Русские народные сказители (fb2)


Настройки текста:



Русские народные сказители

Составление, вступительная статья, вводные тексты и комментарии Иванова Татьяна Григорьевна

Иллюстрация М. Ф. Петрова

Редактор С. А. Суркова

Оформление художника В. В. Еремина

Художественный редактор Г. О. Барбашинова

Технический редактор Е. Н. Щукина

Иванова Т. Г. Сказители

Фольклор принято считать искусством коллективным, безавторским. Против такого определения действительно не возразишь: мы не можем назвать имени того древнего русича, который первый рассказал сказки "Аленький цветочек" и "Иван-царевич и серый волк"; мы не знаем, в чьем творческом воображении родились былины о бое Ильи Муромца со своим сыном или же "Добрыня Никитич и неудавшаяся женитьба Алеши Поповича на его жене". Названные сюжеты и возникли-то не на славянской почве. Былина о бое Ильи с сыном у многих читателей вызовет ассоциации с персидской поэмой "Шахнаме" великого Фирдоуси (эпизод встречи Рустема с Сохрабом), а сюжет о Добрыне и Алеше заставит вспомнить древнегреческую историю об Одиссее и Пенелопе. Ну, а сказки? Они одинаковы у многих народов. Еще в Древнем Египте можно было услышать рассказ о том, как герой, чтобы добыть себе невесту, должен был на своем коне допрыгнуть до окна красавицы, сидящей высоко над землей[1].

Но означает ли все сказанное, что Илья Муромец — это не русский богатырь, а Иванушка-дурачок — иностранец, случайно забредший в русский фольклор? Конечно, нет! И былины, и сказки, и песни, и плачи — все это произведения чисто русские, самобытные, выражающие наш национальный характер, русское понимание добра и зла, нравственности и морали, долга, дружбы, любви. Сюжеты "перехожих повестей" (этим термином великий русский филолог Ф. И. Буслаев обозначил явление аналогий многих повествований в мировом фольклоре и литературе) кочуют от народа к народу, из одного века в другой. Однако в каждой этнической среде они получают свою национальную окраску, позволяющую безошибочно отличить русского богатыря от восточного батыра или западного рыцаря.

"Перехожие повести" и в Скандинавии, и во Франции, и на Востоке, и на Руси рассказывались представителями своих народов — сказителями, скальдами, трубадурами, ашугами, жившими среди своего этноса и выражавшими самосознание своего рода-племени.

Русский фольклор богат и разнообразен. Пословицы и былины, сказки и свадебные плачи, загадки и духовные стихи, хороводные песни и заговоры, календарная поэзия и частушки — все эти жанры составляют сокровищницу духовной жизни нашего народа. Мы можем говорить о разном "удельном весе" коллективного и индивидуального начал в каждом из перечисленных жанров. Колядки и виноградья — святочные песни благопожелания, которые должны были обеспечить будущий урожай, — обязательно исполнялись группами молодежи, детей или взрослых членов общины. Вне коллектива девушек немыслим был летний хоровод. Свадебная песенная поэзия — как лирические, так и величальные песни — также звучала в исполнении хоров подружек невесты. Во всех указанных жанрах личность как бы растворялась в общине, она становилась частицей деревенского коллектива. Хоровое исполнение различного рода обрядовых и необрядовых песен не предполагало слушателей. Песни пелись для себя, для коллектива, который не был разделен на зрителей и исполнителей.

Однако существовали в русской устной поэзии и другие жанры, где личность, сказитель, мастер выступал на первый план. Моножанром были сказки. Былины и баллады в их классическом севернорусском варианте пелись также одним лицом. Как правило, причитания звучали в устах одной плачеи. При исполнении народного эпоса, сказок и причети коллектив уже делился на привычных для современной жизни "слушателей" и "артистов".

Слово "сказитель" в народе почти не употребляется. Оно введено в науку учеными. Крестьяне знатоков былин называли "сказителями" или "старинщиками" (от слова "старина" — народное название песенных эпических произведений), любителей сказок — "сказочниками" (а ранее — "бахарями"); исполнительницы причитаний звались "плачеями", "стиховодницами". В фольклористике всех этих мастеров устной поэзии принято называть емким словом "сказитель".

Именно сказитель в фольклорной традиции является тем центром, где органично смыкается коллективное и индивидуальное начало, присущее всякому искусству. Сказитель поет и рассказывает то, что было сочинено задолго до него, создано его народом, отшлифовано коллективом, но он исполняет устно-поэтическое произведение один, не в хоре, сказитель выступает как личность, в чем-то противопоставленная коллективу. Он повествует что-либо своим слушателям, и коллектив его слушает.

Надо сказать, что отнюдь не каждый сказочник или былинщик, отнюдь не всякая женщина, умеющая причитывать, может называться сказителем. Есть у этого слова еще одна грань. Сказитель — это мастер, знаток устного слова, выдающийся исполнитель, ценимый и уважаемый своей общиной.

Собиратели отмечали исключительность знатоков фольклора в общей крестьянской среде. Видный собиратель северорусского фольклора Н. Е. Ончуков писал в начале нашего столетия: "Это своя, часто даже неграмотная, но все же интеллигенция деревни, недипломированная школьными бумагами, как это в классах выше крестьянского, а настоящая, выделяющаяся естественным путем по своим умственным качествам или задаткам иногда очень больших художественных дарований. Это умственная аристократия деревни"[2].

Знание сказок или былин, умение красиво обставить свадебный, обряд или же по-настоящему художественно выразить горе по поводу смерти близкого человека высоко ценились русским крестьянством. Часто это знание, помогало сказителям в жизни, Даровитая плачея специально приглашалась на богатые свадьбы и получала за это определенное вознаграждение. Сказочника охотно пускали в дом переночевать, надеясь услышать от него новую сказочку.

Интересный случай произошел с сибирским сказочником Н. Н. Мурашовым. Измученный долгой дорогой, он попросился на ночлег в один дом, обещая хозяину рассказать сказку. "Хозяин дал Мурашову постель (подник и подушку); — пишет собиратель А. Гуревич, — и приготовился слушать сказки ночевщика. Усталый Мурашов, борясь со сном, пытался, как мог, удовлетворить художественные запросы своего хозяина. "Спать хочется, намаялся, Маленько скажу да усну". Хозяин вынул (забрал. — Т. И.) подушку.., вынул подник: "...Как барина положил, а ты не хочешь сказывать!" Так и не рассказал Мурашов своих обещанных сказок. Усталый заснул. Кончилось это, правда, миролюбиво... "А хошь, так я скажу тебе", — предложил Мурашов утром хозяину. "Мне сейчас на работу идти надо ответил ему хозяин"[3].

Особый почет был сказителям на промыслах. В северных районах страны осенью и зимой на несколько недель и даже месяцев мужчины отправлялись на Белое море на лов морского зверя, на озера, богатые ценной рыбой, или же на лесозаготовки. Световой день, позволяющий вести работы, в это время года был короток. Времени свободного оставалось много, И, собравшись в промысловых избушках, люди ждали встречи со сказкой или былиной. "Вот тут-то и выступают на сцену, — пишет Н. Е. Ончуков, — сказочники и старинщики, которых, говорили мне нарочно старается всеми мерами залучить в артель составляющий ее староста. В хорошем старинщике на осеновьях (осенняя пора ловли рыбы. — Т. И.) такая потребность, что старинщики пользуются некоторыми преимуществами в совершенно равноправной артели... Старинщику, например, не поручают особенно трудную часть работы, и они делают в артели то, что обыкновенно исполняют малолетние и подростки..; при разделе добычи старинщику, особенно угодившему своими стараниями артели, возможно что дается и до некоторой степени лучшая часть добычи"[4].

Знаменитый знаток былин Т. Г. Рябинин в молодости бывал на рыбных промыслах на Ладоге. Здесь в свободные минуты вокруг него собирались любители послушать старины. Его охотно подменяли на дежурстве у лодки, лишь бы Рябинин сказывал свои былины. "Если бы ты к нам пошел, Трофим Григорьевич.., мы бы на тебя работали; лишь бы ты нам сказывал, а мы тебя все бы слушали"[5], — говорили сказителю рыболовы.

О таком же отношении к сказке на промыслах и лесозаготовках вспоминает сказочник М. О. Дмитриев: "Вот придешь, попьешь, поешь, — спать-то ведь надоест. Вот и сказываешь. Один сказку хорошу сказал, другой, чтобы лучше. Так, как соревнование. Чьи сказки скажутся лучше, — того больше и просят, тому и уважение было"[6].

Подобное отношение к сказочникам отмечали собиратели и в Сибири. "Раньше рассказывали сказки на охоте. Сказочника уважали. На почете был, не давали ему ни заряды делать, ни дрова готовить. После ужина кто пули льет, кто заряды делает, а он рассказывает. Быть может, и охотник плохой, а сказки рассказывает, его берут и поровну делят пай"[7].

Возникает вопрос: является ли почет, оказываемый сказителям, лишь данью уважения их таланту? Не стоит ли за почтительным отношением к исполнителям былин и сказок каких-то древних языческих представлений?

Ученые установили, что в давние времена существовала религиозно-магическая функция сказок, которые "должны были воздействовать в желательном направлении на лесных духов"[8]. Сказки (и былины) рассказывались, как правило, вечером, то есть в то время, когда особенно активно, по мнению язычества, проявляют себя лешие, водяные, домовые, банники — все те духи, от которых зависит удача в охоте и рыбной ловле, хорошая и бесперебойная работа мельницы, благополучие домашнего скота.

В промысловой избушке некогда мастера сказок вели свои повествования, чтобы отвлечь внимание лесных духов от охраны зверей. Лесной божок незримо приходит к охотничьему костру, внимательно слушает людские повествования, забывает о своих зверях, — те и попадаются в силки. Так рассуждали некогда охотники.

На мельнице сказки когда-то рассказывались для водяного, чтобы он не сердился, что человек использует для своих нужд воды его реки.

Магическая функция, без сомнения, была присуща и песенному эпосу. Во многих районах старины пелись весной во время великого поста, в период, когда люди, готовясь к пахоте, стремились заручиться поддержкой мира предков. Отдельные сюжеты былин исполнялись в функции коляд и виноградин — магических песен святочного периода. В святки человек также стремился войти в контакт с потусторонним миром, чтобы обеспечить себе урожай в новом году[9]. На промыслах пение былин, вероятно, также предполагало воздействие на лесных духов.

Таковы языческие магические функции сказок и былин. И естественно, что в представлении древнего русича сказитель был связан с миром предков. Возможно, что когда-то сказитель почитался как жрец или волхв; в XIX — начале XX в. он порой считался колдуном. Т. И. Сенькина, исследовательница русской сказки в Карелии, приводит интересные сведения об известном сказочнике 1930-х гг. И. Ф. Мишкине. Односельчане верили, что он знался с "лесным" (лешим)[10]. Колдуном звали сказочника из Воронежской губернии С. И. Растригина. Брат Е. И. Сороковикова-Магая, выдающегося русского сказочника, И. И. Сороковиков, сам сказочник и знаток народной медицины, почитался земляками за колдуна. О самом Магае тоже ходили слухи, что там, где жил Магай, "ночью не проезжали люди: лошади сами распрягались, дуги летели в стороны"[11].

Однако приписывание сказителям колдовских чар — это рудименты сознания Древней Руси. Для деревни XIX века более актуальным было уважение к сказителям как художественно одаренным мастерам, знатокам фольклора, если хотите — "артистам".

Сказки и старины при всех реликтовых отголосках древних магических функций, в них заложенных, — это все-таки произведения развлекательные. Именно так смотрели на них в России XIX века. Их пели и рассказывали в часы досуга, чтобы скоротать время, получить эстетическое наслаждение. Совсем другое место в жизни деревни занимала причеть. Плачи были тесно связаны с обрядовой стороной быта крестьян. Ни одна свадьба, ни одни похороны, ни одни проводы рекрутов не обходились без голошений. Девочки-подростки специально учились причитывать, чтобы не осрамиться перед земляками, когда придет их черед выходить замуж. Даже если невеста шла замуж: по любви и охоте, она все равно по обряду должна была оплакать свою девичью жизнь. Осуждалось, когда невеста не умела голосить. Горе — смерть или рекрутство — также русские женщины выражали в причети. Искусство причитания, пожалуй, было более обыденным, чем знание сказок или былин. Голосить, повторяем, обязана была уметь каждая женщина на Руси. Но, как и в любом деле, здесь также выделялись особые мастера, знаменитые в своей округе. Такие стиховодницы часто приглашались на свадьбы, чтобы вести весь обряд и помогать невесте.

Фигура народного певца как личности исключительной в крестьянской среде отнюдь не сразу попала в поле зрения фольклористов. Долгое время собиратели записывали былины и сказки, не интересуясь ни биографией исполнителя, ни его именем. Так, в классическом собрании песенного эпоса П. В. Киреевского мы почти не обнаружим имен сказителей. Нет их и в нервом научном сказочном сборнике А. Н. Афанасьева. Знаменитое былинное собрание П. Н. Рыбникова в его первом издании (1861-1867 гг.) не дает нам биографий старинщиков. И только в 1873 году в русской науке появилось издание, в котором сказитель был поставлен в центр внимания, — это сборник "Онежские былины" А. Ф. Гильфердинга. Материал здесь был расположен не по сюжетам, как это делалось раньше, а по исполнителям. Собиратель предварил былины каждого сказителя его биографией и характеристикой. В начале XX века точно по такому же принципу издал свои "Северные сказки" Н. Е. Ончуков.

Отечественная фольклористика за более чем полуторасотлетний путь своего развития успела накопить довольно обширные сведения о лучших русских мастерах устной поэзии. Благодаря труду ученых наша культура знает выдающуюся олонецкую вопленницу И. А. Федосову. Собиратели не прошли мимо блестящей династии кижских сказителей Рябининых. Читателю хорошо знакомо имя "пинежской бабушки" М. Д. Кривополеновой. В. Щеголенок, Ф. П. Господарев, Е. И. Сороковиков-Магай, М. М. Коргуев, А. К. Барышникова, А. Н. Королькова — это те люди, кем по праву может гордиться русская культура.

Все перечисленные народные сказители не только талантливые мастера народно-поэтического творчества, но и интересные, полные достоинства, мудрости и доброты люди. Каждый из них по-настоящему является личностью с большой буквы. Любопытен случай, происшедший с былинщиком Т. Г. Рябининым. Кто-то из чиновников потребовал от Рябинина за какое-то дело взятку. Рябинин не дал. Однажды тот чиновник проезжал через деревню Середку, где жил Рябинин, увидел строптивого крестьянина и бросился к нему с кулаками. Сказитель спокойно отстранил его прочь от себя и заметил суровым голосом: "Ты, ваше благородие, это оставь: я по этим делам никому еще должон не оставался"[12]. Такое же достоинство мы находим и в сказочнике Ф. П. Господареве, чья угроза подпалить помещичье хозяйство заставила отступить разошедшегося барина.

Удивительная мудрость обнаруживается в И. А. Федосовой: неграмотная, она на заработанные ею концертами деньги строит в родной северной деревне школу, причем еще просит учителя: "Ты девочек, девочек больше учи"[13]. И. А. Федосова живо вникает во все нужды своей деревни. Став знаменитой, она хлопочет о лесном участке для Кузарандского общества.

Поразительной добротой обладала другая русская сказительница — М. Д. Кривополенова. Она умела расположить к себе и простых крестьян, и образованных интеллигентных людей. О. Э. Озаровская, много общавшаяся с былинщицей, рассказывает: "В Екатеринодаре, в скромной комнатке, несколько человек после бабушкиного выступления за самоварчиком засиделись. Земляк бабушкин отыскался, жадно слушает потрясающую горькую повесть бабушкиной молодости. Земляк в золотых очках... А поутру в бабушкиной комнате застаю: земляк в золотых очках к бабушкиной груди припал и всхлипывает: рассказал, как любимая над его молодостью надругалась, а бабушка голову гладит, утешает, как малого..."[14].

Видимо, поистине "гений и злодейство — две вещи несовместные". Настоящий талант всегда дается человеку с высокими душевными качествами.

Каждый из сказителей — это яркая индивидуальность. Индивидуальность и в человеческом, личностном плане, и в творческом. Настоящий мастер долго накапливает свой устно-поэтический репертуар, отличающий его от другого, пусть также выдающегося знатока фольклора. Годами шлифуются сказочные и былинные формулы, рождаются рифмы и приговорки.

Русская сказочная традиция знает исполнителей эпиков, реалистов, балагуров, шутников. Одни сказители предпочитают длинную ("долгую") волшебно-фантастическую или богатырскую сказку, строго соблюдают троичность повторяющихся эпизодов, богато расцвечивают свою речь сказочными формулами. В нашем сборнике таковым сказочником является помор М. М. Коргуев. Другие предпочитают своеобразный сказочный "реализм", вводят в сказку несвойственный ей психологизм героев, смело пользуются новой, недавно вошедшей в их обиход лексикой. Эти черты присущи сибирскому сказочнику Е. И. Сороковикову. Третьи в классической богатырской сказке сумеют подчеркнуть социальные мотивы и тем самым выразить свое отношение к народным угнетателям. Примером такого рода сказителя может считаться русский сказочник, белорус по крови, царским правительством заброшенный в Олонецкую губернию, Ф. П. Господарев. Есть сказочники, которые те же волшебные сюжеты расскажут лаконично, динамично, строя все повествование на диалогах героев и "играя" словом и рифмой. Такова воронежская Куприяниха. Сказочник-балагур, например, псковский мужик Ерофей Семенович длинной фантастической сказке предпочтет короткий анекдот.

То же разнообразие типов сказителей мы встречаем и среди старинщиков. Бережное отношение к классическим героическим былинам у одного соседствует — с предпочтением старин озорного содержания у другого сказителя. Спокойная эпичность строгого знатока былин уживается с сатирической трактовкой тех же сюжетов другим исполнителем.

Фольклорное произведение живет в своих вариантах. Один текст может быть лучше, другой — хуже, один более артистичный, художественный, другой менее яркий. Все зависит от сказителя, от его мастерства и таланта. Два сказителя предлагают своим слушателям разные версии одного и того же произведения, акцентируют внимание на разных деталях, используют свой особый набор ярких формул. Словом, былина или сказка на один и тот же сюжет в устах двух талантливых сказителей становится двумя разными произведениями.

В нашем сборнике иллюстрацией этого положения может стать былин. "Илья Муромец и Идолище", данная в вариантах кижского сказителя Т. Г. Рябинина и пинежанки М. Д. Кривополеновой.

В былине Т. Г. Рябмнина действие происходит в Киеве. Идолище поганое приезжает в стольный Киев-град и требует себе поединщика. На бой с ним вызывается ехать Илья Муромец: ведь ему на бою смерть не писана. Выехав на битву. Илья сделал ошибочку: не взял с собой палицы булатной, поэтому, повстречав калику Иванище, он угрозами заставляет того отдать ему клюку в девяносто пудов. Под видом калики Илья Муромец является к Идолищу поганому. Идолище расспрашивает его, сколь велик русский богатырь Илья Муромец. Тот отвечает: "Столь велик Илья, как и я". Далее идут расспросы о том, сколько Илья ест и пьет. Илья Муромец насмехается над Идолищем, намекая тому, что его ждет судьба "коровы едучей", которая лопнула, так как много пила-ела. Идолище, рассердившись, метает в героя кинжалище булатное, но богатырь, увернувшись, убивает врага шляпой земли греческой.

Этот же сюжет у М. Д. Кривополеновой звучит совершенно иначе. Чудище поганое захватывает Царь-град, полонит царя Константина Атаульевича и его жену княгиню Апраксею. Весть об этом доходит до Ильи Муромца, живущего в Киеве. Он отправляется на выручку. По дороге встречает калику, с которым меняется платьем, причем калика добровольно идет на обмен. В образе калики Илья Муромец приходит к Чудищу. Здесь происходят уже знакомые нам расспросы Чудища об Илье Муромце (каков он, сколько хлеба ест). Идолище хвастает, что он легко Илью Муромца побьет ("На долонь посажу, другой ро́схлопну — у его только и мокро пойдет"). Илья-калика "шляпкой воскрынцатой" побивает Чудище поганое. Слуги змеища хватают Илью Муромца и заковывают его в железа немецкие, однако, собравшись с силами, герой разрывает цепи, освобождает Константина Атаульевича и княгиню Апраксею, возвращается к тому месту, где он оставил калику, меняется с ним платьем и уезжает домой.

Как видим, в этих двух текстах значительные несовпадения: Киев — Царь-град; Владимир — Константин Атаульевич; угроза Киеву и вызов поединщика со стороны Идолища — захват Царь-града, пленение царя и царицы; встреча с каликой и отобрание у него клюки вместо боевой палицы — добровольный обмен платьем и т. д. Устное бытование в рамках традиции одного и того же сюжета рождает многочисленные его редакции. И в создании различных версий важную роль на всех этапах жизни эпоса играли сказители.

Один из "кирпичиков", который составляет живописное полотно старин, — это так называемые типические места, клише, переходящие из одного сюжета в другой. Примером такого типического места может служить мотив седлания богатырем своего коня. Т. Г. Рябинин и его преемники для своих былин выработали следующую формулу:

И шел он, Ермак, на широкий двор,
Седлал добра коня богатырского,
Заседлывал коня, улаживал,
Подклал он потничек шелковенький,
Поклал на потничек седелышко черкасское,
Подтянул подпружки шелковые,
Полагал стремяночки железа булатного.
Пряжечки полагал чиста золота,
Не для красы, Ермак, для угожества,
А для ради укрепы богатырския:
Подпруги шелковыя тянутся, — они не рвутся,
Стремяночки железа булатного гнутся, — они не ломятся,
Пряжечки красна золота они мокнут, — не ржавеют.
("Илья, Ермак и Калин-царь".)

Ту же формулу мы найдем и в другой былине Т. Г. Рябинина — "Добрыня и Василий Казимиров". Здесь певец употребляет те же образы "подпруженек шелковеньких", "стремяночек железа булатного", "пряжечек красна золота". Это идеализированная картина конского снаряжения. В реальности она существовать не могла: шелковый потник под седло никто не клал — слишком нежный это материал, и подпруги шелковыми тоже быть не могли.

Эпизод седлания коня мы найдем и в былине "Илья Муромец и Чудище поганое" пинежской сказительницы М. Д. Кривополеновой:

Пошел Илья на конюшен двор,
И берет как своего добра коня,
Добра коня со семи цепей;
Накладыват уздицу тасмяную;
Уздат во удилица булатные;
Накладывал тут ведь войлуцёк,
На войлуцёк он седелышко;
Подпрягал он двенадцать подпруженек,
Ишша две подпружки подпрягаюци
Не ради басы, — да ради крепости,
Не сшиб бы богатыря доброй конь,
Не оставил бы богатыря в цистом поле.

Здесь обращают на себя внимание символические цифры. Конь Ильи Муромца прикован "на семи цепях", богатырь подпрягает "двенадцать подпруженек". Такое описание седлания коня, конечно, не отвечает действительности. Цифры "семь" и "двенадцать" (как и "три", и "девять", и "сорок") в фольклоре играют особую роль, магическую, и, как правило, свидетельствуют или о принадлежности предмета "иному" миру или же служат для его идеализации.

Ту же многокрасочность и вариативность мы видим и в сказочной традиции. В нашем сборнике представлены две сказки на один и тот же волшебно-фантастический сюжет — "Солдатские сыны" Ф. П. Господарева и "Иван Водыч и Михаил Водыч" А. К. Барышниковой.

Сказка Ф. П. Господарева "Солдатские сыны" длинная, подробная, рассчитанная на рассказывание в долгий зимний вечер. Такие сказки на промыслах сказитель порой не успевал пересказать за один раз, и продолжение аудитория слушала уже на другой день. Повествование А. К. Барышниковой (Куприянихи) чуть ли не в три раза короче, но это не схематичный скучный пересказ сюжета, а полнокровный, художественно-выразительный рассказ. Ф. П. Господарев в своей волшебно-фантастической сказке дает массу реалистических деталей, сказитель заостряет, а точнее сказать, вводит в сказку, казалось бы, несвойственные ей, но тем не менее в его талантливом изложении органично вплетающиеся в ткань сказочной фантастики, социальные мотивы. Братья-богатыри у Ф. П. Господарева — сыновья мужика, который "весной оженился, а осенью помещик сдал его за богатого мужика в службу", то есть вне очереди. В школе "старостовы, сотниковы" отцовские дети дразнят их "бавструками", что также отражало реальное горькое положение солдатских детей в крепостной России. Учитель детей бьет, и это действительность деревни XIX века. Возмужав, братья вступают в конфликт с помещиком, "толстобрюхим чертом", и, только припугнув его как следует и обеспечив матери безбедное существование, они отправляются на подвиги, которые предписаны им сказочной традицией.

У Куприянихи мы не найдем тех социально-обличительных выпадов, которые мы отметили у Ф. П. Господарева. У нее братья-герои согласно сказочному канону рождаются чудесным образом: девицей престарелых лет от выпитых двух сладких пузырьков. Описание их детства в изложении А. К. Барышниковой укладывается в трех предложениях: "Те дети быстро выросли, в шесть недель. Как по двадцать лет им стало, те дети охотой норовят заняться. Пошли, заказали себе ружья одинаковы, через несколько минут получили ружья, пошли на охоту". И далее по всему тексту сказки там, где Ф. П. Господарев дает подробные описания с диалогами героев, Куприяниха обходится одной-двумя фразами. Так, например, приехав к столбу, близ которого две дороги, сулящие богатство и смерть, у Куприянихи братья просто "поконалися. Михаил Водычу досталось — "Богатому быть", а Иван Водычу досталось — "Смерти быть". Ф. П. Господарев же в данной ситуации рисует целую сцену, психологически тонко разработанную: "Они стали и прочитали и говорят сами с собою: "Какие же мы есть богатыри, что мы вдвоем ездим вместе, — придется нам разделиться. Одному ехать в правую, другому в левую, и сделать такой договор, что если вот такого числа не сойдемся где-нибудь, то должон воротиться на это место, на котором мы разъехавши, и ехать тем следом, куда он поехал. Ну, и вот как мы теперь? Кто же из нас поедет по правую, кто по левую?" Роман говорит: "А давай кинем жеребий, то обиждаться не будем друг на друга". — "А какие жеребия мы кинем здесь?" — "А вот стоит куст ореховый. Слезем с коней, выломим себе вичку и станем мериться: чья рука будет наверху, то ехать в правую сторону". Роман выскакивает, ломает вичку, подносит Ивану, и стали мериться. Иванова рука оказалась наверху. "Вот тебе, брат Иван, ехать в правую сторону, а я поеду в левую. Проездим месяц, то если я не буду, то ты ворочайся, ищи меня, а если тебя не будет — я вернуся на это место и поеду искать тебя".

"Иван Водыч и Михаил Водыч" А. К. Барышниковой, как и другие ее произведения, привлекает читателей своим стилем. Главное украшение ее сказок — рифмованная речь: "Уж шесть дверей прогрызла охота, ногами бьет, зубами скребет, голосом ревет"; "Взял он у нее поясочек и бросил его в огонечек"; "Охота окружила Михаила Водыча и ревет, а Иван Водыч до двора идет". Выразительны, полны лукавства и юмора и концовки сказок Куприянихи: "И дал царь обоим зятьям по государству, разделил их. Вот когда они делилися и женилися, я там была, мед пила, по губам текло, а в рот не попало. А живут хорошо, письма мне шлют, только они до меня не доходят".

Наконец, еще одна важная особенность фольклорных произведений: они отнюдь не являются в устах сказителя чем-то застывшим, закаменевшим, раз и навсегда выученным. Талантливый мастер при исполнении былины или сказки каждый раз вносит в текст нечто новое, преобразуя и изменяя его, расцвечивая новыми деталями и красками.

Читатель может наглядно видеть это на примере двух записей сказки "Буй-волк" и "Буй-волк и Иван-царевич" сибирского сказителя Е. И. Сороковикова-Магая. В записи 1925 года Царь-девица, коварная жена Федора-царевича, желая погубить брата своего мужа, посылает Ивана-царевича искать себе невесту, которая, по слухам, является людоедкой. Герой находит ее в лесной избушке. В варианте 1938 года Иван-царевич сам находит себе невесту на встречном корабле. В первом тексте жена Федора-царевича дает ему задание достать вепря-кабана, сорокопегую кобылу и меч-кладенец от Буй-волка и, только когда Иван-царевич отправляется в долгое путешествие к Буй-волку, делает своего мужа пастухом. Царский чин Федору возвращает Буй-волк. Во второй записи в самом начале сказки Иван-царевич, вернувшись из поездки за невестой, находит своего брата пастухом. Герой проучает коварную жену своего брата, заставляет ее смириться и возвращает Федору-царевичу царское достоинство; тогда, желая все-таки избавиться от нелюбимого мужа, Царь-девица дает ему трудные задания, которые выполняет Иван-царевич. В тексте 1925 года Царь-девице помогает девка Чернявка; в поздней записи этого образа нет, и т. д.

Сказитель явился тем звеном, которое соединило народную культуру и культуру образованных классов. Русская фольклористика, открыв для себя исполнителя устной поэзии и поразившись мощи этого феномена крестьянской культуры, поспешила поделиться этим открытием со всей интеллигентной Россией. С 1870-х годов в Петербург, Москву и другие города Российской империи стали регулярно приглашаться наиболее выдающиеся мастера устной поэзии. Концерты старинщиков с огромным успехом проходили в различных ученых обществах, учебных заведениях и частных домах. Сказителей слушали многие известные деятели русской культуры: В. В. Стасов, И. Е. Репин, Н. А. Римский-Корсаков, М. П. Мусоргский, С. Коненков, А. В. Луначарский и др. И знакомство их с творчеством крестьянских певцов не осталось бесследным. И. Е. Репин рисует выступление И. Т. Рябинина в Русском литературном обществе; С. Коненков вырезает из дерева скульптуру "Вещая старушка" (М. Д. Кривополенова); Н. А. Римский-Корсаков включает рябининские напевы в свой "Сборник русских народных песен"; М. П. Мусоргский использует их в своей музыкальной драме "Борис Годунов". Словом, народные сказители внесли весомый вклад в культуру русского народа, за который мы, потомки, должны быть им благодарны.

Т. Г. Иванова

Кирша Данилов. Середина XVIII века

Если бы Кирша Данилов был нашим современником, то мы могли бы обращаться к нему по имени и отчеству — Кирилл Данилович и наверняка знали бы его фамилию. Но жил первый из известных русских сказителей в середине XVIII века, и не имел он дворянского звания, гарантировавшего уважительного величания по "отечеству". На титульном листе рукописи, где он бережно и любовно собрал свои песни, значилось скупо и по тем временам достаточно пренебрежительно: Кирша Данилов (то есть сын Данилы). Однако в историю русской культуры эти два слова — Кирша Данилов — вошли не как высокомерное прозвание крепостником своего холопа, а как высокое и гордое имя талантливого народного сказителя, первого в ряду "звезд" русских хранителей устно-поэтического слова. И именно поэтому за сборником его песен, названном издателями "Древние российские стихотворения", утвердилось другое название, краткое и чеканное, — "Сборник Кирши Данилова".

О Кирше Данилове известно мало, а точнее — достоверно ничего не известно. В 1804 году в Москве вышла книга "Древние русские стихотворения", редактором которой был скромный чиновник почтового ведомства А. Ф. Якубович. Это была публикация рукописи 1780-х годов, содержащей былины, исторические, скоморошьи, шуточные и лирические песни. В первом издании имя Кирши Данилова упомянуто не было. И лишь во втором издании (1818 г.), подготовленном блестящим начинающим филологом К. Ф. Калайдовичем, говорилось: "Сочинитель, или вернее, собиратель древних стихотворений... был некто Кирша... Данилов, вероятно, казак, ибо он нередко воспевает подвиги сего храброго войска с особенным восторгом. Имя его было поставлено на первом, теперь уже потерянном листе "Древних стихотворений". Казаком считал Киршу Данилова и В. Г. Белинский: "Разумеется, смешно и нелепо было бы почитать Киршу Данилова сочинителем древних стихотворений... Все эти стихотворения неоспоримо древние. Начались они, вероятно, во времена татарщины, если не раньше... Потом каждый век и каждый певун или сказочник изменял их по-своему, то убавляя, то прибавляя стихи, то переиначивая старые. Но сильнейшему изменению они подверглись, вероятно, во времена единодержавия в России. И поэтому отнюдь неудивительно, что удалой казак Кирша Данилов, гуляка праздный, не оставил их совершенно в том виде, как услышал от других. И он имел на это полное право: он был поэт в душе..." И далее, говоря о песне "Ох, в горе жить — некручинну быть", великий критик, отмечая ее глубину, "размашистость тоски" и "грустную иронию", продолжал: "Кирша является истинным поэтом русским, какой только возможен был на Руси до века Екатерины".

Однако существует другая гипотеза, согласно которой Кирша Данилов был не казаком, а рабочим уральских заводов Демидова. В пользу этого предположения говорит тот факт, что в XVIII веке рукопись принадлежала Прокопию Акинфиевичу Демидову. Сказитель о себе и одном из своих приятелей помянул в шуточной песне:

А и не жаль мне-ка битого, грабленного,
А и того ли Ивана Сутырина,
Только жаль доброго молодца похмельного
А того ли Кирилы Даниловича.
У похмельного доброго молодца буйна голова болит.

Имена мастеровых Кирилла Данилова и Ивана Сутырина, стоящие рядом, исследователи обнаружили в документах, относящихся к Нижнетагильскому заводу. Но те" ли это Кирилл и Иван, о ком поется в песне? Или совпадение случайно? Нам остается только гадать на этот счет.

И, наконец, не исключено, что Кирша Данилов был одним из последних русских скоморохов. Скоморохи — "веселые люди", глумники, гудошники, скрыпочники, вожаки медведей, кукольники — были обязательной принадлежностью древних народных игрищ и гульбищ. Без них не обходились ни зимние, ни летние празднества. Они были желанны и на крестьянском гулянье, и в боярских хоромах. Во время больших христианских праздников, таких как рождество или троица, скоморохи становились центром подлинно народных увеселений и обрядов. Своим веселым языческим искусством они звали людей из церквей на городскую площадь и деревенский луг. Неудивительно, что церковники всегда враждебно относились к "веселым людям". Гонения на скоморохов особенно усилились после указа 1648 года царя Алексея Михайловича. Многим из народных артистов пришлось уйти на Север, на Урал, в Сибирь. Там, в глуши, вдали от царских воевод, продолжало жить их искрометное, веселое и язвительное, не слишком почтительное к власть имущим искусство.

Скоморошья тема прослеживается во многих произведениях "Сборника Кирши Данилова". Прославляет остроумных скоморохов песня "Гость Терентище". Заявляют о себе скоморохи — "веселые молодцы" в исторической песне о Михаиле Скопине:

То старина, то и деянье
Как бы синему морю на утишенье,
А быстрым рекам слава до моря.
Как бы добрым людям на послу́шанье,
Молодым молодцам на перени́манье,
Еще нам, веселым молодцам, на поте́шенье...

Та же концовка завершает и классическую былину "Дюк Степанович". Скоромным весельем и непочтением к сильным мира сего пронизаны многие песни "Древних российских стихотворений". Все эти и другие особенности сборника позволяют ученым смотреть на Киршу Данилова как на наследника великой традиции скоморошества на Руси.

Но кто бы он ни был, наш первый русский сказитель — казак, мастеровой или скоморох, — прежде всего Кирша Данилов был большим поэтом, истинно народным хранителем родникового устного слова. В сборнике рядом с классической монументальной былиной соседствует озорная скоморошина; строгий духовный стих сменяется нескромной шуточной песенкой; после исторической песни о Петре I или Ермаке следует трагическая баллада с ее вымышленными героями. Репертуар сказителя разнообразен и многогранен, как сама жизнь народа. Лукавый юмор и острая сатира, гордость за историю своего народа и боль и гнев обездоленных, горькая тоска и тонкая лирика — все отразилось в творчестве народного сказителя Кирши Данилова.

Литература:Горелов А. А. Кем был автор сборника "Древние российские стихотворения" // Русский фольклор: Материалы и исследования. — М.-Л., 1962. Т. 7. С. 293-312.

Волх Всеславьевич

По саду, саду, по зеленому,
Ходила-гуляла молода княжна Марфа Всеславьевна,
Она с каменю скочила на лютого да змея;
Обвивается лютой змей
Около чебота зелен сафьян,
Около чулочика шелкова,
Хоботом бьет по белу стегну.
А втапоры княгиня понос понесла,
А понос понесла и дитя родила.
А и на небе просветя светел месяц,
А в Киеве родился могуч богатырь,
Как бы молоды Вольх Всеславьевич.
Подрожала сыра земля,
Стряслося славно царство Индейское,
А и синея моря сколыбалося
Для-ради рожденья богатырского,
Молода Вольха Всеславьевича;
Рыба пошла в морскую глубину,
Птица полетела высоко в небеса,
Туры да олени за горы пошли,
Зайцы, лисицы — по чащицам,
А волки, медведи — по ельникам,
Соболи, куницы — по о́стровам,
А и будет Вольх в полтора часа,
Вольх говорит, как гром гремит:
"А и гой еси, сударыня матушка,
Молода Марфа Всеславьевна!
А не пеленай во пелену червчатую,
А не поясай в пое́сья шелковыя, —
Пеленай меня, матушка,
В крепки латы булатныя,
А на буйну голову клади злат шелом,
По праву руку — палицу,
А и тяжку палицу свинцовую,
А весом та палица в триста пуд".
А и будет Вольх семи годов,
Отдавала его матушка грамоте учиться,
А грамота Вольху в наук пошла;
Посадила его уж пером писать,
Письмо ему в наук пошло.
А и будет Вольх десяти годов,
Втапоры поучился Вольх ко премудростям:
А и первой мудрости учился —
Обвертоваться ясным соколом;
Ко другой-то мудрости учился он, Вольх, —
Обвертоваться серым волком;
Ко третей-то мудрости учился Вольх —
Обвертоваться гнедым туром — золотыя рога.
А и будет Вольх во двенадцать лет,
Стал себе Вольх он дружину прибирать,
Дружину прибирал в три годы;
Он набрал дружину себе семь тысячей;
Сам он, Вольх, в пятнадцать лет,
И вся его дружина по пятнадцати лет.
Прошла та слава великая
Ко стольному городу Киеву:
Индейской царь нарежается,
А хвалится-похваляется,
Хочет Киев-град за щитом весь взять,
А божьи церкви на дым спустить
И почестны монастыри разорить.
А втапоры Вольх он догадлив был:
Со всею дружиною хора́брою
Ко славному царству Индейскому
Тут же с ними во поход пошел.
Дружина спит, — так Вольх не спит:
Он обвернется серым волком,
Бегал-скакал по темным по лесам и по раменью,
А бьет он звери сохатыя,
А и волку, медведю спуску нет,
А и соболи, барсы — любимой кус,
Он зайцам, лисицам не брезгивал.
Вольх поил-кормил дружину хораброю,
Обувал-одевал добрых молодцов,
Носили они шубы соболиныя,
Переменныя шубы-то барсовыя.
Дружина спит, — так Вольх не спит:
Он обвернется ясным соколом,
Полетел он далече на сине море,
А бьет он гусей, белых лебедей,
А и серым малым уткам спуску нет.
А поил-кормил дружинушку хораброю,
А все у него были ества переменныя,
Переменныя ества саха́рныя.
А стал он, Вольх, вражбу чинить:
"А и гой еси вы, удалы добры молодцы!
Не много не мало вас — семь тысячей,
А и есть ли у вас, братцы, таков человек,
Кто бы обвернулся гнедым туром,
А сбегал бы ко царству Индейскому,
Поведал бы про царство Индейское,
Про царя Салтыка Ставрульевича,
Про его буйну голову Батыевичу?"
Как бы лист со травою пристилается,
А вся его дружина приклоняется,
Отвечают ему удалы добры молодцы:
"Нету у нас такого молодца,
Опричь тебя, Вольха Всеславьевича".
А тут таковой Всеславьевич
Он обвернулся гнедым туром — золотыя рога,
Побежал он ко царству Индейскому,
Он первую скок за целу версту скочил,
А другой скок не могли найти;
Он обвернется ясным соколом,
Полетел он ко царству Индейскому.
И будет он во царстве Индейском,
И сел он на палаты белокаменны,
На те на палаты царския,
Ко тому царю Индейскому,
И на то окошечко косящетое.
А и буйныя ветры по насту тянут,
Царь со царицею в разговоры говорит.
Говорила царица Азвяковна,
Молода Елена Александровна:
"А и гой еси ты, славной Индейской царь!
Изволишь ты нарежаться на Русь воевать,
Про то не знаешь, не ведаешь:
А и на небе просветя светел месяц,
А в Киеве родился могуч богатырь,
Тебе царю сопротивничек".
А втапоры Вольх он догадлив был:
Сидючи на окошке косящетом,
Он те-то де речи повыслушал,
Он обвернулся горносталем,
Бегал по подвалам, по погребам,
По тем по высоким теремам,
У тугих луков тетивки накусывал,
У каленых стрел железцы повы́нимал,
У того ружья ведь у огненного
Кременья и шомполы повыдергал,
А все он в землю закапывал.
Обвернется Вольх ясным соколом,
Взвился он высоко по поднебесью,
Полетел он далече во чисто поле,
Полетел ко своей ко дружине хоро́брыя.
Дружина спит, — так Вольх не спит,
Разбудил он удалых добрых молодцов:
"Гой еси вы, дружина хоробрая,
Не время спать — пора вставать,
Пойдем мы ко царству Индейскому!"
И пришли они ко стене белокаменной,
Крепка стена белокаменна,
Вороты у города железный,
Крюки-засовы все медные,
Стоят караулы денны́-нощны́,
Стоит подворотня дорог рыбий зуб,
Мудрены вырезы вырезено,
А и только в вырезу мурашу пройти.
И все молодцы закручинилися,
Закручинилися и запечалилися,
Говорят таково слово:
"Потерять будет головки напрасныя,
А и как нам будет стена пройти?"
Молоды Вольх он догадлив был:
Сам обвернулся мурашиком
И всех добрых молодцов мурашками,
Прошли они стену белокаменну,
И стали молодцы уж на другой стороне,
В славном царстве Индейскием,
Всех обернул добрыми молодцами,
Со своею стали сбруею со ратною,
А всем молодцам он приказ отдает:
"Гой еси вы, дружина хоробрая!
Ходите по царству Индейскому,
Рубите старого, малого,
Не оставьте в царстве на се́мена,
Оставьте только вы по выбору
Не много не мало — семь тысячей
Душечки красны девицы!"
А и ходят его дружина по царству Индейскому,
А и рубят старого, малого,
А и только оставляют по выбору
Душечки красны девицы.
А сам он Вольх во палаты пошел.
Во те во палаты царския,
Ко тому царю ко Индейскому.
Двери были у палат железный,
Крюки-пробои по булату злачены.
Говорит тут Вольх Всеславьевич:
"Хотя нога изломить, а двери выставить!"
Пнет ногой во двери железныя —
Изломал все пробои булатныя.
Он берет царя за белы́ руки,
А славного царя Индейского,
Салтыка Ставрульевича,
Говорит тут Вольх таково слово:
"А и вас-то царей не бьют, не казнят".
Ухватя его, ударил о кирпищетой пол,
Росшиб его в крохи говенныя.
И тут Вольх сам царем насел,
Взявши царицу Азвяковну,
А и молоду Елену Александровну.
А и те его дружина хоробрыя
И на тех девицах переженилися.
А и молоды Вольх тут царем насел,
А то стали люди посадския,
Он злата-серебра выкатил,
А и коней, коров табуном делил,
А на всякого брата по сту тысячей.

Добрыня и Маринка

В стольном городе во Киеве,
У славного сударь-князя у Владимира
Три годы Добрынюшка стольничал,
А три годы Никитич приворотничал,
Он стольничал, чашничал девять лет;
На десятой год погулять захотел
По стольному городу по Киеву.
Взявши Добрынюшка тугой лук
А и колчан себе каленых стрел,
Идет он по широким по улицам,
По частым мелким переулочкам,
По горницам стреляет воробушков,
По повалушкам стреляет он сизых голубей.
Зайдет в улицу Игнатьевску
И во тот переулок Маринин,
Взглянет ко Марине на широкий двор,
На ее высокия терема.
А у молоды Марины Игнатьевны,
У ее на хорошом высоком терему
Сидят тут два сизыя голубя
Над тем окошечком косящетым,
Цалуются они, милуются,
Желты носами обнимаются.
Тут Добрыни за беду стало:
Будто над ним насмехаются.
Стреляет в сизых голубей,
А спела ведь тетивка у туга́ лука́,
Взвыла да пошла калена́ стрела́.
По грехам над Добрынею учинилася:
Левая нога его поско́льзнула,
Права рука удрогнула:
Не попал он в сизых голубей,
Что попал он в окошечко косящетое,
Проломил он оконницу стекольчатую,
Отшиб все причалины серебряныя.
Расшиб он зеркало стекольчатое,
Белодубовы столы пошаталися,
Что питья медяные восплеснулися.
А втапоры Марине безвременье было,
Умывалася Марина, снаряжалася
И бросилася на свой широкий двор:
"А кто это невежа на двор заходил?
А кто это невежа в окошко стреляет?
Проломил оконницу мою стекольчатую,
Отшиб все причалины серебряныя,
Расшиб зеркало стекольчатое?"
И втапоры Марине за беду стало,
Брала она следы горячия молодецкия,
Набирала Марина беремя дров,
А беремя дров белодубовых,
Клала дровца в печку муравленую
Со темя́ следы горя́чими,
Разжигает дрова полящетым огнем
И сама она дровам приговариват:
"Сколь жарко дрова разгораются
Со темя́ следы молоде́цкими,
Разгоралось бы сердце молодецкое
Как у мо́лода Добрынюшки Никитьевича!"
А и божья крепко, вражья-то лепко.
Взя́ла Добрыню пуще вострого ножа
А и молоды Добрыня Никитич млад
Ухватит бревно он в охват толщины,
По его по сердцу богатырскому:
Он с вечера, Добрыня, хлеба не ест,
Со полуночи Никитичу не у́снется,
Он белого света дожидается.
По его-то щаски великая
Рано зазвонили ко заутреням.
Встает Добрыня ранешенько,
Подпоясал себе сабельку вострую,
Пошел Добрыня к заутрени,
Прошел он церкву соборную,
Зайдет ко Марине на широкой двор,
У высокого терема послушает.
А у мо́лоды Марины вечеренка была,
А и собраны были душечки красны девицы,
Сидят и молоденьки молодушки,
Все были дочери отецкия,
Все тут были жены молодецкия.
Вшел он, Добрыня, во высок терем, —
Которыя девицы приговаривают,
Она, молода Марина, отказывает и прибранивает.
Втапоры Добрыня не во что положил,
И к ним бы Добрыня в терем не пошел,
А стала его Марина в окошко бранить,
Ему больно пенять.
Завидел Добрыня он Змея Горынчета,
Тут ему за беду стало,
За великую досаду показалося,
Взбежал на крылечка на красная,
А двери у терема железныя,
Заперлася Марина Игнатьевна.
А ударил он во двери железныя,
Недоладом из пяты он вышиб вон
И взбежал он на сени косящеты.
Бросилась Марина Игнатьевна
Бранить Добрыню Никитича:
"Деревенщина ты, детина, засельщина!
Вчерась ты, Добрыня, на двор заходил,
Проломил мою оконницу стекольчатую,
Ты расшиб у меня зеркало стекольчатое!"
А бросится Змеиша Горынчиша,
Чуть его, Добрыню, огнем не спалил,
А и чуть молодца хоботом не ушиб.
А и сам тут Змей почал бранити его, больно пеняти:
"Не хощу я звати Добрынею,
Не хощу величать Никитичем,
Называю те детиною деревенщиною и засельщиною
Почто ты, Добрыня, в окошко стрелял,
Проломил ты оконницу стекольчатую,
Расшиб зеркало стекольчатое!"
Ему тута-тко, Добрыне, за беду стало
И за великую досаду показалося;
Вынимал саблю вострую,
Воздымал выше буйны головы своей:
"А и хощешь ли тебе, Змея,
Изрублю я в мелкия части пирожныя,
Разбросаю далече по чисто́м полю́?"
А и тут Змей Горынич,
Хвост поджав, да и вон побежал,
Взяла его страсть, так зачал ерзать,
А колы́шки метал, по три пуда срал.
Бегучи, он. Змей, заклинается:
"Не дай бог бывать ко Марине в дом,
Есть у нее не один я друг,
Есть лутче меня и повежливея".
А молода Марина Игнатьевна
Она высунолась по пояс в окно
В одной рубашке без пояса,
А сама она Змея уговаривает:
"Воротись, мил надежда, воротись, друг!
Хошь, я Добрыню оберну клячею водовозною?
Станет-де Добрыня на меня и на тебя воду возить,
А еще — хошь, я Добрыню обверну гнеды́м туро́м?"
Обвернула его, Добрыню, гнеды́м туро́м,
Пустила его далече во чисто́ поля́,
А где-то ходят девять туро́в,
А девять туров, девять братиников,
Что Добрыня им будет десятой тур,
Всем атаман золотыя рога!
Безвестна, не стала бога́тыря,
Молода Добрыня Никитьевича,
Во стольном в городе во Киеве.
А много-де прошло поры, много времени,
А и не было Добрыни шесть месяцев
По нашему-то сибирскому словет полгода.
У великого князя вечеринка была,
А сидели на пиру честныя вдовы,
И сидела тут Добрынина матушка,
Честна вдова Афимья Александровна,
А другая честна вдова, молода Анна Ивановна,
Что Добрынина матушка крестовая;
Промежу собою разговоры говорят,
Все были речи прохладныя.
Неоткуль взялась тут Марина Игнатьевна,
Водилася с дитятеми княженецкими,
Она больно, Марина, упивалася,
Голова на плечах не держится,
Она больно, Марина, похваляется:
"Гой еси вы, княгини-боярыни!
Во стольном во городе во Киеве
А и нет меня хитрея-мудрея,
А и я-де обвернула девять молодцо́в,
Сильных-могучих бога́тырей гнедыми турами,
А и ноне я-де опустила десятого молодца,
Добрыня Никитьевича,
Он всем атаман золотые рога!"
За то-то слово изымается
Добрынина матушка родимая,
Честна вдова Афимья Александровна,
Наливала она чару зелена́ вина́,
Подносила любимой своей кумушке,
И сама она за чарою заплакала:
"Гой еси ты, любимая кумушка,
Молода Анна Ивановна!
А и выпей чару зелена вина,
Поминай ты любимого крестника,
А и молода Добрыню Никитьевича,
Извела его Марина Игнатьевна,
А и ноне на пиру похваляется".
Прого́ворит Анна Ивановна:
"Я-де сама эти речи слышала,
А слышала речи ее похваленыя!"
А и молода Анна Ивановна
Выпила чару зелена вина,
А Марину она по щеке ударила,
Сшибла она с резвых ног,
А и топчет ее по белы́м грудя́м,
Сама она Марину больно бранит:
"А и сука, ты..., еретница..!
Я-де тебе хитрея и мудренея,
Сижу я на пиру не хвастаю,
А и хошь ли, я тебя сукой обверну?
А станешь ты, сука, по городу ходить,
А станешь ты, Марина,
Много за собой псов водить!"
А и женское дело прелестивое,
Прелестивое-перепадчивое.
Обвернулася Маринка косаточкой,
Полетела далече во чисто поле,
А где-то ходят девять туро́в,
Девять братеников,
Добрыня-то ходит десятой тур.
А села она на Добрыню на правой рог,
Сама она Добрыню уговаривает:
"Нагулялся ты, Добрыня, во чистом поле,
Тебе чистое поле наскучило,
И зыбучия болота напрокучили,
А и хошь ли, Добрыня, женитися?
Возьмешь ли, Никитич, меня за себя?" —
"А право, возьму, ей-богу, возьму!
А и дам те, Марина, поученьица,
Как мужья жен своих учат!"
Тому она, Марина, не поверила,
Обвернула его добрым молодцом
По-старому, по-прежнему,
Как бы сильным-могучим бога́тырем,
Сама она обвернулася девицею,
Они в чистом поле женилися,
Круг ракитова куста венчалися.
Повел он ко городу ко Киеву,
А идет за ним Марина раскорякою,
Пришли они ко Марине на высо́к тере́м,
Говорил Добрынюшка Никитич млад:
"А и гой еси ты, моя молодая жена,
Молода Марина Игнатьевна!
У тебя в высоких хороших теремах
Нету Спасова образа,
Некому у тя помолитися,
Не за что стенам поклонитися,
А и, чай, моя вострая сабля заржавела".
А и стал Добрыня жену свою учить,
Он молоду Марину Игнатьевну,
Еретницу... безбожницу:
Он первое ученье — ей руку отсек,
Сам приговаривает:
"Эта мне рука не надобна,
Трепала она, рука, Змея Горынчиша!"
А второе ученье — ноги ей отсек:
"А и эта-де нога мне не надобна,
Оплеталася со Змеем Горынчишем!"
А третье ученье — губы ей обрезал
И с носом прочь:
"А эти-де мне губы не надобны,
Целовали они Змея Горынчиша!"
Четвертое ученье — голову ей отсек
И с языком прочь:
"А и эта голова не надобна мне,
И этот язык не надобен,
Знал он дела еретическия!"

Добрыня купался — Змей унес

Доселева Рязань она селом слыла,
А ныне Рязань слывет городом,
А жил во Рязани тут богатой гость,
А гостя-то звали Никитою.
Живучи-то Никита состарелся,
Состарелся, переставился.
После веку его долгого
Осталось житье бытье, богачество,
Осталось его матера жена
Амелфа Тимофеевна,
Осталась чадо милая,
Как молоды Добрынюшка Никитич млад.
А и будет Добрыня семи годов,
Присадила его матушка грамоте учиться,
А грамота Никите в наук пошла,
Присадила его матушка пером писать.
А будет Добрынюшка во двенадцать лет,
Изволил Добрыня погулять молодец
Со своею дружиною хоробраю
Во те жары петровския.
Просился Добрыня у матушки:
"Пусти меня, матушка, купатися,
Купатися на Сафат-реку!"
Она, вдова многоразумная,
Добрыне матушка наказывала,
Тихонько ему благословение дает:
"Гой еси ты, мое чадо милая,
А молоды Добрыня Никитич млад!
Пойдешь ты, Добрыня, на Израй на реку,
В Израе-реке станешь купатися —
Израй-река быстрая,
А быстрая она, сердитая:
Не плавай, Добрыня, за перву струю,
Не плавай ты, Никитич, за другу струю".
Добрыня-то матушки не слушался,
Надевал на себя шляпу земли греческой,
Над собой он, Добрыня, невзгоды не ведает,
Пришел он, Добрыня, на Израй на реку,
Говорил он дружинушке хоробрыя:
"А и гой еси вы, молодцы удалыя!
Не мне вода греть, не тешити ее".
А все молодцы разболокалися
И тут Добрыня Никитич млад.
Никто молодцы не смеет, никто нейдет,
А молоды Добрынюшка Никитич млад,
Перекрестясь, Добрынюшка в Израй-реку пошел,
А поплыл Добрынюшка за перву струю, —
Захотелось молодцу и за другую струю;
А две-то струи сам переплыл,
А третья струя подхватила молодца,
Унесла во пещеры белокаменны.
Неоткуль взялось тут лютой зверь,
Налетел на Добрынюшку Никитича,
А сам говорит-то Горынчища,
А сам он, Змей, приговаривает:
"А стары люди пророчили,
Что быть Змею убитому
От молода Добрынюшки Никитича,
А ныне Добрыня у меня сам в руках!"
Молился Добрыня Никитич млад:
"А и гой еси, Змеиша Горынчиша!
Не честь-хвала молодецкая
На нагое тело напущаешься!"
И тут Змей Горынчиша мимо его пролетел,
А стали его ноги резвыя,
А молоды Добрынюшки Никитьевича,
А грабится он ко желту песку,
А выбежал доброй молодец,
А молоды Добрынюшка Никитич млад,
Нагреб он шляпу песку желтого,
Налетел на его Змей Горынчиша,
А хочет Добрыню огнем спалить,
Огнем спалить, хоботом ушибить,
На то-то Добрынюшка не робок был:
Бросает шляпу земли греческой
Со темя пески желтыми
Ко лютому Змею Горынчишу, —
Глаза запорошил и два хобота ушиб.
Упал Змей Горынчиша
Во ту во матушку во Израй-реку.
Когда ли Змей исправляется,
Во то время и во тот же час
Схватал Добрыня дубину тут, убил до смерти.
А вытащил Змея на берег его,
Повесил на осину на кляплую:
Сушися ты, Змей Горынчиша,
На той-то осине на кляплыя.
А поплыл Добрынюшка
По славной матушке по Израй-реке,
А заплыл в пещеры белокаменны,
Где жил Змей Горынчиша,
Застал в гнезде его малых детушек,
А всех прибил, пополам перервал.
Нашел в пещерах белокаменных
У лютого Змеиша Горынчиша
Нашел он много злата-серебра,
Нашел в палатах у Змеиша
Свою он любимую тетушку,
Тое-то Марью Дивовну,
Выводит из пещеры белокаменны
И собрал злата-серебра.
Пошел ко матушке родимыя своей,
А матушки дома не годилося:
Сидит у княза Владимира.
Пришел-де он во хоромы свои,
И спрятал он свою тетушку,
И пошел ко князю явитися.
Владимир-князь запечалился,
Сидит он, ничего свету не видит,
Пришел Добрынюшка к великому князю Владимиру,
Он Спасову образу молится,
Владимиру-князю поклоняется,
Скочил Владимир на резвы ноги,
Хватя Добрынюшку Никитича,
Целовал его во уста сахарныя;
Бросилася его матушка родимая,
Схватала Добрыню за белы руки,
Целовала его во уста сахарныя.
И тут с Добрынею разговор пошел,
А стали у Добрыни выспрашивати,
А где побывал, где ночевал.
Говорил Добрыня таково слово:
"Ты гой еси, мой сударь-дядюшка,
Князь Владимир, солнцо киевско!
А был я в пещерах белокаменных
У лютого Змеиша Горынчиша,
А все породу змеиную его я убил
И детей всех погубил,
Родимую тетушку повыручил!"
А скоро послы побежали по ее,
Ведут родимую его тетушку,
Привели ко князю во светлу гридню, —
Владимир-князь светел-радошен,
Пошла-то у них пир-радость великая
А для-ради Добрынюшки Никитича,
Для другой сестрицы родимыя Марьи Дивовны.

Добрыня чудь покорил

В стольном городе в Киеве,
Что у ласкова сударь-князя Владимира
Было пирование — почестной пир,
Было столование — почестной стол
На многие князи и бояра
И на русския могучия богатыри.
А и будет день в половина дня,
И будет стол во полу столе,
Владимир-князь распотешился,
По светлой гридни похаживает,
Черны кудри расчесовает,
Таковы слова поговаривает:
"Есть ли в Киеве такой человек
Из сильных-могучих богатырей,
А кто бы сослужил службу дальную,
А и дальну службу заочную,
Кто бы съездил в орды немирный
И очистил дороги прямоезжия
До моего тестя любимого,
До грозна короля Этмануила Этмануиловича;
Вырубил чудь белоглазую,
Прекротил сорочину долгополую,
А и тех черкас пятигорскиех,
И тех калмыков с татарами,
Чукши все бы и алюторы?"
Втапоры большой за меньшего хоронится,
А от меньшего ему, князю, ответу нет.
Из того было стола княженецкого,
Из той скамьи богатырские?
Выступается удал доброй молодец,
Молоды Добрыня Никитич млад:
"Гой еси, сударь ты мой дядюшка,
Ласково солнцо Владимир-князь!
Нет у тебя в Киеве охотников
Быть перед князем невольником.
Я сослужу службу дальную,
Службу дальную заочную,
Съезжу я в орды немирныя,
Очищу дороги прямоезжия
До твоего тестя любимого,
До грозна короля Этмануила Этмануиловича,
А и вырублю чудь белоглазую,
Прекрочу сорочину долгополую,
А и тех черкес пятигорскиех
И тех калмыков с татарами,
Чукши все и алюторы!"
Втапоры Владимир-князь
Приказал наливать чару зелена вина в полтора ведра,
И турей рог меду сладкого в полтретья ведра,
Подавали Добрыне Никитичу,
Принимает он, Добрыня, единой рукой,
Выпивает молодец едины́м духо́м
И турей рог меду сладкого.
И пошел он, Добрыня Никитич млад,
С княженецкого двора
Ко своей сударыне-матушке
Просить благословение великое:
"Благослови меня, матушка,
Матера вдова Афимья Александровна,
Ехать в дальны орды немирныя,
Дай мне благословения на шесть лет,
Еще в запас на двенадцать лет!"
Говорила ему матушка:
"На кого покидаешь молоду жену,
Молоду Настасью Никулишну?
Зачем же ты, дитетка, и брал за себя?
Что не прошли твои дни свадбенные,
Не успел ты отпраздновати радости своей,
Да перед князем расхвастался в поход итить?"
Говорил ей Добрынюшка Никитьевич:
"А ты гой еси, моя сударыня-матушка,
Честна вдова Афимья Александровна!
Что же мне делать и как же быть?
Из чего же нас, богатырей, князю и жаловати?"
И дает ему матушка свое благословение великое
На те годы уреченныя.
Прощается Добрыня Никитич млад
С молодой женой, с душой Настасьей Никулишной.
Сам молодой жене наказывает:
"Жди меня, Настасья, шесть лет,
А если бо не дождешься в шесть лет,
То жди меня в двенадцать лет.
Коли пройдет двенадцать лет,
Хоть за князя поди, хоть за боярина,
Не ходи только за брата названого,
За молода Алешу Поповича!"
И поехал Добрыня Никитич млад
В славныя орды немирныя.
А и ездит Добрыня неделю в них,
В тех ордах немирныех,
А и ездит уже другую,
Рубит чудь белоглазую
И тое сорочину долгополую,
А и тех черкас пятигорскиех,
А и тех калмык с татарами,
И чукши все и алюторы, —
Всяким языкам спуску нет.
Очистил дорогу прямоезжую
До его-то тестя любимого,
До грозного короля Этмануила Этмануиловича.
А втапоры Настасьи шесть лет прошло,
И немало время замешкавши,
Прошло ей, Никулишне, все сполна двенадцать лет,
А никто уже на Настасьи не сватается,
Просватался Владимир-князь стольной киевской
А за молода Алешуньку Поповича.
А скоро эта свадьба учинилася,
И скоро ту свадьбу ко венцу повезли.
Втапоры Добрыня едет в Киев-град,
Старые люди переговаривают:
"Знать-де полетка соколиная,
Видеть и поездка молодецкая —
Что быть Добрыни Никитичу!"
И проехал молодец на вдовей двор,
Приехал к ней середи двора,
Скочил Добрыня со добра коня,
Привязал к дубову столбу,
Ко тому кольцу булатному.
Матушка его старехунька, —
Некому Добрынюшку встретити.
Проходил Добрыня во светлу гридню,
Он Спасову образу молится,
Матушке своей кланяется:
"А ты здравствуй, сударыня-матушка,
Матера вдова Афимья Александровна!
В доме ли женишка моя?"
Втапоры его матушка заплакала,
Говорила таковы слова:
"Гой еси мое чадо милая,
А твоя ли жена замуж пошла
За молода Алешу Поповича,
Ныне они у венца стоят".
И походит он, Добрыня Никитич млад,
Ко великому князю появитися.
Втапоры Владимир-князь
С тою свадьбою приехал от церкви
На свой княженецкой двор,
Пошли во светлы гридни,
Садилися за убраныя столы.
Приходил же тут Добрыня Никитич млад,
Он молится Спасову образу,
Кланяется князю Владимиру и княгине Апраксевне,
На все четыре стороны:
"Здравствуй ты, осударь Владимир-князь
Со душою княгинею Апраксевною!
Сослужил я, Добрыня, тебе, князю, службу заочную,
Съездил в дальны орды немирныя
И сделал дорогу прямоезжую
До твоего тестя любимого,
До грозного короля Этмануила Этмануиловича;
Вырубил чудь белоглазую,
Прекротил сорочину долгополую
И тех черкас пятигорскиех,
А и тех калмыков с татарами,
Чукши все и алюторы!"
Втапоры за то князь похвалил:
"Исполать тебе, доброй молодец,
Что служишь князю верою и правдою!"
Говорил тут Добрыня Никитич млад:
"Гой еси, сударь мой дядюшка,
Ласково солнцо Владимир-князь!
Не диво Алеше Поповичу,
Диво князю Владимиру —
Хочет у жива мужа жену отнять!"
Втапоры Настасья засовалася,
Хочет прямо скочить, избесчестить столы.
Говорил Добрыня Никитич млад:
"А и ты, душка Настасья Никулишна!
Прямо не скачи — не бесчести столы,
Будет пора — кругом обойдешь!"
Взял за руку ее и вывел из-за убраных столов,
Поклонился князю Владимиру
Да и молоду Алеше Поповичу,
Говорил таково слово:
"Гой еси, мой названой брат,
Алеша Попович млад!
Здравствуй женивши, да не с ким спать!"

Сорок калик со каликою

А из пустыни было Ефимьевы,
Из монастыря из Боголюбова,
Начинали калики наряжатися
Ко святому граду Иерусалиму,
Сорок калик их со каликою.
Становилися во единой круг,
Они думали думушку единую,
А едину думушку крепкую,
Выбирали большего атамана
Молоды Касьяна сына Михайлыча.
А и молоды Касьян сын Михайлович
Кладет он заповедь великую
На всех тех дородных молодцов:
"А итить нам, братцы, дорога не ближняя?
Идти будет ко городу Иерусалиму,
Святой святыни помолитися,
Господню гробу приложитися,
Во Ердань-реке искупатися,
Нетленною ризой утеретися,
Идти селами и деревнями,
Городами теми с пригородками.
А в том-то ведь заповедь положена:
Кто украдет или кто солжет,
Али кто пустится на женской блуд,
Не скажет большему атаману,
Атаман про то дело проведает, —
Едина оставить во чистом поле
И окопать по плеча во сыру землю".
И в том-то ведь заповедь подписана,
Белыя рученьки исприложены:
Атаман Касьян сын Михайлович,
Податаманья — брат его родной
Молоды Михаила Михайлович.
Пошли калики в Ерусалим-град.
А идут неделю уже споряду,
Идут уже время немалое,
Подходят уже они под Киев-град,
Сверх тое реки Чёреги,
На его потешных на островах
У великого князя Владимира
А и вышли они из раменья,
Встречу им-то Владимир-князь:
Ездит он за охотою,
Стреляет гусей, белых лебедей,
Перелетных малых уточек,
Лисиц, зайцов всех поганивает.
Пригодилося ему ехати поблизости,
Завидели его калики тут перехожия,
Становилися во единой круг,
Клюки-посохи в землю потыкали,
А и сумочки исповесили,
Скричат калики зычным голосом —
Дрогнет матушка сыра земля,
С дерев вершины попадали,
Под князем конь окорачился,
А богатыри с коней попадали,
А Спиря стал постыривать,
Сёма стал пересёмовать,
Едва пробудится Владимир-князь,
Рассмотрил удалых добрых молодцов,
Они-то ему поклонилися,
Великому князю Владимиру,
Прошают у него святую милостиню,
А и чем бы молодцам душа спасти.
Отвечает им ласковой Владимир-князь:
"Гой вы еси, калики перехожия!
Хлебы с нами завозныя,
А и денег со мною не годилося,
А и езжу я, князь, за охотою,
За зайцами и за лисицами,
За соболи и за куницами,
И стреляю гусей, белых лебедей,
Перелетных малых уточек,
Изволите вы идти во Киев-град
Ко душе княгине Апраксевне.
Честна роду дочь королевична
Напоит-накормит вас, добрых молодцов,
Наделит вам в дорогу злата-серебра".
Недолго калики думу думали,
Пошли ко городу ко Киеву.
А и будут в городе Киеве,
Середи двора княженецкого,
Клюки-посохи в землю потыкали,
А и сумочки исподвесили,
Подсумочья рыта бархата,
Скричат калики зычным голосом, —
С теремов верхи повалялися,
А с горниц охлупья попадали,
В погребах питья сколыбалися.
Становилися во единой круг,
Прошают святую милостыню
У молоды княгини Апраксевны.
Молода княгиня испужалася,
А и больно она передрогнула,
Посылает стольников и чашников
Звать калик во светлу гридню.
Пришли тут стольники и чашники,
Бьют челом, поклоняются
Молоду Касьяну Михайлову
Со своими его товарищами
Хлеба есть во светлу гридню
К молодой княгине Апраксевне.
А и тут Касьян не ослушался,
Проходил во гридню во светлую,
Спасову образу молятся,
Молодой княгине поклоняются.
Молода княгиня Апраксевна
Поджав ручки, будто турчаночки,
Со своими нянюшки и мамушки,
С красными сенными девушки.
Молоды Касьян сын Михайлович
Садился в место большее,
От лица его молодецкого,
Как бы от солнучка от красного,
Лучи стоят великия.
Убирались тут все добры молодцы,
А и те калики перехожия
За те столы убраныя.
А и стольники-чашники
Поворачивают, пошевеливают
Своих они приспешников,
Понесли-то яства сахарныя,
Понесли питья медвяныя.
А и те калики перехожия
Сидят за столами убраными,
Убирают яства сахарныя,
А и те видь питья медвяныя,
И сидят они время час-другой,
Во третьем часу подымалися,
Подымавши, они богу молятся,
За хлеб, за соль бьют челом
Молодой княгине Апраксевне
И всем стольникам и чашникам.
И того они еще ожидаючи
У молодой княгини Апраксевны,
Наделила б на дорогу златом-серебром,
Сходить бы во град Иерусалим,
А у молодой княгини Апраксевны
Не то в уме, не то в разуме:
Пошлет Алешуньку Поповича
Атамана их уговаривати
И всех калик перехожиех,
Чтоб не идти бы им сего дня и сего числа.
И стал Алеша уговаривати
Молода Касьяна Михайловича,
Зовет к княгине Апраксевне
На долгия вечеры посидети,
Забавныя речи побаити,
А сидеть бы наедине во спальне с ней.
Молоды Касьян сын Михайлович,
Замутилось его сердце молодецкое,
Отказал он Алеше Поповичу,
Не идет на долгие вечеры
К молодой княгине Апраксевне
Забавныя речи баити.
На то княгиня осердилася,
Посылает Алешуньку Поповича
Прорезать бы его суму рыта бархата,
Запехать бы чарочку серебряну,
Которой чарочкой князь на приезде пьет.
Алеша-то догадлив был:
Распорол суму рыта бархата,
Запехал чарочку серебряну
И зашивал ее гладехонько,
Что познать было не можно-то.
С тем калики и в путь пошли,
Калики с широка двора,
С молодой княгиней не прощаются,
А идут калики не оглянутся.
И верст десяток отошли они
От стольного города Киева,
Молода княгиня Апраксевна
Посылает Алешу во погон за ним.
Молоды Алеша Попович млад
Настиг калик во чистом поле,
У Алеши вежство нерожденое,
Он стал с каликами вздорити,
Обличает ворами-разбойниками:
"Вы-то, калики, бродите по миру по крещеному
Кого окрадите, своем зовете,
Покрали княгиню Апраксевну,
Унесли вы чарочку серебряну,
Которой чарочкой князь на приезде пьет!"
А в том калики не даются ему,
Молоду Алеше Поповичу,
Не давались ему на обыск себе.
Поворчал Алешинька Попович млад,
Поехал ко городу Киеву,
И так приехал во стольной Киев-град.
Во то же время и во тот же час
Приехал князь из чиста поля,
И с ним Добрынюшка Никитич млад.
Молода княгиня Апраксевна
Позовет Добрынюшку Никитича,
Посылает за каликами,
За Касьяном Михайловичем.
Втапоры Добрынюшка не ослушался,
Скоро поехал во чисто поле,
У Добрыни вежство рожденое и ученое,
Настиг он калик во чистом поле,
Скочил с коня, сам бьет челом:
"Гой еси, Касьян Михайлович,
Не наведи на гнев князя Владимира,
Прикажи обыскать калики перехожия,
Нет ли промежу вас глупого?"
Молоды Касьян сын Михайлович
Становил калик во единой круг
И велел он друг друга обыскавать
От малого до старого,
От старого и до больша́ лица́,
До себя, млада Касьяна Михайловича.
Нигде та чарочка не явилася —
У млада Касьяна пригодилася.
Брат его, молоды Михаила Михайлович,
Принимался за заповедь великую,
Закопали атамана по плеча во сыру землю,
Едина оставили во чистом поле
Молода Касьяна Михайловича,
Отдавали чарочку серебряну
Молоду Добрынюшке Никитичу,
И с ним написан виноватой тут
Молоды Касьян Михайлович.
Добрыня поехал он во Киев-град,
А и те калики — в Ерусалим-град.
Молоды Касьян сын Михайлович
С ними, калики, прощается.
И будет Добрынюшка в Киеве
У млады княгини Апраксевны,
Привез он чарочку серебряну,
Виноватого назначено —
Молода Касьяна сына Михайлова,
А с того время-часу захворала она скорбью недоброю:
Слегла княгиня в великое во огноище.
Ходили калики в Ерусалим-град,
Вперед шли три месяца.
А и будут в граде Ерусалиме,
Святой святыне помолилися,
Господню гробу приложилися,
Во Ердане-реке искупалися,
Нетленною ризою утиралися,
А все-то молодцы отправили;
Служили обедни с молебнами
За свое здоровие молодецкое,
По поклону положили за Касьяна Михайловича.
А и тут калики не замешкались,
Пошли ко городу Киеву
И ко ласкову князю Владимиру
И идут назад уже месяца два,
На то место не угодили они,
Обошли маленькой сторонкою
Его, молода Касьяна Михайловича.
Голосок наносит помалехоньку,
А и тут калики остаялися,
А и место стали опознавать,
Подалися малехонько
И увидели молода Касьяна сын Михайловича:
Он ручкой машет, голосом кричит.
Подошли удалы добры молодцы,
Вначале атаман, родный брат его
Михаила Михайлович,
Пришли все они, поклонилися,
Стали здравствовать.
Подает он, Касьян, ручку правую,
А они-то к ручке приложилися,
С ним поцеловалися
И все к нему переходили.
Молоды Касьян сын Михайлович
Выскакивал из сырой земли,
Как ясен сокол из тепла гнезда.
А все они, молодцы, дивуются,
На его лицо молодецкое,
Не могут зрить добры молодцы,
А и кудри на нем молодецкия до самого пояса.
И стоял Касьян не мало число, —
Стоял в земле шесть месяцов,
А шесть месяцов будет полгода.
Втапоры пошли калики ко городу Киеву,
Ко ласкову князю Владимиру.
Дошли они до чудна креста Леванидова,
Становилися во единой круг,
Клюки-посохи в землю потыкали,
И стоят калики потихохуньку.
Молоды Михаила Михайлович
Атаманом еще правил у них,
Посылает легкого молодчика
Доложиться князю Владимиру:
"Прикажет ли идти нам пообедати?"
Владимир князь пригодился в доме,
Послал он своих клюшников-ларешников
Побить челом и поклонитися им-то, каликам,
Каликам пообедати,
И молоду Касьяну на особицу.
И тут клюшники-ларешники
Пришли они к каликам, поклонилися,
Бьют челом к князю пообедати.
Пришли калики на широкой двор,
Середи двора княженецкого
Поздравствовал ему Владимир-князь,
Молоду Касьяну Михайловичу,
Взял его за белы руки,
Повел во светлу гридню.
А втапоры молоды Касьян Михайлович
Спросил князя Владимира
Про молоду княгиню Апраксевну:
"Гой еси, сударь Владимир-князь!
Здравствует ли твоя княгиня Апраксевна?"
Владимир-князь едва речи выговорил:
"Мы-де уже неделю-другу не ходим к ней".
Молоды Касьян тому не брезгует,
Пошел со князем во спальну к ней,
А и князь идет свой нос зажал,
Молоду Касьяну то ничто ему,
Никакого духу он не верует.
Отворяли двери у светлы гридни,
Раскрывали окошечки косящетые,
Втапоры княгиня прощалася,
Что нанесла речь напрасную.
Молоды Касьян сын Михайлович
А и дунул духом святым своим
На младу княгиню Апраксевну, —
Не стало у ней того духу-пропасти,
Оградил ее святой рукой,
Прощает ее плоть женскую,
Захотелось ей, и пострада она:
Лежала в страму полгода.
Молоды Касьян сын Михайлович
Пошел ко князю Владимиру во светлу гридню,
Помолился Спасу образу
Со своими каликами перехожими
И сажалися за убраны столы,
Стали пить-есть, потешатися,
Как будет день в половина дня,
А и те калики напивалися,
Напивалися и наедалися,
Владимир-князь убивается,
А калики-то в путь наряжаются.
Просит их тут Владимир-князь
Пожить-побыть тот денек у себя.
Молода княгиня Апраксевна
Вышла из кожуха как из пропасти,
Скоро она убиралася,
Убиралася и наряжалася,
Тут же к ним к столу пришла
С няньками, с мамками
И с сенными красными девицами
Молоду Касьяну поклоняется
Без стыда, без сорому,
А грех свой на уме держит.
Молоды Касьян сын Михайлович
Тою рученькой правою размахивает
По тем яствам сахарныем,
Крестом огражает и благословляет,
Пьют-едят, потешаются.
Втапоры молоды Касьян сын Михайлович
Вынимал из сумы книжку свою,
Посмотрел и число показал,
Что много мы, братцы, пьем-едим, прохлажаемся,
Уже третей день в доходе идет,
И пора нам, братцы, в путь идти.
Вставали калики на резвы ноги,
Спасову образу молятся
И бьют челом князю Владимиру
С молодой княгиней Апраксевной
За хлеб, за соль его,
И прощаются калики с князем Владимиром
И с молодою княгинею Апраксевною.
Собрались они и в путь пошли
До своего монастыря Боголюбова
И до пустыни Ефимьевы.
То старина, то и деянье.

Иван гостиной сын

В стольном в городе во Киеве,
У славного князя Владимира
Было пированья, — почестной пир,
Было столованья — почестной стол
На многи князи-бо́яра
И на русския могучия бога́тыри
И гости богатыя.
Будет день в половина дня,
Будет пир во полупире,
Владимир-князь распотешился,
По светлой гридне похаживает,
Таковы слова поговаривает:
"Гой еси, князи и бо́яра
И все русския могучия бога́тыри!
Есть ли в Киеве таков человек,
Кто б похвалился на три́ ста́ жеребцов,
На три́ ста́ жеребцов и на три́ жеребца похваленые:
Сив жеребец да кологрив жеребец,
И которой полонен Воронко во Большой орде,
Полонил Илья Муромец сын Иванович
Как у молода Тугарина Змеевича, —
Из Киева бежать до Чернигова
Два девяносто-то мерных верст
Промеж; обедней и заутренею?"
Как бы большой за меньшого хоронится,
От меньшого ему тут, князю, ответу нету.
Из того стола княженецкого
Из той скамьи богатырския
Выступается Иван Гостиной сын,
И скочил на свое место богатырское
Да кричит он, Иван, зычным голосом:
"Гой еси ты, сударь, ласковой Владимир-князь!
Нет у тебя в Киеве охотников
А и быть перед князем невольником!
Я похвалюсь на три́ ста́ жеребцов
И на три жеребца похваленыя:
А сив жеребец да кологрив жеребец
Да третей жеребец — полонян Воронко,
Да которой полонян во Большой орде,
Полонил Илья Муромец сын Иванович
Как у молода Тугарина Змеевича, —
Ехать дорога не ближняя
И скакать из Киева до Чернигова
Два девяносто-то мерных верст
Промежу обедни и заутрени,
Ускоки давать кониныя,
Что выметывать раздолья широкия.
А бьюсь я, Иван, о велик заклад:
Не о сте рублях, не о тысячу —
О своей буйной голове!"
За князя Владимира держат поруки крепкия
Все тут князи и бо́яра,
Тута-де гости-корабельщики:
Закладу они за князя кладут на сто тысячей,
А никто-де тут за Ивана поруки не держит.
Пригодился тут владыка черниговский,
А и он-то за Ивана поруку держит,
Те он поруки крепкия,
Крепкия на сто тысячей.
Подписался молоды Иван Гостиной сын,
Он выпил чару зелена вина в полтора ведра,
Походил он на конюшну белодубову,
Ко своему доброму коню,
К бурочку-косматочку, троелеточку,
Падал ему в правое копытечко,
Плачет Иван, что река течет:
"Гой еси ты, мой доброй конь,
Бурочко-косматочко, троелеточко!
Про то ты ведь не знаешь, не ведаешь,
А пробил я, Иван, буйну голову свою
Со тобою, добры́м конем,
Бился с князем о велик заклад,
А не о сте рублях, не о тысячу, —
Бился с ним о сте тысячей,
Захвастался на три́ ста́ жеребцо́в,
А на три́ жеребца похваленыя:
Сив жеребец да кологрив жеребец,
И третей жеребец — полонян Воронко, —
Бегати-скакать на добрых на конях,
Из Киева скакать до Чернигова
Промежу обедни, заутрени,
Ускоки давать кониныя,
Что выметывать раздолья широкия".
Провещется ему доброй конь,
Бурочко-косматочко, троелеточко,
Человеческим русским языком:
"Гой еси, хозяин ласковой мой!
Ни о чем ты, Иван, не печалуйся:
Сива жеребца — того не боюсь,
Кологрива жеребца — того не блюдусь,
В задор войду — у Воронка уйду.
Только меня води по три зари́,
Медвяною сытою пои́,
И сорочинским пшеном корми.
И пройдут те дни срочныя
И те часы урочныя,
Придет от князя грозен посол
По тебя-то, Ивана Гостиного,
Чтобы бегати-скакати на добрых на конях,
Не седлай ты меня, Иван, добра́ коня,
Только берись за шелко́в поводо́к,
Поведешь по двору княженецкому,
Вздень на себя шубу соболиную,
Да котора шуба в три тысячи,
Пуговки в пять тысячей.
Поведешь по двору княженецкому,
А стану-де я, бурка, передо́м ходить,
Копытами за шубу посапывати
И по черному соболю выхватывати,
На все стороны побрасовати, —
Князи-бояра подивуются,
И ты будешь жив — шубу наживешь,
А не будешь жив — будто нашивал".
По-сказаному и по-писаному
От великого князя посол пришел,
А зовет-то Ивана на княженецкой двор.
Скоро-де Иван наряжается,
И вздевал на себя шубу соболиную,
Которой шубы цена три тысячи,
А пуговки вольящетыя в пять тысячей
И повел он коня за шелко́в поводок.
Он будет-де Иван середи двора княженецкого,
Стал его бурко передом ходить,
И копытами он за шубу посапывати,
И по черному соболю выхватывати,
Он на все стороны побрасовати, —
Князи и бояра дивуются,
Купецкия люди засмотрелися.
Зрявкает бурко по-туриному,
Он шип пустил по-змеиному,
Три́ ста́ жеребцов испужалися,
С княженецкого двора разбежалися,
Сив жеребец две ноги изломил,
Кологрив жеребец — тот и голову сломил,
Полонян Воронко в Золоту орду бежит,
Он, хвост подняв, сам всхрапывает.
А князи-то и бояра испужалися,
Все тут люди купецкия
Окорачь они по́ двору наползалися.
А Владимир-князь со княгинею печален стал,
По подполью наползалися.
Кричит сам в окошечко косящетое:
"Гой еси ты, Иван Гостиной сын,
Уведи ты уродья со двора долой —
Про́сты поруки крепкия,
Записи все изодраныя!"
Втапоры владыка черниговской
У великого князя на почестном пиру́
Велел захватить три корабля на быстро́м Непру́,
Велел похватить ка́рабли
С теми товары заморскими, —
А князи-де и бояра никуда от нас не уйдут.

Высота ли, высота поднебесная

Высока ли высота поднебесная,
Глубока глубота окиян-море,
Широко раздолье по всей земле,
Глубоки омуты Непровския,
Чуден крест Леванидовской,
Долги плеса Чевылецкия,
Высокия горы Сорочинския,
Темны леса Брынския,
Черны грязи Смоленския,
А и быстрыя реки понизовския.
При царе Давыде Евсеевиче,
При старце Макарье Захарьевиче,
Было беззаконство великое:
Старицы по кельям — родильницы,
Чернецы по дорогам — разбойницы,
Сын с отцом на суд идет,
Брат на брата с боем идет,
Брат сестру за себя емлет.
Из далеча чиста поля
Выскакал тут, выбегал
Суровец-богатырь Суздалец,
Богатого гостя, заморе́нин сын.
Он бегает-скачет по чисту полю,
Спрашивает себе сопротивника,
Себе сильна-могуча богатыря
Побиться, подраться, поратиться,
Силы богатырски протведати,
А могучи плечи приоправити.
Он бегал-скакал по чисту полю,
Хоботы метал по темным лесам —
Не нашел он в поле сопротивника.
И поехал ко городу Покидошу,
И приезжал ко городу Покидошу.
Во славном городе Покидоше,
У князя Михаила Ефимонтьевича,
У него князя почестной пир.
А и тут молодцу пригодилося,
Приходил на княженецкой двор,
Походил во гридню во светлую,
Спасову образу молится,
Великому князю поклоняются.
А князь Михаила Ефимонтьевич
Наливал чару зелена вина в полтора ведра,
Подает ему, доброму молодцу,
А и сам говорил таково слово:
"Как, молодец, именем зовут,
Как величать по изотчеству?"
Стал молодец он рассказовати:
"Князь де Михаила Ефимонтьевич,
А меня зовут, добра молодца,
Суровец-богатырь Суздалец,
Богатого гостя, заморёнин сын".
А и тут князю то слово полюбилося,
Посадил его за столы убраныя,
В ту скамью богатырскую
Хлеба с солью кушати
И довольно пити, прохлаждатися.

Щелкан Дудентевич

А и деялося в орде,
Передеялось в Большой:
На стуле золоте,
На рытом бархоте,
На червчатой камке
Сидит тут царь Азвяк,
Азвяк Таврулович;
Суды рассуживает
И ряды разряживает,
Костылем размахивает
По бритым тем усам,
По татарским тем головам,
По синим плешам.
Шурьев царь дарил,
Азвяк Таврулович,
Городами стольными:
Василья на Плесу,
Гордея к Вологде,
Ахрамея к Костроме,
Одного не пожаловал —
Любимого шурина
Щелкана Дюдентевича.
За что не пожаловал?
И за то он не пожаловал, —
Его дома не случилося.
Уезжал-то млад Щелкан
В дальную землю Литовскую,
За моря синея.
Брал он, млад Щелкан,
Дани-невыходы,
Царски невыплаты.
С князей брал по сту рублев,
С бояр по пятидесят,
С крестьян по пяти рублев;
У которого денег нет,
У того дитя возьмет;
У которого дитя нет,
У того жену возьмет;
У которого жены-то нет,
Того самого головой возьмет.
Вывез млад Щелкан
Дани-выходы,
Царския невыплаты;
Вывел млад Щелкан
Коня во сто рублев,
Седло во тысячу.
Узде цены ей нет:
Не тем узда дорога,
Что вся узда золота,
Она тем, узда, дорога —
Царское жалованье,
Государево величество,
А нельзя, дескать, тое узды
Ни продать, ни променять
И друга дарить,
Щелкана Дюдентевича.
Проговорит млад Щелкан,
Млад Дюдентевич:
"Гой еси, царь Азвяк,
Азвяк Таврулович!
Пожаловал ты молодцов,
Любимых шуринов,
Двух удалых Борисвичев,
Василья на Плесу,
Гордея! к Вологде,
Ахрамея к Костроме,
Пожалуй ты, царь Азвяк,
Пожалуй ты меня
Тверью старою,
Тверью богатою,
Двумя братцами родимыми,
Дву удалыми Борисовичи".
Проговорит царь Азвяк,
Азвяк Таврулович:
"Гой еси, шурин мой
Щелкан Дюдентевич,
Заколи-тка ты сына своего,
Сына любимого,
Крови ты чашу нацеди,
Выпей ты крови тоя,
Крови горячия,
И тогда я тебя пожалую
Тверью старою,
Тверью богатою,
Двумя братцами родимыми,
Дву удалыми Борисовичи!"
Втапоры млад Щелкан
Сына своего заколол,
Чашу крови нацедил,
Крови горячия,
Выпил чашу тоя крови горячия.
А втапоры царь Азвяк
За то его пожаловал
Тверью старою,
Тверью богатою,
Двумя братцы родимыми,
Два удалыми Борисовичи,
И втепоры млад Щелкан
Он судьею насел
В Тверь-ту старую,
В Тверь-ту богатую.
А немного он судьею сидел:
И вдовы-то бесчестити,
Красны девицы позорити,
Надо всеми наругатися,
Над домами насмехатися.
Мужики-то старыя,
Мужики-то богатыя,
Мужики посадския
Они жалобу приносили
Двум братцам родимыем,
Двум удалым Борисовичам.
От народа они с поклонами пошли,
С честными подарками,
И понесли они честныя подарки
Злата-серебра и скатного земчуга.
Изошли его в доме у себя,
Щелкана Дюдентевича, —
Подарки принял от них,
Чести не воздал им.
Втепоры млад Щелкан
Зачванился он, загорденился,
И они с ним раздорили.
Один ухватил за волосы,
А другой за ноги,
И тут его разорвали.
Тут смерть ему случилася,
Ни на ком не сыскалося.

Михайла Скопин

Как бы во сто двадцать седьмом году,
В седьмом году восьмой тысячи
А и деялось-учинилося,
Кругом сильна царства Московского
Литва облегла со все четыре стороны,
А и с нею сила сорочина долгополая,
И те черкасы пятигорские,
Еще ли калмыки с татарами,
Со татарами, со башкирцами,
Еще чукши с алюторами;
Как были припасы многие:
А и царские и княженецкие,
Боярские и дворянские —
А нельзя ни пройти, ни проехати
Ни конному, ни пешему
И ни соколом вон вылетети
А из сильна царства Московского
И великого государства Российского.
А Скопин-князь Михайла Васильевич,
Он правитель царству Московскому,
Обережатель миру крещеному
И всей нашей земли святорусския,
Что ясен сокол вон вылетывал,
Как бы белой кречет вон выпархивал,
Выезжал воевода московской князь,
Скопин-князь Михайла Васильевич,
Он поход чинил ко Нову-городу.
Как и будет Скопин во Нове-граде,
Приезжал он, Скопин, на съезжей двор,
Походил во избу во съезжую,
Садился Скопин на ременчат стул,
А и берет чернилицу золотую,
Как бы в ней перо лебединое,
И берет он бумагу белую,
Писал ярлыки скорописчаты
Во Свицкую землю, Саксонскую
Ко любимому брату названому,
Ко свицкому королю Карлосу.
А от мудрости слово поставлено:
"А и гой еси, мой названой брат,
А ты свицкий король Карлус!
А и смилуйся-смилосердися,
Смилосердися, покажи милость:
А и дай мне силы на подмочь,
Наше сильно царство Московское
Литва облегла со все четыре стороны,
Приступила сорочина долгополая,
А и те черкасы пятигорския,
А и те калмыки со башкирцами,
А и те чукши с алюторами,
И не можем мы с ними управиться.
Я закладоваю три города русския".
А с ярлыками послал скоро почтаря,
Своего любимого шурина,
А того Митрофана Фунтосова.
Как и будет почтарь в Полувецкой орде
У честна короля, честного Карлуса,
Он въезжает прямо на королевской двор,
А ко свицкому королю Карлусу,
Середи двора королевского
Скочил почтарь со добра коня,
Вязал коня к дубову столбу,
Сумы похватил, сам во палаты идет.
Ни за че́м почтарь не замешкался,
Приходит во палату белокаменну,
Расковыривал сумы, вынимал ярлыки,
Он кладет королю на круглой стол.
Принимавши, король распечатывает,
Распечатал, сам просматривает,
И печальное слово повыговорил:
"От мудрости слово поставлено —
От любимого брата названого,
Сконина-князя Михайла Васильевича:
Как просит силы на подмочь,
Закладывает три города русская".
А честны король, честны Карлусы
Показал ему милость великую,
Отправляет силы со трех земель:
А и первыя силы — то свицкия,
А другия силы — саксонския,
А и третия силы — школьския,
Того ратного люду ученого
А не много, и не мало — сорок тысячей.
Прибыла сила во Нов-город,
Из Нова-города в каменну Москву.
У ясна сокола крылья отросли,
У Скопина-князя думушки прибыло.
А поутру рано-ранешонько
В соборе Скопин он заутреню отслужил,
Отслужил, сам в поход пошел,
Подымавши знаменье царские:
А на знаменье было написано
Чуден Спас со Пречистою,
На другой стороне было написано
Михайло и Таврило архангелы,
Еще вся тута сила небесная.
В восточную сторону походом пошли —
Они вырубили чудь белоглазую
И ту сорочину долгополую;
В полуденную сторону походом пошли —
Прекротили черкас пятигорскиех,
А немного дралися, скоро сами сдались —
Еще ноне тут Малороссия;
А на северну сторону походом пошли —
Прирубили калмык со башкирцами;
А на западну сторону и в ночь пошли —
Прирубили чукши с алюторами.
А кому будет божья помочь —
Скопину-князю Михайлу Васильевичу:
Он очистил царство Московское
И велико государство Российское.
На великих тех на радостях
Служили обедни с молебнами
И кругом города ходили в каменной Москвы.
Отслуживши обедни с молебнами
И всю литургию великую.
На великих на радостях пир пошел,
А пир пошел и великой стол
И Скопина-князя Михайла Васильевича,
Про весь православной мир.
И велику славу до веку поют
Скопину-князю Михайлу Васильевичу.
Как бы малое время замешкавши,
А во той же славной каменной Москвы
У того ли было князя Воротынского
Крестили младого князевича,
А Скопин-князь Михайла кумом был,
А кума была дочи Малютина
Того Малюты Скурлатова.
У того-то князя Воротынского
Как будет и почестной стол,
Тута было много князей и бояр и званых гостей.
Будет пир во полупире,
Княженецкой стол во полустоле,
Как пьяниньки тут расхвастались:
Сильны хвастает силою,
Богатой хвастает богатеством,
Скопин-князь Михайла Васильевич
А и не пил он зелена вина,
Только одно пиво пил и сладкой мед,
Не с большого хмелю он похвастается:
"А вы, глупой народ, неразумныя!
А все вы похваляетесь безделицей,
Я, Скопин Михайла Васильевич,
Могу, князь, похвалитися,
Что очистил царство Московское
И велико государство Российское,
Еще ли мне славу поют до́ веку
От старого до малого,
А от малого до веку моего".
А и тут боярам за беду стало,
В тот час они дело сделали:
Поддернули зелья лютого,
Подсыпали в стакан, в меды сладкия,
Подавали куме его крестовыя,
Малютиной дочи Скурлатовой.
Она знавши, кума его крестовая,
Подносила стакан меду сладкого
Скопину-князю Михайлу Васильевичу.
Примает Скопин, не отпирается,
Он выпил стакан меду сладкого,
А сам говорил таково слово,
Услышал во утробе неловко добре:
"А и ты съела меня, кума крестовая, ,
Малютина дочи Скурлатова!
А зазнаючи мне со зельем стакан подала,
Съела ты меня, змея подколодная!"
Голова с плеч покатилася,
Он и тут, Скопин, скоро со пиру пошел,
Он садился, Скопин, на добра коня,
Побежал к родимой матушке.
А только успел с нею проститися,
А матушка ему пенять стала:
"Гой еси, мое чадо милая,
Скопин-князь Михайла Васильевич!
Я тебе приказовала,
Не велела ездить ко князю Воротынскому,
А и ты меня не послушался.
Лишила тебя свету белого
Кума твоя крестовая,
Малютина дочи Скурлатова!"
Он к вечеру, Скопин, и преставился.
То старина, то и деянье
Как бы синему морю на утишенье,
А быстрым рекам слава до моря,
Как бы добрым людям на послу́шанье,
Молодым молодцам на перени́манье,
Еще нам, веселым молодцам, на поте́шенье,
Сидючи в беседе смиренныя,
Испиваючи мед зелена вина;
Где-ка пива пьем, тут и честь воздаем
Тому боярину великому
И хозяину своему ласкову.

Князь Роман жену терял

А князь Роман жену терял,
Жену терял, он тело терзал,
Тело терзал, во реку бросал,
Во ту ли реку во Смородину.
Слеталися птицы разныя,
Сбегалися звери дубравныя;
Откуль взялся млад сизой орел,
Унес он рученьку белую,
А праву руку с золотым перстнем.
Схватилася молода княжна,
Молода княжна Анна Романовна:
"Ты гой еси, сударь мой батюшка,
А князь Роман Васильевич!
Ты где девал мою матушку?"
Ответ держит ей князь Роман,
А князь Роман Васильевич:
"Ты гой еси, молода княжна,
Молода душа Анна Романовна!
Ушла твоя матушка мытися,
А мытися и белитися,
А в цветно платье наряжатися".
Кидалась молода княжна,
Молода душа Анна Романовна:
"Вы гой еси, мои нянюшки-мамушки,
А сенные красны девушки!
Пойдем-то со мной на высокие теремы
Смотреть мою сударыню-матушку,
Каково она моется, белится,
А в цветно платье наряжается".
Пошла она, молода княжна,
Со своими няньки-мамками,
Ходила она по всем высокем теремам,
Не могла-то найти своей матушки.
Опять приступила к батюшке:
"Ты гой еси, сударь мой батюшка,
А князь Роман Васильевич!
А где ты девал мою матушку?
Не могли мы сыскать в высокиех те́ремах".
Проговорит ей князь Роман,
А князь Роман Васильевич:
"А и гой еси ты, молода княжна,
Молода душа Анна Романовна,
Со своими няньками-мамками,
Со сенными красными девицами
Ушла твоя матушка родимая,
Ушла во зеленой сад,
Во вишенье, в орешенье!"
Пошла ведь тут молода княжна
Со няньками-мамками во зеленой сад,
Весь повыгуляли, никого́ не нашли в зеленом саду,
Лишь только в зеленом саду увидели,
Увидели новую диковинку:
Неоткуль взялся млад сизой орел,
В когтях несет руку белую,
А и белу руку с золотым перстнем;
Уронил он, орел, белу руку,
Белу руку с золотым перстнем
Во тот ли зеленой сад.
А втапоры нянюшки-мамушки
Подхватили они рученьку белую,
Подавали они молодой княжне,
Молодой душе Анне Романовне.
А втапоры Анна Романовна
Увидела она белу руку,
Опа́зновала она хорош золот перстень
Ее родимыя матушки;
Ударилась о сыру землю,
Как белая лебедушка скрикнула,
Закричала тут молода княжна:
"А и гой еси вы, нянюшки-мамушки
А сенныя красныя девушки!
Бегите вы скоро на быстру реку,
На быстру реку Смородину,
А что тамо птицы слетаются,
Дубравныя звери сбегаются?"
Бросалися нянюшки-мамушки
А сенныя красныя девушки:
Покрай реки Смородины
Дубравныя звери кости делят,
Сороки, вороны кишки тащат.
А ходит тут в зеленом саду
Молода душа Анна Романовна,
А носит она руку белую,
А белу руку с золотым перстнем,
А только ведь нянюшки
Нашли они пусту голову,
Сбирали они с пустою головой
А все тут кости и ребрушки,
Хоронили они и пусту голову
Со темя костьми, со ребрушки
И ту белу руку с золотым перстнем.

Про гостя Терентиша

В стольном Нове-городе,
Было в улице во Юрьевской,
В слободе было Терентьевской,
А и жил-был богатой гость,
А по именю Терентиша.
У него двор на целой версте,
А кругом двора железной тын,
На тынинке по маковке,
А и есть по земчуженке;
Ворота были вальящетыя,
Вереи хрустальныя,
Подворотина — рыбий зуб.
Середи двора гридня стоит,
Покрыта седых бобров,
Потолок черных соболей,
А и матица-то валженая,
Была печка муравленая,
Середа была кирпичная,
А на се́реди кроватка стоит,
Да кровать слоновых костей,
На кровати перина лежит,
На перине зголовье лежит,
На зголовье — молодая жена
Авдотья Ивановна.
Она с вечера трудна-больна,
Со полуночи недужна вся:
Расходился недуг в голове,
Разыгрался утин в хребте,
Пустился недуг к сердцу,
А пониже ея пупечка,
Да повыше коленечка,
Между ног, килди-милди.
Говорила молода жена
Авдотья Ивановна:
"А и гой еси, богатой гость,
И по именю Терентиша,
Возьми мои золотые ключи,
Отмыкай окован сундук,
Вынимай денег сто рублев,
Ты поди дохтуров добывай,
Во́лхи-то спрашивати".
А втапоры Терентиша
Он жены своей слушался,
И жену-то во любви держал.
Он взял золоты ее ключи,
Отмыкал окован сундук,
Вынимал денег сто рублев
И пошел дохтуров добывать.
Он будет, Терентиша,
У честна креста Здвиженья,
У жива моста калинова,
Встречу Терентишу веселыя скоморохи.
Скоморохи — люди вежливый,
Скоморохи очестливыя,
Об ручку Терентью челом:
"Ты здравствую, богатой гость,
И по именю Терентиша!
Доселева те слыхом не слыхать,
И доселева видом не видать,
А и ноне ты, Терентиша,
А и бродишь по чисту́ полю́.
Что корова заблудящая,
Что ворона залетящая".
А и на то-то он не сердится,
Говорит им Терентиша:
"Ай вы гой, скоморохи-молодцы!
Что не сам я, Терентей, зашел,
И не конь-то богатого завез,
Завела нужда-бедность...
У меня есть молодая жена
Авдотья Ивановна,
Она с вечера трудна-больна,
Со полуночи недужна вся:
Расходился недуг в голове,
Разыгрался утин в хребте,
Пустился недуг к сердцу,
Пониже ее пупечка,
Что повыше коленечка,
Между ног, килди-милди.
А кто бы-де недугам пособил.
Кто недуги бы прочь отгонил
От моей молодой жены,
От Авдотьи Ивановны,
Тому дам денег сто рублев
Без едыныя денежки".
Веселыя молодцы догадалися,
Друг на друга оглянулися,
А сами усмехнулися:
"Ай ты гой еси, Терентиша,
Ты нам что за труды заплатишь?" —
"Вот вам даю сто рублев!"
Повели его, Терентиша,
По славному Нову-городу,
Завели его, Терентиша,
Во тот во темной ряд,
А купили шелковой мех,
Дали два гроша мешок;
Пошли они во червленой ряд,
Да купили червленой вяз,
А и дубину ременчетую —
Половина свинцу налита,
Дали за нее десять алтын.
Посадили Терентиша
Во тот шелковой мех,
Мехоноша за плеча взял.
Пошли они, скоморохи,
Ко Терентьеву ко двору.
Молода жена опасливая
В окошечко выглянула:
"Ай вы гой еси, веселыя молодцы,
Вы к чему на двор идете,
Что хозяина в доме нет?"
Говорят веселыя молодцы:
А и гой еси, молодая жена,
Авдотья Ивановна,
А и мы тебе челобитье несем
От гостя богатого
И по имени Терентиша!"
И она спохватилася за то:
"Ай вы гой еси, веселыя молодцы,
Где его видели,
А где про его слышали?"
Отвечают веселыя молодцы:
"Мы его слышали,
Сами доподлинно видели
У честна креста Здвиженья,
У жива моста калинова,
Голова по собе его лежит,
И вороны в жопу клюют".
Говорила молодая жена
Авдотья Ивановна:
"Веселыя скоморохи!
Вы подите во светлую гридню,
Садитесь на лавочки,
Поиграйте во гусельцы
И пропойте-ка песенку
Про гостя богатого,
Про старого ... сына,
И по именю Терентиша,
Во дому бы его век не видать!"
Веселыя скоморохи
Садилися на лавочки,
Заиграли во гусельцы,
Запели они песенку:
"Слушай, шелковой мех,
Мехоноша за плечами,
А слушай, Терентей-гость,
Что про тебя говорят,
Говорит молодая жена
Авдотья Ивановна
Про стара мужа Терентиша,
Про старого ... сына:
"Во дому бы тебя век не видать!"
Шевелись, шелковой мех,
Мехоноша за плечами,
Вставай-ка, Терентиша,
Лечить молодую жену!
Бери червленой вяз,
Ты дубину ременчетую,
Походи-ка, Терентиша,
По своей светлой гридни
И по се́реди кирпищетой
Ко занавесу белому,
Ко кровати слоновых костей,
Ко перине ко пуховыя,
А лечи-ка ты, Терентиша,
А лечи-ка ты молоду жену
Авдотью Ивановну!"
Вставал же Терентиша,
Ухватил червленой вяз,
А дубину ременчетую —
Половина свинцу налита.
Походил он, Терентиша,
По своей светлой гридне
За занавесу белую,
Ко кровати слоновых костей.
Он стал молоду жену лечить.
Авдотью Ивановну:
Шлык с головы у нея сшиб.
Посмотрит Терентиша
На кровать слоновых костей,
На перину на пуховую, —
А недуг-от пошевеливается
Под одеялом соболиныем.
Он-то, Терентиша,
Недуга-то вон погнал,
Что дубиною ременчетою,
А недуг-от непутем в окошко скочил,
Чуть головы не сломил,
На карачках ползает,
Едва от окна отполз.
Он оставил, недужиша,
Кафтан хруше́той камки,
Камзол баберековой,
А и денег пятьсот рублев.
Втапоры Терентиша
Дал еще веселым
Другое сто рублев
За правду великую.

Из монастыря Боголюбова старец Игренищо

Из монастыря да из Боголюбова
Идет старец Игренища,
Игренища-Кологренища,
А и ходит он по монастырю,
Просил честныя милостыни,
А чем бы старцу душа спасти,
Душа спасти, душа спасти, ее в рай спусти.
Пришел-то старец под окошечко
К человеку к тому богатому,
Просил честную он милостыню,
Просил редечки горькия,
Просил он капусты белыя,
А третьи — свеклы красныя.
А тот удалой господин добре
Сослал редечки горькия
И той капусты он белыя,
А и той свеклы красныя
А с тою ли девушкой поваренною.
Сошла та девка со двора она
И за те за вороты за широкия,
Посмотрит старец Игренища-Кологренища
Во все четыре он во стороны,
Не увидел старец он Игренища
Во всех четырех во сторонушках
Никаких людей не шатаются, не матаются,
И не рад-то старец Игренища
А и тое ли редечки горькия,
А и той капусты белыя,
А третьи — свеклы красныя,
А и рад-то девушке-чернавушке.
Ухватил он девушку-чернавушку,
Ухватил он, посадил в мешок,
Со тою-то редькою горькою,
И со той капустой белою,
И со той со свеклой со красною.
Пошел он старец по мона́стырю,
И увидели его ребята десятильниковы,
И бросалися ребята они ко старцу,
Хватали они шилья сапожные,
А и тыкали у старца во шелковый мешок:
Горька редька рыхнула,
Белая капуста крикнула,
Из красной свеклы росол пошел.
А и тута ребята десятильниковы,
Они тута со старцем заздорили.
А и молится старец Игренища,
А Игренища-Кологренища:
"А и гой вы еси, ребята десятильниковы!
К чему старца меня обидите?
А меня вам обидеть — не корысть получить.
Будьте-тка вы ко мне в Боголюбов монастырь.
А и я молодцов вас пожалую:
А и первому дам я пухов колпак,
А и век-то носить, да не износить;
А другому дам камчат кафтан,
Он весь-то во тетивочку повыстеган;
А третьему дам сапожки зелен сафьян
Со теми подковами немецкими".
А и тут ему ребята свободу дают,
И ушел он, старец Игренища,
А Игренища-Кологренища
Во убогия он свои во келейки.
А по утру раненько-ранешонько
Не изробели ребята десятильниковы,
Промежу обедни, заутрени
Пришли они, ребята десятильниковы,
Ходят они по мона́стырю,
А и спрашивают старца Игренища,
Игренища-Кологренища.
А увидел сам старец Игренища,
Он тем-то ребятам поклоняется,
А слово сказал им ласковое:
"Вы-то, ребята разумныя,
Пойдем-ка ко мне, в келью идите".
Всем рассказал им подробно все:
А четверть пройдет — другой приди,
А всем рассказал, по часам рассказал.
Монастырски часы были верныя,
А который побыстрее их, ребят,
Наперед пошел ко тому старцу ко Игренищу.
Первому дал он пухов колпак:
А брал булаву в полтретья пуда,
Бил молодца по буйной голове —
Вот молодцу пухов колпак,
Век носить, да не износить,
Поминать старца Игренища.
И по тем часам монастырскием
А и четверть прошла — другой пришел.
А втапоры старец Игренища
Другому дает кафтан камчатной:
Взял он плетку шелковую,
Разболок его, детину, донага,
Полтараста ударов ему в спину влепил.
А и тех-то часов монастырскиех
Верно та их четверть прошла,
И третей молодец во монастырь пошел
Ко тому старцу ко Игренищу,
Допрошался старца Игренища.
И завидел его старец Игренища,
Игренища-Кологренища,
А скоро удобрил и в келью взял,
Берет он полено березовое,
Дает ему сапожки зелен сафьян:
А и ногу перешиб и другою подломил.
"А вот вы, ребята десятильниковы,
Всех я вас, ребят, пожаловал:
Первому дал пухов колпак,
А и тот ведь за кельей валяется;
А другому наделил я камчат кафтан,
А и тот не ушел из монастыря;
А последнему — сапожки зелен сафьян,
А и век ему носить, да не износить".

Чурилья-игуменья

Да много было в Киеве божьих церквей,
А больше того почестных монастырей;
А и не было чуднее Благовещения Христова.
А у всякой церкви по два попа,
Кабы по два попа, по два дьякона
И по малому певчему, по дьячку;
А у нашего Христова Благовещенья честного
А был у нас-де Иван пономарь,
А горазд-де Иванушка он к заутрени звонить.
Как бы русая лиса голову клонила,
Пошла-то Чурилья к заутрени:
Будто галицы летят, за ней старицы идут,
По правую руку идут сорок девиц,
Да по левую руку друга сорок,
Позади ее девиц и сметы нет.
Девицы становилися по крылосам,
Честна Чурилья в алтарь пошла.
Запевали тут девицы четью петь,
Запевали тут девицы стихи верхний,
А поют они на крылосах, мешаются,
Не по-старому поют, усмехаются.
Проговорит Чурилья-игуменья:
"А и Федор-дьяк, девей староста!
А скоро походи ты по крылосам,
Ты спроси, что поют девицы, мешаются,
А мешаются девицы, усмехаются".
А и Федор-дьяк стал их спрашивать:
"А и старицы-черницы, души красныя девицы!
А что вы поете, сами мешаетесь,
Промежу собой, девицы, усмехаетесь?"
Ответ держут черницы, души красныя девицы:
"А и Федор-дьяк, девей староста!
А сором сказать, грех утаить,
А и то поем, девицы, мешаемся,
Промежу собой, девицы, усмехаемся:
У нас нету дьяка-запевальщика,
А и молоды Стафиды Давыдьевны,
А Иванушки-пономаря зде же нет".
А сказал он, девей староста,
А сказал Чурилье-игуменье:
"То девицы поют, мешаются,
Промежу собой, девицы, усмехаются:
Нет у них дьяка-запевальщика,
Стафиды Давыдьевны, пономаря Иванушки".
И сказала Чурилья-игуменья:
"А ты, Федор-дьяк, девей староста!
А скоро ты побеги по монастырю,
Скоро обойди триста келей,
Поищи ты Стафиды Давыдьевны.
Али Стафиды ей мало можется,
Али стоит она перед богом молится?"
А Федор-дьяк заскакал, забежал,
А скоро побежал по монастырю;
А скоро обходил триста келей,
Дошел до Стафидины келейки:
Под окошечком огонек горит,
Огонек горит, караул стоит.
А Федор-дьяк караул скрал,
Караулы скрал, он в келью зашел,
Он двери отворил и в келью зашел:
"А и гой еси ты, Стафида Давыдьевна,
А и царская ты богомольщица,
А и ты же княженецка племянница!
Не твое-то дело танцы водить,
А твое бо дело богу молитися,
К заутрени идти!"
Бросалася Стафида Давыдьевна,
Наливала стакан винца-водки добрыя,
И другой — медку сладкого,
И пали ему, старосте, во резвы ноги:
"Выпей стакан зелена вина,
Другой — меду сладкого
И скажи Чурилье-игуменье,
Что мало Стафиде можется,
Едва душа в теле полуднует".
А и тот-то Федор, девей староста,
Он скоро пошел ко заутрени
И сказал Чурилье-игуменье,
Что той де старице, Стафиде Давыдьевне,
Мало можется, едва ее душа полуднует.
А и та-то Чурилья-игуменья,
Отпевши заутрени,
Скоро поезжала по монастырю,
Испроехала триста келей
И доехала ко Стафиды кельицы,
И взяла с собою питья добрыя,
И стала ее лечить-поить.

Агафонушка

А и на Дону, Дону, в избе на дому,
На крутых берегах, на печи на дровах,
Высока ли высота потолочная,
Глубока глубота подпольная,
А и широко раздолье — перед печью шесток,
Чистое поле — по подлавочью,
А и синее море — в лохани вода.
А у белого города, у жорнова,
А была стрельба веретенная,
А и пушки-мушкеты горшечныя,
Знамена поставлены помельныя,
Востры сабли — кокошники,
А и тяжкия палицы — шемшуры,
А и те шемшуры были тюменских баб.
А и билася-дралася свекры со снохой,
Приступаючи ко городу ко жорному,
О том пироге, о яшном мушнике,
А и билися-дралися день до вечера,
Убили они курицу пропашшую.
А и на ту-то на драку — великой бой
Выбежал сильной могуч богатырь,
Молодой Агафонушка Никитин сын.
А и шуба-то на нем была свиных хвостов,
Бо́лестью опушена, комухой подложена,
Чирьи да вереды — то пуговки,
Сливныя коросты — то петельки.
А втапоры старик на полатех лежал,
Силу-ту смечал, во штаны насрал;
А старая баба умом молода,
Села срать, — сама песни поет.
А слепыя бегут — спинаючи глядят;
Безголовыя бегут — они песни поют,
Бездырыя бегут — попердовают,
Безносыя бегут — понюхивают,
Безрукой втапоры клеть покрал,
А нагому безрукой за пазуху наклал,
Безъязыкого, того на пытку ведут,
А повешены слушают,
А и резаной — тот в лес убежал.
А на ту же на драку — великой бой
Выбегали тут три могучие богатыри:
А у первого могучего богатыря
Блинами голова испроломана,
У другого могучего богатыря
Соломой ноги изломаны,
У третьего могучего богатыря
Кишкою брюхо пропо́роно.
В то же время и в тот же час
На море, братцы, овин горит
С репою, со печенкою.
А и середи синя моря Хвалынского
Вырастал ли тут крековист дуб,
А на том на сыром дубу крековостом
А и сивая свинья на дубу гнездо свила,
На дубу гнездо свила,
И дете она свела — сивиньких поросяточок,
Поросяточок полосатиньких.
По дубу они все разбегалися,
А в воду они глядят — притонути хотят,
В поле глядят — убежати хотят.
А и по чистому полю корабли бегут,
А и серой волк на корме стоит,
А красна лисица потакивает:
"Хоть вправо держи, хоть влево, затем куда хошь".
Они на небо глядят — улетети хотят.
Высоко ли там кобыла в шебуре летит.
А и черт ли видал, что медведь летал,
Бурую корову в когтях носил.
В ступе-де курица объягнилася,
Под шестком-то корова яйцо снесла,
В осеку овца отелилася.
А и то старина, то и деянье.

Ох, в горе жить — некручинну быть

А и горя, горе-гореваньица!
А в горе жить — некручинну быть,
Нагому ходить — не стыдитися,
А и денег нету — перед деньгами,
Появилась гривна — перед злыми дни,
Не бывать плешатому кудрявому,
Не бывать гулящему — богатому,
Не отрастить дерева суховерхого,
Не откормить коня сухопарого,
Не утешити дитя без матери,
Не скроить атласу без мастера.
А горя, горе-гореваньица!
А и лыком горе подпоясолось,
Мочалами ноги изопутаны!
А я от горя — в темны леса,
А горя — прежде век зашел;
А я от горя — в почестной пир,
А горя зашел — впереди сидит;
А я от горя — на царев кабак,
А горя встречает — уж пива тащит.
Как я наг-то стал — насмеялся он.

Ерофей Семенович. Середина XIX века

Читатели второго номера "Отечественных записок" за 1864 год нашли в журнале статью, подписанную скромным инициалом "М". За той литерой скрылся известный историк М. И. Семевский. Его очерк "Сказочник Ерофей" явился первым литературным портретом русского сказителя. Впервые под пером М. И. Семевского фигура носителя фольклора получила права гражданства в русской науке и журналистике.

Ерофей Семенович, Ерёха по-уличному, был крестьянином деревни Плутаны Опочецкого уезда Псковской губернии. По названию деревни и, вероятно, за лукавый нрав его прозвали Ерёха Плутанский, До 1861 года он был крепостным. "Много помещиков владело его крепостной душой, еще больше управляющих да старост гоняли его на работы да кормили колотушками", — писал М. И. Семевский.

Известно о сказочнике Ерофее немного — только то, что сказал о нем собиратель. Из очерка вырисовывается характер незлобивый, легкий, говорливый, немного лукавый, скорый на яркое словцо и поговорку.

Воспитал Ерофей своего племянника, сына умершего брата, брошенного, по сути дела, его матерью. "Вырастил, выкормил, оженил, все хозяйство ему поручил, — рассказывал сказочник. — А вот он уже раз пять меня побил, поблагодарил да в три шеи с дому не раз проводил. А за что? Есть приговорка: тяни кобылью голову с грязи — на кобыле проедешь, а человека вытянешь — на тебе проедет!"

В 1864 году, когда М. И. Семевский встретился с Ерёхой Плутанским, тому было уже 65 лет. Из духовной консистории ему была выдана книжка на сбор подаяния в пользу местной приходской церкви. "Лучшего сборщика трудно найти: Ерофей Семенович умен. Он знает, что пред кем "развести". Одному божественное, другому веселое, третьему сказку да присловицу. И сыплются гривеннички, пятачки да трешнички к нему в кружку. А не все и в кружку, выпадает и ему за труды".

Ерофей Семенович, по всей видимости, принадлежал к типу сказочников-балагуров, шутников и балясников. Длинные эпические повествования ему не свойственны. Короткие побасенки, анекдоты, динамичный диалог — вот стихия этого сказочника. Зыбка и неуловима в его рассказе грань между собственно сказкой и обыденной речью. Рассказал Ерофей сказку о "Правде и Кривде", а в конце прибавил от себя: "Знаю я, Ерофей, что теперь Кривду жалуют. А пред останочным концом Правда воскресётся, на небеса вознесётся, а Кривда погинет на веки вечные. А у того Правды-швеца.., как разбогател он, был в гостях Ерофей Плутанский..." И вот уже сам сказочник стал как бы героем народной сказки.

Сказки Ерофея отличаются острым социальным содержанием. Объектом едкой сатиры сказителя становятся и праведник-трудник, и староста, и барин. На всех произведениях Ерофея Семеновича лежит печать времени, в которое он жил, — отражение быта дореформенной крепостной России.

Сказка

Был у барина мужик, Фома богатый. У него было двести колод пчел. Вон барин со старостой толкует: "А что, староста, отобрать у того Фомы пчелы все?" Староста говорит: "Надо вину пригнать. Как без вины пчел отобрать?" — "Какую ж вину мы, — говорит, — пригоним?" — "А во какую: сделаюсь я болен, а он пущай везет меня в пекло. Он пекло не найдет. По эвтой причине всех пчел отберешь".

Барин и говорит: "Хома, а Хома, приезжай в село, староста болен. Свези ты его, брат, во тьму во кромешную, в пекло. А ежели пекло не найдешь, старосту назад привезешь, за эвту причину всех пчел отберу".

Найдет — не найдет, везет Фома старосту в пекло. Вот он и день везет — пекло не найти, и другой везет — пекло не найти, и на третий — едет он лединкой, и на левый бочок — видит он стёжку. Стёжкой той и поехал. И с полверсты не проехал — видит, идут втроих. "Хома, — говорят, — кого везешь?" — "Старосту в пекло". — "Подавай его сюды, давно его ждем". — "Братцы ж, дайте мне расписку, барин не поверит". — "А во сейчас дадим и расписку, и вези ты барина в пекло, и барину место есть".

Приехал Хома домой. Барин и спрашивает: "Хома, а Хома, куда ж ты старосту дел?" — "Куды дел, ты ж в пекло посылал, а я в пекло и свез". — "Может, ты, плут, разбойник, его убил либо задавил?" — "Извольте, барин, во и расписка дадена, и велено тебя немешкатно везти, и тебе там место есть". — "Ну, Хома, — говорит барин. — Хотел я у тебя двести колод пчел взять. Вот тебе двести рублев денег, и живи ты вольно и шапку мне не правь, только, пожалуйста, в пекло не вози".

Сказка

Спрашивал барин мужичка: "Мужичок, мужичок, кая трава лучше?" — "Да осока лучше". — "А кая хуже?" — "Да осока хуже". — "Я тебя за это слово накажу". — "Погоди, поколь расскажу: осока ранее всех вырастет — она лучше всех; а как постарется — она хуже всех". Оно правда есть".

"А кого, — говорит, — в вотчине лучше нет?" — "Да лучше старосты нет". — "А кого, — говорит, — хуже нет?" — "Да хуже старосты нет". — "Я тебя мудрей накажу!" — "А погоди, поколь расскажу. Староста, коль в старостах сидит, хошь негож, так хорош; а как сменят, так и все тюкать станут".

Сказка

Спорился заяц с лисицей — о быке, чей бык. "Я тогда родился, — говорит заяц, — как свет зацедился. Мой бык!" А лисица говорит: "Мне до свету семь лет. Мой бык!" А медведь вышел с болота: "Мне, — говорит, — пять лет, а вам до быка дела нет".

Вот тут и спорь с дюжим-то!

Сказка

Мужик, вот такой же как Ерёха Плутанский пришел березу сечь. А на березе на ту пору, надо быть, был святой. "Не секи", — говорит. "А каким ты меня чином пожалуешь?" — "Будь ты староста, женка будет старостихой".

Пришел мужик к бабе: "Я староста, ты старостиха". А баба говорит: "Поди ссеки, что это за чин, что ты староста, а я старостиха! Ведь барина бояться надо. А вот то чин, кабы я барыня, а ты бы барин — то чин".

Пришел мужик сечь. "Не секи меня, — говорит береза. — Пусть баба — барыня, а ты — барин!"

Вернулся он к женке: "Женка, а женка! Ноне ты барыня, я барин". "Что то за чин, — говорит женка. — Все царя будем бояться. А вот я хочу быть царицей, а ты был бы царем. Так то чин. Поди ссеки березу".

Сказал мужик бабьи речи березе, стал ее сечь! "Будь же ты медведь, а жена медведицей!"

И до сих пор у Опочки ходит медведь с медведицей. Так вот оно что: бабьему хвосту нет посту. За большим чином погонишься — малый упустишь.

Сказка

Два швеца заработали по триста рублев денег и заспорились дорогой. Один говорит: "Правда лучше!" Другой говорит: "Кривда лучше!" "Пойдем, — говорят, — до встречного. Ежели правду похвалит, то все шестьсот рублев правде; если кривду похвалит, то все шестьсот рублев кривде".

Навстречу старик. "Дедушка, а дедушка, что лучше — правда аль кривда?" — "Может ли быть в нонешние года правда лучше! Что больше покривишь, то больше проживешь".

Заложились до второго встречного: коли правду похвалит, с кривды платье долой и деньги назад.

Попался солдат. "Ненадобны дела, неспособны слова, чтоб правда была лучше кривды. В нонешние года что больше покривишь, то больше проживешь".

С правды платье долой, правда голая осталась. Вот заложились в третий раз. Пойдем до третьего встречного. Ежели третий встречник кривду похвалит, правде глазы долбать. А правда говорит: "Хошь глазы́ долби, все ж правда лучше".

Навстречу поп. "Что, батька, лучше: правда аль кривда?" — "Может ли быть в нонешние года правда лучше! Пустые разговоры, последние слова, ненадобные дела! Кто больше покривит, тот больше наживет".

Кривда правде глаза выколола. Осталася правда голая, босая, слепая. Побрела туда, сама не ведая куда. Слепому, куда не наставил, — все прямая дорога. Пришла правда к озеру. Как-то в озеро не попала, прямо к челну. "Лягу-ка под челн. Не придет ли кто к челну, не выпрошу ль, ради Христа, рубашонки, грешное тело приодеть".

Ан ночью, к полночи: буль, буль, буль. Кто-то с озера. И много с озера к челну собралось. Один и говорит: "Как я сегодня славно душу соблазнил! Заложились два швеца. Один говорит: правда лучше. Другой — кривда. Во все заклады я кривде помог. Все шестьсот рублев ей достались, кривда с правды одёжу сняла, кривда правде глаза выдолбала. Осталася правда голая, босая, слепая, ни на что не способная, никуда не годная". Тут его старшой похвалил, по головке подрачил: "Это ты молодец, хорошо скомандовал".

А другой говорит: "В эвтакой деревне от отца осталося три сына. Живут богато, именито. Не знают в хлебе меры, в деньгах счету. Отцовых денег лежачих не знают, и брат в брате не денег желают, а правды пытают. И большие братеники грешат, что у малого деньги, а и у малого нет, а закопаны у отца деньги в землю, и сделана кобелю будка на деньгах. Уехавши эти братеники в дорогу. И приедут с дороги. Приехавши, коней выпрягут, приберут, сядут завтракать. Станет малый брат хлеб резать. И прежде отрежет себе, и женке своей, и детям своим. А больший брат и возьмет нож; и скажет: "Ты отцовы деньги завладал, так и хлеб-соль будто твоя? Будто мы казаки у тебя?" И возьмет он с сердцов брата малого ножом цапнет и зарежет". Вот и этого старшой атаман еще мудрей похвалил, по головке подрачил: "Молодец! Хорошо скомандовал. Вот эти три раба все будут наши".

Ну и стали опять промеж; себя разговаривать: будет-де назавтрие наутрие роса. Кто какой бы болезнью не болен, будет от этой раны исцелен. И у кого глаз нет, даст бог глаза — и будет видеть, как видал еще паче того. (Ведь это каминный год три росы выпадает, что от всякой болезни исцеляют. Да в тую росу попадет только праведный, а грешному не попасть.)

Запел подутрие петух. Это соблазненники и бух, бух все в озеро. Вот правда погодил час, погодил два. Высунул руку из-под челна. Росичка нападает. Он по глазам потер, а дале еще погодил, челн поднял. Свет заходит, он стал зорьку видеть, он еще потер глаза. Пора солнышку всходить. Он и вылез из-под челна, да и вымылся как следует, и стал видеть, как видал, еще паче того. Только голый остался.

Вот и пошел. Стоит баня. Он — в баню, да за каменку. Не пойдет ли кто за водой, не выпрошу ль рубашонки и свитиренки. Идет молодица. Он и говорит: "Матынька, принеси мне, для бога, рубашонку или свитиренку, грешное тело прикрыть, голому никуда нельзя идтить". Принесла ему молодица рубашонку, принесла ему и свитиренку.

Вот он оделся и пошел в ту деревню, и потрафил прямо в тот дом, где уехали братеники в дорогу, что об отцовых деньгах спорятся. Приехали они с дороги, лошадей повыпрягли, прибрали, сели завтракать. Что за правду спорился, и того с собой посадили. И как сказано было, так и есть: отрезал малый хлеба себе, и своей жене, и своим детям. Больший брат сгреб нож. "Ах ты, мошенник, мало что отцовы деньги завладал, будто и вся хлеб-соль твоя, будто мы казаки у тебя!" И хотел большой брат ножом цапнуть брата малого. Правда — хвать за руку, да и удержал: "Завтракайте, братцы! По божьему поведенью, по Христову повеленью я ваши дела разберу. Вашего отца деньги верно укажу".

Стали завтракать честно; хорошо, без споров да пустых разговоров. Как отзавтракали, он и привел к тому месту: "Вот копайте, братцы, тут вашего отца деньги". Стали копать и выкопали котел золота и говорят: "Бери ты, братец, себе все деньги. Коли бы не ты, так все бы мы погибли. Ты нас отвел". — "Братцы, — он говорит, — не мои деньги, вашего отца. Не могу взять". — "Бери, братец. Коли б не ты, не то, что отцовы деньги нам достались, а и свои бы потерялись, людям бы попались. Нам и этих денег некуда девать, что при нас".

Вот они ему дали половину денег и самого лучшего коня. Он и едет домой. Идет кривда: "Где ты, братец, все это взял?" Он ему все как было и рассказал. "На, братец, тебе твои шестьсот назад, что мне давал, выдолбай мне глаза да сведи меня туда. Я и себе вот денег привезу". — "Я не буду тебе глаза долбать. Будет от бога грех". — "Какой тебе будет грех? Когда б ты налепом долбал, а то я сам прошу, тебе греха не будет".

Глазы-то правда долбать не стал, а свел кривду под челн. Вот и лег он под челн. А к полночи слышно с озера — буль, буль, буль. И много их к челну собралось. Атаман и взялся за того: "Что ты мне говорил, правда-де осталась и голая, и босая, и слепая, никуда не годная, ни на что не способная. Ты. говорил: "Кривда богатей живет. А на то место правда лучше, богатей и здоровей прежнего живет". Во, и взял того железным прутьем атаман наказывать: "Ты не обманывай!"

Взялся за другого: "Говорил ты в этой деревне брат брата зарежет и все три рабы наши будут. А не то, что зарезать, так у них никаких пустых разговоров не было. Ты не обманывай меня". Вот атаман и этого еще мочней железным прутьем наказал.

Вот они промеж; себя и начали разговаривать: "Как же у нас были все дела хорошо скомандованы, а вышло не так? Да не был ли кто под челном, нет ли кого и теперь?" Подняли челн, нашли Кривду, взяли его, да дули-дули железным прутьем, да в озеро и вкинули!

Знаю я, Ерофей, что теперь Кривду жалуют. А пред останочным концом правда воскресётся, на небеса вознесётся, а Кривда погинет на веки вечные. А у того правды-швеца, что был под челном да умывался росой, как разбогател он, был в гостях Ерёха Плутанский. Я там был, пиво пил, по усам текло, да во рту духу не было. Вот мне дали пирог, я и торк за порог. Вот мне дали конец, я и шмыг под крылец. Дали мне синь кафтан, я оделся, думал: булынька. Иду лесом, а ворона кричит: "Хорош пирог, хорош пирог!" Я думал: положь пирог, положь пирог. Взял да и положил. Ворона кричит: "Синь кафтан, синь кафтан!" Я думал: скинь кафтан, скинь кафтан. Я взял да и скинул. И ничего за труды не досталось: та же серая свита осталась.

Сказка

Тридцать три года спасённик в пустыне спасался. "Господи!- говорит. — Есть ли такой кто праведник на свете, как я?" А господь бог прогласил: "В этакой деревне праведник праведнее тебя, и знает он всю божью планиду, и ведает, когда на небесах обедня и утреня, и про свою смерть знает. Сходи ты к нему на благословение и спроси, как он богу молится. Коли он тебя благословит, через трое суток ты спасешься".

Ну вот он и пошел к этому мужичку. Приходит, а мужик землю пашет. "Бог помочь, старичок! А что я к тебе пришел. Тридцать три года богу молился, да пред богом сказал: "Господи, есть ли где такой праведник и трудник, как я?" А господь прогласил, что ты праведник лучше меня, всю божью планиду знаешь и ведаешь, когда на небесах обедня и утреня". — "Ведаю". — "И про свою смерть знаешь?" — "Знаю". — "Так как ты богу молишься, поучи меня". — "А я богу мало молюсь: инший день раза три поклонюсь, инший день — два поклона, а инший и ни разу не поклонюсь". — "Так чем ты богу угодил, что всю божью планиду знаешь и про свою смерть знаешь?" — "А мне от роду полтораста лет, как стал жить. И ни с кем я не бранивался, и кажному норовил паче себя, и людям лучшее, а себе оставляю худшее. И у нас деревня большая: пойду я в поле и вижу в поле, чьи разъедены кладки или помяты бабки, — и не мой скот разъел, и не мои кладки, не мои бабки. И вижу, что будут чрез эти объедеши хлопоты. И я эти объедеши обберу и в гумно ввезу в свое, а своих столько ж цельныих постановлю — вот и хлопот нет! И пойду коло сгороды, вижу: чья изгорода повалилась, и никому не скажу, а взямши сам огорожу. Опять хлопот нет. А мое дело не справно, так я найму, дойму, а свое дело выправлю. И я всякого христианина кормлю, и себе оставляю худшее, а людям лучшее. Нищих, убогих, голых да босых одеваю, обуваю. На худой поры — лошадей запрягаю, нищих провожаю, эти богу угождаю, через это всю божью планиду знаю". (А теперь кто босых да голых одевают — и нет тех людей!)

"Благослови ты меня", — стал просить спасённик. Вот мужик его благословил. Пришел спасённик к себе в келью, три дня помолился, преставился и спасся. А мужик и никуда не ходил. Жил себе дома — и спасся.

Сказители Рябинины

В русской фольклористике, пожалуй, нет другого имени, которое было бы окружено таким почетом и уважением, как Рябинины. Несколько поколений этой славной династии стали гордостью отечественной культуры.

Экскурсанты, побывавшие в знаменитых на весь мир Кижах, наверняка помнят скромную деревянную мемориальную доску около Преображенской церкви, надпись на которой гласит, что на Кижском погосте был похоронен русский былинщик Т. Г. Рябинин. Увы, время оказалось безжалостно: оно сровняло могильный холмик с землей. И мы не можем сейчас положить цветы на последнее место успокоения того, кто сам являлся редкостным цветком среди хранителей устно-поэтического слова нашего народа.

В мае 1860 года, путешествуя по Олонецкому краю по казенной надобности, петрозаводский чиновник, ссыльный студент П. Н. Рыбников впервые от старика Леонтия Богданова услышал былину. На вопрос о том, кто в округе считается лучшим певцом, Леонтий указал на Трофима Григорьевича Рябинина (1791-1885). Произошло знакомство собирателя со сказителем. Т. Г. Рябинин, "старик среднего роста, крепкого сложения, с небольшой седою бородой и желтыми волосами. В его суровом взгляде, осанке, поклоне, поступи, во всей его наружности с первого взгляда были заметны спокойная сила и сдержанность", — так описывал П. Н. Рыбников свое впечатление от сказителя.

Т. Г. Рябинин родился в 1791 году в деревне Гарницы близ Кижей. Он рано остался круглым сиротой и кормился за счет общины родной деревни. Подростком пошел в дом к бедному одинокому старику Илье Елустафьеву, который славился как большой знаток былин. Илья и был первым учителем Т. Г. Рябинина на былинном поприще. В 1812 году Трофим поступил в работники к своему дяде И. И. Андрееву, также любившему старины. Слушал и перенимал былины Рябинин и от других любителей народного эпоса. После женитьбы Трофим перешел в дом тестя примаком в кижскую деревню Серёдка.

Трудно и долго он становился на ноги, обзаводился своим собственным крепким хозяйством. Занимался хлебопашеством. "Раз сорок" приходилось для заработка ходить на Ладогу на рыбный промысел. В конце концов он стал исправным домохозяином. И сознание того, что он сам всего добился в жизни, наложило на его характер свой отпечаток. П. Н. Рыбников отметил его спокойствие, неторопливость, достоинство, "уважение к самому себе и другим".

В 1860 году П. Н. Рыбников записал от Т. Г. Рябинина свыше двух десятков старин — произведений, ставших классикой русского фольклора: "Илья Муромец и Соловей-разбойник", "Ссора с князем Владимиром", "Илья и Калин-царь", "Вольга и Микула" и другие.

Летом 1871 года по следам П. Н. Рыбникова проехал известный славист А. Ф. Гильфердинг. Он сделал повторные записи. И ему же принадлежит идея пригласить Трофима Григорьевича в Петербург для выступления в Русском географическом обществе (РГО), бывшим одним из этнографических центров страны.

Т. Г. Рябинин прибыл в столицу в конце ноября 1871 года. Это не было первым его знакомством с Петербургом. До 1871 года по крайней мере дважды сказителю приходилось здесь бывать с ладожской рыбой. Олонецкий край вопреки распространенному мнению в XIX веке отнюдь не был глухим уголком земли, оторванным от всего мира. Олончане не раз по своим делам наведывались не только в Петрозаводск, но и в обе столицы империи.

3 декабря состоялось публичное выступление былинщика в РГО. Заседание было обставлено торжественно. Т. Г. Рябинина слушали президент Академии наук мореплаватель Ф. П. Литке, известный критик В. В. Стасов, видный фольклорист и литературовед О. Ф. Миллер, президент РГО великий князь Константин Николаевич. Тогда же, вероятно, М. П. Мусоргский записал мелодии двух былин Т. Г. Рябинина ("Вольга и Микула" и "Добрыня и Василий Казимирович"). "Нет сомнения, — писала петербургская газета "Русский мир", — что слушание былин из уст самого сказителя — случай редкий и весьма интересный, который, вероятно, и привлек в заседание громадную публику, большая часть которой за неимением мест стояла". Выступление Т. Г. Рябинина в РГО и Славянском благотворительном обществе заложило основу хорошей традиции приглашать выдающихся сказителей в города и знакомить образованную публику с их творчеством.

У Т. Г. Рябинина было четверо сыновей, двое из которых "умерли на службе" в армии. Двое других — Иван и Гаврила — жили вместе с отцом. Отцовский талант и любовь к былинам перенял Иван Трофимович (1844-1908). До 1886 года имя И. Т. Рябинина не было известно интеллигентной России. Первые, кто записывал его старины, были экспедиционеры РГО филолог Ф. М. Истомин и Г. О. Дютш. Тексты И. Т. Рябинина вошли в их сборник "Песни русского народа" (Спб., 1894).

В 1893 году о Иване Трофимовиче, как когда-то о его отце, заговорили петербургские газеты. Петрозаводский учитель П. Т. Виноградов разыскал его и по согласованию с Русским географическим обществом привез в столицу. В январе 1893 года состоялось не менее десяти выступлений сказителя перед различными аудиториями: в РГО, на заседании Русского литературного общества, на квартире у академика Я. К. Грота, у председателя песенной комиссии РГО Т. И. Филиппова, в учебных заведениях и т. д. Зимой 1894 года столь же успешно прошли "гастроли" сказителя в Москве. Е. Ляцкий так описывает И. Т. Рябинина: "Небольшого роста, одетый в поддевку старинного покроя.., с тихой вдумчивой речью и неторопливыми движениями, он производит впечатление спокойного и рассудительного человека. Принадлежа к приверженцам "старой веры", Иван Трофимович ревниво оберегает ее догматы: он вина не пьет, не курит, строго блюдет все посты, во время которых питается только капустой да квасом, и является в дом, куда его приглашают петь, не иначе, как со своим стаканом в кармане. Если прибавить к этому, что дома наш певец счастливый семьянин, а в поле и на рыбном промысле — неутомимый работник, то станет понятной та умилительная простота и душевная уравновешенность, которые сказываются сразу, при первом знакомстве с ним, и невольно вызывают симпатию и внимание к его невзрачной, худощавой фигуре".

В Москве фрагменты былин И. Т. Рябинина были записаны на фонограф — звукозаписывающий аппарат, прообраз современного магнитофона. Это была первая фонозапись русского фольклора. На основе нотных расшифровок былинных напевов композитор А. С. Аренский впоследствии создал свой знаменитый фортепианный концерт "Фантазия на темы былин Рябинина".

Пение былин перед образованной публикой было для И. Т. Рябинина довольно выгодным в материальном отношении делом: организаторы его концертов постарались дать ему хороший заработок. И все-таки вскоре, оторванный от обычной крестьянской обстановки, он стал томиться: "А уеду я домой от вас, — больно скучно ужо, вот соберусь и уеду! Прах их побери — деньги!"

И уехал. И до 1902 года образованная Россия опять ничего не слышала о былинщике И. Т. Рябинине. А в 1902 году опять-таки по инициативе П. Т. Виноградова состоялась длительная трехмесячная поездка сказителя по российским и зарубежным городам.

Концерты И. Т. Рябинина начались в марте в столице: Русское географическое общество, Соляной городок, Мраморный дворец, где былинщик пел перед президентом Академии наук великим князем Константином Константиновичем, квартира генерал-адъютанта графа И. И. Воронцова-Дашкова — вот места, где довелось исполнять свои старины И. Т. Рябинину. И, наконец, 24 марта сказитель пел в знаменитом Малахитовом зале Зимнего дворца для Николая II и его семьи.

Для царской фамилии присутствие при пении крестьянского сказителя не было только удовлетворением определенного любопытства, но и политическим жестом. Император всероссийский демонстрировал обществу свое понимание значимости русской народной культуры. Формула "самодержавие, православие, народность", выдвинутая в 1832 году графом С. С. Уваровым, продолжала оставаться краеугольным камнем внутренней политики царствующего дома в начале XX века. Самодержец российский не упускал возможности показать свое радение о народе в лице олонецкого крестьянина И. Т. Рябинина. Отсюда и пожалованная сказителю золотая медаль, и часы с изображением государственного герба.

Из Петербурга И. Т. Рябинин и П. Т. Виноградов выехали в Киев. Это были первые "гастроли" северорусского былинщика в городе, который является эпическим центром русского народа. И громадное идейно-художественное значение былинного Киева И. Т. Рябинин отлично понимал. Он говорил: "Вот я много пою о стольном Киеве, а сам-то Киев никогда и не видал. Очень бы хотелось побывать в Киеве".

На одном из киевских вечеров присутствовал гастролировавший там Ф. И. Шаляпин, "с большим вниманием, — как сообщала местная газета "Киевлянин", — слушавший русского рапсода". Ф. И. Шаляпина на концерт И. Т. Рябинина привело не простое любопытство, а профессиональные интересы. Одной из любимых его опер была народная музыкальная драма М. П. Мусоргского "Борис Годунов". В этой опере в последней сцене (под Кромами) композитор использовал мелодию былины "Вольга и Микула", слышанной им в 1871 году от Т. Г. Рябинина. Это тот самый напев, о котором В. В. Стасов с восхищением писал Л. Н. Толстому: "Мусоргский употребил один великолепный — вот уж подлинно — архивеликолепный — мотив его (Т. Г. Рябинина. — Т. И.) в своего "Бориса Годунова". Это у него поют иноки Варлаам и Мисаил (помните, по Пушкину и Карамзину), когда идут поднимать народ против Бориса. Я Вам скажу, это такой мотив, что просто ума помраченье! И как выходит на сцене, — немножко с оркестром, который чуть-чуть то там, то сям притронет! Кабы Вы все это знали, кабы Вы все это слышали!" Таким образом, Ф. И. Шаляпин был уже косвенно знаком с рябининским музыкальным творчеством и даже сам пел партию Варлаама. Весьма знаменательно, что накануне выступления И. Т. Рябинина Ф. И. Шаляпин участвовал как раз в спектакле "Борис Годунов", где исполнял заглавную роль; а через два дня ему предстояло петь Варлаама: в сборном спектакле давалась сцена "В корчме". Великому певцу, без сомнения, было интересно услышать, как звучит рябининский напев в подлинном фольклорном исполнении. Так на концерте в Киеве встретились два начала, цементирующие русскую культуру, — народное и профессиональное.

Затем состоялись столь же успешные выступления сказителя в Одессе, откуда И. Т. Рябинин отправился в Константинополь, где он пел у русского посла. Потом были Болгария, Сербия, Вена, Прага, Варшава. За границей Иван Трофимович был поражен тем, что здесь его "разумеют" и "старинки его хвалят". Искусством русского былинщика восхищались болгарский писатель Иван Вазов и поэт Дмитрий Каравелов, крупнейший славист академик Ватрослав Ягич, будущий президент Сербской Академии наук А. Белич.

Гастроли И. Т. Рябинина прошли с триумфом. Сказитель, усталый и довольный, возвратился в родные Гарницы и... оказался опять надолго забытым наукой и обществом.

Со смертью Ивана Трофимовича рябининская эпическая традиция не прервалась. Преемником сказителя стал его пасынок Иван Герасимович Андреев (1873-1926). В историю фольклористики он вошел как Рябинин-Андреев. И по праву: ведь былины, которые он пел, вели свою "родословную" от Т. Г. Рябинина. Фольклористы встретились с И. Г. Рябининым-Андреевым в 1921 году, когда ему было уже 48 лет. В 1920-1921 гг. в Институте слова, который занимался изучением живой речи, возникла дискуссия об особенностях исполнения былин. Решено было пригласить послушать И. Т. Рябинина. За ним в Гарницы поехала одна из сотрудниц Института, А. И. Смирнова, но оказалось, что Иван Трофимович уже давно скончался. По счастью, выяснилось, что былины поет его пасынок. Его-то и привезла А. И. Смирнова в Петроград. А ведь встреча ученых с И. Г. Рябининым-Андреевым могла бы произойти намного раньше! В течение нескольких лет (1896-1899 и 1906-1914) он жил под Петербургом, в Колпине, и был рабочим знаменитого Ижорского завода. Рабочий — сказитель былин. Это уникальный случай в отечественной фольклористике.

Последним из былинщиков в семье Рябининых-Андреевых стал средний сын Ивана Герасимовича Петр (1905 -1953), В отличие от своих старших родственников он с самого начала был окружен вниманием ученых и общественности. Его былины публиковались в фундаментальном классическом сборнике А. М. Астаховой "Былины Севера" (Л., 1951) В 1940 году вышла отдельная книга "Былины П. И. Рябинина-Андреева". Сказитель много раз выступал в Петрозаводске, Ленинграде и других городах страны; был награжден орденом "Знак Почета"; принят в члены Союза писателей СССР. В общем, типичная судьба советского сказителя, которому выпало счастье быть замеченным наукой.

В историю русской фольклористики Рябинины вошли как былинщики. Однако, без сомнения, они знали и другие, произведения устной поэзии. К сожалению, от старших Рябининых записывались только старины, сказки же прошли мимо внимания собирателей. Больше повезло П. И. Рябинину-Андрееву. Мы имеем несколько образцов его сказочного творчества.

Ряд сюжетов был зафиксирован также от Михаила Кириковича Рябинина. Михаил Кирикович является правнуком Трофима Григорьевича, внуком его второго сына Гаврилы. Магия словосочетания "Рябинин-Андреев" сказалась и на этом представителе знаменитой династии. В фольклористику он, не являющийся Андреевым, вошел как М. К. Рябинин-Андреев.

Литература:Ляцкий Е. Сказитель И. Т. Рябинин и его былины. — М., 1895; Виноградов П. Т. Сказитель И. Т. Рябинин и моя с ним поездка. — Томск, 1906; Чистов К. В. Рябинины // Чистов К. В. Русские сказители Карелии: Очерки и воспоминания. — Петрозаводск, 1980. С. 33-109.

Илья Муромец и Соловей-разбойник

Старый казак Илья Муромец
Поехал на добром коне
Мимо Чернигов-град.
Под Черниговом силушки черным-черно,
Черным-черно, как черна ворона.
Припустил он коня богатырского
На эту силушку великую,
Стал конем топтать и копьем колоть,
Потоптал и поколол силу в скором времени,
И подъехал он ко городу ко Чернигову.
Приходят мужики к нему черниговцы,
Отворяют ему ворота в Чернигов-град
И зовут его в Чернигов воеводою.
Говорит им Илья таковы слова:
"Ай же вы, мужики черниговцы!
Нейду я к вам в Чернигов воеводою.
А скажите-ка мне дорогу прямоезжую,
Прямоезжую дорогу в стольно Киев-град".
Говорили ему мужички черниговцы:
"Ай же, удаленький дородний добрый молодец,
Славный богатырь святорусский!
Прямоезжею дорожкою в Киев пятьсот верст,
Окольною дорожкою — цела тысяча.
Прямоезжая дороженька заколодела,
Заколодела дорожка, замуравела;
Серый зверь тут не прорыскивает,
Черный ворон не пролетывает.
Как у тоя у Грязи у Черныя,
У тоя у березы у покляпыя,
У славного креста у Леванидова,
У славенькой у речки у Смородинки,
Сидит Соловей-разбойник Одихмантьев сын,
Сидит Соловей во сыром дубу,
Свищет Соловей он по-соловьему,
Воскричит-то он, злодей, по-звериному:
Темны лесушки к земле преклоняются,
Все травы-муравы уклетают,
Лазуревы цветочки отсыхают,
Что есть людюшек, все мертвы лежат".
Илья Муромец спущал коня он богатырского,
Поехал по дорожке прямоезжия,
Брал он в руку плеточку шелковеньку,
Бил коня он по тучной бедры,
Вынуждал коня скакать во всю силушку великую.
Пошел его добрый конь богатырский
С горы на гору перескакивать,
С холмы на холму перемахивать,
Мелки реченьки, озерка между ног спущать.
Подбегает он ко Грязи той ко Черныя,
Ко славныя березы ко покляпыя,
Ко тому кресту ко Леванидову,
Ко славненькой речке ко Смородинке.
Как засвищет Соловей-разбойник Одихмантьев сын,
Засвистал-то Соловей по-соловьему,
Воскричал злодей разбойник по-звериному:
Темны лесушки к земле поклонилися,
Что есть людюшек, мертвы лежат,
Ильи Муромца добрый конь потыкается.
Он бил коня по тучной бедры,
Бил коня, сам выговаривал:
"Ай же ты, волчья сыть, травяной мешок!
Ты идти не хошь, али нести не можь?
Не слыхал ты, видно, посвисту соловьего,
И не слыхал ты покрику звериного,
И не видал, видно, ударов богатырских,
Что ты, собака, на корзне потыкаешься!"
Становил коня он богатырского,
Свой тугий лук разрывчатый отстегивал
От правого от стремечка булатного,
Накладывал-то стрелочку каленую,
И натягивал тетивочку шелковеньку,
Спущал-то он в Соловья во разбойника,
Вышиб ему правое око со косицею,
Пал-то Соловей на сыру землю.
Старый казак Илья Муромец
Пристягнул его ко правому ко стремени.
Ко правому ко стремечку булатному.
Он поехал по раздольицу чисту полю,
Ко этому ко гнездышку к соловьему.
И со этого со гнездышка соловьего
Усмотрела его болына дочь Невеюшка,
Говорит Невея таково слово:
"Едет наш батюшка раздольицем чистым полем,
И сидит он на добром коне богатырскоем,
И везет он мужичища деревенщину,
Ко стремени булатному прикована".
Посмотрела его друга дочь Ненилушка,
Говорит Ненила таковы слова:
"Едет наш батюшка раздольицем чистым полем,
И сидит он на добром коне богатырскоем,
И везет он мужичища деревенщину,
Ко стремени булатному прикована".
Посмотрела Пелька, его третья дочь,
Говорила Пелька таковы слова:
"Едет мужичище деревенщина
Раздольицем чистым полем,
И везет-то государя батюшку
К стремени булатному прикована:
Ему выбито право око со косицею.
Ай же, мужевья наши любимые!
Хватайте-тко рогатины звериныя,
Бежите-ка в раздольице чисто поле,
Побейте мужичища деревенщину!"
Эти зятевья соловьиные
Похватали рогатины звериныя.
Выбегали во раздольице чисто поле,
Они хочут бить мужичища деревенщину.
Воскричал Соловей им во всю голову:
"Ай же, зятевья мои любимые!
Побросайте-тко рогатины звериныя,
Вы ведите-тко бога́тыря святорусского
Во мое во гнездышко соловьее,
Кормите ествушкой сахарною,
Пойте его питьицем медвяныим,
Дарите ему дары драгоценные".
Не поехал в гнездышко соловьее,
А поехал он ко городу ко Киеву,
Ко ласкову ко князю ко Владимиру.
Приехал он ко князю на широкий двор,
Становил он коня посеред двора,
Шел он в палатку белокаменну.
А Владимир князь вышел со божьей церквы,
От той от обеденки христовския.
Садился он за столики дубовые,
За тыя за скамеечки окольныя,
Ести ествушек сахарниих,
Пити питьицев медвяныих.
Илья Муромец сшел в палатку белокаменну;
Он крест кладет по-писаному,
Поклон-то ведет по-ученому,
На все на три, на четыре на сторонки поклоняется,
Самому-то князю Владимиру в особину,
И всем его князьям подколенныим.
Стал Владимир князь выспрашивать:
"Ты откулешный, дородний добрый молодец,
Тебя как, молодца, именем назвать,
Звеличать удалого по отечеству?"
Говорил ему Илья таковы слова:
"Есть я из города из Муромля,
Со славного с села Карачарова,
Именем меня Ильей зовут,
Илья Муромец сын Иванович".
Стал Владимир повыспрашивать:
"А давно ли ты повыехал из Муромля,
Ты которою дорожкой ехал в стольно Киев-град?"
Говорил ему Илья таковы слова:
"Стоял-то я заутрену во Муромле,
Поспевал-то к обеденьке в стольно Киев-град.
Дело мое дороженькой замешкалось:
Ехал я дорожкой прямоезжею,
Прямоезжею мимо славен Чернигов-град,
Мимо славную реченьку Смородинку".
Говорил Владимир таковы слова:
"Во глазах, мужик, ты посмехаешься,
Во глазах, мужик, ты подлыгаешься:
Под городом Черниговом стоит силушка неверная,
У речки у Смородинки Соловей-разбойник
Одихмантьев сын.
Свищет-то Соловей по-соловьему,
Кричит злодей разбойник по-звериному".
Говорил Илья таковы слова:
"Владимир, князь стольно-киевский!
Соловей-разбойник на твоем дворе,
И прикован он ко правому ко стремечку к булатному".
Тут Владимир-князь стольно-киевский,
Скорешенько ставал он на резвы ноги,
Кунью шубоньку накинул на одно плечо,
Шапочку соболью на одно ушко,
Скорешенько бежал он на широкий двор,
Подходит он к Соловью к разбойнику,
Говорил он Соловью таковы слова:
"Засвищи-ка, Соловей, по-соловьему,
Воскричи-тко ты, злодей, по-звериному!"
Говорил Соловей князю Владимиру:
"Владимир, князь стольно-киевский!
Я сегодня не у вас ведь обедаю,
Не вас я хочу и слушати,
А обедаю у старого казака Ильи Муромца,
И его хочу я слушати".
Говорил Владимир Илье Муромцу:
"Ай же, старый казак Илья Муромец!
Прикажи-тко засвистать по-соловьему,
Прикажи-тко воскричать по-звериному!"
Говорит Илья Соловью разбойнику:
"Засвищи-тко ты, Соловей, по-соловьему,
Воскричи-ка, Соловей, по-звериному!"
Говорил Соловей Илье Муромцу:
"Ай же ты, старый казак Илья Муромец!
Мои раночки кровавы запечатались,
И не ходят уста мои сахарныя:
Не могу я засвистать по-соловьему,
И не могу я воскричать по-звериному".
Говорил Илья князю Владимиру:
"Владимир, князь стольно-киевский!
Наливай-ка ты чару зелена вина,
Не малую стопу — полтора ведра,
И разводи-тко медами стоялыми,
Подноси-тко ты к Соловью ко разбойнику:
Тут уста его сахарныя расходятся,
И он засвищет нам по-соловьему,
Воскричит он нам по-звериному".
Владимир-князь стольно-киевский
Скорешенько шел в палату белокаменну,
Наливает-то он чару зелена вина,
И не малую стопу — полтора ведра,
Разводил-то медами стоялыми,
Подносил-то к Соловью ко разбойнику.
Соловей-разбойник Одихмантьев сын,
Принимал он эту чару одной рукой,
Испивал эту чару за единый дух".
Говорил ему Илья Муромец —
"Засвищи-тко ты, Соловей, столько вполсвиста соловьего,
Закричи-тко столько в полкрика звериного".
Как засвистал Соловей по-соловьему,
Закричал злодей он по-звериному:
От этого от посвиста соловьего,
От этого от покрика звериного
Очень велик шум пошел.
Темные леса к земле поклонилися.
На теремах маковки покривились,
Околенки хрустальныя порассыпались,
Что есть людюшек, все мертвы лежат,
А Владимир-князь стольно-киевский
Стоит — куньей шубонькой укрывается.
Илье Муромцу это дело не слюбилося.
Садился-то Илья на добра коня,
Ехал Илья в раздольице чисто поле,
Срубил Соловью буйну голову,
Рубил ему головку, выговаривал:
"Полно-тко тебе слезить отцев-матерей,
Полно-тко вдовить жен молодыих,
Полно спущать сиротать малых детушек!"
Тут Соловью и славу поют.

Илья Муромец и Идолище

Приезжал Идолище поганое в стольно Киев-град,
Со грозою со страхом со великиим.
Ко тому ко князю ко Владимиру,
И становился он на княженецкий двор,
Посылал посла ко князю ко Владимиру,
Чтобы князь Владимир стольно-киевский
Ладил бы он ему поединщика,
Супротив его силушки супротивника.
Приходил посланник ко Владимиру,
И говорил посланник таковы слова:
"Ты, Владимир-князь стольно-киевский!
Ладь-ка ты поединщика во чисто поле,
Поединщика и супротивничка с силушкой великою,
Чтобы мог он с Идолищем поправиться".
Тут Владимир-князь ужахнулся,
Приужахнулся да и закручинился.
Говорит Илья таковы слова:
"Не кручинься, Владимир, не печалуйся:
На бою мне-ка смерть не написана,
Поеду я в раздольице чисто поле,
И убью-то я Идолища поганого".
Обул Илья лапо́тики шелковые,
Подсумок одел он черна бархата,
На головушку надел шляпку земли греческой,
И пошел он ко Идолищу к поганому.
И сделал он ошибочку немалую:
Не взял с собой палицу булатныя,
И не взял он с собой сабли вострыя.
Идет-то дороженькой — пораздумался:
"Хошь иду-то я к Идолищу поганому,
Ежели будет не пора мне-ка не времечко,
И с чем мне с Идолищем будет поправиться?"
На тую пору на то времечко,
Идет ему встречу каличище Иванище,
Несет в руках клюху девяноста пуд.
Говорил ему Илья таковы слова:
"Ай же ты, каличище Иванище!
Уступи-тко мне клюхи на времечко,
Сходить мне к Идолищу к поганому".
Не дает ему каличище Иванище,
Не дает ему клюхи своей богатырскоей.
Говорил ему Илья таковы слова:
"Ай же ты, каличище Иванище!
Сделаем мы бой рукопашечный:
Мне на бою ведь смерть не написана,
Я тебя убью, мне клюха и достанется".
Рассердился каличище Иванище,
Сдынул эту клюху выше головы,
Спустил он клюху во сыру землю,
Пошел каличище — заво́рыдал.
Илья Муромец едва достал клюху из сырой земли.
И пришел он во палату белокаменну
Ко этому Идолищу поганому,
Пришел к нему и проздравствовал.
Говорил ему Идолище поганое:
"Ай же ты, калика перехожая!
Как велик у вас бога́тырь Илья Муромец?"
Говорит ему Илья таковы слова:
"Столь велик Илья, как и я".
Говорит ему Идолище поганое:
"По многу ли Илья ваш хлеба ест,
По многу ли Илья ваш пива пьет?"
Говорит Илья таковы слова:
"По стольку Илья ест, как и я,
По стольку пьет Илья, как и я".
Говорит ему Идолище поганое:
"Экой ваш бога́тырь Илья!
Я вот по семи ведр пива пью,
По семи пуд хлеба кушаю".
Говорил ему Илья таковы слова:
"У нашего Ильи Муромца батюшка был крестьянин,
У ёго была корова едучая:
Она много пила-ела и лопнула".
Это Идолищу не слюбилося:
Схватил свое кинжалище булатное,
И махнул он в калику перехожую
Со всея со силушки великия.
И пристранился Илья Муромец в сторонушку малешенько,
Пролетел его мимо-то булатный нож,
Пролетел он на вонную сторону с простеночком.
У Ильи разгорелось сердце богатырское,
Схватил с головушки шляпку земли греческой,
И ляпнул он в Идолище поганое,
И рассек он Идолище на полы.
Тут ему Идолищу славу поют.

Илья, Ермак и Калин-царь

Отсылал татарин туриц на святую Русь,
Отсылал он туриц и наказывал:
"Поезжайте-ка, турицы, на святую Русь,
И ко славному ко городу ко Киеву,
Что-нибудь вы там да проповедайте,
Что деется на матушке святой Руси".
И съехались турицы на святую Русь,
И приехали турицы в стольно Киев-град,
Хоть отдали́-то турицы поганые
Посмотрели на князя на Владимира,
И приехали к татарину поганому.
Стал татарин у них спрашивать:
"Где же вы, мои турицы, были-побыли,
Что же вы, мои турицы, видели?"
Говорят ему турицы таковы слова:
"То мы побыли на матушке святой Руси,
Во славноем во городе во Киеве,
То мы видели во городе во Киеве,
Как со матушки с божьей церквы
Шла девица душа красная,
На руках книгу несла во-евангелье.
Причитаючись она да слезно плакала".
Говорил татарин таковы слова:
"Ай вы глупые турицы, неразумные!
Не девица тут шла душа красная,
А тут шла мать пресвятая богородица,
На руках книгу несла во-евангелье:
Она ведала над Киевом невзгодушку,
Ту она и слезно плакала".
Снаряжается царь Калин со своею силушкой великою,
Посылает он посла в стольно Киев-град,
Ко ласкову ко князю ко Владимиру;
Посылал посла, ему наказывал:
"Поезжай-ка ты, посол, в стольно Киев-град,
Ко ласкову князю ко Владимиру на широкий двор,
И спущай-ка ты коня на посыльный двор,
Сам пойди в палату белокаменну.
Креста не клади по-писаному,
Поклонов не веди по-ученому,
И не бей челом на все стороны,
Ни самому-то князю Владимиру,
Ни его князьям подколенныим,
И полагай-то ты грамоту посыльную на золот стул,
И пословесно князю выговаривай:
Очистил бы он улицы стрелецкие,
И все большие дворы княженецкие,
Чтобы было где стоять царю Калину
Со своею силушкой великою".
Приезжал посол в стольно Киев-град,
Ко князю Владимиру на широкий двор,
Спущает коня на посыльный двор,
Сам идет в палату белокаменну.
На пяту он дверь поразмахивал,
Креста он не клал по-писаному,
И не вел поклонов по-ученому,
Ни самому-то князю Владимиру,
И ни его князьям подколенныим,
Полагал он грамоту посыльную на золот стул,
И пословечно он, собака, выговаривал:
"Ты, Владимир, князь стольно-киевский!
Приочисти-тко улицы стрелецкие,
И все дворы княженецкие,
Чтобы было где жить царю Калину
Со своею силушкой великою".
Поскорешенько посол поворот держал,
Садился он скорехонько на добра коня,
И он поехал по раздольицу чисту полю.
А Владимир-князь в палатах княженецкиих
Он сидит да приужахнулся;
Говорит Владимир таковы слова:
"Как на почестный пир-пированьице
Съезжаются многие русские могучие богатыри
Ко славному ко князю ко Владимиру;
Как теперь ведают на Киеве невзгодушку,
Так не едут они ко князю ко Владимиру,
Сидят в своих палатах белокаменных,
Во комнатах во богатырскиих!"
На пяту тут двери растворилися,
Приходит молодец в палату белокаменну,
Крест он кладет по-писаному,
Поклон ведет по-ученому,
На все на три на четыре на сторонки поклоняется,
Самому князю Владимиру в особину,
И всем его князьям подколенныим.
Сам он пословечно выговаривает:
"Ласковый Владимир, князь стольно-киевский!
Послан я из за́ставы Московскоей!
У русских у могучиих богатырей
Есть подогнано литвы много поганыя
Ко славному ко городу ко Киеву.
Так ты накладывай первы мисы чиста серебра,
Другия мисы красна золота,
Третьи мисы скатна жемчуга,
Отошли-тко эти мисы во чисто поле
Ко тому татарину поганому,
Чтобы дал нам поры-времени на три месяца
Очистить улицы стрелецкие
И все великие дворы княженецкие".
Тут Владимир князь стольно-киевский
Шел скорешенько на погреба глубокие,
Накладывал первы мисы чиста серебра,
А другия мисы красна золота,
А третьи мисы скатна жемчуга.
И повез тихий Дунаюшка Иванович
Эти мисы ко татарину поганому.
Дал-то им татарин поры-времени,
Поры-времени дал на три месяца
Приочистить улицы стрелецкия
И все великие дворы княженецкие.
В тую порушку в то времечко
Ко славному ко князю ко Владимиру
Приходит еще молодец в палату белокаменну,
На пяту он двери поразмахивает,
Крест он кладет по-писаному,
Поклон ведет по-ученому,
На все три-четыре на сторонки поклоняется,
Самому князю Владимиру в особину
И всем его князьям подколенныим.
Сам он пословечно выговаривает:
"Дядюшка Владимир, князь стольно-киевский!
Дай-ка мне прощеньице-благословленьице
Повыехать в раздольице чисто поле,
Поотведать мне-ка силушки поганого".
Говорил ему Владимир, князь стольно-киевский:
"Ай же ты, любимый мой племничек,
Молодой Ермак Тимофеевич!
Не дам тебе прощеньица-благословленьица
Повыехать в раздольице чисто поле,
Поотведать силушки поганого.
Ты, Ермак, младешенек,
Младешенек, Ермак, глупешенек.
Молодой Ермак, ты лет двенадцати,
На добром коне-то ты не езживал,
В кованом седле ты не сиживал,
Да и палицы в руках не держивал,
Ты не знаешь спонаровки богатырския,
Тебя побьет литва поганая.
И не будет-то у нас богатыря,
То нам не́ на кого будет понадеяться".
Говорит Ермак, поклоняется:
"Ай же ты, дядюшка мой родный,
Владимир, князь стольно-киевский!
Когда не дашь мне прощеньица-благословленьица
Повыехать в раздольице чисто поле,
Поотведать силушки поганого,
Так дай-ка мне прощеньице-благословленьице
Повыехать в раздольице чисто поле,
Посмотреть только на силушку поганую".
Дал ему дядюшка прощеньице-благословленьице
Повыехать в раздольице чисто поле,
Посмотреть на силушку поганую.
Шел он во свою палату белокаменну,
Одевал-то одежицу забранную;
И шел он, Ермак, на широкий двор,
Седлал добра коня богатырского,
Заседлывал коня, улаживал,
Подкладал он потничек шелковенький,
Покладал на потничек седелышко черкасское,
Подтянул подпружики шелковыя,
Полагал стремяночки железа булатного,
Пряжечки полагал чиста золота,
Не для красы, Ермак, для угожества,
А для-ради укрепы богатырския:
Подпруги шелковые тянутся, — они не рвутся,
Стремяночки железа булатного гнутся, — они не ломятся,
Пряжечки красна золота они мокнут, — не ржавеют.
Садился Ермак на добра коня,
Берет с собой палицу булатную,
Берет вострое копье он муржамецкое.
Он повыехал в раздольице чисто поле,
Посмотрел на силушку поганого:
Нагнано-то силушки черным-черно,
Черным-черно, как черного ворона.
И не может пропекать красное солнышко
Между паром лошадиным и человеческим.
Вёшниим долгиим денечком
Серому зверю вокруг не обрыскати,
Меженныим долгиим денечком
Черну ворону этой силы не обграяти,
Осенниим долгиим денечком
Серой птице вокруг не о́блететь.
Посмотрел Ермак на силушку великую,
Его сердце богатырско не ужахнулось.
Он зовет себе бога на помочь,
Въехал-то он в силушку великую,
Стал он эту силушку конем топтать,
Конем топтать, копьем колоть.
Бьет он эту силушку, как траву косит,
И бился целыя суточки,
Не едаючись и не пиваючись,
И добру коню отдуху не даваючись.
А в нем силушка велика не уменьшилась,
И в нем сердце богатырско не ужахнулось.
В двадцать четыре часика положенныих
Побил он эту силушку великую:
Этой силы стало в поле мало ставиться.
На той Московской на заставе,
На славной на Скат-горе на высокия,
Стояло двенадцать богатырей без единого.
Говорил тут старый казак Илья Муромец:
"Ай же, братьица мои крестовые,
Славные богатыри святорусские!
Мы стоим на славной Московской на заставе,
Думаем мы думушку великую,
Как нам приступить к этой силушке поганого.
А молодой Ермак Тимофеевич
Бьется он целыя суточки.
Не едаючись и не пиваючись,
И добру коню отдуху не даваючись.
Поезжай-ка ты, Алешенька Попович, во чисто поле,
Наложи-тко храпы крепкие
На него на плечики могучия,
Окрепи-тко его силушку великую,
Говори-тко ты ему таковы слова:
"Ты, Ермак, позавтракал,
Оставь-ка нам пообедати".
Выехал Алеша Попович в чисто поле
Ко славному богатырю святорусскому,
Наложил он храпы крепкие
На него на плечики могучия:
Он первые храпы поо́борвал.
Налагал Алешенька Попович храпы другие:
Он другие храпы поо́борвал.
Налагал Алеша храпы третьии:
Он и третьи храпы пооборвал.
Поскорешенько Алеша поворот держал,
Приезжал на Скат-гору высокую,
Говорил Алеша таковы слова:
"Ай же, старый казак Илья Муромец!
Хоть-то был я во раздольице чистом поле,
То я не мог приунять богатыря святорусского,
И не мог укротить его силушки великия:
Он трои храпы мои пооборвал".
Говорил Илья Муромец таковы слова:
"Поезжай-ка ты, Добрынюшка Микитинец,
Поскорешенько в раздольице чисто поле,
Наложи-тко храпы крепкие
На него на плечики могучия,
Окрепи-тко его силушку великую,
Говори-тко ему таковы слова:
"Ты, Ермак, позавтракал,
Оставь-ка нам пообедати".
Выезжал Добрыня во чисто поле,
Ко славному богатырю святорусскому,
Наложил он храпы крепкие
На него на плечики могучия:
Он первые храпы пооборвал.
Налагал Добрыня храпы другие:
Он другие храпы пооборвал.
И налагал Добрыня храпы третьи:
Он и третьии храпы пооборвал.
Поскорешенько Добрыня поворот держал,
Приезжал на Скат-гору высокую,
Говорил Добрыня таковы слова:
"Ай же, старый казак Илья Муромец!
Хоть-то был я во раздольице чистом поле,
То не мог я приунять богатыря святорусского,
И не мог укротить его силушки великия:
Он трои храпы мои пооборвал".
Тут старый казак Илья Муромец
Сам скорешенько садился на добра коня,
Он ехал скоро-наскоро в раздольице чисто поле,
Подъехал к богатырю святорусскому,
Наложил он свои храпы крепкие
На него на плечики могучия,
Прижимал его к своему ретивому сердечушку,
Говорил он ему таковы слова:
"Ай же, млад Ермак Тимофеевич!
Ты, Ермак, позавтракал,
Оставь-ка нам пообедати,
Прикроти-тко свою силушку великую".
Тут молодой Ермак Тимофеевич,
Со этиих побоев со великиих,
Со этиих с ударов со тяжелыих,
Кровь-то в нем была очень младая,
Тут молодой Ермак он преставился.
Тут старый казак Илья Муромец
Ехал он на Скат-гору высокую,
Брал свою дружинушку хоробрую,
Двенадцать богатырей без единого,
Сам-то Илья во двенадцатых.
Поехали раздольицем чистым полем:
От них Литва поганая в побег пошла.
Тут они спрятали татарина поганого.
Этот-то татарин поганыий
Давает им заповедь великую,
И пишет с ними заповедь он крепкую:
Будет платить дани-выходы
Князю Владимиру искон до веку.

Илья Муромец и дочь

На славной на Московской на заставе
Стояло двенадцать богатырей без единого.
По них, по славной Московской заставе,
Пехотою никто не прохаживал,
На добром коне никто не проезживал,
Серый зверь не прорыскивал,
Птица черный ворон не пролетывал.
Проехала поленичища удалая,
Конь под нею, как сильна гора,
Поленица на коне, как сенна копна,
И надета на головушку у ней шапочка пушистая,
Пушистая шапочка и завесистая:
Спереду-то не видать лица румяного,
И сзаду не видно шеи белая.
Она ехала, собака, насмеялася,
Не сказала божьей помочи богатырям,
Проехала в раздольице в чисто поле,
Стала по-соловьему посвистывать,
И стала-то во всю голову покрикивать,
Кличет-выкликает поеинщика,
Супротив себя да супротивника:
"Ежели Владимир-князь стольно-киевский,
Не даст он мне поединщика,
Супротив меня да супротивника,
Самого-то я Владимира под меч склоню,
Под меч склоню да голову срублю,
Церных мужичков-то всех повырублю,
Божьи церквы все на дым спущу".
Стоят богатыри пораздумались.
Говорит-то старый казак Илья Муромец:
"Ай же вы, братьица мои крестовые,
Дружинушка добрая, хоробрая!
Стоим мы на славной Московской на заставе;
По той ли по славной Московской заставе
Пехотою никто не прохаживал,
На добром коне никто не проезживал,
Серый зверь не прорыскивал,
Птица черный ворон не пролетывал.
Проехала поленичища удалая,
Ехала, собака, в глазах насмеялася,
Не сказала божьей помочи богатырям.
На головке у ней шапочка пушистая,
Пушистая у ней шапочка и завесистая:
Спереду-то не видать лица румяного,
И сзаду не видно шеи белыя.
Ездит-то она по роздольицу чисту полю,
Посвистывает она по-соловьему,
Покрикивает она во всю голову,
Выкликает она поединщика,
Супротив себя да супротивника.
Кого же нам послать в раздольице в чисто поле
Поотведати-то силы у поганого?"
"Послать молода Алешеньку Поповича".
Повыехал Алеша во чисто поле,
Посмотрел на поленицу (из)-за сыра дуба,
То не смей он к поленице и подъехати;
Поскорешенько Алеша поворот держал,
Говорил-то Алеша таковы слова:
"Ай же братьица мои крестовые!
Хоть был-то я в раздольице чисто́м поле,
Посмотрел на поленицу (из)-за сыра дуба,
И не смей я к поленице и подъехати,
И не смел-то ея силушки отведати".
"Послать молода Добрынюшку Никитинца".
Повыехал Добрыня во чисто поле,
Подъехал к поленице ко удалыя,
То не смей у ней он силушки отведати,
Поскорешеньку Добрыня поворот держал,
И приехал он на Скат-гору высокую,
И говорил-то Добрыня таковы слова:
"Хоть был-то я в раздольице чистом поле,
Посмотрел на поленицу на удалую:
На правой-то руке сидит со́ловей,
На левой-то руке жавроленочек.
Не смел я к поленичище подъехати,
Не смел я у ней силушки отведати".
Говорил старый казак Илья Муромец:
"А на бою-то мне-ка смерть не писана:
Поеду я в раздольице чисто поле,
Поотведаю я силы у поганого".
Садится-то Илья на добра коня,
Поезжает он со Скат-горы высокия.
Говорил ему Добрынюшка Никитинец:
"Ай же ты, старый казак Илья Муромец!
Поезжаешь ты в раздольице чисто поле,
На этыи побои на смертные,
На этыи удары на тяжелые:
Нам куда велишь идти да куда ехати?"
Говорил-то старый казак Илья Муромец:
"Ай же братьица мои крестовые!
Поезжайте-тко на гору Сорочинскую,
Посмотрите-тко на драку богатырскую:
Когда надо мною будет безвременьце,
Поспешайте-то, братьица, ко мне на выруку".
Он ехал по раздольицу чисту полю,
И подъехал он под гору Сорочинскую,
Сходил там с добра коня богатырского,
И вшел-то он на гору Сорочинскую,
Посмотрел на поленичище удалое:
Ездит поленица по чисту полю,
Ездит поленица в поле, тешится,
Шутит она шуточку немалую, —
Кидает она палицу булатную
Под этую под облаку ходячую,
Подъезжает-то она на добром коне,
Подхватит эту паличку одной рукой,
То как лебединыим перышком поигрывает.
И не велика эта палица булатная,
Весом-то она да девяноста пуд.
У старого казака Ильи Муромца
Его сердце богатырское приужахнулось.
Сходил он с горы Сорочинския,
Приходил он к доброму коню богатырскому,
Пал-то он на бедра лошадиная,
И говорил-то он таковы слова:
"Ай же ты, мой бурушко косматенькой!
Послужи-тко ты мне верою и правдою,
Послужи-тко по-старому и по-прежнему,
Чтоб не побил бы нас поганый во чистом поле,
Не срубил бы он моей буйной головушки,
Не распластал бы моей он груди белыя,
Хоть на бою мне смерть не писана,
Переступит сила через велик закон".
Садился-то Илья на добра коня,
Он ехал раздольицем чистым полем
И наехал поленичищу удалую,
Он подъехал к поленице со бела лица.
Становили они коней богатырскиих,
Они сделали сговор да промежду собой,
Что разъехаться с раздольица чиста поля
На своих на добрых конях богатырскиих,
Приударити во палицы булатныя.
Разъехались с раздольица чиста поля
На своих на добрых конях богатырскиих,
Приударили во палицы булатный,
Они друг друга били нежалухою
И со всея силы богатырския,
И били они друг друга по белым грудям,
Как под ними были доспехи очень крепкие:
У них палицы в руках-то погибалися,
По маковкам отломилися;
Они друг друга не сшибли со добрых коней,
Они друг друга не били, не ранили,
Никоторого местечка не кровавили.
Становили добрых коней богатырскиих,
Они сделали сговор да промежду собой,
Что разъехаться с раздольица чиста поля
На своих на добрых конях богатырскиих,
Приударить надо в копья муржамецкия,
Как разъехались с раздольица чиста поля,
Приударили во копья муржамецкия,
Они друг друга били по белой груди,
По белой груди били нежалухою
И со всея силы богатырския;
Под ними доспехи были очень крепкие:
У них копья в руках погибалися,
По маковкам копья отломилися;
Они друг друга не сшибли со добрых коней,
Они друг друга не били, не ранили,
Никоторого местечка не кровавили.
Становили добрых коней богатырскиих
И сходили со добрых коней на матушку сыру землю:
Надо биться молодцам им боем-рукопашкою
И отведать надо силушки великоей.
Эта поленичища удалая,
Она была зла-догадлива,
Подходила ко богатырю могучему,
Старому казаку Илье Муромцу,
Подхватила-то его на косу бедру,
И сдынула выше го́ловы,
И ступила на белую грудь,
И берет свою рогатину звериную,
Заносила руку правую выше головы
И спустить хотела ниже пояса.
Тут по божьему повелению
Рука правая в плечи застоялася,
В очах у ней свет помущается;
Она стала у бога́тыря выспрашивать:
"Ты скажи-то мне, богатырь, святорусский!
Как-то молодца по имени зовут,
Звеличают удалого по отечеству?"
На бою-то Илье смерть не написана.
Разгорелось его сердце богатырское:
Как отмахнет свою руку правую,
И сшиб он поленицу со бело́й груди.
Он скорешенько скочил да на резвы ноги,
Схватил-то поленицу за желты кудри,
Сдынул он поленицу выше головы,
Спустил-то на матушку сыру землю,
Ступил он поленице на белы груди,
Берет свой нож булатный во белы руки,
Заносил он ручку правую выше головы
И спустить ю хочет ниже пояса.
Права рученька его в плече застоялася,
Во ясных очах свет помущается;
Стал у поленицы выспрашивати:
"Скажи-ка мне, поленица, попроведай-ка,
Ты с коёй земли, да ты с коей Литвы,
Как поленицу именем зовут,
Звеличают удалую по отечеству?"
Говорила поленица таковы слова:
"Ай же ты, старая базыга новодревняя!
Тебе просто надо мною насмехатися,
Как стоишь ты над моею грудью белою,
Во руках держишь кинжалище булатное!
Есть бы была я на твоей белой груди,
Пластала бы я твои груди белыя,
Доставала бы твое сердце со печенью,
И не спросила бы ни батюшка, ни матушки,
Ни твоего роду и ни племени".
Берет свой нож; булатный во белы руки,
Заносил он ручку правую выше головы
И спустить ю хочет ниже пояса.
Права рученька его в плече застоялася,
Во ясных очах свет помущается,
Стал у поленицы выспрашивати:
"Скажи-ка мне, поленица, попроведай-ка,
Ты с коей земли да ты с коей Литвы,
Как поленицу именем зовут,
Звеличают удалую по отечеству?"
Говорила поленица таковы слова:
"Ай же ты, старая базыга новодревняя!
Тебе просто надо мною насмехатися,
Как стоишь ты над моею грудью белою,
Во руках держишь кинжалище булатное!
Есть бы была я на твоей белой груди,
Пластала бы я твои груди белыя,
Доставала бы твое сердце со печенью,
И не спросила бы ни батюшка, ни матушки,
Ни твоего роду и ни племени".
Берет свой нож булатный во белы руки,
Заносил он ручку правую выше головы
И спустить ю хочет ниже пояса.
Права рученька его в плече застоялася,
Во ясных очах свет помущается,
Стал у поленицы выспрашивати:
"Скажи-ка мне, поленица, попроведай-ка,
Ты с коей земли да ты с коей Литвы,
Как поленицу именем зовут,
Звеличают удалую по отечеству?"
Говорила поленица и заплакала:
"Ай же, удаленький дородный добрый молодец!
Есть-то я из темно́й орды, хоробро́й Литвы,
Есть-то я вдовина дочь;
У меня была матушка калачница,
Калачи пекла, поторговывала,
Тем меня и воспитывала;
И я возросла до полного до возраста,
Имею силу великую в могучих плечах.
Избирала я коня богатырского,
И послала меня матушка
На славну на святую Русь
Проповедати про батюшка".
Старый казак Илья Муромец
Скорешенько соскочил со белых со грудей,
Берет ю за ручушки за белыя
И за нея за перстни за злаченые,
Становил-то ю да на резвы ноги,
Целовал он ю во уста во сахарныя,
И говорил он с ней таковы слова:
"Жил я в хороброй Литве
По три году поры-времени,
Выхаживал дани-выходы от князя Владимира,
И жил я у твоей родителя у матушки,
Спал я на кроватке на тесовыя,
На той на перинке на пуховоей,
У нея у самой на правой на ручке".
И называл ю дочерью себе любимою.
Они сели на добрых коней богатырскиих
И поехали по славну по раздольицу чисту полю
И в раздольице чистом поле разъехались.
Старый казак Илья Муромец
После бою, после драки великия
Пораздернул шатер беленький полотняный,
Лег он спать да прохлаждатися
А поленица-то удалая,
Она ездит во чистом поле,
Сама она да и пораздумалась:
"Хоть я ездила на матушку святую Русь,
То я сделала насмешку на святой Руси:
Он называл мою-то матку б..,
А меня-то назвал вы...й.
А поеду я ко городу ко Киеву,
И наеду я бога́тыря в чистом поле,
Убью-то я богатыря в чистом поле,
Не спущу этой насмешки на святой Руси".
Подъезжает к шатру беленькому полотняну,
Бьет она рогатиной звериной по белу шатру,
Со всея со силы богатырския.
Отлетел-то шатер беленькой в чисто поле:
Спит Илья Муромец, высыпается,
Не прохватится ото сна богатырского.
Ревет-то его добрый конь, бурушко косматенький,
Бьет во матушку во сыру землю
Правою ногою переднею:
Мать сыра земля продрыгивает,
Илья Муромец он спит, не прохватится,
Над собой невзгодушки не ведает.
Эта поленичища удалая
Бьет рогатиной звериною по его белой груди:
У Ильи-то чуден крест на вороте,
Не малый крест — полтора пуда.
Пробудился он от звона от крестового,
Скинул свои очи ясныя:
Стоит поленичища на добром коне
На́д верхом, как сильна гора,
И бьет его рогатиной звериной по бело́й груди.
Отмахнул свою он руку правую,
Он отшиб коня-то от белой груди;
Скорешенько скочил Илья на резвы ноги,
Схватил он поленицу за желты кудри,
Сдынул он поленицу выше головы,
Спустил он поленицу о сыру землю,
Спустил он поленицу, выговаривал:
"Не твой-то кус да не тебе-то есть,
И не тебе убить Илью Муромца!"
Ступил он поленице на леву ногу,
И подернул поленицу за праву ногу,
Он ю надвое поро́зорвал.
Первую частиночку рубил он на мелки куски,
И рыл он по раздольицу чисту полю,
Кормил эту частиночку серым волкам;
А другую частиночку рубил он на мелки́ куски,
Рыл он по раздольицу чисту повю,
Кормил он частиночку черным воронам.
Тут поленице и славу поют.

Добрыня и Василий Казимиров

У ласкова князя у Владимира
Был хорош пир-пированьице
На многих князей, на бояр,
На русских могучиих богатырей.
Все на пиру наедалися,
Все на пиру напивалися,
Все на пиру порасхвастались:
Богатырь хвастает силушкой великою,
Иный хвастает добрым конем,
Иный хвастает бессчетной золотой казной,
А разумный хвастает родной матушкой,
А безумный хвастает молодой женой.
Сам Владимир-князь по горенке похаживает,
Пословечно государин выговаривает:
"Красное солнышко на вечере,
Хорош честен пир идет на веселе,
И все добры молодцы порасхвастались;
А мне, князю Владимиру, чем будет похвастати?
Кого послать, братцы, из вас повыехать
Во дальний во земли в Сорочинския
К королю-то Бутеяну Бутеянову:
Отнести-то надоть дани-выходы
За старые годы и за нынешни,
И за все времена за досюлешны,
Неполна государю за двенадцать лет,
Двенадцать лебедей и двенадцать креченей,
И отвезти еще грамоту повинную?"
Все богатыри за столиком утихнули,
Приутихнули да приумолкнули,
Приумолкнули все, затулялися,
Большая тулица — за середнюю,
А середняя тулица — за меньшую,
А от меньшей тулицы ответов нет.
Из-за этих за столичковдубовыих,
Из-за этих скамеечек окольниих
Вышел старый Пермил сын Иванович,
Понизешенько он князю поклоняется:
"Владимир, князь стольно-киевский!
Бласлови мне-ка, государин, словцо вымолвить!
Знаю я, кого послать повыехать
Во этыя во земли во дальныя,
Во этыя во земли Сорочинския
К королю-то Бутеяну Бутенову
Отнести дани и выходы
За старые годы и за нынешни,
И за все времена за досюлешны,
Исполна государю за двенадцать лет,
И еще отвезти грамоту повинную:
Послать молода Васильюшка Кази́мирова".
Владимир князь стольно-киевский,
Берет он чару во белы руки,
Наливает он чару зелена вина,
Не малую стопу — полтора ведра,
Разводил медами он стоялыми,
Подносил к Васильюшку Казимирову.
Молодой Васильюшка Казимирович,
К делу он идет, — не ужахнется:
Он скорешенько вставал-то на резвы ноги,
Принимал эту чарочку в белы руки,
Принимал эту чарочку одной рукой,
Выпивал эту чарочку одним духом,
Понизешенько сам князю поклоняется:
"Владимир-князь стольно-киевский!
Везу я дани-выходы:
Столько дай-ка мне во товарищах
Моего-то братца крестового,
Молода Добрынюшку Микитинца".
Владимир-князь стольно-киевский,
Наливал он чару зелена вина,
Немалую стопу — полтора ведра,
Разводил медами он стоялыми,
Подносил к Добрынюшку Никитинцу.
Молодой Добрынюшка Никитинец,
К делу он идет, — не ужахнется:
Он скорешенько вставал-то на резвы ноги,
Принимал эту чарочку в белы руки,
Принимал эту чарочку одной рукой,
Выпивал эту чарочку одним духом,
Понизешенько сам князю поклоняется:
"Владимир-князь стольно-киевский!
Еду я в товарищах с Васильюшком Казимировым,
И везу я дани-выходы:
Столько дай-ка нам еще ты во товарищах
Моего-то братца крестового,
Молода Иванушка Дубровица, —
Ему, Иванушку, коней седлать,
Ему, Иванушку, расседлывать,
Ему плети подавать и плети принимать".
Владимир-князь стольно-киевский
Наливает чару зелена вина,
Не малую стопу — полтора ведра,
Разводил медами он стоялыми,
Подносил Иванушку Дубровицу.
Молодой Иванушка Дубрович,
К делу он идет, — не ужахнется:
Он скорешенько вставал-то на резвы ноги,
Принимал эту чарочку одной рукой,
Выпивал эту чарочку одним духом,
Понизешенько он князю поклоняется:
"Владимир-князь стольно-киевский!
Еду я в товарищах к Васильюшку Казимирову
И к молоду Добрынюшку Микитинцу".
Становились они на резвы ноги,
И говорил Васильюшка Казимиров:
"Владимир-князь стольно-киевский!
Поди-тко ты на погреба глубокие,
Неси-тко ты дары драгоценные:
Двенадцать лебедей, двенадцать креченей,
И еще неси ты грамоту повинную".
Владимир-князь стольно-киевский
Скорешенько пошел на погреба глубокие,
Принес он дары драгоценные:
Двенадцать лебедей, двенадцать креченей,
И еще принес он грамоту повинную.
Брал-то дары Васильюшко под пазушку.
И они господу богу помолилися,
На все стороны низко поклонилися,
Самому Владимиру в особину,
И выходили из палаты белокаменной
На славный стольно Киев-град.
И они думали думушку с общая:
Надо идти в свои палаты белокаменны,
Седлать-то коней богатырскиих
И одевать себе одёжицы дорожния,
Хоть дорожния одёжицы, — драгоценныя.
Они сделали сговор промежду собой,
Где съехаться в раздольице чистом поле,
На тех на дороженьках крестовыих
У славного у сыра дуба у Невина,
У того у каменя у Латыря.
Пошли они в палаты белокаменны.
Молодой Добрынюшка Микитинец
Как вшел в свои палаты белокаменны
Ко своей родителю ко матушке,
К честной вдове Офимье Александровне,
Говорил-то ей Добрыня таковы слова:
"Свет ты государыня, родна моя матушка,
Ты честна вдова Офимья Александровна!
Ты бессчастного спородила Добрынюшку!
Лучше бы ты спородила Добрынюшку
Белым камешком горючиим,
Ты бы выстала на Скат-гору высокую,
Ты бы бросила в Киян-море глубокое:
Там лежал бы этот камешек век по веку,
Век по веку без шевелимости.
Нет, так бы спородила Добрынюшку
На гору Сарачинскую деревинкою,
Не для красы, не для угожества,
А для-ради приезда богатырского:
Ко этому бы ко деревцу
Съезжалися русские могучие богатыри,
И стояла бы эта деревиночка век по веку,
Век по веку без шевелимости.
Еще нет, так бы Добрынюшку спородила
Во славную во матушку Непру-реку,
Во Непру-реку да гоголинкою:
Стояла бы там эта гоголиночка век по веку,
Век по веку без шевелимости".
Говорила честна вдова и заплакала:
"Ай же ты, свет мое чадо милое,
Молодой Добрынющка Никитинец!
Есть бы знала над тобою невзгодушку,
Тебя возрастом бы Добрынюшку спородила
Во старого казака в Илью Муромца;
А силушкой Добрынюшку спородила
Во славного Самсона во богатыря;
Тебя бы смелостью Добрынюшку спородила
Во смелого богатыря Алешеньку Поповича;
Красотою бы спородила Добрынюшку
Во славного во князя во Владимира".
Стоит Добрынюшка и поклоняется:
"Свет ты государыня, родная моя матушка,
Честная вдова Офимья Александровна!
Дай-ка мне прощеньице с благословеньицем
На тые на веки нерушимые".
Сидит она — горько заплакала
И дала ему прощеньице с благословеньицем
На тые на веки нерушимые.
Пошел Добрынюшка Никитинец,
Одел себе одежицу дорожную,
Хоть дорожную одежицу, — драгоценную,
И брал с собой одежицы запасныя,
Не малешенько одежицы он брал — на двенадцать лет.
Сшел-то Добрынюшка на широкий двор,
Стал добра коня Добрынюшка заседлывать,
Стал заседлывать да стал улаживать.
Под седелышко черкасское
Полагал потничек он шелковенький,
И полагал-то он седелышко черкасское,
Черкасское седелышко не держаное:
Обсажено тое седелышко есть камешком,
Дорогим камешком самоцветныим,
Самоцветныим камешком обзолоченным;
Он подпруженьки подтягивал шелковеньки,
Стремяночки полагал железа он булатного,
Пряжечки-то полагал красна золота,
Все не для красы, для угожества, —
А для-ради крепости богатырския:
Подпруженьки шелковеньки тянутся, — так они не рвутся,
Булат-железо гнется-то — не ломится,
Пряжечки красна золота они мокнут — не ржавеют.
Садится тут Добрыня на добра коня,
Хотит ехати Добрыня с широка двора.
Говорит его родитель-матушка,
Честна вдова Офимья Александровна:
"Ай же ты, моя любезная семеюшка,
Молода Настасья дочь Микулична!
Ты чего сидишь во тереме, в златом верху?
Али над собой невзгодушки не ведаешь?
Закатается-то наше красное солнышко
За эти за лесушки за темные
И за тыя за горы за высокия:
Съезжает-то Добрыня с широка двора.
Поди-ка ты скоренько на широкий двор,
Зайди-ка ты к Добрыне с бела личика,
Подойди к нему ко правому ко стремечку булатному,
Говори-ка ты Добрыне не с упадкою:
"Куда, Добрыня, едешь, куда путь держишь,
Скоро ль ждать нам велишь, когда сожидать,
Когда велишь в окошечко посматривать?"
Молодая Настасья Микулична
Скорешенько бежала на широкий двор
В одной тонкой рубашечке без пояса,
В одних тонкиих чулочиках без чоботов,
Зашла она к Добрынюшке с бела личика,
Подошла к его ко правому ко стремечку булатному
И говорила-то ему да не с упадкою:
"Свет ты моя любимая сдержавушка,
Молодой Добрынюшка Микитинец!
Далече ли едешь, куда путь держишь?
Скоро ль ждать нам велишь, когда сожидать,
Ты когда велишь в окошечко посматривать?"
Говорит-то ей Добрыня таковы слова:
"Ай же ты, любимая семеюшка,
Молода Настасья Микулична!
Когда ты стала у меня выспрашивать,
Я стану про то тебе высказывать:
Перво шесть годов поры-времени — то жди за меня,
Друго шесть годы поры-времени — подожди за себя,
Исполнится того времени двенадцать лет,
Тогда прибежит мой богатырский конь
На ваш ли на вдовиный двор,
Ты в тую пору-времечко
Сходи-тко в мой зеленый сад,
Посмотри на мое сахарное на деревцо:
Налетит тогда голубь со голубушкою,
И будут голубь со голубушкою погуркивать:
Побит-то Добрынюшка в чистом поле,
Поотрублена его буйна головушка
И пораспластнаны Добрынины груди белыя.
Так в тую пору-времечко
Хоть вдовой живи, а хоть замуж; поди,
Не ходи-тко только замуж за богатыря,
За смелого Олешеньку Поповича,
За того за бабьего насмешника:
Олешенька Попович мне названый брат".
Только видели молодца на коне сядучись,
А не видели со двора его поедучись.
Со двора-то он поехал не воротами,
То он с города-то ехал не дорожкою,
Ехал через стены городовыя.
Как он повыехал в раздольице чисто поле,
Похотел он испытать добра коня богатырского,
Поотведать его силушки великия:
Брал он плеточку шелкову во праву руку,
Бил-то он плеткою по тучной бедры
Изо всея силушки великия,
Давал ему удары он тяжелые, —
Пошел его добрый конь чистым полем,
Стал он по раздольицу поскакивать,
С горы на гору он перескакивать,
С холмы на холму перемахивать,
Мелкия озерка-реченьки промеж ног спущал.
Так не молния тут по чисту полю промолвила,
Проехал-то Добрыня на добром коне.
Подъехал он к сыру дубу ко Невину,
Ко славному ко камени ко Латырю,
Наехал-то своих братьицев крестовыих,
Дружинушку хоробрую.
Они съехались молодцы, поздоровкались,
Становили добрых коней богатырскиих,
Сходили молодцы с добрых коней,
Погуляли они по полю пехотою,
Они думушку-то думали за общая,
Они звали себе бога на помочь
И, во-вторых, еще пречисту богородицу.
Садились молодцы-то на добрых коней,
Брали они верный план во ясны очи
И поехали раздольицем чистым полем.
В день едут по красному по солнышку,
В ночь едут по светлому по месяцу.
Времечко-то идет день за день,
День за день, как трава растет,
Год за год, как вода текет,
Прошло-то поры-времечка по три году.
Съехали во орды-то во дальныя,
Во этую во землю в Сорочинскую,
Во тыя места во неверныя.
Приехали к королю Бутеяну на широк двор,
Соскочили молодцы они с добрых коней.
Молодой Васильюшка Казимиров
Отстегнул свое копье мурзамецкое
От правого от стремени булатного,
Спустил копье во матушку сыру землю вострым концом,
Он пристегивал добрых коней и привязывал,
А никого он к коням не приказывал,
Да и не спущал он коней на посылен двор.
Брал он даровья под пазушку,
Сам пошел в палаты белокаменны
Со своей дружинушкой хороброю;
Пришел он в палату белокаменну,
На пяту он двери поразмахивал,
Ступил он своей ножкой правою во эту палату белокаменну,
Ступил он со всея со силы богатырския:
Все столики в палате сворохнулися,
Все околенки хрустальны порассыпались,
Все татаровья друг на друга оглянулися.
Как вошли они в палату белокаменну,
Они господу богу помолилися.
Крест-от клали по-писаному,
Вели они поклоны по-ученому,
На все на три, на четыре на сторонки поклонялися,
Самому-то королю в особину,
И всем его князьям подколенныим,
Полагали они дани-выходы на золот стол
К королю-то Бутеяну Бутеянову:
Двенадцать лебедей, двенадцать креченей,
И положили еще грамоту повинную.
Король Бутеян Бутеянович
Принимает эти дани за двенадцать лет
И принимает грамоту повинную,
И относит на погреба глубокие;
И садит он богатырей с собою за единый стол,
То не ествушкой кормит их сахарною,
Да и не питьицем поит он их медвяныим,
Говорил им король таковы слова:
"Ай же вы, удаленьки дородни добры молодцы,
Богатыри вы святорусские!
Кто из вас горазд играть в шашки-шахматы,
Во славны во велеи во немецкий?"
Говорил ему Васильюшка Казимирович:
"Ай же король Бутеян Бутеянович!
Я не знал твоей утехи королевския
И не знал твоей ухватки богатырския, —
А у нас все игроки дома оставлены;
Столько мы надеемся на спаса и пресвятую богородицу,
Bo-третьих, на младого Добрынюшку Микитинца".
Приносили к ним доску шашечну.
Молодой Добрынюшка садился за золот стол,
Стал играть с королем в шашки-шахматы,
Во славны во велеи во немецкия.
Со тоя он великия горячности
На той дощечке на шашечной
Просмотрел ступень шашечный, —
Король обыграл Добрынюшка Микитинца первый раз,
И говорит Добрынюшка Микитинец:
"Ай же братьица мои крестовые, дружинушка хоробрая!
Не бывать-то нам святой Руси,
Не видать-то нам свету белого:
Проиграл я свои головушки молодецкия
Во славныя во шашки во шахматы
И во эти во велеи во немецкия!"
Сыграл Добрынюшка-то другой раз,
Другой-то раз короля пообыграл,
Сыграли они и третий раз,
Третий раз он короля пообыграл.
Это дело королю не слюбилося,
Не слюбилося это дело, не в люби пришло.
Говорил ему король таковы слова:
"Вы удаленьки дородни добры молодцы,
Богатыри вы святорусские!
Кто из вас горазд стрелять из луку из каленого,
Прострелить бы стрелочка каленая
По тому острею по ножовому,
Чтобы прокатилася стрелочка каленая
На две стороны весом равна
И попала бы в колечико серебряно".
Говорил ему Васильюшка Казимирович:
"Ай же король Бутеян Бутеянович!
Я не знал твоей утехи королевския
И не знал твоей ухватки богатырския, —
А у нас все стрелки дома оставлены;
Столько есть надеюшка на спаса и на пресвятую богородицу,
Bo-третьих на младого Добрынюшка Микитинца".
Говорил король Бутеян Бутеянович:
"Ай же вы, слуги мои верные, богатыри могучие!
Подите-ка на погреба глубокие,
Несите-тко мой тугий лук разрывчатый".
Идут туда три богатыря могучиих
И несут тугий лук разрывчатый,
Подносят к Добрынюшку Микитинцу.
Молодой Добрынюшка Микитинец
Принимает этот лук одной рукой,
Одной рукой, рукой правою;
Стал Добрынюшка он стрелочки накладывать,
Стал Добрынюшка тетивочки натягивать,
Стал тугий лук разрывчатый покрякивать,
Шелковыя тетивочки полопывать.
Он порозорвал этот лук и весь повыломал,
И королю говорил не с упадкою,
И говорил Добрыня таковы слова:
"Дрянное лученышко пометное:
Не с чего богатырю святорусскому повыстрелить!"
Этот король Бутеян Бутеянович
Послал дружинушку хоробрую на погреба глубокие,
Десять сильных богатырей,
Принести самолучший тугий лук,
Что было с чего богатырю святорусскому повыстрелить.
Идут десять могучиих богатырей на погреба глубокие,
На носилочках несут королевский лук,
Подошли к молоду Добрынюшку Микитинцу.
Молодой Добрынюшка Микитинец
Принимает этот лук одной рукой,
Одной рукой, ручкой правою;
Стал Добрынюшка он стрелочки накладывать,
Стал Добрынюшка тетивочки натягивать,
Стал королевский тугий лук покрякивать,
Шелковыя тетивочки полопывать.
Он порозорвал этот лук и весь повыломал,
И королю говорил не с упадкою,
И говорил Добрыня таковы слова:
"Дрянное лученышко пометное:
Не с чего богатырю святорусскому повыстрелить!
Ай же мой братец крестовый,
Молодой Иванушка Дубрович!
Поди-тко скоренько на широк двор
К моему коню ко богатырскому,
Подойди ко правому ко стремечку к булатному,
Отстегни-ка мой тугий лук разрывчатый
От правого от стремечка булатного,
Завозное лученышко, дорожное".
Шел Иванушка на широкий двор.
Подошел к доброму коню богатырскому,
И ко правому ко стремечку к булатному,
Отстегнул он тугий лук разрывчатый.
Положил его под правую под пазушку,
Пошел он во палату белокаменну.
У молода Добрынюшка Микитинца
В тот тугий лук разрывчатый в тупой конец
Введены были гуселышка яровчаты.
Как зыграл Иванушка Дубрович в гуселышка яровчаты,
Все тут игроки приумолкнули,
Все скоморохи приослухались:
Эдакой игры на свете не слыхано,
На белоем не видано.
Приносил-то тугий лук разрывчатый,
Подавал Добрынюшке Микитинцу.
Молодой Добрынюшка Микитинец
Брал свой тугий лук разрывчатый,
И скорешенько становился на резвы ноги,
И становился супротив ножа булатного,
И наложил он стрелочку каленую,
Натянул тетивочку шелковеньку,
И спустил он тетивочку шелковеньку
Во этую во стрелочку каленую;
Прокатилась эта стрелочка каленая по острею по ножовому
На две стороны весом равна,
Пролетела прямо в колечико серебряно.
И сделал он три выстрела,
И не сделал ни великой, ни малой ошибочки:
И во все три выстрела
Пропустил он стрелочку каленую
По тому острею по ножовому в колечико серебряно.
Стал стрелять король Бутеян Бутеянович
В тое колечико серебряно
И по тому острею по ножовому:
Первый раз стрелил, — через перестрелил,
Дру́гой раз стрелил, — недострелил,
А третий раз стрелил, — и попасть не мог.
Королю это дело не слюбилося,
Не слюбилося это дело, не в люби идет.
Говорит король таковы слова:
"Ай же вы, богатыри святорусские!
Кто из вас горазд бороться об одной ручке?
Подите-ка на мой широкий двор
С моими могучими богатырями поборотися".
Говорил ему Васильюшка Казимирович:
"Ай же король Бутеян Бутеянович!
Я не знал твоей утехи королевския
И не знал твоей ухватки богатырския, —
А у нас все борцы дома оставлены;
Столько есть надеюшка на спаса и пресвятую богородицу,
Bo-третьих, на младого Добрынюшку Микитинца".
Молодой Добрынюшка Микитинец,
Пошел он на широкий двор
С татарыми погаными боротися;
А король Бутеян-то Бутеянович,
Да Васильюшка Казимиров с Иванушком Дубровичем
Пошли на балконы королевские
Смотреть на борьбу богатырскую.
Вышел Добрыня на широкий двор,
Посмотрел как на татаровей поганыих,
Стоят татаровья престрашные,
Престрашные татаровья, преужасные:
Во плечах у них так велика сажень,
Между глазами велика пядень,
На плечах головушки как пивной котел.
У Добрыни сердечушко ужахнулось,
Стал Добрыня он по двору похаживать,
Стал он ручушек к сердечушку пошибывать,
Говорил Добрыня громким голосом,
Громким голосом он, во всю голову:
"Ай же братьица мои крестовые, дружинушка хоробрая!
Не бывать-то нам на святой Руси,
Не видать-то нам свету белого:
Побьют-то нас татаровья поганые!"
Пошли к Добрынюшке татаровья,
Стал Добрынюшка татаровей отпихивать,
Стал он татаровей оттолыкивать:
По двое их, по трое стало по двору кататися,
Пошло к Добрынюшке целыми десятками,
Добрынюшка видит, — есть дело немалое,
Схватил он татарина за ноги.
Стал он татарином помахивать,
Стал он татаровей поколачивать:
Как отворились-то ворота на широк двор,
Пошло оттуда силушки черным-черно,
Черным-черно, как черна ворона.
Воскричил тут Добрыня громким голосом,
Громким голосом кричал он, во всю голову:
"Ай же братьица мои крестовые!
Поспевайте ко мне, братьица, на выручку!"
Молодой Иванушка Дубрович,
Он скорешенько бежал на широкий двор:
Во тоя в великой во горячности
Схватил он в руки железну ось,
Стал он железной осью помахивати,
И стал он татаровей поколачивать.
Вышли они на темну орду,
Силушки стали бить, как трава косить,
Бились молодцы целы суточки
И не едаючись они, не пиваючись.
Прошло-то поры-времечки двадцать четыре часику,
Силушки ведь в них не уменьшилось,
Сердце богатырские не утихнуло,
А в орды силы стало мало ставиться.
Говорил король Бутеян Бутеянович:
"Ай же ты, богатырь святорусскиий,
Молодой Васильюшка Казимирович!
Уйми своих богатырей святорусскиих.
Оставь мне-ка силы на посемена
И возьми-ка дани-выходы за двенадцать лет:
Двенадцать лебедей, двенадцать креченей,
И возьми-тко еще грамоту повинную.
А буду платить дани князю Владимиру испокон до веку".
Молодой Васильюшка Казимирович,
Скорешенько он шел на широкий двор,
Садился на коня на богатырского,
Проехал он по этой по темной орды,
Наехал богатыря святорусского
Молода Добрынюшка Микитинца,
Налагал он храпы крепкие
На его на плечики могучия,
И говорил Васильюшка Казимирович:
"Остановись-ка, Добрынюшка Микитинец!
Ужо́ ведь ты позавтракал:
Оставь мне-ка пообедати!"
Молодой Добрынюшка Микитинец
Послушает Васильюшка Казимирова,
Остановил свою силушку могучую,
Покинул татарина в сторону.
Тут Васильюшка Казимирович
Подъехал к Иванушку Дубровичу,
Наложил он храпы крепкие
На его на плечики могучия,
Становил Иванушка Дубровича,
И говорил Васильюшка Казимирович:
"Ты, Иванушка, позавтракал:
Оставь-ка мне пообедати,
Укроти свою силушку великую,
Установи свое сердце богатырское,
Оставь поганому силы на посемена!"
Иванушка Дубрович Васильюшка послушает,
Бросил он ось железную в сторону.
И идут они к королю в палату белокаменну,
И берут они дани-выходы за двенадцать лет:
Двенадцать лебедей, двенадцать креченей,
И взяли грамоту повинную,
Что платить князю-то Владимиру
Дани-выходы отныне и до веку.
Говорил король таковы слова:
"Садитесь-ка со мною за единый стол,
Станем мы есть ествушки сахарныя,
Испивать мы питьицев медвяныих".
Говорил ему Васильюшка Казимирович:
"Ты глупый король, Бутеян Бутеянович!
Не учествовал молодцев приедучись,
А не ужаловать ти молодцев поедучись!"
Взяли они дани под пазушки,
Выходили молодцы на широк двор,
И садились на добрых коней богатырскиих,
И поехали по славному раздольицу чисту полю.
Они едут-то на матушку святую Русь,
Брали они верный план во ясны очи:
В день едут по красному по солнышку,
В ночь едут по светлому по месяцу.
Времечко-то идет день за день:
День за день, как трава растет,
Год за год, как вода текет, —
Прошло то поры-времечка по три году.
И приехали к дорожкам ко крестовыим,
Ко славному сыру дубу ко Невину,
Ко славному ко каменю ко Латырю.
Тут молодцы они разъехались:
Васильюшка Казимиров поехал ко Царю-граду,
Иванушка Дубрович к Иеросалиму,
А Добрынюшка Микитинец к стольну Киеву.
И молодой Добрынюшка Микитинец
Со дальния пути со дороженьки
Похотел он раздернуть шатер беленький полотняный
И лечи он спать да прохлаждатися.
Он насыпал пшены лишь белояровой
Добру коню богатырскому,
Лег в шатер беленький полотняный,
Лег спать, да не поспел уснуть;
А на тую пору-времечко
На этот сырой дуб прилетит голубь со голубушкой,
И голубь со голубушкой стали они прогуркивать:
"Молодой Добрынюшка Микитинец!
Спишь ты да прохлаждаешься,
Над собой невзгодушки не ведаешь:
Твоя-то молода жена Настасья Микулична
Замуж; идет за славного богатыря,
За того Олешеньку Поповича".
Молодой Добрынюшка Микитинец,
Он скорешенько скочил тут на резвы ноги,
От добра коня от богатырского
Стряхнуль тут пшену белоярову,
Сдернул свой шатер беленький полотняный,
Он скорешенько седлал добра коня,
Садился тут Добрыня на добра коня, —
Ехал по чисту полю по раздольицу широкому,
Ехал на добром коне нежалухою,
Не жалел он добра коня богатырского:
Скакал его-то конь богатырскиий
Во всю-то пору лошадиную.
Молодой Добрынюшка Микитинец,
Приехал он на свой на широкий двор,
Он скорешенько сходил со добра коня,
Он оставил коня по двору похаживать,
Сам он шел в палату белокаменну
Во свою во комнату во богатырскую.
Пришел к своей ко родителю-матушке,
Ко честной вдовы Офимье Александровны,
Понизешенько он ей поклоняется:
"Здравствуешь, честна вдова Офимья Александровна!
Я приехал со раздольица чиста поля;
Вчерась мы с Добрынюшкой в чистом поле разъехались:
Добрынюшка поехал ко Царю-граду,
Меня послал ко стольну Киеву;
Поклон послал Добрынюшка Микитинец,
Велел к тебе заехать на широкий двор,
Сходить тебе велел на погреба глубокие,
Подать велел лапотики шелковые,
Подать велел платьице скоморовчато
И подать велел гуселышка яровчаты;
Сходить велел он мне-ка-ва на почестный пир
Ко славному ко князю ко Владимиру,
И ко смелому к Олешеньке Поповичу,
И к молоды Настасьи Микуличной".
Говорила честна вдова, сама заплакала:
"Ай же ты, мужик-деревенщина!
Во глазах ты, мужик, насмехаешься,
И во глазах ты, собака, подлыгаешься:
Есть бы была эта славушка на святой Руси,
Что есть-то жив Добрынюшка Микитинец,
Да он ездит по раздольицу чисту полю,
Не дошло б тебе, мужику, насмехатися
Над моим двором над вдовиныим.
Во глазах собаке подлыгатися".
Он опять говорит ей, поклоняется:
"Вчерась мы с Добрынюшкой в чистом поле разъехались:
Добрынюшка поехал ко Царю-граду,
Меня послал ко стольну Киеву;
Поклон послал Добрынюшка Микитинец,
Велел к тебе заехать на широкий двор,
Сходить тебе велел на погреба глубокие,
Подать велел лапотики шелковые,
Подать велел платьице скоморовчато
И подать велел гуселышка яровчаты;
Сходить велел мне-ка-ва на почестный пир
Ко славному ко князю ко Владимиру,
И ко смелому к Олешеньке Поповичу,
И к молоды Настасьи Микуличной".
Говорила честна вдова таковы слова:
"Ай же ты, мужик-деревенщина!
Во глазах ты, мужик, насмехаешься,
И во глазах ты, собака, подлыгаешься:
Есть бы была эта славушка на святой Руси,
Что есть-то жив Добрынюшка Микитинец,
Да он ездит по раздольицу чисту полю,
Не дошло б тебе, мужику, насмехатися
Над моим двором над вдовиныим,
Во глазах собаке подлыгатися".
Третий раз говорит он, поклоняется:
"Честная вдова Офимья Александровна!
Мы вместе с Добрынюшкой грамоты училися,
Платьица носили с одного плеча,
И хлеба мы с Добрынюшкой кушали по-однакому.
Вчерась мы с Добрынюшкой разъехались:
Добрынюшка поехал ко Царю-граду,
Меня послал ко стольну Киеву,
Поклон послал Добрынюшка Микитинец,
Велел к тебе заехать на широкий двор,
Сходить тебе велел на погреба глубокие,
Подать велел лапотики шелковые,
Подать велел платьице скоморовчато
И подать велел гуселышка яровчаты;
Сходить велел он мне-ка-ва на почестный пир
Ко славному ко князю ко Владимиру,
И ко смелому к Олешеньке Поповичу,
И к молоды Настасьи Микуличной".
Сидит она и пораздумалась:
"Не прознал мужик-деревенщина
Святым духом, сам собой, про лапотики шелковые,
И про платьице скоморовчато, и про гуселышка яровчаты!"
Брала она золоты ключики,
Шла-то на погреба глубокие,
Принесла ему лапотики шелковые,
И платьице скоморовчато, и гуселышка яровчаты.
Как обул Добрынюшка лапотики шелковые,
Как и тут было;
Как надел на себя платьице скоморовчато,
Как и тут было.
Тут пошел Добрынюшка Микитинец
Ко князю ко Владимиру на почестей пир,
Пошел в палату белокаменну,
Не спрашивал ни придверников, ни приворотников,
И никаких сторожев строгиих могучиих,
И вшел прямо в палату белокаменну на почестей пир,
И садился близко печку близ кирпичную,
И зыграл он в гуселышка яровчаты:
Выигрывал хорошенько из Царя-града,
А из Царя-града до Иеросалима,
Из Иеросалима ко той земле Сорочинския.
На пиру игроки все приумолкнули,
Все скоморохи приослухались:
Эдакой игры на свете не слыхано
И на белоем игры не видано.
Князю Владимиру игра весьма слюбилася,
Стал Владимир-князь на резвы ножки,
Наливал-то он чару зелена вина,
Не малую стопу — полтора ведра,
И разводил он медами стоялыми,
Подносил к молодой скоморошине.
Молода скоморошина скорешенько ставал он на резвы ноги,
Брал он эту чарочку в белы руки,
Выпивал он эту чарочку одним духом,
И садился близко печку кирпичную;
И выиграл он в гуселышка яровчаты:
Выигрывал хорошенько из Царя-града,
А из Царя-града до Иеросалима,
А из Иеросалима ко той земле Сорочинской.
На пиру игроки все приумолкнули,
Все скоморохи приослухались:
Эдакой игры на свете не слыхано,
На белоем не видано.
Князю Владимиру игра весьма слюбилася,
И говорит он князю Олешеньке Поповичу:
"Олешенька Попович! Ставай-ка на резвы ноги,
Наливай-ка чару зелена вина,
Подноси-тко к молодой скоморошине".
Олешенька Попович ставал на резвы ноги,
Наливал-то он чару зелена вина,
Не малую стопу — полтора ведра,
Разводил медами стоялыми,
Подносил к молодой скоморошине.
Молодая скоморошина скорешенько ставает на резвы ноги,
Берет эту чарочку одной рукой,
Выпивает эту чарочку одним духом,
И садился он близко печку кирпичную;
И выиграл он в гуселышка яровчаты:
Выигрывал хорошенько из Царя-града,
А из Царя-града до Иеросалима,
Из Иеросалима ко той земле Сорочинскоей.
На пиру игроки все приумолкнули,
Все скоморохи приослухались:
Эдакой игры на свете не слыхано,
На белоем не видано.
Князю Владимиру игра весьма слюбилася,
И говорил Владимир таковы слова:
"Ай же Настасьюшка Микулична!
Наливай-ка чару зелена вина
И подноси-тко к молодой скоморошине".
Молода Настасья Микулична
Скорешенько ставала на резвы ножки,
Наливала она чару зелена вина,
Не малую стопу — полтора ведра,
Разводила медами стоялыми,
Подносила к молодой скоморошине.
Молода скоморошина скорешенько ставает на резвы ноги,
Берет эту чарочку одной рукой,
Выпивает эту чарочку одним духом, —
На ногах стоит скоморох — не пошатнется,
И говорит скоморох — не мешается.
Видит князь Владимир, что дело есть немалое,
Подходит к молодой скоморошине,
И зовет его он за единой стол:
"Садись-ка с нами ты за единый стол,
Перво тебе местечко подле меня,
А другое местечко подле князя Олешеньки Поповича,
А третье местечко избрай-ка себе по люби".
Говорил молодой скоморошина:
"Владимир-князь стольно-киевский!
Место не по люби мне подле тебя,
И не любо мне место подле князя Олешеньки
Поповича,
А любо мне место напротив молодой княгини
Настасьи Микуличной".
Засадился скоморошина за единый стол,
Напротив молодой княгини Настасьи Микуличной,
И говорил он князю Владимиру:
"Владимир-князь стольно-киевский!
Выпил я чарочку от князя от Владимира;
Позволь мне-ка налить чарочку зелена вина
И поднести князю Владимиру?"
Позволил Владимир-князь стольно-киевский.
Наливал скоморошина чарочку зелена вина
И подносил-то князю Владимиру;
Принимал Владимир чарочку одной рукой,
Выпивал чарочку одним духом.
Говорил молодой скоморошина:
"И выпил я чарочку от князя Олешеньки Поповича,
Позволь мне-ка налить еще чарочку зелена вина
И поднести князю Олешеньке Поповичу".
Позволил ему Владимир-князь стольно-киевский.
Наливал скоморошина чарочку зелена вина
И подносил князю Олешеньке Поповичу;
Принимал Олешенька чарочку одной рукой,
Выпивал чарочку одним духом.
Говорил молодой скоморошина:
"Поднес я чарочку князю Владимиру,
И поднес я чарочку князю Олешеньке Поповичу;
А позволь-ка мне налить чарочку зелена вина,
Поднести молодой княгине Настасье Микуличной?"
Позволил ему Владимир-князь стольно-киевский.
Наливал скоморошина чарочку зелена вина,
Разводил медами стоялыми,
И подносил Настасье Микуличной,
И в тую чарочку спустил обручный злачен перстень,
Которым перстнем они обручалися
С молодой Настасьею Микуличной.
Настасья Микулична скорешенько ставала на резвы ножки,
Принимала эту чарочку одной рукой
И стала пить эта чарочка зелена вина.
Говорил тут молодой скоморошина:
"Если хошь добра, так пей до дна,
А не хошь добра, так не пей до дна!"
Настасья Микулична, она была женщина не глупая,
Испила эту чарочку до донышка, —
К ея ко устам ко сахарниим
Прикатился ея злачен перстень.
Как возьмет она на правую на ручушку,
Со тыя со чарочки злачен перстень повытряхнет
И усмотрела свой обручный злачен перстень,
Которым перстнем обручалася
С молодым Добрынюшком Микитинцем.
Как она тяпнула чарочкой о золот стол,
Оперлася в него плечика могучия,
И скочила-то она через золот стол,
И берет его за ручушки за белые,
За его за перстни за злаченые,
И целовала его во уста сахарния,
И называла-то любимою сдержавушкой,
Говорила она речь ему умильную:
"Ай же свет моя любимая сдержавушка!
Молодой Добрынюшка Микитинец!
У баб волос долог, а ум коротенький:
Я не послушала твоего наказу богатырского,
Сделала я дело не повелено,
Побоялась я князя Владимира.
Стал ко мне Владимир похаживать,
Стал меня замуж; за Олешеньку посватывать,
И стал мне-ка Владимир-князь пограживать:
"Ежели не пойдешь замуж за Олешеньку Поповича,
Так не столько во городе во Киеве,
Не будет тебе места и за Киевом".
Побоялась я угрозы княженецкия,
Пошла замуж за богатыря Олешеньку Поповича".
Молодой Добрынюшка Микитинец,
Он скорешенько скочил тут на резвы ноги,
Схватил он Олешеньку за желты кудри,
Стукнул Олешу о кирпичей мост:
Стал Олешенька по мосту погалзывать.
Говорил Добрыня князю Владимиру:
"Владимир-князь стольно-киевский!
Свою жену-то.., ... ..,
А чужую жену замуж даешь?
Муж в лес по дрова, а жена замуж; пошла!"
Стал Владимир-князь Добрыню уговаривать,
Стал Добрынюшка униматися,
Тут молодой Добрынюшка Микитинец
С молодой Настасьюшкой Микуличной
Пошел в свои палаты белокаменны,
Ко своей родителю ко матушке,
Ко честной вдове Офимье Александровне.
Пришел, матушке поклон принес:
"Прости меня, родитель-матушка,
Что не признался я тебе, приедучись с раздольица чиста поля,
Ушел-то я без толку на почестей пир".
Тут честная вдова Офимья Александровна
Скорешенько ставала на резвы ноги,
Брала его за ручушки за белыя,
За его за перстни за злаченые,
И целовала его во уста его во сахарния,
Прижимала его к ретивому сердечушку
И прикладывала ко белому ко личушку.
Молода Настасья дочь Микулична
Скорешенько снимала с него одежины дорожныя
И одевала-то одежицу драгоценную, что налучшую.
Честная вдова Офимья Александровна
Посылала скоро конюхов любимыих на широкий двор
Убрать добра коня Добрынина,
Насыпать-то ему пшены белояровой,
Наливать-то ему свежей ключевой воды.
Тут молодой Добрынюшка Микитинец
С тоя с пути со дороженьки
На спокой улегся с молодой Настасьей Микуличной.
Честная вдова Офимья Александровна,
Завела она хорош почестей пир
Своему сыну любимому,
Молоду Добрынюшке Микитинцу:
Стали править за шесть годов годин да именин,
Стали они есть ествушку сахарнюю,
Испивать стали питьицев медвяныих,
Стали они жить да быть, долго здравствовать.

Дунай-сват

У ласкова князя у Владимира
Был хорош пир-пированьице
На многих князей, на бояр,
На русских могучиих богатырей.
Стал по горнице Владимир-князь похаживать,
Пословечно стал он выговаривать:
"Все есть добры молодцы поженены,
Все-то красны девушки замуж; даны,
Столько я один хожу холост, не жененый.
То вы знаете ль мне, братцы,. -супротивницу,
Чтобы лицушком-то была супротив меня,
Очушки-то у ей ясных соколов,
Бровушки-то у ей черных соболей,
Походочка была бы лани белыя,
Белыя лани напольския,
Напольския лани златорогия,
Чтобы было мне с кем жить да быть,
Жить да быть, век коротати,
И вам, молодцам, было бы кому поклонятися".
Все молодцы за столом умолкнули,
Приумолкнули все, затулялися,
Большая тулица — за середнюю,
Середняя тулица — за меньшую,
От меньшей тулицы ответу нет.
(Из)-за тех за столиков дубовыих,
Из-за тех скамеечек окольниих
Вышел старый Пермил сын Иванович,
Понизешенько он князю поклоняется:
"Владимир-князь стольно-киевский!
Знаю я тебе княгиню-супротивницу:
Лицушком-то она супротив тебя,
Очушки-то у ней ясных соколов,
Бровушки-то у ней черных соболей,
Походочка у ней лани белыя,
Белыя лани напольския,
Напольския лани златорогия:
Будет с кем тебе, князю, жить да быть,
Жить да быть, век коротати,
И нам молодцам будет кому поклонятися.
Во той есть славной Литве,
У того есть у короля Литовского
Дочь прекрасная Опракса королевична.
Сидит она во тереме в златом верху,
На ню красное солнышко не опекает,
Буйные ветрушки не овевают,
Многие люди не обгалятся".
Говорил Владимир таковы слова:
"Ай же ты, Пермил сын Иванович!
Кого мне-ка послать посвататься
За меня за князя за Владимира
На прекрасной на Опраксе королевичне?"
Говорил Пермил таковы слова:
"Владимир-князь стольно-киевский!
Я про то знаю, кого послать посвататься
За тебя, за князя за Владимира,
На прекрасной на Опраксе королевичне:
Послать тихия Дунаюшка Ивановича.
Он, Дунаюшка, во послах бывал,
Он, Дунай, много земель знавал,
Он, Дунаюшка, говорить горазд:
Ему, Дунаюшку, и посвататься".
Владимир-князь стольно-киевский,
Наливает-то он чару зелена вина,
Не малую стопу — полтора ведра,
Подносил-то он ко тихому Дунаюшку Иванову.
Тихий Дунаюшка Иванович,
К делу он идет — не ужахнется,
Принимает эту чарочку одной ручкой,
Выпивает эту чарочку одним духом,
Сам говорит таковы слова:
"Владимир-князь стольно-киевский!
Еду я за добрым делом, за сватовством,
Посвататься за тебя, за князя за Владимира,
На прекрасной на Опраксе королевичне,
Столько дай мне во товарищах
Моего-то братца крестового,
Молода Васильюшка Казймирова".
Владимир-князь стольно-киевский,
Наливает он чару зелена вина,
Не малую стопу — полтора ведра,
Подносил к Васильишку Казимирову.
Молодой Васильюшка Казимиров,
К делу он идет — не ужахнется,
Принимает эту чарочку одной рукой,
Выпивает эту чарочку одним духом,
Сам говорит таковы слова:
"Владимир-князь стольно-киевский!
Еду я в товарищах с Дунаюшкой,
Только дай нам еще в товарищах
Василья паробка заморского:
Ему, Васильюшку, коней седлать,
Ему, Васильюшку, расседлывать,
Плети подавать, плети принимать".
Владимир-князь стольно-киевский,
Наливал он чару зелена вина,
Не малую стопу — полтора ведра,
Подносил к Василью паробку заморскому.
Васильюшка паробка заморский,
К делу он идет — не ужахнется,
Принимает эту чарочку одной рукой,
Выпивает эту чарочку одним духом,
Сам говорит таковы слова:
"Владимир-князь стольно-киевский!
Еду я в товарищах к Васильюшку Казимирову
И к тихия Дунаюшку Ивановичу".
Они шли в свои палаты белокаменны,
Седлали добрых коней богатырскиих,
Садились на добрых коней, поехали
Во славную во эту в хоробру Литву.
Приехали к королю на широкий двор,
Становили коней посередь двора.
Тихий Дунаюшка Иванович
Со своей дружинушкой хороброей
Шел он во палату белокаменну,
На пяту он дверь-то поразмахивал,
Крест он клал по-писаному,
Поклон он вел по-ученому,
На все на три, на четыре на сторонки поклоняется,
Самому-то королю в особину,
И всем его князьям подколенныим.
Стал король у них выспрашивать:
"Вы отколешны, удаленьки дородни добры молодцы?"
Говорил Дунай таковы слова:
"Есть мы со славной матушки со святой Руси
От ласкова князя от Владимира".
Король садит-то их за столики дубовые,
За тыя за скамейки за окольныя,
Кормил-то их ествушкой сахарнею,
Поил-то их питьицем медвяныим.
Наливает-то он чару зелена вина,
Не малую стопу — полтора ведра,
Поднес к тихому Дунаюшку Иванову.
Тихий Дунаюшка Иванович,
Скорешенько ставал он на резвы ноги,
Берет он эту чарочку одной рукой,
Он за этой чарочкой посватался
За того за князя за Владимира
На прекрасной на Опраксе королевичне.
Говорил ему король таковы слова:
"Глупый Владимир стольно-киевский,
Он не знай, кого послать ко мне посвататься,
Из крестьян ко мне крестьянина богатого,
Из бояр мне-ка боярина хорошего,
Из богатырей богатыря могучего.
Он послал ко мне холопину дворянскую!
Ай же вы, мои слуги верные!
Вы берите-тко Дунаюшка за ручушки за белыя,
За него за перстни за злаченые,
Ведите-тко на погреба глубокие
За него за речи неумильныя".
Тихий Дунаюшка Иванович,
Видит он: дело есть немалое,
Скорешенько он скочит через золот стул,
Схватил он татарина за ноги,
Стал он татарином помахивать,
Стал он татар поколачивать.
Король по застолью бегает,
Куньей шубой укрывается:
"Ай же тихий Дунаюшка Иванович!
Садись-ка со мной за единый стол,
Сделаем с тобой мы сватовство
За того за князя за Владимира
На моей-то дочери любимый,
На прекрасныя Опраксе королевичне".
Говорил Дунай таковы слова:
"Не учествовал молодцев приедучись,
То не ужаловать ти молодцев уедучись:
Я в честь возьму Опраксу за князя за Владимира,
А не в честь Опраксу за товарища,
За того возьму за паробка любимого".
Пошел тихий Дунаюшка по терему,
Стал он замочиков отталкивать,
Стал он дверцы выставливать,
Пришел-то он в терем, во златы верхи,
Ко прекрасныя Опраксе королевичне.
Прекрасная Опракса королевична
Ходит по терему, злату верху,
В одной тонкой рубашечке без пояса,
В одних тонкиих чулочиках без чоботов,
У ней русая коса пораспущена.
Говорил ей Дунай таковы слова:
"Ай же ты, Опракса королевична!
Идешь ли ты замуж за князя за Владимира?"
Говорила она таковы слова:
"Три года я господу молился,
Чтоб попасть мне замуж за князя за Владимира".
Тихий Дунаюшка Иванович
Берет ю за ручушки за белыя,
За нея за перстни за злаченыя,
Целовал ю в уста во сахарныя
За нея за речи за умильныя.
Приводил ю на широкий двор.
Они сели на добрых коней, поехали
По славну по раздольицу чисту полю.
Говорит ему Опракса королевична:
"Ай же тихий Дунаюшка Иванович!
Есть у меня сестрица родимая,
Молода Настасья королевична.
Она ездит в чистом поле поленицею,
Имеет в плечах силушку великую,
Ежели наедет вас в раздольце чистом поле,
С ней не делайте противности великия".
Раздернули шатры белые в чистом поле,
Становили добрых коней богатырскиих,
Насыпали им пшены белояровой.
Наехала Настасья королевична
Из того раздольица чиста поля,
Накатилася за ними, как сильна гора.
Тихий Дунаюшка Иванович
Поздравствовал Настасью королевичну
И говорил ей таковы слова:
"Ай же ты, Настасья королевична!
Идет твоя сестрица родимая,
Прекрасная Опракса королевична,
За славного за князя за Владимира.
А ты пойди-тко замуж: за меня,
За тихия Дунаюшка Ивановича".
Пошла она за тихия Дунаюшка Ивановича.
Приехали они в столько Киев-град,
Ко князю ко Владимиру на широ́к двор,
Их стречает князь Владимир стольно-киевский
И ведет их во палаты белокаменны.
Накормил-то их ествушкой сахарною,
Напоил-то их питьицем медвяныим.
Сходил с ними во матушку в божью церквы,
Принимали-то они златы венцы,
Выходили со матушки с божьей церкви,
Пришли они в палаты белокаменны.
Владимир-князь стольно-киевский,
Заводил он почестей пир-пированьице
На всех на князей, на бояр,
На русских могучих на богатырей
И на всю поленицу удалую.
Стали испивать хмельныих напиточек.
Тихий Дунаюшка Иванович
Пьет напиточки да похваляется:
"Достал-то я княгиню про князя про Владимира,
Достал княгину про тихия Дунаюшка Ивановича".
Говорит ему Настасья королевична:
"Ай же тихий Дунаюшка Иванович!
Не хвастай своею храбростью великою:
На твою-то молодецкую головушку
Я кладу свое колечико серебряно,
Три раз из лука калену стрелочку повыстрелю,
Пропущу-то скрозь колечико серебряно,
И не сроню-то я колечика с головушки".
Тихий Дунаюшка Иванович
Скорешенько ставал на резвы ноги,
И выходил с ней Дунай в чисто поле,
Полагал себе колечико серебряно
На свою ли на головку молодецкую.
Молода Настасья королевмчна,
Три раз она прострелила в колечико серебряно,
Пропустила стрелочку каленую
И не сбила колечика с головушки.
Тихий Дунаюшка Иванович
Становил Настасью королевичну,
Полагал ей колечико серебряно на головушку,
Берет свой тугий лук разрывчатый в белы руки,
Налагал-то он стрелочку каленую,
Натянул тетивочку шелковеньку.
Тут Настасья королевична молилася:
"Ай же тихий Дунаюшка Иванович!
У меня с тобой есть во чреве чадо посеяно,
Принесу тебе я сына любимого:
По коленца ножки в серебре,
По локоточки рученьки в золоте,
На головушке по косицам будут звезды частыя.
За глупыя слова мои за женския
Копай ты в матушку сыру землю меня по пояс,
Бей-ко ты меня по нагу телу
За мои за речи неумильныя".
Говорил Дунай таковы слова:
"Все это отвертки есть женския!"
Спустил как он стрелочку каленую,
Да во самое во темечко,
Убил он Настасью королевичну,
Убил он, сам пораздумался:
"Пораспластать мне было ей чрево женское, —
Есть ли у меня что с ней посеяно?"
Как распластал ей чрево женское,
Так с ней во чреве чадо посеяно:
По коленца ножки в серебре,
По локоточки рученьки в золоте,
На головушке по косицам звезды частыя.
Тут Дунаюшка и раздумался:
"Что я сделал! Две головушки бесповинныих!"
Брал в руки саблю вострую,
И пал-то он на саблю вострую,
Сам говорил таковы слова:
"Где пала Настасьина головушка
И где протекла Настасья-река,
И тут протеки-тко Дунай-река".
Из-под этого с-под местечка
Протекали две реченьки быстрыих,
И на две струечки они расходилися,
И еще они вместе сходилися.

Вольга и Микула

Жил Святослав девяносто лет,
Жил Святослав да й переставился.
Оставалося ёго да й чадо милое,
Молодой Вольга да Святославгович.
Стал Вольга растеть-матереть,
Похотелося Вольге да много мудростей:
Щукой-рыбою ходить ему во синиих морях,
Птичкой-соколом летать да под оболоки,
Рыскать волком во чистых полях.
Уходили-то все рыбушки в глубокия моря,
Улетали-то все птички под о́болоки,
Убегали-то все звери во темны леса.
Стал Вольга растеть-матереть,
Его-то был родный дядюшка
Ласков князь-то Владимир стольне-киевской.
Жаловал его тремя городами,
Тремя городами всё крестьяновскими:
Первый город Гуровец,
Другой город Ореховец,
Третий город Крестьяновец.
Молодой Вольга Святославгович
Собирал себе дружинушку хоробрую —
Тридцать молодцов да й без единого,
Сам еще Вольга да й во тридцатыих.
Садились на добры́х коней, поехали
По этим городам да за получкою.
Молодой Вольга да й Святославгович
Й он повыехал в раздолье в чисто полё
Со своей дружинушкой хороброю.
А и едут по раздольицу чисту полю,
И услышали они тут в поле ра́тая:
Орет в поле ратай, понукиваёт,
Сошка у ратая поскрипываёт,
Омёшики по камешкам почиркивают.
Ехали они, добры молодцы,
Целой день они с утра й до вечера,
Не наехали в чистом поле ратая:
Орет в поле ратай, понукиваёт,
Сошка у ратая поскрипываёт,
Омёшики по камешкам почиркивают.
Ехали они, добры молодцы,
Другой день с утра й до вечера
И не наехали в чистом поле ратая.
Орет в поле ратай, понукиваёт,
Сошка у ратая поскрипываёт,
Омёшики по камешкам почиркивают.
Ехали они, добры молодцы,
Третий день с утра й до пабедья
Й принаехали в чистом поле ратая:
Орет тут ратай, понукиваёт,
Кобылка у ратая соловая,
Сошка-та у ратая кленовая,
Гужики у ратая шелковые,
Каменья-коренья вывертывает,
А и крупныя он ка́менья все в борозду валит,
С краю в край уедет — другого не видать.
Говорит Вольга таковы слова:
"Бог тебе помочь, оратаюшко,
Орать и пахать и крестьяновати
Й на своей кобылке на соловоёй,
Из краю в край бороздки помётывати!"
Й говорил оратай-оратаюшко:
"А поди-тко ты, Вольга да Святославгович,
А и надобна мне божья помочь орать,
Орать, и пахать, и крестьяновать
На своей кобылке на соловоёй,
С краю в край бороздки помётывати.
А далече ль, Вольга, едешь, куда путь держишь
Со своей дружиною хороброей?"
Говорил Вольга да Святославгович:
"Ай же, оратай-оратаюшко,
А и еду в города я за получкою:
В первый город Гуровец,
А во второй город Ореховец,
А й в третий город Крестьяновец".
А говорил оратай-оратаюшко:
"Ай же ты, Вольга да Святославгович,
А недавно был я в городе третьего дня
На своей кобылке на соловоёй,
А привез оттуль я соли два меха,
Соли два меха привез по сороку пуд
На своей кобылке на соловоёй;
А живут мужички там все мошеннички,
Просят они грошев поддорожныих,
А при мне была шалыга поддорожная:
А у нас с шалыгой с поддорожноёй
Кой стоя стоит, — тот и сидя сидит,
А кой сидя сидит, — тот и лежа лежит,
А кто лежа лежит, — той и встать невмочь!"
Говорил Вольга таковы слова:
"Ай же ты, оратай-оратаюшко,
А поедем-ка со мною во товарищах
А во эти города да за получкою!"
Этой оратай-оратаюшко
Скоро гужики шелковые повыстегнет
И кобылку из сошки повывернет.
Садились на добры́х коней, поехали,
Отъехали от сошки кленовоёй,
Говорил оратай-оратаюшко:
"Ай же ты, Вольга да Святославгович,
Хошь оставил я сошку в бороздочке
Не гля-ради прохожего й проезжего,
А гля-ради мужика да деревенщины.
Есть у нас мужик да деревенщина,
Прозывается шалыга поддорожная,
То он сошку с земельки повыдернет,
А из сошки он омешики повыколнет,
А и бросит мою сошку за ракитов куст.
А пошли-тко ты дружинушку хоробрую,
Чтобы сошку с земельки повыдернули,
Из омешиков земельку повыдернули,
А и бросили бы сошку за ракитов куст".
Молодой Вольга да Святославгович
Посылает он туда своей дружинушки
И два, три, четыре добрых молодцев,
Чтобы сошку с земельки повыдернули,
Из омешиков земельку повытряхнули.
А и бросили бы сошку за ракитов куст.
А идут-то туда его дружинушка
И подходят ко сошке кленовоёй:
Они сошку за обжи кружком вертят,
А и сошки от земли поднять нельзя,
И не могут они сошки с земельки повыдернуть,
Из омешиков земельки повытряхнуть,
А и бросить эту сошку за ракитов куст.
Молодой Вольга да Святославгович
Посылает он туда своей дружинушки
А и целыим еще десяточком,
Чтобы сошки с земельки повыдернуть,
Из омешиков земельку повытряхнуть,
А и бросить ту сошку за ракитов куст.
А идут-то туда его дружинушка
И подходят ко сошки ко кленовоёй
Они сошку за обжи кружком вертят,
А и сошки от земли поднять нельзя,
И не могут они сошки с земельки повыдернуть,
Из омешиков земельки повытряхнуть,
А и бросить этой сошки за ракитов куст.
И молодой Вольга Святославгович
Й посылает он туда свою дружинушку,
А и тридцать молодцев и без единого.
Едут-то туда его дружинушка,
И все тридцать молодцев да без единого,
И подходят они к сошке кленовоёй,
И сошку за обжи кружком вертят,
А и сошки от земли поднять нельзя,
И не могут они сошки с земельки повыдернуть,
Из омешиков земельки повытряхнуть,
А и бросить этой сошки за ракитов куст.
Й говорит оратай-оратаюшко:
"Ай же ты, Вольга да Святославгович
А не мудрая дружинушка хоробрая твоя:
А не могут они сошки с земельки повыдернуть,
Из омешиков земельки повытряхнуть,
Бросить этой сошки за ракитов куст!"
А и этот оратай-оратаюшко
Й он подъехал на кобылке соловоёй,
А ко этой ко сошке кленовоёй,
Брал-то он сошку одной рукой,
Сошку с земельки повыдернул,
Из омешиков земельку повытряхнул,
Бросил эту сошку он одной рукой,
Бросил эту сошку за ракитов куст.
Садились на добрых коней, поехали
А по славному раздольицу чисту полю.
А у ратая кобылка-то в рысь пошла,
А Вольгин-то конь поскакивает, —
А и стал Вольга ему покрикивати,
И колпачиком он стал помахивати:
"Стой-ка, постой ты, оратаюшко!"
Становился тут оратай-оратаюшко,
Говорил Вольга да Святославгович:
"Ай же ты, оратай-оратаюшко,
Этая кобылка да коньком бы была,
За этую кобылку пятьсот бы дали".
И говорил оратай-оратаюшко:
"Глупый ты, Вольга да Святославгович!
Брал я кобылку с-под маточки,
А с-под маточки кобылку брал жеребчиком,
Й заплатил за кобылку пятьсот рублей".
Говорил Вольга да Святославгович:
"Ой же ты, оратай-оратаюшко,
А и как же тебя именем зовут,
А и как же взвеличают по отечеству?"
Говорил оратай-оратаюшко:
"Ай же ты, Вольга Святославгович!
А я ржи напашу и во скирды складу,
И домой выволочу, и дома выколочу,
А и драни надеру, да и пива наварю,
Пива наварю и мужичков наяою,
Тогда станут мужички меня покликивати:
"Ты молодой Микулушка Селянинов!"

Боярин Дюк Степанович

Как из той Индеюшки богатоей,
Да из той Галичии с проклятоей,
Из того со славна й Волны-города
Да й справляется да й снаряжается
А на тую ль матушку святую Русь
Молодой боярин Дюк Степанович
Посмотреть на славный стольный Киев-град,
А на ласкового на князя на Владимира,
А на сильниих могучиих богатырей,
Да й на славных поляниц-та й разудалыих.
Говорит тут Дюку й родная матушка:
"Ай же свет мое ты чадо милое,
Молодой боярин Дюк Степанович!
Хоть справляешься ты, снаряжаешься
А на тую ль матушку святую Русь, —
Не бывать тебе да й на святой Руси,
Не видать тебе да й града Киева,
Не видать тебе князя Владимира,
Сильниих могучиих богатырей
Да и славных поляниц-та й разудалыих".
Молодой боярин Дюк Степанович
Родной матушки своей не слушался.
Одевал свою одёжу й драгоценную,
А манишечки-рубашечки шелковые,
А сапоженки на ноженки сафьянные,
Окол носу-носу — яйцо кати,
Окол пяту-пяту — воробей лети,
Одел шапку на головку й соболиную,
На себя надел кунью й шубоньку,
Да й берет свой тугой лук разрывчатой,
А набрал он много й стрелочек каленыих,
Да й берет свою он саблю вострую,
Свое й острое копье да й муржамецкое.
Выходил молодец тут на широкий двор,
Заходил в конюшню во стоялую,
Да й берет тут молодец добра коня,
Он берет коня за поводы шелковые,
Выводил коня да й на широкий двор,
Становил коня да й посреди двора,
Стал добра коня молодец засёдлывать,
Он засёдлывал коня да й закольчуживал.
Говорит тут Дюку родная й матушка:
"Ай же свет мое ты чадо милое,
Молодой боярин Дюк Степанович!
Как поедешь ты в раздольице чистом поле,
А на тую ль матушку святую Русь,
Да й во славноем раздольмце чистом поле
Есть три за́ставы там три великие:
Первая за́става — ведь змеи поклевучие,
Друга застава — львы-звери поедучие,
Третья застава — есть горушки толкучие,
Они сходятся вместо́ й расходятся.
Ты подъедешь к этим заставам великиим,
Ты бери-ка в руки плеточку шелковую,
А ты бей коня да й по крутой бедры,
Ты давай удары все тяжелые.
Первый раз ты бей коня между ушей,
Дру́гой раз ты между ноги между задние,
Чтобы добрый конь твой богатырский
По чисту́ полю раздольцу поскакивал.
Ты проедешь эти за́ставы великие,
А ты выедешь на матушку святую Русь,
А ты будешь во городе во Киеве
Да й у ласкового князя й у Владимира,
Так охочь ты упиваться в зелено́ вино,
Так не хвастай-ка ты своим художеством
Ты супро́тив князя-та й Владимира,
Супротив сильных могучиих богатырей,
Супротив поляниц-та й разудалыих".
Молодой боярин Дюк Степанович
Да й садился молодец тут на добра коня,
Столько видели сядучись,
Со двора его й не видели поедучись;
Со двора он ехал не воротами,
А он с города ехал не дорогою,
Его добрый конь да й богатырский
Проскакал он через стены городовые,
Через башни проскакал он трехугольные,
А не молния в чистом поле промолвила,
Так проехал боярин Дюк Степанович.
Выезжал он в раздольице чисто поле,
Подъезжал он к этим за́ставам великиим,
А ко тем змеям поклевучиим,
А ко львам-зверям да поедучиим,
А ведь к этим горушкам толкучиим.
Он берет тут в руки плеточку й шелковую,
А он бил коня да й по тучной бедры,
Он давал удары все тяжелые,
Первый раз он бил коня между ушей,
Другой раз он между ноги между задние.
Его добрый конь тут богатырскйий
По чисту полю раздолью стал поскакивать,
Он проехал эти за́ставы великие,
Он тут выехал в раздольце в чисто поле,
А на тую ль матушку святую Русь.
Приезжал во славный стольный Киев-град,
Заезжал ко князю й на широкий двор,
Становил коня да й богатырского,
Выходил на матушку й сыру землю.
А Владимира дома не случилося,
Он ушел во матушку й божью церковь,
А он господу богу помолитися,
Ко чудным крестам да й приложитися.
Молодой боярин Дюк Степанович
Он пошел во матушку й божью церковь,
Приходил во матушку й божью церковь,
Он снимает кивер со головушки,
А он крест кладет да й по-писа́ному,
А поклоны ведет да й по-ученому,
На две, три, четыре сторонки поклоняется,
А он князю Владимиру и в особинно,
Его всем князьям да й подколенныим.
По праву́ руку князь Владимира
А стоял Добрынюшка Микитинец,
По леву́ руку князя Владимира
А стоял Чурилушка-та Плёнкович.
Говорит тут князь Владимир таковы слова:
"Ты откулешной, дородний добрый молодец,
Из коёй земли да из коёй орды,
Ты какого же есть роду-племени,
Ты какого отца да ты есть матери,
Как же тебя да именем зовут,
Удалого звеличают по отечеству?"
Говорил боярин Дюк Степанович:
"Ты, Владимир-князь да й стольне-киевский,
А ведь есть я с Индеюшки богатоей,
А и с той Галичии с проклятоей,
И с того ль со славна Волын-города
Молодой боярин Дюк Степанович".
Говорил Чурилушка тут Плёнкович:
"Ты, Владимир-князь да и стольне-киевский,
Поговорушки тут есть не Дюковы,
Поворотушки тут есть не Дюковы,
Тут должна быть холопинай дворянская".
Это й дело Дюку не слюбилося,
Не слюбилося да й не в любви пришло.
Они господу тут богу помолилися,
Ко чудным крестам да й приложилися,
Да й пошли в палаты белокаменны
А ко ласковому князю й ко Владимиру.
Они шли мосточиком кирпичныим,
Молодой боярин Дюк Степанович
Стал Владимиру й заго́дочек отгадывать,
Говорил тут он да й таковы слова:
"Ты, Владимир-князь да стольне-киевский,
Что же в Киеве у вас все не по-нашему:
У вас построены й мосточики кирпичные,
А ведь столбики поставлены еловые,
А порученьки положены сосновые,
У вас медное гвоздьё да й приущиплется,
А ведь цве́тно платье призабрызжется.
Как в моей Индеюшке богатоей
У моёй родители у матушки
А построены мосточики калиновы,
А ведь столбики поставлены серебряны,
А ведь грядочки положены орленые,
А ведь насланы сукна гармузинные,
А ведь медное гвоздьё да й не ущиплется,
А ведь цветно платье не забрызжется".
Тут Владимир к этой речи да й не примется.
Приходили в палату белокаменну,
Проходили во горенку столовую,
Да й садилися за столички дубовые,
Да й за тыя ль скамеечки окольные.
Принесли ему калачиков тут пшенныих.
Молодой боярин Дюк Степанович
Он берет калачик во белы руки,
А он корочку ту всё на круг кусал,
А середочку да й кобелям бросал,
Все й Владимиру загодочки отгадывал,
Говорил боярин таковы слова:
"Ты, Владимир-князь стольно-киевский,
Что же в Киеве у вас все не по-нашему:
У вас сделаны бочечки сосновые,
А обручики набиваны еловые,
А мешалочки положены сосновые,
У вас налита студённа ключева вода,
Да и тут у вас и калачи месят;
А у вас печеньки построены кирпичные,
У вас дровца топятся еловые,
А помелушки повязаны сосновые,
Да и тут у вас да й калачи пекут, —
А калачики да й ваши призадохнулись.
Как в моей Индеюшке богатоей
У моей родители у матушки
А построены ведь бочечки серебряны,
А обручики набиты золоченые,
А мешалочки положены дубовые,
Да ведь налита студённа ключевая вода,
А ведь тут у нас и калачи месят.
Да й построены печки муравленые,
У нас дровца топятся дубовые,
А помелушки повязаны шелковые,
А ведь насланы бумага листы гербовые,
Да ведь тут у нас и калачи пекут, —
А калачики у нас и не задохнутся,
А калачик съешь — по другоем душа горит".
Он Владимиру загодочки отгадывал,
Подносили ему тут зелена вина.
Молодой боярин Дюк Степанович
Он берет-то й чарочку во белы руки,
Он всю чарочку й по горенке повыплескивал,
Сам Владимиру загодочки отгадывал.
Говорит боярин таковы слова:
"Ты, Владимир-князь да стольно-киевский,
Что же в Киеве у вас все не по-нашему:
У вас построены бочечки дубовые,
А обручики набиваны железные,
А положена туда да й зелено вино,
А положена й на погребы глубокие, —
Ваша й водочка-винцо ведь призадохнулось.
Как в моей Индеюшке богатоей
У моей родители у матушки
А построены бочечки серебряны,
А обручики набиты золоченые,
Да й положено туда да й зелено вино,
А повешено на цепи-та й на медные,
А на тыя на погребы глубокие, —
Наша водочка-винцо да й не задохнется,
А ведь чарку выпьешь — по другой душа горит".
Он Владимиру загодочки отгадывал.
Говорит тут Чурилушка-та Плёнкович:
"Ай что же ты, холопина дворянская,
Что расхвастал ты имением-богачеством,
А ударил-ка со мной ты во велик заклад,
Во велик заклад да ты не в малый,
Чтоб проездить нам на конях богатырскиих
Не мало поры-времени — по три году,
А сменять нам одежицу драгоценную
Кажный день да й с нова-наново,
С нова-наново да чтоб не лучшую".
Говорит тут боярин Дюк Степанович:
"Ай же ты, Чурилушка-та Плёнкович,
Тебе просто со́ мной биться во велик заклад,
Ты живешь во городе во Киеве
У того ль у князя у Владимира,
Кладовые-ты есть да цветна платьица".
Молодой тут боярин Дюк Степанович
А садился он да на ременчат стул,
А писал он письма й скорописчаты
А своей ли да й родной матушке,
А писал он в письмах скорописчатых:
"Ай же свет моя ты родна й матушка,
А ты выручи меня с беды великоей,
А пошли-ка ты одёжу драгоценноей,
Что хватило бы одёжи мне на три году
Одевать одёжу драгоценную
Кажный день да й с нова-наново".
Запечатал письма й скорописчаты,
Скоро шел по горенке столовоей,
Выходил тут молодец да на широкий двор,
Положил он письма под седёлышко.
Говорил коню он таковы слова:
"Ты беги, мой конь, в Индеюшку богатую
А к моей родители ко матушке,
Привези ты мне одёжу драгоценную".
Он берет коня за поводы шелковые,
Выводил коня он за широкий двор,
Да й спускал коня во чисто поле.
Его добрый конь да й богатырский
Побежал в Индеюшку й богатую,
Пробежал он по раздольицу чисту полю,
Через эти все заставы великие,
Прибежал в Индеюшку богатую,
Забегал он на славный на широкий двор,
Увидали тут коня да й слуги верные,
Они бежат в палаты белокаменны
Да й во тую ль горницу столовую,
Да й ко той ко Дюковой ко матушке,
Говорят они да й таковы слова:
"Ай же свет честна вдова Настасья да Васильевна!
Прибежал ведь Дюков конь да из чиста поля,
Из чиста поля на наш широкий двор".
Так тут свет честна вдова заплакала
Женским голосом да й во всю й голову:
"Ай же свет мое ты чадо милое,
Молодой боярин Дюк Степанович,
Ты сложил там, наверно, буйну головушку,
А на той ли матушке святой Руси".
Поскореньку выходила на широкий двор,
Приказала добра коня рассёдлывать.
Они стали добра коня рассёдлывать,
Они сняли седёлышко й черкальское,
Оттуль выпали письма скорописчаты.
Свет честна вдова Настасья да й Васильевна
А брала она письма й во белы руки,
А брала она письма й распечатала,
Прочитала письма скорописчаты,
Да й брала она тут золоты ключи,
Она вышла на погребы глубокие,
А брала одёжу й драгоценную
Не на мало й поры-времени — на три году,
Приносила она к тому добру коню,
Положила й на седёлышко черкальское,
Выводила коня да й за широкий двор,
Да й спускала в раздольице чисто поле.
Побежал тут добрый конь да й по чисту полю,
Пробегал он к этим за́ставам великиим,
Пробежал он заставы великие,
На славну на матушку да на святую Русь.
Прибежал во славный стольне Киев-град,
Забежал ко князю на широкий двор.
Молодой боярин Дюк Степанович,
Он стретал тут своего добра коня,
Он берет свою одёжу драгоценную,
Он тут бился со Чурилушкой в велик заклад,
А в велик заклад еще й не в малый,
Не на мало поры-времени — на три году,
А проездить на конях богатырскиих,
А сменять одёжу с нова-наново.
Молодой боярин Дюк Степанович
Они с тем Чурилой Плёнковым,
Они ездят по городу по Киеву,
Кажный день с утра до вечера,
А проездили молодцы по год поры,
А проездили молодцы й по два году,
Да й проездили молодцы й по три году.
Теперь надоть им идти да й во божью церкву
Одевать одёжу драгоценную
А ко той христовскоей заутреной.
Молодой Чурилушка тут Плёнкович
Одевал свою одёжу драгоценную,
А сапоженьки на ноженьки сафьянные,
На себя одел он кунью й шубоньку,
Перва строчка строчёна красным золотом,
Друга строчка строчёна чистым серебром,
Третья строчка строчёна скатным жемчугом,
А ведь в тыя петелки шелковые
Было вплетено по красноей по девушке,
А во тыи пуговки серебряны
Было влито по доброму по молодцу.
Как застегнутся — они обо́ймутся,
А расстегнутся — дак поцелуются.
На головку шапка й соболиная.
Молодой боярин Дюк Степанович
Одевал свою одёжу й драгоценную,
А сапоженьки на ноженьки сафьянные,
На себя одел он кунью й шубоньку.
Перва строчка й строчена красна золота,
Друга строчка й строчена чиста серебра,
Третья строчка й строчена скатна жемчугу,
А во тыи ль петелки шелковые
Было вплетено по красноей по девушке,
А во тыи пуговки серебряны
Было влито по доброму по молодцу,
Как застегнутся — они обоймутся,
А расстегнутся — дак поцелуются.
На головку одел шапочку семи шелков,
Во лбу введен был светел месяц,
По косицам были звезды частые,
На головушке шелом как будто жар горит.
Тут удалые дородни добры молодцы
А пошли молодцы да й во божью́ церковь,
А ко той христовской ко заутреной,
Приходили молодцы да й во божью церковь.
По праву́ руку́ князя Владимира
Становился Чурилушка тут Плёнкович,
По леву́ руку́ князя Владимира
Становился боярин Дюк Степанович.
Тут Владимир-князь да стольно-киевский
Посмотрел на правую сторонушку,
Увидал Чурилушку он Плёнкова,
Говорил он таковы слова:
"Молодой боярин Дюк Степанович,
Прозакладал буйную головушку".
Говорил Спермеч тут сын Иванович:
"Ты, Владимир-князь да стольне-киевский,
Посмотри-ка на леву ты сторонушку,
Молодой Чурилушка ведь Плёнкович
Прозакладал свою буйную й головушку".
Молодой Чурилушка тут Плёнкович
Стал он плеточкой по пуговкам поваживать,
Так тут стали пуговки посвистывать.
Молодой боярин Дюк Степанович
Стал тут плеточкой по пуговкам поваживать,
Засвистали пуговки по-соловьиному,
Заревели пуговки да й по-звериному,
Че́рнет народ тут все и попадали.
Говорит тут князь Владимир стойьне-киевский:
"Ай же ты, боярин Дюк Степанович,
Перестань ты во́дить плеткой по белой груди,
Полно валить-то тебе черниты".
Тут удалые дородни добры молодцы,
Они господу й богу помолилися,
Ко чудным крестам да й приложилися,
Да й пошли в палаты белокаменны
А ко ласковому князю й ко Владимиру.
Приходили в палату белокаменну
Да й во тую ль горницу столовую,
Да й садились все за столики дубовые,
Да за тые за скамеечки окольные,
Они ели ествушка сахарные,
Они пили питьвица й медвяные.
Говорил Чурилушка тут Плёнкович:
"Ай же ты, холопина дворянская,
А ударим-ка со мной-то в велик заклад,
В велик заклад еще й не в малой:
Нам разъехаться на конях богатырскиих,
А скочить через славную Пучай-реку".
Говорит боярин Дюк Степанович:
"Ай же ты, Чурилушка ты Плёнкович,
Тебе просто со мной биться во велик заклад,
А велик заклад да и не в малой —
Твой-то добрый конь ведь богатырский
А стоит во городе во Киеве,
Он ведь зоблет пшеницу белоярову,
А моя-то кляченка заезжена,
А й заезжена да и дорожная".
Молодой боярин Дюк Степанович,
Он скореньку ставал тут на резви́ ноги,
Да й прошел по горенке столовоей
Через ту й палату белокаменну,
Выходил молодец да на широкий двор,
Заходил он к своему добру коню,
Он тут пал на бедра й лошадиные,
Говорил коню да й таковы слова:
"Ты, мой сивушко да й ты мой бурушко,
Ты, мой маленький да й ты косматенькой,
А ты выручь-ка меня с беды великоей:
Мне-ка биться с Чурилой во велик заклад,
А в велик заклад еще й не малой —
Нам разъехаться на конях богатырскиих,
Да й скочить через славную й Пучай-реку".
Его добрый конь да й богатырский
Взлепетал язы́ком человеческим:
"Молодой боярин Дюк Степанович,
А ведь конь казака Ильи Муромца,
Тот ведь конь да мне-ко старший брат,
А Чурилин конь да мне-ко меньший брат".
Какова пора, какое ль времечко,
Не поддамся я ведь брату большему,
А не то поддамся брату меньшему".
Молодой боярин Дюк Степанович
Скоро й шел в палату белокаменну,
Проходил он во горницу столовую,
Он тут бился со Чурилушкой в велик заклад,
А в велик заклад да й не в малый,
Что й разъехаться на конях богатырскиих
Да й скочить через славную Пучай-реку.
Тут удалые дородни добры молодцы,
Выходили молодцы тут на широкий двор,
А садились да на коней богатырскиих,
Да й поехали ко славноей Пучай-реке,
А за нима едут могучие богатыри
Посмотреть на замашки богатырские.
Тут удалые дородни добры молодцы
Припустили своих коней богатырскиих
Да й скочмли через славную й Пучай-реку.
Молодой боярин Дюк Степанович,
Он скочил через славную Пучай-реку.
Молодой Чурилушка-то Плёнкович
Посреди реки с конем обрушился.
Молодой боярин Дюк Степанович
Посмотрел, что нет его й товарища,
Поскореньку молодец тут поворот держал,
Да й скочил через славную Пучай-реку,
Да й схватил Чурилу за златы кудри,
Он тут вытащил Чурилу на крут на берег,
Говорил Чуриле таковы слова:
"Ай же ты, Чурилушка да й Плёнкович!
А не надо тебе биться во велик заклад,
Во велик заклад да и не в малой.
А ходил бы ты по Киеву за б..."
Тут удалые дородни добры молодцы
Приезжали ко князю й ко Владимиру,
Говорит тут Чурилушка-то Плёнкович:
"Ты, Владимир-князь да стольне-киевский,
А пошли-ка ты еще й оценщиков
А в тую ль в Индеюшку богатую
А описывать Дюково имение,
А имение его да все богачество".
Говорит боярин Дюк Степанович:
"Ты, Владимир-князь да стольно-киевский,
А пошли ты могучиих бога́тырей
А описывать имение й богачество
И мою бессчетну й золоту казну,
Не посылай-ка богатыря Олешеньки,
А того ль Олеши Поповича:
Он роду есть ведь-то поповского,
А поповского роду он задорного,
Он увидит бессчетну золоту казну,
Так ведь там ему да й голова сложить".
Тут Владимир-князь стольне-киевский
Снаряжал туда еще й оценщиков
Да й двенадцать могучиих богатырей.
Тут удалые дородни добры й молодцы
Да й садились на коней богатырскиих,
Да й поехали в Индеюшку богатую.
Они едут раздольицем чистым полем,
Они въехали на гору на высокую,
Посмотрели на Индеюшку богатую,
Говорит стары́й казак да Илья Муромец:
"Ай же ты, боярин Дюк Степанович,
Прозакладал свою буйную й головушку,
А горит твоя Индеюшка й богатая".
Говорит боярин Дюк Степанович:
"Ай же старый казак ты Илья Муромец,
Не горит моя Индеюшка богатая,
А в моей Индеюшке богатоей
А ведь крыши все, дома да й золоченые".
Тут удалые й дородни добры молодцы
Приезжали в Индеюшку богатую,
Заезжали к Дюку й на широкий двор,
Становили добрых коней богатырскиих,
Выходили на матушку сыру землю.
У того ль у Дюка у Степанова
А на том на славном широком дворе
А ведь посланы все сукна гармозинные.
Тут удалые дородни добры молодцы
А пошли они в палаты белокаменны,
Проходили во горенку столовую,
Они крест кладут да й по-писаному,
А поклон ведут да й по-ученому,
На две, три, четыре сторонки поклоняются,
Говорят молодцы да й таковы слова:
"Здравствуй, свет честна вдова Настасья да й Васильевна,
Дюковая еще й матушка".
Говорит она им таковы слова:
"А не Дюкова я есть ведь матушка,
А я Дюкова есть поломойница".
Проходили тут дородни добры молодцы
А во дру́гую во горенку столовую,
Низко бьют челом да поклоняются:
"Здравствуй, свет честна вдова Настасья ты Васильевна,
Дюковая еще й матушка".
Говорит она им таковы слова:
"Я не Дюковая еще й матушка:
А Дюкова да й судомойница".
Тут удалые дородни добры молодцы,
Проходили молодцы да й в третьюю горенку,
Они бьют челом да й поклоняются:
"Здравствуй, свет честна вдова Настасья ты Васильевна,
Еще й Дюковая ты ведь матушка".
Говорит боярин Дюк Степанович:
"Здравствуй, свет честна вдова Настасья ты Васильевна,
Этая моя да родна й матушка!
Вот приехали могучие богатыри
Из того ль из города из Киева
А от ласкового князя от Владимира
А описывать наше имение й богачество,
А бессчетну нашу й золоту казну.
А бери-ка ты да золоты ключи,
Ты сходи на погребы глубокие,
Отопри-ка погребы глубокие,
Покажи дородним добрым молодцам
А наше имение й богачество,
А ведь нашу бессчетну золоту казну".
Тут брала она да й золоты ключи,
Отмыкала она погребы глубокие,
Тут удалые дородни добры молодцы
А смотрели имение й богачество
Да и всю бессчетну золоту казну.
Говорит Дунаюшка Иванович:
"Ай же мои братьицы крестовые,
Вы богатыри да святорусские,
Вы пи́шемте-ка й письма скорогшсчаты
А тому ли князю да Владимиру —
Пусть ведь Киев-град продаст да й на бумагу-то,
А Чернигов-град продаст да й на чернила-то,
А пускай тогда описывает Дюково имение".
Тут удалые дородни добры молодцы
Проходили й в горенку й столовую,
Да й садились за столички дубовые,
Да й за тыя скамеечки окольные,
Они ели ествушки сахарные,
Они пили питьвица медвяные:
А ведь чарочку повыпьешь — по другой-то душа горит,
А ведь дру́гу й выпьешь — третьей хочется.
Тут удалы дородни добры й молодцы
Наедалися да й они досыти,
Напивалися да й они допьяна.
Да й тем былиночка й покончилась.

Илья Муромец и Соловей-разбойник

Из того ли города из Муромля,
Из того села да Карочирова
Отправляется дородний добрый молодец,
А ведь старый казак да Илья Муромец.
Он заутрену тую христовскую
А стоял во городе во Муромле,
А хотел попасть к обедне в стольный Киев-град.
Брал у батюшки, у матушки прощеньице,
А прощеньице, благословеньице,
Кладывал он заповедь великую:
Не съезжаться, не слетаться во чистом поле
Да не делать боя-драки кроволития.
Одевает одежицу опальную,
А опальную одежу все военную,
Брал с собою он да саблю острую,
Свое длинное копье да муржамецкое,
Да берет свой тугий лук разрывчатый,
Да набрал он много стрелочек каленыих,
Брал с собою палицу булатнию,
А которая весом девяносто пуд.
Выходил Илья да на широкий двор,
Заходил в конюшню во стоялую,
Брал коня за повода шелковые,
А он малого Бурушка косматого.
Выводил коня он на широкий двор,
Становил коня он посреди двора,
Скоро-наскоро седлал да закольчуживал.
На коня подкладывает войлучек,
А на войлучек подкладывал подпотничек,
На подпотничек седелышко черкальское,
Да которое седелко изукрашено,
Разноцветным каменем усажено,
Драгоценными шелками изушивано
Да червонным золотом обивано.
Заседлал тут молодец добра коня,
И поехал молодец из широка двора,
С широка двора в раздольице чисто поле.
Его путь-дорожка в поле призамешкалась:
Он не мог попасть ко городу ко Киеву,
А попал ко городу Чернигову.
Усмотрел под городом Черниговым —
Нагнано там силушки черным-черно,
А черным-черно, как черна ворона.
Хочут черных мужичков да всех повырубить,
Да во том ли во городе Чернигове,
Хочут церкви божия на дым пустить.
Разгорелося сердце у богатыря,
А у старого казака Ильи Муромца,
Нарушал он заповедь великую,
Да просил себе он бога на помочь
Да пречисту пресвятую богородицу.
Припускал коня он богатырского
А на тую ли рать-силу великую,
Стал он силу с крайчика потаптывать,
Стал копьем колоть да из лука стрелять,
Из лука стрелять, рубить он саблей острою,
Протоптал он всех татаровей поганыих.
Отворялися ворота во Чернигов-град,
Выходят мужички-черниговцы,
Они низко ему да поклоняются,
Говорят дородню добру молодцу:
"Ай же ты, дородний добрый молодев,
А иди-ко к нам ты воеводою".
Говорит старый казак да Илья Муромец:
"Ай же вы, му́жички-черниговцы!
Не пойду я к вам ведь воеводою,
Укажите мне дорожку прямоезжую,
Прямоезжую дорожку во стольный Киев-град".
Говорят ему мужички-черниговцы:
"Прямоезжая дорожка заколодела,
Заколодела дорожка, замуравела,
Замуравела дорожка ровно тридцать лет.
Как у той ли реченьки Смородине,
Как у той ли грязи Черноей,
Как у той ли березоньки покляпоей,
У того креста да Леонидова
Сидит Соловей-разбойник Дидмантьев сын,
Сидит Соловей на семи дубах,
На семи дубах, на девяти суках.
Как засвищет Соловей по-соловьиному,
Закричит собака по-звериному,
Зашипит проклятый по-змеиному, —
Так все травушки-муравы уплетаются,
Все лазуревы цветочки отсыпаются,
Мелки лесушки к землям приклоняются,
А что есть людей вблизи, — так все мертвы лежат.
Прямоезжею дорожкою — пятьсот всех верст,
А окольною дорожкой — цела тысяча".
Так тут старый казак Илья Муромец
А просил себе он бога на помочь,
Припускал коня он богатырского
А по той ли дорожке прямоезжеей,
Прямоезжеей дорожкой в стольный Киев-град.
Подъезжал ко реченьке Смородине,
Да ко той ли грязи, грязи Черноей,
Да ко той ли березоньке покляпоей,
Ко тому кресту Леонидову.
Как завидел его Соловей-разбойничек,
Засвистел Соловей по-соловьиному,
Зашипел проклятый по-змеиному,
Закричал собака по-звериному, —
Так все травушки-муравы уплеталися,
Все лазуревы цветочки отсыпалися,
Мелки лесушки к землям да приклонялися,
А что есть людей вблизи, — так все мертвы лежат.
А у старого казака Ильи Муромца
А конь на корзни да спотыкается.
Так тут старый казак Илья Муромец,
Брал он в руки плеточку шелковую,
А он бил коня да по тучным бедрам,
По тучным бедрам, меж; ноги задние,
А ведь сам коню да приговаривал:
"Ах ты, волчья сыть, ты травяной мешок!
Не слыхал, что ль, посвисту соловьего,
Не слыхал, что ль, покрику звериного
Не слыхал, что ль, пошипу змеиного,
Ты везти не можь али идти не хошь?"
Отстегнул свой тугой лук разрывчатый,
Натянул тетивочку шелковую,
Наложил он стрелочку каленую,
А ведь сам он стрелке приговаривал:
"Ты просвистни, моя стрелочка каленая,
По тому остре́ю по ножевому,
Попади-ка в Соловья-разбойника,
А спусти-ка его да из сыра дуба,
Из сыра дуба на матушку сыру землю".
Сам спускал тетивочку шелковую,
А во тую ли стрелочку каленую.
Тут просвистнула стрелочка каленая
Да й попала в Соловья-разбойника,
Да й спустила Соловья с сыра дуба,
Из сыра дуба на матушку сыру землю.
Так тут старый казак Илья Муромец
Подъезжал он к Соловью близехонько,
Захватил он Соловья за желты кудри,
Заковал он ему да ножки резвые,
Завязал он Соловью да ручки белые,
Привязал ко стремени булатнему,
Сам поехал дорожкой прямоезжеей,
Прямоезжеей дорожкой в стольный Киев-град.
Так тут старому казаку Илье Муромцу
Случилось ехать мимо соловьина гнездышка.
А у этого Со́ловья-разбойника
Было три дочери любимые.
Посмотрела в окошечко тут старша дочь,
Говорит она да таковы слова:
"Наш-то батюшка сидит да на добром коне,
А везет мужика да деревенщину,
У правого стремени прикована".
Посмотрела в окошечко тут средня дочь:
"Наш-то батюшка сидит да на добром коне,
А везет мужика да деревенщину,
А у правого стремени прикована".
Посмотрела в окошечко тут младша дочь,
Говорит она да таковы слова:
"Ай, сестрицы мои да вы родимые!
А ведь окушком вы есть тупешеньки,
Умом-разумом вы есть глупешеньки, —
А сидит мужик да деревенщина,
А сидит мужик да на добром коне,
Наш-то батюшка у стремени прикованный.
Ай же мужевья наши любимые!
А берите-тка рогатинья звериные,
Да бегите поскореньку во чисто поле,
А убейте мужика да деревенщину".
Эти ли мужевья любимые
А брали рогатинья звериные,
Поскореньку выбегали во чисто поле.
Как завидел их Соловей-разбойничек,
Закричал тут Соловей да громким голосом:
"Ай же вы, зятевья мои любимые!
А бросайте с рук рогатинья звериные,
Подбегайте к добру молодцу близешенько,
Да берите-тко за рученьки за белые,
За его за перстни за злаченые,
Да ведите-тко его в соловье гнездышко,
Да кормите его ествушкой сахарноей,
Да попойте его питьицем медвяныим,
Да дарите ему дары драгоценные".
Этия ли зятевья любимые
Побросали с рук рогатинья звериные,
Подбегали к добру молодцу близешенько;
Хочут брать его за рученьки за белые,
За его за перстни за злаченые,
Провести его в соловье гнездышко.
Так тут старый казак Илья Муромец
Выдернул свою он саблю острую,
Отрубил у них да буйны головы.
Половину роет он серым волкам, ?
А вторую половину черным воронам.
А ведь сам себе да приговаривал:
"А не вам бы кус да и не вам поесть,
А не вам побить казака Илью Муромца".
Сам поехал дорожкой прямоезжею,
Прямоезжею дорожкой в стольный Киев-град.
Приезжал ко князю на широкий двор,
Становил коня он посреди двора,
Сам идет в палаты белокаменные,
На пяту он двери поразмахивал,
А он низко всем да поклоняется,
А князю Владимиру в особину,
Его всем князьям да подколенныим.
А Владимир-князь да стольно-киевской
Только что пришел от поздней от обеденки,
Садятся за столички дубовые.
Говорит Владимир таковы слова:
"Ты откудошний, дородний добрый молодец?
Ты с какой земли да из какой орды,
Ты какого отца да ты есть матери?
Ты какого будешь род-племени,
А ведь как тебя да именем зовуть,
Удалого звеличают по отечеству?
А по имечку тебе ведь можно место дать,
По отечеству тебя пожаловать".
Говорит старый казак Илья Муромец:
"Есть я из города из Муромля,
Из того села да Карочирова,
Илья Муромец да сын Иванович.
А приехал я да во стольный Киев-град,
Послужить тебе я верой-правдою,
Защищать я буду веру православную".
Говорит тут князь Владимир стольно-киевской:
"Ай же, старый казак ты, Илья Муромец,
Ты какой дорожкой ехал в стольный Киев-град,
Прямоезжею или окольною?"
Говорит старый казак Илья Муромец:
"Ай же князь Владимир стольно-киевской,
А ведь ехал я из города из Муромля
Прямоезжею дорожкой в стольный Киев-град".
Говорит тут князь Владимир таковы слова:
"Во глазах, мужик, ты насмехаешься —
Где тебе проехать дорожкой прямоезжеей:
Прямоезжая дорожка заколодела,
Заколодела дорожка, замуравела,
Замуравела дорожка ровно тридцать лет.
Как у той ли реченьки Смородине,
Как у той ли грязи, грязи Черноей,
Как у той ли березоньки покляпоей,
У того креста да Леонидова
Сидит Соловей-разбойник Дихмантьев сын.
Как засвищет Соловей по-соловьиному,
Закричит собака по-звериному,
Зашипит проклятый по-змеиному,
Так все травушки-муравы уплетаются,
Все лазуревы цветочки отсыпаются,
Мелки лесушки к землям да приклоняются,
А что есть людей вблизи, — так все мертвы лежат".
Говорит старый казак да Илья Муромец:
"Ай же князь Владимир да стольно-киевской,
А ведь Соловей-разбойник на твоем дворе,
На твоем дворе да на моем коне,
А у правого стремени прикованный".
Так тут князь Владимир стольно-киевской
Со своими князьями да боярами
Выходили поскореньку на широкий двор
Посмотреть на Соловья-разбойника.
Как увидели Соловья-разбойника,
Говорит тут князь Владимир таковы слова:
"Ай же Соловей-разбойник Дихмантьев сын,
Засвищи-ка, Соловей, по-соловьиному,
Закричи, собака, по-звериному,
Зашипи, проклятый, по-змеиному".
Говорит ему Соловей-разбойничек:
"Ай же князь Владимир стольно-киевской,
Не у тя сегодня я ведь ел и пил,
Не тебя я буду слушаться".
Говорит ему казак Илья Муромец:
"Ай же Соловей-разбойничек Дихмантьев сын,
Засвищи-ка, Соловей, во по́лсвиста,
Закричи-ка, Соловей, во по́лкрика,
Зашипи-ка, Соловей, во по́лшипа".
Говорит ему Соловей-разбойничек:
"Ай же старый казак Илья Муромец,
Запечатались мои кровавы раночки,
А налейте вы мне чару зелена вина".
Так тут налили чару зелена вина,
Да не малую стопу — на полтора ведра.
Так тут Соловей-разбойничек Дихмантьев сын
Выпил эту чару зелена вина, —
Чуял свою скорую кончинушку,
Закричал Соловей во полный крик,
Засвистал Соловей во полный свист,
Зашипел проклятый во полный шип.
Так все травушки-муравы уплеталися,
Все лазуревы цветочки отсыпалися,
Мелки лесушки к землям приклонялися,
А что есть людей вблизи, — так все мертвы лежат.
А у князя с теремов высокиих
Все хрустальные стеколышки посыпались,
А Владимир-князь да стольно-киевской,
А он по двору да в круги бегает,
Куньей шубкою да укрывается.
Говорит казак да Илья Муромец:
"Ай же Соловей-разбойник Дихмантьев сын,
Что ты моего наказа не послушался?
Я велел свистеть тебе во по́лсвиста,
Я велел тебе кричать во по́лкрика,
Я велел тебе шипеть во по́лшипа".
Говорю ему Соловей-разбойничек:
"Ай же старый казак Илья Муромец,
А ведь чуял я скорую кончинушку,
Оттого свистал во полный свист,
Оттого кричал во полный крик,
Оттого шипел во полный шип".
Так тут старый казак Илья Муромец
Брал Соловья за белы руки
И повел на поле Кули́ково,
Положил на плаху на дубовую,
Отрубил ему да буйну голову,
Половину роет он серы́м волкам,
А вторую половину черным воронам.
Так ведь с той поры да с того времени
А не стало Соловья-разбойника
А на славной матушке святой Руси.
Да ведь тем былиночка покончилась.

Как было у вдовки у распашеньки девять сыновей, одна дочь

Как было́ у вдовки у распашеньки
Девять сы́новей да одинока дочь.
Девять сы́новей да во разбой пошли,
Во разбой пошли да во разбойнички,
Во денные ночные подорожнички.
Одиноку дочь замуж выдала
А за то ль за славно за синё море,
За того ль купца, купца заморского.
"Уж я год там жила, — не подумала,
А на дру́гой год чадо ро́дила,
А на третий годик стосковалася
Я у свёкрушка да у свекровушки,
Я у свёкрушка да подавалася,
А ведь с мужем мы да сговорилися.
Как тут сели мы да в малу лодочку,
Еще муж-то мой сел во веселушки,
А ведь я, млада, да во правильщички,
Чадо милое да ко белым грудям.
Как ведь сели мы да тут поехали.
Как проехали мы до среди́ моря́, —
Как с-под той ли западной сторонушки
Налетела тучка, тучка черная,
Тучка черная, сама бурливая,
А бурливая да сердитая.
Понесло тут нас да по синю́ морю́,
Понесло тут нас к крутому бережку,
Ко желтым пескам, ко мелким камешкам.
Как напали тут на нас разбойнички,
А денные ночные подорожнички,
Они мужа моего пристрелили,
Чадо милое да в воду бросили,
А меня младую во полон взяли́,
Во полон взяли да обесчестили".
А ведь все разбойнички да спать легли,
А один разоойничек он спать не лег,
Он пред образом да богу молится,
Богу молится, в грехах прощается,
А он горько так слезами уливается.
Тут разоойничек да стал братьев будить:
"А вставайте-тко, братцы родимые,
А вставайте, что мы понаделали?
А ведь зятя-то да мы пристре́лили,
А племянничка да в воду бросили,
А родну сестру да во полон взяли,
Во полон взяли да обесчестили".
Как вставали все братья-разбойнички,
А перед образом да боту молятся,
Богу молятся, в грехах прощаются,
А родной сестры да поклоняются:
"Ты прости, прости, сестра родимая,
А прости ты нас, что мы наделали:
Мужа твоего да мы пристре́лили,
А племянничка да в воду бросили,
А тебя младу мы во полон взяли,
Во полон взяли да обесчестили".
Говорит сестра да горько плакала:
"А мне мужа жаль, что вы застре́лили,
А мне пуще жаль чадо милое,
Чадо милое да в воду брошено,
А мне жаль себя, что обесчестили,
Обесчестили да не разбойнички,
Обесчестили да братья ро́дные".
Так ведь с той поры да с того времени
Былину поют да на святой Руси, —
Молодым людям на смех да на́ диво,
А престарелым на потешенье.

Про Ивана-пастушка

Жил-был в некотором царстве, в некотором государстве, а именно в том, в котором мы живем, жил-был Иван-пастушок. Вот он пас коров в одном селенье, ну и, гоняя коров, нашел в лесу речку, бежавшую с озера. Связал себе мережку и поставил в эту речку. Ходит день, ходит второй, ходит третий к этой мережке — и все никого достать не может.

Вот на иное утро встает рано, подходит к мережке, поднял мережку — а в ней щучка. Достал щучку, снял с мережки, поднял на гору. Вот эта щучка и говорит: "Вот что, Иван-пастушок, я, говорит, не рыбинка, не щучка, а красная девушка. Если возьмешь меня замуж, так сейчас я повернусь девицей и буду твоей молодицей".

Иван-пастушок согласился. Вот эта щучка повернулась девицей и стала Ивановой молодицей. Вот они пришли домой, живут да красуются, даже все люди дивуются.

Вот помер царь, а у царя остался наследник царствовать холостой. Вот этот наследник похоронил отца, созвал всех князей, бояр, купцов богатых, ну вот, начали обсуждать, где ему невесту найти. Они мечтали-промышляли и за морями, за горами, за дальними землями — нигде нет, не найти ему невесты, подобрать не могут. Вот один купец и говорит: "Я бы, говорит, знал бы невесту, только не девушка, а молодушка. Вот у нас, говорит, есть пастушок Иван, у него есть красавица жена: ни в сказке сказать, ни пером написать, настолько красивая". Вот этот царь и говорит: "Давайте, говорит, братцы, такую ему службу наложим, чтобы от него невесту увести". Ну вот, придумали думу: "А если ему дать такое задание: пускай он срубит весь лес за одну ночь, весь вывалит, вспашет, посеет пшеницу, выжнет, вымолотит, и чтобы завтра мука поспела к обедне на просвиры — отца поминать. А если, говорят, он этого не сделает, то мы от него жену отберем и за царя выдадим замуж".

Вот призывают Ивана-пастушка, вот царь и говорит: "Вот что, Иван-пастушок, я тебе даю службу: срубить лес, вывалить его, запахать, посеять пшеницу, выжать, вымолотить, высушить и смолоть, чтобы мука поспела к обедне на просвиры — мне отца поминать. А если этого ты не сделаешь, то тогда от тебя жену возьму за себя замуж".

Вот Иван отказываться не смел и пошел, закручинился. Приходит домой невесел. Жена его и спрашивает: "Что ты, Ванюшка, невесел, что головушку повесил?"

Вот Иван и говорит: "Как же мне не кручиниться, как же мне не печалиться, вот дал царь мне службу: срубить лес, вывалить, пшеницу вспахать, чтоб она за ночь созрела, выжать, вымолотить, высушить, смолоть на муку и чтобы мука на просвиры завтра к обедне поспела — отца ему поминать".

Вот жена ему и говорит: "Не кручинься, Ванюшка, не печалься, это не служба, а службишка. Ложись, говорит, спать, а утро вечера мудренее".

Вот Иван лег спать. Солнце за лес село. Вот его жена вышла на улицу, созвала сорок царей, сорок королей и нечистой силы видимо-невидимо (больша ста). Вот она и говорит: "Вот что, цари, да вот что, короли, я, говорит, вас выручала, и вы меня выручайте. Вот, говорит, задана служба от царя моему Ивану: срубить лес, вывалить, вспахать пшеницу, чтоб за ночь созрела, вымолотить, высушить и на муку смолоть, чтобы мука к обедне поспела на просвиры — отца поминать".

Вот цари, короли закричали: "Сделаем, сделаем, к утру будет готово!"

Вот пришло утро, встает Иван и спрашивает свою жену: "Ну как, красавица, мука готова?" — "Готова, Иван, все для тебя сделано".

Вот Иван взял муку, понес к царю. Пришел и говорит: "Вот, царь-батюшка, мука готова".

Вот царь опять созвал всех князей, бояр, купцов, проверил — и действительно: нива срублена, вывалена и пшеница вспахана. Вот опять придумывают: "Какую же ему службу дать? Надо придумать такую службу, чтобы сделать не смог".

Вот царь и говорит: "Я задам ему службу: от моего дома и до самой церкви мост сделать, чтобы были поставлены столбики точеные, перила золоченые, лесенки чтоб были серебряные и ковры разостланы бархатные, чтоб мне утром идти в церковь отца поминать, так мост был (бы) готовый".

Вот призвали Ивана, и стал (царь) говорить: "Вот что, Иван-пастушок, я тебе задаю службу, чтоб была к утру сделана: от моего дома и до церкви чтоб был мост построенный, поставлены чтобы столбы точеные, перила золоченые, лесенки серебряные, ковры постланы бархатные, чтоб мне утром в церковь идти по новому мосту отца поминать".

Вот Иван отказаться не отказался, а пошел опять и запечалился. Приходит домой, сел, закручинился, головушку повесил. Вот жена и спрашивает: "Чего ты, Ванюшка, запечалился, закручинился, чего головушку повесил?"

Вот Иван и говорит: "Как же мне не кручиниться, как не печалиться, когда царь такую службу на меня наложил. Вот мне, говорит, царь велел от его дома и до церкви мост построить, чтоб были поставлены столбики точеные, перила золоченые, лесенки серебряны, протянуты ковры бархатны, чтоб (можно) было царю идти в церковь, царя (отца) поминать по новому мосту".

Вот говорит жена Вани-пастушка: "Это не служба, а службишка. Ложись спать, а утро вечера мудренее".

Вот Иван лег спать. Выходит она на крыльцо, созывает сорок царей, сорок королей и нечистой силы видимо-невидимо (больше ста).

Вот пришло утро, встает царь и сам себе не верит: от его дома и до самой церкви построен новый мост, какой был заказан — такой и сделан.

Вот встает Иван, помылся, жена ему и говорит: "Ваня, вставай, иди к царю, сдавай работу — мост готовый".

Иван встал, оделся и пошел. Приходит к царю и говорит: "Вот, царь-батюшка, я сослужил тебе службу, построил тебе мост".

Вот царь созывает опять всех князей, бояр, купцов. Вот собрались князья, бояра, все крупные торговцы, купцы, дворяне и справные крестьяне, стали думу думать, какую дать службу, чтобы Иван не мог сделать. Вот царь и говорит: "Я дам ему службу, что ему не выполнить. Пускай сходит на тот свет, спросит у моего отца, как мне жить, где жениться".

Вот призывает Ивана царь, говорит: "Вот что, Иван-пастушок, сходи на тот свет, спроси у моего отца, как мне жить и где жениться. И пусть отец тебе на руки золотыми буквами напишет, что действительно ты был".

Вот Иван закручинился и пошел. Приходит домой невесел, сел и головушку повесил. Опять жена его спрашивает: "Чего, Ванюшка, запечалился, чего, Ванюшка, закручинился, что ты, Ванюшка, невесел, что головушку повесил?"

Вот Иван и говорит: "Как же мне не кручиниться, как же мне не печалиться? Царь вот службу задал, велел сходить на тот свет, спросить у отца, как ему жить, где ему невесту найти; велел, чтобы отец золотыми буквами на руки написал, чтобы знал, что (я) был". Вот жена и говорит: "Не кручинься, Ванюшка, не печалься, это не служба, а службишка. Ложись спать, утро вечера мудренее".

Вот Иван лег спать. Село солнце за лес. Вот она выходит на крыльцо, вызвала сорок царей, сорок королей и нечистой силы видимо-невидимо (больше ста). Вот она и говорит: "Вот что, цари да короли, я вам службу служила, так и вы мне сослужите, принесите-ка мне волшебный клубочек и проложите дорожку на тот свет".

Вот ей дали клубочек и говорят: "Мы это сделаем".

Вот она утром встала ранешенько, разбудила Ивана-пастушка, попрощались, она проводила его на крыльцо и говорит: "Вот, Иван, куда клубочек покатится — и ты за ним вслед пойди, и тебе будет дорога открыта".

Вот спустила клубочек, клубочек покатился, Иван пошел. Шел, шел, в кустах клубочек потерялся, пришли ворота. Иван подошел, ворота открылись, и пошел дальше. Скоро сказка скажется, да не скоро сделается.

Вот Иван шел, шел, попадают ему навстречу две женщины, из озера в озеро воду переливают. Вот они его и спрашивают: "Куда, Иван-пастушок, пошел?" Иван говорит: "Пошел я на тот свет к царю узнать, где евонному сыну жениться и где невесту взять". — "Спроси, говорят, там, Иван, про нас, долго ли нам из озера в озеро воду переливать". — "Ладно, говорит, спрошу".

Вот идет Иван дальше. Попадаются ему навстречу два мужчины, с места на место каменья перерывают. Вот и спрашивают Ивана: "Куда, Иван, пошел?" Вот Иван-пастушок и говорит: "Вот, говорит, пошел я на тот свет к царю-богу узнать про его сына, где ему жениться, где ему жену взять". Вот они и говорят: "Вот что, Иван-пастушок, узнай-ка там про нас, долго ли нам с места на место каменья перерывать". — "Ладно, говорит, хорошо, узнаю".

Идет Иван дальше. Шел, шел, пришел мост, на мосту лежит кит-рыба. Вот кит-рыба и спрашивает: "Куда пошел, пастушок?" — "Пошел я, говорит, на тот свет к царю-богу узнать, где его сыну жениться и где ему невесту взять". -"Узнай, говорит, про меня, Иван-пастушок, там по пути у царя-бога, долго ли мне на мосту лежать?" — "Ладно, говорит, ладно, узнаю".

Пошел дальше Иван. Вот шел, шел, пришли ворота. Старичок у ворот ходит, вот спрашивает: "Далече ли, Иван-пастушок, пошел?" — "Пошел, говорит, я на тот свет спросить у господа бога, у царевого отца узнать, где царю жениться и где невесту взять". — "Это можно", — старичок говорит.

Вот открыл ворота, Иван смотрит — вертится огненное колесо, а на колесе царь-отец сидит. Вот старичок и говорит: "Колесо, стань!" Колесо стало. Вот Иван-пастушок и говорит: "Ты ли, говорит, нашего царя отец будешь?" — "Да, я, говорит, буду". — "Так вот, говорит, он велел мне узнать, как ему жить, где ему жениться и где невесту взять". — "Вот что, говорит, Иван-пастушок, сойдешь домой, так скажи ему: вот в таком-то месте пускай сын поднимет все деньги и раздаст нищей братии, а то я мучаюсь из-за этих денег". — "Ну, ладно, говорит, скажу".

Повернулся и пошел. Вышел за ворота и опомнился: "Так мне царь не поверит: велел золотыми буквами на руки написать". Повернулся обратно, подходит к воротам и стучит. Вот дедушка ворота открыл и говорит: "Чего тебе, Иван-пастушок?" — "Да вот, говорит, я был и позабылся. (Обращается к богу.) Царь велел, чтобы ты мне золотыми буквами на руки написал, а я пошел и позабыл". Вот старичок говорит: "Колесо, стань!" Колесо остановилось. "Ну-ка, говорит, отец, напиши Ивану-пастушку на руки золотыми буквами, где ему деньги взять и кому раздать и где ему жениться и где невесту взять".

Вот написал золотыми буквами царь Ивану-пастушку на руки и сказал: "Теперь поверят, что ты был на том свете".

Ну, Иван попрощался, пошел и говорит: "Я, говорит, опять забыл спросить про Кит-рыбу". Повернулся обратно и пошел. Подходит к воротам и говорит: "Вот что, говорит, господи, я шел сюда, на мосту лежала кит-рыба и велела спросить, долго ли ей еще лежать аль коротко". Вот бог и говорит: "А когда шло судно с богомольцами в монастырь, она его проглотила. Так вот, пока она его изо рта не выпустит, так все время будет на мосту лежать. Когда ты, говорит, к рыбе-киту подойдешь, так влезь на большое дерево, а потом и крикни, чтоб она судно выпустила изо рта, а то, если ты так ей скажешь, будет прибыль воды в это время, и тебя может утопить". — "Ну, ладно, говорит".

Вот Иван попрощался и пошел. Пошел и раздумался, что позабыл спросить про двух мужиков, долго ли они будут перерывать камни с места не место. Повернулся обратно и пошел.

Приходит к воротам и говорит: "О господи, я позабылся, забыл спросить. На дороге мне попали встречу два мужика, с места на место каменья перерывали. Так велели спросить, долго ли им камни перерывать". Вот он, господь, и говорит: "Они жили на белом свете, были кладовщиками да много воровали, так им не будет прощения, пускай по-старому с места на место камни перерывают".

Ну, Иван попрощался и пошел. Отошел немножко и говорит: "Эх, говорит, я забыл: попали мне две женщины встречу, из озера в озеро воду переливают, и велели спросить, долго ли еще им переливать аль коротко". Вот господь и говорит: "Они жили на белом свете, молоком торговали, в молоко воду вливали, так не будет им прощения, так и скажи".

Иван попрощался, раскланялся и пошел.

Вот Иван идет, подходит к кит-рыбе. Вот кит-рыба и спрашивает: "Ну что, Иван-пастушок, был на том свете?" — "Да, говорит, был". -"Господа бога видел?" — "Да, говорит, видел".

Сам влез на большое дерево и говорит: "Вот что, кит-рыба, когда, говорит, шло судно с богомольцами (богу молиться), ты зачем его проглотила? Так вот, говорит, выпусти это судно из утробы, тогда ты пойдешь в море и жив будешь".

Вот вода поднялась, кит-рыба выпустила судно изо рта с богомольцами. Судно поплыло с богомольцами в одну сторону, а кит-рыба сплеснула и поплыла в другую сторону. Вода ушла, Иван опустился с дерева и пошел дальше.

Вот идет, попадают навстречу два мужика, с места на место" камни перенашивают, вот они и говорят: "Вот что, Иван-пастушок, был на том свете?" — "Был". -"Господа бога видел?" -"Да, видел". — "Что он сказал?" — "А вот он что сказал: вы жили на белом свете, были кладовщиками да много с огородов брюквы да картошки воровали, так не будет вам прощения".

И пошел дальше.

Вот попадают навстречу две женщины, увидели Ивана и говорят: "Ну что, Иван-пастушок, господа бога видел?" — "Видел". — "Что он тебе про нас сказал?" -"А вот что сказал: что вы жили на белом свете, молоком торговали, в молоко воду кладывали да людей опутывали, так не будет вам прощения".

И сам пошел дальше.

Вот шел, шел, до последних ворот дошел. Ворота открылись, Иван прошел, и ворота закрылись. А с-под ворот клубок покатился. Вот Иван за клубочком и пошел, к своему домику пришел. Дай, думает, зайду домой, погляжу, есть ли жена или у царя увезена. Постучался в дверь, жена вышла, Ивана запустила и у Ивана про все расспросила: где Иван побывал да чего повидал. А Иван взял да все жене и рассказал. Вот жена ему и говорит: "Как тебя царь отправил, так за мной в карете подъехали, а я от них птицей подвернулась, под небеса улетела и в руки не сдалась. Днями летала, а ночами спала. Ну, теперь иди к царю и покажи свою руку, что ты у царя-отца был. Пусть эту грамотку прочитают и про всё узнают".

Вот Иван-пастушок к царю пошел.

Пришел к царю, царь и спрашивает: "Ну, что, Иван, был на том свете?" — "Да, говорит, был". — "Отца видел?" — "Да, говорит, видел". — "Ну, что тебе отец сказал?" — "А вот что, говорит, мне отец сказал: в таком-то месте велел взять деньги и велел раздать по нищей братии. А как жить и где жениться, так вот велел тебе прочитать (руку показывает)".

Царь прочитал — и в обморок упал. (Потом) перед Иваном извинился и с Иваном распростился. На второй день сходил, вынес деньги, заказал молебен, молебен отслужил и все деньги нищей братии раздал. Иван пришел домой и стал жить со своей красивой женой. Стали жить да поживать да добра наживать.

Про святого голубя

Жил-был в одном приходе поп. Приход был маленький, доходишка было мало, попу худо жилось. А у попа был работник Ванька. Вот однажды поп и говорит за ужином: "А вот что, говорит, Ванюха, поймай назавтра мне голубя".

Ванька на другой день поставил пасть, насыпал овса. Прилетели голуби, пасть сдернул, одного голубя снял с-под пасти, остальных выпустил. Пришел домой, в корзинку клал да под лавку и бросил. Это дело было в субботу, попу на заботу. Приход был небольшой. Поп во время вечерни объявил населению: "Вот что, говорит, граждане, завтра во время обедни появление Исуса Христа будет в виде голубином".

Вот заутреню поп рано отслужил, пришел домой, чайку попил и сразу обедню служить. А Ваньке было вечером сказано: "Ты, Ваня, завтра между заутреней и обедней возьми голубя, залезь выше райских дверей, за большие образа, там и сиди. А я как во время молебны выйду среди церкви, как только третий раз пропою: "Господи, пошли нам духа святого в виде голубином!" — так ты оттуда спусти голубя, пусть по церкви летает. Народ поверит, чаще ходить в церковь будет, нам больше с тобой дохода будет. Только никому не говори".

Вот заутреня кончилась, он (Ванька) схватил голубя в пазуху, а у голубя у кошки голова отъедена. Ванька попу не сказал, второго имать некогда, да с мертвым голубем в церковь и пошел. Пришел в церковь, залез выше райских дверей, за образа, и сидит. Вот публика собирается в церковь, все покупают свечи, на блюдо деньги кладут. Вот обедня отошла, поп начинает молебен служить. Выходит посредине церкви — в одной руке крест, в другой кадило. Раскрыл райские двери и произнес: "Господи, пошли нам духа святого в виде голубином!" А Ванька оттуда и говорит: "Кошки голову отъели".

А поп не слышит, поп второй раз: "Господи, пошли нам духа святого в виде голубином!" Ванька опять и говорит: "Кошки голову отъели".

Поп и третий раз: "Господи, пошли нам духа святого в виде голубином!" А Ванька оттуда как швырнет голубя. "На, говорит, распротак твою мать, говорят, что кошки голову отъели!"

Народ попа кто за голову, кто за волосы, кто за полы да в три шеи с церкви выставили. Церковь закрыли, ключи от попа отобрали, на второй день сход собрали да попа прогнали.

Как мужик в рай ходил

В некотором царстве, в некотором государстве, в Олонецкой губернии Петрозаводского уезда Толвуйской волости раз случилось такое дело. Пришел весенний Микола, а травы нет, не выросла. "Как же быть? — закричали мужики-крестьяне. — Мы всегда надеялись на Миколу, он должен был с травой прийти, а тут наковось".

Вот собрались мужики на сход, судили, рядили и решили идти к богу жаловаться на Миколу. Стали заставлять попа писать к богу, а поп и говорит: "Что вы, православные? Да разве подобает нам, грешным, жаловаться на святого Миколу-чудотворца?"

Но крестьяне заставили попа написать прошение и направили церковного старосту с прошением к самому богу Саваофу. Шел, шел староста, думает: "Как подняться на небо?" Видит — журавли летят. Сел он на журавля и полетел на небо. Приходит староста к канцелярии бога, видит — апостол Петр швейцаром у ворот стоит. Расспросил апостол Петр старосту, открыл двери и пропустил в канцелярию. Зашел староста в небесную канцелярию, смотрит — сам Саваоф сидит за большим столом, такой угрюмый, вроде как сердитый или с похмелья, голову держит, задумался. Кирилл да Мефодий писарями служат, сидят неподалеку. Мария Магдалина машинисткой работает. Архангел Михаил у дверей стоит, курьером служит. Перекрестился староста, поклонился низко и не успел сказать "здравствуйте", как Мефодий к нему подбежал и спрашивает: "В чем дело, мужичок, что хорошего на земле есть?" — "Да вот, — говорит староста, — послали меня толвуйские мужики к богу с жалобой: Микола травы не дал, скота кормить нечем".

Взял Мефодий жалобу, повертел, повертел в руках да и подал, богу. "Вот, — говорит Мефодий, — тут толвуйские мужики на Миколу жалуются". — "А чего мне суешь, — говорит бог, — ведь ты знаешь, что я неграмотный. Ты азбуку издал, ты и читай".

Прочитал Мефодий прошение до точки. Как стукнет бог кулаком по столу, ажио Мария Магдалина привскочила. Архангел Михайл с испугу к столу подбежал, апостол Петр ворота открыл, староста на пол сел. "Позвать, — кричит бог, — Миколу-чудотворца!"

Архангел Михаил побежал искать. Вот приходит Микола-чудотворец и спрашивает: "В чем дело?" — "Как в чем дело! — горячится бог. — Вот толвуйские мужики жалуются, что ты травы не дал, скота кормить нечем. Ведь ты должен с травой быть, православные христиане на тебя надеются, а ты их подвел, а этим веру в себя, в нас обостряешь. Мужики и совсем нам верить не будут, и так попы жалуются: доходу мало". — "А мне что, — говорит Микола, — разве я виноват? Почему Георгий-победоносец ручейков не пропустил? Откуда я траву возьму, когда ручьев не было?"

Повернулся и пошел к Варваре-великомученице пивко допивать. "Позвать мне Георгия-победоносца!" — снова закричал бог. Вот прискакал Георгий-победоносец на белом коне да прямо в канцелярию и заехал. "Что случилось, святой боже?" — спрашивает Георгий. А бог ему и говорит: "Как же это случилось? Почему ты ручьев не пропустил в свое время? Из-за тебя Микола не мог травы дать". — "А мне что, — говорит Георгий, — разве я виноват? Ведь ключами-то заведует Алексей, человек божий. Он не отомкнул их, воды не дал, откуда же я ручейки возьму?"

Еще пуще вскипел бог. Обеими кулаками по столу стучит, ажио другие столы затряслись. Мария Магдалина взамен "Приказ по раю" напечатала "Проказ по раю". "Где Алексей, человек божий? Сейчас подать его сюда!"

Архангел Михаил чуть с крыльца не упал, побежал за Алексеем, да еле его нашел: Алексей вечером пьян был и ключи потерял, ходит ищет. "Ступай скорее к богу!" — кричит ему архангел Михаил.

Вот приходит Алексей, человек божий, к богу да взамен "В чем дело?" говорит: "Есть ли пивко?" Так все и рассмеялись, даже бог улыбнулся, но своему человеку строго не сказал, а просто спросил: "Почему это ты воды не отомкнул?" — "Я, — отвечает Алексей, — открывал воду, да неоткуда ей течь было. Василий-капельник ни одной капли не капнул. А вода-то от капельника должна начинаться".

Опять разгневался бог и потребовал Василия-капельника, даже ногой топнул. Приходит Василий-капельник, "мамы" выговорить не может: всю ночь пьянствовал с Миколой-чудотворцем, с Алексеем, человеком божиим, у Варвары-великомученицы. Заметил бог, что пьян он, да и говорит: "Так ты что же это? Сам нализался, а людям даже воды не капнул?" — "А мне-то что? — отвечает Василий-капельник. — Разве я виноват? Ты сам оплошал: к самому главному делу бабу допустил. Авдотья-плющиха всему виновата, надо было ей плющить гораже (сильней), а она и совсем не плющила. Откуда же я капать стал бы? Только зря канителите".

Тут еще пуще бог рассердился и потребовал Авдотью-плющиху. Является Авдотья-плющиха. Бог обеими ногами на нее затопал, кулаками застучал: "Это что же ты, такая-сякая, делаешь?

А-а-а? Вам только компанию устраивать с Варварой-великомученицей. Все апостолы и пророки дело забыли, к вам похаживают да пивко пьют. Это ты все дело испортила!" А Авдотья баба бойкая: "Да ты что, — говорит, — на меня окрысился? Разве я виновата! — Да как пошла "писать" — богу жарко стало. — Сам, — говорит она, — порядков не знаешь, хоть и устанавливал их. Дождем да снегом заведует Илья-пророк. Его и спрашивай. И нечего упрекать нас с Варварой апостолами. Нередко и сам заходишь. А у девы Марии и сплошь ночуешь, так что все одинаковы. А без дела никогда меня не тревожь: у меня дети маленькие дома".

Посидел бог, подумал и послал за Ильей-пророком. Слышит староста — гром загремел. Вот приходит Илья-пророк в канцелярию. "Сами вы виноваты, отче наш, — сказал Илья-пророк. — Ведь лето по вашему распоряжению дождливое было, где же мне на осеннего Егорья снегу взять?" — "А почему ты в сенокос дождь лил?" — спросил бог. "Да как же, ведь ты сам сказал мне, что дождь лить надо, когда косят". — "Дурак! — сказал бог. — Ведь я тебе говорил, "когда просят", а ты льешь, когда косят". — "Э-э-э, брат! — отвечает Илья. — А это и может быть. Я, видишь ли, стар и глуховат стал, вот и перепутал".

Видит бог, что больше винить некого, а с Ильи что возьмешь? Взял прошение в руки, повертел, повертел да и говорит Мефодию: "Напиши резолюцию от моего имени: "Аставить без паследствия".

Написал Мефодий резолюцию, бог взамен расписки крест поставил и подал обратно старосте.

Пошел староста обратно в Толвую. Приходит к толвуйским мужикам и подает прошение обратно с резолюцией. Прочитали мужики, покачали головами да с тех пор и не стали на Миколу надеяться больше.

Ирина Андреевна Федосова. 1831-1899

Судьба этой женщины, неграмотной крестьянки из Олонецкой губернии, удивительна и необычна. История тесно связала ее скромное имя с именами выдающихся деятелей русской культуры — Н. А. Некрасова и А. М. Горького, Н. А. Римского-Корсакова и Ф. И. Шаляпина, Т. И. Филиппова и В. Ф. Миллера.

Со школьных лет мы проникаемся драматической судьбой русской крестьянки Матрены Тимофеевны, героини некрасовской поэмы "Кому на Руси жить хорошо". После первого же знакомства с этим произведением в память врезаются гневные слова матери, проклинающей уездных чиновников, которые надругались над телом ее погибшего сына Демушки:

Злодеи! палачи!
Падите мои слезоньки
Не на землю, не на воду.
Не на господень храм!
Падите прямо на сердце
Злодею моему!
Ты дай же, боже господи!
Чтоб тлен пришел на платьице,
Безумье на головушку
Злодея моего!
Жену ему неумную
Пошли, детей — юродивых!
Прими, услыши, господи,
Молитвы, слезы матери,
Злодея накажи!

А ведь эти строки являются переложением стихов из "Плача о старосте" олонецкой стиховодницы Ирины Федосовой. Почти вся глава "Крестьянка" из "Кому на Руси жить хорошо" — пожалуй, самая драматическая часть поэмы — построена на мотивах, почерпнутых Н. А. Некрасовым из причитаний И. А. Федосовой.

Встречается современный читатель с образом вопленицы Ирины Федосовой и обращаясь к книгам М. Горького. Писатель посвятил ей два очерка ("С всероссийской выставки" и "На выставке"). Поместил М. Горький "кривобокую старушку" и на страницах своего романа-хроники "Жизнь Клима Самгина". Самгин, с его опустошенной холодной душой, слушает выступление Федосовой в Нижнем Новгороде в концертном зале Художественно-промышленной выставки. Его впечатление от пения олонецкой сказительницы оказалось столь велико, что он "почувствовал, что никогда еще не был таким хорошим, умным и почти до слез несчастным, как в этот странный час, в рядах людей, до немоты очарованных старой милой ведьмой, явившейся из древних сказок в действительность, хвастливо построенную наскоро и напоказ". Встреча с И. Федосовой хоть на миг, но очищает себялюбивую душу Самгина. Такова сила ее искусства.

Творчество И. А. Федосовой сыграло определенную роль не только в судьбе литературных героев, но и в жизни реальных людей, причем людей, ставших гордостью нашей культуры. В 1895 году молодой певец императорской оперы Федор Иванович Шаляпин слушает сказительницу в доме важного государственного чиновника, страстного любителя народного пения, организатора собирания фольклора Тертия Ивановича Филиппова. "Она вызвала у меня незабываемое впечатление, — вспоминал Ф. И. Шаляпин позднее. — Я слышал много рассказов, старых песен и былин и до встречи с Федосовой, но только в ее изумительной передаче мне вдруг стала понятна глубокая прелесть народного творчества. Неподражаемо прекрасно "сказывала" эта маленькая кривобокая старушка с веселым детским лицом о Змее Горыныче, Добрыне, о его "поездочках молодецких", о матери его, о любви. Передо мной воочью совершалось воскресение сказки, и сама Федосова была чудесна как сказка". 1895-1896 годы были для Ф. И. Шаляпина временем мучительных поисков своего неповторимого пути в искусстве. Именно тогда он отказывается от изящного бельканто и все более начинает ощущать ценность естественной народной манеры пения. Встреча с И. А. Федосовой, без сомнения, помогла ему осознать всю эстетическую значимость фольклорного исполнительства.

Ирина Андреевна Федосова родилась в 1831 году в Толвуйской волости Олонецкой губернии. Большая крестьянская семья, работа с детских лет, ранняя известность в своей местности как "правительницы свадеб", замужество (девятнадцатилетней девушкой вышла замуж за шестидесятилетнего вдовца), тринадцать лет если не счастливой, то спокойной жизни с уважающим ее мужем, вдовство, второе замужество и унизительное положение [младшей невестки в семье нового мужа — таков жизненный путь И. А. Федосовой до 1865 года. Обычная, ничем не примечательная судьба русской женщины.

В 1865 году Ирина Андреевна уговаривает своего мужа Якова Ивановича Федосова переехать из деревни Кузаранда в Петрозаводск. Здесь они живут самостоятельно, вдали от сварливого деверя и его жены. И здесь-то происходит счастливая не только для Федосовой, но и для всей русской культуры встреча сказительницы с фольклористами. В 1865-1866 годах с Федосовой познакомился П. Н. Рыбников, а с февраля 1867 года с ней стал работать преподаватель Олонецкой духовной семинарии Е. В. Барсов. За несколько месяцев он записал от нее былины, духовные стихи, похоронные и рекрутские причитания, свадебный обряд, песни, пословицы — всего около 30000 стихов (объем больше "Илиады"). В 1872 году имя И. А. Федосовой становится известным всей культурной России: Е. В. Барсов публикует первый том "Причитаний северного края", включающий в себя похоронную причеть И. А. Федосовой. В 1882 году выходит в свет второй том (рекрутские причитания), а в 1885 году — свадебные вопли. Эти книги открыли интеллигентной России не только великую народную поэтессу И. А. Федосову, но целый жанр — причитания. До публикаций Е. В. Барсова "вой", "плачи", "голошения" практически не были известны науке.

Неграмотная олонецкая крестьянка становится знаменитостью. О ее плачах-поэмах с восхищением говорят в научных кругах. "Причитания северного края" рецензируют академики Л. Н. Майков и А. Н. Веселовский, известный журналист Н. К. Михайловский, английский популяризатор русской литературы В. Рольстон. А сама "знаменитость" в это время нищенствует у себя на родине. В 1884 году умер муж Ирины Андреевны, и ей пришлось вернуться в Кузаранду в дом деверя. "Не сладка была жизнь у деверя, — писал в 1896 году с ее слов Е. В. Барсов, — хлеб добывала она корзиной (то есть собирала милостыню. — Т. И.) и обедала и ужинала за своим столом. Большуха (жена деверя. — Т. И.) не давала ей даже воды: "Принеси-де на своих плечах, а мы тебе не кормильцы и не поильцы".

В 1886 году происходит "чудо": Ольга Христофоровна Агренева-Славянская, жена известного певца и руководителя этнографического хора Д. А. Агренева-Славянского, наслышавшись о И. А. Федосовой, вызывает ее в свое тверское имение Кольцове Больше года прожила здесь сказительница. И в результате в свет вышло трехтомное "Описание русской крестьянской свадьбы" — свадебный обряд, записанный О. X. Агреневой-Славянской от И. А. Федосовой.

Затем опять несколько лет нищенской жизни в Кузаранде. 1894 год вновь воскресил для образованной России имя И. А. Федосовой. Учитель Петрозаводской гимназии П. Т. Виноградов разыскал сказительницу и по приглашению Русского географического общества в январе 1895 года привез ее в Петербург. Началась серия блистательных публичных выступлений вопленицы в различных аудиториях столицы. Она поет свои былины и плачи перед публикой Соляного городка (среди ее слушателей был Н. А. Римский-Корсаков, сделавший несколько нотных записей ее произведений), выступает на заседании Академии наук (здесь ее награждают серебряной медалью). Слушают Федосову члены Русского географического общества и Археологического института. Приглашают сказительницу и в частные дома. Так, она пела у графа Шереметева и печально известного К. А. Победоносцева. Тогда же, в начале 1895 года, И. А. Федосова принимает радушное приглашение Т. И. Филиппова и поселяется на несколько лет в его доме в Петербурге.

В декабре 1895 года вместе с П. Т. Виноградовым И. А. Федосова выезжает в Москву. Здесь ее искусством восхищается известный фольклорист академик В. Ф. Миллер. Ю. И. Блок записывает фрагменты произведений сказительницы на восковые валики фонографа. Время сохранило для нас голос вопленицы. Сегодня мы можем услышать его в Фонограмархиве Института русской литературы (Пушкинский Дом) АН СССР.

Летом 1896 года в Нижнем Новгороде открылась Всероссийская художественно-промышленная выставка. И. А. Федосова была приглашена сюда для выступлений в концертном зале. Здесь-то и услышал сказительницу и восхитился ее пением молодой М. Горький. Затем были выступления в Казани, потом опять Нижний Новгород, возвращение в Петербург.

Еще три года прожила сказительница в доме Т. И. Филиппова. Весной 1899 года она почувствовала себя плохо и настояла, чтобы ее отправили на родину. Как ни покойно было ей в богатом доме Т. И. Филиппова, она знала твердо: умирать надо на родине, родная земля должна была принять ее прах. Скончалась И. А. Федосова 10 июля 1899 года в Кузаранде. Похоронена на кладбище при кузарандской приходской церкви.

Литература:Чистов К. В. Народная поэтесса И. А. Федосова. — Петрозаводск, 1955.

Рассказ Федосовой о себе

Родители мои — Андрей Ефимович да Елена Петровна — были прожиточные и степенные; мать — бойкая, на 22 души пекла и варила и везде поспела, не рыкнула, не зыкнула; отец рьяной — буде прокричал, а сердцов не было; был еще брат да две сестры, а в них толку мало; я ж была сурова, по крестьянству — куды какая: колотила, молотила, веяла и убирала; севца не наймут, а класца наймуют; 8-ми год знала, на каку полосу сколько сеять; 6-ти год на ухож лошадь гоняла и с ухожа домой пригоняла; раз лошадь сплеснулась — я пала; с тех нор до теперь хрома. Я грамотой не грамотна, зато памятью я памятна, где что слышала, пришла домой, все рассказала, будто в книге затвердила, песню ли, сказку ли, старину ли какую. На гулянку не кехтала, не охотила, на прядиму беседу отец не спущал, а раз в неделю молча уходила; приду — место сделают у свитца, шутить была мастерица, шутками да дурками всех расшевелю; имя мне было со изотчиной, грубого слова не слыхала: бедный сказать не смел, богатого сама обожгу... Стали люди знать и к себе приглашать — свадьбы играть и мертвым честь отдавать.

С малолетства любила я слушать причитанья; сама стала ходить с причетью по следующему случаю: суседку выдавали замуж, а вопленицы не было. Кого позвать? Думали-гадали, а все-таки сказали: "Кроме Иришки некому".

На беседах дала себя знать, бывало, там свадьбой играли, и я занарок причитывала. Ну и пригласили; мать отпустить не смеет. Писарь волостной был сродник невесте, пристал ко мне и говорит: "Согласись, мы уговорим отца, не выдаем тебя в брань да в ругательство".

Согласилась, произвела свадьбу. До весны дело дошло, стали звать на другую свадьбу, отец и говорит: "Не для чего ее приглашать: ведь не знает она ничего". — "Как не знает? По зиме у суседки причитала". Отец возгорчился: "Кто, скаже, позволил?" — "Писарь Петр Кондратьевич, — отвечала мать, — да голова Алексей Андреевич". — "Ну, когда эдакие лица просят, так пусть, для меня как хочет, дело ейное".

Замуж вышла 19-ти лет; женихи все боялись, что не пойду, да и я того не думала и в уме не держала, чтобы замуж идти: сама казну наживу да голову свою кормлю. Перво — сватали за холостого, парня молодого, — родители не отдали. После многие позывали, да сама не хотела — будь хоть позолоченный — не пойду.

Тут люди стали дивоваться, а я замуж собираться, пал на сердце немолодой вдовец — знать, судьбина пришла. Дело было так: приехал сусед с дочерью в гости, у нас в деревне была "беседа игримая". Старик-гость сидит да толкует с отцом, а я говорю отцу: "Спусти на беседу". — "Куды? — говорит. — Молено и дома, греха-то тут на душу". Гость упрашивает, чтобы отпустил: "Она, скаже, такая разумная да к людям подходительная — отпустить можно". — "Не спущу, — отвечал отец, — лучше не говорите".

Замолчала я, села прясть и в ум взяла: "Не поеду за сеном, не пошлешь ни за что".

Смотрел, смотрел отец: "Что, скаже, груба сидишь? Ступай на беседу, коли охота такая привязалась!"

Я просто-запросто, в сарафане-костычь, в фартучке, прялицу в руки — и на беседу. Место сделали, приехавшая гостья и подзывает: "Сядь-ко ты подле меня, есть поговорить. Девко! Думаешь ли замуж?" — "Нет жениха", — говорю я. "Жених есть, да не смеет звать — не пойдешь". — "Для чего, — отвечаю, — завету нету, прилюбится, и ум отступится; судьба есть, так пойду. Какой такой?" — "Удовец — ужели не запомнишь? Петр Трифонович". — "Какой такой "пестрый воскрес", какое у его семейство?" — "Сын да дочка, сын женатой, да у сына двое детей". — "Фатеру знаю, а жениха не знаю". — "Девко, можно идти, участочек хороший, а ты бойкая, сам он год шестидесяти". — "Ну, это дело терпящее, ночью с ангелом подумаю, а утром скажу; отцу не докладайте".

С беседы пришла до первых петухов, не ем, не пью, мать заметила: "Что ты, скаже, сдеяла? Сурова ты. Что ты, голубонько, кручинишься?" Легла спать — не спится, а думается: в девушках сидеть али замуж идти?

"Ну-ко, беседница, — утром рано подымал отец, — на ригач вставай — молотить". Встала, дело делаю, а сама не своя. Поведала думу невестке, хозяйке братовой: "Баба, скажу, замуж зовут". — "Ну что, говорит, ведь ты не пойдешь". — "Нет, — отвечаю, — можно. Как сваты приедут, Ермиловна, ты скажи им, где я, там я посмотрю жениха".

С овина отпорядничалась, случились повозники в Толвую — на Горки. Я подавалась родителям, спустили, и я в гости съехала; отсюда на свадьбу позвали в Заозеро к Мустовом. Женихи приехали к отцу, их повестили, куды я отправилась; приехали они на Горки, где я в гостях, и здесь не застали, вслед за мной — в Заозеро. Сижу я там и пою со слезами, обидуюсь, как слышу вдруг в горнице самовары готовят, большухи уху варят. К крыльцу три мужика на двух лошадях подъехали; гляжу — один знакомый, другого не узнала далее; в умах нету, что женихи наехали. Богу помолились, по фатеры похаживают. Один из них, Петр Андреевич, и говорит: "В тебе нуждаются, ты вдалеко заехала, мы за делом были у вас — сватать. Ну, как слышно, есть в Кузаранде свадебка? Ведь дело заговельное". — "Бог ли понесет, с воли да в подневолье", — ответила я. "Нет уж, как хошь, надо идти; мы такую даль ехали". — "А где же жених?" — спросила я. "А вот он по фатеры похаживает", — сказал Петр Андреевич. "Я неволи не лисица: не объем, не обцарапаю; пусть сам заговорит, не 17 лет".

Жених сел подле меня и говорит: "Идешь ли замуж?" — "Не знаю, идтить ли". — "Иди, — говорит, — не обижу", — стал подбивать и подговаривать. "Век так ласкает ваш брат".

Со свадьбы отправилась я в Толвую, где в гостях, скоренько разделась, поужинала, приехал и жених; сижу я за прялкой; он подсел и говорит: "Умеешь бойко прясть". — "Еще бы, — говорю, — не в лесах родилась, не пням богу молилась. Ну, что ты, — говорю, — берешь меня, я человек молодой, ты матёрой; мне поважено по свадьбам ходить да игры водить; вы люди — матёры, варить не будете: какое будет житье — бесы в лесе насмеются. Да и мне неохота выходить. Выйдешь, замужье — не хомут, не спихнешь: не мило, да взглядывай; не люба свекровка, — звать ее матушкой; худо мое мужишко — веди его чином". Жених на это заметил: "Не крепка жена умом, не закрепишь тыном". — "Ну, когда так, — порешила я, — пойду. Что будет хоть худо, хоть хорошо, а ты помни: дом вести — не бородой трясти; жену, детей кормить — не разиней ходить. Теперь поезжайте на родину скорее, а то смотрите — мужики за бревнами уедут; дело затянется — долго ждать".

Они отправились, а мы легли спать; не спится мне: к худу ли али к добру тянет; сон на глаза нейдет. На улице стало на свет похоже, сестра печку затопила; гляжу — брат приехал за мной, я сплю — не сплю, сестрия будит: вставай, брат приехал. Встала, поздоровалась. "Тебя, — говорит, — сватают". — "За кого?" — спрашиваю, будто сейчас и слышу, не знаю жениха. "Не пойду, — говорю, — здесь останусь; бог с ним, кто такой там приехал". — "Поедем, — говорит, — не велено оставить".

Оделась, поехала. Дома народу много, женихи в большом углу; я глаза перекрестила, поклонилась — была ветряная мельница; там отец с има займуется, а я и не гляжу на женихов. В печке все стопилось, я колыбы расклепала. Гляди, жених, — я знаю шить и кроить, и коровушек доить, и порядню водить. Тут наладила пойво — и в умах нету, что в избе женихи, порядничаю. Они позвали родителя в сени: пойдем, дескать, есть поговорить. Сошли — поговорили. Отец с матушкой меня — в особый покой.

"Что, дочь, — говорят, — женихов приказала? Идешь ли замуж?" — "Как хотите, — отвечала я, — на воле вашей, вы кормили-поили, дочь я ваша и воля ваша".

Отец поразмыслил и объявил женихам: "На хлеб на соль милости просим, а по это дело не по что".

Народу в избе множество — деревнище большое; сродники стали подговаривать, тут и я говорю: "Что ж, родители, куда вода полилась, туда и лейся; пойду, что господь даст; худо ли, хорошо ли будет, ни на кого не посудьячу".

Мать завыла и говорит: "Что ты, дитятко, что ты оставляешь, покидаешь нас, на тебя вся надежда". — "На меня, — отвечаю, — надия какая? От девок невелики города стоят; остается у вас сын, еще дочь, невестка; мы, девушки, — зяблые семена, ненадежные детушки".

Родитель-отец взял свечу затопил, по рукам ударили, я заплакала, пошло угощенье; зазвала я девушек, в гости поехали, — со звоном, с колокольчиками, а там — песни, игры, танцы. Матушка ужасно жалила, суседи срекались: "Что ходила по свадьбам да находила, двадцатилетняя девушка да идет за шестидесятилетнего старика; не станет жить-любить старичонка, удовщище ведь он да посиделище".

13 лет жила я за ним, и хорошо было жить; он меня любил, да и я его уважала; моего слова не изменил, была воля идти, куды хочешь. Помер он в самое рождество. Все жалел меня, покойная головушка. "Не пожить тебе так, выйдешь замуж, — говорил он, — набьешься ты, нашатаешься".

Вдовой жила от рождества до Филиппова заговенья. Была копейченка моя и его — в одно место клали... Сначала жила и в умах не было закон переступать. Тут стали звать за Якова Ивановича с Кузаранды. "Пойду ли, — говорила, — что вы? Жених ли Федосов?"

Пришел его брат сватать — отперлась. Затем старушка дядина ко мне-кова по вечеру, стали беседовать. "Поди, — говорит, — за Якова".

Подумала-подумала и согласилась. В тот же вечер жених с братом ко мне: кофеем напоила, посоветовала, слово дала. На другой день я состаю с постели — а он с зятем уж тут; на стол закуску, водку, самовар поставила, по рукам ударила, жениху подарила рубашку, зятю полотенце. Животы прибрала, а потом и к венцу. Немного причитала; от венца встретили родные, провели в горницу, отстоловали порядком. Дядина да деверь бранить стали, всю зиму бранили, повидала всего; Яков мой такой нехлопотной, а они базыковаты, обижали меня всячески. По весны Яков отправился к Соловкам, а я все плакала да тосковала. Все крестьянство у их вела; весной скотину пасти отпущали, и я сойду, бывало, сяду в лесе на деревинку или на камышок и начну плакать:

Не кокошица в сыром бору кокует,
Это я, бедна кручинная, тоскую:
На катучем да сижу я синем камышке,
Проливаю горьки слезы во бистру реку...

Плачу, плачу, затем и песню спою с горя:

Во тумане красно солнышко,
Оно во тумане:
Во печали красна девушка,
Во большой заботе.
Взвещевало мое сердце,
Взвещевало зло-ретиво,
Мне-ка не сказало:
Сердце слышало велику над собой невзгоду,
Что вконец моя головушка,
Верно, погибает...

Плач о старосте

Вопит Старостиха

Спаси, господи, спорядныих суседушек!
Благодарствую крестьянам православным,
Не жалели что рабочей поры-времени,
Хоронить пришли надежную головушку —
Уж вы старосту-судью да поставленную!
Он не плут был до вас, не лиходейничек,
Соболезновал об обчестве собраном,
Он стоял по вам стеной да городовой
От этих мировых да злых посредников.
Теперь все прошло у вас, миновалося!
Нет заступушки у вас, нет заборонушки!
Как наи́дет мировой когда посредничек,
Как заглянет во избу да он во земскую, —
Не творит да тут Исусовой молитовки,
Не кладет да он креста-то по-писаному;
Не до того это начальство добирается,
До судов этот посредник доступает;
Вопота́й у недоростков он выведывает,
Уже нет ли где корыстного делишечка.
Да он так же над крестьянством надрыгается,
Быдто вроде человек как некрещеной.
Он затопает ногами во дубовой пол,
Он захлопает руками о кленовой стул,
Он в похо́дню по покоям запохаживает,
Точно вехорь во чистом поле полётывает,
Быдто зверь да во темном лесу покрикивает;
Тут на старосту скрозь зубы он срыгается,
Он без разуму рукой ему приграживает,
Сговорит ему посредник таково слово:
"Что на ям да вы теперь не собираетесь?
Неподсудны мировому, знать, посреднику?
Непокорны вы властям да поставленным?
Чтобы все были сейчас яке на ям согнаны!"
Как у этих мировых да у посредников
Нету душеньки у их да во белых грудях,
Нету совести у их да во ясных очах,
Нет креста-то ведь у их да на белой груди!
Уж не бросить же участков деревенскиих,
Не покинуть же крестьянской этой жирувдки
Всёдля этыих властей да страховитыих,
Назад староста бежит да не оглядывает,
Под окошечко скоре́нько постучается
Он у этих суседей спорядовых,
Чтобы справились на ям да суровешенько:
"Как наехала судья неправосудная,
Мировой да на яму́ стоит посредничек,
Горячится он теперь да такову беду!
Сами сходите, крестьяна, приузнаете,
Со каким да он приехал со известьицем,
Он для податей приехал ли казенных,
Аль казна его бессчетна придержалася,
Али цветно его платье притаскалося,
Аль Козловы сапоги да притопталися?"
Тут на скоп да все крестьяна собираются,
При кручинушке идут да при великой;
Тут посреднику в глаза да поклоняются,
Позаочь его бранят да проклинают.
Возгорчится как судья ведь страховитая,
В темном лесе быдто бор да разгоряется,
Во все стороны быв пламень как кидается,
Быдто Свирь-река посредничек свирепой,
Быдто Ладожско великое, сердитое!
Тут он скочит из-за этого стола из-за дубового,
Да он зглянет тут на старосту немилым зглядом,
Тут спроговорит ему да таково слово:
"Вы даете всё повольку мужикам-глупцам,
Как бездельникам ведь вы да потакаете!
Хоть своей казной теперь да долагайте-тко,
Да вы подати казенные сполняйте-тко".
Мужичоночки дробят да все поглядают —
Ужель морюшко синё да приутихнет,
Мировой скоро ль посредничек уходится,
За дубовыим столом да приусядется?
Буде взыщется один мужик смелугище,
О делах сказать ведь он да всё о праведных,
Уже так на мужика станет срыгатися,
Быдто зверь да во темном лесе кидается;
Да он резвыми ногами призатопает,
Как на стойлы конь копытом призастукает,
Станет староста судью тут уговаривать:
"Не давай спеси во младую головушку,
Суровства ты во ретивое сердечушко,
Да ты чином-то своим не возвышайся-тко:
Едины да все у бога люди созданы;
На крестьян ты с кулаками не наскакивай,
Знай сиди да ты за столиком дубовым,
Удержи да свои белы эти рученьки,
Не ломай-ко ты перстни свои злаченые;
Не честь-хвала тебе да молодецкая
Наступать да на крестьян ведь православных!
Не на то да ведь вы, судьи, выбираетесь!
Хотя ж рьян да ты, посредничек, — уходишься,
Хоть спесив да ты, начальник, — приусядешься!
Окол ночи мужики да поисправятся,
Наживут да золоту казну бессчетную!"
Сговорит да тут посредник таково слово:
"Да вы счастливы, крестьяна деревенские,
Что ведь староста у вас да преразумной!"
Как уедет тут судья да страховитая,
Сговорят да тут крестьяна таково слово:
"Мироеды мировы эти посредники,
Разорители крестьянам православным;
В темном лесе быдто звери-то съедучие,
В чистом поле быдто змеи-то клевучие;
Как наедут ведь холодные-голодные,
Они рады мужичонка во котле варить,
Они рады ведь живого во землю вкопать,
Они так-то ведь нам ими изъезжаются,
До подошвы они всех да разоряют!
Слава богу-то теперь да слава господу!
Буря-падара теперь да уходилася,
Сине морюшко теперь да приутихло —
Нонь уехала судья неправосудная,
Укатилася съедуба мироедная!
Мы пойдемте, мужики, да разгуляемтесь,
Ноньку с радости теперь да со весельица,
Настоялися ведь мы да надрожалися,
Без креста-то мы ему да всё накланялись,
Без Исусовой молитвы намолилися!.."
Как сберутся в божью церковь посвященную
О владычном они да этом праздничке,
И прослужат там обеденку воскресную,
И как выйдут на крылечико церковное,
И как сглянут во подлётную сторонушку,
Тут защемит их ретливое сердечушко,
Сговорят они ведь есть да таково слово:
"Где ведь жалобно-то солнце пропекает,
Там ведь прежняя родима наша сто́рона,
Наша славна сторона́ Новогородская!
Когда Новгород ведь был не разореной
И ко суду были крестьяна не приведены,
Были людушки тогды да не штукавые,
Не штукавы они были — запростейшие;
Как судьи да в тую пору не моло́дые,
Пожиты да мужики были почетные,
Настойливы они да правосудливы,
Были добры у них кони иноходные,
Были славны корабли да мореходные.
Буде что да в прежни вре́мена случалося,
Соберется три крестьянина хоть стоющих —
Промеж; ду́-другом они да рассоветуют,
Как спасти да человека-то помиловать,
По суду ли-то теперечко по-божьему,
По этим ли законам праведливыим.
Тыи времечка прошли да не видаюча,
Тыи годы скоротались не слыхаюча!
Наступили бусурманы превеликие,
Разорили они славный Новгород!
Все тут придались в подсиверну сторонушку
На званы острова да эти Кижские,
Во славное во обчество во Толвую...
Послыхайте словеса наши старинные,
Заприметьте того, малы недоросточки!
Уж как это сине морюшко сбушуется,
На синем море волна да порасходится,
Будут земские все избы испражнятися,
Скрозекозные судьи да присылатися;
Все изменятся пустыни богомольные,
Разорятся все часовенки спасенные!"
Кругом-около ребята обстолпилися,
Как на этих стариков да оглядилися,
Ихних речей недоростки приослухались;
Кои умны недоросточки, приметные,
Они этыи слова тут принимали "
Об досюльныих законах постояльных,
Об досюльноем житье новогородскоем.
Сволновалось сине славное Онегушко,
Как вода с песком помутилася!
Тут воспомнят-то ведь малы недоросточки:
"Теперь-нонь да времена-то те сбываются,
Как у старых стариков было рассказано!"
Тут мы думали с надежноей головушкой:
"Как пропитывать сердечных малых детушек?
Накопилася станичушка детиная!"
Говорила я надежноей головушке:
"Да ты съезди-ко на малой этой лодочке,
Хоть во город да ты съезди Повенецкой,
Наживи да ты, надежа, золотой казны,
Да мы купим-то довольных этих хлебушков,
Мы прокормим-то сердечных малых детушек!"
Как во ту пору теперь да в тое времечко,
Как по этой почтовой ямской дороженке
Застучало вдруг копыто лошадиное,
Зазвонили тут подковы золоченые,
Зазвенчала тут сбруя да коня доброго,
Засияло тут седёлышко черкасское,
С копыт пыль стоит во чистом поле,
Точно черный быдто ворон приналётыват, —
Мировой этот посредник так наезживал!
Деревенские ребята испугалися.
По своим домам они да разбежалися!
Он напал да на любимую сдержавушку,
Быдто зверь точно на у́падь во темном лесу!
Я с работушки. победна, убиралася,
Из окошечка в окошечко кидалася, —
Да куда ж мою надежу подевают?
Я спросила у спорядовых суседушек.
Как суседушки ведь мне не объяснили,
Чтобы я, бедна горюша, не спугалася.
На спокой да легли добры эти людушки,
Ужо я, бедна, в путь-дорожку отправлялася,
Чтоб проведать про надежную головушку.
Уж как этот мировой да злой посредничек,
Как во страдную, в рабочу пору-времечко
Он схватил его с луговой этой поженки,
Посадил да он во крепость во великую,
Он на три садил господних божьи де́нечка,
На четыре он на летних эти ноченьки,
Отлучился что без спросу на неделюшку.
Тошно плакали сердечны мои детушки,
Не могла стерпеть, победная головушка,
Я глядеть да на дети́ны горючи слезы —
Я склонилася в тяжелую постелюшку
С-за этого злодия супостатого,
Что обидел нас, победныих головушек,
Присрамил да он при обчестве собранном;
Со бесчестья в лице кровь да разыгралася,
Со стыда буйна головка зашаталася.
Ворочался как надеженька со крепости,
В чистом поле неможенье сустигало,
На пути злодий-смеретушка стретала!
Вы падите-тко, горючи мои слезушки,
Вы не на́ воду падите-тко, не на́ землю.
Не на божью вы церковь, на строеньице, —
Вы падите-тко, горючи мои слезушки,
Вы на этого злодия супостатого,
Да вы прямо ко ретливому сердечушку!
Да ты дай же, боже-господи,
Чтобы тлен пришел на цветно его платьице,
Как безумьице во буйну бы головушку!
Еще дай, да боже-господи,
Ему в дом жену неумную
Плодить детей неразумныих!
Слыши, господи, молитвы мои грешные!
Прими, господи, ты слёзы детей малыих!

Плач о писаре

Вопит кума

Отлишилися заступы-заборонушки!
Как не стало нонь стены да городовой,
Приукрылся писарёчек хитромудрой,
Он во матушку сыру землю!
Вкупе все да мы крестьяна сухотуем:
Буде проклято велико это горюшко,
Буде проклята злодийная незгодушка.
Как по нынешним годам да по бедовым
Лучше на́ свете человеку не родитися;
Много страсти-то теперь да много ужасти,
Как больше того великиих пригрозушек;
Наезжают-то судьи да страховитые,
Разоряют-то крестьянски они жирушки
До последней-то они да лопотиночки.
Не дай, господи, на сем да на бе́лом свете
Со досадой этим горюшком возитися:
Впереди злое горе уродилося,
Впереди оно на свете расселилося.
Вы послушайте, народ — люди добрые,
Как, отколь в мире горе объявилося.
Во досюльны времена было годышки,
Жили люди во всем мире постатейные,
Они ду́-друга, люди, не терзали.
Горе людушек во ты поры боялося,
Во темны леса от них горе кидалося;
Но тут было горюшку не местечко:
Во осине горькой листье расшумелося,
Того злое это горе устрашилося;
На высоки эти щели горе бросилось,
Но и тут было горюшку не местечко:
С того щелье кременисто порастрескалось,
Огонь-пламя изо гор да объявилося;
Уже тут злое горюшко кидалося,
В окиян сине славно оно морюшко,
Под колодинку оно там запихалося;
Окиян-море с того не сволновалось,
Вода с песком на дне не помутилась;
Прошло времечка с того да не со много,
В окиян-море ловцы вдруг пригодилися,
Пошили они маленьки кораблики,
Повязали они неводы шелковые,
Проволоки они клали-то пеньковые,
Они плутивца тут клали все дубовые.
Чего на́ слыхе-то век было не слыхано,
Чего на́ виду-то век было не видано,
Как в досюльны времена да в прежни годушки
В окиян-море ловцы да не бывали.
Изловили тут свежу они рыбоньку,
Подняли во малой во корабличек:
Точно хвост да как у рыбы — лебединой,
Голова у ей вроде как козлиная.
Сдивовалися ловцы рыбы незнамой,
Пораздумались ловцы да добры молодцы:
По приметам эта рыба да как щучина.
Поскорешеньку ко бережку кидалися,
На дубовоей доске рыбу пластали.
Распололи как уловну свежу рыбоньку:
Много-множество песку у ей приглотано,
Были сглонуты ключи да золоченые.
Тут пошли эти ловцы да добры молодцы
Во деревенку свою да во селение,
Всем суседям рассказалися,
Показали им ключи да золоченые.
Тут ключи стали ловцы да применять:
Прилагали ключи ко божиим церквам, —
По церковным замкам ключи не ладятся.
По уличкам пошли они рядовым,
По купцам пошли они торговым, —
И по лавочкам ключи не пригодилися.
Тут пошли эти ловцы да добры молодцы,
По тюрьмам пошли заключевныим:
В подземельные норы ключ поладился,
Где сидело это горюшко великое.
Потихошеньку замок хоть отмыкали, —
Без молитовки, знать, двери отворяли.
Не поспели тут ловцы добры молодцы
Отпереть двери дубовые,
С подземелья злое горе разом бросилось,
Черным вороном в чисто поле слетело.
На чистом поле горюшко садилося,
И само тут злодийно восхвалялося,
Что тоска буде крестьянам неудольная:
Подъедать стало удалых добрых молодцев,
Много при́брало семейныих головушек,
Овдовило честных мужних молодыих ясен,
Обсиротило сиротных малых детушек.
Уже так да это горе расплодилося,
По чисту полю горюшко катилося,
Стужей-инеем оно да там садилося,
Над зеленыим лугом становилося,
Частым дождиком оно да рассыпалося.
С того мор пошел на милую скотинушку,
С того зябель на сдовольны эти хлебушки,
Неприятности во добрых пошли людушках.

К писарю:

Ты послушай же, крестовой милой кумушко!
Буде бог судит на вто́ром быть пришествии,
По делам-судам душа да будет праведна,
Может, станешь у престола у господнего,
Ты поро́сскажи владыке свету истинному,
Ты про обчество крестьян да православных.
Много-множество е в мире согрешения,
Как больше того е в мире огорченья.
Хоть повыстанем по утрышку ранешенько, —
Не о добрых делах мы думу думаем,
Мы на сонмище бесовско собираемся,
Мы во тяжкиих грехах да не прощаемся.
Знать, за наше за велико беззаконье
Допустил господь ловцов да на киян-море,
Изловили они рыбоньку незнамую,
Повыняли ключи да подземельные,
Повыпустили горюшко великое.
Зло несносное, велико это горюшко
По Россиюшке летает ясным соколом,
Над крестьянами злодийно черным вороном.
Возлетат оно злодийно, само радуется:
"На белом свете я распоселилося,
До этыих крестьян я доступило,
Не начаются обиды — накачаются,
Не надиются досады — принавидятся".
Как со этого горя со великого
Бедны людушки, как море, колыбаются,
Быдто деревья стоят да подсушенные.
Вся досюльщина куда да подевалася,
Вся отчевщина у их нонь придержалася,
Не стоят теперь сто́ги перегодные,
Не насыпаны анбары хлеба божьего,
Нет на стойлы-то у их да коней добрыих,
Нету зимних у их санок самокатныих,
Нет довольных, беззаботных у их хлебушков.
Ты поро́сскажи, крестовой милой кумушко,
Ты поро́сскажи владыке многомилостивому,
Что неправедные судьи расселяются,
Свысока глядят они да выше лесушку,
Злокоманно их ретливое сердечушко,
Точно лед как во синем море.
Никуды от их, злодиев, не укроешься,
Во темных лесах найдут они дремучих,
Все доищутся в горах они высоких,
Доберутся ведь во матушке сырой земле,
Во конец они крестьян всех разоряют.
Кабы ведали цари да со царицами,
Кабы знали все купцы да ведь московские
Про бессчастную бы жизнь нашу крестьянскую!

Плач о рекруте женатом

Жена держит младенца трехнедельного, а в руках ведет двухгодового и вопит:

Мне пойти было, кручинной головушке,
Мне по су́хому, горю́шице, по де́ревцу,
По высокому, победной, мне по терему,
Мне ко милоей надежноей сдержавушке.
Ведь дивуют мне-ка добры столько людушки
И вси приближни спорядовые суседушки:
И что я о́тдали стою, бедна, чужаюся,
И все своей да я надежноей головушки,
И я со малыми детьми да забавляюся,
И видно, в божией-то я церкви не стояла,
И на главы́ златых венцов я не держала,
И, знать, господнего креста не целовала;
И, знать, головушка моя да бескручинная,
И утробушка моя да беспечальная.
И кабы знали многи добрые бы людушки,
Как что диется в моем да ретливом сердце.
И я не люлечку, горюшица, качаю, —
Я горючими слезами обливаюся;
И я не с малыим младенцем утешаюся,
И я великоей кручиной убиваюся.
Как сегодняшним господним божиим де́нечком,
И у меня, да победной у головушки,
Потерялся белой свет да со ясных очей,
Ум тот, разум во головушке мешается.
И порастроньтесь-ко, народ да люди добрые,
И вы приближны спорядовые суседушки!
И мне пройти, бедной, кручинноей головушке,
И мне ко милоей надежноей сдержавушке
И не со златом ведь иду да я не с се́ребром,
И не со скатным перебранным иду жемчугом;
Я иду, бедна, с злодийноей обидушкой,
И я с несносноей злодийноей тоскичушкой.
Я несу-веду сердечных малых детушек,
Я к своей милой надежноей сдержавушке:
"И ты возьми, бедной, на белые на рученьки,
И ты сердечныих рожоных малых детушек,
И приложи да ко ретливому сердечушку,
И ты к печальному ко блёклому ко личушку,
И припосле́ди ноньку ты до поры-времечки".
И как что сдиется, надежная головушка,
И на кого, сирот бессчастных, пооставишь нас?
И хто возро́стит-то бессчастных наших детушек?
И хто ведь при́зрит-то сирот да бесприютных?
И горевать будет победной мне гЪловушке,
И сиротать будет бессчастным нашим детушкам,
И коковать будет победной мне кокошице,
И во обиде жить бессчастным ди́тям малыим.
И без тебя, да без надежноей головушки,
И без великого родительска желаньица,
Хоть пово́зрастут сердечны мои детушки,
И по фатерушке бедны́ станут похаживать,
И на меня, бедну горюшицу, поглядывать.
И ты послушай, свет надежная головушка!
Хоть останутся там братьица родимые,
И не надия мне, победноей головушке,
И не приберёгушка сердечным нашим детушкам.
И хоть желанны живут дядюшки — не батюшки,
И хоть спацливые ведь дяденьки — не матушки.
И будут детушки сиротны — самовольные,
И все солдатские они да безунёмные.
И все я думала, печальная головушка:
И как до этого учётна до́лга годышка,
И я жила, бедна горюша, радовалася,
И что во доброй во крестьянской живу жирушке
И за разумноей надежноей головушкой.
И не начаялась я, горюша, не нйдиялась,
И над собой да я великоей незгодушки,
И я разлукушки с надежноей сдержавушкой
И расставаньица со малыми сердечными со детушкам.
И мои думушки теперечко бессчастные,
И горьки мысли столько женски неталанные.
Не по думушкам моим да дело ставится,
И не по розмыслам моим да все сбывается.
И пошли годышки теперь да все бедовые,
И времена пошли теперь да потрусливые,
И как часты́ пошли наборы государевы,
И запасно́й да этой силой забираются,
И все по выбору бурлаков выбирают ";
И во злодийну эту службу государеву.
И матерей да с сыновьями разлучают,
И молодым женам с мужьями расставатися.
И как что диется над милоей, надежноей сдержавушкой,
И у меня, да у печальной у головушки,
И не порой да моя молодость прокатится,
И во горя́х скоро головушка состарится —
Да как ро́стячи сиротных малых детушек,
Во сиротскоей бессчастноей во жирушке,
И во великой во злодийной во обидушке.
И вы послушайте, суседи спорядовые,
И не дивуйте мне, печальноей головушке,
И что частешенько к надёже не подхаживаю,
И я у правого плеча да не усиживаю.
И говорит да мне надёжная головушка,
И без народу говорит да людей добрыих,
И уговариват победну потихошеньку,
И уласкат меня, горюшу, полегошеньку:
"И не тоскуй, бедна́ жена, семья любимая,
И не пролей, бедна горюша, горючи́ слезы́;
И как расплачешься, победна, разгорюешься,
И как бедно́ мое сердечко растоскуется.
И не придай же ты назолушки к молодецкому сердечушку,
И к моей зяблоей бессчастноей утробушке.
И кабы знала ты, бессчастна молода́ жена,
И как долит да все несносная обидушка
И как меня да ведь бессчастна до́бра мо́лодца;
И столько гля́дячи на бессчастных моих детушек,
И смотрячи́ да на бессчастны твои слезушки,
И у меня, да у бессчастна до́бра мо́лодца,
И уныват да все ретливое сердечушко,
И перетрескала победная утробушка;
И тебя жаль бедной, бессчастной молодой жены,
И мне сиротныих бессчастных своих детушек".
И говорит еще надежна мне головушка,
И ублаждат меня, любимую семеюшку:
"И буде господи владыко не помилует
И от злодийной да от службы государевой,
И, может, даст господь талану да мне участи,
И мне-ка жить-служить во службе государевой,
И я возьму тебя, жену, семью любимую,
И со сердечными возьму да я со детушкам,
И век мы по́йдем-то, горюша, коротать с тобой;
И будем вми́стях мы, победные, таскатися,
И воспитать да мы сердечных станем детушек".
И еще слушайте, народ да люди добрые!
И как со милой со надежной со головушкой
И мы не сном да темну ночку коротаемся,
И мы горючими слезами обливаемся
И столько думаем, победны, думу крепкую:
И тут он во́зьмет-то сердечных своих детушек,
И с горя на́ свои бессчастны белы рученьки,
И прилагает он ко блекому ко личушку,
И прижимает ко ретливому сердечушку.
И малы детушки всю ночь не успокоятся,
И на белых руках они не спотешаются,
И у младенчиков утроба разжигается,
И ретливо́ сердце ведь кровью обливается,
Что родитель в путь-дорожку отправляется,
И во злодийну эту службу снаряжается.

К мужу-рекруту:

И ты послушай, свет надежная головушка,
И мы повзыщем свет желанныих родителей,
И мы корить будем сердечушко покорное,
И мы головушку клонить будем поклонную,
И мы приклоним-то младенца тринедельного,
И мы во резвые родителям во ноженьки:
И не спахнутся ль они да не сжалуются ли,
И по тебя, да тепло-красно мое солнышко,
И по обидныих сиротных своих внучаток,
И, может, взыщут-то названо себе дитятко,
И они на́ймут-то бурлакушка все вольна-то,
И слободя́т тебя, бурлацкую головушку,
И от злодийноей от службы государевой.
И буде, нет вкруте его да не находится,
И так бы съехали ко городу Петровскому,
И там нашли бы-то судей неправосудныих,
И задарили б золотой казной беесчетноей,
И чтоб тебя, мою надежную головушку,
И все не приняли б во службу государеву.

Падает родителям в ноги и продолжает:

И уж вы слушайте, желанны свет-родители!
И вы не спомните-тко зла да нашей лихости!
И пожалийте сирот малых наших детушек
И мою милую надежную сдержавушку.
И почитать буду я вас, да богоданныих родителей,
И устилать буду пухову вам перинушку,
И утоплю да теплы парны про вас баенки.
И столько вы, да свет желанные родители,
И сберегите-тко вы красное мое солнышко
И мою милую надежную сдержавугаку
И от злодийной этой службы государевой.
И знаю и ведаю, кокоша горегорькая,
И у вас добрая крестьянская ведь жирушка,
И все довольны беззаботны е ведь хлебушки,
И у вас есть да золота казна бессчетная.
И вы отпу́стите победну как головушку
И во злодийну эту службу государеву.
И дивовать да будут добры столько людушки,
И попрекать да вас спорядные суседушки,
И что спустили вы во службу государеву
И сердечное рожоно свое дитятко,
И обсиротили ветляну вы нешутушку,
И со стадушком ведь вы да со детиныим,
И поразгневали рожоно ваше дитятко,
И вы на веки-то его да нерушимые.
И вы глядите-тко, желанны свет-родители,
И на свое да вы рожоно мило дитятко,
И на мою да вы надежную головушку!
Уж он держит-то бессчастных своих детушек,
И на своих носит бессчастных белых рученьках,
И по фатерушке надёженька похаживат,
И малым детушкам в горях да выговариват:
"Ой, бессчастные вы дети, неталанные!
Уже в ком искать велико вам желаньице?
От кого да ждать прелестныих словечушек?
И от дедушки, знать, вам да не желаньице,
И от бабушки ведь вам да нераденьице.

К братьям мужа:

И покорю, бедна́, сердечушко покорное,
И я победную головушку поклонную,
Я ко милым светам-братцам богоданныим,
И при тебе корюсь, надежная головушка,
И при собранныих корюсь да сродичах-сродничках,
И при всих да при спорядныих суседушках:
И не спокиньте-тко победную головушку,
И не обидьте-тко сердечных малых детушек.
И хоть я съеду, бедна, к городу Петровскому
И со своей милой надежноей сдержавушкой,
И поостанутся сиротны наши детушки,
И во своем да тепловитом они гнездышке,
И малёшеньки ведь детушки, глупешеньки.
И как не ведают бессчастны сиротиночки,
Как про эту про великую незгодушку,
Что разлукушка с родителем со батюшкой
И расставаньице с великиим желаньицем.
И не спокиньте-тко сирот вы бесприютныих,
И да вы грубыим- словечком не грубите-тко,
И от дубова вы стола не откажите-тко.

Муж-рекрут к братьям:

Уж вы слушайте-тко, братьица родимые,
И хоть я со́йду-то во службу государеву,
Не нанемщичек иду да не охотничек,
И не забравши золотой казны бессчетноей,
И не запро́давши бурлацкую головушку.
Я за вас иду ведь, братьицев родимыих,
И так вспомните-тко, братьица родимые,
И не обидьте сироту да молоду́ жену
И все посли́ меня, бессчастна до́бра мо́лодца.
И приголубьте-тко сердечных моих детушек,
И воспитайте их до полного до возрасту,
И не спустите-тко по миру их крещеному.

Он же к жене:

И ты послушай же, бессчастна молода жена!
Уж как ростячи сердечных малых детушек
И без своей да без надежноей сдержавушки,
И много-множество кручинушки наскопится,
И во твою да во победную головушку.
И как живучи без надежноей сдержавушки,
И не по силушке крестьянская работушка,
И не по розмыслу великая заботушка,
И приходит буде разли́вня красна ве́снушка,
Как повытают снежечки со чиста́ поля́,
И повынесет ледочки из синя́ моря́,
И распечет да тепло-красно когда солнышко,
И ты возьми да сирот малых своих детушек,
И ты ко славному ко кру́тому ко бережку,
Да ты сядешь на катучей белой камешек,
И будешь го́рьки, бе́дна, слёзы проливать,
И малых детушек к сердечку прижимать.
И тут повыскажешь великую кручинушку
Уж ты этому катучу белу камешку,
И рути́ слезушки, горюша, во синё море,
Что не знали бы ведь добры эти людушки,
Где была бедна горюша, с детьми плакала
И рассказала ж где великую кручинушку —
И не прознали б светы-братцы богоданные.
И до своей люби́, горюшица, наплачешься,
И ты печальныим сердечком принатешишься.
И ты глядить будешь, горюша, на синё море,
И ты наглядывать, горюша, черных ка́раблей,
И ты спроведывать, горюша, у матросушков,
И про свою да про надежную сдержавушку,
И про бессчастного солдатушка походного.
И ты послушай-ко, любимая семеюшка!
И оставляю я сиротным малым детушкам,
Я родительско свое да все желаньице,
И со право́й руки оставлю я злаче́н перстень,
И от сердечка опояску новгородскую,
Им на память свое цветно это платьице.
И как тебе, бедной бессчастной молодой жене,
И с ног сапоженьки свои да я козловые.
И ты держи, бедна горюша, с осторожностью,
И ты гляди, бедна горюша, точно на́ мужа,
И тебе навеки останется обуточка
И на великое тебе да погляженьице.
И как придет да ведь владычный божий праздничек,
И ты возьмешь, бедна бессчастна, мое платьице
И молодецкую спорядную покрутушку,
Ты со стопочки сапоженьки козловые.
И как светы бра́тьица по праздничкам разо́йдутся,
И как сестрицы по гульбищечкам разъедутся,
И едина́ да ты с дитями поостанешься,
И кладешь платьице на стол да на дубовой,
И малых детушек на бессчастны возьмешь рученьки,
И ты по цветну будешь платьицу подрачивать,
И станешь малыим дитя́м да выговаривать:
Еще слушай же, сиротна молода жена!
И как во эту со́йду службу государеву,
И ты пиши мне скорописчатые грамотки,
И ты уписывай сиротское жи́вленьице
И о своих да о несчастных малых детушках.
И буду на́ вести, бессчастной доброй молодец,
И я не в дальной безызвестноей сторонушке,
И не за славным я за синиим за морюшком,
И я к тебе буду, бессчастна молода жена,
И я писать же скорописчатые грамотки,
И присылать да я сиротным малым детушкам,
И буду низкой я поклон да челобитьица,
И все родительско ведь им благословленьице,
И в собину да челобитное поклоннице,
И тебе, милой семье своей любимоей.

Жена к мужу-рекруту:

И ты послушай-ко, надежная сдержавушка!
И не ласкай меня, победну, не ублаживай,
И мне-ка так, бедной горюшице, тошнёшенько
И порасстаться с тобой, красно мое солнышко,
И с дорогой милой скаченоей жемчужинкой;
И моя трескает бессчастная утробушка,
И уныват мое ретливое сердечушко,
И столько глядячи на милую сдержавушку.
И хоть меня да ты, победну, приимаешь,
И сам горючи свои слезы проливаешь,
И вопртай да от бессчастноей головушки,
Что не видла б я, горюша, молодецких слез.
И ты послушай же, миженско мое солнышко!
И не жалий меня, печальноей головушки,
И со кручинушки смерётушка не придет,
И со тоски у мня душа с грудей не выйдет.
Хоть текут горючи слезы, — не жемчужные,
И мое лицо, у бессчастной, — не бумажное.
И мне-ка жаль-тошно, победноей головушке,
И тебя умной жаль надежноей сдержавушки.
И когда преж сего до этой поры-времечки,
И до студёноей холодной этой зимушки,
И у тебя, да у скаченой у жемчужинки,
И красота в лицу была, как красно солнышко,
И белота была у света — снежку белого,
И были умные учливы разговорюшки.
Вдруг как сделалась великая незгодушка,
И объявляли лист-бумаженьку гербовую,
И, прочитали как указы государевы,
И объявили злодей службу завоенную.
И как со той поры у нас да с того времечки,
И со мирской сходки, наш свет, да со собраньица,
И когда съездил ты на обчество собраное,
И получил да когда жеребья дубовые,
И как приехал в дом, крестьянску свою жирушку,
И становил да ты ступистую лошадушку,
И ты у этого крылечика перёного,
И я повышла все, печальная головушка,
И тебя стретить, свет, на ши́рокой на уличке,
И на крылечике тебя да на перёноем,
Чтоб ведь сдиять с тобой доброе здоровьице,
И все поро́спросить ведь милую семеюшку:
И ты со радостью ль приехал, со весельицем?
И я сглянула как, кручинная головушка,
И на тебя, да тепло-красно мое солнышко,
И на твое да молодецко бело личушко.
И я увидела, печальная головушка,
Что сменилося бурлацко твое личушко,
И помутились молодецки твои очушки,
И на головушке кудерки развевалися:
И уж ты пьян не пьян, мой светушко, шатаешься,
И говоришь — с тоски победной ты мешаешься,
И воспроговоришь ты мне-ка таково слово:
"И ты послушай-ко, жена бедна бессчастная,
Я не с радости иду да не с весельица,
Со злодийноей великоей тоскичушки;
И меня обчеством, жена, да выбирали,
И на гербовой лист-бумаженьку писали".
И буде, верите, народ да люди добрые,
И да мне-кова, печальноей головушке;
И подломилися тут резвы мои ноженьки,
И приужахнулось ретливое сердечушко,
И закатился тут катучий белый камешек,
И на моем да на бессчастноем сердечушке.
И на сердци́ студит зима у мня студёная,
И ум тот, разум во головушке мешается,
И белой свет да со ясных очей теряется,
И как не носят с горя резвы мои ноженьки,
И не глядят на свет победны мои очушки,
И с горя рученьки бессчастны примахалися.
И как со этоей поры да столько времечки
И он, милая надежная сдержавушка,
И он не кушал столько ествушек сахарныих,
И не испивал да ведь он питьицев медвяныих.
И хотя ж сядем мы за стол да хлеба кушать,
И порасплачемся, победны, растоскуемся.
И хоть сидим да со сердечныим со детушкам,
И я держу в руках младенца тринедельного,
И мы на ду́-друга, бессчастные, поглядаем,
И мы на малого младенца-то посматриваем,
И сговорю, бедна горюша, таково слово
Я своей милой надежноей сдержавушке:
"Я куды, бедна, с младенцем поостануся,
И уж я как, бедна-победна, воспитаюся".
И мы великой тут кручиной напитаемся,
И мы горючими слезами напиваемся.
И хоть повыдем с-за стола да с-за дубового,
И уж мы сядем на брусову белу лавочку,
И тут мы схватимся с надежноей головушкой,
И да я сды́ну тут бессчастны свои рученьки
И на бессчастны на могучи его плечушка,
И на печальну молодецкую головушку,
И стану жалобно-уныло причитать.
И как у мо́ей у надежноей сдержавушки
И растоскуется ретливое сердечушко,
И распечалится бессчастная утробушка.
И унимать станет победну, уговаривать,
И он меня, да ведь кокошу горегорькую:
"Ты послушай-ко, победна молода жена,
И ты не впа́дайся в великую кручинушку.
И как поели меня, бессчастна добра молодца,
И поостанутся сердечны тебе детушки,
И на роздий тебе великоей тоскичушки".
И уж как мне-кова, печальноей головушке,
И не на радость мне-ка детушки великую, —
И на злодийную великую кручинушку.
И как что сдиется, надежная головушка,
И над тобой, да тепло-красно мое солнышко,
И по горя́м да наб пойти мне-ка, по по́зорам,
И со сердечными со малыми со детушкам.
И кабы знала я, горюша, про то ведала,
Что без тебя жить, без надежноей сдержавушки,
И провожать да мни бессчастну свою молодость,
И я в божией-то ведь церквы да не стояла бы,
И я закону бы ведь е не принимала бы,
И я со волюшкой, горюша, не рассталась бы,
И со младым сыном с тобой я не спозналась бы.
И лучше жи́ла бы во красных еще девушках
И у своих да свет желанныих 'родителей.
И, знать, судьба да у горюшицы бессчастная,
И написалась мне-ка жизнь да неталанная.
И буде прокля эта служба государева!
И разлучат да многих добрых столько людушек,
И как бурлакушков ведь е да с молодой женой.
И ведь жива эта разлука пуще мертвоей.
И три дни клубышком, горюшица, каталася:
Так тошно́-больно́ ретливому сердечушку
И порасстаться мне со красным тобой солнышком.
И еще слушай же, надежная сдержавушка!
И как что сдиется, сдовольной белой светушко,
И тебя во́зьмут как во службу государеву,
И не оставь меня, печальноей головушки,
И светам-братьицам, бессчастну, на обидушку
И малых детушек своих на поруганьице.
И ты придай да ума-разума в головушку,
И как ведь жить буде победной мне головушке
И без тебя, да тепло-красно мое солнышко.
И как по этой разливной красной ве́снушке
И будут пахари на чистыих на полюшках
И севчи́ да на распашистых полосушках,
И пойдут сча́стливы жены́ да все таланные,
Как со своими со надежными головушкам,
И все по трудной по крестьянскоей работушке.
Уж как я, бедна бессчастная головушка,
Я ходить буду по хоромному строеньицу,
Из окошечка в окошечко поглядывать
И на прогульну буду уличку посматривать.
И унывать буде бессчастное сердечушко
И разрывать да буде зяблую утробушку.
И с горя брошусь я, печальная головушка,
И ко бессчастныим сиротным малым детушкам,
И с тоски во́зьму их на белые на рученьки,
И сговорю, бедна кручинная, словечушко:
"И вы пойдемте, сироты да милы детушки,
И вы на трудную крестьянску на работушку,
И вместо сво́его родителя вы батюшка".
И малы детушки бессчастны как малёшеньки
И они разумом ведь детушки глупёшеньки
И точно белочки в глаза ко мне погля́дают.
И не толкуют-то бессчастну разговаривать.
У меня ж тут, у победной у головушки,
И мое рвуци рвет ретливое сердечушко
И столько глядяци на малых этих детушек!
И без тебя, да как миженско красно солнышко,
И все без милоей надежноей сдержавушки
И мне пойти да на крестьянскую работушку,
И поставить наб сердечных малых детушек,
И принести покор богоданной надо матушке:
"И ты останься-ко с бессчастными со детушкам,
И не обидь да ты сирот-то горегорькиих.
И так печальные обидны мои детушки
И все без сво́его родителя без батюшка".
И хоть повыду я в раздолье во чисто́ поле,
И спомяну да тебя, красно мое на́ золоте,
И на этих я полях да хлебородныих,
И на этих я лужках да сенокосныих,
Где ходила я с надежноей головушкой,
И я по трудноей по крестьянскоей работушке,
И с весела́ да красно лето провожала,
И за гульбищечко дорожку коротала!
Где мы думали ведь крепку с тобой думушку,
И говорили где затайные словечушка,
И на котором мы сидели белом камешке,
И под которой под сахарной деревиночкой,
И к деревиночке приду я потоскую,
И на катучем белом камешке поплачу.
И возжидать буду, печальная головушка,
И тебя, милую любимую семеюшку,
И прокоро́таю, победна, день до вечера,
И до закату тепло-красного я солнышка.
И по домам да все суседы убираются,
И со чиста́ поля они да разъезжаются,
А я ждать буду надёжную головушку:
"И появись хоть, тепло-красно мое солнышко,
И мне впотай, бедной горюше, потихошеньку,
И приобрадуй-ко ретливое сердечушко.
Хоть в солдатском появись да мне-ка платьице,
Хоть с оружьицем приди да завоенныим
И с пистолетиком приди да зарукавныим,
Не убоюсь, бедна горюша, не сполохаюсь,
И я ни беглого солдата, ни походного,
И с тобой сдию, бедна, доброе здоровьице,
И тут поро́сскажу велику всю кручинушку,
И про своих да про бессчастных малых детушек.
И тут мы ду́-другу, победны, порасскажемся,
И посидим, бедны печальны, посоветуем".
Всё раздумаюсь победным умом-разумом,
И я бессчастными мысля́ми неталанными.
И теперь годышки ведь е, да все не прежние,
И времена пошли теперь, да не досюльние.
И нонь не у́йдешь ты, солдат, да не деваешься,
И на родимоей сторонке не покажешься.
И отец-матушка теперь да отпираются,
И столько род-племя теперь да отрекается.
И ты послушай-ко, надёжная головушка,
И как признаю я, горюша горегорькая,
Не откажусь я ведь, семья твоя любимая,
И от своей да от законной от сдержавушки,
И от тебя, да тепло-красно мое солнышко.
И нонь сегодняшним господним божиим де́нечком
И во тумане печет красно теперь солнышко,
И во печали златокрылой ты ясен сокол,
И во тоски, моя надежа, во кручинушке.
И у меня, да у бессчастной у головушки,
И разболела все бессчастна буйна го́лова,
И разгорелося победно ретливо́ сердце́,
И нынь раздумаюсь победным своим разумом:
И день ко вечеру теперь да коротается,
И час к часочику теперь да придвигается,
И молода жена с надёжой расставается.
И как меня, да ведь печальную головушку,
И все долит тоска-кручина неудольная,
И без смолы моя утроба раскипляется,
И вси дубовые мостинки подгибаются.

К матери рекрута:

И посудьячу я, кручинная головушка,
И на тебя, да богоданна моя матушка!
И, знать, не все равны сердечны тебе детушки,
И не до всих равно́ великое желаньице.
И как моя милая надежная сдержавушка
И, знать, не дитятко тебе да не рожоное.
И на мою да ты любимую семеюшку
И быдто на́ звиря, родитель, ты поглядываешь.
И, знать, на радости ведь ты да на весельице,
И отряжать да ты сердечно свое дитятко,
Ты ко праздничку ль его да ко владычному,
Аль в сердечное в любимое гостбище,
Аль в веселу путь широкую дороженьку,
Аль в бурлакушки, родитель, его вольные,
Аль по эту золоту казну довольную?
Знать, что при́ моей надежноей сдержавушке,
И видно, на́ поле у вас да не родилося,
И точно, на́ дворе у вас да не плодилося,
И золота казна у вас, знать, не скопилася,
И разорилась, знать, крестьянска ваша жирушка.
И ты послушай, богоданна моя матушка!
И посли мо́ей ведь надежноей сдержавушки,
Поели тво́его сердечного ведь дитятка,
И видно, улички содержите радовые,
И будут лавочки у вас, верно, торговые,
И будут знать да многи добры вас ведь людушки,
И поКлонятися суседи спорядовые.
И как что сдиется над моей да над законноей сдержавушкой,
И как тебе, да богоданной моей матушке;
Не залучить да себе вечна поминаньица,
И вековечно тебе будет проклинаньице;
И буду гнев держать, печальная головушка,
И на тебя, да богоданна моя матушка!
Не пожалела что сердечно свое дитятко
И моей милоей любимоей семеюшки.
И знаю-ведаю, кокоша горегорькая,
И как расстанусь я с надежноей головушкой,
И как жить буду, горюшица победная,
И всё у вас, да богоданна моя матушка,
Я не трудничкой ведь буду, не работничкой,
Я не легкой буду слыть да цеременушкой,
И я не скорыим, победна, послушаньицем!

К мужу:

И подойду да я с злодийныим бессчастьицем,
Уме я взад да ко любимоей семеюшке.
И наложу да я бессчастны свои рученьки
И на его да я победную головушку,
И при после́ди-то теперь да поры-времечки.
И поглядите-тко, народ да люди добрые,
И как ликуюсь я с надёжноей головушкой.
И не ликуемся победны мы — тоскуемся.
И ушибат да нас злодийная тоскичушка
С тепло-красныим миженским моим солнышком.
И от меня да нонь надёжа удаляется,
И он за горушки, надёжа, за высокие,
И он за темные леса да за дремучие,
И далеко-то он за мхи да зыбучие,
И он за круглые за малые озерышка,
И за синее за славно за Онегушко.
И жаль тошнёшенько, победной мне головушке,
И порасстаться мне с любимоей семеюшкой,
И отпущать да во злодей службу государеву
Мою милую надежную сдержавушку.
И лучше на свете была бы я не рожена
И родителью на свет да не попущена:
И не в пору́ мне-ка разлукушка, не вовремя
Расставаться с тепло-красным мне-ка солнышком
И спознаваться со великиим бессчастьицем:
И как жива́ эта разлука пуще мертвой.
И спородила как родитель меня матушка,
И не участью-таланом наделяла,
И, знать, злодийныим бессчастьем награждала,
И как на мою да на судимую сторонушку,
И впереди меня, победноей головушки,
И приотправили желанные родители
Уж как это зло великое бессчастьице.
И на моей, знать, на судимоей сторонушке,
Уж на этом на крылечике перёноем,
Кругом-около злодийно обступало,
Всим беремечком за меня да захватилося.
И как до этого учётна долга годышка
И до этой до студёной холодной зимы
Я жила, бедна горюша, веселилася,
И со надёжинькой жила да ликовалася,
Я не верила ведь добрым того людушкам,
Что бывает-то великая кручинушка.
Уж как сегодняшним учётныим-то годышком
Вдруг ведь сделалась великая незгодушка
И мни разлукушка с надёжноей сдержавушкой.
И вперелом пришла велика мне кручинушка,
И мать сыра земля подо мной да подгибается,
И от горючих слез следочки заплываются,
И ум тот, разум во все стороны кидается,
И все бессчастны горьки мысли разбегаются.
И я не знаю-то, горюшица, не ведаю,
И не могу да ума-разума применитися,
И уже где да мни кручину разгуляти,
И уже где да мни головку взвеселити,
И мни куды да ведь от горя подеватися?
И как сегодняшним господним божиим де́нечком
Я пойду, бедна, во у́личку рядовую,
И с горя за́йду я во лавочку торговую,
И я куплю да там оружие завоенное,
И с тоски стре́лю я в бессчастное сердечушко,
И с горя жизнь, бедна-победна, прикоротаю.
И тут раздумаюсь победным своим разумом:
Воспокинуть-то сердечных надо детушек.
И тут сама того, победна, я сполохаюсь:
И материнское ведь сердце — не звериное,
И детиная тоска — не угасимая.
И лучше по́йду я с великоей кручинушки
И в темны лесушка, горюша я, дремучие,
И со обидушки во мхи да я дыбучие,
И пораздию там великую кручинушку
И со сердечными со малыми со детушкам.
И тут раздумаюсь победным своим разумом:
И хоть во этыих темных лесах дремучиих
И там от ветрышка хоть де́ревца шатаются,
И до сырой земли дре́ва да приклоняются,
И хоть шумят эти листочики зелёные,
И поют да там ведь птички жалобнёшенько.
И уже тут моя кручина не уходится,
И уже тут мое сердечко не утешится:
И во мхах да ведь вси звери поразвоются,
Они господу владыке поразжалятся.
И я раздумаюсь победным своим разумом,
И также я, бедна горюша, растоскуюся.
И уже тут моя кручина не уходится,
И уже тут мое сердечко не утешится.
И мне куды с горя, горюше, подеватися?
И стать на горушке ведь мне да на высокие
И выше лесушка глядеть да по поднебесью?
Идут облачка они да потихошеньку,
И во тумане печет красно это солнышко,
И во печали я, горюша, во досадушке —
И уже тут моя кручина не уходится,
И уже тут мое сердечко не утешится,
И красным солнышком оно да не согреется.
И мне пойти с горя ко синему ко морюшку,
И мне ко синему ко славному Онегушку?
И буйны ветры в чистом поле развеваются,
И на сине́м море вода да сколыбается,
И со желтым песком вода да помутилася,
И круто бьет теперь волна да непомерная,
И она бьет круто во кру́той этот бе́режок,
И по камешкам волна да рассыпается —
И уже тут моя кручина не уходится,
И уже тут мое сердечко не утешится.
И у меня тоска-кручина порасходится,
И на моем да на победноем сердечушке,
И на бессчастноей на зяблоей утробушке.
И постою, бедна, у си́ня славна морюшка,
И тут раздумаюсь бессчастным своим разумом:
И на роду́ мне-ка, горюше, знать, уписано,
И на делу́ мне-ка, горюше, доставалося
Уж как это зло великое бессчастьице —
И сиротать бедной кручинной мне головушке,
И унывать ходить ко синю славну морюшку.
И тут я спомню тепло-красно тебя солнышко,
И как волна да в синем море расшаталася,
И также ты, может, надёжная головушка,
И ты на ка́рабле в синем море шатаешься,
И бури-па́дары, надёженька, пугаешься.
И тут сердечушко мое да разгорается,
Уж как сто́ячи на кру́том красном бе́режку,
Уж как гля́дячи на си́не славно морюшко,
И на этую погоду непомерную,
И на этую волну да страховитую.
И тут раздумаюсь победным своим разумом:
Уж как бедныим солдатам мореходныим
И плотно каменно ретливо наб сердечушко
Да им ездить в синем славном этом морюшке,
И как на этыих на черных больших ка́раблях.
И как в тую пору, горюша, в тое времечко
И стану господа владыку я упрашивать,
И все святителю Миколе я молитися:
И укротись, да сине славно это морюшко,
И успокойся-тко, ретливое сердечушко!
Ой, тошным да мне, горюшице, тошнёшенько!
И мне куды с горя, горюше, подеватися?
И впереди меня кручина не укатится,
И позади меня обида не останется,
И посторонь она, злодийна, не отша́тнется.

К народу: утром, на другой день:

И послушайте, народ да люди добрые,
И вы приближние суседы спорядовые!
И как сегодняшним господним божиим де́нечком,
И было утрось с позаранному по утрышку,
И все до раннеей зари да спорыданьица,
И до уныла соловьина воспеваньица,
И у меня, да у печальной у головушки,
И не приклонена в сон буйна была го́лова,
И во всю тёмну ночь сердце не успокоилось.
И как на этой на тесовой на кроваточке,
И на унылой на пуховоей на перинушке,
И на печальноем на складноем сголовьице,
И хоть я со́ своей надежноей сдержавушкой,
И всю мы темну ночь, победные, подумали,
И всю осенну ночь, бессчастные, проплакали.
И у меня, да у кокоши горегорькоей,
И не спокоилось победно ретливо́ сердце́,
И разгорелась моя зяблая утробушка,
И говорило тепло-красно мне-ка солнышко
И моя умная надежная сдержавушка:
"Уже слушай-ко, бессчастна молода жена!
И не давай тоски ретливому сердечушку.
И, может, господи владыко-свет помилует
И как меня, да златокрыла ясна сокола,
И от проклятой этой службы государевой,
И от злодийныих полков да новобраныих".
И отвечаю я, победная горюшица:
"И не жалей меня кручинной ты головушки,
И не ласкай меня прелестными словечушкам,
И не надиюся победна я головушка,
Что воротишься от города Петровского
И ты на́ свою родимую сторонушку,
И ты во свой да дом, крестьянскую во жирушку,
И большаком да ведь по дому настоятелем,
И управителем крестьянской да ты жирушки.
И мне-ко жаль, тошно, сдовольной белой светушко,
И мое чувствует победно ретливо́ сердце́,
Как злодийную великую незгодушку,
Что разлука с тобой, красное мое на́ золоте".
И спомятую я, кручинна все головушка,
И как жила да я с законноей державушкой,
И как ходила с ним к владычным божиим праздничкам,
И завсегда была, горюша, веселёшенька,
И за стеной жила, горюша, городо́вою.
И было честь-место ведь нам да во большом углу,
И была хлеб-соль да ведь нам за дубовы́м столом,
И на нас добрые-то люди любовалися,
И как глядели на нас род-полемя любимое,
И примечали-то судьи́ да правосудные,
И с нами сдияли ведь доброе здоровьице.
И черны вороны с чиста поля не граяли,
И лиходеи про горюшицу не баяли.
И как поели своей любимоей семеюшки,
И своей милоей скаченоей жемчужинки,
И отменю, бедна, владычны божий празднички,
И я заброшу-то бессчастно цветно платьице
И бессчастную любимую покрутушку.
И как что сдиется над красным моим солнышком,
Я к огню придам тесовую кроваточку,
И я бессчастную пуховую перинушку.
И кабы знали многи добры про то людушки:
И у меня, да у печальной у головушки,
И как огнем горит ретливое сердечушко
И как смолой кипит бессчастная утробушка.
И жаль тошнёшенько свечи да нетоплёноей,
И дорогой своей вербы́ да золоченоей,
И мни сахарной жаль изюмной ягодиночки,
И я бы век да с ним, горюша, не рассталася,
И я с своим да то великиим желаньицем
И со своим да то великиим доброумьицем.
И кабы не было сердечных у мня детушек, —
И той бы не было великоей заботушки.
И я пойду да нонь, печальная головушка,
И я будить свою надёжную сдержавушку:
"Ты повыстань-ко, любимая семеюшка,
Ты со этой со те́совоей кроваточки,
И ты с бессчастной со пуховоей перинушки".
И пораздумаюсь бессчастным своим разумом:
И он последнюю-то спал да теперь ноченьку
И во своем доме, крестьянскоей во жирущке,
И на моих да на бессчастных белых рученьках.
И, знать, не в крепкой сон головушка приклонена,
И нынь по раннему теперечко по утрышку
И буйной го́ловы мой свет да не подымет
И от великоей кручины непомерноей.
И ушибат его тоскичушка несносная,
И жаль расстаться со родимой ему сто́роной,
И пооставить-то ему да молоду жену,
И как меня, бедну горюшицу бессчастную,
И со сиротными со малыми со детушкам.

К мужу-рекруту:

Да ты слушай, свет любимая семеюшка!
И как поели тебя, надежноей сдержавушки,
И поостанусь я, печальная головушка,
И не вдовой да буду слыть — женой не мужнеей,
И я бессчастною солдаткой горегорькою.
И сироты будут солдатски мои детушки,
И не обуты будут резвы у их ноженьки,
И не одеты их бессчастны будут плечушки,
И приотпихнут-то желанны столько дядюшки
И от стола да их, бессчастных, от дубового.
И приоткажут-то меня, бедну горюшицу,
И все от доброй от крестьянской меня жирушки.
И тут студеноей холодной этой зимушкой
И отпущу да я сердечных своих детушек.
И между дво́рами, горюша я, шататися
И по подоконью их, бедна, столыпатися.
И кладу на́ руку победным бурлаченочко
И на бессчастные на плечушки шубёночку.
И отпущу да как победна их головушка,
И удолять станет великая кручинушка.
И прогляжу, бедна, в косевчато окошечко
И на бессчастныих на малыих на детушек.
И пораздумаюсь бессчастным своим разумом,
И столько пустят ли их добрые там людушки,
И во хоромное их пустят ли строеньице,
И обогреют ли бессчастно ретливо́ сердце́
И сирот малыих моих да бесприютныих;
И хоть их, оббранят, бессчастных, обругают,
И у меня ж, да у победной у горюшицы,
И на три ряд моя утроба перетрескает.
И хоть дождусь бедна кручинна я головушка,
И со пути идут бессчастны мои детушки,
И со дороженьки они да все холодные.
И хоть там при́дут в дом, хоромное строеньице,
И они сядут-то о дверной бедной у́голок,
И растоскуются, бессчастны, порасплачутся,
И говорить станут победной мне головушке:
"Что позябли крепко резвы наши ноженьки,
Что дрожит наше ретливое сердечушко".
И так с кусочками я буду разбиратися,
И слезами я, горюша, обливатися,
И прижимать стану к бессчастноей утробушке
И я своих милых бессчастных своих детушек,
И причитать буду, горюшица, я причетью:
"Ой, бессчастные сердечны мои детушки!
И бесталанна бедна мать да горегорькая!
И как бы при́ доме родитель был бы батюшко,
И дорога́ была, надёжная сдержавушка,
И не сиро́тали б вы горькие сироточки,
И не зябли бы от снежку да ножки резвые,
И от морозушку утроба бы не трескала,
И от ветрышка лицо не подвевало бы,
И нас великая тоска не удоляла бы."
И как свезут да тебя, красно мое солнышко,
И ко злодийному ко городу Петровскому,
И, буде, во́зьмут там во службу государеву,
И обмунде́рят вас в мундеры сукон серыих —
И не в милое солдатско это платьице,
И вам повыдадут оружьица военные.
И тут схожу да я во уличку рядовую,
И там возьму да я бумаженьку гербовую,
И повзыщу да Писарев там хитромудрыих,
И тут спишу твое солдатско бело личушко,
И на портрет твою покруту нелюбимую,
Я мундер спишу, горюша, сукон серыих,
И твои ясные спишу да бедна очушки,
И тут солдатское спишу да нареченьице.
И я свезу этот портрет да все бумаженьку,
И на свою да на родиму я сторонушку,
На погляженьице сердечным своим детушкам,
И им на память-то родителя ведь батюшка.
И станут детушки по комнате похаживать
И бессчастну меня матушку выспрашивать:
"И ты послушай-ко, родитель наша матушка,
И уже где наше великое желаньице
И где родитель-от ведь наш да где е батюшко?"
И у меня ж тут, у печальной у головушки,
И тут великая обида порасходится,
И я схожу да в мелкорубленую клеточку,
И я во светлую схожу да с горя светлицу,
И отомкну с горя ларцы да окованные,
Я повыну тут портрет да бело личушко
И принесу да ко сердечным малым детушкам:
"И вы глядите, бедны дети, памятите-тко,'
И как на сво́его родителя на батюшка;
И тут великое сердечное вам желаньице,
И како́ да на родителе е платьице,
И как сокручен-то бессчастной, обмундерен,
И как подтянуто солдатское сердечушко,
И призастегнуты тут пуговки фрунтовые,
И тут повыданы оружьица пудовые:
И столько тут его участки деревенские,
У вашего родителя у батюшка!"
И как в поход его бессчастна снаряжала,
И он пода́л мне-ка портрет да лицо белое
И наказал мне-ка, горюше, уговаривал:
"И тут надиюшка с сердечными со детушкам,
И тут сердечное велико вам желаньице,
И тут великое ведь вам да доброумьице.
И оставляю я победной молодой жене,
Я до возрасту бессчастной до детиного,
И тут довольны беззаботны тебе хлебушки
Со сердечными рожеными со детушкам.
И.тут обуточка ведь вам да и надеточка,
И тебе тут, бедной, любимые подарочки,
И тут владычные тебе да божий празднички.
И тебе тут, бедной горюше, угощеньице,
И на великое тебе да погляженьице.
И ты весь день держи на белых своих рученьках,
И да ты в ночь клади к ретливому сердечушку,
И да ты по́д утро ко белому ко личушку,
И ты портрет клади да бело мое личушко.
И наликуешься, горюша, натоскуешься,
И ты горючими слезами приобо́льешься,
И не забудешь ты бессчастна добра молодца,
И свою милую надёжную сдержавушку".
И хоть я при́няла, победная головушка,
И я портрет да это бело его личушко,
И тут я пала ведь, горюша, о сыру землю,
И я не видла тут, горюша, свету белого.
И да я клубышком, горюшица, каталася,
И я червышком, победная, свивалася.
И я не знала-то, победная головушка,
И как с сырой земли, горюша, подымалася,
И как с надёженькой, победна, расставалася.
И сговорила тут единое словечушко:
"И лучше мать сыра земля да расступилась бы,
И уж бы я туды, победна, приукрылась бы,
И тут утробышка моя не обмерла бы,
И тут сердечушко мое не разрывалось бы.
И моя милая надежная головушка,
И тепло-красное миженско мое солнышко,
И он тут белыми-то ручками помахивал,
И он головушкой ведь мне да все покачивал,
И он на память мне словечушка наказывал.
И как жива эта разлука пуще мертвой,
И я бы лучше ведь, кокоша горегорькая,
И отпустила б его в матушку сыру землю,
И чем во эту в злодий службу государеву.
Я бы знала ведь, печальная головушка,
Где положена законная сдержавушка,
И я б поставила там крест животворящий,
Я бы по́часту, горюшица, учащивала,
Я бы по́долгу, горюшица, усеживала
И с соболезными с сердечными со детушкам
И у своей да у надёжной у сдержавушки,
И я у сво́его миженска красна солнышка.

К соседям и родным:

Поглядите-тко, народ да люди добрые,
И вы милые суседи спорядовые,
И вси сродичи вы теперь да мои сроднички!
И какова эта разлукушка великая,
И мне со милоей с надежноей сдержавушкой.
Охти мни, мне-ка, горюшице, тошнёшенько!
И столько третей хоть учётной долгой годышек,
И я жила да за моей милой любимоей семеюшкой,
И была умная скаченая жемчужинка,
Все разумная надежная головушка.
Я ведь пьяного, горюша, не видала,
Я хмельного у ворот да не встречала,
И я грубного словечка не слыхивала,
И я страсти ведь обиды не принимывала.
И я богатого суседа не боялася,
И маломощноей суседке не корилася.
Мне-ка уличка ходить была — широкая,
И путь-дороженька была мне-ка — торнёшенька.
Мне поклон да был от добрыих от людушек,
И мне почет да был от мужниих от женушек,
И столько на три, знать, учётных малых годышка
И мни талану-то ведь было столько участи.
И как жила я за любимоей семеюшкой,
И как в гостях, бедна горюшица, гостила,
И быдто сыр в масле, горюшица, каталася,
И как скачен жемчуг, горюша, рассыпалася.
И три годышка прошли да не видаются,
И, знать, талан да мою участь-то великую
И добры людушки талан да приоббаяли,
И черны вороны ведь участь приограяли, o
И деревенские собаки приоблаяли.
И столько мне-кова, кручинноей головушке,
И супроти́в мне-ка любимоей семеюшки,
И не прибрать да мне, горюшице, ведь не́ видать,
И не из милыих суседей спорядовыих,
И не в роду́ мне-ка, горюшице, не в племени,
И мни не возрастом, горюшице, не волосом,
И не по белу́ молодецкому по личушку,
И не по желтыим завивныим кудерышкам,
И не учливой цвяковитой поговорюшкой.
И нигде нету-то ведь талоей талиночки,
И ни в ком нету мне великого желаньица.
И как моя да свет любимая семеюшка
И как во эту службу со́йдет государеву
И во бессчастные солдатушки походные,
И их там вышлют на сраженьице великое,
И воевать да со злодием неприятелем,
И походить станут солдатушки бессчастные,
И понесут да они ружья завоенные,
Что оружьица ведь их да были б справлены,
И поскорёшеньку у их да занаряжены.
И тут ведь крест кладут солдаты по-писаному,
И испове́дь дают попу — отцу духовному,
И они выйдут во раздольице в чисто́ поле
И тут поклонятся на все на три сторонушки,
И сговорят бедны солдатушки бессчастные:
"И ты прости да нас, Русия подселенная,
И ты прости да нас, сесветное живленьице,
И ты, родимая, прости да нас, сторонушка,
Издали да вы простите, бедны женушки,
И сироты́ бедны простите, малы детушки!"
И столько не́весто ведь, светы, невестешенько,
И все кому да буде на́ бою божья́ милость,
И кого господи владыко-свет помилует,
И он на стра́сти, на сражении на великоем,
И кто живой да со войны-то ворочается.
И не могу да знать, кокоша горегорькая,
И столько судит ли владыка мне-ка милосливой,
Что видать милу надёжную головушку,
И тепло-красное видать ли мне-ка солнышко.
И все нигде да нету талоей талиночки,
И ни в ком нету мни великого желаньица.

К мужу-рекруту:

И ты послушай, свет надёжная головушка,
И как посли́ да тебя, красно мое солнышко,
И поостануся, горюша молодёшенька,
И на словах да я, бессчастна, суровёшенька,
И на речах да я, победнушка, спесивая.
И ты придай да ума-разума в головушку
И размышленьица в бессчастно ретливо́ сердце́.
Уж как в нынешни года да в это времечко,
Буде как мне-ка, горюше, сохранятися
И без тебя да без надежноей головушки.
И пройдет сло́вечко про бедну ведь несносное,
И попусту́ да в поле ветрышки навиются,
И понапрасну черны вороны награются,
И добры люди про бессчастную набаются.
И скажут: "Вольная солдатка самовольная,
И уже так эта солдатка сбаловалася
И прозабыла, знать, надёжную головушку
И тепло-красное миженско свое солнышко".
И еще слушай ты, любимая семеюшка,
И сожалею я, горюша горегорькая,
И все тебя столько, скаченую жемчужинку.
И хоть ты будешь там во службе государевой,
И, может, буде тебе вольна столько волюшка
И слободная пора да тебе времечко,
И напиши да скорописчатую грамотку,
И ты ко мне пищи, к кручинноей головушке,
И в кою по́ру на сраженьице сбираетесь,
И когда воины в поли́ будут съезжатися,
И когда вороны в чистом поле слетатися.
И упиши да мне, надежная головушка,
И в тую пору я, горюша, в тое времечко
И заложу свою любимую покрутушку,
И наживу да золотой казны бессчетноей,
И я куплю свечи, горюшица, рублёвые,
И пелены кладу, горюшица, шелковые
Я пречистой пресвятой да богородице.
Я возьму своих сердечных малых детушек,
И тут мы сходим-то к попу — отцу духовному,
И мы попросим-то служителя церковного,
И мы во эту божью церковь посвященную.
И буду господу владыке я молитися,
И чтоб господи владыко-свет помиловал,
И тебя, милую надёжную головушку,
И от злодиев бы тебя да неприятелей,
И на войне тебя, надежу, на сраженьице,
И не дал господи смерётушки напрасной бы.
И чтоб синее-то море укротилося,
И уж как этая война да уходилась бы,
И возвратился бы, надежная головушка,
И ты с злодийной бы со службы государевой
И на одну хоть на гостину бы неделюшку,
И засмотрел своих сиротных малых детушек
И сироту меня, горюшу бесприютную.

К братьям родным: падает в ноги и просит:

И вы послушайте, сродичи милы сроднички,
И вы милы светушки-братцы родимые,
Да что я скажу, кручинная голавушка.
И сиротать будут сердечны мои детушки,
И вы господа-то бога хоть побойтесь-ко,
И не заприте-тко новых сеней решетчатых,
И не задвиньте-тко стекольчатых околенок,
И не пугайтесь, светы-братцы, не чужайтесь-ко,
И допустите-тко сердечных моих детушек
И уж вы в дом да во крестьянскую во жирушку.
Хоть хлебом-солью вы бессчастных не кормите-тко,
И со пути да их дорожки обогрейте-тко,
И обогрейте-тко у бессчастных ретливо́ сердце́,
И прихраните-тко от темной их от ноченьки,
И приголубьте-тко бессчастных моих детушек,
И взвеселите мою зяблую утробушку.
И не убойтесь-ко великого бессчастьица
И вы злодийного велика бесталаньица.

К мужу-рекруту:

И ты послушай-ко, любимая семеюшка!
И как посли́ тебя, надёжноей сдержавушки,
И разорится дом, крестьянска наша жирушка,
И разрешетится хоромное строеньице.
И уж как мне-кова, кручинноей головушке,
И тосковать буде, горюшице, век по веку
И столько ро́стячи сердечных малых детушек.
И без тебя, да без надёжноей сдержавушки,
И наб головушка держать да мни поклонная,
И мни сердечушко держать да ведь покорное,
И всим ведь милым спорядовыим суседушкам,
И не обидели б сердечных моих детушек.
И хоть там при́дут-то сердечны малы детушки,
И со широкоей придут они со улички,
И порасплачутся бессчастны, поразжалятся,
И мни, победноей бессчастноей родной матушке,
И что суседи-то ведь их да напинаются.
И говорить стану, кручинная головушка:
"Ой, бессчастные вы дети, неталанные!
И уж вы жалобы ведь мни не приносите-тко.
И знаю-ведаю кручинна я головушка,
И мое так ноет ретливое сердечушко
И на вас гля́дячи, сердечных малых детушек.
И вы послушайте, бессчастны, неталанные!
И как вы пой́дете на ши́року на уличку, —
И там вам уличка ходить да не широкая,
И путь-дороженька бессчастным не торнёшенька,
И вам без спацлива родителя без батюшка.
И был бы спацливой родитель да ваш батюшко,
И вы бы по миру, дети, да не таскалися,
И меж дворами вы, бессчастны, не шаталися,
И добры людушки ведь вас да не пихали бы,
И нам довольны беззаботны были б хлебушки,
И за своим да мы сидели б дубовы́м столом,
И вы обутые ведь были бы, одетые.
И мы бы ро́стили детей да красовалися:
И столько бог судил талану да вам участи,
И столько слы́вете, сердечны мои детушки,
И вы на уличке, победные, — дурливые,
И во избы, да милы дети, — хлопотливые,
И неумные вы дети — самовольные.
И как на вас, мои сердечны милы детушки,
И середи да тепла красного хоть летышка
И жалко-жалобно печет да красно солнышко,
И посторонь печет на добрых оно людушек,
И не на нас да на печальныих головушек.
И не свети́т нынь на горюшицу светел месяц.
Уж как жить буде печальной мни головушке
И без своей да без надежноей сдержавушки?
И уж как зла эта великая обидушка,
И круг меня злодий она да обвивается,
И за сердечушко злодий она хватается,
И с того ум-разум в головушке мешается.
И мни-ка гди, бедной горюше, взвеселитися
И пораздиять где великая кручинушка?
И хотя ж при́ду я во светлую во све́тлицу,
Я сгляну да ведь, победная головушка,
И на пустылую тесовую кроваточку
И на унылую пуховую перинушку.
Я сгляну еще, печальная головушка,
Я по стопочкам сгляну да по точеныим,
Я по стенушкам сгляну да по лицовыим.
И нет на стопочках ведь цве́тна его платьица,
И молодецкоей снарядной нет-покрутушки.
И с горя не́ мила крестьянска эта жирушка,
И мне-ка не́ люба пустыла эта све́тлица.
И без своей да без надежноей сдержавушки
И как пустым везде теперечко пустёшенько.
И тут ведь со́вьется великая тоскичушка
И на моем да на бессчастноем сердечушкё,
И на моей да все на зяблоей утробушке.
И нынь раздумаюсь бессчастным своим разумом:
И мне-ка гди, бедной горюше, взвеселитися
И пораздиять где великая кручинушка?
И с горя брошуся, печальная головушка,
И я во двор с горя к любимоей скотинушке.
И во дворы́ тут у любимоей скотинушки,
И не раздиешь тут великоей кручинушки, —
И тут сердечушко мое не взвеселяется,
И тут обидушка моя да не уходится,
И еще пуще тут тоска да разгоряется.
И нынь раздумаюсь победным своим разумом,
И мни-ка где, бедной горюше, взвеселитися
И пораздиять где великая кручинушка?
И брошусь с горя я на ши́року на уличку,
И со досады на крылечико перёное,
И тут подумаю победным умом-разумом,
Что на уличке кручина приуходится
И на крылечике обида приостанется.
Погляжу на все на три-четыре на сторонушки,
И выше лесушку сгляну я по поднебесью,
И откуль идут да эти облачки ходячие,
И откуль ветрышки-то веют полегошеньку?
Из подлетной ли то веют со сторонушки,
И скоро ль и́дут эти облачки ходячие,
Издали́ да из подзападной сторонушки.
И в коей сто́роне сраженье подымается,
И гди война-то ведь теперь да начинается, —
И тут сердечушко мое не взвеселяется,
И буйна го́лова моя да сокрушается,
И еще пуще тут обида разгоряется.
И я сгляну еще, печальная головушка,
И я на милых спорядовыих суседушек,
И как с мужьями-то они ходят, красуются.
И скрозь туман гляжу, горюша, скрозь обидушку,
И во слезах, бедна горюша, во великиих,
И не могу признать ведь с горя добрых людушек,
И со обидушки спорядныих суседушек,
И призаплачу я бессчастны свои очушки,
И приотру свое победно бело личушко.
И нынь раздумаюсь бессчастным своим разумом:
И мни-ка гди, бедной горюше, взвеселитися,
И пораздиять где великая кручинушка?
И взад пойду да я с крылечика перёного,
И ворочусь да в дом, крестьянску я во жирушку,
И я сгляну да на сердечных своих детушек.
И малы детушки кругом-около обхаживают
И на меня, бедну горюшу, посматривают,
И они с глупости меня да разговаривают,
И воскликают-то бессчастну они матушку:
"Гди была ж, наша родитель, родна матушка?
Что заплакала ведь ясны свои очушки?
И ты на радости ль, родитель, на весельице?"
И с горя сгру́стнусь на сердечных своих детушек,
И отошлю их от бессчастных своих рученек:
"И вы отстаньте-тко, бессчастны малы детушки,
И от меня, да от печальной от головушки,
И уже так мне-ка, горюшице, тошнёшенько.
И я ведь спомнила, печальная головушка,
И я ведь вашего родителя-то батюшка
И свою милую любимую семеюшку.
И кабы знали вы, сердечны милы детушки,
И про мое да про бессчастно расставаньице,
И про горючее про слезно обливаньице.
И поосталась от надежной как головушки,
Я со стадушком осталась со детиныим.
И не на радость вы мне, дети, на весельице, —
И да вы на́ тоску, горюше, на великую".
И сговорят еще бессчастны малы детушки,
Все выспрашивают печальную головушку:
"И ты скажи да нам, родитель наша матушка,
И куды шел да все родитель родной батюшко?
От в охотну ль шел бурлацкую работушку?"
И лучше детушки того не говорили
И сердечушко мое да не знобили бы.
И мне-ка так, бедной горюшице, тошнёшенько:
Как отпущена надежная головушка
И во злодийну грозну службу государеву.
И как бы не было роженых вас ведь детушек,
И по походушкам с надежей я скиталась бы,
И мы бы за́-обче с надёжей горевали бы.
И кои счастливы ведь матери таланные —
И не живут да ведь сердечны у их детушки.
И как по моему велику бесталаньицу —
И уж вы на́ горе, дети, да зародилися.
И как у вас да без родителя без батюшка,
И бессчастны будут ножки необутые,
И бессталанны будут плеча неодетые.
И, знать, для вас, да для бессчастныих головушек,
И видно, на поле теперечко не́ родится,
И недорост да все довольным этим хлебушкам.
И как раздумаюсь победным умом-разумом,
И не убавится обидушки — прибавится.
И мне куды, бедной горюше, подеватися?
И наживать да где довольны эти хлебушки?
И мни задаться хоть крестьянину богатому,
И мне во летны хоть, горюше, во работнички,
И мне во зимние, горюше, во коровнички.
И столько ро́стить вас, сердечных милых детушек,
И меня грусть возьмет, великая обидушка.
И когда преж сего до этой поры-времечки
И при своей жила надежноей сдержавушке,
И я заботушки в головушке не и́мала,
И я богатому суседу не корилася,
И в чистом поле буйна ветра не слыхала я,
И я не знала все, печальная головушка,
И как шатаются в темном лесе деревиночки,
Что расшумятся ль зеленые листочики.
И нонь узнала я, горюшица, проведала:
И буйны ветрышки теперь да развеваются,
И приминяюсь я, победная горюшица,
И я ко этой ко шатучей деревиночке,
И как ко этоей ко горькой я осиночке.
И также я, бедна кручинная головушка,
И все без своей без надежной сдержавушки
И без своей милой любимоей семеюшки.
И точно деревцо в лесах быдто шатучее.
И приминилася, победна я головушка,
Я к подсушной в темном лесе деревиночке.
И как ведь деревцо в лесах-то подсыхает,
И так сердечушко мое да сокрушается,
И как зеленые листочки расшумляются,
И так злодийная кручинушка расходится
И на моей да все на зяблоей утробушке.
И нынь раздумаюсь бессчастным своим разумом:
И мне-ка гди, бедной горюше, взвеселитися,
И пораздиять где великая кручинушка?
И мне к суседушкам идти ли спорядовыим?
И на раздий идти великой мне обидушки?
И когда преж сего до этой поры-времечки,
И была при́ доме надёжна как головушка,
И вси милы спорядовые суседушки,
И не боялися меня, не опасалися,
И они на́ речи с горюшицей ставалися,
И в разговор они с победнушкой сдавалися,
И они думали ведь крепку со мной думушку.
И теперь нонече отрекнулися ведь добры эти людушки,
И откачнулись честны мужни молоды́ жены
И от меня, да от печальной от головушки,
И убоялися великого бессчастьица
И уж как этого злодийна бесталаньица,
И на стретушку со мной да не стретаются.
И со мной на́ речи, с победнушкой, не ставятся,
И в разговоры со мной, победной, не сдаваются.
И я не знаю-то, горюшица, не ведаю,
И как жить теперь на сем да на бело́м свете
И мни без милоей любимоей се,меюшки,
И без своей да без надежноей сдержавушки
И наб смиреньице держать да все со кротостью,
И наб по уличке ходить, бедной, тихошенько,
И буйна го́лова носить надо низёшенько,
И наб сердечушко держать да все покорное
И мне-ка милым спорядовыим суседушкам.
И чтобы буйны эти ветры не навиялись,
И понапрасну добры люди не набаялись,
Что ведь вольная солдатка самовальная
И молодёшенька осталась суровёшенька.
И у меня тут, у печальной у головушки,
И на три ряд мое сердечко прирастрескает,
И на четыре ряд утроба перелопает.
И нынь раздумаюсь бессчастным своим разумом,
И мни-ка гди, бедной горюше, взвеселитися
И пораздиять где великая кручинушка:
И мне у светушков ли братцев богоданныих
И во своем доме, крестьянскоей во жирушке?
И хотя ж у́мны светы-братцы богоданные,
И столько вовремя они да порасходятся,
И на меня, бедну горюшу, порозроются,
И станут искоса ведь братьица поглядывать,
И станут и́зрыхла победной поговаривать.
И у меня жа, да у печальной у головушки,
И с ихных слов да у горюши невеселыих
И призакатится катучий белый камешек
И на мое да на бессчастное сердечушко.
И пораздумаюсь бессчастным своим разумом:
И мне-ка где, бедной горюше, взвеселитися
И пораздиять где великая кручинушка?
И знаю-ведаю, кокоша горегорькая,
И нигде нету-то ведь такоей талиночки,
И ни в ком нету-то великого желаньица.
Ой не дай же, боже господи,
И на сем да на бело́м свете
И поостаться от надежныих головушек
И бессчастныим жена́м да молодёшеньким!
Я пойду да в божью церковь посвященную,
И помолюсь да я богу от желаньица,
И я владыке помолюсь да со усердием.
И уж я ставлю там свечи да все рублевые,
И я кладу да пелены-то ведь шелковые,
И я пречистой пресвятой да богородице,
Чтобы господи владыко-свет помиловал,
И пресвятая мать богородица засту́пилась,
И утолили бы печаль неутолимую,
И угасили бы тоску неугасимую
И на моем да на бессчастном ретливо́м сердце́
И все на зяблой на бессчастноей утробушке.
И тут головушка моя да взвеселяется,
И кручинушка моя да утишается,
И тут злодий эта обида поуходится.
И пораздумаюсь бессчастным умом-разумом:
И для чего ж да божий церквы-то ведь строятся?
И для чего ж да попы, отцы духовные, ведь ставятся?
Уж как божии-то церквы — для моленья,
И гля наших душ грешных спа́сенья,
И как попы, отцы духовные, — для слу́женья.
И чтобы мы ионам-отцам покаялися,
И мы во божий бы церквы да ходили,
И мы попов, отцов духовных, бы просили,
И мы молебенки за дру-друга служили бы.
И мы живем да точно гуси заблудящие,
И как за наше, знать, велико прегрешение
И понапрасное живет да кроволитье,
И от злодиев-то теперь да неприятелей,
И от нашиих живет да християнушков.

К народу: суседка, у которой муж в солдатах:

Вы послушайте, народ да люди добрые,
И вси приближни спорядовые суседушки,
И да что я скажу, победная головушка!
И как была да в эвтом городе Петровскоем,
И расставалась как с любимоей семеюшкой:
И как жива эта разлука пуще мертвой,
И расставаньице с солдатом новобраныим,
Со своей милоей надежноей сдержавушкой.
И не опомнюсь я, горюша, не опа́мятусь,
И как простилася, победна, порассталася.
И тут ведь о́бмерло ретливое сердечушко,
И тут я пала ведь, горюша, о сыру землю.
И спамячу́ его ласко́вые словечушка,
И он наказывал, победну уговаривал:
"И ты живи, бедна горюша молода жена,
И ты со мо́има-то братьицам родимыим;
И да ты расти-ко сердечных малых детушек,
И работа́й да ты крестьянскую работушку,
И ты не впа́дайся в веселые гульбищечка,
И отмени, бедна, владычни божий празднички.
И хотя ж пойдешь ты, печальная головушка,
И по владычныим, горюшица, по праздничкам,
И не убавишь ты кручинушки — прибавишься.
И ведь род-племя теперечко отступится,
И сродчи-сроднички ведь нынь да приотрекнутся,
И от тебя вси, от победной от головушки,
И все по-прежнему не будет ведь почтеньица
И все любимого тебе да угощеньица".
И тут я в ум взошла, кручинная головушка,
И тут повыстала от матушки сырой земли.
И голова да у горюшицы скружилася,
И тут смахнула я бессчастны свои рученьки
И крепко за́жала ретливое сердечушко:
"Уже ой да мне-ка, светушки, тошнёшенько,
И мне-ка жаль-тошно́, надежноей головушки,
И потеряла белой свет да из ясных очей".
И тут не ви́дла я, кокоша горегорькая,
И во кою́ пошли солдатушки сторонушку,
И как в котору путь широкую дороженьку.
И я в горя́х, бедна горюшица, не знала,
И во слезах да я, победна, не видала.
И пригодилися ведь добры да тут людушки,
И сговорили мне, кручинноей головушке:
"И ты одумайся, горюша, приочувствуйся,
И да ты по́гляди в подзападну сторонушку,
И ты на тую путь широкую дороженьку,
И как идут бедны солдатушки походные,
И погляди сзади́, кручинна ты головушка,
И на плечах да ведь ранцы у них потряхают".
И тут головушкой идут бедны покачивают,
И нет солдатушкам ведь вольной этой волюшки,
Им сглянуть да на путь ши́року дороженьку,
И на бессчастныих сглянуть да молодыих ясен.
И не посмиют они взад обворотитися,
И не посмиют снять ведь киверов солдатскиих
И со бессчастной со солдатской буйной го́ловы.
И уныват да их бурлацкое сердечушко,
И обмират да их солдатская утробушка,
И им ведь жаль-тошно́ родимой своей сто́роны,
И потошнее жаль сердечных малых детушек,
И на уме держать бессчастных молодыих жен.
И как идут да там победные солдатушки,
И как не видят в слезах ши́рокой дороженьки,
И во кручинушках не видят свету белого.
И они так идут, бессчастные, тоскуют.
И тут бы не́ несли солдатов ножки резвые,
И позади у их идут да нровожатели
И говорят да все солдатушкам походныим:
"И вы идите-тко, солдатушки, не мешкайте,
И ускоряйте путь широкую дороженьку,
И расставайтесь вы скорей да с молодым женам,
И вы прощайтесь-ко теперь да с своей сто́роной".
И уж как этыих солдатушков походныих
И удолять станет великая кручинушка.
И хоть не пьяны — путем идут все шатаются,
И не глядят да на свет я́сны у них очушки.
И тут остались мы, бессчастны молоды́ жо́ны,
И на пути да мы остались на дороженьке,
И на прогулушке на ши́рокой на уличке,
И по сырой земле победные катаемся,
И слезно плачем мы, горюши, причитаем.
И столько не́весто на сем да на бело́м свете,
И столько судит ли владыко многомилостлив
И увидать да нам, надежныим головушкам,
И уж как этыих солдатушков бессчастныих.
И да им дальняя путь ши́рока дороженька,
И далеко бедны солдаты отсылаются,
И на синё море они да отправляются.
И потеряшечку, горюши, потеряли мы,
И оброночку, горюши, обронили ведь:
Потеряшечку, горюши, во пятьсот рублей,
И мы оброночку, победны, в целу тысячу.
И не дай господи на сем да на белом свете,
И не радию я, бессчастная головушка,
И столько многим я, горюша, людям добрыим
И уж как этого злодийна расставаньица
И что горючими слезами обливаньица.
И нам не дали-то судьи неправосудные
И расставаться столько времечки на два часа,
И постоять да нам, победныим, подумать,
И посоветовать с любимыми семеюшкам.
И как лучиночку скорёшенько сломили,
И так в поход бедных солдатов снарядили.

К детям:

И вы послушайте, бессчастны малы детушки!
И как отпущен-то родитель да ваш батюшко,
И он в дальную в путь ши́року дороженьку,
И он в злодийну эту службу государеву.
И не дождаться вам, сердечным малым детушкам,
И не гостюшком его да не любимыим,
И не видать да вам сердечныих гостинечек,
И вам на праздничек сердечныих подарочек,
И не приедет-то родитель да ваш батюшко
И во свой дом, да он крестьянскую во жирушку.
И укатилось миженско ваше солнышко,
И за горушки оно да за высокие,
И за мхи да оно, красное, дыбучие,
И за лесушка оно да за дремучие,
И не будет вам великого желаньица
И не ласко́выих прелестныих словечушек,
И подрожит ваше ретливое сердечушко,
И позябёт да ваша зяблая утробушка.
Ой, бессчастны вы дети неталанные!
И не дай господи на сем да на бело́м свете
И воспитатися бессчастным малым детушкам
И без своего родителя без батюшка!

К народу жена:

Вы послушайте, народ да люди добрые,
И вси милые суседи спорядовые!
Я бы знала ведь, горюша, про то ведала,
Что разлукушка со красным придет солнышком
И что возьмут да ведь надёжную головушку
И во злодийную во службу государеву.
И я работушки б, горюша, не работала
И все смотрела б на надежную головушку,
И ему впрямь точно печально в бело личушко,
И ему в точь, бедна горюша, во ясны очи.
И наглядилась бы, победная головушка,
И все на память на скачену бы жемчужинку.
И нынь схватилась я, бессчастная головушка,
И круг надеженьки горюша не ухаживала,
И по младой я головушке не глаживала.
И уж как нынь да ведь победной мне горюшице
И будет три поля кручины изнасеяти,
И сине морюшко горючих слез наполнится.
И мне-ка ростячи сердечных малых детушек
И провожать буде бессчастна горька молодость.
Нет от ветрышка ведь мне да заборонушки,
Нет от добрых людей да мне заступушки.
И буйны ветрышки ведь виют полегошеньку,
И говорят да судят люди потихошеньку
И про меня да про печальную головушку.
И пораздумаюсь бессчастным умом-разумом:
И приходить станут владычны божий празднички,
И как пойдут да многи добры эти людушки
И мои милы спорядовые суседушки
И ко владычному господню божию праздничку,
И уж как я, бедна кручинная головушка,
И по фатерушке ведь буду тут похаживать,
Из окна в окно, бессчастная, поглядывать,
И на прогулушку на ши́року на уличку,
И все на эту почтову́ ямску дороженьку.
И унывать станет ретливое сердечушко,
Уж как глядячи на добрыих на людушек
И как на счастливых на жен да на таланливых.
И тут пойду да я, бессчастная головушка,
И я во светлую пойду да с горя све́тлицу,
И с тоски брошусь я к ларцам да окованныим,
И отомкну ларцы с кручины окованные,
И с горя выну это цветно столько платьице
И со досадушки любимую покрутушку,
И уж я брошу да тут цветно это платьице,
И я на столике, горюша, на дубовые,
И я стульица, бессчастна, на кленовые,
И сговорю да тут обидна я горюшица:
"И наликуйся-тко, бессчастная головушка,
И доброумься, си́рота да бесприютная!
И уже тут твои владычны божий праздники,
И уже тут твое гулянье со весельицем!"
И я возьму да это цветно его платьице
И на бессчастные возьму да белы рученьки,
И я прижму да ко ретливому сердечушку,
И приложу да я к бессчастну белу личушку,
И стану думати, бессчастна, думу крепкую
И над его да над любимоей покрутушкой.
И воскликать стану победна я горюшица:
"И ты приди-приди, надёжная головушка,
И на свою да на родимую сторонушку,
И на сегодняшний господень божий де́нечек,
И столько на́ этот владычный божий праздничек
Все повынута любимая покрутушка".
И как увижу я, печальная головушка,
Путем и́дучи широкой я дороженькой,
И хоть солдатушком, горюшица, походныим,
И хоть в солдатскиих мундерах сукон серыих,
И я бы стретила на ши́рокой на уличке,
И я приотперла б новы сени решетчаты,
И с им бы сдияла ведь доброе здоровьице,
И подхватила бы под правую под рученьку,
И проводила бы во светлую во светлицу,
И я солдатскую одёжу ведь сброси́ла бы,
И к сахарниим устам тут припадала бы.
И тут бессчастная голова да взвеселилась бы,
И тут сердечушко мое да взрадовалось бы.
И хоть солдатушком, мой свет, ты не покажешься,
И ты походныим с чиста́ поля не явишься,
И столько слушай, свет надежная головушка:
"И прилети хоть перелётной малой птиченькой,
И хоть с чиста́ поля лети да черным вороном,
И со синя моря лети да белым лебедем,
И белой лебедь, ты садись да на крылечушко,
И черной ворон, ты садись да на окошечко".
И примечать стану, горюшица, выспрашивать,
Уж как эту перелетну малу птичушку,
И стану спрашивать, горюшица, выведывать:
"И черной ворон -не солдат ли ты походной?
И белой лебедь — не надежна ль ты головушка?"
И не убойтесь-ко меня да расскажитеся.
И, видно, нет того на свете да не водится,
И без спрося́ в доме солдаты не объявятся.
И как без спросу-то они да государева,
И все без отпуску они царя великого.
Хоть на руках держу, горюша, цветно платьице,
И я любимую держу да ведь покрутушку,
И я милой ведь надежноей сдержавушки,
И тут кручинушка моя да не уходится,
И тут сердечушко мое не успокоится.
Ой, раздумалась бессчастным своим разумом,
И проводила я господень божий праздничек,
И я со этой со великоей обидушкой.
И тут злодийная обидушка расходится,
И тут великая кручина разгоряется:
И куды класть эту любимую покрутушку,
И куды деть да это цветное платьице?
И я повынесу, горюша, во чисто́ поле,
И я придам к огню любимую покрутушку,
И что я сдумала бессчастным своим разумом.
И не в спокое ведь бессчастно ретливо́ сердце,
И во напасти во горя́х да во великиих,
И во досады во кручины во злодийноей.
И ум-то разум во головушке мешается,
И я не знаю же, горюшица, не ведаю,
И как день да идет, темна эта ноченька,
И провожаю как христово воскресеньице,
И владычные господни божий празднички.
И столько думаю победным своим разумом:
И где прознала бы горюша, я прослышала,
И про свою да я надежную головушку,
И туды птиченькой, горюша, я слетела бы,
И я бы клубушком, бессчастная, скатилася,
И добралась бы я, горюша, я проведалась,
И до своей да я любимоей семеюшки,
И я бы бросила сердечных своих детушек.
И откачнулась бедна с горя, отшатилась бы,
И от своей да от родимоей сторонушки —
И тут сердечушко мое не унывало бы,
И да живучи в сиротской мне-ка жирушке.
И у меня ж, да у печальной у головушки,
И каждый день кровью сердечко обливается —
И столько гля́дячи на сердечных малых детушек.
И наскитаюсь я с детями, нашатаюся,
И бедна по́ миру, горюша, по крещеному.
И надивуются добрые эти людушки,
И принабаются спорядные суседушки:
"И что ведь вольная солдатка самовольная,
И что ленивая она да не станливая,
И светам-братцам богоданным непокорная".
И принаслышусь я, горюша, пустословьица,
И худа слава про горюшу как река бежит,
И пустословье про бессчастну как ручей течет,
И все напрасничка про бедну как порог шумит.
И с этой грусти я, горюша, со досадушки
И со злодийного, горюша, пустословьица
Хоть куды, бедна горюша, я девалась бы.
И в быстрой реченьке ведь я да утонула бы,
И в темных лесах, горюша, заблудилась бы,
И во мхах да я дыбучих провалилась бы.
И столько нет да того на́ свете не водится,
И что жива эта могилушка не ро́дится.
И не дай господи на сем да на бело́м свете
И столько жить да без надежноей головушки!
И лучше на́ свете была бы я не ро́жена,
И со бессчастьицем в купели не окупана,
И с бесталаньицем на свет да не попущена.
И из роду́ мне-ка, горюшице, из племени,
И, видно, на́ делу бессчастье приделялось.
И, видно, на́ роду злодейно доставалось.
И спородила как родитель меня матушка
И, знать, исусовой молитвы не творила,
И принимала как на бе́лы свои рученьки,
И с благословленьицем креста она не клала,
И приносила как в хоромное строеньице,
И не в большой угол на стульице ложила,
И на кирпичну жарку печь да положила.

К родителям:

И вы простите-тко, желанные родители!
И попеняю вам, победная головушка,
И посудьячу на судьбу свою несчастную.
И как вы ро́стили меня, да вы родители,
И до урочныих венчальныих до годышков,
И вы прибрали мне судимую сторонушку,
И по уму себе прибрали вы по разуму,
И поневолили бессчастную головушку,
И меня выдали в замужье молодёшеньку,
И не дали воли, желанны мне родители,
И с полным возрастом, горюше, мне сранятися,
И с родом-племенем, победнушке, спознатися,
И с вольной волюшкой вы мне да нагулятися.
И меня, мо́лоду горюшицу, неволили
И по велику злу заботу обзаботили.
И вы окинулись, желанные родители,
И на уда́лого дородня добра мо́лодца,
И что не пьяница ведь он да не пропойца,
И вы на ихнее хоромное стороеньице,
И вы на ихные поля да хлебородные.
И меня с волюшкой ведь вы да разлучили
И злым великиим бессчастьем наделили;
Уж я тем гневна, победная головушка,
И я на вас, светы желанные родители,
И что не дали мне вы воли столько вольноей
И ума-разума в головушку набратися.
И я схвачусь, бедна кручинна как головушка,
И я за милыих схвачусь да поровечничков.
И вси во девушках они еще красуются,
И с дорогой волей они еще ликуются.
Уж как я, бедна кручинная головушка,
И молодых да дён горюша не видаю-ся,
И я хорошество, горюшица, не знаю-ся.
И пошла мо́лода в великую заботушку.
И мне пустылое хоромное строеньице,
И мне не по́ уму крестьянска эта жирушка.
И в том не гневаюсь, печальна я головушка,
И на свое да тепло красное на солнышко:
И была умная любимая семеюшка,
И много разума во бу́йной было го́ловы,
И было розмыслу в ретливоем сердечушке.
И я судьячу на судьбу свою бессчастную:
И не дай же того боже, не дай господи,
И молодёшенькой горюше оставатися,
И не в годах да ведь победной сиротать,
И столько жить да без надежноей головушки,
И во проклятой во несчастной горькой жирушке.
И лучше б тлен пришел на цветно мое платьице, —
И мне не жаль-тошно́ победной бы головушке,
И мне не цветного снарядного бы платьица.
Аль пожар бы на хоромное строеньице, —
И мне бы даром все печальноей головушке.
И ретливо́ сердце́ мое не унывало бы,
И все при доме была мила бы головушка.
И хоть бы мор бы на любимую скотинушку,
И недород да был довольным этим хлебушкам, —
И все удала была в доме бы головушка.
И тут тоскичушка меня да не долила бы,
И все кручинушка меня да не крушила бы,
И помалехоньку ведь мы бы да исправились,
И на житье добро ведь мы бы все наладились.
И хоть на синем море горюше бы, на камешке,
И хоть на луды бы горюше на подводноей,
И столько вмисте бы с надежноей головушкой.
И хоть середи грязи горюше на погибели б,
И во напастях бы горюше во ведикиих, —
И столько со своей скаченой жить жемчужинкой.
Уж как нынь да я, кручинная головушка,
И перед добрыми людьми я отрешенная
И от мужних честны́х жен да отлишенная.
И когда преж сего до этой поры-времечки
И за своей жила надежноей сдержавушкой,
И ходила как к владычным божиим праздничкам,
И на ряду да я со добрыми со людушкам,
И во любимой во снарядной во покрутушке,
И со мной знались многи добры эти людушки,
И со мной дияли ведь доброе здоровьице.
Уж как сегодныим учётным долгим годышком,
Хоть была при́ доме надежная головушка,
И хоть я с им да ведь ходила к божиим праздничкам
И перед этой все великоей кручинушкой,
И цветно платьице ко мне не прилегало,
И мое белое лицо не сукрашалось,
И сердечушко мое не взвеселялось.
И так тоска да на середечушке ведь сходится,
И так утробушка моя да разобидится.
Я не знала все, горюшица, не ведала,
И отчего ж моя головушка кручинится,
И перед чим мое сердечко разгорается.
И хоть приду да ко владычному я праздничку,
И рядом ставилась с жена́ми да я с мужними,
И со сторон глядели добры столько людушки,
И мои милы спорядовые суседушки
И говорили про печальную головушку:
"Что у нашей у спорядной у суседушки,
Как у этыих владычных божиих праздничков,
И ю[15] покрутушка теперь не сукрашает,
И цветно платьице на ней не расцветает,
И кровь-румянец во бело́м лице мешается.
И что груба́ стоит суседушка, не ве́села,
И при обидушке она что при великоей;
И кажись, в доброй во крестьянской живёт жирушке
И за умной за надежноей головушкой.
И есть по разуму да цветно, кажись, платьице".
И между ду-другом суседки разговаривают,
И как одна мила спорядная суседушка,
И на посылочках она была легошенька,
И на словечушках была да суровёшенька,
И сговорит она спорядныим суседушкам:
"Я схожу спрошу спорядную суседушку,
Что не весела она да при кручинушке;
И мы стоим да все суседушки дивуемся,
И что в люби живешь с надежей во согласьице".
И подошла мила суседка суровёшенька,
И спросила тут меня да потихошеньку,
И сговорила мне, горюше, таково слово́:
"Извини, прости, спорядная суседушка,
И что спрошу да я, печальная головушка!
И кажись, летний-то владычный божий праздничек,
И как мужних жен лицо да разгорается,
И как от солнышка ведь платье отцветает,
И веселы́м стоят они да веселёшеньки.
И когда преж сего до этой поры-времечки
И весела была всегды да хорошохонько.
И ты скажи впотай, спорядна нам суседушка,
И кажись, что ведь грубая стоишь да невеселая,
И ты во добром ли теперь да во здоровьице?
И по согласью ли со надёжной ты головушкой?
И по совету ль во любимоей семеюшке?
Что поблекло твое бело это личушко?
И на слезах да твои ясны эти очушки,
И цветно платье на тебе не расцветает,
И не по-старому теперь да не по-прежнему?"
И усмехнулась я, горюша, приответила:
"И во люби живу с надежной я головушкой,
И за совет да во любимоей семеюшке,
И я в доброем ведь е да во здоровьице.
И что вам кажется, спорядныим суседушкам,
И я не знаю, все кручинная головушка,
Перед чим ноет ретливое сердечушко,
Я во всем живу, горюша, удовольствии".
Я с суседушкой, горюшица, пробаяла,
Все не знала про великую незгодушку.
И унывало все ретливое сердечушко,
И знать, что ведало да злу эту незгодушку.
И хоть сходила я с надёжноей головушкой,
Середи да тепла красного хоть летушка,
Хоть по трудной по крестьянской по работушке,
И пекло жалобно хоть красно это солнышко,
И сердечушко мое не согревалося,
И красным летушком ведь я не взвеселялася.
И я не знала все, горюшица, не ведала
И про злодийную велику про незгодушку.
И столько ведало ретливое сердечушко —
И поведало печальной мне головушке.
И приходить стала студёна холодна́ зима,
И добры людушки тут стали спроговаривать:
И будут скоро-то наборы государевы,
И выбирать станут удалых добрых молодцев.
И тут ведь у́ меня, печальной у головушки,
И тут ведь срезало ретливое сердечушко,
И подломилися бессчастны ножки резвые,
И приужахнулась ведь зяблая утробушка,
И применилась тут бессчастна я победнушка.
И тут воспомнила владычной этот праздничек,
И что сказали спорядовые суседушки
И перед этоей великоей незгодушкой.
Я стояла тут, горюша, словно вкопана,
И мое чувствовало победно ретливо́ сердце́,
И про напасть да про великую незгодушку,
И что разлукушка со красным будет солнышком,
И со своей милой надёжноей головушкой,
И принаступят что ведь судьи неправосудные,
И нападут да на нас власти безмилосердные.
И все мою да ведь любимую семеюшку,
И что напишут на гербовой лист-бумаженьку,
И что назначат-то во службу государеву
И да мою милую скаченую жемчужинку.
И тут раздумалась бессчастным своим разумом:
"И мы не спустим тепло красное мое солнышко,
И мы со доброго хоромного строеньица,
И со прокладноей крестьянской этой жирушки.
И мы распро́даим любиму всю скотинушку,
И призаложим вси луга да сенокосные.
И я отдам свою любимую покрутушку,
И уж я славному купцу да все богатому,
И я возьму да золотой казны по надобью,
И мы повыкупим надёжную головушку
И от злодийной этой службы государевой".
И как по моему великому бессчастьицу,
И по́ злодийному велику бесталаньицу
И как купцов в доме теперь да не случилося,
И цветным платьицем надёженьки не выручить,
Золотой казной добра коня не выкупить.
Видно, сужено надёжной быть головушке,
И все во этой быть во службе государевой,
И порасстаться мне, печальноей победнушке,
И со удалоей бурлацкоей головушкой!

К братьям богоданныим:

И столько гнев несу, печальная головушка,
И я на светушков на братцев богоданныих,
И пожалели что крестьянской они жирушки,
И все поро́спродать любимоей скотинушки, —
Не пожалели ж светушка́-братца родимого.
И не страшусь скажу, печальная головушка:
"И вы, злодии светы-братьица родимые,
И отпустили тепло красное мое солнышко
И во злодийную во службу государеву,
И обсиротили победную головушку
И со болезными сердечными со детушкам.
И вы розгневали светца-братца ведь родимого
И мою милую надёжную головушку.
И вы ликуйтесь теперь, братцы богоданные:
И ваша жирушка теперь не разорилася,
И во дворы́ у вас скотина устоялася,
И золота казна у вас не придержалася.
И, знать, стоять да вам во уличках рядовыих,
И, знать, сидеть да вам во лавочках торговыих.
Вы имеете товар, знать, разноличной.
И будут знать да вас ведь добры эти людушки,
И покланяться вам суседи спорядовые!
И стрит[16] вас господи, владыко многомилостливой,
И впереди да пресвятая мать богородица,
И на втором они ведь вас да на пришествии!

К суседям:

И кабы знали вы, народ да люди добрые,
И про мою злодей великую обидушку!
И я иссохла-то, бессчастна, на резвы́х ногах,
Истомилася, победна, по божии́м дням
Без своей милой любимоей семеюшки,
Уж я гля́дячи на сердечных своих детушек.
И без ветра́ да я, горюша, пошаталася
И со белы́м светом, победна, порассталася,
И я не знаю в горя́х добрыих-то людушек
И не примечу свое род-племя любимое.
И отрекнулася от роду я от племени,
И от своей да я природы именитой,
И со своим да я великиим бессчастьицем,
И во злодийноем проклятом бесталаньице.
И горегорькая бессчастна моя молодость,
И мне-ка жизнь, бедной горюшице, — сиротская
И без своей да без надежной мне головушки.
И мне куды, бедной горюше, подеватися?
И я от бережка, горюша, откачнулася,
Я ко дру́гому, бессчастна, не прикачнулась.
И я быв за́гнанной упалой серой заюшко,
И со дитями-то, горюша, горносталюшко,
Как под этим под катучим белым камешком.
И у меня, да у победной у горюшицы,
И без угару болит буйная головушка,
Ой, в бессчастном горегорькоем живленьице.
И мне-ко, ро́стячи сиротных малых детушек,
И нет почёту-то от братцев богоданныих
И краснословья от невестушек-голубушек,
И приберёгушки сердечным нету детушкам.
И у стола да мои детушки едучие,
И во фатере мои ди́ти хлопотливые,
И быв на у́личке сердечные дурливые.
И как пойдут мои сердечны бедны детушки
И во фатере по дубовоей мостиночке,
И станут и́скоса ведь дядюшки поглядывать,
И станут и́зрыхла ведь дяйны поговаривать.
И подойдут да глупы ма́лы эти детушки,
И хоть ко этому столу да ко дубовому,
И к хлебу-соли-то они да дару божьему.
И возгорчатся тут спацливы эти дяденьки
И на бессчастныих сердечных моих детушек.
Их подернут-то за белые за рученьки,
Их отпёхнут от стола да от дубового,
И глупых щёлкнут их во буйную головушку,
Их подёрнут-то за желтые волосушки,
И от стола пойдут дети́, как подарёные,
И от дубового пойдут да со обидушкой,
И как ко мни идут, горюше, с горючми слезми.
И надо каменну ретливу быть сердечушку:
И возьму детушек за бе́лы я за рученьки,
И во слезах скажу, печальная головушка,
Я сердечныим бессчастным малым детушкам:
"Уж вы, глупы мои ди́ти неразумные,
И вы сидели бы, бессчастны, в дверном уголку,
И вы бы на́ этой брусовой белой лавочке,
И вы бы на грех-от к столу не подходили бы
И на обидушку к дубо́ву не садились бы."
Как спесивые свирипы эти дяденьки
И покоряют все победную головушку:
Что нет пахаря на чистом у тя полюшке,
И сенокосца на луговых нет на поженках,
И воскормителя ведь нет в доме родителя,
И нет надиюшки в доме у нас великоей,
И тепло-красного миженска нету солнышка.
И я сама, бедна кручинная головушка,
И боячи́ хожу по хоромному строеньицу,
И я со страхом по дубовыим мостиночкам,
И все не чувствуют ведь братцы богоданные,
И не в понятии ветляные нешутушки,
И за кого ж служит надежная головушка,
И он во этой грозной службе государевой.
И не за мир да ведь он служит-то крещеной,
Не заменил да он суседа спорядового
И заменил да светов-братьицев родимыих.
И хоть бы господа-то бога побоялися,
И хоть бы добрыих людей да постыдилися —
И обиждать меня, победную головушку,
И отсылать да от стола ведь от дубового
Уж как этыих бессчастных малых детушек.
Уж я так бедна, горюша, приобижена.
И можно знать-ведать ветлянымм нешутушкам
И про меня, да про бессчастную головушку.
И хоть я со́йду на крестьянскую работушку,
Я по утрышку, горюша, ведь ранешенько,
И не жалею я, победна, своей силушки,
И не своих да я, бессчастна, белых рученек,
И все на этой на крестьянской я работушке.
И не погля́даю, горюша, я победная,
И выше лесушка ведь я да по поднебесью,
И не гляжу, бедна, на красно это солнышко,
И я не мешкаю часов да все минутныих.
И все я думаю, победная головушка:
Я бы прячучи работушку припрятала,
Я заботушкой крестьянску бы сработала.
И все я мыслю-то бессчастной своей мыселью,
И я сама себя, горюша, не жалею ведь:
И может, в честь дойду я братцам богоданныим,
И в доброумьице невестушкам-голубушкам.
И хоть меня, бедну горюшу, ненавидели бы,
И хоть бы детушек моих да не обидели,
И от дубового стола да не отдёрнули,
И во обидную головушку не щелкнули.
И, знать, работушкой добротушки мне не́ видать,
И малым детушкам краснословьица ведь не́ слыхать.
Я приду да со работушки позднёшенько,
И как мои бедны сиротны малы детушки,
И они спят да малы ди́ти голоднёшеньки,
И на полу́ бедны дети́ да на дубовоем.
И им не у́стлана пуховая перинушка,
И как не у́брано им складнее сголовьице,
И по-хорошему дети́ да не уложены
И соболиным одеялом не укрываны.
И они спят, бедны бессчастны, на голы́х доска́х,
И белы рученьки у их да пораскиданы,
И белы ноженьки у их да поразметаны.
И не ведают сердечны малы детушки
И меня стретить-то на ши́рокой на у́личке,
И рассказать мне-ка, горюше, поразжалиться,
Что ведь голодны сердечны они детушки.
Я ступлю да во хоромное строемьице,
Я сгляну да тут во дверной этот у́голок
И на бессчастныих сердечных своих детушек:
И малы детушки ведь спят да призаплакавши.
И тут подломятся бессчастны резвы ноженьки
И у меня, да у победной у головушки.
И тут сердечушко мое да заобидится,
И буйна го́лова моя да закручинится,
И ушибать станет тоска неугасимая,
И утолять станет кручинушка великая,
И текут слезы у горюши из ясны́х очей.
И хоть трудным приду, горюшица, труднёшенька,
И хоть усталая приду да опристалая,
Хоть на работушке ведь я да притрудилася,
И хоть женску свою силу придержала всю,
И белы рученьки, горюша, примахала ведь,
И не посмею же, печальная головушка,
И на удох сесть на брусовую на лавочку,
И устлать детушкам пуховую постелюшку,
И убрать детушек победных, укуволить.
И тут спрошусь да у ветляныих нешутушек:
"И во дворе ль да вся любимая скотинушка?"
И приответят хоть ветляные нешутушки
И мне-ка с грубости победной, не с весельица:
"И вся любимая скотинушка призабрана,
И вечерняя стряпня у нас состряпана".
Я спрошусь еще, победная головушка,
И доложусь да у ветляныих нешутушек:
"И накрывать ли мне на стол да на дубовой,
Мне ведь ладить ли то ужина вечерняя?
Вы дозволите ль, ветляные нешутушки?
И вы допустите ль к столу да ко дубовому?"
Хотя ж искоса они да ведь погля́дают,
Изрыхла́ со мной, ветляны, спроговаривают:
"И видно, го́лодна пришла да ты ведь хо́лодна,
И ты спешишь все ко столу да ко дубовому,
Ты торопишься на спокойну темну ноченьку".
И тут пойду, бедна горюша, заобижуся,
И наклоню свою бессчастну буйну голову,
И утоплю очи, горюша, о дубовой пол,
И причитаю тут, горюша, потихошеньку,
И горьки слезушки рушу да помалёшеньку.
И с горя со́йду в мелко рубленную клеточку,
И с тоски сяду на тесовую кроваточку,
Я сшибать стану бессчастны белы рученьки,
Я к бессчастному, горюша, ретливу́ сердцу́ —
И подожму с горя я зяблую утробушку,
И с тоски стану я, горюша, причитать,
И проливать стану, обидна, горючи́ слезы.
Спамячу да тепло-красное свое солнышко
И свою милую надежную головушку,
И спамятую я великое желаньице.
И не забуду во всю летну эту ноченьку.
И быв кокоша во сыром бору кокует,
И также летну эту ночь я протоскую.
И я раздумаюсь победным своим разумом:
И хоть я в горюшке, победна, — на свое́й воле,
И хоть в обидушке, горюша, — в своей сто́роны.
И, может, милая любимая семеюшка
Уж летной, может, день да на страженьице,
И, может, в темную он ночь да на сто́рожьице,
И на часа́х стоит ведь он да на всенощныих
И все не и́мает спокою темной ноченькой
И под неволюшкой во службе государевой:
И я того, бедна горюша, соболезную,
И жаль-тошнёшенько надёжноей мне головушке.
И умом думаю, победным своим разумом:
Нету в живности надежной, знать, головушки,
И нету весточки, горюше, мне ни грамотки,
И не могу да знать победна я головушка:
"Аль ученьице ему было мученьице,
И пришла да ему скорая смерётушка
Со тяжелыих солдатскиих побоюшков.
Аль в сраженьице его да заразили,
И оружьицем его да застрелили,
Аль востры́м копьем ведь грудь да прокололи,
И сердечушко ль его там кровью запечаталось".
И пораздумаюсь победным своим разумом:
И далеко да свет надёженька повыслана,
И он во дальную сторонку не в знакомую,
И во другую да он землю не в бывалую,
И за горушки, мой свет, да за высокие,
И за темны́ леса, надёженька, дремучие,
И он за синие за славные за морюшка,
И за круглые за малые озерышка.
И, может, птиченька туды да не пролетывает,
И, может, червышек туды да не проплывает.
И не могу да знать, печальная головушка,
И, может, нет да ему вольной столько волюшки,
И повзыскать там писаречков хитромудрыих,
Что писать бы скорописчатую грамотку.
Еще в ум возьму победна я головушка:
И, может, при́брал бы слободну пору-времечко,
И повзыскал бы писаречка хитромудрого,
И не пригодилось золотой казны по надобью —
И чтоб нанять да писаречка хитромудрого.
И нашелся писаречек хитромудрый,
И не случилось лист-бумаженьки гербовые,
И там не на чем писать да скорописчатоей грамотки
О бессчастноем о солдатскоем живленьице
И горегорькоем ему да похожденьице.
Уж как я же ведь, кручинная головушка,
И кабы знала я, горюша, про то ведала,
И он в какой земле, надёжа, во какой орды,
И он в какой орды да в каком городе,
И почастёшеньку я писемка писала бы.
И заложила бы я цветно свое платьице,
И я богатому б суседу спорядовому,
И я бы взя́ла золотой казны бессчетноей,
И я сходила бы во уличку рядовую,
И обошла бы я вси лавочки торговые,
И накупила бы я бумаженьки гербовые,
И я бы на́шла писаречика разумного,
Я разумна писаречка хитромудрого,
Хитроумна молодца новогородского,
И написала бы письмо да я умеючи:
Уписала бы, горюша, горючми слезми,
И запечатала письмо бы я кручинушкой.
И рассказала б я, победная головушка,
И про свою да жизнь бессчастну про сиротскую,
И про своих милых бессчастных этих детушек,
И каково да е от дядюшек желаньице,
И от дяденек ведь им да краснословьице.
И как тебя, да мою милую сдержавушку,
И во злодийну эту службу провожали
И много всячины они да засуляли,
И они господа в поруку нам давали,
И не обидят что солдатку горегорькую,
И беречь будут-то сердечных твоих детушек.
И как на службу-то тебя да проводили,
И в один год они тут все да позабыли.
И без тебя, да без надёжноей головушки,
И часто спят да малы детушки без ужины.
И не обутые они да не одетые.
И у стола да слывут детушки едучие,
И во избе да твои дети хлопотливые.
И я сама, слыву победная головушка,
И от твоих да светов-братьицев родимыих —
И я не трудничкой слыву да не работничкой,
И я не скорыим слыву да послушаньицем.
И от невестушек слыву да я голубушек,
И слововольноей солдаткой самовольноей.
И все ответ да е от братцев богоданныих
И уж как мне-кова, кручинноей головушке:
"И ты не дольщица теперь да не участница,
И все крестьянскоей ведь ты да нашей жирушки".
И приотказана бессчастна я головушка
И от доброго хоромного строеньица,
И от любимоей ведь я да от скотинушки.
И как болезные сердечны наши детушки
И от дубового стола да приотпехнуты,
И в буйну го́лову они да принащелканы,
И в желты во́лоса они да принадерганы.
И как обидят-то бессчастных наших детушек,
И у меня ж тут, у победной у головушки,
И на три ряд мое сердечко прирастрескает,
И на четыре ряд утробы перелопает.
И теперь-нонече, бессчастная головушка,
Я во дверноем, горюша, живу у́голку
И на дверноей, горюша, сижу лавочке,
И по конец стола сижу да я дубового.
И без тебя, да без надежноей сдержавушки,
И со сердечными рожеными со детушкам,
И нам еденьице, победныим, — сухарики,
И нам питемьице, бессчастным, — холодна́ вода,
И закатился-то катучий синий камешек
На моем да на бессчастном ретливо́м сердце́ —
И всё на зяблую победную утробушку.
И застудила-то теперь да холодна вода!
И во слезах да я не вижу света белого
И во обидушке, горюша, красна солнышка.
И я не знаю-то, горюша, проживаю как,
И быдто птиченька, горюша, заблудящая,
И одиноко в лесах деревце шатучее.
И быдто вёшная вода да разливается,
И так тоска у мня, победной, разгоряется.
И сытой выточки, горюша, не едала
И крепка сну, бедна горюша, не сыпала.
И мне в осенну ночь кручина наб высказывать
И надо писарю ведь в летной день выписывать.
И у меня, да у бессчастной у головушки,
Уж ведь три поля кручинушки насеяно
И три озерышка горючих слез наронено.
Охти, мне, мне-ка, горюшице, тошнёшенько!
И не дай боже ведь того да не дай господи
И оставаться без надежныих головушек,
И возрастать да ведь сиротных малых детушек,
И приголубить-то сердечных столько некому,
И огрубить-то, досадить да дете́й есть кому.
И буйны ветрышки на детушек навеются,
И спорядные суседки поразжалятся
И нынь мне, да все кручинноей головушке:
"Самовольны твои детушки без немные,
И на ши́рокой на уличке дерливые,
И что солдатские дети́ да хлопотливые".
И тут я сгрустнуся, печальная головушка,
И уж я на́ своих сердечных своих детушек:
"И мне-ка дал господь, владыка многомилостливой,
И мне-ка на́ тоску детей да на заботушку,
И да мне на́ грехи детей да на остудушку".
И я раздумаюсь бессчастным своим разумом:
И куды класть-девать сердечных своих детушек?
И во работнички ль отдать — дети малёшеньки,
И в пастухи ли то отдать — дети глупёшеньки.
Приклоню лучше бессчастну буйну голову
И я ко светушкам ко братцам богоданныим,
И покорю свое ретливое сердечушко
И я ко милым ко ветляныим невестушкам,
Чтоб меня, бедну горюшу, не спокинули
И не спустили бы бессчастных моих детушек
И да их по́ миру-то, бедныих, шататися
И по подоконью, победных, столыпатися.

К братьям богоданныим:

И вы послушайте-тко, братцы богоданные!
И моя мила как любимая сдержавушка
И походил да как во службу государеву,
Не разорил вашей крестьянской он ведь жирушки
И не распродал ведь любимоей скотинушки,
И он оставил-то наследство своим детушкам.
Уже так мне-ка, горюшице, тошнёшенько,
И как вы детушек моих да приобидите,
И да вы грубныим словечком приогру́бите.
И кабы знали светы-братцы да вы ведали,
И каково да жить во службе государевой.
И отдали́ да кажет служба хорошохонька,
И как служить да ведь солдатьм трудно-тя́жело.
И туды светушки вы братцы не сдавалися
И от принемноей палаты удалялися —
И пожалели бы солдата горегорького
И своего да светушка́-братца родимого.
Уж как я, бедна кручинная головушка,
И по присутствиям, горюша, находилася
И во принемноей палаты настоялася,
И ретливо́ сердце́ мое да надрожалося.
И насмотрелася, кручинная головушка,
На бессчастных молодцев да неталанныих,
На бессчастных рекруто́в да на молодыих.
И не глядели бы победны ясны очушки,
И лучше б на свете бурлакушки не рожены
И во принемну бы палатушку не вожены.
И в один час да куды все у их девается,
И красота с лица у их да потерялася,
И вольна волюшка у их да миновалася.
И как повыстанут по утрышку ранёшенько,
И не с радости они да обуваются,
И не с ве́села они да умываются,
И не по разуму во платье одеваются.
И не дай господи на сем да на бело́м свете
И как служить да в грозной службе государевой!
Их повыведут на ши́року на у́личку
И порасставят середи двора да белого
И во шариночку солдатов новобраныих:
И да вы стойте-тко, солдатушки, прямешенько
И говорите-тко, солдаты, веселёшенько.
И как начальник кругом-около похаживат,
Уж он вострым тесаком идёт-позваниват,
И новобраныим солдатам выговариват:
"С руки на руку оружье перекидывайте,
И выше буйной головы ружье сдымайте-тко".
И отдали́ да командир стоит поглядает:
"Что солдатушки? Стоят ли — не шатаются ль?
Что оружьица у их? Да не мешаются ли?"
И как у этыих солдатов новобраныих,
И у их накрепко сердечушко подтянуто,
И у их наплотно ремни да призастегнуты.
И много видела печальна я головушка
И все на двух да на учетныих неделюшках.
И как была я в славном городе Петровском,
И нагляделась на солдатов новобраныих.
И у меня там, да у победной у головушки,
И перетрескало ретливое сердечушко,
Столько глядичи на красное на солнышко.
И не дай боже ведь того да не дай господи
Глядеть-смотреть да на бессчастныих солдатушков:
И горька жизнь да ведь солдатска подневольная,
И подневольна эта жизнь да подначальная.
И как не выйдешь-то, солдат да новобраной,
И без спросу-то на ши́року на у́личку,
И не поглянешь-то, солдат да новобраной,
И без докладу во косевчато окошечко.
И столько нет да им, солдатам, воли вольной
И не на владычной-то господень божий праздничек,
И не на светлое христово воскресеньице.
И на отдых да ведь солдатушкам — ученьице,
И на утехушку солдатам — сабли вострые,
И им на праздничек — оружия завоенные.

К братьям родным:

И вы послушайте-тко, братьицы родимые,
И мои милы соколочки златокрылые!
И пораздумаюсь бессчастным умом-разумом:
Как у меня, да у печальной у головушки,
И не пусты́ла хоть родима моя родинка,
И на приезды е ведь братьица родимые,
И на стретаньице ветляные нешутушки,
И угостят меня, горюшицу, по-прежнему.
И как дождусь да я владычна божия праздничка
И все на вашей на прогульноей на уличке,
И соезжаться станут добры эти людушки,
И прибираться будет род-племя любимое,
И соберу да я сердечных своих детушек,
И я пойду, бедна кручинная головушка,
И на свою да на родимую на родинку.
И не оденусь хоть во цветно я во платьице,
И не по-прежнему в любимую гюкрутушку,
И сиротой иду, горюша, бесприютной,
Уж я как вам да светушка́м-братцам родимыим.
И хоть увидите вы, братьица родимые,
И меня и́дучи по чи́стому по полюшку
И подходя ж да ко крылечику перёному.
И не убойтесь, светы-братьица родимые,
Уж как мо́его великого бессчастьица,
И не полохайтесь, невестушки-голубушки,
Да вы мо́его проклята бесталаньица.
И вы не стретьте-тко хоть на ши́рокой на у́личке,
И не заприте-тко новых сеней решетчатых,
И не задвиньте-тко стекольчатых околенок.
И уж вы добрыих людей да постыдитесь-ко.
И вы пустите в дом, крестьянску свою жирушку,
И до своей да до брусовоей до лавочки
И со сердечными со малыми со детушкам.
И я не го́лодна приду, бедна, не хо́лодна,
И не гля хлеба приду соли наеданьица,
И не гля сладкиих приду да упиваньицей.
Я приду, бедна кручинная головушка,
И на совет приду на крепкую на думушку,
И на роздий приду великоей кручинушки.
И когда преж сего да этой прры-времечки
И я ходила на родиму как на родинку,
И тут сердечушко мое да взвеселялось.
И как желанны были братьица родимые,
И как спацливые ветляные нешуточки,
И меня стретили на ши́рокой на у́личке,
И принимали за любиму меня гостьицу,
И со мной сдияли ведь доброе здоровьице,
И проводили ведь во светлую во све́тлицу,
И все садили ко столу да ко дубовому,
И все на стульица садили на кленовые.
И теперь-нонь приду, кручинная головушка,
И во печальноем обидном приду платьице,
И не в радости приду да не в весельице,
И не во радости ведь праздник провожать буду.
И посижу да на родимой я на родинке,
И под милыим косевчатым окошечком
И прогляжу в слезах на ши́року на у́личку.
И хоть там при́ду я, печальная головушка,
И к вам ведь, милы светушки-братцы родимые.
И хоть с обидушкой при́ду, бедна, с кручинушкой —
И со бессчастными сердечными со детушкам,
И хоть вы примите за гостьицу любимую,
И вы за милую сестрицу за родимую,
И ваша жирушка с того не оскудает,
Что вы при́зрите солдатку горегорькую,
И вы солдатскиих сиротных этих детушек,
И не подивуют вам ведь добры того людушки,
И не посудят спорядовые суседушки.
И говорить да будут добры того людушки:
"И знать, разумны светушки-братцы родимые
И не чужаются сестрицы горегорькоей.
Но по-прежнему горюшицу стретают,
Но по-старому горюшу провожают".

Падает в ноги братьям и продолжает:

И вы глядите-тко, народ да люди добрые,
И вы окольны спорядовые суседушки,
И на бессчастную солдатку горегорькую.
И быдто травынька к земле да нагибается,
И сирота-то мать-солдатка поклоняется
И своим да светушка́м-братцам родимыим
И как со малой вышины да до сырой земли.
И все не малые-то червышки свиваются,
И как солдатски бедны дети покоряются,
И ко своим да ко спацливым они дядюшкам.

К братьям:

И столько слушайте, скаченые жемчужинки,
И мои милы светушки-братцы родимые
И дороги да сокол очки златокрылые!
И когда преж сего да этой поры-времечки
И было вложено великое желаньице
И до меня да бессчастной до горюшицы.
И теперь-нонь да сирота я бесприютная,
И нигде нету да ведь талоей талиночки,
И ни в ком нету мне великого желаньица.
И как поели своей надежноей головушки
И воспокинут светы-братцы богоданные,
И приоткажут от крестьянской меня жирушки,
И не кормители сердечным моим детушкам.
Я корюсь еще, скачены вам жемчужинки:
И возьмите-тко печальную головушку,
И вы к себе да на родиму меня родинку,
И меня в дом, бедну горюшицу, подворницей,
И вы во двор меня, горюшицу, коровницей,
И вы во летные, горюшу, во работнички,
И вы во зимние, горюшу, водонощички
И со обидными сердечными со детушкам.
И вы послушайте-тко, братьица родимые,
И я пойду хоть со родимой своей родинки
И вознесу да вам спасибо с благодарностию
И за великое ведь ваше за желаньице,
И за сердечное за ваше за раденьице.
И не смею я, печальная головушка,
И к себе звать да вас в любимое гостибище
И на владычный вас господень божий праздничек.
И столько не́ своя ведь вольна е ведь волюшка
И да вас стретить, светушко́в-братцев родимыих,
И на прогулушке на ши́рокой на у́личке,
И да вас звать-честить в хоромное строеньице.
И наб спроситься мне у братцев богоданныих
И доложиться у невестушек-голубушек.
И столько слушайте, светушки́-братцы родимые
И дороги да соколочки златокрылые!
И хоть в сиротской я победной буду жирушке
И во солдатскоем, горюша, положеньице,
И вы зайдите-тко, скаченые жемчужинки,
И засмотрите-тко печальную головушку
Во победноем бессчастноем живленьице,
И вы моих да ведь сердечных малых детушек.

Братья жалеют, унимают от слез, ласкают и уговаривают; она отвечает:

Дай волю те, теплы-красны мои солнышки
И мои милы светушки́-братцы родимые!
И не жалейте-тко печальноей головушки.
Кабы знали, светушки́, да про то ведали,
И как долит тоска великая, кручинушка,
И унывает да как ретливое сердечушко.
И охти мне, мне-ка, горюшице, тошнёшенько!
И мне-ка жаль-тошно надёжноей сдержавушки.
И не жалейте, светушки́-братцы родимые,
И вы меня, бедну кручинную головушку.
И со кручинушки смерётушка не придет,
И со тоскичушки душа с грудей не выйдет.
И мое личушко теперь да не бумажное,
И текут слезы у горюши — не скачен жемчуг.
Уж как жила да я, печальная головушка,
И я за умной за надёжноей сдержавушкой,
И как пчела в меду, горюшица, купалася,
Уж я так жила, победна, взвеселялася.
И не начаялась, горюша, не надиялась,
Что расстануся с надёжноей со головушкой,
Я со этим со великиим желаньицем,
Со сердеяныим великим краснословьицем,
И на сдивленьице ведь добрым было людушкам,
И был он изо ста, мой светушко, из тысячи,
И красота была в лице да красна солнышка,
И его личушко-то было снежку белого.
И было много ума-разума в головушке,
И много розмыслу в ретливоем сердечушке.
И как поели своей надёжноей сдержавушки
И надо жить бедной горюшице умеючи.
И при кручинушке горюше быть — не плакать.
И хоть тоскую я, горюшица, стонаю.
И говорят да столько добры того людушки:
"И все не жаль да ей надёжноей головушки,
Она зря да ру́тит горьки столько слезушки".
И не радела бы, победная головушка,
Я ведь добрыим, горюша, столько людушкам,
И молодым женам с мужьями расставатися
И отправлять да им надежныих головушек
И во злодийную эту службу государеву.

К богоданной матери:

И мне пойти бедной кручинноей головушке,
И со печальными сердечными со детушкам,
И повзыскать да богоданну свою матушку,
И малым детушкам желанну эту бабушку,
И мне поклон воздать ведь ей да до сырой земли
И сжаловалась до болезных бы до внучаток
И до моих да до сердечных бедных детушек.
И как гляжу-смотрю, кручинная головушка,
И на свою да богоданну гляжу матушку:
И что сидит да богоданна моя матушка,
И на брусовоей сидит да белой лавочке,
И под печальныим косевчатым окошечком,
И под туманноей стекольчатой околенкой,
И что сидит да чужих басен приослухавши,
И у молодушек она да разговорушек,
И, знать, у девушек веселых она песенок.
И прозабыла, знать, сердечно свое дитятко.
И пораздумаюсь печальным своим разумом:
"И не задумавши сидит да закручинивши,
И закручинивши она да припечаливши,
И буйна го́лова у ей да ведь приклонена,
Ясны очушки в дубовой пол утуплены".
И не поставь во гнев, богоданна моя матушка,
И ты за грубость-то теперь да за великую.
И попеняю же при добрых тебе людушках,
Я поро́скажу при добрыих суседушках,
И не жалела что сердечно свое дитятко
И мою милую надёжную сдержавушку.
И ты послушай, богоданна моя матушка:
И хоть была да ты во городе Петровскоем,
И отдали́ да ты, родитель, удалялася
И от сердечного болезного от дитятка.
И ты не до́ждалась во городе Петровскоем,
И ты не видла ведь солдата новобраного,
И сокрутили как победных в ученьице,
И срядили как бессчастных в похожденьице.
И расскажу ж да богоданной тебе матушке:
И как с надёжей я, горюша, расставалася
И со сердечныим рожоным твоим дитятком;
И он челом да бил, надёжа, низко кланялся,
И вкупи всим да он ведь сродичам, милым сродничкам,
И всим приближним спорядовыим суседушкам,
И в собину́ тебе поклон да челобитьице.
И он просил еще родительско прощеньице,
И он прощеньице просил с благословленьицем,
И навеки-то просил да нерушимые.
И он еще просил, родитель, все наказывал:
И пусть помолится родитель родна матушка,
И она господу владыке от желаньица,
И обо мни, да о солдатике бессчастноем,
И чтоб дал господи мни доброе здоровице
И мне-ка службу-то, солдату, не тяжелую.
И на ученьице ведь быть да мне понятному,
И сохранил бы меня господи, помиловал
И на страженьице меня да на великоем,
И от оружьица меня бы завоенного,
И от копьев-штыков меня да все от вострыих.
И он еще просил родитель тебя матушку,
И он с солдатскими просил да горючми слезми:
"И малых милыих сердечных моих детушек
И ты носила бы на белых своих рученьках
И уласкала бы сирот да бесприютныих,
И словно милое рожоно свое дитятко.
И ты послушай, богоданна моя матушка:
И кажись, вси равны сердечны тебе детушки,
И не равно ж твое великое желаньице.
И не попустишь ты, родитель наша матушка,
Не умильное складно́е причитаньице
И по сердечноем болезном своем дитятке,
И по бессчастноем солдате новобраноем.
И, верно, у сердца, родитель, не носила
И трудно-тя́жело, его не спородила,
И ты желанья да его не попустила.
Уж как спа́хнулся, печальная головушка,
И за свою милую надёжную сдержавушку,
И все долит тоска великая, кручинушка.
И ты послушай, богоданна еще матушка,
И как любимые таланны твои детушки,
И во своем они хоромноем строеньице,
И они на́ своей на вольноей на волюшке,
И все на радости они да на весельице.
И как моя бедна́ надёжная головушка,
И кажной день да он на службе государевой,
На часах да он с оружьем завоенныим,
И с пистолетами ведь он да зарукавными.
И завсегда ж моя надёжа под неволюшкой,
И под великоей надёжа под заботушкой,
И отрешенной от родимой своей родинки,
И отрекнувши от любимоей семеюшки,
И отменивши от сердечных своих детушек.
Как спамячу да я надёжную головушку,
И рвучи-рвет мое бессчастное сердечушко,
И треском трескает бессчастная утробушка.
И светы-братьица мои да как разъедутся,
И по любимыим гостибищам разойдутся
И о владычныих господниих о праздничках,
И столько я да тут, кручинная головушка,
И по хоромному строеньицу похаживаю,
И по мостиночкам я детушек поваживаю.
И я ношу, бедна, младенца на белы́х руках,
И причитаю я, горюша, день до вечера,
И проклинаю я судьбу да все бессчастную:
"И ты судьба ли моя, участь бессчастная!
И горька молодость моя да неталанная!"
И тут пойду с горя во нову да горенку,
И ко бурлацкому снарядному я платьицу,
И в руки во́зьму тут сапоженьки козловые,
И на белы́ груди жилеточку шелковую
И прилагаю я ко блёклому ко личушку,
И прижимаю ко ретливому сердечушку.
И тут кручинушка моя да не уходится,
И сердечушко мое не взвеселяется.
И с горя кинуся к ларцам я окованныим,
И отмыкаю я замочки щелкотурные.
И тут я во́зьму лист-бумаженьку гербовую,
И я портрет да его бело это личушко.
И я на стенушку кладу да на вечовую,
И я на стопочку кладу да на точеную,
И отходя ж да я портрету поклоняюся.
И тут еще больше тоска у мня расходится,
И еще пуще тут обида разгоряется.
И снова брошусь я к ларцам да окованныим
И с тоски во́зьму его желтые кудерышка,
И во бессчастные возьму да я во рученьки,
И прижимаю я ко белому ко личушку,
И я никак, бедна, ведь тут не взвеселяюся
И все великоей тоской да ушибаюся,
И во слезах да целой день я прокоро́таю.
И тут гляжу да на путь ши́року дороженьку,
И как идут да спорядовые суседушки
И от владычного господня божия праздничка,
И на их цветное-то платье расцветает,
И у их белое лицо да разгоряется.
И у меня ж, да у победной у головушки,
И на владычной-то господень божий праздничек
И призаплаканы победны ясны очушки,
И приутерто ведь поблёкло мое личушко.
И с горя выйду на крылечико перенос
И со кручины на прогульную на уличку,
И со обиды на путь ши́року дороженьку.
И на допрос возьму спорядныих суседушек:
"И вы были у владычного у праздничка,
И вы не видели ль, суседушки, не слышали ль,
И уже нет ли где солдатушка прохожего
Как со этой грозной службы государевой,
И нет ли весточки горюше да ведь грамотки?"
И все я думаю победным своим разумом:
И возрадуют печальную головушку,
И взвеселят, может, ретливое сердечушко.
И приотвитят тут спорядные суседушки:
"И прости-извини, солдатка горегорькая,
Мы прохожего солдата не видали,
Письма-грамотки ведь мы да не слыхали".
И тут пойду, бедна горюша, заобидуюсь.
И тут нигде моя кручина не отвяжется,
И от меня тоска злодийна не останется.
И с горя брошусь я во чистое во полюшко,
И со тоски я на зелёную дубровушку,
И тут я сяду на катучий белой камешек,
И тут повыскажу великую обидушку,
И ручу слёзушкм, горюша, во сыру землю,
Что не знали бы ведь до́бры эти людушки,
Не спроведала любима бы семеюшка
И мои милы светы-братцы богоданные,
И не видели б ветляные нешутушки,
И слезно плачучи, горюша, причитаючи,
Я приду да хоть со чистого со полюшка.
И как у праздничка, бессчастна, побывала,
Я великую кручину рассказала.
И этот камешек с чиста поля не скатится,
И кручина в до́бры люди не расскажется,
И не в укор будет от братцев богоданныих,
И не в присловье от невестушек-голубушек,
И с горя брошусь я, бессчастная головушка,
Я ко милоей спорядноей суседушке,
Я ко этой ведь вдове благочесливой,
Приду-сяду на брусову я на лавочку,
Уж я сдию с ей ведь доброе здоровьице
И спрого́ворю единое словечушко:
"И хоть нас не́ одна родитель спородила
И одним учатью-таланом наделила.
И ты послушай, спорядовая суседушка,
Уж ты вдовушка, победная головушка,
И пораздием мы великую кручинушку,
И знаю-ведаю, кокоша горегорькая,
И у тебя, да у спорядной у суседушки,
И хоть отпущена надёжная сдержавушка
И не в злодийну у тя службу государеву,
И все во матушку ведь он да во сыру землю,
И хоть во погреба отпущен во глубокие.
И столько знашь-ведашь, спорядная суседушка,
Где обложена могилушка умершая.
И почасту́ ходишь в любимо во гостибище.
И на владычный ты господень божий праздничек
Да ведь сходишь на могилушку умершую,
И потоскуешь ты, горюша, горекуешь,
И знаешь-ведаешь ты вечно поминаньице.
У меня ж как, у победной у головушки,
И далеко моя надёженька отпущена
И во злодийну он во службу государеву,
И не могу да знать, горюша горегорькая,
Уже в живности ль надёжная головушка,
И нет ни весточки горюшице, ни грамотки,
И нету низкого поклона-челобитьица.
Уж я лучше бы, бессчастная кокошица,
И во сыру землю его да опустила бы
И до божьей церквы, горюша, проводила бы.
Я поставила бы крест животворящий,
Я на этой бы могилы на умершеей.
Я бы почасту, горюшица, учащивала,
Я бы подолгу, горюшица, усеживала
И на владычный бы господень божий праздничек,
И на светло бы христово воскресеньице,
И все у сво́ей бы надёжноей сдержавушки".
Я еще спрошу, печальная головушка,
И у тебя, бедна вдова благочесливая:
"И также ро́стишь ты сердечных своих детушек,
И ты придай мни ума-разума в головушку
И размышленьица в ретливое сердечушко.
И также молода ведь ты же оставалася.
И как жить да мни, победноей головушке!"
И тут ответ держит спорядная суседушка:
"И ты послушай, моя милая суседушка,
И ты бессчастная солдатка горегорькая!
И без красного миженска тебе солнышка
И отложить да наб владычни эти празднички,
И наб забросить все любимые покрутушка.
И у своих да светов-братцев богоданныих
И безответной быть, горюше, наб работницей,
И наб на лавочке, горюше, не посиживать,
И надо по́часту в окошко не поглядывать,
И наб на уличке с суседкой не постаивать.
И как растить-то сиротных этих детушек,
И надо плеточкой, горюше, обвиватися,
И надо ласково, горюше, обходитися
И все ко светушкам ко братцам богоданным".

К братьям богоданным:

Уж вы слушайте-тко, братцы богоданные
И мои милые скаченые жемчужинки!
И столько в том прошу вас, красны мои солнышки,
И когда сядем мы за стол да хлеба кушать,
И вы и́скоса ведь тут да не смотрели бы,
И вы с лихости ведь мне не говорили бы,
И на праздничек меня да не слезили бы.
И хоть моих да вы сердечных малых детушек,
И хоть бы не́ взяли на белые там на рученьки
И все погладили по буйной бы головушке.
И тут сердечушко мое да взвеселилось бы:
И родны дядюшки до их да сжаловалися,
И что погладили по младой по головушке.
И я еще прошу, скачены вас жемчужинки!
И хоть там при́дете вы, братцы богоданные,
И от владычного господня божия праздничка,
И вы подобрите сердечных моих детушек,
И принесите-тко любимые гостинечки.
И хоть не яблочков прошу да я садовых,
И хоть по пряничку бы детушкам грошовому.
И пойдут детушки от вас да взвеселяются.
И как придут они во дверной ко мни у́голок
И к бесталанныим моим да белым рученькам,
И станут радовать победную головушку,
И нарекать станут бессчастну меня матушку:
"И сжаловалися желанны о нас дядюшки,
И столько сдобрились спацливы эти дядюшки".
Уж как я, да сирота тут бесприютная,
И возьму детушек на белы свои рученьки,
И я прижму да их к ретливому сердечушку,
И порасплачусь я, победна, разгорююся:
"Ой же, глупы малы дити неразумные,
И вы на радости теперь да на весельице
И за любимые сердечные гостинечки".
И вознесу да тут, победная головушка,
Я спасибо светам-братцам с благодарностию,
И что не о́бошли сердечных моих детушек.
И сама да тут, победна, растоскуюся,
И растоскуюся, победна, порасплачуся,
И сговорю да тут сердечным своим детушкам:
"И кабы счастливы вы были да таланные,
И был бы при́ доме родитель-то ваш батюшко,
И наше милое любимо краснословьице,
И завсегда ж были любимы бы гостинечки
И вам сердечные любимы бы подарочки.
И он держал всегда на белых бы на рученьках,
И ублаждал бы он сиротных да вас детушек".
И теперь-нонече сироты малы детушки,
И как упалые загнаны серы заюшки.
И хоть вы по́ избе, бедны дети́, похаживаете,
Точно белочки на дядюшек поглядываете
И от их ласкова словечка дожидаетесь.
У меня, да у победноей у головушки,
И без огня ж мое сердечко разгоряется
И все без лютоей смолы да раскипляется —
И на вас смо́трячи, обидны мои детушки.
И на четыре ряд утроба перетрескала,
И да вас ро́стячи, сиротных малых детушек.
И не надиюсь я, печальная головушка,
И когда выращу сиротных да вас детушек,
И я избуду от великоей заботушки
И позабуду всю великую кручинушку.
Ой, раздумаюсь бессчастным своим разумом:
И хоть повыращу до полного до возрасту,
И не убавится кручинушки прибавится —
И на моем бедном ретливоем сердечушке.
И лучше мать сыра земля да расступилась бы,
И я с горя́ да от вас, детушки, укрылась бы,
И все не ржавело б победно ретливо́ сердце́
И все по вас да по болезных своих детушках
И в собину да по надежной бы головушке!
Уж как ро́стячи сердечных да вас детушек,
И ведь головушка моя да все состарится,
И не порой да моя молодость прокатится,
И как придержится бессчастна моя силушка,
И примашутся победны белы рученьки,
И белой свет да со ясных очей стеряется,
И меня то́ страшит, печальную головушку:
И кто обует мои резвы эти ноженьки,
И кто оденет-то бессчастны мои плечушки,
И кто воскормит-то пристаршую головушку?

К суседам:

Вы глядите-тко, народ да люди добрые,
И вы, милы спорядовые суседушки,
И на бессчастныих солдатскиих на детушек!
И не в господскоей живу да бедна жирушке,
И я в бессчастноем победноем живленьице,
И детям горькое сиротско пропитаньице.
Как без своего родителя без батюшка
И не цветы падут с сиротских малых детушек!
И возрастать станут солдатски малы детушки,
И воскликать будут бессчастну меня матушку,
И станут спрашивать победную головушку
Про спацливого родителя про батюшка
И про сердечное великое желаньице.
И отвечать буду, победная головушка,
И во слезах да я солдатским своим детушкам:
"И вы послушайте, бессчастны малы детушки!
Я не знаю же, победнушка, не ведаю.
И я вдавни́ да ведь с надёжей расставалася.
Я в горя́х годов, победнушка, не знала.
И в сиротах-слезах, горюша, прозабыла,
И как которой же учетный идет годышек
И как без своей без надежноей головушки,
И глупы малы вы, дити, да поосталися.
И вы родителя, бессчастны, не видали,
И вы с того ма́ла в бессчастноем живленьице
И во великой во злодийноей обидушке.
И вы не знаете, сердечны бедны детушки,
И что како ж живет родительско желаньице.
И вы глядите-тко на милых поровечников,
И кои счастливы ведь е да все таланные,
И у их при́ доме родители желанные,
И тыи убраны дити да хорошохонько
И на уличке играют веселёшенько.
И тыи детушки суседские улажены,
У их буйны головушки заглажены,
И им по ноженькам сапоженьки ушиваны.
И я гляжу-смотрю, победная головушка,
И все на вас да я солдатских малых детушек:
И хоть вы выдете на ши́року на уличку,
И отрешенны вы от малых поровечничков,
И отрекнувши от детей да вы отечскиих,
И ваши головы ведь е да не заглажены,
И вы, сиротны мои дети, не улажены,
И по резвы́м ногам сапожки не ушиваны.
И не посмиете, бессчастны мои детушки,
И подойти да к своим малым поровечникам:
Отдали́ от их бедны́ дети постаивают,
И со сторон бедны несчастные поглядывают.
И тыи детушки над вами наругаются,
Что солдатские вы дети самовольные,
И у меня ж, да у печальной у головушки,
Да тут сходится тоска неугасимая
И на моем злом на ретливоем сердечушке,
Что отрешенны вы сердечны мои детушки,
И не веселы на ши́рокой на уличке,
И обижают вас ребята все отечские.
И хоть я выйду тут на ши́року на уличку
И сговорю дитям ведь малое словечушко:
"Вы обидные сердечны мои детушки!
И отдали́ да вы стоите при обидушке,
И на слезах вы при великоей кручинушке,
И что не примут вас любимы поровечникй,
И они в пай играть ведь вас не привечают.
И вы подите-тко, сердечны мои детушки,
И вы ко сво́ему хоромному строеньицу,
И вы ко этому крылечику перёному,
И под свои да под косевчаты окошечка,
И тут играйте-тко, сердечны мои детушки".
Не дай боже ведь того да боже господи,
Как на сем да на бело́м свете
И сирот растить-то бессчастных малых детушек.
И у меня ж, да у победной у головушки,
И всякой день моя утроба перетрескает,
Уж как гля́дячи на солдатскиих на детушек.
От добры́х людей они, дети, отменные,
И на уличке они да отрешенные,
И от отечскиих детей да отломилися.

И пораздумаюсь дево́чьим своим разумом

И пораздумаюсь дево́чьим своим разумом:
И куда класть буде бажона дорога́ воля?
И я возьму да свою вольну эту волюшку,
И во дево́чьи во белы свои рученьки,
И во перстни́ да свою волю бриллиантовы,
И во свои кольца́ возьму да золоченые,
И прижму волюшку к ретливому сердечушку
И русу косыньку ко белому ко личушку,
И сговорю столько едино таково слово:
И дорога ж моя бесценна воля вольная!
И воля красное миженьско мое солнышко!
И воля дённый ты теперь да белый светушко,
И воля сладкое было да уяданьице,
И воля долгое было да усыпаньице!
И будто сыр в масле ведь волюшка каталась;
И как пчела да воля во меду купалась,
И белой сахар как по блюду рассыпается.
И куда класть да мни бажона дорога воля?
И кладу волюшку в ларцы да окованные,
И замкну волюшку замочком щелкотурныим,
И я в ларцы буду ходить да потихошеньку,
И отмыкать буду замочки с осторожностью.
И все не место тут ведь волюшке, не местечко,
И все дознается остудник млад отецкий сын,
И он до моей дорогой да воли вольноей!
И я снесу лучше во мало устороньице,
И я спущу волю на луг там на зелёной,
И я на травоньку спущу да на шелковую,
И на цветы спущу я волю, на лазуревы!
И я сама пойду, душа да красна девушка,
И я во свой да дом, крестьянску пойду жирушку,
И пооставлю дорогу волю бажоную,
И на пути да на дорожке приодумаюсь,
И не стонет ли то матушка сыра земля,
И не вянет ли под волей шелкова трава,
И не плачет ли бажона дорога воля?
И ворочусь да возьму вольну свою волюшку,
И во свои возьму я белые во рученьки,
И я спущу да дорогу волю бажоную,
И я на чужую, на дальную сторонушку
И накажу да дорогой воле бажоной:
"И ты не стой, да моя вольна эта волюшка,
И ты у быстрыих-то рек за перебродами,
И у озерышек не стой за перевозами,
И на яма́х да не стой, воля, за подводами,
И у харчевен-то не стой да за обедами!
И ты постой, да столько вольна моя волюшка,
И ты во божиих церквах да за молебнам
И у духовныих отцов да за молитвам!"
И пораздумаюсь, невольна, умом-разумом:
И я неладно-то, невольница, ведь сдумала,
И я нехо́рошо про волюшку уладила!
И как на ту пору ведь буде тое времечко,
И как поедет тут остудник млад отецкий сын
И от богатого суседа спорядового,
И он с извозом-то во Питерску дороженьку,
И сустежет да тут ведь вольну мою волюшку
И на пути да на широкой на дороженьке!
Я спущу лучше бажону дорогу волю
И в сине морюшко уловной белой рыбонькой!
И не проведает остудник млад отецкий сын,
И все не взять да буде вольной ему волюшки!
И случилось слышать невольной красной девушке,
И мне про этого млада сына отецкого:
Есть пошиты малогребны малы лодочки,
И е повязаны ведь невода шелковые,
И он изловит дорогу да вольну волюшку,
И он на синеем на славном на Онегушке!
И пораздумаюсь, невольна, своим разумом:
Я спущу да дорогу волю бажоную,
Я по крутому спущу да ю по бережку,
Я по тихиим спущу волю по,заводям,
Я по частыим спущу волю по затрестям,
И водоплавноей спущу да серой утушкой,
И в острова да спущу волю не в бывалые,
И в берега да спущу волю незнакомые!
И не проведает остудник млад отецкий сын,'
И не допустит он до вольной моей волюшки!
И мне сказали люди добрые, пробаяли,
И что охоч ходить остудничек захаживать,
И за охотой-то у синего Онегушка
И он стрелять охоч гусей да серых лебедей,
И подстрелит мою бажону дорогу волю.
И тут неладно, бедна девушка, я сдумала,
И я нехорошо про волюшку уладила;
И я возьму тут дорогу да вольну волюшку,
И я кладу волю в пустыню богомольную,
И я в обитель положу да во спасенную,
И где в пустыне красны девушки спасаются!
И пораздумаюсь, невольна, своим разумом:
И все неладно я про волюшку уладила,
И нонько годышки пошли да все бедовые,
И разоряются пустыни богомольные,
И красны девушки оттоль да разъезжаются.
И тут не место дорогой да вольной волюшке!
И я спущу да ю к Макарью на желты пески
И в приберёгушку вдовы благочестливой!
И пораздумаюсь невольным своим разумом:
И там не место дорогой да вольной волюшке,
И не сдержать да ю вдове благочестливой!
И я кладу да дорогу волю бажоную,
И я престаршеей желанной кладу матушке,
И я под праву положу да ю под рученьку!
И пораздумаюсь невольным своим разумом:
И тут не место моей волюшке, не местечко,
И еще матушка моя да все старёшенька,
И носит поясок она да все слабешенько
И потеряет дорогу волю бажоную!
И с волей выйду на крылечко я перёное,
И спущу волю выше лесу по поднебесью,
И вровень с облачком пущу волю ходячиим,
И к красну солнышку спущу да во беседушку,
И к светлу месяцу спущу да в приберёгушку,
И я к луны спущу, к звездам да подвосточныим,
И не прознает-то остудник млад отецкий сын!
И тут раздумаюсь, невольна красна девушка,
И что неладно я про волюшку уладила:
И выше лесу моя воля не подоймется,
И она с облачком ходячим не сравняется,
И с красным солнышком она да не разбается,
И как у месяца она не сохраняется!
И я возьму волю во белы свои рученьки
И во почестей посажу да во большой угол,
И я под милое косевчато окошечко,
И я под эту под стекольчату околенку,
И обсажу волю скатныим я жемчугом,
И обошью волю чистыим я серебром,
И обовью волю красныим я золотом!
И как на ту пору теперь да тое времечко
И прилетали ведь две птиченьки заморские,
И как садились на косевчато окошечко,
И они тоненьким носочком колотили,
И они жалким голосочком говорили,
И они девушке ведь мне-ка взвещевали
И моему сердцу назолушки давали:
"И не садись же ты, душа да красна девушка,
И убирать да свою вольну эту волюшку,
И ты не трать да ведь, девица, скатна жемчужка,
И ты не порти, красавица, чиста серебра,
И ты не рви, наша голубка, красна золота,
И уже так да столько е, — то не минуется!
И ты недолго с своей волей покрасуешься,
И буде садочек ведь твой да полонёной,
И буде род-племя твое да покорёное,
И буде волюшка твоя да во неволюшке,
И, красна девушка, ты будешь во заботушке,
И во маетноей сколотной будешь жирушке!"
И тут возьму да дорогу я свою волюшку,
И брошу волю я, горюша, о дубовой пол,
И стопчу волю я, бессчастна, черным башмачком!
И тут раздумаюсь, невольна, своим разумом:
И не красна сидеть без вольной мне-ка волюшки,
И подивуют многи добры эти людушки,
И надоела что же воля, напрокучила!
И подыму волю с полу да со дубового,
И положу волю на стопочку точеную,
И я на лавочку кладу да на брусовую!
И до приезду-то младу сыну отецкому,
И до злодиев-то рассказов-сватов большиих,
И пусть сидит да дорога воля бажоная
И все под милыим косевчатым окошечком,
И по-прежнему она да по-досюльнему
И за девочьим сидит да рукодельицем,
И вышиват пущай узоры хитромудрые,
И пусть повышьет тонко бело полотенышко,
И поспешит да к тепло парной этой баенке!

Уж я что же сижу, девушка, одумалась,

Перед обрядовой предсвадебной баней невеста причитает:

Уж я что же сижу, девушка, одумалась,
И сижу на этой брусовой же лавочке,
И я под милыим косевчатым окошечком,
И под туманноей стекольчатой околенкой,
И чужих басенок, лебедушко, ослухалась,
И я у девушек ли есть да жалких песенок,
И у молодушек ли есть да тихих басенок,
И у старых ли старух да все молитовок,
И али малыих младенцев слезно плачучи?
И прозабыла я, душа да красна дешца,
И что я в этоей великоей неволюшке
И во злодийноей проклятой во заботушке.
И на допрос возьму, невольна красна девица,
И эту баенку ведь я да нонь исто́пщичку
И ключевой да холодно́й воды износщичку:
И не утай, скажи, советна дружна по́дружка,
И столько мне, да подневольной красной девушке:
И про меня ль да парна баенка истоплена,
И про мою ль да волю водушка изношена?
Я прослышала, невольна красна девушка,
И назвалась да ты ведь баенной исто́пщичкой
И добивалася желанныим родителям
И ты ведь этой ключевой воды износщичкой.
И столько слышала, победная головушка,
И ты ведь делаешь измену воли вольноей,
И ты топила теплу парну хоть ведь баенку,
И проезжал да все остудник млад отецкий сын
И мимо эту тепло парную ведь баенку;
И ты ведь скуп взяла с млада сына отецкого,
И на головушку ты — розову косыночку,
И на резвы́ ноги́ — башмачики козловые,
И по башмачикам чулочики вязёные;
И ты послушай же, совет да дружна по́дружка:
И ты ведь штофу-то взяла, скажут, на штофничек,
И парчи да ты взяла-то на парчевничек,
И много злата ты брала да много серебра,
И много скатного взяла да ты ведь жемчужку,
И много красного брала да ты ведь золота;
Изменила, скажут, вольную мою волюшку
И допустила ты млада сына отецкого,
И ты ко этой тепло парноей-то баенке;
И ты со первого ведь тазу золоченого
И допустила измыть бело его личушко
И впереди да моей вольной этой волюшки.

Баенная истопница отвечает:

И ты послушай, подневольна красна девушка,
И ты послушай, свет советна дружна по́дружка:
И честью-совестью тебе да открываюся,
И я при всих тебе при добрых при людушках,
И я при ближних спорядныих суседушках,
И при твоих светах желанныих родителях.
И вдруг сготовила хоть парну я-то баенку,
И как на ту пору, советна, на то времечко
И пролегла же да путь ши́рока дороженька
И мимо эту теплу парну эту баенку;
И зазвонили колокольца питенбургские,
И зазвенела тут сбруя́ да золоченая,
И загремело тут копыто лошадиное;
И точно курева со чистого со полюшка,
Ископыть да так летела лошадиная,
И рассыпалися снежечики перистые,
И раскатилися новы саночки дубовые,
И принаехал-то остудник млад отецкой сын.
Пораскроюся, обидна красна девушка:
И против баенки остудник становился,
И скоро слез да он ведь с саночек дубовыих,
И скинул шапочку с кудёр да он ведь желтыих;
И уж он по́близку, остудник, подвигался,
И да он понизку, остудник, поклоняется,
И уж честь да воздал баенной истопщичке
И холодно́й да ключевой воды износщичке,
И на доспрос да взял обидну красну девушку:
"И ты скажи, да столько баенна истопщичка,
И ты скажи, да ключевой воды износщичка:
И про кого ж да парна баенка истоплена?"
"И я топила эту теплу парну баенку
И про спацливого желанного про дядюшку,
И про спацливыих желанныих про дяденек".
И сговорил да тут остудник млад отецкой сын
И понизёшеньку еще да поклоняется,
И уж он брал меня за правую за рученьку,
И уласкал да меня, белую лебедушку,
И уговаривал обидну красну девушку:
"И ты скажи да мни, дородну добру молодцу:
И про кого ж да парна баенка истоплена,
И про кого ж да ключева вода изношена?
И не утай скажи ты, красна душа девица,
И чистым сердцем ты, девица, открывайся-тко".
И ты послушай, друг-совет да мила по́дружка,
И я стояла тут, обидна, не дрожала,
И отвечала я, печальна, не боялася:
"И ты не славного купца сын питенбурского,
И что выспрашивать про парну у меня баенку,
Иль добираешься до вольной ты до волюшки?"
И тут сулил еще, остудник, мне засуливал,
И много чистого сулил да хотя ж серебра,
И уж он красного давал да мне-ка золота,
И он на ноженьки — башмачики козловые,
И он чулочики сулил еще шелковые;
И уж он скатного давал да мне-ка жемчужку,
И отвечала я, совет да дружна по́дружка:
"И мне не надобно, душе да красной девушке,
И мне ни злата от тебя, да ведь ни серебра;
И твоим серебром, девице, не тыны тынить,
И скатным жемчужком, девице, не сады садить,
И красным золотом, девице, мне не кровли крыть,
И от башмачиков твоих да ножки кривятся,
И от чулочиков твоих да ножки копшатся".
И на словечушках ему не подавалась,
И на подарочки его да не окинулась,
И прочь подале на сажень да приотдвинулась.
И подходить да стал остудник млад отецкий сын
И захватил меня, девицу, за право плечо,
И он прижал меня, девицу, к ретиву сердцу:
"И не чужайся столько, белая лебедушка,
И не пугайся-ко ты, баенна истопщичка;
И ты возьми же от меня, да добра молодца,
И ты ведь штоф возьми себе да все на штофничек,
И гулевой парчи возьми на душегреечку".
И я стояла тут, советна, не боялася,
И говорила я, девица, не смешалася:
"И мне не надобно-то, душе да красной девушке,
И мне штофу да от тебя-то все на штофничек,
И гулевой парчи не надо душегреечке;
И подивуются мне-ка добры многи людушки,
И посрекаются спорядные суседушки:
И вдруг украсила бажону дорогу волю
И во снарядное девочье цветно платьице
И точно девушка она как не безматерна,
И точно волюшка у ей как не безбратняя;
И будет гневаться советна дружна по́дружка;
И на меня да на обидну красну девушку,
И что сменила дорогу да вольну волюшку".
И ты послушай же, совет да дружна подружка,
И на это я, девица, не окинулась,
И от остуды прочь подале я отдвинулась.
И как еще того остудник млад отецкой сын,
И как подскакиват, остудник, будто заюшко,
И подлетат ко мни, остудник, соловеюшком;
И говорит еще, остудник, уговариват,
И на словах да меня, девушку, обманыват:
"И я еще дарю тебя, да красну девушку,
И я белилами дарю да каргопольскими;
И я зерка́ло подарю новогородское
И часто-рыбий подарю да тебе гре́бешок!"
И ты послушай же, совет да дружна подружка:
И не сменяла дорогой да твоей волюшки
И я на это на великое неволище,
И не на ласковы прелестные словечушка,
И на его да на любимые подарочки.
И я стояла тут, советна, не боялася,
И отвечала я, девица, несмешалася:
"И как от вашийх мыльев да лицо портится,
И от белил-румян девичье лицо перхает,
И от хрустальныих зеркал да глаза косятся,
И все от гребешка головушка не гладится".
И уж так да от его тут удалялася,
И я остудничку ему да отвечала:
"И я роду да есть девица не поповского,
И глаза-то у меня да не завидливы,
И не годится мне, душе да красной девушке,
И много взять от вас любимыих подарочков;
И буде бог судит советной моей по́дружке
И за тобой быть, за младым сыном отецкиим,
И стане гневаться на белую лебедушку,
Изменила что ведь ейну вольну волюшку,
И проклинать буде меня, да красну девушку.
И все на стритушку она ко мне не стритится,
И не сдие со мной доброго здоровьица,
И не воздаст мне-ка поклона-челобитьица".
И я удумала младу сыну отецкому,
И я ответила, душа да красна девушка:
"У нас нет да все деви́цы на выдаванье,
И нету воли у суседки на прода́ванье;
И я не властна столько этой красной девушкой
И не барышничка баженой ейной волюшкой".
И ты послушай же, советна мила по́дружка,
И я ответила младу сыну отецкому:
"Я топила теплу парну эту баенку,
И не про род-племя топила я любимое,
И я топила про родильницу тяжелую
И про малого младенца некрещеного!"
И отступился тут остудник млад отецкой сын,
И он плевать да стал на матушку сыру землю:
"Уж ты хитрая-то, баенна истопщичка,
Ты лукава ж, ключевой воды износщичка!"
И ты послушай, свет-совет да дружна по́дружка,
И ты пожалуй в теплу парну ко мни баенку,
И ты умыть да свое бело это личенько,
И ты упарить-то дево́чье тело нежное;
И хоть не первое, голубушко, последнее
И во своей да дорогой же воле вольноей.
И ты просись да у желанных свет-родителей,
И ты во эту теплу парную во баенку;
И ты проси, да столько белая лебедушка,
И у родителя проси да свет у батюшки,
И во-первы́х проси прощенья с благословеньицем
И по прогулушке пройти тебе по уличке,
И во-вторых да проси, белая лебедушка,
И впереди проси себе да передовщичков,
И позади себе проси да позадовщичков,
И светушков-братцов проси себе любимыих,
И сберегли да дорогу бы волю вольную;
И у родителя проси да свет у матушки,
И себе милыих советных дружных по́дружек,
И ты с собой да в тепло парную во баенку,
И что умыли бы лебедушку белешенько
И учесали бы головушку гладешенько;
И ты проси да у родителя у матушки,
И проси крегткиих себе да караульщиков.
И не бессудь да того, белая лебедушка,
И ты меня, да все обидну красну девушку;
И уж как идучи до парны тебе баенки,
И протекла да столько быстра эта реченька,
И с гор ведь ринулись там мелки эти ручейки;
И как твои да светы-братьица родимые,
И через реченьку мосты они мостили,
И частоколы-то они да становили,
И чтобы, девушка, ты шла не пошатилась
И чтобы волюшка в реку не укатилась.
И ты послушай же, совет да дружна по́дружка,
И хоть я, девушка, живу-расту кручинная,
И без своей я родителя без матушки,
И я без мила соколочка златокрылого,
И я без светушка без братца без родимого;
И не настроено обидной красной девушке,
И мне хоть девочьей снарядноей покрутушки;
И хоть по ноженькам башмачки не ушиваны,
И не окинулась, совет да дружна по́дружка,
И я на этого на чу́жого чужанничка,
И я на этого млада сына отецкого.
И ты послушай же, совет да мила по́дружка,
И не с подману зову, белая лебедушка,
И я тебя да в теплу парную во баенку.

Мария Дмитриевна Кривополенова. 1843-1924

Жизнь М. Д. Кривополеновой в чем-то схожа с судьбой И. А. Федосовой — те же тяготы в первой половине жизни и неожиданная всероссийская известность в старости.

Родилась М. Д. Кривополенова в глухой пинежской деревне Усть-Ежуге. Двадцати четырех лет вышла замуж в соседнюю Шотогорку. Здесь по мужу ее прозвали Тихоновкой, а за малый рост — Махоней. В семейной жизни она была несчастлива: муж: пил, проворовался, был в арестантской роте. Подолгу ей приходилось жить с дочерью одной. Жили бедно. На старости лет, оставшись вдовой, М. Д. Кривополенова нищенствовала, собирала "кусочки" по деревням родной Пинеги. Подавали ей охотно: за хлеб она платила людям своими старинами. Летом 1900 года произошла встреча сказительницы с собирателем Александром Дмитриевичем Григорьевым. Он записал от нее былины, исторические песни, баллады, скоморошины, духовные стихи. Старины М. Д. Кривополеновой были опубликованы в трехтомном собрании А. Д. Григорьева "Архангельские былины и исторические песни". По признанию самого собирателя, М. Д. Кривополенова была лучшей из встретившихся ему на Пинеге былинщиков. Но для самой сказительницы, ставшей известной в научных кругах, ничего не изменилось. А. Д. Григорьев уехал в Москву, а М. Д. Кривополенова осталась нищенствовать на Пинеге.

Через пятнадцать лет судьба еще раз свела М. Д. Кривополенову с фольклористами. На Пинегу приехала московская эстрадная артистка и собирательница фольклора Ольга Эрастовна Озаровская, которую в М. Д. Кривополеновой привлекло не простое знание былин: она увидела в пинежской нищенке артистку. К 1915 году русская культура уже имела довольно богатую традицию организации концертов народных исполнителей устной поэзии в городах. Поэтому неудивительно, что О. Э. Озаровская решила пригласить М. Д. Кривополенову в Москву.

В сентябре 1915 года московские газеты заговорили о "пинежской бабушке". Она выступает в зале Политехнического музея, на заседании Общества любите чей естествознания, антропологии и этнографии при Московском университете. В Москве М, Д. Кривополенова познакомилась с молодыми, но уже известными фольклористами братьями Б. и Ю. Соколовыми, а также со своим земляком, никому не известным еще в то время Б. В. Шергиным, студентом Строгановского художественного училища, будущим писателем. Выезжают М. Д. Кривополенова и О. Э. Озаровская и в Тверь. В ноябре — декабре состоялись концерты М. Д. Кривополеновой в Петрограде.

В самом конце 1915 года сказительница вернулась на Пинегу, но пробыла на родине недолго. В феврале она одна, без провожатых, приехала к О. Э. Озаровской. Состоялась целая серия ее концертов в частных интеллигентных домах. "Пинежскую бабушку" рисуют художницы Е. В. Гольдингер и Н. Я. Симонович-Ефимова; С. Т. Коненков сделал с нее скульптуру "Вещая старушка".

Весной же 1916 года состоялась поездка О. Э. Озаровской и М. Д. Кривополеновой по российским городам. Саратов, Харьков, Ростов-на-Дону, Новочеркасск, Таганрог, Екатеринодар, Вологда, Архангельск приветствовали сказительницу. С. Полтавский, корреспондент газеты "Саратовский вестник", подчеркнул особый артистизм М. Д. Кривополеновой: "Трогательное и подкупающее в пользу исполнительницы впечатление производило то увлечение в мимике и интонациях голоса, с которым она исполняла свои песни. Язвительный тон и переход в суровость речей царя Ивана в былине о Грозном она с большой экспрессией изображала лицом и голосом. При пении веселых скомороший она положительно сияла, расплываясь в улыбку, лукаво поглядывая на партнершу, г-жу Озаровскую, и помахивала платочком". Коронным номером М. Д. Кривополеновой была ее "Небывальщина", припев которой всегда подхватывали все слушатели.

У интеллигентной публики предреволюционной эпохи встреча с искусством сказительницы невольно рождала сравнение народной культуры с декадансом. Тот же С. Полтавский выступил со статьей "Две культуры", в которой сравнивал впечатления, произведенные на него концертами М. Д. Кривополеновой и "поэзовечером" Игоря Северянина. М. Д. Кривополенова явилась для автора статьи носительницей сельской, черноземной культуры, насчитывающей за собой века существования; Северянин — представитель утонченной, изящной городской культуры, исчисляющейся всего лишь несколькими десятилетиями. "За ее внешними формами, — писал он о городской культуре, — так выразительно отраженными поэзией Северянина, не накопилось еще той огромной суммы "прожитой жизни", какая накопилась за бедными и однообразными внешне формами культуры деревенской. То, что называется "духом" поэзии, создается, несомненно, историей. Черноземная рожь всегда пахнет иначе, чем рожь, выращенная в теплице: сочнее и прянее. В былинах Кривополеновой есть именно этажерноземная сочность, огромный внутренний запас пережитого, истории, эпоса. И что из того, что переданная ею форма народной поэзии примитивна, элементарна; что из того, что музыка напева далека от изощренной сложности современных симфонических поэм? Целые века былинной народной жизни глядят из-за этой первобытной художественной оболочки. И это покоряет вопреки всяким логическим умозаключениям, вопреки всякой критике рассудка".

Летом 1916 года М. Д. Кривополенова вернулась домой со значительной суммой денег и подарками. Ее радостно и небескорыстно встретили в семье зятя (дочь сказительницы к этому времени уже умерла от родов). После того как деньги кончились, зять выгнал старуху из дома, и она опять вынуждена была собирать "кусочки".

После освобождения Севера от белогвардейцев и интервентов в 1920 году в Москве вспомнили о М. Д. Кривополеновой. 16 декабря народный комиссар просвещения А. В. Луначарский направляет на Пинегу телеграмму: "Немедленно телеграфируйте, жива ли бабушка Кривополенова?" Сказительнице назначают академическую пенсию, а летом 1921 года ее вызывают в Москву для выступления на открытии третьего конгресса III Интернационала. Так сказительница в третий раз приехала в Москву.

М. Д. Кривополенова, пожалуй, самая известная широкому читателю из народных старинщиков. О ней писали Б. В. Шергин, И. Бражнин, В. Личутин, К. П. Геми. Сказительница стала главной героиней двух повестей — Олега Ларина и Анатолия Рогова. Один из последних творческих замыслов Ф. А. Абрамова был связан с именем Махони.

Литература:Шергин Б. В. Марья Дмитриевна Кривополенова // Шергин Б. В. У Архангельского города. — Архангельск, 1985. С. 72-77; Гемп К. П. Сказ о Беломорье. — Архангельск, 1983. С. 138-140; Личутин В. В. Государственная бабушка // Личутин В. В. Дивись-гора: Очерки, размышления, портреты. — М., 1986. С. 208-215; Бражнин И. Сумка волшебника. — Л., 1978. С. 135-144; Ларин О. И. Махоня//Ларин О. И. Узоры по солнцу. — М., 1976. С. 125-191; Рогов А. Махонька // Дружба народов. 1984, № 5. С. 126-177; Озаровская О. Э. Бабушкины старины. Пг., 1922; Кривополенова М. Д. Былины, скоморошины, сказки / Ред. вступ. статья и примечания А. А. Морозова. — Архангельск, 1950.

Илья Муромец и цудище проклятое в Царе-граде

Было у нас во Царе-граде
Наехало проклятоё цудище.
Да сам ведь как он семи аршин,
Голова у его да как пивной котел,
А ножища как быть лыжища,
Да руцища да как быть граблища.
У царя Костянтина Атаульевица
Сковали у него да ноги резвы же
А тема железами немецкими,
А связали его да руки белы же
А тема опутьями шелковыми;
Княгиню Опраксею в поло́н взяли.
Во ту-то пору да во то времецко
Перепахнула вестка за реку Москву
Во тот же как ведь Киев-град
К тому жа ведь да к Илье Муровицу:
"Да ой еси ты, Илья Муровиц!
Уж ты знаёшь ли про то ведаёшь?
И нынце у нас во Царе́-граде
Наехало проклятое цудище;
А сам как он семи аршин,
Голова его да как пивной котёл,
А ножища как быть лыжища,
А руцища как быть граблища;
У царя Костянтина Атаульевица
Скованы ноги резвы же
Тема же железами немецкими,
А связаны руки белы же
Тема же опутьями шелковыми,
Княгиня Опраксея в поло́н взята".
Во ту пору во то времецко
Выходит тут да Илья Муровиц,
Молится спасу прецистому
Да божьей-то матери богородице;
Надеваёт он тут платьё цветноё.
Пошел Илья на конюшен двор
И берет как своёго добра коня,
Добра́ коня со семи цепей;
Накладыват уздицу тасмяную;
Уздат во уздилица булатные;
Накладывал тут ведь войлуцёк,
На войлуцёк он седёлышко;
Подпрягал он двенадцать подпруженек,
Ишша две подпружки подпрягаюци
Не ради басы, — да ради крепости,
Не сшиб бы богатыря доброй конь,
Не оставил бы богатыря в цистом поле.
Да скоро он скацёт на добра коня;
У ворот воротников не спрашивал, —
Да он машет церез стену городо́ву жа.
Едет он по цисту полю, —
Во цистом-то поле да курева стоит,
В куревы богатыря не видети.
Да ехал он день до вецера,
А темну-ту ноць до бела свету,
Не пиваюцись он, не едаюцись,
Добру́ коню отдо́ху не дава́юцись.
Конь-от под им как подпинаться стал.
Бьет он коня и по тучны́м ребрам:
"Волцья сыть, травяной мешок!
Что тако и подпинаешься,
Надо мной, над богатырем, надсмехаешься?"
А конь скоци́л, — за реку пере́скоцил.
А пришло три дороги широки же,
А не знат Илья, куда ехати.
А во ту пору, во то веремецко
А идёт калика перехожая,
Перехожа калика безымянная.
Говорил как тут да Илья Муровиц:
"Уж ты здравствуешь, калика перехожая,
Перехожа калика безымянная!
Ты куда идешь, ты куда пошел?"
"Я иду ведь тут из Царя-града,
Я пошел ведь тут во Киёв-град".
Говорил как тут да Илья Муровиц:
"Уж ты ой еси, калика перехожая,
Перехожа калика безымянная!
Ишша что у вас во Царе́-граде?
Ишша все ли у вас там по-старому,
Ишша все ли у вас там по-прежнему?"
Говорил калика перехожая,
Перехожа калика безымянная:
"Уж ты ой еси, да Илья Муровиц!
А у нас ведь нынь во Царе́-граде
Не по-старому, не по-прежнему.
А потухло у нас солнце красное,
А помёркла звезда поднебесная:
Как наехало проклятоё цудище;
Ишша сам как он семи аршин,
Голова его как пивной котел,
А и ножища как быть лыжища,
А и руцища как быть граблища.
У царя Костянтина Атаульевица
Ишша скованы ноги резвые
А тема жа железами немецкими,
Ишша связаны руки белые
А-й тема опутьями шелковыми".
Говорил как тут да Илья Муровиц:
"Уж ты ой еси, калика перехожая,
Перехожа калика безымянная!
Ишша платьем с тобой мы поменяемся:
Ты возьми у мня платьё богатырскоё,
А отдай мене платьё калицкоё".
Говорил как калика перехожая:
"Я бы не́ взял платья богатырского,
Я бы не о́тдал платья ка́лицкого;
А одно у нас солнышко на небе,
А един у нас могу́т богатырь
А ишша тут жа ведь да Илья Муровиц.
А с тобой, с Ильей, дак слова нет".
Они платьём тут поменялися.
Ишше тут же ведь Илья Муровиц
Он ведь скинул платьё богатырскоё,
А одел себе платьё калицкоё
И оставил калике добра коня.
Он ведь сам пошёл тут каликою;
Ишша клюцкой идёт подпирается, —
Ишша клюцка под им изгибается:
"Не по мне эта клюцка и кована,
Ишша мало железа ей кладено,
Ишша сорок пуд во единой фунт".
А идёт как калика по Царю-граду;
А скрыцал как он по-калицкому,
Засвистел как он по-богатырскому, —
А проклятоё тут цудище
Оно цуть сидит на лавици.
Как идёт калика перехожая,
А идёт ведь к цудищу в светлу́ гридню́.
Он ведь молится спасу прецистому,
Он ведь божьей матери богородице.
А сидит проклятоё цудище,
А сидит оно ведь на лавице;
Ишша сам как он семи аршин,
Голова его как пивной котел,
Ишша ножища как быть лыжища,
Ишша руцища как быть граблища.
Ишша сам говорил таково слово:
"Уж ты ой еси, калика перехожая!
Уж ты где ты был, куды ходил?"
"Уж я был во городе во Киеве
У стара казака да Ильи Муровица".
Говорит как тут ведь ишше цудище:
"А каков у вас могут богатырь
Ишша стар казак да Илья Муровиц?"
Говорит калика перехожая,
Перехожа калика безымянная:
"А таков у нас могут богатырь,
Ишша стар казак да Илья Муровиц:
А в один мы день с им родилися,
А в одной мы школе грамоту училися,
А и ростом он такой, как я".
Говорит проклятоё цудище:
"Ишша много ли он хлеба к выти съест?"
Говорит калика перехожая:
"От ковриги краюшку отрушаёт,
А и той краюшкой трои сутки живет".
Говорит проклятоё цудище:
"Ишша я съем по сторублёвому быку к выти жа;
Я и буду в городе в Киеве, —
Ишше буду я как баран тусён,
Как баран тусён, как сокол ясён;
Ишша тут ведь да Илью Муровица
На долонь посажу, другой ро́схлопну, —
У его только и мокро пойдёт".
Говорит как калика перехожая,
Он сымаёт шляпоцку воскрынцату,
Он и сгрел змеища по буйной главы.
Покатилась голова, как пивной котел.
Тут ведь павелы и улавелы
Ишше та его сила неверна жа
И схватили тут да Илью Муровица,
А сковали его ноги резвы жа
А-й тема железами немецкими,
А связали его руки белы жа
А-й тема опутьями шелковыми.
Говорил как тут да Илья Муровиц:
"Уж ты спас, уж ты спас многомилослив,
Уж ты божья мать богородица!
Уж вы что на меня эк прогневались?"
Приломал все железа немецкие,
Он прирвал опутни шелковые;
Он ведь стал по силы тут похаживать,
Он ведь стал ведь силу поколацивать,
Он прибил их всех до единого.
Ишша ихны те ведь ту́лова
Он выкидыват окошецком на улоцку,
Ишша сам он им приговариват:
"А пущай ваши те ведь тулова
А-й серы́м волкам на розрываньё,
А церны́м ворона́м на расклёваньё,
Ишша малым робятам на изрыганьё".
У царя Костянтина Атаульевмца
Расковал у его ноги резвые,
Развязал у его руки белые;
А княгиню Опраксею назад ведь взял;
Посадил он их тут на царство жа.
А пошел как тут да Илья Муровиц,
А приходит он ко меньшо́й реки
Ко тому калике перехожое.
Ишша тут жа калика перехожая,
Перехожа калика безымянная
И не может он его конём владать,
А его коня в поводу́ водить.
Они платьём тут разменялися:
Ишша тот ведь да Илья Муровиц
Он ведь скинул платьё калицкоё,
Он одел ведь платьё богатырское.
Ишша тут они разъезжалися,
Ишша тут они распрощалися;
А Илья поехал домой ведь тут,
А калика пошел, куды надобно.

Соловей Будемерович и Запава Путевисна

Из-под ве́терья как кудря́вого,
Из того оре́шва зеленого
Тут бежит-выбегаёт тридцать насадо́в
А и три, и два, и един корабь;
Тут и нос-корма по-змеиному.
У прибегища как ладейного,
У того присталища корабельного
Опускали парусы поло́тненны,
Ишша те жа якорм булатные,
О́ни хо́денки мецут ко́нцы на́ бере́г.
А пришел как тут мла́дый Со́ловей,
Ишша мла́дые Со́ловей Бу́деме́рович.
Он Владимиру-князю подарки берет, —
Он ведь сорок сороков и церны́х со́болей;
Он княгине Опра́ксеи подарки берет, —
Пятьдесят аршин хру́щатой камки́,
Ишша в золоте камоцка не по́мнется,
И не помнется, и не согнется.
А пошел как тут мла́дый Со́ловей,
Он пошел ко городу ко Не́прускому́.
Он ведь будя в городе во Не́пруском,
Он в гридню́ идет не с упадками, —
Отпираёт он двери на́ пяту.
Он идет в гридню́ да богу молится,
Он Владимиру-князю поклоняется,
Он Владимиру-князю подарки дари́т, —
Он ведь сорок сороков и церны́х со́болей;
Он княгине Опраксеи подарки дарит, —
Пятьдесят аршин хрущато́й камки,
Ай в золоте камоцка не помнется,
И не помнется и не согнется.
Ишша князь камоцку развертывал,
Ишша князь узоры высматривал:
А хороши узоры заморские.
"Уж ты ой еси, мла́дый Со́ловей!
А и что тебе та́ко на́добно?
Ишша надобно ли дворы мои,
А дворы мои всё боярские?"
Го́вори́л как тут мла́дый Со́ловей,
Ишша младый Соловей Бу́демерович,
Го́вори́л как он та́ково́ слово́:
"А и не надобно мне дворы твои,
А и дворы твои всё стоялые,
А-й стоялы дворы твои боярские,
Уж ты дай мене загон земли
И́ во той во у́лице Жи́рое́влинской
И́шша су́против Запа́вьина ви́шенья".
И́шша тот жа как Владимёр-князь
Отдает как Со́ловью загон земли́
Что во той во улице Жи́рое́влинской
И́шша су́против Запа́вьина ви́шенья.
Как у Со́ловья были плотницки
Они шшолканы и прошшолканы:
Он ведь к утру, к свету построился,
О́н построил тут как три тёрема́
А и три терема златоверховаты.
Ишша та Запава Путевисна
А ставала по утру ранешенько,
Умывалася водой клюце́вою,
Утиралась полотенцём тоненьким.
А-й взглянула Запава в своё вишеньё,
Ишша тут Запава сдивовалася:
"Ишша что така́ за дико́винка?
Ишша кто ново́ построился
И построил тут как три терема
А три терема златоверховаты?
Я пойду ко князю-ту спрашивать".
Ишша та Запава Путевисна
А-й пошла ко князю ведь спрашивать;
А и в гридню́ идёт не с упадками, —
Отпираёт двери тут на́ пяту;
А и в гридню идёт, — да богу молится,
А Владимиру-князю поклоняется:
"Ты Владимёр-князь стольне-киевской!
Ишша что така за диковина?
Ишша кто такой вново́ настроился?"
Говорил как тут Владимёр-князь:
"Уж ты ой еси, Запава Путевисна!
А построился младый Соловей,
Ишша младый Соловей Будемерович;
А пришел как он за синя́ моря́,
Ишша он тут вно́во настроился".
Ишша та Запава Путевисна
Говорит она таково слово:
"Уж ты ой еси, ты Владимёр-князь!
Я пойду ко Со́ловью насва́тываться,
Не возьмет ли он в-за себя взамуж?"
Как та Запава Путевисна
А пошла ко Соловью насватываться.
Ко перво́й термы́ припала, послушала:
Тут шолцат-молцат, ницего не говорят;
Ишша тут Запава догадалася:
"Ишша тут у Соловья казна стоит".
По второ́й термы́ у́хом припала, послушала:
Тут шолцат-молцат, ницего не говорят;
Ишша тут Запава догадалася:
"Тут живет Соло́вьёва тут матушка,
Ишша молит за Со́ловья здоровьице".
По трете́й термы́ ухом припала, послушала:
Тут песни́ поют и гудки́ гудну́т;
Ишша тут Запава догадалася:
"А-й сидит как тут мла́дый Со́лове́й
А и младый Со́ловей Будемерович".
Он сидел на стуле ременцатом,
Он грал во гусли во звонцаты.
Ишша тут Запава догадалася:
А в гридню идёт не с упадками, —
Отпирает двери тут на пяту;
А в гридню́ идёт, — богу не молится.
Говорил как тут младый Со́ловей:
"Уж ты ой еси, Запава Путевисна!
Ишша что тя, Запава, нынь кретня́ взяла,
А кретня взяла неизумелая?"
Говорит" Запава Путевисна:
"А меня, Запаву, не кретня взяла,
Не кретня взяла неизумелая, —
Я пришла к тебе ведь насватываться;
Не возьмешь ли ты за себя взамуж?"
Го́ворил как тут мла́дый Со́ловей:
"Уж ты дай ты строку на малой цас,
Мне сходить к государыне к матушке,
Бла́словит ли она меня жонитися
И на той Запавы Путевисны".
Он пошел ведь тут к Соловьёвой матушке,
Он ведь падат матушке в резвы́ ноги́:
"Уж ты ой, государыня матушка!
Бласлови ты меня нынь жонитися
А на той — Запавы Путевисны:
Ишша нынь Запава сама пришла".
Говорит ведь тут Соловьёва матушка:
"Тебя бог бласловит, цадо милое,
А-й тебе на Запавы жонитися".
А-й пошел как тут мла́ды Со́ловей.
Они сватались, тут сосватались,
По рукам они тут ударили,
Слово на слово ведь поло́жили;
Они клали за́пове́дь, кре́пкую́,
Они клали заповедь на три года ведь
А сходить ведь Со́ловью за синё море.
Направляли парусы полотняны,
Направляли якори булатные;
Отправлялся тут мла́дый Со́ловей,
Отправлялся он за синё морё.
Как во ту пору́, во то времецко
Из-под ветерья как кудрявого,
Из того орешва зеленого
Выбегаёт прибегищо ладейноё,
А ладейноё корабельноё:
А се три, се два, се един корабь.
У прибегища как ладейного,
У того присталища корабельного
Опускали парусы полотнены,
Опускали якори булатные,
Они хо́денки мецут концы на берег.
А пришел как тут ишша шшап молодой,
Ишша шшап молодой и Давыд Попов.
Он Владимеру-князю подарки берёт,
Он ведь сорок сороков и церны́х соболей;
Он княгине Опраксеи подарки берёт,
Пятьдесят аршин хру́щато́й камки́,
Ишша в золоте камоцка не помнется,
И не помнется, и не согнется.
А-й пошел как тут ишша шшап молодой,
Ишша шшап молодой и Давыд Попов;
И пошел ко городу ко Непрускому.
А и будя во городе во Нёпруском;
Он в гридню́ идёт не с упадками, —
Отпираёт он двери на пяту.
Он в гридню идёт — богу молится,
Он Владимиру-князю поклоняется;
Он Владимиру-князю подарки дарит,
Он ведь сорок сороков и церны́х со́болей;
Он княгине Опраксеи подарки дарит,
Пятьдесят аршин хрущато́й камки́.
И́шша князь камоцку развертывал,
И́шша князь узоры высматривал:
А-й хитры-мудры узоры заморские,
И́шша в золоте камоцка не помнется,
И не помнется, и не согнется.
Говорил как тут Владимир-князь:
"Уж ты ой еси, ишша шшап молодой,
Ишша шшап молодой и Давыд Попов!
А и что тебе да та́ко на́добно?
Ишша надобно ли дворы мои,
А-й дворы мои ли боярские?"
Говорил как тут ишша шшап молодой:
"Ишша надо мне и дворы твои,
А и дворы твои всё стоялые,
А-й стоялы дворы твои всё боярские".
Говорил ведь тут ишша шшап молодой:
"Я пойду теперь к Соловьевой матушке,
Я скажу ведь ей как про Соловья.
Ишша нынь ведь Со́ловья жива́го нет:
Разметало по морю по синему,
По тому жа по полю по цистому;
Мы ведь друг друга не спо́знали".
Как пошел ведь тут шшап молодой,
Он пошел ведь тут к Соловьёвой матушке
Ишша сказывать ей про Со́ловья:
"Уж ты здравствуешь, Со́ловьёва матушка!
Я пришел сказать тебе про Со́ловья.
Ишша нынь ведь Соловья жива́го нет:
Разметало по мо́рю по си́нему,
По тому жа по полю по цистому;
Мы ведь друг друга не спо́знали".
И́шша та тут Со́ловьёва тут ма́тушка́
А-й пошла ведь к Запавы отказывать:
"Уж ты ой еси, Запава Путевисна!
Те своя́ воля́: ку́ды хошь поди́;
Ишша нжнь ведь Со́ловья жива́го нет:
Разметало по морю по синему,
По тому жа по полю цистому".
А пришел ведь нынце и шшап молодой,
И́шша шшап молодой и Давыд Попов;
Он ведь стал на Запавы тут свататься.
О́ни сва́тали́сь, тут сосва́тали́сь,
По рукам они тут ударили,
А Владимёр-князь у их тысяцким,
А княгиня Опраксе́я матушкой.
Повелась у их тут ведь свадёбка.
Из-под ветерья как кудрявого,
Из того орешва зеленого
Выбегало прибегищо ладейноё,
А-й ладейноё, корабельноё:
А се три, се два и един корабь.
У прибегища как ладейного,
У того присталища корабельного
Опускали парусы поло́тнены,
Опускали якори булатные,
Они ходенки мецут ко́нцы на берег.
А пришел как тут мла́дый Со́ловей,
А и младый Соловей Будимирович.
Он пошел ко городу ко Непрускому.
Он ведь будя в городе во Нёпруском;
Он идёт в гридню́ не с упадками, —
Отпирает двери он на пяту;
Он в гридню идёт, — да богу молится,
А корми́ници ма́тёнки поклоняется:
"Уж ты здравствуёшь, ро́дна ма́тушка!"
"Уж ты здравствуёшь, млады Со́ловей,
А и младый Соловей Будемерович!
А пришел как нынь з-за синя́ моря́,
А пришел как нынь ишша шшап молодой;
А сказал про Соловья: "Жива́го нет.
Разметало по морю по синему,
По тому жа по полю по цистому".
Я ходила к Запавы отказывать:
"Ишша нынь, Запава́, своя́ воля́
А-й своя́ воля́: куды́ хошь поди́".
А и шшап молодой и Давыд Попов
Он ведь стал на ей тут ведь свататься;
Они сватались, тут ведь сосватались,
По рукам они тут ударились;
А Владимир-князь у их тысяцким,
А княгиня Опраксея матушкой;
А ведется у их нынь ведь свадёбка".
Говорит как тут младый Соловей:
"Уж ты ой, государыня матушка!
Я пойду к им ведь на свадёбку".
А пошел как тут младый Со́ловей,
А-й пошел ведь к им на свадебку.
Он в гридню идёт не с упадками, —
Отпираёт двери он на пяту;
А в гридню идёт, — богу молится,
А Владимиру-князю поклоняется,
Поклоняется со княгинею;
А ишша сам говорил таково слово:
"Уж ты ой еси, ишша шшап молодой!
Ты зацем обманываешь мою ма́тушку́,
Ты зацем берешь мою обручницу?"
Его за руку хватил, — так выхватил;
На долонь посадил, дру́гой ро́схлопнул.
Ишша тут Запава перепалася,
Ишша цуть она за столом стоит.
Он ведь брал Запаву за белы руки,
А поехали они ко божьей церкви́.
А Владимёр-князь у их тысяцким,
А княгиня Опраксея матушкой.
А венцами они повенцалися,
А перстнями они поменялися.

Путешествие Вавилы со скоморохами

У цесной вдовы да у Ненилы
А у ней было́ цядо́ Вавило.
А поехал Вавилушко на ниву,
Он ведь нивушку свою орати,
Ишша белую пшоницу засевати:
Родну матушку хоцё кормити.
А ко той вдовы да ко Ненилы
При́шли люди к ней ве́селые́,
Веселые люди не простые,
Не простые люди, скоморохи.
"Уж ты здравствуёшь, цесна вдова Ненила!
У тя где цядо да нынь Вавило?"
"А уехал Вавилушко на ниву,
Он ведь нивушку свою орати,
Ишша белую пшоницу засевати:
Ро́дну ма́тушку́ хоцё кормити".
Говорят как те ведь скоморохи:
"Мы пойдем к Вавилушку на ниву,
Он не идёт ле с нами скоморошить?"
А пошли к Вавилушку на ниву:
"Уж ты здравствуёшь, цядо Вавило,
Тебе нивушка да те орати,
Ишша беяая пшоница засевати,
Род на матушка тебе кормити!"
"Вам спасибо, люди весёлы́е,
Весёлые люди, скоморохи!
Вы куды пошли да по дороге?"
"Мы пошли ведь тут да скоморошить,
Мы пошли на и́нишшоё царство
Переигрывать царя Собаку
Ишша сына его да Перегуду,
Ишша зятя его да Пересвета,
Ишша доць его да Перекрасу.
Ты пойдем, Вавило, с нами скоморошить".
Говорило то цядо́ Вавило:
"Я ведь песён петь да не умею,
Я в гудок играть да не горазён".
Говорил Кузьма да со Демьяном:
"Заиграй, Вавило, во гудоцик,
А во звонцятой во переладец,
А Кузьма с Демьяном припособит".
Заиграл Вавило во гудоцик,
А во звонцятой во переладец,
А Кузьма с Демьяном припособил.
У того ведь цяда у Вавила
А было́ в руках-то понюгальцё, —
А и стало тут погудальцё;
Ишша были в руках у его да тут ведь вожжи, —
Ишша стали шелковые струнки.
Ишше то цядо да тут Вавило
Видит: люди тут да не простые,
Не простые люди-те — святые;
Он походит с има да скоморошить.
Он повел их да ведь домой жа.
Ишша тут цесна вдова да тут Ненила
Ишша стала тут да их кормити:
Понесла она хлебы-те ржаные, —
А и стали хлебы-те пшоны́е;
Понесла она куру-ту́ варёну, —
Ишша кура тут да ведь взлетела,
На пецьной столб села да запела.
Ишша та вдова да тут Ненила
Ишша видит: люди тут да не простые,
Не простые люди-те — святые,
И спускат Вавила скоморошить.
А идут скоморохи по дороге,
На гумне мужик горох молотит.
"Тобе бог помо́шь, да ведь крестьянин,
На бело́ горох да мо́лоти́ти!"
"Вам спасибо, люди весёлые,
Весёлые люди, скоморохи!
Вы куды пошли да по дороги?"
"Мы пошли на инишшоё царство
Переигрывать царя Собаку
Ишша сына его да Перегуду,
Ишша эятя его да Пересвета,
Ишша доць его да Перекрасу".
Говорил да тот да ведь крестьянин:
"У того царя да у Собаки
А окол двора да тын жалезной,
А на кажной тут да на тыцинке
По целовецей-то сидит головке,
А на трех ведь на тыцинках
Ишша нету целовецих-то тут головок;
Тут и вашим-то да быть головкам". —
"Уж ты ой еси, да ты крестьянин!
Ты не мог добра нам ведь и сдумать,
Ишша лиха ты бы нам не сказывал.
Заиграй, Вавило, во гудоцик,
А во звонцятой во переладец;
А Кузьма с Демьяном припособит".
Заиграл Вавило во гудоцик,
А Кузьма с Демьяном припособил:
Полетели голубята-ти стадами,
А стадами тут да табунами;
Они стали у мужика горох клевати.
Он ведь стал их тут кицигами шибати;
Зашибал, он думат, голубят-то, —
Зашибал да всех своих ребят-то.
"Я ведь тяжко тут да согрешил ведь:
Эти люди шли да не простые,
Не простые люди-те — святые,
Ишша я ведь им да не молился".
А идут скоморохи по дороге,
А настрецу им идё мужик горшками торговати.
"Тобе бог помошь, да те крестьянин,
А-й тебе горшками торговати!"
"Вам спасибо, люди весёлы́е,
Весёлые люди, скоморохи!
Вы куды пошли да по дороге?"
"Мы пошли на инишшоё царство
Переигрывать царя Собаку,
Ишша сына его да Перегуду,
Ишша зятя его да Пересвету,
Ишша доць его да Перекрасу".
Говорил да тот да ведь крестьянин:
"У того царя да у Собаки
А окол двора да тын жалезной,
А на кажной тут да на тыцинке
По целовецей-то сидит головке,
А на трёх-то ведь на тыцинках
Нет целовецих да тут головок;
Тут вашим да быть головкам".
"Уж ты ой еси, да ты крестьянин!
Ты не мог добра да нам ведь сдумать,
Ишша лиха ты бы нам не сказывал.
Заиграй, Вавило, во гудоцик,
А во звонцятой во переладец,
А Кузьма с Демьяном припособит".
Заиграл Вавило во гудоцик,
А во звонцатой во переладец,
А Кузьма с Демьяном припособил:
Полетели куропки с рябами,
Полетели пеструхи с цюхарями,
Полетели марьюхи с косяцами;
Ишша стали мужику-то по оглоблям-то садиться.
Он ведь стал тут их да бити
И во свой ведь воз да класти.
А поехал мужик да в городоцик,
Становился он да во рядоцик
Развязал да он да свой возоцик, —
Полетели куропки с рябами,
Полетели пеструхи с цюхарями,
Полетели марьюхи с косяцами.
Посмотрел во своем-то он возоцку, —
Ишше тут у него одны да церепоцки.
"Ой, я тяжко тут да согрешил ведь:
Это люди шли да не простые,
Не простые люди-те — святые,
Ишша я ведь им, гот, не молился".
А идут скоморохи по дороге,
Ишша красная да тут девица,
А она бельё да полоскала.
"Уж ты здравствуешь, красна девица,
На бело холсты да полоскати!"
"Вам спасибо, люди весёлые,
Весёлые люди, скоморохи!
Вы куды пошли да по дороге?"
"Мы пошли на инишшоё царство
Переигрывать царя Собаку
Ишше сына его да Перегуду,
Ишше зятя его да Пересвета,
Ишше доць его да Перекрасу".
Говорила красная девица:
"Пособи вам бог переиграти
И того царя да вам Собаку
Ишша сына его да Перегуду,
Ишша зятя его да Пересвета,
А и доць его да Перекрасу".
"Заиграй, Вавило, во гудоцик,
А во звонцятой во переладец,
А Кузьма с Демьяном припособит".
Заиграл Вавило во гудоцик,
А во звонцятой во переладец,
А Кузьма с Демьяном припособил.
А у той у красной у девицы
А были у ей холсты-ти ведь холшовы,
Ишша стали шелковы да атласны.
Говорит как красная девица:
"Тут люди шли да не простые,
Не простые люди-те — святые,
Ишша я ведь им да не молилась".
А идут скоморохи по дороге,
А идут на инишшоё царство.
Заиграл да тут да царь Собака,
Заиграл Собака во гудоцик,
А во звонцятой во переладец, —
Ишша стала вода да прибывати:
Ишша хоцё водой их потопити.
"Заиграй, Вавило, во гудоцик,
А во звонцятой во переладец,
А Кузьма с Демьяном припособит".
Заиграл Вавило во гудоцик,
И во звонцятой в переладец,
А Кузьма с Демьяном припособил:
И пошли быки-те тут стадами,
А стадами тут да табунами,
Ишша стали воду да упивати:
Ишша стала вода да убывати.
"Заиграй, Вавило, во гудоцик,
А во звонцятой во переладец,
А Кузьма с Демьяном припособит".
Заиграл Вавило во гудоцик,
А во звонцятой во переладец,
А Кузьма с Демьяном припособил:
Загорелось инишшоё царство
И сгорело с краю и до краю.
Посадили тут Вавилушка на царство,
Он привез ведь тут да свою матерь.

Иван Грозный и его сын

Было у нас да во Царе́-граде,
Да не бшто ни дядины, ни вотцины,
Да жил как был прозвитель царь,
Прозвитель-от царь Иван Васильевич.
А была семья его любимая,
Ишша был у его только бо́льшой сын,
А и большой сын Фёдор Ивановиц.
Говорыл как он таково слово:
"Що по этому мосту по калинову
А много было и хожено,
А много было и езжено,
А горяцей крови много пролито".
Ишша тут за беду стало,
А за ту круцинушку великую.
Он крыцит-зыцит громким голосом:
"Уж вы эх, палацы немилосливы!
Вы берите царевица за белы руки,
Вы ведите царевица во цисто полё,
Вы ко той ко плахе ко липовой,
Вы рубите его да буйну голову,
Вы на той на плахе на липовой".
Ишша все палаци испужалися,
Ишша все палаци устрашилися.
Как един пала́ц не устра́шился,
Тут Скорлютка-вор, Скорлатов сын,
Он берет царевица за белы руки,
Он ведет царевица во цисто полё,
Он ко той ко плахе ко липовой.
А во ту пору, во то времецько
Перепахнула вестка за реку Москву,
А во тот же во Киёв-град,
А к тому же ведь ко дядюшке,
А к тому же Микиты Родомановицу:
"Уж ты ой еси, наш дядюшка,
Уж ты же Микита Родомановиц!
Уж ты знаёшь ле, про то ведаёшь:
Как помёркло у нас солнцё красноё,
А потухла звезда поднебесная, —
Как погиб царевиц за рекой Москвой,
А и большой-от Фёдор Ивановиц?"
Ишша тут же ведь как ведь дядюшка,
Ишша тот же Микита Родомановиц,
Он ведь скацёт с постелюшки с мягкою,
Он одел как сапожки на босу ногу,
Он хватил тулуп за един рукав,
Он крыцит-зыцит зыцным голосом:
"Уж вы ой еси, мои конюхи!
Подводите мне и добра́ коня".
Он ведь скоро скацёт на добра́ коня,
Он ведь гонит тут во всю голову:
"Разодвиньтесь-ка да вы, народ божий!"
Он застал Скорлю́тку на за́махи:
"Ты Скорлютка-вор, ты Скорлатов сын!
Ты не за свой гуж ты примаишься,
А кабы те гужом подавитися".
Он берет царевица за белы руки,
Он садил царевица на добра коня,
Он сам коня в поводу повел,
Говорил таково слово:
"Ты Скорлютка-вор, ты Скорлатов сын!
Ты поди, Скорлютка, во цисто поле,
А сруби у татарина буйну голову,
Ты приди к царю — на стол клади
Ишша сам говори таково слово:
"Ишша то дело у нас сделано,
Ишша та работушка сроблена".
Он пошел ведь тут во цисто полё,
Он срубил у татарина буйну голову.
Он пришел к царю — саблю на стол кладёт:
"Ты прозвитель царь Иван Васильевиц!
У нас-то ведь дело нынь сделано,
У нас та работушка сроблена".
Зажалел как тут прозвитель царь,
Зажалел как он своего сына,
Ишша большого Фёдора Ивановица.
Ишша сам говорил таково слово:
А как по́ воре да по Гагарине
Ишша много есть как жало́бных тут,
А по моём по сыне по Фёдоре
Никого-то нету жало́бного".
Приходила панихида шестьнедельная,
А прозвитель царь Иван Васильевиц
А походит он поминать сына
А и большо́го Фёдора Ивановица.
А идет ведь он мимо Киёв-град,
Мимо дядево-то подворьицё.
А у дядюшки и за пир такой,
Ишша що тако за весельицё.
А скрыцал как тут прозвитель царь,
Он скрыцал ведь тут громким голосом:
"Уж ты ой еси, мой дядюшка!
Ишша що у тя и за пир такой?
Ишша що у тя и за весельицё?
Ты не знаешь ле не ведаёшь:
А помёркло у нас солнцё красноё,
А потухла звезда поднебесная —
Как погиб царевиц за Москвой-рекой,
Ишша большой-от Фёдор Ивановиц?"
Как выходит тут его дядюшка,
Ишша тот жа Микита Родомановиц,
Он выходит тут на красно крыльце.
Говорил как тут прозвитель царь:
"Уж ты ой еси, ты мой дядюшка!"
Ишша ткнул копьем во праву ногу:
"Ишша що у тя и за пир такой?
Ишша що у тя за весельицё?
Ты не знаёшь ле не ведаёшь:
А помёркло у нас солнцё красноё,
А потухла звезда поднебесная —
А погиб царевиц за Москвой-рекой,
Ишша большой сын Фёдор Ивановиц?"
Говорит как тут его дядюшка,
Ишша тот же Микита Родомановиц:
"Уж ты ой еси, мой племянницёк,
А прозвитель царь Иван Васильевиц!
Уж ты хошь — цем тобя обрадую,
Тебя большим-то сыном Фёдором,
Ишша Фёдором тебя Ивановичем".
Он выводит царевица на красно крыльцё.
Взрадовался тут прозвитель царь:
Он берет тут ведь своего сына,
Он берет его за белы руки,
Он целуёт в уста во сахарны же,
Ишша сам говорил таково слово:
"Уж ты ой еси, ты мой дядюшка!
Ишша цем тобя буду жаловать?
У тя злата-то, серебра не мене моего".
Они пир срядили, пировать стали.

Кострюк

А во́ Тау́лии́ во го́роди́,
А да во Таулий хорошом-е
А поизволил наш царь-государь
Да царь Иван Васильевиц,
А поизволил жонитися
Да не у нас, не у нас на Руси,
Да не у нас в каменной Москвы,
Да у царя в Большой орды,
Да у его на родной сестры
Да на Марьи Демрюковны.
Собирался наш царь-государь,
Да собирался с цесны́м поездом,
Да и оттуль и поход уцинил,
Да и оттуль из каменной Москвы.
Ишше здраво стал государь
Да церез реки быстрые,
Да церез морё синеё,
Да церез полё цистоё
К Кострюку в Большу орду,
К Кострюку сыну Демрюковицу.
Говорил его дядюшка
Да Микита Родомановиц:
"Уж ты ой еси, Кострюк-Демрюк!
Ишша мы к тебе пришли
Да не с боём, не с дракою;
Да мы пришли к тобе посвататься
Да у тобя на родной сестры
Да на Марье Демрюковны".
Они сватались, сваталися
Да слово на слово положилися.
Собирался наш царь-государь
За столы-те за дубовые,
Да за яствы сахарные,
Да за напитоцки стоялые.
Пировал-жировал государь.
Говорил его дядюшка
Ишше Микита Родомановиц:
"Уж ты ой еси, Кострюк-Демрюк!
О́б цем слово было мо́лвленоё?
По рукам уда́реноё?"
А Кострюк поскакиваёт,
А Кострюк поплясываёт.
Он тому не ослышался,
Он выводит родну сестру
Да и́но Марью Демрюковну
Да за нашего прозви́теля царя
Да за Ивана-то Васильевица,
Да за столы-те за дубовые
Да за напитоцки стоялые.
А пировал-жировал государь.
А оттуль и поход уцинил,
Да оттуль из Большой орды.
Ишше здраво стал государь
Церез полё цистоё
Церез морё синеё,
А церез реки быстрые.
Ишше здраво стал государь
Во свою-ту в каменну Москву
Да он ко церкви соборною
Да ко монастырям церковные,
Да они венцами повенцалися,
Да перстнями поменялися.
Ишше здраво стал государь
Да во свою-ту каменну Москву
За столы-те за дубовые,
Да за яствы сахарные,
За напитоцки стоялые.
Да пировал-жировал государь.
Говорив его шурин тут
Кострюк Демрюков сын:
"Уж ты ой, царь-государь!
У вас есть ли в каменной Москвы,
У вас есть ли таковы борцы
А со мной гюборотися,
А с Кострюком поводитися?"
А говорил тут царь-государь,
Да царь Иван Васильевиц:
"А любимой дядюшка!
Уж ты выйди на улоньку,
Да Микита Родомановиц,
Затруби-ко в золотую трубу,
Чтобы чуяли за рекой за Москвой".
Как выходит тут дядюшка
Да Микита Родомановиц,
Затрубил в золотую трубу.
Да учуяли за рекой за Москвой,
А учуяли три братёлка:
А перво́й брат — Мишенька,
А второй брат — Гришенька,
Да трете́й брат — Васенька.
Говорил как тут царь-государь:
"А любимой шурин мой!
А у меня питья́ на столе,
А у меня борцы на дворе,
Когда есть вера — боритеся
Да из дани, из пошлины
Да из накла́ду великого".
А Кострюк поскакиваёт,
А Кострюк поплясываёт,
А Кострюк церез стол скоцил,
А Кострюк питья́ сплескал.
А говорила как родна сестра
Да ино Марья-то Демрюковна:
"Уж ты ой еси, Кострюк-Демрюк!
А не ходи ты боротися,
А ты из дани, из пошлины
Да из накладу великого".
А Кострюк поскакиваёт,
Он тому не ослышится,
Он выходит на улоньку,
На крылецюшко красноё,
А о перила облегается.
А говорил как Мишенька:
"Уж ты ой еси, царь-государь!
Мне-ко не с кем боро́тися".
Говорил как Гришенька:
"Уж ты ой еси, царь-государь!
Мне-ко не с кем ру́ки патра́ть".
Да говорил как Васенька:
"Уж ты ой еси, царь-государь!
Уж бы рад я боротися,
С Кострюком бы поводитися, —
Да я топе́ря со царе́ва кабака́,
Да болит буйна голова,
Да шипит ретиво сердцё".
А наливают как цару вина,
А невелику — цетвертинною;
А подавают Васеньке.
Да выпиваёт Васенька:
"Да спасибо тебе, царь-государь!
А опохме́лил бу́йну голову́, —
А не окатил ретива сердца,
А не звеселил добра молодца".
А наливают вторую цару́,
Да невелику — цетвертинною;
А подавают Васеньке.
А выпивает Васенька:
"Да спасибо тебе, царь-государь
Да царь Иван Васильевич!
А опохме́лил буйну́ голову́,
А окатил ретиво́ сердце́, —
А не звеселил добра молодца".
Наливают третю́ю цару́,
Да невелику — цетвертинною;
Подавают Васеньке.
А выпивает Васенька:
"Да спасибо тебе, царь-государь!
А опохмелил буйну голову,
А окатил ретиво сердце,
Да звеселил добра молодца;
Уж я рад ныне боротися,
Да с Кострюком-то поводитися,
Я из дани, из пошлины,
Из накладу великого".
Они стали боротися.
А в первы́ Кострюк броси́л,
А вторы́ Кострюк броси́л.
А как Васенька-то Хроменькой
Он на ножку-ту справился,
А за лопотья-ти зграбился,
Он прирвал лопотьё всё.
А на руках он потре́хиваёт,
До земли не допу́скиваёт.
А ишше думали: Кострюк-Демрюк,
А ино Марфа Демрюковна.
А она проклиналася,
А она заклиналася:
"Да не дай бог бывати здесь
А у царя в каменной Москвы,
Да не чдетям бы, не внуцатам,
Да не внуцатам, не па́внуцатам".

Небылица в лицах

Небылица в лицах, небывальшинка,
Небывальшина да неслыхальшина:
Ишша сын на матери снопы возил,
Все снопы возил да все коно́пляны.
Небылица в лицах, небывальшинка,
Небывальшинка да неслыхальшинка,
На горе корова белку лаяла
Ноги расширя́т да глаза выпучит.
Небылица в лицах, небывальшинка,
Небывальшинка да неслыхальшинка:
Ишша овца в гнезде яйцо садит,
Ишша курица под осеком траву секет.
Небылица в лицах, небывальшинка,
Небывальшинка да неслыхальшинка:
По поднебесью да сер медведь летит,
Он ушка́ми, ла́пками помахиват,
Он церны́м хвостом тут попра́вливат.
Небылица в лицах, небывальшинка,
Небывальшинка да неслыхальшинка:
По синю́ морю́ да жернова пловут.
Небылица в лицах, небывальшинка,
Небывальшинка да неслыхальшинка:
Как гулял Гулейко сорок лет за пецью,
Ишша выгулял Гулейко ко пецьну столбу;
Как увидел Гулейко в лоханке воду:
"А не то ли, братцы, синё морё?"
Как увидел Гулейко — из цашки ложкой шти хлебают:
"А не то ли, братцы, корабли бежат,
Корабли бежат да все гребцы гребут?"
Небылица в лицах, небывальшинка,
Небывальшинка да неслыхальшинка.

Филипп Павлович Господарев. 1865-1938

Сказитель Ф. П. Господарев предстает весьма своеобразной фигурой в истории отечественной фольклористики. Белорус по национальности, он справедливо считается истинно русским сказочником. Крестьянин по происхождению, он являет собой пример сказителя, чье традиционное творчество испытало значительное влияние рабочей среды.

Ф. П. Господарев родился в 1865 году в маленькой тихой деревеньке Забабья Рогачевского уезда Могилевской губернии. Отец его вместе со всей семьей только четыре года как перестал быть крепостным. Большая семья — тринадцать человек — жила бедно. С ранних лет будущий сказитель пас лошадей, косил, пахал. Когда мальчику исполнилось пятнадцать лет, его отдали в ученики кузнецу. Научившись кузнечному делу, Ф. П. Господарев стал работать у помещика Кузнецова. Кузнецом Филипп Павлович был превосходным, то что называется мастером "золотые руки". Но барину не нравились "дерзкие" речи молотобойца.

Ф. П. Господарев вспоминал следующий случай: "Раз помещик загнал мою лошадь за потраву в загон и вызывает меня к себе в усадьбу. Ну, я, конечно, пришел, и меня позвали в кабинет. Вот помещик и спрашивает: "Твоя лошадь?" — "Моя", — отвечаю. "Раз твоя — плати два рубля штрафу, иначе лошадь не отпущу". Я преспокойно вынимаю ему два рубля. Положил на стол и говорю: "Только, барин, дайте мне две копейки сдачи". Барин на меня эдак косо посмотрел и спрашивает: "А зачем тебе?" А я не утерпел и выпалил: "Как зачем! Мужику нужно табаку купить на копейку, на другую — спичек; закурить — да и вас подпалить!" Барин-то, видно, напугался, аж побледнел в лице. Отдал обратно два рубля да еще пять рублей от себя дал; заговорил помягче: "Что ты, Филипп, выбрось из головы эти мысли".

В 1903 году кончилась работа Ф. П. Господарева у помещика. Летом в Могилевской губернии вспыхнули крестьянские беспорядки. Крестьяне самовольно жали барские поля, захватывали и делили между собой помещичью землю. Выступление крестьян было подавлено, и Ф. П. Господарев среди других "зачинщиков" был заключен в тюрьму. Псков, Петроград, Шлиссельбург, Новая Ладога, Лодейное поле — во всех этих городах довелось побывать Филиппу Павловичу, точнее — в их тюрьмах. По словам сказителя, от Лодейного поля до Олонца он шел с небольшим этапом вместе с Михаилом Ивановичем Калининым. И хотя документально этот факт не подтверждается, надо полагать, что "тюремные университеты" сказались на становлении политического сознания неграмотного крестьянина из глухой могилевской деревни.

До 1906 года Ф. П. Господарев отбывал ссылку в олонецкой деревне Шуя. В 1907 году ему разрешили вместе с приехавшей к нему женой и детьми переехать в Петрозаводск. Здесь с 1907 по 1917 год он работает на Александровском заводе.

Рабочим Ф. П. Господарев запомнился как замечательный силач. Однажды он публично померился силой с приехавшим на гастроли в Петрозаводск профессионалом-борцом и победил его. Прославился он и как сказочник. В перерыве во время перекура вокруг Ф. П. Господарева собирались любители послушать острую задиристую сказочку. "Соберутся мужиков пять — семь около меня, — вспоминал он позднее, — ну и зачнешь им что-нибудь посмешнее да посолонее: о попах да барах много говорил. Рассказывать приходилось с оглядкой. Не ровен час начальство подслушает или кто по начальству донесет — с работы вытурят. Где хлеба тогда для семьи искать? А с голодным брюхом недолго проходишь. В тое время у себя дома сказывал — куда повольней было!"

В 1917 году на заводе случился пожар. Ф. П. Господарев вместе с другими рабочими был уволен. Сказитель приобрел небольшую кузницу и до 1922 года занимался кустарной работой, выполняя разные заказы. С 1922 года Ф. П. Господарев работал кузнецом в артели.

Встреча сказочника с учеными состоялась в феврале 1937 года. За несколько месяцев работы молодой фольклорист Н. В. Новиков записал от Ф. П. Господарева 106 сказок. В марте 1938 года сказитель с успехом выступал в Ленинграде. Скончался Ф. П. Господарев 9 июля 1938 года, похоронен на Зарецком кладбище в Петрозаводске.

Литература:Пулькин В. И. Перун-трава: Повесть о сказочнике Ф. Господареве. — Петрозаводск, 1985.

Солдатские сыны (Иван и Роман)

В некотором царстве, в некотором государстве, именно в том, в котором мы живем, за номером пятым, в этом доме проклятом, за номером седьмым, где мы сейчас сидим. Это не сказка, это присказка. Сказка будет после обеда, наевшись мягкого хлеба, похлебав кислых щей, чтоб было́ брюхо толщей...

В одной деревне жил мужичок, по бедноте не было у его ничего; весной он оженился, а осенью помещик сдал его за богатого мужика в службу.

Ну, как он бедняк, его отправили подальше. Денег у его не было́ письмо домой написать — где он находится; жена его не знала, куда писать.

Прожила она несколько время и родила без его двух сынов. Эти сыны росли не по годам, а просто по часам.

Годов через пять, как она в бедности жила, она пошла к старосте и попросила: "Староста, — говорит, — нельзя бы устроить моих сынов в школу, так что я средства не имею..." (А раньше учителям платили.) Староста сказал: "Ну, как-нибудь устроим, эко дело!"

Вот нача́ли ребята ходить в школу. Один звался Иван, а другой — Роман, и они были оба волос в волос, голос в голос, что не разберешь, какой из них Иван, какой Роман.

Проходили они зиму. Проходили они вторую. На третью зиму стали ходить в школу обратным путем. Там богатого отца, старостовы, сотниковы сыны ходят — отцовские дети, а они как бы бавструки были. Их и начали ребята подталкивать: "Эх, вы, бавструки!"

Как выйдут они на прогулку — один пихнет, другой пихнет, а им жалиться некому: и называют их бавструками. (Незаконно будто ро́ждены.) Однажды они приходят домой и спрашивают у своей матери: "Мама!" — говорят. — "А что, сынки?" — "Почему нас называют бавструками?" Она отвечает: "Вы не есть бавструки, а ваш отец служит уже шесть лет. (Раньше служили по двадцать пять лет.) Его помещик сдал вне очередь на службу".

Наутро они отправляются в школу.

Вот урок у их прошел, отпустили их погулять на улицу. Ребята обратным путем подталкивают их и называют бавструками. Иван и говорит Роману: "Эй, брат Роман, мы есть солдатские сыны, а не то что бавструки. Они нас бавструками называют. Давай-ка распорядимся мы с ими".

Вот Иван которого ни хватит за руки — руки прочь, хватит за голову — головы нет, так что которые были побойчей, те попали, а послабже — сбежали. Они собрали шапки, приходят к школе. Роман поднимает угол школы, а Иван кладет под угол шапки.

Роман и говорит: "Теперь пойдем до учителя, он тоже напрасно линейкой бил нас".

Пришли к учителю. Учитель сел на колени и нача́л просить: "Простите меня, наша должность такая". — "Ладно, мы тебя прощаем".

Учителя они не тронули, а сами отправились домой.

Приходят они домой. Мать у их спрашивает: "Вы чего так рано пришли?" — "Да мы так, немножко подкачали". — "Как?" — "Да так: стали называть нас бавструками, ну мы распорядилися. Которого ни хватим за руки — руки нету, которого ни хватим за голову — головы нет". — "Что же вы наделали?!" — "Ничего", — отвечают они. — "Теперь нас помещик убьет". — "Это как придется", — они отвечают.

Мужики собрали сходку: "Что с этими бавструками делать?"

Призвали помещика и позвали ихнюю мать на сходку.

Когда там советовались, начал учитель сказывать, что они большую силу имеют, их не уничтожишь, не уничтожишь никаким образом.

Помещик и надумался, что сделать над ими: "Мы скажем: пущай мать их прорубит прорубь и пустит их под лед".

Это ей помещик и сказывает: "Ты ступай домой, проруби прорубь и пихни своих сынов в воду, а если ты этого не сделаешь, то мы тебя туда впихнем".

Она, бедная, заплакала и пошла домой. Идет и плачет, а они с нетерпением дожидают своей матери, что там на сходке скажут ей.

Вот стречают мать. Мать плачет. "Ты чего, мать, плачешь?" — "А вот сказал помещик, чтобы я прорубила прорубь и вас пустила под лед". — "Так. Ну, так воротись, мать, назад, и мы пойдем с тобой".

Мать воротилась назад. Идут они троем. Сыны сказывают: "Ты, мать, иди в избу, а мы постоим под окошком, и скажи помещику толстобрюхому: "Толстобрюхий черт, меня сыны прислали сюда". Она так и сделала. Помещик сгорел: "Как ты имеешь право называть меня так?!" — "А как же ты имел право сказать, чтоб я прорубила прорубь и пихнула своих детей. Так они сказали, чтоб завтра к двенадцати часам, за́ ночь, были сделаны було́вы по двадцать пять пудов весом из мягкого железа".

Помещик тут закусил свой язык. А сыны уперлись с улицы в стенку — стенка проломилась, и они вошли в стенку.

Тут помещик стал их просить: "Простите меня, сделаю я вам буловы. К завтрашнему дню будут готовы". — "Ну, смотри, толстобрюхий черт, а то на одну твою ногу́ станем, а другую разорвем".

Помещик отправился поживей в свое имение, заставил кузнеца выкатывать эти буловы с ручками. Так что помещик не мог до двенадцати часов сделать, то он приехал к солдатским сынам и стал просить хоть на́ двое суток отложить.

"Ну, ладно, давай. Но чтоб за́ двое суток готовы были буловы. А ты, толстобрюхий черт, выкати бочку вина на деревню и зарежь трех коров, и делай этим ребятам поминки, которых мы подавили. И это чтобы было сегодня устроено".

Помещик сказал: "Рад стараться, все будет". — "Мы придем проведать". — "Пожалуйста. Не то в деревню, хоть ко мне придите, я и там угощу вас". — "Ну, мы к тебе не согласны идти, мы здесь будем поминать".

Помещик уехал и живо в деревню приставил вина бочку и три коровы привел в живых. Иван и Роман не искали ножов, а целиком сорвали кожи с этих коров и сказали: "Ешьте и поминайте этих ребят, которые называли нас бавструками".

Сами они отправились домой. "Ну, иди и ты, мамаша, на угощенье туда и послу́ховай, что будут сказывать там".

Мать отправилась. Ну, тут уже худого ничего никто напротив не сказал. Мать угостилась и пришла домой. "Ну, как, мамаша, там?" — "Да все благополучно. Все одобряют вас, никто не ругает". А они сказали: "А-а..."

Прожили три дня, помещик привозит им буловы и говорит: "Нате, мо́лодцы, ваша просьба сделана".

Схватывает Иван буловку свою и говорит: "Легковата! Здесь нет двадцати пяти пудов".

А Роман сказывает: "Должно быть". — "А попробуй-ка ты взять". Роман тоже схватил. "Да, пожалуй что нету". — "Ты что ж делаешь так, толстобрюхий? Тебе сказали по двадцати пяти пудов, а ты по шестнадцати!" — "Нет, вы попробуйте, солдатские сыны. (Уже солдатскими сынами называет.) Если не верите, я сам видал, что вешали; даже лишнее есть, чем двадцать пять пудов".

Они стали играть буловами: подбрасывают вверх, ловят и опять кидают. Помещик стоит и боится двинуться.

"Ну, ладно, буловы готовы. Будем верить твоему слову чертовскому. Теперь тебе задачу даем мы. Выкатить тоже бочку, сорок ведер, вина на эту деревню, чтоб знали все христиане, что мы пойдем искать своего отца. И смотри, когда угостятся, чтоб нашей матери давал мяса, мягкого хлеба, — чтоб черствого не ела мать, — и прислугу матери. Что ей понадобится, чтобы живчиком было́ приставлено, а если не будет приставлено, мы вернемся, то тебя и живого не пустим".

Помещик сказал: "С большим удовольствием будет приставлено все, что ей надо. Не то пущай покидает свою деревенску избу и идет в мою комнату, то будет ей тут прислуга и постоянно поднесут ей всё. Пусть пьет и ест, что ей хочется".

"Ну, смотри теперь, толстобрюхий черт! (Они добром его не называют.) Смотри, как у нас буловы засвистят. Куда буловы засвистят, туда мы пойдем".

Иван был вроде старше.

Роман и сказывает: "Ну-ка, брат Иван, пусти-ка свой гостинец".

Иван схватил свою булову и пустил — все равно, что с орудий стукнуло, зау́чило и из виду скрылось.

"Ну, давай теперь я пущу".

Роман схватывает свою булову и пустил, что это заметно, и эта булова пошла кудата́...

Они попрощались с матерью и с помещиком, толстобрюхим чертом: "Ну, и до свиданья", — сказали они.

Вот и пошли этим следом, куда буловы полетели.

Шли они, может быть, день, два. Вот входят они в один лес, и смотрят они на вершинах, что когда буловы летели, так сучья отлетели. "Это, — говорят, — наши гостинцы летели".

Проходят они лес, видят поле. На поле стоит большой дом, и обнесено оградой высоко, и ограда как по тюрьмам: что острые штыки тесаны. И видят, что на кажном колу торчат человеческие головы, а два столба стоят, на которых головы нет, и ко́ло столба лежит их две буловы.

"Вот дошли, — говорят, — до конца. Гостинцы наши здесь. Для гостинцев, видишь, и место свободное; наверно, наши головы повесят тут. Делать нечего, надо спросить".

Хватают они свои буловы в руки, добираются до двери. На двери замок был крепкий, двери крепко были закрыты.

Вдруг с той стороны, слышат, открываются двери. Когда дверь открылася, то выходит старуха и говорит: "Эх, солдатские сыны, рано вы пришли. Пусть вам было бы лет по пятнадцать, а вам всего по восемь лет. И вы пошли в такую атаку! Жалко мне вас, то не трогайте своих було́в здесь. Поставьте на это место, где они были. Мой сын ожидает вас уже три дня. Ступайте за мной, — сказала старуха, — я знаю, что вы с дороги, вы кушать хочете". — "Да, бабушка, хочем". — "Ну, кушайте поживей, а то скоро придет сын мой, так он вас сгубит".

Она их накормила и видит — сын едет. Она их взяла ударила, одного по голове и другого, и сделала их палками и поставила их за шкап. Открыл сын Змей двери и говорит своей матери: "Мамаша, что, — говорит, — русь-кость пахнет?" Мать отвечает ему: "Ты по Руси летал, нанюхался русской кости, то тебе отдает в избе русской костью". — "Давай поести".

Старуха дала Змею-сыну кушать. Он покушал и говорит матери: "Коли придут солдатские сыны сюда, то ты их задержи". — "Хорошо, сынок, задержу". — "А, я, — говорит, — полечу". — "Ну, лети", — сказала она.

Змей улетел. Она берет эти палки, ударяет их, и они делаются как и были.

"Слыхали, — говорит, — вы, что сказывал?" — "Да, бабка, — говорят, — слышали". — "Так это сын мой". — "Слышали, бабка". — "Вот теперь я дам вам загадку. Не загадку, а просто службу сослужить мне". — "Мы рады стараться, бабка". — "Ну, ступайте за мной".

Они пошли за бабушкой. Она одному дает лопату, другому топор и ведет их на земляную гору. И на этой горе стоял дуб вершков двадцать толщины, а под этим дубом стоял склеп. В этом склепе за дверьми два богатырских жеребца стояли. (Они этого не знали, что тут есть.)

Бабушка привела их, сказала: "Вы этого дуба изрубите, и коренья вытягните, и тогда придите за мной; и поживей старайтесь, чтоб сын не наско́чил".

Роман тюкнул топором — корень сразу слетел. Второй раз тюкнул по другому корню — корень слетел, и топорище улетело.

"Что ж мы ломаем, давай попробуем так".

Они подклали свои руки к этому дубу, то дуб пошатнулся.

"А давай дубинушку запоем". — "А как же петь?" — "А ты слыхал, как мужики запевают дубинушку, когда тяжелый груз тянут?"- "Ох, дубинушка, охни, зеленая сама пойдет..." — "Ура!" Крикнули "ура", хватили — дуб полетел. "Видишь, дубинушка пособи́ла". — "Ну, ты, Роман, бежи к бабушке, а я остатки коренья выдерну".

Роман побег к бабушке, а бабушка только домой пришла. "Бабушка, да у нас дуб готов!" — "Вот молодцы, ребята, — сказала баба. — Я думала, часа на три вам хватит, а я только дверь отворила, а ты за мной. Ну, пойдем же, беседовать некогда", — сказала баба.

Когда пришла бабушка сюда, то Иван уже коренья выдернул и почти землю выкопал до дверей. Она и сказывает: "Вот, солдатские сыны, здесь стоят две лошади богатырей. Они принадлежат вам. Когда двери откроем, жеребец выскочит, то ты крикни: "Стой, пёсье мясо, передо мной; не ты будешь владеть мной, а я тобой".

Они так и сделали. Тогда лошадь остановилась и поклала голову на Ивана солдатского сына. Так взял и Роман свою лошадь. И одела она им богатырскую одежду, и дала им мечи по двадцать пять пудов, и говорит им: "Теперь вы отправляйтесь в дорогу. Когда приедете вы к морю, то пустите своих лошадей погулять на воздухе, и они от вас никуда не уйдут. Ну только спать не ложитесь у моря, а то мой сын будет лететь и увидит коней и вас, и вы будете спавши, вы будете побежоны, а если не будете спать, то он с вами ничего не сделает, не осилеет он вас двоих. И вы его живого не пускайте".

Они пустили своих ко́ней и нача́ли играть в мячик, чтоб не заснуть. Немного поиграли в мячик, вдруг является Змей шестиглавый: "Да, старый черт, я собственно слыхал, что русь-кость пахла в избе. А она мне ответила, что по Руси летала и русь-кость нанюхалась, так тебе везде сдается. Все равно вы от меня не уйдете!"

Братья схватили свои шашки, и явилися мигом ихние лошади.

Иван срубил две головы Змею и Роман две, а у Змея уже две нарастает головы опять. Они еще по голове срубили, а у Змея еще выросли три. То одна лошадь поднялась на дыбы и Змею на плечи взвалилась, а другая по боку ударила копытами, и Змей свалился, и лошади прити́сли Змея ногами. (Вот лошади!) Они остатки дорубили головы, и на куски его порубили, и наклали костер дров, и бросили его в огонь. Сами сели на лошадей и уехали.

Ехали они мало-немного. Где остановятся, сами делают шатер себе с холста, лошадей пускают на божью волю. Утром про-чинаются и лошади к им являются. Седлают лошадей и в путь-дорогу выезжают.

Вот едут дорогой — стоит столб и две дороги лежат. Написано на таблице: "Кто поедет правой стороной, тот будет сыт и богат, а левой стороной — неизвестно, что будет".

Они стали, и прочитали, и говорят сами с собою: "Какие ж мы есть богатыри, что мы двоем ездим вместе, — придется нам разделиться. Одному ехать в правую, другому в левую, и сделать такой договор, что если вот такого числа не сойдемся где-нибудь, то должон воротиться на это место, на котором мы разъехавши, и ехать тем следом, куда он поехал. Ну, и вот как мы теперь? Кто же из нас поедет по правую, кто по левую?"

Роман говорит: "А давай кинем же́ребий, то обиждаться не будем друг на друга". — "А какие жеребия мы кинем здесь?" — "А вот стоит куст ореховый. Слезем с коней, выломим себе вичку и станем мериться: чья рука будет наверху, то ехать в правую сторону".

Роман выскакивает, ломает вичку, подносит Ивану, и стали мериться. Иванова рука оказалась наверху. "Вот тебе, брат Иван, ехать в правую сторону, а я поеду в левую. Проездим месяц, то если я не буду, то ты ворочайся, ищи меня, а если тебя не будет — я вернуся на это место и поеду искать тебя".

Ну, а теперь мы бросим Романа, а возьмемся за Ивана.

Вот Иван мало-немного проехал по правой стороне. Стоит избушка на куриной ножке и к лесу дверями, а к дороге стенами. И он подошел к избушке. Как ни подойдет — избушка верти́тся, все попадает стенкой, и он крикнул: "Избушка, стань к лесу стенами, а ко мне дверями".

Избушка стала к ему дверями. Он открывает двери, — там сидит мужичок, сам маленький — до потолка, голова в пивной котел, и говорит ему: "Ну, спасибо, Иван солдатский сын, что ты заехал ко мне. Есть у меня для тебя попити, поести, но жалко, что для лошади нету корма. А второй раз будешь ехать, я приготую для лошади твоей".

Иван солдатский сын поблагодарил старику́ за то, что он его угостил.

"Ну вот, я даю тебе подарок, Иван солдатский сын. Знаю, что вы с бедного состояния, у вас неоткуда чего взять, то вот тебе мой старый кошелек — на́. Понадобятся тебе деньги, то ты тряхни кошельком, — сколько надо, столько ты и возьмешь. (Вот кошелечек-то!) И в другой раз заезжай, не забывай меня".

Иван поблагодарил старику́ и поехал дальше.

Приезжает Иван в город (так, как в Петроград), где жил государь. Заезжает в гостиницу. Снимает номер в гостинице (денег хватит у его!) и нанимает сарай для лошади. Проживает он день в гостинице этой, ну и второй, может быть, и третий (там неизвестно уже). Утром просыпается — что-то жалобные флаги вывешены. И он спрашивает у хозяина: "Хозяин, что у вас такое: вывешены траурные флаги?" — "Молчи, молодой человек, это у нас несчастье здесь в городе". — "А что такое?" — "Да царю Змей прислал шестиглавый письмо, чтоб государь прислал свою дочку на поедание Змею, а если государь не пошлет, то он все царство сожжет. Так это и траурные флаги вывешены. А у царя дочка одна".

Иван выслухал его разговор и говорит ему: "Ты, хозяин, засыпь моему коню порцию овса и подай мне порцию еды". — "Сейчас, молодой человек, сей минутой сделается".

Иван покушал и говорит хозяину: "Хозяин, я уеду на охоту". — "Ну, поезжай".

Он отправился на охоту.

Приезжает к морю. А там государева дочь была в беседку прикована цепями. Он ей говорит: "Здравствуй, прекрасная царевна!" Она думала, что это Змей такой красивый: "Еще ты называешь меня прекрасной царевной, а приехал меня пое́сти!" — "Нет, — говорит, — "я не Змей". Скинул шапку, перекрестился: "Я приехал избавить тебя. Избавлю али нет, а все-таки попробую".

Сорвал ей цепи и бросил в море.

Вдруг выходит Змей из моря и говорит ему: "Да, государь милостивый: я требовал одну, а он — прислал трое. Будет выпить и закусить". — "Может, закусишь, а может, подавишься!"

Змей засмеялся: "Такого противника у меня нету и близко, а есть в некотором царстве, в другом государстве два солдатских сына, так они еще молоды — им только по девять лет. Так их сюда ворон костей не занесет". — "Ворон костей не заносит, а сам добрый молодец приходит". Он спрашивает: "Ты Иван солдатский сын аль Роман? Так это ты моего дядю ушлёпал?" — "Да, — говорит, — я". — "Это тая, проклята́я, вам лошадей дала! Ну, ладно, я все-таки с тобой справлюся". — "А посмотрим", — он отвечает, духом не падает. "Ну, Иван, что ж — будем биться аль мириться?" Иван отвечает: "Не приехал мириться, а приехал побиться! Кому достанется государская дочь: мне али тебе?" — "Давай", — говорит.

Иван как рубнул — три головы слетело со Змея. А Змей как ударил — Иван по колен в землю вшел. Иван срубил еще две головы. Змей его вбил в землю по пояс.

Иван и говорит ему: "О, Змей! Мы бьемся, деремся. Цари и короли бьются, и то одышку делают, а мы с тобой не отдохнем, за какую-то королевну бьемся".

У Змея еще две головы вырастают. "Ну, давай отдохнём". (Змей надеется, что у его голов прибавится, а Иван надеется, что из земли выберется.)

Иван выбрался с земли, и стал на крепкой почве, и говорит: "Мы уже отдыхну́ли".

И опять мечом ткнул его. Остается у Змея одна голова. (Головы не успели вырасти.) Змей его ударил, но глубоко в землю не вбил. Змей ему и говорит: "Последняя голова осталась. Хоть ты молод, да умен. (Змей видит, что обдул Иван.) Теперь вижу, что я погиб". — Змей уже сознается.

Иван махнул мечом и остатки срубил. Головы кладет под камень, а языки на камень и берет у царевны зарученное кольцо и отправляет ее домой, и она его зовёт на пару стаканов чаю. Он ответил: "Я через месяц приеду, а сейчас мне некогда". Он и еще ей сказал: "Я через месяц приеду и буду жениться на тебе". Она его обняла, поцеловала и сказала: "Проведи меня хоть до городу". А он ответил ей: "Не большая ты есть фрейлина, — можешь дойти одна, а мне надо поспеть в другое место".

Она заплакала и пошла, а он сел на своего коня и отправился.

А в тое время водовоз брал воду, всё видал, как он бился со Змеем и куда клал головы и языки.

Он подходит к царевне и говорит ей: "Скажи, что я тебя спас". И она ему говорит: "Как же я могу говорить, что ты меня спас?" — "Как хочешь. Не скажешь, так вот черпаком убью, и в море брошу, и скажу, что Змей съел".

Она думает: "Вот беда: одного сбыла, на другого наско́чила".

"Ладно, скажу, что ты меня освободил и Змея шестиглавого убил". — "Сядь на коленках, и поклянись, и ком земли съешь, тогда поверю, что ты это скажешь".

Она это сделала. Он ее под мышку взял и тащит домой.

Когда привел, она и рассказывает, что вот такой-то убил Змея.

Тут ему нашивочки нашили и почет дали, и сказал государь: "Зятем будешь моим".

Иван приезжает в свою гостиницу домой и говорит хозяину: "Ты, хозяин, дай мне две порции поести сразу и дай коню моему порцию овса. Я на трое суток закрываю свою комнату и буду писать письма домой. Чтоб никто не приходил ко мне трое суток, так что я выходить не буду. А лошадь, смотри, корми как следует, кажный день".

А сам пообедал и лёг спать на́ трое суток.

На третьи сутки прочинается. Опять по церквам звоны пошли, и траурные вывешены флаги, и он у хозяина спрашивает: "Хозяин, это что такое?" — "Молчи, молодой человек. Тот раз шестиглавый Змей требовал царскую дочку, а теперь девятиглавый. В тот раз водовоз Змея шестиглавого убил, так надеется, что, может быть, и этого убьет". — "А дочка, что ж, одна у государя?" — "Одна, одна дочка". — "Дай-ка мне две порции поести скорей и засыпь коню две порции овса!" — "Сейчас, молодой человек". — "Ну-ну-ну, поскорей!"

Поел. "Ну, я отправлюсь на охоту".

Ну, вот и отправился.

Когда он поспешил, то первый раз народ его не видал, а второй раз, когда он ехал в тую гору, в тую беседку, шел народ оттудова. Народ упал весь на землю, все сказали: "Поехал Змей!" (Он шибко ехал, и его признали за Змея.)

Когда приехал он туда, она прикована была обратным путём. Она и говорит ему: "Вот, милый друг, не повел ты меня до городу, то пришлось мне дать клятву водовозу. Ему уже нашивки нашили". — "А тебе не все равно? Либо был мужик. Ну, вот и жених будет, из бедного станет богатый. Все равно, хочешь за мной, хочешь за им".

Но, так как рассказывать дальше некогда было ей, — что явился Змей и говорит: "Да, государь милостивый, прислал выпить и закусить. Я ждал одну, а он прислал трех". А Иван говорит: "Может быть, и выпивкой подавишься!" Змей усмехнулся: "Это, — говорит, — ты убил брата моего, а меня не убьешь!" — "Посмотрим!"

Иван своего коня не привязал к беседке, а только подвязал поводок.

Когда Иван ударил Змея — три головы срубил. А Змей Ивана выше колен в землю вбил. Он второй раз махнул — тоже три головы срубил. Остается у Змея три головы, а две нарастают. То лошадь кинулася на Змея и сбила с ног, а в тое время Иван выскочил из земли, но с ухваткой, срубил две головы. Змей ему и говорит: "Счастлив ты через лошадь. Я погибну, а у меня брат приедет на лошади, двенадцатиглавый"

Все-таки Иван кончил его и сказывает царевне: "Кольцо я у тебя взял, а теперь ты дай водовозу кольцо, как ты клятву дала, и выходи замуж".

А она ему отвечает: "А где ж ты будешь стречаться с двенадцатиглавым Змеем?" (Она слыхала.) — "А придется у этой беседки стречаться. И ты будешь тут. А где ж ваш водовоз сидит?" — "А вот там на дубе". — "Ну, я заеду, покалякаю с им".

Ну, вот подъезжает к дубу. А царевна осталась тихонько идти.

"Ну-ка, вояка, слазь-ка с дуба! Мы поговорим с тобой". — "Нет, не полезу". — "Ну, скатишься, что горошина!"

Иван слазит с коня. Тряхнул дуба, он и покатился. И он до земли не допустил — на воздухе его схватил и поставил его на ноги, своей плёткой вдарил его тихонько один раз. "Ну, и довольно, будет с тебя. Бери царевну, веди домой и можешь жениться на ней. Я женатый уже, и мне не надо".

Водовоз зарадовался, что попадет кусок товару хорошего. Вот он взял царевну и повёл. Там уже ему стали делать перевязку от кнута.

Иван солдатский сын приехал в свою гостиницу и таким образом сказывает хозяину: "Подай мне две порции поести!" Хозяин подал, и он сказал: "Смотри, на трое суток запираюсь в комнату. Чтоб ко мне никто не приходил. Буду писать письма. А лошади давай такую порцию, как и надо. А я выходить не буду".

И лег спать.

Трое суток спит. На третьи сутки прочинается. Опять по церквам звоны и траурные флаги. Он хозяина и спрашивает: "Что такое, хозяин?" — "Молодой человек, двенадцатиглавый Змей пишет государю, чтоб он прислал свою дочку на поедание. А если государь не пошлёт, то он все царство наше сожгет". — "А во сколько часов?" — "В двенадцать часов ровно, чтобы она была там у моря". — "Так дай-ка мне тройную порцию и лошади моей дай тройную порцию! Дай мне, хозяин, сто рублей денег". — "Ой, помилуйте, молодой человек! Ей-богу, сейчас денег ни копейки нету". — "Так ступай скорей сюда!" Хозяин приходит. "Держи полу!" Хозяин свой халат подымает, подходит к ему. И он вынимает кошелек, начал трясти в его полу.

"Ну, что, будет?" — кричит. — "Прибавь еще немножко". — "Ну, смотри, я буду прибавлять, а если упустишь — все мои". — "Нет, не упущу!"

Он сильнее стал трясти кошельком. У хозяина руки изомлели, а все мало. У хозяина и руки разъехались, и деньги посыпались на пол. Он на хозяина: "Прочь из комнаты!" — "Дай хоть половинки". — "Ну, забирай скорей все!"

Хозяин кряхтит, загребает. "Вот вам полтораста рублей денег".

Иван берет эти деньги, садится на своего коня, приезжает в магазин: "Дай мне пять пудов пеньки". Ему подают пять пудов пеньки. "Дайте мне бочку смолы". Ему подают бочку смолы. "Дайте вёдер в шесть котёл такой". Ему и котел подают. Он это все забирает, садится на своего коня и ф-футь — пошел.

Вот приезжает, становит котел, наливает смолы и начал греть. Когда смола согрелася, он берет седло с лошади, и мочит в смолу пеньку, и обкручивает своего коня пенькой. И он так, что обвертел коня почти на два вершка толщиной кругом. Тогда кладет седло, садится на коня и отправляется к морю. Приезжает сюда. Только управился снять цепи с государской дочки, тут является Змей двенадцатиглавый и говорит ему: "Ну, вот, Иван солдатский сын! Теперь мы будем биться аль мириться?" — "Не на то приехали мы, чтоб мириться, а приехали биться!" То Змей ему отвечает: "Мы теперь пустим своих лошадей биться, а потом будем биться сами. Если твоя лошадь побьет мою лошадь — придется мне погибнуть, а если моя лошадь собьет твою — придется тебе погибнуть". Вот пустили они лошадей. То Змеев конь как хватит этого коня за шкуру, так кусок пеньки летит смоляной. А Иванов конь как Змеева коня хватит — кожи клок вон. Так что Иванов конь избил Змеева коня. То Змей сказывает Ивану: "Ты хитростями! Твой конь сбил моего коня, а меня ты не собьешь!" А он отвечает: "Если я ухитрился сбить коня, то ухитрюсь сбить и тебя!"

И начали они биться. То когда Иван ударит — три головы слетают; а он его по колен в землю вбил. И он второй раз взмахнул — три головы сбил, Змей его до пояса вбил. Иван махнул третий раз — тоже три головы ему срубил. А у его две головы вырастают. Змей вбил его в землю до рук. То Иван солдатский сын сказывает: "Эх, Змей! Из-за какой-то королевы мы бьемся. Цари-короли дерутся, и то отдышку делают, а мы с тобой не отдыхнём. Давай хоть по черпаку воды выпьем".

Ну, вот Змей ответил: "Давай отдыхнем!" (Змей надеялся, что у его головы прибавятся, а когда выпьет воды — сильнее будет.)

Они стали отдыхать. Иван выбрался с земли, а у Змея выросло две головы. Иван и крикнул на царевну: "Эх, прекрасная царевна! За тебя мы бьемся. Хотя б подала нам по черпаку воды".

И она черпает черпак воды и подносит Ивану солдатскому сыну. Когда Иван выпил, то Змей говорит: "Подай же мне воды!" Иван отвечает: "У тебя ж не одна голова, а пять. Так пока она пять черпаков принесет, она и устанет. Можно и так обойтиться. Теперь давай драться".

Вот опять они начали драться. Когда Иван махнул — отрубил три головы. А у его еще остаются две, Ивана по пояс в землю вбил сразу Змей. Тогда подскакивает лошадь и сбивает Змея с ног. Тут Иван кончил все головы ему. Головы — под камень, языки — на камень и попрощался с царевной. И сказал ей: "Можешь выходить за водовоза замуж, а я женатый". Царевна заплакала, но делать нечего; только сказала: "Жалко, жалко".

Иван отправился в свою гостиницу, а водовоз взял ее и повел домой. Иван приезжает в гостиницу, сказал хозяину: "Подай мне две порции, и ко мне трое суток никто не ходи! А коня смотри". — "Хорошо, хорошо".

Тут прошло несколько дней, он проснулся и спрашивает: "Ну, что у вас слыхать в городе?" — "А слыхать у нас в городе то, что будто венчается водовоз на государской дочке, и он будет у нас государем". — "Ну, так вот, хозяин. К этому дню, когда он будет венчаться, чтобы ты свою гостиницу!.. Была б духовая музыка, и кто ни придет — на мой счет угощать. И духовая музыка на мой счет. И чтобы музыка все время играла".

Хозяин знал, что у его такой кошелек и расплатиться есть чем, и нанял музыку. И музыка играла цельные сутки без перестанка.

То когда они поехали к венцу, Иван подъехал и схватил ее на коня и привез в эту гостиницу. То все сплеснули руками и подумали, что Змей схватил государскую дочь в среди города и куда повез неизвестно. Так жених и остался ни при чем.

Тогда государь во всех церквах стал отпевать ее, вывешены были траурные флаги, и все трактиры, мага́зины на трое суток закрыты были, и не велено в музыку играть. Но в этой гостинице, как нанята была музыка — должна была играть. То государь говорит: "Почему в такой гостинице играет музыка, не закрывается? Моего приказания не слухают?"

Вот посылает он, чтоб была закрыта эта гостиница немедленно. Посылает он человека, то эти посланы приходят заявить, чтобы эта гостиница была закрыта, и видят они государскую дочь здесь. То государь приезжает сам в эту гостиницу. Она и говорит отцу: "Отец, вот мой избавитель, который сбавил меня от Змея". А он отвечает: "Да, теперь ты нашла другого. Тебе просто сказать, что этот тебя сбавил. Почему ты тогда не сказала?"

Велел закрыть эту гостиницу и арестовать этого молодого человека. Арестовали, и одели его в кандалы, и повели его туда, к государю, на допрос. На допросе Иван солдатский сын и говорит: "Пусть же ваш вояка покажет, где лежат змеевы головы. Когда он Змея убил, куда он девал головы?"

И он (водовоз) говорит: "Под таким камнем один, под таким камнем другой, под таким камнем третий". (Он ведь видал.) "Тогда, — говорит Иван, — пойдемте к морю, и пусть он покажет, поднимет камень — покажет".

Вот они приходят туда, водовоз и говорит: "Здесь головы шестиглавого Змея, здесь — девяти, здесь — двенадцатиглавого". (По языкам видал.) "Ну, так вот, ты подыми камень и покажи головы. Языки видны тебе, что на камне лежат, а покажи головы".

Он и пошел круго́м камня, камень ворочать. Так где же ему повернуть тот камень! Камень не ворошится. А Иван солдатский сын закован в кандалы. "А вот я покажу".

Он подходит к этому камню, где лежат головы шестиглавого Змея, — не руками взял, а взял ногой как свистнул, — камень покатился в море, и кандалы полетели вслед, порвались. А потом подымает все камни, показывает публике. То вся пу