Урощая Прерикон [Евгений Алексеевич Кустовский] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Евгений Алексеевич Кустовский Укрощая Прерикон



Пролог

Когда сорок лет назад первая телега колонистов пересекла границу нынешней провинции Прерикон, здесь не было ничего, кроме степи и скал, редких деревьев, окруженных желтой травой и кустарниками, но никогда больших лесов, известных только на северо-востоке, где Прерикон пересекается с Вельдом; того чаще голого камня, выходящего из земли пластами, или растрескавшейся от засухи почвы, и конечно же, лошадей — здешних властителей. Как лев царствует в саванне, так лошадь владеет прерией.

Никто не верил, что из затеи освоения целины что-то получится. Вот уже сорок лет люди лишаются веры, покупая землю за бесценок и разоряясь в попытках ее возделывать. Целые семейства вымирают, исчезают бесследно, растворившись в воздухе, как дым от прожженного пороха. Они оставляют после себя одинокие здания, дома и сараи — эти опустевшие пороховницы, покинутые на произвол судьбы, которые с годами ветшают и привлекают сброд: разного рода отщепенцев, отверженных, в том числе и бандитов. Целые города гибнут и становятся призраками. Дальше на юг, где начинается пустыня, их нередко заносит песчаными бурями, образуя из таких поселений курганы, и только верхушки крыш виднеются из песка там, где раньше жил и трудился человек, а главное, надеялся и верил, — этого у людей не отнять.

На границе Вельда и Прерикона расположился Чертополох. По меркам центральных регионов империи это та еще дыра, но для Прерикона большой город. Официально он все же часть Вельда, но каждый, кто хоть раз бывал там, скажет, что в Чертополохе от прерии куда больше, чем от империи. Город живет от железной дороги, на деньги тех многих несчастных, которых судьба-злодейка зачем-то несет на запад, и тех немногих счастливцев, которые возвращаются на восток. На запад их отвозит скорый поезд. Назад обычно возвращаются на своих двоих, если за время, проведенное в прериях, они их не лишились, конечно, или в гробу, если есть богатые родственники, чтобы оплатить перевозку тела. Вот только те, кто имеют богатых родственников, обычно в Прерикон не едут, — едут только нищие неудачники в надежде начать новую жизнь, торгаши, ну, и еще смутьяны. В Чертополохе пересекаются два разных мира, а также их основополагающие принципы: закон и беззаконие, порядок и хаос.

Для империи Прерикон — это уголь, руда и скот. Скот, как известно, бывает пяти видов: крупный рогатый, мелкий рогатый, безрогий, с наставленными рогами и бесноватый. К последнему среди прочего относятся бандиты — одна из множества проблем запада. Хороший бандит — мертвый бандит, а наша история начинается с казни.

Главный и единственный судья Чертополоха очень волновался тем утром. Недавняя казнь прошла не очень гладко: новую гильотину плохо почистили от крови на позапрошлой казни, а так как преступников казнили, как обычно, много, лезвие гильотины успело заржаветь до следующего раза. На прошлой же казни голову усекали всего одному человеку из благородных, убившему другого благородного, только немного благороднее, чем он, а главное, богаче. Именно по этой причине тогда, три месяца назад, он не праздновал, а умирал. Мать его, отчаявшись cпасти сына, заплатила, чтобы все прошло быстро, и он не мучился. Судья, как положено, принял взятку и обещался. Он приказал палачу смазать механизм гильотины и выдал ему денег на масло, но палач был пропойца и все спустил на дно стакана, решив, что и так сойдет.

Накануне казни узника накормили, он был мрачен, но решителен и держался перед чернью с честью. Он спокойно взошел на эшафот, выслушал свой приговор. Потом палач поставил его на колени. Преступник положил шею в отведенное для нее место, посмотрел на небо и только тогда, закрыв глаза, позволил себе нервно сглотнуть. Судья дал отмашку — палач дернул рычаг. И стоило же такому случится, чтобы лезвие гильотины не отрубило голову, а только надрубило шею, войдя в нее на несколько миллиметров.

Брызнула кровь, преступник выпучил глаза от боли и заорал не своим голосом. Его мать, несмотря на все отговаривания родных пожелавшая присутствовать при казни сына, упала в обморок. Она бы и так и так упала, но в данном случае при плохих для судьи обстоятельствах. Зевак собралась разномастная толпа, некоторым понравилась такая жестокость, но большинство было все-таки против. Люди думали: «Хоть он и из богачей, но ей! Человек все же, раз на эшафот угодил!» К тому же здесь, в провинции, ценили мастерство, а душегуб явно сплоховал. Послышались крики подстрекателей, в палача полетели первые гнилые овощи. Сам он застыл как вкопанный, не зная, что делать. Вся его служба сводилась к простому движению руки, теперь же все шло не по плану, и он, мужик здоровый, но трусливый, не знал, как поступить. Преступник был один, и констеблей на этой казни было куда меньше, чем обычно. Законники тоже растерялись, ясное дело, — такого никогда просто еще не случалось, чтобы после падения гильотины кто-то в живых оставался.

Судья, страдавший близорукостью, но, к счастью, отличавшийся отличным слухом, привстал, чтобы рассмотреть, что именно происходит на эшафоте, а когда смирился с тем, что слеп, как крот, подозвал своего секретаря, чтобы тот объяснил ему, что происходит. Секретарь объяснил в двух словах. Со второго раза до судьи дошло, он побледнел от страха, затем покраснел от гнева, а после снова побледнел от страха, когда секретарь, заикаясь, доложил ему, что отец преступника тянется к револьверу и при этом недобро так поглядывает в их сторону. Он справился с собой, встал и замахал палачу рукой, чтобы гильотинировал еще раз. Тем жестом, которым он это приказал, обычно просят бармена повторить заказ, поэтому палач его отлично понял, кивнул и снова поднял лезвие.

Как нельзя некстати повар решил сэкономить на завтраке для преступника, чтобы самому хорошенько отужинать вечером. Он всегда так делал, когда казнили благородных — а только им полагался полноценный прием пищи. Обычно это сходило повару с рук. Преступники умирали до того, как их желудок чувствовал подмену свежего мяса тухлым, в этот раз было не так. Стоило лезвию выйти из шеи, как благородного стошнило в тот ящик, в который должна была упасть его голова. Глазки повара, похожего на свинью, забегали, пальцы его нервно застучали по свертку со свежим мясом, а вскоре, следуя примеру глазок, забегали и его ножки. Он хрюкнул, пробормотал что-то знакомому, с которым говорил до этого, и поспешил ретироваться, стуча копытцами, пока про него не вспомнили. Но он не дал деру, а незаметно так ушел, слившись с толпой.

Повару повезло, реакция преступника с учетом случившегося никого не удивила, а вот палача, когда и во второй раз лезвие беднягу не добило, хотели сами положить под такую вот, неисправную, гильотину или повесить на этой же площади, перебросив веревку через фонарь. Причем и люди хотели, и отец преступника, и констебли — в общем все в близости от эшафота, кроме судьи, который рад был, что о нем забыли. Палача такая перспектива мало обрадовала, еще меньше она обрадовала преступника с полуотрубленой головой, которому и жить-то как-то расхотелось. Придерживая голову рукой, он повернулся к душегубу и, булькая кровью, взмолился, чтобы тот кончил его побыстрее. Палач поклонился тому, в чьих жилах текла голубая кровь, но из которых вытекала красная, и сказал, не столько обращаясь к нему, сколько работая на публику, что слово клиента для него закон. Кто-то рассмеялся, кого-то стошнило.

Палач в третий раз взвел лезвие, дернул рычаг изо всей силы, оно полетело вниз, и изо рта преступника кровь брызнула фонтаном… Но — что поделать — упрямая голова осталась на плечах! Она, правда, ничего уже не соображала: лицо благородного перекосилось, зрачки смотрели в разные стороны, только щека и угол глаза дергались предсмертно, все остальное было мертво. Толпа бесновалась, отец преступника проталкивался к судье, в руке он держал револьвер со взведенным курком.

Вдруг мать недобитого очнулась и бросилась с криками к нему. Толпа, услышав ее вопли, расступилась, и женщина смогла добраться до сына. Она схватила его щеки руками, и принялась, рыдая, причитать. Тут палач снова сплоховал, он как раз в этом момент, когда она к сыну подошла, потянул преступника за ноги, и голова его свалилась матери прямо в руки, а в лицо ей брызнули остатки крови из шеи. Разрез ее вышел таким рваным, что походил на бутон розы. Должно случиться что-то радикальное, чтобы женщина возненавидела этот цветок. Несчастная потеряла сознание вторично, а ее муж, позабыв о судье, бросился к ней, так и упавшей на мостовую с головой их сына, зажатой в ее руках, встал рядом с женой на колени и зарыдал. Палача, конечно, заменили, а судья, использовав все свои связи и все красноречие, сумел сохранить пост.

Сегодня была первая казнь после того случая, но судья волновался так, словно это была его первая казнь в жизни вообще. Он несколько раз напомадил свои губы, надел новый парик, заказанный им специально, чтобы сменить стиль, и чтобы, глядя на старый парик, люди не вспомнили о прошлой казни. Он целиком обновил гардероб, а вместо обычного квадратного молотка, взял молоток круглый, так как на следующий же день после горе-усекновения какой-то шутник положил ему под дверь кувалду, которой оглушают коров на скотобойне. На рукоять ее этот неизвестный повязал бантик, только вместо подарочной ленты он использовал окровавленные полоски коровьей кожи.

Встав перед зеркалом, судья в последний раз оглядел себя. Надо сказать, что он не просто был слеп, как крот, он и внешностью своей напоминал крота: был низким, имел огромный нос, короткие ноги и длинные руки с большими кистями, чтобы деньги принимать незаметнее и побольше. Можно сказать, что под чин родился человек.

Городским советом было решено не использовать гильотину какое-то время, чтобы не возбуждать народ, а преступников пока казнить по старинке, то есть на виселице. Ее соорудили очень быстро, местные плотники имели богатый опыт. Многие из них были против, когда прошлую виселицу разобрали: они чинили доски эшафота и с такой халтуры имели дополнительный заработок. Гильотина имелась в городе одна, и за раз убивали одного преступника, оттого и эшафот под гильотину был меньше и изнашивался медленнее. На виселицу же сразу по пять человек выводили, эшафот был широк как плац, и они еще стояли на нем, переминались с ноги на ногу, а потом, когда их вздергивали, извивались в петле, как червячок на крючке до того как его проглотит рыба. Ртами рыб в данном сравнении были люки под ногами преступников, которые открывались по нажатию рычага. В них они падали, а после казни тела сгружали на телеги и вывозили.

Когда Судья прибыл на место и, поздоровавшись со всеми, со свойственной ему суетливостью забрался на трибуну, все остальные уже были здесь: заключенные стояли внизу в специально отведенном для них месте, перешептываясь между собой и поглядывая кто-куда. Их окружали констебли, они следили за порядком и обычно препятствовали разговорам между бандитами, чтобы они не могли сговориться на побег, и даже сам шериф — этот усатый старый кот — в виду количества преступников был на месте. Изредка раздавались крики, и кто-то из бандитов или сразу несколько бросались через ограду. Их почти сразу же ловили констебли или, если преступникам удавалось вылезть из загона, в погоню за ними бросался честный люд, отлавливая беглецов и возвращая в руки закона. Толпа гудела, словно рабочие пчелы из разворошенного улья, а преступники были в этом улье трутнями.

В этот раз решили выводить не по пять, а по тринадцать преступников сразу, потому как накопилось их в темнице больше, чем эта самая темница могла в себе вместить. Пришлось использовать камеры в офисе шерифа, а ему не нравились такие нововведения. Пока разгребали проблемы с непреднамеренными пытками благородного гильотиной (пыткой это называла в газетах его мать) и строили новый эшафот для виселицы, одну казнь пришлось отменить, теперь казнили за две. Руководствуясь своеобразным чувством справедливости, судья, шериф и новый палач, долговязый, костлявый, бледный, скупой на эмоции человек, договорились первыми казнить тех, кто должен был умереть в несостоявшуюся казнь, а потом уже тех, чей срок вышел сегодня.

Эшафот был под стать задаче — огромным: люки шли в два ряда, как амбразуры пушек в борту корабля, только выдвигались в порты не пушечные дула, а грязные, босые ноги. Из одежды на бандитах были только полотняные туники и оборванные, вонючие штаны, покрытые засохшими пятнами мочи и крови. Среди преступников встречались разные люди, многим из них просто не повезло, были и отпетые мерзавцы, такие душили собратьев по несчастью просто из необходимости выместить злобу на ком-то. Очень часто душили в прямом смысле слова, слабые бандиты нередко умирали раньше казни.

В этот раз казнили даже одного бывшего моряка, которого не пойми какими ветрами занесло в здешнюю степь. Отличить его было легко по пьяной походке и кривым ногам, но не таким кривым, как у ковбоев, в обществе которых он вышел. Последние ходили не как пьяные, а как наглые, держа руки на расстоянии от тела и раскачивая при ходьбе широкими плечами. Тот моряк, когда выходил на эшафот, думал, должно быть, что идет по доске, а в толпе внизу видел плавающих акул. Ковбои видели в хомутах виселицы арканы и криво иронично, улыбались, не зная, однако, значения слова «ирония», что не мешало им ее прочувствовать: сначала ты арканишь бычков и кобыл, а потом оступаешься, портишь, к примеру, какую-то девку, и арканят уже тебя. В молодости судья часто думал, о чем преступники размышляют, перед тем как их казнят. Однажды он заговорил об этом со своей женой, а она рассмеялась и в шутку спросила: «А есть ли им, чем думать?» Потом она сбежала с одним лихим парнем из Дамптауна и, как говорят, кончила продажной женщиной в борделе.

До того как первые тела затрепетали в петле, подобно поднятым флагам на ветру, судья заметно нервничал. Его пугало все: от заведенной толпы до несчастливого числа «тринадцать». Но стоило первым преступникам умереть, правосудию свершиться, а толпе возликовать вместе с его торжеством, как он тут же успокоился и вошел в обычный ритм. На таких больших казнях приговоры зачитывали судебные клерки, их шеи охватывали белые воротнички, шеи преступников — петли. Судье же только и оставалось, что давать палачу отмашку.

Он указал большим пальцем вниз, и морячок понесся к «рее» со скоростью «бегучего такелажа», захлестнувшего его шею, а для ковбоев началось последнее родео. Жизнь — этот самый свирепый из быков — тут же сбросил их со своей спины, и они повисли в воздухе в полете, окончания которого им не суждено было застать.

Ковбои — парни горячие и быстрые — вскоре успокоились, а морячок все никак не хотел умирать, слишком уж, видно, жизнь любил, и чего только на запад его потянуло? Палач кивнул одному из своих помощников, и тот, вздохнув, зашел за преступника сзади и бросился на него со спины, повиснув на его плечах. Среди пиратов на ряду с килеванием и вешанием на рангоуте, распространена и такая казнь: провинившемуся матросу приковывают к ноге пушечное ядро и приносят его в жертву морскому черту, отдают пучине — это называется «предать дну». Не тоже, что «кормить акул», которые так голодны, что под самый борт иногда подплывают, но мелкой рыбешке, ракам и моллюскам тоже ведь чем-то питаться нужно.

Помощник палача, навалившись своим весом, сломал шею живучему матросу, и тот, захрипев, обвис, как парус в штиль. Тела высвободили из петель, и новая партия преступников взошла на эшафот. У этих ноги тряслись, а кое-кто из них даже обмочился, увидев воочию, что его ждет. После первой партии дело пошло быстрее, клерки зачитывали приговоры так быстро, что разобрать что-либо не представлялось возможным: проступки и имена сливались воедино в их скороговорках, но ничего из этого уже не было важным — не судят ведь, а убивают. Каждые четыре партии палач рубил общую веревку, и они меняли снасти — так было положено, потому что веревки от частого использования изнашивались и могли лопнуть в самый неподходящий момент.

Когда все, чья смерть была отсрочена, получили свое, на эшафот потащили свежих смертников, тогда-то и приключился новый инцидент. Судья к тому моменту уже расслабился и получал удовольствие от работы, люди порядком устали, пересытившись необычно долгой казнью, а шериф и его констебли потеряли бдительность. К виселице взошли не люди, но тени людей, слишком много чужих смертей увидели они в тот день, чтобы смотреть смерти в глаза без страха. В момент, когда первых подвели к лестнице, один не выдержал и дернулся бежать, но его тут же оприходовали дубинками и погнали наверх.

Только три самых отпетых ублюдка из этих тринадцати преступников, поднявшихся на эшафот, сохраняли хладнокровие. Мертвые души, мертвые лица и взгляды, их не пугала участь, они плевали в лицо смерти, один из них желал ее.

Двух из этих трех поставили рядом в первом ряду — лучшие места на собственную гибель и прямой путь за кулисы, где под ними лежали тела. Один из них, рыжий и конопатый, улыбался криво, его лицо было полуразрублено томагавком, второй — среднего роста и сложения — смотрел спокойно. У этого второго были каштановые волосы с проседью и густые усы. Его губы смыкались плотнее, чем у статуи, ястребиный нос и такие же хищные зрачки смотрели так, что каждый из толпы, кто встречался с ним взглядом, прятал глаза. Он смотрел на людей, как старая овчарка смотрит на овец. Он так далеко уже заступил за грань жизни и смерти, что не отличал добра от зла, а бритву цирюльника от лезвия гильотины. Он когда-то служил на благо нации, но она обвинила его и отреклась от него, разорвала его мундир на части и втоптала их в грязь, а вместе с мундиром уничтожила и человека в нем, превратила его в каторжника без прошлого и будущего. Теперь все, что осталось от его прошлого, это татуировка на плече и крест на спине. Его руки покрывали шрамы, но еще больше шрамов было глубже кожи, где он прятал то, что осталось от его души.

Казалось, вздерни такого, и не дрогнет ни единый мускул на его лице. Правдиво ли это впечатление или ошибочно должно было вскоре прояснится. Но старый шериф следил за ним пристальнее других, как за особо опасным преступником, и даже теперь наблюдал одними глазом, когда смертник взошел на эшафот, с которого путь вниз был один. Вторым глазом шериф смотрел за толпой, а третьим — дулом револьвера — удерживал от глупых поступков преступников, которых в загоне осталось еще с три дюжины.

— Веришь-нет? Иногда петля не помогает, — раздался хриплый голос слева.

Это говорил бандит с полуразрубленным лицом. Мрачный каторжник промолчал и даже не повернулся в его сторону. Тогда болтун прицепился к другому бедняге, который стоял рядом с ним: он был по меньшей мере втрое его больше, но боялся, по-видимому, в десять раз сильнее. Он никогда и не рассчитывал оказаться здесь. Этот бедняга — не кто иной, как бывший палач — начал виселицей, продолжил гильотиной, а кончить должен был петлей. Кроме помилования, больше всего он хотел сейчас выпить, но шериф распорядился, чтобы даже воды ему не давали. Сказал: «Кровушки человеческой ты уже испил вдоволь, душегуб… Теперь подожди, и если я не прав, то на том свете рассчитаемся!»

— Слышал, что говорю, палач? — обратился к нему рыжий, и душегуб, вздрогнув так, будто сама смерть говорила с ним, перевел на него взгляд. — Иногда виселица не помогает, как и эти тюрьмы ваши и вообще казни. Меня вот мальчишкой в камеру садили, в ней я, считай, и вырос. Когда вырос, а тюрьма не помогла, присудили к каторжным работам. Только я корячиться на государство не дурак, — сбежал. И тогда они объявили меня в розыск: «Живым или мертвым!» гласила листовка, слышишь ты? «Живым или мертвым!» Теперь я здесь, живой, чтобы стать мертвым… И вот я говорю тебе, палач, иногда виселица не помогает, встречаются такие черные души, которых даже веревка не душит — слишком она у закона коротка, понимаешь?.. Но знаешь, что еще, палач? Память у нашего брата совсем не короткая. Эти черные души потом восстают из могил и приходят к тем, кто их осудил, и тоже их судят, но уже по законам своим, животным, которые самые правильные и везде в мире одинаковые… А я вот верю, что когда-нибудь все преступники восстанут из мертвых, чтобы отомстить всем законникам. Как думаешь, на какой стороне будешь ты в этой войне, а палач?

Душегуб сглотнул. Он хотел было что-то ответить, но ему свело горло, рыжий, заметив это, рассмеялся.

— А чего-то это ты такой бледный, скажи? — спросил он. — Неужто виселица тебе не мила, дорогой?! Ха! Бьюсь об заклад, хоть ты встань на колени, тебе даже шею не намылят. Перед петлей-то не так весело стоять, а? Не так, как у рычага, который врата ада открывает? — Крепись, братец, теперь ты с нами, — рыжий хлопнул его по плечу, — ты здоровый малый, так что крепись, дружище, и молись, что шея твоя крепче хомута, который они на тебя набросят!

Подняв связанные руки, душегуб нервно почесал кадык, и рыжий отвернулся, довольный произведенным эффектом. Вдруг послышался звук испражнения, вскоре от палача по эшафоту разошлась вонь. Рыжий посмотрел сначала на его сконфуженное лицо, потом на его потяжелевшие штаны, и сказал: — Ну, это ты зря, брат, навалил. Поспешил чуток! Я, может, воздухом подышать хотел перед смертью, а ты меня этой возможности лишил. Хотя, говорят ведь, перед смертью не надышишься, — уж наверное, из-за таких, как ты! Эх, не место тебе здесь, паря, не место… Но что поделать, что поделать…

— А мне говорили, что это в петле происходит! — пожаловался один клерк другому, учуяв запах.

Тот, зажав рябой нос, прогундосил в ответ: — Иногда и до, случается, как видишь… Черт побери, хотел ведь отгул взять! Ну навонял… — Слышишь меня, живодер! — обратился рябой к бывшему палачу, — тебя к плахе вообще нельзя было подпускать. Ты даже умереть нормально не можешь, куда ж тебе кончить-то кого-то? А так бы стал мясником и никому бы из нас не воняло. Подумай об этом, пока ждешь петли… С другой стороны, уверен, ты и в мясной лавке бы нашел способ отличиться!

Душегуб промолчал, рыжий прыснул со смеху, а мрачный каторжник следил тем временем за толпой, в которой что-то намечалось. Он переводил взгляд с одного лица на другое и иногда встречал в глазах овец знакомый лихой блеск шакалов. Шериф, проследив за его взглядом, тоже начал что-то замечать. Он подозвал к себе помощника и сказал ему что-то. Помощник, взяв с собой четырех констеблей, наскоро объяснился с ними, и законники пошли прочесывать толпу. Шериф же отослал еще одного человека, чтобы поторопил казнь. Если в толпе были разбойники, замышлявшие недоброе, их могла отпугнуть смерть, если же искали кого-то конкретного, и этот кто-то стоял сейчас на эшафоте, ожидая смерти, то чем быстрее этот кто-то умрет, тем лучше для всех жителей Чертополоха. Но шериф ошибся: в толпе действительно прятались разбойники, целая их банда, но не все ее члены, еще разбойники вскоре замаячили на крышах домов. Пришли они, однако, вовсе не за кем-то из бандитов, их лидера многие считали сумасшедшим, но и безумцы бывают привлекательны. А этот безумец отличался особенной харизмой. Его звали Падре, он объявил себя мессией, единственным истинным пророком Единого. Прознав о том, что здесь случилось отвратительное богу дело — пытки преступника не по закону, ужасная смерть, превысившая совершенную им вину — Падре направил свою паству в Чертополох, чтобы спасти одну единственную душу из петли.

«Жизнь за жизнь! — учил он, — кара по грехам! Если баланс нарушен — его нужно восстановить!»

Палача поторопили, в спешке набросили хомуты на шеи, и клерки затараторили что-то нечленораздельно. Рыжий, оказавшись в петле, склонил голову: — Ну, не поминайте лихом! — сказал он, посмотрев на мрачного каторжника справа от себя и на душегуба слева. Когда же он посмотрел на душегуба, тот как-то странно посмотрел на него в ответ. Вдруг резко голова его утонула в петле, а глаза закатились, но палач не трогал рычаг. Колени душегуба согнулись, а все, что удерживало его грузное тело от падения теперь, это хомут, раньше времени затянувшийся на его шее.

— Эй! — рыжий толкнул его в плечо связанными руками, — братец ты как?

Рябой клерк подошел и пощупал пульс, кривая ухмылка растянулась на его неприятном лице: — Каком кверху! Он даже умереть нормально не смог… Представьте себе, взял и помер от страха, до повешения! Кто ж так на виселице-то конает?!

Рыжий расхохотался, но тут судья указал пальцем вниз, и рыжий захлебнулся смехом. В последний миг перед тем, как под его ногами разверзлась бездна, мрачный каторжник, стоявший рядом с рыжим болтуном, неожиданно встретился взглядом с человеком, который смотрел на него не как все: с презрением, злобой или стразом, но с чистой, неподдельной добротой. Его лицо, изможденное бороздами морщин, как вспаханное поле, излучало внутренний свет, а от улыбающихся губ и почти до самого пупа ниспадала благородным серебром борода. Эта доброта в глазах старика удивила каторжника даже сильнее, чем ушедшая из-под его ног опора. Тело каторжника полетело вниз, но взгляд его устремился вверх, в момент, когда петля еще не затянулась, он увидел паука, ползущего к нему по веревке. «Что бы это значило?» — успел подумать каторжник. И в тот момент, когда смерть, казалось, вот-вот схватит его горло затянувшейся петлей, прогремел выстрел.

Глава первая Кровавый бордель

Кнут недолюбливал Кавалерию с самого первого дня его в стае. Освободить бывшего каторжника из петли за миллиметр от погибели, перебив веревку точным выстрелом из винтовки, было капризом его предшественника, — Падре, к которому все обращались не иначе как отче. Этот был сам той еще птицей: бывший священник, незнамо как и почему замаравший рясу грязью беззаконья и сумевший собрать вокруг себя свору горячих голов. Падре был себе на уме, витал повыше пыльных кабаков и грязных борделей. Смотрел бы на землю чаще, глядишь, и не проворонил бы наметившийся мятеж у себя под носом.

Так получилось, что на момент бунта, Кавалерия, быстро ставший в банде доверенным человеком, с несколькими людьми отлучался по делу, порученному ему Падре (Кнут специально подобрал момент). Когда же вернулся в лагерь, с прежней властью в разбойничьем стане было уже покончено. Люди Кавалерии тут же переметнулись на сторону Кнута. Беглому каторжнику, окруженному стаей гиен, оставалось только принять волю сильного. И вновь Кавалерия был разжалован, из овчарки паствы Падре превратившись в волка стаи Кнута. Невелика потеря, — и большей чести он лишался! Куда бы не прибившись, к какому бы обществу не примкнув, по воле случая везде превращаясь в гонимого отступника, раньше или позже.

Едва ли Кнуту понравилась его сдача. Как заскрипели зубы негодяя, когда Кавалерия снял шляпу и поклонился, одним движением отдавая дань уважения праху старого хозяина и принимая нового. На тот момент Кнут не посмел его тронуть: власть его была тогда еще шатка, а слава Кавалерии громкой. Теперь дела обстояли иначе.

Кнут знал, что сукин сын спит чутко. Напасть же на Кавалерию открыто у него была кишка тонка. Кавалерия только прикидывался волком, на деле же был волкодавом. Один на один он разделался бы с Кнутом в два счета. Открыто проявить слабость значило натравить свою же свору на себя, эти гиены чуяли неуверенность, как гончие запах. Рычагами влияния на них были страх и алчность, свист каждого удара хлыстом и звон каждой монеты золотом укрепляли его власть. Чтобы прибегнуть к помощи своих, Кнуту нужен был повод — веская причина. Но Кавалерия не давал ему повода, и тогда Кнут, будучи не в силах уже терпеть его общество рядом с собой, начал активно искать способ избавиться от каторжника.

Месяцами он перебирал в голове варианты. Каждый вечер, сидя у костра в окружении своих телохранителей, Кнут проводил часы, с ненавистью глядя в ту сторону, куда ушел ночевать проклятый каторжник. В дневное время он держался с ним, как с прочими людьми, старательно подавляя угольки ненависти, тлеющие в глубине его мутных, крокодильих глаз. Он избегал прямых взглядов, заливал тот жар водой из черновой работы, лавиной сыплющейся на голову Кавалерии. Тот молча и со знанием дела выполнял поручения, никто из банды не сделал бы эту работу лучше него. Только слабая дымка ругательств возникала порою над затушенным кострищем в груди Кнута, где под слоями золы и песка скрывался такой жар, что, казалось, лишь развороши, только посмей тронуть, — и вспыхнет такое пламя, что сгорят все прерии. Уничтожить — вот что Кнут мечтал с ним сделать! Проломить ребра! Вырвать из груди его еще бьющееся, истекающее кровью сердце и пожрать его сырым! Сорвать плоть с его костей и высосать костный мозг! Перемолоть то, что останется, в муку и начинить ею пули, чтобы и после смерти каторжник не прекращал грешить, опускаясь в раскаленную магму вод Стикса все глубже, и глубже, и глубже…

Лучшим способом было прикончить Кавалерию втихую на разбое, когда в общей суматохе ничего различить невозможно, а после нее никто уж точно не будет оплакивать его гибель и разбираться с тем, откуда прилетела роковая пуля, — просто еще один мертвый компаньон. В открытой битве, его родной стихии, бывший вояка забывался, всецело отдаваясь процессу, нанося и получая раны. В прямом столкновении каторжник был страшен, как демон из преисподней, но даже ангела смерти можно сразить пулей.

К сожалению для Кнута, при всей своей безграничной ярости и затаенной ненависти, он был трусом. С момента смены власти никто из банды не вступал в настоящую схватку, в которой пороха сжигается столько, сколько серы на хельмрокских берегах, а из потраченного в бою свинца можно отлить статую хохочущего дьявола в полный рост.

Они грабили и убивали теперь только слабых, каких на просторах Прерикона было немало. Добыча с одного дела была много скуднее, чем раньше, но зато самих дел становилось больше, смертей среди головорезов меньше. Жизнь упростилась, а ее качество почти не пострадало. Все члены стаи были довольны, никто не роптал, а даже если бы кто и посмел, то на следующее же утро не проснулся бы.

Кавалерия не давал слабины. Он пал уже настолько низко, что без тени сомнения обрывал жизни простых работяг-фермеров, честным трудом пытающихся выжать хоть что-нибудь из неподатливой здешней почвы. Носи он по-прежнему эполеты своего давным-давно порезанного на полосы офицерского мундира, их металл бы порыжел не от ржавчины, но от пролитой невинной крови, увиденного и сотворенного им самим бесчестия. Единственное, чего не терпел беглый каторжник, — это насилия над женщиной. Однажды Кнут поймал его на этой слабости.

К тому моменту он уж притерпелся с мыслью о невозможности сию минуту разделаться с Кавалерией. Падре держал Кнута — этого волка в овечьей шкуре — на коротком поводке, считая самым паршивым ягненком из своей отары. Уже тогда Кнут затаил злобу на Кавалерию, за много меньший срок в кампании добившегося куда большего, чем он, своим беспрекословным подчинением, непогрешимой службой и верностью идеалам безумного священника.

Когда же Кнут сам обзавелся стаей, его взбесила невозможность тут же разделаться с этим лишним вожаком. Обладая хорошими инстинктами и умея их слушать, он проявил предосторожность тогда и сдержался, за что частенько корил себя впоследствии. Привыкший иметь дело с простыми и понятными мотивами человеческих поступков, такими как жадность, похоть, чревоугодие, каторжник был для Кнута закрытой книгой, написанной на неизвестном языке. Кавалерия некогда был гордым линкором, гордостью его величества, Кнут — вонючей и грязной галерой работорговцев, предел плавания которой прибережные воды. У него не было ни компаса, ни карты, он не умел читать звезд, никогда не смотрел выше голов своих рабов, упряженных в кандалы рабочих лошадок, его хлыст — и тот вздымался выше его взгляда. И, наконец, он попросту не обладал достаточной храбростью, чтобы отважиться забраться так далеко в океан познания человеческой сути, у него к тому же никогда не возникало потребности это сделать. В мире Кнута все всегда было легко и понятно, и эта внезапно возникшая сложность в лице Кавалерии лишь распаляла огонь его ненависти.

«Или он, или я!», — думал Кнут каждый день, пряча глаза.

Дни напролет Кавалерия держал руку на кобуре револьвера.

Он не смог удержать ее в тот день, когда пятеро ублюдков разорвали корсет госпожи борделя одного из городков, в который бандиты заехали праздновать удачное дело. Они хотели услуг, но не хотели за них платить, — частая подоплека для конфликта интересов в Прериконе, в которым жизнь и состоит подчас из одних только конфликтов интереса.

Тертая жрица любви была далеко не первой свежести женщиной. Бутон ее розы почти завял к тому моменту времени, когда банда Кнута пожаловала в безымянный городок шахтеров на фронтире, как, впрочем, и бутоны большинства цветов ее заведения. Иной раз смотришь на такую клумбу и думаешь, что было бы, не взойди эти красавицы в здешних проклятых землях, где на грамм почвы столько соли, что можно песком ружье заряжать, и оно будет стрелять без осечки? Что если бы вместо помоев из ругани, перегара и пустых обещаний их с раннего детства поливали бы чистой водой, холили и лелеяли заботливые руки садовника? А корни бы их нежились так в черноземе, как ножки столичных леди нежатся в бархате туфель — гордости модных бутиков, что тогда? Уж наверное, тогда бы у розы не имелось шипов.

В тот миг, когда дверь борделя распахнулась, а внутрь проник красный свет заходящего солнца, блеснуло лезвие, багровым бликом отразив его лучи, и одно из вонючих тел, обступивших цвет провинции, с громким грохотом повалилось на пол. В глазнице разбойника торчал стилет, всаженный в нее по самую рукоять, еще несколько секунд назад кинжал покоился в ножнах, закрепленных на бедре продажной женщины. На неподвижном лице мертвеца, как на театральной маске из гипса, отразилась одна из редких, но незабываемых звериных гримас, столь характерных для лиц мужчин, убитых в минуту прелюбодеяния. В ней смешалась сила и слабость, похоть и удивление от собственной внезапной кончины. Любуясь красотой пойманной пчелы, и энтомолог иногда забывает, что у вожделенной им красотки вообще-то имеется жало. Эта пчела до поры до времени прятала свое под подолом. К сожалению, жало у пчелы одно, а за его потерей неминуемо следует гибель насекомого.

Оставшиеся четыре головореза, лицезрев внезапную смерть шестого, опешили на миг. Не сговариваясь, как по команде, каждый из них сделал по одному шагу назад, позволив вошедшему в бордель человеку разглядеть разъяренную проститутку во всей ее красе. Смесь ярости и презрения на лице публичной женщины разом сбросили с него багаж десятка лет, проведенных в объятьях тысячи мужчин. Черты ее лица, пожалуй, слишком грубые для запечатления его на картине, без сомнений, были по-своему привлекательны в тот миг, когда озарились закатом. Если бы не длинная борозда на левой щеке — шрам от ножа, нанесенный одним из буйных и ревнивых клиентов прошлого, она бы по-прежнему не имела отбоя от клиентов.

«Нет отбоя, — есть побои!» — распространенная поговорка среди прериконских продажных женщин. Их судьба, — одна из возможных судеб женщин на границах изведанного. Родившихся, выросших и погибших нравственно, прежде чем погибнуть физически, здесь, между цивилизацией и первобытным миром. К сожалению, она же и одна из наиболее распространенных судеб. Публичный дом — порочное дитя природной тяги человека к насилию и необходимого послабления мер закона в той необычной его форме, которая в Прериконе возможна. В тот день алтарь одного из множества таких храмов любви, возникающих на по-своему прекрасном лице прерий по мере освоения их колонистами так же быстро и неотвратимо, как возникают язвы на лице больного оспой, обагрился кровью.

Лишь только дверь захлопнулась, а свет померк, как тут же прекрасное лицо воинственной женщины потеряло для мужчин свою божественную красоту и, следственно, неприкосновенность, оставшись лишь с плотской привлекательностью. Головорезы бросились на нее и прижали к столу с такой легкостью, словно перед ними был не человек, но тряпичная кукла. Сил этим дрянным койотам прибавляло влечение чресел и предчувствие скорого удовлетворения того голода, что сильнее всего терзает разбойников и моряков, привыкших подолгу обходиться без женщин. Об убитом товарище они почти сразу же позабыли и только если не лаяли от радости. Первоначально возникшая в них было ярость от нежелания жертвы сдаться и отдаться им на потеху, теперь сменилась тупым зудом инстинкта размножения. Он заставляет петуха топтать кур, а мужчину показывать худшие стороны своей натуры.

Госпожа лежала на круглом столе, надежно схваченная по рукам и ногам, вертя головой с той же бешенной скоростью, с которой шарик вертится на запущенной рулетке, и крупье, и все игроки, и зрители, — словом, все присутствующие в казино гадают: кто же сорвет банк? Глаза мужчин горели азартом, они до того возбудились, что шумно дышали, пыхтели, как носороги в брачный сезон. Пока несчастная вертела головой, ища помощи там, где ее по определению ей было не найти, где летучими мышами притихли подопечные ей девушки, страшась той же участи, а также прочая клиентура борделя с расчетом не платить, головорезы переглядывались между собой, решая, кто же будет первым.

Двое вцепились ей в руки, как два кола, пронзившие ладони грешника на Голгофе; двое отбросили подол платья и растянули ноги, оголив подвязки вавилонской блудницы. Ее чулки, многократно штопанные, были все равно дырявыми, а исподнее грязным, но даже так в этот момент проститутка была много чище навалившихся на нее мужчин. Сравнивать их добродетель, все равно что сложить на одну часу весов души всех убитых головорезами, а на другую — невинность всех юнцов, растленных этой падшей женщиной. Взявшись судить, помните только о том, что всех проституток когда-то растлили, а каждый головорез когда-то был невинным юнцом.

Для проститутки все поблекло, утратило свои краски. Остались лишь три цвета рулетки, этого «чертового колеса», захватившего ее всю целиком, сделав лишь шариком на своей карусели: черный, белый и красный… Черными казались мужчины, схватившие ее и прижавшие к столу, белым на их фоне казался бордель, красный лучик света проскользнул сквозь щель в двери и упал на ее лицо, осветив испуг в расширенных зрачках.

Тем временем рука злодея, удерживающего ее правую ногу, скользнула выше подвязки, вдоль внутренней части бедра подбираясь к тому, чем мужчины хотят обладать.

Еще одному — этот держал ее правую руку — показалось забавным схватить женщину за волосы, намотав те на ладонь, как какую-нибудь веревку, и приподнять ее голову так, чтобы она могла видеть, что происходит, а не только ощущать. Она же, извернувшись, сумела вцепиться негодяю в ухо зубами, откусив от того добрый шмат мяса и сплюнув ему же в лицо. Теперь ее губы были красными не только от света заходящего солнца.

Разбойник вскрикнул от боли, тут же выпустил ее волосы и тупо уставился на шмат мяса, лежащий у его ног. Поднес пальцы к кровоточащему уху, оторопело посмотрел на кровь, оставшуюся на их кончиках. Затем, поняв, наконец, что случилось, и рассвирепев, он стремительно вынул из ножен на бедре широкий охотничий нож, которым имел обыкновение свежевать дичь и вскрывать глотки дураков, вставших у него на пути, и всадил его на треть лезвия в столешницу, в миллиметре от вздернутого носа проститутки, едва не оттяпав его кончик. Женщина истошно завизжала.

Два напарника горе-любовника, стоявшие по левую сторону стола, искренне расхохотались. Третий, увлеченный женскими ногами, никак не отреагировал на происшествие, уже почти с головой нырнув под подол.

— Старая шлюха, а зубы, как у молоденькой кобылки! — крикнул один другому и растянул во всю ширь лица мерзкую улыбку, от уха до уха, показав гнилые пеньки своих собственных зубов и их кровоточащие десна.

— А визжит, как свинья… Ну ничего! Уж я-то найду ее жемчугу применение, когда с прочим телом позабавимся! — пообещал в ответ второй койот, оскалив пасть, не менее отвратительную. На его шее висело ожерелье из человеческих зубов, — ублюдок коллекционировал трофеи. Их на нити висело уже не меньше дюжины, по одному с каждого убитого им.

Последний бандит был из числа тех приближенных к Кнуту отбросов, которые примкнули к стае позже, уже после смерти Падре. Разбойник разбойнику рознь — отче бы никогда не допустил среди своих людей подобной низости и самоуправства.

Кнут же сидел в это время на диване, с наслаждением потягивая местное дрянное виски прямо из бутылки и наблюдая бесплатное представление, устроенное членами его кочующей труппы. По обе стороны от него застыли мраморными статуями две молодые девушки, каждая выше Кнута на голову. Обычно живые и громкие, смеющиеся, чтобы завлекать клиентуру, сейчас их сложенные на коленях руки заметно дрожали. Страх насилия породил в девушках целомудрие и сдержанность, даже проститутки сойдут за жеманниц, пригрози им кто-то всерьез отхлестать их плетью.

В углу зала, между стеной и разрушенным прикладами ружей пианино, забился, дрожа от страха и ненависти, паренек лет семнадцати, с виду типичный южанин. Как и все жители юга, он обладал смуглой кожей, приплюснутым носом, мясистыми губами и широкими бровями, курчавыми волосами, был строен, как палочка дирижера. Пожалуй, многие из здешних посетителей предпочли бы его большинству местных женщин, если бы им представился подобный выбор, однако паренек не продавался. Пальцы его правой руки, искалеченные больше, чем пальцы левой, были замотаны в носовой платок и прижаты к груди, а взгляд больших карих глаз неотрывно следил за Кнутом, за каждым его движением, за каждым вздохом. Это был местный пианист, нанятый играть развязные мелодии, чтобы клиенты лучше проводили время и больше тратились. Вернее, он был пианистом ранее, до этого вечера, до того, как лишился пальцев, а вместе с ними заработка и смысла жизни.

— Дай-ка я погляжу, а то что-то ты больно долго возишься! — не вытерпел вдруг коллекционер зубов, пригвоздив руку проститутки за рукав собственным ножом. Его лезвие вошло в столешницу больше чем на половину, этот разбойник был рослым малым, отличался большой физической силой, обладал бычьей шей и размером с добрую пинту кулаками.

Подскочив к заигравшемуся компаньону, он отбросил его от стола одним резким движением руки, достав из-под подола женщины, какакушер достает новорожденного. Этот «младенец» был отнюдь не невинен, обладал густой растительностью на лице и дурным нравом. Упав, он тут же встал на ноги с намерением отстоять свои права на добычу, но почти сразу же слег обратно, подкошенный мощным ударом в челюсть. Его глаза потухли, и он выбыл из игры, на этот раз всерьез и надолго.

Удостоверившись, что соперник усыплен, амбал с ожерельем на шее вернулся к женщине. Увлеченный процессом расправы над противником он не заметил человеческий силуэт, так и застывший на месте с того момента, как в бордель вошел неизвестный посетитель. Его не трудно было пропустить, ведь таинственный незнакомец стоял без движения, и только свет солнца, которое должно было окончательно скрыться за горизонт с минуту на минуту, проникая лучами сквозь щели, создавал красноватый ореол вокруг его широкополой шляпы. Если бы кто-то из людей, находящихся внутри, и вспомнил бы сейчас о нем, то подумал бы, наверное, что бедняга попросту впал в ступор от страха попасть под раздачу. Между тем это было не так, неизвестный выжидал подходящий момент для своего вмешательства. Он отлично знал сброд, с которым разъезжал по прериям, изучил его нрав и повадки, — знал, что делиться, а тем более уступать, разбойничье племя не умеет, и был более чем уверен в том, что непременно завяжется драка. Так оно и вышло.

Госпожу же, казалось, куда больше собственной жизни заботила теперь целостность ее платья, после того, как нож пронзил его рукав. Ее опасения на этот счет ясны: изысканная материя на фронтире стоит дорого, и все же только по-настоящему падшая женщина могла в такой момент подумать о деньгах.

— Берите уж, что хотите, ублюдки, и выметайтесь! Только ткань пощадите! — прорычала она сиплым голосом и, казалось, совершенно расслабилась. Все ее тело вдруг из туго стянутого узла превратилось в прямую нить, словно кто-то вытянул нужную петлю, тем самым узел развязав. Так ведет себя мошка, попавшая в сети паука, окончательно выбившись из сил. Все, что ей остается, — это принять черный рок.

Недоумение отразилось на лицах трех лап этого паука, его почти сразу же сменила дрожь предвкушения, они ослабили хватку, — лицо четвертой лапы, напротив, исказила ярость.

— Э-э-э, нет, дорогуша! Момент ушел, кровь слишком горяча теперь! Только лишь лоном и платьем ты у меня не отделаешься! — пообещал старой проститутке амбал, наклоняясь над ней с адской ухмылкой и разрывая подол драгоценной ее одежды на две ровные половины. Ткань темно-синего платья рвалась с громким треском, будто молния прочертила ночное небо, разделив то надвое. В тот момент, когда яркий росчерк этой молнии погас, когда амбал отпустил края разорванного подола, — грянул гром!

К тому момент вращение колеса рулетки почти завершилось, шарик замер, прильнув к ребру, делящему черное и зеленое, замер со стороны черного. Все были уверены в том, что подобно волне во время отлива, он уступит законам природы, и как в нынешней век суеверия уступают место научному подходу, так и шарик отступит от возникшей на его пути преграды, доказав, что в мире нет ничего непредопределенного свыше. Исход этой истории, однако, принял оборот отличный от того, который каждый из присутствующих в зале предполагал с самого ее начала, и только один человек во всем заведении знал до последнего, чем дело обернется. Этим человек был не Кнут.

Дело в том, что Кавалерия — он-то и есть таинственный незнакомец, замерший у дверного проема — предпочитал другой вариант этой игры. Кавалерия был из тех мужчин, которые держат руку на пульсе: опытный танцор — он не любил выбиваться из общего ритма, во многочисленных переделках с его участием почти никогда не допускал этого. Как жизнь научила его однажды, когда теряешь контроль за ситуацией — оказываешься ее заложником, он же слишком часто играл в карты с дьяволом, чтобы полагаться только на удачу. Леди фортуна, знаете ли, натура слишком ветреная. Она даже, пожалуй, и поизменчивей этой гетеры на столе будет, уж и отчаявшейся ждать поддержки откуда-либо. В такой игре ставки куда выше рулетки, в преисподней в качестве игральных карт в ходу Таро.

Никто не ждал вмешательства, но оно произошло. К тому моменту солнце исчезло за горизонтом, немного не дотерпев к окончанию подзатянувшейся пьесы. С улицы свет внутрь больше не проникал, и только люстры да канделябры, тусклый огонь их свечей освещал импровизированную сцену. Спектакль близился к развязке, актеры вышли в последний раз, большинству из них не суждено было поклониться публике — выстрел прогремел из-за кулис.

Выстрел отнюдь не был бутафорским, в том варианте рулетки, в котором Кавалерия был искушенным игроком, где «чертово колесо», — барабан револьвера, стрелок сам выбирает, кому улыбнется удача.

Щелчок курка и ставка на черное! Вспышка света и запах пороха! Первый выстрел был откровением: все равно что взорвать шашку динамита в закрытом пространстве пещеры. Летучие мыши, доселе взиравшие на происходящее издалека своими красными, как фонари у парадного входа в бордель, глазками, разразились испуганным писком. Их черные тучи метнулись к выходам. Обычные жители городка, проститутки, приезжие и даже несколько бандитов с особо острой формой медвежьей болезни вылетали сквозь окна, вынося ставни вместе с собой. Раздалось несколько глухих ударов, — это перевернулись диваны, из мягкой мебели превратившись в баррикады. Только дула торчали над ними, направленные вертикально вверх, в потолок: нечего тратить пули, пока не выяснена обстановка. Изредка над преградами возникали глаза — это шестерки Кнута, его разменная монета, изучали торг.

Между тем азарт захватил игрока — нету в мире заразней болезни. Раз масть пошла, — значит, еще одну ставку на черное! И новый выстрел сотряс своды пещеры. Третьего не понадобилось, к огромному сожалению вошедшего в раж игрока, казино закрылось раньше положенного срока. Видя, что подмога из зала не спешит вмешаться, один из оставшихся в живых насильников повалились на колени, умоляя сохранить ему жизнь. Из оборванного уха мерзавца продолжала сочиться кровь. У него тоже были при себе револьверы, но когда играть в шахматы с новичком садиться гроссмейстер, мат получается детским. Медленно он вложил револьвер в кобуру. Оставаясь у двери, во тьме, Кавалерия, как маститый живописец, осматривал нарисованный им натюрморт. Немедленной расправы Кнута он не страшился — этот трусливый крысиный король и курок взвести побоится, пока не убедится наверняка в том, что его сторона многочисленнее.

Амбал с ожерельем на шее, пораженный в спину, рухнул навзничь с простреленным сердцем. Он упал головой туда, куда при жизни так сильно стремился попасть, не в эдемские кущи вовсе, но между ног у продажной женщины. Кровь из прошитой насквозь груди залила изорванный подол ее платья. Своеобразное получилось зрелище и в этот раз вполне для кисти художника. Второй сраженный пулей лежал на полу. Стол перекрывал его тело почти целиком, загораживая от взора убийцы, как саванн покойника. С того места, где стоял Кавалерия, видно было только его ноги, сапоги на них дрожали, вшивый койот как раз собирался испустить дух.

Едва опомнившись от неожиданного спасения, проститутка не разрыдалась от счастья, как сделала бы честная или слабая женщина, вместо этого она схватилась за рукоять ножа, всаженного в столешницу справа от себя, — его было проще выдернуть, чем тот, что засел в ней слева. Прямая нить госпожи опять завязалась в узел, она снова была хозяйкой заведения, но пока что своим поведением показала лишь преисполненную глубочайшей ненависти женщину, лишенную и доли прежней властности. Схватив рукоять ножа обеими руками, ей со второго раза удалось его вырвать из столешницы, затем она принялась с остервенением лупить ножом по спине уже мертвого амбала, силой едва не овладевшего ее телом. Покойник молча сносил удары, лишь немного подрагивая от них. Казалось, труп хотел хоть на мизер искупить вину мелкой душонки, раньше жившей в нем, позволяя женщине выместить свой гнев.

Один из прежних командиров Кавалерии был, кроме того, что заслуженный офицер, еще и благородных кровей, и, как у них водиться, очень любил кулачные бои. Он был ярким примером представителя нового поколения сливок общества, о которых сочиняют современные писатели и от которых отрекаются отцы. Человек многих пороков, он не гнушался и сам окунуть руки в грязь по локоть, сбить кулаков костяшки об челюсть какого-нибудь дюжего молодца из простой четы. Надо ли говорить, как его уважали те из солдат, что вышли из низов? Да они родителей своих уважали меньше! По крайней мере, те из них, которые своих знали в лицо. Так вот этот черт усатый в перерывах от кутежа и мракобесия, занимал досуг тем, что сочинял своим бойцам диеты и тренировал их лично. Он, в частности, выдумал практику использовать в качестве наглядного пособия для подающих надежду новичков тушу свиньи, подвешенную на мясницкий крюк. Эта туша имитировала человеческое тело. Подготовленная таким образом зелень знала, что ее ожидает в бою еще до первого выхода на ринг.

То, чем занималась сейчас проститутка с телом неудавшегося любовника, навязанного ей судьбой, напомнило Кавалерии его собственные уроки. В прошлом ему и самому доводилось ступать на ринг под началом того командира. Он даже принес ему несколько славных побед и имел некоторый успех в благородном искусстве бокса, а также в обществе продвинутых дам, не гнушающихся этого исконно мужского занятия.

К сожалению, для выжившего разбойника разыгравшийся вдруг аппетит этой проститутки к зверствам не способно было удовлетворить одно лишь надругательство над трупом убитого. Как валькирия она взлетела в воздух, как оса вновь отрастила жало. С неожиданной для особы ее возраста прытью госпожа перескочила со стола прямиком на преклонившего колени разбойника, оседлав его. Еще пятью минутами ранее, койот внутри него бы залаял от восторга. Лишь краткий хрип вырвался из глотки поверженного теперь, когда до красной крови амбала на лезвии кинжала домешалась его собственная кровь. Проститутка вскрыла его горло с быстротой кобры и уверенностью семь раз отмерившей швеи, — вот каким боком нож вернулся к своему владельцу.

Вместе с последним проблеском света в стекленеющих глазах головореза, кулисы кочующего театра месье Кнута упали, чтобы больше не подняться в этом городе. И как актриса, вышедшая из роли, стоило завесе упасть, как тут же госпожа прильнула к груди только что убитого ею, измазывая лицо в собственноручно пролитой его крови. Она напоминала сейчас алчную вампиршу, нежелающую упустить ни капли жизненных соков из жил своей жертвы или воплощенный ночной кошмар, вытягивающий из спящего всю жизнь без остатка вместе с последним его дыханием.

Она сделала несколько глубоких и судорожных вдохов, а затем поползла по полу к ногам своего спасителя так же медленно, как он вкладывал свой револьвер в кобуру. Изорванный подол ее платья, пропитавшись кровью, потяжелел и, будто тряпка матроса, драящего палубу корабля после абордажа, оставлял за проституткой кровавый след по мере ее движения. Обхватив руками его ноги, она принялась лобызать один из сапогов Кавалерии, когда же он убрал ногу, просто замерла, прильнув своим телом к его коленям. Скупые слезы продажной женщины не смогли промочить жесткую ткань его штанов, а уж тем более достичь его сердца.

Длились минуты, вот и крыса наконец показала свою морду из подполья. Целая стая их, переплетенных между собой хвостами, вылезла из-за баррикад и двинулся спиной к спине по направлению к выходу из здания. Бандиты замирали от каждого шороха, порой от скрипа досок под своими же сапогами, дула их ружей и револьверов смотрели то туда, то сюда. Даже стрелок такой выучки, как Кавалерия, не совладал бы со всей этой кодлой в одиночку. Продолжение бойни, однако, не входило в его планы. Отстранив от себя женщину, для чего ему понадобилось приложить немало усилий, Кавалерия вышел на свет. Револьверы разбойников тут же опустились, а после вновь поднялись — никто не ожидал увидеть знакомое лицо по ту сторону дула.

— Сукин ты сын! И как я должен это понимать?! — вышедший вперед Кнут спрашивал для порядка, на деле же он сразу все понял и воспринял весьма однозначно, едва завидев лицо ненавистного ему каторжника. Даже если бы его предположение оказалось ошибочным, чего, конечно же, никак не могло случиться при данных очевидных обстоятельствах, то он бы все равно сбросил всю вину за случившееся на Кавалерию за неимением и нежеланием другого виноватого. Произошедшее было как раз тем случаем, тем поводом, которого он так долго ждал. И этот повод наконец представился ему, он не мог и не желал его упускать. — Бывший военный, — тоже мне… Ты слышишь меня, каторжник? Остатки твоего растерзанного мундира давно уже пустили на половые тряпки, а ты по-прежнему вступаешься за всякую шваль? Святоша! Убийство четверых компаньонов, моих людей, я не спущу тебе с рук! — речь Кнута своими интонациями напоминала речь прокурора, уверенного в успешности своих обвинений. Он не спрашивал, он уличал, тем смешнее это выглядело, если учесть, кто говорил.

Головорезы же на были на этом суде нечистого присяжными. Даже вступись за него сам лукавый, дьявол — и тот не смог бы так солгать, чтобы обратить этот процесс в пользу Кавалерии. Каждое слово Кнута било точно по цели, так же хлестко, как звучало его имя. С каждым словом затягивался хомут петли вокруг шеи каторжника. В прошлый раз веревку перебила пуля, так удачно пущенная из ружья бывшего священника, как молния не бьет два раза в одно место, так и одно и тоже чудо господне не случается дважды с одним человеком.

По мере развития речи главаря банды на лицах нескольких разбойников возникли довольные ухмылки: не один Кнут ненавидел независимого и сильного Кавалерию, а слово святоша в их среде считалось ругательством. Правда, Кнут не терпел его в обиходе и сам никогда не использовал, злостно карая своих подчиненных даже за одно упоминание о прежнем лидере и былом устройстве их кочевой жизни. Раз уж даже он употребил это слово, значит, Кавалерию ждала жуткая гибель, много хуже той, что ожидала спасенную им проститутку, в случае его невмешательства. Двумя худшими казнями у беззаконников считалось четвертование и затаптывание провинившегося лошадьми. Одна из этих двух казней должна была прервать его жизнь в ближайшем будущем.

Каторжник не мог не понимать всей незавидности своего положения, однако же лицо его оставалось беспристрастным. Казалось, даже войди сейчас в бордель сама костлявая с косой по его голову, ни один мускул бы не дрогнул в его мимике. Преступник в глазах закона, преступник в глазах других преступников, — сама жизнь этого человека была насмешкой над обществом, а как известно, где есть смех, — там нету страха! Нет в мире большего храбреца, чем тот, кто может посмеяться над собственной гибелью. Каждый раз расправляясь с бесчестием, Кавалерия в душе смеялся, но на внешнее его этот внутренний смех не распространялся.

— Троих! — возразил Кавалерия спокойным и громким голосом, взяв на себя последнее убийство куртизанки. — Четвертый не на мне! Как будто в подтверждение его слов из-за спины каторжника раздался шорох, а мгновением спустя единственный оставшийся в живых насильник принялся оплакивать смерть товарищей своим громогласным храпом. Усыпил его амбал весьма качественно, последний в его жизни удар вышел на славу.

— За четверых, — тебя и на четыре части! — с улыбкой мрачного удовлетворения заключил Кнут, не обращая внимания возражение Кавалерии и храп четвертого живого разбойника. Все разбойничье братство захохотало с его удачной игры слов, — это была очень простая, но своеобразная публика, их не сложно было рассмешить, главное, знать, что заставляет сердце головореза стучаться учащенно. В сравнении с Падре, Кнут был шутником, если не сказать шутом, однако и балагуры иногда бьют больно.

На мгновение в борделе повисла тишина, рука Кавалерии внезапно оказалась у самой рукоятки револьвера. Еще секунду назад он вальяжно поправлял ею шляпу и вот, незнамо как, — она очутилась там.

Кнут вздрогнул, он проморгал движение каторжника. Надо сказать, что Кнут такой был не один, — они все проморгали! Крысиная свора в миг ощерилась стволами: дураки очень не любят, когда их дурачат — никто не любит оставаться в дураках. Эта тишина, повисшая в зале, вот-вот должна была стать мертвой. История разрешилась крайне неожиданным образом.

С громким истерическим воплем: «И ты с ними заодно?!» — госпожа вбежала в зал, замахнувшись окровавленным ножом на своего спасителя, на Кавалерию! Реакция его была молниеносной. Тишину нарушили в одночасье два выстрела, после которых она и вправду стала мертвой. Один из них раздался из-за спины Кавалерии, рефлекторно повернувшегося в момент нападения и ставшего боком, изготовившись для стрельбы, только вместо середины груди переменившего положение тела каторжника, куда метил стрелявший, пуля прошла за миллиметр от его ребер и угодила в правую часть груди проститутки, выскочившей, как черт из табакерки. Этот первый выстрел отбросил ее, из-за чего второй выстрел — из револьвера — вместо оружия в ее руке пришелся женщине по лицу, прошив по диагонали обе щеки и чудом не задев затылок. Пуля прошла очень чисто, оставив аккуратную дырочку на входе и немного рваную на выходе.

Упав на пол, женщина недолго страдала. Она зашлась припадком страшного кашля, как чахоточная на последних стадиях развития болезни, и вскоре испустила дух, захлебнувшись кровью. Ее большие карие глаза так и остались смотреть в потолок, когда банда ушла из борделя. Там — на втором этаже — находились девичьи спальни, там же прошли лучшие и в то же время худшие годы ее жизни. Она не раз была матерью, но ни разу ни для кого не стала ею, ее внушительный бюст, торчащий из порванного разбойниками корсета, был залит кровью, своей и чужой. Ни разу младенец не касался ее сосков зубами — не раз их касался клиент. Спустя день была избрана новая госпожа. Спустя три дня уже заметно разложившуюся покойницу похоронили в общей могиле, подальше от священной церковной земли. Что же до Кавалерии, тот случай обошелся ему всего-то в несколько сотен ударов плетью, — сущая ерунда! Кнут и больше бы всадил и вообще бы шкуру снял, пошив себе из нее сапоги, но вынужден был остановиться на таком умеренном наказании.

Глава вторая Две сотни плетей

Дело было вот как: из роптавшей о престранном происшествии толпы бандитов возник Мираж, хотя до этого никто из разбойников не видел его рядом с собой и вообще не помнил, чтобы он входил в бордель. Мираж этот — дивный человек, среднего роста и стройный, на поверку был много сильнее, чем выглядел, а по ловкости и гибкости ему каждый из банды уступал, включая Кавалерию, и не всякий цирковой гимнаст мог похвастаться такой же вольностью в управлении собственным телом, какой обладал этот пройдоха. Он обращался со своими конечностями и суставами так же, как ярмарочный клоун поступает с продолговатыми шариками, делая из них причудливые игрушки для детей. Пули, казалось, сами огибали его тонкий стан, а в самых серьезных битвах он имел обыкновение волшебным образом испаряться, при этом успев засветиться на передовой и совершить там несколько ратных подвигов, так что и выговор ему не сделаешь за трусость, а только похвалить, получается, можно. Он умел исчезнуть внезапно, будучи на сцене в центре внимания, за секунду сделавшись тоньше булавки и проскользнув в щель между досками пола, — умел точно так же внезапно появиться, как лучик солнца в дождливый день. Моргнешь, и вот уж его нет, — моргнешь еще раз, и есть он снова! Словом, если нужно было что-то достать, узнать или разведать — лучшей кандидатуры, чем Мираж, было не найти.

Мираж всех в банде знал поименно, а не только по кличкам, как большинство, и со всеми братался, при этом никто не помнил в точности, когда он влился в стаю. Кто-то говорил, что при Падре, кто-то утверждал, что уже при Кнуте. Многие хвалились знакомством с Миражом еще до того, как он стал им компаньоном, рассказывали он нем разные истории, будто не человек он, а сам нечистый, что был вскормлен он кобылой Прерикон и оттого такой быстрый. Единственный разбойник, с которым Мираж не имел никогда дел, был Кавалерия, но тот так и вовсе ни с кем не общался, кроме Падре и им навязанных ему временных напарников, а со смерти священника и подавно — в общем никого из банды этот факт не удивлял, не удивлял он и самого Кавалерию, который и знать не знал ни о каком Мираже до того дня, как неожиданно он за него вступился.

Внезапно возникнув возле тела только что затихшей проститутки, Мираж провел пальцем по краям отверстия в ее груди и в восхищении цокнул языком:

— Отличный выстрел, босс! И я бы так не сделал! Клянусь, если бы не ваше милосердие, этот негодник был бы уже мертвый! Он должен благодарить судьбу за то, что встретил вас.

Первым стрелком был, конечно же, Кнут, который, испугавшись получить пулю от каторжника, решил поторопить события. Кнут стрелял отвратительно, все преимущества этого негодяя заключались в его умении хитрить, настраивать людей и обманывать судьбу. Он на словах выживал в таких передрягах, что даже самые бывалые бойцы, тоже бывшие военные, как и Кавалерия, а было таких оступившихся ветеранов несколько в их стае, только пораженно качали головами, слушая все те бредни, которые главарь заливал им в уши о своих похождениях. Говоря по правде, Кнут ни разу в жизни не был в настоящем бою, когда пули свистят над головой, осмаливая кончики волос. Кнут был прирожденный лжец, не знавший совести даже в ранние годы, будучи еще мальчишкой. Он был из тех людей, которые родившись, сразу же грешат: в первые же месяцы младенчества, выйдя из лона матери вместе со своим единоутробным братом, он отталкивал родную кровь от маминой груди, хотя их было две, потому что хотел обладать всем молоком, которое у нее имелось. Кнут был трус, но и ему приходилось убивать и не раз, они с Кавалерией умертвили примерное равное число людей, при этом Кавалерия побывал в самых страшных боях, таких, от описания которых кровь стынет в жилах, а Кнут не гнушался убивать бедняг, сидящих на нужнике.

Это прозвище, которые он носил столько лет, позабыв за годы в грехе даже собственное имя, данное ему при рождении, не говоря уже об имени своей матери, он получил еще в бытность свою работорговцем, когда перегонял плененных дикарей, как какой-то скот. Такое обращение с людьми не считалось в империи противозаконным, долгое время оно даже не осуждалось, работорговля была в порядке вещей. Лишь с десяток лет назад свободную продажу рабов запретили, да и то далеко не по причине торжества морали, но даже вопреки ему: продажу рабов легализировали — узаконили и нормировали, обложили налогами. Сильные мира сего пожалели упускать прибыльный бизнес, и наложили на него запрет для всех, кроме своих.

Когда падшая женщина бросилась на Кавалерию с ножом, тот, услышав ее вопль, обернулся посмотреть, прежде чем стал стрелять. Прирожденный воин, он мгновенно считал ситуацию и, став в стойку, попытался обезоружить женщину. В который раз армейская выучка спасла Кавалерии жизнь: предназначенная его сердцу пуля поразила грудь спасенной им женщины, фактически обесценив его жертву, лишив все произошедшее ранее смысла. Видимо, ненависть затмило все благоразумие этой когда-то не последней в городе женщины, так как бросившись тогда на человека, спасшего ее, она вернула Кавалерии дар жизни, подаренный им, как какой-то ненужный хлам. В прериях зачастую так и происходит. Однако именно благодаря крайнему безрассудству ее характера у нашего рассказа есть продолжение.

Итак, когда в роковой момент Кнут, попытавшись отнять жизнь ненавистного ему человека, случайным образом спас ее, по крайней мере, именно в такой интерпретации ситуация предстала глазам остальных разбойников благодаря своевременному вмешательству Миража. Он не имел больше возможности отступиться и должен был во что бы то ни стало пощадить Кавалерию для сохранения устойчивости своего положения лидера. Когда человек сначала выражает на словах одно намерение, а затем тут же от него отрекается, демонстрируя совершенное противоположное ему намерение в своем поведении, — это свидетельствует либо о ветрености человека, либо о слабохарактерности, и то и другое — открытые проявления слабости. Ни ветреный, ни слабохарактерный человек не может быть лидером кочующей шайки головорезов. Иными словами, Мираж поставил перед Кнутом практически неразрешимую при его характере дилемму: признать поданную им идею и таким образом выпутаться из неловкой ситуации, прослыть милосердным и пощадить Кавалерию, которого Кнут возненавидел теперь еще больше за необходимость совершить такой выбор, или возразить Миражу, выставив себя дураком, неспособным попасть во врага в упор, перед своими же людьми. Справедливости ради отмечу здесь, что никто бы из крысиной кодлы, собравшейся за спиной Кнута, не попал в Кавалерию с учетом данных обстоятельств, однако заклеймить вождя «слепым кротом», а после, чего доброго, и бунт против него затеять, это никому бы из них не помешало.

За несколько секунд на лице разбойника сменилось столько непередаваемых выражений, что, казалось, какой-то шутник решил показать немое кино, направив проектор Кнуту на широкое, как крышка бочонка, лицо. В определенный момент времени он был настолько вне себя от ярости, что решил порешить их обоих: и Кавалерию и Миража вместе с ним, но вовремя опомнился и в конечном итоге подхватил идею, обыграв все, как пощаду провинившегося олуха. Тем более что Мираж, убедившись в успехе своего рискованного предприятия по обелению, а вернее сказать, — очернению каторжника, по своему обыкновению, загадочным образом исчез, развеявшись в вечерней полумгле борделя, как зола, пущенная по ветру.

Его решению о помиловании все остальные головорезы обрадовались даже больше, чем прежнему приговору, в том числе и те из «присяжных», которые ухмылялись во весь рот в предвкушении казни. Когда Кавалерия выстрелил проститутке в лицо, изувечив ту, но не убив, — а точнее, увидев то, с какой скоростью он это сделал, каждый ублюдок вдруг понял, что не захотел бы оказаться на месте этой продажной женщины. Мысли о, мягко говоря, нелегкой женской судьбе в Прериконе крайне редко посещают головы мужчин, тем более таких уродов, какими были эти. Представленное в таком свете дело повернулось в пользу Кавалерии, так как лихачи были только рады развить и возвести идею о чьей-то жестокости в абсолют — до уровня, граничащего подчас с легендарностью!

— … а потом он заклеймил этой корове лицо, выстрелив в упор картечью, чтобы даже гробовщик не польстился на ее телячьи прелести! — примерно так обычно заканчивались истории, рассказываемые за костром в лагере разбойников.

Слушатели разражались довольным хохотом и одобрительно стучали рассказчика по плечу.

— Лицо-то он, может, и попортил, а вымя-то у дамочки, помню, знатное было! — приобщался к успеху кто-нибудь из находившихся поблизости очевидцев.

Со временем байки обрастали подробностями, будто каждый рассказчик взял себе за долг посоревновался с остальными в ублюдочности и изощренности фантазии. Чем меньше живых свидетелей становилось, тем меньше правды в историях было. Байки эти снимали среди бандитов такие же овации, какие снимает новая пьеса прославленного драматурга в столичном обществе ценителей прекрасного. По окончании каждого такого рассказа все с чувством мрачного удовлетворения косились туда, куда ушел ночевать печально известный им дьявол в человеческом обличье. Их лица как бы говорили: «Ты, может, и хотел казаться святошей, друг, да только мы-то всегда знали какой ты есть на самом деле там, внутри, а теперь, когда ты нам, наконец, показал свое истинное лицо, и подавно знаем!»

Но между тем они его зауважали, это так чаще всего и бывает в компании злодеев — уважение одного разбойника другим зарабатывается непременно через дрянные поступки и злую радость первого от того, что он не единственный такой мерзавец на белом свете — и хотя Кавалерия провел в банде много больше времени, чем большинство из них, тот случай в борделе был для него своего рода крещением (третьим на его веку). История убийства себе подобного восходит к глубокой древности, тяга к насилию и жестокости заложена в каждом человеке, и все же существует два типа разбоя: благородный разбой, им промышлял ныне покойный Падре, и разбой Кнута, — разбой, лишенный всех ограничений, именно под последнюю категорию разбоя и подпадает учиненное насилие над женщиной.

— Я-то и был тем, кто оборвал ее жизнь! — Кнут иногда вворачивал в общий разговор фразы вроде этой в жалких попытках удержать утекающую, как песок сквозь пальцы, власть. Попытки были жалкими и напоминали черпание воды дуршлагом, он это знал, как знал и каждый бандит в лагере — ублюдку оставалось лишь скрежетать зубами.

Никогда еще не пылало кострище ненависти Кнута так же сильно и ярко, как во время прилюдного наказания каторжника. Оно состоялось на следующий же день в самый разгар солнцепека. Разбойники окружили Кнута и Кавалерию стаей стервятников, образовав живую стену, каторжник не спеша снял куртку, а затем и рубаху, оголив атлетического сложения тело, без капли жира и мускулистое в меру, — лишний вес от бродяжьей жизни таял быстрее масла на сковородке. Только Кнут, а также несколько других разбойников имели брюхо и бокоплавы, и только босс, то есть Кнут, мог их себе позволить. Тех нескольких других, за исключением одного по имени Джек Решето, нещадно щемили и изживали.

— Отчего такое пузо, а? Косой? Ты что же, больше других ешь, мерзавец?! Смотри мне тут!.. Уличу за кражей провианта, — сварю в общем котле! Так и знай!.. — Кнут ревностно отстаивал свое исключительное право на неограниченный доступ к ресурсам банды. Он здесь, однако, как это частенько у него случалось, приукрасил. Ни в каком котле он Косого не сварил, конечно, а по старой дружбе грохнул просто, не тратя даже патроны, — забил до смерти хлыстом! Отвел, как говориться, душу человек. Такие, как Кнут, будучи у власти, если уж решат кого-то порешить, значит, должны порешить обязательно! А иначе жизни никому не будет. С Кавалерией вот не вышло, пришлось в конце дня за него отдуваться Косому.

До того, как Кавалерия снял свою одежду, у Кнута еще оставалась тень надежды на то, что отмеренные ему двести плетей на жаре каторжник не вынесет, все-таки годы у него уже не молодые, а жизнь разбойники ведут довольно-таки бурную. Кнут не учитывал нимало выгорания, постигшего Кавалерию, как и других ветеранов множества сражений. Даже пушечные выстрелы не заставляли его сердце трепетать в груди от страха, оно лишь слегка частило от восторга. Таким людям война жизнь продлевает, придавая ей смысл, пока не сложит рубака буйную голову под чьей-то саблей или под косой костлявой от глубокой старости, что, правда, случалось куда реже.

Это была не единственная ошибка Кнута в данном вопросе, он никогда не видел Кавалерию голым прежде, а если бы видел, то не тешил бы себя пустыми домыслами. Дело в том, что мыться вместе со своими людьми Кнут брезговал, выбирая для собственных купаний место выше по течению, и всегда захватывал с собой телохранителей, которые сами мылись в последнюю очередь. Кнут в процессе омовения стоял в реке по пояс голый, держа в руке револьвер со взведенным курком, пока один из этих телохранителей его намыливал. Он ни на грош не доверял даже им, своим защитникам. Падре, напротив, был настолько близок со своей заблудшей паствой, что даже крестить ему своих людей доводилось несколько раз, в том числе и спасенного им несостоявшегося висельника — это была своего рода плата за его спасение. Таким образом, Кавалерии некогда довелось променять петлю и смерть в безверии на крест и жизнь в чужой ему вере, — неплохая сделка! — сказал бы дьявол.

Когда каторжник снял в тот день рубашку и встал на колени, небо не увидело здоровой кожи — только сплошные старые раны. Шрамы и зарубки покрывали его туловище, что особенно заметно было на спине, ее кожа напоминала растрескавшуюся от засухи почву прерий, на которую он теперь, будто в молитве, преклонил колени. Между холмами мышц вились реки сечений, застарелые шрамы пулевых ранений обозначали на этой карте места, где зарыты клады, многие из этих кладов так и не были вырыты, — пули не были изъяты врачом. Свинец, которым Кавалерия был начинен время обратило в золото опыта. Разум человека — лучший философский камень, боль — необходимый для его работы реагент.

— Господь милосердный, братцы! Видать какой-то картограф принял эту спину за tabula rasa, превратив ее в карту прерий, во всяком случае спина такая же широкая, как степь! Клянусь, я отчетливо вижу здесь Змеиный каньон, стены которого аборигены используют, как заграждения, при ловле и укрощении диких кобыл. А вот и Каньон в форме подковы, в котором находится главная деревня одного из племен… Кажется, Пепельногривых! Да, все верно, Пепельногривых… — в этот момент выглянувший из-за плеча Кнута Мираж посадил в почву разбойника семя идеи. Его язык был столь же сладок и искусен, как и язык змея-искусителя, убедившего Еву испробовать запретный плод с древа познания добра и зла. Разум разбойника был далек от этих двух полюсов, он жил на просторах Прерикона и в суровой серости здешних реалий, ему эдемским яблоком служила нажива. На тот момент посаженное семя еще не взошло в его почве, Кнут только бросил дикий взгляд на Миража, и тот поспешил убраться обратно в толпу, из которой вышел, если, конечно, пройдоха не возник прямо из воздуха, как какой-нибудь джин.

Когда вездесущий плут ушел, Кнут вновь осмотрел спину Кавалерии: так осматривает пахарь поле перед работами. Никакая плеть не ранит больше, чем заточенная сабля, — эта спина пережила по меньшей мере несколько сабельных ударов, однако же вот, — она перед ним! Впрочем, едва ли Кнута это наблюдение в чем-то разубедило, пожалуй, лишь прибавило пылу. Высоко замахнувшись плетью, он нанес первый удар…

На протяжении всего наказания, а ближе к его концу — все громче, зубы Кнута скрипели, настолько сильно ходили его челюсти, будучи крепко сжатыми. Пламя его ненависти разгоралось все сильнее с каждым ударом плети, языки этого пламени взвились в тот день до небес. Его запал совсем не тратился в процессе бичевания, но напротив, лишь увеличивался. Посети чью-то голову мысль вложить зерно Кнуту между зубов, они бы сработали не хуже мельничьих жернов, перемолов зерно в муку в два счета.

Ближе к концу наказания Кнуту подумалось, что вся эта затея была бессмысленной от начала и до конца. И в годы, когда он гнал рабов на продажу, ему не попадалось спины жестче этой, а это ведь был не дикарь, но представитель цивилизованного мира. Казалось, лицо Кнута покраснело больше, чем спина Кавалерии от всех этих побоев. И самое главное, ни разу за все время из крепко сжатых уст бывшего каторжника не раздалось ни звука, ни даже вздоха. Его голос так и не прорезался, а ведь Кнут надеялся на его крик. Эта показательная кара должна была укрепить его власть, но укрепила лишь уважение его людей к Кавалерии. Словом, во весь остаток того дня Кнут был чертовски зол. До того зол, что даже убил Косого, которого и терпели-то в лагере ради того только, чтобы издеваться над ним. Бедный Косой…

Глава третья Дело у Змеиного каньона

Запад Прерикона — это сплошное нагромождение скал и каньонов, в их разломах текут горные реки, основной источник вод которых — тающие ледники. Каньоны ступенями отвесных утесов поднимаются вверх к могучему горному хребту, чьи заснеженные вершины, видные даже от восточной границы Вельда, издревле пугали слабых и привлекали сильных мира сего. Этот горный хребет, во времена нашей истории по-прежнему остающийся неприступным, зовут Рубиконом. Сколько стихов поэтов посвящено Рубикону, столько и альпинистов сложило головы в попытках достичь его вершин. Говорят, ближе к пикам людей охватывает безумие, они срывают с себя одежду, бросаются в снег и друг на друга, теряют человеческий облик и замерзают заживо зверьми. Пересечь Рубикон означает распрощаться с известным миром и его условностями и уповать на удачу изменчивых земель Палингерии, лежащих по ту сторону гор и наполненных ожившими кошмарами и титаническими чудищами прямиком из древних мифов и легенд. Неспроста Рубикон так высок, не зря живут на свете храбрые люди. Однажды перо экспедитора коснется бумаги и по ту сторону горной гряды, но пока вернемся в западные прерии, где только каньоны, реки, дикари и желтая, выжженная солнцем земля.

Прежде вольный народ Прерикона был един в своей разобщенности: он всегда состоял из кланов, но всегда эти кланы были объединены общим лидером и, несмотря на огромное их число, составляли одно племя. До недавнего времени это было так, но пришедшие в Прерикон колонисты из империи, вступив в контакт с аборигенами, развратили их дарами цивилизации, существенно упростившими их быт и подарившими неизвестные доселе наслаждения. Не всем вождям нравились такие нововведения, вскоре в стане дикарей произошел раскол. На сегодня известно три больших племени дикарей, обитающих в западных и центральных прериях.

Первое и древнейшее среди них — Пепельногривые. Они живут на западе, у самого подножия Рубикона. Никто не знает, как им удается находить в этих бесплодных землях пищу. У дикарей принято считать, что именно от их изначального, главенствующего клана и произошли все остальные. Тогда он назывался иначе, никто уже не помнит его названия, поэтому древнейший клан зовут просто Первым. Он в некотором смысле существует и теперь, примесь его крови есть во всех дикарях, но больше всего она выражена в клане Наследников.

Их кожа желта, как земли западных прерий, волосы серы, как пепел кострищ, а зрачки белы, как заснеженные вершины Рубикона. Именно Наследники — прямые потомки Первого клана — и ведут Пепельногривых. Наследники обладают тайной мирного приручения лошадей Прерикон, они способны подчинить любую лошадь своей воле, даже самую дикую и непокорную без применения к ней насилия.

Пепельногривые — наиболее таинственное племя и первое отказавшееся сотрудничать с людьми, пришедшими с востока, они, однако, были против войны с ними, их путь — самоизоляция.

Второе, а также наиболее многочисленное и воинственное племя — Огненноликие. Большая часть их деревень находится в центральных прериях. Два остальные племени считают их отступниками, за то, что они ослушались традиций и избрали иную тропу, отличную от той, что завещали им общие предки, — тропу войны. Худший кошмар колонистов, где бы не прошли эти безжалостные убийцы на месте поселений людей и даже кланов других дикарей остаются разоренные пожарища и лишенные скальпов трупы, обугленные, как головешки.

Среди огненноликих выделяется клан Укротителей, они не только убивают, но и берут пленников и не гнушаются делать из оставленных в живых людей слуг себе в услужение по примеру имперцев, проделывающих тоже с их братьями. Какими бы жестокими не казались колонистам прерии, но до прихода в них цивилизации здесь по крайней мере не было рабства — и это факт! Теперь оно есть, притом ярко выраженное с обеих сторон.

Помимо ловли людей, Укротители занимаются также ловлей диких кобыл, чем заработали уважение и почет среди других Огненноликих. В деле укрощения они прибегают к варварским методам, истязая и загоняя лошадей, за что их особенно ненавидят Пепельногривые. В основе метода Укротителей лежит подход приручения, заимствованный опять-таки из имперской культуры, — так называемый метод кнута и пряника, только их вариант во много раз грубее и жестче, а еще пряников они не пекут, ограничиваясь человеческим и конским мясом. Случается, что лошадь норовом не подходит под седло: карету повезет, но на себе всадника не потерпит, таких неприступных кобыл Укротители умерщвляют, но прежде чем убить, сбривают им гриву и многократно прижигают их плоть клеймом, — дикари не разъезжают в экипажах!

«Смотря какие дикари!» — возразит путник, когда-либо бывавший в Брэйввилле — столице Прерикона. В этом огромном и густонаселенном городе, настоящем мегаполисе по меркам прерий, смешались выходцы из самых разных регионов империи. В этом кипящем котле нашлось место для бледнолицых северян, смуглых южан, разнообразных по своей внешности и приметах жителей срединных земель, а также тех и з дикарей Прерикона, которые решили состричь свои косы и стать цивилизованными людьми. Приходиться таким не просто, — сказывается дурная слава Огненноликих и варварское воспитание, но в Брэйввилле к ним отношение получше, чем в остальных городах и поселках, здесь такие перебежчики в своих правах наравне со всеми, — пожалуй, в Брэйввилле, Дамптауне, да и только.

Третье племя аборигенов в момент раскола своего народа, предвкушая войны и желая мир, ушло в южные прерии, где степь чередуется с саванной, а после сменяется песками, там, далеко на юге, о прибережные скалы бьются волны Рокочущего океана. О тех землях мало что известно и дикарям и цивилизованным, как и о союзе кланов, ушедших туда. Они зовут себя Племенем вороного крыла по названию главенствующего клана Вороных, ведущего их всех, и не поддерживают связей ни с Пепельногривыми, чьи земли слишком далеко на севере, ни тем более с убийцами из четы Огненноликих, чуждыми их идеологии. Поговаривают только, что, лишившись поддержки Пепельногривых, а вместе с ней и лошадей, они приручили странных существ, обитающих среди песков, и зовут их туминаками. Никто не знает, что есть туминак, а также кто разносит эту неправдоподобную молву.

Семя идеи, некогда посаженное Миражом в мысли Кнута, дало наконец свои первые ростки. В голове лидера разбойников начало формироваться предприятие — крайне рискованная авантюра, почти безумие, в действительности, и последняя надежда Кнута на сохранение власти. Если вспомнить, чем закончилось для Падре свержение с престола, становится понятным, почему Кнут, переступив через свою трусость, решился пойти на смертельный риск — обворовать дикарей из клана Укротителей. А еще он сделал это потому, что ни разу не видел, как Огненноликие поступают со своими пленниками, в особенности с бесполезными, как он, толстый и старый коротышка. Кнут не потянул бы лямку каторжника, не говоря уже о неподъемном и для сильнейших людей бремени раба этих варваров. К счастью, со стороны имперского закона ему каторга не грозила, лишь виселица, а со стороны дикарей, — не рабство, но томагавк. Укротители не позарились бы дажена волосы Кнута, грязные, седые и сальные, сколько их не мой, оставив скальп при нем, но голову отделив от тела и насадив на кол в назидание всем ворам.

Того же нельзя сказать о прекрасной шевелюре Миража, будто сотканной из сияния Безымянного — третьей луны на небосводе и древнего бога-покровителя воров. Каждый, кто видел ее, влюблялся в нее с первого взгляда и хотел ею обладать. Не исключением были и свирепые дикари, но едва ли Миража это пугало, как и вообще что-либо из того, что обычно пугает других людей. Особенностью его шевелюры было также и то, что она при разном освещении и под разным ракурсом меняла цвет и длину. В связи с другой особенностью, на этот раз не шевелюры, но ее счастливого обладателя, никто, кажется, не считал это странным. Так как Мираж все же был из плоти и крови, вопреки мнению многих его недоброжелателей, а также обладал врожденным чувством себя-прекрасного, ему бы очень не хотелось расставаться со своей головой и волосами в обозримом будущем или вообще когда-нибудь. Именно поэтому Мираж, узнав о решении Кнута обворовать Укротителей и затруднениях в составлении плана похищения укрощаемой кобылы, предложил тому свои услуги профессионального разведчика и отточенные навыки воровских дел мастера.

— Таким образом, мы в качестве куша получаем не только укрощаемую кобылу, но и уже объезженную лошадь дикаря-приманки! — победно закончил Мираж излагать свой план, срывая бурю оваций, что случалось всегда, когда он произносил речь, вне зависимости от ее содержания.

Бандиты слушали его, как завороженные, собравшись вокруг плана, нарисованного им на земле у костра. Каждое слово Миража казалось им откровением, так подмастерья слушают мастера, а неофиты — адепта. Когда он закончил, повисла благоговейная тишина, никто из головорезов не решался ее нарушить, вдруг кто-то из толпы обратился к нему:

— Простите, но я не расслышал начало! Не могли бы вы, пожалуйста, повторить еще раз, мистер?

Это говорил бывший кочегар поезда, уставший от тяжелой работы и решивший податься на вольные хлеба разбойника с большой дороги. Копоть так сильно въелась ему в кожу, что лицо его и руки цветом и фактурой напоминали мундир картошки, запеченной на углях. Совсем недавно он пришел в банду Кнута, но уже прослыл никудышным игроком в кости, его так все и звали просто — Кочегаром. На Кочегара тут же зацыкали так, словно он своим обращением нарушил какое-то таинство, как если бы чужак непрошенным гостем вторгся в храм новой для него религии в момент священной для прихожан церемонии и вздумал во весь голос расспрашивать, что означает тот или иной символ или жест. Совсем недавно став бандитом, Кочегар не научился еще ценить красоту и совершенство продуманного до мельчайших деталей плана, прямо как тот, который ему только что описали. Мираж был более чем снисходительным к новичку.

— Глухота — не слепота, мой друг! — сказал он покровительственным тоном. — Стрелять-то ты умеешь, я надеюсь?

Разбойник виновато почесал затылок левой рукой, на его правой руке не хватало указательного пальца и одной фаланги среднего. Он проигрался совсем недавно в кости, а будучи раздетым догола, спьяну-сдуру поставил на кон свою селезенку в надежде отыграться. В этом была доля здравого смысла, так как что делает сердце и печень знают все разбойники, а вот за что ответственна селезенка — неизвестно никому из них. Только то о селезенке и известно, что она иногда воспаляется и потом взрывается, как Смесь Бернштейна. Если вовремя не обратиться к врачу, чтобы он вырезал воспаленную селезенку, то от человека мало что останется! Те же, с кем Кочегар играл в тот раз, все так же спьяну-сдуру приняли его ставку, а когда вместо ожидаемой им семерки выпала двойка, оттяпали ему указательный палец с помощью мачете, не зная, где селезенка находится и не веря вообще, что такой орган у человека есть. За то, что Кочегар пытался схитрить, поставив на кон то, чего у него нет, они, отрубив тесаком его указательный палец, дорезали бедняге еще и фалангу среднего, чтоб он на будущее знал, что мухлевать со своими нельзя. Впрочем, едва ли это происшествие многому его научило: он по-прежнему играл в кости и проигрывался в хлам, но части своего тела на кон больше не ставил, — нет, сэр, этот урок он усвоил! Ругаясь, что Кочегар и раньше делал постоянно, а с начала своей преступной жизни — так и в несколько раз чаще, он проклинал лгунов-врачей, выдумывающих несуществующие органы и болезни, чтобы наживаться на таких, как он, простых и честных парнях.

— Но насколько я понял, стрелять и не понадобиться? — неуверенно уточнил Кочегар, когда Мираж задал ему такой, казалось бы, простой для разбойника вопрос, как умеет ли он стрелять? Дело в том, что револьвер в руке Кочегар держал только два раза в жизни: в первый раз, когда воровал его у торговца оружием, так как узнал, что для того, чтобы приняли в банду, нужно иметь при себе оружие или прослыть печально известным в среде законников, во второй — когда делал ставку во всей той же злополучной партии в кости. В пользу его сообразительности надо, однако, отметить, что, играя в кости, револьвер Кочегар поставил первым после денег, еще до того, как разделся и начал щедро одаривать других людей частями собственного тела.

— Значит, не все ты и прослушал! — Мираж довольно растянул свои красные, как спелые вишни, губы в жемчужной улыбке. — Все верно, так и есть! Если дело выгорит, а оно выгорит — это я уж гарантирую (Мираж гарантировал больше, чтобы убедить Кнута, который, нахмурившись, продолжал взвешивать риски, хотя идея обворовать дикарей, как он считал, была его собственной, оригинальной задумкой) — мы получим двух прекрасных лошадей, не заплатив дикарям ни одной жизни и не потратив на них ни одной пули! — Кража, а не сделка, я полагаю! — он в предвкушении потер руки, — ну, есть еще вопросы?

Будто из тени, отброшенной языком танцующего пламени костра, перед толпой разбойников возник старик. Его фигура, скрюченная и хлипкая, как водонапорная башня Прикли Пир — городка на северо-западе Прерикона, из которого вышедший был родом — едва держалась на ногах вот уже двадцать с лишним лет. Это выступил со словом Старина Билл, некогда владелец фермы вблизи Маунтейн Крик. После того как его ферму поглотила степь, Билл стал бродягой, вырванной из земли травинкой, одиноко носимой ветром. Однажды он, не пойми как, сошелся с Падре, присоединился к его пастве, этому огромному перекати-полю, и пережил самого пастора, а после гибели Падре остался в банде при Кнуте, намереваясь, видимо, пережить и его.

Старина Билл был чем-то вроде талисмана. Большинство разбойников потерты, но не стары, мрут, как мухи, не доживая до седин. Обветшалый — не то слово — Старина Билл олицетворял преклонный возраст, до которого никто из них не доживет. Он был древним псом, выдворенным хозяином после многих лет верной службы за бесполезность и обозлившимся за это на весь мир. Готовый оспорить закон, он был, однако, слишком стар, чтобы сделать это, и во время набегов оставался в лагере. Билл научил бандитов, как хранить съестное так, чтобы оно дольше не портились, как получить воду при помощи одной только вырытой ямы и шляпы, куда ходить можно, а куда не стоит и вообще научил многим премудростям кочевой жизни, чем расположил их к себе и заработал место в стае.

Старина Билл знал тысячу историй и умел их рассказывать так, как, наверное, сама судьба не расскажет. За свою длинную жизнь он успел побывать и в роли домоседа и в роли странника. Молодость он провел по локоть в земле и удобрениях, а всю вторую половину жизни — ту, что длится до сих пор, — скитался по прериям как в одиночку, так и в компании, чаще плохой, чем хорошей. Когда Билл говорил, казалось, в уши сыплется песок, поэтому хотелось, чтобы он поскорее прекратил это делать и говорил ближе к сути, но стоило Биллу начать рассказывать историю, а окружающим начать ее слушать, как тут же они забывали о скверном голосе рассказчика и внимали речам Билла с упоением. Пожалуй, продырявь Старину пуля, тот же песок, что сыпался из его рта, посыпался бы и из проделанного ею отверстия, Билл бы заткнул его пучком соломы или кочаном кукурузы и как ни в чем не бывало поковылял бы дальше.

Когда он имел, что сказать, как теперь, прежде чем начать говорить, Старина Билл развязывал повязку на своей шее, яркую и красную, в отличии от его синих губ, и тогда наружу из этой повязки вываливались ранее удерживаемые ею складки кожи, придавая ему сходства с вараном. Или очень старым индюком, которого даже пустить на мясо уже поздно, но который вовсе не дурак умирать и, кажется, убедил смерть позволить ему еще подзадержаться в жизни чуток, на неопределенный срок, а костлявая шутки ради согласилась и с тех пор ограждала эту ветошь от всего, что могло ее свалить.

— Я тут послушал мельком, сынок… — Старина Билл запнулся о бархан в собственном горле и прокашлялся, затем, будто спохватившись, снял соломенную шляпу, подставив небу свою плешивую, как вершины Кряжа старателей, голову. — Ты, конечно, извини, меня, малек, если я что не расслышал правильно (тут он поковырялся в ухе своим артритным, скрюченным, словно ветка, пальцем), но в плане твоем, по-моему, есть одна загвоздка… — продолжил он, шелестя своим сине-зеленым языком, покрытым вязью сосудов, выпирающих, подобно пупырышкам на коже ящерицы.

— Да? И какая же? Хотелось бы знать… — совсем недружелюбно спросил Мираж, нахмурившись. Он недолюбливал Старину Билла, ему казалось, что эти мутные, катарактральные зрачки видят его насквозь, а сам Билл был, наверное, тем единственным человеком в мире, карту лица которого разведчик не мог прочитать и не понимал совершенно, как вообще такое возможно! Каждый раз обращая на него внимание своих лукавых глаз, он видел то, чего никак не могло существовать, но что тем не менее имело место, кажется, вопреки здравому смыслу, — видел не живое существо, однако необъяснимый феномен, загадку, способную ввести в заблуждение саму матушку-природу. Древний старикан, за всю свою жизнь ничего крупнее курицы не убивший, так как свиней или коров у Билла явно за душой никогда не водилось, таскается по прериям вместе с кучкой головорезов, готовых выпотрошить друг друга за просто так и удерживаемых от рукоприкладства только страхом, что выпотрошат их. Мираж считал, что человек по прозвищу Старина Билл на самом деле давно умер, а вместе с ними по прериям бродит его призрак, дух, не подозревающий о собственной кончине и продолжающий цепляться за мертвую плоть.

— А такая! — резко крякнул дед, очевидно, раздраженный неучтивым тоном молокососа, омуты глаз Старины Билла при этом опасно блеснули, — что где же это видано, чтобы дикие лошади в западных прериях паслись? — Я, правда, лошадями Прерикон никогда в жизни не интересовался… — добавил он уже значительно тише. Запала Старины Билла хватало ровно на одну короткую вспышку. Его порох вовсе не был сырым, как у безбородых юнцов или мягких нравом женщин, но был настолько древним, что из легко воспламеняемого порошка превратился давно в вековую пыль. — В плуг их не запряжешь и в телегу тоже… — начал он в слух и хозяйственно перечислять недостатки лошадей Прерикон, загибая свои скрипящие пальцы, а когда вспомнил все, пришедшие ему на ум, заключил, — словом, никудышные звери, как по мне! Не пойму только, чего все с ними так носятся?! Мне бы волю, я бы давно их всех на мясо пустил, ха! Хоть какой-то бы прок с них был, вот… — Но я точно знаю! — вдруг проскрипел он, вновь повысив голос. — Точно знаю… — добавил уже тише, — что они животные, как и все, из плоти и крови. — Знаю, что не как все лошади: не одной травой довольствуются, но и мышью похрустеть не брезгуют! — Но только там, на западе, — Старина Билл ткнул кривым пальцем, безошибочно определив Запад в сгущающихся сумерках тем внутренним компасом, который есть у всех бродяг и благодаря которому, они никогда на этот самый запад не забредают, — там, на западе, нет ничего: ни травы, ни того, что живет в ней и бегает среди нее… — А посему, я считаю, нечего лошадям там делать! Да! И все это враки! Вот! — закончил он, очевидно, довольный тем, что смог донести свою мысль.

Среди разбойников послышались перешептывания, слишком громкие, чтобы быть о хорошем. Некоторые бандиты, сощурив глаза, начали выразительно кивать в сторону Миража, что-то шепча на ухо рядом стоящим компаньонам. Несколько больших пальцев пересекли несколько кадыков, обозначив весьма неблагие намерения их обладателей, но такие, которыми, несомненно, вымощен дорога в ад. Разведчика все знали и все любили, только ведь и старый фермер ему возразил не на пустом месте, а каковы, позвольте, его годы!.. Сколько у него опыта!.. В вопросах живности Биллу все доверяли, к тому же те сомнения, которые он озвучил, были не бог весть какой мудростью, то есть звучали для здешней братии более чем правдоподобно. Те же мысли многим бандитам закрались в голову, но никто, кроме Билла, которому из-за старости было уже, кажется, глубоко плевать на все, не решился потягаться с Миражом в авторитете. Увидев, как недовольно скривились толстые губы Кнута, отчетливо виднеющиеся из-под его сомбреро, Мираж поспешил объясниться, задействовав все ресурсы своего не абы какого красноречия.

— Нет сомнений в том, что приведенные вами доводы вески, Старина, однако вы, уж простите меня за прямоту, по всей видимости, и правда не слишком-то разбираетесь в поднятом вами вопросе! Есть одно место, о котором из пришедших в Прерикон людей востока мало кто знает, даже таким опытным бродягам, как Билл, о нем неизвестно, хотя каждый из них, пусть и не подозревая о его существовании, мечтает его найти. Но о котором, к нашему и их большому счастью, знают лошади!.. Видите ли, это место, — есть на поверку чем-то вроде цветущего оазиса среди пустошей, если хотите. Этот лоскут благодатной земли, дикарями прозванный Лоном, находится на стыке между центральными прериями и западными, огражденный с трех сторон непроходимыми скалами и имеющий лишь два входа: один со стороны центральных прерий, в неприметной лощине, расположенной недалеко от Монтгомери лейн, другой — со стороны прерий западных, он много шире и приметней первого, так как проходит под грандиозных размеров Аркой седла… Погодите-ка, сейчас я нарисую! — подошвой своего сапога Мираж стер нарисованный им ранее план авантюры, присел на корточки и принялся дулом револьвера выводить на земле очертания упомянутого им Лона. — Табуны Прерикон туда приходят в последнюю очередь, ближе к Слезам неба, когда в центральных прериях уже все ими пожрано! — закончил он говорить и посмотрел на Старину Билла, слушавшего его рассказ с выражением крайнего недоверия на лице.

— И насколько далеко от этого твоего Лона каньон, о котором ты нам поведал, сынок? Тот, куда дикари загоняют кобыл? Змеиный, кажется… — проскрипел наконец Билл, запуская руку в один из карманов штанов, в тот, что был недырявым. Из кармана он отработанным до автоматизма движением извлек металлическую табакерку, с почти стертым за годы пользования рисунком на крышке. Отвинтив крышку, Билл сплюнул на землю соломинку, которую до этого держал в уголке рта и, положив в рот лист табака из коробочки, принялся его жевать, табакерку же бережно закрыл и вернул обратно в карман. Запасы жевательного табака и соломинок у старого фермера никогда не исчерпывались.

— На такое путешествие у обычной лошади уйдет день или полтора, а то и все два… Зависит от того, какая лошадь!

— Ха! — победно каркнул Старина, взмахнув своей шляпой так же резко, как лесоруб подрубает ствол дерева, которое вот-вот должно упасть. — И что же? Ты, сынок, говоришь, что голозадый два дня подряд мнет пятками бока кобыле без передышек? Да какая же животина вынесет такое родео?! Э-э-э, нет, дружище! Сдается мне, что дуришь ты нам головы, малек… — сказав это, Старина Билл сплюнул коричневую от табака слюну и нацепил шляпу себе обратно на макушку, скрыв пятна плесени на плеши и несколько уродливых наростов сродни тому, что венчал его нос. Упрямый старик постоянно срезал его, но еще более упрямый нарост каждый раз отрастал обратно.

— Лошадь Прерикон и вынесет, разумеется! — уверенно ответил Мираж, только и ждавший этого вопроса, — ей два дня бежать не нужно: самая хилая кобыла табуна управится за пяток часов! Говорю же, дело в шляпе, Старина, будьте спокойны! — Уж мне-то можно верить, когда это я вас подводил, господа? — никто не нашелся, что возразить на это. Действительно, ни разу Мираж не подводил банду.

В довершение всего сказанного пройдоха обезоруживающе улыбнулся, и Старина Билл — этот призрак, эта тень минувших дней — был вынужден уступить, исчезнув в лучах его живой улыбки, как тьма уступает свету фонаря, ведь как известно, за молодостью будущее! Что-то бормоча себе под нос невнятно, старик направился туда, где стояли телеги, под одной из которых, втиснувшись между деревом и землей, Билл имел обыкновение ночевать, укрывшись дном телеги, подобно тому, как мертвец укрывается крышкой гроба.

Мираж повторил свой план, что вовсе не было ему в тягость, но доставляло неописуемое удовольствие. Когда он закончил, все с нетерпением ожидали решение Кнута.

— Мне нравится! — заключил, наконец, Кнут, ориентируясь главным образом на шаткость своего положения и решительность общего настроя, — я одобряю!

Мираж довольно цокнул языком и легонько, почти по-дамски так прихлопнул в ладоши. В воздух тут же полетели дырявые и порванные шляпы и винные пробки из откупоренных бутылок, — разбойничье братство решило отпраздновать наметившееся дело.

Только один человек не праздновал вместе со всеми, мрачный и невидимый разбойничьему глазу он стоял вдалеке от огня под покровом плаща темноты надвигающейся ночи, которым был с головы до ног окутан. Для Кавалерии успех данного предприятия значил многое. Прежде всего нужно сказать, что он потерял уважение разбойников почти так же быстро, как и нажил его. Это произошло, однако, не потому, что он не понимал природу известности, не знал, что славу нужно питать и ухаживать за ней, как за декоративным деревом, чтобы вырастить бонсаи нужного размера и остричь его правильным образом, но оттого, что такая слава была для него сродни плевку в лицо. Он только и рад был избавиться от нее, но, к сожалению, именно слава, которую он так ненавидел, и удерживала клыки этой своры шакалов вдалеке от его глотки.

Сейчас положение Кавалерии было немногим лучше положения Кнута, а в первые месяцы после двух сотен плетей, стойко вынесенных им, он даже смог бы при желании его свергнуть и самому стать лидером преступной шайки, — настолько велико было впечатление, оставленное им в памяти наблюдавших за наказанием разбойников. Но время сглаживает впечатления, если их ничем не закрепить, а становиться вождем беззаконников не входило в планы Кавалерии, равно как и не было одним из ведущих мотивов в жизни Миража, пути которого оставались для всех загадкой. Не приходилось сомневаться, что с его умением располагать к себе и хитроумием Мираж мог в любой момент собрать под свои начала армию приспешников куда больше той, силой которой Кнут располагал сейчас или даже в лучшие дни своего правления.

Кавалерия был уверен в том, что он стоит в темноте незаметно ото всех, но вдруг в метре от его лица волшебным образом нарисовался полумесяц ослепительной улыбки.

— А кто это у нас такой угрюмый стоит под покровом ночи? Не Кавалерия ли это, не тот ли беглый каторжник, грубиян и женоненавистник, изувечивший личико одной известной всем нам дамы? А главное, почему один, а не со всеми? Уж не задумал ли ты, смутьян, расстроить наше общее начинание? — сказав это и сделав еще один шаг, Мираж уткнулся в дуло револьвера.

— Ты не смотри, что ствол холодный, — он очень быстро нагревается! — процедил сквозь зубы мрачный человек, чей указательный палец правой руки лежал на спусковом крючке, а ладонь левой руки ребром касалась взведенного курка, как и весь револьвер, приведенная в боевую готовность.

— О, нет, нет, нет, приятель! Боюсь, что ты не так понял! В этом вопросе я тебе не помощник. Видишь ли, я мужчин люблю в плане делового партнерства, но в вопросе любви всецело отдаю предпочтение прекрасному полу! Мне к тому же не нравится причинять женщинам боль и страдания, так что, похоже, и в деле вкуса мы с тобой, увы, не сходимся! — он прицокнул языком.

Кавалерия ничего не ответил, такой же холодный, как и ствол его верного револьвера, дуло которого по-прежнему было наставлено Миражу в печень. Среди жителей Прерикона бытует мнение, ясное дело, среди тех из них, кто не боится мнение иметь, будто выражение: «уже в печенках сидит!» — пустили в народ доктора, не гнушающиеся за щедрое вознаграждение обслуживать бандитов и уставшие им повторять, что выстрел в печень — это чаще всего та же смерть, что и пуля в сердце, только отсроченная, и нечего к ним умирающих таскать, если кровь из бока ручьем хлещет — таким гроб заказан, надо сразу могилу копать! Но Мираж, кажется, не слышал рекомендаций этих преданных своему делу специалистов, так как его ничуть не смутило оружие Кавалерии. Пройдоха, случалось, за день в нескольких таких передрягах бывал — и ничего, печень цела до сих пор! Впрочем, не стоит брать князя лжи за пример для подражания, то, что сходит дьяволу с рук, не сойдет никому другому.

— Все в порядке, Мираж? — спросил разбойник, как нельзя вовремя приковылявший матросской походкой отлить.

— Да, все хорошо, просто справлял нужду! Иди пить к остальным, я сейчас к вам присоединюсь… — своим обычным, беззаботным тоном ответил Мираж, обернувшись к нему, а когда повернулся обратно, то увидел, что Кавалерия уже лежит как ни в чем не бывало на своем обычном месте, вдалеке ото всех. Отблески языков пламени пылали в черных маслинах его зрачков, направленных даже не на Миража, но как бы сквозь него. Мираж хмыкнул, пожал плечами и вернулся ко всем.

Вокруг костра за время их с Кавалерией, пусть и короткого, но емкого мужского разговора образовалась куча мала из нахлеставшихся вусмерть тел. Среди лежащих был, в частности, Кнут, уснувший в окружении своих телохранителей, сейчас таких же пьяных, как и он сам, собутыльников. Кнут в обычное время не пил так много, иначе бы его давно выбили из седла. Сегодня, однако, он сделал исключение из правил, обрадовавшись тому, что впервые за долгое время к нему обратились не небрежно по имени, но уважительно на вы. Он в связи с этим, видимо, посчитал, что выпить со всеми из пущенной по кругу бутылки не повредит его власти, но даже укрепит ее, однако позорно просчитался в количестве дозволенных ему глотков за браком практики, и не учтя свой не первой свежести возраст, налакался до потери сознания. Теперь широкополая шляпа, накрывшая лицо Кнута, поднималась в воздух в такт его громкому храпу.

Среди еще стоящих, но неумолимо клонящихся к земле, этой общей для всех бродячих и много пьющих подушке, был Джек Решето — длинный, как железнодорожная шпала, толстый и уродливый малый, в прошлой жизни перепробовавший, кажется, все известные способы легкого заработка денег и остановившийся в конечном итоге на кочевой жизни разбойника. Половину пуль, засевших в его грузном теле, Джек, как он сам любил выражаться, «нахватался», работая на одного из воротил преступного мира Дамптауна — второго из больших городов Прерикона, процветающего за счет азартных игр и политики вседозволенности, ведомой тамошней продажной властью.

Если в Брэйввилле не найдется для кого-то место, то этот кто-то, несомненно, сумеет занять свою нишу в Дамптауне или в петле виселицы, если он недостаточно везуч. И в то и в другое место ведет одна дорога, один бросок монеты определяет то, куда ты попадешь.

Джек часто рассказывал истории о временах, когда жил и работал там, и вообще любил надоедать всем подробностями из своего прошлого. Но никогда, травя байки, сколь бы пьяным он не был, Джек не распространялся о личности своего нанимателя, называя того просто боссом и никак иначе. Кажется, он опасался, что в случае разглашения тайны его имени, загребущие руки этого таинственного босса дотянутся до него из Дамптауна даже сюда, в забытые всеми западные прерии, где только дикари и перекати-поля.

Оставшуюся половину засевшего в его теле свинца, здоровяк заработал, колеся по миру вместе с самыми разными бандами и шайками головорезов и повидавши на широком пути прерий ублюдков всех мастей и разливов, по сравнению со многими из которых, сам он был просто-таки паинькой. Вот так, кочуя с места на место и меняя компаньонов так же часто, как крупье распечатывает новую колоду карт, иногда расставаясь с ними мирно, иногда сбегая от них, а нередко и убивая их, в некоторый момент времени Джек и пристал к банде Кнута и теперь тунеядствовал за ее счет.

Он был непревзойденным кулачным бойцом, с лихвой возмещая недостаток ловкости избытком физической мощи. Джек от природы обладал феноменальными данными, которым бы позавидовал любой цирковой силач, мог поднять небольшого коня на руках, а на плечах удержать и целую корову. Какое-то время он выступал на ринге, принадлежа к той породе бойцов, которые выдерживают даже самые сильные удары, не пошатнувшись, и попадают за бой в противника один удачный раз, но зато попав, усыпляют наверняка, то есть, в сущности, боксером Джек был посредственным, но общепризнанно, — той еще зверюгой!

Тунеядцем же Джек стал оттого, что в делах, которые Кнут изредка отваживался проворачивать, его сила обычно никак не пригождалась. Этого бугая держали, как ленивого, но злобного бульдога, на случай, если будет на кого спустить.

Кроме тяжеловеса-Джека и пройдохи-Миража, который вне зависимости от качества и количества выпитого был трезв, как стеклышко, и не вонял, на своих кривых ногах у костра еще стоял, пошатываясь, молодой ковбой — Лассо-Пит, ступивший на путь вооруженного разбоя после смерти своего отца, одного из крупнейших скотоводов Прерикона. Из причитающегося ему наследства Питу не досталось ни гроша, все растащили предприимчивые старшие братья. Для Пита выпивка была все равно, что молоко коровье! Он присасывался к бутылке жадно, как теленок к вымени, и что бы Пит не пил, сколько бы Пит не пил, как бы сильно не кружилась у него голова при этом, он никогда не терял сознания и в любом состоянии, даже самом скверном, мог попасть гремучей змее в глаз с десяти шагов, если это позволяло освещение.

Сам Пит о своей нечеловеческой выдержке любил травить одну историю. Только одна-то эта байка у него и была, но в каждую попойку с его участием можно было быть уверенным в том, что Пит ее вспомнит и расскажет точно так же, слово в слово, как рассказывал в прошлый раз. Он заучил ее наизусть, как ребенок заучивает стишок на память и потом постоянно им хвастается, но никто не возражает, ведь его все любят, — вот и с Питом было так. Казалось, сам алкоголь напоминал ему о ней, а молодой ковбой пил часто и взахлеб, ну, знаете, как и все ковбои! Притом, что характерно, байка эта, даже многократно повторенная, народу не приедалась ни грамма, чего нельзя было сказать о даже свежих историях Джека, который при всем своем бурном и гангстерском прошлом был на удивление занудным человеком.

По словам Лассо-Пита, впервые он съездил верхом на кобыле в четыре года, но еще раньше он прокатился в «карете», как один из этих богатеньких Джонни, разъезжающих в экипажах по главной улице Брэйввилля, в котором Пит несколько раз бывал, перегоняя туда скот с отцовского ранчо.

— Значится, папка мой, когда я совсем мелким был, еще молоко тянул, а не спирт, меня от мамкиной сиськи оторвал как-то раз, вытащил во двор мою колыбель и привязал к самой необузданной кобыле на нашем ранчо, которая… Чего говоришь, паря? Как звали кобылу, спрашиваешь? Не помню… Я же говорю, я маленьким еще был! Погоди, не путай!.. Да… — сбившись, Пит делает обычно глоток виски или другого пойла, которое есть под рукой, но всегда с таким видом, как если бы пил виски, будь это даже чистый спирт, что в разбойничьей среде тоже далеко не редкость. — Так вот, кобыла эта никого на себя не пускала, совсем не терпела седла и жеребцов рядом с собой тоже не терпела, согласитесь, странное для кобылы дело!.. Папка мой уж как ее только не охаживал кнутом и жалко ему было, первоклассная ведь лошадь, а только проку с нее? Ни продать тебе, ни жеребят! Ай, чего уж там, давно дело было… Ну, за старые времена тогда! — еще раз прикладывается к выпивке. — И вот он выносит мою колыбель, и чтобы вы думали? Запрягает в нее эту лошадь, а я же маленький, я же в колыбели! И он ее бьет по крупу, сильно так бьет, — в этот момент Пит обычно вскакивает на свои кривые ноги, наверное, чтобы показать, как же все-таки сильно он ее бил, допивает остатки того пойла, которым до последнего времени травился, и разбивает бутылку оземь или о голову своего слушателя. — Ну, лошадь на дыбы и как понеслась, а я в колыбели за ней лечу и хохочу… — Пит медленно наиграно смеется, но звучит все равно искренне, потому что он пьян в стельку. Затем вдруг прерывается и замирает с недоуменным и возмущенным видом, будто увидев муху в своем супе. — А если не так, — говорит он, наконец, и икает, — то я не знаю, значит, как! — Ну, разве что от матери могло еще передаться, она у меня, родимая, помниться, любила к горлышку приложиться, не как брейввильские мамзели из бокала, а чувственно так, по-женски, по-настоящему… Эх, матушка… — и, вспоминая мать, Пит начинает рыдать, пока ему не подсовывают другую бутылку, чаще всего это случается быстро, потому что плачет Пит, как и смеется, очень громко и не забывает при этом сморкаться для пущей жалости. При том, если кто-то лезет к нему обниматься, он тут же прекращает ныть и кричит: «Я тебе что баба или как, чтоб меня лапать?!» — и неминуемо завязывается драка. А если просто незаметно сунуть ему под этот его крючкообразный нос бутылку — тогда учует запах и слезы как рукой! — Пит снова пьет, только уже молча, и никого не трогает при этом.

Парнишка звезд с неба не хватал, конечно, но с винтовкой и револьвером обращался знатно, и на кулаках был подраться не дурак. Его в банде ценили и как надежного стрелка и как душу компании, — ценили Лассо-Пита куда больше того же дармоеда-Джека. В негласном списке банды он был первым на роль лидера после Кнута, но, кажется, как и Мираж и Кавалерия, которому что в вожди, что в могилу, совсем не интересовался этим. У парня не было амбиций и на братьев своих старших он не сердился за то, что оставили без гроша в кармане. Его жизнь, казалось, для большой дороги и лепила. Пит, хоть и молодой, а в нынешнем составе банды дольше всех, наверное, пробыл, исключая, должно быть, только того же Кнута и Кавалерию, с которым вместе стоял на эшафоте и был спасен Падре в один день с ним, а после им же крещен. Лассо-Пит также входил в число тех людей, которые ездили под началом Кавалерии вплоть до самой смены власти в банде, а после переметнулись на сторону Кнута. Из всех нынешних членов банды Лассо-Пит является также единственным человеком, которого Кавалерии никогда не хотелось пристрелить за что-нибудь.

Сам бывший каторжник во время попойки лежал наедине с собой, впервые за долгое время имея возможность расслабиться. Он просто наслаждался звездным небом, в котором в эту ночь сиял алмазом Безымянный, будучи верно, единственным драгоценным камнем в мире, который, если верить древним преданиям, однажды до того изощрился, что украл сам себя, но это история для другого времени и для другой компании. Когда же на небе появилось круглое лицо Миража, озаренное светом своего покровителя, Кавалерия не прозевал его во второй раз за вечер и встретил плута револьвером, нацеленным в этот раз ему в пах. Даже при таких, казалось бы, незавидных для любого мужчины раскладах, Мираж не стушевался, но тихо присел рядом, положив между собой и Кавалерией неоткупоренную бутылку дешевого вина. Он пришел с миром.

— Красивая ночь, а живодер? Красивая ночь… — сказал он, глядя в хитрое лицо Безымянного своим не менее хитрым лицом.

Но Кавалерия не ответил, он лежал с закрытыми глазами. Только когда Мираж уходил, Кавалерия приоткрыл один глаз и проводил его взглядом: в свете луны и звезд точеная фигура пройдохи показалась ему почти женственной.

Последующие дни были для каторжника передышкой: весь лагерь охватила спешка, предшествующая любому большому делу, и все, включая Кнута, похоже, позабыли о нелюдимом одиночке. Согласно плану Миража, который следующим же утром после большой попойки уехал на разведку, основным местом действия грядущей авантюры должен был стать Змеиный каньон — один из ближайших к центральным прериям каньонов — туда и держали путь разбойники.

Здесь, в западных прериях, очень трудно было отыскать пищу и сколь-либо годную к употреблению питьевую воду. В центральных прериях, странствуя, бандиты кормились охотой, а воду набирали в реках и прудах. Некоторые шакалы так и вовсе лакали, кажется, одно спиртное, белки глаз у таких были желтыми, как у змей. К слову, гадов ближе к подножию Рубикона становилось все меньше, так как здесь почти ничего не росло и, как следствие этого, не водилось мелких грызунов, излюбленного змеиного лакомства. Гады же теплокровные водятся везде, где им что-то перепадает. Но даже такие гады, как те, что кочевали вместе с Кнутом, должны были хоть изредка подпитываться чем-то, помимо жестокости, которой в их крови бурлило немеряно.

По расчетам Кнута на путь к каньону и обратно их запасов впритык, но хватало. Только он не раз уже убеждался в том, что слепая вера в расчеты, даже самые точные, на практике часто выходит боком. Не желая рисковать понапрасну, Кнут отрядил Лассо-Пита «ощипать ботву» на ранчо Веста — одном из беднейших ранчо, расположенных на периферии центральных прерий, выдав ему четырех головорезов из числа доходяг, которых жаль меньше всего, к ним попал и Кочегар. Задание было не сложным, на том ранчо почти не имелось охраны: с каждым годом дела старика Веста идут все хуже, его теснят конкуренты и другие такие, как Кнут и его ребята, год или два и ничего там уже не будет.

Путь к ранчо у отряда Лассо-Пита займет около двух дней, еще пять дней потребуется на то, чтобы нагнать основную часть банды, движущуюся с черепашьей скоростью. По всему выходило, что объединиться получиться не раньше Скалы в форме скакуна, у которой Кнут намеревался подождать, сколько будет нужно. Лассо-Пита он выбрал потому, что был уверен в его надежности, а еще Пит мозолил ему глаза своей молодецкой удалью, по этим двум причинам Кнут и отсылал его при первой же необходимости.

Вскочив на свою гнедую с коронным выкриком хэй-хо, который, должно быть, слышали даже в Брэйввилле, Пит поднял свою ротанговую шляпу вверх, показав волосы того же цвета, что и кожа его лошади, и ткнул кобыле в бока слегка поржавевшими, но не от редкого использования, шпорами. Ковбой умчался вперед так быстро, что выданные ему в помощь люди едва поспевали на своих лошадях глотать за ним пыль. Не приходилось сомневаться, что если бы понадобилось, прикажи Кнут, Лассо-Пит, не моргнув даже глазом, поехал бы грабить Веста один, нисколько не усомнившись в отданном ему приказе.

Запасы перевозились на телегах, которые здорово замедляли общее движение банды. Когда же разбойники выезжали на дело или перед самым въездом в город, телеги и припасы оставляли в надежных местах, которых у Кнута и банды насчитывалось больше тысячи по всей территории прерий. Не прошло и часа от отъезда Лассо-Пита, как банда снялась с места и двинулась на северо-запад. Находись они сейчас в центральных прериях, прежде чем отправиться в путь, Кнут бы приказал замести за собой следы на случай, если какому-то законнику захочется получить награду за его голову, но здесь, в западных прериях, в этом не было нужды, как говорится, ищи ветра в поле!

Кавалерия ездил, как и спал, немного поодаль от людей Кнута. Он имел свои причины оставаться с бандой, хотя мог бы давно сбежать, прихватив с собой Удачу — лошадь, подаренную ему Падре, которая вот уже несколько лет его на своей спине возила. Прими дела подобный оборот, ничто не помешало бы Кнуту объявить его предателем и отправить людей по его следам, чтобы захватить или прикончить, но не это сдерживало Кавалерию. Просто в другом месте будет другой Кнут и другие шакалы, а вот проблемы останутся те же, начавшись раньше или позже!

Есть такое правило, что чем скуднее ландшафт, тем медленнее тянется путешествие по нему. За день они не встретили ничего живого, кроме нескольких популяций кактусов, состоящих в сумме из не более чем десяти растений. Кактусы они употребили в пищу. Когда копыта лошадей в сумерках застучали громче — это обозначило, что красная земля сменилась желтыми скалами — и Кнут приказал готовиться к ночлегу. Ни свет, ни заря они встали, перекусили и выехали, двигаясь от одного источника пресной воды к другому.

Здесь, в западных прериях, вода была жидким золотом, а золото принято прятать. Эти сокровища прятала сама природа в глубоких пещерах и среди непролазных скал. Только человек осведомленный в том, где в этой безжизненной пустоши находятся источники питьевой воды, мог на что-то рассчитывать здесь. Таким человеком был Мираж, он оставил им свою карту с пометками на маршруте, только благодаря ему бандиты имели, что пить.

В таком монотонном ритме прошла еще пара дней, а после еще несколько. Бандиты почти не вылезали из седел и были здорово раздражены необходимостью придерживаться дисциплины, которую в себе никогда не развивали и от которой сбежали, избрав легкую жизнь. К концу седьмого дня самые слабые начали подумывать о дезертирстве, но так как такие мысли у них и раньше случались по несколько раз за день, и в этот раз все обошлось.

Очень вовремя для Кнута на горизонте замаячила Скала в форме скакуна. Этот природный монумент изваял ветер, выточив его воздушными потоками. Дожди, падающие здесь раз в год, округлили спину гигантской лошади, изгладив ее круп, плечи, голову и шею. Раньше черты изваяния были четче и острее, но ветру, похоже, надоело видеть одно и то же каждый день, и он со временем начал править собственное творение, превращая его во что-то отличное от изначальной задумки. Теперь ушей почти не было видно, как и хвост давно канул в Лету, обрушившись однажды во время бури, но в общем и целом эта природная статуя по-прежнему напоминала гигантского скакуна, замершего в вечном галопе.

Табуны лошадей Прерикон у скалы и ее окрестностей не встречались, им нечего было здесь питаться. Лошади водились на стыке между западными прериями и центральным, меняя одно место выпаса на другое, а коннозаводчикам приходилось терпеть это соседство рядом со своими ранчо, так как охотиться на лошадей Прерикон запрещалось имперским законом, иначе бы они давно истребили этих вредителей. Чиновники все никак не могут принять тот факт, что что-то в этом мире им неподвластно. Уже давно правительство обещает награду тому, кто откроет способ приручения лошадей Прерикон. И без награды ясно, что такой умелец разбогатеет в мгновение ока. Сумма с годами растет, но смельчаков все как-то не находится. С молоком матери местные ковбои впитывают то, что лошадь Прерикон приручить невозможно. Им приходится довольствоваться слабыми лошадями востока, с завистью глядя на могучих и непокорных лошадей запада. А если уж ковбои не могут объездить Прерикон, значит, никто из людей востока не может!

В назначенном месте они прождали целых два дня, на день больше, чем Кнут рассчитывал, но у Лассо-Пита, по-видимому, возникли непредвиденные трудности. Этот парень был не из тех, кто, наплевав на долг, отправится в бар пропустить стаканчик-другой виски, — он мог позволить себе такое только вместе со всеми и после успешно выполненного задания. К полудню второго дня, в самый разгар солнцепека, в банду вернулся Мираж, принеся плохую весть.

— Беда! — крикнул разведчик еще на подъезде к скале, и от тона его голоса каждый разбойник полез проверить свою кобуру. — Надо спешить! — сказал он Кнуту, едва спрыгнув с лошади, и приложился к протянутой кем-то фляге с кактусовым соком. Лицо Миража скривилось от вкуса, но он выпил все содержимое емкости без остатка. — Тот, кто читает огонь видел видение, согласно которому дожди должны начаться на неделю раньше положенного срока. Вне зависимости от того прав он или нет, вождь приказал загонщикам укротить еще двух кобыл, но не более! Если мы сейчас же не поторопимся, то можем не успеть ни к одному из означенных заездов! Нужно выезжать немедля, если мы хотим разжиться деньжатами в ближайшее время, иначе придется ждать пока дожди не закончатся и потом еще месяц, пока пустошь не высохнет, а дикари не отпразднуют Слезы неба!

— Оставить телеги и по коням! — вскричал Кнут, срывая с пояса плеть и с громким свистом рассекая ею воздух. От взмаха этой плети по лагерю прокатилась волна брани и сетований на судьбу, она захлестнула, кажется, даже лошадей, которые заржали, испугавшись начавшейся суеты, но жадность разыгралась в бандитах не на шутку, а вместе с ней и нежелание упускать наживу.

Всего через каких-то пятнадцать минут вершина Скалы в форме скакуна едва виднелась за спинами бандитов, из-за пылевой завесы, поднятой копытами их лошадей, а закрепленные рядом с седельными сумками сковородки, котелки и плошки весело позвякивали, стучась друг о друга во время езды. Телеги с припасами пришлось оставить под навесом брюха скакуна, разгрузив сколько можно еды по подсумкам и взяв для лошадей достаточно овса. Теперь они должны были успеть.

Змеиный каньон всегда был особым местом не только потому, что он значительно выдается вперед от остальной подошвы Рубикона, напоминая тем самым носок сапога, но и потому, что в конце его извилистого ущелья находится небольшая полость, называемая чашей. На дне окруженной каменными стенами чаши есть озеро, которое никогда не пересыхает, запитанное от подземного источника. С высоты птичьего полета долина Змеиной реки, сейчас — сухая, но в дожди — полноводная, напоминает трубку термометра, только вместо ртути наполненную водой. Озеро же, из которой река берет свое начало, в данном сравнении является окончанием этой трубки, то есть ее луковицей. В сухой части дна чаши, вокруг озера, есть только камни, но не почва, иначе бы там все цвело и росли бы, без сомнений, деревья ближе к стенам, куда вода в период дождей не достает. Но так как там ничего не растет, то и место священным не считается и используется дикарями из клана Укротителей для загона лошадей Прерикон.

Нужно вкратце описать сам процесс укрощения. Первым делом среди загонщиков выбирается один из соображений его мастерства езды верхом и телосложения, которое не должно быть слишком грузным. Люди запада вообще заметно мельче по сравнению с людьми востока, но даже с учетом их меньшегосреднего роста нужен тощий и маленький коротышка. Выбрав одного, его раздевают догола, обливают водой и обтирают золой, отчего цвет его кожи становится серым. Затем выбирается лошадь из укрощенных, самая откормленная и с наиболее пышной гривой кобыла, цвет ее кожи и волоса тоже меняют посредством золы на серый. Таким образом, получается серый всадник и серая лошадь.

После загонщики дожидаются подходящего табуна, в нем должно быть много кобыл и, следовательно, больше борьбы между ними за внимание жеребца, которому всех своих женщин покрыть не по силам или который не хочет их покрывать, чтобы не плодить слабое потомство. Таких лишенных внимания самок проще всего обмануть. Самки Прерикон всегда черные, жеребцы все белые, один табун ведет один жеребец. Предпочтительное время для укрощения — весна, когда начинается гон, но укрощают обычно на протяжении всего года с перерывом на Слезы неба, — священное время дождей во всех трех племенах вольного народа, даже у отступников Огненноликих, хотя и по другой, измененной трактовке их учения.

Весь загон строится на подмене жеребца кобылой. Всадник на выкрашенной в серый лошади проносится мимо табуна, завлекая самок. Обычно одна или две лошади из числа самых последних кобыл табуна ведутся и устремляются в погоню, уповая на то, что нашли молодого жеребца, который собственными самками еще не обзавелся.

По тому же принципу образуются табуны и естественным образом. Жеребец, достигнув определенного возраста, покидает родной табун и странствует по степи в поисках других табунов, из которых к нему переходят обделенные вниманием самки. Возможен еще один вариант развития событий, когда молодой жеребец убивает старого жеребца и забирает его самок себе, но такое случается куда реже. Также, если жеребец, ведущий табун, умирает от старости, то на его место приходит новый жеребец, или же кобылы разбредаются кто-куда по прериям, присоединяясь к разным табунам. Изредка происходят битвы между жеребцами, уже имеющими табуны, тогда их самки образуют круг вокруг них и держаться на расстоянии, пока исход битвы не определится. Когда же один жеребец умирает, самки из табуна проигравшего вливаются в табун победителя.

Малые размеры нужны всаднику для того, чтобы в момент, когда он проносится мимо табуна, свеситься на бок лошади, укрывшись от взглядов кобыл. Здесь же пригождаются и навыки верховой езды, так как ездят дикари без седла и узды, — тем сложнее ему удержаться на лошади, проворачивая такие акробатические трюки. Выманив кобылу или двух, всадник пускает лошадь мчаться по направлению к Змеиному каньону, внутри ущелья которого ожидают остальные укротители. Но если кобыла не поспевает за ним, то он немного замедляется, а после снова ускоряется, ориентируясь в выборе скорости на переднюю кобылу в том случае, если их несколько, то есть на самую сильную. Загонщик должен привезти в ущелье одну дикую лошадь, отвадить всех остальных тоже входит в его задачи.

Влетев в ущелье, всадник несется к чаше, его соратники тем временем перехватывают приведенную им кобылу, набрасывают ей на шею арканы и загоняют копьями, прижимая к стене, так начинается процесс укрощения. При всем при этом существует некоторая вероятность того, что дикая лошадь испугается темноты ущелья и не последует за всадником в каньон. Чтобы это предотвратить, перед тем, как углубиться в ущелье, перед самым его зияющим разломом, всадник замедляет ход и почти останавливает лошадь. Только убедившись в том, что кобыла следует за ним, всадник и его лошадь исчезают во тьме каньона.

Когда Мираж описывал это все во вступлении к своему плану, он зачерпнул ладонями землю и свел руки вместе до локтей. Щель между его руками стала ущельем Змеиного каньона, ладони, сложенные вместе — чашей, а земля, удерживаемая ими — водой озера. Разбойники, помыслы большинства из которых не способны летать высоко, привыкли преуменьшать сложности в своем воображении, а собственные силы преувеличивать. Тогда, на плане, им все показалось простым, когда же они достигли Змеиного каньона и увидели воочию высоту его стен, у некоторых из головорезов даже челюсти отвисли от возмущения. — Если скалы так высоки, то как мы будем лошадей воровать? — спрашивали они друг у друга и у Кнута, казалось, позабыв о Мираже совершенно. Если бы он вздумал в этом миг исчезнуть, здесь бы и конец Кнуту наступил, но Мираж был тут как тут.

— Все делается легко и просто, господа! Элементарно просто! — сказал плут, улыбнувшись ожидаемой реакции толпы. — Сейчас я и самый ловкий из вас, господа, заберемся наверх каньона и оттуда вам спустим веревки, предварительно их закрепив за что-то.

Бандиты сначала не поверили своим ушам, затем умолкли недоуменно, переваривая услышанное, а после зароптали снова, еще более возмущенно, чем прежде. Они роптали так, наперебой друг другу, пока у них, наконец, не оформился вразумительный ответ. Тогда из толпы вышел разбойник поумнее других, бывший ученик кузнеца, который, работая подмастерьем в цеху, видел однажды, как мастер выполнял особый заказ. Он подошел и спросил мастера, что он делает, и потому знал наверняка, что нужно человеку иметь при себе для того, чтобы взобраться по отвесной скале, которых здесь было целых две, — две стены каньона.

— Но у нас ведь нет нужных инструментов для скалолазания! Поэтому сдается мне, ничего не получится… — сказал он с видом знатока. Все согласно закивали ему, поддакивая, и начали наперерез друг другу доказывать Миражу очевидные вещи, говорить, что дело дрянь и почему из них никто не согласиться быть добровольцем.

— Мы же не насекомые в конце концов, чтобы по стенам лазить! — кричал один, высокий и худой, как комариный хоботок.

— Я бы лучше был орлом, чем червем, конечно, но я ведь все-таки червь! — утверждал другой, с красной рожей и лысой башкой, и с этим его утверждением трудно было не согласиться.

— Спокойнее, ребята! Спокойнее! Мы же не на Рубикон лезть собрались, в самом деле? Только на стены Змеиного каньона, тут и обычный ребенок управиться! Эх, видели бы вы Малый каньон первой ступени! О Большом каньоне второй ступени я уж промолчу… — начал было урезонивать их Мираж, но быстро махнул рукой на эту бессмысленную затею и крикнул: — Смотрите и учитесь, парни! — все тут же закончили говорить и начали смотреть, что будет делать Мираж.

Тот снял одну из пристегнутых к седлу его лошади смотанных веревок, набросил ее себе на плечо и направился к первому утесу, самому ближнему. Достигнув стены, он быстро ее осмотрел и, найдя на ней подходящее место, вцепился в намеченную неровность правой рукой. Подтянувшись на одной руке легко, как гимнаст, он затем поставил ногу в найденную выемку, нашел еще одну неровность выше и слева от себя и, опираясь на ногу в выемке, перебросил вес тела на левую руку, одновременно вцепляясь в эту новую неровность. Чем выше орел поднимался, тем ниже отпадали челюсти у земляных червей, толпящихся внизу. Когда же, достигнув края стены, он выбрался наверх и, помахав рукой разбойничьему братству, спросил, кто будет первым на втором утесе, все тут же нашли оправдание собственной немощи в том, что никто из них не Мираж, — и это было веским аргументом.

Видя, что никто не горит желанием выдвинуть свою кандидатуру, Кнут приказал тянуть жребий, потому что не чувствовал за собой достаточной силы, чтобы теперь решать за всех. Он выдрал у Старины Билла изо рта соломинку и разломал ее на четыре части. Вытащив вторую соломинку, как по волшебству появившуюся во рту Старины, он разломал и эту на четыре части. Когда же во рту Билла появилась третья соломинка, Кнут приказал Джеку Решето хорошенько его потрясти и тот, схватив старика за ногу своей огромной, словно бревно, обезьяньей лапой, перевернул его вверх-тормашками, поднимая в воздух, и принялся трясти. В последующие несколько секунд старик похудел на табакерку и целый сноп сена, высыпавшийся из его карманов, рукавов, штанин и даже из соломенной шляпы. Теперь на всех головорезов соломинок хватало даже с избытком, и бандиты начали тянуть.

Первый раз тянули за то, кому лезть на первый утес по спущенной Миражом веревке. Процедура вытягивания соломинки повторялась до тех пор, пока половина банды не оказалась наверху. Так получилось, что Кнуту выпало лезть на вторую, тогда он сломал свою соломинку надвое, с вызовом при этом глядя на своих людей, и все же полез на первую, даже при помощи веревки одолев утес с большим трудом.

Дальше начали определяться, кто же все-таки больше орел среди неудачников-червей. Так как Кнут был наверху, оставшиеся внизу едва не перессорились между собой, — вытягивание жребия здесь оказалось бесполезным. Они кричали, размахивали руками, набрасывались друг на друга с кулаками, зачем-то приводя порой далекие от логики аргументы, — вся эта вакханалия продолжалось до тех пор, пока, наконец, чья-то мозолистая рука не отцепила от седла вторую веревку. Все тут же умолкли и принялись смотреть, как бывший каторжник будет карабкаться на стену. Кнут обрадовался, надеясь, что Кавалерия сбрендил и в процессе подъема упадет, свернув себе шею или сломав хребет, но не позволил себе праздновать раньше времени и с нетерпением ждал, что будет дальше. Когда Кавалерия перед тем, как лезть, набросил моток веревки себе на шею, закрыв ее, как воротником, Кнут обрадовано рассмеялся: — А, висельнику нетерпится закончить начатое, я погляжу? Тем лучше для меня! Эшафотом ему послужит утес, а палачом — высота!

Голыми руками карабкаясь на скалу, Кавалерия двигался совсем не так, как Мираж: когда лез плут, казалось, что вверх поднимается тоненькая струйка дыма от сигареты с мундштуком, пущенная из губ высокородной дамы, так плавно это было. Когда лез каторжник, — взбирался дикий зверь! Он набрасывался на утес, как тигр набрасывается на буйвола, даже во время шторма океанические волны не атакуют берега сильнее. Кавалерия лез рывками, иногда замирал, приготовившись к прыжку, а после совершал сразу несколько движений, предварительно рассчитав их у себя в голове.

Только каторжники могут так карабкаться, сбегая порой из таких неприступных темниц, что расследование того, как же им удалось это сделать, нередко заходит в тупик. Следователи попадают в неловкое положение, руководствуясь здравым смыслом и не находя объяснение тому, как может заключенный взобраться на отвесную стену, высотой с трехэтажный дом, не имея при себе ни веревки, ни тем более кошки? Как получается у них голыми руками избавляться от кандалов, если для этого нужно по меньшей мере несколько точных ударов молотка? Чем пилят они цепи, если регулярно каждого из них обыскивают? Множество вопросов без ответа, — множество не закрытых дел на полках архивов. Каторжники продолжают сбегать, а зачастую невиновных охранников, неспособных ничего противопоставить хитроумию заключенного, больше жизни стремящегося оказаться на свободе, судят за халатность.

Эта суровая школа выживания, которую Кавалерия некогда закончил с отличием, позволила ему теперь быстро забраться на утес и, привязав веревку к большому камню, сбросить второй ее конец вниз. За время подъема несколько раз он чуть не сорвался, вися буквально на одном пальце, но по скорости обогнал даже Миража. Пройдоха лишь прицокнул языком, наблюдая то, как лихо каторжник перебирает руками и ногами по скале, будто у него в распоряжении не четыре конечности, а все сорок. Кнут же был вне себя от злости и едва не сбросил вниз какого-то несчастного ублюдка, так не вовремя подвернувшегося ему под руку.

Когда последний из разбойников забрался на второй утес, внизу остались только двое: Джек Решето и Старина Билл, солому которого Кнут пустил на жеребьевку. Чтобы поднять первого, понадобился бы кран, второй был просто слишком стар. Он опять растолстел за счет собранных им остатков уцелевшей соломы, не пропустив под ногами ни тростинки, а когда ему сверху прокричали: «Лезь тоже!» — фермер покачал головой и отказался, сославшись на больную спину. В плачевном состоянии его спины не приходилось сомневаться: если она и не была больной до встряски Джека Решето, то теперь, после всего пережитого Стариной, должно быть, болела ужасно. По плану Миража внизу должен был остаться только Джек, но старый бандит был настолько незначительной фигурой, что разведчик махнул рукой и позволил ему не участвовать в авантюре вовсе. Фермер снял шляпу и приложил ее к груди в знак своей глубочайшей признательности, а после забросил в рот лист табака, достав его из вновь обретенной им табакерки, которую Кнут каким-то образом проглядел среди соломы и не успел прикарманить, и поковылял в ущелье, используя ружье в качестве клюки. Старина Билл направил свои стопы к чаше, куда немного позже Джек загнал всех лошадей.

Прежде чем сделать это, здоровяк снял с них припасы и утварь, сгрузил все добро на два покрывала, которые затем собрал углами в узлы и привязал к концам веревок, свисающих вниз вдоль стен утесов. Очень скоро оба груза были доставлены по назначению, их подъем спорился голодом, который все разбойники испытывали. И хотя съестного оставался мизер, бандитов, привыкших жить одним днем, нисколько не волновала его экономия. Здравомыслящий Кнут был только на одной стороне каньона и даже там он не решился препятствовать насыщению голодного братства, каждый член которого стремится урвать себе кусок побольше, нисколько не заботясь о своем ближнем, а иногда и вырывая приглянувшийся шмат солонины прямо из его рук.

Не такую паству воспитывал Падре, но от того состава банды, который ходил под ним, теперь мало что осталось. За Падре сражались почти что обученные вояки, выступившие против закона, среди них и правда было много спившихся ветеранов и своевольных дезертиров. Куда бы они не направили своих лошадей, везде их обгоняла дурная слава, а богачи хватались за кошельки при одном упоминании о банде опального священника. Те времена давно прошли, эта свора койотов, которая ходит под Кнутом, вовсе не главный террор прерий, но всего лишь одна из многих кочующих банд и даже не самая опасная среди них. Не пистолетов и ружей бояться теперь землевладельцы, но стрел, томагавков и копий.

В годы Падре имя Кавалерия знало не меньше людей, чем сейчас знают имя Алый ветер — так зовут вождя Красного сокола, одного из вхожих в племя Огненноликих кланов, по жестокости уступающего только лидеру главенствующего клана Черного пламени — худшего кошмара цивилизованного человека в прериях — варвару, известному под именем Кровавый топор. Теперь Кавалерию уже никто не помнил, да и никто не говорил о нем. По правде сказать, его это даже радовало. Бывшего каторжника вообще мало что заботило теперь, его мирская жизнь давно кончилась, он просто пока не был готов умереть. Для того, чтобы существовать, нужно пить хоть раз в два дня, есть хоть раз в неделю, избегать пуль и петли, и всего, что может убить. Занимаясь этим, он и коротал свои дни. Завладев куском мяса, Кавалерия удалился от компаньонов, спрятавшись в тени скал и придремав там. Как змея ищет тепло, так человек ищет прохладу после жаркого дня.

Здесь, наверху, не везде можно было пройти свободно: снизу казалось, что выше стен утесов пустошь, но после того, как человек забирался наверх, он видел гигантский второй порог Рубикона вдалеке, а между ним и собой — камни и скалы, торчащие из земли, словно кабаньи клыки или шипы ежа. У некоторых из этих скал верхушки были острыми, у большинства — тупыми. Все вместе они образовывали лабиринт или лес из каменных деревьев. Здесь иногда встречались пещеры, ведущие незнамо куда, иногда за очередным поворотом таилась яма или целый разлом и нигде не было признаков жизни, только кондоры парили в высоте, черными точками в небе, далеко-далеко на востоке, оставленном позади. Там, на востоке прерий, текли реки и была жизнь, здесь, на западе, только скалы и клоаки, с одних сорвешься, в другие провалишься и не увидишь дневного света во век. Залог выживания здесь, если уж глупость тебя сюда занесла, приятель, — отсутствие любопытства.

С громким шлепком, слышным даже на стенах каньона, Джек Решето зарядил своей огромной растопыренной пятерней по заднице первой лошади, отчего та едва не упала и, заржав, побежала в ущелье. Тот же трюк он проделал и со всеми остальными лошадьми, только самые умные из животных, поучившись примеру уже пострадавших, вбежали в разлом без посторонней помощи. Во всем этом самоуправстве чувствовалось отсутствие легкой руки Лассо-Пита, ковбой бы только присвистнул, и все лошадки побежали бы за ним.

Тщетно высматривал Кнут на востоке пыль на хвосте его лошади, весь остаток того дня он провел у края утеса, не выпуская из рук подзорную трубу, таких приборов у банды было всего две: у него да у Миража. Раньше та, что считал Кнут своей, принадлежала Падре, и револьвер в кобуре он тоже однажды вытащил из его кобуры. Этот револьвер, сменивший еще до Падре множество владельцев, оказался теперь в руках, верно, худшего стрелка во всех прериях.

— Проклятье! Ублюдок не едет и все, нету его! Проклятье! Неужто подлец посмел меня надуть?! — в какой-то момент он лишился терпения и вскочил, понося Лассо-Пита на чем свет стоит, затем сорвал с головы свое видавшее виды сомбреро, изо всей силы подбросил его в воздух, но не успел достать револьвер до того, как шляпа упала. Совладав кое-как с кобурой, не желавшей ему уступать, он все равно в шляпу выстрелил, но промахнулся, и потому грязно выругался, затем подошел и пнул ее ногой. После, немного поостыв, он опять подошел к шляпе, поднял ее и водрузил себе на голову, прикрыв сальные, уже месяц немытые волосы. Сомбреро было исконно Кнута, он его даже во сне не снимал и только в припадках бешенства иногда вот так срывал и бросал, и тогда топтался по нему или дырявил пулями из револьвера, вернее, пытался дырявить. Чаще всего он промахивался, во всяком случае заплаток на шляпе было немного и не все они прикрывали дыры от пуль Кнута. Фигура толстого, злобного коротышки в этой шляпе казалась бы просто уморительной, не имей он власти и не будь так жесток. Когда Кнут злился, концы его черных усов заворачивались, как зажженный фитиль динамита. Ближе к носу его усы густели и становились седыми, а с учетом образа жизни, которую Кнут вел, и его нечистоплотности, куда чаще, чем серыми, они были разномастного цвета дворняги. Когда у банды было, чем питаться, в усах Кнута постоянно застревали остатки пищи.

«Чтобы надуть тебя, дружище, много сил не понадобится! Просто заткни большим пальцем свой рот и, если воздух не выйдет через уши, ты полетишь!» — подумал Мираж и бросился успокаивать Кнута и убеждать его в том, что горячиться не стоит, тем более перед таким важным делом, как то, что завтра им предстояло совершить. Очень скоро усталость взяла свое, и Кнут, наконец, уснул, прикрыв сомбреро противное лицо и освободив от своего гнета лагерь, на этом с беспокойствами в тот день было покончено.

Между тем солнце зашло, порезавшись о край земли напоследок, часть его горячей, как магма, крови впиталась в облака, часть разлилась по горизонту, — был закат, красный и короткий. Но как только солнце ушло в ночную обитель, черное небо и просторы западных прерий охватил пожар: это было сияние Тура — первой из трех лун и крупнейшей из них всех. Будто костер зажгли над миром, будто гиганты пустили огненное колесо катиться с горы повыше Рубикона, настолько ярко Тур пылал! Укрывшись языками его пламени, бандиты отошли ко сну. Первое время они между собой перешептывались и ворочались на камнях утеса, вполголоса бранясь, после, пообвыкнувшись, уснули.

Но Змеиный каньон и его окрестности не спал. Всю ночь напролет в лагере было неспокойно, издалека доносились странные протяжные крики, непохожие на дикарские вопли, но кто или что еще в этой необитаемой пустоши могло так кричать? Когда дул ветер, с громким шорохом со скал срывались камни, прибывая к морю таких же, уже сорвавшихся вниз, а проваливаясь в ямы, воздушные потоки выбирались из них обратно со стонами боли. Большая часть тревожных звуков ночи находила рациональное объяснение, та же доля ужасов, что его не имела и умело маскировалась под все объяснимое, в ту ночь их не потревожила. Демоны ночи боялись Тура, их слепило его яркое пламя.

Мираж немного поспал, ему много отдыха и не требовалось. Большую часть ночи он просто лежал на скале, подложив руку себе под затылок, и с тревогой смотрел в небо. Который день подряд разведчик прокручивал в голове свой план, ища его слабые стороны и продумывая пути отхода на случай, если их ждало фиаско. Отсутствие покровителя на небосводе пугало его и прибавляло тревоги, в самом происшествии, однако, не было ничего необычного: едва в поле зрения Безымянного появлялся Тур, как тут же плут исчезал, не оставив и лучика света, виной тому их давняя ссора. Безымянный однажды увел у Тура его жену, Деву — вторую луну — влюбив ее в себя, с тех пор он боялся гнева Вечного сторожа.

Присутствие Тура беспокоило Миража не меньше отсутствия Безымянного. Со времени того случая Тур не терпит воров, ни один медвежатник не пойдет на дело, когда он в зените. Если Тур взошел в эту ночь, предшествующую делу, не значит ли это, что провидение на стороне врага? Мираж был слишком умен, чтобы верить в совпадения, но слишком горяч, чтобы бросить все и сбежать. Вместо этого он несколько раз подбросил и поймал ладонью свою любимую монетку, которую часто вертел между пальцев, размышляя над чем-то. Оба раза выпал орел, и Мираж уснул. Эта монетка была неходовой: кроме того, что слишком древняя, она имела орла с двух сторон — ошибка чеканщика, за эту ошибку его, должно быть, сварили заживо, как фальшивомонетчика, — о, средние века!

Ни свет ни заря Мираж разбудил свою сторону каньона, а Кавалерия, следуя его указаниям, разбудил свою. Он как-то быстро стал на утесе главным, царем горы, рядом было только несколько шавок, способных громко лаять, но при наличии сильного совсем неспособных кусать. В их числе был Клоп, так называли тощего и длинного болтуна, который накануне утверждал, что он не насекомое, и не хотел поэтому лезть на утес.

Был также и низкий человек неопределенного возраста, с красной рожей и злыми, бегающими глазками, как у хорька, который скорее предпочел бы быть орлом, нежели червем, но так как выбора ему при рождении не представилось, все же признал вчера, что он таки червь. Каждый зрачок этого человека был как конец затушенной сигареты, которая вроде как с виду и погасла, но внутри еще тлеет. Всякий раз, когда Кавалерия смотрел на него, ему хотелось размазать эти два окурка подошвой своего сапога, чтобы убедиться наверняка в том, что не будет пожара.

Ночевал на втором утесе и вчерашний ученик кузнеца: крепко сбитый малый, имевший бицепсы, с гирю каждый, прямую, широкую челюсть и простодушное, почти детское лицо, на простое, доверительное выражение которого какая-нибудь девица из молодых и наивных, начитавшихся любовной беллетристики, могла бы вполне и повестись и, будучи уже обесчещенной, пасть во разврат — естественный путь женщины среднего класса и ниже, лишившейся чести до того, как найти мужа в Прериконе.

Если бы Кочегар не поехал с Лассо-Питом и не пропал вместе с ним, то, учитывая его везучесть, несомненно, на второй утес полез бы и он.

Еще здесь был Терри Рыбак, прославившийся тем, что, сидя на крыше офиса шерифа Брэйввилля, на удочку ловил цилиндры и золотые часы на цепи проезжавших под мостом джентльменов, а нередко и украшения их дам. Он носил шляпу, в ткань которой было продето множество рыболовных крючков. Среди воровского отребья Терри славился смекалкой и был на хорошем счету у Кнута, придумав планы нескольких удачных дел.

Последним из местных авторитетов был Дадли Вешатель — редкостный выродок, не гнушающийся убивать женщин и стариков и не ставший телохранителем Кнута если только потому, что тот опасался, как бы Дадли и его не убил часом. У Дадли не все в порядке было с головой, поговаривают, что травма у него с детства: отец хотел воспитать из него ковбоя и каждый раз, когда у Дадли что-то не получалось в освоении этого сложного ремесла, он набрасывал ему на шею аркан и таскал за собой по двору. Своего отца Дадли прикончил, что должно было случится рано или поздно, а за убийство был судим и взошел на эшафот. Его повесили, но видно, повесили плохо, так как он как-то пережил петлю. Возможно, дело в бычьей шее или в дьявольском вмешательстве, но с тех пор Дадли иногда переклинивало, и тогда у него руки чесались кого-нибудь замочить.

Свою кличку Дадли заработал тем, что очень любил вешать своих жертв, причем развлекаясь с ними по-особому, так мальчишки развлекаются с пойманными мухами: они привязывают их нитью к грузу и смотрят, как муха бьется, пытаясь улететь. Точно так же бьется заарканенная лошадь, но у нее шансов вырваться побольше мухи и точно так же бьются жертвы Дадли Вешателя, но там без шансов. Вот как это происходит: Дадли находит дерево покрепче, выбирает веревку потуже и перебрасывает ее через достаточно крепкую ветку. После подходит к своим пленникам и выбирает одного из связанных людей, пользуясь для этого детской считалкой. Он всегда знает заранее, на кого укажет его палец, и жертва тоже знает, как и все, у кого было детство. Своему избраннику или избраннице Дадли надевает на шею петлю и принимается душить. Ублюдок собственноручно натягивает веревку, поднимая человека над землей, смотрит, как пучатся его глаза, вылезает язык, дергаются руки и трепещут ноги, а затем, когда человек уже на грани смерти, опускает его и дает отдышаться, так продолжается, пока жертва не умрет.

С такой отличной компанией рядом с собой и большой серой массой обычных, ничем непримечательных бандитов, привыкших околачиваться возле авторитетов, Кавалерии было не продохнуть. Его присутствие требовалось то тут, то там, а револьвер почти не опускался в кобуру. Язык угрозы — вот единственный язык, который разбойники понимают. Есть еще язык лести, но Кавалерия им не владел. Его тень нависала над разбойниками, как тень коршуна нависает над полевыми мышами. Он только и знал, что без конца бить рукоятью револьвера то одного ублюдка то другого за то, что тот или иной посмел ослушаться его приказа или возразить, пинать ногой ленивых и тупых и угрожать, сделав страшное лицо, трусливым и слабым.

Дадли Вешателю поведение Кавалерии напомнило детство и то, как его отец, напившись, врывался в свинарник и начинал пинать свиней, а после входил в дом, вытаскивал его из-под стола или из-под кровати, где он, укрывшись, дрожал и слушал поросячьи визги, ставил на стул и заставлял петь те песни, которые пела его покойная жена, не оправившаяся однажды, после одних таких побоев. Если Дадли пел плохо, а пел он с мелодичностью грифа, то отец выбивал стул из-под его ног, вытаскивал ремень из тесемок штанов, охаживал его им, а после добавлял ему еще парочку тумаков своей тяжелой рукой. — Ты позволил мне выбить этим ремнем на два золотых больше, чем следовало, сын! Получай теперь сдачу и приучайся не упускать свое в жизни! — Дадли очень хорошо усваивал каждый такой урок и после заплатил за них отцу сполна той же монетой, которых за детство у него накопилось такое богатство, что ни в одной свинье-копилке не уместилось бы.

Все это в свою очередь привело его к воспоминанию об убийстве отца. Дадли снова увидел, как топит его, на тот момент немощного уже старика, в корыте. Причем топит не головой вниз, но головой вверх, глядя в его мутные и зеленые крокодильи глаза и ловя каждый отблеск уходящего из них света жизни. Можно с полной уверенностью утверждать, что перед смертью свою сдачу ублюдок получил сполна!

Потом Дадли увидел все это же глазами отца, когда сам задыхался, угодив в петлю. Вспомнил, как очнулся и прикинулся мертвым, когда тела всех казненных преступников грузили на телегу и вывозили за город. Законники сбросили покойников в ту же зловонную яму, куда местные сбрасывали трупы коров, убитых моровицей. Там, среди свежих и полуразложившихся уже тел, снующих насекомых-трупоедов и миазм, настолько токсичных, что возле ямы ничего не росло, он по колено в грязи, экскрементах и трупных ядах, терпеливо ждал ночи, чтобы выбраться и отомстить.

Следующим утром судью, шерифа и палача нашли в петлях виселицы на главной площади города. Они были раздеты догола и висели в одном исподнем, так что потребовалось время, чтобы опознать их распухшие от ударов лица. Без своих богатых одежд они ничем не отличались от обычных людей и умирали так же, как и они, простые смертные, из плоти и крови. Их жен обнаружили развешенными на балках собственных домов, как белье, оставленное сохнуть после стирки, а детей, — их детей Дадли пощадил и никогда в своей жизни не удушил младенца.

В каждом из встреченных им мальчишек он видел собственного брата, Рея, утонувшего в бадье для стирки четырехлетним, когда отец его напился, а мать, эта несчастная женщина, пустившая жизнь по ветру, выйдя за изверга и тирана, вечно горюющая и работающая за двоих, чтобы прокормить семью и обеспечить мужу-бездельнику выпивку, попросту недоглядела. После смерти младшего в семье ребенка отец Дадли пил и лупил его в два раза чаще, а мать в четыре раза чаще рыдала, и от участившихся побоев, и оплакивая Рея. В каждой встреченной им крошке, несозревшей еще, молодой девушке, Дадли видел свою любимую Джой — прекрасную, как кукла из фарфора, единственную радость его детства. В Джой он когда-то втрескался по уши, но она, как и все хорошее в этом мире, а тем более такой жестокой его части, как Прерикон, была недолговечной и сгорела от пневмонии на тринадцатом году жизни, подобно древним насекомым-эфемерам — красавицам-поденкам.

Вспомнив о Рее и о Джой, Дадли рассвирепел. Его большие белые зубы заскрежетали, верхние и нижние их ряды напоминали сейчас ряды зубьев двух пил, зачем-то сцепленных вместе, бычьи глаза душителя выпучились и налились кровью, ноздри большого приплюснутого носа раздулись, а в руках, словно леска, когда клюет, натянулась струна удавки. Ростом Дадли был выше Клопа, уступая в банде только Джеку Решето. Он был худым, в отличии от Джека, но с плечами шире, чем у него, не имел и капли жира в своем теле, одни мускулы. Дадли сам был, как его удавка, его руки — два каната из переплетенных вместе мышц и жил, стоило душителю разозлиться, охватывали шею того несчастного, на котором он вымещал свою злобу.

Чем больше коршун, тем ярче блестит его гнездо, чем ярче гнездо блестит, тем больше желающих его разграбить! Тенью коршуна Кавалерия нависал над остальными бандитами второго утеса, но на каждого коршуна, как известно, всегда найдется коршун побольше. Когда каторжник и душитель схватились, вокруг них во мгновение ока образовалась толпа зрителей. Запуганные Кавалерией бандиты бросили приготовления к предстоящему делу и, казалось, забыли о нем, радуясь тому, что и на этого бесстрашного нашлась управа. В той схватке не на жизнь, а на смерть, они ненавидели одинаково и первого и второго бойца, но на Кавалерию обида была свежее, тогда как Дадли Вешателя боялись в банде куда как сильнее, и потому болели за душителя все разбойники, кроме Терри Рыбака, который имел наметанный глаз и в драках понимал больше других, хотя никогда лично в них не участвовал.

— Драка? Этого еще не хватало! — мрачно сказал Мираж, сквозь подзорную трубу рассмотрев причину столпотворения, случившегося на той стороне каньона. Сбывались худшие прогнозы, ведь не зря же ходит в народе примета: «Если Тур по небу прокатился, значит, скоро кровь прольется!» Кнут, увидев то же зрелище через объектив своей трубы, радостно оскалился, ход его мыслей не сложно было угадать: если сцепились два страшнейших душегуба в лагере, то тут, как говориться, и к доктору обращаться не надо. Кто бы мог подумать, что учащенное сердцебиение излечит его от геморроя! Кавалерию Кнут ненавидел куда больше Дадли Вешателя, которого боялся до трясущихся поджилок, но который был ему при этом полезен. «Один тупой скот избавит меня от другого!», — думал он с выражением крайнего удовлетворения на лице. Рукопашная же схватка — это, без сомнений, стихия Дадли. Словом, Кнут и все разбойники ставили один к двенадцати на то, что Кавалерии конец. Мираж, зная исход заранее, ждал пока все кончится, считая каждую потраченную попусту секунду. Терри поставил все свои деньги на то, что Кавалерия прикончит Вешателя, чем еще больше всех раззадорил.

Каждый бандит в лагере знал, что денег у Терри Рыбака больше, чем можно наскрести по карманах всех разбойников банды Кнута вместе взятых, включая их лидера, но никто не знал, где он их прячет, иначе бы давно украли все до последней монеты. Свои сбережения Терри Рыбак, как и все законопослушные воры, хранил в банке — вариант, который никто из разбойников не мог допустить, запуская руку в его шляпу, роясь в его сапогах, тщательно прощупывая одежду и выворачивая ее наизнанку, чтобы отыскать потайные карманы и их содержимое. Когда мошенник счел Кавалерию достойным своей ставки, каждый повелся на хилый вид Терри и подумал, что Рыбак ошибся, поставив все на человека, чья песенка, очевидно, спета. Никто, кроме Джека Решето, которого на втором утесе не было, не знал, как много денег поднял в свое время Терри на боксе и скачках, спустив затем большую часть на рулетку в «Конкистадоре» — крупнейшем казино Сликвэя, главной улицы Дамптауна. Рыбак потратил все барыши со ставок, купив билет на чертово колесо и заработав тем самым свой личный котел с кипящим маслом в местном филиале ада. Терри был скверным и азартным человеком, но никогда не ошибался в других таких же скверных и азартных людях, как он сам. Однако в тот день, когда Дадли Вешатель и Кавалерия сцепились на одном из лысых утесов Змеиного каньона, удача изменила Терри, и он проиграл.

Крепость рук никогда не подводила Дадли Вешателя. Душегуб возник за спиной Кавалерии с внезапностью мрачного жнеца, между ним и костлявой была та лишь разница, что от удара косы можно увернуться, а от удавки и ее смертельной хватки, увы, нет. Револьвер только наполовину вышел из кобуры, в которую совсем недавно был вложен, когда металлическая струна натянулась на шее Кавалерии и Дадли поднял его в воздух, прогнувшись в спине, длинной, как русло Змеиной реки на дне ущелья, над которым висел теперь бывший каторжник.

Несколько раз мощно дернувшись всем телом, Кавалерия повалил Дадли на спину, лишь для того, чтобы умирать не стоя, а лежа, в стальных объятиях удава. Душегуб заблокировал своими ногами бедра Кавалерии так, что тот не мог вырваться, после прогнулся и охватил удавкой всю его шею, скрестив руки за его затылком — все это произошло в одно мгновение, даже мангуст не успел бы уйти от такого змеиного выпада. Царапая шею и ломая ногти о сталь удавки, душащей его, Кавалерия пытался ухватиться за струну и оттянуть ее от себя или хотя бы ослабить хватку, но тщетно, этими трепыханиями он лишь ускорял свою гибель. Нить порою режет не хуже лезвия ножа, в особенности если нить стальная. В некоторый момент времени кожа на шее Кавалерии не выдержала и лопнула. Кровь потекла множеством струек вниз к груди, вновь заливая старые раны. Так вода потечет очень скоро по руслам пересохших рек к центральным прериям, оживляя громадное тело мертвеца, в которого Прерикон превращался ближе к сезону дождей.

В глазах каторжника плясало небо, солнце порождало яркие круги, тучи формировали причудливые силуэты, напоминая кавалеристу о днях его прошлого, когда он еще имел надежду жить, а не просто бежать от смерти из одного места в другое. Время потеряло для него значение, между тем как в реальности только оно одно и было важным. Вдруг из туч родился целый табун лошадей, стуча копытами по небу так сильно, что оно вскоре должно было расколоться, как хрусталь, от тех страшных ударов, взорвавшись множеством осколков и оставив после себя лишь черноту космоса. Те осколки блеснут на солнце, как падающие звезды, и рухнут градом из шрапнели на головы его полка в одной из множества пережитых битв.

Кавалерия увидел прошлое и ужаснулся ему. Каждый удар копыт лошадей он чувствовал внутри себя, этой обезумевшей канарейкой, бьющейся о клетку его ребер, было сердце каторжника. Несколько раз он пытался дотянуться до револьвера, несколько раз Дадли мешал ему это сделать, смещая свое тело и перекрывая таким образом кобуру. Пару раз он бил Дадли локтем в печень, но каждый раз промахивался и попадал в пустое пространство, туда, где еще несколько секунд назад находился бок душегуба.

Кавалерия сопротивлялся яростно и из последних сил, но всему приходит конец. Рассвет, встреченный им на утесе в то утро, ничем не отличался от всех остальных рассветов его жизни и уж точно ничто не предвещало того, что он станет тем последним, роковым рассветом, которого он так ждал все последние годы, гадая, когда же это, наконец, случится? Когда же смерть решит прибрать к рукам своего ангела, Абрахама Смита?

В глазах Кавалерии начало темнеть, его конечности слабели и отказывали, движения становились все более вялыми и неточными, — даже самый опытный и подготовленный пловец не способен без конца сражаться с волнами, захлестывающими его, раньше или позже море возьмет свое. Кровавая улыбка душегуба давно уже пестрела на лица Дадли Вешателя, напоминая порез на шее каторжника, с каждым мигом все более глубокий. Глядя на лицо упивающегося жестокостью ублюдка, никто бы и не подумал предположить, что однажды Дадли был маленьким, тощим пареньком, иная щепка на лесопилке толще, который вырезал точно так же, как вырезает сейчас удавкой на шее Кавалерии, свое имя и имя своей возлюбленной на стволе их вяза маленьким ножиком, стащенным у отца.

Вокруг схватившихся бесновалась толпа, одни восторженно свистели и кричали что-то несусветное, другие подсказывали Дадли, как ему лучше закончить начатое, каждое такое предложение было кровавее и безумнее предыдущего. Некий живодер энергично настаивал на том, чтобы свесить Кавалерию вниз со склона и натягивать удавку до тех пор, пока его голова не отделится от тела — и это было далеко не самое жестокое из того, что приходило шакалам в головы. Каждый падальщик хотел внести свою лепту в гибель опостылевшего всем стрелка удачи. Кнут ликовал, наблюдая за тем, как капля за каплей Дадли выдавливает жизнь из тела Кавалерии. Его пухлые руки дрожали, а вместе с руками дрожала и удерживаемая ими подзорная труба. Когда внезапно прогремел выстрел, труба замерла.

Разбойники бросились врассыпную, попрятавшись кто куда: за камни, скалы и неровности рельефа утеса. Ближе к обрыву остались лежать только двое борцов. С громким, протяжным рыком ошеломленный Дадли выпустил Кавалерию и прижал обе руки с еще зажатой в них окровавленной удавкой туда, где прежде было его ухо. Теперь на том месте зияла дыра в окружении нескольких кровавых ошметков ушной раковины. Спустя два удара сердца Кавалерия уже сидел на Вешателе, прижав того к скале коленом. Ноздри его ястребиного носа еще судорожно втягивали воздух в попытках каторжника отдышаться, пока вновь обретенные им руки и ноги спокойно делали свое дело. Кавалерия выдернул из сапога нож и два глубоких пореза прочертили лицо Дадли крест-накрест. Тот не обратил на это ни малейшего внимания и продолжал рычать, пытаясь нащупать свое исчезнувшее ухо. Наконец, взгляд Дадли сфокусировался на замершем у его правого глаза острие лезвия ножа, что произошло ровно за секунду до того, как этот самый глаз перестал видеть. Вонзись лезвие на несколько миллиметров глубже, и Дадли бы был не жилец, но оно замерло как раз в этих судьбоносных нескольких миллиметрах. Кавалерия не пощадил его, подарив жизнь, его пощадил Мираж.

— Брось это дерьмо и займись тем, что делал! У нас еще полно работы, а руки Дадли, в крепости которых ты сам только что убедился, уж поверь мне, нам еще пригодятся! — прокричал он со своего утеса. Кавалерия резко обернулся и увидел, что в руках Мираж сжимает винтовку. Он тут же выдернул нож из глазницы, вытер лезвие о щеку Дадли, встал, и врезав душегубу по лицу каблуком на прощание, молча пошел приобщать народ труду. Порез на шее он туго перемотал тряпкой, сорванной с шеи Вешателя.

Кнут подскочил к Кавалерии и, схватив его за винтовку, прошипел:

— Что это ты делаешь, шельмец?! Не помню, чтобы я приказывал тебе стрелять!

От одного взгляда, брошенного Миражом на него мельком, Кнут выпустил винтовку, отскочил назад на несколько шагов и потянулся к револьверу. Если бы взгляд мог убивать, то гнилое сердце Кнута наверняка тут же бы остановилось — не человек посмотрел на него, но хищная птица. Тогда Кнут понял, что прежний взгляд и все манеры, все напускное дружелюбие разведчика были лишь иллюзией, искусной маской, созданной им самим для поддержания нужной личины Истинного же облика Миража его компаньоны никогда не видели и не факт вообще, что видел кто-либо из людей. Воспользовавшись заминкой, произошедшей в рядах разбойников из-за его неожиданного вмешательства, Мираж повернулся с винтовкой в руках к головорезам, стоящим позади него, и приказал им своим самым обычным, будничным тоном, не терпящим, однако, возражений:

— Снимайте ваши сапоги, джентльмены! И носки тоже снимайте!

Дикари пришли к Змеиному каньону лишь ближе к вечеру того дня. Их тела вдруг выросли в единый миг на горизонте, так что могло показаться, будто они возникли из пустоты. На самом же деле дикари высыпали на пустырь перед ущельем из-за одной из множества безымянных скал, разбросанных по территории западных прерий и бывших, верно, теми единственными деревьями, которые здесь росли. Варвары нарядились в багровый свет заката, помимо этой сотканной из солнечных лучей одежды и арканов, повязанных выше их бедер на манер пояса, на них больше ничего не было. Во время охоты и загона мужчины из клана Укротителей не носили даже набедренных повязок. В руках дикари сжимали копья, а между арканами, которыми они были опоясаны, и их телами торчали зажатые рубила томагавков. Появившись на горизонте, они не заставили себя долго ждать и, растянувшись вереницей муравьев, двинулись по направлению к каньону.

— Я понять не могу, почему они не пользуются лошадьми, раз умеют их укрощать? — спросил вполголоса Кнут, лежащий рядом с Миражом, под покрывалом, на самом краю скалы. Это покрывало, прежде составившее один из узелков, в которых разбойники подняли наверх свою поклажу, было желтым, как скала, на которой они лежали, и потому служило наблюдателям отличным камуфляжем.

— Даже укрощенная кобыла Прерикон остается диким зверем, за ней требуется глаз да глаз… — ответил Мираж, подавая условный знак одному из разбойников за своей спиной. Этот знак означал, что больше шуметь и маячить в полный рост на стенах каньона нельзя и что нужно лежать и ждать дальнейших указаний. Выражаясь инымисловами, с момента этого поданного Миражом знака для банды началось то, что разбойники умели делать хуже всего, — терпение.

— Как же нам ее продавать, если она узде не поддается?! — возмутился Кнут.

— Я не говорил, что не поддается, только сказал, что нужен глаз да глаз, — ответил Мираж, вновь прикладываясь к оптике, — и среди восточных лошадей, согласись, встречаются такие, которых объездить очень трудно, так вот, среди западных таких большинство! Долго объяснять, почему загонщики пришли на своих двух, а не прискакали на четырех. Тому есть множество причин и помимо лошадиного норова, а сейчас далеко не место и не время для такого разговора. Ты пораскинь мозгами лучше, куда сбывать будем кобыл и как. Продать лошадь Прерикон — это сложнее даже, чем сырое золото разменять, без продуманной легенды тут никак… А я пока выполню свое обещание и достану нам товар!..

Опаснее всего был тот момент, когда, поравнявшись с ущельем, дикари могли решить пойти проверить чашу, где вместе с лошадьми банды укрывались Джек и Билл. Но все обошлось, и они спрятались между камней, разбросанных щедро, как яйца в перепелином гнезде, вдоль прогалины сухого русла Змеиной реки, перед самым входом в ущелье. Вот — были люди, а вот — их уже нет, и только головы изредка поднимаются, отделяясь от однородной фактуры камня, и чужие языки плетут свою тарабарщину.

Из всех бандитов языком вольного народа досконально владел только Мираж, знавший с десяток основных из более чем сотни его наречий. Кавалерия тоже различал пару-тройку слов на наиболее распространенном диалекте. В частности, такие главнейшие в лексиконе дикарей слова как лошадь, небо и чужак, почерпнув их у обривших гриву, с которыми некогда странствовал. За время пока он лежал на краю обрыва, слушая редкие разговоры загонщиков внизу, первое слово он слышал всего около девяти раз, второе — трижды: первый раз, когда зашло солнце, второй раз, когда взошел Безымянный и третий раз, на рассвете, незадолго до того, как среди скал на востоке копыта мчащейся лошади подняли тучи пыли. Лишь один раз он услышал слово чужак, когда дикарь нашел семечко ячменя, выпавшее из кармана Старины Билла. Старик или не увидел его, или забыл подобрать после тряски Джека, чем едва не угробил все дело. Дикарь с недоверием понюхал его своим крючкообразным носом и громко и отчетливо произнес это слово, почти выплюнул его. Мираж задержал дыхание, а Кавалерия хотел уже было взвести курок револьвера в своей руке, но все обошлось: самый рослый и видный среди загонщиков, очевидно, их лидер, малый вождь Укротителей, приказал ему не отвлекаться, и дикарь бросил семечко, обратившись своим круглым, как только что взошедшее светило, лицом к востоку. Тонкие губы его большого рта несколько раз беззвучно повторили слово чужак, и так узкие глаза еще больше сузились, превратившись в почти щели.

Очень скоро даже без увеличения оптики можно было рассмотреть в деталях всех участников погони, открывшейся взору разбойников с рассветом. Впереди летела, почти не касаясь земли копытами, серо-белая лошадь. Это торнадо неслось по прериям так быстро, что зола, которой лошадь была натерта с головы до ног, не поспевала за ней, с каждым толчком копыт все больше слетая вместе с каплями пота и примешиваясь затем к дымящемуся шлейфу пыли, оседлавшему роскошный хвост кобылы. Как результат почти весь перед лошади уже почти вернул свой прежний вороной окрас, очищенный безумной скоростью езды и сопротивлением воздуха.

Шею животного обхватил тонкими руками человечек, такой маленький и щуплый, что даже с учетом низкого роста людей запада разбойники сочли бы его за ребенка, не знай они в точности, кого ждут. Его голова, посаженная на длинную птичью шею, вертелась с частотой пули, выпущенной из нарезного ствола винтовки. Оглядываясь, наездник проверял кобылу, мчащуюся позади него.

За всадником и его лошадью действительно гналась кобыла, окрасом чернее даже души притихшего на скале Кнута. Прежде она жила дикой жизнью, то есть была заметно мельче и слабее своей укрощенной сестры, скачущей впереди, и не могла поэтому потягаться с ней в скорости, — вне зависимости от успеха предприятия Миража, условия ее жизни в скором времени должны были существенно измениться.

Дикари, прождавшие всю ночь у входа в каньон, незадолго до того, как всадник поравнялся с ним, растаяли в темноте ущелья. Они прижались к стенам каньона, слившись с ними так же плотно, как еще недавно были слиты с камнями, до неразличимости. И хотя кожа дикарей была красновато-коричневой, а стены каньона — желтыми, там, во тьме ущелья, все становилось черным, и настоящий цвет не имел никакого значения.

Минуту спустя погарцевав немного у входа, всадник и лошадь последовали их примеру. Они, однако, не стали замедляться и поскакали вперед, через ущелье к чаше. Там их уже поджидал Джек Решето, и когда ничего не подозревающий дикарь на полном скаку влетел в чашу, Джек натянул веревку, привязанную к небольшой скале слева от выхода из ущелья. Сам верзила стоял на камне справа от него и по своей устойчивости немногим уступал этой скале. Веревка, натянувшись, сбила дикаря с лошади, а кобыла, проскакав под ней, унеслась к озеру и вскоре остановилась неподалеку от него, не решаясь приблизиться к лошадям бандитов, которые испугались ее, кажется, куда больше, чем она их, но превосходили ее числом и этим заставляли с собой считаться. Они, отбежав на приличное расстояние принялись ржать, бить копытами и вставать на дыбы, отпугивая лошадь Прерикон. Происходило это на достаточном удалении от входа в ущелье, чтобы здешняя потрясающая акустика не смогла донести шум, поднятый ими, до остальных дикарей.

Несмотря на то, что основная часть этого отрезка плана удалась, нельзя сказать, что дело прошло гладко. Дикарь на поверку оказался куда крепче, чем выглядел, и почти сразу же оправился от падения, вскочив и выдернув томагавк из-за пояса. Поначалу он бешено озирался в поисках угрозы, когда же увидел спешащего к нему на всех парах Джека, то, по-видимому, оценив размеры этого «локомотива», дикарь повернулся в сторону ущелья, чтобы позвать подмогу. В этот миг Старина Билл, подоспевший раньше Джека, врезал ему прикладом ружья между ног и вместо крика из глотки дикаря вырвался лишь тихий, тонкий писк. Вторым ударом, на этот раз пришедшимся по голове, Билл его утихомирил.

Когда Джек привязывал дикаря к той самой скале, расположенной слева от выхода из ущелья, по его макушке прилетел камень. Удостоив его не больше чем почесыванием затылка, Джек продолжил делать то, что делал. Когда же сверху прилетел целый булыжник, расколовшись о голову здоровяка надвое, Джек посмотрел, наконец, вверх и встретился взглядом с разбойником, смотрящим на него с вершины утеса. Он показал ему большой палец и разбойник, кивнув, удалился докладывать Миражу.

К моменту описываемых событий в начале ущелья уже во всю кипело противостояние. Целых пять арканов охватили шею дикой кобылы. И теперь та отчаянно ржала и брыкалась, пытаясь выбраться из западни. Истощенная длительной погоней, она из последних сил рвалась к оставшемуся позади выходу из каньона, в который так опрометчиво ворвалась в погоне за ложным счастьем. Только свет в конце ущелья она видела теперь и лица дикарей, искаженные яростью схватки, но в то же время и довольные самим ее фактом. Они были уверены в том, что победа за ними, так как не промахнулись, бросая арканы. Ничто не могло спасти лошадь теперь, — дикари предвкушали триумф возвращения, дары большого вождя и любовь своих женщин.

Один только лидер загонщиков был хмур и собран, не позволяя себе расслабиться. Еще три дня назад, когда он и его люди готовились к предстоящему загону, Тот, кто читает огонь предупредил его о дурном знамении, которое видел в языках пламени, гадая на успех их похода. Он сказал, что духи молчали в тот день, хотя он заплатил им сполна, бросив в огонь ветку одной из священных сосен, которых осталось всего пять на все прерии. Сказал, что один из языков пламени, взвившихся к небу в тот миг, когда он бросил в костер волшебный порошок, был синим, и что это, несомненно, дурной знак. С момента того разговора и во весь путь к каньону он ждал беды, но, погруженный в свои раздумья, он прослушал возглас одного из своих людей перед самым приездом наездника. Слово чужак, произнесенное тем воином, отпечаталось в его памяти, но не в сознании, и теперь тревожило его ум, но показывалось только его бессознательной части, той, которая не могла произнести это слово прямо у него голове. Он искал чужака во всем, что видел, но сам не знал, где источник его тревоги. Между тем как этот источник был рядом и видел его прекрасно. Он был над ним, имел множество глаз и с напряжением следил за разразившейся внизу борьбой, ожидая, пока два его противника истощат друг друга, чтобы вмешаться и заполучить добычу.

«Пора!» — решил наконец Мираж и подал знак, которого все ждали. На обоих сторонах каньона, на краю стен, у самих обрывов, были расставлены железные котелки, кастрюли, плошки и сковородки. Рядом с ними на кучах лежали сапоги и носки разбойников, заполненные доверху мелкими камнями, собранными накануне. Получив условный сигнал, бандиты, ожидавшие возле котелков, подняли в руки каждый по носку или сапогу из кучи и, сообщившись друг с другом, одновременно начали высыпать их содержимое в ближайший предмет утвари. В момент, когда они начали сыпать, один из разбойников пошустрее, избранный гонцом, тот самый, который привлекал внимание Джека, бросая ему в голову камни, бросился к чаше. Частое шлепанье его босых стоп заглушал повсеместный грохот.

Акустика в каньоне была превосходной, голос каждого котелка уподобился голосу большого колокола городской часовни, каждая кастрюля стала средним колоколом, а плошки и сковородки, звук которых был много площе, чем у более крупных и глубоких котелков и кастрюль, превратились в малые колокола. Дикари, прежде ни разу не слышавшие голос бога, призывающий к служению или оповещающий о большом празднике, переполошились, как животные, столкнувшиеся с неизвестностью. Бесстрашные в битве с видимой угрозой, храбрые сердца воинов ушли в пятки. Мгновенно копья в тех руках, что не были заняты арканом и прежде щерились остриями в сторону лошади, преграждая ей путь к выходу, этими же остриями обратились теперь к стенам каньонов. Они стояли спина к спине и бешено вертели головами, ища противника, но не находя его. Это продолжалось до тех пор, пока, наконец, каждый из воинов понял, что то, с чем он столкнулся теперь, не похоже ни на что из того, с чем он сталкивался прежде. Один из них, как раз тот, который нашел ячменное семечко и сказал раньше слово чужак, повернул к вождю свои округлившиеся от страха глаза, как две капли воды похожие в этот миг на глаза человека востока, и надорванным голосом прокричал: — Ваналинго?! — этот возглас, отскочив от стен, вознесся к небу, своим зловещим смыслом перекрыв даже грохот сыплющихся в утварь камней.

Вождь скривился и яростно замотал головой, но храбрость его воинства уже была подорвана.

— Ваналинго?! — Ваналинго! — слышалось то тут, то там.

Как зараза, это слово, а скорее проклятье, передавалось от человека к человеку, из уст в уста, из одного уха в другое, разносимое языками, как чума ветром, и вот уже прежний пыл их угас, — вот уже каждый из дикарей с надеждой и тоской смотрит в сторону выхода из каньона, куда еще недавно точно так же безнадежно смотрела загнанная ими лошадь. Слово чужак, произнесенное этим же воином утром, не способно было наделать столько же шуму, будь оно адресовано даже десятитысячной армии имперцев, готовой открыть по ним огонь из всех орудий.

Услышав, о чем дикари кричат, Мираж бросился к краю ущелья и, встав против солнечных лучей, изобразил нечто странное из собственной тени на вершине стены второго утеса. Он сгорбился, присел, согнув колени, и вытянул одну руку перед своим лицом, а другую руку вытянул над своей головой, под прямым углом к первой. На стене появилось нечто, похожее на огромного зайца, только с очень длинной мордой и ушами.

Увидев тень, дикари принялись кричать еще пуще прежнего, указывая на нее вождю, но тот всецело посвятил себя борьбе с лошадью, иначе бы давно приказал всем бежать.

Кобыла, которая вот-вот уже готова была сдаться к тому моменту, как разбойники начали свое представление, вновь распалилась и одним мощным рывком мускулистой шеи отбросила самого мелкого из арканщиков, распластав его о скалу. Выпущенную им веревку тут же перехватил сам вождь, но тщетно он пытался спасти положение, когда все уже было кончено. Встав на дыбы, кобыла свалила еще одного дикаря с веревкой в руках, одним ударом копыта размозжив ему череп, и дернулась всем телом так сильно, что повалила всех арканщиков, кроме вождя. В иной ситуации те воины, что сжимали в руках копья, встали бы на их место, но теперь они, кажется, совсем позабыли о том, чего ради пришли сюда. Кнут бы и в таком положении думал о сохранении добычи, но в этом разница между людьми востока и людьми запада: жизнь и свобода для последних важнее денег и статуса.

Последним перышком, склонившим чашу весов терпения дикарей в сторону бегства, стало лошадиное ржание и приближающийся стук копыт — это Джек Решето случайно упустил лошадей банды, и они понеслись вскачь по ущелью. Эхо размножило голоса животных и усилило их и теперь казалось, будто целый табун Прерикон несется по каньону, чтобы размазать обидчиков по дну Змеиной реки и скалам. Дикари, верно, подумали, что это духи укрощенных и умерщвленных ими лошадей хотят отомстить им.

Не дожидаясь приказа вождя, все бросились к выходу из каньона, чтобы спасти свои жизни. Немного погодя к беглецам присоединился и сам вождь, когда понял, что он в меньшинстве. Выбравшись из ущелья, дикари бежали к скалам на востоке не оглядываясь, и поэтому не видели, что духи, которых они испугались, были на самом деле всего лишь обычными лошадьми, такими же испуганными, как и они сами. Первой среди всех животных бежала черная лошадь Прерикон, — и для бандитов это была настоящая катастрофа!

Сложнейшая и заключительная часть плана Миража состояла в том, чтобы после бегства дикарей удержать кобылу в каньоне. Для этой цели предполагалось высыпать все камни, которые бандиты собрали на утесах перед самым выходом из ущелья. Кобыла должна была испугаться камнепада и броситься в сторону чаши, понадеявшись на то, что там есть еще один выход. В тупике чаши ее бы перехватил Джек, привязав рядом с уже пойманной им ее укрощенной и объезженной сестрой.

Но все пошло насмарку, когда лошади банды, которые должны были оставаться до конца авантюры в чаше, сумели перегрызть веревки, которыми Джек их связал, когда подводил к ущелью, и бросились по дну каньона в сторону выхода из него. По плану от них требовалось лишь заржать, а они решили еще и пробежаться!

Когда разбойники начали высыпать содержимое утвари и своих еще неопорожненных сапогов на дно каньона, кобыла, как и было задумано, испугалась и бросилась в другую от выхода из ущелья сторону. Там она наткнулась на мчащуюся в ее сторону волну лошадей и, подхваченная ее гребнем, понеслась прямиком под камни, наплевав на все, что сдерживало ее раньше: какой там град, когда на тебя несется такая масса!

— Вниз, канальи! — заорал во всю глотку Мираж, и разбойники, даже не успев обуться, бросились к краям утесов, где лежали веревки, все еще привязанные к камням. Но едва первый из бандитов, сбросив веревку вниз, заглянул за край, как тут же у него закружилась голова от высоты, которую он должен был преодолеть. И каждый последующий бандит, взглянувший вниз, переживал те же чувства, что и первый. Черви вдруг разом вспомнили, кто они.

— Ну, чего вы встали?! — возопил Кнут, поддерживая Миража, и уже два разъяренных предводителя принялись их погонять.

Пуля просвистела между голов разбойников первого утеса, столпившихся у края обрыва, и они, повернув свои перепуганные лица, увидели дымящееся дуло револьвера в руке Миража. Тогда каждый из разбойников вспомнил оторванное ухо Дадли Вешателя и сглотнул слюну, вдруг вставшую комом в его горле. Помимо пуль, в воздухе не менее красноречиво свистел и хлыст Кнута. Тучный коротышка мчался к краю утеса со всех ног, его глаза налились кровью, как у быка при виде красного платка, вроде того, которым перевязал свою шею Кавалерия, а кончики усов завернулись. Сальные волосы Кнута, примятые сбившимся на затылок сомбреро, встали дыбом и теперь торчали, обрамляя покатый лоб лидера преступной шайки, словно зубья короны.

В это же время на втором утесе рвал и метал Кавалерия, раздавая пинки под зад и вообще погоняя своих по-всякому. Он был для них сейчас за Миража и Кнута вместе взятых, настолько потемнело от ярости его лицо. Никто из бандитов второго утеса, включая одноглазого Дадли, не горел желанием лишиться зрения, однако и расшибиться в лепешку у подножия утеса, очевидно, не входило в их планы. Наконец, осознав, видимо, что без примера или жертв дело не сдвинется с мертвой точки, Кавалерия растолкал этих трусов и, схватившись за веревку, принялся сам лихо перебирать по ней руками. На первом утесе Кнут, придя к тем же мыслям, что и каторжник, подошел к первому попавшемуся бандиту и, вытянув револьвер из кобуры, в упор всадил ему пулю в брюхо. Разбойник повалился на утес с воплями боли, а все остальные бандиты тут же бросились вниз по веревке, по всей видимости, по-новому оценив свое положение.

Когда Кавалерия был на середине спуска, Мираж окликнул его и указал на последних лошадей, выбегающих из ущелья. Одна из них пробегала как раз возле второго утеса, свернув немного в бок, тогда как основная часть лошадей побежала вперед. Недолго думая, Каторжник оттолкнулся ногами от скалы и, отпустив веревку, полетел вниз. Он приземлился на спину тяжеловесной клячи Джека Решето по кличке Бо, которая всегда бежит последней, чем задерживает всех, но зато является одной из редких лошадей востока, способных, пускай и медленно, но тащить на себе вес здоровяка. Если бы не Бо, то для транспортировки Джека бандитам бы пришлось завести отдельную телегу или обуздать для него быка. Впрочем, если учесть, как плохо Джек ездит, вариант с быком отпадал!

Медленно, но верно — далеко не то выражение, которое готово было сорваться с пересохшего языка каторжника. Оседлав клячу, Кавалерия несколько раз взмахнул уздой и пришпорил ее, ускорив Бо, насколько это было возможно. Затем он вытащил ноги из стремян и, опираясь руками на седло, влез сапогами на него, а после потихоньку распрямился в коленях, балансируя на спине скачущей лошади.

— Глазам своим не верю, что этот безумец вытворяет?! — спросил Кнут, поравнявшись с Миражом. Последний стоял на краю обрыва с подзорной трубой, наблюдая через оптику за цирковыми трюками Кавалерии.

— Отрабатывает свою четверть стоимости кобылы, я полагаю! — весело ответил Мираж, не отрываясь от оптики.

— Будь я проклят, если он получит от меня хотя бы монетой больше того, что ему причитается по более чем равным условиям договора нашего кочующего братства! — возразил лидер разбойников, безапелляционно скрестив толстые и короткие руки у себя на груди.

— Ой, да не волнуйтесь вы так, босс! Вы, главное, молитесь, чтобы он ее поймал! А там, клянусь, босс, такой куш, что денег нам всем хватит! Кавалерия из него получит столько, сколько заработает! — все так же весело воскликнул Мираж. — А пока что, как я уже сказал, — это четверть стоимости лошади! — добавил он немного погодя и довольно прицокнул языком, увидев, как лихо Кавалерия перескакивает со спины Бо на спину другой лошади.

Кнут и сам это видел. Он как раз достал и разложил свою трубу, чтобы наблюдать вместе с Миражом, и, едва приложившись к глазку, от удивления от увиденного на мгновение даже позабыл о собственной ненависти к каторжнику. Впрочем, он тут же вспомнил о ней и растянул свои мясистые губы в злодейской ухмылке.

«Теперь-то ему точно конец! — подумал Кнут, — Смерть никому такое сумасбродство с рук не спустит! Уж я-то знаю эту старушку! Уж мы то с ней общаемся на ты!»

Однако, видимо, Кнут все-таки не слишком хорошо знал Смерть, так как Кавалерия как ни в чем не бывало продолжал прыгать со спины на спину, меняя одну лошадь на другую, а падать или другим путем отправляться на тот свет он, кажется, совсем не спешил. Кнут в связи с этим приуныл и вскоре начал бормотать ругательства и пожелания страшной кончины своему врагу. На лошадь и куш ему, чьи глаза были зашорены ненавистью, вдруг стало глубоко плевать. По крайней мере одна лошадь Прерикон у него была в кармане, а сколько и кому причитается от ее цены — это уж он как-то сам решит, когда продаст ее.

Ближе всех к лошади Прерикон, почти дыша ей в спину, мчалась Удача Кавалерии. Это была далеко не самая большая лошадь, но отлично сложенная и точно под седло, не для кареты или уж тем более плуга. Она могла бы принести кому-то большие деньги, окажись в свое время в пределах зрения дельцов Дамптауна, где находился крупнейший в Прериконе ипподром для скачек, но, так получилось, что Удача попала в руки Падре, а от него перешла к Кавалерии. Да, возможно, эта лошадь не могла сравниться в скорости с лучшими благородными скакунами, но среди лошадей банды была точно первой. К тому моменту, как перед глазами Кавалерии замаячил ее серый круп, он своим безумным способом преодолел уже спины шести лошадей.

Верная его подруга Удача оставила Кавалерию в тот день, когда он прыгнул на ее спину со спины Раздора — прекрасного вороного рысака Кнута, скачущего немного позади нее. Несмотря на то, что Кавалерия пытался приземлится на Удачу как можно более мягко, изящная спина лошади не выдержала и сломалась в момент его приземления. Только чудом он сумел не попасть ей под бок, успев вовремя оттолкнуться ногами от ее падающего тела, растянувшись в нескольких секундах свободного полета. Он лишь немного не долетел до хвоста лошади Прерикон, которая, совсем обессилев, начала заметно сдавать. Не подведи Кавалерию Удача, черная кобыла вскоре была бы на достаточном расстоянии, чтобы он мог перескочить на нее наверняка. Но это идиллия, а в реальности он не долетел до кобылы совсем немного, исчезнув в облаках пыли у ее копыт.

— Тут-то тебе и конец пришел! — воскликнул Кнут торжествуя.

— Как бы не так… — возразил Мираж, продолжая с улыбкой смотреть в подзорную трубу. — Вы разве не видите искры?

Подняв трубу от копыт лошадей, под которыми он ожидал увидеть распростертым изувеченное тело каторжника, Кнут присмотрелся к пыли на хвосте лошади Прерикон и действительно увидел искры.

— Не понимаю… — пробормотал он, растерянно почесывая свой лоб и поправляя сомбреро.

— Что же вам непонятно? История Кавалерия еще не закончена, мой друг! Готовьтесь к транспортировке кобылы в центральные прерии и поиску скупщика, кроме того впереди нас ждет выполнение самой трудной часть плана, — укрощение строптивой! — ответил Мираж. — А вот, кстати, и поезд запоздалый пожаловал на наш перрон. Его-то нам как раз и не хватало для полного успеха предприятия! — разведчик указал на восток, и посмотрев туда, Кнут увидел всадника, мчащегося наперерез лошади Прерикон. За его спиной горело солнце. — Ну, что я вам говорил, дружище? — он похлопал Кнут по плечу, — все сложилось! И стоило так переживать?

— Чертов мерзавец! — сказал Кнут, рассмотрев через оптику лицо неизвестного всадника, — это же…

— Ага, он самый! Тот, кого вы так ждали! Лассо-Пит собственной персоной! — лучезарно улыбнулся Мираж. — Наш с вами всадник рассвета!

Спускаться по веревке вниз с обрыва несколько проще, чем взбираться по ней волочась за скачущей галопом лошадью. Усердно работая руками и корпусом, Кавалерия вскоре смог встать на ноги, если, конечно, это положение, в котором он поневоле оказался, можно было так назвать. Искры, которые видели Мираж и Кнут со стены каньона, происходили от его шпор, вошедших в крайне жесткий контакт с местной скалистой поверхностью. Они стирались об нее, высекая искры и тормозя кобылу. Прочие лошади вскоре успокоились и отстали, разбежавшись по близлежащим к каньону прериям. Их ловили и сводили вместе спустившиеся вниз разбойники. Только Удача Кавалерии лежала без движения посредине огромного пустыря между скалами востока и подошвой Рубикона, потом ее освежевали.

Понемногу даже невероятная выносливость кобылы Прерикон начала сдавать. Ее шаги становились все тяжелее, пока, наконец, ноги лошади не заплелись, и она не упала на бок, тяжело дыша. Вслед за ней повалился на колени и Кавалерия. Он упал, но не выпустил аркан из ослабевших рук. Сплетенный из черных волос гривы и хвоста лошади Прерикон, этот аркан, как и подобные ему, был крепче любой другой веревки. В тех местах, которые Кавалерия касался своими счесанными ладонями, на нем остались кровавые пятна.

Солнце взошло не так давно, но поверхность земли уже нагрелась. Каждая капля крови упавшая на камни была сродни капли воды на губы умирающего от жажды. В скором времени застывших кровавых пятен вокруг каторжника образовалось очень много, их было больше, чем звезд на небе прошлой ночью. Одежда Кавалерии пришла в полнейшую негодность, от штанов и рубашки вообще мало что осталась, у его старых сапогов почти полностью стерлись подошвы и отвалились каблуки. Потрепало не только одежду: сквозь дыры в материи штанов и рубашки виднелись огромные острова счесанной кожи, эти раны непрестанно кровоточили. Он не стонал от боли, которая должна была быть просто невыносимой, — он только смотрел в глаза упавшей лошади и что-то шептал, а та смотрела на него в ответ, вывалив пурпурный язык изо рта, и тяжело дышала. Таким его застал подъехавший первым Лассо-Пит, ковбой даже снял шляпу перед ним, а позднее признал, что такого он еще ни разу в жизни не видел. Позже подоспели Кнут и Мираж. Мало-помалу вокруг Кавалерии и загнанной им кобылы образовалась толпа зевак.

Тем вечером разбойники ели конину, почти каждый получил по куску от Удачи Кавалерии, и только сам ее владелец не получил ничего, так как бредил. Он потерял сознание, сидя там, у кобылы. Очень долго бандиты не решались к нему подойти, а когда подошли, его уже лихорадило, так и продолжил сидеть на коленях после потери сознания. Мираж распорядился отнести его к чаше, и разбойники послушались, игнорируя возражения Кнута, попросту не замечая их. Они были мерзавцами, но уважали силу, к тому же каждый понимал, что, если бы не подвиг Кавалерии, и куш был бы в два раза меньше. А они любили деньги и то, что можно за них купить.

Глава четвертая Ковбой и невеста

— И фто бы вы думали? Можете в это поверить? Я ехал туда грабить, а нашел гроб и покойника! — говоривший смачно, со знанием дела сплюнул.

— Мне все равно, что ты нашел! Я спрашиваю, достал ли ты то, за чем я тебя посылал? Где те люди, которых я с тобой отрядил? Куда ты пропал? И почему, черт возьми, ты так долго возился? — хотя он пытался говорить спокойно, по истерическим ноткам в голосе сразу же узнавался лидер банды.

— Люди? Какие еще люди? А, те дохляки, которые даже в седле держаться с трудом! Видел ли бы вы, как они падают, все равно фто мешки, набитые дерьмом!

— Падают? Не от пуль, надеюсь?

— А если и от пуль, то невелика потеря! При мне в них никто не стрелял, они в какой-то момент отстали. Кажется, это случилось на пути в Стамптаун, точно не скажу… Я им не отец, фтобы…

— Стамптаун?! Это же куда восточнее и севернее ранчо Веста! Оттуда недалеко до Брэйввилля…

— И в нем я тоже побывал, — семейные обстоятельства… Да, и еще, прежде фем мы продолжим, я настоятельно рекомендую вам не перебивать меня. Во-первых, это невежливо, сэр! Во-вторых, для вас могу быть последствия! Так вот… Там, на ранчо Веста, меня ждал мертвец. Только едва ли покойник, с такой-то стаей стервятников вокруг себя… Никакого уважения к праху, мистр!.. Нет, сэр! Они его труп прямо из дому вытащили и под лучами солнца держали, вот. Верно, фтоб разложился побыстрее и влез в гроб поменьше… — задумался на мгновение собеседник Кнута. — Бьюсь об заклад, мистр, фто за последние пару лет эти стервятники ни разу и не вспомнили о старике Весте! Все ведь знали, фто он банкрот, — все скотоводы прерий знали! Да, сэр, ни разу! И почему тогда слетелись, спрашивается? Думаю, дело так было: когда старик Вест умер, они, значится, как-то прознали о его смерти и приехали на ранчо за своей долей, друг такая обнаружится, — друг не все еще он заложил кредиторам в банке, этим сволофам в крахмальных воротничках! Недурно, а сэр, я придполагаю?! Как бишь там ее? Дидукция, — она самая! Уверен, их даже адвокатишка Веста не стал оповещать, фтоб успеть подделать завешание и урвать кусок имушества для своей вшивой конторы! — отголоски глубокой ненависти слышались буквально в каждой гласной говорившего. Он был готов растерзать всех юристов, подвернувшихся ему под руку. Но они как назло ему не попадались, очевидно, зная места, в которых им лучше не бывать, и сомнительные лица, с которыми им лучше не встречаться.

С трудом Кавалерия разлепил веки и увидел далеко впереди себя каменную голову знакомого скакуна. Так как обратный путь шел вниз по склону, а двигались они очень медленно, эта скала мозолила глаза всем бандитам вот уже час или два к ряду. До того, как открыть глаза, Кавалерия видел сон и только в последние пару минут пришел в себя. Первым, что он почувствовал, была лошадь под ним. Она неспешно шла, не скакала и не бежала рысью, но все равно каждый ее шаг отзывался болью в его еще незаживших ранах и надтреснутых недавней адской гонкой ребрах.

— А! Очухался, наконец, Абрахам? — спросил сидящий перед ним человек, почувствовав движение позади себя. В этой тонкой талии, которую Кавалерия обхватывал руками, он узнал Миража. Каторжник спал, привязанный к седлу, уронив голову на его спину. Вздрогнув от упоминания своего имени, тайну которого он никогда и никому не раскрывал из бандитов, исключая Падре, Кавалерия лишь удивленно посмотрел Миражу в затылок, но чуткий пройдоха понял все и без его слов.

— Имя, да? — рассмеялся он, — ты сам проболтался в бреду, а на плече у тебя наколка А. С. И под ней еще какие-то цифры, — думаю, это номер полка, так ведь? Не отвечай, неважно! В свое время все само откроется, — так говорит мой опыт, а опыт меня в жизни не подводил еще ни разу. К сожалению, того же не могу сказать о людях! Твоя татуировка, чудом ее разглядел среди всех этих шрамов… Не трудно было сопоставить одно с другим. Но право же, ты меня удивил: бить наколку с собственным именем, не рановато ли в твои годы? Я думал, только безнадежные, престарелые пьяницы такое делают! Ну, ничего, Кавалерия, ты выкарабкаешься, и мы пропустим с тобой стаканчик-другой. Еще бы не выпить, так здорово нас выручил!.. — Мираж на минуту умолк, видя, что разговор не клеится, — но спустя эту минуту заговорил снова. Он тосковал от этой вязкой езды, как и все они, привыкшие гнать так, что ветер надувает рубашку, словно парус.

— Знаю, как непривычно слышать имя из уст кого-то, с кем не знаком. А особенный дискомфорт вызывает неожиданное обращение к тебе такого вот незнакомца на улице. Хуже всего, если он тянет руку за отворот своего пиджака, и ты такой гадаешь, что у него на уме, у этого проходимца, а главное, что там за отворотом? Может, уведомление о своевременной смерти кого-то близкого и очень богатого? А у тебя ни гроша в кармане — все прокутил, проповесничал! — звонкий, бархатный смех Миража привлек недоуменные взгляды нескольких хмурых рож позади. — Я очень в этом сомневаюсь! Не с нашими лицами, дружище, — не с нашими лицами…

— Слышал новости, да? — он кивнул в сторону активно жестикулирующего Лассо-Пита и пунцового Кнута, едущих немного впереди. — Старик Вест скончался! Жаль… Грабить его было одно удовольствие: не то что ружье не достанет, еще и виски тебе нальет и попросит с ним выпить! И настоит на этом! И не дрянное какое-то виски плеснет, а самое настоящее: «Honeysuckle rose» или «Blue Drag»! Золотой души человек был, я вчера пил за него! И позавчера тоже! Только Кнуту не говори, у нас ведь сухой закон в лагере, а я вроде как к его личным запасам прикладывался… Да, и другим бандитам не рассказывай, что у Кнута есть эти самые личные запасы, а то у него дела плохи, я погляжу… Вон, даже орать во всю глотку не решается! Отчитывает шепотом, где же это видано, чтобы Кнут так отчитывал? Впрочем, кажется, это не было темой нашего разговора… Так о чем я говорил? Ах да, старик Вест! Конечно, потом, когда напьешься в стельку, старик Вест все-таки пускал в дело ружье. А как иначе в его-то годы?.. Тут по правилам уже никак не поиграешь! Бедный Вест… Хотя он никогда по правилам особо не играл. Наверное, поэтому деньги у него не задерживались, и он в конце концов разорился… Знаешь ли ты, как он заработал себе на ранчо? Ха, ты не поверишь, старина! Выиграл на тараканьих бегах! Это я так называют бегство от закона, черт бы его побрал! Хотя, думаю, уже давно побрал, иначе бы не жилось так плохо. В молодости Вест был таким же, как и мы, друг, — старый пройдоха… В последний раз, когда я его видел, у него бедро как раз сломалось. Он, помнится, утверждал тогда, что хуже, чем сейчас, уже не будет!.. Ха! Ну что тут скажешь, друг? Жизнь умеет преподносить сюрпризы!.. И твой случай, к слову, тому подтверждение! Вот скажи мне, старина, мог ли ты предположить четыре дня назад, что на пятый день будет так же плохо, как и на третий? — спросив это, Мираж рассмеялся. Затем он обернулся и увидел, что Кавалерия его не слушает, а разглядывает лицо ковбоя, который, по всей видимости, за время своего отсутствия успел загнать бычка-другого на родео. Подметив интерес Кавалерии к ковбою, эту общую для всех разбойников мысль, которую, однако, никто ввернуть в речь так и не решился, памятуя, верно, о скверном нраве ковбоя и крепости его кулаков, Мираж озвучил, чтобы привлечь Кавалерию к разговору. — Или так, или он вздумал отчего-то побоксировать с лошадью! — добавил он затем.

Действительно, по физиономии Лассо-Пита словно пробежался целый табун лошадей. Помимо всего прочего, видно, какой-то лихач решил сыграть в наперстки жемчугом из ракушки его большого рта. В числе выбитых зубов была и парочка резцов, так что Пит мог теперь громко свистеть по-ковбойски, не вставляя двух пальцев в рот.

Но и это замечание Миража прошло мимо ушей Кавалерии, или скорее он не посчитал нужным обсуждать данную тему. Неожиданный провал в деле разбалтывания, в котором Мираж справедливо считал себя мастером, уязвил разведчика и тот позволил себе сболтнуть лишнего, задев те струны души каторжника, которые лучше никому и никогда не тревожить.

— Слышал мой вопрос? Я спросил, мог ли ты предположить, стоя на плацу эполет к эполету с другими военными, приставленными к награде, что однажды будешь стоять на эшафоте вот точно так же, плечом к плечу, с убийцами и насильниками, и другими, приговоренными к смерти. Как думаешь, много среди них было бывших военных, как ты? Вот я и говорю потому: часто так бывает, что жизнь преподносит сюрпризы… — щелкнул барабан револьвера и соловей на миг прекратил заливаться. Твердое, холодное дуло уперлось Миражу в спину.

— Это я так проверял твой слух и твою память, друг! Ведь друг ты мне? Очень на это надеюсь! Правда, получилось, что проверил другое… Но ничего, не страшно! Между тем я поздравляю тебя! Кажется, былая скорость к тебе вернулась! Это очень хорошо, что ты…

— Ты закончил? — перебил его Кавалерия, и по тону его голоса Мираж безошибочно определил, что жизнь его вот-вот преподнесет ему сюрприз, весом в семнадцать грамм пилюлю от печени.

— Я все понял, умолкаю! — быстро ответил Мираж и действительно умолк.

— Тебе ли, конокрад, расспрашивать меня о виселице? — сухо кончил Кавалерия этот неприятный для него разговор. Револьвер вернулся в кобуру, а Мираж смог вздохнуть спокойно. В их первый разговор он, стоя к Кавалерии передом, был уверен в том, что успеет обезоружить его до того, как он выстрелит, если, конечно, решит стрелять, — в этот раз все было иначе, далеко от джентельменских любезностей.

Периферией зрения Кавалерия подметил то, что никак не мог видеть Мираж, но о чем он знал, без сомнений: в момент, когда Кавалерия наставил на него ствол, ближайшие бандиты, увидев это, расстегнули кобуры своих револьверов и положили ладони им на рукояти. Успех в грандиозной авантюре, недавно провороченной ими, еще больше укрепил авторитет Миража в банде. Разбойники хотели видеть его своим лидером, что было вполне объяснимо: он не убивал в порыве гнева, всегда мыслил трезво, даже на пьяную голову, и при этом был умнее Кнута на порядок или несколько, уступая ему только если в подлости. Но и в ней он был, как говориться, докой! Читал всю житейскую грязь, как слепой читает пальцами рельефно-точечный шрифт. От рождения хитрый, но не подлый, Мираж по-своему приспособился к жизни с теми, кто подлостью бравировал, и даже сумел снискать в их обществе славу и почет. Он не гнушался грязи, — она была его последним доводом. Если уж этот человек ударит в спину, значит, у него просто не было другого выбора. Во всяком случае, именно такое представление сложилось о Мираже у большинства его партнеров, таким он себя зарекомендовал.

Впереди раздалось громкое ржание и отборная мужицкая ругань — это загнанная Кавалерией лошадь Прерикон предприняла еще одну попытку сбежать. По всей видимости, ожерелья арканов будут украшать шею этого неотесанного карбонадо до тех пор, пока вследствие огранки, из кобылы не выйдет прекрасный черный бриллиант. Именно из-за этой лошади, которую бандиты в шутку прозвали Бедой, а ее укрощенную, покорную подругу — Победой, их путь назад тянулся так медленно, словно они не налегке ехали, но шли караваном в десяток повозок. А еще из-за дождей, которые ударили на второй день после Дела у Змеиного каньона, — так разбойники теперь называли то приключение между собой. Теперь все время было мокро и сыро, но хотя бы с питьевой водой проблем не возникало — можно было строить маршрут по западным прериям без жесткой привязки к источникам.

Особенностью ливней региона было то, что они лили редко, но сильно и долго, и иногда, полив беспрерывно в течении пяти-шести часов, делали затяжную паузу, останавливаясь на час или два. Они прекращали лить, будто собираясь с силами и проверяя запас жидкости в тяжелых и спелых гроздьях черных туч, а проверив, начинали дождить снова. Слезы неба копились в течении трех с половиной сезонов из четырех, чтобы за остаток четвертого оживить пустошь внизу. Даже такие опытные мокрушники, как Кнут и пока еще его свора головорезов, чувствовали себя не в своей тарелке при таком уровне влаги и начинать движение решались только когда небо «затыкалось», как говорил Кнут, — с такими манерами ему точно не стоило попадать к дикарям в рабство. Для вольного же народа слезы неба были священны, даже Огненноликие — эти кровожадные отступники — не решались воевать в такое время, как по практическим сложностям ведения мокрой войны, так и в силу своих предрассудков. Племя вороного крыла из песков выходило в саванны, где осадков было больше, и там праздновало, следуя той же традиции, что и Пепельногривые.

Бандиты ночевали у Скалы в форме скакуна, укрывшись под его каменным брюхом, где в целости и сохранности их возращения ожидали телеги и припасы, оставленные ими в спешке, а также новые припасы, которые достал Лассо-Пит. Их, правда, было совсем немного, они все умещались в нескольких корзинах, которыми была обставлена огромная бочка с соленой рыбой. Рыбу все в банде ненавидели, за исключением старины Билла, который любил, кажется, все съедобное, и бочка в связи с этим была тем неприкосновенным резервом, к которому подходили в последнюю очередь, если уж совсем больше есть нечего, да и тогда выжидали денек-другой на голодный желудок, вдруг что-то еще подвернется?

Вечером Кавалерия узнал подробности поездки Пита. Он неожиданно для самого себя был приглашен на собрание авторитетов банды, где те должны были решить, куда и как сбывать кобыл, а также, что делать с Бедой, которая в неукрощенном виде никому не сдалась. Приглашен, конечно же, не Кнутом, а Миражом, но обошлось без возражений первого. Кнут, этот крыс, теперь старался быть тише мыши и лишний раз не пробовать свою власть на зубок.

Лагерь вставших на ночевку разбойников напоминал в этот раз огромное гнездо. Пространства под брюхом каменного скакуна было, конечно, много, но не то что бы бесконечно, а бандитов имелась целая куча и всем им требовалось место подальше от дождя. Разбойники развели костер в самом центре лагеря, единственный в этот вечер, и тем ближе к костру лежал бандит, чем ценнее он был для банды. Мелким воробушкам оставалось мокнуть под дождем, все большие и важные пташки сидели в самом центре гнезда, в сухости и тепле. Вокруг них, как баррикады, были поставлены телеги. Они опирались на них спинами и молчали, вместо того чтобы, как планировалось, говорить о делах.

Здесь был Мираж, сидел с задумчивым видом, широко расставив ноги и уперев в них локти, а подбородок подперев кулаками. Он поглядывал в огонь, будто пытаясь в его языках разглядеть будущее, как делает Тот, кто читает огонь — известный на все прерии шаман клана Укротителей — или любой другой шаман Огненноликих. Мираж опирался не на телегу, как все прочие, а на спину лежащего на боку Джека Решето, она была мягче, удобнее и безопаснее. Вообще, он здорово сдружился с Джеком за последние пять дней, а тот не возражал этой дружбе и всячески поощрял ее, чувствуя, как и все нахлебники, в Мираже потенциального и перспективного кормильца.

Джек храпел, ему было все равно, куда его занесет жизнь дальше, лишь бы есть, пить, спать и не умирать. Он этим своим безразличием ко всему, кроме самого важного, был схож с Кавалерией, как никто другой из их банды. Пожалуй, только этим одним они между собой и пересекались, в остальном же составляя полную противоположность друг другу. Джек не был таким уж большим авторитетом в банде, он был просто здоровенным мужиком и мог ударом кулака растереть в пыль камень, так что ни у кого из собравшихся не возникало сомнений в том, что Джек сполна заслужил свое место у костра.

Ему очень быстро простили недавнюю промашку с лошадьми, едва не поставившую под вопрос половину их добычи. Можно сказать, что он всем своим грозным видом заставил их поскорее забыть. Многие, наоборот, были бы благодарны Джеку, упусти банда из-за него Беду. Эти многие были приставлены следить за неугомонной кобылой, которой было наплевать на дождь и начавшуюся ближе к вечеру грозу. Лошадь думала только о том, как бы сбежать и вернуться к своим. Крики несчастных то и дело слышались в ночи под аккомпанемент из раскатов грома, конского ржания, стука капель и завываний ветра, когда кобылавырывалась из их рук, а им приходилось гнаться за ней под проливным дождем и взглядами кошмаров, прячущихся под покровом ночи. Впоследствии двое из этих шести приставленных к Беде бедолаг заработали себе воспаления легких и слегли в горячке и кашле. Вскоре они скончались в обществе друг друга, оставленные своими в степи без еды и воды и, должно быть, возненавидев каждый миг, проведенный ими вместе, вплоть до последнего вздоха. Их мясо упокоилось в желудках стервятников, а кости похоронила прерия в высокой траве, всегда поднимающейся после Слез неба. Как и в стаде бизонов, в банде не ждали отстающих.

Ближе всего к костру сидел в тот вечер Старина Билл. Ясное дело, Билл был никакой не авторитет и цены не имел уже давно, просто, когда дело касалось того, куда бы пристроить свои старые кости, Билл отличался огромной ответственностью и сразу же приобретал свойство компактности. Теперь он стан площе, чем лист табака, только что заброшенный им себе в рот, и втиснулся между телегой и задницей Джека. Отрывая свои длинные, костлявые руки от огня, Билл изредка поглядывал на других сидящих у костра людей, как бы спрашивая у них, не возражают ли они его присутствию в их круге, но те не обращали на него внимания и уж тем более не возражали. Вы же не станете оставлять антиквариат под открытым небом? Тем более в такую ночь. Равно как и не станете с ним разговаривать, если только совсем не сбрендили. Билл сидел у костра, в сухости и тепле, как раз на правах старинной, антикварной мебели. Причем не изысканной мебели, которую можно пристроить за баснословные деньги у какого-нибудь ценителя прекрасного, но самой обыкновенной, только очень хрупкой и ветхой, которой только в лавке старьевщика и место, если не на свалке. Впрочем, пока его кости были в целости и сохранности, старика нисколько не задевало подобное отношение, его вообще уже ничего не задевало, он ничего не чувствовал.

Прямо напротив Билла, по ту сторону костра, сидел на тюке с вещами Лассо-Пит, он был одет с иголочки, носил на голове новенькую десятигалонную шляпу — замену его старой, ротанговой. У тюка пита лежало новенького банджо, у которого уже не хватало одной струны, видимо, не выдержавшей буйного нрава своего хозяина.

Свет, отброшенный языками пламени, блестел на его сапогах из змеиной кожи, а также на оставшихся трех струнах и металлическом ободке музыкального инструмента. Этот же свет придавал подпорченному в недавнем времени лицу ковбоя сходство с картинами одного знаменитого художника времен королевства Фэйр, — Эрнесто Серра, живописца и сюрреалиста, впервые скрестившего портрет с натюрмортом и маринистическим пейзажем.

Взбитые щеки Пита были при таком сравнении два манго, распухшие губы — два банана, ряды зубов, огромных и щербатых, словно выточенных из слоновьих бивней, зияли провалами, напоминающими открывшиеся пушечные порты. В каждую из этих дыр можно было выкатить бомбарду. Налившиеся сливами глазницы превратили его глаза из окон в бойницы. Нос был свернут набок, как кормило, когда капитан отдал приказ: — лево руля! Каштановые волосы разметались по его широкому лбу взорванным шрапнелью такелажем. Все говорило о том, что в недавнем времени этот фрегат пережил тяжелый бой с абордажем.

— Видели бы вы другого парня! — повторял Лассо-Пит на протяжении всего дня, когда его спрашивали, что же все-таки с ним случилось за время его отсутствия, на что он лишь загадочно отвечал, — вешером все узнаете! Всем было интересно, все ждали вечера и вот — вечер наступил, но Лассо-Пит не спешил поделиться со всеми подробностями своих приключений. Он лишь помешивал палкой хворост в костре и думал о чем-то своем, изредка улыбаясь собственным мыслям. На этот костер между тем ушли их последние запасы древесины для растопки, еще немного сухих веток лежало у ног Пита, к утру от них ничего не останется.

К треску и шорохам хвороста, ворочаемого Лассо-Питом, добавились другие звуки. Их издавал тот, из кого звук обычно не выжмешь даже под прессом давилки. Кавалерия постоянно ворочался в тщетных попытках устроиться поудобнее, а скрипела его новая одежда, которая была ему узковатой в кое-каких местах и, как следствие этого, немилосердно жала. Но стоило радоваться тому, что одежда вообще была хоть какая-нибудь. Обноски перешли к Кавалерии от бандита, убитого Кнутом в день Дела у Змеиного каньона. Того самого, застреленного им в живот на вершине первого утеса, которого Кнут поставил в пример всем остальным трусам, за исключением самого себя. Только плащ, пояс и шляпа остались у Кавалерии прежними и верный револьвер в кобуре. Плащ он сбросил до того, как сотворить безумие, шляпа слетела в миг, когда он оседлал лошадь Джека Решето, а пояс чудом уцелел во время погони, лишь немного стершись о скалистую местность, пока Беда волокла его за собой, кожа Кавалерии пострадала куда больше него.

Кнут сидел дальше всех от костра, скрывшись под тройственной тьмой: первая тьма, — это тьма ночи, вторая тьма, — тьма от его сомбреро, третья тьма, чернее всех прочих, была тьмой его неутоленной ненависти. Из-под шляпы, как две горящие хворостинки, пылали его зрачки, каждый с острие булавки. Глаза его неотрывно смотрели в грудь Кавалерии, но не способны были ему навредить, к огромному сожалению Кнута.

— Так что же все-таки случилось с тобой, дружище? — не выдержал, наконец, Мираж, нарушив безмолвие, обещавшее затянуться до утра. Лассо-Пит, казалось, только и ждал этого вопроса!

— А слуфилось со мной то, фто я помог своим братьям, стал шемпионом Стамптауна в полусреднем весе, выиграл в трех состязаниях из пяти на Брэйввильском родео, и нашел свою любовь!

— Во-о-от оно что… — протянул Мираж пораженно, — немудрено, братец, что ты так износился… При таком-то безумном темпе день, верно, за год сойдет!

— Ты про лицо? — ощерился беззубой улыбкой Пит, очевидно, довольный произведенным эффектом, — а фто лицо, когда в мире такое делается?

— И что же в мире делается? — с интересом наклонился вперед разведчик.

— А то! — сказал Пит значительно и подбросил в огонь пучок сухих веток, взволновав пламя и заставив его танцующие языки выполнить несколько быстрых па, — фто ковбой на ковбоя идет, брат на брата, будто голозадых им не хватает!

Мираж молчал, превратившись весь во внимание, он ожидал, что Пит сейчас продолжит, но ковбой продолжил только минуту спустя.

— Началось все с того, фто босс послал меня на ранчо Веста за припасами, — начал рассказывать Пит, продолжая ворошить палкой угли. Кнут, услышав, что его назвали боссом и теперь говорят о нем, встрепенулся и развесил уши. — Но это вы и сами знаете! Послал со мной каких-то олухов, с которыми ни постреляться, ни на разведку сходить, даже на лошадь влезают со второй попытки! Мне даже подумалось в какой-то момент, что босс их намеренно со мной послал, чтобы, значит, мне тяжелее было или я погиб… — сидя во тьме, Кнут сглотнул и напрягся. — Вздор, не правда ли? — усмехнувшись, добавил ковбой немного погодя, и Кнут убрал руку с кобуры, куда положил ее как будто умел стрелять.

— Я домчался к ранчо за день, а не два, как ты думал! — это было адресовано Миражу, который лишь пожал плечами, мол, я же под человека рассчитывал, а не под тебя, больного на голову. — Футь лошадь не загнал, сказать по правде… Не говорите! — вдруг закричал он так громко и внезапно, что Кнут опять схватился за кобуру, а спящий Джек недовольно пробормотал что-то невнятное и почесал свой зад. Старине Биллу пришлось наклониться, чтобы не быть задетым его тяжелой рукой. Лассо-Пит между тем продолжил говорить: — Знаю, фто так делать плохо, еще папка мой меня ругал, но ничего с собой поделать не могу… Ох и обожаю же я ездить быстро! Самому было интересно, как скоро я смогу домчаться туда, если брошу все силы в дело, а когда интерес пересекается с пользой, — успех гарантирован, так я люблю больше всего…

— Живого Веста я не застал, он ведь меня мальчишкой еще знал, вы в курсе? Конефно же, нет! Он навешал нас с отцом на ранчо, когда его имя еще фто-то знашило в кругу скотоводов! Тогда говорили о Весте, как о феловеке, с которым можно вести бизнес. Думаю, фто в последние годы от него нишего, кроме долговых расписок, и не полушали! — Там было много гостей, все в черном, ну, как и водится на поминках. Я решил прикинуться одним из них, фтобы во время застолья сташить еды. Но так как шерной одежды у меня с собой не было, а среди гостей я подметил несколько законников, пришлось дождаться моих придурков и обокрасть вместе с ними какого-то кретина из дальних родственников Веста. Ума не приложу, фего он вообще ждал от этой поездки, у него дилижанс один больше всего ранчо стоит! Тем более теперь, когда Вест умер. Помню, отец рассказывал как-то, фто за его голову в свое время давали денег больше, фем за весь его скот в лушшие годы!

— Извини, что перебиваю! — вмешался Мираж, — а ты уверен, что он ехал именно на ранчо? Ведь люди иногда одеваются в черное и не по поводу траура…

— Хм-м… — задумался Пит, почесывая жесткую щетину на подбородке, меньше всего пострадавшей части его лица, — а ведь и правда! Об этом я и не подумал как-то… На самом деле это многое объясняет… То-то гости на меня так заискиваюше смотрели! Должно быть, дорогая одежда была. Тем более жалко, фто порвалась, когда я к братьям гнал. Я вот, фто заметил: шем дороже одежда, тем менее практишна и тем более нелепо она выглядит!

— Ну, не скажи! Не скажи! Не всегда, — возразил Мираж, любящий приодеться и пощеголять перед дамами в дорогом и модном.

— А я говорю об общем слушае! — упрямо настоял на своем Пит, убежденный в собственной правоте. — Так вот, мы этого индюка на дороге выцепили и, ощипав до последнего перышка, повернули обратно, а сами, вырядившись в богача и его слуг одежду, вернулись как раз к обеду. — Вспомнив о застолье, Пит поморщился.

— Кормили плохо, мне едва хватило самому живот набить, — он постучал рукой по животу, который гулко отозвался, о помошнифках моих я уж молчу. Они под стол залезли и, как собаки, ели то, фто я давал! Только одному, с лицом ферным от копоти — кажется, Трубофист его звали или как-то так — нашлось у стола место, и он весь обед прорыдал. Только не о Весте плакал. Доходяга, представьте себе, рассказывал законнику, как ему жизнь кофевая остошертела, а тот даже не знал, фто он бандит, думал, фто ковбой! Ха-ха! Видал я таких ковбоев. Рядятся, как мы, а сами даже в седле не сидели, попугаи этакие… — Лассо-Пит прочистил горло. — Да, сэр, кормили плохо. И как обышно бывает, когда кормят плохо, все болтали без умолку! Ох, я не люблю такие застолья… Но если бы я тогда кое-фто не слышал из того, фто говорили гости, может быть, и не поехал бы ни к каким братьям и нифего бы со мной не слуфилось тогда из того, фто дальше последует… — он подбросил в огонь несколько хворостинок, не потому, что пламя затухало, а потому, что просто захотелось. — Сижу я, ем, знафит, и слышу, этот законник, который ферез одно место от меня сидел, Трубофисту говорит: «Последние новости знаете? Сомневаюсь, я сам только вфера узнал! Это Толлварды и Флетферы, опять за старое взялись, семейные разборки…» — А я же сам Флетфер, Трубошист не знает, сидит как ни в фем не бывает, ест, а во мне буря бушует! Ну, я не выдержал и согнал его с места, а сам сел на его стул и спрашиваю, мол, какие-такие разборки?

— Как-как?! Флешеры?.. — перебил его глуховатый Билл, приставив руку к правому уху, которым лучше слышал. — Как ты сказал?!

— Говорят же тебе, Флетчеры! — нетерпеливо поправил старика Мираж, которому хотелось поскорее добраться до сути.

— Да-да! Флетферы, я Флетфер! — гордо сказал Пит, потыкав себе большим пальцем в грудь и оглядев всех с вызовом, так, будто кто-то хотел данное утверждение оспорить. — Да, сэр! Флетфер, самый настоящий! Слушайте луфше и не перебивайте, а не то не буду рассказывать… Я у него, знафит, спрашиваю, мол, какие-такие разборки? А он говорит: «Да это я так… Сболтнул лишнего! Об этом вообше говорить не следовало…» Я настоял, говорю: «Нет уж, раз взялся говорить, так давай выкладывай!»

— Извини, что опять перебил, но нельзя ли ближе к делу? — поторопил его Мираж, — ночь-то не без конца, еще дела обсудить нужно и поспать. Буду признателен, если поторопишься…

— Можно и ближе к делу, если хотите! Отчего же нельзя?.. Корофе, он и выложил, фто мои старшие братья, Форрест и Трентон, решили войну затеять из-за какой-то кобылы!

— Лошади? — удивился Мираж. В этот момент опять заржала неугомонная Беда, послышался удаляющийся стук копыт и ругань бросившихся за беглянкой бандитов.

— Да нет же, кобылы, в смысле телки, ну, бабы! Юбки, вот… — Пит раздраженно сплюнул от невозможности подобрать нужное слово, Билл сплюнул тоже и полез в табакерку.

— Девушки? — понимающе подсказал Мираж.

— Девушки, да! — обрадовался Пит тому, что забытое им слово отыскалось, — веришь, нет: с языка сорвал! Из-за девушки рассорились с Толлвардами, соседями нашими, которые всегда нам были фто родные. Вечно, как поросенка режут, так и нас на ребрышки зовут, а как мы теленка уложим, так и они сами к нам идут, как-то прознав о том, нам даже звать не приходится… Эх, вот ведь времена были! Я так скажу вам, будь мой папка жив, эти Толлварды и слова бы не посмели дурного сказать, нет, сэр! Только и рады бы были, если бы их Энни, а так эту телку, то есть девушку, звать, вышла бы за одного из нас. За меня или за одного из братьев моих, скорее все-таки за них, так как я бестолофь… Это еще мамка моя говорила: «Бестолофь ты, Пит, бестолофь! Какая же ты все-таки бестолофь!» — Будь отец жив, и я бы здесь не сидел, а был бы у себя дома или скот перегонял на продажу… — глаза Пита мечтательно загорелись. — Только вот папенька умер и дела на ранфо, как оказалось, не ахти идут, — прибавил ковбой с грустью, но тут же принялся оправдываться: — Я ж не знал о том! Я братьев в последний раз на похоронах отца и видел, когда мне сказали, фтоб я вещи собирал, а на ранфо больше и нос не показывал! Но я на них зла не держал за тот раз, они еще при жизни отца фасто шутили, фто я такой шельма, фто терпеть меня никто не сможет, — вот и не вытерпели! — Пит поворошил палкой хворост, кончик палки обуглился и был теперь как лицо Кочегара, которого ковбой упорно называл Трубочистом. — Я как узнал, так сразу и в седло влетел и помфался к родному ранфо, а эти дохляки, думаю, только ближе к веферу выехали, когда меня и след простыл. До последней крошки за тем столом сидели.

— Тебя и посылали за едой! А ты что учудил? — это решился подать голос Кнут.

— Как фто? — спросил Пит, посмотрев в его сторону веско, и лидер шайки тут же заткнулся и затих у себя в темноте, — а фто я мог еще сделать, по-твоему? Семья же! Я ради братьев вас всех покрошу, если надо будет… Я не шуфу, так и знайте!

Он указал на каждого из сидящих вокруг костра людей обугленным концом палки. Не обошла она стороной и Кнута, безошибочно определив его местонахождение по голосу. Потом он возобновил свой рассказ:

— Еще на подъездах к ранфо я услыхал выстрелы и крики и пришпорил лошадь! Когда я вымахнул на холм, куда еше мои братья телок водили, когда малыми были…

— Девушек? — уточнил Мираж.

— Да нет же, телок! Ну, коров! Фтобы доить потом! — раздраженно ответил Пит и дернул палкой хворост чуть сильнее, чем следовало, отчего во все стороны полетели искры, а само пламя тревожно всколыхнулось. — Мы коров иногда за межу ранфо выпускали, если они всю траву на нашей территории сжирали! Хоть это и не по закону вовсе. И даже против него… А как, если не так? Фто еше тогда делать надо, спрашиваю? Когда столько голов, фто сараев на всех не хватает? Только нарушать и остается! Но нас никто никогда на этом не ловил, так фто вроде как и без нарушений обошлось… Ведь, если никто не знает, то это же и не в счет тогда, полуфается… Разве не так? — озвучив эту мысль, Пит ненадолго умолк. Затем он отцепил от пояса флягу, отвинтил ее крышку и несколько раз приложился к емкости, поморщившись на последнем глотке.

— Это что там у тебя? — поинтересовался Мираж, едва завидев его реакцию, и наклонился вперед с любопытством.

— Это-то фто? — переспросил Пит, еще раз поморщившись, только на этот раз от прозвучавшего вопроса. — Это нифего. Так, просто… Самогонка! — признался он с плутоватым видом, и несмотря на то что сказал ковбой это много тише, чем говорил обычно, где-то в темноте поблизости, на периферии лагеря, что-то зашуршало. Ливень только недавно затих, как назло, не вовремя, и ни дождь, ни ветер не заглушили речь Пита. Видать, кто-то из банды, услышав заветное слово, произнесенное ковбоем, навострил уши, чтобы определить то, послышалось ли ему? Или и вправду в лагере пьют без него?

Все запасы выпивки были опустошены накануне Дела у Змеиного каньона, и теперь разбойники сохли, мучаясь невыносимой жаждой огненной воды. Они всегда отмечали авантюру дважды, накануне и после нее. Чаще всего на то, чтобы отметить после, выпивки, как теперь, не хватало, пусть количество пересохших глоток и уменьшалось весьма заметно к тому моменту времени, а количество перерезанных, наоборот, возрастало. Такой подход был связан, в первую очередь, с опасностью разбойничьего промысла: не выпьешь сейчас, потом нечего или нечем будет пить, то есть вообще погибнешь, может быть. Дело-то житейское! Во вторую очередь, подход был обоснован общим для всех разбойников нетерпением и отсутствием дисциплины. Если им хочется выпить, — они должны сделать это здесь и сейчас!

— Самого-онка, значит… — протянул Мираж, облизнув свои сочные губы. Глаза его сверкнули, превратившись на секунду в звезды, как те, что открылись им на краткий миг теперь, когда тучи расступились во время этого краткого перемирья между землей и небом. — А дай-ка и я пробу сниму, дружок! Если можно, конечно?

Это его «если можно, конечно» было произнесено таким не терпящим возражений тоном, что Лассо-Пит был вынужден уступить. Фляга, естественно, пошла по рукам, не один Мираж пробу снял. Даже Кнут не побрезговал приложиться к ней, хотя в его собственном бурдюке, который толстяк прикрывал бурдюком побольше, а именно своим животом, еще оставалась по меньшей мере половина жидкости от изначального его содержимого. После первого же круга «амброзия» иссякла, и Пит с тоской принял опустевшую флягу обратно из длинных рук Билла. Выцедив еще одну каплю себе на язык, как доярка выжимает все до последней капли из коровьего вымени, Пит закрепил ее у себя на поясе.

Только Кавалерия не выпил вместе со всеми, а Старина Билл, хоть и сделал слабенький глоток, но не почувствовал ни жжения, ни вкуса, так что можно сказать, что он и не пил вовсе. Сразу после этого Билл заполз под телегу и затих. Кроме него и Кавалерии, пили все, даже Джек Решето проснулся, кажется, специально, чтобы приложиться к фляжке, видимо, учуяв запах халявы. Верзила-то и выпил больше всех по итогу, а после снова захрапел, усыпленный тишиной, раскинувшейся над прериями на много миль вокруг стоянки.

Тучи напоминали теперь сдувшиеся воздушные шарики. Очень скоро ветер наполнит их воздухом снова и пригонит к старым новые, как пастух собирает стадо барашков в одном месте. Тогда небо взобьет их пушистую шерсть, будто подушку, уткнется в нее носом и начнет рыдать, как кисейная барышня. Барашки боднут друг друга рогами, высекая молнии, и снова грянет гром — это созвездие овчарки залает, отгоняя от поднебесного стада созвездие волков.

— Там, на холме, лошадка не выдержала гонки, которую я ей устроил, упала, да и померла. Жаль, конефно, хорошая была зверюга! Сослужила мне добрую службу. Главное, фто не напакостила под конец, а то с них станется. Могла упасть ведь тем боком, вдоль которого винтовка висела, худо бы вышло совсем, пришлось бы на сближение идти и план бы мой не сработал тогда. Хорошо, фто обошлось. Ну, я дернул винтовку из шехла, зарядил ее, — Пит похлопал ленту с патронами, которую всегда носил через плечо. — Улегся на холме и давай палить по Толлвардам! — сказав это, он поднял банджо и, выудив из кармана жилета смотанную стальную струну, одолженную еще днем у Дадли Вешателя, который всегда имел одну или две струны к своей удавке про запас, размотал ее и принялся пристраивать на грифе банджо. Пит единственный из банды, кто умел с Дадли сладить.

— А что случилось-то? — спросил Мираж, когда Пит натянул струну и принялся ее настраивать под недовольный гул ропота разбуженных им бандитов.

— А то и слуфилось, — ответил Пит, наклонив ухо над струной, которую дергал, — фто братья мои втюхались в эту Энни оба, да прифем как еще втюхались, втрескались в нее по уши! — Но так как деньги у них, словно из дырявых карманов сыплются: как наживут, так сразу же и спустят на выпивку да баб! — Пит сделал несколько проверочных переборов пальцами, — и об этом все скотоводы у нас знают, то родители Энни, да и все другие Толлварды были, конефно, против такого союза…

Удовлетворившись качеством звучания настроенного банджо, Пит прибавил к тихому журчанию ручейков воды, стекающих вниз по скалам, легкий и быстрый поток мелодии блюграсса. Перебирая струны своими ногтями, настолько жесткими, что музыка даже без когтей звучала ярко, ковбой как ни в чем не бывало продолжил свое повествование.

— Братья понафалу посвататься к ним хотели, ну, знаете, как положено. Так половина сватов, собранная из их дружков закадышных, те подарки, которые братья через них Толлвардам слали, себе прикарманила и вместе с ними сбежала. А другая половина до того налакалась, фто и двух слов связать не могла, и вернулась обратно с отказом. Вот братья и опозорились перед всеми тем, фто не умеют даже выбрать доверенного человека! Им и говорили, хватит, мол, слать, — и так ведь ясно, фто девка не ваша, не отдадут ее вам Толлварды и все тут! Но моим-то братьям разве объяснишь, фто нельзя? — Нет, сер! Они такого слова даже и не знают, верно! — играющий ковбой задумчиво взглянул в ночное небо. Его зрачки заволокла пелена воспоминаний, такая же густая и непроглядная, как тучи, вновь затянувшие небосвод, перекрыв свет звезд и оставив лишь небольшое окошко для Безымянного. Ему подобные истории и музыка были дороже всего на свете, помимо танца, конечно, и свободы, что для плута одно и тоже.

— Помню Трентон — этот громила — как-то раз сунул руку в кипяток, фтобы достать мясо, которое в нем варилось, хотя кухарка его предупреждала, фтоб он не лез ни в коем случае, а не то, как пить дать, ошпарится. Он и ошпарился! Не мог, понимаете, дотерпеть до обеда. Это притом, фто он все варенное ненавидит, очень уж есть ему, видите ли, хотелось! Я бы тоже хотел есть, вырасти таким шкафом, но обошлось, как видите. Кухарке досталось тогда от матери, только фто она-то поделать могла? Трентон, как в четырнадцать лет в рост пошел, так к шестнадцати, когда дело было, уже мог молоденькому бычку шею голыми руками своротить, ему от отца сила перешла.

— А Форрест, — Пит рассмеялся и неприкаянная, задорная мелодия, наигрываемая им, белой нитью скакнула по черной канве ночи, сорвавшись сначала вниз, в обрыв басов, а после кондором взвившись вверх, к заснеженным вершинами Рубикона, — Форрест — этот повеса — всех доярок покрывал в округе, даже не наших. Тех же Толлвардов, да, сэр! А фем ихние хуже? Так фто отец, который тоже по молодости был парень в любовных делах не промах, только диву давался, как он все успевает! То у одной, то у другой живот округлится, спрашиваешь у них, кто отец, а они, потупив взор, молчат или говорят, фто от бродяги нагуляли. Ума у них, конефно, куры наплакали! Сказали бы, фто от Форреста — папка бы и денег дал. Форрест, видно, их сам подговаривал, фтобы так отвефали, а ему только того и надобно, фто обрюхатить и забыть! Он девок собирает, как Трентон трофеи! Да уж, я по сравнению с братьями самый фто ни на есть скромняга!

— Бедная Энни… — покачал головой Мираж, оценив достоинства претендентов на ее руку и сердце, а после прислушался: ему показалось, что из телеги, стоящей неподалеку, доносятся какие-то звуки. Но взглянув туда, разведчик увидел лишь черноту и смутные очертания бочки с рыбой.

— Да какая ж она бедная! — возразил Пит, ухмыльнувшись, — там такая барышня, фто по развязности уделает иную шлюху из Дамптауна, а по красоте — так и подавно! — Тут вам и лифико, сладкое и пьянящее, как ликер, и голосок у Энни фто надо, медовый. Зуб даю, была бы певифкой, не повези ей с богатой родней, — ковбой оскалился во весь остаток зубов и с громким свистом втянул воздух через отверстие между передними. — Есть на западе одно такое ущелье, Свистящим зовется. Ты знаешь, не так ли?

— И не понаслышке! — ответил Мираж, кивнув. От игры ковбоя на банджо у него самого зачесались пальцы что-нибудь поперебирать, но так как другого инструмента, чтобы аккомпанировать Питу, не было, Мираж достал из кармана свой любимый золотой и принялся перекатывать монетку пальцами правой руки, предварительно стянув с нее кожаную перчатку.

— Да? А я вот только понаслышке! Я это к тому, фто у меня во рту такое же теперь! — данное высказывание вполне в духе Пита: ковбой хвастается тем, о чем другие пожалели бы. — И знаешь, фто самое главное, а, Мираж? — пальцы ковбоя на миг замерли, но тут же побежали по струнам снова, — из нас троих она первой в меня влюбилась, когда мы еще вместе играли детьми! Ну, оно и понятно: в Трентона вообще влюбиться сложно, разве фто найти где-то мисс, которой бы нравилось, когда ее рвет на части медведь или когда по ней, к примеру, топфется бизон, и свести их. Только где ж такую безумную-то сыщешь? — Его первая девушка и сама была немаленького роста, отлифалась коровьим сложением, бородавкой на носу, который формой и размерами напоминал скорее свиное рыло, фем феловефеский нос, а уж тем более нос девифий. Вдобавок ко всему этому сфастью она могла похвастаться еше и роскошными гренадерскими усами… — Пит рассмеялся, взглянув на усы прикорнувшего Кавалерии, выглядывающие из-под его шляпы. — Да, сэр! Великолепными такими усищами!..

— Ну а Форрест… Форрест был всегда красавфиком и главным среди нас. Это несмотря на то, фто Трентон его старше! — Ему-то и досталось ранфо, когда папка умер… — Пит перестал перебирать и взял минорный аккорд, почтя память своего старика. — Но это только по бумажках все Трентона, а на деле главный Форрест. У него голова варит отлифно, только уж больно смелые мысли ее посещают. Не для Стамптауна и его околиц мысли, — это уж тофно. Там только лица меняются, а время, да, тефет, но очень как-то медленно. Словом, каждый день — одно и тоже. Если бы не папино наследство, то, думаю, Форрест давно бы уже подался на вольные хлеба, как я. Только был бы не под кем-то, а сам себе господин, да…

Тут ковбой умолк надолго, что-то обдумывая. В этот перерыв в собственной речи он подбросил костру в пасть еще пару веток, и тот захрустел, пережевывая их. Затем поднялся на ноги, отошел к ведру неподалеку и выпил из него воды, зачерпнув ее кружкой. Зачерпывая, он немного ее расплескал — это случилось потому, что дождь наполнил ведро доверху. Вернувшись, ковбой продолжил рассказывать о своем брате:

— Помимо того, фто башковитый, Форрест стрелок каких не видывал! Ну, не сфитая командира, — Пит кивнул на спящего каторжника. Он продолжал называть Кавалерию командиром, хотя давно уже под ним не ходил. — Он, правда, по людям только в последнее время стрелять пристрастился, а это не то же, фто и по животным. Злость особая нужна, одним азартом, как в охоте, не сладишь… Но погоди-ка, кому я это говорю? Тут ведь невинных овефек нет! Сами знаете, злость нужна… Ну, или много выпивки! Не то фтобы у Форреста были со злостью проблемы, уж всяко не в смысле ее недостатка, но командир бы его раз на раз, уж простит меня братец, уделал бы в два сфета! Иногда я думаю, фто сам сатана вылепил его руки из костей и плоти худших грешников для одной только цели, — убийства… — нахмурившись, Пит кивнул своим мыслям.

— А фто до Энни… То в детстве Форресту больше нравились кузины ее, фем сама она, замухрышка. Он с ними за сарай ходил, иногда и с обеими сразу. Мы с Энни, было время, думали, фто они там целуются, но когда мы однажды прокрались за ними, оказалось, фто они на практике зашли много дальше наших самых смелых предположений… Хе-хе, старый добрый Форрест. Тогда-то, глядя из окна сарая на то, как весело Форрест и кузины Энни проводят время вместе, мы с ней и поцеловались впервые… Уверен, это был ее первый поцелуй, настолько она вела себя неловко, и мой, кстати, тоже! — он рассмеялся и снова начал играть на банджо перебором что-то невнятное и незатейливое, но разом с тем очень веселое, — хотя теперь, поглядев на то, как она с годами похорошела, я даже побоюсь гадать, сколько всего мужчин с тех пор в том сарае побывало… — Пит поморщился так, будто сам был ее женихом.

— В те времена единственное, фто Энни красило, это пышные волосы и осанка, которая у всех Толлвардов отлифительная черта. Если заехал в наши края и видишь, фто кто-то идет, задрав голову кверху, с такой спиной, будто ее кузнец ровнял между молотом и наковальней, как клюв косы какой-нибудь или лезвие там палаша, то это, тофно говорю, один из Толлвардов идет, так и знай! — авторитетно заявил Пит Миражу.

Разведчик кивнул в ответ с видом: знать-то буду, но в ваши края не спешу, так что вряд ли оно мне понадобится. Кивнул, и тут же сказал: — Однако мы, кажется, весьма отдалились от темы! Все это, без сомнений, очень интересно, друг! Твоя семья и отношения с братьями — это важно, понимаю… Но думаю, я не совру, если скажу, что куда больше всех нас интересуют яркие моменты. Так что же все-таки произошло незадолго до твоего возвращения домой?

— А, да они попросту ее украли! — зевнув, ответил Пит будничным тоном, так, будто речь шла не о девушке, а о пироге, стащенном с соседского подоконника, куда хозяйка поставила его, чтоб остудить к десерту на обед.

— Украли? — Мираж ловко перехватил катящуюся по пальцам монетку ладонью и весь подался вперед.

— Стырили, стащили, своровали, приделали ноги… Хотя ноги у нее и так до ушей, краше не видел! А я уж, поверь мне, видел многие женские ножки. В обшем овладели ей физически без согласия родителей и, возможно, без ее согласия на собственное похищение. Но в последнем я не так уверен. Когда я ее встретил, она на Форреста, на брата моего запала, так фто, может, они и по согласию. Но теперь это уже неважно…

— Погоди-погоди! Ты хочешь сказать…

— А то!

— …что твои братья, не побоюсь этого слова варвары…

— Побойся!

— …взяли и украли Энни? — донес, наконец, свой вопрос дважды перебитый Мираж.

— Тебя послушать, так можно подумать, фто это я Безымянному дары преподношу. Столько возмущения воровством в голосе вора, бессмыслица какая-то! — усмехнулся Пит, — А украли Энни, конефно! Ну, а кого же еще они могли украсть, не кузин же ее в самом деле? Эти-то только и рады бы были, да только кому они, старые кошелки, сдались в свои тридцать пять? Мужей-то у них было ой как много. Ну, неофициальных мужей. Еще больше женихов. Парней — фто в море рыбы! Вот только никто из них надолго не прижился и до полноценного брака не дотянул. Кто-то сбежал, кто-то умер, словом, по-всякому было. А кузины теперь рухлядь, да и только, прифем злонравная рухлядь и зловредная, такая, фто еще и убить может! Ну а как же еще в их-то возрасте?.. Нет, брат, в нашей глубинке тридцать пять для женщины без мужа, — это уже все…

— Как бывший воздыхатель многих зрелых дам, я попрошу вас, дорогой Пит, не обобщать и не мерять всех меркой родного курятника! — мигом перешел на вы Мираж. Задетый за живое упоминанием своего покровителя, он решил заступиться за женщин, которых не знал и которые, скорее всего, при встрече ему бы не понравились, что Мираж понимал, но все же оставался джентльменом.

— Однако… Эти курицы за пределы родного курятника во всю жизнь и шагу не ступили, какой же меркой мне прикажешь их мерять? — искренне удивился ковбой и, так и не дождавшись ответа Миража, продолжил: — Толлварды, естественно, не отреагировать на похищение Энни никак не могли, и когда я вымахнул на холм, то увидел, фто братья мои и их люди отстреливаются от Толлвардов и их людей. Я как фигуру Трентона заприметил, фто было сделать весьма нетрудно — этот дуб один за трех мужиков сойдет, а ростом со статую отцов основателей Брэйввилля будет — так меня сразу и улыбнуло! «Вот он и дом родной!» — помню, подумал я. Самих Толлвардов там было феловек шесть, все мелкие сошки. Среди своих мужиков они выделялись шляпами и осанкой. Все светловолосые при том — еще одна отлифительная ферта Толлвардов — будто одного выводка цыплята. Я как залег с винтовкой, так первым же делом этих цыплят принялся зерном осыпать, больно уж они худые были, думал, свинцом их раскормлю. Известно ведь, фто покойник после смерти полнеет.

— Это уж очень разложившийся покойник! — заметил Мираж. Пит понимающе кивнул, а спящий Билл беспокойно задвигался у себя под телегой.

— Когда дед умер, матушка наняла «Гортензию» — это крупнейшее похоронное бюро Стамптауна. Они разбогатели, хороня лесорубов, которые помирали на сплаве, а сейчас в основном ковбоев хоронят, бандитов и боксеров. Уж не знаю, фто они там в «Гортензии» с дедом делали, но когда наступил день похорон, пах он совсем не как цветок… — А надо сказать, дед офень хотел, фтоб его непременно на городском кладбище хоронили. Он как-то раз побывал на похоронах у своего друга, то есть на его похоронах, этого самого друга, и офень уж ему тогда один участок приглянулся на том кладбище, в которое его, то есть его друга, закапывали… А потом закопали и его самого, то есть деда моего, вот! — В общем, когда наступил день похорон, дед с трудом в гроб поместился — под живого ведь сколафивали — до того распух, и газы испускал, но это у него еще при жизни нафалось. Враф называл это «митиаризмами», а дядюшка Клэнтон, который по болотам специалист и торгует торфом, — миазмами!

На похоронах Матушка рыдала, а когда дед пердел, сквозь слезы говорила, мол, это из него грехи выходят, фтобы ангелом на небеса вознесся. Она из нововерцев была, потому фто Единый мягфе и не такой требовательный к прихожанам, как боги Нового пантеона, а еще он один за всех!

— А ты уверен, что дед ваш умер? По моему опыту, они испускают газы раз, ну, может, два… Но не все же время?

— Ясное дело, я уверен, фто он умер! — разозлился Пит, — мы бы не стали деда живым хоронить, за кого ты нас принимаешь? Думаю, это потому так вышло с газами, фто он из Флетферов. Мать моя фасто говорила, фто у нас все не как у людей… Ну, я и братья мои уж молфали тогда, когда она эту шепуху про вознесение на небо несла, все ж таки матушка наша и общее горе… Хотя даже Трентон, этот оболтус, кажется, понимал, фто дед наш — бес скорее, фем ангел! Вознестись на небо он мог только двумя способами: либо заткнуть себе зад кочаном кукурузы, которыми обычно затыкал бутыли со своей самогонкой, и, надувшись от собственных газов, воспарить, как дирижабль, над землей грешной, либо в аду выиграть у бесов в кости билет в рай. Они у него свинцом крапленые, кости-то, ибо он воевал, так фто игра, верное дело, пошла бы у него. Может, и сейчас идет! Но зная деда и его нрав, я думаю, ему бы больше в аду понравилось, фем в раю этом новомодном. Он банджо бы или добрую гитару всяко лире бы предпошел, а увидел бы ангела, так крылья бы ему срезал, ошипал бы и суп из него приготовил! — Пит провел большим пальцем по струнам, извлекая на этот раз мажорный аккорд, — Старой закалки был феловек… Да, сэр, я любил своего деда!

— И все-таки перестрелка! — напомнил ему Мираж, наблюдая то, как Безымянный исчезает за тучами.

— А фто с ней? — спросил Пит, — ну, эти Толлварды, они в своих круглых шляпах, как у Кнута, и со своими ровными спинами были все равно фто гвозди невколоченные, только с ножками, руфками и револьверам. Я как увидел их, во мне сразу хозяин проснулся или, может, это я так на возвращение домой отреагировал, но мне страшно захотелось их повколафивать, а под рукой из инструментов только и была фто винтовка. Ну, я набил рот патронами, зажал их между зубов, как воротила из Дамптауна зажимает свою сигару, делая ставку на лошадь, и принялся стрелять по-ковбойски, то есть так быстро, фто им казалось, не один нападает, а тьма-тьмушая. В этом мой план и состоял! Взять их фислом, которого нет. С этими планами, знаете, всегда так: фем они проше и фем меньше людей в них задействовано, тем луфше работают.

— Хитро придумано! — похвалил его Мираж, — и как? Сработало?

Разведчик снова начал перекатывать монетку пальцами.

— Ну, я же здесь сижу, с вами, парни! А не шестью футами ниже лежу, в сырой земле… — ухмыльнулся Пит, топнув ногой, под которой, однако, была не земля, а скала. — Да, сэр! Сработало! Все прошло как по маслу. Их к тому моменту Толлварды сильно поприжали, еше бы футь-футь и крышка была бы братишкам, но я подоспел вовремя, как раз в самый раз, фтобы спутать все карты! Этим Толлвардам много не нужно, фтобы испугаться. Они — не мы, не Флетферы! Не до последнего на своем стоять будут. Их немного припугни, как пить дать побегут. Тебе более фто они не на своем, а на нашем стояли.

— На чужом поле и игра не идет! — сказал Мираж.

— Вот-вот! — ответил Пит. Ударил ливень, и он был вынужден отложить банджо в сторону.

— Когда Толлварды драпанули, я вышел к братьям. Ясное дело, руки вверх вместе с ружьем и медленно, все как у законников полагается, а то мои — парни горячие — могут и порешить нежданного помошнифка, фтоб не благодарить его. Трентон мне все ребра пересфитал своими мускулами. Клянусь, я думал не переживу его объятий медвежьих. Форрест меня расцеловать был готов, но обошлось без теляфьих нежностей, к сфастью, только руку мне пожал крепко-крепко, как никогда в жизни не жал раньше. Отец говорил, фто у него деловая хватка есть, но видно фто хватка эта была только руфная, а не деловая, потому как дела на ранфо шли не очень. Приказав своим зализывать раны, они повели меня в дом, праздновать мое возврашение и их скорую свадьбу.

— А кто из них на Энни-то женился? — поинтересовался Мираж.

— А это они сами на тот момент еще не выяснили! — хитро улыбнулся Пит, — Трентону ее мордашка понравилась, его интересовала сама Энни и ее телесные достоинства, а Форрест к тому моменту к женскому полу обезразлифел совсем, перенасытившись — все как отец и предсказывал! Форреста интересовало только то, фто такой брак может ему принести. Он рассфитывал после женитьбы как-то с Толлвардами сладить и основать компанию, объединив капиталы, или хотя бы получить приданное.

— Итак, выходит, что Трентон — насильник, а Форрест — вымогатель! — констатировал Мираж. — А чего хочет сама Энни, вас не интересовало?

— Да брось ты! — возмутился ковбой, — похищение невесты для наших краев обыфное дело! Как когда корову из одного стада к быфку другого подводят, фтобы он ее обрюхатил и так новую кровь занес в породу вместе со своим семенем. А то когда застой: телята хилые родятся, болеют фасто и умирают рано! Такое ни к фему хорошему не приводит…

— Да нет, по-моему, данная аналогия здесь совсем не к месту! — возразил Мираж, немного поразмыслив над словами Пита.

— В доме я сразу приметил, фто обстановка оскуднела: распродали многую мебель и картины, колифество подсвешников сократили вдвое и заменили серебро на медь, занавески распродали из дорогой ткани… В общем много еще фего поменялось, хорошо фто матушка моя этого всего не видела, — он сплюнул и растер плевок ногой. — Мы ели мою лошадь, пили деда самогонку, которой он столько за жизнь нагнал, фто еще на поколение Флетферов хватит. А после вошла Энни в обеденную, братья напряглись сразу, будто гоншие, уфуявшие запах лиса, а я — так вообше обомлел…

— Почему? Настолько красивая? — спросил Мираж.

— Мои ж не дураки на некрасивой жениться! — Пит кивнул, — красивая — не то слово! Да, сэр! Она была как глоток свежего воздуха в той затхлой комнате, как изюминка в булке, как вишенка на торте, как заноза в пальце… Незабудка — ее цветок! Едва увидев, я сразу понял, фто она моя девушка.

— Твоя девушка! — монетка замерла, Мираж прицокнул языком, — дело-то я погляжу набирает обороты! Даже интрига какая-никакая появилась, кому же достанется Энни…

— А это уже конец истории, друг! — нахмурился ковбой. — Ты не спеши туда лезть, все не так просто! — он потер руку об руку и направил обе ладонями к огню.

— В делах амурных бывает ли просто? — пожал плечами Мираж, подбрасывая монетку ногтем большого пальца, а после ловя ее ладонью. Он делал это до тех пор, пока не решил, на кого из трех братьев поставить орла. После перехватил ее рукой и хлопнув ладонью правой руки о внешнюю часть левой. Посмотрел, что выпало, улыбнулся и, облокотившись на спину спящего Джека, принялся слушать дальше.

— Трентон только на Энни и смотрел. У него, как у щенка, слюни до пола тянулись. А Форрест… Форрест смотрел на меня. Верно, пытался выяснить, фто я об ихней затее думаю. Он к тому моменту, как Энни вошла, как раз закончил мне объяснять из-за фего весь сыр-бор-то вышел.

— И что ты думал? — спросил Мираж.

— Я брат их, фто я могу думать? Увидел, фто помошь им нужна, и предложил эту помошь!

— И они приняли?

— А кто бы отказался? — когда ковбой о чем-то не хотел говорить, он всегда отвечал вопросом на вопрос. — Да, сэр! Они приняли помошь, они даже жаждали ее. Не за просто же так кормили…

— Твоей лошадью, — уточнил Мираж.

— Ну, там не только конина была, — замялся Пит, почесав затылок, — еще индейка и картошка! Ее же, лошадь-то, еще к тому же освежевать нужно… И приготовить! Это все расходы и время, понимаешь…

— Да брось ты! Много ли нужно денег потратить, чтобы мясо зажарить? Когда само оно уже лежит наготове. Только и сделай, что подойди, отрежь да брось на сковородку!.. А шкура им досталась, дай угадаю?

— Да фто ты заладил: лошадь, шкура! — раздосадовался Пит. Он подбросил в огонь хворост и поворошил угли палкой. На земле после этого из кипы осталась лежать только пара веток, две хворостинки на то, чтобы поддерживать костер до рассвета. — Ясен хрен, фто им лишний рот ни к фему! Этому еше папка нас уфил: «Еду нужно заработать, сын!» — назидательно процитировал ковбой отца, изменив тон голоса на более пропитый и сделав лицо серьезным и неподвижным, как у какого-нибудь вождя дикарей. — Трентон был просто рад моему приезду и помощи в заварушке с Толлвардами, он и забыл к тому моменту о том, фто сам же меня и выбросил за ворота ранфо, а Форрест, — Форрест уже тогда имел все это на примете…

— Имел на примете что? — спросил Мираж, снимая вторую перчатку, чтобы погреть руки у вновь разгоревшегося пламени.

— Ну, то, фто дальше слуфилось! — ответил Пит, придвигая палкой к центру кострища отлетевшие и съехавшие ветки. — Когда конфили есть, а Энни ушла, Форрест выложил все карты на стол. Сказал, мол, так и так, дела плохи, но ты можешь помофь, братишка. Нужны деньги, фтобы устроить перемирье сТоллвардами и свадьбу с Энни, — и деньги большие. А много денег в окрестностях Стамптауна можно поднять на скоте или дереве, а больше-то и никак. Ну, есть еще один вариант, но он ненадежный… Им-то мы и воспользовались!

— А как же наш вариант? — поинтересовался Мираж.

— Я, думаешь, дурак совсем? — спросил его Пит, округлив глаза, — я первым делом предложил ограбить банк! Но Форрест уперся рогами, сказал: «Нет, Питти, мне грязные деньги ни к ферту, только легальным путем. Я на твою дорожку вставать никогда не хотел и не собираюсь!»

— Ишь какой честный выискался! А как девку похищать и с ее родными потом стреляться — у него совесть молчала, — заметил Мираж, потирая ладони. — И родного брата оставлять без гроша в кармане, чтобы он голью дорожной от подошвы к подошве владетелей мира сего приставал, нищенствуя и побираясь — так порядочные люди поступают?

— Так рефь ведь не о порядке, а о законе, ты не путай! И давай не трогать меня и братьев, я уж как-то сам определюсь, фто мне о них думать, лады? А о воровстве невесты я тебе говорю: в наших краях такое норма… Кто-то фто-то не поделил, безобидный междусобойчик. В разборки между уважаемыми семьями законники даже не вмешиваются, пока не страдают интересы многих, до большой крови. Но хватит об этом… Ну, я спросил его, фем могу служить, и он мне выложил свой план, который был прост и этим мне понравился. Форрест предлагал поднять деньги на боксе… Фто? Неожиданно, не правда ли? — улыбнулся Пит во всю ширь беззубого рта.

— Ты меня удивил! — ответил Мираж с таким мастерски сыгранным удивлением, что его легко можно было бы принять за чистую монету, если бы не лицо Пита, на котором все было написано, и если бы не разговоры, звучавшие весь день, в которых разбойники перемывали оставшиеся целыми косточки тому неизвестному бедняге, которому досталось больше Пита, по его же словам. — Я, сказать по правде, думал, будет что-то пооригинальное бокса. Например, сплавиться вниз по течению Гремящей реки к Стамптауну, оседлав бревно, или на плоте, сделанном из только что срубленных бревен! Как тебе?

— Ты фто с дуба рухнул?! Это же верная погибель, там пороги… А, так ты не серьезно? — вдруг понял Пит, что Мираж шутит, — нет, сэр, все по старинке: бокс, — бокс и еще родео! Не припомню, фтобы на родео кто-то оседлывал бревна, только жеребцов и быков. Даже в Стиллуотере до такой степени еще не извратились, хотя они пытались ввести езду на бофенках и это дурацкое правило, по которому молодого быфка нужно валить, обязательно забегая перед ним наперед, то есть так, фтобы он видел своего противника. Глупость несусветная, как по мне! Хорошо, фто оно не прижилось. А еще они вместо феловефеского, мартышкин труд используют, фтобы быка от наездника отгонять, хотя это, может, и враки! Откуда мартышке знать, когда нужно вмешаться? Здесь нужно феловефеское понимание, в конце концов это ведь лифное дело между быком и наездником! Говорят, у них много ковбоев гибнет и родео зовут кровавым спортом! Немудрено с такими-то правилами и состязаниями. Я сам в Стиллуотере, правда, никогда не был, только наслышан о нем. Говорят, будто там женщина тем красивей сфитается, фем больше она на мужчину похожа. И мужики себе баб выбирают по степени волосатости ног и по длине бороды, это правда?

Скривившись, Мираж отрицательно помотал головой:

— Я знавал многих красивых женшин из Стиллуотера и ни одной из них не понадобилось отращивать бороду, чтобы пользоваться спросом у мужчин. О южанках похожие слухи разводили с сотню лет назад, когда Халифат только присоединился к империи, за то, что по их религии женщине нужно лицо и тело прикрывать от взглядов мужчин. То, что вы сказали, Пит, — полнейшая ерунда и дикость, я даже не знаю, как человек в здравом уме может в такое поверить?

— Гм-м, знафит, враки! Но вернемся к боксу, снафала бокс, потом родео! Боксировать решили в Стамптауне за звание фемпиона города, так как там конкуренты слабее, фем на ринге Брэйввилля или в живодернях Сликвэя, да и далековато от Дамптауна к Стамптауну…

— Города-близнецы… — задумчиво произнес Мираж, вспомнив какой-то свой давний разговор с кем-то, чье имя он запамятовал. Чисто ради интереса разведчик попытался его вспомнить, изо всех сил напрягая извилины, но имя постоянно ускользало от него. Когда нечем было заняться, Мираж мог так часами сидеть, коротая время. Знающий все дороги и тайные тропы Прерикона, способный их отыскать даже в такую непогоду, как сейчас, он упирался в тупики, словно слепой котенок, тычась во всех углы лабиринта разума.

— Ага, так говорят! — рассмеялся Пит, — и потом добавляют: матушка — прерия, а отец — империя, один близнец уродливым полуфился, а второй — слабоумным!

Между тем ветер переменился, и стена дождя продвинулась ближе к центру лагеря, оросив спину ковбоя и вынудив того переместить свои вещи, банджо и седалище в другое сухое место. Все эти перемещения сопровождались руганью и шумом, заменившим ржание Беды, которая либо сбежала-таки, утащив вслед за собой и своих надзирателей, либо уснула, так как ничего от нее не было слышно уже достаточно долгое время. А пока Пит уселся слева от костра, между Кавалерией и Миражом, так как только один разведчик его и слушал теперь, все остальные давно спали. Даже Кнут, кажется, уснул у себя в темноте.

— Стамптаунский ринг, фтоб ты понимал, круглый и под открытой крышей! Это такой огромный вроде как пенек от сосны невиданных размеров, но сколофенный из досок обыкновенных сосен. Они только недавно изменили дерево на канаты, и он хоть фем-то стал напоминать обыфный ринг, а раньше имел ограду и калитку, как какой-то загон для быфков. Половина мужиков города от пятнадцати до сорока лет, а то и до пятидесяти, работают на сплаве. Они днем бревна пилят и развозят туда, где из леса строят или в мебель его превращают, а по веферам рубят, только не топором, а руками, друг друга на ринге. Даже когда рефь идет о фемпионате города, все равно собирается куфа рабочих, которые парни дюжие, не спорю, но ну вообше никак на бойцов не тянут. Им покажешь хук, они вроде как усвоят, а как на ринг выйдут, так и машут руками, фто мельница лопастями, пересравшись, и полуфается не бой, а ферти-фто! — Пит попытался было показать руками, что именно получается, но не удержался на ногах и едва не упал в костер. Восстановив равновесие, он уселся обратно на тюк с вещами и продолжил как ни в чем не бывало рассказывать:

— И в этот раз не обошлось без истории, скажу я тебе, анекдот просто: молодой да зеленый профессионала уделал, слыхал о таком? Я тоже слыхал и не раз, да не верил, — да, не верил, фто такое возможно, до недавних пор! Можешь себе представить, как люди на ставках проигрались?! Они ведь тоже не верили, а как поняли, фто слуфилось, обоих бойцов и их тренеров под пилу пустить хотели! Один боец, правда, умер во время схватки, но клянусь, это им бы не помешало его распилить надвое, а за одно и распорядителя и того, кому ставили, как бишь его там… Жопализатора, вот! Так уж их это по живому задело — не передать словами! Ну еще бы не задеть, по кошельку-то! Пила, по руке пройдясь, должно быть, и та не так задевает, как видеть родные и кровно нажитые исчезаюшими в чужом кармане. Я там был и все наблюдал собственными глазами! — Пит тыкнул двумя пальцами в глаза, чтобы Мираж наконец смог рассмотреть их, стыдливо прячущихся в глубине фингалов.

— Писаки из «Брэйввильского вестника» назвали бы это надругательством над высоким искусством бокса, но к ферту их, этих писак! К сфастью, они там, в Стамптауне, до такого надругательства над деревом, как бумагомарательство и сруналистика еще не дошли и не скоро дойдут, уфитывая, как долго у нас все новое приживается. Раньше ринг квадратный справят и огранифат шисло раундов, наконец, фем газеты нафнут штамповать. А то бойцы мрут как мухи, на кладбище мест на всех нет, приходится тела на удобрения пускать. Фермеры-то довольны, трупы за бесценок скупают, их отдают и так, лишь бы забрали, да только все понимают, фто не по-людски это как-то…

— Что не мешает фермерам удобрять покойниками грядки, — вмешался Мираж, — подобная дикость только у вас и возможна, даже для Прерикона это через чур безбожно, по крайней мере для цивилизованной части прерий…

— А фего в этом странного-то? Каждый на свою сторону тянет скатерть, везде так… У них, у организаторов, одно только правило и существует, согласно которому бой нужно остановить, если боец не может продолжать его. А кто ж его знает, когда боец не может-то? Враф? Так у нас такие коновалы встрефаются, фто здоровую ногу запросто оттяпают, с больной ее перепутав! Или сам боец должен знать? У которого желток из выдавленного глаза по лицу стекает, а он кришит, фто хофет драться и фто, главное, может драться! И продолжает драться, и еше одного глаза лишается и, становясь инвалидом никому не нужным, умирает потом от голода, если на ринге не добьют, а его семье, кормильца утратившей, побираться приходиться после… Ай! — ковбой в сердцах махнул рукой, мол, их не волнует, чего меня-то должно? — Ну, еще они с недавних пор бойцов по весу делят, фто б уж совсем громила против коротышки не выходил. Это у них с того времени, кстати, такое повелось, как брат мой, Трентон, отлифился! — похвалился Пит, — Но о Трентоне футь позже, сперва о зелени расскажу.

— И вот влезает на ринг такой бышара, с трудом так влезает, со второй попытки. Тело, представь себе, — гора, шея — толстая и красная, солнцем обожженная, руки — толшиной с те бревна, которые он днем ворофает, ноги — кривые, как у кресла-кафалки, шаркает, когда шагает, — ковбой посмотрел на собственные кривые ноги, — в обшем медведь-шатун! Силы полно, а ловкости и понимания того, куда эту самую силу применить, как ее в удары вкладывать, лишен напрошь. Не боец, — ну совсем не боец, не как наш Джек. Тофнее вроде него, но только совсем зеленый, необуфенный еше тому, как таким, как он, драться.

Ну, он, знафит, выходит и нафинает мяться… — Знаешь, как у олухов бывает: штаны там подтягивать, которые у него постоянно спадают, обнажая голый зад. Фестное слово, кто-то должен таким объяснять, для фего в мире есть подтяжки!.. — воскликнул Пит. — Стоит, знафит, и с неуверенностью так смотрит по сторонам, на противника своего смотрит, на дружков своих, которые его подбадривают и деньги передают. — Шутка ли? — Пит округлил глаза, — десять к одному против него! — Улыбается так неуверенно и глупо. Верно, думает: «Все на моей стороне! Я ж здоровый малый, меня ж все любят, фего же мне бояться? Дохляк какой-то вон стоит, фто ж я его не отмудохаю с такими-то кувалдами! Уже сколько раз было. Здесь, правда, ринг этот ихний, а не кабацкая драка…» — Пит несколько раз сжал и разжал кулаки. — А против него выходит профессионал, у которого за плешами уже куфа боев: на полголовы ниже ростом, ловкий, поджарый, с длинными руками и ногами, сухим телом. Скафет перед ним, как кузнефик, стало быть, разогревается — словом, сразу видно, фто прирожденный боец! У него и секундант рядом, плефи ему растирает. Оба спокойные, собранные, сразу видно, фто делают деньги люди.

— А этот рабофий, ну вообще ни к месту стоит, с ноги на ногу переминается, как матрос, которого незнамо какими ветрами в дом благородных господ занесло, не понимает куда себя деть, боится и шаг ступить. И кажется, все, кроме него, дурака, и друзей его, жадных до наживы ублюдков, неизвестно на фто понадеявшихся, подбивая этого увальня на верную гибель, понимают, фто ему конец… — он замолк, переживая все заново в воспоминаниях.

— И как, он его уделал? — зевнув, спросил Мираж, уже одним глазом спяший, а вторым — по-прежнему смотрящий на опухшее лицо ковбоя. Этот второй глаз у разведчика никогда не закрывался.

— Да, сэр! Еще как… — ответил Пит, — он непросто уделал, — он его убил!

Мираж прицокнул языком.

— До фетвертого раунда все шло ожидаемо. Здоровяк махал руками, надеясь на удачу, ревел, словно дикий зверь, и полуфал удары, — сам пофти не бил. Профессионал его обрабатывал, держась на порядофной дистанции. Не рисковал, дрался спокойно, все как по науке. Несколько раз громила падал, один раз оступился из-за собственной косолапости, а так как правил на этот сфет нет, то и его противника нифего не сдерживало. В эти несколько падений ему больше всего и досталось…

Уже на третьем раунде люди думали, фто он труп. Но с великанами всегда так, понимаешь? Они выдерживают страшнейшие удары, а сами попасть не могут, хоть убей, чаше всего и убивают. Дай слепому ружье, он и то метфе разить будет! Но зато уж если попадут… — Пит покачал головой, — на фетвертом быфок было уж слег с концами, а после, как поднимется, да как вдарит копытом! Он, верно, и не знал, фто этот удар, когда сверху вниз бьют кулаком, ударом молотобойца зовется! Просто видел, фто так делают и сам повторил, а может, и по наитию как-то вышло… Он же пофти слепой к тому моменту был, лицо — месиво, косо-криво со спины напал и проломил профи фереп.

— Только потому у него и полушилось его убить, — назидательно сказал Пит, — фто тот сдуру отвернулся, задрал руки вверх, принимая овации! А в таком деле, как кулашные бои, — небрежность непростительна. Пока твой враг дышит или до остановки боя, ты, голубфик, работаешь и держишься настороже, а инафе… Выходит так, как вышло! — Пит повертел в руке сухую ветку, а затем бросил ее в огонь.

— С другой стороны, я могу его понять, — добавил он, после того как подразнил пламя пищей, — полчаса лупить одну отбивную — тут любой устанет! У нас, легковесных, такое бывает редко. В большинстве слуфаев все во мгновение ока решается, и нового противника на ринг выпускают. А все-таки не стоило ему тогда отворафиватся! Да, сэр, не стоило… Был боец, а трупом стал! Кому он теперь нужен? Только фермерам на удобрение ботвы ихней… — Пит сплюнул, выказав неуважение к фермерам, распространенное среди пиратов, игроков, головорезов, ковбоев и золотоискателей, привыкших ставить на кон все.

— Форрест уже на этом бое поднял денег куфу! Понимаешь, Трентон как-то умеет это видеть, когда здоровяк крепкий орешек, а когда яйца выеденного не стоит. Может, потому фто он сам здоровый и много стоял против таких и полуфал по колоколу туфу раз. Трентон только на фереп его и на фелюсть его посмотрел, так сразу же и понял, фто парень трагладит, фто шелюсть не стеклянная и фто дело верное, — в общем сказал Форресту ставить! И тот, доверяя в этом вопросе Трентону, половину денег на него вкатил, только не сразу, а во втором раунде, когда ставки возросли до двадцати к одному.

В третьем раунде пожалел, фто поставил — это он мне потом признался, фто пожалел, когда Трентона рядом не было — а в фетвертом выиграл. То есть снафала как бы проиграл, конефно: когда здоровяк грохнулся на ринг, роняя зубы и кровь, Форрест едва револьвер из кобуры не достал, хотел деньги пойти возврашать. Видел бы ты его! Клянусь, он после такого проигрыша и банк бы ограбить согласился. Но не проиграл, как видишь, а после и я не подкафал. — Ох, и много же мы в тот день наварили, — Пит довольно потер руки, — да, сэр, мы подняли куфу денег!

Как к месту пришли, там уже толпа собралась, а феловек на входе на плошадь, которую так и зовут Ринговой, сидящий у весов для скота, едва Трентона завидел, сразу же вскофил и закрифал, мол, так и так, этот драться не будет, он в ферном списке. Да, забыл сказать, — Пит нахмурился, — у них еще какой-то ферный список появился, раньше такого не было! А Трентон там и правда висел нарисованный, еше больший урод, фем в жизни. Это ж каким талантом надо обладать, спрашивается, фтобы моего старшего брата уродливей, фем в жизни сделать?! Я даже подумал, может, свести этого художника и того, который мой портрет на листовках розыска рисует, фтобы поушил его, как опасных преступников малевать надо!

«А вот этот! — говорит тот же мужик у весов, указывая на Форреста, — этому можно, да!» Форрест хохофет: «Я фто, дурак тебе? — спрашивает, — лицо свое портить, нет уж, я братца вам привел душегубы на побиение, блудного моего братца!» И так он сказал эти «душегубы» свои, фто, верно, и языкоправ не разберет: «душегубы» или «душегуба». Мол, я-то душегуб! — рассмеялся Пит, гордо тыча себя в грудь пальцем, — Форрест — он такой, он любил иногда так пошутить с людьми забавно!

Ну, меня взвесили, а когда все нафалось, вывели на ринг, и я нафал тушить фонари: один, другой, третий… — Пит вскочил на ноги и пробил двойку в воздух, еше немного попрыгал на носках, а после продолжил рассказывать, прохаживаясь туда-сюда перед огнем и размахивая при этом палкой. — В легком весе ринг открытый, фто знайит: один упал — второй вышел! И так до тех пор, пока не определится победитель.

Форрест только и успевал фто собирать со ставок выигранные деньги, феловек, их принимавший, золото с протянутых рук косил, как фермер пшеницу. Наши средства приумножались, улыбка Форреста становилась все шире, так продолжалось до тех пор, пока на ринг не вышел «этот парень», и мне пришлось с ним повозиться! — Пит пробил серию ударов. — Я с первого же джеба понял, фто он фугунный. Ему в лицо съездить, все равно как барану промеж рогов засадить: так же больно и проку ноль! Только он притом фто фугунный еше и быстрый был, как бес из маминых историй, тот из них, который в аду грешников на вертеле крутит, и руки у него были фто два дула двустволки, из одного ствола дробь летит, а из второго — пули. Этот второй ствол был калибром побольше первого, я как пару ударов правой от него отхватил, будто в бофенок с грогом окунулся. Ну, мы там долго друг друга обхаживали, пофти восемь раундов сыпали любезностями, понимаешь? — Метали бисер зубов перед этими свиньями внизу, им на потеху, — он улыбнулся, — всех подробностей перефислять не стану, думаю, ни один из ухажеров Энни так к ней не клеился, как этот баран ко мне лип…

— А что там, к слову, Энни? — перебил его Мираж, оживившись от упоминания девушки.

— А она с нами была! Нифего, стояла и смотрела, как мужики дерутся! Даже подбадривала меня, насколько я слышал, — Пит поковырялся в ухе, — хотя не уверен…

— Варвары, какие же вы варвары…

— Это дикари твои, голозадые, варвары! А фто мы-то? Думаефь нам было в удовольствие терпеть ее капризы? Только как же еще? Оставь ее на ранфо, так Толлварды прознают и домой вернут, и охраной ее там окружат, и тогда уж не подберешься к Энни! Но ты, кажется, не понимаешь, фто это за девка. Она ж не принцесса какая-нибудь тебе, не из знати! Я ее еще козявки метавшей помню, от мальшишек неотлифимой. Теперь вот похорошела и строит из себя… — он прервался, чтобы с досадой пнуть подвернувшийся ему под ногу огарок, который ранее изрыгнуло пламя. Подобно фейерверку, головешка унеслась в темноту ночи, оставляя за собой след из искр, и растаяла в сырости под дождем — … не пойми фто!

— Тебе виднее, как у вас там, в деревне, принято, а все-таки с женщинами, по моему мнению, так нельзя обращаться, с силой! — ответил Мираж, скрестив руки на груди, — с мужчинами — сколько угодно…

Пит пожал плечами, прошелся взад-вперед, собираясь с мыслями, и продолжил:

— Между вторым и третьим раундом Трентон мне подсказал, будто я сам не знаю, фтобы если дело совсем туго пойдет, я схватил его, как быфка за шею, заклинфевал, знафит, прижал к ограде и намял ему бока! Ну, я так и сделал — куда деваться? — загнал его в угол, схватил и давай бить по корпусу! Он вырвался — я опять схватил, и еще пару раз так было, пока, наконец, не положил его ударом в пефень, так и стал фемпионом! Это, оказывается, главный фаворит был, о фем я только потом узнал от Форреста, а пофувствовал с первого удара.

Ужинали в «Ламберджеке» и Форрест мне за победу заказал гору куропаток на вертеле, но только я есть не смог, у меня ведь зубы, то есть нет их! Думаю, он с тем расфетом и заказывал, фтобы на Трентона, себя и Энни, а я только пил в тот вефер, да… — Пит с тоской посмотрел на пустую флягу, отцепил ее от пояса и попытался вытряхнуть еше хоть каплю на язык, но ничего не получилось.

— Фто же до родео, то оно теперь только в Брэйввилле настоящее и осталось, исконное, знафится, вельдское. Они там, в Брэйввилле, традицию хранят, там вокруг бофенков ездят, а не по ним катящимся бегут, как эти клоуны, стиллуотерцы. У нас в семье по родео Трентон большой мастер! Он в свои пятнадцать уже среди мужчин выступал и побеждал. Весь чулан на втором этаже его наградами забит. Только лет в семнадцать он до того вырос, фто даже мизером приложенной силы животных калефил и убивал, а это совсем не по традиции, скажу я тебе! Первые проблемы нафались, когда он быфка свалил однажды, нафал вязать, но слуфайно свернул ему шею в процессе…

— Не уверен, можно ли случайно свернуть шею бычку? — с сомнением в голосе заметил Мираж.

— Поверь мне, можно! — ответил Пит, взмахнув своей палкой. — Потом еще было… Оседлал он быфка как-то раз, да только, видно, больно хилый быфок попался, так как он его не сбросил, Трентона-то, а так под ним и помер…

— Спина не выдержала? — предположил Мираж.

— Да, не… Если бы! Это бы еще простили! — ответил Пит, — он специально зверюгу заездил. Больно сильно в первый раз бык взбрыкнул — не понравилось ему, понимаешь, какой бык дерзкий! Вот он и… Захотел его проуфить и доуфил до бифштекса! Сам его и съел пофти всего, так как папке пришлось его тушу у хозяина выкупить, фтобы замять все, а вести домой было не с руки, довелось бы нанимать телегу. Знаешь, все эти лишние, непредвиденные траты — отец их ой как не любил, ну а кто любит? Их к тому же поджимало время, а Трентон… Трентон один такой обжора, который может пол быка за раз увалить, больше таких не знаю, ну разве фто наш Джек. Но и тут я не уверен, ведь Трентон его покрупнее будет! Даже и не знаю, кто бы из них победил, если б так сложилось, фто пришлось бы им сойтись в рукопашной схватке…

— По-моему, ты недооцениваешь Джека. Он и побольше себя валил дубы в бытность боксером в «Пекле»! — заявил Мираж, прекрасно зная, какую реакцию вызовет у Пита эта новость. Ковбоя словно кипятком ошпарили.

— Джек дрался в «Пекле»?! — спросил пораженный Пит, — нет, я знал, конефно, фто он боксер каких поискать, но фто он в «Пекле» дрался… Нет, сэр, скажу фестно, об этом я и не подозревал! А я тут распинаюсь, понимаешь, какой я молодец, а здесь, среди нас, оказывается, есть тот, кто в «Пекле» дрался… Ну, если правда твоя, друг, а я в этом не сомневаюсь, то тогда все не так просто… А говорят ведь еше, фто тот, кто в «Пекле» нафинает, там и заканфивает! Тоже враки, выходит? Как с волосатыми стиллуотерскими женшинами?

— Как знать, Пит! Как знать! Время покажет… — ответил Мираж, задумчиво глядя сквозь пламя костра.

— Постой, это он тебе сказал, фто в Пекле дрался? Или ты сам как-то выяснил? — не унимался возбужденный Пит.

— А я не боец, не зритель и не фанат вообше бокса! Просто доводилось бывать в «Пекле» в то время. Имел дела с тамошним дьяволом, если можно так выразиться… Вот и видел как-то раз, как он выступал… — Мираж похлопал по спине спящего Джека, и тот, не просыпаясь, что-то неразборчиво промычал. — Скажу тебе, то еще зрелище: на любителя бессмысленной жестокости, искусства бокса там еще меньше, чем у вас в Стамптауне. Джек, наверное, и не знает даже о том, что я видел его минуты славы! Пускай так и остается, а то ведь все уши мне прожужжит…

— Не боись, я могила. А Джек умеет удивлять, сукин сын! — воскликнул Пит. — Знаешь, мне даже о родео расхотелось как-то рассказывать, в конце концов фего ты там не видел, друг! Да, сэр, нас ждал успех! Мы и в Брэйввилле подняли денег, а потом… Потом слуфилось кое-фто, мы рассорились… Да, пожалуй, это и так можно назвать… Рассорились, ну, как бывает, когда у компании много денег и есть разные мысли на сфет того, как их потратить… В общем я ее украл!

— Украл кого? Энни? У братьев? — спросил Мираж, уже давно подозревавший поворот наподобие этого. Чтобы три самца на одну самку, да еще и миром разошлись? Мираж, конечно, верил в человечество, но не настолько!

Пит хотел было ответить, но тут под телегой фто-то зашуршало и раздался резкий, каркающий голос:

— Чего-о-о? Пекло! Ты сказал: «Пекло»?! — крики ковбоя разбудили Билла, и древний старик не замедлил подать признак жизни, раз уж речь зашла на такие темы.

— Да не переживай ты так, Старина! — рассмеялся Мираж. — Ад — слишком новый институт! Тем, кто старше семидесяти, вход туда закрыт. Их, как и раньше, уносят волны Стикса! Увидишь ты еще своих друзей, Билл, Старина! Увидишь непременно!

Билл только фыркнул возмущенно, как делает Бо Джека, когда хозяин пытается заставить ее бежать быстрее, затем зашелся страшным кашлем и затих… Но не на веки вечные.

— Так что там с Энни, Пит? — спросил Мираж, видя, что Билл успокоился, — ты, говоришь, украл ее?

Ковбой отбросил палку в сторону, снял шляпу и кивнул. Он вертел свою десятигалонную в руках в нерешительности, которая была ему несвойственна. Засовывал в нее пальцы и касался ее изнутри. Так продолжалось какое-то время, и Мираж терпеливо ждал, потом ковбой присел перед ним на корточки и заговорил:

— Да, сэр, я ее украл! Но все по порядку… Дело было уже по возвращению домой из Брэйввилля. Во весь путь назад братья постоянно о фем-то шептались за моей спиной. Форрест настаивал, а Трентон возражал и злился. Потом они, кажется, примирились и Трентон успокоился. Я в это время на Энни пялился, а она прятала глаза, строила из себя недотрогу, понимаешь? — улыбнулся Пит.

— Мы опять заехали в Стамптаун по пути на ранфо и нофевали в «Тихом омуте» — гостинице, которая славится своим негостеприимством, — увидев, что Мираж нахмурился, Пит поспешил объяснится. — Да, сэр! Именно так: негостеприимством, я тоже снафала не понял! Как это так, фтобы гостиница и гостей не принимала? На фто же она тогда нужна такая? — Как выяснилось, гостей в «Тихом омуте» все-таки принимают, просто им не рады! — сказал Пит с таким выражением лица и тоном голоса, словно открывал собеседнику ответ на одну из сложнейших загадок сфинкса.

— Ну, я уснул, а братья меня бросили, пока я дрых. Уехали с Энни и не заплатили даже за постой. Они сказали хозяину гостиницы, фтобы с меня спросил деньги, которых нет! Когда я проснулся, их уж и след простыл. Ну, я вниз сбежал, а там этот хозяин, фто да как, спрашивает. Он объяснил мне ситуацию. Когда, говорит, мне заплатят! Я сунул руку в карман, а там ветер гуляет! Вынул, посмотрел, а в ней перекати поле — клубок из ниток, понимаефь? Слипшихся вместе, как комок кошачьей шерсти. Штаны-то старые были! Они на родео пофти в рвань превратились. Как раз новые хотел купить, — Пит посмотрел на свои новые штаны, — мне ж тоже фасть от выигрыша прифиталась, а братья решили пересмотреть наш уговор. Этот старый ферт из «Тихого омута» едва взгляд мой увидел, так сразу и рассвирепел, сказал: «У нас, в Стамптауне, таких как ты, лодырей, бревнами давят!» Будто я не знаю, как в Стамптауне дела делаются…

— Это правда? — поинтересовался Мираж.

— Не! — отмахнулся Пит, — Враки! Это для тех дураков и юмористов, которые Стамптаун с Дамптауном путают в разговоре, специально, в шутку, или слуфайно. Только в Дамптауне не бревна, а кирпифи на пузо ложат, южане. Кирпифи бедолагу к углям прижимают или раскаленной решетке, пока последний дух из него не выйдет от боли или веса груза у него на животе. Кажется, южане называют такую казнь: «Цыпленок табака» или фто-то вроде этого. Ума не приложу, прифем здесь табак-то? — недоуменно почесал затылок Пит. Услышав заветное слово «табак», Билл опять проснулся и беспокойно заерзал у себя под телегой. — Хотя раньше и в Стамптауне было пару слуфаев кровной мести, когда убийцу или его родственника в один ряд с бревнами ложили, а вторым рядом его накрывали. Утром рабофие находили труп. Если голова наружу торфала, а такое слуфалось фасто, то у нее из всех отверстий кровь софилась, — жуткое зрелище, скажу я вам. По всему миру горбы гробами правят, а у нас бревнами ровняют! Да, сэр, так вот!

— Да прекратите вы болтать, наконец?! — раздался шорох и из-под телеги сверкнули разъяренные глаза Старины Билла, — уж петушиный час не за горами, а они все воркуют, голубки! Пекло, табак, гроб, — у вас что других тем для разговоров нету в самом деле?!

— Говорят тебе, уймись, старый хрыч! — Мираж запустил в старика любимой монетой, та прилипла к его веку с громким шипением, как когда шмат мяса кладешь на раскаленную поверхность, и упырь, разразившись проклятиями, уполз к себе во тьму. Будто не золотой монетой в него запустили, а серебряным распятием. Деньги не терпели Старину Билла, и спустя секунду Мираж уже перекатывал монетку пальцами как ни в чем не бывало. Он достал ее из-за уха ковбоя, как делают фокусники на ярмарках. Пит улыбнулся, словно дите малое. Он подумал, что монетка другая. Между тем это была та самая монетка, которую Мираж в Билла запустил. Ковбой продолжил рассказывать:

— Теперь так говорят фяще всего всяким бродягам, фтобы запугать их. Они насмотрятся на местных и их развлефения, варварами, как вот ты, называют, а после верят во всякую ерунду. Жалеют, фто вообще к нам забрели!

— Охотно верю этому… — сказал Мираж.

— Просто рабофие на сплаве фасто гибнут, в том фисле и так, зажатые между берегом и бревнами, славившись в воду во время вылавливания леса, или когда грузят его, тоже бывает… Этот хозяин уж хотел законника звать, но я руки ладонями вместе свел, знафится, как Матушка уфила, и взмолился, фтобы он простил меня бедного сироту, брошенного своими, во имя Единого! — сказав это, Пит свел ладони вместе, показывая, как именно он умолял хозяина гостиницы.

— И как? Помогла молитва? — спросил Мираж.

— Не-а… Он из староверцев был, оказывается, и как у них принято, увидев реформатора, сразу же за ружьем потянулся. Хотя какой я ему реформатор? Ни разу с малых лет в приходе не был! — Пит взмахнул рукой с зажатой в ней шляпой, — так, понадеялся не пойми на фто! Но там уже не переубедить было, вот я и говорю ему, понимая, фто щас меня нафаршируют: «Дед, ну фего ты? Не стреляй, пожалуйста, дед! Пожалей сироту!» А он свои ферные, как смола, брови свел, знафит. Глаза выкатил, как вол, которому только фто яйца отрезали, и скороговоркой выпал: «Какой я тебе дед, пропащий? Мы здесь, в Стамптауне, таких как ты не терпим!» Вот… Хорошо еще, фто из-под прилавка стрелять не стал, а то с них станется. Горяфий люд там у нас, скажу я тебе! Да ты и сам знаешь… — Пит надел шляпу на голову. — Он уж было курки спустить хотел, фтобы дуплетом дроби меня поперфить, да только ко мне подскофил вдруг тощий паренек с метлой, который в «Тихом омуте» на побегушках, поруфения всякие мелкие выполняет, знафит, с такими же ферными бровями, как у хозяина, — подскофил и крифит: «Хелло, мистер! А это не вы фасом наш фемпион по боксу новоиспефенный?» Ну, я степенно стал сразу в позу победителя, поняв куда дело клонится, и говорю: «Да, сэр! Он самый!» Парень обрадовался, сказал своему деду не стрелять, а это и правда его дед был, и автограф у меня еще выпросил. Если б не он, то клянусь, там бы и спекся от огнестрела!

— Ого, автограф? И ты дал? — Мираж и сам был бы не прочь подписаться под какой-нибудь из своих авантюр, да только род деятельности у него был отнюдь не тот, при котором дают автографы, но ему противоположный.

— Еще бы, первый раз в жизни просили! Он, представь себе, под роспись не простую бумажку мне пододвинул, а так фтобы дед не видел, розыскную листовку, которая гласила: «Особо опасен. Взять живым или мертвым!», с моим лицом на ней, именем и наградой… Ну, я под именем и чирканул поверх награды такую финтифлюшку, вроде лассо, букву «П» под ней и жирную тофку!

— Как, кстати, тебя в Брэйввилле встретили? — перебил его Мираж.

— Ожидаемо… Еще больше бы вопросов возникло, если б этот столяр мне фактуру не отшлифовал! — Пит провел пальцами по своему опухшему лицу, — там рядом такие же листовки висели, как та, которую я позже подписал, и по всему городу в разных местах. Я рядом с такими живодерами себя увидел, фто прям аж гордость пробрала меня, как имя по народу ходит! Правда, вопросы ко мне — они и так появились, и без лица. Форресту пришлось немало забашлять еще на въезде, фтобы меня впустили внутрь, а то местные констебли, как увидели меня, так не за послужной список, а фисто за то, фто я рожей не вышел, физианомией, понимаешь, хотели взять! Ох и ругался же он, Форрест-то, фто тратиться приходится, как будто не я ему эти деньги заработал, будто не мои кровные тратил…

— Так вроде же стадион для родео снаружи, а не в черте города? Зачем вы туда потащились? — удивился Мираж. Родео — последнее, что входило в сферу его интересов. После бокса, разумеется.

— Родео-то снаружи! — кивнул Пит, — а вот запись на него внутри! Мы только на запись и заскофили… Тем более обидно Форресту было потратиться, он даже кормить меня не стал, сказал: «На голодный желудок луфше себя покажешь!» А ведь обещал мне обед…

Там, в Стамптауне, я своровал подходящую лошадь… — Это она, кстати, та, на которой я приехал! — заметил Пит и Мираж прицокнул языком, похвалив его выбор, — своровал и намял ей бока, погнал прямиком к нашему ранфо и там их застал. Они уж часа два как дома были, собирали вещи, хотели, представляешь, смыться с Энни и деньгами и нафать новую жизнь в другом месте. Я в дом не пошел, там ружья есть и винтовки, мне с утра хватило ружей… Я походил по ранфо, поспрашивал людей, им тоже от этого всего совсем не весело было. Они понафалу фто-то неразборфиво мыфали, но когда я достал второй револьвер, дело пошло быстрее. Всегда задавался вопросом: пофему людей так пугает коллифество стволов, направленных на них, ведь одного с лихвой на феловека хватит?

— Сам не знаю! — кивнул Мираж, подтверждая, что и он тоже наблюдал подобное, — думаю, это одна из неразрешимых загадок человеческой сути…

— Сути-мути! — рассмеялся Пит, рассматривая палец, которым только что поковырялся в носу, — как говорил мой дед: «Слишком толсто для моего горлышка!»

— Это он о чем так говорил, хотелось бы знать?

— А, о самогонке! У него все о ней, даже когда не о ней! Хе-хе… Старый добрый Рифард, так деда звали! Говорил, если слишком ядреная попадалась бормотуха и даже такому пропойце, каким Рифард был, в горло не лезла. Ну, еще он так же говорил, когда матушка пыталась ему объяснить суть новой веры или когда пофинить фто-то просила, а он не мог или ленился, или когда дядя Кондрат о своих болотах рассказывал, до тошноты иногда надоедая… В общем, когда рефь заходила о фем-то слишком для деда сложном! — ответил Пит. — Ну, слушай дальше! Выходят они, знафит, из дому с вещами наперевес, о фем-то болтая, ожидают лошадей увидеть, а тут я стою между ними и лошадьми с тремя револьверами наготове…

— Три револьвера! — рассмеялся Мираж, присвистнув, — а не многовато ли на тебя одного, приятель? Или у тебя три руки, как у того вэйландца, который еще знаменитый цирковой артист? К сожалению, забыл его имя…

— Не-а! — ответил Пит. — Я один в зубах зажал рукоятью, на слуфай, если в остальных патроны конфатся! — тут у ковбоя зачесалась распухшая десна и он принялся ковырять ее ногтем, это была та десна, в которой раньше сидел один из его выбитых резцов.

— А как же ты говорил тогда с ними? — спросил Мираж, воспользовавшись его заминкой.

— А мне не пришлось с ними разговаривать. Я специально для этой цели с собой паренька притащил из работников ранфо. Думал, пожалеют за добрую службу и не станут убивать! Ха-ха… Дудки! Он все порывался сбежать, но ему мешало приставленное дуло одного из моих револьверов. Этот паренек за меня говорил и умер за меня: когда Форрест стрелять решил в момент передафи Энни, я им прикрылся. Но фто поделать? — спросил Пит и, пожав плечами, добавил: — видно, кто-то должен был умереть в этот день, а мне не хотелось! Я только любовь свою встретил, зачем мне умирать? Энни в момент выстрела уже пофти до меня дошла, он думал, фто я отвлекусь. Да только я уж не тот, фто раньше. Не молокосос, каким он меня помнил! — глаза ковбоя блеснули, как струна удавки Дадли Вешателя, тем холодным, мертвым блеском, который отличает глаза волка от глаз ягненка. — Лассо-Пит в таких передрягах побывал с тех пор, о каких он в газетах разве мог выфитать, да только он их не фитал, уверен. Все эти годы Форрест занималлся тем, фто пускал по ветру отцовское наследство… Успев за три года потерять все то, на фто два поколения Флетшеров трудились! Не он теперь главный надо мной, большой босс! Нет, сэр! Нету надо мной теперь главных. — Я сам себе голова! — Пит постучал по голове кулаком, сплюнул и растер.

— Потише говори! Кнут рядом! — напомнил ему Мираж.

— Да он спит давно, — ответил Пит и добавил чуть громче: — а если б и не спал, то фто он может?

Рассудительный Мираж оставил вопрос без ответа, если один из экипажа решил потонуть, второму тонуть незачем. Власть над бандой, пусть и подорванная, по-прежнему была в его руках. Но даже без власти у Кнута оставалась его жестокость, ненависть, ярость и хитрость.

— Прижав Энни к себе — ее прекрасное тело обеспефило мое бегство — я открыл огонь из двух стволов, а когда правый револьвер опустел, я выбросил его и подхватил тот, который сжимал в зубах. Но стрелять из него не пришлось: братья бросились в дом еще при первых моих выстрелах, так как снаружи не было где укрыться. Забросив Энни на лошадь Форреста, лошадь Трентона — слишком тяжеловесная и медлительна, я погнал профь от ранфо, зажав в зубах сумку с деньгами…

— Погоди, так ты, шакал этакий, и деньги не забыл прикарманить?! — восхитился Мираж, — одной барышни тебе, выходит, мало было их лишить? Да, дела, однако! Ну и правильно сделал, что взял свое! «Бери, что хочешь!» — так гласит кодекс нашего братства. Только я бы переиначил: «Бери, что сможешь взять и удержать! Если смог взять, — твое по праву! Чем ты сильнее, тем дольше оно с тобой!» А вообще — к дьяволу таких братьев, Пит! К чертям на рога их! Один — переношенный, тупоголовый амбал, второй — недоносок каких поискать! — Что это ты… — вместо собеседника Мираж увидел перед своим носом дуло, щелкнул барабан — это Лассо-Пит взвел курок револьвера. — Да что вы все такие скучные, люди? — расстроился Мираж, произнеся эти слова, он посмотрел в сторону спящего Кавалерию, переведя взгляд на Пита, разведчик добавил: — ясно же, что они тебе враги. Они и раньше ими были, когда лишили тебя наследства, а тем более теперь! Когда ты отнял то, что принадлежит им. Думаешь, примирение при таких обстоятельствах возможно? Уж я бы на твоем месте избегал этой встречи, друг, так долго, как смог бы… Знаю, что ты думаешь иначе, но иногда бегство не трусость, а единственный способ выжить! Поверь, встреча с братьями не сулит тебе ничего хорошего…

— Я, — не ты! — дерзко ответил Пит, веса его словам добавляло оружие в руке, — Ты не на моем месте, друг! А уж я бы, зная себя, на твоем месте сейчас оказаться бы не захотел! Братьев оставь мне, Мираж. Родня же все-таки… Кровная… Хоть и засранцы оба… Все равно ведь Флетферы, как и я! Вместе росли. Думаю, еще и выпить вместе сможем как-нибудь! Дедушкину самогонку…

— Пит, засранцы — не то слово! Но жизнь твоя, тебе и решать, если хочешь кончить побыстрее! — примирительно сказал Мираж, наблюдая за тем, как ковбой прячет свой ствол в кобуру, — это тот самый, третий лишний?

— Ага, он! — ответил ковбой, улыбнувшись криво. — Но лишним я бы его не назвал… Вот уж не думал, фто придется на тебя его направить, друг! Хотя когда-нибудь бы пришлось тофно, этим дружба в наших кругах и заканфивается, — этим или ножом у глотки!

— Да и я не подозревал! — улыбнулся Мираж своей обычной ослепительной улыбкой. — жизнь умеет преподносить сюрпризы…

— И не говори! — сказал Пит. — Да, сэр, жизнь это умеет!

— И все-таки где ты оставил Энни, если не секрет? — своим вопросом Мираж попытался сгладить ситуацию, перевел разговор на приятную им обоим тему любви и любимой женщины. — Ха! Уверен, это не тот медовый месяц, которого она ожидала!

— Нифего, она пообвыкнется! — сказал Пит. — Приспособится к такой жизни, все ведь приспосабливаются…

— К какой такой жизни? — не понял Мираж. Вдруг разведчика осенило, и улыбка на его лице померкла, — уж не хочешь ли ты сказать часом, Пит, что оказался достаточно глуп, чтобы притащить ее к нам в лагерь! Нет, я отказываюсь в это верить! Быть такого не может… Ты ведь сказал, что любишь ее, так? Тогда бы ты никогда… Я явно недооцениваю твои умственные способности, Пит. Прошу, скажи, что я ошибаюсь и это не так! Ты бы так не сглупил, правда ведь? Или?.. Ох, Пит, Питти-Пит…

Пит стоял молча, его лицо ничего не выражало. Казалось, ковбой о чем-то думал, но взгляд его был пуст. В нем отсутствовали привычный задор или хищный блеск, только недавно промелькнувший. Осталась только бездна пустоты и никаких переживаний. Отсветы костра тонули в этих темных провалах, они засасывали и поглощали их, как черные дыры свет. Кто-то злой дунул на свечи за стеклом этих фонарей, погасив их, и для людей, собравшихся вокруг них, и для всего мира по ту сторону осталась лишь тьма. Если бы грудь Пита не вздымалась, посторонний человек мог бы предположить, что это стоит фигура из воска, не пойми как очутившаяся в самом центре разбойничьего стана. Где-то здесь также была спрятана молодая, красивая девушка — еще более невероятная находка в нем — украденная и привезенная этой безжизненной статуей. Но только вот фигуры из воска неодушевлены, они не могут двигаться или тем более похитить, и не могло быть постороннего человека у их стоянки в ту ночь, чтобы увидеть фигуру из воска. Никто, ни одна сила не могла спасти девушку из окружения степных волков, в котором она очутилась по вине влюбленного дурака, такого же хищника, как и все они, мертвые души. Никаких рыцарей в Прериконе.

Мираж поднялся с насиженного места, подошел к Питу и несколько раз щелкнул пальцами перед его лицом. Во второй раз ковбой перехватил его руку, дуло уткнулось Миражу в живот, курок был взведен. Глаза ковбоя из черных дыр превратились в проруби, холод скованной льдом реки исходил от них. Особенно сильно он чувствовался теперь, когда пламя костра почти угасло. Даже бесчувственный Билл заерзал у себя под телегой, растирая плечи и уповая на то, что этот холод не его личный холод, что это не последний час его пришел. Этот холод не был холодом Билла, он распространился по воздуху, вырываясь морозным дыханием из уст спящих головорезов.

— Если ты скажешь кому-то, то клянусь… Если по твоей вине с ее головы упадет хоть волос… — процедил Пит сквозь зубы, — ты слышишь меня, хоть один волосок! Тогда молись, грешник, — молись о легкой смерти!

— А теперь ты меня послушай, сосунок! — не обращая внимания на оружие, Мираж схватил его за края куртки и с неожиданной для человека его сложения силой несколько раз тряхнул, так что, казалось, тряхни он чуть сильнее, и кожа куртки бы не выдержала и лопнула. Пит вздрогнул и, что кажется невозможным при данных обстоятельствах, упустил инициативу. Револьвер оставался в его руке,сила была при нем, но он не мог воспользоваться этой силой, парализованный взглядом Миража, словно сурок, увидевший когти пикирующего ястреба. — Ты мальчик или подонок?! Ответь мне! — прорычал Мираж не своим голосом, — от этого зависит многое!.. Мальчик может не осознавать веса своих деяний. Подонок заслуживает высшей меры наказания! Все мы — предатели, головорезы, душегубы — ее заслуживаем! Но будь ты даже несмышленым мальчишкой, а не мерзавцем, есть непростительные вещи, которые нельзя совершить и надеяться, что кара обойдет тебя стороной!

Речь Миража напоминала сейчас речь Падре, человека, которого Пит ни много ни мало считал своим вторым отцом. Разведчик говорил его словами, даже его голос приобрел те же стальные нотки. Каждое слово, произнесенное Миражем в этот момент, становилось для ковбоя нерушимой догмой. Его простые и понятные предложения имели силу стихов, сказанных в лучший из возможных моментов, чтобы тронуть душу или по крайней мере тот остаток ее, который еще оставался внутри Пита.

Случилось невозможное, — в глубине черных дыр зажегся свет. Свет не был райским, он был прямиком из ада, но даже пекло и вечность страданий — лучше, чем небытие. Этот свет был теплом человечности. А Мираж продолжал говорить, однако от душегуба не может происходить ничего, кроме смерти, и каждое слово, сказанное разбойником, было мертвым семенем, упавшим на черствую, неплодородную землю. Но как известно, если семя падши в землю не умрет, то останется одно, а если умрет, то принесет много плода. Побеги этих семян взошли в тот же вечер. Чем это было, если не чудом?

— Свою душу каждый из нас кончил, в лучшем случае она корчиться где-то глубоко внутри нас, изуродованная и изувеченная грехом. Ее язык, — наша совесть! Каждый из нас отрезал своей душе язык! Иначе было невозможно, его слова — всегда не к времени уместны, он слишком больно нас цеплял. А нам нельзя причинить боль и уйти безнаказанным, не так ли? Мы убиваем то, что ранит нас. Мыслители говорят, боль делает нас сильнее, закаляет нас? Тем лучше! Сила потребуется, чтобы умертвить следующий источник боли. Мы режем нашу душу на куски, отрезаем от нее части, сжигаем каждый нерв, чтобы лишиться чувств и жить, как звери. Мы ненавидим тот миг, когда кто-то наделил нас волей. Нам лучше было в джунглях, из которых мы вышли, без осознания себя, без этой жизни! Мы ненавидим каждого святошу, ведь быть, как он, и жить, как он, не можем. Неспособны ограничивать себя и трудиться! Мы худшие их худших, мы отбросы, мы изверги, берущие силой! Убийцы, — мы мертвые души, губящие живых и растлевающие их…

Пит, ты слышишь меня? Энни, эта девочка не должна умереть, как мы. Даже если ты защитишь ее от нас и самого себя, ты, — во всяком случае нынешний ты, никогда не дашь ей того, что она могла бы иметь, останься при своих. Ты не дашь ей мужа и семью! Наша жизнь не для женщины, друг, пойми: их путь, — путь любви, наш — путь жестокости, полная ему противоположность. Мы дарим смерть, лишения — они же дарят жизнь… И если пекло есть, пускай я буду проклят, если позволю тебе или кому-либо из нас эту невинную душу казнить и обречь на муки, подобные нашим!

Склонив голову, Пит молчал. Руки Миража давно легли ему на плечи, тон был отеческим и теплым. По избитым щека ковбоя текли слезы, небо плакало и Пит вместе с ним.

Они подошли к телеге, ночной мрак укрыл ее брезентом, дождь заглушал их шаги. Разбойники спали крепко, даже прикосновения капель не смогли их разбудить. Никто не слышал, как скрипнули колеса и доски кузова, когда двое мужчин залезли на телегу. Под покровом ночи они открыли бочку. Там, в окружении краденного золота спал прелестный цветок, бутон которого лишь начал распускаться, но своей красотой уже покорил сердца многих.

В миг, когда снятая крышка бочки опустилась, Безымянный бросил с неба серебряный луч света, пронзивший пелену туч и втиснувшийся между скалистой местностью и брюхом гигантского каменного скакуна с той единственной целью, чтобы озарить лицо девушки и растаять в ночи. Ни безымянный не пожалел о том, что пустил его, ни луч ни на миг не усомнился в своей судьбе, будучи, напротив, только рад использовать краткий миг своей жизни для освещения чего-то столь чудесного и редкого. Мираж задержал дыхание, — Энни была совершенна. Златые, немного волнистые волосы этой феи почти не уступали в блеске золоту, окружавшему их, той благородной почве, в которую нарцисс был заботливо пересажен руками влюбленного из родного чернозема северо-востока Прерикона. Они — ее лепестки — открылись свету, обнажив сердцевину — без сомнений, лучшую часть Энни, но далеко не единственную прекрасную ее часть.

Платиновый загар кожи, приобретенный лишь в последние дни, говорил о врожденной, аристократической бледности девушки. Ее лицо имело больше от равнобедренной трапеции, чем от овала, но вовсе не казалось угловатым. Все углы и неровности были сглажены и отшлифован прекрасной наследственностью, каждая точеная черта ее лица обещала всемирную известность и признание тому художнику, который бы осмелился ее запечатлеть. О, они осмелились бы, не сомневайтесь! Их бы выстроилась целая очередь у порога родного дома Энни, готовых отдать все свои картины за одну только возможность лицезреть хоть на секунду ее профиль — не анфас! Но они, увы, — и это была насмешка судьбы над ними, а также месть Энни, которой леди Фортуна завидовала, как и всем прекрасным женщинам — даже не подозревали о ее существовании. Ни один из модных мастеров кисти, фанатично убежденных в том, что лучшее собрано в центре, и за всю жизнь не найдет во всем том месиве из культур и национальностей, которыми бурлит столица, чего-то хоть отдаленно напоминающего этот чистый золотой самородок высшей пробы, — эту кристаллизованную в топаз сущность прерии.

Но, конечно же, нашлось три местных варвара, посмевших сорвать нарцисс того ради, чтобы владеть им плотски, но не сумевших — кто бы сомневался? — его поделить. И вот — цветок украден из рук тех, кто заботливо растил его всю жизнь, едва ли, впрочем, сознавая хоть половину от истинной ценности его красоты. Он достался худшему из варваров, лишившемуся племени, а вместе с ним и места в мире, и обреченному на вечные скитания в грехе. И этот варвар не придумал ничего лучше, кроме как принести цветок в стаю таких же, как и сам, нелюдей, даже не способных осознать, какое сокровище находится в их руках, но, без сомнений, способных ему навредить. Среди них этому варвару повезло найти, пожалуй, того единственного пропащего, который мог ему помочь в деле сохранения нарцисса и спасения его от поругания скотов. Теперь они стояли его грубого, импровизированного вазона, в котором раньше хранилась рыба, и смотрели на цветок, один — любуясь им, второй — не находя слов.

— Кто бы там сейчас не правил нами, грешными, Единый ли, новые боги или старые, думаю, любой из них благословил бы это сочетание… — прошептал наконец пораженный Мираж.

— Ты о нашем браке? — тихо спросил Пит.

Мираж с трудом сумел отвести взгляд от спящей девушки и посмотрел теперь на ковбоя, как на полоумного, которым он был, как и все мужчины, хоть раз в своей жизни увидевшие Энни.

— Каком, к черту, браке, Пит! Не будет никакого брака! Я говорю о сочетании линий ее лица, о золотом сечении, если хочешь… Между тобой и Энни и быть ничего не может, Пит. Девушку следует вернуть в целости и сохранности родным, Толлвардам, не приведи господь твоим братьям! Толлвардам же надлежит подыскать ей в пару лучшее из того, что имеется, так как равновесного по качествам мужчину этой нимфе, боюсь, во всю жизнь не сыскать! Тем более там, в вашей глуши, на задворках вселенной. Боги, видишь ли, писали этот шедевр для дворцов, а судьба-злодейка бросила семя в корыто к свиньям. Благо, удобрений там полно, и она взросла, среди дерьма теперь благоухая.

— Но я люблю ее!

— Как и я, Пит, как и все они, счастливые в неведении, — сокрушенно сказал Мираж, обведя рукой всех укрывшихся в эту ночь под брюхом исполинского коня, — по всей видимости, это ее свойство, — влюблять в себя!

Пит хотел было что-то возразить, но ему помешал шум, внезапно раздавшийся позади них. Сначала удар, стон и всхлип, а после звук чьего-то падения. Мираж и Пит обернулись, как заговорщики, которых застали врасплох, и увидели излучающие ненависть глаза Кнута. Лидер шайки стоял на коленях, толстая грудь коротышки часто двигалась, а тело сотрясалось в тщетных попытках вырваться. Перед ним лежали сброшенное сомбреро и револьвер, курок которого Кнут так и не успел взвести. В свое время Падре заказал его у одного задолжавшего ему мастера. Он отличался от серийных моделей, распространенных в прериях, несколькими усовершенствованиями: его ствол был длиннее, чем у большинства современных револьверов, а в барабан был встроен экстрактор, ускоряющий выброс гильз. На стволе была выгравирована надпись, которую из-за брака освещения рассмотреть не представлялась возможным никому из присутствующих. Позади Кнута стоял Кавалерия, одной своей рукой заломив ему руку за спину, а второй — уперев ствол ему в затылок.

— Прикажи мне его пристрелить! — попросил каторжник, и Кнут, весь содрогнувшись, замер, зажмурившись, как опоссум.

Многое произошло той ночью в лагере разбойников, большая часть этого многого осталась неупомянутой. Пит, рассказывая свою длинную историю Миражу, не знал, что с определенного момента времени у него появился еще один слушатель — Кавалерия. Как не знал ковбой и того, что Кнут вообще не засыпал, а только затих у себя под тройственной тьмой, думая, что никто о том не подозревает. Но Кавалерия, привыкший слышать его дыхание у себя за спиной, мог различить малейшие его перемены. Едва проснувшись, каторжник понял, что змей затаился. И только для Миража не составляло тайны ничего из приведенного выше.

Кавалерия остановил Кнута в миг, когда тот уже был готов застрелить Пита. Не за Энни он хотел его убить, а за выказанное неуважение и золото, которое ковбой прикарманил. Никакая женщина не способна была заставить его сердце биться так же часто, как могли это сделать деньги. Теперь Кнут стоял на коленях и, зажмурившись, ненавидел Кавалерию так, как никогда еще не ненавидел.

— Нет, он будет жить! — сказал Мираж, и Кнут не поверил своим ушам. — Нам еще понадобятся его услуги в дальнейшем. Нет никого, чтобы его заменить, а от смерти поэтому будет больше вреда, чем пользы.

Кавалерия ничем не выказал своего разочарования, он просто толкнул Кнута в затылок напоследок дулом своего револьвера, чтобы тот запомнил это чувство, когда одно движение пальца того, кто взял тебя на мушку, отделяет твою жизнь от смерти, и убрал оружие в кобуру. Он повернулся к костру и уже почти дошел к нему, когда Мираж догнал его и окликнул:

— Погоди! Я должен поблагодарить тебя за помощь, друг! Вот, бери, он достоин твоего мастерства и бдительности! — в вытянутой руке разведчик держал револьвер Падре. Блеклые, багровые отсветы уже почти угасшего пламени костра танцевали на его перламутровых щечках, а освещенная ими надпись на стволе была теперь вполне читаемой. Но Кавалерия не стал ее разглядывать, он лишь провел рукой по гравировке с той же нежностью, с которой мужчина проводит ладонью по изгибам тела своей женщины, обхватил щечки ладонью и, взвесив оружие в руке, спрятал его в кобуру, также переданную ему Миражом. Ее Кавалерия пристегнул к поясу под левой рукой, с другой стороны от кобуры собственного револьвера. Глядя разведчику в глаза, каторжник медленно поднес руку к шляпе и приподнял ее край, а затем вернулся к костру. Присев возле него, он бросил в пламя последнюю ветку, спустя полчаса костер едва тлел.

Вернувшись к Питу, Мираж нашел его пинающим Кнута в живот. Он не тронул лица коротышки, о чем Мираж попросил его, прежде чем уйти за Кавалерией, но по остальному тела негодяя прошелся знатно. Кнут только содрогался от его ударов, беззвучно шептал проклятия, но не смел кричать. Он последний человек, которому могли помочь крики о помощи. В действительности, они бы ему навредили. Поняв, что его жизни ничего не угрожает, Кнут больше всего боялся, что кто-то из разбойников проснется и увидит его, своего командира, в таком положении. В тот момент, когда Мираж поравнялся с разошедшимся не на шутку ковбоем, вымещающим на нем свою злобу, послышался стремительный цокот женских туфелек по скале, и спустя мгновение дождь заглушил хлесткий звук пощечины.

— Ах ты подлец! Как ты посмел встать между мной и Форрестом?! — мимика прекрасного лица Энни, обоих его половин, симметричных, как крылья бабочки, сейчас, когда девушка была в ярости, порхала, подобно этим самым крыльям. Бедный ковбой только и смел, что принимать легковесные удары копыт этой своенравной козочки, опустив глаза вниз. Он не пытался оправдываться, был виноват перед Энни и рад своей вине, а глаза прятал, верно для того, чтобы она подумала, что ему жаль, и поскорей его простила. Представься ему возможность обратить время вспять, он бы ничего не изменил, точно также унес бы Энни из-под венца, как поступил. Теперь Мираж видел, что Энни нисколько его не любила, но ненавидела, должно быть, сильнее, чем даже деспотичных родителей и вообще кого-либо в своей жизни. Ненависть и любовь — чувства близкие по своей силе и в некоторых исключительных случаях способные к перерождению друг в друга. Только куда чаще любовь становится ненавистью, чем обратно. Случай же Пита и Энни не был исключительным, он был безнадежным. В народе ходит пословица: «Милые бранятся — только тешатся!», здесь не было милых, только разбойник и похищенная им девушка, насильно отлученная от семьи и этого ее Форреста. Каким бы негодяем последний не был, Мираж увидел также и то, как много Форрест значит для нее.

Разведчик вышел к Энни из темноты, привлек испуганную его внезапным появлением девушку к себе и сказал: — Конечно же, дорогая моя, мы вернем тебя возлюбленному! — говоря это, он подал Питу неприметный знак рукой, и ковбой понял, что разведчик хитрил. Голос Миража был сладок, легок и обволакивающ, как дым кальяна, а лицо его приобрело восточные черты. Словно сами тени сложились на нем таким образом, что исказили облик Миража, превратив его почти в южанина. — Но сначала! — глаза Миража блеснули дьявольским светом. — Сначала мы заключим с тобой сделку! Ты поможешь нам кое в чем, дорогуша…


Глава пятая Зови меня Джон!

Дождь лил до рассвета, солнце взошло за пеленой туч и ни один из его лучиков не коснулся лиц разбойников. Все утро было пасмурным, а когда ливень прекратился, банда разделилась на две группы. Первую из них, преобладающую числом, возглавили Кнут и Пит. Они направлялись на родину ковбоя, где должны были склонить Толлвардов к сотрудничеству.

Первая часть нового плана Миража заключалась в том, чтобы выдать нынешнего патриарха Толлвардов — Игниса-Винса — за первооткрывателя способа приручения лошади Прерикон, продав ему Победу и сорвав часть из суммы денег, обещанных правительством в награду тому, кто научит, как приручать западную лошадь. Залогом будущего союза Толлвардов с бандой Кнута были порочность, алчность и тщеславие патриарха, а также обещание вернуть ему Энни в том случае, если он успешно отыграет свою роль.

Завернув в кружевной носовой платок Миража отрезанный локон волос Энни, а также взяв одну из ее подвязок в качестве дополнительного доказательства того, что Энни находится в руках разбойников, Пит забросил банджо за спину, залез на неоседланную Победу и, приподняв на прощанье свою десятигалонную шляпу, отправился вслед за уже выехавшей в путь процессией. Даже если бы сама Энни не сидела в это время в бочке, терпеливо ожидая, пока разбойники уедут, она бы все равно не поцеловала Пита на прощание, о чем он в тайне от всех мечтал. Никто, кроме участников ночного приключения, не знал о том, что вчера произошло, никто не знал об Энни или подробностей путешествия Пита, но все знали, что вчера главари совещались, и вот — сегодня — они не мнутся на месте, а едут делать деньги. Простых исполнителей, кем они были, это вполне устраивало, никто не спрашивал — все делали.

Вторая группа разбойников, возглавляемая Миражом, должна была неспешно двинуться в Дамптаун и сбыть там укрощенную по пути Беду. Как Брэйввилль славится своим родео, так Дамптаун — скачками. Для местных богачей скачки — это не просто способ заработка денег или дорогое развлечение, но образ жизни, мировоззрение и демонстрация их влияния.

Одной из немногих активно развивавшихся отраслей промышленности в Прериконе, в которой этот сравнительно недавно присоединенный регион опережал многие другие исконно имперские регионы, было коневодство, неразрывно связанное с коннозаводством. Заводчиками постоянно производились смешения разных пород и выводились новые, более приспособленные к условиям здешней жизни помеси. В своих начинаниях они добились значительных успехов, но ни одна из выведенных ими пород лошадей не была к лицу прерий больше, чем лошади Прерикон, исконно здесь живущие. Они дразнили всех своим присутствием, но никому не позволяли обременить себя грузом седла или упряжи. Дикари клана Укротителей нашли способ совладать с буйным нравом кобыл Прерикон, и как всегда, восток воровал у запада, цивилизация училась у дикарей, которых пришла просвещать, а также истреблять тех из них, кто не желал покориться.

На лошадиных фермах в округе Дамптауна разводились лошади исключительно под одну цель — скачки. Все эти хозяйства и вообще все хозяйства на тысячи миль вокруг принадлежали боссам преступных группировок, делящим власть в городе. Целые состояния вливались в лошадей и за пределами родео. Хочешь оскорбить местного босса? Метить надо не по кошельку, а по лошади! Одному и из этих боссов и предполагалось сбыть Беду, ни один из них не отказался бы от прирученной лошади Прерикон, вот только Беда была одна на всех, а даже если бы имелась еще одна, никто не хочет, чтобы у его конкурента появилось то же, что есть у него, это бы обесценило это и так бесценное приобретение. У Миража, так получилось, были связи в тех краях, были должники среди сильных мира той клоаки, в общем он знал к кому обратиться и умел говорить так, чтобы не получить отказ.

Когда последняя из телег превратилась в черную точку на горизонте, Мираж подал знак Кавалерии, охранявшему бочку, и тот выстучал условный сигнал по ее крышке, а затем, не дожидаясь ответа, снял ее и отложил в сторону. Из бочки первым выглянуло ружье, а после показалась и испуганная девушка, держащая его в руках. Слишком тяжелое для ее рук, ружье дрожало вовсе не от страха.

— Ох, не знаю, мистер… — с сомнением протянула Энни, обращаясь к Миражу, но не сводя своих прекрасных, как цветки фиалки, синих глаз с Кавалерии, — внешний вид ваших людей не внушает мне доверия…

— Успокойтесь, моя дорогая! — расплылся в улыбке Мираж. — Право же, вам некого в нашем кругу страшиться! Пес не кусает и даже не лает, если его не трогать, но такую красавицу, как вы, обещаю, даже если тронете, — не укусит.

— Спасибо за любезность, я уж как-то обойдусь без трогания чего ни попадя!

Кавалерия поморщился и молча убрался восвояси. Как только он отошел на расстояние пяти шагов, Энни резко упустила ружье вниз, ударив его стволами о край бочки. Двустволка громко бахнула об ободок, привлекая внимание остальных разбойников второй группы. Их реакция была разнообразной.

У мускулистого ученика кузнеца, отметившего в день Дела у Змеиного каньона отсутствие у банды принадлежностей для скалолазания, которого звали Франко, так и вовсе отвисла челюсть. Он снял свой берет — этот разбойник был единственный из банды, кто носил береты — скомкал его в руке и прижал к груди, видимо, выражая так свое приветствие и благодаря за честь, оказанную Энни, польстившей его своим присутствием. Проходивший мимо Мираж, поднял челюсть Франко вверх, щелкнув нижнюю об верхнюю, вырвал из его рук берет и, натянув убор ему на голову до глаз, прошептал на ухо: мечтая, помни, что ты червь, а она пташка!

Были среди разбойников и другие черви: был, в частности, Дафф, с землистым лицом и глазами-окурками. Он только сверкнул ими, пыхнув в сторону прекрасной девушки, и тут же вперил взгляд в скалы под ногами. Этому разбойнику напоминать, кто он есть, не требовалось, он и сам с этой задачей прекрасно справлялся.

Долговязый товарищ Даффа — Клоп — уехал вместе с Кнутом и Питом, а вот одноглазого и одноухого Дадли Вешателя, не утратившего крепости хватки, Мираж оставил при себе, но он девушкой не заинтересовался. Энни ничуть не была похожа на его Джой.

Терри Рыбак же, сам напросившийся во вторую группу, якобы чтобы повидаться в Дамптауне с кем-то из своих друзей, но на самом деле ведомый своими тайными причинами, тут же бросился целовать Энни ручку, очень ее удивив своими манерами. Он заделался ее слугой. Стать лакеем заложницы, а пускай это и не афишировалось, Энни была именно ей, значило для Терри совместить приятное с полезным и избавить себя от значительной части рутины кочевой жизни. Стирать девичьи чулки и изящное кружевное белье, согласитесь, куда приятнее, чем стирать мужские носки и чьи-то грязные портки, а именно так бы и вышло, если бы Терри не подшустрил. С самого слабого всегда и спрашивают больше, — такое вот правило жизни!

— Это еще что за девка в торте?! — пробасил Джек, увидев Энни. Вокруг его руки была намотана веревка одного из арканов Беды. Еще одну такую же веревку сжимал Дадли.

— Ее зовут Энни, она с нами пробудет какое-то время! — ответил Мираж.

— Ясно! — кивнул Джек, тут же потеряв к Энни интерес. Энни же во все глаза уставилась на него, мысленно сравнивая с другой ходячей горой, не так давно увиденной ею впервые, а именно с Трентоном. Энни пыталась решить, кто же из них выше. В том, что Джек шире, она не сомневалась.

— Рассказывал ли я, как однажды Босса пытались убить, подослав ему девку в торте? — сказал вдруг Джек и все, кроме Энни, для которой их общество было в новинку, разом приуныли, включая единственную оставшуюся после отъезда первой группы телегу, которая протяжно заскрипела. Энни как раз вылезала из бочки. Даже лошади заржали, когда Беда сделал несколько шагов в их направлении. — В общем все сидят, поют застольную и тут завозят этот торт, огромный и белый, как одна из вершин Рубикона, и на втором куплете, верхушка торта вдруг отлетает в сторону, изнутри поднимается совершенно обнаженная дамочка и засаживает в Босса дуплетом…

— Но у него был бронежилет? — предположил Мираж, отлично, впрочем, чем заканчивается большинство историй Джека.

— Какой-такой бронежилет? — недоуменно спросил Джек, а когда Мираж ему объяснил, ответил: — Не, я о таком и не слыхивал даже… И хорошо, что такого в ходу не было при мне, а то бы я лишился прибыльной работы! Никаких-таких штучек, не. Я просто прикрыл его спиной, вся дробь в ней и увязла, а дамочку не спасла даже грудь четвертого размера, хотя, пожалуй, пару секунд жизни она ей выиграла, пока гангстеры в нее втыкали…

Франко понимающе кивнул, прежде чем приложиться к фляжке.

— … ножи, чтоб пути не тратить. — закончил Джек.

Франко едва не поперхнулся водой, Мираж поспешил его похлопать по спине.

Все пораженно уставились на Джека: это была, без сомнений, самая короткая и интересная из его историй, но сам громила, кажется, даже не понял, почему все молчат. Как не поняла и Энни:

— Фу, какой ужас! — сказала она, своим звонким сопрано нарушая тишину, — резать девушку ножом… Подумаешь, застрелить хотела какого-то старого хрыча! Я своего папку бы тоже пристрелила, если бы умела стрелять. Да, и об этом мы с вами еще поговорим, господа разбойники: я хочу научиться! А, кстати, чем у вас тут кормят?

— Я думал рыбой! — ответит Джек, с тоской глядя на бочку, из которой только что выбралась эта сухопутная русалка.

Когда Энни осторожно спустилась с телеги, опираясь на поданную ей Миражом руку, в кузов забрался сам разведчик и поспешил прикрыть бочку и золото в ней крышкой. Живое золото покинуло емкость, но мертвое — по-прежнему было внутри, его следовало хранить подальше от глаз разбойников.

— Все здесь, господа! — сказал Мираж, поднимая одной рукой корзину. Внутри этой плетенки и других идентичных ей была сложена рыба из бочки, но только в брюхах рыбин из этой корзины не было золота в отличии от брюх рыбин всех остальных корзин. Вспомнив о том, как как-то раз его дед выловил из пруда рыбу, внутри которой находилось проглоченное ею драгоценное кольцо, Пит повторил тот же опыт, но в обратную сторону, спрятав остаток украденного у братьев золота внутри припасов банды, прежде чем отправиться к Змеиному каньону. Ночью Мираж специально извлек монеты из рыбин той корзины, которую держал теперь в руках, и ссыпал в бочку, чтобы отвадить разбойников от других корзин, со спрятанным в них сокровищем. Он предвидел реакцию людей на постный завтрак и воспользовался отвращением к рыбе, чтобы отвадить их раз и навсегда от телеги.

Завтракали только Кавалерия, Мираж, Энни, которая ничего не имела против вяленой рыбы как пищи, но была крайне радикально настроена против собственного заточения в местах ее хранения, а также Джек, съевший большую часть содержимого корзины. Терри Рыбак предпочитал свежую рыбу вяленой, а еще он голодал этим утром. Кроме того, Дадли Вешатель поймал пять ящериц в пади, спуск в которую начинался к северу от Скалы в форме скакуна. Это были ящерицы-глиноедки, каждая размером с указательный палец Дадли, то есть примерно в полтора раза больше указательного пальца средней мужской руки. Глиноедки — не то чтобы редкость, но даже Мираж не ожидал, что среди этих скал хоть что-то водится.

За ночь в падь набралась вода и глиноедки выбрались из своих укрытий, чтобы пополнить запасы жидкости. Эти удивительные животные способны были месяцы обходиться без воды, ведя малоподвижную жизнь в землях, богатых глиной. По всей видимости, не везде здесь был камень, а несколькими метрами глубже породы начиналась обычная почва.

Ящерица перебирала тремя парами лап и извивалась всем телом, ее хвост в это время был зажат двумя пальцами Дадли. К несчастью глиноедок, они не умели отбрасывать хвосты. Спустя секунду рептилия исчезла у Дадли во рту. За тем, как Вешатель ел, наблюдала пара любопытных синих глаз. Энни сидела рядом с ним на камне так, будто он был не жестокий убийца-психопат, а обычный деревенщина, как те, которые работают на ее отца. У мужчин, собирающихся в дорогу, поджимались яички, когда они видели эту картину. Каждый разбойник знал, на что способен Дадли, и никто из них не хотел увидеть в руках душегуба Энни вместо ящерицы. Всем понравилась эта девушка, как и предсказывал Мираж, все влюбились в нее по уши еще до того, как ее увидели. Между тем даже Терри, увязавшийся за Энни, не решался подойти к Дадли Вешателю, а Кавалерия, которому Мираж отдал приказ охранять ее даже ценой своей жизни, стоял в тени скалы, держа руку на револьвере. Увидев, что Дадли ест ящериц сырыми, Энни скривила носик:

— Фу, какая мерзость! Неужели нельзя их запечь, мистер? Или вам так больше нравится? Трентон, старший брат моего Форреста, любит, когда бифштекс недожарен, чтобы с кровью был! А я считаю, что это отвратительное дело и по вкусу и по сути, словно не человек питается, а зверь… Эти Флетчеры, скажу я вам, сами, как животные, которых они растят у себя на ранчо. У нас, Толлвардов все не так. Мой Форрест самый цивилизованный среди Флетчеров. Уверена, что когда-нибудь я превращу его в человека… К тому же на сырое мясо садятся мухи, а у них лапки вечно в грязи и навозе… Эй! Вы слышите меня, мистер? Ей! Вы ведь совсем меня не слушаете… — девушка насупилась, видя, что Дадли не обращает ни малейшего внимания, продолжая есть так, будто рядом с ним никого нет. Это его отношение устраивало всех, кроме Энни. Ее брови сложились домиком, губки надулись, а изящные, тоненькие ручки переплелись под небольшой, но красивой грудью, прежде подчеркнутой только корсетом, а теперь еще и ими. — Какой вы все-таки бяка, мистер, нельзя же так, когда к вам обращаются! Бяка, невежливый вы бяка!

Когда третья из пойманных ящериц повисла над пропастью рта Дадли, ему на выручку пришел Мираж.

— Пойдемте, дорогая! — сказал он, взяв Энни под руку, — я уведу вас от этого грубияна!

— Пожалуй, вы один-то здесь и джентльмен, мистер! — сказала Энни, вставая на ноги и отряхивая свое желтое платье. — А как я могу вас звать?

— Прошу прощения? — не понял Мираж, — ведь мы же вчера знакомились, кажется! Или вы о чем?

— Ночью вы сказали, что вас зовут Мираж… Но ведь это не настоящее имя? Не бывает таких имен! У вас должно быть другое, ну, для близких друзей! Понимаете… Понимаете, я хотела бы стать вашим другом! — разом выпалила вдруг Энни, ее прелестные щечки зарделись. — Не поймите неправильно, ничего такого, у меня уже есть жених, но… Я не так много мужчин встречала в своей жизни не из наших краев, а вы кажетесь мне интересным человеком и бывалым путешественником. Должно быть, знаете много историй. Кроме того, я чувствую рядом с вами себя безопасно. Уж точно вы не живодер, как он! — она кивнула в сторону Кавалерии, чья шляпа выделялась на фоне скалы, оперевшись на которую, он стоял. Это было одно из задних копыт каменного скакуна, и хотя каторжник не ставил себе за цель спрятаться, он и не афишировал себя. Энни же сразу, как встала, повернувшись в его сторону, заметила неподвижного Кавалерию, тогда как большинство людей бы его просмотрело, — это не укрылось от внимания разведчика. Он подумал, что не плохо было бы и правда дать ей пару уроков стрельбы из винтовки просто на всякий случай, тем более что она сама этого хочет.

Между тем Энни ждала ответа. С мгновение Мираж молчал, лицо его приобрело бесстрастное выражение, затем вдруг расплылось в дружелюбной улыбке, немножко лукавой, самую малость с хитринкой.

— Да уж… Я точно не как он дорогуша, и правда безопасней, чем со мной, тебе, пожалуй, нигде не будет. Разумеется, пока не вернешься к своему жениху, уж он-то о тебе позаботится, я уверен! — глаза Энни мечтательно загорелись. — Но этот тоже неплохой! — сказал Мираж о Кавалерии, — не считай его хладнокровным убийцей, он не пуст, как многие из наших спутников, хотя, кажется, лично убежден в своей кончености больше твоего. Мне представляется, что старому вояке еще доведется вкусить жизнь, рано он решил уйти в отставку…

— Так он воевал! — удивленно сказала Энни, захлопав пышными ресницами.

— Он и сейчас воюет в некотором роде… — улыбнулся Мираж, но увидев, что девушка его не поняла, махнул рукой. — А вот к нему тебе лучше не приближаться! — Мираж кивнул на Дадли, сидящего от него в метре. Тот как раз пережевывал четвертую глиноедку. — Он худший из всей банды! Кнут — наш главарь — тот подонок, каких поискать, но этот, — этот исчадие ада!

— Правда, что ли? — испуганно спросила Энни, попятившись, она по-новому взглянула на Дадли. — Вот я глупышка… Но ведь он совсем не похож на убийцу, мистер! То есть я видела однажды, как казнили опасного преступника, и он вовсе не был похож на него. Тот человек скалился, как волк, бросался на всех, а как увидел виселицу, так сразу и побледнел весь и затих, отец сказал: «Перегорел!»

— Встречаются разные, — пожал плечами Мираж. — Лучше всего для убийцы выглядеть неприметно… — добавил он немного погодя, не желая расстраивать девушку, хотя запах мертвечины разил от Дадли, как от скотобойни. Когда банда въезжала в город, его оставляли в лагере специально для того, чтоб не отпугнул людей раньше времени. Вешатель одним своим видом портил любой камуфляж. На первый взгляд он был похож на старого, слепого пса, уставшего от жизни, но чем дольше ты всматривался в его лицо, тем больше перед тобой разверзалось пекло.

Иногда разбойники прикидывались ковбоями, возвращающимися домой после успешной сделки. Такое проворачивалось там, где это было допустимо территориально, если позволяла одежда. Потом, когда приходило время расплачиваться за выпивку и женщин, вдруг оказывалось, что ковбои гораздо менее пьяные, чем казалось раньше, и даже не ковбои вовсе на поверку. Чаще всего платили им, чтобы убрались, никого не убив. Дадли меньше всего напоминал ковбоя, он был скорее молотобойцем, который с утра до ночи проламывает скоту черепа — это впечатление не так далеко от истины: едва ли Дадли считал равными себе всех тех, кого убивал.

— А что это он ест такое, интересное? — спросила Энни.

— Глиноедок, — сказал Мираж, — а вы что же не знаете, что из себя представляет глиноедка?

Девушка отрицательно покачала головой.

— Ну, ничего удивительного в этом нет: у вас на севере они не водятся из-за другого состава почвы, для них неподходящего, — Мираж выхватил последнюю ящерицу из руки Дадли. Тот посмотрел на него молча, одним уцелевшим глазом, без укоризны, без ничего вообще, встал и пошел к своей лошади. — Восхитительные существа! Они способны жить годами там, где другие за недели гибнут. Вот, к примеру, здесь, в этом самом месте: ни травы тебе, ни насекомых травоядных, но как-то же выживают. Червей разве что едят, но и червям ведь чем-то нужно питаться, и вообще живут ли они здесь, черви-то?

Ученые проводили исследования, так говорят, что ящерицы эти и не глиной питаются вовсе, как думали наши предки, а какими-то букашками, живущими в ней.

Многие кланы западных людей почитаю глиноедок как священных животных, среди них в основном кланы Племени вороного крыла, живущие в больших песках на юге. Их логика проста: духам не требуется пища и глиноедкам тоже, чем вам не связь для родства между ними? Одни шаманы думают, что это предки и есть, перевоплощенные, другие уверены в том, что на ящерицах этих тренировались боги, прежде чем вылепить из глины более совершенных созданий: лошадей и людей. Наконец, многие утверждают, что глиноедки и есть самые совершенные из божественных тварей. — Сколько умов, столько и мнений, но вот что истинно, так это их поразительная стойкость! — он перевернул ящерицу брюхом кверху, открыв взору Энни надутые голубые пузыри, отчетливо заметные на фоне желтой чешуи.

— Ой, а что это? — спросила любопытная девушка и наклонилась над извивающейся рептилией, чтобы разглядеть выпуклости поближе.

— В них ее запасы, — объяснил Мираж, — воды в этих бугорках ящерице хватит до следующих дождей, но, думаю, она отыщет источник быстрее. Их чувство влаги не хуже, чем у мокриц, немного воды и глина — вот и все, что этим ящерицам нужно.

— Горбы, как у верблюдов! — обрадовалась Энни пришедшему ей на ум сравнению.

— О верблюдах-то вы знаете! — улыбнулся Мираж. — Поверьте, глиноедки много уникальнее верблюдов, просто не такие большие и презентабельные, чтобы о них знали повсеместно. Да, по основной своей запасающей функции эти пузыри, — верблюжьи горбы и есть. Я как-то раз нанялся проводником в экспедицию одного ученого. Так этот чудак, представьте себе, утверждал, будто верблюды от них, от ящериц этих, и произошли в далеком прошлом. Точнее не от конкретно данного вида ящериц, а от самых крупных представителей сродных им рептилий, живущих на юге, которые до нескольких метров в длину вырастают. Таких просто так не съешь! Этот ученый, видите ли, никак не мог допустить, что одни и те же приспособления к одним и тем же свойствам среды обитания могли появиться у разных существ независимо друг от друга. Я все пытался ему втолковать, но он не слушал… В конце концов, где я, простой следопыт, а где он — светило! Иногда в голове у человека столько закоснелой информации, что новая просто не лезет… Или, точнее сказать, не подходит, не вяжется со стереотипами мышления. Казалось бы, где-где, но в научной среде, радикальное неприятие оппозиции недопустимо, но увы…

— Вы так много знаете! — перебила Энни Миража, приложив пальчик к подбородку, она всегда делала так, когда удивлялась. Девушка с восхищением смотрела на него, не понимая, должно быть, и половины из того, что он говорил, пускай разведчик и пытался изъясняться упрощенно. Весь разум Энни отнюдь не ушел в ее пышные, светлые волосы, она вовсе не была стереотипной блондинкой с кукольной внешностью, какой могла бы показаться со стороны. Трудности с пониманием объяснялись традиционным воспитанием Энни, девушка просто никогда не развивала в себя соответствующих качеств. В той среде, в которой она росла, по-прежнему бытовали устаревшие принципы почти уже изжитого в столице архаичного, деспотичного патриархата. Для Энни лично было к тому же характерно то, что свойственно всем молодым, а также попросту ветреным натурам: мгновенно увлекаться новым и так же быстро о нем забывать.

Вот и сейчас, восхитившись знаниями Миража, она переключила внимание с предмета их разговора на него самого, начиная влюбляться в его невозможную красоту. Чисто женственная хитрость и мягкие черты наружности Миража сосуществовали в этом удивительном человеке с силой, прямотой и мужеством и притом абсолютно не конфликтовали с последними тремя качествами. Неопытная девушка никогда еще такого не встречала, а увлекшись мужчиной, Энни не могла в него не влюбиться.

В свою очередь Мираж, почувствовав в девушке пробуждение к нему чисто женственного интереса, поспешил отвлечь ее внимание чем-то другим. Влюбить в себя Энни не входило в его намерения и даже могло помешать ему в самый неподходящий момент. Даже если не так, то развитие в Энни чувств к нему, только начавших в ней зарождаться, несомненно, здорово бы все усложнило, а Мираж при всей очевидной разнице между ним и Питом, сходился с ковбоем в любви к простым и ясным делам. Он к тому же не хотел с Питом сориться, ковбой отлично исполнял, чем и был ему полезен. Пит также состоял в кровном родстве с Форрестом и Трентоном, которых этот опытный стратег в составлении своих далеко идущих планов тоже не упускал из виду.

— Ваша аналогия с верблюжьими горбами просто замечательна, моя дорогая! — сказал он и поклонился галантно, — я считаю большим упущением ваших родителей то, что они никак не развивали в вас эту столь вовремя открывшуюся мне тягу к кругу естественнонаучных дисциплин, и намерен, если, конечно же, вы не против, заняться вашим просвещением в этих и многих других полезных дисциплинах по всей продолжительности нашего с вами совместного путешествия!

— О, я не против, дорогой Мираж! Я очень даже за! — прочирикала обрадованная Энни, кажется, готовая захлопать в ладоши от такого предложения. — И вообще, вы всецело можете рассчитывать на мое к вам расположение!

— Что же до имени! — сказал Мираж, начисто игнорируя «всецелость» в последней фразе девушки. А вы, напомню, спрашивали о моем имени! Зовите меня Джон! Скажу вам сразу, это не настоящее мое имя, но, думаю, так вам будет проще ко мне обращаться…

— Приятно познакомиться, Джон! — Энни исполнила реверанс и шутливо подала ему руку так, будто они только что встретились. — Как видите, чему-то меня все-таки учили!

— Поверьте, дорогая моя! Я не посмел бы усомниться в вашем умении шить и знании этикета, — поспешил успокоить ее Мираж, пожимая протянутую руку, вместо того чтобы поцеловать ее, на что явно рассчитывала разочарованно выдохнувшая Энни. — Однако, уверен, об освоении вами математики глубже счета и прочих исконно мужских занятий ваши родители ничуть не озаботились.

— Увы, это так, мистер… — грустно сказала девушка. — Боюсь, по сравнению с вами я так глупа!

— Незнание, — вовсе не глупость, моя дорогая! Глупость — не знать, имея такую возможность! — успокоил ее Мираж. — Должен признаться, однако, что и мои знания во многих сферах весьма ограничены и поверхностны…

— Не может быть! — воскликнула Энни, прикрыв спелые губки ладошкой. Она, казалось, была искренне поражена, но Мираж отметил среди искренних чувств девушки и некоторую долю напускных.

— Увы, мисс, это так… — ответил он, переиначив ее же собственные слова. — Я не слишком силен в юриспруденции, скажем, или в поэзии древнего мира, не владею теми языками, которых нигде нельзя применить, и в тоже время я могу похвастаться знанием многих секретов, даже кратких упоминаний о которых вы не найдете на страницах учебников. Те тайны, о которых я теперь говорю, можно познать только на собственном опыте или узнать у тех, кто сумел ими овладеть. Хотя должен сказать, что найти таких мудрецов подчас труднее, чем сами знания… Возможно, когда-нибудь они станут достоянием общественности, но пока что люди весьма глупы и удалены от истинного понимания мира, в котором живут, как здесь, в провинции, так и там, далеко на востоке. Если захотите, я могу сделать часть из этих тайн вашими!

— Кто же откажется от такого щедрого предложения! — воскликнула девушка.

— Поверьте, многие бы люди отказались, — сказал Мираж, — и еще большее людей бы отказались, если бы знали цену, которую нередко приходиться платить за одно только знание, не говоря уже об использовании подобных секретов. Но не беспокойтесь, ничему опасному я вас учить не буду!

— Вы бывали и в других частях империи, не так ли мистер? — спросила Энни, зачарованно его слушая. Теперь вокруг личности Миража витал ореол таинственности и ей, по правде сказать, было глубоко плевать на какую-то там непонятную опасность, исходившую от загадочных знаний, которыми Мираж обещал с ней поделиться. Девушку интересовал сейчас только этот поразительный мужчина и его секреты, рядом с ним она забывала о Форресте.

— Ваш Джонни много где бывал, мисс! — засмеялся Мираж, сражая ее наповал словами «Ваш Джонни», и приподнял одну из ладоней, в которых по-прежнему удерживал ящерицу.

Глаза Энни пораженно уставились на нее: это было вовсе не то существо, которое она видела раньше. Из ящерицы глиноедка превратилась в самую настоящую жабу. Ее кожа потемнела, лапки втянулись в тело, синие же бугры с водой, напротив, вывалились наружу. Чешуя, казалось, стала шире, хотя на самом деле была того же размера, просто теперь, когда нутро ящерицы раздуло, она открылась Энни целиком.

— Что вы сделали! Это, наверное, какая-то магия?! — спросила изумленная девушка разведчика.

— Что вы, мисс, никакой магии! Если только щепотка волшебного порошка… — ответил Мираж громким шепотом прямо ей в ухо, а увидев глаза Энни, разлившиеся по гладкому ее личику, как два огромных синих озера, он поспешил ее успокоить: — Шучу-шучу! Только природа и ее чудеса!

Чтобы продемонстрировать, как работают чудеса природы воочию, разведчик схватил странное существо за хвост и поднял его, подставив лучам солнца. Глиноедка на глазах у девушки вернулась к своим обычным размерам: сначала открылась глотка ящерицы и из нее начал выходить воздух, по мере уменьшения туловища постепенно в тело втянулись все бугорки, а наружу вылезли лапки. Через десять секунд в воздухе извивалась уже не жаба, номаленькая ящерица. Спустя еще десяток секунд она юркнула в одну из неприметных щелей, начинающихся ниже по склону, спрятавшись в кромешной тьме. На пальцах разведчика осталось только немного слизи, он вытер ее пижонским платком, который вытянул из переднего кармана своего жилета, на его месте тут же появился новый.

— Не понимаю, как это возможно? — спросила Энни таким тоном, каким ребенок спрашивает у матери, как из шести маленьких яиц мог получиться такой большой бисквит?

— И сам не перестаю удивляться, — ответил Мираж, — но, впрочем, ничего странного в этом нет, ведь жизнь в целом и природа, в частности, это умеют! Умеют удивлять.

Он поднес ладонь к лицу, разделив его надвое, так что одна сторона оказалась затененной ладонью, а вторая — подставлена свету.

— Глиноедки двуличные, мисс, прирожденные обманщицы: под солнцем они красивы и быстры, и только во тьме, для которой рождены, позволяют себе принять свой истинный облик. Укрывшись в ее лоне, они безобразны и источают слизь… — он взглянул поверх головы девушки, бывшей ростом несколько ниже его, туда, откуда донеслось вдруг конское ржание — это пыталась снова вырваться Беда, ее удерживали Джек и Дадли. Увидев, что все давно уже собраны, а Кавалерия сидит в седле лошади, украденной Питом из Стамптауна, и машет ему рукой, Мираж сказал: — Однако, мисс, я вынужден прервать нашу беседу. Пора выдвигаться в путь!

Усадив Энни на телегу, Мираж поклонился ей и отправился к своей лошади. На полпути она окликнула его, и он был вынужден вернуться.

— Чем-то еще Джон может служить вам, мисс? — спросил разведчик, глядя ей в глаза. Теперь, когда девушка сидела на телеге, а он стоял, их глаза были вровень. Рядом с Энни уже сидел Терри Рыбак.

— Вообще-то да, мистер, можете! — кивнула девушка, — не могли бы вы, пожалуйста, сказать мне, Джон, куда именно мы направляемся?

— Вообще или конкретно сейчас, мисс? — спросил Мираж, — могу сказать, что не туда точно, куда они уверены, мы едем…

Он говорил тихо и остаток его слов унесло порывом ветра, даже Терри Рыбак не расслышал, что именно Мираж сказал тогда Энни, но вот что странно: когда он кончил говорить, девушка покраснела.

Колеса телеги пришли в движение, а на тот месте, где она стояла, обнаружился Старина Билл. Он заполз под нее в момент отъезда остальной банды, когда ту телегу, под которой он ночевал, забрали. Все утро Билл проспал и теперь был вынужден идти быстро, чтобы догнать уезжающих компаньонов. Чудом не сломав шейку бедра в процессе ковыляния, он с помощью Энни и Терри Рыбака с трудом и кряхтением забрался в телегу. Когда антиквариат был успешно загружен в кузов, и девушка и ее новоиспеченный слуга тут же отодвинулись от Билла подальше: одно из век старика, а именно веко того глаза, к которому вчера прилипла монетка Миража, пестрело ячменем. Он без конца тер его своими узловатыми пальцами и жаловался на то, что в округе одни лишь скалы и нету грязи, чтобы намазать болячку. Как и многие бродяги, Билл верил в целительную силу земли и вообще всего того, что попадалось ему под руку.

— И что, ты говоришь, этот мерзавец бросил тебя одну в бочке? — наверное, в сотый раз спрашивал Терри Рыбак.

— Не говори так! Он подлец, конечно, но не мерзавец, просто влюбился в меня… — отвечала Энни. — Разве можно его за это винить?

— Ну погоди-ка, как же не мерзавец… Есть-то у тебя было что, а пить? — не унимался Терри.

— Он дал мне это! — Энни показала фляжку, обтянутую кожей белки, челюсти зверька смыкались на ее горлышке.

— Что ж… Это самая стамптаунская вещь из всех, что я когда-либо видел!

Глава шестая. Ущелье смерти.

Уже второй день, как они свернули с намеченного пути. Четыре дня назад закончились желтые скалы, и началась земля. Каждую ночь, удостоверившись, что все уснули, Мираж вываливал в бочку монеты из рыбьих брюх. Он обесценивал одну корзину за другой, корпел над каждой, надеясь, что эта станет последней. До сих пор им не везло найти ничего употребимого в пищу, не считая кактусов, горькую плоть которых им приходилось чередовать с вяленой рыбой, чтобы не обессилеть. Птицы летали так высоко, что винтовки не добивали, ящерицы прятались слишком глубоко для их рук. Травы и того, что обитает в ней, им не встречалось. Уже долгое время прерии не были так жестоки к бандитам, как теперь. Руководи Мираж большей группой людей, он неминуемо столкнулся бы с ропотом. Но так как экипаж его лодки был мал, никто не раскачивал корабль, всем хотелось жить, и не было лучшего капитана, альтернативы разведчику. Только он предлагал им выход, мог вывести их к земле обетованной, спасти эти души от голодной смерти.

Поразительно, сколь многое может измениться за столь короткий срок. Еще два дня назад все было не так плохо. Все знали, куда они едут, ждали, что вот-вот начнется зелень, предвкушали города и их блага. Еще два дня назад расклад их жизни был известен наперед. Но вот Мираж приказал свернуть направо, и все переменилось, и началась неизвестность. Какое-то время они ехали по следам группы Кнута и Пита. Все ждали ответов, но никто не решался спрашивать. Наконец подчас одного из привалов Кавалерия подал голос первым, что лишь подчеркнуло необычность происходящего. Каторжник спросил у разведчика: «Уж не задумал ли ты часом нанести Кнуту еще один визит вежливости, как той ночью? А то я был бы только рад, покончи мы с ублюдком поскорее.» Мираж тут же зашипел на него, чтобы говорил потише, хотя Кавалерия говорил почти шепотом, отвел его шагов на двадцать от стоянки и что-то минут пятнадцать с ним оживленно обсуждал. По итогу они, кажется, достигли согласия, во всяком случае Кавалерия снова умолк и молчал до сих пор.

Пока ехали за первой группой, по правую сторону от них вздымались скалы, отмежевывающие центральные прерии от западных, их так и называли — Межевой кряж. Он тянулся на тысячи миль почти ровной линией, отделяющей дикий мир от условно цивилизованного. Высотой здешние утесы были на одну треть выше стен Змеиного каньона, они так же, как и стены его ущелья, имели множество неровностей, но забраться на них без принадлежностей в большинстве мест не смог ли бы даже Кавалерия и Мираж. Хотя официально империя признавала Прерикон за собой целиком, среди колонистов и неофициально имперских властей Межевой кряж считался условной границей фронтира, сразу за которой начинались земли дикарей. Таким образом, Межевой кряж для имперцев представлялся чем-то вроде маленького Рубикона на полпути к подножию большого.

Вольному народу было глубоко плевать на деления людей востока. Они даже не отличали Прерикон от остальных земель. Весь мир был их, по праву рождения он принадлежал всем и каждому в мир вхожему. От земляного червя до кондора в небесах — все имело место в Великом замысле, едином для живых и мертвых. Огненноликие позволяли себе брать силой то, что должно браться только по согласию. Поэтому Пепельногривые и Племя вороного крыла отреклись от них, поэтому Огненноликие совершали набеги за Межевой кряж, а некоторые их кланы даже позволяли себе селиться на территории людей востока. Имперцы пришли и отняли у них целый мир, почему же они не могут прийти к имперцам и взять у них то, что принадлежит им по праву? Только Огненноликим было мало своего, они брали вообще все что хотели, все что могли взять, а могли они многое. С каждым годом их аппетиты только растут, словно пожар они распространяются по прериям, сжигая все на своем пути. Они подобны табунам Прерикон, но те не хотят идти рядом с ними, вот почему клан Укротителей так силен и влиятелен: тот, кто укротит Прерикон, будет править миром.

Среди людей востока только бандиты ходили за Межевой кряж и самые отчаянные из законников, и тех и других объединяли глупость, бедность и еще одно правило, — восток всегда тяготеет к востоку. Это значит, что каждый, кто осмелится на свой страх и риск зайти за Межевой кряж, мечтает о том, как вернется к границе и пересечет ее в обратную сторону.

Никто не идет на запад от хорошей жизни. Они вернулись с запада, но вместо того, чтобы двинуться на восток, где трава, дичь и доступная вода, все богатства Прерикона собраны, Мираж вел их на север вдоль Межевого кряжа, а после совершил то, что заставило людей, идущих за ним, впервые за все время усомнится в его здравомыслии: Мираж свернул на запад, из которого они так спешили. Он увел их в неприметную щель, узкая тропа которой вела вглубь гряды скал. Таких щелей здесь было множество. Подобно политикам, зазывающим в Прерикон поселенцев, все они сулили несметные сокровища, и как все тех же зазывал обещания, каждая заканчивалась тупиком. Они надеялись, и с этой будет тоже, или что лидер их образумиться, но тропа все тянулась и тянулась, а Мираж все двигался вперед.

Очень скоро они затосковали по западной пустоши, их поджимали стены по правое и левое плечо, иногда эти стены были шире, иногда уже. Иногда Мираж командовал привал, но они давно не радовались привалам, лишь спускались с лошадей, высунувших языки от жажды и давали им немного выпить из собственных фляг. Они садились, оперевшись спинами на стены и смотрели в небо, чтобы не видеть осточертевших лиц друг друга. Руками сжимали винтовки, и изредка, когда над щелью вверху проносилась птица, они резко вскидывали их и целились в нее, и иногда стреляли, и промахивались, пока Мираж не запретил им это делать. Слишком много шума поднимали такие выстрелы и не приносили ничего, кроме раздражения неудачей и гнева.

Пусть и не вполне осознавая это, они чувствовали себя парализованными. Кряж стал им телом, стены — веками, а прорезь синего глаза вверху, зазор между этими стенами, — той единственной связью с миром, которая у них оставалась. Чем дальше вглубь кряжа они забирались, тем больше отчаивались. В какой-то момент они даже уверовали в то, что никуда им отсюда не выбраться, и никогда этот путь не кончится. Что они давно уже померли, а то место, в котором они очутились, есть ни что иное, как чистилище нововерцев! В нем они заперты на веки вечные между раем и адом за грехи, совершенные ими при жизни.

Утесы были стенками гроба, когда наступала ночь, гроб закрывался крышкой. Даже Старина Билл, проскитавшийся всю вторую половину своей жизни, — и тот затосковал. Он, как и прежде, забирался на ночь под телегу, но лежа под ней, представлял, что за пределами телеги прерия. Вглядываясь в ночное небо, видное через щели между досками телеги, Билл видел родной Прикли-Пир, вспоминал детство и плакал, в этих приступах меланхолии уподобляясь всем старикам.

Дадли Вешатель нередко поглядывал теперь на своих. Безумие этого психопата прогрессировало здесь, взаперти, без возможности выпустить томящееся внутри пекло наружу. Ему препятствовал сидящий прямо напротив него цербер, неусыпный сторожевой пес, сам — то и еще чудовище. Теперь, когда Энни почти все время проводила рядом с Миражом, который учил ее чему-то, Кавалерия не спускал глаз с Дадли. Каторжник освободился от необходимости следить за безопасностью девушки и сам выбрал себе цель по нраву. Он единственный, казалось, ничуть не тяготился положением, в котором они все очутились. По сравнению с пережитой каторгой заключение в скалах представлялось ему свободой. Его никогда не держали в горных крепостях, где с преступниками обращались, как с крысами, и потому сейчас, взаперти этих двух стен, у Кавалерии не возникало тяготящих его воспоминаний о прошлом.

Они научились любить те мгновения, когда стены на миг расступались. Тогда у них получалось убедить себя в том, что путь их, наконец, завершился. Увы, они лишь выходили на новый его этап: расширившись, стены вновь сужались, образуя веретенообразную падь, небольшую площадку, где было места чуть больше, чем в коридоре. Иногда на таких площадках под ногами была земля, а не скалы и камни. Они частенько находили тогда кактусы и радовались им, как манне небесной. Бросались к растениям, падали перед ними на колени, и впивались в их плоть зубами, порыжевшими от крови, сочащейся из десен. Жевали ее, позабыв даже об иголках, царапающих, прокалывающих и разрывающих кожу их пересохших, растрескавшихся губ.

Случалось, помимо кактусов, они находили также источники питьевой воды — миниатюрные копии озера из чаши Змеиного каньона. Всего две лошади могли пить из такой лужицы за раз, они с жадностью набрасывались на источник, окуная в него свои длинные морды и вороша камни на дне его. Находись на дне песок, вода бы тут же стала мутной и непригодной для питья, но, к счастью, песка на дне им не встречалось. Куда чаще эти выходы на поверхность подземных вод формой напоминали розу разбитой бутылки, только лепестки этой розы затупил и отшлифовал дождь, приведя их в больше или меньшее равенство с поверхностью каменной комнаты. О края розы теперь невозможно было порезаться, но иногда горлышко было слишком узким и лошади ненароком забивали его камнями, которые людям затем приходилось доставать, чтобы возобновить подачу воды. Эти заботы были им в радость, замочить руку по локоть в прохладной воде, словно прикоснуться к жизни, напомнить себе, что и ты еще не мертв вполне, но только погибаешь верой.

Что-то странное творилось с той поры, как они вошли в Межевой кряж, это невозможно было объяснить обычной усталостью или голодом, с них будто высасывали все соки. Сколько бы не спали, они, проснувшись, чувствовали себя так, словно и не ложились. Даже когда они ели, их животы сводило от голода. Их волосы седели и сыпались без объяснимой причины. Глаза все чаще видели странные вещи, никто не решался обсуждать свои видения с другими, но все догадывались, что они в своей беде не одиноки. По ночам по лагерю кто-то бродил, были слышны тяжелые шаги и шарканье, неразборчивая ругань и громкий, болезненный кашель. Каждый, кому не посчастливилось не спать, лежал на своем месте, закрыв глаза, и успокаивал себя мыслями о том, что это, верно, один из его бедолаг-товарищей не может уснуть и бродит в потемках, спотыкаясь об неровности каменного пола. Кому-то хуже, чем ему — не повод ли для радости? Все лежали на своих местах и успокаивали себя так.

Странное бормотание касалось их ушей и днем и ночью, но ночью много сильнее, чем днем. Иногда это были голоса их компаньонов, обсуждающие их в негативном ключе, перемалывающие им все косточки. В том числе говорили и те люди, которые давно умерли, но также и еще живые их товарищи, уехавшие с Кнутом и Питом. Хуже всего, когда они слышали того, кто был сейчас рядом, ехал позади них. В какой-то момент они не выдерживали, оборачивались и натыкались на мрачные взгляды, губы не двигались, никто не говорил. Но каждый слышал и не распространялся: обсуждать это было так же плохо, как и переживать.

Даже Беда умолкла, угодив в капкан двух стен. Она больше не ржала и не пыталась сбежать, неугомонная кобыла вела себя так тихо и смирно, что восточные лошади вскоре с ней снюхались и уже не пугались ее так сильно, как раньше. От одной из них она отличалась теперь только размерами, грацией и совершенством пропорций сложения своего мускулистого тела. С таким примерным поведением любой из боссов Дамптауна отвалит за нее половину своего состояния, совершенно не торгуясь при этом.

Всего два дня прошло в ущелье, а им казалось, что минула вечность. Происходящее безумие не могло не подтолкнуть людей к решительным поступкам. Капля за каплей недовольства накопилось море, и вот его беспокойная поверхность вздыбилась волнами. Как-то раз они собрались вместе на одной из стоянок и потревожили Миража и Энни, мирно сидящих вдалеке ото всех и говоривших о чем-то своем.

Казалось, девушку совсем не затронуло то, что происходило со всеми. Нарцисс лишь дичал, но никак не увядал. Она ела, как птичка, и всегда была сытой. У нее находились силы говорить и даже смеяться, пускай и тихо, над шутками Джона, словно в насмешку над бедой остальных членов группы, которые с трудом выжимали из себя шаги. Насколько Энни любили в первые дни знакомства с ней, настолько же и ненавидели теперь. Когда над ней и Джоном нависли тени, Энни вздрогнула и подняла свои большие, испуганные глаза. Ее волосы, редко теперь расчесываемые, но еще более пышные, чем раньше, разметались тяжелыми космами. Спешно Энни спрятала свои точеные ножки под подол платья, из которого они в моменты близости Джона немножко как бы случайно выглядывали своей прелестной мраморной кожей.

Вперед выступил Франко, позади него стояли Дадли Вешатель, которому обычно было плевать на политику, не менее безразличный в обычное время старый Билл, его ячмень был уже с добрый кулак размером, а сам старик выглядел лет на двести вместо привычных ста, и Даффи — слишком трусливый, чтобы начать, но всегда достаточно злой и недовольный, чтобы подхватить. Терри Рыбак, замерший у дальней стены с ружьем наготове, пока не присоединился ни к одной из означенных сторон. Однако все знали, что если начнется пальба, рассудительный Терри встанет на сторону победителя. Рыбак очень не хотел, чтобы дошло до крови, он действительно полюбил молодую девушку, но на всякий случай зарядил оба ствола. Вскоре к скоплению народа подоспел Джек Решето, он встал позади Миража, спрятав Энни за своим огромным телом. Джек был бледен и изредка покашливал, больше с ним ничего не случилось.

— Я весь внимание, господа. Сдается мне, у вас есть что-то на уме? Иначе зачем вы здесь, когда должны отдыхать? — спросил Мираж своим обычным, покровительственным тоном.

Только один Мираж и выглядел как всегда, в его понимании, кажется, ничего сверхъестественного не происходило. Все остальные были измождены, глаза людей горели особенно ярко на фоне черных кругов болезненного загара, окружавших их. Даже у Франко, который славился огромной силой и выносливостью, кожа имела желтый с зеленоватым отливом цвет вместо характерного ему здорового, золотого налива. Очевидные проблемы со здоровьем и стали катализатором их гнева, ускорившим процесс в ином случае занявший бы недели, а то и целые месяцы с учетом дьявольской харизмы Миража.

— Для начала, может, объяснишь нам, что, черт побери, происходит?! — закричал Франко, срывая с головы берет. Матроса разъярило наплевательское отношение капитана к их бунту, его верный старпом между тем был тут как тут: грубая ладонь легла на мускулистое плечо Франко, он дернул им, чтобы сбросить ее, но она вцепилась клещом. Даффи попятился, спрятав глазки хорька, Дадли Вешатель, наоборот, сделал шаг вперед, стальная струна блеснула в его руках. Несостоявшийся кузнец, тысячу раз пожалевший за последние дни о том, что бросил родную артель и мирное ремесло, прорычал подоспевшему Кавалерии:

— Это не твое дело, пес! Валил бы в свою конуру! То ты, понимаешь, в стороне от всего, то занимаешь чью-то позицию. Определишься ли ты уже, наконец, кто ты и под кем ходишь?.. Хотя знаешь что?! Я вот сейчас подумал, может, ты уже определился, а? Тебя ведь тоже, кажется, нисколько не задело его колдовство! Те же усы, тот же взгляд мертвый, шляпа скрывает, но уверен и седины в волосах не прибавилось… А может, ты уже мертвец у колдуна в услужении? Мне рассказывали, что тебя спасли из петли. Может быть, веревка тебя таки додавила тогда, правосудие свершилось? А когда Дадли сцепился с тобой на утесе, Мираж не для того выстрелил, чтобы спасти, а для того, чтоб следы замести свой черной волшбы?!

Вместо ответа Кавалерия снял руку с плеча Франко, достал из ножен охотничий кинжал и располосовал кожу своей ладони. На камни внизу упали капли горячей крови. Не такой крови боялся Терри, он вздохнул спокойно, опустив было поднявшееся ружье. Не такого ответа ждал Франко, он был вынужден сбавить обороты.

Ну хорошо, ты меня убедил, может быть, ты и не мертвец, но с ним вот! — он показал на Миража, — с ним вот явно что-то нечисто! И с теми он знается, понимаешь, и с теми якшается. Я еще никогда не встречал таких, чтобы со всеми сразу! Так попросту не бывает! Да много ли вы сами знаете цивилизованных людей, чтоб с голозадыми братались? То, что происходит с нами, я о таком слышал, товарищи! Говорю вам, выродок только прикидывался добрячком, на деле же он сатана, выпивающий жизнь из нас грешников… — на последних словах Франко запнулся и закашлялся, эта тирада стоила ему многих сил.

Ближе к концу короткой речи голос Франко ослабел, капли пота скатывались по широкому лбу так же быстро и часто, как колеса карет катятся по Брэйввильским мостовым. Под снятым беретом, которым Франко теперь указывал своим людям на тех, кто, по его мнению, виновны во всех их бедах, скрывалась заметная плешь в окружении седых волос. Еще недавно разглядывая собственное отражение в ведре перед ночевкой у Скалы в форме скакуна, когда плешь эта была только в наметках, он ожидал, что она на макушке прорежется годам этак к сорока. К тому моменту Франко прибавил бы еще одну жизнь в довесок к уже им прожитой. Разбойник и не рассчитывал дотянуть до седин. В шутку, как и все бандиты, он обещал умереть молодым, чтобы никогда не столкнуться со старостью, неминуемой болезнью всех долгожителей. Теперь глядя на Старину Билла, он не жалел его, как прежде, — он ему сочувствовал и в то же время ненавидел: Билл стал ему зеркалом, которое честно, без прикрас показывало, как будет выглядеть Франко очень скоро, если не выберется из западни. Он встретил старость, будучи в самом расцвете сил, почти на двадцать лет раньше намеченного срока, и был уверен в том, что, умертвив колдуна, лишившего его десятилетий жизни, он вернет отнятое у него время.

— Ну, хоть с тем, что ты грешник, ты согласен… — скучающим голосом ответил Мираж, нисколько не впечатленный громкими словами Франко. — Право, давно меня никто не ровнял с нечистым! А что, позвольте спросить, не так?

— Он еще спрашивает! Что, понимаешь, не так? — было откашлявшийся Франко едва не зашелся кашлем снова. — Что не так?! Да все не так! Все не так с момента, как мы пошли за тобой. Повелись, дураки, на твою удачу! А она, оказывается, проклята, и разум твой тоже проклят. Ты, как выяснилось, колдун безбожный и вампир пожирающий нас!

— Дожился, однако! Чтобы головорез мне в укор ставил отсутствие веры, — ответил Мираж, закатив глаза. — Ты-то, я погляжу, уверовал быстро. Тебе много не нужно, а, дружок? Два дня не пожрал, как обычно, и готов на колени упасть? К счастью для вас, отчаявшихся, у меня отличная новость: если пойдем всю ночь без остановок, то к завтрашнему утру вы попадете в рай на земле, даю вам свое слово, а оно, как известно, железное! — Побудьте под моим руководством до завтра и убедитесь сами в этом, если же я вас обманываю, значит, и правда враг вам, делайте тогда со мной что хотите! — с этими словами Мираж плюнул себе на ладонь и протянул ее Франко.

— Тогда, может быть, уже поздно будет! — вскричал Франко, но оглянувшись, увидел, что он в меньшинстве: поняв, что дело не идет к смертоубийству, Дадли убрался восвояси; Старина Билл боялся смотреть в глаза Миражу, он о чем-то шептался с Даффи. Из доносившихся к нему обрывков их шушуканья Франко понял, что старик хочет уйти, но никак не может решиться сделать это первым, опасаясь, как бы Франко ему потом не отомстил, и потому подбивает Даффи отступить. У последнего же кишка тонка действовать первым, замять все он хочет не меньше Билла. Чертыхнувшись так громко, что Билл замолк, а Даффи вздрогнул, Франко нацепил берет на голову с такой силой, что его плешь едва не прорвала верх головного убора, как головка слишком длинного гвоздя. Не глядя Миражу в глаза, он плюнул на ладонь, быстро пожал протянутую руку Миража, сграбастав ее своей мозолистой клешней, и пошел к своей лошади, засунув руки в карманы брюк и склонив голову вниз. Первый подвернувшийся ему под ногу камень он пнул так сильно, что тот, отскочив от стены, угодил Биллу прямо в уцелевший глаз.

Когда на мгновение, уже собираясь взобраться на лошадь, Франко оглянулся, то увидел, что Мираж стоит на том же месте, где он его оставил, и смотрит ему вслед, не моргая. Присмотревшись, хмурый Франко увидел, что тот широко улыбается. Вдруг что-то невозможное случилось: лицо Миража исказилось, потекло, будто расплавленный воск. Спустя биение сердца этот воск застыл, приняв ужасающую форму: нос Миража удлинился и заострился, глаза увеличились в размерах, налились кровью, их зрачки стали желтыми и светили, как фонари. Прорезь рта расширилась, губы окостенели, кожа щек натянулась на скулах черепа сухим пергаментом. На нем тут же проступили кровавые иероглифы и черные линии мертвых сосудов, переплетенные в паутину. Тоже произошло со лбом и подбородком. Сам череп, увеличившись в размерах, стал массивным и неподвижным, напоминая маску дикарей или один из их резных тотемов. Только он принадлежал живому существу, а не рукотворному изображению духа или демона. Казалось, что не на ее он держится, а висит в воздухе.

Вдруг рот существа раскрылся, обнажая золотые игловидные зубы, и оно расхохоталось. Из его ноздрей повалил черный дым, в мгновение ока чад заволок весь коридор, проглотив людей, лошадей и телегу, а затем влетел в рот, ноздри и уши Франко. Тот не мог двигаться и чувствовал гарь этого дыма у себя во рту, чувствовал, как он расползается по легким, желудку и кишкам, терзает и разъедает его изнутри. Последним, что Франко увидел, до того как сознание покинуло его, были страшные красно-желтые глаза, зависшие во тьме перед ним.

— Какой ужас! — сказала Энни, когда разбойники отошли достаточно далеко, чтобы не слышать ее слов. — Клянусь, было мгновение, я даже подумала, что эти негодяи решаться напасть на вас и убить!

— Вполне возможно, что так бы оно и вышло не будь я мной! — весело ответил Мираж, повернувшись к ней. Все его черты излучали тепло, желанные губы сложились в ласковую улыбку, и весь страх девушки мигом улетучился.

— Тогда Джон очень хорошо, что вы, — это вы! — прощебетала Энни, очаровательно улыбнувшись. После она поправила непослушный локон, выбившийся из массы волос и настойчиво лезущий ей в рот своим кончиком, хотя теперь, пожалуй, все локоны Энни можно было назвать непослушными.

— А уж я как этому рад, дорогуша! Вы даже себе не представляете, насколько я доволен этим фактом. Впрочем, больше всего радоваться надлежит именно вам, ведь не будь здесь меня, что стало бы тогда с моей любимой ученицей? — он протянул руку и ласково, по-отечески ущипнул девушку за щечку. Энни в ответ нежно положила свою ладонь поверх его ладони, прижав ее к своей щеке, совсем не как дочь.

— Ах, как хорошо Джон, что вы рядом… — девушка не договорила, шелковую нить нежного ее голоска разрезали ножницы громкого звука, раздавшегося со стороны стоянки. Мираж и Энни в одночасье посмотрели туда, где Старина Билл и Даффи как раз пытались поставить на ноги рухнувшего навзничь Франко. Он обеими руками держался за голову, вцепившись в волосы так, будто испытывал невыносимую боль. Его скомканный берет валялся рядом.

— Джон, мы должны помочь ему! По крайней мере, спросить, как он! — быстро сказала Энни и хотела уже броситься к Франко, но Мираж остановил ее рукой.

— Конечно же, вы правы, душечка! — сказал он, — мне следует прямо сейчас сходить туда и узнать, что с ним стряслось. Вам же, не думаю, что стоит лишний раз привлекать к себе внимание мужчин. Поверьте, оно и так к вам более чем пристальное.

«Ах, он, наверное, ревнует. Поэтому и говорит так!» — подумала легкомысленная девушка, наблюдая за удаляющейся спиной Миража. Вдруг она вспомнила о Форресте и покраснела: «Что же я за невеста такая, раз влюбилась в первого встречного? Дурында! Вообрази, чтобы матушка сказала, если бы увидела это? Ох, лучше даже не думать…» И правда — мама Энни осталась в прошлой жизни, на ее родном ранчо, что было, несомненно, к лучшему, так как едва ли консервативная женщина в летах пережила бы этот поход.

Вдруг Энни заметила Кавалерию. Увлекшись Джоном, девушка умудрилась проглядеть его, стоящего в пяти шагах от себя. В ее защиту нужно отметить, что Кавалерия стоял не двигаясь. Он так и застыл на том месте, куда подошел, столь своевременно придя им на выручку. Мрачный каторжник что-то разглядывал у себя под ногами. «Что это он там высматривает, интересно?» — подумала любопытная девушка и проследила за взглядом Кавалерии. Но сколько бы не всматривалась она ему под ноги, там ничего не было. «Какой же все-таки странный человек… — подумала Энни, — но Джон говорит, что он добрый! Сегодня он заступился за нас. Может, и правда не такой он злой?»

Почти до самого отъезда Кавалерия стоял там и смотрел вниз. Под его ногами, действительно, ничего не было: только камни и скалистое дно ущелья, ни капли влаги, ни корочки от капли крови. Между тем порез на ладони каторжника по-прежнему давал о себе знать.

Франко так и не пришел в себя, его лоб горел, а тело беспокойно шевелилось, он мучился от нестерпимого зуда, постоянно чесался, словно пытаясь выпустить наружу что-то изнутри себя. Иногда он сучил ногами и пучил глаза так, будто его кто-то душит. Руками он пытался схватить этого кого-то и оттолкнуть от себя. Лицо Франко сначала краснело, а потом синело, как от недостатка кислорода, в какой-то момент его отпускало, и тогда он громко, судорожно вздыхал. Иногда хватался за живот руками и скрючивался в три погибели. Губы разбойника постоянно шептали какие-то нелепицы, бессвязные цепочки слов. Иногда казалось, что Франко говорит сразу на нескольких языках, которых никто из бандитов не знал и никогда даже не слышал.

Так как больного пришлось уложить в телегу, Мираж, не желая, чтобы девушка находилась рядом с ним, усадил Энни позади себя и она, обхватив его за пояс, млела от счастья, вскоре позабыв и о недавнем инциденте и о больном разбойнике. Кавалерия, погруженный в раздумья, ехал возле них, не забывая, впрочем, изредка отвлекаться и поглядывать на Вешателя позади себя. Старина Билл разместился на телеге и взялся ухаживать за больным, а Терри Рыбак забрал себе лошадь Франко. Между головой и хвостом движения втиснулись Дадли на вечно испуганном, вороном мерине, которого он когда-то лично кастрировал, Даффи на своей гнедой, самой хилой кобыле группы, и Джек на своей Бо, самой, наоборот, здоровой лошади из всех после Беды. Джеку очень скоро надоело слушать бред почти не замолкавшего больного, и он принялся подгонять свою ленивую кобылу.

До самой ночи они ехали без привалов, останавливаясь лишь для того, чтобы напоить лошадей, и ночью продолжили движение, не прерываясь на сон. Все хотели поскорее выбраться из бесконечной каменной кишки, перетравливающей их заживо. И хотя люди держали свои суеверия при себе, никто из них уже не сомневался в проклятости места. О Мираже и его роли во всем этом они не думали, всех занимало ровно две вещи — остаться в живых и выбраться из западни, эти цели в головах людей соотносились.

Ночной отрезок пути стал для них кошмаром наяву. Видения, почти переставшие тревожить их днем, обрушились на них ночью в десятки раз сильнее. Злобные сущности из ущелья передышкой в дневное время расслабляли их бдительность, чтобы ночью наброситься на них всем скопом и свести с ума.

Когда стемнело, и ночное небо укрыло темнотой змею, по кишечнику которой они двигались, ущелье превратилось в катакомбы. Тьма сгустилась настолько, что невозможно было разглядеть спину едущего перед тобой компаньона. Цокот копыт всех лошадей по камням и скалам смешался в сплошной звон, из него громким стуком выделялось шествие неподкованных копыт Беды, которые даже без подков стучали громче копыт всех остальных лошадей, но не громче сердец разбойников, колотящихся у них между ребер. Теперь, когда они не могли видеть, уши стали их главной связью с миром. И хотя Беда ехала рядом с Бо, бандитам казалось, что она возглавляет движение, так громко и так отчетливо стучали ее копыта. Это было ошибочное предположение, как и большинство предположений той ночи, основанных на услышанных бандитами звуках. Беда ехала в середине группы, Джек намотал веревку себе на руку, превратив ее в прикол для швартовки, к которому этот прекрасный черный фрегат крепился. Это была простая предосторожность — смешавшись с тьмой Беда совсем исчезла, только шум от ее движения и говорил о том, что она еще здесь, а также веревка, которая изредка натягивалась, оповещая Джека о том, что Беда слегка отклонилась от курса. Тогда Джек дергал, и она возвращалась на уготованное ей место под его боком.

Скромно скрипели колеса телеги, почти заглушенные стуком копыт. Франко перестал кричать, теперь он только тихо стонал и бормотал что-то неразборчиво, повернувшись лицом к одному из бортиков. Его одежда промокла от пота так, как если бы целый день он провел под проливным дождем, небеса же не плакали с момента того рокового часа, когда они заступили в ущелье, — оплакивать было некого.

Больной затих, и Старина Билл придремал. Он не привык не спать по ночам, не мог не сомкнуть глаз. Один из них был почти скрыт огромной опухолью, из обычного ячменя превратившейся во что-то большее. Когда он ее касался, его пальцы ощущались, как укусы овода, кроме того опухоль горела и постоянно напоминала о себе ноющей болью, вполне терпимой, но непрекращающейся, она досаждала Биллу похлеще зубной боли, которая давно его мучала и с которой он научился жить, не имея денег на дантиста. Второй глаз старика был подбит угодившим в него камнем, фингал досаждал ему куда меньше ячменя.

Вдруг что-то ударило по слуху Билла, пробудив его от поверхностного, тревожного сна. Билл несколько секунд приходил в себя, пытаясь определить, что же его разбудило. Он сразу понял, что что-то изменилось, но не мог понять, что именно. Наконец Билл отчетливо услышал хруст, раздавшийся откуда-то из-под колес телеги. Звучало так, будто она катилась не по камням, а по чему-то хрупкому, не выдерживающему ее веса. Медленно Билл приподнялся и посмотрел через бортик телеги, но ничего не смог разглядеть в кромешной тьме. Он лег обратно и почти уже заснул, когда хруст повторился снова, а после еще и еще. Теперь каждый поворот колеса сопровождался хрустом.

Кряхтя Билл встал на колени и, порывшись в кармане, нащупал спичку рядом с табакеркой. Билл, как и большинство разбойников, курил, но весь его курительный табак давно сошел на нет, и свернуть папироску было не из чего. Билл помнил, что одна или две спички, завалялись у него в кармане. Коробок он потерял, так что зажигать спичку пришлось ногтем, который у Билла — этого древнего ископаемого — был тверд, как камень. Первая спичка сломалась, и Билл, чертыхнувшись, выбросил ее во тьму. Хруст под колесами продолжался, он уже не стихал. Телега начала трястись, чего раньше с ней не случалось. По всему выходило, что она наехала на что-то, и Билл хотел выяснить, чем это что-то было, поэтому достал из кармана вторую спичку. Прямо перед тем, как зажечь ее, он услышал голос своей давно почившей матушки. Она напевала мотив колыбельной, слов которой он не помнил, но мелодию узнал бы из тысячи, под ее пение Билл засыпал в детстве. На глаза старика навернулись слезы, он и подумать не мог, что это могло быть предупреждением ему или преддверием к чему-то страшному.

Ноготь чиркнул о головку, вспыхнуло пламя, и Билл перегнулся через бортик, чтобы лучше видеть, когда же он рассмотрел источник хруста, то так испугался, что едва не свалился вниз. Дно ущелья было завалено костями. Птичьи, звериные, человеческие: черепа, хребты, ребра, кости таза, конечностей — все это хрустело и перемалывалось колесами телеги. Останки были разной давности, некоторые покрывал желтый налет, другие были белыми, как мука, третьи имели на себя кровавые пятна и остатки сухожилий. Чем дальше телега углублялась в это кладбище, тем более свежие попадались кости.

Билл так и замер, будучи не в силах пошевелиться, вдруг в глазнице одного из черепов что-то моргнуло и тут же исчезло. Тоже повторилось со вторым черепом, с третьим. В их провалах появлялись глаза, они были желтого цвета и имели красные зрачки. Глаза появлялись во всех черепах: людей, зверей, птиц, не делая различий из того, чем были существа при жизни. В глазах смерти все равны, а эти глаза если и не были глазами самой смерти, то без сомнений, принадлежали чему-то родственному ей. Возникая то тут, то там, то в одной глазнице, то в другой, они сопровождали движение телеги, провожали Билла взглядом.

Послышались какие-то шорохи, слишком далеко, чтобы спичка могла пролить свет на то, что издавало их. Билл был в неведении об их источнике, пока что-то не зашевелилось в поле его зрения. Загипнотизированный этим шевелением, Билл по наитию какой-то черной силы перегнулся вперед через бортик телеги и вытянул руку с зажженной спичкой. Прямо напротив его руки вдруг согнулась другая рука, без кожи и плоти, состоящая из одних только костей и сухожилий. С громким щелканьем перемещались ее суставы, фаланги пальцев согнулись разом, сжимаясь в кулак, а затем раскрытой пятерней полетели вниз и из моря костей выхватили череп. Удерживая череп, рука нырнула с ним в могильник костей, а через секунду вынырнула снова и бросилась вдогонку за телегой. В тот месте, где руки крепятся к плечу, она срослась с хребтом, перевернула его и засеменила шестью лапками, прежде бывшими ребрами какого-то несчастного. Поравнявшись с телегой, рука повернула череп в сторону Билла. В пустующие провалы его глазниц тут же выкатились глаза, а из открывшихся челюстей показалась голова маленького красного аспида, судя по яркости расцветки, смертельно ядовитого. Змея вылезла наполовину и, открыв пасть, хотела было уже броситься на руку Билла, когда в момент начала ее стремительного броска, нижняя челюсть черепа поднялась к верхней, гильотинировав голову аспида. Тут же Билл получил возможность двигаться и отпрянул, свалившись задом в телегу, но не выпустил из пальцев выгоревшую уже наполовину спичку.

Билл услышал какое-то бормотание и только тогда вспомнил о том, что в кузове телеги он единственный человек. Старик подполз к Франко и потряс его за плечо, а когда тот не ответил ему ни движением, ни звуком, перевернул его, обратив передом к беззвездному ночному небу. На Франко не было лица, в буквально смысле слова. Вместо него была маска, созданная миллионами копошащихся насекомых, поедающих остатки плоти и снующих по телу покойника. Букашки полностью сожрали кожу Франко, не только с лица, но и с рук и с ног, с его тела под одеждой. Живот Франко впал и грудь тоже. Поддавшись тому же наитию, что заставило его во второй раз перегнуться через бортик телеги, одной рукой Билл разорвал рубашку Франко и увидел, что его ребра почти голые, а в животе зияет дыра, из которой букашки и прут наружу, как осы на нектар. В миг, когда Билл согнул ногу в колене, чтобы вытолкнуть мертвеца из кузова, раздался отчетливый стук, остановивший его. Только тогда Билл понял, что все это время цоканье копыт Беды и других лошадей продолжало раздаваться в ущелье. Это давало надежду на то, что остальные его спутники все еще живы и едут рядом. Билл хотел окликнуть их, позвать на помощь, но тут стук раздался снова, и Билл понял, что это не чье-то копыто стучит, — это сердце продолжало стучать в развороченной груди Франко.

С громким скрипом позвонков мертвец поднял голову и выкатил на Билла свои желтые глаза. — Безбожник! — закричала искореженная оболочка, которая прежде была Франко, теперь в ней жило или, лучше сказать, обитало что-то другое. Голос этого чего-то был не как одни колосок, а как целый сноп их, многоголосие, легион. — Грешник! — завопил Мертвец повторно и, сверкая красными зрачками, бросился на Билла. Тот успел схватить ружье, лежавшее рядом, но не успел его нацелить. Уперев ладонь левой руки в один из стволов оружия, а правой — продолжая удерживать ружье у приклада, Билл что было мочи толкнул Франко, телега дрогнула в этот миг, и живой труп полетел прочь из кузова. Старик вскочил так быстро, как уже лет тридцать не думал, что может, — вскочил и направил ружье во тьму. Огарок спички по-прежнему был в кузове, каким-то чудом, но отнюдь не божьим, уцелев во время нападения мертвеца. Он продолжал гореть, пока Билл напряженно высматривал Франко во тьме.

Поначалу никаких признаков движения не было, но стоило Биллу уверовать в спасение и опустить ружье, как тут же он услышал топот ног и увидел приближающегося Франко. Он догонял телегу, мчась так быстро, как не мог бежать человек. Пожалуй, только лошадь Прерикон и смогла бы обогнать его. На его костях почти не осталось плоти, а трупоеды, догрызая мясо, отпускали его кости и исчезали во тьме. Шлейф букашек тянулся за бегущим мертвецом, словно дым за паровозом. Палец Билла нажал один из спусковых крючков двустволки — произошла осечка. Дрожащей рукой он вдавил второй: грянул выстрел, и начинка третьего номера дроби отбросила Франко на несколько шагов. К несчастью, он был далеко не заяц и не утка. Половина начинки патрона ушло в никуда, в прорехи между ребрами, часть угодило в сами ребра, пара дробинок увязла в его трепещущем сердце. Оно несколько раз обнадеживающе сбилось, в эти несколько ударов Франко споткнулся и едва не упал, но вместо того, чтобы окончательно остановиться, — сердце вдруг загорелось. А вслед за сердцем и весь Франко с адским хохотом воспылал, его череп объял огонь.

— Предатель! — возопил сонм бесов, которыми скелет был одержим, и его рта валили рои мух, сыпались пауки и многоножки, но не долетая до телеги, они сгорали в воздухе, превращаясь в сажу.

Выстрел Билла воспламенил его так же быстро, как еще недавно ноготь старика зажег головку спички. И эта самая спичка, ее догорающие остатки, упущенные стариком из вида, подожгли телегу. Огонь прокатился по деревянным бортикам, как нож по маслу, их словно окатили керосином. Билл закричал, его старые обноски загорелись, и он, выпустив из рук ружье, принялся сбивать с плеч огонь, а после сбросил с себя горящую куртку. Это получилось у него далеко не с первой попытки, он боролся с одеждой, как пациент бедлама борется со смирительной рубашкой, но в отличии от душевнобольного пациента бедлама Билл в конечном итоге все же смог с ней совладать. Во всю эту ночь он был, однако, ближе к сути безумия, чем все пациенты всех лечебниц мира вместе взятые. Когда же, наконец, Билл ее сбросил, то увидел, что одна из горящих рук бегущего Франко вот-вот дотянется до его шеи. Пылающий череп продолжал хохотать.

Билл отполз к переду телеги, уперевшись спиной в доски. Протянутая рука скелета приближалась к его лицу, передняя фаланга указательного пальца Франка была все ближе и ближе к его лицу. Огонь с бортиков телеги перескочил на колеса, выхватив из тьмы их узников, и в тот же миг раздался визг множества обезьяньих глоток. К колесам каким-то образом оказались прикованы мартышки, они истошно визжали, пока огонь пожирал их шерсть, кожу и плоть. Только одна из мартышек не кричала, Билл взглянул на нее, а она повернула к нему свою морду. В ее звериных чертах Билл узнал искаженные черты своего собственного лица, еежелтые глаза с красными зрачками уставились в его глаза. Дьявольская улыбка растянулась на лице горящей мартышки. Вдруг телега подскочила, а возникшая из кучи костей рука скелета с зажатым в ней молотом ударила по одному из кандалов мартышки, освободив ее лапу. Медленно обезьяна поднесла указательный палец к своему рту, повелевая старику молчать, и Билл судорожно закивал ей в ответ, готовый сделать все что угодно, даже поцеловать ее красный зад, лишь бы спасти свою душу, о спасении жизни он уже и не мечтал. Мартышка подмигнула ему и отвернулась. Прежде чем сунуть руку обратно в стальной браслет, она подбросила монетку. Приглядевшись, Билл узнал ту самую монетку, которую бросил ему в глаз Мираж. Вместо того чтобы поймать золотой ладонью, мартышка схватила его в полете, зажав меж двух мохнатых пальцев, удерживаемая таким образом монетка встала ребром.

Едва это случилось, скелет Франко сбился с шага, начал бежать медленнее. Все чаще в его пламени мелькали синие сполохи, хохот прерывался покашливаниями и становился все тише, пока наконец не перешел совсем в кашель. Череп изрыгал сажу, как засыпающий вулкан, решивший припугнуть людей напоследок, его огонь медленно затухал. И пламя бортиков телеги посинело и колеса, сбавляя ход, почти погасли. Мартышки перестали кричать, их скрыла тьма. Растаяв в ней, они исчезли, как ночной кошмар.

Билл тяжело дышал, мало по малу он начал успокаиваться. Все инфернальное в предметах вокруг отступало, ночь и реальный мир восстановились в своих правах. Телега все так же тряслась, но вместо костей под колесами тарахтели камни, самые большие из них от недостатка света можно было принять за черепа. Билл чувствовал, что его сердце не переживет еще одного такого ужаса. Только одно могло помочь ему теперь, старик потянулся в карман за табакеркой.

Что-то укололо его, и он отдернул палец. За первым уколом последовали новые, вскоре Билл почувствовал, как тяжелеет его штанина, размокшая от бегущей крови. Пересилив себя, он запустил руку в карман снова и, обхватив рукой табакерку, вытащил ее из кармана, разрывая ткань штанов. Он словно обхватил рукой ежа или кактус с большими иголками. Ладонь Билла кровоточила, что-то способное пробить металл табакерки делало все новые и новые проколы на его коже, но даже несмотря на это старик сдерживал данное мартышке слово и не кричал. Стоило Биллу поднять табакерку вровень со своим лицом, как тут же дыры в металле перестали появляться. Из уже проделанных отверстий полился слабый свет, а через мгновение из табакерки послышалась музыка, хотя она не была музыкальной и в ней отсутствовал соответствующий механизм воспроизведения звука.

В раздавшейся музыке сольную мелодию вела скрипка, ей аккомпанировало фортепиано и контрабас. Билл поднес табакерку к уху, чтобы расслышать мотив получше, тут же на зло ему музыка прервалась, и кто-то заколотил в барабан, причем громко, что из уха Билла чуть не пошла кровь. Стоило ему убрать табакерку от уха, как прежняя музыка заиграла снова. Все так же сдерживая ругань в себе, Билл потянулся, чтобы отвинтить крышку, скрипка затихла, а на его пальце появилась дыра. Со второго раза Билл отвинтил крышку табакерки и замер пораженный открывшимся зрелищем.

Внутри табакерки больше не было табака, в ней стояло и сидело в сумме шесть миниатюрных скелетов. Один из них, самый изящный, в руках держал скрипку и смычок, заканчивающийся острой иголкой. Конец ее был окровавлен. В табакерке также имелся пианист и маленькое фортепиано. На контрабасе играл самый низкорослый музыкант, его скелет был массивным, а череп по строению напоминал обезьяний, имел выдающиеся надбровные дуги и общую вытянутую форму. Каждый раз, когда он извлекал из струны ноту, его челюсти двигались странным образом. У двух сидящих на дне табакерки скелетов были трубы, последний из шести, по всей видимости, одного с контрабасистом вида, держал барабан.

Когда Билл отвинтил крышку, трио закончило играть, а барабанщик принялся вразнобой стучать по барабану кулаками. Этот стук до того довел Билла, что тот, не выдержав и секунды такой какофонии, схватил барабанщика за череп и выбросил его прочь из табакерки. В тот же миг оставшиеся пять скелетов бросились на его лицо. Трубачи, втыкая трубы острой стороной ему в кожу, карабкались по его щекам, контрабасист вцепился одной рукой в верхнюю губу старика, а второй принялся стучать по губам в намерении добраться до больных зубов Билла. Успешнее всего действовал скрипач: ловко забравшись по спинам контрабасиста и трубачей, он добрался до распухшего глаза Билла и принялся остервенело дырявить его своим смычком. Тут уж Билл не выдержал и закричал.

Вновь вспыхнуло пламя, и телега начала набирать скорость. Теперь Франко не догонял ее, а вцепившись в задний край кузова подталкивал ее вперед. Его безумный хохот отбивался от сужающихся стен ущелья многократным эхом, а глаза вертелись в орбитах без каких-либо ограничений. Кости не захрустели снова, теперь каждый поворот горящих колес сопровождался стонами и криками, примешивающимися к визгу мартышек. Внизу теперь лежали не скелеты и их части, а живые люди, обнаженные мужчины и женщины. На разных языках мира они молили о пощаде. Стоило Биллу подать голос, как тут же скелеты оставили его, а вернувшись в свою табакерку, принялись исполнять токкату. Им ответили горящие скелеты, стоящие у стен ущелья со скрипками и трубами. Трубачи молчали, а скрипачи вторили миниатюрному маэстро из табакерки.

— Безбожник! Грешник! Убийца! — кричали скелеты у стен.

— Предатель! — добавлял Франко сквозь хохот, толкая телегу вперед. Конец ружья, дула которого были направлены в горящий череп, раскалился добела. Даже если бы у Билла были патроны, он не рискнул бы поднять ружье теперь, когда Франко был от него в двух шагах. Билл подумывал о том, чтобы перебороть свой страх, взять ружье и попытаться отбиться прикладом, но Франко словно прочитал его мысли. Видно, первый выстрел ему не больно-то понравился, так как череп тут же принялся жевать раскаленные дула. Он пожирал красное железо с такой легкостью, будто жевал морковку. Железо уступило по крепости его зубам. Откушенные им металлические кольца плавились у него во рту и растекались по костям. Когда же он дошел до несработавшего патрона, перекусив его напополам, огонь Франко воспламенил его и патрон разорвался у него во рту. Глаза черепа вылетели из орбит, а часть костей затылка снесло фейерверком дроби. Голова черепа откинулась в момент взрыва, но тут же вернулась на место. В глазницы выкатились новые глаза, а из дыр на затылке полезли насекомые, тут же сгорая в пламени. Череп снова хохотал.

Позади заржала лошадь и старик, обернувшись увидел, что кобыла, тащащая телегу за собой, растолстела до коровьих размеров. Свисающее почти до дна ущелья брюхо ничуть не мешало ей бежать с каждой секундой все быстрее. В какой-то момент телега разогналась до такой скорости, что горящие скелеты превратились в мелькающие огни по сторонам, все перемешалось: тьма, свет, кости и скалы, даже музыка исказилась скоростью, превратившись во что-то несуразное.

Кобыла снова заржала, и Билл с ужасом увидел, как из того места, откуда обычно вылезают жеребята, высунулись две ладони с длинным, когтистыми пальцами. Они растянули края отверстия, и наружу из него вылез череп на длинной птичьей шее. Желтые с красными зрачками глаза уставились на Билла, длинный нос обещал проколоть ему голову, если он хоть чуточку наклонится вперед. Весь низ лица чудовища, если, конечно, это можно было назвать лицом, состоял из одной широченной улыбки, примерно с тем же дружелюбием улыбается полуразрубленная томагавком шея восточного человека, убитого дикарем.

К тому моменту стены были уже так близко одна от другой, что телега начала биться о них своими горящими колесами. Ударяясь о стены, мартышки ломали кости. Движение немного тормозили тела грешников внизу, они цеплялись руками за колеса и доски телеги. Иногда отрывались доски, чаще руки грешников. Все это уже не имело значения для Старины Билла. Он ощутил, что сердце его остановилось, но странным образом продолжал оставаться в своем мертвом теле. Это не было осуществимо в физической реальности, но там, где он находился теперь, было возможно многое из невозможного в ней.

Все, что Билл знал, все, что имело для него значение, это то, что телега, на которой он ехал — его катафалк — направлялся прямиком к Стиксу. Последнее он прочитал на билете, протянутом ему рукой чудовища. Этот билет ничем не отличался от обычного билета на поезд, но обещал доставить покойника туда, куда обычные поезда не ходят. Чем ближе была точка назначения, тем больше тлел билет. В какой-то момент он распался в его руках, тогда телега резко остановилась, и Бил отлетел назад. Он увидел прямо над собой Франко, череп сказал с удовольствием:

— Пора, приятель, пора! — он сказал: «приятель», но Билл услышал «предатель» и принялся умолять его не делать этого. Франко лишь грустно покачал головой и, схватив телегу за дно, приподнял ее над пропастью, куда в момент остановки, заржав, рухнула лошадь. Существо же успело из нее выбраться и теперь стояло сбоку, и смотрело на него.

Когда Билл начал молить о пощаде, Демон скривил костяные губы. Своей огромной пятерней он прижал старика к дну телеги. Щелкнул когтистыми пальцами второй пятерни — и катафалк стал ему гробом: бортики телеги разом стиснули Билла с двух сторон, зажав его словно в кузнечных тисках. Передние доски «обули» его ноги. Старик дергался и пытался вырваться ровно до тех пор, пока демон не положил ему две золотые монеты на глаза. Билл сразу же затих. В руки ему демон вложил все еще открытую табакерку, в ней музыканты ожидали разрешения начать.

Демон взмахнул указательным пальцем на манер палочки дирижера, и все скелеты из ущелья с трубами в руках разом заиграли на них. Заиграли также и миниатюрные трубачи из табакерки, скрипачи же отложили скрипки в стороны и рассыпались в прах. Фортепьянщик играл ритм, иногда, выполняя сложные соло, он отвечал трубам. Со стороны контрабаса, кроме его низов, звучала также и чечетка челюстей разгоряченного до пламени музыканта, их звучание можно было принять за кастаньеты. Франко поднял обе руки, и Билл в гробу рухнул ниже басов, полетев в раскаленную магму — бурящие воды Стикса, горячей его нету рек и океанов нету глубже. Спустя мгновение Франко и сам переступил через границу обрыва. Отдав честь, он рухнул вниз. Артисты из табакерки играли пока тонул гроб. Последней в магме исчезла монета, смотрящая вверх орлом.

Утром в телеге обнаружили два мертвых тела: Билл и Франко не пережили эту ночь. Лицо старика выражало неописуемый ужас, он лежал, правой рукой схватившись за сердце, а левой — за табакерку, странно, но из нее исчез весь табак, края емкости были покрыты копотью. Франко сгорел в лихорадке, он за ночь сбросил половину своего веса, в телеге лежал не мускулистый молодой мужчина, а «скелет». Он был кожа да кости, ничто не говорило о том, что раньше этот человек считался одним из сильнейших разбойников в банде. Что же до остальных, то Мираж сдержал данное им слово. К утру они были в раю.

Глава седьмая Лоно

Когда три дня назад Мираж отвел Кавалерию в сторону и о чем-то с ним долго разговаривал, Франко сказал: «Гляди-ка, народ, а Кавалерия с Миражом-то, кажись, столковались! И о чем они там болтают? Не о том ли часом, когда мы, наконец, в города поедем? И куда, черт возьми, теперь движемся? Я бы не отказался узнать ответы на эти вопросы, а вы как? Ну еще бы! Вот только я слишком здоровый, а вот ты, Даффи, ты в самый раз, — неприметный! Так что же, Даффи, не хочешь сходить послушать?» Даффи помялся-помялся, но не захотел. Когда Энни спросила у Джона, о чем он говорил с этим мрачным и пугавшим ее человеком, тот ответил, что они обсуждали предстоящий путь, и не соврал.

«Помнишь, обсуждая план Дела у Змеиного каньона, я рассказывал вам о Лоне? — спросил у Кавалерии Мираж в тот день, когда они отошли на достаточное расстояние, — о месте между центральными прериями и западными, окруженном со всех сторон скалами и имеющем только два входа: один большой с западной стороны и один маленький с восточной. Я слукавил тогда, Кавалерия. Есть в Лоно еще пути… И их множество на самом деле, только не все они вполне реальны, но по всем из них можно пройти при должном знании, умении, понимании и, конечно же, разрешении того, кто их охраняет! Все, кроме двух известных тебе путей, большая тайна, о которой нельзя рассказывать. Неподготовленного путника при попытке пересечь их поджидает опасность. Неподготовленный путник и не найдет те тропы, если только они сами не захотят ему подвернутся или если кто-то не проведет его. Говоря с тобой теперь, посвящая тебя во все это, я делаю исключение из правил, которое, возможно, не простят мне, и подвергаю себя, знающего, огромному риску. Куда большему риску, впрочем, я подвергаю тебя, мой друг!

Теперь я намерен провести вас по одной из таких троп. Многое может случиться на ней, из того, что ты считаешь невозможным, выходящим за рамки привычного восприятия действительности. Ты можешь услышать или увидеть что-то, что покажется тебе безумием, слабое сердце может встать, неспособное пережить такое откровение. Это все равно как для истового фанатика новой веры увидеть бога или его ангела, а для идолопоклонника узреть воочию то, что за идолом стоит. Мы пройдем по ущелью, где многие сложили головы, многие из наших спутников не переживут последующих дней. Как я говорил и как ты, несомненно, знаешь, у всего есть своя цена, а время — самый дорогой товар у смертных и самый ходовой к тому же. Я намерен обменять дни на недели, доплатив еще кое-что… Для каждого своя цена… Когда придет пора расплачиваться, ты сам все поймешь: кто-то не переживет потери, а кто-то ее и не ощутит.»

Они шли всю ночь третьего дня, и всю ночь их сопровождал карнавал смерти. У них не было света, чтобы видеть тени, идущие за ними по пятам. Каждый раз, когда дул призрачный ветер, слишком тихий, чтобы уши смертных его услышали, с их кожи опадал песок времен. Ветер выедал новые морщины на их лицах, покрывал пятнами их руки, сжимающие уздечки, делал из них стариков. Некоторых ветер задевал сильнее, некоторых слабее, от каждого брал цену не по возможности ее уплатить, но из других соображений, недоступных человеческой логике. К утру они потеряли года, но не знали о том. Никто их не посвящал в тайну Ущелья смерти, как называли его и подобные ему шаманы людей запада, и только мрачный каторжник, благодаря Миражу знавший, что происходит, замечал во тьме движения и чувствовал, как его щек касались языки покойников. Они были тем ветром, что дул в ущелье, прикосновения их пальцев стали старческими пятнами на руках. Каждый, кто умер здесь, — здесь и остался. Билл и Франко присоединились к карнавалу. Телега стала этим заблудшим овцам жертвенным алтарем, души грешников ценились здесь много больше душ праведников. Чем больше человек грешил, тем слаще его время. Среди них праведников не было.

Почти сто лет Билл коптил землю. Франко за двадцать с лишком успел наделать больше, чем старик за весь свой век. Душенка Даффи была самой мизерной из всех, ею духи ущелья побрезговали. Еще в первые дни мертвые мартышки пару раз лизнули его щеки, да и те сплюнули тут же и, вывалив языки, засучили по ним лапками с отвращением. Мартышки служили теням так же, как канарейки служат шахтерам, а дегустаторы вин — императору. Призраки ущелья не прикоснулись к Даффи больше. Целые тучи их вились вокруг Джека, как мошкара над фермерами в конце рабочего дня, но у него душа была такой же огромной, как и физическое тело. Останься Джек в ущелье, его бы хватило им на месяцы. В расстроенных чувствах призраки прощались с ним, гремя кандалами, которыми были прикованы к этим скалам. Душа Дадли, слишком черная даже для здешних обитателей, в пищу совсем не годилась. Несколько призраков упокоились, вкусив по одному ее кусочку, — для них это было все равно как алкоголику выпить денатурат. Слаще всего казалась им душа Кавалерии, но свет от кобуры револьвера Падре отгонял призраков от каторжника. Лишь самые мрачные тени сумели до него дотянуться своими длинными языками, лизнув разок, не больше. Даже Энни не была безгрешной, она, как и предполагал Пит, впрочем, очень преувеличивая ее «гостеприимство», уже успела подарить свою любовь нескольким мужчинам. Энни не трогали, девушка была под защитой Джона. Что же представляла из себя душа Миража, тени не знали — он был для них пустым местом, его и Энни окутывал туман.

На рассвете они выбрались из ущелья, и тени провожали их взглядами до тех пор, пока солнце не поднялось достаточно высоко, чтобы их развеять. В последний раз призрачный ветер прокатился по ущелью, собирая остатки жизненных сил, потраченных людьми на его преодоление. С громкими стоном даже самые мрачные тени исчезли в лучах света, им оставалось только дожидаться полуденной тени, из которой они смогут родиться заново. Обернувшись, Кавалерия взглянул на ущелье напоследок, ему показалось, что он что-то услышал. Позади себя каторжник не увидел ничего, лишь приглядевшись внимательнее, он смог различить проход в желтых скалах, почти ими скрытый. Путешественник неосведомленный во всю жизнь не отыскал бы его здесь. Нога восточного человека вообще редко когда ступала на эту землю.

Лишь только каменная змея выпустила их из своих смертельных объятий, как тут же лесная прохлада обняла их в дружеском приветствии. Их встречала зелень, о которой они так давно мечтали, не просто зелень, но деревья — целый лес их, о существовании которого здесь, в самом сердце прерий, никто из них не догадывался.

— Как видите, господа, я не врал вам! — сказал Мираж, когда они устроили привал на первой же попавшейся поляне. — Тут начинается Лоно, о котором я вам рассказывал. Оно вообще много где начинается, некоторые шаманы считают, что нигде и не заканчивается, и везде, где есть жизнь — это Лоно! — Жаль только, Билл — дорогой наш престарелый скептик — не дожил до сегодняшнего утра, чтобы увидеть Лоно воочию, — грустно сказал Мираж, подойдя к телеге, внутри которой лежали два тела. — Ну ничего! По крайней мере, мы похороним их как подобает, когда доберемся до Старого падуба…

Люди слушали его одним ухом, а вторым внимали голосу леса. Когда духи ветра, не призрачного, а обычного, проносясь над чащей, проводили своими сотнями рук по верхушкам деревьев, те скрипели стволами и шелестели листьями — в каждом таком вздохе древостоя чувствовалась жизнь.

Они быстро собрали ветки для костра и расчистили для него место на поляне от дерна. Развели его и пожарили найденные поблизости грибы. Их собрала Энни под руководством Миража, который учил ее отличать ядовитые грибы от безопасных, лечебные от дурманящих и просто вкусных. Здесь росли всевозможные виды грибов, всевозможные виды кустов и лесных трав, все породы деревьев, кроме хвойных и северных. В самых неожиданных местах прятались цветы, иногда среди высокой травы, иногда в окружении папоротников. Безмятежная девушка, находя их, как ребенок малый бросала корзину из-под рыбы, в которую собирала грибы, опускалась на мягкую лесную подстилку коленями, наплевав даже на букашек, живущих в ней, которых всегда очень пугалась, и обнимала руками цветы растений, осторожно трогала их хрупкие стебли, листья и лепестки своими не менее хрупкими пальцами.

— Да, здесь много красивых цветов! — говорил Мираж, снисходительно относясь к этим девичьим слабостям Энни.

— Не понимаю, Джон, как они растут здесь, в тени деревьев? Пол моего детства прошло за мамиными каталогами, но я даже и не знала, что такие существуют в природе! — не переставала удивляться Энни, находя то одно, то другое растение.

— Что ж, ничего удивительного в этом нет: не вся из здешней зелени занесена в каталоги… Столичные ботаники не догадываются и о половине видов природной флоры Прерикона, — отвечал ей Мираж. — Видите ли, многие из этих цветков, нигде вне Лона не встретишь. Здесь к тому же встречаются прекрасные сорта известных цветов. Любой флорист бы убил за возможность завести такие у себя в саду. Получись у него достать хотя бы некоторые из них — о, это была бы катастрофа! Они бы неминуемо убили все прочие растения его сада, отобрав у них почву, влагу и солнце. Увы, запад не терпит восток, и запад сильнее. Сравнивать флору этих двух частей света, все равно что сравнивать восточных и западных лошадей. Первым повезло, что вторые водятся только в Прериконе.

Кстати, вот еще одна неразрешимая для науки тайна! Почему такие сильные лошади запада не распространились на восток, на Вельд и дальше, и не вытеснили своих слабых сородичей? И родственны ли они им? Почему только семьдесят лет назад имперцы, народ с многотысячелетней историей, впервые встретили лошадей Прерикон? Люди востока заходили на запад и раньше, но немногие вернувшиеся из прерий не упоминали ни о коренном населении прерий, ни о лошадях, с которыми те сосуществуют… Такая вот загадка истории, а кто-то жизнь тратит в попытках ее разгадать!

Кто бы там на что не тратил свою жизнь, Энни точно мало интересовали подобные вопросы. Синие крылья этой бабочки порхали от одного цветка к другому. Цветы же в глазах Энни могли увидеть небо, таким образом, она с ними как бы шла на сделку: растения упивались красотой девушки, а Энни наслаждалась их красотой. Но именно она расторгала сделку первой, переходя от одного цветка к другому. Как и все новое, вид цветов очень быстро ей приедался.

Именно благодаря ветрености натуры Энни, скоротечности ее увлечений, разбойники дошли до конца леса к закату, а иначе бы застряли в нем на долгие дни, ожидая, пока эта неугомонная утолит свой эстетический голод. На пути им не встретилось никаких крупных хищников или их следов, были только ежи, ласки, карабкающиеся на ветки к птенцам в птичьих гнездах и дуплах деревьев, однажды мелькнул хвост лисы. Встретились им и несколько гадюк, Дадли свернул змеям шеи, прицепив их длинные тела к своему поясу, позже он намеревался их съесть. Дадли постоянно совал в рот все, что имеет хоть малейшую питательную ценность. Памятуя о том, что сказал Джон о Дадли, Энни фыркала про себя, опасаясь выражать свое отвращение к нему напрямую. Однажды ее едва не стошнило, когда Дадли отколол ножом часть древесной коры, открыв взору Энни множество белых личинок короеда. Он принялся горстями забрасывать их себе в рот, пережевывать, омерзительно при этом чавкая. К ужасу Энни ее Джон составил Дадли компанию.

— Если ты и дальше хочешь быть моей ученицей, — сказал Мираж Энни, когда закончил есть, — то прекрати, наконец, брезговать природой и отвергать ее дары! Они все ценные, а ты, как и все мы, из лона природы вышла, так ответь мне, если имеешь, что сказать на это, чего здесь сторониться?

Удивительно, но она так и сделала, не навсегда, конечно, но в этом конкретном случае пересилила себя, чтобы продемонстрировать ему свою решимость. Любовь к Джону превзошла в ней даже отвращение, и она с трудом, подавляя рвотные позывы, заставила себя проглотить одну из личинок, предварительно отрезав ей голову ножом, который был ей выдал Миражом для сбора грибов. Когда Дадли отошел от дерева, Джон показал ей следы, оставленные короедами, открывшиеся теперь, когда большая часть личинок на этом участке ствола была съедена. Она нашла их красивыми и была поражена тем, как мерзкие и с виду и по сути насекомые, способны делать такие красивые и замысловатые узоры.

— Они вовсе не для красоты стараются, — ответил ей Мираж на вопрос соответствующего содержания, — что не мешает им ее создавать! Сказать по правде, это вселяет мне надежду в человечество. Короеды, как и колонисты, пришедшие с востока далеко не всегда по доброй воле, паразитируя на теле прерий, просто пытаются выжить. Каждое живое существо делает это так, как может. Не все рождены красивыми, но все равны в своем праве на жизнь, раз уж появились на этот свет. Не каждый, однако, достаточно приспособлен, чтобы данное право отстоять. А создавать красоту способны даже такие, казалось бы, низменные существа, как эти жуки. С виду они маленькие и незначительные, и на миллионную долю не такие значительные, как деревья, которыми питаются. Но вот засохнет одно дерево, засохнет второе — лес упадет, сточенный их жвалами, кто тогда скажет, что короеды неважны?

— Но я вовсе не хочу, чтобы этот лес исчез… Здесь так много красивого! Как сделать так, чтобы он остался? — спросила Энни, насупив брови.

Мираж рассмеялся детскому вопросу.

— Если бы все было так просто, дорогуша, лесов бы уже не осталось. Чтобы мы тогда делали, из чего бы строили и на чем писали? Но деревья, позвольте, продолжают стоять и сопротивляться нашим пилам и топорам! Вам ничего для этого делать не нужно, достаточно просто не мешать лесу, и он восстановится… А также не препятствовать работе тех, кто его лечит! — добавил Мираж, увидев летящую птицу. Словно в подтверждение его словам на ствол приземлился дятел и принялся выклеивать остатки личинок, своим длинным клювом забираясь и в щели между корой и древесиной, по краям оголенной Дадли раны. — Пойдемте, дорогая Энни! Не стоит ему мешать…

Истинный шок все испытали, когда на закате они вышли из леса. Открывшийся им тогда вид был зрелищем неописуемым. Солнечный свет цеплялся за края вершины огромной Арки седла на западе, даже с того места, где они стояли, казавшейся большой, на деле же бывшей огромной. Через эту арку когда-то выбежала Беда, преследуя Победу, выкрашенную в серый, и ее наездника, также как и лошадь пойманного в день Дела у Змеиного каньона. После того как Мираж допросил его, Дадли придушил дикаря.

Только теперь, увидев родные пастбища, Беда вполне отошла от путешествия по Ущелью смерти. Она рванулась вперед, чтобы разыскать родной табун, но Джек был тут как тут, Дадли ухватил веревку второго аркана на ее шее, Даффи вцепился в третий, но его вклад в общее дело бы настолько мал, что можно даже не считать его. Проводя параллель с личинками короедов, будь таких, как Даффи, сотня — это могло бы сработать, но Даффи был такой один, он скорее летал за веревкой, чем удерживал ее. Вместе Дадли и Джек остановили кобылу, и Мираж, похвалив их усердие, обратился к Кавалерии:

— Для этого мы ее сюда и вели. В центральных прериях укротить кобылу Прерикон очень сложно, нужно много людей, чтобы уследить за всем. У Укротителей они есть, у нас нет. Даже попроси я, Кнут бы не отрядил со мной больше людей. Здесь, в Лоне, нам и не нужно больше! Требуются подходящие условия местности — здесь они есть! И пищи более чем достаточно, трава уже успела восстановиться, но табуны Прерикон сейчас далеко отсюда. Там, за Аркой седла, лошадь не ждет ничего хорошего. Она если и будет рваться, то в другую сторону, что упрощает нам задачу. К тому же в прериях всегда существует риск вмешательства третьей стороны. В Деле у Змеиного каньона мы были ею, я не хочу, чтобы кто-то обокрал нас так же лихо, как мы в тот раз обокрали дикарей. Маловероятно, что кто-то бы попытался, учитывая тайну всего нашего дела, но тем не менее такой риск есть. Вдруг кто-то из первой группы проболтается. И, наконец, даже укрощенные лошади Прерикон иногда сбегают. В этом месте кобыла в последний раз чувствовала себя свободной. Укротив ее здесь, мы подчиним ее насовсем!.. Как там, к слову, твои ребра! Думаешь, ты уже достаточно оправился, чтобы попытаться влезть на нее снова?

Кавалерия приподнял бровь.

— Я считаю, это должен сделать ты! Ты загнал кобылу, лишил ее свободы. Ты накликал нам Беду на голову — стало быть, тебе с проблемой и разбираться! До Дамптауна, — Беда твоя. Я сказал. Если сумеешь, конечно, ее оседлать… Но кто из нас, если не ты, бывший кавалерист, сумеет объездить лошадь лучше всех и быстрее?

Кавалерия ничего не ответил, он молча наслаждался видом.

У их ног лежали луга, несколькими холмами они спускались вниз. Горам на севере — а это были лысые горы, не просто скалы — предшествовал еще один лес. Перед ним протекала река, у подножия всхолмья на вершине которого они стояли. Скалы Межевого кряжа отрезали Лоно от центральных прерий на востоке, там не было цельного леса, только острова деревьев, размежеванные лугами. Прямо за скалами кряжа расположилась продолговатая по форме долина Монтгомери лейн, туда они направятся, когда придет время.

Они разбили лагерь у реки, впервые с момента ночевки у Скалы в форме скакуна спали при разведенном огне, а ели жаркое из белок, добытых в лесу Миражом. Их приметил Кавалерия, и хотел пристрелить, но Мираж запретил ему тратить патроны, а сам убил несколько зверьков бросками ножей. Несмотря на то, что Мираж был уверен в том, что в Лоне безопасно, чтобы не смущать народ, он назначил дежурных. Они сменялись каждые четыре часа. Сначала это был он сам, затем Кавалерия в середине ночи, ближе к утру Терри Рыбак. В Лоне не обитали дикари из соображений святости места, даже Огненноликие, обычно плюющие на заветы предков, здесь не селились. Считалось, что того, кто решиться присвоить себе Лоно, настигнет страшное проклятие, по этой же причине те, кто знал об этом месте, старались не проводить здесь больше одной-двух ночей. Больших хищников в Лоне тоже не водилось, если не считать высокогорных орлов, которые изредка пролетали в вышине над ними, оглашая округу своими криками. Но не в ночное время — в отличии от большинства диких территорий ночью здесь было безопаснее, чем днем.

— Это огромные птицы, — рассказывал Мираж за ужином, — взрослые особи способны поднять в воздух теленка, поэтому скотоводы не спешат наложить руки на Монтгомери лейн. Очень уж они этих орлов бояться. Я сейчас не шучу, — все из-за птиц! Если какой-то псих и решиться туда переселиться, то ему придется для начала истребить этих пернатых гигантов. Не уверен, что у них есть научное название. Кажется, они гнездятся только в центральной части Межевого кряжа, возле которой есть на что охотиться. Скажу я вам, только безумец отважиться влезть на здешние скалы, чтобы их исследовать, — это почти верная смерть! Со времен Шарля Тюффона ученые в Прерикон не спешат, знаете ли. Они ждут, пока смертники-колонисты здесь все освоят и обезопасят. К тому моменту всех хищников истребят, и они будут иметь дело с костями, а не живыми существами. Что ж, именно к этому столичные лабораторные крысы и стремятся, к безопасности и процветанию за чужой счет. Восток тяготеет к востоку, ученые — к лабораториям и музейным экспонатам. За исключением, должно быть, таких же сумасшедших фанатиков, каким был сам Шарль, судя по свидетельствам его современников. Но в наши дни таких все меньше, все больше карьеристов, гадающих на костях…

Рано утром Дадли Вешатель и Даффи отправились с телегой и мертвецами в ее кузове к Старому падубу — двухсотлетнему дереву, одиноко растущему на вершине одного из холмов. Дело рытья могил обещало затянуться, так как у разбойников отсутствовали лопаты. Предварительно, под присмотром Миража, Дадли выгрузил из телеги бочку, заряженное ружье и корзины с рыбой. Вооружившись этим ружьем, Мираж отправился на охоту. Энни осталась в лагере вместе с Терри Рыбаком, который смастерил себе примитивную удочку из лески и крючка, которых всегда было множество в его шляпе, и найденной в лесу палки. Ни свет ни заря Терри встал, чтобы накопать червей, и теперь удил, сидя на берегу реки. Кавалерия и Джек Решето ушли с распряженными лошадьми на пастбища, там каторжник предпринял первые попытки обуздать Беду.

Какое-то время Энни провела на берегу реки рядом с Терри Рыбаком. Так велел ей Джон, и она его послушалась, но чем дольше Джона не было рядом, тем меньше для нее значило данное ему обещание. Очень скоро она заскучала, а скука подталкивает людей к глупым и опасным деяниям, особенно подвержены ее влиянию такие вот молодые девушки. Терри Рыбак был так увлечен ловлей рыбы, что не услышал, как тихо Энни ушла с берега. Ее легкие шаги скрыла высокая трава, по которой Энни шагала босиком своими маленькими ножками.

В лагере девушка взяла корзину и пошла вверх по склону, напевая приходящие ей на ум мотивы и собирая полевые цветы. Она нарвала их уже целый букет, когда услышала конское ржание и двинулась к источнику шума. Вершина, на которую она вышла, была вершиной второго холма, а ржание доносилось откуда-то снизу. Осторожно девушка подобралась к краю возвышенности и увидела вдалеке лошадей, мирно пасущихся на лужайке. Ржание повторилось, в этот раз оно было громче, и она обратила внимание на подножие холма, у которого Кавалерия пытался подступиться к черной кобыле.

Чем говорить, на что это было похоже, проще сказать, на что не было: это точно не напоминало обращение заклинателя змей с коброй: у заклинателя есть флейта, а у Кавалерии имелся только аркан, да и тот едва ли мог помочь ему, а скорее мешал, поэтому он вскоре выпустил его из рук. Факир обращается с огнем, зная цену высокую ошибке, Кавалерия прекрасно знал цену ошибки в том деле, которое начал, но едва ли обладал хоть малой долей власти над вихрем, черным пламенем вьющимся перед ним. Казалось, они исполняли па причудливого танца, но в нем не было структуры, отличающей развитую культуру танцев востока от стихийных, ритуальных танцев дикарей запада. Сперва действия Кавалерии вел отработанный метод, в это время движение его тела больше походили на первую группу танцев, но очень скоро он отчаялся применить общий подход к лошадям востока к лошади Прерикон и полностью отдался своему чутью. Теперь он превратился в дикаря, танцующего вокруг костра, и Энни зачаровано следила за его действиями, улегшись на краю холма. Самой девушке пришло на ум другое: «Это как Форрест и я в первую нашу встречу после многих лет, которые мы не виделись! Он пытается объездить ее — вот и Форрест, как увидел меня, тут же захотел прокатиться, но не сразу я пустила его в седло. Жаль только Джону, кажется, это совсем не интересно…»

Рядом с Кавалерией стоял громадный Джек. Он сам был как холм. Каждый раз, когда лошадь порывалась сбежать, верзила останавливал ее и возвращал. Один раз Беда даже решилась напасть на Джека, встав перед ним на дыбы и замолотив копытами, но с удивительной для его габаритов легкостью Джек уклонился, а когда кобыла снова встала на четыре, залепил ей такую пощечину, что она едва не повалилась на землю. Воспользовавшись замешательством Беды, Кавалерия с разгона заскочил на нее и выдержал около четырех секунд бешеного родео, прежде чем был сброшен. В жизни он часто падал, и научился по возможности безболезненно приземляться, поэтому тут же вскочил, и все вернулось на круги своя.

Они ходили вокруг друг друга, как равные друг другу боксеры ходят по рингу, иногда лошадь бросалась на него, иногда он подбегал к ней и предпринимал попытки забраться, но даже с его скоростью и навыками кавалериста ему эту удалось за весь день от силы два или три раза — и то отличный результат — но ни разу больше он не продержался на спине Беды дольше трех секунд. Трудно поверить, но, то, что тогда, у Змеиного каньона, спина Удачи не выдержала его приземления, по всей видимости, спасло Кавалерии жизнь. На той скорости упасть на своих условиях было для него спасением. Получилось куда лучше, чем если бы Беда сбросила его со спины вот так, под копыта целому табуну позади.

— Говорю тебе, ты все неправильно делаешь! — кричал ему раздосадованный Джек, по своему обыкновению, в самый неподходящий момент. — Мы с Боссом часто ездили за город на его конные заводы, там я видел, как поступают с буйными лошадьми профессиональные наездники. Уверяю тебя, если так продолжится и дальше, ты ее испортишь! И мы потеряем много денег. — Послушайся моего совета, надо… — и в этот самый миг, когда он в сотый раз повторял, что, по его мнению, надо сделать, лошадь обычно сбрасывала Кавалерию или он отскакивал от нее. Джек махал рукой, мол, кавалерист кавалеристом, а толку-то? Но через несколько минут снова начинал советовать.

С горящими глазами Энни наблюдала за каторжником, которого еще недавно боялась и считала отторгающим. Теперь она в тайне от себя самой мечтала оказаться на месте Беды. Каждое движение Кавалерии пробуждало в ней женщину. Чтобы чем-то занять пальцы, Энни, лежа там, на вершине, и не сводя глаз с танцев внизу, обрывала лепестки тех цветов, которые собрала. Она доставала из корзины один цветок за другим и раздевала его середину. Изредка дул ветер, задирая подол ее желтого платья, отнюдь не дорожной одежды. Низ его износился, а оборванные края теперь сами напоминал лепестки. Когда дул ветер, Энни спешно придерживала подол и поправляла его, испуганно озираясь при этом, словно школьница, застуканная за чем-то нехорошим, а оторванные лепестки ею каждое такое дуновение сметало с вершины холма вниз, иногда до самого его подножия, где танцевали лошадь и человек. Но Кавалерия и Джек были слишком заняты, чтобы заметить ее. Глаза девушки горели желанием — глаза мужчин горели азартом.

В это самое время Дадли и Даффи копали могилу у корней Старого падуба. Дерево начиналось одним стволом, настолько широким, что даже Джек Решето его бы не смог обхватить. Дальше ствол разделялся на еще семь стволов и четыре из этих семи после расходились еще двумя уже не стволами вполне, а просто толстыми ветками. Вверху же веток потоньше было множество и листьев — тоже миллион, они давали превосходное укрытие от солнца, покрывая тенью почти весь холм. Кроме Старого падуба, больше никаких растений на нем не росло. Только несколько птиц чирикали, сидя в гнездах наверху.

Сначала бандиты хотели вырыть две могилы, как приказал им Мираж, но неудачно выбрали место для первой: слишком близко к корням. К тому же копая могилу, они случайно осквернили чужой прах, чему несказанно удивились — ничто не говорило о том, что здесь кого-то хоронили когда-либо. Разбойники удивились, да и только, в нравственном плане их нисколько не смутил этот факт.

Даффи когда-то расхищением могил занимался в промышленном масштабе, зарабатывая себе на хлеб этим отвратительным делом. Приходилось ему и мародерствовать, обирая еще незакопанные трупы, правда, никогда по большому, как бывает после схваток двух армий, так как полноценные войны еще не коснулись прерий. Такие войны, где тысячи идут на тысячи, ржут кони и ревут пушки, картечью наплевав на жизни людей, и одного неудачного решения полководца достаточно, чтобы армия погибла, а то, какая будет погода, нередко определяет все, и проигрыш в одной ключевой битве способен перевесить сотню побед, — такие войны Прерикону еще только предстояло пережить. Пока что Даффи обыскивал трупы только после перестрелок между бандами, которым хоронить погибших компаньонов не пристало.

В свою очередь Дадли не раз случалось выбираться из собственной могилы. Раскапывать чужие он тоже не гнушался, и вообще, кажется, искренне не понимал, почему это запретно и по уставу религии Единого и по законам Нового пантеона, и из соображений морали, о существовании которой даже не подозревал. Для него все моралисты были идиотами, хотя он никогда об этом не задумывался и даже не знал, что эти люди, которых он не понимал и не уважал, называются моралистами. Просто еще с детства эта мысль о превосходстве практичности над моралью, то есть, упрощая, об его превосходстве над ними, была вбита Дадли в голову отцом. Большинство разбойников считало, что мораль простительна только людям высшего круга, их они с радостью обворовывали и похищали, а после продавали за огромные суммы беспокоящейся родне, если все получалось, а законники не настигали их раньше. Это наигранное беспокойство богачей смешило бандитов еще больше их готовности отдать деньги за какого-то двоюродного сопляка, который и раньше-то ничего, кроме расходов и проблем, семье не приносил. Дадли никого не похищал, и с богачами дел не имел, как и с бедняками, для него все было просто: он только убивал и тех и других, не делая между ними различий, и обирал их до нитки. Ведь покойнику золотые или серебряные зубы ни к чему, а покойнице ни к чему серьги, да и одежда куда больше пригодится ему живому, чем трупу, который никогда в люди уже не выйдет.

Преступников куда больше удивило то, что здесь кто-то хоронил кого-то до них. Они-то думали, что Старый падуб просто так таким огромным вырос, а его, оказывается, еще и «удобряли» время от времени, и корни дерева сидят в земле в обнимку с костями. Скольких же мертвых укрыл этот холм? Или лучше сказать курган? Бандиты недолго думали о том, в их задачи не входило думать. Они даже не стали зарывать то, что вырыли, просто отошли на расстояние, которое сочли достаточным, и принялись рыть новую могилу плоскими камнями, найденными здесь же. Хотя теперь они понимали, что эти камни торчали из земли не просто так — они служили для кого-то надгробием — для бандитов ничего не изменилось. Камни над чьими-то могилами стали безбожникам лопатами.

Несмотря на более чем три метра удаленности от дерева, по мере углубления ямы они вырыли еще несколько скелетов. Их прах так и оставили лежать внизу, попросту углубляя могилу вместе с ним, а иногда и ломая кости скелетов, когда случайно или специально камень находил на них. Здесь не было священника, чтобы прочитать молитву, или мастера ритуальных церемоний, чтобы правильно провести погребение. Они вытащили Билла и Франко из телеги, бросили их у ямы, как два мешка с картошкой, и спихнули вниз ногами. Подобным образом тот, кто достаточно богат, чтобы иметь лишние вещи, выбрасывает на свалку всякий хлам. Можно сказать, что эти горе-гробовщики еще и попинали трупы напоследок за то, что им пришлось их хоронить.

В момент, когда Дадли сбросил вниз первую горсть земли, Даффи остановил его рукой. В обычной ситуации он не посмел бы даже посмотреть на Вешателя, не говоря уже о том, чтобы остановить его, но теперь все было иначе, далеко от обычной ситуации. Он просто увидел, как что-то внизу блеснуло, и жадность этого ворона восторжествовала над страхом перед мрачным душегубом. Даффи спрыгнул в могилу, приземлившись ногами прямо на покойников, и нагнулся, чтобы рассмотреть то, что привлекло его внимание.

Билл был мертв уже второй день, но его нарыв все это время продолжал развиваться. И вот, наконец, ячмень дозрел. Стоило Даффи надавить на опухоль пальцем, как она исторгла из себя золотую горошину. Он поднял ее вверх, подержал на свету, а потом, нисколько не брезгуя, сунул в рот, чтобы проверить на зуб — его предположение оказалось верным: из гнойника лезло чистое золотом!

Тут же Дадли отобрал зернышко у него и спрятал его себе в карман штанов. Даффи опустил глаза и заиграл желваками, но не посмел ему возразить. Он опять присел и принялся «доить» гнойник. Даффи извлек из него еще четыре зернышка разных размеров и формы, а когда начал ощупывать егопальцами в поисках пятого, ощутил что-то большее, округлое и твердое под ними. Он достал нож и ковырялся им в глазнице до тех пор, пока не извлек из нее глаз Билла. Все это время Билл был одноглазым, прямо как стоящий над могилой Дадли, только в отличии от него Билл до последнего вздоха даже не знал о том. Глаз его под воздействием неких сил превратился в золото. Даффи же было глубоко плевать на то, как такое получилось, — он видел золото и хотел его.

Трус, но далеко не дурак, вытащив глаз, он навис над телом, выразив разочарование громким вздохом, а когда поднялся и повернулся к Дадли с грустным лицом, золотой глаз Билла покоился у него в кармане. Он с легкой душой, но кривя физиономией, чтобы отвести от себя подозрение в утаивании чего-то ценного, расстался с четырьмя горошинами, которые тут же затребовал у него Дадли. Ведь что такое пригоршня золота перед целым золотым яйцом?

«Рассчитавшись» с Дадли, Даффи в третий раз опустился в могилу. Кряхтя, он с трудом отодвинул Билла в сторону своими тонкими руками и принялся осматривать Франко, которого Ущелье смерти настолько иссушило, что внешне он напоминал осточертевшую всем вяленую рыбу, которой они питались на протяжении всего пути в Лоно. Кроме берета, прибранного Дадли к рукам еще раньше вместе с его сапогами, у Франко ничего не было, Даффи бегло осмотрел его на момент язв или гнойников и, ничего не обнаружив, уже хотел было встать, чтобы вылезти из могилы, когда впалая щека Франко дернулась. Сначала Даффи подумал, что ему показалось, но потом щека двинулась еще раз и замерла, как если бы покойник натянул ее языком. Но Франко был мертв — это уж точно — а значит, шевелиться он никак не мог, так что же тогда двигалось у него во рту? Чтобы выяснить это, Даффи сделал надрез на щеке, из которого тут же появились длинные черные усики, а после повалила всякая-разная членистоногая дрянь.

Оттуда лезли тараканы, мокрицы, трупоеды, могильщики и многоножки, расползаясь по дну ямы, зарываясь в землю, прочь от солнечных лучей, или выбираясь из нее и исчезая в траве. Весь этот ужас повалил не от дерева, а в его сторону. Твари забирались Старому падубу под кору, в дупла стволов, и под его корни. Даффи выскочил из могилы, будто кот из воды, и принялся отряхиваться, сбрасывая с себя насекомых, которые успели на него забраться.

Тело Франко все никак не успокаивалось, оно теперь тряслось в конвульсиях марионетки, будто кто-то вздумал пропустить через него гальванический ток. Насекомые лезли теперь из почти всех отверстий мертвеца. Вдруг он поднялся, открыл рот и глаза, уже затянутые пеленой смерти. Его веки подняли лапками молодые мухи — разбойникам на мгновение даже показалось, что это не лапки, а ресницы мертвеца шевелятся. Но вот глаз открылся, и наружу повалили насекомые. Мухи расправляли крылышки и взмывали с поверхности глаз. Они появлялись не только из них, но и из ноздрей и рта, выползали из его тела и силой своей тяги, пытаясь вырваться наружу из одежды, поднимали покойника вверх. Рубашка на спине его вздулась горбом, рукава и штанины надулись, распираемые роем, и Франко из смертельного худого превратился в смертельно толстого.

Наконец, горб прорвался, и мухи бросились к кроне дерева, укрывшись под его листьями, они облепили их с тыльной стороны. Крона падуба разом потемнела, став даже не темно-зеленой, а почти черной. Ветки обвисли от внезапно увеличившегося веса листьев, некоторые отламывались и падали, тогда мухи перелетали на другие. Кроме веток, сверху свалилось несколько тушек птиц, мухи буквально задушили их, заползя им в глотки. Из травы тут же бросились на них не успевшие спрятаться в недрах земли трупоеды и обточили их мгновенно, оставив от тушек голые кости.

Лошадь, запряженная в телегу, беспокойно ржала и била копытом. Должно быть, впервые в своей жизни Даффи перекрестился. У Дадли были свои способы совладать с мертвыми, не желающими упокоиться как положено. Он занес могильный камень вверх двумя руками и со всей силы бросил его вниз, огорошив Франко эпитафией. Едва ли, впрочем, это радикальное воспитание в чем-то мертвеца убедило. Череп Франко проломился с чавканьем гнилой тыквы, голова его закинулась вверх, а из дыры в проломленном черепе и через распахнутый рот из вздувшегося горла повалила саранча. Она выдрала ему остатки глаз, не то что не золотых, но даже не серебряных, и барабанные перепонки прорвала, объела кожу и плоть с лица до голого черепа. Это было последнее, что мертвец исторг из себя. Саранча не полетела к дереву, она не задержалась в Лоне, ее рой черной тучей вознесся к небу и устремился на восток, за Межевой кряж, за Монтгомери лейн.

Даффи еще никогда не работал с таким усердием, как когда закапывал ту братскую могилу. Они вернулись в лагерь как раз к обеду. Улыбчивый Мираж, находящийся в прекрасном расположении духа, под аплодисменты Энни рассказывал о том, как сумел «тройкой» добыть целую косулю. Часть ее к моменту их возвращения дожаривалась на костре. Даффи кусок в горло не лез, Дадли вел себя так, будто ничего не случилось: он спокойно жевал мясо, а когда под руку ему случайно попался кузнечик, запутавшийся в траве, он забросил его в рот и продолжил жевать как ни в чем не бывало.

Последующие дни в долине шли спокойно, они не тянулись бесконечно долго, как во время путешествия по Ущелью смерти, но в полную противоположность им пролетали незаметно. Всего за несколько дней, Даффи почти позабыл о том, что случилось у Старого падуба. Чаще всего днем он рыбачил вместе с Терри у реки, которая не имела названия, а истоки которой исчезали в глубине леса на севере. Река не была полноводной, ее можно было перейти в брод в любом месте, но в ней тем не менее водилось много живности. У Терри нашлась для него леска и крючок, теперь уже две удочки удили здешнюю непуганую рыбу. Изредка Даффи поглядывал в его сторону: дерево теперь горбилось, напоминая в этой черте Старину Билла, закопанного под ним, оно клонилось к земле, как плакучая ива. Часть от листвы опала, другая — пожелтела и покраснела. Временами над верхушками кроны как бы вилась едва заметная дымка — это стайками летали мухи. Могло показаться, что там пожар, но Даффи знал, что это, и только он смотрел в сторону Старого падуба.

Дадли ходил с Миражом на охоту, и почти не бывал в лагере. Такой способ его контроля придумал Мираж, он полностью удовлетворял его запросы, которых было всего два: Вешатель выпускает ненависть не на его людях и находится далеко от Энни. Очевидно, зверье для убийцы не является полноценной заменой человеческой жертвы, но Миражу было плевать на его удовольствие, лишь бы Дадли не доставлял проблем. А они бы начались рано или поздно, не найди он такой способ перенаправить его злость.

Кавалерия и Джек занимались ровно тем же, что и раньше. Их жизнь разделилась на две половины — до обеда и после него или до того, как стемнеет. Эти половины отличались между собой только положением солнца на небе. Беда понемногу уступала. Кавалерия даже смог заставить ее сделать несколько шагов под собой, потом, конечно, она все равно его сбросила, но прогресс в их отношениях наметился.

Впрочем, куда больший прогресс наблюдался в отношениях между каторжником и Энни, о самом существовании которых Кавалерия даже не подозревал. О них, однако, был отлично осведомлен Мираж, которого девушка несколько раз за последнее время назвала по прозвищу, а не как обычно, Джоном. Кроме того, она во время приемов пищи регулярно бросала на Кавалерию быстрые взгляды, не приходилось сомневаться, с чем они были связаны. Она к тому же отказалась от нескольких уроков Джона, чтобы «пособирать цветы». Разведчику такие новости, ясное дело, понравиться не могли. Он был уверен в том, что Кавалерия не притронется к девушке в известном смысле. Его беспокоила потеря авторитета над ней, выход Энни из-под его опеки и, следственно, потеря единоличной власти над девушкой. Охлаждение между ними все равно произошло бы рано или поздно, но Мираж не ожидал его настолько рано и при таких обстоятельствах. Не то чтобы Кавалерия был недостаточно хорош собой, чтобы заинтересовать молодую девушку, просто от убийцы разит убийством, а это несколько противоположно привлекательности «плохого парня». С другой стороны, Энни и Дадли за убийцу не считала, пока Мираж прямо не объяснил ей, что он из себя представляет и почему лучше держаться от него подальше. Тогда же он сказал ей, что Кавалерия не так плох. Возможно, она развила эту идею в себе, чтобы оправдать свое новое увлечение. Как бы то ни было, теперь он имел, что имел и, исходя из этого, корректировал свои планы.

«Да, он старый, но тело у него по-прежнему молодое… Какой он гибкий! Как управляется с лошадью! Физически он не уступает Форресту, а то и превосходит его… В нем мускулы и ни капли жира, ничего лишнего… Не как у этого верзилы Джека! А какой он усатенький, — думала Энни, до поздней ночи разглядывая спящего Кавалерию. Девушка однажды проследила за ним и видела, как он купался в реке: — волосатый, словно оборотень… Да, он отлично сложен и к тому же бывший военный! Что, в конце концов, может быть мужественней, чем профессия военного? Тем более не штабного, не как папа: первые погоны, — и сразу генерал! А самого настоящего, с наградами, который потом и кровью уплачивал свой долг родине, а не отсиживался за спинами настоящих мужчин, — был настоящим мужчиной! Как говорила мама: «Прошел сквозь огонь!» На войнах многие люди гибнут, мужчины убивают мужчин, — не ужасно ли это? Ну зачем они воюют?! Разве не лучше любить друг друга и наслаждаться плодами этой любви? Кто их поймет, этих мальчишек: вырастают из игрушек и сами становятся солдатиками, как те, которыми в детстве играли, только вот они не из олова отлиты, а из плоти и крови, и боль как все живое чувствуют! Забывают дурачки, как солдатикам руки и ноги отрывали и головы откусывали, а ведь на настоящих войнах тоже самое творится… Наверное, от того он такой мрачный, такой злой и нелюдимый, что многих убил в свое время и теперь думает об их женах и детях. Наверное, он жалеет о том, что совершил, — наверняка жалеет! Иначе и быть не может, ведь он внутри хороший! Я знаю это… Он заступился за нас тогда, в ущелье, и, уверена, отдаст свою жизнь за то, что считает правильным, — это ли не герой? Не так ли поступают рыцари?.. Какие же у него все-таки сильные руки…»

Энни коротала ночи за размышлениями о том, чего не знала. Ее переполняли чувства к каторжнику, к нему, почти старику. Но даже эта простодушная девушка понимала, что внутреннее порой старит человека куда сильнее, чем внешнее, а ситуация с Кавалерией была именно таковой. Сомнений нет, любовь слепа, все возрасты покорны ей, но иногда разница в возрасте столь велика, а влияние общества так сильно, что одного лишь влечения друг к другу недостаточно для того, чтобы человек сошелся с человеком. Энни требовалось убедить себя в том, что это возможно, поэтому она строила предположения, не зная о каторжнике ровным счетом ничего, кроме того, что видела сама и что рассказал ей о нем Джон, а рассказал он немногое. Она не гадала на будущее, зачем? Ведь она и так знала, что он будет с ней! Как знала раньше то, что с ней будет Форрест, и то, как он с ней будет, и во что она его в итоге превратит… Нет, она гадала на прошлое, Энни гадала на детство Кавалерии, гадала на его шрамы: где получил он их? В каком месте? В каком сражении? Как больно ему было? И как много товарищей он потерял? Наконец, терзают ли его мысли об убитых им или убитых рядом с ним? Для нее это было важнее всего, чтобы он жалел, то есть продолжал чувствовать. Если у человека не осталось чувств к себе подобным, то он и правда пропал — это даже хуже, чем быть обозленным на весь свет.

Впустив Кавалерию в свою душу, Энни и сама постарела: каждое утро, расчесывая волосы у реки и заплетая их в косы, она смотрела на свое отражение в воде и замечала то, чего раньше не было или было, но она в упор этого не видела. Замечала то, что не пристало замечать обеспеченной девушке с хорошим воспитанием в том возрасте, в котором она находилась. Одичавший нарцисс впервые заскучал по родной клумбе.

Эта ослепительная красотка должна была сейчас не иметь отбоя от женихов, принимать их и отсеивать одного за другим, руководствуясь глупыми и смешными критериями отбора, к примеру, косоглазостью или кривоногостью, а вместо этого Энни застряла бог знает где, спит бок о бок с падшими душами, каждая из которых омерзительнее другой.

Сам того не ведая, Кавалерия — стрелок дьявола, как называл его Пит, — подбил ангелу крыло, и тот упал с небес на землю. Вблизи увидел грешников и ужаснулся им. Красивы змеи на картинках, но кто захочет, чтобы одна из этих змей оказалась у него в сапоге? Когда человек от змеиного яда погибает, ему становится плевать на красоту змеиной чешуи. Увы, Энни не была властна над своими чувствами к каторжнику. Словно море захлестывало ее, и она, без корабля или его обломка, чтобы ухватиться за него, плыла из последних сил. Но рано или поздно утопающий сдается, каким бы выносливым он не был, выбивается из сил и отдается высокой волне, она захлестывает его и утаскивает в пучину. Как утопающий тонет в море, так Энни погружалась в это новое для нее влечение. Волнами оно накатывало на нее, и девушка продолжала гадать, забывая о том, что сон — это спасение и исцеление.

В одну такую ночь Энни уже почти уснула, когда внезапно услышала, как Мираж встал и ушел. Он дежурил первым, близилась середина его трети ночи, и Энни растерялась. Она доверяла Джону, думала: «Если уж Джон ушел, значит, на то есть веская причина!» Но все же авторитет учителя уже не отуплял остроту ее интуиции так же сильно, как прежде, а любопытство подбивало Энни проследить за ним и узнать хоть один из его секретов, а их у него было целое множество, она не сомневалась. Таинственные мужчины привлекали ее — что поделать? — а Джон был самым загадочным среди них. И раньше подобные побуждения подводили ее. Она знала, что любопытство — опасная черта, отец ее нередко говорил о том и просто в светском разговоре, и наставляя ее. И именно вспомнив, чему учил ее отец, Энни решилась.

Ночь, когда Дева вместе с Безымянным превращают небосвод в ложе для любовных утех, называют ночью «Любовника и любовницы». Тогда была именно такая ночь. Лучи двух лун — их пальцы — переплелись между собой на пике наслаждения от близости, рождая все оттенки холодного синего. Эти дети, зачатые в пороке, были призваны сокрыть любой обман. Ни один констебль не станет выслеживать преступника в такую ночь, если у него есть выбор. Ни один преступник не будет пойман и задержан. Любовник всегда уйдет от разъяренного мужа, а муж не выместит свой гнев на жене. Влияние лун на людей сильно, они даже не подозревают насколько. Уверяют себя, что судьба в их руках, тогда как это не так. Лишь самые сильные люди способны противиться року, чтобы в конце концов уступить ему и узнать, что все их усилия тщетны и напрасны, и все, даже их неприятие собственной участи, есть часть Великого замысла.

Энни была далека от того, чтобы называться сильным человеком. Она была заложницей судьбы и тех, кто действовал от ее имени. Заложницей шайки преступников, даже и не подозревавших влияния, которое их действия окажут на Прерикон, — одну провинцию для человека востока и целый мир для человека запада. А даже если бы они и знали, к чему приведут их действия, то лишь криво усмехнулись бы и продолжили делать то, что делали.

Энни ступала бесшумно, трава поглощала шаги ее босых ступней, а лучи двух лун окутывали девушку призрачным светом, делая невидимой для Миража. Несколько раз он останавливался и оглядывался, тогда Энни замирала, но кажется, Безымянный в эту ночь не хотел, чтобы его верный слуга заметил ее, так как Джон проглядел девушку, замершую от него в десяти шагах, — таково влияние подобной ночи даже на самый зоркий глаз. Ее сердечко затрепетало, как канарейка в клетке, в эти несколько секунд, которые Мираж смотрел на нее. Возможно, это Дева упросила Безымянного укрыть Энни. А может быть, сам Плут решил зачем-то нарушить таинство служения себе, но вплоть до самого Старого падуба Энни прошла спокойно. Там она улеглась среди мокрой травы — роса выпадала рано в ночь «Любовника и любовницы», когда на небо только выходили звезды. Ее за это так и называли: звездной росой.

Ночь была тихой, ни ветра тебе, ни шороха мышей среди травы, даже кузнечики затихли вблизи холма, над которым возвышалось мрачное дерево. Журчание реки, оставшейся далеко внизу, касалось ушей девушки так отчетливо, словно она лежала теперь на ее берегу. Энни оглянулась и посмотрела туда: серебристой нитью река врезалась в черную ткань ночи, невидимая игла провела ее через канву долины между холмами и темным лесом. Его чаща была чернее гор на севере, но еще чернее чащи был Старый падуб. Он весь поник от груза грехов Франко, не так давно нашедших укрытие под его листвой, в то время как прах того, кем они были созданы, уже во всю разлагался в недрах холма. Черви вернулись в землю, из которой вышли, но не все черви вернулись — некоторые из них прямо сейчас спали в лагере и ничего не подозревали о том, что происходило.

Энни не знала подробностей захоронения Билла и Франко, иначе бы держалась подальше от этого места. Никакое любопытство не заставило бы ее приблизиться к нему, если бы Даффи и Дадли рассказали о том, что случилось. Она бы тогда настояла на том, чтобы немедленно покинуть Лоно, но разбойники промолчали, и Энни пришла сюда, не ведая о том, что здесь случилось с ними.

Все вокруг подчинилось чарам двух лун, и только Старый падуб был неподвластен их магии. Лучи не облагородили его крону, подобно всему, чего касались. Падая с неба, они тонули в ней, и ни одни рассеянный лучик не коснулся земли. Свет не имел места под кроной, пространство под ней было вверено во владение тьме.

Мираж на миг замер перед деревом, придя в оцепенение. Казалось, он о чем-то размышляет. Затем он вдруг резко бросил к ногам мешок, который нес во весь путь к холму от лагеря. Днем, вернувшись с охоты, он положил его в телегу. Энни видела это, но не придала значения. Теперь она жалела, что не поинтересовалась содержимым мешка накануне. Упав на землю, мешок тут же задергался, внутри него было что-то живое, и оно отчаянно рвалось наружу.

Медленно Мираж начал раздеваться, не так и многое отделяло его от наготы Адама, но то немногое, что все же отделяло, растаяло под лучами двух лун, как снег под весенним солнцем. Он сбросил рубашку, сапоги и штаны. Щечки Энни зарделись, а дыхание участилось. Она увидела воочию, то, о чем столько размышляла, что рисовала у себя в воображении. Никогда Энни еще не видела Миража без одежды, ни разу не подглядывала за ним, пока он купался. Как-то так вышло, что девушка просто не задавалась вопросом об этом до нынешней ночи. От Джона всегда пахло приятно: травами или лесными ягодами. Казалось, он был духом, а не человеком, чистым гением, существом иного рода, возвышенным над низменными потребностями зверя, а не вчера вышедшим из леса животным, как все остальное человечество и тем более мужская его часть.

Он отцепил от пояса кинжал в ножнах и встал на колени так, чтобы часть его тела освещалась лунами, а часть — скрывалась во тьме кроны. Эта граница между светом и тьмой разделила его надвое. Слева от него был Старый падуб, справа — Дева и Безымянный. Там, где заканчивался свет и начиналась тьма, он замер. Энни лежала позади него и видела его спину. Куда менее мускулистая, чем она ожидала, и уж точно не идущая ни в какое сравнение со спиной каторжника, эта спина тем не менее привлекала ее внимание своим совершенством. Идеально сложенная, отнюдь не женской меркой нужно было измерять ее, не влечением грубого, животного инстинкта, но меркой скульптора, некогда создавшего идеальный сосуд. Кто бы не был этим скульптором — бог ли, дьявол или что-то их древнее — с некоторых пор и до теперь это было его тело, — тело Миража.

Так же беззвучно, как воздух покидал грудь замершей девушки, лезвие кинжала покинуло свои ножны. Это был тот охотничий нож, с помощью которого Энни собирала грибы в лесу не так давно. Медленно Мираж провел по его лезвию пальцем, и оно обагрилось кровью. Так же медленно он размазал кровь по лезвию, нашептывая губами что-то, и оно преобразилось. Если бы Энни сопровождала Франко в его последнем пути в ту ночь в Ущелье смерти, когда его и Билла не стало, она бы, возможно, узнала некоторые из слов, что произносили уста Миража. Едва ли она поняла бы их смысл, но будь она умнее, то точно бы сбежала до того, как все началось. Она, однако, не ехала в телеге в ту ночь, поэтому стала незваной гостьей на темном ритуале в эту.

Мираж поднял вверх кинжал и из прежнего лезвия появилось новое. Старое лезвие служило кинжалу вторыми ножнами или куколкой для гусеницы. Человек неискушенный смотрел на него и видел хороший нож из стали, цена которому даже с учетом качества в лучшем случае несколько серебряников, но человек посвященный в таинство, привыкший смотреть глубже оболочки, даже сквозь внешний непритязательный облик мог уловить истинную суть предмета. Свет двух лун сжег деревянную рукоять, он «раздел» ее, оголив то, что пряталось за ней, так еще недавно Мираж снял одежду с себя.

В гарде костяной рукояти засиял рубин, и лучи двух лун, просеиваясь сквозь него, стали кровавыми, словно лучи Тура. Это не походило на поклонение Безымянному, только враг его посмел бы осквернить ночь «Любовника и любовницы» светом обманутого мужа. В тех местах, на которые ложился преломленный рубином свет, звездная роса высыхала, и желтела сама трава. Вместе с рукоятью свет двух лун сжег и ту часть лезвия, которая была представлена ему, обнажив кривой клюв совсем другого кинжала, и не охотничьего инструмента вовсе, но ритуального предмета древнего культа, название которого запрещено произносить устам смертных. Та же часть лезвия, которая оказалась под тенью кроны, тьма разъела, как ржавчина металл. Кончик кинжала, погруженный Миражом во тьму, вышел из нее зеленым и источал яд, подобно змеиному клыку.

То, что произошло дальше, едва на заставило Энни закричать: обратив кинжал лезвием к себе, Мираж принялся водить его кончиком по коже своей груди, непрестанно что-то шепча при этом. На его спине, вторя лезвию кинжала, выводились те же символы, что появлялись на груди, но зеркально отраженные. Он резал грудь и спину вместе с ней. Символы на спине сияли тем же светом, что и рубин в гарде, а их исходники на груды непрестанно кровоточили.

Закрыв рот двумя ладонями, Энни наблюдала за таинством, против ее воли открывшимся ей. Придя сюда за Миражом, она хотела узнать что-то о нем, но теперь, узнав, не была этому рада. Она не хотела помнить событий этой ночи. Она мечтала проснуться, как от кошмара, и забыть о нем, и не вспоминать никогда больше. Но бежать было уже поздно, силы сгущались на холме, земля его, наполненная костями мертвецов, но едва ли покойников, откликнулась на зов Миража и заметно дрожала. Существо в мешке, несомненно, тоже состоящее из костей, но пока еще не только из них, почувствовав это, задвигалось куда отчаяннее в попытках вырваться, но материя не уступала его небольшим коготкам. Раньше в нем хранился лошадиный овес, мешок был плотным и не пропускал влагу.

С течением времени шепот Миража становился все громче, очень скоро к его одному голосу прибавился еще один и еще. Когда кончик волоса сечется, из него получается пара кончиков, вот так и тут: чем больше порезов появлялось на груди Миража, тем больше голосов присоединялось к его голосу. Вместе с голосами множились и трещины на вершине холма, девушка не могла их видеть за высокой травой, но не могла не чувствовать дрожь земли. Вне поля ее зрения все больше разломов в земле возникало, все больше их тянулось от центра холма к периферии, где девушка лежала, затаившись.

Из трещин лезли кости — это были фаланги пальцев скелетов, выползающих на зов. Земля была той дверью, что отделяла их прах от мира смертных, и они, неупокоенные, изо всех сил давили на нее, чтобы открыть. Медленно дверь уступала силе множества рук — трещины в земле расширялись, их раздвигали ладони скелетов. Вот из самых широких разломов показались руки мертвых, вот вылезли наружу черепа. Их глазницы излучали изумрудный свет, который был слишком тусклым, чтобы перебороть сияние двух лун. Вот почему скелеты, едва выбравшись из могил, тут же отползали во тьму под кроной, укрывшись в ее утробе. Оттуда их глаза горели слепой завистью мертвых ко всему живому. Те же, что у не успевали отползти потому, что были слишком большими, или потому, что не имели ног, а и такие встречались, или попросту слишком старые и на ладан дышащие, очень быстро теряли силы и сгорали во вспышке яркого малахитового пламени.

Тело Энни обратилось в камень, парализованное всем этим ужасом. Раньше она не могла отвести взгляд от спины Миража, завороженная ее красотой, теперь что-то большее удерживало взгляд девушки. Вдруг прямо перед ее лицом земля вспучилась и брызнула во все стороны комьями. Из нее показалось иссушенное, полуобглоданное лицо Франко, у него не было носа, губ и глаз, а в глубине впадин черепа горели две изумрудные искры. С трудом Энни узнала в чертах мертвеца того молодого и самоуверенного разбойника, которого помнила пышущим жизнью мужчиной. В другом месте и времени у них, возможно, были бы все шансы на роман, но не теперь, когда Франко был мертв. Теперь он мог взять девушку только силой.

Две ссохшиеся руки бросились на Энни, вцепились в ее волосы и привлекли девушку лицом к лицу Франко. Руки Франко теперь были в треть уже мускулистых рук бандита до того, как он попал в Ущелье смерти, но по меньшей мере в два раза их сильнее. У Энни не было и шанса воспротивиться ему. Она уткнулась своим маленьким носиком в впадину черепа на месте носа Франко и почувствовала смрад разлагающегося тела. Пухлые ее губки прильнули к холодным зубам мертвеца. Бесконечная жизнь в синих глазах Энни столкнулась с бесконечной смертью в провалах глазниц черепа. Но едва ли неупокоенного мог удовлетворить один лишь прощальный поцелуй, он хотел Энни всю, целиком, без остатка. Он хотел ее сейчас.

С громким треском иссушенной плоти челюсти Франко распахнулись, а его зубы приблизились к прелестному личику Энни. Она схватила его за руки, но хватка была мертвой, попыталась оттолкнуть от себя, но способен ли младенец побороть взрослого человека? Таковой была разница в их силах. Еще мгновение и зубы Франко набросились бы на ее плоть и растерзали бы ее, но тут мертвеца всего пробила череда судорог: он дергал то одной, то другой конечностью, затем резко захлопнул челюсти и уставился куда-то за нее, а после с громким шипением заполз обратно в землю. Энни хотела закричать, но чья-то крепкая ладонь зажала ей рот.


Глава восьмая Не смотри в глаза вечности

Теперь их было двое. Рядом с Энни лежал Кавалерия. Словами не передать, как приятно ей было после прикосновения мертвеца ощутить вновь человеческое тепло. Она не думала сейчас о каторжнике, как о мужчине, только радовалась своему чудесному спасению. Рядом с ним она удивительным образом чувствовала себя почти спокойно, он значил для нее то же, что значит мачта для капитана корабля, привязанного к ней во время шторма. Кавалерия был ей опорой и надеждой пережить все обрушившиеся на нее невзгоды. И шторм был тоже, все то, что творилось вокруг них, — это шторм. Живые мертвецы, ходячие трупы — мыслимо ли? Возможно ли? Ответ науки отрицательный. Но они это ощущали и переживали, невозможное происходило на самом деле, и они находились неподалеку от эпицентра всего этого. Мираж же находился внутри него.

Его — творящего богопротивное дело, черную волшбу — окружала едва заметная дымка. Эта темная аура охватила мир вокруг него. Она была едва заметна глазу, но с каждым мгновением воплощалась на физическом плане реальности все сильнее, становилась все более заметной. С каждым новым символом, загоравшимся на спине Миража, тучи сгущались вокруг него. Это напоминало смерч или торнадо, он копил силу, вытягивая ее из живого вокруг. Травяной покров холма сначала пожелтел, затем порыжел, а после рассыпался прахом. От центра холма смерть волнами распространилась к периферии. Очень скоро от маскирующего укрытия Энни и Кавалерия ничего не осталось, они лежали на холме как на ладони.

Однако и им вместе с тем открылось многое. Теперь они видели, что трещины в земле появлялись не случайным образом — все они часть единой системы координат. Вместе трещины складывались в замысловатую сеть колец и геометрических узоров, а также символов, сходным тем, что покрывали спину и живот Миража. Самые большие из них в точности повторяли созвездия на небе, смысл остальных оставался тайной. Имелись здесь и символы других языков, отличить одни от других смог бы и дилетант, но установить точное количество языков, знаки которых здесь присутствовали, представлялось невероятно трудной задачей даже для профессионала.

Между тем ритуал близился к своему завершению. Когда Мираж вывел кинжалом последний символ на своем теле, этот черный вихрь, эта аура, распространившаяся вокруг него, разлетелась клочьями во все стороны, словно на вершине холма взорвали бомбу. Прикосновение одного из этих клочьев обожгло щеку Энни, от большей же части эманаций смерти Кавалерия оградил ее, впитав их своим телом. На нем же самом это, кажется, нисколько не отразилось, что-то защищало каторжника от тлетворного воздействия волшбы.

Несколько секунд все было тихо, Мираж не двигался, и во тьме под кроной Старого падуба, где пылали изумрудами глазницы черепов живых мертвецов, теперь ничего не происходило, был только мрак. Это позволило девушке, после всего пережитого позабывшей о мешке, понадеяться на то, что ужас кончился. Она взглянула на своего защитника, и Кавалерия, воспользовавшись ее вниманием, беззвучно подал Энни знак, который безусловно означал, что при первой же возможности они убираются отсюда. Это удивило девушку: по всему выходило, что Кавалерия не собирался вступать в бой с Миражом и предлагал ей втихую уйти в лагерь, сделав вид, что они этой ночью нигде не были и ничего не видели. Она же не могла представить, как будет сосуществовать с Миражом после того, что ей открылось. Кроме того, отступление не вязалось у нее в уме с тем представлением о Кавалерии, как об утомленном жизнью рыцаре, которое она выстроила у себя в голове, с героем, когда-либо жившим только в ее внутреннем мире, порождением ее фантазии. Это несоответствие между реальным Кавалерией и ее вымыслом привело к диссонансу внутри Энни, и она, нахмурившись, погрузилась в раздумья, которые прервала внезапная вспышка света.

Иногда бывает, что бабочки, рассевшиеся на цветках, при внезапном приближение чего-то взмывают вверх целым каскадом. Тоже случилось с мухами и Старым падубом, они, прежде сидевшие на его листьях тихо и неподвижно, то есть так, как мухи вести себя не должны, в момент, когда кинжал Миража рассек горло зайцу, а на него хлынула кровь из трепещущего тела зверька, взвились в небо. Стволы и ветки Старого падуба громко скрипнули и расправились, все дерево будто вздохнуло с облегчением от того, что с него упало такое тяжелое бремя, даже могучий, двухсотлетний Старый падуб с трудом выносил вес грехов Франко.

Свет двух лун, пронзив листву, развеял тьму под кроной, и нечисть, затаившаяся в ней, бросилась в свои норы, но половина мертвецов не успела добежать до них и погибла, превратившись в труху. Скелеты ползли на четвереньках, словно не людям принадлежали, а рептилиям, и повадками напоминали их же. Они передвигались быстрыми перебежками, иногда замирали и резко дергали головами из стороны в сторону, а после снова бежали. Одни спасались, забираясь в разломы, другие не добегали и, обессилев, корчились под светом, пока их кости не превращались в пыль. Лучи двух лун жгли их так же, как муравьев жгут лучи солнца, пропущенные через увеличительное стекло. Мухи же роем завертелись над Миражом, ринулись на него и облепили его целиком. Их было так много, что они буквально не оставили на нем ни одного участка непокрытой кожи и еще осталось множество витать над ним. Энни с трудом подавила позыв рвоты, Кавалерия дернул ее за руку, и они медленно поползли назад, вниз по склону холма.

Они ползли достаточно медленно, чтобы Энни в процессе могла наблюдать за происходящим. Кавалерии же, казалось, было совершенно плевать на то, что происходит. В его представлении, когда встречаешь нечто подобное, необъяснимое, могущественное и злонамеренное — это все равно как быть под артиллерийским обстрелом. Каждый раз услышав пушечный выстрел, ты просто молишься и, если помогает, радуешься, что снаряд не задел тебя. Энни же внезапно обнаружила в себе все то же распроклятое любопытство, которое побудило ее влезть во все это. Она ненавидела себя в этот миг как никогда в жизни, но ей хотелось остаться, и хотя она, переборов это желание, отступала, девушка все равно понимала, что это неправильно даже по самым либеральным взглядам врачевателей душ на то, что принимать за человеческую норму. Впрочем, Энни в свойственной ей манере тут же оправдала себя тем, что пережила. Теперь ничто не казалось ей нормальным, тот мир, который строили сначала ее родители, потом няньки и учителя, которым они ее почти сразу же перепоручили, а после и она сама строила вплоть до этой ночи, за час или два распался, как карточный домик от дуновения. И этим кем-то, кто подул, разрушив ее мир, был никто иной, как «ее Джон».

Мираж превратился в черную, облепленную насекомыми фигуру. Вдруг он поднялся с колен и словно вырос, увеличился в размерах, он был теперь почти такого же роста, как Трентон, брат Форреста, а то и выше его — люди такими высокими не бывают. И стоило ей подумать об этом, как он вырос еще сильнее, и все больше мух, из тех, которым не нашлось места на его теле прежде, садились на него теперь, когда он увеличился в размерах. К Миражу выползали не только мухи: из-под коры Старого падуба, из разломов в земле, из самих ее недр, выбирались насекомые. Все то, что сбежало из тела Франко в день его похорон, выползало к Миражу и забиралось на него. Насекомые не боялись света, подобно мертвым, они все прибывали и прибывали, как из оскверненного рога изобилия, ничто не могло остановить их.

Энни и Кавалерия, спустившись вниз с холма, поднялись на ноги и побежали. Он бежал без оглядки, изредка она оглядывалась. Каждый раз перед тем, как оглянуться, она думала: «Ну вот и все, проклятый холм и это существо далеко позади!», но нет: пусть расстояние между ними увеличивалось, каждый раз оглядываясь, она видела это. Оно продолжало расти. Это был уже даже не гигант или великан, а нечто несуразное, масса без четких контуров, такая огромная туча. Она будто хотела заполнить собою все Лоно, а после «родиться» из него, выйти за его пределы. Энни не сомневалась, такие роды сатана бы принял лично! И только саранча не влилась в эту массу — худшие из грехов Франко преумножились во сто крат и были достаточно сильны, чтобы жить и сеять хаос и смуту вдалеке от сотворившего их.

В последний раз Энни обернулась из-за того, что тьма догнала их, словно дракон расправил крылья над ними. Это случилось внезапно, Кавалерия лишь немного сбавил темп, а после вернулся к прежней скорости, молча приняв новые условия игры. Она же обернулась и обомлела, так что Кавалерии пришлось подхватить ее на бегу и до лагеря нести на руках: это смотрело на нее. Огромные желтые глаза с красными зрачками прорезались из черной массы насекомых, каждый с дирижабль размером или даже лунный диск. Дьявольская улыбка растянулась на весь горизонт, ее подчеркнула Арка седла, придав игловидным зубам из чистого золота форму улыбки, да и то — акульей, а иначе бы это была просто гигантская пасть. Туча к тому моменту затмила все небо, поглотила даже Деву и Безымянного. Внутри нее мерцали изумрудные молнии, но вместо озона от такой грозы пахло разлагающейся плотью. Как бы там не называли такие ночи, когда Безымянный и Дева на небе вместе, для Энни это была ночь страха, а не любви. До утра она провалялась в полудреме, ей все чудился в раскатах грома адский хохот.

Когда они вернулись в лагерь, Мираж спокойно спал на своем месте, а в небе не творилось никакой чертовщины, только черными тучами его заволокло. Всю ночь Кавалерия просидел возле Энни, даже когда Терри Рыбаку пришло время сменить его, он не разбудил его, а продолжил сидеть над ней. Пробуждение девушки сопровождалось кваканьем лягушек и топотом человеческих ног. В плену у утренней неги, она позабыла о том, что случилось вчера. Лишь что-то смутное тревожило ее, но стоило Энни открыть глаза, как тут же сознание вернулось к ней, а вместе с ним и осознание случившегося. Она подорвалась, как утка от ружейного выстрела, теплая мужская ладонь почти сразу же легла на ее плечо. Словно от настоя валерьяны, от нее по телу Энни разошлось спокойствие. Она посмотрела на обладателя ладони и улыбнулась — да, это был он, не мог быть никто иной. И хотя лицо и глаза Кавалерии не выражали ни усталости, ни тем более укора, Энни тут же поняла, что всю эту ночь он охранял ее сон. Она вспомнила, при каких обстоятельствах потеряла сознание и с легкостью достроила все остальное от этой исходной точки до ее пробуждения. Она тут же простила ему вчерашнее отступление, на месте трусости в ее приговоре ему, а разом с ним и их любви стояла теперь забота о ней — это Энни понимала, это оправдывало все. Сам приговор превратился в похвальную грамоту и разрешение на их союз. С благодарностью ее маленькая женская ладонь легла на его большую мужскую, и в этом простом жесте, в поразительной нежности ее кожи Энни выразила множество несказанных слов.

Они смотрели в глаза друг другу где-то с полминуты, прежде чем чье-то тактичное покашливание нарушило момент единства между ними. Энни обернулась и вздрогнула: позади нее стоял Мираж, в одной руке он держал котел, а в другой — лягушку, он сжимал ее пальцами за лапку. Лягушка вела себя более чем флегматично, она совершенно не пыталась вырваться, тупо смотрела во все стороны своими глазами навыкате и изредка подергивала лапками. И Энни, глядя на нее, вспомнила зайца, которого Мираж ночью принес в жертву и который вел себя совершенно противоположным образом, так, по цепочке воспоминаний, Энни дошла до своего собственного бессилия и крепче сжала руку Кавалерии. Сам Мираж был в полном порядке, прекрасное лицо его излучало свежесть, он улыбался, как всегда, ослепительно. Поднеся лягушку к ее лицу, Мираж сказал:

— Rana Mirum, моя дорогая! Не путать с Rana Magus и Rana Mirabilis! Да будет вам известно, душечка, что жители Приморья, Гриндейла и Затона исконно употребляли лягушачьи бедрышки в пищу! — его голос был бодр, а по интонации даже самый дотошный и фанатичный инквизитор не определил бы, что за чудище стоит перед ним. Ночью — колдун, утром — обычный человек, и тем страшнее это становилось в ее представлении, чем более спокойно и обычно вел себя Мираж. Эта ложь — жизнь в которой она согласилась вести, сбежав с холма с Кавалерией, вместо того, чтобы решить все там — впервые напомнила Энни о себе в тот момент. Тогда она вдруг поняла, как тяжело ей будет называть это Джоном.

— Но что это? — спросил Мираж, приглядевшись к щеке девушки, к ней словно прикоснулись раскаленным металлом, ее покрывала ярко-красного цвета сыпь, — что, скажите на милость, с вами случилось? Вы кажетесь мне такой бледной! И что за гнусность посмела укусить вас за ваше милое личико? Женоубийца, ты посмел?! А то что-то ты больно сблизился с нашей юной спутницей, я погляжу!

Где-то внутри головы Энни молот ударил по наковальне. «Женоубийца, — подумала она, — женоубийца…» Поразительно, как одно слово может все перевернуть: еще мгновение назад о любви Энни к Кавалерии пели соловьи, по крайней мере, в воображении девушки, и это одно слово, произнесенное ее врагом, все разрушило. Будто пал тот мост, который Энни прокладывала к мрачному каторжнику внутри себя. Она убрала ладонь с его руки так быстро, как если бы обожглась обо что-то горячее.

— Женоубийца, о чем это он? — спросила Энни, обернувшись. Нарцисс обратил свои лепестки к солнцу, оно горело за спиной Кавалерии, но само его лицо на фоне солнечных лучей казалось чернее вчерашней тучи, чернее тьмы под кроной Старого падуба, до того как мухи покинули его листву. Еще больше почернело оно в глазах Энни, когда каторжник ничего не ответил. Он теперь сам был как Старый падуб, только грехи, осевшие на его листве мертвым грузом, принадлежали ему, а не Франко или кому-либо еще.

«Женоубийца!» — повторяло набатом эхо в ее голове. Их души теперь разделял не Залив грехов, но целое его море. Прежде вглядываясь в туманную даль, она знала, что где-то там далеко он стоит на берегу своего Острова одиночества и высматривает ее точно так же, как она выглядывает его на своем побережье. Энни хотела стать Кавалерии маяком, вернуть ко всему человечеству и показать ему хорошие его стороны, о которых он, погрязнув во всех этих убийствах и пороке, должно быть, уже не помнил. Теперь, во время страшнейшего шторма всех времен, волны Моря грехов потушил огонь этого маяка, они оторвали языки всем колоколам, кроме того колокола, который кричал: «Женоубийца!» Услышав это роковое слово, Энни ничего уже не знала и знать не желала. После того что сказал Мираж, а Кавалерия подтвердил, ничего на ее вопрос не ответив, между ними все закончилось. И опять их союз был расторгнут, теперь уже насовсем. Едва загоревшееся пламя их будущего семейного очага погасло. Она ушла, захлопнув дверь их дома и выбросив ключ от нее в океан между ними, он пошел вниз ко дну. А между тем любовь их корчилась в петле, вздернутая вверх на виселице, как когда-то корчился в петле сам каторжник. За мгновение она — любовь — превратилась в ненависть, иногда большего и не нужно, но еще сильнее, чем Кавалерию, еще сильнее, чем прежде, Энни возненавидела Миража.

Неспроста во многих древних культурах гонцов, принесших плохую весть, убивали. Людям требуется на чем-то выместить свой гнев, но гонец не повинен в том, что случилось, не со злым умыслом он разочаровывает людей, с Миражом же все было сложнее. Мысленно она убила его, а вернее то, что под его личиной скрывалось, еще прошлой ночью. Но вот опять маленькая девочка столкнулась с суровой действительностью, в которой ее враг был жив и всматривался в ее личико с такой наигранной заботой и такой в то же время искренней, что и мать тревожиться меньше за свое простывшее дитя. Она встала, сбросив ладонь Кавалерии со своего плеча, как люди сбрасывают пожелтевший лист, упавший с дерева им на плечо во время осенней прогулки по алее. Весна — время любви, осень — время разлуки. Теперь наступила зима, когда все мертво.

Энни встала и пошла прочь, но почти сразу жеостановилась и завизжала, наступив на что-то скользкое и мокрое. Подняв свой каблучок, которым она это что-то раздавила, Энни пошатнулась, и если бы Мираж не подхватил ее, падение было бы неминуемым. И только тогда Энни обратила внимание на то, что происходит вокруг, а вокруг происходило нечто: Терри Рыбак и Даффи гоняли по траве вокруг с котелками и плошками, собирая лягушек. Кто-то надоумил их разуться, и потому они гоняли по траве босиком, то и дело поскальзываясь на лягушках, и падали. Они же квакали буквально отовсюду, сползались к реке с холмов, а на той стороне реки, где виднелись первые деревья леса, они падали с их веток и тоже ползли к воде.

— Да что же… Что же это такое?! — Энни растеряно посмотрела на Миража, позабыв даже об их сложных отношениях.

— Я же сказал, дорогуша, это Rana Mirum! Она же лягушка чудесная! Чудеса, моя дорогая, это когда происходит что-то необъяснимое научными методами, их от кошмаров наяву отличает лишь отсутствие злого намерения! Чудеса по отношению к людям имеют нейтральную или положительную природу, куда чаще первую, но в нашем случае — это и правда истинный дар небес, который мы можем использовать себе во благо. Вчерашней ночью, Энни, произошло самое настоящее чудо: представьте себе, дождь пошел из лягушек, вот это они и есть! — Мираж поднял лягушку, которую все еще держал за лапку, и поднес ее к лицу Энни, из котелка в его второй руке на нее полезли еще амфибии. Ощутив прикосновения их скользких тел к своей руке, Девушка завизжала и забарабанила Миражу по груди кулачками, они била его до тех пор, пока он ее не отпустил. Энни тут же отскочила от Миража, раздавив сразу нескольких лягушек, и на этот раз таки упала, задницей приговорив еще по меньшей мере четырех. Очутившись на земле в слизи раздавленных амфибий и их вываленных внутренностях, девушка разрыдалась.

Они зажарили лягушачьи лапки на сковородке, смочив их в желтке фазаньих яиц, птицы водились в здешних лесах. Энни к тому моменту уже успокоилась, но есть мясо земноводных радикальнейшим образом отказалась, едва не закатив новую истерику по данному поводу, когда Мираж принялся ее уговаривать попробовать его стряпню. Мало того, что лягушки сами по себе выглядели мерзко и наверняка даже в приготовленном виде были отвратительны на вкус, так еще и дождь этот лягушиный явно имел причастность к ночному приключению или кошмару наяву по терминологии, любезно представленной ей самим виновником случившегося. Она с плохо скрываемым отвращением наблюдала за тем, как зажаренные лапки лягушек, похожие на мускулистые человечьи ноги, исчезают во рту Миража одна за другой. Будто дьявол пожирает грешников — так это для нее выглядело. Раньше она считала его благодетелем, ночью он предстал перед ней чудовищем, никем другим она не могла его воспринимать теперь.

Энни была изумлена, когда увидела, как Кавалерия спокойно ест мясо вместе со всеми. Она, глядя на то, как он жует, даже допустила, что, возможно, ее сближение с мрачным каторжником было подстроено Миражом намеренно, а сам он — верный слуга колдуна, ведь это именно Мираж убеждал ее в том, что Кавалерия не так плохой, каким кажется. Она вспомнила, как Франко в Ущелье смерти, прямо перед тем как пасть жертвой чего-то здравым смыслом необъяснимого, пытался свергнуть Миража, вполне серьезно подбивая народ на мятеж. И что с ним стало? Сколь ужасно обернулась его судьба! Может, это именно он был рыцарем, стремившимся уничтожить зло, а не Кавалерия? Но тут же вспомнив, как вчера труп Франко пытался ее убить, Энни отбросила эту мысль, как черновую бумагу, в топку ошибочных суждений. «Кем бы Франко не был при жизни, что бы им не двигало, теперь он слепой исполнитель воли силы, пробудившей мертвых холма!» — так она для себя решила. А посмотрев на Старый падуб впервые после ночи, она увидела, что дерево как бы немного наклонено вбок. Поначалу она приняла это за обман зрения, но чем дольше она вглядывалась в Старый падуб, тем больше уверялась в собственной правоте. Чтобы узнать наверняка, нужно было вновь забраться на холм, у нее имелось множество причин, чтобы не делать этого.

Энни перевела взгляд на мужчин, окружавших ее, и увидела отвратительных тварей, чертей. Балом правил дьявол — Мираж — он как раз облизывал свои тонкие пальцы, но Дадли переплюнул и его, чередуя жаренных лягушек с живыми. Терри Рыбак был манерным чертом: он отрывал одну лапку от другой, как богатые отрывают от мякоти хлеба кусочки, и точно так, подражая богатым, забрасывал их себе в рот по одной. Кавалерия жевал скупо и молча, но не через силу, он всегда питался так, как сейчас. Джек забивал свою пасть лапками лягушек, подобно тому, как курильщик забивает табаком трубку. Он сметал в рот сразу полсковородки и затем отвратительно чавкал, пережевывая все это. Даффи был самым маленьким и незначительным чертом, и не чертом вовсе, а так, бесом! Он питался словно мышь: выбирал себе лапку, но не сразу брал ее, а выжидал, пока кто-нибудь еще не захочет, и если никто не брал ее, то брал он, а если все же брал, то Даффи бросал на того, кто отнял у него еду, быстрый злой взгляд и выбирал себе другую лапку. Он очень часто отдергивал ладонь правой руки, когда хватал ею пищу, хотя всегда дожидался, пока она остынет, следовательно, пища не могла быть горячей. Энни заметила эту странность, а приглядевшись, увидела, что с внутренней стороны ладонь Даффи покрывают красные бугры. Она прикоснулось к сыпи на своей щеке, прикосновение собственных пальцев обожгло ее. Девушка скривилась от боли, а Мираж сказал:

— Говори, что хочешь, но это так никак нельзя оставить, дорогая! Позже я приготовлю вам мазь, всего один раз намажете щеку ею, и вся сыпь осыплется, простите меня за мой неудачный каламбур!

— Ах, отцепитесь, Джон! — сказала Энни, гадая, насколько наигранно прозвучало из ее уст это имя после недавних событий. Она не хотела принимать ничего из рук Миража, боялась даже предполагать, что могло входить в состав ингредиентов обещанной им мази. — В конце концов, это всего лишь прыщики. Я была подростком, Джон, я знаю, что это проходит.

— О, вы и понятия не имеете о том, какие запущенные случаи порой встречаются в медицинской практике! — возразил Мираж. — Уж поверьте моему опыту, душечка, с этими мелкими засранцами шутить нельзя. Здесь и обсуждать, собственно говоря, нечего, как я уже сказал, я просто дам вам мазь, и все образуется, ладненько?

Энни ничего не ответила, ей захотелось уединиться. Она встала и пошла к реке, но даже там не нашла покоя. Река больше не журчала, как раньше. Вода позеленела: лягушек в реку набилось столько, что течение почти остановилось, мелкая рыбешка всплывал брюхом кверху или поднятая спинами лягушек почти к самой поверхности жадно раскрывала рот от нехватки кислорода. «Вот так и мужчины, — думала Энни: — придут куда-нибудь и все под себя переделают, перебьют сначала то, что жило там до них, а после, когда ничего не останется, обернутся друг против друга из-за какого-то глупого пустяка…»

Она попыталась развить эту мысль, но события прошлой ночи все никак не шли у нее из головы. Она искала вчерашнего дня и его приятных моментов, но как бы не хотела их найти, все в дне сегодняшнем напоминало ей о ночи. Прямо вокруг нее было множество лягушек, появившихся из ниоткуда. Мираж назвал это лягушиным дождем, но разве такое случается? «Точно не с праведными людьми!» — ответила Энни сама себе. Она вдруг сильно озаботилась вопросом бога и его существования. Одни вопросы сменяли другие, и только ответы на большинство из них все никак не посещали ее голову. То, что случилось с ней, то, что она видела, было ей непонятным и оттого пугало ее еще сильнее.

Особенно Энни тревожили те символы, которые вырезал на себе Мираж, равно как и те, что вслед за символами на его теле, появились на земле ночью. Казалось бы, она должна была наплевать на то, что именно они означали, главное, она прекрасно понимала, что что-то злое, что-то, от чего простым смертным, как она, лучше держаться подальше. Но против ее воли некоторые из символов поднимались из глубин ее памяти и пылали так ярко, словно она видела их вживую, и даже того ярче. Они вытесняли ее мысли, отбирали ее время. Девушка будто впадал в ступор на секунду или несколько, а когда приходила в себя — оказывалось, что прошло куда больше времени, чем говорили ее внутренние часы. С трудом у нее получалось развеивать приходящие ей на ум символы, почти мгновенно другие или те же знаки приходили на смену развеянным. Энни не знала, что они значили, она лишь хотела, чтобы это кончилось, хотела, чтоб ее оставили в покое.

Незаметно пролетело время до обеда, и на нем она кушала вместе со всеми какое-то мясо, даже не различила его по вкусу и не проследила, чем это было прежде, как обычно делала. Она жевала и глотала какую-то дичь, просто, но отлично приготовленную, до тех пор, пока не наелась. Где-то несколько часов спустя, Энни затруднялась определить точное время, к ней подошел Мираж и, сказав ей что-то, чего она не расслышала, принялся размазывать по ее сыпи какую-то серую массу. Она сначала слабо воспротивилась ему, но вскоре уступила. Рука Миража была совсем как у человека, такая же теплая и мягкая, не как у Франко ночью, не как у мертвеца. Его прикосновения напомнили ей о Кавалерии, и она впервые за весь день задумалась о том, как он там. Но тут же одернула себя, вспомнив, что она его ненавидит. Она была теперь еще более рассеянной и непостоянной, чем обычно. Настолько изменилась, что даже сама заметила свою ветреность.

— Простите, Босс… Это ведь мазь для кожи, так? — Энни вздрогнула, не узнав говорившего, а после вздрогнула еще раз, осознав, что не заметила, как Даффи подошел. Да, это был именно он, очень редко Даффи обращался к кому-то, почти всегда он просто молча следовал приказам, только если дело не представлялось ему слишком опасным, как тогда у Змеиного каньона. И теперь, как в тот раз, когда он отказывался лезть на утес, видимо, что-то очень беспокоило его, раз он решился подойти к ним и подать голос.

— Полагаю, что можно и так сказать, — ответил Мираж, нахмурившись, — а почему ты спрашиваешь?

— Да дело в том просто, сэр… — маленькие глазки хорька блеснули и забегали, он потянулся рукой, чтобы почесать затылок, но тут же скривился от боли: — Видите ли, у меня с рукой что-то странное твориться в последнее время… Вот, лучше сами посмотрите, а то я, как вы, по-научному, говорить не мастак! — и он показал Миражу свою ладонь.

Бугры на ней выглядели куда хуже, чем сыпь на щеке Энни. Они надулись и пульсировали, и кажется, даже еще увеличились с того момента, как Энни их видела за завтраком. Хотя она теперь уже сомневалась во всем, что видела, и в том, что видела вчера, в том числе. Она будто застыла на пограничье между ложью и правдой, живя одновременно и в реальном и в выдуманном ею мире, отчего реальные факты, фантазии и домыслы постоянно переплетались между собой и путались. Она знала, что когда-нибудь это измениться, но не знала, когда наступит этот момент, что не мешало ей с нетерпением ждать его.

— Действительно, странно, Даффи… — сказал Мираж, внимательно осмотрев его руку. — Ты, наверное, мне не поверишь, но кажется у тебя на руке растут грибы.

— А разве такие бывают? — спросил удивленный Даффи. Он знал, как отличить мухомор от белого гриба, а лисичку от поганки, но не больше этого.

— Представь себе, да! Бывают, и не такие, — ответил Мираж.

— А хоть бы и так, мне, по правде сказать, все равно, сэр. Гриб, — так гриб, какая разница? — пожал плечами Даффи, — лишь бы этот зуд, наконец, прошел! Вы ведь поможете мне, правда? А то я уже из последних сил терплю. Сказать по правде, хочется руку взять так и оттяпать — до того оно меня разобрало. Я как Дадли сказал, так он сразу за нож схватился — ему, понимаете, только повод дай… Но и я не железный, я был уже готов и правда руку дать на отсечение…

— А вот этого не надо, Даффи! С этим не спеши! Рука тебе еще самому нужна. О чем вопрос, помогу, конечно… Чем смогу, тем помогу! На общее благо ведь трудимся, — ответил Мираж. — Но скажи мне вот что, приятель, ты не трогал случайно чего-то необычного в последние дни? Ну, знаешь, какой-нибудь предмет, из поверхности которого мог занести споры в кожу? Просто, если это гипотетическое что-то еще в лагере, то его следует убрать из него поскорее, чтобы кто-то еще не дотронулся случайно и не подцепил заразу, смекаешь?

Лицо Даффи покраснело, капля пота появилась на его лбу и скатилась вниз к подбородку, окурки бегающих глаз загорелись, их зажгла жадность бандита. Он машинально сунул руку в карман и нащупал в нем золотой глаз Билла. Нет, он не был готов с ним расстаться! Чтобы скрыть свою находку Даффи, тут же опомнившись, сунул в карман и вторую руку, замаскировав этим первое движение, и, вперив глаза в середину лица Миража, сказал уверенным тоном: — Боюсь, что нет, босс! Я ничего такого не припоминаю… Нет, сэр, даже и не знаю, чтобы это могло быть…

— Хм, не знаешь, значит? — спросил Миража, пристально глядя Даффи в глаза. Тот не продержался и трех секунд, и вперил взгляд в землю. — Хорошо! — хлопнул Мираж в ладони, выводя громким звуком Энни из оцепенения, она опять погрузилась в себя. — То есть плохо, конечно, — добавил он, — но хорошо, если ты не помнишь, то у меня к тебе больше нет вопросов, — давай сюда свою руку…

Даффи протянул ему ее, и Мираж использовал остатки мази, которой заготовил с запасом. Когда он закончил обрабатывать рану, Даффи с удивлением и радостью несколько раз сжал и разжал ладонь.

— А ведь и правда помогает, сэр! — сказал он. — Только намазали, и вот уже эффект есть! Вы прям волшебник, босс, вы знаете?

— Рад, что сумел помочь, — сказал Мираж и, хлопнув его по плечу, удалился, а Энни долго смотрела ему в спину, а после опять забылась.

Последующие несколько дней Энни провела словно во сне. Лагерь жил обычной жизнью, внешне и она жила, но не внутренне: символы по-прежнему не оставляли ее, все чаще и все глубже она погружалась в себя. Девушка чувствовала, что ее нынешнее состояние связанно с тем, что происходило со Старым падубом. Дерево все больше клонилось в сторону. Теперь она понимала, что нечто росло под ним, но кажется, никто, кроме нее, не замечал этого, а когда она хотела сама заговорить с кем-то об этом, что-то накатывало на нее, и она забывала, зачем подходила к человеку. Просто стояла и смотрела на него молча, ничего не отвечая, когда к ней обращались, и только когда потревоженный ею человек отходил от нее сам, она приходила в себя.

Энни едва ли понимала хоть одну тысячную долю того, что происходило. Однако несомненным для нее было одно: то, что начал Мираж в ту ночь, еще не закончилось. Черная туча не являлась конечной целью ритуала, но была лишь его частью, переходным звеном между началом и концом. Все это был какой-то цикл, логики которого она не понимала, единственное, что Энни знала точно — это то, что очень скоро цикл должен был завершиться, тогда круг замкнется, и что-то случиться, что-то очень плохое, и если к тому моменту они все еще будут здесь, это что-то настигнет их, и не все переживут столкновение с ним.

Дни шли, тревога Энни возрастала, зловещий мрак распространился по долине, как если бы крона старого падуба отбросила тень на все Лоно, так было теперь, так теперь чувствовалось. И даже разбойников проняло, они ощутили наконец, что что-то назревает. Бандиты озирались, посматривали по сторонам с тревогой, проверяли свои ружья и револьверы, но не могли найти рационального объяснения той смуте, которая их охватила, и поэтому игнорировали ее. Они привыкли иметь дело с пулями, законниками, конкурентами — в общем видимыми врагами, и это перебивало их чутье, мешало им увидеть ту картину, которую видела Энни. Они и она жили физически бок о бок, но духовно в разных мирах, и только Энни знала об этом. По иронии судьбы или кого-то, ответственного за их невзгоды, ее больше других посвятили в секрет того таинства, в которое все они были вовлечены, но она не имела языка, чтобы поделиться своими знаниями с остальными. Они же расточали драгоценное время на мелочи, то, что на самом деле было важно, оставалось вне поля их зрения вплоть до рокового дня, когда гнойник, который вызревал под Старым падубом, прорвало и то, что сидело в нем, вылезло наружу.

Они заснули в ясности, а проснулись во мгле. Это было страшно, все равно что ослепнуть во сне. За ночь туман спустился с холмов. Он был настолько плотным, что реки и деревьев за ней, окутанных его пеленой, совершенно невозможно было разглядеть из лагеря, и только вершины гор виднелись где-то далеко на севере и Арка седла на западе. Тот же лес, что был на юге, из которого они вышли, полностью исчез, как и все, что находилось выше их стоянки. Холмы потонули во мгле, похожие на валы океанических волн они грозились вот-вот рухнуть вниз, погребя всех людей под собой. Только Старый падуб виднелся сквозь мглу, его черный силуэт напоминал замершего в ожидании ворона. Уж не казни ли он ждет, чтобы выклевать глаза мертвецам?

Все то утро разбойники собирали лошадей, которые разбрелись по пастбищам. Сделать это было немногим проще, чем найти иголку в сене: люди не видели дальше вытянутой руки. Но лошадей нужно было собрать во чтобы то ни стало. Все, что им оставалось, — это действовать исключительно на слух. Мираж научил их свисту, на который лошадь не могла не отреагировать. Каждый раз, когда они свистели, какая-нибудь из них, если не сразу несколько, отзывалась ржанием. Люди уходили во тьму и не возвращались, Энни казалось, что мгла пожирает их, а каждый, кто осмелился войти в нее, не найдет дороги назад. Сама девушка осталась в лагере, вместе с ней был Мираж и Джек Решето, а также Беда, привязанная к руке Джека. Даже на сон он не отвязывал ее, но наоборот, добавлял узлов. Кобыла совсем притихла, кажется, она о происходящем знала больше, чем бандиты, и даже Энни. Сколько бы они не старались, костер все никак не хотел разгораться, слишком тяжелым и сырым был воздух. Они позавтракали вяленым мясом, которого Мираж, ежедневно охотясь, заготовил за время пребывания в Лоне столько, что хватило бы им всем на перезимовать и еще бы на полвесны осталось. После завтрака расселись кто куда и даже не говорили, просто чего-то ждали.

Очень скоро разбойники начали свистеть не только для привлечения животных, но и для того, чтобы найти друг друга. Никто не надоумил их обвязаться одной веревкой, и теперь они сами понемногу отчаивались выбраться из мглы. Случалось, звуки шагов раздавались буквально в нескольких метрах от лагеря, их окликали, но люди, кажется, не слышали криков, или это были не люди? Иногда разбойники возвращались, приводили с собой лошадей, куда чаще приходили с пустыми руками и облегченно вздыхали, увидев знакомые лица. Раньше они думали, что чистилище — это бесконечное Ущелье смерти, сейчас они были уверены в том, что в чистилище находятся теперь.

В тот день солнце на небо не вышло. Может, где-то его и видели, но Лоно оно обошло стороной. Тучи сначала были просто белыми, затем стали серыми, потом налились свинцом и почернели. Кроме того, в воздухе очень скоро запахло гарью, но пожара при таких условиях просто быть не могло, сама древесина пропиталась влагой. Казалось, какая-то гигантская фабрика была возведена за ночь на юге специально для того, чтобы испортить им жизнь. Она жгла леса, а производила туман и смог.

Ближе к вечеру в лагере собрались все. Лошади ржали и тревожно озирались, били копытами и пугались каждого шороха. Когда Кавалерия вернулся в лагерь, приведя Бо Джека, а вместе с ней и Даффи притащив за шкирки, никто не задавал вопросов, все поняли сразу, что доходяга пытался сбежать. Его, однако, не тронули за предательство, хотя стоило бы — мысли людей были заняты совсем другим. Даффи же и не думал раскаиваться, только жалел о том, что его поймали и ненавидел не только Кавалерию, но весь мир за это. Маленькие глазки его пылали злобой. Его правая рука была в кармане, пальцы без конца мусолили золотой глаз.

Люди расселись вокруг телеги, оперевшись на нее спинами, и Энни пододвинулась к Кавалерии, позабыв обо всем, что случилось между ними раньше. Теперь она чувствовала от кого разит смертью. Ей для этого не нужно было на человека смотреть, она просто знала, рядом с кем ей надо быть, а от кого стоит держаться подальше, чтобы уцелеть. Энни сидела слева от Кавалерии, положив голову каторжнику на плечо и вцепившись в его руку. Он же, хоть и держал ладонь правой руки на кобуре своего револьвера, впервые за долгое время не был уверен в силе огнестрельного оружия, но точно знал, что сегодня ему придется пустить его в ход. Те же или сходные чувства, наверное, испытывал каждый разбойник в лагере, и потому все сидели с ружьями и винтовками, постоянно проверяя их на готовность.

Мираж был особенно хмур в тот день. Будто мел, мгла выкрасила его лицо в белый, эта бледность явно свидетельствовала об истощении сил. Только девушка, пристально следившая за Миражом, заметила эта. Если и еще кто-то заметил, то не подал виду, очевидно, не связав бледный и болезненный вид Миража с туманом.

Ни разу за день не подул и слабый ветерок, но вечером, когда стемнело и туман превратился в подвижный мрак, — подул сильный. Его порыв пронесся с юга на север, растрепав волосы людей, переполошив их всех и лошадей. Ветер подул так сильно, что телега закачалась. Будто коса мрачного жнеца просвистела над их головами, предупреждая о том, что скоро грядет. Разбойники, к счастью, не были зайцами: ушей ее лезвием никому не отрезало, но все прекрасно понимали, что следующий удар косы, вполне возможно, придется по их шеям.

С первым порывом ветра бандиты бросились проверять оружие, хотя уже десятки раз это делали прежде. Всех успокаивают разные вещи: кто-то бросает монетку, как, например, Мираж, кто-то держит руку возле оружия, как Кавалерия, женщины держатся за своих мужчин, они их якори в этом жестоком и непостоянном мире, Энни же теперь держалась за того, кто, как она считала, мог ее спасти. Она нашла самое безопасное место в этой западне и цеплялась за него изо всех сил. Даффи продолжал мусолить золотой глаз не ради успокоения, а из простой человеческой жадности, уже сейчас она его погубила, уже тогда, когда он осквернил прах мертвого. Беда замерла на своих четырех, ища спокойствия в земле — опоре под ее копытами. Когда Джек нервничал, он ел, сейчас — все тоже вяленное мясо. И Бо, подражая ему (или это Джек подражал своей кляче?) тоже ела — эта лошадь единственная из всех просто дожевывала остатки травы вблизи лагеря. Она, казалось, нисколько не была потревожена происходящим, инстинкты Бо были такими же тупыми, как у мула. Остальные же лошади находились на грани бегства, вовсе не люди удерживали их, а непонимание того, откуда ждать угрозу.

Но не ветер стал всему началом, а то, что последовало за ним. Чтобы зажечь потухший костер, нужно раздуть угли. В костер превратилось все Лоно, какой-то гигант на юге дунул во всю мочь своих легких, насыщая тяжелый воздух низменности кислородом, и множество языков пламени вспыхнуло в одночасье. Они танцевали в тумане грациозно, как змеи под звуки флейты, но единственной музыкой, сопутствовавшей им, были завывания ветра. Сердца же людей трепетали совсем не им в такт, но куда чаще. Ветер рвал мглу в клочья, превращал туман в синеватые лоскуты, которые развеивались легко и просто, как обычный сигаретный дым. Среди прочего разбойники жалели о невыкуренных сигаретах, мысленно с жизнью рассталось большинство из них, но все были готовы пойти на любую меру, чтобы спастись.

Старый падуб вновь вырос из черноты ночи, самый высокий вихрь пламени возник за ним, отбрасывая тень дерева на северо-восток. Лагерь утонул в ней, они все исчезли под его кроной, на контрасте с огнями тьма казалась кромешной. Языки пламени двигались вокруг лагеря, то медленно приближались к людям, то отдалялись от них. Но ни разу они не приблизились настолько, чтобы осажденные ими разбойники могли понять, что они есть. Каждый слышал о болотных огнях, но в Лоне никогда болота не было, тем более его не могло быть там, где огни горели.

Вдруг телега просела в землю колесами, и каждый вскочил на ноги и тут же утонул ими в грязи. Еще секунду назад земля была твердой, и вот теперь она превратилась в жижу. Разбойники пытались высвободить ноги из трясины, но большинство их хаотичных метаний приводило лишь к более глубокому увязанию в ней. Глубже всех погрузился в болото Джек. Он как встал, так земля под ним просела до колена. Отчаянно ржала Беда, даже лошадь Прерикон тонула медленнее Джека, веревка, связывающая их, утаскивала кобылу в болото вслед за ним, обещая узнику разделить одну могилу с надзирателем.

Собрав все силы, Кавалерия одним движением вырвался из болота и запрыгнул на телегу. В момент его прыжка, Энни показалось, что из грязи внизу запоздало вынырнула рука, чтобы схватить его за ногу, но вокруг была тьма, а рука тут же погрузилась обратно, и девушка не могла быть уверена в том, что видела. Кавалерия подал Энни руку, она ухватилась за нее двумя руками, и он одним мощным рывком вытянул ее наверх. Сразу две руки возникли из трясины, одна из них схватила подол платья девушки и оторвала от него внушительную часть, обнажив девичью ножку до колена. Услышав треск ткани и почувствовав, как что-то удерживает ее, Энни истошно завизжала, а оказавшись наверху, прижалась к Кавалерии всем телом. Он обнял девушку за стан и почувствовал ее тепло, его тело ответило, но сейчас было не время. Нос Энни уткнулся ему в грудь, девушка содрогалась от рыданий, ее слезы промочили ткань его рубашки. На телеге нашло убежище трое: Кавалерия, Энни и Мираж, который просто возник позади них, словно всегда там стоял.

Телега была временным решением, вес их троих в добавок к ее весу значительно ускорил погружение. Очень скоро колеса телеги до середины утонули в болоте, и тогда из трясины показались руки, и черепа вылезли тоже, и тела по пояс — это были те же скелеты, которых Кавалерия и Энни видели в ночь ритуала. Под действием неизвестных сил земля смягчилась, и они смогли очень быстро добраться до лагеря, прорыв ходы под холмами.

Между тем и сами холмы медленно двигались к ним. Это стало заметно не сразу, но в какой-то момент каждый из тех, кто еще мог соображать и что-то видеть, понял: верхние слои земли, размокнув, сползали вниз. В иной ситуации им не составило бы никакого труда выбраться из западни, просто отойдя в сторону, но при данных обстоятельствах у них шансов не было. Хуже всего успеть осознать смерть, видеть, как она приближается к тебе, и ты никак не можешь все предотвратить, а на исход влияет любая мелочь. Такова специфика медленной смерти — ты успеваешь осознать насколько же в мире все условно, и повернись твоя судьба хоть немножко другим образом, — ты бы так не кончил. Вот только все сложилось именно так, как сложилось.

Как Харон орудует веслом, укрощая души, дерзнувшие восстать против него, так Кавалерия принялся лупить мертвых прикладом ружья по головам. Когда череп превращался в труху, скелет продолжал жить еще какое-то время, пока магия, связавшая его кости воедино, не исчерпывались, и тогда он исчезал во вспышке света. Задача, поставленная перед мертвецами, была простой — утащить живых под землю, сделать их мертвыми, как они, и голова не требуется, чтобы справиться с ней. Кавалерия бил и бил, но было это сродни отрубанию голов гидре — по два новых мертвеца приходило на замену одному убитому. Мираж занимался тем же со своей стороны телеги, вооружившись винтовкой. Кости ломались легко, но было их столько, что свались они разом им на головы, образовалась бы гора высотой до самой верхушки Старого падуба. Мертвецы только шипели и лезли на телегу, на большее они не были рассчитаны. Изредка они уклонялись от ударов, когда нужная шестеренка в механизме, который приводил их мощи в движение, срабатывала.

Среди шипения Кавалерия различил человеческий голос, он молил о помощи. Сперва он подумал, что ему показалось, но вскоре ладонь живого вцепилась в крайнюю доску кузова рядом с кистями скелетов, а из болота показалась перекошенное от ужаса лицо Даффи. Каким-то чудом он сумел выбраться из трясины по костям мертвецов. И вторую руку Даффи достал из грязи, с громким чавканьем болото выпустило ее, золотой глаз Билла ударил по доске телеги, разбойник дорожил им даже теперь, когда на кону была его жизнь.

Энни бросилась к Даффи и протянула ему руку, но Кавалерия схватил ее за плечо и оттолкнул назад в кузов. Вместо руки он протянул ему ногу: ударил сапогом по пальцам Даффи. С криком боли тот отпустил телегу, и тут же оказался схвачен мертвыми. Скелеты цеплялись за конечности бандита, их пальцы разрывали его одежду, а зубы отрывали куски плоти. Сразу три черепа вцепились в лицо Даффи зубами, разорвав его на части. Они пронзили пальцами плоть между его ребрами и, схватившись за них, разорвали грудь бандиты пополам. Они распотрошили его живот и выворотили внутренности наружу, смешав их с грязью. Они вскрыли его без скальпеля или пилы, без каких-либо принадлежностей. На протяжении всего этого пира Даффи истошно кричал.

Энни с ужасом смотрела на это, будучи не в силах отвести взгляд. Она сидела на коленях, обняв ногу Кавалерии, который продолжал отбиваться от орд мертвых. В плену у страха она совсем позабыла о том, как грубо он только что обошелся с ней. Никакие его моральные качества уже не играли для нее роли, она видела ужасную гибель Даффи и не хотела быть на его месте. На грани жизни и смерти от человека остается только зверь.

Девушка знала, если падет Кавалерия, — падет и она. Пересилив себя, Энни отвела взгляд от пирствующих мертвых, к тому моменту от Даффи мало что осталось. Она встала и огляделась по сторонам: вокруг телеги мертвых было больше всего, еще один очаг поменьше образовался вокруг Джека Решето. Сразу по пять скелетов набрасывались на его руки и вцеплялись в них челюстями. Это напоминало охоту на медведя — Джек был косолапым, а скелеты гончими. Задача собак состояла в том, чтобы загнать зверя в угол и задержать его до прихода охотника. Даже набросившись на него всем скопом, скелеты не могли свалить Джека, слишком мало они весили и слишком хрупкими были. Его руки же, как бревна, разбрасывали их в стороны, а удары его кулаков растирали их в пыль. Беда изо всех сил тянула Джека на себя, но так как опоры она под собой не имела, с течением времени лошадь все больше погружалась копытами в грязь. Кобыла пыталась перегрызть аркан, но волосы лошадей Прерикон, из которого он был сплетен, не уступили ее зубам. Джек же использовал моток веревки на руке, к которой Беда была привязана, чтобы безболезненно подставлять его под укусы скелетов, держа их подальше от своей глотки.

Раздался выстрел, и один из черепов взорвался, как мешок с мукой, брызнув прахом во все стороны. Энни и Кавалерия разом оглянулись — стрелял Терри Рыбак из винтовки, а Дадли Вешатель сидел на своем испуганном мерине и не особо спешил вмешиваться. Он широко улыбался, ему, похоже, нравилось происходящее. Когда все началось, Терри и Дадли успели забраться на своих лошадей и отвести их от лагеря к берегу реки, где по иронии судьбы земля была тверже.

Ударом каблучка Энни проломила череп одному из мертвых, лезущих на телегу сзади. Еще секунда и он вцепился бы Кавалерии в бедро. Энни была прекрасна в этот миг как никогда. Воинственная красавица, ее платье разорвалось как раз в нужном месте, чтобы в момент удара обнажилась ее ножка целиком. Так как больше оружия в телеге не было, Энни в борьбе с мертвыми приходилось довольствоваться только своим телом. Она обладала ногами до ушей, и как все красивые девушки, имела врожденный талант к размахиванию ими, а ситуация поспособствовала его проявлению. То, что она вытворяла, ничуть не походило на канкан, если только на стамптаунский его вариант, в котором танцовщицы отбиваются от лезущих к ним пьяных и вонючих лесорубов.

Тем временем холмы ползли. Первый из них преодолел уже четверть расстояния до телеги, а сама она почти по бортики погрузилась в грязь. Еще чуть-чуть и Мертвые смогут спокойно в нее залезть. Из-под холма показался череп, грязь стекала по нему, образовав новый слой кожи, и только два изумруда горели в провалах его глазниц, указывая на то, что это не обычный бугор грязи, а когда-то человек вообще-то. Его челюсти разошлись, и капли грязи полетели в стороны. Вслед за черепом показалась рука. Растопырив пальцы, она вцепилась в землю и попыталась вытащить остальной скелет, но лишь беспомощно загребла грязь фалангами. Вторая рука попыталась сделать то же и точно так же провалилась. За первой каплей дождя всегда падает вторая — где один неупокоенный, там их несколько! Новые черепа возникали из грязи, сотни их. Две сотни рук тащили холм вперед. А над ним был второй холм и еще две сотни неупокоенных, и каждый холм выше полз вниз. Один легион мертвых влез на другой и теперь использовал его как движущую силу. Между жизнью и смертью все равны, в мире мертвых опять неравенство.

Если бы Энни видела это, она бы свалилась без сил, но она была теперь слишком увлечена борьбой за существование, чтобы поглядывать по сторонам. Они делали все возможное, чтобы остаться в живых.

Вдруг загорелся свет, такой для них яркий, будто тысячу лет они провели во тьме катакомб, и вот спустя тысячу лет кто-то вошел в подземелье и зажег спичку. И мертвые, и живые, и лошади, и люди — все замерли. Терри, Дадли, Энни, Кавалерия, Мираж — все обернулись, и увидели шедевр живописи, который никогда не будет запечатлен на холсте красками. Ни одному безумцу не приснится такое. Ни один мастер кисти из ныне живущих, как бы хорош он не был, неспособен передать то, что открылось им, запечатлеть это во всех деталях. Ни один человек, представь ему хоть десять тысяч доказательств, — десять тысяч черепов, не поверит никогда в возможность этого, ведь зачем тогда жить в таком мире?

Над Старым падубом разверзлась бездна. Гигантская воронка зияла вверху. Тучи расступились, открыв взорам людей ночное небо, полную тьму без звезд. А из космоса смотрело на землю огромное, искаженное яростью лицо Тура, Вечного стражника, больше воров ненавидящего только нежить. Его багровый свет залил Лоно. Лучи его были настолько горячи, что огненные вихри, танцующие вокруг них — теперь люди увидели, что это танцевали воспламененные скелеты — сгорели в этом свете. И кость закровоточит, если Тур ударит, и он ударил, и кровь залила все.

Мертвые корчились на земле, их челюсти стучали, суставы выгибались под немыслимыми углами, руки заплетались, ноги сучились, ребра поочередно поднимались и опускались, кто перебирал ими, как пальцами — лучи первой луны сожгли их путы — нити, связующие марионеток и кукловода. И то же, что со всеми скелетами, происходило со Старым падубом: его корежило, все его стволы с громким треском ломались, но не падали на землю. Дерево превратилось в зверя. Кора его размягчилась, а каждый ствол стал червем, и они вились до тех пор, пока не согнулись в нечто наподобие гигантской пятерни, и она, затвердев, обратилась когтями на восток. Туда, где Монтгомери лейн и города центральных прерий, и дальше Брэйввилль, и Вельд, и Лонгдейл, и спустя еще с десяток провинций, где-то далеко-далеко на северо-востоке — Акведук, и пройти под его аркой, и вот уже виднеется в десятке миль от него столица, прежде Фейр, теперь империи без названия, равных которой нет и потому просто — империи. Жемчужные стены и красная черепица домов, идущих в гору, и статуя Тараниса Победоносного, отлитая из золота и бронзы, и вечной славы победителя, крупнее и совершеннее которой не создали до сих пор. И все это проклинал Старый падуб — куриная лапа в руках цыганки — зловещее знамение на фоне багрового диска Тура и гигантского огненного скелета, стоящего за ней.

Лицо Миража казалось еще бледнее в свете вечного стражника, оно было белым-бело и улыбалось. Но никто из людей не увидел эту улыбку, а спустя секунду ее не стало, произошла вспышка, будто кто-то пропустил багровые лучи через увеличительное стекло, и все растаяло, и тут же вновь возникло, и землю затрясло, множество появилось в ней разломов. Что-то колоссальное рвалось из нее наружу, нечто невероятных размеров. Какой-то гигантский скелет из падших титанов, последователей Миноша, который до того удерживал Лоно на своих плечах, заточенный туда Туром за предательство, окованный цепями из металла Поднебесной кузни Тиона, из тяжелейших душ вод Стикса, душ величайших грешников, почувствовал жар пламени своего врага и теперь рвался из недр, чтобы отомстить ему. Он знал, что проиграет в этой борьбе, как проиграл миллиарды лет назад, но ненависть его была так велика, а вес земли таким большим, и так давно он все это удерживал на себе и в себе, что безразличной ему вдруг стала вечность — единственное, что ему оставили — и сбросив с плеч горизонт, он полез из земли.

Будь в Лоне море, оно бы взбурлило, но здесь была только река, а скорее ручей, который недавно целиком перекрыли лягушки и этот ручей встряхнулся, как ковровая дорожка, с запада на восток. В мгновение вспышки свет Тура был для земли, что огонь для глины — болото высохло и затвердело, а та нежить, что не сгорела, застряла в нем. Местами из земли, выглядывали черепа, иногда хребты, руки или ноги, некоторые еще подергивались, одна из рук сжимала золотое око, но всем было плевать на золото, никто даже не заметил его. Они спрыгнули с телеги и побежали по костям и праху высвобождать ноги Беды, вытаскивать Джека, увязнувшего в земле по пояс. Его истерзанные руки кровоточили, огромная грудь вздымалась и опадала. Они били прикладами землю, и она ломалась, хрупкая как керамика, хотя до происшествия глины в почве было мало и непонятно, откуда мог взяться такой эффект. Какой-то могущественный алхимик преобразил ее в момент вспышки, и весь мир преобразился в пределах их видимости. Деревья на севере порыжели, а лес на юге охватило пламя, и горы горели, словно за пределами их бесновалось пекло. Но то пламя, что объяло горы, было пламенем света Тура, а то, что охватило лес, было обычным, мирским огнем.

Земля тряслась все сильнее, и в тот момент, когда они сумели высвободить Джека, а он, шатаясь, добрался до Бо и с трудом влез на нее, Старый палуб взлетел в воздух, холм, на вершине которого он рос, взорвался, и показалась рука монстра. Корень дерева, чем выше оно взлетало, тем толще становился. Очень скоро корень закончился, и потянулась порода. Казалось, этот столп будет длиться вечность, и все шары земли, вся геологическая летопись мира вытянется из недр, как вырванный из тела нерв, но вот столп замер, с грохотом сложился пополам и рухнул вниз. Он обрушился на землю и Старый падуб — теперь уже кисть руки чудовища, как пушечное ядро, размером с сизифов камень, взорвало землю неподалеку от людей, и их осыпало осколками ее, как шрапнелью. Они исцарапали Энни лицо, и девушка, вскрикнув, обратила синие глаза на запад и застыла. Вновь некая сила овладела ей, и она против своей воли наблюдала то, как из земли вырастало нечто неописуемых размеров.

Вторая рука чудовища лежала под холмами, оно взмахнуло ею, как плетью, и все всхолмье взлетело, а после опало. Оно подняло голову, и горящий лес на юге на мгновение стал ему гривой, но после деревья и земля осыпались, и остался только шлем из древнего металла, крепче которого нет. Он лишь немного уступал в насыщенности красного лучам Тура, слегка отдавал зеленью. Вслед за шлемом поднялся гигантский череп, сросшиеся кости которого были массивнее, чем у людей. Он вобрал в себе черты всех предков человека, но в точности не походил на череп ни одного из них. Провалы глазниц его сияли не тем же изумрудным светом, что у обычных неупокоенных, но нестерпимо ярким для человеческих глаз белым пламенем начала вселенной. Смертным запрещено даже смотреть в сторону вечных. Последним, что увидел Энни в своей жизни, были его глаза. Она закричала и, зажмурившись, согнулась, а когда открыла глаза снова, то не увидела ничего, кроме черноты, — Энни ослепла. Не сразу она поняла это, и не сразу закричала. Когда она согнулась, Кавалерия схватил ее, а когда девушка посмотрела в его сторону, он увидел изменившийся цвет ее зрачков и понял все раньше, чем она сама.

Он усадил Энни на Беду позади себя, лошадь все еще не слушалась полноценно, но сейчас цель у них была общая — убраться подальше от этого места, и она не возражала целым двум всадникам ан своей спине. Он приказал Энни закрыть глаза, и она послушалась. Он вцепился кобыле в гриву, и ударил ей в бока теми шпорами, которые одолжил ему Мираж, чтобы он объездил Беду, взамен его старых шпор, испорченных в день Дела у Змеиного каньона. Одни шпоры и делали Кавалерию рыцарем, а еще поступки иногда. Но сейчас другого спутника Энни не хотелось, только такого, который мог ее унести прочь от всего этого безумия. Плевать, если вместо пегаса под ней будет скакун из мрачнейших глубин ада, лишь бы она выбралась отсюда и не умерла.

Разбойники скакали во весь отпор к восточному выходу из Лона, а позади них разверзлась преисподняя. Уцелевшие мертвые вырывались из земли и тоже бежали на восток, некоторые из них даже догоняли Бо Джека, которая, кажется, только сейчас по-настоящему поняла, что вокруг нее происходит что-то очень нехорошее и выжимала из себя максимум. Если бы кто-то из людей обернулся, то увидел бы как поднимается из земли титан, и тут же падает со страшным грохотом, от которого им показалось, что весь мир перевернулся. Как смотрит с ненавистью на свои ноги, изломанные и скрепленные тем же металлом, из которого отлили его шлем. Их кости раньше были как у человека, теперь же напоминали задние ноги кузнечиков, которых любил пожевать Дадли. Они не предназначались больше для ходьбы, ими даже прыгать нельзя было, только ползать. В гневе титан смел тысячу скелетов, отчего в спину скачущим ударила волна ветра, и забросил их себе в пасть. Из ноздрей колосса пошел дым, он перевернулся и пополз в сторону Арки седла. Гигант забросил на нее правую руку и, оперевшись на нее, положил изгиб локтя левой руки между двух крупнейших гор на северо-западе Лона, из-за чего вершина одной из них, самой высокой, откололась и съехала вниз, пропахав огромную борозду через северный лес, уничтожив по меньшей мере треть его.

В небо взвились орлы, уже давно они оглашали округу своим клекотом, как ангелы парили над адом внизу. Теперь, когда титан достиг их гнезд на скалах, тысячи их бросились на него, защищая птенцов. Они разбивались в кровь о его кости, он же даже не обращал на них внимание.

Этот шлем на его голове не снимался: его водрузили братья титана, чтобы отступник больше не смел смотреть вверх. Теперь же он попытался сделать недозволенное, с трудом задрал голову вверх и обратил первичный свет в своих глазницах к лику Тура над головой. Он схватил съехавшую горную вершину левой рукой и метнул ееввысь, вложив в бросок всю свою ненависть, все остатки сил, как Минош когда-то метнул молот Велунда в один из столпов Поднебесного акведука и пролились воды Стикса на Четвертый мир, пав огненным дождем на головы обезьян, — по древнейшим преданиям из всех так начался род человека.

Но титан не имел и сотой доли тех сил, которыми обладал Минош, и на тысячную долю не мог поравняться с ним в ненависти к своему роду. Вершина не долетела до Тура, она упала далеко за Рубикон — в самый центр Палингерии, но так как на ее территории поместится с сотню империй, когда придет время искать обломок, не сразу люди найдут его. Дальнейшая судьба вершины когда-нибудь станет известна экспедиторами, отправившимися туда, а пока Рубикон остается непреодолимым препятствием между людьми, Палингерией и ее секретами.

Глаза титана погасли, но вечный свет не исчез — ведь когда ставни закрываются, содержимое комнаты не исчезает. С ужасным скрежетом хребет великана подломился в области шеи, а череп покатился вниз. Скелет же так и остался лежать, прижавшись к кольцу гор, опоясывающих Лоно, безжизненный, неподвижный. А Лоно умерло, река усохла, и казалось, никогда уже местная флора и фауна не восстановятся, никогда не прибегут сюда лошади Прерикон, не пронесутся по здешним лугам и не пожуют здешней травы. Но ошибочно это впечатление — уже через десять лет они будут здесь пастись, а кости титана покроются мхом и лишайниками, и жизнь восторжествует над вечностью! И хотя никогда прежним не станет Лоно, той травы, что росла здесь когда-то никогда уже не будет, и Старый падуб исчез навсегда, но вырастет новая трава, и будут еще старые деревья, а суть Лона не изменится никогда. Оно — сердце прерий — и миллион путей ведут туда.

Когда люди достаточно долго живут бок о бок и неважно, кем эти люди друг другу приходятся, так иногда бывает, что некоторые случаи, произошедшие когда-то, они не упоминают в разговоре. Как бы нарочито умалчивают, не сговариваюсь, так как всем понятно, что кому-то из них, части их или вообще всем им это происшествие неприятно. Случается всякое, порой вполне обычные, но попросту скверные вещи, ведь мир так жесток, но иногда людей объединяет загадка, тайна события экстраординарного, и тогда все молчат не только потому, что им неприятно вспоминать, но и еще потому, что то, что было, невозможно. Сверхъестественное необъяснимо, в ином случае оно перешло бы в категорию естественного, но малоизученного. И многое переходит, но бывает непостижимые уму человеческому тайны, непредназначенные для него, основанные на законах иной логики. То, что случилось в Лоне, одна из таких тайн.

Выбравшись из лощины, они понеслись по Монтгомери лейн, и даже когда какофония позади затихла, они продолжали нестись, остановившись только тогда, и не минутой раньше, когда Межевая гряда исчезла за их спинами, а от нее осталась только ровная полоса на западе. Только тогда они слезли с лошадей, позволив им и себе передохнуть немного. Светало, но Энни не застала рассвета, и тогда, когда все заговорили о том, какое красивое солнце, будто впервые в жизни его увидев, она вдруг с ужасом осознала, что слепа, и закричала. Кавалерия был рядом и прижал ее к себе. Зрачки ее стали белыми, как облака на небе, которых она уже не увидит ни сегодня, ни когда-либо вообще, только в своих воспоминания и мечтах.

Осмотрев глаза Энни, Мираж отвел Кавалерию в сторону и там, наедине с ним, произнес ей приговор: — Я здесь бессилен, друг, видеть она больше не будет. Того, что случилось вчера, не должно было произойти. Проклятие долины… Право, я не знал, что оно и правда существует, я…

Но Кавалерия уже отвернулся, он пошел обратно к девушке, и обнял ее за плечи. В тот миг, когда Мираж соврал, Кавалерия возненавидел его сильнее, чем Кнута, и понял, что когда-нибудь он убьет его, если, конечно, это возможно, или умрет в попытке, если нет. Но не сейчас: сперва он выведает все, что можно выведать об этом змее, облачившемся в кожу человека, и в решающий момент он будет на нужном месте, чтобы нанести ему удар. Если в спину — пусть, в честный бой верят только дети и мертвецы, проигравшие в нечестном бою, то же, что случилось ночью, наглядно показало, что покой им только снится.

Когда вчера Энни прижалась к Кавалерии, по его каменному сердцу прошла трещина. Он почувствовал что-то человеческое, что-то, чего уже давно не чувствовал. Забота о ком-то, защита чего-то важного, вернула его к жизни, теперь ему было ради чего жить, теперь он знал, за что готов сложить голову. Он дождался, пока Энни немного успокоилась, наклонился к ее уху и прошептал:

— Ты слепа, но я зряч и помогу тебе. Многие калеки умирают в одиночестве, по крайней мере, потому, что я обещаю тебе, что ты не умрешь одна, скажи, ты можешь перестать плакать?

Энни вздрогнула и, промедлив немного, утвердительно кивнула.

— Меня зовут Абрахам, Абрахам Смит…

Послесловие Экспедиция Тюффона

Первая встреча человека и лошади Прерикон произошла семьдесят два года назад. Некий Шарль Тюффон — потомственный граф, премногая титулованный, известный меценат и ученый, член Имперской академии наук и, наконец, выходец из благородного, древнего и уважаемого рода Тюффонов — организовал экспедицию в так называемые Дикие земли — на тот момент бывшие просто огромным темным пятном на карте — с намерением пролить свет на это самое пятно. Тогда было принято рисовать разных чудищ на картах, отмечая так неизведанные места или те, где путника подстерегает опасность. На Диких землях красовался дракон, и до сих пор нету в мире ученого, который бы не мечтал хоть раз в жизни отыскать живого дракона, чтобы того поймать, описать и привезти в Зоопарк его величества.

Горячо молодое сердце! Так часто оно затмевает ум, навязывая телу авантюры. Никто не верил в успех предприятия Тюффона, никто не предполагал даже, что он на самом деле отважиться претворить сумасшедшую идею, посетившую его голову, в жизнь. Все до последнего момента были убеждены в том, что это лишь временное помутнение рассудка и что оно у юноши пройдет. Однако, не прошло! И когда карета молодого ученого выехала за ворота родового поместья, его матушка, вышедшая на крыльцо попрощаться с сыном, понадеявшись на то, что он вдруг одумается, внезапно с ужасом осознала, что видит любимое дитя в последний раз, и упала в обморок. Получилось, однако, не так, как она предполагала, — и материнское чутье иногда подводит, к счастью для нас, неблагодарных сыновей. Шарля она увидела живым по его возвращению спустя полгода, не сказать, чтобы триумфальному, уж точно не такому, о котором он мечтал, но уже вернуться из Диких земель означает многое, тем более почти целиком. Нужно ли говорить, что после этого путешествия Шарль Тюффон сделался заядлым домоседом? А, впрочем, я отвлекся…

Чертополох был в те годы просто маленьким пограничным городком, а не тем растущим молодым городом, которым мы знаем его теперь. Семьдесят лет назад это было просто забытое всеми место на юго-восточной границе Вельда — одной из крайних провинций Империи. Здесь размещался гарнизон пограничных войск, услугами, которые оказывал местным военным, городок и жил. Люди здесь пребывали в вечной нужде, почва была плоха и непригодна для возделывания, они облагораживали ее как могли, но могли они мало, и одним только фермерством кормиться не получалось.

В некоторый момент времени чертополохские мужики, чтобы прокормить свои семьи, повадились ходить за границу, охотясь на тамошнюю живность. Империя пока не наложила руки на те земли и потому никакого разрешения для промысла не требовалось, тем не менее платить местным охотникам все равно приходилось, так как на само пересечение границы в этом месте его величеством был наложен строжайший запрет. Со стороны диких земель никаких больших государств отродясь не существовало, прерии и то, что лежит дальше за ними, имперцы исконно считали своей вотчиной, просто пока еще не наложили на это все свои длинные, загребущие руки. Тамошнему гарнизону едва хватало людей для ежедневного пограничного караула, так что следить за всей границей сразу они не могли. Военные к тому же и сами были не дураки разжиться мясом и шкурами, не приложив для этого ровным счетом никаких усилий. В общем они и охотники в итоге нашли общий язык, жили в мире и, хоть и натянутом, но согласии.

В этот городок на задворках мира и приехал Шарль Тюффон в один прекрасный день в конце весны. По дороге туда он обзавелся спутниками, так что к моменту прибытия за его каретой уже тянулась вереница возов. В каждом большом городе по пути до Чертополоха он проводил по меньшей мере день, зазывая всех желающих примкнуть к нему. Обычно по одному-двум желающим набиралось из толпы. Это была не ахти-какая подмога, в основном пьяницы, сумасброды и бездельники, но все же рабочие руки, готовые отправиться к черту на рога или, вернее, забраться в пасть к дракону. Когда процессия прибыла к Чертополоху, все местные жители, бывшие тогда в городе, вышли смотреть на небывалое чудо — новоприбывших в город путников. Взгляды, которые бросали они на чужаков, не предвещали тем ничего хорошего. Местный люд был далек от гостеприимства, им едва удавалось сводить концы с концами, они никак не могли позволить себе лишних расходов. Если же чему и научила их жизнь, так это тому, что со стороны империи ничего хорошего не жди, — чаще всего это их предвзятое отношение было вполне оправданным, на счет же экспедиции Тюффона они ошибались как никогда в своей жизни. Можно сказать, что с Шарля Тюффона и началась колонизация Прерикона и, следственно, процветание Чертополоха. Иными словами, Шарль Тюффон был для местных подарком свыше, а не еще одной проблемой!

Заручившись поддержкой нескольких проводников и уладив вопрос о пересечении границы с начальством гарнизона, экспедиция Тюффона покинула Чертополох на рассвете следующего дня и отправилась в Прерикон, — именно так позднее назовут эту новую провинцию империи, так назовет ее сам Шарль в своих дневниках, опубликованных по его возвращению. Провожая повозки взглядом, местные лишь мрачно качали головами и сплевывали на землю, — так смотрят на эскорт приговоренного к смерти. Они смотрели им вслед, пока последняя из повозок не превратилась просто в маленькую точку, пылинку, потерянную где-то между бесконечным небом и безграничными прериями. А далеко-далеко на горизонте виднелся могучий горный хребет, много выше крупнейших стен каньонов, видный даже от Чертополоха, — там, у подножия гор, заканчивался Прерикон, а на той стороне хребта начиналась еще более дикая и еще более необъятная Палингерия. Туда нога храброго путника ступит еще не скоро…

Дни пролетали для Тюффона незаметно, его же спутники считали часы, минуты, мгновения до возвращения домой, даже захваченная в дорогу выпивка вскоре перестала спасать ситуацию, так как пить слишком много и слишком часто людям запрещалось. При всем при этом точной даты возвращения установлено не было. Деньги, затраченные на путешествие, принадлежали их нанимателю, Шарлю, он-то и должен был решить, когда поворачивать назад. Люди молились, чтобы неугомонный ученый удовлетворил свою страсть поскорее, они никогда не испытывали ничего подобного тому, что испытывал Тюффон, очутившись в вожделенных им Диких землях, иначе бы отчаялись вернуться совершенно. Шарль и раньше был в душе ребенком, теперь же этому ребенку предоставили песочницу для игр в полное его распоряжение. Насколько Шарлю было безразлично лидерство, настолько же самоотверженным ученым он был. Очень скоро у экспедиции возник еще один лидер, негласный, его звали Брэндоном. Он был человеком от народа, одним из проводников, нанятых Шарлем в Чертополохе.

Черноволосый и бледнокожий Брэндон был выходцем из Холлбрука, вместе с семьей он переехал в Вельд, сменив одну провинцию на другую, еще более дальнюю. Раньше он содержал таверну в Гасте — одном из северных городов на границе Холлбрука и Вэйланда, но разорился. Переезд в Вельд должен был поправить ужасное финансовое положение его семьи. Государство, нуждающееся в подъеме этой молодой провинции, обещало бесплатную землю всем переселенцам, оплатить все расходы на переезд туда, а также выдать им подъемные на первое время. Если бы Брэндон знал в какую дыру он везет свою семью, то, верно, остался бы у себя на родине, попытав счастья там, — пускай и в бедности, но знакомой. Он не был глупым человеком, но, как и большинство хороших и честных людей, ожидал, что и другие люди, встретившиеся ему на жизненном пути, будут с ним хорошими и честными в ответ. Чиновники в деле увеличения населения новой провинции не гнушались и открытого вранья, распространяя ложные слухи, о том, что в новом месте не жизнь, а сказка, с расчетом на то, что по-настоящему нуждающиеся и отчаявшиеся люди, когда прижмет, готовы поверить даже в рай на земле. В случае Брэндона и его семьи это сработало, как сработало и в случае почти всех жителей Чертополоха. Некоторые знали, на что подписываются, но все равно ехали за неимением лучшей судьбы.

Тогда как большая часть жителей Чертополоха считала экспедицию Тюффона глупой и опасной выдумкой с жиру бесящегося богатея, предприимчивый Брэндон увидел в ней возможность изменить свою жизнь и вместе с Дейвом, своим сыном, записался в проводники. Это был опытный охотник и следопыт, занимавшийся отстрелом дичи еще в годы жизни на родине, где мальчиков с детства приучали ходить на вепря или оленя их отцы. И своего сына, Дейва, Брэндон тоже обучал в этой славной холлбрукской традиции.

На момент экспедиции Дейву едва исполнилось семнадцать, а он уже был выше отца на голову и много шире его в плечах, ростом и сложением удавшись в мать, красивую и дородную женщину. Он был из тех молодых мужчин, о которых говорят, что человек пышет жизнью. Розовощекий, не по холлбрукски златокудрый и голубоглазый Дейв вполне мог бы сойти за столичного франта, если бы принарядился в духе моды. Имей он деньги, будь из знатного рода, — имел бы и оглушительный успех у столичных девушек на выданье. Но увы, жизнь его сложилась иначе: уродившись в Холлбруке, этом медвежьем угле, он, будучи жителем Вельда, даже похвастаться своим происхождением не смог бы перед ними, представься ему такая возможность, ведь в близости Чертополоха — этого преддверия степей — не водилось ни медведей, ни волков. Дейв мечтал вырваться из родных чертополоховых терний, мечтал повидать мир, разбогатеть, найти девушку, влюбиться в нее и осесть там, где земля помягче, а дожди идут чаще. К сожалению, у судьбы имелись на него другие планы. Он был избран ею, чтобы умереть на пике возмужания, так и не дожив до первой седины. Дейв погиб, спасая жизнь своего работодателя, Шарля, в то время как Брэндон был вынужден смотреть, будучи не в силах ничему помочь любимому сыну и проклиная тот день, когда он согласился отправиться в прерии. Прежде чем перейти непосредственно к описанию первой человеческой трагедии, семьдесят лет назад разразившейся на просторах Прерикона, необходимо хотя бы в нескольких словах охарактеризовать быт этих храбрых людей, осмелившихся взвалить на себя непомерное для хрупких человеческих плечей бремя покорителей прерий.

Дни первооткрывателей проходили просто, они продвигались вглубь степи, ища место у водоема, где бы можно было разбить лагерь, а когда находили подходящее, то останавливались там на несколько дней. В первое время ручьи не переводились, они били из холмов, из-под камней, между корнями деревьев в рощах, обнаруживались порою в самых неожиданных местах и дурили людям головы ложной надеждой в неисчерпаемость такого важного для жизни во всех ее проявлениях ресурса, как питьевая вода. Брэндон организовывал людей и доносил известия от них до Шарля, все общение которого с наемниками свелось до выдачи им суточной нормы, — богатей просто отмахивался от работников деньгами, не желая и не имея времени вникать в подробности их жизни. Сам же он был собран и всецело предан излюбленному делу. Будучи и географом, и ботаником, и зоологом, Шарль Тюффон со всей возможной скрупулезностью собирал и обрабатывал сведения, сыплющиеся на него со всех сторон, как из рога изобилия. В краткие же периоды покоя по вечерам, свободные от описи собранного им за день материала и бывшие отдыхом его натруженной голове и ногам, Шарль наслаждался красотою прерий сугубо эстетически, жалея, что не нанял в столице художника-пейзажиста, а неизвестный ненанятый им художник-пейзажист из столицы в свою очередь, сам того не ведая, жалел, что не подписался бы на такую авантюру и за все деньги мира.

Дни становились дольше, пробираться вперед — все труднее. Экспедиция давно жила только охотой и собирательством, храня остатки нескоропортящихся продуктов и изредка пополняя их запасы вяленым мясом добытых в прериях зверей. Было несколько случаев массовой травли: поноса, разразившегося в первый раз от беспечно съеденных, неизвестных науке ягод, во второй — из-за опрометчиво брошенных в котел корешков опять-таки неизвестного науке растения, по всей видимости, содержащего в составе своих соков вещества, влияющие на работу желудочно-кишечного тракта. Шарль Тюффон, питавшийся из собственных запасов, с тех пор подшучивал над людьми, называя их своими естествоиспытателями, он тщательно и в деталях описывал каждое такое непредвиденное обстоятельство в своем дневнике. Люди лишь мрачно косились на него в ответ, молча дивясь тому, как может этот изнеженный аристократ — этакий баловень судьбы, которому дома не сиделось — оставаться спокойным и жизнерадостным с учетом всего происходящего, тогда как они — ее пасынки — возненавидели прерии в первые же дни путешествия и уже устали делать зарубки на дорожных посохах и бортиках телег, под покровом полотняных навесов которых ночевали. Не сегодня-завтра и запасам Шарля придет конец, и тогда ему придется питаться, если и не из общего котла, то уж точно общей для всех них пищей, и кто его знает, может, следующий корешок окажется не просто природным слабительным, но отравой похуже? Может, они после очередного приема пищи и вовсе не проснуться? — тот же вопрос занимал и Брэндона, и его сына Дейва, и вообще, кажется, всех, кроме Шарля. Шарль был спокоен и весел, он был настолько увлечен путешествием, что наемникам, глядя на его одухотворенное лицо, оставалось лишь вздыхать и сокрушенно разводить руками, — теперь все понимали, что домой они вернутся еще не скоро.

Брэндон, уполномоченный следить за порядком, во время движения процессии повозок обычно ездил из одного ее конца в другой на своей лошади, вверенной ему в пользование Шарлем, приглядывая таким образом за караваном. Однажды он заехал немного вперед по намеченному маршруту, чтобы разведать обстановку за холмами, внезапно нарисовавшимися на горизонте перед экспедицией. Еще на подходе к холмам он услышал шум воды и пришпорил коня. Вскоре радостный крик огласил округу, переполошив куропаток, гнезда которых скрывались в траве, растущей вниз по склону, — выбравшись на вершину одного из холмов, Брэндон увидел полноводную реку.

Это была Йеллоуотер — первая река Прерикона, открытая цивилизованным человеком. Ее желтые от примеси в них глины и песка воды бурлили, протекая немного под наклоном. Из-под поверхности беспокойных вод то и дело показывались, а затем вновь уходили на глубину серебристые тела рыб. Ниже по течению русло реки выравнивалось и ветвилось многочисленными оттоками, один из крупнейших из них впадал в Голденуотер — самое большое из озер Прерикона, именуемое также Золотым морем.

Однажды вернувшись сюда вместе со своей семьей и другими колонистами уже в глубокой старости, Брэндон заложит на берегу Голденуотер первый кирпич в фундамент Брэйввилля — впоследствии самого большого города Прерикона, одного из крупнейших оплотов цивилизации в здешней степи. Свое имя Брэйввилль получил в честь имени Брэндона — его отца основателя — а также Дейва — погибшего героической смертью сына Брэндона.

Вот, что Шарль Тюффон писал о Йеллоуотер в своем дневнике (читая, помните, что в те времена ученые были немного поэтами, особенно такие благородные и помешанные, как Шарль Тюффон):

«Я и близко не могу описать полноценно всю ту непередаваемую сумму чувств, которая меня охватила тогда, когда, поехав в объезд холмов, за очередным поворотом нам открылась Ее долина! Однако долг ученого ставит передо мною подчас невыполнимую задачу запечатлеть все увиденное и пережитое мною пером с хирургической точностью, что я и попытаюсь сделать ниже, избегая лишних уточнений и подробностей, эпитетов и сравнений насколько это, конечно же, возможно в случае вашего покорного слуги. Итак, эта Река… Клянусь, ни одно из вин Лазурной долины годов лучших урожаев не сравниться в аромате и палитре вкусовой насыщенности с тем буйством радости, которое я пережил, когда увидел Ее стройные изгибы. Подружка невесты, поймавшая букет на свадьбе, и та испытывает меньше счастья. Пожалуй, лишь одна-то невеста в самый главный день своей жизни и способна меня понять… Брэндон (я уже писал о нем раньше — нанятый в Чертополохе проводник) стал мне принесшим благую весть сватом, а Йеллоуотер — так мы назвали красавицу, — моей нареченной! Нет сомнений в том, что она была послана мне свыше: наши запасы питьевой воды были на исходе, к тому же сама по себе Река, а также Ее берега — это еще неисследованная, девственно чистая среда обитания для многих потенциально полезных и попросту удивительных, пока непредставленных научному сообществу существ, — настоящий Клондайк для ученого! Первый вдох ее речного аромата — запаха не маленького пруда, но настоящей реки, клянусь, был так же сладок для меня, как и первая вкушенная мною капля материнского молока!»

Здесь также есть приметка на полях неразборчивым почерком.

«Да простит меня матушка, если я проживу достаточно долго, чтобы она смогла это прочитать!»

Тем вечером они праздновали, — люди ужинали цыплятами на вертеле, пили дешевое вино и самогон, а кони смогли похрустеть наконец свежей травкой. Брэндон позволил себе немного расслабиться: запасы фуража, пополненные Шарлем еще до приезда в Чертополох, были отнюдь не бесконечными. Следопыт вел им учет, а продолжительная стоянка у реки позволила сберечь довольно-таки значимую часть корма. Больше всего Брэндон переживал о том, как бы овса хватило на обратный путь, эйфория, пережитая Тюффоном от одного только взгляда на реку, не внушала ему оптимизма. Помимо всего прочего, им удалось пополнить запасы питьевой воды ниже по течению. Тогда же нашли и озеро. Разбивая лагерь в тот раз, все понимали, что в путь они отправятся еще не скоро. Это с одной стороны всех опечалило, с другой — все были рады нежданному отдыху.

Один из нанятых Шарлем работников имел при себе пса, огромного, лохматого и вислоухого. Морщины вокруг его больших печальных глаз придавали псу крайне унылый вид, — один из наемников отметил как-то раз, что более грустного пса он, верно, и не встречал ни разу в жизни и, разжалобившись, накормил его из собственной тарелки, поделившись частью не самой внушительной порции жаркого. Эту псину все вскоре очень полюбили, а больше всего полюбил ее Дейв. Он называл пса Баскетом, так как познакомился с ним, когда тот перевернул корзину с овощами. Пес к нему так привязался, что, казалось, это он его хозяин. Мужчина, которому Баскет приходился другом, лишь пожимал плечами и отпускал пса с Дейвом на охоту, когда последний просил об этом. В действительности просились они оба: только Дейв изъяснялся словами, а пес громко гавкал при этом и махал хвостом, как жирный селезень машет крыльями в попытках подняться в воздух, — пес как бы вторил словам Дейва и поддакивал ему.

Как-то раз Шарль прогуливался вдоль берега Йеллоуотер, изучая лучную растительность по левую сторону от себя и поглядывая в воду по правую. Задумавшись о чем-то, наверное, об очередной своей смелой теории, этот не в меру рассеянный и любопытный человек удалился от лагеря весьма далеко, на расстояние слишком большое, чтобы его крики кто-нибудь услышал. Мысли ученого изредка прерывали ружейные выстрелы, раздающиеся вдалеке, — это охотился Дэйв. Таких раскатов грома здешняя благодать еще не знала, впервые чистый здешний воздух осквернил запах пороха.

Внизу, где глубина реки была поменьше, течение послабее, а русло уже, перед самым разделением общего потока, внимание гуляющего Шарля привлек какой-то странный блеск в воде. В быту рассеянный Тюффон был вечным мечтателем, но когда в пределах его зрения возникал предмет его исключительного интереса, он тут же преображался и приобретал склонность к стремительным и необдуманным поступкам, часто граничащим с форменным безумием. В тот раз таким безумием, совершенным им, было решение войти в воду и подобрать оттуда это блестящее нечто, привлекшее его внимание, благо, оно лежало недалеко от берега, и глубина была совсем небольшой. Взяв след, как гончая, Шарль совершенно позабыл о том, что он не умеет плавать, а если поскользнется, то утонет быстрее, чем сможет вспомнить второе имя своей матери.

Ученый разделся во мгновения ока, — ни одна девушка не видела, чтобы Шарль раздевался так быстро. Он сбросил туфли и стянул чулки, закатал штаны до колен и попробовал воду пальцем. Несмотря на нещадно палящее солнце, глубже поверхности вода была холодной, — казалось бы, не судьба? Однако желание разгадать загадку таинственного блеска пересилило в молодом Тюффоне нежелание мочиться, а также справедливое опасение простудиться. Задержав дыхание в предвкушении собачьего холода, Шарль сделал первый шаг, — иные младенцы впервые ступают смелее! За первым шагом последовал второй, а там и третий, на четвертом Шарль оступился, поскользнувшись на камне, на пятом упал. Он барахтался в реке, как маленький ребенок, угодивший в бадью для стирки белья, и если бы помощь не подоспела вовремя, тут бы и конец наступил славному Шарлю Тюффону. Захлебнуться на мелководье, — глупая и бессмысленная смерть, позорная для первооткрывателя! Впрочем, бывают смерти и поглупее, многие великие воины, к примеру, умирали, подавившись куриной косточкой или отравившись плохим алкоголем.

Голова барахтающегося Шарля то выныривала, то вновь исчезала под текущей поверхностью. Он сучил по дну ногами и руками, но никак не мог отыскать опору и своими беспорядочными движениями лишь ухудшал незавидное положение, в котором по собственной же вине и очутился. Своей тощей задницей Шарль скользил по камням к середине реки, напоминая увеличенную копию одного жука, обнаруженного им в степи несколько недель назад. По строению тела этот жук был сродни обычным навозникам: спину его защищал такой же панцирь, но он имел отличный от них окрас, так что несложно было допустить родство между ними. Уверенно стоя на своих шести, жук был могучей крепостью, но в перевернутом виде он был беззащитен и долго ворочался на спине, вороша лапками, пока ученый разглядывал его через увеличительное стекло с довольной улыбкой. Мог ли он тогда предположить, что вскоре сам повторит судьбу своего экземпляра, нашедшего вечный покой на острие булавки, пополнив коллекцию насекомых прерий? Если представить Шарля лабораторной мышью, то тогда то, что блестело в воде, было, конечно же, кусочком сыра, а сама река — огромной мышеловкой! С каждой секундой его шансы на спасение таяли, как ледники, питающие эту реку. Рычаг мышеловки прижимал шею Шарля все сильнее, неумолимо выжимая их него жизнь. Если раньше его голова изредка выныривала из воды, что позволяло ему сделать вдох и вновь задержать дыхание, то теперь он захлебывался, а в глазах его начало темнеть от нехватки кислорода. Его легкое тело опустилось наконец достаточно глубоко, чтобы течение, пускай и слабое по сравнению с тем, что было выше, но все же заметное, смогло его понести. Молодого Тюффона постигла та же апатия, которая постигает всех утопленников в последние минуты жизни, он вдруг устал и прекратил любое сопротивление, сдавшись в этой непосильной ему борьбе. Сделав это, Шарль принял свой конец, прискорбно, но для лишенных веры нету спасения.

Вдруг он почувствовал, пребывая на тех задворках сознания, которые еще не уступили тьме, как что-то мягкое ткнулось ему в шею. На тот момент он уже делал последний шаг, переступая через призрачную черту, отделяющую жизнь от смерти. Погибающий не мог слышать и видеть, как некий зверь, разогнавшись, прыгнул с берега наперерез течению. Подплыв к нему, он схватил бесчувственного Шарля за шиворот рубашки зубами и потащил к суше.

Первое, что Шарль увидел, откашляв воду, было обеспокоенное лицо Дейва, к поясу охотника были приторочены несколько местных водоплавающих птиц, добытых им на поймах Йеллоуотер. Рядом сидел Баскет, его шерсть промокла до нитки. Вдруг пес отряхнулся, разбрасывая капли воды во все стороны и подтверждая тем самым свое имя. Дейв, увидев это, рассмеялся:

— Ну, надо же, месье Тюффон, а корзина-то у нас дырявая! — воскликнул молодой охотник, потрепав Баскета между ушей, на что тот радостно залаял. — Чего уж там… — добавил он, осыпая пса новыми ласками, — воду ею не почерпаешь…

Часть из капель с шерсти Баскета попала на лицо Тюффона, когда пес отряхивался, напомнив ему о чем-то важном. Зеленые глаза Шарля вдруг округлились, а сам он резко сел и обратил внимание на свою правую руку, до сих пор сжатую в кулак. Там, в сундуке из пальцев, хранилось то самое сокровище, едва не стоившее ему жизни, которое если только чудом не выскользнуло из его руки, когда Шарль боролся с рекой — этим удавом, едва не задушившим его. Медленно, как должно пылкому юноше снимать бретельки платья с нежных плеч своей возлюбленной, Шарль разжал кулак. Когда он увидел то, что лежало в нем, удивление на лице исследователя быстро сменилось ненавистью, а первым и самым искренним его желанием было забросить найденное им подальше в реку. Даже Дейв, в свои семнадцать лет обладавший мощью двух взрослых мужчин, с трудом удержал его, настолько сильным и естественным был этот порыв столь несвойственного Тюффону чувства. Между тем и глаза молодого охотника пылали пламенем алчности, что было ему не менее несвойственно, но такова уж сила золота и такова природа человека. На распростертой ладони Тюффона, зашершавевшей от кочевой жизни и покрытой речным мулом, нежился в лучах солнца размером с зернышко кукурузы золотой самородок. Кулак Шарля служил прежде ракушкой для этой жемчужины, теперь, когда ракушка открылась, жемчужина лежала на ладони — одной из ее створок — будучи сама по себе солнечным лучом, преломившимся об воду и ушедшим на дно, — окаменевшим, а затем отшлифованным речной водой.

Из личного дневника Шарля Тюффона, гордого предводителя первой экспедиции в Прерикон:

«Клянусь Гнозисом, этот проклятый самородок едва не стоил мне жизни! Едва не лишил меня Миссии! И что, спрашивается, он здесь делал, — в такой дали от гор? Впрочем, золото могло просто принести течением, самородок не слишком-то большой… Однако же, честное слово, я думал такое возможно только в старых сказках и легендах, которые, помню, рассказывала мне на ночь Этель — незаменимая моя нянюшка и грудная мать. Подумать только, случайным образом обнаружить место потенциального прииска!

Я строго-настрого запретил мальчику распространяться о нашей совместной находке, что отнюдь не умаляет моей благодарности к нему и его псу за спасение моей жизни. (Кажется, пса зовут Баскет, во всяком случае именно так он обращался к нему, насколько я расслышал, — странное имя для пса, как по мне, но что, в конце концов, могу я знать об именах любимых животных? Отец нарекал гончих именами своих вассалов, чтобы запомнить те хорошенько. Как нетрудно догадаться, своих собак он любил куда больше людей и меня в их числе, но я не держу на него зла за это. Когда мне исполнилось десять, отец поступил лучшим из возможных образов — свалился с лошади и свернул себе шею. До сих пор уверен в том, что матушка причастна к подпиленной подпруге его седла, отец душил ее одной только своей высокомерной физиономией. Подумаешь, граф! Видал я и герцогов… Умерев, отец предоставил мое воспитание мне же, — это, пожалуй, лучшее, что он мог для меня сделать. Папа, увы, я не стал военным, как ты хотел! Однако прошу прощения за данное отступление.) В лагере меня едва ли бы хватились до вечера, а значит, если бы не Дейв, — я был бы уже мертв и не вел бы сейчас этот дневник. Мальчик не слишком-то сдружился с остальными за время путешествия, он и они, знаете ли, разного поля ягодки! Так что, думаю, в лагере он будет нем, как рыбы, кормом которых я едва не стал сегодня, но отцу своему все-таки расскажет, что будет даже к лучшему — мне не придется самолично раскрывать ему столь унизительные для меня подробности происшествия. И речи быть не может о том, чтобы скрыть от Брэндона этот инцидент.

Кстати, об отце Дейва — что тут скажешь, кроме того, что о таком слуге можно только мечтать! Я каждое утро благодарю судьбу за то, что она послала мне этого следопыта. Если бы не его помощь в организации людей, то, я уверен, все эти бездельники давно бы разбрелись кто-куда по прериям (назвать эти земли «прериями», к слову, — моя идея; без сомнений, отличное название для здешних степей; общее название для всего географического региона, таким образом, — Прерикон). Я очень сомневаюсь, что они смогли бы самостоятельно отыскать путь обратно, учитывая низкий уровень их интеллекта и необразованность, несмотря даже на все их безумное желание вернуться в стены родных городов. Было бы куда возвращаться! «Мещане!» Я бы сказал, — «жители улиц»: — у большинства из этих оборванцев не имелось даже крыши над головой, когда я их нашел, в такой нищете они побирались. Я протянул им руку помощи, вытащил из сыпучих песков долгов, а эта неблагодарная голь еще и смеет смотреть на меня, как на врага, и сплевывает всякий раз, когда я прохожу мимо… К счастью, Брэндона они любят, он — это связующее звено между нами, мост, делающий наше сосуществование возможным, и разом с тем поводок, с помощью которого я ими управляю. Лишись я его поддержки — моя песенка была бы спета. Помимо того, чтобы не успеть закончить сбор материала до сезона дождей, до которых по всем приметам климатологии еще по меньшей мере месяц, я больше всего на свете опасаюсь мятежа, не потому, однако, что бунт грозит моей жизни, но потому, что сейчас я как никогда близок к своей Цели, к тому великому Свершению, по которому меня запомнят потомки, — Свершению, которое прославит мое имя и весь наш славный род Тюффонов, уже не единожды прозвучавший в прошлом на весь мир.

Однако же, как сильно я боялся обнаружить свою находку перед ними, проходя через лагерь по пути в свой шатер, даже самому становиться тошно от одного воспоминания об этом! Благородная часть моей натуры негодовала всю дорогу назад, но рациональная часть была удовлетворена. Прежде чем отправиться обратно к стоянке, я специально выждал, пока моя одежда обсохнет, и привел свой внешний вид в относительный порядок. И хотя золото, так внезапно свалившееся на мою голову, лежало в самых глубинах моего кармана, когда я шел между своих людей, мне все время казалось, что оно просвечивает сквозь плотную ткань штанов и что они знают о нем, но только делают вид, что не знают. Страшные вещи способно сотворить золото даже с таким, казалось бы, закаленным человеческим разумом, как мой, особенно такое дикое золото, как это. Внешне найденный самородок напоминает зернышко маиса, посадишь такое в человека, и оно как сорняк взойдет, залихорадит, выпив из него все соки, цивилизация падет — культура одичает, дикое золото, — дикий и нрав!

Говоря иными словами, никто из простолюдинов, сопровождающих меня, за исключением уже упомянутых выше доверенных лиц, ни в коем случае НЕ ДОЛЖЕН знать. Эта научная экспедиция организована мною, и я не допущу, чтобы она превратилась в артель обезумевших от жадности золотоискателей. Dixi».

Это последнее слово, заимствованное из языка Первой империи, и точка после него особенно жирно и с чувством наведены чернилом, так что его отпечаток, будто эхо из прошлого, повторяется еще на нескольких страницах после этой записи.

С того дня, как Шарль и Дейв нашли в реке золото, Брэндон — этот сторожевой пес — был вынужден приглядывать за стадом в оба. В то время, как в реальном мире солнце висело предельно низко и жарило максимально сильно, в отношениях между людьми в лагере наступила зима. Эта неожиданная передышка, сначала воспринятая всеми с радостью, на деле оказалась лишь первыми заморозками. Упростившаяся жизнь подарила вставшим лагерем путникам простор для фантазии, а ведь даже простолюдины порой не лишены благородного порока мечтательности. Как известно, мечтают люди обычно от нехватки чего-то. Простым рабочим, собранным Шарлем по разным городам, как овощи с разных прилавков, не хватало родных улиц, самих голых уличных стен, если хотите. Куда ни посмотри — вокруг были прерии, огромные пустые просторы. Здесь просто не на что было опереться, кроме как на телеги и спины своих товарищей по несчастью, и даже те были чужды. Разные города одной страны, — это нередко и разные реальности, что не могло не поспособствовать разобщенности или даже вражде между людьми. Все чаще в лагере возникали споры и даже ссоры порой из-за полнейшей ерунды, пустяков, служивших лишь предлогом для выражения гораздо более глубокой внутренней неудовлетворенности. Все искали поверхностную причину для вражды, как того учит цивилизация, но чем дальше они забирались от нее, тем слабее была старая наука и тем больше, тем сильнее каждый принимал науку новую, — жестокое ученье степи.

Каждый раз, когда мужичье уходило к реке порыбачить, Брэндон был вынужден следовать за ним и следить за тем, чтобы рыбаки случайно не выловили из воды чего-то поценнее рыбы. Это, а еще то, что каждый раз выходя из шатра, Шарль с осторожностью осматривается по сторонам так, словно чего-то боится, и каждый раз возвращаясь назад тоже, не укрылось от пристальных взоров недругов. Злые языки распространили молву о том, что якобы Старшой (так люди называли Брэндона) и Сумасброд (эта кличка Шарля сменила его предыдущую кличку, — Королек) что-то от них, простых работяг, скрывают. В замкнутых коллективах, вроде такой вот большой кочующей семьи, подобные слухи, — та еще отрава. Первое время молве сопротивлялись, но даже лучшие из нас, людей, подвержены ее тлетворному воздействию, не говоря уже о том сброде, который преобладал среди нанятых Тюффоном людей. Эти слухи не укрылись от чуткого уха Дейва, он доложил о них отцу и спросил, что же делать, но Брэндон лишь нахмурился и, ничего не ответив толком, запретил сыну что-либо предпринимать самостоятельно. Сам он давно был в курсе назревающего бунта, завел своих шпионов в среде недовольных и оповещал Шарля о последних новостях. Тот наконец избавился от довольной ухмылки, которой всех бесил и вообще заметно омрачился видом. Ученый разрывался между долгом, который чувствовал перед всем человечеством, и необходимостью держать ответ перед своими людьми. Он хотел возвыситься, отдав себя науке, но возвышаясь, лишь все больше отталкивал от себя подчиненных. Их мысли витали куда ниже, но силы заставляли с собой считаться.

Полы шатра раздвинулись и внутрь зашел Брэндон. Ученый сидел за столом, сложив пальцы замком и уперев в него подбородок. Его лоб был сморщен, а зеленые глаза смотрели в никуда, — ученый думал. Очки его при этом сползли на самый кончик длинного носа и теперь цеплялись за него, как скалолаз цепляется за выступ. Кудри, непослушными вихрями торчащие из непричесанной шевелюры, напоминали застывшие в падении стружки с токарного станка.

Стол был как обычно завален бумагами, с левой стороны стола двумя высокими стопками на нем возвышались справочники. Несколько книг лежало прямо перед Шарлем, открытые на нужных страницах, еще парочка книг с закладками лежала рядом, стопка книг удерживала его зад, выполняя функцию стула, на еще одной книге он спал, — это был колоссальный справочник, вместивший в себя все разновидности птиц, проживающие на территории нынешней Империи, включая перелетных. Чтобы погрузить его в повозку нужна была сила четырех мужчин, ее колеса в момент погрузки заметно проседали. Справа на столе была стопка чистой бумаги, а рядом с ней — стопка бумаги исписанной. Между локтей Тюффона лежала старенькая записная книжка в потрепанном кожаном переплете, не в меру растолстевшая от огромного множества вкладышей с какими-то пометками, для большинства людей нечитаемыми, для ученого несомненно важными — все это и представляло собой дневник Шарля. Помимо вышеперечисленного на столе была также чернильница, перо и горящая свеча в подсвечнике. Даже днем Тюффон палил свечи, имея их огромные запасы, хотя при желании вполне мог обходиться солнечным светом. Желания не возникало, Шарлю так лучше думалось: в полутьме и изоляции от всего.

— Месье Тюффон, так дальше продолжаться не может! — громким шепотом сказал Брэндон, предварительно затворив за собой плотно полы входа в шатер, — нужно действовать сегодня, или же все пропало!

Шарль вздрогнул и поднял глаза, взгляд его только сейчас приобрел осмысленное выражение, будто до этого ученый не понимал, что вместе с ним в шатре еще кто-то есть. Вздохнув и помолчав немного, он кивнул.

— Мой дорогой, вы совершенно правы… — печально изрек Шарль и, недолго порывшись во многочисленных ящичках стола, извлек из его недр небольшой флакончик без этикетки. Внутри него был какой-то порошок буро-коричневого цвета, несколько мельче сахара.

Брэндон тут же упрятал флакон в карман, сделав это так быстро, как только мог, он словно вытаскивал из очага раскаленную головешку.

— Подсыплете им в похлебку, это очень сильный препарат, я берег его на случай, если обнаружу в походе нечто громоздкое и требующее досконального изучения… — щеки Тюффона зарделись, он подумал о драконе, мысли о мифическом чудище увлекли его. Когда во второй раз Шарль пришел в себя, Брэндона внутри шатра уже не было.

Той ночью лагерь спал как никогда крепко, к утру же не досчитались одного человека. Брэндон организовал поисковые бригады, но все их усилия были тщетны, пропавший будто в воду канул, вполне возможно, что так оно и было. Они спустились до самого озера, обследовали окрестности вдоль и поперек, но нигде не нашли и признака того, что здесь был человек. В своем дневнике Шарль коротко отписал об инциденте, лишь сухо констатировав, что в таком опасном и рискованным предприятии, как их экспедиция, не стоило и надеяться на то, что обойдется совсем без жертв. Он, однако, посчитал необходимымизложить свои мысли по теме более подробно, основные его тезисы представлены ниже:

«Цена открытий порой бывает высока, да… Но позвольте, это никогда не неоправданные жертвы! В наше просвещенное время всегда найдется тот, кто захочет оспорить данное утверждение, — тот, кто скажет, что жизнь человека бесценна. Что ж… Я прошу таких гуманистов не забывать и о том, сколько ученых, сколько великих людей своего времени сложило головы, пытаясь донести до пустоголовых масс свои открытия. Как их клеймили балагурами, идиотами, шутами! Как их сжигали на кострах, растопленных с помощью их же трудов, за колдовство или диссидентство, топили и вешали. В наш изнеженный век мы стали забывать, как велика бывает порой цена открытий, так пусть же на мою сторону встанет вакцина — эта узда, укротившая оспу, — пусть за меня взревет паровой движок, освободивший лошадей от упряжи! За всеми великим достижениями человечества стоят равноценные жертвы. Ничто не берется из ниоткуда, ничто не исчезает бесследно! Каждый погибший во имя науки послужит удобрением для ее почвы, порошок из его измельченных костей станет частью цемента, каждое открытие — это камень. Так пусть же камни открытий свяжутся цементом жертв, совершенных во имя их, и лягут в основу фундамента беззаботной утопии будущего, во благо которой все мы трудимся!

Я обращаюсь сейчас к Вам, гуманисты, Вы можете изложить свою мысль и не бояться гонений лишь потому только, что мы живем в такие просвещенные дни, когда цивилизация защищает нас от варварства недалекого прошлого. Глупо стоять на стороне заведомо проигравших, сетующих на жестокость мира и законы вселенной чистоплюев, давайте встанем плечом к плечу и поведем человечество к счастливому будущему! Ведь то, что не потянет один человек, потянет целое общество!».

Этот отрывок из текста дневника Шарля Тюффона позднее лег в основу знаменитой речи ученого в защиту опального химика-экспериментатора по фамилии Бернштейн, чьи неразрешенные опыты стоили жизни несколько его ассистентов, однако помогли открыть новый состав взрывной смеси, более эффективный и дешевый в изготовлении, чем прежний, широко используемый теперь в горных работах. Тогда химик проиграл судебный процесс, результаты которого вскоре были обжалованы ходатайством многих известных промышленников того времени, а химик отпущен на свободу. Бернштейн продолжил свои эксперименты теперь уже на службе у правительства и впоследствии стал значимой фигурой в жизни государства.

В своих мемуарах Брэндон, ставший мэром города Брэйввилля, позднее написал следующие интересные строки:

«Те из нас, кто хоть раз задумывался об этом, считают, что всему виной прерии: что это они развращают людей. Стены городов напоминают людям о законе, каждое проявление цивилизации — это напоминание о нем. Прерии же… Они освобождают, создают ложное представление о том, что только ты сам судишь себя и нет инстанции тебя выше. Намного хуже, когда имеешь заряженный револьвер в кобуре, крепкую выпивку под рукой и скверный нрав. Я, однако, в корне в не согласен с тем распространенным заблуждением, что свобода и легкомыслие — есть причина всех пороков современного общества и, в частности, общества Прерикона. По моему мнению, это всегда было с нами… Почитать только о зверствах, описанных в исторических хрониках. Как и у каждого человека, у каждой цивилизации есть этапы рождения, созревания и увядания, и только от среды зависит то, как быстро и как болезненно будет проходить каждый этап ее существования.

Первой империи не повезло родиться в пекле кровопролитных битв с местными племенами за право обладать этой землей и ее дарами, она победила и отстояла это право, и пала, состарившись и распавшись. Королевству Фэйр не повезло возникнуть из ее праха в обществе недружелюбных соседей, его братьев. Очень просто близкие становятся врагами… Войны того периода здорово напоминают то, как птенцы одного гнезда, оставшись без матери и кормилицы слишком рано, начинают питаться друг другом, родной плотью и кровью. В конечном итоге дольше всех живет лишь один птенец, самый сильный, да и тот не факт, что слишком долго. В естественной среди обитания в этом нет зла, есть только инстинкт выживания, когда же в дело включается человек, — сразу же возникает жестокость.

До того, как мы пришли в степь, здесь жестокости не было как таковой, но была лишь природа. И даже те дикари с востока, которые столько нам крови попортили и продолжают портить, вовсе не злы, но лишь свирепы! Я, может быть, слишком много себе сейчас позволяю, но я уже старик, дни мои сочтены, возможно, больше не будет возможности говорить искренне. И вот к чему я дошел: это мы захватчики для местных племен, но не они пришли к нам, чтобы отобрать наше. Мой сын, бедный мой мальчик Дейв… Клянусь Единым, и дня не проходит без того, чтобы я не вспомнил о тебе! Кровь Дейва была первой невинной кровью, пролитой в Прериконе. Эта первая кровь была и предупреждением всем нам, — предупреждением, которым мы не воспользовались. Когда же приехали колонисты, — хлынули ее реки! История цивилизованного человека в Прериконе учит: цена жизни, — на вес пули в сердце.»

И только сам Дейв не нашел, что сказать по поводу случившегося. В то утро, когда одного наемника не досчитались, он был хмур и задумчив, даже Баскет не мог облегчить тяжесть на его душе, этого улыбчивого и неунывающего парня словно подменили, под его глазами виднелись темные круги. Ночью он не спал и вместе с отцом сделал то, что нужно было сделать. Об этом нигде не написали, об этом никто не говорил, но все это знали, все понимали и все молчали. Злые языки запнулись об этот случай и больше не решались подрывать авторитет вышестоящих. Недруги перестали лить яд в уши, опасаясь за собственную жизнь.

Брэндон не изменился, он был хорошим человеком и умелым следопытом. Отец учил его, что к раненому вепрю следует подходить осторожно, зверь вполне способен и лягнуть, и даже убить из последних сил, той же науке Брэндон учил и Дейва. Как и здешние племена, вепри свирепы, но не злы, они только борются за свою жизнь. Брэндон продолжал смотреть за стадом в оба.

На другой стороне озера Голденуотер, противоположной той, до которой можно было дойти за половину с лишним часа от их стоянки, находился небольшой остров леса. Деревья его казались совсем крошечными от ближнего к лагерю берега, будто спички, выставленные в ряд, их вершины иногда колебались, если дул сильный ветер. Было только вопросом времени, когда Шарль захочет туда наведаться.

К тому моменту он и Дейв стали не разлей вода. Молодые люди везде ходили вместе, а Баскет всегда увязывался с ними. Пес то плелся позади, то вырывался далеко вперед, опережая их, а затем вылетал внезапно из кустов или высокой травы, приветствуя путников громким лаем, как ребенок, игравший в прятки, но уставший ждать, когда эти скучные взрослые его наконец отыщут. Казалось, что Шарль даже ревновал Дейва к этому псу. В его любви к молодому охотнику, впрочем, не было и доли плотского влечения. Тюффон нашел в нем интересного собеседника, чего никак не ожидал от деревенщины-провинциала. Дейв умел многое из того, что представлялось Шарлю, постигшему многие науки к своим двадцати шести годам, сложнейшими и непостижимыми загадками. Как, к примеру, ловко Дейв умел имитировать голоса птиц, а они отвечали ему. При том, что многих из этих птиц он до экспедиции не встречал, научившись подражать их пению уже здесь, в походе. Словом, Шарль был очарован Дейвом. Он не раз отмечал в своем дневнике желание не прекращать общения с Дейвом и после завершения экспедиции.

«Поразительно, как многому можно научиться у простых наших людей! — восторженно пишет Шарль на полях дневника, — порой мы с Дейвом меняемся ролями: он становиться моим учителем, а я — его учеником, кроме того, он мой проводник, и я во всем ему подчиняюсь, когда дело касается ориентирования на местности. Так непривычно чувствовать себя подчиненным, но честное слово, мне даже иногда нравиться! Во время обучения в университете мне так не хватало авторитета, все эти древние мастодонты, знаете ли… Учиться у них можно разве что тому, как прожить долгую и бессмысленную жизнь! Однако, право же, не ожидал, что найду ментора в прериях… (Пожалуй, не стоит показывать эту запись моей матушке, она — женщина весьма консервативная — и была бы против таких отношений.) И хотя я в этом деле мало что смыслю на практике, лишь представляя примерно, кому тот или иной след принадлежит, я думаю, что этот удивительный юноша весьма поднаторел в деле чтения следов, превзойдя в нем даже своего отца, опытного следопыта. Несомненно, Брэндон имеет за плечами багаж лет, однако умом он обладает очень косным, Дейв же гибок и умеет подстраиваться под новые обстоятельства, для него Прерия, что для меня новая книга: — с такой же страстью он переворачивает ее неизведанные пока страницы! Если бы еще этот надоедливый пес его не отвлекал (право, местами Дейв такой ребенок!), я сколькому бы мог от него научиться! Ни одна практика на Бринских болотах, куда нас возили эти замшелые пеньки, да простит меня Гнозис — место как раз для них, не сравниться с опытом жизни в Прериконе…»

В этом небольшом древостое Шарль открыл для себя очередной новый мир и надолго залег на тамошнем дерне, изучая норы зверей, живущих в маленьком лесу. Ужом он извивался между корней, делая новые записи дневника на ходу у себя в голове. Кроны деревьев заменили ему крышу шатра, в лесу царила та же полутьма и потому Шарль чувствовал себя там более чем уютно. В степи и в лагере он был как на ладони, здесь же, в древостое, обрел наконец столь желанную им тишину. Только птицы нарушали ее, шелест потревоженных ветром листьев и лапки пугливых мелких лесных зверьков, осторожно снующих туда-сюда внизу.

Однажды ученый нашел то, что было прежде покинутой лисьей норой. Ее кто-то существенно расширил и углубил. Эта нора располагалась под крупнейшим деревом леса — дубом, чьи развертистые корни опускались вдоль небольшой возвышенности, на которой дуб рос, и вглубь которого уводил подземный ход норы. Толстую кору ствола дерева в одном месте пропахали четыре глубокие борозды, но, что примечательно, ничего похожего на заброшенную берлогу медведя Шарль, исследовавший к тому моменту почти весь лес, на нашел. Загадку их происхождения разрешил Дейв, найдя пометку рукотворной.

— Да, медведи метят территорию когтями! — сказал он — выходец из Холлбрука — повидавший в детстве много подобных меток предостережения и хорошо помнящий их, пускай и был тогда ребенком. — Однако обратите внимание на расстояние между второй и третьей бороздой, — Дейв указал рукой на найденное им несоответствие, — оно больше, в то время как все остальные борозды находятся на примерно равном удалении друг от друга. Первая борозда сделана не под тем углом, при ближайшем рассмотрении становиться ясно, что каждую из этих борозд нанесли по-отдельности. К тому же взгляните, кора повреждена совсем не так, как пристало медвежьей лапе: края борозд слишком ровны для когтей, и высота на которой находится метка, — нет, месье Тюффон, это вовсе не медведь, эти четыре зарубки оставил человек, притом бывший, должно быть, в ужасной спешке… Полагаю (это слово Дейв произнес с неуверенностью, он почерпнул его недавно из лексикона Шарля и пока недостаточно еще распробовал, что вводить в речь вольно), здесь есть схрон или что-то вроде, так во всяком случае мне кажется… Думаю, подделывая след когтей медведя, этот неизвестный хотел отпугнуть непрошенных гостей, вроде нас с вами.

— Человек! Здесь? Но как?! — глаза Шарля сначала округлились, но почти сразу же загорелись огнем ясности, — туземец, значит!..

След и правда был оставлен человеком, его останки или останки кого-то близкого ему были впоследствии обнаружены в норе, там же нашли томагавк и бусы, а Шарль едва не умер от яда гадюки. Случилось это следующим образом.

Дейв всеми силами отговаривал ученого от расхищения возможной могилы. В ведении споров он был неопытен и, очевидно, просчитался: приводя аргументы, Дейв делал ставку на мораль, — для рационального же ума ученого слово «негоже» и словосочетание «не положено» были пустым звуком. Слово «опасно» было куда ближе его преданному долгу сердцу, однако в сложившейся ситуации тоже едва ли могло помочь. Воспитанный в строгой консервативной семье Шарль как человек не терпел запретов, для него же как ученого не было разницы между костями животного и прахом себе подобного. К тому же любой аргумент, даже самый веский, был заведомо обречен на провал, когда глаза ученого загорались так, как загорелись тогда. В такие моменты Шарль был готов пойти на все, чтобы заполучить желанное им или совершить задуманное. Он становился помешанным, закрывался от всего мира и ни один вор на свете, даже самый искусный, во век не смог бы подобрать отмычку к замку его двери. В тот раз это присущее ему рвение, граничащее с одержимостью, едва не стоило ему жизни, в некотором смысле повторился инцидент с речкой и неводоплавающим Шарлем. Если ты не червь, то не лезь в землю, если человек, то не расхищай могилы! Уважай прах умерших, и они уважат тебя, не вмешиваясь в дела живых. Однако Шарль вмешался и потерял друга.

Найдется ли в мире еще хоть один такой безумец, готовый броситься в неизвестность сломя голову? Еще хоть один такой же, как молодой Тюффон? Напрасно Дейв призывал его к благоразумию, напрасно перекрывал своим телом вход в нору. Дейв был чутким малым, он шкурой чувствовал там западню, и было в черных недрах дыры что-то пугавшее его, а если уж такой храбрец, как этот молодой охотник, испугался, значит, дело точно принимало скверный оборот.

— Право же, Дейв! Если вы сейчас же не отступите, я буду вынужден прибегнуть к приказу! Надеюсь вы понимаете, что мне бы очень этого не хотелось, Дейв, однако, если вы не выполните мои требования, то увы, — я вынужден буду претворить эту угрозу в действия! — пламя в глазах ученого пылало как никогда ярко, в этот миг он даже позабыл о том, кто перед ним. Дейв упал в его глазах не просто до уровня других наемников, он был теперь просто преградой, которую Шарль должен был преодолеть во что бы то ни стало, во имя науки, общества и своего перед ним долгая, но было еще кое-что, что заставляло его поступать так, нечто от него не зависящее, какая-то внутренняя его часть, не вполне ему подвластная.

В тот момент, когда Шарль прибегнул к такой страшной для юноши угрозе, поставив под сомнение возможность их дальнейшей дружбы, неразвитый пока характер Дейва отношений между людьми, наконец, уступил непосильному ему давлению, а сам Дейв опустил белобрысую голову и сделал шаг в сторону.

— Так-то лучше, Дейв, так-то лучше… — удовлетворенно сказал Шарль, а подойдя к охотнику и положа свою костлявую руку ему на крепкое, мускулистое плечо, полную противоположность его собственному плечу, добавил с мягкой улыбкой на своих тонких и бледных губах, — поверьте, я понимаю ваши чувства: у всех нас бывают плохие дни и скверные ожидания, однако же, все это чепуха и вовсе не причина для паники! Не сомневайтесь, Дейв, наука учит верить фактам, на этой вере и построено современное, просвещенное общество, в которое с моей помощью однажды, уверен, и вы сможете влиться, как достойный его представитель и, возможно, даже как один из пророков нового времени, вроде меня и подобных мне. Многобожество и его пантеон предрассудков постигло забвение, Дейв, окончательное и бесповоротное… Вера в Единого бога — лишь переломный этап на пути к становлению веры в науку и абсолютной веры в возможности человеческого разума. Без этой веры у любого общества нету надежды, оно обречено на медленную деградацию, которая для цивилизации равнозначна смертельной болезни, — на темноту и варварство!

— Вы славно умеете шпарить, месье! — это «месье» Дейв произнес, как ругательство, без тени прежнего уважения. Он смотрел теперь на Шарля открыто и в глазах его, голубых как вода и таких прозрачных, какими никогда не были воды здешних рек, не осталось и тени прежнего ребенка и следа от былой мягкости. В этот прекрасный момент Дейв как никогда был похож на своего отца. — Говорите, что нет больше Нового пантеона? Вы, может, и не помните богов, да только они вас отлично помнят, более того — присматривают за вами, как за глупым, заблудшим дитем своим… Да только и это ведь вранье, Шарль! И хуже всего то, что вы врете, зная в глубине души о собственной неправоте! Душа-то у вас есть, Шарль, долг ведь из нее проистекает, — мой — так точно! И я знаю среди прочего, что честь вам не чужда! Но хватит… Пустой блеск ваших слов ослепил меня, месье, больше я не допущу той же оплошности! Все вы помните и во все вы верите, и люди все помнят, слишком много чудес произошло в былом, чтобы вот так забыть все сразу, за несколько десятилетий… Не знаю, как у вас там, в столице, но у нас в Холлбруке (Дейв сказал именно Холлбрук, а не Вельд) люди по-прежнему чтят заветы предков, у нас традиция сильна. И мать рассказывала мне, что в таких вот норах, как эта (он указал на дыру в земле рукой), водятся духи и призраки, — сказочный народец, хранитель полей, лесов и холмов. И это далеко не лучший друг человека (он перевел взгляд на Баскета, сидящего рядом и смотрящего на ссору своими большими печальными глазами; пес не понимал, что происходит, и грустил от ссоры любимых им людей), — особенно безбожника, каким, вы утверждаете, вы есть! Однако вы-то не безбожник, я знаю это, — ведь я сам слышал, как вы повторяли имя Гнозис, не он ли древний бог познания, а, Шарль, не он ли один из Забытых?!

От последнего слова вся поляна разом посерела, по коже людей пробежали мурашки, Баскет прижался к земле и заскулил, словно в преддверии урагана. Миг — и все прошло, снова запели птицы, к листве вернулись соки, мертвенная бледность ушла с лиц людей, казалось, даже воздух посвежел и запахло озоном, как после грозы. Весь разыгравшийся было энтузиазм Дейва, весь его пыл, это слово, неожиданно прорвавшееся из темнейших глубин его разума, слизало подчистую, — с той же неотвратимостью морская волна набрасывается на побережье, прильнув языком и губами к его вожделенному песку, а после вынуждено откатывается обратно. Старых богов не настолько почитают теперь, чтобы они могли упустить даже малейшее упоминание о себе, не напомнив смертным о своем присутствии.

— Гнозис не лучший защитник от демонов, месье, это не бог-заступник, не Умбар, Гнозис сам тот еще демон! Старые боги не такие, как новые… Они злы и своенравны, изворотливые обманщики… Они…

— Они истинны, как законы природы, изменчивы, как ее суть, и всесильны, как природа же, а Гнозис для меня и не бог вовсе, но друг, соратник и вечный спутник в блужданиях по страницах древних и пыльных томов! Его путь свел нас, по его воле мы здесь вместе, ради него я спускаюсь в эту нору… Ради него… И ради светлого будущего всего человечества! — в последних словах ученого уверенности было меньше.

Дейв лишь сплюнул и покачал головой. Когда Шарль присел на колени перед входом в нору, он отвернулся, но почти сразу же повернулся обратно: внутри себя Дейв чувствовал какую-то странную ответственность перед эти безумцем и его судьбой, сродни той, которую чувствовал перед Баскетом: подобным же образом материнским глазам причиняет боль смотреть, как любимый ребенок совершает очередную глупость, которая может стоить ему жизни, но мать все равно смотрит через силу и кричит, чтобы он перестал, предпринимает все возможное, чтобы уберечь его от опасности.

Между тем пролезть в нору на поверку оказалось гораздо сложнее, чем представлялось на первый взгляд. Время и неизвестный дикарь, оставивший предостережение на дереве, постарались сохранить то, что покоилось внутри. Дейв был прав, этот курган не стоило раскапывать, среди страниц прошлого есть настолько мрачные страницы, которые не следует открывать заново, подставляя лучам солнца старые и забытые раны, и все же Шарль, кажется, не понимал этого или не хотел понимать. Теперь читателю должно быть очевидно, что одержимость этого ученого имела много общего с религиозным фанатизмом, как и в случае иных истово верующих никакой аргумент, даже самый веский, не заставил бы Шарля отступиться от задуманного, если хотите посланного ему свыше его божественным покровителем провидения.

Несмотря на общую рассеянность и впечатление некоторый безалаберности, которое он производил на окружающих своим эксцентричным поведением, молодой Тюффон был крайне щепетилен в отдельных вопросах, имеющих для него особенную важность, тогда как в других вопросах неизменно казался полнейшим профаном. Это отнюдь не означало, впрочем, что он им был на самом деле. Ученый безупречно знал этикет, но не всегда следовал его многочисленным правилам в обращении с людьми, в том же, что касается обращения с книгами или своей научной деятельности, Шарль никогда не допускал ни малейших поблажек себе. Его бережное отношение к книгам переносилось и на собственные пальцы, ведь именно ими он переворачивал их страницы. Ногти его были всегда ухожены: подстрижены ножницами и доведены до толка пилочкой. Он не терпел под ними грязи, не был готов потратить и полчаса на то, чтобы поговорить со своими людьми о жизни, но был готов потратить целый час, если потребуется, на доведение ногтей до толка даже в условиях такой первобытной дикости, в которых находился сейчас.

Теперь же, опустившись на колени перед норой, Шарль принялся голыми руками расширять ее проход, позабыв совсем о том, что важно для него, но помня то, что важно для Гнозиса, — такова власть старых богов над адептами своей веры. Он впивался в землю всеми десятью пальцами, как граблями, и пяти минут не прошло, а проем был расширен достаточно для того, чтобы тощая фигура Шарля смогла в него проникнуть без каких-либо затруднений.

— Помогите-ка мне Дейв, будьте моим ассистентом на сегодня, мой дорогой друг, прошу вас! Будьте моим ассистентом, и я даю вам свое благородное слово, что по возвращению из экспедиции возьму вас к себе под опеку и воспитаю в вас видного столичного джентльмена и достойного гражданина! — воскликнул Шарль и, не дожидаясь ответа, углубился в зияющий провал норы. Глупец, — он не мог поручиться даже за собственную безопасность! При слове «столица» голубые глаза Дейва засияли, как сапфиры, еще не побывав там ни разу, он уже был ею очарован. К тому моменту, как молодой охотник подоспел к ученому и схватил его за лодыжки, Шарль по пояс ушел во тьму норы. Пролить свет на эту тайну было не так-то просто, лишь тонкий лучик солнца, чудом пробившийся сквозь огромную и плотную завесу кроны дуба, сумел протиснуться над спиной Шарля в темноту гробницы, а это, несомненно, была она.

Изначально просто звериная нора, позднее кто-то нашел ее и расширил, а после похоронил здесь труп товарища, возможно, рассчитывая потом за ним вернуться и перезахоронить повторно, на этот раз как следует. Мощные корни дуба поддерживали своды этого полурукотворного склепа, опускаясь живыми колонами до самого утрамбованного дна могилы. На нем лежали пожелтевшие от времени кости. Будь умерший затворником, добровольно ушедшим жить в этот лес, во многих регионах империи нашлись бы люди, готовые почитать его за святого. (Считается, что если кости от времени желтеют, то это позолота, — доказательство святости и мощи духа умершего в глазах бога смерти Некса.)

Дальше других костей лежал череп, мужской, зияя тьмой из провалов глазниц, как и вход в эту пещеру. Его затылок был раздроблен — давным-давно этого человека убили ударом топора в голову. Кости ладоней до сих пор сжимали страшное оружие — примитивный и внушительных размеров томагавк, голова которого было сделана из тазовой кости лошади, а топорище из бедренной, древний, но по-прежнему острый и, без сомнений, способный быть смертоносным оружием в умелых руках. Нет сомнений также и в том, что эти руки когда-то были очень умелыми в обращении с ним, раз уж не выпустили томагавк и после смерти. По всей вероятности, инструмент нелегкого воинского ремесла был вложен в окоченевшие пальцы покойника тем же неизвестным благодетелем, который его здесь и похоронил. Странное обстоятельство привлекло внимательный взор ученого: часть из костей, лежащих десятки, может быть, сотни лет на дне этой земляной ниши, не принадлежали найденному мертвецу. Это были сплошные клыки животных, черепа птиц и грызунов, ранее объединенные нитью, истлевшей от времени, в ожерелье, теперь лежащие случайной россыпью на сырой земле, — бесценный предмет религиозного культа, возможно, оберег, превратившийся в ненужный хлам со смертью носившего его и верившего в его мистическую силу человека.

Остатки этой очень личной для умершего вещи привлекли внимание ученого в не меньшей степени, чем и костяной томагавк: — из зоолога, ботаника и географа Шарль превратился в одночасье в археолога и антрополога, а спустя мгновение едва не умер здесь сам. Пренебрегая возгласами Дейва, раздающимися снаружи, неугомонный исследователь задвигал туловищем и тазом, забираясь еще глубже в могилу, чтобы иметь возможность отобрать томагавк у покойника. К несчастью для него, умерший воин сжимал рукоять топора слишком крепко, к тому же Шарль ни в коем случае не хотел повредить его кости, а потому довольно долго и осторожно возился с его пальцами, поочередно разжимая их тиски. Когда же наконец ему удалось освободить одну руку мертвеца от ее тяжелой ноши, не повредив существенно при этом, он на радостях поднял глаза и увидел желтый глаз с вертикальной линией зрачка, пристально взирающий на него из глазницы черепа покойника. Шарль вскрикнул и дернулся от испуга, этого хватило, чтобы Дейв, и так державший его силой одних только пальцев, от неожиданности выпустил лодыжки Шарля из рук, и тот полетел вниз. Теперь могила была братской, но едва ли Шарль и покойник когда-либо братались и даже будь он жив, этого никогда бы, наверное, не случилось. Между ученым и захороненным здесь дикарем был век в забвении и десятки тысяч миль, разделявших места их рождений и их культуры. Какое же расстояние разделит их могилы? Может ли быть так, что они поделят одну на двоих?

Голова Шарля находилась от черепа покойника всего в нескольких миллиметрах. Свалившись вниз он замер, вероятно, впервые в жизни столкнувшись с чем-то необъяснимым. Говорят, у страха большие глаза, — глаза худшего кошмара Шарля были змеиными! Именно гадюка нашла прибежище в скелете покойника, а не дух или призрак, которыми пугал его Дейв на поверхности. Смертельная опасность, в которой оказался молодой Тюффон, исходила от куда более прозаичного существа, нежели те, которым были посвящены его первые догадки. Когда же он услышал шипение, а продолговатая голова змеи показалась из зазора между челюстей дикарского черепа, мелькнув на свету, во всей красе своего предупреждающего окраса, в голове Шарля проскочила мысль: «Прощай, старина! Радуйся, ведь ты нашел, наконец, своего Дракона!» Он продолжил лежать неподвижно, не делая никаких движений ради продления срока своего существования, внезапно сократившегося на многие годы до считанных минут, если не секунд. Единственной надеждой Шарля было то, что желание Дейва спасти друга и благодетеля окажется сильнее насажденных его матерью предрассудков и суеверий.

Между тем Дейв не спешил сам спускаться. Первое время он кричал, что-то спрашивая, но теперь отчего-то затих. «Если мальчик решил вернуться в лагерь за помощью, — я покойник! — подумал Шарль и испугался на мгновение, но тут же с отвращением отбросил страх. — Ты ли это, Шарль Тюффон? — спросил он сам себя, храбрясь, — право же, я не узнаю тебя, дружище! Мог ли ты мечтать о лучшем разрешении своей судьбы, нежели смерть при исполнении долга?»

Вдруг Шарль ощутил могильный холод, как две капли воды похожий на тот, который охватил их обоих не так давно на поляне, когда Дейв произнес с запалом запретное слово. Этими двумя каплями, однако, не были клыки змеи, но было лишь прикосновение ее тела, длинного и холодного, — таким для девушки, должно быть, представляется язык нелюбимого ею мужчины. Он ощутил тяжесть на руке, — это тварь поползла выше по ней, подбираясь к его плечу, чтобы затем подобраться и к шее. В тех местах, где тело змеи прижимало ткань его рубашки, распространялось жжение, похожее на то, которое исходит от ожогов. Жжение это, однако, имело отнюдь не физическую природу, то же ощущает человек при прикосновении к нему врага или недруга. Когда злонамеренность враждебного существа настолько явно выражена, что буквально осязаема чувственно. Иными словами, Шарль чувствовал в тех прикосновениях свою погибель и никак не мог предотвратить ее, но мог только не двигаться, чтобы не ускорить свой конец. Змеиные объятия напоминают объятия сыпучих песков: чем больше ты двигаешься и тревожишь то, в чьей власти находишься, тем быстрее тонешь и гибнешь.

Ему казалось, что шли часы, но шли секунды. Вот она приблизилась по спине к его загривку, замерла на миг, будто раздумывая, куда бы двинуться дальше, вот, наконец, приняла решение и обогнула его шею, скользнув телом по подбородку. Нежно, но неотвратимо, как руки любимой женщины и в то же время, как удавка, змея охватила шею Шарля кольцом и замерла перед его лицом. Веки ученого сомкнулись, он чувствовал дыхание твари, ее язык нежно касался кончика его носа, а тихое шипение не менее нежно касалось его ушей. «Не смотри!» — шепнул Шарлю внутренний голос. Он придерживался этого совета не дольше двух ударов сердца, большинство не выдержало бы и одного. Глаза Шарля широко распахнулись, его зрачки расширились от ужаса.

Они смотрели друг на друга, ее глаза против его глаз, словно два разных мира столкнулись здесь, змея — это чудовище, дракон, древний доисторический монстр, поднявшийся из ледяных океанических глубин в поисках света и тепла, который он с собой несет, — а Шарль, этот самоотверженный молодой ученый, — был маяком на берегу Океана познания, стремящимся пролить свет на тьму человеческого невежества — два разных мира так неожиданно столкнулись между собой в могиле безымянного дикаря. Его свет, — свет жизни — был нужен ей и змея прильнула к нему, чтобы выпить до дна все жизненные соки молодого мужчины. В тот миг, когда Шарль открыл глаза, его песенка была спета. Молниеносным движение змея бросилась на него, вонзив клыки в яремную вену. Своим телом змея чувствовала ее пульсацию, своими зубами она пронзила ее, но вместо того, чтобы впрыснуть яд, она впрыснула токсин, дурманящий сознание, и принялась тянуть из Шарля жизненные соки. Его муки была сладкими, он умирал в беспамятстве эйфории.

Долго длились его грезы, но в итоге и они сдались, уступив зову жизни. Шарль проснулся, медленно он приходил в себя, лежа с закрытыми глазами и слушая умиротворяющее пение птиц, трепет их крыльев где-то высоко над собой. Он представлял это где-то и улыбался. Ему казалось, что попросту наступило очередное утро, казалось, что вот он сейчас проснется окончательно, сбросив с себя остатки сладкой неги, поест как всегда наспех, и отправиться покорять новые горизонты… Но не тут-то было! Вдруг он вспомнил весь пережитый им ужас, тот кошмар, пребывая в плену которого, он потерял сознание. Шарль стремительно распахнул свои веки и едва не ослеп от тут же набросившихся на его глаза всем скопом солнечных лучей. К его счастью, лучи были предзакатными, не слишком поэтому яркими. Когда же зрачки молодого Тюффона привыкли к свету, а внезапно начавшееся головокружение прошло, то первым, что Шарль увидел перед собой, была широкая спина молодого охотника.

— Змея… — прохрипел он, удивившись слабости собственного голоса: тот был охрипшим и надорванным, как если бы у фортепьяно отсутствовала часть клавиш, а те, что были на месте, ужасно дребезжали.

Медленно Дейв повернулся к нему, его лицо было отрешенным, а взгляд больше не горел беззаботной радостью, как раньше. Он как-то разом потускнел, голубую, небесную гладь его глаз затянули тучи.

— А… Вы проснулись, месье! Очень рад!.. Очень рад… — проговорил он как-то странно, намеренно избегая взгляда ученого. Шарль сначала не понял, но потом, когда Дейв встал на ноги и открылось то, что он прежде загораживал, ситуация прояснилась. Среди высокой травы лежала лохматая спина Баскета, его мохнатая грудь больше не вздымалась, неподвижный язык свисал вдоль пасти, а остекленевший взгляд уставился в никуда, — пес был мертв.

«К огромному моему стыду, я вынужден признаться здесь, что вновь пал жертвой собственной необоснованной храбрости (слово «безрассудство» Шарль намеренно избегает по отношению к себе), на этот раз, к сожалению, не только я. Вместе с Баскетом, снова спасшим меня, но теперь ценой своей жизни, умерла и наша с Дейвом дружба, ее едва наметившемуся огоньку не суждено было разгореться до полноценного пламени. Он сторонится меня, всячески избегает, на целый день уходит один на охоту и возвращается только к позднему вечеру, иногда пропуская все приемы пищи, кроме завтрака, а то и вовсе не возвращается, но целую ночь бродит где-то в прериях. Он не заходит больше в мой шатер, его смех не доноситься из лагеря, когда я работаю внутри него, и теперь, когда я пишу этот дневник, он не веселит меня своей юношеской легкостью, не отвлекает меня от мрачных мыслей и навязчивых идей. Больше чем союзника я потерял в тот день, когда ослушался его предостережения, — я потерял тогда друга! Должен сказать, что впервые в жизни подобная потеря меня тяготит, вероятно, потому, что я не имел раньше подобного опыта.

Из рациональных соображений я предложил Дейву похоронить пса в найденной нами могиле, понадеявшись на то, что, приняв участие в его горе, я смогу вновь наладить с ним контакт. Как показала его реакция, очень зря я на это рассчитывал. Наверняка, многие, прочитав это, сочтут меня бесчувственным и неблагодарным эгоистом, каким счел Дейв, если не сказать хуже, приводя здесь в точности его слова, однако, позвольте! Для чего еще жить собаке, если не во благо человека? Удел собаки служить, — здесь не попишешь ничего другого! Если бы пес не умер от укуса, — умер бы от нападения другого хищника, от обилия блох, глистов, болезни или от голода, наконец, да мало ли в мире причин для смерти! Не в прериях бы умер, так по возвращению в безжалостные к бездомным псам наши города, его голову могла бы затоптать лошадь или переехать колесо дилижанса, — участи, куда хуже той, что его настигла! Клянусь, даже человек, который привел этого пса в экспедицию, и тот отреагировал менее бурно, чем Дейв Золотое Сердце, — так я зову его теперь, такое бы имя дали бы ему, наверное, местные племена перед тем, как вытащить это самое сердце у него из груди. На мое предложение похоронить собаку в уже вырытой кем-то могиле, где она и умерла, что очень поэтично, как по мне, Дейв ответит яростным отказом и унес пса незнамо куда, запретив мне даже следовать за ним, будто опасаясь, что и эту могилу мне вздумается раскопать, — право же, какая глупость!

Но не будем о грустном! Я не жалею о том, что спустился вниз. Не подумайте, вовсе нет! О чем бы мне жалеть: то, что я нашел там, внутри, бесценно, как с точки зрения зоологии, так и с точки зрения антропологии. Подумать только, антрополог… Вот уж кем я не рассчитывал стать в этом походе! А еще расхититель гробниц, что романтично, конечно, по мнению многих женщин, но уж точно не придает человеку чести. Разве что расхищаемая вами гробница очень древняя и тогда ее грабеж сам по себе процесс научного открытия, — во всяком случае именно так я оправдываю свое дерзновение потревожить прах того скелета. Мертвец отплатил мне сполна своим неожиданным сюрпризом в виде припрятанной внутри него змеи и еще несколькими сюрпризами, о которых напишу я ниже. К тому же древние гробницы — это всегда и опасность, придающая любому делу налет мужества и автоматически выводящая его из категории гнусных вещей.

По обнаруженной могиле получается, что мы не одни в этих землях, — что тут скажешь? Признаю, я не был готов к такому повороту событий. Моих знаний истории с лихвой хватает на то, чтобы утверждать с уверенностью, что никаких признаков наличия человека из здешних степей никогда не поступало. Однако же, вот оно, — вещественное доказательство населенности прерий! Лежит на моем столе. Бедняга даже трещит с непривычки, едва ли внушительный вес учебников его к такому готовил, как и меня, разумеется. Одно несомненно: кто-то из представителей человеческой расы был здесь раньше до нас, возможно, есть и сейчас.

Откровенно говоря, это меня не радует вовсе. Часто так бывает, что ответ на один вопрос лишь порождает вопросы новые, — я нередко слышал, как говорили так, но впервые говорю это сам. Мне всегда казалось, что новые вопросы должны радовать исследователя, они ведь подчеркивают остроту и актуальность того, что он делает, по логике именно так и выходит. Однако в данном случае я вынужден констатировать, что на некоторые из вопросов я предпочел был ответ не искать никогда. В частности, я не ищу встречи с дикарями, о нет! Да простят меня все интересующиеся их культурой, я слагаю с себя такие полномочия. Отнюдь не из-за стесненности временем или другими ресурсами, хотя и из-за этого тоже, но в первую очередь, из-за чрезмерной опасности и высокого риска потерять в таких поисках больше, чем смогу в них обрести, если и вовсе не лишиться всего достигнутого мною и походя укоротиться на голову от местной варварской разновидности стрижки.

Не хотел бы я, чтобы меня охаживали такой вот «бритвой». Уверен, что все научное сообщество поймет мое слабодушие, когда увидит мою находку (при том условии, конечно, что мне удастся ее на симпозиум доставить). Там, где в дело вмешивается оружие, прекращается работа ученого, — таково мое мнение, теперь уже авторитетное. Разумеется, если дело не касается теоретиков военного ремесла, — тогда вопрос другой, конечно, хотя и эти в большинстве своим пустозвоны, которые никогда бы не захотели оказаться на поле боя в разгар битвы сами, но готовы обо всем этом писать и на хлеб свой зарабатывают ничем другим, как восхищением чужими подвигами. Меня, однако, никогда не тянуло к боевым построениям, сложностям тактики и стратегии, уверен, как и местных, на этом общее между нами, однако, исчерпывается. Думаю, они с моим отцом бы поняли друг друга, в итоге этой «дружбы», очевидно, в живых осталась бы только одна сторона!

И да, я ничуть не приукрашаю здесь, говоря, что мой стол скрипит от натуги. Топор оказался на поверку куда увесистее своего вида: представьте себе, кто-то из местных «гениев» додумался начинить костяную рукоять и топор сплавом примитивного метала, залив его в полые кости. Вместо того, чтобы лить полноценное оружие, они металлом кости начиняют, чтобы, видимо, когда те измельчаться в муку от ударов по оружию противника или по его черепу, а рано или поздно это происходит, иметь под рукой железную дубину и орудовать уже ею. Дикари-с, что с них взять (впредь обещаю не словоерсить). Загадка того, как топор своим весом не подломил под себя кости покойника, разрешается тем, что, помимо, собственно, рук, оружие головой упиралось в стену, а хвостом в пол. Куда больший интерес, чем описание самого топора или состав сплава, которым был он укреплен и утяжелен, для меня представляют его составляющие органического происхождения. Видите ли, это, несомненно, кости лошади: тазовая и бедренная, однако, судя по их пропорциях, — лошади, умершей, так и не достигнув своей зрелости, — это кости жеребенка, что видно по степени их развитости, но не по размеру, соответствующему размеру костей взрослых особей большинства известных человечеству пород лошадей. Из этого следует закономерный вопрос: если недоразвитые кости детеныша отличаются таким крупным размером, то какого же размера они достигают на пике своего развития? У меня аж мурашки по коже в предвкушении встречи здешних лошадей, — нутром чую, это вполне может стать главным открытием моей жизни!

На этом, однако, дары той сокровищницы, столь внезапно обнаруженной нами в лесу, не исчерпываются! Змея, убившая пса своим ядом и укусившая меня, обладает отличной от известных змей анатомией, а как следствие этого, и другой физиологией и несколько отличным от них образом жизни! До того, как смертельный яд от укуса подействовал, пес, ворвавшись в могилу, успел разорвать ей глотку, прервав жизнь змеи и начав таким грубым образом вскрытие, которое я позднее продолжил уже в более спокойной обстановке родного шатра.

Внешние наблюдения показали очевидную схожесть данной особи с телом гадюки обыкновенной. Найденная змея, однако, по сравнению с ней обладает заметно более укрупненной черепной коробкой, увеличенными глазными отверстиями, двумя рогообразными наростами в передней части черепа. В процессе вскрытия я обнаружил, что к каждому ядоносному клыку змеи ведут каналы от парных желез, одна из которых производит яд умерщвляющего действия, другая, по всей вероятности, нейротоксин для обездвиживания жертвы, который служит в тоже время и болеутоляющим, своим воздействием напоминая известные науке опиаты. Уверен, и состав его не слишком от них отличается. Не имея, однако, возможности провести полноценный анализ состава выделений обоих желез на месте, я ограничился сцеживанием остатков змеиных ядов в пробирки, чтобы по возвращению в столицу, в стерильных лабораторных условиях университета, продолжить начатую в полевых условиях работу.

Отличия от других видов гадюк на этом не исчерпываются. Вскрытие туловища позволило обнаружить удивительные отклонения в строении желудочно-кишечного тракта найденной мною особи. У нее в наличии целых два желудка! Один из которых служит для переваривания обычной пищи, привычной рациону большинства гадюк, другой же, имея меньшие размеры, по всей видимости, перерабатывает кровь жертвы, выпиваемую до заглатывания ее плоти, одновременно являясь и органом кровообразования. Этот орган преобразует кровь жертвы, а затем направляет ее прямо в кровоток змеи, поддерживая, помимо всего прочего, и температуру ее тела, которая в момент питания у змеи повышается по меньшей мере на несколько градусов, — последний факт, однако, требует уточнений, так как ваш покорный слуга на момент его обнаружения был далеко не в лучших из возможных кондиций. Таким образом, напавшая на меня гадюка оказалась тварью кровососущей, как летучие мыши, пиявки или комары! Просто поразительно, насколько иногда…»

Дальше идет еще много сухого научного текста, изредка прерываемого восторженными отзывами ученого о совершенных им открытиях и в свое время наделавшего много шуму в обществе таких же, как он, помешанных на наукелунатиков. Для нашей истории, однако, несущественного в настоящем, но, без сомнений, важного для ее будущих перипетий. Таким образом, Шарль, наконец, обрел свое счастье, пускай и на краткий миг и основанное на несчастье другого человека.

В жизни экспедиции на целую неделю наступило затишье, ничего не происходило, ничто не выбивалось из привычного ритма и даже тот, казалось, слегка замедлил свой ход. Тишь и благодать нависла над прерией легкими перистыми тучами, лагерь был спокоен, люди в нем умиротворились. «При такой-то погодке еще денек в степи я, пожалуй что, и вынесу… Может, и два денька, если с удочкой в руке!» — думали наемные рабочие, изредка поглядывая в небо даже с легким намеком на улыбку. Дискомфорт, вызываемый невозможностью приблизить момент возвращения домой, на фоне этого праздника жизни отошел на второй план, безмятежное небо успокоило людей там, где не сработало даже увеличение суточных выплат.

Только один человек из всей экспедиции так за прошедшие семь дней и не взглянул ни разу вверх. Правда, у Шарля Тюффона были в шатре свои облака, — каракули в его записной книжке! Ученый с головой погрузился в работу. Его никто не беспокоил, пока не было повода. По правде сказать, все уж начали было надеяться, что обзаведясь такими увесистыми доказательствами проделанной работы, неугомонный богатей образумится и прикажет поворачивать назад, но вот однажды в облюбованную экспедицией приречную долину пожаловали гости.

Одним утром полы шатра раздвинулись и внутрь вошел Брэндон. Охлаждение между Дейвом и Шарлем заметили все в лагере, не укрылось оно и от опытного взора следопыта. До приключения со змеей, стоившего жизни Баскету, Брэндон переживал, как бы Шарль не повлиял на неокрепший разум его сына, задурив тому голову своей научной ерундой и россказнями о сладкой столичной жизни. Он уже видел первые ростки этого влияния и был категорически против него, но благоразумно решил обождать, до поры до времени не вмешиваясь и не вставая между ними, — эта выжидательная тактика, принятая им, имела свой успех. Когда Шарль и Дейв в недавнем времени поссорились из-за гибели пса, Брэндон, отлично зная характер своего сына, вздохнул с облегчением, — в той могиле неизвестного воина они похоронили свою едва начавшуюся дружбу. Теперь дурного влияния Тюффона можно было не опасаться, все вернулось на круги своя.

«Поссорились? Тем лучше для Дейва! Я бы не доверил этому и хворост собрать для костра, — думал он про себя, — остались бы все без ужина, еще бы и спасать его пришлось, чего доброго! Уж столько раз бывало… Сущий ребенок, честное слово, а строит из себя не пойми какую шишку! Такой великан мысли, что за завесой туч, окружающих его голову, ничего внизу себя не видит, но вместо того, чтобы опуститься к нам, простым смертным, он просто шагает семью милями наощупь. Но человек, в сущности, не плохой, вроде, — порядочный… Жалко, что бестолковый! Много добра бы мог сделать для нас, простых смертных, с его-то деньжищами и умственной одаренностью, да только применяет он их не в ту степь, великан… Ну да черт с ним! И на нашей лужайке засияет солнце! А Тюффон… Пока платит исправно и не требует невозможного, может быть во мне спокоен, — я на его стороне!» — таково было мнение Брэндона на счет своего работодателя, не вполне лестное и гладкое, его отрицательные стороны, однако, им никак не афишировалось среди людей, что шло весьма на пользу поддержанию порядка. Вздумай он бунтовать, рабочий люд, всецело преданный ему, восстал бы по первому же зову. Однако старый охотник был отнюдь не дурак, по крайней мере достаточно умен, чтобы понимать, что они с Шарлем в одной лодке. Рассудительный Брэндон был последним человеком, который стал бы выбивать опору из-под своих же ног. В тот судьбоносный для всей экспедиции час, его лицо в момент обращения к ученому выражало крайнее волнение, в обычное время и при обычных обстоятельствах северянину совсем не присущее.

Брэндон снял шляпу и на некоторое время замер, будто в нерешительности, едва переступив через условный порог границы шатра. Удивительно, но это было так. Вести, с которыми он пришел на этот раз, были отнюдь не пустяковыми и должны были в скором времени значительно повлиять на дальнейшую судьбу экспедиции.

— Ах, Брэндон, это вы! — Шарль наконец заметил коренастую фигуру охотника. До его прихода ученый был занят тем, что протирал колбы с заспиртованными в них детенышами найденной змеи, поминутно любуясь на них. Все они были изъяты из змеиного брюха и в свое время послужили поводом для повторного и более детального прочесывания местности. Несмотря на понимание бесперспективности этой затеи, Шарль пустил все усилия на то, чтобы отыскать отца неродившихся детенышей, однако, увы, это его начинание постигла неудача. — Ну разве они не прекрасны?! — спросил молодой Тюффон, переводя взгляд с Брэндона на колбу в своих руках и обратно. Он держал ее с той же бережностью, с которой отец держит своего первенца, если только не баюкая при этом.

«Да будут милосердны боги к той блаженной, которая согласиться стать его женой…» — подумал следопыт между тем, но вслух сказал совершенно другое:

— Месье, я прибыл сообщить вам одну крайне важную новость… — неуверенно начал Брэндон, во весь путь с равнин в шатер размышлявший над эпитетом к слову новость, в конечном итоге остановившись на нейтральной крайней важности известия. Брэндон не сомневался в том, как воспримет его Шарль, а также в том, что он первым делом предпримет после их встречи, однако это был как раз тот самый неприятный случай, когда интересы лидера и подчиненных ему людей расходятся настолько, что прямо-таки кардинально противоположны друг другу. — Видите ли, Шарль, насколько я могу судить, мы больше не единственные обитатели гостеприимных берегов Йеллоуотер…

Глупая улыбка медленно сходила с лица Шарля по мере того, как до его перегруженного наукой мозга доходил смысл сказанного. Двигаясь наощупь, великан споткнулся об гору и вынужден был прервать свое гордое шествие, чтобы в кои-то веки опуститься ниже туч и рассмотреть остановившую его преграду.

— Вы хотите сказать, что…

— Боюсь, что так… — вздохнул Брэндон и потер густую бровь, пребывая в столь частом замешательстве честного человека перед необходимостью из принципа действовать себе во вред. Это, однако, был далеко не тривиальный случай. Простая ложь бы не спасла ситуацию, ученый бы все равно прознал, так как ту весть, которую он нес, скрыть было невозможно. — Кони, — с натугой выдохнул Брэндон, наконец решившись говорить, — Дикие кони. Целый табун лошадей пожаловал к нам на лужайку…

Спустя несколько минут они уже мчались на всех парах вниз по склону к месту, в котором Брэндон оставил сына наблюдать за новоприбывшими гостями, а все остальные обитатели лагеря с беспокойством смотрели им вслед, обдумывая возможные причины такой спешки. Несомненным для всех было одно, — их отбытие из прерий опять задерживается на невыясненный срок.

Три человека залегли на изгибе склона, в том месте, где он немного выравнивался, и мог служить укрытием от взглядов снизу для всех, кому оно было нужно. Помимо рельефа и расстояния, от лошадей наблюдателей закрывала еще и высокая и густая трава. По всей вероятности, именно за этим сочным лакомством кони и пожаловали к лугам вблизи Йеллоуотер, ведь по сравнению с остальными прериями здесь был прямо-таки оазис. Да какие еще кони! Даже Брэндон — следопыт старый и опытный — и тот не мог смотреть на их могучие тела без смеси страха и восхищения. Те же чувства, только усиленные во сто крат, испытывал и Дейв, Шарль же радовался так, как не радовался, должно быть, ни один ребенок после долгой разлуки со своими родителями. Прежде он думал, что именно змея была драконом, подаренным ему прериями, — теперь он считал иначе.

«Ищущему, да воздастся!» — желая найти одно чудовище, молодой Тюффон отыскал их множество. Шарль был уверен в том, что ничего ценнее в Прериконе не водится. Он уже воображал себя въезжающим в столицу с триумфом, подобно генералам древности, верхом на исполинском коне, родом из темного пятна на карте. К несчастью, у него, как у генералов древности, не было за спиной человека, чьим долгом было принижать разыгравшееся тщеславие, напоминая смертным об общем для всех исходе. Кто-то забыл сказать ему, — «помни о смерти, Шарль!» И Шарль не помнил, — не помнил себя от счастья.

Дейв, зачарованно глядя на лошадей, тоже представлял себя верхом на одной из них: мальчишка, он по-прежнему мечтал стать рыцарем из материнских сказок, возмужав, но с душей оставшись детской.

Голову Брэндона осаждало слишком много мыслей, чтобы передать их все в одном предложении. Будучи человеком хозяйственным, он прикидывал в какого размера плуг можно запрячь одну такую кобылу, как следопыт — с первого взгляда понял, что с этими животными лучше не шутить. Брэндон обладал отточенным годами чутьем охотника, и сейчас это чутье во всю вопило об опасности. Однажды одной из лошадок вздумалось с дуру пробежаться, тогда-то он и понял, какая мощь таиться в этих с виду неповоротливых гигантах. Не каждый первоклассный скакун для скачек, без примеси грязной крови и тренированный с яслей, наберет такой же разгон с места, — сил в этих ногах было немеряно, казалось, в каждой заключен локомотив! Даже у себя в голове Брэндон не решился назвать такую лошадь зверем. Это были не кони, но воплощенные боги, — боги прерий!

— Поразительно… — изредка шептали пересохшие губы ученого, как будто приросшего своими ресницами к оптике подзорной трубы. Было только вопросом времени, когда Шарль увлечется настолько, что захочет спуститься вниз и рассмотреть животных вблизи. Брэндон с беспокойством ожидал этого момента, предвкушая тщетные попытки его урезонить. Если бы любовь и правда могла сжигать, как утверждают многие поэты, переменись законы физики специально для этой цели, и тут же бы из подзорной трубы вырвался луч света, испепелив табун, а вместе с ним и прерии, — именно такой силы чувства одолевали молодого Тюффона. Всю свою любовь, нерастраченную на женщин, он обращал в науку, сделав возлюбленной избранную стезю.

Ниже представлены несколько отрывков из дневника ученого, посвященные его наблюдениям и расположенные в хронологической последовательности.

«Уже второй день я наблюдаю за ними и поражен тому, как быстро эти звери питаются. Как если бы передо мной были не лошади, но увеличенные в размерах кобылки саранчи! Целую ночь я проворочался, будучи не в силах заснуть, а к утру, еще до первых лучей солнца, разворошил Брэндона и Дейва и отправился с ними на точку наблюдений. Ближе к полудню эту точку пришлось оставить, так как звери подобрались вплотную к склону. Я, кажется, даже мог ощутить запах их пота — настолько они были близко — и только тогда я по-настоящему осознал их размеры. О, это не передать словами! Настоящие гиганты: в каждом их копыте по меньшей мере два копыта тяжелоупряжного коня. Тела мускулистые и поджарые, вся их жизнь — это сплошной бег. Они бегут от голодной смерти и обезвоживания из одних лугов в другие, опустошая все на своем пути и каждое место, в которое приходят. Эти звери в буквальном смысле слова создают здешний мир, выполняя ту же роль, что и самые высокие и сильные деревья в лесах, определяющие состав всей прочей лесной растительности. Остальная живность попросту не поспевает за ними и вынуждена подстраиваться под их темп. Могу только представить, сколько удивительных созданий, должно быть, вымерло еще до нашего прихода в прерии, не вынеся жестокости отбора местной гонки за право жить.

Только вчера мы наблюдали миграцию нескольких видов грызунов, обитавших в здешней степи. Я не мог отлучиться от наблюдения за лошадьми и поэтому поручил слежку за зверьками Дейву. Он отследил их маршрут и доложил мне, что часть из зверьков двинулась в сторону нашего лагеря, совершенно позабыв о страхе перед всем новым и необычным, страх перед лошадьми у них заложен на уровне инстинкта. Вы только вдумайтесь! Грызуны решились пересечь лагерь через самый его центр и были отчасти пойманы тогда же моими людьми, тем же вечером они приготовили из них жаркое. (Я по-прежнему питаюсь из собственных запасов и могу только догадываться, каково их мясо на вкус, но думаю, что очень жесткое.) Многие из тех зверьков, которым удалось избежать рук людей или которыми люди побрезговали из-за их маленьких размеров, прожили еще меньше своих пойманных собратьев. Дейв отчитался, что большая часть из той мелюзги двинулась вниз вдоль берега, а после предприняла безумную попытку пересечь реку в месте наиболее слабого ее течения. Большая часть грызунов погибла, не уверен, что оставшаяся сможет восстановить популяцию, кажется, именно мы своим вмешательством в естественный ход вещей и лишили их шанса на выживание. Прискорбно, но увы, это так.

Что же до Дейва, то, по-моему, мальчик наконец позабыл о нашей ссоре. Между мной и ним теперь, ясное дело, нет того тепла, что было раньше: нас сейчас объединяют исключительно деловые отношения — отнюдь не дружба. Не подумайте, однако, — меня это более чем устраивает! Может, и будет из него толк в итоге… Я подумываю, предложить ему место своего ассистента, если, конечно, он успокоится в достаточно степени, чтобы здраво обдумать мое предложение, и простит мне гибель своего пса до конца нашего путешествия.

Но вернемся к лошадям. Табун кобыл ведет один племенной жеребец. Его очень легко отличить по снежно-белому цвету кожи, тогда как все без исключения кобылы — черные, как смола. По всей видимости, других окрасов у них не существует. Самец к тому же значительно больше, на полголовы выше самок. Полноценно оседлать такого чисто физически смогли бы только самые высокие представители рода людского, человеку же среднего роста понадобилось бы для этого выдумать специальное седло или переосмыслить целиком и полностью манеру езды на лошади. Это не говоря уже об очевидных сложностях, проистекающих из особенностей характера жеребца, которые даже у известных человечеству пород лошадей не всегда и не полностью изглаживаются укрощением и которые мы не берем сейчас в расчет…»

Следующая запись дневника Шарля посвящена особенностям размножения этих удивительных животных:

«Сегодня днем я имел удовольствие лицезреть брачные игры лошадей Прерикон (так я их назвал), а несколько позже и сам процесс спаривания. Он, впрочем, ничем не отличается от аналогичного процесса у обычных лошадей. Куда больший интерес представляют брачные игры: жеребец гонится за избранной им кобылой, чтобы затем сбить ее с ног и немножко повалять мордой. Совокупление между ними происходит, когда кобыла поднимается. Иногда погоня повторяется насколько раз, прежде чем дойти до своего логического финала. Если кобыла сдается слишком быстро, самец оставляет ее и выбирает другую самку, пока, наконец, не находит себе подходящую. Такие поиски происходят по несколько раз за день, не потому, однако, что жеребцу требуется отдых, но потому, что за один гон беременной может ходить только часть из самок табуна. Это кажется мне вполне обоснованным, так как логично предположить, что скорость перемещения табуна по прериям снижается тем больше, чем больше кобыл покрыто жеребцом. Также я полагаю, что в разные сезоны половая активность самца снижается или, наоборот, повышается по аналогии с большинством млекопитающих и, в частности, с человеком, пик активности которого припадает на весенний период.

В своем наблюдении нескольким кобылам я уделяю наиболее пристальное внимание. Судя по грузности их живота и малой подвижности, они пребывают на последних стадиях беременности и очень скоро должны понести. Что примечательно, эти кобылы дни напролет лежат, тогда как остальные кони даже спят, стоя по ночам. Жеребец приносит им травы, собранные на лугах, чтобы они кормились. Уверен, обе мои сестры, равно как и многие из женщин, нашли бы такую заботу крайне романтичною, — меня же данное занимательное обстоятельство привлекает в первую очередь как проявление высокого интеллекта лошадей Прерикон. Ваш покорный слуга с нетерпением ждет момента родов, чтобы во всех подробностях запечатлеть его на бумаге и таким образом донести до вас, благодарных читателей!»

И, наконец, заключительная запись дневника Шарля Тюффона, которую, уверен, многие благодарные читатели с нетерпением ожидали:

«Я пишу эти строки, а рука моя дрожит от крайнего восторга, разбрызгивая чернило по бумаге. Видите ли, свершилось! Одна из кобылиц разродилась сегодняшним вечером. Кони по этому поводу почти всю ночь ржали и скакали, как обезумевшие, конечно же, на удалении от роженицы, где они не могли ей навредить. Табун образовал вокруг нее кольцо из своих тел, словно защищая новорожденных жеребят и их мать от возможной угрозы извне, ума не приложу, однако, что может угрожать этим прекрасным и грациозным гигантам? Я прямо тогда же хотел спуститься вниз и рассмотреть детенышей вблизи, но Брэндон уговорил меня повременить, пока пыль от копыт не уляжется. Следопыт был настойчив и как никогда серьезен. Хорошенько поразмыслив и взвесив его аргументы, я уступил. Он, кажется, боится, чтобы со мной чего-нибудь не случилось. Без сомнений, дело не в заботе обо мне, но в беспокойстве за себя и за сына. Я его не осуждаю и понимаю, что его волнения более чем оправданны, но ничего не могу с собой поделать, долг зовет меня и мне ничего не остается, кроме как сложить голову под копыто во имя науки, понадеявшись на удачу. (Сложить, уж надеюсь, в переносном смысле — голова мне еще пригодиться!) Итак, решено, нет сил больше тянуть, — это случится завтрашним же утром… Вернее, уже сегодняшним: первый контакт человека и лошади Прерикон! Вам остается только пожелать мне удачи, мои дорогие, — только пожелать мне удачи…»

Тем утром Шарль осуществил записанное им на бумаге, в этот раз его затея обернулась куда большей трагедией, чем смерть пса, она стоила жизни человеку, стоила жизни Дейву. Случившийся в тот день инцидент был последним инцидентом на веку экспедиции Тюффона, им она завершилась, следующим же утром они повернули назад, в Чертополох. Ни строки дневника Шарля не посвящено тому несчастному случаю, ни слова о нем не сорвалось с его уст вплоть до самой кончины ученого, и только Брэндон в своих мемуарах не раз упоминал о том дне, как о худшем дне своей жизни. Ни одну из смертей близких ему людей он не переживал так же сильно и болезненно, как смерть своего первенца, повидав на веку их немало. Не потому, однако, что Дейв был первым и любимым его сыном, но по причине бессилия, охватившего Брэндона, когда тот увидел, как он погибает. Ниже описано то, как все было.

Два человека лежали на вершине холма, наблюдая за третьим, спускающимся вниз. Этот третий двигался по направлению к табуну лошадей, мирно пасущемуся на лугах, — двигался, не скрываясь и быстро. Плечи Брэндона и Дейва грели приклады винтовок, их пальцы лежали на спусковых крючках. Старый следопыт изредка поглядывал на сына, после снова переводил взгляд на спускающегося вниз Шарля, сплевывал и качал головой. Он был убежден в том, что сумасброд окончательно спятил, а размышлял о том, какими словами будет убеждать людей оставить в покое сундук с казной и вещи покойника для передачи их в руки живых родственников Шарля. Крайне тяжелой задачей ему представлялось объяснять народу то, почему он не может получить причитающуюся ему сумму целиком и полностью, вместо того, чтобы уповать на честность родственников Шарля в выплате оставшейся ее части, как предписывалось сделать по закону. Обмозговывая все это, Брэндон в очередной раз убедился в том, что правосудие и справедливость, — на деле два совершенно разных явления, что особенно заметно там, где дело касается низов, для которых закон и писан.

Не в меньшей степени его беспокоила и реакция Дейва: мальчик явно восторгался отвагой и самоотверженностью Шарля, очевидно, не видя разницы между честолюбием и откровенной помешанностью. В случае таких фанатиков, как молодой Тюффон, запредельная храбрость очень часто граничит с форменным безумием. При всем при этом характерно, что во всем, кроме предмета своего фанатизма, создается впечатление вполне спокойного и здравомыслящего человека. На наживку этого ошибочного впечатления, по мнению Брэндона, и попался Дейв. Нужно отметить, что в его неприязни к Шарлю не было и капли ревности к прежде всецело преданному ему сыну, только беспокойство за свое чадо и понимание опасности, которой может обернуться для него такого рода близость.

Будучи на расстоянии двадцати шагов от ближайшей лошади, Шарль нагнулся и что-то подобрал с земли. Взглянув в подзорную трубу, Брэндон обнаружил, что он взял в руку конское яблоко, недавно исторгнутое кишечником, но уже запекшееся на солнце. Следопыт еще раз сплюнул. «А теперь он положит это что-то в один из мешков, которые носит с собой в обилии, чтобы затем в своем шатре исследовать навоз на входящие в него составляющие, как будто и так не понятно, что питаются кони травой, а выходят из них непереваренные ее остатки!» — мысленно предсказал дальнейшие действия ученого Брэндон. Развенчивая стереотип классического провинциала, он был вовсе не глуп и неотесан и даже понимал в общих чертах суть работы исследователя.

Однако Брэндон ошибся, предположив, что лошади Прерикон питаются исключительно травой, сравнивая их с обычными лошадьми. Как впоследствии выяснилось, правда, уже значительно позже, эта обитающая в прериях удивительная порода лошадей всеядна и не гнушается на ряду с обычной травой разнообразить свой рацион и ее обитателями. К примеру, все теми же грызунами, которые, едва заслышав топот конских ног, попрятались по норам, а когда те начали их разрывать, суясь внутрь своей продолговатой мордой, бросились бежать и так по-глупому погибли, утонув в водах реки и в котелках людей.

При приближении человека лошади сначала не слышали шума его шагов, их заглушал ветер. Затем, когда прежде чем перемениться, ветер, доселе зачесывавший траву склона вверх, пригибая ее к земле, затих, они его услышали, а когда тот подул снова, только теперь в обратную сторону, — унюхали, окончательно учуяв. Кони тут же бросили есть и отбежали, увеличив дистанцию, а будучи уже на расстоянии, принялись изучать вышедшего к ним человека. Они уже встречали людей раньше, но никогда таких, цивилизованных, и поначалу были введены в заблуждение нарядом молодого Тюффона. Шарль медленно и пораженно осматривал территорию, прежде зеленую и лучившуюся жизнью, теперь желтую и опустошенную лошадьми. Вблизи он увидел то, чего не было заметно издалека. Поразительно, но эти кони, кажется, понимали в фермерстве куда больше, чем многие известные ему богачи-болваны, землевладельцы-толстосумы. Они не доедали траву до конца, оставляя корни и порядка трех-четырех миллиметров стебля от земли. Здешние травы росли очень быстро. Они вытягивали питательные вещества буквально из всего, что попадалось их корням, в том числе и из такого ценного источника питательных веществ, как навоз, которым лошади удобряли почву. Как результат такой слаженной работы пожирающих и ими пожираемых в тех местах, которые кони прошли раньше, уже начал формироваться новый слой травы.

Видя, что животные замерли в отдалении, Шарль медленно опустился на одно колено и провел ладонью по невероятно быстро восстановившейся траве. В следующий же миг он услышал тяжелый удар копыт об землю в нескольких шагах от себя, такой мощный, что сперва ему даже показалось, будто началось землетрясение. Подняв глаза, зрачки которых были расширены от неожиданности и страха, Шарль увидел замершего перед ним жеребца, его длинная, густая грива развевалась на ветру, а копыто било предупреждающе о землю. Одним скачком конь преодолел десять человеческих шагов из тех двадцати, что разделяли Шарля и кобыл. Брэндон видел с какой легкостью он проделал этот прыжок, для такого коня, должно быть, что десять шагов, что все двадцать, — разницы никакой. Дейв испуганно приподнялся: молодой охотник прозевал момент, когда эта белая бестия снежным комом выметнулась из сплоченных рядов угольно-черных кобыл и теперь удивленно хлопал глазам. Острота его реакции, пожалуй, впервые в жизни Дейва столкнулась с чем-то, чья скорость превосходит ее собственную. Переведя ошеломленный взгляд на отца, он увидел, что опытный следопыт уже целиком и полностью погружен в прицеливание и вот-вот спустит курок, метя в широкую грудь жеребца.

— Не стреляй! Ты можешь промахнуться, это разозлит его, и тогда месье Тюффону конец! — громкий шепот Дейва резанул по ушам Брэндона, как пила по дереву. Повременив с выстрелом, старый охотник перевел взгляд на сына.

— Разве я когда-нибудь промахивался, сын? — спокойно спросил он Дейва.

— Я понимаю, но… Все когда-нибудь случается впервые, не так ли? Ведь ты сам так говорил! Расстояние велико, отец, ты стар, а цена промаха как никогда высока. Позволь мне это сделать!

Брэндон вздрогнул, впервые сын назвал его старым. Между тем его слова имели вес, Брэндон и правда не был уверен в себе так, как прежде. Глаза все чаще подводили старину Брэндона, еще с пяток лет и с трудным ремеслом следопыта ему придется завязать. Тем более ему нужны были деньги, которые обещала принести эта экспедиция, ими Брэндон намеревался обеспечить себе спокойную старость и полноценную молодость своим детям.

— И что ты предлагаешь? Хочешь сам свалить коня? Не пойми меня неправильно, Дейв, ты хорош с ружьями на средних дистанциях, но почти не орудовал винтовками на дальних! Да, мои глаза уже не те, но рука тверже твоей. Уж поверь мне на слово, все-таки я спускал курок три твоих века, опыт и выучка что-нибудь да значат в этом мире!

— Отец, доверься мне! Ты совершенно прав, я и сам не попаду отсюда, но позволь мне подобраться ближе! Ведь говорят же: там, где старый не совладает, справиться молодой! А если это как раз тот самый случай?

— И речи быть не может! — отрезал Брэндон, — это слишком опасно. Выросши в нашем тупике на задворках мира, ты даже представить себе не можешь, на что способна разъяренная, дикая лошадь, тем более такое чудище, как это! Ты только посмотри на него, Дейв, ты правда хочешь приблизиться к такому?! Хочешь острых ощущений, — просто представь его вставшим на дыбы рядом с собой! Наш наниматель сумасшедший, и потом, даже если я попаду, если ты попадешь, — не факт, что табун будет просто стоять или убежит прочь в испуге, пока его вожака убивают. Обычные кобылы бы сбежали, но не эти… Нет, сын, эти лошади уже не раз нас удивляли, кто знает, насколько они мстительны и свирепы? Твой поход вниз — неоправданный риск, его поход — самоубийство. Вся эта экспедиция — риск, на который мы пошли из нужды! Никто из нас не шел из веры в лидера, иногда люди чувствуют победителя и идут за ним, так вот, — это не тот случай, сын! Месье Тюффон приехал в Вельд и нашел бедняков, он просто потряс перед нами кошельком, а мы и повелись, мы пошли за ним! Весь наш поход зыблется на жадности, из жадности я не могу потерять сына…

— Нет же отец, ты не понимаешь! Ты…

— И речи быть не может! — почти в полный голос прервал его разъяренный Брэндон, сделав свой извечный жест ладонью, который Дейв так не любил с самого детства. Ребром ладони следопыт как бы рубил невидимую нить — этот жест в его исполнении означал конец любого спора с участием Брэндона и еще его убежденность в принятом решении. Этим жестом Брэндон как-то выразил перед женой серьезность своего намерения переехать из Холлбрука в Вельд, о котором неоднократно впоследствии жалел. Увидев этот жест, Дейв тут же умолк, не смея отцу перечить, внешне он остался таким же спокойным, внутри него, однако, пылало пламя.

Тем временем жеребец ходил вокруг Шарля, нарезая круги медленно, как хищник, убежденный в том, что добыча никуда не денется от него, но вместе с тем и с любопытством. Изредка он фыркал и бил копытом, его налитый кровью глаз все время смотрел на ученого, а тот, как завороженный, смотрел на него в ответ. Повторялась история со змеей и пещерой, только в этот раз драконом был жеребец, а чтобы уложить его понадобился бы по меньшей мере ручной слон или артиллерийский залп. На своей стороне Шарль имел только две винтовки, одна из которых была подслеповатой, но надежной, а вторая — била без промаха, но иногда стреляла сама. Так получилось, что в этот ответственный момент винтовки решили рассориться.

Возможно, все и обошлось бы, если бы Шарль не был Шарлем и молча ждал помощи, но он почему-то решил, что помощь ему не нужна. Молодой Тюффон, как у него часто случалось, вдруг почувствовал связь между собой и жеребцом, вера в нее заставила его подняться на ноги и двинуться по направлению к зверю. Белый гигант остановился и недоверчиво фыркнул. Казалось, он не мог поверить в такую наглость от разряженной в одежды мартышки, было преклонившейся перед его величием как подобает, но отчего-то дерзнувшей восстать. Он как раз думал над тем, что ему сделать: помиловать или казнить, а эта моська посмела встать и теперь направилась к нему. Что, интересно, захотела она сделать? Уж не прикоснутся ли к его прекрасной белой коже? Нет, она не посмеет или…

Шарль протянул руку перед собой, спустя шаг она коснулась чего-то мягкого, влажного и горячего. Этим чем-то была шея жеребца, взмыленная солнцепеком. В мгновение ока очнувшись от прикосновения, зверь встал на дыбы и принялся молотить передними ногами воздух перед собой, первым же ударом он опрокинул Шарля навзничь. Ученый отлетел от коня с той же скоростью, с которой пушка исторгает ядра из своего железного нутра. Он потерял сознание от боли, его рука превратилась в кровавое месиво, в нем смешались лопнувшая кожа, плоть, остатки раздробленной кости и рукав его рубашки. Почти сразу же грянул выстрел, пуля вошла зверю в грудь, но увязла в толстой кости. Ранить его было все равно что пролить кровь в молоко, — белая кожа окрасилась багрянцем.

Жеребец взвыл, однако вместо того, чтобы броситься прочь, подальше от источника боли, он, опьяненный ею, бросился на своего обидчика. Куда больше его ярости способствовала не боль, но уязвленное самолюбие повелителя прерий. Ведь прежде его право было неоспоримым, а теперь все самки услышали его вопль. Он не мог простить себе слабость и из-за этого ненавидел врага еще больше. Страх сковал несчастного Дейва, бросившегося на помощь своему другу и кумиру вопреки воле отца. Видя мчащегося во весь отпор к себе жеребца, он не смог даже закричать, не говоря уже о том, чтобы отскочить в сторону. Есть что-то гипнотическое в том, как смерть приближается к тебе спереди, заведомо возвещая о своем прибытии, но не как обычно вероломно и исподтишка. Мечтая быть рыцарем, Дейв умер рыцарем, он стал героем в последние минуты своей жизни, к сожалению, в реальном мире герои надолго не задерживаются.

Тщетно Брэндон кричал, его сын был уже не жилец в тот момент, когда спустил курок, он умер еще раньше, когда ослушался запрета отца и отправился Шарлю на помощь. Но человек не может просто взять и поверить в то, что все кончено, не может просто смириться с тем, что нечто ему дорогое, долгое время определявшее его жизнь, его ожидания, надежды и его лишения, просто исчезнет, лопнув, как мыльный пузырь, развеявшись в воздухе, не оставив и следа после себя. Второй выстрел перебил мерный стук копыт набравшего скорость жеребца, он же остановил и стук его сердца. Брэндон не промахнулся, кровь вновь пролилась в молоко. После этого второго выстрела заржал весь табун. Казалось, лошади обезумели, но не решались приближаться, часть из них носила жеребят под чревом, часть — еще надеялась зачать, и вот теперь все эти надежды рушились прямо на их глазах. Вожак сделал несколько неуверенных шагов, прежде чем упасть и затихнуть, он испустил свой последний вздох еще до того, как его дважды продырявленная грудь коснулась травы. Удивленный взгляд жеребца продолжал смотреть в небо и после его смерти, он словно спрашивал, как же так? Как мог я умереть на пике сил? И отчего?! От какой-то мартышки и выдуманной ею из-за громыхающей палки? Порох и патроны, — грязный трюк! Едва ли конь понял причину, по которой ушел из жизни куда раньше, чем рассчитывал.

Но громче всего в тот день, даже перекрикивая лошадиное ржание, кричал Брэндон. Слезы катились по его морщинистым щекам, изголодавшимся по влаге, впервые за тридцать лет он плакал, нет, рыдал, а где-то далеко-далеко, в оставленном позади Чертополохе у его жены кольнуло сердце, и она с тревогой уставилась в безграничную даль степей за окном их лачуги. Только что несчастная женщина порезалась о лезвие ножа, чистя последнюю картофелину из скудных запасов овощей, которые еще оставались у них в доме.

Когда Брэндон подбежал к телу Дейва, тот уже не дышал. В единственном уцелевшем глазе юноши, таком же голубом и прекрасном, как небо над головой, в которое он смотрел теперь застывшим взглядом, не было удивления, только невыносимая боль и осознание своего конца. Смерть Дейва не была легкой, его измятая копытами грудь еще несколько раз шелохнулась, после того, как он упал, сбитый ногами жеребца. Брэндон сделал лучший выстрел в своей жизни, он учел все, от направления и силы ветра до предательской дрожи в собственных вспотевших ладонях, и все ради того, чтобы опоздать. Сразил лучшего зверя в своей жизни, чтобы потерять любимого первенца, — отнюдь не равный обмен. Если бы он знал, какой ценой дастся ему это проклятое золото, то остался бы побираться в Чертополохе, но зато с живым сыном и надеждой на продолжение рода. Тогда он еще не знал, что будет иметь еще нескольких родных сыновей и еще большему числу станет крестным отцом, а тысячам жителям Брэйввилля станет любимым мэром и подарит людям надежду на новую жизнь в Прериконе, на тот момент у него была только боль потери.

С ненавистью в глазах Брэндон донес бесчувственного Шарля до лагеря, ему же пришлось и отпиливать ученому остатки руки, так как никто больше в лагере не умел этого делать и не был готов принимать на себя такую ответственность, хотя ненавидели его все, причем и классово, и лично. Он тоже не умел и ни разу до этого ампутацию не проводил, однако всю свою жизнь Брэндон только и делал то, что принимал на себя ответственность. Он делал то, что нужно было сделать, не задаваясь вопросом о цене проделанной работы. Просто выполнял свой долг, и все без зазрения совести этим пользовались. Его долг был не абстрактный долг перед всем человечеством, заставлявший Шарля жертвовать собой во имя идеалов, понятных единицам таких же безумцев, как он. В отличии от этого эфемерного долга, чувства, испытываемые Брэндоном, были понятны каждому честному человеку, но не каждый человек способен, оставаясь честным, дожить до столь преклонных лет. Из соображений честности он донес Шарля до лагеря, не убив его в порыве гнева. Исходя из этих же соображений, пила, которой он резал его изувеченную плоть, не отхватила лишнего миллиметра. Когда в процессе операции Шарль очнулся, он дал ему глотнуть самогону и впихнул в зубы палку, но не врезал по челюсти, как хотел, усыпляя снова.

Шарль, очнувшись, сначала вперил в него безумный взгляд, а после перевел его на свою наполовину отхваченную уже руку, и сказал с совершенно необъяснимой и пугающей улыбкой на бледном, обескровленном лице: — клянусь, сам дракон ее отнял! Тогда-то Брэндон и понял, что ненавидеть это существо, а называть Тюффона человеком он больше не решался, равнозначно тому, чтобы ненавидеть море за то, что его волны высоки и иногда в них гибнут люди. Нет, он не пожалел его и не стал ненавидеть меньше, наоборот, все сделалось еще хуже, он понял, что даже врагом не сможет его считать. Этот безумец не управлял собой, он был живым вместилищем некой космической силы, которой чуждо все человеческое, но которая не способна без него существовать. Мировосприятие Шарля было настолько искажено, что он потерял даже малейшее представление о том, как должны вести себя люди в той или иной ситуации в соответствии с понятием о морали, не говоря уже о чувственном им сопереживании. На тот момент Шарль еще не знал о гибели Дейва, но Брэндон был уверен в том, что узнай он о ней, его реакция была бы далека от раскаяния или реакции верного друга, узнавшего о случившейся с его товарищем бедой.

Лишь спустя неделю после операции Шарль, немного оправившись, узнал в подробностях о случившемся. Он сам попросил ему сообщить, и сам следопыт, скрипя сердцем, чтобы не скрипеть зубами, рассказал ему в подробностях, как все было. Проводя ампутацию, Брэндон в тайне надеялся на то, что он умрет, ее не пережив. Сыграла ли в этом молодость или та космическая сила, которая владела им и толкала на разного рода безумия, но молодой Тюффон выжил и подавал надежды на восстановление. Он часто рассматривал стянутые края кожи культи, но делал это не как солдат, вдруг ставший бесполезным, но как ученый рассматривает микроб сквозь увеличительное стекло микроскопа. Однажды он сказал Брэндону:

— Были бы вы помоложе, клянусь Гнозисом, я предложил бы вам стать врачом и оплатил бы ваше обучение в лучшем из столичных учреждений! Проделать такую операцию впервые в жизни и так искусно… Впервые ведь? Да… Вы прирожденный медик, Брэндон, и вообще человек больших талантов!

Старый следопыт молча поставил ведро с водой и вышел. Ни одна черта его бесстрастного лица не отразила бурю чувств, его охватившую. Таким же бесстрастным и холодным было лицо Шарля, когда тот узнал о гибели Дейва. Он умолк надолго, его взгляд остекленел, и хотя Брэндон очень ждал его ответа и даже на него надеялся, молодой Тюффон не проронил ни слова, он повернулся к нему спиной и затих, кажется, уснув.

Одой темной и тихой ночью, когда весь лагерь спал беспробудным сном, страшная тень отразилась на стене шатра ученого, нависнув над ним спящим. Эту тень отбросила свеча, — теперь Шарль палил свечи даже когда не читал, он будто боялся, что дух застреленного жеребца придет к нему, чтобы довершить начатое. Пришел, однако, не жеребец, но безутешный отец, ведомый желанием мести. «Как объясню я жене, — терзался Брэндон мыслями о скором возвращении домой, — что ее сын, любимый ее мальчик Дейв, мертв? Что я скажу, если спросит она, отомстил ли я тому, кто повинен в его смерти? Я покажу ей плащ, сшитый из кожи жеребца, но достаточно ли этой мести? Ведь жеребец дикий зверь, не потревожь мы табун, ничего бы не случилось! И вот я знаю, кто виноват на самом деле, но не могу его убить… Не могу ли?»

В один из вечеров Брэндон решился: он подсыпал наемникам в суп остатки порошка из флакона, который выдал ему однажды Шарль, чтобы предотвратить намечающийся бунт. Ученый хранил порошок для дракона, он нашел его, но зверь не дался живым. Теперь кости дракона, освобожденные от плоти, лежали в одной из повозок грудой, накрытой парусиной, а его шкурой Брэндон укрывался по ночам. Он часто щупал два отверстия на ней, одно из которых нанес его сын своим метким, но неудачным выстрелом, другое он сам. Обе дыры можно было накрыть шляпой, но одна убила зверя, а другая — лишь его разозлила. Теперь дуло его винтовки впервые в жизни Брэндона было направлено на лицо другого человека, притом мирно спящего, он мог бы сделать все ножом и тихо, но не хотел. Выстрел, подкосивший ноги жеребца, должен бы спасти его сына. Ему нужно было стрелять много раньше, еще до того, как конь зашел на свой фатальный старт. Эта пуля предназначалась не тому животному: мишенью Шарля была вовсе не широкая грудь жеребца, но тщедушная спина спускающегося вниз ученого.

Целясь в ученого теперь, он не думал о том, что будет дальше. Усыпленные люди спали крепко, так что он вполне смог бы вынести тело в прерии, туда, где его во век никто не отыщет. Возможно, он бы сбросил его на дно Голденуотер, как поступил с телом убитого им мятежника. «Чтобы этот пошел ко дну, потребуется камень побольше!» — мелькнула мысль в голове Брэндона, но тут же он отбросил ее, не потому что отказался от нее, но потому, что она показалась ему несущественной в настоящий момент. «Делай, что должен, а думать будешь после!» — отдал себе мысленный приказ следопыт и уже был готов спустить курок, когда по каменному лицу его пробежала тень сомнения, а в следующую секунду взгляд его обратился к недописанному дневнику Шарля Тюффона, так и оставленному лежать на столе с того рокового дня. Тихо прислонив винтовку к столу, Брэндон открыл дневник на случайной странице и погрузился в чтение. Множество чувств сменилось в нем за время чтения, длинна свечи сократилась вдвое от изначальной, а после и втрое. Был петушиный час, когда следопыт положил книгу на место, забросил винтовку на плечо и вышел из шатра, так же бесшумно, как и входил, оставив огарок свечи дымиться.

Его решимость убить дымилась к тому моменту, как этот огарок, но ненависть пламенела так же ярко, как и в день гибели Дейва, и даже того ярче. «Ты не убийца, Брэндон Марш…» — сказал он себе и не стал убийцей. Не все, но очень многое в судьбах людей зависит от их сознательного выбора, и Брэндон Марш решил остаться по эту сторону закона. То сомнение, пробежавшее по его лицу в момент готовности к выстрелу, остановившее его и определившее тем самым его будущее, было вызвано воспоминанием об оставленных дома родных. Он вспомнил двух младших сыновей, близнецов — Тома и Джима, которым едва исполнилось четырнадцать лет и нужен был отец и наставник, чтобы направить их на путь истинный. Вспомнил и свою дочь на выданье, Джейн, прекрасную, как лилия, в том числе и ее приданное он хотел обеспечить, отправившись в это путешествие. И наконец, он вспомнил бедную свою жену Элли, которой только суждено было узнать, что любимый ее старший сын, Дейв, мертв, похоронен у вырытой им же могилы верного пса Баскета на безымянном холме, потерянном среди множества таких же безымянных холмов.

Копая могилу сына, Брэндон не знал еще, что однажды он вернется сюда и возведет на этом холме дом, он знал только ненависть и горе утраты, но похоронил его вместе с последней горстью земли, упавшей на лицо Дейва, оставив от дуэта руководящих им мотивов только ненависть, будучи слепо убежденным в том, что она его спутница на всю оставшуюся жизнь. Он ошибался в этом предположении, как и во многих вещах в своей жизни. Время имеет свойство залечивать раны, в том числе и душевные, и даже такие, казалось бы, неизлечимые, как утрата своего первенца. Когда-нибудь Брэндон вспомнит имя Шарля Тюффона не с ненавистью, но с жалостью к нему, однако ненависть по-прежнему руководила им в момент холодного прощания с ученым в Чертополохе. Она лишь усилилась от рыданий безутешной Элли, узнавшей о гибели сына.

Никто в городе не ожидал, что экспедиция вернется, когда же всередине дня первая повозка, скрипя колесами, вкатила в город, миновав гарнизон, все жители Чертополоха вышли встречать вернувшихся из прерий людей не как героев, но как живых мертвецов, которые по всем законам вселенной должны догнивать сейчас где-то в степи, но вот они здесь, перед ними, двигаются и дышат. Они отметили с довольными и мрачными ухмылками опустевший рукав рубашки бесстрашного предводителя экспедиции и его осунувшееся лицо, — отметили с некоторой грустью отсутствие голубоглазого и светловолосого Дейва, которого даже эти угрюмые и неприветливые люди по-своему любили. Отметили также и исчезновение одного из пришлых бродяг, за гроши купленных Тюффоном со всеми потрохами в одном из крупнейших городов центрального Вельда. Это был тот самый бродяга, через два месяца после «краткого общения» с которым у одной из дочерей местного бакалейщика начал расти живот. Бакалейщик, узнав о загадочной гибели нежеланного им жениха, сплюнул и растер плевок истоптанной подметкой своего просящего есть сапога, с одной стороны злорадствуя, с другой сетуя, так как имел намерение стрясти с него деньжат, если вернется, за нанесенный ущерб его имуществу. Провинившаяся дочь бакалейщика, которую первое время пороли с утра до ночи, разрыдалась и убежала домой.

Только Элли, вышедшая встречать экспедицию вместе со всеми, рыдала сильнее и громче в тот день, увидев мужа, но не увидев сына. Радостная улыбка на лице женщины сменилась страшной бледностью, а после, когда муж кивнул, не имея слов, чтобы объясниться перед ней, хотя эти слова он выдумывал во весь обратный путь, она упала в обморок, — Брэндон едва успел ее поддержать. Всю ночь она проплакала, утром же бросилась на ученого с ножом и, несомненно, заколола бы его, расскажи муж ей всю правду. Умолчав о причастности месье Тюффона к гибели Дейва во имя ее же блага, Брэндон соврал Элли впервые за многие годы их брака. Она же набросилась на Шарля за то только, что его экспедиция стоила жизни ее сыну, праведный гнев этой матери требовал вымещения. Муж едва сумел ее удержать, даже он не ожидал такой прыти от своей кроткой с виду и тихой супруги и по-другому начал смотреть на жену после этого случая, в быту переча ей куда реже.

Брэндон и Шарль обменялись рукопожатием на прощание, таким же крепким, как и рукопожатие старых друзей, но заправленным вместо тоски в предвкушении скорой разлуки, чистой ненавистью следопыта. Тюффон, не ожидавший такого холодного приема, болезненно сморщился, когда его тонкая аристократическая ладонь оказалась сжатой в тисках железной хватки ладони Брэндона, огромной, как медвежья лапа, и грубой, как точильный камень. Это была его левая, уцелевшая рука и Брэндон тоже подал ему свою левую руку. Пересилив боль, Шарль все же повел себя в соответствии со своим высоким положением:

— Должен сказать вам, Брэндон, пускай благородному человеку, как я, и не пристало говорить подобное простолюдину вроде вас, но все же я не могу не отметить, что для меня было честью провести это путешествие плечом к плечу с такими честными и исполнительными слугами, как вы и ваш сын, Дейв.

«Слуги! Мы для него всего лишь слуги!.. Впрочем, чего еще я ожидал?.. И мой мальчик умер из-за этого хмыря?!» — ноздри Брэндона вздулись.

— Да защитит земля его прах, даруя вечный сон! — манерно произнес молодой Тюффон беспристрастным тоном священника, провожающего мертвеца в последний путь.

При упоминании Дейва рука Брэндона сжалась сильнее, и Шарль едва не закричал, сквозь боль чувствуя, как мелкие кости его ладони неестественно ссыпались одну в кучу, собранные воедино крепостью хватки следопыта.

«А теперь он сложит их в мешок и после приготовит из них суп!» — такая вот глупая мысль посетила в этот момент светлую голову ученого.

«Только земля его и защитит: благодаря тебе у мальчика нет даже гроба!» — подумал следопыт, но вслух сказал другое: — Лучше бы нам впредь не встречаться, Шарль, ради вашей же безопасности! — Брэндон вложил в эти слова всю ту ненависть, которая переполняла его изнутри, так что Шарлю не приходилось сомневаться в готовности Брэндона претворить эту угрозу в действие, если придется.

Молодой Тюффон не нашелся, что ответить сразу, и только спустя несколько шагов следопыта бросил ему в спину:

— Одним утром я обнаружил на полу своего шатра немного пороха, Брэндон… Вы не скажете мне, как он мог там очутиться?

Следопыт остановился, его широкая спина замерла, а руки сжались в кулаки. На секунду Шарль пожалел о своей несдержанности и прикусил себе язык, ему показалось, что перед ним не человек, но дикий зверь, готовый броситься на него и разорвать ему глотку. На секунду Брэндон превратился в зверя, одного из тех, которых выслеживал и убивал столько лет, чтобы прокормить семью, но секунду спустя его кулаки разжались, и он спокойным, как затишье перед бурей, голосом повторил:

— Ради вашей же безопасности, Шарль, — ради вашей же безопасности…

После этого расставания так ни разу в жизни ученый и следопыт больше не встретились, но Шарль прочитал мемуары Брэндона, изданные им на собственные деньги, когда те вышли из печати совсем небольшим тиражом для близкого круга знакомых с мэром Брэйввилля лиц. Он написал ему душещипательное письмо, каждая строка которого была пропитана горечью и ностальгией, на пергамент письма в процессе его написания упало несколько капель виски, к ним домешался пепел от зажженной сигары. Шарль, учтя преклонный возраст Брэндона, предлагал в письме приехать в Брэйввилль лично в назначенное им время этим или следующим летом. Он искал скорой встречи, но не получил ее.

Прочтя письмо, Брэндон бросил его на кипу незначительной бухгалтерии, которую использовал обычно для растопки камина, — такой вот конечный этап бумагооборота или перевода дерева, как называл его сам мэр Брэйввилля, обращаясь с ценными бумагами, как с быстрогорящими поленьями. Той же осенью письмо поглотил огонь. Брэндон ничего не ответил, но со знанием дела отметил для себя, что месье Тюффон здорово выучился шпарить оставшейся левой рукой. Сам он не мог похвастаться такой же чистотой речи, изящностью слога и красотой почерка, но уделив множество часов чтению книг и постижению тех наук и дисциплин, которые в молодые годы считал слишком мудреными и не для своей четы, Брэндон научился ценить высокое мастерство другого человека в обращении с пером.

Это письмо из прошлого почти не тронуло его. Много лет прошло с тех пор, а он уже был слишком древним и сухим, чтобы плакать, даже вспоминая о погибшем сыне. «Что было, то прошло!» — так думал Брэндон, в прошлом столь ненавистный ему Шарль Тюффон теперь стал для него никем. Есть два типа стариков: одни вспоминают былое, оттягивая тем самым мысли о неизбежном, другие и ближе к смерти продолжают жить настоящим днем. Брэндон принадлежал ко второй категории стариков, Шарль раньше времени приобщился к первой.

Адрес отправителя, указанный на конверте, лишь подтвердил Брэндону то, что он и так знал из проверенных источников: это была первая и последняя экспедиция Шарля Тюффона, после которой он заперся у себя в родовом поместье и сел за написание трудов. Научные работы возвели его личность на пьедестал почета и уважения в обществе ученых и светских людей, озарив ореолом живой легенды и сделав идолом поклонения многих поколений молодых авантюристов от мира науки. Он, однако, и сам достиг преклонных лет, хотя и уступил в конечном итоге Брэндону в долголетии, скончавшись в один с ним год. Ближе к концу своей жизни Шарль все чаще вспоминал о молодости и об ошибках прошлого, за многие из которых ему или близким ему людям пришлось заплатить высокую цену. Он так ни разу и не познал такой же искренности дружбы, как та, что объединяла некогда его, ученого и выходца из древнего и уважаемого рода, и Дейва, молодого охотника, сына фермера и следопыта.

В несколько раз приумножив наследство своего отца, он скончался от цирроза печени в обществе лизоблюдов и жадных до наживы женщин из знати, о родственных связях с многими из которых большую часть жизни даже и не догадывался, узнав о них только на смертном одре. Близкая смерть не помутнила его ум, Гнозис дорого берет, но платит тоже изрядно: вплоть до последних своих дней прикованный к постели Шарль оставался при памяти и вынужден был терпеть алчных ублюдков у своей кровати. Каждый раз, когда Шарль просил воды, эта стая стервятников бросалась за стаканом, чуть ли не подставляя друг другу подножки или отвешивая оплеухи. Смотреть, как понаехавшие кретины ненавидят друг друга и пытаются во что бы то ни стало ему угодить, было для Шарля единственной отрадой вплоть до смертного часа.

Даже его светлый ум не смог обмануть смерть, но ввести в заблуждение всех этих родственничков на поверку оказалось проще пареной репы. Каково же было их удивление, когда юрист, заведующий делами Тюффона, доверенный и честный малый, не без внутреннего удовольствия зачитал перед ними его завещание, по которому все имущество Шарля, не оставившего после себя прямых наследников, уходило с молотка аукциона, а на вырученные деньги и все имеющиеся на его счету в банке основывался фонд имени Шарля Тюффона в поддержку молодых и перспективных исследователей. Еще при жизни Шарль пожертвовал много денег одной транспортной компании на прокладывание первого в истории Прерикона железнодорожного маршрута от Чертополоха к городу Брейввиллю. Незадолго до смерти Шарля его рельсы сотряс первый поезд.


Оглавление

  • Пролог
  • Глава первая Кровавый бордель
  • Глава вторая Две сотни плетей
  • Глава третья Дело у Змеиного каньона
  • Глава четвертая Ковбой и невеста
  • Глава пятая Зови меня Джон!
  • Глава седьмая Лоно
  • Глава восьмая Не смотри в глаза вечности
  • Послесловие Экспедиция Тюффона