Лошадь над городом [Святослав Владимирович Сахарнов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Лошадь над городом


Появилась лошадь

Ничего не было бы прекрасней комедии, но не старинной, это должна быть современная комедия, по мне пусть обряженная в костюмы, комедия о наших проблемах.

Макс Фриш

Гаснет последний луч вечернего заката, и в город Посошанск входит ночь. Она течет среди домов, как река, несет с собой звезды и заполняет ими просветы между крышами. Ночь пахнет степной травой и яблоками, а на асфальте стоит лужами и искрится.

Когда стрелки часов, установленных на площади в здании исполкома, соединяются у римских цифр XXIV, из-за сквера, из-за углового одноэтажного здания, где помещается краевой музей, слышится нестройный топот. Ломая ряды и толкая друг друга, на площадь выходят стрельцы. Они идут молча, на них островерхие шапки, кафтаны расстегнуты у ворота, в руках — бердыши. Стрельцы бредут, задирая бороды, роняя шапки, со страхом всматриваясь в незнакомый, непонятный огромный каменный город, в непривычно большие двухэтажные дома, доходят до здания исполкома, поворачивают за угол и исчезают, словно проваливаются в невидимую глазом щель.

Редкие жители, страдающие бессонницей, чьи окна выходят на площадь, привыкли к ним, они давно уже знают, что это не киносъемки, что стрельцы настоящие и что идут они на Дон из подмосковного села Косово, чтобы присоединиться к полкам, брошенным на подавление восстания Степана Разина.

Когда ночь иссякнет, начинается заря — край неба над Посошанском окрашивается в кирпичный цвет, звезды меркнут и только созвездие Андромеды — огромный крест с центральной зеленоватой звездой, раскинув крылья, как ястреб, продолжает парить над городом, словно напоминая о событиях, которые недавно здесь разыгрались.

Примерно в это же время в гараже мелиорации с грохотом заводится трактор, звеня отвалившимся бампером, по площади проезжает пикап с утренней почтой, первый трамвай бесшумно выкатывается из парка. Начинается день.


Когда ко мне обратился мой товарищ по годам, проведенным в институте, с просьбой найти в истории живописи картину, сюжет которой включал бы лошадь, изображенную в столь неестественном для нее состоянии — летящей по воздуху, я не мог предположить, что эта просьба перевернет всю мою жизнь.

Совершенно отчетливо помню день, когда пришло письмо, и мою досаду, что, откликаясь на него, я должен забросить свои дела и прежде всего статью о живописи Кватроченто. День был летний, дождливый, по краскам — ранняя весна. Помню мокрый асфальт проспекта, полукруглую площадь, повисшую в воздухе коричневую колонну и задумчивого, покрытого патиной ангела, в другом окне — реку, по ней ползли чешуйчатые волны с редкими мазками желтой пены. Глядя из окна на эту хмурую невеселую картину, я вдруг как-то особенно остро ощутил сквозящую в каждой строке письма пронзительную любовь моего друга к своему степному малоизвестному городку. Но письмо было получено, надо было готовить ответ, и я с головой погрузился в груды каталогов, монографий и справочников, присланных из разных музеев мира.

Конечно, фантастические детали на картинах старых мастеров всегда интересовали меня, однако я знал, что чаще всего это условность, что тут в действительный мир вторгается легенда, в реальность которой люди уже давно привыкли верить, как мы сейчас привыкли верить числам со знаком плюс или минус. Но лошадь — существо низкое, заурядное, она имеет тот же знак, что и дерево, камень, кувшин с вином.

Странной показалась мне тогда просьба...

Разбросанность всегда была чертой моего характера, а нелюбовь к точным наукам сыграла когда-то главную роль в выборе жизненного пути. Тем более удивительно, что первое, что я сделал тогда, — выписал на карточку слово «шишак», которое встречалось в письме.


ШИШАК — древнерусский железный, вытянутый вверх шлем с наушниками и наносником.


Да, все было именно так. Погас последний луч вечернего заката, и в город вошла ночь. Она текла среди домов, как река, несла с собой звезды и заполняла ими просветы между крышами, пахла степной травой и яблоками, стояла лужами и искрилась. Затем тем же порядком началась заря, но когда из гаража треста мелиорации уехал трактор, промчались почтовый пикап и первый трамвай, а на рынке пронесли первые корзины с зеленым луком и первые весы с искусно подточенными гирями, на улице показался мужчина. Был он лет тридцати, одет в серые, мятые, грязные в коленках брюки и рубашку неопределенного цвета, шел быстро, оглядываясь, вскочил на ходу в трамвай номер семь и покатил в направлении городской окраины. Это был слесарь-сантехник Петр Виноградов, бросивший год назад в деревне жену с двумя малолетними детьми и переселившийся в город. Оправдывая свой поступок, Петр обычно упирал на необходимость для человека, имеющего руки, крупного заработка и на наличие в городе кинотеатров. О жене и детях он умалчивал.

Если бы в прицепном вагоне, где ехал Виноградов, был, как в старые времена, кондуктор, он бы мог заметить, что Виноградов костью тяжел, рус, выражение лица имеет такое же неопределенное, как цвет его рубашки, но он, конечно, не догадался бы о причине, которая заставила слесаря встать так рано и помчаться на край города. А причина эта была проста, как разводной ключ: начальница участка, на котором работал сантехник, женщина крутого армейского нрава, пообещала с утра пройти с ним по домам, пока не ушли на работу квартиросъемщики, и выяснить, куда делись двадцать новеньких чешских смесителей для горячей и холодной воды, которые получил месяц назад Петр.

Доехав до кольца, которое располагалось около полураскопанного половецкого, а может быть и скифского, кургана, а также невдалеке от хутора Балочного, Виноградов слез и уже не спеша, пройдя новостройку и неширокое поле, достиг леска. Леском этим очень гордился Посошанск. Вырос он вокруг мелкого, зеленого, пересыхавшего когда-то Щучьего озера; озеро под защитой деревьев перестало высыхать, и посошане не знали теперь большей радости, чем воскресный отдых на его берегу.

Слесарь углубился в лес, воздух в нем был чист и прозрачен, непуганые птицы пели в полный голос, а облака в голубом небе были похожи на лебедей.

Петр шел по тропинке, жуя вырванный из земли зеленый стебелек и рассеянно глядя себе под ноги. Ночью прошел дождь, песок на тропинке был влажен и девственно чист.

Внезапно Петр увидел на песке отпечаток женской туфли, туфля была небольшого размера, на каблучке-шпильке, и давала начало непрерывному ряду следов; удивительное заключалось в том, что первый отпечаток появлялся на тропинке неожиданно, как если бы женщина спрыгнула с дерева или появилась сотканная из воздуха.

Виноградов, который в глубине души женщин любил, выплюнул стебелек и, ускорив шаг, последовал за таинственной незнакомкой, но не успел пройти и ста шагов, как отпечаток туфельки превратился в отпечаток мужского башмака, ботинок этот был велик, сорок четвертого — сорок пятого размера, такой размер носил и сам Виноградов.

«Что за черт?» — спросил сам себя слесарь. Мокрый песок свидетельствовал, что около ольхового куста женщина, носившая туфельки, переобула их на ходу в мужские ботинки и продолжала шагать далее, оставляя на песке грубые большие отпечатки. «Может быть, она сперва несла на руках мужика, а потом мужик понес ее?» — подумал было сантехник, и, хотя такое объяснение выглядело правдоподобным, он все-таки его отбросил, глубоко заинтересованный, ускорил шаги, прошел еще добрых две сотни, и тут глаза у него вовсе полезли на лоб: отпечатки мужских башмаков превратились в следы босых детских ног. «Вот это да!» — прошептал сантехник и, ускорив движение до бега, кинулся догонять загадочное существо. Он бежал до тех пор, пока тропинка не уперлась в густую гряду кустов. Здесь следы исчезли, но в просвете между кустами что-то мерцало, затаив дыхание, слесарь раздвинул руками ветки и задохнулся от ужаса: посреди лесной поляны, не касаясь земли, колыхалось что-то темное и бесформенное, похожее на медузу, которую Виноградов видел однажды в аквариуме в Севастополе, куда приезжал с экскурсией, когда отдыхал по профсоюзной путевке в доме отдыха под Бахчисараем. Это нечто покачивалось, приседало, поднималось и выпускало во все стороны темные и студенистые отростки, которые, впрочем, тут же укорачивались и исчезали. Присмотревшись, слесарь понял, что это медузообразное тело к тому же еще и полупрозрачно, сквозь него можно было различать кусты и деревья на противоположной стороне поляны. В какой-то момент оно показалось ему просто шапкой дыма, которую вот-вот унесет ветер, и тогда можно будет, отерев ладонью лоб, сплюнуть и сказать: «Ведь надо же, чего испугался!» Но тут непонятный предмет, продолжая покачиваться, испытал новое превращение, от которого Виноградова окончательно прошиб холодный пот: тело уплотнилось, стало похожим на гриб, потеряло прозрачность, превратилось в металлическую тарелку на трех ногах, но, тут же осев и раздавшись в ширину, стало светлеть, края его залохматились, поползли дымными кусками, и таинственный гриб исчез вовсе, вместо него на поляне осталось несколько полупрозрачных белых предметов правильной формы словно бы из пленки, из которой мастеровитые люди делают дачникам теплицы. Если бы Виноградов лучше помнил то, что проходил в средней школе, он узнал бы в этих предметах призмы, наподобие тех кристаллов, что образует в сосудах раствор соли. Были они — какая совершенно прямая, какая со скошенным верхом, некоторые раздуты в ширину, но все на ножках, чем еще очень смахивали на газовые плиты. Зыбкие и легкие, они плавно двигались по кругу, поблескивая и покачиваясь от ветра. Потом круг разорвался, призмы расселись кружком, легкий порыв ветра снова поднял их, и они поплыли по воздуху в разные стороны. Странным было то, что, уплывая, они не уменьшались в размерах, и, чем дальше удалялись от Виноградова, тем становились больше. Если бы сантехник был знаком с работами мастеров японской и китайской графики, он объяснил бы этот парадокс законом обратной перспективы, но Виноградов из всего сделанного в Японии знал только наручные часы «Сейко», оттого ему стало невыразимо страшно, он повернулся и, не оглядываясь, бросился бежать. На трамвайной остановке еле дождался вагона — облака, плывшие над городом, уже казались не лебедями, а умывальниками, готовыми упасть ему на голову и разлететься вдребезги. Доехав до жилищной конторы, он поразил всех, написав заявление о немедленном увольнении, забрал трудовую книжку и первым же автобусом укатил в родное село. Там ему удивилась жена, не чаявшая увидеть мужа, и обрадовались дети, но особенно ликовал председатель колхоза, который тут же забрал у Петра трудовую книжку и определил его дояром на ферму.

Рассказ об этом дне не будет полным, если не сказать, что в ожидании автобуса слесарь заходил в расположенную рядом с автобусной станцией пивную, где, после трех кружек жигулевского, поделился со случайным соседом по столику своим открытием.

— Бывает, Вася, — сказал сосед. — Инопланетяне — они и есть инопланетяне. Ты, например, снежного человека видел? Нет. А я видел. Ты кто?

— Слесарь.

— Ну, значит, по-нашему, плотник. А я — столяр, по-вашему — инструментальщик. Так что тебе этот неопознанный летающий объект не понять. Ну, дрогнули?.. Еще пива возьмем?

Но тут диспетчер объявила посадку, и беседа неинтеллигентного слесаря с интеллигентным столяром закончилась.

Что касается снежного человека, о котором говорил столяр, то это было так: возвращаясь как-то с работы в восьмом часу вечера, он обратил внимание на женщину, которая шла впереди по дороге. Дело было за городом, строили они тогда в чьем-то подсобном хозяйстве коровник, женщина шла широким размашистым шагом, но не по асфальту, а как-то сбоку, и, несмотря на июнь и жару, была одета в комбинезон из коричневого меха. На голове у нее был капюшон, на ногах тоже что-то меховое и коричневое. Поднажав, столяр нагнал незнакомку и заглянул под капюшон. То, что он увидел, заставило его содрогнуться: у женщины был низкий исчезающий лоб, широкий нос с вывернутыми ноздрями, тяжелая выступающая вперед челюсть, глаза ее горели зеленым пламенем. Испуганный до колики в животе, столяр охнул и отстал, а женщина, закинув руку себе за спину, почесала между лопатками и, свернув с дороги в лес, исчезла между деревьями. Начитанный столяр, придя в себя, вспомнил, что делают в подобных случаях, и приехал на следующий день на это место со складным деревянным метром. Найдя след, оставленный женщиной, он измерил его, след оказался в длину сорок пять сантиметров, и столяр, еще раз ужаснувшись, решил о нем никуда не сообщать.

Неудивительно, что и о разговоре с Виноградовым он никому не рассказал, и, таким образом, единственная ниточка, по которой могла распространяться весть о появлении в окрестностях города таинственного аппарата с непонятными обитателями, оказалась оборванной. Так это известие не достигло посошанской милиции, которой по самой должности положено заниматься всем таинственным и непонятным.


Начальник посошанской милиции Павел Илларионович Пухов был человеком незаурядным: среднюю школу он закончил в возрасте четырнадцати лет, это объясняется как его выдающимися способностями к точным и гуманитарным наукам, так и необыкновенной усидчивостью. Затем он три года изучал учение хатха-йога, в конце третьего года постиг его трансцендентный характер, но одновременно убедился в том, что занятия физкультурой и бег трусцой приводят к тем же результатам, оставил йогу, отбросив заодно мысль посвятить себя медицине, и пошел в училище, готовившее милиционеров. Получив назначение в город Посошанск, быстро прошел ступени служебной лестницы, на которых теснятся, мешая друг другу, участковые уполномоченные и инспекторы, и в возрасте тридцати лет возглавил городской отдел. Дальнейшему продвижению его помешали занятия физикой, которым он стал отдаваться во внеслужебное время. Проштудировав общую теорию относительности, он написал статью, где убедительно показал ограниченный характер основной формулы, выведенной Эйнштейном, но статью послал не в «Успехи физических наук», а в «Вестник милиции», откуда ему ее вернули, как не соответствующую профилю издания. Одновременно ему было прислано письмо, где давался совет заниматься вопросами, более тесно связанными с его практической деятельностью. Тогда Пухов все свободное время стал отдавать созданию прибора для распознавания загримированных преступников.

— Дело простое, — объяснил он, — достаточно использовать для этой цели гравитационные волны.

На возражение учителя математики, что гравитационные волны еще не открыты и что они всего лишь гипотеза, Пухов отвечал:

— История знает много приборов, которые работали раньше, чем были открыты силы, приводившие их в действие. Колесо Гиерона крутилось, хотя о силе реакции ничего не было известно. Костры и печи горели, хотя о кислороде никто не догадывался. Если искусственные бороды и носы весят больше или меньше, чем естественные, произрастающие на лицах, значит, можно на экране телевизора увидеть человека без накладной бороды или без приклеенного носа. Как это сделать? Вот вопрос, над ним я и работаю...

День Пухова начался как обычно: сперва доложили дежурные по районам, затем стали приводить задержанных. Первой в кабинет ввели перепоясанную поверх мужского пиджака потертым ситцевым платком бабу лет пятидесяти, остроглазую, остроносую, которая продавала на базаре шапки. Шапок было две, они лежали на столе перед Пуховым и, как собаки, шевелили ушами.

— Звать как? — обратился Павел Илларионович к задержанной.

— Пелагеей Карповной.

— Так что ты говоришь, — откуда шапки?

— В магазине купила. Одна мужу, вторая сыну, обе малы, вот и решила продать, — ловко начала та. — Без похода, за что купила, за то и продаю. А тут ваши — ручишшами так и хватают, так и хватают.

— Ну, положим, никто тебя ручищами не хватал, — возразил начальник милиции, — народ у меня вежливый. Мужа и сына у тебя нет, я знаю, а шапки интересные, — Пухов взял одну за ухо и потрепал. — Лисица?

— Лисица, — не сморгнув, подтвердила баба.

— Из магазина?

— Из магазина.

— Странная у тебя лисица, — Пухов выдернул из шапки волосинку и понюхал, а затем даже попробовал на зуб. — А она в конуре у тебя не жила? Собакой пахнет. Колли это, несознательная ты женщина, дорогая и умная собака колли. И ответишь ты за нее, и тот, кто эти шапки делал, а тебе поручил продать. По всей строгости закона ответите. Работаешь-то где?

— В универмаге, уборщицы мы.

— В универмаге? Сейчас я Брониславе Адольфовне, вашему директору, позвоню, узнаю, часто ли ты интересуешься шапками.

— У нас их второй год нет, синтетика одна, стала бы я синтетику брать.

— А что, бывает и синтетика хороша. Сейчас позвоню. Можешь идти, следователь вызовет. Дело на эти шапки откроем. Иди, Пелагея Карповна, и помни...

Баба, как-то странно и хитро посмотрев, удалилась, а Пухов почему-то директору универмага звонить не стал, а приказал ввести следующего.

Им был мужчина в морском кителе без шевронов и без погон. В том, как он смотрел на Пухова, сквозили неприязнь и настороженность.

— Ночевал на скамейке в городском сквере, — доложил дежурный и положил на стол смятый, засаленный паспорт. — Проезжий, насчет профессии объясняет темно, почему сошел с поезда — не добиться, говорит, ехал на юг.

— Да, славно сейчас на юге, — сказал Пухов и заглянул в паспорт, — Гарусов Федор.

— Ну, заснул на скамейке, гражданин начальник, — нехотя стал объяснять задержанный. — С кем не бывает. Все равно ведь отпустите.

— Конечно, отпущу. Держать не имею права. Только в городских скверах больше не спать. И все же — зачем сошли с поезда?

— Город хороший показался.

— Хороший — верно. А почему не захотели назвать профессию?

Задержанный усмехнулся, достал из кармана карандаш, положил его на стол, потом, сделав в воздухе несколько медленных пассов, повел, загребая воздух к себе, — карандаш послушно пополз.

— Любопытно, — сказал Пухов. — А потяжелее?

Человек в кителе сделал пасс в сторону перекидного календаря, тот пошевелил листиками, как птица крыльями, и, пискнув, отодвинулся от края стола.

— Экстрасенс? — догадался начальник отдела.

— Есть немножко.

— Ну, календарь — это пустяк, а, скажем, что-нибудь килограммов на двести, — предложил Пухов. — Например, стол. Или нет, стол нельзя — оборвете телефон.

Федя внимательно оглядел кабинет, остановился взглядом на сейфе, пожевал губами, подошел, уперся в его стальной бок, сейф стоял неподвижно, как скала.

— Конечно, попробовать можно, — став подальше от сейфа, он напрягся, на лбу вздулась жила, ладони рук, направленные на сейф, покраснели.

— Ах ты, совсем забыл, он же привинчен к полу, — сказал Пухов. — Извините, ошибка. Ну, а что-нибудь еще?

Задержанный пожал плечами, подошел к столу, нехотя поднял на четверть наполненный графин, поморщился и стесняясь сказал:

— Если можно, чайнички с водой — три и пополнее.

— Один у нас, — сказал дежурный и сбегал за большим алюминиевым чайником, в котором по ночам, перед выездом на задержание, сотрудники отдела грели кипяток.

Человек в кителе поддел чайник ладонью, поднял его на манер гири, запрокинул голову, нажал во рту что-то пальцем, должно быть придавил язык, и, сунув носик чайника в рот, вылил. Чайник принесли еще два раза.

— Девять литров! — восхитился Пухов. — Вот это да!.. Ну что ж, не смею задерживать артиста, поезжайте дальше. Только осторожнее там на юге с ночевками и фокусами. Надеюсь, во второй раз не увидимся?

— Как знать, — загадочно ответил Федя, забрал паспорт и, щелкнув по-военному каблуками, вышел, а Павел Илларионович, заметив, что дежурный с восхищением смотрит на оставленный на столе чайник, сказал:

— Да, чайник — это серьезно. Это вам не карандаши катать. Чайник мне понравился.

Он хотел было добавить еще что-то, но тут снова распахнулась дверь и вошедший делопроизводитель положил перед ним пакет, запечатанный сургучной печатью, с пометкой «Вскрыть лично», а распечатав его, начальник милиции увидел казенную бумагу с номером и грифом, в которой было:

«Товарищу Пухову П. И.

По достоверным данным в ваш город поездом номер 245 из города Москвы вчера выехал. Желудков Виктор Афанасьевич человек без определенных занятий двадцати восьми лет рост средний волосы русые замечен фарцовке цель похищение произведения искусства особой ценности установите наблюдение выявите возможных сообщников арестуйте».

— Так, — сказал Павел Илларионович и забарабанил пальцами по столу. — Значит, особой ценности? Интересно!

Перечитав грозный документ и отпустив делопроизводителя, он стал вспоминать, где в городе имеются произведения искусства, но вспомнил только краеведческий музей. Потом на память пришел стоящий на вокзальной площади отлитый из бронзы памятник знаменитому почвоведу Докучаеву, который еще в 1882 году в книге «Наши степи прежде и теперь» учил, что засуху можно победить. Впрочем, Пухов тут же резонно решил, что памятник похитить один человек не в состоянии.

— Соедините меня со Степаном Петровичем Матушкиным, — сказал он телефонисту. В трубке послышалось пчелиное жужжание. — Что ж, займемся, у нас и не такое бывало!

Последние слова к телефонисту не относились. Начальник отдела вслух подумал об истории города.


История Посошанска уходила корнями в глубь веков и была полна прекурьезнейших событий. Был город основан среди буйных степных трав на краю Дикого Поля, которое веками отгораживало поселение славян от сумрачных желтых просторов, где роились, как тучи мух, кочевники и откуда столетиями накатывались на Русь густые волны нашествий.

Одни говорили, что имя городу дал посох, забытый в степи неизвестным странником. Странник шел то ли на богомолье, то ли с него, шел, предводительствуя горсткой таких же, как он, горемык; опираясь на посох и умирая от жажды, обессилев, потерял посох, а когда вернулся за ним, то увидел, что посох лежит подле камня, из-под которого по капле сочится вода. Спасенные оградили родник, поставили вокруг посоха плетенную из сухого бурьяна стену от ветра, затем вырыли колодец. Со временем у колодца появились дома.

Другие говорили, что город основал изгнанный братьями Борисом и Глебом из отчего дома воевода Соха. Во время ночлега в степи к нему явился во сне человек, одетый в козлиную шкуру, с огнем, бьющим изо рта. Человек присел, выплюнул изо рта огонь, откашлялся, спросил: «Здесь, что ли?» — и исчез. Проснувшись, Соха оглядел окрестность и понял, что лучше места для нового городища не найти.

Правда, завистники говорили, что древность города невелика и что основан он всего полтораста лет назад во время войны с Наполеоном. Вели колонну пленных французов, и один из них, присев, сказал «chausser», имея в виду, что ему надо переобуть сапог.

— Ишь чего захотел англичанин! — добродушно ответил конвойный. От этого слова родился город, название которого ловкие на язык жители быстро переделали в Посошанск.

Город до революции был малоизвестен и не посещался знаменитостями. Правда, великий почвовед, проезжая эти края, хотел было остановиться в гостинице, но, заглянув на кухню, где на противнях шипели синие тушки степных зайцев, сказал:

— И это, батюшка, трапеза? — сел в карету и проследовал далее на Воронеж закладывать полезащитные полосы.

Из других связанных с городом историй известно было, что славился он некогда нечистью, которая заселяла в нем каждый угол: в домах жили домовые, подлавочники и запечники, во дворах — каретники и колодезники, в амбарах вместе с крысами шуршали мохнатые анчутки и шныри, в небольшом леску, что когда-то рос рядом с городом, обитали лесовики и лешие, в городском водоеме видели однажды омутщика, беседующего с русалкой. Впрочем, уже в конце века, после постройки железной дороги и издания первой газеты, нечисть дрогнула, переселилась на хутора и отрубы, а когда и там провели электрическое освещение, подалась на юг, в теплые благодатные края, где зреет оранжевая хурма и висят на деревьях зеленые мандарины.

Место пустым не осталось, его заняли существа, более сложные для понимания: так, в окрестностях города, как было уже сказано, видели снежного человека, а если говорить совершенно точно — снежную женщину, пролетали над городом и неопознанные объекты наподобие перевернутых тарелок, нет-нет да появлялся проездом столичный йог, и долго потрясенные посошанцы вспоминали визиты к нему в гостиничный номер, где проезжий с помощью биополя извлекал у детей из желудка проглоченные гвозди, узнавал имя-отчество взрослых, отгадывал, какими болезнями страдали они в юности и давал советы относительно частоты супружеских отношений и удаления камней из печени. Был в городе и свой треугольник, наподобие Бермудского, причем располагался он между вокзалом, городским рынком и оптовым складом Горторга, а пропадали в нем люди, отдельные вещи, а как-то даже пропал контейнер с радиоаппаратурой рижского завода.

Но вернемся назад к истории. Город рос, на смену первым глиняным мазанкам пришли кирпичные дома, там, где змеились плетни, поднялись строгие дощатые заборы, а непролазную по весне и осени грязь на улицах посошанцы закрыли красноватым булыжником. После золотоордынских нашествий других бедствий не помнилось, хотя и в нашем веке приключилась однажды большая беда: в четырнадцатом году во время проводов мобилизованных возник от уроненной в трактире Семенова керосиновой трехлинейной лампы пожар, от которого в городе сгорела половина домов. После этого степной ветер еще долго засыпал окрестные дороги жирным пеплом, а по улицам бродили, тряся лапами и выгибая спины, черные и блестящие, как угри, кошки. И захиреть бы Посошанску совсем, и превратился бы он в степное разбросанное вдоль шляха село, если бы не революция. После нее в городе снова задымили заводики, выросли одна за другой школы. Глядишь, Посошанск постепенно отстроился, в нем появились стеклянные магазины, проектное учреждение «Новоканал», призванное прокладывать в степи пути для артезианской и речной воды, и трамвай, который постепенно сменил дребезжащие вагоны на бесшумные. Город обзавелся вокзалом, гостиницей «Щучье озеро» и зданием исполкома с бетонными колоннами, выкрашенными под мрамор. Дымя и разбрасывая черные брызги, по главной улице прополз асфальтоукладчик, в домах засветились экраны телевизоров, загудели холодильники, а на заводе «Ремонт бытовых приборов» защелкал, задвигался первый однорукий робот. Впрочем, прошлое города постоянно напоминало о себе: то татарским стременем, найденным в степи, то черным глиняным черепком, то медной пуговицей с непонятной французской надписью, обнаруженной при ремонте дома. И все это жители Посошанска бережно сносили в музей.


———

В день, когда начались описанные события, директору городского краеведческого музея Степану Петровичу Матушкину приснился сон. Обычно ему снились сны, связанные с экспонатами музея; то он, задремав, видел скифский шлем, выкопанный при строительстве водопровода, то черный камень-метеорит, залетевший из космоса и упавший во дворе городского Управления торговли (управление долго лихорадило, поскольку распространился слух, что метеорит, унесенный в музей, был из чистого золота). Снились ему и сноп «Ивановская кустистая» — первый урожай, снятый в колхозе «Верный путь», и шариковая авторучка, подаренная музею проезжавшим через Посошанск космонавтом.

Но на этот раз директору почему-то приснилась Сикстинская мадонна, которая, как известно, хранится в далеком Дрездене. Сон развивался пугающе правдоподобно: приснилось Степану, будто едет он в переполненном городском трамвае и вдруг на остановке «Колхозный рынок» в вагон входит Божья матерь, прелестная девушка в синем плаще с голым младенцем на руках. Трамвай переполнен, но едут в нем почему-то исключительно одни мужчины, и вот все они начинают вскакивать, уступать место и делать ребенку «агу-агу», и только он один, Степан Петрович, человек вежливый и застенчивый, почему-то остается сидеть, и тогда мадонна, ласково кивая мужчинам, проходит и садится рядом с ним. Она сидит, перебирая рукой синий бархат плаща, прикрывая им срам младенца, и ласково смотрит на Степана. Когда же Степан совсем было собрался с силами и открыл рот, чтобы объяснить ей странное свое поведение, как назло, трамвай дернуло, затрясло, отчаянно зазвонил вагоновожатый... Проснулся Степан и понял, что звенит не трамвай, а будильник, и трясет его за плечо маленькая крепкая рука супруги.

— А что, уже восемь? — спросил он, усаживаясь, но Нина Павловна на этот пустой вопрос ничего не ответила и ушла на кухню греть чай.

Нина Павловна была энергичной женщиной. Мало того, перелистывая как-то «Иллюстрированную историю Франции», Степан обнаружил, что его супруга очень похожа на Жанну д’Арк. В книге великая девственница была изображена со шпагой в одной руке и со знаменем в другой. В свои сорок пять лет Нина Павловна сохранила подтянутость и выправку секретарши (должность, на которой она проработала в «Новоканале» без малого четверть века). Там ее тихо боялись машинистки, инженеры, уборщицы и даже грубые бульдозеристы, приезжавшие в райцентр искать управу на бухгалтерию. Ее маленькую грудь, скрытую под шерстяной кофточкой, переполняла жажда борьбы. Именно она заставила Нину Павловну трижды подводить мужчин к порогу городского загса. Первый раз она появилась здесь совсем юной, в ситцевом дешевом платьице, ведя за руку выпускника Лесотехнической академии по фамилии Тыжных, присланного в Посошанск по недоразумению. В дипломе его значилось «специалист по механической обработке древесины хвойных», а ближайший хвойный лес находился от города в тысяче пятистах километрах за Волгой. Тем не менее выпускника зачислили в штат. Был он простоват, любил поесть, поиграть в городки и выпить после бани пива, а потому легко попал в сеть, расставленную секретаршей. Когда они вышли из загса, Ниночка сказала:

— Через три года — зачем целоваться еще раз? — ты будешь кандидатом наук.

— Нинуля, — отшутился новобрачный, — я не собираюсь становиться ученым. Какие тут хвойные? Какая лесная наука?

— А вот это тебя не должно волновать. Пиши о чем хочешь, хоть о пальмах.

Вскоре на дружеских вечеринках специалист по сосне, взяв за пуговицу собеседника, жаловался:

— Жизни нет — поверишь? — вечером приду с собрания, под тарелкой записка: «Начал писать?» А как я ее напишу, если нет проблем? Она обещает меня на цепь посадить. Как изобретателя фарфора Виноградова...

Собеседник не знал, кто такой Виноградов, и вообще плохо представлял нравы тех времен, когда был изобретен русский фарфор. Разговор угасал.

Между тем в семье Тыжных родились два сына, причем в них загадочно совместились лень и предприимчивость, унаследованные от отца и матери. Отмучившись с Ниной Павловной без малого двадцать лет, Глеб Прохорович однажды вечером не пришел домой. Понадобился месяц для того, чтобы Нина Павловна поняла: муж сбежал.

Вторым ее избранником был местный литератор. Начав со стихов в стенной печати, он пробился постепенно в городскую и областную, хотя и писал преимущественно о явлениях природы и о том волнении, которое охватывает его при виде детей и птиц.

Разговор, решивший судьбу брака, произошел по пути в загс.

— Я сделаю из тебя большого человека, Лаврик! — говорила, шагая рядом с ним, Нина Павловна. — Я повезу тебя в областной центр, мы издадим там книгу. Только никаких сосулек и голубей. Ты должен писать стихи, читая которые редакторы вставали бы из-за стола.

— Но я люблю сосульки! Они прозрачны, и солнце так весело просвечивает сквозь них. А голуби?.. Вот послушай, что я написал сегодня ночью.

— Никаких сосулек. Стой здесь, я пойду посмотрю очередь.

Когда она вернулась, на том месте, где только что стоял поэт, растекалась печальная весенняя лужица, торжествовал март, в голубом небе треугольником тянули на север гуси, звенели трамваи, по карнизу исполкома озабоченно бегали, переругиваясь, серые птицы.

Степан был третьим. Они познакомились сырой ветреной осенью. Ломали дом. Степан стоял около развороченной стены, сложенной полвека назад из глиняного кирпича-сырца, и смотрел, как, скрежеща гусеницами, разворачивается бульдозер. Из груды кирпичей, которые только что были печкой, торчали, как разведенные в удивлении ладони, железные листы духовки. Степану показалось, что в коричневой пыли что-то блеснуло. Он нагнулся. Это была новая пятикопеечная монета. Он поднял ее и положил на кирпич.

— И много собрали? — раздался позади него игривый женский голос.

Он обернулся. Позади стояла блондинка. Светлая прядь летала над головой, дул ветер, кофточка обтягивала грудь. Степан смутился.

Когда дом сломали, блондинка сказала:

— Хотя бы до моего добрались! — и показала на соседний, такой же старый, беленный известью, спрятанный за кустами барбариса. В нем Нина Павловна снимала с сыновьями комнаты. Она попросила Степана проводить ее до трамвая. Шли мимо дощатых заборов. Через шаткие, со щелями, доски свешивала головы темно-зеленая сирень. За калитками кашляли куры.

— Если бы вы знали, как мне тут надоело, — сказала Нина Павловна.

Расставаясь, она взяла у Степана номер телефона, а через два дня зашла после работы.

В пустых — родители умерли, Степан жил один — комнатах с высокими старыми потолками и огромными длинными книжными шкафами вдоль стен, откуда из них, прячась за золотые корешки, смотрели Чехов и Одоевский, оба они показались друг другу маленькими и беспомощными. Нина Павловна стояла, сжав маленькие ручки, глядя широко открытыми глазами Степану в лицо, и рассказывала свою жизнь. Степану стало ее жалко, когда они вышли на улицу, он взял ее под руку, через месяц сделал предложение.

На этот раз Нина Павловна была осторожнее и не оставила его перед загсом, а узнавать про очередь повела с собой. Кроме того, все разговоры о будущем стала вести только после того, как переехала к нему.

Сжимая крепкие кулачки и вышагивая по квартире, она говорила:

— Перед тобой два пути, Степа. Давай выберем. Или ты крупный администратор, директор областного музея, потом — Ленинград или Москва, Эрмитаж или Пушкинский музей — все равно. Или ты ученый, академик. Для этого надо найти в запасниках неизвестную картину. Картину великого мастера. Например — Пиросмани.

— Что ты говоришь, Нина? Откуда в Посошанске картина Пиросмани? Ты думаешь?

— Думаю. В каждом музее в запасниках есть картины. Другие же находят! Не хочешь картину — найди рукопись. На худой конец — шпагу Суворова...

— Шпага Суворова уже найдена.

— Ну и что? У него была не одна шпага, он прожил большую сложную жизнь...

Покладистый Степан отмалчивался.

...Когда в этот день он вышел из дому, часы на здании исполкома показывали без двадцати девять. Лето было в разгаре, около домов сидели старухи в мужских пиджаках и женщины с колясками, похожими на кабины планеров, из колясок торчали краешки голубых одеял — в городе последние два месяца рождались одни мальчики.

Подошел трамвай и, вздыхая на остановках автоматическими дверями, покатил к центру. Все места были заняты. Степану повезло — он сел рядом с какой-то толстухой. Все шло обычным чередом, когда около городского базара трамвай остановился и в вагон вошла молодая женщина... На юной незнакомке был синий бархатный плащ, из-под которого мелькали босые ножки, на руках она несла голого младенца, ребенок пускал пузыри и радостно смотрел вверх на пластмассовые светильники. У Степана потемнело в глазах. Сомнений не было: по трамваю шла юная мать с картины Рафаэля. При виде вошедшей сидевшие женщины покривили рты, а мужчины раскрыли газеты. Только один Степан привстал. Девушка благодарно улыбнулась и села на его место. И сразу поднялась и улетела прочь крыша вагона, показалось небо, а в нем ласковое солнце. Солнце осветило девушку, ребенок у нее на коленях загукал. Степан рассмотрел: она была действительно прекрасна, но синий плащ уже стал плохоньким дождевиком, а на ногах оказались тряпочные босоножки, впрочем, сходство с мадонной осталось и даже усилилось. Крыша вагона медленно вернулась на место, свет приобрел прежнюю яркость.

— Оторвите мне билет, — ласково попросила незнакомка.

Степан бросился к кассе.

— Небось для меня бы так не бегал, — сказала ему вслед толстуха. — Ошалел мужик от радости! На ноги хоть не наступай!

Трамвай бежал, постукивая и качаясь, земля вращалась все быстрее, до остановки, где надо было выходить Степану, оставалось два перегона.

— Придержите, пожалуйста, сумку, чтобы не упала, — попросила девушка.

— Да, да, конечно, — пробормотал Степан.

Дома за трамвайным стеклом мелькали, как бильярдные шары, деревья сквозили и сливались. И вдруг улица остановилась.

— Вот, — сказал он и почувствовал, что летит в пропасть. Сердце пробило грудную клетку насквозь. — Это моя остановка.

Девушка растерянно поднялась, Степан подхватил сумку, набитую пеленками, баночками и мисочками, и они вышли.

От ветра, который приходил в город из степи, перехватывало дыхание, ветер пах календулой и мятой, двери магазинов, открываясь, метали молнии. В сквере между баней и музеем пенсионеры играли в шахматы, они ходили, отдергивая руки от фигур, как от раскаленных углей: Девушка шла, придерживая рукой полу бархатного плаща, осторожно ставя босые ноги на сырой песок. Безмолвные старцы с картины Рафаэля, тоже босые, с седыми бородами, брели следом. Сзади них тащил сумку Степан. Девушка села на скамейку. Старцы исчезли, бархатный плащ снова стал дождевиком. Степан увидел, что у девушки лицо человека, который безмерно устал и не может больше бороться.

— Что с вами? — спросил он. — Вы можете мне довериться. Расскажите о себе.

— Что рассказывать? Я приезжая. Мне даже негде теперь жить, — печально сказала девушка.

— А отец? Неужели у ребенка нет отца?

Она промолчала.

— Откуда вы?

Не ответила.

Степан задумался, а потом мучительно неловко спросил:

— Вы... Простите за нелепый вопрос — вы умеете мыть полы?

Незнакомка горько усмехнулась.

— У меня в музее есть место уборщицы. И каморка для нее. Уборщица при музее. Это все, что я могу предложить. Я понимаю, это так мало... Но на несколько дней, пока...

Девушка печально кивнула. Он поднял ее сумку и понес через сквер. Они перешли улицу и вошли в музей. Посетителей еще не было, золотые пылинки плавали между стеклянными призмами витрин, скифская каменная баба, сложив на животе руки, неодобрительно посмотрела в глаза Степану. Он внес сумку в кабинет, сотрудники, стоявшие в ожидании директорских распоряжений, изумленно переглянулись. Степан нахмурил лоб. Все вышли.

Девушка положила ребенка на стол, и он, лежа на спине среди репродукций с картин малых голландцев и циркулярных указаний Областного управления культуры, пустил вверх желтую струйку.

— Сейчас я подпишу приказ, — сказал Степан. — Как вас зовут?

— Мария.

— Значит, Марьюшка.

Малые голландцы облегченно заулыбались. Начинался день: на улицы выплеснулись первые ручейки желающих отовариться посошанцев, с базара потянулись распродавшие раннюю картошку колхозники, ударяя резиновыми копытами в асфальт, быстро промчался троллейбус, звеня прошел мимо здания музея трамвай, точно такой, в котором ехали Степан и Марьюшка, стрелки на исполкомовских часах соединились.


Замечательный все-таки музей в Посошанске! Стоят в его комнатах, сложив руки на животах, каменные бабы, в витринах белеют снопы невиданных урожаев, рядом с ними стоят шишаки и лежат бронзовые фигурки львов из раскопанных курганов и турецкие ятаганы, добытые при штурме Ясс и Измаила. В запасниках лежат неразобранные книги, поступившие из бывших помещичьих усадеб, и стоит сундук с книгами, на котором мелом написано: «Из библиотеки Ивана Грозного». Висят на стенах картины, начало собранию которых положил некий купец, разбогатевший раньше, чем успел научиться грамоте. Совершая свой первый в жизни заморский вояж, он очутился в Италии, зашел там в картинную галерею и, выслушав объяснения экскурсовода относительно мраморного юноши, задумчиво облокотившегося на льва, спросил, сколько стоит эта фигура, экскурсовод ответил, что она бесценна. «Ну, положим, цена всему есть!» — заявил купец и тут же высказал желание купить что-нибудь. Когда ему было в этом отказано, он вернулся в Россию и стал скупать у нищавших дворян картины в золотых рамах, среди которых потом оказалось несколько таких, которые пришлось передать в центральные музеи, и таких, над происхождением которых до сих пор ломает голову директор. Что касается последних, то причиной их загадочности была страсть степных помещиков иметь работы мастеров, которую удовлетворял местный богомаз, за скромную мзду всегда соглашавшийся счистить фамилию автора и написать поверх нее имя, взятое из справочника факсимильных подписей, неосторожно изданного в прошлом веке в Париже. Так получилось, что в запасниках посошанского музея до сих пор лежат фальшивые полотна Пинтуриккьо, Франса Гальса младшего и даже четыре картины русского художника Шишкина, правда без медведей, но с соснами. Еще целый стенд в музее отведен набедренным повязкам, отравленным стрелам и кривобоким глиняным горшкам, привезенным почтовым пароходом в двадцатом году из Южной Америки. На каждом ящике тогда была надпись «пункт отправления Парагвай, пункт назначения Посошанск». Дело прошлое. Несколько лет служащие музея не могли взять в толк: кому в Южной Америке вздумалось посылать эти аккуратно упакованные, переложенные сухой травой и шерстью лам гуанако черепки, бусы и кости пресноводных рыб? Они ломали головы до тех пор, пока кто-то из старожилов не вспомнил, что незадолго до первой мировой войны трое студентов, посланных из Посошанска обучаться в Петербургском университете, скопив за год и сложив свои стипендии и взяв академический отпуск, купили три билета на почтово-пассажирский пароход и отправились, сообщив об этом письмами родственникам, в Южную Америку. Там они без гроша в кармане пересекли весь континент, то работая погонщиками скота, то почтальонами, ветеринарами, а однажды даже прослужив неделю преподавателями математики, химии и пения в пансионе для девиц при католическом монастыре в Рио-Плате. Последний год они жили в сельве, питаясь змеями и пауками, спали в подвесных гамаках и принимали ежедневно по сто граммов хинина, отчего кожа у них сделалась желтой и сухой, как горчичный пластырь. Здесь они узнали о начале войны и, будучи военнообязанными, упаковали коллекции, собранные за три года, в три ящика и, отправив багаж в Посошанск малой скоростью по реке,сами пересекли верхом пампу, совершили переход через Анды и, нанявшись в Чили матросами на пароход, добрались до Японии, где были арестованы, так как паспорта их за время жизни в сыром тропическом лесу превратились в липкие лепешки. Их освободили только в девятнадцатом году, и они, вернувшись в Россию, были мобилизованы и приняли участие в гражданской войне, чтобы погибнуть, один на стороне красных, второй — на стороне белых, а третий попал в руки батьки Махно и был расстрелян как парагвайский шпион.

Да, отличный был музей, и именно за это любил его Степан. Проходя по залам, он каждый раз слышал, как кряхтит, мучаясь над лаптем, переселенец (муляж), как скребет каменным пальцем по спине скифская баба и как шелестят на картине накрахмаленные юбки помещичьих дочек, собирающихся первый раз на бал. Однажды он даже остановился около мужика и, нагнувшись, предложил ему помочь затянуть веревку, на что тот, не поднимая головы, ответил: «Ладно, барин, уж как-нибудь сам...» А то обнаружил, что пулемет «Максим», стоящий в центральном зале, повернут стволом не как обычно, но, вспомнив календарь, понял, что и тут все правильно: была годовщина вооруженного восстания и изгнания из города белых ротою ивановских ткачей, которые направлялись на Урал и в городе оказались проездом. Дело в том, что, работая директором музея, Степан понял, что время неделимо и что прошлое вплетено в настоящее и прорастает в будущее. Поэтому он не удивлялся, если ему сообщали, что в его кабинете сидит и ждет с утра какая-то пахнущая нафталином старушка, а старушка оказывалась курсисткой, которая после окончания в прошлом веке института в Петербурге работала в глухой деревне учительницей, причем случалось ей быть и врачом, и адвокатом, и которая с опозданием на сто лет принесла ему свои дневники, дневники юной девушки, решившейся бросить столичный город и обеспеченную семью ради чарующей степной деревни. Она принесла ему эти свои дневники и свои дневники пожилой женщины, которая прожила двадцать лет снимая комнату в крестьянской избе, жила при керосиновой лампе вечером и при непрерывных заботах, которой так и не довелось, да и не могло довестись, встретить в этой глухомани суженого, и дневники старухи, у которой в конце концов уже не было сил выбраться из этой ненавистной деревни. Он брал дневники, относил их в канцелярию, потому что каждая тетрадка представляла собой документ, который должен быть тщательно оприходован, а возвращаясь, не находил посетительницу в кабинете.

Не удивлялся он и обнаружив у себя на столе письмо, присланное из сибирского города с почтовым штемпелем «2221 год», а вскрывал, читал, покачивая головой и кривясь, если смысл фразы, например: «Ввиду дальнейшего поднятия города литосферной плитой и разрушения музея, выделяем вам площадь...» — был ему непонятен.

Не удивился он и когда из столицы приехала комиссия экспертов, вытащила из запасника картину с нарисованными соснами и фальшивой подписью «Шишкин». Эксперты долго колдовали над ней, скребли краску в уголке, лили кислоту на раму, нюхали и просвечивали холст портативным рентгеновским аппаратом. Потом объявили, что картина подлинная, составили акт и, потребовав двух милиционеров в охрану, уехали, увозя с собой раму, сосны и подпись Шишкина.

Когда черный автомобиль с опечатанной картиной проезжал мимо квартиры Матушкиных, у распахнутого окна стояла Нина Павловна и, рыдая, кусала острые кулачки: разве не говорила она мужу, что в каждом запаснике есть творение гения?


Знаменательный день, о котором идет рассказ, начался в «Новоканале» как все остальные. Жидкая струйка служащих, возникшая у входа в половине девятого, около девяти часов стремительно разбухла и превратилась в ручей, который быстро набрал силу и образовал около дверей водоворот. Однако как только стрелки электрических часов, подпрыгнув в последний раз, образовали прямой угол, указывая на 12 и 9, ручей иссяк, и только испуганные капли — опоздавшие сотрудники — продолжали проскакивать мимо седоусого вахтера, который уже восемь лет осуждающе наблюдал из-за застекленной перегородки эту картину.

Рабочий день в учреждении начался: задвигались, как руки, кульманы, застучали пишущие машинки, на микрокалькуляторах забегали зеленые, похожие на богомолов, цифры.

Стороннему наблюдателю, человеку, который случайно забрел сюда, могло показаться, что здесь все обстоит как нельзя лучше: у него не возникло бы никакого сомнения, что из-под черных рук кульманов выходят на белых тяжелых листах поворот за поворотом новые арыки и канавы, что страницы, которые машинистки с треском выдергивают из-под машинных валиков, содержат смелые проекты углубления и расширения уже существующих каналов и что похожие на зеленых насекомых цифры, которые девушки старательно переписывают в тетради, — это кубические метры и — страшно подумать! — километры воды, которую посошанская степь получит от сооружения новых магистралей.

Увы, все это не так.

История «Новоканала» поучительна, и ее следует рассказать подробно. При своем появлении он назывался просто «Степьканал» и возник в те далекие годы, когда было решено обводнить и распахать посошанскую степь. Дело торопило, и едва внесли канцелярские столы в две полуподвальные комнаты углового здания на базарной площади, и едва за этими столами расселись машинистка и две девочки, вооруженные канцелярскими скрепками и цыганскими иглами для сшивания бумаг, немногочисленные инженеры и техники, набранные в штат нового учреждения, ринулись в поля, чтобы лично забивать колышки на трассах будущих канав и арыков. Гудели первые слабые колесные тракторы, голубые лемехи вспарывали землю, ковши редких экскаваторов перебрасывали ее с места на место, тысячи землекопов вручную делали главную работу. Считанные месяцы — и первые весело журчавшие коричневые ручейки устремились в свои русла, а голубая сетка, до того существовавшая только на чертежах, стала реальностью. Но очень скоро выяснилось, что учреждению мало одной машинистки, что кроме инженеров необходимы еще завхоз, уборщицы, электрики и слесарь. Принятых свели в профсоюз, и в углу одной из комнат появился новый стол с табличкой «Профком». Как-то почта принесла присланное «Степьканалу» письмо с четырьмя сургучными печатями и лиловой пугающей надписью «подлежит возврату». Для письма купили сейф, и, отвоевав от соседней квартиры комнату, оборудовали ее решетками и железной дверью. Возникла спецчасть. Сотрудники в те годы были все людьми молодыми, выезжая коллективно за город, они играли в волейбол и городки. Появился освобожденный физорг. Когда число служащих превысило сотню и они перестали помещаться в двух комнатах, выселили соседей.

Прошло время, каналы кончили рыть, и веселые, загорелые инженеры вернулись в город. Но рост учреждения остановить уже было невозможно: в нем появлялись все новые и новые люди — те, кто ведал летними лагерями для детей и путевками для их родителей, кто руководил хором и танцевальными кружками, число машинисток выросло так, что пришлось брать заведующую бюро и мастера по ремонту машинок, появились вахтеры и ночные сторожа, за ними — люди, которые руководили сторожами и проверяли их по ночам. На каждую бумагу, отпечатанную в «Степьканале» и посланную по почте, приходило три-четыре ответа, и канцелярия скоро заняла обе комнаты, в которых когда-то помещался весь «Степьканал». Когда учреждению стало тесно под крышей кирпичного дома на базарной площади, начали строить новое здание из стекла и бетона. Для руководства строительством организовали отдел, обзавелись автомашинами, краном и ремонтной мастерской. Когда здание закончили и стали переезжать, оказалось, что отделы уже едва размещаются и в новом доме.

Между тем каналы, вырытые в степи, продолжали исправно доставлять в нее влагу, новые не понадобились, и степьканальцев охватило тягостное раздумье: что делать дальше? Впрочем, тревога скоро забылась: зданию каждый год требовался ремонт, у ремонтников-строителей не хватало сил, им надо было помогать, еще каждый год весной и осенью нужно было участвовать в волейбольных соревнованиях, летом выезжать в подшефный колхоз на картошку, а зимой отвозить детей в оздоровительные лагеря, еще нужно было выбивать резину для автомашин, составлять финансовые планы на будущие кварталы и отчитываться за прошлые. А тут в одном из отделов молодой и наивный сотрудник, только что прибывший в «Степьканал», предложил построить в посошанской степи самый длинный в Европе арык. Хотя назначение его он объяснить толком не мог, идея понравилась, возникли споры, степьканальцы разделились на ее сторонников и противников. В областной центр полетели анонимные и неанонимные письма, не успевали принимать комиссии, присылаемые для их проверки. Когда накапливалось сразу несколько комиссий, учреждение работало круглые сутки. По ночам загулявшие жители, возвращаясь после именин или свадьбы домой, видели горящий в здании свет. «Вот работают, так работают!» — с уважением говорили обыватели.

Между тем изменилось и название учреждения. Возглавить его приехал новый начальник, человек редкой энергии, который успел прославить свое имя тем, что уже руководил детским книжным издательством, поднимался во главе экспедиции на вершину Казбека и даже достиг на лыжах во главе другой экспедиции точки, лежащей всего в трех километрах от Северного полюса. Ознакомившись с состоянием дел, он забраковал все, что делалось его предшественниками. «Проектировать и строить каналы нужно по-новому», — сказал он, и учреждение тут же было переименовано в «Новоканал». Это совпало по времени с окончанием строительства бетонного здания, штаты расширили, в новые кабинеты завезли сверкающие никелем чертежные и множительные аппараты, а в гимнастическом зале установили выкрашенную в суровый серый цвет и похожую на комплект хирургических шкафов электронно-вычислительную машину, которую инженеры между собой тут же стали называть на иноземный лад «компьютером». Не успели это сделать, как начальник уехал возглавлять сверхглубокое бурение на острове Мелихан в Каспийском море, и жизнь в «Новоканале», побушевав, как бушуют волны от прошедшего по узкому речному каналу морского лайнера, снова вернулась в прежнее русло.

Увы, рожденный для блага посошанских полей «Новоканал» давно уже спроектировал и построил все нужные им водные артерии. О тех, кто до глубокой ночи чертил их линии, разбивая степь на шахматные прямоугольники, крутил ручки стареньких арифмометров и считывал с неровного ряда бледненьких цифр будущие квадратные километры зеленых полей и ожидаемые тонны зерна, о тех, кто выезжал на месяцы в степь, бродил по ней с теодолитами, ночевал в палатках, шел следом за грейдерами и бульдозерами, спускался в выложенные тонкими бетонными плитами канавы, придирчиво на ощупь проверяя швы, — о них вспоминали за столом, рассказывали легенды вновь принятым молодым сотрудникам.

Случайный посетитель, не подходи к столам, заваленным исходящими и входящими, не вникай в чертежи! Давно уже новоканальцы пробавляются случайными работами. На белых ватманах можно увидеть и замысловатые изгибы шоссейной дороги, и кокетливое здание колхозного гастронома, а цифры, которые бесшумно мелькают на микрокалькуляторах, могут оказаться чем угодно — и средней успеваемостью по школам области, и годовыми колебаниями атмосферного давления, и рождаемостью телят в могучем комплексе, недавно выстроенном за городом. Это снимаются копии чужих чертежей, делаются срочно нужные кому-то чужие подсчеты, кипит работа, на которую у кого-то другого не хватило или сил, или времени.

Все реже стали выезжать сотрудники в поле, все чаще стали меняться в «Новоканале» директора. Как-то в Посошанск проездом заглянул академик, которого главным образом интересовала проблема пуховых паразитов птиц, но, как всякий академик, он был эрудит, и, когда заведующий сектором Бронислав Адольфович Браун-Згуриди на банкете в честь пухопаразитолога пожаловался на обилие сотрудников, которых надо загружать работой, академик сказал:

— Дорогуша, почему вы ищете связь между числом прорытых каналов и размерами учреждения? Чем меньше дел, тем больше сотрудников... Если у входа в вашу контору нет швейцара, а в кабинете у начальника узбекского ковра, можете быть уверенным, учреждение работает хорошо. У вас их нет? — можете не волноваться. Между прочим, занятная история, каждый раз, куда бы я ни летел за границу, приходится пролетать Копенгаген. Так вот, в Дании признаком хорошего тона считается, когда в рюмки подливают не спрашивая...

Академик уехал, а очередной директор, который пришел в «Новоканал» из системы, которая снабжает больницы и морги хлористой известью и столами-каталками, и который не знал о мрачных предсказаниях академика, добился введения в штат швейцарской должности и выписал из Узбекистана для своего кабинета ковер особо художественной работы. После этого даже самые активные новоканальцы, к числу которых относился неутомимый Браун-Згуриди, остановили движение своих авторучек и рейсфедеров и обратили силы на дела, прямого отношения к строительству каналов не имеющие.

Браун-Згуриди обратил свое внимание на Шурочку.


Боги, которые, если верить древним грекам, все время внимательно наблюдают за людьми, особенно пристально должны смотреть за красивыми мужчинами. Бронислав Адольфович был жгучий брюнет с профилем киноактера, отличный рассказчик и тамада. Родители его, скромный портной и предприимчивая администратор кинотеатра, с детства внушили ему мысль, что человек — это не то, каким он знает самого себя, а то, каким он кажется окружающим. В школе он играл в баскетбол, в институте собирал профсоюзные взносы, придя в «Степьканал» сразу же взял на себя по совместительству с должностью инженера необременительные обязанности культорга. Его звездным часом стала рыбалка, большим охотником до которой оказался тот самый директор, который покорил Казбек и переименовал учреждение. В первый же выезд, а коллектив выехал на воскресенье на Щучье озеро, выяснилось, что никому в голову не пришло захватить с собой ни червей, ни лопаты.

— Да что же это такое, товарищи? — озадаченно спросил руководитель. — Ну не на хлеб же ловить? Карась — он вредина, ему толстого червя подавай. Неужели никто...

И тогда из шеренги смущенных новоканальцев вышел Бронислав Адольфович. В руке он нес раскрытую банку из-под желудевого напитка «Кофе натуральный», на дне ее шевелились вперемешку с комочками земли розовые колечки и спиральки.

— Вот, — скромно сказал он, отдал банку и сделал шаг назад.

Через неделю он стал заведующим отделом, а еще через месяц возглавил сектор.

Но область, где Бронислав Адольфович чувствовал себя наиболее уверенно, все-таки были женщины. В обращении с ними он был вдохновенно настойчив. Кроткие пышнотелые блондинки, рыжеволосые — с зелеными глазами и вздорным характером, брюнетки с тонкими усиками — все отвечали ему взаимностью. К тридцати годам побед накопилось так много, что боги решили мстить. Ткущие полотна наших судеб не чуждаются злых шуток: когда пришло время связать нить жизни Бронислава Адольфовича с нитью какой-нибудь нимфы, они соединили его судьбу с судьбой директора посошанского универмага. Ирония богов простиралась так далеко, что имя-отчество невесты тоже оказалось Бронислава Адольфовна, а при регистрации брака она потребовала, чтобы муж принял и ее фамилию. Бронислава Адольфовна была старше мужа на десять лет, красила волосы в сиреневый цвет и носила очки в роговой оправе. Бронислав Адольфович стал Браун-Згуриди и переехал из общежития холостяков в трехкомнатную квартиру с глеками, полированным гарнитуром «Магнолия», хрустальными вазочками, зеленым фаянсовым умывальником и унитазом с ручкой не наверху на цепочке, как привык в общежитии жених, а внизу справа. Мужа Бронислава Адольфовна держала в ежовых рукавицах. Вот почему единственным местом, где он мог позволить себе некоторые вольности, остался «Новоканал».

Когда в отделе появилась новая чертежница, Бронислав Адольфович на правах заведующего сектором помог ей войти в курс дел.

— В ваши обязанности, уважаемая, первое время будет входить только оформление готовых чертежей, их регистрация, заполнение табличек и прочее, — говорил завсектором, вдыхая аромат духов «Белая сирень». Чертежница сидела напротив на стуле, скромно сжав и отведя в сторону загорелые ножки. — Вас как зовут?

— Александрой Федоровной.

— Значит, Шурочка, — Бронислав Адольфович еще раз покосился на коричневые коленки, — без меня никаких работ не брать и в копировальную не отдавать. Вы замужем?

— Нет, — еле слышно пролепетала Шурочка, и ее громадные голубые, как озера, глаза наполнились слезами.

— Это хорошо, — Бронислав Адольфович спохватился: — Я хочу сказать, что это тоже неплохо. — Чувствуя, что вконец запутался, он закончил: — Я хотел предупредить, что у нас часто бывает сверхурочная работа, приходится задерживаться.

Суровость, с которой Згуриди беседовал в первый день с чертежницей, спустя месяц уступила место милым шуточкам, он острил, Шурочка краснела, и к тому времени, когда в городе готовы были начаться описанные ниже события, Бронислав Адольфович понял — настало время переходить к решительным действиям.

— Ах, Шурочка, — стал говорить он, заглядывая в голубые глаза, — если бы вы знали, как стучит мое сердце, когда я вижу вас утром.

— Вы опасный человек, — отвечала потупясь Шурочка. — Все мужчины говорят так. Я слышала про вас такое...

— Вам надо бояться не меня, а этого лопоухого Карцева, — возражал Згуриди. — Что он вечно ходит за вами? Зачем нашептывает? Что он может бросить к вашим ногам? Комнату подселенца? Книжную полку со справочниками? «Запорожец» с мотором, который, когда его заводят, стучит так, что соседи пишут жалобы?.. Поедемте завтра на Щучье озеро. Я покажу вам такое место — никакое Черное море не сравнить.

— Бронислав Адольфович, а это правда, что у вас на Черном море свой дом?

— Много будете знать, изумительная... Разрешите поцеловать вам ручку. Итак, едем или мы все еще боимся?.. Впрочем, что я, какое завтра! Завтра улетает в область, в центр, наш директор.

Хотя от Посошанска до областного центра Паратова летали всего лишь одномоторные, тупоносые, дребезжащие в полете машины, а аэродром представлял собой всего лишь покрытую побитой травой полосу, на одном конце которой приютился щитовой домик, а над ним лениво раскачивался на мачте полосатый конус, — провожать и встречать директора каждый раз приезжали все руководящие новоканальцы.

Ежась на полуденном свежем ветру (солнце закрыла случайная, похожая на гору зеленоватой мыльной пены туча), начальники секторов и отделов, образовав около директора почтительный полукруг, выслушивали последние указания.

— И еще, — говорил директор, — пустяк, а важно: все-таки с просьбой обратилось Госкино. Не так уж часто мы выполняем просьбы столичных организаций, — чертежи чтобы были готовы через день-два. Проектировать там нечего, работы на день.

— Странный, очень странный заказ, — с неудовольствием ответил ему Неустроев, которому вместе со Згуриди было поручено выполнить работу. — Зачем воздвигать посреди степи прозрачный куб высотой четыре метра, да еще с водой. Что у нас — Бразилия?

— Не нам с вами критиковать искусство. Это по их части, наше дело сконструировать и пронаблюдать, когда подрядчик будет строить, — чтобы никаких отклонений. Надо так надо...

Не убежденный его словами, Неустроев хотел снова возразить, но подумал, что все это напрасно, и пожал плечами. Промолчал и Згуриди. Оба хорошо знали директора: тот был человек твердый, но осторожный, властный, но уклончивый, демократ, но одновременно сторонник единоначалия, и уж, во всяком случае, особо чуткий ко всему, что приходило в «Новоканал» в виде приказания или просьбы сверху.

Тут, кстати, по полю забегали люди в голубой летной форме, послышалось комариное жужжание, из-под зеленоватой тучи, поблескивая крыльями, вынырнуло металлическое насекомое, оно приблизилось, стало самолетом, резко снизилось, коснулось земли, выбросив из-под колес две коричневые струи пыли, пробежало по ней и замерло посреди посадочной полосы. Летчики уже с громом раскрывали дверь в салон, выбрасывали какие-то мешки, надо было срочно садиться, директор сделал прощальный жест и скрылся в брюхе металлической птицы.

Придерживая шляпы и отворачиваясь от пыльного смерча, новоканальцы проводили взглядами воздушный экипаж.

— Лучше ему на поезде ездить, и нам провожать его проще, и ему спокойнее, — сказал, идя к служебному автобусу и наклоняясь от ветра к самому уху Бронислава Адольфовича, Неустроев.

— Да, на вокзал было бы проще, — осторожно согласился тот. — Я за прямые дороги.


Железные дороги... Густой сетью покрыли они равнины страны, стальными иглами проткнули горы, легкими ажурными мостами перемахнули реки. Давно ли, каких-то сто лет назад, чудом выглядело шипящее паром, изрыгающее дым чудовище — паровоз. Под медные звуки военного оркестра отправлялся очередной поезд, рядами выстраивались вдоль полотна жители сел, с недоумением смотрели на свистящее и ухающее животное четвероногие и рогатые его братья. Паровоз и железная дорога были символом прогресса, свидетельством высокого развития страны. Но пролетели всего каких-то сто лет — и гуще железной покрыла землю асфальтовая сеть, помчались сломя голову густым потоком по ней автомобили, а в небе белыми птицами, непрерывной чередой, как улетающие гуси, потянулись самолеты. Отошла, уступила им «железка», и уже какая-то самонадеянная страна в Африке, только начав строить первые фабрики и университеты, объявляет, что, кроме автомобильных и небесных дорог, никаких иных ей не нужно.

Но Посошанск верность своей дороге сохранил. Прямая, как стрела, возникает она на краю степи, несется к городу, задерживается на пять минут у старого, с высоченными окнами и белыми колоннами, вокзала и уносится дальше.

Когда автобус с руководящими новоканальцами проезжал мимо здания городского вокзала, на железнодорожную станцию «Посошанск» как раз пришел в это время поезд № 245 «Москва — Минеральные Воды». Отпускники в синих тренировочных костюмах побежали за журналами. Когда они, вернувшись в свои купе, развернули журналы, с глянцевой обложки «Советского экрана» на них уставились карие глаза молодого певца Эдуарда Гогуа. Писали, что певец впервые и с успехом снялся в картине, в которой ему пришлось тушить пожар на танкере, жениться на женщине с двумя детьми, петь в джазе, а в финале узнать, что эти дети — дети его родного брата-журналиста, погибшего несколько лет назад во время аварии самолета в Бельгии.

Поезд отошел, город сначала медленно, потом все быстрее замелькал за окнами и наконец исчез, пропал, не оставив у пассажиров никаких воспоминаний.

Не обратили внимание на поезд и новоканальцы, сидевшие в автобусе, и другие жители города, оказавшиеся по случаю тут, а напрасно, потому что именно в этот час из купейного вагона поезда на перрон сошел пассажир на вид лет двадцати восьми, роста среднего, который волосы имел русые, был одет в синий костюм в полоску и имел на шее синий же галстук. В руке он держал чемодан и по всем статьям попадал под ориентировку, полученную Пуховым.

Действительно, в кармане у человека лежал паспорт на имя Желудкова. Но это был не Желудков.


Поезд № 245 «Москва — Минеральные Воды» отошел от Казанского вокзала точно в назначенное время. В нем, в третьем купе седьмого вагона, ехало четверо: два старичка-кишечника, которые в Москве жили рядом и которым врачи прописали лечение на одних и тех же водах; женщина, которая вошла в купе раньше всех, переоделась и легла, натянув одеяло на голову; и Желудков, имевший билет, как уже знала проводница, до Минеральных Вод, но собиравшийся выйти, чего знать проводница, естественно, не могла, — в Посошанске.

Ночь прошла спокойно, разноцветные огни проносились за оконным стеклом, временами с тихим ревом включалась вентиляция, она работала несколько минут и так же внезапно замолкала. Из соседнего купе, где ехали после успешной защиты диссертации четверо молодых уроженцев Кавказа (защитился, понятное дело, один, а трое ездили за компанию), доносились смех и осторожный звон стаканов. Желудков лежал на спине, прикасаясь ухом к перегородке, и слушал отдельные загадочные для простого человека фразы:

— Второго оппонента надо было бить цитатой из Понтрягина.

— Какой цитатой? Зачем цитатой? Марковские цепи надо было ему в нос...

— А я думаю, что все-таки его надо было бить...

Пассажир скорого поезда Желудков простым человеком не был. Он был человеком без определенных занятий. Запись в его трудовой книжке —«Коопгалантерея, артель № 8» — ровно ничего не значила. С таким же успехом там могло стоять: «Академия наук». Ни к кооперации, ни к галантерее, ни тем более к артели № 8, которая изготавливала сувенирные авторучки из эпоксидной смолы, никакого отношения он не имел, занимался фарцовкой, имел в определенных кругах кличку Федька Шканец, и его поездка в Посошанск была вызвана встречей с одним иностранцем («Для вас я мистер Смит, иностранный турист, скажем, из Парагвая»). Этот иностранец уже не раз просил Желудкова оказать ему мелкую услугу — продать, например, лишние почти новые рубашки, достать не очень дорогую икону, смотаться в Ленинград, встретиться со старушкой, внучкой генерала царской армии (у нее есть письма отца — героя Перемышля), и вдруг — просьба еще об одной встрече.

Она состоялась утром на углу Мало-Черкасского переулка и Летнего бульвара, посреди которого стоит бронзовый бюст почвоведа Докучаева, точная копия того, что установлен на площади перед вокзалом в Посошанске. Возникновение двух совершенно похожих бюстов объясняется не какими-то особыми заслугами почвоведа перед Москвой и Посошанском, а всего лишь желанием завода «Монументскульптура» уменьшить расходы и увеличить валовый выход знаменитостей (скульптуру отливали в конце квартала). Кафе на бульваре только что открылось, они с иностранцем заняли столик у входа, так, чтобы видеть всех проходящих, заказали легкий завтрак. Официантка принесла два стакана с кипятком, два пакетика азербайджанского чая на ниточках и по пирожку. Из пирожков зелеными язычками свешивалось повидло, кипяток в стаканах медленно принимал цвет меди. Помешивая чай ложечкой, иностранец объяснил Желудкову, какого рода услугу он хотел бы от него получить.

— Сложно. Опасно. Уголовщина, — возразил Желудков, внимательно выслушав его, и слизнул зеленый язычок.

— Но вы не спросили, сколько это вам даст, — и тут мнимый мистер Смит назвал такую цифру, что у Желудкова, как у водолаза, стремительно поднятого на поверхность, зазвенело в ушах.

— Ну, разве что так... А вы это серьезно?

Здесь мистер Смит щелкнул замками, открыл прямоугольный чемодан-«дипломат» и показал конверт, в котором виднелся уголок пухленькой зеленой пачки иностранных купюр.

— Задаток.

— Сколько? — задыхаясь, спросил его собеседник.

— Хватит на автомобиль и на два-три костюма. Вам следует быть элегантным, мистер Желудков... При вашей работе...

«В конце концов, что такое музей в каком-то Посошанске? Хорошо, если там есть один ночной сторож. А может быть, и того нет? Пятнадцать минут работы...» Федька Шканец победил осторожного кооператора, и тот, вздохнув, сказал:

— Хорошо, я согласен.

Пачка перекочевала под столом в руки служащего «галантереи», оба собеседника встали, пожали друг другу руки и разошлись. Когда Желудков проходил мимо бюста великого почвоведа, ему показалось, что тот поощрительно подмигнул ему, как бы советуя срочно брать билет.

Желудков не ошибся: создатель полезащитных полос действительно подмигнул, но это было предостережением, даже призывом: «Остановись, что ты делаешь? Понимаешь ли, дурья голова, на какой путь становишься? Это тебе не мелкая спекуляция — ограбление государственного музея с целью наживы... И еще — валюта! Опомнись!» Бронзовый Докучаев не только слышал весь их разговор, но и видел, что один человек, сидевший в глубине кафе, все время внимательно наблюдал за столиком Желудкова, а в тот момент, когда конверт переходил из рук в руки, незаметно, прикрываясь газетой, снимал и его, и мнимого мистера Смита портативной кинокамерой «Киев-5».

Впрочем, ученый, как мы знаем, был в Посошанске лишь проездом, и, может быть, то, что Желудков принял за подмигивание, было просто усмешкой при воспоминании о поездке.

Настало утро. Поезд шел прихотливой равниной, зелень трав сменялась то черными квадратами отдыхающей под паром земли, то золотистыми прямоугольниками пшеничных полей. В вагоне стучали, открываясь со щелканьем орудийных замков, двери, уже слышался голос проводника «пятое, берите четыре стакана», в коридоре около дверей туалетов выстраивались нетерпеливые очереди.

Встало и третье купе. Желудков открыл глаза, потянулся. Старички-кишечники уже разворачивали пакеты с диетической едой, дамы не было. Послышался стук в дверь.

— Мне уже можно?

Она вошла, свежая, благоухающая ароматной жидкостью «Варс», подвижная, немного громоздкая. «Брюнетка, а ничего!» — отметил про себя Желудков (брюнеток он не любил), быстро натянул брюки, перекинул через плечо полотенце и побежал умываться. Когда вернулся, на столике уже стояли четыре стакана с чаем.

— Я вам уже и сахар бросила, — кокетливо проговорила, слегка кося, соседка. — Бросила и подумала — может, вы сладкое не любите?

— Отчего же, люблю, кто не любит сладкое! — ответил Желудков, и они с соседкой, поняв намек, рассмеялись. От этого возникло взаимное доверие, она села напротив, завязался разговор, легкий, дорожный, пересыпанный намеками, стенки купе раздались, старички со своими кишечными болями исчезли, Желудков почувствовал, что его уже обступают горы, поднялись белые колонны курзала, в ушах заиграл ансамбль цыганских гитар, запела низким сопрано певица. Официант начал расставлять на столике перед ним и перед брюнеткой подносики и тарелочки с шашлыком, посыпанным луком, и отдельно — тарелочки с молочной фасолью лобио.

Но тут в ушах Желудкова на самом деле раздался звон, дневной свет мигнул, погас и снова стал ярким, перед глазами замелькала бульварная зелень, покатились такси и троллейбусы, забелели простенькими скатертями столики — и увидел Желудков, что он опять сидит в кафе на углу Мало-Черкасского, а мистер Смит сует ему в руки конверт с проклятыми зелененькими бумажками. Не сознавая, что делает, принял Желудков от иностранца конверт, и, встав, направился к выходу. И снова подмигнул ему бронзовый Докучаев, снова в кассе № 27 «для военнослужащих» взял он у знакомой кассирши Галочки билет до Минвод, дождался вечера, занял последнее место в третьем купе седьмого вагона, переждал ночь, умылся, пококетничал с брюнеткой, дождался ее «может, вы сладкое не любите», ответил, вновь увидел Кавказ, услыхал звон и вслед за миганием дневного света с ужасом обнаружил себя опять в кафе на бульваре, рядом с мерзким мистером Смитом.

«Боже ты мой, да что же это делается, товарищи?» — хотел было воскликнуть, обращаясь к посетителям кафе, Желудков, но почувствовал, что уже сами ноги несут его по тротуару к метро «Дзержинская», откуда, как известно, до «Курской» и до железнодорожных касс южного направления рукой подать.

Несколько раз пытался он остановиться, цеплялся за поручни в вестибюле метро, но какая-то неведомая сила отрывала от них руки, пробовал обратиться к милиционерам с призывом задержать себя, язык немел, и только совершив эту похожую на игру в «рич-рач», где можно бесконечное число раз возвращаться к исходному месту, поездку в восьмой или десятый раз, Желудков отчаялся, и уже совершенно тупо день за днем брал иностранцевы деньги, и поздно вечером влезал в вагон поезда № 245, которому, как он понял, уже никогда не прийти в столь нужные желудочным больным Минеральные Воды. Правда, имей он высшее образование в объеме Бауманки или читай романы Лема и Брэдбери, понял бы готовый с отчаяния выть галантерейщик, что попал в петлю Времени, откуда ему самому, как ни крути, не выбраться.

Но это было с ним, а что же увидели и ощутили его спутники по купе? Что произошло там?

А произошли вещи донельзя странные. Соседке, которая сидела напротив, тоже показалось, что свет мигнул, она тоже услыхала тихий звон, но для нее он был еле слышим, будто где-то за стенкой дернули струну, лицо и вся фигура сидевшего напротив нее молодого человека как-то странно покачнулись, но тут же успокоились. «До чего странно, — подумала она, — не началась бы опять мигрень!» Но мигрень не началась. Женщина помешала ложечкой в стакане, спросила: бывал ли он раньше в Минводах? — но молодой сосед посмотрел теперь как-то отрешенно и не ответил. Чай пить он перестал, а откинулся, уперся головой в линкрустовую стенку и сидел так, не опуская век. Глаза у него сделались острыми, прозрачными, и понесло из них холодом.

Ничего не понимая, брюнетка попробовала продолжить разговор:

— Может, мне пересесть к вам, а то мы наших соседей совсем от окна отодвинули?

Старички запротестовали, но тот, что сидел теперь неподвижно и имел облик Желудкова, не ответил, молча поднялся и вышел в коридор. Трое оставшиеся в купе успели заметить только, что щеки у их соседа стали вдруг суше, ввалились, скулы обтянулись, подбородок выпятился. Страшно им стало, а пуще всего женщине. И уж совсем ничего не поняли они, когда сосед, вернувшись, собрал чемодан, молча дождался станции — мимо окна проплыл вокзал с вывеской «Посошанск», поднял чемодан и, не попрощавшись, вышел.

— Странный какой, — сказал один старичок, — я думал, он до Минвод.

— Так и говорил, — объяснила женщина. — Жутко мне, а отчего — не пойму.

— За чай не заплатил, — сказал второй кишечник.

Но тут вагон дернуло, и поезд, набирая скорость, покатил мимо вокзала, мимо складов, мимо желтой, похожей на кеглю, водокачки, мимо больших домов, мимо домов поменьше, мимо открытой до горизонта рыжей колючей степи.


Сойдя с поезда, человек с обликом Желудкова, неся в руке его чемодан, а в кармане имея его паспорт, направился прямо в гостиницу. Гостиница в Посошанске была одна и называлась по традиции всех гостиниц в честь самого большого (и единственного) местного водоема — «Шучье озеро». Трудно сказать, какие мысли, выхваченные перед происшествием в купе из черепной коробки несчастного Желудкова, вели его, но действовал этот человек уверенно. Протянув администратору паспорт, в который его предшественник предусмотрительно вложил двадцатипятирублевую бумажку, он получил анкету, заполнил ее и, взяв ключи, ушел в номер. Администратор ловко переложила лиловую бумажку в сумочку, но, прежде чем поставить анкету в фанерный ящичек, бегло взглянула в нее. Уже вторая строчка могла поразить: в графе год рождения постоялец написал «3542», а в графе «цель приезда», где все без исключения, даже смуглые люди в мохнатых кепках, пишут «служебная командировка», разборчиво вывел: «похищение».

— Должно быть, «посещение», — сказала сама себе администратор, — и год напутал, — зевнула и, вытащив из ящика стола роман Жапризо «Ловушка для Золушки», продолжила чтение.

В номере, куда вошел новый постоялец, две постели из трех были уже заняты, одеяла на них смяты, под кроватями стояли разноцветные мужские тапочки, на умывальнике лежали тюбики «Поморина», а в граненом стакане торчали красная и зеленая зубные щетки.

Весь день лже-Желудков пролежал на кровати не раздеваясь, вытянув руки вдоль тела и полузакрыв глаза. Можно было подумать, что он спит, но это было не так: он привыкал к своей новой оболочке, учился жить в ней.

Полежав, он поднялся и стал разбирать чемодан. Едва он разложил на тумбочке зубную пасту, электрическую бритву «Эра» и журнал «Крокодил», на обложке которого механизатор вручную доил корову, как дверь распахнулась и в номер вошли, оживленно беседуя, его соседи.

Оба они были молоды, одеты в одинаковые блеклые джинсы и потертые кожаные куртки, оба честолюбивы, и если сфера занятий одного ограничивалась ископаемыми животными (в анкете приезжего он написал — «аспирант-палеонтолог»), интересы второго включали все разнообразие мира — он был кинорежиссером. Обоим не было тридцати, молодость — лучшая пора жизни, и оба считали, что именно затерянный в глухой степи Посошанск должен стать местом их триумфа.

— Понимаешь, старик, — говорил деятель кино, — если через эти земли столетиями шли орды кочевников, а навстречу им двигались дружины русских князей, то где как не здесь должен я воскресить события, о которые сломали зубы мои предшественники? Взять, например, историю Степана Разина, какой простор для творческой мысли!

— Нет, нет, — возражал палеонтолог, — ты не прав, лежащее на поверхности исчезает быстро. А вот глубь веков... — он мечтательно заулыбался. — Что ты знаешь, например, о музыкальных инструментах из костей мамонта?

— Наплевать мне на мамонтов, — горячился режиссер. — Я сниму здесь фильм, подобный которому не снимал еще никто, — глаза его светились, как глаза рыси. — Представь себе: восстание Степана Разина, буйное половодье Дона, народный гнев, казачья вольница, чубатые головы, толстые животы — стихия средневекового юмора. После сражения окровавленные тела, как маки, покрывают поле битвы. И везде сдвиг временных пластов: брошенную в воду персидскую княжну спасают аквалангисты, процессию, которая везет в Москву плененного атамана, снимает из толпы смердов современный кинооператор. Он ведет объективом вслед за движением клетки со Степаном, а под ногами у него ползает, подбирая втоптанные в грязь ржаные сухари, юродивый. А стрельцы? Я выведу на съемки целый полк мотопехоты, солдат, переодетых в кафтаны шестнадцатого века, этот полк в начале фильма пройдет по засыпающему городу, цепляя бердышами за трамвайные рельсы, а в конце, сменив бердыши на автоматы Калашникова, даст в память о казненном атамане залп в залитое кровью небо...

— Ух, как интересно, — сказал аспирант, — пожалуй, и верно пора, давно пора тряхануть наше кино, создать что-то такое... Масштабное, смелое, неожиданное. Ты давно кончил ВГИК?

— Год назад, — признался режиссер.

— И уже дали снимать картину?

— Повезло.

Он умолчал, что обещал жениться на дочери директора киностудии.

— О, да у нас новый сосед! — сказал палеонтолог. — Мы вам не мешаем? У нас разговоры, а вы устали с дороги.

— Ничуть, мне очень интересно вас слушать, — ответил мнимый Желудков.

— Когда я работаю над сценарием, — продолжал режиссер (перед ними на тумбочке уже стояли три стакана и светилась бутылка «Солнечной долины», сидели они на кроватях, стульев в номере почему-то не оказалось), — я часто мечтаю. Увидеть бы своими глазами опричнину! Представь, старик: всадники на низеньких калмыцких лошадках с факелами в руках окружают двор ненавистного боярина. Или стрелецкий полк по приказу царя идет на усмирение донской вольницы. Полжизни отдам, чтобы увидеть!

— Да, да, — подхватил его собеседник, — мне порой кажется, войду в лес, раздвинутся кусты, и покажется голова динозавра. Или заберусь в глухие дебри, а там в болотах, на островках, отрезанных от всего мира, обнаружу млекопитающих. Маленькие, похожие на крыс — это они победили закованных в костяную броню ящеров. А вы, сосед, простите, вы мечтаете о чем?

Вопрос застал Желудкова врасплох, он порылся в памяти, но не нашел там ничего, кроме толстой пачки долларов, дюжины икон и отдыха на теплоходе вдвоем с какой-то незнакомой ему женщиной. Благоразумно отведя глаза, он сказал:

— О возвращении.

— Ну, командировочные все хотят поскорее вернуться домой, — сказал режиссер. — Но не мы! Для меня тут начнется, например, я чувствую, новая полоса в жизни.

— И я хочу новую полосу, — подхватил палеонтолог. — А то последний год... — он даже махнул рукой, настолько плох был у него этот последний год.

— Жена ушла? — спросил догадливый режиссер.

— И она тоже... Ну, за встречу. Подсаживайтесь, сосед!

Желудков подсел, поднялись стаканы, жидкость в них засияла электрическим светом, пыльное стекло окна сделалось прозрачным, замигали первые робкие звезды, в коридоре — было слышно — какие-то люди разговаривают о пропавшем контейнере.

— Человек — вот единственный объект искусства, — сказал режиссер, не закусывая. — Вылепить из поступков характер, а из характеров — эпоху. Брать реалии из прошлого, а идеи из наших дней — вот путь, по которому идет большинство, моя точка зрения — обратна. Пусть реалии сегодняшнего дня ворвутся в быт ушедшего: скажем, действие фильма в эпоху Ивана IV, голод, разгром Новгорода, над всем этим зловещая фигура царя, по ночам царь бродит с электрическим фонарем по Александровской слободе. Закопченная стена избы, на ней согбенная фигура, шубейка на голое тело, коптящая свеча в иконе, красные блики на стене. И видения, ночные видения...

— Кровавые мальчики?

— Нет, нет, совсем не то. Скоморох с дудой и красные сполохи пожара... Не пожар, уничтоживший Москву во времена Ивана, а московский пожар двенадцатого года. Кремль, фигура Наполеона на фоне белого храма, голубые штыки французских солдат, ладья Степана Разина...

— Прости, а ладья откуда в Кремле? — испугался палеонтолог.

— Я уже говорил: смещение времен, бред больного человека, историческое предвидение. Здесь, в Посошанске, у меня будет проще: Степан Разин, водная гладь, далекий берег. Может быть, Жигули, не знаю. Степан полулежит на восточном ковре в позе, запечатленной Суриковым, приподнимается, в кадре только его лицо, рук не видно, и вдруг всплеск, в воду падает женское тело...

— Все-таки решил топить?

— Самая главная находка. — Режиссер по-детски жестоко улыбнулся. — Представь себе: камера установлена под водой. Княжну снимают методом подводной съемки. Она, медленно размахивая шалью, как птица крыльями, опускается на дно. Крупно — ее бесстрастное лицо. Потеряна грань, неясно, где реальность, где вымысел, что происходит на самом деле, а что вспоминается Степану. Уже заказан бассейн. В Посошанске — все сцены в степи: Разин на коне, еще раньше эта сцена — бассейн с прозрачными стенами, борт ладьи — несколько дублей, падение в воду, тонущая персиянка, остальное в Ялте. Ну как?

— Потрясно, — отозвался аспирант, который так и не понял, зачем нужно сцену на Волге снимать в степном городе. «В Волге, должно быть, вода мутная», — наивно решил он.

А режиссер продолжал:

— И все-таки главное, мужики, не это. После падения персиянки в воду (представляете — она медленно опускается на дно?) — отъезд. Камера отступает, постепенно виден общий план съемок, степь, огромный бассейн с водой, киногруппа, я с мегафоном и актриса, играющая княжну. Она медленно всплывает, ей подаютруку. Усталая, сидит на краю бассейна, отжимает воду из волос. Ну как?

— А зачем это — общий план?.. И киногруппа... И волосы?

— Театр. Жизнь — сцена, мы все играем роли. Над нами только Искусство с большой буквы. Гамлет, бедный Йорик. Балаган.

— А не слишком ли это сложно?

— Хорошо бы ввести в сцену горниста или скрипача, — не слушая его, мечтательно продолжал режиссер. — Все расходятся, он один остается около пустого бассейна с водой. Стоит на фоне прозрачной стены, играет на скрипке, любовно прижимая ее к груди. Или — все то же, но печальные звуки трубы.

Ошеломленный аспирант промолчал, а режиссер вдруг скис.

— Заедает текучка. Оргвопросы. И конечно — бабы. С ними только свяжись. Знаете Люкину? Кинозвезда. Так вот, пригласил я ее на главную роль. Ну, как водится, покочевряжилась, попросила прислать на дом сценарий. Долго читала, сперва отказалась, потом согласилась — у нее какая-то роль сорвалась. Подходит время ехать нам в Посошанск, у меня и в мыслях не было ее беспокоить: зачем брать, если в воду вместо нее любая дублерша может прыгнуть? Вдруг — звонок. До меня дошли слухи, говорит, что вы едете в экспедицию? Так, пустяки, отвечаю, не стоит разговора, неделя в степном городишке. Я, говорит, с вами. Ну, раз тебе так хочется — поезжай. Сказал директору картины включить ее в список, вдруг перед самым выездом снова звонок: почему не включили в списки моего аккомпаниатора? Какого еще аккомпаниатора? А он всегда ездит со мной. Простите, говорю, там всего работы на пять минут — посидеть на краю бассейна, где он вам будет там аккомпанировать? А это, говорит, наше дело. Может, у нас с ним будут совместные выступления...

— Да, да, конечно, я видел ее по телевизору, — обрадовался палеонтолог. — Пела и танцевала. Правда, не скажу, чтобы очень. Во всяком случае, шевелила ногами и раскрывала рот.

— Господи, — вздохнул режиссер, — и отчего это их всех потянуло петь и танцевать? И еще — писать книги... Да, так вот, самое ужасное я еще не сказал. Билеты все уже заказаны, поздно. Говорю директору — будет звонить, скажи, лимит выбран, фондов нет, сняли деньги со статьи, в общем, сам знаешь, что сказать. Хорошо. Приезжаем сюда, узнаю — приедет и привезет с собой аккомпаниатора: молодой человек с завивкой, душится духами «Кристиан Диор».

Режиссер в отчаянии даже махнул рукой.

— Да, писать книги все научились, — осторожно поддержал его мысль палеонтолог, которому не хотелось прерывать интересный разговор. — У меня на глазах был случай: ходил я в бассейн, оздоровительная группа. И был в ней один шустрый критик — все в газетах статьи писал о театре. Так вот, один раз в нашу группу пришел академик, знаете — операции на сердце, меняет клапаны? Он в командировке был, а бассейн у него в ежедневном распорядке дня. Так вот, проплыли мы: я по первой дорожке, академик по второй, а этот критик по третьей. Всё, больше они не встречались. Два слова друг другу сказали: «Как сегодня вода?» Академик умер, так этот умелец теперь выступает с лекциями — их встречи и беседы. Статьи опубликовал, заканчивает книгу воспоминаний. Обалдеть!

Он тоже печально замолчал, а не способный хмелеть Желудков тронул режиссерово колено.

— Какого зверя вы хотели бы увидеть? — спросил он с неподдельным интересом.

— Это не я, это он, — режиссер покачнулся и обнял палеонтолога.

— Сте-го-завр, — нежно, по слогам, выговорил тот, — понимаете, если и было в истории Земли что-то фантастическое, то это, конечно, он. Я вам сейчас нарисую, — и он набросал шариковой ручкой на обложке «Крокодила» уродливого гада.

— Скоморохи! — бормотал захмелевший режиссер. — Сколь сильна должна была быть... быть должна... была быть... в народе смеховая стихия. Пронести ее через века! Не разучиться смеяться ни в голодные, ни в чумные годы... Однако до чего я устал. Избегал весь город, пожалуй, прилягу...

Когда летняя ночь залила окно в гостинице лиловой краской и геральдические созвездия засияли на небосклоне, все три собеседника уже спали. Аспирант и режиссер — на животе, подогнув ноги и подложив под щеку ладони, их странный сосед — на спине, вытянувшись и полуприкрыв глаза. А за окном гримасничала луна и светились ее отраженным зеленым светом окна «Новоканала». Состояние, в котором находился Желудков, нельзя было назвать сном: он видел себя не здесь, в гостиничном номере, где поскрипывают чужие койки и где за окном, на улице, шаркает щетками и вздыхает поздняя мусороуборочная машина, он видел себя в комнате с тусклыми, выкрашенными казенной масляной краской стенами, наедине с человеком, одетым в темно-серую форменную тужурку, которому он объясняет трудноуловимый смысл того, что уже начало происходить в Посошанске.


Если бы Брониславу Адольфовичу показали фотографию входа в кносский лабиринт и предложили на основании этой фотографии восстановить чертеж самого лабиринта, он не задумался бы ни на минуту. Легкость мыслей всегда отличала его, но тут он вертел в руках фирменный бланк и, недоуменно подняв черные брови, пытался понять: что же все-таки от него требуется? А бумага была самая простая и казенным языком предписывала институту «Новоканал» спроектировать и построить в месте, которое будет указано заказчиком, бассейн, не погруженный в грунт, с высотой стенок четыре метра и общей вместимостью 64 кубических метра воды. Далее оговаривалось, что все четыре стены бассейна должны быть прозрачными, в качестве заказчика было указано «Госкино», а ниже стояло что-то и вовсе непонятное: «Персидская княжна».

Не откладывая дела в долгий ящик, Бронислав Адольфович набрал по междугородному телефону номер киностудии, но девица на противоположном конце провода, которая назвалась секретаршей, сухо ответила: «Княжна должна быть у вас». Тогда Бронислав Адольфович решил больше справок не наводить, а вызвал двух молодых сотрудников, прочитал им письмо и решительно сказал:

— Вот вам задание, срок два дня, отложить все, — после чего сунул загадочное письмо в папку «исполнено». Сотрудники вышли, и дело можно было считать закрытым. Мало того, он еще неосторожно решил, что ближайшие два дня будут предельно спокойными, и, кто знает, может быть, именно их лучше всего выбрать для решающего разговора с Шурочкой. Однако Бронислав Адольфович глубоко ошибался, а понял он это уже ночью, когда его подбросил с постели пронзительный телефонный звонок. Ежась и пугливо переступая босыми ногами по холодному линолеуму, сонный заведующий сектором долго пытался понять, чей это голос старается издалека пробиться к нему через шорох и треск атмосферных разрядов.

— Я слушаю вас, товарищ директор, — выдавил из себя Бронислав Адольфович, поняв наконец, с кем имеет дело, и сбрасывая с себя последние путы сна.

— Вы что — спите? — директорский фальцет пищал и звенел, заведующий сектором сразу понял, что дело неотложное и скандальное: во-первых, директор ночью никогда ему не звонил, а во-вторых, когда звонил днем, то был предельно вежлив и говорил неестественно добрым голосом.

— Я слушаю вас, — повторил Бронислав Адольфович.

— Броня, кто это? Что они, с ума посходили звонить в два часа ночи? — донесся из спальни голос супруги.

Бронислав Адольфович пяткой лягнул дверь.

— Я спрашиваю вас, вы поручили искать в старых отчетах воду? Источники воды в районе города? Я приказал вам сделать это уже три недели назад.

«Забыл, совершенно забыл, из головы вылетело... Будь оно все проклято», — с ужасом подумал завсектором, мысли которого всю неделю были заняты ремонтом автомобиля и поездкой за город.

— Я повторяю: выполнили или нет вы мое распоряжение? — металлом зазвенел директорский голос. — К нам едет комиссия народного контроля — будут проверять всю нашу работу. Комиссия!

«Здорово его там припугнули», — подумал Бронислав Адольфович и, чувствуя, что отрицательного ответа начальник не простит, торопливо сказал:

— Поручил, товарищ директор, ищут. Все сделал, как вы...

— Кому поручили?

«Вот привязался. И не говорить теперь нельзя».

— Иванову — из второго отдела, — соврал завсектором.

— Ага, ладно. Пускай хорошенько ищет. Обстановка, уважаемый, хуже некуда. Не найдем новых источников воды, закроют институт... Позвольте, — телефонная трубка снова загремела железом, — но ведь Иванов из второго отдела месяц назад как уволился... В чем дело? Почему вы молчите?

«Влип!» — в голове у Згуриди покатились разноцветные шары, и вдруг один из них спасительно бело-красного цвета, похожий на круги, которыми оснащают места, опасные для купания, остановился.

— Это новый Иванов, только что принят на работу, — пробормотал Бронислав Адольфович, чувствуя, что идет ко дну. «Боже, что я несу!» — Молодой, недавно окончил институт... Лицо такое кривое, перебит нос, — окончательно запутавшись, брякнул он.

Как ни странно, услыхав про перебитый нос, директор успокоился.

— Напрасно вы молодого на это поставили. Ну, да, впрочем, если он энергичный... Как думаете, потянет?

— Потянет, — совсем упавшим голосом ответил Згуриди, погружаясь в зеленую тину вранья, в трубке послышался щелчок, и на этом разговор окончился.

— Послушай, Роня, где у тебя таблетки, мне надо успокоиться, — сказал Бронислав Адольфович супруге, входя в спальню и дрожа всем телом. — Трех хватит? Много? Почему не запиваю? Сейчас схожу на кухню. Нет, нет, ты спи, я там посижу, покурю.

Забыться ему удалось только под самое утро, да и то сны, которые ему снились, развивались пугающе быстро и все почему-то заканчивались сценами оживления утопленников.


Каждый раз, когда в мечтах Нина Павловна видела Степана сидящим в огромном уставленном старинной мебелью кабинете (за окном Москва-река или Дворцовая площадь с Александровской колонной и ангелом, благословляющим дерзких), или на трибуне международного конгресса, или во главе делегации, идущей по мосту через Тибр около Башни Ангелов (она сама скромно сидит в приемной рядом со старухой секретаршей, которая помнит еще Репина и Рериха, или сидит в ложе для гостей в зале заседаний конгресса, или скромно идет одной из последних через мост, построенный еще римскими камнетесами), она с горечью понимала — нет, повсюду, всегда будет провал. Не примут всерьез сотрудники знаменитого музея человека с таким выражением лица, отвернут от трибуны телевизионные камеры шустрые операторы ЦТВ в джинсах и клетчатых ковбойских рубахах с закатанными рукавами, не напечатают римские газеты портрет такого главы делегации.

Где это видано, чтобы у директора было настолько простецкое лицо? Крупный нос, плоский подбородок, вечно растянутые в улыбке губы... А жидкие волосы? А брови?

Надо что-то делать. И долгие вечера просиживала Нина Павловна, морща лоб и мучительно перебирая: где, что?

Муза истории Клио добра: тасуя карты или доставая из черного мешочка счастливые фишки, она рано или поздно всегда замечает тех, кто стоит с протянутой рукой. Сидя в парикмахерской на базарной площади и поджидая, когда подойдет ее очередь нырнуть под колпак, скопированный со шлема космонавта, Нина Павловна взяла в руки областную газету «Вечерний Паратов». Она нехотя открыла ее на четвертой полосе, лениво пробежала глазами название заметки «Критика помогла», прочитала две строчки и задохнулась от восторга. В заметке писалось, что после неоднократных выступлений газеты в городе закончено строительство косметической клиники. Там под руководством профессора Краснощекова, сменившего неблагодарную столицу на отзывчивую периферию, коллектив молодых хирургов приступает к делу, которое несомненно вызовет большой интерес жителей: клиника специализируется на пластических операциях. Далее корреспондент задавал несколько вопросов уважаемому профессору, и тот совершенно резонно объяснял, что при современном состоянии микрохирургии, томографии и иммунологии возможны любые изменения внешности. Да, да, любые изменения. Никаких словесных пожеланий — фотография или рисунок (предпочтение будет отдаваться фотографии) — и через неделю-две вы становитесь неотличимы от оригинала. Первые операции прошли успешно.

Скомкав драгоценную газету и тайно затолкав ее в сумочку, Нина Павловна выскочила из парикмахерской. Домой, скорее домой! Степана еще нет, как томительно идут оставшиеся часы, вот остался всего один оборот стрелки, вот полчаса, надо позвонить: ты будешь дома вовремя? Нет, не задерживайся. В чем дело? — узнаешь.

Но кроткий и послушный Степан, когда Нина Павловна прочитала ему заметку, неожиданно взбунтовался.

— Я, в эту дурацкую клинику? Да почему, что за вздор? Тебя что-то во мне не устраивает? Твое дело, мирилась и продолжай мириться.

— Ты не желаешь себе добра! — спорила супруга. — Посмотри на свой подбородок. Разве это подбородок директора музея?

— Нормальный подбородок. У моего отца был такой же.

— Твой отец был бухгалтером.

— Отличная профессия. Шаляпин, Екатерина Вторая, Шолом-Алейхем — все считали деньги.

— Он умер с окладом сто рублей.

— Сто рублей тоже неплохо.

— В наше-то время!.. А нос? Что ты скажешь про свой нос?

— Нос как нос. У Мейерхольда он был еще хуже.

Нина Павловна забегала по комнате. Мелко затряслись стекла книжного шкафа. Вздрогнули Чехов и Одоевский.

— Не забывай, ты не один, у нас семья, у нас мальчики.

— Мальчики!.. Они давно уже взрослые. Твоя слепая любовь губит их. Одного выгнали с первого курса института, второй даже не кончил среднюю школу. А кем они работают? Эти должности никогда не были мужскими. Старший — медицинской сестрой в кабинете физиотерапии. Подумать только! Прикладывает старухам к животам электроды и готовит радоновые ванны.

— Радон — очень опасное вещество.

— Ты путаешь его с радием. А младший? Курьер в «Новоканале». До него там работала девочка, не поступившая в техникум. И это ему ты купила «Москвич»!

— Подержанный.

— Курьер с окладом 80 рэ развозит пакеты по городу в собственной машине. Тебя это не пугает?

— Я купила машину им на двоих.

— И они по воскресеньям ездят в ней на базар! Надо было изобретать двигатель внутреннего сгорания, чтобы возить квашеную капусту.

— Капуста помогает пищеварению. Прекратим этот разговор. Ты не смотришь вперед. Неужели тебе не хочется выбраться из этого городишка? Жить в центре, руководить большим учреждением культуры, председательствовать на симпозиумах, открывать Всесоюзные дни на родине художника Павлова?

— Павлов — физиолог.

— Ну и что? Принимать живописцев из Англии и Франции, косторезов из Новой Зеландии.

— В Новой Зеландии нет косторезов. Они живут в Гренландии и на Чукотке. А потом — я люблю наш город, люблю свой музей. У меня свои планы. Пускай скромные, но они мои.

— Ты ничего не хочешь. У тебя нет никаких планов. Если хочешь знать, сейчас внешность — это тоже профессия. С такой внешностью, как у тебя, дальше областного совещания не пошлют.

— И не надо.

— Ты хочешь моей смерти!..

Тут Нина Павловна разрыдалась, а Степан, проклиная все на свете, побежал на кухню за водой.

Тихо и мрачно было в этот вечер в квартире Матушкиных, до поздней ночи что-то неприятно бормотал телевизор, неловко суетились на экране перепуганные дикторши, молча, не разговаривая друг с другом, сидя в разных углах комнаты, смотрели ненужную им передачу учебной программы «Нахождение степени комплексного числа» Степан и Нина.

— Увы, увы! — говорил на другой день Степан, бродя вместе с Марьюшкой по залам музея. — И раньше людям было невесело. Суховеи, татарская конница, скифы, половцы, что только не донимало, не опрокидывало, не унижало...

— Ой, какой вы нерадостный! — отвечала Марьюшка и весело заглядывала ему в глаза. — А это что за подвесочки?

— Это не подвесочки, а застежки — фибулы. Пустяк, и распространены широко, их находят почти во всех погребениях, а, как ни странно, именно они говорят исследователю больше всего... Так часто бывает — великолепные, баснословной цены, украшения безмолвствуют, а скромная застежка с плаща открывает археологу глаза на то время, когда обнаруженные в кургане вещи попали в землю. Курганы... Вы видели их когда-нибудь?

— Не знаю, кажется — нет.

— Видели... Вот что не может не волновать. Ведь каждый могильный холм — это всегда драма. Только представьте: запряженная сухими поджарыми конями, тащится к свежевырытой огромной могиле колесница. В ней, в боевой кольчуге, в шлеме, который сполз на лоб, со щитом на груди и коротким мечом у бедра, лежит тот, кто водил в жестокие набеги воинов. Следом идут бледные от ужаса женщины, у них нет сил больше кричать, это жена умершего и ее рабыни-служанки. Идут такие же безмолвные, потерявшие волю, без сил передвигать ноги или видеть что-либо вокруг, слуги. Вождя снимают с колесницы и укладывают на древесное ложе, покрытое греческой тканиной. Мрачные люди...

— Что за мрачные люди?

— Не знаю сам. Хорошо представляю их себе, но — кто они? Не знаю. Может быть, жрецы. Может быть, просто соратники умершего. Они окружают обреченных, густая толпа прибывших на похороны угрюмо, со страхом наблюдает за происходящим. Приведенных душат руками, тела укладывают в строгом порядке: жена в ногах у вождя, ее служанки поодаль, еще дальше, отдельно, слуги. Приносят привезенные издалека, с берегов Днепра, бревна и кладут накаты над убитыми и надо всей могилой...

— Вы так страшно рассказываете.

— История вообще не очень веселая наука... О чем это я? Да, в степи уже стемнело, солнечный свет ал, свежеразрытая земля, ей еще предстоит подняться курганом, кровоточит, как рана. Начинается пир. Кубки с вином, длинные пресные лепешки, куски жирного жареного мяса. Их передают из рук в руки, воины поют что-то хриплыми грубыми голосами, пленный грек играет на кифаре, вспоминают вождя, его похороны, необыкновенную жестокость и спокойствие в бою. Потом кубки бросают в могилу, около мертвых женщин кладут благовония, привезенные из Херсонеса, а тела убитых коней посыпают овсом.

— Неужели люди всегда были так злы? — Марьюшка смотрела на Степана широко открытыми от ужаса глазами, и тот не ответил.

От витрины с позеленевшими от времени медными подвесками и кольцами, глиняными сосудами и обрывками истлевшей конской сбруи, держась за руки, перешли к громоздким, скрипучим шкафам.

— А здесь хранятся книги, — продолжал Степан, — вот трактаты о древних захоронениях, вот рассказы о Диком поле, которое веками отгораживало Русь от кочевников, — те, как тучи, накапливались в междуречье. Вот отчеты о движении торговых караванов, с севера — к берегам Каспия и на север — к Москве и Новгороду. Вот французские и немецкие книги, библиотеки были гордостью помещиков. Люди, которые знали по два-три языка, разорились, со временем спились, потеряли крепостных, не умели хозяйствовать. Они не умели приспосабливаться к переменам. Но интереснее романов хозяйственные книги, которые вели их жены. Над страницами этих книг можно сидеть часами... А письма? Что может быть увлекательнее слов, которые через века принеслись прямо к нам? Они звучат так, будто человек, написавший письмо, оставил его на столе и только что вышел за дверь. Вот они, эти письма...

Сказав это, Степан хотел было достать из шкафа наугад одну из коробок, и Марьюшка уже протянула было к ней слабую руку, но он поднял глаза и увидел ее лицо — бесконечно усталое, с голубыми тенями от бессонных ночей под глазами.

— Ну что я, в самом деле, — смутился он, — у вас ребенок, идите к нему.

Вернувшись в каморку (Степан, не думая, машинально шел следом), она села, взяла ребенка на руки и, уже доставая из халатика белую, полную, вспухающую в руке грудь, нашла в себе только силы пробормотать — не смотрите, пожалуйста, — привалилась спиной к стулу, а когда ребенок, насытившись, закрыл глаза и тяжело вздохнул, чтобы заснуть, Степан увидел, что никнет и Марьюшка — голова вот-вот упадет.

— Еще пеленки, пеленок-то сколько! — пробормотала она.

Уложив их на кровать, он с недоумением уставился на груду замаранных пеленок, потом решился, вздохнул, сгреб их и понес в кухню. Там, разогрев на плите воду и напустив полный таз, нашел черное хозяйственное мыло и стал, неумело шаркая, стирать. Над тазом выросла радужная гора пены. Степан прополоскал пеленки и, повесив на шею низку прищепок, понес детское во двор.

Вечерний слабый ветерок пришел из степи, принес запах душицы и чебреца, раздул пеленки, и они в сумерках зашевелились, залетали, как серые ночные беспокойные птицы.


Телефон звонил пронзительно, требовательно. Пухов, подняв трубку, начал отвечать:

— Да, я... Прибыл... Остановился в «Щучьем озере»... Нет, это такая гостиница... Будет время — переименуем... Вас понял, будет исполнено сегодня же ночью.

«Та-ак, — подумал он, — какие-то новые грехи. Требуют арестовать!»

— Начальников отделений ко мне! — приказал он и стал чертить в блокноте схему гостиницы. К моменту, когда начальники отделений собрались в кабинете, план операции был готов. Изложил он его, как говорил всегда, — просто и веско.

— Итак, товарищи, Желудков в город прибыл. Остановился в гостинице. Никаких сообщников не выявлено. Будем сегодня брать. Соседи по номеру — люди честные. Время операции — два часа ночи. Начальник первого отделения и два сотрудника открывают ключом дверь (ключ берете внизу у администратора), сразу же — к койке преступника. Один включает свет, один — у окна. Вы, лично, его будите. На всякий случай за дверью поставьте еще одного милиционера.

— Вариант, — сказал начальник отделения, — преступник, оттолкнув меня, бросается к окну.

— Внизу, на тротуаре, пост.

— Предлагаю поставить еще вооруженного наблюдателя на крыше дома, напротив.

— Принято.

— Вариант: преступник захватил автомашину и начал на ней удирать.

— Предупредите ГАИ, пусть перекроют улицу... Итак, кажется, все, вопросов нет. С полуночи готовность всех групп — номер один. Сколько наших людей в гостинице?

— Двое дежурят с утра.

— Хорошенько всем отдохнуть. Проверить оружие.

Так закончился этот день, а затем настала и полночь, пришла та странная пора, когда для части людей сладкий сон, в который погрузились они, уже предвещает пробуждение и радостное завтра, а для другой половины — это еще сегодня, время томительной суеты не пришедших к финишу суток. Еще не загнаны в парк и не поставлены в стойла все трамваи, не все автомобили заправлены бензином, еще не дописана статья, не прочитаны бумаги, без которых нельзя утром идти на работу. Кто-то не доссорился, кто-то не сказал самых главных, самых нежных слов. Кто-то не принял лекарств, без которых не будет сна. Многоликое и противоречивое время — полночь!

Не успели стрелки часов в вестибюле «Шучьего озера» соединиться в верхней части циферблата, как к дверям гостиницы стали подходить скромно одетые молодые люди в одинаковых рубашках и галстуках. Можно было подумать, что универмаг, в котором директорствовала Бронислава Адольфовна, перестал предлагать посошанцам разнообразные фасоны галантереи, но нет, это был шахматный ход Пухова, с помощью которого преступника, если он выйдет в коридор или вестибюль, следовало озадачить, а может быть, даже сразу поселить в нем панику.

Две машины ГАИ, желтые и полосатые, как тыквы, выкатились, перекрыв дорогу. Занял место на крыше дома человек с биноклем на шее. Двое случайных прохожих в одинаковых скрипучих ботинках остановились под окнами гостиницы. Все было готово, оставалось только ждать.

Наконец часы пробили два раза. Дверь в вестибюле, на которой белела дощечка «Администратор», распахнулась, и из нее вышла группа, которую в плохих кинофильмах именуют группой захвата. Ключи от номера были в руках того, кто шел первым. Лифт вознес их на четвертый этаж, бесшумно ступая по ковру, молодые люди, провожаемые испуганными взглядами дежурной и горничной, подошли к номеру. Не щелкнув, сдался замок, дверь приоткрылась, трое проскользнули внутрь. Быстро и ловко заняли они места в комнате, сработала кнопка выключателя, желтый электрический свет, вспыхнув под потолком, залил номер.

— А? Что такое? — выкрикнул спросонок, пряча лицо в подушку и вздрагивая, палеонтолог. Режиссер привскочил и стал шарить на тумбочке очки. И только человек, лежавший на третьей койке, оставался недвижим. Он лежал и смотрел на стоящих в комнате широко открытыми ледяными глазами.

«Ждал нас!» — промелькнуло в голове у начальника группы.

— Мы к вам, гражданин. Вставайте, пройдете с нами... Вы, товарищи, можете оставаться в постелях. С вами побеседуют потом... Поднимайтесь, поднимайтесь! — последние слова были снова обращены к лежавшему. Но тут начальник группы заметил, что рука мужчины под одеялом шевельнулась, и он сам опустил руку в карман, чтобы найти ладонью прохладную сталь пистолета. Но то, что произошло затем, повергло начальника отделения в такое изумление, что он сразу перестал понимать, что творится. Тело, лежавшее под одеялом, приподнялось и, оставаясь горизонтальным, всплыло, повиснув в воздухе. Одеяло соскользнуло, закрытая милиционером на задвижку оконная рама сама собой распахнулась, и мужчина в одном белье ногами вперед выплыл из номера. Следом, шелестя, поднялись и потянулись к окну брюки, пиджак, трикотажная рубашка, в которой ходил приезжий: пощелкивая замочками и ремнями, проследовал чемодан.

Далее начальник отделения увидел, как тело, покачиваясь, словно надутый легким газом шар, пересекло на высоте четвертого этажа улицу и, пролетев над самой головой изумленного милиционера с биноклем, скрылось за крышей горисполкома. За ним, размахивая рукавами и брючинами, унеслась одежда, и, наконец, последней, торопясь, с тонким свистом промчалась, помахивая электрическим шнуром, бритва «Эра».

«Бог мой, да что это? — с ужасом подумал начальник группы, оглядывая застывшие гипсовые лица милиционеров и лица двух сидящих на кроватях с отвисшими челюстями соседей сбежавшего, — кому сказать — преступник улетел по воздуху! Демобилизуют, как пить дать, демобилизуют».

Еле передвигая налитые железом ноги, он вышел из номера. Сопровождаемый недоумевающими взглядами дежурной, постового милиционера и горничной, забыв про лифт, спустился вниз в вестибюль по лестнице, заикаясь, спросил у администратора:

— Где товарищ Пухов?

— Они на улице, — ничего не подозревая, с готовностью ответил тот.

Павел Илларионович стоял посреди мостовой, смотрел вверх, и выражение лица у него было совершенно необычное. Начальник группы, став по стойке «смирно», обреченно доложил:

— Товарищ начальник милиции, преступник улетел.

И вдруг он понял, что выражает лицо Пухова: оно было ласковым. И еще оно выражало глубокий интерес. Подъехал и, скрипнув тормозами, остановился послушный газик. Павел Илларионович направился к нему.

— Всех, кто был в номере, ко мне, соседей тоже. Все посты снять.

«Он летел не как птица, он летел, как клуб дыма, вот что загадочно, — сказал сам себе Пухов, садясь в нетерпеливо вздрагивающую машину. — Человек так летать не может. Следовательно, кто он? Вот вопрос!»


Помню, я познакомился с высказанной еще в 1912 году Вегенером гипотезой. Даже если все его свидетельства в пользу движения материков не были тогда достаточно строгими, все равно, сама мысль приложить друг к другу вырезанные из географической карты Африку и Южную Америку и увидеть, что берега их совпадают всеми выступами и впадинами, не могла не ошеломить современников.


ВЕГЕНЕР АЛЬФРЕД ЛОТАР (1880—1930) — немецкий геофизик, автор теории дрейфа материков, первой гипотезы мобилизма, участник экспедиции в Гренландию (1912 — 1913) и руководитель второй экспедиции (1929 — 1930). Во время второй — погиб, пытаясь оказать помощь товарищам, терпевшим бедствие на ледяном куполе.


В детстве я увлекался минералогией, приносил из походов за город полные карманы камней, чаще всего окатанные кремни коричневой или молочно-белой окраски. В моей комнате этими камнями был завален подоконник, а между рамами жил уж, принесенный тоже из похода за город. Однажды, убирая за ним, я забыл поставить на место кусок фанеры, который давал ужу тень. Солнце раскалило воздух между рамами, и змея погибла. Животные... Почему не они стали моим главным увлечением? Кто знает, может быть, неудачи преследуют меня всю жизнь оттого, что среди этих увлечений я не смог выбрать главное?

В юности я много читал, но как-то сумбурно, в библиотечке моей соседствовали Вейнингер и Конан Дойл, Аксаков и Иоффе, Дмитрий Кедрин и книга Обера де ла Рю «Два года на островах отчаяния».

Был влюблен. Мне было десять лет, она стояла на лестничной клетке, позади светилось окно из разноцветного стекла. Через стекло било солнце. Шел конец мая, девочка плавала в синем, желтом, красном, малиновом.


НОВАЯ ГЛОБАЛЬНАЯ ТЕКТОНИКА — тот же вегенеровский дрейф, только принимается, что плавают не материки, а литосферные плиты. Напоминает ледоход, льдины наползают друг на друга или ныряют одна под другую.

Если бы я писал историю гибели города, я начал бы так: «Земля перед окном дрогнула...»


Земля перед окном дрогнула, и по ней пробежала прихотливая трещина. Трещина была глубокая и черная.

Часы показывали утро.

В небе двумя огромными красными жуками бродили спутники, долина пестрела, словно выложенная серыми и розовыми плитами: серыми были тени, а розовой залитая светом спутников пыль.

Тоник проснулся оттого, что свет упал ему на лицо. Поморщился и потерся лицом о подушку. Над головой зашуршало (включился репродуктор), и Мария позвала к столу.

— У тебя мокрая голова, — сказала она. — Ты опять умывался под душем? В этом месяце ты уже лежал с простудой.

Тоник промолчал.

Они завтракали одни.

За окном беззвучно взметнулась пыль. Неслышно запел мотор. В узком иллюминаторе вездехода дрожала чья-то спина.

— Почему ты не рассказываешь мне ничего про отца? — спросил Тоник. — Ты давно обещала рассказать мне про него. Я жду.

Мария встала и, подойдя к окну, опустила звонкую штору. Заходил спутник, и резкий свет его воспламенил долину.

— Неудачно поставлен дом, — сказала она. — Теперь все станции строят окнами внутрь. Дом — кольцо. Ты мог бы в нем бегать без остановки. Не беспокойся, настанет время, я расскажу тебе про него.

Она невесело засмеялась, и Тоник подумал, что мать чем-то встревожена.

— Мы уезжаем завтра? — спросил он.

— Да. Но ненадолго. Мы вернемся опять. Как только закончат строительство Большого Поля.

Она прошлась по комнате, ее босые ноги примяли красный беспокойный ворс ковра.

— Не хочу возвращаться сюда, — сказал Тоник, — я хочу остаться внизу, там, где много воздуха и где растут трава и деревья. Человек должен жить среди деревьев, ты говорила это сама.

— Но тут моя работа. Скоро внизу построят Большое Поле.

— И тогда приедет Бугров? Ты хочешь быть опять с ним. Кто он? Мой отец? Обещай, что на этот раз ты покажешь мне все: и реки, и море, и города.

— Конечно, все, на что хватит времени... Собирайся, тебе надо походить вокруг станции, ходить надо каждый день, ты знаешь.

Тоник сидел в своей комнате — маленькой, увешанной фотографиями животных, и готовил костюм.

Мария пришла и помогла одеться (она всегда это делала), проводила до дверей шлюза и открыла входной люк.

Люк отпал, и Тоник ступил губчатой резиновой подошвой на розовую землю. Легкое облачко выплеснулось из-под ноги, в ноздреватой поверхности земли появилась вмятина. Жидкий разреженный воздух не смог удержать пыль, и та бессильно упала.

Он шел к Старым холмам, где много больших нор и трещин и где раньше в степи, говорят, стоял город. Когда Плоскогорье было степью, там водились змеи (водились — так говорили и начальник станции, и механик, а они жили здесь еще двадцать лет назад, когда и самой станции не было, — и можно найти в камнях невесомый, словно составленный из обрезков бумаги скелет змеи).

Над ухом ворочался автомат. Он менял воздух и поддерживал связь со станцией. Он стрекотал, как большое доброе насекомое, которое забралось в шлем и примостилось над самым ухом. Оттого что он работал, казалось, что ты идешь не один, что идут двое.

Земля дрогнула, и по ней пробежала прихотливая трещина. Камни распадались, не выдержав бесконечных нагреваний и охлаждений. Трещина была неглубокая. Тоник обошел ее. По долине, исполосованной черными и розовыми тенями, он достиг подножья Старых холмов.

Тоник любил смотреть на них из окна станции. Были еще и Новые холмы. Они лежали у самого горизонта и напоминали волны — плавно изгибаясь и раскачиваясь, текли за горизонт. О них ничего нельзя было подумать, кроме того, что это холмы и что, может быть, они движутся.

За ними поднимались решетчатые мачты, огромные решетчатые мачты и отсвечивающие сталью наклоненные чаши антенн — там строили Большое Поле.

Старые холмы — другое дело. Изломанные и исковерканные, они боролись и тщились сохранить черты того, чем были или могли быть когда-то. Один холм был похож на кита. У него была большая голова, бессильно упавший плоский хвост и торчащий в спине, расщепленный надвое гарпун. Кита Тоник увидел сам, а Садовника, Ослика с тележкой и Жабу показала ему мать.

Тоник заглянул под первый, лежащий у самого подножья холма, валун. Потом побрел от камня к камню (бурые и бугристые, они громоздились друг на друге), заглядывая в норы и отваливая глыбы полегче.

Камни поднимались легко; пористые, они поднимались как огромные куски декораций и беззвучно катились вниз, не высекая искр и выбрасывая вверх струи пыли.

Добравшись до вершины холма, Тоник сел на круглую лобастую глыбу. Он сидел и слушал, как стрекочет над ухом автомат и как дрожат руки и ноги. Камень, наверно, был горячий — автомат угрожающе загудел, торопясь менять воздух.

Тоник встал и повернулся, чтобы начать спускаться вниз, он сделал уже первый шаг, как вдруг увидел Нечто. Оно было живым. Он никогда не видел здесь среди камней ничего живого, только на картинках в книгах или в телевизионных передачах, но он сразу понял, что это Животное, такое, о котором он мечтал. Он даже понял на что оно похоже. Оно было похоже на Черепаху. На Черепаху, когда она подберет голову и хвост и втянет под панцирь голову. Он наклонился и осторожно двумя руками вытащил ее из трещины. Черепаха не успела изменить форму, она была согнута под углом — так, как лежала: половина тела в трещине, половина наружу.

Он провел ладонью по ее пыльной спине, и та сразу заблестела.

Прижав черепаху двумя руками к груди, он понес ее, осторожно ставя башмаки между камнями, сильно отклоняясь назад. Склон холма был крутой, Тоник долго петлял по нему.

Потом он шел по долине к станции и думал о том, что завтра возьмет черепаху с собой и что она будет жить у него там, внизу, в городе. В книгах должно быть написано, что едят в неволе черепахи, в телевизионных передачах люди только ласкали черепах, но никогда не кормили их.

Когда последний замок костюма был расстегнут, Мария сказала:

— Удивительно! Мы живем здесь три года, а ты первый поймал здесь живое существо. И совершенно непонятное. По-моему, это даже не черепаха. Нужно показать ее всем.

Черепаха лежала на полу, на ворсистом упругом ковре, постепенно меняя форму. Она не была больше согнута под углом, она выпрямилась. Мать потерла ее тряпкой, и Тоник, присев, смотрел, как под прозрачной броней плавают оранжевые глаза и красно-синие внутренности и как, медленно изменяя форму, черепаха движется в тень. Она текла по ковру, как кусок жидкого стекла, обтекая ножки стула, никуда не торопясь и ничего не пугаясь.

Мария ушла. Тоник раздобыл картонный ящик и посадил в него черепаху. Очутившись в ящике, она тотчас начала медленное неотвратимое движение вверх по стенке.

— Нельзя, — сказал Тоник. Он осторожно толкнул черепаху вниз и почувствовал в ответ холодную прочность камня. — Я говорю тебе — нельзя!

Черепаха опустилась на дно и, образовав там кольцо, замерла.

Тоник сбегал в лабораторию, там лежали пробы почвы, и принес кусок оранжевой пористой глины. Он бросил кусок на дно, черепаха тотчас дрогнула и потекла к нему. Дыра посередине ее вытянулась, уменьшилась, превратилась в щель, а затем исчезла. Черепаха наползла на глину, накрыв ее своим телом. Кусок глины проник в тело черепахи и начал медленное движение по нему, теряя очертания и рассыпаясь.

Когда черепаха отползла, на том месте, где она только что лежала, осталось пятно тонкой коричневой пыли.

Он положил на дно ящика игрушку — подзорную трубу, и черепаха, окружив ее, снова образовала кольцо.

— Как ловко это ты делаешь! — сказал Тоник. — Ты умная и спокойная.

Он положил в ящик три кубика, и черепаха, соглашаясь на условия игры, проникла между ними — на дне получился узор.

Тогда он отбросил крышку и, наклонившись над ящиком, уперся в дно рукой. Он растопырил пальцы, и черепаха, окружив руку, повторила пятиугольный знак, описанный вокруг ладони и пальцев.

— Ты что делаешь? — спросила мать, заглянув в комнату.

— Мы играем. Ты знаешь, как хорошо с ней играть. Я все-таки зову ее Черепаха!

— Конечно. Черепаха с большой буквы. Ведь это Самая Удивительная из Черепах. Поиграешь, посмотри цветные картины. Я задержусь: сегодня мы едем к Дальним холмам.

Мария вернулась поздно и стала расспрашивать, что Тоник делал без нее, но говорила только о Черепахе.

— Ее надо вынести за дверь. Здесь чересчур много воздуха, — сказала она.

— Хорошо, я вынесу, — согласился Тоник. — А где она будет жить там, внизу, у нас в городе?

— В городе? А разве она сможет там жить? Там тепло, она погибнет. Боюсь, что ее придется оставить здесь.

Тоник почувствовал, как темнеет у него в глазах и как чья-то мягкая рука сжимает ему горло.

— Как оставить?

— Ты ведь не хочешь, чтобы она умерла? Ты вернешься к ней. Даже увезенные отсюда микробы погибают. А ведь они в миллион раз проще и выносливее. Это пишется во всех книгах.

Тоник заплакал. Он плакал оттого, что все, что так чудесно устроилось, что изменило жизнь и сделало ее непохожей на то, что было, когда он был просто один, совсем один, — рушилось.

Она ушла, а он наклонился над ящиком и осторожно погладил холодное блестящее тело, совершенное, замкнутое в себе. Легкое покалывание пронзило пальцы и заставило сердце биться быстрее.

Черепаха перестала ползать по дну и лежала посреди ящика, собранная в правильную полусферу, казалось, она слушает.

— Мы уезжаем завтра на рассвете, время не изменили, — сказала Мария.

Они сидели в креслах друг против друга, и Тоник подумал, что у матери сильнее обычного горят глаза и нахмурен лоб.

— Сколько лет мы жили здесь, в горах? — спросил он.

— Пять.

— Мама, — Тоник пересел на ковер. — Расскажи еще раз о том, как живут люди внизу? Неужели там сколько угодно воздуха, много тепла и света и растут трава и деревья?

— Да, зеленая трава и над ней небо. А главное — воздух. Много воздуха. Здесь, у нас на Плоскогорье, его так мало. Он превосходно пахнет деревьями, не нужно никаких костюмов, выходишь в одной рубашке и бежишь ему навстречу. Ложишься, а кругом дома и зеленая трава. Она касается неба...

— Расскажи что-нибудь еще. Что ты любишь?

— Морской песок и камни на берегу. Утром они холодные, а днем их нагревает солнце, и они обжигают ноги. По ним ходишь босиком. Перетирает песок и делает круглыми камни — море... Ты понял меня: Черепаху придется оставить здесь.

— Да.

— И не сердись. Я понимаю — это первое животное, с которым ты подружился. Вы так славно играете.

— А звери? Там, внизу, много зверей?

Мария поежилась.

— Нет, мало. Кое-кто остался в океане. А было время — птицы над землей летали тучами, стада оленей бродили по тундре. К островам подплывали киты и терлись боками о скалы. На берегу лежали тюлени, у них были усатые морды и собачьи глаза навыкате... Впрочем, ты не видел и собак. Когда степь, которая была на этом месте, поднялась на заоблачную высоту, у входа в норы лежали тысячи зверьков. Они не успели уйти. Спи, завтра у нас трудный день...

Когда Мария проснулась, на часах еще не было пяти. За выпуклым оконным стеклом по-прежнему дрожала лиловая чернота. Она оделась и по бесшумным ворсистым дорожкам прошла к выходной шахте. Медленно повернулся на оси массивный люк, женщина вышла из дома. У ее ног начинались и убегали вдаль пробитые человеческими подошвами тропинки. Дымилась ночная долина. Черные зубцы холмов наступали на станцию. Мария подняла лицо: прямо над ней, круто выгибаясь, уходило вверх покрытое геральдическими созвездиями небо.

— Ничего, — подумала она. — Я скоро вернусь.

Край неба начал светлеть. Восход разгорался над холмами. Пожар метался по камням. Зеленая тень станции кружила по долине. Небо дрогнуло. Из-за горизонта вырвался изумрудный луч и расколол долину на две неравные части. Звезды исчезали. Зеленое в дымных полосах солнце стремительно поднялось над Плоскогорьем. Внутри станции послышался ноющий звук мотора: просыпались люди.

Начиналось последнее утро.

Мария постояла, тряхнула головой, задела волосами стекло шлема и шагнула внутрь дома. В комнате Черепахи не было, коробка пустая, мальчик спал, разметав руки, волосы упали на лицо. Мария вышла в коридор и столкнулась с Главным инженером.

— В чем дело? — спросил он, а выслушав, сказал: — Ты прекрасно знала, что это запрещено: приносить на станцию что бы то ни было, все принесенное хранится вне дома в контейнерах... Что значит пропала? Надо искать.

Ее не нашли нигде. Обыскали всё, черепаха исчезла, исчезла из герметически запертого стального дома.

— Плохо, — сказал Главный инженер. — Иди, буди сына, скоро за вами прилетят... Странно все это, все, что случилось, странно... Может, это было вовсе и не животное, а?

— Да, — сказала Мария. — Это был соглядатай. Мне все время казалось, что она подслушивает и смотрит на меня своими ужасными глазами.


Они лежали на вершине горы, дул ветер, внизу от подножья до горизонта тянулось море, полоски волн шевелились и медленно ползли к берегу.

— Хорошо, что ты приехала, — сказал Бугров. — Мне кажется, мы не виделись сто тысяч лет.

Она не ответила. Он приподнялся на локте и заглянул ей в лицо. Комья облачной ваты лежали на коричневых изрезанных дождями склонах.

Мария сказала:

— Хорошо, что нет ветра, мы бы здесь замерзли.

Он осторожно повернулся, стараясь не задеть ее, зашуршали и с глухим стуком понеслись вниз камни. Мария села. Плечи ее были выпачканы в пыли.

— Я, наверное, люблю тебя, — сказал Бугров. — Почему ты ничего не говоришь?

— Это не любовь. Я слишком долго ждала, ведь мы знакомы целую вечность. Прости меня. Я, вероятно, устала ждать... Но идем, ты обещал показать мне вашу пещеру.

— Ее открыл отец, — сказал Бугров, поднимаясь, — однажды он привел меня сюда. В глубине пещеры есть родник. Его вода освещена слабым светом, который рождается на дне.

— Я устала, пожалуй, я подожду. Сходи сам.

Бугров отошел и скрылся в черном провале. Его долго не было. Солнце зашло за мыс, и косые тени легли у скалы. Мария поднялась и, подойдя к устью пещеры, крикнула, сложив ладони рупором:

— Бу-уу-гро-ов!

Вернулся отраженный звук.

— Ну что ты, — сказал голос Бугрова, и шершавая, перепачканная землей рука легла на ее плечо. — Куда я мог пропасть?

— Мне стало так одиноко, — сказала она, — мне показалось, что я уже потеряла тебя. Как родник?

— Его уже нет. Только сухая щель. Я нашел ее на ощупь. Отец всегда успевал показать мне вещи, которым грозило исчезновение. У него было обостренное чувство времени. Я бесконечно благодарен отцу, он научил меня мере возможностей, дал знания и объяснил цель. Я всего лишь его наследник. Жаль, что Тоник не любит меня.

— Да, жаль.

Она обхватила руками колени и нагнулась, внизу по-прежнему едва заметно двигались черные волны и белые туманные испарения ползли вниз по склону.

— Любовь — это боль, — сказала она. — Она всегда была болью, во всяком случае, у нас, женщин. Помнишь нашу первую встречу?

— Да.

Они стояли с Бугровым в лаборатории, она должна была показать ему новый прибор. Он провел пальцем по металлической коробочке, и на серой вулканической краске остался тающий след.

— Для чего он вам? — спросила Мария. — Вы физик, а мы имеем дело с человеком.

— Видите ли, — неторопливо сказал он, — у нас произошло несколько трагических случаев: перепады энергии при наших опытах столь быстры, что человек не успевает почувствовать боль. Мы решили подстеречь ее у самого порога.

— Вы вспомнили, что боль существует?

Ладонь Марии легла на маленький стальной браслет. К разрезанному кольцу была приделана черная коробочка, она сидела на кольце, обхватив ее лапками, как жук. Возник осторожный свист. Свистел приближающийся поезд подвесной дороги.

— И что?

— Если надеть браслет вот здесь, выше локтя, дно коробочки плотно прижмется к руке. Через дно выведены два электрода...

Она повернула выключатель на щите, на приборах вразнобой качнулись тонкие красные стрелки.

— Этот приемник настроен на частоту передатчика, вмонтированного в браслет. Если сигналы излучить в эфир...

Она приблизила палец к выпуклому белому экрану.

— Видите — три горизонтальные черты? Три уровня. Нижняя — отсутствие боли, средняя — слабая боль, верхняя — сильная. Представьте себе: человек надел браслет. Он в воздухе, под водой, у вашей башни. Человек начинает чувствовать приближение боли — даже если он потерял сознание, прибор сработает, помощь придет. Вы это хотели?

— Да.

Она протянула руку, чтобы выключить сеть.

— Постойте, — сказал он, — давайте наденем браслет. Я хочу посмотреть.

От прикосновения его пальцев Мария вздрогнула. Она стояла, по-прежнему чуть касаясь его плечом... Руки у груди, узкие, прохладные руки. На левой поблескивал браслет.

Бугров наклонился и поцеловал ее в губы.

Приемник оставался включенным. Свист поезда возник снова, усилился и затих.

На зеленоватом экране появилась голубая отметка сигнала. Светящаяся линия поднялась, пересекла первую черту, вторую и остановилась у верхней...


А потом пришло лето. На Плоскогорье никогда не было такого трудного лета. Планету лихорадило. Дремавшие в ее недрах силы пробуждались, и литосферные плиты снова начинали двигаться. Земля шевелила ими, как зверь, которому узка надетая на него каменная шкура. Рушились горы, степи пересекали трещины, со дна их поднимались ядовитые испарения. Если что-то происходило на морском дне, то тогда на поверхность всплывали огромные коричневые дурно пахнущие пузыри и мертвые тела осьминогов и рыб.

Это было тяжелое время, и люди с тоской всматривались в приборы, слушающие недра. Они ждали, когда извилистая линия на лентах, где записывалось значение внутренних напряжений, достигнет красной черты. Ею был отмечен предел, достигнув которого линия должна была резко пойти на спад. Это означало конец подвижек и спокойную осень.

В эти дни проект Бугрова был принят и началась работа по созданию Большого Поля. В эти же дни он впервые рассказал ей о смерти своего отца.


Он лежал навзничь перед громоздким телевизором, какие можно встретить только в домах, где дети увлекаются самоделками под старину и тащат к себе в комнаты провода и разноцветные кристаллы сопротивлений и всякую чепуху, которую взрослые выбрасывают в утилизационные ямы.

У него были пробиты затылок и лоб. Пуля прошла сзади через кость, пронзила мозг и, выйдя чуть выше переносицы, ударилась в экран. Она разнесла его на куски, разметав внутренность приемника, и исчезла. Люди, которые ворвались в комнату — их было четверо, — так и не смогли ее найти. Они стояли над телом, мучительно вспоминая, с чего должно начинаться расследование.

— Надо описать все в том порядке, какой мы нашли, — сказал Первый.

— Лучше всего завидеографировать, — добавил Второй. — Тело не трогали?

Двое других переглянулись.

— Человек, который обнаружил его, кажется, пытался делать искусственное дыхание. Он так растерялся...

— Где этот человек?

— За дверью.

— Позовите его.

В комнату, морщась и тяжело передвигая ноги, вошел пожилой мужчина в плаще, с непокрытой головой. Густые волосы спутаны, на лбу — капли пота.

— Это вы обнаружили его? — обратился к нему Первый.

— Да. Я пришел... Мы должны были поговорить о моей последней работе...

— Так. И что, он лежал здесь?

— Здесь. Я так растерялся, что не сразу понял, что он мертв. Я стал приводить его в чувство.

— Тело переносили вы?

— Нет. Повторяю, я только трогал его. Он так и лежал — вот здесь.

— Но вам неудобно было делать это у самого телевизора. Значит, вы все-таки его двигали.

Человек промолчал.

— Вы его друг?

— У него не было товарищей. Просто я работал вместе с ним.

— Об этом вам придется рассказать подробнее потом. А пока помогите восстановить все, как было в комнате. Сначала давайте перетащим тело на место.

Они завидеографировали труп, комнату, свидетеля и принялись описывать обстановку, наговаривая ее в диктофоны. Они делали это неумело — биолог, два инженера, врач, — потому что на планете уже давно не было преступлений, но как вести всякое исследование, они знали, исследование есть исследование, и с делом они справились.

Были осмотрены подоконник, дверь — нигде никаких следов. Правда, на стене, напротив экрана телевизора, нашлось странное пятно — краска здесь была снята вместе с частицами штукатурки, а на полу среди осколков экрана они наткнулись на чешуйки этой же краски, перемешанные со стеклом.

Поздно вечером тело увезли, комнату тщательно закрыли, все разошлись, унося с собой беспокойное чувство необычности того, что случилось.

На другой день четверо — они все работали в Центре Жизнеобеспечения городов — попытались восстановить картину убийства, но рассуждения их были шатки.

— Предположим, что это произошло так, — сказал Первый. — Бугров сидел у телевизора спиной к двери. Некто — вопрос о том, кто мог быть убийцей, мы рассмотрим отдельно, — отворил дверь и незаметно вошел. Выстрел был сделан с большого расстояния — на голове убитого не обожжены волосы и нет следов пороха. Пуля пробила голову и разрушила телевизор. Какие возражения?

— Совершенно непонятно, откуда можно взять в наше время пистолет, — сказал Второй. — Из музея? Нет музеев, где хранилось бы оружие, пригодное для выстрела.

— Неважно, выстрел — это факт. Значит, был и пистолет. Я повторяю, какие есть возражения: стрелявший стоял у двери?

— Телевизор стоит так, что его оптическая ось направлена не на дверь, а значительно левее, на стену. Значит, стрелявший, войдя в комнату, сделал несколько шагов в сторону. Он должен был стать точно позади убитого, а сделать несколько шагов по небольшой комнате так, чтобы человек, который сидит в ней, не заметил тебя, невозможно. Кроме того, я возвращаюсь к пистолету, — мы не нашли ни гильзы, ни пули.

— Убийца мог поднять их и унести с собой.

— Поднять гильзы — ладно, но как найти пулю в корпусе телевизора, среди обломков?

— Тогда рассмотрим другой вариант. — Первый не хотел сдаваться. — Вошедший был хорошо знаком Бугрову. Бугров обернулся, узнал его и продолжал сидеть спокойно, спиной к нему.

— Это уже лучше.

— Давайте вернемся к вопросу: кто мог быть убийцей? Составим список — на кого должны пасть наши подозрения. Номер один — свидетель. Он был в плохих отношениях с Бугровым — все сослуживцы помнят их частые ссоры. В итоге — конфликт. Кроме того, под ногтями у него обнаружена кровь.

— Он возился с телом.

— Номера второй и третий — соседи по дому. Вторую половину этажа занимают молодой инженер и женщина. В день убийства оба заходили к Бугрову.

— Принято.

— Номер четыре — тоже женщина. Я напишу ее с большой буквы — Женщина. У Бугрова она была, правда, вместе они не жили уже много лет. У нее остался от него ребенок — мальчик. Бугров очень любил сына. Тут возможно все — ревность, месть, поступок в состоянии аффекта.

— Принято... Итак, это все?

— Нет, я бы ввел и пятый номер. Назовем его Икс. Случайный человек. Он мог ни разу в жизни не видеть убитого. Он делает нашу схему подозреваемых совершенной. Итак, пять номеров.

Первый встал из-за стола и прошелся по комнате.

— Теперь давайте определим степень их подозрительности. Номер один — Свидетель. Является врагом Бугрова в науке, был в комнате в час убийства, утверждает, что, когда вошел в комнату, Бугров уже был мертв, но подтвердить это, естественно, ничем не может. Очень подозрителен. Молодой инженер и женщина. Особых причин желать смерти погибшего не имели, подозрительны лишь потому, что всегда могли легко проникнуть в комнату, хорошо знали привычки убитого, а их появление не вызвало бы у Бугрова подозрений. Но здесь отсутствует главное — мотив преступления. Мало подозрительны. Номер четыре — женщина, любившая когда-то Бугрова. По отношению к ней может быть принята только одна версия — сведение каких-то счетов. Подозрительна. И, наконец, номер пять — Икс. Его участие, равно как и неучастие в преступлении, равновероятны...

Следующий день для говорившего (им был Первый) прошел напряженно. Логическая схема, выстроенная ночью, дала пять ячеек, куда он мог складывать факты — доказательства вины и алиби.

Встречи он решил начать с Женщины. Они встретились в Институте Вещества, где работал Бугров.

Сухая, высокая, с глубоко запавшими глазами, она приняла его в лаборатории, за столом, уставленным сосудами с разноцветной жидкостью и плавающими в воздухе легкими пузырями реторт.

— Я уже знаю об убийстве, — просто сказала она. — Вы можете в какой-то степени подозревать меня, и поэтому я откровенно отвечу на все ваши вопросы. Начнем с того, что я ненавидела его.

Первый кивнул.

— Он был жестоким человеком. У него была своя система доказательств и своя символика; его мышление напоминало реакцию с заданным исходом. Какие бы вещества мы ни вводили в процесс — конечный продукт всегда один и тот же. Все дело во внутренней направленности. А он хотел отнять у меня сына.

— Он нуждался в нем.

— Он хотел сделать из него продолжение своего Я. Хотел передать ему не только мысли, но и цель, и характер, отношение к людям. Если бы он этого добился, он погубил бы его.

— Чем он занимался последнее время?

— Что-то имеющее отношение к Пространству. Вот ленты с записью наших бесед, прослушайте их на досуге... А теперь обо мне. Я так ненавидела его, что, пожалуй, могла бы убить. Когда произошло убийство?

— Между семью и восьмью часами вечера.

— Увы, найдутся люди, которые видели меня в это время. С мальчиком вы, конечно, не будете говорить?

— Нет.

Он ушел с ощущением смутного недовольства тем, что разговор властно с самого начала вела она, и тем, что сразу избавила себя от подозрений.

Следующим был визит к Свидетелю. Тот лежал дома. После случая в квартире Бугрова он слег — острые боли в сердце. У постели сидел врач, беседу он разрешил, поморщившись.

Свидетель говорил тихо, преодолевая боль.

— Я буду краток, — сказал Первый. — Вы продолжаете утверждать, что когда вошли, он был уже мертв?

—Да.

— Он сидел на стуле?

— Нет.

— Лежал?

— Да.

— Вы не заметили в комнате следов пребывания другого человека?

— Нет.

— Можете ли вы утверждать, что другого человека в этот вечер в комнате не было совсем?

— Да.

— Почему?

Свидетель помолчал, собираясь с силами.

— Поднимаясь по лестнице, я слышал звук падения, дверь была закрыта, и никто не попадался мне навстречу.

— Звук выстрела вы слышали?

— Нет.

— Не слышали и звука открываемого окна?

— Вы осматривали окно — рама не открывается вообще.

— Бугров имел основания считать вас своим врагом?

—Да.

— Не можете ли сказать, над чем вы работали?

— Виды надпространств.

— А яснее?

— Вы биолог?

— Да.

— Жаль, я не смогу ничего объяснить.

— О чем вы спорили с Бугровым?

Больной, сделав усилие, приподнялся, глаза его недобро заблестели.

— Бугров был шарлатаном, — хрипло сказал он. — Он водил за нос тысячи людей. Сотни из нас могли бы стать крупными учеными, реализовать себя. Бугров испортил нам жизнь. Он высосал наши мозги, не дав взамен ничего. Я вовремя ушел от него.

— Но все-таки хоть как-нибудь — объясните сущность ваших споров.

Свидетель покачал головой.

— Это не так сложно, — проговорил он, — но ничего не поделаешь, ведь у вас, биологов, свой язык, у нас — свой. Были термины, которые понимали только мы с Бугровым. Вернее, когда-то мы понимали друг друга. Но последний год...

Он откинулся на подушку, дрожащие пальцы сжали край одеяла, щеки залила бледность.

— Вам надо немедленно уйти, — сказал врач.

Первый кивнул и вышел.

Он возвратился в Центр. Ощущение смутного недовольства, которое испытал он, покидая женщину, усилилось.

В дверях его встретил Второй.

— Я был у соседей Бугрова, — сказал он. — Вечером их не было дома. Они были за городом, их алиби бесспорно.

— Вычеркните их.

Раздался гудок сигнального устройства, и молочный диск — индикатор городского вызова — угрожающе вспыхнул. Первый снял трубку.

— Слушаю вас... Вот как?

Он положил трубку на рычаг, болезненно поморщился, прошелся по комнате, подойдя ко Второму, взял у него из пальцев карандаш и жирной чертой вычеркнул в списке Свидетеля.

— Умер полчаса назад. Вскоре после моего ухода, а главное, он не лгал.

Он немного поколебался и решительно вычеркнул также Женщину.

На листе бумаги под четырьмя карандашными горизонтальными чертами осталась только цифра «5» и написанное четко и легко «ИКС».

— Сейчас принесут результаты медицинской и технической экспертиз, — сказал Второй.

Первый сказал «да», но это он отвечал своим мыслям, и его собеседник понял, что говорить с ним сейчас бесполезно.

Они просидели молча друг против друга, слушая самих себя и отвечая самим себе, до тех пор, пока раструб почты не выплюнул на стол голубой со штампом конверт.

Первый вскрыл пакет, безучастно прочел, закрыл глаза и, не глядя, положил желтоватый листок бумаги перед товарищем.

В последних строках общего заключения было сказано:

«...Смерть последовала от сквозного ранения мозга при отсутствии движения металлического предмета, вызвавшего смерть. В сквозной ране обнаружены частицы краски и осколки стекла...»

— Я прав, никакого пистолета не было.

— Какая-то чушь, — сказал, не открывая глаз, Первый.

Эту ночь он спал тяжелым сном человека, которому назавтра предстоит много думать.

Утром он вышел на улицу. Движущиеся панели унесли его за город. Он пошел без дороги по полю к линии горизонта, к маленькому поселку, держа путь на осколки прозрачных стен, которые начинали возводить, — там строили новое здание. Он шел размеренно, в такт шагам складывая кубики предположений в затейливые версии убийства и беспощадно тут же разрушая их.

Он любил эту игру и теперь досадовал, что позволил сутки назад увлечь себя простотой схемы четырех прямых убийц. Искали злоумышленника. И все пути оказались ложными.

Чем дальше он уходил из города, тем отчетливее проступала из подсознания пока еще смутная и тревожная догадка.

Дойдя до поселка, он повернул назад, недостроенное здание оказалось больницей. В ней пробовали механизмы, здание поворачивалось, солнечные круги разгорались и гасли в изогнутых, прихотливо разрезанных стенах.

Была вторая половина дня, когда он вернулся в город. По воспаленным глазам Второго было видно, что ночь далась ему тоже нелегко. Он вопросительно посмотрел на товарища.

— Я ухожу домой, — сказал тот. — Слушать ленты выступлений Бугрова и его беседы с Женщиной. Я буду слушать их до тех пор, пока не пойму — в чем суть дела.

Он вернулся через день. Для планеты, где преступление — редкость, это не было столь большой платой.

— Узнал что-нибудь стоящее? — спросил Второй. — Признаться, я тоже много читал и слушал. И ничего не понял. Чего хотел достичь этот сумасброд? Зачем ему нужны были эти таинственные надпространства?

Первый засмеялся. Он смеялся легко и обещающе.

— Я тоже ничего не понял, — сказал он. — Впрочем, нет: я понял, где надо искать убийцу. Его надо искать в лаборатории, где последнее время работал Бугров.

Они выехали в маленький, расположенный на окраине города филиал Института Вещества.

У входа в небольшое здание их встретил человек громадного роста, с тяжелым торсом и грубым лицом спортсмена.

— Мне звонили из Центра. Вы по поводу убийства, — сказал он. — Входите. Я ждал вас.

Они прошли в конец коридора. Опечатанная дверь.

— Здесь он работал, — сказал гигант. — Видите? Это замок. Его раньше не было. Замков ведь нигде нет. А он повесил его — за месяц до смерти.

— Ключ?

Человек развел руками.

— Попробуем так. — Он принес металлический прут и, просунув конец под дужку замка, нажал. Вскрикнув, замок упал.

— Он не был закрыт, — сказал Второй.

Гигант густо покраснел.

— Подождите входить, — сказал Первый. — Я хочу задать вам один вопрос. Вы тоже не любили его?

В лице великана что-то переменилось. Он перестал походить на добродушного спортсмена.

— Я проработал с ним шесть лет и перестал что-либо понимать, — сказал он. — У меня нет причин быть благодарным ему. Я ушел от него последним.

— Давно это было?

— Год назад.

— И этот последний год Бугров работал один?

— Да. Если не считать техников.

— Открывайте.

Дверь медленно, без скрипа, отворилась. Они вошли в комнату.

Сначала в ней трудно было что-нибудь понять, так плотно она была забита проводами, разноцветными трубами, с потолка свисали длинные, похожие на сталактиты, катушки, в стеклянных колбах стыли искровые разрядники. В углу комнаты, как валун, как огромная черепаха, чернела залитая стекловидной непрозрачной массой какая-то машина.

— Что это? — спросил Первый, пробираясь через лес проводов и шлангов.

Гигант помедлил.

— Вероятно, сердечник. Техники, которые работали с ним, говорили о каком-то сердечнике. Последние дни они изолировали его стекломассой.

Первый кивнул. Он подошел вплотную к залитой в стекло машине, движением пальца подозвал к себе спутников и, положив на машину руку, сказал:

— Вот кто убил Бугрова.

В лабораторию вошла тишина.

— Значит, это было самоубийство? — спросил наконец Второй.

— Да. Но не простое. Вчера я виделся с врачом, у которого лечился Бугров. Он был безнадежно болен, озлоблен одиночеством, непониманием. Я думаю, что он решил уйти из жизни, оставив неопровержимое доказательство своего открытия. Вероятно, он решил задачу, над которой долго бился, но объяснить и даже до конца понять ее решение не сумел. Уходя таким образом из жизни, он поставил всех перед фактом.

— Но что он открыл? К чему этот трюк — выстрел В самого себя?

Первый покачал головой.

— Никакого выстрела не было. Все дело именно в этом. Сквозное ранение — это не рана. Или — рана, но нанесена она совершенно необычным образом. Что вы слышали об искривлении пространства? ..

— Этим занимался Бугров?

— Да. Ему удалось экспериментально найти решение. Он сумел сблизить две точки, лежащие на расстоянии. Это легко показать. Вот, например, двухмерный мир — лист бумаги. Рисую две точки. Складываю лист, точки соприкасаются... Бугров сделал то же самое в трехмерном пространстве: экран и стена соприкоснулись, линия, проходящая от экрана через его голову до поверхности стены, мгновенно превратилась в точку. Так возникла рана, вот почему перемешаны стекла и краска...

— Жестокий способ доказательства.

— Он был трагически одинок и болен. Впрочем, возможна и случайность — тогда никакого самоубийства нет.

В комнате наступила тишина. Где-то за дверью в конце коридора щелкал прибор, его стук был похож на стук падающей воды.

— Но почему вы сказали про это, — второй показал на машину, — «вот убийца»?

— Здесь генерировалась энергия, необходимая для эксперимента. Затем она транспортировалась по воздуху или по проводам, это еще надо выяснить... Кстати, прибор, который мы приняли за телевизор, никакого отношения к телевидению не имел. Он был просто смонтирован в старом корпусе.


Пройдет несколько лет, и Бугров с Марией будут брести дорогой, проложенной у подножья Плоскогорья. От решетчатых башен Большого Поля в спины им будет дуть ветер. Он будет клонить огромные голубые мхи, которыми поросла здесь земля, те будут гнуться, а квадратные коробочки на их стеблях угрожающе подрагивать.

Они переберут в памяти каждое мгновение этого дня. Утром они приехали сюда в маленьком экипаже по узкой, только что проложенной желобчатой дороге. Впереди над цепью коричневых холмов поднимались башни. Диски, которые венчали их, светились. У подножья башен корчилась земля.

Около бетонной стены, окружавшей Поле, они оставили экипаж.

— Когда мы начинали, это никому и не снилось, — сказал Бугров. — Мне и теперь порою кажется, что все это мираж. Однажды придем — и он исчез.

— Мне тревожно, — сказала Мария, — мы все словно стоим на краю пропасти. Не только мы, все люди планеты. Ты не боишься?

— Нет. Все получится. Может быть, даже сегодня.

— Ты говорил так и в прошлый раз, и до этого много дней, и каждый раз была неудача.

— Что поделать, нужно быть терпеливыми.

Пройдя через вход в стене в Главное здание, они вошли в лифт, и тот опустил их в каземат, откуда начинался залитый густым электрическим светом туннель.

— Самое страшное, что приходится сидеть здесь, ничего не видя, — сказала Мария.

— Сейчас пойдем осматривать дом.

— Приборы в порядке, они в большой комнате, — сказал человек с нагрудным знаком дежурного, когда лифт снова вынес их на поверхность.

Плоская равнина, на которой построили Большое Поле, была когда-то городом. Его чертеж выдавали едва заметные вытянутые цепочками возвышения, — тут стояли дома, наискосок равнину пересекал след железной дороги, он был похож на отпечаток, который оставила шина на асфальте, угадывались даже прямоугольники перронов. От всего города уцелела одна руина: рядом с небольшим насыпным холмом, окруженный щебнем, стоял длинный одноэтажный без крыши дом. Серый рустованный камень давал начало зубчатой линии стен. Пустыми глазницами окон дом смотрел на Поле и на идущих по нему людей.

Они подошли к двери. Она висела на почерневших петлях и легко уступила нажиму. В освещенном переносными лампами коридоре их ждал ассистент.

— Сигналы уже прошли, — сказал он, — можно начинать.

Вошли в комнату, Мария зябко повела плечами, когда-то это был большой зал, она подошла к стене и провела по ней пальцем, тысячелетний прах посыпался ей на ладонь. В углу, припав боком, стоял сломанный стул.

— Ему не меньше четырех сотен лет, — сказал ассистент, — подумать только.

— Вон отпечаток человека, который последним си дел на нем, — сказал Бугров.

— Какой отпечаток? Ты что?

— Ты не видишь его?.. Неужели нас и сегодня ждет неудача? — он невесело рассмеялся.

Мария обошла датчики, они стояли вдоль стен, рядами, раскинув проволочки-щупальца, в прозрачных коробках самописцев медленно вращались мотки чувствительных лент.

— Подумать только, когда-то здесь был город, а в этом здании его музей, висели картины и стояли каменные бабы со сложенными на животах руками, — сказал Бугров. — Ходили, удивляясь, люди. Если присмотреться, их можно увидеть: человек, двигаясь во времени, оставляет за собой цепочку неизменных состояний, свои прошлые образы, он идет и множится. Это и есть Память.

Он нетерпеливо посмотрел на часы.

— Нам пора.

Они вышли из дома. Группами по нескольку человек, лифтами, испытывая провалы и падения, останавливаясь, смещаясь, люди из разных концов Поля собирались в убежище. Они брели по равнине, как водолазы бредут по дну моря.

Все собрались в камере, погребенной в глубине бетонного массива. Над ними нависал пульт. Стекла приборов блестели, как чешуя; лампы — красные глаза рыб — светились усталостью.

Бугров сел, ожидание стало невыносимым, приборы включались один за другим, красные лампы медленно гасли, вместо них зажигались зеленые огни. Чем больше их становилось на пульте, тем напряженнее делалась тишина... Мария прижала руки к груди и услышала стук своего сердца. Липкая слюна во рту, забито горло, скорее сглотнуть слюну... Бесстрастные часы отсчитывали секунды... Стало трудно дышать. «Сейчас СЛУЧИТСЯ», — подумала она. И ничего не случилось. Кто-то вздохнул. Счет времени оборвался. Огни на пульте погасли.

И ожидание. Долгое ожидание — три часа. Наконец команда по трансляции:

— Можете выходить.

Бугров, не глядя ни на кого, тяжело переставляя ноги, пошел к выходу.

И снова — лифт, бесконечный подъем, бормотание репродукторов: всемоставатьсянаместахгруппамосмотретьполе...

— Видимых изменений нет, — доложил при выходе из лифта дежурный.

Они стояли у подножья холма. Дневной свет бушевал и звенел, он стекал с холма рекой, Бугров покачнулся.

— Ты болен, — негромко сказала Мария, — еще один такой день, и ты упадешь.

Бугров разглядывал в бинокль дом. Руина не изменилась: все такая же, стоит как иззубренная скала, не тронут и песок на холме рядом с домом, целы даже кучи щебня.

— Опять неудача, — пробормотал ассистент.

Бугров посмотрел на него с ненавистью.

И снова лестница, коридор, обширная комната с черным пятном на полу. Они переходили от прибора к прибору, снимая ленты самописцев и разглядывая их на свет.

— Ничего, — бормотал Бугров. — И здесь ничего... Как же так?

Мария взглянула в угол комнаты и ощутила смутное беспокойство — там что-то изменилось, в стене появилась зыбкость, в углу брезжил едва заметно свет.

Бугров присел на корточки перед последним прибором, посмотрел на него и скрипнул зубами:

— Ничего не понимаю, — он сделал шаг назад и, приблизив к лицу ассистента погасшие глаза, просительно сказал:

— Попробуйте сходить сами, туда, на холм...

Ассистент ушел.

Через окно был виден песчаный бугор, весь залитый ярким полуденным светом, выпуклое, светло-желтое пятно с полосами пыли, все, как прежде. Впрочем, нет — теперь и там что-то изменилось... Бугров подошел к оптической трубе, установленной у окна, и, припав к ней холодным лбом, стал вращать окуляры. Светло-желтая поверхность холма приблизилась, зыбкие полосы приобрели четкость. Одна стала гребнем холма, а остальные — фигурами на песке. И еще — через холм тянулась теперь цепочка следов какого-то животного, а на самом гребне наклонно, боком, вспоров песок, лежал камень, суженный у основания. Розовый гранит, четыре грани тщательно обработаны. Бугров снова крутанул окуляры, из розового сумрака всплыли: надпись на камне, цифры — 1687 и рисунок — птица, сидящая на носу корабля.

За его спиной послышались осторожные шаги — вернулся ассистент. Он нес в руке металлический прут. Мария увидела — дальний угол комнаты теперь совсем потерял четкость, очертания стен стали расплывчатыми, полосы на обоях дрожали. Там, где раньше соединялись стены, теперь в воздухе висело зыбкое серое ПЯТНО.

Она, как от толчка, шагнула вперед, стала на колени, зажмурив глаза, протянула руку и ощутила рукой пустоту.

Бугров подошел, грубо отстранил ее и ткнул в угол прутом. Тот утонул в зыбком пространстве. Когда Бугров вытащил прут, конец его был облеплен песком.

— Вот, — свистящим шепотом сказал Бугров, — видите, я дотронулся до него. До холма почти полсотни метров, а я трогаю его. Песок... Все удалось! Понимаете, все удалось!

Они оставались в этой странной комнате долго, уже разошлись все, кто обслуживал поле, все, кто обслуживал систему башен и подземные хранилища, наступила ночь, а они все сидели вдвоем на опрокинутых колченогих стульях, принадлежавших когда-то людям, увлеченно служившим старине, памяти, прошлому, сидели, перебрасываясь односложными фразами, глядя то в туманный светящийся угол, то в окно на холм, на освещенный прожектором розовый гранитный камень, который возник из ниоткуда и очутился здесь, на Плоскогорье.

«Вот и еще одна наша комната, — подумала она. — Сколько их было? Они, как картонные коробки, вложенные одна в другую, их можно извлекать по очереди. Наши комнаты. Они образуют уже бесконечный ряд...»

И тогда появилась серая лошадь. Она появилась в воздухе над холмами, приблизилась, вошла в проем в дальнем углу комнаты, сделала несколько робких шагов и остановилась. Копыта ее разъезжались, она заржала, уронила изо рта клок пены, дрогнула спиной и вновь побежала, гремя копытами. Она бежала, ступая, как по льду, и от нее шел запах навоза и дыма. На середине комнаты она исчезла.

— Что это? — воскликнула Мария. — Откуда она взялась? Ты видел? Что ты молчишь?

— Не понимаю, — ответил Бугров. — Лошадей на Поле не может быть. И потом она пришла по воздуху.

— Это была живая лошадь. Куда она делась? Я боюсь. Не молчи, скажи: откуда она могла взяться здесь — эта лошадь?

Небо зеленело, начиналась вечерняя заря. Они возвращались домой. Позади над решетчатыми башнями Поля выл ветер.

— Я все время думаю о твоем отце, — сказала Мария. — Я поняла, почему мать так боялась вашего сближения, она боялась, что ты со временем станешь таким же несчастным и озлобленным, как он, и тоже начнешь причинять окружающим боль... Смотри — они начали лопаться!

Над коробочками мхов появились синие дымы, ветер перемешал их и обрушил на долину голубой поток семян. Летящие по ветру струи изгибались и образовывали пучки. Мир был рассечен ими на части.

— Какое тревожное зрелище! — сказала Мария. — Да, пожалуй, ты прав — все удалось, если не считать лошади.


Это случилось через неделю.

Она возвращалась на Поле после поездки к подножью гор к Тонику в город, сошла с резиновой ленты транспортера и брела босиком по обочине, сняв туфли, загребая босыми ногами, расставленными розовыми пальцами, теплую красноватую пыль. Среди бледно-зеленых мхов в разреженном воздухе двигались золотистые пылинки — они с трудом всплывали и быстро, словно с облегчением, опускались вниз. Небо было бледным, лиловым, чистым. Над холмами уже поднимали головы решетчатые башни. Они были увенчаны серебряными параболическими антеннами. И вдруг там, впереди, на Поле, что-то случилось — воспламенилась одна из башен. Она вспыхнула как свеча. Узкий столб дыма взметнулся над холмом. Вспышка — и все погасло. И тотчас послышались сигналы, закричала сирена, раздались далекие, слабые, частые гудки, пугающе завыл мотор.

Она вспрыгнула на резиновую ленту и помчалась навстречу тревоге, звону, печальным крикам, которые издавали машины.

Около ворот к ней кинулся ассистент в белом халате, с бледным испуганным лицом. В глазах его стыл ужас.

Мария, все поняв, тяжело опустилась на землю.

— Что с ним? — еле выдохнула она.

— Никто не мог предполагать, — забормотал ассистент. Он избегал смотреть ей в глаза. — Случайный сбой, выброс, взрыв.

— Он был в этой башне?

— Рядом.

Она не заплакала. Она смотрела на него без слез, чуть подрагивая щекой. Потом тонко закричала.

Волосы рассыпались и закрыли лицо.

Она не знала, что в эти минуты он был еще жив. Его увезли в больницу.


Он умер ночью, и его хоронила вся планета.

В огромном посадочном зале Главного аэропорта ослепительно ярко горели лампы, табло устало мигали цветными огнями.

В воздухе показался поезд. Один вагон в нем был черного цвета. Люди в белых халатах выкатили узкий длинный катафалк с маленькой хрупкой урной.

В толпе зашептались. Диспетчер включил автоматы. Желтое пятнышко на экране дрогнуло и ушло за кромку планшета. Оно вернулось и прочертило пологую кривую, которая в пределе касалась окружности — там должен был произойти захват.

В небе показался лифт. Он приближался, увеличиваясь в размерах. Три ноги его, широко расставленные, покачивались. В центре блестела круглая плита магнита.

Урну поместили в капсулу. Сотни тысяч людей видели на своих экранах, как капсула сиротливо стояла одна посреди поля, как лифт, поддерживаемый силовыми линиями, остановился в воздухе, повис, а затем, удлинив ноги, коснулся ими шершавой поверхности бетона, невидимые механизмы привели в движение захваты, они разошлись, потом, словно руки, вобрав в ладони капсулу, сомкнулись и бережно подняли ее, затем, освобожденные, упали, повисли, укоротились, скрылись внутри лифта, телескопические ноги втянулись, аппарат стремительно взмыл вверх.

Все дальнейшее каждый видел по-своему. Диспетчер видел, как на экране сблизились, соединились две отметки — желтая точка корабля и лифт. Как одна из точек — лифт — осталась на месте, а другая — корабль с капсулой — начала движение, сходя с орбиты и удаляясь. Видел, как точка погасла на одном экране и вспыхнула на другом и как, достигнув отметки нужной дистанции, исчезла; она только что светилась, приближаясь к тонко намеченной на выпуклой поверхности экрана отметке взрыва, и вдруг погасла, растворилась в слабом блеске стекла, не оставив после себя даже крошечных золотых пылинок послесвечения.

А на экране самого большого телевизора в зале бледный, освещенный слабым светом корабль все еще удалялся, постепенно уменьшаясь в размерах. Потом изображение увеличилось, — переключали диапазон, — вдруг яркая вспышка, желтые струи испаряющегося металла — брызги, короной во все стороны, — медленное угасание, только черное небо и четкие, расположенные в виде геральдических гербов, звезды.

Это же видели сотни тысяч жителей планеты. Все люди планеты, кроме тех, кто не нашел в себе сил смотреть на последние минуты человека, с чьим именем связывали будущее.

Он умер в полдень, и друзья, те, кто работал вместе с ним, решили похоронить его так, как хоронили в старину. Они пришли все одетые в черное, и простой деревянный гроб был тоже покрыт черным, подняли тяжелое нелепое сооружение на плечи и понесли за город. Случайные прохожие, люди на резиновых бешено мчащихся лентах, дети, гуляющие около изогнутой, прозрачной, припорошенной пылью стены города, с удивлением смотрели на невиданное зрелище. Они вынесли гроб за пределы города, отошли от прозрачной стены и начали рыть яму. Им никогда не приходилось в жизни рыть ямы, и желтые комья земли, осыпаясь то и дело, уничтожали сделанное. Но им удалось все-таки вырыть яму, и они стали долго опускать в нее деревянный ящик, а когда он лег на дно, стали бросать туда желтые комья земли и бросали до тех пор, пока последний черный островок — пятно материи на гробе — не исчез. Потом они забросали яму доверху, сровняли ее, и каждый подумал, что после первого же весеннего ливня вся равнина превратится в озеро коричневой жидкой грязи и никто уже никогда не сможет отыскать могилу. Они ушли только тогда, когда багровое дымное солнце коснулось горизонта и в прозрачной стене, окружающей город, вспыхнули радужные голубые вечерние круги.

Это был единственный день, когда ими не было произнесено его имя.

Он умер на рассвете, и урну с пеплом унесла Мария. Она повторила путь, которым они однажды уже прошли. Вагон подвесной дороги остановился на берегу моря. Прижимая урну к груди, она начала подъем. Она снова шла к вершине горы, все к той же вершине, — тропинка над обрывом, внизу неподвижные ватные комочки облаков... Подул ветер. Волосы били в лицо, они сыпались в глаза, она, боясь выпустить урну из рук, поднималась все выше и выше, пока наконец не достигла устья пещеры. Тонкий, доносящийся из нее шум — звук падающей воды, — на этот раз она услыхала его совсем отчетливо. Вошла в пещеру, ноги вязли в песке. Пока глаза не привыкли, шла на ощупь, несколько раз ударилась о стену, затем шум воды стал совсем рядом — в темноте показалось голубое облачко: родник снова жил — падающая вода светилась. Внизу, на дне ямы, которую вода выдолбила в камне, кружились и расходились в стороны белые прозрачные пузыри. Она нашла рукой на уровне груди выбоину в стене, высыпала пепел в воду и осторожно поставила урну. Она долго сидела около воды — они вновь были одни, — сидела до тех пор, пока в тишине не послышались шаги. Это ходил отец. Она встала и тихо, чтобы не мешать ему, удалилась.

Люди умирают много раз, и каждого умершего все хоронят по-своему...


И снова стальная камера, снова пульт, тяжелой глыбой нависающий над людьми, слепые глаза экранов и безумные огоньки ламп...

«Как странно, как будто за эти годы ничего не изменилось, — подумала Мария. — Только за главным пультом уже не он. Он верил, что счет пошел на недели... А прошли годы... Все было: и пустая комната в музее, и могильный камень, и дымящаяся лошадь...»

Тишина и холод медленно заполняли зал, гул голосов замолк, Мария почувствовала тошноту.

Пол качнулся и стал стремительно уходить из-под ног. Острая боль вошла в уши, в обнаженный мозг уперся острием гвоздь. «Мы тонем», — подумала она.

— Можно, я выйду?

Человек, сидевший на месте Бугрова, не поворачиваясь, кивнул и показал рукой на дверь, окрашенную в красный цвет, — дверь в его кабинет, — последние годы он уходил туда и сидел там один.

За дверью — тяжелой и холодной — мягкие, упавшие назад кресла и громадный, во всю стену, экран. Он вспыхнул, из его молочной голубизны выступила картина поля, руины дома, холм.

Холм уменьшился, уплыл в угол, поднялись окружающие поле башни и острые пламенные иглы света на них.

Кто-то забыл выключить звук. На экране было мертвенно тихо и ничего не происходило. Шли минуты. Мария посмотрела на часы — вдруг изображение поля качнулось, стало резким до боли в глазах и приблизилось. Теперь она могла различить каждый камень, и ветровые фигуры на песке, и колючие мертвые мхи на склоне. Что-то случилось, это почувствовала даже она: дрогнула листва, трещины в почве стали вытягиваться и шевелиться как черви, закурился песок, рассыпался на куски гранитный валун. Красная пыль поднялась в воздух и, унесенная ветром, исчезла. Покачнулась бетонная стена, ограждавшая поле, песчаная шапка холма потекла, пыльные вихри стрелами вытянулись вдоль невидимой оси, рухнула одна из силовых башен; багровея и наливаясь чернотой, над полем поднялось клубящееся дымное грибовидное облако. Опрокидывая деревья и пригибая траву, по полю теперь шла слепящая огненная полоса. Она шла, сметая на своем пути редкие холмы и испепеляя скалы. Она шла неотвратимо.

Экран погас, и Мария очутилась в темноте. «Так обрывается трос, — подумала она, — и глубоководный снаряд бесшумно падает в бездну. Сейчас будет хруст металла, тонкий визг раздираемых на части перегородок, последний, все подавляющий тупой удар воды.. Кажется, я брежу. Света больше не будет...»

Но экран вспыхнул, медленно и молочно, и на потолке над ее головой зажглась красноватая лампа. На экране снова было Поле, искореженное и смятое, оплывший холм с огромным черным пятном — все, что осталось от руины музея, опрокинутые навзничь и расплавленные стальные мачты. С горизонта исчезли горы. Но теперь над полем дрожало черное, с редкими серебристыми нитями облаков небо, а там, куда был устремлен глаз телекамеры, в небе появилась промоина. Она была правильной формы, круглая, как корабельное окно. Осыпанный солнечными блестками, сиял в ней город и голубело море.

Мария охнула, судорожно сглотнула слюну, привстала и, вытянув перед собой руки, медленно, как слепая, двинулась к экрану. В полутьме на ее руке светилось золотое кольцо: девичья кисть, на ладони — расстегнутая пряжка от пояса и сердце. По мере того, как она шла, город и море приближались, провал увеличивался. Он был как туннель, как труба с разноцветным круглым вставленным стеклышком. Тонким пером на стеклышке были нарисованы дома, изогнутые, поднятые мосты и корабли, плывущие по волнам. Теряя сознание, она коснулась жадными пальцами голубой воды, и чуткий экран, не вынеся прикосновения, вздрогнув, погас.

Распахнулась дверь, чей-то радостный возглас достиг ее ушей. Лежа на ковре, Мария плакала. Но плач ее был неслышен.

В городе поднимались в воздухе корабли. Плоские и сияющие, они устремлялись к тому, что казалось входом в туннель, мчались, чтобы через несколько минут, содрогаясь от нетерпения, сесть на землю Плоскогорья.

— Вы все видели, Мария?

В салон вошел тот, кто заменил Бугрова. Он стоял в дверях. Лицо его осунулось и почернело.

«Он совсем уже старик, — подумала она, — а начинали они юношами».

Шелестел воздух, вдуваемый вентиляторами; оттого что изображение на экране то и дело переключали, он то вспыхивал ярко, то тускнел, все, что находилось в комнате, качалось, казалось призрачным и зыбким.

— Где вы, Мария? — сказал вошедший. — Я не вижу вас.


Мои первые воспоминания относятся к полутора годам. Они цветные и неподвижные, как фотографии. Их всего два. Первое: освещенное солнцем пространство перед верандой (мы жили тогда на берегу Азовского моря, и у нас был собственный дом). Перед верандой стоит корыто, наполненное водой. В корыте сижу я сам. (Как я мог со стороны увидеть самого себя?) Второе: затененная дорожка в саду, она присыпана песком, на дорожке лежит убитая иволга. Кто убил птицу? Песок был красноват и напоминал соль.


КОМПЬЮТЕР — (англ. computer от латинского computo — считаю) — принятое в науч.-попул. и научн. (преимущественно в англоязычной) литературе название электронно-вычислительной машины.


Когда-то я видел кинофильм, он был снят еще до войны по пьесе чешского писателя. В финале фильма железные люди едва не уничтожили целый город. В последнюю минуту по радио им удалось передать приказание. На фоне горящих домов силуэты роботов останавливаются, неторопливо поворачиваются и начинают медленно отступать. Они уходят с рокотом моторов, как бомбардировщики.


ПАМЯТЬ — часть цифровой вычислительной машины, предназначенная для записи, хранения и выдачи информации.


В начале XIX века (не позднее 1836 года) на гастроли в Северную Америку приехал из Европы некто Мельцель. Он демонстрировал шахматный автомат — механическую куклу в виде сидящего за столиком человека, способного передвигать фигуры. Эдгар По в статье пробовал объяснить широкой публике, что игра без вмешательства человека невозможна (По учился в военно-морском училище и был знаком с математикой). Окончательно обман был разоблачен во время пожара, когда механический шахматист, заслышав крики«горим!», стал дергать головой и руками, а затем из коробчатого столика, за которым он сидел, вывалился сморщенный крошечный человечек. Любители сенсации усматривают в положениях статьи По намеки на теорию игр, которая появилась полстолетием (столетием?) позже.

О возможностях машин состязаться с человеком спорили очень давно. Последняя вспышка интереса к ним возникла в 50-х годах (книга «Сигнал»). Почему-то я пропустил ее, что, впрочем, неудивительно, я был увлечен тогда идеей всеобщей истории искусств.

Яркий луч света заливал для меня груды пыльных картин, скульптур, рукописей со стихами и романами — все, что люди веками стаскивали в кладовую муз. Гюго и Лермонтов, Моцарт, Пушкин и Брюллов. Мазки Ренуара и звуки Дебюсси. Стремительный взлет готических соборов и взволнованная речь персонажей «Разбойников». Хлебников, Татлин и Шёнберг. Целый вечер я ходил взволнованный по улицам. В громадах домов таились музыка Скрябина и чеканные блоковские строки.

Умная и образованная Клеопатра была любовницей Юлия Цезаря.


Цезарь впервые увидел Клеопатру в момент, когда раб, принесший в подарок ему ковер, кончил разматывать его, и на полу у ног сурового римлянина очутилась прелестная смуглая девочка. Наполеон встретился с Александром на плоту посреди Вислы, дрожащий оранжевый свет факелов отражался в воде и освещал гирлянды цветов, которыми был украшен плот. И, наконец, жестокий завоеватель Пиззаро для того, чтобы увидеть царя инков Атагуальпу, поднялся в Анды и при встрече прижал к груди человека, с которого он вскоре прикажет содрать живьем кожу.

Встреча начальника посошанской милиции Пухова с директором музея Матушкиным произошла в городском сквере.

Июньское солнце заливало улицу ласковым рассеянным светом, прозрачные облака, закрывшие на время солнце, стояли неподвижно, на дорожках голуби по-собачьи вырывали друг у друга корки. Павел Илларионович и Степан Петрович крепко пожали друг другу руки и уселись рядышком на скамью.

Странное дело, обычно людям нужно несколько дней, даже месяцев для того, чтобы понять друг друга; эти двое почувствовали доверие с первого взгляда.

Рассказав о письме, о таинственном пассажире, прибывшем на посошанский вокзал, и о его бегстве из номера гостиницы, Павел Илларионович закончил:

— Вот такое дело. И вот почему я вас беспокою. Как думаете, что в ваших коллекциях могло бы привлечь такого изощренного, опасного преступника?

— Изощренного и опасного, — охотно откликнулся Степан. — Смотря кто что ищет. Сейчас в мире вспышка интереса к старине. Может статься, мы сами не знаем ценности того, что храним. Ведь у нас есть предметы, найденные в раскопанных курганах. Золотые и серебряные вещи из них отправлены в центр, но бронза... И она порой бесценна. Еще в запасниках есть старые рукописи из бывших помещичьих усадеб. И их мы до сих пор не считали особой редкостью, но сейчас — кто может поручиться?.. Есть картины... — Тут он сделал паузу, которая не укрылась от внимания начальника милиции. — Нет, шедевров мы не имеем.

Выслушав ответ директора, Пухов ласково кивнул.

— Другими словами, можно предполагать неожиданную ценность, — сказал он. — Неожиданную для вас, для меня, но не для похитителя. А что, если подумать: как будет действовать он?

— Очень просто, прежде всего ему надо прийти в музей, смешаться с толпой посетителей, походить, запомнить расположение комнат, найти тот предмет, который его интересует. А потом... Честно говоря, никогда не задумывался над тем, как украсть что-нибудь из музея. Наверное, это не так сложно. Хотя, конечно, мы следим, и есть дневные сторожа.

— Ну что же, все логично, красть он, скорее всего, будет ночью, это тоже ясно. Наблюдение надо будет установить немедленно, а арестовывать его будем в момент кражи, с похищенным предметом в руках. И, кроме того, я в некотором роде заинтересован... — начальник милиции видимым образом смутился, чем немало удивил Степана. — Хотелось бы проверить одну идею. Так, пустяк, изобретение любительского характера. Я говорю о приборе...

Прибор, который имел в виду Пухов, был тем самым, над созданием которого начальник милиции бился уже несколько лет. Дело в том, что, когда год назад он теоретически доказал возможность создания прибора, работающего на принципе гравитации, ему пришлось на свои средства строить опытный образец. Собирали прибор по просьбе Пухова и по разрешению предупредительного Бронислава Адольфовича в мастерских «Новоканала». Угрюмые слесари в кирзовых сапогах и веселые электрики в полуботинках всматривались в коричневые жилки чертежей, водили заскорузлыми пальцами по значкам, с недоумением читали примечания.

Вроде бы собираем, мужики, телевизор. Вон написано: «Экран».

Какой телевизор? Разуй глаза. «Ось вращения». Откуда у телека ось? Должно быть, мопед.

— Сам ты мопед. Колеса где? Нет колес. А тут что? Бронированный кабель. Куда он идет? Никуда. А около него надпись: «Луч света». Киноаппарат!

Поспорив, умельцы сошлись на том, что таинственный прибор, когда его построят, окажется игровым автоматом, наподобие того, что недавно установлен в городском кинотеатре, с помощью которого можно топить вражеские корабли, забивать гол в чужие ворота и попадать пулей в «яблочко».

Убедиться в своей правоте ни слесари, ни электрики не смогли. Как только прибор был готов, за ним приехала служебная машина с вращающимся синим фонарем на крыше, прибор завернули в черную материю, уложили на заднее сиденье, машина завыла сиреной, завертела фонарем и умчалась. Удивляясь небывалому заказу и обижаясь, что работу им оплатили по твердой шкале, умельцы разошлись.

Прибор испытывали в кабинете у Пухова. Установив его на столе и направив глазком на дверь, начальник милиции вызвал сотрудника, который занимался учетом квартирных краж.

— Слушаю вас, — сотрудник появился в дверях и застыл там, вежливо наклонив голову.

Пухов припал к экрану, внимательно рассматривая его изображение.

— А ну, повяжи повязку, будто зубы болят.

Сотрудник послушно достал носовой платок.

— Та-ак... — протянул Пухов. — Повязки нет. Позови Марию Кузьминичну да скажи, чтобы перед тем как входить ко мне, пусть тоже лицо чем-нибудь закроет.

Завхоз Мария Кузьминична была неподалеку. Прежде чем постучать в дверь, она послушно набросила на голову черный узорчатый платок, который обычно носила наброшенным на плечи.

— Да, да, войдите!.. Отлично, — сказал Пухов. — Поздравляю. У вас новая золотая коронка. Дорого взяли?

Не ожидавшая такого поворота событий, бедная Мария Кузьминична чуть не упала в обморок. Она привалилась спиной к двери, сдернула платок и, ничего не понимая, уставилась на Пухова. Тот засмеялся, довольно щелкнул пальцами и предложил ей самой посмотреть в аппарат. Поменялись местами, но завхоз была так ошеломлена, что, посмотрев на экран, увидела там вместо начальника милиции зубного протезиста, который поставил ей коронку на дому частным, можно даже сказать незаконным, образом, испугалась и тут же согласилась написать об этом факте чистосердечное заявление...

Так прибор прошел испытание и теперь ждал своего часа в одной из комнат городского отдела; дверь ее была заперта на ключ, а ключ Пухов отнес домой и положил в книгу «Драма океана», написанную дочерью известного писателя Томаса Манна, и в которой Пухову больше всего нравилась фотография — три удивленных дельфина внутри прозрачной волны мчатся к берегу, хватая на лету оглушенную штормом рыбу.


Расставшись с начальником милиции, Степан вернулся в музей и в глубокой задумчивости обошел все его комнаты. Что может здесь привлечь злоумышленника? Чем могут интересоваться неизвестные, стоящие за его спиной, пославшие его сюда люди? Музейные шкафы тянулись шеренгами вдоль стен. Почерневшие, сгорбленные, с дверцами, покрытыми морщинами, они казались стариками, каждый молчал, но за их молчанием крылось знание прошлого, в бесчисленных книгах и рукописях, сваленных грудами на полки, хранились пугающие рассказы о веках, которые как ветры пронеслись над городом.

Были здесь истории про татар, которые в тучах красной пыли промчались на север под стены Рязани и Ельца, чтобы после многодневной осады спалить городки дотла. Про дружину киевского князя, что спешила на выручку окруженным в верховьях Дона, но, притомившись, остановилась лагерем, сон сморил дружинников, и коварные половцы, которые уже несколько дней наблюдали за их движением, ночью перебили всех до одного.

Лежали здесь пожелтевшие листы челобитных и прошений, в одном монах испрашивал у настоятеля шубенку взамен прохудившейся, в другом обедневший дворянин жаловался на богатого соседа, что тот «со гости своя и блудные жены» истоптал у него во время охоты на степных лис клин ячменя. Учитель математики реального училища предлагал проект «железки» наподобие той, что связала столицу Петербург с летнею резиденцией царя, «что, — утверждал он, — к великому благоденствию города и округи послужит, поскольку привлечет немалое количество товаров и будет способствовать, как всякий прогресс технический, прогрессу нравственному». Поскольку проект учителя предусматривал протяжение «железки» в одну сторону до Москвы, а во вторую до Кавказа, то, попадись проект мужчине с техническим образом мышления (например, Неустроеву или Карцеву), тот несомненно воскликнул бы: «А ведь все угадал, Пифагорова штанина!»

Молча стоял Степан перед бронзовыми, добытыми из курганов Приазовья скифскими чашами, перед выложенными на полку застежками-фибулами с изображением оскаленных звериных морд, рассматривал миниатюры, украшавшие некогда стены кабинетов степных помещиков, и тканые обветшавшие гобелены из спален их жен. Бледно-желтые пастушки, кокетливо выставив босые ножки и разведя, словно удивляясь чему-то, ручки в стороны, с вымученной улыбкой смотрели на него со стен. Оружие: татарские кривые мечи, наконечники пик, поднятые из вековой пыли, французские штыки, немецкая каска с высоким шпилем и помятым бронзовым орлом. Нет, уж старое, ржавое оружие не могло интересовать похитителя! Картины... Степан Петрович снова и снова обходил комнаты, пристально всматриваясь в почерневшие холсты в золоченых облупленных рамах, ходил до тех пор, пока смутное чувство беспокойства не заставило его остановиться перед картиной неизвестного мастера, которая уже не раз привлекала его внимание. Узенькая табличка на стене сообщала, что картина «Утро помещика» была написана предположительно в начале девятнадцатого века и доставлена в музей из сожженной в 1918 году усадьбы. Спасенный из огня небольшой холст был заключен в раму с лепниной, позолота облетела,. кто-то пытался закрыть побуревшее дерево бронзовой краской, но и она осыпалась. На холсте был изображен мужчина лет сорока, без сюртука, в белой рубашке с кружевным воротом, только что вышедший во двор, руки опущены, лицо коричневое, не то чтобы испитое, но в морщинах, вислые усы, жидкие, седые, прилипшие к вискам волосы.

На втором плане, проступая сквозь черноту, виднелась веранда помещичьего дома, с деревянными, крашенными белой краской колоннами, с крышей, на которой плотно уложены вязки соломы, как крыли свои дома в этом степном безлесом краю и крестьяне, и баре.

Но не это удивляло Степана Петровича, не дом, не веранда, не помещик, а изображенная слева от него повисшая в воздухе лошадь, низкая в холке, серая с черными подпалинами, вытянувшая вперед ноги, но не в прыжке, а словно бы от испуга, когда ее подняли над землей. Не один раз и прежде задерживался Степан перед картиной и всегда отходил недоумевая.

Кому, зачем понадобилось рисовать летящую по воздуху скотину, что за странная причуда?

Было и еще одно обстоятельство, которое и прежде смущало Степана: там, где нарисована лошадь, краски были глаже и положены в иной манере, но это уже могло и казаться — поверхность холста от времени стала неровной. «На экспертизу бы, в Ленинград», — вздыхал не раз директор, но всегда отходил, понимая, что у прославленных искусствоведов на берегах Невы полно и своих дел.

На этот раз, постояв перед картиной, он не пошел к себе в кабинет, а открыл шкаф, вытащил из дальнего угла пачку дел с прорыжевшими этикетками, нашел стенографический отчет юбилейной конференции, проведенной по случаю десятилетия основания музея, полистал его, отыскал фразу, которая когда-то озадачила, и, прочтя, удивился ей еще раз.

«Наибольшие споры вызвало предположение искусствоведа Риггерта Л. Ф. о том, что название картины инв. № 544 произвольно присвоено произведению неизвестного художника уже в наше время, что картина принадлежит кисти, по крайней мере, двух живописцев и что летящая по воздуху лошадь написана намного ранее, чем портрет степняка-помещика...»

Инвентарный номер у картины давно сменился, но сомнений не было — речь шла именно об этой картине.

Несколько раз перечитал Степан эту фразу, прежде чем уйти к себе в кабинет, где, достав из ящика стола лист чистой скрипящей бумаги, приготовился писать письмо. Но и его не написал он, прежде чем не перечитал чужое, полученное давно из Ленинграда, о чем свидетельствовал лиловой датой штемпель на конверте. Это письмо, на которое он так безобразно долго не отвечал, было письмом от друга. Написано было оно небрежным и размашистым почерком, колючим и твердым, отчего сразу делалось ясным, что писал его мужчина злой, самоуверенный и умный.

«Привет, Степан!

Ну вот, как ни предсказывал ты мне, что никогда не соберусь написать, все-таки ухитрился и это, несмотря на то, что за окном августовский осенний дождь, со времени твоего отъезда уже седьмой год, а я до сих пор не женат, выставку мексиканского золота в Эрмитаже пропустил и продвижения по службе не имею.

Работая в архиве, встретил название твоего города, прочитал брошюрку и так восхитился, что не могу отказать себе в удовольствии поделиться с тобой этой историей. Пишется там, что где-то около 1720 года произошел следующий казус. На одном из двух, известных каждому добросовестному историку кораблей, которые наш император Петр собирался послать в Индийский океан, чтобы завязать отношения с обитателями Мадагаскара (не столько с туземцами, сколько с белыми, впрочем, это неважно), были среди прочих диковинок, предназначенных в дар тамошнему царьку, несколько животных. Подарки эти Петр приказал собрать разным городам, и вашему Посошанску выпало отправить в далекий путь козу. Коза была отослана в клетке почтовой связью с фельдъегерем и сопровождающими в Ревель, где в строжайшей тайне готовилась экспедиция.

Тут надо сказать, что приготовления недопустимо затянулись и только в начале декабря корабли, подняв якоря и распустив паруса, покинули порт.

Это был для твоих посошанцев великий момент. Действительно, если бы успех сопутствовал царскому начинанию и эскадра благополучно достигла бы далекого южного острова, странное животное с бородой и рогами несомненно потрясло бы короля и его подданных, между Посошанском и далеким королевством возникли бы международные связи, факт этот нашел бы отражение в дальнейших работах историков, а в наше время объяснил появление коз в Индийском океане.

Увы! Не успев уйти далеко от берега, корабли попали в шторм, один из них сел на мель, вследствие чего оба вернулись. Царь Петр вскоре заболел и умер, слава, осенив твоих посошанцев розовым отблеском своих крыльев, упорхнула к более счастливым.

Пишу это для того, чтобы ты помнил: успех всегда рядом. Трудись, обогащай свой провинциальный Лувр, не вешай носа. Дела мои, как ты уже понял, кислые, закопался с головой в живопись XIV века, в основном Испания и Италия, часто слышу себя, «дурака», но не грущу. Вспоминаю наши горячие споры у Румянцевской колонны и у львов, тех, что до сих пор не перестают катать чугунные шары у Невы. Ты, вероятно, тогда был прав, и признайся, сейчас бродя ночами по своему музею, где черепки битых сосудов (Греция-то у тебя хоть есть?) соседствуют с планками разбитых бандур и лютней, а картины висят рядом со стихами, подаренными городу бездарными поэтами, разве ты не чувствуешь еще раз, что нет разных искусств, а есть одно искусство, в котором сливаются живопись и археология, музыка и архитектура, поэзия и кино? Что можно написать историю, в которой бы обратная перспектива объяснялась изобретением пороха, а появление вальсов в Вене открытием русскими Антарктиды? И знаешь, мне порой начинает казаться, что это одни и те же люди бродили по свету, меняя мольберты на гусиные перья, а резцы на дирижерские палочки, то сооружали шпили над соборами, то заставляли автомобили удлиняться, приседать, почти касаясь брюхом асфальта и задирая багажники. В этом году поздно вскрылась Ладога, льдины плыли мимо набережных, неся на голубых спинах тополиный пух и отпечатки велосипедных шин...»

Перечитав письмо, Степан вытащил чистый лист, переставил на стол пишущую машинку «Эрика», которую держал в чехле на полу, и написал ответное письмо В Ленинград. Оно содержало, кроме сомнений по поводу загадочной картины с летящей по воздуху лошадью, просьбу покопаться в архивной пыли и, если можно, посоветовать, что делать с ней.

«Что касается истории искусств, то мысль эта давно стала расхожей, — зло заканчивал Степан письмо. — Не продают ли у вас, случайно, индийский сок «Манго»? Люблю с квасом».

Лизнув языком марку, он заклеил конверт, и в тот же день Марьюшка отнесла его на почту.


Второй звонок директора тоже был ночным и также застал Бронислава Адольфовича врасплох. Шаркая войлочными туфлями и потирая ладонью горло, которое разболелось после посещения вместе с Шурочкой вечернего кафе «Снежинка», заведующий сектором тоскливо вслушивался в непривычно повизгивающий и заглушаемый электрическими шорохами директорский голос.

«И что за мода звонить посреди ночи», — обреченно думал Згуриди, с трудом разбирая слова и машинально, лишь бы что-то сказать, поддакивая. И вдруг в трубке щелкнуло, голос директора стал ясен и разборчив.

— Я в третий раз спрашиваю, что нашел этот ваш... Иванов? Тот, что с перебитым носом. У него была почти неделя. Если только вы с ним ничего не нашли...

— Отчего же, — испуганно пробормотал Бронислав Адольфович. — Нашли... Нашел... Кое-что есть.

— Большая глубина? — уже спокойнее спросил директор.

— Не очень.

— Ну вот, это другой разговор. Так утром и доложу. Считайте — на время мы спасены. Приеду во вторник, сразу же вместе с этим кривоносым и чертежами ко мне в кабинет.

Трубка на том конце провода брякнулась о рычаг.

«Все... Погиб... Уволен. В лучшем случае, переведут с понижением», — обреченно думал Бронислав Адольфович, наливая себе на кухне стакан воды. Выпив воду, он вернулся в спальню и сел на кровать рядом с беспокойно ворочающейся супругой. Его знобило.

— Ну что ты стучишь зубами? — с неудовольствием пробормотала жена, окончательно просыпаясь и усаживаясь на постели. — Что он тебе сказал?

— Не дают доработать до пенсии, — хрипло (горло сдавило петлей) пожаловался Згуриди, — валидол у тебя далеко?

— В правом ящике.

Директор зевнула, показав одетые в литое золото синеватые бугристые десны.

— Пойду, опущу ноги в теплую воду, — выдавил окончательно раскисший муж и ушел в ванную комнату. Скоро оттуда послышалось гудение, плеск воды, щелкание всплывающих пузырей, а затем и стук в потолок соседа, разбуженного этими звуками посреди ночи.

Придя в «Новоканал», Бронислав Адольфович, не медля ни минуты, приказал собраться у него сотрудникам, которым по забывчивости всего лишь день назад поручил обшарить архивы.

— Удалось? Ну, ну, не тяните, — зло, с места в карьер потребовал он. — Вот вы. И вы? Хорошо искали?

В кабинет вошла испуганная тишина.

— Та-ак, — протянул завсектором, — неужели никто из вас не нашел ничего стоящего? А к Машине вы обращались?

Сотрудники отвели глаза.

— Даже оправданий не придумали, — свистящим шепотом продолжил Бронислав Адольфович. — Какой дурак взял вас когда-то в сектор? Останется ли кто-нибудь из вас в этих стенах через год? Э, да что там!.. — взгляд его упал на бледное лицо Шурочки, и, не в силах продолжать, он обреченно махнул рукой.

Истолковав этот жест отчаяния как разрешение уйти, сотрудники, стараясь не устраивать в дверях толчею, табунком покинули кабинет.

Когда дверь за последним из них закрылась, Брослав Адольфович упал в кресло. Рассчитывать было больше не на что, через два дня приезжает директор, все пропало... Но тут дверь скрипнула, и в проеме показалось бледное девичье лицо. Большие голубые глаза все еще были полны испуга.

— Бронислав Адольфович, — робко сообщила Шуочка, — к вам пришел один человек.

— Не нужен мне никто, — обреченно ответил он. — Не хочу. Скажите, занят, принять не может.

Шурочка на минуту исчезла. За дверью раздался шепот. Она появилась вновь.

— Говорит — из института по распределению.

— У нас нет мест.

— Говорит, была телеграмма.

— Как его фамилия?

— Иванов.

Если бы белый бетонный потолок рухнул в это мгновение вместе с чешской люстрой или если бы Шуочка, вытащив из-за двери метлу, верхом на ней описала бы круг над столом начальника, Бронислав Адольович испугался бы намного меньше. Челюсть его отвисла, колени разошлись, заведующий сектором вцепился в кресло и свистящим голосом сказал:

— Пусть войдет.

Сказав это, он опустил глаза и настороженно вперил их в пол, словно ожидая, что из углов кабинета сейчас станут выползать змеи и другая ядовитая нечисть, он услыхал, как открылась и закрылась дверь, как к столу кто-то подошел, увидел узкие джинсовые брюки и туфли-кроссовки, и только после этого медленно медленно начал поднимать глаза, пока не увидел лица стоящего перед ним молодого человека.

— Что у вас с носом? — хрипло спросил перепуганный завсектором.

— В детстве, клюшкой, — весело ответил вошедший и протянул Згуриди документы, в которых говорилось о том, что их податель Иванов Иван Иванович только что закончил Геологический институт по профилю «разведка водных ресурсов» и направляется для прохождения службы в город Посошанск в учреждение «Новоканал» в качестве молодого специалиста.

— Х-хорошо, идите, мы с вами еще побеседуем, — сказал совершенно ошарашенный Бронислав Адольфович и остался неподвижно сидеть. Он сидел так до тех пор, пока понемногу к нему не вернулись силы, после чего осторожно протянул руку к телефону, переговорил с Шурочкой, и та вновь привела к нему загадочного молодого человека.

«..Нет, это какая-то мистика, никаких потусторонних сил ведь нет, это совершенно ясно», — лихорадочно думал завсектором, собирая последние крохи мужества.

— М-м... — начал он, смотря куда-то мимо, чтобы не видеть ивановский нос. — Для начала — небольшое задание. Попробуйте отправиться в архив и там поискать среди старых отчетов... Было время, мы разведывали воду... Так вот, нет ли такого отчета, где говорится о воде в нашем районе. Или хотя бы не очень далеко. На худой конец, пусть будет в соседней области. Шансов мало, но... Как искать — вам объяснят. Есть Машина, у нее есть память... Короче говоря, разберетесь.


Да, помочь в этом необычном деле могла только Машина. Она была гордостью «Новоканала». Компьютер и библиотека — эти два слова новоканальцы не отделяли друг от друга.

Началось с библиотеки. Когда-то это были всего лишь пять пустых полуподвальных комнат, в которых хранились чертежи и отчеты, над которыми, этажами выше, корпели сотрудники.

Но со временем чертежей и отчетов накопилось так много (их стало тысячи), что разобраться в них мог только человек удивительный. Удивительного человека звали Ерофеичем, и работал он в библиотеке с момента ее создания. Это он бережно хранил каждую бумажку, рожденную за столом или за кульманом, и отвергал все попытки уничтожить их по акту. Попивая в прохладном полуподвале чай, он любил рассказывать молодым техникам, как пришел сюда в первый день, как был отдан приказ о создании библиотеки и как он положил на полку первую тоненькую папочку. С тех пор поверх нее и рядом с ней легли пухлые тома отчетов, кипы чертежей, относящихся и не относящихся к степным каналам. На просьбу найти документ пятилетней давности Ерофеич безошибочно извлекал из-под груды пыльных желтых бумаг искомый лист и, сдвинув железные очки на нос, не торопясь записывал его в журнал выдачи.

Ему можно было сказать: «А не помнишь, Ерофеич, в каком году начали разрабатывать схему арыков для колхоза «Ударник»?» И он отвечал: «В 69-м; дело № 89 лист 345». Или: «А вот, помнится, бурили мы под Непахотной артезианские. Посмотреть бы», — на что он говорил: «А как же, бурили. Скважины первая, третья и пятая вот в этом деле, а по второй и четвертой и отчета нет — не приступали. Потом по первой большая переписка возникла. Да вот и она...»— и он протягивал изумленному просителю пухлый том исходящих.

Увы! Все течет и все изменяется. Могучее поветрие оснащения учреждений электронной техникой коснулось и «Новоканала».

Когда в нем начали устанавливать компьютер, все, включая тогдашнего директора, радовались. Всем казалось, что возникший в самом центре здания электронный мозг вдохнет новую жизнь в ослабевшие мышцы отделов и секторов, что снова столкнутся на заседаниях технического совета бурные потоки встречных мнений, что голубые каналы невиданных профилей и дерзкой крутизны снова начнут пересекать поля окрестных колхозов. Что, покоренные размахом строительства, инженерной смелостью и точностью расчетов, станут съезжаться в Посошанск заказчики, сначала из соседних областей, потом из знойных, алчущих воды среднеазиатских республик, и наконец, чем черт не шутит, из не менее знойных и алчущих африканских стран и, может быть, даже из далекой Австралии.

Машину привезли и установили в самом просторном помещении, которое легкомысленный и нечетко представлявший себе специфику работы учреждения архитектор задумал как гимнастический зал и который использовали не чаще двух раз в году для общих собраний. Машина стояла, сияя серыми, выкрашенными под мороз металлическими панелями, похожая на сборище уменьшенных в сотню раз небоскребов, — прямоугольные сверкающие шкафы с бесчисленными окошечками. Стояла, тихо перемигиваясь красными и зелеными, крошечными, с дамский ноготь, огоньками, грозно щетинясь сотнями рычажных переключателей, которые приехавшие вместе с машиной электронщики небрежно называли «тумблерами» и «джеками».

Шкафы стояли в несколько рядов, и в узкие щели между ними, как мыши, протискивались лаборанты в синих халатах. Внутри шкафов мерно гудело, вентиляция безостановочно гнала от шкафа к шкафу потоки горячего воздуха, и те, соединяясь наверху в полых металлических трубах, уносились из зала. Сверхъестественной силой веяло от машины. Она могла запомнить миллионы чисел: например, какие каналы, на какую глубину, сколько дней и часов рыли в полях машины, ведомые сотрудниками «Новоканала», какая погода стояла над Дикой Степью день за днем со времени появления здесь голубых заборчиков метеостанций и ящиков с термометрами, дождемерами, барометрами и вертушкой на мачте, которую моряки по старой памяти все еще называют «крестом Робинзона». Машина могла многое: могла по заказу исполкома рассчитать, по каким маршрутам и с какими интервалами нужно пустить по посошанским улицам наличные трамваи, автобусы и троллейбусы, чтобы наилучшим образом в самое напряженное время дня перевезти спешащих на работу и домой пассажиров (такую работу она для пробы сделала, правда, ничего после этого в городе не изменилось). Другой раз, складывая и вычитая углы и дуги, приписываемые астрономами каждой из бесчисленных звезд, она получила целую корзину чисел — положение этих звезд на небе в каждый из предстоящих годов. Рассчитала — и на свет появился изданный в далекой Москве толстый том, переплетенный в синий коленкор и с надписью золотым тиснением. От компьютера «Новоканал» вправе был ждать чуда.

Увы! Чуда не произошло. Машина сама не сумела, да и не должна была уметь придумывать себе работу. И тогда на помощь был вызван крупный теоретик компьютерного дела, загрузивший в подобных же условиях работой не одну машину. Теоретик прибыл в Посошанск в сопровождении юркого ассистента. Наутро теоретик отправился по комиссионным магазинам искать старинную бронзу, а ассистент бойкой рысью побежал в «Новоканал».

— Как дела, мужики? — спросил он, когда молодые инженеры и программисты окружили его. — Заказы есть?

— Мало, — стыдливо признались новоканальцы и рассказали про троллейбус и звезды. — Если честно говорить, нет.

Ассистент был одного возраста с собеседниками, был одет, как и они, в джинсовый костюм и кроссовки, и поэтому, как все обладатели униформы, собравшиеся вели себя доверительно.

— И считать нечего?

— Меню-раскладку, — попробовал пошутить программист.

Приезжий шутку понял.

— Не густо. А чего у вас, други, в этих стенах много?

Вопрос был поставлен в лоб и загнал молодых новоканальцев в тупик. На счастье, кто-то простодушный (во всех учреждениях во все времена есть один простодушный сотрудник) сказал:

— У нас много старых чертежей.

— Вот и прекрасно, парни! — сказал ассистент. — Машина будет хранить в своей памяти их названия сообщать по запросу, где лежит требуемый номер, на какой полке, в какой папке. Возражений нет? Шеф одобрит. Все. Прошу отметить командировочные...

Так у «Новоканала» появилась библиотека, оборудованная как в лучших научно-фантастических романах. Для нее открыли штат — шесть человек, и она заработала. В этой суете как-то забыли про Ерофеича, а когда вспомнили, оказалось, что старик исчез.

— Должно быть, ушел на пенсию, — решили новоканальцы и начали понемногу привыкать к машине.

Когда на вокзале провожали теоретика компьютерного дела, Бронислав Адольфович доверительно спросил:

— А как насчет ошибок, профессор? Все-таки раньше со стариком мы горя не знали. А тут?

— Какой старик? Боря, в чем дело? — окликнул теоретик своего помощника. — Разъясни, пожалуйста, товарищам.

— Не волнуйтесь, — заверил ассистент. — У машин этого класса допускается всего один сбой на миллион обращений. Одна ошибка раз в сто лет. Вас это устраивает?

— Устраивает, — испуганно сказал Згуриди и, переложив в другую руку профессорский чемодан со старинной бронзой, потащил его к вагону.

Вот почему Иванов, получив задание и расспросив товарищей по отделу, как войти в деловые отношения с компьютером, прошел в бывший гимнастический зал и, обратившись к дежурному программисту, попросил узнать у машины, не помнит ли она что-нибудь о разведке воды в самом Посошанске.

Программист отложил в сторону две книги, которые он читал одновременно: рассказы Ивана Алексеевича Бунина и брошюру «Аэробика», отстучал на перфоленте запрос и вставил его в машину. Машина проглотила ленту, подумала, погудела и точно так же, на перфоленте дырочками, ответила, что искомый чертеж хранится на 27-й полке под номером 78 542.

Программист снова постучал по клавишам, набрал номер, теперь загудело в другом металлическом шкафу, что-то залязгало, уползло куда-то вниз, а когда вернулось, распахнулась дверка и шкаф выбросил из своего чрева металлический поднос, на котором лежал свернутый в трубку чертеж.

Ровно через час Иванов появился в кабинете Згуриди и сообщил, что прямо под городом на глубине две тысячи метров расположено целое море пресной воды. С Брониславом Адольфовичем сделалось дурно. С ужасом глядя в прозрачные глаза нового сотрудника, он пролепетал: — Да? — и слабо пошевелил в воздухе пальцами. Это должно было означать: уйдите, я хочу остаться один.


Тихий вечер опустился на степь, окружавшую город, густо потянуло из нее клевером и полынью, стихло бормотание перепелов, уселись на телеграфные столбы ястребы. В домах засветились окна, все реже стали проноситься мимо них трамваи и троллейбусы, квартиры наполнились запахом борщей и котлет. Наступило время ужинов.

— Славно, славно, вижу — все в сборе, — бодро сказал Степан, входя в столовую (он только что закрыл за собой дверь и чисто вымыл в ванной комнате руки зеленоватым с запахом резины мылом «Таврия»). — А у меня на работе, знаете, опять клад.

Сидевшие за столом Нина Павловна и ее два сына хмуро приготовились слушать. Стол был накрыт, в кастрюле призывно дымился суп, опрокинутая навзничь курица обреченно высовывала из золотого бульона ножки.

— Понимаете, приходит молодой парень, рассказывает — ломали дом, разворотили стену, а там в пазухе, между двумя кирпичами, — сверток. Вытаскивать побоялся. Трогать, говорит, не трогал, приглашает завтра смотреть. А мне эти находки вот так: развернешь, там старье. Прятали что угодно, были годы — даже газеты становились редкостью.

— Сева, Семен, ваши тарелки? — и Нина Павловна опустив половник в суп, оттолкнула им курицу. Та, вращаясь, отплыла к стенке.

Разговор, начатый Степаном, никто не поддержал, ели молча, плотная тишина плавала в комнате, как плавают в индуистском храме голубые кольца жертвенного дыма.

Покончили с супом, Нина Павловна извлекла вилкой из кастрюли желтую резиновую тушку, ловким движением ножа развалила ее на две части, положила в тарелки сыновей тугие ножки, тяжело вздохнув, отрезала себе крылышки. Степан ткнул вилкой наугад и подцепил шею, в которой из-под тонкой пленки мяса просвечивали белые катушечки позвонков.

— Только что на улице встретил Карцева, — сказал старший. — Директор вернулся, ждут народный контроль из области.

— Эти вывернутся, — сказал младший, обсасывая косточку. — Им не в первый раз.

— Напрасно вы так, дети, — Нина Павловна вздохнула, — народный контроль — это всегда опасно. Сколько лет я работала, мы всегда боялись контроля.

— Журнал «За рулем», отчим, выпиши, — попросил Всеволод.

— А у нас новую ванну установили, — сказал Семен. — Импортная, Кабаяси, голубой фаянс, никелированные ручки — блеск!

— Неужели радоновые ванны нельзя принимать, лежа в обыкновенной ванне? — Степану стал неприятен разговор.

— Ты ничего не понимаешь, — примиряюще сказала Нина Павловна. — Фаянс — это престижно. Ты говорил, что японцы к ней пришлют еще электронику?

— Пришлют, — ответил ей сын, ковыряя вилкой в зубах. — Куда они денутся?

Поели фаршированные рисом кабачки, и Нина Павловна унесла со стола тарелки.

— Что-то произошло, ребята? — спросил Степан, как только мужчины остались одни, но великовозрастные Семен и Всеволод в ответ неопределенно промолчали.

Когда Нина Павловна вернулась, одну руку она держала за спиной. По её лицу было видно, что она на что-то решилась. Первое же слово прозвучало, как звучит сигнал торпедной атаки в отсеке подводной лодки.

— Степан! — сказала Нина Павловна, и на душе у ее супруга стало тоскливо. Захотелось встать и уйти на улицу в теплый, ненавязчивый, полный ласковых ночных шорохов вечер.

— Вот, — торжественно произнесла она и, достав из-за спины тонкий журнал, положила его перед мужем.

С глянцевой обложки «Советского экрана» смотрел молодой брюнет в небрежно расстегнутом у горла стальном полувере.

— Кто это? — ничего не понимая, спросил Степан.

— Это ты, — Нина Павловна молитвенно сложила руки на груди. — Пока это Эдуард Гогуа, он только что снялся в своем первом фильме. Ты должен стать таким.

Сыновья с интересом посмотрели сперва в журнал, потом на Степана и одновременно произнесли:

— А что?

Певец глядел на Степана с лакированной обложки, как песчаный удавчик смотрит на посаженную к нему в стеклянный ящик крысу.

— Но я не хочу, — с надрывом произнес супруг. — Я уже говорил, мне не нужно никакого лица.

Если бы он ограничился этим, решительно встал, отшвырнул в сторону стул и твердым шагом вышел из квартиры, скорее всего, на том бы все дело и кончилось, но Степан боялся обидеть Нину Павловну и поэтому пустился в объяснения.

— Ну посуди сама, Нина, для чего рисковать, подвергаться какой-то дурацкой операции. Тысячи людей ходят по улицам, и никому в голову не приходит, что им надо что-то менять в своей внешности... Взять хотя бы твоего знакомого — Карцева: одно ухо больше другого в два раза — и ничего! Молодой перспективный инженер. А отрежь ему уши — что получится? Неизвестно. Ну, Нина, прошу тебя...

Момент был упущен, в голосе директора музея появились извинительные нотки, Нина Павловна уронила голову на стол и зарыдала. Слезы лились по ее щекам, плечи вздрагивали, волосы бессильно рассыпались.

И это говорит человек, которого она боготворила? Отдать ему столько лет, посвятить жизнь дому, его счастью... Обмануть ее доверие. Даже детям — простят ли они ее? — даже детям она не смогла уделять столько внимания, сколько было нужно... Думать только о себе, что может быть ужаснее?.. И как она не могла разгадать его раньше?..

— Ничего, ничего, маман, мы с тобой, он согласится, не расстраивайся. Жалко ему, что ли, успокойся. Да согласится, вон, уже согласился, — дружно заговорили ее сыновья.

«Пропади оно все пропадом, ну не зарежут же там меня, только бы не слышать ее стонов, не видеть слез, не ощущать ладонями, как сотрясается стол...»

— Ну, хорошо, хорошо, я сделаю так, как ты хочешь...

— Это ты... серьезно?

— Д-да...

— Пойми, так надо, Степан!

— Говорю еще раз, я согласен..

В молчании стали покидать столовую. Нина Павловна, пробормотав: «Нет, я не могу, мне надо пройтись!» — ушла с сыновьями в кино смотреть арабский фильм, а Степан сел у окна, раскрыл новый журнал «За рулем», оставленный кем-то из сыновей, и принялся печально его рассматривать. У него никогда не было машины, он не собирался ее иметь и журнал разглядывал, как разглядывают проспект путешествия на остров Бали жители Нарьян-Мара.


Едва только Бронислав Адольфович появился утром «Новоканале», его предупредили: директор вернулся и ждет.

Набрав номер отдела и услыхав бесстрастный ответ Иванова: «Слушаю вас», — завсектором упавшим голосом сказал:

— Берите чертеж — и ко мне.

И снова испытание — тягостное, наводящее черт знает на какие размышления: видеть, как появляется в дверях этот непонятно откуда взявшийся человек, как подходит к столу, испытующе смотрит тебе в глаза, делает вид, что ждет указаний. Тоскливо и жутко было в эти минуты на душе у заслуженного новоканальца, вспомнился ему почему-то рассказ Гоголя «Вий» и заграничный фильм, где в бутылке делали человека из глины... А ведь протяни руку, коснись этого субъекта, провалится рука, ощутят пальцы пустоту, а может быть, даже взвизгнет и вовсе пропадет, сукин сын... «С него станется!» — лихорадочно думал, собирая остатки мужества, Бронислав Адольфович, но, улыбнувшись через силу, все же сказал:

— Что же, посмотрим еще раз, что вы вчера нашли.

Иванов исчезать не собирался, а потоптался, очень по-настоящему поскрипел паркетом, взял карандаш, расправил чертеж и, тыча в него острием грифеля, стал рассказывать:

— Вот отсюда и до сих пор — это результат разведки 1957 года. Прямо под городом вода, огромная линза воды. Правда, глубина порядочная, я говорил — два километра. Вероятно, поэтому находка была признана неперспективной и отчет отправлен в архив.

— Да, да, вероятно, — согласился Згуриди, мало-помалу теряя страх. Боком вышел он из-за стола, стал рядом с новым сотрудником и даже начал рассматривать чертеж. Линза — точно два километра — верно, все сходится.

— Только что приехал директор, я хочу, чтобы об этой линзе мы доложили ему вместе.

Иванов кивнул, скатал чертеж в трубку и стал ждать, а Бронислав Адольфович, чувствуя, что где-то на донышке души все-таки копошится холодный червяк и сосет, сосет, стал готовиться к докладу, раздумывая: нет ли тут во всей этой истории подвоха и не обыкновенный ли жулик новый инженер? Но как он ни прикидывал, получалось — подвоха нет, чертеж отыскала машина, которая жульничать не умеет. Последнее соображение убедило Бронислава Адольфовича, и он, вздохнув, сказал:

— Ну что ж, идемте!

День, обычный день, тащил, как вериги, свои часы по коридорам «Новоканала». Но вот в тихом его течении мелькнул водоворот. Пробежал по коридору, держа наперевес рейсшину, как римский легионер копье, тихий незаметный сотрудник. В комнате, в которой он скрылся, послышался сдавленный возглас, что-то зашуршало, стукнуло, упало на пол. Эти звуки обычно сопровождают в кинофильмах убийство, но на этот раз не убили никого: кабинет, куда вбежал он, был кабинетом второго завсектором Неустроева. Возглас издал заведующий сектором, а зашуршала и упала папка с документами «На доклад», которую уже держал в руках Неустроев, собираясь идти к директору.

— Нет, это вы серьезно? Ничего не путаете? — спросил он незаметного сотрудника. — Линза? Но почему о ней никто никогда ничего не знал? Понимаете ли вы, что все это значит?..

И тут вдалеке раздался крик.

— Неустроева, к начальству!

Не договорив и не успев до конца поразиться, второй завсектором рысью побежал по коридору. То, что он увидел в кабинете директора, не оставило от сомнений камня на камне: на столе лежал какой-то чертеж, над ним стояли наклонившись директор и Згуриди, а какой-то незнакомый Неустроеву молодой человек с бледным лицом и неправильной формы носом объяснял, водя пальцем.

— Тут совершенно ясно... Вот верхняя граница... Вот — нижняя. Два слоя глины, а между ними вода. Запасы огромны.

На деревянных панелях под дуб бродили неясные тени, нежно шелестел и навевал мысли об отдыхе в Сочи или, на худой конец, в Дагомысе вентилятор, мраморный чернильный прибор на директорском столе, в который со времени появления в Посошанске шариковых ручек никто не наливал чернила, высился солидно и располагал к осторожным выводам.

— Итак, что вы думаете по этому поводу? — обратился директор к Неустроеву.

Тот, на лету сообразив, в чем дело и какие оно сулит выгоды «Новоканалу», тем не менее решил, что лучшая тактика — выжидание.

— Интересно, — сказал он, — но надо изучить, посмотреть поглубже... Згуриди ядовито усмехнулся.

— Прошу поручить моему сектору составить предэскизный проект, — с размаху, как рубят лозу, предложил он.

— Да, да, посмотреть глубже, это правильно. Но предэскизный... Не слишком ли это смело?.. Лучше скромнее — подготовьте предложения, рассмотрим их в тесном кругу... М-да, вот именно — предложения.

Бронислав Адольфович с видом победителя посмотрел на Неустроева.

Местный астроном-любитель, который в эти минуты наблюдал через закопченное стекло солнце, с изумлением увидел, что светило неожиданно увеличило свою яркость, ликуя выбросило протуберанец, похожий на саблю, и только потом, успокоившись, принялось светить с прежней силой.

— Пожалуй, даже так: пусть это будет доклад «Наши перспективы», — осторожничал директор. — Только вдумчиво. Прикиньте, кого привлечь к работе. Надежные люди. И посмотрим... Ну что ж — молодцы, молодцы!..

Когда Згуриди вышел из кабинета, он почувствовал, что к нему вернулась молодость. В груди снова упруго и увереннобьется сердце, в рукавах сорочки перекатываются тугие бицепсы. Вспомнилось золотое детство: вагонетка в парке, промчавшись по нижней части петли, наконец стремительно идет вверх, опускается горизонт, уходят куда-то вниз дома, деревья поворачиваются кронами кверху, уже видны только одни их острые, как пики, макушки. Люди, крошечные козявки, копошатся где-то внизу под ногами. Как хорошо!

Он ворвался в отдел, небрежно бросил Шурочке: «Зайдите, пожалуйста!» — не доходя до кабинета, остановился у окна, подождал и, залитый солнцем, неотразимый и уверенный, сказал, наклоняясь к милому личику:

— Завтра в десять утра. Щучье озеро. У меня большая радость. За вами я заеду. Ваш адрес?

— Улица Костандова, — пролепетала, не в силах сопротивляться, Шурочка.

А когда она уходила, стыдливо придерживая под мышкой ненужный чертеж, Бронислав Адольфович решился: черт с ней, с бутылкой тридцатилетней выдержки! В виду имелась бутылка армянского коньяка, которую завсектором привез из командировки в Ереван и уже давно хранил для события чрезвычайного.

В этот же день, когда в «Новоканале» происходили описанные события, в город поездом приехала наконец кинозвезда, которую так ждал режиссер. Корреспонденту местной газеты (он по совместительству представлял в Посошанске и центральное телевидение) она на перроне, глядя на окна медленно катившегося поезда, сказала, что сценарий захватил ее целиком, что она рада работать с таким молодым и интересным постановщиком и что ее всегда волновала судьба брошенной в реку княжны. На вопрос, правда ли, что ей придется нырять на глубину двадцать метров, и будут ли привлечены для съемки этого эпизода каскадеры, звезда ответила:

— Я никогда не пользуюсь услугами дублеров.

Ответом ей стали аплодисменты встречавших.


Ничего не скажешь, любят у нас переименовывать улицы! Кому мешают трогательные: Сапожная, Торговая, Марьина, Капитанская? Мешают. И появляются вместо них две Черемуховых, три Счастливых, одна Профсоюзная. Веками высилась над холодной северной губой Жироварка, стояли здесь когда-то котлы, и суровые китобои сволакивали сюда туши добытых в океане-море белых китов. Нет больше Жироварки, висят на домах таблички «Сиреневый бульвар». Сроду не росла в заполярных краях нежная сирень... А Заволочь? Давно подбирался к этому поселку хмурый человек в металлических очках, призванный следить за наименованием деревень в области. Очень подозрительным казалось ему созвучие «заволочь» и «сволочь», и вот нет уже никакой Заволочи, а гордо красуется на районных картах и автомобильных схемах — Передовое. И не хочет ведать ничего человек в очках про трудный волок, по которому на катках да с воротом веками тащили здесь из одной, текущей на север, реки в другую, текущую на юг, свои пузатые, полные заморских товаров суденышки отважные кормщики и их команды. А что до сволочей, конечно, полно было тут на перекате, на временной остановке, кабатчиков, игроков в карты и кости, жуликов и просто ночных татей. Историю не поправишь...

И уже вовсе мелочи — те неприятности, которые доставляет каждое переименование. Держа в руках записки с адресами, едут не туда любимые к любимым, ветераны к однополчанам, престарелые родители к детям, у которых появились внуки. Не туда идут письма с поцелуями, посылки с нежными абрикосами, вызовы для сдачи экзаменов в вуз, бандероли с книгами Булгакова и математика Маркова. И мучительно размышляют потом работники почт: почему никто не признает эти пакеты и ящики своими, остывают и становятся ненужными поцелуи, превращаются в дурно пахнущую массу ароматные абрикосы, никогда не узнают книголюбы, чем кончился бал у сатаны и как математически описать случайный процесс распада атома. Будут обижаться родители на забывчивых бабушек, а их дети не проходить по конкурсу в вузы и путать протозоолога Маркова с математиком.

Долго блуждал по городу Бронислав Адольфович, разыскивая Шурочку: еще месяц назад называлась ее улица Перепелиной, и по вечерам жителям чудилось, что пробивается к ним через затихающий шум города из степи задушевное «пить-полоть». Но хотя в городе уже были и улица Константинова, и Константиновская, и даже улица имени прогрессивного греческого скрипача Константидиса, улицу переименовали, и, только объехав безрезультатно все три упомянутые, нашел Згуриди улицу Костандова и на ней нужный ему дом.

Шурочка уже стояла у подъезда, нервно топая ножкой, легонькое серое платьице, скромный вырез на груди, почти незаметная серебряная цепочка, волосы собраны на затылке в узел и заколоты простым гребнем, туфельки обнимают загорелые ступни, а глаза — сколько доверчивой простоты, сколько восторга и детского нетерпения!

И поездка началась. Лучась стеклами на солнце, только что вымытая красная машина промчалась главной улицей, благоразумно обошла стороной «Новоканал», вырвалась на шоссе и понеслась мимо утопающих в зелени беленьких, с разноцветными крышами, домиков окраины. Потом промелькнули многоэтажные дома новостройки с неподвижно застывшими по случаю воскресенья кранами. А вот и степь, на горизонте лиловые зубчики леса, в глубине его — цель поездки, Шучье озеро.

Свернув с асфальта, Бронислав Адольфович повел машину напрямик, грунтовкой, алые «Жигули», качаясь, переваливали через кочки, скрипели шинами о сухую глину, потом пошел песок, наконец впереди поднялся белый частокол березок. Проложив в песке глубокий след, машина выкатила на поляну. Разожгли маленький костерок. Шурочка сидела, подвернув ноги, плотно закрыв колени юбкой, доверчиво глядя Згуриди в глаза. Над их головами, по-разбойничьи свистя, пролетела, разыскивая озеро, утка. В костерке дымилась сухая трава, от эмалированного высокого чайника тянуло нерастворимым кофе, Згуриди почувствовал подъем, его сердце замерло в радостном ожидании.

И тогда Бронислав Адольфович включил японский магнитофон. В черной коробочке завертелись бобины, надтреснутый голос певца сказал: «Друг, посмотри вокруг, голова кружится».

— А ведь и верно, кружится голова, — подхватил Згуриди и подвинулся к Шурочкиным коленям. — Вы только посмотрите, дорогая, какая сегодня погода. Какое небо!

— А правда ли, Бронислав Адольфович, — простодушно возразила Шурочка, — что у вас в Гагре дом на берегу моря и что из окон видна Турция?

— Так уж и видна! — весело возразил Згуриди, хотя вопрос ему не понравился. — Между прочим, нигде мужчина не чувствует себя таким одиноким, как на берегу, — изменив тон на печальный, добавил он. — Я думаю, это оттого, что нам, мужчинам, часто приходится уплывать, надолго оставляя любимых (сам он только один раз плыл морем из Сухуми в Одессу, укачался, кроме того, плохо знал морские реалии и поэтому развивать тему о частых плаваниях мужчин не стал).

— А у меня к кофе что-то есть! — сказал он и достал из багажника заветную бутылку. — Три капли? Мне и самому больше нельзя — ведь я за рулем.

Нежаркое солнце тускло светило сквозь прозрачную пленку облаков, медленно желто ползло по небу, на горизонте, сквозя через березовые стволы, как кристаллы соли поднималась новостройка, из степи несло сладким запахом сухого сена, розовые головки клевера подступали к ногам, Згуриди почувствовал близость счастья.

— Ах, Шурочка, Шурочка, — сказал он, — если бы вы знали, как трудно любить молча.

Шурочка отвела глаза и отодвинулась. Бронислав Адольфович понял, что судьба пикника висит на волоске. Он посмотрел в чистые голубые глаза, на доверчивый изгиб девичьих губ, успел заметить, как беспомощны и беззащитны тонкие с острыми локотками руки.

— Я подневольный человек, — горячо начал он, — я прикованный к галере раб. Каждый вечер я должен сидеть около этой торговки. Подумать только — она начинала с лотка! Должен сидеть и выслушивать: «Ко мне придет завтра за импортными джинсами товарищ такой-то», — это ее гордость. «Мне удалось выполнить план без дефицита», — ее радость. Растительное существование. Ложиться спать с женщиной, которая весит сто пять килограммов, простите, Шурочка, я мужчина, все мужчины немножко циники...

В голубых глазах, как показалось Брониславу Адольфовичу, блеснула жалость.

— Ах, если бы нашлась женщина, молодая, прекрасная, которая бы сказала... — Тут чувствительный заведующий сектором накрыл Шурочкину ладонь своею ладонью и крепко сжал. Он уже было хотел мягко привлечь Шурочку к себе, как вдруг увидел, что глаза молодой чертежницы округлились от ужаса — она смотрела не на него, а мимо. Он обернулся, и челюсть его отвисла: стена кустов в дальнем конце поляны раздвинулась, и из нее высунулась голова, столь мерзкая, что у Бронислава Адольфовича от ужаса что-то повернулось в желудке. Голова была серо-зеленая, похожая на голову пожилого носорога с вислой и грубой кожей, да еще и с клювом. Два наклонных торчащих вперед рога окончательно безобразили лоб, сразу же за покатым черепом, спускаясь на идущую волной вверх шею, висели, как крылья, две огромные покрытые грязью и палой листвой костяные пластины. Животное оглядело поляну подслеповатыми красными глазками и не торопясь стало выходить из кустов. Сперва полностью показалась длинная с отвратительными висящими до земли складками шея, потом передние кривые когтистые лапы, затем спина, она была крутая, как холм, увенчана такими же торчащими во все стороны пластинами и напоминала черепашью спину, так как вся была покрыта, наподобие брони, костяными бляхами. За задними, еще более низкими и кривыми, лапами показался хвост, он волочился следом за чудовищем. В оглушительной тишине, которая обрушилась на заведующего сектором и Шурочку как обвал, как водопад, были слышны и смрадное, тяжелое дыхание животного, и чавканье, с которым земля уступала когтистым лапам, — лапы словно тонули в ней. Хруст ломаемых кустов смолк, и следом за чудовищем из кустов высунулась голова молодого человека. Это сделало всю сцену окончательным бредом, Шурочка завизжала, вывала руку и, вскочив, с криком бросилась прочь. Згуриди, не понимая, что делает, кинулся следом.

Молодой человек, чью голову увидели завсектором чертежница, был аспирант-палеонтолог, который наконец-то выбрался в «поле», как говорят обычно его коллеги. Намерения его были самые скромные — пошарить по оврагам, посмотреть, нет ли костей в местах, где ручьи, текущие краткой, но половодной посошанской весной, обнажают слои глины, пролежавшей здесь долгие века. Но в оврагах ничего, кроме газет и консервных банок, не нашлось. «Далеко же они забираются!» — грустно подумал аспирант, имея в виду любителей провести воскресный отдых за городом. Оставив овраги, он углубился под сень лесной посадки и там шел наугад, грустно размышляя о том, как сужаются островки необследованных наукой земель. Именно в этот момент до его слуха и донесся непонятный шум. Его производил кто-то продиравшийся сквозь шиповник и молодую акацию. Это несомненно было живое существо, до ушей аспиранта доносились шумное дыхание и даже нечто вроде повизгивания. «Уж не свиней ли кто пригнал сюда?» — подумал аспирант и вдруг увидел над зеленой куртиной акации медленно плывущую, увенчанную серо-зелеными костяными пластинами, спину. «Мон дьё!» — прошептал палеонтолог, который только что сдал кандидатский экзамен по французскому. Первым побуждением его было бежать прочь, но невероятная догадка, что сейчас он станет свидетелем чуда, взяла верх, и он, бросившись на траву животом, пополз как уж следом за гигантской тварью. Та выломилась из кустов, вошла в молодую светлую дубовую посадку, отчего сразу стала видна вся целиком. «Стегозавр!» — окончательно тупея от неправдоподобности увиденного, сказал сам себе палеонтолог. Сомнений быть не могло: перед ним, медленно волоча шипастый хвост, брела доисторическая рептилия длиной и весом с железнодорожный вагон, шипы и пластины на ее спине покачивались, а изо рта капала слюна гадкого зеленого цвета. В этот момент он увидел стоящие под дубом красные «Жигули» и парочку, возлежащую на расстеленном на земле плаще. Осанистый мужчина с интуристовской бородкой сперва что-то говорил девушке в сером платье, а потом, наклонившись, попытался поцеловать ее. Поцелуя не получилось — оба вскочили и с необыкновенным проворством бросились наутек.

Стегозавр медленно пересек поляну, подошел к «Жигулям», склонив увенчанную рогами голову, понюхал шину, выдавил из себя «Кх-х!» и, пройдя травою, снова скрылся за стеной акаций.

И тут аспирант сплоховал. Боясь, что чудовище повернет ему навстречу, он обежал поляну кругом, попробовал было пробиться через колючие кусты, повис на них, зацепившись рубашкой, кое-как выбрался и, обойдя колючую рощицу, очутился на берегу Щучьего озера. Стегозавра здесь уже не было. Легкий, едва ощутимый ветерок морщил водную гладь, на заболоченных берегах тихо покачивались голубые тычки осоки. Аспирант помчался обратно — и на поляне зверя нет, обежал куртины акации — тоже, вернулся — только придавленный песок и сорванные когтями лепешки дерна говорили о том, что все это ему не приснилось. «Неужели спрятался в озере? Но стегозавры не жили в воде. А откуда мы знаем, где и как они жили?» — мысли одна противоречивее другой завертелись вихрем в голове бедного аспиранта.

Ощеломленный случившимся, он долго стоял около машины, пока, пригибаясь и озираясь по сторонам, из кустов не вышел и не стал приближаться к нему мужчина с бородкой, за ним, отстав и дрожа, показалась девушка.

— В-вы, вы тоже видели? — спросил, приблизясь, мужчина. — Ч-что это было?

— Ст-тегозавр, — восторженно и тоже заикаясь, ответил аспирант. — Древнее пресмыкающееся. Динозавр из отряда птицетазовых.

Уже совсем придя в себя, он объяснил разницу в строении основных групп динозавров, подчеркнув, что наука до сих пор не отвергла возможность того, что некоторые виды их дожили до наших дней.

— Где оно? Оно ушло? — спросила, дрожа всем телом, девушка. — Какой ужас! Я чуть не умерла от страха.

— Должно быть, скрылся в озере. Но это надо проверить. Я иду туда, — заявил окончательно пришедший в себя аспирант. — Идемте со мной.

— Нет уж, спасибо. — И мужчина с интуристовской бородкой проворно полез в машину.

— Секундочку! — палеонтологу пришла в голову мысль, что для подтверждения открытия ему могут понадобиться свидетели. Объяснив, что их всех могут пригласить на международный конгресс, аспирант попросил у Браун-Згуриди адрес. Сбитый с толка происшедшим и торопясь покинуть злополучное место, Згуриди адрес дал, девушка, поминутно оглядываясь по сторонам, тоже залезла в машину. «Жигули», по-собачьи скребнув шинами по песку, рванули с места и, подпрыгивая на кочках, унеслись.

Постепенно волна восторга накатила на будущего ученого и сменила страх; напевая «Арлекино», он вернулся на берег озера, сел там на камень и просидел до вечера, ожидая появления животного, но вода оставалась неподвижной. Постепенно из зелено-голубой она превратилась в лиловую, потом на озеро легла оранжевая полоса, солнце утонуло в осоке, аспирант нехотя поднялся и побрел, натыкаясь в темноте на корни, по лесной тропинке домой.

Утром он дал в Ленинград своему научному руководителю телеграмму. В ней он извещал институт, что им близ озера Щучье в окрестностях города Посошанска обнаружено живое доисторическое чудовище, не уступающее размерами известному монстру из Лох-Несса. «Мною оно классифицировано как «Stegosaurus Ornith», — заканчивалась телеграмма.


Съемка эпизода с утоплением персидской княжны началась с опозданием. Когда режиссер утром позвонил в номер кинозвезды, номер не ответил. Тогда он попросил соединить его с дежурной по этажу. Дежурная сказала, что артистка у себя, но, должно быть, занята, так как к ней давно уже прошел какой-то молодой человек. На вопрос, какими духами от него пахло, наивная дежурная ответила: «Шипром».

— Черт бы его побрал, — вскипел режиссер, — постучите и скажите, чтобы они взяли трубку.

Это не помогло: дежурная объяснила, что просьбу выполнила, но в ответ из-под двери выползла записка, которую она может прочитать вслух.

— Читайте, — простонал режиссер.

— «Мы занимаемся вокалом», — сообщила телефонная трубка.

— Они что там — поют?

— Нет, у них тихо.

Швырнув трубку на рычаг, режиссер заскрипел зубами и обреченно направился к лифту.

На съемочной площадке все было готово. Окруженный юпитерами и опутанный проводами, как космический корабль перед стартом, стоял налитый водою бассейн. Стоял, вздымая над вытоптанной пыльной площадкой хрустальные бока, в которых отражались облака и автофургоны с надписями «Экспедиция». Толпа, окружившая бассейн и состоявшая главным образом из школьников и девиц торгового техникума, нетерпеливо гудела. Сотрудники «Новоканала» во главе с Брониславом Адольфовичем в последний раз внимательно осматривали свое детище. Оно было великолепно: куб высотой с двухэтажный дом, пазы в плексигласовых стенах промазаны красной, как кровь, замазкой, замазка пахла грушевой эссенцией и поэтому, когда ветер дул в сторону толпы, до зрителей доносился тревожный аромат фруктов. Молодые люди в беретах набекрень и потертых голубых джинсах бегали вокруг бассейна, подтягивая и ослабляя провода, переносили с места на место аппаратуру и обменивались фразами из лексикона Феллини и Чарли Чаплина. Кучка пожарников, приехавших в последний момент, раздвинула лестницу, достав ею до края бассейна.

Дублерша начала подъем. Она карабкалась по узенькой лестнице вверх, как по канату, следом лезли помощник режиссера и оператор в акваланге. Баллоны на спине оператора угрожающе позвякивали, маска со стеклом была сбита на лоб. К этому времени толпу уже оттеснили от бассейна, и второй оператор, установив внизу камеру, приготовился снимать общий план. Режиссер поднес к губам мегафон.

— Посторонним отойти. Съемочной группе приготовиться!

Он снова крикнул что-то в мегафон, аквалангист бросился в воду, дублерша застыла на самом верху бассейна. Она стояла на узкой дощечке, покачиваясь. Аквалангист выпустил тучу пузырей и показал рукой из-под воды, что готов. Персидская княжна солдатиком прыгнула в воду. Она медленно погружалась, окруженная пузырями и размахивая шалью, как тропическая рыба хвостом. Вдруг оператор, который плавал вокруг нее, задел металлическим баллоном стенку, прогнувшийся от многотонной тяжести воды плексиглас не выдержал. С печальным «кряк!» он разлетелся на части, шесть десятков тонн воды блестящим потоком хлынули а землю. Толпа с воплями бросилась прочь. В пенных ручьях завертелись береты киношников и кепки посошанцев. Персидская княжна, ошеломленная, оказалась на дне бассейна. Рядом с ней лежал на спине, как рак шевеля ногами, аквалангист-оператор.

Заурчал мотор, автобус с новоканальцами начал разворачиваться — это покидал поле сражения не любивший неприятных объяснений с заказчиками Браун-Згуриди. За машиной бежал, потрясая кулаками, директор картины. Группа операторов, на всякий случай, продолжала снимать общий план.

Теперь толпа разделилась на две части. Самые любопытные сгрудились около осколков бассейна, самые равнодушные уже уходили. Над степью, высматривая последних сусликов, висели соколы. В голубых лужах озадаченно шевелилось солнце.

Вечером на вокзале, провожая соседа по номеру, палеонтолог сочувственно спросил:

— Как же вы теперь без этой сцены, без аквалангистов и княжны? Что будет с пересечением временных пластов?

— Главное для меня — сверхзадача, — туманно ответил режиссер и обреченно поднял с земли чемодан кинозвезды.

К перрону подходил поезд. На лобовом стекле локомотива вспыхнула и погасла закатная молния. Заскрипели тормоза. С пушечным грохотом откинулись крышки вагонных площадок. Толпа, скопившаяся на перроне, стала разваливаться, пассажиры бежали за своими вагонами, прижимая к груди, как детей, портфели корзинки с едой. Кинозвезда, на ходу скандаля с аккомпаниатором, давала последнее интервью:

— В планах у меня — этот год — еще две картины и совместный советско-норвежский фильм, — быстро говорила она. — Замолчи, ты мне противен... Здесь все нормально. Город мне очень понравился... Главное в нашей профессии — самоотдача, раскрытие своего «я»... Не капай кровью — в пакете курица! Эти чемоданы сюда... Всё!


———

Стучат, стучат вагонные колеса, тонко позвякивает в пустом стакане забытая ложечка, мчит скорый поезд «Минеральные Воды — Москва», не только киногруппу увозит состав из Посошанска, везет он Степана Петровича и Нину Павловну, — все ближе областной город Паратов.

Когда поезд ранним утром подошел к паратовской платформе, в туманном небе еще тлел белый умирающий месяц, воробьи еще не вылезли из-под крыш, а последняя заблудившаяся летучая мышь еще носилась между привокзальными тополями, разыскивая свой чердак.

Первым же трамваем супруги доехали до клиники. Сверкая белым бетоном и светя загадочным голубым стеклом, ее здание стояло рядом с городским моргом, и, хотя это справедливо напоминало о тщетности и ненужности красоты физической, у закрытых по случаю раннего часа дверей клиники уже змеилась и вскипала очередь.

— Нина, а может, не надо? — шепнул Степан. — Поедем обратно. Ну что ты, право. Зачем?

Но супруга так взглянула на него и так сжала его ладонь, что директор музея понурился, обмяк и даже спросил: «Кто крайний?»

Ему ответили, потянулись томительные минуты, наконец эти минуты сложились в час, и дверь клиники распахнулась.

Да, умеют-таки у нас в отдельных случаях строить! Клиника профессора Краснощекова была не чета Посошанскому музею. Кафельные плиты, сталь, огненные транспаранты над кабинетами... Быстро разбросала электронная регистратура очередь, а суровые алебастровые сестры стремительно развели прибывших по кабинетам.

— На что жалуетесь, больной? — спросил мрачного вида специалист, который сидел за дверью с пугающей табличкой «Лицо».

— Я не больной, — вздрогнув, ответил Степан.

Но врач был стреляный воробей. Не первый пациент пытался на приеме у него отказаться от операции, поэтому он, сказав: «Да, да, ну конечно, вы не больной и вы ничего не хотите», — вышел в коридор и привел оттуда супругу.

— Ну-те-с, — снова начал он. — На что мы все-таки жалуемся?

— На лицо, — быстро проговорила Нина Павловна. — Подбородок и нос. Нос особенно.

— М-да... Конечно, вы правы, — глубокомысленно согласился с ней специалист. А что мы предпочитаем? — И они с Ниной Павловной погрузились в рассматривание цветного фото из журнала, который Нина Павловна предусмотрительно достала из сумочки.

— Такой нос? Может быть. Покороче? Вряд ли. И насчет подбородка вы правы. Вот тут мы снимем, — и он поскреб себя пальцем под нижней губой.

Степан хотел было спросить специалиста: почему у него самого нос похож на банан. В голову ему полезли неприличные сравнения, но он понял, что никто здесь его слушать не будет, и промолчал.

— Я буду вам очень благодарна, доктор, — со значением проговорила Нина Павловна.

— Это вы совершенно напрасно, — твердо сказал специалист. — Мы новаторы, для нас главное открыть новые пути.

Сказав это, он предложил Нине Павловне попрощаться с супругом, объяснил, что послеоперационный период продлится всего неделю — и что успех гарантирован.

— Двадцать второго числа можете встречать мужа у себя на вокзале, — сказал он, посмотрев на календарь. — Приезжать за ним сюда нет смысла. Ну, а вас, — продолжил он, обращаясь к Степану, — теперь проводят в палату, привыкайте, готовьтесь, — и он нажатием кнопки вызвал в кабинет медицинскую сестру, белую и бесшумную, как полярная сова.

Да, в удивительное заведение попал Степан! В белом корпусе, который поднялся посреди областного центра, работали мастера. Ученики Краснощекова меняли у пациентов цвет глаз, закругляли квадратные уши, отрезали поросячьи хвостики, которыми природа метит рожденных от ослабевших родителей, выпрямляли искривленную стопу, уменьшали животы и даже надставляли шеи.

Не обходилось и без курьезов. Так, однажды в клинику привезли артистку, которая играла Дездемону еще с великим Мочаловым и помнила обед в «Славянском базаре», положивший начало знаменитому театру. Артистка была сморщена как печеное яблоко, сгорблена и, разговаривая, все время теряла челюсть. Лечил ее сам профессор, начал он с народных средств: неделю поил отваром из степных трав, затем перешел на засушенные корни тибетских растений и тертый верблюжий кал, а в конце срока сделал подряд четырнадцать пластических операций, причем во время последней снял всю кожу и заменил ее лоскутками, которые добровольно отдали артистке курсанты местного общевойскового училища. Когда делегация театра пришла встречать своего старшего друга, навстречу им из приемного покоя выпорхнула молоденькая девушка с пухлыми губками и огромными васильковыми глазами.

Кто знает, каких новых высот достигла бы артистка на сцене, начав вторую жизнь, если бы, торопясь испытать неиспытанное, не заняла деньги, не купила «Жигули» и не врезалась бы вместе с инструктором, обучавшим ее вождению машины, в фонарный столб. Смерть ее причинила немало хлопот театру — местком так и не смог решить, что должно украшать могилу: бронзовое изображение величавой, во весь рост, старухи или мраморный — с обнаженной грудью — бюст юной девушки?

Соседом Степана по палате оказался человек, который тоже решил расстаться со старым лицом, но если Степан действовал по чужому настоянию, то к этой же мысли соседа привели собственные убеждения. Был он младшим научным сотрудником, кандидатом наук и подвизался в области высокомолекулярных соединений. Однажды, отмечая в ресторане день рождения, он встретил своего школьного товарища.

— Часто здесь бываешь? — спросил тот, кивнув на столик, уставленный тарелками с остатками ромштекса и рюмками, на донышке которых теплились лужицы «Дагестанского юбилейного».

— С чего часто? — грустно вздохнув, ответствовал молодой ученый, имея в виду свою зарплату. — А ты?

— Посещаю через день, учти.

— Ты что, в автосервисе?

— Вахтер. Но собираюсь уходить. Раз в три дня дежурить в проходной — чересчур круто, не остается времени для основной работы... Петя, — окликнул он официанта. Нам с приятелем на четверть часа отдельный кабинет.

Последующие пятнадцать минут изменили всю жизнь молодого ученого. Неделю спустя он, мучительно краснея и стыдясь своих роговых очков, тащил по лестнице за другом рулон моющихся обоев. Им открыла хозяйка квартиры, на газовой плите уже кипела в ведре вода, вещи были отодвинуты хозяином («между прочим, — шепнул приятель, — доктор наук, не тебе чета»), пол застелен газетами «Советская культура» и оттисками авторефератов. Приятель измерил высоту стены, разрезал обои, пачкой расстелил их на полу, достал из чемодана-«дипломат» особо мягкую флейцевую кисть и принялся уверенно крыть обои клейстером. Кисть чавкала, обои жирно блестели. Вскоре Петр Николаевич (так звали Степанова соседа) стоял на лесенке-стремянке и ждал, когда приятель подаст ему очередную полосу. Стремянку подобострастно держал доктор наук. Получив полосу, Петр Николаевич прикладывал ее к стене и торопливо разглаживал тряпкой.

— Ничего, толк из тебя получится, только не надо так усердствовать, тише едешь — дальше будешь, — поучал его школьный друг, когда они спускались по лестнице. Выйдя из подъезда и завернув за угол, он начал делить бакшиш.

— Слушай, а почему так много? — удивился Петр Николаевич.

— Наш материал импорт. Попробуй достать. Себе беру три четверти, понимаешь сам, обои не печатаю, из Финляндии их не получаю. Послезавтра, есть адресок, идем опять.

Ошеломленный Петр Николаевич посмотрел на пачку красненьких в руке, заработанных за три часа, и сообразил, что это половина его месячной зарплаты.

Трагедия случилась, когда он, мучимый совестью, сказал своему другу:

— Хватит! Тут не только левый приработок. Садиться я не хочу, да и людей совестно. Вчера мы клеили квартиру, хозяйка на меня — ты не заметил? — посматривала. Так вот мы с ней летом в доме отдыха ученых отдыхали. На Азовском море. Я ей еще стихи про Венеру читал. «На Венере, ах, на Венере; на деревьях синие листья». С меня хватит, я завязал.

— Дело твое. Как знаешь...

Но кончить оказалось непросто. Теперь его узнавали на улице, подходили и, просительно заглядывая в глаза, уговаривали заглянуть: новая квартира, а обои черт знает какие... Вечером незнакомые люди звонили по телефону и упрашивали встретиться, поговорить: произвели обмен, а у прежних хозяев...

И наконец он решил жениться. Пришел с будущей женой в театр, заняли места. Приходят, садятся соседи.

— Вижу, что-то больно пристально соседка на меня смотрит. Наклоняется, шепчет: «Это не вы в прошлом году приходили к нам?» — «Вы знакомы?» — удивляется будущая супруга. «Не волнуйся, — отвечаю, — это мои сослуживцы, билеты через местком. Давай поменяемся, я с твоей стороны сяду. Дай платок — у лица буду держать, зуб болит». И так, куда бы ни пошел... Вот какая грустная история. Я теперь понял, кто я: человек, потерявший лицо.


В тот день, когда из купе скорого поезда исчез жулик Желудков, а место его занял человек, как две капли воды на него похожий, в день, когда Нине Павловне удалось вырвать у мужа согласие на поездку к Краснощекову, далеко от Посошанска, в Восточной Сибири, в небольшом поселке строителей в тайге, где рев оленей мешается по весне с ревом бульдозеров, в бараке, приспособленном под кинотеатр, сидел человек. Он был невысок ростом, полноват, гладко выбритое лицо с мягким ртом и слабым подбородком выказывало добродушный характер, а печальные под белесыми негустыми бровями глаза говорили о том, что владельца их что-то гнетет. Человек сидел и смотрел мексиканский фильм. Справа и слева от него располагалась молодежь. Шумно дышали, хрустели кедровыми орехами, мяли кого-то и тихонько охали сами. На цветном экране сменяли друг друга картины одна неправдоподобнее другой: синие кактусы на красно-голой земле, белые без окон дома, улочки, похожие на русла пересохших горных ручьев, низкие, прикрепленные друг к другу крыши. А лошади, которые мчатся прямо на зрителей и только в самый последний миг валятся, подвернув передние ноги? А выстрелы в упор? Когда прогремел последний и алая струйка потекла с экрана в зал, человек вздохнул, встал, вышел из кинотеатра, прошел просекой среди черных сосен, поднялся на второй этаж новенького, пахнущего краской и железом дома и открыл ключом дверь. В квартире он сбросил куртку и сапоги, повесил на гвоздь спортивную шапочку «World champ», выпил кружку крепкого чая, который сам же и заварил, взял с полочки книгу и лег на диван. Книга попалась, как ни странно, та же самая, которую любил Пухов, — «Драма Океана». Человеку из тайги тоже нравилось, что в ней была сцена — сам Океан, были актеры — рыбаки, моряки, нефтяники и даже архитекторы, и была собственно сама драма — наступающая смерть Океана. Дочитав до середины и подивившись беспечности испанцев, вооруживших свою «Непобедимую армаду» не теми пушками, какими следовало бы, отчего их самый большой в мире флот был разбит, а тела испанских моряков еще долго находили висящими на черных скалах Ирландии, он потушил свет, долго ворочался, вспоминая что-то, и только тяжело вздохнув, уснул.

А вспоминал он перед сном Посошанск, площадь с недостроенным в его годы зданием «Степьканала», сусличий пересвист в поле, Щучье озеро с робкими камышовыми торчками и двух мальчиков, упорно смотревших не в фотоаппарат (они с женой привели их в ателье сделать карточки), а в сторону. Посреди ночи он проснулся, принял какое-то решение, сказал сам себе: «Так и быть» — и тяжело, беспокойно вздрагивая, заснул.

Странно. И уже совсем странно, что в эту же ночь бессонница мучила и Нину Павловну. В далеком Посошанске она, вместо того чтобы радоваться по поводу вырванного у мужа согласия, долго ворочалась в постели, протянув руку к книжному столику, взяла было «Цемент» Гладкова, но читать не смогла, поскольку цементом никогда не интересовалась, полистала небрежно газету и только приняв таблетку, уснула.

А между прочим, газету ей надо было смотреть внимательно, особенно четвертую полосу, где среди объявлений такого рода: «Учреждение готово продать автомобиль „Москвич“» и «Продолжается прием иногородних в ПТУ строителей» — была помещена и заметка о предстоящих в Посошанске гастролях популярного певца Эдуарда Гогуа.


Летучая мышь, которая висела головой вниз под крышей сарая (в нем завхоз «Новоканала» хранил лопаты, с которыми сотрудники каждую осень выезжали на уборку картофеля), была наблюдательна. Она висела, уцепившись когтями за острый край балки, и, полуприкрыв глаза, упорно разглядывала светлую полоску в неплотно прикрытой двери. Если бы мышь разбиралась во времени, она бы отметила, что ровно в девять утра эта полоска неожиданно расширилась, скрипнула дверь и в дверном проеме возникла человеческая фигура. Человек внес в сарай чемодан, закрыл за собой дверь и огляделся. После этого он неожиданно стал уменьшаться, вянуть, свернулся в жгут и, осев, превратился в горстку праха, в нечто напоминающее просыпанную горсть табака. Чемодан же его остался стоять и стоял так до десяти часов, когда снова скрипнула дверь, расширилась светлая полоса и в сарай поочередно, заслоняя плечистыми фигурами свет, вошли три человека.

— Он тут, — сказал один. — Мы шли по его следам, он никуда не мог уйти. Вот его чемодан.

— И вот отпечатки его ног, — сказал второй.

— А ну, выходи! — скомандовал третий, щелкнув чем-то металлическим. — Хватит дурака валять.

Однако угроза повисла в воздухе, никто не откликнулся.

Обшарили все углы, переложили с места на место лопаты, выбросили из сарая ящики с песком и использованные огнетушители.

— Удрал! Но как он сумел это сделать? У сарая стоял наш человек, — сказал первый. — Вызовите Акбара!

Некоторое время спустя около сарая заурчала машина и через распахнутую дверь в сарай вбежал, волоча за собой проводника, рыжий зверь с острыми ушами, такой величины, что летучая мышь вздрогнула. Капая слюной на землю, он обежал сарай, наткнулся на кучку праха, втянул в себя воздух над ним, тоскливо, похоронно завыл и, подняв морду, бросился из сарая вон.

— Что за черт? — удивился один из пришедших. — Чего он испугался. Воет, как по покойнику. Может, раскопать пол?

— Тоже сказал, — удивился его товарищ. — Он же целый, не копаный. Человек-то вошел перед нами вот-вот. Если бы его убили и закопали, было бы сразу видно, факт.

Они унесли чемодан и, судя по звукам, уехали в машине.

Мышь осталась висеть под потолком. Она висела, размышляя о странностях людей и поглядывая на коричневую кучку праха на полу. Когда настал вечер, эта кучка шевельнулась, собралась снова в жгут, тот приподнялся, стал, как змея, на хвост, разбух и превратился в человека. Человек с недоумением посмотрел на то место, где еще утром стоял чемодан, затем пробормотал несколько слов в металлическую трубку, которую достал из грудного кармана, и стал дожидаться ответа. Наконец воздух в сарае качнулся, легкая голубая полоса пробежала от стены до стены, и, когда слабое свечение, вызванное ею, померкло, чемодан снова стоял на месте. Человек поднял его и удалился, не забыв аккуратно притворить дверь.

Летучей мыши, раз ей уже пришлось в этот день столько наблюдать за людьми, вероятно, интересно было бы и увидеть немую сцену, которая разыгралась в это время в отделе милиции, где трое оперативных сотрудников, положив чемодан на стол и раскрыв его, начали составлять подробную опись вещей. Не успел один из них сказать: «Сорочка мужская, сорок второй размер, ненадеванная, розовая», — как и сорочка и сам чемодан исчезли.

Напрасно сотрудники лазали под стол и заглядывали за шкаф — чемодан провалился словно сквозь землю.


Ночные звуки... Как много могут открыть они человеку чуткому и вдумчивому! Только поверхностный и нелюбопытный слышит в ночи одни звонки трамваев, крик электрических поездов, шуршание автомобилей да свист запоздалых троллейбусов.

Прислушайтесь, и место засыпающего, безразличного ко всему города займет для вас город невидимый, полный событий, стремлений и желаний. Жизнь продолжается! Вот, бормоча что-то, прошел запоздалый прохожий, робко, как тени, проскользнули двое влюбленных, с грохотом тронулся лифт, кто-то выкрикнул удалую песню, заверещал и удовлетворенно замолк милицейский свисток... Именно в такой час в палате клиники профессора Краснощекова раздался еле слышный шорох. Смутная фигура, прижимаясь к стенам, крадется по коридору. С шелестом приоткрылась рама, стукнула упавшая задвижка, вспыхнула и покатилась вверх луна — это поднялась фрамуга. Что-то забелело, забрезжило под ней, повозилось, зашуршало, протиснулось. Показались руки. Самым неестественным образом, головой вниз, придерживаясь ногами за раму, съехал человек, скатился на землю, вскочил, прижался спиной к стене. И долго будут потом рассказывать женам запоздавшие водители междугородных автобусов, будто видели они на дороге близ Паратова в лучах фар человеческую фигуру в больничном халате, перебегающую шоссе. Не поверит им никто, потому что нет в Паратове сумасшедшего дома, а значит, кто бы мог, убежав в больничном халате, рыскать в ночи? Странным показался бы и рассказ местных механизаторов, будто, объезжая на следующий день на своих могучих комбайнах поле, выгоняли они не раз из жнивья утром и среди бела дня серое, большое, похожее на зайца существо, которое прыжками скрывалось от них за золотой стеной нескошенной пшеницы. Нет в области снежного человека, ищут его пытливые молодые бородатые кандидаты наук на Памире и Алтае, да и там не находят. Значит, все это почудилось уставшим труженикам колхозной нивы. И уж вовсе неправдоподобным было свидетельство дежурного милиционера у здания горисполкома в Посошанске, будто видел он, как через два дня в полночь возник на фоне стены городского музея, освещенной тусклым электрическим фонарем, силуэт мужчины, роста выше среднего, голова всклокочена, руки и ноги торчат из короткой пижамы. Возник силуэт и исчез, войдя в тень. Никому не сказал о нелепом видении дежурный милиционер, и правильно сделал — не поверил бы ему никто: не разгуливают жители города по ночам в пижамах. А вот если бы сошел милиционер со своего поста и подошел ближе, то мог бы заметить, как, задержавшись в густой тени, фигура подошла к узенькому, в одну створку, окну, приподнялась на цыпочки, и еще один звук присоединился к звукам полуночи — робкий умоляющий стук. Дрогнула, отодвинулась занавеска в окне, и громадные прекрасные испуганные глаза молодой женщины показались за оконным стеклом. Два лица, разделенные прозрачным стеклянным прямоугольником, с тревогой замерли друг против друга, две пары глаз с волнением уставились одна в другую. Но люди, видно, были знакомы, щелкнула и тут задвижка, и тут с шелестом отошла рама, тихий шепот возник и угас. Ухватившись руками за раму, человек в пижаме приподнялся, лег животом на подоконник, перевалился в глубь комнаты, закрылось окно, задернулась занавеска... Нет, не вспыхнул в комнате свет, и больше никакие звуки не проникли из здания музея на улицу.

Напрасно люди, которым довелось все это видеть и слышать, не были ни вдумчивыми, ни наблюдательными.


Время имеет свойство уплотняться и растягиваться. Физики почему-то связывают это со скоростью, с которой движется человек с часами в руках, Нина Павловна твердо знала, что вся причина в деньгах. Уезжая в клинику, Степан Петрович забыл оформить на нее доверенность на получение отпускных (поездка его была представлена сослуживцам как отпуск), и поэтому дни, которые надо было прождать до назначенного врачом срока, показались ей невероятно длинными. Но наконец этот час настал, и вместе с ним к Посошанску со стороны Паратова, километр за километром, стал приближаться долгожданный поезд. Это был все тот же скорый, доставлявший москвичей к чудодейственным кавказским водам, и именно на нем всегда возвращались домой посошанцы, сподобившиеся быть командированными в область. Но необычно много собралось в этот прохладный летний день народу на перроне. Странно было и присутствие группки руководителей посошанской культуры (отдел исполкома) и еще бо́льшей группы, даже, можно сказать, небольшой толпы — совсем юных особ женского пола (судя по сумкам и портфелям у большинства — учащихся средней школы и местного техникума). И если руководители культуры вполголоса разговаривали между собой и делали вид, что поезд их не очень интересует, а пришли они просто из вежливости, то девицы с сумками и портфелями стояли все, как одна, молча, молитвенно прижимая побелевшие пальцы к груди, а у многих под мышкой или в сумке были даже цветы.

Нина Павловна с сыновьями пришла едва ли не первой. Они не стояли, а прогуливались — Нина Павловна впереди, сыновья сзади — расположение, которое у военных моряков называется строем «клин» и каким когда-то ходили в атаку миноносцы.

Странное дело, приход поезда очень интересовал посошанцев.

Как только состав, влекомый электровозом, показался у дальнего светофора, толпа на перроне шумно, как один человек, выдохнула и подалась вперед. Поезд подкатил, зашипели тормоза, лязгнули чугунные тарелки, вокзальное радио жиденько заиграло марш. Ежась на утреннем веселом ветру, встречающие нетерпеливо наблюдали, как медленно проплывают мимо них, замедляя скорость, зеленые, сверкающие зеркальными стеклами вагоны. Но вот наконец состав, в последний раз ударив тарелками, замер, проводники откинули крышки, закрывающие подножки, протерли тряпками поручни, и из вагонов на посошанский перрон стали выходить командированные, транзитные и простые пассажиры, прибывшие в город по своим, никого не интересующим делам.

Толпа тихо охнула, когда на ступеньках мягкого вагона показался молодой человек. Был он приятной наружности, в белом расстегнутом на груди бархатном пиджаке, узких замшевых брюках, ветер свободно развевал черные волосы. Кучки встречавших качнулись, распались, люди устремились к прибывшему, перебежали девицы, степенно перешли служащие отдела культуры, набирая скорость, проследовал отряд миноносцев во главе с Ниной Павловной.

Все, кто хоть раз видели Эдика Гогуа по телевидению или в кино, узнали певца. Шумный вздох исторгся из десятков молодых грудей, работники культуры привычно заулыбались, певец замер на перроне, заведующий отделом культуры пожал ему руку, были вручены первые букеты. И в этот миг толпу, словно нож, разрезал клин, выстроенный Ниной Павловной. Она упала артисту на грудь. — Чудо! Нет, это настоящее чудо, — захлебываясь, говорила она, молитвенно сжимая ладонями щеки певца и приподнимаясь на носки, чтобы прикоснуться к ним губами. — Ты именно такой, как я мечтала, прекраснее тебя нет. Если бы ты знал, какое счастье. Едем скорее домой!

Па-пазвольте, — пролепетал артист, не понимая, что все это значит.

— Товарища встречает делегация, — вежливо объяснил кто-то из культуры. — Гражданка, отойдите, пожалуйста, в сторону.

— То есть как в сторону? — спросила Нина Павловна, которая уже справилась с первым волнением и начала понимать, что к ее супругу проявляется необъяснимо большое внимание и что его приезд почему-то превращен в общегородской праздник. — Уберите руки, это мой муж.

— Как муж? — теперь смешались работники культуры.

— Я не муж! — привычно крикнул артист, в жизни которого не раз были похожие ситуации.

— Самозванка! — завопили девицы, кинулись вперед, оттеснили культуру, смяли семейный клин и, вцепившись в Гогуа, поволокли его к зданию вокзала.

— Мой чемодан! — дискантом завопил певец. Поезд уже тронулся, радио продолжало играть марш, проводница поспешно выбросила чемодан, под крики Нины Павловны: «Степа, вернись! Немедленно мой!» — девицы вытащили Гогуа на привокзальную площадь, но там культуре удалось его отбить и погрузить в приготовленный автомобиль. Автомобиль выстрелил струей синего дыма и умчался по направлению к гостинице.

Сопровождаемая презрительными выкриками девиц и не понимая, что произошло, Нина Павловна под охраной сыновей отступила.

— Я поняла, мальчики, — сказала она уже у самых дверей квартиры, — его приняли за настоящего артиста. Ему не дали даже раскрыть рта. — Тут она погрешила перед истиной. — Раньше он не был нужен никому, теперь за него надо бороться.


У меня был знакомый инженер. Однажды он выбрался по делам в Харьков. В одном вагоне с ним ехала молчаливая грустная женщина. В гостинице они оказались в соседних номерах. Ночью он услышал, как кто-то, осторожно нажимая на дверь, пытается к ней войти. Женщина не открывала, но и не поднимала тревоги. Мой друг сделал вывод, что она знает ночного гостя. Потом она плакала, а он, подойдя к стене, разделяющей их номера, беспомощно слушал. Он слышал каждый звук, даже ее дыхание, и вдруг понял, что стена, которая разделяет их, — фикция; в переборке воздушные пазухи, между ним и женщиной всего лишь два тонких слоя бумаги. Он не смог заснуть до утра, весь день бегал по городу, сделал все дела, решил объясниться с незнакомкой. Надо сказать, что он никогда еще не ухаживал за женщиной и тем более не делал предложений. Когда он постучал в дверь, женский голос сказал: «Войдите!» На кровати сидели обнявшись мужчина и женщина. Женщина была старая с испитым, вульгарным лицом. Незнакомка днем уехала... Эта встреча потрясла моего друга, на всю жизнь он остался холостым. Когда я думаю над этим случаем, я вижу не его, а эту женщину. Мне кажется, я мог бы ее нарисовать. У нее должна быть усталая улыбка Моны Лизы.


ЖАННА Д’АРК — Орлеанская дева (ок. 1412 — 1431), народная героиня Франции, из крест. семьи. В ходе Столетней войны 1337 — 1453 возглавила борьбу франц. народа против англичан. В 1429 освободила Орлеан от осады. В 1430 попала в плен к бургундцам, передавшим ее англичанам. Обвинена в ереси, сожжена на костре.

ЕКАТЕРИНА II АЛЕКСЕЕВНА (1729 — 1796) — росс. императрица с 1862. Пришла к власти, свергнув с помощью гвардии своего мужа Петра III. При Е. II значительно окрепло абсолют. гос-во, усилилось угнетение крестьян, произошло крестьянское восстание под руководством Пугачева. Велись успешные войны, присоединены Сев. Причерноморье с Крымом, Сев. Кавказ, Западные украинские и белорусские и литовские земли.

ЦЫСИ (ЦЫ СИ) (1835 —1908) — манчжурская императрица, фактически стояла у власти в Китае с 1861 по 1908. Прославилась как мастер дворцовых интриг: отравила свою сорегентшу Цыань, ускорила смерть сына и мужа, уничтожила всех сановников, пытавшихся проводить прогрессивные реформы. Утопила в крови несколько народных восстаний.

МАРИЯ СКЛОДОВСКАЯ-КЮРИ (1867— 1934) — физик и химик, нац. полька. С 1891 работала во Франции. Почетн. член АН СССР с 1926. Обнаружила радиоактивность тория. Совместно с мужем Кюри открыла полоний и радий. Нобелевские премии 1903 и 1911.

ДЖОКОНДА, или МОНА ЛИЗА — Почему улыбка делает картину такой странной?

ЖЕНСКОЙ ПСИХОЛОГИИ ОСОБЕННОСТИ — подробно изучить.


На картинах мастеров Возрождения женское нагое тело всегда окружено сиянием. Тела мужчин написаны в иной манере, с использованием тусклых кирпичных кроваво-красных тонов.

Он вошел в кабинет, когда Марьюшка, забравшись на стул, начала протирать бумагой стекло шкафа. По стеклу радужной пленкой разбегалась вода, бумага поизгивала. Незнакомец (он был очень молод) направился прямо к письменному столу, где стопкой на краю лежали новые журналы.

— Ой, куда это вы? — воскликнула Марьюшка, неловко поворачиваясь и наклоняясь, чтобы не упасть. Молодой человек вытащил из пачки журнал, на обложке которого было автомобильное колесо, и, переломив, сунул его в карман.

— Степан Петрович ничего не разрешает тут без него брать, — быстро проговорила Марьюшка и спрыгнула на пол.

— Кадрик, я его сын, — объяснил юноша и с любоытством оглядел молодую, одних лет с ним, уборщицу. — Что-то я тебя тут раньше не видел. Давно здесь вкалываешь?

— Месяц, — Марьющка не знала, куда девать грязные руки. Заметив, что глаза собеседника нехорошо бегают, она стыдливо запахнула на груди халатик.

— Зовут как? Чего молчишь, имя-то есть?

— Вам оно ни к чему.

«А девочка фирменная. Если одеть или, наоборот, раздеть», — подумал молодой Тыжных и на всякий случай спросил:

— Как насчет фильмика? Вечером что делаешь?

— Занята.

— А завтра?

— У меня все вечера заняты, — вздохнув, ответила Марьюшка, думая о ребенке. — Положили бы журнал, а?

«Странно, что отчим про нее ничего не сказал... Стоп, а ведь, кажется, я его засек. Надо сегодня же капнуть матери!»

— Чао, детка! — весело сказал он и направился выходу. В дверях остановился, подумал еще раз: «Что-то тут не то, иначе чего бы ей выламываться?» — только тогда вышел, а Марьюшка побежала в каморку рассказывать про журнал Степану.

Трудным, ох каким трудным временем суток стал теперь для Степана Петровича день. Дверь заперта на два оборота ключа, ребенок спит, Марьюшка убирается в залах, окно каморки плотно занавешено, через двойное стекло и застиранную желтоватую ткань доносятся звуки: вот, шлепая шинами по асфальту, промчался троллейбус, вот, скрипнув тормозами, остановился под окном автобус, принадлежащий «Новоканалу»...

— Теодолиты два, рейки две, рюкзак... Где рюкзак? — спрашивает молодой задорный девичий голос.

— Сидишь на рюкзаке, — отвечает усталый пожилой женский.

— Згуриди с нами едет?

— Поедет он — жди! К ним должен прийти телевизионщик. «Темп» вышел из строя... Говорят, у дикторши в Паратове опять новый муж, — говорит женщина. — А наш кобель все вокруг новенькой так и вьется, так и вьется.

— Подумаешь, — стараясь не показать вида, что завидует Шурочке, отвечает молодая. — Я схожу, куплю батон в дорогу?

— Не ходи, — вмешивается мужской бас, наверное, шофер, — мне тоже нужно. По дороге все купим.

Заводится мотор, через стекло в комнату проникает запах бензина, скрипнув и пробормотав шинами, автобус с командированными уезжает.

За дверью раздается слабый шум — в музей впустили посетителей. Голос экскурсовода, долетая в каморку через залы и коридор, бубнит:

— Диким Полем называли степь, на периферии которой расположен наш город. Волны кочевников столетие за столетием накатывались на него, но город устоял, и здесь вы видите...

Долго, нескончаемо долго тянется день! Степан сидит около ребенка, испуганно ожидая, когда тот заплачет, замирая, едва в коридоре послышатся шаги. Вот они приблизились, перед дверью прекратились, кто-то стоит, сейчас толкнет дверь... Дверь открывалась, и озабоченная Марьюшка, подскочив к ребенку, брала на руки теплый узел, прижимала к груди, ласково что-то шептала в розовое, блестящее от капелек пота личико. Сейчас, сейчас будем сухонькие. И тут присыпем... И тут... А теперь посмотрите, чтобы не упал со стола... Она уходила. Ребенок засыпал, Степан замечал на стуле принесенную Марьюшкой газету, однако едва только разворачивал ее, как испуганный шорохом бумаги ребенок заливался снова. О, дети, дети!..

Но вот, кажется, заснул крепко. Через дверь снова носится голос экскурсовода:

— ...Выпуск роликовых коньков увеличился в два половиной раза. И эта продукция, которая производится в нашем городе...

Дребезжа пружиной, пробили полдень старинные часы. За окном на улице кто-то затевает скандал:

— Ты куда положил цемент?

— Не брал я твоего цемента.

— А трубу с плашками? Я их, что ли, унес?

— Откуда я знаю, может, и ты!

Ремонтируют фонтан в сквере.

Время растянулось, стало вязким и текучим, его можно черпать пригоршнями и резать ножом, как масло. Никогда не замечал этого Степан, а оказывается, оно может быть тяжелым и неподвижным, может лежать, как забытая на дороге бетонная плита, и его можно трогать на ощупь. Стрелки на часах вре́зались циферблат и стоят неподвижно. Вот опять послышались шаги... Нет, на этот раз мимо. Шаги удалились. Не Марьюшка, нет.

Но вот и приходит наконец долгожданный вечер, благословенный срок, когда затихают комнаты, закрывается входная дверь, нет посетителей, ушли последние сотрудники. Можно выйти, размять ноги, пройти по залам, постоять около витрин, потрогать чуть дребезжащие стекла, взглянуть в пустые глазницы скифскому воину и ратнику князя Всеволода, дружески стоящим у одной стены рука об руку в главном зале. А главное, можно забраться в свой кабинет, усесться за столом и, раскрыв «Исторический вестник», читать и делать пометки.

Как-то, засидевшись допоздна (часы пробили полночь), Степан возвратился на кухоньку и увидел, что Марьюшка, ползая на коленях, моет дверь. Прижавись к косяку, он смотрел, как ловко движутся над коричневым в трещинах линолеумом узкие белые руки, как наклоняется спина и как сыплются на плечи милые каштановые волосы. Смотрел и вдруг, не отдавая себе отчета в том, что делает, опустился на колени, ласково отнял тряпку, окунул ее в черное ведро, отжал и принялся сам тереть дверь.

— Что вы! — испуганно сказала Марьюшка, но Степан уже не слушал, ползая, цепляясь подошвами туфель за отставший линолеум, тер плинтусы, пол, а когда одна туфля упала, сбросил обе, скинул носки и продолжал мыть босиком.

— Зачем же это делаете, Степан Петрович, разве можно? — Марьюшка поднялась, но, оттесненная, села усталая в сторонке на табурет. Когда Степан домыл углы, соскочила, ловко выхватила ведро и, изогнувшись, понесла выливать.

Вернувшись (руки грязные по локоть), поставила ведро в кладовку, посмотрела на Степана (щеки от стыда красные — глаза испуганные), убежала к себе в каморку. Звякнуло — накинула крючок.


Нет, все-таки странные вещи еще происходят порой в нашем мире! Неспроста от века живет в нас тяга к рассказам очевидцев. Это они, очевидцы, вылезая на рассвете из спальных мешков и отправившись умываться к горной реке, увидели на противоположном берегу волосатое существо, стоящее на кривых ногах, руки до земли, во рту перепачканный землей корень дикого сельдерея. Существо, заметив спешащих к воде приезжих (у каждого полотенце обмотано вокруг голого торса, в руке зубная щетка и тюбик), перестало жевать, повернулось и вразвалку скрылось в окружающем реку подлеске... А с каким восторгом читаем мы перепечатанную в молодежной газете статью из французского журнала о том, что в пещере близ колумбийского города Букараманга местным дантистом найдены камни, на которых техникой неандертальского отщепа выгравированы изображения космического аппарата в виде яйца с ножками, а рядом запряженный в повозку бронтозавр...

Нет, неспроста... Даже наша неторопливая и мало приметная с космических высот провинциальная жизнь нет-нет да и преподнесет сюрприз.

Бронислав Адольфович после очередного безрезультатного похода в кино на последний сеанс с Шурочкой, торопясь домой и проходя в первом часу ночи мимо музея, увидел в окошке свет, а на занавеске две тени — мужскую и женскую. Тени о чем-то взволнованно беседовали, а временами даже протягивали друг к другу руки и соприкасались головами.

«Странно, очень странно! — подумал завсектором. — О чем можно говорить ночью при включенном свете? Кто эти двое? Зачем они забрались в музей, когда у каждого в городе есть квартира?»

Но тут до его ушей донесся вкрадчивый звук приближающегося мотора, вынырнув из темноты, к музею подъехала желтая с красной полосой милицейская машина.

«Ага, будут все-таки брать голубчиков!» — с удивлением и даже испугом подумал Бронислав Адольфович и отошел в тень. Но то, что он оттуда увидел, повергло его в состояние недоумения.

Дверь музея как по мановению волшебного жезла отворилась, и на пороге показалась тоненькая женщина, с которой наметанный глаз Бронислава Адольфовича тут же соотнес виденный в окне силуэт. Из машины выскочили четыре милиционера, в одном из них завсектором узнал начальника городской милиции товарища Пухова. Затем рядовые ловко и уверенно вытащили через заднюю дверь машины нечто, напоминающее одновременно и зубоврачебное кресло и космический аппарат, отправленный к комете Галлея. Аппарат сперва поставили на тротуар, а потом втащили в музей.

После этого милицейская машина тихо ретировалась, а Бронислав Адольфович, резонно сказав себе: «Не вляпаться бы мне еще в одну историю!» — быстро зашагал к дому. Его опасения были основательны: Бронислава Адольфовна уже давно с подозрением смотрела на его поздние отлучки и упорно не хотела верить, что все они связаны с проектом нового канала.

Между тем в музее кипела работа. Милиционеры отнесли аппарат в чулан рядом с большим залом, туда, где Марьюшка до сих пор хранила веники и ведра. Выбросив ведра и веники и козырнув начальнику, милиционеры ушли. Затем как из-под земли появились новые, мастерового вида люди, которые вытащили из чемоданчиков молотки, дрели, отвертки, ловко пробили в стене дыру и стали извлекать теперь из тех же чемоданчиков пассатижи с ручками, облитыми голубым пластиком, мотки липкой изоляционной ленты и электропаяльники. Застучали о пол, заскрипели белые электрические провода. И вскоре прибор был укреплен и даже подсоединен к сети.

Тем временем Пухов задумчиво прохаживался по музею. Мысли его занимал исчезнувший Желудков. Где он скрывается? Как далеко продвинулись его загадочные приготовления? А может быть, он и вовсе покинул город и все, что делается в музее, уже лишено смысла?

Размышляя так, он вышел в коридор, прошел мимо Марьюшкиной комнатки, нажал для чего-то на ручку двери, заглянул в кабинет директора, черным ходом вышел во двор. Результаты осмотра настроили его на благодушный и даже немного игривый лад. Во всяком случае, вернувшись в музей и отыскав юную уборщицу, он попросил ее:

— Если не трудно, повесьте плотный занавес на окно в кабинете директора и приготовьте нам две чашки. Мне, пожалуйста, — чай, Степан Петрович на ночь что пьет? Кофе?

— Тоже чай, — пролепетала перепуганная Марьюшка, поняв, что директор разоблачен.

Но Пухов ласково потрепал ее по руке, сказав: «А вы прелесть! Кольцо у вас на пальце золотое, и форма странная — женская кисть. Откуда оно у вас? Ну, не говорите, не надо...» — и ушел.

Так случилось, что через полчаса оба они, Степан и Пухов, сидели в кабинете, в шатких музейных креслах, неторопливо беседуя. Пили чай вприкуску, на окне висел побитый молью тяжелый гобелен из запасника, а Марьюшка то входила, то выходила, принося поджаренные на масле кусочки булки, которые даже в Посошанске с некоторых пор стали называть тостами.

— Как же вам удалось обнаружить меня? — весело допытывался Степан. — Я ведь ни разу не выходил днем на улицу и вообще все время сидел взаперти.

— Вы читали «Рамаяну?»

— Не только читал, но даже сдавал по ней зачет.

— Помните, что там сказано о следах? Их не оставляют только бессмертные боги и коварные демоны. Закрытая на ключ дверь в комнате уборщицы, причем в комнате лежит ребенок, а в музее никого, кроме нее, нет, это — раз. Вчерашняя газета на столе в вашем кабинете, где подчеркнуты результаты футбольных матчей, это — два. В сарае на земле тяжелый топор и свеженаколотые поленья для печки, — таким топором мог орудовать только крепкий мужчина, — это три. А теперь к делу. Узнали что-нибудь новое о картине?

Степан кивнул.

— О да, вчера пришел ответ из Ленинграда. Картина, как я вам уже говорил, интересовала меня давно. Так вот, — разрешите, я отвлекусь, — меня всегда озадачивала на ней одна вещь...

— Плывущая по воздуху лошадь? — быстро спросил Пухов.

— Да. Во-первых, для чего она? Что значит ее полет? Во- вторых, краска, которой она написана, отлична, а может быть, даже и очень сильно отлична от остальной краски, которой написана картина. Правда, тут нужен специалист, нужен анализ. В-третьих, и техника нанесения мазка тоже подозрительна. Она мне сразу показалась иной. Художник клал мазок, кроя его лаком, снимая ту резкость, которую можно обнаружить в остальной картине. Но все это домыслы, а было еще одно обстоятельство. Мне все время казалось, что про подобное — плывущая по воздуху лошадь — я где-то уже читал. Репродукции запоминаю хорошо, значит — читал. Фантастический персонаж... Немцы и испанцы всегда любили такое. Их гротески и мрачные фантазии разгадывают до сих пор. О, они любили дурачить современников.

— Да, это наука постепенна, — согласился Пухов, — в развалинах Баальбека не нашли ни одного мотора внутреннего сгорания, построенного древними римлянами, а вот искусство... Раскрашенные быки Альтамиры. Раненый олень Фон де Гом, пронзенный стрелами. Их выцарапали на камне и нарисовали тысячи лет тому назад. Только творение художника способно оседлать волну Времени... Что вы предприняли?

— Решил написать своему приятелю в Ленинград, его интерес — как раз живопись Возрождения. Просил помочь. Первые его попытки были безуспешными, но он человек настойчивый, и, когда я неделю назад дал телеграмму — «Спасай!» — он поторопился — и вот наконец вчерашний пакет. История, связанная с этой картиной, оказалась необыкновенной. О ней знают все, кто имел дело с испанской живописью шестнадцатого века. Летящая по воздуху серая лошадь была написана именно тогда, а картина, на которой ее можно было видеть, называлась «Дочь судьи Кеведо».

Степан достал из ящика стола толстый конверт грубой бумаги, а из него письмо, фотографию и брошюру.

— Здесь излагается история картины, а это ее фото с книжной репродукции... «Картина неизвестного художника «Дочь судьи Кеведо» — написана ориентировочно в конце XVI — начале XVII века, на картине изображен пейзаж, характерный для юго-западной части Испании. Судья Кеведо — реальное историческое лицо, упоминается в ряде королевских хроник. О наличии у него детей, в том числе дочери, ничего не известно. Загадкой всегда считалось изображение летящей по воздуху лошади. Картина неоднократно переходила из рук в руки, пока не стала собственностью королевской семьи. Полтораста лет спустя, когда Наполеон вторгся в Испанию, она стала добычей французского офицера, в его багаже пересекла Европу и очутилась в России».

— Он возил ее с собой?

— О да, ценность картины была ему ясна. А затем, она ведь небольшая, квадрат — локоть на локоть. Офицер был ранен, попал в плен, картина исчезла... Вот и все, что смог узнать мой приятель. Но самое главное было в конце письма. Мой друг написал, что картина имела дефект — была при неизвестных обстоятельствах пробита острым предметом: «Порез в левом нижнем углу длиной около 3-х сантиметров».

Нечего и говорить, в ту же ночь, захватив с собой в помощницы Марьюшку, я направился к картине. Стояла глухая тишина, даже с улицы не доносилось ни одного звука. Марьюшка плотно задернула шторы, а я зажег свет. Картина висела на своем месте, я подошел, снял ее, Марьюшка расстелила на полу приготовленную портьеру. Я перевернул картину обратной стороной к свету и положил на пол. В левом нижнем углу отчетливо был виден след от удара острым орудием. Порез был аккуратно зашит. «Та самая картина!..» Я опустился на пол и, кажется, потерял сознание. Очнулся оттого, что Марьюшка гладила мне лицо, моя голова лежала у нее на коленях, свеча стояла на полу, и стеариновый дымок затекал мне в ноздри. Пропавшая картина, розыски которой велись полтора столетия! Конечно, возможны всякие неожиданности: тот, кто, скрывая холст, написал поверх дочери судьи русского помещика, мог сильно повредить краски, мог смыть их, кто знает! Но картину-то мы нашли.

— Пойдемте, посмотрим.

Они вошли в зал, шторы на окнах были везде задернуты, электрический свет лежал на потолке квадратами, от картин по стенам тянулись черные тени, влажный пол светился. Они остановились перед картиной — желто-коричневое лицо мужчины поднималось над белым отложным воротником, но казалось маской, оно было непроницаемо, серые облупленные колонны дома стояли как души часовых. Пухов и Степан смотрели мимо них: от колонны, распластав серое тело, летело по воздуху ликующее четвероногое. — Дорого бы я дал, чтобы узнать, почему художнику в шестнадцатом веке понадобилось писать парящую в воздухе лошадь, — сказал Пухов. — Да, такую картину стоит украсть. Вот только как они узнали о ней? Впрочем, если заниматься этим делом всерьез... В ваших залах странное ощущение — чувствуешь себя где-то не здесь, а бесконечно далеко.

— Еще бы! Вы знаете, я часто думаю, что время — это вода, предметы не исчезают, а погружаются на дно. Они только кажутся нам неподвижными, они тонут. Эти залы — склад извлеченных из-под воды вещей, зелень и ржавчина — следы окисления и тлена. Ведь вы знаете, поднятые со дна старинные якоря рассыпаются в прах. Когда я хожу здесь, я ощущаю себя водолазом.

Скрипнула дверь, и вошла Марьюшка.

— Полуночники какие, — сказала она, — уже и первый трамвай прозвенел. Я сейчас воду мыться сделаю и завтрак поставлю.

— Вы такая заботливая, — сказал Пухов. — Что делать, не наговорились. Пусть и вода будет, и завтрак. Не откажусь сегодня от кофе. А мы со Степаном Петровичем тут обсуждали: что за девушка была написана первой на картине? Дочь судьи Кеведо...

— Много кофе-то вредно, — сказала Марьюшка. — Пейте оба чай. — И ушла, скрипнув половицами в коридоре.

— Расскажите мне все, что вы знаете об этой девушке, — как только она удалилась, сказал Пухов.


Одной из достопримечательностей «Новоканала» были коридоры: они были выкрашены в разные цвета. Эта мысль в свое время пришла в голову одному из директоров, в прошлом начальнику реставрационных мастерских. Оттуда он принес в суровую атмосферу строителей водных артерий дух неожиданного артистизма. Коридоры первого этажа, где в кабинетах сидели бухгалтеры и машинистки, завхозы и руководители технического контроля, были выкрашены в казенную зелень. На втором этаже, где поскрипывали над чертежными досками кульманы, шелестели кальки инженеров-мелиораторов и обсуждались соединения водохранилищ и арыков, стены впитали в себя цвет голубой воды. И, наконец, на третьем этаже, где располагались тихие кабинеты директора и заведующих секторами, почему-то для стен цвет был выбран игриво-розовый...

Мягкий рассеянный свет лился сегодня по розовым стенам коридоров. Он играл на дубовых панелях директорского кабинета, ласкал узбекский ковер, вспыхивая желтыми огоньками в графинах, которые стояли на столе. За столом собрались все руководящие новоканальцы.

Совещание, на котором рассматривались долгожданные предложения, шло уже второй час. У стены, где были развешаны чертежи, стоял Иванов, его осторожный Згуриди послал докладывать вместо себя. Уже по тому, какой скромной точкой в углу одной из схем казался Посошанск, были ясны размах и смелость проекта. Держа в руке указку как шпагу, докладчик отбивался от оппонентов. Он рассекал шпагой зеленые поля и желтые пустоши, указывал, куда течь каналам и где расплываться водохранилищам... Рукотворные озера и реки — есть из чего выбирать, чем загружать отделы, чем гордиться в недалеком будущем.

А первые два этажа гудели. С той самой минуты, когда в директорском кабинете началось совещание, там никто не работал. Все понимали: решается судьба. В зеленых коридорах ходили самые фантастические слухи: оптимисты говорили, что Карцев поставил вопрос о строительстве канала параллельно Суэцкому и что по этому поводу два правительства уже вошли между собой в контакт. Пессимисты, наоборот, предполагали наступление черных дней, сокращение штатов и даже переселение обратно в старое здание на базарной площади. Голубые коридоры были информированы лучше: спорили только о том, на сколько штатных единиц при очередном полете в областной центр замахнется директор.

Обеденный перерыв сбил накал страстей, но после полудня в голубых коридорах снова возник шум. Совещание не кончилось, но слухи обрели новую и твердую почву. Инженеры и техники собирались группами, оживленно обсуждая, покачивали головами, восклицая: «Ну, этого надо было ждать!», «Неужели такая температура воды?..», «А соленость?», «И соленость тоже...», «Тогда, знаете ли...», «А что директор?», «Что ваш директор!..»

Стало известно, что вода в линзе под городом оказалась горячей, как кипяток, и соленой, как волны Красного моря. Что разнюхал это тот же неугомонный Карцев, усмотрев в углу чертежа примечание, написанное малюсенькими буковками. Что на его вопрос — что делать? — Згуриди не нашел ответа и что Неустроев, демонстративно поднявшись и достав сигарету, сказал: «А предложения-то не продуманы...» И что выручил все тот же Иванов, который сказал: «Что особенного? Выведем воду из скважины в водохранилище — остынет. И опресним». И что директор, немного успокоившись, на возражение Неустроева: «А испарения, а температура? А как опреснять? Да тут такие субтропики будут — крокодилов впору разводить», — даже попробовал печально пошутить: «Будет указание, разведем и крокодилов!»

Действительно, все было так, но когда, гремя стульями, совещание стало покидать кабинет, директор задержал в дверях Згуриди, Неустроева и Карцева.

— Товарищи, — сказал он, — придется собраться еще раз, вопрос важный, главное — вода есть, и мы не можем допустить, чтобы комиссия, которую мы ожидаем, не увидела перспектив. Надо объединить усилия. Вместе, только вместе, — и пожал всем троим руки.

Оставшись один, он устало опустился в кресло и протянул руку, чтобы налить воды из графина. В графине отразилось зеленое сукно, но директору показалось, что из-за выпуклого стекла на него смотрит и усмехается кто-то зеленый, покрытый шишковатой броней. Директор вздрогнул, пить воду не стал, а те трое, чьи усилия должны были объединиться, не попрощавшись, уже шагали в разные стороны по розовым коридорам.


Рано утром позвонил Пухов, извинился, спросил: не может ли Степан поехать с ним в район, случилось подозрительное, кто-то начал копать старый курган. Надо определить, тронули или нет воры захоронение, разобраться, что за подкоп. Ехать неблизко, туда-обратно день. Предупредил: заедет во двор. В музее никого нет? Вот и хорошо.

Они умчались, а Мария, погуляв с ребенком, принялась убирать, прошла мокрой тряпкой и шваброй залы, подмела коридор, к полудню добралась до кабинетов.

Заканчивала, как всегда, кабинетом Степана, уже протерла от пыли книжные полки, стол и хотела поставить на место деревянный бокал, в котором Степан Петрович держал карандаши и фломастеры, когда дверь распахнулась и на пороге возникла фигура сухонькой остролицей женщины. Тоскливое предчувствие беды сжало сердце Марии.

— Вот как, здесь кто-то есть? — вошедшая нахмурила брови и окинула Марию с головы до ног недобрым, придирчивым взглядом. — Что вы здесь делаете?

Мария смутилась, ответила невнятно, поставила бокал на стол, попробовала уйти, но для этого надо было обойти незнакомку, а та загораживала дверь.

— Нет уж, вы не торопитесь, не убегайте, — сказала неприятная женщина. — А почему на столе бумаги? Что — уезжая, директор не убрал их? Или это вы их вытащили?

Письмо из Ленинграда, фотографии и брошюра лежат так, как их утром оставил Степан...

— Я не понимаю, о чем вы.

— А я понимаю, слишком хорошо понимаю. Кто вы такая?

Нина Павловна уже убедилась, что Степан действительно почему-то скрыл от нее появление в музее новой уборщицы.

— Так вот какую он подобрал... Старух здесь больше не держат. Это вы распечатали письмо?

В кабинете неожиданно стало душно, раздался угрожающий, давящий на уши звон, он не давал возможности слышать и отвечать.

— Я вижу, вы чувствуете себя здесь хозяйкой. А не слишком ли рано?

Нина Павловна прошлась по кабинету, и Мария, пользуясь этим, торопливо выбежала. Скорее, скорее к себе... Но не успела она войти в каморку и, наклонясь над кроваткой ребенка, начать поправлять его, как и эта дверь распахнулась и снова послышался голос Нины Павловны:

— Ребенок?.. Прекрасно, только этого здесь не хватало! Так вот, дорогая, чтобы вас здесь больше не было. Вы слышите? Понимаете, чем это может для вас кончиться? Вам здесь не место.

Дверь с громом захлопнулась, ребенок сморщил личико и заплакал, Мария подхватила его на руки. Что делать, что делать, стыд-то какой. Только бы не слышать больше этих ужасных слов...

Звон в ушах исчез, наступила пронзительная, ранящая сердце ясность.


Тревога оказалась ложной, подкоп не представлял опасности для кургана, прорытая неизвестными (Пухов, подумав, сказал: «Это мальчишки!») нора уперлась внутри холма в каменную кладку, которая окружала скрытое погребение. («Если только оно там есть, а коли есть, то еще неизвестно, представляет ли собой ценность», — объяснил Степан.) Возвратились в конце дня. Павел Илларионович довез до музея, опять предумотрительно заехали во двор, шофер закрыл ворота, сотрудники уже разошлись, в музее должна быть одна Марьюшка, Степан открыл своим ключом дверь, весело крикнул:

— Вернулся! Не заждались?

Никто не ответил. «Должно быть, не услыхала», прошел к себе в кабинет, подивился отсутствию почты, посидел с минуту, поднялся и направился искать.

Дверь каморки притворена, за ней — тишина. Поучал — никакого ответа, легко толкнул, дверь с жалобным скрипом отворилась. Замер на пороге: кровать аккуратно застелена, посуда чисто вымыта, в комнатке никого нет, распахнул дверцу шкафа: все вещи — пеленки, белье, пакеты, коробочки — все исчезло.

— Ушла!

Не думая больше ни о чем, забыв осторожность, выскочил на улицу, увидел проезжавший грузовик, кился к нему. «С ума сошел?» — крикнул, затормозив, шофер. Степан посмотрел на него как безумный, влез кабину. «Куда тебе, ошалелый?» Степан смотрел на него, ничего не понимая. «Случилось что?» И только тут он понял, что не знает, куда ехать.

Шофер попался разбитной, выслушав сбивчивый рассказ, деловито сказал:

— Баба сбежала? Бывает. Договоримся? У меня час, поехали: вокзал, автовокзал — куда ей еще бежать.

На железнодорожном вокзале было пустынно, дул ветер, он нес между рельсов пустые белые бумажки, позвякивал вывеской над продуктовым киоском, на втором пути четверо парней в промасленных черных ватниках катили вагон, они вели его, упираясь плечами, похлопывая по бокам, как ведут усталого коня.

Степан обежал все залы, на плоских длинных скамьях спали какие-то люди, в углу, спиной ко входу, сидела, низко наклонясь, женщина, сердце Степана забилось, он понял — женщина качает ребенка.

— Марьюшка, — сказал Степан, но она подняла лицо — чужое, белое, безразличное, измятое от бессонной ночи.

— Простите, — пробормотал, отступая.

В ресторане ремонтировали плиты, комната матери и ребенка на замке, Марьюшки нигде нет.

Помчались на автовокзал, там было много народу, ждали посадки на автобус — он стоял в стороне пустой; в небольшом полутемном зале (окна запорошила степная, принесенная ветром пыль) сидели на чемоданах, на разостланных на полу газетах, переговаривались, жаловались, давали в дорогу советы; пахло вареными яйцами, хлебом, чесночной колбасой.

Расталкивая людей, с трудом пробираясь, Степан обошел зал, снова оказался на улице. Выбросив черный клуб дыма, со звуком лопнувшей гранаты завелся автобус, качнулся и, кренясь, надвигаясь на Степана, стал описывать полукруг; из дверей вокзала повалил народ.

— Ой, задавили! Можешь, красная рожа, не так толкаться! Ребенка-то маленького хоть пожалейте!

Среди красных, разгоряченных потных лиц, чемоданов, узлов, поднятых на плечи, вспыхнуло и исчезло лицо Марьюшки. Он кинулся в толпу, Марьюшку уносило, он протянул руку, ухватил ее за плечо, она тоже оглянулась, в глазах — выстрелом — испуг и облегчение.

— Что ты... Как могла... Я через весь город. Ищу, ищу. Думал с ума сойду. Такое выкинуть. Садись — я в кузове... Ну, спасибо, — это он сказал шоферу, — нашли их. Давай теперь с ветерком.

— Куда ей сбежать, не Москва, — рассудительно ответил шофер. — Слушай, парень, рассчитаемся сразу?

Обхватив руками кабину, спрятав от ветра лицо — щека бьется о локоть, Степан несся по городу, мелькали положенные на бок дома, текло повернутое одним концом горизонта вверх небо, машину то и дело ударяло о поребрик, наконец тряхнуло, шофер, распахнув дверцу, сказал:

— Приехали, слезай, девочка!

Степан шел по музею, нес на руках ребенка, позади оставались потрясенные, распахнутые настежь двери, — Мария покорно, тихо шла рядом, — говорил: — Как же так, как ты могла? С чего бы это, как только такое могло прийти в голову? До сих пор ноги трясутся. Но что, что заставило тебя?

У дверей каморки Мария приняла ребенка на руки, Степан поставил на пол сумку, торопливо, неумело стал ее разбирать, боясь, чтобы не передумала, не совершила чего-то еще более ужасного... Чего? Сам не знал. Так и не сказала, не объяснила, оставила в душе испуг и щемящее чувство непрочности пребывания ее здесь, рядом с ним, в городе...


Эдуард Гогуа боялся, первый раз в жизни он боялся женщины: гастрольная поездка, такая обычная и безоблачная, неожиданно обернулась какой-то тревожной, непонятной стороной. После безобразной сцены на вокзале женщина продолжала преследовать его повсюду, вечером он видел ее на концертах и старался, принимая цветы, не подходить к краю рампы, проклиная яркий свет, бродил по сцене, раскланивался, нагибаясь и подбирая летящие из полутемного зала букеты, косился на кулисы. Выходя из театра, видел ее, оттесненную толпой визжащих девиц, женщина делала знаки, приглашая, а когда он отворачивался, что-то угрожающе кричала.

Утром, выглянув из окна гостиницы, видел расхаживающей по тротуару.

Как-то он рискнул принять приглашение одной очаровательной кассирши и отправился к ней (вечер в тесном кругу, будет хорошая подруга, но она скоро уйдет), но как только такси, в которое он сел, двинулось по улице, с места сорвалась вторая машина — зеленого цвета, в ней — он разглядел — сидели два полных, похожих друг на друга краснощеких молодца (один — за рулем), а на заднем сидении, откинувшись и пряча лицо, его преследовательница.

«Гангстеры, мафия, не дадут провести вечер!» — в отчаянии подумал Эдуард и приказал шоферу, сделав круг по площади, везти обратно в «Щучье озеро». Там он заказал себе в номер пять бутербродов и бутылку «Петровской горькой», напился до безобразия, стучал в стену соседям, отказался открыть, когда пришла горничная, и даже сказал ей через замочную скважину что-то нехорошее про всех баб. Наутро он долго бродил по коридорам, искал горничную, чтобы извиниться, его мутило, во рту стоял вкус медной проволоки, голова трещала, хотелось назад в тихую Тбилисскую филармонию, на берег странноприимной Куры, к шашлыкам, к восхитительно пахнущей клопами вкусной траве — кинзе, к друзьям и знакомым. Окончательно напугала его ночь, когда под окно гостиницы подъехала машина для ремонта электрических фонарей. От кузова отделился и начал подниматься, словно быстро растущий фантастический гриб, механизм, увенчанный круглой площадкой, на площадке, как на капитанском мостике, стояла, вцепившись в стальные поручни, она. Холодный пот прошиб певца, площадка остановилась вровень с окном, и женщина чем-то металлическим вроде отвертки начала поддевать снизу раму. Увидев это, певец пискнул, как придавленная сапогом мышь, бросился к дверям и, прежде чем окно распахнулось, успел выскочить из номера. Приведенный им с первого этажа дежурный администратор осмотрел открытую раму (машины внизу след простыл) и сказал:

— Странно, а мы ее весной никак открыть не могли, забухла, что ли? Это ветер нажал — и открылась. Спокойной ночи!

Впрочем, слесаря — укрепить задвижки — он прислал, и тот, получив от певца пятерку, забил раму пятидюймовыми гвоздями. Кроме того, Эдуард передвинул кровать к самой двери, чтобы легче было бежать, а на окно поставил графин, все стаканы и пустую бутылку из-под «горькой», чтобы в случае нового покушения его разбудил звон стекла.

Да, трудными оказались гастроли, и, если бы не безденежье, плюнул бы Гогуа на степняков-посошанцев, сказался бы больным и уехал скорым поездом в Минеральные Воды, откуда, как известно, до Тбилиси подать рукой.


Они сидели у нее в комнатке, Павел Илларионович Пухов и уборщица музея, на столе стояли два стакана с чаем, от бутерброда Пухов отказался.

— Я напросился к вам, конечно, недаром, — говорил он, — не оттого, что мне приятно лишний разок поболтать, посмотреть на ваше удивительное лицо, тонкие руки... Дайте-ка мне их. Ах ты, уже пальцы трескаться и краснеть начали! Пришлю-ка я вам пару резиновых перчаток... Нет, не оттого, а беспокоит меня наш общий друг. Последние дни я заметил на его лице печаль, а с чего бы печали быть? Вы рядом, ребенка он любит, нет, печали быть не должно, а она есть... Значит, что-то случилось.

Он внимательно посмотрел на нее. Мария потупилась.

— Вот видите: и вы говорите всем своим видом, своим молчанием — что-то случилось. Но я был бы последний обманщик, если бы начал уверять вас, что ничего не знаю. Я спросил Степана Петровича, но он, мучаясь, стесняясь, не признался ни в чем. Так может быть, мне, вашему искреннему другу, причину захотите открыть вы?.. Молчите — значит, нет. Тогда попытаюсь догадаться сам... Итак. Молодая женщина встретила достойного человека и ответила на его чувство. Они находятся все время бок о бок, впереди у них, кроме некоторых неприятных, но необходимых формальностей, ничего сложного нет. Кроме того, неприятности эти — дело мужчины и женщины касаться не должны. И тем не менее женщина бежит. Бежит опрометью среди бела дня, схватив сумку с вещами в одну руку, ребенка другую. Какой вывод должен сделать я? Ее кто-то напугал.

Мария продолжала хранить молчание.

— Но кто мог напугать ее? Круг таких людей чрезвычайно узок. Не будем перебирать их. В этом кругу, как ни сужай его, всегда останется одна и та же... Простите, дорогая, я не спрашиваю вас ни о чем. Я рассуждаю сам с собой... Возвращаясь к Степану Петровичу, — что гнетет его? Возможность повторения угроз.

Павел Илларионович замолчал, допил коричневую сладкую жидкость, поставил стакан и закончил:

— Но тут, на счастье, я кое-что предвижу: угроз больше не будет. Не смотрите на меня так недоверчиво и не спрашивайте ничего. Может быть, у меня такое предчувствие. Может быть, мне так кажется. Вообще, у меня страсть заглядывать в будущее. А для Вас оно будет хорошим. Вечером, ждите, приду как всегда…


———

Случай правит миром. Порой одного-двух совпадений достаточно, чтобы направить течение человеческой жизни в нужное твердое русло.

Предчувствия Павла Илларионовича оказались не беспочвенными: он, видимо, знал, что в кабинете физиотерапии, где обретался Семен, плохо поставлены учет и хранение приборов, а там, где учет и хранение хромают, неотвратимо следует ждать беды.

Что касается младшего сына Нины Павловны, то и тут было известно, что за машиной он следит небрежно, экзамен на право вождения сдал еле-еле, водит «Москвич» невнимательно, а от невнимательности до дорожного происшествия, как известно, один шаг. Другими словами, у Павла Илларионовича были все основания мрачно оценивать будущее двух братьев.

Но самое удивительное, что эти предчувствия сбылись гораздо раньше, чем он предполагал. Подвели, ох как подвели Нину Павловну сыновья! Не прошло и дня, как у Семена из кабинета физиотерапии была похищена та самая импортная японская ванна небесно-голубого цвета, о которой он говорил. Стоимость ее оказалась баснословно высокой, так как за ванной числилась еще какая-то автоматика, которую в Посошанске никто не видел: ванну привезли опломбированной в контейнере, а когда контейнер вскрыли, то никакой автоматики там не нашли. Подозрения на коварных японцев отпали после того, как выяснилось, что вагон простоял месяц на железнодорожной станции Пенза-товарная, где как раз судили группу расхитителей. Кроме того, установить, кто вскрыл контейнер, кто принимал ванну и за нее расписывался, оказалось невозможным. Что касается Всеволода, то он, совершая левый поворот на базарной площади, наехал на старушку. Старушка оказалась бывшим работником прокуратуры и докой по части уголовных, связанных с автомобилями дел. Грозило условное тюремное заключение на два года с лишением водительских прав.

Нине Павловне стало не до Марьюшки, и ту часть сил, которую она уже была готова истратить на борьбу с подозрительной уборщицей, ей пришлось бросить на спасение сыновей.

Воистину прав был математик Гаусс, который в одиночестве месяцами метал на пустой стол игральные кости и потом тщательно записывал выигрыши и проигрыши. Цифры говорили неопровержимо: случай правит миром.


Наконец приехала и комиссия, которую целую неделю, изнывая от нетерпения, ждал молодой палеонтолог. Возглавлять комиссию было поручено уже знакомому посошанцам пухопаразитологу, которому в жизни доводилось руководить множеством комиссий, не имевших никакого отношения ни к пуху, ни к паразитам. С ним прибыли толстуха-профессорша, большой специалист по ископаемым рыбам, и тощий лаборант-татарин, задачей которого было носить чемоданы академика.

— А ведь я, кажется, в этом городе уже был! — радостно произнес председатель, наблюдая, как муравьями снуют по привокзальной площади посошанцы. — Ну-с, интересно, что тут у вас новенького? Отказавшись от автомашины, он дошел до гостиницы пешком, по пути увидел сияющее стеклом здание «Новоканала», увидел сквер, в котором охаживали кур неугомонные петухи, попросил провести его и по другим улицам, причем сказал:

— Пржеж цекавощ! [1]!

Встречавшие приняли его слова за латынь и, заулышись, согласились:

— Да, да, нельзя дважды войти в одну реку. Увы! Все течет, все изменяется!

В гостинице комиссия разбрелась по номерам, профессор занял полулюкс, толстуха номер на двоих (без соседа), а лаборант отправился в комнату для командированных заготкооператоров.

На следующий день утром они в полном составе уже были в лесу и с любопытством рассматривали сперва березовую рощицу, а затем тронутое ряской зеленоеблюдце Щучьего озера.

— И что же это он, по-вашему, тут живет: стегозавр — в озере? А почему не показывается? — с укоризной обратился к молодому аспиранту после некоторого ожидания академик, он стоял у самой воды, уперев палку в песок и навалившись на нее узким животиком. — Нехорошо, молодой человек, нехорошо — рептилиям дышать надо.

— Может быть, Никандр Сергеевич, у реликта растянутый дыхательный цикл? — предположила толстуха, которой, как только она увидела озеро, сразу почему-то стало жаль аспиранта.

— Посидим, подождем, торопиться некуда. Между прочим, каждый раз, когда я пролетаю Копенгаген, там тоже приходится ждать...

Сели на траву, закусили слоистыми розовыми бутербродами с кетой, рассказали десяток академических анекдотов, и тогда стало ясно, что доисторическая тварь, если она и есть в озере, сама не покажется.

— Вот что, голубчик, — сказал добрый пухопаразитолог, — последний ваш шанс, достаньте-ка его сетью. Озеро небольшое. Сбегайте, голубчик, в ближайший дом, попросите особ мужского пола пошарить. Браконьеры ведь тут должны быть? Должны. Вот к ним и идите.

Через час два машиниста башенных кранов, которые божились и уверяли, что они не рыбаки и что сеть у них случайная и давно прогнила (хотя на вид она была как новенькая), забрались в озеро, растянули невод, поправили на нем поплавки и шагом, по пояс в воде, протащили сеть по дну. Скоро она лежала на берегу, набитая дурно пахнущей коричневой растительной массой, в которой копошились кольчатые черные пиявки и лениво вскидывали хвостами бронзовые караси.

Академик, иронически посмотрев на них, сказал:

— Не забудьте, голубчик, отблагодарить товарищей! — И, помахивая палочкой, двинулся к стоящей поодаль исполкомовской «Волге», на которой привезли комиссию.

— У меня свидетели есть, — бормотал бледный растерянный аспирант, забегая то с одного бока, то с другого. — Я вас уверяю. Я представлю доказательства, сегодня же!

— Никандр Сергеевич будет в гостинице до утра, сказала профессорша (ей все еще было жаль юношу). — Мы едем утром на машине в область, у нас там работают две экспедиции по мамонтовой фауне.

«Волга» умчалась, а аспирант, бормоча: «Я докажу, у меня есть свидетели» — отправился рассчитываться с бравыми механизаторами.

Рассчитавшись с ними (причем машинисты, из которых каждый годился аспиранту в отцы, говорили: «Не жмись, папаша»), палеонтолог добрался на трамвае до города, а вечером отправился разыскивать по адресу, данному Брониславом Адольфовичем, квартиру Браун-Згуриди.

Дверь открыла громоздкая женщина с седой львиной гривой, двойным подбородком и ртом, испачканным лиловой губной помадой.

— Вы к Броне? — спросила она басом.

— Мне товарища Браун-Згуриди.

— Бронислав, к тебе! — зычно сказала женщина и удалилась.

Вместо нее в переднюю вышел в пижаме осоловевший от непрерывных обсуждений и совещаний заведущий сектором.

— Умоляю, вот здесь все изложено, вашу подпись, — взмолился аспирант и протянул только что отпечатанный им в гостинице на машинке акт, в котором подробно рассказывалось о появлении доисторического монстра.

— Какую подпись? Кто вы такой?.. — по лицу ответственного новоканальца пробежала тень нетерпения.

— Мне нужен свидетель. Поймите: это потрясающее открытие — доисторическое животное. В наши дни! Черты, общие для двух видов динозавров!

— Какие динозавры? При чем тут динозавры? — с неудовольствием прервал хозяин. — Видите, я в пижаме.

— Вы единственный человек, который кроме меня видел животное. Вы и ваша дама...

— Какая дама? — испуганно, понизив голос, прервал его Браун-Згуриди. — Я не видел никакого животного! Помилуйте, я и вас-то вижу впервые.

Под ногами аспиранта зашатался пол.

— Как впервые? Вы же стояли с ней рядом... А ваши «Жигули»...

— У меня есть «Жигули», но я на них давно никуда ездил. И вообще сто лет не был за городом. Еще раз повторяю...

— О чем это ты, Броня? — раздалось из соседней комнаты.

— Так, пустяки, товарищ из месткома. Мы говорим — хорошо бы съездить куда-нибудь за город... Говорю вам, — голос Згуриди снизился до могильного шепота, — я не видел никакого змея. И идите, идите отсюда скорее.

— Вы утверждаете, что не были в прошлый четверг на озере? — аспирант чуть не плакал.

— Не был... Прощайте, уважаемый, прощайте!.. И передайте в месткоме... — последние слова он сказал громко, в закрытую дверь.

Потрясенный палеонтолог очутился за порогом, как сомнамбула спустился по лестнице, вышел на улицу и, увидев там трамвайный путь, подумал: «Хорошо бы положить голову на рельсу». Пошатываясь, взошел на шпалы, но голову на рельсу не положил, а, перейдя улицу, побрел к себе в номер.

Едва дверь за аспирантом закрылась, Бронислава Адольфовна, которая во время разговора стояла за дверью, приложив ухо к замочной скважине, медленно направилась к мужу.

— Так что это за прогулки за город? И кто эта дама? — грозно спросила она. — Опять вы за старое, — директор универмага поднесла к мужниному носу кулак. Покрытые красным лаком ногти горели на нем брызгами крови. Рукой метателя она взяла супруга за ворот. Если Бронислава Адольфовна переходила в разговоре с мужем на «вы», это предвещало грозу.

— Какая дама? Какое озеро, — забормотал он. — Этот мальчик все напутал...

Бронислава Адольфовна рассмеялась. Сначала это был смех артиста, исполняющего в опере роль демона, потом он стал истерическим.

— Вон сейчас же из моей квартиры! — неожиданно спокойно проговорила она.

Обычно после такой угрозы ее супруг прекращал сопротивление и сдавался, но на этот раз в груди заведующего сектором вспыхнуло мужское самолюбие. «Ну вот и хорошо, всему конец, не надо лгать и притворяться», — мелькнула у него мысль, и, сказав: «Ах, так! Больше ты меня не увидишь», — он вышел, хлопнув изо всех сил дверью.

Доехав на трамвае до улицы Костандова (ключ от «Жигулей» он в спешке забыл), Бронислав Адольфович перебежал улицу, одним духом взлетел на второй этаж и очутился перед Шурочкиной дверью.

— Вы? — почему-то удивилась она, но в квартиру впустила.

— Шурочка, послушайте, — начал Згуриди. — Я ушел от жены. Мосты все сожжены. Мы созданы друг для друга. Только представьте, как нам будет хорошо. Вы — нежная, кроткая, непрактичная, а я — жизнь кое-чему научила меня, я буду для вас надежной опо рой. Дайте вашу руку! Если не можете сказать сразу «да», не говорите. Только, умоляю, не прогоняйте. Мне негде ночевать.

Но тут красноречивый завсектором увидел, что голубые глаза больше не лучатся, а нежные припухлые губы сжаты.

— Бронислав Адольфович, можно задать вам один вопрос? — медовым голоском спросила Шурочка.

— О чем говорить, милая, хоть сто!

— Так это правда, что дом в Гаграх записан на ваше имя?

— Д-да... Конечно... Но почему вы спрашиваете это именно сейчас?

— А потому, что я звонила в Гагры и в исполкоме мне ответили, что никакого дома на имя Браун-Згуриди в городе нет. На имя Браун есть. Это кто такие — просто Браун?

— Родители жены, то есть бывшей жены, то есть... — Бронислав Адольфович почувствовал, что корабль, который он пытался провести через рифы, наткнулся на скалу, не обозначенную на карте. — И еше я звонила в ГАИ, — за мной пытается ухаживать один лейтенант, — так вот, он сказал, что «Жигули» тоже не на ваше имя, а пользуетесь вы ими по доверенности. А я верила вам.

Неизвестно, что ответил бы ей ошеломленный Бронислав Адольфович, если бы не раздался еще один звонок. Шурочка открыла дверь, и на пороге возник Карцев. Ухо его весело светилось.

— Салют! Кого я вижу, Бронислав Адольфович, и вы здесь?.. Королева, ваше приказание выполнено, цветы достал, — и он, выхватив из-за спины букет астр, помахал ими в воздухе.

— Право, вы какой! — прощебетала Шурочка. Карцев выразительно взглянул на Згуриди, и тот, поняв все, понурив голову вышел на лестницу. Щелкнул замок, за дверью послышался Шурочкин смех и даже, быть может, звук поцелуя. Тишина, наступившая потом, придавила Бронислава Адольфовича как селевой обвал, он выкарабкался из-под него в грязи с головы до ног.

По улице он шел сгорбившись, опустив руки. Следом за ним шла тень обезьяны. Трамваи катили по улице, отвратительно скрежеща, автомобили рвали в клочья шины, а только что вышедшая на небо луна лила на город мертвый кладбищенский свет. Впереди Бронислава Адольфовича ждала унизительная сцена: надо было вымаливать прощение у жены, ползать на коленях и давать клятвы.

Когда этот разговор произошел, Бронислава Адольфовна сказала:

— И забудьте о доме в Гаграх. Для моих родителей вы больше не существуете. Вы беспринципный человек. Как права. была моя бедная мама! «Роня, ты делаешь ошибку, — говорила она, — этот человек недостоин тебя».

— Недостоин, — покорно согласился Бронислав Адольфович. — Мама была права. А про дом ты напрасно, я никогда... — он замолчал, вспомнив, что не далее как месяц назад в очередной раз уговаривал Брониславу Адольфовну перевести дом на его имя.

Что касается Брониславы Адольфовны, то она про себя решила, что надо прекратить поездки уличенного в грехе супруга и на всякий случай снять и спрятать с «Жигулей» номер.


Папиросный дым, плававший в зале, к концу заседания приобрел плотность снега, лег по углам, и его можно было сгребать лопатой. Лица заседавших казались зелеными, галстуки у мужчин свешивались на грудь, как языки повешенных. Обсуждали последний вариант новой организации «Новоканала» и возможные проекты использования обнаруженной воды. Когда зал проветрили, на стенах, которые были увешаны чертежами, проявились, как на фотопластинке, белые тонкие трубы и огромный бетонный куб главного корпуса. Один бок у него был нарисован с дырой, через дыру виднелся черный цилиндр атомного реактора. Цилиндр внушал уважение. По обе стороны от завода художник нарисовал кудрявые аллеи. Деревья разбегались от реактора, как бегут на черном рынке продавцы книг от подъехавшей милицейской машины. На втором плане, в карандашном мареве виднелись веселые дома — город, устремленный в будущее.

— Ну вот и отлично. Но надо назвать проект, — и директор, ожидая предложений, довольный откинулся на спинку кресла.

— Комплекс! — быстро предложил Карцев, и все радостно зашумели.

Слово понравилось, это было модное слово, настолько модное, что им не задумываясь называют сотыкованные в космосе корабли, учреждения, где откармливают свиноматок, и даже сведенные вместе детские сады и ясли.

— И поскорее его протолкнуть, — сказал многопытный Неустроев. — Главное — проскочить область, Москва оценит.

Выйти на товарища Н.? — спросил директор, и все понимающе закивали: товарищ Н. пользовался в Паратове весом. Хотя выражение «выйти на кого-то» родилось в среде лиц, имеющих дело со шпионажем, оно с удивительной легкостью проникло даже в такие мирные учреждения, как «Новоканал», где кроме артиста Тихонова в роли Штирлица никаких шпионов в глаза не видели. — Задействуем и его.

Видя, что обсуждение подошло к концу, Згуриди шепнул на ухо директору:

— Обратите внимание — даже Неустроев и Карцев замолчали. Что значит масштаб. И какой успех! Если не возражаете, надо бы отметить..

— Да, масштаб — это очень важно... — ответил директор. — Как вы сказали — отметить? Что отметить?

— Видите ли, у меня через два дня круглая дата, полсотни лет на этой планете. Если хотите — юбилей, я не напоминал, считал, не вовремя, но тут очень резонно — совместить. Небольшой ужин в гостинице, ресторан, цветы.

— Нет-нет, зачем же ресторан? Скромнее надо быть. И не забывайте — к нам едет народный контроль. Может быть, просто в номере? Чай и лимонад. И, как правильно сказали, только ваш юбилей.

Довольный тем, что будущее института наконец перестало вызывать сомнения, директор пожал руки сотрудникам и отпустил их, а появившийся неизвестно куда Иванов стал снимать чертежи и таблицы. И только покидая здание новоканальцы обнаружили, что уже двенадцатый час ночи.

— Черт его знает, наваждение какое-то, — говорил, шагая по дороге, тучный Неустроев поджарому Карцеву, — ведь еще месяц тому назад всем было ясно, что это чепуха, реникса. Ну зачем качать из-под земли с такой глубины горячую воду и поливать ею поля? А теперь обросло, пустило корни, ветки какие пошли: реактор, опреснитель, водохранилище, целый город! Чем черт не шутит, глядишь, действительно построят и мне квартиру дадут — восемь лет в двух комнатах маюсь!

— М-да, сложно все это, — поддержал его собеседник. Они подходили уже к зданию музея, — и мне сперва было ясно — чепуха. А теперь словно в голове таракан поселился, шевелит лапками, ничего против сообразить не могу. Столько открывается заманчивых перспектив, ведь я четвертый год простым инженером...

— Да, уж новые штаты как пить дать откроют. Не будете спорить, вас еще и заведующим сектором сделают. Все-таки вы их и прошлый раз и сегодня попугали, значит — не дурак, с вами лучше не ссориться. А как звучало предложение: построить самый большой канал в Европе!

— И длина какова: два раза вокруг Скандинавии, — с завистью, словно его лишили круизного путешествия, подхватил Карцев, таракан в его голове зашевелился снова.

В этот момент оба поравнялись с музеем, и тогда из его двери вышла способная поразить кого угодно фигура: голый по пояс мужчина с топором в руках и веревкой на шее. При виде Неустроева и Карцева фигура сделала солдатский поворот кругом — и снова скрылась в дверях.

— Что это? — спросил пораженный Карцев, останавливаясь, и его уши зашевелились, как у хорошей лягавой. — Мне показалось, что этот человек похож на нашего Степана Петровича, на директора музея. Но он — здесь, в полночь, полуголый, с топором? Ерунда какая-то! Ущипните меня. Не приходит же он, в самом деле, из дома сюда ночью колоть дрова? Или убивать? Может, сообщить в милицию?

— А ну его к свиньям! — отсоветовал добродушный Неустроев. — Может, они ночного сторожа взяли, а у того семья. Ключ от двери, во всяком случае, у него был.

— Ну, если так...

Но, придя домой и поразмыслив, Карцев все-таки решил позвонить. К его удивлению, дежурный по милиции к сообщению отнесся спокойно, спросил, кто передал, сказал — принято! — и повесил трубку.

Карцев не знал, что Пуховым давно было дано приказание всем дежурным: что бы ни происходило в музее, шума не поднимать, в книгу не записывать, утром докладывать лично.


Бородач появился под вечер. И Пухов, и Степан в это время находились в каморке, где мастер-электронщик объяснял Павлу Илларионовичу, почему каждый современный аппарат любит ремонт.

— Ему от этого хорошо, — туманно настаивал мастер. — Что чинить, хороший специалист всегда найдет. Это только на первый взгляд он исправен. А если его разобрать...

— Стоп! Это — он! неожиданно прошептал Степан, который смотрел через глазок в зал. — Сейчас подойдет к картине. Марьюшка несколько раз говорила, ходит тут один — с бородой. Скорее всего, это — он.

Плотный мужчина среднего роста с окладистой черной бородой, одетый в мешковатый темный костюм, неторопливо двигался по залу мимо витрин с черепами печенегов и полок со штампованными коробочками из пластмассы, продукцией местного завода. В музее было уже пусто, последние посетители покинули зал, оттого звуки, которые доносились через открытую форточку и через полузашторенные окна, были отчетливы и тревожны: испуганно вскрикивали пролетавшие автомобили, обеспокоенно урчал застрявший на остановке троллейбус, под крышей по-кошачьи шипели друг на друга, устраиваясь на ночлег, голуби.

Бородач, описав по залу круг, направился к картине.

Дорога была каждая секунда.

— Нашел время ремонт делать. Голову сниму, включай немедленно! — прошипел прямо в ухо мастеру Павел Илларионович. Тот заметался, воткнул на место какую- то лампу, ввернул винт, согнул крючком и прицепил оторванный проводок.

Еле слышно щелкнуло, накаляясь, засветилось красным в окошечке, серый безжизненный экран налился голубизной. Пухов включил в каморке ночник, они втроем, тесно прижатые друг к другу, остались перед огромным голубым глазом, в зрачке которого уже был виден зал, две стены и несколько искаженная, повернутая боком картина. Человек стоял прямо перед ней, внимательно рассматривая, борода лежала на груди слитком чугуна. Пухов повернул ручку, включил гравитационные волны, и цвет экрана переменился, — теперь зал был освещен красным, а стены, картина и сам человек казались резко и грубо нарисованными угольным карандашом. Борода при этом у человека исчезла.

— Нет, — радостно шепнул Пухов. — Нет бороды — фальшивая. Великолепно сработало. Ждать нечего, будем брать его прямо сейчас.

— Да, да, — подхватил Степан. Вон руку протянул, сейчас будет снимать картину. Скорей!

Распахнув дверь и отбросив штору, они выскочили в зал.

Чернобородый тронуть картину не успел, а стоял перед ней, заломив руку к шее, словно пальцами поправляя тесный ворот.

— Сопротивление бесполезно, придется пройти со мной, — сказал, быстро подходя к нему, Пухов. — Оружия нет? Имя и фамилия? — И он ловко провел рукой по карманам бородача.

— Какое оружие? — испуганно отозвался тот. — При чем тут фамилия? — Бормоча: «Ничего я вам не скажу», — он позволил вывести себя из музея, посадить в желто-синий газик, и тот, взблескивая и вскрикивая, умчался, увозя Пухова, Степана и арестованного.

В милиции задержанному тотчас учинили допрос, однако результат его Пухова разочаровал: бородач вел себя тихо, ни в какие окна уплывать ногами вперед не собирался и упрямо отказывался назвать себя. Скоро Пухову стало казаться, что он вообще имеет смутное представление о картине, около которой был задержан.

— А почему около нее останавливались?

— Потому что понравилась.

— Что понравилось?

Молчание...

— Да, вы не разговорчивы. Любите загадывать ребусы? — недовольно сказал Пухов. — Вас в городе кто-нибудь знает?

При этих словах задержанный вздрогнул.

— Давно брились? Я имею в виду бороду. Она вам не мешает?

— Ах, борода? Могу снять, — и задержанный сорвал ее, став сразу человеком средних лет, причем лицо его, к большому удивлению Степана, показалось почему-то до удивления ему знакомым.

Побившись с ним еще некоторое время и снова услышав категорический отказ назвать фамилию и адрес, по которому бородач остановился в городе, Пухов приказал отвести арестованного в камеру и стал оформлять протокол.

— А знаете, — сказал Степан, когда они остались наедине, — ведь это лицо я где-то видел. Причем не один раз. Ужасно знакомое лицо! Только оно было еще моложе. Какая-то загадка. С ним мы не встречались — это точно. Фигуру, походку не знаю. Только лицо. Такое может быть?

Пухов развел руками.

— А вы не ошиблись? — спросил он. — Тип подозрительный, конечно, но боюсь, что это не тот, кого мы ловим. Такой не провалится сквозь землю и не вылетит в окно. Обыкновенный человек, как вы и я... Что-то тут не так!


День не принес ясности. Бородач упорно отказывался отвечать на вопросы, попытка выяснить, не останавливался ли он в эти дни в какой-нибудь из трех посошанских гостиниц, потерпела неудачу: вызванные в милицию администраторы задержанного не опознали.

Когда тени на бульварах удлинились, а нижний край солнца коснулся ребра исполкомовской крыши, Павел Илларионович вздохнул, собрал со стола бумаги, положил их в сейф и, перемазав палец зеленым пластилином, опечатал его. Но тут зазвонил телефон, и голос дежурного глухо, как из-под земли, произнес: — К вам гражданин. Говорит, что вы его хорошо знаете. Пропустить?

— Раз говорит, что знаю, делать нечего. Пускай пройдет!

Через минуту дверь осторожно приоткрылась, и кабинет боком пролез одетый все в тот же морской китель экстрасенс Федя.

— Ну что же, рад видеть! — очищая от пластилина палец бумажкой, свернутой в кулечек, сказал Пухов. — Что так быстро назад? Не понравилось на юге? Конфликт с властями?

— Не нашел контакта с публикой. Мани-мани... — неопределенно ответил фокусник. — А ведь у меня к вам серьезное дело, начальник.

Пухов открыл ящик стола.

— Сигарету?

— Забыли, не курю.

— Здоровье? — поинтересовался Павел Илларионович.

— Надо бы подлечиться, да все некогда. — Федя сел на стул, откинулся на спинку, вытянул устало ноги и начал рассказывать... — Прибыл я в ваш город вчера. Естественно, перед сном забрел в сквер... Не волнуйтесь, никаких скамеек, дал слово. Остановился в колхозной гостинице, у базара. Очень администратору понравилось, как я животом разговариваю. Так вот, сижу я в сквере, вижу — идет человек. Такой, лет под тридцать, гражданин. Садится рядом. Ну, мы, конечно, разговорились, тут как раз первая звезда на небе прорезалась... Она всегда, я заметил, первой появляется.

— Это Венера, — объяснил Пухов. — Венера, которая никогда, уважаемый, звездой не была. К точным наукам, признайтесь, всегда питали отвращение?

— Нам, экстрасенсам, это ни к чему, мы логарифмы понимаем печенью, — убежденно ответил Федя. — Так вот, — продолжил он, — смотрит этот гражданин на вашу Венеру и вдруг начинает спрашивать, знаю ли я здешний музей. А сидим мы как раз так, что музей перед нами. Я говорю, вот он...

— Когда же это вы успели там побывать?

— Прошлый раз, только вы меня выпустили. До поезда время было. Тогда он начинает расспрашивать меня про картины — где там какая висит. Темно стало. Ну, думаю, пора домой. Ноги в руки, и иду в гостиницу...

В это время в дверь робко стукнули, дверь тут же приоткрылась, и в проеме соткалась из воздуха чеширская улыбка Бронислава Адольфовича. Новоканалец извинился, сделал вид, что не смеет войти, но Пухов, понимая, что до конца Фединого рассказа еще далеко, окликнул:

— Бронислав Адольфович, что у вас?

— К вам, к вам, простите за беспокойство, — пробормотал Згуриди, приближаясь к столу и неприязненно поглядывая на потрепанную фигуру фокусника.

— Что-нибудь срочное?

— Да, понимаете, случилось. Ерунда — небольшое недоразумение с автомобилем, номер кто-то снял. Заявление я принес. Надо бы восстановить, если можно, номерок, а?

— Так-так, положите, рассмотрим, окажем содействие... Между прочим, могу познакомить. Маг и чародей, ловкость рук, чтение мыслей. Угадывает предметы, спрятанные в соседней комнате, может предсказать вам судьбу, может — всему «Новоканалу». Не желаете?

— Чепуха, никакой магии нет и чтения мыслей тоже, — желчно откликнулся Згуриди. — Перспективы у нас блестящие, а магия — это мелкое жульничество, журнал «Наука и жизнь» читаю.

Вместо ответа экстрасенс недобро вздохнул, прилизился к Брониславу Адольфовичу, взял его левую уку (заведующий сектором брезгливо скривил рот), помял пульс, посмотрел в потолок, пошевелил бескровыми губами и равнодушно произнес:

— Завтра вам исполняется пятьдесят лет. Вы женаты, но жену не любите. У вас будет еще две жены, всех вы пропишете на своей жилплощади и со всеми разведетесь. Менять комнаты они откажутся, и вы всю жизнь будете жить с ними под одной крышей...

Ничего больше сказать он не успел. Згуриди возмущенно вырвал ладонь, сказав: «Это все неправда, разменять комнаты всегда можно!»› — низко поклонился Пухову и, продолжая кривить рот, стремительно вышел

из комнаты.

— АЙ, ай, ай! — по-отечески пожурил Павел Илларионович фокусника. — Ведь надо аккуратно, исподволь, а вы ему сразу всю правду — бух!.. Ну так что — пошли вы в гостиницу, а дальше?

— А дальше так. Человек-то этот тоже со мной пошел. Вернее, рядом, на параллельных курсах. Иду и думаю: во всяком музее барахло есть? Есть. Картины, вазы, медали — присмотреть вещицу всегда можно. Недаром, думаю, он интересовался. Доходим до какого-то дома, дом темный, стена без окон, склад какой-нибудь, этот хмырь поворачивается, подходит к стене и исчезает в ней, понимаете: проходит сквозь стену!

— А вот это уже интересно, — оживился Пухов. — Так прямо и прошел?

— Как гвоздь в масло. Я даже ахнул. Да при таком умении, думаю, тебе грабануть музей — раз плюнуть. Короче говоря, надо предупредить Павла Илларионовича. На Западе, вон, уже мраморные статуи с вертолетами уводят.

— Ну, Запад нам не указ, у нас своих умельцев хватает, — сказал Пухов. — А за рассказ спасибо, Федя. Очень дельный рассказ. И мой совет — первым же поездом домой, по месту прописки. Десятки на билет нет? Держи, когда-нибудь отдашь.

— Точно формулируете, товарищ начальник! — экстрасенс благодарно засопел, взял десятку и откланялся.

Если бы начальник милиции не остался у себя в кабинете, а вышел на улицу вместе со своим посетителем и они направились не в сторону вокзала, куда, держа слово, уже шел Федя, а прошли бы всего квартал по направлению к городскому рынку, то встретили бы человека, который, стоя у витрины магазина «Канцтовары», с интересом рассматривал детскую игру «Эрудит». В нем Пухов узнал бы постояльца из гостиницы «Щучье озеро», а экстрасенс своего недавнего собеседника.


Моя единственная попытка управлять автомобилем относится к посещению деревенского аэродрома. Аэродром принадлежал колхозу, то есть был всего-навсего посадочной площадкой. Мне разрешили сесть за руль, включили зажигание, и я начал ездить. Никуда уехать за пределы огромного — до горизонта — поля я не мог, а если бы не сумел остановить машину, мотор в конце концов сам бы заглох. Я ехал, трясясь как на верблюде, и ощущал себя кочевником посреди бескрайней степи, где нет расстояний, а время, не образуя ни недель, ни месяцев, ни лет, делится только на части от восхода до захода солнца.


БЕНЗИН — смесь легких углеводородов.

ОКТАНОВОЕ ЧИСЛО — условная колич. характеристика стойкости к детонации моторных топлив, применяемых в карбюраторных двигателях внутреннего сгорания.

ОНДАТРА (мускусная крыса) — полуводное млекопитающее семейства полевок. Дл. тела до 35 см, хвоста до 28 см. Родина — Сев. Америка. Акклиматизирована в ряде стран Евразии, в том числе очень широко в СССР. Важный объект промысла (мех). Может быть переносчиком возбудителей туляремии и паратифа.


Хорошую главу может написать каждый. Самое трудное удерживаться, глава за главой, в одном и том же мировосприятии, ощущении слов, говорить все время одним и тем же языком, видеть перед собой одного и того же слушателя.

Нашел конспект, который вел в студенческие годы. На бумаге отпечатались пальцы — пирожок в студенческой столовой.


РЕАЛИЗМ — объективное отображение действительности. Начало: либо от Возрождения (ренессансный реализм), либо от Просвещения (просветительский реализм). Различают — собственно реализм, критический реализм.

ИМПРЕССИОНИЗМ — (от фр. impression — впечатление) — стремление наиболее естественно и непредвзято запечатлеть реальный мир в его подвижности и изменчивости... Мгновенные, как бы случайные движения и ситуации.

ЭКСПРЕССИОНИЗМ (от латин. expressio — выражение) — напряженность эмоций, гротесковая изломанность, иррациональность образов.

СЮРРЕАЛИЗМ (от франц. surrealisme — букв. сверхреализм) — странное сочетание предметов и явлений, которым придается видимая достоверность. Замена логических связей ассоциациями.

КОНСТРУКТИВИЗМ — определение, относящееся только к архитектуре?


У моей пишущей машинки рычаги сделаны из мягкой стали. Когда по ошибке нажимаешь сразу две клавиши, рычаги перекрещиваются и верхний изгибается. Это незаметно для глаза, но при следующем ударе головка рычага с буквой застревает, буква остается прижатой к ленте и каретка останавливается.

Между тем загадочные происшествия в городе не прекращались. Распространился слух, что некий землеустроитель, получив от начальства указание проверить молодые лесопосадки около Щучьего озера, выехал туда и, уже заканчивая обход березовой рощицы, видел сидящую на пне женщину. Надо сказать, что все мысли землеустроителя в тот момент были заняты его женой, которая еще не ушла от него к знакомому таксисту, но о своем решении уйти уже объявила. Сидящая на пне показалась устроителю похожей на жену. Желая спросить: «Что ты тут делаешь?» — он подошел и тогда увидел, что женщина не сидит на пне, а вырастает из него, наподобие цветка, растущего из горшка. Увидев незнакомого мужчину, женщина-растение задумчиво сказала: «Нет дождя...» Отчего устроитель, по его словам, кинулся прочь йз леса, а когда вернулся домой, то оказалось, что исчезла и жена.

Также стало известно о письме, написанном заведующей бензоколонкой, что расположена при въезде в Посошанск со стороны Паратова. В нем она сообщала, что поздно вечером к ее автозаправочной станции подъехала машина, в которой сидели два человека. По утверждению женщины, сидевшие в машине люди были черные с черными же волосами, зубы в золотых коронках, говорили они на неизвестном ей европейском языке. Из их речи она поняла только одно слово — «Кабулетти». Протянув ей талон на пятьдесят литров бензина, приехавшие вставили в бак машины пистолет, после чего на заведующую, как она пишет, нашло затмение, а когда она опомнилась, то стрелка бензомера кружилась по кругу как сумасшедшая, а машина уже уехала.

Произведенная на следующий день внезапная проверка обнаружила недостачу двенадцати тонн бензина. Письмо свое заведующая писала, находясь в заключении, а в постскриптуме умоляла прокуратуру подтвердить факт посещения ее инопланетянами.

В эти же дни в исполком и в загс поступило несколько писем от девушек, которые жаловались на молодых людей, обещавших жениться на них и неожиданно исчезнувших.

Однако самая большая неприятность произошла в посошанском универмаге, где директорствовала Бронислава Адольфовна.


Слух о том, что в секции верхней одежды универмага будут продавать уцененные ондатровые шапки, с быстротой электрического тока распространился по городу. Тонкие ручейки покупателей зазмеились по улицам, стекаясь к трехэтажному стеклянному зданию магазина.

Теперь можно догадываться, что стремление обладать заветной шапкой было у каждого из идущих столь велико, что эти стремления собрались в сгустки, поверхность которых морщили волны. Возбудившись около универмага, волны разбегались кругами, как бегут по воде морщины от брошенного в нее камня, добегали до леса и там попадали в частую гребенку инопланетных антенн.

Что происходило в таинственной глубине похожего и на клуб дыма, и на тарелку аппарата, мы не узнаем никогда. Что за ответные сигналы срывались с антенных копий и, разрезая воздух, уносились к городу, не знаем тоже. А может быть, не сигналы, а сами невидимые обитатели тарелки уплывали туда?

Увы, этого нам знать не дано, а вот что происходило универмаге, известно доподлинно.

Бронислава Адольфовна, прежде чем пустить шапки в продажу, собрала у себя в кабинете совет. Рослые, красивые, черноволосые, все, как один, смахивающие ровыми лицами на генерала Багратиона, стояли перед ней продавцы.

— Сделаем так, — говорила, расхаживая перед ними и и звеня кутузовскими орденами, Бронислава Адольовна. — В секции бросим пустяк, пусть не устраивают в помещении давки, главное — в четырех лотках — на улице. Около каждого кроме продавца подсобник и милиционер. Давать по одной шапке в руки. Продали и сдали выручку. Никаких сопливых разговоров. Кто там лезет в дверь? Приучили всяких входить без стука...

— Ах так, это я «всякая»? — пробормотала, отходя от двери, Пелагея Карповна, по-прежнему работавшая в универмаге уборщицей. — Ну хорошо, посмотрим, как ты прибежишь ко мне.

Молоденькая секретарь директора, девочка, не поступившая по конкурсу в Паратове в институт на факультет психологии, слушая уборщицу, фыркнула — пророчество показалось ей чудовищным. Но девочка плохо знала жизнь. Не успело совещание закончиться, как Бронислава Адольфовна вспомнила, что не отложила сотню шапок для нужных людей.

— Позовите ко мне Карповну! — распорядилась она.

И секретарша, начав уже удивляться — зачем директору в такой момент понадобилась уборщица? — побежала ее разыскивать.

— Уж ты не сердись, Пелагея, — начала директор, когда на пороге кабинета появилась фигура в черном рабочем халате.

— Что мне сердиться, — уверенно начала Пелагея. — Я не сержусь.

— Просьба у меня будет.

— Дело ваше.

— Положи в подсобке, как всегда, под ведерки да под метлы, коробку.

— Вам нужно, вы и кладите. Мне это ни к чему. Ключ вон на стенке висит.

Сказав это, она сделала широкий жест в сторону коридора.

Ключ на стенке был изобретением самой Брониславы Адольфовны. По своей простоте и безотказности это изобретение могло стоять в одном ряду с колесом древних шумеров или алфавитом Кирилла и Мефодия. Что бы ни лежало под ведрами — коробка с детским автомобилем стоимостью полтора рубля или пятитысячная норковая шуба, ключ оставался на виду у всех прямо на стене. Следовательно, установить, кто его брал и кто положил норковую шубу, было, в случае прихода народного контроля, делом безнадежным, и даже Пелагея, которая, как ястреб, издалека не спускала весь день с ключа глаз, отвечать за спрятанное не могла.

— И чего ты осерчала?

— Не осерчала. Если я «всякая»...

Бронислава Адольфовна поняла, что допустила в отношениях с подчиненной промашку.

— Ну, не сердись, Пелагея. Придешь потом, возьмешь две шапки. Вот я — самому начальнику торга одну оставляю, а тебе — две.

— Отгул мне положен. И к зубному врачу сходить надо, зуб, он уже вон какой, весь черный, — уклончиво начала Пелагея, обнажая десну.

— Ну ладно, ладно, не показывай, верю. Дам отгул, и к врачу пойдешь... Так, значит, отнеси к себе коробку, вон она, в углу. Ты ее на тележке, незаметно. Спасибо, Пелагея, всегда ты меня выручишь.

И директор, ласково положив на плечо уборщицы пухлую генеральскую руку, вышла вместе с ней в приемную, к великому удивлению молоденькой секретарши, которая работала всего вторую неделю и не разбиралась еще в настоящей иерархии должностей.

У Брониславы Адольфовны был довольный вид.

Сто шапок было увезено в кладовку, еще сто оказались без накладных. И за порядок можно было не беспокоиться. Четыре милиционера, присланных для этого чрезвычайного случая, стояли наготове, так же в ряд с ними стояли подсобники, шапки, плотно вставленные одна в другую, как снаряды в гильзы, столбиками лежали на тележках, лотки были расставлены, чековые книжки шуршали.

Директор взмахнула рукой (жест, каким отправляли из средиземноморских гаваней в поход корабли с крестоносцами), колесики тележек завращались, и четыре продавца, сопровождаемые милиционерами и рабочими, торжественно покатили свои голубые колесницы из дверей универмага. Быстро сбежались четыре очереди, в них уже слышалось обычное «ты здесь не стоял», «как же не стоял, если вы за мною», и вдруг произошло нечто непредвиденное.

Со стороны Главной улицы появился гражданин. Кто он был такой и почему в этот не ранний час очутился именно около универмага — неизвестно. Доподлинно известно только то, что, подойдя к очереди, он спросил: «За чем стоим?» — а услышав в ответ: «За ондатровыми шапками», — переменился в лице. Должно быть, мечта о такой шапке томила гражданина давно. Не исключена возможность, что уже несколько лет подряд он становился в подобные очереди и, выстояв их до конца, слышал от продавщицы: «Граждане, больше не стойте». Может быть, шапка нужна была ему самому, а может — хотя мода у женщин носить мужские шапки уже прошла — хотел осчастливить свою любимую.

Так или иначе, услыхав слово «ондатровая», гражданин вздрогнул, кровь бросилась ему в лицо. Несомненно также, что, прежде чем он успел выкрикнуть «я последний», в нем родился и ушел в атмосферу импульс желания такой силы, что он должен был повергнуть в изумление безликих и бесплотных инопланетян, которые до сих пор бесстрастно наблюдали, сидя у своих антенн, возню у универмага, но теперь решили вмешаться. То, что произошло, описывают по-разному. Говорят, сначала в воздух поднялась и направилась к подошедшему гражданину шапка, деньги за которую были уже заплачены и которую продавец уже собирался вручить своему знакомому зубному технику. Видя это, в шапку вцепились одновременно и продавец и техник. Совместными усилиями им удалось прижать шапку к прилавку. Тогда шевельнулся и пополз, направляясь к неизвестному гражданину, картонный, еще не распечатанный ящик. Но тут на высоте оказалась милиция — ящик схватили и притиснули к стене. И тогда-то случилось главное: с грохотом, сломав замок, рухнула дверь подсобки, и оттуда, опрокидывая метлы и совки, стал вылезать боком ящик, припрятанный Пелагеей. Метлы, стоявшие в дверном проеме, остановили его, внутри ящика что-то завозилось, зашуршало, картонный верх вспух, лопнул, и из ящика вырвался десяток шапок, которые, подпрыгивая как собаки, кинулись через главный ход на улицу. Ловко уклоняясь от милиционеров и продавцов, они пронеслись вдоль очереди, и первая из них сама прыгнула на голову неизвестному гражданину. Не успел грянуть милицейский свисток, как сами собой заработали кассовые аппараты, выбивая чеки на припрятанную сотню, все четыре очереди рассыпались, и испуганные горожане, преследуемые шапками, бросились кто куда. Исполкомовского кассира, который ушел с работы в магазин, сказавшись больным, шапка настигла, когда он уже вбежал в свою обитую железом комнатку и успел накинуть на дверь крючок. Найдя дверь закрытой, шапка вылетела на улицу, описала, присматриваясь, в воздухе петлю и, найдя окно кассы, со звоном пробила стекло и решетку, свернула с места бронированный сейф и исчезла, как потом уверял кассир, совершив недостачу в сейфе на сумму 47 рублей 58 копеек.

Другая шапка, потеряв во время преследования своего будущего хозяина, плутала весь день до вечера по городу. Ее видели и пролетающей над крышами домов, и садящейся вечером в прицепной вагон последнего трамвая, и только ночью, когда ослабевший от погони и пережитых волнений посошанец — им был бармен из гостиницы — лег со своей женой в постель, она, непостижимым образом открыв два замка, проникла в квартиру, нашла спальню и, нырнув под одеяло, улеглась бедняге на грудь.

— Ну, Люсенька, какая ты, право, настойчивая... Сегодня я устал, — сказал бармен и, уже просыпаясь, с ужасом понял, что лежит в постели не у Люсеньки, а у собственной жены.

Соседи, разбуженные грохотом в их квартире, потом уверяли, что кроме брюк и сорочек бармена, выброшенных женой из окна, в ночном воздухе летал и круглый пушистый предмет, похожий на зимнюю шапку.

Но самое удивительное произошло в самом универмаге, причем не в день этого погрома, а на следующий, когда пришла вызванная Брониславой Адольфовной комиссия для переучета оставшихся шапок. К удивлению директора, все шапки оказались на месте, а в подсобке нашлась даже та злополучная «левая» сотня, которая была привезена в магазин без накладной.

— Ну, то, что произошло в очереди, можно объяснить с помощью потусторонней силы, так сказать, козни дьявола, — задумчиво сказала председатель комиссии, женщина начитанная и широко мыслящая, — а вот откуда, уважаемая, сто лишних шапок?

Этот вопрос она записала шариковой ручкой в акт и, положив акт в коричневый венгерский портфель, уехала.

Всю неделю испуганные посошанцы обходили стороной секцию верхней одежды, где лежал на полках дефицит, и только потом, когда все стало на место, скандал забылся, — шапки раскупили.

Однако эпизод этот имел неожиданное продолжение. Когда на следующий день начальник милиции города сидел в своем кабинете и внимательно читал статью в местной газете о происшествии в универмаге, в голубом прямоугольнике двери возникла фигура.

— А, старая знакомая, с чем пожаловала? — Павел Илларионович вышел из-за стола. — Садись, садись, честная труженица. Как выполняем план, Пелагея Карповна?

— Шутите все, — пронырливая уборщица шмыгнула носом. — Обидеть старого человека ничего не стоит. А если уйду?

— Что, что ты! Это я так, мы ведь теперь друзья. Давай, выкладывай, с чем пришла.

— Ну, у тебя времени, я ведь вижу, на меня нет. Нет так нет. — Но Пухов уже каким-то загадочным шестым чувством понял, что если старуха уйдет, с ней исчезнет нечто важное, известное ей одной.

— Я пошутил, пошутил. И пошутить нельзя. Рассказывай, Пелагея Карповна, слушаю тебя со всем вниманием.

— Значитца так, — старуха по-прежнему не садилась, а стояла, придерживаясь рукой за стул, плутовски отводя глаза в сторону и рассказывая бы словно сама себе. — Аккурат через день, как мы свиделись здеся у тебя, возвращаюсь я домой после работы, спину ломит — ох как ломит! две секции за полдня умыла, — вижу около дома, дом-то у меня старенький, развалюха, а не домишко, квартиру обещали, да все не дают.

— А ты и не поедешь, какой ни есть, а свой, каждая досочка знакома. Огородик небось держишь?

— Что держу, все мое... Так вот, прихожу, а около дома человек. «Говорят, вы комнату сдаете? Соседи подсказали. Мне на несколько дней, пожить в вашем городе хочу». Я страсть как не люблю сдавать, ну не люблю и все, а приходится, сдаю, коли хороший человек попадется. Я так ему и сказала. Принес он свои вещички — один чемодан. Стал жить. Ничего не скажу, тихий, никого к себе из нашего полу не водит, пить не пьет, курить из комнаты во двор выходит. Дыма этого я и на работе у себя наглотаюсь. Жил, жил и вдруг — пропал, не пришел. Нет его и нет. А тут вся эта история с шапками. Он исчез, и шапки разлетелись. И тут я, товарищ начальник, поняла: не он ли, постоялец мой, здесь замешан? Ведь, как нарошно, все сходится, тихий, не пьет, не курит, баб, говорю, не водил, а чем еще мужику заниматься? В отпуске он, сказывал, а исчез, и тут эти шапки. Словно его и не было. Чемодан до сих пор стоит. С чего бы мужику исчезать? Я — к вам.

— А ты баба тонкая, Карповна. Ох и тонкая! Государственный ум. Знаешь, что древнеримский писатель Светоний говорил: «Мудрость богов сосредоточена в женщине».

— Ничего я про Светониев не знаю, и про Цезарей тоже. Мне что десять их было, что двадцать. Все это — ни к чему: две секции у меня есть — и хватит.

Пухов с интересом посмотрел на старуху.

— В торговлю откуда подалась? Говорят, в Москве раньше жила? Последнее место работы?

— Институт мировой литературы... Филологический мы кончали.

— Диплом на какую тему?

— «Преступление и наказание»... Да что ты ко мне пристал? Я ему про дело, а он...

— Ну ладно, сейчас вызову машину, поедем, посмотрим чемодан.

— Тут он, принесла я его. И ездить не надо.

Приговаривая: «Ай, баба-молодец, ай, баба!» — Пухов вышел в приемную. Там на полу около столика дежурного стоял потрепанный коричневый чемодан.

Его внесли в кабинет и, сломав замок, открыли. Поверх белья лежала книга Ман-Боргезе «Драма океана», а на дне под трикотажной рубахой паспорт.

— «Тыжных Глеб Прохорович, год рождения 1935-й, — прочитал Пухов. — Родился в селе Никитовка Херсонской области. Ну, это нам ничего не говорит... Полистаем дальше... Состоит в браке с гражданкой Тыжных Ниной Павловной. Брак зарегистрирован в городе Посошанске. О, вот это уже любопытно... Ниной Павловной? Ну, спасибо тебе, Пелагея Карповна. Озадачила ты меня. Афотография-то на паспорте какая интересная. Знакомое лицо, подумать только! Вот уж выручила! Должник я теперь твой, вечный должник...

— Можно идти? Я что, ко мне по-человечески, и я по-человечески. Нам чужого не надо. Мы хотим не как лучше, а как правильно, — туманно добавила уборщица с высшим образованием и с достоинством покинула кабинет.

Когда она ушла, Павел Илларионович снова раскрыл паспорт. С фотографии, наклеенной на голубой листок, на него смотрело лицо человека, который в это время находился в этом же здании на первом этаже, в камере для подследственных, и который упорно отказывался назвать себя. Это был пропавший без вести много лет тому назад первый муж Нины Павловны.

Пухов снял телефонную трубку и набрал номер музея.

— Степан Петрович, — сказал он, — у меня для вас есть новость. Объявился муж Нины Павловны. Как какой? Первый и единственный — она с ним не разводилась. Нет, и не умирал. А если умер, то это была очень странная смерть.

В ответ трубка издала звук, какой издает человек, которого душат за горло, и, запинаясь, произнесла:

— Боже мой, я вспомнил, где я видел это лицо — в нашем семейном альбоме. Это действительно ее муж.


Ночь, глубокая ночь опустилась на Посошанск. Снова потекли над его крышами звездные реки, на окраинах степенно забрехали собаки, раньше времени прокричал и умолк, поняв свою ошибку, петух. И едва только погас в ночи его предвещающий появление всякой нечисти крик, на главной улице невдалеке от гостиницы показалась неясная человеческая фигура. Слышалось легкое повизгивание, словно человек ехал на плохо смазанном велосипеде, а когда фигура приблизилась к подъезду гостиницы, она уменьшилась в размерах и распалась на собственно человеческую (даже стало видно, что она принадлежит женщине маленького роста) и на большой четырехугольный предмет, который женщина тащила за поводок. По асфальтированной дорожке, предназначенной для автомобилей, раздвоившаяся фигура подкатила к дверям, и в свете ламп окончательно стало видно, что женщина эта — Нина Павловна, а четырехугольный предмет — большой чемодан на колесиках, какие изобрели, должно быть, японцы, потому что именно они разъезжают по всему миру с такими чемоданами.

Нина Павловна с трудом открыла дверь, вкатила чемодан в вестибюль и, пройдя мимо дежурного (тот почему-то сделал вид, что читал газету, даже отвернулся и, посмотрев на часы, зевнул), вошла с чемоданом в лифт, дверь его тут же бесшумно закрылась, а сам лифт плавно вознесся на четвертый этаж.

Было два часа ночи.


Было два часа ночи, а в тихих комнатах музея люди напряженно ждали: в каморке, направив через пробитое отверстие в стене глазок аппарата на картину и касаясь друг друга коленями и локтями, тихо дыша, сидели на табуреточках и ждали похитителя Павел Илларионович и Степан; рассыпанные по залам, спрятанные за портьеры, притаившиеся за дверями, стояли наготове, сжимая в карманах пистолеты и свистки, одетые в форму и в штатское милиционеры. Тишина плыла по комнатам. Она плыла, образуя бесшумные струи и водовороты, только слышно было, как на улице ветер позванивает дорожным знаком «Стоянка запрещена» и как за углом автолюбитель, которому не хватило дня, пытается завести от севшего аккумулятора мотор.

— Неужели и сегодня не придет? — шепнул Степан, но в ответ начальник милиции неожиданно и резко приложил к его губам теплую ладонь. И тогда услышал Степан, как в дальнем углу зала скрипнула половица, и увидел на экране прибора силуэт мужчины. «Странно, как же он сумел войти, не открыв ни двери, ни окна?» — подумал Степан Петрович, но размышлять — было уже поздно, незнакомец вошел в фокус, фигура его стала четкой, отчего легко можно было разглядеть, что это тот самый человек, что жил в гостинице. Он был в желудковском костюме, без оружия и без инструментов, уверенно подошел к картине и, хотя в комнате было темно, а свет погашен, спокойно и внимательно стал рассматривать ее. «Значит, и верно, есть такие люди, которые видят в темноте, как кошки», — подумал Степан Петрович, но подумал он так, чтобы не пугать самого себя, а мнимый Желудков, протянув руки и приподнявшись на цыпочки, ловко снял картину. Он не стал заворачивать ее в принесенную с собой тряпку, как это делают обычно похитители, и это тоже показалось странным и начальнику милиции и директору музея.

— Ну, теперь он в наших руках! — шепнул Павел Илларионович и нажал сразу две кнопки. От одной во всех комнатах вспыхнул свет, а от второй защелкнулись на дверях и на окнах автоматические запоры и раздались звонки. Спрятанные милиционеры только и ждали их, они выпрыгнули из своих убежищ и, грохоча ботинами, кинулись на похитителя со всех сторон.

К их крайнему удивлению, тот не сопротивлялся, позволил взять у себя картину из рук и безропотно вышел на улицу, где его уже ждала автомашина типа фургон, серая с синей полосой на борту. Заурчав, фуртон двинулся, и тотчас изо всех переулков впереди и следом выскочили желто-синие с мигалками легковые машины, и кортеж, завывая и слепя ночных дворников синими и малиновыми вспышками, умчался, растаял в ночи. Он снова стал видимым только у здания милиции, где задержанного быстро провели в отдельную камеру, соседнюю с той, где уже сидел Тыжных, и, тщательно проверив запоры и решетку, оставили до утра одного.

Когда дежурный среди ночи подошел к двери камеры и заглянул в глазок, задержанный сидел совершенно неподвижно и смотрел немигающим взглядом на зарешеченную лампу. Страшно стало почему-то дежурному, и он поспешил глазок закрыть.


———

Ужин в гостинице начался с небольшим опозданием — ждали шампанское. Стол ломился от тяжести снеди: рядами стояли блюдечки с пупырчатыми огурцами, лежала зелень, облитая на кавказский манер водой и небрежно брошенная на блюдо, зеленью были укроп, петрушка, салат, рябила лиловая мелко нарезанная свекла, рядом с ней томился перец двух сортов — красный, броский, фригийскими колпачками, и зеленый, невзрачный, но про который все знали, он тот самый, от которого хочется бежать на улицу, раскрыв рот и жадно глотая воздух. А бутерброды! Каких только бутербродов здесь не было: лежали на длинных блюдах овальные хлебные кружки с влажной килькой и бело-желтыми яичными шапочками, с сыром дырчатым и с сыром литым, с рыбой холодного янтарного копчения и горячего — бледно-розового, и, наконец, были здесь бутерброды с икрой — удлиненные, наискосок вырезанные из белейшего батона, на котором поверх желтого слоя масла небрежным мазком рассыпались кораллового цвета икринки лососевые и черные — с поволокой, как глаза цыганки, — паюсные. Между тарелками светились фужеры и стояли наготове бутылки с вынутыми пробками, стояли, сияя подобно драгоценным камням. Были тут рубиновые настойки, изумрудные ликеры (охотников до которых на Руси, признаться, всегда мало), разнообразные, как яшмы, вина и, наконец, царская семья прозрачных, как алмаз, столичных, сибирских и русских горьких. Но вот дверь распахнулась, два ловких официанта, с талиями адъютантов и высокими лбами математиков, вкатили на колесах столик; на нем стояли три серебряных, запотевших ото льда жбана, и из каждого торчала, как приготовленная к старту ракета, бутылка зеленого стекла с серебряной боевой головкой.

Новоканальцы облегченно вздохнули, кто еще не сидел, занял место за столом, Браун-Згуриди посмотрел на директора, поймал на лету его едва заметный кивок и, хотя чувствовал себя последние дни отвратительно, встал, поправил на груди клетчатый галстук и проникновенно сказал:

— Дорогие друзья, — он медленно поднял на уровень глаза пустой фужер, — сегодня у нас знаменательный день. Наполним бокалы...

Пушечные выстрелы шампанского были ему ответом.

— За процветание «Новоканала»! — преданно воскликнул Неустроев, с которым директор уже успел поговорить о квартире.

— За канал! За воду!

И полились тосты, зазвенели рюмки, тонким светом засветились играющие пузырчатой водой «Ессентуки», фужеры, поплыли над столом, свешиваясь с острия вилок, оранжевые и красные кусочки балыка, кто-то толкнул тарелку, кровавый ручеек свекольного сока выкатился на белую скатерть. Лица запунцовели, шум голосов стал сильнее, включили телевизор, и из него, под мелькание красно-зеленых арбузных физиономий оркестрантов, полилась музыка. Пошли разговоры, образовались группки, отдельные выкрики утонули в общем гуле.

— ...А я никогда-никогда не согласился бы переехать в малогабаритную...

— Вон тот со шпротинкой. Ничего, давайте пальцами...

— Вчера прихожу домой, и что, вы думаете, что выкинул мой лоботряс? Дома свет, а его нет. Спрашиваю жену, дура — в рев. Кинулся звонить, сидит у товарища, слышна музычка, по-моему, даже звенели рюмки, мы, говорит, отмечаем. Нет, каково — в четырнадцать лет! И слышно — девочки!..

— Можно мне тост?

— Если не хотите пить, советую незаметно выливать под стол...

— Нет, как ни говорите, а все-таки в этой идее самого большого канала что-то есть... Вокруг Скандинавии!..

— В городе слух, из Москвы три жулика приехали, летающие карманники, двое себя за ученых выдают, один — за татарина.

— Теперь все ученые... И что с ними?

— По всему городу ищут... Палеонтологи, ха-ха!..

В этот момент раздался стук. Стучали из соседнего номера.

— Неужели первый час? — с удивлением спросил Неустроев. — А ведь и верно, поздно, я обещал жене быть не позже двенадцати.

— Кто здесь сосед? — шепотом поинтересовался директор у Згуриди.

Тот пожал плечами.

— Не знаю. Какой-то старичок. Только сегодня вселили.

Ничто беспокойно не кольнуло в сердце заведующего сектором, пугаться было нечего, и он предложил:

— Споемте, друзья?

— Вполголоса, вполголоса, — предупредил директор, но сам уже расстегнул пиджак и приспустил галстук. В низком номере сперва тихо, потом все громче зазвучали проникновенные слова о баргузине, который пошевеливает вал, и о Шилке с Нерчинском, которые, как казалось поющим, им никогда не будут страшны. В стену опять умоляюще застучали, но стук этот уже никто не услышал: зашевелились стулья, поехали, застолье стало распадаться; разойдясь по номеру, новоканальцы, те, что не пели, начали обсуждать неудачи местной футбольной команды, энергетический кризис в Европе и преимущества кульмана с двойным балансиром перед обычным...

Пробовали танцевать, но без дам это не получилось, а танцевать вприсядку директор запретил, постепенно шум стал стихать, темы себя исчерпали, стулья снова двинулись к столу.

— Бронислав Адольфович, тост! — закричали все, обратив взгляды к Згуриди.

Бронислав Адольфович притворно вздохнул, встал и, постучав вилкой по горлышку «Алазанской», потребовал тишину.

— По дороге шел слон, — негромко произнес он, и даже самые шумные мгновенно стихли, заинтригованные необычным началом. — Шел, — повторил завсектором, — и приближался к нашему городу. Дело было двести лет тому назад, и причина его появления была необычна. Говорят, что один посошанский купец вызвался доставить слона из Ирана — из Персиды, как писали тогдашние газеты, — в Петербург. Делалось это, вероятно, на предмет устройства в столице зоопарка или цирка. Слона купили, перевезли через Каспийское море на барже и отправили пешком. В пути не торопили, позади все время ехала телега, груженная сеном и отрубями, а когда купец заметил, что слон сбил ноги, то для животного сшили из воловьей кожи калоши...

— Великолепно! — выкрикнул Карцев. — Калоши — это блеск!

— Да... Можете представить себе ликование наших земляков, когда на улицах Посошанска показался этакий пешеход. Шум, крики. Слона — на постой. Но тут-то купца и подстерегала беда. Градоначальник, впрочем, может быть, глава городской власти назывался тогда как-то по-другому, увидев слона, тотчас представил себе, какой эффект будет иметь появление его в столице. И решил сделать на этом карьеру. Поднять, так сказать, частное коммерческое предприятие до уровня государственного дела. Сообщил депешей, что он направляет в столицу слона, окружил животное нарядом полиции и сам выехал следом, рассчитывая в момент вступления зверя в столичный град быть во главе процессии.

— Очень современно, — снова подал голос Карцев, — пока там поймут, чья заслуга. Главное мелькнуть в нужный момент перед телекамерой. Говорят, один писатель во время съездов так и высматривает...

— И все шло как задумано, и быть бы этому чиновнику во дворцах и славе, как вдруг, не доходя десяти верст до Петербурга, слон съедает гнилое яблоко и умирает... Я хочу сказать только одно, — неожиданно закончил Бронислав Адольфович, — история коварна обычно именно в тот момент, когда человек готовился праздновать победу, она подставляет ему ножку.

— Ну нет, это не тост! — зашумели новоканальцы. — Тост должен быть веселым. За победу!

— Ура! Ура! Ура!

Крикнув три раза, они продолжили поглощение вин и закусок, и тогда Згуриди решил, что настало время вытащить заветную бутылку.

— Армянский, тридцатилетней выдержки! — провозгласил он и встал, покачиваясь. Электрический свет в глубине бутылки вспыхнул солнечным огнем. Легкий стон был ему ответом.

— По капле, по капле! — все не опустошенные еще рюмки вмиг опустели. Стали искать пробочник, но оказалось, что все пробочники унесли официанты-математики.

— Я сейчас, — пробормотал Згуриди и, шатаясь, вышел в коридор. Идти искать ресторан было делом долгим, и он постучал в дверь соседнего номера. Дверь немедленно и резко открылась. В проеме стоял сухонький старичок в пижаме, со страдальческим выражением лица. Забыв, что из этого номера стучали, Згуриди показал старичку заветную бутылку.

— Не найдется ли у вас... — и он сделал рукой жест так, словно выдергивал из нее пробку.

— Зачем вы не даете мне спать? — простонал старичок, горько поморщился, но вынес нож, в котором кроме двух лезвий, пилок и шила был еще и пробочник.

— Разве можно так шуметь, ведь ночь, — с прежней болью сказал он, наблюдая, как Згуриди ловко тянет пробку из прозрачного бутылочного горла.

— Не сердись, дед. Сегодня у нас такой день. Можем же мы один раз в жизни. Нет? Ведь что в ней видишь хорошего? — В голове у завсектором плыло и пылало, несся какой-то мусор — брошенная когда-то в Баку подруга юности, алчная дура Бронислава Адольфовна, коварная Шурочка, с которой, конечно, надо было держаться совсем не так... Он вытащил пробку, свинтил ее со стального винта, отдал нож старичку и, почему-то решив называть его на «вы» и «мальчиком», закончил:

— Мальчик, что вы понимаете в жизни, мальчик. Дайте мне точку опоры, и я переверну всю отрасль. Ждем народный контроль. Если копнет... У-уу! Ни слова, — он приложил палец к губам, довольно твердо повернулся, двинулся по коридору к директорскому номеру, и вдруг, еще не войдя в него, удивился тишине, царившей теперь за дверью. Толкнув ее, он вошел.

То, что увидел завсектором, заставило его сразу же протрезветь. Он увидел немую сцену, которую можно было целиком перенести в бессмертную гоголевскую комедию: за столом, открыв рты и разведя руки, сидели новоканальцы, сидел, высоко подняв руководящие брови, директор, правая рука его была в воздухе, пальцы держали вилку с кусочком балыка, посреди комнаты стоял Иванов и, беззвучно шевеля губами, пытался что-то добавить к уже сказанному.

— Ч-что т-тут случилось? — проговорил пораженный завсектором.

— Случилось... А ну, повторите, — мертвым голосом сказал директор и только теперь нашел в себе силы опустить балычок.

— Это не наш город. Чертежи не наши... — внятно вымолвил Иванов.

— Какие чертежи?

— Вся папка, которую мы получили из библиотеки. Это не Посошанск. Компьютер ошибся. Это Борисолебск, линза с водой обнаружена под ним. Про это писали даже газеты. Только что пришла новая папка — под нами одна глина...

В минуту больших несчастий люди ведут себя по-разному. Суровые сыны Скандинавии часами сидят, соблюдая молчание, экзальтированные жители Ближнего Востока бьют себя в грудь и выкрикивают проклятия; в Тибете, чтобы уйти от горя, когда-то занимались самосожжением; в древности скифы, опустив в могилу вождя и насыпав над могилой курган, предавались буйному веселью.

Новоканальцы повели себя иначе: пряча глаза разговаривая шепотом, они, один за другим, стали одниматься и выходить в коридор.

Но не успели они образовать там смущенную толпу, как одна из дверей в коридоре распахнулась и оттуда, пятясь спиной вперед и с усилием таща за собой огромный чемодан, вышла Нина Павловна. Пораженные новоканальцы расступились, давая ей дорогу.

— Нина Павловна, это вы? Здесь? В такой час? — растерянно произнес Неустроев, который сам когда-то ухаживал за бойкой секретаршей.

Нина Павловна, увидев знакомых и побледнев, еле вымолвила:

— А что?

— Но почему чемодан?

— Купила... У иностранца... Вот, пришла забрать.

— В два часа ночи? — продолжал, ничего не понимая, Неустроев.

— Не ваше дело, — Нина Павловна понемногу начинала приходить в себя.

Чемодан снова поплыл вперед, но тут из него, как на грех, донесся слабый человеческий стон.

— Там кто-то есть! — сказал жестокосердный Иванов. — Ему нечем дышать.

Кто-то нагнулся к чемодану, кто-то его толкнул. — Оставьте мой чемодан! — выкрикнула Нина Павловна.

Но было уже поздно, чемодан покачнулся, колесики жалобно взвизгнули, и японское изобретение рухнуло набок. Из глубин его донесся глухой крик:

— Спасите!

— В чем дело, товарищи? — Из-за поворота, который делал у лестницы коридор, показался дежурный милиционер, один из тех, кому предусмотрительный Пухов после случая с улетевшим постояльцем велел дежурить по ночам в гостинице.

— Там кто-то стонет, — повторил Иванов.

— Сейчас разберемся. Минуточку. Вас, гражданочка, попрошу отойти.

Милиционер вежливо, но твердо раздвинул столпившихся и, присев на корточки, вставил лезвие складного ножа под замок.

— Вы не смеете! Там мой муж, — взвизгнула Нина Павловна, но было уже поздно, чемодан раскрылся, и артист Эдуард Гогуа выкатился на желтую ковровую дорожку.

Милиционер помог ему встать на ноги.

— Это... Ваш... Муж?.. — ничего не понимая, выдавил из себя Неустроев. — Вы сказали, Нина Павловна, что в чемодане ваш муж? Но это не Степан Петрович.

— Это он.

— Да нет же, товарищи, я его знаю, — воскликнул кто-то из новоканальцев, — это артист Гогуа. Я видел его в фильме!

— А я — в концерте.

— Если муж, то зачем держите его в чемодане? — резонно спросил милиционер и, увидев, что Гогуа пытается что-то сказать, задал ему вопрос:

— Это ваша жена?

В глазах у артиста появилось выражение ужаса.

— Нет, нет и нет! — воскликнул он. — Я ее боюсь! Она давно хотела меня украсть! Еще на вокзале. Спасите!

Милиционер, несмотря на молодость, был человеком опытным.

— Чем вы, гражданка, докажете, что он ваш?

Тут Нина Павловна стала кричать что-то про профессора Краснощекова, про журнал «Советский экран» и про детей, ждущих дома отца.

— Хорошо, раз такое дело — разберемся. Вас, товарищ, — обратился он к Згуриди, — я попрошу вызвать машину, а вы, — он адресовался к остальным, — будете свидетелями. Попрошу также помочь мне спустить чемодан и этого товарища в холл. Вы, гражданочка, пройдите со мной.

Услышав «гражданочка», Нина Павловна снова побледнела, но, тряхнув волосами и бросив презрительный взгляд на Неустроева, первой пошла к лестнице.

Следом потянулись, восклицая и договаривая, новоканальцы.

Когда часы в холле пробили три, машина, на которой везли Нину Павловну, певца и чемодан, как раз проезжала мимо памятника великому почвоведу. Бронзовый Василий Васильевич посмотрел вслед ей и усмехнулся: уж он-то знал цену человеческому тщеславию!

В это же время на главной улице Посошанска в мертвой могильной тишине послышались странные, от которых город уже успел отвыкнуть, звуки. Это было цоканье копыт. Из лиловой и синей тьмы возникла, словно бы ниоткуда, серая лошадь, очумело мотая головой, иноходью проследовала мимо памятника и исчезла, растворилась, оставив почвоведа недоумевать: что бы могло значить ее появление?

Близилось утро, время, когда исчезают ночные тени и многое, скрытое до поры, становится явным.


... eo ipso авторство указанного живописца можно считать окончательно установленным. Мастер, прочно связанный с национальными традициями своей родины, он, перебравшись в Испанию, сохранил особенности живописной манеры, свойственной наследникам Кватроченто, и введение в сюжет фантастического животного не противоречит ей. Кроме того, будучи придворным живописцем, он чрезвычайно неохотно выходил в своих портретах за пределы круга придворных, а судья к этому кругу принадлежал. За его авторство говорят и некоторые колористические особенности «Дочери судьи Кеведо»: действительно, на орнаментальном плоском фоне представлена фигура девушки, внутренняя сосредоточенность которой, собранность подчеркнуты резкой отчетливостью силуэта, обособленностью от стен патио от условного проема в левой стене, через который видна степь. Странное ощущение пустоты, прорыва в мир усиливается интенсивностью яркого полуденного света, контрастирующего с полутьмой дома. Все это свойственно живописцу. Безрезультатны были бы попытки приписать авторство художнику, жившему в более позднее время, ибо, допуская введение в картину фантастического элемента, они оставляют открытым вопрос о скрупулезной точности деталей одежды и предметов, разбросанных по полу. Интересно мнение крупного специалиста, историка коневодства (37), который идентифицировал изображение как лошадь редкой баскской породы (упоминается в трудах хронистов, описывающих осаду Малаги и Теруеля).


ФРАНСИСКО РИБАЛЬТА (1551 — 1628) — монументальность композиции, жизненная характерность типажа, ситуаций, в «Видении св. Франциска» даже элемент мистики.

ХУСЕПЕ РИБЕРА (1591 — 1652) — учился в Италии, огромное влияние Караваджо. Выразительность индивидуального, темные фоны, красноватые тени. Драматизм — сцены мученичества.

ЭЛЬ ГРЕКО (собств. Теотокопули Доменико, 1541 — 1614) — грек по происхожд. Повышенная одухотворенность образов, мистическая экзальтация — сближение с маньеризмом. Деформация тел, как выражение внутр. отношения художника. Религиозн.-миф. жанровые картины, портреты, пейзажи. Много жил в Толедо. Узнаваемость пейзажей.

МАНЬЕРИЗМ — неустойчивость, трагизм, диссонансы бытия, власть иррациональных сил. Усложненность образов, манерность, изощренность, острота художественных решений (Пармиджанино. Бронзино, скульпт. Челлини).


Груда бумаг на моем столе угрожающе растет. Письма Степана занимают целую полку. В них воспоминания очевидцев, копии статей, рассказы, записанные школьниками (почему-то именно они особенно охотно откликнулись на призыв музея собирать все, что имеет отношение к событиям в городе). Лежат присланные Пуховым записки, странные откровения его загадочного собеседника. Стоит фотография подруги Степана. Глядя на нее, я вижу, как непрестанно меняется ее облик...


———

В пятнадцать лет, на пороге прощания со школой, я вдруг начал рисовать. Рисовал дни напролет, самоучка, вскоре изобрел контурный рисунок, открыл пересечение объемов, додумался до деформации предметов.


Испанская живопись своеобразна, как сама Испания.

Странно, что маньеризм родился не здесь.


Я помню этот день весь до последнего часа. Тяжелый удар большого соборного колокола, пугая заснувших птиц, прокатился в темноте над городом, и люди стали испуганно поднимать головы с подушек, спрашивая у слуг или у таких же испуганных домочадцев: не почудилось ли им это? Но нет, не почудилось, и тогда они, зная, что означает этот печальный звук, начали вскакивать с кроватей и лежанок, дрожащими от страха и любопытства руками натягивать на себя панталоны‚ юбки, штаны, камзолы и, крадучись, выходить из домов, чтобы из их торопливо передвигающихся в утреннем сумраке тел образовались ручейки, которые по узким кривым улочкам рекой устремились бы к Пласа Майор — главной площади нашего города. Там уже стоял облитый жирной черной смолой столб, у подножья которого высилась квадратная поленница буковых дров, обложенная по бокам вязанками хвороста. Какие-то люди в серых балахонах, поправляя поленницу и вязанки, бесшумно, как мыши, шныряли вокруг. Человеческих тел на площади становилось все больше, они накапливались, как черная вода. Мы стояли в дальнем углу, у закрытой на засовы и решетки аптеки, мой спутник в бархатном коричневом плаще — воротник поднят, такой же, надвинутый на глаза, берет. Мое лицо закрыто пестрой паньолой, на плечах накидка, наброшенная второпях, чужая накидка, которую я взяла у служанки. Мы старались говорить между собой тихо, так тихо, чтобы никто из стоящих рядом не мог разобрать ни слова.

Между тем толпа уже заполнила всю площадь, но когда над головами тех, кто стоял в дальних рядах, блеснули алебарды стражников, она качнулась, отхлынула, послышались крики раздавленных, расчищая дорогу, на площадь вступила стража во главе с офицером.

Черные африканские мыши с перепончатыми крыльями, которые жили под черепичной кровлей собора, в последний раз пронеслись над площадью и укрылись в своих щелях. Крыши домов уже начинала красить в перечный цвет тусклая заря. Впереди процессии шли три доминиканских монаха, первый из них нес крест, по бокам его тяжело ступали стражники. И наконец показался исхудалый человек, босиком, в санбенито, желтом от серы, которой было пропитано полотно, в санбенито с красными, небрежно намалеванными по низу языками пламени. На голове его был бумажный, большой, падающий на глаза колпак, а в руке потухшая свеча. Один из стражников установил рядом с крестом шест и дощечку с именем осужденного, но было так далеко, что прочитать его смогли только стоявшие в первом ряду.

Мой спутник торопливо оглядывался. Он оглядывался все время, чтобы как можно точнее запомнить окружающее. Его острый глаз не мог не выхватить из толпы старика в сером ночном халате, накинутом на голое тело, в домашних растоптанных туфлях, и толстуху в красной кофте и узкой сморщенной на бедрах юбке. Она была такая низенькая, что ей все время приходилось подниматься на цыпочки и вытягивать короткую жирную шею. Старик дожевывал кусок захваченной из дому лепешки, изо рта его сыпались крошки и текла слюна. В это время я заметила еще одного человека: из боковой улочки вышел и остановился, устало вглядываясь в толпу, высокий мужчина, на плечах его был темный плащ, а на голове шляпа с поникшим черным пером. Он держал на руках ребенка — мальчика лет четырех, который спал, свеся голову и откинув во сне руку.

— Смотрите, Мария, — обратился ко мне художник, — вам не кажется странным прийти на площадь в такой момент, захватив с собой ребенка? Кого только не приводит сюда желание увидеть смерть.

— Вы не правы, — возразила я, — этот человек здесь случайно, видите, одежда его в пыли, а шляпа смята так, словно он недавно, отдыхая, подкладывал ее под голову. И еще: у него вид не праздного зеваки, а человека случайного. Он обеспокоен чем-то своим.

— Пожалуй, вы правы... Постойте, постойте, а ведь у него совершенно необычное лицо. Не правда ли, на нем печать твердости и печали? Такого человека не могло сюда привести простое любопытство.

— Я думаю, он только что пришел в наш город.

Мой друг не успел мне ответить, монах с распятием подскочил к приведенному под стражей и, обращаясь к нему, что-то проговорил, толпа тотчас притихла, но ни слова монаха, ни ответ не долетели до нас.

— Подумать только, они опять это затеяли, — бледнея, сказала толстуха и невольно прижалась к старику.

— Одно утешение, это конец мучений, на которые обрекли его, — шепнул мой спутник и незаметно сжал мне кисть руки. Но на нас не смотрел никто, глаза всех собравшихся были прикованы к столбу, около которого люди в сером уже заканчивали привязывать осужденного. Ему вставили в рот кляп, завязали за ушами тесемки, затем один поднял высоко над головой факел, помахал им, раздувая слабое пламя, и прикоснулся факелом к основанию поленницы. Ночью прошел слабый дождь, а костер сложили с вечера, жидкий смоляной дымок слабой змейкой взвился вверх, и тотчас помощники палача забегали, разнося огонь по кругу. Дрова занимались плохо, густой дым то закрывал тонкую фигуру осужденного, то она вновь становилась видимой. Пламя, набрав силу, поднялось и коснулось края желтого балахона, вспыхнуло пропитанное серой полотно, свалился с головы и вспыхнул на лету колпак.

В огонь бросили вязанки хвороста, пламя как выстрел взвилось кверху, его изогнутый язык охватил столб и желтую человеческую фигуру, она извивалась, привязанный к столбу в последний раз рванулся и уронил голову. Толпа свистела и выла, я заткнула уши, старик рядом с нами весь вытянулся вперед, тощая куриная шея его удлинилась, маленькая головка дрожала, он задыхался, взмахивал руками и что-то кричал, но то был не крик, а петушиный клекот. Прогоревшие дрова рухнули, сноп искр взвился в белое рассветное небо. Толстуха опустилась на колени, ее рвало. Помощники палача уже ворошили железными крючьями уголья, стражники и монахи выстраивались в каре, снова вынесли крест.

— Как это ужасно, — помню, что я почти лежала на руках у моего спутника, — зачем я попросила вас взять меня сюда?.. Кто он? Разве можно отнимать жизнь за слова? Что он говорил?

— Он утверждал, что мир не таков, каким кажется, — что земля шарообразна, а луна вытянута, как дыня. Что солнце не огонь, а жидкость. Отвергал пришедшего и уповал на того, кто не придет никогда, — рот художника скривился в усмешке. — Надо полоть семена, пока из них не выросли побеги раздоров. Слава богу, святая церковь стоит на страже. Забудьте все, что видели сегодня. Идемте, пока вас не хватились дома.

Мы взялись за руки и начали пробираться сквозь толпу, часть людей уже ушла, часть старалась приблизиться к столбу, чтобы потрогать уголья, потому что прикосновение к ним утоляет боль в сердце и вылечивает болезни кожи.

Солнце вставало над крышами домов, крыши загорались красным и зеленым — это светилась в солнечных лучах толедская черепица, покрытая плесенью, все последние дни ночью шел дождь.

Входя в узенькую, изогнутую, как мавританская сабля, улочку, мы снова увидели впереди себя незнакомца с мальчиком. Он шел неторопливо, глубоко задумавшись, происшедшее на площади словно не коснулось его, мальчик на его руках продолжал спать.

Час сиесты в этот день в нашем доме, в доме дона Кеведо, остался незамеченным: отец провел его на хозяйственном дворе, отдавая распоряжения слугам, — крестьяне привезли на ослах запас нового вина в бурдюках, и его надо было принять и разместить. В патио работал художник, ведь он был приглашен на время для того, чтобы написать мой портрет. По дому разносились выкрики слуг, помогавших разгружать поклажу, мерные вздохи животных, шарканье ног — в подвал сносили бурдюки.

На этот раз ему удалось уговорить меня надеть темно-зеленую юбку с широким поясом и бледно-желтый глубоко вырезанный лиф со шнуровкой, убрать волосы под сетку и надеть на руку обруч-браслет. Я сидела на жестком стуле с прямой спинкой, остроконечные носки туфель шевелили ворс брошенного под ноги баскского двухцветного ковра, в левой руке я вертела веер.

Художник морщился — что-то ему не удавалось.

— Не надо было нам ходить на площадь, — сказала я‚ — не думала, что это будет так ужасно. Особенно эта толстая баба, которую вырвало совсем рядом. Я так и не смогла уснуть. Недавно мы ходили с отцом в порт, там прибыл корабль, на котором привезли выкупленных из магрибского плена. У всех такой вид, какой был у того несчастного, когда его вели на площадь. Их взяли в плен, когда король пытался отбить у мавров крепость. Вообразите: сперва они тонули на кораблях, а потом — тюрьма и колодки. Я чувствую, что заболею. Неужели людям мало земли и они должны плавать по этому ужасному морю?

Художник пожал плечами, я догадалась, что он хотел сказать. Он хотел сказать, что в плен людей, которых я видела, привело не море, а жадность — на корабли, отправляющиеся в набеги на Магриб, нанимаются те, кто хочет разбогатеть, грабя мавританские селения или пуская ко дну корабли купцов, плывущих вдоль африканского побережья. Но он сказал другое. Он сказал, что вчера вечером, чтобы не уснуть и встретить меня в городе в назначенное время, вышел за городские ворота. О том, что там произошло, он рассказывал так подробно, что я представляла себе каждый его шаг. Он умел рассказывать так же ярко, как писал картины. Горячее оранжевое солнце шло на закат, оно заливало перечным светом степь с выгоревшей травой и бурьяны, которыми зарос ров у стены. В нем между пыльных серых камней бегали, отбрасывая длинные тени, ящерицы с закрученными, как у собак, хвостами. Я представила себе этих ящериц. Внезапно ему показалось, что легкое облачко закрыло небо, он поднял глаза и увидел, что там летит, приближаясь к городу, темный предмет, клуб дыма шарообразной формы. Не долетев до городской стены, он вспыхнул изнутри лиловым пламенем, померк, стал прозрачным и исчез, растаяв в воздухе. «Что бы это могло быть? — подумал он. — Или это мне все показалось?» Перекрестившись, он торопливо ушел, а дома, при последних оранжевых лучах, падающих во двор из окна, набросал на запасном холсте степь, холмы, коричневые и безлесые, яркое вечернее небо, два белых пятнышка — хижины пастухов, их он успел заметить в степи и запомнить, — но тут свет, падавший из окна, стал недостаточным для работы, он оставил картину незаконченной и, дождавшись полуночи, вышел на улицу. Я задержалась, он ждал меняпочти два часа, а остаток ночи, вплоть до этого злосчастного рассвета, мы гуляли по безлюдной Пласа Майор. Собаки сопровождали нас.

— Итак, вы не ответили мне, — спросила я, когда он кончил, — что вы думаете о безумцах, которые пускаются, бросив родной дом, в рискованное плавание?

— Я думаю, что их ведет или порок, или высокая страсть.

Скрипнула дверь, и из внутреннего покоя во дворик вошли мой отец дон Антонио Кеведо и высокий сутулый человек в плаще, в котором мы оба сразу узнали незнакомца, что утром стоял невдалеке от нас на площади.

— Познакомьтесь, — сказал отец, обращаясь к незнакомцу, — это моя дочь, а это художник, который любезно согласился прервать работу во дворце над портретами трех придворных и пишет ее. — Затем он добавил, обращаясь уже к нам: — А это мой гость, он путешественник, пришел в наш город издалека, чтобы просить содействия в задуманном предприятии.

— Содействие — это чересчур слабо сказано, — хмуро добавил гость и поклонился, — заступничество — будет вернее. Я не совершил ничего противозаконного, но из двух королевских дворов Европы меня уже изгнали с позором. Мы вступили в такое время, когда даже предложение открыть к славе государства новый материк можно истолковать как злой умысел.

— Что же за материк вы хотите подарить нам? — улыбнувшись, спросила я.

— Материков, насколько мне известно, четыре, и все они уже открыты, — сказал художник.

— Благословенную землю, где круглый год произрастают злаки, а песок в ручьях большей частью золото. Где люди ходят нагими и только по несчастью не знают истинной веры. Я служил на кораблях их величеств королей Испании и Португалии двадцать лет.

— Вашего сына согласилась взять на год хорошая семья, он не почувствует отсутствия отца и матери... Мой дом будет пока вашим домом. Думаю, король занят, и он поручит ваше дело Совету по делам Индий. Вам нужно будет сейчас выйти со мной в город, я покажу, где находятся учреждения, которые будут последовательно рассматривать ваше ходатайство... Государство не любит торопиться... Кстати, где похоронена ваша жена?

— Она умерла в Марселе, когда мы всей семьей направлялись сюда. Последние деньги пошли на ее похороны. Настало время, когда мне все чаще приходится посещать места, где делают последние остановки мои товарищи по плаваниям. Вот и здесь я хотел бы посетить городское кладбище, тут лежат двое из команды нашего корабля, пересекшего Тихий океан.

— Мария не откажется сопровождать вас. Не будем мешать, мы оторвали их от работы над портретом. До свиданья, сеньор художник!


Она сидела на жестком деревянном сиденье — скамья с прямой спинкой, ладони на коленях, пальцы сжаты. В церкви стоял полумрак и плавал дым тонких свечей. Через витраж в дальней стене под своды вливался разорванный на квадраты свет. По каменным плитам бесшумно бродил сине-, желто-, черный священник. Он приблизился к дону Кеведо и, опустив к его лицу свою чисто обритую голову, что-то забормотал. Дон Кеведо кивнул, встал, они удалились.

Мария сидела напряженно, неловко, чувствуя лотками жесткость дерева. Отец вернулся, священник прежнему шел рядом, что-то бормоча и перебирая юркие белые четки. Отраженный свет над его головой круглился, как нимб.

— Вчера мы были у короля. Он согласился принять нас только потому, что за нас ходатайствовал настоятель монастыря Святого Яго, — сказал Кеведо. — Он был духовником их величеств.

Было жарко и душно, они шли по узкой улочке, из открытых настежь дверей жалких домов с облупленными стенами несло смрадным дымом шипящего на огне мяса. Остатки скудных трапез гнили на камнях под ногами. Волоча копья, прошел патруль. Копья солдат, задевая за камни, гремели.

— Я пройду к себе, отдохну, — проговорил Кеведо, когда они вернулись домой.

«Он не сказал, чем кончилась аудиенция у короля, — подумала Мария. — Радостью он бы поделился».

Она прошла прохладным обеденным залом, толчком распахнула низкую дверь и вышла в патио. Головокружение и боль в глазах, которые беспокоили ее на улице, исчезли. Художника еще не было, картина, закрытая тряпкой, ждала в углу.

Она начала движение по дворику, прячась в тень и обходя короткие низкие колонны, поддерживающие галерею. Ее движения были беспокойными, хотя причина оставалась неясной ей самой. Она кружила до тех пор, пока не распахнулась дверь и в ней в сумраке не возник Путешественник. Заметив Марию, он поклонился.

— Хорошо, что вы зашли, — проговорила она, приближаясь и протягивая руку. — О, какие у вас пальцы! Почему так вздуты суставы?

Она спохватилась, но было поздно, он ответил просто:

— Сырость, вода. Сначала набухают кисти рук, потом ноги делаются такими, будто в них воткнули тысячи железных иголок. Затем начинают кровоточить десны, зубы вытаскиваешь изо рта безо всякой боли. Никто не знает, что это за болезнь. Когда плаваешь только у берегов Испании и Магриба, ее нет, она приходит на третий месяц, если кругом океан, а ты ешь одни сухари.

— Отец проговорился: вас вчера принимал король?

— О да, он был любезен — даже сказал две фразы: «Вот как?» — сказал, когда я протянул ему рекомендательные письма и свой проект. Еще он сказал секретарю: «Эти бумаги пусть рассмотрит Совет». Обычная фраза, которой он в последние годы отделывается от посетителей. Впрочем, еще он спросил, беру ли я обычно с собой на корабль цепи и орудия пыток? Я ответил, что брал клещи и гарроту, чтобы душить непокорных.

— Ужасно. Это ему, должно быть, понравилось?

— Весьма. Он даже разрешил мне на прощание поцеловать руку.

Они помолчали. Тишина в доме Кеведо стала невыносимой.

— Вчера я подслушала — вы с отцом весь вечер говорили о способах определения долготы. Это так важно?

Он засмеялся.

— Важно, но слишком сложно для такой прелестной головки.

— Меня интересует все.

— Извольте. Земля, как вы уже слышали, шар, и, следовательно, полдень наступает на ней в разных местах в различное время. Он наступает тем позже, чем дальше на западе находится корабль. Если не терять счет часам и уловить момент, когда солнце замрет, достигнув высшей точки своего дневного пути, можно судить, как далеко на запад или на восток проплыл корабль. Простите, это скучно.

— Это интересно, — она тронула кончиками пальцев кружева на рукаве его камзола. — Все, что касается плавания... А если путь затягивается и вы остаетесь без еды?

— Сухарная пыль на дне мешков и тухлая дождевая вода... Если повезет, может попасться остров с черепахами. Тогда мы свозим их сотнями на корабль и, перевернув, как сковородки, укладываем одну на другую на палубе штабелями. Я видел черепах, которые оставались живыми без пищи и воды по три месяца.

— Как ужасно! Они лежат и, высунув шеи, шевелят ими, как змеи. Да?

— По-вашему, лучше, если люди начинают есть друг друга? Случается и такое, но чаще не на кораблях, а в шлюпках после кораблекрушения. Или на необитаемых островах, куда мы высаживаем бунтовщиков.

— Все это бесчеловечно. А правда, что каждый третий корабль разбивается на подводных камнях? Они ведь невидимы.

— Если не уметь смотреть вперед, — в глазах его появился блеск. — Если камни у самой поверхности, на них опрокидываются волны, видны белые буруны. Если скрыты под водой, вода над ними меняет цвет, вместо синей или зеленой становится темно-фиолетовой или коричневой. Темные пятна на синей воде... Но это днем, ночью надо уповать на милосердие божие.

Они надолго замолчали. Оба видели ночь и темный корабль с приспущенными парусами, который как прирак движется по черной воде. Кто-то тронул ее за руку.

— О чем вы так задумались? Я около вас уже давно.

Вздрогнув, она очнулась, перед ней стоял художник.

— Где он? — пробормотала она.

— Вы о старом моряке? Он откланялся и ушел. Садитесь на стул и повернитесь лицом к свету, так, как вы сидели в прошлый раз.

Он принялся промывать кисти.

— О чем вы можете говорить с ним? — пробормотал он, не поднимая глаз. — Почему вы стали интересоваться вещами, до которых нет дела ни одной девушке в Севилье? Этот человек безумен. Люди его сорта не умеют ни пахать, ни корчевать лес, они даже не станут искать золото, если для этого надо копать землю... Вы спрашивали у отца, как живут на корабле? Скотская жизнь. Даже по большой и малой нужде ходят на глазах у всех за борт.

— Как вам не стыдно! Не смейте так говорить... Зачем вы начинаете переписывать мои руки? Вы же сами сказали прошлый раз: «Наконец-то удались».

— Простите, я задумался, вы правы.

С улицы в дом проник низкий, тоскливый, ослабленный стенами крик.

— Что это? — спросила, вздрогнув, Мария. — ...Это не животное.

— Алгвазил и его корчете, — пробормотал художник. — Опять волокут какого-то несчастного в тюрьму... У меня сегодня не идет работа, я не чувствую красок, сегодня мне они все кажутся серыми.


В тот год полуостров дважды сотрясали подземные толчки, ураганы стали обычны, и никто поэтому не обратил внимание на легкий удар, покачнувший дома Севильи, на порыв ветра, пронесшийся над городом, и на вспышку, которую все приняли за вспышку дневной молнии.

Серая с подпалинами лошадь бродила по окраине города, где за ручьем уже пять столетий располагалось кладбище. Оно неоднократно перекапывалось, уничтожалось и возобновлялось вновь, на нем хоронили раньше мавров, а теперь здесь были могилыблагородных идальго, конкистадоров, чьи тела дважды пересекли океан. Сперва они отправлялись, полные жизни, в плавание из Палоса или из Сан-Лукар де Баррамеда на каравеллах, битком набитых солдатами, свиньями, шлюхами, курами, пересекали океан и много лет бродили по влажным, душным лесам Новой Испании и Юкатана, преследуя индейцев и призраки — богатство и спокойную сытую старость. Они умирали от лихорадки, или от стрелы индейца кечуа, или от укуса ядовитой змеи, или от поноса. Прах, заключенный в свинцовые гробы, несли в обратный путь носилками от подножья Анд, везли океаном в трюмах галеонов и только тогда вверяли родной земле.

Серая лошадь бродила между могилами, пока не Поравнялась с плитой розового гранита с надписью — фамилией похороненного — и изображением фамильного герба (птица, сидящая на носу корабля). Это была могила штурмана, умершего в 1578 году от рождества Христова в Акапулько.

Около могилы стояли Мария и Путешественник. Он держал руку на эфесе шпаги, а Мария — ладонь на прохладном камне.

— Это случилось на пятидесятый день нашего плавания, — печально сказал Путешественник. Он говорил для того, кто лежал под камнем, он напоминал ему о пережитом. — Бог забыл нас и ни разу не наполнил наши паруса ветром, даже на четверть. Солонина и сухари давно кончились, мы собирали пыль от сухарей, вытрясая мешки, а когда съели ее, принялись за крыс. Последнюю на моих глазах матрос продал за два золотых дуката. Каждый день мы привязывали к доске очередного покойника и бросали его за борт. Нас спас он. Он пришел ко мне, он был старше и опытнее всех нас, еще плавал на первых кораблях, ходивших из Палоса в Западные Индии во времена вражды Колумба и Веласкеса, пришел и уговорил срезать с рея обшивку из бычьей кожи. Срезав, мы разделили ее на длинные полосы, матросы долго били ее, чтобы смягчить, а потом бросили в котел и налили в него собранную со дна бочек протухшую воду. Когда кожа разварилась, каждому выдали по строгому счету его часть. А вода!.. Она протухла, но хуже было другое: когда в бочках ее стало мало, крысы, которые тогда были еще живы и страдали от жажды не меньше нас, стали прогрызать по ночам дыры в крышках и спускаться по клепкам. При этом они срывались, падали, мочились в воду от страха, если не удавалось выбраться, тонули... Посмотрели бы вы, сеньорита, с каким нетерпением ждали мы, когда боцман разольет по кружкам эту желтую жидкость отвратительного вида и запаха и выдаст каждому его порцию...

— То, что вы рассказываете, ужасно.

— Ничуть. Такие испытания подстерегают каждого, кто плывет открывать неведомые земли. А посмотрели бы вы на наших матросов и солдат! Их жизнь хуже жизни несчастных, осужденных к заключению. Для сна такая же, как в тюрьме, подстилка из соломы, только не на каменном полу, а на палубе. То и дело крик офицера — это их поднимают и сонных гонят на мачты переставлять паруса. Там они стоят, не видя над собой ничего, кроме черного неба, а внизу бушующее море и крошечная, оттого что на нее глядят сверху, палуба. А попробуйте завязать или развязать мокрый узел, если ваши пальцы свело от холода и напряжения!

— Это бесчеловечно. Неужели нельзя жизнь на кораблях сделать легче?

— Как? Способов нет. Вот отчего порядочные люди редко нанимаются на суда, которые плывут в неизведанное. Команда чаще всего сброд... И все-таки, признаюсь, все забываешь, когда видишь, как открывается новая земля. Сладостный миг! В этом плавании меня разбудил голос матроса. Был рассвет. Всю ночь, сидя на передней мачте, матрос, чтобы не уснуть, распевал молитвы. Но теперь он кричал так громко, что, услыхав его, я выбежал на палубу. Прямо из воды перед кораблем поднимался берег. Можно было различить зеленые леса на склонах гор и белый песок у воды. «Что ты кричишь? — спросил я матроса. — Разве ты не видишь, что я уже здесь и все вижу сам». Он не замолчал — он сошел с ума... А я смотрел на берег, на огромные горы, которые могут быть только на материке... Новый материк! Но не успели наш капитан и маэстро поднять команду и поставить судно на якорь, как налетел шквал. Сильный ветер отнес нас в открытое море, и как мы потом ни старались найти берег — увы! — он нам больше не открылся.

— Тот самый материк, который вы обещаете королю?

— Да.

— Почему же вы утверждаете, что знаете туда путь? Ведь вы потеряли его.

— Карты нашего плавания. Несколько недель я по ночам снимал с них копии. Стоит повторить маршрут, которым плыл корабль в том злополучном плавании, и мы снова окажемся там. О нем грезят несколько веков. Завтрашний день... Все зависит от него: в Совете по делам Индий будет разбираться мое прошение.

— Я верю в вашу удачу, отец сделает все, чтобы помочь вам, — сказала Мария. Она убрала руку с камня и, неся ее по воздуху, случайно коснулась коричневой, загорелой, огрубевшей руки Путешественника.

В этот момент земля содрогнулась, небо у горизонта озарилось неверным светом, какой-то не зависимой от солнца вспышкой. Пыльная полоса пробежала по кладбищу. Серая лошадь, которая бродила, пощипывая траву между могил, приподнялась в воздух, испуганно и коротко заржала, некоторое время двигалась над землей и исчезла. Она отсутствовала несколько минут, а когда вернулась, возникнув словно бы из ничего, то, пронзительно крича, роняя изо рта пену и бросая копытами куски дерна, умчалась прочь.

Поразительно то, что, как свидетельствует хронист, в этот же момент с кладбища исчез и могильный камень с изображением герба.


Зал, в котором проходило слушание дел, решать которые король поручал Совету, был высок, но узок, и, хотя окна с одной стороны освещали его, вогнутые глубокие своды даже в полдень сохраняли в своей глубине сумрак. Длинный стол, доски для которого привезли из лесов Панамы, не был застелен, но это всегда делалось для того, чтобы ничто не мешало членам Совета разворачивать, смотреть и передавать друг другу карты, которые приносили в зал капитаны, испрашивающие разрешения на экспедицию. Посреди стола стояли два глобуса, каждый — локоть в поперечнике, один изображал сферу небесную со всеми видимыми созвездиями, меридианным кольцом, небесным экватором и солнечной эклиптикой, на которой значками было показано годовое перемещение светила. Второй был заказан всего полстолетия назад, когда даже самые упрямые из членов Совета согласились, что судить о заморских экспедициях теперь можно только с помощью тщательных проекций материков на поверхность шара. Глядя на его тускло поблескивающую выпуклость, каждый мог с печалью убедиться, что мир не таков, каким видит его святая церковь, и даже не таков, каким он изображен на глобусе ученым-немцем, ибо количество вновь открываемых земель растет, и теперь время, потребное на изготовление нового глобуса, больше времени, которое проходит между открытиями. Так одна из Америк, именно Южная, была похожа на глобусе на свиной окорок, лишь немного свисающий ниже тропика Козерога, в то время как плавания уже сделали ясным едва ли не полярное расположение пролива, которым прошел в свое время Магеллан. А сегодня совсем неуместно выглядели пятна, которыми мудрец, чертивший глобус, обозначил берега того самого Южного материка, в существовании которого должен бы убеждать Совет очередной проситель.

Впрочем, члены Совета привыкли к появлению этих людей, снедаемых честолюбием и нетерпением. Они знали, что король, отсылая сюда их проекты, вряд ли хочет знать правду о том, насколько истинны их доводы и осуществимы их предложения. Время, прошедшее с тех пор, когда их величества Фердинанд и Изабелла милостиво согласились предоставить корабли в распоряжение нищего генуэзца, прошли, многое изменилось.

Вот о чем думали члены Совета, рассаживаясь вокруг стола. Легкий ветерок ворвался через приоткрытое окно в зал, надул шаром светло-зеленую астурийского полотна портьеру и принес слабый шум и запах порта. И хотя никто из присутствующих не мог бы поклясться, что различил в них скрип корабельных канатов и вонь и аромат сгружаемых на берег рыбы и корицы, члены Совета переглянулись. Многие еще недавно сами приводили в порт корабли и выгружали на грязную, засыпанную соломой и залитую конской мочой набережную бочки, пахнущие именно так, а невысокая волна, которую разводил в реке долетающий с океана ветер, водила взад-вперед и их корабли. Старые, перетертые, перегнившие за время плавания канаты, готовые вот-вот лопнуть, — вот кто они такие теперь, эти бывшие капитаны и штурманы... Больное сердце, боли в низу живота, дома, полные съехавшихся изо всех провинций родственников. Каждому из сидевших за столом нужно было дорожить своим местом, и вот почему обсуждение очередного проекта — это испытание, в котором не столько надо правильно оценить испрашиваемое и обещанное (в конце концов все решается голосованием), сколько показать себя, а главное, не допустить ошибки, которая могла бы вызвать недовольство короля.

Заседание Совета началось.

Встав, председатель зачитал составленное в почтительных выражениях обращение Путешественника, сообщил решение его величества направить проект для рассмотрения и попросил гостя ознакомить присутствующих с подробностями проекта. А когда тот закончил говорить, обратился с просьбой к членам Совета высказать свое мнение: «Постараемся вникнуть в соображения уважаемого сеньора капитана по поводу предполагаемого плавания...»

Сказав это, председатель старческой узловатой рукой погладил сверток карт, врученный ему перед началом заседания Путешественником. Отодвинув их так, чтобы они лежали теперь посреди стола и каждый мог бы дотянуться до них, он наклонил в поклоне голову — это означало начало обсуждения — и тяжело сел. День обещал быть жарким, а прием во дворце, о котором его уже предупредили, еще и тяжелым. Кто знает, что предпринять, чтобы поправить дела в колониях, которые столь удалены, что порой не хватает года, чтобы запросить объяснения или вмешаться и исправить самовольные действия вице-королей, идущие в ущерб короне? Сам председатель вот уже десяток лет, как вернулся оттуда, там разбогател, но потерял жену и приобрел тяжелую болезнь, от которой кожа собирается складки и становится желтой, как лимон, а в кишках поселяется юркий зверь с острыми зубами. Плохо, все плохо.

Между тем члены Совета уже начали выступления, но председатель их не слушал, потому что знал, что каждый говорит, адресуясь вслух к Путешественнику и Совету, а молчаливо к самому себе и опять же к Совету, но с другими словами, которые вслух не произносятся. Смысл этих слов взывает к единственному решению, которое Совет вот уже несколько лет принимал по всем рассматриваемым проектам.

— Нельзя не согласиться с уважаемым сеньором капитаном, что путь, предлагаемый им для путешествия, наилучший изо всех известных. Еще со времен Меданьи было замечено, что корабли, которые отправляются на запад от берегов Новой Испании, стараясь держаться экватора, вынуждены проводить в дрейфе долгие недели, едва продвигаясь вперед. Зато спустившись к югу, они без труда ловят парусами пассат поразительной силы и постоянства, а значит, то, что предлагает сеньор капитан, позволит эскадре проделать путь до берегов, на открытие которых он надеется, в два — два с половиной месяца, после чего, взяв курс на северо-запад, он сможет достигнуть Манилы, где корабли надо отремонтировать и снарядить для обратного путешествия через океан... (Казна государства пуста, а поступления из Индий едва покрывают расходы на организацию новых плаваний, кроме того страна обезлюдела, тысячи идальго и простолюдинов срываются с места и устремляются за океан, чая там разбогатеть, но остаются там, не имея ни средств, ни сил для возвращения. Всякие новые открытия отвлекают население, а надежды на людей, которых, как сперва казалось, можно привозить из-за океана, — химера. Людей и денег не хватает, и надо положить конец этой гонке за новыми землями.)

— Говоря о том, что ожидает он встретить на Южном материке, сеньор капитан не без оснований утверждает, что обитающие там племена не могут сильно отличаться от тех, что были открыты во время плаваний Легаспи, Урданеты и Кироса. Не может, говорит он, разниться и земля, она должна быть плодородной, а жаркое солнце и постоянные дожди позволят снимать в год несколько урожаев. С ним можно согласиться и в том, что тамошние жители не должны знать огнестрельного оружия, что не может быть на предполагаемом материке больших государств и сильных армий. Это так, ибо повсюду, где высаживались наши солдаты, в тропиках живут лишь язычники, недружелюбно относящиеся друг к другу, которым противна даже сама мысль о соединении в большое государство, а значит, и привести их силой к покорности будет не сложно... (Но что дали все приобретенные земли, если по нашим стопам в Новый свет кинулись французы, англичане, голландцы! Даже если их корабли и не несут государственных флагов, а поднимают вместо них на мачтах мерзкие черные полотнища с черепами и скрещенными саблями, все равно они захватывают острова, строят на них поселки и входят в союз с местными вождями, помогая им бороться против нас. И раз так, то открыть еще один новый материк — значит открыть его не для нас, страна не так уже сильна, как прежде, шторм, который выбросил на скалы Ирландии Непобедимую Армаду, открыл всему миру глаза на простую вещь: мы не прежние, а то, что страна продолжает владеть половиной мира, всего лишь миф...)

— Доказательство существования материка, которое привел в своей речи сеньор капитан, заслуживает самого серьезного внимания. Действительно, кроме соображений, высказанных еще Колумбом по поводу грушевидности Земли, вследствие чего путь в Индию занимает больше времени, чем указывают карты, составленные из предположения, что она правильный шар, можно еще вспомнить рассуждения тех, кто изготовлял первые глобусы. Они показали, что суша и вода распределены по поверхности неравномерно, и, следовательно, для того, чтобы шар был уравновешен, в южной части Тихого океана должна быть расположена большая Земля, каковую с тех пор условно обозначают на всех картах... (Главное, ни в коем случае не допустить, чтобы рассуждения этого знатока дошли до ушей англичан и французов, их корабли и так стали уже чересчур часто появляться в Тихом океане у беретов Новой Испании, надо проверить, где хранятся путевые записки и карты плаваний Колумба, Магеллана и Кироса, которые все время вспоминает этот чересчур настойчивый и осведомленный проситель.)

Не скрою, выступление сеньора капитана произвело на меня большое впечатление, карта плавания, которую он показал нам, велась со всем тщанием, отметки на ней говорят о том, что тот, кто наносил их, хорошо владеет искусством определения места корабля в море, а уважаемым членам Совета известно, как трудно определить долготу во время плавания. Сеньор капитан сказал, что он пользовался вместо одних двумя песочными часами, а момент полудня определял с помощью квадранта, деля пополам время, в течение которого солнечный диск кажется неподвижным... (Запереть его в темницу! Неплохая уверенность, что рассказы его не станут достоянием врага. Сейчас все интересуются открытиями в южных морях, говорят, в Голландии вот-вот организуют торговую компанию, которой даже подыскали название Астральная, сиречь Южная. Вот отчего даже тюрьма не подходит, подошлют в камеру лазутчика. Надежнее послать его за океан с письмом, в котором вице-королю предписывается снарядить просимую экспедицию, а одновременно послать с гонцом второй, совершенно секретный, пакет, в котором будет прямо противоположное указание — корабли этому безумцу не давать, а держать его около себя, препятствуя возвращению...)

В зале уже несколько минут стояла тишина, и только тогда до председателя дошло, что обсуждение кончилось, и тогда он, приняв из рук писца, сидевшего сзади, бумагу, в которой заранее было записано решение, начал читать:

— «...И поскольку он, вернувшись из плавания, сообщил, что кораблем, на котором он был, открыта Земля, которая, хотя и не обследована, богата должна быть чрезмерно, поскольку имеет обширные размеры, лежит в теплом климате, покрыта густыми лесами и способна производить злаки и иные ценные растения, и, соглашаясь с представленными им Совету соображениями о нахождении в тех местах именно того материка, который еще со времен древних именуют Астральным, или Южным, Совет почтительно предлагает королевскому величеству считать впредь предложенное упомянутым капитаном делом государственной важности, в котором надо действовать наверняка, а для этого представленные им карты и записки передать для тщательного хранения в Тайный архив и предпринять в дальнейшем все необходимые действия, чтобы снарядить просимую экспедицию в удобное на то время и в удобном составе».

Окончив читать, он поклонился снова, что означало конец заседания, и, шаркая ногами, тяжело, не оборачиваясь, пошел к выходу. Разошлись и остальные члены Совета.

За столом остался один Путешественник. Он сидел неподвижно, глядя перед собой невидящими, пустыми, полными отчаяния глазами, так как что иное кроме отказа могли означать слова «действовать наверняка» и «в удобное время».

Кто-то тронул его за плечо, это был сеньор Кеведо.

— Увы, мой друг, повторяю: времена Магеллана прошли, — сказал он, — многое изменилось, отношение к заморским экспедициям сейчас другое.

— Самое удобное время — это никогда, — сказал Путешественник. — Через сколько месяцев я могу снова обратиться к королю и Совету?

— Года через три. Раньше они не станут вас слушать. Колумб ждал семь лет. Наберитесь терпения, может, что-то изменится, государственная политика все время испытывает приливы и отливы.

— Нищий, живущий в чужом доме из милости, богач, у которого сегодня же отберут его сокровище — карты... Не этого я ожидал, выходя утром на улицу. И это после того, как я странствовал столько лет, переходя от одного королевского дома к другому? Англия, Франция... Моя бедная жена умерла оттого, что не вынесла ожидания. У моего сына теперь нет даже крыши над головой.

— Мой дом по-прежнему к вашим услугам.

В зал вошли двое служителей и бережно сняли со стола глобусы. Когда их несли мимо сеньора Кеведо, он попросил слугу остановиться, шар был обращен к ним той стороной, где посреди синего океанского пятна желто и красно светился робко нарисованный картографом, разорванный на отдельные части, не имеющий названия, берег.


На этот раз она оделась мальчишкой — легкие сапоги, короткая куртка, короткий же плащ, мягкий, опущенный на глаза берет с пером. К поясу прицепила кинжал, ножны отсвечивали серебром. «Не стоило брать такой дорогой», — подумала, но было уже поздно, выскользнула на улицу через калитку в заднем дворе. Улица была пустынна, Мария оглянулась — их дом тоже казался безжизненным. Она быстро зашагала, стараясь поскорее скрыться за поворотом. Улица, изгибаясь‚ вела к северному предместью, туда, где дома, вырастая до трех этажей, делали ее похожей на ущелье. На дне его отсвечивали зеленью дурно пахнущие лужи. Ущелье кончилось, дома стали ниже, между ними возникли разрывы, засквозили пустыри, а на них лачуги, крытые слежавшейся грязной соломой. Двери их были распахнуты, на пороге сидели неопрятные женщины в черном, их землистые потные лица блестели, у розовых грудей сучили ногами младенцы. Возникла кибитка, она стояла на обочине, у колеса играли в пыли красные, зеленые, серые цыганские дети, их грязные животы торчали как шары, руки были искусаны слепнями.

Мария поравнялась с лавочкой, на пороге которой сидела девочка в желтом. Когда она проходила мимо, из глубины возникла и замерла в дверном проеме неясная фигура, на свет вышел чернобородый, приземистый, как видно большой силы, человек. Спутанные падающие на глаза волосы закрывали его лицо. Он постукивал деревянной, короткой, приделанной ниже колена ногой. Мария испуганно отшатнулась, плащ распахнулся, под ним блеснул серебряный оклад кинжала.

— Эй, парень, поди-ка сюда! — тотчас крикнул хромой.

Мария не ответила. После лавочки дорога пошла под уклон, лачуги стали попадаться еще реже. По сторонам дороги заголубели пыльные виноградники, их разделяли на полоски кусты дрока и ежевики. Под кустами сновали рыжие птицы.

Позади ее снова окликнули. Мария испуганно поняла, что это хромой, и ускорила шаги. Впереди блеснул ручей, за коротким низеньким деревянным мостиком поднялось, забелело кладбище. Она решилась посмотреть назад — хромой, припадая на деревянную ногу, дергаясь как паяц, бежал следом. Рядом с ним широко шагал кто-то высокий, в распахнутой на груди рубахе, голова его была повязана тряпкой. Мария почувствовала, как часто забилось сердце. Она побежала. Пыльная неровная дорога, редкие с лепешками грязи камни, из голубого куста ежевики по-женски пугливо выглянула коза, сверкнула вода, под ногой завертелись, задвигались бревна, мост остался позади. И тотчас бревна загремели снова — преследователи нагоняли. «Теперь ему не уйти, бери правее!» — крикнул один. «Это кричит хромой», — торопливо, испуганно подумала Мария. Она вбежала в кладбищенские ворота, по сторонам замелькали надгробия, поднимались и падали покосившиеся каменные кресты, надвинулся и отскочил склеп, все та же серая лошадь испуганно мотнула головой и, всхрапнув, бросилась в сторону. Позади залязгала о камень железная оковка — уже слышно тяжелое дыхание, справа замелькала между крестами белая повязка. Еще один склеп. Мария забежала за него. На оплывшем могильном холмике, на покосившейся плите сидел Путешественник. При виде Марии он поднялся.

— Я пришел, как вы назначили, ровно в полдень, — сказал он.

Стук деревянной ноги позади прервался. Повязка остановилась в воздухе.

— Я так торопилась, — сказала Мария. — Предложите мне руку.

Мимо склепа за оградой проехала, мягко приминая колесами пыль, повозка. В ней в беспорядке были навалены поверх сухой травы апельсины. Они были неподвижны. Волновалась коричневая спина мула. Из разоренной стены склепа вылетела ласточка. Хромой и его товарищ уже были по ту сторону ручья. Повозка въехала на мост. Апельсины запрыгали.

— Вот вам моя рука, — сказал Путешественник. — Давайте погуляем среди могил. О чем вы хотели расспросить меня сегодня?


Он родился на одном из тысяч островов, которые как пшеничные зерна рассеяны по поверхности моря на восток от Тенара. Остров был похож на подкову — плоская изогнутая гора, стены которой отвесно обрываются в воду. Пятьсот ступеней, вырубленных в камне, вели от маленькой пристани наверх, где белели стены низеньких домов, похожих на каменные ящики, да торчали, как рыбьи зубы, шпили четырех церквушек. Узенькие извилистые тесные улочки, такие тесные, что два навьюченных мула, встретившись, не могли разойтись. Сразу за последним каменным забором — зеленое поле. Но на самом деле это было не поле, а виноградники, вся вершина горы — от обрыва до обрыва — голубые пыльные листья на скрюченных, как старческие пальцы, коричневых лозах. Лежащие на дорогах камни — красные и черные, обожженные неведомым, должно быть упавшим с неба, огнем, а пыль — светло-серая, текучая и жирная на ощупь. Она была чудовищно плодородна. Круглый год в безоблачном небе, скрываясь только на короткие ночные часы, сверкало солнце. Рано утром, едва его лучи достигали глубины бухты, с ее поверхности начинали подниматься густые облака. Извиваясь белыми змеями, они поднимались вверх по утесам к плоской вершине горы и там каплями оседали на листьях виноградных лоз. Так попадала сюда живительная влага, без которой ничто не могло бы расти на этой безводной почве.

Этот странный остров, необычные его краски и то, то отсюда можно было смотреть на мир сверху, видя море и окружающие острова без тайн, сделали его художником...

Арбуз лежал на чистой тряпке на полу рядом мольбертом. Он присел на корточки и, отстегнув от пояса короткий нож, провел им по черно-зеленой узорчатой корке. Опережая лезвие, арбуз расселся, корка, скрипнув, разошлась, арбуз, ало блеснув, развалился.

— Никак не могу привыкнуть к вашей воде, — извиняясь, сказал художник, — мне все время кажется, что она скрипит на зубах. На севере в Кастилии вода незаметна, как воздух.

— Очень странно, — сказала Мария, — вчера я была на кладбище и снова видела лошадь, ту самую, что летела тогда по воздуху.

— Повторяю, я знал человека, который мог силой убеждения подняться над полом на локоть. Такие чудеса неоднократно описаны в Священном писании. Как вы снова попали на кладбище?

— Гуляла. Понимаете, она стоит у меня перед глазами: пролетела шагов десять, потом опустилась на землю и побежала. Мне даже показалось, что от ее шкуры шел дым.

— Велики чудеса твои, господи, — пробормотал художник. — Девушке не пристало ходить на кладбище, даже днем. Вы были там не одна?

Мария не ответила. Художник обиженно бросил обгрызенную корку в угол и, макнув кончик кисти в кармин, тронул цветок, нарисованный в углу холста.

— А я вчера снова вышел за городские ворота и опять до темноты смотрел на закат. Для того, чтобы писать днем ваши пейзажи, достаточно двух цветов — желтого и голубого. Самое прекрасное время — вечер. Прежде чем налиться тьмой, небо становится зеленым... Кто-то стучит в калитку, должно быть, пришел ваш отец.

— Это бренчит щеколдой нищий, в городе развелось слишком много нищих, — она вспомнила хромого и зябко передернула плечами. — Вы сегодня так долго пишете меня. Я устала.

— Раньше вы не замечали времени, — художник печально усмехнулся, — часы у мольберта пролетали незаметно. Картина вас больше не интересует. Как вы отважились пойти со мной тогда ночью? Что толкнуло вас, любопытно? Жестокость, свойственная юности?

— Вы забываетесь.

Он замолчал. В углу патио запела цикада, она оборвала скрип так же неожиданно, как начала. Тогда художник отошел в сторону и, оглядев оттуда картину, сказал:

— Что-то не так... Чего-то нет... Этот дворик... Вы плохо вяжетесь с ним. Вас что-то гнетет. Пойдете еще раз на кладбище, возьмите меня с собой... Лошадь?.. Это знамение. В ее полете должно быть что-то грозное.

Слуга пронес через дворик ковригу хлеба, близился час трапезы, с кухни потянуло дымком, загремели ножи.

— Это отец настаивал на дворике, — устало сказала Мария, — я поговорю с ним. Он очень любит наш дом.

Прошел еще один слуга, он нес охапку сосновых веток для очага. Вновь пронзительно запела цикада. Художнику показалось, что стена дома, как арбуз, со скрипом, разделяется. Открылись холмы, под ногами засновали ящерицы, степь, рыжая как ослиная шкура, вытянулась до горизонта. На ее краю голубел город, по которому ездили люди в разноцветных экипажах. В экипажи не был запряжен никто. Это было видение. Город исчез.


Из нашего дома я слышала, как нарастает шум на набережной. Я никогда не предполагала, что он может так волновать, — в плавание снаряжалась целая флотилия. Всю неделю отец приходил оттуда с горящими глазами и рассказывал, как это происходит. Центральную стенку, говорил он, очистили от рыбаков и купцов и поставили у нее три каравеллы. Восхищенный, он подробно до мелочей перечислял мне все, что грузили на них. Как катили бочки с солониной, тащили клетки с курами, несли запечатанные кувшины с вином и мешки сухарей. Тут же на причале, зная, что никто не отпустит матросов в город поесть, шныряли продавцы жареного мяса и суетились продавцы сладостей. На корабли заводили по сходням лошадей, лошади шли, осторожно переставляя ноги, тех, что уже были на палубе, подвешивали, говорил отец. Они висели, черпая копытами и недоуменно глядя по сторонам печальными глазами. Потом начали грузить солдат. Шли стрелки с мушкетами и алебардами, благородные идальго в кирасах и шлемах, со шпагами на перевязи. Черные монахи пронесли походные алтари, чтобы каждый раз после открытия нового острова вознести на его берегу молитву милосердному Господу. Проволокли пушки, мешки с порохом, пронесли ящики с каменными ядрами.

Теперь это все увидела и я. Закрывая лицо, я прошла мимо галдящих продавцов, миновала солдат и только у самого корабля укоротила шаг.

Путешественник был здесь на пристани, он стоял у мешка с порохом и пересыпал его с ладони на ладонь, очевидно, стараясь понять — не подмочен ли он? Кто-то из матросов отпустил по моему адресу грубую шутку, кругом загоготали, он услышал и поднял голову. Я приподняла край мантильи, и наши глаза встретились. Не говоря ни слова, он взял меня за руку и повел по узким шатающимся доскам на корабль. Острый запах смолы, свежей пеньки, куриного помета и волнующий запах человеческого пота ударил мне в нос.

— Пройдемте на корму, в мою каюту, — сказал он.

Он толкнул низенькую узкую дверь, и мы вошли в каюту. Посередине ее под потолком висел перевернутый компас, его невесомая стрелка тихо покачивалась. На столе лежали карта и журнал, раскрытый на чистой странице.

— В городе жарко. Хотите фруктов? — спросил он и достал из шкафа апельсин.

Я вонзила ногти в оранжевый плод, светлая жидкость брызнула на платье.

— Если богу будет угодно и мы не разобьемся, огибая Огненную Землю, — сказал он, — через полгода будем есть тропические фрукты. На Суматре вам предлагают плод размером с огурец и, как огурец, зеленого цвета. Будучи спел, он становится желтым, а кожура его сходит лоскутами. Мякоть не тверже масла и тает во рту... Первому же острову, который мы откроем, я дам имя вашего отца. Если бы не сеньор Кеведо, флотилия никогда не была бы снаряжена. Это он уговорил богатых купцов рискнуть деньгами. И это после того, как королевский двор не проявил к плаванию интереса... Вы, я вижу, не слушаете?

У меня кружилась голова, в каюте было душно, через приоткрытое окно доносились проклятия, которыми матросы и погонщики награждали ослов и лошадей.

— Привезите мне этот плод, — сказала я.

Он усмехнулся.

— Увы! Он нежен, а сгнив, превращается в липкую дурно пахнущую массу, над ним всегда собираются тучи мух.

Я вобрала в рот мякоть апельсина, и сок потек в горло.

— Я заметила на палубе несколько женщин, — сказала я.

— Они поплывут с нами. Но это женщины особого сорта. Вам не следует думать о них. Лучше посмотрите на мои карты. Когда мы сменим второй десяток их, можно будет сказать матросам: «Тому, кто увидит землю, — двойной золотой дукат». И тогда я прибью его к мачте!

Желая развлечь меня, он взял со стола астролябию и, распахнув окно настежь, направил прибор, держа за кольцо так, чтобы сила земной тяжести удерживала его вертикально, на плохо видное из-за высоких облаков и полуденной дымки солнце. А когда солнечный огонь, пройдя через оба диоптра, уколол его в глаз, сказал:

— Широта места подтверждает, что мы находимся вами в Севилье!

И тогда я впервые за этот день засмеялась. Я смеялась, не думая о том, что этот смех он может неправильно истолковать. И, действительно, потом он говорил, что я смеялась тогда тихим спокойным смехом, каким смеются самки воробьев в разгар лета, когда им приходит в голову второй раз забраться в гнезда. Он нахмурился и, подойдя, обнял меня, но обнял, не выпуская из рук астролябию, и от этого металл врезался мне в спину. Я застонала. Помню, как пылало солнце в трехцветном окне.

— Что за странное кольцо! — сказал он, ловя мою руку, а поймав, повернул его надписью вовнутрь. Окно наклонилось, и медный светильник под потолком оказался там, где раньше была стена. Потом был скрип корабельных досок — корабль водило вдоль набережной, и, когда канаты останавливали его, борта и палуба терлись друг о друга.

Кольцо мне подарил дон Кеведо в тот день, когда назвал меня своей дочерью. Фамильное золотое кольцо... Его заказала для жениха моя названая бабка. На кольце искусный ювелир выточил узкую девичью кисть, держащую в ладони сердце и пряжку расстегнутого пояса, на обратной стороне кольца было вырезано: «Мне нечего тебе больше дать». Надев его на палец, жених уплыл штурманом на адмиральском корабле в Западные Индии. Когда настало время обратного плавания, их корабль стал на рейде Матансаса. Рассказывают, что в тот день с утра по небу неслись когтистые прозрачные облачка. Самый старый и опытный из капитанов прислал шлюпку, умоляя адмирала сняться с якорей и выйти в открытое море. Адмирал был определен во флот сразу же после рождения и адмиральского чина достиг, не покидая Севильи, плавание для него было первым, и он вдоволь посмеялся над старым трусом и приказал созвать вечером к нему на корабль всех офицеров, чтобы отметить день рождения наследного принца. Пришли на шлюпках все, кроме старого сумасброда и его подчиненных.

— Где они? — вне себя от ярости спросил адмирал.

— Каравелла самовольно снялась с якоря и уже выходит из гавани!

— Немедленно вернуть! Дать боевой выстрел ядром! — распорядился он.

И он пригласил всех присутствующих на палубу, чтобы на глазах у всех отобрать шпагу у упрямца и заковать его в кандалы до суда по возвращении в Испанию. Но не успело ядро, выпущенное но каравелле, упасть в воду, как в дальнем углу гавани родилась черная полоса, она шла по воде, раздвигая ее, обнажая спины испуганных рыб и верхушки камней на мелководье. Это был ветер столь чудовищной силы, что когда он достиг флагманской каравеллы, то поднял корабль, накренил и перевернул, как перевернул затем все остальные суда эскадры. Ураган бушевал всего полчаса, а когда умчался на север, то вся гавань была покрыта телами утопленников, которые плавали среди обрывков якорных канатов и рыб, убитых о камни. Тело молодого штурмана нашли на берегу, его запаяли в цинковый гроб и вместе со снятым с пальца кольцом отправили в Испанию невесте.


В доме Кеведо было необычно тихо, не доносилось ни звука, ни шагов, ни стука ножей на кухне. Дом словно вымер. Слабая струйка воды из фонтана, приподнявшись над устьем бронзовой трубки, бессильно изгибалась и падала без шума. Художник опустил руку, коснулся ею воды и потер влажными пальцами лоб. Сегодня надо закончить портрет. Он подошел к мольберту и, откинув тряпку, закрывающую холст, стал прописывать фон, усилил цветом колоннаду, поддерживающую балкон второго этажа, нанес несколько синих жил на черный гвадаррамский мрамор и оставил так, как они были написаны, красные кусты роз.

Он удивился, как правильно сделал, переписав ранее всю левую половину, сломав одну из стен дома, уничтожив ее и написав вместо нее вид на окружающую город степь — перечные холмы, белесое, опустошенное солнцем небо, два белых пятнышка — беленные известью хижины пастухов — больше ничего. Эти пятнышки подчеркнут зной... Теперь ее лицо. Лицо, которое, казалось, он так хорошо знал и которое начал писать безмятежно спокойным, но в котором — в последние дни он вдруг увидел, — ласковое любопытство сменилось непонятно откуда возникшей решительностью.

— Вы пугаете меня, — сказал он ей во время последней встречи. — Что случилось? О чем вы все время думаете? Вас беспокоит что-то?

—Вы готовы молиться за меня? — спросила она. — Молитесь, прошу вас.

«Какие грехи он должен замаливать?»

Скрипнула дверь, и из внутреннего покоя во дворик вошел дон Кеведо.

— Почему вы один? — с беспокойством спросил он. — Где Мария?

— Она еще не выходила. Я жду ее больше часа.

— Странно, — Кеведо приказал слуге обойти весь дом, но тот вернулся и доложил, что молодой хозяйки нет.

— Кухарка говорит, что сеньорита вышла еще утром. В руках у нее была дорожная сумка. Кухарка говорит, что сумка была тяжелой, и она удивилась, что ее несет не слуга.

Сеньор Кеведо забормотал, он бормотал быстро и непонятно, это испугало художника. Наконец старик замолчал, спина его согнулась, седые волосы рассыпались по воротнику, он постарел сразу на несколько лет.

— Проводите меня в порт, — глухо проговорил он. — Идемте скорее, пусть господь бог не позволит нам опоздать.

Поддерживая старика под руку, он повел его извилистыми улочками к реке, встречные толкали их, проезжавшая телега с бойни заставила прижаться к стенке. В телеге при каждом повороте колеса шевелились шкуры, от них разило шерстью и кровью убитых коров.

На кричащую, грохочущую набережную они вышли в тот момент, когда последний из кораблей флотилии отходил от стенки. Флагманская каравелла уже стояла посреди реки, несильное течение медленно смещало ее вдоль берега. На всех трех кораблях были подняты флаги, толпа вопила, на крышах домов, как голуби, прыгали растрепанные мальчишки, гремели барабаны и бубны, какие-то оборванцы танцевали у самой воды чакону.

— Слава деве Марии! Слава Святому Яго! — провозглашал толстый монах в черной рясе, размахивая крестом.

При имени Марии дон Кеведо вздрогнул. Старческими дальнозоркими глазами он уже разглядел на корме каравеллы рядом с офицерами в ярких многоцветных мундирах белое легкое платье. Мария стояла рядом с Путешественником, подняв руки, то ли прощаясь с городом, то ли отдавая себя ветру.

— Но как... как решилась... как могла она так поступить! — бормотал Кеведо.

«Что нашла она в этом старом безумце, который старше ее на 20 лет? — подумал художник и почувствовал в горле ком. — Бросить все — дом, старика отца, пуститься в плавание, в неизвестность, за океан, откуда возвращаются лишь единицы».

На носу капитаны подняли парус, он белым зубом вонзился в синеву неба и повернул корабль носом от набережной. Влекомая течением и ветром капитана начала удаляться. Белая точка на корме слилась с парусом и растаяла.

Кеведо опустился на колени, плечи его вздрагивали.

— У меня нет слов, чтобы утешать вас, — сказал художник, — могу только сказать, что для меня это тоже горе. Впрочем, вряд ли это известие обрадует вас.

Старик, не понимая, кивал. Они начали движение по набережной, возвращаясь домой, рядом с ними продолжали греметь бубны, визжали волынки, толпа праздновала начало плавания, рядом дико вскрикнула скабуча, художник закрыл ладонями уши. Толпа растекалась, образовывая водовороты, бранясь, пьяно выкрикивая скабрезности, засыпая улицу огрызками яблок и кожурой орехов.

— Ее портрет, вот все, что осталось нам. Я не мог бы любить больше собственную дочь. Кто закроет теперь мои глаза? — пробормотал Кеведо, взор его блуждал. — Может быть, небо смилостивится надо мной, на них нападут французы, и она вернется?!

Толпа качнулась и отбросила их снова к воде. Корабли уже казались тремя коричневыми пятнышками.

Художник перевел взгляд с них на берег, и ему показалось, что он отчетливо видит у самой воды, там, где лежат разбитые лодки и остатки сгнивших мешков, странные предметы. Каждый в рост человека, полупрозрачные, похожие на большие кристаллы соли, они медленно смещались по ветру, то молочно светясь, то вытягиваясь. Мерцая, странные сооружения медленно перемещались по кругу словно бы в танце.

— Что бы это могло быть? — подумал он.

Старик снова ухватил его за рукав, что-то забормотал, толпа всосала их в себя и понесла по улице.

Придя домой и передав сеньора Кеведо на попечение слуг, он направился в патио. Картина стояла на мольберте, закрытая куском материи. Он сорвал ее. В лице Марии он увидел испуг. В последние дни она без конца возвращалась к странному исчезновению могильного камня и к серой, повисшей на мгновение воздухе лошади. «Жалкие фантазии!» — зло подумал он, усмехнулся, взял кисть и нарисовал рядом с Марией, чуть выше ее, парящую в воздухе лошадь.

В порту глухо ударила пушка, это был сигнал, что флотилия прошла аванпорт и уже находится в океане.

«Это значит, что она не вернется никогда...»

Он достал из-за пояса узкий кинжал и наотмашь нанес им по холсту удар.

Жирные чайки расхаживают по парапету набережной, гранит освещен полуденным солнцем, в нем вспыхивают блестки слюды. Я вижу их отсюда, из окна с противоположной стороны улицы. Белые статуи стоят над окном. Они стоят как часовые. Время пока не властно над этим зданием, над этим гранитом, над этой рекой. Скоро девушка из канцелярии начнет разносить почту. Она положит передо мной конверт с крошечной красной маркой — еще одно письмо от Степана. Все эти годы мы с ним так и не виделись. Мое представление о том, что случилось в Посошанске, — это знания, извлеченные из бумажной пыли.

Стремление к перемене мест я попытался удовлетворить, занявшись историей живописи, это было ошибкой — пространство можно постичь лишь путешествуя. Странствуя, начинаешь замечать часовые пояса.


ВРЕМЯ — форма последовательной смены явлений и состояния материи.

ПРОСТРАНСТВО (математич.) — эвклидово, многомерное, векторное, Гильбертово.


Наши города лежат в одном часовом поясе. Если ничего не произошло в те секунды, когда я ударяю по клавишам, нанося на бумагу начало этой строки, то сейчас в музее перерыв, Степан выходит из кабинета и, прежде чем залы снова заполнят посетители, обходит их, идет мимо скифской каменной, придерживающей руками тяжелый живот, бабы, мимо нанесенных торопливой кистью на холст торжествующих новоканальцев, мимо лежащего на стеклянной полке коричневого половецкого черепа. Височная часть у черепа пробита русской стрелой.

От Степана пришло письмо. Пишет после долгого перерыва и излагает городские новости. «Новоканал» переехал в старое помещение и вернул себе прежнее название. Народный контроль, которого так боялся директор, поработал на славу. Тихий старичок, одолживший Брониславу Адольфовичу пробочник, оказался большим докой, быстро разобрался в делах, отмел вину инопланетян в нарушении финансовой и штатной дисциплины, обнаружил приписки и незаконные работы. После его отъезда штаты института сократили в четыре раза, и оттого Бронислав Адольфович снова простой чертежник, а его кульман стоит бок о бок с кульманом коварной Шурочки. Была ли ошибка, допущенная Машиной, той самой — один раз в сто лет, — о которой предупреждали инструкции, или она объясняется вмешательством загадочных внеземных сил? Не знает никто. Сотрудники «Степьканала» склонны объяснять ее кознями инопланетян, а Карцев даже придумал объяснение, построенное на том, что, двигаясь невидимо по коридорам и комнатам, загадочные существа не могли не возбуждать в электрических проводах наведенные токи, подобно тем, что возбуждаются в проволочной рамке, которую проносят около магнита. Но Бронислав Адольфович, пишет Степан, подозревает во всем супругу, которая вошла в контакт с неземными существами и подговорила их, в отместку за роман с Шурочкой, испортить карьеру мужа... А еще в письме есть постскриптум: стосковавшийся по семейному уюту Глеб Прохорович Тыжных сдан Пуховым на руки Нине Павловне, вернулся в «Степьканал» и занял там место заведующего библиотекой.

История коварна, и выигрыши, которые подсовывает она людям, непредсказуемы.


Они сидели на жестких металлических стульях в освещенной тусклым электрическим светом камере для задержанных, начальник милиции города и существо, принявшее обликобреченного вечно томиться в третьем вагоне поезда № 245 Желудкова. Они беседовали, полные радости взаимного понимания.

— Не так-то легко открыть гравитационные волны, — объяснял пришелец из космоса, — мы сами сделали это только в десятом тысячелетии существования той науки, которую вы называете физикой. Несовершенство вашего прибора не позволит вам пока приблизиться к их разгадке: гравитационные волны прихотливы, свой характер они случайно меняют, и, может статься, через какое-то время ваш прибор перестанет работать.

— На какой, примерно, срок? — спросил Пухов. — Кто знает — на год, на десять, на сто лет... Что касается нашего прилета на Землю, то история его связана с событиями, которые принадлежат будущему.

Пристально наблюдая за Универсумом, мы обнаружили на крошечном каменном шарике, на планете, вращающейся вокруг оранжевой звезды, которую вы называете Солнцем, жизнь. Так мы открыли Землю.

Понимая, что всякое вмешательство опасно, опасно и для людей и для нас, и неизвестно для кого больше, мы не предпринимали никаких шагов для того, чтобы узнать что-то о вас или сообщить вам о себе. И вдруг случилось событие, которое заставило нас встревожиться. Во время... — не заставляйте меня искать синонимов, для этого события в вашем обиходе нет слова — при собрании всех жителей нашей Вселенной появилось неизвестно откуда невиданное существо серого цвета с четырьмя ногами и хвостом, разделенным на тысячи волосков.

Оно появилось, быстро перемещаясь в воздухе над нами, и тут же исчезло. Мы быстро установили, что причиной были эксперименты над пространством и временем, предпринятые на Земле. Не скрою, от прежнего нашего благодушия не осталось и следа. Наша изоляция оказалась нарушенной, наша безопасность под вопросом, тревога охватила тех, кто отвечал за существование нашего планетарного дома. Что за существа вы — люди, в чьих руках оказались средства и способы пробиться к нам через бездны пространства и пласты времени? Чего можно ожидать от вас? Чем руководствуетесь вы в своей деятельности и чего собираетесь достичь?

По вашим земным меркам, это был XXX век, эксперимент, который встревожил нас, люди связывали с именем какого-то Бугрова.

Во Вселенной много форм жизни, и разумным существам трудно понять друг друга. Первые же сведения, полученные с Земли, поразили нас. В действиях людей кроме достижения пользы присутствовали еще какие-то мотивы, нам непонятные. И тогда мы стали пристально наблюдать за вами. Мы направили к вам соглядатаев, наши посланцы принимали облик животных, людей, предметов, мы старались проникнуть в таинственный мир ваших привязанностей, страстей и готовности к самопожертвованию. Ведь именно они так отличали жителей Земли от нас. Больше всего нас удивляло, когда люди жертвовали жизнью во имя идей и чувств. Таким было, например, самоубийство одного изобретателя: человек ушел из жизни, чтобы мысли его, до того ненужные, непонятные, а потому пугающие, стали достоянием всех. Его сын — изнуряя себя непосильной работой, отказываясь ото всего, даже от любви женщины, довел до конца дело отца и дал людям то, чем сам воспользоваться уже не смог. А женщина, любившая его, не стала на пути его безумств, а терпеливо ждала их завершения, ни на что не надеясь, а когда он умер, сказала: «Его торжество. Для этого стоило ждать так долго».

И вот тогда мы начали искать разгадку. Что за сила, подумали мы, неодолимо влечет человека к островку камней или песка, на котором он родился, к городу, от которого уплыли его предки, отчего мужчины и женщины порой не могут жить друг без друга и предпочитают разлуке смерть?

— Увы! — подтвердил Павел Илларионович.

— Такое поведение не могло возникнуть случайно, у него должны быть очень глубокие корни. Мы поняли, что искать их надо там, где возникли люди, в глуби времен.

Можно попытаться использовать свет, решили мы. Ведь это только кажется вам, что следы, оставленные человеком на песке или в воде, исчезают бесследно, что исторгнутый звук умирает, а пепел сожженных книг не говорит. Мы стали искать световые волны, отраженные Землей и ушедшие без следа за пределы вашей галактики. И мы обнаружили их.

Заблудившиеся в туннелях времени, ушедшие от Земли в незапамятные времена, спрессованные в пакеты, они стали попадать в наши ловушки. И тогда мы увидели то, что происходило с Землей на протяжении миллионов лет. Увидели, как создавались на вашей планете и перекраивались океаны и материки, как, плавая подобно льдинам, континенты надвигались друг на друга, а в местах их столкновения вырастали остроконечные горы. Миллионы лет прошли перед нами. Мы увидели сверхконтинент, который раскололся пополам — он напоминал в этот момент раскрытую раковину моллюска. Мы знаем теперь, как вы называете части своей суши, и поэтому я могу рассказывать в доступных вам именах. Мы увидели, как Атлантический океан соединился с Мексиканским заливом, который был отдельным морем, и как те части, что вы называете теперь Северной Америкой и Африкой, стали удаляться друг от друга. От Африки откололись соединенные до поры Антарктида и Австралия, а от них в свою очередь отделился огромный треугольник Индостанского полуострова. Он предпринял плавание на север и двигался так до тех пор, пока не уперся в Азию. Затаив дыхание, мы следили, как в месте столкновения поднялись к небу высочайшие на Земле горы, вы назвали их потом Гималаями.

Мы стали искать истоки человеческого рода и нашли их на равнинах — то зеленых и полных зверей, то желто-бурых и безжизненных. Мы увидели, как кочевали по планете кучки странных существ, низкорослых, одетых в звериные шкуры, как потом целые народы на лошадях и в повозках хлынули, подобно рекам, на просторы степей. Они двигались как воды, снося на своем пути селения и города. Потом начались войны, в которых кроме людей начали участвовать ползающие, плавающие, летающие звери из железа. Но мы уже поняли, что никакая общая картина не даст нам ответ, почему люди ведут себя так, а не иначе, что нужно понять скрытое в самом человеке, ибо скрытое в одном принадлежит всем, а то, что обще всему человечеству, не обязательно встречается в одиночке.

Желания — вот что могли мы легко обнаруживать, а раз так, решили мы, именно они обнажат для нас глубинное в людях.

И мы прилетели, следопыты страстей, охотники за желаниями.

— А вы сами, — перебил его Пухов. — Кто такие вы, я хотел бы сначала узнать больше о вас и вашей планете.

— У нас нет планеты, область Универсума, в которой мы обитаем, не может быть описана как небесное тело. Для вас, если наблюдать со стороны Земли, это пауза в промежутке между туманностью Андромеды и созвездием Пегаса.

— А ваш внешний облик, ваш вид? Ведь сейчас вы человек, но это случайно?

— Да. Боюсь, что мне нечего вам показать. Вы не увидите меня.

— А ваши знания?

— Ими я поделюсь... Итак, мы прилетели, вооруженные приборами, которые позволяли обнаруживать нетерпеливое стремление обладать и знать, делать явным непонятное для нас, высвечивать форму желаний, потому что существо их от нас далеко. Их силу, только их силу, мы определяли легко.

— Вот почему, например, Желудков?..

— Да. Он и его два соседа по номеру. И жена директора музея. Много случайных людей, воспламененных по случайным причинам.

— Теперь понятно. Мы, люди, — странные существа, я и сам часто думаю над этим. Честолюбие, которое заставляет маленького чиновника мечтать о должности такого же маленького начальника, порой несравненно больше силы, заставляющей философа биться над разгадкой великого закона мироздания, или упорства, с которым полководец руководит грандиозной битвой. Страсть, которую возбуждает недостойная, часто не идет ни в какое сравнение с робкой любовью, которой пользуется прекрасная во всех отношениях женщина. Ондатровые шапки! Парадокс! Кто мог подумать, что желание горожан, направленное на такую мелочь, сможет с такой яркостью высветиться на ваших приборах?

— О да! Оно оставило далеко позади все — даже стремление палеонтолога увидеть динозавра или историка присутствовать при шествии стрелецких полков. Что ж, может быть, мы не поймем этого никогда. Куда проще нам с вами растолковать друг другу устройство корабля, машины или законы, по которым сообщаются вложенные друг в друга миры разных измерений. Я теперь думаю: может быть, наш прилет был ошибкой? Нам всегда казалось, что наш мир самый сложный, уж что-что, а понять тех, кто стоит ниже нас в познании Вселенной, мы сможем легко. Увы!.. Завтра на рассвете мы улетаем. Не знаю, будут ли когда-нибудь еще направлены экспедиции на Землю, но теперь вам известно: пройдут столетия, и люди, собрав весь свой технический гений, смогут впервые прикоснуться к Незыблемому — тронуть основу основ, поколебать Пространство и Время, сделать в них первые трещины, первые вмятины, первые дыры и искусственные пики. А их предкам останется удивляться странным последствиям первых опытов, вроде исчезнувшего могильного камня или заблудившейся во Времени лошади. Но может быть, врожденное желание обезопасить свой ум от преждевременного знания сотрет из памяти человечества и эти тревожные факты? Кто знает...

— Кто знает, — сказал Павел Илларионович. — Представить только, мы сидим с вами вот здесь, в этой комнате, в двадцатом веке нашего летосчисления и обсуждаем события, которым еще предстоит разыграться.

— Что делать, будет, все будет. Повторяю, так и будет: планета не раз еще изменит свой лик, человек, открывший тайну Пространства — Времени, заплатит за это своей жизнью, его сын начнет свои опыты, а мы, встревоженные ими, пошлем к вам разведчиков. И, наконец, на свет появлюсь я сам и, прожив долгую жизнь, сяду в корабль, чтобы прилететь на Землю и встретиться с вами. Два момента — момент будущего и момент настоящего — соединятся, и мы очутимся снова в этой комнате.

Каждое время — это время открытий и преодолений. Разве не казалось то, на что отважился Путешественник, делом, превышающим возможности человека? Таким оно и было, и страшную цену заплатил он за то, что одни назвали заблуждением, другие — успехом. Южный материк — кто может сказать, найден был он или нет?

— Да, можно спорить, Австралию или нечто совсем иное предполагали древние карты, — согласился начальник милиции.

— Что успели мы, чего добились, познакомившись с обитателями Земли? Очень многого — конечно, но тот, кто скажет — ничего, тоже окажется прав, потому что ваши страсти и желания так и останутся для нас всегда непереводимыми.

— Что делать, знание — это воронка, по скользкой поверхности которой изнутри поднимается человек-муравей.

— Не только человек...

Они еще долго беседовали, доверительно сблизив головы и стараясь, чтобы их голоса не мешали тому, кто носил фамилию Тыжных и, растерянный, не зная, что делать, бродил по соседней камере, а когда время, которое они сами назначили себе, истекло, оба поднялись.

— Вам нельзя уходить в таком виде, переоденьтесь в мою тужурку, а мне отдайте ваш костюм, — сказал Пухов. — Мимо дежурного пройдите отвернув лицо.

— Пустяки, не стоит беспокоиться, — возразил гость. Он замер, потом облик его как-то потускнел, уплотнился, подернулся голубой дымкой, стал вновь яснее, и Пухов увидел, что перед ним стоит его двойник, одетый как он, даже волосы на голове так же всклокочены, стоит и усмехается его усмешкой.

— Будьте счастливы во всех ваших начинаниях, — сказал гость, постучал в дверь, сказал пуховским голосом: — Откройте! — И не оглядываясь, пуховской же походкой проследовал мимо дежурного.

Дверь закрылась, щелкнул замок, ошеломленный Пухов снова присел на стул, просидел так, глядя на часы, ровно половину часа, давая возможность гостю отойти от здания милиции, потом подумал, что при удивительных возможностях того все предосторожности излишни, встал, постучал в дверь и, когда она приоткрылась, вышел из камеры.

Дежурный, который второй раз увидел выходящим начальника милиции, уверял потом, что почувствовал ногами в этот момент нечто вроде толчка, какой бывает при землетрясениях. Именно этим он объяснял, что не сразу заглянул в камеру, а когда заглянул и обнаружил исчезновение арестованного, не сразу кинулся наверх.

Пухов уже сидел в своем кабинете и читал входящие бумаги.

— Сбежал! В камере никого! — с ужасом выдавил из себя дежурный. — Нету его! Нет...

— Кого нет? — ласково спросил Пухов.

— З-задержанного. Т-того, что привели вторым.

— Вот как? — удивился Пухов. — Вы ведь никогда не заикались... А из камеры кто-нибудь выходил?

— В-вы.

— Знаю. Потому и сижу здесь. А еще кто-нибудь?

— Оп-пять вы.

— Что же, по-вашему, получается?

Дежурный понял, что несет ерунду, у него даже мелькнула безумная мысль дотронуться рукой до сидящего за столом — не восковая ли тот персона, не робот ли? — но Пухов опередил, подошел, положив руку на плечо, заглянул в глаза и сказал:

— Переутомились. Нельзя быть таким старательным. Идите-ка, дорогуша, домой, я побуду в отделе сам. Ведь в городе все спокойно?

— С-спокойно.

Пугаясь, что на его вопрос: «А что делать с задержанным?» — он услышит: «С каким задержанным? Разве у нас были задержанные?» — и тогда станет ясно, что он, дежурный, сошел с ума, милиционер вышел из кабинета спиной вперед и скатился по лестнице, а Пухов остался один. Он сидел в кресле, сидел и повторял про себя слова, которыми закончил свой рассказ пришелец:

— Не только человек...


Моя работа затянулась оттого, что появились новые точки зрения, публикуются все новые и новые свидетельства очевидцев, вышло даже несколько книг. В них авторы, в зависимости от того, являются они по духу художниками или людьми рационального мышления, излагают свои версии того, что произошло в Посошанске, в не скованной обязанностью строго следовать фактам форме, либо наоборот, дают их в виде обнаженной, без комментариев, хроники.

Мой настольный календарь теперь весь испещрен пометками. Увы, я приобрел привычку писать в него все, что мне следует сделать.

Ящик моего стола забит выписками и вырезками.


ГИНКО — род листопадных голосеменных деревьев. Восточная Азия. Разводятся, как декоративные деревья.

ГИНЬОЛЬ — персонаж франц. театра кукол. Пьесы, спектакли, сценические приемы, основанные на изображении злодейств.


Ледяным тоскливым утром в Болдино Пушкин ощутил себя молодой испанкой, которая, распахнув окно в напоенный ароматом цветов вечер, пожаловалась: «А далеко на севере, в Париже, холодный дождь идет и ветер воет!»


Незадачливый искусствовед, невольный летописец, я перебираю страницы рукописи. Наступил вечер, город зажег огни, желтые лампы, установленные в траве, вырвали из мрака стены, члененные белыми колоннами. Тонкий шпиль парит в воздухе, с залива дует ветер, по мостовой, гремя и подпрыгивая, как железные, мчатся сухие листья.


...Гаснет последний луч вечернего заката, и в город Посошанск входит ночь. Она течет среди домов, как река, несет с собой звезды и заполняет ими промежутки между крышами. Звезды пахнут степной травой и яблоками и искрятся на асфальте.

В домах одно за другим гаснут окна, и только в двух допоздна горит свет. Если заглянуть в них, то за одним можно увидеть сидящего за письменным столом человека, который, перелистывая записную книжку, читает из нее фразы и торопливо переносит их на чистые листы бумаги. Он покрывает эти листы формулами и ссылками на труды ученых, неизвестных на нашей планете, в них доказывается существование гравитационных волн и возможность нарушить однородность пространства и времени. За вторым окном молодая прекрасная женщина кормит грудью младенца, а когда он насытится, начинает его укачивать.

Свет двух созвездий, Андромеды и Пегаса, ложится на листы бумаги, которые торопливо исписывает мужчина, и отражается в глазах ребенка.


Конец


В дни колеса


Солнечный вялый луч, котоый проник через оконное стекло в кабинет начальника посошанской милиции, позолотил на столе куриное перо. Перо было белым, раздвоенным, с бурым пятнышком на конце и биркой, аккуратно привязанной посередине. На бирке лиловыми чернилами был твердо выведен порядковый номер. Номер был не простой данью порядку — каждому посвященному он неопровержимо говорил, что перо уже не является просто пером, но оно — улика или алиби. Рядом с пером лежал акт экспертизы. Подобные акты пишутся с ужасающей прямотой. В этом без обиняков говорилось, что бурое пятнышко есть не что иное, как кровь мужчины в возрасте пятидесяти лет, росту этот мужчина среднего, телосложения правильного, не пьющий и имеющий незаконченное образование — пять классов. И каким это образом по ничтожному пятнышку крови ухитряется наша милицейская наука узнать человеке так много? Тайна, тайна, тайна...

Но Павлу Илларионовичу Пухову было не до разгадок. Глядя на перо, он шаг за шагом восстанавливал в памяти обстоятельства того часа, когда в Посошанске снова начались странные и, казалось бы, не связанные между собой события.

Сообщение о том, что на хуторе Балочном в десяти километрах от города произошло убийство, поступило в середине дня. День случился томительный, длинный, жаркий, в садах летала похожая на кудель паутина, прохожие старались ходить только по одной — теневой стороне улицы. Но надо было ехать. Начальник милиции вызвал машину, под окном преданно заурчал газик, Пухов вышел на крыльцо — в машине уже сидели два сотрудника, — бросил шоферу: «Жми!» — и газик резво взял с места.

Розовая пыль поднималась над Посошанском, тяжелый, раскаленный воздух лежал, как стекло, воробьи ошалело таращились из-под карнизов. Проехали здание исполкома, на бетонных, украшавших его вход колоннах висело объявление о лекции на тему «Как всегда быть здоровым». Ниже от руки было написано: «Из-за болезни лектора лекция отменяется». От базарной площади наискосок к вокзалу тянулись усталые фигуры распродавших свой товар колхозников.

Сидевшие в машине молчали.

Газик промчался центральной улицей, вздрагивая перевалил через трамвайные пути. Круто повернулось и отпрянуло здание городского музея, дома по сторонам улицы измельчали, присели, появились заборы, выкрашенные в зеленый и коричневый цвета, — начинался пригород. Проскочили железнодорожный переезд, сторож в оранжевом дамском жилете, выйдяна пути, задумчиво посмотрел им вслед. К автоматическому шлагбауму была привязана коза. Далеко впереди показался поезд, он приближался; шлагбаум опустил запрещающую руку, из черной точки поезд превратился в зеленое дрожащее пятно, стремительно вырос, с ревом надвинулся, прыжком пронесся мимо, замелькали окна и белые занавески в них, застучало, заревело и как-то сразу оборвалось. Промчавшись через переезд, поезд уменьшился, потерял зеленый цвет и снова превратился в черную точку.

Далее дорога пошла полем, по обе стороны машины теперь топорщилась молодая пшеница, летали жаворонки, кончилось поле и началась степь. У самой дороги стоял курган. Бок его был разрыт, в черном раскопе копошились люди. Один из них, увидев желто-синюю милицейскую машину и узнав Пухова, помахал рукой. Затем показались низенькие, беленные известью хаты, газик свернул с асфальта и покатил по грунтовой дороге, позади машины поднялся коричневый пыльный хвост. Машина подтащила этот хвост к крайнему дому и остановилась. За низким плетнем во дворе толпились жители хутора. Они стояли молча, переминаясь, переглядываясь, с нетерпением ожидая, что будет делать милиция.

Стремительно войдя во двор, Павел Илларионович произнес только одно слово:

— Где?

Добровольцы, выбежавшие из толпы, показали на сарай. Дверь того была плотно прикрыта, и около нее стояла с хмурым, заплаканным лицом молодая, смуглая женщина.

— Жена убитого? — спросил Пухов одного из добровольных помощников.

— Так точно, она, Зульфия Степняк, — почему-то военному ответил тот. — Утром ко мне вбежала, говорит: моего-то, — скорее! — в сарае, насмерть. Я за ней — точно. Лицо тряпочкой прикрыто, ноги торчат. Кровь свежая.

— Гм. А вы сами кто?

— Механизатор. Колхоз наш тут рядом.

— Откройте.

Дверь сарая медленно распахнулась, открылось: сбитые из кривых досок стены, затянутое паутиной окошко, посреди — заброшенная старая, словно из белых костей составленная, телега. Но тут же вздрогнул механизатор, охнул кто-то в толпе, замерли ко всему привыкшие пуховские сотрудники: сарай был пуст, кроме телеги в нем ничего не было.

— А где же тело? — сурово спросил начальник милиции.

И вскрикнула тогда, как раненная, Зульфия, а колхозный механизатор протянул руку, в недоумении описал около телеги на полу круг и, запинаясь, вымолвил:

— Вот тут. Лежал. В куртке и в сапогах.

— Та-ак, — протянул Пухов, нагнулся и поднял с того места, где должен был лежать убитый, куриное перо. Это было все, что осталось на месте происшествия, на предмет чего и был тут же составлен протокол.

После этого перешли на крыльцо дома. Остановившись здесь на минуту, Пухов оглядел окрестности.

Изрезанное облачными зубчиками солнце, как гребень, спускалось к горизонту и уже готовилось коснуться зеленой головы кургана. Во дворе возбужденно выкрикивали, обмениваясь предположениями, никогда не видевшие такого скопления людей куры. По кургану синими точками продолжали сновать люди с лопатами.

«Степан Петрович роет, — подумал Пухов про своего друга — директора посошанского музея Матушкина. — Кстати, а ведь он давно хотел приобрести для музея телегу. Вот и случай!»

Подумав так, он оглянулся на понятых, дал знак, звякнув крючком, распахнулась дверь дома, в темной прихожей включили свет, и все цепочкой проследовали за ним в горницу. Посреди комнаты там стоял стол, на нем — швейная машина, вокруг машины змеей — недошитый поясок с восточным узором. На серванте наполовину налитый водою стакан, рядом с ним початая упаковка таблеток. Прочитав на ней «Энтеросептол», Павел Илларионович спросил милиционера, знает ли он, что это такое, на что тот, покраснев, ответил, что не знает.

— Желудочное. Незаменимо, когда покупаете магазинный творог.

Во второй комнате стояли две кровати, на стене висела рама, в нее вместо картины были густо вставлены фотографии. С первой коренастый подросток в белой рубашке, расстегнутой у ворота, неприязненно смотрел на Пухова. «Хозяин в детстве, — сказал кто-то из понятых. — А это Зульфия». Тоненькая, черноволосая, с веревочками-косичками девочка была снята на фоне пальм и моря. Большие и маленькие, серые и коричневые фото... Словно кто-то рассыпал колоду карт и они легли валетами и дамами. Выстраивались два ряда: подросток взрослел, матерел, становился широкоплечим, грузным, брови его густели и опускались, рот смыкался все упрямее, тоненькая девочка тянулась вверх и неожиданно, как цветок из лопнувшего бутона, превращалась в темноглазую красавицу — бусы, подвески, кольца, черная шаль, кисти, упавшие вдоль тела. В двух местах белели чистые белые квадратики — фотографии были сняты.

— Интересно! — сказал Пухов, и стало непонятно, то ли ему интересно, как меняется с возрастом человек (прыжками, словно кадры в кинохронике), то ли его интересует, куда делись еще две карточки. Осмотрели шкафы и секретер — там не было никаких бумаг. Денег не нашли. В кухне на плите стоял полный чайник, в холодильнике — несколько консервных банок и длинная в белой пластмассовой упаковке с надписями, похожая на модель космического аппарата, ливерная колбаса.

— Телега-то, между прочим, чья? — с интересом спросил Пухов. — Степняка? Зачем ему телега?

— Ничья. Дом он купил — телега уже стояла.

— Что ж, если и Зульфия Степняк от нее откажется, заберем в пользу краеведения... Садитесь, будем писать. Начинаю диктовать, — сказал Пухов сотруднику. — А вы, граждане, свободны. Итак, в доме при осмотре обнаружено...


КАРЕТНОЕ ДЕЛО, УСТРОЙСТВО ТЕЛЕГИ — см. у Даля десять страниц.

ШКВОРЕНЬ — металлическая вертикальная ось, стержень, вокруг него — поворот передка.

ТЕЛЕГА ПАРОКОННАЯ — четырехколесная повозка. Еще — линейка, пролетка, шарабан, фура, дроги. Разница?


Снова садясь за присланные Степаном записки, газетные вырезки и отчеты учреждений, не могу не помнить, как заканчивал страницы, связанные с попыткой похищения картины «Дочь судьи». Незадачливый искусствовед, невольный летописец, в тот день я сидел за столом у окна и перебирал листы рукописи. Город уже зажег огни, желтые лампы, установленные в траве, вырвали из мрака стены, тонкий шпиль крепости повис в воздухе. С залива дул ветер, по мостовой, гремя и подпрыгивая, как железные, мчались сухие листья. Думал ли я тогда, что Посошанск, город, в котором я никогда не был, снова войдет в мою жизнь, а работа над чужими наблюдениями и выводами опять станет смыслом моего существования? Странное дело, чем больше я погружаюсь в работу, тем мне становится беспокойнее, потому что я начинаю понимать, что моя интерпретация фактов может быть не менее истинной, чем тех, кто эти факты наблюдал. И кто знает, с боязнью думаю: может, наступит момент, когда я, отбросив их, предположу течение событий не менее вероятное, чем то, которое имело место в действительности? Мой отец был художником. От него во мне сидит демон описания, неутоленное стремление к чистому листу, на который надо нанести знаки, образующие образ. А может быть, во мне есть что-то от отцовского брата, дяди Кости, изобретателя-самоучки, который истратил всю свою жизнь для того, чтобы создавать никому не нужные, но и никогда не существовавшие вещи: обжигание кирпичей в домашней печи, паровой автомобиль на соломе, десятиместный велосипед?

Как я удивлюсь появлению Марии Гавриловны! Марьюшки нет, исчезла. Милая и обаятельная, имя ее забито металлическими клавишами. Но ничего не поделаешь — наши появление и уход всегда случайность, рожденная чужим сюжетом. Мне остается только жалеть и ждать объяснений.


Возвращаясь из Балочного домой, Павел Илларионович вышел на базарной площади и зашел в галантерейный магазин, а затем в аптеку, где спросил лезвия. Брился он безопасной бритвой, а потому весьма остался недоволен, когда на вопрос «Ножики есть?» и в магазине и в аптеке две очень похожие друг на друга девушки, фыркнув, ответили: «Сами знаете...»

Вежливо поблагодарив, Павел Илларионович направился домой, по пути грустно размышляя о великой проблеме дефицита, которая с незапамятных времен преследует человечество...

Было то неопределенное время, когда густая толпа спешащих после работы домой граждан уже схлынула, а новая, праздная, состоящая из людей, решивших провести вечерок в гостях или посетить кино, еще не заполнила улицы. Низко стоящее солнце бросало косые лучи, воспламененные ими крыши домов оранжево тлели, прозрачные голуби беззвучно крутили над зданием исполкома петли.

Удивительная все-таки штука «дефицит»! Ну, казалось бы, что особенного: нет в магазине подтяжек, перепоясывайся ремнем и ходи, но нет, бродят из одного универмага в другой молодые и преклонных лет мужчины, наклоняются просительно к продавщицам и приглушенным голосом, как будто речь будет идти о приглашении на совместную помывку в сауне, шепотом, краснея, спрашивают: «Есть?» И румяные продавщицы, также приглушив голос, как будто речь и верно о чем-то стыдном, отвечают: «Нет!». Лихорадит, лихорадит торговлю! То исчезают с прилавков маленькие сверкающие прямоугольнички «Нева» и «Ленинград», толщиной 0,1 и 0,08 миллиметра, без которых не выскоблить подбородок, густо заросший рыжей щетиной, то пропадают простыни, и тогда во дворах промтоварных магазинов, змеясь, выстраиваются очереди из особ женского пола и инвалидов, которые в этих случаях почему-то тоже приравниваются не к мужчинам. То нет в продаже — хоть убейся! — простеньких, свернутых в металлические червяки кипятильников, и снова бродят от прилавка прилавку небритые мужчины и лишенные полуденного чая женщины и снова шепчут в ушко продавщице что-то неприличное. Можно, конечно, возмущаться. А впрочем, стоит ли? Нет ли какой-то роковой неизбежности, с которой этот проклятый дефицит преследует детей человеческих? И только ли наше бурное время породило его?

Ведь верно. Разве не были редкостью во времена неолита добротные нуклеусы? Сутками бродил пещерный человек по каменистым осыпям, высматривая ладный, без трещин, ловкий в руке кремень. Найдя, ликуя нес его в пещеру, где, усевшись на корточки, начинал бить и обжимать, отделяя прозрачные остроконечные серпики — будущие ножи и скребла.

Древние египтяне гонялись за благовониями, привезенными из таинственной страны Пунт, а жители великого Двуречья за крупицами золота из не менее загадочного Дильмуна.

Суровые римляне не могли представить себе выезда колеснице без финикийского пурпурного плаща, а за особо престижные, в виде львиных голов, застежки на котурнах даже спесивые сенаторы готовы были отдать любимую рабыню.

А средние века? Вот когда расцвело пышным цветом людское честолюбие! Стоило вечному скитальцу Колумбу привезти из Западной Индии кисет с желтым, дающим обильный дым зельем, как вошло в моду глотать этот дым и начали тайком из-под полы перепродавать друг другу ловкие молодые люди в дворцовых закоулках Прадо и Пале-Рояля недокуренные охнарики и кисеты с табаком.

И кто знает, не был ли дефицитом на благословенных островах Океании хороший раковинный нож для операции, которой сопровождался обряд посвящения мальчиков в мужчин? И уж конечно всегда редкостью там были перья райских птиц, которые привозили мореплаватели с мрачного гористого острова, лежащего в стороне солнечного захода. Увы! Кто знает, может, дефицит, как категория особого универсального свойства, проник уже даже за многометровые бетонные стены синхрофазотронов, и там, отведя в сторонку друга, один человек в белом халате уже говорит другому:

«Мюмезон, на недельку, Петя, до воскресенья. Ей-богу, отдам!» Вот какие мысли поневоле лезли в голову Пухову.


Придя домой, Павел Илларионович сделал по холостяцкой привычке яичницу-глазунью, посыпал ее пищащим под ножом луком и, прежде чем сесть за стол, включил телевизор.

Глазунья растекалась с вилки, вкрадчиво бормотал на газовой горелке чайник, через приоткрытую дверь из комнаты доносился уверенный голос диктора, рассказывающего про очередной конгресс тред-юнионов в Блекпуле. Павел Илларионович посочувствовал участникам конгресса, которые никак не могли прийти к соглашению по проекту резолюции, налил себе чаю и хотел было отхлебнуть из стакана, как вдруг услышал, что диктора сменил сотрудник гидрометцентра. Погода всегда интересовала Пухова. Держа стакан двумя пальцами за верхнюю негорячую кромку, он перешел в комнату и удобно расположился против телевизора. Молодой человек на экране, мило улыбнувшись, начал рассказывать, какой вид имеет сегодня наша страна из космоса. Он обратил внимание телезрителей на зловещую, свернутую в спираль белую метелку, сквозь которую на фотографии просвечивала надпись «Хабаровск». Назвав ее тайфуном и разъяснив попутно отличие тайфуна от банального циклона, сотрудник попросил невидимых помощников показать Казахстан и Урал. Там дела, судя по всему, обстояли не так скверно: две большие буквы «В» говорили о том, что здесь установилось высокое давление, а значит, и осадков не ожидается, и температура может удовлетворить самых привередливых.

— К сожалению, погода не балует любителей купаться и загорать на побережье Черного моря, — сказал диктор и изобразил на лице сочувствие. — Мало того, необычно дождливая погода привела к разливу рек и оползням...

При этих словах приятный молодой человек с экрана исчез, а место его занял разлапистый, похожий на осьминога пень, который, помахивая черными корнями-щупальцами и вращаясь, плыл по течению. Белые и зеленые струи, сплетаясь, то уводили пень с экрана, то возвращали его. Потом в кадре понесся мусор — куски досок, ветки, пучки мокрой соломы с крыш; камера отъехала, и стал виден весь поток. Вспененная вода мчала среди затопленных берегов, била в крутой бок горы, выкатывала плоские длинные волны на улицу, расположенную на самом берегу поселка.

Мелкие капли дождя часто и густо падали, вода рябила. Снова показали бок горы, но он почему-то вдруг вздрогнул, качнулись наклоненные над водой ивы, задрожали терновые кусты, росшие на самой крутизне, берег медленно пополз вниз, потом опустился в воду и там начал, судорожно подпрыгивая, распадаться на части, а те, в свою очередь, подобно плотам, устремились вниз по течению.

«Хорошо, что нет жертв, — подумал Павел Илларионович, — берег пустынный, ни домов, ни садов на нем не было. Но где это все происходит, интересно?..»

Как бы отвечая на его мысли, на экране снова появился молодой знаток погоды и печально сообщил, что особенно большой ущерб стихия причинила в районе Вапшавелы. Сообщив это, он в утешение показал кадры зарубежной кинохроники — ураган в штате Флорида, где скорость ветра достигала 250 километров в час И где по воздуху летали не только дощатые бунгало и сараи, но даже и автомобили с людьми.

Выключив телевизор, Пухов сел за письменный стол и, достав из ящика чистый лист бумаги и карандаш, нарисовал ствол дерева. На стволе он написал слово «Степняк», а от него в разные стороны повел ветки. Начальник посошанской милиции разрабатывал версии.

На следующий день утром он, сидя за столом в служебном кабинете, еще раз перечитал акт экспертизы.

После слов, относящихся к человеку, оставившему пятнышко крови, шли слова про птицу, которой при жизни принадлежало перо. На удивление много интересного было сказано наукою и о ней. В первом пункте «порода» лиловой шариковой пастой было написано «леггорн», а во втором «пол» — подчеркнуто «женский». Далее говорилось, что курица была при жизни белого цвета, в возрасте от четырех месяцев до полугода, рост имела пятьдесят сантиметров, ширину стопы — шесть. «Смерть была неестественной».

— Конечно, если тебе отрубили голову, — сказал Пухов, но к акту отнесся совершенно серьезно. «Кое-что уже прояснилось. Надо еще раз допросить жену Степняка». Подумав так, он снял телефонную трубку, отдал распоряжение, и не успела трубка коснуться рычага аппарата, как послышались в ней урчание и стук, после чего раздалось даже что-то вроде пистолетного выстрела. Однако Пухов, услыхав этот выстрел, не нахмурился, а довольно улыбнулся — выстрел значил, что дежурный милиционер отделения уже помчался на мотоцикле в Балочное.

Солнечный луч не успел соскользнуть со стола и еще золотил папку с вытисненными на ней буквами «На подпись», когда снова зазвонил телефон и издалека — слабый, но уверенный голос сообщил:

— Товарищ начальник милиции, докладываю из Балочного, ваше приказание выполнено. Все в порядке, гражданка Зульфия Степняк исчезла.

— То есть как? — подумав, недовольно отозвался Пухов. — Исчезают только существа нематериальные, а Зульфия Степняк человек. Она что, нарушила подписку о невыезде? Собрала вещи и укатила?

— У них, как говорят соседи, еще квартира в городе. Так что она там. Адресок имеется. Все в порядке, дом осмотрел, — милиционер недавно проходил переподготовку и щеголял умением докладывать. — Вещи на месте. Дверь заперта на крючок.

— А что куры? — спросил Пухов.

— Кричат, — подумав, ответил милиционер.

— Значит, не кормлены... Вот что: кур покормите, дом опечатайте, сами приезжайте сюда. Проверьте адрес, предупредите еще раз Зульфию, если она там, что город она покидать не должна.

«Ведь надо же: у скромного завхоза городской бани загородный домишко и квартира в городе! Любопытно... О-о, вот и дождь пошел. Невесело, должно быть, там на кургане».

Это Пухов думал о Матушкине.


Затяжной дождь развесил свои полотнища над посошанскими полями. Потянулись наискосок с севера на запад низкие, с черными ядрами тучи, потемнели и легли за городом травы; коснулись пшеница и ковыль земли мокрыми метелками, бессильными зелеными червяками зазмеились на обочинах дорог упавшие одуванчики. Набухли, потемнели проселки. Пройдет трактор — и словно жирные, нарезанные ломтями черные пироги улягутся в колее. Где-то далеко завывает, гудит, как попавшая на клей муха, мотоцикл — застрял совхозный механизатор, даже он не смог рассчитать силу стального коня и силу жидкой, черно-бурой, разлитой в колдобине глины. Действительно: кто кого?

В такие дни лучше не ездить в город, не травить душу видом ровного, поблескивающего под дождем асфальта, не видеть красочных, сухих магазинов, не завидовать сверкающей разноцветными пластиковыми накидками и простроченными ветровками толпе. Хорошо тем, кто в городе! А впрочем, кому где. Вот здесь, на верхушке кургана ветер, и вязнет в мягкой глине сапог, течет дождевая струйка за воротник, а интересно — все новые и новые загадки: вот тускло поблескивают обнаженные под ударами лопат грубо обтесанные желтоватые камни. Сложены старательным полукругом. Неужто погребальная камера? Свернут набок один камень, и опять неясно — толкнул его, раскапывая, кто-то или так и был положен он рабом скифского воина. А может быть, не то и не другое, не час тому назад и не семь столетий. Лет сто — двести как подобрались к кургану темной ночью неизвестные люди, торопливо вгрызлись лопатами в оплывший земляной бок, пробились к сердцевине холма. Подсвечивая себе фонарями, жадно и пугливо перетирали в ладонях каждый обещающий поживу ком. Вот дошли и до камней. Отвернули один... Грабители. Редкий курган не знал их.

Вот отчего, спустившись в раскоп, Степан Петрович попросил сегодня студентов пройти грабительским ходом. Промокшие, усталые, те нехотя начали копать, но крыша хода тут же стала осыпаться, пробился и захлюпал под ногами ручеек дождевой, проникшей между белыми корнями трав воды.

— Степан Петрович, можно мы в другой раз? — взмолились студенты.

— Когда это в другой?

Но делать нечего, работу в грабительском ходе пришлось свернуть. Ушли в палатку, поставленную у подножья, там прямо снизу в пол выходила кладка камней, пятнами попадались сажа, осколки костей. Зажгли фонарь и стали работать здесь. Не заметили, как прошло время, дождь прекратился, в разрывах уходящих на восток туч показалось небо, степь окрасилась лиловым, красным, синим, по ней поползли тени, на шоссе раньше времени включила фары проходившая мимо машина.

И только уходя уже с кургана, заметил Степан, как в прибитой сапогами траве что-то блеснуло, нагнулся и поднял металлическую белую авторучку: с тупого конца в боку — окошечко, в нем застыли серые цифры: число и месяц. Тронул кончик — засуетились, побежали часы и минуты. Удивился — у студентов таких ручек нет, оглядел серую, промокшую, быстро темнеющую степь, спрятал ручку в карман. Солнце забежало за плоское длинное облако, на соседнем холме выбрался из норы байбак и, посмотрев на Степана и на грузовик, стоявший у подножья кургана, издал долгий недоумевающий свист.

Матушкин торопился. Еще одно дело было намечено у него: забрать из Балочного телегу, которую так удачно приметил Пухов.

Сосед Степняков оказался дома, он охотно проводил Степана Петровича к сараю, открутил проволоку, которой был замотан засов на дверях. Скупой свет, проникнув через крышу и сквозь ветхие, разошедшиеся стены, осветил телегу. В дверях, где толпились пришедшие следом студенты, радостно заухали. С гиканьем выкатили телегу на двор.

— А что, ничего — славная развалина! — потирая руки, сказал Степан Петрович. — Чего доброго, сама по дороге покатится — и в машину грузить не надо.

— Та чего ей делается! — откликнулся сосед. — Сто лет стояла и еще простоит. Считай, лет десять как последней лошади на хуторе не стало. Та какие десять, може, и все двадцать. А телега зроблена на совесть. Для себя кто-то делал!

Достали буксировочный трос и предупредили шофера, чтобы ехал осторожно. Студенты, пока машина не вырвалась на асфальт, бежали с телегой рядом, придерживаясь за нее руками. Но вот мягкое шуршание колес по траве умолкло, телега, скрипя, перевалила через размытый кювет, ударила железными ободьями об асфальт и вместе с машиной остановилась.

Уже темнело, когда странный караван въехал в город. Первый же постовой заливисто засвистел.

— В музей, в музей! — устало крикнул ему Степан, и караван медленно проследовал дальше.

— Ты уж прости, так задержался, — сказал Степан Петрович, входя в столовую, где за супницей, остывающей сковородкой, прикрытой крышкой, и двумя пустыми тарелками сидела, пригорюнившись, жена. — Еле доволок, — и он рассказал о телеге, раскопках и разбойничьем ходе. — Как я через весь город довез этот драндулет, не знаю!

— Я подогрею суп, — сказала Мария Гавриловна и ушла на кухню, а Степан Петрович отрезал кусок хлеба и, жирно намазав его маслом, задумчиво стал жевать.

Скоро Мария Гавриловна вернулась и принялась рассказывать свой день.

— Представляешь, кончила урок, иду по коридору, зовет директриса. Усадила и говорит: «Вот вы классный руководитель, а литераторша жаловалась: вы ведь не побывали у Матрасовой, не знаю, мол, что с ней делать...» А я тебе, Степа, скажу, у Лены я была. Родители тихие, вежливые люди, отец в обувной артели работает, мать уборщица. Дочь как дочь. Ну — рассеянная.

Ну и что? Директриса говорит: «Вы только посмотрите, какие она сочинения пишет!» Я прочитала, говорю директрисе: «Если бы у меня на музыке такое сочиняли, я была бы счастлива». — «Тоже сравнили, — говорит, — то музыка. А это что: «Почему люди переселились с Луны на Землю?» Какие люди? На Луне никогда никакие люди не жили. А это лучше? «Как я спасла Магеллана». Достала бумажку и цитирует: «Темнокожий воин замахнулся, и его копье пронзило мою грудь». Это, мол, было утром по пути в школу, и поэтому она опоздала на первый урок...

Степан фыркнул.

— И тут мы поссорились. Не знаю, что будет. Шла из школы мимо старой тюрьмы, завернула на кладбище. Удивительно печальны старые могилы! Постояла около одной... Представляешь: старый, задумчивый крест, желтого, нечистого камня, трава в раковине, вырвала ее, открылось ржавое пятно и фарфоровый разбитый цветок. Ушел человек, скорее всего девушка. Как вода в землю... Кстати, рылась в старых книгах, знаешь, что было на месте твоего Балочного?

— Знаю. Село. А еще — усадьба Пальчинского. Село сгорело. Помещик исчез бесследно во время Гражданской войны.

— Да.

— Матрасова, — сказал Степан. — Забавная фамилия. Как, ты говоришь, ее зовут? Елена?

— Ленка Матрасова. Даже я как-то забылась, сказала «Ленка». Класс захохотал, а я стою вся пунцовая. Вот так. Мне надо немного позаниматься, инструмент не будет тебе мешать? Терпи меня, терпи...


Это было так. Ленинград. Государственные экзамены позади. Уже известно назначение — маленький, пыльный, степной, родной Посошанск. Приятели, получившие распределение в Москву или Горький, пожимали плечами. Он шел по Марсову полю. Сырой ветер с Невы рвал флаги над гранитной могильной стенкой, валил кусты сирени, гасилВечный огонь, тот то прижимался к самой земле, то выстреливал вверх узким красным штыком. Мимо, погромыхивая, катил трамвай, на задней площадке, приблизив к стеклу бледное, удлиненное лицо, стояла девушка. Глаза ее скользнули по Степану и широко, черно открылись. Как могло случиться? Он никогда так и не понял. До остановки добежал задыхаясь, вспрыгнул на подножку, дверь больно ударила в спину. Стал рядом с девушкой, пугаясь того, что происходит, спросил:

— Как вас зовут?

Девушка испуганно метнулась в сторону.

Они вышли на остановке за Апраксиным двором. Старый петербургский дом нависал над улицей эркерами, как скала. Степан медленно поднимался по лестнице, считая вверху над собой перерывы в дробном пугливом стуке каблучков. Четвертый этаж. Когда он подошел к двери, за ней были слышны встревоженные голоса. Медная кнопка звонка уступила пальцу, дверь, громыхнув крюками, распахнулась. На пороге стоял невысокий седой мужчина.

— Кто вам дал право преследовать незнакомую девушку? — выкрикнул он, и тогда Степан начал сбивчиво рассказывать ему про университет и про далекий Посошанск.

— Ну и что? При чем тут какой-то город? Вы сумасшедший! — мужчина с грохотом захлопнул дверь.

Вечером Степан пришел снова. Медная кнопка молчала — звонок был отключен, но на стук опять вышел мужчина.

— Вот, — сказал Степан и протянул ему четыре билета в театр. — Я приглашаю вас всех, всей семьей.

Между па-де-де Зигфрида и Амалии они обменивались фразами, сказанными яростным шепотом. Упал бархатный занавес, и тонконогие артистки понесли за кулисы охапки увядающих цветов.

— Я ей не отец, а моя жена — не мать, — печально сказал новый знакомый Степана. — Просто мы живем в одной квартире. Марию Гавриловну мы любим, как дочь. Кто вам сказал, что таким способом можно жениться?

Из театра они шли вдвоем. Ночь стояла белая, как вода. Со скрипом развели мост.

— Я не знаю родителей, — печально сказала Мария. — Кто я, откуда? Детский дом, школа, музыкальное училище — я преподаю музыку. Не знаю, как мне дальше жить. Все равно. Вы сильный, энергичный, вы все можете, я поеду с вами...

Посошанск их встретил тучами пыли, из приморских соленых степей дул южный ветер, пыль на зубах скрипела, солнце казалось коричневым.

— Какая хорошая, я бы сказала, старомодная у тебя квартира. Удивительно, вот я и хозяйка, — сказала Мария Гавриловна, входя в полутемные просторные комнаты. — Музей такой же большой?

— Самый маленький между Уралом и Карпатами и между Камой и Тереком. К тому же он запущен донельзя. Директора не было год.

— И ты собираешься с ним справиться? — Она засмеялась. — Ты такой скромный и робкий. Боже, что тогда с тобой случилось там, на Марсовом поле? Откуда сразу столько бесстрашия, отваги, предприимчивости? Их же у тебя нет.

— Солнечный удар. Временное помешательство. Амок. А может быть, в каждом из нас сидит еще один человек? Сидит и не имеет возможности показаться наружу, стать Гамлетом или Иваном Грозным. Ведь могло быть все иначе: я мог встретить тебя здесь в Посошанске, скажем, тоже в трамвае, но с чужим ребенком а руках. И тогда у меня была бы другая жена, другая жизнь.

— Ну и ну! Это ты фантазируешь! Откуда у меня ребенок. И почему снова трамвай? Скажешь тоже...


В этот день, что случалось с ним крайне редко, Пухов был недоволен. Недоволен он был с самого утра. Во-первых, ему не понравился трамвай: обычно он ездил на работу в троллейбусе и шел последние две остановки пешком, но тут почему-то изменил обыкновению и поехал на трамвае. В вагоне было много утреннего, разношерстного народу. Стояли на площадке клетки с курами, ящики с земляникой, которая уже начинала отходить и потому сочилась сквозь ивовую плетенку, над головами кто-то держал грабли, а под ногами в мешках что-то шевелилось. Люди молчали, тесно прижатые друг к другу, вагон шел покачиваясь и вызванивая, на стыках его подбрасывало, и тогда куры испуганно вскрикивали, а неизвестные звери под ногами начинали визжать.

Не понравились ему и собственные раздумья. Им он предавался, пока трамвай несся по посошанским улицам. Раздумья сами по себе, может быть, были и хороши, но результат их обескураживал. Убитый пропал, как канул в воду, никаких следов, никаких предположений. Дерево версий засохло, не пустив побегов. Преступление, нелепая случайность, неумная мистификация? И правда, могло случиться и такое: никого на хуторе не убивали, перо подбросили, а Зульфия, убоявшись спроса (если она, конечно, сама не принимала участия в этой злой комедии), испуганная, молчит.

Крепко задумался Павел Илларионович над этой загадкой. И чем больше он думал, тем чаще появлялась мысль, которая всегда навещала его во время сложного и запутанного дела: не заглянуть ли ему в зеленый сейф?

Сейф этот был примечен когда-то Павлом Илларионовичем за необычный щучий цвет, а хранил он в нем странные или не до конца понятные, отшумевшие и забытые дела, ибо, как правильно думалось Пухову, все странное и непонятное рано или поздно или само становится ясным, или помогает возникновению другой ясности.

Раздумывая так, доехал Павел Илларионович до милиции, но не успел сесть за стол, как вошел сотрудник и доложил, что можно ехать к Зульфие Степняк — та нашлась и сейчас дома.

Зеленый сейф на время забылся.


Квартира, в которой жила вдова, оказалась в блочном доме с невысоким потолком. Вошли. Гарнитур полированного румынского дерева, на каждом шкафчике медные ручки, наподобие слезок, над столом — абажур с красными и черными плывущими гранатовыми пятнами.

— А я собиралась уже уходить, — с неудовольствием сказала Зульфия, хотя по виду ее было ясно, что утро она нигде кроме дома проводить не намеревалась. Сказав это, небрежно забросила тяжелую черную косу за плечо, запахнула на груди дорогой с золотой ниткой халатик и приготовилась слушать.

— Не возражал бы присесть, — сказал Пухов. — Как хозяйка на этот счет?

— Конечно, — колебнула тело, сделала шаг и сама опустилась на край стула.

— Как ни печально, не могу не напомнить: три дня тому назад при невыясненных обстоятельствах погиб ваш муж, — начал Пухов, — вы дали необходимые показания. Но я зашел полюбопытствовать. Какие-нибудь вещи, принадлежавшие покойному, здесь есть?

Зульфия посмотрела Пухову в лицо черно, загадочно, потом перевела взгляд на румынскую стенку, вздохнула глубоко и сказала:

— Все его тут. Смотрите, если нужно — берите.

Самым трудным соперником в разговоре является тот, кто сам идет тебе навстречу. Пухов поморщился.

— Вы имеете в виду, что все это — вещи совместно нажитые. А бумаг, писем ваш муж тут не держал?

— Каких бумаг? Он же завхоз. Забыли? Из него писарь знаете какой... — и она сделала рукой знак.

— Ну-ну, в наше время и завхозы изредка сочиняют, — миролюбиво заметил Пухов и решил перейти к более важной теме — одновременному владению и квартирой и домом.

И опять Зульфия ответила просто:

— Квартира не наша. Снимаем. У хозяйки дочка с зятем на Дальнем Востоке. Или на Сахалине. Давно работают. Две квартиры ей — куда? Одну и сдает. Мы уже третий год пользуемся.

— Так, так. Значит, отношения к этим комнатам вы имеете. Понятно. Мебель у вас хорошая, дорогая.

— Какую купили. Уезжать буду, все вывезу. И дом в Балочном продам, что мне там одной жить? — А вот в прихожей у вас мужская куртка, — сказал Пухов, и в комнате тотчас повисла настороженная тишина. — По рассказам соседей, точь-в-точь в такой ходил последнее время ваш муж. Не его, случайно?

— Его.

— Можно посмотреть?

Они вышли в прихожую, и там, сняв с гвоздя парусиновую рабочую куртку, вдова нехотя протянула ее Павлу Илларионовичу.

Тот вынес куртку на свет. Сильно потертая, на локтях запачкана глиной. Положил на стол, попросил разрешения проверить карманы. В них нашлось несколько монет, ключик от какого-то очень маленького замочка и троллейбусный билетик.

— Вот как удивительно, — произнес Пухов, вертя билетик и даже разглядывая его на свет, — билет-то совсем свежий. Сам в троллейбусе езжу, люблю номера запоминать. Куплен день-два назад.

— Я вчера ездила, — с вызовом сказала Степняк.

— В мужской грязной куртке? Ну-ну... А впрочем, может быть. Не возражаете, если я этот билетик заберу? И ключик. Из чистого любопытства.

Зульфия помрачнела.

— Дело ваше. Не нужна больше куртка?

— Нет... Ну, раз все, так все, я, пожалуй, пойду.

Он встал и двинулся следом за вдовой, но на этот раз как-то сложно, в обход стола, мимо серванта, на котором заметил какой-то конверт. Проходя мимо, Пухов взглянул на него. Конверт был адресован З. И. Степияк. Обратного адреса не было. Почерк — торопливый, злой, колючий — Пухов запомнил.

Вернувшись на службу, он постоял у окна, что означало крайнюю степень задумчивости, и произнес только одно слово: «Та-ак...»

Было над чем поломать голову, было отчего загрустить, и оттого, сев, вновь принялся он рисовать в задумчивости на казенной бумаге, подвернувшейся ему под руку. Правда, на этот раз не дерево, а черта. А рисовать не следовало, потому что бумага была со штампом и исходящим номером, и говорилось в ней, что паратовское управление недовольно задержкой с расследованием дела о загадочном убийстве завхоза Степняка.

Нарисовав удлиненное тело с головой и тремя рогами, Павел Илларионович пририсовал к нему длинный хвост и начал задумчиво изображать на конце его кисточку, но тут зазвонил телефон и дрожащий голос Степана Петровича Матушкина произнес:

— Павел, не спрашивай у меня ничего. Ты должен немедленно приехать. Сюда, ко мне, в музей. Я ничего не могу понять — происходит что-то дикое. Скорее. Жду!

— У меня дела, — с неудовольствием ответил озадаченный Пухов, который никогда еще не слышал от своего друга ничего подобного. — Что у тебя стряслось ты можешь хоть намекнуть?

— Не могу. Не поверишь. Посчитаешь за сумасшедшего и вызовешь «скорую помощь». Слышишь — я жду!

Трубка панически запела, и Павел Илларионович в полном недоумении положил ее. Он собирался побывать сегодня еще в Управлении бытового обслуживания, которому подчинялись все посошанские бани и где ему могли, вероятно, многое рассказать о покойном Степняке.

«Что там у него стряслось?» — подумал он про Матушкина.

Казенную бумагу с чертом он спрятал в сейф.


В ожидании приезда начальника милиции Степан Петрович нетерпеливо расхаживал по коридору. Время времени он судорожно отводил пальцем обшлаг рукава и смотрел на простенькие часы Угличского завода без электронных, похожих на бледных насекомых цифр, с обычными дедовскими стрелками, тер лоб и снова принимался мерить шагами пространство от двери до кабинета. До сих пор знал себя Степан Петрович как человека уравновешенного. Никогда не впадал он в панику во время балансовых комиссий, когда строго спрашивают за каждый купленный резиновый коврик и не прощают поздно списанных ватников, ни во время заседаний в отделе культуры, где интересуются уже не ватниками и не ковриками, а такой неуловимой субстанцией, как любовь к родному городу, причем и эту любовь почему-то норовят спросить с тебя тоже в рублях с копейками.

Свой город Степан Петрович любил. Это его стараниями заштатный посошанский музей превратился в достопримечательность, внесенную даже в проспекты, издаваемые для иностранных туристов. Сплошным потоком теперь вливались посетители в его гостеприимно распахнутые узкие двери, замирали ткачихи из Иванова и парижские модельерши, камчатские звероводы и миллионеры средней руки из Лас-Вегаса перед каменными скифскими бабами, кукурузными початками молочно-восковой спелости в витрине «Наше поле» и перед картиной «Дочь судьи Кеведо» кисти знаменитого испанского мастера, чудом попавшей в прошлом веке в эти степные, далекие и от Мадрида и от Севильи места.

И надо же было случиться такому! Голова кругом...

Но вот раздались и долгожданный визг автомобиля, и звонок в дверь. Бросился ко входу Степан Петрович, вцепился в руку вошедшего Пухова и потащил того через коридор, через первый зал, где стояли скульптуры русских ратников и половецких воинов, висели картины с изображением знатных новоканальцев и лежали в витринах пластмассовые игрушки, выпускаемые местной фабрикой, через второй зал, где были собраны бессловесные обитатели посошанской степи: стоял на задних лапках байбак, подкрадывалась к нему рыжая мелкокостная лиса, а под потолком парили сокол-щеглок, пустельга и огромный рыжеперый с белым хвостом орлан. Через еще один коридорчик, запасную дверь настежь, и во двор, а там, пересекая его, бегом к сараю.

Давно стоял здесь этот странный сарай, давно построил Матушкин рядом с ним два новых, давно следовало бы разобрать его и сжечь — не доходили руки. И сваливали в него все ненужное и списанное — хлам, который музею ни к чему, а выбросить жалко... Около двери сарая остановился на секунду Степан Петрович, выпустил руку своего невозмутимого товарища, решительным ударом сбил открытый — едва накинута дужка — замок и, распахнув дверь, зловещим шепотом сказал:

— Вот!

Осторожно, как входили во времена нэпа в преступную хазу первые чекисты, вошел в полутемный сарай Павел Илларионович. Старым деревом и затхлой кожей пахнуло на него. Откуда-то сверху, через невидимые щели в крыше, лился скупой свет. Вливался он также из-за его спины, в распахнутую дверь, и оттого отлично было видно все стоящее в сарае. А стояли тут вдоль стен — сруб колодца с воротом, крыльцо, отделенное от хаты и затейливо изукрашенное резьбой. Между прочим, лежало это крыльцо на полу, опрокинутое навзничь раскрытой дверью вверх и оттого вызвало почему-то у Пухова тоскливую мысль о входе в преисподнюю. Было там еще несколько сох, плуг и борона, а посреди сарая лежала также опрокинутая колесами кверху телега, в которой узнал Пухов ту самую, что заметил в сарае у Степняков, и которую сам же рекомендовал взять в музей как бесхозную. Но тут же отметил острый глаз начальника милиции, что три тележных Колеса стоят неподвижно, а четвертое — переднее правое — стремительно вращается.

— Так что ты хотел показать? — спросил он Матушкина.

— Вот, крутится, — свистящим шепотом ответил тот и, протянув руку, показал дрожащим пальцем на колесо. — Понимаешь, оно крутится.

— Все колеса могут крутиться.

— Да, но оно крутится второй день подряд.

Тягостное молчание воцарилось под ветхой крышей сарая.

— Ты хотя бы объяснил, что у тебя тут произошло, — сказал Пухов.

А случилось это ранним утром сутки назад, когда Степан Петрович зашел в сарай прикинуть — не сгодится ли в новую экспозицию лежавшая уже несколько лет в сарае соха. Вытащив ее из угла на свет, он потрогал дерево — сухое, желтое, крепкое, как кость, отполированное за годы работы заскорузлыми ладонями пахарей, потрогал металл, отточенный и заостренный ластами чернозема и песчаными осыпями. Посмотрев на соху, пошел к выходу и, проходя мимо телеги, не думая, машинально толкнул одно из колес. Оно завращалось. Решив подтащить соху к дверям, принялся Степан Петрович разбирать хлам, лежащий у входа, и совсем было его раскидал, когда, повернувшись к телеге, с удивлением заметил, что колесо продолжает крутиться, ничуть не замедляя скорости. Решив, что, должно быть, шофер грузовика, прежде чем тащить телегу на буксире из Балочного, обильно смазал оси, успокоенный директор вышел из сарая.

Однако ночь он уже спал плохо, несколько раз просыпался: чертово колесо не выходило из головы, что-то мучило, томило. Оттого утром, едва придя на работу, снова направился он к сараю, открыл дверь и с испугом видел, что скорость колеса за ночь не уменьшилась.

«Как же это так: без мотора, без привода?» Он подошел к телеге и, наклонясь, осторожно описал около колеса рукой круг, поболтал пальцем, словно сметая паутину, и, отдернув руку, вытер ладонь. Невидимых проводков не было. Колесо, пришепетывая, вращалось, спицы менялись местами, то сливаясь в сплошной желто-розовый диск, то возникали и, чуть качаясь, останавливались, как это делают булавы в руках у фокусника.

— С ума сойду, — сказал сам себе директор и, пожав плечами, сел на лежавшую у стенки зубьями вверх борону, а затем, уколовшись больно, побежал звонить.

Выслушав его рассказ, озадаченный начальник милиции присел на корточки, внимательно осмотрел телегу, тоже провел рукой над колесом, а потом лег на спину и проверил телегу снизу. Никаких проводов, гибких валиков или хотя бы новейших, похожих на полупрозрачные пластиночки слюды, плат с пятнышками чипсов не обнаружилось.

— Как считаешь, может, мне начальству позвонить в отдел культуры? — спросил Степан Петрович. — А то потом шума не оберешься. Ведь черт его знает с чем мы тут имеем дело. Хорошо, если мистификация, а вдруг... он замолчал.

— Твое дело, звони.

— Что-то у меня в голове все кругом. Останься, помоги.

— Не могу. Расскажешь потом. Я поехал.

Звонить Степану Петровичу пришлось долго, отдел культуры с утра заседал, потом обедал. И только после того как отчаявшийся директор музея намекнул, что известным ему делом уже заинтересовалась милиция, суровый голос ему ответил:

— Представитель сейчас выедет.

Приехав (не прошло и получаса), этот представитель культуры с удивлением и даже возмущением уставился на лежащую посреди сарая телегу...

— Что вы от меня хотите? — с неудовольствием проговорил представитель и поправил галстук.

Степан объяснил все как было.

— Понимаете, если это феномен, то феномен такого значения, что не действовать нам с вами нельзя, — закончил он. — Надо срочно обратиться к городской общественности. Поставить в известность Паратов. А те, если захотят — голова кругом, как подумаю, — даже известят Академию наук.

— Эка вы хватили, — с неудовольствием произнес собеседник. — Нас там не поймут, — туманно добавил он, походил вокруг телеги и начал мучительно думать, как выпутаться из этого совершенно непонятного и глупого положения.

Проще всего было объяснить директору, что движение не относится к отделу культуры, а идет или через троллейбусно-транспортный отдел, или, на худой конец, числится по ведомству коммунального хозяйства, где стоят на учете и лошади, и телеги, и колеса. Далее. Можно было тут же объявить колесо аттракционом, но тогда круг замыкался и заниматься им все равно пришлось бы ему, поскольку и клубы и парки и вообще весь отдых — это все та же культура. Наконец, можно было сказать Матушкину, что поскольку разговоры о вечном движении поповщина, то колесо — явление идеологически вредное. Но это надо было сделать раньше по телефону. Момент был упущен.

Так ничего и не решив, представитель поблагодарил Матушкина за сигнал, произнес еще одну туманную разу: «Посоветуйтесь с коллективом», — и торопливо покинул музей.

Обескураженный директор вернулся к себе (из коллектива в музее оказалась одна уборщица — шел обеденный перерыв) и, достав из шкафа два тома «Большой советской энциклопедии», стал внимательно изуть их. Один том был от «Вишняков» до «Газификация», а второй — от «Гоголь» до «Дебит». : Степана Петровича интересовали слова «вечный», «двигатель» и «движение».


Вечный двигатель! Что еще так упорно волновало из века в век творческую часть населения нашей планеты? Выращенный в сосуде гомункулус? Камень, с помощью которого можно превращать любой металл в золото? Бессмертие, купленное ценой продажи собственной души существу с козлиными копытами и рожками скрытыми под широкополой шляпой? Нет, нет и нет! Скоро забылись опыты с искусственным человеком и покрылись пылью колбы, в которых его пытались вырастить, быстро были пресечены суровой инквизицией попытки наладить контакты с нечистой силой, немногим больше бились упрямцы над тиглями и сосудами с ртутью и серой, даже поняли кое-что в хитрой механике сплавов, изобрели попутно фарфор и притирания для придворных дам, но и тут отступился человек, отбросил у науки, которой занимался, волнующую приставку «ал» и посвятил свое время придумыванию резиновых калош без каучука и чернил для карандашей фломастер.

И только неутомимое племя изобретателей вечного двигателя трудится до сих пор. Что подталкивает их, что не дает успокоиться, лишиться веры? Кажущаяся простота. Действительно, ведь никто никогда не требовал, чтобы этот двигатель вращал мельничьи колеса или толкал груженные камнями возы. Требовалось только одно: чтобы однажды приведенный в движение, он не останавливался. Вот почему первый вечный двигатель был изобретен через пять минут после того, как перед средневековым умельцем была сформулирована задача. Тот взял колесо и с обеих сторон приделал к нему по пружине. Колесо, как только его заставляли вращаться, взводило одну пружину, замедляло ход, останавливалось, пружина, раскручиваясь, начинала толкать колесо в обратную сторону, одновременно взводя вторую. И так, по мысли изобретателя, должно было происходить до бесконечности... Увы! Колесо, покрутившись то в одну сторону, то в другую, быстро теряло скорость и, покачавшись, останавливалось.

Тогда пытливый ум другого мудреца вместо пружин придумал приладить к колесу желобочки, по которым катились взад-вперед тяжелые шарики. Расположенные дальше от центра, скатываясь, поворачивали они колесо, а оно в это же время поднимало шарики, те, что жались к самой оси и потому казались не столь тяжелыми. Но и это хитроумное сооружение вращалось — увы! — не долго.

— Так, так, так!.. — рассуждает уже в наше время имеющий полное среднее образование самоучка, своими руками не раз разобравший мотоцикл и никогда не прибегающий к помощи ателье для того, чтобы починить холодильник. — Конечно, есть закон сохранения энергии. Конечно, энергию нельзя создавать и нельзя уничтожить. Все это мы знаем. Но что, если кроме двух пружин около оси поставить вот тут рычажок? А на ось насадить втулку из капролактана? Трения-то в ней почти нет! И если поставить рядом вентилятор, который работает от солнечной батарейки, а солнечная энергия практически вечна...

И вот наступает миг, когда затейливое сооружение выносится на балкон, ставится на свет, плоская, поблескивающая стеклом батарейка направляется на солнце, изобретатель, накричав на детей и на жену, заставляет их отойти подальше, чтобы они не дышали и не оказывали своим теплом вредного воздействия на прибор. Потом толкает указательным пальцем колесо, которое снял с велосипеда, и то, тихо потрескивая, начинает кружиться. Журчит вентилятор, солнечный зайчик от батарейки задумчиво мерцает, жена, подождав четверть часа, уходит на кухню, дети, не понимающие, что присутствуют при триумфе, потихоньку исчезают, и их голоса через пять минут слышатся во дворе. Крутится, крутится, понемногу останавливаясь, еше одно колесо...

Великая мечта человечества!


А между тем, вернувшись в милицию, Павел Илларионович уселся за стол, отодвинул в сторону предупредительно положенную дежурным папку с рапортами и снова начал осторожно постукивать пальцами по краешку стола.

Конечно, человек, живущий во второй половине двадцатого века, привык к вещам неожиданным, которым порой трудно подыскать объяснение. Скажем, сверхтекучесть. Или сверхпроводимость. Невидимые и неуловимые кварки, из которых, если верить ученым, состоят все элементарные частицы. Но ведь это все из области чувствам недоступной. Может быть, все так и есть, думает обыватель, закрывая журнал «Знание — сила», это дело ученых, они за это получают деньги, пусть у них голова и болит. Но телега — факт грубый и наглядный. Колесо можно пощупать. Вот ведь какая получается петрушка!..

Вздохнув, Павел Илларионович просмотрел служебные бумажки и, решительно тряхнув головой, вернулся к делу заведующего хозяйством городской бани. Отлично понимал Пухов, что спрос с него за нераскрытое дело с каждым днем растет, не ровен час, начнут отовсюду приезжать командированные для оказания помощи, а иная помощь хуже наказания. И чем больше размышлял Пухов, тем больше крепла в нем мысль, что странное это исчезновение требует незаурядного объяснения, а потому мысли его снова вернулись к зеленому сейфу, и когда вернулись, то распорядился он принести из него все дела. А дела эти были особо отобранные, и складывались они в металлический сейф необычно веселого цвета, как было уже сказано, по одному признаку: было в них во всех что-то не до конца ясное самому начальнику милиции, хотя и судьи и заседатели, придерживаясь другого мнения, давно определили лицам, фигурировавшим по этим делам, сроки, а те, в свою очередь, отбыли их или отбывают еще в местах, далеких от Посошанска.

Дела принесли, и Павел Илларионович начал их изучать, листая пожелтевшие страницы, радостно усмехаясь старым знакомым или морща лоб, когда натыкался на фамилии и события, которые успели из памяти исчезнуть.

О каких только странных и занятных делах тут не рассказывалось! Ну, взять хотя бы историю человека, который прожил всю свою жизнь незаметным бухгалтером кондитерской фабрики да вдруг в один прекрасный день построил воздушный шар и поднялся на нем в воздух, вызвав в городе панику, которая охватила всех — милицию, спекулянтов на базаре, честных людей и жуликов, детей и стариков. Шар пролетел над городом, и кто знает, как далеко занес бы его ветер, — может быть, до самых затерянных в лесах истоков великой реки или даже до новоземельской тундры, — если бы не стал он пропускать воздух, и тогда незадачливый пилот опустился в троллейбусном парке, погнув два тролля и разбив корзиной стекло у машины. Хуже всего то, что произведенная ревизия обнаружила, что изобретатель, увлеченно строя шар, так запустил бухгалтерские книги, что стало невозможным определить — с прибылью или убытком работает коллектив, как платить людям и как отчитываться перед грозным областным Паратовом? Возбужденное против пострадавшего уголовное дело было прекращено за недостатком улик, бухгалтер вышел на пенсию и уехал из города, но Павел Илларионович всегда любовно перелистывал описание его полета.

Была и такая непростая история. Приключилась она в местном садоводстве. Хозяин одного участка решил срыть бугор земли, мешавший ему сажать крыжовник. Сосед, начальник механизированной колонны, прислал ему машину, которая, свернув бугор, обнаружила под ним горшок серебряных монет. Возникла тяжба между бульдозеристом, хозяином участка и соседом, к которой присоединились все, от кого зависело отпускать или не отпускать мощную машину в рабочее время.

В следующем деле рассказывалось о побоях, которые нанесла экспедитору городского «Овощторга» его супруга. Упрекнув его в тайной от нее поездке на Черное море в городок Вапшавела со знакомой учительницей русского языка и литературы, супруга трижды ударила неверного электрическим утюгом, в результате чего пострадавший был доставлен в больницу. Странной для Пухова в свое время показалась и сама поездка (один день, хотя был разгар курортного сезона) и странной претензия супруги найти пропавшие после этой поездки десять тысяч рублей, которые хранились почему-то не на сберегательной книжке, а дома в коробке из-под туфель. Если деньги и исчезли, то истратить их, даже вдвоем с учительницей, экспедитор за одни сутки не мог...

— Стоп, а это что такое? Вот так находка! — воскликнул Павел Илларионович, обнаружив в этом деле фамилию Степняка.

Черным по белому здесь было написано: супруга утверждала, что странности в поведении мужа возникли не тогда, когда он познакомился с учительницей, а после того, как его навестил дома завхоз посошанской бани. Фамилия Степняка мелькнула и исчезла.

— Так, так, так... Посмотрим-ка еще!

И вот, перерыв добрую груду дел, Пухов снова наткнулся на фамилию владельца опустевшего дома в Балочном. И снова Степняк упоминался мимоходом, и снова подозревался в дурном влиянии на человека, растратившего на этот раз не свои, а казенные деньги.

— Посмотрим сумму... И тут десять тысяч? Вот это уже совсем интересно.

А разве не удивительно, что подсудимый и во втором деле незадолго до разоблачения ездил в короткую командировку, тоже на один день и все в тот же благословенный городок Вапшавела?

Нет, положительно это был не город, а какой-то магнит! Тогда, порывшись в справочниках, узнал Пухов, что Вапшавела имеет население пятнадцать тысяч жителей, основан в седьмом веке спустившимся с гор воинственным племенем, в нем есть кожевенный завод и мясокомбинат, а в 1925 году город посетил проездом в Багдади поэт Маяковский, который дал платный концерт в клубе железнодорожников.

— Ну, это интересно только историкам железных дорог, — произнес Пухов, закрывая том энциклопедии. — Но вот — поразительное совпадение пропавших сумм, две поездки в один и тот же город и оба раза фамилия Степняк! Что все это значит? Любопытное место. Не удивлюсь, если и там происходит сейчас что-нибудь загадочное или неожиданное!

Не успел он так сказать, как дверь кабинета отворилась и рука дежурного положила на стол телеграмму. При одном взгляде на место, откуда она была отправлена, Павлу Илларионовичу стало дурно: на бланке стояло: «Вапшавела...», а дальше начальник местной милиции с грозной фамилией Пирцхалава сообщал Посошанску, что приехавшая в город на отдых гражданка Зульфия Степняк утонула сутки назад, купаясь в окрестностях города в разлившейся от дождей горной реке. Тело похоронено на деревенском кладбище.

— Когда же это она успела? — было единственное, что смог выговорить ошеломленный Пухов. — Сбежала-таки. Надо запросить: пусть вскроют могилу и удостоверятся еще раз. Эти мне Степняки...

Дело запутывалось и начинало походить на фильмы, которые время от времени снимают на Ташкентской киностудии, а сценарии пишут под Москвой в Малеевке.


Пораженный происшедшим в далеком южном городке, начальник милиции забыл в эти часы про удивительное колесо, а между тем был в городе человек, которому оно целый день не давало покоя. Это был посетивший музей сотрудник отдела культуры.

«Вот уж, действительно, не возьмешь в голову, что делать, — горестно размышлял он, меряя шагами пространство между столом и окном, выходившим на базарную площадь. Часть окна заслоняла бетонная колонна, а из-за нее было видно, как торопливо стремятся на базар опоздавшие покупатели. — С одной стороны — вздор, чепуха, нелепица, никакого вечного движения нет и быть не может. Скажи кому-нибудь — засмеют, посчитают за дурака. С другой стороны — оно есть, крутится, и кто знает, сколько времени будет еще крутиться. В конце концов, была какая-то рыба... — Тут мысли сотрудника отдела культуры пошли куда-то вкось, потому что он никак не смог вспомнить, при чем тут рыба и отчего именно сейчас она полезла ему на ум. — Да, так вот, о колесе... А что, если здесь и впрямь что-то есть? Ведь нашлась в этом нелепом музее испанская картина большой ценности. Потом поди доказывай, что ты поосторожничал, не придал значения, совершил ошибку...»

При мысли об ошибке сотрудника прошиб пот, но тут же в голове у него прояснилось и вспомнилась проклятая рыба. Целакант. Рыба, которую считали вымершей сто миллионов лет тому назад. И вдруг ее ловят на удочку в Мозамбикском проливе, что рядом с Мадагаскаром. Скептики в дураках. Возможно, на Мадагаскаре кого-то даже за это сняли... Не могли не снять. Да, да, надо что-то предпринимать...

И, присев за стол, он быстро набросал телеграмму:

«Паратов, Институт движения.

Просим прислать Посошанск для изучения на месте вопроса одного-двух специалистов». Подумав, добавил сверху «Срочно».


ВЕЧНЫЙ — бесконечный, сохраняющийся на многие годы, не перестающий существовать. Вечные льды, вечные ссоры, вечное перо.

ДВИЖЕНИЕ — способ существования материи. Душевное движение, движение сердца, правила уличного движения.

ВЕЧНЫЙ ДВИГАТЕЛЬ — (лат. perpetruum mobile) машина воображаемая, непрерывно действующая.


Всю жизнь я прожил на севере, большей частью в этом великолепном каменном городе, но мысль о жарких сухих равнинных краях, где воздух дрожит как стекло, а до горизонта нет ни одного здания, всегда, как желание, преследовала меня. Осенним днем, торопливо пробежав от троллейбуса до парадной двери, за которой на четвертом этаже в полутемном коридоре ютится мой кабинетик в одно окно с видом на реку, я усаживался каждый раз за свой стол, тер озябшие руки и завидовал Степану, у которого осень всегда сухая и теплая, пригородные сады еще не побиты заморозками, стоят зеленые. Среди веток, среди яблоневых и абрикосовых стволов нет-нет да мелькнет красное неснятое яблоко, или, наклонив голову, увидишь на земле у корней сморщенный, почерневший, высохший, крепкий, как камень, плод каштана. В ветках сквозит синее небо, через забор течет разбитый на струи ветер, текут запахи перестоявших, сохнущих трав.


ТИМЬЯН — или чабрец, полукустарник, губоцветный, сильный эфирный запах.

ТИПЧАК — трава, нитевидные листочки, главный строитель дерна степной целины.


На самой вершине сухой ветлы выбрала пара орланов место для гнезда, в развилку уложили сушняк — издалека, из растущих в пойме реки ив да осокорей натаскали палок, получился помост, на него навалили веток помельче. Росло гнездо, щетинилось во все стороны сухими мертвыми тычками, не было еще и закончено, а в дырах между ветками уже поселились воробьи. Снег не сошел, не отшумели по оврагам ручьи, не успел беляк сменить шубу на рыжую, только потянули над степью черные треугольники гусей, а в гнезде на жесткой подстилке уже появились два блестящих яйца. С первым сполохом солнца вылезал на край гнезда орлан, переваливался через край, падал вниз. Тяжело взмахнув, поднимался широкими кругами, неподвижно развернув крылья, забирался все выше. Поджаты голые, неоперенные ноги, чуть наклонена удлиненная голова с мощным тяжелым клювом. Кружит огромная птица, зорко высматривает под собой — нет ли поживы. Не побрезгует ни падалью, ни бродячей собакой, ни мелкой крысой. А случится заметить внизу рыжий комочек — катится по склону холма лиса или скачет ополоумевший заяц, — сложит коричневые длинные крылья, камнем упадет вниз. У самой земли развернутся два огромных крылища, ветром опрокинет рыжего зверька, тяжелые острые когти рывком вырвут бок, хлынет алая кровь на землю, на примятую траву, задрожит и замрет жертва. А иной раз долетит орлан и до реки, опишет круг-другой, увидит под блестящей поверхностью синий тупоголовый силуэт (жирует чебак или лещ), снова камнем вниз, снова ударят тяжелые лапы, загребут воздух крылья, и начнет подниматься над водой птица, унося в когтях серебристую вздрагивающую рыбину. Кружит, кружит над степью орлан, высматривает поживу, а в гнезде неподвижно, как слепленная из густой коричневой глины, замерла самка. Чуть шевельнет белым коротким, почти закрытым крыльями хвостом: почудилось ей или, верно, стукнуло что-то в яйце? Нет, еще рано... На востоке, в той стороне, где река, медленно с самого утра растет белое с синей наковальней облако. И грозам быть еще рано... Степь пересекает желтая извилистая нитка — дорога. Показались на ней черные точки, растянулись цепочкой, задымила, вытянулась по ветру рыжая, как шерсть у летнего зайца, пыль. Едут, торопятся куда-то люди, поблескивает железо — топоры, ружья да сабли. Ни зимой ни летом не спокойна степь...


Выйдя из приреченской слободы, дорога разделялась на две: одна пыльной рыжей змеей уползала в глубь равнины, где за спутанными ветрами травами, за дубовыми лесами лежала далекая Москва, вторая, круто повернув и спустившись в лог, следовала его извивами к тоже не близкому Дону.

Кабак стоял у развилки дорог. Дощатая, почерневшая, на скрипучих кованых петлях дверь его все время приоткрывалась, и тогда изнутри на чистый, пахнущий разнотравьем воздух вырывались пьяные голоса, водочный тяжелый дух, запах человеческого пота и старой грязи.

За вкопанным в земляной пол столом на лавках сидела слободская рвань да путники, забредшие сюда на часок перекусить, выпить, затуманить голову, и без того тяжелую от многодневного томительного пешего движения.

В глубине кабака за стойкой стоял целовальник. Стоит, зорко присматривается к питухам: не наладился ли кто уйти скрытно, не заплатив. На двух бочках у стены (за ними дверь в прируб, в прирубе беленая, большая, под потолок, печь — черное закопченное устье) сидели и, сблизив головы, разговаривали вполголоса двое — мужик, по одежде казак, на плечах потертый, когда-то богатый кунтуш, от меха остались одни клочья, на коленях снятая запояска, за ней не то пистолет, не то нож, волос рыжий, спутанный, пал на глаза, глаза зеленые, волчьи, — и баба, молодая, в зеленом из камки сарафане, на плечах душегрейка, на голове волосник, платок опущен на плечи. Лицо у бабы не мятое, не испитое, чистое, глаза опущены, по кабакам ходить, видно, привычки нет. У мужика на коленях косушка, держит одной рукой, вторую руку поднял, шевелит, водит ею перед бабой, что-то втолковывает.

В кабаке от гомона слова едва разобрать:

— Водка у тебя, целовальник, с зельем табашным — башку ломит. В постелю бы...

— На соль-то цена — на базар придешь, ахни! Как жить-то дале?

— Злобится народ... Молчу, молчу, не тычь кулаком. На роток замок, сам знаю. Косушку бы еще?

— Што в город волокешь-то?

— Пустой. Самому надо кой-што прикупить, — это сказал дородный, чисто одетый мужик.

«Ага, с деньгой!»— сразу смекнул целовальник.

Мужик с бабой головы совсем сблизили. Богатый кунтуш целовальнику покоя не дает. Не вор ли? Человека убил, снял, теперь по кабакам таскает.

Дверь распахнулась, и в кабак ввалился юродивый: на голом теле рубаха из пестрых лоскутов, на ногах до колена кровь сухая, с грязью. Посреди кабака стал, ноги расставил, руки в стороны развел, дурно выкрикнул: «Аа-аа-а!» Что хотел сказать? Понимай кто может. Тут же руки свернул, голову смиренно на грудь положил и боком, боком к стене в прируб, около бочек, на которых рыжий мужик с бабой. Остановился рядом, ноги подвернул, сел.

Мужик осмотрел его, промолчал. Баба спросила:

— Далек ли путь, блаженненький?

Не ответил. Баба развернула узелок (из-под себя вытащила), достала кусок хлеба.

— Тебе.

Так же молча взял.

Когда и мужик заговорил, целовальник ухо снова повернул: о чем это они?

— Издалека притек?

Юродивый только рукой махнул на север. Вокруг них уже стал собираться народ.

— Ишь как яст. И тела в ем почти нет, а душа все равно просит.

Дородный, чистый мужик нравоучительно:

— Кто яст с молчанием, благодарением, к тому ангелы, аки пчелы, слетятся, станут за плечами. А кто со скоком, со скаредными речами — отыдут ангелы божьи.

— Грамотен ты!

— Малость учился... В Москве, бают, гонение на них, блаженных, началось. Говорят: малоумные, а потом их видят все целоумными. Во церквах во время пения одна помеха... Эй, шпынь, что вскорости со мной будет? Задумал я дело одно, двор расстроить, сыну невестку взять. На базар вот иду.

Юродивый услыхал, повернул бледное грязное лицо, кривая усмешка побежала по губам, повернулся к говорившему, сложил на груди руки.

— Чего это он?

— Мертвеца никак изобразил.

— Тьфу! — дородный мужик перекрестился, отошел.

А около юродивого галдеж:

— Приезжий один говорил: в Новом городе видел такого, угли на земле рассыпали. А он на них взошел и ляже на огни яко на одре.

— Страх-то какой! — Баба охнула, ухватила спутника за руку.

— Как, как — повтори?

— Прежде чем лечь, угли обошел, потом вступи босым на пламень и стояше.

— Ой, лихо мне! Идем, Тимоша, идем.

Рыжий мужик с бабой поднялись, юродивый забился в угол и затих. Потянулся к дверям и дородный мужик. Целовальник заметил это, задней дверью во двор, в клеть, там наступил в темноте на человека, пнул ногой, под ним завозились, ругнулись круто, спросонья.

— Вставай, вставай! Не время дрыхнуть, пора.

Поднялись две фигуры.

— Ножи с вами? Дело. Выходит питух от меня, деньги при ём. Направо пойдет, к базару собрался... Не тянись, не жми сопли, давай!

Две фигуры растаяли в ночи, брехнула собака. Подул ветер, принес из степи запах увядающих трав. Раздались голоса — мужской и женский, — уходили рыжий мужик с молодой бабой.

«С такими связаться — риск!» — подумал целовальник. Он стоял у заборных столбов, сразу за воротами.

В темноте сухая зеленая светящаяся отраженным звездным светом грязь. Наконец где-то в логу кто-то жутко всхрапнул и замолк. Целовальник перекрестился.

«Много ли с собой нес? — подумал о деньгах. — Если много, рассветет, надо спуститься посмотреть — не утаили ли ярыжки деньгу, не закопали?»

Что будет с мертвым телом, и в голову не взял. Засыплет пылью, обнесет сухой травою, потом пойдут собаки, растащат белые кости.

Ох, грех мне, грех!


———

Только отошли от кабака, только утонуло в синем ночном сумраке желтое подслеповатое окно, закрылась красная, как устье печи, распахнутая настежь дверь, позади словно вскрикнул кто-то, захлебнулся, замолк.

— Что там, Тимоша? — Марья испуганно схватила за рукав спутника. — Никак зовет кто?

— Человека, должно, порешили, — равнодушно ответил тот. — Ништо. Со мной не бойся. Ходче иди.

Тепла, напоена ароматом трав степная ночь, горят над головой, как зажженные лучины, звезды, чертят крыльями безмолвные мыши, звенят по обочинам, на буграх, по оврагам ночные невидимые, спрятанные в черной сухой траве крохотные певцы.

— Что-то звезд стало меньше, — остановилась, вздохнула Марья. — Сапог подтяну... Ишь темень, глаз выколи, ногу куда ставить не вижу.

— Туча застила, — отозвался Тимофей. — Не бось, говорю. Ночь не ночь — идти надо, нам до станицы еще дён шагать. Лог перейдем, передохнуть дам. Ляжем в траву. Любо?

— С тобой-то...

Дорога пошла низиной, черные бугры по сторонам запахли шиповником. На руку Марьи упало что-то тяжелое, камешком, и сразу же потекло, стало мокрым.

— Никак дождь?

По сторонам в траве зашумело, защелкало. Тимофей поднял лицо, небо уже стало непроницаемо черным, в лоб ударили одна за другой две редкие, больно бьющие капли. С холма скатился ветер, грозно зашумела листва.

— Давай сюда, лезь под куст.

— Присунься ближе. Обнял бы, што ли. Все теплее. Я с маманей раз тоже степью шла, дак...

В этот момент небо раскололось, огненная змея пробежала по одной половинке с самого верху до низу, от нее во все стороны брызнули мелкие змейки. На второй половине светились красно-синие неподвижные тучи. И сразу что-то рухнуло, обвалилось на Тимофея и Марью.

Шум воды обступил их со всех сторон, задрожали, затрещали кусты, с веток в лица брызнули струи. А вверху над головами, не останавливаясь, горел пожар, степь и кусты и зловещие облака то и дело озарялись красным и синим. Дождь стеной стоял у самых кустов; сквозь него чернела, металась освещенная пламенем даль. Рубахи намокли и облепили тело, запахло водяной пылью, мокрой листвой. Потом дождь припустил уже с такой силой, что Марья, обхватив Тимофея, спрятала лицо у него под рукой, прижалась всем холодным испуганным телом. Лежали так, вздрагивая, пока шум дождя не стал слабее,удары грома реже, а огненные вспышки не отступили за дальние холмы, за реку.

— Страх-то какой был, Тимофеюшка, — сказала Марья, поднимаясь и выжимая косу. — Одёжа на тебе — выжми. Течет!

— Ништо, — отозвался ее спутник, тронул бабу за плечо, фыркнул: — А ты что голая!

— Обсохну! Неужто сегодня дойдем?

— Сказал.

По дороге в темноте катился невидимый, шумящий поток. Вода, сваливаясь с холмов, устремлялась в низины, сухая пересохшая земля, жадно чавкая, впитывала ее. Скинули сапоги и, шлепая босыми ногами по грязи, пошли дальше. Пока шли, в той стороне, где была река, начался рассвет. Зазеленело, звезды уменьшились и стали одна за другой гаснуть, выступил неровный, в зубчиках окоём с холмами. Когда совсем просветлело, появилась желтая полоска, потом через нее прорвался узкий огненный луч и вдруг, словно выброшенное, поднялось багровое, теряющее краску, быстро желтеющее солнце.

Тучи исчезли, небо стало чистым, напоенная водой степь хранила довольное безмолвие, поникшие травы еще не поднялись, но кусты по буграм уже светились вымытой листвой.

Подошли к низине. На дне ее стояло небольшое, набежавшее за время ливня, озерцо, в нем по колено в воде торчали несколько молодых деревцев и лежала рухнувшая прямо на дорогу огромная ветла. Рядом с ее вершиной чернела куча мокрого хвороста.

— Глянь-ка, Тимохушка, птица убитая, — сказала, подходя, Марья. — Никак куркуль? Или сарынь. Инно молнией зашибло? Что ж не взлетел?

Тимофей поднял с земли за крыло небольшого орлана.

— Молод. Такого крылья ишшо не поднимают, — сказал он. — Ишь, как гнездо разметало.

Из-под кучи живых, с остатками листьев, веток донеслось змеиное шипение.

— Ишшо один. Живой, — сказал он и отвел рукой ветку. Из-под нее блеснули глаза забившейся в глубину птицы.

Он ловко ухватил ее одной рукой за крыло, второй на лету поймал и зажал клюв. Птица была сильной, она вырывалась и норовила то ударить свободным крылом, то дернуть лапами.

— Мотри, порвет! — предупредила Марья. — Коготь что нож!

— Не каркай, дай ветошку!

Она оторвала от подола лоскут, и Тимофей замотал птице голову. Ослепленная, та враз затихла.

— Где-то мотузок был в суме.

Она порылась в сумке, достала веревку, он связал птице крылья и ноги и, взяв ее под мышку, как куль, зашагал по дороге.

— Ты чего делать с ней будешь? — спросила, догоняя.

— Слышал, у татарвы обученные птицы есть. Лис и зайцев научены бить.

— Тяжело ить будет нести.

— Тебя, бывает, до лежанки не легче...

Солнце поднималось все выше и выше, травы, высыхая, приподнимали мокрые слабые колосья, в небе над путниками появились птицы. Они кружили в вышине, высматривая байбаков и мышей, вылезающих из затопленных нор.


Станица открылась вдруг: перевалили через холм, синей саблей блеснула речка, на берегу забелели, как просыпанная соль, хаты. Все крыты серой соломой, вокруг каждой коричневыми, зелеными лоскутами сады, огороды. Толкутся около них, копошатся мураши-людишки, шевелятся, тянутся вверх синие дымки, ползет желтая пыль.

— Поспешай, Марья, немного осталось. Дойдешь?

У Марьи сил нет, ноги сбиты, ломит тело, бьет кашель, лицо красное — горит лоб. Закусила губу, помотала головой:

— Нет.

Присела в пыль.

— Ништо. Полежи здесь.

Ушел, а она так и осталась, закрыв глаза, не чувствуя теплого, с легким запахом кизяка, дующего со стороны станицы ветра, не слыша звона коровьих колокольчиков. Лежала, пока не услышала ржание приближающегося животного. Стук копыт стал громким, всхрапнул, останавливаясь, конь. Она открыла глаза, Тимофей уже наклонялся, протягивал руку:

— А ну! Сидай!

Рывком поднял к себе, не смогла держаться, повалилась. Он положил ее впереди, конь, словно понимая, не тряся пошел с холма вниз шагом.

Очнулась она на третий день, когда отпустила простуда. Кончился тяжелый сон, лежит на кровати, потолок, стены беленые, окна неплотно закрыты ставнями, через них в щели бьет яркий солнечный свет. Напротив кровати на стене яркий, красный с черным, турецкий ковер, на нем сабля. На столе посреди хаты узкогорлый глиняный с цветами кувшин, чашка. Скатерть немятая, чистая. В плошке, рядом с кувшином, оплывшая, погашенная свеча. В хате тихо, пусто. Она шевельнулась, хотела приподняться, во дворе послышались шаги, скрипнула дверь, вошел Тимофей, с ним двое казаков.

— Ага, растворила очи, — сказал один. — Из такой дали женку тащил, своих, что ли, нет?.. Испить-то что в доме?

— Мать, браги тащи! — крикнул Тимоха, и сразу же дверью послышались осторожные шаги — мать все время стояла там.

— Одна буза. Вино, брагу, все вчера выпили, — сказала она, появляясь в дверях. Мария настороженно смотрела на старуху, та, вытянув перед собой руки с глиняным кувшином, подошла к столу, взглянула как уколола, неслышно удалилась.

— Дни нынь скудные пошли, — сказал второй казак, садясь на скамью и обращаясь к Тимофею. — У Азова Дон цепями заперт, с севера беглые стрельцы, холопы, мужики пришлые тучей идут, землю в верховьях Дона всю заняли. Турчин и татарва никак замириться не хотят.

— И мы их шшупаем, — хохотнул первый. — Прошлый год большой ясак взяли. Мы их, они нас, кто кого. — Казак налил себе полную кружку, отпил, вытер рукавом усы.

— Ты как прикидываешь, тут остаться, с нами поживешь, или назад, к своим гулебщикам?

Тимофей посмотрел на Марью, та покорно закрыла глаза, крякнул, видать приложился к кружке, протянул:

— Не-е. Назад подамся.

— Чего она у тебя лежит? Ишь пузо выперло. Тяжела?

— Есть немного. Мать, еще кувшин!

Кружится, кружится в голове, веки приподнимешь — в глаза через щелочки сумрачный свет, играют на потолке красные, черные пятна, вертятся круги, поблескивает Тимохина сабля. На лезвии, если вытащить, ржа. Легкая, пятнами, раковинками. А может, кровь загубленных им?


Судно стояло у симбирского берега, узкий длинный бус отсвечивал желтизной струганых досок, бросал в коричневую воду разноцветные пятна — это отражались в воде, как в темном зеркале, расписные, брошенные на борт гилянские ковры. Парус спущен, на палубе в носу и в корме, подобрав ноги, привалясь к бортам, спят усталые воины. Посреди буса раскинут шатер, нижняя часть — тонкие в накрой доски, от каждой легкий самшитовый дух, сверху — расшитая золотом ткань, вверху в узел собранная, подпертая изнутри тонкими шестами. В шатре полутьма, в серебряной плошке курится, тянет синим кольчатым дымком благовоние. На подушках, скрестив ноги, — ханский посол. Узколиц, узкобород, острые глаза спрятаны за полуприкрытыми веками. Перед ним два купца, каждый, говоря, приподнимает голову, сказал слово — опустил. Вся их жизнь, весь их успех в руках посла.

— Великий хан приказал быть в столице московитов до конца лета, а потом плыть назад. До зимних ветров надо пройти Дербент. Считайте сами, когда вернемся.

— Пусть сбудется все предначертанное... Говори ты.

— Товары, которые мы взяли на бус, надобно разделить. Получив подарки, московские мурзы...

— Их называют боярами.

— Бояре будут обещать исхлопотать нам разрешение на торговлю, а вместо этого будут ждать еще подарков. Так повелось при всех дворах, и пока им не покажется, что все лучшее уже перешло в их руки, разрешения не будет.

— Так повелось. Хуб! Разделите товары и две трети спрячьте.

— Когда мы поставим на базарах палатки, нужны будут люди в охрану.

— Палатки ставить вместе. Людей я дам. Кончая торговлю, преподнесите боярам, которые содействовали вам, еще подарки. Если все пойдет хорошо, будете торговать и следующее лето.

Сказав, посол втянул тонкими ноздрями воздух, удивленно открыл широко глаза. Вместо тонкого самшитового запаха в шатер проник черный горчащий дымок. Купцы переглянулись.

Посол хлопнул в ладоши, полог приоткрылся, и в шатер заглянул воин.

— Степь горит, о благородный! — доложил, не дожидаясь вопроса.

Через откинутый полог в шатер вошел смрад. Посол откинул полу расшитого золотом халата, легко вскочил на ноги, выбежал из шатра. Бус стоял весь окутанный клубами дыма.

— Степь москали подожгли, — негромко произнес кто-то позади. Посол обернулся как раз вовремя, чтобы увидеть, как округляются в испуге глаза говорившего. Через борт на бус лез, хватаясь руками за расписной ковер, держа в зубах саблю, человек в овчинной, заломленной набок шапке, в красном кафтане — ворот расстегнут, рубаха у горла порвана.

Рвануло брошенный на палубу парус ветром, разошелся дым — около буса казацкий челн. В нем неверных что саранчи. Руки с пистолетами, саблями подняты, рты раззявлены в крике.

— Не-чай!

— Не-ечай!

Как змеи лезут казаки через борт на палубу буса.

Крякнув, развалил надвое спящего перса саблей первый казак.

— Сарынь, на взлет!

Второй выхватил из-за пояса пистолет, не целясь грохнул в посла, жикнула, пронеслась над самым ухом пуля. Посол пронзительно завизжал. На палубе уже кипела схватка. Рубятся саблями, горько крикнул кто-то: по самую рукоять ушел в казацкую спину гилянский кинжал.

— Во имя бога милостивого и милосердного!

— Ге-гей! Не-ча-а-ай! Шевели бердышом!

Кинулись купцы в трюм, где товары спрятаны, одного на бегу топором огрел здоровенный казачище, всю кожу с головы вместе с волосами и шапкою снес, второй совсем было достиг люка, ноги в него опустил, шальная пищальная пуля ударила в висок, взмахнул руками купец, брызнули кости пополам с жидким мозгом, провалился в трюм. Залита палуба кровью, грудой лежат на ней тела порубленных, побитых из пищалей. Кинулся посол, уже прыгают за борт ханские воины, у самого борта хотел его перехватить, вцепился в полу казак, рванулся посол, хрястнул халат, слетел с плеч. Перевалился через борт, внизу желтая дымная вода, плывут по ней шапки, тряпки, кровь, отпустил руки, с плеском упал в воду. Вынырнул, только руки развел, хотел сбросить рубашку, о шароварах и сапогах подумал, увидел — наклоняется через борт рыжий казак, двумя руками пистолет перед собой выставил, целит прямо в лицо. Вспух, раздался во все стороны черный кружок пистолетного дула, закрыл для посла весь мир...

Сунул рыжий Тимоха дымящийся пистолет за пояс, обернулся — на бусе все кончено, уже кто-то из трюма на палубу тюки выкидывает. Складывай, сарынь, крылья, считай улов, — не каждый раз такая удача!


Черна, непроглядна степная ночь. Редко брешут собаки, разбойничьим ножом блещет в черном небе месяц, закрыты на окнах все ставни, заложены на ночь запоры. Нет казаков в станице: кто под Азовом, кто под гилянский берег ушел. Детский плач в ночи. Помолчи, помолчи, дитятко: топают чьи-то сапоги, пылят, ходят от хаты к хате. Плывут в воздухе топорики бердышей. Замерла станица: кого ищут? В Тимофеевом курене и дверь и ставни настежь, какая доска не поддавалась, сорвали ее, швырнули в пыль под окно. На столе все та же свеча. Тихо в хате, колышется, все ниже опускается к столу огонь, плавают по стенам тени, корчатся, заламывают руки. Вернулись стрельцы, снова пошарили по углам, заглянули под лежанку: «От чертова жинка! Где змеиный корень? Где семя? Головы воевода снимет, коли не найдем!..» Загремели сапогами, пошли к выходу, В сенях споткнулся один, грохнул бердышом по полу. А что это? Словно бы пискнул кто-то внизу. Остановился стрелец. Тиха, тиха ночь. Уходят его дружки, слышно, шевельнулись ворота, запело железо в петлях. Стоит стрелец в сенях, голову наклонил, ухо к полу... И точно — кто-то пищит! Пискнет, подавится, снова всхлипнет... Выскочил из хаты.

— Робят-аа, вяртай! Учуял я, здесь она.

— Куда вяртать, третьего разу без толку приходим.

— Вяртай говорю!

В сени вошли с громом. Кто-то ударил кресалом, загорелся трут, занялась огнем лучина.

— Под ноги гляди!

Под ногами доски. Лежат, качаются.

— Поднимай!

Один сунул топорик, второй обухом бердыша ударил, подскочила, со скрипом отошла доска, отвалили вторую. Внизу под пол лесенка.

Нагнулся, задрал полу кафтана, полез в подполье, а ним второй, с лучиной. Черно в подполье, сыро, на крюке вепря нога в соли, как в снегу, две косы лука, рыба сушеная поленьями в одном углу сложена, во втором углу — куча тряпок. Ткнул в нее бердышом стрелец — развалилась куча. Завозилось что-то живое, заплакало тонко, в голос.

— Ништо — они! Я же сказал — скулит по-щенячьи. Кто-ось?

— Волоки их наверх!

Белое плавает в воздухе лицо. Баба, на руках два узелочка — два дитя. Третий рядом на полу, к ноге прижался, волчонком зубы оскалил.

— Волоки!

— Рви от неё детенышей!

— Звери! Не дамся, не пущу!.. Аа-аа-ааа!

Тонкий, как у лисицы в капкане, лающий женский крик: кха-аа-а!..

Выволокли из-под пола за волосья, палками от бердышей подсаживали. Здорова-а! С такой бы ночь...

Всех четверых во двор выбросили.

— Куда ж вы меня от них? Ох, лихо мне! Ванюша! Детки мои!

— Мешки где?

— Оба тут.

— Один ей на голову.

— Кровинка моя!

Взметнулся под черное небо тонкий бабий крик, захлебнулся. Хрип, возня. Что творят с бабой? Куда волокут? Даже собаки замолчали. Только месяц блещет. Звезды как слезы — одна упала, вторая. Под конец еще, много — снопом брызнули, погасли.

— Дави щенят. Клади их в мешок... За палец, волчонок, укусил. Ты та-ак!..

Снова захрипело.

— Мешок волоки назад в подполье.

— Досками закладай.

И снова шевельнулись ворота, запело железо. Один за другим промелькнули у плетня. Поплыл мимо стены, мимо черного, как выбитый глаз, окна, сверкая, топор. Чист, не льется с него кровь: все сделали, как воевода велел. Может, поставит, как обещал, бочку вина, может, шапкой одарит. Государево дело справили — разбойничий корень извели.

Страшно молчит станица, в мертвом курене на столе свеча. Оплыла, упал фитилек. Лег на жирную, салом пропитанную доску, в лужицу восковую змейкой лег. Легким синим ручейком покатился. Вот-вот пламенем займется курень.

— Гори-и-ит!


Крепко — ох и крепко! — гуляла атаманская вольница. На палубе струга стол, на столе пиво, мед, кувшины с ренским вином, в глиняных кувшинах брага. Навалом на блюдах чебак, в масле жаренный, шаломайка, потрошеные, на вертеле жаренные гуси, посреди стола на железном противне кабанья нога. Брали казаки мясо руками, рвали, кусками толкали в рот, по усам текла медовуха, красными ручьями: катилось по столу из опрокинутых кубков вино.

— Славно, робяты! Спасибо послу — ево угощение. Не запас бы, чем пировали!

— Песню надоть теперь.

— Домры нет.

— Без домры давай. Чем река да вино не музыка?

Вразнобой, с криками, поднялась, потянулась над рекой песня. Сидят кто на лавке, кто прямо на палубе, раскинув ноги, сбросив кафтаны, выпустив рубахи, зипуны. Тянут казаки заунывно, жалостливо. Далеко Дон, далеко хата, матка, женка с мальцами...


———

На берегу пыль завилась дымком, поднялась над бугром, вот и темная птица покатилась по склону. Не птица — конь, на коне всадник, черный жупан, шапка рыжая, в поднятой руке плетка. У самой воды осадил коня, слез на песок, загребая носками сапог воду, доел до сходни, поднялся на струг.

— Атаману, всей честной компании от вольного Дону!

Сел, выпил чашу, потное пыльное лицо рукавом обтер.

— Ну, как вольный Дон? Стоит? Стоят наши станицы?

— Вольный Дон стоит, станицы стоят, а вот курени не все целы. — Помолчал. — Воеводе из Москвы от царя лист за листом идут. Сказывается в них возвернуть всех гулебщиков, кроме как на турчина под Азов ватагами не ходить, городки на реках не шевелить, струги царские да персидские да улусы мирных татар не трогать. А за то, што летом опять гулебщики много воровства против государя сделали, послал царь на Дон стрельцов. Стрельцов да солдат малыми отрядами, у каждого лист, который на круге читать велено. В листе имена тех воров, на кого Москва давно слово имеет. Тех воров велено имать и сечь, а хаты их палить.

Затихли казаки.

— А как старшина? Как атаманы наши?

— Што атаманы... И старшина соберется, молчить. Што им? Своя рубаха телу ближе. Против Москвы не пойдешь. У царя войско. Говорят, против немирных татар опять собирает. Так что послали атаманы меня и к вам.

Кончил гонец, нет песни, задушил он ее лихой вестью, притихли казаки, только вода за бортом плещет, шевелит скрипучую сходню.

Рядом с гонцом Тимоха Рыжий, наклонился, плечом толкнул:

— А как там моя? Одной с тремя. Небось с ног сбилась?

Потянулся гонец к кувшину с брагой, достал, налил полный ковш, выдул его.

— Крепись, Тимоха. Нет твоего куреня. И корня твоего нет. Вот и весь сказ.

Сказал и поднялся. Знак ему атаман сделал, вниз на вторую палубу уйти, что-то секретное выведать хочет. Пошли вниз.

Как сидел Рыжий, так и остался сидеть, камнем налились плечи, брякнула сабля, сама из-под запояски выпала. Тихо-тихо возникла песня. То ли казаки снова в голос запели, то ли отскочила она от дальнего берега, назад к стругу вернулась.

День, а черна вода. В ней, как слепой глаз, — солнце.


В полдень высоко солнце, на курганах затих сусличий пересвист, попрятались байбаки, зайцы. Не шел, уже еле тащил ноги Тимофей. С бугра глянул — внизу станица как на ладони, курени наперечет. Глазом повел, сердце оборвалось, на том месте, где белела хата, черное угольное пятно...

Брел станицей, отступали, дорогу давали встречные. В куренях ставни закрывались, за широкими щелями между досок — женские широко открытые в страхе глаза: а ну, что будет?

Вот и стоит он посреди пепелища, черные саманные стены: соломенная крыша, когда рушилась, все пеплом, сажей завалила.

Веет с Дона ветерок, тянет гарью, ест уголь глаза. Оперся казак на саблю, сел на груду битых, колотых, обожженных огнем кирпичей — тех, что были печкой, — как упал.

Да, погулял ты, казак, вволю, походил гулебщиком, и Гилян и Туретчину видел, мыл ноги и в воде днепровской и волжской, до самого Терека долетал соколом. А когда вперед смотрел, видел всегда рядом с собою троих рослых соколят, и к сабле и к пистолету способных. Идешь ты по станице, следом три молодца один краше другого. Ты пьешь — и они пьют. Ты челн к морю правишь — они гребут, скрипят уключины... Этот скрип сердце теперь и дерет.

Не скрип — женский крик. Выбежала из соседнего куреня знакомая баба, тащится, боится, лицо руками закрыла, голосит. Дошла, упала в пепел, ноги Тимофеевы обняла. )

— Не голоси, женка, — прохрипел, за плечо тронул. — Чуешь, Макеевна? Сам бы смерти рад... Скажи лучше как было.

— Ой, сокол, страх и рассказывать. Как вытерпишь, если правду сгутарю?

— Вытерплю...

— Отвернусь я, штоб лика твоего не видеть.

Молча слушал Тимофей, ни слова не проронил. Одно спросил:

— А как Марью кончали видел кто?

— Нет, не видал. Надругались над ней, видно, аспиды да тело потом в реку и бросили. Тело-то видели. Плыло. Рубаха порвана, так лентами за ней, бают, и текла. Рубаха у ей желтая, такая приметная. Ничего, видать, другого не дали одеть ей.

— А дети, дети где?

— Не говори, сокол. И это страх сказать. У меня и все мертвые спрятаны.

— Где?? — Казак почернел с лица, приподнялся, как волк оскалился, встал над бабою.

— Ахти мне — знала я, што ты придешь. Закопала в садку у себя. Как в мешок убиенных поклали, так в мешку и закопала.

— Неси сюда.

— Тороплюсь, тороплюсь... Да знаешь ли ты, сокол, что стрельцы в станице? Как про тебя слух пройдет, сразу прибегут, душегубы.

— Ништо. Живым не дамся. Идем, копать помогу.

— Нельзя тебе ко мне, стрельцы придут. Пожалей старую. Сама справлюсь.

Страшным слепым оком глядело солнце на посыпанную пеплом станицу, жгло. В небе появилась точка, приблизилась, повисла. Кругами начала снижаться коричневая белохвостая птица, холодом пахнуло от ее крыльев на Тимофея. Прошумело, крепкие когти ухватились за рукав вяленого кафтана, тяжело сел молодой орлан, потоптался на руке, привычно замер. Сидит коричневая птица, ждет, когда хозяин накроет ей глаза колпаком.

Прикрыл Тимофей птице глаза рукой. Вот и несет баба от куреня страшный груз. Мешок. В нем вся жизнь и вся смерть его.

Еле поднял Тимоха. Тяжел, ох как тяжел! На одном плече птица сидит, другое плечо оттягивает мешок, поставил его в пепел, снял шапку, поклонился пепелищу пошел. За курени, за станицу, степью к самому большому кургану, что стоит над станицей с незапамятного времени. Сел на вершине, мешок у ног положил, из сумки дорожной кувшин, узкогорлый белый, на Тереке добытый, достал, потряс. Есть на донышке! Из узкого горла густого заморского вина глоток сделал. За упокой!..

Пока сидел — день прошел.

Далеко с кургана видно, белеют в закатном красном пламени станичные курени. Но вот от крайнего отделились, двинулись в степь черные мураши — люди. Сверкнули над их головами белые искры — топорики. Стрельцы с бердышами. Вытянулись муравьи в цепочку, покачалась цепочка, выбрала дорогу. К кургану идут.

Встал казак, молча поднял мешок, по боку кургана на другую сторону спустился, нашел лаз, что давно лихие люди в боку царского холма вырыли, где ребенком играл, полез в него. До середины долез, — сыро. Земля за ворот, под ногами шипит, должно быть, змеи. Мыши в стороны разбегаются. На самой середине лаза положил мешок, рядом серебряный терский острогорлый кувшин бросил. Не довелось сыновьям с батькой вина из него пить! Другим концом хода вылез, землю из-за ворота вытряхнул, рукой тронул запояску — пистолет, сабля на месте. По степи уже синие сумерки ползут. На вершине кургана, стрелецкий говор слышен. В густую траву, в колючий кустарник нырнул казак и растаял, пропал. Словно и не было его. Только погодя, когда стрельцы по всему кургану рассыпались, из кустов вылетела огромная коричневая птица. Круто пошла вверх.


Великая и вечная степь!

Век за веком мертвая, сухая стояла ты в конце зимы. Сдул ветер с неровной, взгорбленной холмами, прорезанной оврагами земли снег, обнажил зажившие раны-трещины. Разорвали морозы землю, спуталась, полегла рыжая трава, почернели, опустили ветки на склонах оврагов кусты.

В марте начинало пригревать, чернели, становились льдистыми, ноздреватыми снежники, из-под них выбивались, начинали бормотать прозрачные ручейки. К полудню громоздились над режущей степью великой рекой облачные кучи, растаяв, не пролившись, уходили.

И наконец, бывало, громыхнет однажды, прольется на рыжую растрескавшуюся землю первый дождь. И сразу зазеленеют, легкой многоцветной паутиной покроются холмы, выстрелят розовыми почками кусты, побегут по склонам ручейки подорожников и полыни. Нагреет солнце камни, на осыпках пробьются, поднимут голову крестовники, и первым бледным цветом откликнется на тепло мелкая травка — тимьян.

Потом в апреле, буйно колыхаясь, текла ты — вся зеленая. Вставали, пробив дерн, типчак и ковыли, вперегонку с ними шли в рост костер и житняк. Торопились травы, чуяли, как горячее становится с каждым днем солнце, вот-вот начнет беспощадно выжигать, желтить их, высушивать. Глядишь, и уже над крестовником поднялись желтые корзиночки, розовым цветом зарябил тимьян. Тянуло над степью легко, свежо — мятой и круто, до головной боли — полынью. К середине лета степь желтела. Смешивались запахи трав, белый пух поднимался над островками крестовника, летели по ветру ковыльные нити. Серебристым металлическим сиянием загорались заросли дикой оливы.

Густо пахла оглушенная зноем неподвижная степь, лениво гудит, ползает в траве крылатый шестиногий народец, дремлют на камнях змеи, в белесом небе кружит, разыскивая падаль, ворон.

И брел по этому полю казак. Слепыми глазами смотрел на степь, не видел пути, ногой не чуял камней, трещин. Брел, проваливался, спотыкался и снова брел... Где твоя женка, где мать, где твои сыновья? Один ты в степи, один на земле, один во всем мире. Что задумал?


Ночь. Молчит предутренняя степь, стих гремевший с вечера хор: отзвенели сверчки, перестали шуршать мохнатыми крыльями бабочки, свистеть невидимые летучие звери, не тявкнет лиса, не вскрикнет дурным голосом козодой — угомонилось все ночное, приготовилось уступить место дню. Посветлело на востоке, последним огнем вспыхнули звезды, идущие на закат.

— Новгород! — сонно окликает сидящий на камне около вповалку лежащих на земле солдатских тел часовой. Возятся, всхрапывают во сне служивые, дурным голосом вскрикивает кто-то, кто-то захлебнулся, откашлялся: «Ы-гхы! Хм-мм...» И снова храп.

— Ростов! — откликается второй, и долго оба ждут третьего. Молчит тот. Должно быть, и его склонила дрема, свалила усталость суточного перехода. Трех часовых, с трех сторон привала, поставил сотник. А ну, как услышит спросонья, поднимется, найдет спящего да кулаком в зубы! Надо бы пойти самим отыскать — свой брат солдат, — да как уйдешь?

Вот и опять никак подала голос, поперхнулась на половине тонкого собачьего бреха рыжая. Лисы по балкам днем и ночью полюют, тащат из нор байбаков, лежат серые клочья шкурок по обочинам, около нор. И в третий раз крикнула — теперь еще ближе. Что-то непривычное, странное показалось в ее голосе солдату, решил привстать, наклонился вперед, оперся рукой о ружье, шапка качнулась, наползла на глаза. Из-за этого и не заметил, как сбоку метнулась, обходя его, тень. Уже стоя на ногах, продирая пальцами глаза, услышал за спиной чьи-то осторожные крадущиеся шаги, испуганно повернул, хотел выкрикнуть: «Хто таится?» — не успел, сильный удар — суковатой тяжелой дубиной бил нападавший — обрушился на голову. Смял шапку, с треском расселся череп, хрипя повалилось в дорожную пыль, в сухую траву тело.

И сразу возникли, заскользили со всех сторон, побежали пригибаясь тени, все ближе и ближе. Блеснул поднятый для удара топор, захрипел человек, захлебнулся кровью, грохнул пистолетный выстрел — успел-таки проснуться, вскочить сотник, но и того поймал на первом же вскрике казацкий нож. Страшен бой при свете, а в ночи — не приведи Господь! Кто свой, кто чужой? Кинется на тебя кто-то — черный, лица не разобрать. Что за одежда? Скорее тычь ему в грудь пику, вали в сторону, торопись пику вытащить, второй бежит. Кого свалил? Может, того, кто днем рядом с тобой шагал, грязь сапогом месил?

— Ах ты... Штоп тебе дух вон!

— Пошто ты меня, брат?

Захрипел.

— Дроби его!

— Сарынь, ко мне, живых не оставлять!

— Ножом его, ножом полосни. Для верности — не то уползет...

Забелел восточный край неба, стаяли звезды, всплыли окрест, как белужьи спины, холмы. Коричневая страшная дорога, вдоль нее — черные пятна, словно разбросал кто, уронил с телег тряпки. Между мертвыми телами холодно блеснет лезвие бердыша, тускло засветится ружейное дуло. За холмом лошадь заржала, откликнулась ей вторая, мягко застучали копыта, поднялась над дорогой, вынырнула из балки лошадиная голова, вторая, третья, — ведут лошадей под уздцы казаки. По лошадям и в путь. Куда дорогу держите, за кем идете? За Рыжим Тимохой, путем, который завещал увезенный в клетке в Москву атаман. Много клеток еще в Москве. Велика страна, много в ней стрелецких, рейтарских отрядов, солдатских полков. Сколько их? Тридесять на сто?

Кабы знать...


Присев, из-под руки смотрел вверх чернобородый солдат. На откосе у самого обрыва как огонек светилась белым жестяным куполом часовня. Около нее бегали людишки, катили какую-то бочку, ладили установить длинноствольную тонкую, к бревну притороченную пушку. Пушку подняли втроем, повернули дулом от реки, наклонились, стали ладить, подбивать под бревно каменья.

— Брать сейчас будем. Деваться им некуда, позади река, с обрыва лететь — костей не соберешь. Заходить с правой руки, с левой и в лоб. Как саблей махну, лезь на кручу! — крикнул молодой боярин.

Он только что пришел стругом с верховья, из-под самой Казани. Воевать до того не приходилось: разве что кулаками махал по малолетству да зимние городки с потешной стрельбой брал. Солдат под началом мало, но и казаков в часовне немного. Давно окружили главное атаманово войско на правом берегу, в тыл ему ударили немирные татары, много казачьих тел осталось лежать на песке, в речных плавнях, на луде. Атамана повезли на правеж, остались последние, рассеянные по берегам воровские отряды.

— Никак сам Рыжий там, — сказал чернобородый солдат, посмотрев из-под руки.

Воевода прикрикнул:

— Поговори! Место знай! Не то сейчас покажу, — и погрозил кулаком.

«Мотри как бы свово места не лишился, казак налетит, казаку теперь назад хода нет, он лютовать будет», — подумал солдат и полез по тропке. Вверх к часовне, там и залег у небольшого обрывчика. Дальше до самой часовни место ровное, будто и здесь наверху одна степь, будто нет рядом никакого обрыва, никакой реки.

Боярин сабельку вытащил, осмотрелся — все ли дишпозицию заняли? Пригибаясь, волоча ружья да сабли, солдаты с трех сторон стали сходиться, окружая полукольцом часовню. Около нее забегали казаки, закурился дымок, зажгли фитиль — глухо, словно пузырь со дна реки выскочил, бахнула пушка. Каменное ядро, воя, пронеслось над головами.

— Ништо, стрелки там никуда. Да и зелья у них мало.

«Ядер нет», — сообразил солдат, увидел, что отстает, и побежал. Около белой стены уже сошлись — там замелькали сабли, грохнул, разорвался в руках стрелявшего казака пистолет, казак закрыл руками глаза, завыл, повалился в траву.

Боярин, который бежал впереди, увидев ослепшего казака, остановился, ладил прицелиться в него, набежавший другой казак рубанул саблей по руке. Удар пришелся вскользь, пистолет вылетел, стукнул о камень. Казак замахнулся вдругорядь, молодой боярин пригнулся, закрыл руками голову.

«Порубит!» — успел подумать, чернобородый и, набегая на казака, ткнул его пикой в бок.

— Ах, вошь тебя, — просипел казак, заваливаясь на бок. — Братки!

На помощь ему никто не пришел.

Окруженные солдатами казаки отступали. Они по одному подбегали к железной дверце часовни и забегали внутрь. Последним отступал Рыжий. К нему подскочил маленький верткий солдат, в руках у него дымилось после выстрела ружье. Солдат ловко перевернул его и наладился было ударить казака. Рыжий вполоборота, высоко подняв саблю, рубанул, солдат, охнув, стал разваливаться пополам, кровь залила руки, живот, солдат повалился. Остальные солдаты отпрянули, отбежал и боярин.

— Тимоха, прячьсь, с ружей побьют! — закричали из часовни.

Два солдата уже налаживались стрелять. Рыжий обтер саблю и последним зашел в часовню. Дверь, скрипнув железом, с громом затворилась. В нее уже колотили изо всех сил прикладами.

— Запоры все снутри. Железо, не выломаешь, — сказал первый, колотивший в дверь. — Что делать будем, боярин?

Молоденький насупился, лицо у него было еще удивленное: перед глазами разваливающийся надвое солдатик, — оглянулся: лежит как рыба, распластанная по хребту для солки, над черной кровавой лужей рой мух.

Видя, что боярин молчит, солдаты стали предлагать.

— Завалить дверь камнями. Часовню обложить, сидеть, пока сдаваться не начнут.

— Дверь вышибить. Бревно на берегу отыскать, наверх приволочь. Всем миром раскачаем, никакое железо не устоит.

— Сжечь их верней всего. Делов-то: сушняка собрать, травы.

— И то лад!

— Любо то! Тащи по хворостине.

Быстро натаскали сухих веток, подоткнули под них сухой травы, чтобы дружнее занялось. Дверь, чтобы не открыли изнутри, подперли бревном. Бревно приволокли снизу от воды.

— Пали!

Чернобородый нагнулся, ударил кресалом, подул на трут, приложил трут к траве, по той побежали, завертелись зеленые дымные червяки.

— Глянь-ка, из-под дверки тоже дым ползет! — ахнул кто-то. — Никак себя сжечь наладились?

И тогда раскололась земля, синим пламенем сверкнуло перед глазами чернобородого — и это было все, что увидел и почувствовал он: часовня с бочкой пороха внутри, подожженная казаками, взлетела на воздух.

Белохвостый молодой орлан, с утра паривший над рекой, то и дело возвращавшийся к часовне и улетавший от нее, видел сверху все. И как суетились около белого домика люди, как вырос над ним черный дымный гриб, как, кувыркаясь, полетел вверх жестяной купол, как медленно перьями взлетали и падали бревнышки. Как красными брызгами полетели в стороны кирпичи.

Птица сделала круг и приспустилась ниже. Над обрывом расплывался синий дымок, лежали в пестрых кафтанах те, кто только что суетился и кричал у белого домика. Самого домика не было, вместо него темнело черное пятно.

Птица взмахнула крыльями и равнодушно стала набирать высоту.


———

Книга — вещь, и в этом смысле она не отличается от музыкального центра или полированного книжного шкафа. Восхищает компактность, с которой звуковые колонки присоединяются к магнитофону и образуют единое целое. А просвечивающие сквозь прозрачную пленку лака слои березы? Хитроумное их движение рождено случайным направлением, углом между осью ствола и движением резца, снимавшего шпон. Однажды, смотря в окно своего кабинета, я увидел у противоположного берега реки на приколе трехмачтовую шхуну. Силуэт ее был совершенен, судно стояло около крепости и было нелепо разукрашено флагами, но корабль — и низким с опущенной кормой корпусом, и наклоненным вперед носом, и откинутыми назад мачтами, и рангоутом, четко вписанным в кроны лип, высаженных вдоль набережной, — всем вырывался из этой груды флагов, из всего, чем пытались его принизить.

Отец Степана тоже ушел в детстве из дома, тоже ночью и тоже с мешком сухого гороха. Удивительно, их обоих вела неистребимая тяга к знанию.


АВТОМОБИЛЬ — самодвижущийся экипаж, средство для перевозки груза или пассажиров по безрельсовым путям. Автомотриса, автомобилизм, автомашина, автобус, автокар.

МЕТАФОРА — (от греческого μεταφορά). Вид тропа, образованного по принципу сходства. Перенесение свойств одного предмета на другой.

ДЖАБЕРВОК — стихотворный нонсенс. Первая строка написана Льюисом Кэрроллом для домашней публикации. Целиком закончен и опубликован позже.

ПРИЗРАКИ — «Пришло время призраков. Собирайте их в кастрюлю и варите вкусный джем».


Полное наименование учреждения, куда была послана из Посошанска телеграмма, было «Институт изучения движения литературы и движения механических экипажей», или сокращенно «Двим».

Своим возникновением это странное учреждение было обязано следующим обстоятельствам.

Когда Паратов был сделан областным центром, он начал превращаться из маленького пыльного городишки с грязными захолустными улицами в большой город. В центре вдоль залитых асфальтом магистралей поднялись белые призмы девятиэтажных домов, на окраинах снесли заборы и выкрасили все крыши в одинаковый зеленый цвет. Там же на холмах, некогда поросших шиповником и желтой акацией, построили несколько заводов, красные и синие пылающие буквы реклам стали сообщать приезжим, где находятся кинотеатры и рестораны, а когда стало ясно, что городу нужны и свои научные учреждения, в нем разместили два института: один из них занимался изучением могучего течения литературы, второй старался проникнуть в тайны всего, что движется с помощью моторов и колес.

Институтам отдали казарменное здание, в котором во времена Александра II стояли гренадеры. Длинный красного кирпича трехэтажный корпус разделили пополам, после чего в залы и кабинеты с веселым грохотом и звоном пишущих машинок въехали кандидаты наук, машинистки, инженеры и простые делопроизводители. Однако под храм двух наук с самого начала оказалась подведенной мина. Это страшное взрывное устройство маскировалось под невзрачное здание с двумя закопченными окнами и высокой железной трубой. Называлось оно котельной. Котельная, вместе с тремя истопниками, была общей. И скоро возникли трения: сначала — кто должен оплачивать одного, а кто двух истопников? Затем, в первую же холодную зиму выяснилось, что отапливаются обе половины здания неодинаково. Тепло животворной струей устремляется сперва к механикам, а потом лишь жалкие его остатки докатываются до знатоков Тургенева и Итало Кальвино. Все попытки переделать систему отопления встречали яростное сопротивление, а однажды, когда споры разгорелись с особой силой, кто-то из знатоков коленчатого вала перекрыл вентиль, через который тепло поступало к литературоведам, а колесико выбросил в мусоропровод. Синие от холода, с руками, покрытыми цыпками, литературоведы бросились к областному финансовому начальству. Начальство в это время как раз сидело, мучительно раздумывая: что делать с пришедшими из Москвы указаниями относительно сокращения управленческого аппарата.

— У вас одна котельная? — спросило оно. — Это хорошо.

— Нам бы вторую, отдельную.

— Вторую никто вам строить не будет.

— Наш завхоз каждый день ругается с ихним завхозом. Чтобы не отключали, — продолжали жаловаться знатоки ямба.

— А почему завхозов два? — резонно спросили их. — Если котельная одна, то и завхоз должен быть один. Вообще, чернила и бумагу удобнее завозить одним рейсом. А в Москву жаловаться, интересно, вы как, порознь ездите?

— Ага, — скисли допрашиваемые.

— Все ясно, — и не прошло месяца, как хрустящая бумага, с напечатанным в две краски названием двух министерств, легла на стол сперва одного, а потом другого директора и сообщила, что институты сливаются и что объединенному институту присваивается новое наименование.

Быстро решился вопрос и с директором.

Между моментом, когда голубые горы айсбергов окружили со всех сторон шлюп «Восток», и моментом назначения руководителя «Двима» прошло всего каких-то сто лет. Находившийся на мостике шлюпа капитан II ранга Фаддей Беллинсгаузен так умело распорядился действиями команды своего корабля и команды следовавшего в кильватер второго шлюпа, что вывел корабли из ледового плена без потерь. Проложив курс вокруг Южного полюса, он вернулся в Кронштадт и по справедливости был щедро одарен славой и признанием.

Его славы хватило на несколько поколений.

Виктория Георгиевна была прямой прапраправнучкой великого мореплавателя. От него она унаследовала крепкое здоровье, любовь к точным наукам и способность в трудные минуты быстро принимать верные решения. Со студенческих лет ее увлечениями были механика и водные лыжи. И к спорту и к выводу формул она относилась серьезно, как ее знаменитый прапрапрадед к управлению парусником. Если вычертить на клочке миллиметровой бумаги кривую ее спортивных и служебных успехов, то обе линии, начиная с нуля, круто пойдут вверх — к сорока годам Виктория Георгиевна была доктором наук и чемпионкой страны по буксировке на укороченном тросе. Она не раздумывая согласилась возглавить объединенный институт, бросила четырехкомнатную адмиральскую квартиру в Москве и уехала в пыльный, заставленный строительными кранами Паратов.

Жизнь нового института быстро вошла в колею. Почте оказалось удобнее носить пакеты в оба института в одном мешке, а принимать все исходящие одним листом. Спорткомитет города свел институтские футбольные команды в одну и так же поступил с их городошными дружинами. Последний удар былой самостоятельности институтов нанес трест общественного питания. Он соединил два буфета, размещенных в разных половинах здания, в один. У нового буфета был длинный, сверкающий никелем прилавок, огражденный на подобие входа на стадион оградой из стальных труб, и научные сотрудники, попав за него, волей-неволей забывали акростихи, эвфемизмы, жиклеры и антифризы и становились единой, сплоченной в своих претензиях к температуре чая и жирности колбасы, очередью. Места для курения стали общими, а путевки в турпоходы начала распределять смешанная комиссия. Вот почему, когда вместо ушедшей в декрет машинистки в отдел, ведающий разработкой подъемных устройств, пришла девушка, ранее печатавшая стихи-протесты поэтов США и Канады, выбила она в первый же день на официальном бланке-запросе вместо «пять пневматических домкратов» недопустимое «демократов».

Начало деятельности «Двима» совпало с решительным поворотом в сторону новой техники. Началось того, что на глаза Виктории Георгиевны попала заявка литераторов, которую принес ей завхоз, чья деятельность роковым образом отразилась когда-то на судьбе институтов.

— Это что? — удивленно спросила директор, брезгливо тыча пальцем в узкий желтый листок, на котором было написано «столы канцелярские — два». — Это все, что им нужно?

— Шариковые стержни еще, — сообщил, не понимая, в чем дело, хозяйственник.

— И это тоже все? Да знают ли они, что такое кабинет ученого в наше время? В конце двадцатого века?.. Произвести ремонт, пробить стены, установить вычислительные машины! Всех на курсы, обучить безбумажному производству. И никаких шариковых стержней!

— Как скажете, — пробормотал испуганный завхоз, а Виктория Георгиевна уже с громом нажимала кнопки селектора, вызывая к себе заведующих отделами и секторами.

Последующие месяцы преобразили вид института. Улеглась пыль. Стих грохот отбойных молотков. Гренадеры, если бы им случилось попасть в свои старые казармы, не узнали бы в них ни единого уголка.

На первом этаже, где когда-то размещались конюшни, а в подвалах хранились овес и сено, стройной шеренгой встали сверкающие лаборатории. В вестибюле, как металлические скелеты мамонтов, мрачно заблестели вешалки. В коридорах шаги глушили синтетические покрытия сродни тем, на которых бегуны устанавливают рекорды. Но все это великолепие меркло, как только посетитель попадал в кабинеты сотрудников. Около каждого рабочего места возвышался похожий на умывальник компьютер, из которого свисала, как язык, перфорированная лента. На каждом столе стоял телевизор, который техники упорно называли дисплеем.

Великолепен был и конференц-зал, подражание римскому театру, с крутым амфитеатром кресел и в то же время копирующий заводской цех, потому что с потолка повсюду свисали цепи, по которым в зал можно было завозить в подвешенном виде любые схемы и предметы, вплоть до трактора и надгробной плиты Лидии Чарской. Над председательским креслом нависали три экрана: один телевизионный, один для демонстрации диапозитивов, третий — для кино.

А кабинет директора! Любой сотрудник в секунду мог очутиться тут, стоило директору нажать кнопку. Нажмет — и долго будет светиться бедняга на голубом выпуклом стекле экрана и беззвучно раскрывать рот как рыба, если не сможет ответить на вопрос, поставленный в лоб.

Правда, собранные со всех сторон широкой русской равнины и со школьной скамьи уверенные, что электричество — это жидкость вроде воды, литературоведы первое время до смерти боялись кнопок и тумблеров и предпочитали писать запрещенными шариковыми ручками, сидя боком у загадочных приборов. Однако постепенно привыкли и они — стали класть на дисплеи принесенные из дома пирожки, а пальцы вытирать кусочками перфолент. Окончательно освоив технику, стали шутить. Любимая их проделка заключалась в том, что в память компьютера заранее загонялся какой-нибудь текст, и, когда какой-нибудь гость из Череповца или Крыжополя, робко присев около ученого мужа, спрашивал: «А вот это, оно что, как — помогает в работе? Само?» — ученый муж лениво говорил: «Попробуем» — и нажимал в заученном порядке разноцветные кнопки. Компьютер начинал тихо гудеть, слабым зеленым пламенем загорался экран, и нанем начинала бежать строчка за строчкой: «Читая Клода Симона, необходимо отдаться завораживающему движению плотной и мерцающей лавины текста...»

— Это он про Францию, — небрежно говорил знаток литературы. — Вчера завели на перфокарту один современный романчик. И вот, видите, — сам проанализировал.

— Так вот оно что! — бормотал пораженный посетитель, и ему сразу становились ясны никчемность и жалкость потуг у себя дома за письменным столом постичь великую и до сих пор до конца не разгаданную поэму Николая Васильевича Гоголя «Мертвые души».

Да, все могла могучая техника, сосредоточенная под крышей бывших гренадерских казарм, и не ее вина, что так и не раскрыла своих тайн великая поэма, остались неразгаданными неясные места «Слова о полку Игореве», так и не был произведен, хотя планировался каждый год, сравнительный анализ словарей авторов «Тихого Дона» и «Мастера и Маргариты».

Зато какими неожиданными красками расцветилась жизнь сотрудников, когда они узнали, что дисплей можно подсоединить к телефону и тогда на экране, как сороконожки, будут бегать слова, которые бормочет трубку ваша двухлетняя дочь. Или что можно, уходя на обед, записать в память соседского компьютера предостережение: «Вася, звонила жена — забери Танечку из детского сада!» И как только Вася включит прибор, тот не замедлит напомнить ему о требуемом.

Прогресс техники — это и движение искусства.

День, когда в «Двим» пришла телеграмма из Посошанска о присылке двух специалистов, был для литературоведов нехорошим днем. Сектор с утра пребывал в состоянии нервического напряжения: распределялись о научные темы. У дверей начальника планового отдела, как змея, ударяемая током, вздрагивала очередь. Голова ее упиралась в дверь, а хвост обреченно бился на лестничной клетке. От распределения зависело многое: какими они будут, очередные пять лет, — безмятежными и приятными, с чарующими поездками в родные обжитые места литературных светил или тревожными, с обязательным посещением мест, где еще не так давно жители не знали слов «Дом быта» и где за колбасой ездили в областной центр на собаках.

Начальник планового отдела — бывший патологоанатом, персональный пенсионер и свой человек Виктории Георгиевны — сидел в маленьком кабинетике, в котором едва помещался его огромный дубового дерева стол и металлический шкаф с пугающей пластилиновой печатью на дверце. Шкаф был поставлен так, что каждый вошедший ощущал спиной холод железа, а грудью упирался в острый дубовый угол стола.

— Что-нибудь хорошенькое осталось? — просительно зудил вошедший, стараясь заглянуть в толстый гроссбух, в котором были записаны фамилии писателей.

— Плохого не изучаем, — делая вид, что не понимает просьбы, отвечал начальник отдела и начинал медленно переворачивать страницы, прикрывая фамилии ладонью. — Вот Шергин есть. Отличный писатель.

— Шергин... — Молодого ученого начинали терзать сомнения.

...Боже, каким непростым оказалось изучение движения литературы. Какие неожиданные стороны, не раскрытые до сих пор их предшественниками в литературоведении, обнаружили в нем сотрудники института. Какой переоценке подвергалась незыблемая шкала ценностей!

— С кого сегодня начали? — спрашивает стоящий в хвосте очереди юный аспирант.

— С Гюго, — мрачно отвечает ему пожилой, поседевший в литературных битвах кандидат наук.

Оба безнадежно вздыхают: Гюго — это значит Париж, поездка в Нормандию, чем черт не шутит, может быть, и неделька на Лазурном берегу... Но Гюго и Барбюса уже распределила лично Виктория Георгиевна, а кому они достанутся, было известно за много лет: доставались они каждый раз, неизвестно почему, тихим, с негромкими голосами мальчикам и девочкам, которых после выпускных экзаменов в МГУ присылала сюда столица. Мальчики и девочки без лишнего шума ездили в Париж, возвращались, а потом так же незаметно исчезали, чтобы через несколько лет объявиться в столице, в должности заведующих корпунктами или старших редакторов престижных издательств. Да, до зависти высоко котировались, кроме Барбюса и Камю, все англичане и итальянцы, с уважением относились сотрудники «Двима» к скандинавам (даже к отщепенцу Гамсуну), под легким подозрением были Хемингуэй и Фолкнер (госдепартамент въезд в США то разрешал, то запрещал), невысоко ценились Маркес и Нгуги Ва Тхионго из Колумбии и Нигерии, где все время происходили перевороты. Впрочем, это все заграница... Из отечественных писателей на первом месте шли Ткебучава, Табидзе и Окуджава (почему-то часть сотрудников была уверена, что он живет в Тбилиси). За ними — все пишущие на плодоносных землях Молдавии и Средней Азии (недолюбливали только писателей пыльного Казахстана). И уж совсем не было желающих заниматься Келькутом, Эристином и Айваседой, чьи родные места восемь месяцев в году покрыты снегом и где произрастает одна морошка.

В таком же странном соответствии на шкале институтских ценностей находились и русские классики. Нарасхват шли Достоевский и Толстой (доклады о них охотно включали в повестку симпозиумов зарубежные научные общества). Невысоко, если не сказать низко, котировался великий Пушкин (поездки в Михайловское) , и уже совсем нелюбим был сложный для перевода и понимания золотоволосый певец русской избы Есенин, до родной деревни которого можно было добраться рейсовым автобусом.

— Может, Хлебников остался? — спрашивал с надеждой аспирант.

— Как же, тебя ждет! — отвечал литературный волк. — Безыменского с Уткиным не хочешь?

Безыменский и Уткин были безнадегой...


Когда телеграмма из Посошанска легла на директорский стол, Виктория Георгиевна, прочитав ее, пожала плечами, потом на всякий случай позвонила в исполком. Оттуда ответили: «В Посошанск? Ничего не знаем. Наверно, там что-то заело с троллейбусами. Или появился новый поэт. Разберитесь» — и повесили трубку.

Тогда Виктория Георгиевна, поджав губы, размашисто, наискосок наложила на телеграмму резолюцию: «Песьякова и Глиняного» — и, вызвав секретаршу, которая носила несколько странное для этих краев имя Филумена и отчество Мортурановна, отдала ей бланк.

Филумена Мортурановна послушно наклонила голову, и через минуту уже оба сотрудника знали, что выбор пал на них.

В каждом институте есть человек-легенда. В «Двиме» им был Песьяков.

Его боялись. Не окончив никакого учебного заведения, хотя бы отдаленно связанного с литературой, он занимал должность научного сотрудника, а до «Двима» зарабатывал на жизнь тем, что рисовал этикетки для спичечных коробков. Пристроившись к организации, которая имеет право заказывать их, он прожил два десятка лет, получая за каждую крошечную этикетку сумму, превышающую месячную зарплату грузчика. Рисовал он «Рыбы наших рек», «Берегите дом от огня», «Знай дорожные знаки», но вершиной его спичечного творчества был триптих на темы «Воскресения» Льва Толстого. Именно тогда в его мозгу и родилась мысль оставить верное, но малоденежное производство этикеток и попробовать прикоснуться к широкой ниве отечественной литературы. Закрывая том избранных сочинений графа, он подумал: «А почему бы не найти какую-то реликвию, связанную с героической жизнью великого писателя? Скажем, ядро, которым тот был ранен на Малаховом кургане? Или дом, в котором проживал в промежутках между боями?»

Сказано — сделано. Песьяков едет в Севастополь, садится за пыльные списки постояльцев казенных и частных домов славного города и через неделю обнаруживает запись, из которой неопровержимо следует, что писатель-дворянин несколько дней жил в маленьком домике на углу Шестой бастионной и Перелешинской улиц. Он идет туда и приходит в момент, когда огромная стальная ладонь экскаватора уже готовилась подцепить и поднять в воздух последние остатки каменной стены, окружавшей полуразвалившийся от времени дом. Песьяков кинулся под стальную гусеницу экскаватора, криком привлек внимание машиниста, остановил работы, привел комиссию из горжилотдела, и через неделю все газеты страны обошла фотография: полуразрушенная стена, около которой с недовольным видом стоят несколько человек в шляпах. Но если работники горисполкома в конечном итоге остались благодарны непрошеному следопыту (дом был спасен, восстановлен и послужил славе города), то среди работников отдела литературы «Двима», которые занимались творчеством Льва Николаевича, газетная публикация произвела впечатление разорвавшейся бомбы. Среди них были люди, посвятившие изучению жизни гения десятки лет. Это они выступали на всех юбилейных торжествах и печатали статьи во всех случаях, когда надо было еще раз сообщить широкой публике что-то о писателе. И никто из них никогда не находил чего-либо стоящего. Их открытия в лучшем случае сводились к обнаружению разночтения в черновиках одной из пятисот тысяч страниц, написанных трудолюбивым прозаиком. Случаи, когда удавалось добиться перенесения примечания из конца тома в середину, вызывали ликование. И вдруг — дом!

А между тем неутомимый Песьяков не дремал. В толстом литературном журнале он дал объявление, что ищет диван, упомянутый в повести «Детство». Диван, на котором будущий писатель любил сиживать вместе с матерью и слушать, как та читает ему по-французски сказки Лафонтена. Диван из московской квартиры был увезен во время эвакуации в неизвестном направлении. И надо же так случиться: не прошло и месяца, как из города Лысьвы на Урале пришло письмо, в котором скромная учительница местной школы сообщала, что диван, схожий по описанию с разыскиваемым, стоит у нее дома. Что привезен он был ее родителями в трудный 1941 год из Москвы и что она будет рада, если знатоки приедут и посмотрят его.

Песьяков с двумя музейными работниками и двумя московскими старожилами едет в Лысьву, и — о чудо! — старожилы, хорошо помнившие диван, подтверждают, что это именно он. Мало того, они вспоминают людей, в руки которых он был передан. Концы сходятся. Новый триумф самодеятельного толстововеда поверг в ужас штатных сотрудников института. А неугомонный Песьяков засыпал газеты и журналы статьями. Он фотографировался рядом с диваном и без дивана на фоне уральской реки Чусовая. Был даже упомянут в выступлении ленинградского академика, который поставил в пример всем штатным ученым находчивость и энергию любителя.

Когда пришло известие, что злонамеренный конкурент затевает новую крупную акцию: едет на Северный Кавказ искать путевой дневник великого писателя, — паратовский институт затрясло. В интервью столичной газете Песьяков сообщил, что, по его данным, Толстой во время службы в действующих частях на Кубани вел путевые записки, которые не найдены до сих пор, а значит, могли затеряться и до сих пор лежать в одном из казачьих сел, где останавливался великий писатель. Больше того, Песьяков делал туманные намеки, что он имеет сведения, которые безусловно приведут к обнаружению дневника.

Дни, последовавшие после получения в институте газеты, можно уподобить только дням чумы во Флоренции или дням великого землетрясения в Лиссабоне. Институт погрузился в траур, сотрудники литературного сектора разговаривали между собой шепотом. И тогда они пришли к директору. Но недаром в жилах Виктории Георгиевны текла кровь решительного покорителя Антарктики.

— Ничего вы с ним не сделаете. Ваши опровержения — жалкие сопли. Действовать надо точно, — сказала директор. — Пригласите его к нам старшим научным сотрудником, и все кончится.

Так и вышло. Песьяков, получив приглашение, ответил телеграммой «Согласен», выехал в Паратов, был зачислен в штат и согласился даже заняться темой, которая с самого начала института не имела исполнителя: «Мифологические персонажи в быличках русского северо-запада».

Возглавив тему, он попросил объяснить, что такое былички.

— Суеверные рассказики.

— Отлично, — и тут же попросил отпуск летом и квартиру вне очереди.


Фамилии Песьякова и знатока автомобильного мотора Глиняного директор начертала не случайно. Судьба так настойчиво переплетала их жизненные дорожки, что для большинства двимовцев их фамилии порознь уже не воспринимались. Началось с того, что оба они пришли в институт в один и тот же день. В момент их прихода во всем институте свободными оказались только два стола, которые стояли в одной комнате. Пришлось сесть вместе.

Мало того, когда институту выделили жилплощадь, Песьякову и Глиняному дали квартиры в одном и том же доме на одной лестничной площадке.

— Вот еще не хватало. Посошанск! Будто своих дел мало! — гневно выпалил бородатый литературовед, прочитав распоряжение директора. Его сосед промолчал и аккуратно расписался на уголке телеграммы.

— Сегодня же закажу билеты на поезд, — миролюбиво сказал он. — Два нижних. Надо торопиться. Выедем завтра?

— Посошанск... — раздумывая и будто что-то вспоминая, протянул его собеседник. — А? Что? Ничего, поеду. Насчет билета — не надо, я сам. Как-нибудь доберусь.

«Отчего бы ему не ехать вдвоем? Темнишь, старый черт, — подумал подозрительный от природы Глиняный. — Не иначе как задумал что. Ну, да ладно».

— Встречаемся прямо там в отделе культуры. Скажем — в двенадцать? — сказал он, прикинув, когда приходит поезд, и продолжая размышлять, почему сосед отказался от совместной поездки.

Разгадка непонятного поведения Песьякова была проста, как попевка. Прошлое лето. Он возвращался с курорта. Белокрылый лайнер Сочи — Казань с остановкой в Паратове. Блондинка неопределенного возраста, кресла рядом, два часа шутливой беседы. Оба — еще разгоряченные галечным пляжем и теплой соленой водой.

— Ну, как же это мы с вами там не познакомились? Доверительный, откровенный разговор и посошанский адрес на прощание.

Вот почему в тот же день им был куплен билет на прямой автобус, который приходил в Посошанск на три часа раньше поезда, и была дана телеграмма, с указанием номера рейса.

Раннее утро едва успело осветить еще закрытые двери учреждений и высушить росу на крыше комплекса «Детский сад — ясли», когда огромный желтый «Икарус» устало вкатил на посошанские улицы. За ним, оседая, тянулся синий дымный шлейф. Около автобусного вокзала машина описала широкий полукруг, остановилась, присела на задние шины и, тяжело вздохнув, разомкнула двери. Позевывая и потирая онемевшие икры, пассажиры начали выбираться на площадь.

Блондинка встречала, стоя у кассы с табличкой «На Мелитополь мест нет».

— Ну вот, видите, как удачно! — воскликнула она. — Скажите, что летели ко мне как на крыльях!

— Шея устала, — пробасил Песьяков, который считал образное мышление для человека разумного необязательным.

— Опаздываю на работу, сказала, задержусь на полчаса. Пойдемте, я быстренько вас устрою.

Уговорили частника, разбитый «Москвич», поскрипывая дверцами, повез их по главной улице, прошмыгнул мимо базара, свернул с асфальта, потрясся по булыжнику и остановился около пятиэтажного панельного дома. Спутница торопилась. Песьяков следовал за ней.

— Сюда, первый этаж! — позвала она. Войдя в парадную, оглянулась на дверь соседки (глазок был светел — никто не подсматривал), открыла дверь, за темной узкой прихожей открылась со вкусом обставленная комната. Окна полуприкрыты малиновыми шторами, за ними серебрится тюль, по стенам кресла и два дивана, ковры спускаются, начинаясь от потолка. Два торшера по углам...

— Вот так и живу. Скромное жилище современной женщины, — весело сказала она. — За той дверью ваша комната. А сейчас пройдемте на кухню.

Там был уже приготовлен завтрак.

— Ванная, вот ваше полотенце.

В ванной было тесно, они оказались рядом, от мыла и пузырьков на стеклянной полочке одуряюще пахло, светился кафель, в умывальнике среди капель отражался зеленоватый огонек лампочки. Блондинка стояла, касаясь плечом Песьякова, тот наклонился и бородой пощекотал приоткрытое плечо с голубоватой ключицей.

Женщина сказала: «Ой!» — засмеялась и, выйдя из ванной, протянула Песьякову плоский медный ключ:

— От входной двери. Повернете замок и сразу же бросите ключ в почтовый ящик. Это чтобы вы его не увезли. Кроме того, у меня соседка стерва — чтобы не звонить и не шуметь, достану ключ из ящика и открою дверь сама.

— А второй ключ?

— Второго нет.

— На вечер что-нибудь купить?

— Все сама.

Она еще раз весело засмеялась, сделала ручкой — пока! — ушла, а Песьяков, позавтракав и полежав на диване («Хороший диван», — отметил он про себя), отправился в исполком. На вопрос вахтера «К кому?» ответил «Командировочный», поднялся по лестнице, отыскал на втором этаже дверь с табличкой «Отдел культуры» и, отворив ее, увидел Глиняного. Тот сидел на стуле около двухтумбового стола, за которым что-то писал чисто одетый молодой человек.

— Что же вы опаздываете! — обиженно воскликнул Глиняный. — Я тут уже целый час. И товарищ ждет, — добавил он, адресуясь к человеку за столом.

Однако тот никакого неудовольствия не выразил, наоборот привстал и ласково улыбнулся.

— Так что же тут у вас стряслось? — начал Песьяков. — Написали песни? Изобрели новый автомобиль?

Их собеседник кисло улыбнулся.

— Видите ли, — осторожно начал он, — тут у нас в краеведческом музее есть один... так сказать... экспонат. Стоит в сарае. Так вот, директор музея утверждает, что одно колесо у этого экспоната... Как бы вам сказать поточнее... Ну, ведет себя как-то странно. Вращается.

— Все колеса вращаются, — ничего не понимая, отозвался Глиняный.

— Так-то оно так... Но оно, видите ли, вращается само по себе, без приложения какой-либо силы.

— Чепуха! В каждом учебнике физики написано...

— Дело в том, что я сам видел это колесо, — понизив голос и испуганно оглянувшись на дверь, сказал человек за столом.

— Простите, что вы видели? — переспросил Глиняный.

— Что оно крутится. Само.

В кабинете повеяло холодом.

Теперь настала очередь оглядываться на дверь и обмениваться испуганными взглядами сотрудникам «Двима».

— Но вы понимаете... что мы, как ученые... не можем признать, — упавшим голосом сказал Глиняный.

— Мы еще не сошли с ума, — грубо добавил Песьяков.

— Я все понимаю! — в совершенном отчаянии выкрикнул их собеседник. — Но я-то что могу поделать? Поезжайте сами — и все увидите. Две остановки на трамвае. Он ждет.

— Ну, вот, наконец-то! — с видимым облегчением приветствовал гостей Степан Петрович. Он невесело пожал им руки и тут же повел через зал во двор.

Подведя гостей к сараю, он достал из кармана ключ. Замок распался, медленно приотворилась дверь. Директор нащупал выключатель, повернул, и жидкий электрический свет, мешаясь с дневным, заполнил помещение. Гости вздрогнули: из темноты на них выплыл фантастический, похожий на остов поверженного навзничь животного, белый с ребрами силуэт.

— Вот, — произнес Матушкин.

Даже предупрежденные в исполкоме специалисты по движению ожидали увидеть в сарае что угодно. Слово «колесо» они восприняли превратно. Они не удивились, если бы теперь на земляном полу перед ними оказалась металлическая тарелка или прозрачный куб, в котором что-то круглое шевелилось бы и мерцало. В конце концов оба читали в детстве роман Уэллса «Машина времени» и о пришельцах с других планет, похожих на студенистых осьминогов, тоже были наслышаны. Но тут перед ними лежала опрокинутая навзничь простая телега, которая пахла сухим деревом и колесной мазью, лежала буднично, не вызывая никакого желания строить вокруг нее научные спекуляции, и только одно из колес ее быстро и неотвратимо вращалось, с каждым оборотом лишая их возможности признать все это обманом или сном.

Степан Петрович рассказал гостям, как он привез телегу в музей, как, забавляясь, толкнул колесо и как через сутки обнаружил, что оно и не думает останавливаться.

— Но ведь вечного движения нет, — неуверенно произнес Глиняный, — оно невозможно в принципе. Как же вы можете утверждать...

— Я ничего не утверждаю, я рассказываю, а рассказываю то, что было. Так продолжается уже третий день. Эта телега...

— На кой черт вы притащили ее сюда? — зло сказал Песьяков. — Мало вам экскурсий и лекций?

Колесо, жужжа и потрескивая, вращалось. Глиняный полез под телегу, тайно надеясь найти там пружину, электрический моторчик или на худой конец склянку с особо скользкой жидкостью, — ничего не нашел, выбрался вконец растерянный, перепачканный в земле и паутине. Тогда у него появилась мысль, простая и четкая, как все, ведущее к истине: «Если протянуть руку и остановить колесо, то обман сразу выяснится. Нельзя же в самом деле совершенно незаметно спрятать в нем механизм, который бы преодолевал даже силу руки». Повеселев, он обошел телегу кругом и, дождавшись, когда Песьяков и странный директор увлеклись спором о смазке тележных осей, протянул руку и быстро коснулся ею колеса. Он даже ухватился за спицу, но тут же почувствовал, что пальцы его напряглись, затем из колесной оси вылетела голубая молния, раздался треск как от рвущейся материи, молния побежала по балке, юркнула под крышу, нашла там электрический провод, змеясь ринулась по нему к лампочке, та вспыхнула ярким светом и со звуком ручной гранаты лопнула.

— Что случилось? — раздался в полутьме испуганный голос Степана Петровича. — Вы живы?

— Этот тип чуть не убил нас, он пробовал остановить колесо, — прошипел Песьяков. — Вы в своем уме? А если бы оно взорвалось? Не суйте руки куда не следует!

Хотя в глазах у директора музея еще плавали радужные круги, он рассмотрел, что оба его гостя целы невредимы.

— Разве можно так! — воскликнул он и, подбежав к двери, распахнул ее настежь. Поток солнечного света нынул в сарай.

«Что б ты развалилось», — с ненавистью глядя на колесо, подумал Песьяков, и оба сотрудника «Двима», удостоверившись, что телега цела, а загадочное колесо продолжает вращаться, вышли на воздух. Посовещавшись, специалисты решили подежурить в сарае, а Степан ушел.

Когда спустя час все трое снова собрались у него кабинете, вид у гостей из Паратова был настолько обескураженный, что директор понял — никакой ясности у них нет.

— Может, вы ее... того... все-таки отвезете назад? — просительно сказал Песьяков, заглядывая в глаза директору. — В степь, на хутор.

— Как вы можете так говорить!

— Да, да, вы правы. Черт, что же нам делать?

— Комиссию надо создавать, — обреченно молвил Глиняный. — Авторитетные люди, широкая гласность. Доктора наук. Может быть, даже академик. А еще лучше — Москва.

Специалисты по движению чувствовали себя отвратительно: впереди их ждал доклад в кабинете суровой Виктории Георгиевны. Кому только сказать: обнаружили в каком-то Посошанске, в полуразвалившемся сарае, у столетней телеги колесо, которое не желает останавливаться!

Хорошо, когда нечистая сила возникает в рассказе древней старухи, в побасенке, сказке, а тут! Тошно и гадко. Не сумели разобраться в каком-то мелком жульничестве. Да, влипли в историю!

Посидев и помолчав, они обреченно ушли.

Надо сказать, что кроме яркой блондинки у Песьякова была еще одна причина, по которой он так охотно поехал в Посошанск. Причина заключалась в неумолимом приближении пенсионного возраста: надо было подыскать домик с садом, в котором лет через десять можно будет провести остаток дней.

Посошанск, добрая половина которого еще избежала бетонных белых домов и сохранила веселенькие заборы с выглядывающими из-за них зелеными рядами вишен и абрикосов, подходил для этой цели куда больше Паратова.

Вот почему, не объясняя ничего озадаченному и встревоженному товарищу, Песьяков решил назад ехать тоже один.

Остаток дня он провел, осматривая посошанские пригороды. Некоторые — увы! — ему не понравились, они были уже застроены новыми домами, зато восточная окраина, где город выходил в степь, густо изрезанную оврагами, и где стояли как раз те самые, отгороженные заборами и утопающие в кудрявой зелени домишки под железными и шиферными крышами, ему приглянулась.

Для начала он зашел в два-три домика. Калитку на стук щеколды открывали каждый раз старухи, на вопрос, не продаются ли поблизости дома, сперва отвечали уклончиво, потом охотно начинали рассказывать. По их словам выходило, что дома все время продают, большинство стремится перебраться в центр.

— На работу отсюда, батенька, далеко, а то отчего не жить, и вода есть, и электричество.

— А как с газом? — спрашивал дотошный фольклорист.

Старухи успокаивали:

— Баллоны машина развозит. Живем неплохо. Яблоки какие в том году уродились! А абрикосы этой девать некуда.

— Сорт плохой, — возражал Песьяков, и старухи, удивленные, соглашались.

— Да уж какой сорт, жерделя она жерделя и есть.

Вернулся он в шестом часу вечера. Открыл дверь, бросил ключ в ящик, дверь захлопнул. Потом залез в ванну и долго плескался там, набирая полные горсти воды и размазывая их по полнеющему волосатому телу. До прихода хозяйки времени оставалось немного, он прилег на диван, откинулся затылком на валик и заснул.

Проснулся от того, что сквозь сон пробилась тревожная мысль: не забыл ли он закрыть в ванной кран? Странная мысль, но, открыв глаза, увидел, что по полу действительно ходит кругами зябкая водяная рябь.

Первым движением было вскочить и бежать в ванную, но, присмотревшись, он понял, что пол качается просто от какого-то движения в глазах, а когда движение это прекратилось, тут же с ужасом увидел, что в комнате он не один, а что напротив него, на втором диване, стоит, прислонившись спиной к ковру, молодая женщина с распущенными волосами и с полуобнаженной (оттого что платье на ней распахнулось) грудью. В руке эта женщина держит ни много ни мало как бомбу с фитилем.

Все это сперва показалось ему дурным сном. Разлепив пальцами веки, протер глаза, но видение не исчезло. Мало того, и бомбу, величиной с апельсин, Песьяков узнал: изучая жизнь Толстого в Севастополе, видел он на рисунках много таких бомб. Задумчиво повертев ее, женщина наклонилась к дивану и, подняв оттуда коробок спичек, чиркнула одну, после чего начала медленно подносить желтый огонек к фитилю. Сейчас рванет! Поняв это, полуодетый Песьяков взвизгнул, вскочил, заметался по комнате, кинулся было к двери, но, вспомнив про опущенный в ящик ключ, крикнул: «Мама!» Заметив приоткрытую форточку, схватил лежавший на стуле портфель с документами, метнул его в окно, а затем стремительно, как павиан, карабкающийся на скалу, взлетел на подоконник, просунул в форточку руку, плечо, голову, вторую руку, застрял бедрами, в кровь обдирая их, прорвался через окно и рухнул на клумбу, где уже лежал его портфель.

«Да что же это такое, батюшки? Сейчас как грохнет!» — успел подумать, вскочил и опрометью кинулся на противоположную сторону улицы.

Вид мужчины, который посреди белого дня бежит по городу босиком в одних трусах и майке, прижимая к груди портфель, в другое время несомненно вызвал бы в городе интерес. Однако посошанцы за последнее время привыкли к любителям бега трусцой, а кроме того, еще помнили странные картины, связанные с появлением в городе инопланетян. Поэтому зрелищу полуголого бегуна с портфелем они не придали особого значения. Под свист и улюлюканье одних мальчишек Песьяков скрылся в ближайшей парадной. Удивилась старушка, которая жила за первой дверью.

— Тебе чего, батюшка? — спросила она, с удивлением разглядывая фигуру, которая возникла на пороге ее квартиры после тревожного звонка.

— Мне бы брюки, бабушка, — просительно произнесла фигура. — Выручи! Я заплачу.

— Оставил у кого-то, значит, — понимающе отозвалась собеседница, которая за восемьдесят лет насмотрелась в жизни разного. — Али пьешь? И пить-то нехорошо... Постой, посмотрю, сын у меня в отъезде, а внук в армии, может, чего и найду...

Деньги по счастью хранились в портфеле, и Песьяков после долгих препирательств сторговал у прижимистой старушки не только брюки, но и рабочую куртку маляра без пуговиц.

— Нет уж, в квартиру я тебя не пущу, кто тебя знает кто ты есть, может, убивец какой, а нитку с иголкой дам. На ступенечках посиди, попришивай. И пуговиц мне не жалко. Ты белые-то отбрось, черные да коричневые шей...

Этим же вечером мнимый маляр приехал на вокзал, не нашел там поезда и отбыл через час в Паратов снова рейсовым автобусом.

Машина пересекала вечерний задумчивый центр города и, совершая поворот недалеко от краеведческого музея, там, где кончался огражденный низкой металлической решеткой сквер, едва не задела пешехода с веником под мышкой, который, сойдя с тротуара, стоял погруженный в свои думы. Выскочив из-под автобуса, человек с веником укоризненно покачал головой. Это был начальник посошанской милиции, сам призванный следить за тем, чтобы рядовые граждане соблюдали правила уличного движения.

Позже, проезжая мимо зеленой окраины и коричневых, похожих на разверстые звериные пасти оврагов, Песьяков сложил в кармане фигу и пробормотал:

— И даром не надо!

Он имел в виду домик с забором и садом. Что же касается женщины, к которой он утром летел на крыльях и которая в этот момент стояла в очереди за колбасой, то испуганный донельзя фольклорист ее даже не вспомнил...


Веник под мышкой! Павел Илларионович впервые в жизни шел в городскую баню. И не так уж плоха оказалась она. Треугольный портик над входом подпирали две облупившиеся от времени колонны, а за ними прятались две гипсовые фигуры, которые с одинаковым успехом можно было принять и за древнегреческих воинов, и за спортсменов на отдыхе, и за желающих помыться. За спиной одного из спортсменов виднелось в стене окошечко, сунув туда рубль, получил Павел Илларионович вместе со сдачей трамвайный билетик, по которому и был впущен в само здание. Теплое и влажное черноморское побережье, ласковый галечный пляж под Батуми, вот что вспомнилось Пухову, как только вошел он в отделение, — сыростью и теплом, запахом одеколона «Магнолия» и дегтярным мылом пахнуло на него. В зале белели покрытые светлыми каплями шкафчики, а на скамьях сидели, развалясь, закутанные в белые тоги, напоминающие римских сенаторов, помывшиеся граждане.

Раздевшись и аккуратно повесив в шкафчик костюм, Павел Илларионович тоже уселся на скамье, задумчиво шевеля пальцами ног и неторопливо осматривая соседей. Публика в тот день пришла обыкновенная, невыразительная, но и она даже для не очень внимательного глаза резко разделялась на две половины: одна половина — были люди случайные, забежавшие наскоро помыться и торопливо делающие все, что положено делать в раздевалке — сунуть белье в шкафчик, крикнуть банщику: «Запри, дядя, номер!» — рысью убежать в парилку, из нее, еще быстрее перебирая босыми ногами, в помывочную, а оттуда, не сбавляя скорости, назад к своему шкафчику, к своей скамье. Бегая, не меняют такие люди цвета, остаются все такими же бледно-желтыми, как пришли, и на лицах у них написано только одно желание: как бы не опоздать, поскорее вернуться домой к приготовленному женой обеду или прямо отсюда бежать в учреждение, где не был моющийся с утра под предлогом местной командировки.

Зато вторая половина — люди куда более заметные. Входят в нее старички и отпускники, командированные и временно не работающие. Каждый из них пришел в баню для того, чтобы получить сполна то, что недодает жизнь рядовому человеку, погрязшему в круговерти невыполненных обязанностей. Эти не растираются судорожными движениями и не натягивают торопливо штопаные носки, не прыгают на одной ноге, выбивая из ушей воду, не поглядывают трусливо на стенные часы и не морщатся, видя, что опаздывают. Эти блаженствуют. Покрытые мелкими каплями, распаренные до цвета телячьего мяса, сидят они часами, закутанные по самые глаза в простыни, и, отдуваясь, неторопливо беседуют. Время от времени то один, то другой поднимается, сбрасывает с сенаторских плеч простыню и вразвалку, помахивая шайкой, отправляется по второму или по третьему разу в парилку, за разбухшей дверью которой слышатся шипение пара и неясные испуганные возгласы.

— Мыльце не желаете? Туалетное, банное? — спросил, незаметно подкравшись к Павлу Илларионовичу, банщик, на что тот, не вздрогнув, ответил:

— Банное, — и, получив сухой белый брусочек, отправился, прихватив шайку, с привязанным к ее ручке номерком, в мыльную.

Мылся начальник милиции под душем, быстро и не очень старательно, потому что и без того имел обыкновение принимать водные процедуры каждое утро, устраивая себе контрастный душ, а после него даже еще мочить холодной водой голову.

Сполоснув плечи и руки и с треском похлопав себя мокрыми ладонями по ляжкам, начальник милиции вернулся в зал, но садиться почему-то не стал, а, подумав, подошел к парилке и потянул за ручку. Чавкнув, приоткрылась дверь, и в Павла Илларионовича выстрелил густой тропический воздух, в котором в беспорядке смешались обезьяньи запахи и звуки. Через сизую завесу пара мелькнули лежащие на полках, искаженные дрожащим воздухом тела. Были они покрыты зелеными пятнами, отчего вздрогнул начальник милиции, проворно прикрыл дверь и только тогда понял, что зеленые пятна на телах не трупного происхождения, а от березовых листиков, от веников, которыми хлещут себя парящиеся. Понял и пошел на свое место. Быстро одевшись и вернув банщику номерок, вышел он затем в вестибюль, где его внимание привлек стоящий при входе ларек. Мочалки, носки, пузырьки с одеколоном и расчески затейливо расположились за его стеклами. Осмотрев ларек и втянув последний раз носом банный воздух, Пухов вышел на улицу. Подивившись, как это люди могут предпочитать парную и раздевалку собственной ванной, а веник мочалке, начальник милиции направился домой. По пути он остановился около бочки с квасом, постоял в очереди, где впервые услышал, что городе опять начало твориться что-то подозрительное. Говорили про женщину с распущенными волосами, которая будто бы ходит по квартирам, проникая туда через запертые двери и открывая краны. Напустив полную квартиру воды, уходит, а вода исчезает сама собой, стоит только вернуться с работы жильцам и позвонить по «02» или «01».

— Дергают их по-пустому, дергают, — убежденно сказал про пожарных и про милицию сосед Павла Илларионовича по очереди. — Они ведь тоже люди. Другой раз плюнут и не поедут.

— Насчет «01» сомнительно, а насчет «02» вы просто заблуждаетесь, — твердо возразил ему Павел Илларионович.

— А ты откуда такой в очках взялся? — спросил, не поворачиваясь к нему, еще один сосед, и Пухов, который сроду очков не носил, понял, что лучше ему из спора выйти.

Отпив из толстой зеленоватой кружки и не выплеснув опивок, как это делали все остальные, он аккуратно поставил кружку на бочку и пошел сквером. Шуршал крупный, привезенный из-под Паратова речной песок (им была посыпана дорожка), из-под ног озабоченно вспархивали воробьи, начинало темнеть, в сквере кто-то для пробы включил и тут же погасил фонари.

Придя домой, Павел Илларионович сменил костюм на спортивный, сбросил с натруженных ног узкие черные скороходовские туфли, сунул ноги в растоптанные домашние тапки, взял в руки газету и, присев к телевизору, включил аппарат. Когда трехцветная узкая полоска на экране, вспыхнув, развернулась в картинку, он с удивлением увидел знакомые кадры: бурную, покрытую коричневой пеной реку, звенящие и сплетающиеся струи, мост, устои которого дрожат от напряжения, и берег, медленно сползающий в реку. «Чего это они повторять вздумали?» — подумал Пухов, но тут зазвучал голос диктора и сообщил, что новый циклон, прошедший над кавказским побережьем, вызвал новые разрушения дорог и оползни. Ну, а тот факт, что в утешение снова показали тропический ураган, но на этот раз не во Флориде, а на острове Лусон, окончательно убедил Пухова, что это не повторение, а новое стихийное бедствие. «А не пора ли мне съездить туда?» — подумал Пухов. Он имел в виду, конечно, не Лусон, а Вапшавелу.

Странно, но начальник милиции, в жизни не ходивший в баню, а предпочитавший домашний душ, через день снова очутился около здания с колоннами и гипсовыми греками. Снова получил он в окошечке за спиной античного спортсмена билетик, вошел в вестибюль, но не направился в отделение, откуда доносился кружечный стук шаек, а снова подошел к ларьку. Сидевший за помутневшим от сырого воздуха стеклом краснощекий молодец в белом халате, из-под которого выглядывал ворот кремовой рубашки «сафари», отложил номер журнала «Человек и закон» и с неудовольствием посмотрел на него.

— Мыло, — сказал Пухов и посмотрел в глаза молодому человеку.

— «Кармен», двадцать одна копейка, — ответил тот и выбросил на прилавок брусочек, завернутый в белую бумажку с изображением богато одетой толстой женщины, которая имела мало общего с фабричной девчонкой из новеллы Проспера Мериме.

— Губка натуральная?

— Резиновая.

— Одеколон?

— Тоже «Кармен».

— Тогда придется воздержаться! — пошутил Пухов, отошел от ларька и вернулся на улицу. Впрочем, вид у него был теперь довольный — неудачная попытка посетить баню почему-то не расстроила его.

— Вот что, — сказал он, вернувшись в кабинет и вызвав самого молодого сотрудника. — Сколько у нас в городе бань?

— Восемь, — подумав, ответил тот.

— Давно березовым веником не работали?

Сотрудник покраснел.

— Понимаете, когда рос, у нас была отдельная квартира, а в училище — бассейн и душ, — признался он.

— Придется научиться. Будете каждый день ходить в городскую баню. Присмотритесь к людям. Дело в том, что там еще недавно завхозом работал некто Степняк... — и Павел Илларионович коротко объяснил суть происшествия в Балочном.

— Обратите внимание также на ларек у входа. Продавцом, по-моему, очень занятный молодой человек. Желаю удачи. Три дня хватит?

Делая пометку об этом в настольном календаре, Павел Илларионович обнаружил на листке крошечный рисунок — чашка с воткнутой в нее ложкой. Это могло означать только одно — вечером он приглашен к Матушкиным.


— Давненько, давненько не сидели мы за одним столом, — сказала Мария Гавриловна, со стуком высыпая печенье в стеклянную вазочку. — Да еще под новым абажуром. Первая моя покупка за последние три года.

— А что, хорош абажур, — отвечал Пухов, — и от печенья я не откажусь.

— Песочное, недавно появилось.

— А знаете, — вспомнил Степан. — До войны... Да-да, это было в тридцатые годы, жил я какое-то время родителями в Харькове, так вот — там самое главное лакомство для нас были «подошвы». Изобретение местных кондитеров: на фабрике все остатки после изготовления тортов и пирожных соскребались, перемешивались и этакими длинными лепешками, напоминающими след босой ноги, бросались на противни. И — в печь. Бисквитные крошки, крем, миндаль, кусочки цукатов, варенье — чего там только не было! Объеденье! Мы, мальчишки, эти «подошвы» обожали. Да и стоили они дешевле обычных пирожных... Кстати, Мария, покажи-ка сегодняшнюю газету Павлу Илларионовичу... Вы ее, конечно, видели. Отдел юмора просматриваете?

— Очень редко.

— А напрасно. В подражание столичной газете наши местные остроумцы изредка тоже публикуют фотографии «Что бы это значило?». Так вот, в сегодняшнем номере есть такое фото... Как оно вам?

— Молодой мужчина, очевидно отец, толкает детскую коляску, в коляске — кочан капусты... Что же тут остроумного? — спросил Пухов.

— Не знаю, Марии Гавриловне, которая купила газету, эта шутка тоже не понравилась. А мне — ничего, глупо, но смешно... А теперь присмотритесь к лицам, которые случайно попали в кадр. Вот это лицо вам ничего не говорит?

— Да это же Степняк! — воскликнул Павел Илларионович, рассмотрев фотографию. — Так, так, так...

Человек, стоящий на втором плане, пытался закрыть лицо рукой.

Конечно. Я его сразу узнал. Видел у вас фото. Снимок моментальный, Степняк заметил фотографа и пытается заслониться! К счастью, сделать он этого не успел... Ну как?

Когда Мария Гавриловна вышла на кухню и мужчины остались одни, Пухов сказал:

— Я так и думал — что он здесь. Кто-то держит его мертвой хваткой. Зульфия с ним не встречалась, это мы установили. Значит — сообщники. Кстати, любопытная деталь. В тот день, когда я побывал у нее, я зашел к квартирной хозяйке. Так вот, хозяйка сказала, что однажды видела (случайно — пришла, открыла дверь своим ключом), как у Степняков, — те оба сидели за столом, — на скатерти лежали разложенные веером тоненькие синенькие книжечки. Десяток, а то и два. Сине-серые.

— Неужели сберегательные?

— Они. Так вот, никаких сберегательных книжек ни за Степняком, ни за его женой никогда не числилось. Еще одна загадка, ключа к которой у меня нет. Бьюсь, тычусь туда-сюда... Ничего не выходит! Есть у меня одно совершенно несерьезное подозрение. Какое-то внутреннее смутное предчувствие... Скорее всего вздор. И касается оно человека, который никакого отношения к Степнякам никогда не имел, но недавно поселился в нашем городе.

— Как зовут его?

— Григорий Михайлович Лиманский... Пенсионер, прибыл два года назад на постоянное место жительства, отбыв срок заключения. Никаких кровавых преступлений, или краж, или даже покушений на ограбление за ним никогда не числилось. Все свои сроки, а их было ровно четыре, отбыл за мошенничество. О, Мария Гавриловна, какой у чая аромат! Признайтесь, как это вам удается?

— Кожура грейпфрута, тонко срезанная острым ножом, — сказала жена директора музея.

Чаепитие началось.


И действительно, ну почему бы подозревать Павлу Илларионовичу нового жителя Посошанска? Ну, что особенного вычитал он в его биографии? Обыкновенный жулик. Начинал скромно, один, без помощников, круг знакомых — коллекционеры-любители, те. самые, что покупают и бережно хранят у себя письма знаменитых людей, их записки, черновики, книги с пометками на полях. В середине пятидесятых годов Лиманский появляется внутри этого круга. Первая проба — продажа состоятельному коллекционеру клочка бумаги — так, пустяки, записка известного поэта своему домашнему врачу. Всего два слова: «Спина болит». За спину коллекционер отдал сотню. Следующая афера: бездарному драматургу продается рукопись неизвестной пьесы «Взятие города». И только принеся пьесу в Министерство культуры, узнал потрясенный драматург, что пьеса эта уже полвека идет в Московском художественном театре под названием «Дни Турбиных». Ну и что? Впрочем, именно тогда Лиманскому пришлось первый раз держать ответ перед законом. Затем он оставляет неблагодарное поле литературы и переключается на деятельность администратора. Плодоносный сад эстрады, гала-концерты, стадион с многотысячной аудиторией. Больше всего он любил Казахстан и Сибирь. Среди тех, кого он привозил к доверчивым добрякам хлеборобам и добродушным, истосковавшимся по большому искусству оленеводам, были и грузинское сопрано тончайшего диапазона, и ветеран Большого театра, а однажды ему удалось привезти за Полярный круг даже саму Мирей Матье. Магнитофон, усилитель, артист или артистка на сцене, хороший грим... Как просто, как просто!

Короче говоря, ИльяГригорьевич Лиманский был обыкновенным жуликом, и совершенно напрасно начальник посошанской милиции упорно его вспоминал.


Следующие сутки, именно сутки — и день и ночь, были сутками больших неприятностей. Нехорошо кончились они для Пухова и совсем плохо для его друга Матушкина.

Павел Илларионович был вызван на совещание в Паратов, а перед отъездом имел разговор с тем самым молодым сотрудником, которому поручил заняться городской баней.

— Полный порядок, — доложил, с готовностью глядя в лицо начальнику, сотрудник. — Продавцом в галантерейном ларьке работает Мещеряков Семен Карпович. Двадцать восемь лет, холост, живет с родителями. Не был. Не привлекался. И далее — все в ажуре.

— Образование?

— Оптико-механический институт. Ушел с пятого курса.

— Тема последней курсовой работы?

Сотрудник замялся.

— Не узнали. А надо бы. Тема теме рознь, — Павел Илларионович довольный откинулся в кресле. Есть — проходная, переписана у предыдущего выпуска. А есть — первый класс, юношеское дерзание, порыв в неизвестность. И что же имеет этот скромный работник торговли? Оклад у него — восемьдесят?

— Восемьдесят пять. Плюс прогрессивка.

— Еще пятнадцать. Итого сто. Минус подоходный и бездетность. Грубо говоря — все те же восемьдесят. И что он на них имеет?

— Садовый участок. Машина «Волга». Место в кооперативном гараже.

— Неплохо. Оказывается — восемьдесят рублей тоже деньги. Надо только уметь их тратить. А что, если проверить, как он торгует? Скажем, внезапный переучет. Вдруг у него под прилавком не только мыло «Кармен», а и электронные часы «Сейко»? Чем черт не шутит, может быть и что-нибудь похлеще, — например, серебро, подсвечник Людовик Пятнадцатый из Эрмита жа, а?

— Переучет сделали. Обнаружены два лишних скребка для пяток — семьдесят восемь копеек. Продавец объяснил: скребки вернули покупатели, как брак.

— Жаль. А со Степняком он общался?

— Утверждает — был едва знаком.

Сотрудник не договорил, отворилась дверь, стремнтельно вошел дежурный и положил на стол перед Павлом Илларионовичем желтый узкий бланк служебной телеграммы. «Вапшавела, — сразу же ухватил взглядом адрес отправителя Пухов. — Могила Зульфии Степняк результате последнего оползня прошедших дождей сползла реку просьба осмотреть могилу Зульфии Степяк невыполнима. Пирцхалава».

Вот тут-то едва и не застонал начальник милиции. Опять провал! Мельтешат, колют иголками мозг факты, догадки, предположения. Кто-то видел сберегательные книжки, зачем-то в город приехал изобретательный жулик, в ларьке у бани сидит и продает мочалки несостоявшийся специалист по оптике... Ниточки, ниточки, ниточки, концы которых никак не связать. Потому и разболелась у него голова, и принял он в купейном вагоне поезда половину горькой таблетки амидопирина с кофеином, а приняв, заснул, и тут же начала сниться ему какая-то ерунда. Будто подходит он, Пухов, к ларьку в городской бане и просит продать ему скребок, на что нахальный продавец говорит: «А покажите мне свои пятки!» И тогда начальник милиции тут же в вестибюле начинает раздеваться и снимать носки. Но под первыми носками оказываются вторые, под вторыми — третьи... Сон продолжался долго и был лишен всякого смысла. Но здоровая натура начальника милиции все-таки победила, сон наконец прекратился, наступил долгожданный отдых.

Отдых... Нехорошее, тягостное снилось в эту ночь и директору посошанского музея. Задержался он на работе, сел писать отчет по раскопкам кургана у Балочного, увлекся, позвонил домой, получил согласие Марии Гавриловны заночевать на работе (бывало такое не раз) и заснул на диване. Снилось директору, что идет он по берегу моря, среди скал, а из этих скал бьет из расселин белый клубящийся пар. Что-то в этом паре не нравится Степану Петровичу. Наклонился он, чтобы потрогать его рукой, но белые клубы исчезают и только змеится у самого директорского сапога безмолвная черная трещина. К следующему облаку спешит Степан, но и его уносит ветер, пар иссякает и только что-то неловкое, мешающее остается витать в воздухе. «Уж не запах ли?» — восклицает, проснувшись, директор и, сонный, пытается втянуть ноздрями воздух. Черт его знает чем пахнет, не серой, не землей, нет. Втянул воздух и тут же заснул снова, но очутился теперь в каком-то подвале. Каменные, покрытые скользкой жидкостью стены, вода под ногами, в ней доски... Идет, переступает с доски на доску. Прицелился, промахнулся, черпнул сапогом воды, снял один сапог, а второго уже нет. Идет далее босиком, впереди узкий коридор, в дальнем конце его свет. Один поворот, второй, а свет не приближается, но как-то непонятно становится все дальше и дальше. Слышится негромкое: шшр-р, шш-рр... Скребется кто-то, водит одной железкой по другой. Снова проснулся Степан, приподнялся, помотал головой. Не пропал, не сгинул звук: шш-рр, шш-рр... Посидел, поднялся, натянул брюки, куртку, вышел в коридор. Не зажигая света, сделал несколько шагов по музею. Шш-рр, шш-р... Точно — не сон, доносится откуда-то подозрительный звук. Пройдя зал с витринами и скифской бабой, подошел к выходу во двор, осторожно снял крюк, повернул головку замка, мягко приотворилась обитая войлоком дверь. На дворе темно, падают на крыши, вращаются ледяные звезды, около сарая движется, наклоняется какая-то черная фигура. Звякнуло, упало, делает что-то около сарайной двери черный человек. Поморгал Степан Петрович, сделал шаг назад, вернулся в музей, нащупал выключатель в зале, повернул. Яркими снопами ударил изо всех окон во двор свет, рассекли белые столбы на квадраты темноту, метнулся от сарая человек, описал по двору заячью петлю, перепрыгнул световой столб, с размаху рванул на себя ворота, брякнул засовом, выскочил в щель, часто-часто простучал каблуками по тротуару и исчез. Тишина. Только скрипнули, бормотнули, становясь на место, створки ворот. Никого. Одни звезды, да в световых, лежащих поперек двора столбах золотые пылинки — ночные мухи, и еще — на земле сорванный, раскрытый замок. Дужка перепилена.

Кинулся к телефону Степан Петрович звонить другу, ночь — квартира не ответила. Дежурный по отделу сообщил — начальник уехал в Паратов. Снова выбежал Матушкин во двор, осмотрел сарай: телега, крыльцо, сохи, бороны на месте. Так же вращается зловещее колесо, ничего не тронуто. И надо бы вызвать немедленно наряд милиции, да остановило что-то директора, плотно запер ворота, решил подождать дня.

А когда приехал Павел Илларионович и рассказал ему все как было Матушкин, покачал головой Пухов, сказал:

— Очень это все подозрительно. И наряд ты напрасно не вызвал. Будем ждать.

А чего ждать? Не сказал.


О, великое таинство людей, образовавших круг! Не в заставленных металлическими больничными стеллажами и сияющими морозной эмалью электроникой кабинетах проводили большую часть своего рабочего времени двимовцы. Напрасно целый день надрывались телефоны, бесшумно загорались и гасли разноцветные лампочки на пультах, напрямую соединенных с другими городами, — сотрудники, как правило, были не здесь. Лестничные площадки, закоулки около туалетов, уютные холлы, которыми кончались коридоры, — вот места, где бурлила мысль и где обсуждались важнейшие вопросы. Именно здесь спорили об отсутствии границы между голубым Пикассо и розовым, обсуждали новые марки автомобилей «Волво» и «Лейланд», а также вероятные даты жизни Будды. Прослеживали влияние итальянского маньеризма на немецкую живопись семнадцатого века и немецкого автомобилестроения на Швецию. Тут можно было почерпнуть сведения о даосизме, о философских взглядах Ауробиндро Гхоша, — о форкамерном зажигании и о безрамных кузовах с лонжеронами. Говорили о технике Ороско, о значении слова «катарсис», о деревянной скульптуре Перми и о правомерности применения математической статистики для определения износа шин. Тут между десятью затяжками люди узнавали больше, чем за годы пребывания в институте. Непонятная и парадоксальная страсть выплескивать свои знания не на страницы тетрадей, которые завхоз выдавал всем сотрудникам для написания плановых работ, а просто так, перед случайными слушателями, господствовала здесь. И напрасно потом листали страницы знатоки даосизма и «розового» Пикассо, разыскивая в своих тетрадях парадоксальные объяснения и блестящие выводы, так необходимые для написания отчета по теме, — увы! — конец полугодия приближался, и каждый раз лакуны в тетрадях наспех заполнялись случайными, наскоро переписанными из чужих книг фразами. Трудно, ох как трудно вести научную работу в отмеренные суровым распорядком дня часы! И грезились сотрудникам секторов ровные дорожки афинского сада, по которым, едва слышно хрустя песком, много веков назад разгуливали люди в белых хитонах, ведя между собой неторопливые беседы, гуляли и ничего не писали в коленкоровых гнусного вида тетрадях и не правили ночами труды, отпечатанные машинистками на листках, которые еще надо пронумеровать и снабдить примечаниями.

— Что мешает научной работе? — спросил однажды безымянный остроумец, специализировавшийся на занзибарской поэзии. — И наука и работа.

Так и остался этот афоризм без автора, потому что остров добровольно присоединился к Танганьике, образовав новое государство Танзанию, тему ликвидировали и остроумцу пришлось отправиться в другие города искать себе место.

Но в последнее время темой кулуарных разговоров стал симпозиум. Со всех концов страны должны были съехаться в Паратов специалисты по развитию литературы и специалисты по фургонам, седанам и багги. Да что — страны! Одних иностранных гостей ожидалось около сотни. И вспыхивали на лестничных площадках споры, обсуждались варианты, делался расклад, кому даст выступать Виктория Георгиевна, а кому определит только слушать. Плавал синий, похожий на щупальца глубоководного кальмара дым, образовывал в воздухе восклицательные и вопросительные знаки. Что — кому?

— Ну вот, Песьякова и Глиняного опять не видно, — произнес, выдыхая, один из завсегдатаев площадки. — Как вернулись из Посошанска, так от Виктории и не вылазят. Неужели программку симпозиума подрабатывают? А может, песочит она их?

— Конечно, программку, — отозвался второй. — И песочит.

Оба были не правы.


Лампа, которая висела над столом директора «Двима», была закрыта снизу разноцветным стеклом, и от этого лучи, которые она бросала на лица стоящих перед столом, были желтые, зеленые и синие.

— Но как же оно может вертеться? — в сотый раз спрашивала Виктория Георгиевна вернувшихся из Посошанска сотрудников.

— Особый сорт смазки, — обреченно, и тоже в который раз, повторил, отступая и потому желтея лицом, Глиняный. — Если допустить, что этот Матушкин достал в Японии особое масло с очень низким коэффициентом трения...

— Ну, откуда Япония? — возмутилась Виктория Георгиевна. — А вы что думаете? — обратилась она к зеленому Песьякову.

— Теория относительности, — предположил тот. — Эйнштейн.

— Безусловно. Моллюск отсчета, — директор даже привстала, отчего Песьяков и Глиняный отпрянули от стола и стали синими.

— Понимаете, — взмолился автомобилист. — Телега. Ни одной металлической части. Сработана полсотни лет тому назад. Какая в ней может быть техника? Где можно спрятать аккумулятор, привод? Простая телега!

— А что этот Матушкин?

— Жулик! — поторопился Песьяков, но его товарищ, уловив настроение директора, его не поддержал.

— Обыкновенный растерявшийся человек. На шарлатана не похож. Мы с ним обсудили все.

И онеще раз повторил, как они битый час дежурили около проклятого экипажа. Мало того, вспомнил и эпизод, о котором сперва решил умолчать — как пытался остановить колесо и что из этого получилось.

— Если бы вас убило, вы вошли бы в историю науки... — зло начала Беллинсгаузен, но в это время ударил красный телефон, который все в институте называли «вертушкой» и который связывал между собой всех начальников в городе. Звонок был такой резкий, что Песьяков и Глиняный вздрогнули. Они опасливо уставились на Викторию Георгиевну, та взяла трубку:

— Слушаю вас... Да, вернулись... Что рассказывают? Ерунду... Ах, вы и сами видели... Вы правы, мы можем оказаться в глупом положении... Я бы хотела... Ну, раз вы твердо решили... — И она бережно положила трубку на аппарат. — Пока мы тут с вами препирались, там, — она кивнула на вертушку, — принято решение. Пармен Парменович приказал перевезти телегу в институт.


Человек, о котором суровая и решительная Виктория Георгиевна почтительно сказала Пармен Парменович, был председатель паратовского исполкома Сутырин.

Пармен Сутырин был фигурою незаурядной. Есть люди, для которых величина поста, на который они попадают, не помеха, а помощь. И попадись ему должность не областного, а республиканского масштаба, — а то и бери выше! — не оплошал бы Пармен, сдюжил. Не обделила природа потомственного речника ни сметкой, ни силой. Род свой Сутырины вели от лоцманов великой реки, по которой век от века проводили они над коварными мелями и мимо зловещих, желтым светящих кос глубоко сидящие, груженные мешками с мукой да сосновыми душистыми бревнами, баржи. Роста были в сутыринском племени все мужики саженного, фигурой квадратные, спина что каменная плита, разденется — не мускулы — канаты. Про парменовского деда рассказывали: тонула как-то раз баржа. Начала тонуть посреди реки, да успели подтащить к причалу. По двум узеньким танцующим сходням заторопились, потянулись муравьиные ленточки. Почти все мешки вынесли грузчики на причал, последним (сходни уже вровень с водой) зашел на баржу парменовский дед. Огляделся — на дне еще пять мешков. Грузят здесь двое доходяг, каждый тоньше мешка в два раза. Еле взвалили на деда вдвоем мешок. Посмотрел тот под ноги — сейчас баржа под воду уйдет.

— Клади еще! — командует. Быстро закинули на него второй. — Еще вали!

— Да как? Не выйдешь.

— Говорю, клади!

— Мешки еле держатся.

— Клади и этот. Последний сами унесете!

С четырьмя мешками, шевельнулся и пошел дед. Как? Никто потом понять не мог. Хорошо, доски уже были без наклона. Сделает шаг, остановится, проверяет — не ползут ли? Еще шаг... Еще... Слышит, позади доска хрустнула, всплеснуло, бултыхнулось два раза.

— Никак рухнули? — спрашивает. — Оба?

— Оба! — говорят.

— Ништо, выплывут...

Сошел на берег, сбросил мешки. Пот со лба отер.

— Надо было мне пятый самому брать... — Сказал, присел у горы, голову назад откинул, затылок на мешок положил и умер. Вот какой был дед.

И внук под стать ему вырос. В школе отучился, в институте, до председателя колхоза быстро дошел. Такой председатель из него получился, все с почтением: «Парменыч сказал...»

Всем хорош был председатель, да одна закавыка: писал печатными буквами. Школу окончил, в институте диплом на труднейшую тему сочинил, а письменными значками не овладел. Как выучила его когда-то бабка печатными, каждая буква с таракана величиной, так и писал. Напишет, бывало, председатель поперек заявления колхозницы «Р-а-з-р-е-ш-а-ю» или «О-т-к-а-з-а-т-ь». Все! Не смогла грамота победить потомственного лоцмана. Так вот, как раз в Паратове подряд четвертого председателя исполкома сняли. Кто-то говорит: «Сутырина надо ставить!» Сперва стеснялись — как бы об этой его странности на самом верху не стало известно. Но потом успокоились. А почему бы и не писать ему так? Вон про Ивана IV ученые до сих пор спорят — грозный царь знал грамоту или нет?

Ровно через час после ухода из музея ученых мужей из «Двима» в Посошанск заглянул он сам. После крутого разговора в «Степьканале», где крепко спросил Пармен с успокоившихся было мелиораторов за уходящую в землю на пути к полям воду и за соль, которая упрямо поднимается из глубины, вышел председатель покурить. И там, стоя на лестничной площадке и прикуривая малоникотиновую сигарету «Ядран» от сигареты «ТУ», которую держал в руке бывший заведующий сектором Браун-Згуриди, услышал Пармен слово «колесо». Были это базарные, недостойные областного масштаба руководителя слухи, но насторожился Пармен, потому что твердо усвоил бывший председатель колхоза — народ зря не говорит ничего.

Вот отчего, когда все посошанское начальство было уверено, что черная сутыринская «Волга» уже движется по шоссе к Паратову, мягко подкатила она к музею. Беззвучно остановилась. Заметались в музее испуганные появлением черного автомобиля сотрудники, загремела ведром вспугнутая возгласом «Начальство приехало!» уборщица, резво вышел из кабинета, чтобы столкнуться лицом к лицу с приехавшим, Степан Петрович Матушкин.

— Где колесо? — быстро спросил Пармен Парменович.

И только показал рукой в сторону сарая Степан, как председатель уже шагал туда сам.

Распахнули ворота, день был ясный, наклонные солнечные колонны легли на земляной истоптанный пол.

Колесо вращалось. Сутырин обошел телегу кругом, протянул было руку, поймал предостерегающий Степанов взгляд, мысленно согласился с предостережением и пальцы убрал.

— Были только что ученые, — вежливо сообщил Степан и, полагая, что узнать это паратовскому руководителю будет приятно, добавил: — Сказали, что это феномен, загадка природы.

— А объяснили они, в чем дело?

— Хотели найти моторчик или привод. К сожалению, ничего не нашли.

Пармен еще раз обошел вокруг телеги, шумно втянул с детства знакомый, теперь полузабытый аромат сухого дерева, колесной мази, железа, крякнул и уже совсем недовольно еще раз спросил:

— Так что они все-таки говорят?

— Говорят, что движение без приложения посторонней силы нереально, — объяснил Степан. — Что такое движение противоречит законам.

— Ага, а колесо вращается.

— Вечный двигатель невозможен, — говоря как бы за уехавшую комиссию, объяснил директор музея.

— А он перед нами, — сказал председатель. — Уехали. Ну, ничего, я с них спрошу. Они у меня попрыгают.

Тяжела не только шапка Мономаха, тяжела и шапка председателя облисполкома.

Все равно ему, Пармену, отвечать и за незавершенное строительство двух школ, и за плохое снабжение в новом микрорайоне, и за сгоревший клуб, и за то, что ведущая актриса драмтеатра сбежала в Волгоград с тамошним тенором. «Отвечу и за вечный двигатель», — решил он, похлопал по плечу Степана Петровича (вежливый, но явно толковый директор ему понравился) и, выйдя со двора прямо на улицу, направился к «Волге». Мотор работал, автомобиль легко взял с места и увез председателя.

Уже подъезжая к Паратову, вырвалась машина на магистраль, связывающую столицу с югом, помчалась по белому асфальту, вместе с ним вылетела на речной обрыв. Широко и сине засветилась внизу великая река. Было здесь одно любимое место у председателя, где любил он посидеть, подумать. Остановил у него машину, крутой узкой тропкой влез на висящую над обрывом скалу, прозванную в народе почему-то Разбойничьим утесом.

Собственно, и не утес был это вовсе, а так, просто холм. Обвалилась в незапамятные времена половина его, подмытая водой, обнажились слои белого известняка, мела. Любил сидеть здесь Сутырин на плоской, словно примятой вершине, сглаженной дождем и ветрами. Что за простор! На три стороны раскинулась речная долина, выкатилась бегущая с севера широкая стальная лента воды, могучим узлом сплелись два изгиба. Сужаясь, исчезает река за поворотом, а внизу — с ветровым свистом — бесконечные, нет им конца и краю, заливаемые в разлив весенней водою луга. Течет за горизонт пойма, едва заметно шевелятся в ней обдуваемые сухим, с Урала пришедшим воздухом травы, словно далекие волны неторопливо ползут по ней. Подивишься, изумленно выдохнешь, а когда, постояв, начнешь бродить, непременно наткнешься на присыпанные слабой пылью кирпичи. Откуда они? Поднимешь, пощелкаешь ногтем — чистый, высокого тона звон. Да и цвет кирпича, если потереть рукавом, тронуть мокрым, смоченным в слюне пальцем, необычный — темно-красный, цвета затухающего пламени, такого пламени, когда нет уже в нем силы, когда опускается оно, меркнет, мешается с синими угарными язычками. Странный цвет, — думал каждый раз Пармен. Ни дожди, ни ветры не сумели повредить кирпичу, не отковырнуть, резки грани, гладка поверхность, цел камень. Какой безымянный мастер в какие года слепил его из глины, закалил в огне? Кто и когда занес его сюда, для какой надобности?

Недвижима внизу река, шевелит ветер, клонит травы, тихо шепчет придавленный ветром к земле степной шиповник. Нет ответа. Подержав в руке, бережно клал каждый раз Сутырин кирпич назад, в траву.

Вот и на этот раз, постояв, словно нехотя сошел каменистой тропинкой Пармен к машине, тронулась та с места, поднялись из-за горизонта первые дымы и трубы, первые крыши — его город.

Паратов молодой и одновременно древний. Город на берегу великой реки, где по освещенным зеленоватыми фонарями центральной улице до полуночи льется поток людей, где горят огни кинотеатров и около рекламных щитов стоят влюбленные парочки, а также те, кто мечтают стать парами. Город, в котором за ярко освещенными изнутри витринами продают макароны в пачках и узкие коричневатые бутылки пепси, где торопятся с работы отцы и матери, неся в руках портфели, набитые чертежами и потрошеными курами, город, который умеет принимать искателей новой жизни, оправдывать чаяния и лишать надежд, возносить лифтами к долгожданным удобным квартирам и выбрасывать неудачников назад пассажирами междугородних автобусов. Город старух, проживших всю жизнь в одноэтажных домиках на окраине, честолюбивых чиновников, демобилизованных солдат и скромных счетных работников, грубых милиционеров и застенчивых студенток. Город, в котором гремит музыка дискотек и стоит тишина больничных палат — там умирают инфарктники. Город с тяжелым запахом гниющих около речных причалов пеньки и водорослей и тонким ароматом духов у подъезда областного театра, с усталыми лицами прохожих, с возгласами знакомых, звуком редкой пощечины и скрипом детской коляски, которую торопятся увезти от места драки.

Город — старший брат Посошанска.


ЗЕМСТВО — земские учреждения, выборные органы самоуправления (земск. собрания, земск. управы), введены в 1864 г., ведали просвещением здравоохранением, строительством дорог.

МИРОВЫЕ ПОСРЕДНИКИ — должностные лица в России в период проведения крестьянской реформы 1861 г. Назначались из дворян, для утверждения уставных грамот и разбора споров между крестьянами и помещиками.


Пианола стояла в прихожей и не работала уже много лет. Ее починил дядя Костя. «Она испорчена, не трогайте!» — предупредила мать. У матери было музыкальное образование, и поэтому, объясняя дяде Косте устройство инструмента, она морщилась. Но отец захохотал, разрешил, пианолу выкатили в столовую и поставили впритык к фортепьяно. Дядя Костя снял переднюю стенку, обнажились рычаги и колеса, лег на пол и стал вертеть отверткой и отгибать что-то плоскогубцами. Потом послышался визг железа — работал напильник. Мать ходила по комнатам, прижимая к вискам пальцы, и пила валерьянку. Наконец, дядя Костя поставил стенку на место, из кладовки принесли несколько валиков — на каждом была намотана плотная бумажная лента с мелкими, причудливо расположенными дырочками. Валик вставили в пианолу, дядя Костя сел на нее и, нажимая ногами на педали, не двигаясь с места, поехал, как на велосипеде. И вдруг из недр давно молчавшего фортепьяно вырвался и заполнил всю комнату полный и сильный музыкальный аккорд. Я сидел на полу (мне было шесть лет), этот звук поразил меня; он распространился вдоль стены, ударил в буфет, зазвенели рюмки. Казалось, сам воздух в комнате стал звонким и подвижным, он то давил мягко на уши, то откатывался, оставляя в голове тихий гул. Фортепьяно звенело, пело, а я, ничего не понимая, сидел с открытым ртом, потому что впервые в жизни на моих глазах происходило чудо.

Через год дядя Костя повесился — это долго скрывали от меня — он устал слушать резонные объяснения, почему его изобретения не годятся и что ему надо учиться. Он ушел из жизни, устав проигрывать, оставив без средств к существованию жену и четверых детей.


РУССКО-ЯПОНСКАЯ ВОЙНА — 1904 — 1905 гг. за господство в Северо-Восточном Китае и в Корее. Начата Японией нападением на Порт-Артур и Чемульпо.

ГАОЛЯН — однолетнее травянистое растение рода сорго, сем. злаковых. Крупа, мука, сено, силос, плетеные изделия.


Первые свои воспоминания Мария Пальчинская относила к самому раннему детству, было ей тогда не больше трех лет, но запомнилось все: и одноэтажный дом с двумя колоннами у входа и мансардой, жиденький сад с беседкой в дальнем углу, с дорожками, обсаженными сиренью, прудом, над которым склонились три ветлы и на берегу которого всегда лежала рассохшаяся лодка с повисшей уключиной. Помнился кучер Трофим с пегой мосластой лошаденкой, экипаж — разболтанная четырехколесная пролетка с сиденьями, вытертыми до блеска. Летними вечерами Трофим подъезжал к дому, экипаж, заскрипев и охнув, останавливался, отец с матерью усаживали в него Марию с братом, сами садились по бокам. Трофим шлепал вожжами, издавал какой-то сосущий губной звук, лошадь трогалась с места и неторопливо выволакивала экипаж вокруг дома через задний двор на дорогу, а там улицей, мимо крытых соломой хат к околице, где стояло нелепое сооружение вроде шлагбаума, запиравшее въезд в Балочное.

Трофим слезал с сиденья, шел к этому сооружению и останавливался, готовый принять участие в однажды придуманной игре. Мария поднималась и, протянув к нему маленькую ручку, изо всех слабых сил протяжно, с восторгом кричала:

— Вороты!

Трофим снимал с петли горизонтальное, провисшее посередине тонкое бревно, оно под тяжестью груза, прикрепленного на другом его конце, приподнималось; возвращался в экипаж, и пролетка выкатывалась на пыльную дорогу. Та шла с небольшим подъемом и скоро выбегала к подножию огромного кургана. Неохватное, чернеющее, слабо освещенное заходящим солнцем пространство лежало вокруг. Там, где дорога, перевалив самую высокую точку, начинала соскальзывать вниз, пролетка останавливалась. Трофим бросал вожжи, лошадь, опустив голову, начинала щипать траву. Отец с матерью, ссадив детей, выходили на обочину. Впереди в темнеющем небе полосами лежали темные со светлыми прожилками облака. Тусклое малиновое солнце медленно опускалось в них, прорезало один ряд, второй и, наконец, прикасалось своим нижним краем к горизонту. Отец взволнованно говорил: «Смотрите, дети, запомните это чудо на всю жизнь!» — а мать каждый раз забирала в ладони и сжимала детские ручки. Солнце начинало плющиться, багроветь и, наконец, разделялось на две соединенные тонкой перевязкой части. Мать тихо вскрикивала. Части солнца быстро опускались за окоем, а на том месте, где только что был огонь, еще дрожало некоторое время яркое, светлое зарево. Потом и оно начинало гаснуть, подкрашенные снизу облака понемногу темнели и сливались с землей и небом, лошадь переставала щипать траву и, привычно подняв голову, ждала: наступало время возвращаться.

Прогулки эти как-то сразу и неожиданно прекратились, должно быть оттого что заболела мать. Она исчезла из памяти, потом Мария узнала — мать увезли в город и там она умерла. Смерть отца прошла тоже незамеченной: Мария в то время уже училась в городе, а когда пришло известие о его кончине, приехать не удалось.

Так они остались вдвоем с братом. Усадьба понемногу приходила в упадок, все попытки брата наладить хозяйство оказались неудачными. Деревня жила своей жизнью, бывшая барская усадьба — своей.


Университет, куда она поступила, поразил ее: как будто распахнулись двери и окна, которые были до того наглухо закрыты. И поразили не занятия в чинных с высокими потолками аудиториях, не наклонные, амфитеатром, ряды, на которых хмуро рассаживались, скрипели карандашами, гудели о чем-то бородатые студенты в тужурках и студентки в глухих платьях, с высоко подобранными волосами. Не лекции, когда где-то внизу у доски мечется всклокоченный молодой профессор и стремительно говорит: «таинственная сила мистицизма», или: «беспощадная логика киников», или: «безусловная категоричность христианства»... Нет, поразили ее вечера, когда собирались у кого-нибудь на квартире или в комнате, которую снимала студентка или студент, пили из медного пузатого самовара чай и спорили, спорили до хрипоты. Все участвовали в каких-то таинственных «кружках», ходили на собрания, о месте которых при Марии Гавриловне попервоначалу не упоминали. Двое или трое уже испытали высылку или тюрьму. Спорили об отношении к России и ее народу, и, хотя народ как-то был отделен в разговорах от них самих, говорили о нем в самой превосходной степени, не забывая никогда упомянуть о «своем долге перед ним». Для нее, Марии, как она поняла, это значило — после университета вернуться в Балочное, образовать там школу и учить детей.

Несколько раз приезжал брат Всеволод, приходил на эти чаепития, но в спорах не участвовал, хотя в университете Мария видела его с бородатым студентом, мрачным, с решительно сжатыми губами, в пенсне на цепочке.

— Корзунов. Один из тех... Участвовал в заговоре против губернатора. Говорят даже, ему поручали стрелять, — шептали подруги.

Вечерами Всеволод рассказывал: он теперь понял, хозяйствовать в деревне надо совсем по-другому. Нужны новые методы. В Европе фермеры уже начинают прислушиваться к ученым, в Америке переняли у туземцев и стали широко сажать кукурузу. Недопустимо, что жизнь в русской деревне на зиму замирает, что он уже все продумал, выписал семена сои и связался в городе с человеком, который обещал доставить ему станок катать зимой пимы — обувь, которая, безусловно, найдет при наших снегопадах и морозах спрос.

Весной она сдала сессию, сдала неожиданно для себя очень хорошо, даже профессор, тот самый, что читал о киниках и Канте, выслушав ее ответ про французское Просвещение, ласково тронул руку и сказал: «Вот именно, с таким чувством!», но тут же отошел и никогда больше, встречая в коридорах, не заговаривал, а только отвечал на поклон.

Прежде чем ехать летом на каникулы в Балочное, она всякий раз шла гулять на берег реки. Великая река текла, огибая кирпичные, с зубцами стены и кирпичные круглые башни с островерхими крышами, около самой воды лежала выброшенная на берег барка, сквозь проломленные борта и кривые, держащие их брусья были видны заливной низкий берег, густая, начавшая желтеть трава и какие-то голенастые высокие птицы, разгуливающие в ней.

Балочное встретило жарким июнем, скупой зеленью старого небольшого прозрачного сада, по утрам из степи густо тянуло отцветающим шиповником; пруд наполовину высох, и черную воду обнимало ниже ивняка такое же черное с зелеными пятнами тины кольцо обнажившегося дна.

Вставали они рано. Всеволод кричал под окном:

— Проспишь царствие небесное!

Она открывала настежь раму, перекидывала босые ноги через подоконник и падала на руки брату, потом они, дурачась, наперегонки бежали к пруду, в маленькой, на две кабинки, купальне переодевались; Всеволод первый с размаху падал с досок в воду, выныривал, отфыркивался, к лицу прилипала зеленая полоска травы или круглый коричневый лепесток, отбрасывал их и, перевернувшись на грудь, рывками, размашисто, саженками начинал плыть от берега. Мария Гавриловна сходила в воду мелкими шажками, останавливалась; вода всякий раз сперва казалась холодной; потом, присев, выставив вперед руки, неожиданно отталкивалась и, уже радостно чувствуя — нет, не холодна, великолепная вода! — плыла. После купания пили чай. Брат раскладывал перед собой старые газеты. Жизнь текла медленно, газеты были недельной и двухнедельной давности и не отличались между собой даже объявлениями. Всеволода беспокоила Англия, и еще он по нескольку раз перечитывал сообщения о напряженности, возникшей, по слухам, между Россией и Японией...

Однажды он прочитал корреспонденцию, в которой журналист беседовал с женой русского морского офицера. Зимой русские военные корабли, уйдя из замерзающих владивостокских бухт в вечно теплый Нагасаки, отстаивались там и даже проходили мелкий ремонт, для семей снимали квартиры. Жена офицера очень хорошо отзывалась о японской прислуге, хвалила чистоту и порядок в японских домиках, была довольна и базаром.

— Вот видишь, какая там напряженность? — сказала Мария Гавриловна. — Японцы очень хорошо к нам относятся. А как, должно быть, приятно провести зиму без снега. Проходить весь декабрь и январь в легком платье. И разве не прелесть — в январе дети едят фрукты!.. Нет, положительно, ты что-то не понял.

Брат пожал плечами, и разговор у них перешел на школу, которую хорошо было бы открыть в деревне.

На старших курсах Мария сблизилась с несколькими студентками, все они опять говорили о необходимости работать для народа, говорили, что обязанность интеллигенции отдать знания, полученные за счет того, что кто-то все эти годы трудился и тем самым давал возможность тебе безбедно учиться. «Да, да, именно так», — говорила Мария, слушая эти разговоры, бледнела и сжимала тонкие пальцы. Перед ее глазами вставали белые слепые хаты, деревенская пустая улица, за белыми стенами, за слепыми, освещенными красным закатным солнцем окнами мужики и их жены, а главное, таинственные, нуждающиеся в ее помощи мальчишки и девчонки.

— Учить их. Нести к ним слова, уже сказанные, но им неизвестные, о доброте, равенстве и счастье...

Вот почему, когда подошло время выпуска, она, удивив комиссию, твердо сказала: «Я еду к себе, в деревню». — «Но там даже нет школы!» — возразили ей. «Организую сама». Члены комиссии переглянулись. «Но это не по вашим силам. Вы знаете, что значит организовать школу на пустом месте, там, где ничего нет?» — «У меня там живет брат. У него связи», — упрямо подтвердила она.

И вот снова Балочное, они со Всеволодом начали хлопотать. Изба нашлась легко, но нужен был ремонт, затем нужно было купить учебники и нанять хотя бы одну уборщицу. Значит, следовало ехать в Посошанск — деньги, небольшую сумму, сказали, может дать земство. И как все это ни было трудно и неприятно, Мария Гавриловна чувствовала подъем — жизнь началась, то, о чем спорили долгими вечерами на студенческих собраниях, начинало сбываться.

В эти дни ко Всеволоду приехал Корзунов. Он сразу же не понравился. Вылез из пролетки неестественно бледный, в рубашке нарочито низко расстегнутой у ворота, держался сухо. К обеду опоздал, сел рядом с Марией, но ни разу не обратился к ней, а когда она попросила придвинуть салатницу, подвинул не глядя. После сладкого перешли в гостиную. Всеволод поднялся в свою комнату и принес оттуда книги, которые привез ему Корзунов. Это были «Жизнь животного мира» какого-то ученого-немца и несколько тоненьких брошюр о социализме, относительно которых между ним и Корзуновым немедленно возник спор.

Мария перелистывала плотные, чуть желтоватые страницы, — немец писал скучно, все время употребляя латинские названия, но в книге было много рисунков животных и вклеены цветные таблицы. С них смотрели пестрые коралловые рыбы, птицы с пышными хвостами и какие-то совсем непонятные звери, коротконогие, с носами наподобие чудовищных бананов.

— Может быть, пойдем пройдемся? Парит, к вечеру соберется гроза, — сказал Всеволод, Мария промолчала, а Корзунов, пожав плечами, ответил: «И все-таки ты не понимаешь значения работы в кружках», — сказал, собрал брошюры и ушел с ними к себе наверх.

Гроза началась, когда уже стало смеркаться. На западе, над озером, над лесом, появилась небольшая, освещенная снизу туча. Она стала расти, верх ее уплотнился и приобрел синий, местами даже черный цвет. Туча раздалась в ширину, верх ее вытянулся и простерся наподобие языка, а цвет изменился на грязный с красной ржавчиной, отчего туча приобрела сходство с наковальней. Она придвинулась к саду, к усадьбе. В саду защелкало, упали первые капли, начали вздрагивать листья и вдруг звонко лопнуло, покатилось, на веранде затряслись стекла. Белая водяная стена выросла за открытой дверью, а в саду ветер начал гнуть и трепать деревья.

Впрочем, гроза окончилась скоро, туча исчезла, в белом небе низко над горизонтом всплыло малиновым пузырем солнце, редкие капли, срываясь с карниза, еще били в лужи, но темный песок на дорожках уже быстро светлел. — Ну, как тебе он? — Голос брата раздался позади, — Всеволод спустился сверху и теперь стоял с двумя ненужными зонтами. — Может, мы все-таки прогуляемся? Подумать только — самая светлая голова во всем университете и конспиратор. Неуступчив, ох неуступчив: не поступается ни одним своим принципом.

— Зонты уже не нужны, — сказала Мария. — Я только туфли сменю.

Они долго ходили по саду. Мария ждала, что Корзунов спустится вниз и тоже присоединится к ним, но он так и не вышел.

Думая о Корзунове, она решила, что его заинтересует школа и что про нее ему надо обязательно рассказать.

Сделал это Всеволод, на следующий день, когда они после обеда снова сидели на веранде.

Были открыты окно и дверь, басовито и назойливо гудела, то и дело залетая в них, пчела, воздух над степью был желт, тяжел и неподвижен. В саду устало пела иволга.

Они сидели на плетеных стульях, Всеволод с Корзуновым за столом, на котором были разбросаны привезенные все тем же Корзуновым журналы, Мария Гавриловна у окна, на коленях открытый томик Плещеева, от неподвижной занавески, через которую бьет рассеянный свет, жарко затылку.

— Последняя «Нива», — говорит Корзунов и подталкивает к брату журнал, — одиннадцатый нумер, продолжение графа Толстого «Воскресение». Отчего ты не выписываешь его? Всякий интеллигентный степняк сведения о мире черпает главным образом из «Нивы».

— Да, да, стоит подписать, — соглашается брат. — Всего шесть пятьдесят. Ах нет, это в Петербурге и Одессе, а с доставкой во все места России семь рубликов.

— Ты закис здесь, Всеволод, — сурово говорит Корзунов. — Грядет время перемен. Я удивляюсь. Неужели тебя всерьез интересуют улучшения в хозяйстве, которые ты ведь не сможешь вести сам, своими силами, при своих ограниченных средствах?

— Отчего же... Были бы деньги. Обращался в кредитный банк, пока рассматривали — банк закрыли. Сейчас сила в деревне не мы, сила — люди предприимчивые, хваткие, никто уже не спрашивает родословную. Настоящее дворянство, часть общества наиболее культурная, по нравственным и умственным качествам своим первая, уходит. Везде чиновники, говоришь с ним и не понимаешь: то ли разговор идет на разных языках, слова одни, а смысл каждый вкладывает свой, то ли он хитрит, ждет, когда ты ему что-нибудь положишь в карман.

— Все от беспомощности и глупости правительства, — возражает Корзунов. — Отменили крепостное право, а чем заменить его — не придумали. Не скажу, поторопились, уже и так было поздно: позор! — отстать от всей Европы на целый век. Не хватило ума: создали институт мировых посредников, институт рухнул, бросились создавать новый — институт земских начальников, он трещит по всем швам. Тех немногих честных губернаторов, которые еще как-то пытались поддержать идеи самоуправления, — не выгнали, нет, гораздо хитрее‚ — наградили орденами и перевели в сенат или в западные области. Про эпопею Арцимовича слыхал?

— Краем уха.

— Уже в Польше. А соратники пишут ему туда: утомленные борьбой, мы все оставили мировую деятельность. Вот тебе и губернатор! А подлецы торжествуют.

— Но что ты предлагаешь? Опять за старое? Нелегальная деятельность? Бомбы?

Мария Гавриловна, подняв глаза, успела заметить, как Корзунов незаметно кивнул на нее. Брат понял, пожал плечами, замолчал. Ее присутствие тяготило их.

— А мы с Машей школу решили открыть, — сказал наконец Всеволод. — Подобрали пустую избу. Немного денег земство даст, и начнем. Три класса, больше не нужно, да и не поднять больше.

— От малых дел и результаты могут быть только малые, — сурово сказал Корзунов. — Простите, Мария Гавриловна. — Он сказал это морщась.

Мария Гавриловна поднялась и через порог шагнула в сад. В лицо ударил неподвижный знойный воздух, она словно сама ударилась о него. Тени на дорожках короткие, солнце светит из зенита, под ногами вяло поют цикады. Шла по дорожке к беседке, горько закусив губу: как он смел так говорить о школе? О деле, ради которого она отказалась от работы в Посошанске в гимназии (предлагали такое) и приехала сюда, одна... Позади послышались шаги. Корзунов догнал ее, остановился рядом, сказал:

— Я не хотел вас обидеть.

«Должно быть, его послал брат», — подумала Мария Гавриловна.

Они пошли по дорожке к беседке. В беседке пахло сухим тленом, по дощатому рассохшемуся полу бегали рыжие муравьи, в щели между досками лезла редкая трава.

— А если покататься на лодке? — спросил он. — Около воды прохладнее.

Мария Гавриловна слабо кивнула и первой пошла к пруду. Там Корзунов подождал, когда Мария, раскачивая лодку, пройдет и сядет в нос, тогда снял цепь и, став одной ногой на корму, сильно оттолкнулся.

Лодка, шурша бортами о траву, скользнула от берега, выскочила на чистую воду и закачалась, Корзунов вставил уключины, поднял со дна весла и неумело, ударив вальком себя по руке, сделал первый гребок. Лодка шла толчками среди рыжеватой куги и раскрытых кувшинок, от каждого удара весел на воде оставались нанизанные одно на другое подвижные кольца, какие-то птицы чертили у самой воды.

— Почему вы такой неразговорчивый? — спросила Мария Гавриловна.

Корзунов не ответил, весло вырвалось у него из руки, холодные ломкие брызги ударили ей в лицо.

— Простите, — он смутился, полез в карман, достал чистый носовой платок. Наклоняясь, сорвался со скамьи, лодку затрясло.

— Ну вот, еще не хватало, чтобы мы с вами очутились за бортом, — недовольно сказал он.

Катались долго, над водой появились стрекозы, они едва заметно перебирали прозрачными крыльями, а когда подлетали, то Мария каждый раз видела, как в их огромных шаровидных глазах вспыхивают и гаснут искры.

Идя назад по дорожке к дому, она спросила:

— Скажите, а правда, что вы участвовали в заговоре против губернатора и что вам поручили стрелять в него?

Он недовольно пожал плечами.

— У вас руки до сих пор мокрые и в ряске, — сказал и, снова достав платок, протянул ей.

Мария Гавриловна слышала от подруг, что мужчины иногда делают это для того, чтобы иметь возможность взять потом женскую руку в свою и поцеловать, Но Корзунов подождал, когда она сама вытрет ладони и вернет платок, после чего неожиданно весело кивнул.

Он уехал странно, ночью, не предупредив и не попрощавшись. Она слышала, как заржала лошадь, Трофим вполголоса сказал ей: «Балуй! Люди спят!» — и повозка укатила.


Посошанск, куда она приехала хлопотать о школе, встретил ее кривыми неширокими улицами, гулом тележных колес на булыжных мостовых, гомоном воробьев, устраивающих драки на базарной площади, пестрой ленивой толпой, текущей вдоль рядов с ранними яблоками, синей картошкой, зелеными горами лука и укропа. Проехав базар, пролеткаповернула на главную улицу, такую же неширокую, мощенную красноватым камнем. Дома здесь были одноэтажные, беленые, с железными, крашенными в зелень крышами. Между домами тянулись заборы, через них свешивались зеленые кисти сирени, а за ними, как свечи, поднимались тополя. Гостиница, в которой она остановилась, оказалась небольшой, двухэтажной, номер, который ей отвели, помещался на втором этаже, и поэтому из окна был виден низкий, утопающий в пыли и тусклой зелени город. Горбатились железом и черепицей крыши, в садах курчавились абрикосовые деревья и яблони, сквозь зеленую листву поблескивали водоемы, на их поверхности белыми платками плавали утки.

Мария Гавриловна сполоснула из кувшина над синим эмалированным, стоящим в углу на табуретке тазом лицо и руки и вышла в коридор попросить, чтобы принесли в номер завтрак. Коридор был темный, с окном в дальнем конце, освещенный посередине желтой, низко прибитой к стене керосиновой лампой.

Растоптанной ковровой дорожкой дошла до лестницы, на зов ее снизу поднялся коридорный в черном сюртуке и красной косоворотке, выслушав, кивнул.

Попив чаю с калачом и сахаром, Мария Гавриловна вышла на улицу, спросила, где здесь уездная управа, и, отыскав ее невдалеке от базара, вошла через широкий, с двумя низкими, пузатыми, облупленными колоннами, подъезд внутрь.

— Вы к кому, барышня? — спросил ее старый, толстый, с одышкой, краснолицый швейцар. — Земского нет. Придется обождать. Сюда, пожалуйста.

Она прошла в грязную, с потертыми одноцветными и темными обоями комнату для просителей и остановилась около деревянной блестящей лавки. Окно было тусклым, с засиженным стеклом, пол, недавно покрашенный казенной красною краской, но уже побитый, а у дверей даже истертый. Мария Гавриловна села на скамью и стала читать журнал.

Вошел средних лет, с нечистым, пятнами лицом, офицер, узнав, что начальника нет, недовольно пожал плечами, заметив Марию Гавриловну, постоял некоторое время, словно в нерешительности — не заговорить ли? Что сказать не нашел и, оглянувшись на нее еще раз, покинул комнату.

Земский начальник пришел скоро, но за ним в комнату ввалилась и целая толпа посетителей, поджидавших на улице. Говоря на ходу: «Со всеми, со всеми разберемся. Ждать, ждать надо. Видите, вас сколько!» — он прошел в свою дверь, следом за ним туда же пробежал секретарь. Стали вызывать. Мария Гавриловна долго не догадывалась сказать секретарю, кто она такая и что тоже ждет, и потому раньше ее прошло человек десять, по большей части мужиков, судя по их возгласам жаловавшихся на нечестную раскладку повинностей и на обманы при расчетах за работы, выполненные на помещичьих землях.

Когда же сказала секретарю, то вскоре была приглашена. В кабинете земского начальника стоял огромный старый стол, два таких же больших и старых шкафа, через приоткрытые их дверцы виднелись переплетенные в коленкор дела. Сам начальник сидел на высоком, с прямой спинкой стуле, смертельно уже устал и хотя спросил вежливо, что испрашивает посетительница, но тут же безразлично отвел глаза. Мария Гавриловна, торопясь и путаясь (она не привыкла ни к присутственным местам, ни к казенным разговорам), сказала, что для открытия задуманной ими с братом школы в Балочном нужны деньги, и протянула приготовленный лист с прошением.

Деньги были небольшие, земский, бросив взгляд на бумагу, увидел это сразу, но каждая трата вызывала у него озлобление, и поэтому он пробормотал, читая еще раз:

— Дрова... Бумага... Чернила... Опять дрова... Вы что, их два раза записали?.. А впрочем, все равно, денег ведь нет!

Он посмотрел в лицо просительнице и, видя, что та бледнеет, подумал, что проще ей пообещать.

— Я включу вашу просьбу в общий проект сметы попечения о народном образовании. Будет уездный съезд, и она будет рассмотрена.

— Конечно, мы с братом можем начать, расходуя свои деньги, — проговорила торопливо Мария Гавриловна, — но ведь посудите сами...

Она хотела добавить, что школа селу необходима, что в окрестных селах тоже нет начальных школ и что она будет делать для нее все, что нужно, но увидела, что земский уже ее не слушает и что секретарь поднялся, дабы пригласить следующего просителя. Назад в гостиницу она шла, кусая губы, было горько, стыдно, и, только придя в номер и бросившись на кровать, поняла, — ничего страшного не случилось, ей даже не отказали, просьбу включат, и, может быть, все уладится.

Как ни странно, все действительно уладилось: кому-то вздумалось грозно потребовать сведения о народном образовании и открытие новой школы оказалось весьма уместным. Деньги выделили крошечные, но Всеволод сказал: «Ничего, начнем!»


Зима! Балочное опустело, разъединилось, распалось. Сквозь голые, с редкими коричневыми, не облетевшими листьями ветки сада открылась деревня. Хаты, сараи, риги вразброс, отделенные друг от друга белыми пустыми огородами, на столбах, на заборах белые шапки, посреди улицы двойная чернеющая колея. Голубой льдистый бугор у колодца, печальный, поникший журавль с веревкою. Изредка пройдет баба с ведрами, толстая, обмотанная по пояснице, проедут сани с дровами или с черной колючей горой хвороста.

Въезжая в деревню, очередная лошадь почему-то остановилась, сдала назад. Мария Гавриловна смотрит в окно, через заледеневшее стекло: баба крошечная, лошадь и сани и вовсе игрушечные, вся деревня как на ладони. Возница приподнялся, хлестнул лошадь, та, отворачивая, забирая в сторону, съехала с колеи, раскачивая сани, пробралась через сугроб, снова оказалась на дороге. Должно быть, пересек дорогу волчий след, пришел из степи отощавший голодный одинокий зверь, постоял у околицы, втянул широко раздутыми ноздрями едва уловимый сладкий запах хлева, коротко, жалко вскрикнул и затрусил прочь...

И в доме едва теплится жизнь. Малоразговорчивым стал Всеволод, несколько раз уезжал в город, должно быть, опять просил ссуду: летом новые методы хозяйствования, на которые он рассчитывал, плодов не принесли, соя не уродилась, да и то, что он сумел собрать, продать оказалось некому. Станок катать пимы так ему и не доставили, пропали и отосланные за него деньги.

Утром за чаем Мария Гавриловна часто оказывалась одна, Всеволод не выходил, отвечал через дверь, что читал и работал ночью. Что читал? Над чем работал? Мария, тяжело вздыхая, садилась за стол, кухарка приносила самовар. Мария Гавриловна, глядя на нее, думала: брат за всю зиму ни разу не платил прислуге. Посматривала на крошечные дамские часики, которые он ей подарил по случаю выпуска из университета.

Время бежать в школу!

Наскоро, обжигаясь, пила горячий с плавающей рябиной и какими-то листочками чай, собирала портфель, одевалась — на ногах огромные, до колен меховые боты — и уходила к началу урока.


Урок. В маленьком, надтреснутом, заклеенном полосками желтой бумаги, оконце серо; в заброшенной избе, которую приспособил брат с мужиками под школу, холодно. Печь растапливали незадолго до урока. За чугунной заслонкой шевелились, потрескивали, светили через щели красным огнем дрова, изредка гулко лопалось сырое полено, и тогда в поддувало брызгами летели искры.

Учеников приходило когда шесть, когда восемь душ, дети рассаживались на лавки за низкие, неумело сделанные плотником для них столы. Столы все были одинаковые — одним по пояс, других из-за столов едва видно. Учили сразу кто буквы, кто уже слоги... «Та — ня мы — ла ру — ки». Каждый, водя пальцем, бормотал про себя. Потом откладывали в сторону буквари и книги, доставали из мешочков самодельные с крышечками чернильницы. Мария Гавриловна обходила столы, аккуратно наливала всем понемногу из большой, пачкающей пальцы фиолетовой бутылки. Доставали ручки с железными перьями и начинали, склонив набок головы и дергая бумагу, выводить в тетрадках то же: «мыла руки» и слова про лондонскую собаку, спасающую людей на пожаре.

— Мария Гавриловна, а почему в рассказах все более про далекие страны, а? Наверное, про деревню нашу нельзя, — спрашивал самый развитой Петро, Петрушка, десяти лет, единственный в классе, кто за год научился свободно писать и читать.

Мария Гавриловна кивает. И верно, один рассказ, который сегодня читали, про акулу и про корвет, плававший в далеком океане, второй — про Лондон.

— Видишь ли, — медленно начинает она, — во-первых, чтение должно насыщать любознательность, а мир велик, и все, что делается на белом свете, знать надо. А во-вторых, и про нашу деревню уже написано, ну не совсем про нашу... Сделайте перерыв, положите перья, я почитаю...

Она достает из портфеля потрепанный, знакомый с детства томик и читает историю станционного смотрителя Самсона Вырина.

— А ты почему не слушаешь? — вдруг спрашивает она, заметив, что лобастый, с красными глазами Степка посреди чтения широко, во весь рот зевает. — Что, тебе не интересно?

— Неинтересно, — равнодушно соглашается тот, и Мария Гавриловна, в который раз глядя на него, чувствует острую обиду.

Иногда посреди зимы налетал северный холодный ветер. Он сдувал с дороги снег, а поверх черных, до каменной твердости замерзших бугров и неровностей вытягивал длинные стремительные белые нити. Снег летел, ударяя в меховые боты, в колени, в портфель, Мария Гавриловна, наклоняясь, шла навстречу ему, пряча лицо за муфтой, локтями прижимая к бокам шубенку, шла по дороге, дойдя до школы, сворачивала, по колено в снегу пробиралась к дверям и, только откинув щеколду и толкнув дверь, понимала, что занятий не будет, никто не пришел. За дверью стыла комната, белой горой безучастно и мертво лежала холодная печь, на стеклах голубела наледь. Мария Гавриловна садилась на краешек скамьи и долго, уперев взгляд в черное устье печи, ждала. Однажды дверь позади нее заскрипела, она обернулась — в дверном проеме стоял Петро.

— Боже мой, как же ты дошел? У тебя руки все синие. А лицо, лицо... Иди скорее сюда, будем тереть нос!

В тот день они просидели до вечера, ничего не писали и даже читали очень мало, а все разговаривали.

— Я, может, ишшо в город учиться пойду, — хвастливо повторял Петро, а Мария Гавриловна, испуганно слушая, как все громче набирает голос и силу ветер, отвечала:

— Конечно, конечно, тебе надо учиться.

«Будет таким же учителем в такой же избе, с такими — же, как Степка, учениками... Боже мой, боже мой, да нужно ли все это, да не обман ли, не красивые ли разговоры, которыми мы тешим себя в юности?..»

Ближе к весне в школу стали ходить еще меньше — наваливалось лето, торопила, не отпускала в каждом дворе работа. Марии Гавриловне приходилось зани маться то с двумя, а то и с одним учеником. Кое-как закончила год.


В мае Всеволод поехал в город, обещал забежать в университет. Вернулся возбужденный: покушение на губернатора все-таки состоялось и в нем оказались замешаны некоторые лица, чьи фамилии Марии Гавриловне знакомы.

— А как Корзунов? — осторожно спросила она, и сердце сладко и тревожно забилось. — Как твой вечный студент?

— Ах, он! Да ведь я же про него не сказал. Самое главное забыл. Ну, Корзунов, Корзунов, недаром я всегда им восхищался.

— Что-то случилось? Скажи, ведь, правда, случилось?

— Ты себе не представляешь! Весь университет трясет. Я не говорил тебе, кажется, что Корзунова не взлюбил латинист? Нет. Так вот — человек ограниченный и взглядов самых что ни на есть реакционнейших. Как-то у них вышел крупный разговор, и Корзунов неосторожно возьми и выскажи ему все, что он думает про нашу систему образования, про сословные привилегии, про положение простого народа и прочая и прочая. Сама слышала, как он это умеет делать, каким гневным и безапелляционным становится, когда попадает на своего конька. Ну латинист, конечно, в ужасе бросился к начальству, а времена шаткие, начальство само не знает, к кому прислушиваться, какой ветер завтра подует, короче говоря, начальство мер никаких не приняло. Корзунова вызвали, побеседовали с ним, пожурили — он, вероятно, и там не выдержал, сорвался, но это — гехайм! как говорят немцы — тайна. И тогда латинист стал заваливать Корзунова на каждой работе, на каждом экзамене. Так вот, в эту сессию: экзамен, Корзунов тащит билет, отвечает — «двойка». А тем самым и впереди никаких перспектив, на выпускных повторится ведь то же самое! И тогда Корзунов, при большом стечении студентов, прямо на парадной лестнице среди бела дня подходит к латинисту и дает ему пощечину. Скандал на все заведение, да что там заведение, переполошился весь город. Директор пытался скандал замять, какое там замять — до самого помощника министра дошло. Короче говоря, — брат понизил голос и наклонился к самому лицу Марии Гавриловны, — исключили нашего друга. Что будет делать — ума не приложу. Я пригласил его приехать сюда со мной, ходят слухи: вот-вот будет война с японцами. Война, может быть, и пустяк, какая там у них может быть сила, еще вчера на деревянных мечах сражались, но все-таки — объявят мобилизацию, а Корзунов теперь не студент... Что будет с ним? Не знаю, не знаю!


Он приехал неожиданно, у крыльца застучала пролетка, шумно выдохнула, останавливаясь, лошадь, мягко в пыль спрыгнул человек, заскрипели и умолкли старые, подгнившие ступени. В комнату вошел Корзунов, кивнул на ходу Всеволоду, направился к Марии Гавриловне, поцеловал руку, сказал:

— Ну вот, я еду на войну.

Мария Гавриловна охнула, присела на край кресла, слабым голосом попросила воды. Пила, ударяя зубами о край стакана, повторяла:

— Как же так? Это ведь, наверное, можно изменить?

— Ничего нельзя. Я записался добровольно. Мое место там.

Потом они долго втроем сидели в гостиной, Всеволод пытался отговорить Корзунова, но тот даже не возражал. Марии Гавриловне показалось, что он уже весь там, в Маньчжурии, и сейчас видит перед собой не розовые стены гостиной и яблони в проеме окна, а низкие мрачные сопки и синий дым, на полях — горит гаолян, — такие фотографии она видела в журнале.

Вечером за чаем она села не на свое обычное место, а напротив Корзунова. Была полутьма, фитили ламп прикручены, в розовом сумраке над столом бесшумно мелькают, движутся руки, покачнется, блеснет коричневая жидкость в чашке, щипцы пронесут над скатертью белый, неровно отколотый кусок. Корзунов сидел откинувшись, кресло отодвинуто, бледное лицо в густой тени.

— Не хотите пройтись? Я вечером перед сном пристрастилась бродить по берегу, — обратилась к нему Мария Гавриловна.

Корзунов, вероятно, принял ее слова за просьбу опять покататься и, когда они вышли на берег, отвязал гремящую цепь, бросил ее на дно лодки, поклонился, приглашая занять место.

— Нет, нет, вы не так меня поняли. Давайте просто походим по берегу, — сказала Мария. Она, слабея, оперлась на его руку, и они пошли мимо купальни, мимо ночных, неподвижных черных трех ветел, по дорожке, которая то отходила от берега, то приближалась к самой воде.

Неожиданно он остановился, взял ее руку, поднес к губам и долго, не отпуская, держал. Вся кровь бросилась ей в лицо, закружилась голова — она невольно наклонилась и положила вторую руку ему на плечо. Он почувствовал ее дрожь, обнял за талию, только чтобы поддержать, но она уже склонила голову ему на грудь.

— Я люблю вас, — прошептала она, и тотчас он сказал:

— А я вас. С первого же приезда, с первого же дня. Но не мог, не имел права говорить об этом. Со мной последние дни произошли события, которые лишают права думать о собственном счастии.

— Я знаю, все знаю, поэтому и сказала...

— Нет, вы не знаете всего, я не об армии. Я член нелегальной боевой подпольной организации, даже Всеволод не знает об этом. Об этом никто не должен знать, я не вправе распоряжаться собой. Обещайте, что будете ждать меня?

Она обняла его двумя руками и притянула к себе.

Взошла луна и осветила зеленоватым светом ровную, в черных пятнах воду озера. От ветел к ним, покачиваясь словно на невысоких пологих волнах, пролетела бесшумная птица.

— Это сыч, они живут у нас на чердаке, — сказала Мария Гавриловна. — Ведь он — знаменитая птица Афины Паллады. Нам надо быть мудрыми. Я очень прошу вас: не рискуйте собой.

Корзунов нахмурился, ничего не ответил, взял под руку и повел к дому. Они простились не обменявшись поцелуем и разошлись по своим комнатам.

«Как ужасно все началось», — подумала не в силах заснуть Мария Гавриловна.

Ночь она спала плохо, просыпаясь, все время прислушивалась, ей все время казалось, что по дому кто-то ходит. Это мог ходить Корзунов, но что он может подойти к ее двери и осторожно постучать — ей и в голову не пришло. Заснула она далеко за полночь, когда третий раз подряд прошумел дождь, когда вскрикнула, прячась под навес, собака, а потом долго-долго с крыш в лужи под самым окном падали звонкие стеклянные капли. Когда проснулась, на дворе уже запрягали повозку, стучала сбруей, переступала ногами лошадь, негромко переговаривались Корзунов с Трофимом. Она быстро набросила на себя платье, спустилась. Корзунов стоял около повозки.

— Как хорошо, что вы поднялись, — сказал он, — есть одна вещь, которую я не успел сделать. Отойдемте в сторону.

Он нагнулся, вытащил из саквояжа какой-то пакет, тщательно завернутый и перевязанный шпагатом, они отошли на несколько шагов, и он, оглянувшись на возницу, сказал:

— Вот тут прикреплена записка. Пакет не вскрывайте. Я не успел его передать, человек, которому он предназначен, сейчас в отъезде. Вот адрес: Посошанск... улица... это номер дома. Фамилии нет, спросите просто Федора. Он моего роста, тоже — борода...

— А, вот и ты! А я уж было решил тебя не будить, уехать так, — это он говорил уже Всеволоду, который выходил, застегивая халат. — Я слышал, ты спал так неспокойно, ну, думаю, не буду тревожить, поеду. Простите меня за все, Маша, — он потянулся к ней лицом и, почти приблизив губы к ее уху, тихо добавил: — Если вернусь, мало ли что бывает, и потеряю ваш след, буду всегда приезжать сюда и приходить на берег пруда, вспоминать это лето и вас... Еще раз простите!

Губы их встретились. Всеволод отвел глаза, Корзунов торопливо пожал ему руку и, сказав: «Что поделать, прости и ты», — отступил к повозке. Возок дернул, возница щелкнул вожжами, лошадь повернула и направилась прочь. Когда повозка скрылась за первым поворотом, за темно-зелеными кустами боярышника, за облетевшей черемухой, за вторым поворотом, брат взял Марию Гавриловну под руку и отвел в столовую.

— Ну, полно, полно, — только и сказал он ей.


Деньги на содержание школы в Балочном земство выделить больше не смогло, а когда Мария Гавриловна послала в уездную канцелярию просьбу определить ей место в городе, неожиданно быстро пришел ответ — такое нашлось в женской гимназии.

Когда экипаж, в котором уезжала Мария Гавриловна, проезжал мимо школы, от избы отделилась детская фигурка. Мальчишка, вскочив с крыльца, подбежал к дороге, Мария Гавриловна вздрогнула. Около лошади, которая остановилась и теперь перебирала ногами и нетерпеливо позванивала вожжей, стоял Петро.

— Сюда, ко мне пойди, — сказала Мария Гавриловна и добавила: — Видишь, мальчик, как все получилось.

— Можно я за вами побегу? Только вы не шибко, чтоб мне не отстать.

— Зачем же. Садись рядом. За околицу выедем, там от кургана и вернешься... Не стесняйся. Теснее ко мне садись, не то упадешь... Книжки, что я тебе давала, не теряй. Старайся чаще читать.

«Что я говорю, когда ему теперь читать», — подумала она, но Петро неожиданно и доверительно сказал:

— Вы меня не выдавайте. Я с маманей уже говорил. — Я из дома сбегу.

— Как же так? — испугалась Мария Гавриловна. — Куда же ты? Ведь пропадешь. Мать-то — что сказала?

— Она говорит, от такого отца, как наш, надо бежать. Она мне уже горох сушить начала. Картошки на всю зиму не унесешь, говорит, а гороха мешок может хватить. Я в городе такую школу найду, чтобы можно было учиться. Работать и учиться...

— Что ты! Много ли таких школ?

— Говорят, есть.

— А если поймают и вернут к отцу?

— Фамилию сменю. Скажу — Матушкин. Я на учителя выучусь... Вот увидите.

— В Посошанске найди меня. Слышишь, обязательно найди. Женская гимназия, тебе каждый покажет.

Петро покачал головой:

— Посошанск что, он близко, оттуда вернут. Я дальше, где не достанут.

— Славный ты какой. Пусть так. Дай я тебя поцелую, — она мелко перекрестила мальчика и прикоснулась сухими губами к белым, выгоревшим волосам.

Он тотчас спрыгнул с подножки экипажа и, не оглядываясь, побежал назад к селу. Лошадь въехала в низину, над экипажем горой поднялся рыжий, обожженный суховеями, с черной дырой воровского хода бок кургана, копыта мягко зашлепали по пыли, кучер забормотал, затянул гнусаво и непонятно что-то похожее на песню.


В городе директриса сразу предупредила:

— Начнем с того, что мы любим постоянность. У нас учителя работают десятилетиями. Я, — она выпрямилась в кресле, на высокой обтянутой груди сверкнул шелк, — пришла в вашем возрасте и задержалась старанием и честностью вот до каких лет... Впрочем, сами увидите. Наши воспитанницы, к сожалению, не всегда соответствуют тем требованиям, какие предъявляем к себе мы сами, но... — она произнесла что-то по-французски (Мария Гавриловна не разобрала). — Да-с, приходится работать с такими, какими нас сделало наше испорченное общество. Вы будете жить одна? Надеюсь на вашу скромность... — И она встала, давая понять, что разговор окончен.

Хозяйка, которая сдавала в доме комнату с пансионом, тоже сказала, что любит жиличек, которые задерживаются у нее долго.

— А то, милая, какой мне расчет, одну проводила — вторую ищи, а люди ведь разные, другую пустишь и сама не рада. Вы, я вижу, тихая...

Мария Гавриловна вела русский язык и литературу. При том что девочки были все одного возраста и старше, чем дети в Балочном, на первых порах пришлось ей очень трудно. Порой казалось, не хватит сил. Девочки, которых приходилось учить, делились совершенно видимо в каждом классе на две части. Одна часть из зажиточных семей, им жизнь уже успела внушить мысль о легком, ничего от них не требующем будущем. Другая часть была из семей или обедневших дворян или небогатых чиновников. Эти уступали во всем, держались робко, пугливо, словно предвидя свое незавидное завтра. Мария Гавриловна пыталась держаться и с теми и с другими одинаково ровно, требовать со всех одинаково, но и те и другие чаще всего платили неблагодарностью, одни обманывая, другие стараясь слезами склонить к снисходительности.

Директриса после того первого разговора интересовалась ею мало, только однажды, придя на урок, сделала несколько обидных замечаний.

Зима прошла без радостей. Наступил апрель, весна задержалась, трава дала желтые стрелки только во второй неделе, а деревья пошли в лист и того позже. Снег сошел, но земля оставалась холодной и влажной. Как-то после уроков Мария Гавриловна решила сходить посмотреть местное кладбище. Перешла площадь, где по воскресным дням был базар, кривым, с коричневыми, дурно пахнущими лужами, переулком вышла к острожной тюрьме, от нее повернула налево и под стеной мужского, сложенного из белого камня монастыря приблизилась к началу низкой ограды. За ней начался сад, но это был не сад — за железными прозрачными воротами начинались кресты. Аллеей она прошла в глубину и там невольно остановилась около свежего земляного бугра и каменного, дешевого мрамора, креста. На бугре лежал фарфоровый венок, а с фарфорового медальона в центре улыбчиво смотрела снятая по пояс, в шляпе, отягощенной цветами, девушка. Мария Гавриловна села на скамью, стянула и положила рядом с собой перчатки, закрыла зонтик. Что за слепая сила отнимает у людей жизни? И как жестоко, когда этот человек в самом начале пути, когда он прекрасен и полон веры в счастье... Две лазоревки, перепархивая с ветки на ветку и не отдаляясь от куста, взлетали, хватали на лету что-то невидимое, и одна вкладывала другой это пойманное в раскрытый клюв. Мария Гавриловна поняла, что это самец кормит самку и что где-то в кусте у них гнездо. Она вынула из муфты платок и приложила его к глазам.

— Ну разве можно так? — раздался над ее головою голос.

Она подняла лицо и увидела, что рядом стоит офицер — два ремня перетягивали крест-накрест грудь, пуговицы блестели. Он снял фуражку, и Мария Гавриловна узнала в нем того, кто смотрел на нее в приемной земского начальника. Фуражку он теперь держал на согнутой руке, козырьком от себя и старался выразить на лице сочувствие.

— Вам нужна помощь? Простите, если я делаю это навязчиво.

Ему нужно было что-то ответить.

— Нет, нет, право, ничего. Мне просто взгрустнулось.

Она встала и направилась к выходу, офицер последовал за ней.

— Вы, должно быть, человек в наших краях новый? — спросил он.

«Хочет познакомиться. Ах, не все ли равно», — подумала она и сказала:

— Я выросла неподалеку. Да и в городе зиму уже пожила.

— Не вас ли я случайно видел несколько раз возле женской гимназии?

— Право, не знаю. Могли видеть.

Он задал еще несколько вопросов о том, не кажется ли ей город скучным и читала ли она последний роман господина Данилевского? Мария Гавриловна уже успокоилась, решила: что дурного в том, что он провожает меня? Ничего дурного, — и ответила в том смысле, что город, как все провинциальные города, хорош своей малостью.

— А вы, вероятно, часто бывали в столице? — быстро спросил он.

Она рассказала, где училась и как успела поучительствовать в деревне.

Они стояли на площади, прямо против белого острожного здания.

— А я вот тут, можно сказать, прозябаю, — офицер криво усмехнулся и показал на тюрьму. — Помощником смотрителя. Если захотите прикоснуться к язвам общества, рад буду их показать. Ничего не скрою, будьте уверены.

— Благодарствую, — сказала она, вспомнила однажды сказанные слова Корзунова о несправедливости государственного устройства и особенно институтов, имеющих назначением своим карать и удерживать народ в повиновении, решила, что предложением не следует пользоваться, но высказать это не успела.

— Вы человек, сразу видно, добрый. Заболела дама, которая приходила и писала арестантам письма. Благородно, очень по-женски. Если бы вы согласились. Хотя бы раз. Для несчастных.

Теперь отказаться стало невозможно, и Мария Гавриловна сказала — «да». Условились, что это будет через неделю и что он будет ждать.

Первый раз за год Мария Гавриловна шла к себе домой веселая, удивила хозяйку, улыбнувшись, и легко, пританцовывая, убежав к себе в комнату. Комната ее была на отшибе, с ходом около черной лестницы. Около двери стоял столик с зеркальцем. На него хозяйка клала, когда они приходили, письма.


К тюрьме Мария Гавриловна подходила с чувством беспокойства, у самых ворот испуганно обернулась — никто вослед ей не смотрел, люди, переходившие площадь, не обращали на нее внимания.

— Свиданий сегодня нет. Вы по какой надобности? — спросил часовой, Мария Гавриловна объяснила, он крикнул, и на крик вышел ее офицер. По тюрьме она шла следом за ним как в тумане. В здании пахло холодом, каменная с двумя круглыми поворотами лестница была такой крутой, что по ней она вскарабкалась с трудом. Таким же, с каменным полом, глухим, без окон, коридором, перегороженным в двух местах решетками, прошли в пустую камеру, где кроме железной незастеленной кровати стоял еще стол, окно было высоко и с решеткой, а в двери железная форточка и глазок.

— Уж простите, не нами порядки заведены. Совершенствовали отцы, — сказал офицер, обведя камеру рукой, и, как показалось Марии Гавриловне, усмехнулся. — Посидите минуту, я скажу, чтобы по одному приводили.

Она села на низкую жесткую табуретку и только теперь заметила, что на столе уже лежит приготовленная бумага, ручка с металлическим пером и стеклянная, в форме оплывшего фонтана чернильница, полная фиолетовой жидкости.

Громыхнул засов, и в камеру вместе с офицером и вместе с крупным, в мундире, тесно перехваченном ремнями, надзирателем, ввели арестанта — тщедушного мужика, с рыжеватой бороденкой, в арестантском свободном халате.

— Вот, Григорьев, — строго сказал, обращаясь к арестанту, офицер, — продиктуешь письмо. Стой тут, прежде чем говорить что, думай. Времени у барышни не много, а кроме тебя еще люди есть. Ну, давай, начинай.

Постояв и дождавшись, когда Мария Гавриловна напишет несколько фраз, офицер ушел, дверь осталась открытой, в коридоре слышались чьи-то шаги, полицейский сел на кровать, рыжебородый мужичок бойко сказал: «Всем поклоны — родне».

— А еще чего писать? — с веселым недоумением спросил он, когда Мария Гавриловна остановилась.

— Ну, как ваше здоровье. Мол, ждете и от них весточки. Спросите про детей.

— Нет детей. А здоровье еще есть. Так и напишите, — дурашливо морщась, согласился мужик. — Про соседей напишите: дом как, отстроили? Погорел у них дом. С чего огонь пошел — никто не знает. Пристроечка была, все с нее и занялось.

— Написала.

— Вот и спасибо... Сосед только в силу пошел, лошадь купил — а тут пожар, — арестант сочувственно вздохнул. — Свинью хотел купить. Ты сперва купи. И ведь стар кобель, меня в два раза старше, а все ему мало, все хочется, хочется... Так, что ли?

— Вы мне про соседа не говорите, я ведь жду, что писать.

— А вы пишите что хотите.

— Еще вашей жене несколько слов. Мол, помню. Жди.

— Пишите, мне што... Подписать? Подпись-то я могу...

Когда арестанта увели, Мария Гавриловна спросила:

— За что он сидит? Веселый какой!

Надзиратель махнул рукой.

— Поджег. Соседа этого он сам и спалил. Ну, ничего, сидеть ему много, веселье с него собьют. Второго вести, ай нет?

Пришли еще двое арестантов, эти были молчаливые, чем-то испуганные. Они соглашались на все, что предлагала им писать Мария Гавриловна, а вместо подписи поставили под письмами кресты.

— Вот и поработали, славно как, — сказал помощник смотрителя. Он вернулся, когда надзиратель увел последнего арестованного. — Пальчики испачкали, мы их сначала попробуем так...

Он выхватил из кармана платок и, прежде чем Мария Гавриловна успела взять его, сам начал делать вид, что оттирает чернильное пятно. Потерев, взял узкую кисть и, наклонившись, попробовал поднести к губам. Она едва успела вырвать руку, вспыхнула, назад по коридору и через тюремный двор не шла, почти бежала, офицер, поспевая сзади, что-то вкрадчиво говорил, они вышли из тюрьмы, длинно и гнусно пропели железные ворота. Площадь показалась ей гнетущей: слишком много света, много огня и полуденных белых красок. Она постояла без сил, прикрыв глаза ладонью, офицер рядом что-то продолжал говорить. «Нет, не нужно», — не понимая, о чем идет разговор, ответила она и ушла, торопясь пересечь площадь.

На противоположной стороне около мануфактурного магазина в глаза ей бросилась высокая женская фигура в черном. Женщина стояла и пристально с неудовольствием рассматривала ее — Марию Гавриловну.


Это случилось во время последнего урока, отзвенел колокольчик, с которым, шаркая растоптанными ногами, прошел по коридору старик сторож, в дверь заглянула дама из восьмых взрослых классов, поманила Марию Гавриловну, кивнув пальцем, и негромко произнесла:

— Вас ждет директриса.

Шла по коридору уже чувствуя беду, едва затворила за собой дверь, директриса — она сидела за большим, с зеленой, казенного сукна, скатертью столом и читала какую-то записку, — поджала губы, повернулась вполоборота.

— Я давно хотела с вами поговорить. Вы у нас, кажется, ровно год? — сказала она.

— Будет осенью, — ответила Мария Гавриловна.

— На частной квартире?

— Снимаю.

Марии Гавриловне оттого, что директриса говорила подчеркнуто официально, а не вызывала на доверительный разговор, стало холодно и неуютно.

— Ваши денежные дела?

Этот вопрос ошеломил Марию Гавриловну. Брат уже третий месяц подряд просил денег на усовершенствования в хозяйстве, она посылала ему из своего крошечного жалования. Одна мысль о том, что и это может быть известно, была нестерпимой — это значило, что брат впадает в нищету. Она прикусила губу.

— Имеете подруг? Свободное время проводите с ними? — Директриса помолчала, пожевала губами и добавила: — Знание этого мне необходимо не из праздного любопытства, а чтобы полнее представить себе вас.

— Чаще всего я дома. Читаю, — пробормотала Мария Гавриловна, уже с ненавистью глядя в белое, длинное, в седых, высоко зачесанных волосах лицо директрисы.

— И гуляете по городу... Что вы делали намедни в острожной тюрьме? Кого навещали? Я навела справки, свиданий в этот день не было... Согласитесь, обязанность моя как начальницы не только знать об успехах и неуспехах ваших на поприще преподавания, но и о тех странностях личной жизни, которые могут отразиться на юных, доверенных вам душах.

В комнате стояла тишина, тоненько что-то звенело, это могла звенеть кровь в ушах, но мог и сторож обходить коридоры, собирая девочек в зал, где должны были начаться музыкальные номера, их готовили к пасхальному вечеру. Голова шла кругом, какие-то черви шевелились на полу — Мария Гавриловна стояла опустив голову.

— Напрасно, милочка, не отвечаете. А знать мне это должно непременно. Ну что ж, сокрытие случая есть тоже случай, и мне бы не хотелось истолковать его в смысле для вас неблагоприятном.

— Я писала арестантам письма, — с трудом сказала Мария Гавриловна.

— Вот как, — брови директрисы поползли высоко вверх по белому, посыпанному пудрой лбу. — И что же это вас привело к такой мысли?.. Вам не пришло в голову, что ваше посещение тюрьмы может быть дурно истолковано? До вас была убита прямо на улице из пистолета любовником, — директриса с отвращением произнесла это слово, — воспитанница. Ее могила на кладбище прямое напоминание нам всем. Я не могу допустить самостоятельного посещения учителями таких мест, как тюрьма. Допустить общения с арестантами. Там ведь есть и политические. А впрочем, неизвестно, кто лучше... С этого дня извольте во всех случаях, когда вы захотите войти в отношения с лицами, которые могут бросить тень на наше заведение, сообщать мне. Если же окажется, что вы находились в... отношениях с лицами, нежелательными... Вы понимаете? Это так отвратительно — революционеры, бомбисты, группы, секции — откуда только все это в нашей богобоязненной России? Вы меня поняли? Вскружить голову молодой женщине так легко... Слова, слова, они любят и умеют говорить слова. И какой пример будет тогда с вашей стороны для юношества? Идите, и чтобы этот разговор был последним.

В голове шумело, мешались, неслись обрывки мыслей: как могла директриса догадаться? Корзунов. Откуда известно? С ним что-то случилось — арестован, содержится в военной тюрьме... Возвращен по этапу... Не понимая, что делает, она вошла в квартиру, не ответив на поклон хозяйки, прошла к своей комнате, у двери, когда поворачивала ключ, увидела письмо, войдя в комнату, остановилась, надорвав конверт, вытащила его. Письмо было написано рукой Всеволода. Буквы прыгали, строчки обрывались, брат писал, что Корзунов убит под Мукденом и что нет никаких подробностей.

Мария Гавриловна уронила руки и долго стояла, без смысла глядя через оконное стекло на улицу. По ней, искажаясь вследствие неровностей стекла, шел человек. Когда он сжался в бесформенное пятно, а затем растаял, она достала из рукава платок, прижала к глазам, беззвучно заплакала, а затем вытащила из-под кровати чемодан и стала собираться. Под руку ей попался пакет, оставленный Корзуновым. Однажды она уже ходила по адресу, испуганная хозяйка торопливо сказала:

— Нету, нет, уехал ваш Федор. И не приходи, милая.

Сказала и испуганно оглянулась.

Мария Гавриловна медленно развязала веревку и развернула пакет. В нем черным страшным апельсином лежала бомба, в боку рожок, из которого свешивался короткий фитиль.

Как это все делается?.. Мария Гавриловна нашла лежавшие около керосиновой лампы серные спички и, держа коробку в одной руке, а бомбу в другой, сделала несколько шагов по комнате. Потом, как сомнамбула, сбросила туфли, поднялась на диван и, прижавшись спиной к ковру, замерла.

Стоит только взять бомбу под мышку, освободить руки... Чиркнуть... Поднести огонек... И вдруг спасительный, животный страх овладел ею — она бросила горящую спичку, швырнула в угол коробок, спрыгнула с дивана и, дрожа, торопливо стала одеваться. Скорее, скорее... По улице она бежала, страшный черный груз в сумочке оттягивал руку. Скорее, скорей! Опомнилась она уже около кладбищенской ограды, без дороги, путаясь туфлями в траве, оступаясь, обошла ее и остановилась, только когда увидела перед собой овраг, густо заросший мелкой колючей акацией и темным шиповником. В кровь царапая руки, сделала несколько шагов вниз, остановилась — сотни шипов уперлись в грудь — заметила дыру под корнями и, наклонившись, — ветка колючками больно резанула щеку и шею — швырнула туда бомбу.

Час спустя она подала на имя директрисы просьбу уволить ее по слабому состоянию здоровья. Та ответила согласием.

На другой день из города на дорогу, что проходила мимо слободки с низенькими мазанками и поникшими от прошедшего днем дождя садами, покатилась телега. Возница шел рядом, на соломе, брошенной на дно ее, сидела молодая женщина в темном платье, в шляпе с широкими, закрывающими лицо полями, за ее спиной — чемодан, сумка и брошенные прямо на солому пакеты. Женщина сидела лицом к лошади, та шла неторопливым шагом, поскрипывали и чавкали колеса — земля в колеях была сырой. Иногда возница шевелил собранные в руки вожжи, и тогда лошадь вздрагивала, налегала на упряжь, колеса начинали вращаться быстрее, грязь под ними щелкала проворнее. Женщина сидела с неподвижным мертвым лицом и молча смотрела поверх лошадиной спины вперед, где раскачивалась и подрагивала однообразная желтая линия холмов.

Степь, которая расстилалась перед ними, тянулась от Паратова до Посошанска, где-то впереди было Балочное, дом, который давно начал стареть, и совсем уже ветхая бревенчатая изба-школа.


ПИТОН — семейство удавов. Сетчатый питон, до одиннадцати метров длиной. Восточное полушарие — Индия, Индокитай, Индонезия.

ЛЕМУРЫ — сем. полуобезьян. Длина тела до 37 см, хвоста до 56 см. Есть крошечные, с хвостом — 12 — 15 см. Шесть родов. Тропические леса острова Мадагаскара.

РЕЕЧНАЯ ПЕРЕДАЧА — на колеса, при переприводном расположении двигателя. Повышенное внимание, осторожность зимой на заснеженной, обледенелой трассе.

ВАНКЕЛЯ ДВИГАТЕЛЬ — роторно-поршневой двигатель внутреннего сгорания, разработан Ф. Ванкелем (F. Wankel). Трехгранный ротор (поршень) вращается в цилиндре специального профиля.


До того как поступить на искусствоведческий факультет университета, я некоторое время был фотографом. Это началось еще в школе. Организовали фотографический кружок, кто-то затащил меня туда. Раз выехали за город, ловить в ручье раков. Было лето, луг, середина августа. Я отошел в сторонку, навстречу мне что-то двигалось: по воздуху плыла огромная зеленая копна, она колыхалась и шуршала, от нее отделялись, падали ломкие зеленые травинки, внизу мелькали короткие, чуть ниже колен, брюки и исцарапанные, сбитые мальчишечьи босые ноги. У меня был с собой «фотокор», я пропустил мальчишку вперед, поднял аппарат, сделал вдогонку снимок. Его взяли на городскую выставку, а потом увезли в Москву. О нем даже писали в газетах.


ЛАЗЕРНОЕ УСТРОЙСТВО — лазер, оптический квантовый генератор, аббревиатура от английских слов Light Anplification by Stimulated Emission of Radiation («Усиление света в результате вынужденного излучения»). Газовые, жидкостные, твердотельные (на кристаллах-диэлектриках, стеклах, полупроводниках).

РИМСКИЕ БАНИ (ТЕРМЫ) — от лат. termale (жар, тепло). Общественные бани, включали горячую (термарий), теплую (тепидарий) и холодную (кальдарий) части. Кроме того, имели парильни, залы для спорта, собраний и пр.

СКРЕБКИ ГИГИЕНИЧЕСКИЕ ДЛЯ ПЯТОК — из инструкции «удалять ороговевшую часть кожи поступательно возвратными монотонными движениями».


Сколько помнил себя Костя Кулибин, они с отцом всегда жили вдвоем и всегда в комнатах, до потолка заваленных старой мебелью.

Каждые три-четыре года они переезжали с одной квартиры на другую. Иногда им отказывали прежние хозяева, иногда какие-то предприимчивые люди обманом уговаривали отца меняться. И каждый раз у подъезда дома появлялся зеленый с разболтанными бортами автомобиль, задний борт откидывали, а из квартиры начинали выносить и укладывать вещи. Получалась гора, из-под которой автомобиль выдавался только колесами и капотом: шкафы высились как горные кряжи, ножки стульев торчали, как пики, а старое зеркало, положенное поверх, светилось осколком ледникового озера.

Комната, в которой последнее время жили Кулибины, была мала сама по себе, посредине ее стоял обеденный стол, его тесным кольцом окружали стулья. Среди них были и гнутые жесткие, темного дерева, которые от века на Руси почему-то называются венскими, были полумягкие с продавленными, обитыми плюшем и бархатом сиденьями, стояло даже кресло с высокой прямой спинкой и выпуклым, протертым до рубчатой лоснящейся основы сиденьем. Кресло и стулья упирались друг в друга, в буфет, в два шкафа, которые в свою очередь плотно привалились к стенам. Буфет был дубовый с резными деревянными украшениями в виде яблок, груш и виноградных кистей, затейливо расположенных на дверцах вокруг медных потемневших ручек, а шкафы — громоздкие, под потолок, с наваленными на них круглыми картонками, в которых когда-то паратовские дамы хранили шляпы, и чемоданами толстой кожи, с ремнями и медными же замками. Редкой струйке воздуха удавалось проскользнуть между этим нагромождением вещей, а стоявший около двери пылесос, обитый, с мятой крышкой, всем своим видом говорил о тщете попыток бороться за чистоту. Всю жизнь старший Кулибин был не в состоянии расстаться ни с одним предметом. Переезжая с квартиры на квартиру, он перевозил даже давно не нужный ручной умывальник. Купленный однажды пружинный матрац укладывался на грузовик и торжественно доставлялся на новое место, хотя металлической кровати, для которой он предназначался, давно не было. Надбитую тарелку или стакан с трещиной Костя мог незаметно выбросить в мусоропровод, разорванные брюки и пиджак с протертыми до дыр рукавами ухитрялся тайком отдать дворничихе, но мебель была неприкасаема.

Костя работал в «Двиме». Есть люди, для которых представить себе, как цепляются друг за друга крючочки и пружина самого обыкновенного накладного замка, — выше их сил и способностей, Костя мог вообразить что угодно: затвор автоматической винтовки, автомобильную коробку передач, башенные часы с курантами. Полузакрыв глаза, он мгновенно соображал, как маленькая шестерня входит в зацепление с большой, мысленно видел, что та сидит на оси, к другому концу которой прикреплен толкающий шток, а свободный конец штока в свою очередь упирается в зубья следующего колеса... «Как это тебе удалось, мальчик?» — спрашивали его в детстве соседи, захлопнувшие дверь: замок Костя, случайно проходивший мимо, открыл за две минуты. Рыжий клок волос, свисающий на лоб, смущенно повисал, Костя краснел,бормотал: «Ну, я пойду!» — и удалялся, равнодушный к похвалам.

Десяти лет от роду он соорудил в коммунальной квартире систему освещения. В городе было плохо с электричеством, Костя установил около входной двери маленькое динамо и повесил на блоках гирю. Каждый, кто открывал дверь, поднимал гирю на вершок. За день она оказывалась под потолком. Как только отключали свет, гиря начинала медленно опускаться. При этом она вертела вал динамо-машины — загоралась лампочка в коридоре и лампочка на кухне. Квартира радовалась недолго, однажды гиря упала на ногу квартиранту — зубному технику. Проклиная изобретателя, тот отправился в больницу (ногу взяли в гипс), а потом вернулся домой и оборвал систему блоков.

Новое столкновение Костиного гения с прозой жизни произошло в десятом классе средней школы. Привлеченный слухами о способном ученике директор поручил Косте сделать для областной выставки детского творчества космический корабль. К заданию Костя отнесся с полной серьезностью. На школьном чердаке выросло сооружение, которое на первый взгляд напоминало кипятильник «титан» с крыльями. Под путаницей разноцветных проводов, блестящих рычагов и зубчатых колес скрывался сделанный из медного котелка двигатель. Когда корабль был готов, между Костей и консультирующим его учителем химии возник спор — чем снаряжаются двигатели таких кораблей? Учитель настаивал на кислороде и водороде, Костя склонялся к мысли, что корабль полетит и на керосине. Кончилось тем, что в один прекрасный вечер Костя принес из дому банку вонючей жидкости, заправил двигатель и подвел к медному котлу два электрических провода. Внутри котла что-то заклокотало, завыло, из-под крыльев показался рыжий пламень, корабль вздрогнул, отбросил два дверных крючка, которые удерживали его на столе, что-то грохнуло, корабль, окутанный пламенем, взлетел, пробил потолок, крышу и, поднявшись над школой, рассыпался на части, разметав по небу желтые и синие брызги.

Долго потом метались по улицам перепуганные паратовцы, с волнением спрашивая друг друга, что случилось. Не началась ли опять война? Война не так давно кончилась, и среди паратовцев было много бывших эвакуированных, застрявших на годы в городе.

Пожарная инспекция закрыла школу на неделю, крышу отремонтировали за счет директора. Надо ли удивляться, что когда пришло время выпуска, Костя вышел с таким аттестатом, что и думать поступать куда-то в вуз было бессмысленно. Молодой Кулибин устроился в гараж рабочим, и пришлось бы ему долгие годы подметать закапанный соляркой двор и прилаживать после ремонта автомашинам старые бамперы, если бы однажды его не заметил Глиняный. Специалист по двигателям и смазке заехал в гараж на директорской машине проследить за тем, как будут закрашивать царапины на «Волге». Краску подобрали безошибочно, и, ожидая, когда процедура ее нанесения закончится, ученый забрел в мастерскую, где за старым верстачком парнишка с рыжей, как дыня, головой собирал автомобильный мотор.

— Из дерева делаешь? — удивился Глиняный, поняв, что умелец вместо металла возится с чурочками.

— Материалов подходящих нет.

— Это что у тебя? Поршень?.. Нет, не поршень.

Смущаясь, парнишка объяснил, что если вместо обычного поршня в виде стакана вставить внутрь мотора предмет, напоминающий трехгранный снаряд и начать обстреливать его со всех сторон взрывающейся бензиновой смесью, то вал закрутится и автомобиль поедет.

Пораженный Глиняный не сказал парню, что такой двигатель уже пытаются много лет сделать хитроумные немцы и трудолюбивые японцы. Пораженный, он понял, что сама судьба посылает ему этого парня. На другой же день рабочий Кулибин покинул гараж, чтобы занять вакантное место инженера за крошечным столиком в том же кабинете, где сидели его новый патрон и Песьяков. Впрочем, вскоре он устроил себе в подвале мастерскую и продолжал там свои изыскания, пытаясь догнать уже преуспевших к тому времени немцев и японцев.

Но и собиратель фольклора, который за все годы службы в институте выбрался всего только два раза в сокровищницу частушек и попевок — Псковскую и Архангельскую области, быстро сообразил, что неограниченная изобретательность Кулибина может сослужить службу и ему. Однажды, когда Глиняный уехал в отпуск, он попросил Костю сконструировать прибор, который бы сам сочинял частушки.

— Но ведь это электроника, без нее ничего не сделаешь, — робко возразил молодой механик. — А я электронику не знаю.

— Ну что тебе стоит? — настаивал Песьяков. — Если бы не нужда, не обратился. Почитай литературу, ты ж голова!

Костя вздохнул, отложил в сторону заготовки к двигателю (его уже увлекла новая мысль — сделать не боящийся нагревания мотор, которому не требовалось бы охлаждение) и пошел в институтскую библиотеку.

— Синтезатор, — сообщил он через неделю Песьякову. — В электронике штука, которая сама что-то сочиняет, называется синтезатором.

— Давай, давай, навались. Если нужно, оставайся по вечерам. Жми! — требовал фольклорист.

Дело пошло на лад, когда он раздобыл Косте музыкальный прибор, который используют в эстрадных ансамблях. Присоединив его к институтскому компьютеру и введя в его память несколько тысяч частушек, которые раздобыл его решительный заказчик, Костя соорудил, наконец, машину.

День, когда он нажал на клавишу и похожее на маленькое фортепьяно устройство, пожужжав, написало на голубом экране: «Милый мой, милый мой, проводи меня домой!» — стал великим днем. Для Песьякова сразу отпала необходимость длительных и дорогостоящих поездок, ночевок в дымных, прокуренных избах, томительных ожиданий на автобусных остановках и на посадочных, не приспособленных для пассажиров, авиационных площадках.

— А если я? — спросил он и неуклюже ткнул пальцем в другую клавишу.

Прибор снова пожужжал и написал: «Инский нож советской стали, он блестит, как серебро».

— Ерунда какая-то, — обиделся Песьяков. — Что еще за «инский»?

— «Финский», — объяснил Костя. — Понимаете, мы с вами ввели в память русские частушки, а в исконно русских словах буквы «ф» не бывает.

— Ведь надо же, — изумился фольклорист, — «финский нож». Ну и дает железка!

Синтезатор частушек произвел в институте сенсацию, а Песьяков приобрел репутацию технократа и сторонника математических методов в филологии.

Все это произошло незадолго до знаменательных событий в посошанском музее.

В это же время случилось и событие, которое неизбежно бывает в жизни каждого молодого человека, даже если он до того и не замечал, что человечество очень своеобразно делится на две равные половины. Началось это в ночь после успешного испытания песьяковского синтезатора.

Ночью Костя неожиданно проснулся: слышались осторожные шаги. Сев на кровати и подтянув одеяло к подбородку, он стал прислушиваться. Шаги были легкие, быстрые, какими ходят очень маленькие женщины. Самое странное заключалось в том, что они — шаги — рождались совсем рядом. Нет, не за стеной и не в коридоре. Тот, кто издавал шаги, замер, потом осторожно пробежал. По тому, как быстро перемещался звук, Костя с испугом понял, что незнакомка находится в одной с ним комнате. Рядом раздавалось тихое носовое посвистывание, отец взвизгнул, забормотал и повернулся на бок. Костя осторожно спустил ноги на пол. Стараясь не шуметь, передвинулся в угол кровати, нащупал выключатель и щелкнул. В глазах завертелись разноцветные круги. Когда круги растаяли, он, широко раскрыв глаза, с ужасом увидел, что прямо перед ним на полу стоит, приподнявшись на красных лапках, огромный, с ладонь величиной, таракан, пестрый, как туба с универсальным клеем «Момент». Неправдоподобный таракан шевельнул усами, повернулся, чтобы бежать, но Костя успел метнуть в него подушку, та опрокинула диковинного зверя навзничь, таракан вскрикнул папиным голосом: «Что это?» — и уполз под дверь.

— Костя, что это? — повторил, приподнимаясь на постели, отец.

— Ничего, папа, мне показалось, что кто-то у нас ходит. Спи спокойно.

Отец повернулся к стене, застонал и уснул, а Костя продолжал лежать, прислушиваясь к ночным звукам до тех пор, пока в окошке не начало сереть и рождающийся день не вымыл из темноты зеленые и красные крыши и желтые стены соседних домов.

«Ведь надо же такому присниться!» — подумал Костя и вскоре забыл про диковинное насекомое.

Через неделю, поднимаясь по лестнице, он встретил человека, который шел навстречу ему, неся за лапку существо, которое Костя принял сначала за рыжую крысу.

— Развела чувиха из пятидесятой! — с ненавистью сказал человек, поравнявшись с Костей и останавливаясь. — Куда только не ходили на нее жаловаться, говорят — имеет право, соседи по квартире не возражают. Мы что — не соседи? Мы не в счет. Ты тут новенький?

— Недавно переехал, — ответил Костя. — Из сорок шестой. Никогда не видел таких тараканов. Хотите, я его выброшу?

— Африканский, — буркнул сосед, передал Косте заграничное животное и, уходя, добавил: — Этой Ветке кто-нибудь яду под дверь насыплет, и будет — норма! А то ходим, жалуемся! Пока с людьми по-хорошему, они не понимают.

Костя присел на ступеньку. Таракан был совершенно удивительный — красный, полосатый, огромные лапы его сочленялись шарнирно, челюсти напоминали секатор для обрезки крыжовника, а усы — автомобильные антенны. Костя стоял и разглядывал тропическое животное, когда внизу послышались голоса, донеслось: «Управу на тебя найдем», «Закона такого нет», «Закон будет, не думай», — потом возмущенно хлопнула дверь и раздались легкие, приглушенные резиной шаги. Они поднимались, на лестничном марше возникало светлое облачко волос, засинела, закачалась спортивная куртка, и рядом с Костей выросла девушка одного с ним возраста, в брюках и в кроссовках.

— Ага, и ты рад? — спросила девушка, останавливаясь, зло разглядывая Костю и печально-мертвого таракана. — Отчего вы все такие жестокие? А если тебя хлопнуть по башке?

— Это не я его, — смутившись, ответил Костя и положил таракана к ногам незнакомки.

Та проворно нагнулась, потрогала пальцем насекомое и, убедившись, что оно не выказывает признаков жизни, еще раз упрямо сказала:

— За что ты его?

— Говорю тебе, не я. Это вон тот, с которым ты внизу ругалась. Мне он дал его выбросить. Он что, правда, африканский?

— Мадагаскарский. — Девушка помолчала. — Ты откуда такой взялся?

— Переехали сюда.

— Ах, так вот ты какой! Подо мной, значит, живешь. Все говорят, изобретатель, изобретатель. Они к вам от меня все время убегать будут. Из вашей комнаты потому все и меняются... Ну, ладно, меня зовут Веткой. А тебя?

— Это что, такое прозвище?

— Имя. Виолетта. Пойдем, что-то покажу.

Они поднялись на этаж выше, и длинным темным коридором девушка провела его в комнату, к удивлению Кости всю заставленную до потолка клетками и подвесными аквариумами. В клетках, нахохлившись, сидели птицы, а в аквариумах плавали, колебля хвосты, красные и белые пучеглазые рыбы. В самой большой клетке, которая висела под потолком, стоял фанерный домик, в глубине которого светились два огромных глаза.

— Лемур, толстый лори, — сказала Ветка. — Это для него я развожу тараканов. Вон в том ящике. У них такие сильные челюсти, все время прогрызают ящик и убегают... Ладно, соседи хорошие, они ко мне своих гостей водят. Даже гордятся.

— Ты где работаешь?

— В зоопарке. Сперва я только больных зверей к себе домой брала. Потом кто остался, у кого дети вывелись. Мне без тараканов нельзя, этот глазастый только их и ест. Возьмет живого в кулак и грызет, как яблоко... Правда — дико?

Через два дня она окликнула его, когда он спускался по лестнице с ведром мусора.

— Товарищ изобретатель, — Веткин голос был вкрадчив, как мяуканье. — Вы ходите когда-нибудь в кино? Или круглые сутки паяете проволочки?

— Отчего же. Иногда. Если есть свободное время, — Костя застеснялся, неловко поставил ведро у ноги, оно наклонилось, и на ступеньки высыпались яичная скорлупа и шкурки любительской колбасы.

— А сегодня оно у вас есть? — Вета опустилась на несколько ступеней и теперь стояла так, что ее коленки оказались около самых Костиных глаз.

— Н-не знаю, — сказал Костя, краснея и отводя глаза.

— Так вот, эти два зеленых листочка — билеты на восемь часов. Клуб пищевиков, «Бриллиантовая рука». Пошлейший фильм, но я вас приглашаю.

Костя хотел было сказать, что не ходит даже на фильмы, отмеченные высоким вкусом, что сегодня он как раз хотел подумать над возможностью использовать для своего двигателя глину каолин, из которой, как известно, делают не боящийся никаких нагреваний фарфор, и что он никогда не оставляет по вечерам отца, но не сказал ничего, и тогда Ветка, наклонившись так, что ее волосы коснулись Костиного лица, сунула в кармашек его сорочки билет.

— В семь тридцать здесь, на лестнице. Только приходите без ведра и причешите свой рыжий чуб.

Она ракетой взлетела наверх, отстучали каблучки, растерянный Костя присел и, собирая рассыпанные скорлупки и шкурки, подумал: «Ну как же я пойду? Нет, нет, конечно, идти нельзя».

В четверть восьмого он уже стоял на лестнице в новой клетчатой сорочке, проволочные медные волосы приглажены, наверху стучат, открываясь, двери, все проходящие бросают на Костю понимающие взгляды. Ровно в половине восьмого наверху хлопнула дверь, застучали каблучки, и Вета очутилась рядом.

— Вот теперь вы похожи не на изобретателя, а на порядочного человека, — пропела она, схватила за руку и потащила.

В кинотеатре было много народу, все смотрели фильм по третьему и четвертому разу и радовались не тому, что происходит на экране, а своей способности угадывать, что случится. Костя сидел ни жив ни мертв, чувствуя, как Веткина рука приближается к его ладони. Когда их пальцы соприкоснулись, она вздохнула, экран пошел синими и зелеными полосами, фигуры, бежавшие по нему, расплылись, звук исчез, а потом возобновился с такой силой, что Костя вздрогнул и сжал Веткину руку. Она это восприняла по-своему и прижалась к Костиному плечу.

— Сколько лет твоему отцу? — спросила она, весело подпрыгивая, когда они, держась за руки, возвращались из кино.

— Девяносто четыре.

— Ого! А почему вы переехали? Хочешь, угадаю? Чтобы быть ближе ко мне.

— Я иногда работаю ночью, а в старой квартире мне не разрешали подсоединиться к общей сети.

— Тебе бы таких соседей, как у меня. Все разрешают. Я для них вроде лохнесского чудовища. Ахают, приводят родственников, с такими жить можно.

На лестнице она спросила:

— Зайдем? — Дверь была приоткрыта. Вета стояла в дверном проеме, закрывая свет, электричество стекало с ее плеч как жидкость. Заметив, что он колеблется, она протянула руку, приложила палец к губам и втащила Костю в коридор. Квартира затихала, из-за закрытых дверей раздавались звуки раскладываемых диван-кроватей, позвякивание ложечек в стаканах с лекарствами, стук сбрасываемых на пол ботинок. Играла музыка, заикался и читал свои стихи ведущий телевизионной программы. Чтобы не пугать птиц, она включила маленький ночник и сняла туфли, птицы недовольно зашевелились. В клетке под потолком неторопливо, как в замедленном кино, двигался вдоль проволочной сетки длиннорукий уродец. Вета сунула руку в ящик на полу и достала таракана. Зеленые огромные глаза уродца радостно вспыхнули. Послышался хруст. Комната распалась — Косте показалось, что он попал снова в кино. Вета усадила его на диван и села рядом.

— Знаешь, кого я больше всего в зоопарке люблю? — спросила она. — Удава. Есть у нас змеюка с эту комнату. Смотрит на тебя и молчит. Все-все понимает. В глазах тоска, вспоминает свою Танзанию. Я, бывало, присяду около и говорю: «Нас с тобой двое. Ты в городе один и я одна». А вчера сообщила ему: «Ну вот, вас теперь двое. Цирк-шапито приехал, в нем тоже удав. Номер — «Человек и змея». Представляешь, дрессировщик его вокруг себя, как шарф, наматывает. Только приехали — удав заболел, из цирка звонили — спрашивали: как лечить? А мы тоже не знаем. Наш не болеет».

— Значит, ты за ним хорошо ухаживаешь.

— Могу и за тобой поухаживать. Циркачи вызывали врача из ветбольницы, тот пробовал сделать укол — сломал иглу, прописал покой, никаких выступлений, микстура и рентген желудка. Бред?

— Мне надо идти. Отец без меня не ляжет.

— Ну, иди, иди.

Когда они прощались на лестнице, Вета притянула его к себе и поцеловала в угол рта.

— Удивительный кадр, — сказала она. — Первый раз такого встречаю. Ты не думай, я сама такая же: второй раз в жизни целуюсь. Ну, беги, хранитель огня!

Не успел Костя захлопнуть дверь, как на его голову свалился со шкафа венский стул.

— Папа, сколько раз я тебя просил — сдай ты всю эту рухлядь в комиссионку. Ведь повернуться негде! — воскликнул Костя, потирая ушибленное плечо.

Отец, который не спал, а сидел в кресле в глубине комнаты между вторым шкафом и дубовым буфетом, замотал головой.

— Нет, нет и нет. Ты знаешь, сколько стоит теперь такой буфет? Ему нет цены. Когда приходил оценщик, он даже не смог сказать, сколько он стоит.

— Он не назвал цену, потому что первый раз в жизни видел такую рухлядь. Она скоро рассыплется.

— Он выдержал три революции. Мой отец купил его перед русско-японской войной. Тогда наши думали, что удержат Мукден. Я жалею, что не отдал тебя в военное училище. Тебе так пошла бы форма. Я хочу рассказать тебе твою родословную. Наш род восходит к куренным атаманам.

— Хорошо, пускай к куренным. Утром сделать тебе овсяную кашу? Или хочешь блинчики?

— В Харькове, говорят, продается югославская смесь «Фрутолино». Мне рассказывал о ней сосед.

— Этот сосед, папа, был я. Но я очень редко езжу в Харьков. Скоро у меня будет много работы — начинается симпозиум. Будет много гостей. Если я стану задерживаться, ты не беспокойся. Давай, давай спать!


Жарким, по-настоящему жарким, даже смахивающим на африканское, было солнце, которое в тот полдень освещало небольшое вокзальное здание с белой башенкой, надписью «Вапшавела» и серые, как лепешки лаваш, перронные площадки железной дороги. Городок был расположен на самом берегу моря, а поезд, который в эти минуты подходил к перрону, следовал из Минеральных Вод, которые, как известно, связаны такою же прямой железной дорогой с Посошанском. Из купированного вагона на платформу сошел, держа в руке черный портфель, начальник посошанской милиции. Пока Павел Илларионович стоял на перроне, дожидаясь, когда уйдет поезд, портфель успел раскалиться так, что, попытавшись взять его снова в руки, он отдернул пальцы. Поезд ушел, проход к вокзальному зданию освободили, но Пухов туда не пошел, а, обогнув угол, направился на площадь, где сразу же заметил синего цвета служебную «Ниву», которая, как он знал, была прислана за ним.

Заняв номер в старой, с пыльными коврами и алебастровыми колоннами гостинице, Павел Илларионович принял в конце коридора душ, позавтракал в буфете, где ему предложили вместо обычных в Посошанске сосисок и твердых, без запаха котлет странный пирог, начиненный творогом и сыром и напоминающий по форме папирусную лодку «Ра». Затем, повесив в номере на проволочный крючок пиджак и оставшись в белой сорочке и светлых брюках, он вышел из здания. Мало было народу на раскаленной полднем улице, опущены были решетчатые жалюзи на окнах, пусты даже почтовые отделения и отделения сберкасс. Павел Илларионович сел в раскаленный, как электрическая духовка, автобус, проехал в нем две остановки — понял, что дышать больше не сможет, нестерпимо несло нагретым железом, кожей и резиной — и вышел. Остановка эта случилась около городского рынка. Начальник посошанской милиции купил на углу газету и, сделав из нее колпак, прикрыл им голову. После этого завернул на базар. Все-таки только южный базар и есть настоящий базар! Густо толпится здесь народ, шеренгами стоят за низкими дощатыми столами продавцы, одетые, несмотря на жару, в черные пиджаки и войлочные шапки. Тут же на земле сидят украшенные монетами и разноцветными бусами цыганки, шныряют между ними собаки, пахнет яблоками, травой кинзой и лошадиным навозом. Так было и здесь: оранжевые и зеленые груши лежали горками, в банках просвечивали смородина и поздняя черешня, пучками лежала какая-то неизвестная Пухову ароматная съедобная трава фиолетового цвета, рядом с ней громоздились горы красной и белой редиски. И все это шевелилось, издавало запах, передвигалось, кричало.

— Да, славно тут у них! — сказал сам себе Павел Илларионович, купил палочку с причудливо прикрепленной к ней оранжевой черешней, отчего палочка была похожа на кукурузный початок, и, обкусывая с нее ягоды, выбрался из толпы. Покинув базар и пройдя два квартала, он наконец почувствовал, что в лицо ему пахнул теплый соленый ветер.

Это было море! Море, которое столько лет он не видел. Еще один поворот — и в лицо брызнул яркий свет, пестро и мелко забегали в волнах солнечные лучи. Здесь, над набережной, уже вовсю веял пришедший из морского далека ветерок, вверху с картонным стуком ударялись друг о друга листья пальм, от воды несся детский плач и слышались нестройные голоса взрослых, играющих на песке в курортные игры кинг и очко.

— И тут у них славно! — сказал опять Пухов, но купаться не стал, а, вернувшись в гостиницу, набрал по телефону код Паратова и, как только бесстрастный автомат соединил его, сообщил кому-то, говорившему мерным начальственным голосом, что прибыл на место и что думает задержаться здесь не больше двух дней.

— Смотри, не больше, — барственно ответил голос, — а то, сам знаешь, командировка летом на Черное море — очень все это нехорошо выглядит... Кстати, у тебя в Посошанске снова появились какие-то фигуры. Проходят сквозь людей. Прямо голография. Думаешь, опять тарелки?

— Тарелок больше не будет, — уверенно сказал Пухов, — но возможность каких-то остаточных явлений не исключена. Вернусь, сразу же разберусь.

— Значит, мне можно не волноваться?

— Нет...

На этом разговор кончился. Павел Илларионович хотел было еще заказать разговор с Посошанском, но междугородная ответила, что такой разговор она может дать только через сутки. И то сейчас, летом, когда все линии перегружены, она ничего не гарантирует.

— Ну, раз перегружены...

Павел Илларионович еще раз принял душ, сел отдохнуть в стоящий около открытого настежь окна шезлонг и, прежде, чем закрыть глаза, решил, что фантомы, или голографические фигуры, несомненно, имеют то же происхождение, что и те, которыми ему пришлось заниматься. Мало того, вспомнился ему и разговор в камере на первом этаже милиции, доброжелательное лицо собеседника и какие-то слова, которые он, Пухов, тому сказал, но сейчас забыл и которые могли иметь отношение к появлению в Посошанске новых призраков.

Закрыв же глаза, не стал Пухов спать, а принялся размышлять над тем, что привело его в южный курортный город. Не случайно встретила его у здания вокзала «Нива», знали здесь о его приезде, лично с Пуховым имел несколько телефонных разговоров местный начальник милиции с грозной фамилией Пирцхалава. Четко и быстро сработали вапшавельские детективы, и уже знал Пухов, что все визитеры из Посошанска, чьи имена открыл ему зеленый сейф, почему-то не задерживались на местном пляже, не совершали экскурсий в расположенную рядом электрифицированную пещеру, не ходили пешком к белому дому жившей недалеко от Адлера романистки Лидии Чарской. Все, наняв такси, ездили в расположенную в горах Солнечную долину, на строительство птицефабрики.

«Чепуха какая-то! — мучился раздумьями Павел Илларионович. — Ну какое дело растратчикам и взяточникам, обитавшим в Посошанске, до строительства города леггорнов и плимутроков в предгорье Кавказа? Да и сама птицефабрика-то не построена, давно законсервирована и ждет, когда могучая сила Госплана снова включит ее в очередной план капитального строительства. Нет, тут что-то не то!» Эти же мысли вертелись в голове у Пухова и на следующее утро, когда смахивающая на синюю коробочку «Нива» брала один подъем за другим, а похожие на зеленые волны горы все теснее обступали извилистое шоссе. Давно ушел и погас в заднем стекле синий с брызгами залив, по нескольку раз придвинулись, повернулись и отошли с коричневыми осыпками и черными гротами ущелья. Похолодало, посвежело. К рыжей, каменистой дороге подступил черничник. Дорога сделала еще один поворот, вскарабкалась на седловину и как-то круто, с размаху ухнула, покатилась. Перед Пуховым открылась долина, на ровной, как бильярдное сукно, луговине, красными и белыми, коричневыми неровными стенами поднялись незаконченные строения, между ними завертелся, заискрился ручей. На одном из его изгибов выскочила из земли сторожка. Заметив машину, из сторожки вышел, придерживая на голове папаху, похожий на средневекового грузинского воина Тариэля старик и властно взмахнул рукой, приказывая остановиться.

— Ну вот и добрались мы к вам, — успокоил его Павел Илларионович, открывая дверцу и несколько раз выбрасывая и поджимая затекшую в дороге ногу. — Нет, нет, дальше не поедем, — эти слова адресовались шоферу. — Мне только с товарищем побеседовать. Вы хотели набрать воды? Вон ручей, сходите, погуляйте.

Позвякивая ведром, шофер ушел, а Пухов, оглядев старика, сразу же понял, что особой доброжелательности и откровенности от сурового воина ожидать не приходится.

— Какие люди? Какие приезжие? — нехотя начал отвечать тот на вопросы Павла Илларионовича. — Кто приезжал? Откуда я знаю. Разные люди приезжали.

— Я имею в виду не туристов, — терпеливо повторил Пухов. — Я спрашиваю еще раз: часто ли приезжали к вам люди, которые не просто смотрели, а спрашивали о чем-то, интересовались, сулили деньги? Деловые люди. Ведь были же такие?

— Что значит деловые люди? Здесь все люди деловые. Не знаю. Память плохая, — упрямился старик.

— Попробуйте все же освежить ее. Если не вспомните, придется мне приехать сюда с товарищем Пирцхалавой. Вы товарища Пирцхалаву знаете?

Услыхав фамилию начальника вапшавельской милиции, средневековый воин задрожал. Пирцхалаву в горах знали.

— Приезжали деловые люди, — покорно согласился он.

— Вот так бы и сразу. И что вы им говорили?

— Что говорил? Ничего не говорил. Смотрели они, и все.

— Что смотрели? Покажите мне, что они смотрели. Ведите, ведите. Считайте, что я ваш гость. И я хочу посмотреть.

Обреченно вздыхая, сторож повел Пухова от домика, мимо до половины возведенных стен птицеграда, затем, резко отклонившись в сторону, на тропу, которая вывела в боковую долинку. Вход в нее был закрыт склоном горы. Здесь было тихо, над изумрудным лугом витал аромат клевера и душицы, слышалось мерное гудение пчел. Тихий ветер приносил запах кизила и кипариса. Кусты лоха серебристыми ручьями спускались со склонов. Красные лужицы маков сверкали, желтая россыпь купавки разнообразила зелень. Заметил Пухов и черные точки — орлов, плававших над долиной. От его зоркого глаза не ускользнули даже колышки, которыми кто-то старательно разделил луговину на ровные прямоугольники.

— Ах, как тут хорошо! — восхитился он, еще раз оглядев благословенную долину. — Славное местечко. Нет этой незавершенки. Забылся город. Все поет.

К басовитому гудению насекомых добавился ласковый пересвист зябликов.

— И что вы говорили здесь гостям?

— Что, что говорил... Что мне сказали говорить, то и говорил: «Выбирайте участок». — Чем дальше, тем разговор сторожу все больше не нравился.

— Какой участок?

— Какой... какой... Для домика. Все. Больше ничего не знаю.

— Сколько они вам денег давали? — спросил Павел Илларионович.

— Ничего не давали. Больше ничего не знаю. Что знал, все сказал. Зачем не верите? Кто давал? — сторож перешел на крик.

— Вот как? Выходит, приезжали люди, вы провожали их, показывали место, они выбирали себе участки И за все это нисколько вам не платили? Придется мне все-таки приехать с товарищем Пирцхалавой.

Новое упоминание фамилии грозного начальника окончательно расстроило сторожа. Лицо у средневекового воина осунулось.

— При чем здесь Пирцхалава? Зачем Пирцхалава? Кто не платил? Они не платили. Мне Зульфия платила.

Тут, сообразив, что он сказал лишнее, сторож спохватился и замолчал. Но для Пухова и этого было достаточно.

— Сколько платила? Как? — быстро спросил он. — Часто сюда приезжала?

— Не часто... — нехотя сообщил раздосадованный промахом сторож. — По почте присылала. Жене моей в город. Сто рублей в месяц. Сто рублей, это что — деньги? Я их не брал, жена брал.

— Адрес жены?..

Когда синяя «Нива», переваливаясь с боку на бок, покидала райскую долину, которую много лет уже не могли заселить куры, Павел Илларионович взглянул в зеркальце и увидел старого воина. Тот стоял около своего домика и печально глядел вослед машине. Он уже понял, что свидания с товарищем Пирцхалавой ему не избежать.


Рука директора простерлась над застеленным абрикосовой скатертью столом и коснулась пепельницы, полной окурков: у Виктории Георгиевны не было больших недостатков, был один небольшой — в минуты душевного подъема она курила.

Горячие возгласы взвивались над собравшимися — и со стуком, как мячики для настольного тенниса, прыгали от одного говорившего к другому.

— Надо настаивать на увеличении штатов и на строительстве нового корпуса...

— Не дадут, все фонды распределены на пять лет вперед.

— Какое там увеличение: столовая не справится.

— Пересмотреть план зарубежных командировок. О вечном двигателе писал Леонардо да Винчи.

— Италия?

Слово прошелестело, как легкий бриз над голубой бухтой. Совещание притихло. Был забыт на время Посошанск, телега, которую вот-вот привезут оттуда. Буфет, в котором продают обезжиренный кефир... Голубой грот на острове Капри. Вилла изгнанного из страны неофашиста Боргезе. К мраморным ступеням выбегают ласковые волны, ошвартованы и заправлены бензином моторные катера. О боже!..

— Стоп! — раздался недовольный голос Виктории Георгиевны. — Не отвлекайтесь. Надо решить самые неотложные вопросы. Телега: разместим ее в гардеробной, вешалки вынести. Симпозиум: тематически расширить, включить вопросы, связанные с феноменом.

— Не преждевременно ли? — тихо произнес Глиняный. — Может быть, подстрахуемся? Скажем, так: «Еще о вращательном движении». Просто и емко.

— А пожалуй, он прав.

— Что, если создать новый отдел?

Это сказал Песьяков, и Виктория Георгиевна тотчас поморщилась:

— Хватит. Уже был отдел гениев.

Отдел, о котором она вспомнила, был неосторожно создан в самом начале ее деятельности. Побывав в Японии и увидев в одной из фирм, разрабатывающих электронные бытовые приборы, отдел, в котором сидели ничего не делая два человека («Их задача — один раз в месяц выдавать идеи!» — объяснил глава фирмы), она решила собрать вместе самых талантливых сотрудников, дать им свободное расписание, установить увеличенные оклады и отпуска. Отдел должен был генерировать идеи, касающиеся как проблем литературы, так и проблем движущихся экипажей.

При ближайшем и нелицеприятном рассмотрении во всем институте нашлось всего два ярких таланта, которые по странной случайности оказались однофамильцами великих Писарева и Ломоносова. Однофамильцев посадили в отдельный кабинет и дали им срок один год. Каждый из них, не будучи ни корыстолюбцем, ни лентяем, тут же с головой погрузился в исследование проблем языка, сюжета, компоновки двигателя, фабулы и фильтров.

Однако по мере того как стали ясны преимущества, которые дает работа в таком отделе, стали происходить странные вещи. Сначала целевым назначением из столичного института в него прибыло два выпускника, в чьих направлениях прямо стояло название отдела. Затем по институту распространился слух, что работающим в отделе будут давать квартиры вне очереди. В это время Виктория Георгиевна была в очередной заграничной командировке, а когда вернулась, то обнаружила, что штат отдела неизвестно каким образом увеличен до восемнадцати человек и что все новые должности уже замещены. Прочитав список вновь назначенных, она обнаружила в нем пять родственников своих заместителей, трех членов профкома, двух узбеков, не читающих и не говорящих по-русски, и женщину. Женщина ранее подвизалась в системе общественного питания, была снята без права работать материально ответственным лицом и почему-то теперь оказалась в «Двиме», даже название которого она на очной ставке с директором не смогла расшифровать.

Самым же таинственным оказалось исчезновение из отдела обоих однофамильцев. Куда делись Писарев и Ломоносов, кто и когда их уволил, как ни билась Виктория Георгиевна, так и не смогла установить. Рассвирепев, велела Филумене тотчас принести книгу приказов, и отдел был расформирован.


Звонок у дверей раздавался требовательно и часто, он торопил и захлебывался. Так могла звонить только Вета.

— Что случилось? — Костя рывком отворил дверь.

В Ветином голосе бился испуг.

— Костенька, он убежал! Что делать? Помоги! — Глаза у Веты испуганно моргали. — Завал.

— Кто убежал?

— Мой удав.

— Как он мог убежать? Он же в клетке.

— Я отдала его в цирк.

— Ты что, чокнулась?

— Я дура... — раздалось всхлипывание. — Понимаешь, мне бы упереться. Три тысячи стоит, а отвечаю за него я одна. Вызвал директор, говорит — срываются гастроли, надо их выручить, — я подумала — цирк, со змеями обращаться там умеют — дам. Приезжает машина, на машине ящик, в кабине дрессировщик. «Привет-привет, где ваша змея?» Вот, показываю, в террариуме, под лампочкой. «Отключите лампочку». А было утро, на улице холодно, он быстро оцепенел, перестал двигаться. Тогда этот Никифоров, дрессировщика зовут Никифоров, берет его, кладет в ящик. Едем в цирк. Оставляем. Вечером прихожу в цирк снова. В ящике удава нет. Спрашиваю — где он? Никифоров, подонок, бреется, рот полный мыла, отвечает: «В холодильнике!» Ты понимаешь, он его, негодяй, в холодильник сунул. Перед самым номером достает, выбегает с ним на манеж, наматывает на себя, делает вид, будто змея душит его. Борется! Поборолся, устал — все-таки удав двадцать кило, — раскланялся, убежал и снова в холодильник.

— Он же там умрет!

— Не умрет, температуру отрегулировали... А сегодня — представляешь? — проходила мимо техничка, в темноте не рассмотрела, что внутри кто-то лежит, решила разморозить. А холодильник с подогревом. Включила подогрев, удав тепло почувствовал, как рванет, дверцу настежь, вывалился — несколько клоунов проходили, они: «Караул! Змеи!» А клоуны ведь это клоуны, они кричат, а все думают — шутят. Они вопят: «Змея поползла!» А все: «Надоело вашу трепотню слушать!» Короче говоря, Костя, удав — из цирка и — нет. Последний, кто его видел, — милиционер. Стоял на перекрестке, видит, какой-то «Москвич» по красному как дунет. Он свистеть, а водитель высунулся и кричит: «Спасайся, змея ползет!» Обернулся милиционер — прямо по мостовой на него гадюка метров пять. У бедного глаза на лоб, растерялся, стоит не шевелясь. А удав мимо него и в пустой дом — дом на капитальный пошел, жильцов выселили. Где он теперь, не знаю. Побежали, Костенька, милый!

Вскоре они стояли в густой толпе, которая тесным кольцом окружила небольшой двухэтажный дом, в пустых окнах сиротливо белели веревочки, на них еще недавно были натянуты занавески. Милиция сдерживала возбужденно гудящую толпу.

— Пропустите, мы из зоопарка, — Вета пробилась в первый ряд. Костя следовал за ней.

В это время из разбитой двери дома с криком: «Он там в подвале, шипит!» — выскочил толстый милиционер и побежал к лейтенанту, который командовал оцеплением.

Вета побежала следом.

— Все правильно, — сказала она. — Он ловит там крыс.

— Что вам здесь надо, гражданка? — недовольно спросил лейтенант. — Ты откуда такая взялась? Здесь опасно.

— Я из зоопарка, — и, прежде чем лейтенант успел схватить ее за руку, Вета под свистки и крики милиционеров, перебежав улицу, вошла в парадную.

Толпа ахнула. Лейтенант и его подчиненные кинулись следом, вмиг были сломаны щиты в подвальных окнах, с треском высажены двери, в подвал ворвались люди. Лейтенант — в вытянутой руке пистолет — остановился первым: в углу подвала тускло поблескивала свернутая в узел змея. Около нее сидела на корточках девушка и, ласково что-то бормоча, гладила ее.

Вызвали машину из прачечной, удава закатали в сетку для белья и под радостные клики толпы увезли.


Когда, придя вечером домой, Костя открыл дверь, он испугался: посреди комнаты стоял отец. Он стоял, шевеля губами и двигая ногами, как полотер.

— Я вспомнил, — радостно сказал он. — Я вспомнил, от кого пошел наш род. Слушай скорее.

— Папа, зачем такая спешка? Я хочу есть. Давай разогреем суп. У нас есть картошка?

— Я не хочу картошки... Ты — потомственный казак. Слушай — раньше тут не было никакого города, стояли села. Люди ходили за скотом, сажали сады, грабили и защищались. Каждое ружье стреляло, каждая сабля отрубила хотя бы одну голову.

— Папа, я налью тебе тарелку?

— Не хочу. Почему ты так плохо слушаешь меня? Когда казацкая старши́на... Ты знаешь, что такое старши́на?

— Что-то вроде совета.

— Да, да, именно так, — отец говорил на удивление ясно и понятно, Костя даже испугался. — Когда казацкая старши́на выдала атамана...

— Ты кого имеешь в виду?

Отец пропустил вопрос мимо ушей.

— Среди его ватаги был казак Тимоха, по прозвищу Рыжий. Однажды солдаты ворвались в станицу, убили его жену, а троих маленьких детей положили в мешок и унесли, чтобы утопить. Узнав об этом, Тимоха примчался в станицу, но он опоздал. Ничего не найдя, вернулся на берег реки и стал мстить. Однажды его окружили на утесе, который теперь называется Разбойничий. Там тогда стояла часовня. Около нее Тимоха держал свой последний бой. Тут он и погиб.

Костя торопливо ел, ложка стучала о дно тарелки, в комнате плавал вечерний сумрак, люстра дрожала под потолком, за стеной, шаркая, бродил страдающий бессонницей сосед.

— Папа, тебе нельзя волноваться. Сядь и успокойся, — сказал Костя. — Зачем ты рассказал мне эту историю? При чем тут разбойник и часовня? Что из того, что он погиб?

На лестнице хлопнула дверь, кто-то, дробно, по-козьему стуча каблучками, сбежал вниз.

— А при том, — голос отца упал до шепота, — что детей казака убили не всех. Один спасся. — Старик жалко заулыбался и погрозил Косте пальцем. Голова его тряслась, пух над ушами взлетал и падал. — Этот Тимофей был нашим предком. От его спасенного сына идет прямая линия к тебе... У нашего деда было маленькое имение в Балочном, под Посошанском. Твоя бабка была полячкой. Во втором браке ее фамилия Бугрова. Их дом сгорел во время гражданской войны...

Старик снова стал путаться, он трясся и размахивал руками. Костя бережно усадил его на стул. Отец сидел разбросав ноги и задыхаясь. Костя, открыв дверцу буфета, достал пузырек с лекарством, коричневые капли, падая в воду, расползлись нитями. Он протянул стакан отцу и захлопнул буфет, деревянные груши и кисти винограда запрыгали. Они качались на проржавевших гвоздиках.

— Вот теперь хорошо, — сказал Костя. — Теперь ты успокойся. Я обещаю тебе, что завтра же схожу на утес. Я посмотрю, что осталось от этой часовни. Ты молодец, что рассказал мне все это. Ты вообще сегодня молодец. Помнишь, я говорил тебе про телегу? Ее привезут через два дня. Она будет стоять у нас в институте. Скоро приедут гости. Наш симпозиум, говорят, перевернет науку. Тебе не интересно про симпозиум?

Отец уже спал. Он спал на стуле, вытянув ноги и далеко отбросив назад голову. Костя бережно перенес его на кровать.


Если умудренные опытом посошанцы сразу же обратили внимание на бесплотные фигуры, которые снова стали появляться на улицах и бродить в окрестностях города, то беспечные паратовцы этих фигур попросту не заметили. Так, никто из них не обратил внимания и на странно одетого мужчину, который, появившись у бетонной стены автомобильного объединения «Паратовтранс», пересек дорогу невдалеке от ворот, где стоял готовый отправиться в выгодный южный рейс мощный автомобиль «КамАЗ». Не удостоив автобогатыря вниманием, человек прошел к берегу реки и узкой полузаглохшей тропинкой поднялся к известняковым скалам. Здесь он уверенно нашел вершину и там около заросшей травой развалины присел на камень. Был он в кафтане, перепоясанном красным кушаком, ворот стоячий, отделанный красным бархатом, сапоги мягкие, разрезанные, с отворотами, из-под разошедшегося на коленях кафтана видны зеленые плисовые шаровары, на голове островерхая, загнутая назад шапка, рядом брошенная на землю сабля. Он сидел, уперев ноги в побитую желтую траву, редкие чайки, подрагивая серыми с белым крыльями, кружились над ним. Казалось, мужчина задумчиво смотрит на них, но, странное дело, когда одна из чаек приблизилась и, пролетев низко над самой землей, едва не задела крылом его лица, мужчина даже не моргнул — не была ли для него птица прозрачной? Так же не обратил он внимания и на самоходную баржу небывалого для этих мест размера, которая совершала свой первый рейс из города на Неве на юг к морю, где на знаменитом двенадцатифутовом рейде должна была встретиться с судами, которые будут сопровождать ее в опытное, тоже первое плавание по бурному, хотя и не так уж и большому морю, в город, к которому в этот момент были устремлены мысли сидящего.

Да, город представлялся ему совсем не таким, каким увидят его матросы и капитан самоходки — без многоэтажных домов и фабричных труб. Представлялся он ему маленьким, пыльным и солнечным, с пестрым, огромным базаром, коврами, расстеленными прямо на земле, горами золотистых дынь у каменных известковых стен. С вереницами верблюдов, медленно бредущих по узким кривым улочкам, мимо домов, которые выходят на эти улицы глухими, без окон, стенами, с криком муэдзинов на тонких, устремленных в небо башнях, дымом от еды, приготовляемой тут же на улицах, и вонью испражнений людей и животных.

Видел он этот город и, судя по лицу, тосковал по нему. А может быть, тосковал он по всем городам, в которых был? По двум рекам и двум морям, по которым плавал. По сожженным селениям, тонущим кораблям, коричневым дымным струям крови в воде. Не видел человек с саблей, брошенной у ног, ни дымного белого города на горизонте, ни серой змеи-дороги, по которой подъезжал в это время к Паратову красный автобус, ни голубой металлической птицы в небе, которая, оставляя после себя едва заметный белый след, снижалась, высматривая аэродром. Не видел и юношу, который, повторяя его путь, поднялся на скалу, побродил, отыскал в траве остатки разваленной часовни, поднял красного камня кирпич, постучал по нему ногтем и, удивившись звону и крепости его, не положил назад в траву, а оставил кирпич в руке.

Юноша этот был Костя Кулибин. Постеснявшись заговорить со странным человеком, которого он принял за приезжего артиста или иностранца, Костя ушел со скалы. Кирпич он унес с собой.

— Папа, тебе придется побыть одному, — сказал Костя день спустя. — Меня посылают в командировку за телегой в Посошанск.

— Хорошо, Петя, побуду. Я ведь еще крепкий, не правда ли?

— Я не Петя. Не забывай вынимать почту из ящика. Вот видишь — командировочная. Завтра едем поездом.

— Я прекрасно знаю, что ты не Петя, — обиделся Кулибин-старший, — Ты едешь в Харьков? Привези мне «Фрутолино».

— В Посошанск. Директор сама назвала мою фамилию.

— Директором по-прежнему Мечникова?

— Она не Мечникова, а Беллинсгаузен... Итак, договорились: почтовый ящик каждое утро, масло и рыбные консервы в холодильнике, хлеб тебе я попрошу покупать соседей...


———

Телегу ввезли в Паратов, как ввозят на космодром для запуска очередной космический корабль. В город со стороны Посошанска медленно втянулась кавалькада машин. Первой, осторожно объезжая ямы в асфальте, катила серая, с синей полосой на борту «Волга». На ее крыше угрожающе вертелся фонарь. Следом ехал газик, в котором сидели замученные дорогой Песьяков и Глиняный. Рядом с ними, в углу, пристроился Костя Кулибин. Третьим, покачиваясь и поскрипывая литыми резиновыми катками, осторожно катил приспособленный для перевозки таких многотонных грузов, как стаканы атомных реакторов или колеса сверхмощных турбин, тягач с прицепом. На низкой платформе, почти касающейся железным брюхом асфальта, стояло что-то невидимое, накрытое зеленым защитным брезентом. Последним ехал автобус ликинского завода с группой сельскохозяйственных рабочих, которых выделили в помощь экспедиции, сняв с прополки свеклы.

Оттого что груз не был виден, а брезент был взят с какого-то военного склада, по городу тут же распространился слух, что везут совершенно секретную сверхдальнюю ракету. Улицу заполнили свободные от работы паратовцы, а те, кого слух застиг на рабочих местах, тотчас облепили окна.

Школьники девятого класса, посещавшие астрономический кружок, вынесли на крышу подзорную трубу. Весь город следил, как необычный кортеж прополз окраиной, пересек центр и, не доезжая до реки, свернув, остановился около здания «Двима». Толпа окружила плотным кольцом прицеп и затаив дыхание стала ждать, когда снимут брезент. Однако ее ждало разочарование: выбежавшие сотрудники и неторопливо покинувшие автобус рабочие аккуратно и без видимого труда подняли это что-то закутанное в брезент, внесли через широко распахнутые парадные двери внутрь института и двери захлопнулись. Толпа, обмениваясь предположениями относительно мощности привезенной ракеты, стала медленно расходиться.

Между тем внутри здания все тоже прошло без задержек. Властным распоряжением Виктории Георгиевны заранее была разрушена стена и расширена дверь в гардероб. В гардеробе был сооружен небольшой помост, на который бережно втащили привезенный груз. Брезент с него был снят, и взорам удивленных литературоведов и автомобилистов предстала самая обыкновенная повозка.

Еще больше поразились ей труженики села, большинство из которых были механизаторами и потому на всякую телегу смотрели с презрением. Общее удивление было настолько сильным, что на вращающееся колесо никто не обратил внимания.


Когда Костя, завершив все дела, добрался до дома, на двери его ждала записка. Он снял ее и прочитал: «Косточка! Тут столько всего случилось. Пока тебя не было, переругалась с начальством, назвала их живодерами и уволилась. Еду дикарем на Кавказ. Птиц и рыб раздала знакомым, а зеленоглазенького пришлось отдать в зоопарк. Наверно, больше не вернусь. Прости за все, что было у нас с тобой, мне еще надо посмотреть мир, удариться пару раз скулой об угол стены. Какая из меня жена? Смех. Да еще свекор... Пожалуй, девяносто четыре года для меня многовато. Целую. Вета».

Ошеломленный, он прошел коридором и отворил дверь, отец стоял посреди комнаты и ел вилкой из консервной банки мелкий частик. Оранжевые печальные капли падали на пол.

— Папа, сядь за стол, я тебя покормлю, — сказал устало Костя. — Ты спрашиваешь: все ли в порядке? Все в порядке, я уже дома.

— Как в Харькове погода?

— В Харькове, наверно, хорошая, во всяком случае в Посошанске было жарко. У нас на дверях записка. Вета давно приходила?

— Эта сумасшедшая девчонка? Не помню. Приносила какую-то обезьяну. Соседи побоялись ее взять. Она говорит, что эта обезьяна ест тараканов. В мое время тараканов морили порошком. Их называли прусаками.

— Все в порядке, папа.

Костя сел на стул и уронил голову на руки. Мир, такой простой и понятный, как всякий механизм, вдруг стал загадочным. Он раскололся, и трещина прошла через их комнату.


Узкой зеленой полосой в той стороне, где привольно раскинулись заречные луга и плавни, еще только заявило о себе надвигающееся на Паратов утро, еще сыплет на кривые горбатые кровли старых домов и на плоские бетонные крыши новых звездная пыль, еще не покатили по светлым от фонарей рельсам первые трамваи, не выводят из парка первый троллейбус, нетерпеливо помахивающий токосъемниками, а в городе несколько человек уже не спят.

Беспокойно ерзает на узкой кишиневского завода девичьей тахте научный сотрудник Глиняный. Бегут перед мысленным его взглядом густо наполнившие улицы Москвы, Токио и Рима автомобили, лишенные привычных моторов. Без шума и без выхлопа скользят они мимо станций метро «Спортивная» и «Дзержинская», мимо небоскребов «Мицубиси» и «Майнити Симбун», мимо Колизея и фонтана на площади Испании. У каждой машины спрятано в багажнике колесо, подобное тому, что привезено им из посошанского музея. Поднимается Глиняный на кафедры международных конгрессов и конференций, читает речи, приготовленные заранее сонмом секретарей, среди которых царит перебежавшая к нему от Виктории Филумена Мортурановна. Отвечает на вопросы корреспондентов из стран, для которых проблема автомобильного транспорта — это еще не катастрофа.

— Интересно, а если сразу и вдруг Гренландия? — спрашивает почему-то Глиняный, плюет с досады: ведь надо же так забыться! — и, сев на тахте, начинает натягивать на ноги коричневые с резинкой детские носочки.

И сосед его по лестничной клетке не спит. Но не столь дерзостен и масштабен полет его передвижений. Всего лишь домик, наподобие присмотренного в Посошанске. Зеленый сад, низко, к самой земле опустились тяжелые от плодов ветки абрикосов и яблонь. Буйствуют крыжовник и облепиха. Насос в четверть лошадиной силы, бак, установленный на металлической треноге. А что, если тепличка с подогревом? Можно и тепличку...

Давно не спит в этот ранний час и Виктория Георгиевна. Подоткнув под спину подушку и включив над головой ночную лампочку, положила она на колени блокнот с надписью «Деловой» и аккуратно чертит в нем квадратики и прямоугольнички. Знает опытный директор, что не сегодня завтра разнесется слух о небывалом феномене по стране и придется ей, что ни месяц, летать в столицу и когда-нибудь на важном заседании, за столом, уставленным бокалами с карандашами и подносами с отечественным напитком «Байкал», будет сказано:

— А вам, товарищ Беллинсгаузен, пора вместо института иметь научный центр!

Вот тут-то она с достоинством и скажет:

— Вопрос уже подработан! — и квадратики под нос.

Торопливо набрасывает она также и резолюцию симпозиума. Ведь, если не подведет посошанский феномен, дрогнет и перевернется мировая наука!

Не спит в эти минуты и председатель паратовского исполкома. Но если для остальных пробуждение в такой ранний час — редкость, то для него это дело обычное. Рывком, без будильника поднялся Пармен, сбросил с кровати ноги, вспомнил было про виденное во время поездки в Посошанск колесо, сказал: «Вечный так вечный!» — и, достав из-под кровати двухпудовую гирю, начал, отдуваясь, подкидывать ее.

Утро надежд и трудов катится из-за реки на Паратов. Вышли уже из разных городов поезда, взлетели самолеты, сотни гостей, спрятав в бумажники командировочные предписания, заняли на полках и в откидных креслах места, — симпозиум, звонкая мечта двимовцев, приближается.


Как и многие другие начальники, директор «Двима» любила окружать себя свитой. Решив обойти перед приездом гостей вычищенный, вылизанный до белизны и блеска институт, она спросила верную Филумену:

— А где начальники отделов?

И тотчас, как ужаленные змеями коты, заверещали в кабинетах разноцветные телефоны, захлопали двери, мелкой дробью пронесся по коридорам стук каблуков, и вот уже все начальники отделов собрались в приемной у директора.

Стремительно вышла из обитой дерматином двери Виктория Георгиевна, небрежно бросила: «Если будет звонить Пармен, передайте, буду через час», — кинулась записывать это в толстый блокнот Филумена Мортурановна, вздрогнула и потекла прочь от дверей следом за директором когорта подчиненных.

Да, институт был готов встречать столичных и иностранных гостей: парадная лестница застелена ковровой дорожкой с малиновыми и зелеными полосами, на площадке каждого этажа кадушки с принесенными из городского ресторана пальмами, в холле напротив буфетной на стенах четыре картины местных художников, взятые на время с выставки «Весенний Паратов». Правда, поморщилась имевшая тонкий вкус директор при виде этих картин, не то еще она видела в галерее Уффици в Италии и на персональной выставке Пиросмани в гостеприимном Тбилиси, но что поделать, не родились еще в Паратове свои Пиросмани и Леонардо. Только спросила, показывая на полотно, где тащили что-то из воды два сизо-зеленых человека в резиновой спецодежде:

— Кто это?

— Труженики голубой нивы, — объяснил всезнающий Песьяков, которому, кстати, и было поручено отобрать и привезти картины. — Суровый реализм.

— А-а, — сказала директор и, тяжело вздохнув, проследовала мимо.

Поскольку собственный ее кабинет располагался на третьем этаже, то и начала она обход с него, прошла по комнатам литературоведов, где на стенах над чисто прибранными и как-то сразу опустевшими столами сиротливо переглядывались Добролюбов, Гоголь и Демьян Бедный.

— А почему только они? — озабоченно спросила Виктория Георгиевна, увидев шестой раз подряд их лица.

— Других не было. Взял полсотни, — объяснил завхоз. — Был еще хирург Пирогов, но я подумал, что он не впишется...

Ничего не ответила ему Беллинсгаузен и только, входя в очередной кабинет, старалась больше не смотреть на стены.

В буфете все уже блестело и лучилось, и хотя полки холодильника были пусты, тот же завхоз уверил, что бутерброды будут не хуже, чем в исполкоме, а молочные продукты в самом широком выборе.

Постепенно спустились в подвал, где ткнулись было в комнату, где должен был трудиться над будущим мотором Костя Кулибин, но дверь оказалась закрытой. Снова поднялись на первый этаж, порядком устали и, наконец, остановились около двери, за которой хранилась телега. Скрипнув, распахнулась дверь. Наиболее уставшие остались в коридоре, в гардеробную следом за директором вошли лишь несколько человек.

Первое, что увидела Виктория Георгиевна, когда переступила порог комнаты, было бледное как мел лицо Глиняного. Научный сотрудник стоял около телеги, обхватив руками голову, как это делают артисты, когда им надо изобразить на сцене убийство или полное разорение.

Первым желанием Виктории Георгиевны было крикнуть: «Что это еще за фокусы?» — но она перевела глаза на телегу и тоже оцепенела.

Колесо не вращалось.

Это уже заметили и все вошедшие. Волна испуга распространилась по толпе сотрудников. Так распространяется, если верить ихтиологам, волна тревоги по рыбьей стае: пугаются и начинают поворачивать назад даже те рыбы, которые находятся в самом конце строя.

— Что тут происходит? — грозно спросила Беллинсгаузен, и Глиняный, услыхав звуки ее голоса, потерял последние остатки самообладания.

Ему захотелось упасть на колени.

— Опять вы его трогали? — голосом, который не обещал ничего хорошего, спросила директор.

— Я... Только... вошел... Оно уже не крутилось... Я вообще... — после чего он начал нести такую ерунду, что директор махнула на него рукой и сама приблизилась к колесу. Увы! Спицы были неподвижны.

Симпозиум... Иностранные гости... Незащищенные диссертации... Телефонные разговоры с вышестоящими организациями... Мысли об этом, как обломки скал, обрушились на голову директора. Цветными картинами промелькнули в ее мозгу сцены позора, все расплылось, ушло, оставив в ушах нехороший пронзительный звон, а в глазах радужное мелькание.

Однако надо было что-то предпринять, и Виктория Георгиевна еще раз доказала, что она недаром владеет водными лыжами, тросом, катером и трамплином. Она протянула руку, коснулась ею колеса и решительно толкнула его.

Колесо завертелось.

Вздох облегчения пронесся над толпой сотрудников. Так, вероятно, вздыхали свидетели насыщения голодных пятью хлебами или очевидцы первого движения парохода «Клермонт». Но чуда не произошло. Колесо, сделав несколько оборотов, снова замерло.

— Кабинет закрыть. Никого не впускать, — уже овладев собой, мрачно сказала Виктория Георгиевна и повернулась, чтобы идти. Но в дверях образовалась пробка: в комнату стремились попасть все, кто оставался в коридоре, а теперь услышал о катастрофическом событии.

— Симпозиум. А как же симпозиум? — роптал народ. — Столько лет готовились... У меня доклад о Мельникове-Печерском... А у меня град Китеж... Я про горизонтальный карбюратор... Спойлер... Дорожный просвет.

— Ничего с вашим градом и со спойлером не сделается, — жестко сказала директор. — Никакой паники, все без изменений. Зарубежных гостей встречаю я. Остальных по телеграммам, по творческим связям. Всем быть при галстуках.

Она еще раз мрачно посмотрела на тонкую, охватывающую шею Глиняного матерчатую полоску, и ей захотелось задушить ее владельца. Следом за директором комнату покинули все двимовцы. Около неподвижной телеги, у которой, как показалось Песьякову, страшно выперли белые ребра и стали пугающе тоньше оглобли, остались только он и Глиняный.

— Честное слово, — сказал последний и молитвенно поднял руки, — честное слово, оно крутилось. Я отвернулся, хотел сесть за столик почитать, оборачиваюсь — оно уже еле-еле... Пол-оборота и остановилось. Я сразу понял, что это конец. Что теперь будет?

Телефонные аппараты в Паратове и Посошанске в этот день испытали нагрузку, не предусмотренную при их установке, провода, которые связывали их между собой, раскалились, звонки раздавались каждую минуту.

— Семи автобусов нет. Если хотите их выбить, позвоните в «Интурист»...

— Делегация Мексики уже прибыла в Москву...

— Приглашения артистам разосланы...

— Нужно организовать дополнительное питание... Нет, лягушек не будет. Диабетиков учтем...

— Секретарь просил срочно вас позвонить...

— Бронь на гостиницу была отправлена месяц назад. Как это — не удастся? Конечно, удастся. Вы не представляете себе, что значит сорвать...

— Да, да, нужно вызвать из Посошанска этого директора. С телегой и колесом только он один имел дело... Дайте ему свою машину...

— Посошанск? Дайте музей. Директора... Нет?.. Дайте квартиру. Не отвечает?.. Узнайте, где работает его жена... Соедините со школой.


Мария Гавриловна бережно положила три пальца на белые клавиши фортепьяно и утопила их. Слитный густой звук, пророкотав в чреве инструмента, выбрался наружу и волнами распространился по классу.

— Никита Пащенко? — спросила она не поворачиваясь.

— Си... — неуверенно раздалось за ее спиной.

В классе радостно фыркнули девчонки.

— Ну, положим, не си, а ля. Ля там есть. А еще что?

Она уловила ухом шуршанье протащенной по столу бумажки, обернулась и с укоризной посмотрела на третий ряд.

— Ми, — угрюмо произнес Пащенко.

— Подсказка. Так. С тобой, пожалуй, все ясно. Кто из девочек назовет аккорд?

Поднялся лес рук:

— Я слушаю тебя, Лена.

— Ля, фа, ми.

— Правильно, Матрасова.

В дверь просунулась голова технички.

— Мария Гавриловна, вас в учительскую, к телефону.

— У меня урок.

— Говорят, очень срочно. Из другого города два раза звонили.

Мария Гавриловна вздохнула и, сказав: «Сейчас вернусь, Катенька, сядь за инструмент, возьми еще несколько нот», — вышла.

В телефонной трубке подбрасывал мембрану властный мужской голос:

— Вы супруга Степана Петровича? Передайте директору, чтобы срочно снял вас с урока. Найдите мужа. В горисполкоме его уже ждет машина. Немедленно выехать в Паратов. Я повторяю — срочно!

Трубка угрожающе зачастила отбой.

Не понимая, зачем областному центру срочно понадобился Степан, Мария Гавриловна вернулась в оставленный класс.

За выкрашенной в казенный горчичный цвет дверью кто-то бойко воздвигал из прыгающих звуков разноцветную пирамиду.

— А я и не знала, что у нас такие таланты, — сказала она, удерживая за рукав вскочившего при ее появлении мальчишку. — Нет, нет, не удирай. Играл ты не так плохо... И никогда не учился?.. Эта манера исполнения называется «дикси». Если бы ты мог различать самые простенькие аккорды и стоять хотя бы пять минут спокойно... Дети, меня вызывают, побудьте до конца урока сами. Сидите тихо.

Через час она нашла Степана, который стоял в книжном магазине около полки «Старые книги» и перелистывал потрепанный том — «Пятый конногвардейский Киевский полк», изданный в 1903 году к двухсотлетию полка. Том, снабженный гравированными портретами командиров и цветными таблицами с оружием и мундирами для парадов.

Еще через час Степан, сидя на заднем сиденье исполкомовской «Волги», уже мчался по шоссе. Голубая даль тряслась и подпрыгивала, желтая пшеница текла как река, бензозаправочные станции проносились кораблями.

«Не иначе как хотят снять!» — печально раздумывал Матушкин.


А в это же время его друг Пухов тоже был не на шутку озабочен: никакие попытки обнаружить в городе следы Степняка не дали результатов, Зульфия исчезла и только после поездки в Вапшавелу стало ясно, чем занимались там Степняк с женой. Только ли они?.. Объяснилось и странное совпадение сумм, растраченных или похищенных теми, чьи дела хранились в зеленом сейфе. Десять тысяч рублей — цена за мнимое право владеть участком в долине. Но эти деньги подсудимые кому-то переводили! Кто-то их получал и где-то хранил. Сберегательные книжки... Павел Илларионович должен был признать, что ни одна нить никуда не ведет. И все-таки одна цепочка прослеживалась — деньги. Деньги... Надежда, слабая, как свет в конце тоннеля (так любят писать авторы детективных романов): а что, если проверить переписку Степняка и его супруги?

Правда, ни одного письма, ни одной телеграммы ни в доме в Балочном, ни в городской квартире Зульфии не осталось, исчезло даже письмо, которое видел Пухов, все уничтожено, но ведь есть почтовые отделения, которые получают и отправляют денежные переводы, заказные письма, телеграммы... Да, да, да!.. И Павел Илларионович, вздохнув, потянулся к кнопке селектора и, вызвав все того же молодого сотрудника, приказал ему обшарить все почтовые отделения, к которым относятся Балочное и дом, где жила Степняк, проверить квитанции и книги учета за последние два года.

Сотрудник был юн и не представлял себе, что за титаническая работа ему поручается, выслушав начальника, он весело сказал: «Будет исполнено», — наклонил голову и ушел, а Пухов, достав из ящика чертеж, сделанный им в Солнечной долине, пересчитал участки, полученное число умножил на десять тысяч и сказал: «Ого!» В папке, из которой он достал чертеж, лежала еще и фотография Степняка. Он внимательно вгляделся в лицо — грубое, с тяжелым подбородком, низким лбом, мясистым носом. И хотя Павел Илларионович не разделял взглядов французского ученого Ламброзо, который считал, что между строением лица преступника и его отвратительными делами есть очевидная связь, тем не менее начальник посошанской милиции, пряча карточку назад в папку, твердо сказал:

— Да, брат, этого придумать ты не мог. За тобой кто-то стоит.

Папка закрылась раньше, чем человек на фотографии смог что-нибудь ответить. Впрочем, его совет Пухову и не требовался: начальник милиции сам знал — настало время действовать.


Свет, который падал на спину и на затылок молодого человека, сидевшего между окном и Пуховым, освещал кудрявую шевелюру, и от этого над головой допрашиваемого в воздухе парил нимб. Молодым человеком был Семен Карпович Мещеряков — продавец того самого злосчастного ларька при городской бане. На розовощекого здоровяка галантерейщика Пухов уже смотрел с неприязнью — все попытки завязать с ним высокий разговор о преимуществах газовых лазеров перед рубиновыми оказались тщетными.

— Да что вы! Какие электроны, какая накачка? Ничего не помню, все забыл, — убеждал Пухова владелец нимба. — Какой я теперь технарь? Да у меня-то, если правду говорить, никогда и способностей к технике не было.

— Странно. А при поступлении в вуз вы получили по математике пять. И справку представили, что были участником городской олимпиады по физике. Шли в институт, представляя себе, где есть сияющие вершины, а где их нет.

Мещеряков тяжело вздохнул.

— Ну, ладно, честно говоря — мечтал. Отцу и матери, помню, разницу между лазером и мазером объяснял. Но вот, не получилось, жизненный крах. А жаль. Мог ведь достичь.

— Ну, положим, кое-чего вы и достигли.

Собеседник понял, что Пухов знает и про домик в садоводстве, и про «Волгу», и про кооперативный гараж, и больше жаловаться на жизнь не стал.

— Экономлю, — туманно объяснил он, — потом у отца были сбережения, мать работала.

— А почему вы не женитесь? — неожиданно спросил Павел Илларионович. — Трудно встретить человека, который бы понял вашу душу?

— Трудно, — согласился Мещеряков. — Очень трудно. — И этот вопрос ему не понравился.

— У вас девушка есть?

Собеседник насторожился еще больше.

— Была. Когда-то давно.

— Не могли бы вы назвать ее?

— Простите, нет.

— Очень плохо: у молодого человека в вашем возрасте обязательно должна быть девушка. Женщина удерживает мужчину от необдуманных поступков... О лазерах говорить вы не хотите, от девушек отказываетесь, придется перейти на более прозаические темы. Какие отношения были у вас с погибшим Степняком?

Мещеряков потемнел лицом и некоторое время молчал.

— Как какие? Он завхоз, я работаю в ларьке. Покупал у меня мелочи. Но так, на копейки, и все для личных нужд.

— Часто и много вы разговаривали с ним?

— Редко.

— Другими словами, были едва знакомы. А с его женой Зульфией?

Мещеряков вздохнул.

— Вообще не был знаком.

— Странно. Почему же на этой фотографии (фотография взята из вещей покойной) вы держите ее одной рукой за талию, а она не зовет на помощь?

У Семена нервно задвигались только что лежавшие спокойно на коленях руки.

— Не знаете? Хорошо, оставим жену Степняка в покое. В конце концов, у вас с ней могли быть какие-то особые, не известные ни мужу, ни всему свету отношения. А что связывало вас с этими людьми? — и Пухов достал из стола фотокарточки людей, чьи фамилии упоминались в делах, хранящихся в зеленом сейфе.

Теперь руки Мещерякова уже по-настоящему задрожали.

— Хорошо, — хрипло произнес он, — я все скажу. Меня втянули в это дело Степняк и его жена, Зульфия. Но я был в их игре всего лишь пешкой, знал очень мало. Я расскажу все.

— Ну, раз мало, значит, не велик будет и спрос, — великодушно согласился Пухов. — Итак, рассказывайте по порядку.


Дело было весной, два года назад. К нему, — рассказал продавец, — подошел Степняк и спросил: нет ли среди его знакомых человека, способного купить на Кавказе участок для дачи, не очень далеко от моря? У Мещерякова такой знакомый нашелся. Он сообщил об этом Степняку, и завхоз попросил передать человеку, что тот может посмотреть участок, но для этого ему нужно съездить в Вапшавелу. Если участок понравится, деньги он должен положить на сберкнижку. Книжка на предъявителя. Когда с этим было закончено, Степняк, заплатив за услугу, предложил поискать еще клиентов.

— И много вы их нашли?

— Двенадцать человек.

— Где их книжки?

— У Степняка.

— Он где их держал?

— Понятия не имею... Вот все.

— Попробуем взять у вас подписку о невыезде...

Оставшись один, Павел Илларионович откинулся на спинку кресла и горько усмехнулся: роли выяснились, почти все звенья цепочки соединились. Но где находится сейчас Степняк, и почему он так упорно не покидает город? Начальник посошанской милиции вытащил из стоявшего на столе деревянного бокала цветные фломастеры и разложил их в ряд. Каждому из фломастеров он приписал значение вопроса. Потом стал убирать. Осталось два: синий фломастер обозначал Лиманского, фиолетовый — таинственно исчезнувшие сберкнижки.

Надо было торопиться.


Торопились и люди Пухова. Не прошло и двух дней, как перед столом начальника уже стоял молодой сотрудник, которому было поручено заняться почтой Степняков. Он стоял, слегка наклонив набок голову, всем своим видом показывая, что готов отвечать даже на самые замысловатые вопросы.

— Итак, что вы узнали? — спросил Павел Илларионович. — Ознакомились с книгами и квитанциями?

— За пять лет, — стесняясь, ответил подчиненный.

— Ого! Я просил всего за два. Фамилия Степняк встретилась хотя бы раз?

— Зульфия Степняк. Три раза. Первый раз — четыре года назад — ей была вручена посылка из города Чарджоу. Четыре килограмма шестьсот граммов.

— Урюк, — равнодушно объяснил Пухов. — Или черные платки на голову. В Чарджоу живут ее родственники. Еще?

— Второй раз — денежный перевод. Двадцать пятого сентября прошлого года Зульфия Степняк перевела в город Киров сто двадцать рублей семьдесят пять копеек. Установлено, что это деньги за пересылку заводом запасных частей к стиральной машине «Вятка-М». И, наконец, третья квитанция: чуть больше года, внутри города Зульфией послана была телеграмма на имя некоего Лиманского.

Пухов, который со скучающим видом выслушивал собеседника, оживился.

— Отлично. А что вы узнали про адресата?

Наступила очередь победно улыбаться сотруднику.

— Мы, кажется, напали на след. Пенсионер, два года как переехал в наш город. До этого — рецидивист. Вымогательство и обман.

— Ну зачем же так сурово? Обман — безусловно, но вымогательством Григорий Михайлович Лиманский не занимался никогда. Деньги ему все отдавали добровольно. А как он ведет себя тут?

— Живет один. Гостей не принимает. Сам ни к кому не ходит. Тихий, безобидный старичок. Потому и очень подозрителен.

— Что же, рассуждаете вы профессионально. Над вашими словами я подумаю.

Понимать это надо было так: пора навестить человека, который выбрал Посошанск, чтобы спокойно коротать дни старости.


Теплый августовский вечер. Посошанск, отходя от дневной жары, высыпал на улицы. Шипели газированные автоматы. У кинотеатра толпились, спрашивая лишний билетик, подростки. Шел малоинтересный, по мнению рецензента местной газеты, зарубежный фильм. С рецензентом спорил рекламный щит: на нем два вертолета, похожие на гигантских стрекоз, гонялись по прерии за человеком, одетым в костюм астронавта.

Хозяин квартиры встретил Павла Илларионовича восклицанием:

— Ба! Вот уж кого не ожидал увидеть. Сам начальник милиции. Проходите, усаживайтесь. Удобно на диване? Нет. Тогда за стол. Есть кипяток. Не желаете кофе?

— Только что пил.

— А я чашечку зеленого чаю. Знаете, привык. Поскучайте без меня.

Пока Лиманский возился на кухне, Павел Илларионович зорко осмотрел комнату. Простенько! Обеденный стол. На открытой книжной полке несколько книг в бумажных пестрых обложках. Из-за поставленного поперек комнаты платяного шкафа выглядывает угол железной, застеленной простым байковым одеялом кровати. На стене коврик фабричной немецкой работы: охотник в тирольской шляпе, с двухствольным ружьем, а перед ним удивленный, очевидно знающий «Красную книгу», пятнистый олень.

— Скромно живете, Григорий Михайлович, — сказал Пухов, когда Лиманский вошел в комнату, неся в руке стакан с дымящейся зеленой жидкостью. — Как вам наш город, привыкли к нему?

— Отчего же не привыкнуть? — усмехнулся Лиманский. — Привыкаешь ко всему. А живу — по доходам: пенсия у меня — сами знаете... Поглядываете на полочку? Признаться, вот читать — я охотник. «Тайна бермудского треугольника» — не интересуетесь? «Шотландское озеро — загадка века». Тоже не волнует? И даже вот это: «Куда исчезла янтарная комната?» Напрасно. А я почитываю. Недавно попалась любопытная книжонка — оказывается, в Южной Америке один зубной врач собирает камни, а на камнях изображения. Не поверите: люди охотятся на динозавров! Сами в шкурах, ящеры — как слоны со змеиными хвостами. Да, много еще на свете чудес! Был бы молод...

— Чудес и верно хватает, — возразил Пухов. — Но что касается камней с изображениями — посмотрите журнал «Наука и жизнь», все изображения сделаны бормашиной. Могу прислать с сотрудником.

— Да? А жаль... Вы, как я понимаю, из скептиков. А если я вам документик покажу? Вот книга, а в ней фотография — из воды торчит голова. И это, по-вашему, тоже подделка?

— Один журнал поместил как-то снимок — отпечаток ноги снежного человека. Нога, рядом для масштаба спичечный коробок. Вот только подпись разочаровывала: «Сделано во дворе редакции». Детский журнал «Костер».

— Везде циники. А в Москве живет грузинка, которая силой взгляда поднимает стол. Тоже не верите... Когда не читаю, вечерок провожу одиноко, у телевизора.

Хозяин подошел к «Рекорду», отразился в его стеклянном холодном глазу и полистал московскую программу:

— Передачи сейчас интересной нет, а больше, извините, развлечь вас нечем.

— А я ведь не мог вами не заинтересоваться, Григорий Михайлович, — сказал Пухов. — Наслышан, наслышан. Кое-чем восхищаюсь. Дело с рукописью неизвестной пьесы — просто мастерский ход.

Лиманский печально улыбнулся.

— Самое начало. Проба, можно сказать, пера. Все в прошлом.

Тонко звенела муха. От зеленого чая комната пахла степью и юртой. Пухов сказал:

— Но не желание поговорить о вашем прошлом привело меня сюда. Вы, конечно, это понимаете. Вот эта вещица вам не знакома?

И сэтими словами он достал из кармана и протянул Лиманскому авторучку с электронным таймером, которую нашел и передал ему Матушкин.

Муха испуганно замолкла, и в комнате воцарилась нехорошая тишина. Лиманский не торопясь взял ручку, а Пухов продолжал:

— Найдена близ места, где произошло одно печальное событие. Убийство или самоубийство... Не узнаете? Редкая в наших краях игрушка.

Лиманский повернул ручку так, что ему стали видны прыгающие в окошечке цифры.

— Пятнадцать минут девятого, — сказал он. — Ну как не узнать. Купил в прошлом году по случаю в Паратове. С рук. И, признаюсь, по спекулятивной цене. Говорят, они в Японии дешевле обыкновенных часов.

— Ну что ж, ваша — значит, ваша. И отлично. А как она там очутилась, не вспомните?

— Где? — взгляд Лиманского был чист.

— На кургане близ Балочного.

— Ну как же — помню. Бывал там не раз. Очень живописное место. Такой открывается простор! Часто выезжаю туда подышать воздухом. Легкий завтрак на траве. Сон под зонтиком. Бутерброды и холодный чай. А какие мне прежде накрывали столы!

Он заулыбался и даже потер руками животик.

— Ну, что ж, — сказал Павел Илларионович, — рад был вернуть потерянную вещь. Кстати, как вам здешние бани? Небось привыкли к сауне?

При слове «баня» Лиманский нахмурился.

— Сауна?.. Все было. Были и сауны. А вот здесь ваших бань, простите, не посещал. Дома, по-стариковски: скамеечку в ванну, мочалку — знаете, такая с двумя петельками для спины — в руки и пошел... А что такое?

— Да нет, это я про бани просто так. Жаль. Не очень откровенная получилась у нас с вами беседа. Надо было познакомиться раньше. Упустил.

— Ну, как же не откровенная? С моей стороны — все как на духу. Видите, чуть даже не расхвастался: вспомнил про пикники, про сауну... Воспоминания — все, что остается нам в старости. Сядешь иногда за стол, положишь перед собой чистый лист бумаги — такое, думаешь, бы написал! Таланта нет... Что вы, кстати, думаете о самом случае в Балочном? Весь город волнуется.

— Работаем.

— Ведь нехорошо, правда? Исчезло тело, пропала свидетельница. За такое не хвалят.

— Ну, это уж моя печаль.

— Да, если мертвые сами встают и удаляются с места преступления, значит...

— Значит, они были недостаточно мертвы. Вы покойного, естественно, не знали?

— Откуда? А вам не кажется, что тело могли похитить? Скажем, похитил сам убийца. Но тогда надо искать деньги. Что кроме денег может совратить человека?

— А вы хорошо осведомлены.

— Что делать. Хожу по улицам, слушаю. Глаголет народ.

— И мыслите вы удивительно точно.

— Люблю поразмышлять. Так вы все-таки, может быть, — чаю? Не пьете зеленого, есть тридцать шестой номер. Не Индия, но...

— Пью какой есть. Но мое время уже вышло. Я пойду.

— Плащ не захватили?

— Без него.

— На машине?

— Нет, пешком.

Не прощаясь, что было совершенно естественно, начальник городской милиции и необычный пенсионер расстались. Когда Павел Илларионович стал удаляться, теряясь среди редких прохожих, Лиманский отошел от окна, задернул занавеску и снова, достав из кармана автоматическую ручку, долго глядел на черненькие, похожие на иероглифы, нервно пульсирующие цифры.


МАХАБХАРАТА — сказание о героях, великих Бхарата, индийский эпос. Его истоки в первой половине второго тысячелетия до н. э. Повествование о битве двух родов Пандавов и Кауравов за господство над Хастинапурой (ныне Дели).

ИКРЯНЫЕ КОРАБЛИ — корабли купцов, которые в XVIII веке регулярно перевозили икру из Архангельска в Англию и в страны Ганзейского союза.


Помню, как после смерти матери тетка продавала картины отца. Их отвозили в комиссионный, нанимали дворника с ручной тележкой, на тележку грузили картины, тетка уезжала вперед на трамвае, а с тележкой и дворником шел я. Шел, мучительно стесняясь, не по мостовой, а по тротуару, отстав, страшно боялся — вдруг навстречу попадется знакомый, спросит: «Ты чего?» «Да так», отвечу, но знакомый уже увидит тележку и картины. Улицы в те годы были еще мощены булыжником, у тележки окованы железом колеса, они стучали, картины подпрыгивали, кисейная занавеска, которой тетка прикрывала картины от пыли, то и дело падала. Обнажался холст. Это были или закат в Подмосковье, старица, густо поросшая кугой и тростником, низкий пыльный боярышник, над кустами розовое, как вымазанное вареньем, небо. Или — Венеция (отец имел от Академии командировку в Италию и прожил там два года), канал, уходящий наискосок в глубину, дома, плавающие в воде, над ними голубой, как облачко, дворец, стена без окон, рустованный, похожий на стеганое одеяло, камень...


УЛЫБКА БЕЗ КОТА — образ чистой математики.

ПЕРЕСАЖИВАЙТЕСЬ, ПЕРЕСАЖИВАЙТЕСЬ! — Безумный Шляпник.

ТРАВЕРЗ — направление, перпендикулярное борту корабля. У альпинистов — подъем на вершину со спуском по противоположной стороне горы.


Знаменательный день прилета и приезда гостей, а значит, и начала симпозиума, настал.

Особое внимание было, естественно, уделено прибывающим из далеких стран. Прежде чем зайти для посадки на паратовский аэродром, каждый прилетавший самолет делал большой круг над рекой. Самолет кренился, гости припадали к иллюминаторам, место зеленой скатерти полей занимала вода, синяя стальная сабля ее взблескивала, поворачивалась и гасла. «Русская матучка!» — благоговейно говорили гости о реке и, подозвав синюю стюардессу, просили показать им место, где популярный разбойник бросил в воду иноземную принцессу. «Не топил он ее вовсе», — уверяла стюардесса. — Это просто песня такая». — «О-о, миф!» — важно говорили зарубежные специалисты по литературе и понимающе кивали.

У трапа гостей встречала сама Беллинсгаузен. Гостей сажали в красные автобусы и везли в центральную гостиницу. Там они брились электрическими бритвами, освежались и, приняв легкий завтрак, снова собирались в холле. Здесь гостям зачитывали программу, в которой было все, что могло заинтересовать зарубежного специалиста: посещение детского сада, знакомство с труппой городского театра, только что поставившего пьесу «Стряпуха», визит в отдел пенсионного обеспечения исполкома, а также выезд на природу, в степь, на берег реки.

Программа выполнялась точно, и только к концу дня специалисты, выслушав рассказы о музыкальных праздниках для подготовительных групп, об особенностях софроновского юмора и о важности точного заполнения трудовых книжек в коллективах, радостно занимали места в автобусах, чтобы, наконец, попасть в долгожданную степь и на вершину Разбойничьей скалы.

Здесь они благоговейно замолкали и стояли, пораженные бескрайностью и могуществом местной природы и вдыхая аромат незнакомых трав. Замолкали даже их красноречивые гиды и тоже стояли молча.

Увы! Ведь не осталось почти нигде первобытной степи, распахана и стала ровной, как стол, земля от Паратова до Посошанска и далее, забылся вольный и душистый разлив разнотравья, а попавший по случаю в эти края ученый-ботаник, кряхтя, лазает по оврагам, по недоступной для трактора крутизне, собирая последние остатки некогда буйных и изобильных.

Всего маленький островок былого степного великолепия сохранился около Разбойничьей скалы, около белых прибрежных утесов. И стоят теперь посреди него восхищенные — огромный негр из заросшего девственным тропическим лесом Северного Мозамбика, крошечный исландец, который всю жизнь не видел ничего, кроме скал и моря, и вежливый японец, владелец собственного сада размером полтора метра на полтора, для которого все в диковинку: что лес, что степь.

Стоят восхищенные, не торопясь спуститься вниз по тропинке к автобусам, которые должны повезти их назад.


Нет, напрасно все-таки нет у нас частных детективов, которые денно и нощно следили бы за всем тебе, именно тебе подозрительным. Многое мог бы обнаружить этой ночью такой детектив, найми его Степан и приди он после полуночи к зданию «Двима». Прежде всего, обойдя его с тыла и посветив фонариком, заметил бы детектив на влажном травяном газоне следы человека. Медленно поднимается в них трава, а это значит, не так уж давно ступала здесь нога неизвестного. Следы ведут к самой стене и останавливаются под окном в туалет. Как-то странно выглядит и это окно: один из застекленных проемов черен, не отражаются в нем ни огни стоящего напротив, через улицу здания, ни желтые сумрачные звезды, висящие над городом. А ничего странного нет: протяни руку — и провалится рука: нет в проеме никакого стекла, вот оно — стоит тут же, прислоненное к стене, две резиновые присоски еще остались на нем, присоски, чтобы ловчее было вынимать стекло. И края стекла — белые, с изломом, — вырезано только что. Значит, можно залезть через окно в институт? Можно. Заберемся и мы, пройдем туалетом, мерно шумит вода в унитазах, капает в рукомойниках — кап, кап! — дверь приоткрыта, видно, кто-то недавно прошел в коридор. По коридору десять шагов — и перед нами лестница. Пологая, укрытая, как и весь коридор, ковром, тонет в нем нога, не слышно шагов. Тихо — никого. Ага, где-то в глубине скрипнула дверь, послышались боязливые шаги. Идет, крадется кто-то по коридору, удаляется. Поднимем ногу, оттянем носок, поставим на ковер. На цыпочках, бесшумно начнем преследовать незнакомца. Куда тот идет? Прошел лабораторию бензиновых двигателей, миновал сектор насосов, теперь крадется мимо англоязычной поэзии, мелькнул около Гёте и Шиллера, прошмыгнул Барбюса. Стоп! — остановился, возится, достает что-то из кармана. Прилаживает к замку, крякнул тот, с хрустом расселась пружина, брякнув, повернулась ручка. Приоткрылась дверь, проскользнула в нее человеческая тень, прикрыла изнутри. Вот тут бы самое время подкрасться детективу, прильнуть глазом к замочной скважине, приложить ухо к щели. Но не успел бы выполнить все это славный сыщик, не успел бы даже подойти на цыпочках к двери: только закрылась она за неизвестным, как внутри послышался громкий голос, объявивший радостно: «Инский нож. Слова народные», ярко вспыхнул в комнате свет, включились разноцветные лампы, заметался, закружил разноцветный зайчик, грянул народный хор, и заулюлюкали, запели дурными голосами псковитянки. С грохотом распахнулась дверь, как ужаленный выскочил из нее кто-то. Закрывая руками лицо, хлюпая ботинками, цепляясь за ковер, кинулся по коридору. Тут детективу только посторониться. Камнем промчался мимо него человек, одним духом пролетел туалет, рванув на себе пиджак, протиснулся в пустое окно, хрустнуло под каблуком стекло. И уже брызнули, вспыхнули в лунном свете осколки — кинулся незнакомец прочь, скрылся в ночной темени. Так что не помог бы тут частный сыщик, и нечего сожалеть, что нет у нас такого вида услуг.

Но это знаем теперь мы, а ничего не знал Степан — спал эту ночь спокойно себе в гостинице — и все-таки шел в институт с каким-то дурным предчувствием: сосало, поворачивалось внутри, отчего даже летнее, с легкими облачками над рекой и птичьими криками пароходов утро было ему не мило. Да, да — был в этом утреннем покое какой-то привкус беды. Точно — едва закрылись за ним массивные входные двери — метнулся к Степану почерневший, осунувшийся Глиняный.

— Ну вот, где же вы были, а я все телефоны оборвал! У нас опять происшествие! Сюда, сюда, где ваша телега! — выкрикнул он.

Ничего не понял, войдя в зал, Степан Петрович. Стоит телега посреди зала, как и стояла, посмотрел на неподвижное колесо, на стены — мелькнула мысль: может, снова вылетела из колеса синяя молния и устроила пожар? Нет, чисты стены, нет на колесе ни следов огня, ни повреждений.

— Вот! — трагическим голосом сказал его провожатый. — Видите на полу? Следы... А теперь идите со мной.

Он провел его в туалет, и только там, увидев выставленное стекло и осколки на земле, понял Матушкин, что было.

— Сейчас возвратится Виктория Георгиевна. Она со следователем уже была. Поехали в город.

Не успел он выговорить это, как зашуршали у парадного входа шины, взвизгнули тормоза, хлопнула дверца и уже слышны в вестибюле решительные шаги директора. Распахнулась дверь, и сама Виктория Георгиевна ворвалась в зал. Следом за ней какие-то люди с такими же озабоченными лицами, но без формы.

— Не было у бабы хлопот. И это в день открытия симпозиума! — невесело сказала Виктория Георгиевна, не забыв пожать руку Степану. — Я вот — пока мы с товарищами ездили — подумала так: забирайте-ка вы свою колымагу, пока с ней здесь что-нибудь еще не случилось. Нужда для нас в ней кончилась, следствию телега понадобится всего на час-два. Да и гардероб нам нужен. Как вы считаете, что нужнее: вечное движение всему человечеству или гардероб маленькому учреждению? — Она усмехнулась. — Правильно — гардероб. Договорились?

— Знаете, я и сам хотел вам это сегодня предложить, — невесело сказал Степан. — Раз уж оно остановилось... Вам гардероб, а мне телега. Карета прошлого, в которой, как известно, далеко не уедешь. Согласен...

Они ушли наверх, а в коридорах и кабинетах института возбужденные сотрудники полчаса обсуждалиночное происшествие. Сошлись на предположении совсем нелепом: попытка похищения связана с происходящим в городе следствием по делу «Овощторга». Телега могла быть уликой: в ней, когда доставляли ее в институт, привезли в Паратов из Посошанска неучтенные марокканские апельсины.

Стрелки часов передвигались, час открытия симпозиума приближался.

Открытие прошло неплохо. Гостей встречали у входа. В вестибюле стояли столы, на каждом красовалась табличка с написанными от руки латинскими буквами, приехавшим выдавали нагрудные знаки с прищепкой на манер бельевой, программку, отпечатанную на трех языках, и чемоданчик, обшитый искусственной кожей. Гости ходили по лабораториям, трогали кнопки персональных компьютеров и как дети радовались, когда на экране выскакивали фамилии писателей или марки автомобилей, составивших славу их стран.

Прогремел звонок, и юркие переводчики стали приглашать гостей в конференц-зал.

Темноволосая, строго одетая женщина, взойдя на трибуну, открыла симпозиум. Виктория Георгиевна приветствовала гостей на трех языках, причем на каждом без видимого труда. Затем она рассказала веселую историю, как ее знаменитого предка чуть не съели на одном из островов Тихого океана, когда он нарушил церемонию открытия праздника. Рассказала об институте и закончила предложением каждому внести свой вклад как в сокровищницу литературной критики, так и в теорию механических экипажей. Она подчеркнула важность работ над более экономичными двигателями и важность исследования творчества полузабытых литераторов прошлого, похвалила стремление внедрить электронику в изучение фольклора и в улучшение зажигания и призвала участников симпозиума не останавливаться на достигнутом.

— Трос может быть еще короче! — закончила она под одобрительный смех (даже гости были наслышаны о ее спортивных успехах).

Первому она дала слово академику из столицы. Тот сумел взойти на трибуну без помощи приехавшего с ним аспиранта, а затем довольно внятно изложил свои взгляды на проблему классификации блох. Несмотря на то что его сообщение не имело отношения к теме симпозиума, его выслушали со вниманием, а призыв выделить сусличью блоху в отдельный подотряд даже вызвал одобрение. Понравились и слайды, на них ученый показал места, в которых проходят обычно блошиные конгрессы, — города, полные цветов, птиц и красивых женщин.

Затем слово получил доцент, изучивший взаимное влияние матросского сленга Архангельска и Саутгемптона, куда, как известно, уже в XVI веке ходили с грузом так называемые «икряные корабли». Икру любили все, даже гости из Центральной Америки, и поэтому выступавшего тоже проводили аплодисментами.

Сообщение о реечной передаче на передние колеса при поперечном расположении двигателя было выслушано не более чем вежливо, зато неизданные письма Есенина к женам приняли на редкость тепло. Оратор допустил ошибку, включив в доклад неосторожное утверждение, будто настоящее критическое осмысливание писем возможно только после их издания отдельной книгой. На трибуну тут же взобрался маленький австралиец и сказал, что он не согласен с выступившим и что у него есть пример того, как критика может существовать, несмотря на отсутствие книг.

В штате Западный Йорк, сказал он, жил мой друг и коллега мистер Эйпл. Однажды ему позвонила с отдаленной фермы сестра и пожаловалась, что в воскресенье ее муж подстрелил рыжего кенгуру. Считая его убитым, муж прислонил кенгуру к забору и, поскольку день был чертовски жарким, снял и надел на него пиджак. В кармане пиджака лежало четыреста долларов, вырученных за продажу овец, и страховой полис. Не успел муж отойти и на десяток шагов, как кенгуру пришел в себя и бросился наутек. Он несся большими прыжками, размахивая рукавами пиджака и повизгивая. «Ну, не идиот ли мой муж?» — спросила сестра.

В телефонной трубке гудело и щелкало, поэтому мистер Эйпл принял ее слова за рассказ, который она прочитала в воскресной газете. Надо сказать, объяснил австралиец, что в штате Западный Йорк нет издательств и со времен высадки Кука не вышло ни одной книги. Поэтому мистер Эйпл обрадовался новинке и сочинил критическую статью, где не оставил камня на камне от рассказа. На свою беду он в своей статье пересказал рассказ сестры почти целиком. Рассказ понравился другому критику, и он вступил в дискуссию. Эта история не кончилась до сих пор, враждующие критики уже успели выпустить по книге в Сиднее и готовят новые издания. Мало того, спором заинтересовались в Англии и Соединенных Штатах.

— У дискуссии есть все шансы стать постоянной, — закончил свое выступление маленький австралиец.

— Им хорошо в Австралии, — неопределенно сказал, наклонившись к самому уху Глиняного, Песьяков. — Попробуй у нас.

— Кенгуру нет, — ответил осторожный специалист по моторам.

После австралийца настала очередь самого Песьякова. Он вышел на трибуну, и над его головой тотчас засветился ровным светом экран. Стал виден портрет пожилого мужчины с тонкой седой бородой, относительно которого часть собравшихся решила, что это Достоевский, а часть — что это критик Стасов. Ошиблись и те и другие, это был портрет каргопольского кооператора Прохора Ледогорова, в доме которого Песьяков жил одно лето. И хотя из дальнейшего сообщения фольклориста так и не стала ясна связь портрета с попевками, записанными еще до приезда докладчика в глубинных селах Поонежья, — лицо кооператора понравилось и Песьякова даже упомянули на брифинге.

Прошел еще один день, еще один, и симпозиум стал неудержимо катиться к своему окончанию. Сменяли на трибуне друг друга специалисты по форкамерному зажиганию и эдической литературе, знатоки передней и задней подвески и проникновенные ценители японской драмы дзидаймоно. Каждое появление гостей на трибуне вызывало оживление среди коренных паратовцев, которые до сих пор видели такое разнообразие костюмов и манер разве что на экране телевизора. Не удивлялась одна Виктория Георгиевна. В поездках по всему миру в каких только одеждах не видела она коллег! Встречали в аэропортах, провожали по институтам, а потом сидели рядом с ней на диспутах и чернокожие люди в белых бурнусах, и смуглые женщины в кимоно, и полуголые, по нашим представлениям, девушки, у которых и живот и спина не закрыты, хотя тщательно завернуты в плотную цветную материю ноги. И, наконец, однажды на одном из островков, расположенных в необозримом океане, ее приветствовал начальник департамента науки, на котором не было и того, а были в изобилии развешанные по телу пучки перьев птиц, которых когда-то по недоразумению назвали райскими, полагая, что ворота в это благословенное место расположены где-то поблизости.

Одним словом, симпозиум продолжался. Мерным гулом отзывались в ушах фразы, роняемые очередным оратором:

...Сочиняя свои интеллектуальные метафоры, писатель проявляет дерзость по отношению к устоявшимся общепринятым понятиям...

...Вспомним сакральные тексты западной цивилизации и священные мифы Востока...

...Сцепление и объединенный с ним общим картером делитель позволяют разместить тут же ящик с аккумулятором...

...Тревогу не может не вызвать обнаженная пластичность человеческого ума, способность его поддаваться внушению, менять, как меняется свет в лампе, идеи и убеждения...

...Простейший кузов из стеклопластика не требует при ремонте больших затрат. Подвеска колес передняя, торсионная, с амортизаторами от серийной машины «ЗИЛ-130». Новое решение ходовой части...

...Реалистические традиции фарсов кёгэн и повестей укиёдоси были унаследованы и развиты следующим поколением художников островного средневековья...

Проходили семинары и коллоквиумы, обсуждения статей и свободные собеседования. Постепенно выяснилось, что их незачем проводить раздельно. Первый же опыт совместного заседания окрылил — заседание одобрило одним махом и работу по уменьшению веса картера, и доклад, посвященный речитативам коряков на весеннем празднике спуска байдары. И только перекуры почему-то автомобилисты и литературоведы предпочитали устраивать отдельно.

— Слово — кирпич, — говорил, затягиваясь «Кэмелом», худенький, с голой, как яйцо, головой исследователь Гоголя, — слово — гвоздь. Каждый должен своим кирпичом ладить. Возьмите Николая Васильевича: «Не нужно пампушек, медовиков, маковников и других пундиков...» — не слова, золотая россыпь — ахнешь!

— Не прав ты, Карп, — возражал ему тучный знаток Ремизова и Григорьева, — все мы вышли из протопопа, стихия, поток — вот главное!

Закурив от «Кэмела», к разговору присоединялся доцент, всю жизнь кормившийся около Бунина.

— Регулярность — главное. И деталь. Деталь не коза, ее во фразу не втащишь. Веревка должна быть незаметненькой!

Автомобилистов, которые теснились в другом углу лестничной площадки, волновало другое:

— Трамблер — вчерашний день, заткнись ты со своим трамблером, ты без контакта мыслить можешь? Не можешь. Так и не суйся.

— Рейковая передача лед не любит, снег, а без снега, без льда у нас дорога зимой есть? Нету у нас дороги. Передние колеса сила, да не всегда. Поторопились мы тогда, поторопились. Смотри, что делают японцы. Рассмотрим «хонду»...

При словах «японцы» и «хонда» автомобилисты завистливо вздыхали. Голубой дым над их головами закручивался в спираль подобно джину, выпущенному из сосуда.

— А «форд фолкон»?

— Не скажи, наш «Запорожец» не хуже. Была у меня идея, взять его кузов и на него навесить...

Что собирался навесить на кузов смельчак, оставалось неизвестным: издалека по-комариному пел звонок, и исследователи слова и картера, смешавшись единым потоком, переливались с лестничных клеток и маршей в коридоры, чтобы там, образовав ручейки и водоворотики, скрыться за дверями кабинетов.

Наконец, настал последний день, который Виктория Георгиевна решила посвятить знакомству гостей с техникой института и свободной дискуссии. Гостей разбили на группы и повели по «Двиму». Одну из групп возглавляла сама Виктория Георгиевна.

Осмотрев половину здания, где сидевшие за детскими полированными столиками сотрудники листали пухлые тома Плутарха и Достоевского, и постояв около стенда «Развитие метафоры от Карамзина до Олеши», иностранные гости заглянули в кабинет частушки и смазки. Здесь их встретил Песьяков, надевший по случаю встречи с зарубежными коллегами черный костюм.

— О, мы понимай! — вежливо произнес желтолицый с прищуренными глазками гость, останавливаясь около стола, на котором стоял синтезатор. — Компьютер? Колоссаль!

— Ну, не просто компьютер, — недовольно сказала директор и, перейдя на французский язык, бегло объяснила гостю назначение прибора.

— Да, да, — согласился тот. — И можно слушайт?

Прибор был включен в сеть. Песьяков повернул ручку, и узкий с низким потолком кабинет заполнили томящие душу страдания.

— Любийла не долго, — подхватили быстро понявшие песню гости. Некоторые даже уселись на столы и, приспустив галстуки, затянули тут же свои, рожденные под звездным душным небом Мартиники и Мадагаскара, куплеты, в которых, несмотря на огромную разницу в географической широте и времени, говорилось тоже о жестоких кавалерах и нежных девушках, которые, сидя на берегу, поверяют свои сердечные тайны быстро текущей воде.

Возник душевный разговор, из которого неожиданно выяснилось, что в группу эту входят, в основном, специалисты по моторам и коробкам передач и что, таким образом, все, что им рассказывалось на протяжении последнего часа, интересно им главным образом в общечеловеческом плане.

— Тогда займемся самым важным — техникой, — объявила Беллинсгаузен, не замечая, что тем самым отрицает литературу как одну из движущих сил общества. — Перед вами сотрудник, работающий по тематике «Смазка и...» Что там у вас еще? — быстро спросила она Глиняного.

Тот смутился:

— Мотор в целом.

И он произнес несколько общих фраз о пагубных последствиях ржавчины и целительных свойствах минерального масла, а затем, расстелив на столе таблицы, начал скороговоркой объяснять их, водя пальцем по колонкам и для большей убедительности подчеркивая самые большие цифры ногтем.

Но поскольку он не знал иностранных языков, а гости — русского, Виктория Георгиевна предложила осмотреть лаборатории.

Стайка иностранцев выпорхнула из кабинета, Глиняный и Песьяков переглянулись, после чего Песьяков облегченно вздохнул, а Глиняный, отерев со лба пот, побежал догонять делегацию.

Осмотр шел без неожиданностей до тех пор, пока гости, заблудившись, не очутились в подвале около двери, за которой обычно сидел Костя Кулибин.

— А тут что? — спросил уставший меньше всех представитель Южной Америки.

— Так, пустяки, — быстро сказала Виктория Георгиевна и хотела было пройти, потому что знала — никакого порядка и чистоты там, где работает этот странный юноша, быть не может, но сделала она это недостаточно быстро, и бронзовый от загара южноамериканец, пробормотав «буэнас диас», уже вошел в дверь. Следом за ним протиснулось еще несколько человек. Раздосадованная директор осталась в коридоре, но уже через несколько минут сквозь открытую дверь до нее донеслись какие-то восклицания, кто-то несколько раз по-испански выкрикнул: «О-оо! Мучо интересанто!» Раздались аплодисменты, и ей пришлось войти.

Окруженный тесным кольцом иностранцев, за грубым массивным столом сидел Костя, а перед ним, укрепленный на металлическом двойном кронштейне, стоял предмет, который Виктория Георгиевна сначала приняла за аккумулятор коричневого цвета (к нему подходили со всех сторон провода и трубки) и только потом, присмотревшись, поняла, что это обыкновенный, но странным образом изрезанный кирпич.

— Вот тут я высверлил... Сверлить — «боорен»... И присоединил —«англиидерн», — используя в разговоре с южноамериканцем почему-то немецкий язык, — объяснял Костя. — Сюда поступает бензин, а здесь у меня искра...

Увидев на лицах автомобильных специалистов из-за рубежа неподдельный интерес, Костя привстал, повернул на бачке с бензином краник, прицепил к аккумулятору проводок, крутанул ручку, и в глухом, спертом от дыхания заинтригованных иностранцев воздухе раздался ритмичный стук.

Услыхав его, зарубежные гости зацокали языками и начали переглядываться. При этом они снова стали восклицать «колоссаль!» и «фантастик!».

— Ну как? Сойдет? — добродушно спросил Кулибин у гостей.

Виктория Георгиевна была опытным руководителем — улыбаясь, она стала принимать поздравления. В комнатку протискивались все новые и новые лица, каждому хотелось прикоснуться к удивительному механизму, его трогали руками, радостно вскрикнув, отдергивали пальцы, приблизив ухо, слушали приглушенный, ровный, как сердечные удары, стук поршенька и, наслушавшись всласть, снова поздравляли директора.

Когда последний из иностранцев вышел из комнатки, Виктория Георгиевна посмотрела в глаза Косте.

— Что тут происходит, вы можете мне объяснить? — с резкостью, рожденной в борьбе на водных регатах, грозно спросила она. — Что это тут у вас на столе?

— Двигатель, — не понимая, чем директор рассержена, радостно объяснил Костя. — Понимаете, больно кирпич удачный попался, дырки сверлить трудно, но жар хорошо держит. Не крошится и не горит.

Не зная, что добавить еще, он тронул ключ зажигания, и комнату опять наполнил неторопливый, почти неслышный стук работающего мотора.

К полудню слухи об изобретенной им удивительной машине заполнили институт.


Машина... Уважительное, почти благоговейное отношение сложилось у русского человека к этому слову. Никто не знает, какой ученый немец или просоленный морскими ветрами английский мореход завез его к нам. Но подхватил его быстрый разумом мужик, запомнил, переделав затем в чудовищную «махину» и в ироническую «махинацию». А уж полюбив однажды, стал присваивать его самым главным, определяющим век снарядам. Так на памяти наших дедов просто «машиною» называли и машину паровую, и машину швейную. Из помогающих нам передвигаться устройств чести быть «машиною» сперва удостоился велосипед, затем автомобиль, наконец самолет, а теперь смотришь выступление по телевидению космонавта и ждешь: как назовет он ракету, которая подняла его в заоблачные выси над землей? Ага, вот и назвал: «хорошая машина»...

Что же касается собственно механического сердца, которое приводит в движение и швейную хитрость, и автомобиль, и ракету, то чтобы не мусолить зря полюбившееся ему слово, народ изобрел еще «двигатель». Оно, в отличие от плотной иноземной «машины», которая кажется словом, от века существующим в нашем языке, и пожиже, и поиностраннее, что ли. Нет к нему такой любви. Да в последнее время еще появилось рядом с ним уж и вовсе непристойное «движитель», и не дай бог перепутать их. Винт, мол, или весло — это одно, а то, что толкает или крутит их, — совсем другое.

Двигатель, который изобрел за время ночных, бессонных часов Костя Кулибин, был именно двигателем, сжигался в нем обыкновенный бензин, а искру давала не менее обыкновенная бобина. Да, да, ничем особенным не отличался он от того мотора, что стоит в развале передних колес под капотом у «Жигулей» или «Волги», ничем, кроме... Так, пустяк, сделан из глины! Из той самой, что шла на изготовление красных кирпичей, которыми славился в былые века Паратов. Веками стояли сложенные из этого кирпича церкви и церквушки, не властны были над ними ни дожди, ни годы. Каленый, звонкий при ударе, не раскисающий в воде, не боящийся ни ударов, ни тысячепудовой тяжести. Делали его из глины заброшенных ныне карьеров по берегам великой реки. Нехотя, скупо отдавала река свое богатство, и, когда, сорвавшись с лопаты, падал в реку липкий глиняный ком, красная струйка, как жертвенная кровь, вспыхивала, вытягивалась по течению.

Тарахтит, щелкает соловьем мотор-дитя, моторчик, вертится, поет вал с насаженной на конце его крылаткой. Проработал час-другой, нагрелся почти до красного каления, но не вздохнул, не захлебнулся, не потребовал ни стуком, ни хрипом ни воды, ни масляной смазки. А все оттого, что — каменный!


— Странные бесплотные фигуры замечены снова, — доложил дежурный. — Из Паратова сообщили, что видели человека в одежде семнадцатого века. С саблей у пояса. Около Щучьего озера снова замечен молодой человек. Случаев взломов, хищений и мелкого хулиганства нет.

Дежурный по отделу заканчивал утренний доклад торопливо, словно приберегая сообщение о самом главном напоследок.

— А что еще? — ласково спросил Пухов, видя, что пальцы дежурного уже мнут извлеченный из папки сложенный вчетверо листок почтовой бумаги.

— Вот, — с видимым облегчением произнес дежурный и, взмахнув листком, ловко положил его на стол. — Записка. Опущена вчера в почтовый ящик погибшей Зульфии Степняк.

— Вот как? Интересно!

Павел Илларионович взял листок. Поверхность его пересекали косые, нетерпеливые буквы. «Согласен. Встретимся у Щучьего. У меня в руках будет газета. Обоим быть в серых шляпах».

— Почерк установили, — сказал дежурный. — Записку писал пенсионер Лиманский.

— Ай, ай, ай! — с удовольствием произнес Пухов, вспомнив письмо, которое он когда-то видел на серванте у Зульфии. — И верно он. Ведь надо же! На вид такой скромный старичок, а посылает письма женщинам, да еще покойным. Впрочем, ключ от почтового ящика может быть у кого угодно. Зашевелились, решили вылезти из щелей. Вот только газета мне не нравится.

И покопавшись в деревянном бокале, Павел Илларионович выбрал шариковую ручку, проверил, совпадают ли цвета пасты, и, тщательно зачеркнув «газета», аккуратно, подделываясь под почерк автора, написал поверх слово «зонт».

— Именно «зонт», — с удовлетворением сказал он, возвращая листок. — Записку опять в ящик.

Странным, просто-таки загадочным показалось все это дежурному: газета — это, конечно, сигнал, видный издалека, но почему теперь «зонт»? Лето, никто зонтов не носит. Как можно решать за неизвестного автора? Чем так доволен Пухов?

Получить ответ на этот вопрос дежурный не мог, а потому, приняв записку, бережно понес ее в канцелярию, чтобы там тщательно сложить и собственноручно, в обеденный перерыв, опустить снова в почтовый ящик.


— Быть учительницей музыки в школе, — сказал Пухов, — значит делать то, что сделал некий средневековый монах, если верить такой же средневековой гравюре. Он ухитрился дойти до края земли и, опустившись на колени, просунул голову между землей и небом. И увидел, что там начинается новый мир, в котором плывут солнце и луна, светят прикрепленные к постоянным местам звезды, где небо не голубое, а черное. Другими словами, он узнал, что мир, в котором мы с вами живем, не единственный. Так и наш быт, и мир музыки.

— Быть учительницей в школе — значит посещать каждый вечер семью очередного ученика (их у меня тридцать), а в мае и сентябре — в самые лучшие для отдыха месяцы — ползать с классом по окрестностям Щучьего озера, играя в военную игру «Зарница», или проводить туристский поход до Паратова, — возразила ему Мария Гавриловна.

Она налила Пухову чашку, коричневая жидкость источала аромат, Павел Илларионович приблизил к ней нос, втянул воздух и развел руками:

— Не в силах угадать, волшебница. Что вы кладете, каждый раз для меня загадка. Кстати, о загадках, боюсь, что настанет день и наш город станет свидетелем прошлого, его наполнят призраки былого. Слава и позор, блеск и нищета, геройство и подлость. Впрочем, могу ошибаться... Хороший вечер. Есть предложение пройтись по улицам. Даже зайти в музей.

— Вот еще, — недовольно сказал Матушкин. — Я только час как оттуда. Музей закрыт, делать там нечего.

— А сарай? Никогда не забуду тот день, когда вы, трясущийся и бледный, показали мне колесо. Нет, нет, положительно надо туда сходить.

— Вы говорите непонятно и с тайным смыслом, — сказала Мария Гавриловна.

— Я отказываюсь, — Степан Петрович развернул газету, начал было просматривать ее и положил. — Ты хочешь что-то нам показать?

Мария Гавриловна достала из портфеля лист, вырванный из тетрадки.

— Очередное сочинение Ленки Матрасовой. Поразительная девочка. Как-то я сказала на уроке, что среди фольклорных устных рассказов ценность представляют даже самые простые, но обязательно необычные факты. Старушечьи и стариковские суеверия. Без сюжета, без начала и конца. И чтобы вы думали, через несколько дней она приносит мне вот это, — Мария Гавриловна помахала в воздухе листком. — Записала за какой-то старушкой. Хотите послушать? — и она начала читать:

«Давно это было, а может, недавно — дня три. Сижу это я с Агафьюшкой, соседкой своей, на скамейке, скамейка около дома, дом наш старый, никак исполком снести не соберется, нас, старух, не расселит. Напротив нас баня — городская, самая лучшая, а все равно плохая, пока достоишься, и вода не всегда идет с паром. Сидим, аккурат вечер на ночь пошел и темень такая страшная-страшная началась. Фонари горят, а вроде их и не видно. Только луна взошла, крыша банная стала видна. Антенны на ней, как рога. И тут по крыше — он. Идет как по воздуху. Сам седой, с копытами. Я Агафьюшку-то толкни — вишь? — говорю. А она — што? Прошел по крыше и скрылся. А мне еще мать-покойница рассказывала — его одни видят, другие нет. Давно в нашем городе их не было. Считай, после войны ни один старик не упомнит. А этого я хорошо приметила. В руке у него разводной ключ был». Быличка. Ну, разве не прелесть?

Степан Петрович захохотал, но Пухов нахмурил брови и, напротив, к рассказу отнесся совершенно серьезно.

— А вы не спросили свою Матрасову, против какой бани живет ее старушка?

— Тут же сказано: напротив городской.

— Ах, да. А с разводным ключом она ничего не напутала?

— Нет. У этой старухи муж водопроводчиком был.

— Ну, тогда все ясно, — он вздохнул. — Так я все-таки настойчиво приглашаю вас на вечернюю прогулку в музей... У вас дома есть стамеска? И молоток. Если можно, захватите их с собой.


— Итак, колесо, — сказал по пути Павел Илларионович, — надеюсь, вы не думаете, что в его вращении было что-то непостижимое, не поддающееся разумному объяснению?

— Увы, есть законы, — согласился Матушкин. — И они еще никогда не подводили человечество. Нет и не может быть ничего вечного. А уж движения тем более. Колесо тяжелое. Оно должно было остановиться.

— А если не тяжелое? — Пухов по-детски улыбнулся. — Ведь могло быть и так: колесо стало невесомым, исчезла сила тяжести. Что мы знаем о ней? Мой прибор, помните, то работал, то не работал. Тот самый прибор, который помог задержать лже-Желудкова. Если колесо какое-то время было невесомо и невесом был воздух около него, что могло помешать колесу вращаться не останавливаясь? И все-таки загадки вашей телеги, мне кажется, на этом еще не кончились.

Они вошли во двор музея, и Степан Петрович, открыв ключом замок, снял его. Лязгнули петли, с тихим скрипом поплыла в сторону дверь. И снова жидкий электрический свет залил внутренность сарая. Опрокинутая навзничь, похожая на мертвую птицу телега, неподвижное колесо. Пухов опустился на колени и стал ощупывать брусок, прибитый поверх передней оси.

— Ведь надо же какой сделали толстый! — пробормотал начальник милиции. — Степан Петрович, как он называется? Вам не трудно подать мне стамеску и молоток? Мария Гавриловна, вы закрываете мне свет. Чуть-чуть правее... А стамесочка-то ржавая, давненько никто не брал ее в руки, — и Пухов принялся постукивать молотком по бруску.

— Вспомнил! — весело сказал Матушкин. — Брусок этот крестьяне называли подушкой. Приглядитесь и увидите — в нее входит шкворень, а вокруг него поворачивались колеса. Так что не знаю, что вы там ищете, а стучите вы по подушке!

— И отлично! — откликнулся Пухов. — Слышите? Тук-тук. Холодно. А вот здесь? Тук-тук... Теплее. Совсем тепло... Здесь и попробуем.

Он приставил к бруску лезвие стамески, ударил по рукоятке и, ловко поддев, отвалил до странности правильный кусок дерева. И только приняв его из рук Пухова, понял директор музея, что это крышка наподобие тех, какими закрывают пеналы.

— А тут что? Ящичек! — пробормотал начальник милиции, заглядывая во впадину. — У ящичка замочек. А у нас есть ключик. Недаром я тогда его у Зульфии забрал, а вдруг, думаю, пригодится... Представьте, подошел! О, да тут что-то есть! — И Павел Илларионович осторожно извлек из тайника тугой сверток. — Мария Гавриловна, держите!

На пол лег туго завернутый в целлофан, перевязанный шнурком пакет. Когда перерезали шнурок и сняли целлофан, обнажился полотняный мешочек. Его открыли, на скупо освещенную жидким электрическим светом землю веером легли полтора десятка сберегательных книжек.

— Ну вот, наконец-то и они, — Павел Илларионович перелистал несколько книжек. — И все на разные фамилии. Ну да ничего, разберемся... Что вы так смотрите на меня? Как я узнал про тайник? Ничего особенного, просто пришлось сопоставить некоторые факты. Мария Гавриловна, заверните, если вам не трудно, все как было. А вы сомневались, стоит ли идти в сарай!

Вскрикивая и взблескивая синим огнем, полосатый автомобиль умчал Павла Илларионовича, а на следующий день газета «Посошанские новости» поместила странную заметку, что в краеведческом музее при реставрации экспоната «Телега начала века» обнаружены спрятанные в ней бумаги, имеющие историческую ценность, и что все они переданы для изучения в Паратов.

— Чепуха какая-то, — сказал Степан Петрович, прочитав жене газету. — Историческая ценность! Это про сберегательные книжки. И при чем тут Паратов?

— Ты у меня все такой же недалекий, — ласково сказала Мария Гавриловна. — Позвони по телефону и поблагодари Павла Илларионовича. Это он сделал для того, чтобы не волноваться за нас с тобой: тот, кто спрятал книжки, рано или поздно пришел бы за ними снова.

А между тем в «Двиме» тоже происходили события чрезвычайные, и они повергли институт сначала в недоумение, а затем в панику. Началось с того, что Викторию Георгиевну неожиданно вызвали в столицу. А на следующее утро к подъезду института подкатила бежевая «Волга», из которой вылез грузный мужчина с бронзовым от загара лицом. На вопрос вахтера — его посадили у входа после злополучной истории с покушением на телегу — «Вы к кому?» бронзовый мужчина ответил: «К себе!» — поднялся по лестнице в приемную, где, не обращая внимания на Филумену Мортурановну, подошел к столу, пересчитал пальцем сбившиеся в разноцветную стайку телефонные аппараты, бросил онемевшей от такой бесцеремонности секретарше: «Ко мне никого не пускать!» — вошел в кабинет и плотно закрыл за собой массивную дверь. Медная табличка со словом «директор» испуганно вспыхнула и погасла. Филумена Мортурановна схватилась за сердце и полезла в ящик стола за валокордином.

Через пять минут институт гудел, как трансформаторная будка. Пошли нехорошие слухи о судьбе бывшего директора: говорили, что Викторию Георгиевну не то отправили третьим секретарем посольства в Гану, не то бросили руководить авторемонтным заводом в далеком и холодном Нижне-Вартовске. Были слухи и похуже, но они быстро умерли. От той же Филумены институт узнал, что «Двим» снова разделили на два института и бронзоволикий гость прибыл, чтобы принять под свое начало одну из половин. Выяснилось также, что в этих краях он не новичок, поскольку несколько лет руководил в Посошанске «Степьканалом», а сейчас прибыл в «Двим» прямо с Каспийского моря, где возглавлял сверхглубокое бурение на острове Мелихан. Загадочный директор не стал вызывать никого из сотрудников (тогда стало бы ясно, какой половиной он явился командовать), а приказал принести самые важные дела и погрузился в чтение их, очевидно пытаясь составить представление о прошлом института. Просидел он за ними до глубокой ночи, а тогда около главного входа снова заплясали автомобильные огни, и мимо вахтера прошла озабоченная Беллинсгаузен. На робкий вопрос Филумены: «Ну как там в Москве?» — Виктория Георгиевна бросила:

— Можете идти. Шоферу скажите, пусть ждет!

Надо ли удивляться, что на следующий день перепуганные двимовцы сбежались в свои кабинеты задолго до начала работы. Слухи подтвердились: сотрудники были собраны в зале и с трибуны Виктория Георгиевна сообщила гудящему от нетерпения залу, что институт разделяется на два института, половина под ее руководством уезжает в бывшее здание клиники профессора Краснощекова (клинику переводят в другой город), а в этом здании остаются лишь те, кто посвятил себя изучению движения литературы.

— Это ваш новый директор! — сказала она, и бронзовый мужчина сурово оглядел ряды литературоведов. Ничего хорошего не обещал этот взгляд.

— Нашему институту поручается доработка и внедрение керамического двигателя. Переселяемся. Разворачиваем. Продолжаем работать. Все без изменений, — закончила Виктория Георгиевна.

— То есть как без изменений? — горестно выкрикнул какой-то сотрудник, три года изучавший новый французский роман и у которого на следующий год была запланирована поездка в Ниццу. — Темы-то будут новые? А как со старыми, если они не укладываются?

— Не знаю. Думать надо было раньше, — сурово сказал мужчина с Мелихана, а после совещания стало известно, что обоими директорами уже даны распоряжения подготовить списки лиц, не имеющих в одном институте технического, а во втором литературного образования.

Оба директора улетели в Москву, а когда вернулись, коридоры старого института встретили их тишиной и малолюдьем. В лабораториях тихо жужжали равнодушные к человеческим горестям компьютеры, а по голубым экранам дисплеев змеились пилообразные сигналы. В отделе кадров такие же равнодушные, как компьютеры, девушки оформляли на работу в уезжающий институт людей с дипломами, в которых через строчку упоминалось слово «оптимизация».

— Вот и хорошо, — сказала директор, когда Филумена Мортурановна положила перед ней новые списки сотрудников. — А я что-то не вижу тут Кулибина?

Бросились искать, но Кости в институте не нашли. Его, как имеющего незаконченное среднее образование, уволили одним из первых. Мало того, исчез он и из города. Напрасно метала молнии Виктория Георгиевна, напрасно приказывала в двадцать четыре часа доставить ей Костю живого или мертвого. Костя исчез. С квартиры он съехал вместе с отцом.

— Уехал в другой город. С вещами. Сами грузили. Целый грузовик набрался! — сообщили соседи возбужденному и испуганному гонцу. — Вот тут письмо ему с Кавказа пришло, может, там что?

Письмо было принесено директору, но Виктория Георгиевна не разрешила его вскрыть.

— Нет и еще раз нет. Письмо личное, — твердо сказала она.

И была права, ибо в письме было всего лишь:

«Узенькая тропинка идет по самому краю горы, — Ветин почерк гнул строчки и разбрасывал слова в беспорядке. — Если смотреть под ноги, то обязательно закружится голова и сыграешь вниз, надо идти вперед и смотреть на небо. Не сердись, рыженький, что так получилось, приехала сюда по местной путевке, прошла маршрут и поняла, что надо оставаться, Паратов — блажь, для чего потеряла четыре года? Какие удавы? Уже написала заявление в турсовет, чтобы взяли проводником, буду водить лопоухих до перевала Акдаг и обратно. Если приглянусь (только чтобы начальство не распускало руки!), дадут траверз невысокой категории. Впрочем, это я пижоню, даже нужных слов пока еще не знаю. Траверз — правда, звучит здорово? Прости меня, рыженький, что морочила тебе голову, клеила тебя, видно, это мне самой было нужно, чтобы раскрепоститься, чтобы лопнула на спине шкурка и вылезла мокрая со склеенными крыльями бабочка. Ты славный, ты ничего о себе не знаешь, а я дрянь порядочная, всего и были у меня за эти четыре года только два верных друга — ты да мой лемур. Вот ему без меня в зоопарке будет совсем хана. Заходи к нему. Зайдешь, посмотрите в глаза друг другу, обругайте меня, мне икнется. Все-таки я тебя люблю, хотя такая стерва, как я, не должна связываться с такими славными мужиками. Не пиши, письма сюда не идут, их получают внизу на центральной турбазе и складывают в мешки, чтобы зимой растапливать печку. Но ты знаешь, я подумала, пожалуй, девяносто четыре года — это не страшно. Здесь в горах живут и до полутора сотен лет. Так что я скорее всего перебешусь и вернусь к тебе. Целую тебя, рыженький, в плечо, на большее не имею права. Конечно, это блажь, и ты терпеливо ждешь меня среди своих дубовых груш и виноградных кистей. Собирай кирпичи...»

Вечером Филумена Мортурановна имела привычку собственноручно сжигать служебные записки, в которых миновала надобность. В этот вечер она собрала их, разорвала на длинные полоски и сложила в большую фаянсовую кружку, потом зажгла и поднесла спичку. Полоски стали сворачиваться, впереди черного завитка по каждой бежало коричневое пятно. Когда кружка до половины наполнилась пеплом, величественная секретарша растерла пепел и вынесла его в туалет. Письмо с Кавказа она спрятала в сейф не распечатывая.


День, который предсказывал и которого боялся Пухов, настал. С недоумением и ужасом увидели проснувшиеся поутру посошанцы, как улицы их города наполнили толпы текущих по улицам, проходящих сквозь стены и здания людей, повозок, животных.

Мешаясь и не замечая друг друга, шли мимо исполкома, мимо «Степьканала» и мимо фабрики игрушек, среди базарных лотков, по трамвайным путям низкорослые, одетые в шкуры охотники на мамонтов, несли короткие, оснащенные кремневыми наконечниками копья, изогнутые, желтые бивни и плоские, музыкой звучащие при случайных ударах кости. Навстречу им тянулись в островерхих шапках вооруженные луками и стрелами, защищенные кольчугами из кованых колец смуглолицые и бородатые кавказцы. Ехали на горячих конях, украшенных сбруей с медными львиными головами, всадники в меховых шапках. Везли на колеснице прикрытый алым греческим плащом изуродованный в битве труп вождя, а безмолвные, пораженные ужасом, предназначенные к умерщвлению женщины и слуги шли следом. Не видя их, переступая через тела упавших без чувств, нестройными ордами шли казаки-гулебщики с ясырем — турецкими девушками, а навстречу им конные крымские татары волокли за косы пленных, залитых слезами казачек.

Кони проходили сквозь коней, столбы пыли мешались и превращались в одно облако, безмолвные стенания, казалось, повисли над Посошанском. Провезли на правеж атамана в клетке, а следом, раздирая в смехе и криках рот, балагурили и задавали загадки, которые не мог услышать уже никто, скоморохи и юродивые. Снова возникли стрельцы, к которым так привыкли одно время жители города, да, видно, поздно месили пыль их сапоги и, качаясь, удалялись бердыши — клетка с атаманом уже скрылась по дороге на север. А сколько радости вызвали у неразумных посошанских детей слон в калошах и коза на телеге, которых тоже сопровождали конвои и от которых прогоняли бесплотные тени любопытных. «Этот слон не настоящий», — шепотом объясняли детям те, кто знал историю. «Как же не настоящий?» — возражали дети. И они тоже были правы. А вот историю козы забыли, и если кто-то в городе и помнил ее, то это директор музея Матушкин и то потому, что на память ему пришло давным-давно полученное от друга с берегов Невы письмо. Но никто не спрашивал его, а сам он стоял вместе с Пуховым и Марией Гавриловной на крыльце музея, и, обнажив головы, все трое молча следили за шествием.

Увидели посошанцы в те часы женщину с собранными в тяжелый узел на затылке волосами и светлым зонтом, которая несколько раз выходила непонятно откуда, появившись на городской площади и перед зданием «Степьканала», кружила, беззвучно шевеля губами и выбрасывая руки над головой, словно в глубоком горе. На вопросы выбегавших каждый раз вахтеров ничего не отвечала, а когда сердобольный Браун-Згуриди, оказавшись тут, попробовал остановить ее за руку — провалилась рука, ощутила пустоту, и долго, отбежав, дрожа смотрел на незнакомку сотрудник «Степьканала», пока не растаял, не исчез в вечернем сумраке странный силуэт. Впрочем, если бы поблизости оказался живущий в Паратове Песьяков, то без труда узнал бы незнакомку, которая пыталась взорвать его в чужой квартире и от которой он так позорно бежал.

Еще видели мужика странной, можно даже сказать, отвратительной наружности, одетого в старомодное платье наподобие армяка или кафтана, в войлочной шляпе с опушкой, который волок по улицам какой-то мешок. Мешок этот шевелился и плакал, словно было в нем спрятано что-то живое. Мужик мерзко усмехался щербатым ртом и утирал рукавом потное, побитое оспой лицо. И тут кто-то сердобольный подошел и спросил: не помочь ли донести мешок и что в нем спрятано? Не поддался мешок, прошла, как сквозь туманный клок, рука доброхота, а мужик, не замечая подошедшего и глядя прямо ему в лицо невидящими глазами, снова утерся и поволок мешок дальше.

И еще видела группа учащихся школы, которая в тот день выехала на Щучье озеро вместе с учительницей географии, не менее странную фигуру мужчины в темном сюртуке и серой шляпе — на шее повязан бантом клетчатый платок, в руке зонт. Мужчина сидел на берегу, печально глядя в воду, а временами вставал и напряженно всматривался вдаль, словно поджидая кого-то. Учительница была женщина начитанная. Она поняла, что одет был мужчина по русской моде конца прошлого века.

Толпа, стремившаяся через город, то редела, то снова становилась плотной, как река в ледоход. Строем полк за полком проследовали через Посошанск белоказаки с цветными штандартами, есаулы — шашки наголо, лихо заломлены папахи, беззвучно, без грохота железом подкованных колес, прокатили махновские пролетки, с привинченными к деревянным сиденьям пулеметами. Словно в половодье река, призрачно и молча протекла сквозь сквер у музея и сквозь городской парк краснознаменная конница, впереди командиры в папахах с красными вшитыми лентами и молчаливые комиссары в кожаном. Прошли в железном порядке ивановские ткачи, спешащие на Южный Урал, — суровые лица, богатырские с шишечками и алыми звездами шлемы. А там уж сменил их разлив непонятно каких лет, пестрых, по-разному одетых людей, где только и можно было угадать то рабочего первой в городе фабрики, то милиционера, ведущего за локоть чумазого, размазывающего по лицу сопли беспризорного. Прошел базарный силач с гирей, которую он в конце представления всегда предлагал сбросить ему на голову с четырехметрового фонарного столба. Пробежал мальчишка — разносчик газет, рот раззявлен, в руке «Правда», в ней — «Наш ответ Лиге Наций». Проехал трактор, направленный когда-то в Балочное, где создавалась первая в районе коммуна. Люди с лопатами, как с винтовками, — лопата на плече. Красные транспаранты «Даешь...». И вдруг все замелькало, подернулось, в воздухе металлически прозвенело, свет мигнул — и в городе все снова приняло обыденный вид. Посошанск стал прежним, пораженные обыватели поахали, поговорили, вспомнили события прошлых лет и разошлись, растеклись, продолжили движение, занялись рутиной. И только три человека на музейном крыльце да дети еще долго обсуждали увиденное.


— Вы спрашиваете, как я догадался о том, что сберегательные книжки спрятаны в телеге? — сказал Пухов. — Признаться, прийти к этой мысли, как и вообще понять, зачем понадобилась инсценировка убийства, было не легко. Особенно путало исчезновение Зульфии, притом что Степняк оставался в городе. Почему? Непонятно! ...Выручили две попытки похищения телеги. Да, да! Собственно говоря, за попытку похищения я принял только первый случай. Открыты ворота на улицу, взломан сарай. Причем несомненную ценность представляла сама чудесная телега, ее колесо. Почему бы не украсть? Всякий, кто прослышал про ваш феномен, мог польститься. Так что круг возможных похитителей чрезвычайно широк...

Но второй случай все поставил на место. Злоумышленник проникает в здание института в Паратове. Вырезает стекло. Но телегу в окно не выкатишь. «Стоп! — сказал я себе. — Значит, телега тут ни при чем. Вору она не нужна. Колесо неподвижно. Значит, ему нужно что-то лишь связанное с телегой».

— Что-то в ней спрятанное?

— Да. Но у телеги не так уж много массивных частей, где можно устроить тайник. И прежде всего это подушка на оси. Вот почему, извлекая из нее пакет, я действовал так уверенно. И еще — мне уже давно стало ясно: все случаи покушения на телегу имеют какое-то отношение к Степняку.

— Кстати, где же все-таки он?

— Притаился. Прячется до сих пор.

— Надо его выманить.

Пухов ласково улыбнулся:

— Вот уже месяц мой друг Пирцхалава посылает из Вапшавелы телеграммы в адрес Зульфии Степняк. Телеграммы не подписаны, но, рассуждая логически, Степняк не должен знать о гибели жены. И вот, наконец, тот, кто получает эти телеграммы или кому их передают, не выдержал. Недавно он потребовал у Лиманского свидания, и тот согласился. Потерпите, осталось совсем немного... Вечер-то какой славный!

Они помолчали. Улицы были тихи и пустынны. Солнце, угасая, мазало стены домов синим иоранжевым. Разноцветные ласточки тучей поднялись в небо.

— А вы знаете, — проговорил наконец Матушкин, — история, прошлое, вот что я все время чувствую здесь в воздухе. Они так плотно пропитывают его, что порой трудно дышать. Паноптикум былого, река времени... Вы, Павел Илларионович, случайно, не имеете отношения к появлению сегодня этих фигур? Для чего они снова здесь, на земле, которую давно оставили?

— Виноват, вероятно, имею. Дело в том, что во время беседы с космическим гостем я неосторожно посоветовал, а может быть, даже попросил его вернуть на землю пакеты волн с образами тех, кто населял когда-то Посошанск. Не знаю, что я имел в виду, может быть, у меня и были в тот момент какие-то далеко идущие планы. Может быть, хотел помочь вашей работе. Не помню. Во всяком случае мой собеседник оказался более памятливым и обязательным, чем я. Просьбу он выполнил. Что касается Степняка — он вот-вот появится. Он будет.


Все случилось так, как предсказал начальник милиции. Настал день, и на противоположных концах Щучьего озера застыли в кустах четыре милиционера на мотоциклах с колясками и с переносными радиостанциями. Еще дальше в глубине леса замерли два легковых автомобиля с устремленными к небу антеннами, похожими на садовые грабли. В кабинах автомобилей пищали покрытые муаровой краской приборы и на круглых экранах торопливо вертелись, обегая поле, электронные лучи, похожие на раскаленные вязальные спицы. В воздухе, прячась за лиловое закатное облако, висел вертолет, а под ним в стороне от озера в фургоне защитного цвета у телевизионного экрана сидел с двумя помощниками сам Павел Илларионович.

Да, разнообразнейшей техникой вооружил двадцатый век посошанскую милицию!

Время тянулось медленно, как слюна. Солнце, отчаявшись увидеть финал этой драмы, прошило зеленым лучом и облако, и вертолет и приготовилось уже покинуть небосвод, как вдруг на экранах автомобилей одновременно появились два желтых зерна — маленькие электрические мазки, неуверенно смещавшиеся к центру, а значит — к озеру.

— Два человека. Подходят с разных сторон, — приглушенными голосами одновременно доложили в микрофонные трубки милиционеры, сидевшие в автомобилях, а в фургоне из репродукторов, что висели над самой головой Пухова, одновременно донеслось:

— Два. С разных сторон.

Ничего не ответил своим подчиненным начальник милиции Пухов. И не нужно было ему отвечать, потому что на экране всевидящего стеклянного глаза он усмотрел уже сам — идут!

Два черных пятнышка — люди, снятые вертолетом сверху. У них можно было даже разглядеть ручки и ножки, и они перебирали ими, как перебирают лапками рассматриваемые с дерева насекомые. Оба двигались по направлению к большому голубому пятну в центре экрана — к озеру. Но и этой четкой картинки показалось Пухову мало, скомандовал что-то в микрофон начальник милиции, только кончили шевелиться его губы, прыгнуло изображение, мелькнуло и вместо него, до жути приблизившись, появился берег озера, а на нем разлапистый черный с зеленью пень, мусор, оставленный туристами, редкие зеленые точки — осока, четыре ольховых куста.

И тотчас же около пня на экране появился, сгустившись из воздуха, третий человек. Был он в сером клетчатом пальто, какие уже лет сто как не носят в Посошанске, в серой шляпе, шею кутал клетчатым шарфом, а в руке держал зонт. Обратившись всем телом к воде, сел на пень. И едва изображение это появилось, как тут же заработали репродукторы, сообщая:

— Два неизвестных направляются к озеру. Идут быстрым шагом. Третий, откуда взялся не понятно, сидит на пне.

Впился глазами в экран Пухов, потому что и там уже в разных углах показались две сближающиеся человеческие фигурки. Они разом вышли на коричневый, с красными пятнами, закатный озерный песок и разом остановились. И тогда сидевший на пне загадочный человек подернулся дымкой, изогнулся, пошел полосами, как распадается изображение на плохом экране, и пропал. И тут же взлетели в воздух четыре росших неподалеку ольховых куста, поднялись и опрокинулись назад навзничь четыре люка, скрытых до поры дерном, а из них выпрыгнули на берег четыре человека в форменных серых, с красными кантами кителях и с пистолетами в руках. Быстро подхватили они под руки двух ошеломленных их появлением неизвестных, которые тут же перестали быть неизвестными, потому что на крупном экране увидел их Пухов. Увидел и вздрогнул: если один из них был, как и предполагал начальник милиции, Степняком, то второй оказался отнюдь не Лиманским. Это был молодой, крепкий телом, но как-то враз потерявший щеголеватость и даже трусливо побледневший Мещеряков.

— Та-ак, — произнес Пухов, и тотчас заурчали автомобильные моторы, тоненько замелькал лопастями вертолет, заскрипел песок под шинами, выдвинулись и стали съезжаться к озеру автомашины, на глазах увеличиваясь, стал опускаться, прицеливаясь, куда бы ему получше сесть, винтокрылый помощник.

— Вот все мы и сошлись. Славно получилось. Кстати и супруга ваша в добром здравии, арестована вчера в Чарджоу. Хорошие вести, а то — утонула, похоронена!.. — весело сказал Павел Илларионович, вылезая из фургона и обращаясь к Степняку, который, краснея шеей и затравленно озираясь, стоял и держал почему-то крепко руку около грудного кармана.

— Разрешите, — произнес один из сотрудников Пухова и ловко извлек из этого кармана пакет.

Он надорвал бумагу, отчего сразу стали видны углы сложенных в толстую пачку пятидесяток.

— А вы что принесли на свидание? — спросил Пухов, поворачиваясь к Мещерякову.

И тогда тот, пожав плечами, нехотя достал из-за пазухи тоже пакет, но потоньше, в котором пуховский сотрудник обнаружил завернутый в газету паспорт и еще какие-то скучные справки, выданные по месту работы завхозу городской бани.

— Обмен? Он вам — вы ему? Моя доля в деньгах — твои документы? Действительно — без них из города не уедешь. Долго же вы не могли договориться... Записки вам Лиманский добровольно писал, или вы и его чем-то запугали? Ну, молчите, молчите... Что ж, всем можно возвращаться!

Последние слова были адресованы милицейской группе. Снова вертолетный свист, заурчали по-голодному моторы, шевельнулся и стал вращаться все быстрее и быстрее винт, песчаная буря закрыла озеро, а когда она кончилась и песок осел, на берегу не осталось никого. Только черно-зеленый пень да четыре опрокинутых куста — безмолвные свидетели мастерства посошанской милиции.


— А ведь было, было у меня предчувствие, что Лиманский тут ни при чем, — говорил Степану Пухов, пока они тряслись в служебной машине по степной разбитой дороге, приближаясь к городу. — Меня насторожили его динозавры, бермудский треугольник, грузинка в Москве. И как я не сообразил? Чтобы задумать и провернуть такую операцию, как продажа домиков в Солнечной долине, нужен современный ум, изощренность, масштаб... Кстати, я запросил тему курсовой работы Мещерякова. «Лазерные принтеры» — печать с помощью лазера. Тончайшая, доложу я, вещь! Впрочем, я забыл, ведь вы — гуманитарий, для вас мои восторги — темный лес. А как вы думаете, зачем Степняку было гулять по крыше городской бани? Да еще с разводным ключом в руках.

— Должно быть, скрывался там. На чердаке. Самый надежный запор — винт с тугой гайкой.

— Именно так!

Машина перевалила через кювет, качнулась в последний раз, и гладкий синий асфальт послушно лег ей под колесо.

Поднялись дома, замелькали газетные киоски, брызнул зеленью сквер. Подъехали к музею.


МИФ (от греческого μῦθος) — древнее народное сказание о легендарных героях, богах, о происхождении явлений природы. В первобытном обществе эквивалентен науке, целостная система, описывающая мир. Из мифологии вычленились наука, искусство, литература, религия.


Подходит к концу труд, который я добровольно взвалил себе на плечи. Впрочем, это еще и не сам труд, а первая прикидка, черновик, попытка привести в порядок то, что нам известно о событиях в городах Посошанске и Паратове. Так и осталось для меня мечтой побывать в тех степных краях, увидеть солнечный багряный восход над могучей рекой, заметить, как шевелятся на другом берегу похожие на волны ковыли, как плывут по воде кровавые струи от глины, комья которой то и дело срываются с подмытых волнами круч. А вечер над асфальтовой дорогой, шоссе, стремительно, как удар топора, разрубившее степь? Серой стрелой летит оно мимо чахлых посадок, которые местные жители называют лесом, мимо подернутого зеленой ряской озерца, мимо кургана, чья черная голова висит, как голова покойника, над ночной степью. Могильный холм... Восходит луна, и в боку горы высвечивается черное устье пещеры — грабительский ход... Так далеко от меня!

Вернувшись из поездки на Север, я застал город неизменившимся. Стоял апрель. Нагретые солнцем крыши дымились. С карнизов на тротуары срывались тяжелые, как свинец, капли. Над Адмиралтейством штопором вились голуби. На набережной было много народу, оранжевые от солнца трамваи неподвижно стояли на мосту. Люди смотрели в окна — шел запорошенный снежком лед. Я сидел у окна и писал, а потом оделся и вышел на улицу. Льдины плыли, подрагивая, стояли трамваи, на площади около огромной гранитной колонны играла музыка, толпа радостно смеялась. Была весна.

Прошло несколько лет. Посошанск расстроился, сменил на улицах старый асфальт на новый, воздвиг крышу над рынком. Не узнать музея — приделано недавно к нему парадное крыльцо со столбиками, в зале появились еще две каменные бабы и еще одна картина, отражающая успехи «Степьканала».

Не узнать и сарая, что годами стоял в углу музейного двора. Давно уже нет в нем десятилетия копившейся рухляди, нет и телеги — стоит она посреди главного зала наискосок от знаменитой картины «Дочь судьи Кеведо», которая в свое время сделала Посошанск всемирно известным городом. Стоит, не вертится ни одно колесо, а табличка, повешенная на оглоблю, утверждает лишь бесспорное — «Крестьянская телега начала ХХ века». И все.

А что же произошло с сараем? До неузнаваемости изменился он, чьи-то умелые руки любовно обшили его снаружи желтой вагонкой, крыша сменена и сине поблескивает в солнечные дни цинком, гребенка токосъемника появилась на ней, словно вот-вот сдвинется сарай с места и поплывет над землей наподобие троллейбуса. А внутри! Оштукатурены стены и прорублены на соседнюю улицу два зарешеченных окна. Провода оплели стены, повисли на них круглые и прямоугольные приборы со стрелками и без стрелок, стоят на столах, поблескивая огромными квадратными глазами, дисплеи, несколько верстачков с электромоторчиками выросли по углам...

Не проходит и вечера, чтобы не собрались у двери сарая Павел Илларионович Пухов и Степан Петрович Матушкин. Нажмет незаметную кнопочку у двери кто-нибудь из них, послышится тоненький комариный писк звонка, спустя некоторое время послышатся шаги, и дверь, громыхнув тяжелым запором, отворится. На пороге вырастет, застенчиво улыбаясь, бесследно пропавший из Паратова Костя Кулибин.

— Уж и простите, не сразу открыл, — скажет и виновато разведет руки. — Так сегодня пошло! Так пошло. Не смог выключиться. Есть одна небольшая идейка. Надо обсудить. Проходите!

— А может быть, не небольшая, а крупная или даже грандиозная? — пошутит Степан Петрович и первым на правах хозяина шагнет через порог.

Обычно здесь царит полутьма. Иногда свет выключается вовсе. Трое пришедших садятся около столика у плотно зашторенного окна и сближают головы над самой обыкновенной стеклянной банкой. Кто знает, может быть, эта банка всего лишь из-под зеленого горошка или фасоли в томате? Но впаян в ее дно стальной стерженек, а вокруг него сплетено что-то вроде решетки из бронзовых иголочек, так что получившееся сооружение смахивает на Эйфелеву башню в миниатюре, а еще на ветряную мельницу. Сверху банка плотно закрыта прозрачной крышкой. Из банки выкачан воздух. С четырех сторон подходят к ней оголенные медные провода, но все они обрываются в воздухе, заканчиваясь сверкающими наконечниками. Костя включает на столе рубильничек. На сверкающих остриях появляется голубое пламя, колеблются язычки и тянутся к банке. И тогда начинается медленно, словно нехотя, движение: вращается крошечное желтого цвета колесико, укрепленное на вершине башни. Оно вращается, а Костя один за другим отключает провода, гаснут голубые язычки пламени и скоро исчезают вовсе. Но колесико продолжает вращаться: оно сделано из тончайшей деревянной пластинки, а спицы в нем так малы, что рассмотреть их можно только под сильным увеличительным стеклом или даже под микроскопом.

— Значит, так, — озабоченно говорит Пухов, — солнечный свет мы исключили, электрический ток тоже. Колесо вращается само по себе...

Медленно наползают на Посошанск сумерки, словно нехотя зажигаются в только что голубом, а теперь уже в бледно-лиловом небе созвездия. Гремя и роняя на асфальт электрические искры, проносятся мимо музея троллейбусы. А в темном сарае сидят, наклонившись над бесшумно вращающимся деревянным колесиком, трое и озабоченно переговариваются. Они ищут возможную ошибку, только сомнение — сестра истины.


Молодая птица, которая взмыла над излучиной великой реки, описала широкий круг и замерла на месте, едва заметно подрагивая крыльями. Ветер сносил ее в сторону, но орлан решился. Сложив крылья, помчался он вниз, навстречу стремительно приближающимся деревьям. Не долетев, развернул крылья, вытянул вперед короткие с растопыренными когтями лапы, всем телом ударил по толстой голой ветке. С глухим коротким треском лопнула та и отделилась от дерева. Широко взмахнув крыльями, птица загребла ими воздух и, не выпуская из когтей тяжелый сук, начала медленно с ним подниматься. После короткого полета она опустилась на верхушку ветлы, где в развилке сучьев широкой платформой уже громоздилось новое гнездо. Цепляясь одной лапой за слежавшиеся сучья, орлан стал пристраивать ветвь, воткнул ее в основание гнезда, подергал клювом, проверяя — прочно ли сидит? — огляделся (его подруги не было видно) и снова взмыл в воздух. Птица неслась вместе с потоком воздуха над степной всхолмленной равниной, над прибрежными белыми камнями, над излучиной реки, туда, где уже вставал над горизонтом россыпью рукотворных скал, нагромождением, хаосом, строгим порядком город, с непогашенными кое-где, несмотря на день, уличными фонарями, с черными реками-улицами, по которым суетились, разбегались в стороны странные разноцветные капли-автомобили. Это был Паратов, старший брат Посошанска. Город в степи, город на берегу огромной реки. И его земля хранит отпечатки копыт татарских коней, каменные осколки ножей, кости мамонтов. И над ним еще звучат скрип сохи и крики насилуемых кочевниками женщин. Город, в лице которого застыли упрямство земледельца, пригнанного сюда царским солдатом с благословенных земель Костромы, и высокомерие донского атамана. Еще шелестят в его домах юбки гимназисток, собирающихся на свой первый бал, и тонко поют, кончаясь звоном стекла, пули красноармейцев, обложивших городской центр, где засели белочехи. Огромный город, базары которого принимали баржи с коврами и благовониями из Персии, тыквы и арбузы с Украины, пеньку и лен Нижнего Новгорода, московские замки и гвозди, уральские броши и мешочки с золотом. Это мимо его берегов проплывали, покачивая круто поднятыми носами, ладьи викингов, струги донских гулебщиков и барки с экспедициями, которые посылала в пустыни Туркестана Петербургская академия. Ученые в париках, закованные в кандалы каторжники, смуглые девы с закрытыми черными платками лицами, стрельцы в островерхих шапках смотрели на эти выжженные солнцем белые скалы.

Город жил, совершал преступления и подвиги, плодил воров и ученых, поднимал детей и относил на кладбище стариков.


Теплым осенним днем в городском парке над излучиной великой реки сидели на скамейке двое безработных. Они не были безработными в том смысле, который вкладывается в это слово на Западе, когда у человека в кармане потертого пальто остается только одно вареное яйцо и талон в ночлежку, нет. Сидевших звали Песьяков и Глиняный, один уже был на пенсии, а второй в очередной раз выбирал, куда бы устроиться: в сферу автотехобслуживания, где хорошо, но надо скрывать ученую степень, или в астрономию, где плохо, но ничего скрывать не надо. Здесь ему предлагали должность референта по моторам при директоре расположенной в благодатном Крыму обсерватории.

Оба сидели молча и смотрели, как закопченный буксир разворачивает поперек реки огромную, неуклюжую, с выступающими железными ребрами баржу.

— Ну, что наш институт, — прервал молчание Песьяков, — все валяют дурака? Директором все Виктория?

— Виктория Георгиевна, — ответил Глиняный. — И дела у них не так уж плохи. Свой заводик построили, первые моторы выпустили.

— На водных лыжах все корячится, — не то спрашивая, не то утверждая, промолвил бывший фольклорист.

— Бросила. Уже не по силам. А вот Сутырина я недавно видел — в свой бывший город приезжал! Могучий мужик! Он теперь там, — говоривший поднял палец и ткнул им в небо, — большая шишка... А про Кулибина ничего не слышали? Ведь так и исчез парень, так и пропал.

— Японцы его утопили, — убежденно сказал Песьяков. — Устранили. Они. Точно.

— То есть как? — испугался Глиняный. — Как это могло случиться? Вы откуда знаете?

— Догадываюсь. Он им первый конкурент. Прослышали про его мотор и убрали... А я, когда вспоминаю его, всегда думаю — ну что в нем было особенного? Мальчишка, сопляк. Нет же, повезло, нашел какой-то кирпич, просверлил в нем пару дырок. Разве таким должен быть настоящий ученый. Э-эх! Не ценят у нас кадры... — Оба замолчали.

Баржа повернулась, освободила ширину реки, и буксир медленно потащил ее встречь течению. Скоро они оказались на быстрине, в сужении, где река режет цепь известняковых холмов. На вершине одного из них любил сидеть и смотреть на воду рыжий разбойник.

А в этот же самый час в Посошанске Степан Петрович Матушкин привел в запасники музея новую лаборантку. Они спустились по короткой крутой лестнице в подвал и там остановились: одно и то же странное чувство прикосновения к тайне охватило обоих. Угрюмо стояли тут прислоненные к стенам, зашитые в рогожу картины, поблескивала сквозь прорехи в рогоже позолота рам, громоздились положенные один на другой придорожные, с непонятными высеченными на них стреловидными и солярными знаками камни, лежали, покрытые толстым слоем пыли, могильные плиты с распаханных и раскорчеванных сельских кладбищ. В пыльных шкафах молчали рукописи.

Молча перешагнув через камни, Степан прошел в дальний угол к чулану, включил свет, присел за колченогий столик, снял с полки два тома инвентарных записей и, открыв один, принялся его перелистывать. Второй том дал лаборантке, та села рядом.

— Что это? — с испугом спросила она, и Степан, заглянув на последнюю, открытую ею страницу, увидел запись, сделанную его рукой, чернилами, цвет которых еще не успел поблекнуть.

— Мешок с детскими костями, — прочитал он.

Книга лежала на краю стола, свет падал на нее сбоку, и каждое слово виделось особенно отчетливо.

— С детскими костями... Как же это может быть? — печально спросила лаборантка.

— Значит, может, Лена, — ответил он ей. — Мы нашли его в кургане. Кто-то затащил мешок в старый грабительский ход.

— Когда их убили и за что?

— Ты только начинаешь жить. Когда-нибудь я сам спрошу тебя: когда и за что?

Они замолчали. Оба знали — прикосновение к тайне произошло, и никакая сила не заставит их теперь забыть о ней. И будут они — старик и девушка — без конца возвращаться к мешку, искать, сопоставлять и раздумывать. Снова полезут на курган, будут годами копать, находить и терять. И так будет продолжаться до тех пор, пока не станет им ясным все или, отчаявшись, пожилая женщина не скажет совсем молодому, только что пришедшему: «Есть тут у нас один загадочный случай: мешок и загадочная запись в книге».


Конец



1

«Из любопытства!» (польск.).

(обратно)

Оглавление

  • Появилась лошадь
  • В дни колеса
  • *** Примечания ***