сжег протоколы руководимого им московского общества любомудров, куда входили близкие Пушкину люди: Д. В. Веневитинов, М. П. Погодин, С. А. Соболевский, И. В. Киреевский. В 1831 г. Дельвиг напечатал в «Северных цветах» повесть Одоевского «Последний квартет Бетховена», привлекшую внимание Пушкина «по мысли и по слогу». Как полагал Н. В. Измайлов, исследовавший тему «Пушкин и Одоевский», познакомились они зимой 1829-30 годов, а с 1831 г., когда Пушкин перебрался окончательно в Петербург, встречались достаточно часто. В 1833 году, рассказывает один из посетителей петербургских салонов, «князь Владимир Одоевский, уже известный писатель, принимал у себя каждую субботу, после театра. Прийти к нему прежде 11 часов было рано. Он занимал в Мошковом переулке (на углу Большой Миллионной) скромный флигелек, но тем не менее у него все было на большую ногу, все внушительно. Общество проводило вечер в двух маленьких комнатках и только к концу переходило в верхний этаж, в львиную пещеру, то есть в пространную библиотеку князя. Княгиня, величественно восседая перед большим серебряным самоваром, сама разливала чай, тогда как в других домах его разносили лакеи совсем уже готовый <…> У Одоевского часто бывали Пушкин, Жуковский, поэт князь Вяземский, драматург князь Шаховской <…> молодые члены французского посольства <…> Однажды вечером, в ноябре 1833 г., я пришел к Одоевскому слишком рано <…> Вдруг — никогда этого не забуду — входит дама, стройная как пальма, в платье из черного атласа, доходящем до горла (в то время был придворный траур). Это была жена Пушкина, первая красавица того времени». Таким образом, знакомство было тесное, встречались, как говорят, домами. На диване у Владимира Федоровича и Ольги Степановны Одоевских, как тогда шутили, «пересидела вся русская аристократия». А еще вернее, по выражению И. С. Тургенева, — «аристократия рода и таланта». О нерожденной «Тройчатке…» уже упоминалось, равно как и о предложенном Пушкину в 1835 г. Одоевским участии в журнале «Современный летописец»; к этому надо добавить «Московский наблюдатель», появившийся в 1835 г. при деятельном сотрудничестве Одоевского, старавшегося привлечь к журналу и Пушкина. Вообще Одоевский при всей своей отрешенности от практической жизни (правда, особенно развившейся к пожилым годам) был энтузиастом-организатором российской периодической печати, и, вполне естественно, что, сходясь с ним во многих литературных позициях и справедливо почитая его за человека глубоко порядочного, Пушкин привлек Одоевского в качестве одного из основных сотрудников «Современника». Увы, 1836 год весь шел для Пушкина негладко — не получилось идиллических отношений и с добрейшим, как дружно свидетельствуют все мемуаристы и многие факты последующих лет, Владимиром Федоровичем. Одоевский был, во-первых, как бы связующим звеном между издателем «Современника» и владельцем Гуттенберговой типографии, где печатался журнал, Б. А. Враским. Во-вторых, в отсутствие Пушкина (поездка в Михайловское с гробом матери, а потом в Москву) Одоевский вместе с Плетневым и Краевским и при некотором участии Натальи Николаевны (гл. 2, № 31) взял на себя составление и корректуру второй книги «Современника». Одоевский и сам печатался в пушкинском журнале — Пушкин высоко ценил его статьи «О вражде к просвещению, замечаемой в новейшей литературе» и «Как пишутся у нас романы»; Пушкин хотел напечатать и повесть Одоевского, хотя кое-что из прозы отклонил. Очень важно было, что Одоевский помогал Пушкину в борьбе с журнальными противниками — нанеся чувствительный удар «Библиотеке для чтения», он, как уже говорилось, сумел даже поместить анонимную защиту «Современника» в «Северной пчеле». В главе 4-й нашего сборника вы увидите прекрасную статью Одоевского «О нападении русских журналов на поэта Пушкина», которую, как ни старался, не мог он поместить при жизни поэта ни в одном периодическом издании Москвы и Петербурга. Что говорить, если статья эта смогла впервые увидеть свет за пять лет до смерти самого Одоевского! До 1864 года — никто не хотел защищать Пушкина! Объясняя судьбу статьи в «свинцовое десятилетие нашей журналистики», Одоевский вспоминал: «Эта статья в ту эпоху, т. е. в 1836–1837 гг. нигде не могла быть напечатана; не соглашались на то ни издатели, ни цензоры: кто по дружбе и расчетам, кто по страху; такова была сила тогдашней «Северной пчелы» и ужас, ею наведенный; она считалась каким-то привилегированным изданием, и даже говорили тогда, что эта привилегия посредством каких-то подземных ходов была действительно закреплена канцелярским порядком; по крайней мере, ей позволялось то, что другим запрещалось наотрез. Намекнуть о монополии «Северной пчелы» на политические новости и ежедневный выход считалось делом самым предосудительным. В это время «Библиотека для чтения», «Сын отечества» и «Северная пчела», братски соединенные, держали в блокаде все, что им не потворствовало, и всякое издание, осмеливавшееся не принадлежать к этой фаланге, хлестали в три кнута». Пожалуй, нигде более мы не найдем столь точной характеристики журнальной ситуации в последний год жизни Пушкина! Достойный ответ на «пчелиные гадости» и хоть намек на интриги «подлеца Фаддейки», как называли между собой Булгарина Одоевский и Краевский, даже и думать нечего было пробить в печать. Как ни старался Краевский статью Одоевского протиснуть через цензурное сито, убрав все эпитеты по адресу Булгарина, так ничего и не получилось. Умное и содержательное письмо написал Одоевский Пушкину, прочитав «Капитанскую дочку» (гл. 5, № 65); во многом способствовал он развитию научного отдела «Современника»: в статье «О вражде к просвещению…» (название, кстати, дано Пушкиным) Одоевский горячо призывал к развитию русской науки, утверждая, что «самое дорогое для России… ее просвещение»; он предложил также для опубликования в «Современнике» очень понравившуюся Пушкину статью М. С. Волкова «О железных дорогах в России». Словом, Пушкин и Одоевский были близки во многом и безусловно опирались друг на друга в борьбе с реакцией в период издания «Современника». Если попытаться коротко выразить, как мы теперь говорим, идейную общность Пушкина и Одоевского, то она заключена в такой формуле, принадлежащей Владимиру Федоровичу: «Мы любим наше отечество — Россию — как только сын может любить мать свою; нам дороги ее радости, нам горьки ее печали». Тем горестнее, что невольно, а отчасти по бесконечно давнему принципу, оправдывающему порой нашу близорукость — «большое видится на расстоянье», — Одоевский вместе с Краевским нанесли Пушкину чувствительный удар в тот самый момент, когда судьба приготовила поэту целый град ударов сразу. Уже 3 апреля 1836 г. Краевский писал знакомому в Москву: «Теперь слушайте секрет. Мы с Одоевским предпринимаем с будущего, 1837 года, журнал под названием «Северный зритель» — журнал энциклопедический и эклектический. Все отрасли человеческого ведения войдут в него; мнения, принадлежащие всем системам и партиям, лишь бы только они были высказаны с добросовестностью и внутренним убеждением, примутся <…> Чистая, бескорыстная любовь к русской литературе и желание видеть русский ум светлее всех умов, существующих на земном шаре, а также и необходимость иметь издание, в котором можно было бы высказать свое собственное мнение, противоречащее, а потому негодное всем теперешним периодическим изданиям — вот наши побуждения… У нас коновод — Жуковский. Кроме того, исключительно участвуют Крылов, Вяземский, Пушкин, Гоголь <…> Не знаем, получим ли разрешение от правительства: дай-то бог; настало подобно время: мóчи нет от брамбеусов (т. е. сенковских), булгариных и других мерзавцев». Побуждения-то были благие, да и участие самого Пушкина подразумевалось. Но при всем том это предвещало дальнейший отлив от «Современника» сотрудников и подписчиков, близких ему по духу, а значит, и вероятный крах пушкинского журнала. Следует оговориться, однако, что Одоевский с Краевским еще до обращения к властям сыграли, так сказать, в открытую: они обратились к Пушкину с предложением преобразовать «Современник» таким образом, чтобы у журнала оказались три соиздателя — Одоевский, Краевский и Пушкин[20]. Поэт лишался бы при этом права распоряжаться «ученой частью» журнала — за ним оставалась лишь литературная, да, естественно, и доходов ему в этом случае причиталось бы поменее. Согласись Пушкин, и его недавние ближайшие помощники отказались бы от «Северного зрителя» и стали бы вместе с Пушкиным выпускать по 12 книжек «Современника» в год. Фактически Пушкину был предъявлен ультиматум. И кем?! В основе замысла Краевского и Одоевского лежала, между прочим, и некоторая неудовлетворенность «Современником». Одоевский к середине 1836 г. разочаровался в «Современнике», назвав его как-то даже «неудавшимся журналом». Кроме того, князь был несколько раздражен наметившимся сближением Пушкина с Белинским в ущерб деловым связям с другими московскими литераторами, друзьями Одоевского (М. П. Погодиным, С. П. Шевыревым); Краевского же не устраивала деловая беспечность Пушкина и неумение, как он считал, добиваться материального успеха издания. Затем за разрешением на новое издание обратились к министру народного просвещения С. С. Уварову. Тот готов был в это время любым способом шантажировать Пушкина — случай показался ему удобным. Он только уговорил Одоевского и Краевского изменить название: «Северный зритель» превратился в «Русский сборник». Замаскировав очередной журнал под альманах, Уваров в благожелательном духе составил докладную записку и 10 сентября направил ее царю. Но недооценил невежество и трусость самодержца: тот 16 сентября окропил бумагу с предложением «Русского сборника» такой бессмертной резолюцией: «И без того много». Перепуганный Уваров тут же принялся за составление прямо противоположного собственному вчерашнему предложению циркуляра — никто в России не смеет более вплоть до особого распоряжения и заикнуться о новом периодическом издании. Такой указ был вскоре изготовлен и 27 сентября вступил в силу. Так что Одоевский и Краевский, сами того не желая, навредили не только Пушкину, но и русской журналистике вообще. Все же Пушкин на свой страх и риск, не имея разрешения, объявил подписку на «Современник» на 1837 год, да только журнал оказался уже посвященным его памяти. По-разному трактовались действия Одоевского, связанные с изданием «Русского сборника»: многие исследователи считали, что речь шла о прямом ударе в спину Пушкину, даже… о предательстве в угоду III Отделению. Такое обвинение, брошенное Одоевскому, заведомо абсурдно и оскорбительно: вся жизнь его, все дела и слова не оставляют камня на камне от подобных подозрений. Пушкин заранее знал о «Русском сборнике»; вероятнее всего, даже стал бы в нем участвовать, но объективно, как бы ни толковать ситуацию, у «Современника» появился бы конкурент. Отношения между Пушкиным и Одоевским не испортились, что следует приписать благородству Пушкина и доброй воле Одоевского, но говорить о полном штиле в их журнальном сотрудничестве тоже не приходится… Горе Одоевского после смерти Пушкина было безмерным. Кто знает — может быть, совестью своей, всегда очень чуткой, он ощущал в общей вине и свою долю. Долгие десятилетия стоял Одоевский, в числе немногих, на страже высших интересов русской литературы, отбивая нападения реакции на самое имя Пушкина. Он обязанностью своей почитал возвысить голос против тех, кто «задумали мало-помалу задушить мертвого Пушкина, ибо с живым им это не удалось». В 1840 г., рецензируя очередной опус Н. И. Греча, Одоевский написал: «Имя Пушкина стоит так высоко, что до него толки издателя «Северный пчелы» не могут достигнуть». Вскоре после гибели Пушкина стараниями его верных друзей Вяземского, Плетнева, Одоевского была выпущена начатая еще при жизни поэта V книга «Современника». Осведомленный мемуарист Ф. Ф. Вигель считал роль Одоевского в работе над этим томом определяющей, назвав пятый «Современник» «алтарем в честь Пушкина, сооруженным стараниями его сотрудника, собрата и приятеля». Одоевский написал на V книгу рецензию, которую зарезала цензура, и она пролежала в архиве А. А. Краевского почти 120 лет. В ней, среди прочего, говорится: «…Пройдет еще год, издано будет полное собрание творений его, в которое войдут многие сочинения, кроме тех (т. е. сверх тех. — В. К.), которые напечатаются в «Современнике» — и с той минуты настанет для Пушкина потомство… Потомство! О, оно оценит Пушкина; оно поместит его подле северных бардов времен Екатерины и Александра; потомство с благоговением будет изучать поэта: оно не поступит с ним так, как поступали некоторые современники». Далее следует почти прямой отголосок полемики вокруг пушкинского журнала: «Зачем при воспоминании о Пушкине представляется прискорбная, тяжелая мысль о том, как у нас понимали его некоторые издатели журналов!.. Каким клеветам, каким оскорблениям не подвергали они поэта, который составлял нашу гордость! Как должны были казаться странными для иностранцев эти мелочные злобные придирки к великому писателю, которого мы должны были хранить как драгоценное свое сокровище! Что же теперь? Эти господа[21], как слышно, уже горюют о Пушкине, даже чтут его память притворными похвалами. Кто поверит, что они не могли простить поэту даже издание «Современника»? Да! Они доказывали, будто Пушкин уже более не поэт, потому что занимается изданием журнала. «Но не может быть, — скажут, — чтоб эти люди, если в них есть хоть искра литературной совести, не признавали величия гения в Пушкине: отчего же они вздумали, дети бессильные, нападать на него, чернить? Отчего?» В конце 30-х годов он написал статью «Пушкин», также извлеченную из архива Краевского советским исследователем Р. Б. Заборовой лишь в 1956 г. В статье говорится: «Пушкин! — произнесите это имя в кругу художников, постигающих все величие искусства, в толпе простолюдинов, в толпе людей, которые никогда сами его не читали, но слышали стихи его от других, — и это имя везде произведет какое-то электрическое потрясение. Отчего его кончина была семейною скорбию для целой России <…> Что сделал Пушкин? изобрел ли он молотильню, новые берда[22] для суконной фабрики или другое новое средство для обогащения, — доставил ли он нам какие удобства в вещественной жизни? Нет, рука поэта оставляла другим деятелям подвиги на сем поприще — отчего же имя его нам родное, более народное, возбуждает больше сочувствия, нежели все делатели на других поприщах, теснее соединенных с житейскими выгодами каждого из нас?» И, наконец, не забудем, что не кто иной как Владимир Федорович Одоевский сказал в 1837 году слова, которые более известны миллионам читателей, чем все им написанное за долгие годы трудов: «Солнце нашей Поэзии закатилось…»Казенные дрова
Истоки тех событий, о которых будет рассказано, давние, их надо искать в глубине XVIII столетия, когда появился в 1786 г. на свет Сергий Семенович Уваров. А кончились они — трагически для Пушкина — в 1837 году. Все в жизни Уварова, с самого рождения его было поставлено как-то криво и нечисто. В грехах его отца, флигель-адъютанта Екатерины II Семена Федоровича Уварова, и матери, из рода Головиных, разбираться теперь не стоит. Говорили, что С. С. Уваров «не сын своего родителя», да видит бог, не он в том виноват. Во всем же остальном, что потом случилось, и что (одна из многих внешних причин!) привело к гибели Пушкина, виновен он и только он — может быть, мерзейший из врагов поэта, Сергий Семенович Уваров[23]. Пушкин, гордившийся древним своим дворянством, справедливо почитал Уварова беспардонным выскочкой, готовым дорогу трупами устлать, чтобы пробиться на самый верх бюрократической лестницы и разбогатеть. Карьера Уварова, не только пронырливости, но и способностей не лишенного, развивалась стремительно: в 1804 г. он был уже камер-юнкером (т. е. в 18 лет, а Пушкин стал в 35!); в 1807 г. был отправлен на службу в русском посольстве при австрийском дворе, где познакомился со многими выдающимися людьми века. В 1809 г. Уварова перевели в Париж, но уже в 1810 г. он вынужден был возвратиться в Россию: мать его умерла, потеряв перед смертью все свое состояние. Только женитьбой мог теперь Сергий Семенович спасти положение, что он и осуществил, вступив в брачный союз с фрейлиной Екатериной Алексеевной Разумовской, дочерью того самого министра просвещения Разумовского, который был причастен к основанию пушкинского Лицея. Невеста была пятью годами старее жениха, но тот ведь женился на деньгах! За женою получил он на 100 тысяч бриллиантов, на 100 тысяч земель и 6 тысяч крестьян. А тут еще фортуна приготовила Сергию Семеновичу очередной победный поворот: едва только тесть сел в министерское кресло, зять стал действительным статским советником и попечителем Санкт-Петербургского учебного округа. В этой должности он, кстати сказать, присутствовал на лицейском экзамене 1815 г., где неведомый еще России отрок предстал перед Державиным с «Воспоминаниями в Царском селе». В 1818 г. Уваров был уже президентом Академии наук; затем, все поднимаясь в чинах, к зрелому возрасту достиг и вовсе неожиданного — в 1833 г. стал управляющим министерством народного просвещения, а еще через год — министром и председателем Главного управления цензуры. К тому времени, когда разыгралась история, о которой здесь напомним, Уваров имел чин тайного советника, был членом Государственного совета, председателем Комитета устройства учебных заведений, членом Российской академии (оставаясь президентом Академии наук), Академии художеств, членом французского Института, Мадридской академии истории, Геттингенского, Копенгагенского и других ученых обществ. Но, как утверждал один из сенаторов, «ни высокое положение, ни богатая женитьба не избавили его от мелких страстей любостяжания и зависти». Другой современник высказался не менее решительно: «Во всех государствах случается, что жалуют в чины и не по заслугам, а в одной России жалуют и в ум и в знания без ума и знаний». Знаменитый историк С. М. Соловьев дает Уварову такую характеристику: «…он не щадил никаких средств, чтобы угодить барину (Николаю I); он внушил ему мысль, что он, Николай I, творец какого-то нового образования, основанного на новых началах: православии, самодержавии, народности». Дорого обошлась уваровская «доктрина» России, на корню уничтожая всякую свежую мысль, глуша молодые побеги истинного просвещения. Словом, как было когда-то с М. С. Воронцовым, на пути Пушкина возник еще один «Голиаф», которого поэт победил столь же безоговорочно, но на этот раз ценою жизни… Не чужд был Уваров литературе, даже считался в молодых годах знатоком Гомера и гекзаметров; участвовал когда-то в литературном обществе «Арзамас» вместе с Жуковским, Александром Тургеневым, Вяземским, дядей и племянником Пушкиными и многими другими, чьи пути потом решительно разошлись с уваровским. Занимался одно время и археологией. Долгое время Пушкин, хоть и знал истинную цену Уварову, относился к нему терпимо и, кажется, только к 1835 году раскусил его до конца. Сергий Семенович был человек тщеславный, корыстный, ничтожный в своих душевных движениях и амбициях. Чего стоит, например, высказанное им однажды желание увидеть Пушкина «почетным членом своей Академии наук»! В 30-х годах Пушкина более всего раздражали две линии поведения Уварова по отношению к нему: во-первых, откровенное желание министра покровительствовать поэту, выглядеть этаким меценатом. «Попроси меня, не сочти за унижение, и дела твои пойдут полегче», — так примерно рассуждал Уваров; во-вторых, рассчитанное и обдуманное стремление подменить обещанную поэту личную царскую цензуру обычной государственной, целиком и полностью зависящей от него, Уварова. Или, еще лучше, соединить обе цензуры вместе — нагородив такие, как говорил он, «умственные плотины» на пути Пушкина к читателю, сквозь которые уж никак не пробиться. Даже, по словам более чем далекого от Пушкина мемуариста Н. И. Греча, Уваров терпеть не мог поэта «гордого и не низкопоклонного», и Пушкин, не склонный забывать врагам своим, платил ему тем же. Помнил Пушкин и о том, что не кто иной как Уваров распространял в светских гостиных байку, будто Петр I купил прадеда Пушкина «за бутылку рома». В 1835 г. подведомственность Пушкина и обычной цензуре была даже оформлена официально. В феврале 1835 г., обеспокоенный материальным неуспехом и читательским равнодушием к «Истории Пугачева», Пушкин записал в дневнике: «В публике очень бранят моего Пугачева, а что хуже — не покупают. Уваров большой подлец. Он кричит о моей книге как о возмутительном сочинении. Его клеврет Дундуков (дурак и бардаш) преследует меня своим цензурным комитетом. Он не соглашается, чтоб я печатал свои сочинения с одного согласия государя. Царь любит, да псарь не любит. Кстати, об Уварове. Это большой негодяй и шарлатан. Разврат его известен. Низость до того доходит, что он у детей Канкрина[24] был на посылках. Об нем сказали, что он начал тем, что был……, потом нянькой, и попал в президенты Академии наук. <…> Он крал казенные дрова, и до сих пор на нем есть счеты (у него 11 000 душ), казенных слесарей употреблял в собственную работу etc. (в те времена это считалось неэтичным. — В. К.). Дашков (министр), который прежде был с ним приятель, встретив Жуковского под руку с Уваровым, отвел его в сторону, говоря: как тебе не стыдно гулять публично с таким человеком!» Между прочим, главным образом именно из-за этой, и вправду оскорбительной для царского министра, записи дневник Пушкина чуть ли не целый век печатать было невозможно! Так, в общих чертах, было подготовлено появление в январе 1836 г. в журнале «Московский наблюдатель» стихотворения Пушкина «На выздоровление Лукулла»[25] — одного из самых блестящих и самых резких его сатирических произведений. Впрочем, кажется, еще до этого, с весны 1835 г. пошла по рукам всем теперь известная эпиграмма Пушкина «В академии наук заседает князь Дундук…», намекавшая на противоестественные отношения Уварова с Дондуковым-Корсаковым. Тогда же, 26 апреля, измученный придирками дондуковско-уваровской цензуры, Пушкин в письме И. И. Дмитриеву называет министра «фокусником», а «Дундука» «его паясом», т. е. подражателем, куклой. «Один кувыркается на канате, а другой под ним на полу», — зло замечает Пушкин. Дело в том, что 7 марта 1835 г. М. А. Дондуков-Корсаков к своим постам попечителя Санкт-петербургского учебного округа и председателя Санкт-петербургского цензурного комитета (заметьте, кстати, — именно эти должности занимал в свое время С. С. Уваров) добавил кресло вице-президента Академии наук. Поистине наглости и разврату Уварова предела не было! Вдобавок оба «деятеля просвещения» дружно принялись за травлю Пушкина. Тогда и родилась эпиграмма, авторство которой Пушкин, понятное дело, тщательно скрывал. Ее даже всерьез приписывали С. А. Соболевскому. Если верить одному из мемуаристов (Н. И. Куликову)[26], ссылающемуся на П. В. Нащокина, который, в свою очередь, получил сведения, так сказать, из первых уст — от самого Пушкина, эпиграмма дошла до Уварова и больно его уязвила. Он даже будто бы в какой-то форме «попенял» Пушкину. В ответ Пушкин якобы обещал написать сатиру на него лично. Конечно, подобные «воспоминания» весьма наивны, но как бы то ни было, в ноябре 1835 г., когда Пушкин возвратился из Михайловского, ему представился случай поэтически пригвоздить Уварова к позорному столбу и он им не преминул воспользоваться. Повод был следующий. Осенью 1835 г., находясь в своем воронежском имении, тяжело заболел один из богатейших людей России, владелец 200 тысяч крепостных, 600 тысяч десятин земли, в том числе нашей гордости — Кускова и Останкина, а также дворца в Петербурге — так называемого Фонтанного дома, молодой неженатый граф Дмитрий Николаевич Шереметев. В Петербург, к его многочисленной дворне, стекались слухи о тяжелом недуге хозяина. Люди собирались в церквах, служили молебны о его выздоровлении. Наконец, в столицу прискакал и фельдъегерь с известием, что граф на волоске от смерти. Вот тут-то и произошло событие, навсегда скомпрометировавшее Уварова. В качестве родственника умирающего богача (через жену свою, урожденную Разумовскую, по матери Шереметеву) министр, «как ворон, к мертвечине падкой», явился опечатывать дворец Шереметева, хранивший несметные богатства. В те дни, между прочим, один из министров пожаловался на заседании на «скарлатинную лихорадку». «А у вас лихорадка нетерпения», — глядя прямо в глаза Уварову, сказал на это известный острослов граф Литта. Отсюда и строка Пушкина: «знобим стяжанья лихорадкой». Жадность погубила Уварова: ему бы подождать дальнейших известий, а он не выдержал — поспешил! Спешка, кроме естественного для такого сорта людей хватательного рефлекса, объяснялась еще и тем, что права супруги министра на наследство были более чем сомнительны: родство дальнее, отношения Шереметевых и Разумовских запутанные. Уваров полагал, что чем быстрее начнет он охоту на дичь, тем больше надежды будет ею завладеть… А Шереметев возьми и выздоровей! Скандал вышел ужасающий. Уваров был посрамлен и до появления сатиры Пушкина, а уж после… Итак, сатира, законченная Пушкиным в ноябре 1835 г. и напечатанная в «Московском наблюдателе», появилась в Петербурге примерно 15–16 января и сразу же наделала много шума. Текст Пушкина перед читателем (№ 37). Подзаголовок — «подражание латинскому» — маскировка до того прозрачная, что выглядит просто шуткой. Убийственны — нет, не намеки даже, — а реальные подробности. Первые две строфы описывают, как видите, страдания молодого Шереметева и скорбь близких и врачей. В третьей появляется наследник с сургучной печатью. В четвертой строфе дается этому наследнику характеристика: 1. Он, наследник, нянчил ребятишек своего начальника (вспомните дневниковую запись Пушкина!). Еще в 1824 г., когда Уваров числился по министерству финансов, А. И. Тургенев писал о нем с иронией: «всех кормилиц у Канкрина знает и детям дает кашку»; другой свидетель событий подтверждает: «был характера подлого, ездил к министерше, носил на руках ее детей — словом, подленькими путями прокладывал себе дорогу к почестям». 2. Обрадованный неожиданно свалившимся на него богатством, «наследник Лукулла» клянется не воровать в дальнейшем казенные дрова и не обсчитывать собственную жену. Все точно: Уваров, вспоминают знавшие его, уже будучи «grand seigneur» (большим господином), особенное имел внимание к «дровам казенным», не гнушаясь их приворовывать. Что касается «обсчета жены», то как же без этого? Ведь все его имущество по существу ей принадлежало: приходилось выкраивать на собственные нужды. Кстати сказать, один из необработанных черновых набросков пушкинского стихотворения предсказывал радужное будущее Уварова:* * *
О двух эпизодах, непосредственно примыкающих к рассказанной истории, необходимо коротко поговорить. Первый эпизод едва не кончился дуэлью Пушкина с одним из умнейших и знатнейших людей России Николаем Григорьевичем Репниным (№ 40–42). Дело в том, что Уваров и Репнин женаты были на родных сестрах — так что княгиня Варвара Алексеевна Репнина имела не меньшие права на чуть было не открывшееся наследство, чем госпожа Уварова. Князь Репнин, само собою, в отличие от Уварова и шагу не ступил для демонстрации каких-либо наследственных притязаний, но все же несколько задет был сатирой Пушкина, как бы косвенно направленной и против него. То ли он в самом деле сказал что-то нелестное об авторе «подражания латинскому», то ли Уваров искусно распространил через своего шпиона Боголюбова слухи о каких-то словах князя, но Пушкин счел себя оскорбленным. Это было тем обиднее поэту, что кого-кого, а Репнина, храброго воина 1812 года, родного брата декабриста С. Г. Волконского[28], он подлинно уважал. В бытность Репнина при Александре I губернатором Малороссии Пушкин слышал о нем много хорошего. Более того, личность Уварова и все его «деяния» были неприятны Репнину не меньше, чем Пушкину — он и не встречался-то почти со своим «родственником». По другому, правда, поводу Репнин однажды написал: «Для клеветника обеспокоить правительство ложным доносом, усугубить невзгоды уже скомпрометированного человека — это такое удовольствие. И ведь никогда эти подлые люди не могли предотвратить заговора или революции; напротив того: их зловещие доносы нередко являлись причиной оных. Ибо это они, марая честь преданных людей, лишают их возможности отвечать за свою службу. И тем самым ослабляя правительство, внушают последнему чувство недоверия, которое нарушает всеобщее благосостояние и спокойствие». Трудно сказать, имел ли в виду Репнин Уварова, но это конечно, и о нем. Вдобавок ко всему, в 1836 г. собственные дела Репнина осложнились донельзя — он был фактически разорен и лишен службы. Тем горше было Пушкину столкновение с человеком, близким ему по духу. Кончился этот конфликт единственно достойным образом: обменявшись объяснительными письмами, двое благородных людей быстро примирились. Прочитайте эти письма и вы убедитесь в том, что Пушкина окружали не одни Уваровы. Но тут возникло еще одно продолжение «лукулловой истории», грозившее придать ей чуть ли не международный характер. Дело в том, что в марте Пушкин получил письмо от бывшего преподавателя классической и французской словесности в Казанском университете Альфонса Жобара, ярого врага российского министерства народного просвещения вообще и Уварова в частности. Жобар не раз выступал против злоупотреблений университетских чиновников в Казани, за что еще в 1824 г. был уволен и вот уже 12 лет вел бесплодную борьбу за свое восстановление в должности. Между прочим, он ухитрился вручить жалобу на министерство даже в собственные руки царю, что, правда, не помогло. Единственным результатом этого акта было освидетельствование бывшего казанского профессора в психиатрической больнице. Уваров стоял у него, так сказать, поперек горла. И тут вдруг в «Московском наблюдателе» появляется пушкинская сатира. Филолог по профессии, Жобар тотчас перевел ее на французский язык и обратился к Уварову со следующим издевательским посланием: «Смею надеяться, что Ваше превосходительство, который недавно сами удостоили перевести на французский язык «Клеветникам России»[29], соблаговолите принять это приношение почтительнейшего и преданнейшего из ваших подчиненных. Твердо решившись познакомить Европу с этим необыкновенным произведением, я предполагаю переслать в Брюссель моему брату, литографу, типографу, издателю и редактору «Индустриеля», этот перевод с примечаниями, каковые может потребовать уразумение текста; но прежде, чем это сделать, я решил подвергнуть мой перевод суждению Вашего превосходительства и испросить на это вашего разрешения». Похоже, что Уварову грозил еще позор и подрыв престижа во Франции, где у него были прочные связи, которыми он дорожил. Поскольку Жобар жил тогда в Москве, одним из первых, кто познакомился с письмом его Уварову и с переводом, был Денис Давыдов, сообщавший Пушкину: «Перевод довольно плох, но есть смешные места; чтож касается до письма, я, читая его, хохотал как дурак. Злая бестия этот Жобар и ловко доклевал Журавля, подбитого Соколом». Одновременно с письмом к министру Жобар обратился и к Пушкину (№ 43) за разрешением опубликовать перевод. Вежливый, но твердый отказ поэта (№ 44), видимо, был неожиданным для Жобара, который не знал границ в своей ненависти к русским бюрократам. Скорее всего, дело не только в «неудовольствии одного лица» (читай — императора), которое вызвал бы новый демарш, но и в том, что Пушкину неприятно было связывать свое имя с человеком, который, пусть и в борьбе с самим Уваровым, готов был пойти на прямой шантаж. Этот путь был не для Пушкина. Да и перевод оказался никуда не годным и переполненным бранными словами. Пушкин не без основания считал, что стихи «На выздоровление Лукулла» уже свою роль сыграли, уничтожив в общественном мнении выскочку и прохвоста Уварова. Добивать лежачего мог Жобар, но не Пушкин. Однако и Жобар согласился с поэтом: переслав стихи в Брюссель, печатать их до поры до времени запретил. Самому ему эта история стоила высылки из России в том же 1836 году. Все события, разыгравшиеся вокруг сатиры на Уварова, отняли у Пушкина немало нервной энергии. И без того тонкие нити, связывавшие его с петербургским светским кругом, рвались на глазах[30]. Можно даже сказать, что это «приключение» было самым тяжелым для него в 1836 г., вплоть до 4 ноября, когда он получил анонимный пасквиль, и дуэль с Дантесом стала лишь вопросом времени… Павел Воинович Нащокин был убежден, что Уваров непосредственным образом причастен к изготовлению и рассылке пасквиля. Уваров не постыдился явиться 11 февраля 1837 г. на отпевание в Конюшенную церковь. Он был сам не свой, бледен, и всего его сторонились.Еще две дуэли, которых не было
В октябре 1835 г., когда Пушкин пытался «расписаться» в Михайловском, Наталья Николаевна, по обыкновению, проводила немало вечеров в семействе Карамзиных. Среди гостей неизменно присутствовал однокашник молодых Карамзиных (Андрея и Александра) по Дерптскому университету, будущий известный писатель, граф Владимир Александрович Соллогуб. Шла обычная полусветская-полулитературная беседа. Наталья Николаевна при этом не чужда была ни юмора, ни даже колких намеков. Тут же был и некий молодой человек по фамилии Ленский, оказывавший жене поэта галантное внимание. По какому-то поводу Соллогуб, видно, с иронической интонацией спросил ее: «Вы ведь давно замужем?» Участвовавшие в разговоре дамы, кажется, более всего жена и дочь Вяземского, сочли это дерзостью (Соллогуб, мол, намекал, что ей не стоит кокетничать в отсутствие мужа) и уговорили жену Пушкина считать так же. Соллогуб на другой день уехал по служебным делам в Тверскую губернию. Вскоре возвратился в Петербург Пушкин — Наталья Николаевна средь прочих новостей поведала ему и об этом разговоре. Реакция оказалась неожиданной: Пушкин немедленно через Андрея Карамзина послал Соллогубу вызов на дуэль. По-видимому, первое письмо до адресата не добралось, потому что вскоре Пушкин попросил Андрея Карамзина выяснить, почему граф не отвечает. На этот раз Соллогуб ответил (№ 45). И хотя письмо Соллогуба Пушкину понравилось своей прямотой и достоинством (он говорил об этом Соболевскому), вызов не был сразу же взят обратно. Соллогуб смотрел на Пушкина как на полубога, дуэль с ним казалась ему чудовищной и невероятной нелепостью. Он, впрочем, заранее решил, если уж судьба обречет его на поединок, выстрелить в воздух и стойко выдержать выстрел Пушкина. По дороге в Москву 1 мая Пушкин заехал в Тверь, но с Соллогубом разминулся. Они встретились лишь 4 мая в Москве у Нащокина. Пушкин представил хозяина дома как своего будущего секунданта, хотя, нет сомнений, Павел Воинович дал бы себя скорее растерзать, чем вывел бы Пушкина на дуэль с мальчишкой (Соллогубу было 23 года) из-за пустяка. Пушкин потребовал письменного извинения перед женой. Нащокин попросил Соллогуба о том же. Не раздумывая долго, молодой человек написал и передал Пушкину для Натальи Николаевны следующее письмецо: «Мадам, конечно, я не мог ожидать, что мне выпадет честь вступить с вами в переписку. Дело касается одной злосчастной фразы, которую я произнес в припадке плохого настроения. Вопрос, который я вам адресовал, означал лишь, что шалости, подходящие молоденькой девушке, не соответствуют достоинству царицы общества. Я был в отчаянии, узнав что этим словам придали значение, недостойное человека чести». Пушкин попросил еще дописать прямое извинение, что Соллогуб и сделал. Тем все кончилось. По утверждению Соллогуба, поэт вовсе не собирался показывать письмо это Наталье Николаевне: оно было нужно ему лишь для того, чтобы светская чернь не имела повода обвинить его в равнодушии к дерзостям, сказанным жене. Вероятно, это и в самом деле так, потому что в октябре, встретив на балу Соллогуба, Пушкин отозвал его в сторону и попросил не напоминать Наталье Николаевне о подобных пустяках. В записках А. О. Смирновой сохранился «мемуарный след» этого инцидента: «Этот вертопрах (Соллогуб) провинился перед Nathalie[31] своими пошлыми остротами; он иногда так неучтив. Пушкин потребовал письменного извинения. Пушкин поступил тогда как следует». Конфликт, действительно, совершенно незначительный. И вошел в историю злосчастного 1836 года только потому, что многие и многие авторы видели в несостоявшихся дуэлях (с Н. Г. Репниным, В. А. Соллогубом) и еще в одной, о которой ниже, приближение грядущей январской бури 1837 года. Так ли это на самом деле или рассуждения post factum[32] заслонили реальное значение событий? Сам Соллогуб впоследствии, между прочим, утверждал, что поэт в том году искал смерти, объясняя этим свое собственное с ним столкновение, и недоумевал о причинах. На горизонте, между тем, уже маячил Дантес… Трудно сказать, прав ли Соллогуб в оценке душевного состояния поэта — настроение Пушкина тогда было вовсе еще не однозначно безысходным, хотя многие обстоятельства его тревожили. Что же касается молодого человека, которого Пушкин чуть было не избрал своим противником, то он даже за короткое время еще оставшейся поэту жизни не раз доказывал свою преданность ему и благородство. Подтверждением тому послужат некоторые документы, помещенные в последних главах нашей книги.* * *
В пушкинском Лицее служил в 1811–1813 гг. по хозяйственной части Ефим Петрович Люценко. Потом Пушкин потерял его из вида и был удивлен, когда в начале 1835 г. Люценко, не чуждый литературных интересов, попросил его помочь напечатать свой перевод с немецкого поэмы Виланда «Вастола». Пушкин, для которого лицейские воспоминания были дороже многих других соображений, не вдаваясь особенно в качество перевода, рекомендовал Люценко Смирдину. Опытный книжник сразу понял, что тяжеловесный слог переводчика, больше присущий XVIII веку, чем пушкинскому времени, барышей не принесет и запросил с Люценко круглую сумму за печатание рукописи. Денег у того не было, а Пушкину хотелось старику помочь. Тогда он договорился уже не со Смирдиным, а с другими книгопродавцами о том, что они выпустят «Вастолу» в свет, но без имени переводчика, а с надписью «Издал А. Пушкин». Так и было сделано — книжка вышла в начале 1836 г., стоила она шесть рублей и принесла Люценко кое-какой доход. Вот уж не мог предположить Пушкин, что кто-то заподозрит его самого не в издании, а в авторстве перевода. В общем он был прав: никто и не заподозрил. Но хитрый и мстительный О. И. Сенковский решил на «Вастоле» сыграть. Уже в январской книжке «Библиотеки для чтения» появилась «реклама» (с расчетом на ужасное разочарование читателей!): "Важное событие! А. С. Пушкин издал новую поэму под названием «Вастола, или Желания сердца» Виланда. Мы ее еще не читали и не могли достать, но говорят, что стих ее удивителен. Кто не порадуется новой поэме Пушкина? Истекший год заключился общим восклицанием: «Пушкин воскрес?»". Ну, конечно же, в ближайшем номере «Библиотека для чтения» издала притворный вздох разочарования: «Трудно поверить, чтобы Пушкин, вельможа русской словесности, сделался книгопродавцем и «издавал» книжки для спекуляции… Я читал «Вастолу». Читал и вовсе не сомневаюсь, что это стихи Пушкина. <…> Это его стихи. Удивительные стихи!» Последние слова, ясное дело, надо было понимать: «удивительно бездарные стихи!». Ответ Сенковскому вскоре напечатал С. П. Шевырев в «Московском наблюдателе»: ««Библиотека для чтения» разыграла при этом замечательную ролю. Сначала она завлекательно объявила, что Пушкин воскрес в этой поэме (как будто кто-нибудь сомневался в жизни его таланта!); потом двусмысленным языком своим, с которого она льет и мед и яд на одно и то же произведение, на одного и того же автора, этим- языком, который с одной стороны пилит, с другой гладит в одно и то же время, она новой риторической фигурой двусмыслия стала укорять Пушкина в том, что он издал такое произведение». В 1-й книжке «Современника» и Пушкин дал, пусть в дипломатическом тоне, отповедь Сенковскому: «В одном из наших журналов дано было почувствовать, что издатель Вастолы хотел присвоить себе чужое произведение, выстави свое имя на книге, им изданной. Обвинение несправедливое: печатать чужие произведения, с согласия или по просьбе автора, до сих пор никому не воспрещалось. Это называется издавать; слово ясно; по крайней мере до сих пор другого не придумано. В том же журнале сказано было, что «Вастола» переведена каким-то бедным литератором, что А. С. П. только дал ему напрокат свое имя, и что лучше бы сделал, дав ему из своего кармана тысячу рублей. Переводчик Виландовой поэмы, гражданин и литератор заслуженный, почтенный отец семейства, не мог ожидать нападения столь жестокого. Он человек небогатый, но честный и благородный. Он мог поручить другому приятный труд издать свою поэму, но конечно бы не принял милостыни от кого бы то ни было. После такового объяснения не можем решиться здесь наименовать настоящего переводчика. Жалеем, что искреннее желание ему услужить, могло подать повод к намекам, столь оскорбительным». Для Люценко этим все кончилось — имя его как истинного переводчика «Вастолы» выплыло на свет только лет через пятьдесят. Но для Пушкина сюжет имел продолжение, не слишком приятное. Молодой сосед Гончаровых по Полотняному Заводу (он, кстати, одно время ухаживал за Е. Н. Гончаровой, вышедшей потом за Дантеса), знакомый и Пушкину, Семен Семенович Хлюстин 3 февраля 1836 г. нанес поэту визит. Отношения между ними к тому моменту были весьма доброжелательные. В разные годы встречался Пушкин с Хлюстиным в Москве (например, у М. Ф. Орлова) и в Петербурге, следил за его литературными опытами и вообще симпатизировал. В мае 1835 г. Пушкины — и не в первый раз — были приглашены к Хлюстину обедать, но не смогли воспользоваться приглашением. Кроме того, за несколько дней до визита, о котором рассказываем, Хлюстин оказался единственным человеком, которому Пушкин не только прочитал вслух, но и подарил собственноручно записанную эпиграмму «В Академии наук…». Вместе с ним пришел и Григорий Павлович Небольсин, сослуживец Вяземского. Небольсин без малого через полвека вспоминал: «Я не был коротко знаком с Пушкиным и его семейством, поэтому не могу судить о его домашнем быте, но мне случилось однажды быть свидетелем его запальчивости, которая чуть не разразилась дуэлем. Приехав к нему вместе со старым его знакомым, отставным гусаром Хлюстиным, я был принят им по обыкновению весьма любезно и сначала беседа шла бойко, пока не коснулась литературы русской, с которой Хлюстин, живя долго за границей как человек очень богатый, получивший французское воспитание, был мало знаком. Он упомянул между прочим, что Булгарин писатель недурной и романист с дарованием. Это взорвало Пушкина, он вышел из себя и наговорил Хлюстину дерзостей, так что мне пришлось с ним удалиться. Затем между Хлюстиным и Пушкиным завязалась переписка в таких обоюдно оскорбительных выражениях, что только усилия общих знакомых могли предупредить неизбежную между ними дуэль». Перед нами характерный пример вроде бы правдивых и искренних воспоминаний, в которых, тем не менее, почти все перепутано — да и не мудрено через столько лет! К счастью, переписка, о которой упоминает Небольсин, сохранилась (№ 48–50). Из нее видно, что речь шла не столько о Булгарине, сколько о Сенковском, и весь спор разгорелся из-за «Вастолы». Если в ссоре с Соллогубом (некоторое время спустя) роль миротворца сыграл Нащокин, то в данном случае на сцену выступил Соболевский. Он убедил амбициозного и склонного, как видно из писем, к некоторой напыщенности Хлюстина в абсурдности всей ситуации. Дело опять-таки кончилось миром. А вскоре Хлюстин, собиравшийся в Тверь, отвез Соллогубу одно из писем Пушкина, о которых выше говорилось. Когда Пушкин погиб, Хлюстин написал жене: «Я чуть не плачу, вспоминая о нем»… Что-то, видно, терзало Пушкина, не давало ни дня покоя, если столь молодые и далеко уступающие ему и в жизненном опыте, и в уме, и в образовании люди едва не стали противниками поэта на дворянских поединках. Вместе с тем не забудем, что весь инцидент с Хлюстиным занял 3–4 дня; с Соллогубом дело чуть затянулось только потому, что они не могли встретиться, и единственного вмешательства Нащокина хватило для того, чтобы костер погасить. С Репниным достаточно оказалось умной переписки. Значит, никакой серьезной жажды крови (собственной!) у Пушкина и в помине тогда не было. Было только раздраженное состояние духа, иногда отзывавшееся внешними проявлениями… Быть может, не последним угнетающим его обстоятельством было постепенное угасание Надежды Осиповны (№ 58–62). 29 марта в восьмом часу утра матери Пушкина не стало. Ему одному довелось исполнить последний долг — схоронить тело матери близ родовых могил в Святогорском монастыре.1[33]
Мой любезный Павел Воинович, Я не писал к тебе потому, что в ссоре с Московскою почтою. Услышал я, что ты собирался ко мне в деревню. Радуюсь, что не собрался, потому что там меня бы ты не застал. Болезнь матери моей заставила меня воротиться в город. О тебе были разные слухи касательно твоего выигрыша; но что истинно меня утешило, так это то, что все в голос оправдывали тебя, и тебя одного. Думаю побывать в Москве, коли не околею на дороге. Есть ли у тебя угол для меня? То-то бы наболтались! а здесь не с кем. Денежные мои обстоятельства плохи — я принужден был приняться за журнал. Не ведаю, как еще пойдет. Смирдин уже предлагает мне 15 000, чтоб я от своего предприятия отступился и стал бы снова сотрудником его Библиотеки, но хотя это было бы и выгодно, но не могу на то согласиться. Сенковский такая бестия, а Смирдин такая дура — что с ними связываться невозможно. Желал бы я взглянуть на твою семейственную жизнь и ею порадоваться. Ведь и я тут участвовал, и я имел влияние на решительный переворот твоей жизни. Мое семейство умножается, растет, шумит около меня. Теперь, кажется, и на жизнь нечего роптать, и [смерти] старости нечего бояться. Холостяку в свете скучно: ему досадно видеть новые, молодые поколения; один отец семейства смотрит без зависти на молодость, его окружающую. Из этого следует, что мы хорошо сделали, что женились <…> Пушкин — П. В. Нащокину. 10-е числа января 1836. Из Петербурга в Москву.2[34]
Спасибо, мой дорогой друг, за письмо, которое я получила на этих днях, — но не могла вам ответить, ибо с 28 декабря я лежала в постели, не будучи в состоянии шевельнуть ни ногой, ни рукой. Так как я по-прежнему не глотаю никаких снадобий, выздоровление мое началось лишь 3 дня тому назад, и я спешу сказать вам, что ваше письмо от 26 декабря заставило меня испытать чувство теплой радости — сообщив мне добрую весть об облегчении участи несчастных ссыльных — но правда ли это? — не в Петербурге ли только этому верят? Я стала недоверчивой — видишь столько противоречий в том, что происходит перед нашими глазами, в том, о чем слышишь, — что не знаешь, что думать. Почему вы по-прежнему причиняете себе беспокойства по поводу Надежды Осиповны? Ольга писала недавно, что ее здоровье восстанавливается, что она спит хорошо, ест с аппетитом, — чего же вы еще хотите в нашем возрасте? Вполне естественно, что она не может выздороветь так быстро, как это было возможно десять лет назад. — У Аннеты в одно время со мной была лихорадка, от которой она еще не совсем оправилась, и между тем она хочет ехать к вам в Петербург — сейчас она в Голубове. — А я уж остерегусь покинуть мою пустыню, где в конце концов я чувствую себя лучше, чем где бы то ни было, — если к тому же, память тех, кого я [так] люблю, время от времени меня там посещает. Оттенок меланхолии, которая царит в вашем письме, перешел и в мое сердце, и каждый раз, что я его перечитываю, чувство это возникает вновь, а между тем одному богу известно, как я желаю, чтобы вы были счастливы и довольны. — Один знакомый пишет мне из Петербурга, что Наталья Николаевна продолжает быть первой красавицей среди красавиц на всех балах. Поздравляю ее с этим и желаю, чтобы можно было сказать о ней, что она самая счастливая среди счастливых. Прощайте, искренно мною любимый Александр Сергеевич, моя нежная дружба к вам тоже выдержала испытание времени. П. О. (фр.) П. А. Осипова — Пушкину. 18 января 1836. Из Тригорского в Петербург.3[35]
Министру народного просвещения, № 154, 14 января 1836 г. Камер-юнкер титулярный советник Александр Пушкин просил разрешения издать в нынешнем 1836 году 4 тома статей: чисто литературных (как-то повестей, стихотворений и пр.), исторических, ученых, также критических разборов русской и иностранной словесности, — наподобие английских трехмесячных Reviews. Его Императорское Величество на таковую просьбу г. Пушкина изволил изъявить высочайшее свое соизволение с тем, чтобы означенное периодическое сочинение проходило по установленному порядку через Цензурный комитет. А. X. Бенкендорф — С. С. Уварову. 14 января 1836. Петербург.4[36]
Милостивый государь граф Александр Христофорович, О высочайшей Государя Императора воле, сообщенной мне вашим сиятельством от 14-го сего января за № 154 относительно предполагаемого титулярным советником Пушкиным издания в роде английских Reviews, я вместе с сим предписал здешнему Цензурному комитету к должному исполнению. С. С. Уваров — А. X. Бенкендорфу. 16 января 1836. Петербург.5[37]
Милостивый государь Александр Сергеевич! Во исполнение сообщенного мне высочайшего разрешения на издание предполагаемого Вами журнала, еще до получения Вашего письма, я назначил цензором оного господина Крылова, к коему уже можете Вы, милостивый государь, отсылать ныне все статьи, долженствующие быть напечатанными в предполагаемом Вами издании. Уведомляя о сем Вас, милостивый государь, я не могу скрыть моего сожаления о неудовольствиях, причиненных Вам Санктпетербургским Цензурным Комитетом, неудовольствиях, мне еще и доселе неизвестных, и которые конечно я отклонил бы и по праву и по обязанности моей, как председатель того Комитета, если бы Вы почтили меня уведомлением о них в свое время. Для избежания же на будущее время могущих произойти недоразумений, покорнейше прошу Вас, милостивый государь, со всеми требованиями Вашими относительно Цензурного Комитета обращаться прямо ко мне; уверяю при том Вас, что я за особенное удовольствие почту отклонить все препятствия к исполнению таковых требований, если они будут сообразны с правилами, для Цензурных Комитетов изданными. С отличным почтением и совершенною преданностью имею честь быть Ваш, милостивый государь, покорнейший слуга князь Михаил Дондуков-Корсаков. М. А. Дондуков-Корсаков — Пушкину. 19 января 1836. Петербург.6[38]
20 января <…> Пушкину <…> было разрешено издавать журнал вроде «Эдинбургского трехмесячного обозрения»: он будет называться «Современником». Цензором нового журнала попечитель назначил Крылова, самого трусливого, а следовательно, и самого строгого из нашей братии. Хотели меня назначить, но я убедительно просил уволить меня от этого: с Пушкиным слишком тяжело иметь дело. А. В. Никитенко. Дневник7[39]
В 1836 году, в последний год жизни Пушкина, у Жуковского были субботы. Однажды в субботу сидели у него И. А. Крылов, Краевский и еще кто-то. Вдруг входит Пушкин, взбешенный ужасно. — Что за причина? — спрашивают все. А вот причина: цензор Крылов не хочет пропустить в стихотворении Пушкина «Пир Петра Великого» стихов: чудотворца-исполина чернобровая жена… Пошли толки о цензорах. Н. И. Иваницкий.8[40]
Пир Петра Первого1835 А. С. Пушкин
9[41]
Александр Сергеевич Пушкин в нынешнем 1836 году будет издавать литературный журнал под названием «Современник». Каждые три месяца будет выходить по одному тому. Годовое издание составит четыре тома. Цена годовому изданию 25 руб. асс., с пересылкою 30 руб. асс. Подписка принимается в Петербурге во всех книжных лавках. Иногородние относятся в газетную экспедицию. — Северная пчела, 1836, 3 февр. № 27.10[42]
Милостивый государь Александр Сергеевич. Объявление об издаваемом Вами журнале обрадовало меня, как весть самая приятная для всех любящих литературу. Я желал бы, с своей стороны, споспешествовать Вашему изданию, как книгопродавец, и почел бы за особенное удовольствие быть Вашим комиссионером в Москве. Не угодно ли Вам назначить в моей лавке депо, где всегда было бы в запасе десятка два-три экземпляров журнала и где желающие могли бы получать его тотчас, не дожидаясь выписки из Петербурга. Я вышлю деньги за всех подписчиков, сколько будет их у меня до выхода первой книжки, и для этого желал бы только знать, когда выйдет она. Если же Вам угодно будет принять мое предложение, то нельзя ли прислать сверх того некоторое число экземпляров и упомянуть в подробном объявлении, или в объявлении при журнале, что в Москве подписка принимается в Книжной лавке Полевого? Назначить условия предоставляю Вам самим, потому что цель моя не барыши. Прошу принять уверение в глубоком почтении, с которым всегда имею честь быть Вашим, милостивый государь! покорным слугою Ксенофонт Полевой. Кс. А. Полевой — Пушкину. 15 февраля 1836. Из Москвы в Петербург.11[43]
12[44]
Д. В. Давыдову При посылке «Истории Пугачевского бунта»1836 А. С. Пушкин
13[45]
<…> Кажется, я действительно лицо поэтическое, ибо сам великий Пушкин удостоверил это стихами, посылая мне свою «Историю Пугачева»; стихи прелестные, как все, что выходит из-под его пера. Д. В. Давыдов — С. Н. Давыдовой. 23 января 1836. Из Петербурга в Мазу.14[46]
Приезд в Петербург партизана Давыдова, давнишнего знакомого моего мужа, дал повод сделать обед в его честь и пригласить всю литературную аристократию, которую мой муж встречал каждую субботу у Жуковского <…> В продолжение обеда все внимание мое было устремлено на Пушкина, который сидел против меня. Он был не хорош собой: смугловатый, неправильные черты лица, но нельзя было представить себе физиономии, более выразительной, более оживленной, более говорящей, и слышать более приятный, более гармонический голос, как будто нарочно созданный для его стихов <…>. Разговор был донельзя оживлен, ни на минуту не прекращался. Много толковали о мнимом открытии обитаемости луны. Пушкин доказывал нелепость этой выдумки, считал ее за дерзкий пуф, каким она впоследствии и оказалась, и подшучивал над легковерием тех, которые падки принимать за наличную монету всякую отважную выдумку. Так как я не спускала глаз с Пушкина, то ни одно движение его не ускользнуло от моей наблюдательности. Я заметила между прочим, что он мало ел, беспрестанно щипал и клал в рот виноград, который в вазе стоял перед ним. После обеда я осмелилась заговорить с Пушкиным и беседовала с ним о Современнике, который он начал издавать и которым он был сильно занят. Е. А. Карлгоф. Из воспоминаний.15[47]
Твое ты сняло мне двадцать пять лет с костей и развязало мне руки — по милости его я молод и свободен. Теперь слово о журнале: Смирдин давал мне по 300 р. за печатный лист с тем, что статьи, помещаемые им в «Библиотеке для чтения», я имел право печатать в особой книжке. Хочешь так? или как тебе угодно, я с тобой на все согласен, только уведомь. Жаль, что не дождусь тебя в Москве. Я сегодня еду отсюда в мои степи. Баратынский хочет пристать к нам, это не худо; Языков верно будет нашим; надо бы Хомякова завербовать, тогда стихотворная фаланга была бы в комплекте. <…> Д. В. Давыдов — Пушкину. 2 марта 1836. Из Москвы в Петербург.16[48]
Милостивый государь Александр Сергеевич! Принося Вам изъявление особенной моей признательности за сообщенную мне рукопись генерал-лейтенанта Давыдова о занятии войсками нашими Дрездена в 1813-м году, имею честь Вас уведомить, что рукопись сию, я, по заведенному порядку, передал на рассмотрение в Военно-Цензурный Комитет, при вверенном мне Министерстве учрежденный, и с особенным удовольствием поспешу Вам возвратить оную коль скоро она ко мне будет обратно доставлена из Комитета. А. И. Чернышев — Пушкину. 7 марта 1836. Петербург.17[49]
Милостивый государь Александр Андреевич, По последнему письму Вашему от 6-го января чрезвычайно меня встревожило. Рукописи Вашей я не получил, и вот какую подозреваю на то причину. Уехав в деревню на 3 месяца, я пробыл в ней только 3 недели, и принужден был наскоро воротиться в Петербург. Вероятно, Ваша рукопись послана в Псков. Сделайте милость, не гневайтесь на меня. Сей час еду хлопотать; задержки постараюсь вознаградить. Я было совсем отчаивался получить Записки, столь нетерпеливо мною ожидаемые. Слава богу, что теперь попал на след. С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть. Вашим усерднейшим и покорнейшим слугою А. Пушкин Пушкин — Н. А. Дуровой. 19 января 1836. Из Петербурга в Елабугу.18[50]
Милостивый государь Александр Сергеевич! Рукопись моя, вояжируя более года, возвратилась наконец ко мне; я несколько суеверен, и такая неудача заставляет меня переждать козни злого рока. Летом я приеду сам с моими записками, чтоб лично отдать их под ваше покровительство; а теперь в замену брат посылает вам мои «Записки 12-го года», если вы найдете их стоящими труда, чтоб поправить; они не были присоединены к тем, которые были присланы вам из Гатчино; может быть, я сужу пристрастно, может быть, я увлекаюсь воспоминаниями, но «Записки 12-го года» мне кажутся интереснее первых. С истинным почтением честь имею быть вашим покорнейшим слугою Александр Александров. Н. А. Дурова — Пушкину. 17 февраля 1836. Из Елабуги в Петербург.19[51]
Милостивый государь Василий Андреевич, Очень благодарю Вас за присылку записок и за доверенность, Вами мне оказанную. Вот мои предположения: I) Я издаю журнал: во второй книжке оного (т. е. в июле месяце) напечатаю я Записки о 12 годе (все или часть их) и тотчас перешлю Вам деньги по 200 р. за лист печатный. II) Дождавшись других записок брата Вашего, я думаю соединить с ними и Записки о 12 годе; таким образом книжка будет толще, и следственно дороже. Полные Записки, вероятно, пойдут успешно после того, как я о них протрублю в своем журнале. Я готов их и купить, и напечатать в пользу автора — как ему будет угодно, и выгоднее. Во всяком случае будьте уверены, что приложу все возможное старание об успехе общего дела. Братец Ваш пишет, что летом будет в Петербурге. Ожидаю его с нетерпением. Прощайте, будьте счастливы, и дай бог Вам разбогатеть с легкой ручки храброго Александрова, которую ручку прошу за меня поцеловать. 17 марта. Сей час прочел переписанные «Записки»: прелесть! живо, оригинально, слог прекрасный. Успех несомнителен. 27 марта. Пушкин — В. А. Дурову. 17, 27 марта 1836. Из Петербурга в Елабугу.20[52]
Весьма и весьма доволен и благодарен. Если в неделю можно будет отпечатать по пяти листов, то это славно — и дело наше в шляпе. Корректуру «Путешествия» прикажите однако присылать ко мне. Тут много ошибок в рукописи. Что ваша повесть Зизи? Это славная вещь. Пушкин — В. Ф. Одоевскому. Конец февраля 1836. Петербург.21[53]
Милостивая государыня Александра Андреевна, Я столько перед Вами виноват, что не осмеливаюсь и оправдываться. Недавно возвратился я из деревни и нашел у себя письмо, коим изволили меня удостоить. Не понимаю, каким образом мой бродяга Емельян Пугачев не дошел до Казани, место для него памятное: видно, шатался по сторонам и загулялся по своей привычке. Теперь гр. Апраксин снисходительно взялся доставить к Вам мою книгу. При сем позвольте мне, милостивая государыня, препроводить к Вам и билет на получение Современника, мною издаваемого. Смею ли надеяться, что Вы украсите его когда-нибудь произведениями пера вашего? Свидетельствую глубочайшее мое почтение любезному, почтенному Карлу Федоровичу, поручая себя вашей и его благосклонности. Честь имею быть с глубочайшим почтением и совершенною преданностию, милостивая государыня, Вашим покорнейшим слугою Александр Пушкин. Пушкин — А. А. Фукс. 20 февраля 1836. Из Петербурга в Казань.22[54]
<…> Пушкину дано разрешение выдавать журнал, род Quarterly Review[55]. Прошу принять это не только к сведению, но и к исполнению и писать свои субботние письма почище и получше, потому что мы намерены расходовать тебя на здоровье журналу и читателям. Пушкин надеется на тебя. П. А. Вяземский — А. И. Тургеневу. 19 января 1836. Из Петербурга в Париж.23[56]
Милостивый государь князь Михаил Александрович, Пользуясь позволением, данным мне Вашим сиятельством, осмеливаюсь прибегнуть к Вам с покорнейшею просьбою. Цензурный комитет не мог пропустить «Письма из Парижа» как статью, содержащую политические известия: для разрешения оной позволите ли, милостивый государь, обратиться мне к гр. Бенкендорфу? или прикажете предоставить сие комитету? С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть, милостивый государь, Вашего сиятельства покорнейшим слугою. Александр Пушкин. Пушкин — М. А. Дондукову-Корсакову. 18 марта 1836. Петербург.24[57]
Милостивый государь Александр Сергеевич! На последнее письмо Ваше имею честь ответствовать Вам, милостивый государь, что по встреченному затруднению С.-Петербургским Цензурным Комитетом в пропуске статьи: Письмо из Парижа, обстоятельство сие будет представлено Комитетом на разрешение Главного Управления Цензуры. С совершенным почтением имею честь быть Ваш покорнейший слуга Князь Михаил Дондуков-Корсаков. М. А. Дондуков-Корсаков — Пушкину. 20 марта 1836. Петербург.25[58]
<…> в беседах А. С. Пушкина с друзьями, когда <…> он предпринял издание Современника, постоянно возбуждалась мысль о необходимости показать, каким образом можно об ученых предметах говорить человеческим языком и, вообще, как знакомить наших простолюдинов (в зипунах или во фраках) с положительными знаниями, излагая их общепонятным языком, а не так называемым <…> ученым или учебным языком. Мысль начать наконец вульгаризацию (популяризацию) науки <…> весьма интересовала Пушкина, и в кн. Козловском, бывшем тогда в Петербурге, Пушкин нашел человека, вполне способного к такому делу. В. Ф. Одоевский.26[59]
Ура! наша взяла. Статья Козловского прошла благополучно; сей час начинаю ее печатать. Но бедный Тургенев!.. все политические комеражи его остановлены. Даже имя Фиески и всех министров вымараны; остаются одни православные буквы наших русских католичек да дипломаток. Однако я хочу обратиться к Бенкендорфу — не заступится ли он? <…> Пушкин — П. А. Вяземскому. Около (не ранее) 17 марта 1836. Петербург.27[60]
Милостивый государь Александр Лукич, Князь М. А. Корсаков писал мне, что Письма из Парижа будут рассмотрены в высшем комитете. Препровождаю их к Вам; одно замечание: Письма из Парижа Тургенева печатаются в Московском Наблюдателе не как статьи политические, а литературные. Пушкин — А. Л. Крылову. 20–22 марта 1836. Петербург. (Черновое).28[61]
Комитет, основываясь на том, что в журнале Современник должны быть помещаемы статьи чисто литературные, признал себя не в праве дозволить г. цензору Крылову одобрить к напечатанию в оном предметы, могущие подать повод к политическим суждениям, и по желанию издателя предоставил мне испросить на сие разрешение высшего начальства… М. А. Дондуков-Корсаков — С. С. Уварову. 25 марта 1836. Петербург.29[62]
<…> О журнале Пушкина, без сомнения, уже знаешь. Мне известно только то, что будет много хороших статей, потому что Жуковский, князь Вяземский и Одоевский приняли живое участие. Впрочем, узнаешь подробнее о нем от него самого, потому что он, кажется, на днях едет к вам в Москву. <…> Н. В. Гоголь — М. П. Погодину. 21 февраля 1836. Из Петербурга в Москву.30[63]
Посылаю вам «Утро чиновника». Отправьте ее, если можно, сегодня же или завтра поутру к цензору, потому что он может ее <взять> в Цензурный комитет вместе с «Коляскою», ибо завтра утром заседание. — Да возьмите из типографии статью о журнальной литературе. Мы с вами пребезалаберные люди и позабыли, что туды нужно включить многое из остающегося у меня хвоста. — Я прошу сделать так, чтоб эта сцена шла вперед, а за ней уже о литературе. Н. В. Гоголь — Пушкину. 2 марта 1836. Петербург.31[64]
«Современник» даже и при Пушкине не был тем, чем должен быть журнал, несмотря на то что Пушкин задал себе цель более положительную и близкую к исполненью. Он хотел сделать четвертное обозренье вроде английских, в котором могли бы помещаться статьи более обдуманные и полные, чем какие могут быть в еженедельниках и ежемесячниках, где сотрудники, обязанные торопиться, не имеют даже времени пересмотреть то, что написали сами. Впрочем, сильного желанья издавать этот журнал в нем не было, и он сам не ожидал от него большой пользы. Получивши разрешенье на изданье его, он уже хотел было отказаться. Грех лежит на моей душе: я умолил его. Я обещался быть верным сотрудником. В статьях моих он находил много того, что может сообщить журнальную живость изданию, какой он в себе не признавал. Он действительно в то время слишком высоко созрел для того, чтобы заключать в себе это юношеское чувство; моя же душа была тогда еще молода; я мог принимать живей к сердцу то, для чего он уже простыл. Моя настойчивая речь и обещанье действовать его убедили; но слова моего я бы не мог исполнить даже и тогда, если бы он был жив. Не знал я, какими путями поведет меня провиденье, как отнимутся у меня силы ко всякой живой производительности литературной и как умру я надолго для всего того, что шевелит современного человека. Н. В. Гоголь. Из статьи «О «Современнике».32[65]
<…> Писал ли я Вам после нашего разлучения в Арзерумском дворце? Кажется, что не писал; простите моему всегдашнему недосугу и не причисляйте мою леность к чему-нибудь иному. — Теперь поговорим о деле. Вы знаете, что я сделался журналистом (это напоминает мне, что я не послал вам Современника; извините, — постараюсь загладить мою вину). Итак, сделавшись собратом Булгарину и Полевому, обращаюсь к Вам с удивительным бесстыдством, и прошу у вас статей. В самом деле, пришлите-ка мне что-нибудь из ваших дельных, добросовестных, любопытных произведений. В соседстве Бештау и Эльбруса живут и досуг и вдохновение. Между тем и о цене (денежной) не худо поговорить. За лист печатный я плачу по 200 руб. — Не войдем ли мы и в торговые сношения. Простите; весь ваш А. П. Пушкин — В. Д. Сухорукову. 14 марта 1836. Из Петербурга в Пятигорск.33[66]
Послесловие к «Долине Ажитугая» Вот явление, неожиданное в нашей литературе! Сын полудикого Кавказа становится в ряды наших писателей; черкес изъясняется на русском языке свободно, сильно и живописно. Мы ни одного слова не хотели переменить в предлагаемом отрывке; любопытно видеть, как Султан Казы-Гирей (потомок крымских Гиреев), видевший вблизи роскошную образованность, остался верен привычкам и преданиям наследственным, как русский офицер помнит чувства ненависти к России, волновавшие его отроческое сердце; как, наконец, магометанин с глубокой думою смотрит на крест, эту хоругвь Европы и просвещения. 1836 Издатель.34[67]
В. Г. Белинский Несколько слов о «Современнике» Давно уже было всем известно, что знаменитый поэт наш, Александр Сергеевич Пушкин, вознамерился издавать журнал; наконец, первая книжка его журнала уже и вышла, многие даже прочли ее, но, несмотря на то, у нас, в Москве, этот журнал есть истинная новость, новость дня, новость животрепещущая, и в этом смысле то, что хотим мы сказать о нем, будет настоящим известием. Дело в том, что у нас, в Москве, очень трудно достать «Современника» за какие бы то ни было деньги; несмотря на многие требования и нетерпение публики, в Москву прислано его очень небольшое число экземпляров. Странное дело! с некоторого времени это почти всегдашняя история со всеми петербургскими книгами, не издаваемыми, хотя и продаваемыми г. Смирдиным, и не сочиняемыми или не покровительствуемыми г.г. Гречем и Булгариным. Эта же история случилась и с новым произведением г. Гоголя «Ревизор»: судя по нетерпению публики читать его, казалось бы, что в Москве в один день могла разойтись его целая тысяча экземпляров… Наконец, и мы прочли «Современника» и спешим отдать в нем отчет публике. «Современник» есть явление важное и любопытное сколько по знаменитости имени его издателя, столько и от надежд, возлагаемых на него одною частию публики, и страха, ощущаемого от него другою частию публики. Г-н Сенковский, редактор «Библиотеки для чтения», аристарх и законодатель этой последней части публики, до того испугался предприятия Пушкина, что, забыв обычное свое благоразумие, имел неосторожность сказать, что он «отдал бы все на свете, лишь бы только Пушкин не сдержал своей программы». Подлинно, что у страха глаза велики, и справедливо, что устрашенный человек, вместо того, чтоб бить по призраку, напугавшему его, колотит иногда самого себя… Мы не будем входить в исследование вопроса: имеет ли право Пушкин издавать журнал; мы даже не почитаем себя вправе предложить такой вопрос, и как люди не испуганные, и, следовательно, сохранившие присутствие духа и владычество рассудка, предоставляем другим подобные разбирательства: ученому и книги в руки, говорит пословица. Мы же с своей стороны прямо и искренно выскажем наше мнение о «Современнике», сколько позволяет это сделать первая вышедшая книга. Признаемся, мы не думаем, чтобы«Современник» мог иметь большой успех; под словом «успех» мы разумеем не число подписчиков, а нравственное влияние на публику. По нашему мнению, да и по мнению самого «Современника», журнал должен быть чем-то живым и деятельным; а может ли быть особенная живость в журнале, состоящем из четырех книжиц, а не книжищ, и появляющемся через три месяца? Такой журнал, при всем своем внутреннем достоинстве, будет походить на альманах, в котором, между прочим, есть и критика. Что альманах не журнал и что он не может иметь живого и сильного влияния на нашу публику, — об этом нечего и говорить. «Библиотека для чтения» особенно одолжена своим успехом тому, что продолжительность периода выхода своих книжек заменила необыкновенною толстотою их. Какая тут живость, какая современность, когда вы будете говорить о книге через три или шесть месяцев после ее выхода. А разве вы не знаете, как неживущи, как недолговечны наши книги? Им не помогут и ваши звездочки, потому что они родятся, по большей части, под несчастною звездою. Вот что мы находим главным недостатком в «Современнике». Главное же достоинство его, если только это может почесться каким-нибудь достоинством, состоит в том, что в нем все статьи оригинальные, кроме, разумеется, стихотворений. Каковы же эти статьи? А вот об этом-то мы и хотим поговорить <…> <…> самые интересные статьи — это «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 г.» и «Новые книги»: в них видим дух и направление нового журнала. «Журнальная литература, эта живая, свежая, говорливая, чуткая литература, так же необходима в области наук и художеств, как пути сообщения для государства, как ярмарки и биржи для купечества и торговли». Так начинается первая статья, и мы выписали ее, чтобы показать, что «Современник» имеет настоящий взгляд на журнал. В самом деле, смешно было бы думать в наше время, чтобы журнал был энциклопедиею наук, из которой можно было бы черпать полною горстию знания, посредством которой можно сделаться ученым. Только одни невежды и верхогляды могут так думать в наше время. Журнал есть не наука и не ученость, но так сказать, фактор науки и учености, посредник между наукою и учеными. Как бы ни велика была журнальная статья, она никогда не изложит полной системы какого-нибудь знания; она может представить только результаты этой системы, чтобы обратить на нее внимание ученых, как скорое известие, и публики, как рапорт о случившемся. Вот почему такое важное место, такое необходимое условие достоинства и существования журнала составляет критика и библиография, ученая и литературная. Главное содержание разбираемой нами статьи состоит в суждении о литературных и периодических изданиях в России за 1834 и 1835 г. Мы почитаем за долг сказать, что все эти суждения не только изложены резко, остро и ловко, но даже беспристрастно и благородно; автор статьи не исключает из своей опалы ни одного журнала, и хотя его суждение о нашем издании совсем не лестно для нас, но мы не видим в нем ни злонамеренности, ни зависти, ни даже несправедливости. О «Библиотеке для чтения» высказаны истины резкие и горькие для нее, но уже известные и многими еще прежде сказанные. Одно только показалось нам и новым и крайне удивительным: мы не знали до сих пор, что паяснические повести и гаерные фанфаронады в критиках и рецензиях «Библиотеки» принадлежат почтенному профессору О. И. Сенковскому, что Барон Брамбеус и татарский критик Тютюнджи-оглу тоже не кто иной, как тот же г. Сенковский… Превосходно также характеризована «Северная пчела»: она просто названа афишкою, в которой помещаются объявления о книгах вместе с критиками на помадные и табачные лавочки, пишущиеся какими-то «ловкими и хорошо воспитанными людьми, без сомнения, имевшими причины быть довольными фабрикантами». Очень остроумно также замечено о редакторстве г. Греча в «Библиотеке для чтения»: «Имя г. Греча выставлено было только для формы, по крайней мере никакого содействия не было замечено с его стороны. Г-н Греч давно уже сделался почетным и необходимым редактором всякого предпринимаемого периодического издания: так обыкновенно пожилого человека приглашают в посаженые отцы на все свадьбы». <…> Окончание статьи состоит в упреках нашим журналам, по большей части очень основательных и справедливых, в том, что они не замечали истинно важных явлений умственного мира, а занимались одними мелочами. К числу важных явлений умственного мира отнесена смерть Вальтера Скотта, одного из величайших мировых гениев искусства, требовавшая оценки его произведений, о которых, однако ж, наши журналы не почли за нужное сказать что-нибудь <…> К замечательным явлениям нашей литературы, не замеченным нашими журналами, отнесено особенно появление изданий русских старинных писателей; но, спрашиваем мы почтенного издателя «Современника», что бы он сам сказал об этих писателях? — Мы подождем его мнения о них, а после и сами выскажем свое, чтобы загладить перед ним нашу вину в преступном молчании на их счет. Странным показалось нам мнение, что Жуковский, Крылов и кн. Вяземский будто бы потому не высказывали своих мнений, что считали для себя унизительным пускаться в журнальную сферу… Это что такое?.. Кто ж виноват в том, что эти писатели так горды? Притом же, что они за критики? — Крылов, превосходный и даже гениальный баснописец, никогда не был и не будет никаким критиком. Жуковский написал, кажется, две критические статьи: «О сатирах Кантемира» и «О басне и баснях Крылова» и при всем нашем уважении к знаменитому поэту мы скажем, что именно эти-то две его статьи и показывают, что он не рожден быть критиком. Что же касается до кн. Вяземского, то избавь нас боже от его критик, так же, как и от его стихов <…> Мы не согласны еще с тем, что будто бы жалкое состояние нашей журнальной литературы сказывается особенно тяжебным делом о местоимениях сей и оный. Во-первых, этой тяжбы никогда не было: редактор «Библиотеки» шутил при всяком случае над этими подъяческими словцами, но статей о них не писал, а если и написал одну, то в виде шутки и поместил ее перед отделением «Смеси». Мы, напротив, осмеливаемся думать, что жалкое состояние нашей литературы и вообще нашей умственной деятельности гораздо более доказывается защищением и употреблением сих и оных, нежели нападками на сии и оные… Спрашиваем почтенного издателя «Современника», почему он, употребляя сии и оные, не употребляет сиречь, понеже, поелику, аще, сице. Он, верно, сказал бы, потому, что эти слова вышли из употребления, что они не употребляются в разговоре?.. Но чем же счастливее их сии и оные, которые тоже вышли из употребления и не употребляются в разговоре?.. Воля ваша, а, право, в нашей умственной деятельности, как и в нашей общественной жизни, очень мало видно владычества здравого смысла, даже в мелочах; у нас всякий сам хочет давать законы, забывая, что если что-нибудь найдено или замечено справедливо другим, о том уже нечего говорить. Посмотрите на одно наше правописание или на наши правописания, потому что у нас их почти столько же, сколько книг и журналов: мы еще изъявляем наше детское уважение большими буквами и Поэту и Поэзии, и Литератору и Литературе, и Журналу и Журналисту — все это у нас, на Руси, состоит в классе и потому требует поклона. Вообще эта статья содержит в себе много справедливых замечаний, высказанных умно, остро, благородно и прямо и потому подающих надежду, что «Современник» будет журналом с мнением, с характером и деятельностию. Мы не почитаем резкости пороком, мы, напротив, почитаем ее за достоинство, только думаем, что кто резко высказывает свои мнения о чужих действиях, тот обязывает этим и самого себя действовать лучше других. Что же касается до статьи «Новые книги», то она состоит больше в обещаниях, нежели в исполнении и не представляет ничего решительного и замечательного. Но подождем второго номера: он нам даст средство высказать наше мнение о «Современнике» яснее и определеннее, а между тем останемся при желании, чтоб новый журнал совершенно выполнил те надежды и ожидания, которые подает имя его издателя и резкая определенность его мнений о деятельности своих собратий по ремеслу. — Молва, 1836, ч. XII. № 7, 31 апреля.35[68]
<…> Пушкин и сам одно время, очень непродолжительное, был журналистом. Он на веку своем написал несколько острых и бойких журнальных статей; но журнальное дело не было его делом. Он не имел ни достойных качеств, ни погрешностей, свойственных и даже нужных присяжному журналисту. Он, по крайней мере, во втором периоде жизни и дарования своего не искал популярности. Он отрезвился и познал всю суетность и, можно сказать, горечь этого упоения. Журналист — поставщик и слуга публики. А Пушкин не мог быть ничьим слугою. Срочная работа была не по нем. Он принялся за журнал вовсе не из литературных видов, а из экономических. Ему нужны были деньги, и он думал, что найдет их в журнале. Думал он, что совладает с журнальным предприятием не хуже другого. Не боги же обжигают горшки. Нет, не боги, а горшечники; но он именно не был горшечником. Таким образом, он ошибся и обчелся и в литературном, и в денежном отношении. Пушкин тогда не был уже повелителем и кумиром двадцатых годов. По мере созревания и усиливающейся мужественности таланта своего, он соразмерно утрачивал чары, коими опаивал молодые поколения и нашу бессознательную и слабоголовую критику. <…> Пушкин не только не заботился о своем журнале с родительскою нежностью, он почти пренебрегал им. Однажды прочел он мне свое новое поэтическое произведение. Что же, спросил я, ты напечатаешь его в следующей книжке? Да, как бы не так, отвечал он, pas si béte:[69] подписчиков баловать нечего. Нет, я приберегу стихотворение для нового тома сочинений своих. Он впоследствии, когда запряг себя в журнальную упряжь, сердился на меня, что я навязал ему название «Современника», при недоумении его как окрестить журнал. Повторяем: Пушкин мог бы еще долго предаваться любимым занятиям своим и содействовать славе отечественной литературы и, следовательно, самого отечества. Движимый, часто волнуемый мелочами жизни, а еще более внутренними колебаниями не совсем еще установившегося равновесия внутренних сил, столь необходимого для правильного руководства своего, он мог увлекаться или уклоняться от цели, которую имел всегда в виду и к которой постоянно возвращался после переходных заблуждений. Но при нем, но в нем глубоко таилась охранительная и спасительная нравственная сила. Еще в разгаре самой заносчивой и треволненной молодости, в вихре и разливе разнородных страстей он нередко отрезвлялся и успокоивался на лоне этой спасительной силы. Эта сила была любовь к труду, потребность труда, неодолимая потребность творчески выразить, вытеснить из себя ощущения, образы, чувства, которые из груди его просились на свет божий и облекались в звуки, краски, в глаголы, очаровательные и поучительные. Труд был для него святыня, купель, в которой исцелялись язвы, обретали бодрость и свежесть немощь уныния, восстановлялись расслабленные силы. Когда чуял он налет вдохновения, когда принимался за работу, он успокоивался, мужал, перерождался. Эта живительная, плодотворная деятельность иногда притаивалась в нем, но ненадолго. Она опять пробуждалась с новою свежестью и новым могуществом. Она никогда не могла бы совершенно остыть и онеметь. Ни года, ни жизнь, с испытаниями своими, не могли бы пересилить ее. <…> П. А. Вяземский. Взгляд на литературу нашу в десятилетие после смерти Пушкина.36[70]
<…> А зачем Наблюдатель напечатал стихи На выздоровление Лукулла? <…> По-моему, это большая неосторожность. На Пушкина смотреть нечего: он сорвиголова! А. А. Краевский — М. П. Погодину. 17 января 1836. Из Петербурга в Москву.37[71]
На выздоровление Лукулла Подражание латинскому1835 А. С. Пушкин
38[72]
17 января 1836 <…> Пушкин написал род пасквиля на министра народного просвещения, на которого он очень сердит за то, что тот подвергнул его сочинения общей цензуре. Прежде его сочинения рассматривались в собственной канцелярии государя, который и сам иногда читал их. Так, например, поэма «Медный всадник» им самим не пропущена. Пасквиль Пушкина называется «Выздоровление Лукулла»: он напечатан в «Московском наблюдателе». Он как-то хвалился, что непременно посадит на гауптвахту кого-нибудь из здешних цензоров, особенно меня, которому не хочет простить за «Анджело». Этой цели он теперь, кажется, достигнет в Москве, ибо пьеса наделала много шуму в городе. Все узнают в ней, как нельзя лучше, Уварова. <…> 20 января. Весь город занят «Выздоровлением Лукулла». Враги Уварова читают пьесу с восхищением, но большинство образованной публики недовольно своим поэтом. В самом деле, Пушкин этим стихотворением не много выиграл в общественном мнении, которым, при всей своей гордости, однако, очень дорожит. Государь через Бенкендорфа приказал сделать ему строгий выговор. А. В. Никитенко. Из дневника.39[73]
Умоляю вас простить мне мою настойчивость, но так как вчера я не мог оправдаться перед министром — Моя ода была послана в Москву без всякого объяснения. Мои друзья совсем не знали о ней. Всякого рода намеки тщательно удалены оттуда. Сатирическая часть направлена против гнусной жадности наследника, который во время болезни своего родственника [приказывает уже наложить печати на имущество, которого он жаждет. Признаюсь, что подобный анекдот получил огласку и что я воспользовался поэтическим выражением, проскользнувшим на этот счет]. Невозможно написать сатирическую оду без того, чтобы злоязычие тотчас не нашло в ней намека. Державин в своем «Вельможе» нарисовал сибарита, утопающего в сластолюбии, [глухого к воплям народа], и восклицающего:40[74]
Князь, С сожалением вижу себя вынужденным беспокоить ваше сиятельство; но, как дворянин и отец семейства, я должен блюсти мою честь и то имя, которое оставлю моим детям. Я не имею чести быть лично известен вашему сиятельству. Я не только никогда не оскорблял вас, но по причинам, мне известным, до сих пор питал к вам искреннее чувство уважения и признательности. Однако же некий г-н Боголюбов публично повторял оскорбительные для меня отзывы, якобы исходящие от вас. Прошу ваше сиятельство не отказать сообщить мне, как я должен поступить. Лучше нежели кто-либо я знаю расстояние, отделяющее меня от вас; но вы не только знатный вельможа, но и представитель нашего древнего и подлинного дворянства, к которому и я принадлежу; вы поймете, надеюсь, без труда настоятельную необходимость, заставившую меня поступить таким образом. С уважением остаюсь вашего сиятельства нижайший и покорнейший слуга Александр Пушкин. (фр.) Пушкин — Н. Г. Репнину. 5 февраля 1836. Петербург. Черновая редакция. [Утверждают] Говорят, что князь Репнин позволил себе неприличные оскорбительные отзывы [говоря об]. Оскорбленное лицо просит князя Репнина соблаговолить не вмешиваться в дело, которое его никак не касается. [Это обращение продиктовано] [не чувством] страха, или даже осторожности, но единственно чувством расположения и преданности, которое оскорбленное лицо питает к князю Репнину по известным ему причинам. (фр.)41[75]
Милостивый государь, Александр Сергеевич! Сколь ни лестны для меня некоторые изречения письма вашего, но с откровенностию скажу вам, что оно меня огорчило, ибо доказывает, что вы, милостивый государь, не презрили рассказов столь противных правилам моим. Г-на Боголюбова я единственно вижу у С. С. Уварова и с ним никаких сношений не имею, и никогда ничего на ваш счет в присутствии его не говорил, а тем паче прочтя послание Лукуллу. Вам же искренно скажу, что гениальный талант ваш принесет пользу отечеству и вам славу, воспевая веру и верность русскую, а не оскорблением честных людей. Простите мне сию правду русскую: она послужит вернейшим доказательством тех чувств отличного почтения, с коими имею честь быть вашим покорнейшим слугою кн. Репнин. Н. Г. Репнин — Пушкину. 10 февраля 1836. Петербург.42[76]
Милостивый государь князь Николай Григорьевич, Приношу Вашему сиятельству искреннюю, глубочайшую мою благодарность за письмо, коего изволили меня удостоить. Не могу не сознаться, что мнение Вашего сиятельства касательно сочинений, оскорбительных для чести частного лица, совершенно справедливо. Трудно их извинить, даже когда они написаны в минуту огорчения и слепой досады. Как забава суетного или развращенного ума, они были бы непростительны. С глубочайшим почтением и совершенной преданностию, есмь, милостивый государь, Вашего сиятельства покорнейшим слугою. Александр Пушкин. Пушкин — Н. Г. Репнину. 11 февраля 1836. Петербург.43[77]
Милостивый государь, Полный стыда и раскаяния прихожу я к подножию Парнаса — принести повинную в том, что изуродовал вашу прекрасную оду «На выздоровление Лукулла», пытаясь подражать ей или, скорее, ее собезьянничать французскими стихами; кроме того, чтобы придать некоторую ценность моему переводу, я поднес ее красноречивому переводчику «Распри славян» — моему благосклонному начальнику, г-ну Уварову, министру народного просвещения, дабы он мог опубликовать ее от своего имени, подобно тому, как он уже публиковал многие труды, — между прочим, и ученые комментарии профессора Грефа к древним классикам; я был убежден в том, что если его превосходительство удостоит оказать ту же честь моему опыту, я вскоре, несмотря на мое невежество и мое помешательство, законным порядком установленные по его приказаниям, буду академиком, членом государственного совета, кавалером с орденской лентой и проч., и проч., и проч., ибо его прихоти ныне достаточно для назначения и смещения академиков, профессоров, заслуженных людей и т. п., но, увы, вскоре мои воздушные замки рассеялись как дым, — мой меценат до сих пор даже не удостоил почтить меня одним единственным ответом, хотя мое посвятительное послание было пятым письмом, мною ему адресованным: таким образом, я, по-видимому, обречен до конца моих дней носить скромное звание действительного профессора Казанского университета. Вы видите, милостивый государь, что, переводя вашу оду, я не стремился к другой цели, как только к славе моего знаменитого начальника (который уже давно летит за венцом… бессмертия) и к собственному моему преуспеянию на стезе науки и почестей; итак, смею надеяться, что, приняв во внимание эти побуждения, вы не откажете мне в прощении, о котором я молю. Впрочем, чтобы доказать вам искренность моего раскаяния, посылаю вам все вещественные доказательства преступления и выдаю их вам, связав по рукам и ногам, — предмет, оригинал и черновик, равно как и мое посвятительное послание, уполномочивая вас, милостивый государь, сделать из этого чудовищного целого публичное и торжественное ауто-да-фе, а от вашего великодушия я ожидаю милостивого манифеста, который бы успокоил мою напуганную совесть. Примите, милостивый государь, выражение чувств уважения и восхищения, которые питает к вам нижайший и покорнейший слуга Альфонс Жобар (фр.) А. Жобар — Пушкину. 16 марта 1836. Из Москвы в Петербург.44[78]
Милостивый государь, С истинным удовольствием получил я ваш прелестный перевод оды к Лукуллу и столь лестное письмо, его сопровождающее. Ваши стихи столь же изящны, сколько язвительны, а этим многое сказано. Если правда, как вы говорите в вашем письме, что хотели законным порядком признать вас потерявшим рассудок, то нужно согласиться, что с тех пор вы его чертовски приобрели. Расположение, которое вы, по-видимому, ко мне питаете и которым я горжусь, дает мне право говорить с полным доверием. В вашем письме к г-ну министру народного просвещения вы, кажется, высказываете намерение напечатать ваш перевод в Бельгии, присоединив к нему несколько примечаний, необходимых, говорите вы, для понимания текста; осмеливаюсь умолять вас, милостивый государь, отнюдь этого не делать. Мне самому досадно, что я напечатал пьесу, написанную в минуту дурного расположения духа. Ее опубликование навлекло на меня неудовольствие одного лица, мнением которого я дорожу и пренебречь которым не могу, не оказавшись неблагодарным и безрассудным. Будьте настолько добры пожертвовать удовольствием гласности ради мысли, что вы оказываете услугу собрату. Не воскрешайте с помощью вашего таланта произведения, которое без этого впадет в заслуженное им забвение. Смею надеяться, что вы не откажете мне в любезности, о которой я прошу; вместе с тем покорно прошу вас принять уверение в моем совершенном уважении. Имею честь быть, милостивый государь, ваш покорнейший и нижайший слуга. (фр.) Пушкин — А. Жобару. 24 марта 1836. Из Петербурга в Москву.45[79]
Милостивый государь, Только что, сию минуту, я получил от Андрея Карамзина письмо, в котором он пишет, что в одном из своих предыдущих писем он меня извещал об объяснении, которое вы будто бы желали получить от меня. Спешу вас заверить, милостивый государь, что письмо это до меня не дошло и что вплоть до сего дня я совершенно не знал, что из-за моей опрометчивости меня могли заподозрить в поступке, недостойном честного человека. — Далекий от мысли отказать в удовлетворении, которого вы от меня хотите, милостивый государь, я иду ему навстречу и настоятельно прошу вас дать мне знать через Андрея, когда и каким образом мы можем окончить наше дело. — Нынешние обстоятельства не позволяют мне возвратиться в Петербург, если только вы того не пожелаете непременно, да и в таком случае это было бы возможно лишь на несколько часов. Не имея, впрочем, намерения оспаривать ваше вполне законное право вмешиваться в разговоры, которые ведутся с вашей супругой, я отвечу на ваши два вопроса, что я говорил ей о г-не Ленском, так как я только что обедал с ним у графа Нессельроде [и что я ничего не знал о сплетнях, говоря ей]… <и> что кроме того у меня не было никакой задней мысли, потому что никогда не знаю сплетен света и глубочайшим образом их презираю. [Что касается другого, поставленного мне вопроса, то я отнюдь не отказываюсь на него ответить; не получив от вашей супруги никакого ответа и видя, что она с княгиней Вяземской смеется надо мной] Если я задавал еще другие нескромные, быть может, вопросы вашей супруге, то это было вызвано, может быть, личными причинами, в которых я не считаю себя обязанным давать отчет. Вот, милостивый государь, все, что я могу вам ответить. Спешу отправить это письмо на почту, чтобы как можно скорее удалить оскорбительные сомнения, которые вы могли питать на мой счет, и прошу вас верить, что я не только не склонен отступать, но даже сочту за честь быть вашим противником. (фр.) В. А. Соллогуб — Пушкину. Конец января (?) 1836. Из Твери в Петербург. (Черновое).46[80]
Вы взяли на себя напрасный труд, давая мне объяснение, которого я у вас не требовал. Вы позволили себе обратиться к моей жене с неприличными замечаниями и хвалились, что наговорили ей дерзостей. Обстоятельства не позволяют мне отправиться в Тверь раньше конца марта месяца. Прошу меня извинить. (фр.) Пушкин — В. А. Соллогубу. Первые числа февраля 1836. Из Петербурга в Тверь. (Черновое). Черновая редакция. Вы взяли на себя напрасный труд, давая мне объяснение, которого я у вас не требовал. Вы позволили себе наговорить дерзостей женщине <?> и хвалиться этим. Ваше имя и общество, в котором вы вращаетесь, обязывают меня привлечь вас к ответу за неприличие вашего поведения. (фр.)47[81]
Милостивый государь, Пользуюсь верной оказией, чтобы ответить на письмо, переданное мне от вас г-ном Хлюстиным. Не отвечая на странные выражения, которыми вы пользуетесь и которые могли быть вызваны только недоразумением, я замечу лишь, милостивый государь, что не могу понять, как ваша супруга могла обидеться на такой банальный вопрос: Давно ли вы замужем? Мне кажется [также], что для нее вы как раз последнее лицо, которое могло бы принять это за оскорбление. Что же касается дерзостей, будто бы сказанных мною, то прошу вас иметь в виду, что я слишком хорошо воспитан, милостивый государь, чтобы говорить их мужчине, и недостаточно безумен, чтобы говорить их женщине, и еще менее — чтобы ими хвалиться. Теперь, милостивый государь, я вас ждал в течение всего февраля месяца, и так как служба моя не позволяет мне оставаться в Твери долее, я выеду в различные места назначения. Когда вам будет угодно вновь потребовать от меня удовлетворения, вы найдете меня всегда готовым принять ваш вызов. Прошу вас не отказать дать мне ответ и сказать мне решительно, продолжаете ли вы настаивать на серьезной дуэли, так как я другой не признаю, или же — не предпочтете ли вы, забыв сплетни, которые поставили ее между нами, избавить нас обоих от нелепого положения и беспричинного несчастья. (фр.) В. А. Соллогуб — Пушкину. Начало марта 1836. Из Твери в Петербург. (Черновое).48[82]
Милостивый государь, Я повторил в виде цитаты замечания г-на Сенковского, смысл которых сводился к тому, что вы обманули публику. Вместо того, чтобы видеть в этом, поскольку дело касалось меня, простую цитату, вы нашли возможным счесть меня эхом г-на Сенковского; вы нас в некотором роде смешали вместе и закрепили наш союз следующими словами: *«Мне всего досаднее, что эти люди повторяют нелепости свиней и мерзавцев, каков Сенковский»*[83]. В выражении «эти люди» подразумевался я. Тон и запальчивость вашего голоса не оставляли никакого сомнения относительно смысла ваших слов, даже если бы логика и допускала неопределенность их значения. Но повторение «нелепостей» не могло, разумно говоря, вызвать в вас никакого раздражения; следовательно, вам показалось, что вы слышали и нашли во мне их отголосок. Оскорбление было достаточно ясно выражено: вы делали меня соучастником «нелепостей свиней и мерзавцев». Между тем, к моему стыду или к моей чести, я не признал или не принял оскорбления и ограничился ответом, что если вы непременно хотите сделать меня участником суждений об «обмане публики», то я их вполне принимаю на свой счет, но что я отказываюсь от приобщения меня к «свиньям и мерзавцам». Соглашаясь таким образом и против моей воли сказать вам, что «вы обманываете публику» (в литературном смысле, ибо ведь все время дело шло о литературе), — я наносил вам, самое большое, литературную обиду, которою я отвечал и доставлял себе удовлетворение за обиду личную. Думаю, что я отвел себе роль достаточно благодушную и достаточно кроткую, ибо даже при взаимности оскорблений отпор никогда не бывает равноценен с первоначальным выпадом: только в этом последнем заключается сущность обиды. Однако именно вы, после подобного поведения с моей стороны, стали произносить слова, предвещавшие принятую по обычаям общества встречу: «это уж слишком», «это не может так окончиться», «посмотрим», и проч. и проч. Я ждал результата этих угроз. Но не получая от вас никаких известий, я должен теперь просить у вас объяснений: 1) в том, что вы сделали меня соучастником «нелепостей свиней и мерзавцев»; 2) в том, что вы обратились ко мне, не давая им дальнейшего хода, с угрозами, равносильными вызову на дуэль; 3) в том, что вы не исполнили по отношению ко мне долга вежливости, не ответив мне на поклон, когда я уходил от вас. Имею честь быть, милостивый государь, ваш нижайший и покорный слуга С. Хлюстин (фр.) С. С. Хлюстин — Пушкину. 4 февраля 1836. Петербург.49[84]
Милостивый государь, Позвольте мне восстановить истину в отношении некоторых пунктов, где вы, кажется мне, находитесь в заблуждении. Я не припоминаю, чтобы вы цитировали что-либо из статьи, о которой идет речь. Заставило же меня выразиться с излишней, быть может, горячностью сделанное вами замечание о том, что я был не прав накануне, принимая близко к сердцу слова Сенковского. Я вам ответил: «Я не сержусь на Сенковского; но мне нельзя не досадовать, когда порядочные люди повторяют нелепости свиней и мерзавцев». Отождествлять вас с свиньями и мерзавцами — конечно, нелепость, которая не могла ни прийти мне в голову, ни даже сорваться с языка в пылу спора. К великому моему изумлению, вы возразили мне, что вы всецело принимаете на свой счет оскорбительную статью Сенковского, и в особенности выражение «обманывать публику». Я тем менее был подготовлен к такому заявлению с вашей стороны, что ни накануне, ни при нашей последней встрече вы мне решительно ничего не сказали такого, что имело бы отношение к статье журнала. Мне показалось, что я вас не понял, и я просил вас не отказать объясниться, что вы и сделали в тех же выражениях. Тогда я имел честь вам заметить, что все только что высказанное вами совершенно меняет дело, и замолчал. Расставаясь с вами, я сказал, что так оставить это не могу. Это можно рассматривать как вызов, но не как угрозу. Ибо, в конце концов, я вынужден повторить: я могу оставить без последствий слова какого-нибудь Сенковского, но не могу пренебрегать ими, как только такой человек, как вы, произносит их от себя. Вследствие этого я поручил г-ну Соболевскому просить вас от моего имени не отказать просто-напросто взять ваши слова обратно или же дать мне обычное удовлетворение. Доказательством того, насколько последний исход был мне неприятен, служит именно то, что я сказал Соболевскому, что не требую извинений. Мне очень жаль, что г-н Соболевский отнесся ко всему этому со свойственной ему небрежностью. Что касается невежливости, состоявшей будто бы в том, что я не поклонился вам, когда вы от меня уходили, то прошу вас верить, что то была рассеянность совсем невольная, в которой я от всего сердца прошу у вас извинения. Имею честь быть, милостивый государь, ваш нижайший и покорнейший слуга А. Пушкин. (фр.) Пушкин — С. С. Хлюстину. 4 февраля 1836. Петербург.50[85]
Милостивый государь, В ответ на устное сообщение, переданное вами через г-на Соболевского и дошедшее до меня почти одновременно с вашим письмом, имею честь вас уведомить, что я не могу взять назад ничего из сказанного мною, ибо, полагаю, я достаточно ясно изложил в моем первом письме причину, по которой я именно так действовал. В отношении обычного удовлетворения, о котором вы говорите, — я к вашим услугам. Что касается лично меня, то, прося вас не отказать припомнить три пункта, включенные в мое письмо, по которым я считал себя оскорбленным вами, имею честь вам ответить, что в отношении третьего пункта я считаю себя вполне удовлетворенным. Относительно же первого — даваемых вами заверений в том, что у вас не было в мыслях отождествить меня с… и… и проч., мне недостаточно. Все, что я помню, и все рассуждения заставляют меня по-прежнему считать, что ваши слова заключали в себе оскорбление, даже если в ваших мыслях его и не было. Без этого я не мог бы оправдать в своих собственных глазах принятую мною солидарность с оскорбительной статьей — шаг, который с моей стороны не был ни необдуманным, ни запальчивым, но совершенно спокойным. Я должен буду, следовательно, просить вполне ясных извинений относительно образа действий, в которых я имел все основания увидеть оскорбление, вами, к моему большому удовольствию, по существу отрицаемое. Я признаю вместе с вами, милостивый государь, что во втором пункте с моей стороны была допущена ошибка и что я увидел угрозы в выражениях, которые нельзя было счесть ничем иным, как «вызовом» (текст вашего письма). За таковой я их и принимаю. Но если вы совсем не хотели придавать им такого смысла, я должен буду ждать извинений и по поводу этого досадного недоразумения; ибо я полагаю, что сделанный вызов, хотя бы непреднамеренный и оставленный без последствий, равносилен оскорблению. Имею честь быть, милостивый государь, ваш нижайший и покорнейший слуга С. Хлюстин. (фр.) С. С. Хлюстин — Пушкину. 4 февраля 1836. Петербург.51[86]
15 генваря. Я <пошел> к Плетневу. Там застал я Пушкина, Грановского, Арсеньева и Теплякова. Пушкин сперва не узнал меня, потом, вглядевшись пристальнее, пожал мне приветливо руку и тем порадовал меня. Как бы то ни было, пожатие руки гениального человека приятно. А. Н. Мокрицкий. Из дневника.52[87]
<…> она тоже любит меня, и мы не можем видеться до сих пор, так как муж бешено ревнив <…> Я осторожен и я был осторожен до такой степени, что до сих пор тайна принадлежит только мне и ей. (фр.) Ж. Дантес — Геккерну. 20 января 1836. Из Петербурга в Гаагу.53[88]
Когда я ее видел в последний раз, у нас было объяснение. Оно было ужасно, но облегчило меня. Эта женщина, у которой обычно предполагают мало ума, не знаю, дает ли его любовь, но невозможно внести больше такта, прелести и ума, чем она вложила в этот разговор; а его было трудно поддерживать, потому что речь шла об отказе человеку любимому и обожающему, нарушить долг ради него; она описала мне свое положение с такой непосредственностью, так просто, просила у меня прощения, что я в самом деле был побежден и не нашел ни слова чтобы ей ответить. Если бы ты знал, как она меня утешала, потому что она видела, что я задыхаюсь и что мое положение ужасно, а когда она сказала мне: «я люблю вас как никогда не любила, но не просите у меня никогда большего, чем мое сердце, потому что все остальное мне не принадлежит и я не могу быть счастливой иначе, чем уважая свой долг, пожалейте меня и любите меня всегда так, как вы любите сейчас, моя любовь будет вашей наградой», право, я упал бы к ее ногам, чтобы их поцеловать, если бы я был один… (фр.) Ж. Дантес — Геккерну. 14 февраля 1836. Из Петербурга в Гаагу.54[89]
Из дневника М. К. Мердер 5-го февраля 1836. Среда. С вечера у княгини Голицыной пришлось уехать на бал к княгине Бутера. На лестнице рядами стояли лакеи в богатых ливреях. Редчайшие цветы наполняли воздух нежным благоуханием. Роскошь необыкновенная! Поднявшись наверх, матушка и я очутились в великолепном саду — пред нами анфилада салонов, утопающих в цветах и зелени. В обширных апартаментах раздавались упоительные звуки музыки невидимого оркестра. Совершенно волшебный, очарованный замок. Большая зала с ее беломраморными стенами, украшенными золотом, представлялась храмом огня — она пылала. Оставались мы в ней недолго: в этих многолюдных, блестящих собраниях задыхаешься… В толпе я заметила Дантеса, но он меня не видел. Возможно, впрочем, что просто ему было не до того. Мне показалось, что глаза его выражали тревогу — он искал кого-то взглядом и, внезапно устремившись к одной из дверей, исчез в соседней зале. Чрез минуту он появился вновь, но уже под руку с госпожою Пушкиною. До моего слуха долетело: «Уехать — думаете ли вы об этом — я не верю этому — это не ваше намерение»… Выражение, с которым произнесены эти слова, не оставляло сомнения насчет правильности наблюдений, сделанных мною ранее, — они безумно влюблены друг в друга! Пробыв на балу не более получаса, мы направились к выходу: барон танцевал мазурку с г-жою Пушкиной — как счастливы они казались в эту минуту!..55[90]
Командируя в Московский главный архив для занятий по делам службы состоящего в ведомстве Министерства иностранных дел титулярного советника в звании камер-юнкера Александра Пушкина, предписываю Департаменту хозяйственных и счетных дел учинить надлежащее по сему распоряжение. Предписание К. В. Нессельроде. 26 февраля 1836.56[91]
Рецензия В. Г. Белинского Стихотворения Александра Пушкина. Часть четвертая. Санктпетербург. Печатано в типографии Императорской Российской Академии. 1835. 189(8). Четвертая часть стихотворений Пушкина заключает в себе двадцать шесть пьес, и в числе их известный всем наизусть «Разговор книгопродавца с поэтом», напечатанный вместо предисловия, при первой главе «Евгения Онегина» первого издания; потом, три большие сказки и, наконец, шестнадцать песен западных славян, переведенных или переделанных с французского (история этого перевода известна). Вообще очень мало утешительного можно сказать об этой четвертой части стихотворений Пушкина. Конечно, в ней виден закат таланта, но таланта Пушкина; в этом закате есть еще какой-то блеск, хотя слабый и бледный… Так, например, всем известно, что Пушкин перевел шестнадцать сербских песен с французского, а самые эти песни подложные, выдуманные двумя французскими шарлатанами — и что ж?.. Пушкин умел придать этим песням колорит славянский, так что если бы его ошибка не открылась, никто и не подумал бы, что это песни подложные. Кто что ни говори — а это мог сделать только один Пушкин! — Самые его сказки — они, конечно, решительно дурны, конечно, поэзия и не касалась их; но все-таки он целою головою выше всех попыток в этом роде других наших поэтов. Мы не можем понять, что за странная мысль овладела им и заставила тратить свой талант на эти поддельные цветы. Русская сказка имеет свой смысл, но только в таком виде, как создала ее народная фантазия; переделанная же и прикрашенная, она не имеет решительно никакого смысла. «Гусар», «Будрыс и его сыновья», «Воевода» — все эти пьесы не без достоинства, а последняя решительно хороша; такие стихи, как например, эти, теперь очень редки:57[94]
Я сердита на тебя за то, что ты написал Александру. Это привело только к тому, что у него разлилась желчь; я не помню его в таком отвратительном расположении духа: он до хрипоты кричал, что предпочитает все отдать, что имеет (включая, может быть, и свою жену), чем снова иметь дело с Болдиным, с управляющим, с ломбардом и т. д., что тебе следует обращаться прямо к Пеньковскому, что это его дело быть в курсе дел, что ему за это платят, что он не может чего-нибудь не знать… (фр.) О. С. Павлищева — Н. И. Павлищеву. 31 января 1836. Из Петербурга в Варшаву.58[95]
<…> Я его еще раз встретила с женою у родителей, незадолго до смерти матери и когда она уже не вставала с постели, которая стояла посреди комнаты, головами к окнам; они сидели рядом на маленьком диване у стены, и Надежда Осиповна смотрела на них ласково, с любовью, а Александр Сергеевич держал в руке конец боа своей жены и тихонько гладил его, как будто тем выражал ласку к жене и ласку к матери. Он при этом ничего не говорил <…> А. П. Керн. «Дельвиг и Пушкин».59[96]
Надежда Осиповна все в том же положении. Ольга тоже очень грустна, и мне досадно, что я не могу их видеть часто <…> Я нахожу, что она стала мягче: это нежная мать и нежная дочь; она не выходит никуда и не оставляет свою мать, а Натали, напротив, стала более светской, чем когда-либо, а ее муж с каждым днем становится все эгоистичнее и скучнее <…> Дети их так меня полюбили и зацеловали, что я уже не знала, как от них избавиться. А. Н. Вульф — Е. Н. Вревской. 9 марта 1836. Из Петербурга в Голубово.60[97]
Матери очень плохо; может быть, ей осталось жить только несколько дней… Она еще в полном сознании, она улыбается Леле, но это мертвая. Ничто не могло ее спасти. Она была приговорена с нынешней осени <…> Я видела, что нет больше надежды, но я думала, что она сможет протянуть еще год или два <…> Отчаяние отца мучит меня настолько, что я не могу этого выразить. Он не может себя сдержать, рыдает подле нее, это ее пугает, мучит <…> Александр появляется ненадолго, как и все остальные. Я совершенно одна с нею <…> Бог знает, как ведется дом! Прислуга ужасная! Это настоящие разбойники: никакого усердия, ни одной слезинки, хотя мать была добра к ним <…> Счастье, что Александр не уехал, как собирался; плохие дороги его напугали. (фр.) О. С. Павлищева — Н. И. Павлищеву. 11 марта 1836. Из Петербурга в Варшаву.61[98]
Свекровь Таши в агонии, вчера у нее были предсмертные хрипы, врачи говорят, что она не доживет до воскресенья. (фр.) Е. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову. 27 марта 1836. Из Петербурга в Полотняный завод.62[99]
Наша добрая Надежда Осиповна скончалась в самый светлый праздник. (фр.) А. Н. Вульф — П. А. Осиповой. 29 марта 1836. Из Петербурга в Тригорское.63[100]
Милостивейший государь! Александр Сергеевич! Дерзновение мое принимаю убедительнейше просить особу вашу, о милостивом и снисходительном удостоянии принятием в уважение, повергаемые правосудию вашему нижепомещенные обстоятельства. Быть может, не безызвестно и особе вашей, что по сделанному мне от покойной бабушки Марьи Алексеевны, и богохранимой здравствующей матушки вашей Надежды Осиповны доверию, занимался я с 1807-го по 1814-й год делами по Опочецкому имению вашему согласно заключенному контракту, с положением мне жалованья по 50 руб. в месяц; потом руководствуясь сим уполномочием, все меры употреблены были с моей стороны к оправданию возложенной на меня порученности; наконец в течение семи лет, имение сие от всех возникнувших тогда к нему неправильных притязаний и исков избавлено, и получено во владение доверительниц под мою расписку; а противники, как полагаю я, что и вы изволили быть может, наслышанными, впоследствии времен уже умершие, г. Толстая и подпоручик Тимофеев, остались во всех неблагонамеренных предприятиях их навсегда ниспроверженными; а с тем вместе и всякая собственность ваша по неправильным сих особ исканиям — подвергнувшаяся тогда арестному заведованию, освобождена; и возвращена своевременно в руки законных владетельниц. В продолжении дел сих, встречал я не токмо трудности в защищениях прав, к ограждению мне вверенного, но еще несколько кратно сам лично подвергался опасностям быть судимым по возобновляемым клеветам и ябедам г. Тимофеева со стороны г. Толстой о фальшивых документах, кои я обнаружил; но все ухищрения сии с помощию единого токмо бога, были отражены, и я избегнул от угрожавших последствий. — Покойная бабушка ваша в жизнь свою, ценя и уважая труды мои, а не менее того и потерпенные во все то время беспокойствия с неожидаемым излишеством, как и самое очищение от всех неблагоприятных случаев имения, вознаграждала меня по условию следующим жалованьем безостановочно; но за остальной 1813-й год 600 рублями, и за январь 1814 года 50-ю руб. по неимению ею тогда у себя при расчете наличных денег, я остался не удовлетворен; в каковой сумме от бабушки вашей выдано мне собственноручная ее того ж 1814 года февраля 28 дня расписка, для получения моего тех 650 рублей из Михайловского; но токмо оных по отсутствии Марьи Алексеевны я ни от кого не получил; после же смерти ее, в бытность батюшки вашего Сергея Львовича в том же имении, я лично представ пред ним, просил о моем удовлетворении, но в том мне отказано было с отзывом: что батюшка ваш долгов за Марью Алексеевну платить не обязан.— Итак, с крайним прискорбием, и неудовлетворительною в руках моих оставшеюся распискою, я должен был предать себя молчанию, опасаясь малейшим образом нарушить спокойствие особ, прежде столь много — и бессомненно мне доверявших, требованиями моими где-либо о моем удовлетворении, выжидая единого благотворительного время и случая, представить все то на уважение особы вашей тогда, когда с. Михайловское откроет мне свободный путь во время пребывания в нем Вашего; но отвлекаемые меня по крайней нужде моей обстоятельства, не дозволили мне иметь счастия предстать к особе Вашей, хотя изволили неоднократно посещать его в недавнем пред сим времени. В таковой всегдашней лестной надежде моей пребывая до сего настоящего времени, и не имея счастия повергнуть себя милостивому покрову Вашему моею личностию, ныне дерзновенную смелость принял, с изъяснением описанных обстоятельств, и представя у сего своеручную покойной бабушки вашей расписку оригиналом в единственную и непосредственную вашу зависимость, убедительнейше просить о снисходительном принятии во уважение мои заслуги, труды и беспокойствия в семь лет мною претерпенные, и о неоставлении за все то милостивою вашею, в память рукописи в бозе опочивающей бабушки вашей, наследственною за нее и общее имение наградою меня, хотя неполным уже количеством, но по человеколюбию и благоусмотрению вашему, сколько предназначено будет в мое удовлетворение, с преданием прилагаемой расписки всегдашнему забвению. — Я не осмелился бы решиться утруждать особу вашу, если бы не был обременен ныне значительным семейством, которое по моему неимуществу, и неимению никакой должности и занятий, во время поздней 60-ти летней моей доспелости, претерпевает вместе со мною всю крайность бедности. Долгое удержание мною расписки в безгласности, не извольте причесть к получению по ней удовлетворения моего; в сем уверении, чистою моею признательностию свидетельствуюсь, и в сущей таковой истине, дерзаю призвать себе в помощь самое высочайшее существо! Впрочем все упование и надежду мою полагать осмеливаюсь, в испрошении такового благотворения от единого великодушия добродетельной и человеколюбивой особы Вашей; не отвергните моления неимущего и обремененного семейством и обстоятельствами старца; и во дни настоящей скудости его не откажите подать ему рукопомощь, по боговдохновению на благодетельное сердце ваше, великою своею милостию. В чаянии какового снисходительного благодеяния, с глубочайшим к особе Вашей высокопочитанием, и униженнейшею преданностию моею счастие имею именоваться Милостивейший государь! ваш всепокорнейший слуга Маркеля Трофимов Лебедев. Ныне Опочецкий мещанин. М. Т. Лебедев — Пушкину, 27 января 1836. Из Опочки в Петербург.64[101]
Милостивый государь. Так как просьбы, с которыми мы обращались к вам много раз, неизменно оставались без результата, мы вынуждены повторить шаг, который не может быть вам более докучен, чем он нам неприятен. При настоящем письме вы найдете общую выписку из нашего счета, откуда следует, что вы нам должны еще 1100 р. за книги, отпущенные в 1834 г.! и, без малого, такую же сумму за отпущенные в 1835 г. — Лишь в ноябре прошлого года мы получили 466 р. 38 к. в счет долга 1834 года. — Если подобного способа уплаты придерживаться и впредь, то наши счета будут погашаться спустя более трех лет после отпуска товара, т. е. в таком случае одно лишь накопление процентов причинило бы нам убыток. Мы не пренебрегаем ничем, чтобы удовлетворить лиц, благоволящих обращаться к нам, но, с другой стороны, все признают справедливым рассчитываться в первой четверти следующего года по счетам, поданным в только что истекшем году. Будучи на сей день должником по отношению к нам в сумме Р. 2172.90 к., вы, милостивый государь, решите, надлежит ли вам ныне уплатить по счету, который мы вам представляем. Имеем честь быть, милостивый государь, вашими нижайшими и покорнейшими слугами. Ф. Беллизар и К°. (фр.) Ф. Беллизар — Пушкину. 24 марта 1836. Петербург. Отпущено господину А. Пушкину согласно счету, поданному 11 марта 1835 г. он был нам должен……………………………………….. Р. 1566.38 коп 1835, марта 22. Бульвер. Последние дни Помпеи. 2 тома, 8°, получ. сухим путем……………… Р. 22 Марта 22. Вуайар. Песни сербов, в 8-ю д……………………….. 16 Мая 23. Латинско-французская библиотека, выпуски 125–140, по 8 фр. 50……………… 136 — тоже — Иконография, вып. 4–6 по 8 фр……… 15 Июня 20. Латуш. Волчья долина, в 8-ю д………………………….. 7.50 22. Капфиг. История реформы. Томы 7 и 8, в 8-ю д……………………………. 18 Нибур. Римская история. Томы 1–3, в 8-ю д………………………….. 27 Библия, изд. Когена. Том 6, 8-ю д……………………………….. 9 Июля 12. Земной шар. Географический атлас, вып. 1–10, предполагается всего 10 выпусков………………………. 18 Правда о России, в 8-ю д…………………. 4 15. Воспоминания <маркизы> Креки. Том 4, в 18-ю д………………………… 4 16. Бульвер. Французское общество. 2 тома, в 18-ю д……………………….. 8 Августа 1. Рейфенберг. Воскресенье. 2 тома, в 18-ю д……………………………. 8 Воспоминания Креки, томы 4 и 5, в 18-ю д…………………………….. 8 Ирвинг, Абботсфорд, в 12-ю д……………… 5 Бульвер. Студент, в 12-ю д………………… 5 2. Энциклопедия светских людей. Том IV в 2 частях………………………….. 16 Сентября 5. Воспоминания Креки. Том 6-й, в 18-ю д…………………………….. 4 Октября 24. Латинско-французская библиотека, вып. 141–146: по 8 фр. 50 51 Объяснение медалей, в 8-ю д………………. » Ноября 8. Фенелон. Сочинения, 3 тома, в больш. 8-ю д………………………….. 36 Мериме. Путевые заметки, в 8-ю д……………………………….. 9 Агуб. О восточной литературе, в 8-ю д……………………………….. 9 Тьерри. История галлов. 3 т., в 8-ю д……………………………… 27 Тремадер. Пробный камень, в 8-ю д………………………………. 10 Шницлер. Польша и Россия, в 8-ю д………………………………. 15 Мармье. Этюды о Гете, в 8-ю д………………………………. 9 Краткое изложение истории, в 8-ю д………………………………. 9 Ноября 21. Мемуары Сен-Симона. 6 томов в 8-ю д………………………………. 42 Роман о Лисе, в 8-ю д…………………… 13 1836, Января 10. Сэр Лионель д'Арженэ. 2 тома в 8-ю д………………………………. 18 Мемуары Лютера. Томы 2 и 3, в 8-ю д., по 12 руб……………………… 24 Кабинет фей, в 18-ю д…………………… 5 « 24. Сочинения Лафонтена, 6 томов, в 8-ю д……………………………… 55 Мемуары мадам д'Эпинэ. 3 тома в 8-ю д……………………………… 20 Февраля 3. Мемуары Мирабо. Томы 4–6 в 18-ю д……………………………… 11.25 Сочинения Мирабо. 9 томов, в 8-ю д…………. 63 17. Небольшой том, в 18-ю д., редкость……………………. 5 Марта 7. Стихотворения Роджерса, в 8-ю д……………………….. 45 Автобиография Джона Голта, 2 тома, в 8-ю д……. 35 Журнал вест-индского плантатора, в 8-ю д…… 18 Годвин. Жизнеописание магов, в 8-ю д……………………………… 20 Трактат о литературе, в 8-ю д…………….. 9 В пятницу вечером, в 8-ю д………………………………… 9 Подписка на «Заграничное Обозрение» на 1836 г., с Модами…………………… 80 Сальдо счета портрета Пугачева (см. ниже) 95.15 ______________________________________________________________________________ Всего Р. 2639.28 коп. 1835, ноября 2. Получено в счет долга Р. 466.38 ______________________________________________________________________________ Остаток Р. 2172.90 С. Петербург, 21 марта 1836. 1836, апреля 24. Получено в счет долга 975, за Ф. Беллизара и К° И. Юнгмейстер Остаток Р. 1197.90 Счет портрета Пугачева. Согласно подробному счету, поданному 18 июля 1835 г., причиталось нам…………………………………….. Р. 850.15 коп. Надлежит вычесть: 1835. август 14. Получено в счет долга………………………….. Р. 555. 1836. января 24. То же……………………………………… 100. ____________________________________________________________________________________ Сальдо в нашу пользу Р. 650.95 коп.65[102]
Экземпляр бывший в тайной канцелярии заплачен двести рублей А. Пушкин. Надпись на книге А. Н. Радищева «Путешествие из Петербурга в Москву», купленной Пушкиным в 1836 г.66[103]
Художнику1836 А. С. Пушкин
67[104]
У меня будут нынче ввечеру, часов в десять, Глинка, Одоевский и Розен для некоторого совещания. Ты тут необходим. Приходи, прошу тебя. Приходи непременно. А завтра (в субботу) жду тебя также непременно к себе часу во втором поутру. У меня будет живописец, и ты должен с полчаса посидеть под пыткою его животворной кисти. На оба запроса прошу ответить: да. Жуковский. В. А. Жуковский — Пушкину. Январь — март 1836 (?) Петербург.68[105]
Не забудь, что ты у меня нынче в час будешь рисоваться. Если не найдешь меня, паче чаяния, дома, то найдешь у меня живописца. Прошу пожаловать. Жуковский. В. А. Жуковский — Пушкину. Январь — март 1836 (?) Петербург.69[106]
Я <…> постоянно посещал вечера В. А. Жуковского <…> у него еженедельно собиралось избранное общество, состоявшее из поэтов, литераторов и вообще людей, доступных изящному. Назову здесь некоторых: А. С. Пушкин, князь Вяземский, Гоголь, Плетнев — были постоянными посетителями. <…> Князь Одоевский, Вельгорский и другие бывали также нередко. Иногда вместо чтения пели, играли на фортепьяно… М. И. Глинка.70[107]
Нынешнею зимою Жуковский по субботам собирал у себя литераторов и я иногда являлся туда как в неприятельский стан. Первостепенные там князья Вяземский и Одоевский и г. Гоголь. Всегда бывал там и Пушкин, но этот все придерживается Руси… Ф. Ф. Вигель — М. Н. Загоскину. Из Петербурга в Москву, 1836.71[108]
Музыкант Глинка, живущий на углу Фонарного переулка, в д. Шлотгауера (Schlothauer) зовет нас к себе в пятницу á 9 heures[109]. С. А. Соболевский — Пушкину. 10–11 (?) марта 1836. Петербург.
Глава вторая
30 марта — 23 мая 1836
Прощальные дороги
Хлопоты по делам похоронным, да и заботы о «Современнике» на неделю задержали проводы Надежды Осиповны к месту вечного успокоения… 3 апреля Пушкин закончил для «Современника» статью «Александр Радищев». Уже не в первый раз (и снова — тщетно!) пытался он вернуть читающей России имя ее великого сына. То короткое рассуждение, которым открывается наш документальный монтаж в этой главе, без малейшей натяжки можно считать раздумьями Пушкина не только о радищевской, но и о своей судьбе. Скажем больше, сами мысли эти, быть может, связаны с кончиной матери и предстоящей поездкой, подводящей жизненную черту под ушедшим временем. Он ехал теперь в Святые горы совсем не тем 25-летним романтическим поэтом-изгнанником, каким «ворвался» в родительские пенаты 9 августа 1824 г., обуреваемый пылкими чувствами: унижением изгнанника, ненавистью к деспотизму, тоской разлуки с возлюбленной. Иные времена наступили… Кто знает, не вспоминал ли автор статьи «Александр Радищев» свою давнюю уже ссылку и свою нынешнюю судьбу, когда рассказывал: «В Илимске Радищев предался мирным литературным занятиям <…> Радищев был тогда вдовцом. К нему поехала его свояченица, дабы разделить с изгнанником грустное его уединение. Он в одном из своих стихотворений упоминает о сем трогательном обстоятельстве.* * *
И в деревне, «куда заехал вследствие печальных обстоятельств», не оставляли его вседневные заботы: написал письма о «Современнике» М. П. Погодину и Н. М. Языкову (№ 13, 15); договорился с П. А. Осиповой об уплате ее зятю Б. А. Вревскому в Петербурге двух тысяч давнего долга… 14 апреля вместе с Вревским выехал из вотчины родительской и 16-го был дома. За время его отсутствия Наталья Николаевна окончательно наняла дачу на лето (первоначальная договоренность была в начале года). Участок Ф. И. Доливо-Добровольского на Каменном острове был большой, даже роскошный — с двумя домами и флигелем — удобный для вольного житья и, конечно, очень дорогой. Обошелся он много больше тысячи рублей. По-разному отнеслись к этой акции жены поэта окружающие. Александра Николаевна и Екатерина Николаевна, свояченицы, радовались предстоящим прогулкам верхом; Анна Николаевна Вульф, скромно жившая тогда в Петербурге, осуждала: «Уж на будущие барыши наняла дачу на Каменном острове еще вдвое дороже прошлогоднего». В Петербурге Пушкин пробыл 15 дней. Как ни захватывал «Современник» (цензура, переписка, чтение рукописей, подготовка собственных статей), а все не отпускала душу картина святогорских надгробий. Он много бродил в те дни в одиночестве — благо траур воспрещал посещение светских вечеров. В один из дней, еще до отъезда в Москву, он побывал на Волковом кладбище на могиле Дельвига — любимейшего из друзей, ушедшего пять лет тому, и записал несколько слов, никак не думая, что и они станут достоянием потомства: «Я посетил твою могилу — но там тесно (может быть, — ему, Пушкину, там нет места? — В. К.). Les morts m'en distraient[110] — теперь иду на поклонение в Царское Село». Вполне вероятно, что иду означает пешком — Пушкин любил такие прогулки. Неужто еще одна прощальная дорога?.. Давно задуманную поездку в Москву по делам архивным — для работы над «Историей Петра», журнальным — для переговоров с возможными будущими сотрудниками, в том числе с Белинским, и кое-каким денежным, нельзя было долее откладывать. 29 апреля он выехал, 1 мая, как говорилось в 1-й главе, переночевал в Твери, где, к счастью, не застал Соллогуба и спустя сутки был уже в доме Ивановой «противу Старого Пимена» — там квартировал Павел Воинович Нащокин. По существу Пушкин оставил нам связный рассказ о своей московской жизни во время последнего путешествия. Чтобы убедиться в этом, достаточно прочитать шесть писем жене, писанных им из древней столицы. Вдобавок, существуют записи воспоминаний обоих Нащокиных, которым эта встреча с Пушкиным запомнилась ярче всех прежних, потому что она была последняя. Все это читатель найдет в документальной части. Обратим внимание лишь на несколько важных эпизодов. Во-первых, о «Современнике». Надежды на Погодина, Баратынского, Шевырева, Хомякова не сбылись — вообще почти никто из редакции «Московского наблюдателя», хоть и не отказывался от сотрудничества, не стремился все же изменять своему журналу ради пушкинского. К тому же, Погодин тогда резко разошелся с Белинским, а Пушкин, напротив, рассчитывал «перетянуть» ведущего критика «Телескопа» и «Молвы» в «Современник». Это «наблюдателям», как шутя называл Пушкин московских журналистов, понравиться не могло. С Белинским в Москве не удалось повидаться, так что первую задачу — укрепить «Современник» — он не выполнил. Вторая задача, — весьма немаловажная, была обеспечить успешную продажу журнала в московских лавках. С этим тоже не ладилось. Позже А. А. Краевский писал М. П. Погодину: «Говорил я Пушкину о присылке в Москву Современника на комиссию. Он отвечал ни то ни се. Беззаботность его может взбесить и агнца». Об этом же, видно, беспокоилась и Наталья Николаевна, прося чтобы беспечный издатель не слишком уступал московским книжным дельцам. Свои услуги давно уже предложил Ксенофонт Полевой: еще 4 марта 1836 г. в прибавлении к «Московским ведомостям» появилось объявление: «В книжной лавке Полевого на Тверской, в доме г-жи Мятлевой, принимается подписка на журнал, издаваемый в С.-Петербурге А. С. Пушкиным: Современник. Цена за 4 тома в год 30 руб. асс. Первый том выйдет в начале апреля; почему желающие получить его немедленно по выходе благоволят подписываться не позже марта месяца». Желающих оказалось так мало, что Наталья Николаевна тревожилась, как бы непрактичный Пушкин не поручил Полевому комиссию на невыгодных для себя условиях. Потому он и писал ей 11 мая: «Еду хлопотать по делам Современника. Боюсь, чтоб книгопродавцы не воспользовались моим мягкосердием и не выпросили себе уступки вопреки строгих твоих предписаний. Но постараюсь оказать благородную твердость». Твердость твердостью, а «Современник» продавался хуже некуда. Не получалось ни у Полевого, ни у Ширяева, ни у Глазунова. Между тем, петербургские деньги, полученные за первую книжку, пошли на дачу и на уплату самых неотложных долгов. 900 рублей он все же, видимо, собрал в Москве и переслал жене (№ 32). Но это давало лишь ничтожно короткую передышку, а московские деловые переговоры приносили одни разочарования. Прожив в Москве, где столько, казалось бы, было у него друзей и доброжелателей, три дня, Пушкин уже писал Наталье Николаевне: «Я не раскаиваюсь в моем приезде в Москву, а тоска берет по Петербурге. <…> Экое горе! Вижу, что непременно нужно иметь мне 80 000 доходу. И буду их иметь. Не даром же пустился в журнальную спекуляцию — а ведь это все равно, что золотарство <…>: очищать русскую литературу есть чистить нужники и зависеть от полиции» (№ 30). Как видим, «материальный оптимизм», если можно это так назвать, не покидал Пушкина до самого конца. Между тем Москва продолжала обманывать надежды. Не было сил для систематической работы в архиве Коллегии иностранных дел, которым управлял старый друг семьи Пушкиных Алексей Федорович Малиновский, брат первого директора Лицея. 13-го или 14-го Пушкин все же побывал в архиве и, убедившись, что документов петровских, ему неведомых, там еще великое множество и работы непочатый край, написал жене: «В архивах я был и принужден буду опять в них зарыться месяцев на шесть». Он много времени проводил с Нащокиным, а вечером, когда неисправимый картежник Павел Воинович уходил в Английский клуб, Пушкину, бывало, не хотелось ни сопровождать его, ни ехать к каким-нибудь знакомым. Он жил на втором этаже, в комнате, которую, видно, уж потом Вера Александровна Нащокина назвала «пушкинской»; против обыкновения вечера иногда проводил дома, радовался миниатюрному кукольному нащокинскому домику, вел беседы с женой друга, привлекавшей его отсутствием светской жеманности и притязаний на литературные познания. Вера Александровна рассказывала потом, что она часто играла поэту на гитаре, пела. К ним ходил тогда шут Еким Кириллович Загряцкий. Он певал песню, которая начиналась так:1[112]
<…> Время изменяет человека как в физическом, так и в духовном отношении. Муж, со вздохом иль с улыбкою, отвергает мечты, волновавшие юношу. Моложавые мысли, как и моложавое лицо, всегда имеют что-то странное и смешное. Глупец один не изменяется, ибо время не приносит ему развития, а опыты для него не существуют. <…> А. С. Пушкин. Из статьи «Александр Радищев», 3 апреля 1836.2[113]
В Съезжий дом От Камер-юнкера Пушкина Отзыв В следствии предъявленного мне от г. обер-полицмейстера предписания Санкт-Петербургской казенной палаты о востребовании 10 000 рублей с процентами должных мною, имею честь объяснить: Что по новому распоряжению г. Министра финансов платеж сей суммы отсрочен и разделен на другие сроки. Пушкин — в Съезжий дом. 4 апреля 1836. Петербург.3[114]
У меня в 1 № не будет ни одной строчки вашего пера. Грустно мне; но времени нам не достало — а за меня приятели мои дали перед публикой обет выдать Современник на Фоминой. Думаю 2 № начать статьею вашей, дельной, умной и сильной — и которую хочется мне наименовать О вражде к просвещению; ибо в том же № хочется мне поместить и Разбор Постоялого Двора под названием О Некоторых романах. Разрешаете ли Вы? О Сегиеле, кажется, задумалась ценсура. Но я не очень им доволен — к тому же как отрывок он в печати может повредить изданию полного вашего произведения. Я еду во вторник. Увижу ли Вас дотоле? Весь Ваш А. П. Разговор Недовольных не поместил я, потому что уже Сцены Гоголя были у меня напечатаны — и что Вы могли друг другу повредить в эффекте. Пушкин — В. Ф. Одоевскому. Начало апреля (не позднее 5) 1836. Петербург.4[115]
Я был у Языкова. — Он готов и поступает под знамены твои. Уведомь ради бога, пропустит ли ценсура мою статью? Если будут споры на какие-нибудь слова или даже целые периоды — я уполномочиваю тебя вымарывать, изменять во всей статье что твоей душе угодно. В случае же, что всю статью остановят на таможне просвещения, то дай знать — я примусь за работу и другую пришлю тебе. Нет ли прижимки журналу твоему от наследника Лукулла? Я знаю, что «Наблюдатель» охает; было замечание Строганову насчет какой-то статьи Погодина. Считай на меня — я под твоим начальством лихо служить буду. Кланяйся Вяземскому и Жуковскому и повергни меня к стопам жены своей. Д. В. Давыдов — Пушкину. 6 апреля 1836. Из Симбирской губернии в Петербург.5[116]
Милостивый государь князь Михаил Александрович, Осмеливаюсь обратиться к Вашему сиятельству с покорнейшею просьбою. Конечно, я не имею права жаловаться на строгость цензуры: все статьи, поступившие в мой журнал, были пропущены. Но разрешением оных обязан я единственно благосклонному снисхождению Вашего сиятельства, ибо цензор, г. Крылов, сам от себя не мог решиться их пропустить. Чувствуя в полной мере цену покровительства, Вами мне оказанного, осмеливаюсь однако ж заметить, во-первых, что мне совестно и неприлично поминутно беспокоить Ваше сиятельство ничтожными запросами, между тем как я желал бы пользоваться правом, Вами мне данным, только в случаях истинно затруднительных и в самом деле требующих разрешения высшего начальства; во-вторых, что таковая двойная цензура отымает у меня чрезвычайно много времени, так что мой журнал не может выходить в положенный срок. Не жалуюсь на излишнюю мнительность моего цензора; знаю, что на нем лежит ответственность, может быть, не ограниченная Цензурным Уставом; но осмеливаюсь просить Ваше сиятельство о дозволении выбрать себе еще одного цензора; дабы таким образом вдвое ускорить рассматривание моего журнала, который без того остановится и упадет. С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть, милостивый государь, Вашего сиятельства покорнейшим слугою. Александр Пушкин. Пушкин — М. А. Дондукову-Корсакову. 6 апреля 1836. Петербург.6[117]
Милостивый государь Александр Сергеевич! Согласно желанию Вашему, дабы ускорить рассматривание издаваемого Вами журнала, я вместе с сим делаю распоряжение о назначении для этого предмета г. коллежского советника Гаевского в помощь г. Крылову, и весьма рад сему случаю доказать Вам, милостивый государь, на опыте всегдашнюю мою готовность содействовать с моей стороны к скорейшему изданию журнала и сочинений Ваших. М. А. Дондуков-Корсаков — Пушкину. 10 апреля 1836. Петербург.7[118]
Пушкин не пишет к тебе теперь, потому что умерла мать его; что все это время был он в печальных заботах, а сегодня отправился в псковскую деревню, где будет погребена его мать. П. А. Вяземский — А. И. Тургеневу. Из Петербурга в Париж. 8 апреля 1836.8[119]
Получено 11 апреля от Александра Филипповича Смирдина 2000 р. ассигнациями за 100 экземпляров Современника. Расписка Н. Н. Пушкиной А. Ф. Смирдину.9[120]
Самого Пушкина здесь нет. Вы без сомнения уже знаете, что скончалась недавно его матушка, и он отправился в псковскую деревню, где она желала быть погребена. Печальные заботы его в продолжение болезни и при самой кончине ее, может быть, повредили лучшей отделке и полноте первой книжки. П. А. Вяземский — И. И. Дмитриеву. Из Петербурга в Москву. 13 апреля 1836.10[121]
Апрель 14. Пушкина жестоко жмет цензура. Он жаловался на Крылова и просил себе другого цензора, в подмогу первому. Ему назначили Гаевского. Пушкин раскаивается, но поздно. Гаевский до того напуган гауптвахтой, на которой просидел восемь дней, что теперь сомневается, можно ли пропустить в печать известия вроде того, что такой-то король скончался. А. В. Никитенко. Из дневника.11[122]
Вторник 14 [апреля]. Наконец появилось то, что ожидалось с таким нетерпением — «Современник» Пушкина, и с первой же страницы чувствуется отпечаток его духа; Пир в Петербурге повествует в гармоничнейших стихах о пире, устроенном Петром Великим не в честь победы и торжества, рождения наследника или именин императрицы, но в честь прощения, оказанного им виноватым, которых он обнимает, — стихи звучат по-пушкински, выражения, свойственные ему, так, например, спрашивая о причине пира, он говорит:12[123]
Читатели наши, конечно, помнят впечатление, произведенное над ними появлением «Вечеров на хуторе»: все обрадовались этому живому описанию племени поющего и пляшущего, этим свежим картинам малороссийской природы, этой веселости, простодушной и вместе лукавой. Как изумились мы русской книге, которая заставляла нас смеяться, мы, не смеявшиеся со времен Фонвизина! Мы так были благодарны молодому автору, что охотно простили ему неровность и неправильность его слога, бессвязность и неправдоподобие некоторых рассказов, предоставя сии недостатки на поживу критики. Автор оправдал таковое снисхождение. Он с тех пор непрестанно развивался и совершенствовался. Он издал «Арабески», где находится его «Невский проспект», самое полное из его произведений. Вслед за тем явился «Миргород», где с жадностию все прочли и «Старосветских помещиков», эту шутливую, трогательную идиллию, которая заставляет вас смеяться сквозь слезы грусти и умиления, и «Тараса Бульбу», коего начало достойно Вальтер Скотта. Г-н Гоголь идет еще вперед. Желаем и надеемся иметь часто случай говорить о нем в нашем журнале.[124] А. С. Пушкин.13[125]
Милостивый государь Михайло Петрович, Пишу к Вам из деревни, куда заехал в следствии печальных обстоятельств. Журнал мой вышел без меня, и, вероятно, Вы его уж получили. Статья о Ваших афоризмах писана не мною, и я не имел ни времени, ни духа ее порядочно рассмотреть. Не сердитесь на меня — если вы ею недовольны. Не войдете ли Вы со мною в сношения литературные и торговые? В таком случае прошу от Вас объявить без обиняков ваши требования. Если увидите Надеждина, благодарите его от меня за Телескоп. Пошлю ему Современник. Сегодня еду в Петербург. А в Москву буду в мае — порыться в Архиве, и свидеться с Вами. Весь Ваш А. П. Пушкин — М. П. Погодину. 14 апреля 1836. Из Михайловского в Москву.14[126]
Милостивый государь Александр Сергеевич! Все мое — ваше. Я рад участвовать во всяком вашем предприятии, на пользу и честь русской словесности, но оскорбляюсь вашим вопросом о моих требованиях. Будет успех — хорошо, вы мне уделите что-нибудь; не будет — мне не надо ничего. Какие статьи нужны вам, мы поговорим в Москве. На первый случай могу предложить: 1. О новых толках в русской истории (статья осязательная, для публики). 2. Новости из стран славянских, с которыми у меня живая корреспонденция. 3. У меня собрано множество документов для жизни Кантемира, Ломоносова, Сумарокова, их писем, условий и т. п. Я хотел было издать все это особо, но, может быть, вы захотите поместить у себя. 4. Об источниках для славянской истории (вовсе неизвестных у нас) Шафарика. Если допускаете вы у себя шутку, то я напишу вам о политике журналов, как писал прежде. Словом — располагайте: весь мой досуг принадлежит вам. М. П. Погодин — Пушкину. 1 мая 1836. Из Москвы в Петербург.15[127]
Отгадайте, откуда пишу к Вам, мой любезный Николай Михайлович? из той стороны — где вольные живали etc,— где ровно тому десять лет пировали мы втроем — Вы, Вульф и я; где звучали ваши стихи и бокалы с Емкой, где теперь вспоминаем мы Вас — и старину. Поклон Вам от холмов Михайловского, от сеней Тригорского, от волн голубой Сороти, от Евпраксии Николаевны, некогда полувоздушной девы, ныне дебелой жены, в пятый раз уже брюхатой, и у которой я в гостях. Поклон Вам ото всего и ото всех Вам преданных сердцем и памятью! Алексей Вульф здесь же, отставной студент и гусар, усатый агроном, тверской Ловлас — по-прежнему милый, но уже перешагнувший за тридцатый год. Пребывание мое во Пскове не так шумно и весело ныне, как во время моего заточения, во дни как царствовал Александр; но оно так живо мне вас напомнило, что я не мог не написать Вам несколько слов в ожидании, что и Вы откликнетесь. Вы получите мой Современник; желаю, чтоб он заслужил Ваше одобрение. Из статей критических моя одна: о Кониском. Будьте моим сотрудником непременно. Ваши стихи — вода живая; наши — вода мертвая; мы ею окатили Современника; опрысните его Вашими кипучими каплями. Послание к Давыдову — прелесть! Наш боец чернокудрявый окрасил было свою седину, замазав и свой белый локон, но после Ваших стихов опять его вымыл — и прав. Это знак благоговения к поэзии. Прощайте — пишите мне, да кстати уж напишите и к Вяземскому ответ на его послание, напечатанное в Новоселье (помнится) и о котором вы и слова ему не молвили. Будьте здоровы и пишите. То есть: Живи и жить давай другим. Весь Ваш А. П. <…> Пушкин — Н. М. Языкову. 14 апреля 1836. Из Тригорского в село Языково Симбирской губернии.16[128]
Спасибо вам, что вы обо мне вспомнили в Тригорском… тогда я был легок!.. Ваш «Современник» цветет и красуется: жаль только, что выходит редко; лучше бы книжки поменьше, да чаще. Я пришлю вам стихов. — Что делать мне с «Жар-птицей»? Я вижу, что этот род не может иметь у нас полного развития; я хотел только попробовать себя: теперь примусь за большее. Я собираюсь в Белокаменную, на свадьбу сестры, — повезу туда и всю «Птицу». — Мне пишут, что вы опять будете в Москве — дай бог мне с вами там съехаться. «Наблюдатель» выходит все плоше и плоше — жаль мне, что я увязал в него стихи мои: его никто не читает. Ответ на послание князя Вяземского будет скоро — виноват я, грешный, перед ним, но ведь я был немощен и хил — поправляюсь и исправлюсь. Н. М. Языков — Пушкину. 1 июня 1836. Из Симбирской губернии в Петербург.17[129]
Милостивый государь Александр Сергеевич В первом томе издаваемого Вами журнала Современника помещена статья: Долина Ажитугай, сочиненная Султаном Казы-Гиреем, корнетом лейб-гвардии Кавказского-Горского полу-эскадрона. Высочайшим его императорского величества повелением, последовавшим в 1834-м году, повелено: чтобы как военные, так и гражданские чиновники не иначе предавали печати литературные произведения свои, оригинальные и переводы, какого бы рода они не были, как по предварительном разрешении директоров департаментов, начальников штабов и генерал-интендантов. Означенная статья корнета Султана Казы-Гирея не была предварительно представлена ни на мое рассмотрение, ни на рассмотрение начальника моего штаба. Уведомляя о сем Вас, милостивый государь, я покорнейше прошу на будущее время не помещать в издаваемом Вами журнале ни одного произведения чиновников высочайше вверенного мне Жандармского корпуса, лейб-гвардии Кавказско-Горского полу-эскадрона и собственного конвоя государя императора, не получив на то предварительного моего или начальника моего штаба разрешения. А. X. Бенкендорф — Пушкину. 15 апреля 1836. Петербург.18[130]
Письмо, коего Ваше сиятельство удостоили меня, и статью о взятии Дрездена имел я счастие получить. Хотя цензура и не могла допустить к печати оправдание генерала Давыдова, — тем не менее, милостивый государь, благодарен я Вашему сиятельству за внимание, коим изволили почтить мою покорнейшую просьбу. С глубочайшим почтением и совершенной преданностию Пушкин — М. А. Дондукову-Корсакову. Вторая половина (после 16) апреля 1836. Петербург (Черновое).19[131]
Двенадцать лет, любезный друг, я не писал к тебе… Не знаю, как на тебя подействуют эти строки: они писаны рукою, когда-то тебе знакомою; рукою этою водит сердце, которое тебя всегда любило; но двенадцать лет не шутка. Впрочем мой долг прежде всех лицейских товарищей вспомнить о тебе в минуту, когда считаю себя свободным писать к вам, долг, потому что и ты же более всех прочих помнил о вашем затворнике. Книги, которые время от времени пересылал ты ко мне, во всех отношениях мне драгоценны: раз, они служили мне доказательством, что ты не совсем еще забыл меня, а во-вторых, приносили мне в моем уединении большое удовольствие. Сверх того мне особенно приятно было, что именно ты, поэт, более наших прозаиков заботишься обо мне: это служило мне вместо явного опровержения всего того, что господа люди хладнокровные и рассудительные обыкновенно взводят на грешных служителей стиха и рифмы. У них поэт и человек недельный одно и то же; а вот же Пушкин оказался другом гораздо более дельным, чем все они вместе. Верь, Александр Сергеевич, что умею ценить и чувствовать все благородство твоего поведения: не хвалю тебя и даже не благодарю, потому что должен был ожидать от тебя всего прекрасного; но клянусь, от всей души радуюсь, что так случилось. — Мое заточение кончилось: я на свободе, т. е. хожу без няньки и сплю не под замком… В. К. Кюхельбекер — Пушкину. 12 февраля 1836. Из Баргузина в Петербург.20[132]
Милостивый государь Александр Сергеевич! Его сиятельство граф Александр Христофорович просит Вас доставить к нему письмо, полученное Вами от Кюхельберга, и с тем вместе желает непременно знать чрез кого Вы его получили. А. Н. Мордвинов — Пушкину. 28 апреля 1836. Петербург.21[133]
Милостивый государь Александр Николаевич, Спешу препроводить к Вашему превосходительству полученное мною письмо. Мне вручено оное тому с неделю, по моему возвращению с прогулки, оно было просто отдано моим людям безо всякого словесного препоручения неизвестно кем. Я полагал, что письмо доставлено мне с Вашего ведома. <…> Пушкин — А. Н. Мордвинову. 28 апреля 1836. Петербург.22[134]
Милостивый государь Александр Сергеевич. Сообщаю для сведома Вашего, что с Вашей части в сельце Кистеневе по предписанию Николая Ивановича собранный оброк мартовский 900 руб. переслан в Московский Опекунский Совет 10 числа марта месяца и до сих пор не получено еще квитанции на оную сумму. Предписывал мне Николай Иванович, дабы уведомить его, сколько именно в Кистеневе в Вашей части собирается годового доходу, о чем я уже и доносил, — и можно ли умножить годовой доход. Я другого средства не предвижу, как только возвысить на крестьянах оброк — это зависит от Вас — о сем до сих пор Николаю Ивановичу ничего не отвечал. Вчерашнего числа получил письмо Сергея Львовича, из которого понял, что находится в ужасном расстройстве после покойной Вашей матушки, а моей благодетельницы Надежды Осиповны, и в оном прописывает — Не знаю, куда приклонить голову. — Я на сие решился предложить Сергею Львовичу, дабы оставил Петербург и переехал в Болдино, что там может найти по сельскому хозяйству разного роду приятности и что может жить спокойно, ни в чем не нуждаясь. Так как мне известны все обстоятельства Сергея Львовича, по моему мнению одно только средство и остается, которым может поправить свое состояние, со временем может быть полезным и для Вас. — Преданность моя к Вам и Сергею Львовичу заставила меня решиться на сие предложение. Не оставляйте, Александр Сергеевич, сего без внимания, употребите все средства уговорить Сергея Львовича переездом в Болдино.— Намеревается Сергей Львович переехать в Москву и жить с зятем господином Сонцевым, и это к лучшему, но не столько полезно, в Болдине не в пример меньше будет издержек, и более найдет развлечения и приятности. Болдинской же дом совсем в другом виде, прошедшего лета выштукатурен, полы новые выкрашены, только недостает мебели. Деревенская мебель не требует значительной суммы, одним словом для житья удобен и тепел. В селе Болдине и Кистеневе все благополучно, о чем доношу с истинным высокопочитанием и таковою же преданностью. И. М. Пеньковский — Пушкину. 28 апреля 1836. Из Болдина в Петербург.23[135]
<…> Прежде всего хочу исполнить поручение Таши, которая просит передать, что она так давно тебе не писала, что у нее не хватает духу взяться за перо, так как у нее есть к тебе просьба, и она не хочет, чтобы ты подумал, что она пишет только из-за этого. Поэтому она откладывает это удовольствие, и поручила мне просить тебя прислать ей 200 рублей к 1 мая, так как день рождения ее мужа приближается и было бы деликатнее, если бы она сделала ему подарок на свои деньги. Не имея же никакой возможности достать их в другом месте, она обращается к тебе и умоляет не отказать ей.* В обмен же вам пошлет Пушкина журнал, который вышел на днях*[136]. <…> Нам очень нужны деньги, так как о дне рождения Пушкина тоже надо хорошенько подумать <…> (фр.) А. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову. Апрель 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.24[137]
<…> Свекровь Таши умерла на Пасхе; давно уже она хворала, эта болезнь началась у нее много лет назад. И вот сестра в трауре; но нас это не коснется, мы выезжаем с княгиней Вяземской и завтра едем на большой бал к Воронцовым. Если ты случайно имеешь намерение послать Кате лошадь, как она тебя просила, не будешь ли ты так милостив заменить мне мою бедную Ласточку, которая, как говорят, совсем никуда не годится. Я могла бы купить себе лошадь здесь, есть по 150 и 200 рублей очень красивые, *но всё деньги; даровая дешевле*. Прощай, нежно целую тебя, а также моих ленивых братцев, которым я рассчитываю написать на днях. Приписка на отдельном листочке Пришли нам, дорогой Дмитрий, три дамских седла, уздечки и все что нужно для трех лошадей. Мы их отдадим переделать заново и так нам будет стоить дешевле, чем купить. Сделай это, пожалуйста, даже если ты не пришлешь нам лошадей. Но не задержи. (фр.) А. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову. Апрель 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.25[138]
<…> Если я не писала тебе до сих пор, дорогой друг, то ведь ты знаешь мою лень; я это делаю только в том случае, когда знаю, что мои письма могут быть тебе полезны. Ты не можешь пожаловаться, не правда ли, что я плохой комиссионер, потому что как только ты мне поручаешь какое-нибудь дело, я тотчас стараюсь его исполнить и не мешкаю тебе сообщить о результатах моих хлопот. Следственно, если у тебя есть какие ко мне поручения, будь уверен, что я всегда приложу все мое усердие и поспешность, на какие только способна. Теперь я поговорю с тобой о делах моего мужа. Так как он стал сейчас журналистом, ему нужна бумага, и вот как он тебе предлагает рассчитываться с ним, если только это тебя не затруднит. Не можешь ли ты поставлять ему бумаги на сумму 4500 в год, это равно содержанию, которое ты даешь каждой из моих сестер, а за бумагу, что он возьмет сверх этой суммы, он тебе уплатит в конце года. Он просит тебя также, если ты согласишься на такие условия (в том случае, однако, если это тебя не стеснит, так как он был бы крайне огорчен причинить тебе лишнее затруднение), вычесть за этот год сумму, которую он задолжал тебе за мою шаль. Завтра он уезжает в Москву, тогда, может быть, ты его увидишь и сможешь лично с ним договориться, если же нет, то пошли ему ответ на эту часть моего письма в Москву, где он предполагает пробыть две или три недели. А сейчас, после того как я исполнила поручение моего мужа, перейду к поручениям моих сестер. Катинька просит тебе передать, что ты еще ничего не ответил ей касательно ее *Любушки*; раз она здорова, отправь ее немедленно и *без отговорок*, а также и лошадей Спасского, который ждет их с нетерпением и каждый раз о них спрашивает. Впрочем, не жди лошадей Спасского, чтобы отправить *Любушку*, а также *всю сбрую на три дамских лошадей*. И еще она просит не забыть послать письмо Носову к 1 мая. Я поручила Сашиньке, дорогой Дмитрий, попросить у тебя к тому же числу 200 рублей; если можешь их мне прислать, я тебе буду очень благодарна. Надеюсь, что ты сдержишь обещание и приедешь к нам в мае месяце, я приглашаю тебя в крестные отцы, так как именно к этому времени я рассчитываю родить. В ожидании удовольствия тебя увидеть, нежно тебя целую. *Спешу кончить, чтобы пойти позавтракать. Сережу и тебя крепко-крепко целую. Брат Иван, говорят, в Зарайске? Точно ли?* (фр.) Н. Н. Пушкина — Д. Н. Гончарову. 28 апреля 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.26[139]
Контракт на наем квартиры в доме С. А. Баташева 1 мая 1836 г. С.-Петербург. 1836 года мая в 1-й день. Я нижеподписавшийся Двора Его Императорского Величества камер-юнкер Александр Сергеев сын Пушкин, наняв в доме отставного гвардии полковника и кавалера Силы Андреева сына Баташева, Литейной части первого квартала под № двадцатым, верхний этаж, состоящий из двадцати жилых комнат, с находящеюся в них мебелью, значущеюся в приложенной при сем описи, на один год с платежом, т. е. по первое июня будущего тысяча восемьсот тридцать седьмого года ценою за четыре тысячи рублей ассигнац. обязуюсь исполнить следующее: 1-е) платеж означенной суммы производить мне Пушкину владельцу дома г. Баташеву по третям, и именно: при заключении сего контракта тысячу триста тридцать три рубля тридцать три копейки ассигн. 1-го октября 1836 и 1-го февраля 1837 года то ж по тысяче триста тридцать три рубля тридцать три копейки за каждую треть ассигн., с подписанием сей уплаты владельцем дома, или уполномоченным от него на контракте, или на копии с оного. 2-е) Верхний этаж, все принадлежности к нему, и мебель, принятые мною по описи, по истечении контракту срока, ежели в течение последних двух месяцев не последует взаимного соглашения на продолжение найма на следующий год, сдать верхний этаж и мебель в той самой исправности, в какой принято было по описи, не доводя владельца дома ни до каких убытков и хлопот. 3-е) Чищение печных труб, отхожих мест, помойных и мусорных ям производиться должно от владельца дома без всякого моего за то в платеже участия. 4-е) Наблюдать с моей стороны, чтобы живущие в нанятом мною этаже обходились с огнем осторожно, и в случае (чего боже сохрани) учинится в доме г. Баташева от неосторожности моей, или служащих при мне, пожар, доказанный законным порядком, то я обязан ответствовать за последовавший дому вред всею собственностию моею без всяких хлопот, не доводя владельца дома, ни до каких убытков; а напротив того, ежели пожар произойдет не от меня и живущих при мне, но от грозы или от неисправности труб и печей, кои остаются на ответственности хозяйской, или же от других жильцов, или соседей, тогда я за причиненные дому пожаром убытки не отвечаю, обязываясь предупреждать владельца дома об опасностях печей и труб. Пункт сей в случае застрахования дома до меня не касается. 5-е) Людей, находящихся у меня в услужении, иметь мне с законными видами, о коих и объявлять мне в квартале под собственною моею за неисполнение сего ответственностию. 6-е) В случае поступления в другие руки дома г. Баташева, ежели покупщик оного не согласится оставить меня в нанятой мною квартире, до окончания сроку контракту, в таком случае, по предварительном меня о сем извещении, я предоставляю себе право выехать из квартиры не ранее трех месяцев, но с тем чтобы в сем случае излишне переданные мною деньги за наем квартиры были мне владельцем дома по расчету возвращены. 7-е) Контракт сей содержать с обеих сторон свято и ненарушимо, записав оный у маклерских дел, подлинному храниться у владельца дома, а копию с него у наемщика квартиры. 8-е) В случае выезда моего из Петербурга по каким-либо обстоятельствам предоставляю я, Пушкин, себе право квартиру передать другому до истечения контракту срока, но с полным владельца дома за все контрактованное время от меня удовлетворением. К сему контракту гвардии полковник Сила Андреев сын Баташев руку приложил. — К сему контракту титулярный советник Александр Сергеев сын Пушкин руку приложил.27[140]
Милостивый государь. Неотложные дела заставляют меня покинуть Тверь на несколько дней. Считаю своим долгом предупредить вас об этом и прошу вас сообщить ваши условия относительно нашей дуэли подателю этой записки и моему секунданту князю И. Козловскому. Имею честь быть, милостивый государь, ваш покорнейший слуга граф В. Соллогуб. (фр.) В. А. Соллогуб — Пушкину. 1 мая 1836. Из Твери — в Петербург.28[141]
В. А. Соллогуб Из доклада в Обществе любителей российской словесности. <…> Самым же замечательным для меня было полученное мною от Андрея [Николаевича] Карамзина письмо, в котором он меня спрашивал, зачем же я не отвечаю на вызов А. С. Пушкина: Карамзин поручился ему за меня, как за своего дерптского товарища, что я от поединка не откажусь. Для меня это было совершенной загадкой. Пушкина я знал очень мало, встречался с ним у Карамзиных, смотрел на него как на полубога и был только сильно им однажды озадачен, когда спросил у него на Невском проспекте с некоторой развязностью, не проведем ли мы вместе, вечер у одного известного журналиста. «Я человек женатый, — отвечал мне Пушкин, — и в такие дома ездить не могу», — и прошел далее. И вдруг ни с того ни с сего он вызывает меня стреляться, тогда как перед отъездом я с ним даже не виделся вовсе. Решительно нельзя было ничего тут понять, кроме того, что Пушкин чем-то обиделся, о чем-то мне писал и что письмо его было перехвачено. Следствие кончилось. Я переехал в Тверь жить, где был принят, как родной, в доме незабвенного для меня, умного, радушного и добродушного слепого старика А. М. Бакунина. Сын его Михаил, наделавший впоследствии столько шума, скрывался у него тогда от артиллерийской службы и, по страсти своей к побегам, вдруг ночью убежал таинственно от кроткого, любящего его отца, который его вовсе не задерживал и послал ему в погоню шубу и пирогов на дорогу. С Карамзиным я списался и узнал наконец, в чем дело. Накануне моего отъезда я был на вечере вместе с Натальей Николаевной Пушкиной, которая шутила над моей романической страстью и ее предметом. Я ей хотел заметить, что она уже не девочка, и спросил, давно ли она замужем. Затем разговор коснулся Ленского, очень милого и образованного поляка, танцевавшего тогда превосходно мазурку на петербургских балах. Все это было до крайности невинно и без всякой задней мысли. Но присутствующие дамы соорудили из этого простого разговора целую сплетню: что я будто оттого говорил про Ленского, что он будто нравится Наталье Николаевне (чего никогда не было) и что она забывает о том, что она еще недавно замужем. Наталья Николаевна, должно быть, сама рассказала Пушкину про такое странное истолкование моих слов, так как она вообще ничего от мужа не скрывала, хотя и знала его пламенную, необузданную природу. Пушкин написал тотчас ко мне письмо, никогда ко мне не дошедшее, и, как мне было передано, начал говорить, что я уклоняюсь от дуэли. Получив это объяснение, я написал Пушкину, что я совершенно готов к его услугам, когда ему будет угодно, хотя не чувствую за собой никакой вины по таким и таким-то причинам. Пушкин остался моим письмом доволен и сказал С. А. Соболевскому: «Немножко длинно, молодо, а, впрочем, хорошо». В то же время он написал мне по-французски письмо следующего содержания: «Милостивый государь. Вы приняли на себя напрасный труд, сообщив мне объяснения, которых я не спрашивал. Вы позволили себе невежливость относительно жены моей. Имя, вами носимое, и общество, вами посещаемое, вынуждают меня требовать от вас сатисфакции за непристойность вашего поведения. Извините меня, если я не могу приехать в Тверь прежде конца настоящего месяца» — и пр. Оригинал этого письма долго у меня хранился, но потом кем-то у меня взят, едва ли не в Симбирске. Делать было нечего; я стал готовиться к поединку, купил пистолеты, выбрал секунданта, привел бумаги в порядок и начал дожидаться и прождал так напрасно три месяца. Я твердо, впрочем, решился не стрелять в Пушкина, но выдерживать его огонь, сколько ему будет угодно. Пушкин все не приезжал, но расспрашивал про дорогу, на что один мой тогдашний приятель, ныне государственный сановник, навестивший меня проездом через Тверь, отвечал, что до Твери дорога хорошая. Вероятно, гнев Пушкина давно уже охладел, вероятно, он понимал неуместность поединка с молодым человеком, почти ребенком, из самой пустой причины, «во избежание какой-то светской молвы». Наконец, от того же приятеля узнал я, что в Петербурге явился новый француз, роялист Дантес, сильно уже надоедавший Пушкину. С другой стороны, он, по особому щегольству его привычек, не хотел уже отказываться от дела, им затеянного. Весной я получил от моего министра графа Блудова предписание немедленно отправиться в Витебск в распоряжение генерал-губернатора П. Н. Дьякова. Я забыл сказать, что я заведовал в то время принадлежавшей моей матушке тверской вотчиной. Перед отъездом в Витебск нужно было сделать несколько распоряжений. Я и поехал в деревню на два дня; вечером в Тверь приехал Пушкин. На всякий случай я оставил письмо, которое отвез ему мой секундант князь Козловский. Пушкин жалел, что не застал меня, извинялся и был очень любезен и разговорчив с Козловским. На другой день он уехал в Москву. На третий я вернулся в Тверь и с ужасом узнал, с кем я разъехался. Первой моей мыслью было, что он подумает, пожалуй, что я от него убежал. Тут мешкать было нечего. Я послал тотчас за почтовой тройкой и без оглядки поскакал прямо в Москву, куда приехал на рассвете и велел везти себя прямо к П. В. Нащокину, у которого останавливался Пушкин. В доме все еще спали. Я вошел в гостиную и приказал человеку разбудить Пушкина. Через несколько минут он вышел ко мне в халате, заспанный и начал чистить необыкновенно длинные ногти. Первые взаимные приветствия были очень холодны. Он спросил меня, кто мой секундант. Я отвечал, что секундант мой остался в Твери, что в Москву я только приехал и хочу просить быть моим секундантом известного генерала князя Ф. Гагарина. Пушкин извинился, что заставил меня так долго дожидаться, и объявил, что его секундант П. В. Нащокин. Затем разговор несколько оживился, и мы начали говорить об начатом им издании «Современника». «Первый том был слишком хорош, — сказал Пушкин. — Второй я постараюсь выпустить поскучнее: публику баловать не надо». Тут он рассмеялся, и беседа между нами пошла почти дружеская до появления Нащокина. Павел Войнович явился, в свою очередь, заспанный, с взъерошенными волосами, и, глядя на мирный его лик, я невольно пришел к заключению, что никто из нас не ищет кровавой развязки, а что дело в том, как бы всем выпутаться из глупой истории, не уронив своего достоинства. Павел Войнович тотчас приступил к роли примирителя. Пушкин непременно хотел, чтоб я перед ним извинился. Обиженным он, впрочем, себя не считал, но ссылался на мое светское значение и как будто боялся компрометировать себя в обществе, если оставит без удовлетворения дело, получившее уже в небольшом кругу некоторую огласку. Я, с своей стороны, объявил, что извиняться перед ним ни под каким видом не стану, так как я не виноват решительно ни в чем; что слова мои были перетолкованы превратно и сказаны в таком-то смысле. Спор продолжался довольно долго. Наконец мне было предложено написать несколько слов Наталье Николаевне. На это я согласился, написал прекудрявое французское письмо, которое Пушкин взял и тотчас же протянул мне руку, после чего сделался чрезвычайно весел и дружелюбен. Этому, прошло тридцать лет: многое, конечно, я уже забыл, но самое обстоятельство мне весьма памятно, потому что было основанием ближайших впоследствии моих сношений с Пушкиным и, кроме того, выказывает одну странную сторону его характера, а именно его пристрастие к светской молве, к светским отличиям, толкам и условиям. Моя история с Пушкиным может быть немаловажным материалом для будущего его биографа. Она служит прологом к кровавой драме его кончины; она объясняет, как развивались в нем чувства тревоги, томления, досады и бессилия против удушливой светской сферы, которой он подчинялся. И тут, как и после, жена его была только невинным предлогом, а не причиной его взрывчатого возмущения против судьбы. И, несмотря на то, он дорожил своим великосветским положением. «Il n'y a qu'une seule bonne société,— говаривал он мне потом, — c'est la bonne».[142] Письмо же мое Пушкин, кажется, изорвал, так как оно никогда не дошло по своему адресу. Тотчас же после нашего объяснения я уехал в Витебск. К осени я вернулся в Петербург и уже тогда коротко сблизился с Пушкиным.29[143]
4 мая, Москва у Нащокина — противу Старого Пимена, дом г-жи Ивановой. Вот тебе, царица моя, подробное донесение: путешествие мое было благополучно. 1-го мая переночевал я в Твери, а 2-го ночью приехал сюда. Я остановился у Нащокина. Il est logé en petite maîtresse.[144] Жена его очень мила. Он счастлив и потолстел. Мы, разумеется, друг другу очень обрадовались и целый вчерашний день проболтали бог знает о чем. Я успел уже посетить Брюлова. Я нашел его в мастерской какого-то скульптора, у которого он живет. Он очень мне понравился. Он хандрит, боится русского холода и прочего, жаждет Италии, а Москвой очень недоволен. У него видел я несколько начатых рисунков, и думал о тебе, моя прелесть. Неужто не будет у меня твоего портрета, им писанного! невозможно, чтоб он, увидя тебя, не захотел срисовать тебя; пожалуйста не прогони его, как прогнала ты пруссака Криднера. Мне очень хочется привезти Брюлова в Петербург. А он настоящий художник, добрый малый, и готов на все. Здесь Перовский его было заполонил; перевез к себе, запер под ключ и заставил работать. Брюлов насилу от него удрал. Домик Нащокина доведен до совершенства — недостает только живых человечиков. Как бы Маша им радовалась! Вот тебе здешние новости. Акулова, долгоносая певица, вчера вышла за вдовца Дьякова. Сестра ее Варвара сошла с ума от любви. Она была влюблена и надеялась выйти замуж. Надежда не сбылась. Она впала в задумчивость, стала заговариваться. Свадьба сестры совершенно ее помутила. Она убежала к Троице. Ее насилу поймали и увезли. Мне очень жаль ее. Надеются, что у ней белая горячка, но вряд ли. Видел я свата нашего Толстого; дочь у него также почти сумасшедшая, живет в мечтательном мире, окруженная видениями, переводит с греческого Анакреона и лечится омеопатически. Чедаева, Орлова, Раевского и Наблюдателей (которых Нащокин называет les treize[145]) еще не успел видеть. С Наблюдателями и книгопродавцами намерен я кокетничать и постараюсь как можно лучше распорядиться с Современником. — Вот является Нащокин, и я для него оставляю тебя. Целую и благословляю тебя и ребят. Кланяюсь дамам твоим. Здесь говорят уже о свадьбе Marie Wiazemsky[146] — я секретничаю покаместь. Прости — мой друг — целую тебя еще раз. Пушкин — Н. Н. Пушкиной. 4 мая 1836. Из Москвы в Петербург.30[147]
Вот уж три дня как я в Москве, и все еще ничего не сделал: Архива не видал, с книгопродавцами не сторговался, всех визитов не отдал, к Солнцевым на поклонение не бывал. Что прикажешь делать? Нащокин встает поздно, я с ним забалтываюсь — глядь, обедать пора, а там ужинать, а там спать — и день прошел. Вчера был у Дмитриева, у Орлова, Толстого; сегодня собираюсь к остальным. Поэт Хомяков женится на Языковой, сестре поэта. Богатый жених, богатая невеста. Какие бы тебе московские сплетни передать? что-то их много, да не вспомню. Что Москва говорит о Петербурге, так это умора. Например: есть у Вас некто Савельев, кавалергард, прекрасный молодой человек, влюблен он в Idalie[148] Полетику и дал за нее пощечину Гринвальду. Савельев на днях будет расстрелян. Вообрази, как жалка Idalie! И про тебя, душа моя, идут кой-какие толки, которые не вполне доходят до меня, потому что мужья всегда последние в городе узнают про жен своих, однако ж видно, что ты кого-то довела до такого отчаяния своим кокетством и жестокостию, что он завел себе в утешение гарем из театральных воспитанниц. Не хорошо, мой ангел: скромность есть лучшее украшение Вашего пола. Чтоб чем-нибудь полакомить Москву, которая ждет от меня, как от приезжего, свежих вестей, я рассказываю, что Александр Карамзин (сын историографа) хотел застрелиться из любви pour une belle brune[149], но что, по счастью, пуля вышибла только передний зуб. Однако полно врать. Пошли ты за Гоголем и прочти ему следующее: видел я актера Щепкина, который ради Христа просит его приехать в Москву прочесть Ревизора. Без него актерам не спеться. Он говорит, комедия будет карикатурна и грязна (к чему Москва всегда имела поползновение). С моей стороны я то же ему советую: не надобно, чтоб Ревизор упал в Москве, где Гоголя более любят, нежели в Петербурге. При сем пакет к Плетневу, для Современника; коли цензор Крылов не пропустит, отдать в комитет, и ради бога, напечатать во 2 №. Жду письма от тебя с нетерпением, что твое брюхо, и что твои деньги? Я не раскаиваюсь в моем приезде в Москву, а тоска берет по Петербурге. На даче ли ты? Как ты с хозяином управилась? что дети? Экое горе! Вижу, что непременно нужно иметь мне 80 000 доходу. И буду их иметь. Не даром же пустился в журнальную спекуляцию — а ведь это все равно что золотарство, которое хотела взять на откуп мать Безобразова: очищать русскую литературу, есть чистить нужники и зависеть от полиции. Того и гляди что… Черт их побери! У меня кровь в желчь превращается. Целую тебя и детей. Благословляю их и тебя. Дамам кланяюсь. Пушкин — Н. Н. Пушкиной. 6 мая 1836. Из Москвы в Петербург.31[150]
Простите меня, милостивая государыня Наталья Николаевна, что еще раз буду беспокоить Вас с хозяйственными делами «Современника». Напишите, сделайте милость, Александру Сергеевичу, что его присутствие здесь было бы необходимо, ибо положение дел следующее: 1. Плетнев в его отсутствие посылал мне последнюю корректуру для просмотра и для подписания к печати, что я доныне и делал, оградив себя крестным знамением, ибо не знаю орфографии Александра Сергеевича — особенно касательно больших букв и на что бы я желал иметь от Александра Сергеевича хотя краткую инструкцию; сие необходимо нужно, дабы бес не радовался и пес хвостом не вертел. 2. У нас нет инструкции касательно размещения статей. 3. Теперь Плетнев уехал на дачу, приказав в типографии и 1-ю и 2-ю корректуру отправлять ко мне; я рад помогать Александру Сергеевичу, но вот три важных обстоятельства: 1-е и главное: я большой не мастер держать корректуру, а оригинал исполнен ошибок, и мое искусство будет вредно для «Современника»; 2-е: я, как на беду, завален теперь срочною работою, так что не успел даже написать статьи о «Ревизоре», что необходимо; 3-е: я сам послезавтра еду на дачу, и от сего корректура будет тянуться нескончаемые веки. 4. Помещать ли статью Казы-Гирея«Персидский анекдот», или ожидать приезда Александра Сергеевича? 5. Шесть листов «Современника» уже отпечатаны. 7-го листа корректуру я подписал сегодня. За сим в типографии нет более бумаги. Где ее взять? 6. Гуттенберговой типографии нужны деньги, ибо мы платим всем работникам с листа и этим только имеем возможность печатать скорее других типографий. Наконец 7-е и самое важное, если Александр Сергеевич долго не приедет, я в Вас влюблюсь и не буду давать Вам покоя. Ваш нижайший слуга и богомолец Одоевский. В. Ф. Одоевский — Н. Н. Пушкиной. 10 мая 1836. Петербург.32[151]
Сей час получил от тебя письмо, и так оно меня разнежило, что спешу переслать тебе 900 руб. — Ответ напишу тебе после, теперь покаместь, прощай. У меня сидит Иван Николаевич. Пушкин — Н. Н. Пушкиной. 10 мая 1836. Из Москвы, в Петербург.33[152]
Очень, очень благодарю тебя за письмо твое, воображаю твои хлопоты, и прошу прощения у тебя за себя и книгопродавцев. Они ужасный мове-тон, как говорит Гоголь, т. е. хуже, нежели мошенники. Но бог нам поможет. Благодарю и Одоевского за его типографические хлопоты. Скажи ему, чтоб он печатал как вздумает — порядок ничего не значит. Что записки Дуровой? пропущены ли цензурою? они мне необходимы — без них я пропал. Ты пишешь о статье Гольцовской. Что такое? Кольцовской или Гоголевской? — Гоголя печатать, а Кольцова рассмотреть. Впрочем, это не важно. Вчера был у меня Иван Николаевич. Он уверяет, что дела его идут хорошо. Впрочем, Дмитрий Николаевич лучше его это знает. Жизнь моя пребеспутная. Дома не сижу — в Архиве не роюсь. Сегодня еду во второй раз к Малиновскому. На днях обедал я у Орлова, у которого собрались Московские Наблюдатели, между прочим жених Хомяков. Орлов умный человек и очень добрый малый, но до него я как-то не охотник по старым нашим отношениям. Раевский (Александр), который прошлого разу казался мне немного приглупевшим, кажется, опять оживился и поумнел. Жена его собою не красавица — говорят, очень умна. Так как теперь к моим прочим достоинствам прибавилось и то, что я журналист, то для Москвы имею я новую прелесть. Недавно сказывают мне, что приехал ко мне Чертков. От роду мы друг к другу не езжали. Но при сей верной оказии вспомнил он, что жена его мне родня, и потому привез мне экземпляр своего Путешествия в Сицилию. Не побранить ли мне его en bon parent?[153] Вчера [обедал] ужинал у князя Федора Гагарина и возвратился в 4 часа утра — в таком добром расположении, как бы с бала. Нащокин здесь одна моя отрада. Но он спит до полудня, а вечером едет в клуб, где играет до света. Чедаева видел всего раз. Письмо мое похоже на тургеневское — и может тебе доказать разницу между Москвою и Парижем. Еду хлопотать по делам Современника. Боюсь, чтоб книгопродавцы не воспользовались моим мягкосердием и не выпросили себе уступки вопреки строгих твоих предписаний. Но постараюсь оказать благородную твердость. Был я у Солнцовой. Его здесь нет, он в деревне. Она зовет отца к себе в деревню на лето. Кузинки пищат, как галочки. Был я у Перовского, который показывал мне недоконченные картины Брюлова. Брюлов, бывший у него в плену, от него убежал и с ним поссорился. Перовский показывал мне Взятие Рима Гензериком (которое стоит Последнего дня Помпеи), приговаривая: Заметь, как прекрасно подлец этот нарисовал этого всадника, мошенник такой. Как он умел, эта свинья, выразить свою канальскую, гениальную мысль, мерзавец он, бестия. Как нарисовал он эту группу, пьяница он, мошенник. Умора. Ну прощай. Целую тебя и ребят, будьте здоровы — Христос с Вами. Пушкин — Н. Н. Пушкиной. 11 мая 1836. Из Москвы в Петербург.34[154]
Что это, женка? так хорошо было начала и так худо кончила! Ни строчки от тебя; уж не родила ли ты? сегодня день рождения Гришки, поздравляю его и тебя. Буду пить за его здоровье. Нет ли у него нового братца или сестрицы? погоди до моего приезда. А я уж собираюсь к тебе. В Архивах я был, и принужден буду опять в них зарыться месяцев на 6; что тогда с тобою будет? А я тебя с собою, как тебе угодно, уж возьму. Жизнь моя в Москве степенная и порядочная. Сижу дома — вижу только мужеск пол. Пешком не хожу, не прыгаю — и толстею. На днях звал меня обедать Чертков, приезжаю — а у него жена выкинула. Это нам не помешало отобедать очень скучно и очень дурно. С литературой московскою кокетничаю как умею; но Наблюдатели меня не жалуют. Любит меня один Нащокин. Но тинтере мой соперник, и меня приносят ему в жертву. Слушая толки здешних литераторов, дивлюсь, как они могут быть так порядочны в печати и так глупы в разговоре. Признайся: так ли и со мною? право боюсь. Баратынский однако ж очень мил. Но мы как-то холодны друг к другу. Зазываю Брюлова к себе в Петербург — но он болен и хандрит. Здесь хотят лепить мой бюст. Но я не хочу. Тут арапское мое безобразие предано будет бессмертию во всей своей мертвой неподвижности; я говорю: У меня дома есть красавица, которую когда-нибудь мы вылепим. Видел я невесту Хомякова. Не разглядел в сумерках. Она, как говорил покойный Гнедич, pas un bel femme, но une jolie figurlette[155]. Прощай, на минуту: ко мне входят два буфона. Один маиор-мистик; другой пьяница-поэт; оставляю тебя для них. 14 мая. Насилу отделался от буфонов — в том числе от Норова. Все зовут меня обедать, а я всем отказываю. Начинаю думать о выезде. Ты уж, вероятно, в своем загородном болоте. Что-то дети мои и книги мои? Каково-то перевезли и перетащили тех и других? и как перетащила ты свое брюхо? Благословляю тебя, мой ангел. Бог с тобою и с детьми. Будьте здоровы. Кланяюсь твоим наездницам. Целую ручки у Катерины Ивановны. Прощай. А. П. Я получил от тебя твое премилое письмо — отвечать некогда — благодарю и целую тебя, мой ангел. 16 мая. Пушкин — Н. Н. Пушкиной. 14 и 16 мая 1836. Из Москвы в Петербург.35[156]
Жена, мой ангел, хоть и спасибо за твое милое письмо, а все таки я с тобою побранюсь: зачем тебе было писать: Это мое последнее письмо, более не получишь. Ты меня хочешь принудить приехать к тебе прежде 26. Это не дело. Бог поможет. Современник и без меня выйдет. А ты без меня не родишь. Можешь ли ты из полученных денег дать Одоевскому 500? нет? Ну, пусть меня дождутся — вот и все. Новое твое распоряжение, касательно твоих доходов, касается тебя, делай как хочешь; хоть кажется лучше иметь дело с Дмитрием Николаевичем, чем с Натальей Ивановной. Это я говорю только dans ľintérêt de M-r Durier et M-me Sichler[157], а мне все равно. Твои петербургские новости ужасны. То, что ты пишешь о Павлове, помирило меня с ним. Я рад, что он вызывал Апрелева. — У нас убийство может быть гнусным расчетом: оно избавляет от дуэли и подвергается одному наказанию — а не смертной казни. Утопление Столыпина — ужас! неужто невозможно было ему помочь? У нас в Москве все, слава богу, смирно: бой Киреева с Яром произвел великое негодование в чопорной здешней публике. Нащокин заступается за Киреева очень просто и очень умно: что за беда, что гусарский поручик напился пьян и побил трактирщика, который стал обороняться? Разве в наше время, когда мы били немцев на Красном Кабачке, и нам не доставалось, и немцы получали тычки сложа руки? По мне драка Киреева гораздо простительнее, нежели славный обед ваших кавалергардов, и благоразумие молодых людей, которым плюют в глаза, а они утираются батистовым платком, смекая, что если выйдет история, так их в Аничков не позовут. Брюлов сей час от меня. Едет в Петербург скрепя сердце; боится климата и неволи. Я стараюсь его утешить и ободрить; а между тем у меня у самого душа в пятки уходит, как вспомню, что я журналист. Будучи еще порядочным человеком, я получал уж полицейские выговоры и мне говорили: Vous avez trompe[158] и тому подобное. Что же теперь со мною будет? Мордвинов будет на меня смотреть как на Фаддея Булгарина и Николая Полевого, как на шпиона; черт догадал меня родиться в России с душою и с талантом! Весело, нечего сказать. Прощай, будьте здоровы. Целую тебя. Пушкин — Н. Н. Пушкиной. 18 мая 1836. Из Москвы в Петербург.36[159]
Милостивый государь Александр Сергеевич. Знаю по себе всю важность вашей потери, и на сей раз могу только сказать: всем сердцем сожалею об вас и об Сергее Львовиче. Между тем чувствительно благодарю вас за билет на «Современника» и за первую книжку — не смею сказать — оного. Но ваше щедролюбие усовещевает мое корыстолюбие и возбудило во мне бесплодное желание и помолодеть и поумнеть наравне с вами или хотя с князем Вяземским и Языковым, чтоб самому быть достойным вкладчиком в «Современника» и не даром получать его. Я люблю хвалить авторов в третьем лице, а потому и ограничиваюсь теперь не многими словами: журнал ваш расшевелил и освежил меня на целую неделю и заставил позабыть сводных братьев своих <…> Прощайте, любезный Поэт, бодрствуйте духом, украшайте нашу словесность и уговорите Сергея Львовича побывать с вами на вашей и его родине. В этой надежде с искренним почтением и преданностью имею честь быть, милостивый государь, вашим покорнейшим слугою, И. Дмитриев. И. И. Дмитриев — Пушкину. 5 мая 1836. Москва.37[160]
Я ждал тебя, любезный друг, вчера, по слову Нащокина, а нынче жду по сердцу. Я пробуду до восьми часов дома, а потом поеду к тебе. В два часа хожу гулять и прихожу в 4. Твой Чаадаев. П. Я. Чаадаев — Пушкину. Первая половина мая 1836. Москва.38[161]
Ах! как я жалел, жалею и буду жалеть, что поспешил вчера сойти с чердака своего, где мог бы принять бесценного гостя и вместе с ним сойти в гостиную, где жена и дочь моя разделили бы живейшее удовольствие моего сердца, разделяя со мною все чувства относительно этого, повторяю, бесценного и, присовокуплю, редкого для всех гостя!.. Ужасная груда газетной корректуры не допускает меня сказать любезнейшему Александру Сергеевичу изустно все, что хотелось бы сказать; но может статься как-нибудь удастся (к поэту рифмы так и рвутся… ах-ти! да вот и стих!..) удастся, говорю, видеть и слышать нового Петрова историка; а между тем посылаю дань Карамзину с просьбою поместить, аще достойна, в Современник, о котором также прошу и также аще можно: по крайней мере я возвещал о нем в своей газете: усердие значит же что-нибудь; но получить в подарок такой журнал от такого издателя… это не имеет термина — во всех отношениях. En voilá bien assez![162] Преданнейший душою князь Шаликов. П. И. Шаликов — Пушкину. 5–20 мая, 1836. Москва.39[163]
У нас здесь Пушкин. Он очень занят Петром Великим. Его книга придется как раз кстати, когда будет разрушено все дело Петра Великого: она явится надгробным словом ему. Вы знаете, что он издает также журнал под названием «Современник». Современник чего? XVI-го столетия, да и то нет? Странная у нас страсть приравнивать себя к остальному свету. Что у нас общего с Европой? Паровая машина, и только. <…> (фр.) П. Я. Чаадаев — А. И. Тургеневу. 25 мая 1836. Из Москвы в Париж.40[164]
<…> Шевырев видел Пушкина весною 1836 года; он останавливался у Нащокина, в Дегтярном переулке. В это посещение он сообщил Шевыреву, что занимается «Словом о полку Игореве», и сказал между прочим свое объяснение первых слов. Последнее свидание было в доме Шевырева; за ужином он превосходно читал русские песни. Вообще это был удивительный чтец: вдохновение так пленяло его, что за чтением «Бориса Годунова» он показался Шевыреву красавцем. Из рассказов о Пушкине С. П. Шевырева.41[165]
П. В. и В. А. Нащокины, Из рассказов о Пушкине. <…> В последнее посещение Пушкина (весною 1836 г. из Болдино приезжал) Нащокин настоял, чтоб Пушкин принял от него такое же кольцо от насильственной смерти. Нарочно было заказано оно; его долго делали, и Пушкин не уехал, не дождавшись его: оно было принесено в 1 ночи, перед самым отъездом Пушкина в Петербург. Но этот талисман не спас поэта: по свидетельству Данзаса, он не имел его во время дуэли, а на смертном одре сказал Данзасу, чтобы он подал ему шкатулку, вынул из нее это бирюзовое кольцо и отдал Данзасу, прибавивши: «Оно от общего нашего друга». Сам Пушкин носил сердоликовый перстень. Нащокин отвергает показание Анненкова, который говорил мне, что с этим перстнем (доставшимся Далю) Пушкин соединял свое поэтическое дарование: с утратою его должна была утратиться в нем и сила поэзии. <…> Весною 1836 года Пушкин приехал в Москву из деревни. Нащокина не было дома. Дорогого гостя приняла жена его. Рассказывая ей о недавней потере своей, Пушкин, между прочим, сказал, что когда рыли могилу для его матери в Святогорском монастыре, он смотрел на работу могильщиков и, любуясь песчаным, сухим грунтом, вспоминал о Войниче (так он звал его иногда): «Если он умрет, непременно его надо похоронить тут; земля прекрасная, ни червей, ни сырости, ни глины, как покойно ему будет здесь лежать». Жена Нащокина очень опечалилась этим рассказом, так что сам Пушкин встревожился и всячески старался ее успокоить, подавал воды и пр. Пушкин несколько раз приглашал Нащокина к себе в Михайловское и имел твердое намерение совсем его туда переманить и зажить с ним вместе и оседло. <…> Помню, в последнее пребывание у нас в Москве Пушкин читал черновую «Русалки», а в тот вечер, когда он собирался уехать в Петербург, — мы, конечно, и не подозревали, что уже больше никогда не увидим дорогого друга, — он за прощальным ужином пролил на скатерть масло. Увидя это, Павел Воинович с досадой заметил: — Эдакой неловкий! За что ни возьмешься, все роняешь! — Ну, я на свою голову. Ничего… — ответил Пушкин, которого, видимо, взволновала эта дурная примета. Благодаря этому маленькому приключению Пушкин послал за тройкой (тогда ездили еще на перекладных) только после 12 часов ночи. По его мнению, несчастие, каким грозила примета, должно миновать по истечении дня. Последний ужин у нас действительно оказался прощальным… Незадолго до смерти поэта мой муж заказал сделать два одинаковых золотых колечка с бирюзовыми камешками. Из них одно он подарил Пушкину, другое носил сам, как талисман, предохраняющий от насильственной смерти. Взамен этого поэт обещал прислать мне браслет с бирюзой, который я и получила уже после его смерти при письме Натальи Николаевны, где она объясняла, как беспокоился ее муж о том, чтобы этот подарок был вручен мне как можно скорее. Когда Пушкин после роковой дуэли лежал на смертном одре и к нему пришел его секундант Данзас, то больной просил его подать ему какую-то небольшую шкатулочку. Из нее он вынул бирюзовое колечко и, передавая его Данзасу, сказал: — Возьми и носи это кольцо. Мне его подарил наш общий друг, Нащокин. Это талисман от насильственной смерти. Впоследствии Данзас в большом горе рассказывал мне, что он много лет не расставался с этим кольцом, но один раз в Петербурге, в сильнейший мороз, расплачиваясь с извозчиком на улице, он, снимая перчатку с руки, обронил это кольцо в сугроб. Как ни искал его Данзас, совместно с извозчиком и дворником, найти не мог. Пушкина называли ревнивым мужем. Я этого не замечала. Знаю, что любовь его к жене была безгранична. Наталья Николаевна была его богом, которому он поклонялся, которому верил всем сердцем, и я убеждена, что он никогда даже мыслью, даже намеком на какое-либо подозрение не допускал оскорбить ее. Мой муж также обожал Наталью Николаевну, и всегда, когда она выезжала куда-нибудь от нас, он нежно, как отец, крестил ее. Надо было видеть радость и счастие поэта, когда он получал письма от жены. Он весь сиял и осыпал эти исписанные листочки бумаги поцелуями. В одном ее письме каким-то образом оказалась булавка. Присутствие ее удивило Пушкина, и он воткнул эту булавку в отворот своего сюртука. В последние годы клевета, стесненность в средствах и гнусные анонимные письма омрачали семейную жизнь поэта, однако мы в Москве видели его всегда неизменно веселым, как и в прежние годы, никогда не допускавшим никакой дурной мысли о своей жене. Он боготворил ее по-прежнему <…>42[166]
Из воспоминаний А. А. Краевского В 1835 г. Кольцов приехал в Петербург <…> Тогда же он привез с собою маленькую книжку своих стихотворений и целую рукописную тетрадь. Многие из них мне очень понравились и я прочел их Жуковскому, который от его «Думы» пришел в восторг. Тогда у Жуковского собирались по субботам литераторы и знакомые. Он жил в части Зимнего дворца, называвшейся Шепелевским домом, где теперь Эрмитаж. Почти постоянными посетителями этих вечеров были Пушкин, Крылов, Гоголь, Плетнев, Одоевский, Вяземский, граф Михаил Виельгорский, Соболевский, Вигель, М. И. Глинка и молодые люди, в числе которых был и я. Памятником этих вечеров осталась картина, изображающая большую часть посетителей, между которыми изображен и Кольцов, приглашенный Жуковским. Тут он познакомился с Пушкиным, взявшим тетрадь его стихов для «Современника». Первая книжка этого журнала вышла в январе 1836 г., а в феврале Пушкин уехал в Москву, прожил там до мая и как бы забыл о «Современнике». Плетнев, принимавший близкое участие в его делах, просил меня помочь ему в этом случае, так как Пушкин не отвечал на письма, а типография требовала оригиналу для второй книжки (журнал выходил в четырех книгах). Пушкин не оставил ни строки для набора. Я с Плетневым отправился к нему на квартиру и попросил у его жены позволения порыться в его кабинете. Там мы набрали статей и стихотворений и, в том числе, тетрадь Кольцова, из которой я взял несколько пьес и напечатал во второй книжке «Современника». Возвратясь из Москвы, Пушкин нашел эту книжку уже изданною, пришел ко мне и оставил записку, в которой благодарил за все хлопоты, а при свидании заметил, что некоторые стихотворения Кольцова лучше было бы не печатать. Пушкин всегда отзывался о нем, как о человеке с большим талантом, широким кругозором, но бедным знанием и образованием, отчего эта ширь рассыпается более в фразах.43[167]
<…> камер-юнкера 9-го класса Александра Сергеева Пушкина и законной его жены Натальи Николаевны от первого их брака дочь Наталья родилась двадцать третьего мая, а крещена двадцать седьмого числа июня тысяча восемьсот тридцать шестого года, при крещении ее восприемниками были: двора его императорского величества шталмейстер граф Михаил Юрьевич Виельгорский и девица Екатерина Ивановна Загряжская. — (подлинное подписали) Скорбященский протоиерей Иоан Добронравин, секретарь Яков Фроловский и помощник секретаря Иван Колосов. Метрическое свидетельство Н. А. Пушкиной.
Глава третья
24 мая — 21 августа 1836
«…Родила дочь Наталью»[168]
В заголовок мы выписали единственную фразу, которую успел Пушкин в своих письмах посвятить младшей дочери (№ 1). Впрочем, 14 мая из Москвы, поздравляя младшего сына, Гришу, с днем рождения, он спрашивал жену: «Нет ли у него нового братца или сестрицы? погоди до моего приезда». Она послушалась, да на несколько часов не угадала. В конце июня Петр Андреевич Вяземский писал жене: «Сейчас разбудил меня Виельгорский… Он сегодня крестит у Пушкина. Разве для крестин появится жена его, а то все сидит у себя наверху. Вижу и кланяюсь с нею только через окошко». Наталья Николаевна и маленькая Таша в самом деле обе хворали. Крестины были только 27 июня. Григорий Пушкин, само собой разумеется, нисколько не помнил отца. Что ж говорить о Наталье?.. Росла она живым, неугомонным ребенком. «Бесенок Таша» — так называла ее мать. Известен портрет ее в 13-летнем возрасте работы И. К. Макарова. Искусствовед-пушкинист Е. В. Павлова пишет об этом портрете: «У нее синие глаза, стремительная, как бы бегущая вверх линия бровей, небольшой тонкий нос с крылатыми ноздрями, унаследованными от отца, и узкое лицо. Она очень хороша и похожа на Пушкина. По крутому повороту головы и твердому взгляду можно заключить об упрямом, решительном характере». Куда уж решительнее! В 16 лет она без памяти влюбилась в Николая Орлова — сына всесильного главы III Отделения А. Ф. Орлова (преемника Бенкендорфа) и собралась замуж. Но А. Ф. Орлов с Пушкиным, даже через пятнадцать лет после его смерти, родниться не желал. И дело расстроилось. С отчаяния, кажется, без особой любви, Наталья Александровна приняла предложение сына Л. В. Дубельта (как-то ей «везло» на чиновников этого ведомства) и попросила у матери и отчима разрешения на брак. П. П. Ланской знал, что Дубельт-младший — картежный игрок и может испортить жизнь падчерице. Будь это его родная дочь, Ланской не допустил бы свадьбы. Наталья Николаевна оттянула решение на год, но долее не смогла. Старшая дочь Мария была еще не замужем, и Наталья, проявив не столь уж редкую жестокость детей к родителям, заявила матери: «Одну замариновала и вторую собираешься». Она стала госпожой Дубельт. Все получилось как нельзя хуже. Муж мгновенно растратил 28 тысяч рублей приданого, бешено ревновал Наталью Александровну, быть может, даже бил. В 1862 г. они разъехались. Вдове Пушкина все это стоило седых волос и, как считали родные, подорвало ее здоровье. Несколько склонная к красивостям стиля, но вовсе не во всем неправдивая дочь Н. Н. Пушкиной-Ланской от второго брака А. П. Арапова пишет о матери: «Образ далекой Таши… с тремя крошками на руках грустным видением склонялся над ее смертным одром». Далекой потому, что, спасаясь от Дубельта, Наталья Александровна одно время жила с детьми у тетки А. Н. Гончаровой-Фризенгоф в Бродзянах. Муж не давал развода, преследовал ее. Впрочем, эта семейная история увела бы нас далеко в сторону… Так и не дождавшись официального развода из России, Н. А. Дубельт вышла в 1867 г. замуж за немецкого принца Николая-Вильгельма Нассауского. Через год после этого пришли и документы, узаконившие ее право на второе замужество. Знакомство их было давнее — с 1856 г. (он приезжал в Россию) и брак долгим и счастливым. Наталья Александровна принцессой не стала — она не имела права на титул мужа, но с помощью его владетельных родственников получила титул графини Меренберг. Под этим именем и прожила всю оставшуюся жизнь. «Про красоту ее, — писала современница о младшей дочери поэта, — можно сказать только одно: она была лучезарна. Если бы звезда сошла с неба на землю, она сияла бы так же ярко, как она. В большой зале становилось светлее, когда она входила, осанка у нее была царственная, плечи и руки очертаний богини…» Дети ее от первого брака остались в России. Трое детей было и от второго брака. Они-то и образовали второе поколение потомства Пушкина, расселившееся по всему белу свету, — далеко от родины их общего предка… В самое тяжелое для младшей дочери время, в начале 1860 годов, мать передала в ее полное владение письма Пушкина, адресованные ей, Наталье Николаевне (12 писем к невесте и 63 — к жене). Отдавала с прямым расчетом, что в трудный час они помогут дочери материально. Первые попытки напечатать письма с выгодою в России ни к чему не привели, и Наталья Александровна увезла их за границу. В 1876 г. графиня Меренберг вернулась к мысли о публикации. Острая материальная нужда, видимо, уже прошла, и она обратилась к Ивану Сергеевичу Тургеневу с просьбой произвести соответствующую редакцию, сокращения и отыскать издателя, пусть и за небольшую плату. Лучшего «комиссионера» трудно было бы сыскать. Тургенев принадлежал к числу тех нескольких русских писателей, которые имели право назвать себя духовными наследниками Пушкина. Отношение Тургенева к бесценным реликвиям, оказавшимся на его попечении, выражено в предисловии к публикации. «В этих письмах, — писал И. С. Тургенев, — как и в прежде появившихся, так и бьет струею светлый и мужественный ум Пушкина, поражает прямизна и верность его взглядов, меткость и как бы невольная красивость выражения <…> Писанные со всею откровенностью семейных отношений, без поправок, оговорок и утаек, они тем яснее передают нам нравственный облик поэта <…> Позволю себе прибавить от своего имени, что я считаю избрание меня дочерью Пушкина в издатели этих писем одним из почетнейших фактов, моей литературной карьеры; я не могу довольно высоко оценить доверие, которое она оказала мне, возложив на меня ответственность за необходимые сокращения и исключения. Быть может, я до некоторой степени заслужил это доверие моим глубоким благоговением перед памятью ее родителя, учеником которого я считал себя «с младых ногтей» и считаю до сих пор. <…> Сама дочь поэта, решившись поделиться с отечественной публикою корреспонденцией своего родителя, адресованной к его жене — ее матери, освятила, так сказать, наше право перенести весь вопрос в более возвышенную и безучастную — как бы документальную сферу. Нам остается искренне поблагодарить графиню Н. А. Меренберг за этот поступок, на который она, конечно, решилась не без некоторого колебания, — и выразить надежду, что ту же благодарность почувствует и окажет ей общественное мнение». Однако, когда в первых номерах «Вестника Европы» за 1878 год появились письма Пушкина к жене, общественное мнение не оказалось единодушно одобрительным. Более всех возмутились братья Натальи Александровны, с которыми она, видно, предварительно не посоветовалась. Разнесся даже слух, что они собираются в Париж — свести счеты с Тургеневым. Но и многим другим публикация столь интимных писем показалась преждевременной, если вообще допустимой. Более того, появление тех самых писем, которые, может быть, лучше всех прочих раскрывают личность Пушкина, вызвало бурю возмущения. «Роняет Пушкина», «домашний хлам», «пора положить конец пошлости» — вот только малая часть «сердитых» формулировок. И все же теперь, когда с вышины нынешнего столетия, оцениваешь поступок младшей дочери Пушкина, видишь и ее и И. С. Тургенева несомненную правоту. Почему? Об этом исчерпывающе сказал сам Иван Сергеевич. Но следует учитывать и практические обстоятельства: откажись тогда Наталья Александровна от публикации, — трудно предсказать судьбу писем. Мы бы могли никогда не узнать их содержания. Оригиналы писем Наталья Александровна поначалу твердо решила удержать у себя. В ответ на просьбы редактора «Вестника Европы» М. М. Стасюлевича оставить национальную реликвию на вечное хранение в России она писала ему 8 января 1879 г.: «Милостивый государь Михаил Матвеевич! Иван Сергеевич передал мне ваше предложение насчет писем отца моего. Признаюсь откровенно, что я не в силах принести ту жертву, которой вы от меня ожидаете. Я так дорожу письмами отца моего, что при жизни никогда добровольно не расстанусь с ними». В 1880 г. графиня Меренберг приехала в Москву на открытие памятника, повидалась с братьями и сестрой; встретилась и со своими детьми от первого брака, воспитывавшимися в России. Видимо, тогда А. А. Пушкин убедил ее передать оригиналы писем отца, возвращенные ей редакцией «Вестника Европы», в Румянцевский музей. Так и было сделано в 1882 г. Однако следует оговориться: Наталья Александровна передала только письма Пушкина к жене, но не к невесте. Оригиналы последних хранились у ее дочери, потом оказались в коллекции С. П. Дягилева, а от него перешли к С. Лифарю. После его недавней кончины русские национальные реликвии — 10 писем Пушкина к невесте и одно к будущей теще — увы, тоже не попали в нашу страну, но хочется думать, что хотя бы к 200-летнему юбилею поэта все-таки попадут. Тексты их давно опубликованы, но подлинники до сей поры не возвращены. 22 января 1886 г. в Висбадене к графине Меренберг наведался издатель «Русской старины», историк отечественной культуры М. И. Семевский. Он записал ее короткие «воспоминания», конечно, воспоминаниями не являющиеся и большой ценности не имеющие. Приведем несколько строк: «Я родилась за несколько месяцев до кончины отца моего, именно весной 1836 г. в Петербурге, где и выросла и дожила до 16-летнего возраста. Все, что знаю об отце, это уже по рассказам моей матери. Причины дуэли отца мать моя исключительно объясняла тем градом анонимных писем, пасквилей, которые в конце 1836 г. отец мой стал получать беспрестанно. Едва только друзья его В. А. Жуковский, князь П. А. Вяземский успокоют отца моего, — он вновь получает письма и приходит в сильнейшее раздражение. <…> Место, на котором была дуэль, я в точности не знаю, на Крестовском — нет, кажется, в Лесном. Квартира, где он умер, была матерью покинута. <…> Материальные недостатки не были причиною, способствовавшею смерти моего отца. Он имел два имения, и сочинения его приносили прекрасный достаток: ему платили по червонцу за стих». Стоит, конечно, читая это, задуматься о причудах передачи информации от поколения к поколению и о том, что дальние потомки порой гораздо больше знают о временах ушедших, чем те, кто был к ним куда ближе… 14 мая 1913 г. в доме дочери — графини Софии Торби, скончалась ее мать — графиня Меренберг, урожденная Пушкина. По завещанию, прах ее был развеян над гробом мужа — покоиться в семейном склепе рядом с ним, по странным сословным законам, она не имела права.Гости съезжались на дачу
Речь пойдет, конечно, не о задуманной Пушкиным в 1828 г. повести с таким названием, а о вполне реальной даче на Каменном острове, куда Наталья Николаевна с детьми перебрались, пока он был в Москве. Роды жены Пушкин всегда воспринимал с ужасной тревогой. Он даже старался исчезнуть из Петербурга на эти дни. Так и в последний, четвертый раз, она родила за несколько часов до его возвращения. Что-то было не в порядке — несколько раз акушерка посылала за доктором. Но к ночи, к приезду Пушкина, все кончилось благополучно: появилась на свет дочь; Наталья Николаевна спала и лишь на утро получила ожерелье — трогательный подарок Нащокина… Наташа-младшая родилась слабенькая, этим и объясняется, что крестины в Предтеченской церкви на Каменном острове задержались больше чем на месяц. Пушкинист М. И. Яшин проделал кропотливое исследование[169] всех особенностей местоположения, истории постройки и переделок дачи действительного статского советника члена Почтового совета Ф. И. Доливо-Добровольского, участок которой в наши времена находится по адресу: угол Набережной Большой Невки и Большой Аллеи, д. 2/35 и по Большой аллее, д. 31 и 33. Выяснилось, между прочим, что в проектировании дачи Доливо-Добровольского принимал участие знаменитый архитектор В. П. Стасов. В 1836 г., когда здесь жили Пушкины, дача состояла из двух отдельных домов, флигеля и крытой галереи. Комнат было не менее пятнадцати — ведь с Пушкиными жили сестры Натальи Николаевны и, по-видимому, ее тетушка Катерина Ивановна. На первом этаже одного из строений находился кабинет Пушкина, рядом гостиная; наверху того же дома — комнаты Натальи Николаевны. Дети с няньками и сестры Гончаровы обитали в другом доме, Е. И. Загряжская — во флигеле. «С балкона пушкинской дачи, — пишет М. И. Яшин, — открывался чудесный вид на Елагин остров, на просторы Большой Невки с белыми парусами лодок и сады Новой Деревни на противоположном берегу»… Следует сразу сказать, что хотя и трудными были материальные обстоятельства, сложными литературные заботы, отвратительными расползавшиеся сплетни, все же ненастное, почти без солнца, дачное лето 1836 г. можно считать последним временем тихой семейной жизни Пушкина и последнего его творческого взлета, когда были написаны стихи потрясающей, может, дотоле даже ему недоступной силы и глубины (№ 29–35). Были нередко на даче и гости. Первым среди них следует назвать К. П. Брюллова (см. гл. 2). Они ведь с Пушкиным подружились в Москве, возвратились в Петербург почти одновременно, и художник был приглашен на Каменный остров. Сохранившееся воспоминание об этом противоречиво и, вполне вероятно, в чем-то вымышлено. Как бы то ни было, любящий отец с гордостью показывающий гостю сонных детей, не станет тут же говорить о случайной женитьбе… (№ 28). Другим посетителем был французский издатель и дипломат Франсуа-Адольф Лёве-Веймар. Он приехал 10 июня из Марселя с рекомендательным письмом от Проспера Мериме к С. А. Соболевскому, с которым знаменитый писатель подружился в 1828–1833 гг. Мериме писал: «Литературная репутация г. Лёве-Веймара, который передаст вам это письмо, будет для вас достаточной рекомендацией. Позвольте мне надеяться, что, кроме того, вы не откажетесь видеть в нем одного из моих друзей. Вы видите, милостивый государь, что я верю в вашу память, ибо после столь долгого времени льщу себя надеждой, что я не забыт». Соболевский ввел Лёве-Веймара в петербургский литературный круг, познакомил с Вяземским, Жуковским, Крыловым, Пушкиным. К тому же в Париже Лёве-Веймар встретил А. И. Тургенева, и тот 14 мая написал Вяземскому: «Сегодня или завтра приедет ко мне Лёве-Веймар за письмами. Я уже тебе и в твоем лице Пушкину и Жуковскому писал о нем. Примите его благосклонно и дружески и покажите ему Россию». 16 июня Вяземский устроил прием «по первому разряду». Он отчитывался жене 20-го числа: «На днях был у меня вечер для Жуковского прощальный, он поехал на шесть недель в Дерпт, а для Loeve Veimar[170] встречальный. Все было взято напрокат и вышло прекрасно». Француз был очарован образованными русскими литераторами и в порыве умиления тут же, летом, даже женился на дальней родственнице Гончаровых Ольге Викентьевне Голынской. В конце 1836 г. О. С. Павлищева писала о ней отцу: «Говорят, она глупа, а я думаю, что она очень умна: ей 34 года, она некрасива <…> и выйти замуж за Веймара — в самом деле это не так глупо»[171]. Так что Лёве-Веймар оказался с пушкинским семейством как бы в родстве. Но это чуть позже, а 17 июня, после приема у Вяземского француз прибыл на дачу к Пушкиным. Как пишет М. И. Яшин, в тот вечер в гостях у Пушкиных были Вяземский, Жуковский (отложивший на день свой отъезд), Соболевский и еще несколько друзей. 3 марта 1837 г. Лёве-Веймар напечатал во Франции статью о Пушкине (уже некролог!), в которой, наряду с полученными от разных людей сведениями, несомненно, отразились отголоски бесед и впечатлений того вечера: «Счастье его было велико и достойно зависти, он показывал друзьям с ревностью и в то же время с нежностью свою молодую жену, которую гордо называл «моей прекрасной смуглой Мадонной». В своем веселом жилище с молодой семьей и книгами, окруженный всем, что он любил, он всякую осень приводил в исполнение замыслы целого года и перелагал в прекрасные стихи свои планы, намеченные в шуме петербургских гостиных, куда он приходил мечтать среди толпы. Счастье, всеобщее признание сделали его, без сомнения, благоразумным. Его талант, более зрелый, более серьезный, не носил уже характера протеста, который стоил ему стольких немилостей во времена его юности. «Я более не популярен» — говорил он часто. Но, наоборот, он стал еще популярнее, благодаря восхищению, которое вызывал его прекрасный талант, развивавшийся с каждым днем». «Одного недоставало счастью Пушкина, — замечает Лёве-Веймар с наивностью случайного знакомого, — он не был за границей. В ранней молодости пылкость его мятежных идей повлекла за собой запрещение этого путешествия, а позднее семейные узы удерживали его в России. Какою грустью проникался его взор, когда он говорил о Лондоне и в особенности о Париже. С каким жаром он мечтал об удовольствии посещений знаменитых людей, великих ораторов и великих писателей. Это была его мечта! И он украшал всем, что могло представить ему его воображение поэта, то новое для него общество, которое он так жаждал видеть. Об этом, без сомнения, сожалел Пушкин умирая; это было одним из его неудовлетворенных желаний, которое он оплакивал вместе со всем, что ему было дорого и что он должен был покинуть. История Петра Великого, которую составлял Пушкин по приказанию императора, должна была быть удивительной книгой. Пушкин посетил все архивы Петербурга и Москвы. Он разыскал переписку Петра Великого включительно до записок полурусских, полунемецких, которые тот писал каждый день генералам, исполнявшим его приказания. Взгляды Пушкина на основание Петербурга были совершенно новы и обнаруживали в нем скорее великого и глубокого историка, нежели поэта. Он не скрывал между тем серьезного смущения, которое он испытывал при мысли, что ему встретятся большие затруднения показать русскому народу Петра Великого таким, каким он был в первые годы своего царствования, когда он с яростью приносил все в жертву своей цели. Но как великолепно проследил Пушкин эволюцию этого великого характера и с какой радостью, с каким удовлетворением правдивого историка он показывал нам государя, который когда-то разбивал зубы не желавшим отвечать на его допросах и который смягчился настолько к своей старости, что не советовал оскорблять «даже словами» мятежников, приходивших просить у него милости». Если простить Лёве-Веймару некоторую однобокость восприятия биографии Пушкина, вполне извинительную для иностранца, и его ложное убеждение в успокоении общественных страстей поэта, то все остальное даст любопытнейший материал, позволяющий судить, о чем думал Пушкин летом 1836 года. Во-первых, он стремился всей душой к семейному миру и благополучию; во-вторых, страдал оттого, что потерял любовь читателей; в-третьих, не оставлял надежду побывать в Европе, то есть испытывал ту «тоску по чужбине», которую так тонко подметил у него и проанализировал в свое время пушкинист М. А. Цявловский; в-четвертых, рассказывая об архивных поисках, размышлял над планом и концепцией «Истории Петра»; наконец, в-пятых, обдумывая исторический труд, не оставлял тревогу о своем времени, которое, превзойдя петровскую жестокость, не склонно было к петровскому милосердию (конечно, эти мысли перекликаются с «Пиром Петра Великого»). Известно также, что Пушкин расспрашивал Лёве-Веймара о последних литературных новостях и получил в дар от французского гостя автограф знаменитого тогда писателя Жюля Жанена. Очень важно, что воспоминания Лёве-Веймара привязаны к конкретному дню — не так богато лето 1836 г. прямыми свидетельствами, чтобы пренебречь этим. Возник и еще один контакт между ними; также весьма важный. Лёве-Веймар проявил интерес к русским народным песням — то ли услышал какую-нибудь, не поняв, естественно, слов, то ли, что вернее, хотел выполнить просьбу французских фольклористов. Как бы то ни было, Пушкин обещал сделать для него переводы нескольких народных песен и выполнил обещание. Для этого он снял с полки «Новое и полное собрание российских песен», изданное Н. И. Новиковым в 1780 г., и отобрал девять песен — с первой по четвертую, шестую и с восьмой по одиннадцатую. Кроме того, еще одну, пятую, он позаимствовал из неизданного собрания песен П. В. Киреевского (она была записана поэтом Н. М. Языковым с голоса крестьян Симбирской губернии); наконец, 7-й текст, переведенный Пушкиным, специалисты не сумели отыскать в сводах русских песен. Он всегда приводится в обратном прозаическом переводе с французского. Выбор, пусть и не прямолинейно, но связан с настроением Пушкина в то время, да к тому же показывает его фольклорные вкусы. Не надо забывать и о том, что Пушкин трудился тогда над «Капитанской дочкой» и впечатления «пугачевской поездки» не стерлись из его памяти — песни были у него «на слуху». Поэтому, не имея возможности привести тексты полностью, напомним первые строки песен, переведенных Пушкиным на французский в июне 1836 г. 1. Не шуми мати зеленая дубравушка, //Не мешай мне, добру молодцу, думу думати; 2. Ой! ты наш батюшко, тихой Дон, //Ой, что же ты, тихой Дон, мутнехонек течешь!; 3. Чуть пониже было города Саратова, //А повыше было города Царицына. 4. Вы, молодые робята, послушайте, //Что мы, стары старики, будем сказывати; 5. Вниз то было по матушке Камышенке реке, //Супротив то было устьица Самары реки; 6. Эту песню хочется привести полностью — столь тесно связана она с трудами Пушкина в то время, а в зачине своем и с грустными его думами:* * *
Несколько документов, которые печатаются в этой главе (№ 4–10), связаны со славным именем Надежды Андреевны Дуровой — они продолжают ее отношения с Пушкиным, документально отраженные в предыдущих главах. Еще весной Пушкин получил рукопись воспоминаний кавалерист-девицы, как ее часто называли, и загорелся желанием их напечатать. Во второй номер «Современника» попали только отрывки с предисловием Пушкина, и Дурова надеялась, что поэт, «протрубив» о мемуарах в своем журнале, в самое ближайшее время добьется их издания отдельной книгой. Пушкин и готов был так поступить, одно время собирался даже купить у Дуровой записки, чтобы потом быть свободнее в сроках выпуска и в типе издания. Но, на беду, покупать было не на что. Кроме того, Дурова, нуждаясь в деньгах, надеялась получить гонорар (тысячу рублей) еще до выхода 2-й книжки «Современника». Пушкин, не умея отказывать и действительно высоко оценив записки, обещал исполнить обе ее просьбы. Со второй он еще как-то справился, выкроив в два приема по пятьсот рублей, первая оказалась хлопотнее. Самолюбивый автор требовал от Пушкина чуть ли не обращения к государю, напрасно полагая, что царь поэтов с царем всея Руси «на дружеской ноге». Пушкин был отчаянно занят, заморочен, как мы бы теперь сказали, а Дурова ставила ультиматум: либо книга попадет в типографию до 1 июля, либо она, Дурова, лишит Пушкина полномочий издателя и станет действовать самостоятельно. Пушкин не смог выполнить ее категорического требования, и книга вышла без его участия. Была и другая причина их расхождений. Пушкин хотел немножко «отжать воду» из ее воспоминаний, как он поступил в «Современнике»; Дурова возражала против каких-либо перемен в книге. Когда книга «Кавалерист-девица, происшествие в России» вышла в том же 1836 г. (издатель — родственник Дуровой Иван Бутовский), Пушкин откликнулся в 4-й книге «Современника» кратким доброжелательным отзывом: «Под сим заглавием вышел в свет первый том записок Н. А. Дуровой. Читатели «Современника» видели уже отрывки из этой книги. Они оценили без сомнения прелесть этого искреннего рассказа, столь далекого от авторских притязаний, и простоту, с которою пылкая героиня описывает самые необыкновенные происшествия. В сем первом томе описаны детские лета, первая молодость и первые походы Надежды Андреевны. Ожидаем появления последнего тома, дабы подробнее разобрать книгу, замечательную во всех отношениях». Пушкин дожил до выхода второй части, но написать о ней не успел. Однако весь этот достаточно сложный клубок взаимоотношений привел к тому, что Надежда Андреевна побывала на каменноостровской даче и оставила о семействе Пушкиных любопытнейшие воспоминания (№ 4). Особенно, наверное, ценна столь редкая зарисовка бытового уклада Пушкиных и разговора за обедом с участием маленькой Маши… Трудности материальные, сказавшиеся и в истории с Дуровой, терзали Пушкина в его последнее лето. Кончина Надежды Осиповны означала необходимость как-то разделить псковское имение с отцом, братом и сестрой (ей полагалась по закону 1/14 часть). Павлищев, муж сестры Пушкина, забрасывавший поэта денежными требованиями чуть ли не со дня своей женитьбы, как раз приехал в отпуск из Варшавы (Ольга Сергеевна с сыном жила после похорон матери в Петербурге) и, понятное дело, пожаловал на дачу. Скорее всего это было в день рождения Александра Сергеевича, когда на Каменный остров выбрался и Сергей Львович. После смерти жены он так и не оправился. Анна Николаевна Вульф писала сестре: «Ты не поверишь, какой жалкой Сергей Львович, так что на него тяжело смотреть». Увы, немногим лучше выглядел и Александр Сергеевич. Племянник его Лев Павлищев, бывший тогда младенцем, со слов матери рассказывал: «Ольга Сергеевна была поражена его худобою, желтизною лица и расстройством его нервов. Александр Сергеевич не мог сидеть долго на одном месте, вздрагивал от громких звонков, падения предметов на пол; письма же распечатывал с волнением; не выносил ни крика детей, ни музыки». Разумеется, преувеличение, вызванное последующими событиями, здесь не исключено, но все же… Желая погасить семейные недоразумения и, чувствуя, что ему самому ничего больше не нужно, Сергей Львович уступил свою долю жениного наследства дочери. Теперь создавалась такая ситуация: если Пушкин хотел сохранить имение за собой или, во всяком случае, не допустить его раздробления (ведь каждый из родственников, решись они на раздел, мог продать свою часть кому угодно), то он должен был выкупить долю сестры, отца и брата. Лев Сергеевич, при всей своей расхлябанности, торгашом и выжигой не был: он охотно принял условия брата, прислав ему соответствующую доверенность (№ 15). В конце концов и Павлищев скрепя сердце согласился на такой исход, но все упиралось в отсутствие у Пушкина наличных денег. Между тем зять требовал аванса, чтобы ехать на лето в Михайловское — хозяйствовать и оценивать имение. Пушкин занял восемь тысяч под проценты и отдал тысячу Павлищеву; мало того, выяснилось, что Лев Сергеевич еще в бытность свою в Варшаве занял деньги у Павлищева — заплатить пришлось Александру Сергеевичу. В начале июня Павлищев с семьей отправился в Михайловское, но отдыха от его домогательств у Пушкина не получилось: посыпались письма (№ 16, 18, 20) с бесконечными подсчетами и выкладками, которые сводились к тому, что доля Ольги Сергеевны должна составить большую сумму, нежели та, что обещал Пушкин. Это означало, что любимое Михайловское опять под угрозой и вот-вот уплывет в чужие руки. Евпраксия Вревская, видавшаяся с Павлищевыми в псковских деревнях летом 1836 г., писала брату А. Н. Вульфу: «Он все спорит о продаже Михайловского. Он не хочет уступать менее 800 руб. за душу, а она (О. С. Павлищева) боится через это поссориться с Александром, на кого вся ее надежда, она до слез с ним (мужем) спорила, а он рассердился и наговорил ей довольно неделикатных вещей». Вскоре, правда, Павлищев получил из Варшавы предписание немедленно вернуться к месту службы — ему уже стало не до продажи Михайловского. Не знавший этого Пушкин между тем не выдержал и согласился расстаться с имением — борьба со скупым, «до упора» блюдущим свои интересы зятем была Пушкину не по силам. Чем бы все это кончилось, не случись ужасное несчастье, теперь не угадаешь. Павлищев ровно ничего не понимал в Пушкине и обращался с ним бесчеловечно, как с дальним родственником, которого не худо бы и обобрать. После его смерти он писал матери: «Я не говорю вам ничего насчет дуэли и кончины Алекс. Серг. Об этом вся Россия осведомлена, и вы в Екатеринославе слышали и знаете. Жаль детей и даже вдовы, хотя виновницы несчастья. Он искал смерти с радостию, а потому был бы несчастлив, если б остался жив. Самолюбие его — чувство, которое руководило всеми его поступками, было слишком оскорблено. Отчасти оно удовлетворилось в последние минуты: вся столица смотрела на умирающего». Обычно, как говорилось, поэт в неразрешимых денежных делах прибегал к помощи Соболевского, который, даром что остроумец и балагур, толково разбирался в коммерции и умел отбивать атаки Павлищева. Но Соболевский не часто бывал на даче, потому что собирался в начале августа второй уже раз в чужие края. Кстати, получилось так, что его отъезд вывел Пушкина на какое-то время из безденежья. Соболевский перед тем выиграл судебную тяжбу за наследство и получил возможность одолжить Пушкину свое фамильное серебро на несколько тысяч рублей. Пушкин заложил его у ростовщика и вздохнул свободнее. Этого хватило на несколько недель. Ко всем радостям и печалям последнего лета добавлялась и светская суета, начавшаяся, когда во дворец на Елагином острове перебралось царское семейство. Пока Наталья Николаевна не выходила из своих комнат и никого не принимала, т. е. до конца июня, к Пушкину это почти не имело отношения. Но в июле начались бесконечные приглашения на балы и прочие увеселения, в которых, когда не были на маневрах, участвовали кавалергарды и среди них Дантес. Теперь сестры Гончаровы то и дело зазывали его на пушкинскую дачу — это вызывало раздражение поэта и смущение его жены. Существуют записанные в 1887 г. воспоминания приятеля и сослуживца Дантеса по Кавалергардскому полку А. В. Трубецкого, которые, как справедливо считают пушкинисты (А. А. Ахматова, Я. Л. Левкович), в оценке личности Пушкина были как бы голосом самого Дантеса, если бы он стал рассказывать о дуэли и ее предыстории. Гнусные «мемуары» Трубецкого, кстати, не щадящие и Дантеса, не стоит принимать всерьез, но это не значит, что нельзя извлечь из них некоторые бытовые детали, игнорируя эмоциональную окраску. А. В. Трубецкой рассказывал: «В то время (летом 1836 г.) Новая Деревня была модным местом. Мы стояли в избах, эскадронные учения производили на той земле, где теперь дачки и садики 1 и 2 линии Новой Деревни. Все высшее общество располагалось на дачах поблизости, преимущественно на Черной Речке. Там жил и Пушкин (топографические неточности легче всего простить! — В. К.). Дантес часто посещал Пушкиных. Он ухаживал за Наташей, как за всеми красавицами (а она была красавица), но вовсе не особенно «приударял», как мы тогда выражались, за нею. Частые записочки, приносимые Лизой (горничной Пушкиной), ничего не значили; в наше время это было в обычае. Пушкин хорошо знал, что Дантес не приударяет за его женою, он вовсе не ревновал, но, как он сам выражался, ему Дантес был противен своею манерою, несколько нахальною, своим языком, менее воздержным, чем следовало с дамами <…> Манера Дантеса просто оскорбляла его, и он не раз высказывал желание отделаться от его посещений. Nathalie не противоречила ему в этом. Быть может, даже соглашалась с мужем, но как набитая дура не умела прекратить свои невинные свидания с Дантесом. Быть может, ей льстило, что блестящий кавалергард всегда у ее ног. Когда она начинала говорить Дантесу о неудовольствии мужа, Дантес, как повеса, хотел слышать в этом как бы поощрение к своему ухаживанию. Если б Nathalie не была так непроходимо глупа, если бы Дантес не был так избалован, все кончилось бы ничем, так как, в то время по крайней мере, ничего собственно и не было — рукопожатие, обнимание, поцелуи, но не больше, а это в наше время были вещи обыденные. Часто говорят о ревности Пушкина. Мне кажется, что тут есть недоразумение. Пушкин вовсе не ревновал Дантеса к своей жене (разумеется, жену к Дантесу. — В. К.) и не имел к тому повода». Остановим на этом поток красноречия дантесова приятеля, тем более, что дальше следуют опять-таки прямые оскорбления Наталии Николаевны и еще более гнусные комки грязи летят в сторону ее мужа, и констатируем, как непросто было Пушкину справляться с наглыми сплетнями великосветской мрази даже в лучшие для него месяцы 1836 года. Несомненно, тягостно было Пушкину узнать, что жена его обратилась к брату с прямой просьбой о денежной помощи (№ 25). Он мог не знать непосредственно о письме, но несомненно догадывался о ее настроениях и намерениях. Ведь еще весной из Москвы он писал ей, что лучше уж обращаться за помощью к брату, чем к матери. Теперь получалось, что поэт не в состоянии прокормить своих детей. Большего унижения для гордости его представить невозможно. Никогда он ничего не брал у Гончаровых, и не в правах Наталии Николаевны (они несомненны) тут дело, а в чувстве собственного достоинства, необычайно много значившем для Пушкина. Такое нагромождение бытовых неурядиц, нерешенных вопросов — не забудем трудную работу над III томом «Современника» — и нежеланных людей вокруг, хоть кого могло сокрушить. Только не Пушкина. Все лето он работал над исполненным благородных чувств и мудрых мыслей романом «Капитанская дочка», который означал для него приближение к невиданной еще высокой простоте русской прозы, и над стихами, о которых пойдет речь.«Такие смутные мне мысли всё наводит…»
Автор обстоятельной работы «Пушкин. Труды и дни. (Из хроники 1836 года)» С. Л. Абрамович под датой 21 июня, воскресенье, делает следующее замечание: «День рождения Надежды Осиповны Пушкиной, который в этом году для всех ее родных превратился в день поминовения. Воспоминания о последних днях матери, совпавших с днями страстной недели, и особое душевное состояние, вызванное этими воспоминаниями, возможно, послужили импульсом к творческому замыслу, связанному с евангельскими сюжетами». Соображение, мало сказать, верное, — оно относительно новое и очень важное для понимания состояния Пушкина летом 1836 г. и, следовательно, смысла его стихов. Конечно, это был не единственный «импульс к творческому замыслу», но то ощущение, которое оставили в душе поэта последние дни матери, ее кончина и его апрельская поездка в Михайловское с гробом; те размышления (предчувствия!) о собственном возможном уходе; наконец, те семейные, имущественные дела, которые последовали за смертью Надежды Осиповны, и еще больше, может быть, в какой-то мере неожиданное для самого Пушкина душевное состояние, сформировавшееся под влиянием всех этих впечатлений и раздумий о бренности бытия, вызвали его «каменноостровский цикл». Собственно, циклом, т. е. продуманным по содержанию, организованным рядом стихотворений, летние произведения считают потому, что, как выяснили пушкинисты не так уж давно, автор поставил у четырех стихотворений номера: II Отцы пустынники и жены непорочны… («Молитва»); III Подражание итальянскому («Как с древа сорвался предатель ученик…»); IV Мирская власть («Когда великое свершалось торжество…»); VI Из Пиндемонти («Недорого ценю я громкие права…»). Как видите, в пушкинской нумерации отсутствуют I и V номера. Целый ряд соображений был высказан о составе цикла, порядке расположения стихотворений в нем и, конечно, о его содержании (Н. В. Измайлов, М. П. Алексеев, Н. Н. Петрунина, В. П. Старк, С. А. Фомичев и другие). При этом остальные, не пронумерованные Пушкиным стихотворения лета 1836 г. — «Напрасно я бегу к сионским высотам…», «Когда за городом задумчив я брожу…» и, наконец, «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…», то включаются литературоведами в состав цикла (меняясь при этом местами), то воспринимаются отдельно от него. При этом хронология создания произведений, хотя и играет свою роль, не может, как всегда у Пушкина, быть единственным критерием их расположения[174]. Но бесконечный и по природе своей не подлежащий окончательному разрешению (ведь Пушкин поставил всего четыре номера!) спор не должен оттеснить главного: перед нами итоговые размышления поэта о жизни вообще и о его собственной в частности, которые он оставил нам, чтобы и мы в наш черед могли размышлять, а не сводить содержание нашего существования только к быту и повседневности. Для того он трудился и страдал, для того творил, для того принял мученический венец. Три стихотворения, как сразу заметит читатель (в пушкинской нумерации II, III, IV), объединены евангельским мотивом. На основании этих стихов сколько говорено было, будто Пушкин к концу жизни пришел к религии, заменил верой свой прежний скепсис, а иногда и прямую пародию и насмешку («Гавриилиада») над Священным писанием! И как-то оттесняется в сторону общеизвестная мысль о том, что евангельский сюжет обычное дело для писателя пушкинского времени — ведь в легенде об Иисусе Христе бездна поучительного. «Отцы пустынники…» по форме представляет собой молитву. Точнее, сам текст молитвы умещается в последних семи строках; первые же девять строк объясняют, почему эта старая, как мир, молитва выражала душевное состояние нашего поэта. Стихи эти Пушкин написал 22 июля, в день «ежегодной памяти» жены мироносицы Марии Магдалины, возвестившей, по христианской легенде, о воскресении Христа. Вторая «жена непорочна» из первой строки — дева Мария, мать Христа. В. П. Старк, давший наиболее убедительное истолкование «Отцов пустынников…» (см. Литературу в примечаниях), справедливо связывает само имя Мария с близкими Пушкину людьми — бабушкой его, дочерью, а возможно, и с Марией Николаевной Раевской. В перебеленном Пушкиным автографе рядом со стихами рисунок поэта: изображен согбенный старый монах в келье с зарешеченным оконцем. Первые два слова сначала звучали иначе: «святые мудрецы». Перемену исследователи объясняют тем, что Пушкин хотел установить прямую смысловую связь стихов с творцом этой широко известной молитвы — пустынником Ефремом Сириным. Дело в том, что судьба знаменитого сирийского мудреца и поэта III века Ефрема в самом главном близка судьбе Пушкина — его любил народ, но ненавидели власти, почти всю жизнь он скитался в пустыне, оставив родной дом («пустынник»). Биография его полна всяческих вынужденных приключений: от преследований он бежал в Египет и лишь глубоким старцем возвратился домой, хотя еще при жизни стали его называть «сирийским пророком». Именно он, Ефрем Сирин, сочинил ту, давно поразившую Пушкина молитву, которую поэт «примерял» к себе и своим друзьям: в юности — легко и шутливо, в последний год — глубоко трагически. 23 марта 1821 г. он писал Дельвигу об уехавшем Кюхельбекере, перефразируя Сирина: «Желаю ему в Париже дух целомудрия, в канцелярии Нарышкина (где служил Кюхельбекер. — В. К.) дух смиренномудрия и терпения, об духе любви я не беспокоюсь, в этом нуждаться не будет, а о празднословии молчу — дальний друг не может быть излишне болтлив». Теперь вчитайтесь в последние семь строк стихотворения и посмотрите, как все переосмыслил Пушкин через 15 лет! Молитва Ефрема Сирина — единственная, которая повторяется священниками каждый день страстной недели (но не в субботу и не в воскресенье). Для Пушкина в ее словах заключалась, конечно, не только память о матери, не только параллель со своей прежней скитальческой жизнью, но мысли и чувства, владевшие им в последний год: очищение от мелочного, внутренняя свобода, покаяние в свершенном и несвершенном — и на этой основе великая сила духа, которую ему еще суждено было проявить. Когда в последней строке «вступления» поэт говорит: «падшего крепит неведомою силой», он имеет в виду «духовно упадшего», ослабевшего душой. Вот в чем значение молитвы и всего стихотворения — найти в себе силы все преодолеть, все перенести, проявить милосердие к ближним. Достаточно перечитать собранные документы и очерки к первым главам, чтобы убедиться: у Пушкина были все основания для такой «молитвы» (только не переводите ее в чисто религиозный план!). Итак, о чем же просит поэт высшую силу, судьбу? Прежде всего об избавлении от грехов: праздности унылой (читай: отчаяния, потери способности творить); любоначалия — иначе говоря, страха и унижения своего достоинства перед сильными мира, — оно как «скрытая змея», иной раз проникает в души даже самых стойких и совестливых из нас; празднословия — то есть неискренности и бессодержательности творений. Этого греха Пушкин пуще других страшился еще в «Пророке»:* * *
Стихотворение «Как с древа сорвался предатель ученик» — о предательстве. Может быть, часть современных читателей, незнакомых с евангельской легендой, не сразу понимает, что «ученик» — это Иуда, предавший учителя. После тайной вечери, поцеловав его, он тем самым в ночной тьме показал стражникам, кто из присутствующих Иисус Христос. Чем это кончилось, уже все знают. В раскаянии Иуда повесился, но дерево сперва отвергло его — он сорвался. Возмездие настигло предателя сразу же — Сатана похитил душу его «и бросил труп живой в гортань геенны гладной». Дальше — читайте у Пушкина, там все ясно (правда, есть ответвления легенды, в соответствии с которыми Иуда дожил до глубокой старости). Но Пушкин судил иначе: в его представлении все можно простить, кроме низкого предательства, — оно неминуемо будет отомщено. Заметьте явное противопоставление первому стихотворению: там речь идет о смирении и прощении, здесь — о самой страшной мести за самый страшный грех. Надо ли напоминать, что тема предательства лично волновала Пушкина с его первых послелицейских петербургских лет. Теперь она стала одной из главных для него — сколько былых страстных поклонников его музы отвернулись от нее в 1830-х годах! Да и близкие друзья не всегда постигали глубину его отчаяния! И, наконец, кончим тем же, что и в разговоре об «Отцах пустынниках…» — домашний мир грозил разрушиться, это предательство судьбы могло оказаться хуже всех предательств.* * *
Далее следует «Мирская власть». Здесь разворачиваются события страстной пятницы — нестерпимые страдания Христа, имевшего, казалось бы, неограниченную власть над душами людей и погибающего от их же рук. Две женщины, стоящие близ распятия, — Мария Магдалина и пресвятая дева Мария. Затем идет у Пушкина сближение с современностью, заставляющее думать, что он имеет в виду вполне реальное богослужение в страстную пятницу 27 марта 1836 г. (за два дня до смерти матери) в Казанском соборе. Первым версию такого рода высказал близкий Пушкину человек П. А. Вяземский: стихотворение, вероятно, «написано потому, что в страстную пятницу в Казанском соборе стоят солдаты на часах у плащаницы». Высказывались и иные предположения, но версия Вяземского — самая естественная и правдоподобная. В то время Пушкин жил в доме Баташева на Дворцовой набережной в церковном приходе Казанского собора: он своими глазами видел и гуляющих господ, и чернь, отделенную от них стражей. Стихотворение, как известно, написано позже — 5 июля, но и это было воскресенье, религиозный праздник, когда священники во время литургии повествовали о муках и воскресении Христа. Однако, как ни рассуждать, смысл стихотворения откровенен: власть имущие готовы и самого Иисуса Христа присвоить себе, как «казенную поклажу», не допустив к нему простой народ. Здесь, рискнем сказать, видится и некоторая аналогия с судьбой поэта, к творениям и к сердцу которого стараются не допустить читателя из народа. Травля Пушкина, продуманная и намеренно бьющая по «больным местам», разлучала его с читателем. Конечно, прямое уподобление неправомерно, но отголосок таких чувств мог отозваться в стихах.* * *
Наконец, последнее стихотворение, пронумерованное Пушкиным, «Из Пиндемонти», с религиозными сюжетами не связано. Скорее с общественными и личными. «В этом стихотворении, — пишет В. П. Старк, — сформулировано идеальное поэтическое и человеческое кредо Пушкина, выстраданное всей жизнью». В самом деле, с тех юношеских лет, когда он «не рвался грудью в капитаны» и не «полз в асессора», Пушкин превыше всего ценил внутреннюю свободу художника и вообще человека. Трагедия его была в том, что постоянное соприкосновение с царями, министрами и чиновниками всех рангов лишало спокойствия, заставляло, если и не изменять главному, то порой приспосабливаться, чтобы не сгинуть в «пропастях земли» и продолжать творить. Гамлетовское «словá, словá, словá» как нельзя ближе подходило настроению Пушкина в дни создания цикла. Вся фальшь, все лицемерие окружающих, вся тщета житейских, карьерных, денежных поползновений становились ясны ему как на ладони. Ничего нет удивительного, что Пушкин включил «Из Пиндемонти» в состав цикла — оно как бы продолжает разговор о грубом вмешательстве чуждой силы в духовный мир человека, начатый в «Мирской власти». В статье «Мнение М. Е. Лобанова о духе словесности, как иностранной, так и отечественной», помещенной в III книге «Современника», которую готовил летом, Пушкин развивал ту же тему: «Закон не вмешивается в привычки частного человека, не требует отчета о его обеде, о его прогулках и тому подобном; закон также не вмешивается в предметы, избираемые писателем, не требует, чтоб он описывал нравы женевского пастора, а не приключения разбойника или палача, выхвалял счастье супружеское, а не смеялся над невзгодами брака». Само название (или помета) Из Пиндемонти — заведомый камуфляж, мистификация из числа тех, к которым часто прибегал Пушкин, надеясь напечатать то или иное произведение. В данном случае это особенно заметно, потому что до надписи «Из Пиндемонти» была другая, зачеркнутая: «Из Альфреда Мюссе». Оба прекрасных поэта, французский и итальянский, «ни в чем не повинны» — стихотворение совершенно оригинальное, пушкинское. Поэт смеется над тем, что «боги отказали» ему в обычных, жалких правах чиновников и торгашей. Ему нужны права, но совсем другие. Не зря этим словом он открывает стихотворение и им заканчивает:* * *
14 августа Пушкин написал «Когда за городом задумчив я брожу…». Сколько бы ни судили-рядили о составе летнего цикла, по своей сути, да и по своей тональности, это стихотворение тоже к нему принадлежит. В 1-й главе 1-го тома «Жизни Пушкина, рассказанной им самим и его современниками» уже приходилось отмечать, что перед нами, кроме всего прочего, эпитафия Надежде Осиповне Пушкиной, рожденной Ганнибал. Но не меньше это и «автоэпитафия» и надежда обрести вечный покой на «кладбище родовом» — в деревне где «стоит широко дуб над важными гробами, колеблясь и шумя». А еще лучше — живому укрыться там, от злых людей, наводящих «злое уныние», от всех этих «мертвецов столицы», которые только по видимости живы, а душою давно мертвы 21-м августа Пушкин пометил одно из величайших своих созданий — «Я памятник себе воздвиг нерукотворный…» (у Пушкина нет заглавия, это уж мы с легкой руки Жуковского называем: «Памятник»). Кажется, нет другого стихотворения великого поэта, о котором столько написано, переговорено, переспорено. Специально «Памятнику», и только ему, посвящена целая книга одного из образованнейших литературоведов всех времен Михаила Павловича Алексеева. Но полемика все не утихает, а, пожалуй, становится даже жарче. Таинственное стихотворение! Чего только не творили с «Памятником», к чему только не приспосабливали! Начать «приспособление» вынужден был Жуковский: ему хотелось во что бы то ни стало напечатать поэтическое завещание Пушкина в девятом, дополнительном томе посмертного собрания сочинений в 1841 г. Опытный старший, друг Пушкина хорошо знал, чего следует опасаться. И он исправил 4-ю строку: «вознесся выше он главою непокорной Наполеонова столпа». «Александрийский столп» был слегка замаскирован под нечто египетское самим Пушкиным. Великий мастер, он, если бы захотел, конечно, мог вместить в стихотворный размер «александрову колонну» или «александров столп» в его натуральную вышину, но не исключено, что он рассчитывал «Памятник» провести через цензуру. Много поколений читателей (до 1880 г., когда П. И. Бартенев напечатал в «Русском архиве» истинный текст, сопроводив его снимком с автографа) были убеждены, что Пушкин имел в виду Вандомскую колонну, поставленную в Париже Наполеоном Бонапартом в честь побед его армии, одержанных в 1805 г., в 1814 г. по требованию народа убранную, а в 1833 г. в несколько измененном виде водруженную снова. Сама по себе эта история трагикомическая, но при чем тут Пушкин? Он-то подразумевал нечто совершенно иное, русское: Александровскую колонну, открытую 30 августа 1834 г. в день именин усопшего царя Александра I, который терпеть не мог Пушкина, пользуясь его полной взаимностью. «Плешивый щеголь, враг труда, нечаянно пригретый славой» удостоился такой чести, конечно, по ассоциации с Наполеоном, но Александрийский столп у Пушкина никакого отношения к Вандомской колонне не имеет. Пушкин с полным основанием считал, что «нерукотворный памятник» поэта (любого подлинного поэта) возвышается над монументами царям. Кстати, он вообще скептически относился к монументам. 28 ноября 1834 г. он записал в дневнике: «Церковь, а при ней школа, полезнее колонны с орлом и с длинной надписью, которую безграмотный мужик наш долго еще не разберет». Но этим правка Жуковского ограничиться не могла. Вся четвертая строфа требовала коренной переделки. Какой такой «жестокий век»? Какую «свободу» можно восславлять в свободнейшей из империй? Любопытнейшее явление в истории литературы: все всё понимают, между собой соглашаются, а в печать пропустить не могут! Абсурдно, но тогда это было именно так! Четвертую строфу Жуковский напечатал в следующей обработке1[177]
Любезный мой Павел Воинович, Я приехал к себе на дачу 23-го в полночь, и на пороге узнал, что Наталья Николаевна благополучно родила дочь Наталью за несколько часов до моего приезда. Она спала. На другой день я ее поздравил и отдал вместо червонца твое ожерелье, от которого она в восхищении. Дай бог не сглазить, все идет хорошо. Теперь поговорим о деле. Я оставил у тебя два порожних экземпляра Современника. Один отдай кн. Гагарину, а другой пошли от меня Белинскому (тихонько от Наблюдателей, NB) и вели сказать ему, что очень жалею, что с ним не успел увидеться. Во-вторых, я забыл взять с собою твои Записки; перешли их, сделай милость, поскорее. В-третьих, деньги, деньги! Нужно их до зареза. Путешествие мое было благополучно, хотя три раза чинил я коляску, но слава богу — на месте, т. е. на станции, и не долее 2-х часов en tout[178]. Второй № Современника очень хорош, и ты скажешь мне за него спасибо. Я сам начинаю его любить, и, вероятно, займусь им деятельно. Прощай, будь счастлив в тинтере и в прочем. Сердечно кланяюсь Вере Александровне. Ее комиссий сделать еще не успел. На днях буду хлопотать. Вот тебе анекдот о моем Сашке. Ему запрещают (не знаю зачем) просить чего ему хочется. На днях говорит он своей тетке: Азя! дай мне чаю: я просить не буду. Пушкин — П. В. Нащокину. 27 мая 1836. Из Петербурга в Москву.2[179]
<…> 27 числа этого месяца состоятся крестины, Тетушка и Мишель Виельгорский будут восприемниками. В этот же день Таша впервые сойдет вниз, потому что до сих пор Тетушка не позволяла ей спускаться, хотя она вполне хорошо себя чувствует, из-за страшной сырости в нижних комнатах. Вчера она в первый раз выехала в карете, а Саша и я сопровождали ее верхом. <…> (фр.) Е. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову. 25 июня 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.3[180]
Милостивый государь Иван Иванович, возвратясь в Петербург, имел я счастие найти у себя письмо от вашего высокопревосходительства. Батюшка поручил мне засвидетельствовать глубочайшую свою благодарность за участие, принимаемое вами в несчастии, которое нас постигло. Благосклонный ваш отзыв о Современнике ободряет меня на поприще, для меня новом. Постараюсь и впредь оправдать ваше доброе мнение. Замечание о вашем омониме украсит второй № Современника и будет напечатано слово в слово. Ваш Созий не сын Юпитера, и его встреча с вами для него невыгодна во всех отношениях. Дай бог вам здоровье и многие лета! Переживите молодых наших словесников, как ваши стихи переживут молодую нашу словесность. С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть, милостивый государь, вашего высокопревосходительства покорнейшим слугою. Александр Пушкин. Пушкин — И. И. Дмитриеву. 14 июня 1836. Из Петербурга в Москву.4[181]
Н. А. Дурова Из повести «Год жизни в Петербурге» На новой квартире своей я живу под облаками; мне достался номер в четвертом этаже!.. Что подумает Александр Сергеевич, когда увидит, сколько лестниц надобно будет пройти ему?.. Однако ж нечего делать!.. К лучшим номерам приступу нет, по крайности для меня, потому что у меня осталось только двести рублей, а в виду ничего еще покамест; хорошо, если Пушкин отдаст мне мою тысячу рублей теперь же, а если нет?.. Я написала к Александру Сергеевичу коротенькую записочку, в которой уведомляла его просто, что я в Петербурге, квартирую вот тут-то. На другой день, в половине первого часа, карета знаменитого поэта нашего остановилась у подъезда; я покраснела, представляя себе, как он взносится с лестницы на лестницу и удивляется, не видя им конца!.. но вот отворилась дверь в прихожую!.. я жду с любопытством и нетерпением!.. отворяется дверь, и ко мне… но это еще пока мой Тишка; он говорит мне шепотом и вытянувшись: «Александр Сергеевич Пушкин!» — «Проси!..» Входит Александр Сергеевич!.. к этим словам прибавить нечего!.. Я не буду повторять тех похвал, какими вежливый писатель и поэт осыпал слог моих записок, полагая, что в этом случае он говорил тем языком, каким обыкновенно люди образованные говорят с дамами… Впрочем, любезный гость мой приходил в приметное замешательство всякой раз, когда я, рассказывая что-нибудь относящееся ко мне, говорила: «был!.. пришел!.. пошел!.. увидел!..» Долговременная привычка употреблять «ъ» вместо «а» делала для меня эту перемену очень обыкновенною, и я продолжала разговаривать, нисколько не затрудняясь своею ролею, обратившеюся мне уже в природу! Наконец Пушкин поспешил кончить и посещение и разговор, начинавшийся делаться для него до крайности трудным. Он взял мою рукопись, говоря, что отдаст ее сейчас переписывать; поблагодарил меня за честь, которую, говорил он, я делаю ему, избирая его издателем моих записок, и, оканчивая обязательную речь свою, поцеловал мою руку!.. Я поспешно выхватила ее, покраснела и уже вовсе не знаю для чего сказала: «Ах, боже мой! Я так давно отвык от этого!» На лице Александра Сергеевича не показалось и тени усмешки, но полагаю, что дома он не принуждал себя и, рассказывая домашним обстоятельства первого свидания со мною, верно, смеялся от души над этим последним восклицанием. 28-е мая. «Что вы не остановились у меня, Александр Андреевич? — спрашивал меня Пушкин, приехав ко мне на третий день. — Вам здесь не так покойно; не угодно ли занять мою квартиру в городе?.. я теперь живу на даче». «Много обязан вам, Александр Сергеевич, и очень охотно принимаю ваше предложение. У вас, верно, есть кто-нибудь при доме?» «Человек, один только; я теперь заеду туда, прикажу, чтоб приготовили вам комнаты». Он уехал, оставя меня очарованною обязательностию его поступков и тою честию, что буду жить у него, то есть буду избранным гостем славного писателя. 30-го мая. Сегодня принесли мне записку от Александра Сергеевича; он пишет, что прочитал всю мою рукопись, к этому присоединил множество похвал и заключил вопросом: переехала ль я на его квартиру, которая готова уж к принятию меня. Я послала своего лон-лакея, которого необходимо должна была нанять, потому что мой Тишка из всякой откомандировки, хотя б она поручалась ему на рассвете, возвращался непременно по закате солнца; послала узнать, можно ли переехать в дом, занимаемый Александром Сергеевичем Пушкиным? — и получила очень забавный ответ, что квартира эта не только не в моей власти, но и не во власти самого Александра Сергеевича; что как он переехал на дачу и за наем расплатился совсем, то ее отдали уже другому. Я не знала, что подумать о такой странности, и рассудила, что лучше вовсе не думать об ней. Отписала к Пушкину о разрушении надежд моих на перемещение; поблагодарила его за благосклонный отзыв о записках моих и просила его поправить, где найдет нужным: «Вы, как славный живописец, который двумя или тремя чертами кисти своей делает из карикатурного изображения небесную красоту, можете несколькими фразами, несколькими даже словами дать моим запискам ту занимательность, ту увлекательность, ту чарующую гармонию, по которым ваши сочинения узнаются среди миллиона других». Я не льстила, писавши это. Дышу презрением к этому низкому способу выигрывать расположение людей, и к тому ж я более способна сказать колкость, нежели лесть, — но в отношении к дарованиям славного поэта я точно так думала, как писала, и всегда считала, что он из скромности только подписывается под своими стихотворениями, но что они вовсе не имеют в этом надобности, что их можно узнать и без подписи. Отправив записку, я отправилась и сама взглянуть на те места, в которых жила четыре года. Александр Сергеевич приехал звать меня обедать к себе. — Из уважения к вашим провинциальным обычаям, — сказал он, усмехаясь, — мы будем обедать в пять часов. — В пять часов?.. в котором же часу обедаете вы, когда нет надобности уважать провинциальных привычек? — В седьмом, осьмом, иногда в девятом. — Ужасное искажение времени! никогда б я не мог примениться к нему. — Так кажется; постепенно можно привыкнуть ко всему. Пушкин уехал, сказав, что приедет за мною в три часа с половиною. С ужасом и содроганием отвратила я взор свой от места, где несчастные приняли достойно заслуженную ими казнь!.. Александр Сергеевич указал мне его. Искусственная природа бывает иногда так же хороша, как и настоящая. Каменный остров, где Пушкин нанимает дачу, показался мне прелестен. С нами вместе обедал один из искренних друзей Александра Сергеевича, господин П(летнев) да три дамы, родственницы жены его; сама она больна после родов и потому не выходила. За столом я имела случай заметить странность в моем любезном хозяине; у него четверо детей, старшая из них, девочка лет пяти, как мне казалось, сидела с нами за столом; друг Пушкина стал говорить с нею, спрашивая, не раздумала ль она идти за него замуж? «Нет, — отвечало дитя, — не раздумала». — «А за кого ты охотнее пойдешь, за меня или за папеньку?» — «За тебя и за папеньку». — «Кого ж ты больше любишь, меня или папеньку?» — «Тебя больше люблю и папеньку больше люблю». — «Ну а этого гостя, — спросил Александр Сергеевич, показывая на меня, — любишь? хочешь за него замуж?» Девочка отвечала поспешно: «Нет, нет!» При этом ответе я увидела, что Пушкин покраснел… неужели он думал, что я обижусь словами ребенка?.. Я стала говорить, чтоб прервать молчание, которое очень некстати наступило за словами девочки: «Нет, нет!» — и спросила ее: «Как же это! Гостя надобно бы больше любить». Дитя смотрело на меня недоверчиво и наконец стало кушать; тем кончилась эта маленькая интермедия!.. но Александр Сергеевич!.. отчего он покраснел?.. или это уже верх его деликатности, что даже и в шутку, даже от ребенка не хотел бы он, чтоб я слышала что-нибудь не так вежливое?.. или он имеет странное понятие о всех живущих в уездных городах?5[182]
Предисловие к запискам Н. А. ДуровойModo vir, modo foemina[183].В 1808 году молодой мальчик, по имени Александров, вступил рядовым в Конно-Польский Уланский полк, отличился, получил за храбрость солдатский георгиевский крест и в том же году произведен был в офицеры в Мариупольский Гусарский полк. Впоследствии перешел он в Литовский Уланский и продолжал свою службу столь же ревностно, как и начал. По-видимому всё это в порядке вещей и довольно обыкновенно; однако ж это самое наделало много шуму, породило много толков и произвело сильное впечатление от одного нечаянно открывшегося обстоятельства: корнет Александров был девица Надежда Дурова. Какие причины заставили молодую девушку, хорошей дворянской фамилии, оставить отеческий дом, отречься от своего пола, принять на себя труды и обязанности, которые пугают и мужчин, и явиться на поле сражений — и каких еще? Наполеоновских! Что побудило ее? Тайные, семейные огорчения? Воспаленное воображение? Врожденная, неукротимая склонность? Любовь?.. Вот вопросы, ныне забытые, но которые в то время сильно занимали общество. Ныне Н. А. Дурова сама разрешает свою тайну. Удостоенные ее доверенности, мы будем издателями ее любопытных записок. С неизъяснимым участием прочли мы признания женщины, столь необыкновенной; с изумлением увидели, что нежные пальчики, некогда сжимавшие окровавленную рукоять уланской сабли, владеют и пером быстрым, живописным и пламенным. Надежда Андреевна позволила нам украсить страницы «Современника» отрывками из журнала, веденного ею в 1812–13 году. С глубочайшей благодарностию спешим воспользоваться ее позволением. Издатель.Ov.
6[184]
Имя, которым вы назвали меня, милостивый государь, Александр Сергеевич, в вашем предисловии, не дает мне покоя! нет ли средства помочь этому горю? «Записки» хоть и напечатаны, но в свет еще не вышли, публика ничего об них не знает, итак, нельзя ли сделать таким образом: присоедините их к тем, что сегодня взяли у меня, издайте все вместе от себя и назовите: «Своеручные записки русской амазонки, известной под именем Александрова». Что получите за эту книгу, разделите со мною пополам, за вычетом того, что употребите на печатание. Таким образом, вы не потерпите ничего чрез уничтожение тех листов, где вы называете меня именем, от которого я вздрагиваю, как только вздумаю, что 20-ть тысяч уст его прочитают и назовут. Угодно ли вам мое предложение? не опечаливайте меня отказом. Когда покажете царю мои «Записки», скажите ему просто, что я продаю их вам, но что меня самого здесь нет; непостижимый страх овладевает мною при мысли о нашем государе! Может быть, он и напрасен, но я не могу управиться с каким-то неприятным предчувствием. В ожидании ответа вашего остаюсь истинно почитающий вас Александров. Н. А. Дурова — Пушкину. 7 июня 1836. Петербург.7[185]
Вот начало ваших записок. Все экземпляры уже напечатаны и теперь переплетаются. Не знаю, возможно ли будет остановить издание. Мнение мое, искреннее и бескорыстное — оставить как есть. Записки амазонки — как-то слишком изысканно, манерно, напоминает немецкие романы. Записки Н. А. Дуровой — просто, искренне и благородно. Будьте смелы — вступайте на поприще литературное столь же отважно, как и на то, которое Вас прославило. Полумеры никуда не годятся. <…> Весь Ваш А. П. Пушкин — Н. А. Дуровой. 10 июня 1836. Петербург.8[186]
Видеться нам, как замечаю, очень затруднительно; я не имею средств, вы — времени. Итак, будемте писать; это все равно, тот же разговор. Своеручные записки мои прошу вас возвратить мне теперь же, если можно; у меня перепишут их в четыре дня, и переписанные отдам в полную вашу волю, в рассуждении перемен, которые прошу вас делать, не спрашивая моего согласия, потому что я только это и имел в виду, чтоб отдать их на суд и под покровительство таланту, которому не знаю равного, а без этого неодолимого желания привлечь на свои «Записки» сияние вашего имени я давно бы нашел людей, которые купили бы их или напечатали в мою пользу. Вы очень обязательно пишете, что ожидаете моих приказаний; вот моя покорнейшая просьба, первая, последняя и единственная: действуйте без отлагательства. Что удерживает вас показать мои записки государю, как они есть? Он ваш цензор. Вы скажете, что его дома нет, он на маневрах! Поезжайте туда, там он верно в хорошем расположении духа, и записки мои его не рассердят. Действуйте или дайте мне волю действовать; я не имею времени ждать. Полумеры никуда не годятся! Нерешительность хуже полумер; медленность хуже и того и другого вместе! Это — червь, подтачивающий корни прекраснейших растений и отнимающий у них возможность принесть плод! У вас есть враги; для чего же вы даете им время помешать вашему делу и вместе с тем лишить меня ожидаемых выгод? Думал ли я когда-нибудь, что буду говорить такую проповедь величайшему гению нашего времени, привыкшему принимать одну только дань хвалы и удивления! Видно, время чудес опять настало, Александр Сергеевич! Но как я уже начал писать в этом тоне, так хочу и кончить: вы и друг ваш Плетнев сказали мне, что книгопродавцы задерживают вырученные деньги. Этого я более всего на свете не люблю! Это будет меня сердить и портить мою кровь, чтоб избежать такого несчастия, я решительно отказываюсь от них; нельзя ли и печатать, и продавать в императорской типографии? Там, я думаю, не задержат моих денег? Мне так наскучила бездейственная жизнь и бесполезное ожидание, что я только до 1-го июля обещаю вам терпение, но с 1-го, пришлете или не пришлете мне мои записки, действую сам. Александр Сергеевич! Если в этом письме найдутся выражения, которые вам не понравятся, вспомните, что я родился, вырос и возмужал в лагере: другого извинения не имею. Простите, жду ответа и рукописи. Вам преданный Александров. Н. А. Дурова — Пушкину. 24 июня 1836. Петербург.9[187]
Очень вас благодарю за ваше откровенное и решительное письмо. Оно очень мило, потому что носит верный отпечаток вашего пылкого и нетерпеливого характера. Буду отвечать вам по пунктам, как говорят подъячие. 1) Записки ваши еще переписываются. Я должен был их отдать только такому человеку, в котором мог быть уверен. От того дело и замешкалось. 2) Государю угодно было быть моим цензором: это правда; но я не имею права подвергать его рассмотрению произведения чужие. Вы, конечно, будете исключением, но для сего нужен предлог, и о том-то и хотелось мне с вами переговорить, дабы скоростью не перепортить дела. 3) Вы со славою перешли одно поприще; вы вступаете на новое, вам еще чуждое. Хлопоты сочинителя вам непонятны. Издать книгу нельзя в одну неделю; на то требуется по крайней мере месяца два. Должно рукопись переписать, представить в цензуру, обратиться в типографию и проч., и проч. 4) Вы пишете мне: действуйте, или дайте мне действовать. Как скоро получу рукопись переписанную, тотчас и начну. Это не может и не должно мешать вам действовать с вашей стороны. Моя цель — доставить вам как можно более выгоды и не оставить вас в жертву корыстолюбивым и неисправным книгопродавцам. 5) Ехать к государю на маневры мне невозможно по многим причинам. Я даже думал обратиться к нему в крайнем случае, если цензура не пропустит ваших записок. Это объясню я вам, когда буду иметь счастие вас увидеть лично. Остальные 500 рублей буду иметь вам честь доставить к 1-му июлю. У меня обыкновенно (как и у всех журналистов) платеж производится только по появлении в свет купленной статьи. Я знаю человека, который охотно купил бы ваши записки; но, вероятно, его условия будут выгоднее для него, чем для вас. Во всяком случае, продадите ли вы их или будете печатать от себя, все хлопоты издания, корректуры и проч. извольте возложить на меня. Будьте уверены в моей преданности и, ради бога, не спешите осуждать мое усердие. С глубочайшим почтением и преданностию честь имею быть, милостивый государь, вашим покорнейшим слугою Александр Пушкин. P. S. На днях выйдет 2-й № Современника. Тогда я буду свободнее и при деньгах. Пушкин — Н. А. Дуровой. Около 25 июня 1836. Петербург.10[188]
15-го июля. Сегодня опять был у меня Александр Сергеевич; он привез с собою мою рукопись, переписанную так, чтоб ее можно было читать: я имею дар писать таким почерком, которого часто не разбираю сама, и ставлю запятые, точки и запятые вовсе некстати, а к довершению всего у меня везде одно «е». Отдавая мне рукопись, Пушкин имел очень озабоченный вид; я спросила о причине. «Ах, у меня такая пропасть дел, что голова идет кругом… позвольте мне оставить вас; я должен быть еще в двадцати местах до обеда». Он уехал. Две недели Александр Сергеевич не был у меня; рукопись моя лежит!.. пора бы пустить ее в дело. Я поехала сама на дачу к Пушкину — его нет дома. «Вы напрасно хотите обременить Пушкина изданием ваших записок, — сказал мне один из его искренних друзей, и именно тот, с которым я вместе обедала. — Разумеется, он столько вежлив, что возьмется за эти хлопоты, и возьмется очень радушно, но поверьте, что это будет для него величайшим затруднением; он со своими собственными делами не успевает управиться, такое их множество, где же ему набирать дел еще и от других!.. Если вам издание ваших записок к спеху, то займитесь ими сами или поручите кому другому». Мне казалось, что Александр Сергеевич был очень доволен, когда я сказала, что боюсь слишком обременить его, поручая ему издание моих записок, и что прошу его позволить мне передать этот труд моему родственнику. Вежливый поэт сохранил, однако ж, обычную форму в таких случаях. Он отвечал, что брался за это дело очень охотно, вовсе не считая его обременением для себя; но если я хочу сделать эту честь кому другому, то он не смеет противиться моей воле. «Впрочем, — прибавил он, — прошу вас покорнейше во всем, в чем будете иметь надобность в отношении к изданию ваших записок, употреблять меня, как одного из преданнейших вам людей». Так-то я имела глупость лишить свои записки блистательнейшего их украшения… их высшей славы — имени бессмертного поэта! Последняя ли уже это глупость?.. Должна быть последняя, потому что она уже самая крупная!.. Записки мои печатаются! Но я ни о чем так мало не думаю, как о них, и ни от чего не ожидаю так мало пользы, как от них!.. Не тою дорогою пошла я; которою надобно было идти!.. Теперь я вижу ее… Ах, как она была б выгодна для меня… теперь светло вокруг меня, но поздно!.. Н. А. Дурова11[189]
Вексель 1836 года июня первого дня я, нижеподписавшийся титулярный советник Александр Сергеев сын Пушкин, занял у поручика князя Николая Николаевича Оболенского денег государственными ассигнациями пять тысяч рублей за указные проценты, сроком от вышеписанного числа впредь по первое декабря сего же года, на которое и должен всю ту сумму сполна заплатить; а буде чего не заплачу, то волен он, к-зь Оболенский, просить о взыскании и поступлении по законам. — К сему заемному письму титулярный советник Александр Сергеев сын Пушкин руку приложил.12[190]
Вексель 1836 года июня первого дня я, нижеподписавшийся титулярный советник Александр Сергеев сын Пушкин, занял у поручика князя Николая Николаевича Оболенского, денег государственными ассигнациями три тысячи рублей за указные проценты сроком от вышеписанного числа впредь по первое декабря сего же года, на которое и должен всю ту сумму сполна заплатить; а буде чего не заплачу, то волен он к-зь Оболенский просить о взыскании и поступлении по законам. — К сему заемному письму титулярный советник Александр Сергеев сын Пушкин руку приложил.13[191]
Возвратись из Москвы, нашел я у себя письмо ваше. Надеюсь, что квитанция из Московского совета Вами уже получена. Оброка прибавлять не надобно. Если можно и выгодно Кистенево положить на пашню, то с богом. Но вряд ли это возможно будет. Батюшка намерен нынешний год побывать у вас; но вряд ли соберется. Жить же в Болдине, вероятно, не согласится. Если не останется он в Москве, то, думаю, поселится в Михайловском. Очень благодарен Вам за ваши попечения о нашем имении. Знаю, что в прошлом году вы остановили батюшку в его намерении продать это имение и тем лишить, если не меня, то детей моих, последнего верного куска хлеба. Будьте уверены, что я никогда этого не забуду. <…> Пушкин — И. М. Пеньковскому. 14 июня 1836. Петербург.14[192]
Вот тебе короткий расчет нашего предполагаемого раздела: 80 душ и 700 десятин земли в Псковской губернии стоят (полагая 500 р. за душу вместо обыкновенной цены 400 р.). — 40 000 р. Из оных выключается 7-ая часть на отца 5714 Да 14-ая часть на сестру……………………….. 2 857 Итого…………………………………………………...... 8571— Отец наш отказался от своей части и предоставил ее сестре. На нашу часть остается разделить поровну 31 429 р. На твою часть придется……………………………... 15 715. Прежде сентября месяца мы ничего не успеем сделать. Напиши, какие у тебя долги в Тифлисе, и, если успеешь, то купи свои векселя, покаместь кредиторы твои не узнали о твоем наследстве. Из письма твоего к Николаю Ивановичу вижу, что ты ничего не знаешь о своих делах. Твой вексель, данный Болтину, мною куплен — долг Плещееву заплочен (кроме 30 червонцев, о которых он писал ко мне, когда уже отказался я от управления нашим имением). Долг Николаю Ивановичу также заплочен. Из мелочных не заплочен долг Гута и некоторые другие, которые ты знаешь, говорит мне Николай Иванович. 3 июня. Мнение мое: эти 15 000 рассрочить тебе на 3 года — ибо, вероятно, тебе деньги нужны и ты на получение доходов с половины Михайловского согласиться не можешь. — О положенном тебе отцом буду с ним говорить, хоть это, вероятно, ни к чему не поведет. Отдавая ему имение, я было выговорил для тебя независимые доходы с половины Кистенева. Но видно отец переменил свои мысли. Я же ни за что не хочу более вмешиваться в управление или разорение имения отцовского. Пушкин — Л. С. Пушкину. 3 июня 1836. Из Петербурга в Тифлис.15[193]
Доверенность Л. С. Пушкина Любезный брат Александр Сергеевич. После смерти матери нашей, статской советницы Надежды Осиповны Пушкиной, осталось Псковской губернии в Опоченском уезде принадлежавшее ей родовое имение, сельцо Михайловское, которое должно быть разделено между нами и родною сестрою нашей коллежской советницей Павлищевой. Не имея возможности ехать из Грузии в Псковскую губернию для раздела сказанного имения, я прошу Вас, любезный брат, при оном разделе подавать вместо меня, куда следовать будет, за вашим подписом прошения, составить и подписать раздельный Акт, принять имение в полное ваше распоряжение и, если заблагорассудите, заложить или продать оное. Вследствие сего уполномочиваю Вас выдавать на то имение купчие крепости, закладные и дарственные записи и везде вместо меня расписываться; словом: во всем до упомянутого имения касающемуся действовать точно так как я бы сам действовал, в чем я Вам или кому от Вас поверено будет, верю и в том, что Вы учините, спорить и прекословить не буду. С душевной преданностию остаюсь Вас любящий брат Лев Сергеев сын Пушкин отставной Капитан и Кавалер. Г. Тифлис Июля 2 дня 1836 года. Сия доверенность принадлежит Двора его императорского величества камер-юнкеру Александру Сергеевичу Пушкину.15а[194]
Вот тебе и доверенность. Закладывается или продается Михайловское — не знаю, да и дела мне до этого нет; были бы деньги, а ты мне их обещаешь. Чего же лучше? — Ты советуешь мне купить векселя тифлисские; во-первых, у меня, слава богу, их нет, а во-вторых, хотя бы и были, то не было бы возможности купить их, потому que rien n'est rien que, de rien ne vient rien[195]. Что касается до моих здешних долгов, то они простираются до 2000 за квартиру и стол главное; ведь я живу по милости отца в долгу, так тут расчеты плохи.— Кланяйся Наталии Николаевне и всему твоему племени. Л. С. Пушкин — Пушкину. Первые числа июля 1836. Из Тифлиса в Петербург.16[196]
Я ехал сюда, предубежденный в пользу управителя. С этим предубеждением я принялся на досуге рассматривать его приходо-расходные книги, и — вот что оказалось. — Имейте терпение прочитать всё со вниманием: я трудился больше для вас, нежели для себя. Речь идет здесь только о последних 18 месяцах, которые управитель провел здесь один, без господ. 1. Рожь. Посев 30 четвертей, умолот 144, следовательно сам 4.— Умолот самый жалкий; не говорю о соседах, у которых намолочено от 7 до 12 зерен; сами крестьяне наши у себя собрали от 5 до 8.— По биркам рижника оказалось в умолоте 159 четв., да на гребло утаено 9, итого 168, следов., украдено 24 четв. — Продано 44 ч. в сложности по 22 р., тогда как у других и везде цена была от 26 до 30 р. — Итак на цене украдено 220 р., да на зерне 24 ч., или 600 р., а всего на ржи украдено 820 рублей. 2. Жито. Посев 10, умолот 35 четв., т. е. сам 31/2. Против других очень дурно, да и тут по биркам недостачи 2 четверти. Оставшееся в амбаре жито, которое выдавалось дворовым в месячину, пополам с мякиной; поэтому на месячине украдено 4 четв., да на умолоте и гребле 21/4 и того 61/4 четвертей, что по его же управителя ценам (19. р.) составит 118 рублей. 3. Овес. Посеяно 41 четв., а собрано 62, т. е. сам 11/2. Урожай был плохой: однако и мужик иной намолотил от 2 до 3 зерен (не говорю опять о соседах, где пропорция вдвое.). С бирками верно; а растрата произошла от слишком поздней уборки. Убыток до 60 четв., что по прошлогодней цене дало бы 700 рублей. 4. Греча. С 6 четвериков собрано только 11/2 четверти. Весьма дурно: утаенные 11/2 четверти съедены управителем, — ибо теперь в доме ни зерна. 5. Горох. Посеяно 11/2 ч., а собрано 61/2. Есть грех, да неважный. 6. Лен. Что посеяно, то и собрано, т. е. 1 четверть 5 четвериков. — Намято только четыре берковца. По урожаю, отличному в прошлом году у всех без изъятия, с четверти намять надо было до 4 берковцев, поэтому украдено 2. Но вот что из рук вон: продано 3 берковца, по 25 р.!!.. Цена во всем околодке, и по Псковской губернии была от 65 до 75 р. наши мужики продавали свой не ниже 65; в прошлые годы цена бывала и по 120 р. Каково же? — на одной продаже украдено с лишком 150 рублей. 7. Сено. Прошу прислушаться. Накошено и с 1 января 1835 перевезено 8695 пудов. Все это израсходовано на корм скота, овец и лошадей в 10 зимних месяцев, — и еще прикуплено 20 пудов. Ужасно! При самой щедрой даче (по ½ пуда в сутки) нельзя было истравить на пять лошадей больше 750 пудов; скотина же, по всем справкам и очным ставкам, не видала сена больше 2 возов, а овцы больше двух недель, в доказательство чего истреблена вся яровая и ржаная солома двух лет; к тому же скот и овцы, несмотря на хороший подножный корм, еще худы и не вылиняли. Итак, отсчитав на них еще 750 п. самою щедрою рукою, выходит недостачи 7195 пудов. Если положить его, так как в нем половина болотного, по 30 коп. вместо 80 (по которой сам управитель купил 20 п.), то оказывается кражи 2150 рублей. Трудно поверить, а так точно говорят его книги, оправдываемые его молчанием. Поверит ли кто, чтобы управитель, имея 8 тысяч п. сена, стал покупать его пудами в городе, при своих поездках; — а это также записано по книгам. 8. Масло. Всего в приходе в 18 месяцев выведено 9 пудов, от 20 дойных коров прошлого и 16-ти нынешнего. Дерзкое плутовство! Хорошая корова дает в год пуд масла; положим, что его тощая давала ½ п., и тут должно быть по крайней мере 18 пудов, что по его же собственным ценам составит убытка 135 рублей. 9. Птицы. На корм их (34 больших и 96 деток) показано в год с лишком 10 четвертей разного хлеба, что делает 224 р. — а все-то они (по его же ценам) не стоят и 60 р. Они так худы и во вшах, что я велел их откармливать, а для себя купил у Исака (отправленного уже в Болдино) курицу с цыплятами. Если разбирать каждую статью, то не было б письму моему конца. Довольно прибавить, что в холсте, пряже, шерсти, да в поборе с крестьян гусей, кур, свиней, яиц, шерсти, пеньки и пуху, я не досчитался больше половины. Обо всем этом составлены у меня подробные ведомости, из которых видно, что управитель, в прошлом году, батюшке дал 630 руб., в расход вывел 720 руб., а 3500 руб. украл. — Воровство страшное: а отчего? от того, во-первых, что управитель вор; а во-вторых, что он, получая 300 р. жалования и руб. на 260 разных припасов, по положению батюшки, не может прокормить этим себя, жену, пятеро детей и двух баб (которые у него в услужении, из деревни); да и что он за дурак — тратить на это свое жалованье. По простому деревенскому положению, ему на хлеб (месячину), на отопку 3 печей, на масло, свечи, бараны, птицы, на замен двух баб и старосты (который сидит по-пустому и получает месячину) нужно без малого 1000 рублей. Денег этих в расходе показать он не смел, а утаив их в приходе, запутался и открыл все свое воровство. — Прибавьте к этому страшные порубки в лесах, особенно на Змеиной горе, от неимения караула более года (при мне староста с Архипом поймали порубщика), жалкое состояние строений, особенно птични (которая к зиме развалится) и скотного двора; нищенскую одежду дворни (наприм. 5 ф. в год льна на душу), своевольный наряд в барщину (например, делать для него дрожки) и пр. и получится полное понятие о нерадивом и плутовском управлении г. Рингеля. Я не мог скрыть мое негодование. Я призвал управителя и высказал, или высчитал ему по книгам (так называю я какие-то бестолковые записки) и по пальцам все его проделки, обличающие и плутовство, и лень, и невежество. Он молчал, и в заключение вымолвил: не погубите (не разглашайте). На вопрос мой, что заставило его идти на 560 р.? — отвечал он: крайность. После этого объяснения, я не мог считать его доверенным лицом. С другой стороны сообразив, что амбары пусты (всего 20 четв. ржи, ½ ч. овса и 1 жита); что нет ни крупы, ни картофеля, ни гороху; что сена ни клока, а соломы ни стебля; что поэтому придется кому-нибудь из нас голодать; что управлять вшивыми птицами и паршивым скотом сумеет всякая баба, — я ему отказал, в полной уверенности, что вы мне еще скажете спасибо за избавление вас от расчета с подобным плутом. После этого я сделал следующее: хлеб в амбаре перемерял и поручил старосте, сад с пчельником Архипу, птиц птичнице, скот скотнице под надзором Степаниды (по удою) и старосте (по корму). Все это было третьего дня; вчера успел я землю, которая ходила в 75 р., отдать за 95; другую, ходившую в 175 р., берут у меня за 245 и т. д. Работ в поле никаких нет; с Петрова дня начнут сенокос. О том, что и как делать вперед, я сообщу, если вам угодно будет, мои соображения. Теперь же у меня голова ходит кругом; но не от хозяйства, а от положения Ольги. Она больна и очень больна с самого приезда: кашель ужасный и грудь болит; сего дня лихорадочная дрожь; не знаю, что делать. Доктора она не хочет и не позволяет послать за ним; потерплю еще день, и увижу, что делать. Желаю вам здоровья с детками; Наталье Николаевне и сестрицам ее мое усерднейшее почтение. Преданный вам Н. Павлищев. Н. И. Павлищев — Пушкину, 27 июня 1836. Из Михайловского в Петербург.17[197]
Любезный Иван Алексеевич, Я так перед тобою виноват, что и не оправдываюсь. Деньги ко мне приходили и уходили между пальцами — я платил чужие долги, выкупал чужие имения — а свои долги остались мне на шее. Крайне расстроенные дела сделали меня несостоятельным… и я принужден у тебя просить еще отсрочки до осени. Между тем поздравляю тебя с приездом. Где бы нам увидеться? я в трауре и не езжу никуда, но рад бы тебя встретить, хоть ты мой и заимодавец. Надеюсь на твое слишком испытанное великодушие весь твой А. Пушкин. Пушкин — И. А. Яковлеву. 9 июля 1836. Петербург.18[198]
Из письма моего от 27 июня вы знаете, Александр Сергеевич, что я прогнал управителя. С того времени хозяйство идет своим порядком, без хлопот. Косят сено, да ставят в скирды, — а там примутся за жатву. Теперь я на досуге, познакомившись коротко с имением, размышлял долго о том, как кончить раздел его — и вот мое мнение. Оценка ваша по 500 р. за душу не имеет, позвольте сказать, никакого основания. Душа душе рознь; продается она в Псковской губернии по разной цене; Львов, наприм., или Росихин не уступит своих и по тысяче, а другой отдаст свои и по 300. Дело в том, что цена всякого имения определяется доходом, с него получаемым. Дом у Полицейского моста дает 80 тысяч, а такой же на Выборгской стороне 10 тысяч; первый стоит миллиона, а последний не стоит и 150 тысяч. Применим это к Михайловскому. Во-первых, в Михайловском земли не 700 десятин, как вы полагали, а 1 965, с саженями, т. е. без малого 2 000, как видно из межевых книг и планов, лежащих у меня под рукою. Ошибка ваша произошла от того, что вы вместо двух описей межевых книг, взяли здесь одну, и то не Михайловского, а Морозова с прочими деревнями. По книгам и планам, говорю, в Зуеве, что ныне Михайловское, с прочими деревнями, по межеванию 1786 года, земли количество следующее: пашенной……………………............................................................................... 848 десятин 878 саж. сенного покосу………………............................................................................ 216 десятин 936 саж. лесу дровяного………………............................................................................ 320 десятин 2070 саж. под озерами………………….............................................................................. 471 десятин 352 саж. под мызою, деревнями, огородами, ручьями и дорогами……………………. 108 десятин 2302 саж. ___________________________________________________________________________________ Итого……………………….................................................................................... 1965 десятин 1738 саж. в том числе, показано неудобной только 48 десятин. На этом пространстве в 1786 году было 190 душ, из них сто с лишком выселены под Псков (для г-жи Толстой), а осталось теперь по последней ревизии 80 душ. Итак, в отношении земли, Михайловское есть одно из лучших имений в Псковской губернии. Пашенная земля, несмотря на запущенную обработку, родит изрядно;— пастбищных лугов и отхожих сенных покосов вдоволь; лесу порядочно, а рыбы без числа. Далее. Средний доход с имения определяется 10-ти летней сложностию. Для этого надо было б иметь под рукою приходо-расходные книги 10 лет. Но их нет (а если б и были, то не могли бы служить поверкою, быв составляемы плутами и грабителями, подобными Рингелю); к счастию, что хоть за 1835 книги я успел захватить у приказчика. Делать нечего: положимся на Рингеля. Не будем считать, что он украл пудов 2000 сена, четвертей 30 разного хлеба, пудов 13 масла, берковца 2 льна и т. п.; что на одних оброчных землях я тотчас сделал по 200 р. прибыли; что на худой конец Михайловское, при прошлогоднем дурном урожае, дало до 5 тысяч чистого дохода (в удостоверение чего составлены у меня подробные расчеты); не будем считать всего этого, и положим, что Рингель не украл ни гроша. Все-таки по его книгам, за отчислением расхода на посев, на дворовых, на лошадей, на скот и птицу, чистого дохода выведено около 3600 рублей. Это уже самый низший доход: для получения его нужен капитал 80 т. руб., следовательно, Михайловское равно капиталу 80 т., а душа 1000 руб. — Положим, что имение всегда будет опустошаемо наемными приказчиками; что будут опять неурожаи; что доход еще уменьшится до 3 т., в таком случае получится капитал 75 т.; сбавьте еще на грабеж и неурожай 5 т., и тут имение сохранит цену 70 т. Вот самая близкая и низкая оценка. Так делаются оценки, Александр Сергеевич. Время, мною здесь проведенное, я считаю не потерянным. Я знаю теперь имение как свои пять пальцев, и ручаюсь, что если прикупить 100 штук скота (на 250 руб.), то оно на следующий год даст 5 т., а там и больше, по мере удобрения. Лугов довольно и для прокормления 400 штук скота; какова же была б посылка! у одного из здешних помещиков удобренная земля дает до 20 зерен. Наша и без позема дает до 5-ти. Заметьте это. К тому же запашка здесь слишком велика: я убавил три десятины, неудобренные и необещающие семян, — и отдал их из 5-го снопа. Позволять себя обкрадывать, как Сергей Львович, ни на что не похоже. Вы говорили, помнится мне, однажды, что в Болдине земли мало, и запашка не велика. А знаете ли, как мала она? 225 четвертей одной ржи, т. е. вдесятеро больше против здешнего (это начитал я нечаянно в одном из писем Михайлы к батюшке, заброшенных здесь в столе). Обыкновенный урожай там сам 10; по этому в продаже должно быть одной ржи до 2000 четвертей, на 25 т. рублей. Каково ж было раздолье Михайле? ну, уж, право, не грешно взять с него выкупу тысяч 50: он один стóит Михайловского, также им ограбленного. Но к делу. Итак, самая низкая цена Михайловскому 70 т. Я хлопочуо законной, справедливой оценке потому, что действую не за себя, а за Ольгу с сыном и за Льва. Чем справедливее оценка, тем законнее будет выделяемая 1/14 часть. Если имение купите вы, то я готов спустить еще 6 т., и отдать вам его за 64 т., т. е. по 800 руб. душу. Ниже этого нельзя ни под каким видом. Таким образом вы заплатите Ольге вместо 8500, — 13.700,— капитал, составляющий все достояние нашего сына, — залог его существования, в случае моей смерти, или удаления от службы, по каким-нибудь непредвидимым случаям. Разумеется, что и Лев поблагодарит, получа вместо 15.700 — 25.000,— о чем я уже писал ему. Вот основание, на котором должно делиться. Раздел этот можно произвести двояким образом, или продажею имения, или дележом его в натуре. Последний способ будет для наследников невыгоден; ибо, держась справедливости и закона, пришлось бы для уравнения делить имение по клочкам, т. е. наделить каждого и пашенною землею, и лесом, и лугами, и водою, и садом, и скотом и т. п., — раздробление, от которого имение потеряло б цену, и каждый из вас остался б в убытке. — Остается способ продажи — Ольга купить не может, потому что не может заплатить вам и Льву 50 т.; Лев также, потому что нуждается в деньгах; остаетесь вы. Если же и вы не хотите, то придется продать имение в чужие руки. Покупщики найдутся, — я ручаюсь; для них можно даже возвысить цену до 70 т. — Объявление об этом должно немедля сделать в газетах: для объявления вы в этом письме имеете все данные. Ожидаю от вас ответа решительного, а пуще всего, безотлагательного. Срок моему отпуску настанет 15 августа: просрочив, я могу потерять много, и даже место. Уезжать, не кончив дела, я считаю безрассудным. Вам надо поспешить сюда, не дожидаясь доверенности Льва Сергеевича; ибо я могу здесь действовать за него по доверенности, которую я получил еще в Петербурге. Не забудьте только сделать в газетах вызов кредиторам и должникам покойной матушки. Я ожидаю вас и очистил для вас флигель, если вам не вздумается стать в доме. Не забудьте также, Александр Сергеевич, что малейшая с вашей стороны проволочка может нанести мне вред ничем не вознаградимый. Не знаю, в каком положении вы найдете Ольгу. Здоровье ее день ото дня хуже; кашель не перестает, а к кашлю присоединились еще какие-то лихорадочные припадки. Против воли ее посылал я за доктором, который и приезжал; но она не приняла и не принимает его лекарства; о докторе и слышать не хочет. — Я в мучительном положении; попытаюсь еще раз призвать доктора, а там одна надежда на бога! Мое почтение Наталье Николаевне. Деток ваших целую. Н. П. Н. И. Павлищев — Пушкину, 11 июля 1836. Из Михайловского в Петербург.19[199]
Я очень знал, что приказчик плут, хотя, признаюсь, не подозревал в нем такой наглости. Вы прекрасно сделали, что его прогнали и что взялись сами хозяйничать. Одно плохо; по письму Вашему вижу, что, вопреки моему приказанию, приказчик успел уже все распродать. Чем же будете Вы жить покаместь? Ей богу, не ведаю. Ваш Полонский ко мне не являлся. Но так как я еще не имею доверенности от Льва Сергеевича, то я его и не отыскивал. Однако где мне найти его, когда будет до него нужда. Батюшка уехал из Петербурга 1-го июля — и я не получал об нем известия. Письмо сестры перешлю к нему, коль скоро узнаю, куда к нему писать. Что ее здоровье? От всего сердца обнимаю ее. Кланяюсь также милой и почтенной моей Прасковье Александровне, которая совсем меня забыла. Здесь у меня голова кругом идет, думаю приехать в Михайловское, как скоро немножко устрою свои дела. Пушкин — Н. И. Павлищеву. 13 июля 1836. Из Петербурга в Михайловское.20[200]
Вы требуете окончательной оценки. Я уже сделал ее, по действительному доходу 1835 г., — в 64 т. По первому письму моему вы видели, что на счеты управителя нельзя полагаться: он украл до 3 т. рублей. Итак, объявляйте о продаже имения, обратясь к Василию Ивановичу Полонскому, столоначальнику в Гражданской Палате. Во втором письме моем имеете все данные; прибавьте 100 душ женска пола, и господской запашки в трех полях 71 десятина. Предлагаю вам еще одну сделку, если, разумеется, Сергей Львович согласится выделить Ольгу. Ей причитается [там] в Нижегородском имении 80 душ, что по 600 р. душа (за вычетом 200 закладных) дает 48.000. По моей оценке приходится вам и Льву получить за Михайловское (за вычетом 13.713 на долю Ольги) каждому по 25.143 р., обоим 50.287. Если вы согласны на эту мену, то я приняв Михайловское, заложу его в 12 тысяч (за Псковскую душу с добавочными 50 р. дают только 150), из коих тотчас 5.143 р. посылаю Льву Сергеевичу, а остальные употребляю на расплату с своими долгами, и на поправку имения. Таким образом останусь я вам должным 25.000, а Льву 20.000, которые и заплачу Нижегородским имением. К предложению этому побуждают меня следующие причины: 1) получить 80 душ в Нижегор. имении, без господской запашки и без всякого заведения, не очень выгодно, особенно тому, кто подобно мне хочет заняться имением; 2) оно далеко, и одно принятие его вовлекло б меня в новые, даже неоплатные долги; в соединении с целым оно имеет свою цену; 3) Михайловское же мне уже известно, так что я могу управлять им и из Варшавы; к тому же оно близко к Варшавской дороге, — выгода, для всякого другого ничего не значащая; 4) получа Михайловское, я посредством заклада могу тотчас иметь деньги, нужные мне до зареза. 5) оно в моих руках будет кусок хлеба — а в ваших, простите откровенность, дача, игрушка, которой вы, впрочем, всегда можете пользоваться. Если вы согласны, то дайте мне доверенность, подобную доверенности Льва, у меня имеющейся. С ними я могу войти во владение и заложить имение в самое короткое время. Лев Серг. поймет, конечно, эту сделку и не будет противиться. Между тем, до получения Нижегородского имения, я откажусь в пользу вашу и Льва, в виде процентов с долга, от доли Ольги с Кистеневского имения 1000 рублей. (Вы вспомните, конечно, что батюшка, по вашему предложению, отдал доходы с Кистенева на троих и что они составляют в год 3000, если не ошибаюсь). По получении вашей доверенности я тотчас пишу к Сергею Львовичу, и на основании нашей сделки требую выдела Ольги. По этой сделке я буду иметь предлог и право [ее] требовать выдела. Если он заломается, то бог с ним и с имением. Продавайте Михайловское, и — только. На всякий случай объявление о продаже будет уже в газетах. Из лучших покупщиков, Львов на водах, а Росихин в Москве; других я еще не приискал, и едва ли приищу, потому что по болезни Ольги я нигде не был и никого не видел. Согласитесь лучше, Александр Сергеевич, на предлагаемую мною сделку, — и дело с концом. Здоровье Ольги начало поправляться, и то grâce à un médecin de village, un sorcier à barbe.[201] Удивительно, а право, он ей помог баней и травой, если не нашептами. Об лекаре она и слышать не хотела. Прасковья Александровна не сидит на месте; часто летает во Врево, — (особенно когда приближались роды Евпраксии Николаевны, которая, между прочим, родила дочку); вчера прискакала из Пскова. Вревских мы видели только тогда, когда ехали сюда, мимоездом. В заключение я должен убедительно просить вас отвечать мне с первою, если можно, почтою на это письмо;— впрочем, ответы ваши до сих пор ne se faisaient pas attendre.[202] Мое почтение Наталье Николаевне и всем вашим. Н. И. Павлищев — Пушкину. 1 августа 1836. Из Михайловского в Петербург.21[203]
Дорогой Александр. Я получил только что несколько строк от Оленьки. Она опасно больна, а в письме г-на Павлищева он мне так прямо и говорит, что осталась одна надежда на божье милосердие. Я в отчаянии. Письмо г-на Павлищева, наполненное подробностями об управлении Михайловским и о разделе жениного наследства, растерзало мне душу и разбило сердце — я провел бессонную ночь. Оно так неприлично и написано так чрезвычайно невежливо, без малейшего внимания ни к моему положению, ни к тому, что так мало времени прошло с моего несчастья. — Это человек очень жадный, очень корыстный и весьма мало понимающий то, что берет на себя. Не можешь ли ты сообщить мне более утешительные вести об Оленьке. Она тебе писала, она мне говорит даже, что вложила туда письмо для меня. Получил ли ты мое и 100 руб. для горничной? Прощай, дорогой друг, обнимаю вас обоих, а также деток. Я теряю голову. С. П. Подумав, я посылаю тебе письмо г-на Павлищева в подлиннике. Имей терпение прочесть его. Ты увидишь, как он жаден, как он преувеличивает ценность Михайловского и как он мало понимает в управлении имением. — Счеты с управляющим тоже преувеличены, и потом — какая холодность!.. Он говорит о болезни Оленьки только вскользь и притом так, точно он сообщает о здоровье лица, ему постороннего, человеку, которому оно еще более чуждо. (фр.) С. Л. Пушкин — Пушкину, 7 августа 1836. Из села Коровино в Петербург.22[204]
Пришлите мне, сделайте одолжение, объявление о продаже Михайловского, составя его на месте; я так его и напечатаю. Но постарайтесь на месте же переговорить с лучшими покупщиками. Здесь на Михайловское один из наших соседей, знающий и край и землю нашу, предлагал мне 20 000 рубл.! Признаюсь, вряд ли кто даст вдвое, а о 60 000 я не смею и думать. На сделку вами предлагаемую не могу согласиться и вот почему: батюшка никогда не согласится выделять Ольгу, а полагаться на Болдино мне невозможно. Батюшка уже половину имения прожил и проглядел, а остальное хотел уже продать. Вы пишете, что Михайловское будет мне игрушка, так — для меня; но дети мои ничуть не богаче Вашего Лёли; и я их будущностью и собственностию шутить не могу. Если, взяв Михайловское, понадобится вам его продать, то оно мне и игрушкою не будет. Оценка ваша в 64 000 выгодна; но надобно знать, дадут ли столько. Я бы и дал, да денег не хватает, да кабы и были, то я капитал свой мог бы употребить выгоднее. Кланяюсь Ольге; дай бог ей здоровья — а нам хороших покупщиков. Нынче осенью буду в Михайловском — вероятно, в последний раз. Желал бы Вас еще застать. Пушкин — Н. И. Павлищеву. Около 13 августа 1836. Из Петербурга в Михайловское.23[205]
Павлищев мне пишет, что он не согласен продать свою часть Михайловского за предлагаемую тобою сумму; следственно, тут выйдет проволочка. Ты знаешь или не знаешь, что я определен в военную службу; ни обмундироваться, ни ехать драться с горцами мне не на что. — Если ты можешь мне прислать треть моей части заимообразно, удержав ее при окончании раздела, то ты выведешь меня из большого затруднения и от больших неприятностей. Я рискую получить вторичную выключку. — Прощай. Жду ответа. Где отец? В Москве, что ли? Л. С. Пушкин — Пушкину. 20 августа 1836. Тифлис.24[206]
<…> На днях мы предполагаем поехать в лагеря в Красное село на знаменитые фейерверки, которые там будут; это, вероятно, будет великолепно, так как весь гвардейский корпус внес сообща 70 тысяч рублей. Наши Острова еще очень мало оживлены из-за маневров; они кончаются четвертого и тогда начнутся балы на водах и танцевальные вечера, а сейчас у нас только говорильные вечера, на них можно умереть со скуки. Вчера у нас был такой у графини Лаваль, где мы едва не отдали богу душу от скуки. Сегодня мы должны были бы ехать к Сухозанетам, где было бы то же самое, но так как мы особы благоразумные, мы нашли, что не следует слишком злоупотреблять подобными удовольствиями. Таша посылает тебе второй том «Современника» <…> Наши лошади хотят есть, их никак не уговоришь; а так они совершенно очаровательны, все ими любуются, и когда мы пускаемся крупной рысью, все останавливаются и нами восхищаются, пока мы не скроемся из виду. Мы здесь слывем превосходными наездницами, словом, когда мы проезжаем верхами, со всех сторон и на всех языках, какие только можно себе представить, все восторгаются прекрасными амазонками. <…> (фр.) Е. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову. 14 июля 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.25[207]
Я не отвечала тебе на последнее письмо, дорогой Дмитрий, потому что не совсем еще поправилась после родов. Я не говорила мужу о брате *Параши*, зная, что у него совершенно нет денег. Теперь я хочу немного поговорить с тобой о моих личных делах. Ты знаешь, что пока я могла обойтись без помощи из дома, я это делала, но сейчас мое положение таково, что я считаю даже своим долгом помочь моему мужу в том затруднительном положении, в котором он находится; несправедливо, чтобы вся тяжесть содержания моей большой семьи падала на него одного, вот почему я вынуждена, дорогой брат, прибегнуть к твоей доброте и великодушному сердцу, чтобы умолять тебя назначить мне с помощью матери содержание, равное тому, какое получают сестры, и если это возможно, чтобы я начала получать его до января, то есть с будущего месяца. Я тебе откровенно признаюсь, что мы в таком бедственном положении, что бывают дни, когда я не знаю как вести дом, голова у меня идет кругом. Мне очень не хочется беспокоить мужа всеми своими мелкими хозяйственными хлопотами, и без того я вижу, как он печален, подавлен, не может спать по ночам и, следственно, в таком настроении не в состоянии работать, чтобы обеспечить нам средства к существованию: для того, чтобы он мог сочинять, голова его должна быть свободна. И стало быть, ты легко поймешь, дорогой Дмитрий, что я обратилась к тебе, чтобы ты мне помог в моей крайней нужде. Мой муж дал мне столько доказательств своей деликатности и бескорыстия, что будет совершенно справедливо, если я со своей стороны постараюсь облегчить его положение; по крайней мере содержание, которое ты мне назначишь, пойдет на детей, а это уже благородная цель. Я прошу у тебя этого одолжения без ведома моего мужа, потому что если бы он знал об этом, то, несмотря на стесненные обстоятельства, в которых он находится, он помешал бы мне это сделать. Итак, ты не рассердишься на меня, дорогой Дмитрий, за то что есть нескромного в моей просьбе, будь уверен, что только крайняя необходимость придает мне смелость докучать тебе. Прощай, нежно целую тебя, а также моего славного брата Сережу, которого я бы очень хотела снова увидеть. Пришли его к нам хотя бы на некоторое время, не будь таким эгоистом, уступи нам его по крайней мере на несколько дней, мы отошлем его обратно целым и невредимым. <…> <…> Не забудь про кучера; я умоляю Сережу уступить мне своего повара, пока он ему не нужен, а как только он вернется на службу, если он захочет снова иметь его, я ему тотчас же его отошлю. (фр.) Н. Н. Пушкина — Д. Н. Гончарову. Июль 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.26[208]
Я только что получила от тебя письмо, посланное после того, в котором ты мне сообщаешь о своей женитьбе, и тебе бесконечно благодарна за содержание, которое ты был так добр мне назначить. Что касается советов, что ты мне даешь, то еще в прошлом году у моего мужа было такое намерение, но он не мог его осуществить, так как не смог получить отпуск. <…> Муж просит меня передать его поздравления и рекомендуется своей новой невестке. Он тебя умоляет прислать ему запас бумаги на год, она у него кончается, и если ты исполнишь его просьбу, он обещает написать на этой самой бумаге стихи, когда появится на свет новорожденный. Прощай, нежно целую тебя, а также твою жену и Сережу с Ваней. Когда же повар и брат Параши? Мне кажется, судя по письму, которое ты написал Катиньке, что ты рассчитываешь на моего мужа в отношении уплаты половины платежа. Сейчас у него нет ни копейки, я тебе за это ручаюсь. <…> (фр.) Н. Н. Пушкина — Д. Н. Гончарову. Начало августа 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.27[209]
Запись долгов, сделанная Пушкиным в августе 1836 г. + Сихл 3500 + Нащок 2000+ Тетке 3000+ [+] Пр. Ал. 2000+ [50] [Смир 2000] [500] [Руч 500] + Портн 700 Изв 500 Книгопр. 1500 + Анг — 1000 + Бекл — 500 [Сестре 1000] + Энг. 1300 [Дюме 400] + В погр 400 [в Ломб. 7000] [За карты 5000] Шишк 9000 ‾‾‾‾‾‾‾‾ [Коке] 41.30027а[210]
<…> В июне 1836 года, когда Н. М. Смирнов уезжал за границу, Пушкин говаривал, что ему тоже очень бы хотелось, да денег нет. Смирнов его убеждал засесть в деревню, наработать побольше и приезжать к ним. Смирнов уверен был, что государь пустил бы его. Тогда уже, летом 1836 года, шли толки, что у Пушкина в семье что-то неладно: две сестры, сплетни, и уже замечали волокитство Дантеса. Геккерн — низенький старик, всегда улыбающийся, отпускающий шуточки, во все мешающийся. <…> Рассказы братьев Россет П. И. Бартеневу.28[211]
М. И. Железнов Брюллов в гостях У Пушкина летом 1836 года. Брюллов не мог равнодушно вспоминать, что Пушкин не был за границей, и при мне сказал г. Левшину, генералу с двумя звездами: «Соблюдение пустых форм всегда предпочитают самому делу. Академия, например, каждый год бросает деньги на отправку за границу живописцев, скульпторов, архитекторов, зная наперед, что из них ничего не выйдет. Формула отправки за границу считается необходимою, и против нее нельзя заикнуться, а для развития настоящего таланта никто ничего не сделает. Пример налицо — Пушкин. Что он был талант — это все знали, здравый смысл подсказывал, что его непременно следовало отправить за границу, а… ему-то и не удалось там побывать, и только потому, что его талант был всеми признан. Вскоре после того как я приехал в Петербург, вечером, ко мне пришел Пушкин и звал к себе ужинать. Я был не в духе, не хотел идти и долго отказывался, но он меня переупрямил и утащил с собой. Дети Пушкина уже спали, он их будил и выносил ко мне поодиночке на руках. Не шло это к нему, было грустно, рисовало передо мною картину натянутого семейного счастья, и я его спросил: «На кой черт ты женился?» Он мне отвечал: «Я хотел ехать за границу — меня не пустили, я попал в такое положение, что не знал, что мне делать, — и женился».29[212]
* * *1836 А. С. Пушкин
30[213]
(Подражание итальянскому)1836 А. С. Пушкин
31[214]
Мирская власть1836 А. С. Пушкин
32[215]
(Из Пиндемонти)1836 А. С. Пушкин
33[217]
1836 А. С. Пушкин
34[218]
1836 А. С. Пушкин
35[219]
* * *1836 А. С. Пушкин
36[221]
Милостивый государь, Александр Сергеевич! То, что вы усмотрите из прилагаемого при сем, не есть опыт, а просто выражение той мысли, какою я увлекся, урвав, для отдыха, минуту у многотрудного и пока еще скучного занятия моего. Согласившиеся на некое мое желание, может быть, по молодости моей, весьма легкомысленное, избрали для меня однако ж такой род изучения, где я исключительно должен посвятить себя синусам и косинусам, где обязуюсь верить, не требуя божбы, что 2 руб. × на 4 руб.= не 8, а 800 рублям и проч. т. п., а чуть лишь заикнусь насчет этой науки, отвечают: взявшись за гуж, не говори, что не дюж. С видом спокойным, но скрепя сердце, принимаюсь за этот гуж, дабы, признаюсь вам, не показать легкомыслия и по мере сил достичь цели своей. Из этого вы видите, смею ли я пытаться в чем-либо другом, решившись уже на одно с твердостию характера. Ах, Александр Сергеевич, дух-то бодр, да плоть немощна. Главное, что меня ужасает и заставляет, очертя голову, избрать совершенно другой род службы — противной гражданской, так это сидячее, бесцветное, как вода, занятие, коим вырабатывается, в поте лица, пенсия будущей жене, т. е. скоропостижной вдове, или детям, — имеющего умереть на службе чиновника. Но, это в сторону, Александр Сергеевич! положи руку на сердце и скажи по чистой совести (я весьма далек от самолюбия), достоин ли первенец мой чести: подвергнуться, чрез посредство «Современника», суду благоразумной критики, чтобы, так сказать, почтительно быть ею наказанным за первое и, надеюсь, последнее отступление мое от своих занятий? Я к вам заходил на прошедшей неделе, но благообразный служитель ваш доложил мне, что вы, живя теперь на даче, редко заезжаете сюда и то, говорит, покажетесь как огонь из огнива. Поэтическое сравнение это напомнило мне французскую пословицу: tel maître, tel valet[222]. Я ушел с надеждою: доставить вам чрез него свою челобитную и получить резолюцию вашу чрез него же. В прилагаемом найдете, в конце, одно изменение на случай, если невозможно оставить прежнего выражения. Впрочем, всё в вашей воле. Простите за предисловие, это слабость новичков. Стыдясь себя, не подписываю своей фамилии; но вы ее знаете, потому что брат мой с вами на одной лавке масло жал, в рекреационной зале играли вместе в чехарду, сыры-кишки, треп-трап-трюль, а на поле задавали вы ему полномочные редьки; он был печушкой у Фотия Петровича, так сказать, Калинича, который оставил ему в память свое дружеское пожатие руки, ибо Фотий Петрович, будучи костоломом, вовсе не был костоправом. Но я, может быть, некстати разболтался; не зная меня, вы этим можете получить весьма невыгодное обо мне мнение и разве только из учтивости примете меня за сумасшедшего. Сделайте одолжение, умоляю, Александр Сергеевич, почтите хоть ответом. Я уж не знаю как и просить вас. Зачем вы не генерал, не граф, не князь? поверите ли, если сто раз не употребишь: Ваше превосходительство! Ваше высокопревосходительство!! Ваше сиятельство!!! Ваше графское сиятельство!!!! Сиятельнейший князь!!!!! И выше……. то, кажется, как-то и просьба слаба, никуда не годна и вовсе не просьба. — Однако пора кончить: во многоглаголании бо нет спасения <…> Неизвестный — Пушкину. 19 июля 1836. Петербург.37[223]
В статье Вяземского о Юлии Кесаре и Наполеоне есть ошибки противу языка в собственных именах. Например: Тарквин вместо Тарквиний, парфы вместо парфяне, Тиверий вместо Тиберий — и другие. Исправьте, сделайте милость, если заметите. Пушкин — А. А. Краевскому. 6 июня 1836. Петербург.38[224]
Я разрешил типографии печатать Париж прежде последних двух статей: о Ревизоре и о новых книгах, ибо Париж, благо, готов; а те еще не переписаны, и в тисках у Крылова не бывали. Простите, будьте здоровы, так и мы будем живы — Весь Ваш А. П. Пушкин — А. А. Краевскому. 18 июня 1836. Петербург.39[225]
Печальная перемена!.. Поэт променял золотую лиру свою на скрипучее, неумолкающее, труженическое перо журналиста; он отдал даром свою свободу, которая прежде была ему так дорога, и взамен ее взял тяжкую неволю; мечты и вдохновения свои он погасил срочными статьями и журнальною полемикою; князь мысли стал рабом толпы… И для чего он променял свою блестящую завидную судьбу на тяжкую долю труженика? Для того, чтоб иметь удовольствие высказать несколько горьких упреков своим врагам, т. е. людям, которые были не согласны с ним в литературных мнениях, которые требовали от дремлющего его таланта новых, совершеннейших созданий, угрожая в противном случае свести с престола… его значительность… Между тем поэт опочил на лаврах слишком рано, и, вместо того чтоб отвечать нам новым поэтическим произведением, он выдает толстые, тяжелые книжки сухого и скучного журнала, наполненного чужими статьями. — Северная пчела, 1836. 18 июля, № 162, с. 64.40[226]
<…> Вышел второй номер «Современника». Говорят, что он бледен и в нем нет ни одной строчки Пушкина (которого разбранил ужасно и справедливо Булгарин, как светило, в полдень угасшее. Тяжко сознавать, что какой-то Булгарин, стремясь излить свой яд на Пушкина, не может ничем более уязвить его, как говоря правду!). Там есть несколько очень остроумных статей Вяземского, между прочим, одна по поводу «Ревизора». Но надо же быть таким беззаботным и ленивым, как Пушкин, чтобы поместить здесь же сцены из провалившейся «Тивериады» Андрея Муравьева! <…> (фр.) С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину. 24 июля 1836. Из Царского Села в Баден-Баден.41[227]
<…> Не верь Софи в том, что она тебе говорит о «Современнике», он превосходно составлен; правда, Пушкин ничего не написал, но там есть очень хорошие статьи дядюшки и Одоевского. Пушкин собирается выпустить новый роман. <…> (фр.) Ал. Н. Карамзин — А. Н. Карамзину. 24— 25 июля 1836. Из Царского Села в Баден-Баден.42[228]
В. Г. Белинский Вторая книжка «Современника» Радушно и искренно приветствовали мы первую книжку «Современника», но это было сделано нами не столько по убеждению, сколько по увлечению. Вопреки заклятым односторонним фактистам, мы всегда почитали суждение apriori[229] не только возможным, но даже более верным и безошибочным, чем суждение aposteriori[230], и наши заключения, выведенные из чистого разума, всегда оправдывались и подтверждались опытом, по крайней мере в приложении их к явлениям нашей литературы. Скажите нам имя автора книги или издателя журнала, скажите, какого рода должна быть эта книга или этот журнал, и мы скажем вам, какова будет эта книга, каков будет этот журнал, и мы скажем безошибочно, до их появления в свет. Вследствие такого умозрительного взгляда на явления литературного мира, для нас было достаточно имени Пушкина как издателя, чтобы предсказать, что «Современник» не будет иметь никакого достоинства и не получит ни малейшего успеха. Мы этим нимало не думаем оскорблять нашего великого поэта: кому неизвестно, что можно писать превосходные стихи и быть неудачным журналистом? Всеобъемлемость таланта и его направлений есть исключение: Гете в этом случае, может быть, пример единственный. Пусть нам скажут, хоть в шутку, что Пушкин написал превосходную поэму, трагедию, превосходный роман, мы поверим этому, по крайней мере, не почтем подобного известия за невозможное и несбыточное; но Пушкин-журналист — это другое дело. Повторяем: мы в этом случае никогда не ошибаемся; мы знаем цену всех романов, которые напишут гг. Булгарин, Греч, Степанов, Массальский, Калашников. Обращаемся к «Современнику». Его план, выход книжек, выбор статей — все это подало нам мало надежд, но, повторяем, мы приветствовали его радушно, и искренно, не столько по убеждению, сколько по увлечению, причиною которого была статья «О движении журнальной литературы в 1834 и 1835 гг.». Резкий и благородный тон этой статьи, смелые и беспристрастные отзывы о наших журналах, верный взгляд на журнальное дело — все это подало нам надежду, что «Современник» будет ревностным поборником истины, искажаемой и попираемой ногами книжных спекулянтов, что его голос неутомимо, громко и твердо будет раздаваться на журнальной арене, превращенной в рыночную площадь продажных похвал и браней, что он сшибет не с одной пустой головы незаслуженные лавры, что он ощиплет не с одной литературной вороны накладные павлиньи перья, что он сорвет маску мнимой учености и мнимого таланта не с одного заезжего фигляра с баронским гербом и татарским прозвищем, пускающего в глаза простодушной публики пыль поддельного патриотизма и лакейского остроумия. Тем приятнее было нам надеяться всего этого от «Современника», что теперь, именно теперь, наша литература особенно нуждается в таком журнале, и мы думали, что если бы сам Пушкин и не принимал в своем журнале слишком деятельного участия, предоставив его избранным и надежным сотрудникам, то одного его имени, столь знаменитого, столь народного, так сладко отзывающегося в душе русских, одного имени Пушкина достаточно будет для приобретения новому журналу огромного кредита со стороны публики; а кредит публики дело великое: с ним много хорошего может сделать талант, соединенный с любовью к истине и ревностию к благу общему. Итак, мы решились ждать второй книжки «Современника», чтобы высказать положительное наше о нем мнение. И вот мы, наконец, дождались этой второй книжки — и что ж? — Да ничего!.. Ровно, ровнехонько ничего!.. Статья «О движении журнальной литературы» была хороша,43[231]
Милостивый государь Александр Сергеевич! Имею честь препроводить к вам все статьи, находившиеся у меня на рассмотрении; из них только Челобитную я не подписал потому, что надобно избежать и слова вельможа, дабы отклонить возможность применения и намеков, которых читателю искать весьма натурально. Затем печатать и эту статью я не нахожу, с своей стороны, препятствия. Из статей, возвращенных вам прежде за подписью Цензуры, князь Михаил Александрович желает видеть №№ XV и XVI мелких стихотворений, принадлежащих автору в Мюнхене; ибо обе статьи сии пропущены Комитетом в его отсутствие. Потому прошу вас всепокорнейше доставить эти №№ или прямо к его сиятельству, или прислать их для доставления на мое имя. С истинным почтением и преданностию имею честь пребыть вашим милостивый государь покорнейшим слугою Ал. Крылов. А. Л. Крылов — Пушкину. 25 июля 1836. Петербург.44[232]
В статье Челобитная сомнение мое относилось только к одному слову вельможа; потому я, с своей стороны, не могу остаться равнодушен, если бы это одно слово повлекло исключение за собою 8-ми стихов. Если неудобно заменить его каким-либо другим, то соблаговолите доставить мне эту статью к завтрашнему заседанию; может быть, Комитет внесет в журнал и оставит в том виде, как я имел честь препроводить ее в последний раз. Подобным же образом, может быть, я в состоянии буду удержать и в статье г. Гоголя намеки о сахаре и ассигнациях; соблаговолите прислать ко мне эту часть статьи; завтра вечером я буду иметь честь возвратить ее с окончательным заключением. А. Л. Крылов — Пушкину. 27 июля 1836. Петербург.45[233]
Милостивый государь Александр Сергеевич! Возвращая находившиеся у меня статьи, имею честь известить, что в сочинении г. Гоголя Комитет согласился допустить шутку на предпочтение Ассигнации, оставив, однако, исключенным другое место о сахаре. Стихотворение под № XVI: Два демона и пр. предложено было князем Михаилом Александровичем снова в сегодняшнем заседании, и Комитет признал справедливее не допустить сего стихотворения, за неясностию мысли автора, которая может вести к толкам, весьма неопределенным. Относительно замечания вашего на предполагаемые в № XVII-м точки, «что цензура не тайком вымарывает и в том не прячется», долгом почитаю присоединить, с своей стороны, что цензура не вправе сама публиковать о своих действиях; тем более она не вправе дозволить посторонние на это намеки, в которых смысл может быть не одинаков. По крайней мере я не могу убедиться ни в позволительности отмечать точками цензурные исключения, ни в том, чтобы такие точки могли быть нужны для сбережения литературного достоинства. А. Л. Крылов — Пушкину. 28 июля 1836. Петербург.46[234]
<…> Как бы то ни было, а эскадрон мой, как ты говоришь, опрокинутый, растрепанный и изрубленный саблею цензуры, прошу тебя привести в порядок: убитых похоронить, раненых отдать в лазарет, а с остальным числом всадников — ура! — и снова в атаку на военно-цензурный комитет. Так я делывал в настоящих битвах, — унывать грешно солдату — надо или лопнуть, или врубиться в паршивую колонну Цензуры. Одного боюсь: как ты уладишь, чтобы, при исключении погибших, эскадрон сохранил связь, узел, единство? возьми уж на себя этот труд ради бога, составь разорванные части — и сделай из них целое. Между тем — не забудь без замедления прислать мне чадо мое (рукопись), потерпевшее в битве; дай мне полюбоваться на благородные его раны и рубцы, полученные в неровной борьбе, смело предпринятой и храбро выдержанной, — я его оставлю дома до поры и до время. <…> Д. В. Давыдов — Пушкину. 18 мая 1836. Из Симбирской губернии в Петербург.47[235]
Сделай милость отсеки весь хвост у статьи моей «О партизанской войне», от самого слова «в отдельных действиях», и приставь хвост, тебе посылаемый. Кажется, этот будет лучше. При всем том прошу поправить слог как в нем, так и во всей статье. Я их писал во все поводья, следственно, перескакивал через кочки и канавы; надо одни сгладить, другие завалить фашинником, а твой фашинник из ветвей лавровых. Д. В. Давыдов — Пушкину. 6 июня 1836. Из Симбирской губернии в Петербург.48[236]
Ты думал, что твоя статья о партизанской войне пройдет сквозь цензуру цела и невредимо[237]. Ты ошибся: она не избежала красных чернил. Право, кажется, военные цензоры марают для того, чтоб доказать, что они читают. Тяжело, нечего сказать. И с одною цензурою напляшешься; каково же зависеть от целых четырех? Не знаю, чем провинились русские писатели, которые не только смирны, но даже сами от себя согласны с духом правительства. Но знаю, что никогда не бывали они притеснены, как нынче: даже и в последнее пятилетие царствования покойного императора, когда вся литература сделалась рукописною благодаря Красовскому и Бирукову. [Одно спасение нам, если государь успеет сам сие прекратить и разрешит.] Цензура — дело земское; от нее отделили опричину — а опричники руководствуются не уставом, а своим крайним разумением. Пушкин — Д. В.Давыдову. Август 1836. Петербург. (Черновое.)49[238]
Осмеливаюсь тебя беспокоить просьбою за молодого человека мне незнакомого, но который находится в обстоятельствах, требующих немедленной помощи. Господин Хмельницкий на днях приехал из Малороссии, [желая определиться во флот — ]. Он здесь без денег и без покровителей. Ему 23 года. Судя по его разговору и по письму, мною от него полученному, он умен и имеет благородные чувства. [Вот в чем просьба моя к тебе, умный [мой] и благородный Андрей Андреевич.] Вот в чем дело: он желает определиться во флот, но до сих пор не имел доступа до кн. Меншикова. Я обещался его тебе представить, отвечая за твою готовность сделать ему добро, коли только будет возможно. Пушкин — А. А. Жандру. Июль — август 1836. Петербург. (Черновое.)50[239]
Признаюсь, любезный друг, что я было уже отчаялся получить от тебя ответ на письмо мое: но тем более я ему обрадовался; жаль только, что при нем не было первой книжки твоего журнала: я ее не получил. Ты хочешь, чтоб я тебе говорил о самом себе. Ныне это мне еще совершенно невозможно: в судьбе моей произошла такая огромная перемена, что и поныне душа не устоялась. Дышу чистым, свежим воздухом, иду куда хочу, не вижу ни ружей, ни конвоя, не слышу ни скрыпу замков, ни шепота часовых при смене: все это прекрасно, а между тем — поверишь ли? — порою жалею о своем уединении. Там я был ближе к вере, к поэзии, к идеалу; здесь все не так, как ожидал даже я, порядочно же, кажись, разочарованный насчет людей и того, чего можно от них требовать <…> Кстати! Несколько раз я писал к родным, чтоб отправили ко мне все мои деньги сполна; у меня по всем расчетам еще около 1000 рублей, которые мне теперь необходимы здесь; у брата-де около 700 долгу, а это в нашем положении не вздор, особенно же потому, что порабощает нас людям, от которых я не желал бы зависеть. — Сделай же дружбу, Александр Сергеевич, скажи сестре и племяннику, чтоб непременно выслали мне все мои деньги разом; уверь их, что по 100 или по 200 рублей нам нисколько не поможет. Твои слова, быть может, будут действительнее писем. Ты же с своей стороны выхлопочи мне позволение сызнова приобресть что-нибудь. — На тебя надеюсь более, чем на дюжину так называемых дельных людей. Запасу у меня довольно: и в стихах и в прозе. Участвовать в твоем журнале я рад. Мои условия: по 24 листа печатных или по 12 статей в стихах и в прозе в год за 2000 или 1500,— разумеется, что мелкие стихотворения не в счет. — Не дорого ли? — Сверх того прими на себя труд издать или продать то, что позволят мне напечатать отдельно. — Учиться мне, друг, ровно некогда: надобно вырабатывать хлеб насущный. — Книг пришли мне <…> Где Лев Сергеевич? Пишет ли? Прошу ему кланяться. — Обнимаю тебя. Твой Вильгельм. В. К. Кюхельбекер — Пушкину. 3 августа 1836. Из Баргузина в Петербург.51[240]
<…> Пушкин просит тебя прислать ему писчей бумаги разных сортов: почтовой *с золотым обрезом и разные и потом голландской белой, синей и всякой*[241], так как его запасы совсем кончились. [Не задержи с отправкой, потому что, мне кажется, он скоро уедет в деревню.][242]. *Он просит поскорей прислать*. <…> (фр.) А. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову. Конец июля 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.52[243]
<…> Мы получили твое письмо вчера, в карете, в тот момент, когда нам перепрягали лошадей в городском доме, чтобы нам отправиться в лагерь, где мы должны были присутствовать на фейерверке, устраиваемом гвардией, и который из-за непогоды должен состояться сегодня, но мы не поедем. Мы выехали вчера из дому в двенадцать с половиной пополудни и в 4 часа прибыли в деревню Павловское, где стоят кавалергарды, которые в специально приготовленной для нас палатке дали нам превосходный обед, после чего мы должны были отправиться большим обществом на фейерверк. Из дам были только Соловая, Полетика, Ермолова и мы трое, вот и все, и затем офицеры полка, множество дипломатов и приезжих иностранцев, и если бы испортившаяся погода не прогнала нас из палатки в избу к Соловому, можно было бы сказать, что все было очень мило. Едва лишь в лагере стало известно о приезде всех этих дам и о нашем, императрица, которая тоже там была, сейчас же пригласила нас на бал, в свою палатку, но так как мы все были в закрытых платьях и башмаках, и к тому же некоторые из нас в трауре, никто туда не пошел и мы провели весь вечер в избе у окон, слушая, как играет духовой оркестр кавалергардов. Завтра все полки вернутся в город, поэтому скоро начнутся наши балы. В четверг мы едем танцевать на Воды. Сестры тебе напишут на днях, чтобы тебя поздравить, они нежно тебя целуют, также и я от всего сердца. <…> (фр.) Е. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову 1 августа 1836.
Глава четвертая
22 августа — 3 ноября 1836
День 21 августа, когда было создано стихотворение «Я памятник себе воздвиг…», обозначил веху в творческой жизни Пушкина, а, может быть, даже в истории русской литературы. Вполне естественно, что мы оборвали на этой дате очередную главу документального повествования. Но быт автора великих стихов ни на йоту не изменился и не остановился в тот день: все так же настырен был Павлищев (№№ 3, 4, 10), разочарован отсутствием денежных посылок брат Лев Сергеевич, беспечен в делах и убит одиночеством, отец Сергей Львович, увлечены нескончаемыми светскими развлечениями сестры Гончаровы, вовлекавшие в эту череду удовольствий Наталью Николаевну.
Пушкин, между тем, отмахиваясь, как от мух, от павлищевских расчетов, завершал «Капитанскую дочку», писал статьи для журнала — не без задней мысли, что самому себе не придется платить гонорар, и терпел скрепя сердце бесконечную светскую суету. Посмотрите вынужденно короткую сводку выдержек из его публицистики и критики, вошедшей в III книгу журнала (№ 23), и убедитесь, как далеко за рамки конкретных тем и предметов выходил он в своих размышлениях, как безупречна была логика его мысли, как отточен стиль. А ведь было от чего прийти в отчаяние и вообще отложить перо: на заседании Петербургского цензурного комитета 1 сентября «зарезали» близкую его сердцу статью «Александр Радищев», над которой так долго трудился. Один из знакомых застал его в сентябрьское утро за работой над «Джоном Теннером» (см. гл. 3). Пушкин сказал устало: «Плохое наше ремесло, братец. Для всякого человека есть праздник, а для журналиста никогда». Во второй половине сентября он сдал в печать III книгу «Современника».
Так уж складывалось в жизни многих мыслителей и поэтов, что последние их произведения, отмеченные ощущением скорого ухода, даже, казалось бы, посвященные совершенно «посторонним» темам, отличались поразительной глубиной и воспринимались потомками как пророчества. Пушкин тому пример.
12 сентября Пушкины возвратились с дачи. С управляющим в доме Баташева вышел какой-то конфликт, и тогда была снята сроком на два года в доме княгини Волконской во 2-й Адмиралтейской части, на набережной реки Мойки квартира, которую весь мир теперь знает как последнее обиталище Александра Сергеевича Пушкина, где он встретил свой смертный час. Жилье Пушкиных занимало весь нижний этаж дома — от ворот до ворот. Были в их распоряжении 11 комнат, кухня, подвальная комната при ней и т. п. Впрочем, все это отмечено в контракте, который помещаем под № 12. А сам дом был интереснейший экспонат того русского исторического музея, каким был и остается Петербург — Петроград — Ленинград. Здесь провел молодые годы добрый знакомый Пушкина Сергей Волконский — будущий декабрист и будущий муж Марии Волконской. Не сразу после убийства Пушкина поняли петербуржцы все значение этого дома. Два месяца спустя после кончины поэта Федор Михайлович Достоевский решил, «приехав в город, тотчас же сходить на место поединка и пробраться в бывшую квартиру Пушкина, чтобы увидеть ту комнату, в которой он испустил дух». Однако квартира была уже занята посторонними людьми и ни о чем им не напоминала. Через многие годы здесь навестила своих знакомых Наталья Александровна Меренберг, но и ей эти стены мало что сказали. Для нас теперь здесь святыня, а для Пушкина было обыкновенное просторное помещение, за которое ежемесячно приходилось выплачивать по триста пятьдесят рублей с гаком (4300 р. в год). Он вынужден был занять у ростовщика 10 тысяч под высокие проценты с обязательством уплатить до 1 февраля. Так что, когда Пушкин погиб, до уплаты этого долга оставалось всего трое суток.
В последних числах сентября Пушкин с женою побывали на осенней выставке в Академии художеств — насколько это было ему приятней опостылевших раутов, приемов и балов! Здесь и жена была с ним одним, а не в толпе поклонников и сплетников. Впоследствии знаменитый наш художник-маринист, а тогда ученик академии, Иван Константинович Айвазовский вспоминал: «…До смерти за три месяца, а именно в сентябре 1836 г., приехал в Академию с супругой Натальей Николаевной на нашу сентябрьскую выставку Александр Сергеевич Пушкин.
Узнав, что Пушкин на выставке, в античной галерее, мы, ученики Академии и молодые художники, побежали туда и окружили его. Он под руку с женою стоял перед картиной М. И. Лебедева, даровитого пейзажиста. Пушкин восхищался ею. Наш инспектор Академии А. И. Крутов, который его сопровождал, искал между всеми Лебедева, чтобы представить Пушкину, но Лебедева не было, а увидев меня, он взял за руку и представил Пушкину, как получившего тогда золотую медаль. Пушкин очень ласково меня встретил, спросил, где мои картины. Я указал их Пушкину; как теперь помню, их было две: «Облака с Ораниенбаумского берега моря» и «Группа чухонцев на берегу Финского залива». Узнав, что я крымский уроженец, великий поэт спросил из какого города и, если я так давно здесь, то не тоскую ли я по родине и не болею ли на севере. Тогда я его хорошо рассмотрел и даже помню, в чем была прелестная Наталья Николаевна. На красавице супруге поэта было платье черного бархата, корсаж с переплетенными черными тесемками и настоящими кружевами, а на голове большая соломенная шляпа с большим страусовым пером, на руках же длинные, белые перчатки».
Там же на выставке, в зале скульптуры Пушкин обратил внимание на работу Н. С. Пименова «Юноша, играющий в бабки». Как запомнилось окружающим, Пушкин воскликнул: «Слава богу! Наконец и скульптура в России появилась народная». Имелось в виду, что вместо античных богов и богинь ваятель избрал русский сюжет. Пименов утверждал, что поэт тотчас же вынул записную книжку, написал четверостишие и передал ему листок-автограф. Даже если последнее и легенда, то стихи были написаны в ближайшие после посещения выставки дни и напечатаны «с обязательного согласия автора» в «Художественной газете» 23 декабря 1836 г.
На статую играющего в бабки
Роман о Пугачевщине
Казалось бы, труднее всего установить связь личного прошлого Пушкина с «Капитанской дочкой» и все же… Перечитайте последние страницы романа. Ну хоть вот эту, повествующую о получении родителями Петра Андреевича Гринева известия о его аресте: «Вдруг батюшка получает из Петербурга письмо от нашего родственника князя Б**. Князь писал ему обо мне. После обыкновенного приступа он объявлял ему, что подозрения насчет участия моего в замыслах бунтовщиков, к несчастию, оказались слишком основательными, что примерная казнь должна была бы меня постигнуть, но что государыня, из уважения к заслугам и преклонным летам отца, решилась помиловать преступного сына и, избавляя его от позорной казни, повелела только сослать в отдаленный край Сибири на вечное поселение». Не напоминает ли это вам 1820-й год в жизни Пушкина, когда он «наводнил Россию возмутительными стихами», и увековеченный теперь «Александрийским столпом» император выбирал между Соловецкими островами и Сибирью, как местом ссылки юноши, едва переступившего порог двадцатилетия? Тогда Сергей Львович был в паническом состоянии, проявляя меньше выдержки, чем батюшка Гринева, и только друзья семьи — Карамзин первый среди них — уговорили самодержца переменить решение из жалости к почтенному родителю необузданного юнца. Если мы пропустим немного текста «Капитанской дочки» и обратимся к героической поездке Марьи Ивановны Мироновой ко двору Екатерины II, мы увидим, насколько близко эти страницы соприкасаются с незабвенной юностью автора, с тем «местом воспитания», о котором предстоял дружеский разговор вечером того же дня, когда закончен был беловик романа. Приехав накануне в Царское Село, «на другой день рано утром Марья Ивановна проснулась, оделась и тихонько пошла в сад. Утро было прекрасное, солнце освещало вершины лип, пожелтевших уже под свежим дыханием осени. Широкое озеро сияло неподвижно. Проснувшиеся лебеди важно выплывали из-под кустов, осеняющих берег. Марья Ивановна пошла около прекрасного луга, где только что поставлен был памятник в честь недавних побед графа Петра Александровича Румянцева»… Каким дивным воздухом юности, даже почти детства, дышал, видно, Пушкин, переписывая набело эти строки легким своим пером осенью 1836 года. Каким запахом царскосельской осенней прохлады, должно быть, повеяло на него в душном Петербурге, скупо отмеривающем последние глотки воздуха, отпущенного задыхавшемуся поэту. Именно потому, что царскосельские воспоминания нахлынули на него, он пометил беловой автограф романа 19-м октября, вовсе, наверно, не задумываясь о том, что потомки по этой помете отгадают его настроение. Еще в 1822 г. он определил свой идеал прозаического повествования: «Точность и краткость — вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат». Теперь он с талантом зрелого мастера воплощал свой давний тезис в жизнь, достигнув вершин в последнем романе. Кстати, как раз последние страницы «Капитанской дочки», на которых девица Миронова встречается с императрицей, вызвали беспокойство даже такого благожелательного цензора, каким был брат рано умершего лицейского товарища Пушкина Николая Корсакова Петр Александрович Корсаков (№№ 27–30). Эпилог романа исполнен такого естественного правдоподобия, что Корсаков вполне серьезно мог усомниться, вымышленный ли персонаж девица Миронова? В этом случае цензору было бы проще, так как документально подтвержденные факты, касающиеся лиц императорской фамилии, разрешалось пропускать в печать, а придуманные, даже столь невинные, как у Пушкина, запрещалось. Пушкину пришлось объяснить ему истину. Корсаков все же отважился поставить подпись и не пострадал от своей смелости. Теперь каждый читатель подумает, что Пушкину ничего не было проще, чем вернуть себе восхищенное внимание читателей, напечатав под своим именем «Капитанскую дочку». Между тем Пушкин захотел выпустить роман анонимно. П. А. Корсаков попросил назвать какое-то «ответственное лицо» (этого требовал цензурный устав, чтобы было с кого спрашивать). Договорившись предварительно с Плетневым, поэт назвал его имя. Когда посылал рукопись Корсакову, Пушкин, как считают исследователи, собирался выпустить ее отдельной книгой, не печатая в «Современнике». Расчет был прямой: роман мог принести доход, как никогда необходимый поэту в те месяцы. Но, взвесив все еще раз, Пушкин все-таки поместил «Капитанскую дочку» в IV книгу «Современника». Рассчитывать на почти одновременный выход отдельного издания, как это практикуется теперь, практически было невозможно. Видимо, соображения престижа журнала взяли верх над денежными. Как ни скверно бывало у Пушкина с деньгами, он никогда не считал эту сторону жизни важнейшей. Современник записал его слова о деньгах: «Люблю играть этой мелочью… Но беречь ее не люблю… поиграю и пускаю в ход, ходячая монета». Пренебрежение звонкой монетой стоило ему многих огорчений, но характер не переделаешь. Возможно, что свою роль в «перемещении» «Капитанской дочки» в «Современник» сыграли уговоры сотрудника журнала Краевского и владельца Гуттенберговой типографии Враского, боявшихся, что без романа Пушкина журнал ждет окончательный экономический крах. В новой ситуации цензором должен был быть уже не Корсаков, а пресловутый А. Л. Крылов. Но он, убедившись, что цензурное разрешение уже оформлено, препятствий не чинил. «Капитанская дочка» занимает более половины всего объема последней книги журнала, вышедшей при жизни Пушкина. Имени его ни в содержании, ни под текстом нет. Скромно написано только: «Издатель». 1 ноября автор читал роман у Вяземских, в числе гостей был и Жуковский, приехавший специально из Царского Села. На другой день Вяземский написал два письма, в которых упоминает об этом событии. А. И. Тургеневу: «Вечером Пушкин читал у меня новый роман «Капитанская дочка», повесть времен пугачевщины. Много интереса, движения, простоты. Он будет весь напечатан в № 4 «Современника»»; И. И. Дмитриеву: «Есть главы превосходные и вообще много живости исторической и нравонаблюдательности». Роман похвалили и братья Виельгорские, бывшие у Вяземских… В ноябре Пушкин уже держал корректуру романа в «Современнике»; после 22 декабря книжку начали рассылать подписчикам. В восторг пришел Одоевский, радовались в семействе Карамзиных. На годичном акте Академии наук 30 декабря Пушкин встретил давнего литературного недруга Н. И. Греча, на которого никогда зла не держал. Поблагодарив его за роман, Греч сказал: «Что за прелесть вы подарили нам! <…> Ваша «Капитанская дочка» чудо как хороша. Только зачем это вы, батюшка, дворовую девку свели в этой повести с гувернером. Ведь книгу-то наши дочери будут читать!» «Давайте, давайте им читать!» — улыбнулся в ответ Пушкин… Но в печати ни одного слова о своем последнем романе он не увидел. Первое упоминание о нем появилось на другой день после смерти Пушкина. Все восторженные отзывы о «Капитанской дочке» можем читать мы с вами, но не мог читать автор.«Ворон к ворону летит»
В середине октября в Петербург из Москвы приехал князь И. С. Гагарин, имя которого еще придется упоминать в этой книге по печальному поводу. В данном случае он выступил доверенным лицом Чаадаева, передав Пушкину брошюру — отдельный оттиск из журнала «Телескоп» (1836, № 15) со статьей Чаадаева «Философические письма к г-же***. Письмо 1». Таких оттисков было сделано всего несколько — один из них Чаадаев срочно послал Пушкину. С текстом, помещенным в «Телескопе» по-русски, поэт уже был знаком во французском оригинале — с 1831 г., когда Чаадаев передал ему «Философические письма» в надежде на помощь с опубликованием. В данном случае удивителен для Пушкина был не столько сам текст, отчасти потерявший в переводе и напечатанный с некоторыми купюрами, сколько невиданное чудо — произведение Чаадаева, победив цензуру, вышло в свет на русском языке! Дальнейшие события хорошо известны: Чаадаев повелением императора был объявлен сумасшедшим, издатель журнала Н. И. Надеждин выслан, цензор А. В. Болдырев уволен, а сам журнал запрещен. Кстати, и Белинский остался без работы. 19 октября Пушкин написал письмо Чаадаеву — одно из ярчайших его прямых высказываний о смысле русской истории и о нынешнем положении в России (№ 37–37а). Пушкин работал над текстом тщательно, обдумывая каждое выражение, — об этом говорит сохранившаяся черновая редакция, более резкая, чем беловая. Вполне понятно, что Пушкин не хотел обидеть Чаадаева, к тому же письмо он собирался отправить почтой и смягчал, как мог, формулировки. Но все же они получились достаточно определенные и принадлежат теперь к наиболее часто цитируемым словам Пушкина. Чаадаев, например, утверждает: «В самом начале у нас дикое варварство, потом грубое суеверие, затем жестокое, унизительное владычество завоевателей, владычество, следы которого в нашем образе жизни не изгладились и доныне. Вот горестная история нашей юности. Мы совсем не имели возраста этой безмерной деятельности, этой поэтической игры нравственных сил народа <…> Мы живем в каком-то равнодушии ко всему, в самом тесном горизонте, без прошедшего и будущего». Пушкин отвечает: «Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы — разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов?». Чаадаев с горечью и тоской, склоняясь к преувеличению, говорит о роли России в мире: «По нашему местному положению между Востоком и Западом, опираясь одним локтем на Китай, другим на Германию, мы должны бы соединять в себе два великие начала разумения: воображение и рассудок; должны бы совмещать в нашем гражданственном образовании историю всего мира. Но не таково предназначение, павшее на нашу долю. Опыт веков для нас не существует. Взглянув на наше положение, можно подумать, что общий закон человечества не для нас. Отшельники в мире, мы ничего ему не дали, ничего не взяли у него, не приобщили ни одной идеи к массе идей человечества; ничем не содействовали совершенствованию человеческого разумения, и исказили все, что сообщило нам это совершенствование. Во все продолжение нашего общественного существования мы ничего не сделали для общего блага людей: ни одной полезной мысли не возросло на бесплодной нашей почве; ни одной великой истины не возникло среди нас. Мы ничего не выдумали сами, и из всего, что выдумано другими, заимствовали только обманчивую наружность и бесполезную роскошь». Пушкин возражает словами, полными достоинства, любви к родине и, вместе с тем, глубокого уважения к оппоненту: «Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре[245],— как, неужели все это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж, и (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка? Думаете ли вы, что он поставит нас вне Европы? Хотя лично я сердечно привязан к государю (в черновике этого нет. — В. К.), я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражают, как человек с предрассудками, я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал». Если мы хотим учиться вести дискуссии, пример Пушкина перед нами: «Поспорив с вами, — пишет он, — я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко». Вспомним — это написано не сегодня и не вчера, а более полутора веков назад, — и лишний раз отдадим должное мужеству и прозорливости Петра Чаадаева и Александра Пушкина. Узнав, какие «санкции» применены к Чаадаеву, Пушкин письма своего не послал, написал на последней его странице: «Ворон ворону глаза не выклюнет» и объяснил тут же: «Шотландская пословица». Шотландская-то шотландская, но нельзя поручиться, что он не вспомнил в этот час свое давнее стихотворение, где совсем в другом контексте, но тоже появляются два ворона:Грустный юбилей
Выходя из Лицея в 1817 г., Пушкин сказал:1[246]
Уверен, что вы с удовольствием узнаете кое-какие новости о Вильгельме, почему и посылаю вам эти письма, недавно полученные из Сибири. Русское письмо — от его брата Михаила и заставит вас рассмеяться на второй странице. Немецкое письмо — от него самого и доставит вам удовольствие, если вам удастся расшифровать его. Не могу вам оставить ни одного, ни другого на более долгий срок, чем сколько вам понадобится, чтобы их прочитать, ибо я похитил их тайком у матери, чтобы переслать вам. Желая здравствовать Александру Сергеевичу, остаюсь до конца жизни преданнейший Дирин (фр.) С. Н. Дирин — Пушкину. Конец августа — начало сентября 1836. Петербург.2–3[247]
Предложив вам меняться Михайловским на Нижегородское имение, я ожидал скорого ответа. Ответа нет, а между тем меня зовут в Варшаву. Срок моему отпуску минул вчерашнего дня. Я еще заранее писал статс-секретарю — испросить мне отсрочку на один месяц по болезни. К 20 сентября я должен быть непременно в Варшаве, — иначе могу потерять много. Если бы ответ ваш пришел вовремя, т. е. неделю тому назад, и с согласием на сделку, то я б успел еще, с доверенностями вашею, Льва и Ольги съездить в Остров и приискать денег; в случае неудачи мог бы еще списаться с вами. Но теперь все это уже поздно. Мне не с чем выехать и не с чем приехать, чтобы расплатиться с кредиторами, арестовавшими четвертую часть моего жалованья. Эта крайность заставляет меня отказаться как от меновой сделки, так и от продажи имения в чужие руки, — продажи, требующей времени. Возьмите Михайловское за 40 тысяч, только выручьте нас из беды. Если не можете заплатить Ольгиной доли сполна, то дайте на первый раз хоть 2 500; остальные 5 тысяч (за вычетом 1000, уже нами полученной) будут за вами, год или два, смотря по обстоятельствам. Без 2 500 я не смею явиться в Варшаву. Обещания фельдмаршала, как вижу, ненадежны. Деньги эти, вместо высылки по почте, лучше вам самим привезти сюда, по причинам ниже объясненным. Только не забудьте, Александр Сергеевич, что 20 сентября я должен быть в Варшаве, что, следственно, 15-го я должен быть уже в дороге. Я зову вас сюда для того, чтоб сдать вам на руки разные документы по имению и другие бумаги по хозяйству. Платя 25 тысяч за имение, вы, конечно, захотите знать его хоть поверхностно. Никто, кроме меня, не даст вам объяснений, — а объяснения мои, хочу надеяться, могут быть вам в свое время полезны. В несколько часов, на листе бумаги, вы познакомитесь с здешним хозяйством, а познакомясь с ним, вы не дадите обманывать себя, подобно батюшке, ни здесь, ни в будущем вашем Нижегородском имении (если, разумеется, батюшка его не промотает или не проплачет). Управителя здесь совсем не нужно. Староста, мною избранный, бывший рижник Петр, малый расторопный и надежный. По моим наставлениям, по формам, которые я дал для ежемесячной отчетности, вы будете в состоянии и из Петербурга поверять его действия. Все хозяйство разделил я на две части: одною заведует староста, а другою Архип садовник, которого также вам рекомендую. У первого в ведении: полевые работы, хлебные амбары, лес, сбор подушного, оброчные статьи, расход хлеба, продовольствие скота и домашние постройки и починки. У последнего: птицы, пчелы, счет и приплод скота, масло, шерсть, лен, пряжа, огороды, сад, дом и надзор за дворнею. Тот и другой имеют формы и книги, по которым должны вести отчетность, каждый по своей части. От меня узнаете, что и сколько чего должно от них требовать. Я с охотою занимался хозяйством, и не даром; могу быть вперед порядочным, если не помещиком, то хоть арендатором, или управителем. Je crois que j'ai manqué ma veritable vocation[248]. Итак, я зову вас сюда, дня хоть на два, или на три. Не забудьте также, что рекрутский набор на носу. Не худо б забрить лоб кому-нибудь из наследников Михайлы; жаль, что сам он ушел от рекрутства. Но это вы сами решите. — Между тем я могу получить на днях согласие ваше на меновую сделку. Вот употребление, которое я намерен из него сделать. Пишу тотчас к Сергею Львовичу, и на основании сделки требую выдела Ольги, чтобы расплатиться с вами и со Львом. Это только дипломатическая хитрость, для пробы отцовской любви. Разумеется, что через несколько времени потом я уведомляю его, что сделка не состоялась по причинам, требовавшим немедленного отъезда моего в Варшаву. Посмотрим, что скажет Сергей Львович. — Авось образумится. Ведь сам же он говорит в письме к Прасковье Александровне, что «ma présence à la campagne de Nijni n'est bonne à rien; j'ai perdu toutes les facultés intellectuelles, je suis presque aliéné»[249]. Так как вы будущий владелец Михайловского, то для надлежащего сведения честь имею сообщить следующее. — В мое управление накошено сена до 4000 пудов, нажато ржи 21.000 снопов, засеяно 23 десятины, по 1 ч. 3 чк. на десятину. Посев кончен ранее обыкновенного, по примеру порядочных хозяев. По умолоту 3600 снопов, урожай оказался сам 51/2,— недурно для земли, которая до сих пор удобрялась щедротами творца; останется за расходом до 80 четвертей в продажу. Соломы на подстилку вдоволь; при хорошем корме скота позему к весне будет довольно и хорошего. Сена за расходом останется пудов пятьсот. Масла коровы дают покамест около полпуда в неделю;— в год накопится до 16 пудов, — слишком вдвое против прежнего. Яровое еще в поле. Все работы идут успешно, гладко. В одно время жали, молотили, пахали и сеяли, и не было ни суеты, ни беспорядка. В то же время выстроил я сарай для спашки и перестраиваю птичник, чтоб не заморозить птиц по прошлогоднему. Скотный двор негоден: нужен каменный или на каменных столбах. Дом, как известно вам, валится: это уж постройки капитальные. Повторяю мое желание вас видеть, хоть на пару дней. Собственная ваша польза требует вашего сюда приезда, а наша — приезда с деньгами. 15 сентября должен я выехать, под страхом большой ответственности. Здоровье Ольги поправляется. Мы никуда еще не выезжали. Прасковья Александровна сидит дома, — лечится. Вревские были у нас раза два. Веньямин Петрович нас изредка навещает; соседство его, как опытного хозяина, может быть очень полезно. Сергей Львович писал к нам из Зарайска. Поручил заплатить за него в Новоржев долгу 200 руб., для чего и продать лошадей. Лошадей здесь всего четыре, которые нужны в работу и на позем. Я не продал их. Да и неужто не собрать ему 200 р. в Нижегородском имении!.. К тому же я дал Исаку кучеру на дорогу 100 рублей. Карету поручил он продать Вревскому и прислать ему деньги!!. За повара Алексашку, что в Пскове, он не платил ни гроша: теперь надо заплатить слишком 750 рублей. Старик молчит. Если он не выделит Ольги, так я по крайней мере потешусь: выскажу ему много горькой правды, да так чтоб и Сонцев знал. Не пройдет ему даром это равнодушие, с которым он смотрел, как я рвался в Петербург, чтобы найти денег на дорогу. Но об этом довольно. Кланяюсь усердно вам и Наталье Николаевне: ожидаю вас или денег. Преданный вам Н. П. NB. Предлагая вам мену, я оценил нижегородскую и псковскую душу в 800 руб., ту и другую. В казну псковская душа принимается 50-ю руб. ниже, — что на 80 душ составит 4 тысячи, следственно, Михайловское в этой мене должно идти не за 64, а за 60 тысяч. Я не люблю ошибок, — хотя ошибка эта не ведет уже ни к каким последствиям. Грехи исправлять простительно и похвально. Н. И. Павлищев — Пушкину. 21 августа 1836. Из Михайловского в Петербург.4[250]
Объявление о продаже Михайловского не нужно, потому что я отказался уже от меновой сделки. Приезжайте сюда скорее, дайте нам 2 500 р. и имение за вами. На этом, думал я, и кончится наша переписка о наследстве; но в последнем письме вашем есть вещи, которые требуют категорического с моей стороны объяснения. Мне досадно и странно видеть, что вы боитесь быть в убытке, заплатив 40 тысяч. Опасения ваши напрасны, и я признаюсь, не совсем их понимаю, потому что вы в то же время не согласны отдать имения нам в 60 тысяч. — Ведь я предлагал мену только в том случае, когда батюшка выделит Ольгу. Вы не согласны, потому что он ее не выделит. А если выделит, спрашиваю я? — Ответ ваш, правда, не категорический; однако ведет к догадке, что вы не согласились бы и в таком случае, когда бы Ольга была выделена. Как же помирить это с мнением вашим, что Михайловское не стоит и 40 тысяч? Жаль, что вы не верите моей оценке, основанной на фактах, а рассчитываете на удачу. Я утверждаю и могу доказать, что, платя 40 тысяч, вы не только не убыточитесь, а, напротив, делаете выгодное приобретение. Спросите того, кто знает толк, чего стоит, например: 1) 80 душ с 2000 десятин земли. 2) Сельцо с господской запашкой 70 десятин. 3) 67 тягол земли у крестьян. Да-с: 80 душ держат 67 тягол, из коих 32 в барщине, 13 в оброке и 22 в подушном. Этого сосед, предлагающий 20 тысяч, не знает, батюшка никогда не знал, да и вы б не узнали, если б меня здесь не было. 4) Несколько пустошей, отдававшихся в наймы до сих пор за бесцен. Если мне с первых слов за одну вместо 175 дали 300, то нет сомнения, что со временем дадут и вдвое. 5) Сенного покосу здесь довольно и для прокормления и 150 штук скота. Скота здесь довольно иметь и 100 штук; следовательно, что можно получить еще за сено? Но я не стану повторять себя. Скажу вам просто, что Михайловское так стоит 40 тысяч, что если б у меня были деньги, то я б выложил их на стол, чего, согласитесь, вы не делаете, ибо платите только 23 тысячи и то не вдруг, а в разные сроки. Купить на чистые деньги или приобрести частию наследством, частию покупкою, — не все равно. Я повторяю и докажу, если нужно, что Михайловское достается вам очень выгодно, что вы совсем не в убытке. От вас зависит потом увеличить выгоды имения, в котором вы видите будущность ваших детей. Но тут я опять скажу, что если вы оставите имение на произвол судьбы, как Сергей Львович; если земля, оставленная без утучнения, выпашется, то детям вашим представится будущность самая незавидная. Не хозяину оброчное имение выгоднее экономического. В Болдине ваших, со Львом, 13/14 частей; 1/14 наша. Что делать нам с нею? не ехать же мне из Варшавы заводить там пашню. Признаюсь, я всегда находил дележ Михайловского, особняка, случаем выделенной 14-й части, странным, тем более, что я не разделяю вашей мысли, что батюшка проглядит всё Нижегородское имение. Часть — так; но всё, — это уже слишком много. Имение заложено частями; за недоимки возьмут часть и т. д. За первым аукционом старик, верно, образумится и призовет вас опять на помощь. Опасения ваши на этот счет, мне кажется, преувеличены; а надежды на Михайловское, как бы сказать? — очень неблистательны. Нельзя, мне кажется, основывать на нем будущность ваших детей, — а еще менее сравнивать достояние наших детей. У меня в запасе 1/14 часть и место, — которого я могу лишиться, если, например, не достану теперь 2 500 рублей; а у вас, — но тут результат сравнения вышел бы слишком в вашу пользу. Вот мысли, которые вылились у меня от сомнения вашего насчет ценности имения, и от боязни вашей быть в убытке. Не могу еще не сказать, что несогласие ваше на мою сделку лишило меня важной вещи — предлога требовать выдела Ольги, для расчета с вами. Разве воспользуюсь последним письмом отца. Он спрашивал новостей о саде, о дорожках. Говоря об этом, я коснулся и всего имения, объяснивши, почему я прогнал его управителя. Что же старик? пишет, чтобы я не обременял его делами и считал его вперед совершенно посторонним человеком. Я, признаться, давно считал его таким для себя;— но для Ольги — он покамест отец. Хочу попробовать его отцовскую нежность, которую он так забавно рассыпает в своих идиллических письмах. Потребую ее приданого, — четырнадцатую часть, но не доходов с имения (потому, например, что с Кистенева ей приходится собственно 200 рублей), а самого имения. Предвижу ссору; но тут лучше хорошая ссора, чем дурной лад. Старик будет помнить меня. Итак, дело о разделе наследства между нами кончено. Ожидаю вас сюда и 2500 р., без которых, как пишут мне из Варшавы, мне отсюда выехать нельзя. Н. И. Павлищев — Пушкину. 28 августа 1836. Из Михайловского в Петербург.5[251]
Я медлила, дорогой друг, поблагодарить вас за присылку 2-го тома Современника, чтение которого доставило мне много удовольствия, — в ожидании удовольствия, еще большего, — увидеть вас вскоре среди нас; но прекрасные осенние дни, установившиеся у нас недавно, отдалили эту надежду, — если только не совсем ее уничтожили — на нынешний год, понятно, — ибо г-н Павлищев отказался от намерения обосноваться в Михайловском. — В пятницу на этой неделе он получил письмо из Варшавы, в котором его начальник по канцелярии извещает его как секретаря, что если он не поторопится возвратиться к месту службы, то князь Варшавский его уволит. Это подстроил ему по злобе правитель Канцелярии князя, и Павлищеву нужно по меньшей мере 3000 руб., чтобы предпринять это путешествие. Если можете ему помочь — сделайте это, любезный друг мой, и сохраните нам ваше драгоценное соседство. — Пишу вам из Голубова, где я провела 4 дня очень приятно. Мои дети и я, мы шлем вам дружеский привет. (фр.) П. А. Осипова — Пушкину. 7 сентября 1836. Из Голубова в Петербург.6[252]
А теперь между нами, дорогой брат. Я только что кончила письмо к твоей жене и начну свое письмо к тебе с того, что вымою тебе голову. Это так-то ты держишь слово, негодный братец, ты мне послал, не правда ли, мое содержание к 1 сентября? Ты забыл об этом, или тебе невозможно это сделать, в последнем случае я великодушно тебя прощаю. Но скажи мне, пожалуйста, можешь ли ты мне его прислать, я была бы тебе за это бесконечно признательна, деньги мне были бы так нужны. Впрочем, я прошу об этом только если это тебя не стеснит, я была бы очень огорчена увеличить твои затруднения <…> (фр.). Н. Н. Пушкина — Д. Н. Гончарову. Сентябрь 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.7[253]
Вексель 1836 года сентября девятнадцатого дня, я нижеподписавшийся Двора его императорского величества камер-юнкер Александр Сергеев сын Пушкин, занял гвардейского инвалида № 1 роты у г. прапорщика Василья Гавриловича Юрьева, денег гос. асс. десять тысяч рубл. за указные проценты, сроком впредь по первое число февраля будущего тысяча восемьсот тридцать седьмого года, на которое и должен всю ту сумму сполна заплатить, а буде чего не заплачу, то волен он г. Юрьев просить о взыскании и поступлении по законам. К сему заемному письму Двора Е. И. В. камер-юнкер Александр Пушкин руку приложил.8[254]
Счет за мальчика Его высокородию милостивому государю Александру Сергеичу Находится ваш мальчик у меня в ученье с 1834-го года по 1836-й год по 1-е число октября 1 год и 9 месяцев, следует ему за содержание по 15 р. на месяц, всей суммы выходит………………………. 365 р. за ученье его мне следует………………………………………….............................. 260 — на одеяние ему на зимние и летние платья………………………………............ 65 р. сделана ему шинель и две фуражки……………………………………................... 50 на сапоги ему издержано…………………………………………............................... 60 рубашек на два года и передников сделано ему……………………………...... 45 ножи поварские ему куплены………………………………………........................... 6 р. __________________________________________________________________ всего выходит 851 р. Покорнейше прошу вас, сделайте милость, рассчитайте. Евстигней Александров, повар псковского губернатора А. Н. Пещурова. 20 сентября 1836.9[255]
<…> Вы спрашиваете у меня новостей о Натали и о детворе. Слава богу, все здоровы. Не получаю известий о сестре, которая уехала из деревни больною. Ее муж, выводивший меня из терпения совершенно бесполезными письмами, не подает признаков жизни теперь, когда нужно устроить его дела. Пошлите ему, пожалуйста, доверенность на ту часть, которую вы выделили Ольге; это необходимо. Лев поступил на службу и просит у меня денег; но я не в состоянии содержать всех; я сам в очень расстроенных обстоятельствах, обременен многочисленной семьей, содержу ее своим трудом и не смею заглядывать в будущее. Павлищев упрекает меня за то, что я трачу деньги, хотя я не живу ни на чей счет и не обязан отчетом никому, кроме моих детей. Он утверждает, что они все равно будут богаче, чем его сын; этого я не знаю, но не могу и не хочу быть щедрым за их счет. Я рассчитывал побывать в Михайловском — и не мог. Это расстроит мои дела по меньшей мере еще на год. В деревне я бы много работал; здесь я ничего не делаю, а только исхожу желчью. Прощайте, дорогой отец, целую ваши руки и обнимаю вас от всего сердца (фр.). Пушкин — С. Л. Пушкину. 20 октября 1836. Из Петербурга в Москву.10[256]
<…> Я заключаю расчет сегодняшним числом. С утверждением вами расчета высылается к вам тотчас доверенность Ольги и прекращаются все права ее по имению. Теперь дело вот в чем. Во владение введут вас не прежде как в апреле; следовательно до апреля нам и денег требовать нельзя. Но я в таком положении, что не знаю как прожить до будущего месяца. Я приехал сюда с 1000 руб. данных мне Кириаковым в счет запроданной ржи — и те пошли тотчас на квартиру и другие потребы. Из Кистенева денег не шлют; четвертая часть моего жалованья под секвестром; занять негде. Вы богаты, если не деньгами, то кредитом. Помогите; вышлите нам теперь 1578 р.; остальные 5 т. отдадите к январю 1838, если нельзя прежде, частями. Процентов, разумеется, не нужно: вы сами их с меня не брали; да и что в процентах, когда жить нечем. Словом, мы будем истинно благодарны, если вы на первый раз вышлете эти 1500 руб. — Для избежания порта и проволочки, короче всего перевести их векселем на здешнего банкира Френкеля, Ризена, или Штейнкеллера. Я запродал ржи из нынешнего урожая 80, а из будущего 75, которые ссудили Осипова и Вревский. Покамест получил я от Кириакова только по 11 р. 50 к., но в оценке поставил 13. На цене вы ничего не теряете: чем ниже она в оценке, тем меньше придется Ольге из движимости. Осипова и Вревские скажут вам, в каком я был положении. Слава богу, что с фельдмаршалом обошлось все ладно, не только без грозы, но даже без упрека. Остается мне еще сказать кой-что делового. Из Михайловских дворовых у меня Петрушка и девка Пронька. Последнюю мы просим оставить у нас, — а с Петрушкой я не знаю что делать. Спился с кругу. Я хотел было отправить его по пересылке в деревню для отдачи в рекруты; но раздумал; — ожидаю ваших приказаний; а между тем дал ему паспорт для проживания здесь в Варшаве. Мнение мое — отдать его в солдаты; он не очень боится солдатчины. Послушайте меня, Александр Сергеевич. Не выпускайте из рук плута Михайлу с его мерзкой семьею: я сам не меньше вашего забочусь о благе крепостных; в Михайловском я одел их, накормил. Благо их не в вольности, а в хорошем хлебе. Михайла и последнего не заслуживает. Возьмите с него выкуп: он даст вам за семью 10 т. Не то, берите хоть оброк с Ваньки и Гаврюшки по 10 р. в месяц с каждого, а с Васьки (получающего чуть ли не полковничье жалованье) по 20 р. в месяц, обязав, на случай их неисправности, платить самого Михайлу: вот вам и капитал 10.000. Петрушка спасет хорошего мужика от рекрутства и будет если не солдат, то лихой ротный писарь или цирюльник. Батюшка подарил карету с заветной четверней Ольге. Карета вам, верно, не нужна: я продаю ее; а лошадей, которые нужны в хозяйстве как для работы, так и для позема, не угодно ли вам оставить за собой по 300 руб. В случае согласия вы уже сделаете одолжение, вместо 1578 ссудите нам 1878. Если встретятся какие-нибудь вопросы по Михайловскому, я на досуге готов разрешать их. Не забудьте только напомнить старосте, чтобы он непременно засеял в будущем году льном три десятины, давно заброшенные и мною отрытые. Десятина льну даст на худой конец 200 руб. Если б можно, то я все б яровое поле обратил под лен. Во всяком случае, из 24 десятин хоть 10 засейте льном, да на резах десятинки три. Вот источник доходов. Ольга не так-то здорова, — беременность ее тяжела. Кланяется вам и Наталье Николаевне. Н. И. Павлищев — Пушкину. 22 октября 1836. Из Варшавы в Петербург.10а[257]
Оценка движимого имущества в Михайловском 1. Коровы 44 штуки……................................ по 25 р……………............................ 1100 р. 2. Телята 10 штуки ……................................... по 9 р……………............................... 90 р. 3. Овцы 40 штуки ……..................................... по 8 р……………............................... 320 р. 4. Индейки 40 штуки ……................................ по 2–50 р……………......................... 100 р. 5. Гуси 60 штуки ……........................................ по 1–50 р……………......................... 90 р. 6. Куры 40 штуки ……....................................... по 0 –50 р……………........................ 20 р. 7. Пчелы 16 ульев (дающие до 5 пуд. меду)…………………...................................... 800 р. 8. Шерсть 2 п. 1 ф…………................................... 20 р………………............................... 40–50 р. 9. Пенька 4 п. 9 ф…………................................... по 5 р………………............................ 21–25 р. 10. Рожь 21.440 снопов (17—0–4–2)............... 13 р………………............................... 2216–50 р. 11. Жито 12.789 снопов (26—…)...................... 13 р………………............................... 338 р. 12. Овес 9.007 снопов (57—…).......................... 8 р………………….............................. 456 р. 13. Греча 9 возов (1–4–1)................................. 18 р………………................................ 27–25 р. 14. Горох 44 остров. <?> (7—»—)..................... 19 р………………............................... 133 р. 15. Пшеница 42 снопа (»–3—).......................... 22 р………………............................... 9 р. 16. Лен 4 берковца………….................................. 70 р……………….............................. 280 р. 17. Семя льняное 1–5–5……............................... 35 р………………............................... 57 р. 18. Картофель 10–1—»………............................... 8 р………………….............................. 81 р. 19. Масло 7 пуд……………..................................... 16 р………………............................... 117 р. 20. Сено 4150 п……………...................................... 30 р………………................................ 1245 р. 21. Солома ржаная и яровая, снимина, спашка и пр…………….................................. 1000 р. 22. Мебель, столовое и постельное белье, посуда, бочки, кадки, телеги, упряжь, невода и пр………………………...................................................................................................................... 1000 р. _____________________ итого…............................................................................................................................ 9541–7511[258]
<…> [Н. А. Муханов] накануне видел Пушкина, которого он нашел ужасно упадшим духом, раскаивавшимся, что написал свой мстительный пасквиль, вздыхающим по потерянной фавории публики. Пушкин показал ему только что написанное им стихотворение, в котором он жалуется на неблагодарную и ветреную публику и напоминает свои заслуги перед ней. Муханов говорит, что эта пьеса прекрасна. Кстати, о Пушкине. Я с Вошкой и Аркадием после долгих собираний отправился вечером Натальина дня en partie de plaisir[259] к Пушкиным на дачу. Проезжая мимо иллюминированной дачи Загряжской, мы вспомнили, что у нее фурц и что Пушкины, верно, будут там. Несмотря на то, мы продолжали далекий путь и приехали pour voir la toilette de ces dames et les mettre en voiture. Après avoir remis la partie de plaisir au surlendemain, nous revenons tout confus[260]. В назначенный день мы опять отправляемся в далекий путь, опять едем в глухую, холодную ночь и почти час слушаем, как ходят ветры севера и смотрим, как там и сям мелькают в лесу далекие огни любителей дач; приехали: «Наталья Николаевна приказали извиниться, они очень нездоровы и не могут принять». Тогда проклятия и заглушенные вопли вырвались из наших мужских грудей. Мы послали к черту всех женщин, живущих на Островах и подверженных несуразным расстройствам, и вернулись домой еще более смущенные, чем в первый раз. Этим и ограничились пока наши посещения. Не будь этого услужливого недомогания, Пушкины приехали бы в Царское провести вчерашний и позавчерашний дни. Эта помеха сделала совершенно счастливой мою нежную голубку, хотевшую в столь торжественный день моих именин царствовать без соперниц. Но судьба посмеялась над ее радостью и позабавилась тем, что повернула против нее же самой ее злые, бесчеловечные пожелания колик Пушкиным[261] <…> Вчера вечером я с Володькой опять ездили к Пушкиным и было с нами оригинальнее, чем когда-нибудь. Нам сказали, что дескать дома нет, уехали в театр. Но на этот раз мы не отстали так легко от своего предприятия, взошли в комнаты, велели зажечь лампы, открыли клавикорды, пели, открыли книги, читали и таким образом провели час с четвертью. Наконец, они приехали. Поелику они в карете спали, то и пришли совершенно заспанные, Александрина не вышла к нам и прямо пошла лечь; Пушкин сказал два слова и пошел лечь. Две другие вышли к нам зевая и стали просить, чтобы мы уехали, потому что им хочется спать; но мы объявили, что заставим их с нами просидеть столько же, сколько мы сидели без них. В самом деле мы просидели более часа. Пушкина не могла вынести так долго, и после отвергнутых просьб о нашем отъезде она ушла первая. Но Гончарова высидела все 11/4 часов, но чуть не заснула на диване. Таким образом мы расстались, объявляя, что если впредь хотят нас видеть, то пусть присылают карету за нами. Пушкина велела тебе сказать, что она тебя целует (Ее слова.) <…> Ал. Н. Карамзин — А. Н. Карамзину 31 августа — 3 сентября 1836. Из Петербурга в Баден-Баден.12[262]
Контракт на наем квартиры в доме кн. С. Г. Волконской Тысяча восемьсот тридцать шестого года сентября первого дня, я, нижеподписавшийся Двора Его Императорского Величества камер-юнкер Александр Сергеевич Пушкин, заключил сей контракт по доверенности госпожи статс дамы княгини Софии Григорьевны Волконской, данной господину гофмейстеру Двора Его Императорского Величества, сенатору и кавалеру Льву Алексеевичу Перовскому в том: 1-е. Что нанял я, Пушкин, в собственном Ее Светлости княгини Софии Григорьевны Волконской доме, состоящем 2-й Адмиралтейской части 1-го квартала под № 7-м весь, от одних ворот до других нижний этаж из одиннадцати комнат состоящий со службами; как-то: кухнею и при ней комнатою в подвальном этаже, взойдя на двор направо; конюшнею на шесть стойлов, сеновалом, местом в леднике и на чердаке и сухим для вин погребом, сверх того, две комнаты и прачешную взойдя на двор налево, в подвальном этаже во 2-м проходе; сроком вперед на два года, то есть: по первое число сентября, будущего тысяча восемьсот тридцать восьмого года. 2-е. За наем оной квартиры с принадлежностями, обязуюсь я Пушкин заплатить Его Превосходительству Льву Алексеевичу Перовскому в год четыре тысячи триста рублей ассигнациями, что составит в два года восемь тысяч шестьсот рублей, которые и имею вносить по три месяца, при наступлении каждых трех месяцев вперед по тысяче семидесяти пяти рублей, бездоимочно. 3-е. В каком виде теперь нанимаемые мною комнаты приняты, как то: полы чистые, двери с замками и ключами крепкие, рамы зимние и летние с целыми стеклами, печи с крышками, тарелками и заслонками, в таком точно виде, по выезде моем и сдать я обязан; а если что окажется изломано, разбито и утрачено, то за оное заплатить или исправить мне как было, Пушкину, своим коштом. 4-е. Буде я пожелаю во время жительства моего в квартире сделать какое-либо неподвижное украшение, то не иначе как на свой счет и то с позволения Его Превосходительства Льва Алексеевича, но отнюдь не ломая капитальных стен. 5-е. В нанятой мною квартире соблюдать мне должную чистоту: не рубить и не колоть в кухне дров, на лестницах не держать нечистоты, также и на дворе ничего не лить и не сыпать, но всякую нечистоту выносить в показанное место. 6-е. От огня иметь мне Пушкину крайнюю осторожность; а дабы со стороны моего жительства никакого опасения не было, обязываюсь я наблюсти, чтобы люди мои не иначе выносили огонь на двор, как в фонаре. 7-е. Чищение печных труб и прочая полицейская повинность зависит от распоряжения Его Превосходительства Льва Алексеевича. 8-е. О всяких приезжающих ко мне и отъезжающих от меня, должен я немедленно давать знать Управляющему домом; беспаспортных же с непрописанными в квартале и просроченными билетами людей обоего пола ни под каким видом не держать, а если, паче чаяния, сие и случится, то вся ответственность падает на меня. 9-е. В случае продажи дома, Его Превосходительство Лев Алексеевич со стороны своей обязывается уведомить меня об оной заблаговременно, дабы — если покупщик не согласен будет хранить контракт в сей силе, то мог бы я приискать для жительства моего в ином доме квартиру; равно и я, Пушкин, если более означенного в сем контракте срока, нанять квартиры не пожелаю, то должен уведомить Его Превосходительство Льва Алексеевича, до истечения срока за месяц; и наконец 10-е. Сей контракт до срочного времени хранить с обеих сторон свято и ненарушимо для чего и явить его где следует, подлинному же храниться у Его Превосходительства Льва Алексеевича, а мне Пушкину иметь с него копию <…>13[263]
Милостивый государь Александр Сергеевич! Возвращая у сего доставленную Вами ко мне при письме копию контракта, за наем квартиры в доме полковника Баташева, имею честь Вас, милостивый государь, уведомить, что для уничтожения сего акта нужно формальное прошение, в коем следует описать причины, нарушающие условия со стороны владельца дома и поставляющие Вас в необходимость отказаться от дальнейшего проживания в оном, без чего Вы от ответственности за квартиру освободиться не можете. <…> С. А. Кокошкин — Пушкину. 5 сентября 1836. Петербург.14[264]
Вот уже три дня как мы вернулись в город; мы сменили квартиру и живем теперь на Мойке близ нового Конюшенного моста в доме княгини Волконской. <…> (фр.). Е. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову. 15 сентября 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.15[265]
Дорогой отец, прежде всего — вот мой адрес: на Мойке близ Конюшенного мосту в дом кн. Волконской. Я вынужден был покинуть дом Баташева, управляющий которого негодяй <…>. Пушкин — С. Л. Пушкину. 20 октября 1836. Из Петербурга в Москву.16[266]
В Петербургский цензурный комитет Автор статьи: Александр Радищев, покорнейше просит Комитет о возвращении ему сей статьи, не допущенной к помещению в журнале. Пушкин. 5 сентября 1836. Петербург.17[267]
Убежденные в том, что существование двух журналов в одном и том же духе издаваемых может только вредить им обоим, мы предлагаем следующие условия: 1-е. Испросить к 1837 году дозволение на издание «Современника» в 12 книжках. 2-е. Александру Сергеевичу взять на себя выбор статей, суд над книгами по чисто литературной части; нам же все сие предоставить по чисто ученой части. 3-е. Такое разделение не снимает с нас обязанности участвовать и в литературной части «Современника» доставлениями в оную повестей и разборов литературных книг, но в сем случае принятие или непринятие даже наших собственных статей предоставляем суду Александра Сергеевича. Мы желаем быть полными хозяевами лишь в ученой части. 4-е. Набор, печатание, своевременный выход книжек, словом, все хозяйственные хлопоты мы берем на себя — а в конце года составляем в оных отчет. 5-е. Александр Сергеевич обязывается в каждый № поместить хотя одну свою статью стихотворную или прозаическую. 6-е. Денежный расчет делается следующим образом: из общей суммы отсчитываются издержки на типографию, бумагу, выписку журналов и плату книгопродавцам за комиссию. Засим вся остальная сумма делится на 3 равных части; из коих одна Александру Сергеевичу, две другие нам; на покупку литературных статей употребляет деньги Александр Сергеевич, на покупку ученых — мы. В силу такого распоряжения ни одна из высоких договаривающихся сторон не имеет более права требовать особенного возмездия за свои статьи, в какую бы часть они ни попали. NB. Таким образом, полагая подписную цену «Современника» в 50 и полагая на напечатание 240 листов (по 20 в книжке) 15 000 р. и на книгопродавцев 5000 р. при тысяче подписчиков, каждый может получить 10 000 р., при 2000-х подписчиков — по 25 000 р. Учреждение своей книжной лавки, что уже приготовляется, значительно уменьшит издержку на плату книгопродавцам за комиссию. Согласие Александра Сергеевича на сии условия будет иметь следствием деятельное участие нас обоих в «Современнике» нынешнего года (и по самой сходной цене) — как для составления статей, так и для хозяйственных распоряжений, корректуры и проч. и проч. А. А. Краевский и В. Ф. Одоевский — Пушкину. Середина августа — первая половина (до 16) сентября 1836. Петербург.18[268]
<…> У Пушкина семьсот подписчиков, не много. Одоевский готовится издавать свой журнал, но еще нет ничего. Я буду у него послезавтра. Пришли ему статейку. Говорят, что третий том «Современника» очень хорош, я еще не имел его. Литературных новостей больше нет <…>. Ал. Н. Карамзин — А. Н. Карамзину. 1 октября 1836. Из Петербурга в Швейцарию.19[269]
Милостивый государь Александр Сергеевич! Прочитав в 3-й книжке «Современника» стихотворение ваше «Полководец», не могу удержаться от излияния пред вами от полноты сердца искренних чувств глубокого уважения и признательности к вашему таланту и благороднейшему его употреблению. Этим стихотворением, образцовым и по наружной отделке, вы доказали свету, что Россия имеет в вас истинного поэта, ревнителя чести, жреца правды, благородного поборника добродетели, возносящегося светлым ликом и чистою душою над туманами предрассудков, поверий и страстей, в которых коснеет пресмыкающаяся долу прозаическая чернь. Честь вам, слава и благодарение! Вы нашли истинное, действительное, единственное назначение поэзии! Извините это несвязное разглагольствование. Вы, с своим исполинским талантом, не имеете нужды в хвалах. Но я имел непреодолимую потребность высказать вам то, чем вы преисполнили мою душу <…>. Н. И. Греч — Пушкину. 12 октября 1836. Петербург.20[270]
Милостивый государь Николай Иванович, Искренне благодарю Вас за доброе слово о моем Полководце. Стоическое лицо Барклая есть одно из замечательнейших в нашей истории. Не знаю, можно ли вполне оправдать его в отношении военного искусства; но его характер останется вечно достоин удивления и поклонения. С истинным почтением и преданностию честь имею быть, милостивый государь. Вашим покорнейшим слугою. Александр Пушкин. Пушкин — Н. И. Гречу. 13 октября 1836. Петербург.21[271]
Здравствуй, дорогой мой, вчера или позавчера мы много говорили о «Современнике»; ты мне так и не написал, получил ли его, а между тем князь Петр тебе его послал; я дала ему для этого тот экземпляр, который ты сам себе присвоил, постараюсь выслать тебе третий том, который только что вышел: все находят, что он лучше остальных и должен вернуть Пушкину его былую популярность; у меня его еще нет, но нам из него читали превосходные вещи самого издателя, очень милые — Вяземского и несказанное сумасбродство Гоголя «Нос»; Софи возмущена, я же, слушая его, смеялась, хотя и не обнаружила в нем, не скажу, здравого смысла, — фантастический род может без него обойтись, — но хоть какого-нибудь правдоподобия в воображении; я вышлю тебе его <…> (фр.). Е. А. Карамзина — А. Н. Карамзину. 20 октября 1836. Из Петербурга в Швейцарию.22[272]
Обязательство об уплате денег на счете фабрики Е. Н. Кайдановой Оные две тысячи четыреста сорок семь рублей обязуюсь заплатить в исходе нынешнего 1836 года. 28 октября 1836 А. Пушкин23[273]
Из статей и заметок Пушкина, помещенных в III книге «Современника»I
Н. В. Гоголь долго не соглашался на напечатание этой шутки; но мы нашли в ней так много неожиданного, фантастического, веселого, оригинального, что уговорили его позволить нам поделиться с публикою удовольствием, которое доставила нам его рукопись. Примечание к повести «Нос»II
<…> Нельзя требовать от всех писателей стремления к одной цели. Никакой закон не может сказать: пишите именно о таких-то предметах, а не о других. Мысли, как и действия, разделяются на преступные и на не подлежащие никакой ответственности. Закон не вмешивается в привычки частного человека, не требует отчета о его обеде, о его прогулках и тому подобном; закон также не вмешивается в предметы, избираемые писателем, не требует, чтоб он описывал нравы женевского пастора, а не приключения разбойника или палача, выхвалял счастие супружеское, а не смеялся над невзгодами брака. Требовать от всех произведений словесности изящества или нравственной цели было бы то же, что требовать от всякого гражданина беспорочного житья и образованности. Закон постигает одни преступления, оставляя слабости и пороки на совесть каждого <…>. Конечно, критика находится у нас еще в младенческом состоянии. Она редко сохраняет важность и приличие, ей свойственные; может быть, ее решения часто внушены расчетами, а не убеждением. Неуважение к именам, освященным славою (первый признак невежества и слабомыслия), к несчастию, почитается у нас не только дозволенным, но еще и похвальным удальством. Но и тут г. Лобанов сделал несправедливые указания: у Ломоносова оспоривали (весьма неосновательно) титло поэта, но никто, нигде, сколько я помню, не называл его педантом: напротив, ныне вошло в обыкновение хвалить в нем мужа ученого, унижая стихотворца. Имя великого Державина всегда произносится с чувством пристрастия, даже суеверного. Чистая, высокая слава Карамзина принадлежит России, и ни один писатель с истинным талантом, ни один истинно ученый человек, даже из бывших ему противниками, не отказал ему дани уважения глубокого и благодарности. Мы не принадлежим к числу подобострастных поклонников нашего века; но должны признаться, что науки сделали шаг вперед. Умствования великих европейских мыслителей не были тщетны и для нас. Теория наук освободилась от эмпиризма, возымела вид более общий, оказала более стремления к единству. Германская философия, особенно в Москве, нашла много молодых, пылких, добросовестных последователей, и хотя говорили они языком мало понятным для непосвященных, но тем не менее их влияние было благотворно и час от часу становится более ощутительно. <…> <…> Но где же у нас это множество безнравственных книг? Кто сии дерзкие, злонамеренные писатели, ухищряющиеся ниспровергать законы, на коих основано благоденствие общества? И можно ли укорять у нас ценсуру в неосмотрительности и послаблении? Мы знаем противное. Вопреки мнению г. Лобанова, ценсура не должна проникать все ухищрения пишущих. «Ценсура долженствует обращать особенное внимание на дух рассматриваемой книги, на видимую цель и намерение автора и в суждениях своих принимать всегда за основание явный смысл речи, не дозволяя себе произвольного толкования оной в дурную сторону» (Устав о ценсуре, § 6). Такова была высочайшая воля, даровавшая нам литературную собственность и законную свободу мысли! Если с первого взгляда сие основное правило нашей ценсуры и может показаться льготою чрезвычайною, то по внимательнейшем рассмотрении увидим, что без того не было бы возможности напечатать ни одной строчки, ибо всякое слово может быть перетолковано в худую сторону. Нелепое, если оно просто нелепо, а не заключает в себе ничего противного вере, правительству, нравственности и чести личной, не подлежит уничтожению ценсуры. Нелепость, как и глупость, подлежит осмеянию общества и не вызывает на себя действия закона. Просвещенный отец семейства не даст в руки своим детям многих книг, дозволенных ценсурою: книги пишутся не для всех возрастов одинаково. Некоторые моралисты утверждают, что и восьмнадцатилетней девушке нельзя позволить чтение романов; из того еще не следует, чтоб ценсура должна была запрещать все романы. Ценсура есть установление благодетельное, а не притеснительное; она есть верный страж благоденствия частного и государственного, а не докучливая нянька, следующая по пятам шалливых ребят. Заключим искренним желанием, чтобы Российская академия, уже принесшая истинную пользу нашему прекрасному языку и совершившая столь много знаменитых подвигов, ободрила, оживила отечественную словесность, награждая достойныхписателей деятельным своим покровительством, а недостойных — наказывая одним ей приличным оружием: невниманием. А. С. Пушкин. Из статьи «Мнение М. Е. Лобанова о духе словесности, как иностранной, так и отечественной». 1836.III
<…> Всякая строчка великого писателя становится драгоценной для потомства. Мы с любопытством рассматриваем автографы, хотя бы они были не что иное, как отрывок из расходной тетради или записка к портному об отсрочке платежа. Нас невольно поражает мысль, что рука, начертавшая эти смиренные цифры, эти незначащие слова, тем же самым почерком и, может быть, тем же самым пером написала и великие творения, предмет наших изучений и восторгов <…>. <…> Вольтер, во всё течение долгой своей жизни, никогда не умел сохранить своего собственного достоинства. В его молодости заключение в Бастилию, изгнание и преследование не могли привлечь на его особу сострадания и сочувствия, в которых почти никогда не отказывали страждущему таланту. Наперсник государей, идол Европы, первый писатель своего века, предводитель умов и современного мнения, Вольтер и в старости не привлекал уважения к своим сединам: лавры, их покрывающие, были обрызганы грязью. Клевета, преследующая знаменитость, но всегда уничтожающаяся перед лицом истины, вопреки общему закону, для него не исчезала, ибо была всегда правдоподобна. Он не имел самоуважения и не чувствовал необходимости в уважении людей. Что влекло его в Берлин? Зачем ему было променивать свою независимость на своенравные милости государя, ему чужого, не имевшего никакого права его к тому принудить?.. К чести Фридерика II скажем, что сам от себя король, вопреки природной своей насмешливости, не стал бы унижать своего старого учителя, не надел бы на первого из французских поэтов шутовского кафтана, не предал бы его на посмеяние света, если бы сам Вольтер не напрашивался на такое жалкое посрамление. До сих пор полагали, что Вольтер сам от себя, в порыве благородного огорчения, отослал Фридерику камергерский ключ и прусский орден, знаки непостоянных его милостей; но теперь открывается, что король сам их потребовал обратно. Роль переменена: Фридерик негодует и грозит, Вольтер плачет и умоляет… Что из этого заключить? что гений имеет свои слабости, которые утешают посредственность, но печалят благородные сердца, напоминая им о несовершенстве человечества; что настоящее место писателя есть его ученый кабинет и что, наконец, независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы. А. С. Пушкин. Из статьи «Вольтер». 1836.IV
В наше время молодому человеку, который готовится посетить великолепный Восток, мудрено, садясь на корабль, не вспомнить лорда Байрона и невольным сочувствием не сблизить судьбы своей с судьбою Чильд-Гарольда. Ежели, паче чаяния, молодой человек еще и поэт и захочет выразить свои чувствования, то как избежать ему подражания? Можно ли за то его укорять? Талант неволен, и его подражание не есть постыдное похищение — признак умственной скудости, но благородная надежда на свои собственные силы, надежда открыть новые миры, стремясь по следам гения, — или чувство, в смирении своем еще более возвышенное: желание изучить свой образец и дать ему вторичную жизнь <…>. А. С. Пушкин. Из статьи «Фракийские элегии. Стихотворения Виктора Теплякова». 1836.V
<…> Это уж не ново, это было уж сказано — вот одно из самых обыкновенных обвинений критики. Но всё уже было сказано, все понятия выражены и повторены в течение столетий: что ж из этого следует? Что дух человеческий уже ничего нового не производит? Нет, не станем на него клеветать: разум неистощим в соображении понятий, как язык неистощим в соединении слов. Все слова находятся в лексиконе; но книги, поминутно появляющиеся, не суть повторение лексикона. Мысль отдельно никогда ничего нового не представляет, мысли же могут быть разнообразны до бесконечности <…>. А. С. Пушкин. Из статьи «Об обязанностях человека, сочинение Сильвио Пеллико».VI
В наше время главный недостаток, отзывающийся во всех почти ученых произведениях, есть отсутствие труда. Редко случается критике указывать на плоды долгих изучений и терпеливых разысканий. Что же из того происходит? Наши так называемые ученые принуждены заменять существенные достоинства изворотами более или менее удачными: порицанием предшественников, новизною взглядов, приноровлением модных понятий к старым, давно известным предметам и пр. Таковые средства (которые, в некотором смысле, можно назвать шарлатанством) не подвигают науки ни на шаг, поселяют жалкий дух сомнения и отрицания в умах незрелых и слабых и печалят людей истинно ученых и здравомыслящих. А. С. Пушкин. Из статьи «Словарь о святых…»VII
«Современник» будет издаваться и в следующем 1837 году. Каждые три месяца будет выходить по одному тому. Цена за все четыре тома, составляющие годовое издание, 25 рублей асс., с пересылкою 30 рублей асс. Подписка в СПб. принимается во всех книжных лавках. Иногородные могут адресоваться в Газетную экспедицию.* * *
Издатель «Современника» не печатал никакой программы своего журнала, полагая, что слова: литературный журнал — уже заключают в себе достаточное объяснение. Некоторые из журналистов почли нужным составить программу нового журнала. Один из них объявил, что «Современник» будет иметь целию — уронить «Библиотеку для чтения», издаваемую г. Смирдиным; в «Северной же пчеле» сказано, что «Современник» будет продолжением «Литературной газеты», издаваемой некогда покойным бароном Дельвигом. Издатель «Современника» принужден объявить, что он не имеет чести быть в сношении с гг. журналистами, взявшими на себя труд составить за него программу, и что он никогда им того не поручал. Отклоняя, однако ж, от себя цель, недостойную литератора и несправедливо ему приписанную в «Библиотеке для чтения», он вполне признает справедливость объявления, напечатанного в «Северной плече»: «Современник», по духу своей критики, по многим именам сотрудников, в нем участвующих, по неизменному образу мнения о предметах, подлежащих его суду, будет продолжением «Литературной газеты».* * *
Обстоятельства не позволили издателю лично заняться печатанием первых двух нумеров своего журнала; вкрались некоторые ошибки, и одна довольно важная, происшедшая от недоразумения: публике дано обещание, которое издатель ни в каком случае не может и не намерен исполнить, — сказано было в примечании к статье: «Новые книги», что книги, означенные звездочкою, будут со временем разобраны. В списке вновь вышедшим книгам звездочкою означены были у издателя те, которые показались ему замечательными или которые намерен он был прочитать; но он не предполагал отдавать о всех их отчет публике: многие не входят в область литературы, о других потребны сведения, которых он не приобрел.* * *
Редакция «Современника» не может принять на себя обратного доставления присылаемых статей. От редакции24[274]
Посылаю вам, милостивый государь Александр Сергеевич, счет за все три книжки Современника и как вы мне предлагали вместо уплаты напечатать Евгения Онегина, то потрудитесь уведомить меня, могу ли я приступить теперь к печатанию его, — у меня уже все для этого готово; если же вы почему-нибудь переменили ваше намерение, то сделайте одолжение пришлите с посланным моим следующие мне по счету деньги, в которых я терплю крайнюю теперь нужду. Вы кажется не можете на меня пожаловаться — я был необыкновенно терпелив. Всегда готовый к услугам вашим Б. Враский. Б. А. Враский — Пушкину. 29 октября 1836. Петербург.Приложения:
1.
А. С. Пушкину Счет из Гуттенберговой типографии2.
А. С. Пушкину Счет из Гуттенберговой типографии3.
А. С. Пушкину Счет из Гуттенберговой типографии25[275]
Вчера Пушкин прибегает в типографию со счетом и говорит, что будто Вы его уверяли, что более 35 рублей за лист не возьмут с него. Мы платили 13 р. за набор и 16 р. за печатание и то 29 р. — притом рассылка корректур, остановка станов, которые по неделе стояли праздны за недостатком оригинала и за цензором и проч., переборка, переверстка некоторых статей — это все не считается — что ж тогда останется нам на квартиру, на наем людей, на употребленный капитал, — менее 40 или 45 р. не берите — если 40 р., тогда никакого барыша не будет. Вот счет Пушкина — у меня нет ни копейки — не на что даже купить бумаги на обвертку лупы. Если Вы не достанете фактора, то я все брошу, несмотря на издержки, весьма для меня значительные, употребленные на типографию. Б. А. Враский — В. Ф. Одоевскому. Петербург. 30 октября — 2 ноября 1836.26[276]
В. Ф. Одоевский О нападениях петербургских журналов на русского поэта Пушкина[277] С некоторого времени у журналистов вошло в обыкновение не обращать внимания на статьи, помещаемые в «Северной пчеле». Мы не можем одобрить этого равнодушия. Не должно позабывать, что сколь ни мало влияния производилось «Северною пчелою» на публику, — «Северная пчела» есть единственная в России политико-литературная газета, что «Северная пчела» есть единственный в России ежедневный листок, что статья, которая бы осталась незамеченною в книжке, сама бросается в глаза, когда напечатана на листке, что эту статью прочтет и человек, выписывающий «Северную пчелу» лишь для политических известий, прочтет невольно и литератор, потому что она попадется ему под руку. Правда, с некоторого времени «Северная пчела» обленилась, уверенная в равнодушии своих читателей — не литераторов, полагаясь на свою единственность в нашей журналистике. Изможденная справедливыми упреками других изданий, она живет простою корректурною жизнию, но иногда исподтишка является на сцену ее тактика, и в каком-нибудь углу листа пропалзывает статейка, которую нельзя читать без негодования и которую не должно оставлять без ответа. Такова, между прочим, статья, помещенная в «Северной пчеле» по поводу перевода «Полтавы» Пушкина, статья, которую можно назвать сокращением всего того, что «Северная пчела», «Сын отечества» и «Библиотека для чтения», под разными видами, с некоторого времени стараются втолковать своим читателям[278]. Здесь для людей, не следовавших за литературною тактикою некоторых журналов, надобно войти в некоторые объяснения. Было время, когда Пушкин, беззаботный, беспечный, бросал свой драгоценный бисер на всяком перекрестке; сметливые люди его подымали, хвастались им, продавали и наживались; ремесло было прибыльно, стоило надоесть поэту и пустить в воздух несколько фраз о своем бескорыстии, о любви к наукам и к литературе. Поэт верил на слово, потому что имел похвальное обыкновение даже не заглядывать в те статьи, которые помещались рядом с его произведениями. — Тогда все литературные промышленники стояли на коленях перед поэтом, курили пред ним фимиам похвалы заслуженной и незаслуженной, — тогда, если кто-либо, истинно благоговеющий пред поэтом, осмеливался сказать, что он несогласен с тем или другим мнением Пушкина — о тогда! тогда горящие уголья сыпались на главу некстати откровенного рецензента. Поэт вспоминает об этом времени в «Евгении Онегине»:27[283]
Милостивый государь, Петр Александрович. Некогда, при первых моих шагах на поприще литературы, Вы подали мне дружескую руку. Ныне осмеливаюсь прибегнуть снова к Вашему снисходительному покровительству. Вы один у нас умели сочетать щекотливую должность цензора с чувством литератора (лучших, не нынешних времен). Знаю, как Вы обременены занятиями: мне совестно Вас утруждать; но к Вам одному можем мы прибегать с полной доверенностию и с искренним уважением к Вашему окончательному решению. Пеняйте ж сами на себя. Осмеливаясь препроводить на разрешение к Вам первую половину моего романа, прошу Вас сохранить тайну моего имени. С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть, милостивый государь, Вашим покорнейшим слугою А. Пушкин. Пушкин — П. А. Корсакову. Около 27 сентября 1836. Петербург.28[284]
Милостивый государь Александр Сергеевич! Приятно мне было видеть из лестного письма вашего, что вы не забыли старинного и всегдашнего почитателя вашей музы. Печатая ваши первые стихи в журнале моем, я гордился мыслию, что гениальный поэт, долженствовавший прославить имя свое и русскую словесность, избрал меня и журнал мой орудием общения своего с отечественными читателями. Не одна дружба ваша к покойному брату Николаю, — сознание гениальности вашей — заставляла меня радоваться вашим успехам. После этого, можете посудить, с каким удовольствием получил я вчера поверенное цензуре моей ваше новое произведение! с каким наслаждением я прочел его! или нет; не просто прочел, — проглотил его! Нетерпеливо жду последующих глав… Теперь вот в чем дело: вы желаете сохранить аноним, и я не изменю вашей тайне; но мне нужно чье-нибудь имя для записания его comme votre homme de paille[285] в регистры комитетские; или лучше сказать, — нужно лицо представителя манускрипта. Потрудитесь же сказать мне его имя; а оно должно быть невымышленное: ибо цензура, допуская псевдонимы и анонимы авторов, должна непременно знать, кем именно сочинение неизвестного представляется цензору. Это одна просьба; а вот другая. Мне хотелось бы увидеться лично с вами и перемолвить несколько слов — о паре слов вашего прелестного романа, который я без малейшего затруднения хоть сей час готов подписать и дозволить к печатанию. Назначьте же час и место свидания: у меня или у вас? <…> П. Л. Корсаков — Пушкину. 28 сентября 1836. Петербург.29[286]
Милостивый государь, Александр Сергеевич! Я прочел всю рукопись Капитанская дочка и не нашел в ней ничего предосудительного. Одно только обстоятельство заставило меня к вам обратиться. Благоволите уведомить: 1-е, существовала ли девица Миронова и действительно ли была у покойной императрицы? 2-е, объявить ли мне в цензуре, что рукопись эта (неизвестного автора) доставлена вами; ибо окончание ее обличает вас — в издании этой повести? — Вы спросите: на что мне первое? отвечаю. У вас выведена на сцену, хотя и самым приличным образом — великая Екатерина; и потому, прежде возвращения вам оригинала я должен о том доложить моему начальнику, по порядку у нас существующему. Но доклада этого вам опасаться не надо; он необходимая проформа, от которой я отступить не имею права. Итак с ответом вашим, благоволите мне прислать и начало повести, а я уже вам все вместе возвращу и конец и начало, тотчас после доклада не премину доставить. Между тем, прошу вас принять искреннее уверение в преданности и том уважении, которым обязан я вам как знаменитому нашему поэту. В ожидании ответа вашего честь имею быть милостивый государь Вашим покорнейшим слугою П. Корсаков. П. А. Корсаков — Пушкину. 25 октября 1836. Петербург.30[287]
Милостивый государь Петр Александрович! Спешу отвечать на вопросы ваши. Имя девицы Мироновой вымышлено. Роман мой основан на предании, некогда слышанном мною, будто бы один из офицеров, изменивших своему долгу и перешедших в шайки Пугачевские, был помилован императрицей по просьбе престарелого отца, кинувшегося ей в ноги. Роман, как изволите видеть, ушел далеко от истины. О настоящем имени автора я бы просил вас не упоминать, а объявить, что рукопись доставлена через П. А. Плетнева, которого я уже предуведомил. Позвольте, милостивый государь, вновь засвидетельствовать глубочайшее почтение и сердечную мою благодарность. Честь имею быть, милостивый государь, Вашим покорнейшим слугою. Александр Пушкин. Пушкин — П. А. Корсакову. 25 октября 1836. Петербург.31[288]
<…> Кто-то заметил, кажется Долгорукий, что Потемкин не был в пугачевщину еще первым лицом, и следовательно нельзя было Пугачеву сказать: сделаю тебя фельдмаршалом, сделаю Потемкиным. — Да и не напоминает ли это французскую драму: je te ferai Dolgoroucki[289]. Важные поступки где-то, кажется, о Пугачеве у тебя сказано. Гоголь может быть в претензии. Можно ли было молодого человека, записанного в гвардию, прямо по своему произволу определить в армию? А отец Петра Андреевича так поступил, — написал письмо к генералу, и только. Если уж есть письмо, то, кажется, в письме нужно просить генерала о содействии его к переводу в армию. А то письмо неправдоподобно. Не будь письма налицо, можно предполагать, что эти побочные обстоятельства выпущены автором, — но в письме отца они необходимы. Абшит говорится только об указе отставки, а у тебя, кажется, взят он в другом смысле. Кажется, зимою у тебя река где-то не замерзла, а темнеет в берегах, покрытых снегом. Оно бывает с начала, но у тебя чуть ли не посреди зимы. <…> П. А. Вяземский — Пушкину. Первые числа (до 9) ноября 1836. Петербург.32[290]
Лет пятнадцать тому назад, когда служба не поглощала еще всего моего времени, мне хотелось ближе изучить Русскую историю, и это постепенно навело меня на мысль: составить полный библиографический каталог всех книг и пр. когда-либо изданных о России, не в одном уже историческом, но во всех вообще отношениях и на всех языках: труд компилятора, но который в то время приносил мне неизъяснимое удовольствие. Перебрав все возможные каталоги, перерыв все наши журналы, перечитав всё, что я мог достать о России и воспользовавшись всеми, сколько-нибудь надежными цитатами, — я собрал огромный запас материалов, впоследствии, однако ж, оставшихся без всякой дальнейшей обработки и частию даже растерянных. Последний наш разговор о великом твоем труде припомнил мне эту работу. Из разрозненных ее остатков я собрал всё то, что было у меня в виду о Петре Великом и посылаю тебе, любезный Александр Сергеевич, се que j'ai glané sur ce champ[291], разумеется, без всякой другой претензии, кроме той, чтобы пополнить твои материалы, если, впрочем, ты найдешь тут что-нибудь новое. Это одна голая, сухая библиография, и легче было выписывать заглавия, чем находить самые книги, которых я и десятой части сам не видал. Впрочем в теперешней моей выборке я ограничился решительно одними специальностями о Петре Великом, его веке и его людях, не приводя никаких общих исторических курсов, и т. п. В этой выборке нет ни системы, ни даже хронологического порядка: я выписывал заглавия книг, так как находил их в своих заметках, и искренно рад буду, если ты найдешь тут указание чего-нибудь, до сих пор от тебя ускользнувшего, а еще больше, если по этому указанию тебе можно будет найти и достать самую книгу. Я охотно обратил на это несколько часов свободного моего времени и прошу ценить мое приношение не по внутреннему его достоинству, а по цели. Весь твой Модест <…> М. А. Корф — Пушкину 13 октября 1836. Петербург.33[292]
Вчерашняя посылка твоя мне драгоценна во всех отношениях и останется у меня памятником. Право, жалею, что государственная служба отняла у нас историка. Не надеюсь тебя заменить. Прочитав эту номенклатуру, я испугался и устыдился: большая часть цитованных книг мне неизвестна. Употреблю всевозможные старания, дабы их достать. Какое поле — эта новейшая Русская история! И как подумаешь, что оно вовсе еще не обработано и что кроме нас, русских, никто того не может и предпринять! — Но история долга, жизнь коротка, а пуще всего, человеческая природа ленива (русская природа в особенности). До свидания. Завтра, вероятно, мы увидимся у Мясоедова. Сердцем тебе преданный А. П. Пушкин — М. А. Корфу. 14 октября 1836. Петербург.34[293]
Я согласен со мнением 39 №. Нечего для двадцатипятилетнего юбилея изменять старинные обычаи Лицея. Это было бы худое предзнаменование. Сказано, что и последний лицеист, один будет праздновать 19 октября. Об этом не худо [повторить] напомнить. № 14 Приписки: П. Ф. Гревениц (?): Согласен с мнением № 14 и № 39. № 40. Неизвестный лицеист: С № 39 согласен. № 33. П. Н. Мясоедов: С № 39. № 41. С. Д. Комовский: С № 39. № 35. Пушкин — М. Л. Яковлеву. Около 9 октября 1836. Петербург.35[294]
Протокол празднования лицейской годовщины 19 октября 1836 Праздновали двадцатипятилетие Лицея (на Екатерининском канале, в бывшем Библейском доме, возле Михайловского Дворца на квартире Яковлева): П. Юдин П. Мясоедов П. Гревениц М. Яковлев Мартынов Модест Корф А. Пушкин Алексей Илличевский С. Комовский Ф. Стевен К. Данзас. Собрались вышеупомянутые Господа лицейские в доме у Яковлева и пировали следующим образом: 1) Обедали вкусно и шумно 2) выпили три здравия (по заморскому toasts) а) за двадцатипятилетие Лицея в) за благоденствие Лицея с) за здоровье отсутствующих 3) Читали письма, писанные некогда, отсутствующим братом Кюхельбекером к одному из товарищей. 4) Читали старинные протоколы, песни и проч. бумаги, хранящиеся в архиве лицейском у старосты Яковлева — 5) Поминали лицейскую старину 6) Пели национальные песни. 7) Пушкин начинал читать стихи на 25-ти летие Лицея, но всех стихов не припомнил и кроме того отозвался, что он их не докончил; но обещал докончить, списать и приобщить в оригинале к сегодняшнему протоколу. Примечание: Собрались все к половине 5-го часа, разошлись в половине десятого.36[295]
* * *1836 А. С. Пушкин
37[296]
Благодарю за брошюру, которую вы мне прислали. Я с удовольствием перечел ее, хотя очень удивился, что она переведена и напечатана. Я доволен переводом: в нем сохранена энергия и непринужденность подлинника. Что касается мыслей, то вы знаете, что я далеко не во всем согласен с вами. Нет сомнения, что Схизма отъединила нас от остальной Европы и что мы не принимали участия ни в одном из великих событий, которые ее потрясали, но у нас было свое особое предназначение. Это Россия, это ее необъятные пространства поглотили монгольское нашествие. Татары не посмели перейти наши западные границы и оставить нас в тылу. Они отошли к своим пустыням, и христианская цивилизация была спасена. Для достижения этой цели мы должны были вести совершенно особое существование, которое, оставив нас христианами, сделало нас, однако, совершенно чуждыми христианскому миру, так что нашим мученичеством энергичное развитие католической Европы было избавлено от всяких помех. Вы говорите, что источник, откуда мы черпали христианство, был нечист, что Византия была достойна презрения и презираема и т. п. Ах, мой друг, разве сам Иисус Христос не родился евреем и разве Иерусалим не был притчею во языцех? Евангелие от этого разве менее изумительно? У греков мы взяли Евангелие и предания, но не дух ребяческой мелочности и словопрений. Нравы Византии никогда не были нравами Киева. Наше духовенство, до Феофана, было достойно уважения, оно никогда не пятнало себя низостями папизма и, конечно, никогда не вызвало бы реформации в тот момент, когда человечество больше всего нуждалось в единстве. Согласен, что нынешнее наше духовенство отстало. Хотите знать причину? Оно носит бороду, вот и все. Оно не принадлежит к хорошему обществу. Что же касается нашей исторической ничтожности, то я решительно не могу с вами согласиться. Войны Олега и Святослава и даже удельные усобицы — разве это не та жизнь, полная кипучего брожения и пылкой и бесцельной деятельности, которой отличается юность всех народов? Татарское нашествие — печальное и великое зрелище. Пробуждение России, развитие ее могущества, ее движение к единству (к русскому единству, разумеется), оба Ивана, величественная драма, начавшаяся в Угличе и закончившаяся в Ипатьевском монастыре, — как, неужели все это не история, а лишь бледный и полузабытый сон? А Петр Великий, который один есть целая всемирная история! А Екатерина II, которая поставила Россию на пороге Европы? А Александр, который привел вас в Париж? и (положа руку на сердце) разве не находите вы чего-то значительного в теперешнем положении России, чего-то такого, что поразит будущего историка? Думаете ли вы, что он поставит нас вне Европы? Хотя лично я сердечно привязан к государю, я далеко не восторгаюсь всем, что вижу вокруг себя; как литератора — меня раздражают, как человек с предрассудками — я оскорблен, — но клянусь честью, что ни за что на свете я не хотел бы переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам бог ее дал. Вышло предлинное письмо. Поспорив с вами, я должен вам сказать, что многое в вашем послании глубоко верно. Действительно, нужно сознаться, что наша общественная жизнь — грустная вещь. Что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всякому долгу, справедливости и истине, это циничное презрение к человеческой мысли и достоинству — поистине могут привести в отчаяние. Вы хорошо сделали, что сказали это громко. Но боюсь, как бы ваши [религиозные] исторические воззрения вам не повредили… Наконец, мне досадно, что я не был подле вас, когда вы передали вашу рукопись журналистам. Я нигде не бываю и не могу вам сказать, производит ли статья впечатление. Надеюсь, что ее не будут раздувать. Читали ли вы 3-й № Современника? Статьи «Вольтер» и «Джон Теннер» — мои. Козловский стал бы моим провидением, если бы решительно захотел сделаться литератором. Прощайте, мой друг. Если увидите Орлова и Раевского, передайте им поклон. Что говорят они о вашем письме, они, столь посредственные христиане? (фр.) Пушкин — П. Я. Чаадаеву. 19 октября 1836. Петербург.37а[297]
Черновая редакция. Петр Великий [уничтожил] укротил дворянство [указом], опубликовав Табель о рангах, духовенство — [положив свою шпагу] отменив патриаршество [(№ Наполеон говорил Александру: вы сами у себя поп, это совсем не так глупо)]. Но одно дело произвести революцию, другое дело это [ее сохранить] закрепить ее результаты. [До Екатерины II продолжали у нас революцию Петра, вместо того чтобы ее упрочить. Екатерина II еще боялась аристократии; [и не поставила границ тем] Александр сам был [революционером якобинцем]. Вот уже 140 лет как Табель о рангах сметает дворянство; и нынешний император первый воздвиг плотину (очень слабую еще) против наводнения демократией, худшей, чем в Америке (читали ли вы Токвиля? [он напугал меня] я еще весь разгорячен его книгой и совсем напуган ею). Что касается духовенства, оно вне общества [потому что бородато — вот и все] оно еще бородато. [Его нигде не видно, ни в наших гостиных, ни в литературе, ни в] Оно не принадлежит к хорошему обществу. Оно [не выше народа] не хочет быть народом. Наши государи сочли удобным оставить его там, где они его нашли. Точно у евнухов — у него одна только страсть — к власти. Потому его боятся. И [я знаю] кого-то [кто] несмотря на всю свою твердость, согнулся перед ним в одном важном вопросе — [что в свое время меня взбесило] [Вы из этого заключаете, что мы не] Религия чужда нашим мыслям и нашим привычкам ну и прекрасно, но не следовало этого говорить. Ваша брошюра произвела, кажется, большое впечатление. Я не говорю о ней в обществе, в котором [нахожусь]. Что надо было сказать и что вы сказали — это то, что наше современное общество столь же презренно, сколь глупо; [что оно не заслуживает даже], что это отсутствие общественного мнения, это равнодушие ко всему, что есть долг, справедливость, право и истина; [это циничное презрение] [ко всему], что не является [материальным, полезным] необходимостью. Это циничное презрение к мысли, [красоте] и к достоинству человека. Надо было прибавить (не в качестве уступки [цензуре], но как правду), что правительство все-таки единственный Европеец в России [и что несмотря на все то, что в нем есть тяжкого, грубого, циничного] И сколь бы грубо [и цинично] оно ни было, только от него зависело бы стать во сто крат хуже. Никто не обратил бы на это ни малейшего внимания. [Завоевания [Игоря] Рюрика [и Олега] стоят завоеваний Нормандского Бастарда]. Юность России [развилась] весело прошла в набегах Олега и Святослава и даже [в том порядке вещей] в усобицах, которые были только непрерывными поединками — следствием того брожения и той активности, свойственных юности народов, о которых вы говорите в вашем письме. Нашествие — печальное и великое зрелище — да, нашествие татар, разве это не воспоминание <…>38[298]
Сейчас, возвратившись домой, я узнал нижеследующее обстоятельство, которое спешу вам сообщить в дополнение к нашему разговору. — Государь читал статью Чаадаева и нашел ее нелепою и сумасбродною, сказав притом, что он не сомневается, «что Москва не разделяет сумасшедшего мнения автора», а генерал-губернатору князю Голицыну предписал ежедневно наведываться о состоянии здоровья головы Чаадаева и отдать его под присмотр правительства, цензора отставить, а № журнала запретить. Сообщаю вам об этом, для того, чтоб вы еще раз прочли писанное вами письмо к Чаадаеву, а еще лучше отложили бы посылать по почте; я прошу прислать мне вышесказанный номер для прочтения с подателем этой записки. К. О. Россет — Пушкину. Около 22 октября 1836. Петербург.39[299]
<…> Я должна рассказать тебе о том, что занимает все петербургское общество, начиная с литераторов, духовенства и кончая вельможами и модными дамами; это — письмо, которое напечатал Чаадаев в «Телескопе», «Преимущества католицизма перед греческим исповеданием», источником, как он говорит, всяческого зла и варварства в России, стеною, воздвигнутой между Россией и цивилизацией, — исповеданием, принесенным из Византии со всей ее испорченностью и т. д. Он добавляет разные хорошенькие штучки о России, «стране несчастной, без прошлого, без настоящего и будущего», стране, в которой нет ни одной мыслящей головы, стране без истории, стране, в которой возникли лишь два великана: Петр I, мимоходом набросивший на нее плащ цивилизации, и Александр, прошедший победителем через Европу, ведя за собой множество людей, внешняя доблесть и мужество которых были не чем иным, как малодушной покорностью, людей, у которых «человеческое только лицо, и к тому же безо всякого выражения». Как ты находишь все эти ужасы? Недурно для русского! И что скажешь ты о цензуре, пропустившей все это? Пушкин очень хорошо сравнивает ее с пугливой лошадью, которая ни за что, хоть убейте ее, не перепрыгнет через белый платок, подобный запрещенным словам, вроде слов «свобода», «революция» и пр., но которая бросится через ров потому, что он черный, и сломает там себе шею. Это письмо вызвало всеобщее удивление и негодование. Журнал запрещен, цензор отставлен от должности, приказано посылать ежедневно к Чаадаеву врача, чтобы наблюдать, не сумасшедший ли он, и еженедельно докладывать о нем государю. <…> (фр.) С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину. 3 ноября 1836. Из Петербурга в Баден-Баден.40[300]
Любезный друг Александр Сергеевич, много бы было об чем писать да некогда. Что ты не аккуратен, это дело известное. Несмотря что известно — надо тебе это сказать и коли можно и помочь. Белинский получал от Надежина, чей журнал уже запрещен, 3 т(ысячи). Наблюдатель предлагал ему 5.— Греч тоже его звал. — Теперь коли хочешь, он к твоим услугам — я его не видал — но его друзья, в том числе и Щепкин, говорят, что он будет очень счастлив, если придется ему на тебя работать. — Ты мне отпиши, и я его к тебе пришлю. — «Современник» твой — очень хорош для меня, но не всем нравится.Предлагаю тебе помещать кой-что по художественной части, — т. е. говорить о Брюллове, что он делает, — там у вас художникам работ очень много, для иногородных и московских жителей это будет любопытно. — Еще скажу тебе, любезный друг, что напрасно ты не надписываешь, к кому, на «Современнике», для раздачи, — который ты ко мне посылаешь, — ибо, я так полагаю, ты на этот счет мне не писал. Я раздавал как умел, припоминая тех, которым ты роздал 1-ый нумер — исключая Ивану Ивановичу Дмитриеву, которому без надписи не смел послать — и потому у него двух последних нумеров нету. — Ты, вероятно, слава богу здоров, жена и дети тоже. — Брат же твой, т. е. по жене — Сергей — женится на баронессе Шенк; был сейчас у меня — и объявил мне, звал меня к себе. Завтра увижу я новую бел серу[301] Натальи Николаевны и тогда отпишу, как я ее нашел. Покуда скажу тебе, что, по словам Сергея Николаевича, у нее приданого не было — и не будет. Теща твоя извещена им же, но ответу еще не имеется. Женится он в Туле. Мои же дела идут шершаво, т. е. ныне что завтра — плетусь помаленьку. Жена моя опять брюхата. Сердилась на тебя немного, что ты ей не высылаешь никакой моды — теперь перестала — забыла, и потому ничего не присылай, у тебя денег нет — а будут — так сочтемся, комиссии же тебе давать нельзя — со старым счетом ты мне должен 3 тысячи. Прощай. Приезжай ко мне в Москву — и прошу слово свое взять назад — не останавливаться у меня: иначе ты потеряешь единственного преданного тебе человека. — Прощай, будь здоров и счастлив. Жена моя и я — свидетельствуем наше почтение Наталье Николаевне. Весь твой П. Нащокин. П. В. Нащокин — Пушкину. Конец октября — начало ноября 1836. Из Москвы в Петербург.41[302]
<…> В среду мы отдыхали и приводили в порядок дом, чтобы на другой день, день моего ангела, принять множество гостей из города; в ожидании их маменька сильно волновалась, но все сошло очень хорошо. Обед был превосходный; среди гостей были Пушкин с женой и Гончаровыми (все три — ослепительные изяществом, красотой и невообразимыми талиями), мои братья, Дантес, А. Голицын, Аркадий и Шарль Россет (Клементия они позабыли в городе, собираясь впопыхах), Скалон, Сергей Мещерский, Поль и Надина Вяземские (тетушка осталась в Петербурге ожидать дядюшку, который еще не возвратился из Москвы) и Жуковский. Тебе нетрудно представить, что, когда дело дошло до тостов, мы не забыли выпить за твое здоровье. Послеобеденное время, проведенное в таком приятном обществе, показалось очень коротким; в девять часов пришли соседи: Лили Захаржевская, Шевичи, Ласси, Лидия Блудова, Трубецкие, графиня Строганова, княгиня Долгорукова (дочь князя Дмитрия), Клюпфели, Баратынские, Абамелек, Герсдорф, Золотницкий, Левицкий, один из князей Барятинских и граф Михаил Виельгорский, — так что получился настоящий бал, и очень веселый, если судить по лицам гостей, всех, за исключением Александра Пушкина, который все время грустен, задумчив и чем-то озабочен. Он своей тоской и на меня тоску наводит. Его блуждающий, дикий, рассеянный взгляд с вызывающим тревогу вниманием останавливается лишь на его жене и Дантесе, который продолжает все те же шутки, что и прежде, — не отходя ни на шаг от Екатерины Гончаровой, он издали бросает нежные взгляды на Натали, с которой в конце концов все же танцевал мазурку. Жалко было смотреть на фигуру Пушкина, который стоял напротив них, в дверях, молчаливый, бледный и угрожающий. Боже мой, как все это глупо! Когда приехала графиня Строганова, я попросила Пушкина пойти поговорить с ней. Он было согласился, краснея (ты знаешь, что она — одно из его отношений, и притом рабское), как вдруг вижу — он внезапно останавливается и с раздражением отворачивается. «Ну, что же?» — «Нет, не пойду, там уж сидит этот граф». — «Какой граф?» — «Д'Антес, Гекрен что ли!» <…> (фр.) С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину. 19–20 сентября 1836. Из Царского Села в Баден-Баден.
Глава пятая
4 ноября 1836 — 10 января 1837
Незаконченное расследование
Второго ноября 1836 г., как считает последний по времени исследователь первоисточников «дуэльной темы» С. Л. Абрамович, Наталья Николаевна Пушкина получила приглашение Идалии Григорьевны Полетики, своей приятельницы и дальней родственницы, посетить ее. Наталья Николаевна поехала, но вместо хозяйки встретила там одного Дантеса. Она вскоре вырвалась и, если верить рассказам Вяземской, явилась к ней «вся впопыхах» и в смятении чувств. Третьего ноября кем-то был сочинен, размножен и разослан друзьям Пушкина анонимный пасквиль. Четвертого ноября поэту передали это письмо, замаравшее честь его жены и нанесшее ему оскорбление, которое, как он считал в соответствии с понятиями того времени, смыть можно было только кровью. С того самого дня ведется расследование: кто автор гнусной анонимки; зачем он (они?) ее сочинил и отправил; при каких конкретных обстоятельствах это произошло. Абсолютно четкого ответа на поставленные вопросы нет до сих пор. Все рассуждения самого поэта (переданные мемуаристами), его друзей, последующих исследователей-пушкинистов, криминологов, других экспертов, а также дилетантов, горячо заинтересованных в судьбе поэта, окончательного результата не дали. Сделано множество наблюдений, выявлена бесконечная цепь фактов, иногда бесспорных, но версии остаются версиями, предположения предположениями, эмоции эмоциями, а неопровержимых доказательств нет. Поэтому изучая вопрос, который стал уже всенародной болью, надобно помнить: пушкинисты выяснили для нас мельчайшие подробности происходившего, но все, что сказали они об авторах пасквиля, носит характер более или менее убедительных гипотез. Итак, кто же они, эти люди, которые могли бросить ком грязи в Пушкина? Первый подозреваемый — барон Луи Борхард де Беверваард Геккерн (1791–1884), нидерландский посланник при русском дворе. Начинал он свою службу моряком во флоте Наполеона I; с появлением в 1815 г. независимого королевства Нидерландов сменил морскую стихию на дипломатическую определенность; в 1823 г. прибыл к русскому двору в роли поверенного в делах, в 1826 г. стал послом. В 1833 г., находясь в Германии, во время отпуска он познакомился с сыном обедневшего французского барона Жоржем-Шарлем Дантесом, нежно его полюбил, потом, преодолев несложные дипломатические формальности, привез 11 октября 1833 г. в Россию и скоро усыновил. Приведем несколько строк из мемуарной записки[303] личного секретаря Бенкендорфа Павла Ивановича Миллера, человека памятливого, к Пушкину скорее доброжелательного и, как немногие, осведомленного о разных не подлежащих оглашению событиях. Примерно в середине прошлого века он записал: «В 1836 году был при нашем дворе голландский посланник барон Геккерн и в этом же году (неточность. — В. К.) приехал в Петербург молодой человек Дантес, побочный сын голландского короля, а выдававший себя за побочного сына голландского посланника (как мало было дела в прошлом веке до Дантеса, если этому верили! — В. К.). Он был хорош собою, светски воспитан, дерзок с женщинами, а потому и принят везде в лучших домах. Государю он понравился — и царь велел его принять в Кавалергардский полк с 10 тыс. руб. асс. годового жалованья. Это подняло его в собственных глазах и в глазах общества. Он нахально волочился за всеми, но преимущественно стал ухаживать за женой Пушкина. Она виновата была тем, что обращалась слишком робко и деликатно с этим наглецом! ей нужно было действовать смелее и всего менее с ним церемониться; он принял робость с ее стороны за ободрение, а потому позволял себе с нею все более и более. Конечно, она могла ожидать себе неприятностей от этого человека. За одно резко сказанное ему слово, за один строго брошенный ему взгляд, за одну презрительную улыбку на его приторные любезности». И далее, очень для нас важное: «Дантес решился отомстить ему (Пушкину), обесславив ее. Подлое средство, достойное оплеухи. — Барон Геккерн написал с этой целью несколько анонимных писем, которые разослал двум-трем знакомым Пушкина (семи или восьми знакомым. — В. К.). Бумага, формат, почерк руки, чернила этих писем были совершенно одинаковы…» Вот как, оказывается, считали два десятилетия спустя люди, даже прикосновенные к III Отделению. На этом мы оставим тему «дантесо- и геккерноведения» — слишком противно о них говорить — и обратим внимание читателя на то, что подробные сведения об этих мерзавцах можно почерпнуть в переизданной в 1987 г. с примечаниями Я. Л. Левкович знаменитой книге П. Е. Щеголева «Дуэль и смерть Пушкина». Пушкин был уверен, что грязное письмо исходит от Геккернов. Чем он руководствовался? Прежде всего своими наблюдениями за Дантесом и Геккерном в свете. Состоявшие в безнравственной интимной связи, эти люди готовы были замарать кого угодно, не считаясь с честью и достоинством русских дворян, чтобы скрыть свои личные пороки и взаимоотношения. Жертвой их стала первая красавица Петербурга и поэт — ее муж. Долгие ухаживания и «безумная страсть» Дантеса стоили недорого. Пушкин понимал это, верил жене и, до поры, не подавал вида, что вся история его волнует. Нет сомнения, что после свидания Наталии Николаевны с Дантесом у Полетики она все рассказала мужу. Не утаила и то, что от страстных уговоров Дантес и его «папаша» перешли к угрозам расправиться с нею. Таким образом, 4 ноября поутру, получив пасквиль по почте и узнав, что аналогичные письма пришли на имя шестерых его друзей, завсегдатаев карамзинской гостиной — Вяземских, Карамзиных, Хитрово-Фикельмон, Соллогуба (через его тетушку А. И. Васильчикову), братьев Россет и М. Ю. Виельгорского[304], — Пушкин прежде всего заподозрил Геккернов, мстящих за неудачу в доме Полетики. Сам текст анонимки наводил на мысль о сложной интриге, доступной лишь лицам, близким ко двору. В письме упомянуты, помимо пушкинского, два имени: Д. Л. Нарышкин — муж долголетней любовницы Александра I, а также И. М. Борх — переводчик департамента внешних сношений, муж Л. М. Голынской, родственницы Натальи Николаевны. Чета Борх была известна порочными нравами, о чем хорошо знал Пушкин и рассказал об этом Данзасу, когда они встретили мужа и жену Борх по дороге на Черную речку 27 января 1837 г. Были выбраны имена общеизвестных в свете рогоносцев и не исключено, что сделан намек на связь жены поэта — нет, не с Дантесом, конечно, — а с царем, по аналогии с женой Нарышкина. Здесь существует еще и такая мерзкая подробность. Александр I фактически платил Нарышкину за «пользование» его женой. Племянница Пушкина Ольга Львовна вспоминала слышанный ею будто бы от Марии Александровны Гартунг рассказ: «Александр I оригинально платил Нарышкину за любовь к себе его жены. Нарышкин приносил царю очень красивую книгу в переплете. Царь, развернув книгу, находил там чек в несколько сот тысяч, будто на издание повести, и подписывал этот чек». Получается, по такой логике, что в пасквиле содержался гнуснейший намек на то, что и камер-юнкерство, и ссуды, и звание «историографа» — все это оплачено Пушкиным тою же ценою, что и благоденствие Нарышкина. Большего оскорбления поэту нанести было невозможно, так что последующие разговоры о том, что кто-то попросту хотел «пошутить», «подразнить Пушкина», немногого стоят. Удар был рассчитанный, смертельный. Большей ценности, чем честь и достоинство, для Пушкина никогда не существовало. И за это он готов был принять смерть. С версией «о царственное линии» иногда связывается письмо Пушкина к министру финансов (№ 16), в котором он решается на отчаянный шаг — лишь бы избавиться от царских «милостей». Попытка пасквилянта отвести внимание в сторону от Дантеса, да еще таким оскорбительным образом, также заставляла Пушкина думать (даже вселяла полную уверенность), что письмо было инспирировано Геккернами. Вдобавок, зайдя вскоре к М. Л. Яковлеву, ведавшему типографией и знавшему толк в бумаге, Пушкин показал ему пасквиль. Яковлев, как он сам вспоминал, сказал, что «бумага гладкая, иностранная», скорее всего ввезенная в Петербург. Это уж потом исследователи уточнили, что такую бумагу в принципе можно было купить и в петербургской лавке, а тогда свидетельство Яковлева для Пушкина много значило. Были и другие обстоятельства, обличавшие в глазах поэта Геккернов. Пасквиль написан как бы на бланке привезенного из-за границы шутовского диплома, который предназначался, так сказать, любому обманутому мужу. Только слово историографом вписано — таким человеком в России был только Пушкин. Как справедливо отмечает С. Л. Абрамович, в этом слове была и ассоциация с кругом семьи покойного историографа Н. М. Карамзина. Чтобы писать так, нужно было хорошо знать этот круг. Дантес там давно уже сделался постоянным гостем. Существовала и сложная психологическая подоплека. С одной стороны, Геккерн ревновал Дантеса и готов был, видимо, пойти на определенные шаги, чтобы скомпрометировать Пушкиных и побудить их, например, уехать из Петербурга. С другой стороны, Геккерн в определенный момент мог быть заинтересован в ухаживании Жоржа за женщиной замужней — это не могло кончиться женитьбой и не оторвало бы «сына» от «отца». Вскоре, правда, положение резко изменилось. Испугавшийся гомосексуалист задумал как можно скорее женить «сынишку». Тогда и выплыл брак с Екатериной Гончаровой. Если до дуэли друзья и знакомые Пушкина не были уверены в авторстве Геккерна (даже отвергали такую возможность), то после гибели поэта они вскоре пришли к убеждению, что Пушкин был прав. Анна Андреевна Ахматова, подходившая к гибели Пушкина не только как поэт, но и как проницательный исследователь, писала: «Голландский дипломат барон Геккерн не был ни Талейраном, ни Меттернихом. Ни на что большее его, очевидно, не хватило бы, но образовать то, что мы теперь обозначаем изящным словом «склока», Геккерн мог и он, как мы видим, безупречно провел всю задуманную игру. Такого рода игры для потомства, естественно, превращаются в карточный домик. Дунул и нет. Это происходит оттого, что выплывают взаимно друг друга уничтожающие документы, и вообще тайное становится явным. Тем не менее у Пушкиных был опасный и опытный враг. И Пушкин это знал». Недавно ленинградский пушкинист Л. А. Черейский[305] выдвинул любопытную гипотезу о том, как мог Пушкин с полной определенностью утверждать, что Геккерны причастны непосредственно к анонимному пасквилю. Дело в том, что на оборотной стороне конверта, присланного 4 ноября М. Ю. Виельгорскому и до сих пор хранящегося в Пушкинском доме, имеется цифра «58», написанная чернилами рядом с почтовым штемпелем. Этот номер «почтового отделения», как теперь бы мы сказали, а тогда мелочной лавки, из которых отправляли письма и которым присваивались соответствующие номера. Так вот, пасквиль, изготовленный в нидерландском посольстве целой группой приятелей Дантеса, должны были отправить именно из мелочной лавочки, находившейся в Большой Коломне в Прядильной или Покровской улице, в доме мещанина Фомина. По мнению Л. А. Черейского, Пушкин провел, так сказать, частное расследование и убедился дня через три в виновности Геккернов. Все это выглядит достаточно логично, хотя естественнее предположить, что Пушкин принимал во внимание прежде всего глубинные, психологические причины, а не посылал кого-то узнавать номера почтовых пунктов. В документальной части этой и последующих глав читатель найдет ряд свидетельств о дальнейших действиях Пушкина и о его убежденности, что он знает автора подметных писем. Как бы то ни было, в тот же вечер — 4 ноября — Пушкин по городской почте послал Дантесу вызов на дуэль. Так начался последний акт драмы 1836–1837 гг., которая привела к гибели поэта. Жуковскому, тетке Натальи Николаевны Е. И. Загряжской и другим близким людям удалось лишь отсрочить несчастье почти на три месяца, но не предотвратить его. Даже и после смерти Пушкин Геккернам мешал: его надо было скомпрометировать. А. А. Ахматова пишет: «От Геккерна же сразу после смерти Пушкина пошли слухи о том, что Пушкин был главой тайной революционной организации. Это делалось, чтобы напугать Николая I и Бенкендорфа, что, по-видимому, было не так трудно и имело следствием тайные похороны, где жандармов было больше, чем друзей». Как бы ни различны были версии исследователей последних месяцев жизни Пушкина, все сходятся на том, что афера с «дипломами» была устроена не одним человеком, а несколькими. Геккерн-старший мог быть «изобретателем» самой идеи, но на него работали и исполнители. Их имена? Они как будто отыскиваются легко, поскольку известно, какие приятели Дантеса по Кавалергардскому полку могли собраться на Невском проспекте в Нидерландском посольстве. Дополнительное условие поиска: они должны быть хотя бы шапочно знакомы с Пушкиным и со всей занимавшей свет интригой. Полковники Александр Михайлович Полетика, Петр Петрович Ланской, штаб-ротмистр Александр Васильевич Трубецкой, братья Петрово-Соловово Григорий и Михаил Федоровичи. Могли быть там и непосредственно к кавалергардам не принадлежавшие люди: Константин Федорович Опочинин, Павел Александрович Урусов и еще кое-кто. При одном из двух сохранившихся до наших дней конвертов, в который был вложен пасквиль на имя Пушкина, остался сургучный оттиск печати с монограммой «АГ», изображением пальмовой ветви и циркуля. Владелец печати, по мнению Л. А. Черейского, — Андрей Павлович Гагарин. Его родственник, как предполагают исследователи, поневоле ставшие следователями, Григорий Петрово-Соловово мог воспользоваться этой печатью в целях конспирации. В таком случае, он — виновник? Это было бы упрощением проблемы. Нет ясности, каким путем могла оказаться печать на конверте, отправленном М. Ю. Виельгорскому, да и была ли она на других конвертах? Кроме того, семья Петрово-Соловово — старинные знакомые старших Пушкиных, репутация их ничем не замарана. Процент сомнения в виновности Геккерна теперь, после новейших исследований С. Л. Абрамович, Я. Л. Левкович и других стал совсем небольшим. Но как быть с теми, кого пушкиноведческая традиция считает причастными к составлению и рассылке пасквиля? Прежде всего это князья Петр Владимирович Долгоруков и Иван Сергеевич Гагарин. О них необходимо несколько слов сказать. Собственно, обвинение против них, возникшее еще в ноябре и окрепшее после гибели Пушкина, основывалось на подозрениях, высказанных К. О. Россетом, одним из тех, кто получил анонимное письмо в двойном конверте. Россет считал, что его адрес — он жил с братом и с Н. А. Скалоном на одной квартире — написан настолько подробно («Клементию Осиповичу Россети. В доме Зонфтелебена, на левую руку, в третий этаж»), что здесь мог быть замешан лишь человек, бывавший у него в доме. Подозрение пало на «светских шалунов», частенько общавшихся с Геккернами — Долгорукова и Гагарина. И вот полтора века грязная печать подозрения на них остается, хотя время от времени и появляются веские аргументы в пользу их реабилитации. В печати в первые четверть века после гибели Пушкина и думать нечего было упомянуть о его дуэли и о цепи событий, сделавшей эту дуэль неизбежной. Первое печатное обвинение было высказано только в 1863 г. А. Н. Аммосовым, записавшим воспоминания Данзаса, ставшие главнейшим источником наших сведений о дуэли Пушкина. Совершенно очевидно, что Данзас слышал имена Долгорукова и Гагарина от Клементия Россета и от других своих знакомых в Петербурге в 1837 г. Оба они, Долгоруков и Гагарин, жили тогда уже за границей, но в 1863 г. Долгоруков поместил в «Современнике» возмущенные возражения против распространявшейся версии гибели Пушкина (№ 10). Тогда же, из Лондона, он написал Гагарину, который находился в то время в Сирии: «Дорогой друг, целый век не имею от вас вестей, так что это письмо посылаю заказным ввиду важности его содержания. Русское правительство подкупило некоего Аммосова, штабного офицера, чтобы в книжонке, озаглавленной «Последние дни жизни А. С. Пушкина со слов Константина Карловича Данзаса» он вывел, будто мы с вами были причиной смерти Пушкина. Я знаком с этой гнусностью через помещенный в «Современнике» подробный обзор этой книжонки… Я тотчас же написал письмо редактору «Современника»; это письмо будет включено в 10-й номер моего журнала «Листок», который появится 4 августа. Необходимо, чтобы вы со своей стороны, вы сами, дорогой друг, написали письмо редактору «Современника» (Панаев умер, Некрасов отсутствует, поэтому журнал редактирует Пыпин). Поскольку почти наверняка русская цензура не допустит напечатания вашего письма, пришлите мне как можно скорее копию с него, но не с французским, а с австрийским курьером. Я помещу его в «Листке» и попрошу, чтобы его напечатали и в «Колоколе». Невозможно молчать перед лицом такой подлости… С Герценом и Огаревым у меня добрые отношения… Герцен и Огарев — по-настоящему добрые малые; правда, в политике они ищут вчерашний день, но они — благородные и честные люди. Всякое воскресенье мы обедаем вместе: поочередно — то я у них, то они у меня. Оба были возмущены гнусностью Аммосова». Не совсем ясно, последовал ли Гагарин сразу же совету Долгорукова. Письмо его (№ 13), вдобавок адресованное частному лицу, появилось лишь через два года — и не в «Современнике», а в «Биржевых ведомостях». Само собой разумеется, что никакая полиция Аммосова (и тем более — Данзаса!) не нанимала распространять слухи о Долгорукове, как считал мнительный князь. Но разрешить публикацию такого рода соображений власти, действительно, могли, так как беглого князя сильно ненавидели, да и к Гагарину не благоволили. Чуть ли не с детства князь Петр Долгоруков шокировал чопорное общество разного рода выходками[306]. Хромой от рождения, он был зол, ироничен, терпеть не мог всеобщего лицемерия и ханжества. Очень рано за какие-то прегрешения по повелению Николая I его выгнали из камер-пажей. В зрелых летах он занялся генеалогией русских дворянских родов, постигая не только важные исторические события, но и сплетни, окружавшие родовитых князей и графов. Все это вызвало у него еще большее презрение к «потомкам подлостью прославленных отцов». Но и те мстили ему ненавистью за разоблачения. «Я знавал многих стариков, — вспоминал потом Петр Долгоруков, — я всегда любил вызывать их на разговоры, слушать их, записывать их рассказы; воспоминания некоторых из них шли далеко назад и часто основывались на воспоминаниях других стариков, которых они сами знали в отдаленные дни их молодости. Явись к большей части таких людей человек, занимающийся историей, хоть будь Тацитом или Маколеем, ему бумаг этих не сообщат… Но явись человек, хотя бы ума ограниченного, только занимающийся родословными, и ему поспешат всё показать и всё сообщить». Здесь, к сожалению, не место рассказывать удивительную биографию этого человека, люто ненавидевшего Николая I и бывшего одним из самых опасных противников самодержца в среде политических эмигрантов. Н. Я. Эйдельман цитирует еще одно из писем Долгорукова Гагарину: «Мы с тобою, — пишет Долгоруков в начале 1860-х годов, — помним поколение, последовавшее хронологически прямо за исполинами 14 декабря, но вовсе на них непохожее; мы помним юность нашего жалкого поколения, запуганного, дрожащего и пресмыкающегося, для которого аничковские балы составляли цель жизни. Поколение это теперь управляет кормилом дел — и смотри, что за страшная ерунда. Зато следующие поколения постоянно улучшаются, и не взирая на то, что Россия теперь в грязи, а через несколько лет будет, вероятно, в крови, я нимало не унываю, и все-таки гляжу вперед я без боязни». Трудно даже представить себе, чтобы человек, рассуждающий подобным образом и заканчивающий рассуждение словами величайшего из русских поэтов, стал бы по собственной воле косвенным участником убийства этого поэта. Долгоруков окончательно выехал из России в 1859 г., став автором книги «Правда о России» и издателем журнала «Будущность», которые, как на быка красное, действовали на самовластный царский режим. В пользу Долгорукова говорят и его, пусть не бесконфликтные, но полные взаимного уважения отношения с замечательными публицистами-революционерами, также оказавшимися в эмиграции. В 1861 г. П. В. Долгоруков писал: «Всем известны высокий ум А. И. Герцена, его блистательное остроумие, его красноречие, своеобразное, колкое и меткое, и замечательные способности Н. П. Огарева, являющего в себе весьма редкое сочетание поэтического дара с познаниями по части политической экономии и с даром обсуждения вопросов финансовых и политических. Мы не разделяем политических мнений г.г. Герцена и Огарева: они принадлежат к партии социалистов, а мы принадлежим к партии приверженцев монархии конституционной, но мы душевно любим и глубоко уважаем Александра Ивановича и Николая Платоновича за их благородный характер, за их отменную благонамеренность, за их высокое бескорыстие, столь редкое в наш корыстолюбивый век». Когда в 1863 г. уже новый царь потребовал возвращения князя в Россию, тот на имя начальника III Отделения ответил: «…вы требуете меня в Россию, но мне кажется, что, зная меня с детства, вы могли бы догадаться, что я не так глуп, чтобы явиться на это востребование? Впрочем, желая доставить вам удовольствие видеть меня, посылаю вам при сем мою фотографию, очень похожую. Можете фотографию эту сослать в Вятку или в Нерчинск, по вашему выбору, а сам я — уж извините — в руки вашей полиции не попадусь и ей меня не поймать». Словом, неоднозначная, как мы теперь говорим, это была фигура: ненависть к деспотизму, действенное свободолюбие — с одной стороны; желчность и презрение к людям, порой доходящие до человеконенавистничества — с другой. Все же, если подходить к личности Петра Владимировича чисто психологически, напрашивается вывод: он не стал бы писать и отправлять пасквиль Пушкину. Но кроме общих психологических мотиваций есть еще конкретные факты (или домыслы), от которых так просто не отмахнешься: кто-то видел, якобы, как «кривоногий князь» разводил пальцы рожками за спиной у Пушкина на балу; кто-то утверждал, будто князь имел возможность в доме на Миллионной улице, где жил он вместе с И. С. Гагариным, без труда взять со стола такую же бумагу, на которой написан пасквиль, — Гагарин всегда ею пользовался. Но самый страшный, убийственный для П. В. Долгорукова (правда, через 59 лет после его смерти) довод привел П. Е. Щеголев. В 1927 г. он решил провести «следственный эксперимент» — предъявил сотруднику ленинградского губернского уголовного розыска А. А. Салькову два сохранившиеся экземпляра пасквиля, единственный уцелевший конверт с печатью, образцы почерков Геккерна, И. С. Гагарина и П. В. Долгорукова. Заключение было таким: «На основании детального анализа почерков на данных мне анонимных пасквильных письмах об А. С. Пушкине и сличения этих почерков с образцами подлинного почерка князя П. В. Долгорукова в разные годы его жизни <…> я, судебный эксперт Алексей Андреевич Сальков, заключаю, что данные мне для экспертизы в подлиннике пасквильные письма об Александре Сергеевиче Пушкине в ноябре 1836 года написаны несомненно собственноручно князем Петром Владимировичем Долгоруковым». Посчитав эту экспертизу неопровержимой, П. Е. Щеголев попытался все же найти мотивы поступков Долгорукова: «В 1836 году осенью, когда разыгралась семейная история Пушкина, Долгорукову еще не было полных 20 лет. Принял он участие в гнусной игре против Пушкина не по каким-либо личным отношениям к Пушкину (таких отношений мы не знаем), а просто потому, что, вращаясь в специфическом кругу барона Геккерна, не мог не принять участия в общих затеях <…> Отчего не потешиться! Допустимо сделать предположение, что он-то и заострил диплом и направил намек в Николая, ибо никакой любви и преданности он не имел к царю, так жестоко обидевшему его и положившему конец его карьере. «Исторические подробности», которыми изобилует диплом, выдают в авторе любителя истории, а таким и был князь П. В. Долгоруков». Щеголев в своей книге собрал много данных о Долгорукове, однако насчет «исторических» подробностей вполне мог и ошибиться, тем более, когда речь идет о вчерашнем юнце. Иван Сергеевич Гагарин (1814–1882), которого тоже долгие годы прочили в анонимщики, как и Долгоруков, принадлежал к «окологеккернской» молодежи. После выхода книги Аммосова он, как упоминалось, написал в 1865 г. письмо в Россию, опубликованное в газете «Биржевые ведомости» (№ 13), в котором с достоинством отвел упреки в святотатстве по отношению к гению русской культуры, которого и при жизни его высоко ценил. Судьба Гагарина еще в 1843 г. сделала резкий поворот — бывший представитель «золотой молодежи» покинул свет и сделался… католиком, членом иезуитского ордена. Опять-таки жизнеописание его еще ждет своего автора. Здесь скажем только, что даже уход князя Гагарина от мира одно время связывали с раскаянием в содеянном им 3 ноября 1836 г. преступлении. Оказывается, еще в Конюшенной церкви 1 февраля 1837 г. при отпевании тела Пушкина друзья поэта пристально следили за выражением лица Гагарина, надеясь прочесть на нем следы причиненного зла, но увидели лишь глубокую грусть. Подозрения против него были серьезные, их разделял даже П. А. Вяземский, писавший А. И. Тургеневу в 1843 г.: «Он был всегда орудием в чьих-нибудь руках, прихвостником чужих мнений и светских знаменитостей, даже некогда и подлеца Геккерна». Однако есть о нем сведения и другого рода. Горячо любил он славу России, своей покинутой родины. В дневнике Гагарин записал: «Тебе, отчизна, посвящаю я мою мысль, мою жизнь. Россия — младшая сестра семьи европейских народов. Твое будущее прекрасно, велико, оно способно заставить биться благородные сердца. Ты сильна и могуча… враги боятся тебя, друзья надеются на тебя, но среди твоих сестер ты еще молода и неопытна. Пора перестать быть малолетнею в семье, пора сравняться с сестрами, пора быть просвещенною, свободною, счастливою. Положение спеленатого ребенка не к лицу уже тебе, твой зрелый ум требует серьезного дела. Ты пережила много веков, но у тебя впереди более длинный путь, и твои верные сыны должны расчистить тебе дорогу, устраняя препятствия, которые могли бы замедлить твой путь». Нет, недаром И. С. Гагарин, как и Пушкин, считал себя духовным учеником Чаадаева (помните брошюру, привезенную им Пушкину из Москвы?). Гагарину мы обязаны тем, что несколько прекрасных стихотворений Тютчева попали в руки Пушкина и были напечатаны в «Современнике». И. С. Аксаков писал об этом: «Русская литература обязана вечной благодарностью И. С. Гагарину. Он не только первый умел оценить поэтический дар Тютчева, но и обратил его в действительное достояние России». Трудно вообразить, чтобы человек с таким образом мыслей мог решиться на подлость, которую ему приписывают. В 1861 г. с Гагариным беседовал С. А. Соболевский, кровно заинтересованный в открытии истинных обстоятельств гибели Пушкина и ставший в зрелых летах человеком четкой мысли и активного действия. Он твердо был убежден, что в составлении пасквиля новообращенный иезуит не повинен. Соболевский писал: «Я слишком люблю и уважаю Гагарина, чтобы иметь на него хотя бы малейшее подозрение; впрочем, в прошедшем году я самым решительным образом расспрашивал его об этом; отвечая мне, он даже и не думал оправдывать в этом себя, уверенный в своей невинности, но, оправдывая Долгорукова в этом деле, он рассказал мне о многих фактах, которые показались мне скорее доказывающими виновность этого последнего, чем что-либо другое. Во всяком случае оказывается, что Долгоруков жил тогда вместе с Гагариным и он прекрасно мог воспользоваться бумагою последнего, и что поэтому главнейшее основание направленных против него подозрений могло пасть на него, Гагарина». Еще в 1851 г. П. И. Бартенев записал рассказ Павла Воиновича Нащокина о дуэли Пушкина с Дантесом. Там была и такая фраза: «В анонимных письмах участвовал еще и Гагарин, удалившийся после на запад и перешедший в иезуиты». Соболевский просматривал все записи Бартенева, делая замечания к ним. Против этого места он написал: «Твердо уверен, что это клевета» и подписался. С 1979 г. издаваемый Славянской библиотекой в Париже журнал «Символ» систематически печатает материалы из хранящегося там архива Гагарина. В 1983 г. в № 10 журнала Л. А. Шуром была осуществлена публикация, озаглавленная «Материалы о дуэли и смерти А. С. Пушкина из архива И. С. Гагарина»[307]. За письмом 1865 г., которое включено в нашу подборку, следует обращение к князю-иезуиту издателя журнала «Русская старина» М. И. Семевского от 20 января 1879 г.: «Пользуюсь настоящим случаем, чтобы обратиться к вам с просьбою: в текущем году я напечатаю в моем издании ряд материалов о Пушкине и будут рассказаны все подробности, коими сопровождалась его безвременная кончина. В русской печати были указания на вас как на одного из авторов анонимных писем к нему; было и ваше опровержение. Дабы положить конец инсинуациям, я бы желал напечатать ваше возможно подробное объяснение — в виде ли воспоминания о событиях 1836–1837 гг. или в какой вам угодно форме. Сделать это я хочу единственно в видах разъяснения истины и рассеяния клеветы, жертвою которой, как предполагаю, сделались вы». Гагарин отвечал 6/18 февраля 1879 г.: «…За предложение ваше написать для вашего издания объяснение насчет моего мнимого участия в деле анонимных писем, имевших последствием смерть нашего любимого поэта, я вам очень благодарен, но, признаюсь, что это предложение меня затрудняет. Когда печатно была возведена на меня эта клевета, я почел своей обязанностью перед русской публикой оправдаться и написал открытое письмо, которое и было напечатано в «Биржевых ведомостях» и оттуда перепечатано в «Русском архиве» (1865). Письмо это, по поводу вашего предложения, я прочел снова и не вижу, что мог бы я к нему прибавить, разве только одно — восстановить собственные имена, которые у меня были означены одними заглавными буквами, но и эти буквы были так понятны, что издатель «Русского архива» (П. И. Бартенев) разгадал их без затруднения. Я знаю, что есть люди, которым мое опровержение не показалось удовлетворительным. Они не верят моему честному слову, бог с ними. И вы не удивитесь, если я вам скажу, что оправдываться перед ними у меня нет охоты. Одно мне кажется возможным. Написать свои воспоминания, но не исключительно о письмах и не исключительно о Пушкине, а о моих сношениях с разными лицами, между которыми Пушкин займет, разумеется, свое место. Но я не знаю, угодно ли будет вам дать место таким воспоминаниям в задуманном вами собрании документов». Место, конечно бы, нашлось. Семевский даже напомнил Гагарину про обещание, но тот так его и не исполнил. Только два листка в его архиве можно определить как начало этих воспоминаний. Соболевский, как мы видели, указывал на Долгорукова. Такого же мнения придерживались М. Ю. Виельгорский и П. И. Бартенев, который хотя и принадлежал всего лишь к пушкинистам, а не к друзьям Пушкина, но так сроднился с пушкинской средой, как будто был современником и поверенным тайн поэта. Ту же позицию занял Б. Л. Модзалевский, блестящий пушкинист нашего века, впервые опубликовавший упомянутые показания Соболевского. Он сделал, правда, оговорку: «Надо сказать, что Долгоруков, по-видимому, умел ценить Пушкина как поэта». Совсем недавно[308] И. Сидоров обратил внимание на экземпляр «Воспоминаний» пресловутого Фаддея Венедиктовича Булгарина с чьими-то заметками на полях. Заметки были довольно едкими и остроумными. Так, скажем, Булгарин пишет; что после воцарения Павла I «дела вообще приняли быстрый ход». Владелец книги ставит после этого запятую и добавляет: «то есть шли кубарем». Автор публикации, как догадываетесь, пришел к выводу, что экземпляр принадлежал П. В. Долгорукову. Сама по себе такая находка, хоть и любопытна, не привлекла бы к себе пристального внимания, если бы не важное обстоятельство. Фаддей Бенедиктович и после смерти Пушкина, как известно, не упускал случая уколоть его побольнее, так сказать, в памяти потомства. Скажем, пишет он о драматурге Озерове: «Подобно гениальному Пушкину, Озеров в обществах любил говорить более по-французски, думая этим придерживаться высшего тона, и весьма дорожил вниманием так называемых аристократов и людей высшего круга. Похвала какого-нибудь князя для Озерова была выше похвалы Державина. В этом Озеров и Пушкин совершенно равны». К началу отрывка П. В. Долгоруков делает примечания на полях: «Вздор и ложь: я знал Пушкина и помню, что он охотно и прекрасно говорил по-русски, но Булгарин не может позабыть и переварить эпиграмм Пушкина». Долгоруков знал только эпиграммы, мы теперь знаем об отношениях Пушкина и Булгарина куда больше. Но вывод князя-изгнанника абсолютно правильный. А к концу булгаринского сравнения Озерова с Пушкиным Долгоруков делает примечание еще более сильное: «Гнусная ложь: нельзя было держать себя благороднее Пушкина, который не имел нужды бегать ни за чьими похвалами, принадлежа сам к древнейшему роду боярскому». Здесь важна не столько защита памяти Пушкина от посягательств Булгарина (Пушкин и в этом нужды не имел), сколько упоминание о боярском роде. Долгоруков не случайно был генеалогом, он, подобно Пушкину, гордился своим происхождением и славою отцов и дедов. В этом смысле он-то как раз был ровня Пушкину. Могло ли случиться, что один русский дворянин, гордящийся своим происхождением, напишет грязный пасквиль, задевающий честь другого? Вообще-то бывало и так. Но в данном случае логика восстает против этого. Аргумент, обнародованный И. Сидоровым, очень весок. Возражать против него будет теперь трудно. Надо думать, что Долгоруков читал книгу Булгарина, коль скоро она вышла в 1846 г., задолго до появления обвинений Аммосова, и, следовательно, ни в чем не оправдывался. Да и что может быть искреннее помет на книге, сделанных при непосредственном чтении. Их же никто не увидит! Между прочим, прежде чем напечатать сообщение о находке И. Сидорова, редакция журнала отправила пометки на книге Булгарина авторитетным экспертам и получила ответ: это писал Долгоруков. Словом, оправдательных доводов, обеляющих «колченогого князя», накопилось немало. Но как же быть с экспертизой Салькова, после которой Долгорукова стали называть в числе главных виновников гибели Пушкина? И в романах, и в стихах, и со сцены, и с киноэкрана звучали подобные обвинения. Оставалось либо признать графологию доказательством бесспорным, против которого бессильны логика, психология, исторические факты, либо оспорить результаты экспертизы. Пошли, естественно, по второму пути. Пожалуй, первой по времени серьезной попыткой оправдать Долгорукова была статья историка Л. Вишневского[309]. Однако историк ведь не графолог, а оппозиционность князя не доказательство его невиновности в поступке, быть может, совершенном в юношеские годы. Кроме того, Л. Вишневский ищет «полицейский след» в обвинении, выдвинутом против Долгорукова. Но в таком случае в связях с полицией надо подозревать и Данзаса, и Н. М. Смирнова, и дочь Пушкина Н. А. Меренберг, убежденных в причастности Долгорукова к составлению пасквиля. Следующая после Салькова экспертиза была проведена В. В. Томилиным по инициативе М. И. Яшина в 1966 г. Результат был неожиданным: росчерк под пасквилем сделан рукою И. С. Гагарина, а надпись на обороте «Александру Сергеичу Пушкину» вообще принадлежит лакею Гагарина Василию Завязкину. С этим выводом сразу же не согласились другие эксперты (М. Г. Любарский), утверждавшие, что для «перевода стрелки» на Завязкина нет оснований: слишком мало у нас свидетельств о его действительном почерке. Наиболее доказательный разбор всех возможных связей И. С. Гагарина и доказательств его непричастности к гибели Пушкина проделал А. С. Бутурлин в конце 1960-х годов[310]. После его статьи стало ясно, что экспертиза В. В. Томилина была некорректной. В 1976 г. был обнародован результат еще одной экспертизы «диплома ордена рогоносцев». На этот раз киевский специалист С. А. Ципенюк пришел к выводу, что почерк диплома по ряду признаков не схож ни с почерком Гагарина, ни с почерком Долгорукова. Экспертиза была тщательная и основанная уже не на одном, а на многих образчиках руки Долгорукова и, конечно, не на единственном росчерке Гагарина. Что касается прежних выводов Салькова и введенного им в заблуждение Щеголева, то эти выводы можно считать опровергнутыми. Видимо, ошибка Щеголева состояла в том, что он доверился человеку некомпетентному — Сальков, фельдшер по образованию, до революции служил в полиции, где занимался дактилоскопией. Пушкинское дело оказалось ему не по плечу. Между прочим, сразу же после публикации экспертизы Салькова Щеголев получил письмо от народного комиссара иностранных дел Г. В. Чичерина: «На почерк П. В. Долгорукова совсем не похоже. Экспертиза Салькова напоминает… экспертизу Бертильона по делу Дрейфуса». Как известно, французский офицер Дрейфус был безвинно осужден за шпионаж на основании заведомо ложной экспертизы документов, найденных у него. К сожалению, Щеголев не внял предупреждениям и основывал свои выводы об исполнителе пасквиля на ложных посылках. Легковесные доводы, «обличающие» Гагарина, через несколько десятилетий принял на веру М. И. Яшин. И, наконец, о последней экспертизе. Ее по инициативе журнала «Огонек» организовал историк-археограф Г. Хаит[311]. Исследование проводили сотрудники Всесоюзного научно-исследовательского института судебных экспертиз с привлечением ряда других специалистов. Сложнейшая работа привела к важным выводам. Прежде всего, оба сохранившиеся диплома, в том числе и адрес, написаны одним лицом; далее — диплом писал не француз, поскольку в исполнении французского текста имеются серьезные погрешности (подтверждается вывод, сделанный еще в 1924 г. тончайшим знатоком пушкинской эпохи Б. В. Томашевским); чрезмерный росчерк, выведенный в конце пасквиля, был демонстративным проявлением неуважения к адресату по куртуазным правилам того времени. Эксперты пришли к выводу, что диплом написан не простолюдином по чьему-то наущению (как одно время предполагали), а человеком светского круга. Сделан даже такой, далеко выходящий за рамки почерковедения вывод: составителем и исполнителем «диплома» был скорее всего один и тот же человек. Скрупулезное сравнение почерков Долгорукова и Гагарина (в целом ряде образцов) привело к заключению, что итоги экспертизы Салькова не подтверждаются. Более того, можно суверенностью считать, что анонимное письмо написано не князем Долгоруковым и не князем Гагариным, а каким-то третьим лицом. Кто это «третье лицо», мы не знаем и узнаем ли? Как отмечала С. Л. Абрамович (еще до экспертизы «Огонька»), «…никакими доказательствами, подтверждающими соучастие Долгорукова или Гагарина, мы в настоящее время не располагаем. И это означает также, что единственный аргумент, который Щеголев расценил в свое время как бесспорный и на основе которого он построил свою версию, оказался несостоятельным. А так как за истекшие десятилетия не было выдвинуто ни одного сколько-нибудь убедительного объяснения относительно мотивов, которые могли бы толкнуть Долгорукова на соучастие в деле с анонимными письмами, эту версию следует отклонить как недостоверную». Таким образом, получается, что Долгорукова и Гагарина следует оправдать «за недоказанностью преступления». Однако после того, как почти 120 лет над ними тяготело страшное обвинение, нужно сказать, наверное, больше: «по настоящему делу Гагарина И. С. и Долгорукова П. В. считать реабилитированными»… Исследователи разных времен, с объяснимой болезненностью воспринимая то обстоятельство, что ни знание пушкинского окружения, ни детальное изучение обстоятельств жизни поэта в 1836–1837 гг., ни почерковедческие экспертизы, наконец, не дают однозначного ответа на вопрос, кто автор «диплома», называли ряд имен — целый «кандидатский список». В него попали люди по единственному признаку — они ненавидели Пушкина. Это С. С. Уваров (о нем рассказывалось в первой главе), его клеврет В. Ф. Боголюбов, две особы женского пола — М. Д. Нессельроде и И. Г. Полетика и некоторые другие. Ненависть их всех к Пушкину известна, однако каких-либо доказательств причастности к почтовому оскорблению, полученному 4 ноября 1836 года, нет.* * *
С 4 ноября уже нельзя положа руку на сердце сказать, что личная драма была как бы фоном, на котором развивались обычная жизнь и труды Пушкина. Оскорбление было тяжким, но главное даже не в этом: Пушкин понимал, что только страшный ответный удар, который он нанесет Геккернам, может заткнуть, рты светской камарилье, оградить от преследований его жену, вернуть ему самому душевный мир. И мысли его были теперь заняты планом отмщения, делом чести, которую почитал он главным своим достоянием. Вот кратчайшая схема последовавших событий. 4 ноября поутру Пушкин узнает от жены о свидании в доме Полетики. Сразу же приносят от Хитрово пакет с пасквилем. Является Соллогуб с таким же письмом. Вечером этого же ужасного дня Пушкин отправляет Дантесу вызов. На следующий день в квартире Пушкиных появляется барон Геккерн. Он юлит, хитрит и выворачивается, умоляя отсрочить дуэль хотя бы на сутки. Пушкин соглашается, а Наталья Николаевна в отчаянии, тайком от него посылает в Царское Село за Жуковским. Тем временем голландский посланник тоже не дремлет — он уговаривает Наталью Николаевну написать Дантесу письмо с просьбой не выходить на поединок. Расчет подлый: Дантес откажется драться, вняв мольбе обожаемой им женщины. К счастью, Наталья Николаевна не соглашается. Тогда вновь Геккерн обращается к Пушкину, убеждая его подождать еще две недели. Быть может, версия с женитьбой на Екатерине Гончаровой уже возникла. Приезжает Жуковский и начинает свою «челночную дипломатию» — Загряжская, Вяземский, Виельгорский втянуты в обсуждение дуэльной проблемы. Пушкину, однако, нужно уладить еще одно дело. Видимо, усмотрев в пасквиле намек на ухаживания и сальности императора, он хочет во что бы то ни стало избавиться от казенной денежной зависимости. Для этого он пишет Канкрину, жертвуя последним, что имеет — своей частью Болдина (№ 16). Прими Канкрин это предложение, и путы были бы отчасти разорваны. Но Канкрин отказывает. С самого начала возникает в уме Геккернов спасительный трюк. Они уверяют «специального представителя» Пушкина, Жуковского, что на самом деле ничего «такого» не было: Пушкину померещилось, Дантес жаждет вовсе не соблазнить его жену и навек замарать честь поэта, а совсем иное — жениться на его свояченице Екатерине Николаевне. Единственное, что препятствует безмятежному счастью, — дуэльные стремления Пушкина. Возьмет он назад свой вызов — и хоть на другой день свадьбу играй. Пушкин по настоянию Жуковского решает покончить с этим делом и пишет удовлетворяющее Геккернов письмо (№ 34). Но салоны, гостиные, кабинеты, даже будуары полны пересудов, слухов, насмешек, шепота невежд. Распускается клевета, будто Дантес пожертвовал собою: женится на нелюбимой, спасая репутацию возлюбленной. Словно нарочно все делается, чтобы толкнуть Пушкина на кровавый поединок. И тогда 21 ноября он пишет два письма (№ 36–37). Одно Геккерну — дерзкое, оскорбительное, унижающее адресата; другое Бенкендорфу — хладнокровно объясняющее обстановку. Единственный, кто услышал из уст Пушкина текст письма к Геккерну, был В. А. Соллогуб. Он поспешил к Жуковскому, твердо зная, что всякий иной способ предотвращения беды невозможен. Жуковский начал второй ноябрьский тур переговоров. Нужен был какой-то новый путь, какие-то крайние меры. И Жуковский пошел на них. 22 ноября он все рассказал царю, а 23-го Пушкину была дана личная аудиенция. Николай I, как бы мы теперь ни камуфлировали это различными логическими построениями, не прочь был избавиться от поэта. Независимых людей при дворах не выносят — их иногда только терпят. Однако скандал в случае дуэли с непредсказуемым исходом обещал разразиться настолько серьезный, затрагивающий иностранцев, что император сделал очередной тактический ход. Он успокоил Пушкина, взял с него слово «не драться» и «в случае чего» повелел обратиться прямо к нему. Не исключено: император учитывал и подтекст «диплома», который, окажись он известен, мог бы нанести вред его собственной репутации. Уже в который раз в жизни Пушкина царская милость оказывалась горше наказания. Письма к Геккерну и Бенкендорфу от 21 ноября остались неотосланными. Началась последняя передышка. Осчастливленная Екатерина Николаевна Гончарова готовилась к свадьбе. 28 ноября Анна Николаевна Вульф писала сестре: «Вот новость, о которой шумит весь город и которая вас заинтересует: мадемуазель Гончарова, фрейлина, выходит замуж за знаменитого Дантеса, о котором Ольга (Павлищева) вам, конечно, рассказывала; и, говорят, этот брак устроился таким образом, что это просто восхитительно».* * *
Сказанное выше не означает, что в ноябре — декабре вовсе не было светлых минут. А. И. Тургенев говорил, что Пушкин «полон идей»; готовилось новое издание стихотворений; поэт увлекся великой загадкой нашей словесности — «Словом о полку Игореве», он сравнивает переводы, изучает текст, сам начинает переводить; 22 декабря появляется IV книжка «Современника»… Но самым большим подарком был для него под конец всех литературных дел выход в свет в последних числах декабря миниатюрного «Евгения Онегина», изданного книгопродавцем Глазуновым. Изящный мелкий шрифт, красивая обертка, миниатюрный формат, белая рамка-венок по синему полю обложки — все это, как вспоминали потом книжники, чрезвычайно радовало Пушкина. Да и коммерчески издание обещало быть небезвыгодным: 5000 экземпляров ценою по пяти рублей. За вычетом всех расходов Пушкин должен был получить 10–11 тысяч рублей ассигнациями. А поскольку то и дело истекали сроки счетов — от крупных кредиторов до мелочных лавочников, — то подспорье получалось не пустячное. До чего же теперь больно сознавать, что единственный экземпляр миниатюрного «Онегина» с пушкинским автографом был подарен не кому иному, как дочери известного петербургского ростовщика: «Милостивой государыне Людмиле Алексеевне Шишкиной от автора. 1-го января 1837 года».1[312]
<…> Мадам (Полетика), по настоянию Геккерна, пригласила Пушкину к себе, а сама уехала из дому. Пушкина рассказывала княгине Вяземской и мужу, что, когда она осталась с глазу на глаз с Геккерном, тот вынул пистолет и грозил застрелиться, если она не отдаст ему себя. Пушкина не знала, куда ей деваться от его настояний; она ломала себе руки и стала говорить как можно громче. По счастию, ничего не подозревавшая дочь хозяйки дома явилась в комнату, и гостья бросилась к ней. <…> Рассказ В. Ф. Вяземской П. И. Бартеневу.2[313]
…Жена моя сообщает мне, что она совершенно уверена в том, что во все это время Геккерн видел вашу мать исключительно в свете и что между ними не было ни встреч, ни переписки. Но в отношении обоих этих обстоятельств было все же по одному исключению. Старый Геккерн написал вашей матери письмо, чтобы убедить ее оставить своего мужа и выйти за его приемного сына. Александрина вспоминает, что ваша мать отвечала на это решительным отказом, но она уже не помнит, было ли это сделано устно или письменно. Что же касается свидания, то ваша мать получила однажды от г-жи Полетики приглашение посетить ее, и когда она (Н. Н. Пушкина) прибыла туда, то застала там Геккерна вместо хозяйки дома; бросившись перед ней на колена, он заклинал ее о том же, что и его приемный отец в своем письме. Она сказала жене моей, что это свидание длилось только несколько минут, ибо, отказав немедленно, она тотчас же уехала… (фр.) Г. Фризенгоф — А. П. Араповой. 1887.3[314]
Кавалеры первой степени, командоры и кавалеры светлейшего ордена рогоносцев, собравшись в Великом Капитуле под председательством достопочтенного великого магистра ордена, его превосходительства Д. Л. Нарышкина, единогласно избрали г-на Александра Пушкина коадъютором великого магистра ордена рогоносцев и историографом ордена. Непременный секретарь граф И. Борх. (фр.) Анонимный пасквиль, полученный Пушкиным 4 ноября 1836.4[315]
Когда появились анонимные письма, посылать их было очень удобно: в это время только что учреждена была городская почта. Князья Гагарин и Долгоруков посещали иногда братьев Россет, живших вместе с Скалоном на Михайловской площади в доме Занфтлебена. К. О. Россет получил анонимное письмо и по почерку стал догадываться, что это от них. Он, по совету Скалона, не передал Пушкину ни письма, ни своего подозрения…——
Осенью 1836 года Пушкин пришел к Клементию Осиповичу Россету и, сказав, что вызвал на дуэль Дантеса, просил его быть секундантом. Тот отказывался, говоря, что дело секундантов вначале стараться о примирении противников, а он этого не может сделать, потому что не терпит Дантеса и будет рад, если Пушкин избавит от него петербургское общество; потом он недостаточно хорошо пишет по-французски, чтобы вести переписку, которая в этом случае должна быть ведена крайне осмотрительно; но быть секундантом на самом месте поединка, когда уже все будет условлено, Россет был готов. После этого разговора Пушкин повел его прямо к себе обедать. За столом подали Пушкину письмо. Прочитав его, он обратился к старшей своей свояченице Екатерине Николаевне: «Поздравляю, вы невеста; Дантес просит вашей руки». Та бросила салфетку и побежала к себе. Наталья Николаевна за нею. «Каков!» — сказал Пушкин Россету про Дантеса. Рассказы братьев Россет — П. И. Бартеневу5[316]
В. А. Соллогуб Из воспоминаний Я жил тогда на Большой Морской, у тетки моей (А. И.) Васильчиковой. В первых числах ноября (1836) она велела однажды утром меня позвать к себе и сказала: — Представь себе, какая странность! Я получила сегодня пакет на мое имя, распечатала и нашла в нем другое запечатанное письмо, с надписью: Александру Сергеевичу Пушкину. Что мне с этим делать? Говоря так, она вручила мне письмо, на котором было действительно написано кривым, лакейским почерком: «Александру Сергеичу Пушкину». Мне тотчас же пришло в голову, что в этом письме что-нибудь написано о моей прежней личной истории с Пушкиным, что, следовательно, уничтожить я его не должен, а распечатать не вправе. Затем я отправился к Пушкину и, не подозревая нисколько содержания приносимого мною гнусного пасквиля, передал его Пушкину. Пушкин сидел в своем кабинете. Распечатал конверт и тотчас сказал мне: — Я уж знаю, что такое; я такое письмо получил сегодня же от Елисаветы Михайловны Хитровой: это мерзость против жены моей. Впрочем, понимаете, что безыменным письмом я обижаться не могу. Если кто-нибудь сзади плюнет на мое платье, так это дело моего камердинера вычистить платье, а не мое. Жена моя — ангел, никакое подозрение коснуться ее не может. Послушайте, что я по сему предмету пишу г-же Хитровой. Тут он прочитал мне письмо, вполне сообразное с его словами. В сочинении присланного ему всем известного диплома он подозревал одну даму, которую мне и назвал. Тут он говорил спокойно, с большим достоинством и, казалось, хотел оставить все дело без внимания. Только две недели спустя узнал я, что в этот же день он послал вызов кавалергардскому поручику Дантесу, усыновленному, как известно, голландским посланником бароном Геккерном. Я продолжал затем гулять, по обыкновению, с Пушкиным и не замечал в нем особой перемены. Однажды спросил я его только, не дознался ли он, кто сочинил подметные письма. Точно такие же письма были получены всеми членами тесного карамзинского кружка, но истреблены ими тотчас по прочтении. Пушкин отвечал мне, что не знает, но подозревает одного человека. «S'il vous faut un troisième, ou un second, — сказал я ему, — disposez de moi»[317]. Эти слова сильно тронули Пушкина, и он мне сказал тут несколько таких лестных слов, что я не смею их повторить; но слова эти остались отраднейшим воспоминанием моей литературной жизни. <…> — Дуэли никакой не будет; но я, может быть, попрошу вас быть свидетелем одного объяснения, при котором присутствие светского человека (опять-таки светского человека) мне желательно, для надлежащего заявления, в случае надобности. Все это было говорено по-французски. Мы зашли к оружейнику. Пушкин приценивался к пистолетам, но не купил, по неимению денег. После того мы заходили еще в лавку к Смирдину, где Пушкин написал записку Кукольнику, кажется, с требованием денег. Я между тем оставался у дверей и импровизировал эпиграмму:6[318]
<…> Что до гнусного памфлета, направленного против Пушкина, то он вызвал во мне негодование и отвращение. Не понимаю, как мог найтись подлец, достаточно злой, чтобы облить грязью прекрасную и добродетельную женщину с целью оскорбить мужа под позорным покрывалом анонима: пощечина, данная рукой палача — вот чего он, по-моему, заслуживает. — Меня заранее приводит в негодование то, что если когда-либо этот негодяй откроется, снисходительное петербургское общество будет всецело его соучастником, не выбросив мерзавца из своей среды. Я же сам с восторгом выразил бы ему мое мнение о нем. Есть вещи, которые меня всего переворачивают, и эта — из их числа. <…> (фр.) А. Н. Карамзин — Карамзиным, 3 декабря 1836. Из Баден-Бадена в Петербург.7[319]
Тайна безыменных писем, этого пролога трагической катастрофы, еще недостаточно разъяснена. Есть подозрения, почти неопровержимые, но нет положительных юридических улик. <…> П. А. Вяземский. Старая записная книжка.8[320]
Если ты хочешь говорить об анонимном письме, я тебе скажу, что оно было запечатано красным сургучем, сургуча мало и запечатано плохо. Печать довольно странная: сколько я помню, на одной печати имеется посредине следующей формы «А» со многими эмблемами вокруг «А». Я не мог различить точно эти эмблемы, потому что, я повторяю, оно было плохо запечатано. Мне кажется, однако, что там были знамена, пушки, но я в этом не уверен. Мне кажется, так припоминаю, что это было с нескольких сторон, но я в этом также не уверен. Ради бога, будь благоразумен и за этими подробностями отсылай смело ко мне, потому что граф Нессельроде показал мне письмо, которое написано на бумаге такого же формата, как и эта записка. Мадам Н. и графиня София Б. тебе расскажут о многом. Они обе горячо интересуются нами. Да выяснится истина, это самое пламенное желание моего сердца. Твой душой и сердцем Б. де Г. (фр.) Л. Геккерн — Дантесу. 1 февр. 1837. Петербург.9[321]
Государь Александр Николаевич у себя в Зимнем дворце за столом, в ограниченном кругу лиц, громко сказал: «Eh bien, on connaît maintenant ľauteur des lettres anonymes, qui ont causé la mort de Pouchkine; c'est Nesselrode»[322]. Слышал от особы, сидевшей возле государя. Соболевский подозревал, но очень нерешительно, князя П. В. Долгорукова. Из записок А. М. Голицына10[323]
М. Г. В июньской книге Вашего журнала прочел я разбор книжки г. Аммосова: «Последние дни жизни А. С. Пушкина» и увидел, что г. Аммосов позволяет себе обвинять меня в составлении подметных писем в ноябре 1836 г., а князя И. С. Гагарина — в соучастии в таком гнусном деле, и уверяет, что Гагарин, будучи за границею, признался в том. Это клевета и только: клевета и на Гагарина, и на меня. Гагарин не мог признаться в том, чего никогда не бывало, и он никогда не говорил подобной вещи, потому что Гагарин человек честный и благородный и лгать не будет. Мы с ним соединены с самого детства узами теснейшей дружбы, неоднократно беседовали о катастрофе, положившей столь преждевременный конец поприщу нашего великого поэта, и всегда сожалели, что не могли узнать имен лиц, писавших подметные письма. Г. Аммосов говорит, что писал свою книжку со слов К. К. Данзаса. Не могу верить, чтобы г. Данзас обвинял Гагарина или меня. Я познакомился с г. Данзасом в 1840 г., через три года после смерти его знаменитого друга, и знакомство наше продолжалось до выезда моего из России в 1859 г., т. е. 19 лет. Г. Данзас не стал бы знакомиться с убийцею Пушкина и не он, конечно, подучил г. Аммосова напечатать эту клевету. Г. Аммосову неизвестно, что Гагарин и я, после смерти Пушкина, находились в дружеских сношениях с людьми, бывшими наиболее близкими к Пушкину; г. Аммосову неизвестно, что я находился в дружеских сношениях с друзьями Пушкина: гр. М. Ю. Виельгорским, гр. Гр. А. Строгановым; кн. А. М. Горчаковым, кн. П. А. Вяземским, П. А. Валуевым; с первыми двумя до самой кончины их, с тремя последними до выезда моего из России в 1859 г. Г. Аммосову неизвестно, что уже после смерти Пушкина я познакомился с его отцом, с его родным братом и находился в знакомстве с ними до самой смерти их. Начальнику III Отделения, по официальному положению его, лучше других известны общественные тайны. Л. В. Дубельт (младший сын его женат на дочери великого поэта) никогда не обвинял ни Гагарина, ни меня по делу Пушкина. Когда в 1843 г. я был арестован и сослан в Вятку, в предложенных мне вопросных пунктах не было ни единого намека на подметные письма. С негодованием отвергаю, как клевету, всякое обвинение как меня, так и Гагарина в каком бы то ни было соучастии в составлении или распространении подметных писем. Гагарин, ныне находящийся в Бейруте, в Сирии, вероятно, сам напишет Вам то же. Но обвинение — и какое ужасное обвинение! — напечатано было в «Современнике» и долг чести предписывает русской цензуре разрешить напечатание этого письма моего[324]. Прося Вас поместить его в ближайшей книге «Современника», имею честь быть, милостивый государь, вашим покорнейшим слугою князь Петр Долгоруков[325]. Письмо П. В. Долгорукова в редакцию герценовского «Колокола». Июль 1863.11[326]
<…> Мне только что сказали, что Дантес-Геккерн хочет начать другое дело с Долгоруковым и что он намеревается доказать, что именно Долгоруков составил подлые анонимные письма, следствием которых была смерть моего друга Пушкина. Благоволите сообщить мне, дошло ли до вашего сведения это намерение Дантеса, и сообщите об этом во всех подробностях. Уже давно у меня была тысяча мелких поводов предполагать, что это жестокое дело исходило от Долгорукова. Вам известно, что в свое время предполагали, что его совершил Гагарин, и что угрызения совести в этом поступке заставили последнего сделаться католиком и иезуитом; вам известно также, что главнейший повод к такому предположению дала бумага, подобную которой, как утверждали, видали у Гагарина. С своей стороны я слишком люблю и уважаю Гагарина, чтобы иметь на него хотя бы малейшее подозрение; впрочем, в прошедшем году я самым решительным образом расспрашивал его об этом; отвечая мне, он даже и не думал оправдывать в этом себя, уверенный в своей невинности; но, оправдывая Долгорукова в этом деле, он рассказал мне о многих фактах, которые показались мне скорее доказывающими виновность этого последнего, чем что-либо другое. Во всяком случае оказывается, что Долгоруков жил тогда вместе с Гагариным, что он прекрасно мог воспользоваться бумагою последнего, и что поэтому главнейшее основание направленных против него подозрений могло пасть на него, Гагарина. Находясь последний раз в Петербурге, я обращался ко многим лицам, которые в свое время получили циркулярное письмо[327] (NB сам я находился тогда, к несчастию, в Париже). Я не нашел его нигде в подлиннике, так как эти лица его уничтожили; если подлинник и находился где-нибудь, то только у господ, мне незнакомых, или, вернее всего, в III Отделении, куда я не намерен обращаться. <…> (фр.). С. А. Соболевский — С. М. Воронцову. 7 февраля 1862. Из Москвы в Петербург.12[328]
В два часа посетил графиню Меренберг, рожденную Наталию Александровну Пушкину. Это высокая, видная дама, с каштановыми волосами, синими глазами и с громким голосом. Она очень приветлива в своем обращении. Вот сущность ее ответов на мои вопросы: — Я родилась за несколько месяцев до кончины отца, именно весной 1836 г. в Петербурге, где и выросла и жила до 16-летнего возраста. Все, что знаю об отце, это уже по рассказам моей матери. Причины дуэли отца мать моя исключительно объясняла тем градом анонимных писем, пасквилей, которые в конце 1836 г. отец мой стал получать беспрестанно. Едва только друзья его В. А. Жуковский, князь П. А. Вяземский успокоют отца моего, — он вновь получает письма и приходит в сильнейшее раздражение. Авторами писем мать моя всегда признавала князя Петра Владимировича Долгорукова, которого называли bancal[329] — известного своею крайне дурной репутациею. Это тот самый Долгоруков, который впоследствии хотел выманить деньги у князя Воронцова и был по процессу с ним осужден. Я лично имела случай убедиться, что это был за человек. Когда я вышла замуж за Дубельта и жила в одной квартире с своим beau-père'ом[330], я встретила в приемной Леонтия Васильевича Дубельта даму, по-видимому, красивую, но лицо ее было покрыто густою вуалью. Приняв в ней участие, я ввела ее к генералу. «Знаешь, кто это был у меня? — сказал мне потом Леонтий Васильевич, — это княгиня Долгорукова, жена кн. Петра. Когда она подняла вуаль — я увидел глаз ее совершенно вздутым — это так вновь исколотил ее муж. Несколько раз я их мирил; кн. Петр Долгоруков клялся мне, что будет жить ладно с женой, по моим убеждениям она его прощала, — но теперь уже это кончено: после нового побоища она настоятельно просит отдельного вида на жительство и уезжает жить за границу». Князь П. Долгоруков был замечательный лгун. Поэтому если он и отпирался потом от обвинения его в написании безымянных пасквилей к отцу моему, то ему было бы нельзя поверить. Так была убеждена в этом моя мать. Другое лицо, на которое указывала моя мать, как на автора безымянных писем, был князь Иван Сергеевич Гагарин; по мнению матери, он и ушел в орден иезуитов, чтобы замолить свой грех перед моим отцом. Впрочем, если Гагарин потом отрицал свою вину, то ему еще можно было поверить. Место, на котором была дуэль, я в точности не знаю, на Крестовском, — нет, кажется, в Лесном. Квартира, где он умер, была матерью покинута, но в ней впоследствии жили мои знакомые, между прочими Демидова, и я в ней часто бывала. Материальные недостатки не были причиною, способствовавшею смерти моего отца. Он имел два имения, и сочинения его приносили прекрасный достаток: ему платили по червонцу за стих. Опекуном над нами назначили гр. Григория Строганова, старика самолюбивого, который, однако, ни во что не входил, а предоставлял всем распоряжаться Отрешкову, который действовал весьма недобросовестно. Издание сочинений отца вышло небрежное (1838–1842), значительную часть библиотеки отца он расхитил и продал, небольшая лишь часть перешла к моему брату Александру; время, удобное для последующих изданий сочинений отца, пропустил… Мать мою не хотел слушать и не позволял ей мешаться в дела опеки и только когда мать вышла замуж за Ланского, ей удалось добиться удаления от опеки Отрешкова: назначили опекуном Ланского. <…> Беседа М. И. Семевского с Н. А. Меренберг. Висбаден, декабрь 1886 — январь 1887.13[331]
В № 102 «Биржев. ведомостей» помещена статья, в которой, по поводу безымянных писем, причинивших смерть Пушкина, приводится мое имя. Статья эта меня огорчила, и невозможно мне ее пропустить без ответа. В этом темном деле, мне кажется, прямых доказательств быть не может. Остается только честному человеку дать свое честное слово. Поэтому я торжественно утверждаю и объявляю, что я этих писем не писал, что в этом деле я никакого участия не имел; кто эти письма писал, я никогда не знал и до сих пор не знаю. Чтобы устранить все недоразумения и все недомолвки, мне кажется нужным войти в некоторые подробности. В то время, как случилась вся эта история, кончившаяся смертью Пушкина, я был в Петербурге и жил в кругу, к которому принадлежали и Пушкин, и Дантес, и я с ними почти ежедневно имел случай видеться. С Пушкиным я был в хороших сношениях; я высоко ценил его гениальный талант и никакой причины вражды к нему не имел. Обстоятельства, которые дали повод к безымянным письмам, происходили под моими глазами, но я никаким образом к ним не был примешан, о письмах я не знал и никакого понятия о них не имел. Первый человек, который мне о них говорил, был К. О. Р[332]. В то время я жил на одной квартире с кн. П. В. Д.[333] на Миллионной. С Д. я также с самого малолетнего возраста был знаком. Бабушка его княгиня Д.[334] и особенно тетушка его М. П. К.[335] были в дружной и тесной связи с моей матушкой. Мы в Москве очень часто видались, потом Д. отправлен был в Петербург в Пажеский корпус. Я потерял его из виду и встретился с ним опять в Петербурге в 1835 или 1836 году. Мы наняли вместе одну квартиру. Однажды мы обедали дома вдвоем, как приходит Р. При людях он ничего не сказал, но как мы встали из-за стола и перешли в другую комнату, он вынул из кармана безымянное письмо на имя Пушкина, которое было ему прислано запечатанное под конвертом, на его (Р.) имя. Дело ему показалось подозрительным, он решился распечатать письмо и нашел известный пасквиль. Тогда начался разговор между нами; мы толковали, кто мог написать пасквиль, с какою целью, какие могут быть от этого последствия. Подробностей этого разговора я теперь припомнить не могу; одно только знаю, что наши подозрения ни на ком не остановились и мы остались в неведении. Тут я имел в руках это письмо и рассматривал. Другого экземпляра мне никогда не приходилось видеть. Сколько я могу припомнить, Р. нам сказал, что этот конверт он получил накануне. Несколько времени после того, однажды утром, в Канцелярии министерства иностранных дел, я услышал от графа Д. К. Н.[336], что Пушкин накануне дрался с Дантесом и что он тяжело ранен. В тот же день я отправился к Пушкину и к Дантесу; у Пушкина не принимали; Дантеса я видел легко раненного, лежавшего на креслах. В то время было в Петербурге много толков о безымянных письмах; многие подозревали барона Геккерна-отца; эти подозрения тогда, как и теперь, мне казались чрезвычайно нелепыми. Я и не воображал, что меня также подозревали в этом деле. Прошло несколько лет; я провел эти годы в Лондоне, в Париже и в Петербурге. В Париже я часто видался со многими русскими; в Петербурге я везде бывал и почти ежедневно встречался с Л.[337], и во все это время помину не было о моем мнимом участии в этом темном деле. В 1843 году я оставил свет и поступил в новициат ордена иезуитов, в Ахеоланскую обитель (ĽAcheul), где и оставался до сентября 1845 года. В Ахеоланской обители меня навестил А. И. Т.[338], мы долго с ним разговаривали про былое время. Он мне тут впервые признался, что он имел на меня подозрение в деле этих писем, и рассказывал, как это подозрение рассеялось. На похоронах Пушкина он с меня глаз не сводил, желая удостовериться, не покажу ли я на лице каких-нибудь знаков смущения или угрызения совести, особенно пристально смотрел он на меня, когда пришлось подходить ко гробу — прощаться с покойником. Он ждал этой минуты: если я спокойно подойду, то подозрения его исчезнут; если же я не подойду или покажу смущение, он увидит в этом доказательство, что я действительно виноват. Все это он мне рассказывал в Ахеоланской обители и прибавил, что, увидевши, с каким спокойствием я подошел к покойнику и целовал его, все его подозрения исчезли. Я тут ему дружески приметил, что он мог бы жестоко ошибиться. Могло бы случиться, что я имел бы отвращение от мертвецов и не подошел бы ко гробу. Подходить я никакой обязанности не имел, — не все подходили, и он тогда бы очень напрасно остался убежденным, что я виноват. После этого несколько раз до меня доходили слухи, что тот или другой человек меня подозревал в том же деле. Я, признаюсь, не обращал на эти подозрения никакого внимания. С одной стороны, я так твердо убежден был в моей невинности, что эти слухи не делали на меня впечатления. С другой стороны, так много людей не могли себе объяснить, почему я оставил свет и сделался иноком. Стали выдумывать небывалые причины. Иные предполагали, не знаю, какой роман, любовь, отчаяние и бог весть что такое. Другие полагали, что я непременно совершил какое-нибудь преступление, а как за мною никакого преступления не знали, то стали поговаривать: «а может быть, он написал безымянные письма против Пушкина?» Пушкин убит в феврале 1837 г., если я не ошибаюсь; я вступил в орден иезуитов в августе 1843 г., — слишком шесть лет спустя; в продолжение этих шести лет никто не приметил за мной никакого отчаяния, даже никакой грусти, и сколько я знаю, никто не останавливался на мысли, что я эти письма писал; но как я сделался иезуитом, тут и стали про это говорить. Несколько лет тому назад один старинный мой знакомый приехал в Париж из России и стал меня расспрашивать про это дело; я ему сказал, что я знал и как я знал. Разговор пал на бумагу, на которой был писан пасквиль; я действительно приметил, что письмо, показанное мне К. О. Р., было писано на бумаге, подобной той, которую я употреблял. Но это ровно ничего не значит: на этой бумаге не было никаких особенных знаков, ни герба, ни литер. Эту бумагу не нарочно для меня делали: я ее покупал, сколько могу припомнить, в английском магазине, и, вероятно, половина Петербурга покупала тут бумагу. Кажется, к этим объяснениям на счет моего мнимого участия в безымянных письмах более ничего прибавлять не нужно. Но не могу умолчать о кн. Д. Конечно, он в моей защите не нуждается и сам себя защищать может. Одно только я хочу сказать. Как видно из предыдущего, во время несчастной этой истории я с ним на одной квартире жил, — следовательно, если бы были против него какие-нибудь улики или доказательства, никто лучше меня не мог бы их приметить. Поэтому я почитаю долгом объявить, что никаких такого рода улик или доказательств я не приметил. Примите уверение и т. д. Ивана Гагарина, священника общества Иисусова. Письмо И. С. Гагарина в редакцию «Биржевых ведомостей» (1865).14[339]
Из встреч и бесед с Гагариным у меня сложилось убеждение: 1) что дело смерти Пушкина тяготило и мучило Гагарина ужасно; 2) что он почитал себя жестоко оклеветанным; 3) что опровержений своих он не почитал достаточно сильными для ниспровержения всей этой клеветы; и 4) что он был убежден в существовании более сильного и неопровержимого доказательства его правоты, каковое доказательство и есть во Франции… Характер и судьба И. С. Гагарина чрезвычайно драматичны, и всякий честный человек должен быть крайне осторожен в своих о нем догадках. Этого требуют и справедливость и милосердие. <…> Гагарин совсем не отвечал общепринятому вульгарному представлению об иезуитах. В Гагарине до конца жизни неизгладимо сохранялось много русского простодушия и барственности, соединенной с тою особою кадетскою легкомысленностью, которую часто можно замечать во многих русских великосветских людях… Гагарин был положительно добр, очень восприимчив и чувствителен. Он был хорошо образован и имел нежное сердце… Он не был ни хитрец, ни человек скрытный и выдержанный, что можно было заключить по тому, как относились к нему некоторые из лиц его братства, в котором он, по чьему-то удачному выражению, не состоял иезуитом, а при них содержался. Н. С. Лесков об И. С. Гагарине.15[340]
К. К. Данзас. Последние дни и кончина Александра Сергеевича Пушкина (в записи А. Аммосова). <…> И барон Геккерн, и усыновленный им барон Дантес вели жизнь совершенно светскую — рассеянную. В 1835 и 1836 годах они часто посещали дом Пушкина и дома Карамзиных и князя Вяземского, где Пушкины были как свои. Но после одного или двух балов на минеральных водах, где были г-жа Пушкина и барон Дантес, по Петербургу вдруг разнеслись слухи, что Дантес ухаживает за женой Пушкина. Слухи эти долетели и до самого Александра Сергеевича, который перестал принимать Дантеса. Вслед за этим Пушкин получил несколько анонимных записок на французском языке; все они слово в слово были одинакового содержания, дерзкого, неблагопристойного. Автором этих записок, по сходству почерка, Пушкин подозревал барона Геккерна, отца, и даже писал об этом графу Бенкендорфу. После смерти Пушкина многие в этом подозревали князя Гагарина[341]; теперь же подозрение это осталось за жившим тогда вместе с ним князем Петром Владимировичем Долгоруковым[342]. Поводом к подозрению князя Гагарина в авторстве безыменных писем послужило то, что они были писаны на бумаге одинакового формата с бумагою князя Гагарина. Но, будучи уже за границей, Гагарин признался, что записки действительно были написаны на его бумаге, но только не им, а князем Петром Владимировичем Долгоруковым[343]. Мы не думаем, чтобы это признание сколько-нибудь оправдывало Гагарина — позор соучастия в этом грязном деле, соучастия, если не деятельного, то пассивного, заключающегося в знании и допущении, — остался все-таки за ним. Надо думать, что отказ Дантесу от дома не прекратил гнусной интриги. Оскорбительные слухи и записки[344] продолжали раздражать Пушкина и вынудили его наконец покончить с тем, кто был видимым поводом всего этого. Он послал Дантесу вызов через офицера генерального штаба Клементия Осиповича Россета. Дантес, приняв вызов Пушкина, просил на две недели отсрочки. Между тем вызов этот сделался известным Жуковскому, князю Вяземскому и барону Геккерну, отцу. Все они старались потушить историю и расстроить дуэль. Геккерн, между прочим, объявил Жуковскому, что если особенное внимание его сына к г-же Пушкиной и было принято некоторыми за ухаживание, то все-таки тут не может быть места никакому подозрению, никакого повода к скандалу, потому что барон Дантес делал это с благородной целью, имея намерение просить руки сестры г-жи Пушкиной, Катерины Николаевны Гончаровой. Отправясь с этим известием к Пушкину, Жуковский советовал барону Геккерну, чтобы сын его сделал как можно скорее предложение свояченице Пушкина, если он хочет прекратить все враждебные отношения и неосновательные слухи.16[345]
Милостивый государь граф Егор Францович. Ободренный снисходительным вниманием, коим ваше сиятельство уже изволили меня удостоить, осмеливаюсь вновь беспокоить вас покорнейшею моею просьбою. По распоряжениям, известным в министерстве вашего сиятельства, я состою должен казне (без залога) 45 000 руб., из коих 25 000 должны мною быть уплачены в течение пяти лет. Ныне, желая уплатить мой долг сполна и немедленно, нахожу в том одно препятствие, которое легко быть может отстранено, но только вами. Я имею 220 душ в Нижегородской губернии, из коих 200 заложены в 40000. По распоряжению отца моего, пожаловавшего мне сие имение, я не имею права продавать их при его жизни, хотя и могу их закладывать как в казну, так и в частные руки. Но казна имеет право взыскивать, что ей следует, несмотря ни на какие частные распоряжения, если только оные высочайше не утверждены. В уплату означенных 45 000 осмеливаюсь предоставить сие имение, которое верно того стоит, а вероятно, и более. Осмеливаюсь утрудить Ваше сиятельство еще одною, важною для меня просьбою. Так как это дело весьма малозначуще и может войти в круг обыкновенного действия, то убедительнейше прошу ваше сиятельство не доводить оного до сведения государя императора, который, вероятно, по своему великодушию, не захочет таковой уплаты (хотя оная мне вовсе не тягостна), а может быть, и прикажет простить мне мой долг, что поставило бы меня в весьма тяжелое и затруднительное положение: ибо я в таком случае был бы принужден отказаться от царской милости, что и может показаться неприличным, напрасной хвастливостию и даже неблагодарностию. С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть, милостивый государь, вашего сиятельства покорнейшим слугою Александр Пушкин. Пушкин — Е. Ф. Канкрину. 6 ноября 1836. Петербург.17[346]
Милостивый государь мой, Александр Сергеевич! Касательно предположения Вашего, изъясненного в письме Вашем от 6-го сего ноября, об обращении принадлежащих Вам 220 душ в Нижегородской губернии, из коих 200 заложены в 40 т. руб., в уплату 45 т. руб. должных Вами Государственному Казначейству, имею честь сообщить, что с моей стороны полагаю приобретения в казну помещичьих имений вообще неудобными и что во всяком подобном случае нужно испрашивать высочайшее повеление. Имею честь быть с совершенным почтением Вашим, милостивый государь мой, покорным слугою Гр. Канкрин Е. Ф. Канкрин — Пушкину. 21 ноября 1836. Петербург.18[347]
Ответ, коим Ваше сиятельство изволили меня удостоить, имел я счастие получить. Крайне сожалею, что способ, который осмелился я предложить, оказался [в глазах Вашего сиятельства] неудобным. Во всяком случае почитаю долгом во всем окончательно положиться на благоусмотрение Вашего сиятельства. Принося Вашему сиятельству искреннюю мою благодарность за внимание, коего изволили меня удостоить, с глубочайшим… Пушкин — Е. Ф. Канкрину. Около 21 ноября 1836. Петербург (Черновое).19[348]
Н. М. Смирнов. Из «Памятных записок» <…> Домашние нужды имели большое влияние на нрав его; с большою грустью вспоминаю, как он, придя к нам, ходил печально по комнате, надув губы и опустив руки в карманы широких панталон, и уныло повторял: «Грустно! тоска!» Шутка, острое слово оживляли его электрическою искрою: он громко захохочет и обнаружит ряд белых, прекрасных зубов, которые с толстыми губами были в нем остатками полуарабского происхождения. И вдруг снова, став к камину, шевеля что-нибудь в своих широких карманах, запоет протяжно: «Грустно! тоска!» Я уверен, что беспокойствия о будущей судьбе семейства, долги и вечные заботы о существовании были главною причиною той раздражительности, которую он показал в происшествиях, бывших причиною его смерти. Приступаю теперь к рассказу кровавой драмы, лишившей Россию ее любимого поэта; но прежде должен сказать несколько слов об его жене, которая казалась виновницею смерти своего мужа. Красавице, которая с первого шага на светском поприще была окружена толпою обожателей, при очаровательной красоте, принятой в Петербурге с восторгом, не остереженной мужем, который боялся казаться ревнивым, и подстрекаемой в самолюбии старою теткою, фрейлиною Загряжскою, — ей было извинительнее, чем всякой другой женщине, быть неосторожною. К несчастью ее, Пушкина и России, нашелся человек, который неосторожностью или непреодолимым чувством своим компрометировал ее в глазах мужа. Барон Дантес (да будет трижды проклято его имя), молодой человек лет 25, приехал эмигрантом в Петербург после Французской революции 1830 года и по неизвестным мне протекциям былпрямо принят корнетом в Кавалергардский полк. Красивой наружности, ловкий, веселый и забавный, болтливый, как все французы, он был везде принят дружески, понравился даже Пушкину, дал ему прозвание Pacha à trois queues[349], когда однажды тот приехал на бал с женою и ее двумя сестрами. Скоро он страстно влюбился в г-жу Пушкину. Бедная Наталья Николаевна, быть может, немного тронутая сим новым обожанием, невзирая на то, что искренно любила своего мужа, до такой степени, что даже была очень ревнива (что иногда случается в никем еще не разгаданных сердцах светских женщин), или из неосторожного кокетства, принимала волокитство Дантеса с удовольствием. Муж это заметил, были домашние объяснения; но дамы легко забывают на балах данные обещания супругам, и Наталья Николаевна снова принимала приглашения Дантеса на долгие танцы, что заставляло мужа ее хмурить брови. Вдруг Пушкин получает письмо на французском языке следующего содержания. «NN, канцлер ордена Рогоносцев, убедясь, что Пушкин приобрел несомнительные права на этот орден, жалует его командором оного». Легко представить действие сего гнусного письма на Пушкина, терзаемого уже сомнениями, весьма щекотливого во всем, что касается до чести, и имеющего столь пламенные чувства, душу и воображение[350]. Его ревность усилилась, и уверенность, что публика знает про стыд его, усиливала его негодование; но он не знал, на кого излить оное, кто бесчестил его сими письмами. Подозрения его и многих его приятелей падали на барона Геккерна; но прежде чем сказать почему, я должен рассказать важное обстоятельство в жизни Дантеса, мною пропущенное. Барон Геккерн, нидерландский посланник, за несколько месяцев перед тем усыновил Дантеса, передал ему фамилию свою и назначил его своим наследником. Какие причины побудили его к оному, осталось неизвестным; иные утверждали, что он его считал сыном своим, быв в связи с его матерью; другие, что он из ненависти к своему семейству давно желал кого-нибудь усыновить и что выбрал Дантеса потому, что полюбил его. Любовь Дантеса к Пушкиной ему не нравилась. Геккерн имел честолюбивые виды и хотел женить своего приемыша на богатой невесте. Он был человек злой, эгоист, которому все средства казались позволительными для достижения своей цели, известный всему Петербургу злым языком, перессоривший уже многих, презираемый теми, которые его проникли. Весьма правдоподобно, что он был виновником сих писем с целью поссорить Дантеса с Пушкиным и, отвлекши его от продолжения знакомства с Натальей Николаевной, исцелить его от любви и женить на другой. Сколь ни гнусен был сей расчет, Геккерн был способен составить его. Подозрение падало также на двух молодых людей — кн. Петра Долгорукова и кн. Гагарина; особенно на последнего. Оба князя были дружны с Геккерном и следовали его примеру, распуская сплетни. Подозрение подтверждалось адресом на письме, полученном К. О. Россетом; на нем подробно описан был не только дом его жительства, куда повернуть, взойдя на двор, по какой идти лестнице и какая дверь его квартиры. Сии подробности, неизвестные Геккерну, могли только знать эти два молодые человека, часто посещавшие Россета, и подозрение, что кн. Гагарин был помощником в сем деле, подкрепилось еще тем, что он был мало знаком с Пушкиным и казался очень убитым тайною грустью после смерти Пушкина. Впрочем, участие, им принятое в пасквиле, не было доказано, и только одно не подлежит сомнению, это то, что Геккерн был их сочинитель. Последствия доказали, что государь в этом не сомневался, и говорят, что полиция имела на то неоспоримые доказательства. По получении писем все друзья Пушкина не сомневались более, что гроза, кипевшая в груди Пушкина, должна скоро разразиться; но он сдержал ее и как будто ждал случая и предлога требовать крови Дантеса. Быть может, также он хотел дождаться, чтобы слухи о сих письмах сперва упали. Дантес же не переменял поведения и явно волочился за его женою, так что скоро вынудил Пушкина послать ему вызов через графа Соллогуба (Владим. Александр.). Что происходило по получении вызова в вертепе у Геккерна и Дантеса, неизвестно; но в тот же день Пушкин, сидя за обедом, получает письмо, в котором Дантес просит руки старшей Гончаровой, сестры Натальи Николаевны. Удивление Пушкина было невыразимое; казалось, что все сомнения должны были упасть перед таким доказательством, что Дантес не думает об его жене. Но Пушкин не поверил сей новой неожиданной любви; а так как не было причины отказать в руке свояченицы, тридцатилетней девушки, которой Дантес нравился, то и было изъявлено согласие.20[351]
<…> Еще за месяц или за полтора до рокового дня Пушкин, преследуемый анонимными письмами, послал Геккерну, кажется, через брата жены своей, Гончарова, вызов на поединок. Названный отец Геккерна, старик Геккерн, не замедлил принять меры. Князь Вяземский встретился с ним на Невском, и он стал рассказывать ему свое горестное положение: говорил, что всю жизнь свою он только и думал, как бы устроить судьбу своего питомца, что теперь, когда ему удалось перевести его в Петербург, вдруг приходится расстаться с ним; потому что во всяком случае, кто из них ни убьет друг друга, разлука несомненна. Он передавал князю Вяземскому, что он желает сроку на две недели для устройства дел, и просил князя помочь ему. Князь тогда же понял старика и не взялся за посредничество; но Жуковского старик разжалобил: при его посредстве Пушкин согласился ждать две недели. История разгласилась по городу. Отец с сыном прибегли к следующей уловке. Старик объявил, будто сын признался ему в своей страстной любви к свояченице Пушкина, будто эта любовь заставляла его так часто посещать Пушкиных и будто он скрывал свои чувства только потому, что боялся не получить отцовского согласия на такой ранний брак (ему было с небольшим 20 лет). Теперь Геккерн позволял сыну жениться, и для самолюбия Пушкина дело улаживалось как нельзя лучше: стреляться ему было уже не из чего, а в городе все могли понять, что француз женится из трусости. <…> Рассказы Вяземских П. И. Бартеневу21[352]
Я запоздал на несколько дней, дорогая Азинька, с отправкой сведений об интересующей вас трагедии, подробности которой ваша тетушка (Александра Николаевна Фризенгоф) разыскивала в своей памяти: их было мало, и я предполагал, что, быть может, найдутся еще другие. Но так как это предположение не оправдалось, я напишу вам последовательно то, что сообщила мне моя жена. Дантес, — ибо в то время таково было его имя, — вошел в салон вашей матери, как многие другие офицеры гвардии, посещавшие ее. Он страстно влюбился в нее, и его ухаживание переходило границы, которые обычно ставятся в таких случаях. Он оказывал внимание исключительно вашей матери, пожирал ее глазами даже когда он с ней не говорил; это было ухаживание, более афишированное, чем это принято обыкновенно. Следствием этого явилось то, что об этом пошли усиленные толки и что Пушкин был этим сильно раздражен; это было, как мне кажется, вполне естественно, тем более, что нашлись лица, которые вмешались, чтоб еще сильнее возбудить его. Александрина вспоминает, что среди них находился и некий князь Гагарин, который написал Пушкину письмо в таком именно смысле. Молодой Геккерн принялся тогда притворно ухаживать за своей будущей женой, вашей теткой Катериной; он хотел сделать из нее ширму, за которой он достиг бы своих целей. Он ухаживал за обеими сестрами сразу. Но то, что для него было игрою, превратилось у вашей тетки в серьезное чувство. Пушкин, вследствие своей кипучей натуры, вследствие влияний, продолжавших воздействовать на него, и, наконец, самой природы сложившегося положения вещей не мог им быть удовлетворенным; он отказал в своем доме Геккерну и кончил тем, что заявил: либо тот женится на Катерине, либо будут драться. <…> <…> Итак, замужество было решено. Жена моя сообщает мне, что этому предшествовали бесконечные переговоры, которыми руководила ваша двоюродная бабка Катерина, в то время бывшая постоянно в доме, но что сама она, Александрина, не была в курсе этих бесед, вот почему воспоминания об этом периоде у нее отсутствуют совершенно. Бракосочетание состоялось в часовне княгини Бутера, у которой затем был ужин. Ваша мать присутствовала на обряде венчания, согласно воле своего мужа, но уехала сейчас же после службы, не оставшись на ужин. Из семьи присутствовал только ваш дядя Дмитрий, который находился тогда в Петербурге, и ваша старая тетка Катерина (Загряжская). Я забыл упомянуть в соответственном хронологическом месте, что в продолжение помолвки дом Пушкина был закрыт для Геккерна, и он виделся со своей невестой только у вашей старой тетки Катерины… (фр.) Г. Фризенгоф — А. П. Араповой. 1887.[353]22[354]
Милостивый государь! Навестив m-lle Загряжскую, по ее приглашению, я узнал от нее самой, что она посвящена в то дело, о котором я вам сегодня пишу. Она же передала мне, что подробности вам одинаково хорошо известны; поэтому я могу полагать, что не совершаю нескромности, обращаясь к вам в этот момент. Вы знаете, милостивый государь, что вызов г-на Пушкина был передан моему сыну при моем посредничестве, что я принял его от его имени, что он одобрил это принятие, и что все было решено между г-м Пушкиным и мною. Вы легко поймете, как важно для моего сына и для меня, чтоб эти факты были установлены непререкаемым образом: благородный человек, даже если он несправедливо вызван другим почтенным человеком, должен прежде всего заботиться о том, чтобы ни у кого в мире не могло возникнуть ни малейшего подозрения по поводу его поведения в подобных обстоятельствах. Раз эта обязанность исполнена, мое звание отца налагает на меня другое обязательство, которое представляется мне не менее священным. Как вам также известно, милостивый государь, все происшедшее по сей день совершилось через вмешательство третьих лиц. Мой сын получил вызов; принятие вызова было его первой обязанностью, но, по меньшей мере, надо объяснить ему, ему самому, по каким мотивам его вызвали. Свидание представляется мне необходимым, обязательным, — свидание между двумя противниками, в присутствии лица, подобного вам, которое сумело бы вести свое посредничество со всем авторитетом полного беспристрастия и сумело бы оценить реальное основание подозрений, послуживших поводом к этому делу. Но после того, как обе враждующие стороны исполнили долг честных людей, я предпочитаю думать, что вашему посредничеству удаюсь бы открыть глаза Пушкину и сблизить двух лиц, которые доказали, что обязаны друг другу взаимным уважением. Вы, милостивый государь, совершили бы таким образом почтенное дело, и если я обращаюсь к вам в подобном положении, то делаю это потому, что вы один из тех людей, к которым я особливо питал чувства уважения и величайшего почтения, с каким я имею честь быть ваш, милостивый государь, покорнейший слуга барон Геккерн. (фр.) Л. Геккерн — В. А. Жуковскому. 9 ноября 1836. Петербург.23[355]
Я не могу еще решиться почитать наше дело конченным. Еще я не дал никакого ответа старому Геккерну; я сказал ему в моей записке, что не застал тебя дома и что, не видавшись с тобою, не могу ничего отвечать. Итак, есть еще возможность все остановить. Реши, что я должен отвечать. Твой ответ невозвратно все кончит. Но ради бога одумайся. Дай мне счастие избавить тебя от безумного злодейства, а жену твою от совершенного посрамления. Жду ответа. Я теперь у Вьельгорского, у которого обедаю. Ж. В. А. Жуковский — Пушкину. 9 ноября 1836. Петербург.24[356]
Я обязан сделать тебе некоторые объяснения. Вчера я не имел для этого довольно спокойствия духа. Ты вчера, помнится мне, что-то упомянул о жандармах, как будто опасаясь, что хотят замешать в твое дело правительство. Насчет этого будь совершенно спокоен. Никто из посторонних ни о чем не знает, и если дамы (то есть одна дама Загряжская) смолчат, то тайна останется ненарушенною. Должен, однако, сказать, что вчерашний твой приход ко Вьельгорскому открыл ему глаза; мне же с ним не для чего было играть комедию; он был один из тех, кои получили безыменные письма; но на его дружбу к тебе и на скромность положиться можешь. Пишу это, однако, не для того только, чтобы тебя успокоить насчет сохранения тайны. Хочу, чтобы ты не имел никакого ложного понятия о том участии, какое принимает в этом деле молодой Геккерн. Вот его история. Тебе уже известно, что было с первым твоим вызовом, как он не попался в руки сыну, а пошел через отца, и как сын узнал о нем только по истечении 24 часов, т. е. после вторичного свидания отца с тобою. В день моего приезда, в то время, когда я у тебя встретил Геккерна, сын был в карауле и возвратился домой на другой день в час. За какую-то ошибку он должен был дежурить три дня не в очередь. Вчера он в последний раз был в карауле и нынче в час пополудни будет свободен. Эти обстоятельства изъясняют, почему он лично не мог участвовать в том, что делал его бедный отец, силясь отбиться от несчастия, которого одно ожидание сводит его с ума. Сын, узнав положение дел, хотел непременно видеться с тобою. Но отец, испугавшись свидания, обратился ко мне. Не желая быть зрителем или актером в трагедии, я предложил свое посредство, то есть хотел предложить его, написав в ответ отцу то письмо, которого брульон тебе показывал, но которого не послал и не пошлю. Вот все. Нынче поутру скажу старому Геккерну, что не могу взять на себя никакого посредства, ибо из разговоров с тобою вчера убедился, что посредство ни к чему не послужит, почему я и не намерен никого подвергать неприятности отказа. Старый Геккерн таким образом не узнает, что попытка моя с письмом его не имела успеха. Это письмо будет ему возвращено, и мое вчерашнее официальное свидание с тобою может считаться не бывшим. Все это я написал для того, что счел святейшею обязанностию засвидетельствовать перед тобою, что молодой Геккерн во всем том, что делал его отец, был совершенно посторонний, что он так же готов драться с тобою, как и ты с ним, и что он так же боится, чтобы тайна не была как-нибудь нарушена. И отцу отдать ту же справедливость. Он в отчаянии, но вот что он мне сказал: je suis condamné à la guillotine; je fais un recours au grâce, si je ne reussis pas, il faudra monter; et je monterai, car j'aime ľhonneur de mon fils autant, que sa vie[357]. — Этим свидетельством роля, весьма жалко и неудачно сыгранная, оканчивается. Прости. Ж. В. А. Жуковский — Пушкину. 10 ноября 1836. Петербург.25[358]
Ты поступаешь весьма неосторожно, невеликодушно и даже против меня несправедливо. Зачем ты рассказал обо всем Екатерине Андреевне и Софье Николаевне? Чего ты хочешь? Сделать невозможным то, что теперь должно кончиться для тебя самым наилучшим образом. Думав долго о том, что ты мне вчера говорил, я нахожу твое предположение совершенно невероятным. И имею причину быть уверенным, что во всем том, что случилось для отвращения драки, молодой Геккерн нимало не участвовал. Все есть дело отца, и весьма натурально, чтобы он на все решился, дабы отвратить свое несчастие. Я видел его в таком положении, которого нельзя выдумать и сыграть как роль. Я остаюсь в полном убеждении, что молодой Геккерн совершенно в стороне, и на это вчера еще имел доказательство. Получив от отца Геккерна доказательство материальное, что дело, о коем теперь идут толки, затеяно было еще гораздо прежде твоего вызова, я дал ему совет поступить так, как он и поступил, основываясь на том, что если тайна сохранится, то никакого бесчестия не падет на его сына, что и ты сам не можешь предполагать, чтобы он хотел избежать дуэля, который им принят, именно потому, что не он хлопочет, а отец о его отвращении. В этом последнем я уверен, вчера еще более уверился и всем готов сказать, что молодой Геккерн с этой стороны совершенно чист. Это я сказал и Карамзиным, запретив им крепко-накрепко говорить о том, что слышали от тебя, и уверив их, что вам непременно надобно будет драться, если тайна теперь или даже и после откроется. Итак, требую от тебя уже собственно для себя, чтобы эта тайна у вас умерла навсегда. Говорю для себя вот почему: полагая, что все обстоятельства, сообщенные мне старым Геккерном, справедливы (в чем я не имел причины и нужды сомневаться), я сказал, что почитаю его как отца вправе и даже обязанным предупредить несчастие открытием дела как оно есть; что это открытие будет в то же время и репарациею того, что было сделано против твоей чести перед светом. Хотя я не вмешался в самое дело, но совет мною дан. Не могу же я согласиться принять участие в посрамлении человека, которого честь пропадет, если тайна будет открыта. А эта тайна хранится теперь между нами, нам ее должно и беречь. Прошу тебя в этом случае беречь и мою совесть. Если что-нибудь откроется и я буду это знать, то уже мне по совести нельзя будет утверждать того, что неминуемо должно нанести бесчестие. Напротив, я должен буду подать совет противный. Избавь меня от такой горестной необходимости. Совесть есть человек; не могу же находить приличным другому такого поступка, который осрамил бы самого меня на его месте. Итак, требую тайны теперь и после. Сохранением этой тайны ты так же обязан и самому себе, ибо в этом деле и с твоей стороны есть много такого, в чем должен ты сказать: виноват! Но более всего ты должен хранить ее для меня: я в это дело замешан невольно и не хочу, чтобы оно оставило мне какое-нибудь нарекание; не хочу, чтобы кто-нибудь имел право сказать, что я нарушил доверенность, мне оказанную. Я увижусь с тобою перед обедом. Дождись меня. Ж. В. А. Жуковский — Пушкину. 11–12 ноября 1836. Петербург.26[359]
После беспокойной недели я был так счастлив и спокоен вечером, что забыл просить вас, сударыня, сказать в разговоре, который вы будете иметь сегодня, что намерение, которым вы заняты, о К. и моем сыне существует уже давно, что я противился ему по известным вам причинам, но, когда вы меня пригласили прийти к вам, чтобы поговорить, я вам заявил, что дальше не желаю отказывать в моем согласии, с условием, во всяком случае, сохранять все дело в тайне до окончания дуэли, потому что с момента вызова П. оскорбленная честь моего сына обязывала меня к молчанию. Вот в чем главное, так как никто не может желать обесчестить моего Жоржа, хотя, впрочем, и желание было бы напрасно, ибо достигнуть этого никому не удалось бы. Пожалуйста, сударыня, пришлите мне словечко после вашего разговора, страх опять охватил меня, и я в состоянии, которое не поддается описанию. Вы знаете тоже, что с Пушкиным не я уполномочивал вас говорить, что это вы делаете сами по своей воле, чтобы спасти своих. (фр.) Л. Геккерн — Е. И. Загряжской. 13 ноября 1836. Петербург.27[360]
Вчера ввечеру после бала заехал я к Вяземскому. Вот что à peu près[361] ты сказал княгине третьего дня, уже имея в руках мое письмо: je connais ľhomme des lettres anonymes et dans huit jours vous entendrez parler ďune vengeance unique en son genre; elle sera pleine, complète; elle jetera ľhomme dans la boue; les hauts faits de Rayeffsky sont un jeu ďenfant devant ce que je me propose de faire[362] и тому подобное. Все это очень хорошо, особливо после обещания, данного тобою Геккерну в присутствии твоей тетушки (которая мне о том сказывала), что все происшествие останется тайною. Но скажи мне, какую роль во всем этом я играю теперь и какую должен буду играть после перед добрыми людьми, как скоро все тобою самим обнаружится и как скоро узнают, что и моего тут меду капля есть? И каким именем и добрые люди, и Геккерн, и сам ты наградите меня, если, зная предварительно о том, что ты намерен сделать, приму от тебя письмо, назначенное Геккерну, и, сообщая его по принадлежности, засвидетельствую, что все между вами кончено, что тайна сохранится и что каждого честь останется неприкосновенна? Хорошо, что ты сам обо всем высказал и что все это мой добрый гений довел до меня заблаговременно. Само по себе разумеется, что я ни о чем случившемся не говорил княгине. Не говорю теперь ничего и тебе: делай что хочешь. Но булавочку свою беру из игры вашей, которая теперь с твоей стороны жестоко мне не нравится. А если Геккерн теперь вздумает от меня потребовать совета, то не должен ли я по совести сказать ему: остерегитесь? Я это и сделаю. Вот тебе сказка: жил-был пастух; этот пастух был и забубенный стрелок. У этого пастуха были прекрасные овечки. Вот повадился серый волк ходить около его овчарни. И думает серый волк: дай-ка съем я у пастуха его любимую овечку; думая это, серый волк поглядывает и на других овечек да и облизывается. Но вот узнал прожора, что стрелок его стережет и хочет застрелить. И стало это неприятно серому волку; и он начал делать разные предложения пастуху, на которые пастух и согласился. Но он думал про себя: как бы мне доконать этого долгохвостого хахаля и сделать из шкуры его детям тулупы и кеньги. И вот пастух сказал своему куму: кум Василий, сделай мне одолжение, стань на минуту свиньею и хрюканьем своим вымани серого волка из лесу в чистое поле. Я соберу соседей, и мы накинем на волка аркан. — Послушай, братец, сказал кум Василий; ловить волка ты волен, да на что же мне быть свиньею. Ведь я у тебя крестил. Добрые люди скажут тебе: свинья-де крестила у тебя сына. Нехорошо. Да и мне самому будет невыгодно. Пойду ли к обедне, сяду ли с людьми обедать, сложу ли про красных девиц стихи — добрые люди скажут: свинья пошла к обедне, свинья сидит за столом, свинья стихи пишет. Неловко. Пастух, услышав такой ответ, призадумался, а что он сделал, право, не знаю. В. А. Жуковский — Пушкину. 16 ноября 1836. Петербург.28[363]
Я не могу и не должен согласиться на то, чтобы в письме находилась фраза, относящаяся к m-lle Гончаровой: вот мои соображения, и я думаю, что г. Пушкин их поймет. Об этом можно заключить по той форме, в которой поставлен вопрос в письме. «Жениться или драться». Так как честь моя запрещает мне принимать условия, то эта фраза ставила бы меня в печальную необходимость принять последнее решение. Я еще настаивал бы на нем, чтобы доказать, что такой мотив брака не может найти места в письме, так как я уже предназначил себе сделать это предложение после дуэли, если только судьба будет мне благоприятна. Необходимо, следовательно, определенно констатировать, что я сделаю предложение m-lle Екатерине не из-за соображений сатисфакции или улажения дела, а только потому, что она мне нравится, что таково мое желание и что это решено единственно моей волей. (фр.) Запись Ж. Дантеса, найденная в архиве Геккерна.29[364]
Милостивый государь. Барон Геккерн только что сообщил мне, что он был уполномочен г. <нрзб.> уведомить меня, что все те основания, по каким вы вызвали меня, перестали существовать, и что поэтому я могу рассматривать это ваше действие, как не имевшее места. Когда вы вызвали меня, не сообщая причин, я без колебаний принял вызов, так как честь обязывала меня к этому; ныне, когда вы заверяете, что не имеете более оснований желать поединка, я, прежде чем вернуть вам ваше слово, желаю знать, почему вы изменили намерения, ибо я никому не поручал давать вам объяснения, которые я предполагал дать вам лично. — Вы первый согласитесь с тем, что прежде чем закончить это дело, необходимо, чтобы объяснения как одной, так и другой стороны были таковы, чтобы мы впоследствии могли уважать друг друга. Жорж де Геккерн. (фр.) Ж. Дантес-Геккерн — Пушкину. 15–16 ноября 1836. Петербург.30[365]
Слава богу кажется все кончено. Жених и почтенный его батюшка были у меня с предложением. К большому счастию за четверть часа пред ними приехал из Москвы старший Гончаров и он объявил им родительское согласие, и так все концы в воду. Сегодня жених подает просьбу по форме о позволении женитьбы и завтра от невесты поступит к императрице. Теперь позвольте мне от всего моего сердца принести вам мою благодарность и простите все мучения, которые вы претерпели во все сие бурное время, я бы сама пришла к вам, чтоб отблагодарить, но право сил нету. <…> Е. И. Загряжская — В. А. Жуковскому. 17 ноября 1836. Петербург.31[366]
Хотя ты и рассердил и даже обидел меня, но меня все к тебе тянет — не брюхом, которое имею уже весьма порядочное, но сердцем, которое живо разделяет то, что делается в твоем. — Я приду к тебе между ½ 12 и часом; обещаюсь не говорить более о том, о чем говорил до сих пор и что теперь решено. Но ведь тебе, может быть, самому будет нужно что-нибудь сказать мне. Итак, приду. Дождись меня, пожалуйста. И выскажи мне все, что тебе надобно: от этого будет добро нам обоим. Ж. В. А. Жуковский — Пушкину. 15–20 ноября 1836. Петербург.32[367]
Неужели в самом деле ты не хочешь ходить ко мне, Александр Сергеевич. Это производит в душе моей неприятное колыхание. Уповаю, что нынче наслаждусь твоим лицезрением. Ж. В. А. Жуковский — Пушкину. Вторая половина ноября 1836. Петербург.33[368]
Я был, согласно вашему желанию, у г-на д'Аршиака, чтобы условиться о времени и месте. Мы остановились на субботе, ибо в пятницу мне никак нельзя будет освободиться, в стороне Парголова, рано поутру, на дистанции в 10 шагов. Г-н д'Аршиак добавил мне конфиденциально, что барон Геккерн окончательно решил объявить свои намерения относительно женитьбы, но что опасаясь, как бы этого не приписали желанию уклониться от дуэли, он по совести может высказаться лишь тогда, когда все будет покончено между вами и вы засвидетельствуете словесно в присутствии моем или г-на д'Аршиака, что вы не приписываете его брака соображениям, недостойным благородного человека. Не будучи уполномочен обещать это от вашего имени, хотя я и одобряю этот шаг от всего сердца, я прошу вас, во имя вашей семьи, согласиться на это условие, которое примирит все стороны. — Само собой разумеется, что г-н д'Аршиак и я, мы служим порукой Геккерна. Соллогуб. Будьте добры дать ответ тотчас же (фр.). В. А. Соллогуб — Пушкину. 17 ноября 1836. Петербург.34[369]
Я не колеблюсь написать то, что могу заявить словесно. Я вызвал г-на Ж. Геккерна на дуэль, и он принял вызов, не входя ни в какие объяснения. И я же прошу теперь господ свидетелей этого дела соблаговолить рассматривать этот вызов как не имевший места, узнав из толков в обществе, что г-н Жорж Геккерн решил объявить о своем намерении жениться на мадемуазель Гончаровой после дуэли. У меня нет никаких оснований приписывать его решение соображениям, недостойным благородного человека. Прошу вас, граф, воспользоваться этим письмом так, как вы сочтете уместным. Примите уверение в моем совершенном уважении. А. Пушкин. (фр.) Пушкин — В. А. Соллогубу. 17 ноября 1836. Петербург. Черновая редакция. Господин барон Геккерн оказал мне честь принять вызов на дуэль его сына г-на барона Ж. Геккерна. Узнав случайно? по слухам? что г-н Ж. Геккерн решил просить руки моей свояченицы мадемуазель К. Гончаровой, я прошу г-на барона Геккерна-отца соблаговолить рассматривать мой вызов как не бывший. За то, что он вел себя по отношению к моей жене так, как мне не подобает допускать (в случае, если господин Геккерн потребует указать причину вызова). Пушкин — В. А. Соллогубу. 17 ноября 1836. Петербург (Первоначальный проект письма).35[370]
В. А. Соллогуб Из «Воспоминаний». У Карамзиных праздновали день рождения старшего сына. Я сидел за обедом подле Пушкина. Во время общего веселого разговора он вдруг нагнулся ко мне и сказал скороговоркой: — Ступайте завтра к д'Аршиаку. Условьтесь с ним только насчет материальной стороны дуэли. Чем кровавее, тем лучше. Ни на какие объяснения не соглашайтесь. Потом он продолжал шутить и разговаривать как бы ни в чем не бывало. Я остолбенел, но возражать не осмелился. В тоне Пушкина была решительность, не допускавшая возражений. Вечером я поехал на большой раут к австрийскому посланнику графу Фикельмону. На рауте все дамы были в трауре по случаю смерти Карла X. Одна Катерина Николаевна Гончарова, сестра Натальи Николаевны Пушкиной (которой на рауте не было), отличалась от прочих белым платьем. С нею любезничал Дантес-Геккерн. Пушкин приехал поздно, казался очень встревожен, запретил Катерине Николаевне говорить с Дантесом и, как узнал я потом, самому Дантесу сказал несколько более чем грубых слов. С д'Аршиаком, статным молодым секретарем французского посольства, мы выразительно переглянулись и разошлись, не будучи знакомы. Дантеса я взял в сторону и спросил его, что он за человек. «Я человек честный, — отвечал он, — и надеюсь это скоро доказать». Затем он стал объяснять, что не понимает, чего от него Пушкин хочет; что он поневоле будет с ним стреляться, если будет к тому принужден; но никаких ссор и скандалов не желает. На другой день погода была страшная — снег, метель. Я поехал сперва к отцу моему, жившему на Мойке, потом к Пушкину, который повторил мне, что я имею только условиться насчет материальной стороны самого беспощадного поединка, и, наконец, с замирающим сердцем отправился к д'Аршиаку. Каково же было мое удивление, когда с первых слов д'Аршиак объявил мне, что он всю ночь не спал, что он хотя не русский, но очень понимает, какое значение имеет Пушкин для русских, и что наша обязанность сперва просмотреть все документы, относящиеся до порученного нам дела. Затем он мне показал: 1) Экземпляр ругательного диплома на имя Пушкина. 2) Вызов Пушкина Дантесу после получения диплома. 3) Записку посланника барона Геккерна, в которой он просит, чтоб поединок был отложен на две недели. 4) Собственноручную записку Пушкина, в которой он объявлял, что берет свой вызов назад, на основании слухов, что г. Дантес женится на его невестке К. Н. Гончаровой. Я стоял пораженный, как будто свалился с неба. Об этой свадьбе я ничего не слыхал, ничего не видал и только тут понял причину вчерашнего белого платья, причину двухнедельной отсрочки, причину ухаживания Дантеса. Все хотели остановить Пушкина. Один Пушкин того не хотел. Мера терпения преисполнилась. При получении глупого диплома от безыменного негодяя, Пушкин обратился к Дантесу, потому что последний, танцуя часто с Натальей Николаевной, был поводом к мерзкой шутке. Самый день вызова неопровержимо доказывает, что другой причины не было. Кто знал Пушкина, тот понимает, что не только в случае кровной обиды, но даже при первом подозрении он не стал бы дожидаться подметных писем. Одному богу известно, что он в это время выстрадал, воображая себя осмеянным и поруганным в большом свете, преследовавшем его мелкими беспрерывными оскорблениями. Он в лице Дантеса искал или смерти, или расправы со всем светским обществом. Я твердо убежден, что если бы С. А. Соболевский был тогда в Петербурге, он, по влиянию его на Пушкина, один мог бы удержать его. Прочие были не в силах. — Вот положение дела, — сказал д'Аршиак. — Вчера кончился двухнедельный срок, и я был у г. Пушкина с извещением, что мой друг Дантес готов к его услугам. Вы понимаете, что Дантес желает жениться, но не может жениться иначе, как если г. Пушкин откажется просто от своего вызова без всякого объяснения, не упоминая о городских слухах. Г. Дантес не может допустить, чтоб о нем говорили, что он был принужден жениться и женился во избежание поединка. Уговорите г. Пушкина безусловно отказаться от вызова. Я вам ручаюсь, что Дантес женится, и мы предотвратим, может быть, большое несчастие. Этот д'Аршиак был необыкновенно симпатичной личностью и сам скоро умер насильственною смертью на охоте. Мое положение было самое неприятное: я только теперь узнавал сущность дела; мне предлагали самый блистательный исход, то, что я и требовал, и ожидать бы никак не смел, а между тем я не имел поручения вести переговоры. Потолковав с д'Аршиаком, мы решились съехаться в три часа у самого Дантеса. Тут возобновились те же предложения, но в разговорах Дантес не участвовал, все предоставив секунданту. Никогда в жизнь свою я не ломал так голову. Наконец, потребовав бумаги, я написал по-французски Пушкину следующую записку: «Согласно вашему желанию, я условился насчет материальной стороны поединка. Он назначен 21 ноября, в 8 часов утра, на Парголовской дороге, на 10 шагов барьера. Впрочем, из разговоров узнал я, что г. Дантес женится на вашей свояченице, если вы только признаете, что он вел себя в настоящем деле как честный человек. Г. д'Аршиак и я служим вам порукой, что свадьба состоится; именем вашего семейства умоляю вас согласиться» — и пр. Точных слов я не помню, но содержание письма верно. Очень мне памятно число 21 ноября, потому что 20-го было рождение моего отца, и я не хотел ознаменовать этот день кровавой сценой. Д'Аршиак прочитал внимательно записку; но не показал ее Дантесу, несмотря на его требование, а передал мне и сказал: — Я согласен. Пошлите. Я позвал своего кучера, отдал ему в руки записку и приказал везти на Мойку, туда, где я был утром. Кучер ошибся и отвез записку к отцу моему, который жил тоже на Мойке и у которого я тоже был утром. Отец мой записки не распечатал, но, узнав мой почерк и очень встревоженный, выглядел условия о поединке. Однако он отправил кучера к Пушкину, тогда как мы около двух часов оставались в мучительном ожидании. Наконец ответ был привезен. Он был в общем смысле следующего содержания: «Прошу г.г. секундантов считать мой вызов недействительным, так как по городским слухам (par le bruit public) я узнал, что г. Дантес женится на моей свояченице. Впрочем, я готов признать, что в настоящем деле он вел себя честным человеком». — Этого достаточно, — сказал д'Аршиак, ответа Дантесу не показал и поздравил его женихом. Тогда Дантес обратился ко мне со словами: — Ступайте к г. Пушкину и поблагодарите его, что он согласен кончить нашу ссору. Я надеюсь, что мы будем видаться как братья. Поздравив, с своей стороны, Дантеса, я предложил д'Аршиаку лично повторить эти слова Пушкину и поехать со мной. Д'Аршиак и на это согласился. Мы застали Пушкина за обедом. Он вышел к нам несколько бледный и выслушал благодарность, переданную ему д'Аршиаком. — С моей стороны, — продолжал я, — я позволил себе обещать, что вы будете обходиться с своим зятем как с знакомым. — Напрасно, — воскликнул запальчиво Пушкин. — Никогда этого не будет. Никогда между домом Пушкина и домом Дантеса ничего общего быть не может. Мы грустно переглянулись с д'Аршиаком. Пушкин затем немного успокоился. — Впрочем, — добавил он, — я признал и готов признать, что г. Дантес действовал как честный человек. — Больше мне и не нужно, — подхватил д'Аршиак и поспешно вышел из комнаты. Вечером на бале С. В. Салтыкова свадьба была объявлена, но Пушкин Дантесу на кланялся. Он сердился на меня, что, несмотря на его приказание, я вступил в переговоры. Свадьбе он не верил. — У него, кажется, грудь болит, говорил он, — того гляди, уедет за границу. Хотите биться об заклад, что свадьбы не будет. Вот у вас тросточка. У меня бабья страсть к этим игрушкам. Проиграйте мне ее. — А вы проиграете мне все ваши сочинения? — Хорошо. (Он был в это время как-то желчно весел.) — Послушайте, — сказал он мне через несколько дней, — вы были более секундантом Дантеса, чем моим; однако я не хочу ничего делать без вашего ведома. Пойдемте в мой кабинет. Он запер дверь и сказал: «Я прочитаю вам мое письмо к старику Геккерну. С сыном уже покончено… Вы мне теперь старичка подавайте». Тут он прочитал мне всем известное письмо к голландскому посланнику. Губы его задрожали, глаза налились кровью. Он был до того страшен, что только тогда я понял, что он действительно африканского происхождения. Что мог я возразить против такой сокрушительной страсти? Я промолчал невольно, и так как это было в субботу (приемный день кн. Одоевского), то поехал к кн. Одоевскому. Там я нашел Жуковского и рассказал ему про то, что слышал. Жуковский испугался и обещал остановить отсылку письма. Действительно, это ему удалось: через несколько дней он объявил мне у Карамзиных, что дело он уладил и письмо послано не будет. Пушкин, точно, не отсылал письма, но сберег его у себя на всякий случай.36[371]
Барон, Прежде всего позвольте мне подвести итог всему тому, что произошло недавно. — Поведение вашего сына было мне совершенно известно уже давно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как притом я знал, насколько жена моя заслуживает мое доверие и мое уважение, я довольствовался ролью наблюдателя, готовый вмешаться, когда сочту это своевременным. Я хорошо знал, что красивая внешность, несчастная страсть и двухлетнее постоянство всегда в конце концов производят некоторое впечатление на сердце молодой женщины и что тогда муж, если только он не глупец, совершенно естественно делается поверенным своей жены и господином ее поведения. Признаюсь вам, я был не совсем спокоен. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь потешную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном. Но вы, барон — вы мне позволите, заметить, что ваша роль во всей этой истории была не очень прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему незаконнорожденному или так называемому сыну; всем поведением этого юнца руководили вы. Это вы диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и глупости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне, а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, истощенный лекарствами, вы говорили, бесчестный вы человек, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына — Вы видите, что я много знаю: но подождите, это не все: я же говорил вам, что дело осложнилось. Вернемся к анонимным письмам. Вы, конечно, догадываетесь, что они вас касаются. 2-го ноября вы узнали от вашего сына новость, которая вам доставила большое удовольствие. Он сказал вам, что вследствие одного разговора я взбешен, что моя жена опасается…, что она теряет голову. Вы решили нанести удар, который вам казался окончательным. Анонимное письмо было составлено вами и <…> Я получил три экземпляра из десятка, который был разослан. Это письмо… было сфабриковано с такой неосторожностью, что с первого же взгляда я напал на следы автора. Я больше не беспокоился об этом, я был уверен, что найду негодника. В самом деле, после менее чем трехдневных розысков я знал положительно, как мне поступить. Если дипломатия есть лишь искусство узнавать о том, что делается у других, и расстраивать их намерения, то вы должны отдать мне справедливость, признав, что были побеждены по всем пунктам. Теперь я подхожу к цели моего письма. Быть может, вы желаете знать, что помешало мне до сих пор обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего. Так я скажу вам это. Я, как видите, добр, простодушен <…>, но сердце мое чувствительно <…>. Поединка мне уже недостаточно <…> нет, и каков бы ни был его исход, я не почту себя достаточно отомщенным ни смертью вашего сына, ни его женитьбой, которая совсем имела бы вид забавной шутки (что, впрочем, меня нимало не смущает), ни наконец письмом, которое я имею честь вам писать и список с которого сохраняю для моего личного употребления. Я хочу, чтобы вы дали себе труд самому найти основания, которые были бы достаточны для того, чтобы побудить меня не плюнуть вам в лицо и чтобы уничтожить самый след этого подлого дела, из которого мне легко будет составить отличную главу в моей истории рогоносцев. Имею честь быть, барон, вашим нижайшим и покорнейшим слугою А. Пушкин (фр.) Пушкин — Л. Геккерну. 21 ноября 1836. Петербург. (Реконструированный текст.)37[372]
Граф! Считаю себя вправе и даже обязанным сообщить вашему сиятельству о том, что недавно произошло в моем семействе. Утром 4 ноября я получил три экземпляра анонимного письма, оскорбительного для моей чести и чести моей жены. По виду бумаги, по слогу письма, по тому, как оно было составлено, я с первой же минуты понял, что оно исходит от иностранца, от человека высшего общества, от дипломата. Я занялся розысками. Я узнал, что семь или восемь человек получили в один и тот же день по экземпляру того же письма, запечатанного и адресованного на мое имя под двойным конвертом. Большинство лиц, получивших письма, подозревая гнусность, их ко мне не переслали. В общем, все были возмущены таким подлым и беспричинным оскорблением; но, твердя, что поведение моей жены было безупречно, говорили, что поводом к этой низости было настойчивое ухаживание за нею г-на Дантеса. Мне не подобало видеть, чтобы имя моей жены было в данном случае связано с чьим бы то ни было именем. Я поручил сказать это г-ну Дантесу. Барон Геккерн приехал ко мне и принял вызов от имени г-на Дантеса, прося у меня отсрочки на две недели. Оказывается, что в этот промежуток времени г-н Дантес влюбился в мою свояченицу, мадемуазель Гончарову, и сделал ей предложение. Узнав об этом из толков в обществе, я поручил просить г-на д'Аршиака (секунданта г-на Дантеса), чтобы мой вызов рассматривался как не имевший места. Тем временем я убедился, что анонимное письмо исходило от г-на Геккерна, о чем считаю своим долгом довести до сведения правительства и общества. Будучи единственным судьей и хранителем моей чести и чести моей жены и не требуя вследствие этого ни правосудия, ни мщения, я не могу и не хочу представлять кому бы то ни было доказательства того, что утверждаю. Во всяком случае надеюсь, граф, что это письмо служит доказательством уважения и доверия, которые я к вам питаю. С этими чувствами имею честь быть, граф, ваш нижайший и покорнейший слугаА. Пушкин. (фр.) Пушкин — А. X. Бенкендорфу. 21 ноября 1836. Петербург.38[373]
Никогда еще с тех пор, как стоит свет, не подымалось такого шума, от которого содрогается воздух во всех петербургских гостиных. Геккерн-Дантес женится! Вот событие, которое поглощает всех и будоражит стоустную молву. Да, он женится, и мадам де Севинье обрушила бы на него целый поток эпитетов, каким она удостоила некогда громкой памяти [Лемюзо]! Да, это решенный брак сегодня, какой навряд ли состоится завтра. Он женится на старшей Гончаровой, некрасивой, черной и бедной сестре белолицей, поэтичной красавицы, жены Пушкина. Если ты будешь меня расспрашивать, я тебе отвечу, что ничем другим я вот уже целую неделю не занимаюсь, и чем больше мне рассказывают об этой непостижимой истории, тем меньше я что-либо в ней понимаю. Это какая-то тайна любви, героического самопожертвования, это Жюль Жанен, это Бальзак, это Виктор Гюго. Это литература наших дней. Это возвышенно и смехотворно. В свете встречают мужа, который усмехается, скрежеща зубами. Жену, прекрасную и бледную, которая вгоняет себя в гроб, танцуя целые вечера напролет. Молодого человека, бледного, худого, судорожно хохочущего; благородного отца, играющего свою роль, но потрясенная физиономия которого впервые отказывается повиноваться дипломату. Под сенью мансарды Зимнего дворца тетушка плачет, делая приготовления к свадьбе. Среди глубокого траура по Карлу Х видно одно лишь белое платье, и это непорочное одеяние невесты кажется обманом! Во всяком случае, ее вуаль прячет слезы, которых хватило бы, чтобы заполнить Балтийское море. Перед нами разыгрывается драма, и это так грустно, что заставляет умолкнуть сплетни. Анонимные письма самого гнусного характера обрушились на Пушкина. Все остальное — месть, которую можно лишь сравнить со сценой, когда каменщик замуровывает стену. Посмотрим, не откроется ли сзади какая-нибудь дверь, которая даст выход из этого запутанного положения. Посмотрим, допустят ли небеса столько жертв ради одного отомщенного! <…> С. А. Бобринская — А. А. Бобринскому. 25 ноября 1836.39[374]
<…> мы поехали закончить вечер к Люцероде, где, к большому нашему удивлению, застали весь город припрыгивающим под звуки фортепиано в гостиной вдвое меньшей нашей. Как любят танцевать в Петербурге! Это прямо какое-то бешенство: Люцероде собирают у себя по понедельникам едва по двадцати человек; на этот раз, услышав, что у них будут танцы, вся аристократическая толпа наших гостиных ринулась туда, теснясь в своего рода русской бане, и, если не считать ощущения удушья, очень веселилась. Я делала то же, что делали другие: танцевала с Головиным, Огаревым, с неким Хрущевым из конной гвардии, с Репниным, а мазурку с Соллогубом, у которого в этот день темой разговора со мной была история о неистовствах Пушкина и о внезапной любви Дантеса к своей невесте. <…> С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину. 28 ноября 1836. Из Петербурга в Баден-Баден.40[375]
Обер-прокурору Правительствующего синода графу Н. А. Протасову. Милостивый государь граф Николай Александрович. Пребывающий здесь нидерландский посланник, барон Геккерн, просит исходатайствовать дозволенье усыновленному им барону Георгу-Карлу Геккерну, служащему поручиком в кавалергардском ее императорского величества полку, вступить в законный брак с фрейлиною Екатериною Николаевною Гончаровой с разрешением, чтобы имеющие родиться в сем браке дети были крещены и воспитываемы в исповедуемой бароном Георгом-Карлом Геккерном вере. Покорнейше прося ваше сиятельство сделать зависящее от вас распоряжение по домогательству нидерландского посланника и о последующем почтить меня уведомлением, имею честь быть с совершенным почтением и преданностью Вашего сиятельства покорнейшим слугою гр. Нессельрод. К. В. Нессельроде — Н. А. Протасову. 1 декабря 1836. Петербург.41[376]
Его сиятельству господину обер-прокурору Святейшего синода графу Н. А. Протасову Милостивый государь, граф Николай Александрович Вступая с высочайшего дозволения в брак с поручиком лейб-гвардии кавалергардского полка бароном Геккерном, я соглашаюсь на его желание, чтобы дети, могущие последовать от нас, были крещены в его католическом исповедании. О чем вашего сиятельства для объявления где следует и имею честь уведомить. С совершенным почтением имею честь быть вашего сиятельства покорнейшею слугою фрейлина Екатерина Гончарова. декабрь 1836.42[377]
Я получила сегодня утром 5000 от Носова, еще раз сообщаю тебе об этом с благодарностью, дорогой братец, и умоляю тебя ради бога прислать без малейшего промедления остальные 500, пожалуйста, не заставляй меня ждать, я не могу терять ни минуты и нахожусь в ужасно затруднительном положении. Прилагаю при этом письмо Тетушки, которая дает тебе поручение для меня. Она просит взять из 4000, что ты ей должен, 800 рублей для покупки мне шубки из голубого песца; вели купить или взять в кредит в Москве, там меха дешевле и красивее, чем здесь. Поручи покупку Андрееву, он это сделает очень хорошо, а главное, сделай это поскорее, потому что во время праздников не работают, а моя свадьба должна состояться 7 января, надо чтобы она непременно была готова к этому дню. <…> (фр.) Е. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову. 18 ноября 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.43[378]
<…> Имею честь вам сообщить, что я вас жду к 8 января непременно, я венчаюсь в этот день, если бог поможет. Что говорит Маминька о моем замужестве, до сих пор я еще не получила от нее ответа. Я дала Ване расписку в том, что получила от него 5000, он мне их одолжил до 1 февраля. Я надеюсь на тебя, дорогой друг, так как он очень настаивает, чтобы ему вернуть деньги полностью в срок. Скажи, пожалуйста, Сереже, что я рассчитываю на него на свадьбу, не для того, чтобы там играть какую-нибудь роль, посаженого отца, например, я нахожу его недостаточно почтенным для этого, но я надеюсь, что его дружба ко мне заставит его предпринять это путешествие, в чем он не раскается, когда увидит все то счастье, что даст мне его присутствие. Мне очень хочется, чтобы в этот день собралась вся моя семья, я уверена заранее в добрых мне пожеланиях. Ваня сегодня утром уехал в Москву. Я попрошу Геккерна ходатайствовать у Нессельроде о твоем отпуске. Пока все идет хорошо, только признаюсь, что я жду конца всего этого со смертельным нетерпением, мне остается еще 4 недели и 4 дня. Я не знаю ничего более скучного, чем положение невесты, и потом все хлопоты о приданом вещь отвратительная. Находит ли Маминька Жоржа красивым по портрету. Он просит передать тебе всего хорошего. <…> (фр.) Е. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову. 3 декабря 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.44[379]
Барон, Я имела удовольствие получить ваше письмо, в котором вы просите у меня руки моей старшей дочери; последняя сообщает мне также о своем намерении соединить свою судьбу с вашей. Желая ей счастья, спешу с чувствами, свойственными матери, изъявить мое согласие на вашу просьбу, будучи уверена, что вы составите счастье той, которую избрали в подруги; постарайтесь сделать счастливыми друг друга — вот самое искреннее мое пожелание. Примите уверение в отменном уважении той, которая имеет честь быть Вам преданная Наталия Гончарова. (фр.) Н. И. Гончарова — Ж. Дантесу. 7 декабря 1836. Из Яропольца в Петербург.45[380]
<…> Мой жених был очень болен в течение недели и не выходил из дома, так что хотя я и получала вести о нем регулярно три раза в день, тем не менее я не видела его все это время и очень этим опечалена. Теперь ему лучше и через два или три дня я надеюсь его увидеть, чего жду с большим нетерпением. Прощай, приезжайте же скорее, не задержите мгновения моего счастья, будьте здесь 7 или 8, а если хотите — даже раньше. (фр.) Е. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову. 19 декабря 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.46[381]
<…> А теперь у меня есть поручение от Пушкина: напомнить тебе прислать ему то, что ты ему обещал, а что — я не знаю. Я выполнила только его поручение. Таша просит тебя не забыть о ней первого числа, что касается меня, я на коленях умоляю о том же. Приедешь ты на свадьбу или нет? <…> (фр.) А. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову. Конец декабря 1836. Из Петербурга в Полотняный Завод.47[382]
<…> Пушкин мой сосед, он полон идей, и мы очень сходимся друг с другом в наших нескончаемых беседах; иные находят его изменившимся, озабоченным и не вносящим в разговор ту долю, которая прежде была так значительна. Но я не из числа таковых, и мы с трудом кончаем одну тему разговора, в сущности, не заканчивая, то есть не исчерпывая ее никогда. Его жена всюду красива, как на балу, так и у себя дома в своей широкой черной накидке. Жених ее сестры очень болен, он не видается с Пушкиными. Мы обо всем этом поговорим у вашего домашнего очага <…> А. И. Тургенев — Е. А. Свербеевой. 21 декабря 1836. Из Петербурга в Москву.48[383]
<…> я продолжаю сплетни и начинаю с темы Дантеса: она была бы неисчерпаемой, если бы я принялась пересказывать тебе все, что говорят; но поскольку к этому надо прибавить: никто ничего не знает, — я ограничусь сообщением, что свадьба совершенно серьезно состоится 10/22 января; что мои братья, и особенно Вольдемар (очень чувствительный к роскоши), были ослеплены изяществом их квартиры, богатством серебра и той совершенно особой заботливостью, с которой убраны комнаты, предназначенные для Катрин; Дантес говорит о ней и обращается к ней с чувством несомненного удовлетворения, и более того, ее любит и балует папаша Геккерн. С другой стороны, Пушкин продолжает вести себя самым глупым и нелепым образом; он становится похож на тигра и скрежещет зубами всякий раз, когда заговаривает на эту тему, что он делает весьма охотно, всегда радуясь каждому новому слушателю. Надо было видеть, с какой готовностью он рассказывал моей сестре Катрин обо всех темных и наполовину воображаемых подробностях этой таинственной истории, совершенно так, как бы он рассказывал ей драму или новеллу, не имеющую к нему никакого отношения. До сих пор он упорно заявляет, что никогда не позволит жене присутствовать на свадьбе, ни принимать у себя замужнюю сестру. Вчера я убеждала Натали, чтобы она заставила его отказаться от этого нелепого решения, которое вновь приведет в движение все языки города; она же, со своей стороны, ведет себя не очень прямодушно: в присутствии мужа делает вид, что не кланяется с Дантесом и даже не смотрит на него, а когда мужа нет, опять принимается за прежнее кокетство потупленными глазами, нервным замешательством в разговоре, а тот снова, стоя против нее, устремляет к ней долгие взгляды и, кажется, совсем забывает о своей невесте, которая меняется в лице и мучается ревностью. Словом, это какая-то непрестанная комедия, смысл которой никому хорошенько не понятен; вот почему Жуковский так смеялся твоему старанию разгадать его, попивая свой кофе в Бадене. А пока что бедный Дантес перенес тяжелую болезнь, воспаление в боку, которое его ужасно изменило. Третьего дня он вновь появился у Мещерских, сильно похудевший, бледный и интересный, и был со всеми нами так нежен, как это бывает, когда человек очень взволнован или, быть может, очень несчастен. На другой день он пришел снова, на этот раз со своей нареченной и, что еще хуже, с Пушкиным; снова начались кривляния ярости и поэтического гнева; мрачный, как ночь, нахмуренный, как Юпитер во гневе, Пушкин прерывал свое угрюмое и стеснительное молчание лишь редкими, короткими, ироническими, отрывистыми словами и время от времени демоническим смехом. Ах, смею тебя уверить, это было ужасно смешно. Я исполнила твое поручение к жениху и невесте; оба тебя нежно благодарят, а Катрин просит напомнить тебе ваши прошлогодние разговоры на эту тему и сказать, что она напишет тебе, как только будет обвенчана. Но достаточно, надеюсь, об этом предмете. Для разнообразия скажу тебе, что на днях вышел четвертый том «Современника» и в нем напечатан роман Пушкина «Капитанская дочка», говорят восхитительный. <…> Вчера мы с госпожой Пушкиной были на балу у Салтыковых, и я веселилась там больше, чем при дворе; не знаю, почему все с пренебрежением говорят об этих вечерах, считая их простонародными, а между тем все там бывают и танцуют от всего сердца <…> (фр.) С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину. 30 декабря 1836. Из Петербурга в Париж.49[384]
<…> С княгинею он был откровеннее, чем с князем. Он прибегал к ней и рассказывал свое положение относительно Геккерна. Накануне Нового года у Вяземских был большой вечер. В качестве жениха Геккерн явился с невестою. Отказывать ему от дома не было уже повода. Пушкин с женою был тут же, и француз продолжал быть возле нее. Графиня Наталья Викторовна Строганова говорила княгине Вяземской, что у него такой страшный вид, что, будь она его женою, она не решилась бы вернуться с ним домой. Наталья Николаевна с ним была то слишком откровенна, то слишком сдержанна. На разъезде с одного бала Геккерн, подавая руку жене своей, громко сказал, так что Пушкин слышал: «Allons, ma légitime» (Пойдем, моя законная). <…> Рассказы Вяземских П. И. Бартеневу50[385]
Его Величество, желая сделать что-нибудь приятное вашему мужу и вам, поручил мне передать вам в собственные руки сумму при сем прилагаемую по случаю брака вашей сестры, будучи уверен, что вам доставит удовольствие сделать ей свадебный подарок. А. X. Бенкендорф — Н. Н. Пушкиной. 4 января 1837. Петербург.51[386]
26 ноября <…> вечер у Бравуры, у Вяземских, у Козловского, и опять у Вяземских. Объяснение с Эмилией Пушкиной. Жуковский, Пушкин. 27 ноября <…> У Хитровой. Фикельмон, Al. Tolstoy[387] о Чадаеве. Обед у Вяземских — с Жуковским и Пушкиным в театре. Семейство Сусанина; открытие театра, публика. Повторение одного и того же. Был в ложе у Экерна. Вечер у Карамзиных, Жуковский! 1 декабря <…> Во французском театре, с Пушкиными… Вечер у Карамзиных (день рождения Николая Михайловича) с Опочиниными. Разговор с младшею: прежде боялась меня, по словам ее. Пушкины. Вранье Вяземского — досадно. 2 декабря <…> к графу Нессельроду, велел явиться в другой день. У Пушкиной: с ним о древней России: «быть без мест». А. И. Тургенев. Из дневника.52[388]
<…> Я был во дворце с 10 часов до 31/2! И был почти поражен великолепием двора, дворца и костюмов военных и дамских, нашел много апартаментов, новых и в прекрасном вкусе отделанных, например, залу фельдмаршалов, где видел уже и героев до эпохи 1812 года: Задунайских, Рымникских, Таврических, — пение в церкви восхитительное! Я не знал, слушать ли или смотреть на Пушкину и ей подобных —? подобных! но много ли их? жена умного поэта и убранством затмевала других <…> А. И. Тургенев — А. Я. Булгакову. 7 декабря 1836. Из Петербурга в Москву.53[389]
А. И. Тургенев Из дневника 10 декабря <…> Был в театре, в ложе Пушкиных (у коих был накануне) и вечер у Вяземских с Бенедиктовым. 11 декабря <…> обедал у князя Никиты Трубецкого с Жуковским, Вяземским, Пушкиным, князем Кочубеем, Трубецким, Гагариным и с Ленским, болтал умно и возбуждал других к остротам. 15 декабря <…> вечер у Пушкиных до полуночи. Дал «Песнь о полку Игореве» для брата с надписью, О стихах его, Р<остопчиной> и Б<енедиктова>. Портрет его в подражание Державину: «весь я не умру!»; о Михаиле Орлове, о Киселеве, Ермолове и князе Меншикове. Знали и ожидали, «без нас не обойдутся». Читал письмо к Чадаеву непосланное. 19 декабря <…> Вечер у княгини Мещерской (Карамзиной). О Пушкине; все нападают на него за жену, я заступался. <…> 24 декабря <…> Обедал в Демуте. У графини Пушкиной с Жуковским, Велгурским, Пушкиным, графиней Ростопчиной, Ланская, княгиня Волхонская с Шернвалем, граф Ферзен. Я сидел подле Пушкина и долго и много разговаривал. Вяземский порадовал действием, произведенным моей Хроникой. Пушкин о Мейендорфе: притворяется сердитым на меня за то, что я хотел спасти его! Пушкин зазвал к себе… Читал роман Пушкина. 25 декабря. Рождество Христово… Был у Жуковского. Как нам неловко вместе! Но под конец стало легче <…> К Карамзиным. С Пушкиным, выговаривал ему за словцо о Жуковском в четвертом № «Современника» (Забыл Барклая). 28 декабря <…> Кончил вечер у Мещерских с Пушкиным. 30 декабря <…> В Академию: с Лондондери об оной; с Барантом, его избрали в почетные члены. Фус прочел отчет, Грефе о языках: много умного и прекрасного, но слишком гоняется за сравнениями и уподоблениями. Жуковский, Пушкин, Блудов, Уваров о Гизо <…> к Карамзиным, где Пушкины. 6 генваря <…> В 10 часов вечера отправился к Фикельмону: там любопытный разговор наш с Пушкиным <…>54[390]
В. А. Жуковский. Конспективные заметки о гибели Пушкина1
4 ноября. Les lettres anonymes[391]. 6 ноября. Гончаров у меня. Моя поездка в Петербург. К Пушкину. Явление Геккерна. Мое возвращение к Пушкину. Остаток дня у Виельгорского и Вяземского. Вечером письмо Загряжской. 7 ноября. Я поутру у Загряжской. От нее к Геккерну. (Mes antecedents[392]. Незнание совершенное прежде бывшего.) Открытия Геккерна. О любви сына к Катерине (моя ошибка насчет имени). Открытие о родстве; о предполагаемой свадьбе. — Мое слово. — Мысль [дуэль] все остановить. — Возвращение к Пушкину. Les révélations[393]. Его бешенство. — Свидание с Геккерном. Извещение его Виельгорским. Молодой Геккерн у Виельгорского. 8 [ноября]. Pourparlers[394]. Геккерн у Загряжской. Я у Пушкина. Большее спокойствие. Его слезы. То что я говорил о его отношениях. 9 [ноября]. Les révélations de Heckern[395]. — Мое предложение посредничества. Сцена втроем с отцом и сыном. Мое предложение свидания. 10 [ноября]. Молодой Геккерн у меня. Я отказываюсь от свидания. Мое письмо к Геккерну. Его ответ. Мое свидание с Пушкиным.2
После того как я отказался. Присылка за мною Е. И. Что Пушк. сказал Александрине. Мое посещение Геккерна. Его требование письма. Отказ Пушкина. Письмо, в котором упоминает [слухи] о сватовстве. Свидание Пушкину с Геккерном у Е. И. Письмо Дантеса к Пушкину и его бешенство. Снова дуэль. Секундант. Письмо Пушкина. Записка H. H. ко мне и мой совет. Это было на [бале] рауте Фикельмона. <…>55[396]
Канон в честь М. И. Глинки56[397]
* * *1836 А. С. Пушкин
57[398]
1836 А. С. Пушкин
58[399]
1836 А. С. Пушкин
59[400]
1836 А. С. Пушкин
60[401]
1836 А. С. Пушкин
61[402]
Милостивый государь. Пользуюсь случаем, чтобы повторно просить Вас не отказать в любезности доставить мне обстоятельный очерк современной русской литературы, главным образом поэзии, где Вы являетесь Виктором Гюго. Я имею возможность издать весьма солидную книгу о литературе вашей страны, и ваши познания в области поэзии помогли бы мне больше всего другого придать ценность этому труду, который я хочу сделать европейским по значению. Ваша слава должна распространиться на Западе, ибо русского языка, нужно признаться, до сих пор еще не слыхали в наших краях. Вы должны сделаться известны. Ваше имя должно стать рядом с Байронами и Ламартинами; я берусь позаботиться об этом в Париже; но, чтобы достигнуть этой цели, мне нужны точные сообщения о старых и современных произведениях, прославивших вашу родину, биографии ваших современных писателей. Это, конечно, значит просить у вас многого, но я в данном случае являюсь представителем Франции, которая требует оригинальных идей и прежде всего славянских идей, способных омолодить французское воображение. Будьте добры, пришлите мне эти очерки, все равно на русском или на французском языке, через посольство или любым другим способом, который сочтете удобным. Остаюсь с наисовершенным уважением, милостивый государь, Ваш нижайший и покорнейший слуга А. Тардиф. (фр.) А. Тардиф де Мелло — Пушкину. 22 ноября 1836. Из Парижа в Петербург.62[403]
<…> Спроси у Пушкина, надобна ли ему необходимо статья о паровых машинах, о которой говорил мне граф Виельгорский и будет ли она довольно новою, чтобы заманить читателей, ибо печальная вещь ломать себе голову и писать без надежды некоторой пользы. <…> Что делает Александр Сергеевич? Я о нем думаю гораздо больше, нежели о граните Английской набережной. Этот человек был рожден на славу и просвещение своих соотечественников. П. Б. Козловский — П. А. Вяземскому. Из Варшавы в Петербург. 26 ноября 1836.63[404]
Я дома больной, в насморке. Готов принять в моей коморке любезного гостя — но сам из коморки не выду. А. П. Пушкин — В. Ф. Одоевскому. Ноябрь — декабрь 1836 (?). Петербург.64[405]
Я не очень здоров — и занят. Если вы сделаете мне милость ко мне пожаловать с г. Сахаровым, то очень меня обяжете. Жду вас с нетерпением. А. П. Пушкин — В. Ф. Одоевскому. Ноябрь — декабрь 1836. Петербург.65[406]
Статья г. Волкова в самом деле очень замечательна, дельна и умно написана и занимательна для всякого. Однако ж я ее не помещу, потому что по моему мнению правительству вовсе не нужно вмешиваться в проект этого Герстнера. Россия не может бросить 3 000 000 на попытку. Дело о новой дороге касается частных людей: пускай они и хлопочут. Все что можно им обещать — так это привилегию на 12 или 15 лет. Дорога (железная) из Москвы в Нижний Новгород еще была бы нужнее дороги из Москвы в Петербург — и мое мнение — было бы: с нее и начать… Я, конечно, не против железных дорог; но я против того, чтоб этим занялось правительство. Некоторые возражения противу проекта неоспоримы. Например: о заносе снега. Для сего должна быть выдумана новая машина, sine qua non[407]. О высылке народа, или о найме работников для сметания снега нечего и думать: это нелепость. Статья Волкова писана живо, остро. Отрешков отделан очень смешно; но не должно забывать, что противу железных дорог были многие из Государственного Совета; и тон статьи вообще должен быть очень смягчен. Я бы желал, чтоб статья была напечатана особо или в другом журнале; тогда б мы об ней представили выгодный отчет с обильными выписками. Я согласен с Вами, что эпиграф, выбранный Волковым, неприличен: слова Петра I были бы всего более приличны; но на сей раз пришли мне следующие: А спросить у Немца; а не хочет ли он <…>? Пушкин — В. Ф. Одоевскому. Конец ноября — декабрь 1836. Петербург.66[408]
Вигель мне сказывал, что он вам доставил критику статьи Булгарина. Если она у Вас, пришлите мне ее. Получили ли Вы 4 № Современника и довольны ли Вы им? Пушкин — В. Ф. Одоевскому. Конец декабря 1836. Петербург.67[409]
Так же зло, как и дельно. Думаю, что цензура однако ж не все уничтожит — на всякий случай спрос не беда. Не увидимся ли в Академии Наук, где заседает кн. Д—<ундук>? Пушкин — В. Ф. Одоевскому. Конец декабря 1836. Петербург.68[410]
<…> «Капитанскую дочь» я читал два раза сряду и буду писать о ней особо в «Литературных прибавлениях» — комплиментов Вам в лице делать не буду, — Вы знаете все, что я об Вас думаю и к Вам чувствую, но вот критика не в художественном, но в читательском отношении: Пугачев слишком скоро после того, как о нем в первый раз говорится, нападает на крепость; увеличение слухов не довольно растянуто — читатель не имеет времени побояться за жителей Белогорской крепости, когда она уже и взята. Семейство Гринева хотелось бы видеть еще раз после всей передряги: хочется знать, что скажет Гринев, увидя Машу с Савельичем. Савельич чудо! Это лицо самое трагическое, т. е. которого больше всех жаль в повести. Пугачев чудесен; он нарисован мастерски. Швабрин набросан прекрасно, но только набросан; для зубов читателя трудно пережевать его переход из гвардии офицера в сообщники Пугачева. По выражению Иосифа Прекрасного, Швабрин слишком умен и тонок, чтобы поверить возможности успеха Пугачева, и не довольно страстен, чтобы из любви к Маше решиться на такое дело. Маша так долго в его власти, а он не пользуется этими минутами. Покамест Швабрин для меня имеет много нравственно-чудесного; может быть, как прочту в 3-й раз, лучше пойму. О подробностях не говорю, об интересе тоже — я не мог ни на минуту оставить книги, читая ее даже не как художник, но стараясь быть просто читателем, добравшимся до повести. В. Ф. Одоевский — Пушкину. Между 22 и 29 декабря 1836. Петербург.69[411]
Брат пишет ко мне из Парижа, что лингвист Эйхгоф будет читать лекции в Сорбонне о литературе, что он весьма желает иметь «Песнь о полку Игоревом» и не мог найти ее на немецком. Он бы и на русском мог разобрать ее; но русского оригинала там и подавно найти трудно. Не можешь ли ты уведомить меня, какой перевод лучше или какое издание из русских удобнее послать туда? Завтра ввечеру едет курьер, и я бы желал им воспользоваться. Что выписать для тебя? А. И. Тургенев — Пушкину. 15 декабря 1836. Петербург.70[412]
А. С. Пушкин «Песнь о полку Игореве» «Песнь о полку Игореве» найдена была в библиотеке графа А. Ив. Мусина-Пушкина и издана в 1800 году. Рукопись сгорела в 1812 году. Знатоки, видевшие ее, сказывают, что почерк ее был полуустав XV века. Первые издатели приложили к ней перевод, вообще удовлетворительный, хотя некоторые места остались темны или вовсе невразумительны. Многие после того силились их объяснить. Но, хотя в изысканиях такого рода последние бывают первыми (ибо ошибки и открытия предшественников открывают и очищают дорогу последователям), первый перевод, в котором участвовали люди истинно ученые, всё еще остается лучшим. Прочие толкователи наперерыв затмевали неясные выражения своевольными поправками и догадками, ни на чем не основанными. Объяснениями важнейшими обязаны мы Карамзину, который в своей Истории мимоходом разрешил некоторые загадочные места. Некоторые писатели усумнились в подлинности древнего памятника нашей поэзии и возбудили жаркие возражения. Счастливая подделка может ввести в заблуждение людей незнающих, но не может укрыться от взоров истинного знатока. Вальполь не вдался в обман, когда Чаттертон прислал ему стихотворения старого монаха Rowley[413]. Джонсон тотчас уличил Макферсона. Но ни Карамзин, ни Ермолаев, ни А. X. Востоков, ни Ходаковский никогда не усумнились в подлинности «Песни о полку Игореве». Великий критик Шлецер, не видав «Песни о полку Игореве», сомневался в ее подлинности, но, прочитав, объявил решительно, что он полагает ее подлинно древним произведением и не почел даже за нужное приводить тому доказательства; так очевидна казалась ему истина! Других доказательств нет, как слова самого песнотворца. Подлинность же самой песни доказывается духом древности, под который невозможно подделаться. Кто из наших писателей в 18 веке мог иметь на то довольно таланта? Карамзин? но Карамзин не поэт. Державин? но Державин не знал и русского языка, не только языка «Песни о полку Игореве». Прочие не имели все вместе столько поэзии, сколько находится оной в плаче Ярославны, в описании битвы и бегства. Кому пришло бы в голову взять в предмет песни темный поход неизвестного князя? Кто с таким искусством мог затмить некоторые места из своей песни словами, открытыми впоследствии в старых летописях или отысканными в других славянских наречиях, где еще сохранились они во всей свежести употребления? Это предполагало бы знание всех наречий славянских. Положим, он ими бы и обладал, неужто таковая смесь естественна? Гомер, если и существовал, искажен рапсодами. Ломоносов жил не в XII столетии. Ломоносова оды писаны на русском языке с примесью некоторых выражений, взятых им из Библии, которая лежала перед ним. Но в Ломоносове вы не найдете ни польских, ни сербских, ни иллирийских, ни болгарских, ни богемских, ни молдавских etc. и других наречий славянских <…> 183671[414]
С месяц тому, Пушкин разговаривал со мною о русской истории; его светлые объяснения древней Песни о полку Игореве, если не сохранились в бумагах, невозвратимая потеря для науки: вообще в последние годы жизни своей, с тех пор, как он вознамерился описать царствование Великого Петра, в нем развернулась сильная любовь к историческим знаниям и исследованиям отечественной истории. М. А. Коркунов. Письмо к издателю «Московских ведомостей». 4 февраля 1837.72[415]
Милостивый государь. В настоящее время во Франции работает комиссия по установлению правил о литературной собственности и, в особенности, о мерах для предотвращения перепечатывания книг за границей. Эта комиссия пожелала получить сведения о законоположениях и обычаях, принятых на этот счет в России; она хотела бы иметь тексты законов, указов и распоряжений, относящихся к этому вопросу. Необходимо узнать срок литературной собственности в России и способ ее передачи, основания и пределы, для нее установленные; а также, распространяется ли действие этих законоположений на другие страны путем дипломатических конвенций или специальных соглашений. Правила, касающиеся литературной собственности в России, должны быть известны вам лучше, чем кому-либо другому, и ваши мысли, конечно, не раз обращались к улучшениям, необходимым в этой отрасли законодательства. Вы оказали бы мне большую помощь в моих розысках, сообщив мне действующие законы и обычаи и, вместе с тем, ваши соображения о мерах, которые, по вашему мнению, могли бы быть одновременно приняты разными правительствами в интересах авторов или их уполномоченных. Ваша любезность, милостивый государь, мне достаточно хорошо известна, для того чтобы с полной уверенностью обратиться к вам за подобными сведениями по столь важному вопросу. Примите, милостивый государь, уверения в совершенном уважении, с которым я имею честь быть, милостивый государь, ваш нижайший и покорный слуга Барант. (фр.) А. Г. Барант — Пушкину. 11 декабря 1836. Петербург.73[416]
Барон, Спешу сообщить вашему превосходительству сведения, которые вы желали иметь относительно правил, определяющих литературную собственность в России. Литература стала у нас значительной отраслью промышленности лишь за последние лет двадцать или около того. До тех пор на нее смотрели только как на изящное и аристократическое занятие. Г-жа де Сталь говорила в 1811 г.: в России несколько дворян занялись литературой. (10 лет изгнания). Никто не думал извлекать из своих произведений других выгод, кроме успехов в обществе, авторы сами поощряли их перепечатку и тщеславились этим, между тем как наши академии со спокойной совестью и ничего не опасаясь подавали пример этого правонарушения. Первая жалоба на перепечатку была подана в 1824 г. Оказалось, что подобный случай не был предусмотрен законодателем. Литературная собственность была признана нынешним государем. Вот подлинные выражения закона: Всякий автор или переводчик книги имеет право ее издать и продать как собственность благоприобретенную (не наследственную). Его законные наследники имеют право издавать и продавать его произведения (в случае, если право собственности не было отчуждено) в течение 25 лет. По истечении 25 лет, считая со дня его смерти, его произведения становятся общественным достоянием. Закон 22 апреля 1828 г. Приложение от 28 апреля того же года объясняет и дополняет эти правила. Вот его главные статьи: Литературное произведение, напечатанное или находящееся в рукописи, не может быть продано ни при жизни автора, ни после его смерти для удовлетворения его кредиторов, если только он сам того не потребует. Автор имеет право, не взирая на все прежние обязательства, выпустить новое издание своего произведения, если две трети в нем изменены или же совершенно переделаны. Будет считаться виновным в контрафакции: 1) тот, кто, перепечатывая книгу, не соблюдает [правил] формальностей, требуемых законом, 2) тот, кто продаст рукопись или право ее напечатания двум или нескольким лицам одновременно, не имея на то согласия, 3) тот, кто издаст перевод произведения, напечатанного в России (или же с одобрения русской цензуры), присоединив к нему подлинный текст, 4) кто перепечатает за границей произведение, изданное в России или же с одобрения русской цензуры, и будет продавать экземпляры в России. Эти правила далеко не разрешают всех вопросов, которые могут возникнуть в будущем. В законе нет никаких условий относительно посмертных произведений. Законные наследники должны были бы обладать полным правом собственности на них, со всеми преимуществами самого автора. Автор произведения, изданного под псевдонимом или же приписанного известному писателю, теряет ли свое право собственности, и какому правилу следовать в таком случае? Закон ничего не говорит об этом. Перепечатывание иностранных книг не запрещается и не может быть запрещено. Русские книгопродавцы всегда сумеют получать большие барыши, перепечатывая иностранные книги, сбыт которых всегда будет им обеспечен даже без вывоза, тогда как иностранец не может перепечатывать русские произведения из-за отсутствия читателей. Срок давности по делам о перепечатывании определен в два года. Вопрос о литературной собственности очень упрощен в России, где никто не может представить свою рукопись в цензуру, не назвав автора и не поставив его тем самым под непосредственную охрану со стороны государства. Остаюсь с уважением, барон, вашего превосходительства нижайший и покорнейший слуга Александр Пушкин, (фр.) Пушкин — А. Г. Баранту. 16 декабря 1836. Петербург.74[417]
Обязательство об уплате денег на счете Ф. Беллизаара Я признаю этот счет в сумме 3713 (три тысячи семьсот тринадцать), из которых семьсот рублей обязуюсь уплатить 10 января 1837 и тысячу пятьсот к 10 апреля того же года — остальное около 1 сентября 1837. 10 ноября 1836. Александр Пушкин (фр.)75[418]
Следовательно, как мы с вами условились, решено, что я отпечатаю том Ваших стихотворений, в 2500 экземплярах, формат в 8-ю долю листа и я имею честь препроводить Вам при сем образец бумаги, предназначенной для этого издания, ценою в двадцать рублей за стопу. Так как мне вовсе не известно число листов, из которых составится ваш том, ограничиваюсь сообщением, что печатный лист, не считая расходов по переплету и брошюровке, обойдется вам в пятьдесят рублей ассигнациями при тираже в 2500 экз. Продажа книги будет поручена исключительно мне, за что вы согласны предоставить мне скидку в 15 % (пятнадцать процентов). Я произвожу за ваш счет все предварительные расходы по этому изданию, и эти издержки, равно как и тысяча пятьсот рублей асс., выданная мною вам сегодня, будут удержаны мною из сумм, вырученных за продажу первых экземпляров. Благоволите подтвердить получение этого письма и уведомить меня во всем ли мы с вами согласны в отношении этих последних условий. Благоволите принять, милостивый государь, уверение в моем искреннем уважении. А. Плюшар. (фр.) А. А. Плюшар — Пушкину. 23 декабря 1836. Петербург.76[419]
Милостивый государь, Я совершенно согласен на все условия, которые вы были добры мне предложить относительно издания тома моих стихотворений (в вашем письме от 23 декабря 1836 г.). Итак, решено, что вы распорядитесь отпечатать его в 2500 экземплярах, на бумаге, которую сами выберете, что вам одному будет поручена продажа издания с предоставлением 15 % скидки и что доход с первых проданных томов пойдет на возмещение всех издержек по изданию, а также и 1500 рублей ассигнациями, которые вы любезно выдали мне вперед. Благоволите принять, милостивый государь, уверение в моем совершенном уважении. (фр.) А. Пушкин. Пушкин — А. А. Плюшару. 29 декабря 1836. Петербург.77[420]
Прелестная библиографическая игрушка, напечатанная в миниатюрном формате, точно таком же, как «Басни Крылова» последнего издания, на прекрасной веленевой бумаге, самым мелким (нонпарелью), но четким шрифтом и завернутая в кружевной переплет из цветной бумажки. Она имеет одно важное удобство — дешевизну: все главы Онегина прежних изданий стоят 40 р., а эта книжечка только 5 р.; за 5 р. вы будете иметь всего Онегина — это чудное, глубокое создание творца «Руслана и Людмилы»; не правда ли, что за это стоит поблагодарить предприимчивого издателя г-на Глазунова? Жаль одного: издатель не догадался включить сюда же «Разговора поэта с книгопродавцем», который предшествует «Онегину» в прежних изданиях. <…> Литературные прибавления к «Русскому инвалиду», 1837, № 5.78[421]
Вексель 1836 года декабря тридцатого дня, я, нижеподписавшаяся, двора его императорского величества жена камер-юнкера Наталья Николаевна Пушкина, заняла у прапорщика Василья Гавриловича сына Юрьева денеггосударственными ассигнациями три тысячи девятьсот рублей, за указные проценты сроком впредь на три месяца то есть: будущего тысяча восемьсот тридцать седьмого года марта по тридцатое число, на которое и должна всю ту сумму сполна заплатить, а буде чего не заплачу, то волен он, г. Юрьев, просить о взыскании и поступлении по законам. К сему заемному письму двора его императорского величества жена камер-юнкера Наталья Николаевна Пушкина руку приложила.79[422]
Счет Переплетено в бумажку Современник № IV, 900 книг по 10 коп., итого 90 руб. Что действительно из Гуттенберговой типографии 900 книг IV № Современника отданы мастеру Шаблону и им доставлены А. С. Пушкину, в том свидетельствую статский советник И. Гр. 4 января 1837.80[423]
Милостивый государь Александр Сергеевич! Я опять осмелился беспокоить вашу милость моею просьбою, хотя чувствую тягость просьб, но тягость моего положения мучительна: мне около семидесяти лет; и все сии семьдесят лет проведены на службе господ моих, с усердием с радостию употреблены, все мои способности, бескорыстность всегда была моим правилом, пять сынов мною предоставлено в замену моей старости, надежда на бога, надежда на господ единственно питали меня в будущем; я переносил с терпением все бури мирских гонений, не защищая себя, не оправдывая противу несправедливостей и клеветы, до последнего теперешнего моего существования не произносил я малейшего ропота, а равно и теперь. Но я, находясь в болезни, и вижу приближение смерти и равнодушно ожидаю ее с чистою совестию! и находясь в бедности с несчастной моей дочерью осмелился припасть еще к вашему милостивому покровительству, положенные вашей милостью на пропитание мне 200 рублей, батюшка Сергей Львович уничтожил, а определил только 50 рубл. в год и один хлеб; обратиться с требованием к детям, я сам им ничего не дал кроме несчастной жизни, и потому не нахожу никого помощником моей бедности, кроме вашей милости, и вы теперь одна наша надежда. Покойный дедушка ваш обещал мне и семейству тихое счастие: но бог лишил нас сего блага отнятием жизни, с тех пор прошло много лет и мы в вас увидели желанную надежду, не обманите в ней, помогите как милостивый господин, как добрый отец, принявший недостойного сына, накиньте покров свой, как Илия на слугу и прославятся щедроты ваши; тем более, что семейство мое всегда и прежде пользовалось вашими милостями и слышало ваши благодетельные обещания; сын мой первоначально служил вам, имел счастие доказать еще в ребячестве свою верность и усердие, и теперь равно другим оплачивает оброк, старший сын, удрученный болезнями, с женою, тремя детьми не имеет пристанища и способа прокормить себя, пишет ко мне, прося помощи, где возьму я подать им сию, когда еще на руках моих несчастная дочь! Младший сын, о коем мы просили вас, и в бытность нынешнего лета Сергея Львовича, который живет у помещика за бездельную плату, хотя бы вы его мне на помощь отдали за всех других детей, сам Сергей Львович обещал с вами посоветовать, а это уверяет нас ваша воля и мы счастливы; и за сим во ожидании вашего милостивого ответа, Ваш верноподданный раб навсегда пребуду Михайла Калашников Не оставьте, батюшка, вас бог вознаградит в сей жизни и в будущем веке. И батюшка ваш так был к нам ласков, дай бог, чтобы отец родной был так расположен. М. И. Калашников — Пушкину. 22 декабря 1836. Из Болдина в Петербург.81[424]
Известное мне из опыта расположение души Вашей к добру, почтеннейший Александр Сергеевич, внушает мне бодрость беспокоить вас просьбою, от успеха которой зависит собственная будущность моя. — Выслушайте меня: Г. Ложечников, директор Тверской гимназии, выходит в отставку; мне хочется получить это место; уже тверской губернатор гр. Толстой просил за меня гр. Строганова, московского попечителя, но так как желающих слишком много и конечно есть люди с большими заслугами, то мне необходима поддержка здесь, а именно я счел бы себя счастливым, если б Василий Андреевич Жуковский попросил за меня С. С. Уварова: все, мне покровительствующие, советуют мне добиться до этого. Я не знаю Василия Андреевича или лучше сказать он не знает меня, но счастие сделало меня случайно известным Вам. — Не сделаете ли же Вы, почтеннейший Александр Сергеевич, милости бесприютному солдату, убедив г. Жуковского принять участие в судьбе моей и попросить г. Уварова. — Дело уже не терпит отлагательства, — на днях должно поступить представление из Москвы, и все будет поздно. Я хотя не воспитан в университете, но сведения мои довлеют для гимназии, — (кроме латыни), — я был артиллерийский офицер, а наши экзамены сложнее гимназических; г. Ложечников тоже военный, да и много директоров есть таких. Я не закругляю письма моего условными учтивостями и убеждениями в том, чтоб Вы не отказали мне, а просто поручаю судьбу мою Вашему доброму сердцу. Ваш простодушный поклонник Коншин. Н. М. Коншин — Пушкину. 20 декабря 1836. Из Царского Села в Петербург.82[425]
Милостивый государь Александр Сергеевич, Имею честь представить вам вторую часть моих «Записок»; извините, что не сам лично вручаю вам их, но я давно уже очень болен, и болен жестоко. Дела мои приняли оборот самый дурной; я было понадеялся на милость царскую, потому что ему представили мою книгу; но, кажется, понадеялся напрасно: вряд ли скажут мне и спасибо, не только чтоб сделать какую существенную пользу. Простите, будьте счастливы. Преданнейший слуга ваш Александр Александров. Н. А. Дурова — Пушкину. 22 декабря 1836. Петербург.83[426]
Любезный друг Александр Сергеевич — отпиши мне хоть строчку — жив ли ты, и каковы твои делишки. Мои и так и сяк — теперь — очень плохи — а может быть — и поправятся. Посылаю тебе повести Мухина — от самого автора. — Я их читал — они мне очень понравились — в них много чувства — а автора в них совсем нет. Сделай милость — к собственным их достоинствам прибавь словечко. Ему нужно, он человек небогатый — семейный — ему нужны деньги, — а повести право очень хороши. — Еще попрошу у тебя для Щепкина — он тоже человек хороший и с семейством и тоже небогатый — и нужны деньги. В феврале месяце у него бенефис — и Гоголь ему обещал пьесу. — Но Гоголя нет — и может статься, что и пьесы не будет — ему же нужен сбор, и потому нужна такого рода пьеса, которая бы привлекла публику. Такую точно и нашли — это Дворянские выборы, соч. Квитки. Комедия сия была пропущена цензурой, — но 3-е Отделение императорской Канцелярии убедительнейше просило контору императорского театра — не представлять ее до будущего разрешения; но формального запрещения не играть ее, еще не было. Итак нельзя ли попросить разрешения, — хотя на один бенефис М. С. Щепкина. Буде это будет возможно — в таком случае, на посланном экземпляре, пускай пока пишут, что сыграть можно. Копию же и экземпляр, мною тебе посылаемый, во всяком случае не медля возврати ко мне. — Прощай до свиданья. Я к тебе писал с П. А. Нащокиным; не знаю получил ли ты мое письмо или нет. Ждал я тебя в Москву — по твоему обещанию, — не знаю почему ты не приехал. <…> П. В. Нащокин — Пушкину. Вторая половина декабря. 1836. Из Москвы в Петербург.84[427]
Посылаю подлинником письмо г-жи Шелгуновой, которая желает купить Михайловское и просит снабдить ее разными сведениями. На письмо это я, разумеется, не отвечал ей, потому что считаю Михайловское вашим, на основании нашей сделки. От вас уже зависит воспользоваться предложением Шелгуновой, или нет. Прошу только убедительно отвечать мне что-нибудь на письмо мое от 4 ноября нового стиля, отправленное следственно тому два месяца назад: получили ли вы его? Я послал при нем окончательный расчет наш по Михайловскому: мне нужно знать ваше решительное слово. После того я получил письмо от Льва, который уступает нам свою часть на весьма выгодных условиях; но я, как сказано выше, не отвечал ему на это, потому что считаю Михайловское уже за вами. Я просил вас прислать нам что-нибудь в счет раздела, в округление остальной суммы, и теперь повторяю эту просьбу с добавкою, что мы в большой нужде и будем вам искренно благодарны. Из Нижегородской деревни не шлют ни гроша, — да если и вышлют, то не более 300 руб., а это при моих долгах тоже почти что ничего. Сергей Львович в Москве; пишет к нам часто, и сетует, не получая писем ни от вас, ни ото Льва. Ольга все почти это время была нездорова: беременность ее теперешняя не так легка, как первая. Она поручила мне переслать к вам в подлиннике письмо Шелгуновой. Примите усердное мое почтение. 24 декабря 1836. Из Варшавы в Петербург. Н. И. Павлищев — Пушкину.85[428]
Пускай Михайловское будет продаваться. Если за него дадут хорошую цену, вам же будет лучше. Я посмотрю, в состоянии ли буду оставить его за собою. Пушкин — Н. И. Павлищеву. 5 января 1837. Из Петербурга в Варшаву.86[429]
Я получил письмо ваше от 5 января — первое здесь в Варшаве. Вы отвечаете мне на письмо, которое я писал вам из деревни — тому полгода с чем-то — в самых крутых обстоятельствах. Странно вы толкуете мои слова. Из всей переписки моей можно только вывести одно заключение: что я ценил Михайловское выше предложенной вами цены, — по крайнему моему разумению, основанному отчасти на доказательствах. Я говорил вам откровенно мои мысли, требуя вашего мнения; я знал, что вы совершенно не знакомы с имением, и поэтому никак не мог думать, чтобы вы захотели обсчитывать, и кого? — сестру вашу. Дело в том, что вы сами себя могли обсчитать: я доказал это. Что, если бы не выезжая из Петербурга, вы запродали кому Михайловское — с семьюстами десятин? Хватились бы, да поздно. Теперь, по крайней мере, вы знаете имение. Но вы не хотите оставить его за собою, толкуя бог знает как мои слова. Пускай оно продается, говорите вы. Если уж так, то напрасно было не решаться на это в августе месяце, после письма моего, которое, повторяю, вы толкуете превратно. Объявили б в газетах продажу, — да и только, а нас уведомили б для сведения. Теперь много ушло времени. Я отсюда, разумеется, не могу ничего делать, я даже не мог отвечать Шелгуновой на письмо, которым она вызывается купить имение; письмо это я препроводил к вам по принадлежности, — давным-давно. Я не ожидал вашего отреченья, и в уверенности, что вы приняли хозяйство, прекратил все мои сношения со старостою. Теперь боюсь и подумать. Шесть месяцев имение без надзора. Проходит зима, а еще ничего не сделано. Люди везут запасы свои на сбыт в Петербург, а у нас, я чаю, и думать не думают. А должно быть масла пудов десяток, запас птиц, холста, шерсти и т. п. Надо продать, да купить весною льняного семени, и мало ли что нужно сделать. Иначе все пропадет ни за грош. Теперь, что я отсюда сделаю: письма в Михайловское ходят целый месяц. Подумайте хорошенько; возьмите покамест на себя труд распорядиться чем можно — до продажи; а лучше всего, вступите в мае месяце сами во владение, оставив его за собою. С будущей почтой Ольга пришлет вам доверенность на все. К Сергею Львовичу пишу, чтобы он выслал также от себя доверенность на свою часть. Желал бы я знать, получили ли вы письмо мое от 4 ноября нового стиля с подробным расчетом по дележу наследства. Если вы не согласны удержать имение за собою, то он покамест ни к чему не нужен; а если согласны, то вам надо иметь его в виду. <…> Н. И. Павлищев — Пушкину. 4 февраля 1837. Из Варшавы в Петербург.87[430]
Вы не поверите, дорогая Прасковия Александровна, какую радость доставило мне ваше письмо. Я не имел от вас известий больше четырех месяцев; и только позавчера г-н Львов сообщил мне их; в тот же день я получил ваше письмо. Я надеялся повидаться с вами осенью, но мне помешали отчасти мои дела, отчасти Павлищев, который привел меня в плохое настроение, так что я не захотел, чтобы казалось, будто я приехал в Михайловское для устройства раздела. Лишь с большим сожалением вынужден я был отказаться от того, чтобы [потерять] быть вашим соседом, и я все еще надеюсь не потерять этого места, которое предпочитаю многим другим. Вот в чем дело: сначала я предложил взять все имение на себя одного, обязуясь выплачивать моему брату и моей сестре причитающиеся им части, из расчета по 500 р. за душу. Павлищев оценил Михайловское в 800 р. душу — я с ним и не спорю, но в таком случае принужден был отказаться и предоставил имение продать. Перед своим отъездом писал он ко мне, что он имение уступает мне за 500 р. душу, потому что ему деньги нужны. Я послал его к черту, заявив, что, если имение стоит вдвое дороже, я не хочу наживаться за счет брата и сестры. На этом дело остановилось. Хотите знать, чего бы я хотел? Я желал бы, чтобы вы были владелицей Михайловского, а я — я оставил бы за собой усадьбу с садом и десятком дворовых. У меня большое желание приехать этой зимой ненадолго в Тригорское. Мы переговорили бы обо всем этом. А тем временем шлю вам привет от всего сердца. Жена благодарит вас за память. Не привезти ли мне вам ее? Передайте от меня поклон всему семейству; Евпраксии Николаевне в особенности. (фр.) Пушкин — П. А. Осиповой. 24 декабря 1836. Из Петербурга в Тригорское.88[431]
Какой для меня был приятный сюрприз — получить сегодня ваше письмо, мой горячо любимый друг, — оно пришло очень кстати, чтобы смягчить огорчение, которое испытала я от известия о том, что моя бедная Аннета заболела нервной лихорадкой с разлитием желчи, в то время как я надеялась, что она скоро возвратится к нам. — Александрина тоже больна, и у меня было совсем грустно на душе, когда пришло ваше письмо и утешило меня, доказав, что вы по-прежнему дружески относитесь к вашему старому другу. Вы говорите, что не получали от меня известий 4 месяца; неужели? в сентябре месяце я вам писала. Ваша мысль приехать сюда на несколько дней мне очень улыбается, но я сомневаюсь, чтобы ваша дорогая красавица-жена захотела приехать — кто увидит в этом что-либо плохое? Стыд тому, кто дурно об этом подумает! Павлищев сущий негодяй и, к тому же, сумасшедший. — Мне Михайловского не нужно, и, так как вы мне вроде родного сына, я желаю, чтобы вы его сохранили — слышите?.. и имейте терпение прочесть все — сама судьба вам его оставляет. — Нет никакого сомнения, что имение стоит ни больше и ни меньше как 500 р. за душу. — Поэтому, не нанося никому, ни Ольге, ни Льву ущерба, вы можете понять буквально последнее предложение Павлищева. — Значит, сумма, которую вам придется израсходовать, чтобы заплатить за имение, составит по меньшей мере 20 тыс., потому что в нем наберется не больше 80 душ. Ваш отец пишет Борису, что свою 7-ю часть имения он уступает Ольге, — следовательно, ему приходится за 11 душ 5500 руб. Остальное вы заплатите Льву, и заложив имение, до сих пор чистое, вы получите около 16 000, по 200 на душу. — А в этом году, при мало-мальском порядке, Михайловское дало г-ну Павлищеву 2000. Доказано, что доход с него может превысить 3000; вот значит, и в ломбард уплачено, — ибо вы будете платить не больше сотни рублей в год, — и вот вы хозяин Михайловского, а я охотно стану вашей управляющей. Единственное хорошее дело сделал Павлищев: он выгнал толстого наглеца, которого именовали управляющим, после того как убедился, что тот совсем недавно своровал 1000 р., — и назначил старостой порядочного и честного крестьянина, — и все идет прекрасно. Я сказала вам, что муж Ольги негодяй: в конце августа месяца получает он вдруг письмо из Варшавы, в котором ему сообщают, что если он не поспешит возвратиться, то потеряет место. — И вот он в отчаянном положении, не зная, как выехать — у него было лишь 800 руб. (столько ваши родители не умели никогда выручить); тогда Борис одалживает ему 25 четвертей ржи, я — 50, Михайловское дает ему 83, всего, в общем, 158; и вот он едет в Остров, продает их г-ну Кириякову, командиру полка, — и получает за них около 2000.— Он уезжает — и до сей поры от него нет ни единой строчки, где было бы сказано: спасибо, добрые люди, я доехал здрав и невредим. Теперь *вот в чем дело. — Михайловское состоит должным нам, мне и Борису 75 четвертей ржи и следственно при уплате за имение сии 2000 должны по всей справедливости быть зачтены — потому что доход с имения должен был быть разделен на три части*[432]. Читайте, думайте, дорогой Александр Сергеич. Поздравляю вас с началом Нового года. — Дни идут, часы летят, и годы текут незаметно — пусть вереница дней этого года будет вполне счастливой для вас и вашей дорогой жены. Поцелуйте нежно за меня каждого из ваших деток. Привет, дорогой друг от П. О. <…> (фр.) П. А. Осипова — Пушкину. 6 января 1837. Из Тригорского в Петербург.89[433]
Два дня тому назад мы провели восхитительный вечер у австрийского посланника; этот вечер напомнил мне интимнейшие парижские салоны. Образовался маленький кружок, состоявший из Баранта, Пушкина, Вяземского, прусского посла и вашего покорного слуги. Мы беседовали, что бывает довольно редко, по нынешним временам. Разговор был разнообразный, блестящий и полный большого интереса, т. к. Барант нам рассказывал пикантные вещи о Талейране и его мемуарах, первые части которых он читал. Вяземский с своей стороны отпускал словечки, достойные его оригинального ума, Пушкин рассказывал нам анекдоты, черты из жизни Петра I, Екатерины II… (фр.) …Повесть Пушкина «Капитанская дочка» так здесь прославилась, что Барант предлагал автору при мне перевести ее на франц. с его помощью; но как он выразит оригинальность этого слога, этой эпохи, этих характеров старорусских и этой девичьей русской прелести — кои набросаны во всей повести? Главная прелесть в рассказе, а рассказ перерассказать на другом языке — трудно. Француз поймет нашего дядьку (ménin), такие и у них бывали; но поймет ли верную жену верного коменданта? А. И. Тургенев — А. Я. Булгакову. 9 января 1837. Из Петербурга в Москву.90[434]
Уже довольно давно не получал я от вас известий. Веневитинов сказал мне, что он нашел вас грустным и встревоженным и что вы собирались приехать в Петербург. Так ли это? мне нужно съездить в Москву, во всяком случае я надеюсь вскоре повидаться с вами. Вот уж наступает новый год — дай бог, чтоб он был для нас счастливее, чем тот, который истекает. Я не имею никаких известий ни от сестры, ни от Льва. Последний, вероятно, участвовал в экспедиции, и одно несомненно — что он ни убит, ни ранен. То, что он писал о генерале Розене, оказалось ни на чем не основанным. Лев обидчив и избалован фамильярностью прежних своих начальников. Генерал Розен никогда не обращался с ним как с собакой, как он говорил, но как с штабс-капитаном, что совсем другое дело. У нас свадьба. Моя свояченица Екатерина выходит за барона Геккерна, племянника и приемного сына посланника короля Голландского. Это очень красивый и добрый малый, он в большой моде и 4 годами моложе своей нареченной. Шитье приданого сильно занимает и забавляет мою жену и ее сестер, но приводит меня в бешенство. Ибо мой дом имеет вид модной и бельевой лавки. Веневитинов представил доклад о состоянии Курской губернии. Государь был им поражен и много расспрашивал о Веневитинове; он сказал уже не помню кому: познакомьте меня с ним в первый же раз, что мы будем вместе. Вот готовая карьера. Я получил письмо от Пещуровского повара, который предлагает взять назад своего ученика. Я ему ответил, что подожду на этот счет ваших приказаний. Хотите вы его оставить? и каковы были условия ученичества? Я очень занят. Мой журнал и мой Петр Великий отнимают у меня много времени; в этом году я довольно плохо вел свои дела, следующий год будет лучше, надеюсь. Прощайте, мой дорогой отец. Моя жена и все мое семейство обнимают вас и целуют ваши руки. Мое почтение и поклоны тетушке и ее семейству. Пушкин — С. Л. Пушкину. Конец декабря 1836. Петербург.
Глава шестая
11 января 1837 — 26 января 1837
10 января 1837 г. состоялся акт бракосочетания, как гласит соответствующий документ «г-на Жоржа Шарля барона Геккерн, усыновленного г-ном бароном Луи де Геккерном, сына Иосифа барона Дантеса и Анны Марии-Луизы графини Гацфельдт; и девицы фрейлины Катерины Гончаровой, дочери Николая де Гончарова и Наталии Загряжской»; поселились они на Невском, в доме, где нынче Пассаж. Пушкин не был на свадьбе и отклонил визит новобрачных.
В первые дни затишье казалось реальностью. Пушкин работал над статьями, платил самые срочные долги из выручки за «Онегина» и за IV книгу «Современника». В одной из последних статей «О Мильтоне и Шатобриановом переводе «Потерянного рая» есть такие мысли о независимости писателя и преимуществах «честной бедности»: «Перевод «Потерянного рая» есть торговая спекуляция. Первый из современных французских писателей, учитель всего пишущего поколения, бывший некогда первым министром, несколько раз посланником, Шатобриан на старости лет перевел Мильтона для куска хлеба. Каково бы ни было исполнение труда, им предпринятого, но самый сей труд и цель оного делают честь знаменитому старцу. Тот, кто поторговавшись немного с самим собою, мог спокойно пользоваться щедротами нового правительства, властию, почестями и богатством, предпочел им честную бедность. Уклонившись от палаты пэров, где долго раздавался красноречивый его голос, Шатобриан приходит в книжную лавку с продажной рукописью, но с неподкупной совестию». О, как устал он от торговли с самим собою, как мечтал перенести пенаты в деревню (не Шатобриан, конечно)!..
13 января, в среду, юный И. С. Тургенев посетил своего профессора П. А. Плетнева. «Войдя в переднюю квартиры Петра Александровича, — рассказывает он, — я столкнулся с человеком среднего роста, который, уже надев шинель и шляпу и прощаясь с хозяином, звучным голосом воскликнул: да! да! Хороши наши министры! Нечего сказать! — засмеялся и вышел. Я успел только разглядеть его белые зубы и живые быстрые глаза. Каково же было мое горе, когда я узнал потом, что этот человек был Пушкин». Министры были и вправду куда как хороши. Уваров, Бенкендорф, Нессельроде могли бы соревноваться в неприязни к поэту. Впрочем, он, понятно, имел в виду не свои собственные с ними отношения.
14 января на балу у французского посла происходит та сцена, которую, изобразив себя безукоризненным светским человеком, а Пушкина — русским невежей, живописал позже Дантес (№ 12). Непонятно только в таком случае, почему уязвленный «родственник» барон Геккерн-младший писал Пушкину письма с просьбой о примирении. Правда, Пушкин их не распечатывал, а одно из них даже швырнул в лицо Геккерну-старшему. В те же дни Пушкина видели в книжном магазине — он спрашивал книгу о дуэлях.
Как теперь установлено, 16 января в Петербург приезжает Евпраксия Николаевна Вревская — «Зизи» пушкинской молодости. Считается, что только она, возможно еще Александра Николаевна Гончарова, и в последний вечер Вера Федоровна Вяземская знали о предстоящей дуэли. Но не знали, как ее остановить. Мать Вревской, П. А. Осипова, рассказывала потом в письме к А. И. Тургеневу, что Пушкин «открыл ей (Зизи) все свое сердце… Она знала, что он будет стреляться! и не умела его от этого отвлечь!!» Тургенев спрашивал о подробностях, но так их и не добился (письма П. А. Осиповой помещаем в «Приложении»). Совсем недавно[435] С. Л. Абрамович проанализировала несколько писем Вревской, посланных мужу из Петербурга в январе 1837 г. Из этой публикации выясняется, что убеждение Осиповой, а за ней Тургенева, Вяземского и других в том, будто за несколько дней до дуэли Вревская знала важные подробности, до нас не дошедшие, было ложным. «Сопоставляя все эти письма, — пишет исследователь, — можно с уверенностью сказать, что тот ужасный разговор, который Е. Н. Вревская не могла забыть всю жизнь, до 25 января еще не состоялся. Приехав в Петербург, Зизи, конечно, услышала от своей сестры Аннеты Вульф, а может быть, и от других знакомых, о сплетнях и пересудах, ходивших в то время в обществе по поводу семейной истории Пушкина и женитьбы Дантеса. Но и она не подозревала всего трагизма сложившейся ситуации. Бывая у Вревских, Пушкин, сдержанный даже с самыми близкими людьми, не заговаривал на эти темы». Скорее, напротив, между ними шли вполне домашние беседы о прежних временах и добрых знакомых. Муж ее писал потом Павлищеву: «Александр Сергеевич очень часто говорил с нею про Ольгу Сергеевну и с большой нежностию». Другой предмет обсуждения — возможная продажа Пушкиным Михайловского и желание Вревских купить имение, если уж ему не суждено остаться пушкинским. Это давало надежду как-то спасти положение — может быть, перестав быть хозяевами, Пушкины станут все же жить в Михайловском, или, придет время, выкупят его в рассрочку. Еще в декабре 1836 г. муж Вревской писал Сергею Львовичу: «Правда ли, что Александр Сергеевич на самом деле отказывается от этого имения? Я не могу в это поверить. Он, который весною только и говорил с нами о том, как сохранить эту деревню, чтобы приезжать сюда на лето с семьей! Нет, дорогой Сергей Львович, Михайловское не уйдет из вашей семьи. Александр Сергеевич его купит, потому что его невозможно разделить». Как справедливо предполагает С. Л. Абрамович, именно на сей счет толковал Пушкин с Зизи, когда она приехала в Петербург. Только 25 января характер беседы был совсем иной. Пушкин, как убеждены теперь специалисты, уже написал «смертное» письмо к Геккерну. Вполне вероятно, что осведомленность Зизи о предстоящих событиях была наиболее точная (среди всех друзей Пушкина), но только после вечера 25 января. В ее ли силах было предотвратить беду?
В последний день своей обычной жизни, 26 января, Пушкин обедал у Вревских, появившись у них примерно в шесть вечера. До этого он заходил к Тургеневу; потом не мог отлучиться, ожидая дома секунданта. И только после этого отправился на поздний (обычный петербургский) обед к Зизи…
Но Пушкин и 25-го, и 26-го оставался самим собою — он думал о будущих книгах, искал источники для них (разбирая, например, с Тургеневым привезенные из Европы архивные документы). Близко знавший его Плетнев писал: «Труд, за которым его застала смерть, был выше всего, что мы от него получили. Он готовил нам историю Петра Великого». Это подтверждает и Вяземский: «В последнее время работа, стоявшая у него на очереди, была история Петра Великого. Труд многосложный, многообъемлющий, почти всеобъемлющий. Это целый мир!»
До последнего дня он трудился, да и в последнее утро написал к А. О. Ишимовой о «Современнике». Были попытки как-то связать произведения, которые Пушкин предлагал Ишимовой для перевода, с его семейной драмой, но это уже «от лукавого». Пушкин был естественен: он думал о завтрашнем дне, в глубине души не ожидая смерти.
И здесь мы хотим проститься с читателями, оставив их наедине с первоисточниками. Все позднейшие комментарии, как бы ни были они глубоки и находчивы, отступают перед рассказами и воспоминаниями тех, кто был с Пушкиным в последние часы, пока не покинуло его сознание; кто стоял у смертного ложа поэта и шел за его гробом. Хотелось бы, чтобы люди нашего века, читающие письма, мемуары и все другие документы, увидели скорбные для русского сердца дни 27–29 января 1837 г. во всем их трагизме и во всей их простоте. Пусть не смущает вас, что не обо всём рассказали и не всё одинаково поняли те свидетели, которые в разные годы составляли для нас летопись этих дней. Не ловите их на противоречиях, вспомните, как было им больно и тяжело.
Никто лучше Пушкина не сказал о «младой жизни», которая «будет играть у гробового входа». Но даже и он не мог предвидеть, что это будет не только жизнь внуков и правнуков, но и его собственная живая жизнь, бессмертная в творениях и поступках его.
1[436]
Я писала вам, мой дорогой Александр Сергеич, в ответ на ваше письмо от 22 декабря прошлого года, которое получила в крещенье. Представляется случай — и я спешу послать вам банку крыжовника, который поджидал вас всю осень. Если бы было достаточно одних пожеланий, чтобы сделать кого-либо счастливым, то вы, конечно, были бы одним из счастливейших смертных на земле. — А себе на этот год я желаю только одного — повидать вас на протяжении этих 365 дней. Привет вам, мой дорогой Пушкин, и доброй ночи, потому что глаза мои устали от писания. (фр.) П. А. Осипова — Пушкину. 9 января 1837. Из Тригорского в Петербург.2[437]
Из конспективных заметок В. А. Жуковского о гибели Пушкина Сватовство. Приезд братьев. После свадьбы. Два лица. Мрачность при ней. Веселость за ее спиной. Les révélations ďAlexandrine[438]. При тетке ласка с женой; при Александрине и других, кои могли бы рассказать, des brusqueries[439]. Дома же веселость и большое согласие. История кровати. Le gaillard tire bien[440]. Vous m'avez porté bonheur[441].3[442]
<…> еще застали у Катрин Тургенева, Виельгорского <…> и Дантеса со своей невестой, которая завтра станет его женой. Ведь завтра, в воскресенье, состоится эта удивительная свадьба, мы увидим ее в католической церкви; Александр и Вольдемар будут шаферами, а Пушкин проиграет несколько пари, потому что он, изволите видеть, бился об заклад, что эта свадьба — один обман и никогда не состоится. Все это по-прежнему очень странно и необъяснимо; Дантес не мог почувствовать увлечения, и вид у него совсем не влюбленный. Катрин во всяком случае более счастлива, чем он. <…> (фр.) С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину. 9 января 1837. Из Петербурга в Париж.4[443]
<…> Ну, итак, свадьба Дантеса состоялась в воскресенье; я присутствовала при одевании мадемуазель Гончаровой, но когда эти дамы сказали, что я еду вместе с ними в церковь, ее злая тетка Загряжская устроила мне сцену. Из самых лучших побуждений, как говорят, опасаясь излишнего любопытства, тетка излила на меня всю желчь, накопившуюся у нее за целую неделю от нескромных выражений участия; кажется, что в доме ее боятся, никто не поднял голоса в мою пользу, чтобы по крайней мере сказать, что они сами меня пригласили; я начала было защищаться от этого неожиданного нападения, но в конце концов, чувствуя, что голос мой начинает дрожать и глаза наполняются слезами досады, убежала. Ты согласишься, что, помимо доставленной мне неприятности, я должна была еще испытать большое разочарование: невозможно сделать наблюдения и рассказать тебе о том, как выглядели участники этой таинственной драмы в заключительной сцене эпилога. Александр говорит, что все прошло наилучшим образом, но ты ведь знаешь, он по природе своей не наблюдателен. На другой день они были у нас; на следующий день, вчера, я была у них. Ничего не может быть красивее, удобнее и очаровательно изящнее их комнат, нельзя представить себе лиц безмятежнее и веселее, чем их лица у всех троих, потому что отец является совершенно неотъемлемой частью как драмы, так и семейного счастья. Не может быть, чтобы все это было притворством: для этого понадобилась бы нечеловеческая скрытность, и притом такую игру им пришлось бы вести всю жизнь! Непонятно. <…> (фр.) С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину. 12 января 1837. Из Петербурга в Париж.5[444]
<…> Кстати о литературных новостях: они, однако ж, не тощи. Где выберется у нас полугодие, в течение которого явились бы разом две такие вещи, каковы «Полководец» и «Капитанская дочь». Видана ли была где-нибудь такая прелесть! Я рад, что «Капитанская дочь» произвела всеобщий эффект. Даже Иван Григорьевич пишет, что чудная вещь. Когда эта музыкальная душа признала ее достоинство, то что же, я думаю, говорят прочие! <…> Н. В. Гоголь — Н. Я. Прокоповичу. 13 января 1837. Из Парижа в Петербург.6[445]
Милостивый государь! Александр Сергеевич! Я не решился, я не хотел беспокоить вас личным посещением — несмотря на тайный шепот младенческого самолюбия — самому отдать первые свои труды на оценку Гения. — Не лесть, не искательство вырвали эту речь из моей груди… Один Гений творит чудеса — чудо сотворили и вы, когда моя упрямая, тупая башкирская голова, ознакомившись с вашими творениями — мало-помалу привыкла думать; а наконец согласилась виршовать. Если несколько моих безделок, здесь приложенных, по вашему приговору окупают истраченные на них чернила — я ласкаю себя надеждою увидать моих первенцев в листах издаваемого вами Современника; если же я, в моих трудах — oleum et operam perdidi[446] — мне остается пожалеть о нескольких минутах, погубленных вами на чтение — рекомендательного письма и дебютирующих стихов. <…> И. Вахрушев (?) — Пушкину. 13 января 1837. Петербург.7[447]
Милостивый государь Николай Николаевич. Вы застали меня врасплох, без гроша денег. Виноват— сейчас еду по моим должникам сбирать недоимки, и коли удастся, явлюся к Вам. Что это с Вами сделалось? Как вас повидать? Очень надо! Весь ваш А. П. Пушкин — Н. Н. Карадыкину. Декабрь 1836—январь (до 26) 1837. Петербург.8[448]
Не можете ли Вы, любезный Федор Афанасьевич, дать мне взаймы на три месяца, или достать мне, три тысячи рублей. Вы бы меня чрезвычайно одолжили и избавили бы меня от рук книгопродавцев, которые рады меня притеснить. Пушкин — Ф. А. Скобельцыну. 8 января 1837. Петербург.9[449]
Милостивый государь Александр Сергеевич. Я имел честь получить 13-го сего января пятьсот рублей в уплату по счету каретного мастера Эргарда, о чем имею честь, милостивый государь, вас уведомить. А. П. Бибиков — Пушкину. 14 января 1837. Петербург.10[450]
<…> Что делает наш Александр Сергеевич? Здесь разнеслись какие-то странные слухи; но стоустая клевета не знает ни границ, ни пространств. «Современника» нынешнего года я еще не читал, но надеюсь, что найду в нем тот роман «Капитанской дочери», о котором извещал меня Виельгорский. П. Б. Козловский — П. А. Вяземскому. Из Варшавы в Петербург. 15 января 1837.11[451]
<…> Свадьбу сыграли в первой половине генваря. Друзья Пушкина успокоились, воображая, что тревога прошла. После этого государь, встретив где-то Пушкина, взял с него слово, что, если история возобновится, он не приступит к развязке, не дав знать ему наперед. Так как сношения Пушкина с государем происходили через графа Бенкендорфа, то перед поединком Пушкин написал известное письмо свое на имя графа Бенкендорфа, собственно назначенное для государя. Но письма этого Пушкин не решился посылать, и оно найдено было у него в кармане сюртука, в котором он дрался. Письмо это многократно напечатано. В подлиннике я видел его у покойного Павла Ивановича Миллера, который служил тогда секретарем при графе Бенкендорфе; он взял себе на память это не дошедшее по назначению письмо. В 1836 году княжна Марья Петровна Вяземская была невестою (она вскоре и вступила в брак с П. А. Валуевым). Родители принимали лучшее петербургское общество. Н. Н. Пушкина бывала очень часто, и всякий раз, как она приезжала, являлся и Геккерн, про которого уже знали, да и сам он не скрывал, что Пушкина очень ему нравится. Сберегая честь своего дома, княгиня-мать напрямик объявила нахалу французу, что она просит его свои ухаживанья за женою Пушкина производить где-нибудь в другом доме. Через несколько времени он опять приезжает вечером и не отходит от Натальи Николаевны. Тогда княгиня сказала ему, что ей остается одно — приказать швейцару, коль скоро у подъезда их будет несколько карет, не принимать г-на Геккерна. После этого он прекратил свои посещения, и свидания его с Пушкиной происходили уже у Карамзиных. Кн. Вяземская предупреждала Пушкину относительно последствий ее обращения с Геккерном. «Я люблю вас, как своих дочерей; подумайте, чем это может кончиться!» — «Мне с ним весело. Он мне просто нравится. Будет то же, что было два года сряду». Пушкин сам виноват был: он открыто ухаживал сначала за Смирновою, потом за Свистуновою (ур. гр. Соллогуб). Жена сначала страшно ревновала, потом стала равнодушна и привыкла к неверностям мужа. Сама она оставалась ему верна, и все обходилось легко и ветрено. Между тем посланник (которому досадно было, что сын его женился так невыгодно) и его соумышленники продолжали распускать по городу оскорбительные для Пушкина слухи. В Петербург приехали девицы Осиповы, тригорские приятельницы поэта; их расспросы, что значат ходившие слухи, тревожили Пушкина. Между тем он молчал, и на этот раз никто из друзей его ничего не подозревал. Князь Вяземский жил открыто и принимал к себе большое общество. За день до поединка он возвращается домой поздно вечером. Жена говорит ему, что им надобно на время закрыть свой дом, потому что нельзя отказать ни Пушкину, ни Геккерну, а между тем в тот вечер они приезжали оба; Пушкин волновался, и присутствие Геккерна было для него невыносимо. <…> Рассказы Вяземских П. И. Бартеневу.12[452]
Господин полковник! Я только что узнал от моей жены, что при madame[453] Валуевой в салоне ее матери он говорил следующее: «Берегитесь, Вы знаете, что я зол и что я кончаю всегда тем, что приношу несчастье, когда хочу». Она также только что мне рассказала о двух подробностях, которых я не знал. Вот почему я Вам пишу это письмо в надежде, что оно, может быть, даст еще некоторые объяснения насчет этого грязного дела. Со дня моей женитьбы, каждый раз когда он видел мою жену в обществе madame Пушкиной, он садился рядом с ней и на замечания относительно этого, которое она ему однажды сделала, ответил: «это для того, чтобы видеть, каковы вы вместе, и каковы у вас лица, когда вы разговариваете». Это случилось у французского посланника на балу за ужином в тот же самый вечер. Он воспользовался, когда я отошел, моментом, чтобы подойти к моей жене и предложить ей выпить за его здоровье. После отказа он повторил то же самое предложение, ответ был тот же. Тогда он разъяренный, удалился, говоря ей: «Берегитесь, я Вам принесу несчастье». Моя жена, зная мое мнение об этом человеке, не посмела тогда повторить разговор, боясь истории между нами обоими. В конце концов он совершенно добился того, что его стали бояться все дамы; 16 января, на следующий день после бала, который был у княгини Вяземской, где он себя вел обычно по отношению к обеим этим дамам, madame Пушкина на замечание m-r[454] Валуева, как она позволяет обращаться с нею таким образом подобному человеку, ответила: «Я знаю, что я виновата, я должна была бы его оттолкнуть, потому что каждый раз, когда он обращается ко мне, меня охватывает дрожь». Того, что он ей сказал, я не знаю, потому что m-me Валуева передала мне начало разговора. Я вам даю отчет во всех этих подробностях, чтобы Вы могли ими воспользоваться, как вы находите нужным, и чтобы Вам дать понятие о той роли, которую играл этот человек в вашем маленьком кружке. Правда, все те лица, к которым я Вас отсылаю, чтобы почерпнуть сведения, от меня отвернулись с той поры, как простой народ побежал в дом моего противника, без всякого рассуждения и желания отделить человека от таланта. Они также хотели видеть во мне только иностранца, который убил их поэта, но здесь я взываю к их честности и совести, и я их слишком хорошо знаю и убежден, что я их найду такими же, как я о них сужу. С величайшим почтением г. полковник, имею честь быть Вашим нижайшим и покорнейшим слугой. Барон Георг Геккерн. (фр.) Ж. Дантес — полковнику Бреверну. 26 февраля 1837. Петербург.13[455]
Я начну свое письмо прежде всего с того, чтобы вас хорошенько побранить, еще раз повторить вам то, что вы и так уже очень хорошо знаете, а именно, что вы гадкие, скверные мальчики. Честное слово, видано ли было когда-нибудь что-либо подобное, обмануть старшую сестру так бесцеремонно; уверять, что не уезжают, а несколько часов спустя — кучер погоняй! и господа мчатся во весь опор по большой дороге. Это бесчестно, и я не могу от вас скрыть, мои дорогие братья, что меня это страшно огорчило, вы могли бы все же проститься со мной. Но я должна разыграть роль великодушной женщины и простить вам вашу неучтивость, принимая во внимание те жертвы, которые вы мне принесли: один расставшись с женой, а другой не посчитавшись со своим плохим здоровьем. Вы приехали оба сюда на мою свадьбу, я еще раз искренне благодарю вас, и я в самом деле глубоко тронута и взволнована этим проявлением дружбы ко мне с вашей стороны. А теперь, милый Дмитрий, я с тобой поговорю о делах; ты сказал Тетушке, а также Геккерну, что ты будешь мне выдавать через Носова 5000 в год. Я тебя умоляю, дорогой и добрый друг мой, дать ему распоряжение вручать мне непременно каждое первое число месяца положенную сумму; мы подсчитали, и если я не ошибаюсь, это 419 рублей в месяц, пожалуйста сдержи свое слово честного человека, каким ты являешься. Потому что ты понимаешь, как мне было бы тяжело для моих личных расходов обращаться к Геккерну; хотя он и очень добр ко мне, но я была бы в отчаянии быть ему в тягость, так как в конце концов мой муж только его приемный сын и ничего больше, и даже если бы он был его родным отцом, мне всегда было бы тягостно быть вынужденной обращаться к нему за деньгами для моих мелких расходов. Ты сам, дорогой Дмитрий, как деликатный человек, легко поймешь мою щепетильность и извинишь настойчивость моей просьбы. Вы уехали так стремительно, что я не смогла поговорить с тобою об этом, вот почему я вынуждена обратиться к тебе с просьбой письменно, совершенно уверенная, что как добрый брат и честный человек, ты не нарушишь свое обязательство Геккерну. Я надеюсь, ваше путешествие было благополучным и что на здоровье Вани оно не отразилось. Теперь поговорю с вами о себе, но не знаю, право, что сказать; говорить о моем счастье смешно, так как, будучи замужем всегонеделю, было бы странно, если бы это было иначе, и все же я только одной милости могу просить у неба — быть всегда такой счастливой, как теперь. Но я признаюсь откровенно, что это счастье меня пугает, оно не может долго длиться, я это чувствую, оно слишком велико для меня, которая никогда о нем не знала иначе, как понаслышке, и эта мысль единственное, что отравляет мою теперешнюю жизнь, потому что мой муж ангел, и Геккерн так добр ко мне, что я не знаю, как им отплатить за всю ту любовь и нежность, что они оба проявляют ко мне; сейчас, конечно, я самая счастливая женщина на земле. Прощайте, мои дорогие братья, пишите мне оба, я вас умоляю, и думайте иногда о вашей преданной сестре и друге. Е. Геккерн Е. Н. Геккерн — Д. Н. Гончарову. 19 января 1837. Из Петербурга в Полотняный Завод.14[456]
<…> Все кажется довольно спокойным. Жизнь молодоженов идет своим чередом; Катя у нас не бывает, она видится с Ташей у Тетушки и в свете. Что касается меня, то я иногда хожу к ней, я даже там один раз обедала, но признаюсь тебе откровенно, я бываю там не без довольно тягостного чувства. Прежде всего я знаю, что это неприятно тому дому, где я живу, а во-вторых, мои отношения с дядей и племянником не из близких; с обеих сторон смотрят друг на друга несколько косо, и это не очень-то побуждает меня часто ходить туда. Катя выиграла, я нахожу, в отношении приличия, она чувствует себя лучше в доме, чем в первые дни: более спокойна, но, мне кажется, скорее печальна иногда. Она слишком умна, чтобы это показывать и слишком самолюбива тоже; поэтому она старается ввести меня в заблуждение, но у меня, я считаю, взгляд слишком проницательный, чтобы этого не заметить. В этом мне нельзя отказать, как уверяла меня всегда Маминька, и тут она была совершенно права, так как ничто от меня не скроется. <…> Что касается остального, то что мне сказать? То, что происходит в этом подлом мире, мучает меня и наводит ужасную тоску. Я была бы так счастлива приехать отдохнуть на несколько месяцев в наш тихий дом в Заводе. Теперь у меня больше опыта, ум более спокойный и рассудительный, и, я полагаю, лучше совершить несколько безрассудных поступков в юности, чтобы избежать их позднее, тогда с ними покончишь, получив урок, иногда несколько суровый, но это к лучшему. Таша просит передать тебе, что твое поручение она исполнила (я подразумеваю покупку набойки), но так как у ее горничной было много работы в последнее время, она не могла начать шить; она это сделает непременно. Что касается иностранного журнала, то Таша рассчитывает подписаться на него сегодня. Пушкин просит передать, что если ты можешь достать для него денег, ты окажешь ему большую услугу. <…> (фр.) А. Н. Гончарова — Д. Н. Гончарову. 22–24 января 1837. Из Петербурга в Полотняный Завод.15[457]
Милостивый государь, Примите самые искренние поздравления по поводу вашего бракосочетания, а также и мою благодарность за готовность, с которой вы сообщили мне об интересующем меня событии; с чувством глубокого удовлетворения принимаю доказательства расположения вашего к Кате, которые делают ее вполне счастливою, ваши взаимные желания устроить обоюдное счастье друг друга, желания, достойные связывающих вас уз, а потому и достойны быть услышанными небом; в чистоте души моей присоединяюсь к законности этих желаний, с тем, чтобы ничто никогда их не поколебало. Позвольте поблагодарить вас за те почтительные чувства, которые вы выражаете мне, благодаря вашей любви к Кате; как мать, я всегда буду ценить их. Примите, прошу вас, уверение в самой глубокой преданности той, которая имеет честь быть Ваша Наталия Гончарова. (фр.) Н. И. Гончарова — Ж. Дантесу. 25 января 1837. Из Яропольца в Петербург.16[458]
Из дневника М. К. Мердер 22-го января 1837 г. Пятница. На балу я не танцевала. Было слишком тесно. В мрачном молчании я восхищенно любовалась г-жою Пушкиной. Какое восхитительное создание! Дантес провел часть вечера неподалеку от меня. Он оживленно беседовал с пожилою дамою, которая, как можно было заключить из долетавших до меня слов, ставила ему в упрек экзальтированность его поведения. Действительно — жениться на одной, чтобы иметь некоторое право любить другую, в качестве сестры своей жены, — боже! для этого нужен порядочный запас смелости. Я не расслышала слов, тихо сказанных дамой. Что же касается Дантеса, то он ответил громко, с оттенком уязвленного самолюбия: — Я понимаю то, что вы хотите дать мне понять, но я совсем не уверен, что сделал глупость! — Докажите свету, что вы сумеете быть хорошим мужем… и что ходящие слухи не основательны. — Спасибо, но пусть меня судит свет. Минуту спустя я заметила проходившего А. С. Пушкина. Какой урод! Рассказывают, — но как дерзать доверять всему, о чем болтают?! Говорят, что Пушкин, вернувшись как-то домой, застал Дантеса наедине со своею супругою. Предупрежденный друзьями, муж давно уже искал случая проверить свои подозрения; он сумел совладать с собою и принял участие в разговоре. Вдруг у него явилась мысль потушить лампу, Дантес вызвался снова ее зажечь, на что Пушкин отвечал: «Не беспокойтесь, мне, кстати, нужно распорядиться насчет кое-чего»… Ревнивец остановился за дверью, и через минуту до слуха его долетело нечто похожее на звук поцелуя… Впрочем, о любви Дантеса известно всем. Ее, якобы, видят все. Однажды вечером, я сама заметила, как барон, не отрываясь, следил взорами за тем углом, где находилась она. Очевидно, он чувствовал себя слишком влюбленным для того, чтобы, надев маску равнодушия, рискнуть появиться с нею среди танцующих. (фр.)17[459]
Дом [Пушкиных] оставался закрытым для Геккерна и после брака, и жена его также не появлялась здесь; она вернулась сюда еще один раз, чтобы проститься со своей сестрой, которая оставила Петербург через несколько дней после трагического события. Но они встречались в свете, и там Геккерн продолжал демонстративно восхищаться своей новой невесткой; он мало говорил с ней, но находился постоянно вблизи, почти не сводя с нее глаз. Это была настоящая бравада, и я лично думаю, что этим Геккерн намерен был засвидетельствовать, что он женился не потому, что боялся драться, и что если его поведение не нравилось Пушкину, он готов был принять все последствия этого. Пушкин не принял этого положения вещей, ибо характер его не допускал этого, и он воспользовался представившимся случаем, чтоб вспыхнуть и написать старому Геккерну известное письмо, которое могло быть смыто только кровью. В свое время мне рассказывали, что поводом послужило слово, которое Геккерн бросил на одном большом вечере, где все они присутствовали; там находился буфет, и Геккерн, взяв тарелку с угощением, будто бы сказал, напирая на последнее слово: это для моей законной. Слово это, переданное Пушкину с разъяснениями, и явилось той каплей, которая переполнила чашу. Тетка ваша с уверенностью утверждает, что эта резкая развязка драмы была решена Пушкиным без какого-либо совещания с его близкими друзьями — Жуковским и другими; он был человеком, действующим самостоятельно и решительно. После катастрофы ваша тетка (Александрина) видела Пушкина только раз, когда она привела ему детей, которых он хотел благословить перед смертью. В продолжение этих жестоких дней ваша двоюродная бабка (Загряжская), в сущности, не покидала квартиры (Пушкиных). Графиня Жюли Строганова и княгиня Вяземская также находились здесь почти безотлучно, стараясь успокоить и утешить, насколько допускали это обстоятельства. Ваша тетка (Александрина) перед своим чрезвычайно быстрым отъездом на Завод после катастрофы была у четы Геккерн и обедала с ними. Отмечаю это обстоятельство, ибо оно, как мне кажется, указывает, что в семье и среди старых дам, которые постоянно находились там и держали совет, осуждение за трагическую развязку падало не на одного только Геккерна, но, несомненно, также и на усопшего. Мне рассказывали в свое время, что, когда Пушкина привезли домой смертельно раненным, первое, что он сказал своей жене, было заявление о его уверенности в ее невинности. Я спрашивал жену, помнит ли она это, но она отвечала, что не помнит. Ее не было дома, когда привезли раненого, и она сказала мне, что относительно последующих дней в памяти у нее — полный хаос. Но мне кажется, что сказанное мне может считаться истинным, ибо воспоминания в то время были свежи. Я спрашивал у Александрины, какое впечатление сохранила она о душевном состоянии своей сестры в продолжение этого печального романа. Она ответила, что ваша мать, несомненно, была тронута этой великой страстью, зарожденной ею помимо ее воли, но она не думает, чтобы к этому примешивалось серьезное чувство. Чтобы закончить, я прибавлю еще одно личное воспоминание. Я провел в 1869 году три недели в Париже, где познакомился с нашими племянницами, и я много виделся с семьей (Геккернов). Однажды, уже не знаю как, в беседе с Геккерном мы заговорили о вашей матери, и он затронул тему этой трагедии. Я сохранил воспоминание о впечатлении, которое я вынес от выражения правдивости и убежденности, с каким он возгласил и защищал — не чистоту вашей матери, она не была под вопросом, — но ее совершенную невинность во всех обстоятельствах этого печального события ее жизни. Вот и все. Мне кажется, я понимаю, какого рода подробности вы особенно желали бы получить и боюсь, что их найдется немного в том, что я мог вам сообщить. Я вообще думаю, что если вы останетесь верны вашему намерению, вы столкнетесь с непреодолимыми трудностями. Ведь лица, которые по своим отношениям, положению в свете и возрасту были призваны участвовать в этой драме, имевшей место более полустолетия назад, и знавшие не только то, что было известно всем, но и то, что происходило за кулисами, — из них никого уже нет в живых. А если бы случайно вы и нашли кого-нибудь, остается узнать, послужила ли этому лицу память лучше, чем она служит Александрине: ведь она была тогда молода, а все знавшие сущность происшедшего были намного старше ее. Письма того времени могли, быть может, послужить вам, но их было бы трудно раздобыть. Если вы возьметесь за вашу книгу и пожелаете иметь подробности по какому-нибудь особенному вопросу, не откажите написать нам. Я думаю, что немного колеблющаяся память лучше справится с отдельным вопросом, нежели с целым длительным воспоминанием. Александрина перечла только что мое письмо, и не нашла в нем ничего для исправления, кроме двух незначительных поправок, которые вы заметили выше. (фр.) Г. Фризенгоф — А. П. Араповой. 14/26 марта 1887. Из Бродзян в Петербург.18[460]
Из воспоминаний К. К. Данзаса в записи А. Аммосова <…> Вследствие ли совета Жуковского или вследствие прежде предположенного им намерения, но Дантес на другой или даже в тот же день сделал предложение, и зимой в 1836 году была его свадьба с девицей Гончаровой. Во весь промежуток этого времени, несмотря на оскорбительные слухи и дерзкие анонимные записки, Пушкин, сколько известно, не изменил с женой самых нежных дружеских отношений, сохранил к ней прежнее доверие и не обвинял ее ни в чем. Он очень любил и уважал свою жену, и возведенная на нее гнусная клевета глубоко огорчила его: он возненавидел Дантеса и, несмотря на женитьбу его на Гончаровой, не хотел с ним помириться. На свадебном обеде, данном графом Строгановым в честь новобрачных, Пушкин присутствовал, не зная настоящей цели этого обеда, заключавшейся в условленном заранее некоторыми лицами примирения его с Дантесом. Примирение это, однако же, не состоялось, и, когда после обеда барон Геккерн, отец, подойдя к Пушкину, сказал ему, что теперь, когда поведение его сына совершенно объяснилось, он, вероятно, забудет все прошлое и изменит настоящие отношения свои к нему на более родственные, Пушкин отвечал сухо, что, невзирая на родство, он не желает иметь никаких отношений между его домом и г. Дантесом. Со свояченицей своей во все это время Пушкин был мил и любезен по-прежнему и даже весело подшучивал над нею по случаю свадьбы с Дантесом. Раз, выходя из театра, Данзас встретил Пушкиных и поздравил Катерину Николаевну Гончарову, как невесту Дантеса; при этом Пушкин сказал, шутя, Данзасу: «Ma belle-soeur ne sait pas maintenant de quelle nation elle sera: Russe, Française ou Hollandaise?![461] Сухое и почти презрительное обращение в последнее время Пушкина с бароном Геккерном, которого Пушкин не любил и не уважал, не могло не озлобить против него такого человека, каков был Геккерн. Он сделался отъявленным врагом Пушкина и, скрывая это, начал вредить тайно поэту. Будучи совершенно убежден в невозможности примирить Пушкина с Дантесом, чего он даже едва ли и желал, но, относя негодование первого единственно к чрезмерному самолюбию и ревности, мстительный голландец тем не менее продолжал показывать вид, что хлопочет об этом ненавистном Пушкину примирении, понимая очень хорошо, что это дает ему повод безнаказанно и беспрестанно мучить и оскорблять своего врага. С этой целью, с помощью других, подобно ему врагов Пушкина, а иногда и недогадливых друзей поэта, он постоянно заботился о встречах его с Дантесом, заставлял сына своего писать к нему письма, в которых Дантес убеждал его забыть прошлое и помириться. Таких писем Пушкин получил два, одно еще до обеда, бывшего у графа Строганова, на которое и отвечал за этим обедом барону Геккерну на словах то, что мы сказали уже выше, то есть что он не желает возобновлять с Дантесом никаких отношений. Несмотря на этот ответ, Дантес приезжал к Пушкину с свадебным визитом, но Пушкин его не принял. Вслед за этим визитом, который Дантес сделал Пушкину, вероятно, по совету Геккерна, Пушкин получил второе письмо от Дантеса. Это письмо Пушкин, не распечатывая, положил в карман и поехал к бывшей тогда фрейлине г-же Загряжской, с которой был в родстве. Пушкин через нее хотел возвратить письмо Дантесу; но, встретясь у ней с бароном Геккерном, он подошел к тому и, вынув письмо из кармана, просил барона возвратить его тому, кто писал его, прибавив, что не только читать писем Дантеса, но даже и имени его он слышать не хочет. Верный принятому им намерению постоянно раздражать Пушкина, Геккерн отвечал, что так как письмо это писано было к Пушкину, а не к нему, то он и не может принять его. Этот ответ взорвал Пушкина, и он бросил письмо в лицо Геккерну со словами: «Tu la recevra, gredin!»[462] После этой истории Геккерн решительно ополчился против Пушкина и в петербургском обществе образовались две партии: одна за Пушкина, другая — за Дантеса и Геккерна. Партии эти, действуя враждебно друг против друга, одинаково преследовали поэта, не давая ему покоя. На стороне барона Геккерна и Дантеса был, между прочим, и покойный граф Бенкендорф, не любивший Пушкина. Одним только этим нерасположением, говорит Данзас, и можно объяснить, что дуэль Пушкина не была остановлена полицией. Жандармы были посланы, как он слышал, в Екатерингоф, будто бы по ошибке, думая, что дуэль должна была происходить там, а она была за Черной речкой около Комендантской дачи… Пушкин дрался среди белого дня и, так сказать, почти в глазах всех! Партизаны враждующих сторон разделились весьма странным образом, например: одна часть офицеров Кавалергардского полка, товарищей Дантеса, была за него, другая за Пушкина; князь Б. был за Пушкина, а княгиня, жена его, против Пушкина, за Дантеса, вероятно, по случаю родства своего с графом Бенкендорфом. Замечательно, что почти все те из светских дам, которые были на стороне Геккерна и Дантеса, не отличались блистательною репутациею и не могли служить примером нравственности; в число их Данзас не вмешивает, однако же, княгиню Б. Борьба этих партий заключалась в том, что в то время как друзья Пушкина и все общество, бывшее на его стороне, старались всячески опровергать и отклонять от него все распускаемые врагами поэта оскорбительные слухи, отводить его от встреч с Геккерном и Дантесом, противная сторона, наоборот, усиливалась их сводить вместе, для чего нарочно устраивали балы и вечера, где жена Пушкина, вдруг неожиданно, встречала Дантеса. Зная, как все эти обстоятельства были неприятны для мужа, Наталья Николаевна предлагала ему уехать с нею на время куда-нибудь из Петербурга; но Пушкин, потеряв всякое терпение, решился кончить это иначе. Он написал барону Геккерну в весьма сильных выражениях известное письмо, которое и было окончательной причиной роковой дуэли нашего поэта. Говорят, что, получив это письмо, Геккерн бросился за советом к графу Строганову и что граф, прочитав письмо, дал совет Геккерну, чтобы его сын, барон Дантес, вызвал Пушкина на дуэль, так как после подобной обиды, по мнению графа, дуэль была единственным исходом. В ответ Пушкину барон Геккерн написал письмо, в котором объявил, что сын его пришлет ему своего секунданта. С вызовом к Пушкину от Дантеса приехал служивший тогда при французском посольстве виконт д'Аршиак.19[463]
А. И. Тургенев. Из дневника 9 генваря <…> Я зашел к Пушкину; он читал мне свои pastiche[464] на Вольтера и на потомка Jeanne ďArc[465]. Потом он был у меня, мы рассматривали французские бумаги и заболтались до 4-х часов. Ермолов, Орлов, Киселев все знали и ожидали: без нас дело не обойдется. Ермолов, желая спасти себя, — спас Грибоедова, узнав, предварил его за два часа. Обедал у Татаринова. Зашел опять к Пушкину. Прочел ему письмо мое о Жольвекуре. Аршияк заходил ко мне и уехал к Бравуре. Дал Пушкину мои письма, переписку Бонштеттена с m-me Staal[466], его мелкие сочинения; выписки из моего журнала о Шотландии и Веймаре. 12 генваря <…> у Пушкиной. 14 генваря <…> Бал у французского посла. Прелесть и роскошь туалетов. Пушкина и сестры ее, сватовство <…> 15 генваря <…> Зашел к Пушкину; стихи к Морю о брате <…> на детский бал к Вяземской (день рождения Наденьки), любезничал с детьми, маменьками и гувернантками. — Стихи Пушкина к графине Закревской. Вальсировал <…> Пушкина и сестры ее. 18 генваря <…> к Люцероде, где долго говорил с Наталией Пушкиной и она от всего сердца. 19 генваря <…> У князя Вяземского о Пушкиных, Гончаровой, Дантесе-Геккерне. 21 генваря. Послал к брату № 20… Стихотворение Пушкина о море, по поводу брата… Отдал письма Аршияку и завтракал с ним. Он прочел мне письмо А. Пушкина о дуэли от 17 ноября 836… Зашел к Пушкину: о Шатобриане, и о Гете, и о моем письме из Симбирска — о пароходе, коего дым проест глаза нашей татарщине. <…> Обедал у Лубяновского с Пушкиным, Стогом, Свиньиным, Багреевым и пр. <…>20[467]
Январь 21. Вечер провел у Плетнева. Там был Пушкин; он все еще на меня дуется. Он сделался большим аристократом. Как обидно, что он так мало ценит себя как человека и поэта и стучится в один замкнутый кружок общества, тогда как мог бы безраздельно царить над всем обществом. Он хочет прежде всего быть барином, но ведь у нас барин тот, у кого больше дохода. К нему так не идет этот жеманный тон, эта утонченная спесь в обращении, которую завтра же может безвозвратно сбить опала. А ведь он умный человек, помимо своего таланта. Он, например, сегодня много говорил дельного и, между прочим, тонкого о русском языке. Он сознавался также, что историю Петра пока нельзя писать, то есть ее не позволят печатать. Видно, что он много читал о Петре. А. В. Никитенко. Из дневника21[468]
23 генваря. Кончил переписку «Веймарского дня», прибавил письмо 15 англичан к Гете и ответ его в стихах и после обеда отдал и прочел бумагу Вяземскому, а до обеда зашли ко мне Пушкин и Плетнев и читали ее и хвалили. Пушкин хотел только выкинуть стихотворение Лобанова. 24 генваря, воскресенье. Кончил чтение Шатобриана «Английской литературы». Сколько прекрасных страниц, гармонических и трогательных: но где английская литература? Везде он, а Мильтон резко выглядывает из-под Шатобриана. У меня был Геккерн… К княгине Мещерской едва взошел, как повздорил опять с княгиней Вяземской. Взбалмошная! Разговор с Пушкиной. А. И. Тургенев. Из дневника22[469]
Перед смертью Пушкина приходим мы, я и Якубович, к Пушкину. Пушкин сидел на стуле; на полу лежала медвежья шкура; на ней сидела жена Пушкина, положа свою голову на колени к мужу. Это было в воскресенье, а через три дня уже Пушкин стрелялся. Здесь Пушкин горячо спорил с Якубовичем и спорил дельно. Здесь я слышал предсмертные замыслы о Слове Игорева полка — и только при разборе библиотеки Пушкина видел на лоскутках начатые заметки. Тогда же Пушкин показывал мне и дополнения к Пугачеву, собранные им после издания. Пушкин думал переделать и вновь издать своего Пугачева. И. П. Сахаров. Из воспоминаний23[470]
<…> В воскресенье у Катрин было большое собрание без танцев: Пушкины, Геккерны (которые продолжают разыгрывать свою сентиментальную комедию к удовольствию общества. Пушкин скрежещет зубами и принимает свое всегдашнее выражение тигра, Натали опускает глаза и краснеет под жарким и долгим взглядом зятя, — это начинает становиться чем-то большим обыкновенной безнравственности; Катрин направляет на них обоих свой ревнивый лорнет, а чтобы ни одной из них не оставаться без своей роли в драме, Александрина по всем правилам кокетничает с Пушкиным, который серьезно в нее влюблен и если ревнует свою жену из принципа, то свояченицу — по чувству. В общем, все это очень странно, и дядюшка Вяземский утверждает, что он закрывает свое лицо и отвращает его от дома Пушкиных). <…> (фр.) С. Н. Карамзина — А. Н. Карамзину. 27 января 1837. Из Петербурга в Париж.24[471]
<…> В воскресенье (перед поединком Пушкина) Россет пошел в гости к князю Петру Ивановичу Мещерскому (зятю Карамзиной, они жили в д. Виельгорских) и из гостиной прошел в кабинет, где Пушкин играл в шахматы с хозяином. «Ну что, — обратился он к Россету, — вы были в гостиной; он уж там, возле моей жены?» Даже не назвал Дантеса по имени. Этот вопрос смутил Россета, и он отвечал, запинаясь, что Дантеса видел. Пушкин был большой наблюдатель физиономий; он стал глядеть на Россета, наблюдал линии его лица и что-то сказал ему лестное. Тот весь покраснел, и Пушкин стал громко хохотать над смущением двадцатилетнего офицера. Рассказы братьев Россет П. И. Бартеневу25[472]
А. Н. Мокрицкий. Из воспоминаний о А. С. Пушкине 25 января 1837. Сегодня в нашей мастерской было много посетителей — это у нас не редкость, но, между прочим, были Пушкин и Жуковский. Сошлись они вместе, и Карл Павлович угощал их своей портфелью и альбомами. Весело было смотреть, как они любовались и восхищались его дивными акварельными рисунками, но когда он показал им недавно оконченный рисунок: «Съезд на бал к австрийскому посланнику в Смирне», то восторг их выразился криком и смехом. Да и можно ли глядеть без смеха на этот прелестный, забавный рисунок? Смирнский полицмейстер, спящий посреди улицы на ковре и подушке, — такая комическая фигура, что на нее нельзя глядеть равнодушно. Позади него, за подушкой, в тени, видны двое полицейских стражей: один сидит на корточках, другой лежит, упершись локтями в подбородок и болтая босыми ногами, обнаженными выше колен, эти ноги, как две кочерги, принадлежащие тощей фигуре стража, еще более выдвигают полноту и округлость форм спящего полицмейстера, который, будучи изображен в ракурс, кажется оттого еще толще и шире. Пушкин не мог расстаться с этим рисунком, хохотал до слез и просил Брюллова подарить ему это сокровище, но рисунок принадлежал уже княгине Салтыковой, и Карл Павлович, уверяя его, что не может отдать, обещал нарисовать ему другой. Пушкин был безутешен: он с рисунком в руках стал перед Брюлловым на колени и начал умолять его: «Отдай, голубчик! Ведь другого ты не нарисуешь для меня, отдай мне этот». Не отдал Брюллов рисунка, а обещал нарисовать другой. Я, глядя на эту сцену, не думал, что Брюллов откажет Пушкину. Такие люди, казалось мне, не становятся даром на колени перед равными себе. Это было ровно за четыре дня до смерти Пушкина <…>26[473]
Милостивая государыня Александра Осиповна, На днях имел я честь быть у Вас и крайне жалею, что не застал Вас дома. Я надеялся поговорить с Вами о деле; Петр Александрович обнадежил меня, что Вам угодно будет принять участие в издании Современника. Заранее соглашаюсь на все Ваши условия и спешу воспользоваться Вашим благорасположением: мне хотелось бы познакомить русскую публику с произведениями Barry Cornwall[474]. He согласитесь ли Вы перевести несколько из его Драматических очерков? В таком случае буду иметь честь препроводить к Вам его книгу. С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть, милостивая государыня, Вашим покорнейшим слугою А. Пушкин. Пушкин — А. О. Ишимовой. 25 января 1837. Петербург.27[475]
Милостивый государь Александр Сергеевич! Не могу описать Вам, сколько я сожалела в пятницу, приехав домой спустя десять минут после Вас! И это произошло оттого, что я ожидала Вас уже в четыре часа, а не в три, как прежде. Сегодня получила я письмо Ваше, и — скажу Вашими же словами: заранее соглашаюсь на все переводы, какие Вы мне предложите, и потому с большим удовольствием получу от Вас книгу Barry Cornwall. Только вот что: мне хотелось бы как можно лучше исполнить желание Ваше насчет этого перевода, а для этого, я думаю, нам нужно было бы поговорить о нем. Итак, если для Вас все равно, в которую сторону направить прогулку Вашу завтра, то сделайте одолжение зайдите ко мне. Кроме добра, какое, вероятно, произойдет оттого для перевода моего, — Вы этим очень успокоите совесть мою, которая все еще напоминает мне о моей неисправности перед Вами в пятницу. Искренно уважающая Вас и готовая к услугам Вашим Александра Ишимова. А. О. Ишимова — Пушкину. 26 января 1837. Петербург.28[476]
Милостивый государь, граф Карл Федорович, Письмо, коего Ваше сиятельство изволили меня удостоить, останется для меня драгоценным памятником Вашего благорасположения, а внимание, коим почтили первый мой исторический опыт, вполне вознаграждает меня за равнодушие публики и критиков. Не менее того порадовало меня мнение Вашего сиятельства о Михельсоне, слишком у нас забытом. Его заслуги были затемнены клеветою; нельзя без негодования видеть, что должен он был претерпеть от зависти или неспособности своих сверстников и начальников. Жалею, что не удалось мне поместить в моей книге несколько строк пера Вашего для полного оправдания заслуженного воина. Как ни сильно предубеждение невежества, как ни жадно приемлется клевета; но одно слово, сказанное таким человеком, каков Вы, навсегда их уничтожает. Гений с одного взгляда открывает истину, а Истина сильнее царя, говорит священное писание. С глубочайшим почтением и совершенною преданностию честь имею быть, милостивый государь, Вашего сиятельства покорнейшим слугою. Александр Пушкин. Пушкин — К. Ф. Толю. 26 января 1837. Петербург.29[477]
26 генваря. Я сидел до 4-го часа, перечитывая мои письма; успел только прочесть Пушкину выписки из парижских бумаг. А. И. Тургенев. Из дневника.30[478]
<…> Пушкин не скрывал от жены, что будет драться. Он спрашивал ее, по ком она будет плакать. «По том, — отвечала Наталья Николаевна, — кто будет убит». Такой ответ бесил его: он требовал от нее страсти, а она не думала скрывать, что ей приятно видеть, как в нее влюблен красивый и живой француз. «Я готова отдать голову на отсечение, — говорит княгиня Вяземская, — что все тем и ограничивалось и что Пушкина была невинна». Накануне дуэли, вечером, Пушкин явился на короткое время к княгине Вяземской и сказал ей, что его положение стало невыносимо и что он послал Геккерну вторичный вызов. Князя не было дома. Вечер длился долго. Княгиня Вяземская умоляла Василия Перовского и графа М. Ю. Виельгорского дождаться князя и вместе обсудить, какие надо принять меры. Но князь вернулся очень поздно. <…> <…> На одном вечере Геккерн, по обыкновению, сидел подле Пушкиной и забавлял ее собою. Вдруг муж, издали следивший за ними, заметил, что она вздрогнула. Он немедленно увез ее домой и дорогою узнал от нее, что Геккерн, говоря о том, что у него был мозольный оператор, тот самый, который обрезывал мозоли Наталье Николаевне, прибавил: «Il m'a dit que le cor de madame Pouchkine est plus beau que le mien»[479]. Пушкин сам передавал об этой наглости княгине Вяземской. Пушкина чувствовала к Геккерну род признательности за то, что он постоянно занимал ее и старался быть ей приятным. <…> Накануне дуэли был раут у графини Разумовской. Кто-то говорит Вяземскому: «Подите посмотрите, Пушкин о чем-то объясняется с Даршиаком; тут что-нибудь недоброе». Вяземский направился в ту сторону, где были Пушкин и Даршиак; но у них разговор прекратился. <…> Рассказы Вяземских П. И. Бартеневу31[480]
Барон, Прежде всего позвольте мне подвести итог всему тому, что произошло недавно. — Поведение вашего сына было мне полностью известно и не могло быть для меня безразличным; но так как оно не выходило из границ светских приличий и так как притом я знал, насколько жена моя заслуживает мое доверие и мое <…> с тем <…> на сердце <…> м <…> женщины <…> муж, если только он не глупец, совершенно естественно делается поверенным своей жены и господином ее поведения. Признаюсь вам, я был не совсем спокоен. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло, и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь потешную и жалкую, что моя жена, удивленная такой пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в отвращении самом спокойном и вполне заслуженном. Но вы, барон, какова была ваша роль во всей этой истории? Вы, представитель коронованной особы, вы свод <…> старухе вы подстерегали <…> по всем углам, чтобы говорить ей о вашем сыне, а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, [истощенный] лекарствами, вы говорили, бесчестный вы человек, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына. Это не всё. [Вы видите, что я много знаю, но подождите, это не всё: я говорил вам, что дело осложнилось. Вернемся к анонимным письмам. Вы, конечно, догадываетесь, что они вас касаются]. 2-го ноября у вас был [от] с вашим сыном [новость <…> доставила большое удовольствие. Он сказал вам] [после одного] вследствие одного разговора <…> ешен, что моя жена опаса <…> анонимное письмо [<…> что она теряет голову] <…> нанести решительный удар <…> ставленное вами и <…> пляра [анонимного письма] <…> были разосланы <…> было сфабриковано с <…> был уверен, что найду моего <…> не беспокоился больше. В самом деле, после менее чем трехдневных розысков я уже знал, как мне поступить. Если дипломатия есть лишь искусство узнавать о том, что делается у других, и расстраивать их намерения, вы должны отдать мне справедливость, признав, что были побеждены по всем пунктам. Теперь я подхожу к цели моего письма. [Быть может, вы желаете знать, что помешало мне до сих пор обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего. Так я скажу вам это]. Я, как видите, добр, простодушен <…> но сердце мое чувствительно <…> Поединка мне уже недостаточно <…> и каков бы ни был его исход <…> достаточно отомщенным ни <…> вашего сына, ни письмом <…> самый след этого подлого дела, из которого мне легко будет составить отличную главу в моей истории рогоносцев. Имею честь быть, барон, вашим нижайшим и покорнейшим слугою. (фр.) А. Пушкин. (Первый перебеленный текст письма от 21 ноября. См. гл. 5 № 36)32[481]
Барон! Позвольте мне подвести итог тому, что произошло недавно. Поведение вашего сына было мне известно уже давно и не могло быть для меня безразличным. Я довольствовался ролью наблюдателя, готовый вмешаться, когда сочту это своевременным. Случай, который во всякое другое время был бы мне крайне неприятен, весьма кстати вывел меня из затруднения: я получил анонимные письма. Я увидел, что время пришло и воспользовался этим. Остальное вы знаете: я заставил вашего сына играть роль столь жалкую, что моя жена, удивленная такой трусостью и пошлостью, не могла удержаться от смеха, и то чувство, которое, быть может, и вызывала в ней эта великая и возвышенная страсть, угасло в презрении самом спокойном и отвращении вполне заслуженном. Я вынужден признать, барон, что ваша собственная роль была не совсем прилична. Вы, представитель коронованной особы, вы отечески сводничали вашему сыну. По-видимому, всем его поведением (впрочем, в достаточной степени неловким) руководили вы. Это вы, вероятно, диктовали ему пошлости, которые он отпускал, и глупости, которые он осмеливался писать. Подобно бесстыжей старухе, вы подстерегали мою жену по всем углам, чтобы говорить ей о любви вашего незаконнорожденного или так называемого сына; а когда, заболев сифилисом, он должен был сидеть дома, вы говорили, что он умирает от любви к ней; вы бормотали ей: верните мне моего сына. Вы хорошо понимаете, барон, что после всего этого я не могу терпеть, чтобы моя семья имела какие бы то ни было сношения с вашей. Только на этом условии согласился я не давать хода этому грязному делу и не обесчестить вас в глазах дворов нашего и вашего, к чему я имел и возможность и намерение. Я не желаю, чтобы моя жена выслушивала впредь ваши отеческие увещания. Я не могу позволить, чтобы ваш сын, после своего мерзкого поведения, смел разговаривать с моей женой и — еще того менее — чтобы он отпускал ей казарменные каламбуры и разыгрывал преданность и несчастную любовь, тогда как он просто трус и подлец. Итак, я вынужден обратиться к вам, чтобы просить вас положить конец всем этим проискам, если вы хотите избежать нового скандала, перед которым, конечно, я не остановлюсь. Имею честь быть, барон, ваш нижайший и покорнейший слуга. Александр Пушкин (фр.) Пушкин — Л. Геккерну. 26 января 1837. Петербург.33[482]
Ваше превосходительство милостивый государь Покойный Александр Сергеевич Пушкин отдал мне перед смертью своеручную копию с письма, посланного им министру Нидерландского двора г-ну барону Геккерну. Узнав, что содержание оного перетолковывается к городе весьма в невыгодную сторону для Пушкина, которого память мне священна, то я беру смелость утруждать ваше превосходительство покорнейшею просьбою принять от меня это роковое письмо и поступить с оным по вашему усмотрению и, если заблагорассудите, то показать оное его императорскому величеству как покровителю и благодетелю несчастного семейства Пушкиных. Примите при сем уверения в чувствах совершенной преданности и глубочайшего почтенья с коим имею честь быть вашего превосходительства милостивого государя покорнейший слуга К. Данзас. К. К. Данзас — А. X. Бенкендорфу. 4 февраля 1837. Петербург.34[483]
Не могу отлучиться. Жду Вас до 5 часов. Пушкин — А. И. Тургеневу. 26 января 1837. Петербург.35[484]
Милостивый государь, Не зная ни вашего почерка, ни вашей подписи, я обратился к г. виконту д'Аршиаку, который вручит вам настоящее письмо, чтобы убедиться, действительно ли то письмо, на какое я отвечаю, исходит от вас. Содержание его до такой степени выходит из пределов возможного, что я отказываюсь отвечать на все подробности этого послания. Вы, по-видимому, забыли, милостивый государь, что именно вы отказались от вызова, направленного вами барону Жоржу де Геккерну и им принятого. Доказательство тому, что я здесь заявляю, существует — оно писано вашей рукой и осталось в руках у секундантов. Мне остается только предупредить вас, что г. виконт д'Аршиак отправляется к вам, чтобы условиться относительно места, где вы встретитесь с бароном Жоржем Геккерном, и предупредить вас, что эта встреча не терпит никакой отсрочки. Я сумею впоследствии, милостивый государь, заставить вас оценить по достоинству звание, которым я облечен и которого никакая выходка с вашей стороны запятнать не может. Остаюсь, милостивый государь. Ваш покорнейший слуга барон де Геккерн. Прочтено и одобрено мною. Барон Жорж де Геккерн. (фр.) Л. Геккерн — Пушкину. 26 января 1837. Петербург.36[485]
<…> С понедельника, 25-го числа, когда все семейство [Пушкины, Дантес с женой и А. Н. Гончарова] провело у нас вечер, мы были добычей самых живых мучений. Было бы вернее сказать, что мы находились в беспокойстве в продолжение двух месяцев, но это значило бы начать очень рано. Пушкин вечером, смотря на Жоржа Геккерна, сказал мне: «Что меня забавляет, это то, что этот господин веселится, не предчувствуя, что его ожидает по возвращении домой». — «Что же именно? — сказала я. — Вы ему написали?» Он сделал утвердительный знак и прибавил: «Его отцу». — «Как! Письмо уже послано?» Он сделал тот же знак. Я сказала: «Сегодня?» Он потер себе руки, опять кивая головой. «Неужели вы думаете об этом? — сказала я. — Мы надеялись, что всё уже кончено». <…> (фр.) В. Ф. Вяземская
Глава седьмая
27 января 1837
1[486]
Среда, 1½ утра. Сию минуту я вернулся домой от графини Разумовской, где я вас повсюду искал, чтобы сказать о том, что только что беседовал с г-ном д'Аршиаком. — Не найдя вас, я полагаю, что вы уехали, и так как мое посещение в такой час могло бы вызвать подозрения у вашей супруги, я предпочитаю послать вам эти строки. Я сказал г-ну д'Аршиаку, что вы только что говорили со мной о своем деле с господином де Геккерном, приглашая меня быть вашим секундантом, и что, не давая окончательного согласия взять на себя эту роль, я обещал вам переговорить с ним. — Он отказался объясняться со мною, если только я не объявлю себя вашим секундантом, чего я не сделал. — На этом дело остановилось, и я обещал ему сообщить вам о том, что произошло между нами. Однако кажется мне, я увидел, что дело не может окончиться примирением, надежда на которое побудила бы меня, быть может, вмешаться; — ввиду этого прошу вас, милостивый государь, не настаивать на том, чтобы я взял на себя ту роль, которую вы желали мне поручить. Я должен чувствовать себя польщенным тем доверием, которым вы хотели почтить меня, и вновь вас за это благодарю. Я не думаю также, чтобы мой отказ мог причинить вам затруднения. Благоволите, милостивый государь, принять выражение моих отличных чувств. (фр.) Артур К. Меджнис. А. Меджнис — Пушкину. 27 января 1837. 1 ч. 30 м. ночи. Петербург.2[487]
Из конспективных заметок В. А. Жуковского о гибели Пушкина 3. Встал весело в 8 часов. — После чаю много писал — часу до 11-го. С 11 обед. — Ходил по комнате необыкнов(енно) весело, пел песни. — Потом увидел в окно Данзаса, в дверях вст(ретил) радостно. Взошли в кабинет, запер дверь. — Через неск<олько> минут посл <ал> за пистолетами. — По отъезде Данзаса начал одеваться; вымылся весь, все чистое; велел подать бекеш; вышел на лестницу. — Возвратился, — [принес] велел подать в кабинет большу<ю> шубу и [поехал] пошел пешком до извозчика. — Это было ровно в 1 ч. — Возвратился уже темно. В карете. Данзас входит, спр<ашивает>: Бар<ыня> дома — вынесли из кареты люди. — Камердинер взял его в охапку. Грустно тебе нести меня — попросил. Жена встретилась в [дива<нной>] передней — дурнота — n'entrez pas[488]. Его положили на диван. Горшок. Разделся и все новое белье. Сам велел все; потом лег. У него все был Данзас. Жена вошл<а>, когда он был одет и когда уже послали за Арендтом. — Задлер. — Арендт часу в девятом. В понедельник приезд [Дантеса с] Геккерн<а>, ссора на лестнице. Получены деньги из Государств. казначейства 1-го февраля 10 000. Отдал Графу Григорию Александровичу Строганову. 4. Спасский. О жене и Грече. Арендт. Просит прощения. Уехали. Страдание ночью. Возвращение Арендта. Фельдъегерь. Прибытие Арендта. Записка. Исповедь и причащение.3[489]
Милостивый государь, Я настаиваю и сегодня утром на просьбе, с которой имел честь обратиться к вам вчера вечером. Необходимо, чтобы я переговорил с секундантом, выбранным вами, и притом в кратчайший срок. До полудня я останусь у себя на квартире; надеюсь ранее этого часа принять лицо, которое вам угодно будет прислать ко мне. Примите, милостивый государь, уверение в моем глубочайшем уважении. Виконт д'Аршиак. (фр.) О. д'Аршиак — Пушкину. 27 января 1837. 9 ч. утра. Петербург.4[490]
Виконт, Я не имею ни малейшего желания посвящать петербургских зевак в мои семейные дела; поэтому я не согласен ни на какие переговоры между секундантами. Я привезу своего лишь на место встречи. Так как вызывает меня и является оскорбленным г-н Геккерн, то он может, если ему угодно, выбрать мне секунданта; я заранее его принимаю, будь то хотя бы его выездной лакей. Что же касается часа и места, то я всецело к его услугам. По нашим, по русским, обычаям этого достаточно. Прошу вас поверить, виконт, что это мое последнее слово и что более мне нечего ответить относительно этого дела; и что я тронусь из дома лишь для того, чтобы ехать на место. Благоволите принять уверение в моем совершенном уважении. (фр.) Пушкин —О. д'Аршиаку. 27 января 1837. Между 9 ч. 30 м. и 10 ч. утра. Петербург.4а[491]
[Так как это г-н Геккерн-сын [себя] считает оскорбленным [я не имею никакого желания]] Я не имею ни малейшего желания[492] посвящать петербургских зевак в [мое] мои семейные распри, отыскивая себе секунданта; лично я в нем не нуждаюсь — Так как вызывает меня и считает себя оскорбленным г-н Геккерн-сын, пусть он его мне и находит[493], если он не может совершенно без него обойтись, я заранее его принимаю, будь то хотя бы его выездной лакей. Что же касается часа и места и проч., то я всецело в его распоряжении. По нашим, русским обычаям, этого достаточно. За сим, я имею честь [сообщить Вам], что более мне нечего ответить на письма господ Геккернов. Прошу вас поверить, виконт, что это мое последнее слово и что я тронусь из дому лишь для того, чтобы ехать на место встречи. (фр.) Пушкин — О. д'Аршиаку. (Черновое).5[494]
Милостивый государь. Оскорбив честь барона Жоржа де Геккерна, вы обязаны дать ему удовлетворение. Вам и следует найти себе секунданта. Не может быть и речи о подыскании вам такового. Готовый со своей стороны отправиться на место встречи, барон Жорж де Геккерн настаивает на том, чтобы вы подчинились правилам. Всякое промедление будет сочтено им за отказ в должном ему удовлетворении и за намерение оглаской этого дела помешать его окончанию. Свидание между секундантами, необходимое перед поединком, станет, если вы снова откажетесь, одним из условий барона Жоржа де Геккерна; а вы сказали мне вчера и написали сегодня, что принимаете все его условия. Примите, милостивый государь, уверение в моем совершенном уважении. Виконт д'Аршиак. (фр.) О. д'Аршиак — Пушкину. 27 января 1837. Петербург.6[495]
В достопамятный 27-й день января 1837 г. Ф. Ф. Цветаев в 12-м часу утра был у Пушкина и говорил с ним о новом издании его сочинений. Пушкин был весел. Ввечеру того же дня Тургенев пришел к нему с известием, что Пушкин стрелялся! Какова сила характера нашего незабвенного поэта! И. П. Быстров — С. Д. Полторацкому. 27 февраля 1837. Из Петербурга в Калужскую губернию.7[496]
Милостивая государыня Александра Осиповна, Крайне жалею, что мне невозможно будет сегодня явиться на Ваше приглашение. Покаместь честь имею препроводить к Вам Barry Cornwall. Вы найдете в конце книги пьесы, отмеченные карандашом, переведите их как умеете — уверяю Вас, что переведете как нельзя лучше. Сегодня я нечаянно открыл Вашу Историю в рассказах и поневоле зачитался. Вот как надобно писать! С глубочайшим почтением и совершенной преданностию честь имею быть, милостивая государыня, Вашим покорнейшим слугою. А. Пушкин. Пушкин — А. О. Ишимовой. 27 января 1837. Петербург.8[497]
Условия дуэли между г. Пушкиным и г. бароном Жоржем Геккерном 1. Противники становятся на расстоянии двадцати шагов друг от друга, за пять шагов назад от двух барьеров, расстояние между которыми равняется десяти шагам. 2. Противники, вооруженные пистолетами, по данному сигналу, идя один на другого, но ни в коем случае не переступая барьера, могут пустить в дело свое оружие. 3. Сверх того принимается, что после первого выстрела противникам не дозволяется менять место для того, чтобы выстреливший первым подвергся огню своего противника на том же расстоянии. 4. Когда обе стороны сделают по выстрелу, то если не будет результата, поединок возобновляется на прежних условиях: противники ставятся на то же расстояние в двадцать шагов; сохраняются те же барьеры и те же правила. 5. Секунданты являются непременными посредниками во всяком объяснении между противниками на месте боя. 6. Нижеподписавшиеся секунданты этого поединка, облеченные всеми полномочиями, обеспечивают, каждый за свою сторону, своею честью строгое соблюдение изложенных здесь условий. Константин Данзас, инженер-подполковник. Виконт Д. Аршиак, атташе французского посольства. (фр.)9[498]
Мои родители общались с разными писателями <…> в особенности с поэтом Пушкиным. Пушкин сам не был красив, но очень любезен и остроумен, несколько порывист в разговоре и очень легко возбудим <…> Как будто это было сегодня, помню я, как мы, возвращаясь с веселого оживленного катания с гор, встретили Пушкина в санях. Я крикнула Пушкину: «Но вы опаздываете», на что он, приветливо мне кланяясь и махая рукой, ответил: «Нет, м-ль Августа, я не опаздываю». Из воспоминаний Августы фон Габленц.10[499]
<…> князь Вяземский с одним знакомым своим, Ленским, гуляя по Невскому, встречают старика Геккерна в извозчичьих санях. Их удивило, что посланник едет в таком экипаже. Заметя их, он вышел из саней и сказал им, что гулял далеко, но вспомнил, что ему надо написать письма, и, чтобы скорей поспеть домой, взял извозчика. После они узнали, что он ехал с Черной речки, где ждал, чем кончится поединок. Пушкина, как более тяжело раненного, повезли домой в карете Геккерна. Арендт, исполняя желание Пушкина, поехал к государю; но тот был в театре и долго не возвращался. Прождавши до позднего часа, Арендт оставил ему записку и уже на другой день привез к Пушкину письмо государя. Рассказы Вяземских П. И. Бартеневу.11[500]
Полициею узнано, что вчера в 5-м часу пополудни, за чертою города позади Комендантской дачи, происходила дуэль, между камер-юнкером Александром Пушкиным и поручиком кавалергардского ее величества полка бароном Геккерном, первый из них ранен пулею в нижнюю часть брюха, а последний в правую руку навылет и получил контузию в брюхо. — Г-н Пушкин при всех пособиях, оказываемых ему его превосходительством г-м лейб-медиком Арендтом, находится в опасности жизни. — О чем вашему превосходительству имею честь донесть. Старший врач полиции Юденич. 28 января 1837.12[501]
Из воспоминаний К. К. Данзаса, записанных А. Аммосовым 27 января 1837 года К. К. Данзас, проходя по Пантелеймонской улице, встретил Пушкина в санях. В этой улице жил тогда К. О. Россет; Пушкин, как полагает Данзас, заезжал сначала к Россету и, не застав последнего дома, поехал уже к нему. Пушкин остановил Данзаса и сказал: — Данзас, я ехал к тебе, садись со мной в сани и поедем во французское посольство, где ты будешь свидетелем одного разговора. Данзас, не говоря ни слова, сел с ним в сани, и они поехали в Большую Миллионную. Во время пути Пушкин говорил с Данзасом, как будто ничего не бывало, совершенно о посторонних вещах. Таким образом доехали они до дома французского посольства, где жил д'Аршиак. После обыкновенного приветствия с хозяином Пушкин сказал громко, обращаясь к Данзасу: Je vais vous mettre maintenant au fait de tout[502],— и начал рассказывать ему все, что происходило между ним, Дантесом и Геккерном, то есть то, что читателям известно из сказанного нами выше[503]. Пушкин окончил свое объяснение следующими словами: «Maintenant la seule chose que j'ai à vous dire c'est que si ľaffaire ne se termine pas aujourd'hui même, la première fois que je rencontre Heckerene, père ou fils, je leur cracherai à la figure»»[504]. Тут он указал на Данзаса и прибавил: «Voilà mon témoin». Потом обратился к Данзасу с вопросом: — Consentez-vous?[505] После утвердительного ответа Данзаса Пушкин уехал, предоставив Данзасу, как своему секунданту, условиться с д'Аршиаком о дуэли[506]. Вот эти условия. Драться Пушкин с Дантесом должен был в тот же день 27 января в 5-м часу пополудни. Место поединка было назначено секундантами за Черной речкой возле Комендантской дачи. Оружием выбраны пистолеты. Стреляться соперники должны были на расстоянии двадцати шагов, с тем чтобы каждый мог сделать пять шагов и подойти к барьеру; никому не было дано преимущества первого выстрела; каждый должен был сделать один выстрел, когда будет ему угодно, но в случае промаха с обеих сторон дело должно было начаться снова на тех же условиях. Личных объяснений между противниками никаких допущено не было; в случае же надобности за них должны, были объясняться секунданты. По желанию д'Аршиака условия поединка были сделаны на бумаге. С этой роковой бумагой Данзас возвратился к Пушкину. Он застал его дома, одного. Не прочитав даже условий, Пушкин согласился на все. В разговоре о предстоящей дуэли Данзас заметил ему, что, по его мнению, он бы должен был стреляться с бароном Геккерном, отцом, а не с сыном, так как оскорбительное письмо он написал Геккерну, а не Дантесу. На это Пушкин ему отвечал, что Геккерн, по официальному своему положению, драться не может. Условясь с Пушкиным сойтись в кондитерской Вольфа, Данзас отправился сделать нужные приготовления. Наняв парные сани, он заехал в оружейный магазин Куракина за пистолетами, которые были уже выбраны Пушкиным заранее; пистолеты эти были совершенно схожи с пистолетами д'Аршиака. Уложив их в сани, Данзас приехал к Вольфу, где Пушкин уже ожидал его. Было около 4-х часов. Выпив стакан лимонаду или воды, Данзас не помнит, Пушкин вышел с ним из кондитерской; сели в сани и отправились по направлению к Троицкому мосту. Бог весть что думал Пушкин. По наружности он был покоен… Конечно, ни один сколько-нибудь мыслящий русский человек не был бы в состоянии оставаться равнодушным, провожая Пушкина, быть может, на верную смерть; тем более понятно, что чувствовал Данзас. Сердце его сжималось при одной мысли, что через несколько минут, может быть, Пушкина уже не станет. Напрасно усиливался он льстить себя надеждою, что дуэль расстроится, что кто-нибудь ее остановит, кто-нибудь спасет Пушкина; мучительная мысль не отставала. На Дворцовой набережной они встретили в экипаже г-жу Пушкину. Данзас узнал ее, надежда в нем блеснула, встреча эта могла поправить все. Но жена Пушкина была близорука; а Пушкин смотрел в другую сторону. День был ясный. Петербургское великосветское общество каталось на горах, и в то время некоторые уже оттуда возвращались. Много знакомых и Пушкину и Данзасу встречались, раскланивались с ними, но никто как будто и не догадывался, куда они ехали, а между тем история Пушкина с Геккернами была хорошо известна всему этому обществу. На Неве Пушкин спросил Данзаса, шутя: «Не в крепость ли ты везешь меня?» — «Нет, — отвечал Данзас, — через крепость на Черную речку самая близкая дорога». На Каменноостровском проспекте они встретили в санях двух знакомых офицеров Конного полка: князя В. Д. Голицына и Головина. Думая, что Пушкин и Данзас ехали на горы, Голицын закричал им: «Что вы так поздно едете, все уже оттуда разъезжаются?!» Данзас не знает, по какой дороге ехали Дантес с д'Аршиаком; но к Комендантской даче они с ними подъехали в одно время. Данзас вышел из саней и, сговорясь с д'Аршиаком, отправился с ним отыскивать удобное для дуэли место. Они нашли такое саженях в полутораста от Комендантской дачи, более крупный и густой кустарник окружал здесь площадку и мог скрывать от глаз оставленных на дороге извозчиков то, что на ней происходило. Избрав это место, они утоптали ногами снег на том пространстве, которое нужно было для поединка, и потом позвали противников. Несмотря на ясную погоду, дул довольно сильный ветер. Морозу было градусов пятнадцать. Закутанный в медвежью шубу, Пушкин молчал, по-видимому, был столько же покоен, как и во все время пути, но в нем выражалось сильное нетерпение приступить скорее к делу. Когда Данзас спросил его, находит ли он удобным выбранное им и д'Аршиаком место, Пушкин отвечал: — Ça m'est fort égal, seulement tâchez de faire tout cela plus vite[507]. Отмерив шаги, Данзас и д'Аршиак отметили барьер своими шинелями и начали заряжать пистолеты. Во время этих приготовлений нетерпение Пушкина обнаружилось словами к своему секунданту: — Et bien! est-ce fini?..[508] Все было кончено. Противников поставили, подали им пистолеты, и по сигналу, который сделал Данзас, махнув шляпой, они начали сходиться. Пушкин первый подошел к барьеру и, остановясь, начал наводить пистолет. Но в это время Дантес, не дойдя до барьера одного шага, выстрелил, и Пушкин, падая[509], сказал: — Je crois que j'ai la cuisse fracassée[510]. Секунданты бросились к нему, и, когда Дантес намеревался сделать то же, Пушкин удержал его словами: — Attendez! je me sens assez de force pour tirer mon coup[511]. Дантес остановился у барьера и ждал, прикрыв грудь правою рукою. При падении Пушкина пистолет его попал в снег, и потому Данзас подал ему другой. Приподнявшись несколько и опершись на левую руку, Пушкин выстрелил. Дантес упал. На вопрос Пушкина у Дантеса, куда он ранен, Дантес отвечал: — Je crois que j'ai la balle dans la poitrine[512]. — Браво! — вскрикнул Пушкин и бросил пистолет в сторону. Но Дантес ошибся: он стоял боком, и пуля, только контузив ему грудь, попала в руку. Пушкин был ранен в правую сторону живота; пуля, раздробив кость верхней части ноги у соединения с тазом, глубоко вошла в живот и там остановилась. Данзас с д'Аршиаком подозвали извозчиков и с помощью их разобрали находившийся там из тонких жердей забор, который мешал саням подъехать к тому месту, где лежал раненый Пушкин. Общими силами усадив его бережно в сани, Данзас приказал извозчику ехать шагом, а сам пошел пешком подле саней, вместе с д'Аршиаком; раненый Дантес ехал в своих санях за ними. У Комендантской дачи они нашли карету, присланную на всякий случай бароном Геккерном, отцом. Дантес и д'Аршиак предложили Данзасу отвезти в ней в город раненого поэта. Данзас принял это предложение, но отказался от другого, сделанного ему в то же время Дантесом предложения скрыть участие его в дуэли. Не сказав, что карета была барона Геккерна, Данзас посадил в нее Пушкина и, сев с ним рядом, поехал в город. Во время дороги Пушкин держался довольно твердо; но, чувствуя по временам сильную боль, он начал подозревать опасность своей раны. Пушкин вспомнил про дуэль общего знакомого их, офицера Московского полка Щербачева, стрелявшегося с Дороховым, на которой Щербачев был смертельно ранен в живот, и, жалуясь на боль, сказал Данзасу: «Я боюсь, не ранен ли я так, как Щербачев». Он напомнил также Данзасу и о своей прежней дуэли в Кишиневе с Зубовым. Во время дороги Пушкин в особенности беспокоился о том, чтобы по приезде домой не испугать жены, и давал наставления Данзасу, как поступить, чтобы этого не случилось. Пушкин жил на Мойке, в нижнем этаже дома Волконского. У подъезда Пушкин просил Данзаса выйти вперед, послать людей вынести его из кареты, и если жена его дома, то предупредить ее и сказать, что рана не опасна. В передней лакеи сказали Данзасу, что Натальи Николаевны не было дома, но, когда Данзас сказал им, в чем дело, и послал их вынести раненого Пушкина из кареты, они объявили, что госпожа их дома. Данзас через столовую, в которой накрыт уже был стол, и гостиную пошел прямо без доклада в кабинет жены Пушкина. Она сидела с своей старшей незамужней сестрой Александрой Николаевной Гончаровой. Внезапное появление Данзаса очень удивило Наталью Николаевну, она взглянула на него с выражением испуга, как бы догадываясь о случившемся. Данзас сказал ей сколько мог покойнее, что муж ее стрелялся с Дантесом, что хотя ранен, но очень легко. Она бросилась в переднюю, куда в это время люди вносили Пушкина на руках. Увидя жену, Пушкин начал ее успокаивать, говоря, что рана его вовсе не опасна, и попросил уйти, прибавив, что как только его уложат в постель, он сейчас же позовет ее. Она, видимо, была поражена и удалилась как-то бессознательно. Между тем Данзас отправился за доктором. Сначала поехал к Арендту, потом к Саломону; не застав дома ни того, ни другого, оставил им записки и отправился к доктору Персону; но и тот был в отсутствии. Оттуда, по совету жены Персона, Данзас поехал в Воспитательный дом, где, по словам ее, он мог найти доктора наверное. Подъезжая к Воспитательному дому, Данзас встретил выходившего из ворот доктора Шольца. Выслушав Данзаса, Шольц сказал ему, что он, как акушер, в этом случае полезным быть не может, но что сейчас же привезет к Пушкину другого доктора. Вернувшись назад, Данзас нашел Пушкина в его кабинете, уже раздетого и уложенного на диване; жена его была с ним. Вслед за Данзасом приехал и Шольц с доктором Задлером[513]. Когда Задлер осмотрел рану и наложил компресс, Данзас, выходя с ним из кабинета, спросил его, опасна ли рана Пушкина. «Пока еще ничего нельзя сказать», — отвечал Задлер. В это время приехал Арендт, он также осмотрел рану. Пушкин просил его сказать ему откровенно: в каком он его находит положении, и прибавил, что какой бы ответ ни был, он его испугать не может, но что ему необходимо знать наверное свое положение, чтобы успеть сделать некоторые нужные распоряжения. — Если так, — отвечал ему Арендт, — то я должен вам сказать, что рана ваша очень опасна и что к выздоровлению вашему я почти не имею надежды. Пушкин благодарил Арендта за откровенность и просил только не говорить жене. Прощаясь, Арендт объявил Пушкину, что по обязанности своей он должен доложить обо всем случившемся государю. Пушкин ничего не возразил против этого, но поручил только Арендту просить от его имени государя не преследовать его секунданта. Уезжая, Арендт сказал провожавшему его в переднюю Данзасу: — Штука скверная, он умрет. По отъезде Арендта Пушкин послал за священником, исповедовался и приобщался. В это время один за другим начали съезжаться к Пушкину друзья его: Жуковский, князь Вяземский, граф М. Ю. Виельгорский, князь П. И. Мещерский, П. А. Валуев, А. И. Тургенев, родственница Пушкина, бывшая фрейлина Загряжская; все эти лица до самой смерти Пушкина не оставляли его дома и отлучались только на самое короткое время. Спустя часа два после своего первого визита Арендт снова приехал к Пушкину и привез ему от государя собственноручную записку карандашом, следующего содержания: «Любезный друг Александр Сергеевич, если не суждено нам видеться на этом свете, прими мой последний совет: старайся умереть христианином. О жене и детях не беспокойся, я беру их на свое попечение»[514]. Арендт объявил Пушкину, что государь приказал ему узнать, есть ли у него долги, что он все их желает заплатить. Когда Арендт уехал, Пушкин позвал к себе жену, говорил с нею и просил ее не быть постоянно в его комнате, он прибавил, что будет сам посылать за нею. В продолжение этого дня у Пушкина перебывало несколько докторов, в том числе: Саломон и Буяльский. Домашним доктором Пушкина был доктор Спасский, но Пушкин мало имел к нему доверия. По рекомендации бывшего тогда главного доктора Конногвардейского полка Шеринга, Данзас пригласил доктора провести у Пушкина всю ночь. Фамилии этого доктора Данзас не помнит. Перед вечером Пушкин, подозвав Данзаса, просил его записывать и продиктовал ему все свои долги, на которые не было ни векселей, ни заемных писем. Потом он снял с руки кольцо и отдал Данзасу, прося принять его на память. При этом он сказал Данзасу, что не хочет, чтоб кто-нибудь мстил за него, и что желает умереть христианином. Вечером ему сделалось хуже. В продолжение ночи страдания Пушкина до того усилились, что он решился застрелиться. Позвав человека, он велел подать ему один из ящиков письменного стола; человек исполнил его волю, но, вспомнив, что в этом ящике были пистолеты, предупредил Данзаса. Данзас подошел к Пушкину и взял у него пистолеты, которые тот уже спрятал под одеяло; отдавая их Данзасу, Пушкин признался, что хотел застрелиться, потому что страдания его были невыносимы. <…>13[515]
<…> Не знав предварительно ничего о дуэли, про которую в первый раз услышал я вместе с известием, что Пушкин смертельно ранен, и при первой встрече моей с г. д'Аршиаком просил его рассказать о том, что было. На сие г. д'Аршиак вызвался изложить в письме все случившееся, прося меня притом показать письмо г. Данзасу для взаимной поверки и засвидетельствования подробностей дуэли. Между тем письмо его доставлено мне было уже по отъезде г. д'Аршиака за границу и, следовательно, не могло быть прочтено и поверено вместе обоими свидетелями и получить в глазах моих ту достоверность, которую я желал иметь в сведениях о несчастном происшествии, лишившем меня человека, столь близкого сердцу моему. Вследствие того и отдал письмо сие г. Данзасу, который возвратил мне оное с письмом от себя: прилагаю у сего и то и другое. <…> П. А. Вяземский. Из показаний в военно-судной Комиссии. 8 февраля 183714[516]
Князь! Вы желали знать подробности грустного происшествия, которого г. Данзас и я были свидетелями. Я сообщаю их вам и прошу вас передать это письмо г. Данзасу для его прочтения и удостоверения подписью. Было половина пятого, когда мы прибыли на назначенное место. Сильный ветер, дувший в это время, заставил нас искать убежища в небольшой еловой роще. Так как глубокий снег мог мешать противникам, то надобно было очистить место на двадцать шагов расстояния, по обоим концам которого они были поставлены. Барьер означили двумя шинелями; каждый из противников взял по пистолету. Полковник Данзас подал сигнал, подняв шляпу. Пушкин в ту же минуту был уже у барьера; барон Геккерн сделал к нему четыре или пять шагов. Оба противника начали целить; спустя несколько секунд, раздался выстрел. Пушкин был ранен. Сказав об этом, он упал на шинель, означавшую барьер, лицом к земле и остался недвижим. Секунданты подошли; он приподнялся и, сидя, сказал: «постойте!» Пистолет, который он держал в руке, был весь в снегу; он спросил другой. Я хотел воспротивиться тому, но барон Георг Геккерн остановил меня знаком. Пушкин, опираясь левой рукой на землю, начал целить; рука его не дрожала. Раздался выстрел. Барон Геккерн, стоявший неподвижно после своего выстрела, упал в свою очередь раненный. Рана Пушкина была слишком опасна для продолжения дела — и оно окончилось. Сделав выстрел, он упал и два раза терял сознание; после нескольких минут забытья он наконец пришел в себя и уже более не лишался чувств. Положенный в тряские сани, он, на расстоянии полуверсты самой скверной дороги, сильно страдал, но не жаловался. Барон Геккерн, поддерживаемый мною, дошел до своих саней, где дождался, пока не тронулись сани его противника, и я мог сопутствовать ему до Петербурга. В продолжение всего дела обе стороны были спокойны, хладнокровны — исполнены достоинства. Примите, князь, уверение в моем высоком уважении. Виконт д'Аршиак. (фр.) О. д'Аршиак — П. А. Вяземскому. 1 февраля 1837. Петербург.15[517]
Милостивый государь, князь Петр Андреевич. Письмо к вам от г. д'Аршиака, о несчастном происшествии, которому я был свидетелем, я читал. Г. д'Аршиак просит вас предложить мне засвидетельствовать показания его о сем предмете. Истина требует, чтобы я не пропустил без замечания некоторые неверности в его рассказе. Г. д'Аршиак, объяснив, что первый выстрел был со стороны г. Геккерна (Дантеса) и что А. С. Пушкин упал раненный, продолжает: «les témoins s'approchèrent; il se releva sur son séant et dit: «attendez!» Ľarme, qu'il tenait à la main, se trouvant couverte de neige; il en prit une autre. J'aurais pu établir une réclamation, un signe du baron Georges de Heckern m'en empêcha»[518]. Слова А. С. Пушкина, когда он поднялся, опершись левой рукой, были следующие: «Attendez! je me sens assez de force pour tirer mon coup»[519]. Тогда действительно я подал ему пистолет, в обмен того, который был у него в руке и ствол которого набился снегом, при падении раненого. Но я не могу оставить без возражения замечание г. д'Аршиака, будто бы он имел право оспаривать обмен пистолета и был удержан в том знаком Геккерна (Дантеса). Обмен пистолета не мог подать повода, во время поединка, ни к какому спору. По условию каждый из противников имел право выстрелить; пистолеты были с пистонами, следовательно, осечки быть не могло; снег, набившийся в дуло пистолета Александра Сергеевича, усилил бы только удар выстрела, а не отвратил бы его. Никакого знака ни со стороны г. д'Аршиака, ни со стороны г. Геккерна (Дантеса) дано не было. Что до меня касается, то я почитаю оскорблением для памяти Пушкина предположение, будто он стрелял в противника с преимуществами, на которые не имел права. Еще раз повторяю, что никакого сомнения против правильности обмена пистолета сказано не было. Если бы оно могло возродиться, то г. д'Аршиак обязан был объявить возражение и не останавливаться знаком, будто бы от г. Геккерна (Дантеса) поданным. К тому же сей последний не иначе мог бы узнать намерение г. д'Аршиака, как тогда, когда бы оно было выражено словами; но он их не произносил. Я отдаю полную справедливость бодрости духа, показанной во время поединка г. Геккерном (Дантесом); но решительно отвергаю, чтобы он произвольно подвергся опасности, которую мог бы от себя отстранить. Не от него зависело уклониться от удара своего противника; после того, как он свой нанес. Ради истины рассказа прибавлю также замечание на это выражение: «Геккерн (Дантес) неподвижный до тех пор — упал». Противники шли друг на друга грудью. Когда Пушкин упал, тогда г. Геккерн (Дантес) сделал движение, чтобы подойти к нему; после же слов Пушкина, что он хотел стрелять, он возвратился на свое место, стал боком и прикрыл грудь свою правою рукою. По всем другим обстоятельствам я свидетельствую справедливость показаний г. д'Аршиака. С совершенным и проч. К. Данзас. К. К. Данзас — П. А. Вяземскому. 6 февраля 1837. Петербург16[520]
Инженер-подполковника Данзаса рапорт Камергер князь Петр Андреевич Вяземский отдал мне ныне в мое распоряжение копию с письма Пушкина к г-ну д'Аршиаку, писанную рукою сего последнего и оставленную им у князя Вяземского вместе с письмом о всем происходившем во время дуэли. Содержание сего письма ясно доказывает, что утром в самый день поединка Пушкин не имел еще секунданта. Полагая, что сие может служить к подтверждению показаний моих, что я предварительно до встречи с Пушкиным 27 января ни о чем не знал, я считаю необходимым представить сию копию в военно-судную комиссию для сведения. К пояснению обстоятельств, касающихся до выбора секунданта со стороны Пушкина прибавлю я еще о сказанном мне г. д'Аршиаком после дуэли; т. е. что Пушкин накануне несчастного дня у графини Разумовской на бале предложил г-ну Меджнису, находящемуся при Английском посольстве, быть свидетелем с его стороны, но что сей последний отказался. Соображая ныне предложение Пушкина г-ну Меджнису, письмо его к г. д'Аршиаку и некоторые темные выражения в его разговоре со мною, когда мы ехали на место поединка, я не иначе могу пояснить намерения покойного, как тем, что по известному мне и всем знавшим его коротко, высокому благородству души его, он не хотел вовлечь в ответственность по своему собственному делу никого из соотечественников; и только тогда, когда вынужден был к тому противниками, он решился наконец искать меня, как товарища и друга с детства, на самоотвержение которого он имел более права считать. После всего что я услышал у г. д'Аршиака из слов Пушкина, хотя вызов был со стороны г. Геккерна, я не мог не почитать избравшего меня в свидетели тяжко оскорбленным в том, что человек ценит дороже всего в мире: в чести жены и собственной; оставить его в сем положении показалось мне невозможным, я решился принять на себя обязанность секунданта. Подполковник. Данзас. Февраля 14-го дня 1837 года.17[521]
Записка доктора Шольца 27-го января в 6¼ ч. полковник Данзас приглашал меня к трудно раненному, Александру Сергеевичу Пушкину. Прибывши к больному с доктором Задлером, которого я дорогою сыскал, взошли в кабинет больного, где нашли его лежащим на диване и окруженным тремя лицами, супругою, полковником Данзасом и г-м Плетневым. — Больной просил удалить и не допустить при исследовании раны жену и прочих домашних. Увидев меня, дал мне руку и сказал: «Плохо со мною». — Мы осматривали рану, и г-н Задлер уехал за нужными инструментами. Больной громко и ясно спрашивал меня: «Что Вы думаете о моей ране; я чувствовал при выстреле сильный удар в бок, и горячо стрельнуло в поясницу: дорогою шло много крови — скажите мне откровенно, как Вы рану находили?» Не могу Вам скрывать, что рана ваша опасная. «Скажите мне — смертельна?» Считаю долгом Вам это не скрывать, — но услышим мнение Арендта и Саломона, за которыми послано. «Je vous remercie, vous avez agi en honnête homme envers moi — (при сем рукою потер себе лоб) — il faut que j'arrange ma maison»[522]. — Через несколько минут сказал: «Мне кажется, что много крови идет?» Я осмотрел рану — но нашлось, что мало — и наложил новый компресс. Не желаете ли Вы видеть кого-нибудь из близких приятелей? «Прощайте друзья!» (сказал он, глядя на библиотеку). «Разве Вы думаете, что я часу не проживу?» О нет, не потому, но я полагал, что Вам приятнее кого-нибудь из них видеть… Г-н Плетнев здесь — «Да — но я бы желал Жуковского. — Дайте мне воды, меня тошнит». Я трогал пульс, нашел руку довольно холодною — пульс малый, скорый, как при внутреннем кровотечении; вышел за питьем и чтобы послать за г-м Жуковским; полковник Данзас взошел к больному. Между тем приехали Задлер, Арендт, Саломон — и я оставил печально больного, который добродушно пожал мне руку.18[523]
И. Т. Спасский Последние дни А. С. Пушкина В 7 часов вечера 27 числа минувшего месяца приехал за мною человек Пушкина. Александр Сергеевич очень болен, приказано просить как можно поскорее. Я не медля отправился. В доме больного я нашел доктора Арендта и Задлера. С изумлением я узнал об опасном положении Пушкина. — Что, плохо? — сказал мне Пушкин, подавая руку. Я старался его успокоить. Он сделал рукою отрицательный знак, показывавший, что он ясно понимал опасность своего положения. — Пожалуйста, не давайте больших надежд жене, не скрывайте от нее, в чем дело, она не притворщица; вы ее хорошо знаете; она должна все знать. Впрочем, делайте со мною, что вам угодно, я на все согласен и на все готов. Врачи, уехав, оставили на мои руки больного. По желанию родных и друзей Пушкина я сказал ему об исполнении христианского долга. Он тот же час на то согласился. — За кем прикажете послать? — спросил я. — Возьмите первого, ближайшего священника, — отвечал Пушкин. Послали за отцом Петром, что в Конюшенной. Больной вспомнил о Грече. — Если увидите Греча, — молвил он, — кланяйтесь ему и скажите, что я принимаю душевное участие в его потере. В 8 часов вечера возвратился доктор Арендт. Его оставили с больным наедине. В присутствии доктора Арендта прибыл и священник. Он скоро отправил церковную требу: больной исповедался и причастился святых тайн. Когда я к нему вошел, он спросил, что делает жена. Я отвечал, что она несколько спокойнее. — Она, бедная, безвинно терпит и может еще потерпеть во мнении людском, — возразил он, — не уехал еще Арендт? Я сказал, что доктор Арендт еще здесь. — Просите за Данзаса, за Данзаса, он мне брат. Желание Пушкина было передано доктору Арендту и лично самим больным повторено. Доктор Арендт обещал возвратиться к 11-ти часам. Необыкновенное присутствие духа не оставляло больного. От времени до времени он тихо жаловался на боль в животе и забывался на короткое время. Доктор Арендт приехал в 11 часов. В лечении не последовало перемен. Уезжая, доктор Арендт просил меня тотчас прислать за ним, если я найду то нужным. Я спросил Пушкина, не угодно ли ему сделать какие-либо распоряжения. — Все жене и детям, — отвечал он. — Позовите Данзаса. Данзас вошел. Пушкин захотел остаться с ним один. Он объявил Данзасу свои долги. Около четвертого часу боль в животе начала усиливаться и к пяти часам сделалась значительною. Я послал за Арендтом, он не замедлил приехать. Боль в животе возросла до высочайшей степени. Это была настоящая пытка. Физиономия Пушкина изменилась: взор его сделался дик, казалось, глаза готовы были выскочить из своих орбит, чело покрылось холодным потом, руки похолодели, пульса как не бывало. Больной испытывал ужасную муку. Но и тут необыкновенная твердость его души раскрылась в полной мере. Готовый вскрикнуть, он только стонал, боясь, как он говорил, чтоб жена не услышала, чтоб ее не испугать. — Зачем эти мучения, — сказал он, — без них я бы умер спокойно. Наконец боль, по-видимому, стала утихать, но лицо еще выражало глубокое страдание, руки по-прежнему были холодны, пульс едва заметен. — Жену, просите жену, — сказал Пушкин. Она с воплем горести бросилась к страдальцу. Это зрелище у всех извлекло слезы. Несчастную надобно было отвлечь от одра умирающего. Таков действительно был Пушкин в то время. Я спросил его, не хочет ли он видеть своих друзей. — Зовите их, — отвечал он. Жуковский, Виельгорский, Вяземский, Тургенев и Данзас входили один за другим и братски с ним прощались. — Что сказать от тебя царю? — спросил Жуковский. — Скажи, жаль, что умираю, весь его бы был, — отвечал Пушкин. Он спросил, здесь ли Плетнев и Карамзина. Потребовал детей и благословил каждого особенно. Я взял больного за руку и щупал его пульс. Когда я оставил его руку, то он сам приложил пальцы левой своей руки к пульсу правой, томно, но выразительно взглянул на меня и сказал: — Смерть идет. Он не ошибался, смерть летала над ним в это время. Приезда Арендта он ожидал с нетерпением. — Жду слова от царя, чтобы умереть спокойно, — промолвил он.19[524]
Если бог не велит уже нам увидеться на этом свете, то прими мое прощение и совет умереть по-христиански и причаститься, а о жене и детях не беспокойся. Они будут моими детьми, и я беру их на свое попечение. Николай I — Пушкину. Ночь с 27 на 28 января 1837.20[525]
Добрейший г. Жуковский! Узнаю сейчас о несчастии с Пушкиным — известите меня, прошу Вас, о нем и скажите мне, есть ли надежда спасти его. Я подавлена этим ужасным событием, отнимающим у России такое прекрасное дарование, а у его друзей — такого выдающегося человека. Сообщите мне, что происходит и есть ли у Вас надежда, и, если можно, скажите ему от меня, что мои пожелания сливаются с Вашими (фр.). Елена Великая княгиня Елена Павловна — В. А. Жуковскому. 27 января 1837. Петербург.21[526]
27 генваря <…> Скарятин сказал мне о дуэли Пушкина с Геккерном; я спросил у Карамзиной и побежал к княгине Мещерской: они уже знали. Я к Пушкину: там нашел Жуковского, князя и княгиню Вяземских и раненного смертельно Пушкина, Арендта, Спасского — все отчаивались. Пробыл с ними до полуночи и опять к княгине Мещерской. Там до двух и опять к Пушкину, где пробыл до 4-го утра. Государь присылал Арендта с письмом, собственным карандашом: только показать ему <…> Пушкин сложил руки и благодарил бога, сказав, чтобы Жуковский передал государю его благодарность. Приезд его: мысль о жене и слова, ей сказанные: «Будь спокойна, ты ни в чем не виновата». А. И. Тургенев. Из дневника.22[527]
27 января <…> Во время раздевания <…> мне Никс сказал о дуэли между Пушкиным и Дантесом, бросило в дрожь. (нем.) Из дневника императрицы.23[528]
Нет, нет, Софи, какой конец этой печальной истории между Пушкиным и Дантесом. Один ранен, другой умирает. Что вы скажете? Когда вы узнали? Мне сказали в полночь, я не могла заснуть до 3 часов, мне все время представлялась эта дуэль, две рыдающие сестры, одна жена убийцы другого. — Это ужасно, это страшнее, чем все ужасы модных романов. Пушкин вел себя непростительно, он написал наглые письма Геккерну, не оставя ему возможности избежать дуэли. — С его любовью в сердце стрелять в мужа той, которую он любит, убить его, — согласитесь, что это положение превосходит все, что может подсказать воображение о человеческих страданиях. Его страсть должна была быть глубокой, настоящей. — Сегодня вечером, если вы придете на спектакль, какие мы будем отсутствующие и рассеянные… (фр.) Императрица Александра Федоровна — С. А. Бобринской. [28 января] 1837. Петербург.24[529]
Вчера же, на вечеринке у кн. Алексея И. Щербатова, подходит ко мне С. и спрашивает: «Каков он и есть ли надежда?» Я не знал, что отвечать, ибо не знал, и о ком он меня спрашивает. «Разве вы не знаете, — отвечал С., — что Пушкин ранен и очень опасно, вряд ли жив теперь?» Я все не думал о поэте Пушкине; ибо видел его накануне, на бале у гр. Разумовской, накануне же, т. е. третьего дня, провел с ним часть утра; видел его веселого, полного жизни, без малейших признаков задумчивости: мы долго разговаривали о многом, и он шутил и смеялся. 3-го и 4-го дня также я провел с ним большую часть утра; мы читали бумаги, кои готовил он для 5-й книжки своего журнала. Каждый вечер видал я его и на балах спокойного и веселого. — Пораженный словами Ск…а, я сказал только слова два Карамзиной: она ничего не знала о дуэли, хотя дети Пушкина в 4 часа пополудни были у кн. Мещерской и мать за ними сама заезжала. Я приехал к К. Мещерской: она уже знала о происшествии, и я поскакал прямо к Пушкину, где нашел к. Вяземского, Жуковского, доктора. У Пушкиной и у сестры ее сидели кн. Вяземская и фрейлина Загряжская. Мне сказали, что рана смертельная. — Вот как было дело: вы знаете, что в начале зимы Пушкин получил письма, и с ним и другие, его приятели, в коих ругались над ним и над его женою. Он сначала полагал, что барон Геккерн, побочный сын голландского министра Геккерна, служащий в Кавал. полку и называвшийся прежде усыновления Дантесом, писал сии письма, и, ревнуя его к жене своей, вызвал его на дуэль; потом, узнав, что Дантес хотел жениться — а после женился — на сестре жены его, он написал к секунданту Геккерна д'Аршиаку, секретарю франц. посольства, письмо, в коем объявлял, что уже не хочет драться с Дантесом и признает его благородным человеком. (Д'Аршиак показывал мне письмо Пушкина.) С некоторого времени он, кажется, начал опять подозревать и беситься на Дантеса, и 3-го дня, в самый тот день как я видел его два раза веселого, он написал ругательное письмо к Геккерну, отцу, — коего выражений я не смею повторять вам. Нечего было делать отцу после такого письма. Вчера назначена была дуэль за Комендантской дачей на Черной речке между Дантесом, ныне Геккерном. Пушкин встретил на улице Данзаса, полковника, брата обер-прокурора, кот. живал прежде в Москве, повез его к себе на дачу и только там уже показал ему письмо, писанное им к отцу Геккерна; Данзас не мог отказаться быть секундантом; он и д'Аршиак, который был секундантом Геккерна, очистили снег, приготовили место, и в двадцати шагах Пушкин и Геккерн стрелялись. Сперва выстрелил Геккерн и попал Пушкину прямо в живот, пуля прошла все тело; но остановилась за кожей, так что доктора могли ее ощупать. Он упал. Геккерн бросился к нему на помощь, но он привстал и сказал, что хочет стрелять. Секундант подал ему пистолет, и он выстрелил в Геккерна; бросил на воздух пистолет и что-то вскричал. Геккерн ранен в руку, которую держал у пояса: это спасло его от подобной раны, какая у Пушкина. Пуля пробила ему руку, но не тронула кости, и рана не опасна. Отец его прислал заранее для него карету, — он и Пушкин приехали каждый в санях, и секундант Геккерна не мог отыскать ни одного хирурга — Геккерн уступил свою карету Пушкину; надлежало разрывать снег и ломать забор, чтобы подвезти ее туда, где лежал Пушкин, не чувствуя, впрочем, опасности и сильной болезни от раны и полагая сначала, что он ранен в ляжку; дорогой в карете шутил он с Данзасом; его привезли домой; жена и сестра жены, Александрина, были уже в беспокойстве; но только одна Александрина знала о письме его к отцу Геккерна: он закричал твердым и сильным голосом, чтобы жена не входила в кабинет его, где его положили, и ей сказали, что он ранен в ногу. Послали за Арендтом; но прежде был уже у раненого приятель его, искусный доктор Спасский; нечего было оперировать; надлежало было оставить рану без операции; хотя пулю и легко вырезать: но это без пользы усилило бы течение крови. Кишки не тронуты; но внутри перерваны кровавые нервы, и рану объявили смертельною. Пушкин сам сказал доктору, что он надеется прожить два дня, просил Арендта съездить к государю и попросить у него прощения секунданту Данзасу, коего подхватил он на дороге, — и себе самому; государь прислал к нему Арендта сказать, что если он исповедуется и причастится, то ему это будет очень приятно и что он простит его. Пушкин обрадовался, послал за священником, и он приобщился после исповеди. Священник уверяет, что он доволен его чувствами. Пушкин продиктовал записку о частных долгах своих Данзасу и подписал ее слабою рукою. Государь велел сказать ему, что он не оставит жены и детей его; это его обрадовало и успокоило. Когда ему сказали, что бывали случаи, что и от таких ран оживали, то он махнул рукою, в знак сомнения. Иногда, но редко подзывает к себе жену и сказал ей: «будь спокойна, ты невинна в этом». Кн. Вяземская и тетка Загряжская и сестра Александра не отходят от жены; я провел там, — до 4-го часа утра, с Жуковским, гр. Виельгорским и Данзасом; но к нему входит только один Данзас. Сегодня в 8-м часу Данзас велел сказать мне, что «все хуже да хуже». Вчера он мало страдал от раны; тошнило, но слегка; он забывался, но ненадолго. Теперь я иду к нему и уведомлю вас о последующем. <…> А. И. Тургенев — А. И. Нефедьевой. 9 час. утра 28 января 1837. Из Петербурга в Москву.25[530]
Из военно-судного дела о дуэлиI
Командиру Лейб-гвардии конного полка свиты Его императорского Величества господину генерал-майору и кавалеру барону Мейендорфу оного же полка полковника Галахова Рапорт. Вследствие предписания Вашего превосходительства от 2-го числа сего февраля за № 1произвел я следствие, кто именно прикосновенен к делу, дуэли бывшей между поручиком Кавалергардского Ее Величества полка бароном Геккерном и камергером Пушкиным. — По объяснениям: поручика Геккерна, писанного мною со слов его и им самим подписанного, и инженер-подполковника Данзаса явствует, что секундантами при дуэли были инженер-подполковник Данзас и чиновник французского посольства виконт д'Аршиак и что, кроме сих двух лиц, знал о имеющей быть дуэли между поручиком Геккерном и камергером Пушкиным министр Нидерландского двора посланник барон Геккерн. Подлинные объяснения подполковника Данзаса и поручика Геккерна при сем Вашему превосходительству представить честь имею. Февраля 3-го дня 1837. Полковник. Галахов. С.-Петербург.II
По причине раны в правую руку г. поручик барон де Геккерн, будучи не в состоянии сам писать нижеследующее показание писано с его слов: 27 числа января г. поручик Геккерн действительно дрался на пистолетах с камергером Пушкиным, ранил его в правый бок и был сам ранен в правую руку. — Секундантами были со стороны поручика Геккерна виконт д'Аршиак, находящийся при французском посольстве; а со стороны камергера Пушкина инженер-подполковник Данзас. Поручик Геккерн в тот же самый день 27-го января просил виконта д'Аршиака быть его секундантом, который однако ж и прежде сего знал все сношения поручика Геккерна с камергером Пушкиным, до дуэли бывшие. — Место поединка было за Комендантскою дачею близ Новой Деревни, в роще, куда поручик Геккерн с виконтом д'Аршиаком отправились вместе в 4-м часу пополудни. Кроме виконта д'Аршиака и инженер-подполковника Данзаса, знал о дуэли, следующей быть между камергером Пушкиным и поручиком Геккерном, один только усыновивший его министр Нидерландского двора посланник барон Геккерн; а более решительно никто. Справедливость сего показания свидетельствую Февраля 3-го дня 1837. поручик барон Геккерн.III
Вследствие предписания Вашего высокоблагородия честь имею донести, что я точно был свидетелем со стороны камергера Пушкина, при дуэли, произошедшей между им и лейб-гвардии Кавалергардского полка поручиком Геккерном, 27-го января в 5-м часу пополудни за Комендантской дачей. Кроме меня и секретаря Французского посольства виконта д'Аршиака, бывший секундантом у поручика Геккерна, при дуэли никто не находился, и, сколько мне известно, кроме присутствующих, знал об ней один только министр Нидерландского двора барон Геккерн; но так как я узнал о дуэли в тот же самый день и имел переговоры с виконтом д'Аршиаком только касательно условий самой дуэли, то мне и неизвестна мера их прикосновенности по сему предмету. Февраля 3-го дня 1837. Подполковник Данзас.IV
<…> Барон Геккерн имеет пулевую проницающую рану на правой руке ниже локтевого сустава на четыре поперечных перста; вход и выход пули в небольшом один от другого расстоянии. Обе раны находятся в сгибающих персты мышцах, окружающих лучевую кость более к наружной стороне. Раны простые, чистые, без повреждения костей и больших кровеносных сосудов. Больной может ходить по комнате, разговаривает свободно, ясно и удовлетворительно, руку носит на повязке и, кроме боли в раненом месте, жалуется также на боль в правой верхней части брюха, где вылетевшая пуля причинила контузию, каковая боль обнаруживается при глубоком вдыхании, хотя наружных знаков контузии незаметно. От ранения больной имеет обыкновенную небольшую лихорадку (Febris Vulneraria), вообще же он кажется в хорошем ненадежном к выздоровлению состоянии, но точного срока к выздоровлению совершенному определить нельзя <…> 5 февраля 1837 года. Лейб-гвардии конной С. Петербург, артиллерии штаб-лекарь коллежский асессор Стефанович.V
Зовут меня Георгий барон Геккерн, от роду имею 25 лет, воспитан я в Французском королевском военном училище, в коем приготовлен военным наукам. Веры римско-католической, у святого причастия был 7-го января сего 1837 года. В службу Его императорского Величества вступил я 8-го февраля 1834 года из французских дворян, уроженец из Кольмор-Эльзас, присяга мною учинена только на верность службы, имение имею за родителями недвижимое в Эльзасе. Во время нахождения моего на службе января 28-го 1836 года из корнетов произведен в поручики; в штрафах по суду и без онаго равно и под арестом не бывал. Дуэль учинена мною с камергером двора Его императорского Величества Пушкиным 27-го числа минувшего января в 5 часов пополудни, за Выборгскою заставою близ Новой Деревни в роще за Комендантскою дачею, на пистолетах; причина же, побудившая меня вызвать его на оную, следующая: в ноябре м-це 1836 года получил я словесный и беспричинный камергера Пушкина вызов на дуэль, который мною был принят; спустя же некоторое время камергер Пушкин без всякого со мною объяснения словесно просил Нидерландского посланника барона Геккерна передать мне, что вызов свой он уничтожает, на что я не мог согласиться потому, что, приняв беспричинный вызов его на дуэль, полагал, что честь моя не позволяет мне отозваться от данного ему мною слова; тогда камергер Пушкин по требованию моему назначенному с моей стороны секунданту находящемуся при Французском посольстве гр. д'Аршиаку дал письмо, в коем объяснял, что он ошибся в поведении моем и что он более еще находит оное благородным и вовсе неоскорбительным для его чести, что соглашался повторить и словесно, с того дня я не имел с ним никаких сношений, кроме учтивостей. Января 26‑го Нидерландской посланник барон Геккерн получил от камергера Пушкина оскорбительное письмо, касающееся до моей чести, которое якобы он не адресовал на мое имя единственно потому, что считает меня подлецом и слишком низким. Все сие может подтвердиться письмами, находящимися у Его императорского Величества. Обо всем вышеобъясненном, кроме Нидерландского посланника барона Геккерна, получившего означенное письмо, и находящегося при Французском посольстве бывшего с моей стороны секундантом графа д'Аршиака, никто не знал; советов к совершению или отвращению оной по случаю оскорбления меня ни от кого не принимал и прежних сношений инженер-подполковника Данзаса с камергером Пушкиным я никаких не знаю, кроме того, что только видел его на месте дуэли, к сему присовокупляю, что реляция всего учиненного нами дуэля вручена вышеупомянутым секундантом моим при отъезде его из С. Петербурга камергеру князю Вяземскому, который до получения оной о имеющей быть между нами дуэли ничего не знал. 6 февраля 1837 Геккерн руку приложил.VI
<…> Посылая довольно часто к г-же Пушкиной книги и театральные билеты при коротких записках, полагаю, что в числе оных находились некоторые, коих выражения могли возбудить его щекотливость как мужа, что и дало повод ему упомянуть о них в своем письме к барону Геккерну 26 числа января, как дурачества, мною писанные. — Пистолеты, из коих я стрелял, были вручены мне моим секундантом на месте дуэли; Пушкин же имел свои; к тому же присовокупляю, что выше помянутые записки и билеты были мною посылаемы к г-же Пушкиной прежде, нежели я был женихом. 10 февраля 1837 К сему объяснению подсудимый поручик Геккерн руку приложил.VII
Александр Сергеевич Пушкин начал объяснение свое у г. д'Аршиака следующим: получив письма от неизвестного, в коих он виновником почитал Нидерландского посланника, и узнав о распространившихся в свете нелепых слухах, касающихся до чести жены его, он в ноябре месяце вызвал на дуэль г-на поручика Геккерна, на которого публика указывала; но когда г-н Геккерн предложил жениться на свояченице Пушкина, тогда, отступив от поединка, он, однако ж, непременным условием требовал от г-на Геккерна, чтоб не было никаких сношений между двумя семействами. Не взирая на сие гг. Геккерны даже после свадьбы не переставали дерзким обхождением с женою его, с которою встречались только в свете, давать повод к усилению мнения поносительного как для его чести, так и для чести его жены. Дабы положить сему конец, он написал 26 января письмо к Нидерландскому посланнику, бывшее причиною вызова г. Геккерна. За сим Пушкин собственно для моего сведения прочел и самое письмо, которое, вероятно, было уже известно секунданту г. Геккерна. Все сие узнал я 27 января, когда мы были у г. д'Аршиака. Более же я ничего ни прежде, ни после от Пушкина не слыхал. Других же доказательств к подтверждению я от него не потребовал, потому что, знав его всегда за человека правдивого, я словам его поверил. 11 февраля 1837 года К сему объяснению инженер-подполковник Данзас руку приложил.VIII
<…> Подсудимый инженер-подполковник Данзас на вопросы комиссии объяснил следующее: О всем предшествовавшем 27 января он ничего не знал, бывая редко у Александра Сергеевича Пушкина, от него ничего о сношениях его с бароном Геккерном не слыхал, 27 января в 1-м пополудни встретил его Пушкин на Цепном мосту, что близ Летнего сада, остановил и предложил ему быть свидетелем разговора, который он должен был, иметь с виконтом д'Аршиаком; не предугадывая никаких важных последствий, а тем менее дуэли, он сел в его сани и отправился с ним, во время пути он с ним разговаривал о предметах посторонних с совершенным хладнокровием. Прибыв к г. д'Аршиаку, жившему в доме французского посольства, г. Пушкин начал объяснение свое у г. д'Аршиака следующим: получив письма от неизвестного, в коих виновником почитал Нидерландского посланника, и узнав о распространившихся в свете нелепых слухах, касающихся до чести жены его, он в ноябре месяце вызвал на дуэль г. поручика Геккерна, на которого публика указывала; но когда Геккерн предложил жениться на свояченице Пушкина, тогда, отступив от поединка, он, однако ж, непременным условием требовал от Геккерна, чтоб не было никаких сношений между двумя семействами. Невзирая на сие гг. Геккерны даже после свадьбы не переставали дерзким обхождением с женою его, с которою встречались только в свете, давать повод к усилению мнения поносительного как для его чести, так и для чести его жены. Дабы положить сему конец, он написал 26 января письмо к Нидерландскому посланнику, бывшее причиною вызова г. Геккерна. За сим Пушкин собственно для его сведения прочел собственноручную копию с помянутого письма, которое, вероятно, было уже известно секунданту г. Геккерна — более же он ничего ни прежде, ни после от Пушкина не слыхал; других же доказательств к подтверждению он от него не требовал, потому что, знав его всегда за человека справедливого, он словам его поверил. Тут он только узнал, что дело шло о дуэли и что вызов был со стороны Геккерна. Объяснив все причины неудовольствия, Пушкин встал и сказал г. д'Аршиаку, что он предоставляет ему [Данзасу] как секунданту своему сговориться с ним, д'Аршиаком, изъявив твердую волю, чтобы дело непременно было кончено того же дня. Г. д'Аршиак спросил его при Пушкине, согласен ли он принять на себя обязанность секунданта. После такого неожиданного предложения со стороны Пушкина, сделанного при секунданте с противной стороны, он не мог отказаться от соучастия, тем более что г. Пушкин был с детства его товарищем и приятелем; к тому же он имел намерение и надежду, хотя весьма слабую, к примирению. После ухода Пушкина первый вопрос его был г. д'Аршиаку, нет ли средств окончить дело миролюбно. Г. д'Аршиак, представитель почитавшего себя обиженным г. Геккерна, вызвавшего Пушкина на дуэль, решительно отвечал, что никаких средств нет к примирению. И за сим предложил ему постановить следующие условия: приехать соперникам в начале 5-го часа пополудни за Комендантскую дачу и стреляться там на пистолетах. Расстояние между соперниками назначить 20 шагов; с тем чтобы каждый мог делать 5 шагов и подойти к барьеру. Никому не давать преимущество первого выстрела, но чтобы каждый дал по одному выстрелу когда угодно на означенных 5-ти шагах до барьера, наблюдая, чтобы каждый стрелял друг в друга в одинаковом расстоянии, а в случае промахов с обеих сторон, начинать на тех же условиях. К сим условиям г. д'Аршиак присовокупил не допускать никаких объяснений между противниками: но он возразил, что согласен, что во избежание новых каких-либо распрей не дозволить им самим объясняться; но имея еще в виду не упускать случая к примирению, он предложил с своей стороны, чтобы в случае малейшей возможности секунданты могли объясняться за них. — По окончании разговора его с г. д'Аршиаком он отправился к Пушкину, который тотчас послал за пистолетами, по словам его на сей предмет уже купленными; в исходе 4‑го часа они отправились на место дуэли, куда и прибыли почти в одно время с противниками. Г. д'Аршиак тотчас приступил к измерению расстояния, за сим ему ничего не оставалось делать, как последовать его примеру. — Барьер означен был шинелями секундантов. Потом г. д'Аршиак и он зарядили каждый свою пару пистолетов и вручили по одному противникам, они по его знаку тотчас начали сходиться. Г. Геккерн, не доходя шага до барьера, выстрелил и ранил Пушкина, который упал у своего барьера, они бросились к нему на помощь; но Геккерн остановлен был словами Пушкина, который сказал по-французски: подождите, я чувствую в себе довольно силы, чтоб сделать свой выстрел, г. Геккерн после сего стал на свое место правым боком вперед и прикрыв рукою грудь. — Так как пистолет Пушкина при падении его забился снегом, он [Данзас] подал ему другой. — Пушкин, опершись левою рукою на снег, выстрелил, когда раненный в руку Геккерн упал, тогда Пушкин бросил свой пистолет в сторону, сказав «браво». Видя опасность раны Пушкина, он и д'Аршиак обратили на него все внимание, усадили его в сани, в коих довезли до Комендантской дачи расстоянием с полверсты от места дуэли, а оттуда в карете довез он его к нему на квартиру, оттуда немедленно отправился искать медиков. Быв сам неожиданно взят Пушкиным, он ни о каких других свидетелях и участниках не знает, равно и письменных удостоверений представить не может. Впоследствии инженер-подполковник Данзас в рапорте от 14-го февраля с представлением копии с письма камергера Пушкина к графу д'Аршиаку от 27 января между 9 и 10 часами утра, доносит, что содержание оного письма ясно доказывает, что утром в самый день поединка Пушкин не имел еще секунданта; полагает, что сие может служить к подтверждению показаний его, что он предварительно до встречи с Пушкиным 27 января ни о чем не знал; он счел необходимым представить сию копию в комиссию для сведения к пояснению обстоятельств, касающихся до выбора секунданта со стороны Пушкина, прибавил еще о сказанном ему г. д'Аршиаком после дуэли: т. е. что Пушкин накануне несчастного дня у графини Разумовской на бале предложил г. Меджнису, находящемуся при Английском посольстве, быть свидетелем с его стороны, но что сей последний отказался, соображая предложение Пушкина г-ну Меджнису, письмо его к г. д'Аршиаку и некоторые темные выражения в его разговоре с ним, когда они ехали на место поединка, он не иначе может пояснить намерения покойного, как тем, что по известному ему и всем знавшим его коротко, высокому благородству души его, он не хотел вовлечь в ответственность по своему собственному делу никого из соотечественников, и только тогда, когда вынужден был к тому противниками, он решился наконец искать его как товарища и друга с детства, на самоотвержение которого он имел более права считать. После всего, что он услышал у графа д'Аршиака, из слов Пушкина, хотя вызов был со стороны г. Геккерна, он не мог не почитать избравшего его в свидетели тяжко оскорбленным в том, что человек ценит дороже всего в мире; в чести жены и собственной, оставить его в сем положении показалось ему невозможным, он решился принять на себя обязанности секунданта <…> Выписка Комиссии военного суда. 1837 года февраля 19 дня.IX
Сентенция По указу его императорского величества Комиссия военного суда, учрежденная при Лейб-гвардии конном полку над поручиком Кавалергардского ее величества полка поручиком бароном Д. Геккерном, камергером двора его императорского величества Александром Пушкиным и инженер-подполковником Данзасом, преданными суду по воле высшего начальства первые двое за произведенную 27-го числа минувшего января между ними дуэль, на которой Пушкин, будучи жестоко ранен, умер, а последний Данзас за нахождение при оной посредником или секундантом — находит следующее: между подсудимыми камергером Пушкиным и поручиком бароном Геккерном с давнего времени происходили семейные неприятности, так что еще в ноябре месяце прошлого года первый из них вызывал последнего на дуэль, которая однако не состоялась. Наконец Пушкин 26 января сего года послал к отцу подсудимого Геккерна министру Нидерландского двора барону Геккерну письмо, наполненное поносительными и обидными словами. В письме сем Пушкин, описывая разные неприличные поступки против жены его подсудимого Геккерна, называл их низостью и ничтожностью <…> Далее Пушкин, самого министра Геккерна называя представителем коронованной главы, изъяснился, что он родительски сводничал своему сыну и руководил неловким его поведением, внушал ему все заслуживающие жалости выходки и глупости, которые позволил себе писать, и подобно старой развратнице сторожил жену его, Пушкина, во всех углах, чтобы говорить с ней о любви к ней незаконнорожденного сына, и когда он оставался дома больной венерическою болезнию, говорил, что умирает от любви к ней, бормотал ей возвратить ему его. В заключение Пушкин, изъявляя желание, чтобы Геккерн оставил дом его и не говорил жене его казарменные каламбуры, назвал его подлецом и негодяем. Министр нидерландский барон Геккерн, будучи оскорблен помещенными в сем письме изъясненными словами, того же числа написал от себя к Пушкину письмо с выражениями, показывающими прямую готовность к мщению, для исполнения коего избрал сына своего подсудимого поручика барона Геккерна, который на том же сделал собственноручную одобрительную надпись. Письмо сие передано было Пушкину чрез находящегося при французском посольстве графа д'Аршиака, который настоятельно требовал удовлетворения оскорбленной чести баронов Геккернов. По изъявленному на сие Пушкиным согласию, назначена между ним и подсудимым Геккерном дуэль, к коей секундантами или посредниками избраны были со стороны Пушкина инженер-подполковник Данзас, а от Геккерна помянутый граф д'Аршиак, выехавший уже, как из дела видно, за границу. Дуэлисты и секунданты по условию 27-го января в 4 часа вечера прибыли на место назначения, лежащее по Выборгскому тракту за комендантскою дачею в рощу. Между секундантами положено было стреляться соперникам на пистолетах в расстоянии 20 шагов так, чтобы каждый имел право подойти к барьеру на 5-ть шагов и стрелять по сопернику не ожидая очереди. — После сего секунданты, зарядив по паре пистолетов, отдали по одному из них противникам, которые по сделанному знаку тотчас начали сходиться: первый выстрелил Геккерн и ранил Пушкина так, что сей упал, но несмотря на сие Пушкин, переменив пистолет, который засорился снегом, другим, в свою очередь тоже произвел выстрел и ранил Геккерна, но неопасно. На сем поединок кончился, и как соперники, так и посредники их возвратились по домам, где Пушкин, как выше значится, от раны умер. По формулярным и кондуитным спискам показано подсудимым инженер-подполковнику Данзасу от роду 37 лет, из дворян, сын генерал-майора, в службу поступил из императорского Царскосельского лицея прапорщиком 1817 ноября 7-го, подпоручиком 819 апреля 26, поручиком 823 декабря 2, штабс-капитаном 828 января 1-го, капитаном 828 августа 30, подполковником 836 января 28, в походах и домовых отпусках находился, в штрафах не бывал, к повышению чина всегда аттестовался, имеет орден св. Владимира 4 степени с бантом, серебряные медали: в память походов против персиян 1826, 1827 и 1829 и за Турецкую войну 1828 и 1829 года установленные и золотую полусаблю с надписью за храбрость. Поручику барону Геккерну от роду 25 лет, из воспитанников Французского королевского военного училища Сен-Сир, при вступлении в службу корнетом 1834 февраля 8-го, на верноподданство России не присягал. Поручиком 1836 января 28, в походах, домовых отпусках, в штрафах и арестах не бывал, к повышению чина аттестовался достойным. Комиссия военного суда, соображая все вышеизложенное, подтвержденное собственным признанием подсудимого поручика барона Геккерна, находит как его, так и камергера Пушкина виновными в произведении строжайше запрещенного законами поединка, а Геккерна и в причинении пистолетных выстрелов Пушкину раны, от коей он умер, приговорила подсудимого поручика Геккерна за таковое преступное действие по силе 139 артикула воинского сухопутного устава и других под выпискою подведенных законов повесить, каковому наказанию подлежал бы и подсудимый камергер Пушкин, но как он уже умер, то суждение его за смертию прекратить, а подсудимого подполковника Данзаса, хотя он и объясняет Комиссии, что при изъявлении согласия быть посредником при вышеобъясненном происшествии спрашивал секунданта с противной стороны графа д'Аршиака не имеет ли средств к примирению ссорящихся миролюбно, который отозвался что нет никаких, но как не поступил по всей силе 142 воинского артикула, не донес заблаговременно начальству о предпринимаемом ими злом умысле и тем допустил совершиться дуэли и самому убийству, которое отклонить еще были способы, то его Данзаса по долгу верноподданного не исполнившего своей обязанности, по силе 140 воинского артикула повесить. Каковой приговор подсудимым поручику барону Геккерну и инженер-подполковнику Данзасу объявить и объявлен, а до воспоследовании над ними конфирмации на основании доклада генерал-аудитора князя Салагова от 18 июля 1802 года содержать под строгим караулом. Впрочем таковой свой приговор представляет на благоусмотрение высшего начальства. Заключен в С. Петербурге февраля «19» дня 1837 г.X
Мнение командира кавалергардского Ее Величества полка. Рассмотрев представленное ко мне при рапорте Комиссии Военного суда, учрежденной при лейб-гвардии Конном полку от 24 февраля за № 12, Военно-судное дело, произведенное по Высочайшему Государя императора повелению, над поручиком вверенного мне Кавалергардского Ее Величества полка бароном Геккерном, камергером двора Его Императорского Величества Пушкиным и инженер-подполковником Данзасом, сужденными: первые двое, за произведенную между ими 27-го минувшего января дуэль, а последний за нахождение при оной секундантом (на которой Пушкин, будучи тяжело ранен, умер еще до открытия суда). — По делу сему и по собранным судом сведениям оказывается: что подсудимый поручик барон Геккерн, в опровержение взведенного на него Пушкиным подозрения, относительно оскорбления чести жены его, никаких доказательств к оправданию своему представить не мог, равномерно за смертию Пушкина и судом не открыто прямой причины, побудившей Пушкина подозревать барона Геккерна в нарушении семейного спокойствия; но между прочим из ответов самого подсудимого барона Геккерна видно, что он к жене покойного Пушкина, прежде нежели был женихом, посылал довольно часто книги и театральные билеты при коротких записках, в числе оных были такие (как он сознается), коих выражения могли возбудить Пушкина щекотливость как мужа. Я, соображая вышеписанное, нахожу, что последнее сознание поручика барона Геккерна есть уже причина, побудившая Пушкина иметь к нему подозрение, и, вероятно, обстоятельство сие заставило Пушкина очернить барона Геккерна в письме к отцу его Нидерландскому посланнику барону Геккерну, а вместе с тем и насчет сего последнего коснуться к выражению оскорбительных слов. Военный суд, обвиняя подсудимого поручика барона Геккерна за дуэль, воспрещенную законами, и в нанесении Пушкину раны, от коей он умер, на основании Законов приговорил как его, барона Геккерна, так и секунданта, бывшего со стороны умершего Пушкина, инженер-подполковника Данзаса к виселице. Но я, применясь к монаршему Государя императора милосердию, простирающемуся ко всем впадшим в преступление, и принимая во уважение молодые его поручика барона Геккерна лета и то обстоятельство, что он, будучи движим чувствами сына защищать честь оскорбленного отца своего (хотя сему может сам был причиною), и через то имел несчастие подпасть под строгий и справедливый гнев правосудия. За каковой поступок мнением моим полагаю: лишив его, поручика барона Геккерна, всех прав российского дворянина, разжаловать в рядовые с определением в дальние гарнизоны на службу. — Подполковника же Данзаса, коему предстоял еще случай прекратить таковую дуэль донесением по начальству, но он сего не исполнил и тем допустил совершиться оной и самому убийству, — хотя следовало бы и его подвергнуть равному наказанию, но, принимая во уважение долговременную и беспорочную сего штаб-офицера службу, бытность его в походах и полученной во время сражения противу турок пулею раны, не лишая его дворянства по лишению орденов и золотой полусабли с надписью за храбрость, разжаловать в рядовые впредь до выслуги с определением в армейские полки. — Впрочем, сие мнение и участь подсудимых имею честь передать на благорассуждение и решение Высшей власти. Заключено в С-т. Петербурге февраля 27-го дня 1837 года. Свиты Его Величества генерал-майор Гринвальд.XI
Мнение начальника гвардейской кирасирской дивизии генерал-адъютанта графа Апраксина. Рассмотрев представленное ко мне по команде военное судное дело, произведенное по Высочайшему повелению над поручиком Кавалергардского Ее Величества полка бароном Геккерном, камергером двора Его императорского Величества Пушкиным и инженер-подполковником Данзасом, сужденными за происшедшую между первыми двумя 27-го числа прошлого января месяца дуэль, на которой камергер Пушкин был смертельно ранен и уже помер, а подполковник Данзас находился секундантом, — я нахожу, что хотя по случаю смерти Пушкина и отъезда за границу графа д'Аршиака, бывшего секундантом со стороны Геккерна, невозможно открыть во всей подробности причин сего поединка, но по соображении следственного дела, равно документов и ответных пунктов подсудимых открывается: 1-е, что еще в ноябре месяце 1836 года камергер Пушкин, считая себя обиженным дерзким обращением с его женою поручика барона Геккерна, вызвал его на поединок; вызов этот был принят Геккерном, но Пушкин, узнав о намерении Геккерна жениться на его свояченице девице Гончаровой, сам от такового поединка письменно отказался. Подсудимый барон Геккерн показывает, что этот вызов был без причины, но в ответах своих сам сознается, что некоторые из его коротких писем к жене Пушкина, писанные при доставлении к ней книг или театральных билетов, могли возбудить его щекотливость как мужа, следовательно, не отклоняет ничем подозрений Пушкина. — 2-е, по показанию барона Геккерна с этого самого дня прерваны были между ими все сношения, кроме учтивостей, по показанию же подполковника Данзаса оказывается, что Пушкин объяснял при нем графу д'Аршиаку, что Геккерн даже после своей свадьбы не переставал дерзким обхождением с женою его, с которою встречался только в обществе, давать повод к усилению мнения поносительного как для чести Пушкина, так и жены его. Для приведения сего в ясность следовало бы спросить удостоверительных сведений у жены камергера Пушкина, но как сего Военно-судною комиссиею не сделано, то сие остается на усмотрение начальства. — 3-е, сверх того Пушкин имел подозрение на Нидерландского посланника барона Геккерна, в сочинении полученных им обидных писем без подписи и в распространении слухов, касающихся до оскорбления чести жены его, он писал 26 числа прошлого января к Нидерландскому посланнику письмо, коим описывая неприличные поступки его сына вместе с тем, в обидных выражениях изъяснялся о самом посланнике. Следствием сего был вызов на дуэль со стороны поручика Геккерна. — 4-е, самый поединок совершился 27-го января, на коем камергер Пушкин получил смертельную рану в грудь, от которой после умер, а Геккерн слабо ранен в руку и теперь находится под арестом. Соображая все вышеизложенное, я нахожу Сентенцию военного суда, коею она осудила поручика барона Геккерна и подполковника Данзаса, первого за произведение поединка, строжайше законами воспрещенного и наконец самой смерти камергеру Пушкину, а последнего за нахождение его при дуэли и не объявлении об оной правительству подлежащими в силу 139-го и 140-го артикулов воинского Сухопутного устава — казни виселицею — правильным; но, соображаясь с монаршим Государя императора милосердием, мнением моим полагаю: поручика барона Геккерна, лишив чинов и дворянства, разжаловать в рядовые впредь до отличной выслуги; а инженер-подполковника Данзаса, который введен был в сие дело внезапно и который имел надеждою и первым желанием помирить противников, равно принимая в соображение его девятнадцатилетнюю отличную службу, нахождение в войнах с персами и турками и полученную им в сей последней рану, полагаю достаточным, не лишая кровию его заслуженных почестей, продержать в крепости четыре месяца и потом обратить по-прежнему на службу Его императорского Величества; впрочем, сие мнение мое и участь подсудимых имею честь представить на благоусмотрение и решение Высшей власти. — Заключено в Ст. — Петербурге. Марта 3-го дня 1837 года Генерал-адъютант гр. Апраксин.XII
Государь император изъявив Высочайшую волю о суждении военным судом Кавалергардского Ее Величества полка поручика барона Геккерна и камер-юнкера Пушкина за произведенную ими дуэль, равно и прикосновенных к сему делу, вместе с тем повелеть соизволил, что ежели между сими последними окажутся лица иностранные, то, не делая им допросов и не включая в сентенцию суда, представить об них особую записку с означением только меры их прикосновенности. Во исполнение сего представляя Вашему сиятельству доклад генерал-аудитора о поручике Геккерне и бывшем секундантом у Пушкина инженер-подполковнике Данзасе, имею честь приложить к оному особую записку, за подписанием генерал-аудиториата, о мере прикосновенности к сему делу иностранных лиц: Нидерландского министра барона Геккерна и состоявшего при Французском посольстве виконта д'Аршиака. 17 марта 1837 Генерал-аудитор Ноинский.XIII
В правительствующий сенат военного министра рапорт Генерал-аудиториат по рассмотрении военно-судного дела, произведенного над поручиком Кавалергардского Ее Величества полка бароном Егором Геккерном, нашел его виновным в противозаконном вызове камер-юнкера двора Его императорского Величества Александра Пушкина на дуэль, и в нанесении ему на оной смертельной раны. К чему было поводом то, что Пушкин, раздраженный поступками Геккерна, клонившимися к нарушению семейственного его спокойствия, и дерзким обращением с женою его, написал к отцу его, Геккерна, министру Нидерландского двора барону Геккерну письмо с оскорбительными для чести их обоих выражениями. — А потому генерал-аудиториат, соображаясь с воинским 139-м артикулом и Свода Законов тома XV-го статьею 352-ю, полагал: его, Геккерна, за вызов на дуэль и убийство на оной камер-юнкера Пушкина, лишив чинов и приобретенного им российского дворянского достоинства, написать в рядовые с определением на службу по назначению Инспекторского департамента. С сим заключением поднесен был Государю императору от генерал-аудиториата всеподданнейший доклад; на котором в 18-й день сего марта последовала собственноручная Его Величества Высочайшая конфирмация: «Быть по сему, но рядового Геккерна как не русского подданного выслать с жандармом за границу, отобрав офицерские патенты». Сделав распоряжение по воинской части о приведении сей Высочайшей конфирмации в надлежащее исполнение, имею честь донести об оной Правительствующему Сенату. Подписал военный министр граф Чернышев 19 марта 1837.XIV
В Аудиторский департамент военного министра На основании предписания г. военного министра, от 18 сего марта за № 932-м, имею честь уведомить Аудиториатский департамент, что Высочайшая конфирмация, последовавшая того числа по военно-судному делу, о поручике Кавалергардского Ее императорского Величества полка бароне Геккерне и инженер-подполковнике Данзасе, приведена в действительное исполнение сего же числа: подсудимые по объявлении им означенной конфирмации отправлены: первый к дежурному генералу Главного штаба Его императорского Величества для дальнейшего распоряжения о высылке его за границу; а последний к коменданту С-т Петербургской крепости; для выдерживания его под арестом в крепости на гауптвахте два месяца, с тем чтобы по миновании сего срока обращен он был по-прежнему на службу в свое ведомство. 19 марта 1837 Начальник Штаба генерал-адъютант Веймарн.
Глава восьмая
28–29 января 1837
1[531]
Первая половина ночи беспокойна, последняя лучше. Новых угрожающих припадков нет; но также нет, и еще и быть не может облегчения. Бюллетень В. А. Жуковского о здоровье Пушкина. 28 февраля 1837.2[532]
<…> На другой день Наталья Николаевна прислала сказать своей приятельнице, дочери Вяземских, Марье Петровне Валуевой, о случившемся у них страшном несчастии. Валуева была беременна, и мать не пустила ее в дом смертной тревоги, но отправилась сама и до кончины Пушкина проводила там все сутки. Она помнит, как в одну из предсмертных ночей, доктора, думая облегчить страдания, поставили промывательное, отчего пуля стала давить кишки, и умирающий издавал такие крики, что княгиня Вяземская и Александра Николаевна Гончарова, дремавшие в соседней комнате, вскочили от испуга. Прощаясь с женою, Пушкин сказал ей: «Vas en campagne, porte mon deuil pendant deux années, puis remaries-toi, mais pas avec un chenapan»[533]. Диван, на котором лежал умиравший Пушкин, был отгорожен от двери книжными полками. Войдя в комнату, сквозь промежутки полок и книг можно было видеть страдальца. Тут стояла княгиня Вяземская в самые минуты последних его вздохов. Даль сидел у дивана; кто-то еще был в комнате. Княгиня говорит, что нельзя забыть божественного спокойствия, разлившегося по лицу Пушкина, того спокойствия, о котором пишет Жуковский. <…> <…> Жену свою Пушкин иногда звал: моя косая Мадонна. У нее глаза были несколько вкось. Пушкин восхищался природным ее смыслом. Она тоже любила его действительно. Княгиня Вяземская не может забыть ее страданий в предсмертные дни ее мужа. Конвульсии гибкой станом женщины были таковы, что ноги ее доходили до головы. Судороги в ногах долго продолжались у нее и после, начинаясь обыкновенно в 11 часов вечера. <…> Рассказы Вяземских П. И. Бартеневу.3[534]
28 генваря. Луи справлялся: хуже. В 10 часов я уже был опять у Пушкина. Опасность увеличилась. Страдания ночью и крики, коих не слыхала жена. Последний разбудил ее, но ей сказали, что это на улице. Все описал сестрице и просил Булгакова послать копию Аржевитинову… Был на похоронах у сына Греча; опять к Пушкину, простился с ним. Он пожал мне два раза, взглянул и махнул тихо рукою. Карамзину просил перекрестить его. Велгурскому сказал, что любит его. Жуковский — все тот же. Обедал у Путятиных. Потом опять к Пушкину и домой и к Пушкину: пил чай у Карамзиных до 4-го часу. А. И. Тургенев. Из дневника.4[535]
28 января. Плохо спала, разговор с Бенкендорфом, полностью за Дантеса, который, мне кажется, вел себя как бедный рыцарь, Пушкин, по словам Загряжской, как грубиян. (нем.) Из дневника императрицы.5[536]
Я еще не смею надеяться по тому, что Вы мне сообщаете, но я хочу Вас спросить, не согласились бы послать за Мандтом, который столь же искусный врач, как оператор. Если решатся на Мандта, то ради бога поспешите и располагайте ездовым, которого я Вам направляю, чтобы послать за ним. Может быть, он будет в состоянии принести пользу бедному больному; я уверена, что вы все решились ничем не пренебречь для него. (фр.) Е. Великая княгиня Елена Павловна — Жуковскому. 27–28 января 1837. Петербург.6[537]
Тысяча благодарностей за внимание, с которым Вы, мой добрый господин Жуковский, делитесь со мною Вашими надеждами, они становятся также моими, а я прошу Вас сообщить мне хотя бы на словах, длится ли улучшение. Если бы это было угодно богу! (фр.) Е. Великая княгиня Елена Павловна — Жуковскому. 27–28 января 1837. Петербург.7[538]
Из воспоминаний К. К. Данзаса, записанных А. А. Аммосовым. Поутру на другой день, 28 января, боли несколько уменьшились, Пушкин пожелал видеть жену, детей и свояченицу свою Александру Николаевну Гончарову, чтобы с ними проститься. При этом прощании Пушкина с семейством Данзас не присутствовал. Во все время болезни Пушкина передняя его постоянно была наполнена знакомыми и незнакомыми, вопросы: «Что Пушкин? легче ли ему? поправится ли он? есть ли надежда?» — сыпались со всех сторон. Государь, наследник, великая княгиня Елена Павловна постоянно посылали узнавать о здоровье Пушкина; от государя приезжал Арендт несколько раз в день. У подъезда была давка. В передней какой-то старичок сказал с удивлением: «Господи боже мой! я помню, как умирал фельдмаршал, а этого не было!» Пушкин впускал к себе только самых коротких своих знакомых, хотя всеми интересовался: беспрестанно спрашивал, кто был у него в доме, и говорил: «Мне было бы приятно видеть их всех, но у меня нет силы говорить с ними». По этой причине, вероятно, он не простился и с некоторыми из своих лицейских товарищей. Узнав от Данзаса о приезде Катерины Андреевны Карамзиной, жены знаменитого нашего историка, Пушкин пожелал с нею проститься и, посылая за ней Данзаса, сказал: «Я хочу, чтоб она меня благословила». Данзас ввел ее в кабинет и оставил одну с Пушкиным. Через несколько времени она вышла оттуда в слезах. К полудню Пушкину сделалось легче, он несколько развеселился и был в духе. Около часу приехал доктор Даль (известный казак Луганский). Пушкин просил его войти и, встречая его, сказал: «Мне приятно вас видеть не только как врача, но и как родного мне человека по нашему общему литературному ремеслу». Он разговаривал с Далем[539] и шутил. В комнате были некоторые из друзей Пушкина и несколько докторов, между которыми был и Арендт. Окружающие, видя веселое расположение Пушкина, начали надеяться или по крайней мере желали, чтобы болезнь приняла более благоприятный оборот. Эти надежды казались тем основательнее, что сами доктора перестали отвергать ее; по крайней мере они говорили друзьям Пушкина, что предположения медиков иногда бывают ошибочными, что, несмотря на их решение, Пушкин, может быть, и поправится. Они нашли полезным поставить ему пиявки. Пушкин сам помогал их ставить; смотрел, как они принимались, и приговаривал: «Вот это хорошо, это прекрасно». Через несколько минут потом Пушкин, глубоко вздохнув, сказал: «Как жаль, что нет теперь здесь ни Пущина, ни Малиновского, мне бы легче было умирать». Весь следующий день Пушкин был довольно покоен; он часто призывал к себе жену; но разговаривать много не мог, ему это было трудно. Он говорил, что чувствует, как слабеет. Ночью Пушкину стало хуже, им овладела болезненная тоска. По временам он засыпал; но ненадолго, беспрестанно просыпаясь, все просил пить, но пил только по нескольку глотков. Данзас и Даль от него не отходили. Обращаясь к Далю, Пушкин жаловался на тоску и слабость, говорил: «Скоро ли это кончится?»8[540]
Наконец доктор Арендт приехал. Его приезд, его слова оживили умирающего. В 11-м часу утра я оставил Пушкина на короткое время, простился с ним, не полагая найти его в живых по моем возвращении. Место мое занял другой врач. По возвращении моем в 12 часов пополудни мне казалось, что больной стал спокойнее. Руки его были теплее и пульс явственнее. Он охотно брал лекарства, заботливо спрашивал о жене и детях. Я нашел у него доктора Даля. Пробыв у больного до четвертого часу, я снова его оставил на попечение доктора Даля и возвратился к нему около семи часов вечера. Я нашел, что у него теплота в теле увеличилась, пульс сделался гораздо явственнее и боль в животе ощутительнее. Больной охотно соглашался на все предлагаемые ему пособия. Он часто требовал холодной воды, которую ему давали по чайным ложечкам, что весьма его освежало. Так как эту ночь предложил остаться при больном доктор Даль, то я оставил Пушкина около полуночи. И. Т. Спасский.9[541]
28 января 1837 года во втором часу пополудни встретил меня Башуцкий, едва я переступил порог его, роковым вопросом: «Слышали вы?» — и на ответ мой: «Нет», — рассказал, что Пушкин накануне смертельно ранен. У Пушкина нашел я уже толпу в передней и в зале; страх ожидания пробегал по бледным лицам. Д-р Арендт и д-р Спасский пожимали плечами. Я подошел к болящему, он подал мне руку, улыбнулся и сказал: «Плохо, брат!» Я приблизился к одру смерти и не отходил от него до конца страшных суток. В первый раз сказал он мне ты, — я отвечал ему так же, и побратался с ним уже не для здешнего мира. Пушкин заставил всех присутствовавших сдружиться с смертью, так спокойно он ожидал ее, так твердо был уверен, что последний час его ударил. Плетнев говорил: «Глядя на Пушкина, я в первый раз не боюсь смерти». Больной положительно отвергал утешения наши и на слова мои: «Все мы надеемся, не отчаивайся и ты!» — отвечал: «Нет, мне здесь не житье; я умру, да, видно, уже так надо». В ночи на 29 он повторял несколько раз подобное; спрашивал, например, который час? и на ответ мой снова спрашивал отрывисто и с расстановкою: «Долго ли мне так мучиться? пожалуйста, поскорее». Почти всю ночь держал он меня за руку, почасту просил ложечку холодной воды, кусочек льду и всегда при этом управлялся своеручно — брал стакан сам с ближней полки, тер себе виски льдом, сам снимал и накладывал себе на живот припарки, и всегда еще приговаривая: «Вот и хорошо, и прекрасно!» Собственно, от боли страдал он, по словам его, не столько, как от чрезмерной тоски, что нужно приписать воспалению брюшной полости, а может быть, еще более воспалению больших венозных жил. «Ах, какая тоска! — восклицал он, когда припадок усиливался, —сердце изнывает!» Тогда просил он поднять его, поворотить или поправить подушку — и, не дав кончить того, останавливал обыкновенно словами: «Ну, так, так, хорошо; вот и прекрасно, и довольно, теперь очень хорошо!» Вообще он был, по крайней мере в обращении со мною, послушен и поводлив, как ребенок, делал все, о чем я его просил. «Кто у жены моей?» — спросил он между прочим. Я отвечал: много людей принимают в тебе участие, — зала и передняя полны. «Ну, спасибо, — отвечал он, — однако же поди, скажи жене, что все, слава богу, легко; а то ей там, пожалуй, наговорят». <…> В. И. Даль. Смерть А. С. Пушкина.10[542]
Больной находится в весьма опасном положении. Бюллетень В. А. Жуковского о здоровье Пушкина. 29 января 1837.11[543]
Из воспоминаний К. К. Данзаса, записанных А. А. Аммосовым. Поутру 29 января он несколько раз призывал жену. Потом пожелал видеть Жуковского и говорил с ним довольно долго наедине. Выйдя от него, Жуковский сказал Данзасу: «Подите, пожалуйста, к Пушкину, он об вас спрашивал». Но когда Данзас вошел, Пушкин ничего не сказал ему особенного, спросил только, по обыкновению, много ли у него было посетителей и кто именно. Собравшиеся в это утро доктора нашли Пушкина уже совершенно в безнадежном положении, а приехавший затем Арендт объявил, что Пушкину осталось жить не более двух часов. Подъезд с утра был атакован публикой до такой степени, что Данзас должен был обратиться в Преображенский полк с просьбою поставить у крыльца часовых, чтобы восстановить какой-нибудь порядок: густая масса собравшихся загораживала на большое расстояние все пространство перед квартирой Пушкина, к крыльцу почти не было возможности протискаться. Между принимавшими участие были, разумеется, и такие, которые толпились только из любопытства. От этих господ, говорит Данзас, было очень трудно отделываться, они сами не знали, что им было нужно, и засыпали самыми нелепыми вопросами. Данзас был ранен в Турецкую кампанию и носил руку на перевязке. Не ранен ли он тоже на дуэли Пушкина, спросил Данзаса один из этих любопытных господ. Между тем Пушкину делалось все хуже и хуже, он, видимо, слабел с каждым мгновением. Друзья его: Жуковский, князь Вяземский с женой, князь Петр Иванович Мещерский, А. И. Тургенев, г-жа Загряжская, Даль и Данзас были у него в кабинете. До последнего вздоха Пушкин был в совершенной памяти, перед самой смертью ему захотелось морошки. Данзас сейчас же за нею послал, и когда принесли, Пушкин пожелал, чтоб жена покормила его из своих рук, ел морошку с большим наслаждением и после каждой ложки, подаваемой женою, говорил: «Ах, как это хорошо». Когда этот болезненный припадок аппетита был удовлетворен, жена Пушкина вышла из кабинета.[544] В отсутствие ее началась агония, она была почти мгновенна: потухающим взором обвел умирающий поэт шкапы своей библиотеки, чуть внятно прошептал: «Прощайте, прощайте», — и тихо уснул навсегда. Госпожа Пушкина возвратилась в кабинет в самую минуту его смерти… Наталья Николаевна Пушкина была красавица. Увидя умирающего мужа, она бросилась к нему и упала перед ним на колени: густые темно-русые букли в беспорядке рассыпались у ней по плечам. С глубоким отчаянием она протянула руки к Пушкину, толкала его и, рыдая, вскрикивала: «Пушкин, Пушкин, ты жив?!» Картина была разрывающая душу… Тело Пушкина стояло в его квартире два дня, вход для всех был открыт, и во все это время квартира Пушкина была набита битком. В ночь с 30 на 31 января тело Пушкина отвезли в Придворно-Конюшенную церковь, где на другой день совершено было отпевание, на котором присутствовали все власти, вся знать, одним словом, весь Петербург. В церковь впускали по билетам, и, несмотря на то, в ней была давка, публика толпилась на лестнице и даже на улице. После отпеванья все бросились к гробу Пушкина, все хотели его нести. Пушкин желал быть похороненным около своего имения Псковской губернии, в Святогорском монастыре, где была похоронена его мать. После отпеванья гроб был поставлен в погребе Придворно-Конюшенной церкви. Вечером 1 февраля была панихида, и тело Пушкина повезли в Святогорский монастырь. От глубоких огорчений, от потери мужа жена Пушкина была больна, она просила государя письмом дозволить Данзасу проводить тело ее мужа до могилы, так как по случаю тяжкой болезни она не могла исполнить этого сама. Государь, не желая нарушить закон, отказал ей в этой просьбе, потому что Данзаса за участие в дуэли должно было предать суду; проводить тело Пушкина предложено было А. И. Тургеневу, который это и исполнил.12[545]
Рано утром 29 числа я к нему возвратился. Пушкин истаивал. Руки были холодны, пульс едва заметен. Он беспрестанно требовал холодной воды и брал ее в малых количествах, иногда держал во рту небольшие куски льду и от времени до времени сам тер себе виски и лоб льдом. Доктор Арендт подтвердил мои и доктора Даля опасения. Около 12 часов больной спросил зеркало, посмотрел в него и махнул рукою. Он неоднократно приглашал к себе жену. Вообще все входили к нему только по его желанию. Нередко на вопрос: не угодно ли вам видеть жену или кого-либо из друзей, — он отвечал: — Я позову. Незадолго до смерти ему захотелось морошки. Наскоро послали за этой ягодой. Он с большим нетерпением ее ожидал и несколько раз повторял: — Морошки, морошки. Наконец привезли морошку. — Позовите жену, — сказал Пушкин, — пусть она меня кормит. Он съел 2–3 ягодки, проглотил несколько ложечек соку морошки, сказал — довольно, и отослал жену. Лицо его выражало спокойствие. Это обмануло несчастную его жену; выходя, она сказала мне: «Вот увидите, что он будет жив, он не умрет». Но судьба определила иначе. Минут за пять до смерти Пушкин просил поворотить его на правый бок. Даль, Данзас и я исполнили его волю: слегка поворотили его и подложили к спине подушку. — Хорошо, — сказал он и потом несколько погодя промолвил — Жизнь кончена. — Да, конечно, — сказал доктор Даль, — мы тебя поворотили. — Кончена жизнь, — возразил тихо Пушкин. Не прошло нескольких мгновений, как Пушкин сказал: — Теснит дыхание. То были последние его слова. Оставаясь в том же положении на правом боку, он тихо стал кончаться, и — вдруг его не стало. 2 февраля 1837 г. И. Т. Спасский13[546]
В. И. Даль Смерть А. С. Пушкина <…> С утра пульс был крайне мал, слаб, част, — но с полудня стал он подниматься, а к 6-му часу ударял 120 в минуту и стал полнее и тверже; в то же время начал показываться небольшой общий жар. Вследствие полученных от доктора Арендта наставлений поставили мы с д-ром Спасским тотчас 25 пиявок и послали за Арендтом. Он приехал, одобрил распоряжение наше. Больной наш твердою рукою сам ловил и припускал себе пиявки и неохотно допускал нас около себя копаться. Пульс сделался ровнее, реже и гораздо мягче; я ухватился, как утопленник, за соломинку и, обманув и себя и друзей, робким голосом возгласил надежду. Пушкин заметил, что я стал бодрее, взял меня за руку и сказал: «Даль, скажи мне правду, скоро ли я умру?» — «Мы за тебя надеемся еще, право, надеемся!» Он пожал мне руку и сказал: «Ну, спасибо». Но, по-видимому, он однажды только и обольстился моею надеждою; ни прежде, ни после этого он ей не верил; спрашивал нетерпеливо: «А скоро ли конец», — и прибавлял еще: «Пожалуйста, поскорее!» Я налил и поднес ему рюмку касторового масла. «Что это?» — «Выпей, это хорошо будет, хотя, может быть, на вкус и дурно». — «Ну, давай», — выпил и сказал: «А, это касторовое масло?» — «Оно; да разве ты его знаешь?»— «Знаю, да зачем же оно плавает по воде? сверху масло, внизу вода!» — «Все равно, там (в желудке) перемешается». — «Ну, хорошо, и то правда». В продолжение долгой, томительной ночи глядел я с душевным сокрушением на эту таинственную борьбу жизни и смерти, — и не мог отбиться от трех слов из «Онегина», трех страшных слов, которые неотвязчиво раздавались в ушах, в голове моей, — слова:14[547]
<10 час. утра> Вчера в течение вечера как казалось, что Пушкину хотя едва, едва легче; какая-то слабая надежда рождалась в сердце более, нежели в уме. Арендт не надеялся и говорил, что спасение было бы чудом; он мало страдал, ибо ему помогали маслом; сегодня в 4 часа утра послали за Арендтом спросить, поставить ли пиявки еще раз; касторовое масло не действует и на низ не было. Сегодня впустили в комнату жену, но он не знает, что она близ его кушетки, и недавно спросил при ней у Данзаса: думает ли он, что он сегодня умрет, прибавив: «Я думаю, по крайней мере желаю. Сегодня мне спокойнее и я рад, что меня оставляют в покое; вчера мне не давали покоя». Жуковский, к. Вяземский, гр. Мих. Виельгорский провели здесь всю ночь и теперь, здесь: (я пишу в комнатах Пушкина). Мы сбираемся обедать у гр. Виельгорского с новорожденным — ангелом, может быть, в день кончины другого великого поэта. 1 час. Пушкин слабее и слабее. Касторовое масло не действует. Надежды нет. За час начался холод в членах. Смерть быстро приближается; но умирающий сильно не страждет; он покойнее. Жена подле него, он беспрестанно берет ее за руку. Александрина плачет, но еще на ногах. Жена — сила любви дает ей веру — когда уже нет надежды! — Она повторяет ему: Tu vivras!![548] Я сейчас встретил отца Геккерна: он расспрашивал об умирающем с сильным участием; рассказал содержание, — выражения письма П-а. Ужасно! ужасно! Невыносимо: нечего было делать. При всем том, когда Геккерн упал от полученной контузии и Пушкин на минуту думал, что он убит, доброта сердца в Пушкине взяла верх и он сказал à peu près: Tiens! je croyais que sa mort me ferait plaisir; à présent je crois presque que cela me fait de la peine![549] Весь город, дамы, дипломаты, авторы, знакомые и незнакомые наполняют комнаты, справляются об умирающем. Сени наполнены не смеющими взойти далее. Приезжает сей час Элиза Хитрово, входит в его кабинет и становится на колена. Антонов огонь разливается; он все в памяти. Сохраните для меня сии письма и дайте прочесть И. И. Дмитриеву и Свербееву. Щербинина 5 февр. едет отсюда; буду писать с ней. Во многих ожесточение, злоба против Геккерна: но несчастный спасшийся — не несчастнее ли его! Сейчас сказал он доктору и поэту Далю, автору Курганного казака, который от него не отходит: «Скажи, скоро ли это кончится? Скучно!» — Он — в последних минутах. Забывается и начинает говорить бессмыслицу. У него предсмертная икота, а жена находит, что сегодня ему лучше, чем вчера! Она у дверей его кабинета, время от времени она заходит к нему; его лицо не говорит о том, что смерть так близка. «Опустите шторы, я спать хочу» сказал он сейчас. 2 часа пополудни… А. И. Тургенев — А. И. Нефедьевой. 29 января 1837. Из Петербурга в Москву.15[550]
3-й час пополудни. Четверг. У Геккерна поутру взяли шпагу; т. е. домовый арест. Д'Аршиака, секунданта, посылает Барант курьером в Париж. Пушкину хуже. Грудь поднимается. Оконечности тела холодеют; но он в памяти. Сегодня еще не хотел он, чтобы жена видела его страдания; но после захотелось ему морошки и он сказал, чтобы дали жене подать ему морошки. Сию минуту я входил к нему, видел его, слышал, как он кряхтит; ему надевали рукава на руки; он спросил: Ну что — кончено?» Даль отвечал: «Кончено», но после, подумав, что он себе говорит, Даль спросил его: «Что кончено?» Пушкин отвечал: «Жизнь». Ему сказали, что его перекладывали и что кончали надевание рукава. 3 часа. За десять минут Пушкина не стало. Он не страдал, а желал скорой смерти. Жуковский, гр. Виельгорский, Даль, Спасский, княгиня Вяземская, и я — мы стояли у канапе и видели последний вздох его. Доктор Андреевский закрыл ему глаза. За минуту прошла к нему жена; ее не впустили. Теперь она видела его умершего. Приехал Арендт; за ней ухаживают. Она рыдает, рвется, но и плачет. Жуковский послал за художником снять с него маску. Жена все не верит, что он умер: все не верит. Между тем тишина уже нарушена. Мы говорим вслух — и этот шум ужасен для слуха; ибо он говорит о смерти того, для коего мы молчали. Он умирал тихо, тихо… А. И. Тургенев — А. Я. Булгакову, 29 января 1837. Из Петербурга в Москву.16[551]
29 генваря. День рождения Жуковского и смерти Пушкина. Мне прислали сказать, что ему хуже да хуже. В 10-м часу я пошел к нему. Жуковский, Велгурский, Вяземский ночевали там. Князь А. Н. Голицын призвал к себе: рассказал ему о Пушкине и просил за Данзаса… Описал весь день и кончину Пушкина в двух письмах для сестрицы. В 2¾ пополудни поэта не стало: последние слова и последний вздох его. Жуковский, Вяземский, сестра милосердия, Даль, Данзас, доктор закрыл ему глаза. А. И. Тургенев. Из дневника17[552]
1837 В. А. Жуковский
Последние комментарии
3 часов 11 минут назад
9 часов 34 минут назад
9 часов 42 минут назад
10 часов 10 минут назад
10 часов 14 минут назад
10 часов 15 минут назад