Дым наших грёз [Семён Владимирович Колосов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Предупреждение!

Дорогой читатель, перед тем как ты приступишь к прочтению книги, автор произведения настоятельно просит тебя обратить внимание на это предупреждение! Это не шутка и не попытка придать произведению лишнюю значительность или, того хуже, исключительность. Оно нужно для того, чтобы внести некоторую ясность и, перед тем как ты начнёшь читать, расставить все точки над i. Эта книга — пример смелой современной публицистики, и потому некоторые идеи и высказывания в ней могут показаться тебе достаточно странными, резкими или даже неприемлемыми, но автор ничего не мог поделать — этого требовала и совесть, и время. Требовало от него всех этих новшеств и само произведение. Однако не стоит понимать это так, что автор разделяет все убеждения, высказанные в книге, но и не стоит думать, что автор не согласен ни с одним из них. Все люди, описанные в книге, являются лишь литературными героями, и всякое их сходство с реальными личностями — всего лишь совпадение и не более. Также не стоит воспринимать описанные события как автобиографию автора, хотя, конечно, и нельзя утверждать, что те или иные события не имеют отношения к жизни автора.

После прочтения у некоторых читателей могут появиться вопросы и возражения, что, дескать, его друг, брат, сват принимал участие в похожих событиях, слышал о них, или они ему приснились, и потому написанное в книге в корне расходится с мнением товарища, брата или кого-то ещё. Такое может быть, скорее такое даже будет (неумолимый институт национальных мыслей штампует как конвейер до боли притягательные фейки, и мы — их жертвы). Герои показаны в книге такими, какие они есть, и они тоже могут как и ошибаться, так и быть правыми, даже более правыми и честными, чем сам автор или читатель. С этим ничего не поделаешь. Потому если ты взялся читать, глупо будет, если в конце ты начнёшь клясть автора за убеждения и мнения героев. Исходя из этого, предлагаю выход: если ты, читатель, боишься за свои моральные или социальные устои, если слова «эротика» или, например, «ирредентизм» вызывают в тебе приступ особого негодования, или само это обращение на «ты» тебе уже неприятно, то лучше книгу и не читать. Ничего постыдного в этом нет. Однако если ты всё же пренебрегаешь этим предупреждением, если ты продолжаешь читать, то в дальнейшем пеняй только на себя. Разве справедливо, что все клянут лишь Еву да Змея, в то время как Адам сам вкушал запретный плод? Автор произведения не мог не предупредить тебя, ибо незнание для иных людей — лучшее дарование. Но если же ты, решив пройти путь познания, вкусил плод, не бранись на автора за то, что форма повествования, идеи, мысли ли, истина или ложь, любовь и грязь представлены тебе как-то иначе, чем ты их до того видел или ощущал.

Эпиграф

Сын человеческий — Рене Магритт

Дым наших грёз

Часть 1

Все цветы из мечтаний

I

Я иду по тихой и почти безлюдной улице. Последний месяц зимы дышит на меня свежестью и прохладой. Здесь он носит смешное название «лютий». Несмотря на своё название и время года, это вовсе не зимний месяц, а вполне себе весенний. Там, откуда я родом, не бывает таких зим, не бывает, чтобы солнце в феврале грело так сильно, и на улице уже не было снега.

Улица передо мной наполняется шумом. Спокойное течение жизни прерывается и переходит в напряжение. Перекрёсток заполняется людьми. Это большое шумное шествие. Под сопровождением милиции и вооружённых черенками от лопат и деревянными битами людей в балаклавах, в рыжих строительных касках и зелёных армейских касках советского образца огромная толпа в несколько тысяч, неся две длинные ленты, жёлтую и синюю, идёт по улице, скандируя одни и те же лозунги, которые все уже, кажется, знают наизусть.

«Одна, едина, соборна Украина!»

В следующий миг доносится до моего слуха. И я уже знаю, каким будет следующий:

«Слава Украине! Героям слава!»

Огромная толпа перекрывает улицу, и, чтобы перейти её, я вынужден ждать. В ходе последних событий было бы глупо прерывать эту толпу, пытаясь протиснуться между людьми и особенно пройти под двумя лентами, которые образуют флаг. Мне ничего не остаётся, как стоять и ждать.

Глядя на этих людей, я вспоминаю, что точно так же сейчас по другой улице идёт диаметрально противоположное шествие. В нём тоже идут тысячи людей, точно так же кричат лозунги и несут флаги. Но вместо жёлто-голубых там развеваются красно-бело-жёлтые флаги Одессы, российский триколор и красные коммунистические стяги. Совсем другие лозунги слетают с возмущённых губ. Они кричат: «Одесса — город герой!» и «Фашизм не пройдёт!».

Наконец шествие проходит и я могу идти дальше. Вид такой большой демонстрации не может не задеть воображения и не оставить впечатления чего-то сверхграндиозного. Хотя, честно говоря, удивляться тут нечему. Митинги здесь не являются чем-то редким и необычным. Порою кажется, что здесь они такое же обыденное дело, как воскресная служба или шаббат для иных народов. Они здесь также собирают массу людей, проходят практически регулярно, но вместо молитв и воспевания бога здесь либо с ностальгическим наслаждением поют осанну прошлому, чрезмерно упиваются страной, которой больше нет, временем, которое ушло, и беззаботным счастливым детством, проведённым в мире с ясным предрешённым будущим; либо же с упорством отстаивают новое молодое отечество и его зыбкую независимость от стран с гигантскими экономиками и колоссальной военной мощью. И те, и другие апологеты отстаивают право на своё видение будущего. Все они имеют общий язык и общие корни, хотя им кажется, что они у них разные, и оттого одни чувствуют себя неразрывной частью одной большой культуры, другие же стремятся к обособленности от прародительского дерева. И кто знает, кто из них прав. Выкопай дерево и посади в другую почву. Каждое ли переживёт такую перемену? И если молодому пересадка может пойти на пользу, то легко ли будет старому дереву? Много ли надо старику, чтобы зачахнуть?

На углу Греческой и Екатерининской улиц я сворачиваю под арку дома. Спустившись по лестнице на цокольный этаж, я попадаю в «Домушник». «Домушник» — это кафе, где я работаю. Оно имеет нечто общее от таких форматов как квартирник и антикафе. Этот гибрид, впитав в себя всё самое лучше, трансформировался в совершенно уникальное явление. И если спросить, в чём заключается очарование этого места, то главным образом — это свободное пространство, лишённое мелких и ненужных условностей, служащее прежде всего лишь одной цели — сделать так, чтобы гость чувствовал себя совершенно легко и непринуждённо, весело проводя свой вечер за увлекательной беседой, игрой или просмотром фильмов.

Я работаю администратором в кафе, и сегодня моя смена. Помимо меня в смене работает ещё два человека: Максим Гулин и Яна Диденко. Максим — это худощавый парень с длинноватой чёлкой, которую он носит набок. Он кальянщик. Он, кажется, всегда одет в красную клетчатую рубаху с закатанными рукавами, которую он носит незастёгнутой поверх футболки. По названию его профессии не сложно догадаться, что он раскуривает кальяны, которые пользуются здесь особой популярностью. Второй сотрудник в смене — Яна Диденко, и здесь она бармен. Она высокая, одного со мной роста, у неё неровно остриженные короткие волосы. В ушах небольшие тоннели, а руки и ноги сплошь покрыты цветными татуировками: линиями, узорами, цветами и надписями. Необычная девушка.

Я здороваюсь с ними, снимаю пальто и прохожу в главный зал. Пока они заканчивают уборку и не включили музыку, у меня есть время почитать, и я сажусь за один из столов, предварительно взяв с полки рассказы Лавкрафта. Это лучшее, что здесь есть. Помимо Лавкрафта в кафе есть книга «451 градус по Фаренгейту», но её я уже прочёл, и мне она показалась слишком постной, а также несколько детективов и целая куча мужских журналов.

Максим и Яна заканчивают приборку, и я иду проверять их работу. Это входит в мои обязанности. Я смотрю, чтобы везде был вымыт пол, протёрта пыль и убран мусор. Помещение должно благоухать свежестью и чистотой.

Всё сделано безупречно, время приближается к шестнадцати часам, а, значит, пора открываться. Яна включает музыку, и перебор струн гитары наполняет зал, к нему подключается барабан, затем звучит голос Энтони Кидиса, и песня «Californication» возвещает нам о том, что наступил новый рабочий день.

Несмотря на то, что кафе уже открыто, посетители появляются не скоро. Первыми заявляются покеристы. Они уединяются в одной из комнат и до самой ночи сидят перед ноутбуками, играя в виртуальный покер. Они традиционно берут несколько кальянов и чайник чая. За ними приходит Антон Марков, здесь мы зовём его Диоген. Его прозвище не случайно. Несмотря на то, что учится он на инженера электромеханических систем, он, как никто другой, любит философствовать. Это, кажется, его врождённый дар. Наверно он прочитал целую уйму книг, потому как его высказывания всегда обоснованны и объёмны. С ним можно говорить о многом, а это редкость. Да и внешность его напоминает мыслителя. Он физически крепок, широк в плечах, и на голове у него короткие светлые слегка рыжеватые волосы. Такая же короткая светлая щетина покрывает его широкие скулы и подбородок. Он всегда приятно улыбается и выглядит более, чем мужественно.

Диоген кладёт на барную стойку сто гривен, и я записываю их на его депозит. Система входа в кафе «Домушник» отличается от общепринятой. Здесь посетитель платит не в конце, а в начале. Гость вносит семьдесят гривен, а если это выходной, то все сто, и на эти деньги в течение вечера заказывает себе всё, что хочет из представленного меню. Если заказ превышает сумму, имеющуюся на депозите, то он просто доплачивает в бар. По мнению хозяев кафе, это гарантирует минимальную сумму среднего чека, чем отпугивает любителей халявы, которые за десять гривен, купив кружку чая, готовы сидеть весь вечер и занимать место. Для кафе такой посетитель нерентабелен.

Не успевает Диоген сесть за стол, как в кафе входит Слава Кучер, мы зовём его Басист. Увидев нас, он растягивает губы в довольной улыбке. Его тонкие губы и полноватые щёки выражают радость. Не сбрасывая с плеч короткой кожаной куртки, он идёт прямо к нам и здоровается.

— Ты одет уже совсем по-летнему, — замечаю я.

— На дворе уже почти весна, — довольный собой отвечает Слава и сбрасывает куртку. Под ней у него короткая серая футболка. Она предательски обтягивает живот, показывая, что Слава склонен к полноте, но он следит за собой, и никто не упрекнёт его фигуру в излишней несовершенности.

— Слышали новость? — спрашивает Слава так, как будто весь день ждал этой минуты.

— Ты про президента? — уточняю я.

— Да, о том, что он бежал.

— Всё к этому и шло.

— Теперь только непонятно, кто будет у власти, — заявляет Диоген. — Неужели все эти Яценюки возглавят страну.

— Так они уже возглавили! — возмущается Слава. — Сегодня в Раде они будут ставить вопрос о русском языке. Они хотят отменить его и заставить всех нас говорить на украинской мове.

— Они это не сделают, — усмехаясь, спокойно отвечает Диоген, — с их стороны это было бы большой ошибкой. Полстраны говорит на русском, и не признавать этот факт — политическая глупость.

— Но другая часть страны говорит на украинском и ни на каком другом говорить не желает, — возражает Слава Басист, — а ты сам видел, кто собирался на майдане!

То, чем так взволнован Слава и то, о чём день ото дня говорят все постоянные посетители «Домушника», происходит в стране уже несколько месяцев. Начавшийся с ноября прошлого года Евромайдан — народное движение в центре Киева — перерос в полномасштабное противостояние с милицией. И если поначалу это были просто многотысячные акции протеста, то с возведением на майдане всё большего числа баррикад и захватом административных зданий это движение переросло в настоящую битву с хранителями правопорядка. Битву до последнего. Семена упрёков пали на благотворную почву застоя, бедности и общего недовольства властью. Семена дали всходы — баррикады и коктейли Молотова в руках протестующих. Вот только как ни один посев не обходится без паразитов, так и в гущу народного движения умелые интриганы запустили свои лапы, дабы урвать всё самое ценное и лакомое, опошлив и извратив до безобразия все светлые устремления. Уже неделю из Киева непрестанно приходят вести о стрельбе по людям неизвестными снайперами. Ни один снайпер ещё не пойман, а счёт жертвам идёт уже на десятки. Десятки жизней, случайно попавших в паутину политических интриг. А президент Янукович, этот гарант конституции, под давлением сил оппозиции и иностранных государств, испугавшись всё разрастающегося гражданского противостояния, трусливо бежал из страны, не желая расхлёбывать кашу, которую сам же и заварил. На протяжении последнего года он заявлял о необходимости вступления Украины то в Евросоюз, то в экономический союз с Россией, а потом вдруг, пойдя на попятную, подстегнул тысячи людей и всю оппозицию выйти на улицы, дабы отстоять свои мечты о светлом будущем. Но увлёкшись революционной борьбой, протестующие сами того не заметили, как своими же ногами втоптали в грязь чистые надежды и грёзы, лишь заменив одних болтливых интриганов на других не менее продажных и не менее корыстных.

Конечно, в некоторых областях Западной Украины свержение власти Януковича воспринимается как абсолютное благо, но в русскоязычных областях Юго-Восточной Украины эти события вызывают серьёзные опасения, ведь к власти вместе с оппозицией пришли и националистические радикалы — сторонники украинизации, запрета русского языка, коммунистических и российских символов и насаждения культа псевдогероев, которые не только боролись за независимость Украины, но и во времена Второй мировой войны служили Третьему рейху и были повинны в грабежах и массовом уничтожении польского, еврейского и русского населения. Не всем нужны подобные кумиры. Они есть камень преткновения между Востоком — Западом. И не об этот камень ли споткнётся Украина?

— А я тебе говорю, что никаких радикальных изменений не будет, — стоит на своём Антон Диоген, — Ну объявят как при Ющенко пару новых украинских героев, ну откроют в западных областях ещё пару-тройку мемориалов павшим эсэсовцам. Нас-то это не коснётся. Одесса — это свободолюбивый город, и никто здесь не воспринимает румынскую оккупацию как благо.

— Ладно, и вправду, чёрт с ними, — Слава машет рукой. — Ты будешь в нарды?

Он берёт со стеллажа, до отказа набитого настольными играми, шахматную доску.

— Давай, — кивает Диоген.

— Максим, — Слава зовёт кальянщика, — забей мне добротненько с мятой.

Максим берёт его депозитку, записывает в неё стоимость кальяна и принимается за работу. Я же сажусь на диван рядом с Диогеном и смотрю на то, как они, бросая кубики, выводят свои шашки. Это и есть моя работа. Пока посетители чем-то заняты — я отдыхаю. Эти двое уже переиграли в целую массу игр, и всегда сами знают, чего им хочется. Новичкам и редким посетителям мне приходится самому подбирать и объяснять игры. Но мне это не сложно, и потому работа в кафе «Домушник» для меня не столько работа, сколько хорошее времяпрепровождение, за которое мне к тому же платят.

Сидя на диване, я оглядываю зал. Вся атмосфера кафе наполнена домашним уютом. В главном зале, где бар, стоят два круглых и два прямоугольных стола. Они большие, и за любым из них может поместиться приличная компания. У стен возле каждого стола стоит диванчик гаражной работы. Диваны обиты грубым жаккардом, они твёрдые, но уютные. Однако не мебель придаёт заведению особый дух, и даже расстроенное пианино — ничто в сравнении со стенами, которые и задают тон всей комнате. Две стены главного зала обиты лакированной ориентированно-стружечной плитой, и от них так и веет деревенским уютом. Две другие — это неоштукатуренный кирпич, окрашенный белой краской, и такие стены привносят в атмосферу чистоту и лёгкость. На всех стенах висят картины, плакаты и фотографии. Картины — это преимущественно поп-арт, фотографии похожи на рекламу из модных журналов, но с одесским колоритом, плакаты же представлены постерами к культовым фильмам вроде «Криминального чтива», «Назад в будущее», «Большого Лебовского» и всё в таком духе. Постеры висят в рамках, и создаётся впечатление, что они — полноценное произведение искусства, а не реклама к фильмам из прошлого века.

Другие комнаты кафе-квартирника мало чем отличаются от главного зала. Стены везде — либо окрашенный кирпич, либо обиты ориентированно-стружечной плитой. Первая из прочих комнат — зал, в центре которого один к одному стоят два стола, образуя единую поверхность. По периметру столов расставлены диваны и стулья. Это комната «Мафии». Здесь играют в эту игру, но игра начинается только к ночи, когда собирается достаточно игроков, и пока она не началась, зал занимают покеристы. В другой комнате стоят большие плазменные телевизоры с игровыми консолями. Консоли две, и к вечеру их всегда не хватает на всех желающих. В этой же комнате помещается кикер — настольный футбол, и из-за него это помещение самое шумное.

Через комнату с игровыми консолями можно пройти в небольшое помещение с парочкой диванов и кучей кресло-мешков. Под потолком висит проектор, и эту комнату используют для просмотра фильмов, сериалов, клипов, передач и смешных видео. Также её очень любят влюблённые парочки, потому как если сидеть тут вдвоём, то в комнате создаётся очень интимная и уединённая атмосфера, но, правда, длится она не долго. Всегда найдётся другая парочка, которая обязательно заглянет и пожелает присоединиться к просмотру фильма. Ничего не поделаешь, в «Домушнике» полная свобода и забронировать комнату, чтобы тебе никто не мешал, здесь нельзя. Все посетители здесь как гости на одной большой вечеринке. Каждый общается с кем хочет, играет во что хочет и подсаживается к кому хочет. Конечно, можно деликатно попросить назойливого человека не мешать, но здесь таких не встречается. Заходя в квартирник, ты уже становишься частью чего-то общего. Здесь нет такого правила, как в других кафе: каждый сидит за своим столом. Люди подсаживаются и отсаживаются. Совершенно незнакомые люди собираются вместе, чтобы сыграть в настольную игру или сразиться в Mortal Kombat. Что может быть проще? Идеальное место для знакомства и беседы со случайным человеком.

Что же касается публики, которая ходит в наше заведение, то это преимущественно студенты, покеристы, которым осточертело зарабатывать или проигрывать деньги дома, творческие люди вроде художников, артистов и фотографов, любители настольных игр и любители кальянного дыма, ну и, конечно же, целые кучки молодых парней и девушек, жаждущих расширить круг своих знакомств и наконец уже обзавестись второй половинкой. Никто из них не скажет вам об этом напрямую, но я знаю, почему они приходят сюда раз за разом.

Время идёт, и пока Диоген со Славой играют в нарды, в кафе приходит Сергей Галамага, тут его зовут Сергей Квест. Он проводит живые квесты, хорошо знаком с хозяевами кафе и вообще постоянный гость. Он очень высокий и худой. У него длинный нос, на котором сидят очки в тонкой оправе. На внешность — мыслитель, и этот вид не обманчив. Он, так же как и Диоген, любит размышлять и анализировать, однако если Диоген в своих мыслях берётся за всё и при разъяснении не скупится на слова, то Сергей Квест, наоборот, всегда долго думает, редко и загадочно высказывается. Его сложно понять. И в этом заключается его прелесть как собеседника, если его вообще можно назвать собеседником: по типу личности он интроверт, и потому редко снисходит до разговоров.

За ним следом по лестнице спускается Руслан Барамзин. Это неуклюжий нескладный толстяк большого роста. Его фигура напоминает грушу. Запасы его одежды крайне скудны, и он опять заявился в кафе в широких джинсах и синем свитере в белую полоску. Однако свой внешний вид его не очень-то беспокоит. Кажется, он свыкся со своей неуклюжей фигурой, и то впечатление, какое он производит на людей, его мало волнует. Он ходит в кафе постоянно, потому как других друзей, кроме как здесь, у него нет.

Завидев нас, Руслан улыбается медвежьей улыбкой. Он не умеет привлекательно улыбаться. Сергей Квест, как и всегда, скуп на эмоции. Его лицо ничего не выражает: ни радости, ни хмурости.

— Слышали новости о президенте? — спрашивает нас Руслан Барамзин.

Мы киваем в ответ, и я понимаю, что сегодня каждый входящий будет считать своим долгом спросить присутствующих, знают ли они о позорном бегстве президента.

— А вы слышали, кто теперь у власти? — негодуя как и ранее, спрашивает их Слава Басист.

— Яценюк, «Свобода»1 и вся оппозиция. Я не знаю, хорошо ли это, но, по-моему, так и надо этому Яныку. Я надеюсь, у него отнимут то, что он успел наворовать со своими сыночками.

Последние крохи уважения к президенту сгорели в пламени майдана, и теперь, кажется, все его зовут просто Янык, как парня с соседней улицы.

— Мне кажется, ему угрожали. Может быть, даже хотели убить, вот он и сбежал.

— И что? — на мою реплику отзывается Слава Басист.

— Ну то, что он не просто так сбежал.

— Но ведь он сам назвался президентом, а что это за президент, который бросает страну в опасности?

— Всё это больше походит на переворот. Как бы там ни было, а президента отстранили от власти с нарушением нормальной конституционной процедуры импичмента, — замечает Диоген.

— Ты хочешь сказать, что стоило оставить Яныка у власти, дабы он и дальше грабил страну? — удивляется Барамзин.

— Нет, я говорю, что следовало бы сместить его конституционным путём. Потому как самоуправство никогда ни к чему хорошему не приводит. В стране, в которой не работает такой высший документ как конституция, не может быть нормального будущего.

— Но Янык сам в своё время нарушил конституцию Украины, фактически самолично вернув к действию конституцию 1996 года…

Очередной вечер в кафе открывается новой дискуссией. Споры здесь стали вполне привычным делом, как и митинги. Ещё полгода назад никто не интересовался политикой так, как сейчас. Но Евромайдан, проходящий в центре Киева, смешал все карты, и обществу далеко до единства. Страна стала подобна кораблю, блуждающему в густом тумане, на котором, к тому же, случился бунт. И теперь пассажирам, запертым в трюмах, остаётся только гадать, кто же одержит верх и куда направится этот огромный корабль, носящий гордое название Украина.

По ступенькам лестницы спускается новая партия посетителей. Это Илья Нагорный, мы зовём его Повар, а с ним его верный спутник Костя Ёлкин. У Ильи Повара широкое загорелое лицо с шальной улыбкой. Бесовские огоньки то и дело сияют в его глазах. Илья — хороший пример вспыльчивой, но весёлой холерической личности. Костя Ёлкин тоже всегда необычайно весел и бодр духом, но он в отличие от Ильи, кажется, не умеет ни злиться, ни ругаться. Его зелёный хвойный взгляд лучезарен и приветлив. Лицо Кости — вытянутый овал, а его черты худы и утончённы; так его узкий нос выгибается кверху, что тонюсенький кончик вздёрнут.

Илья подходит к нам, и горький табачный запах от его одежды бьёт по носу. Он садится за стол, и мы понимаем, что разговор сейчас приобретёт более контрастную форму. Илья и Костя — ярые сторонники независимости Одессы, русской культуры и всего того, что так ненавидят западноукраинские радикалы. Они неизменно ходят на митинги в поддержку федерализации страны и максимальной независимости родного города от киевской власти.

— Ну что, сбежал подонок Янукович! — блестя глазами, произносит Илья, то ли спрашивая нас, то ли утверждая. — «Беркут»2 рисковал жизнями, отстаивая законную власть и порядок, а этот подонок, президент называется, слинял при малейшей опасности. Он, видно, не знал, что президент — это не только власть, но и ответственность!

Мы все удивлённо глядим на Илью Повара. Ещё неделю назад он с упорством защищал президента от всех нападок, а теперь сам же его хает.

— Слабак этот Янык, — более спокойно разъясняет нам Илья, вероятно замечая наше удивление, — прижали его бандеровцы3 к стенке, и он спасовал. Не привык к самостоятельности, хрен вонючий. Не удивлюсь, если завтра мы увидим его в Москве у ног Путина.

Илья явно не в духе, однако я не даю ему раскиснуть и подстёгиваю, высказывая противоречивые с его точки зрения мысли:

— А я уважаю майдан как движение. Люди вышли на улицы, дабы отстаивать свои права, ценности и взгляды. В России такое народное движение почти не возможно. А вот на Украине человек хотя бы имеет право на свою точку зрения…

— Да какие к чёрту ценности? — вспыхивает Илья. — Ставить памятники эсэсовцам и проводить гей-парады? Что они ещё могут?

Он произносит стандартный набор обвинений, предъявляемых к сторонникам Евромайдана.

— Илья, ты же сам понимаешь, что смена власти была необходима, — вступается Антон Диоген. — Нет сомнений — решающую роль в государственном перевороте сыграла украинская олигархия, поддерживаемая западными политиками, но люди без причины не пойдут на баррикады, чтобы удерживать их в лютые морозы на протяжении нескольких месяцев.

— Там не люди, а идиоты! — заявляет Повар, лицо его приобретает неприятный вид раздражённости. — Им затуманили мозги, пообещав все эти европейские ценности и сладости, а эти болваны развесили уши. Весь этот майдан куплен и проплачен западом с начала и до конца!

— Наверно, ещё и всем участникам беспорядков платили зарплату, — усмехаюсь я.

— Да ещё как платили! Какой нормальный человек может позволить себе не работать несколько месяцев, постоянно участвуя в стычках с милицией? А все эти выступления западных политиков и музыкальных групп на майдане…

— Ну это уж край! — возмущается Диоген. — Давай мыслить. Предположим, объявится сейчас в Одессе организация, которая, скажем, будет агитировать одесситов за выход из состава Украины и присоединения, например, к Турции. Сколько человек она сможет вывести на улицы? Двух? Трёх? Не больше, потому как данной идеи в обществе нет. Ты не выведешь тысячи людей на улицы и не заставишь их сражаться на баррикадах за деньги. В большей или меньшей мере, но людьми всегда движет сознание. А так как идей и устремлений среди людей может быть невообразимое множество, то как раз для этого и создаётся гражданское общество, которое и должно ставить своей целью общенародный консенсус. И я повторюсь: не так страшна отставка Яныка, как нарушение нормальной конституционной процедуры импичмента.

Заевшая пластинка всё отыгрывает и отыгрывает один и тот же фрагмент.

— А эти придурки на майдане, небось, сейчас радуются и ликуют, как дикие обезьяны, — презрительно бросает Илья Повар, зачем-то оглядываясь по сторонам, будто ища тех самых обезьян.

Иголка другого патефона тоже никак не может соскочить с зацикленной дорожки.

— Люди беспечно глядят на красоту заката, забывая, что уже через миг всё погрузится во мрак, — загадочно, как пророчество, произносит Сергей Галамага, и мы все устремляем на него свои удивлённые взоры.

Время идёт, и всё большее число посетителей собирается в кафе. Моя работа начинается. Зашедшая компания просит меня объяснить им «Ticket to Ride», и я достаю с полки большую коробку.

Пока я объясняю игру, в кафе приходит Андрей Немирский. Его появление подливает масло в огонь политического спора. Немирский — сторонник новоявленной украинской власти и евроинтеграции. И потому их встречи с Ильёй Поваром неизменно начинаются с полемики. Наспорившись вдоволь и обидевшись друг на друга, они в итоге мирятся и идут играть в «Мафию» — это их любимая игра, — но сейчас их беседа только на стадии подброски хвороста, и потому они, уже схватившись за аргументы, кидают ими как камнями. Немирский делает упор на прогрессивные ценности, на стабильность европейских государств, на ставку в три-четыре процента по ипотеке, свободу слова и многое другое. Повар же взывает к корням, к общеславянской культуре, убеждает собеседника в идее извечного противостояния востока и запада, лелея мечту о возрождении былого могущества русского государства.

— Ты видел сколько у них долгов? — возражает Илья Повар Немирскому, когда тот приводит как пример стабильности и прогрессивности экономики западно-европейских стран. — Недалёк тот час, когда их поглотит дефолт.

— Если рухнут их экономики, то ты не думай, будто наша уцелеет, — презрительно смеётся Андрей Немирский.

— Вот потому-то нам не надо ни на кого рассчитывать. Украине нужна экономика, ориентированная на внутренний товарооборот с минимальным экспортом и импортом.

— А как же ты собираешься развиваться без внешней торговли?

— Ты знаешь, что такое самообеспечение? — отвечает ему Илья Повар, лелеющий мечту об автаркии. Но высказанные им идеи вызывают столько несогласия, что Диоген даже обзывает его схоластом. Илья, конечно, понимает: его идеи утопичны, по нему это видно, но согласиться с тем, что он не прав, а его предположения наивны, он тоже не может, и потому не находит ничего лучше, чем обидеться.

— Сейчас глобализация, полным ходом идёт глобализация, — повторяет Андрей Немирский, будто проталкивая свою идею, — хотим мы того или нет. Мы вынуждены подстраиваться под мировую экономику.

— Чёрта с два, — упирается уязвлённый Илья Повар, — я буду под кого-то там подстраиваться. У меня, в отличие от вас, есть гордость.

— Ну тогда ходи зимой в шортах и футболке, раз ты такой независимый, — смеётся на его слова Немирский.

— Вот при чём здесь это? — пренебрежительно, как на слова, сказанные ребёнком, замечает Илья Повар.

— Ну ты же не хочешь подстраиваться.

— Погода и экономика. Не находишь, что это немного разные понятия? Я тебе говорю, что в Европе, помимо описанных тобою благ и преимуществ, есть и свои проблемы: эмигранты, высокие налоги…

— Но там и зарплаты выше, скажи не так? Там экономики стабильнее, есть профсоюзы…

Со стороны забавно, что каждый из них так или иначе пытается примерить на родную Украину платье Европы, утверждая, что оно сидит на один взгляд как надо, а на другой — дурно. Но победа достигается числом. Диоген встаёт на сторону Немирского, и это решает исход сражения.

— Илья, ты живёшь лицом к прошлому, а задницей к будущему, — жёстко замечает Диоген, — и потому никак не хочешь понять Андрея. Не оттого ли все в нашем отечестве так гордятся прошлым, что в будущем при такой жизни гордиться им будет нечем.

Андрей Немирский, торжествуя, откидывается на спинку стула. У него светло-русые пышные волосы, которые как попало лежат на голове, голубые глаза, как у рыбы на выкате, нос крупный, скулы широкие. Одет он, что называется, по молодёжной моде. У его родителей есть деньги, и это видно по его гардеробу. Он всегда носит дорогую брендовую одежду.

— А чем вы будете гордиться? — вскипает Илья. — Гей-парадами? Эсэсовцами? Кучей волосатых, бородатых эмигрантов из Сирии и Алжира? Мне такая гордость, или как там её называют — солидарность, нахрен не нужна. Это же…

Илья сдерживает ругательство.

— С чего ты взял, что в Европе постоянно проводятся гей-парады? Кто тебе сказал такую глупость? — удивляется Андрей Немирский. Ему легко судить о Европе, он единственный из нас, кто там вообще бывал.

— Вы занимаетесь демагогией, — замечает Диоген, — вы спорите о косвенном и пытаетесь его педалировать на роль базиса всех проблем.

— Антон, а это уже софизм, — колюче улыбаясь, подмечает Сергей Квест.

Диоген улыбается в ответ.

— Может быть, от части, — соглашается он.

— Софизмы, знаешь ли, способны погубить утончённую личность, — всё также гласит Квест.

Но это его предостережение проходит абсолютно незамеченным, а зря.

— Да мне плевать на Европу, — не успокаивается Илья, лицо его краснеет от спора, — но меня бесит, когда в стране, победившей фашизм, ставят памятники Бандере и прочим преступникам.

— А Ленин твой разве не преступник? — новый камень летит в сторону Ильи.

— А твой Мазепа не предатель?

— Предатель кого? — удивляется Немирский. — Петра может быть, но не Украины!

— Вот-вот, обратите внимание, — вмешивается в эту перестрелку Диоген, — в нашей стране всегда на первое место выдвигают правильное трактование истории или какую-нибудь украинизацию, чем то, как мы, собственно, будем жить лет так через пять. Вам самим-то не надоело? Я, как и вы, закончу институт и пойду работать за копейки, а если ещё возьму квартиру в ипотеку, то и вовсе буду выплачивать её лет двадцать. И меня, честно, это волнует куда больше, чем то, кто из исторических личностей был злодеем, а кто героем. Пора бы уже прекратить думать о мертвецах, и начать задумываться о живущих людях.

— Хорошо, давай подумаем о будущем. По-твоему что? Украину примут в Евросоюз лишь для того, чтобы вся Европа нас кормила? — как бойцовый петух раз за разом атакует Илья Повар, мышцы на его лице неприятно подёргиваются, — Это же бред! На какой чёрт мы им сдались? Для них мы лишь рынок сбыта…

Бла-бла-бла, и в иное, конечно, могут верить только идиоты.

— Никто не говорит, что будет легко адаптировать нашу экономику под стандарты Евросоюза, но я не вижу других путей, кроме этого, — тоже слегка раздражённо отвечает Андрей Немирский. — Каким ещё образом ты предлагаешь бороться с кумовством и коррупцией в правящей верхушке?

Да, да, да, стоит только вступить в Евросоюз, и всё уже наладится в стране само собой.

— Украине нужен сильный лидер, который разгонит к чертям все эти «Свободы» и весь националистский сброд, собравшийся в Киеве.

— Илья, коррупция нигде себя так хорошо не чувствует, как при диктаторских режимах, — замечаю я. — Сменяемость власти создаёт ответственность у руководителя за свои действия. И такой правитель всегда помнит, что его полномочия когда-нибудь да кончатся и весь сор непременно всплывёт наружу.

— А что, люди в России плохо живут? — спрашивает он меня.

Вопрос о родной стране. Но как можно что-то знать наверняка, когда ты даже не познал самого себя. Но я всё же говорю. Говорю то, что думаю.

— Конечно, социальный уровень будет выше, чем на Украине, но у России есть нефть, и при таких ценах, в сто с лишним долларов за баррель, даже дурак сумеет содержать народ в достатке, но что будет со страной, когда эра дорогой нефти пройдёт? Илья, посмотри динамику цен на нефть, и ты увидишь, что падение Советского Союза пришлось на пик падения стоимости нефти. Так что я бы с тобой ещё поспорил на счёт сравнения экономик Украины и России.

— Что и требовалось доказать, — хлопнув в ладоши, подводит черту Андрей Немирский.

— Чешите грудь, — отмахивается от всех Илья. По нему видно: он устал спорить. Все его доводы разбиты, и он идёт на мировую, однако, всё же бросая напоследок несколько фраз: — Живите как хотите, но я не позволю ставить памятники Бандере в своём городе. Время покажет, кто прав и чем ещё обернётся для страны вся эта евроинтеграция.

С появлением Артура Луцко и Саши Чуприна полемика о путях развития общества и вовсе сходит на нет. Артур Луцко и Саша Чуприн — это идейные отцы и организаторы такого маленького социально-культурного чуда как «Домушник». Им не более тридцати лет, и они, кажется, всегда ходят вместе. Артур Луцко одет в розовую рубашку поло и приталенные штаны. У него аккуратная короткая причёска и беспечное доброе лицо. Глядя на него, не верится, что такой человек способен на что-то плохое. У Саши Чуприна широкое скуластое лицо, и он много серьёзней своего компаньона по бизнесу. Он может как беспечно смеяться за какой-нибудь настольной игрой, так и решительно жёстко высказаться, если того потребует ситуация. Как и Луцко, он одет в рубашку поло, но у него она голубого цвета. Они как духовные братья и по внешнему виду, и ментально. Они оба обожают настольные игры, всевозможные развлечения, общение с людьми и творчество. Потому, вероятно, собственный бизнес им не может надоесть. Для них это и хобби, и работа. Они берут стулья и присоединяются к общей компании. Теперь за столом уже нет лишнего места. С приходом Луцко и Чуприна беседа приобретает простоту и лёгкость. Никто уже не думает спорить о политике. Сегодня от неё все слишком устали. Однако это вовсе не значит, что завтра эта тема не будет затронута вновь. Свежие новости дадут почву для новой полемики и пересудов.

Сергей Галамага предлагает сыграть в «Saboteur», и все активно поддерживают его идею. За столом воцаряется полная гармония. Хорошие гномы с помощью игральных карт роют тоннели, чтобы добраться до лживого золотого самородка, на который им указал «саботёр» Руслан Барамзин. Однако его принадлежность к стану гномов-вредителей уже скоро вскрывается, и за это ему разбивают фонарь и ломают кирку…

Я помогаю Яне Диденко, забирая посуду со стола, за которым сидит компания из двух девушек и трёх молодых людей. Проходя сбоку от барной стойки, я попадаю на кухню и ставлю опорожнённый чайник с распухшими от кипятка листьями чая, а также целую кучу пустых кружек. Яна кивает мне в знак благодарности, у неё дел невпроворот. Пока есть свободная минутка, она моет посуду.

Наверху хлопает дверь, и со ступенек доносится стук женских каблучков. Я спешу навстречу этому звуку. Передо мной стоят три девушки. Они снимают свои пальто и разматывают пёстрые платки, опоясывающие их шеи вместо шарфов. Сладкие, свежие ароматы втекают в мои лёгкие. Я жду, пока девушки повернутся.

— Привет, я администратор. Вы у нас первый раз? — говорю я стандартную фразу, глядя в цепкие бледно-зелёные глаза. Они внимательно осматривают меня. Я тоже не могу удержаться, чтобы не осмотреть ту, которой принадлежат эти бледно-зелёные демантоиды. Светло-белые волосы острижены коротко, зачёсанная на правую сторону чёлка спускается ниже уха, чуть загибаясь вовнутрь, с левой же стороны сделан пробор и волосы острижены коротко, как у мальчика, так что полностью открывается ушко, изящно украшенное серебряной серёжкой с красным сияющим кристаллом Сваровски. Черты её лица утончённы и даже аристократичны. Тёмно-русые точно выведенные брови остры и ухоженны, хрупкий носик гармонирует с тоненькими губами, уголки которых чуть вздёрнуты вверх, что придаёт лицу вид сдерживаемой улыбки. Линия подбородка будто очерчена рукой искусного художника: так она правильна и прекрасна. А шея, полностью свободная от лёгкой вуали волос, наделена такой тонкой кожей, что под ней видна каждая жилка. Магия шеи плавно перетекает в хрупкие открытые плечи, и от одного взгляда на них сердце начинает учащённо биться. Силе этого изящества нельзя противостоять. Нельзя противостоять, если ты мужчина. С открытых плеч спускается платье цвета насыщенного гранатового сока. Оно струится по хрупкой худой фигуре, изгибаясь на талии, как обечайка гитары, так что все женственные места выгодно подчёркнуты. На расстоянии и вовсе кажется, что фигура вырезана ловким мастером и вставлена в реальность лишь для того, чтобы высмеять людей, уверившихся в своей красоте. Эта красота перешибает всех, она здесь вне конкуренции.

— Нет, — тонкие губки чуть приоткрываются, и звук, оттолкнувшись, слетает с языка, чтобы растратить себя в материи.

Я не сразу понимаю смысл одного произнесённого слова. Я уже успел забыть вопрос.

— Так ты новый администратор? — обольстительно улыбаясь от моей растерянности, добавляет она. — Ира, — она протягивает мне свою руку.

Я пожимаю маленькую холодную кисть и произношу:

— Роман. Волков Роман.

После её тоненьких губ мои кажутся мне слишком большими и тяжёлыми.

— Привет, — из-за спины Иры выступает бледнолицая девушка с простой, открытой улыбкой. Из-за светлых молочных волос и бровей её лицо кажется ещё более мертвенным. Она одета в более скромное, чем Ира, синее платье. — Оля, — говорит девушка и тоже тянет мне руку.

Они не из стеснительных, замечаю я про себя. Их третья подруга широкоплеча и мужеподобна. У неё вьющиеся волосы и лицо с крупными чертами. На фоне своих подруг Ира выглядит более, чем эффектно.

— Ты здесь недавно работаешь? — спрашивает она.

— Больше месяца.

— А что это?

Она показывает на бога.

— Это Кетцалько́атль.

— Как? Кетца…

Никто не может произнести имя этого бога с первого раза. Мне самому пришлось выучить правильное произношение его имени. Я улыбаюсь и повторяю. Ира пробует вновь.

— Кет-цаль-ко-атль. Какое сложное имя, — заявляет она, произнося его по слогам.

— Но это же бог. У него должно быть сложное имя.

Я снимаю с полки глиняный сосуд, напоминающий толи банку, толи бутылку, который обвивает змееподобное существо с крыльями, раскрашенное пёстрыми красками: ярко-зелёными, синими, красными, жёлтыми.

— И чей это бог?

— Бог ацтеков. Символ свободолюбия, но мы считаем, что он способен исполнять желания. Для этого нужно написать своё желание на бумажке и опустить его вот сюда, — Я снимаю с сосуда маленькую крышечку. — И пока желание будет лежать в этом сосуде, Кетцалькоатль будет стараться выполнить его.

— Раньше его здесь не было, — говорит она.

— Саша и Артур привезли его из Мексики.

— А ты сам загадал желание?

— Ещё нет.

— Хм. Я подумаю…

— А я уже хочу загадать, — вмешивается Оля.

Ира ещё раз бросает на меня пристальный, уверенный взгляд и проходит в комнату с игровыми консолями. Когда она идёт, большая часть сидящих за столом устремляет на неё свой взгляд. От неё так и веет уверенностью в превосходстве своей обольстительности над остальными.

— С праздником, мальчики, — махая ручкой, с холодной сдержанностью произносит она, не останавливая ни своей гордой претенциозной походки, нидаже взгляда. Еле слышное, сбитое с толку «привет» доносится из-за стола. Да, её уверенность не апломб, а данность.

В ходе политических споров все и забыли, что сегодня не простой день, а мужской праздник — 23 февраля, — День защитника отечества. Старый советский праздник.

— Что она тебе говорила? — живо интересуется Костя Ёлкин, когда я возвращаюсь к друзьям.

— Она спрашивала про то, как загадывать желания, — отвечаю я, присаживаясь рядом. Я еле втискиваюсь за плотно усаженный стол.

— Ты знаешь, кто она? — с неестественной живостью вопрошает Руслан Барамзин, потирая потные ладони.

— Кто?

— Она, — хитро улыбаясь и наклоняясь вперёд как заговорщик, шёпотом произносит Барамзин, — порноактриса. Раньше она была девушкой по вызову.

На этих словах всё лицо этого неуклюжего толстяка заливается румянцем и пошлой ухмылкой. Я несколько ошарашен. Конечно, я знаю о существовании такой индустрии как порно, но ранее мне никогда не доводилось видеть тех, кто бы снимался в столь откровенном видео. Возмущение и ревность просыпаются внутри меня. Я не ханжа, но меня сокрушает, что такая красивая девушка, как Ира, занимается столь пошлым делом, выставляя напоказ всё самое интимное для таких вот потных толстяков, как Руслан Барамзин.

— Ну хватит, что вы так, — возмущается Саша Чуприн, но его возмущение не похоже на упрёк, скорее на полусерьёзную шутку.

— Давно она сюда не заходила, — продолжает тему Илья Повар.

— А кто-нибудь видел с ней порнуху? — интересуется Андрей Немирский.

— Я не видел, но надо будет поискать, — потирая ладони, говорит Барамзин всё с той же скоромной улыбочкой, — она же вроде недавно начала сниматься, должно быть в интернете не так много видео с её участием, — он саркастически выделяет последнее слово.

Не успевают толки об Ире затихнуть, как она вновь появляется в главном зале. Ира подходит к барной стойке и облокачивается на неё так, что её тёмно-красное платье обтекает фигуру, подчёркивая все изгибы и достоинства. Пока она стоит у бара и заказывает кальян, компания тайных воздыхателей молчит. Сделав заказ, Ира удаляется небрежной неторопливой походкой, будто специально дефилируя перед нами, чтобы дать новый повод для пересудов. И в этот момент сидящие за столом напоминают мне компанию пожилых бабулек. И тех, и других объединяет зависть. Старухи бесятся оттого, что уже стары и их время ушло, а эта компания оттого, что порочная, продажная женщина принадлежит многим, но не им.

— Да, я бы с ней позабавился, — смакуя слова, произносит Илья Повар.

Другие усмехаются. Сегодня Ира притча во языцех этого стола.

— Не понимаю, как можно продавать себя за деньги, — говорит Андрей Немирский.

— Это древняя профессия благодаря непомерной тяге мужчин будет существовать вечно, пока есть сами люди, — отвечает ему Сергей Галамага, почёсывая щетину на своём подбородке.

— А вы себе только представьте, сколько одесских девушек, так же как Ира, продают себя ради денег иностранцам. Это же целая индустрия! — восклицает Слава Басист.

— И неплохо зарабатывают, — подхватывает Костя Ёлкин, — это пошло, но ничего против этой профессии я не имею.

— То есть, если бы твоя дочь стала проституткой, ты был бы «за»? — спрашивает его Артур Луцко.

— Нет конечно…

— Не в этом дело, — вмешивается Антон Диоген. — Дело в том, что проститутки — такие же члены общества, и отталкивать их от себя — не нормально. Потому я лично за легализацию проституции. Общество не может побороть этот вид заработка, не может побороть и инстинкты, а потому лучше всего сделать деятельность подобных дамочек законным бизнесом: социально защитить секс-работниц и собирать с них налоги.

— Чтобы они распространяли болезни и СПИД, — добавляет Руслан Барамзин.

— Если легализовать проституцию и обязать секс-работниц проходить медицинские осмотры, то я тебя уверяю: ситуация только улучшится. Сейчас проституция ничем не регулируется, не соблюдаются никакие нормы, работницы не делают пенсионных отчислений и социально никак не защищены.

— Знаю я одну индивидуалку4, — говорит Илья Повар, — и скажу вам: она неплохо зарабатывает. Тысяча гривен в час, не хотите? Живёт в шикарной квартире и каждый год по несколько раз летает за границу.

— Прямо не жизнь, а мечта, — замечаю я.

— Ага, только бы хером в тебя не тыкали, — шутит в ответ Илья Повар.

— А если сделать это легальной профессией, с них можно будет собирать налоги, — как зацикленный повторяет Диоген.

— Кем работает твоя мама? Моя мама — проститутка, — шутит Барамзин.

Диоген улыбается, но продолжает:

— Весь смех в том, что это реальность! Наше ханжеское общество закрывает свои непорочные глаза на эту проблему, отдавая на произвол судьбы тысячи женщин и их детей. А ведь многие из них содержат пожилых родителей и маленьких отпрысков. Не от лучшей жизни женщины идут в проституцию…

— Но наше закоренелое, глубоко религиозное общество ты в этом не убедишь, — перенимаю инициативу. — Матери и жёны чувствуют в проститутках угрозу своей счастливой семейной жизни, церковь — очередной удар по устоям праведной жизни. Как люди смогут оправдывать своё нищенское существование, когда легализованные и уже не столь аморальные, как ранее, женщины, торгующие своим телом, будут зашибать такие деньги, которые и не снятся праведному прихожанину.

— А между тем, церковь должна бы первая встать на защиту проституток, — тыча пальцем в воздух, говорит Диоген, — Сейчас церковь порицает проституцию, не считая порочных женщин за людей, а Иисус, меж тем, был единственным, кто не отверг блудницу, побиваемую камнями. Он понимал всю тяжесть такой жизни и сопереживал этим женщинам. И его последователи должны бы проявлять куда больше чуткости к своим ближним, но, увы, из христиан один лишь Христос был нормальным человеком…

— А хочешь, я тебе скажу, от чего так? — говорит Слава Басист, глядя на Диогена с видом превосходства. Он вставляет в рот мундштук и вытягивает из кальяна его дух, и, выпустив струю дыма, неторопливо принимается за рассуждение. — Да потому, что всем выгодно, чтобы проститутки находились вне закона. Это выгодно политикам, чиновникам, выгодно копам и всем остальным клиентам. Представь, что проституцию легализуют, и любая индивидуалка сможет направо и налево трещать о себе и своих клиентах.

— Ну уж нет, — оппонирует Диоген с уверенностью, будто лучше всех разбирается в тонкостях этого дела, — кто будет ходить к проститутке, не соблюдающей конфиденциальность?

Один из посетителей кафе появляется возле полок с настольными играми, и я спешу к нему, чтобы помочь подобрать игру.

Посетителей в кафе уже достаточно, и компания моих друзей, пока я обхожу все помещения, устремляется в комнату «Мафии». Они меняются местами с покеристами. Выполняя свои обязанности, я опрашиваю прочих посетителей, не хотят ли они сыграть в «Мафию». Семь человек, преисполненных восторга, тут же спешат присоединиться к игре. Сегодня на игру собралось много человек. Она обещает быть интересной. Будут споры, провокации и разоблачения, но у играющих не будет житейских сложностей, не будет политики, социальных проблем и финансовых трудностей. На несколько часов они забудутся и отрешатся от окружающего мира. Будут только «дневные» споры и интригующая игровая «ночь».

II

Отбивая каблуками такт от асфальтовой глади Шампанского переулка, мои ботинки неторопливо несут меня вперёд к морю. Рядом со мной шагает Инна Кравчук. Слабый свежий ветерок лёгким прикосновением щекочет кожу на моих щеках. Улица пуста и бездушна. Зима объела листья с деревьев, и их кривые стволы никчёмно устремляют тенёта ветвей к небу, которое залито кофейной гущей облаков. Я перевожу свой взгляд с неба на землю, но и тут не на что смотреть. По правую сторону раскинулись дорогие дачи-новостройки, по левую руку — решётка забора, за которым виднеются старые корпуса института глазных болезней. Наверно, летом здесь ходит немало людей, стремящихся добраться до моря, но сейчас зима, и потому кажется, что эта часть города и вовсе вымерла. Здесь нет ни людей, ни машин, только юркие чёрные галки расселись на ветках деревьев и, как флюгера, покачиваются на ветру.

Инна согласилась погулять со мной, и вот мы уже полчаса неторопливо бредём к морю. За это время она успела спросить меня: почему я переехал в Одессу, как мне жилось в России, и рассказать мне про то, где она учится, какую-то чепуху про своих подруг и перечислить передачи, которые она смотрит по телевизору. Я не смотрю телевизор, не знаю её подруг и никогда не учился там, где она, однако я пытаюсь убедить её и себя, что мне это интересно.

С Инной мы познакомились в «Домушнике». Она иногда заходит туда с подругами, и за одним разговором показалась мне привлекательной девушкой. У неё пухленькие, смущённо улыбающиеся губки, чёрные вьющиеся волнами волосы, угольные глаза и брови. Однако, как мне пришлось убедиться, наличие приятной внешности вовсе не означает наличие интересов. Не отвлекаясь ни на окружающий мир, ни на меня, она рассказывает о своей работе — по вечерам она работает официанткой в одном из клубов.

— Ты не видал Самира? Мы как-то заходили с ним в «Домушник», но ты тогда, наверно, ещё не работал, — лепечет она. — Самир из Африки. Он темнокожий, ну знаешь?

Я киваю в ответ и улыбаюсь, хотя сам вообще не понимаю, к чему она мне это рассказывает.

— Он работал кальянщиком в «Дженнифер», а сейчас, наверно, в «Palladius» или где-то ещё в центре. Я уж и не помню. Где он работает?

Она делает паузу, как бы задумываясь. «Да мне вообще наплевать, где работает твой Самир» — думаю я, но вслух не произношу.

— Там, кстати, работают ещё двое моих друзей: Стасик и Игорь. Игорёшечка, я так его зову. Они охранники.

Не останавливая шага, я поворачиваю голову и смотрю на неё. Глаза её блестят влажным блеском, губы застыли в напряжённой улыбке. Нет, она не издевается надо мной.

— Они, знаешь, занимаются спортом, ходят в качалки; у них такие бицепсы. Мы с ними хорошие друзья. Они всегда меня пропускают в клуб. Они работали со мной, а потом перешли в «Palladius». Они говорят: «Если тебя будет кто обижать, говори нам». Мы всегда обнимаемся с ними при встрече. Знаешь, по-дружески так.

Я снова смотрю на неё. Зачем она вообще мне всё это рассказывает? Кому интересно слушать, как она обнимается с безмозглыми перекаченными охранниками какого-то там клуба? Чего она пытается этим добиться? Набить себе цену? Однако мой интерес к ней обратно пропорционален количеству сказанных ею слов.

Дома на Шампанском переулке заканчиваются, мы проходим возле белой балюстрады, и переулок переходит в крутой дугообразный спуск к морю. Мы спускаемся по лестницам на Трассу здоровья.

— Ты не ходил в «Palladius»?

— Нет, — отвечаю я и хочу добавить, что никогда не пойду, потому как там работают её накаченные дружки-имбецилы.

Я смотрю на холодную бледную гладь моря, и тоска охватывает мою душу.

— А какую книгу ты сейчас читаешь? — спрашиваю я.

— Сейчас не читаю, знаешь, времени как-то нет. Вот пока учишься да работаешь… Хотя, тут я читала…

Она говорит мне какое-то глупое название, но я не запоминаю. Зачем вообще я спрашивал про книги? Ведь я был почти уверен, каким будет ответ.

С полчаса мы бродим возле моря, так и не решаясь спуститься ближе. Я стараюсь пропускать трескотню Инны мимо ушей, но мне это плохо удаётся. Берег, заросший тонкими кривыми деревьями и кустарниками, некрасив. Тонкие сети ветвей раскинулись по обе стороны, гумус прикрыт грязной серой массой гнилых листьев. Без белой чистоты снега или зелёного сока жизни природа выглядит убогим мертвецом, но я всё же стараюсь найти хоть что-то красивое и в этом зрелище. Я всматриваюсь, и берег уже представляется мне не реальным миром, а чем-то сродни мохового агата с его загадочным микрокосмосом, который помещён в маленький камушек каким-нибудь злым гением-волшебником лишь для того, чтобы обречь красоту природы на вечное заточение в твердь. Природа застывает в моих глазах. Я смотрю на взлохмаченную пену волн, и там вместо движения тоже камень. Но это уже перистый агат, сочетающий в себе свет и бездну, сияние и мрак.

Пройдя какими-то переулками, мы выходим в город. Инне нужно в центр, она договорилась встретиться там со своей подругой. Она просит меня сопроводить её, и я соглашаюсь. То ли от того что мне нечем заняться, то ли от тоски, навеянной мне холодной погодой и хмурой серостью неба, я не спешу домой. От глупой болтовни Инны на душе становится ещё более чуждо. Мне кажется, что она говорит сама с собой, а когда я говорю с ней, тогда и я сам что-то рассказываю только себе. Каждый из нас лишь произносит то, что уже есть в его голове, облачает мысли в слова, и это называется беседой. От этого мне даже становится смешно, и я ухмыляюсь.

В маршрутке я сажусь рядом с Инной и кладу руку поверх спинки сидения, так чтобы обнять её за плечо. Зачем я это делаю — и сам не знаю. Мне не интересно с ней, а общение тяготит меня, но, вероятно, даже кроха внимания со стороны женщины, которая тебе, в сущности, безразлична — уже удача.

— Чем ты планируешь заняться, когда окончишь институт? — спрашиваю я.

— Так далеко я ещё не думала. Работать, наверно, как и все. А ты что заканчивал?

— Техникум, — холодно отвечаю я. — После армии я поступил в институт, но почти сразу забросил эту затею. То, чему меня там учили, устарело уже лет на двадцать. Я решил, что самообразование куда ценнее. Всё же зависит от человека, а диплом — всего лишь бумажка.

— Понимаю, — говорит она, — меня тоже бесит учиться. Такую ерунду задают. Скукотища.

Я пристально смотрю на неё и понимаю: мы говорим о разном.

Выходя из маршрутки, я подаю Инне руку, а затем она берёт меня под локоть. Неужели я и вправду ей нравлюсь? Наши интересы так непохожи, но она смотрит на меня глазами полными надежды. Смущённость чувствуется в каждом её жесте, в каждом её слове. И эта её болтовня и хвастовство по поводу обилия друзей мужского пола — всего лишь защитная реакция, попытка придать своей маленькой неуверенной фигуре какую-то значимость.

Мы выходим на улицу Бунина. Согбенная старушка высыпает из пакета зачерствевший хлеб на дорогу, и куча голубей тут же принимается бороться друг с другом за жалкие крохи. Мы подходим к мосту над Деволановским спуском. Прямо перед нами полуразрушенный дом. Одно крыло этого дома совсем обвалилось, все его окна выбиты, нижний этаж расписан граффити, а за стенами, там, где раньше были комнаты, растут деревья. Мне нравится смотреть на полуразрушенные здания, и это зрелище я нахожу занятным. Каждая деталь мне кажется особенной, и потому надолго привлекает взор. Заглядывая в комнаты через обвалившуюся крышу или полуразрушенные стены, ты как бы наблюдаешь кусочек прошлого, наблюдаешь то, что было некогда жизнью какого-нибудь человека или даже целой семьи. Эти стены ещё хранят на себе обои, к которым прикасалась человеческая рука. И, верно, те же самые чувства испытывают археологи, созерцающие руины древнего городища.

Внизу у дома лежат обломки известняка, из которого и было возведено строение. Известняк жёлтый и пористый, и потому кажется, что дом этот был сделан из сыра, совсем так, как это бывает в сказках.

— Знаешь, — говорю я Инне, — было бы забавно установить табличку на этом мосту, указывающую на разных языках, что дом этот — не что иное, как руины, оставшиеся в Одессе со времён Второй мировой войны.

— Да? — удивляется Инна. — А я и не знала.

— Что не знала?

— Что он был разрушен во время войны, — отвечает она, наивно глядя в мои глаза.

— Это шутка, — заявляю я, и сам смеюсь, чтобы развеять абсурдное обстоятельство. — Я говорю, что было бы весело, если бы туристы, незнающие истории Одессы, воспринимали эту заброшенную развалину, как памятник. А то руины аварийного жилья посреди города выглядят неподобающе для места, претендующего на главный черноморский курорт Украины.

Но ей на это наплевать. Она не знает истории, и её вовсе не интересует то, что десятки домов, построенных ещё при царской власти, рассыпаются от времени на части, как песочные замки тают под волнами моря.

Мы движемся дальше и, наконец, встречаем подругу Инны. Инна неуверенно подёргивает губами, и мы прощаемся. С чувством полной освобождённости ума и тела, но с гадким ощущением на душе я иду к своему дому.

Маленькая замученная женщина в чёрном раздутом пуховике астенично шагает передо мной. Рядом с ней идёт её сын — пятнадцатилетний амбал. Это мои соседи Татьяна и Вова, они живут со мной в одной квартире. И всё время, пока я живу с ними, они остаются для меня загадкой. Никто с ними толком не общается, их обособленность — их постоянство; и каждый раз, когда я вижу эту женщину, я всё пытаюсь разрешить одну и ту же тайну: что сделало эту женщину такой замкнутой и хмурой. Она никогда не улыбается, а лицо её иссечено ножом времени, который оставил после себя глубокие шрамы на складках возле её губ и щёк, на её шее и возле глаз. Она всегда замкнута и не уверена. Есть даже ощущение, что дома, в комнате своей, она и то не может до конца расслабиться и почувствовать себя свободной. Что же так тяготит её всё это время? Одинокая жизнь без мужчины? Отсутствие радостей? Маленькая комната и мизерная зарплата или что-то ещё?

Её сын чуть выше меня ростом, он полный и неуклюжий. Но, несмотря на свой рост, он тюфяк, ограниченный материнскими запретами и излишней заботой. В свои пятнадцать лет он не знает, что такое самостоятельность и решимость. Его походка неуверенная, порой семенящая. На улице прохладно, но мне хватает пальто, он же одет в серую зимнюю куртку с подкладом и тёмно-синюю бейсбольную кепку с ушами. Из-за этой одежды он выглядит совсем как умалишённый, хотя, собственно, как можно признать нормальным человека, который боится всего в этом мире и не может и шага ступить без своей матери?

Почему одежда так хорошо характеризует внутренний мир человека? Вероятно, развитие лёгкой промышленности дало такое разнообразие нарядов на любой вкус и кошелёк, что позволило всем людям одеваться так, как им нравится или кажется, что должно нравиться, ведь многие носят только то, в чём ходят другие. Вещевое Эльдорадо открыло всем слоям населения возможность самоидентификации через приобретение гардероба. У богачей есть свои брендовые магазины и возможность закупаться эксклюзивом за границей. Бедняки предпочитают рынки с подделками под мировые бренды, хотя цены там порой такие же, как и на распродажах в крупном торговом центре с фирменными отделами. Китайские фабрики через интернет предлагают бесчисленное множество самых разных вещей по сходной цене и качеству, чем сильно радуют экономных потребителей и подростков. Времена Советского Союза минули, и, заходя в магазин, уже не встретишь одинаковые платья. Но, несмотря на всё это разнообразие, большинство людей умудряется одеваться в одинаковые вещи, и всё это благодаря их сознанию, выращенному в ограниченной среде. Так субкультурные подростки всегда наряжаются кричаще, выражая тем самым свой подростковый максимализм и проблемы со своей идентификацией в обществе. Деревенских жителей видно по безвкусной и сермяжной одежде. Деревенские женщины никогда не выглядят элегантно, а мужчины — импозантно. Кричащая и сексуальная одежда скажет о неудовлетворённости в жизни или полном отсутствии вкуса; а модные причёски, рубашки, брючки и платья поведают о том, что человек считает себя исключением, нечета остальным. И все эти разные подходы к манере наряжаться — не что иное, как вещевое отражение состояния души. Потому и Вова, закутанный в тёплую безликую одежду, видится мне человеком без своего «Я», телом без ума и личности. И то, что для одного — дуновение ветерка свободы, для Вовы — сквозняк, от которого можно простудиться и заболеть.

Обгоняя, я учтиво здороваюсь с ними и спешу на Южную улицу. Там расположен двухэтажный серый домик, в котором я и снимаю комнату. Маленькая улочка пуста, здесь редко ходят прохожие и ездят автомобили, хотя машин на ней стоит полным полно. Это всё из-за бетонно-кирпичного гиганта — недавно простроенного жилого комплекса высотой в двадцать этажей, втиснутого между маленькими старенькими домиками из известняка. Его соседство выглядит здесь не менее странно, чем соседство белого лебедя и серых голубей.

Не успеваю я дойти до арки дома с зелёными воротами, как ко мне подбегает мальчишка, живущий в одной из нижних квартир.

— Дворник старый во дворе у нас повесился! — кричит он слова, услышанные от кого-то из взрослых.

Ещё ничего не понимая, я бегом устремляюсь во двор за ним. Двор наш — это замкнутый прямоугольник, образованный стенами домов и пристроек. В центре него, возле остатков кованого забора и синей скамейки растёт кривой чёрный тополь. На толстый обломанный сук накинута верёвка, её конец обрезан, а под деревом у самого ствола, как на какой-то картине, замерев в необычных позах, расположились жители дома. Дворник навалился на шершавый ствол и, разевая рот как рыба, водит худой и бледной головой. Его шею туго обвивает петля; взор бездумен, глаза стеклянны, грязные волосы взъерошены.

Нависая над ним, как сама судьба, на коленях стоит полная женщина. Несмотря на холодную погоду, одета она легко, совсем по-летнему, в пёстрое красное платье с цветами. Это Тамара Павловна. Она живёт со мной в одной квартире, как и дворник. И сейчас она лупасит своего соседа по лицу тяжёлой пухлой рукой. Она по-настоящему сильная женщина, и я никому не пожелал бы схлестнуться с ней. Тамара Павловна, кажется, способна уработать боксёра, не то что этого хилого старика.

— Подлец! — кричит она, продолжая хлестать и без того ошарашенного дворника по бледным щекам.

По обе стороны от дворника, как ангелы-спасители, опустившись на колени, стоят две женщины в домашних халатах — жительницы нижнего этажа. Возле ног одной из женщин лежит нож — символ освобождения. А рядом с ним, скача на маленьких коротких лапках и тявкая от волнения, выплясывает неказистый дворовый пёс Кузя. Вероятно, он первый и поднял шум. В стороне от всего этого, как немые наблюдатели, стоят два ребёнка. Двое детей, мальчик и девочка, сложив руки за спину в замочек, молчаливо следят за разыгравшейся трагедией.

— Что здесь случилось? — спрашиваю я, подходя ближе.

— Мерзавец! — перестав мутузить дворника, Тамара Павловна смотрит на меня. — Этот негодяй хотел повеситься у нас на глазах!

Её лицо с толстыми крупными чертами от бешенства имеет жуткий вид. Тамара Павловна поднимается и подходит ко мне вплотную. Воспользовавшись передышкой, дворник ослабляет петлю на шее и дышит уже полной грудью.

— Отведи его в комнату, — говорит она, с силой пожимая мне руку выше локтя, — посиди с ним. Посидите, как мужчина с мужчиной. Узнай, наконец, что с ним творится. Где это видано, чтобы человек вешался посреди бела дня!

— Я отведу его.

Я беру дворника под руку и отвожу в квартиру под пристальным взглядом соседских детей. Квартира наша состоит из четырёх комнат, небольшой кухни-столовой и санузла. Всего нас здесь проживает пять человек: Татьяна и Вовка, дворник Иван Поступайло, Тамара Павловна и я. На пороге я скидываю ботинки, дворник, шатаясь, скидывает свои. Идя по коридору, мы проходим возле кухни, где в молчаливом раздумье, замерев с поварёшкой в руке, уже стоит Тамара Павловна. Рядом с ней на табурете её вечный страж — большой пушистый кот Фарисей.

— Вы будете компот? — обращается она к дворнику, когда мы проходим мимо.

— Да, — хрипит Поступайло, — погуще нацедите.

Мы проходим в его комнату, и я, наконец, скидываю пальто. В комнате жарко. Тамара Павловна ставит на стол два гранёных стакана с компотом. Выходя, она плотно закрывает деревянную белую дверь. Иван Поступайло потирает красный след на шее, оставшийся от верёвки, и берёт стакан. Пока он медленно пьёт, я осматриваю комнату. Она оклеена совсем уже выцветшими обоями какого-то болотно-зелёного цвета. Комната длинная, как вагон. У окна стоит старая кровать, напротив неё — такой же старый стол из прошлого века. Даже металлическая лампа с рыжим абажуром изготовлена ещё во времена Советского Союза, не говоря уже про два шкафа, стоящие у двери друг напротив друга. Один вещевой, а на другом собраны книги и видеокассеты. Они да ламповый цветной телевизор с видеомагнитофоном — самые новые предметы скудной обстановки.

— Зачем вы это сделали? — спрашиваю я.

Дворник молчит, но затем, к моему удивлению, отвечает:

— Скучно было как-то, знаешь ли.

В его голосе не слышится ни капли стыда, только тоска и отчаяние.

— Скучно? — повторяю я, его ответ совершенно сбивает меня с толку. — Никто не кончает с собой из-за скуки.

— Ещё как кончают.

Мне почему-то кажется, что фраза «покончить собой» после пережитого шока должна казаться ему какой-то неприличной и омерзительной, однако, похоже, этот инцидент больше тронул меня и Тамару Павловну, нежели этого старика.

— Будешь партишок? — спрашивает он меня и встаёт с места. Мне хочется отказаться, но, кажется, этим я могу обидеть человека, ещё несколько минут назад пытавшегося расквитаться с жизнью.

— Наливайте, но только немного.

— Я тоже чутка. А то меня гипертония замучила.

Только теперь я понимаю, чем от него несёт. Он делал это не на трезвую голову.

На столе стоит фотография в рамке. В ней угадываются черты молодого Ивана Поступайло. Странно это, глядеть на молодое лицо, которое так беспощадно обезобразила старость. Что чувствует он, глядя на своё молодое лицо? Не издёвку ли возраста над самим собой?

Гранёные стопки наполняются дешёвым блестящим смоляным портвейном. На блюдечке с золотой каёмочкой появляются куски чёрного хлеба. Несочетание еды и столовых приборов смотрится дико. Дворник Поступайло опрокидывает стопку и закусывает куском хлеба. Я тоже выпиваю до конца, но запиваю компотом, только потом идёт ржано-пшеничный хлеб.

— Так в чём же дело? — спрашиваю я.

— Да чёрт его знает, гадко как-то, Роман (дворник молчит). Один я, понимаешь? Никому не нужен, и жить мне не зачем. В молодости казалось: и это не то, и это не так, а теперь те времена с благоговением вспоминаешь. На какой чёрт мы жили? Полжизни проработали как проклятые, а самой жизни и не видели. Кто-то хоть на курорты ездил, а у нас тут что — круглый год курорт. При Советах, конечно, не шибко жилось, но тогда хотя бы в какое-то там светлое будущее верили. А сейчас его что? И вовсе нет. Вот дожил ты до старости, и всё — старик, никому нахрен не нужен.

Старый, сгорбившийся и осунувшийся человек сидит на кровати. Вот итог его жизни — мизерная пенсия и комната с выцветшими обоями и старинной мебелью. Страна пожевала его и выплюнула.

— А у вас разве нет детей?

— Есть, да что им до меня? Дочь у меня, но у неё своя жизнь, свои заботы, понимаешь? Они же молодые… живут, а я что в этой комнате? Пять лет назад приезжала ко мне из Испании, она там за испанца вышла, в Европе живёт. Привозила внука, да только что ему? Он же маленький был. Он теперь меня и не помнит. Не знает, что у него дед есть. А я здесь совсем один свой век доживаю.

— А друзья у вас? Разве нет?

— Да какие друзья, — он машет рукой. — Есть, конечно. Да только что они, ведь каждый человек одинок по своей сути. Все эти семьи, работы, коллективы и друзья — обман да и только. Человек всегда одинок, а это всё только отвлекает его от своего одиночества. Иногда ничего так бывает, а иногда накатит и так тошно жить становится... Сидишь тут день ото дня, и вся жизнь проходит. А ради чего живёшь и сам не знаешь.

— Вам надо придумать себе занятие. Увлечение, знаете, кто-то за садом ухаживает или мастерит что-то, в лото с друзьями играет.

— Да есть у меня.

С неожиданным проворством он взбирается на кровать и снимает со стены три гипсовые маски. Он аккуратно передаёт их мне, затем, устремившись к ящику стола, вынимает из него ещё две, но качество их исполнения куда хуже первых.

— Что это?

— Посмертные маски, — с гордостью произносит Поступайло. В его взоре уже нет печали, её сменило увлечение.

— Посмертные маски? — как заколдованный этим называнием, повторяю я.

— Да, вот смотри, — он переворачивает первую, и на обратной стороне я читаю надпись: «Алексей Александрович из рода Сухаревых».

Я снова вглядываюсь в вид скуластого, тонкого лица мертвеца. Только теперь я понимаю, что маска эта была сделана тогда, когда в человеке уже не было жизни.

— А это, — он передаёт мне другую маску, — кто-то из княжеского рода Пенковых.

Перекошенная толстая физиономия с выпуклыми глазами тяжело оседает на моих руках.

— Они висят над вашей кроватью?

— Да, — восторженно отвечает Поступайло.

— Тогда неудивительно, что вам хотелось повеситься. Может, вам найти для них более достойное место? Убрать в какой-нибудь ящик или коробку.

— Да что ты! Это же особый, так сказать, вид искусства, — моя критика взволновала Поступайло, — это же последний оттиск с лица покойного человека, последняя возможность запечатлеть его лицо.

Он даёт мне в руки новую маску, и в некрасивой грубой работе я угадываю женские черты.

— Это женская маска, — почти шёпотом произносит Поступайло, как бы боясь развеять особую магическую ауру, парящую вокруг гипсового лица. — Женских посмертных масок очень мало.

— Странное у вас хобби.

— А это часть древнегреческой маски, — он передаёт мне в руки фрагмент маски с одним глазом и бугристым лбом. За ней следует экспериментальный образец, сделанный с какого-то покойника в двадцатые годы прошлого века. Не самый ценный экспонат его сокровищницы.

Пока я разглядываю артефакты смерти, Поступайло подливает ещё портвейна. Показав мне свою коллекцию, он полностью воспрянул духом, и от недавней попытки самоубийства не осталось и следа. Как же легко сделать человека чуть более счастливым, стоит только поговорить с ним о том, что его волнует. Я решаю делать это чаще. Будет неприятно, если этот добродушный старик всё же покончит собой из-за такой глупости, как одиночество и скука.

Мы выпиваем содержимое своих рюмок, и я решаю, что это последняя. Старик уже повеселел, и пить эту гадость больше не имеет смысла. Поступайло, как и все старики, принимается рассказывать мне о прошлом и о том, что раньше жилось лучше, чем сейчас. До этого дня мы с ним толком и не говорили, и сейчас он мне кажется неплохим собеседником. Особенно неплохим, когда у самого тяжело на душе.

— И чего мы добились? — Поступайло задаёт риторический вопрос. — Развалили Союз, разрешили частную собственность. А куда делось народное добро? Кто всё это нахапал? Те, кто тогда был у власти, те кто оказался всех наглее и хитрее. Обычный человек от этого ничего не получил.

— Это был неизбежный шаг, — говорю я, — но, конечно, народ, как и всегда, оставили в дураках.

— Да зачем всё это было нужно? Разве плохо жилось нам в Советском союзе?

— Но ничего не может длиться вечно. Особенно государство, игнорирующее сущность человеческого, да что там человеческого, природного устройства. Ведь восприятие частной собственности заложено в нас биологически. У всех есть своя территория и личное пространство: у собак, у кошек, у птиц и муравьёв. И все они рьяно будут защищать свою территорию и свои дома. Почему же всего этого не должно быть у человека? Неужели из-за того, что человек умеет читать и писать, он с лёгкостью может побороть в себе внутренние инстинкты? Это то же самое, как запретить человеку есть или размножаться.

Поступайло молча слушает меня, но лишь для того, чтобы одним вопросом сокрушить твердыню моих доводов.

— А что тебе лично дала вся эта частная собственность?

Я не нахожусь, что ответить. Частная собственность — догмат, прививаемый нам с самого детства. Табу для неимущих и средство превосходства владеющих.

— Всё это обман, — продолжает он, — я старик, но я знаю и прекрасно вижу, что сейчас молодёжи обещают по телевизору. Вам обещают светлое богатое будущее, говорят, что вы все разбогатеете, но так не бывает. Нам так же в своё время гадили в мозги, обещая коммунистический рай. Деньги — вот ваша всеобщая цель! Каждому они нужны, и каждый лезет из кожи вон, чтобы их заработать. Почему в наше время больше остальных ценились идейные люди, которые делали научные открытия, писали книги и музыку, играли в кино, покоряли космос и защищали отечество, и куда теперь всё это делось? Кто сейчас будет слушать бедного музыканта? Много ли найдётся людей, готовых пожертвовать жизнью ради покорения космоса? Кто сейчас самый талантливый учёный в Украине или в России, да чёрт с ним, в Европе? Едва ли кто-то ответит мне на этот вопрос. Так что не говори мне, Роман, что общество сейчас не заражено манией зарабатывания денег и их транжирства.

Я молчу. Что можно ответить на правду?

— В моём детстве дети собирали марки или ходили в секции, например, по шахматам. А сейчас мой внук, едва научившись говорить, собирает на телефоне какие-то медальки или монетки, а моя дочь считает это достижением. Посмотри, какая разница. Тогда и сейчас. Его же с самого детства учат ценить деньги и медали. Едва научившись ходить, он берёт в руки телефон и учится, убивая в игре каких-то гадов, собирает деньги и копит медальки. Кто из него получится? Идеальный киллер на государственной службе. И ты хочешь сказать, что это и есть светлые идеи будущего? Настоящую жизнь человека подменили телевизором и компьютером.

— Ну, наверно, такая жизнь лучше, чем знание того, что у тебя и вовсе нет будущего. Может так, в своём незнании, люди находят счастье? У всех людей единые цели; и деньги — единое мерило успеха.

Тамара Павловна отрывает нас от разговора. Она зовёт дворника Поступайло на кухню есть суп, но только если он пообещает больше не вешать себя на дереве. Дворник обещает, и мы идём на кухню.

Пообедав, я иду в свою комнату. Полуметровые светлые обои, наклеенные внахлёст, придают комнате грубый мещанский вид. Я никак не могу прийти в себя и ложусь на дешёвый диван, обитый плюшем. В комнате большое пластиковое окно, и сквозь него сумерки так и норовят проникнуть в комнату. Напротив дивана стоит старый стол. Рядом с ним — новенький дешёвый стеллаж. В моих ногах впритык к дивану — грубая деревянная глыба, шкаф, в котором я храню свои вещи. Когда я только заехал, из него пахло стариной, но сейчас духи почти перебили застоявшуюся годами вонь. Мне чем-то даже нравится эта обстановка. Бедность и лишения создают иллюзию борьбы, превозмогания, и я, верно, как и большинство русских людей, упиваюсь своим положением, упиваюсь тем, что не сдаюсь, несмотря на все тяготы и материальные ограничения.

Мне никак не дают покоя вопросы, заданные дворником. В какой-то момент жизни мне казалось, что все вопросы, возникающие в детстве, закончились, и в мире всё стало ясно. Всё в жизни было просто и понятно, пока новый ворох вопросов не возник сам собой. День ото дня их становилось всё больше, и мне никто не мог дать на них ответа. То, что казалось простым, стало сложным, сложное стало необъяснимым, а те столпы, на которых стоял мир, растворились, и сама вселенная, шатаясь, развалилась на части. И глядя на её обломки, я уже не верю, что из них можно снова собрать крепкий мир с ясным, предсказуемым будущим. Мы живём, так и не находя ответов. Смотрим — не видя, слушаем — не слыша, трогаем — не ощущая, и потому окружающий нас мир так и остаётся тайной. И что в этом мире важнее? Этот диван, на котором я лежу или билет на поезд в город, где я никогда не был? И то, и другое стоит одинаково, но что важнее? И почему даже я меряю всё деньгами? Неужели в них измеряется всё? Для чего человек работает всю жизнь? И в чём измеряется жизнь человека? В сумме денег, которые он успел заработать? Или в чём-то ещё? Где та универсальная линейка, которой можно измерить ценность человеческой жизни?

III

Зима ещё заявляет о себе. Базальтовые тучи нависли над городом; и потому город — вовсе не сияющая жемчужина на берегу Чёрного моря, а лишь россыпь серого шлака в пещере с базальтовым сводом. Из-за небесной пелены сумерки быстрее опускаются на город. От пасмурной погоды ощущаешь себя на дне глухой бутылки.

Я у окна хостела «Уютный». Это моя вторая работа. Я здесь администратор: убираюсь, слежу за порядком, принимаю плату и выдаю ключи. Для такого города, как Одесса, одной работы мало. По сравнению с Россией цены здесь, конечно, смешные, но и зарплаты смешат не меньше. Одной зарплаты мне бы не хватило на то, чтобы платить за комнату и питаться, а ведь мне, как и любому нормальному человеку, хочется куда-нибудь ходить, покупать одежду и иметь заначку на чёрный день.

Подхожу к холодильнику. На кухне я один. Ещё не вечер, и потому отдыхающие не вернулись со своих прогулок. Ближе к вечеру на этой кухне начнут готовить и ужинать, а мне нисколько не хочется толкаться вместе с ними. Я достаю из холодильника пластиковый контейнер. В нём гречневая каша и котлета. Не я их готовил; я беру их, когда обедаю в одном кафе на улице Жуковского. За тридцать гривен там можно взять комплексный обед: суп, салат на выбор, компот, плюшку и гречневую кашу с котлетой. Я съедаю суп и салат, а гречневую кашу и котлету беру с собой. Всё это выходит недорого, и лишь один изъян портит мою задумку — дёшево и сытно питаться. В комплексный обед на второе всегда дают только гречневую кашу и котлету, и это постоянство вызывает уже неприязнь к коричневой россыпи крупы и перемолотому мясу. Однако мне лень постоянно для себя готовить, и я, перемежая еду из кафе с тем, что приготовил сам, умудряюсь неплохо питаться. В конце концов, в армии меня кормили ничуть не лучше.

Поставив еду в микроволновую печь, вновь возвращаюсь к окну. Подолгу быть одному всегда тоскливо. На улице ездят машины и ходят прохожие, однако мой взор хватается за двух котов. Выбравшись из своих подвалов, они бесцельно бродят по тротуару, а рядом с ними притаилась целая орава котят, которым на вид чуть больше месяца, так они малы. Котята робко выглядывают из под мусорного бака, не решаясь выйти на тротуар. В таком возрасте им всё кажется опасным, и, если рассуждать, они правы во взгляде на мир.

Я достаю еду из микроволновой печи. Котлета ещё не согрелась, а значит, я успел. Отломив половину котлеты вилкой, я крошу её на мелкие кусочки и выношу котятам. Бездомные коты, они кажутся мне брошенными отвергнутыми детьми. Человек приручил их, пустил к себе в дома, а потом, желая избавиться от ответственности, предал, оттолкнув от себя. И теперь эти животные брошены на произвол судьбы, вынуждены скитаться по сырым подвалам, ютиться у труб, спасаясь от холода, страдать от множества болезней и попрошайничать, выклянчивая еду у тех, кто их некогда предал. И если бы эти маленькие живые существа могли плакать, то, верно, реки слёз пролились бы за все их страдания, за их глупую доверчивость человеку, которого они вознесли до уровня бога, но тот, пожираемый лишь преследующим его чувством эгоизма, оттолкнул преданных тварей, решив, что они слишком глупы, дабы чувствовать боль и горечь предательства.

Котята торопливо глотают кусочки мяса, большие кошки, не стесняясь, отбирают еду у своих же детей или младших братьев, кто их разберёт. Двум котятам не достаётся ничего. Они сегодня опоздали к трапезе и, возможно, так и не поедят до завтра. Я смотрю на них, и мне больно: не успели они родиться, как попали в жестокий мир, где есть такие понятия как голод, холод и страдания. Почти у всех котят гноятся глаза, и мне кажется — они плачут. Плачут за себя и всех кошек мира. Я не могу на это смотреть. Ну как же мне одному облегчить все ваши страдания? Как искупить вину всего человечества? Как сделать вашу жизнь хотя бы чуточку лучше? И что значат эти полкотлеты на такую ораву голодных кошек? Разве сумел я хоть кого-то накормить?

Но кто я, чтобы хоть что-то изменить? Что я могу, когда я даже не хозяин своей жизни? Я смотрю на людей, идущих возле меня. Они работают, ездят на машинах, они женаты, на вид всем довольны и со всем согласны. Они смотрят на мир как бы издалека, с высоты своих годов, своей мудрости, своих устоев и принципов. Они видят общую картину, и им наплевать на детали. Их не волнуют бездомные кошки, они не задумываются над смыслом жизни и не пытаются заглянуть за край мира, в будущее; они верят, что завтра будет всё то же самое, что и сегодня, и их это устраивает. Но смогу ли я так? Не волноваться ни о чём, просто ходить на работу, целоваться с женщиной и растить детей, зная, что их ждёт такая же жизнь, как и меня. Рождаться и умирать —лозунг человечества. Для чего мы вообще стараемся? Зачем мы пытаемся чего-то обязательно достичь? Что нами движет? Комплексы или желание угодить своим родителям?

Я возвращаюсь к своему рабочему столу и сажусь за ноутбук, открываю «ВКонтакте», смотрю ленту новостей и фотографии друзей, оставленных в городе, откуда я уехал. Мне одиноко, но я не жалею. Ни о чём не жалею. Мне был нужен этот переезд. Мне было тесно в маленьком провинциальном городке, который был мной изучен и исхожен вдоль и поперёк. Нужен был новый простор для души, как разросшемуся растению нужна пересадка. Душа и разум требовали новой почвы, и я не мог не подчиниться. Ах да, ещё спасение и бегство, но впрочем…

Теперь же я хотя бы знаю, что я свободен, что я жив. Жив душой и разумом; самыми живыми частями нашего «Я». И нет в нас ничего живее, чем сознание и душа. Одно непрестанно думает и задаёт множество вопросов, а другое радуется, парит, мечтает и восхищается. И всё это жизнь — остальное не жизнь. Есть ли жизнь в том, чтобы только заниматься воспроизводством и выращиванием детей, десятки лет как механизм ходить на работу, дожидаясь лишь того момента, когда тебя выкинут на пенсию? Нет, для меня такой жизни нет.

IV

Я выпиваю полбокаларозового вина. Самая правильная доза. От мизерной дозы по телу всего лишь растекается лёгкость, но опьянения нет. Ты расслаблен, но не пьян. Это именно то, что сейчас нужно. От недосыпа и усталости тело начало чахнуть, а вино воскрешает его, приводит и мысли, и плоть в порядок. Я работаю уже четвертую ночь подряд. Первый день в «Домушнике», потом сутки в хостеле, и ещё два дня в квартирнике. В пределах разумного я могу пить даже на работе. Артур и Саша Чуприн лояльно относятся к алкоголю, если ты знаешь меру и есть повод. Алкоголь в «Домушнике» не продают, но его за отдельную плату можно приносить с собой. И сегодня здесь большая гулянка.

В комнате «Мафии» идёт игра. В комнате с проектором шесть человек смотрит фильм «Ночи в стиле буги» Пола Томаса Андерсона. Обе игровые приставки и кикер заняты. В главном зале почти никого нет. За отдельным столиком сидит три человека, отдалённо напоминающих хиппи, но без крайностей. За тем же столом, что и я, сидит Диоген, Илья Повар, Саша Чуприн и Андрей Немирский. Из комнаты «Мафии» доносятся крики и разгорячённые возгласы.

Диоген наливает в рокс виски и мешает его с колой. Осоловелый взгляд Ильи Повара следит за Андреем Немирским. Вылетев в начале игры, они теперь сошлись за этим столом, чтобы устроить очередной политический поединок.

— Что делать? Что делать? — Немирский передразнивает Илью. — Снижать ставку рефинансирования до одного-трёх процентов, дабы сделать доступными кредиты для бизнеса и простых потребителей. И самое главное — снизить проценты по ипотечному кредитованию! Люди немедленно начнут брать больше кредитов и открывать малые предприятия. Такие меры вызовут эффект мультипликации и, как следствие, — рост ВВП, благосостояния граждан, развития бизнеса и доступности жилья.

Каждый свой тезис Андрей подтверждает ударом указательного пальца о стол.

— А ты не подумал, что тогда будет с гривной, если ты снизишь ставку? Как она обесценится?

— И пусть обесценивается. Тебе-то что? — стоит на своём Немирский. — Ты каждый день ездишь за границу? Ты же живёшь здесь. Даже если гривна обесценится, у людей внутри страны всё равно будет больше денег и больше возможностей купить себе жильё, и, я тебя уверяю, большинство иностранных производств само переедет в Украину, дабы занять появившиеся ниши.

— У тебя всё так легко и просто, — возражает ему Илья, недовольно качая головой. — Думаешь, почему это не сделали раньше, если такой простой мерой можно решить все проблемы?

— Конечно, не всё так легко, но ставку запросто можно снизить вдвое, — говорит Андрей, потряхивая повёрнутыми вверх ладонями так, как будто держит на них истину, — Знаешь, почему они не снижают ставку? Всё это выгодно олигархической верхушке, засевшей во власти. Да, с одной стороны, если снизить ставку, люди начнут брать больше кредитов и покупательная способность вырастет, но в тоже время это даст толчок для развития предпринимательства, а, значит, и ужесточения конкуренции. А им этого не нужно. Они уже все друг с другом договорились и поделили все рынки. Когда легче договориться, когда предприятий в отрасли десять или сто? Понимаешь, почему им выгодна высокая ставка и стагнация в стране? Так они остаются единоличными хозяевами, а если ставка снизится, им придётся конкурировать, снижать издержки, снижать цены и улучшать качество своей продукции. Такая ситуация характерна не только для Украины, но и для России и большинства стран СНГ. Посмотри, какая ставка рефинансирования у Японии, США, Евросоюза или даже у Китая и подумай, почему эти страны так хорошо живут и интенсивно развиваются.

Илья Повар молчит. Он разбит.

— И ты думаешь, что эта шайка, которая сейчас пришла к власти, снизит ставку и встанет на курс европейских ценностей? — недовольно, но беззлобно хмурясь, отвечает он Немирскому.

— Не знаю, но очень бы хотелось. Иначе страна и дальше будет увязать в стагнации. А стагнация — это отставание. Когда все вокруг развиваются и идут вперёд, а у тебя застой — ты отстаёшь, а вовсе не стоишь на месте.

— В этом плане, мне кажется, Андрей, ты прав, — говорю я. — Но проблема видится мне, куда многогранней, чем кажется. Рубить мосты — это не совсем то, что сейчас нужно Украине. Если выбирать между российскими и европейскими ценностями, я бы выбрал европейские, потому как свобода человека для меня всё же на первом месте. Однако почему в Киеве наравне с европейской экономикой людям навязывают псевдокультурные ценности, мне не ясно. Зачем мы должны славить героев-подонков, убивших тысячи людей, когда у Украины есть общие с Россией и остальным славянским миром гении вроде Сикорского, Булгакова, Гоголя, Ильи Мечникова? Эти люди куда лучше, чем мерзавцы из «Галичины»5 и УПА6.

— Потому, что киевская верхушка — дети фашистских ублюдков, — вносит свою лепту Илья Повар. — Жалко, что их всех не перебили в своё время.

— Повар, ты же прекрасно знаешь, что УПА боролась не только с фашистскими захватчиками, но и с коммунистическими оккупантами, захватившими западные области Украины, — подаваясь вперёд, заступается Андрей Немирский. — И не надо мне обелять большевиков, которые не меньше измывались над украинским народом.

— Украинским народом? — наигранно удивляется Илья. — А где он был тогда твой украинский народ? В западных областях — не спорю, а здесь, в Одессе, или на востоке навряд ли украинцев была хотя бы половина.

— Честно говоря, меня вообще удивляет, что Вторая мировая война, которая закончилась уже более полвека назад, играет такое важное значение в сознании людей, — говорю я. — Ладно старики, их можно понять. Они родились и выросли в годы войны, но вы-то другое поколение! Почему мы вечно обращаемся к прошлому, рассуждая, кто был прав во время давней войны, а кто нет; кто предатель, а кто герой? Пора бы давно забыть эти события, как страшный сон, и только пожалеть тех людей, которым пришлось убивать друг друга. Ведь, в сущности, во время войны не коммунизм сражался с фашизмом, а несчастные люди убивали друг друга лишь потому, что их тоталитарные лидеры не поделили влияние. Я не верю, что все немцы были ярыми националистами и все русские — убеждёнными коммунистами. Пора бы признать все ужасы войны и воспринимать войну, как ужасную глупость, то, чего надо стыдиться, а не чем гордиться. Если мы будем воспринимать войну, как высшую ценность общества, то нам не далеко и до того же самого фашизма. Только фашистские режимы воспринимают войну как гордость. Хороший повод для гордости: целая куча стран толпой уничтожила одну Германию, во главе которой стоял человек с шизотипическим расстройством психики. Велика победа!

Я нервничаю. Меня почему-то волнует эта тема, и я наливаю себе в бокал остатки вина. Его всё равно нужно допивать.

— Вам двоим стоило бы намотать себе на ус эти слова, — замечает Диоген, глядя на Илью и Андрея, как на провинившихся школьников. — Знаете, когда мы начнём хорошо жить? Когда научимся смотреть вперёд, а не оборачиваться на прошлое. Когда люди начнут гордиться достижениями науки, искусства, тогда не будет всех этих националистов и радикалов. Я бы вот куда охотнее пообщался с Достоевским, чем со Сталиным, или с Гагариным, чем с этим Бандерой. Ну что все эти вояки могут дать для будущего страны? Только смерть и разрушения. Наука же исцеляет людей, рождает открытия, а искусство делает жизнь прекрасней. Так к чему мы хотим стремиться и какие цели преследуем? Какие люди должны стоять во главе общества? Сейчас не средневековье, и нам не угрожает татаро-монгольское нашествие. Ценности в мире изменились, и сам мир изменился. Вот только все постсоветские страны (Антон стучит себе пальцем по виску) застряли со своим мировоззрением где-то в середине двадцатого века.

Андрей Немирский одобрительно кивает головой и хрустит чипсами. Отпивая пиво, он говорит:

— Это я и пытаюсь донести до Ильи, что нужно смотреть вперёд, а не ровняться на совок7.

Все умолкают. Один лишь Руслан Барамзин, грузно нависающий над столом как скала, нарушает молчание.

— О чём это вы? Опять о политике?

— О ней, родимой, — отзывается Саша Чуприн, — рассуждаем, что война — это плохо, и Диоген с Ромой предлагают забыть все войны и всех героев.

— А может они и правы, — вступается Немирский. — Вот если бы сторонники единой Украины поменьше бы носились со своим Бандерой, а больше бы упирали на Тараса Шевченко и Гоголя, то может и не было бы у нас такого раскола, однако и сторонники федерализации уцепились за победу в ВОВ8, как кошка за спасательный круг.

Он переводит хитрый взгляд на Илью Повара.

— Да дело тут не в победе, — не выдерживает Илья, — а в том, что к власти сейчас пришли националисты и продажные олигархи. А вы всеми этими разглагольствованиями только отвлекаетесь от главной проблемы!

— А какова же главная проблема, хочется узнать? — возмущается Диоген. Он пьян и потому более, чем когда-либо настроен на разговор.

— А главная проблема в том, что власть принадлежит не людям, а олигархам. Ты же должен знать об идеях Карла Маркса.

Немирский искривляет своё лицо.

— Отобрать всё у богатых и вернуться к коммунизму, — саркастически высмеивает он слова Повара.

Однако Диоген, который доедает жареную гренку, не настроен на шутки. Серьёзный разговор — есть серьёзный разговор.

— Знаю. Хорошие идеи, вот только на практике пока не осуществимые. Сейчас в нашей стране, да и во многих постсоветских странах, основной конфликт завязан вовсе не между собственниками средств производства и пролетариатом, как это звучит по Марксу, или, простыми словами, между предпринимателями и рабочими, а между политической элитой и остальным народом. Между теми, кто намерен растить детей в нашей стране, и между теми, кто намерен растить детей в более благополучных странах запада. Так получается, что одни всю свою жизнь обустраивают жилище и окружающую их среду, дабы хоть что-то оставить своим детям, когда другие здесь лишь работают на вахте, перевозя капитал из родной страны в страны запада. Их дети едут учиться на запад, потом эти дети устраиваются работать в США или странах Европы, там же им покупают квартиры, их дедушки и бабушки тоже селятся рядом с ними. А на чьи деньги всё это делается? На наши деньги! И это всё не мешает политикам раздавать здесь красноречивые обещания и скандировать патриотические лозунги. Так и получается, что основная народная масса работает, думая, что трудится для своего блага, а на деле лишь обеспечивает зарубежную жизнь клики политиканов и вхожих в политические кулуары олигархов, которые выкачивают из страны капитал так же, как паразит выкачивает силы из свой жертвы. Такое правительство и называется паразитическим.

Диоген активно жестикулирует. И если мысленно заменить одежду присутствующих на античные тоги, а стеклянные бокалы — на кубки из серебра, то сцена эта может выглядеть, как спор древнегреческих философов об устройстве мира.

Из комнаты «Мафии» с шумом вываливается толпа. Игра закончена, и сейчас во время перерыва будет бурное обсуждение, пока все они не соберутся на следующую игру. Слава идёт к барной стойке и заказывает у Максима ещё один кальян. Он сегодня ведущий «Мафии», и кальяны ему делают со скидкой. Слава этим пользуется и накуривается вдоволь.

Ещё несколько человек подходят к барной стойке и делают заказы у Дины, сегодня она бармен. У Дины светлые короткие волосы, сама она полная, а на её руках виднеется несколько татуировок. Но вообще она крайне жизнерадостный человек, и с ней приятно работать.

Я отдаю Дине несколько пустых тарелок, и она уходит. Облокотившись на барную стойку, её ждёт Костя Ёлкин, чтобы сделать заказ, но пока Дины нет, он обращается ко мне.

— Мы собираемся сходить завтра в бар. Знаешь «Комод», тут за углом?

— Да.

— Пойдёшь с нами? Завтра будет прикольная тусовка. Нормальный диджей и всё такое.

— А какая там музыка? — спрашиваю я, хотя выбирать мне не приходится. Кроме тех, кто ходит в «Домушник», в Одессе я никого не знаю. И если позвали — надо идти.

— Ну тебе же нравится рок-н-ролл и всё такое. Аутентичные вещи, — говорит Костя и улыбается не только губами, но и своими чуткими хвойными глазами.

— Конечно, я иду.

— Вот и славно, — он хлопает меня по плечу. — Илья тоже идёт, но он, наверно, сейчас слишком занят политикой, чтобы помнить о завтрашнем дне. Надо будет позвать ещё Диогена и Немирского. Слава Басист хотел тоже подтянуться.

— Простите, — нас отвлекает от беседы маленькая пухлощёкая девушка с воодушевлённым взглядом. Этот взгляд всегда есть у тех, кто посещает кафе первый или второй раз. В первые разы всё в «Домушнике» кажется необычным и фантастическим. Все эти игры, плакаты и обычаи нашего заведения. — В прошлый раз вы показывали нам игру, где мы играли какими-то гоблинами и там был такой мужик, который нам травмы наносил: вроде нельзя говорить и всё такое…

Смущённая девушка запинается; во время всей своей речи она глядит на Костю Ёлкина. Нет сомнений: обращается она именно к нему.

— Я вам показывал? — удивляется Костя.

— Да, я не помню, как называется игра… — девушка опускает свой смущённый взгляд.

— Вам, наверно, нужен администратор, — вмешиваюсь я.

Девушка смотрит на меня, потом на Костю.

— Вам нужна «Крагморта»? — спрашиваю я.

— Да, — девушка кивает головой, — простите, я вас перепутала, — говорит она Косте, а тот лишь благосклонно улыбается.

Я отправляюсь за игрой и напоминаю правила компании из четырёх девушек. На вид они только вчера окончили школу.

Балаган в главном зале утихает. Игроки вновь собрались в комнате «Мафии». К нам присоединяется Сергей Квест и Руслан Барамзин. Они решили пропустить эту игру, а вот Илья Повар и Андрей Нимирский, наоборот, заняли их место. Сергей Галамага наливает себе вина.

— О чём говорите? — спрашивает он. — Надеюсь, не о политике?

Саша Чуприн усмехается.

— Мы, как и все люди, стремимся предсказать будущее, — глядя в стакан, говорит Сергей Квест.

После балагана, вырвавшегося из стен соседней комнаты, сидящие за этим столом кажутся слишком удручёнными. Но вино не выпито, и еда не доедена. До закрытия ещё далеко, а, значит, беседа будет идти и дальше. И так ли уж важно, грустная она будет или весёлая, о будущем она будет или о прошлом, о выдуманном или действительном?

— Не читали, тут на днях в Ильичёвске люди с иконами пришли защищать от сноса памятник Ленину?

После своих слов Диоген заливается улыбкой, я тоже.

— Ну чего тут такого? — удивляется Руслан Барамзин.

— Да ничего, — продолжает Диоген, — просто удивительно как-то. Люди с иконами пришли защищать памятник Ленину. Это же абсурд! Они же совершенно не разбираются в истории и в идеологиях. А им ещё дано право голоса. Плакать же хочется. Вы меня знаете, я не приемлю ни то, ни другое, но я никогда не понесу портрет Ленина в церковь, как никогда не поставлю икону рядом с коммунистическим стягом. Однако у нас в стране половина населения так же свято верит в бога, как и в идеи Ленина. Хотя то и другое — антагонизмы в чистом виде!

— Это их прошлое, и старики за него держатся.

— Простите, но они идиоты! — вскипает Диоген. — Ни в чём не разбираются и ещё норовят учить других, как им жить. Неужели, когда мы постареем, то станет такими же болванами? Ленин же был инициатором гонений на церковь, по его указу сажали и вешали священников, но скажи ты сейчас какой-нибудь бабуле, выходящей из храма, что нужно демонтировать постаменты с фигурой Ленина, и она тебя проклянёт всеми известными ей словами. Ну нельзя же пытаться разжечь костёр и лить на него воду.

— Меня вот что больше всего удивляет: люди не читают ни библии, ни конституции, — размышляет Сергей Квест. — И не понятно по каким законам они живут. Большинство за всю свою жизнь ни разу не брало в руки конституцию. А это самый главный документ страны, что уж говорить о других законах и постановлениях…

— Диоген, а почему ты так не любишь церковь? — спрашивает его Саша Чуприн. — Она же долго являлась опорой нашего государства, и православие — одна из важнейших составляющих нашей культуры.

— Церковь изжила себя. Сейчас не то время. Наука с непостижимой скоростью бежит вперёд, и в эру космических открытий и интернета верить в чудодейственную силу молитвы — это бред!

— А знаете, почему я не верю церкви? — разгорячённо вмешиваюсь я, видно алкоголь всё же даёт о себе знать. — Потому что все они обманщики! Вы знали, что у бывшего патриарха Московского Алексей II после смерти на банковских счетах осталось триста миллионов рублей? Немаленькая сумма, да? А нынешний патриарх ездит на бронированном автомобиле. Кого он опасается? От кого он прячется за бронированной дверцей? Или он не верит, что его жизнь в руках Господа нашего? Он и правда намерен защититься от божьей воли бронированной дверью? Какой он после этого священник? И что он вообще делает рядом с властью? Не зря же в евангелие сказано: «Кесарево кесарю, а Божие Богу». Почему Иисус не рвался в политику, а ходил среди народа? Сейчас же священнослужители отгораживаются от людей бронированными автомобилями. Неужели спустись Иисус сейчас на землю, и он бы стал разъезжать в броневике и положил бы в банк триста миллионов?

— Если бы Иисус воскрес и призвал бы отказаться от лживых церквей, призвал выгнать из храма торговцев свечками и магическими услугами, то они бы, не задумываясь, казнили его снова. Иисус — есть Иисус, а бизнес — есть бизнес.

Антон Диоген заканчивает и отпивает из рокса смесь виски и колы.

— А что ты можешь сказать о библии? Ты считаешь, что всё это выдумка? — спрашивает его Барамзин.

— Конечно, он же атеист, — отвечает Саша Чуприн за Диогена.

— Полуисторические сказки, не более, — тут же отзываюсь я.

— На самом деле не важно, на сколько правдиво сказание об Иисусе Христе, — отзывается Диоген, и мы все с вниманием принимаемся следить за его мыслью, — важно то, как мы его воспринимаем. Пусть даже всё в библии будет вымыслом от начала и до конца. Это не важно. Так или иначе — это миф, но крайне жизнеспособный и всеобъемлющий миф. Миф, который находит оклик у самых разных слоёв, народов и обществ, а, значит, в нём есть общечеловеческие идеалы и ценности. Человек науки рассматривает это сказание с точки зрения общей для всех людей психологии. И для него оно имеет такую же культурную ценность, как история о царе Эдипе, о Ромео и Джульетте, сказка о Золушке или рассказы Джека Лондона. Для человека же с метафизическим складом ума, к тому же затуманенному кадилом священника, эта история имеет ценность вселенской мудрости и является единственным абсолютом. Такой человек боится заглянуть за рамки собственного разума, потому как если он посмотрит на действительный мир, то мир этот его испугает своим разнообразием и своей непредсказуемостью, ведь мир наш — это не только порядок. В нём есть свои законы, но и они нарушаются. Всегда существует какая-нибудь переменная, которая допускает возможность случайного результата. Людям удобно думать, что всё заранее предрешено, ведь если в жизни всё решается здесь и сейчас, то они, во-первых, окажутся в дураках, а это признавать никто не любит, а, во-вторых, им придётся принимать решения и, что самое главное, быть ответственными за свою жизнь. А ответственность — это именно то, чего так боится человек. Потому рассматривать Иисуса Христа следует не как религиозно-мифического деятеля, а сказание о его странствиях и отдельные части библии — не как непоколебимую истину, но как морально-культурный абсолют, идеал человеческого гуманизма, как собрание некоторых мудростей и устремлений развития человеческого общества. В таком контексте ссылаться на учение Христа, на его фигуру и его идеи, это вовсе не метафизическое объяснение устройства мира, а сравнение с олицетворённым эталоном. Иисус Христос в данном случае не религиозный символ, не инструмент пропаганды какого-либо догмата, но идеал человека доброго, всепрощающего, мудрого. Потому вовсе не следует слепо любить Иисуса и чтить его, скажем, за жертву, как нам это преподносят церковники. Суть его учения, цель его убеждений — вовсе не страдания и не расплата за грехи, а, наоборот, освобождение людей от предрассудков, от жестокости и глупости. Церковь сделала его своим брендом, а в действительности он философ, подвергшийся преследованию за свои убеждения, за стремление сделать мир чуточку лучше. Немало таких людей было до него и после него.

Диоген замолкает, и мы долго пытаемся осмыслить его слова, а это тяжело на сонную и пьяную голову.

— Я никогда не думал в таком ключе, — говорю я.

— Да, крайне интересные мысли, — подхватывает Сергей Галамага, почёсывая подбородок.

Диоген доволен. Я по себе знаю, как ему должно быть приятно высказать благодарным слушателям то, что давно гнездилось в голове.

— Но если мы заговорили о поучающей морали тех или иных произведений искусства, то, на мой субъективный взгляд, более доступный категорический императив сформулирован вовсе не в трудах Канта и уж тем более не в библии. Всё куда проще. Самый простой и поучающий посыл даётся в фильме Ростоцкого «Белый Бим Чёрное ухо». Там всё предельно ясно. После его просмотра ты сразу понимаешь, на чьей ты стороне: людей тёмных, злых, всего боящихся, или тех, чьё сердце отрыто свету, доброте и не боится глупых предрассудков. И ведь дело там вовсе не в собаке, а в людях. Вы замените мысленно там пса на кого угодно: на человека, общность или народ. Как после просмотра такого фильма можно дурные вещи делать своему соседу?

Я молча осмысляю все посылы Диогена; весь остальной стол тоже нем.

— А что же тогда такое религия? — задаётся вопросом Барамзин. Нравственная максима Диогена, видать, его не так интересует.

— А вот представь: сейчас в комнату залетает небольшой сияющий диск, кружится несколько секунд и улетает. Что это?

— Шаровая молния, — отвечает Барамзин.

— Нет, она же круглая, — говорю я. — Это НЛО.

— Ну и что это? Иллюзия? — спрашивает Саша Чуприн.

— Всё то, что вы сейчас назвали — это и есть религия. Когда человек не может что-то объяснить, опираясь на научные знания, он и начинает придумывать себе богов, ангелов, НЛО, призраков. Любая теория, которую вы выдвинете по поводу этого сияющего диска, будет религией. И только учёный начнёт изучать этот феномен, чтобы объяснить его с точки зрения физических или химических законов.

— А что, НЛО по-твоему тоже религия? — недоверчиво спрашиваю я.

— Да, только выраженная в другой форме. Если ты увидишь сияющий диск, ты же не поверишь, что это нимб ангела. Для этого ты слишком образован, но вот поверить в то, что это — неопознанный летающий объект, тебе уже легче.

— А множества свидетельств очевидцев, как ты их объяснишь?

— Иллюзия. Обычная иллюзия. Всё, что ты видишь, проходит через твой мозг, и где гарантия, что он когда-нибудь не даст сбой. Ты же видишь сны, а сны — это яркий пример иллюзии. Да и люди в целом любят мистику, человека всегда влечёт загадочное и необъяснимое. Такова его природа.

— Подожди, а фотографии и видео? Египетские пирамиды, их, говорят, строили инопланетяне, — Руслан Барамзин цепляется за последние остатки аргументов.

— Видео и фото чаще всего оказываются подделкой или объясняются явлениями природы и оптической иллюзией. В двадцать первом веке у каждого человека есть камера на телефоне, но свидетельств фиксации НЛО стало меньше, чем это объяснить? НЛО в отпуске? Что же касается египетских пирамид, так это вообще смешно. Ты правда веришь, что инопланетяне с их сверхразвитыми технологиями строили эти огромные горы из камня лишь для того, чтобы положить в них труп?

Мы смеёмся. Шумящая толпа снова вырывается из комнаты «Мафии». Артур Луцко подходит к нашему столу и говорит, что мы скучные алкоголики. Мы, дескать, сидим и спиваемся за умными разговорами. Он зовёт нас на игру. Диоген, Саша Чуприн и Сергей Квест с лёгкостью соглашаются. Я бы тоже принял участие, но я администратор, и у меня хватает забот.

От нечего делать я прохожу с ними в комнату «Мафии» и смотрю, как начинается игра. Шестнадцать человек сидят за двумя большими столами. Ведущий Слава Басист всем раздаёт карты и, выпустив из лёгких кальянный дым, объявляет, кто сегодня в игре:

— Итак, три мафии, адвокат, маньяк, доктор, коп, журналист, путана, бессмертный, педик, он же лунатик, оборотень и четыре мирных жителя.

Из маленького ноутбука звучит игровая музыка.

«Наступила ночь. Город спит», — слышится из динамика.

Игроки по команде закрывают глаза.

«Мафия просыпается и знакомится».

Четыре человека и Диоген среди них открывают глаза и, не шевелясь на своих местах, одним лишь взглядом, как заговорщики, ищут друг друга.

«Мафия познакомилась и засыпает», — снова говорит голос.

Четыре мафиози закрывают глаза. Раздаётся удар гонга, а за ним — крик петуха, и всё тот же голос с записи возвещает: «В городе наступило утро».

Игроки открывают глаза и смотрят друг на друга.

— Повар шевелился ночью, — говорит девушка, носящая в этой игре имя Женя Гу.

— Сама ты шевелилась, лапала меня ночью, — отвечает ей, отшучиваясь, Илья.

— Давайте не будем обращать внимания на такую чепуху. Я тогда специально буду махать ночью руками, чтобы никто ничего не понял, — говорит Немирский и показывает, как он будет ими махать; шевелюра волос его при этом качается, как поле ржи на ветру.

— Артур, что ты скажешь? — Диоген наседает на Артура Луцко.

— А ты Диоген, случаем, сам не мафия?

— А, может, это Ан-12? — Женя Гу смотрит на Андрея Немирского. В этой игре у него такой ник. Большинство прозвищ, ходящих в «Домушнике», уходит корнями именно к этой игре. Чтобы как-то выделить себя и сделать имена более запоминающимися, была и придумана эта система никнеймов. Так, например, Илья Нагорный взял себе никнейм Повар, который соответствует его профессии.

— Я буду голосовать за Повара, — говорит пухлощёкая блондинка, вроде её зовут Ксюша, — он прошлый раз меня обманул и был мафией.

— Голосуй, ты же больше потеряешь, — блестя глазами, отвечает Илья, — конечно, если ты мафия, тебе выгодно, чтобы меня казнили! Давайте! Голосуйте за меня, а когда поймёте, что я был прав, то потом убейте её!

Он возбуждённо тычет пальцем в блондинку.

— Ксюша, а почему ты решила, что нужно голосовать за Илью? — коварно улыбаясь, спрашивает Сергей Квест.

Они ещё долго спорят. Когда же начинается голосование, большинство голосует за блондинку Ксюшу, здесь она носит имя Дикси. Она оказывается журналистом. Мафия тайно ликует. Тот же голос из ноутбука возвещает: «Наступила ночь. Город спит».

Игроки засыпают, и не все проснутся «утром». Кого-то пристрелит мафия, кого-то прирежет маньяк, коп попытается убить преступника, а доктор будет лечить возможную жертву мафиозной расправы. Максим зовёт меня в зал, и я иду по делам. Я немного пьян, устал от недосыпа, но счастлив тем, что имею возможность вести интересные беседы с такими разными людьми. Счастлив тем, что даже в неродном городе нашёл себе друзей и такое замечательное место работы, как «Домушник».

V

На улице темно. Я сижу в маршрутке, идущей на улицу Бунина; с этой улицы совсем близко до бара «Комод», где мы договорились встретиться с Костей Ёлкиным, Ильёй Поваром и Диогеном.

Маршрутка перескакивает с одного жёлтого пятна на другое. Уличные фонари передают нас друг другу из рук в руки, кажется, они боятся, что мы заблудимся в вечерней мгле. Машина петляет среди домов разной высоты. Они высятся совсем близко от дороги. Мы едем, как в освещённом ущелье. Иногда это ущелье прерывается, и мы можем поехать в любую из трёх сторон, но машина неминуемо держится своего курса — у водителя есть маршрут. Он пленник этого ущелья, пленник желтого света фонарей и пленник маршрута.

На площади Льва Толстого мы сворачиваем на узенькую улочку, мощённую брусчаткой. Брусчатка шуршит под колёсами, деревья раскинули над нами паучьи сети ветвей и устрашающе машут ими от ветра. В темноте кажется, что под колёсами шумит река и мы плывём по ней, а не едем. Проезжая возле Спасо-Преображенского Кафедрального собора, я замечаю, что тётка, сидящая подле меня, крестится. Будь то старушка, я бы не удивился, но этой женщине лет сорок.

Я намереваюсь выйти возле торгового центра «Афина», но на остановке после площади Веры Холодной в маршрутку заходят несколько старушек, и девушка, сидящая впереди, уступает одной из них место. Я тоже встаю и подхожу ближе к ней. Она одета в чёрное короткое пальто. На её ногах такие же чёрные ботильоны, а сами ножки обтянуты чёрным капроном, из-за этого они кажутся ещё стройнее и изящнее. Мне сложно оторвать от них взгляд. Я чувствую, что-то просыпается внутри меня, и стараюсь не смотреть вниз. Но только я поднимаю взгляд, как он тут же упирается в каштановые волны волос. От них веет сладостью, цитрусом и горечью. Этот аромат притягивает и пьянит. От него становится ещё более не по себе, но я делаю вид, что мне всё равно. Я безразлично смотрю вперёд.

Маршрутка подъезжает к остановке возле ТЦ «Афина», но девушка не спешит выходить. Она лишь оборачивается, чтобы посмотреть, не пропустить ли меня. Она оборачивается, и я замираю. Внутри меня что-то поднимается, и я ощущаю, как тело наполняется растекающимися гормонами. Её тёмно-карие глаза смотрят прямо в мои. Секунду, две, но и этого мгновения хватает, чтобы я мог ощутить прилив сил во всём теле. От каштановых волос, густых тёмных бровей и длинных чёрных ресниц её глаза кажутся бездонной пропастью. Кажется, в них заключено всё. Мир. Вселенная. Душа. Звёздное небо не выглядит так загадочно и прекрасно, как эти два маленьких кружка, за которыми скрыта тайна. Сладкая и горькая тайна. Надежда и разочарование.

Слегка орлиный нос девушки выдаётся вперёд, но спинка носа не сильно выгнута, и он почти без горбинки. Такой бы нос не подошёл сотне тысяч человек, но именно на её лице он смотрится изумительно. Он привлекает внимание, но не портит образ лица. Пухлые губы собраны в маленькую круглую улыбку, готовую, кажется, в любую секунду распуститься как роза пиано. Широкие скулы мягко очерчены, а точёный подбородок гордо выдаётся вперёд.

Чувство моментального влечения охватывает меня. Я пропускаю свою остановку. Моя личность раздваивается, два голоса говорят во мне, так, наверно, бывает у больных диссоциативным расстройством идентичности. Как же хорошо я теперь их понимаю. Моё первое «Я» находится в мозге и старается трезво оценивать происходящее. Оно говорит мне, что я пропустил свою остановку, что эта встреча никак не относится к моей жизни, к моим сегодняшним планам и, возможно, вообще бессмысленна, как и десятки тысяч случайных встреч. Другое же «Я» тупо манит меня к ней. Оно старается уловить черты её лица, смотреть на её фигуру, на её волосы… волосы. Я вдыхаю их аромат. Аромат сладости, цитруса и горечи. Всего два чувства — обоняние и зрение, а я уже сам не свой. А у человека их пять. Пять главных чувств. И вот впервые всего лишь два чувства свели меня с ума. Моему искушающему «Я» хватило лишь двух чувств, чтобы временно, хотя бы временно, победить рассудок.

Мой взгляд подобен тупому взору быка. Хотя нет, не быка, ибо бык не может так жадно смотреть, как это делаю я, как это делают мужчины. Наравне с упрямой тупостью в моём взгляде есть что-то жадное, хищное, как это бывает у кошек, когда их зрачки расширяются, и они с абсолютным вниманием следят за добычей. Но я не кот, и моё первое «Я» не даёт мне забыть о людской морали. Оно как страж сдерживает безумный подсознательный порыв тела.

Маршрутка останавливается, и девушка выходит. Я следую за ней. Мне нужно в ту же сторону. Это так, и я не пытаюсь никого обмануть. Моё первое «Я» решает следовать за ней, покуда нам в одну сторону. Но пока моё первое «Я» думает, второе уже с жадностью разглядывает девушку. Я уже не тупо глазею на неё, я выхватываю мелочи, замечаю особенности её походки и фигуры. Я весь превращаюсь в зрение и изучаю её, как хищник изучает добычу.

Каблуки ботильонов бьют по мостовой, худые изящные ножки несут хрупкое женское тело. Дует ветер. Он доносит до меня запах сладости, цитруса и горечи. Я представляю, как этот ветер путается в её волосах. Будто угадывая мои мысли, она поправляет волосы, откидывая их назад. Её жест почему-то кажется мне необычайно красивым.

Проходя мимо тёмных зеркальных витрин магазинов, расположившихся по левую сторону от тротуара, она заглядывает в них и видит меня в этом тёмном, как омут, отражении действительности. Я иду за ней следом. Витрины скачут, как в карусели, и я не уверен, но мне кажется, она улыбается мне или улыбается себе, возможно, радуясь, что произвела на такого придурка как я гипнотический эффект.

Пора сворачивать. Мне стыдно. Стыдно перед ней и перед собой. Надо либо подходить и знакомиться, либо идти по своим делами. Но что я скажу? «Здравствуйте, вы так красивы, и я решил с вами познакомиться». Глупость. Какая глупость! Так подходят только полные неудачники.

Время решает всё. Я сворачиваю налево — она идёт вперёд. Выбор прост: либо решаешься, либо девушка уходит прочь.

Мой телефон звонит.

— Где ты есть? — в мобильнике раздаётся голос Ильи Повара.

— Уже близко. Пара минут.

Костя и Илья ждут меня у входа. Я подхожу, здороваюсь с ними, и мы проходим в бар. Как будто специально для нас играет песня Джоан Джетт «I love Rock-n-Roll». Удары барабана и гитарный риф встречают нас на пороге бара. Джоан Джетт своим высокомерным голосом рассказывает нам про какого-то семнадцатилетнего подростка. Для бара время ещё раннее, но на удивление людей много. Свободные столики ещё есть, и мы усаживаемся.

— Закажем пиццу, — говорит Костя, — она здесь лучшая в Одессе.

Из-за музыки приходится повышать голос.

Я смотрю меню. Меня в первую очередь интересуют цены. Пицца стоит сто тридцать гривен, если она и в правду так хороша, как говорит Костя, то это вовсе не дорого.

— Ты что будешь? — спрашивает Илья.

— Пока не знаю.

— До начала веселья нам придётся тут изрядно посидеть, так что бери лучше пиво в бутылке. Его можно долго пить и тянуть время. А когда наступит момент, нахлобучиться всегда успеешь.

Я так и делаю, беру тёмное пиво в бутылке. Мы заказываем пиццу, и я неторопливо осматриваю бар. Всё здесь, кажется, сделано только из двух материалов: серого камня и состаренного дерева. Только диваны обиты кожей, а все стулья, столы и барная стойка имеют потёртый вид. Лампы с железными плафонами тусклым светом освещают помещение. Вид заброшенности, атмосфера подвальной забегаловки в сочетании с плакатами а-ля американские постеры пятидесятых-шестидесятых годов с пинапом придают этому месту вид аутентичного бара. Простота и блеск. Дешёвая мебель и качественная выпивка. Идеальное место для инди и хипстеров. Музыка здесь хороша, как на подбор, всё то, что слушаю я сам. Никогда бы не подумал, что где-то могут включать такую изумительную музыку. Я воодушевлён и увлечённо слежу за всем вокруг.

Люди здесь одеты куда более щеголевато, чем в прочих барах и клубах. Мужчины не носят пёстрых шёлковых рубах, если кто и сидит в джинсах, так это джинсы, а не однотонные штаны, из материала, отдалённо напоминающего джинсовую ткань. Половина в рубахах, а если кто и пришёл в футболке, то замысловатый рисунок заставит поломать голову над его разгадкой. Почти треть здесь, кажется, имеет хотя бы одну татуировку. Девушек здесь пока мало, и они одеты просто. Нет здесь того типа пухлозадых толстушек неопределённых лет, которые вместе с платьем надевают сапоги с голенищем до колена. На мне же самом надета рубаха в мелкую белую и чёрную клетку, заправленная в коричневые брюки из плотной ткани. На ногах коричневые ботинки. Они не новые, но всё ещё имеют должный вид. На Косте тоже рубаха, и только Илья сидит в футболке. Он не выглядит модно, но и совсем безвкусным его образ назвать нельзя.

Костя Ёлкин встаёт и подходит к бару. Он что-то говорит бармену, и тот даёт ему колоду карт. Из колонок играет Fatboy Slim. Когда он возвращается и садится за стол, то говорит нам:

— Видите вон ту девку в синем платье?

Мы киваем.

— Вы бы видели, какие у неё ногти! Длиннющие как у ведьмы. На какой чёрт они их наращивают?

— Сложный вопрос.

Костя раздаёт на дурака.

— Мне кажется, они это делают, чтобы выпендриваться друг перед другом. Я или вообще не обращаю внимания на ногти, покрашены и ладно, либо смотрю и ужасаюсь.

— Дуры, тратят деньги попусту, — бурчит Илья Повар.

— А вот представь: ты знакомишься с дамочкой, а у неё длинные ногти. О чём это говорит?

— Что она много о себе думает? — предполагаю я.

— Нет, то, что она ленивая, — разъясняет Костя. — Ну представь, как она будет мыть посуду с такими когтями, чистить картошку или стирать? Длинные и очень ухоженные ногти могут позволить себе только жёны миллионеров, за которых всё делают их домработницы, да и то, стоит ли это того? Дорогие понты, не более. Не зря хозяйственную женщину выбирают по рукам.

Я почему-то думаю о девушке, которую видел в маршрутке. Думаю о том, какие ногти должны быть у неё, но меня отрывает от раздумий бубновая девятка, брошенная Костей. Я бью её бубновой десяткой, так кстати затесавшейся в мою руку, забывая спросить, играем ли мы в переводного.

— Мы в переводного?

— Да, — подтверждает Костя.

Бито. Я беру карту и хожу под Повара восьмёркой пик. Он, не задумываясь, переводит её восьмёркой червей. Костя тоже переводит под меня, и мне ничего не остаётся, как взять эти три восьмёрки. Ладно, в следующий раз кто-нибудь поплатится за то, что накидал мне такую мелочь.

— Но ведь ты не против того, что женщины ухаживают за собой? — спрашиваю я.

— Конечно нет, но нужно знать меру, — глядя на карты, отвечает Костя.

— Это как у Ефремова9: «Культура — это знать меру во всём».

— Именно. Вот зачем накачивать губы ботоксом или делать силиконовую грудь?

— Ну некоторые так выглядят лучше. Силиконовая грудь — это один из первых малюсеньких шажочков на пути к автоэволюции, — отвечаю я. — Ты же не думаешь, что с развитием технологий человек отбросит идею преобразить свои недостатки, дабы максимально адаптироваться к условиям окружающей среды.

— Какая-то тупая получается адаптация.

— Почему же? Если природа дала тебе плохие зубы, ты заменяешь их имплантатами — простейшая автоэволюция, третьи зубы. А если у женщины маленькая грудь, и из-за этого она не может, например, найти себе мужика, или её профессия требует пышных форм, то почему бы ей не вставить имплантаты?

— Да, почему бы? — поддерживает меня в споре Илья, но топит в игре, подбрасывая две дамы. — Вот некоторым женщинам сейчас что надо? Чтобы у мужика была машина и своя квартира, вариант с ипотекой не очень-то подходит. А что они могут дать взамен? Если у меня есть машина, квартира и хорошая работа, а она всего лишь хорошо готовит, то мне лично этого мало. Она должна выглядеть куда лучше остальных, ведь у неё будет много конкуренток; на готовенькое местечко найдутся претендентки.

Илья Повар хищно улыбается, как будто уже имеет всё вышеперечисленное.

— Ну да, — Костя соглашается.

Я выигрываю в споре, но в игре остаюсь дураком — собираю и тасую карты.

— Ходил я тут с одной девушкой, — начинает Костя.

— Это не с той ли Настей? — перебивает его Илья, пренебрежительно произнося имя одной девушки.

— Да, с ней, — улыбаясь, говорит разоблачённый Костя. — Выглядит хорошо. Одета как надо…

— Ну не скажи, — опять вмешивается Повар, — у неё такой высокомерный вид, что кажешься себе дерьмом последним.

— Да не такой у неё вид, — Костя галантно защищает девушку и свой выбор. — Она больше кажется такой. Да и вообще, скажи ещё, что она плохо выглядит?

— Ну выглядит нормально.

— Нормально? — возмущается Костя. — Да ты сам первый хотел к ним подойти, только понял, что они тебя отошьют!

— Конечно, потому что она и её подруги страдают нарциссизмом.

— Чем? — удивлённо переспрашиваю я, дабы удостоверится, что не ослышался.

— Нарциссизмом.

— Да ни чем они не страдают, — всё ещё защищает Костя.

— Страдают, страдают, — стоит на своём непоколебимый Илья, — на какой чёрт они постоянно фотографируют себя на свои телефоны? Что это по-твоему, как ни пафос и самолюбование?

— Это глупая мода, — упирается Костя, — сейчас так модно. Если у тебя нет в соц. сетях фотографии с мероприятия, считай, тебя там и не было. Съездил за границу и не выложил фото — значит и не ездил. Такие сейчас порядки.

— Они для идиотов, — бурчит Илья, показывая тем самым, что не намерен менять своего мнения.

Я раздаю карты.

— Ну и короче, начал я с ней встречаться. Знаешь, такой букетно-цветочный период (Костя машет рукой). Ходили мы с ней везде. Приглашаю её куда-нибудь, ну и плачу за неё. Работает она, знаешь, бухгалтером. Короче нормально так получает, где-то трёху. Живёт с родителями. За квартиру платить не надо, за еду тоже. Короче, деньги должны оставаться. Я понимаю, что у женщин свои траты, косметика там, шмотки красивые, но у неё никогда не было денег.

Мы с Костей засаживаем Илью Повара. Он собирает хорошие карты.

— Знаешь, куда она их тратила? Покупала себе шмотки и ходила с подругами по дорогим кафе, клубам и барам. Вот как эти, — он показывает рукой на двух девушек, одиноко сидящих в отдалении за столиком.

Мы смотрим на девушек; на их столе стоит кальян — здесь он стоит недёшево — и пара коктейлей.

— Меня раньше удивляло, — продолжает Костя, — как это мои одноклассницы и знакомые умудряются так часто посещатькафе и бары. Приходят и запросто оставляют по триста-пятьсот гривен. Оказывается, они тратят всю свою зарплату на эти самые походы. На половину зарплаты покупают себе шмотки, а половину проматывают при встречах с подругами. И вот пока нормальные парни работают не покладая рук, экономят на одежде, еде и всём остальном, они как царевны ужинают в ресторанах. Они же не покупают машин, электроники, не копят на первоначальный взнос по ипотеке. Они развлекаются, а потом удивляются: почему не могут на всех этих тусовках встретить себе нормального спутника жизни. Да потому, что туда ходят либо такие же транжиры, как они, либо мы, которым такие дуры-содержанки на фиг не сдались. Им же надо чтобы как было: её деньги — это её деньги. А ты должен её везде водить, оплачивать коммунальные услуги за квартиру, покупать еду.

На этот раз в дураках остаётся Илья Повар; набранные карты не помогли ему отбиться.

— А ты, как дурак, вёлся на их чушь и тратил на эту безмозглую бабу деньги, — старый скупердяй Илья читает нравоучения.

— Да, тратил, чего уж греха таить, — вздыхает Костя и, совсем уже растрогавшись от воспоминаний, открывает нам свою душу: — А знаете, что она сказала мне при расставании: «Какой же ты мужик без денег!»

— А?

— Правда? — изумляюсь я.

— Да, так и сказала.

— Вот тварь! — не выдерживает Илья. — Что они о себе думают? Мужик для них что — кошелёк?

— Меня тоже бесят эти пережитки прошлого, — замечаю я.

— Прошлого? Да какая баба в прошлом могла позволить вести себя, как продажная девка? — всё ещё негодует Илья.

— В том то и дело, что раньше, если мужчина и содержал женщину, то ни о каком равноправии и речи идти не могло, — говорю я. — Это как сейчас в Арабских Эмиратах. Мужчина содержит жену или жён, но у тех нет никаких прав, и, конечно же, они не ходят с подружками бухать по клубам и кафе.

— Это верно, — соглашается Костя. — Равноправие так равноправие. Раз мужчины и женщины равны, то какого хрена я должен оплачивать все её прихоти?

Нам приносят пиццу. Официант пристально глядит на нас. Как должно быть любопытно, слышать обрывки чужого разговора, но горько никогда не знать ни начала, ни конца. Не успеваем мы разобрать свои куски, как в бар заходит Антон Диоген, как будто нарочно пришедший на запах сыра.

— Ты как раз вовремя, — говорит Костя и объявляет: — С тебя тридцатник.

Диоген отдаёт ему зелёную купюру с Иваном Франко и красную с Мазепой, после чего идёт к бару, чтобы, как и мы, взять пива. Костя не соврал, пицца оказывается лучшей из тех, которые я пробовал. Её подают вместе с оливковым маслом, каплями которого мы сдабриваем наши кусочки. На тонкое тесто уложена вкуснейшая ветчина с какими-то добавками и специями, и всё это залито толстенным слоем вкуснейшего сыра. Сыр тянется, как в лучших рекламах. Во рту остаётся жирный насыщенный вкус сыра, сочного мяса, лёгкого теста и жгучих приправ. Я запиваю всё это пивом, и мой организм испытывает гастрономическую эйфорию. Жалеть приходится лишь о том, что мы неосмотрительно заказали только одну.

С пиццей пиво заканчивается быстрее, но я не беру вторую бутылку. Я не привык много пить и пока выжидаю. За разговорами и игрой в карты время идёт веселее и быстрее. В какой-то момент я оборачиваюсь и понимаю, что свободных столов в баре уже нет и почти все стулья возле барной стойки уже заняты. Люди подтягиваются. Мы снова погружаемся в карты, но игра идёт уже вяло. В конце концов, мы пришли сюда не за этим.

— Пора бы поднажать, — говорит Костя Ёлкин. — Кто что будет?

Илья Повар уже перешёл с пива на куба либре и изменять выбранной дорожке не намерен. Мы же втроём единодушно решаем опрокинуть по шоту с текилой. Илья и Антон ведут какую-то беседу о машинах, и мы с Костей решаем не отрывать их, мы идём к бару. Только мы протискиваемся между людьми к барной стойке, как две девушки, сидящие на барных стульях, лёгким движением почти одновременно дотрагиваются до руки Кости Ёлкина.

— Привет! — говорит одна. По её глазам видно, что она уже пьяна. У неё большие светлые глаза, белые волосы с жёлтым отливом, а сама она одета в чёрное волнистое платье.

— Привет, — отвечает Костя.

В баре играет одна из песен Элвиса Пресли — короля рок-н-ролла, — и я хорошо слышу их разговор.

— Тоже сюда ходишь? — спрашивает девушка.

Её подруга в это время тянет к Косте свою руку, и Костя машинально пожимает её.

— Да, — отвечает он.

— Не будешь на этот раз шалить, как там? — спрашивает она, пытаясь изобразить что-то глазами.

Я стою как дурак не в курсе происходящего.

— Как где? — недоумевающе спрашивает Костя.

— Как в «Celebrity», — говорит незнакомка.

— Как где?

— В «Celebrity», — повторяет она.

— Не, всё будет в порядке, — он подмигивает ей и тут же бросает бармену: — Нам три шота с текилой.

Бармен принимает плату и за секунды разливает текилу по стопкам, накалывая на них кусочки с лаймом.

— Ещё увидимся, — девушка развязно хлопает Костю по спине, определённо желая хлопнуть чуть ниже.

Костя кивает, и мы отходим от бара.

— Ты их знаешь? — спрашиваю я.

— Нет, — отвечает он.

— Но они говорили, что виделись с тобой в этом, как его, «Celebrity».

— В том то и дело, что я никогда там не был. Меня вечно с кем-то путают. Я уверен, что вижу их первый раз в жизни.

— Как она тебе? — спрашиваю я, когда мы садимся за стол.

— Не в моём вкусе, — говорит Костя. Из колонок доносится «Hit the Road Jack».

— Почему это? — спрашиваю я просто из любопытства. Мне они тоже не понравились. Кажется, что после встречи с той незнакомкой из маршрутки, сегодня уже никто не способен меня заинтриговать.

— Они блондинки, и я блондин.

У Кости на голове шапка из светлых волос.

— А на что это влияет?

— Ну как, чёрненьким всегда нравятся светленькие, а светленьким, наоборот, — чёрные.

— Хм, интересная теория, — говорю я.

— О чём это вы? — спрашивает Диоген.

— О том, что противоположности притягиваются, — отвечает ему Костя.

— Брехня, — обрывает его Диоген, — люди как раз и сходятся друг с другом, потому у них есть что-то общее.

— Ты это про педиков? — вставляет шутку Илья Повар.

Они с Костей смеются, но я вспоминаю ту девушку из маршрутки, и мне не до смеха.

— А что такое любовь, Диоген? — спрашиваю я.

— Ты, видно, влюбился, — говорит он.

Я смеюсь, чтобы защитить себя от дальнейших расспросов.

— Нет, но когда-нибудь намерен это сделать. Так что такое любовь?

— Химия.

— Одна лишь химия? — удивляюсь я. — Всё так просто?

— Ну, не совсем просто. Химия — это гормоны, процессы в организме. В любви есть что-то от наркотика, к ней очень быстро привыкаешь и потом уже не можешь оторваться.

— А почему же тогда иные люди жертвуют собой ради любви? Ты всё это объясняешь химией?

— Да, — говорит Диоген и, довольный своей лаконичностью, отпивает пиво.

— Тогда почему иные люди готовы на всё ради человека, с которым они даже никогда не были вместе? Почему одни мужчины жертвуют собой ради женщин, с которыми даже не спали или расстались уже давно? А мать, когда она любит ребёнка, это тоже химия?

— Нет, это психология.

— А куда же делась химия? Что по-твоему это такое?

— Стремление организма продолжить свой род.

— Но тогда я должен любить любую женщину, способную к зачатию, — не унимаясь, возражаю я.

— Ты выбираешь себе партнёра, исходя из твоих психологических предпочтений.

— Получается, тогда без мыслей не будет и твоей пресловутой химии?

Диоген секунду колеблется, потом хмыкает и отвечает:

— Получается, что так. Интересный анализ, — заключает он. — Значит, любовь существует лишь в наших мыслях, а потом эти мысли уже подкрепляются химией нашего организма. Почти круговая порука.

— Но если так, — я не даю Диогену насытиться новым субстратом суждений, — тогда крайне умные и волевые люди, должны быть способны контролировать свои чувства и свою влюблённость.

— Получается, что так, — кивает Антон Диоген.

— Но почему же тогда, — я вынимаю козырь, — даже Наполеон пал жертвой любви? Жозефина вытирала об него ноги, пока он сражался в Италии, она изменяла ему, не скрываясь, а он всё терпел. От чего так? Конечно, это было до того, как он стал абсолютным диктатором, но ведь и тогда он был Наполеоном!

Диоген разбит. С ним это впервые. Он не знает, что ответить.

— Пить будем или как? — Костя не даёт мне насладиться триумфом. Хотя, какой тут к чёрту триумф, когда я лишь разбил убеждения Антона, а сам ни в чём так и не разобрался.

— А где соль? — спрашивает Диоген.

— А тебе непременно нужна соль с текилой?

— Или соль, или сангрита, третьего не дано! — Диоген делает жест, отметающий всё лишнее.

— А как же табаско?

— Табаско не для меня.

Диоген встаёт со своего места и идёт к соседнему столику, чтобы спросить у них соль. Когда он возвращается, мы лижем руки между большим и указательным пальцем и насыпаем туда соль.

— Погнали! — кричит Костя.

Я опрокидываю стопку, вкус сильного алкоголя наполняет мой рот. Я слизываю соль с руки, и ярый солёный вкус перебивает предыдущий. За солью следует лайм, и вот теперь насыщенная кислота поражает язык и все вкусовые рецепторы. Я пытаюсь не морщиться, но у меня не выходит. Крепкий напиток из агавы растекается по моему горлу. Оно дышит жаром.

Звучит ремикс на песню Шакиры «Whenever, Wherever», и мы идём танцевать. В соседнем зале на сцене стоит пульт диджея. Худощавый парень в светлой рубашке заправляет музыкой. На небольшой площадке, отведённой для танцев, уже прилично людей, но у нас получается занять место. Алкоголь ещё не оказал своего магического действа, и мы лишь стеснённо топчемся на месте. После пары композиций мы решаем, что следует накатить ещё. На этот раз текилу мы выпиваем прямо у барной стойки.

Из колонок доносятся звуки трубы, а потом начинает петь Гарик Сукачёв. Чёрт возьми, кто бы сказал, что эта песня вызовет на танцполе такой ажиотаж! Вокруг все скачут и, выкидывая вверх кулак на манер интернационального приветствия Рот Фронт, повторяют незамысловатый лозунг: «Свободу Анжеле Дэвис! От Анжелы Дэвис руки! Дайте свободу нашей Анжеле! Дайте свободу, суки!»

Алкоголь уже действует, и я забываюсь. Во мраке скачут цветные огоньки прожектора. Скачущая толпа и музыка гипнотически действуют на тело. Мне жарко, и я расстёгиваю верхнюю пуговицу на рубахе. Рядом с нами танцуют две девушки. Одна в облегающих, слегка блестящих, бежевых брюках и топе, еле достающем до пояса брюк, другая в длинной, почти до колена, клетчатой рубашке. На ногах у неё то ли леггинсы, то ли колготки. Обе на высоких каблуках. Танцуя, как бы между прочим Антон пытается подойти к ним, однако его попытка не увенчивается успехом. Он растягивает губы в пьяной улыбке. Глаза его добры и поблёскивают радужными огоньками. Он предпринимает второй заход, пытаясь на этот раз уже заговорить с ними. Дама в бежевых брюках наклоняется к нему и шепчет что-то на ухо. Антон кивает в ответ и возвращается к нам ни с чем.

— Ну как? — спрашивает его Костя.

— Мне дали вербальный отказ, — говорит он, махая рукой. Он делает вид, что его это не трогает, но это не так. Я это по нему вижу, и сам знаю, как это неприятно. Отказ всегда неприятен.

Не учась на чужих ошибках, теперь и я предпринимаю попытку сблизиться с танцующей рядом девушкой. На ней белая футболка, а её приличный зад обтягивают узкие джинсы; на ногах — белые кроссовки. Во время танца она пару раз как бы случайно потёрлась об меня задом, и мне этого хватило, чтобы обратить на неё внимание. Я не знаю, сделала она это случайно, кругом куча народа и все толкаются, или специально, однако человек всегда выбирает то, что более желаемо, и потому я решаю, что ей небезынтересен. Я разворачиваюсь к ней лицом; она же стоит спиной ко мне; девушка ниже меня и скорее всего младше. Как бы невзначай я касаюсь её рукой, потом ещё, пока она не оборачивается и вскользь не смотрит на меня. Меня заметили, и теперь можно действовать решительней. Я захожу к ней сбоку, так чтобы она видела меня краем глаза, и кладу ладонь ей на поясницу. Она не отходит, и я кладу вторую руку. Теперь я уже держусь за её талию. Она танцует и трётся об меня своим выпуклым задом, однако счастливые мгновения длятся недолго, девушка смущённо отходит, высвобождаясь из моих пошлых объятий. Жестами рук она даёт мне понять, что пора бы прекратить эти обнимания. Ещё какое-то время я танцую рядом с ней, пока не начинаю чувствовать себя последним идиотом. Девушка совсем не смотрит в мою сторону, и мне ничего не остаётся, как ретироваться.

Ильи Повара уже с нами нет — он танцует в стороне с какой-то дамочкой. Его хищные руки, похоже, нисколько не стесняют её в танце. Он стоит к ней лицом и перекидывается словами. Лицо девушки смущённо сияет; она пытается сохранять на нём маску приличия, но глаза и мимика выдают в ней крайнее восхищение. Как ему это удаётся?

Из колонок доносится хип-хоп дуэта Kris Kross из девяностых, и я, погружаясь в танец, пытаюсь забыть о своей неудаче. Хип-хоп сменяется диско группы KC and the Sunshine Band, и уже совсем близко от меня худая девушка в жёлтом платье строит мне глазки. Что-то притягательно-болезненное есть в её худом лице с контрастно выступающими скулами и впалыми щеками. После первой неудачи я не решаюсь на вторую попытку, но девушка откровенно смотрит в мою сторону. Я сомневаюсь, но она, глядя на меня, водит руками, изображая волны, при этом то отступая назад, то делая шаг вперёд. Это похоже на магический ритуал укрощения моря, совершаемый одной из древнегреческих нимф океанид.

— Что ты стоишь как мямля? — спрашивает меня Костя Ёлкин. — Видишь, как она на тебя смотрит?

— Сейчас подойду, — говорю я и, выждав момент, направляюсь к девушке в жёлтом платье.

Без слов я беру её за руки. Она не против. Какое-то время мы танцуем. Она смотрит на меня, вблизи она выглядит не так хорошо, как издалека. В душе я понимаю, она мне вовсе не нравится, но считаю своим долгом потанцевать с ней и, возможно, даже добиться её внимания. Она женщина, а я мужчина, и так вроде положено. В голове так и сидит какая-то навязчивая идея, что танцы и дискотеки созданы для того, чтобы парни и девушки знакомились, ну или на крайний случай, танцевали бок о бок. В конце песни девушка в жёлтом платье приближается ко мне.

— Как тебя зовут?

— Роман. А тебя?

И почему мне это интересно?

— Марина. Купишь мне коктейль?

Лишь секунду раздумывая, я отвечаю: «Нет». Что-то упало в её взгляде. Она откидывает мои руки и уходит прочь. Что это вообще было?

— Ну что? — спрашивает Костя.

— Она попросила купить ей коктейль, и я сказал: «Нет».

— Зачем? Ты же мог угостить её. Она выглядела многообещающе.

— А почему я должен покупать ей коктейль? Я ещё слишком идеалистичен и верю в чистую и неподкупную любовь, чтобы связываться с продажными женщинами. А ты сам, почему здесь стоишь? Шёл бы тоже, купил коктейль какой-нибудь дамочке, — язвительно говорю я от того, что злюсь.

Костя только молчаливо улыбается, загибая кверху свой острый нос.

Прогулка на свежем ночном воздухе отрезвляет, но и она не может унять фантомный барабан, засевший в моей голове после громкой музыки. Сегодня уже ни одна вертихвостка не могла заинтересовать меня, но и ранить душу им не удалось. Я был слишком пьян и разгорячён, чтобы относиться к этому серьёзно. Но вот неудача с Инной Кравчук задевает меня куда сильнее. К ней у меня был основательный подход. Но откуда мне было знать, что наши интересы так разнятся? Всего лишь неудачная попытка, но мне вдруг почему-то кажется — я что-то потерял. Кажется особенно сильно, когда идёшь один по тёмному спящему городу после алкогольно-музыкального хаоса. Тонкий месяц освещён сияющим ореолом — вточь воротник елизаветинской эпохи. Стук каблуков отдаётся лёгким эхом. Я выхожу на проезжую часть. Не это ли есть свобода? Ночь. Ты можешь идти, где хочешь. Идёшь там, где ездят машины. Идёшь на зелёный и идёшь на красный, если, конечно, никого нет. Ты свободен, когда один. Когда есть другие люди, ты вынужден соблюдать хотя бы самые простые правила.

Как вообще люди находят себе спутников жизни? Снова задаюсь я вопросом. Очередная ночь вопросов. Как найти человека, который мыслит точно так же, как и ты? Или один всегда подстраивается под другого? Меня не так огорчает неудача с Инной, как элементарное непонимание, где и как найти своего человека. Я вспоминаю о Юле Игнатовой. Точно! Можно написать ей. Я познакомился с ней ещё в феврале на ледовом катке, и теперь твёрдо решаю написать ей, чтобы позвать на прогулку.

Ночь успокаивает. Под ногами бродят бессонные кошки. Я возвращаюсь в свою конуру как одинокий, никому не нужный пёс, — в ненавистную конуру за две с половиной тысячи гривен. Такие деньги за обшарпанную, пропахшую старостью комнату в коммунальной квартире!

Я захожу в зелёные ворота. Разбуженный моими шагами Кузя выныривает из конуры и начинает от испуга гавкать. Он не сразу узнаёт меня, но лай его всё явственнее угасает. Он становится всё тише и тише, пока Кузя не переходит лишь на недовольное ворчание. Я поднимаюсь в свою квартиру. Тихо прохожу на кухню, так чтобы не разбудить других жильцов. Я ещё пьян, и зелёный чай на ночь мне не помешает. Пока я пью чай на старенькой кухне, способной навеять лишь ощущение нищеты и отчаяния, моя душа возвышенно летит к непостижимым далям прозрения. Кажется, что алкоголь, изменяя сознание, открывает для мозга доселе закрытые истины, но он же, в свою очередь, не позволяет человеку трезво мыслить, дабы тот смог разобраться в явленном откровении. Я полон поэзии. Я приношу из своей комнаты томик со стихами Есенина и читаю некоторые из них. Мне и самому хочется писать стихи, но я слишком пьян, чтобы выжать из себя хотя бы четыре строчки. Почему, когда ты трезв, ничто не может взбудоражить душу так сильно, как это делает алкоголь, громкая музыка и женщины, а когда ты пьян и полон восторга, мысли рассеиваются и не могут сосредоточиться на одном деле.

Мой блуждающий взор останавливается на массивных бронзовых часах, установленных в коридоре на комод, как раз напротив кухонного дверного проёма. Старинные часы покрыты патиной, и мутная, грязная бронза в полутьме выглядит мрачно и даже что ли зловеще. Прилёгший на верхушке циферблата Аполлон уже не бог, а бес. Из-за налёта патины он весь в грязи, как нищий, и нет в нём более ни капли божественного свечения. Хотя, по всей вероятности, я должен был его увидеть. С боков к часам единым монолитом примыкают два высоких канделябра. В левый кем-то воткнуто два пыльных восковых огрызка. Это величавое творение советской эпохи, удачно, как говорит сама Тамара Павловна, купленное на рынке, среди общей невзрачности предметов квартиры смотрится слишком помпезно и громоздко. Оно —анахронизм, монотонно тикающий из глубин минувшего века.

Я допиваю чай и ложусь спать. Ещё раз я прокручиваю в голове события сегодняшнего вечера: разговоры, танцы, великолепную музыку и чувства. Мои мысли вновь натыкаются на девушку из маршрутки. Теперь я сожалею, что не подошёл к ней. Я мечтаю увидеть её ещё, хотя бы раз. Я грежу встретиться во сне с ней. Пускай она придёт ко мне, как Лилит в каббале является холостякам; пусть повернётся, и я смогу вновь разглядеть её лицо, заглянуть в глаза, более полные и живые, чем весь мир; пусть коснётся рукой; пусть соблазнит меня. Пусть блаженная нега наполнит моё тело… Я уже чувствую, как она растекается по моим жилам, как дрёма заволакивает мысли. Пусть же я растворюсь во сне, а во сне будет она…

VI

Я застёгиваю пуговицы и попутно отщипываю катышки с пальто. Не успеваю я выйти и закрыть дверь, как на площадку второго этажа взлетает Алёна — девочка тринадцати лет. На ней зелёная куртка и розовая шапка с ушами, завязанными под подбородком. Глаза её косятся, и она привычно закусывает нижнюю губу, так что видны её маленькие, почти звериные, остренькие зубки.

— Я птица, — говорит она и слетает на площадку первого этажа, махая при этом руками.

Я спускаюсь на первый этаж, старая расшатанная плитка трещит у меня под ногами.

— Я птица, — снова повторяет Алёна, — ты умеешь летать?

— Я? Нет.

— Я. Нет, — безэмоционально повторяет она, а лишь потом, слегка шепелявя, говорит то, что хочет. — Ты разве не можешь превращаться в зверей?

Я решаю подыграть.

— Могу, но редко это делаю.

Мы выходим во двор. Небо затянуто лёгкими тучами, как табачным дымом. Погода никак не может проясниться.

Алёна смотрит на меня, продолжая закусывать нижнюю губу. Мне неприятно на неё глядеть. Я подхожу к Кузиной конуре. Завидев меня, пёс принимается недовольно хрюкать, волноваться и коситься взглядом, а когда я подхожу вплотную, и вовсе отбегает в сторону. Живу я здесь уже не первый месяц, но он всё никак не может перестать бояться меня. Кузя очень запуганный пёс. Ещё в детстве какой-то человек сделал ему что-то очень дурное, и с тех пор он как чумы боится мужчин; да и к незнакомым женщинам относится с недоверием. За два месяца мне лишь раз удалось его погладить, да и то скорее просто притронуться к нему. Кузя меня прекрасно знает, чтобы подружиться с ним, я специально покупал ему еду, но я так и не стал ему другом. У меня в пакете хрящи от курицы и недоеденный кусок котлеты. Всё это он съест с удовольствием. У Кузи нет хозяина — это дворовый пёс и принадлежит он всем жильцам дома. Все его подкармливают, как могут, и заботятся о нём всем домом, несмотря на то, что к себе он подпускает лишь пару человек. Я вываливаю пищу в жестяную миску.

— Кушай, кушай, — зову я Кузю.

— Кушай, кушай, — тут же повторяет Алёна. Это эхолалии. Она не может их контролировать, просто автоматически повторяет чужие слова. Алёна страдает слабоумием. Я не знаю её точного диагноза, да наверно, даже её мать с бабушкой не знают его. У всех этих отклонений в работе мозга столько нюансов, что разобраться в них точно может только квалифицированный врач-психиатр, но и он не волшебник: излечить такого человека никогда не удастся. Оттого мне её жалко и больно смотреть, когда она закусывает нижнюю губу. Вкупе с пустым взглядом — лишь изредка в её взоре проскальзывает подобие какой-нибудь незрелой мысли — выглядит она глубоко отрешённой от действительности. Её тело формируется, она растёт, как любой нормальный человек, но рассудок её, поражённый неизлечимой болезнью, отстаёт от нормального развития. И страшно даже не то, что она глупей большинства людей. В сравнении с животными она просто гений — Алёна умеет сама застёгивать пуговицы, сносно говорить, держать ложку и читать некоторые слова по слогам. Страшно то, что она наивней пятилетнего ребёнка. Она очень долго учится на ошибках, и в этом аспекте она глупее даже пса Кузи, который из-за предосторожности на всякий случай боится всех и каждого. Алёна не понимает, что окружающий мир может быть опасен. Дети дразнят её, смеются над ней, обманывают её. Мать и бабушка стараются следить за Алёной и не давать её в обиду, но везде подстелить соломку всё равно не удаётся.

Я иду со двора; Алёна идёт за мной следом. Мне приходится вернуться. Есть у неё такая привычка — прилипнуть к человеку и ходить за ним по пятам. Если бы я поднимался к себе в квартиру, я бы просто попрощался с ней и закрыл дверь. Ну постоит она у двери с минуту и снова пойдёт по своим эфемерным делам. Сейчас же я иду на свидание с Юлей, и у меня совсем нет желания тащить за собой слабоумную девочку через полгорода.

К несчастью, во дворе никого нет. Юродивый ребёнок предоставлен сам себе. Я думаю, чем бы занять Алёну. С дерева доносится жизнеутверждающая песнь весны; птицы, оттаявшие от зимы, вещают её, что есть мочи.

— Слышишь? — спрашиваю я.

Алёна смотрит на меня. Я показываю пальцем на птицу. Взгляд Алёны медленно, как тугая дверь, скользит по моей руке. Он доходит до пальца и останавливается. Лишь через некоторое время, когда я уже совсем теряю надежду, он переходит на птицу.

— Птица! — радостно восклицает Алёна.

— Да, птица!

— Да, птица.

— Слышишь, что она говорит? Я как-то не разберу.

Алёна замирает. Я рассчитываю, что она думает.

— Послушай, — говорю я, в надежде от неё отделаться, — потом расскажешь, о чём она поёт.

Алёна, застыв как статуя, неподвижно стоит, устремив свой деревянный взор на щебечущего воробья; я же неслышно за её спиной удаляюсь прочь. Обман. Постыдный обман умственно отсталого человека, но как ещё было отделаться от её компании?

Пройдя по улице Гоголя, по Сабанееву мосту, мимо памятника Екатерине II, мы с Юлей выходим на Приморский бульвар, как думал я, одно из самых романтичных мест города. Вид на гавань, Потёмкинская лестница, классические фасады домов ХIХ века, прогулки по аллее под сенью платанов, каштанов и клёнов, памятник герцогу Ришелье и бюст Пушкина — одно только перечисление всех этих сокровищ наводит на мысль о величии города, мысль о торжестве искусства. Попадая на Приморский бульвар, каждый раз мне казалось, я перемещаюсь на сотню лет назад во времена ещё царской России. И призраки империи становились здесь былью. Одесса кардинально изменилась за сотню лет, но этот бульвар, эта визитная карточка города, кажется, не изменился ни на йоту, потому как современность со всеми своими технологиями ничего не может добавить к гениальной архитектонике, заложенной ещё в ХIХ веке. Можно ли переписать литературные шедевры, сделав их лучше, переиначивая на современный лад? Можно ли, добавив красок, сделать полотна древних мастеров современными? Можно попытаться, но зачем это нужно? Никто не возьмётся править полотна да Винчи и Рембрандта, никто не будет переиначивать стихи Шекспира и романы Толстого, никто не будет переснимать фильмы Чаплина, как и никто не будет осовременивать бульвар Потье, Боффо и многих других зодчих, приложивших руку к этому архитектурному произведению искусства.

Но на счёт романтики я ошибаюсь. Здесь ей и не пахнет. Серые облака висят над городом, голые деревья, как останки летней жизни, замерли в неестественных позах, и самое главное — люди. Тысячи людей возле памятника Дюку Ришелье. Заполонив Потёмкинскую лестницу и весь Приморский бульвар, под сине-жёлтыми флагами они отстаивают здесь убеждения. Место для променада превратилось в центр политического движения за евроинтеграцию. Сборы сторонников новой киевской власти и Евромайдана возле Потёмкинской лестницы за последние несколько недель стали уже обыденностью. Однако ни я, ни прочие жители города ещё не успели адаптироваться к изменившейся политической ситуации, и Одесса для них всё ещё остаётся только лучезарным курортом. На дворе уже весна, и мысли людей заняты предстоящим летним сезоном. Большинство волнует то, как смена киевской власти скажется на туристическом потоке из России. Но тревожная струна не звучит в одиночку. Приходит время перемен. Они не обратимы. Всего пару недель назад Крымский полуостров объявил о проведении референдума о независимости. Все полагают, что это фарс. Никто не верит, что Крым может взять, и, вот так запросто, без всяких причин выйти из состава Украины. Неделя разногласий с новой властью — не повод для сепаратизма. Однако крымские намерения звучат убедительно, и на митинге возле Дома профсоюзов всего несколько дней назад, словно подражая жителям полуострова, частью одесситов были объявлены требования федерализации. Тысячи, а может и десятки тысяч жителей Одессы требуют проведения референдума по вопросу федерализации страны. Им хочется самим хозяйничать на своей земле. Они уже не доверяют киевской власти, так часто подводившей их; децентрализация видится им единственным выходом. И с каждым днём это требование звучит всё более и более настойчиво. В самом начале марта несколько тысяч пророссийски настроенных активистов в Донецке захватили здание областной администрации. Через пару дней их удалось выкурить, но сам факт захвата здания митингующими уже говорит о многом. В Одессе прошёл точно такой же пророссийский митинг. Больше тысячи людей с российским триколором блокировали администрацию, побили стёкла, устроили потасовку, но передали местным властям свои требования о федерализации. Из-за этой акции губернатор Одессы Николай Скорик, не пробыв в должности и полных четыре месяца, слетел со своего поста, Киев назначил нового управленца.

Сегодня же на Куликовом поле, где уже больше недели стоит палаточный лагерь сторонников федерализации, проходит многотысячный пророссийский митинг. Российский триколор смешался там с красно-бело-жёлтыми флагами Одессы и коммунистическими стягами. Там опять говорят о корнях Одессы, о необходимости децентрализации, говорят речи в поддержку крымского референдума и хают олигархическую верхушку, засевшую в киевской Раде. Я совсем забыл об этом митинге, хотя Илья Повар и Костя Ёлкин говорили о нём. Они сейчас там отстаивают свои взгляды на будущее.

Мы с Юлей подходим к толпе, если пожелаем идти дальше — придётся протискиваться между людьми. Но мне интересно, и я предлагаю ей пройтись, послушать, что говорят. От моего предложения Юля не в восторге, но, насупив личико, всё же идёт сзади, держа меня за руку.

«Героям слава!» — кричат в толпе.

Всегда, когда ты случайно попадаешь на такие митинги в первые минуты тебе всё кажется глупым, нарочитым, а волнующий людей вопрос и вовсе — гипертрофированным. Людей много, но лишь единицы с украинской символикой и самодельными плакатами. Почти все агитплакаты — это надписи на фоне украинского флага: «Украина едина», «Одесса — не Россия» и «Против войны», да ещё разве что портрет Путина в перечёркнутом красном круге. На самом же оригинальном плакате-карикатуре изображён бывший президент Янукович в виде бибабо, надетого на руку российского президента. На мой взгляд, этот изобразительный пасквиль настолько злободневен, что даже у оппонентов должен вызывать улыбку.

Наконец мы вырываемся из людской массы, так толком ничего и не поняв.

— Как ты относишься к политике? — спрашиваю я.

— Не люблю её. Ничего в ней не понимаю, — как бы отмахиваясь словами от этой темы, говорит Юля, но всё же добавляет: — Только страну расшатывают. Свергли президента, зачем это было нужно?

Слова из-за её голоса звучат совсем по-детски. Её голосок мягок и тих, точно у ребёнка. Да и она сама вся, как ребёнок. Она учится в школе в последнем одиннадцатом классе. Ростом маленькая, головой доходит мне до плеча. Её ножки и талия стройны, маленькие плечики по-женски хрупки, а личико нежно. Я смотрю в её зелёные глаза; как будто детский, непонимающий взгляд смотрит на меня с той стороны. Наша разница в возрасте не более пяти лет, но мне она кажется пропастью поколений, а я сам себе — растлителем. Нет, она не выглядит, как ребёнок, она — юная девушка, обладающая уже женской красотой. Да и одета она в соответствии с модой: в короткую чёрную кожаную куртку и приталенные джинсы, на ногах — кроссовки. Однако в её ещё не уверенной манере держать себя, в её мышлении и во всём её маленьком хрупком образе есть что-то от девочки-подростка. Это и прелесть, и порок. Порок для меня, потому как если я буду даже где-то глубоко в душе воспринимать её, как ребёнка, то моё чувство сможет реализоваться к ней только в виде какой-то отцовской любви, не более, всё что больше — уже грех. Как я, нормальный, взрослый мужчина, смогу воспринимать маленькую девочку, как потенциальный объект желания? Это мерзость! Потому мне и хочется, чтобы Юля вела себя по-взрослому. Говорила не про школу, своих подруг и учителей, а обсуждала какие-нибудь идеи и события.

— У нас из школы один мальчик ездил в Киев и видел, какой кошмар остался там после Майдана, — заявляет она.

— Да? — удивляюсь я, но на самом деле думаю, что бы ей ответить.

Молчим.

— А в России не бывает таких митингов?

— Нет.

— Это хорошо.

— Почему?

— Спокойнее живётся. Наши учителя говорят, что это только мешает правительству работать.

— А мне наоборот, чем и нравится Украина, так это тем, что здесь люди могут запросто собраться и выразить свою позицию. Конечно, всё здесь проходит слишком горячо, много провокаторов, но в нынешней России люди, собираясь на митинг даже в глухом лесу, рискуют оказаться забранными в отделение полиции.

Конечно, я утрирую, но иногда мне кажется, что, правда, так оно и есть.

— А разве это хорошо, когда они портят памятники, мешают работе людей, захватывают здания и разбивают стёкла?

— Нет, — отвечаю я. Мне не хочется с ней спорить. Не хочется объяснять, что порой только так люди, доведённые до отчаяния глухотой власти, способны достучаться до правящей верхушки. Не пинай люди стул, на котором восседает власть, разве помнила бы она, что эти люди вообще существуют?

Видя что разговоры о политике ей не нравятся, меняю тему:

— А куда ты собираешься поступать после школы?

— Я думаю поступать на юридический. Поеду в Киев.

В Киев? Я чуть не произношу это вслух. «Так зачем ты тогда согласилась встречаться со мной, если через пару месяцев ты всё равно уезжаешь в другой город?» — думаю я и злюсь про себя.

— А где ты учился? — спрашивает Юля так, как будто и не говорила о своих планах уехать в другой город.

Опять этот вопрос. Почему им всем интересно, где я учился? Неужели место учёбы характеризует человека? Неужели все инженеры или стоматологи одинаковы? О чём вообще может сказать место обучения, выбранное фактически случайно в юные годы, может на самом раннем этапе становления личности?

— Я закончил техникум. Учился на маркетолога.

— А где ты сейчас работаешь?

Я говорю ей, что работаю администратором в кафе «Домушник», куда мы, собственно, и пойдём после прогулки, и в хостеле «Уютный». Всё это я рассказываю ей восторженно, пытаясь показать, как эта работа важна и интересна для меня, а сам чувствую себя, как на собеседовании, гадая, удовлетворил ли её мой ответ. Хотя почему я вообще должен пытаться произвести впечатление на эту школьницу? Что она вообще знает о работе? Ведь я и сам когда-то был таким же, как и она. Я тоже учился в школе, и мне тоже пудрили мозги рассказами о светлом будущем. Будущее наступило, но свет оказался лишь гарантированным правом на труд, о достойном оплате, как оказалось, никто и не заикался.

На самом же деле Юля здесь ни при чём. Всему виной комплексы, порождённые во мне и во всех нас обществом. Как ни странно, но каждый считает своим долгом стать успешным. А успех, как легко заметить, измеряется в деньгах. И я тоже жертва этого общества, я соотношу свою зарплату с навязанными идеалами и где-то в глубинах мозга понимаю, что идеализированный уровень жизни для меня так же далёк, как космическое пространство. Он всегда на виду, но достичь его могут лишь единицы.

Мы идём по улице Греческой. Современные офисные центры, кажется, выполненные только из зеркального стекла, с молодецкой смелостью врываются в изящный, но со временем уже потрёпанный, городской ландшафт. Они нагло и смело берут своё. Весь мир, отражаясь, плывёт в этих зеркалах, и они самодовольно упиваются способностью пропускать действительность через себя. Они блестят под редкими лучами солнца, как поддельный кристалл среди серых ракушек. Для многих это центр финансовой успешности, опора капитализма, но для меня — лишь холодный бездушный айсберг в мире стареньких, но пропитанных историей, архитектурных чудес. Да, старенький серый домик, выполненный по самым простым канонам эклектики с парочкой колонн и треугольным фронтоном для меня ценней стеклянно-бетонной высотки с её безликой архитектурой.

— Сколько я смотрю на архитектуру Одессы, столько и поражаюсь, — говорю я под впечатлением.

Юля смотрит на меня.

— Мне нравится Одесса в первую очередь за её архитектуру. Кажется, что у каждого дома здесь есть своя история. И эта история будет даже интересней жизни некоторых людей. Ну посмотри…

Мне хочется обратить взор Юли на экстерьер какого-нибудь особенного здания, но по правую руку от нас свежая многоэтажка лишь с лёгким намёком на старинную архитектуру. Длинные пилястры, проходящие по высоте всего здания — вот единственный архитектурный элемент этого строения. По левую руку вообще не на что смотреть: старый двухэтажный домик напоминает скорее коробку или жилище нищего марокканца.

— Ну вот хотя бы этот, — я показываю Юле на самую простую эклектику. — Смотри, все эти карнизы, ризалит с пилястрами, увенчанный фронтоном, картуш и окна с сандриком — это же маленькое произведение искусства. Раньше архитекторы были такими же творцами красоты, как и художники, как скульпторы, как писатели. А сейчас они технари-инженеры, нужные лишь для сухих математических расчётов. Их задачи сводятся к творческому минимуму: сделать строение крепким и дешёвым. О красоте, как правило, и речи не идёт. Не знаю, как дела обстоят во всём мире, но в России, да и на Украине, как я заметил, несмотря на разнообразие современных материалов и оборудования, не удалось создать ничего более восхитительного, чем, например, Исаакиевский собор в Санкт-Петербурге, чем Оперный театр в Одессе, или чем даже сталинские высотки в Москве.

— Да, раньше как-то умели строить, — подтверждает Юля, но по ней видно — она не заражена той энергией, что и я. Архитектура её не трогает. — Сейчас не умеют так строить.

— Умеют, да только спроса нет. Много людей и большинство бедные, потому увеличивать стоимость строения за счёт архитектурных элементов — непозволительная роскошь. Куда выгодней состряпать бетонную коробку и заселить туда пару тысяч человек. Да и архитекторы… Ты знаешь хоть одного современного архитектора? Никто их не знает. А вот если бы на каждый новый дом обязали вешать табличку с именем архитектора, то, может, эта профессия стала бы куда престижней в мире. За каждой постройкой стояло бы имя конкретного автора.

Мы заходим в парк Шевченко, неторопливо бредём по разбитым асфальтовым тропинкам. Большие деревья, раскачиваясь на ветру, машут кривыми лапами. Парк выглядит мёртвым. Повсюду следы запущенности и разложения. Идущий перед нами прохожий выгуливает большого чёрного пса. Обнюхав пару деревьев и кустов, пёс, не отойдя от тропинки и пары шагов, присаживается на задние лапы. Я отвожу свой взгляд от этого зрелища. Приблизившись к уху Юли как можно ближе, чтобы не услышал хозяин собаки, я говорю ей:

— Не могу смотреть, как гадят собаки, слишком это интимное дело даже для случайного наблюдателя.

Юля смеётся.

— Ну что такого? — говорит она. — Ведь можно просто отвернуться.

— Да, для меня это лишь секундное смятение, но представь, каково хозяевам собак. Им-то приходится стоять подле своего подопечного и ждать, когда тот кончит это дело. А что если этот бульдог вздумает гадить у всех на виду, и прохожие будут смотреть на тебя?

Юля опять смеётся. От смеха она очень красиво щурит глаза. Улыбка её необычайно счастливая.

Мы выходим на главную аллею, вымощенную брусчаткой. В отличие от общей запущенности парка эта аллея ровная и широкая. По обе стороны высятся фонари, стоят скамейки и урны. Хорошее место для тихой и спокойной прогулки. Мы неторопливо шагаем по серо-белой плитке. На голых ветвях покачиваются птичьи гнёзда. Я показываю на них рукой. Глазея на гнёзда, мы проходим возле скамейки, на которой сидит женщина в положении, а рядом с ней маленькая девочка. Её дочь возится на скамейке и никак не может усидеть на месте.

— Мама, а кто у тебя родится? — спрашивает она, глядя на живот матери.

— Я рожу тебе братика.

— Мама, — со всей серьёзностью заявляет девочка, — а ты не могла бы лучше родить мне кошку или черепаху?

Мы с Юлей еле удерживаемся от смеха. Пройдя чуть вперёд, мы всё же смеёмся. От самозабвенного смеха на уголках глаз у Юли выступают слезинки.

Пройдя немного по аллее, мы сворачиваем к Зелёному театру. Я специально веду туда Юлю. Мне нравится это место. Амфитеатр, построенный ещё в советское время, выглядит сейчас, как античная развалина. Всё заброшено, поросло травой и кустарником. Вазоны расколоты, с них лишь свисают сухие стебли травы, лестницы заметены листвой, балюстрады пожелтели, а там, где раньше были места для зрителей, растут молодые деревья. Всё это придаёт амфитеатру вид запущенности и уныния, но вместе с тем и загадочности. Природа победила человека, и забирает обратно то, что принадлежало ей ранее.

— Как всё запущенно, — шепчет Юля.

Моё торжество тут же проходит. Правда на её стороне, и она состоит в том, что прекрасный парк на берегу моря запущен так, что хорошенькое местечко превратилось в пятно позора на карте города. Как можно привлекать в город туристов, когда всё забыто и заброшено, когда на места былой гордости стыдно смотреть.

— Пойдём отсюда, — говорит она, — мама мне рассказывала, что в этом театре в своё время выступали Аркадий Райкин и Леонид Утёсов, а теперь сюда людей стыдно привести.

Мы уходим полные печали.

— Почему же всем так наплевать на этот парк? — нахмурившись, спрашиваю я холодный мартовский воздух.

— Но почему? — удивляется Юля. — У нас перестроили стадион «Черноморец».

— А на театр денег не хватило. У нас всегда так: спорт важнее искусства.

Взгляд её, устремлённый в сторону арены, будто выискивает стеклянный полукруглый силуэт среди деревьев.

— Театры у нас уже есть, а вот стадиона нормального не было. Спорт очень важен для людей.

— Но искусство создаёт культуру, оно улучшает общество, а что дают обществу спортивные достижения? Для спортсмена понятно: слава и престиж, но что остальным людям от его победы?

— А как же престиж страны? Участие в Олимпийских играх?

Престиж страны достигается тогда, когда люди в стране живут лучше, чем во всех остальных государствах мира, когда их никакими посулами не заставишь покинуть родину. Предположим, есть у Украины прыгун, который прыгает дальше всех в мире. И что? Тебе от этого лучше или престижнее стало жить? Престиж страны — это когда у каждого есть квартира и хорошо оплачиваемая работа.

— Тогда и твоя культура не нужна, — отвечает мне Юля и надувает губки, — театр тоже не нужен.

— А вот культура воспитывает человека, совершенствует его внутренний мир, — увлечённо говорю я, не замечая, что Юля окидывает меня критическим взглядом. — Разве меньше престиж страны от того, что в ней родился Гоголь или Айвазовский? Разве они не могут научить человека видеть красоту и стремиться к этой красоте? А что человеку может дать шайка парней, гоняющих мяч по футбольному полю?

— Мой брат ходит на футбол, и, знаешь, футболисты нравятся девушкам куда больше, чем всякие артисты театра или художники. Спорт развивает тело.

— Ты не правильно меня поняла, — я пытаюсь слегка оправдаться. — Я не против спорта, но против колоссальных затрат на международные чемпионаты. Тысячи детей не имеют возможностей ходить в спортивные секции, но кучка кривоногих футболистов зарабатывает баснословные суммы, играя кое-как. Разве это справедливость?

Между нами повисает пауза. Юля не разделяет мои взгляды и дуется. Ну конечно, спорт легко оценить, на это способен каждый, поэтому он так популярен. Кто первый прибежал — тот и лучший, кто больше забил голов — тот и победитель, но как оценить художника? По популярности, но это же смешно. И если со столпами искусства ещё что-то ясно, человек, чьи творения прошли через века, заслуживает уважения, то как же оценить новаторов? Скольких из них презирали, и скольких хулили за смелость и своемыслие. Как отделить зерно от половы? На чьё мнение тут опереться?

Мы подходим к парку аттракционов.

— Смотри, — говорю я и показываю на забор.

В самый верх двухметрового каменного забора в цементный раствор вделаны битые стёкла. За забором прямо возле парка построено несколько элитных домиков.

— Вот как богачи отгораживаются от остальных людей.

— Тебе всё не нравится, — со стороны Юли доносится новый упрёк.

— Почему же, — я снова пытаюсь оправдаться перед этой школьницей, — просто я люблю всё подмечать.

Мы подходим к большой карусели. Одесский луна-парк невелик и рассчитан скорее на детей. Посетителей здесь почти не видно. Весь луна-парк — это русские горки, которые здесь почему-то называются «американскими», парочка детских каруселей, небольшое колесо обозрения, самый частый объект посещения у туристов, контактный зоопарк, комнаты страха, лотереи и тир.

— Ходишь сюда?

— Да, мы иногда тут катаемся. Самое захватывающее — это американские горки.

Я смотрю на них. Рельсы изгибаются замысловатой петлёй. Однако они не производят на меня того же впечатления, что и на Юлю. Несколько лет назад я бывал в питерском парке аттракционов и после него хорошо знаю, что значит захватывающий аттракцион, и потому железная дорога с крутыми изгибами видится мне лишь детской горочкой, да и прочие карусели и забавы кажутся недостойными внимания.

Неторопливым шагом мы проходим возле пустых киосков с лотереями и тиром, проходим возле большого, украшенного декорациями фургона с комнатой страха. Но единственное место, где даже собралось небольшое подобие очереди — это контактный зоопарк. Пара мамаш с детьми стоит возле клеток с животными. Мы останавливаемся на мгновение, и я успеваю обвести взором ту скудную группу животных, что призвана доставить детям тактильные удовольствия. В одной из клеток сидит чёрный кот, в другой — ёж, чёрные и белые крысы, хомяк, кролики, курицы, ящерицы и даже обычный серый голубь, из тех, что всюду ходят стаями. Этого голубя, кажется, просто-напросто поймали на улице, и теперь дают детям трогать за деньги. Мне хочется высказать Юле свои наблюдения по поводу скудности ассортимента животных и особенно посмеяться на счёт голубя, но я вспоминаю её замечание и решаю лучше промолчать.

Юле лень идти пешком до кафе, и мы следуем на остановку, где ждём маршрутку. На ней мы добираемся до «Домушника». Сегодня я не работаю, но решаю привести туда Юлю, которая ни разу не была в кафе подобного типа. Для неё, мне кажется, это будет увлекательно, а если ей понравится проводить со мной время, то ей понравлюсь и я сам. С такими соображениями я спускаюсь на цокольный этаж. Нас встречает Данил, он сегодня администратор. Данил небольшого роста, чуть выше Юли, у него длинные, ниже ушей, чёрные волосы, чуть вытянутый нос, архиприветливая улыбка, а на руках его, кажется, не меньше десятка железных колец. Он, что называется, ярый поклонник панка или альтернативного рока. Данил имеет двойную фамилию: Матросов-Сырцев, и многим сложно её запомнить с первого раза, но всё же легче, чем имя бога, смотрящего на меня с полки.

— Привет.

— Привет, — со всей жизнерадостностью отвечает Данил, уже глядящий на Юлю.

— Это Юля.

— Данил, — он так и сияет улыбкой.

Юля, кажется, ошарашена и сбита с толку. Она не ожидала такого приёма. «Пусть привыкает», — думаю я.

Я усаживаю Юлю за столик, а сам расплачиваюсь за неё на баре. Я как сотрудник имею право на бесплатный вход, но за Юлю нужно внести депозит. Данил так и вьётся вокруг Юли, не давая ей опомниться и прийти в себя.

— Во что будете играть? — спрашивает он. Здесь не принято скучать, и он выполняет свою работу, так же как в своё время выполняю её я.

— Не знаю, — отвечаю я, — может в «Таймлайн»?

Юля молчит. Она здесь новенькая и не знает ни одной игры.

— Вон те ребята тоже вдвоём, — говорит Данил, — не хотите с ними поиграть?

Он показывает на парочку Юлиного возраста, а я думаю про себя: почему бы и нет. В компании всегда веселее, да и игр на двоих куда меньше, чем на четверых.

— Давай.

Данил устраивает всё как нельзя лучше. Парочка мигом усаживается за наш столик.

— Женя.

— Ксюша.

Мы тоже называем свои имена.

— Уже бывали здесь?

— Я бывал один раз, — говорит Женя, и я понимаю, что мы с ним в одинаковом положении. Каждый из нас привёл сюда девушку на свидание в надежде произвести на неё впечатление.

Пока Данил выбирает нам игру, я заказываю бутерброды и чайник чая. Яна, хитро улыбаясь, принимает мой заказ. Она всё поглядывает на Юлю. Я ещё сам не знаю, насколько мы с Юлей подходим друг другу, а все уже интересуются ей так, будто я объявил, что Юля — моя девушка или вообще — выбор на всю жизнь.

Данил приносит «Ticket to Ride», и я одобряю его решение. Он раскладывает карту Соединённых Штатов Америки, а мы разбираем вагончики. Добросовестно выполняя свои обязанности, Данил объясняет правила игры. Мы приступаем. Юля поглощена процессом, но соображает она медленно, сказывается её неопытность в настольных играх. Не сложно догадаться, что в игре побеждаю я, как самый опытный игрок.

— Давайте во что-нибудь полегче. Вы играли в «Dixit»?

— Это где картинки? — уточняет Женя.

— Да.

— Давай, давай, мы в прошлый раз с друзьями играли в неё. Очень интересно.

Пока в кафе нет посетителей, Данил присоединяется к нам. Все получают на руки по шесть карт, и Женя начинает.

— Мир, — загадывает он.

Мы смотрим на те рисунки, которые есть у нас на руках и пытаемся подобрать что-то похожее. Я выбираю рисунок с облаками. После того, как карты вскрываются, мы выкладываем жетоны с цифрами и двигаем фигурки кроликов, чтобы отметить полученные очки.

— Медуза, — загадывает Ксюша.

После Ксюши загадывает Данил. Он выкладывает карту и называет её «Ванесса Мэй». В свой черёд Юля называет свою картинку «Узлы», и все с лёгкостью определяют, какая из карт её. Я загадываю «Преступление и наказание».

— Ну ты и загадал, — ухмыляется Данил.

— А почему бы и нет? — отвечаю я и развиваю тему: — Знаешь, я вот сейчас читаю «Праздник, который всегда с тобой» — воспоминания Хемингуэя о жизни в Париже. И теперь прекрасно понимаю, через что иным писателям приходилось пройти, прежде чем написать значимое произведение. Вот представь, что должен был осмыслить Достоевский, чтобы написать «Преступление и наказание».

— Он был талант, — избивая фразу, Юля наносит удар, который ощутим не меньше, чем пинок.

— Таланта здесь мало, — заявляю я. — Нас всех в школе учили разбирать только сами произведения великих литераторов, но не их жизни, хотя и последние, иной раз, могут рассказать куда больше книг. У нас принято все достижения деятелей искусства и науки объяснять одним лишь талантом, и потому многие не понимают, что помимо таланта нужны недюжинные воля и упорство. Взять хотя бы Солженицына. Через что ему пришлось пройти? Восемь лет лагерей, ссылка, раковая опухоль, злые языки нарекали его лгуном и предателем. А что о нём говорили соседи и знакомые, когда его арестовали во второй раз, лишили гражданства и выслали из страны? Вот какова цена его трудов! А сейчас нам говорят, что у него был просто талант. Он шёл против мнения большинства, он шёл против власти, у которой была вся сила, и говорить об одном лишь таланте — ошибка. То же самое можно сказать о Мандельштаме и о Бродском. Даже Королёв, запустивший Гагарина в космос, перед тем, как стать знаменитым конструктором, четыре с половиной года отсидел в лагерях, а на допросах ему сломали челюсть. И таких примеров сотни. Нужно понимать, что достижения — это не только плод таланта, но и результат борьбы. Кому из великих учёных и творцов не противодействовала власть, кого не осуждало общество, от кого не отворачивались друзья, называя гениев идиотами?

— Что ты умничаешь, — небрежно бросает насмешку Юля.

Я тут же возвращаюсь к действительности, а она состоит в том, что собравшимся за столом не интересно слушать о достижениях величайших людей. «Умничаешь, — проговариваю про себя, — уж лучше пытаться умничать, чем оставаться слепым глупцом и ничего не знать о действительном мире. Да и что она вообще смыслит в умении думать. То, о чём говорю я, не рассказывают в школе. В школе дают лишь стандартный набор знаний, но не учат упорству, не учат борьбе за свои идеалы и свою жизнь. Цель школы — лишь воспитать идеальную ячейку общества без своих мыслей и стремлений. Покорность — вот что больше всего ценит власть в людях».

Воскресный вечер близится к своей кульминации, и всё большее число людей заходит в стены кафе. Наигравшись в настолки, мы с Юлей переходим за игровую консоль, пока она свободна. Мы берём в руки джойстики и режемся в Mortal Kombat. Юля восторженна; я не особенно стараюсь, да и вообще, я не лучший игрок, и мы побеждаем друг друга с переменным успехом. Пока мы играем, в «Домушник» приходит много постоянных посетителей: Диоген, Серёга Квест и Руслан Барамзин, а с ними и хозяева кафе — Артур Луцко и Саша Чуприн. Игровое однообразие нам скоро надоедает, и мы уступаем своё место за игровой консолью.

Свободных мест в кафе уже почти нет, и я предлагаю Юле пройти в комнату с проектором. Юля несколько теряется от такого количества людей. Она не привыкла бывать в шумных и незнакомых компаниях, где все запросто общаются на «ты», а в маленьком кинозале спокойно и уютно.

На экране идёт сериал «Клиника». Он затягивает, потому как его можно смотреть без начала и без конца. Мы садимся на свободный диванчик. Я специально пододвигаюсь поближе и кладу руку на спинку дивана, чтобы, когда Юля откинется, обнять её. Но, к моему удивлению, она сидит прямо, сложив руки в замок, как высеченный идол, и это обстоятельство начинает злить меня уже через пару минут. Неужели ей не хочется телесного контакта? Простого обнимания, которое ни к чему не обязывает, но от которого человек становится на капельку счастливее. Я всё равно не убираю руку. Мне становится интересно: сколько будет продолжаться эта нелепая игра.

Дверь в комнату открывается. Яркий свет врывается в полумрак и от непривычки слепит глаза. В дверях стоит Ира, та самая, которой приписывают участие в порнофильмах. Она обводит глазами комнату и закрывает дверь так же стремительно, как и отрыла её.

— Я закажу нам какие-нибудь коктейли, — говорю я. — Какой ты будешь?

— Не знаю, — стеснённо шепчет Юля.

— Ну какой? Молочный? С соком?

— Наверно, молочный. Выбери любой.

— Хорошо, — мне как-то и самому становится неловко от её робости.

На баре заказываю коктейли, но Яна просит меня подождать. Я уже собираюсь отойти от барной стойки, когда ниоткуда появляется Ира.

— Привет, — говорит она приятным мурлыкающим голоском, трогая меня за плечо кончиками тонких пальцев, которые увенчивают длинные блестящие ногти.

— Привет, — машинально отвечаю я, но у самого от неожиданности по телу пробегают приятные мурашки. Кажется, волосы на затылке встают дыбом.

— Ты с подружкой? — всё так же мурлыкает Ира, и один только её голос ласкает слух. Он сладкий и тягучий, как патока.

— Да, это моя знакомая, — сбивчиво отвечаю я, и Ира многозначительно улыбается. Её глаза пристально глядят на меня. Они усмехаются с чувством превосходства.

— А сколько ей лет? Она, небось, ещё в школе учится.

Да, Ира за словом в карман не полезет.

— Да, в школе, а что? — огрызаюсь я, задетый её словами.

— Не слишком ли она юна… Мне думается, тебе нужна более взрослая (она делает акцент на этом слове) женщина.

«Не на себя ли она намекает?» — такая мысль пробегает в моей голове. И что за мода, подходить вот так и копаться в чужих отношениях, говорить свои суждения тогда, когда о них не просят.

— Ну мы ведь с ней ещё не поженились, — говорю я, поднимая одну бровь так, чтобы произвести на Иру впечатление. В довесок я приятельски кладу ладонь на её кисть и киваю головой.

Она смеётся.

— Это вряд ли получится.

— Почему это? — я сам усмехаюсь.

— Девочка, кажется, тебя боится. Ты для неё здоровый мужик, а она ещё совсем ребёнок. Попробуй-ка, обними её или поцелуй.

Неужели это видно и другим, что Юля несколько меня сторонится? Я оборачиваюсь и осматриваю зал. Ко мне приходит мысль, что если Юля вдруг выйдет из комнаты и увидит меня в обществе Иры, то она, наверняка, превратно поймёт эту ситуацию, тем более, что на Ире зауженные короткие брюки и лёгкая вязаная блузка с дырками, через которые вблизи виден бюстгальтер. Даже на мой взгляд, Ира одета куда лучше, чем Юля, а женщинам это всегда виднее.

— Ну разве если ты загадаешь желание, и этот, как его там, бог его исполнит.

— Кетцалькоатль?

— Да, он, — говорит она и, заметив, что её общество меня смущает, холодно добавляет: — ладно, не буду отвлекать тебя.

Я как-то неумело киваю ей в ответ. Яна приносит коктейли, и я возвращаюсь к Юле. Мы пьём коктейли и говорим о сериале и фильмах, но у меня никак не выходят из головы слова Иры о том, что Юля меня боится, и я всюду нахожу этому подтверждения. К тому же разговор о фильмах не может увлечь меня. Юля смотрит преимущественно новые фильмы, вышедшие на экран год или два назад, и совершенно не знает ни режиссёров, ни актёров, кроме тех, кто снимался в «Форсаже» да «Пиратах Карибского моря». Говорить с ней о фильмах Вуди Аллена или братьев Коэнов и вовсе не имеет смысла.

Уже через полчаса я провожаю Юлю домой. По дороге она принимается рассказывать о своей семье, о том на кого она хочет учиться и кем работать. Я слушаю её, но не воспринимаю всерьёз. Для меня это лишь детские мечты. Не могу же я сказать ей, что всё это — лишь незрелые рассуждения, а действительность всегда суровее, чем её представляешь в детстве. В такие юные годы ещё веришь, что человеку подчиняема жизнь, и совсем не догадываешься о том, что контролю человека подвластно только ничего.

Прощание наше с Юлей так же натянуто, как и общение. Я обнимаю её, зачем-то похлопываю по спине, секунду смотрю ей в глаза, и, робко кивая, говорю: «Пока». Тоже самое она произносит в ответ, и мы расходимся в разные стороны: она к своему дому, а я к своему. Амбивалентные чувства охватывают меня: я и рад вечеру, проведённому в компании девушки, но я и смущён всей этой неопределённостью и неясностью как своих, так и Юлиных чувств. Да и разговор с Ирой — слишком необычное явление, чтобы выкинуть его из головы. Наша с ней разница в возрасте такая же, как у меня с Юлей, но она зачем-то подходит ко мне и говорит так, будто мы очень близкие приятели. Зачем ей это? Она так надсмехается надо мной, или в этом есть кое-что ещё? Да и правда ли всё то, что о ней говорят?

VII

Дверь хостела «Уютный» закрывается, это вышел владелец Павел Бойко — высокий, толстопузый мужик, который всегда всем недоволен. Глядя на него, я недоумеваю, как этот человек вообще смог отрыть свой бизнес, и почему он занялся именно гостиничным делом. Полчаса он ворчал на то, что в хостеле мало посетителей, как будто я в этом виноват, и, обходя все общие помещения, искал к чему бы придраться. Ищущий находит, и Павел Бойко заключает, что осталось мало мусорных пакетов, что соль в солонке слиплась, находит какие-то волосы в душе и ругается, что пол вымыт нечисто, а это вообще его тривиальная придирка. Я слушаю, стараясь не пропускать через себя его недовольство, но всё же часть негатива оседает во мне, и на душе становится гадко.

Когда он, наконец, уходит, я иду к окну. Вечер как шоколад — тёмный и сладкий — опускается на город. Из распахнутого окна он дышит на меня прохладой. Он задевает в моей душе глубоко сокрытые струны, и меня тянет к людям. Оттого, что внизу по тротуару ходят прохожие, я чувствую себя ещё более одиноким. Темнота — она имеет на человека особое, магическое влияние.

Несмотря на то, что хостел — это место, куда то и дело приезжают люди, я фактически один, если не считать трёх китайских студентов и семейной пары с детьми. На дворе ещё март — не лучший месяц для отдыха на море — и потому посетителей мало. Ни с китайцами, ни с семейной парой мне говорить не о чем, и потому я беру сотовый и в списке контактов нахожу номер Юли. Почти неделя прошла с того момента, как мы ходили в «Домушник», и с того раза мы так больше и не виделись.

— Да, — раздаётся её робкий голос после гудков.

— Привет! — я говорю как можно более восторженно, надевая на себя маску оптимизма, от которого в моей душе, в действительности, нет и следа. — Как сегодня твой день?

— Нормально, — говорит она односложными фразами. — Как твой?

— Пойдёт, не лучший, но я и не жалуюсь. Что делаешь сегодня вечером?

— Готовлюсь к экзаменам. Нам так много задают. Совсем уже запуталась в этой алгебре. Да и по экономике послезавтра будет контрольная.

— У вас есть экономика?

— Да, так-то интересно, что изучаем, но сложновато разбираться, тем более у нас училка такая больная…

Да, школа — единственное, о чём она готова говорить без остановки.

— Как насчёт, погулять завтра днём? Ты же до часу учишься? Могли бы успеть погулять пару часиков перед моей работой.

— Не знаю, — тянет она, — мы, наверно, в школе будем к празднику готовиться, придётся там остаться. Да и мне уроки надо учить. Нас тут так замучили проверочными, всё же последний класс, близится конец года…

— Ладно, тогда в другой раз. Мне надо идти.

Я быстро сворачиваю разговор, стараясь соблюдать декорум, а сам злюсь. «Что за идиотизм? — думаю я. — Вечно эти уроки. Каждый день эти уроки. Так бы уж и сказала: мне слишком скучно с тобой».

Я подхожу к зеркалу и смотрю на себя, пытаясь угадать, что во мне не так. Неужели мои глаза не видят того, что видят другие? В чём мой изъян? По какой причине Юля не может выделить и пары часов в день для того, чтобы прогуляться со мной? Хотя, вернее всего, я ей просто безразличен, и её ответ — не что иное, как завуалированный отказ. И этот отказ меня почему-то огорчает. Душа так и пропитывается отчаянием. И дело тут даже не в том, что я влюблён в неё, нет, это не так. Она мне скорее нравится, и слово «любовь» здесь совершенно не подходит, но мне, как и любому человеку, просто неприятен сам факт отказа — факт того, что мной пренебрегли. Я спокойно могу прожить и без Юли, но, чёрт возьми, зачем тогда я вообще бегал за этой школьницей, зачем оказывал ей знаки внимания? Лишь для того, чтобы потешить её самолюбие?

Моя гордость задета, и я уже подумываю, а не дать ли Инне Кравчук второй шанс. В конце концов, она ещё пишет мне что-то во «ВКонтакте». И, может, первое суждение о ней было обманчиво, или это я сейчас пытаюсь обмануть себя?

Через закрытое стекло я смотрю в темноту окна, но вижу лишь своё отражение. Как же сложно найти своего человека! Найти такого же, как и я!

Я сажусь за ноутбук, чтобы занять себя. Пока я читаю новости, ко мне приходит сообщение от моего давнего школьного друга. Мы сидели с ним за одной партой.

Илья Чернядьев

Привет! Слышал, ты на Украине. Что там забыл? Как хохлы? Всё митинги устраивают?

(Мне не нравится его тон, но я решаюсь всё же ответить).

Роман Волков

Привет, Илья! Да, в Украине. Ещё с января. Митинги бывают. Много противоречий, и люди пытаются выбрать курс, по которому пойдёт их страна. А сам я решил пожить в южном городе, в другой стране. Почему бы и нет?

Илья Чернядьев

Ну ты и даёшь! Там же бандеровцы кругом! Президента своего, Януковича, свергли. На фига ты туда поехал?

Роман Волков

Ну знаешь, мне же пришлось. Хотя, я и не жалею.

Илья Чернядьев

Там же такая херня сейчас творится. Не далёк час, когда они все там продадутся Пиндосии10 и Евросоюзу.

Роман Волков

Илья, что ты такое несёшь? Тут обычные, нормальные люди. Ты телевизор пересмотрел!

Илья Чернядьев

Ты бандеровцев нормальными людьми называешь?

Роман Волков

Да при чём тут бандеровцы?

Илья Чернядьев

При том, что они притесняют наших русских людей!

Роман Волков

Не слышал, чтобы кто-то кого-то притеснял.

Илья Чернядьев

Ну так ты, похоже, ничего не знаешь, что там у вас происходит.

Роман Волков

Перед пропагандистским телевизором, конечно, виднее. Смотри больше, тебе там и не такое расскажут… и про русалок, и про всемирный заговор, и мировое жидовство.

Илья Чернядьев

Я вижу, тебе там тоже мозги промыли. Скоро на Украине дефолт случится, а ты будешь «Слава Украине» кричать.

Роман Волков

Илья, откуда в тебе столько злости? Чем тебе не угодили простые украинцы? Я понимаю, тебе может не нравиться украинская власть, но тебе-то что? Ты же в России живёшь, и как тебя касается правительство чужой страны?

Илья Чернядьев

Ещё как касается! Потому что у власти на Украине фашисты! Захватила власть фашистская хунта! Теперь будут памятники Бандере ставить и маршировать под нацистскими флагами, а наших дедов, что воевали с немцами, сажать в тюрьмы! Наши деды там с фашистами воевали, а хохлы (матерное слово) америкосам продались.

(Я решаю нанести последний удар и прекратить этот бред).

Роман Волков

Конечно, тебе виднее, когда ты в Красине, а я в Украине =) Илья, почитай лучше, что такое «пропаганда» и «манипуляция массовым сознанием». Может, хоть это откроет тебе глаза!

Я закрываю «ВКонтакте». Общение с людьми у меня сегодня определённо не ладится. Никак не могу поверить, что мой одноклассник, сидевший со мной за одной партой, несёт такую чушь. Как же успешно удаётся телевизору насадить всякую чепуху в головы иных людей! Телевизионные передачи с лёгкостью стали конструктом мышления для миллионов людей, и, кажется, уже любая высказанная в СМИ идея превращается как бы в собственные мысли целого общества. Антиутопия в чистом виде.

Время уже позднее. Постояльцы перестают ходить. Они все по очереди посетили ванную комнату и теперь ложатся спать. Я жду полчаса и тоже готовлюсь ко сну. Диванчик, подушка и плед. Меняю рубаху на футболку, чтобы не помять её во сне, выключаю свет и залезаю под плед.

Комната насыщается мраком. Я стараюсь не думать о вечерних разговорах, дабы лишний раз не терзать свои чувства. Мрак и тишина ползут по пространству. Лишь с кухни доносится дробь из капающего крана, как будто он, насмотревшись на часы, на их монотонный ход, хочет и себя уподобить им и быть не только механизмом для отпуска воды, но и стать мерилом времени. Дробь его всё учащается, он спешит, отправляя в раковину каплю за каплей, словно боясь не успеть за ходом стрелок, боясь, что время убежит далеко, а он так и останется в прошлом тем, чем и был — обычным сантехническим прибором, никак не связанным со временем и творимой им историей. Я перестаю вслушиваться в стук воды и смотрю во мрак комнаты. То, что вышло из мрака, снова возвращается во мрак. Человек со всем своим показным могуществом так и остаётся слаб. Слаб не перед покорённой природой, но перед самим собой, перед загадкой самого себя; и даже научившись бороться с внешним врагом, он не может одержать верх над внутренним. Он может с ним только договориться. И я договариваюсь с ним, решая, что во всём виноват лишь этот день и всё пройдёт, стоит только закрыть глаза. Я закрываю глаза и позволяю темноте проникнуть в меня, в мои мысли. Пусть она победит меня, и этот день, стираясь из памяти, исчезнет и из моей жизни.

VIII

Над столом, за которым собралось одиннадцать человек, летает первая разбуженная весной муха. Полёт её бесцелен, движения неуклюжи. Захоти поймать её кто-нибудь из присутствующих — это не составило бы ему большого труда, так она неповоротлива. Но на неё никто не обращает внимания — слишком все заняты разговором. Сегодня не обычный спор, не такой, какие ведутся здесь день ото дня, потому как событие, послужившее причиной тому, возможно, одно из наиважнейших в истории двух стран.

Руслан Барамзин входит в зал и как глыба нависает над столом. Это в его манере — встать вот так над говорящими и сверху всё обозревать. Я не беру с него платы. У него особые отношения с директорами кафе, и никаких депозитов он не вносит.

Барамзин стоит молча. Он нас не спрашивает, в курсе ли мы последних событий. Это ясно и так. О них, кажется, невозможно не знать. О них говорят везде и всюду: по радио, телеканалам, на работе, в школах, звонят друг другу и спрашивают: «Слышали ли про Крым?» Все без конца задают один и тот же вопрос, и никто не верит в происходящее. Месяц назад о таком никто и помыслить не мог.

А дело всё в том, что сегодня, 18 марта, после проведённого на полуострове референдума, Россия официально приняла Крым в состав своей территории. Был Крым украинским, а стал российским. Крымские власти уже отправились на поклон в Москву, а весь мир, в том числе Украина и Россия недоумевают, как такое могло произойти. Вот так запросто за две недели провести референдум и отобрать целый регион.

— Понимаешь, это болезнь! Болезнь целой страны! — недобро блестя глазами, повышенным тоном говорит Илья Повар.

— При чём тут болезнь? Это Россия захватила Крым, вторглась в наши границы, — не менее возбуждённо возражает ему Слава Басист.

За столом собрались, кажется, все, кто только может: оба директора, Диоген, его друг — Егор Джо, Илья Повар и Костя Ёлкин, Слава Басист и кальянщик Максим Гулин, наш бармен — Яна Диденко и Ксения Лут, тоже частая посетительница кафе. У Ксении светлые кудрявые волосы, толстоватое лицо и излишне большие формы, в особенности бюст, которым она так гордится, что не бывает и дня, чтобы она о нём не упомянула, хотя бы и в шутку.

— Ты видел, как тысячи людей в Крыму выходили на митинги за присоединение к России? — не отступает Илья Повар, как будто принимая последний бой.

— Да все они куплены! — громко, с басовыми нотками в голосе, почти кричит Ксения Лут так, что нам всем становится даже неприятно.

— Пожалуйста, потише, — говорит Саша Чуприн, но кто его услышит?

— Дура, да как ты их купишь? Там же тысячи людей!

— Это ты идиот, — Ксения тоже переходит на личности.

Глядя на Илью Повара, мне кажется, что он способен её даже ударить, особенно если оскорбления с её стороны не прекратятся.

— Тут Илья прав, — вступает Диоген, — нельзя купить всех. Да, лидеров любого движения могут спонсировать, но народ, который выходит на митинги тысячами, купить нельзя.

— Вот видишь, — поддакивает Повар.

— Все видели этих людей, — продолжает Диоген, — этих людей с лозунгами «Мы хотим дружить с Россией». Никто не пойдёт на такой митинг за деньги. Всё дело в убеждениях, точно таких же убеждениях, из-за которых другие люди стояли на Евромайдане! Понимаешь?

— Но те боролись за развитие страны, а эти идиоты её разваливают, — перебивает Ксения.

— Чего её разваливать, когда страна сама сыплется на части, — колко замечает Илья.

— Но ведь делают-то это люди, — вступается и Саша Чуприн.

— А власть наша, хочешь сказать, не при чём? Не они ли заварили всю эту кашу? — умело парирует Илья Повар. Он сегодня на высоте.

Саша Чуприн не находит, что ему ответить.

— Вы поймите, — пытается продолжать Антон Диоген, — людям можно купить флаги, еду, поставить палатки и сцену, но если нет идей, то никто не придёт. По российскому ТВ говорили, что все участники Евромайдана куплены оппозицией, или они, например, бандеровцы, а теперь уже по украинским каналам нам говорят, что в Крыму сплошь да рядом русские агенты и предатели. Всё то же самое, только наоборот. А у людей в действительности лишь разные позиции и взгляды. Ничего страшного в этом нет. Нужно только не колотить друг друга палками, а искать компромисс. Хотите говорить на своём языке? Пожалуйста. Хотите больше денег оставлять в местном бюджете? Давайте, но не две трети, а, например, половину. Хотите оставить у себя в городе памятники Ленину? Оставляйте, но не на главных улицах. Понимаете? Вместо того, чтобы стравливать народ, они бы лучше его объединяли. Ну зачем в одних областях презирают людей, сражавшихся с фашизмом, и восхваляют эсэсовцев?

— Верно, — кивает Илья.

— У одного дед служил в УПА, а у другого в Красной армии. Но мы, современные люди, как к этому причастны? Нам нужно лишь пожалеть своих и чужих дедов за то, что судьба заставила их стать убийцами и оторвала от мирной семейной жизни. Зачем кого-то идеализировать, а кого-то обязательно очернять?

— Диоген, ты заговариваешь зубы, — вмешивается Саша Чуприн, — так как ты считаешь: Крым сам отсоединился, или же это дело рук России?

Диоген опускает глаза на стол и как бы смущённо проговаривает: «Ну-у, конечно, за этим стоит Россия. На это многое указывает».

— И что теперь будет? — удивляется Руслан Барамзин, подсаживаясь сбоку к столу.

— А ничего, нам тоже надо отсоединяться, — быстро вклинивается Илья Повар. Глаза его идейны. Они блестят. Кажется, известия из Крыма открыли перед ним новые политические горизонты.

— Какая чушь! — Артур Луцко даже морщится.

— Я, чуваки, за отсоединение, но против присоединения к России. Пусть лучше будет отдельное Одесское княжество, — говорит Егор Джо, махая рукой развязно, как будто читая реп. Одет он соответственно: длинная, большая футболка плохо скрывает пивной живот, на ногах широкие рэперские штаны, серо-чёрная кепка даже в помещении надета на его голову. Лицо у него мужское, суровое, похожее на лик древнерусского крестьянина; верно всё дело в бело-русых бровях и бороде, опущенной почти по козлиному. Глаза у Егора мутно-серого цвета. Когда они неподвижны, то холодны как камень, но только его взгляд куда-нибудь устремляется, как тут же удивляешься, что за этими мутными кружочками, оказывается, скрыта жизнь. Глаза его невыразительны, они всегда как бы понуры, и оттого никогда нельзя прочитать, что за ними кроется.

— Скорее всего, будет война, — вдруг говорит Костя Ёлкин.

— Как война? С Россией? — Барамзин даже откидывается назад то ли в удивлении, а то ли в испуге.

— Определённо, — подтверждает Слава Басист, — никто Крым вот так, запросто, не отдаст. Отправят туда войска, а Россия скажет, что договор о присоединении Крыма уже подписан, и примется его защищать.

— И что тогда? — спрашивает Руслан Барамзин, как бы не понимая, к чему ведёт Слава Басист.

— Вот тогда-то и случится вооружённый конфликт.

— Я за этих олигархов из Киева воевать не пойду, — самодовольно проговаривает каждое слово Илья Повар.

— Мы в этом и не сомневались, — язвительно поизносит Ксения Лут.

— Я тоже, дружище, — поддерживает Егор Джо и ударяет кулаком о кулак Ильи Повара, — свалим куда-нибудь, на Кипр.

— А кто вас спросит? — парирует их самодовольство Диоген. — Вы граждане Украины, хоть и русские, а потому и должны защищать своё отечество.

— Диоген, ты это правда? — удивляется Егор Джо и смотрит на него своими мутными глазами, лишь одна улыбка на его лице говорит о том, что ему смешно от слов своего друга. — Ты правда собрался воевать?

— Я нет, но куда вы денетесь, если заварится каша? Отечество не будет спрашивать, оно просто возьмёт и оденет вас в военную форму.

— Да пошло оно… Что мне дало это отечество? — вскипает Илья Повар. — Что я, больно хорошо живу, чтобы мне его защищать? Ну захватит нас Россия, что они там, звери? Что они у меня, старую квартиру отнимут? Спроси у Ромы.

— Конечно, не звери… — опомнившись, отвечаю я.

— Тут дело в том, что это будет, — размышляет Саша Чуприн, — так, мелкий конфликт или полномасштабные боевые действия. Если конфликт, то не страшно, а вот если же в Киеве упрутся, или Россия вознамерится непременно ввести свои танки в Киев, дабы сбросить засевшую там оппозицию и вернуть к власти Яныка, то всё это может перерасти в кровавую бойню.

— Тогда главный вопрос: чью сторону примет Белоруссия.

— А она здесь при чём? — удивляется Илья Повар.

— Если Белоруссия всецело встанет на сторону России, — важно скрещивая на груди руки, отвечает Слава Басист, — и пропустит через свои границы русскую армию, то уже через пару дней под Киевом будет несколько дивизий. Как только русские захватят Припять, в их руках окажется атомная электростанция, и они смогут оставить многомиллионный город без электричества. При таком расчете, мне кажется, уже через пару недель бои будут вестись уже в самом Киеве.

— А на чью сторону встанет Донбасс?

— Судя по митингам, они тяготеют к России.

— Но русских там только половина.

— Подождите, а сколько солдат может кинуть Россия на войну без принудительной мобилизации?

На момент оторвавшись от разговора, я смотрю на их рассуждения с усмешкой. Им не хватает только карты, чтобы их обсуждение было похоже на военный совет. Тут же за столом начали считать численность российской и украинской армий, нашли в Википедии количество танков у сторон, руками принялись показывать направления наступлений, перечислять города, на которые в первую очередь придётся удар, приступили к спору о том, будут ли использованы баллистические ракеты и выступит ли НАТО на стороне Украины.

— Если НАТО поддержит Украину, то это только превратит нашу страну в арену для боевых действий между Россией и Америкой. Уж лучше как-нибудь без них.

— Если в Украину введут натовские войска — то это только перетянет всех колеблющихся на сторону России.

— Так ты, Повар, считаешь, что нам лучше проиграть войну? — спрашивает Ксения Лут с неприятной интонацией в голосе.

— Определённо. Если будет война, то я буду сражаться только на стороне России, — ответив, Илья Повар с гордостью поворачивает голову в профиль, совсем как гербовый орёл.

— А ты, Роман, на какой? — спрашивает меня Саша Чуприн.

— Если меня не вышлют, я вообще не буду сражаться. Какой в этом толк?

— С ним, с Егором и Ильёй ясно — машет рукой Андрей Луцко, — а ты с кем будешь, Костя? Тоже в предатели пойдёшь?

— Не знаю, но я за Киев сражаться не буду. Киев — это Киев, Одесса — это Одесса.

— Здрасьте, приехали! То есть Киев для тебя — уже не Украина?

— Знаешь, мне вот их трения между собой безразличны, лишь бы они Одессу в покое оставили. Потому-то мы с Ильёй и ходим на митинги за федерализацию, дабы Одесса была менее зависима от этих продажных депутатов из Рады.

— То есть Россия придёт захватывать твою страну, а тебе власть не нравится, из-за этого ты и страну защищать не будешь? Ладно, пусть не Россия, например, Турция или Ирак какой-нибудь нападёт на Украину, тебе тоже наплевать будет?

В конце своей речи Ксения Лут от волнения даже привстаёт, и лишь тяжёлая рука Руслана на её плече да неуклюжая улыбка усаживают девушку на место.

— Да бесит… не могу, — проговаривает Ксения Лут, глядя на растянувшиеся толстые губы и курчавую бородку.

— Ксюша, а ты и вправду считаешь, что наше правительство здесь не при чём? — спокойно обращается к ней Костя Ёлкин, как будто говоря о самых обыденных вещах; нос его весело вздёрнут. — Они, по-твоему, не в ответе за тот бардак, что творится в стране? Почему же Россия или какая другая военная держава не захватит, например, Сицилию, отделив её от Италии, или Германия снова не займёт территорию Чехии и Словакии? Не потому ли, что у них нормальные страны, а не жалкое сборище людей. Правительство всегда виновато в той ситуации, в которой находится страна. Все прочие объяснения о врагах и форс-мажорах — лишь отговорки. Думаешь, правительство Советского союза не виновато, в том что СССР развалился? Сталин разве не виноват в том, что Германия напала на нас в сорок первом году? У нас в стране принято во всех бедах винить чужие власти, но никто не просит ответа у своего правительства. Кто виноват в том, что Россия отняла Крым у Украины? Янукович и его правительство в первую очередь, а также и те, кто сейчас сидит у власти. Правительство сидит там не только за тем, чтобы важно надувать щёки на совещаниях, а для того, чтобы наладить нормальную жизнь своего народа и взаимовыгодные отношения с другими государствами.

Я и Диоген одобрительно, но почти незримо киваем в ответ на речь Кости Ёлкина.

— А что в России дела обстоят не так? — с лёгким сарказмом произносит Артур Луцко, и по нему видно, что он раздражён, — Там демократическое правительство, которое думает об интересах народа?

— Ну уж получше нашего, в России хотя бы есть порядок. Россия сильная держава, и Путин держит в тисках олигархию, у него такой бардак невозможен, — Илья Повар выдаёт очередную апологию.

— А вот и ещё одна жертва российской пропаганды, — тихо, как бы про себя, говорит Диоген.

— В России нет никакой демократии, — встреваю я. — Там только олигархия или, если хотите, имитационная демократия. Авторитаризм в России приспособился к новым условиям мировой политики, он только накинул на себя личину демократии, принял её внешний облик, но, в сущности, так и остался авторитаризмом. И кто знает, сколько ещё этому волку в овечьей шкуре удастся обманывать своих граждан.

Несколько пар удивлённых глаз смотрят на меня.

— А что? Вы не знали, что в России люди давно уже ничего не решают? — в ответ я смотрю на них. — Политики вообще были бы рады избавиться от людей, если бы смогли и без них сохранить свои деньги и власть.

— Так, наверно, везде, — поддерживает меня Костя Ёлкин.

— А мне же кажется, — говорит Диоген, — что все общества, склонные к патриотизму и идеализации войны, в той или иной мере авторитарны. Взять хотя бы Соединённые Штаты Америки — разве они не пытаются играть роль мирового жандарма, навязывая хоть и не своим, но чужим народам личную волю. А вспомните Белград 1999 года. На какой чёрт они тогда бомбили мирных жителей? Разве это не преступление? Бомбя простых людей, они хотели остановить войну, не бред ли сумасшедшего — это высказывание само по своей сути.

— А ты не думал, что американцы и сейчас используют демократию под тем же предлогом, под каким Европа во времена господства католической церкви использовала идею христианизации для начала Крестовых походов? — замечает Илья Повар. — Тогда обращали в христианство, сейчас — в демократию. При том и регионы, в которые Европа и США так стремятся распространить свою «святую» демократию, те же самые: Балканы, Русь, Алжир, Ирак, Иран. Не кажется ли это совпадение тебе странным?

— Об этом и речь, — подхватывает Диоген. — Даже высокоразвитые страны в какой-то мере авторитарны и тоталитарны, и если не по отношению к своим гражданам, то к гражданам других стран. Они стремятся непременно навязать свои ценности, которые при нашем воспитании кажутся нам вполне объективными и справедливыми, как и ранее идеи Христа всем казались образцовыми и безальтернативными. Совсем по другому дела обстоят в обществах, где людям прививается не гордость за военные успехи, но возвышенное отношение к науке и искусству.

— А знаешь, Антон, — поддевает друга Егор Джо, — читал я как-то притчу об индийском царе, который так фанатично хотел навязать людям добро и культуру, что сам сделался тираном.

Рот его, в отличие от глаз, многозначительно усмехается.

— Но мне-то это не грозит, я лишь вольный философ, не более, — Диоген улавливает сходство и иронию.

В кафе подтягиваются редкие посетители, и я удаляюсь по рабочим делам. Спор о политике и статусе Крыма длится ещё долго, но всё это лишь пустые слова — гадание на ромашке. Никому из нас не открыта тайна будущего, книга жизни читается только здесь и сейчас. Мы все пытаемся разглядеть через листок буквы на той стороне страницы, но если даже и видны просветы, чуть различимые графемы на той стороне листа никогда не сложатся в слова. Каждый новый листок несёт в себе новую тайну или, если угодно, разгадку предыдущих тайн, но никогда-никогда нельзя заглянуть на другую страницу и вернуться к предыдущей. Человеку всегда приходится идти наугад, лишь гадая о том, чтобудет дальше.

Вдоволь наспорившись, компания распадается на две группы. Одна традиционно уходит играть в «Мафию», а другая во главе с Сашей Чуприным усаживается за «Ужасы Аркхэма» — игру, созданную по мотивам рассказов Лавкрафта. На первый взгляд игра кажется невероятно сложной, но стоит в неё немного поиграть и узнать все правила, как ты с головой погружаешься в игровой мир и ощущаешь себя настоящим сыщиком, противостоящим абсолютному злу. Отличительная черта её в том, что участники борются не друг с другом за победу, а сражаются с игрой. Она чинит игрокам всевозможные козни: лишает игроков-сыщиков рассудка, тратит их здоровье, отнимает оружие и предметы, выпускает на улицы города толпы монстров, адептов культа и всевозможных загадочных тварей, а также втягивает игроков в глубины иных миров, только пройдя которые, сыщики, наконец, могут запечатать порталы, открытые Древним ужасом, жаждущим прорваться в мир Аркхэма. Каждое событие, каждое имя и название пропитано в этой игре загадочной, мистической атмосферой, какую Говард Филлипс Лавкрафт родил на свет, написав целую кучу мистических рассказов.

Сидя в стороне, я поглядываю на стол и слежу за тем, как Диоген проходит через Великий зал Целеано, а Руслан Барамзин борется с летающими Ми-Го; Саша Чуприн к середине игры оказывается заперт в Больнице Святой Марии Тёмным фараоном и парочкой зомби, а Артур Луцко, прихватив с собой святую воду и автомат Томпсона, спешит ему на помощь. Один лишь Егор Джо как ни в чём не бывало обходит район Исттаун, свободный от врат и всякой нежити. Глядя на них, я жалею лишь о том, что сам не могу принять участия в этом грандиозном сражении, потому как работаю и вынужден постоянно отвлекаться на посетителей.

IX

Солнце клонится к закату. Тени разрослись до гигантских размеров; глядя на них, кажется, что мы с Юлей идём на ходулях. Длинные и кривые, несмотря на всю свою громоздкость и неуклюжесть, они, как верные стражи, следуют за нами: карабкаются на стены домов, заглядывают в окна, перескакивают через кусты и как ящерицы ползут по земле.

Я провожаю Юлю домой. Мы несколько часов с ней бесцельно бродили по городу, разговаривая на разные темы. Одни темы задавал я, а другие — Юля, и наши интересы почти ни в чём не совпали, кроме путешествий, юмора и прочего, о чём можно говорить с каждым. Юля рассказывала мне о своих подругах, спорте, о школе и о родне. Я же пытался упирать на последние новости, литературу и кинематограф, о философии и прочих идеях я даже и не заговаривал.

Мы подходим к панельным девятиэтажкам, где-то здесь находится Юлин дом. Я рад, что наконец настал черёд прощания. Мне кажется, за время прогулки мы друг другу прилично надоели. Нет, с Юлей мне не было скучно, и я не потратил время в пустую, но — вот именно «но» — с ней я не чувствую того душевного подъёма, который бывает, когда проводишь время с любимым человеком или лучшим другом. Она не стала для меня ни тем, ни другим. Мы общаемся с ней, как два разных чужих человека, вынужденных по несколько часов проводить вместе, при этом пытаясь безупречно соблюдать декорум. Оттого я с видом глубочайшего внимания слушаю её россказни о подругах и учёбе, о школьных предметах, незрелых проблемах и посредственных певцах, песни которых крутят на модных радиостанциях. Но меня так и подмывает плюнуть на эту чепуху и наконец раскрыть ей глаза, сказав, что всё это не стоит и капли переживаний, потому как, вступив во взрослую жизнь, все её прения с подругами и школьные неудачи будут вспоминаться лишь как смешные неурядицы переходного возраста, никак не влияющие на взрослую жизнь. Но она ещё ребёнок, и именно взрослые проблемы, вроде отсутствия жилья, достойной работы и настоящей жизненной цели кажутся ей надуманными, и она даже мысленно не хочет браться за их рассмотрение, не говоря уже о том, что, взявшись за такие задачи, их надо ещё как-то решить.

Старый советский ЗИЛ ковыляет возле нас по изломанной дороге, собака пробегает, озираясь своей острой мордой; мы с Юлей стоим возле её дома. Я поглядываю на чёрных галок, которые ищут сучья для гнёзд в сухой траве.

— Не провожай меня до подъезда, — говорит Юля, — у нас там есть такая бабушка, которая…

Но я уже не слушаю её оправдания, я знаю — это всего лишь очередной детский принцип: она не хочет, чтобы я проводил её до двери. Я смотрю на Юлю, и чувства мои к ней смешиваются в какую-то кашу. Я никак не могу понять, что же чувствую к ней на самом деле. Наряду с приятными, добрыми чувствами, где-то глубоко в подсознании у меня засели бесы, которые поворачивают мои мысли так, что Юля злит меня своей детской глупостью, своей упёртостью и закрытостью. Именно закрытостью! Мне не верится, глядя на неё, что она способна проявить ко мне хоть какие-то чувства, кроме приятельского тепла; и, верно, права была Ира, так метко пустившая в моё сердце слова, как стрелу истины, на счёт того, что этот ребёнок меня боится. Но к чему мысли, когда ты мужчина? Что могут дать размышления, когда твой ход, когда наступает пора действовать?

Я наклоняюсь к Юле и целую её в губы. Отчего и сам не знаю. Её тонкие губки робко сплетаются с моими. Секунды удовольствия, какого-то рваного, незаконченного. Мне не удаётся полностью сосредоточиться на поцелуе, и оттого он выходит чем-то сродни приятельского рукопожатия. Обмен формальностями, не более. Но я доволен как мальчишка.

— Давай, пока, — бросаю я, зачем-то киваю головой, будто кланяюсь, и ухожу.

Юля тоже уходит. Мне думается: она рада, что так легко отделалась.

Остатки поцелуя тают на губах, но эйфория от маленького сближения длится не долго. Ещё на улице я чувствую себя возвышенно и обманываюсь тем, что раз Юля ответила на мой поцелуй, то я ей небезынтересен, но уже в маршрутке на грубом сидении из кожзама мой мозг начинает работать более трезво и, складывая впечатления от всего дня, приходит к заключению, что мы с ней идём по тонкому льду, и этот новый шаг вперёд только приближает нас к тому моменту, когда лёд наконец треснет, и наша с ней дружба провалится в холодные воды безразличия. Именно тогда-то маски будут сброшены, и будет разговор, который станет концом всему. И стоит ли совершать другие шаги, когда провал заведомо известен?

С иным настроением я возвращаюсь в свой двор. Я уходил с надеждой, а возвращаюсь с отчаянием. Нет, на Юле не кончается мир, но неудачи с женщинами будто преследуют меня по пятам. У меня никак не получается изображать из себя того, кем я не являюсь, не получается говорить на глупые темы и обсуждать посредственную музыку, которую крутят на радио. Не получается… Не получается быть или найти…

На скамейке возле крыльца сидит дворник Поступайло, и я подсаживаюсь к нему. Он пребывает в необычайно спокойном состоянии духа и уже не походит на того рамольного старика, каким я его видел в тот день, когда он хотел расстаться с жизнью. Сейчас он сидит и смотрит на закатное небо, по которому скользят острые силуэты стрижей. Они как бумеранги проносятся над нами.

— Загораете? — спрашиваю я.

— Скорее дышу. У меня, похоже, туберкулёз, лёгкие совсем уже не те.

Туберкулёз — слишком серьёзная болезнь; я не знаю, как реагировать на этот факт.

— Ну вы, это… покажитесь врачу.

— Да ладно, — отмахивается Поступайло. — Что они больно понимают.

— Это же не игрушки. Вы можете и нас всех заразить. Как минимум вам нужно сделать флюорографию!

— Ладно, схожу на днях, — уступает старик. — Ну а ты куда ходил?

— Так, гулял, — тихо отвечаю я.

— С девочками, небось, — и он весело глядит на меня.

— Да, с девочкой, да только ерунда какая-то…

Я умолкаю и гляжу, как пролетающий над нами самолёт крыльями режет закатное, кровоточащее небо, оставляя на нём белую безжизненную полосу. Что будет, когда он долетит до конца и перечеркнёт небо по диагонали? Может ли случиться, что небесный купол рухнет и обвалится на нас?

— Вот вы прожили целую жизнь, — наконец продолжаю я, — и скажите мне, как же этот так случается, что люди встречают друг друга? Нет, не знакомятся, но встречают именно того человека, которого, кажется, ждали всю жизнь. Бывает ведь такое?

— Как не бывает, — задумчиво произносит Поступайло.

— Ну вот вы как встретили свою жену? У вас ведь была жена?

— Была, да только, что ты думаешь, раз жена, то обязательно она лучше других меня понимала?

— Ну… как же…

— А так. Нет, конечно, сжились, свыклись, вот только я тебе скажу, что жизнь это такая штука, что ты, брат, хрен её разгадаешь…

— А что тогда такое любовь?

— Любовь, — после паузы говорит Поступайло, — когда готов на многое ради человека, когда ты ему жизнь посвящаешь.

— Но это лишь признаки любви, — возражаю я. — Всё это следствия, а мне интересно, как она появляется, почему любишь одного человека, а не другого.

— А я, думаешь, знаю? — говорит старик.

— Но ведь кто-то должен знать.

— А, может, в том и есть прелесть любви, что никто не знает, почему он любит. Прелесть в этом секрете, а когда человек узнаёт, тогда и сама любовь перестаёт существовать. Она уже престаёт быть загадкой, ты понимаешь, а становится лишь обыденностью без страхов, там, и переживаний. Тогда-то жизнь и превращается в рутину. Одну сплошную рутину, и поцелуй тогда тоже рутина, а в постели и вообще — обряд. Знаешь, чтобы отношения, так сказать, сохранить.

Он умолкает. Я тоже молчу, но всё же решаюсь задать ему личный вопрос напрямую.

— Ну вы-то хоть были счастливы со своей женой?

Дворник сначала молчит.

— Нет, ну как… Да, впрочем, что уж душой кривить, конечно, было согласие, и, знаешь, когда сживёшься, попривыкнешь ко всему, и вроде счастие семейное есть, но… (он вдруг опять останавливается) …иной раз обернёшься назад и думаешь, а той ли я жизнью жил, какой хотелось бы… И что, собственно, такого я вообще сделал в этой жизни? Для чего топтал эту землю? Для чего растил детей и каждый день ходил на работу? Нет, конечно, даже эти стрижи и закатное небо стоят того, чтобы жить, но ведь должен же быть какой-то высший смысл, как думаешь? Не может же человек жить просто так. Вот так родиться себе, пожить и умереть. В чём же смысл?

— Быть счастливым?

— Да чёрт его знает, это счастье. Но ведь ты не ешь лишь для того, чтобы быть сытым. Ты ешь, потому что тебе нужны силы. А куда ты их тратишь — это уже другой вопрос. Имеет ли смысл то, что мы делаем? Вот какая тут философия, понимаешь.

Я киваю в знак согласия.

— И знаешь, что самое удивительное, — продолжает Поступайло, сегодня он как никогда словоохотлив, — что вот так живёшь жизнь: ни о чём не задумываешься, ни о чём не беспокоишься, а когда приходит время умирать, вдруг оглядываешься назад, и как, бамц, что-то по голове тебе шарахнет, и начинаешь вдруг совсем по-другому на вещи смотреть. Смысл начинаешь какой-то в содеянном искать, и, слава богу, если находишь, а если нет…

Я удивляюсь ходу его мыслей. Мне он казался простым, глупым дворником, но как же удивительно бывает разглядеть за совсем непримечательной фигурой человека с таким глубоким восприятием мира. И, конечно, Юля с её детскими воззрениями не может и приблизится к подобного рода тайнам, которые всюду окружают человека, но видны лишь немногим.

А Поступайло хороший собеседник: не высокомерен, как иные люди его возраста, кичащиеся отчего-то своими годами. Нет в нём той напускной важности, свойственной старикам. А она есть, у многих есть, ведь они-то знают, но боятся признаваться, что сама по себе молодость — более весомый аргумент, чем весь их опыт, чем стабильная крошечная пенсия, чем старая квартира, заработанная рабским трудом, и чем осознание законченности жизни. Кто решится променять молодость на всё то, что рано или поздно достанется само собой? Все вышеперечисленные блага — так их называют — есть и у Поступайло, но нет глупой убеждённости, что он-то прожил эту жизнь лучше других, и оттого имеет право раздавать советы молодым. Он прекрасно сознаёт, что жизнь его была убога и бесполезна, но, научившись за годы плевать на неудачи, он так же в сердцах плюёт и на смысл существования. Он живёт, и этого ему хватает.

Самолёт скрывается за крышей соседнего дома. Ему всё же удалось перечеркнуть небо белой полосой, но конец её тает, растекаясь, как сахар под лучами солнца, и от этого ли, или от чего иного, но небеса не падают на нас. Они стоят там же, где и были, а, значит, мы ещё продолжим поиски вопросов и ответов, и, быть может, разгадаем загадки наших жизней.

Я не спешу домой и потому ещё долго сижу с дворником и беседую о жизни, глядя, как чернила ночи заливают небо. Душа находит успокоение. Успокоение в беседе с этим старым дворником, так и не нашедшим смысла в своей жизни. И те темы, которые нельзя обсудить с юной школьницей, можно обсудить с этим стариком, и общество его мне импонирует более, чем многие другие.

X

Я стою под нависающей, как огромная серая волна, крышей Театра музыкальной комедии. С минуты на минуту сюда должны подойти два неразлучных друга — Костя и Илья, а также Антон Диоген. Здесь наше место сбора, и отсюда мы двинемся на Куликово поле, где проходит митинг в поддержку федерализации страны. Уже больше месяца там стоит палаточный лагерь, идёт сбор подписей, еженедельно проводятся пикеты. На сегодня намечен большой митинг, и Илья с Костей сагитировали меня и Диогена пойти вместе с ними и посмотреть, что это такое. Не зря же они старались в течение месяца убеждать всех постоянных посетителей «Домушника», что федерализация Украины — единственный верный путь для страны.

По небу проплывают взбитые как пена облака. Илья и Костя опаздывают, и я, от нечего делать, разглядывая голубое небо, хожу по площади перед театром взад-вперёд, подражая голубям, которые так же бесцельно бродят по мощёной плитке, будто тоже ожидая чего-то.

Через какое-то время появляются и зачинщики нашего похода. От первого взгляда на них мне становится смешно, и я не пытаюсь это скрыть.

— Зачем это вы так вырядились? — смеясь, спрашиваю я.

Костя улыбается в ответ. На них надеты штаны и куртки цвета хаки, а на Костиных ногах — даже берцы. На рукаве у того и другого повязана рыже-чёрная полосатая георгиевская ленточка.

— Вы что, на войну собрались? — я не могу остановиться и продолжаю ухмыляться, не в силах справиться с улыбкой.

— Это на случай если с бандерами придётся столкнуться, — отвечает Илья. На мои усмешки он не улыбается, а только продолжает хмурить брови. Для него митинг — это серьёзное предприятие, и он готовился к нему со всей строгостью и предусмотрительностью.

— Где же Диоген? — Илья ищет его глазами, обводя всю площадь. Не найдя Антона, он тут же принимается ему звонить. Его и без того злит то, что они опоздали на митинг по вине Кости. Ему кажется, что пока мы тут стоим, митинг может кончиться, ну или он пропустит что-то очень важное.

— Обозначься, — коротко бросает Илья в трубку. — Хорошо, ждём.

Не успевает Илья убрать телефон, как Диоген появляется на площади. Его походка нетороплива, и по Илье видно: это его раздражает.

— Давай быстрее! — кричит он через расстояние.

Диоген убыстряется и когда подходит, Илья раздаёт нам по георгиевской ленточке.

— Это зачем? — спрашиваю я.

— Все наши с такими, — говорит он, — бандеры такую не наденут.

— А можно я её на грудь привяжу?

— Да хоть куда, — бурчит Илья Повар.

Мы проходим через трамвайные пути и попадаем на площадь. На ней тысячи людей. Перед зданием одесского Дома профсоюзов стоит сцена на которой выступают ораторы. Российский триколор и синие флаги движения «Народная альтернатива» развеваются над головами собравшихся, лишь изредка в толпе можно различить жёлто-синие украинские флаги. У многих собравшихся на груди или рукавах повязаны георгиевские ленточки.

Выступающих на трибуне я не слушаю, для начала я оглядываю толпу. Её состав меня удивляет. Я ожидал увидеть в ней преимущественно молодёжь, таких же шальных и горячих парней как Илья Повар, но нет, тут собрались люди самых разных возрастов: от пожилых старушек до совсем ещё юных студентов. У некоторых из присутствующих лица скрыты балаклавами или медицинскими масками с тёмными очками, но основная масса пришла сюда как на прогулку или для встречи с друзьями. Мужчины тридцати-сорока лет стоят тут со своими приятелями или жёнами. Кто-то взял даже детей, но это, скорее, редкость. Целые кучки стариков и старушек стоят в толпе то тут, то там, а местами и вообще кажется, что это какой-то парад пенсионеров.

Меня удивляет тот размах, с каким идея федерализации страны и сближения Одессы с Россией захлестнула умы людей. Хотя, собственно, чему тут удивляться? Культурная оторванность, изолированность от русского мира и насаждаемая украинизация — вот причины из-за которых тысячи людей, этой весной отогревшись от многолетней спячки, вышли на улицы, скандируя и требуя сближения города с его корнями, с Россией. И было то — не решение ума, а духа, банальный протест против надоевшей чужой по культуре власти. Люди жаждали сближения города с огромной родной страной, благодаря которой город, собственно, и появился на свет сотни лет назад. И ныне, когда страна-прародитель находится вдалеке, за чадом киевского хаоса, она для них сияет там — в мечтах, — как сказочная земля обетованная. И все помыслы этих людей, желания их устремились туда, где говорят по-русски, где стабильность и где, как всем кажется, люди живут богаче и лучше.

Ораторы на сцене сменяют друг друга, но все они говорят об одном и том же: об исключительности Одессы, о путях развития страны и города, на разные лады хают новоявленную киевскую власть, хают нового губернатора Одессы, поставленного Киевом, манипулируя патриотическими чувствами, вспоминают, что Одесса — город герой, порочат киевский Евромайдан и пятнают его именем Бандеры. Эти речи как мёд действуют на уши собравшихся. Наконец хоть кто-то высказал вслух с трибуны всё то, что они и сами думали, всё то, о чём они говорили на кухне. И по этим людям видно, как им осточертела распущенная столичная верхушка. Они уже готовы верить во что угодно, лишь бы изменить своё нищенское существование; готовы верить в любые посулы, которые обещают им кардинальные перемены, которые обещают им свет в конце тоннеля, — тоннеля, имя которому — «жизнь».

На такой акции я впервые, и потому, как и к любому делу, совершаемому человеком в первый раз, подхожу к митингу слишком торжественно, полагаясь на имеющиеся стереотипы и суждения, по которым человек на митинге должен ощущать единение с народом и подъём душевных чувств; я ожидал красивых хлёстких выступлений, но длинные тирады некрасноречивы, и потому иные из пришедших чуть ли не скучают, но это в основном молодёжь. Молодые всегда стремятся к действиям, и выслушивать чужие мнения — не совсем то, чего им хочется. Они ждут от организаторов призывов к настоящим, дерзким мерам, но пожилых людей более, чем других увлекают речи выступающих, они стары, и потому слова для них значат куда больше действий, посулы для них имеют большую ценность, чем реальная политическая борьба. Но надо отдать должное и организаторам, они не только болтают, но и предлагают какие-то решения, предлагают тех или иных людей выдвинуть в избирательную комиссию и куда-то ещё. Я не стремлюсь разбираться во всех тонкостях, однако слыша такие предложения, начинаю верить, что идея федерализации — не банальное пустословие, а реальная политическая тенденция, охватившая умы многих украинцев.

Митинг проходит довольно тихо, толпа в меру активна, она откликается на все речи выступающих, люди то одобрительно кричат, то хлопают. Но основная цель сегодняшнего мероприятия раскрывается, когда на сцену выходит Артём Давидченко. Из-за пёстрых флагов, которыми машут активисты, я никак не могу его разглядеть. От Ильи Повара я слышал, что его брата Антона Давидченко — самого ярого активиста «Народной альтернативы» и идеи федерализации страны — несколько дней назад арестовала СБУ11. Его дальнейшая судьба неизвестна: дадут ли ему тюремный срок или выпустят на свободу. Однако его брат Артём не прекращает борьбы и уже держит речь на сцене.

«Сегодня в Одессе, — начинает Артём Давидченко, — другая сторона под названием «Майдан» делает марш. Марш не знаю за что, идут на Аллею Славы. Для чего они делают это? Они лицемеры. Они подтверждали это дважды и с бандеровскими флагами ходят. Они делают это для того, чтобы на камерах для ОБСЕ показали, что они толерантны (произнося это слово, Давидченко намеренно искажает интонацией его звучание, дабы показать своё пренебрежительное отношение), понимаете? И у них не одни герои. Я не могу понять, как человек может верить сразу в Бога и в ислам; или, например, быть сектантом и верить в православие. Ну тут не может быть двух путей. Тут надо выбирать что-то одно. Ну у майданов, кажется, можно слепить всё, даже чёрта с Богом. Поэтому мы решили сегодня пройти маршем к Дюку и сделать фото на память...»

Не успевает он закончить, как по толпе разносится одобрительное ликование. Люди застоялись на площади, и им не терпится столкнуться со своими оппонентами, тем более когда сторонников федерализации здесь собралось несколько тысяч.

«А после, — продолжает Давидченко, — возложить цветы Екатерине, как основательнице города, ну и после проследовать к СБУ и передать им конституцию, чтобы они, может быть, как заново прошли курс правоведения или перечитали её, а то как-то они между строк всё читают или у них, наверно, первые сто пятьдесят страниц вырваны или переписаны уже…»

От его речи Илья Повар, и без того воодушевлённый, приходит к полнейшей экзальтации.

— Мы пойдём к Дюку, — шепчет он.

— Там сейчас сторонники Евромайдана? — спрашиваю я, и он кивает.

Я оглядываю толпу: похоже, людей и вправду радует перспектива похода к СБУ через самое сердце сторонников Евромайдана.

Митинг выдвигается в сторону Приморского бульвара, а на телефон Косте Ёлкину звонит Слава Басист. Он опосля решил прийти на митинг и сейчас пытается нас найти. Мы встаём возле деревьев, и Костя машет ему рукой. Из-за многотысячного шествия Славы нигде не видно, но через пару минут он нас всё же находит. Илья, как и нам, выдаёт ему георгиевскую ленточку.

— Куда держим путь? — интересуется Слава Басист.

— На Приморский, — говорит Костя Ёлкин.

— Будем бить бандеру! — восторженно произносит Илья Повар, сжимая кулак.

Гляжу на проходящих рядом людей; мне интересно — они настроены так же решительно, как Илья, или нет.

— Да ну, так уж и бить. Вы ещё поубивайте друг друга, — скептически произносит Антон Диоген.

— А я сейчас узнаю, — говорит Илья Повар и убегает куда-то в толпу. Он со многими тут знаком, потому как в толпе то тут, то там видны члены одного движения — народной дружины Одессы.

— И что вы хотите этим митингом изменить? — спрашивает Слава Басист, расплываясь в сладкой масляной улыбке. Кажется, он доволен своим каверзным вопросом.

— Для того, чтобы хоть что-то изменить, нужно сначала осознать проблему, потом обдумать пути её решения, ну и, наконец, действовать — вот основа основ, — философствует Диоген. — Осознание проблемы — первый и самый важный шаг. И мы сейчас с Романом пытаемся понять, насколько эта проблема существенна для Одессы и страны в целом. Мы, собственно, и не участники митинга, а лишь так — наблюдатели. А любую проблему, как известно, лучше изучать изнутри.

— Нет, ну вы честно как считаете, — не унимается Слава, философия Диогена для него не ответ, — можно ли митингами добиться того, чтобы киевская власть изменила своё отношение к Одессе и вопросу федерализации?

— Если бы сейчас с нами был Повар, — замечает Костя, — он бы тебя убил за такие вопросы.

— Ну я вас и спрашиваю, его ответ мне и так известен. Конечно, я и сам пришёл на митинг. Мне тоже любопытно. Однако что могут сделать обычные люди без поддержки хоть каких-нибудь слоёв правящей верхушки. Всем известно, что майдан творился не одним простым народом, но и олигархами, недовольными властью Януковича. Здесь, по-моему, такое не возможно.

— Ты забываешь о «чёрных лебедях», — задирая вверх изогнутый кончик носа, говорит Костя Ёлкин.

— О ком?

— О тех событиях, которые предугадать нельзя, но которые в корне меняют ситуацию. Вспомни хотя бы тунисского торговца фруктами Мохаммеда Буазизи!

— А кто он?

— Обычный рыночный торговец. Власти ни как не реагировали на его жалобу, и он совершил самосожжение, что в дальнейшем привело к широчайшему народному восстанию и свержению тунисского президента. Не смешно ли получается: не сожги он себя, может, этот президент и сейчас бы сидел у власти. Мелкий торговец и президент, чувствуешь разницу?

— Но это лишь единичный случай.

— Однако кто знает, что может послужить катализатором для новых перемен.

— Но для чего же тогда все эти митинги?

— Понимаешь, — как всегда спокойно и рассудительно говорит Костя, — выйти на митинг — это всего лишь маленький шажок, на самом деле — почти ничего, но сделать даже этот маленький шаг могут только единицы. Многие люди согласны годами ходить на работу, растить детей и лет по пятнадцать-двадцать выплачивать ипотеку, всё это время отказывая себе в простых радостях жизни. Но люди не готовы даже и пару месяцев потратить на борьбу за свои идеалы и будущее. Все говорят: «Это бесполезно», «Ничего не будет», «Новая власть придёт и тоже будет воровать, как и старая». Но чего они хотели? Раз собраться на митинг и кардинально изменить страну к лучшему? Так не бывает. Люди в иных странах десятки лет боролись за свои права, независимость и годами свергали диктатуры. Это долгий путь, и путь, который общество должно пройти сообща. Если мы хотим перемен, то недостаточно просто говорить о них на кухне. Нужно собираться, нервировать власть, напоминая им, что они ответственны перед своим народом! Что это мы их туда поставили! Мы можем судиться с ними в рамках закона, вешать и распространять листовки, писать на домах наши лозунги, ведь у нас, в отличие от них, нет СМИ и государственного аппарата, потому дома и дворы — главные места нашей агитации.

— Будем бить бандеровцев, — вклинивается в наш разговор Илья Повар, обдавая нас табачным дымом. От беготни и курения он слегка запыхался.

— Вы что, драку намерены затеять? — спрашивает Слава Басист, не разделяющий энтузиазм друга. — Из-за всех этих волнений итак Юморину12 отменили.

— Ничего, один годик и без Юморины проживёшь, — успокаивает его Илья Повар. Сейчас он в боевом состоянии духа: глаза игриво горят, лицо решительно, а душевная энергия, заточенная в материальное тело, жаждет скорее вырваться.

«Одесса вставай! Бандеру прогоняй!»

Откуда-то спереди доносится до нашего слуха.

Тут же толпа поддерживает новый лозунг и скандирует его раза три-четыре:

«Одесса — город герой!»

Чем ближе мы продвигается к Приморскому бульвару, тем активнее кричатся лозунги. Они эхом разносятся по толпе и приободряют шествие. Человек с мегафоном в руках кричит: «Одесса, смелее, гони Бандеру в шею!» и толпа тут же его поддерживает:

«Одесса, смелее, гони Бандеру в шею!

Одесса, смелее, гони Бандеру в шею!

Одесса, смелее, гони Бандеру в шею!»

Шествие наше постепенно переходит в марш. Толпа идёт по проезжей части, кричит лозунги, гудит на разные тона, всюду в воздухе мелькают российские, одесские и советские флаги.

«Когда мы едины, мы непобедимы!» — снова кричит человек с мегафоном, и люди отзываются:

«Когда мы едины, мы непобедимы!

Когда мы едины, мы непобедимы!»

То тут, то там проходят люди с плакатами. Чего на них только не написано: «Выйду замуж за Россию», «Юго-Восток вместе — сила», «We want a referendum».

«Вперёд славяне, русичи вперёд!

Вперёд славяне, русичи вперёд!»

Потом толпу будто захлёстывает эйфория грёз, и от нарастающего чувства единения с культурной родиной толпа начинает хаотично скандировать: «Россия!» Всё это похоже на какой-то древний праздник, а люди с мегафонами в руках — на языческих жрецов. Есть в этом что-то дикое, древнее, уходящее к человеческим корням. Кажется, стоит всем вместе прокричать эти лозунги громко в небеса, и боги отзовутся, исполнят заветные мечты народа. Примерно так раньше вызывали дождь или, принося жертвы, вымаливали у богов урожай. И нет ли в этом крике надежды? Подсознательной надежды на то, что всё, произнесённое ими в едином народном порыве, одной лишь общей волей породит на свет мощного эгрегора, который непременно реализует их мысли там, где зиждется особая, внеземная власть, и их страна, разбитая вдребезги коррупцией и истощённая паразитизмом олигархической клики, вдруг станет страной для народа; страной для людей; страной для всех и каждого.

«Россия!» — снова разносится в толпе.

Не увидь я всё это своими глазами, я бы и не поверил, что здесь, далеко, в другой стране так сильно любят мою родину. Любят даже больше, чем я, потому как с ней у них связаны только мечты о будущем; у меня же как хорошие, так и дурные воспоминания. Но я не могу их судить, ибо уровень их жизни не дотягивает даже до российского, хотя и последний не является примером для подражания.

Впереди шествия едет красная советская «двойка», на которой установлен большой плакат с портретом и надписью: «Свободу защитнику Одессы от произвола фашистской хунты Антону Давидченко!» И кто-то уже кричит в мегафон: «Свободу Антону Давидченко!», и толпа активно поддерживает это требование. Сегодня народ един как никогда!

Мы подходим к Приморскому бульвару со стороны улицы Пушкина, но из-за огромного скопления людей мы медленно продвигаемся вперёд. Что происходит впереди, у Николаевской лестницы, нам не ясно, но слышно, как люди в очередной раз принимаются скандировать слово «Россия» и что-то про славян. Большое скопление людей чарует. Толпа захватывает тебя и растворяет в себе. Я начинаю чувствовать себя общей единицей одной большой силы. Та же самая энергия, я вижу, передаётся Илье и Косте. Они, подогретые лозунгами и стадным чувством, покидают нас, чтобы продвинуться вперёд. Из-за голов людей мне плохо видно, что происходит там, впереди, но, судя по слухам, там идёт какое-то моральное противостояние со сторонниками Евромайдана, которых тут, конечно, меньше, чем пришедших с Куликова поля.

Молодые парни в спортивных куртках, балаклавах или мотоциклетных шлемах протискиваются вперёд. Одетые во всё чёрное, они выглядят крайне угрожающе, и мы не решаемся следовать вперёд, не желая принимать активное участие в стычке со сторонниками Евромайдана.

Уже через пару минут мы останавливаемся у фуникулёра. Несколько десятков сторонников Евромайдана, взявшись за локти, замыкают кольцом статую герцога де Ришелье. Они не намеренны отступать, и милиционеры, которых тут едва ли наберётся сотня, пытаются сдержать лавину народного негодования, успокаивая и оттесняя людей, прибывающих с Куликова поля. На площади стоит гул и гвалт. Крики сливаются в монотонное гудение, с каким, некогда, орды хазар и скифов скакали по здешним степям сотни лет тому назад. Прошли века и тысячелетия, а в людях всё также нет согласия, и, кажется, дай им сейчас по мечу, они бы перерубили друг друга на этой площади ни за что, просто так.

Нам троим, как сторонним наблюдателям, становится скучно следить за людской ненавистью, и мы принимаемся беседовать на отвлечённые темы.

— Ходить на митинги, конечно, полезно, — говорит Диоген, — но я считаю, что людям в первую очередь надо начинать и с самих себя: учились бы беречь общее имущество, не гадили там, где живут, старались бы приносить пользу обществу, занимались предпринимательством, а не только рассчитывали на государство.

— В наших реалиях рассчитывать на государство — вообще самоубийство, — добавляю я. — В России и на Украине человек может нормально жить только тогда, когда занимается каким-то своим делом.

— Или имеет родственника, который способен пропихнуть на лакомое местечко, — добавляет Диоген.

— Но для любого дела нужен начальный капитал, вот в чём загвоздка, — говорит Слава Басист.

— Не обязательно, — Диоген качает головой. — Двадцать первый век — век IT, и заниматься, например, созданием сайтов или программ можно и со своего домашнего компьютера. Тем более конкуренция на рынке интернета ещё не так сильна, как в других отраслях.

— А что ты предлагаешь? Я вот программировать не умею, — говорит Слава.

— Но ты вроде неплохо знаешь английский, — замечает Диоген.

Слава Кучер — бас-гитарист и вокалист в одной музыкальной группе, и песни он поёт на английском, причём довольно не плохо, особенно для человека, чьим родным языком является русский.

— А идея в чём, — продолжает Диоген, — мы с Джо придумали такую штуку. Мы хотим создать сайт-путеводитель по Одессе на иностранных языках, самых популярных: английском, французском, китайском, испанском, итальянском, ну и, короче, там будут описаны все достопримечательности, а также даны отзывы на кафе, клубы, музеи и так далее. Иностранцев в Одессу ездит немало, и такой сайт-путеводитель им будет полезен. И если какое-то кафе, гостиница или кто-нибудь из сферы развлечений, вроде катания на яхте по морю, захотят, чтобы мы их порекомендовали, написали отзыв на всех языках на нашем сайте, они будут платить нам деньги. Я думаю, с этого можно неплохо зарабатывать. Тысяч двадцать на троих с Джо и хорошим программистом для начала меня бы более, чем устраивали.

— Хм, а это очень интересная задумка, Диоген, — говорю я.

— Ещё бы. Уверен, многие компании заинтересует такая реклама, ведь у туристов из Европы куда больше денег, чем у украинцев.

— А ты, Рома, думал открыть своё дело? — обращается ко мне Слава Басист. — Может, в России есть что-то, чего нет в Одессе? Мы бы с тобой открыли, если, конечно, не нужны большие вложения.

— В последнее время у меня в голове постоянно крутится мысль о создании квестов в реальности. Знаешь, когда людей запирают в каком-то помещении, и они пытаются из него выбраться или решить какую-то задачу. Постоянных затрат, кроме аренды, в этом бизнесе нет, а вложения не так велики. Нужно только сделать соответствующий косметический ремонт, приобрести или изготовить необходимый инвентарь и заказать хороший сайт. Одесса — большой туристический город, а креативных развлечений здесь явно не хватает.

— Вот так мысль! — говорит Слава Басист. — Надо будет обсудить её более предметно. Если мы откроем такой бизнес вдвоём или втроём и окупим все вложения за один туристический сезон, то это будет большим успехом.

— Да, лучше потратить несколько лет на развитие своего дела, чем всю жизнь развивать чужое, — говорю я банальную тривиальщину, но с видом изречения мудрости.

— Вот и мне хочется что-то своё, — поддерживает Слава Басист, — чтобы знать: раз уж ты задерживаешься после работы, то делаешь это для себя, а не для «дяди». Опять же, и сам себе хозяин…

Мы смотрим в сторону Дюка. Сторонники Евромайдана куда-то делись, похоже, они ретировались, а толпа с Куликова поля обступила герцога, и какой-то молодчик, даже взобравшись на постамент, водрузил туда российский триколор. Кругом много милиции, но она бездействует. Милиционеры не стремятся разгонять ликующую толпу с Куликова поля. От чего так, мы не знаем. То ли от лени, а то ли оттого, что и сами милиционеры разделяют идею федерализации.

Мы уже собираемся уходить с площади, когда в людской массе наконец находим Илью и Костю. Они оба восторженны как мальчишки.

— Видели, как мы их? — от радости кричит Илья. — Бежали бандеровские сволочи!

— Вы как дети, победившие в соревновании другую команду, — не скрывает иронии Диоген.

— Да не хрена ты не понимаешь, — добродушно машет на него Повар, замечания Диогена его сегодня не трогают. — Вы лучше посмотрите: над Дюком снова поднят триколор как когда-то! Ведь всё это русская земля! И Одесса сегодня — русский город! — Илья обводит площадь рукой, а кажется, обводит весь город.

Его восторженность почему-то передаётся и мне. И порыв любви к родине вспыхивает и в моей душе. Я почему-то тоже очень рад тому маленькому событию, что над Дюком поднят родной, знакомый с детства бело-сине-красный флаг. Далёкая родина напоминает о себе и здесь, и видение флага — как мираж со знакомыми очертаниями родного дома.

Но торжество толпы длится недолго. Их миссия ещё не окончена, и люди с мегафонами уже призывают собравшихся следовать к зданию СБУ.

Я, Диоген и Слава Басист слишком устали от толпы, чтобы идти дальше. Мы уговариваем Костю и Илью оторваться от шествия и спокойно прогуляться по городу. Сначала наши предложения не имеют никакого воздействия на Илью Повара, но аргументы заставляют его колебаться.

— Мы и так прошлись с шествием, разогнали Евромайдан, — говорю я.

— Чувствуешь себя в этой толпе как баран, подгоняемый овчарками с мегафонами, — добавляет Диоген.

— Вам не надоело по команде бросаться на противников?

— А что вы ещё предлагаете делать? — возмущается Илья Повар. — Кто-то же должен показать бандеровцам, где их место. Или вы хотите, чтобы и у нас в Одессе ставили памятники эсэсовцам?

— Да что вы больно делали? Стояли у памятника в центре города и материли противников, — усмехается Диоген.

— Короче, мы просто устали от этой толпы, — добавляю я.

— Ладно, Илья, пойдём с парнями, — вдруг говорит Костя. — Там разберутся и без нас. А повоевать мы сегодня и так успели.

Такой поддержки мы не ожидали. Слово Кости становится решающим, его хватает, чтобы приглушить в душе Ильи долг активного гражданина. Он идёт с нами, и мы стремительно отрываемся от шествия. Наша маленькая группа уходит далеко от набережной, и безлюдные улицы возвращают в душу утраченный простор. Серенькие домики и арочные ворота сменяют друг друга. Слава спрашивает меня о существующих отличиях между Россией и Украиной, а позади нас Диоген с Ильёй и Костей спорят на счёт достоверности написанного в «Поваренной книге анархиста». Илья Повар утверждает, что знает, как изготовить напалм, и ради спора готов это даже сегодня продемонстрировать, если кто-нибудь достанет ему пенопласт.

— Э-э, колорады13 поганi, бiжiть в свою Росiю!

Мы невольно оборачиваемся на столь странный крик. Два парня смотрят в нашу сторону. На них спортивные костюмы, другими словами, одеты они крайне плохо, безвкусно. Один, что поменьше и худее, показывает нам средний палец.

— Они это нам? — удивляется Диоген.

— У нас георгиевские ленточки, — указывает на грудь Слава Басист.

— Съебали, я говорю, — всё тот же парень кричит через дорогу. По виду он пьян. Его друг пытается что-то втолковать тупице, но обычные слова на того не действуют.

— Пойдём-ка, блядь, разберёмся, кто это нас из своей страны гонит, — произносит Илья. Взгляд его сосредоточен и злобен.

Илья решительно переходит дорогу, почти не глядя по сторонам, Костя тут же устремляется за ним. Нам ничего не остаётся, как следовать за друзьями. Их — двое, нас — пятеро. Силы не в их пользу, но пьяного крикуна это, похоже, нисколько не смущает. Крикун худой и узкий в плечах, на голове его неглубокими бороздами пролегли ранние залысины, а на левом боку выжжен белый клок седых волос. Лицо парня сухое с множеством мелких мимических морщин, из-за оттопыренных ушей, коротких волос и всей своей сухости и узости оно чем-то походит на лица эльфов, какими их иной раз рисуют в компьютерных играх. Лет ему, кажется, чуть больше тридцати, хотя вполне может оказаться, что он старше меня всего-то года на три. Второй его приятель, наоборот, высок ростом и широк в плечах, так же широк, как и Диоген, с таким бы я не пожелал схлестнуться один на один.

— Ты это нам? — наседает Илья Повар, упираясь в худого пылающим взглядом.

— А несхоже? — огрызается незнакомец, в близи он кажется уже не таким пьяным, как издалека, — пішли у двір, поговоримо.

Не дожидаясь ответа, он оборачивается и идёт в сторону арки, мы следуем за ним. Тихий замкнутый одесский дворик сверху освещён небом. Под ногами хрустят мелкие камешки вперемешку с песком. Стены и окна домов, построенных в разные исторические периоды, имеют старый потрёпанный вид, и я уверен, что внутри эти дома точно такие же, как и снаружи: старые, обшарпанные и наполненные мебелью из самых разных эпох.

— Послушай, ты, — говорит Илья Повар, нацеливая на лицо парня указательный палец левой руки, правая уже сжата в кулак, — тому, кто решит гнать меня из моей страны и моего города, я, не раздумывая, съезжу по морде.

— Ти падло продажна, йди Рашке14 своєї ноги цілуй, твiй місто це…

Не дослушивая, Илья отвечает ударом в лицо. Парень, на удивление, с лёгкостью выдерживает удар, лишь отступая назад. В драку вмешивается рослый и правой рукой метит Илье в лицо, но удар лишь скользит по щеке Ильи Повара, тот, видно, был готов к такому повороту. Диоген и Костя тут же наступают на рослого, а я спешу к самому крикливому, намереваясь с размаха засадить ему в челюсть, но тут же замираю как по команде: из руки парня с сединой на боку на меня смотрит маленькое дуло пистолета.

— Стояти, суки!

Костя и Диоген замирают, Илья тоже не двигается.

— Не дури, пішли звідси, — говорит рослый своему другу.

— Що пересралісь? — крикун торжествует. — Я тебе, суку, зараз пристрелю, і хер мені що зроблять, — говорит он, глядя на Илью Повара, тот молчит.

Мои мышцы поражает вдруг накатившая слабина. Я, кажется, ничего не могу сделать. Но это не мешает мне думать и осознавать тот факт, что добром это дело не кончится. Оружие в руках идиота — слишком опасная вещь! Выстрел, и одного из нас уже может не быть. Только я осознаю всю реальность угрозы, как где-то в глубине меня просыпается животный страх,самый настоящий, неподдельный страх за жизнь. Всё остальное в мире перестаёт существовать. Жизнь — вот что сейчас ценнее всего.

— Всі отримаєте по пулі, — он переводит пистолет с одного на другого, — всіх вас, падлюк, вистріляємо і перевішаємо.

Пистолет переходит на меня, я замираю, боюсь шелохнуться, будто своим неаккуратным движением могу сбить с толку этого идиота, и он выстрелит.

На высоте второго-третьего этажа в одном из окон раздаётся испуганный возглас. Это несколько отрезвляет парня, он глядит вверх и, продолжая держать нас на мушке, двигается к арке на улицу. Войдя под арку, он останавливается и ещё раз оглядывает нас.

— Я вас запам'ятав, — угрожающе искажая рот, произносит он. — Я вас всіх переб'ю.

Он уже собирается уходить, как к его ногам непонятно откуда выходит худой рыжий кот. Совершенно не понимая, что происходит, от кошачьей своей глупости зверь как пьянчуга принимается тереться об ногу этого идиота. Какое-то неясное волнение охватывает меня. Я поднимаю глаза, и мой взгляд встречается с пьяными глазами; и этого мгновения хватает, чтобы всё понять, хватает, чтобы моя душа в тот же миг провалилась в бездну кошмара. Нет, он не идиот! Не подвыпивший нахал. Он мерзавец! Он урод! Душевный урод! Почему же мы всегда бессильны перед такими?

В следующий миг происходит то, что явилось мне всего за секунду в виде догадки. Небрежным движением он хватает кота за задние лапы и с силой швыряет в каменную стену арки. Животное беспомощно ухается на пол.

— Зрозуміли, суки! — кричит урод напоследок и выбегает со двора.

Секунду я не верю произошедшему; не верю, что такое могло вообще произойти; не верю, что можно взять и вот так запросто бросить ни в чём не повинное, наивное животное в стену.

Я и Костя Ёлкин падаем на колени возле кота. Животное не двигается, мы боимся прикоснуться к нему, но кот, кажется, дышит, пытается втянуть необходимый кислород через боль. Из головы кота идёт кровь, никогда я ещё не видел, чтобы у кошек шла кровь…

— Звоните срочно в скорую! — кричит Костя Ёлкин.

Диоген резко выхватывает телефон, набирает, но останавливается.

— Они не поедут из-за кота.

— Что?

— Они не приедут. Это кот.

— Блядь! Но это же живая тварь, чёрт возьми!

— Вот мерзавец! Вот мерзавец! Скотина! — заходясь ругательствами, Илья принимается ходить около нас взад-вперёд. — Кошку убить…

— Да он ещё жив… Его нужно в ветклинику. Ищи срочно на телефоне, — кричу я Диогену.

Он принимается искать.

— Сегодня воскресенье, они не работают.

— Мать твою, так ищи которая работает! — кричу я от отчаяния. — На какой чёрт тебе телефон, если ты в нём ни хрена не понимаешь!

Животное борется за жизнь, но живительная влага, напитав шерсть, уже капает с головы, чтобы оставить след на россыпи камней и песка.

— Что за ублюдок! — кричу я.

— Я знаю его, знаю, — как завороженный, говорит Илья Повар, всё ещё продолжая ходить. — Он учился в соседней школе. Та ещё тварь. Я вспомнил его по этой седине на боку. Помнишь его, Кость?

— Кажется да, вот же сучара! Знать бы что у него пистолет, схватили бы да сразу отмудохали.

— Нашёл, кажется. Нашёл! — кричит Диоген.

— Так звони!

— Здравствуйте, вы работаете? Да... Мы привезём вам кота… Он ранен, у него голова пробита… Срочно. Всё, едем.

Диоген вызывает такси, но прежде чем оно приезжает, проходит, кажется, целая уйма времени. Костя снимает с себя куртку, и мы кладём кота на неё, как на носилки.

— Тихо, тихо, миленький, — приговаривает Костя, когда мы поднимаем кота, чтобы переложить на куртку.

В такси едем втроём: я, Костя и Диоген. Илью со Славой пришлось оставить. Всю дорогу Костя держит кота на руках, стараясь сгладить руками неровности дороги.

— Он дышит? — тем шёпотом, каким выведывают страшные тайны, спрашиваю я.

— Я не знаю, — говорит Костя, и по щекам его катятся слёзы.

Я отворачиваюсь, чтобы сохранить дух, но и мои глаза наполняются тяжёлой влагой, которая так и просится наружу.

Минут десять мы ждём в приёмной, прежде чем к нам выходит врач. Мы задаём ему вопрос глазами, боясь произнести хоть слово.

— Дело плохо, — говорит он, — кот жив, но он умрёт. У него серьёзное кровоизлияние в мозг. Я могу лишь сделать ему укол, чтобы он не мучился. Усыпить его.

Мы молчим. Что вообще можно на это сказать?

— Откуда он упал? — спрашивает ветеринар.

— Он не упал, — тихим голосом без цвета и интонации произносит Костя.

Человек в белом халате вопросительно смотрит на нас.

— Один ублюдок его об стену шарахнул.

Ветеринар искривляет рот и закусывает губу.

— Сделайте ему укол. И можете вынести мою куртку?

XI

В небе висит жирный кусок масла, и его сочные капли струятся на землю, оплодотворяя почву теплом. Они обволакивают, они насыщают всё вокруг, передавая окружающим вещам свою блестящую энергию и подрумянивая и без того яркие краски города. Трава, вскормленная этим маслом, растёт как на дрожжах, зеленея и лоснясь от своей сочности. И, кажется, все вокруг с жадностью пьют потоки струящегося эфира. Деревья пьют вместе с водой, собаки слизывают его шершавыми языками, птицы ловят капли, паря в небе, а люди, оголяя тело, впитывают своей кожей, от чего та скоро станет румяной и поджаристой, как пирог в духовке. Вместе со всеми соки этого масла пью и я, и чувствую, как моё тело наполняется живительной весенней дородностью.

Таков в Одессе апрель — месяц, который открывает новый цикл в череде извечных круговоротов природы. Солнце теперь не просто светило, но и источник жизни. Чёрный гумус дал свои плоды: травинки сначала лезли неуверенно, как борода у отрока, но теперь земля — это зелёный ковёр; на деревьях как соски набухли почки и уже к Пасхе взорвались зелёными перьями листьев. Весенние ароматы парят в воздухе, и одних лишь их хватает, чтобы душа пустилась в пляс. Это видно по всем. Тело — камень, душа — вода. Душа заточена в камне, но она всё равно прорывается наружу сквозь мимолётные движения, сквозь искорки глаз, сквозь песни слов. Коты повылазили на улицы из своих подвалов и нежатся под солнцем; птицы, заходясь экстазом творчества, поют что есть мочи, то ли зазывая на брачные игры партнёров, то ли стараясь просто так, для искусства.

Никому уже не интересна политика. Мы не ходим на митинги и почти не обсуждаем новости в «Домушнике». Кому есть дело до какой-то борьбы, когда хочется просто жить. Однако с Юго-Востока Украины доносятся недобрые вести. Несколько областей заявили о своей автономности от Киева и провозгласили создание народных республик. В иных регионах органы местного самоуправления были захвачены вооружёнными активистами. На борьбу с начинающимся сепаратизмом из Киева туда брошены военные части. Есть жертвы, но до вооружённых столкновений дело не доходит, военные пытаются вытеснить активистов одним лишь напором. По противоречивым данным войска имеют переменный успех. И если Илью Повара вся эта заварившаяся каша приводит в восторг, то остальных волнует то, что при разгоне то ли активистов, то ли бандформирований могут пострадать обычные граждане.

Что же касается моей личной жизни, то за прошедшие три недели я лишь раз гулял с Юлей Игнатовой, и этого мне хватило. Теперь я окончательно понял, что мы абсолютно друг другу не подходим, а посему затягивать эту комедию было бы глупо. Я просто перестал ей звонить и писать, и она сделала то же самое в свою очередь. Наше знакомство началось с ничего, с пустой страницы, без всяких предисловий и причин и так же глупо кончилось. Никакого начала — никакого конца.

Зато теперь я стал мудрее и зарекаюсь более никогда не знакомиться со случайными девушками, полагаясь лишь на их внешний вид. Такие знакомства — как покупка кота в мешке. Что тебе от того, что мешок красив, когда важно его содержимое? Внешность для женщины значит многое, но жить и общаться всё равно приходится с душой, с характером, с мировоззрением, а их по внешним признакам определить невозможно.

Чёрная колонна вонзается в бирюзовое небо. От яркого света солнца она выглядит ещё чернее. Сделанная из лабрадора, она стоит на высоком гранитном пьедестале. Венчает же её как набалдашник бронзовая шапка Мономаха. Именно она впивается в небо, чтобы утвердить и в нём свою монархическую власть. От неестественно чёрной колонны веет величием древности, торжеством истории, могуществом императора. Кажется, что какая-то тайна скрыта за этим монументом, что Александровская колонна — не просто памятник, но и образчик превосходства древних зодчих над нами сегодняшними; что это след, нить, протянутая из прошлого, от которого никуда не уйдёшь, и от которого невозможно откреститься. И потому все наши старания исказить историю — лишь жалкие попытки обмануть самих себя и свернуть с пути, предначертанного для всей нашей нации.

Я оборачиваюсь и возвращаюсь к столам. На площади возле стадиона «Черноморец» проходит пасхальный молодёжный фестиваль. В нём принимают участие юношеские клубы, объединения, библиотеки, детские студии и наше кафе «Домушник». На фестивале мы представляем настольные игры. Для нас это хорошая реклама, возможность познакомить с нашим форматом тех, кто о нас никогда не слышал. Помимо меня тут ещё два человека: Данил Матросов-Сырцев и Максим Гулин. Мы с Данилом отвечаем за организацию досуга, знакомим гостей с настольными играми, объясняем правила и следим за сохранностью игр, а Максим заменяет нам бармена. Он за установленную плату разливает напитки и продаёт кондитерские изделия.

От проснувшейся весны и общей атмосферы праздника у меня настроение лучше не бывает. Я, можно даже сказать, счастлив, не почему-то, но просто так. Теплая погода, зелёная трава, музыка, праздничные поздравления и радостные люди — всё это наполняет мою душу отрадой. Праздники тем и хороши, что забывая о проблемах и делах, погружаешься в их сказочный беспечный мир. Может быть, это своего рода эскапизм, но верно это лучшая попытка сбежать от действительности.

Подходит новая компания, и я усаживаю их за столик, чтобы объяснить им, как играть в «Cluedo». Они бросают кубики и приступают к обходу комнат, им следует установить, кто из них убийца.

— Если люди будут так подтягиваться, нам скоро столов не хватит, — говорит Данил Матросов-Сырцев, когда я возвращаюсь к нему.

Я оглядываю наши столы. Из восьми пластиковых столов занято уже четыре. А ещё нет и двенадцати.

— Да, мест мало, — соглашаюсь я, — хотя у нас ещё вовсе не аншлаг в сравнении с этими.

Я показываю рукой в сторону одного из клубов военной реконструкции. Возле столов с оружием столпилась целая орава детей и их родителей, там даже своего рода очередь. Всем хочется подержать в руках винтовку Мосина, ППШ, автомат Калашникова, немецкую гранату М-24, примерить советскую каску, покрутить барабан у револьвера системы Нагана. Одни лишь полевые котелки, ложки, да ржавые портсигары, и часы лежат ни кем не тронутые. Детям не интересны археологические артефакты. Что им до вещей мертвецов, когда можно подержать оружие, из которого и делаются те самые мертвецы, у которых потом и находят все эти котелки и побрякушки. Как бы ни усердствовали раскопщики, но людей не учит история. Орудия убийства всегда вызывают больший интерес, чем личные вещи павших жертв. И потому любая из шести миллионов копий ППШ, изготовленных с помощью штамповки, будет интереснее для людей, чем личные письма, чем ложка с именем, чем губная гармошка, принадлежавшая одному конкретному человеку со своей особенной историей.

— Смотри-ка, кто идёт, — говорит мне Данил.

По аллее со стороны памятника Тарасу Шевченко к нам приближаются Костя Ёлкин и Слава Басист.

— Где вы забыли Илью? — спрашиваю я.

— Уехал огород копать, сажает что-то с родственниками.

— Я по нему даже соскучился, — замечаю я, — то он работает, то на митинге, а вот сейчас и сельским хозяйством решил заняться.

— Он такой, — соглашается Костя и улыбается: — везде и всюду себя применяет.

— Ну как ваш фестиваль? — интересуется Слава Басист.

— Идёт потихоньку. Скоро здесь и сесть некуда будет.

Я показываю на наши столы.

— Привет, — широко улыбаясь, подходит к нам Стас.

Стас — это друг Максима Гулина, и последние две недели он повадился ходить в квартирник. Он полнейший раздолбай, и даже его внешний вид несколько намекает на его незрелость. Одет он в рваные джинсы, кроссовки и молодёжную толстовку. Волосы на его голове подстрижены коротко и ровным строем торчат во все стороны, как колючки ежа. Лицо его скуластое, и всё какое-то острое, особенно подбородок. Рот широкий и постоянно растянут в дурацкой улыбке.

— Чё, поиграть? — спрашивает Стас и снова улыбается.

— Да так заглянули, — прохладно отвечает Костя Ёлкин.

— Слав, а вы в «Комоде», говорят, выступать будете? — спрашивает Данил.

— Да, прикинь, нам предложили. Запилим там музло… — отвечает Слава Басист восторженно.

Ему и его группе недавно предложили играть в баре «Комод». Для него это серьёзное достижение. Это своего рода признание, ну и дополнительный заработок.

Мы с Костей отходим в сторону, оставляя их за разговором о музыке. Приехав к десяти утра, я сразу приступил к работе, толком не успев осмотреть фестиваль, теперь же с Костей мы обходим участников. Пройдя возле столов с оружием, мы подходим к студии плетения и вязания, но нам она не интересна. Никогда не любил кукол, изготовленных каким-то кустарным способом из дешёвых и некрасивых материалов. Такие поделки, вероятно, уходят своими корнями в древние времена, когда крестьяне, не умевшие ни читать, ни писать, дабы хоть чем-то занять себя в долгую зимнюю пору, принимались мастерить игрушки для своих детей из подручных материалов, которые было к тому же не жалко. Но сейчас в эпоху постмодернизма этот вид рукоделия смотрится совсем как анахронизм, а люди, которые тратят свои силы на столь жалкое и устаревшее творчество, как потерявшиеся во времени.

Рядом со студией плетения расположились представители косплей сообщества. Две девушки одеты в костюмы персонажей манги «Хеллсинг» Кота Хирано. На одной — красный облегающий мундир и юбка Виктории Серас, а на другой — костюм монахини Такаги Юмико. Оба костюма выглядят более, чем эффектно. Они проработаны в мельчайших деталях и сшиты точно по формам девушек. Рядом с ними стоит молодой человек в чёрном сюртуке, застёгнутом почти до подбородка. Это Лелуш Ламперуж, но угадать его можно только по цвету фиолетовых глаз. Его костюм сработан куда хуже, он выглядит дёшево и неуклюже, а его причёска слишком коротка, чтобы доподлинно соответствовать персонажу.

Пройдя косплейщиков и сказав им, что они обалденно выглядят, мы подходим к студии рисования. Большинство из представленных работ написаны детьми. В их работах много ошибок и недочётов, но и их уровень недостижим для нас, а потому мы с Костей внимательно смотрим на каждую картину, а потом на записку в правом нижнем углу, на которой содержится: имя, фамилия и возраст автора. Особое внимание мы уделяем возрасту автора, потому как имена и фамилии нам ни о чём не говорят. Необыкновенный восторг вызывают у нас работы детей двенадцати-четырнадцати лет, которые рисуют так, как нам только мечтать приходится.

В одном углу фестиваля собраны палатки с прилавками, на которых лежат всевозможные сладкие яства: пасхальные куличи, выпечка, кондитерские изделия, блины, печёные яблоки и, конечно, крашеные яйца. Тут же наливают чай и кофе, продают газировку. Но нам не хочется есть, и мы быстро проходим этот угол, направляясь к следующему клубу исторической реконструкции. Здешние представители облачены в древнерусские кольчуги и шлемы, на поясах у них висят ножны с мечами. Мы с Костей как мальчишки разглядываем богатырей, и каждый из нас вспоминает, как в детстве мечтал иметь такие же латы, щиты и копья. Но молодцы эти здесь не просто красуются, они предлагают всем желающим пострелять из лука, и мы с Костей пробуем себя в меткости. Расстояние до цели небольшое, и стрела попадает в мишень, хотя и не в яблочко. Выпустив по три стрелы, мы решаемся расспросить одного реконструктора, из чего выполнен тот или иной предмет его снаряжения. Молодой парень нашего возраста охотно объясняет, как и из чего они делают доспехи и оружие, потом рассказывает нам, какие мероприятия они проводят и как это увлекательно. В конце он даёт нам визитку, и приглашает вступать в их клуб.

Совсем рядом с реконструкторами идёт игра в городки. В неё играет всего три человека, а мы с Костей — единственные зрители. Мы смотрим, как пузатый дядька бросает биту, чтобы выбить из города звезду, и не замечаем, как кто-то подходит к нам слева.

— Здравствуйте, ну как, разобрались с электричеством?

На Костю смотрит маленькая пухлая женщина в очках с толстой чёрной оправой. В руках её виднеется большая записная книжка.

— Э-э-э, разобрались? — недоумевая, тянет Костя.

— Ну да, с электричеством. У нас на четырнадцать часов выступление. Дети из студии «Камертон» петь будут.

— Я… вы… — соображая в чём дело, начинает произносить Костя, но женщина его тут же перебивает.

— Ну как? — недовольно глядит она. — Александр Николаевич разве вам ничего не показал?

— Нет… — всё ещё пытается Костя.

Я смотрю то на него, то на неё.

— Ой, я с людей удивляюсь, — женщина взмахивает руками, — пошлите за мной, я вам покажу.

Я уже собираюсь вступить в разговор и сказать, что это какое-то недоразумение, но Костя кивает в мою сторону и бросает: «Пошли».

Она подводит нас к кассам «Черноморца».

— Можно подключиться здесь, — она показывает пальцем на свободную розетку и продолжает тараторить: — за грузчиков мы с Александром Николаевичем договорились. Мои ребята вам помогут. Машина у вас во сколько подъедет? Где она ездиет?

Наконец в воздухе повисает пауза.

— Я не знаю, зачем вы нам всё это показывали, — спокойно и не торопясь отвечает Костя, — но мне кажется, вы нас с кем-то спутали. Мы не знаем никакого Александра Николаевича, у нас нет машины, и мы не понимаем, для чего вам нужно электричество.

Женщина в чёрных очках так внимательно следит за речью Кости, что даже записная книжка выскальзывает из её рук.

— Ой, — спохватываясь, произносит она, — у меня сегодня всё просто с рук падает. Простите, я обозналась. Просто помню, техники — молодые красивые ребята были.

— Тогда не удивительно, что вы обознались, — довольный собой, задирая кверху подбородок и свой выгнутый нос, говорит Костя Ёлкин.

Разобравшись в недоразумении, мы уходим.

— И часто такое с тобой случается?

— Что именно? — удивляется Костя.

— Что тебя с кем-то путают.

— Иногда бывает.

— Ну я заметил, — говорю я, — куда с тобой не приди, тебя везде будто знают.

— Но тебя же она тоже перепутала, — отвечает он. — Она перепутала нас обоих.

— Нет, тебя перепутала. На меня она даже не смотрела, я это видел. А зачем ты за ней пошёл?

— Было интересно, что покажет, да и она так тараторила, что я и слова не мог вставить.

Обойдя ещё пару палаток, мы подходим к «свободному пианино». Его концепция заключается в том, что любой желающий может усесться за инструмент и сыграть на нём всё, что пожелает. Неважно, умеет человек играть или только знает, что белые и чёрные клавиши нужно нажимать, и тогда, быть может, прольётся какая-нибудь музыка. За пианино сидит молодой человек и девушка, они пытаются играть в четыре руки. Их руки часто сбиваются, но они всё же рождают обрывки мелодии. За их творчеством следят несколько человек. Мы встаём за двумя девушками, которые, похоже, знают исполнителей дилетантского стаккато. Над каждой ошибкой они звонко смеются, не забывая подбадривать приятелей. Во время одной такой ошибки одна из девушек от смеха подаётся назад и наступает Косте на ногу.

— Ой, простите, — извиняется она.

— Ничего, — отвечает Костя, глядя на неё своими хвойными глазами, — это даже приятно, когда красивые девушки наступают на ноги.

— Ну да что вы… Так уж и приятно, — смеётся она.

— Да, — отвечает Костя, лицо его как всегда сдержанно, — а ещё приятнее, когда красиво улыбаются.

Тут он позволяет себе улыбку. Девушка улыбается в ответ (и правда красиво улыбается). У неё мягкое девичье лицо, в чертах которого нет-нет да подмечается неуловимая для логического осознания привлекательность. Лет ей едва ли больше двадцати. Одета она в лёгкое серое пальто, которое сейчас распахнуто из-за тёплой погоды.

— А я вас где-то видела, — говорит она.

— Только не вас, а тебя, — Костя снова улыбается.

Я смотрю на этих двух сияющих ангелов и поражаюсь даже не тому, как они быстро нашли друг с другом общий язык, но тому, что Костя по необъяснимым для меня обстоятельствам опять кажется кому-то знакомым. Что же есть в его лице или манере такого, что он многим кажется чуть ли не приятелем?

Пока я зеваю, они уже обмениваются именами.

— А ты сама играешь? — спрашивает он Риту.

— Да, а это мои друзья-неумехи, — она показывает на ребят, пытающихся играть в четыре руки.

— Мне бы очень хотелось тебя послушать. Я в жизни не видел девушки, играющей на пианино.

— Да ну? Ведь это же не такая редкость.

— Да, но никто не звал меня специально: «Костя, приходи, посидишь, посмотришь, как я играю».

Рита смеётся.

— Хорошо, сейчас сыграю.

Она прогоняет парочку неумех и садится за пианино, наигрывает какую-то мелодию, а потом принимается за переложенную на фортепиано польку балета «Золотой век» Шостаковича, отыграв и не дослушав до конца аплодисменты, тут же опускает руки на клавиши, и из пианино льётся что-то резкое и быстрое из музыки Баха.

Костя зачарован. Он просит Риту научить и его играть что-нибудь простое и лёгкое. Она соглашается, а я решаю оставить их наедине друг с другом. Говорю им, что мне пора работать, и эти два ангела кивают мне в ответ, продолжая болтать между собой.

Честно, я поражён, как легко ему удалось найти с Ритой общий язык, но, верно, так и встречают люди друг друга, когда им с самого начала есть о чём поговорить, и тогда всё делается легко и просто.

Когда ты за работой, время пробирается быстрее, тебе не уловить дискретные шажочки стрелок. Теперь вот из восьми столов свободен лишь один. Костя вернулся к нам от Риты спустя час. Они сговорились ещё раз встретиться, и мне кажется, что крылья за его спиной вот-вот поднимут его в небо и унесут навстречу мечтам: куда-то туда, в сторону Чёрного моря. Пробыв с нами ещё немного, Костя и Слава Басист уходят, а мы продолжаем объяснять игры всем желающим. К сожалению, среди пришедших на фестиваль слишком много тех, кто из настольных игр играл лишь в одну «Монополию», и оттого объяснять игры им сложно. Они слишком долго вникают в правила и никак не могут погрузиться в игровой процесс; приходится постоянно подходить и узнавать, как у них идут дела, всё ли понятно и нет ли каких вопросов.

— Чё будем ли жрать? — проговаривает Стас, когда мы сходимся у барной стойки.

— Мне тоже кушать хочется, — говорит Данил.

— Судя по количеству посетителей наш обед в опасности, — отвечаю я.

— Так чё, можно посмотреть, чё тут продают, — говорит Стас. Его «чёканье» режет мне уши.

— Да, надо пройтись и глянуть. Я схожу на разведку, — бросаю я.

— Я с тобой, — Стас увязывается за мной.

Несколько первых прилавков мы проходим мимо. Еда на них либо слишком дорогая, либо не то, что нам нужно. Ну зачем нам мёд или леденцы? Пока я глазею по сторонам, Стас останавливается у столика с книжками и громко произносит: «Смотри-ка». Это «смотри-ка» заставляет меня обернуться и прочитать надпись:

ВИКТОРИНА

Петушок — золотой гребешок.

Отгадай автора и получи сладкого петушка.

Со стула на меня смотрит женщина блаженно-степенного вида, какой, наверно, присущ всем библиотекарям. У неё редкие русые волосы и очки с толстыми линзами, на губах умиротворяющая улыбка.

— У нас, ребята, — она обращается к нам как к детям, — викторина. Нужно отгадать пять русскоязычных авторов по их произведениям. Вы же читали русских авторов? Например, всем известно, что «Сказку о царе Салтане» написал Пушкин. Если угадаете, получите карамельного петушка.

Она показывает на ровный, даже перфекционистский, строй лежащих на подносе петушков. Не сомневаюсь, она сама их так аккуратно укладывала. Краем глаза я замечаю, на этих петушков смотрит кто-то ещё. Я поднимаю взгляд и замираю. Где-то я её уже видел. Точно видел.

На карамельных петушков смотрит девушка с каштановыми волнами волос. Очертания её лица кажутся мне знакомыми, но я не могу соображать. Мне никак не удаётся вспомнить, откуда она мне знакома. Она поднимает глаза. Как же сказочно то мгновение, когда опущенные книзу глаза поднимаются вверх и её взгляд сплетается с моим. Как стрела он пронзает сознание. И каждый взгляд её как удар.

Лицо её необычайно. Я жадно смотрю на него, но вижу как в тумане. Мне хочется рассмотреть всё, каждый штришок природы, каждый изгиб, каждую деталь, но я не могу оторваться от её глаз. Тёмно-карие глаза отливают какой-то чистейшей добротой, которая присуща только женщинам. Они глубоки как вселенная и так же загадочны. В них, кажется, сокрыты все тайны и все ответы, но разгадать их невозможно, как невозможно до конца познать сам космос. Пышные данные от природы ресницы и точёные тоненькие брови придают им особую выразительность. Под глазами на широком лице — округлые подрумяненные как пирожки щёчки. Нос крупный и сильно выдаётся вперёд, слегка по-орлиному, а под ним — улыбающийся пухлогубый ротик, ярко накрашенный тёмной, красной, сочной помадой. Слегка загорелая кожа отливает живым молодым блеском, а каштановые чуть вьющиеся волосы дополняют её образ. Маленький нежный подбородок, наряду с широкими скулами, смотрится женственно и утончённо. Всё-всё сочетается в ней идеальнее некуда. Даже фигура её не уступает красоте лица. Широкие плечи не выглядят излишне. Они как будто только подчёркивают сильно выдающуюся вперед грудь, хоть и скрытую свитером с няшным изображением кота; но даже в этом свитере грудь непременно обращает на себя внимание. Талия её по-девичьи худа и особенно заметна за счёт широких бёдер, облачённых в нежно-голубые джинсы, сидящие в обтяжку на стройных ногах.

Девушка улыбается мне, блестя загадочными глазами. Взмах ресниц, и дорога в космос заказана. Она поворачивается, чтобы что-то сказать подруге, а мой взор проходит путь от волнующегося моря волос по равнинам спины до холмов объёмных ягодиц, которые так бесстыдно, но неутолимо притягивают мужские взоры. Удивительно, но бёдра её вовсе не полны, как это часто бывает у обладательниц достойных форм. Её ягодицы плавно переходят в женственные стройные ноги. Они имеют все те изгибы, что и должны быть у молодой пышущей энергией женщины. В них не нет ни намёка на полноту. Они в меру объёмны и в меру изысканы, и я засматриваюсь на них, теряя голову.

— Чё попробуем?

Я с неохотой перевожу свой взгляд на Стаса, пытаясь понять, зачем он оторвал меня от столь дивного видения. Наверно, я выгляжу как болван и, дабы не казаться совсем отрешённым, киваю ему в ответ.

— Давайте чё, попробуем угадать, — говорит Стас.

— Так, — важно подводит библиотекарь, — кто написал «Гранатовый браслет»?

Стас молчит. Я смотрю на него и только теперь понимаю, во что он меня втянул.

— Можете смотреть на стенд, там перечислены все писатели, — библиотекарь показывает рукой на плакат, растянутый за её спиной. Всё это она говорит ласково-снисходительным тоном, как будто обращается не к двум взрослым людям, а к великовозрастным дебилам, потому как на первоклассников мы не походим.

Стас смотрит на стенд и выдаёт: «Гоголь».

— Неправильно. Ну как же вы не знаете, что «Гранатовый браслет» написал Куприн.

Ей-то легко судить, она училась ещё в советской школе. Но всё равно, находясь рядом со Стасом, мне кажется, что я выгляжу таким же невеждой, как и он.

— Так, дальше, — директивно произносит библиотекарь, — «Преступление и наказание».

— Этот, как его там… — нарочито громко, вероятно красуясь перед девушками, говорит Стас и, вконец, уже выкрикивает: — Достоевский!

Ну хоть это он знает. Девушки, глядя на Стаса, уже вовсю улыбаются.

— Дальше, — монотонным учительским голосом продолжает библиотекарь, — «Записки охотника».

Стас опять молчит.

— Этот, Толстой был охотником. Он писал?

— Нет, молодой человек, ну как же, «Записки охотника» написал Тургенев. Будете отгадывать дальше? — спрашивает она, уже желая избавиться от этого недоумка, но Стас уже вошёл во вкус и намерен продолжать.

— Хорошо, — соглашается библиотекарь, — «Муха-цокотуха».

Стас на удивление отвечает почти немедля:

— Как его там… Я видел… Пауковский!

— Кто? — громко удивляюсь я, не в силах сдержать улыбку.

Девушки смеются, закрывая рты руками. Только библиотекарю не до смеха.

— Пауковский, вот он, — непосредственно отвечает Стас, показывая пальцем на портрет Паустовского.

— Это Паустовский, — говорю я и, кажется, начинаю понимать, по какому принципу Стас пытается отгадать автора.

Когда ему задают следующий вопрос, кто написал «Горе от ума», я подмигиваю девушкам и, пока Стас думает, говорю ему на ухо, но так, чтобы было слышно всем:

— Горький. Чувствуешь, какое горькое название? «Горе от ума»!

— Горький чё, — говорит Стас, попадаясь на мою удочку.

Девушки опять хохочут, заливая всё вокруг светом своих улыбок, а Стас, кажется, рад стараться.

— Нет, молодой человек, вы совершенно не знаете литературных произведений русских классиков, — сурово говорит библиотекарь, но вдруг, просветлев, добавляет, — вам нужно записаться в нашу библиотеку и ходить читать книги. Вот, возьмите буклетик.

— Давайте теперь я попробую.

Библиотекарь с сомнением смотрит на меня, заранее полагая, что я такой же невежда, как и Стас. Она загадывает мне авторов «Собачьего сердца», «Анны Карениной», «Руслана и Людмилы», «Мцыри» и «Повести о жизни». Я с лёгкостью называю всех авторов. На фоне Стаса в глазах библиотекаря я выгляжу чуть ли не гением. Она нахваливает меня как может и тоже зовёт в библиотеку читать книги. Я благодарю и принимаю из её рук буклетик и петушка.

— Это вам, — я отдаю петушка девушке с каштановыми волосами. Она смотрит на меня зачаровывающим взором.

— Спасибо. А ты, наверно, много читаешь, раз так хорошо знаешь авторов, — говорит она нежным голоском. Голос пленяет, он по-женски красив и не звучит глупо, он вдумчивый и рассудительный, в каждое слово вложен смысл.

— Я не всё читал, но некоторые книги доводилось.

Я умолкаю и просто смотрю на неё. Подругу её я даже не замечаю. Знаю, что она стоит рядом, но всё равно не вижу. Лёгкий ветерок пробегает по парку и, ныряя в волосы девушки, доносит до меня аромат сладости, цитруса и горечи. Я глубоко и долго вдыхаю его, как пьёт воду измучившийся на жаре путник. От этого аромата что-то переворачивается внутри, такое ощущение, что кто-то схватил меня и уже бросает через бедро.

— Что вы тут делаете? — не вполне владея собой, спрашиваю я. Мне всё же хватает сил, чтобы собраться.

— Пришли посмотреть на фестиваль.

— А мы вот представляем кафе «Домушник». Бывали у нас?

Девушки переглядываются.

— Нет.

— Очень хорошо, в смысле, — добавляю я, — можете побывать. У нас необычное кафе, в нём мы играем в настольные игры и очень весело проводим время. А пойдёмте, я сам вам всё покажу. Меня Роман зовут.

— София, — говорит она. И это имя звучит как мелодия.

Мы молча смотрим друг на друга. Со стороны забавная сцена, но как же мне приятно так просто стоять и смотреть на неё, в её восточные выразительные глаза, нарочно подведённые дугой бровей — природа творит чудеса, — на выдающийся, но гармонирующий как нельзя кстати нос и закруглённую краями вверх линию улыбки, утопающую в юностью налитых щеках. Я счастлив смотреть на неё хотя бы лишь одну секунду, одно мгновение, потому как слаще его нет ничего на свете.

Подруга толкает Софию под локоть.

— А это Кристина.

Я киваю девушке. У неё обычное лицо с веснушками. Да разве хоть одно лицо в мире может сравниться с лицом Софии? Тяжёлые рыжеватые волосы Кристины еле-еле достают до плеч, на которые накинут тёмно-зелёный пиджачок.

— А его как зовут? — спрашивает София, даря мне улыбку.

Я вспоминаю, что рядом с нами стоит Стас, и называю его имя. Стас по-дурацки осклабился во всё лицо.

Пока мы идём до наших столиков, я спрашиваю девушек о том, что они уже видели на фестивале, и что им понравилось, попутно рассказывая о своих впечатлениях. Когда мы подходим, я спрашиваю девушек, в какие настольные игры они уже играли.

— В «Alias» и «Uno», так что мы не совсем нубы15, — говорит София.

— «Uno» сейчас занята, а вот «Alias» свободна. Будете в неё?

— А вы с нами поиграете? — спрашивает София.

— Да, конечно, — отвечаю я за себя и Стаса.

Я оставляю Стаса с ними, а сам иду за игрой.

— Ну как, нашли, что тут можно поесть? — спрашивает Данил Матросов-Сырцев и, не дожидаясь ответа, кивает в сторону девушек: — Вы уже и познакомиться успели.

— С едой беда, — вру я, — а с девушками — да. Мы сейчас быстренько сыграем в «Alias», а потом я тебя подменю.

Данил хочет что-то добавить, но я похлопываю его по плечу. Что мне до еды и работы, когда меня так влечёт к ней.

— Правила, я полагаю, вы уже знаете?

— Да, но вы начинаете, — настаивает она.

— Кто будет загадывать, ты или я? — обращаюсь я к Стасу.

Суть игры заключается в том, что на каждой карточке написано слово, которое загадывающему нужно описать другими, не однокоренными словами. Первый игрок описывает слово, а второй пытается угадать, что написано на карточке. За минуту нужно постараться угадать как можно больше слов.

— Давай ты отгадывай, — говорит Стас и вытягивает карточку.

София переворачивает маленькие песочные часики, и песок, которого здесь ровно на минуту, начинает пересыпаться в нижний сосуд.

— Знаешь, эта зелёная… цветёт, — говорит Стас.

— Трава.

— Да, чё. Эти там, матери, короче…

— Матери?

— Да… Ну дети вылупляются оттуда…

— О чём это ты? — усмехаюсь я. — Живот?

— Да нет, — Стас смеётся, — ну там лежат они…. Короче, когда дети у них подходят…

— Роддом?

— Нет, почти... Знаешь, короче… по другому…

Я ощущаю, как между мной и Стасом растёт пропасть непонимания; мне нужно выбрать одно конкретное слово из тысяч возможных, полагаясь лишь на его скудный словарный запас.

— Что по-другому?

— Ну этот, роддом…

— Как его назвать по-другому? Подскажи, на что похоже. Больница? Акушерская? Перинатальная? Родильный дом?

— Нет.

Так и проходит наш первый ход. Мы продвигаемся всего на один шажок, угадав только слово «трава». Вторым словом была «родильная палата».

Я переворачиваю часики, и теперь загадывает София.

— Под губами у тебя что?

— Зубы, — быстро, как натренированная, отвечает Кристина.

— Да. Где преступнику назначают наказание?

— Тюрьма? Суд?

— Да, суд. Дальше. Когда ты разгневана, сердишься на кого-то, прямо бесит тебя.

— Гнев? Ненависть?

— Нет, прямо молнии мечешь.

— Ярость?

— Да, правильно. Есть пиво с градусом, а есть…

— Безалкогольное?

— Да, правильно. Что у тебя на балконе валяется? Всякий…

— Хлам.

Мы только и успеваем со Стасом следить, как карточки отшвыриваются на стол. За минуту они успели отгадать одиннадцать слов. И уже после первого хода между нами постыдная разница в десять шагов.

— Стас, теперь загадываю я. Соберись, мы должны их нагнать. Ты готов?

— Да, — отвечает он. Он и вправду сосредоточен.

Я начинаю:

— Ей ловят рыбу.

— Удочка.

— Нет, она ещё дырявая.

— Сито, нет, как его там… Сеть.

— Правильно. Замок закрыли. Какой он?

— Закрытый.

— Как закрытый, если это однокоренное?

— Замурованный…

— Нет, думай. Хм-м-м, замок…

— Закрыть… Запереть, — через пару секунд произносит Стас.

— Правильно, только какой будет замок?

— Запертый.

— Правильно. Человек, который не верит в Бога.

— Неверующий, — со всей непосредственностью отвечает Стас.

— Да какой неверующий? По-другому как будет?

— Этот… как его там… — Стас напряжённо думает, — аметист!

— Какой ещё аметист? — я смеюсь. Девушки тоже.

— Ну так как его? Аметист.

— Стас, аметист — это камень, а атеист — тот, кто не верит в религию.

Я уже не стараюсь играть. Не сложно догадаться, что и все последующие ходы мы с треском проваливаем. С таким напарником как Стас одержать победу нереально. Однако я доволен. Девушки вдоволь насмеялись. Всю игру София улыбалась, и если бы она сыпала вокруг себя не улыбки, а драгоценные камни, то весь пол бы уже блестел сотней разноцветных звёзд.

— И часто вы проводите такие игры? — спрашивает София.

— На природе — редко, но вот у нас в кафе — каждый день, — говорю я, и смотрю в пучину её зрачков.

— Забавно. Я вижу, у вас много игр…

Она умолкает; я, не стесняясь, гляжу в её глаза, лишь изредка переводя взор на лицо и плечи.

— А вы не играете в игру, как в фильме Тарантино «Бесславные ублюдки»?

— Это где они лепили карты на лоб и отгадывали с помощью «да», «нет»?

— Да, — сияя во всё лицо, произносит она, — мне всегда так хотелось сыграть в неё после просмотра фильма.

— А ты смотришь фильмы Тарантино? — удивляюсь я.

— Конечно! Он самый обалденный режиссёр на свете!

— Да, у него клёвые фильмы, — соглашаюсь я. — Он один из моих любимейших режиссёров. Наравне с Вуди Алленом, Скорсезе, Полански, Родригесом…

— «Мачете»!

— Да, «Мачете»! Ты смотрела «Мачете»?

— Да я его просто обожаю! — говорит она, и я только сейчас понимаю, что мы так увлечены беседой и друг другом, что уже не замечаем никого вокруг, ни её подруги, ни Стаса, ни прочих людей.

— Обалденно! — восторгаюсь я. — Никогда бы не подумал, что есть кто-то, кто любит эти фильмы, как и я.

— Нет, это я бы никогда не подумала! Обычно люди эти фильмы не понимают.

— А ты смотрела «Большого Лебовского»?

— Нет.

— Ну как! Тебе обязательно нужно его посмотреть. Этот фильм понимаешь не сразу, но когда вникаешь, смеёшься просто до упаду. Любая фраза в фильме — цитата!

Мне кажется, что все слова я говорю лишь для неё, ради неё. Мне хочется ей что-то говорить, рассказывать, но ещё больше хочется, чтоб слетающие с моих уст слова ей нравились так, как нравится мне то, что говорит она. Я так увлечён, что не замечаю, как к нашему столу подходит Данил. Он трогает меня за плечо, обрывая счастливые мгновения.

— Девушки, привет! — говорит он. — Объяснишь ребятам вон за тем столиком «Эволюцию»? А я пока схожу поем.

— Да, сейчас, — отзываюсь я с неохотой. А ведь я бы мог целый день просто сидеть и говорить с ней.

Данил со Стасом отходят.

— Приходите к нам в «Домушник», — произношу я, снова обращаясь к Софии, жадно цепляясь за её загадочный взгляд.

— А где он находится? — спрашивает она, так же жадно поедая и мой.

— Давай я скину тебе ссылку во «ВКонтакте» или «Facebook». Как тебя там найти?

— София Кириллова.

— София Кириллова. Я запомню.

— Запомни, — кивает она в ответ и бросает многозначительный взгляд.

— Я напишу, когда я работаю; и когда придёте, я вам всё покажу.

— Я буду ждать, — говорит она, вставая.

— Пока.

— Пока, — шепчет София, как-то неуверенно машет мне рукой и как будто стеснённо опускает глаза к земле.

Они уходят, и меня тут же одолевает доселе забытое чувство голода. Ужасно хочется есть. Но я ещё смакую момент, провожая её удаляющуюся фигуру взглядом, а когда и она теряется в толпе, я поворачиваюсь и смотрю на Александрийскую колонну. Пускай она торжествует в небе, мне же хватит торжества на земле.

XII

Любовь… Весна… До этого ты их в расчёт не брал, но вот они пришли, и всё наполнилось особым смыслом. Избитые предметы видятся теперь совсем с другого бока. Так вот же кто способен так подбросить мелкую монету, что единица в миг преобразится в аверс — профиль короля. Не перестать счастливо улыбаться. Даже одна фигура на доске способна изменить расклад всей партии, играемой тобою с жизнью. Все предыдущие шаги уже не важны. Теперь твой конь способен мчаться прямо — в жизнь, а не сворачивать упрямо в бок, в канаву. Ты для всего открыт, и мир, приподнимая занавес, впускает тебя в зал из-за кулис. Прохожие — мерещится тебе — уж братья, любое дуновение ветра — уже не просто форма проявления стихии, но сам пульс жизни, дыхание природы, шорох чувств Земли; представить только, этот поток свежести до лобызания тебя своими эфемерными устами, должно быть, облетел десятки стран, одна загадочней другой, и повидал и море, и леса, и горы. И даже чёртов мусор, разбросанный некстати под ногами, вдруг кажется не гадостью людской, а только человеческим изъяном. Будто настало исключительное время, и эта весна — чудесней и прекрасней всех вёсен, когда-либо бывавших на земле. Даи само понятие времени приобретает иной смысл. Теперь это не просто промежуток времени от события «А» до события «Б», а наполненное смыслом течение, которое так и чувствуется душой. Всё имеет смысл, и всё прекрасно. Любое событие воспринимается как сцена из фильма, а самому тебе кажется, что жизнь твою сейчас записывают где-то на скрижаль истории; что ты, не брошенный на произвол судьбы сын общества, а важный член космополитического коллектива, что всем и каждому есть до тебя дело, потому как твоя жизнь важна, ведь она так возвышенна и прекрасна.

Я жду Софию и её подругу возле торгового центра «Афина». Я пригласил их сходить в кафе «Домушник», и они с радостью согласились. Девушки ещё не появились, а я уже загодя думаю о том, какой будет эта встреча. Встреча, которую я так ждал. Все эти дни я пролистывал фотографии на её странице в социальной сети и упивался даже этими скудными эскизами, сделанными бездушным фотоаппаратом. Но как они могли сравниться с живой, неподдающейся никакому объяснению красотой? Они были для меня лишь как умеряющий нетерпение отсвет, как объект сублимации, за неимением возможности созерцать саму хозяйку изысканных черт лица и манящих форм фигуры.

И вот уже совсем скоро встреча с ней. Встреча с Софией…

София — не просто имя, не просто набор букв, а песня, извлекаемая из лёгкого соприкосновения губ и выдыхания тоненького ветерка мелодии. София. Я снова повторяю это имя. Его можно произнести сотню раз, и оно не станет менее прекрасно, не замарается всуе от грубого и частого употребления. И опять флейта моих губ выдувает из себя это имя-песню: София.

А вот и само прекрасное явление! Они с Кристиной уже виднеются на перекрёстке, и я спешу к ним.

— Ну как, готовы? — спрашиваю я при встрече.

Мы не обнимаемся, и я не делаю никаких комплиментов. Пока мы лишь друзья, и я не намерен торопить события, потому и держу дистанцию. Хватит и того, что во время общения во «ВКонтакте» я и так наговорил Софии комплиментов, сказав, что, верно, лишь раз в жизни можно встретить девушку с такими необычными, достойными интересами. Она сказала обо мне то же самое.

— Веди нас, наш капитан, — говорит мне Кристина.

— Привет, — хлопая глазами, тихо произносит София, будто где-то на исподе души стесняясь то ли меня, то ли своих чувств.

Мы идём в «Домушник». Уютная атмосфера встречает нас вкусным запахом кальяна и льющейся из колонок песней «Dare» иррационально-анимационного коллектива Gorillaz.

Сегодня администратор Надя — наша третья с Данилом напарница. Она компанейская девушка, но с довольно высокой самооценкой своей женской привлекательности, и потому она критическим взглядом окидывает моих спутниц. От её взгляда не ускользает и красота Софии, и в ней она подсознательно видит соперницу. Приняв плату с девушек, она спрашивает меня, даже не глядя в сторону Софии и Кристины, слегка развязным голосом с еле уловимым тоном высокомерия: «Нужны ли вам какие игры?». Я говорю Наде, что с играми разберусь сам, и она, удовлетворённая этим ответом, удаляется, чтобы и дальше болтать с двумя постоянными посетителями кафе. Надя менее чем мы с Данилом пытается занять досуг людей настольными играми, но зато ей лучше нашего удаётся занять мужскую половину кафе всевозможными разговорами и сплетнями.

София скидывает лёгкий плащ, и серое платье из плотной ткани с открытыми надплечьями тут же заявляет о себе. Двое молодых людей за столиком бросают на Софию свой взгляд — это не укрывается от Нади. Она слегка раздражается тому, что кто-то помимо неё занял их внимание. Женское соперничество — с ним ничего не поделаешь. Мы усаживаемся за столик. Надя окликает парней и, вновь приковав к себе их внимание, чуть более громко продолжает квохтать пересуды. Мой жульнический взгляд быстро пробегает по шее, надплечьям и ключицам Софии. Свободные от одежды они сводят с ума. Что-то внутри меня наливается неописуемой тяжестью, гормоны наперегонки бегут по телу.

— Итак, — заключаю я, не вполне контролируя своё тело и рассудок, — во что-нибудь сыграем?

Душа и сердце пускаются в пляс. У них там праздник, а я вынужден смиренно сидеть и соблюдать декорум.

— Да, давай, — поддерживают девушки.

Я приношу «Dixit». Проще всего начать с него.

«Изгой» — загадываю я после того, как объясняю правила. Я смотрю на картинку, на которой изображён один белый цветок среди прочих красных.

Девушки запросто угадывают мою карту. Игра слегка отвлекает от упоительного зрелища, эффект неожиданности прошёл, и я мало-помалу собираю волю в кулак.

— «Кентервильское приведение», — говорит София.

Мы ищем что-то подобное. В итоге, когда карты перемешаны и открыты, мы с Кристиной вынуждены выбирать среди путника, облепленного пожухшими листьями, сухого дерева, щупалец и чёрного человечка в цилиндре, идущего к дверному проёму. Я ставлю на чёрного человечка, а Кристина — на путника.

— Ну как же вы не угадали? — удивляется София, когда видит наши ставки. — Вот же моя карточка.

Она показывает на сухое дерево.

— Это же сухое миндальное дерево. Я недавно пересматривала этот мультфильм.

— Точно, — удивляюсь я своей недогадливости.

— А я совсем недавно узнала, — говорит София, — что «Кентервильское приведение» написал сам Оскар Уайльд. Мне даже было стыдно, что я это не знаю; но когда я рассказала об этом в университете, то знаете, что спросили мои одногруппницы?

Я выразительно смотрю на Софию вместо вопроса.

— «А кто такой Оскар Уайльд?» Представляешь? — она уже, кажется, рассказывает мне одному, позабыв о том, что справа от неё сидит её подруга. — Вот это невежество! И ещё говорили с таким видом, будто гордятся этим.

— А что ты хочешь, многие люди вообще не читают книг, — говорю я и тут же пытаюсь хоть что-то выведать о ней: — А где ты учишься?

— В Одесском национальном экономическом университете по специальности «фантазёр».

— Фантазёр? — усмехаюсь я.

— Да, менеджер. Мы то и дело фантазируем, как управлять каким-нибудь предприятием, но на самом деле, нас ждёт лишь профессия продавца. Ну кто нам даст управлять людьми? Иные из моих одногруппников и доклад самостоятельно сделать не могут.

— А зачем ты тогда пошла учиться? — спрашиваю я.

— Меня цинично обманули, — улыбаясь, простодушно отвечает она. — После школы я ещё была полна надежд и верила в то, что стоит только получить высшее образование, как будущее твоё обеспечено. Своеобразная мечта о панацее. Но сейчас иллюзии развеялись, и я прекрасно понимаю, что всё, чему нас учат, ничего не стоит. Да и сам диплом — всего лишь плюсик напротив твоей фамилии, не более.

— Наша общая проблема образования в том, что детей учат старики, застрявшие в девяностых, если не в восьмидесятых годах двадцатого века, — говорю я, — и они сами ни разу в жизни не управляли даже бригадой, но учат этому других.

Я вдруг вспоминаю свою службу в армии и то, как мне приходилось управлять отделением. Когда я учился в колледже, у меня тоже был менеджмент, но никто не говорил мне, что есть такие методы воздействия на человека, как психологическое давление, запугивание, унижение. Никто не учил, что нужно делать, если подчинённый посылает тебя в задницу. Всё это мне пришлось узнать на собственном опыте. И чего тогда стоит всё это образование, если тебя не учат, как топить врагов и конкурентов?

— Не говоря уже о том, — продолжаю я, — что технологии неумолимо бегут вперёд, и все знания этих учителей, только вчера научившихся включать компьютер, сегодня уже ничего не стоят.

— Может быть, продолжим игру? — отрывает нас от разговора Кристина. Ей должно быть неловко чувствовать себя лишней.

Она загадывает «Постамент». Пока София думает, углубившись в карты, мой неспокойный взгляд украдкой ощупывает её плечи, плавно перетекая на шею, не останавливается и там, нежно трогая все её изгибы. В кафе заходит Диоген, и он отвлекает меня от созерцания идеала. Антон осматривает зал и, из всех знакомых найдя только меня, подходит к нашему столу.

— Привет! Не помешаю? — галантно спрашивает он, переводя свой взгляд с девушек на меня.

— Ну что ты. Наоборот! Нам не хватало четвёртого человека, — отвечаю я и знакомлю девушек с Диогеном: — Это Антон. А это Кристина и София.

Кристина сдержанно улыбается, а София, как и всегда, сверкает глазами. Антон заказывает буррито, а мы доигрываем в «Dixit».

— Мы думаем сыграть во что-нибудь лёгкое, компанейское.

— Давай «Скелеты в шкафу», — предлагает Диоген.

— А что, хорошая идея! Я давно не играл в них.

Мы раскладываем игру, и Антон, как самый старший игрок, вертит стрелку. Ему выпадают карточки «вещи»: весы, печенье, вино и болеутоляющие таблетки. Эти четыре предмета он пытается проранжировать, исходя из их значимости для себя, располагая взакрытую четыре карточки отношения: «Совершенно излишне», «Замечательно!», «На всякий случай» и «Моя тайная страсть». Мы же должны угадать, что он любит, и что ему не нравится. Когда мы готовы, он вскрывает карты, и перед нами всплывает удивительная картина:

Весы — Моя тайная страсть.

Вино — Замечательно!

Болеутоляющие таблетки — На всякий случай.

Печенье — Совершенно излишне.

— Почему печенье — совершенно излишне? — удивляюсь я. Мы почти ничего не угадали.

— У тебя весы — тайная страсть? — удивляется Кристина, недоверчиво глядя на Антона.

— Ну да. Я бы хотел себе весы. Потом увидел вино, думаю: замечательно! Печенье с вином никак не вяжется, хотя я его и люблю…

— Все любят печенье, — весело перебивает его София.

— Я тоже его люблю…

— Ну так почему ты не поставил, что оно — «Моя тайная страсть»?

— Потому что «Моя тайная страсть» уже была занята весами, а я хоть и люблю печенье, но карточку «Замечательно!» уже выложил к вину, а раз так, то и решил, что болеутоляющие таблетки на всякий случай не помешают.

Мы смеёмся от его обоснований. Следующий ход за Кристиной, и ей попадаются карточки «люди»: пьяный друг, Брэд Питт, топ-модели и феминистки. Мы задумываемся: что же из всего этого будет «Моя тайная страсть». Уже через минуту оказывается, что это пьяный друг.

— Ну весёлый пьяный друг, — оправдывается Кристина, — ведь это здорово.

Мы снова смеёмся. Я смотрю на Софию, и, кажется, ничего в мире не может быть красивей, чем её улыбка: вздёрнутые вверх уголки сочных губ и чуть сощуренные глаза. Она смотрит на меня, и я покорён её красотой. Я счастлив оттого, что счастлива она.

К нашему столу не ясно откуда является Илья Повар. Он здоровается со мной и Диогеном за руку, отрывая от игры.

— Ты что, без Кости? — удивляюсь я.

— Да, он сегодня гуляет с этой, подружкой своей новой — Ритой. Познакомился с ней на пасхальном фестивале, — говорит Илья недовольно, будто от уязвлённой гордости.

Мой взгляд встречается с глазами Софии, и не заметно ни для кого мы заговорщически улыбаемся друг другу.

— Я понял, о ком ты. Я видел её, — отвечаю я.

— Видел? — неподдельно удивляется Илья. — Её уже все видели, а лучший друг о ней только сегодня узнал, — ворчит Повар.

— Да ладно, всему своё время, — говорю я, — когда-нибудь он и тебя с ней познакомит.

— А вы слышали, что творится в Донецкой области? — ни с того ни с сего спрашивает нас Илья Повар, пытаясь перевести беседу в русло восстаний и политической борьбы. — Похоже, всё это так просто не кончится. Повстанцы не намерены сдаваться без боя.

— Илья, — падающим голосом произносит Диоген, будто читая мои мысли, — давай хотя бы один день без политики. Что угодно, но только не политика. За все эти месяцы мы так от неё устали…

— Но ситуация-то никуда не делась, — недовольный тем, что его не выслушали, бурчит Илья Повар и добавляет: — Ладно, пойду с Димоном на приставке поиграю.

Он показывает рукой в сторону комнаты с игровыми консолями и уходит. Я внутренне облегчённо вздыхаю. Мне бы не хотелось превращать этот вечер с Софией в очередной политический диспут.

— А знаете, всё это очень тревожно, — говорит София, — эти беспорядки в Киеве и на Донбассе могут привести к тому, что летом в Одессу не приедет множество туристов из России и Европы.

— Если эта ерунда будет продолжаться и дальше, — поддерживает Антон, — то это будет серьёзным ударом по туристической отрасли города. Хотя если украинцев не будут пускать в Крым, то часть туристов непременно переориентируется на Одессу.

— Но украинские туристы беднее русских и европейских. Это всем известно, — замечает София.

Древнегреческий мыслитель согласно кивает.

— Одесса могла бы привлекать миллионы туристов в год, но в городе не хватает памятников и туристических якорей, — свои мысли говорю и я. — Не хватает таких мест, из-за которых люди поедут сюда хоть за тысячи километров.

— Одесса — очень культурный и старый город, здесь много памятников, и есть море, — вставая на защиту города, отвечает София.

— Да, но люди любят, когда эти памятники, хоть и очень древние, выглядят как новые. Ничего с этим не поделаешь, да и парки... Посмотрите, в каком они состоянии. Я не думаю, что их облагораживание стоит космических денег. А Одессе нужен такой парк, который бы отличался от прочих парков на планете.

— А я уже давно выдвигаю идею разместить в парках объекты кинетического искусства — статуи, которые бы двигались за счёт энергии ветра, — говорит Диоген, показывая это движение руками. — Пока такие объекты — редкость, и этим надо пользоваться. А бронзовыми монументами уже никого не удивишь.

— Диоген, опять же всё зависит от формы и концепции, — я увлечённо оппонирую, переводя свой взгляд с Антона на Софию, чтобы понять, интересен ли ей ход наших размышлений, но она заинтересованно смотрит на меня, и я продолжаю: — вот представь, если бы в Одессе создали Аллею рок-н-ролла. Длинная аллея с множеством бронзовых фигур культовых музыкантов двадцатого века. Разве это было бы не здорово? А если эту аллею дополнить колонками, из которых бы играли песни Led Zeppelin, Pink Floyd, Фредди Меркьюри, Элвиса Пресли… а представь скульптуру Рэя Чарльза, сидящего за фортепиано.

— И Курта Кобейна, — улыбаясь, вставляет София.

— Да, и Курта Кобейна, — подтверждаю я.

— Но как они все относятся к Одессе? — удивляется Диоген.

— А как Пирамида и Эйфелева башня относятся к Лас-Вегасу? — в свою очередь спрашиваю я. — Но они же там стоят. И кто скажет, что Лас-Вегас не туристический город. А они всего лишь взяли и скопировали формы уже известных культовых сооружений. Я же предлагаю оригинальную концепцию. Ладно, не нравится тебе Аллея рок-н-ролла, тогда пусть будет Грибная площадь. Представь, на нескольких акрах земли, уложенных брусчаткой, то тут, то там растут бронзовые грибы самых разных размеров: от мизерных до грибов с человеческий рост, и в центре этой площади стоит огромный Царь Гриб!

Я вижу, как эта площадь вырастает перед глазами Софии.

— А вот про Лас-Вегас ты кстати упомянул, — замечает Диоген. — Я не понимаю, почему бы на Украине не легализовать азартные игры. Сделать три игровые зоны. Одна в Харькове, вторая в Одессе, а третья во Львове. До Харькова не далеко от России, во Львов можно привлечь туристов из Польши, Словакии и Венгрии. Одесса же вообще — крупный черноморский курорт, сюда и без того ездит много богачей. Легализовать только казино, крупные и дорогие заведения, без всяких там слот-машин, чтобы обычные украинцы не могли промотать последние деньги.

За столь интересной беседой игра почти не идёт.

— И праздники, — добавляю я, — посмотри, сколько людей съезжается на бразильский карнавал, Хэллоуин или на День мёртвых в Мексике.

— У Одессы есть традиционная Юморина, — замечает София, — и Одесский международный кинофестиваль.

— Это клёво, но я уверен, чем больше у туристического города праздников, тем лучше.

— Ну а что ты ещё придумаешь? — спрашивает Диоген.

— А вот если взять и объявить какую-нибудь дату Днём «пьяного работника», — выдаю я мысль, недавно появившуюся в моей голове.

— Каким днём? — удивляется Диоген.

— Днём пьяного работника, когда всем работающим людям, профессия которых не связана с опасностью, — всем, кроме водителей, пожарных, электриков и так далее, разрешается пить на рабочем месте. Заходишь ты в магазин, а там — пьяный продавец, в кафе — пьяный официант, а парикмахер в салоне лыка не вяжет.

— Да люди же так сопьются, — возражает Кристина.

— Но это ведь только на один день, — улыбаясь, отвечаю я.

— Где один день, там и два, — Кристина приводит контраргумент.

— Весёлая идея, но в нашей пьющей стране опасная, — поддерживает свою подругу София, — другим тоже захочется, и пить будут все. Это будет уже хаос, а не праздник.

— Но ведь в этом-то и весь смысл! Праздник должен чем-то отличаться от обычного дня и должен объединять людей единой идеей. Такой праздник с лёгкостью приживётся, я вас уверяю.

— Мы и не сомневаемся, — качая головой, ухмыляется Диоген, — однако на мой взгляд куда полезнее было бы сделать культурно-научные праздники. Может быть, даже не праздники, а события. Вот все знают Нобелевскую премию. Она считается самой престижной премией мира. Но помимо звания нобелевского лауреата, что она даёт? Миллион долларов?

— Ну это не маленькая сумма, — замечаю я.

— Это для тебя она не маленькая, а в государственных масштабах — это мизер. Неужели Украина не сможет ради престижа страны и продвижения идеи культурного и научного обогащения мира выделять, скажем, пятнадцать-двадцать миллионов долларов в год для организации премии на манер Нобелевской. Пусть хоть как её назовут, лишь бы премию давали вне зависимости от страны и нации номинанта. Нобелевскую премию дают за особые достижения в литературе, но никто не даёт аналогичных премий за достижения в живописи, архитектуре или скульптуре. Почему эти виды искусства забыты? Почему бы уже не дать такую премию Иву Пире? По мне так это замечательный пример современного мастерства.

— Или Джастину Геффри, — поддерживает София.

— А это кто? — удивляется Диоген.

— Это художник. Американский художник. Он создаёт объёмные картины.

— Как это? — мы не понимаем.

— А я сейчас покажу, — она достаёт из сумочки смартфон.

Я и забыл, что на дворе двадцать первый век, — век, когда всё можно посмотреть здесь и сейчас. Я нащупываю в кармане свой старый кнопочный телефон и думаю о том, что его пора бы уже менять.

— Вот, — говорит София и показывает нам видео, как этот самый художник создаёт картины необычайной красоты и оригинальности. Листья и лепестки его цветов растут из картины наружу, прямо на тебя, а сами картины его — не разукрашенная плоскость, но объёмная форма. Нарушая все каноны, картины Геффри выходят за привычные рамки, уверенно и смело проникая в наш мир, как неотъемлемая его часть. И оттого кажется, что никто, кроме Джастина Геффри, не смог бы создать более живых пейзажей и цветов из масел и красок, разве что сам Вельзевул.

— Мне очень нравятся его работы! — восторженно говорит София. — Особенно эти кружащиеся солнца.

— Надо будет посмотреть его картины, — замечаю я, поглядывая на пышные губы Софии, манящие взор как магнит. Они так же сочны, как лепестки с маковых полей Джастина Геффри. И в губах, и в картинах, кажется, содержится настоящий опиум, а если и не его химический состав, то, несомненно, его метафизическая ипостась — религия.

— А знаете, — вдруг произносит Диоген, — кого я считаю самым новаторским художником за всю историю? Художником, опередившим развитие искусства на несколько веков.

— Ван Гог или Энди Уорхол?

— Нет, — продолжая улыбаться, говорит Диоген. Улыбка его тонет в мохнатой светлой бороде.

— Подожди, подожди, — говорю я. — тогда Малевича или Кандинского? А может быть Лентулова с его нестабильными гранями и перспективами?

— Нет, Иеронима Босха.

— Босха? — удивляюсь я. — Это того самого, который рисовал всяких там демонов?

— Да, именно его и все его картины с чертями и монстрами. Вы только представьте, что все свои картины он писал в XV веке! В веке, когда христианский уклад жизни был силён как никогда. Фактически он изобрёл сюрреализм, к которому культура пришла только в начале XX века. Он был гением, который обогнал своё время.

— Как Никола Тесла.

— Изобретения Николы Теслы применялись и при его жизни, — возражает Диоген, — а Иероним Босх опередил развитие культуры почти на пять веков.

Мы складываем игру «Скелеты в шкафу». За увлекательным разговором нам так и не удалось как следует поиграть, и, дабы занять себя чем-то совершенно простым, мы с Диогеном предлагаем построить «Падающую башню». Концепция «Падающей башни» довольно проста: на каждом уровне лежит три брусочка, уложенные перпендикулярно брусочкам следующего уровня. Игроки по очереди вытаскивают бруски из башни, водружая их на вершину строения так, чтобы конструкция не рухнула. Со временем достать брусочки из нижних ярусов становится всё труднее, и башня рано или поздно падает.

— А знаете, что меня возмущает в нашем обществе больше всего? — говорю я, доставая брусочек и укрепляя его наверху.

Диоген вопросительно смотрит на меня.

— А то, что многие замечательные люди, выбравшие своим поприщем искусство и науку, забыты, не в пример военным командирам. Забыт Стравинский, в мире есть площади и вокзалы, носящие его имя, а в России его и не знают, забыты Нежинский и Дягилев, забыт физик Черенков и почти неизвестен Ландау, никто вообще не слышал об Илье Пригожине, а семейство Маковских как будто и вовсе кануло в Лету.

— Это вообще моя больная тема, — бурчит в подтверждение Диоген, приглядываясь к брусочкам.

София и Кристина с лёгкостью извлекают брусочки, аккуратно кладя их наверх. Когда приходит черёд Антона, он намеренно усложняет конструкцию.

— Если наша страна не возьмётся за экономику, — говорит он, — то скоро у нас совершенно не будет талантливых учёных и деятелей культуры.

— Почему же? — спрашиваю я, удачно ставя брусочек наверх башни. — Насколько я понимаю, гениальные люди рождаются независимо от экономической конъюнктуры.

— Это так, но становятся-то они гениальными, только когда могут воплотить свои идеи в жизнь. Много ли ты знаешь учёных из Центральной Африки? Много ли кинорежиссёров из Средней Азии ты сможешь назвать?

— Да, верно, — подтверждаю я, улавливая его мысль. — Но вот с учёными ясно. Им нужны лаборатории и финансирование, но меня всегда интересовал вопрос: почему в развивающихся странах, почти не снимают фильмы, почему там не рождаются гениальные художники или писатели. Неужели всё дело опять в деньгах?

— В них родимых, — отвечает Диоген и смотрит, как я ставлю брусочек наверх. Башня опасно качается. — Не все виды искусства доступны в бедных странах. Если, например, литературой могут заниматься люди почти в любой стране, для этого нужны-то всего лишь бумага, ручка или компьютер. Хотя, конечно, многое зависит ещё и от языка и его переводимости на мировые языки. Для живописи же нужны холсты и краски, а стоят они уже дорого. Даже у нас не в каждой семье родители могут позволить растить художника. Немало зависит от образования и навыков, но, с другой стороны, история помнит и самородков, которые, обучаясь самостоятельно, превосходили прочих творцов с образованием. Однако, чтобы заниматься скульптурой…

На этих словах Диоген пытается вытянуть брусочек, но делает это слишком неаккуратно, и строение, заваливаясь набок, с грохотом падает на стол.

— Не быть тебе архитектором, — ухмыляясь, замечаю я.

— Да уж, не моё.

— Ну и что там со скульптурой? — спрашивает София, которая всё это время пристально следила за его мыслью.

— А то, что для создания скульптур нужна глина, гранит или бронза, и всё это стоит больших денег. Нельзя взять и вот так запросто заняться ваянием. Откуда, скажем, у сомалийских или пакистанских детей возьмутся деньги на бронзу или гранит? Там людям бывает и есть нечего, какая тут к чёрту скульптура. С музыкой, на первый взгляд, дела обстоят тоже просто: возьми гитару да играй. Всё это так, но для того, чтобы записать уникальную мелодию или песню, которая изменит наши взгляды на музыкальный мир, нужна студия звукозаписи и какой-никакой выход на музыкальные рынки развитых стран, иначе все старания сведутся максимум к известности в окрестных городах, а талант так и останется незамеченным. Но самым сложным, на мой взгляд, является кинематограф. Этот вид искусства могут позволить себе только развитые страны, потому как настоящее киноискусство требует больших денежных вложений, качественной аппаратуры и хорошей игры актёров. Заметьте, что даже порой в очень богатых и развитых странах не развит кинематограф, потому что все талантливейшие актёры, режиссёры и операторы стремятся в Голливуд, ведь только там в большей степени, чем где либо есть возможность реализовать своё мастерство и внести свою лепту в общий котёл кинематографической отрасли.

Заговорив про кинематограф, Диоген подносит спичку к валежнику. Теперь уже ни меня, ни Софию нельзя остановить. Мы занимаемся тем же, чем и огонь — хватаемся за любой попавшийся под нашу память фильм и обсуждаем его, пока тот не истлеет. С наших языков только и успевают слетать: Педро Альмодовар, Леонардо Ди Каприо, «Отступники», «Чужой», «Апокалипсис», Энтони Хопкинс, «Пианист», Роберт Де Ниро…

Наконец уже устав от хаотических перечислений режиссёров, актёров и фильмов, Диоген и Кристина увлекают нас в комнату с игровыми консолями, чтобы сразиться в «Injustice», но мы с Софией играем недолго. Неужели эти слепцы воображают, что нам двоим будет интереснее держать в руках джойстик и управлять персонажами из комиксов, чем сидеть друг напротив друга и говорить. Говорить не важно о чём, лишь бы говорить, потому что во время разговора можно смотреть на неё, смотреть в её глаза, слушать её голос. И мы говорим, сидя в сторонке. За одной приставкой играет Илья Повар с Димоном, а за другой — Диоген с Кристиной. Мы же никого не замечаем. Мы слепы друг от друга. От близости Софии, её аромата мой голос становится более низким и грубым. Всё большей тяжестью в моей груди наливается чугунный барабан, коверкая до низкой, басовой хрипоты мой голос.

— Какова твоя история? — спрашивают губки.

— Какая ещё история?

— Ну история твоей жизни, — произносят они и требовательно смыкаются.

— У меня нет истории, — отвечаю я. Горло превращается в жестяную трубу.

— У каждого человека должна быть своя история.

Сначала мне хочется ответить, что у меня её нет.

— Я родился в городе Красине. Это на севере России — грустный, унылый, холодный город. В 1992 году…

— Нет, так не пойдёт, — смеющиеся глаза обрывают меня. — Это не история — это перечисление биографических данных.

— Хорошо, тогда какая история у тебя?

— Я простая девушка…

— Простых людей не бывает, — перебиваю я, торжествующе улыбаясь. — Каждый человек индивидуален.

— Хм, — хмыкает ротик, а лицо пытается изобразить игривое негодование, — я девушка, которая очень хочет счастья, — продолжает она. — Хочет жить без опаски, без оглядки, не беспокоясь о мелочах. Хочет жить и радоваться жизни. Хочет дышать полной грудью, отбросив в сторону мелочные рамки общественных стереотипов и каждодневной рутины.

Мне хочется заметить, что так не бывает, но я говорю иное:

— А мне хочется сделать что-нибудь по-настоящему важное, полезное для всего человечества…

— Это очень большая цель.

— Лучше пусть будет такая, чем никакой. Жизнь без большой полезной цели не имеет никакого смысла.

— А зачем обязательно нужен смысл?

— Только достигая чего-то, мужчина доказывает себе, что он мужик, да и как это жить без смысла? Знаешь, в квартире, где я снимаю комнату, живёт один старик. Так вот, он всю свою жизнь ходил на работу, растил дочь, делал то, чего от него ждали другие, а вот теперь он считает, что жизнь его не имела никакого смысла. Он оглядывается назад, вспоминает прошедшие годы и не может понять, для чего жил все это время.

— Это очень печально. Значит, этот человек жил не своей жизнью.

Неведомая сила объединяет нас, притягивает друг к другу, связывая между собой наши души, глаза и тела. Эту силу нельзя ощутить теми чувствами, которыми человек привык орудовать, познавая мир, нельзя её поймать в кулак, но она есть точно так же, как и всё вокруг.

— О чём беседуем? Не помешали? — спрашивает нас Антон; они с Кристиной садятся на стулья напротив нас.

— Нет, — говорю я, хотя хочу ответить, что они, конечно же, испортили нашу беседу.

— Говорим о смысле жизни, — отвечает София.

— Интересная тема, — отзывается Диоген, — вот только что о нём говорить, когда всё и так ясно.

— И что же тебе ясно? Тебе открыта тайна смысла жизни? — самодовольно спрашиваю я, пытаясь немного отомстить ему за вторжение.

— Да это вовсе и не тайна.

— И в чём же смысл?

— Каждый выбирает себе свой. Но всего их четыре.

— Четыре? — недоверчиво переспрашиваю я.

— Да, четыре смысла жизни. Самый простой из них — это продолжение рода. Ради этого живут все животные и множество людей. Этот смысл заложен в нас генами, человек стремится обессмертить себя в своих детях. Для многих дети становятся смыслом их жизни.

Я одобрительно киваю на его слова, пытаясь абстрагироваться, но мне не просто сидеть: справа от меня — София, и моему телу так и хочется приблизиться к ней.

— Однако несмотря на внешнюю простоту этого смысла он совсем не так лёгок, как кажется. Большинство людей считает, что необходимо только родить ребёнка, совершенно забывая о том, что важнее всего — его воспитать, подготовить к взрослой жизни, дабы он смог стать достойным ответственным гражданином. Следующий смысл — это создание материальных памятников. К этой категории можно отнести знаменитых архитекторов и инженеров, которые положили свою жизнь на создание общественно-материальных ценностей. Не самый привлекательный для людей, но для общества полезный смысл жизни. В третью группу я отношу людей, выбравших своим поприщем морально-культурную деятельность. Сюда относятся люди, которые стремятся к достижениям в таких областях как религия, культура, политика, а также все первооткрыватели. Это ещё более полезная деятельность. Такие люди сами не только достигают материально-культурных высот, но и несут просвещение и образование в массы. Они прививают людям идеи гуманизма, самосовершенствования, гражданских свобод, учат людей видеть красоту и добро вокруг себя.

— И кого же тогда можно отнести к четвёртой категории? — спрашиваю я.

В комнату заглядывает Ира, она беглым взглядом окидывает пространство, явно замечая нас с Диогеном, но делает вид, что не видит; я хочу кивнуть ей в знак приветствия, но она стремительно удаляется, не найдя, как видно, ничего интересного.

— Любую плеяду учёных и адептов науки, — продолжает Диоген, отрываясь от дверного проёма, где ещё секунду назад стояла Ира. — Именно они меняют наш мир, делая открытия и изобретения. Это самое сложное поприще, и, по мне, должно быть самым ценимым среди людей, ибо стать двигателем научного прогресса дано не каждому.

— А в какую категорию ты отнесёшь преступников, казнокрадов и наркоманов? Они же не делают ничего полезного для общества, если вообще не вредят ему.

— К сожалению, эти люди живут без смысла. И это очень печально, что столько людей тратят свою жизнь попусту, не делая ничего полезного ни для себя, ни для общества.

Я начинаю задумываться, а ради чего, собственно, живу я, какой смысл в моей жизни, и что полезного могу сделать я для всего человечества, по какому пути мне следует идти.

Комната с проектором освобождается, и мы стремительно занимаем её, пока она пустует. Диоген оставляет нас, и мы втроём садимся смотреть фильм. Из всех возможных я выбираю южнокорейский фильм Пака Чхан-ука «Сочувствие господину месть». Это своего рода экзамен — возможность решить всё и сразу. Я видел эту картину, а если она понравится и Софии, то этим будет сказано всё. Одна заскучает на таком фильме, другая будет тыкаться в телефон, а третья даже заснёт — ненавижу, когда девушки засыпают во время фильмов, — и только настоящая почитательница кинематографа оценит картину по достоинству.

Я включаю фильм, а сам бегу в бар, чтобы заказать кальян. Что может быть лучше, чем в обществе обворожительной девушки смотреть замечательный фильм и курить дымный мятный кальян? У бара стоит Ира, экипированная, помимо изящных каблуков и сумочки из крокодиловой кожи с бамбуковой ручкой, в красивое синее платье в стиле а-ля New Look. Её пресловутая персона несколько смущает меня. В памяти всплывает тот разговор, когда она высказала мне всю правду о Юле. Я решаю, что если она хоть что-то скажет о Софии, то я тут же оборву с ней беседу.

— Гена, — зову я нашего кальянщика; это большой лысый бугай, довольно жизнерадостный, но на вид всегда хмурый, — сделай мне, пожалуйста, кальян с мятой.

— Ну как дела, моё чудо? — спрашивает Ира, трогая меня за плечо и в упор глядя в лицо бледно-зелёными демантоидами глаз, и тут же, не давая мне опомниться от столь интимного обращения, нарушает все дозволенные при такой краткой дружбе, если не просто знакомстве, как у нас, расстояния, тоненькими, но роковыми, как паучьи лапки, пальцами прикасаясь к моей щеке. — У тебя прыщик, а значит — кто-то в тебя влюбился.

Она смеётся.

Я сбит столку её напором и совершенно не знаю, как реагировать. Растянув губы в сервильной улыбке, я наконец оправляюсь от чувственной сумятицы и говорю: «Очень может быть».

— Ну иди, моё чудо, — говорит она, поднимая бровь, — не буду тебя задерживать, а то вдруг убежит.

Кто, чёрт возьми, дал ей право называть меня «чудом»? И опять эта женщина вносит хаос в мою душу. Что это за манера общаться на короткой ноге с незнакомыми людьми и нарекать их именами, какими любовники зовут друг друга в постели. Но я уже придумал, чем ей ответить. Я беру листок бумаги, черкаю на нём и отправляю в тот самый сосуд в виде ацтекского бога.

— Всё же решил загадать желание? — смеясь, спрашивает она.

— Да, — надменно отвечаю я и направляюсь обратно к Софии, надеясь, что это желание изменит мою жизнь.

Женщина-отрада вносит спокойствие в мою душу: я сажусь, закидываю руку на спинку дивана, и София откидывается на неё, чтобы моя рука могла обнять плечо.

XIII

В микроволновой печи, как экспонат за дорогой витриной, кружится сочный кусок свинины, уложенный на спагетти, как реликвия на бархатную подушку. Я подхожу к холодильнику вовсю усыпанному сувенирными магнитами, словно орденами грудь генерала. Меня всегда забавлял этот то ли синдром Фаулза, то ли культ магнитов, и в очередной раз я улыбаюсь, глядя на них. Из холодильника я достаю помидор и огурец — мой будущий салат. Я нарезаю их и заправляю майонезом. У меня простой, но вкусный обед; я не любитель готовить кулинарные изыски.

Доедая спагетти, свинину и салат, я перехожу на зелёный чай. Шаркая разношенными тапками, на кухню входит Иван Поступайло. Старчески кашляя, он наливает из тяжёлого хрустального графина советских времён каркаде, в жару его любимый напиток. Каркаде в Одессе можно купить на любом рынке, и в охлаждённом виде он здесь особенно популярен. На улице и вправду тепло. Окно на кухне распахнуто, и весна теперь всюду: и на улице, и в квартире. Весна приносит людям свободу. Жители раскрывают окна навстречу всему миру, перестают прятаться за тёплыми и тяжёлыми одеждами и с радостью вкушают телом весенний воздух, а с ним и вездесущий ультрафиолет.

Поступайло разогревает себе суп из жидкой прозрачно-призрачной капусты, достаёт из холодильника колбасу, нарезает хлеб, садится за стол.

— Приятного, — киваю я.

— Спасибо, тебе тоже, — отвечает он любезностью на любезность.

— Весна уже кругом и всюду, — замечаю я. — Должно быть одно удовольствие в такую погоду работать на улице?

— Да, да, — как будто не очень довольно соглашается дворник и добавляет: — Вот только от этой весны у меня аллергия.

Я удивлённо поднимаю бровь, отпивая из кружки. Чуть горьковатый напиток без сахара жаром насыщает грудь, скатываясь по горлу в желудок. Поступайло показывает мне свою руку, на которой как шпионы расселись два крохотных красненьких прыщика. Я недоверчиво гляжу на них.

— И это ваша аллергия?

— Да, самая настоящая, — безапелляционным тоном подтверждает Поступайло.

— А на что аллергия?

— А чёрт его знает, — бурчит Поступайло в ответ, недовольный моей подозрительностью, отхлёбывает с ложки суп и вгрызается в корку хлеба с колбасой. Его редкие зубы никак не могут откусить кусок краюхи, и он рвёт её как пёс хозяйскую простынь.

— А, может, это просто прыщи? — скептически предполагаю я.

— Ну я же не юнец, чтобы у меня прыщи повылазили, — всё также бурчит Поступайло. — Я тебе говорю: это самая настоящая аллергия.

— А они хоть чешутся?

— Нет, но они доставляют мне моральное беспокойство, — говорит Поступайло и по-торжественному воздевает ложку с супом, так что с жидких водорослей капусты в тарелку скатываются жирные капли бульона. Я ухмыляюсь и продолжаю пить чай с печеньем. Мне не очень верится в такую аллергию.

Важно вышагивая, на кухню вступает Фарисей — кот Тамары Павловны. Кот здоровый, пушистый и у него тигровый окрас. По бокам его морды торчат авторитетные бакенбарды из шести, и вид его от этого надменен. Он вернулся с улицы, где уже успел нацепить на свои меховые штаны как пайетки семена вяза. Люди собрались на кухне, а значит и он должен быть там. С лёгкой грацией Фарисей запрыгивает на табурет. Он глядит на нас взглядом таможенника, собирающего дань: мы должны делиться с ним пищей.

Старый бульдог снова вгрызается в простынь, но та уже рвётся быстрее. Кот следит за тем, как редкие жернова зубов перемалывают хлебно-мясное крошево. Заметив это, Поступайло отрезает кусок колбасы, манит им Фарисея и кладёт на стол. Фарисей вытягивает голову, сомнения обуревают его разум, но кошачья решительность берёт верх: по-воровски вставая на стол передними лапами, кот впивается глазами в кусок колбасы. Постояв так с несколько секунд и поняв, что за этот поступок никто не собирается его ругать, Фарисей с лёгкой кошачьей наглостью борзеет и загребающим движением подтягивает к себе кусок мяса. Ещё пара секунд, и куска на столе нет.

— Если Тамара Павловна заметит, что вы так кормите кота — будет ругаться, — замечаю я.

— Но ведь она не заметила, — коварно улыбаясь, произносит Поступайло; он как ребёнок рад своей закулисной проделке.

Он и дальше продолжает учить кота кушать со стола: даёт ему колбасу и хлеб, кормит чуть ли не с рук. Кот уплетает всё и даже хлеб, но, конечно, с меньшей охотой.

— А чем, скажите мне, коты хуже людей? — вдруг задаётся вопросом Поступайло.

— В смысле? — переспрашиваю я.

— Ну вот почему, — поясняет дворник, — людям можно сидеть на табурете, положив руки на стол, а коты не могут есть как все нормальные люди?

— Может потому, что они всеми лапами ходят по полу, — пытаюсь я ответить на его бессмысленный вопрос, но моё объяснение, похоже, его не удовлетворяет.

Отобедав, я спешу на работу в вечно гостеприимный «Домушник». Во дворе как обычно гуляет Алёна. С ней ещё несколько ребят младшего возраста, и они заняты какой-то игрой, которая заключается в собирании бесполезных предметов или мусора и их дальнейшем перекладывании с места на место. Окна квартир открыты нараспашку, и из чьей-то кухни во двор втекает ядрёный запах уксуса и лука. Он мне напоминает о предвкушении готовящихся шашлыков — запахи счастливого детства.

До работы я иду пешком. На маршрутке было бы быстрее, но я и так весь вечер буду сидеть в помещении, а потому прогуляться мне только в радость. Исполинскими горами по небу проплывают тучи. С земли не ощущаются их гигантские размеры, хотя одно такое облако может занимать пространство в десятки кварталов. Интересно, что будет, если одна такая туча вдруг свалится на землю. Как будут люди кувыркаться в этих плотных клубах пара?

Ноги выносят меня на маленькую треугольную площадь Веры Холодной. Я прохожу возле бывшего кинотеатра «Одесса», это огромное старинное здание с дивной, хоть и с несколько громоздкой, военной архитектурой сейчас пустует, и никакого кинотеатра там нет; как будто отслужив своё, оно теперь брошено за ненадобностью. В городе, в котором каждый второй дом — памятник архитектуры, слишком много реставрационных забот, чтобы все шедевры человеческого зодчества содержались в достойном, подобающем их красоте состоянии.

Я срезаю путь через сквер, прохожу возле пустых скамеек и скульптурной композиции «Петя и Гаврик», посвящённой двум одесским мальчикам — литературным героям революции 1905 года. Я засматриваюсь, их приключения проплывают в моей памяти. Моя душа окрыляется, ведь всё их озорство, их школьничество свершалось здесь, в Одессе, в городе, по которому и я сейчас иду. И даже эта площадь, площадь Веры Холодной, посвящена реальной женщине, одной из первых актрис в мире, а сколько ещё имён связано с этим городом, сколько имён увековечено в названиях улиц, парков и скульптур, сколько людей творило и трудилось в Одессе, обессмерчивая себя во времени; сколько учёных, писателей и художников делали свою работу, совершенно не осознавая того, что всем этим они создают имя не только себе, но и городу, их взрастившему, обучившему или приютившему, и все они — творцы этогогорода-легенды — Одессы.

Я отвожу взгляд от скульптуры. Моя душа полна чувств от того культурного размаха, коим старинный город то и дело награждает живущего в нём. Подойдя к перекрёстку, я ещё не успеваю отделаться от накативших на меня мыслей, как моё сердце тревожно подпрыгивает. Не может быть! Через дорогу идёт она — София! Мой мозг начинает ускоренно соображать. Это случай! Такой случай! Я не могу себя удержать, не могу не подойти к ней, и пусть это будет хоть секундное свидание, пусть она мне скажет хоть пару слов, но от этих слов, от её взгляда, от хлопанья ресниц, её аромата я обрету счастье, гармонию с миром на один день.

Синее платье в мелкий горошек развевается при ходьбе; стройные ножки стремительно проносят её мимо меня через улицу Бунина, а мне преграждает путь красный человечек. Я злобно смотрю на него, а потом — вслед Софии, но я не окликаю её, и тем более я не намерен её догонять. Любовь — не охота. В любви нужна хитрость. Нельзя вот так просто догнать девушку и крикнуть ей со спины: «Привет». Женщина не добыча, подходить к женщине нужно в лоб и желательно неожиданно, тогда они теряются и предстают перед тобой такими, как и должно: взволнованными и незащищёнными.

Зелёный человечек сменяет красного, и я ступаю на беззвучные клавиши дорожного фортепиано: чёрная, белая, чёрная, белая, чёрная, белая, чёрная, белая… проносятся под моими ногами как мелодия. С последней я прыгаю на тротуар, почти совершая балетное жете. Мои глаза следят за ней, точно глаза охотника за целью: цепко держат в центре внимания. Однако пора действовать, и я предпринимаю следующий манёвр: я не иду за ней по Преображенской, а сворачиваю на перпендикулярную ей улицу Бунина. Только я скрываюсь за углом дома, как стремительно гоню ноги до конца квартала, чтобы по параллельной улице Вице-адмирала Жукова обогнать её ход. Пробежав два квартала, на Дерибасовской я сворачиваю влево и останавливаюсь у знаменитой гостиницы «Пассаж», что стоит на углу с Преображенской; выглядываю из-за поворота как лазутчик и стараюсь отдышаться от быстрого бега, но у Софии быстрый шаг, и времени на передышку у меня нет. Ещё несколько раз глубоко вдохнув, я выхожу на Преображенскую. Теперь наша с ней встреча не догонялки, а случайная шалость судьбы.

— О-о, привет! — я как будто и вправду удивлён, не ожидая её увидеть. — Вот так встреча!

— Привет! — произносит обескураженная София, заливаясь улыбкой во весь рот, так что её пухлые губы обнажают переливающееся белым жемчужным блеском ожерелье зубов.

— Ты куда? — спрашиваю я.

— На учёбу, — отвечает она, продолжая дарить мне улыбки, — а ты куда?

— Я на работу. Но вот так случай, — я всё ещё продолжаю удивляться, — из огромного миллионного города встретить тебя на улице…

— Ну ты же рядом работаешь, а я неподалёку учусь, — замечает она, снова растягивая губы в счастливой улыбке. Каждый раз, когда она улыбается, две чёрточки, пролегающие у неё между носом и щёчками, изгибаются очерченными дугами. Я нахожу это очень красивым и забавным свойством её мимики.

— Давай пройдём вперёд, — предлагаю я, потому как, забывшись от неожиданной встречи, мы стоим на узком пространстве между магазином и подземным переходом, чем нарушаем интенсивное движение прохожих.

— Я могу тебя немного проводить, — добавляю я.

— Пошли, — соглашается она.

Мы идём совсем рядом, почти рука об руку, идём как друзья, болтам на приятельские темы. Но всё это компанейское поведение, светские разговоры и дружеская учтивость не может скрыть того огня, которым пылают наши глаза. А они-то говорят правду, говорят, что ни один из нас не намерен дружить. Какая тут к чёрту дружба, когда всё тело и сознание манит, так же как магнит к металлу. София привносит в мою душу счастье и беспокойство, переживания и гармонию. От этой амбивалентности кружится голова.

Я провожаю Софию до дверей университета. Пора бежать на работу, но мне трудно оторваться, трудно, когда она — всё. Всё! Остальное — факультатив. Но мы всё же прощаемся, хотя и прощание — это как меч, перерубающий нить судьбы. Кажется, что это обычное расставание прерывает что-то крайне важное, имеющее самый огромный смысл в жизни. Что из-за какой-то работы или учёбы мы вынуждены жертвовать счастливыми мгновениями, которые нельзя будет повторить уже никогда.

Эта встреча окрыляет меня. Ноги весело несут по улице, а мир в моих глазах преображается. Весна и любовь делают его кладезем красоты и великолепия. Пирамидками белых цветов зацвели каштаны. Как же я их раньше не замечал? Они нарядились цветами как гирляндами, как будто готовясь к какому-то празднику. Клумбы усеяны цветами, и птицы ликуют, радуясь всему на свете. Грядёт май, и для мира это праздник.

Руслан Барамзин подкидывает Диогену паразита. В ответ он получает такого же от Артура Луцко. Диоген коварно улыбается, хотя ему от этого нисколько не легче. Прокормить большого хищника с паразитом внутри будет довольно непросто, ему придётся съесть даже своё маленькое животное, да и то, если кормовая база не подведёт. Они играют в «Эволюцию», настольную игру, где нужно выращивать животных, добавляя им всевозможные свойства, которые помогут выжить в ходе жестокого естественного отбора.

— Так, я добавляю себе свойство «пиратство», — говорит Саша Чуприн, выкладывая карточку. Интересно, у кого он собирается красть еду.

Когда все свойства выложены, Артур Луцко кидает кубики, и этим броском определяется кормовая база на этот ход. В результате распределения еды животное Руслана Барамзина погибает от голода, Диоген же умудряется прокормить своего хищника, хотя ему и приходится пожертвовать своим вторым животным. В итоге победа достаётся Артуру, ему удаётся вырастить целых трёх животных и за счёт «сотрудничества» их всех прокормить.

Игра завершается, и к нашему столу подсаживаются Костя и Илья.

— Ну как там ваш референдум? — к моему удивлению интересуется у них Саша Чуприн.

— Пока без изменений, но, я думаю, мы его добьёмся, — отвечает Костя Ёлкин.

— Знаете, что мне тут недавно сказали: федерализация — путь к феодализации, — говорит Руслан Бармзин и усмехается хитрой улыбкой.

— Это тебе идиот сказал, — на полном серьёзе агрится Илья Повар, не понимая шутки, — Россия, США и Германия — федерации, и более единых стран, чем они, не найти. Федерация — это нормальная форма устройства страны.

— Илья, это шутка, — говорит ему Костя тихим спокойным тоном.

Илья смущается и неловко замолкает.

— А вы слышали, какой кошмар творится на Юго-Востоке? — продолжает интересоваться Саша Чуприн. Ему тоже не чужда политика.

— Сегодня Турчинов сказал, что они уже не контролируют ситуацию, — отвечает Руслан Барамзин, который слишком привык к Илье Повару, чтобы серьёзно реагировать на его выпады.

— Я слышал, там идут вооружённые столкновения с протестующими или повстанцами, не знаю, как их даже назвать, — говорю я. — Кто они вообще?

— Обычные коренные жители, и они отстаивают свою независимость от Киева, — пытается разъяснить нам Илья Повар.

— Обычные жители? — саркастическим тоном переспрашивает его Диоген.

— Да, жители, — стоит на своём Илья. — Разве они не могут протестовать или требовать референдума как крымчане?

— По мне так они больше напоминают бандитов, — твёрдым сухим тоном отвечает ему Диоген. — Я не видел ни одной акции протеста, где у активистов в руках были бы автоматы Калашникова.

— На Майдане тоже были вооружённые люди, вспомни неизвестных снайперов.

— Ты сам прекрасно знаешь, что снайперов использовали для провокаций и свержения Януковича.

— Ну тогда почему русские люди на Юго-Востоке не могут тоже использовать оружие, чтобы защищать свою свободу? — кипятится Илья, повышая голос.

— Да потому что тогда это будет квалифицироваться как мятеж, междоусобица, но ни как не борьба за идеалы и права. Оглянись, против России и Крыма западные страны уже начали вводить санкции, а это может быть крупнейший бойкот со времён Московской Олимпиады.

— То есть ты не веришь в освободительную войну? — глаза Повара горят.

— Не в данном случае, — глаза Диогена тоже неспокойны. — В борьбу евреев — да, в поляков — да, но не в данном случае.

— А ты не видишь, что русских людей притесняют? Ты же сам русский, ты не видишь, каким нападкам подвергается наш язык и наша культура?

— То, что в Киеве сидят идиоты — ещё не повод развязывать братоубийственную бойню. Ведь когда этих мятежников начнут разгонять войска, пострадают невинные люди. Так всегда бывает: одни заваривают кашу, а расплачиваются невиновные.

Ситуация на Юго-Востоке Украины складывается и вправду сомнительная. Градус накала повышается. Неизвестные люди, то ли это местные жители, то ли какие-то бандформирования или, как говорят некоторые СМИ, российские агенты захватили в двух крупных городах: Донецке и Луганске все административные здания и провозгласили там создание народных республик. Попытки военных навести порядок мирным путём не увенчались успехом. Тогда в этих областях было объявлено о проведении антитеррористической операции, хотя, конечно, захватившие власть повстанцы на террористов не похожи. Города живут своей жизнью, но киевская власть на них уже не распространяется. Что же будет происходить дальше, остаётся загадкой. Пугающей загадкой…

— А что же тогда делать людям, которых в этом государстве считают вторым сортом?

— Бороться за свои права, — как будто уже заранее зная вопрос, отвечает Диоген, — но бороться законными способами. Как чернокожее население Америки, как боролись женщины за свои права, как даже гомосексуалисты за право не скрываться и не прятаться.

Илья как будто колеблется, но всё же находит, что ответить.

— Но ты-то не больно борешься за свои права! Один раз сходил с нами на митинг, и на этом твой гражданский долг кончился.

— Илья, — пытается урезонить его Костя.

— А тебе почём знать, что я делаю? — вскипает даже Диоген.

— Парни, парни, — пытается вразумить их Саша Чуприн.

— Да, давайте без ругани и обид, — поддакивает ему Артур Луцко.

Диоген и Илья обиженно глядят друг на друга.

— А по мне так Украине нужно скорее выбрать президента, и тогда всё наладится, — говорю я, — после легитимных выборов будет глупо спорить о законности власти, а это временное правительство во главе с Турчиновым и Яценюком, конечно, не внушает должного доверия.

— А что изменится? — Илья не удерживается от того, чтобы не внести свою лепту.

— Для таких как ты, конечно, ничего, — злобно отвечает Артур Луцко, — но миллионам других граждан это придаст уверенности в завтрашнем дне.

— Уверенности с кем? С каким президентом? С этой Тимошенко или Порошенко?

— Илья, а чем тебе не нравится Юлия Тимошенко? — спрашиваю я, хотя, конечно, не мне, гражданину другой страны, судить о предстоящих выборах в Украине, но я не могу сдержаться. Меня тоже волнует эта тема, и даже не потому, что я теперь живу в Украине, а потому что Украина для меня часть одного большого славянского мира, и после того как я сюда переехал, всё происходящее здесь имеет для меня не меньшую значимость, чем то, что происходит и на моей родине. Как будто между Украиной и Россией протянулась одна культурно-историческая нить, и всё происходящее в этих двух странах неразрывно связано. Как бы не старались политики разъединить народ, для меня он всё равно един. И от корней никуда не денешься, тем более когда эти корни так величественны и значительны. Глупо отворачиваться от истории, от достижений нашей общей культуры. Зачем строить взаимоотношения стран на противопоставлении, когда их можно строить на сотрудничестве.

— Да она же баба! — Илья вешает ярлык. — Она одного с ними поля ягода! И не зря её Янукович в своё время упёк за решётку.

— В том то и дело, что она женщина, — говорю я, — и она не имеет никакого отношения к пресловутому режиму Януковича. И, может быть, Украине пора поставить во главе государства женщину, как это сделала Германия. Знаешь, женщины, в отличие от мужчин, не склонны мериться размерами своих половых органов и не пытаются всему миру показать свою хвалёную военную мощь. Может, будь во главе России и США женщины, так они бы не стали направо и налево кричать о ядерных боеголовках и отправлять солдат на смерть в чужие страны. И не было бы у нас извечного противостояния Востока и Запада и бесплодной гонки вооружений.

— Да она не баба, а мужик с длинной косой, — Илья хватается за казуистику.

— А что она должна вести себя как домохозяйка? — осведомляюсь я.

— Да, ей бы не помешало посидеть дома и научиться печь пироги.

— Не слушай его, — тихо говорит мне Диоген, — Украина слишком инертная страна, и мужики вроде Ильи будут чувствовать себя неполноценными, если во главе государства встанет женщина.

— Да вы все просто слепцы! Она же американская проститутка, она продаст нашу страну к чертям собачим, — произносит Илья на полном серьёзе.

— Страшилки от КПСС16! — восклицает Диоген, вскидывая руки, будто показывает размеры пойманной рыбы.

— Да вы же ни черта не знаете! — говорит Илья голосом, изнеможённым от напрасного спора. — Вы ещё не понимаете, что это за хунта, захватившая власть! Вы же слепы как котята! Откуда вам знать, что будет через год или два. Сейчас же только самое начало режима, и это ещё только цветочки.

— Что же на этот раз? — усмехается Руслан Барамзин.

— На этот раз? — к нашему удивлению Илья Повар переспрашивает его каким-то даже сердечным тоном, будто говорит с близким братом, а не оппонентом. — Вы знаете, что на майские праздники в Одессу приедет харьковский ультрас?

Мы молча смотрим на Илью, не вполне понимая, к чему он это рассказывает.

— И приедут они сюда вовсе не за тем, чтобы глазеть на матч между «Черноморцем» и «Металлистом». Они приедут сюда, чтобы разогнать наш лагерь на Куликовом поле. Они хотят разогнать сторонников федерализации.

Мы с недоверием смотрим на Илью, пытаясь угадать: он это серьёзно, или это очередной политический бред, очередная страшилка из разряда тех, которые рассказывают им на митингах.

— Но вы же тоже разгоняли сторонников Евромайдана, — говорит Артур Луцко.

— Это не одно и то же. Они будут громить город, они не на митинг едут.

— Что за чушь! Громить город, — последние слова Руслан Барамзин произносит как вздор.

— Это не чушь, — поддерживает друга Костя Ёлкин. — Во время матча мы вместе с дружиной будет защищать город от киевских титушек17.

— Вы и вправду думаете, что лагерь будут разгонять? — удивляется Диоген, прислушиваясь к всегда спокойным и взвешенным словам Кости Ёлкина.

— Конечно, мы же для них как кость в горле. Да и на прибытие в город титушек многое указывает.

Мы озабоченно качаем головами.

— Значит, в день матча по городу лучше не ходить, — всё так же бодро заключает Руслан Барамзин.

— А знаете, мне кажется, наша страна несколько заигралась политикой, — выдаёт Диоген.

Мы удивлённо глядим на него.

— Ну посмотрите: разве у нас мало проблем? Слабая экономика, стремительная убыль населения, энергетическая и экономическая зависимость от крупных стран, а к этому всему за последние полгода добавился (Диоген загибает пальцы): политический кризис, потеря Крыма, обострение национального вопроса, идея федерализации. И не пора ли нам остановиться? Пора уже выбирать президента и расплетать завязавшиеся узлы.

Я вижу, как Илья хочет вставить что-то вроде: «Киевский президент — не президент», но грустный голос Саши Чуприна его перебивает:

— Да уж, скорее бы выбрали президента и привели всё в порядок.

XIV

Новый день. Я снова иду на работу. Когда у тебя две работы, кажется, что вся твоя жизнь проходит на работе. Одна работа, другая работа, одна работа и снова другая… Или: работа, работа, работа, работа, работа, а потом выходной, и ты готовишь еду, прибираешь комнату, идёшь в магазин и ещё что-то... Всегда появляется что-то ещё: какое-то дело, которое нужно решить и которое отнимает у тебя последние крохи оставшегося времени. И жизнь сливается в трубу, как будто кто-то дёрнул за слив унитаза, и настоящее бесповоротно уносится на дно с нечистотами.

Я гляжу на небо, подёрнутое белёсой пеленой. Май. На улице нежарко, но я иду в футболке. В тени чувствуется лёгкая прохлада, а на открытом пространстве — тепло солнечных лучей. Моя кожа будто раскачивается на температурных качелях: тепло — прохлада, тепло — прохлада, и снова тепло, и снова прохлада. Быть может, это не менее полезно, чем дорожка Кнейпа, по крайней мере, чередование сбивает мои чувства с толку, и я радуюсь погоде, этой прогулке и тому, что живу.

У Соборной площади стоит огромная толпа, и она заполняет всё её пространство. «Очередной митинг», — думаю я, настороженно вглядываясь в собравшихся. В основном это подростки, многие из присутствующих завёрнуты в жёлто-синие украинские флаги или одеты в жёлтую форму харьковского «Металлиста». Они выкрикивают лозунги, и их гомон, смешиваясь с музыкой, порождает диссонанс; я достаю из ушей наушники и выключаю плеер. Интересно, кто они и зачем собрались, но идти через ревущую толпу слишком рискованно, и я огибаю её сбоку, обходя по самому краю. Похоже, это и есть те самые фанаты, о которых говорил Илья Повар. Но здесь как будто присутствуют даже дети — подростки, которым нет и восемнадцати лет. Что здесь забыли эти нежные пухленькие личики мальчишек и девчонок, учащихся ещё в школе? Зачем они стоят среди этой галдящей толпы, которая поёт песни, улюлюкает и с особенным удовольствием порочит имя российского президента? От последнего обстоятельства мне становится даже как-то гадко, хотя я вовсе не его сторонник; но нельзя же так, они кроют его гнуснейшими, дрянными словами.

Я отхожу от толпы ещё дальше. Она меня пугает. Что-то недоброе читается во взглядах этих людей, и их поведение — наглое, развязное — отталкивает всякого культурного человека, ибо кажется, движет ими не рассудок, а бессознательные инстинкты, ненависть и вражда. Особенно пугают целые ватаги бойцов в чёрных балаклавах и военных касках советского образца, вооружённые металлическими или фанерными щитами и увесистыми черенками от лопат, которые кружат вокруг этой толпы как овчарки возле овец.

Я быстрее спешу на работу. Илья был прав: сегодняшний день не для прогулок. Вместе со мной сегодня работают Максим и Яна. О толпе, собравшейся на Соборной площади, они ничего не слышали, может и к лучшему.

Мы готовимся к обычному рабочему дню. Все дела администратора сделаны, и я собираюсь сесть, чтобы читать книгу, как в кафе заходит первый посетитель. Мы ещё не открыты, но Славу Басиста мы впускаем без вопросов. Он не просто наш посетитель, но и друг.

— Вы видели этих обезьян? — кидает он с порога.

— Ты про болельщиков? — уточняю я.

— Да чёрт их знает, кто они, — отзывается Слава. — Расхаживают по Дерибасовской как у себя дома. Ходят по десять-пятнадцать человек.

— На Соборной площади их ещё больше, — говорю я.

— Думаешь, это те самые ультрас, о которых говорил Повар?

— Уверен, — отвечаю я. — Я видел их форму. Скорее всего, это болельщики «Металлиста», а, может, и какие радикалы.

— Правый сектор18? — настороженно спрашивает он.

— А кто его знает, — безэмоционально отвечаю я, разводя руками.

— Представляете, иду я сейчас, — рассказывает Слава, — и подходит ко мне на Дерибасовской одна такая банда и спрашивает: «Какая это улица?»

С усмешкой на губах я качаю головой.

— Да, да, — подтверждает Слава, — подходят ко мне на Дерибасовской и спрашивают, что это за улица. Спрашивают меня!

Видно, это сильно задело Славу, он долго не может выкинуть произошедшее из головы.

— Знаешь, глядя на таких болельщиков, я начинаю ненавидеть футбол. Раньше я его не любил, а вот с сегодняшнего дня ненавижу. Если его приверженцы и любители выглядят именно так, то мы с ними по разные стороны общества.

— Да, — подхватывает Слава Басист, — не хотел бы я оказаться в толпе таких фанатов, даже если бы болел с ними за один клуб. Выглядят совсем как умалишённые, как нелюди какие-то. То ли дело, когда идёшь на улётный рок концерт.

Слава смеётся во весь рот. Поговорив о рок концертах, мы втроём с Максимом садимся за приставку, чтобы сразиться в компьютерную версию игры «Риск». Пока мы копим армии, захватываем территории и атакуем друг друга, время, сокрытое от людских глаз, незаметно убыстряет ход. Кажется, всего пару минут назад мы сели за игру, как уже прошёл целый час. А всё потому, что нас никто не отвлекает, посетителей нет, и мы полностью погружены в игру.

— Ну как вы здесь держитесь? — стремительно заходя в зал, интересуется Саша Чуприн. Он оглядывает помещение, никого не находит и смотрит на нас.

— Нормально, — отзываюсь я и хочу обратно повернуть голову к монитору, как замечаю что-то неладное в его лице.

За ним в кафе спускаются Артур Луцко и Руслан Барамзин. Я хмурю лоб и смотрю на Сашино лицо, пытаясь понять, что стряслось.

— Вы ничего не знаете? — спрашивает он.

— А что случилось? — моё сердце тревожно замирает от такого вопроса. Не люблю, когда так спрашивают.

— На улице идёт бойня.

— Какая ещё бойня? — мы недоверчиво смотрим на него как на алармиста.

— Да там вовсю дерутся футбольные фанаты, камни градом летят.

Мы со Славой переглядываемся. В такое тяжело поверить.

— С кем дерутся?

— Говорят, со сторонниками Куликова поля, с одесской дружиной, той самой, в которую входят Костя и Илья.

— У нескольких машин разбиты стёкла, — будто радуясь, сообщает нам новость Руслан Барамзин.

— Да как такое может быть? — изумляюсь я. Я всё ещё не верю в их слова.

— Да так, — уверенно заявляет Саша Чуприн, и до меня доходит: он вовсе не намерен шутить или дурачить нас. — Нашла коса на камень. Чего хотели, то и получили.

— Так они правда там всё громят? — переспрашивает Слава Басист.

— У них там целое сражение, много людей пострадает, — говорит Артур Луцко. Он, кажется, опечален более всех.

— Понаехали в наш город, твари! — гневно ругается Слава Басит. — Прав был Илья Повар. Среди майданутых нормальных людей не ищи!

— Как бы они к нам не ворвались, — сообщает свои тревоги Саша Чуприн. — Посетителей, надо понимать, сегодня не будет.

— Ну пока ещё только начало, — пытаюсь я противопоставить фактам оптимизм.

— Вот именно, ещё только начало… — глядя в пустоту, произносит Саша Чуприн.

— Да что там такое стряслось? — не выдерживаю я. Любопытство переполняет меня. Что значат все эти загадки?

— Побоище, вот что там! Люди с ума посходили, — повышая голос, пытается объяснить мне Саша Чуприн, но что значат эти слова? Они не говорят ни о чём, только добавляют интриги.

— Пока в кафе никого нет, я схожу посмотрю, что там действительно происходит.

— Лучше не ходи, — качает головой Саша Чуприн, пытаясь меня отговорить. — Там не на что смотреть.

Но жажда познания выше чувства предосторожности.

— Я тоже пойду, — заявляет Слава Басист, и мы оба выходим на улицу.

Мы торопливо идём по улице Бунина, как будто боясь опоздать. Но уже через несколько десятков шагов до нас доносится шум. Непрекращающийся шум: грохот, людские крики и ор. У Александровского проспекта мы видим толпу. Тут все: и старики, и взрослые люди, и совсем ещё юная молодёжь. Их взоры обращены к торговому центру «Афина», как видно сторонники Куликова поля именно там. Несколько человек выкидывают вверх руки, из них летят камни.

— Пошли обойдём кругом, — предлагает Слава Басист.

Я молча киваю, пытаясь взглядом уловить всё, но из-за толпы ничего не видно.

Мы подходим к Соборной площади и будто попадаем на место боевых действий. Под ногами хрустит битое стекло, то тут, то там валяется вывороченная тротуарная плитка. А девушки, молодые юные девушки, собирают эти камни и складывают их в украинские флаги, чтобы потом такие же молодые парни как они бросали эти камни в живых людей. С Греческой улицы доносится вой сигнализаций. Помятые машины с разбитыми стёклами стоят как после бомбёжки в пороховых облаках от разорвавшихся петард, а среди них шныряют люди, одетые кто во что, кто в спортивную, а кто и военную форму, и все бросают или собирают камни.

Мы вглядываемся в сторону торгового центра. Вокруг «Афины» сооружены баррикады из автомобилей, мусорных баков, профнастила, мебели и киосков. Сторонники Куликова поля осаждены со всех сторон, и это совпадение, что за ними «Афина», кажется символичным, будто они не только защитники идеи федерализации, но и защитники древнего полиса Эллады от нашествия варварских толп, собравшихся, дабы разрушить последний оплот цивилизации. И только шеренга милиции отделяет эти две враждебные группы. Милиционеры стоят, взявшись за локти и опустив головы, как безликая цепь, которая только и может сдержать эти две толпы от окончательного безумия. Средства защиты милиции — бронежилеты да шлемы на головах, однако отдельной группе на правом фланге везёт больше, у них есть щиты, и они укрываются под ними от проносящегося града камней. С нашей стороны кто-то кричит: «В милицию не бросаем», но как объяснить камню, куда он должен попасть.

Я всматриваюсь в лица людей. Они страшны! Заражены безумием! В них нет рассудка, все они поражены какой-то общей психологической инвазией, когда сознание отключено, и лишь одно коллективное бессознательное движет на совершение чудовищных деяний. Нет личностей в этой толпе, все они растворены в припадке групповой ненависти. И в этой людской свалке ненависть всюду: в воздухе — ненависть, в криках — ненависть, ненависть в каждом их взгляде, в каждом их слове, в каждом их шаге и в каждом взмахе руки — ненависть, ненависть в каждом камне.

— Почему их никто не останавливает? — кричу я, показывая рукой на молодых девушек, собирающих камни. Они не бросают камни, но колют и собирают тротуарную плитку, готовя всё новые и новые порции снарядов для мужчин.

— Тихо, — одёргивает меня Слава, но внутри меня всё кипит. Как все они могут спокойно мириться с этим? Как могут мириться с тем, что человек берёт камень и бросает им в другого человека? Зачем? Зачем они всё это делают? Неужели боль другого человека что-то искупит?

— Но ведь это же молодые девушки, — еле сдерживая досаду, сквозь зубы цежу я слова, стараясь говорить одному лишь Славе.

Мы отходим в сторону. В нас со стороны одесской дружины тоже летят камни. И кто-то уже ранен этими камнями. На асфальте зловеще блестит маленькая лужица крови. Она как яд всасывается в сознание, и это видение уже не может исчезнуть из головы. И что означает эта кровь? Не чью-то ли смерть? А если и не смерть, то уж всяко — часть чей-то жизни.

Будто в подтверждение моих догадок по Преображенской с рёвом проносится скорая помощь, но это не останавливает разномастную толпу. Люди прячутся за щитами и машинами, подбирают камни и отправляют их в сторону противника. В этом шуме почти ничего нельзя разобрать, но рядом с нами какой-то гопник кричит, срывая голос: «Чемодан — вокзал — Россия».

— Скоты, скоты, — шепчет Слава Басист. — И они живут в моей стране! Готовы выгнать всех, кто не с ними. Я же гражданин, — говорит он, глядя на меня проникнутыми досадой глазами, — а должен слушать такие речи, когда нас гонят с родины!

«Чемодан — вокзал — Россия» — снова горланит тот же гнусавый голос, но уже поддержанный кем-то ещё.

Рядом с нами приземляется пара камней.

— Посмотри на эти камни! — говорю я. — Слава, это же XXI век, а люди до сих пор берутся за камни!

— Обезьяны, — шипит Слава, — дикие, глупые обезьяны. И это быдло потом хочет в Евросоюз! Посмотри на них! Они же дикари. Кто их туда пустит?

Мы стоим в стороне, почти прижавшись к стене дома, и хорошо, что за шумом и криками нас никто не слышит. Мы очень рискуем, произнося такие речи, ведь услышь их ультрас — с нами сделают всё, что угодно. Милиция бездействует, она лишь пытается разделять враждующие стороны, но не обращает внимания на тех, кто кидает камни или даже коктейли Молотова. Никто никого не арестовывает, и оттого стражи порядка похожи на слабую женщину, пытающуюся разнять двух опьянённых смутьянов.

Мы ещё раз окидываем взглядом улицу, нагромождение баррикад, мостовую, усыпанную камнями, изувеченные машины и поломанную мебель из летних кафе. Прогулочная улица за одно мгновение превратилась в поле битвы, и те места, по которым я ходил на работу, стали теперь полем брани, — окровавленным и осквернённым полем брани.

«УКР-РАИНА» — разносится раскатистый рёв орды.

— За что они сражаются? — спрашиваю я.

— Думаешь, я знаю? — отвечает Слава. — Да и они-то и сами, взгляни, этого не знают!

И он прав. Никто не знает, кому всё это нужно. Мы возвращаемся в кафе.

— Ну как? — весело поблёскивая глазками, обращается к нам Руслан Барамзин.

Не сдерживаясь, я матерюсь в ответ. Неловко он смазывает с лица улыбку.

— Сегодня посетителей и нечего ждать.

— О чём я и говорю, — отзывается Саша Чуприн. — Ладно, раз уж вышли, пока поработаем, а там видно будет, может, их скоро угомонят.

— Да кто их угомонит, — вклинивается Артур Луцко. — Милиция-то бездействует.

Мы со Славой киваем в подтверждение его слов.

Ещё какое-то время мы сидим и беседуем о том кошмаре, что творится на улице. Посетители не заходят, но где-то через полчаса наверху хлопает дверь и звучат колокольчики музыки ветра.

Я встаю, чтобы встретить гостей. Долго никто не спускается, но наконец из проёма выходит Илья Нагорный. Лицо его как-то ужасно напряжено, от загара и струящегося пота оно лоснится под жёлтыми лампами. Одет он в форму цвета хаки, но я её не рассматриваю. Я не могу оторвать взгляд от его лица. Что-то недоброе видится в нём; нет, даже не в лице — во взгляде, у него никогда не было такого взгляда. Что это за взгляд? Мне кажется, или глаза его дрожат? Мышцы на лице неприятно подёргиваются.

— Да что, чёрт возьми, стряслось? — кричу я, не выдерживая напряжения.

Илья как-то мигом подбирается, перебирает пальцами, а из его глаз на потные грязные щёки потоками текут слёзы.

— К-к-костю, — выстукивая слова челюстью, выбрасывает он, — убили.

Я, кажется, не слышу его. Не верю, не верю в этот бред.

В комнате стоит тишина. Илью трясёт от рыданий, и он закрывает руками лицо, пытаясь за этой преградой укрыть от нас свои чувства, а мы как бездушные бараны смотрим на его страдания, не выражая никаких чувств.

— Как? — шепчу я. В душе что-то ужасно напрягается, что-то изгибается, готовое вот-вот сломаться.

Из горла Ильи наконец вырывается крик, самый отчаянный, самый обречённый крик.

— Убили! — кричит он. — Вот его кровь!

Он показывает на свои руки и рукава, и только сейчас я всё замечаю. На его руках цвета кроваво-красного кирпича как колония кораллов запеклась Костина кровь.

— Не может быть! — кричу я, но сам уже во всё верю.

— Как убили? — шепчет за моей спиной Саша Чуприн, будто он и не присутствовал при этом разговоре. В такие минуты мозг отказывается верить и всеми силами силится оттянуть осознание необратимости случившегося.

— Его застрелили, — сквозь слёзы чавкает слюнями Илья, — прострелили грудь!

Я обнимаю Илью за плечи, а он как ребёнок утыкается в мою грудь и плачет. Я тоже плачу, но не в плечо, мои слёзы капает ему на голову.

Горячий чай несколько успокаивает Илью. Он пьёт его, обжигая язык, но всё же хлебает через край. Я тоже пью. Дышащая приятным запахом и вкусом жидкость пробегает по горлу и обдаёт все внутренности теплом, которое, кажется, разносится по организму, ослабляя психологическое напряжение. Сейчас чай — лучшее лекарство от нервов.

— Что там было? — спрашивает Артур Луцко.

— Мы столкнулись с ними у «Афины», — говорит Илья поникшим голосом, какого я у него никогда не слышал. — В нас сразу же полетели камни. Мы кидали в ответ. Мы защищали наш город от этих бандеровцев, но не смогли защитить…

Илью, кажется, опять покидает мужество. Он наклоняет голову, а мы все тактично ждём.

— Они кидали коктейли Молотова, а потом и вовсе начали стрелять. Их было больше нашего, говорят, их привезли на поезде вне расписания, специально чтобы устроить эту бучу. В какой-то момент, когда нас совсем оттеснили к «Афине», по нам начали стрелять. Тогда-то и ранили Костю. Он был совсем рядом со мной. Мы вызвали скорую, но она долго не могла приехать, по крайней мере, когда они прибыли, он был уже мёртв. Он умер на моих руках

Илья снова захлёбывается слезами, лицо его неприятно искажается. Невозможно видеть мужчину в таком состоянии. Пристыженный своей слабостью Илья отворачивается в сторону, но никто и не думает его укорять. Я опускаю глаза книзу и украдкой утираю влажные глаза, но всё же одна самая честная и чувственная слеза падает на деревянную поверхность стола, образовывая на ней полукруглую водяную сферу. Мой мозг, разбитый трагическим известием циклится на этой капле, она кажется мне куда многогранней, куда осмысленней и многозначительней, чем простая обычная капля, не заслуживающая никакого внимания. И эта капля — бегство, моё бегство от реальности, — коварной и жестокой реальности, где знакомого близкого человека могут запросто убить на улице. А эта капля, какую форму она имеет! Как она соприкасается с деревом стола, и каково её место во вселенной!

— А что же милиция? — тихо как на поминках спрашивает Руслан Барамзин.

Илья нервно отхлёбывает горячий чай, но, не рассчитав, обливается кипящей жидкостью. Сделав обсценное замечание по поводу чая, Илья зло глядит на Руслана и огрызается в ответ: «А что они могли сделать?»

Теперь я узнаю былого Илью Повара.

— Ты видел, что там было? — гневно гаркает он. — Ты видел эту свалку? Милиция стояла спиной к нам, понимаешь? Они тоже защищались от этих тварей. Они нас собой защищали! При мне одному из них ногу дробью прострелили!

— Илья, а стрелявших хоть арестовали? — неуверенно спрашивает Слава Басист.

— Нет! Не знаю! Мне почём знать? Кто их арестует, когда из этой толпы хрен пойми, кто стрелял. Но я вам говорю, я найду эту суку! Я найду эту суку, которая стреляла в Костю, и убью эту тварь! Я вам клянусь! Собой клянусь! Убью эту суку!

Глаза Ильи горят, и мы не сомневаемся в искренности его слов. Мне тоже хочется идти до конца и мстить за Костю. Мстить непонятно кому, но мстить, чтобы его смерть обязательно была оплачена кровью за кровь! Только так и не иначе!

— Сейчас бандеровцы двинулись на Куликово поле, — злобно говорит Илья, неприятно подёргивая уголками губ. Красное лицо его горит. — Без нас они разгонят палаточный лагерь. Только бы оттуда увели людей. Они же убийцы, понимаете? Это скоты! В них нет ничего человеческого! Они приехали сюда специально, чтобы избивать людей!

— И что же делать? — спрашивает Саша Чуприн.

— А ничего. Сейчас уже ничего. Только милиция их может разогнать. Будем на них надеяться.

Мы запираем кафе. Всё равно сегодня уже никто не придёт. Смерть друга — для нас ужасное горе, но мы ещё не знаем того, что происходит на Куликовом поле…

XV

В тот же вечер националистические орды, разгромив одесскую дружину у торгового центра «Афина», двинулись на Куликово поле, где стоял палаточный лагерь сторонников федерализации Украины или даже, как поговаривали, образования Одесской народной республики. Окрылённая своим успехом и уже вкусившая кровь толпа менее чем за полчаса добралась до палаточного лагеря. Часть активистов спаслась бегством, а кто не успел, укрылся за дверями Дома профсоюзов. Дом профсоюзов — монументальная постройка советской эпохи. Величественный с колоннами, он и правда выглядел как многообещающая крепость, хотя на деле не являлся таковым. Слетевшиеся к Дому профсоюзов, как вороньё на падаль, бандеровцы, активисты Правого сектора, ультрас, титушки и ещё бог знает кто забросали здание коктейлями Молотова, и в нём начался пожар. Ни пожарные, ни милиция долго не прибывали к месту трагедии, и лишь часть людей, запертых в горящем здании смогла укрыться в помещениях, куда не проникал удушающий дым, или выбраться на крышу; но более сорока человек погибли, заживо сгорев в пламени, задохнувшись от ядовитого дыма или разбившись насмерть, вылезая из окон и пытаясь спастись от огня. Те, кто выбирался из огня, попадал в руки дикой толпы, их избивали до бессознательного состояния и только тогда отдавали врачам или тем, кто оказывал первую помощь. Только чудо спасало иных людей от смерти. Отморозки, избивающие людей, возможно, были уверены, что они бьют российских диверсантов. Об этом широко говорили по телевизору до и после трагедии, и даже когда стало известно, что среди погибших только одесситы, некоторые украинские СМИ всё ещё беззастенчиво врали, что погибшие — не кто иные, как русские диверсанты.

К утру пожар был потушен, а прибывшие в город мерзавцы уехали. Никто и не подумал задерживать настоящих убийц, истинных виновников трагедии; политические инквизиторы вернулись в Киев, Харьков и другие области, а вместо них милиция арестовала всех активистов, укрывшихся в торговом центре «Афина», и тех, кто смог выжить в смертоносном пожаре Дома профсоюзов. Десятки неопознанных тел и десятки задержанных, бездействие милиции во время трагедии, нежелание искать провокаторов и убийц, а также заявления, что потерпевшие сами подожгли себя в Доме профсоюзов, вынудили сотни одесситов 4 мая штурмовать здание управления внутренних дел. Задержанных 2 мая не отпускали и не давали им видеться ни с родными, ни с адвокатами, вероятно, на них и хотели повесить всю ответственность за кровавую бойню, но разъярённая толпа родственников, друзей и просто одесситов встала горой за потерпевших; разбивая стёкла и штурмуя двери, вынудила заместителя начальника ГУ МВД Одесской области Дмитрия Фучеджи отдать приказ об освобождении всех задержанных. Среди штурмующих был Илья Повар и даже Слава Басист. Со слов же самого Фучеджи только освобождение задержанных спасло управление внутренних дел от захвата здания и оружейной комнаты протестующими, что, в свою очередь, могло бы лишь усилить конфликт. Но самого Фучеджи сочли удобным козлом отпущения и, недолго думая, объявили в розыск, возложив на него всю ответственность за бездействие полиции и трагедию в целом; и заместитель начальника ГУ МВД, сообразив, чем ему это грозит, заранее бежал по поддельным документам за границу. Однако не в этом ли была суть акции усмирения: перевести проблемы политического характера в русло борьбы за права и справедливость. И, действительно, после трагической бойни политические вопросы в обществе отошли на второй план.

А в правящих верхах между тем, как и положено, на людской трагедии делались карьеры и политические перестановки. Так главу Одесской области Владимира Немировского сняли уже 6 мая. В своей должности он пробыл всего два месяца, и никого уже не удивляло, что в Одессе губернаторов меняют как школьные тетрадки.

Сам же город после трагедии будто потерял девственность, не девичью девственность, но девственность человеческую, потерял чистоту, познал тяжесть греха. Массовое убийство, расправа сродни временам еврейских погромов и нацистских облав тяжёлым грузом легла на плечи людей. За один вечер вера в человека мудрого, гуманного, образованного растворилась в крови человеческой бойни. И Дом профсоюзов как грешник, выставленный на площади для всеобщего обозрения, смущённый своим громадным размером, высился, напоминая прохожим о своём грехе и об их прегрешениях. Весь чёрный от копоти, он, казалось, впитал в себя все пороки и почернел от той мерзости, от той гнусности, что творилась в городе в тот вечер. Удивительно, что здание, служащее десятилетиями интересам рабочих, и в этот раз не покинуло своих подопечных, приняв на себя весь людской гнев, всю их ненависть лишь для того, чтобы освободить людей от творимых ими ужасов, но за то быть проклятым навеки, и громадным призраком исподволь напоминать людям, какова же цена безумия. Один дурной пример — урок для каждого.

Однако не все осознали кошмарность трагедии. Уже через пару дней после случившегося на сайте Правого сектора появилась информация о том, что члены организации довольны расправой и поддерживают убийство людей в Доме Профсоюзов. Они называли погибших предателями и прочими мерзкими именами, и от этого ещё больше казалось, что общество окончательно сходит с ума. Если и трагедия в десятки человеческих жизней не может ничему научить людей, не может заставить их раскаяться и пересмотреть свои взгляды, то в каком же направлении мы движемся? Куда мы хотим прийти, если и жизни человеческие уже ничего не стоят?

От осознания всего этого кошмара и того факта, что когда одни слезами заливают горе и от переполняющего душу отчаяния сжимают кулаки, а другие, не считаясь с законами человеческими, ликуют и сжимают кулаки в ненависти и злобе, неизвестным виделось не только своё будущее, но и будущее всей страны. Теперь почти каждый осознал, что его светлые мечты о радужных перспективах наступающего времени рассыпаются как песочные замки, и вся страна замерла в ожидании действий, которые предпримет правящая верхушка, потому как от неё будет зависеть всё: жизнь, счастье, надежды, будущее детей и само существование страны с названием Украина.

Собравшись всеми, кто знал в «Домушнике» Костю Ёлкина, мы стоим у Дома профсоюзов. Несмотря на ранний час здесь сотни одесситов, все выражают скорбь. Жёлтое солнце, выбирающееся из-за горизонта, заливает всё ранним невернымсветом. Исковерканные тени ползут по площади, кажется, это бесы водят свой безумный хоровод на пепелище. Ужасным призраком на нас из сотен своих выбитых почерневших окон глядит он — Дом профсоюзов. Он, кажется, оглядывает присутствующих, вопрошая: «Как же вы, одесситы, допустили такое?» И горькие слёзы капают из глаз. Из наших глаз и из его глаз. Перед входом высится гора цветов, но она не воскресит покойников. Она им не нужна, она нужна живым. Цветы затыкают бреши, но и они не могут перебить тот запах, который ещё витает в помещениях Дома. В нём ещё пахнет пожаром и остатками удушающей гари. И эта гарь пропитала всё, весь дом пахнет этим страшным зловонием. Страшным, потому что запах этот — смерть.

Мы бродим по зданию как призраки, потому что наши души прозрачны и понуры. Здание — лишь приведение, мы призраки. Мы ничего не можем противопоставить смерти. Перед ней мы бессильны. И нас тысячи. Тысячи бессильных людей. Мы ходим по изувеченному зданию, изуродованному пожаром и человеческими страданиями, исписанному гнуснейшими, мерзостными словами, полными жестокости. Всюду здесь страдания и жестокость. Каждый уголёк, каждое разбитое окно, каждая изувеченная дверь и каждая надпись — это страдания и жестокость. И каждый сделал выбор: или — или. Одни погибли, а другим придётся с этим жить всю свою жизнь. И справедливости нет. Нет в этом справедливости. От этого страшно. Страшно даже не от безнаказанности содеянного, а от того, что всё Это сделали люди, живущие по соседству с нами, люди, которые, как и мы ходят на работу, ездят в одних с нами автобусах и учатся в одних с нами школах и институтах. Это не нашествие татаро-монгольских орд и не карательная акция войск СС. Это бойня, тупая жестокая бойня, устроенная людьми, живущими по соседству, на первый взгляд такими же как мы, но в душе иными, людьми, которые могут убить человека и спокойно жить с этим всю оставшуюся жизнь. И это страшно. Действительно страшно.

В полном молчании, будто потеряв в этом здании часть души, мы выходим из Дома профсоюзов. Чёрт бы побрал тебя, презренная постройка! Но я спохватываюсь, она тут ни при чём. Всему виной люди! Опять люди, а это обвинение — лишь слабость.

— Твари, — в сердцах произносит Слава.

Илью и вовсе трясёт. Лучше с ним не заговаривать. По его лицу пробегает нервная дрожь, и от вопросов он лишь разозлится. Разозлится от своей беспомощности.

— Опять это «Чемодан — вокзал — Россия», — показывает Слава на стену, шипя сквозь зубы.

— А ведь это кто-то писал. Писал, пока люди горели, — замечает Диоген.

Мы садимся в машину. Тут много машин, и многие тут из «Домушника»: и Артур с Сашей, и Серёга Квест, и Руслан Барамзин, конечно же Диоген, несколько девчонок, Ксения Лут и Яна Диденко, Андрей Немирский и Данил с Максимом Гулиным. Я залезаю на заднее сидение «Нивы», старого советского автомобиля. Это машина Славы Басиста; мы едем туда, где жил Костя Ёлкин.

Прощание с покойником уже началось. Во дворе у подъезда стоит огромная толпа. Она окружает гроб, установленный на две кухонные табуретки. Гроб обит красной бархатной тканью. От этой ткани мне он кажется слишком помпезным, но, впрочем, выбор всегда за родственниками.

Мы молча вливаемся в толпу, и тут я всё осознаю явственно и безвозвратно: Костя мёртв. До того это были просто слова. Просто формула: сумма имени и состояния тела. Теперь осознание. Горестное, мучительное осознание.

На коленях перед гробом стоит Костина мать. Она заливается слезами, что-то бормочет над телом. За её спиной отец, он пытается успокоить её, но не может успокоить даже себя. Никто не может на это смотреть. Мой дрожащий взгляд охватывает толпу, большую толпу. Каким же это надо быть человеком, чтобы столько людей пришло с тобой проститься. В толпе я замечаю Риту. Я вижу её всего во второй раз. Мне так и не пришлось с ней познакомиться, а теперь уже и не придётся. Глаза её красны от слёз, и она, как и я, не верит. Не верит в то, что этого парня с весёлой, вечно жизнерадостной улыбкой, вздёрнутым вверх носом, хвойными глазами убили на улице. Убили у всех на виду, когда рядом стояло несколько десятков милиционеров. Лишили жизни, будто это и не человек, а жук, хрустящий под подошвой ботинка.

В горле застревает ком. Илья Нагорный не выдерживает. С залитым слезами, красным, изуродованным гримасой мук лицом он подходит к родителям Кости. Он что-то бормочет им сквозь пену слюней и слёз сведёнными от судороги горя губами. Но слова не нужны, родители и так всё понимают, а мёртвые уже не слышат. Родственники обнимают его, сливаясь в ревущее трио.

Теперь я, отирая набрякшие глаза, отчётливо вижу Костю. Но неужели это он? Неужели эта пожухшая высохшая фигура — Костя Ёлкин! Что смерть сделала с его лицом? Где? Где его вечная улыбка, где хвойные глаза? Где его глаза? Зелёные хвойные глаза… Теперь они закрыты скукоженными белыми повядшими веками. В них нет больше сочной зелени — в них лепестки асфоделя. В них нет души. Я смотрю на них, но они не смотрят в ответ. Меня трясёт, охватывает дрожь. Они не смотрят в ответ! Почему они не видят меня? Может, это я умер, а не он? Может, мы все умерли, но не он? И, может, мы его не видим, а не он не видит нас? Мне хочется крикнуть, ударить его, но только чтобы он открыл свои хвойные глаза, искривил рот в саркастической улыбке и вздёрнул свой длинный худой нос.

Я закрываю глаза. Надо это принять. Просто принять, и ничего более. Ты же знаешь, что люди умирают. Это не секрет, но почему так сложно в это поверить? Потому что невозможно поставить крест на человеке и вычеркнуть его из строя живых? Почему же люди умирают? Старики, понятно — приходит их время, но молодые… Почему человеческая природа так хрупка? Стоит только поразить один какой-нибудь орган, и смерть необратимо вступает в свои права. И что тогда такое жизнь? Мыльный пузырь, который лопается стоит только поднести иголку? Стоит только сердцу прекратить свой бой, как жизнь спешно отступает, даже не пытаясь противостоять смерти. Пока человек жив и ещё в сознании, он борется до последнего и способен на всё, но стоит только поразить какой-нибудь важный орган, как всё тело тут же оседает, сдаваясь перед правами смерти разложить эту некогда энергичную фигуру на гниль и мразь. Гниль и мразь — вот что только от нас остаётся, да кости, как сувенир для будущих поколений археологов, скелет-безделушка, да память, если она вообще есть. И только она, не очернённая вонью гниющего тела, способная в умах и сердцах живущих сохранять тёплые и восторженные воспоминания да суждения, о таком с течением времени призрачном явлении, как жизнь личности, заточённая в смертное человеческое тело. Но и это лишь туман. Рассеивающийся туман. Попытка человека вернуть прошлое, воскресить не воскрешаемое. Потому что смерть — всегда точка, всегда конец, а рисовать к ней запятые — бессмысленное и скверное дело. Нельзя в конце книги вместо точки поставить точку с запятой. У всего есть конец, а конец — всегда точка. И у жизни всегда есть свой финал. Этот незримый преследующий нас страж, который неотступно дышит нам в спину, подгоняя нас вперёд на плаху смерти.

Прощание закончено. Шесть человек, среди которых Костин отец и Илья Повар, поднимают гроб и укладывают его в катафалк, которым служит обычный советский автобус ПАЗ. Единственным отличием этого автобуса от общественного транспорта является то, что на нём висит надпись «Ритуальные услуги», и сзади имеется дверца для подачи гроба. Автобус старый, и чёрт знает какого он года. Может быть, ему лет двадцать, или он даже старше меня или Кости. И тогда почему эта бездушная механическая конструкция смогла пережить его? Человек умирает, и никто не может с этим ничего поделать, но если ломается автомобиль, к нему всегда находят запчасть.

Мы снова усаживаемся в машину к Славе Басисту. Илья старательно отирает лицо белым носовым платком с синим кантом, который, напившись слёз, становится тёмным от скорби.

— Куда едем? — спрашивает Слава Басист.

— Не знаю, — угрюмо отвечает Илья Нагорный.

— Кто-нибудь знает? — переспрашивает Слава.

— Нет, никто не сказал, — хрипя от всё ещё стоящего в горле кома, отвечаю я.

— Сейчас узнаю, — Диоген выскакивает из машины и кричит: — Куда сейчас едем?

— На Таировское, — отвечает ему мужчина пожилых лет в сером плотном и старом пиджаке, сшитом ещё, вероятно, тогда, когда я даже не родился. Почему все вещи здесь такие старые, и почему они все переживают людей?

— На Таировское! — подхватывая его ответ, кричит какая-то полная женщина, вероятно, родственница Кости. — Все слышали? Едем на Таировское! Маш, слышала?

Какая-то тётка кивает в ответ.

— Васе скажи, пусть к церкви едет! — продолжает кричать та же тётка.

— Дяде Пете скажите, — подхватывает женщина помоложе. Ей лет сорок, но лицо её измученно жизнью и всё в морщинах.

— Да, дяде Пете.

— Он где?

— Наташа, дяде Пете скажите.

— А на Таировское куда?

— Там к церкви. Церковь там есть, к ней пусть подъезжают.

Слава даёт задний ход.

— Ты знаешь дорогу до Таировского кладбища?

— Не совсем, — честно отвечает Слава.

— Давай тогда на проспект Маршала Жукова, потом разберёмся, — заключает Диоген.

Мы все молчим. Мне кажется, сегодня пусть хоть на миг, но все мы потеряли веру в ценность жизни, в её привилегированную роль. Что может быть разнообразней жизни? И в чём ещё на свете так могут проявиться стремления, порывы, грёзы? Что, как не жизнь, стремится так существовать на этом свете? Неужто камень так самодостаточен, что дорожит самим собой, своей структурой, формой, положением в пространстве? Что в мире этом так же рьяно и осознанно способно устремлять себя? Неужто ветер, дующий лишь по законам физики, имеет хоть какую-нибудь цель в своём порыве? Он исполняет лишь предначертанное свыше. Он не объект, он следствие. Неужто он может сравниться с жизнью? Так и подумаешь: она ценней всего. Но что может поставить жизнь против десятка граммов пули? Вот и вопрос: что если взвесить на весах жизни порыв и бездушность пули? На первой чаше — мир, чувства, грёзы, а на другой — неумолимая свинцовая болванка. И почему ж тогда последняя всегда весомей жизни?

— А знаете, я всё ещё не могу поверить, — вдруг говорит Слава Басист.

— Во что? — удивлённо, будто Слава прочитал его мысли, спрашивает Диоген.

— Что Кости уже нет с нами. Не верится, что он умер. Как же гадко звучит это слово «умер».

— Это так. Хотя и я сам не хочу в это верить, — отвечает Илья Повар, глядя в мокрый платок.

Какое-то время мы молчим.

— Ну как же так? — вдруг снова не выдерживает Слава Басист. — Откуда в мире столько ненормальных людей? Я не представляю себе, как можно ни за что убить человека.

— А кто тебе сказал, что у нас нормальное общество? — ухмыляется Диоген.

— А законы? На черта они нужны, если они не работают?

— Законы никогда не работают, — отвечает Диоген, глядя вперёд на дорогу. — Законы всегда нарушаются, и всему виной природа человеческая.

— Ты хочешь сказать, что человечество тяготеет к хаосу, нежели к порядку? — философски спрашиваю я, но тут же понимаю, что философствовать сейчас не к месту. — По-моему, это не так.

— Я хочу сказать, что человеческое общество основано в том числе и на жестоких, психически больных людях. Открой хотя бы ту же самую Википедию. Посмотри, там любая статья про серийного маньяка куда полнее статьи про какого-нибудь писателя или художника. Откуда такой нездоровый интерес? Про иных маньяков пишут всё, от его детства, до деталей преступлений. А статьи про полководцев и военачальников — они всегда полнее статей про учёных. Про войны написаны целые тома, об изобретениях — лишь пара строчек. Человек, хочет он того или нет, всегда тяготеет к убийству и жестокости, просто у кого-то это проявляется косвенно, а у кого-то прямо. Нужно понимать, что за всю кровавую человеческую историю мы редкое поколение людей, выросших в мире без войн, террора, казней и репрессий. Но человечество всё ещё не может избавиться от порока убийцы, ещё слишком сильны наследственная жестокость, дурное воспитание и культура патриотизма.

Все места у кладбища заставлены машинами, и чтобы припарковаться нам приходится проехать чуть вперёд и свернуть направо. Тут возле поля мы оставляем машину и идём к воротам. Когда подъезжает катафалк, гроб с телом подхватывают и вносят в церквушку, стоящую прямо напротив входа на кладбище. Приземистая с золотыми куполами церковь выглядит, как и полагается, смиренно и умиротворённо.

— Всё же здесь лучше, чем на Западном, — замечает какая-то тётка из родни Кости, обращаясь к другим своим спутникам. — Думали, где хоронить, а тут хорошее местечко…

— Да, — кротким голосом поддерживает её грустная женщина в платке. На всех женщинах надеты платки, как и положено в православной традиции. — Тихое местечко, не у дороги, деревца есть, — замечает она, как будто покойник может всё это оценить, будто покойника и вправду может потревожить шум машин, или он может насладиться запахом цветов и чистым воздухом.

Мы входим в церковь. Ни я, ни Диоген не крестимся. Мы атеисты и поступаться своими принципами в угоду религии не намерены. Мы не считаем это за грех или пренебрежение, мы просто не верим, и это наше право. В церкви тихо и светло. В углу курится фимиам, канонические иконы в резных увесистых рамах глядят на нас сочувственными глазами. Всегда в церкви витает этот особый дух печали и сострадания. Может быть, именно это привлекает сюда людей, которым больше некуда пойти и, говоря с Богом перед горящим огнём от тонких свечей из пчелиного воска, они таким образом обманывают себя, убеждая, что не забыты и ещё кому-то нужны на этой земле. А, может, и просто они, как и все, ищут смысл жизни, и, ударяясь в религию, лишь обманывают себя, что их бесплодная жизнь, полная тягот и страданий, имеет какой-то эфемерный смысл. Но какой в этом смысл? Страдать на земле, чтобы потом попасть в рай?

Мы подходим к прилавку, где продаются иконы, свечки, церковные масла и прочая культовая атрибутика. Какая-то тётка наскоро пересчитывает нас, и Костин отец покупает свечки. Иисус так и не сумел изгнать торговцев из храма, и они процветают.

Мы зажигаем свечки от уже горящих на канунном столе и встаём туда, куда нас направляет священник в белой ризе. Восковые свечи мякнут от теплоты пальцев, а священник, распевая, бубнит церковный текст, перебирая всевозможные слова и словосочетания, которые, кажется, никак не вяжутся друг с другом. Неужели от этой тарабарщины Косте будет лучше? По мне так отпевание читается для живых, а не для мёртвых. Когда чтение текста заканчивается, собравшиеся выстраиваются в очередь, чтобы, проходя через покойника, проститься с ним и припасть губами к венчику на лбу. Приходит и моя очередь, я мысленно прощаюсь с Костей. Горько мне смотреть на это иссохшее белое лицо. Мысли смешиваются в голове, и я, ошарашенный, в смятении припадаю губами к венчику.

— Цирк, — говорит мне шёпотом Диоген, когда я подхожу к нему.

Я киваю в ответ.

— Читают какую-то ересь, — продолжает он, — устроили тут… А впрочем…

Самыми последними к гробу подходят родители. Их прощание самое долгое. Мать и отец долго плачут и никак не хотят расстаться с телом. Вот она родительская любовь, даже эти останки в ящике дороги им, будто это всё ещё их живой сын. Мы с Диогеном выходим на улицу. Сложно на это смотреть, сложно в очередной раз пропускать через себя.

Могила на кладбище уже вырыта. Когда гроб опускают, каждый по очереди кидает горсть земли в знак почтения к покойнику. А, может, в этом есть какой-то иной смысл, никогда об этом не думал. Когда горсти брошены, могильщики принимаются закапывать могилу, но уже через пару бросков у них отбирают лопаты. Илья Повар, вцепившись в одну из них, нахмурившись, старательно закидывает гроб землёй. Иные люди, устав, сменяются, а он, так и не произнося ни слова, втыкает лопату в кучу земли и бросает в могилу. Втыкает и бросает. Костины друзья и родственники несколько раз порываются отнять у него лопату, дабы подсобить и принять участие, но Илья лишь бурчит себе под нос: «Я сам!» — и никому не отдаёт лопаты. Ему кажется в этом что-то есть. Он хоронит друга! Он знал его давно, и был с ним, когда тот умирал, измарался в его крови, до последнего держал его руку, и теперь вот хоронит, втыкая лопату в кучу земли и бросая в могилу. Никто не может его понять. Холерический, огненный, вечно открытый человек вдруг стал загадкой.

Когда над могилой появляется бугорок, в него втыкают новёхонький деревянный крест, так что он оказывается в ногах покойника. Все процедуры соблюдены, в могилу втыкают цветы, а крест с трёх сторон забрасывают громоздкими пёстрыми венками, будто похороны — это праздник. Никогда я не любил эти венки.

Никто уже почти не плачет. Живые расстались с покойником, тень смерти упокоена в земле, и кто-то уже приготовляет пир, в православной традиции его называют поминками. Начинаются поминки с кладбища и заканчиваются коллективной трапезой в какой-нибудь столовой, арендованной родственниками. Те, кто не за рулём, пьют водку, водители ограничиваются соком или чаем, загодя заваренным и разлитым по термосам. Рядом с могилой устанавливают раскладной стол. На нём появляются пироги, одноразовая пластиковая посуда, варёные яйца, нарезанные помидоры. Женщины, наверно, чтоб занять себя, отвлечь от горя, устраивают вокруг стола суету, они всё режут, разливают и раздают собравшимся. Мы с Диогеном и Славой Басистом стоим в стороне, но и нас не обходит гастрономическая лотерея.

— Мне не надо, я не голоден, — заявляю я толстой старой женщине.

— Надо помянуть покойника, — настоятельно говорит она, почти силой впихивая в мои руки пирог и пластиковый стаканчик с дешёвым соком со вкусом сахара и ароматизаторов.

Я откусываю и пытаюсь запить, но кусок не лезет в горло. Я вопросительно смотрю на Диогена, он в таком же дурацком положении. Оглядевшись по сторонам, он кивает мне на стакан, а потом на кустик и сливает часть своего стакана туда. Я следую его примеру, а уже скоро нахожу куда деть и расстегай из моей руки. Мимо нас, ковыляя на трёх лапах, скачет собака. Да, и среди животных есть калеки, но кто даст им скидку или выдаст пенсию по инвалидности? Потеря ещё одной ноги будет означать для неё смерть. Собака явно живёт здесь и пришла на запах еды.

— Тебе повезло, — говорю я, глядя на трёхногую собаку, — ты умная псина.

Я протягиваю ей расстегай, но собака лишь настороженно глядит в ответ. Почему они все ждут от человека злого умысла? Неужели мы и правда в их глазах так ужасны? Или, может, они видят в нас то, чего не видим мы? Я бросаю расстегай, и собака подскакивает к пирогу. Какая-то женщина, заметив это, назидательно качает указательным пальцем. Я делаю вид, что не замечаю, но сам мысленно пытаюсь понять, как же они могут, только что похоронив близкого им человека, стоять над его могилой и толкать в себя все эти булки и варёные яйца. Нет, пусть лучше собака помянет его за меня.

Мы чуть отходим в сторону. Я не могу стоять рядом с могилой, там Костины родители, они не видят ничего, не слышат. Их горе не возможно оценить. Они стоят и смотрят на могилу. Они там вместе с ним.

Собравшиеся рядом с нами ударяются в воспоминания: припоминают истории из жизни, все памятные случаи и личные особенности Кости. Мы с интересом слушаем рассказчиков, стоя под жарким, уже почти летним солнцем, пока Костин дед на одно какое-то замечание не принимается ворчать, что, дескать, зря его внук послушался всех этих обманщиков и примкнул к Одесской народной дружине, что-де они в своё время жили тихой несуетливой жизнью, как и положено, ходили на работу и растили детей, и не лезли ни в какую политику, благодаря чему и дожили до старости, получили квартиру и воспитали детей.

Я мысленно подбираю аргументы. Мне так и хочется сказать ему в лоб, что из-за того, что они в своё время не интересовались политикой, и как безропотные бараны думали только о работе, страна, называемая тогда Советским Союзом, треща по швам, развалилась на части, и что в девяностые годы, когда они тоже не интересовались политикой, коррупционеры и олигархи растащили всё промышленное, культурное и материальное богатство стран постсоветского пространства, оставив народ у разбитого корыта; и что, благодаря их бездействию, мы так сейчас и живём, но дальше так жить не намерены.

Но какие-то тётки уже успокаивают старика, отводя его в сторону. Почему они все норовят научить нас жить? Может оттого, что сами не смогли реализовать себя? Прожили чужой жизнью семьдесят-восемьдесят лет и сейчас пытаются доказать окружающим, что жить так, как они, правильно. Но все они забывают о том, что даже самый успешный человек не может научить всех и каждого, ведь его жизненный путь — это его путь, и никто не может пройти по нему как и он, не может прожить жизнь по шаблону другого человека, у всех своя дорога, и мерить людей единым мерилом — наиглупейшая ошибка, ведь не каждый способен стать первоклассным пекарем или наиталантливейшим врачом, не каждому дано ваять статуи или писать картины, и не каждый рождён, чтобы бегать с мячом по полю, или хотя бы просто идти своей дорогой, не оглядываясь на людское презрение и подножки судьбы.

— Я думаю, пора ехать, — говорит Слава Басист.

— Да, — поддерживает Диоген.

— Я найду Илью, — говорю я.

Илья стоит в кругу людей старшего возраста и рассказывает им о событиях того дня. Когда он заканчивает, я говорю ему, что мы намерены уезжать.

— Я с вами, только подождите, — говорит он как-то неуверенно, мне кажется, даже, что ли смущённо.

Илья подходит к могиле, достаёт из кармана вчетверо сложенный листок и громко объявляет, чтобы все его услышали:

— Друзья, мы все с вами знали и любили Костю, и я хочу сказать несколько слов.

«Тише, тише», — пробегает по толпе. Все умолкают.

— Для нас всех это большая утрата. Об этом сегодня было много сказано, но я поведу речь не об этом. Смерть Кости — не случайность, и не какое-то отдельное горе. Он пал жертвой одной большой бойни, устроенной в нашем городе, и на его месте мог быть каждый. Каждый мог оказаться жертвой бандеровских ублюдков или попасть в западню в Доме Профсоюзов! И с вашего разрешения я зачитаю весь список погибших в тот ужасный кровавый день, потому что будет неправильно, если мы, если все одесситы забудут эти события как страшный сон, а виновники трагедии и убийцы будут спокойно и свободно расхаживать по земле. Солнце не должно улыбаться для них, и их души не должны обрести спокойствие за то, что они сделали с людьми 2 мая. И я клянусь, мы все должны поклясться себе и Косте, что если мы узнаем имена виновных: мы сделаем всё, чтобы они понесли наказание, и отомстим им за смерть нашего друга!

Лицо Ильи Нагорного хмуро как никогда, глаза его опять приобрели знакомую решительность.

— Теперь к списку жертв расправы 2 мая. Помните, за каждым именем стоит человеческая жизнь.

Среди людей царит полное безмолвствие, и лишь один голос Ильи, решительный, грубый, зачитывает имена, будто навеки вписывая их в нашу память:

Убиты как и Костя у торгового центра «Афина»:

1. Бирюков Андрей Васильевич, 1978 года рождения.

2. Жульков Александр Юрьевич, 1968 года рождения.

3. Петров Геннадий Игоревич, 1985 года рождения.

4. Яворский Николай Анатольевич, 1976 года рождения.

Убиты на Куликовом поле:

5. Буллах Виктор Далхатович, 1956 года рождения.

6. Вереникина Анна Анатольевна, 1955 года рождения.

7. Заяц Игорь Леонидович, 1968 года рождения.

8. Кущ Руслан Олегович, 1984 года рождения.

9. Калин Анатолий Андреевич, 1976 года рождения.

10. Никитенко Максим Алексеевич, 1982 года рождения.

11. Острожнюк Игорь Евгеньевич, 1964 года рождения.

12. Папура Вадим Вадимович, 1996 года рождения.

Убиты в Доме профсоюзов:

13. Бригар Владимир Анатольевич, 1984 года рождения.

14. Балабан Алексей Семенович, 1982 года рождения.

15. Бежаницкая Кристина Александровна, 1992 года рождения.

16. Березовский Александр Викторович, 1973 года рождения.

17. Вячеславов Михаил, год рождения неизвестен.

18. Галанова Любовь Александровна, год рождения неизвестен.

19. Гнатенко Андрей Михайлович, 1989 года рождения.

20. Гнатенко Евгений Николаевич, 1952 года рождения.

21. Иванов Дмитрий Викторович, 1958 года рождения.

22. Каир Петр Анатольевич, 1969 года рождения.

23. Карасёв Юрий Владимирович, год рождения неизвестен.

24. Кушнарев Геннадий Александрович, 1975 года рождения.

25. Коврига Николай Сергеевич, 1984 года рождения.

26. Костюхин Сергей Николаевич, 1967 года рождения.

27. Кононов Александр Владимирович, 1959 года рождения.

28. Ломакина Нина Ивановна, 1953 года рождения.

29. Лукас Игорь Еролович, 1993 года рождения.

30. Мишин Сергей Сергеевич, 1985 года рождения.

31. Митчик Евгений Васильевич, 1983 года рождения.

32. Милёв Иван Иванович, 1980 года рождения.

33. Никитюк Дмитрий Игоревич, 1974 года рождения.

34. Новицкий Владимир Михайлович, 1944 года рождения.

35. Пикалова Светлана Валерьевна, 1981 года рождения.

36. Полевой Виктор Павлович, 1966 года рождения.

37. Приймак Александр Григорьевич, 1945 года рождения.

38. Полулях Алла Анатольевна, 1962 года рождения.

39. Степанов Виктор Васильевич, 1948 года рождения.

40. Садовничий Александр Кузьмич, 1954 года рождения.

41. Щербинин Михаил Иванович, 1956 года рождения.

42. Яковенко Ирина Владимировна, 1959 года рождения.

Умерли в больнице:

43. Бражевский Андрей Геннадьевич, 1987 года рождения.

44. Иванов Игорь Владимирович, 1986 года рождения.

45. Лосинский Евгений Лукич, 1979 года рождения.

46. Маркин Вячеслав Олегович, 1969 года рождения.

47. Негатуров Вадим Витальевич, 1959 года рождения.

48. Шарф Тарас Владимирович, 1973 года рождения.

XVI

Погода будто не может оправиться после трагедии. Небо хранит траур. Солнце почти не греет, и потому я иду в серой толстовке, чтобы не замёрзнуть, а София в джинсах и короткой коричневой кожаной куртке. Только шмель, не обращая внимания на холод и общую унылость, старательно делает свою работу: он как самбист, забравшись в тюльпан, борется с ним, вороша его мохнатыми лапами и раскачивая как колокол из стороны в сторону. Да ещё, пожалуй, церцис выбивается из общей меланхолической тональности. Тот самый, что растёт напротив Большой Московской гостиницы в Городском саду. Церцис зацвёл, и его яркие розовые лепестки среди общего монотонного уныния смотрятся как фантики фокусника. Всё дерево увешано этими ярко-розовыми лепестками, и кажется будто это вовсе не дерево, а земной коралл, и каждая веточка растения — отдельно живущий организм.

— Смотри, как красиво цветёт багрянник, — замечает София.

— Да, сказочное дерево, — поддерживаю я.

— Сфотографируй меня у него.

— Давай, только с другой стороны. На фоне гостиницы будет лучше.

Мы обходим дерево, София отдаёт мне свой смартфон и на носочках, ступая по газону, проходит, чтобы встать ближе к дереву. Встав в профиль, она эффектно изгибается как кошка, опущенные руки складывает в замочек, а одну ножку отставляет назад. Я чуть приседаю и делаю несколько фотографий. Фото на фоне церциса и отреставрированной гостиницы «Большая Московская», выполненной в стиле модерна, получаются изумительными.

Мы идём дальше по Дерибасовской. Улица пуста, будто мы вышли так рано, что ещё никто не проснулся, но в действительности сейчас день. Время перевалило за полдень. Праздник 9 мая, который никто не празднует то ли из-за траура, а то ли из-за страха. Все помнят ещё 2 мая и ту кровавую бойню и знают, как бандеровцы и радикалы из Правого сектора относятся к Дню Победы над Третьим рейхом. Нацисты у них почитаются чуть ли не как освободители, и потому день окончания войны с Германией у них вызывает особую ненависть и нетерпимость. Вероятно, поэтому сегодня одесситы, всё ещё напуганные расправой и безнаказанностью националистических объединений, предпочли остаться дома.

— Никого нет, — замечаю я, — город ещё не оправился от бандеровского террора.

Теперь уже все отождествляют погромщиков с бандеровцами, хотя чёрт знает, кем они являлись в действительности, и все ли были поголовно националисты и радикалы. Под это нарицательное понятие в нашем понимании подходят многие: и ультрас, и титушки, и сторонники Правого сектора, все украинские националисты и даже просто люди, разделяющие идею очищения Украины от пережитков советской эпохи, а также поддерживающие полный как культурный, так и экономический разрыв с Россией. Понятие «бандеровец» в свете последних событий стало раздутым и слишком обобщающим, как, впрочем, и в их среде такое понятие как «ватник» — слепой бездумный патриот, приверженец российской власти и тоталитарного строя. Сторонники Евромайдана тоже, не стесняясь, на всех без разбору клеят ярлыки ватников и предателей, хотя, конечно, таким слепым патриотом до мозга костей из нас всех является один лишь Илья Повар.

— А как у тебя на работе после этих событий? — задумчиво спрашивает София, — Трагедия как-то повлияла?

Она знает про Костю, но тактично не спрашивает. Что можно рассказать о похоронах и потере друга?

— Конечно, — отвечаю я, — в кафе стало меньше посетителей, сегодня, наверно, почти никого не будет, а в хостеле многие сняли брони. Люди боятся ехать в город, где безнаказанно устраивают бойни.

— Нам в институте сказали держаться подальше от массовых скоплений и не участвовать в митингах.

— Это и понятно, но сегодня и нечего боятся. Праздник, похоже, отменяется.

— Да, — грустно поддерживает София.

— Но знаешь, я не очень расстроен. Я шёл гулять не из-за праздника, — говорю я более бодро, пытаясь вырвать нас обоих из общего уныния. — После работы и всего этого траура хочется, знаешь ли, как-то развеяться. Вот мне приятно пройтись с тобой и поболтать.

Погода меня не поддерживает, бесцветное небо не угрюмо, но оно успешно навевает тоску и только мои старания да Софии помогают нам настроиться на позитивный лад и расстроить планы то ли природы, а то ли каких иных сил ввергнуть нас в безветренную меланхолию. Мы вдвоём, и в нас есть энергия, чтобы насытить свои души радостью и счастьем, а не ждать, когда попутный ветер сам собою принесёт всё это.

— А как тебе работа? Она нравится?

— Квартирник — это работа мечты, — отзываюсь я, улыбаясь. — А вот в хостеле скучновато, но чтобы жить в Одессе и снимать квартиру, одной работы мало. Приходится с этим как-то мириться.

— А вот я не знаю, — говорит она, — куда пойду работать, когда закончу институт. Почти все идут в продавцы, кроме тех, кого куда-то устраивают родители.

— Так везде. Высшее образование — один большой заговор. Это условность, а вовсе не реальная подготовка и практический опыт. По крайней мере, в среде таких профессий, как менеджмент, юриспруденция, реклама, культура, педагогика и тому подобное.

— Но как же, кто возьмёт тебя работать юристом, когда у тебя нет высшего образования, и ты не знаешь законов?

— А кто сейчас берёт на работу эти тысячи юристов, выходящие из вузов каждый год?

— Но это проблема с нехваткой рабочих мест, — говорит София. Удивительно то, что в отличие от прочих молодых девушек, София не берётся спорить, она лишь пытается установить истину, поэтому и наша с ней беседа — вовсе не прения, а рассуждение.

— А, может, всё дело в кадрах? — задаю я риторический вопрос. — Посредственный институт готовит посредственных специалистов, и в конкурентной борьбе с другими кандидатами, имеющими опыт, наглость или просто связи все прочие проигрывают.

— Но зачем тогда нужны такие институты, которые выпускают горе-специалистов?

— А вот это уже совсем другой вопрос. Высшее образование — это идея фикс как для наших родителей, так и в целом для нашего поколения. А если есть спрос, то есть и предложение. Вскоре, я думаю, количество людей с высшим образованием превысит количество людей без оного образования. Как будто если его получат все жители страны, нищета и ручной труд исчезнут сами собой и их как пережиток заменят обеспеченность и интеллектуальный труд. Утопия, не правда ли?

— А у тебя есть высшее образование? — хитро улыбаясь, слегка наклоняя голову, спрашивает София.

— У меня нет, — отвечаю я и думаю: «Ну скажи, что я взъелся на него, потому что сам его не получал». Но она говорит совсем иное:

— И правильно. Тебе оно не нужно. Тебя там ничему не научат.

Я мысленно улыбаюсь от такого комплимента, но оказывается, и в действительности сияю чуть не во весь рот.

— А я посмотрела «Большого Лебовского».

— Да? И как тебе?

— Очень смешно. «Ковёр задавал стиль всей комнате», — цитирует она.

Я смотрю на её улыбку. Солнце на небе тусклое, не ярче светодиодной лампы, но улыбка Софии заменяет мне тысячи солнц, и я, обогретый её теплом, мысленно расцветаю.

— А вот когда ты пересмотришь его во второй раз, ты будешь смеяться ещё сильнее, — говорю, погружаясь взглядом в её глаза. В них можно купаться, их можно пить, пропускать через себя этот взгляд и замыкаться на нём. — В этом вся прелесть и проклятие фильма.

— Почему же проклятие? — удивляется она. Её ореховые глаза такие чистые и наивные, что я чувствую себя старшее и мудрее.

— У всякой красоты есть проклятие. Если ты человек с головой и можешь ценить красоту и искусство, что, в общем-то, дано не каждому и, наверно, большой дар, когда человек умеет видеть прекрасное, то не зная о чём-то, не видя, скажем, культурное сокровище, ты живёшь себе преспокойно, но стоит тебе только ощутить красоту, узнать её в новой музыке, фильме, в работе режиссёра или художника, даже прогуляться по улицам сказочного города, и ты уже становишься пленником этой красоты, ты не можешь без неё жить. Эта красота становится частью тебя, частью твоей жизни, ты становишься внутренне богаче, и теперь ты всегда неразрывно связан с искусством ли, с мастером ли или с природой, что породила столь удивительное чудо. Ты будешь вновь и вновь переслушивать песню, пересматривать фильм, перечитывать книгу, ждать новой картины любимого режиссёра, замирать у картин, срываться в горы или города, которые, кажется, забрали у тебя частичку души.

— Ты так романтично всё это описываешь, — говорит она.

— Нет, это всего лишь ты романтично воспринимаешь, — отвечаю я и беру её за руку. — Это значит, что твоя душа открыта для прекрасного. Она не боится стать богаче, не боится нового и непонятного, она не боится испытать катарсис или влюбиться.

Мне хочется добавить что-то ещё, но и без этого я чувствую, как София млеет от моего голоса, взгляда и в общем моей близости.

— Эй. Ви за кого? За Україну або Росію?

От внезапности я не понимаю, что от меня хотят. Но внезапность тут же сменяется волнением или даже страхом. Передо мной тот самый урод с сединой на боку, что убил кота, размозжив его голову о стену. Тот самый урод, что тыкал в нас пистолетом и обещал пристрелить.

— Что? — сглатывая, переспрашиваю я. Нелегко, оторвавшись от романтики, настроиться на вражду.

— За Україну ви або Росію? — повторяет он.

— Какая Украина? Какая Россия? — хмурясь, переспрашиваю я.

Встреча эта не сулит ничего хорошего. Он меня непременно узнает, и без драки не обойдётся. Жаль, что со мной София. Будь я один, было бы всё просто: или сбежать, или подраться, но если они тронут Софию, что тогда?

— Ты за кого? — говорит он уже на русском.

— В смысле за кого? — не понимаю я, а сам усиленно соображаю, что можно предпринять.

— За нашу родину или за этих подонков из России? — не отлипает седобокий гопарь. Как же он неприятен.

— Да пошли, — говорит ему друг, — чё ты к этому олуху прикопался.

Я пропускаю оскорбление мимо ушей. С этим гопарём теперь другой, не тот, что был в прошлый раз. Он не такой плечистый и одного со мной роста.

— А я где-то тебя видел, — замечает урод с седой прядью волос.

— Не припомню, — отвечаю я.

Так, значит: неожиданно резко бью правой товарищу седобокого в челюсть, он теряет равновесие или даже падает, на время лишаясь сознания. А урода, резко схватив за затылок обеими руками, ударяю лицом о колено несколько раз, потом отбираю у него пистолет, и тогда уже посмотрим, кто кого.

— Чё молчишь? — не отступает седобокий.

А если всё же сразу не удастся вырубить первого, что тогда? Постараться их сдержать, а Софии крикнуть, чтоб бежала? А если он достанет пистолет? Ну уж нет, только не на Дерибасовской.

— Чё им надо? А? — к ним подходит третий и задиристо смотрит на меня, пододвигаясь почти в плотную. Третий — это очень плохо.

— Да вы что прикопались? — вступается София, но её не слышат.

— Что им надо? — кивая на нас, спрашивает корешей третий, рослый бугай. Такого запросто не вырубишь.

— Хотим узнать, что они тут гуляют, — отвечает низкорослый урод.

Я молчу, но мысленно готовлюсь к худшему. Я вижу, как напрягаются желваки бугая, и чувствую, как в ответ напрягаю свои.

— Вы что праздник отмечаете? — спрашивает нас бугай.

— Какой праздник? — вопросом отвечаю я.

— 9 мая.

— А мы с ленточками или что? Мы просто идём, — мне приходится играть по их правилам и оправдываться, почему мы днём гуляем по улице. Как же это мерзко.

— Что тогда? — спрашивает бугай своих товарищей.

Похоже, они и сами не знают, зачем к нам прицепились.

— Давай крикни: «Слава Украине».

— Слава Украине, — безынтонационным тоном произношу я.

— Давай громче.

— Вам что надо? — не выдерживаю я.

— А что ты не можешь крикнуть «Слава Украине»? — задиристым тоном вопрошает урод с белобрысой прядью. Он дёргает челюстью, так что хочется схватить его за неё и лбом со всего размаха ударить в его наглую глупую морду.

— Я сказал, — отвечаю я без эмоций, сдержанно, как могу.

— Он сказал, — подтверждает кореш низкорослого.

— Да что вам надо? — нервничает София, она стоит чуть за мной. Как же она тут не к месту.

— Крикни громче. А то получается, ты не очень-то гордишься нашим отечеством, — впивается он в меня своими мелкими гадкими глазёнками.

— А сам-то что не кричишь? Я крикну. Давай ты сначала, — мои глаза впиваются в его.

— Слава Украине! — кричит он.

— Слава Украине! — кричу я.

Я продолжаю глядеть в его глаза. Я запомню эти глаза. Эти бешенные глаза мерзавца.

— Вот так-то, — произносит он, не зная, вероятно, как закончить эту дурацкую историю. Он не рассчитывал, что я крикну.

— Всё? — спрашиваю я.

— Да, всё, — говорит бугай и уводит своих друзей.

Я стою и смотрю им вслед. Только тут мои руки начинает чуть слабо потрясывать, а ноги, будто потеряв всякую опору, извиваются как канаты. Я делаю несколько неуверенных шагов. Нет, так невозможно идти.

— Давай куда-нибудь сядем, — впервые обращаюсь я к Софии.

Мы подходим к огромным камням, преграждающим автомобилям дорогу на пешеходную улицу, и я неловко опускаюсь на один из них. Ноги напряжены неимоверно. Они не слушаются, будто налиты свинцом.

— Всё нормально, — успокаивает София, хотя сама взволнованна, — я тоже очень испугалась.

— Понимаешь, это уроды. И мы живём с ними в одном городе.

Я решаю не рассказывать ей про кота и этого седобокого.

— Да, меня такие тоже бесят. Что им всем надо? Зачем они вяжутся к людям? Что это за патриотизм из-под палки?

— Они уроды, — повторяю я, не в силах сдержать эмоции, — и на то они уроды, чтобы так себя вести. Мы живём с ними как бы в двух разных реальностях: люди, умеющие мыслить, —отдельно, а прочее стадо — в мире со своими ценностями и понятиями, но самое отвратительное то, что нам порой приходится пересекаться с тем другим миром. Вот почему бы всем воспитанным людям не создать на планете отдельное государство без телевизора, радио и без насилия, где почиталась бы культура и человеческий гений.

— Да, — задумчиво кивает София.

Сжатая внутри энергия выходит. Меня потрясывает, и я, запинаясь, разгорячённо выпускаю её наружу.

— И вообще, перед тем, как продолжать свой род, каждый должен бы задуматься, а достоин ли он этого. Достоин ли он продолжить себя в своих детях, чтобы на свет не появлялись такие, как они, — я показываю рукой в сторону, куда ушли те трое.

— Знаешь, — говорит она, — такие люди всегда будут. Всегда будут мешать нормальным людям наслаждаться простыми радостями.

Я встаю с камня.

— А всё потому, — говорю я, — что в обществе нет уважения! Смотри, вокруг всем на всё наплевать. Кто-то ломает скамейки, другой исписывает дома, третий не пропускает пешеходов, а хулиганы докапываются до человека. И каждый думает, что все несчастья происходят с другими, но не с ним. Что у нас за нация, где всем друг на друга наплевать? Что это за единый народ такой, где никто никого не уважает? О каком величии такого народа может идти речь? О какой культуре мы говорим? О какой морали, где ближний человек — враг, прохожий на тёмной улице — угроза. Незапертая дверь и доброта приравниваются к глупости. Это ли общественный идеал, к которому мы стремимся? Неужели люди хотят жить в обществе, где всем на всех наплевать, и все забыли значение слова «уважение»!

Мы выходим на Приморский бульвар — лучшее место для променада, особенно когда на нём нет людей.

— Я тебя не загрузил? — вдруг опомнившись, спрашиваю я Софию.

— Совсем нет, мне интересны твои рассуждения. Редко встретишь человека, который способен такмыслить.

— Среди мужчин это не редкость, а вот действительная редкость: когда девушкам интересно всё это слушать и к тому же размышлять.

Я улыбаюсь, погружаясь в её карие глаза. Они успокаивают, и социально-культурное устройство общества отступает на второй план. Как оно может сравниться с этими глазами?

— Знаешь, — говорю я, — мне так интересно всё это тебе рассказывать. Я даже несколько удивлён, что тебе не скучно. А может быть, ты меня обманываешь?

— Я? Нет, что ты! Мне правда интересно слушать. О таком не с каждым поговоришь. А ведь всё это постоянно вокруг нас. Как думаешь, наше общество исправимо?

— Конечно, — оптимистично отвечаю я, — всё дело в культуре и грамотном воспитании.

— Но не выйдет ли из этого антиутопия?

— Во-первых, всем не угодишь, и идиллия для всех и каждого никогда не достижима, всегда найдутся какие-нибудь асоциальные типы, которые всё испортят. Вопрос только в том, как грамотно и вовремя их изолировать. И главное тут не перегнуть палку, потому что всегда есть риск скатиться до концентрационных лагерей нацистов.

И всё в таком духе: интеллектуальные разговоры о политике, философии, фильмах, музыке и книгах, я рассказываю Софии даже о мирмекологии, чёрт знает, как я перешёл на эту тему. Она тоже много говорит в ответ, но всё же предпочитает слушать.

Пройдя через колоннаду, а потом по Тёщиному мосту, с которого мы, болтая, долго глазели на колоритные, близкие — рукой подать — крыши будто спаянных между собой домов, мы возвращаемся назад через Думскую площадь. Устав от прогулки, опускаемся на скамейку под дерево, напротив которой расположилась компания из двух молодых ёлочек. Непонятно, что здесь забыли эти северные деревья. Мы устраиваемся на скамейке, я закидываю руку на спинку, София опускается на неё. Слева от нас здание Одесского музея морского флота. Правее — огромный фонтан и софоры японские плакучие. Деревья ещё не обрядились до конца листвой, и их кривые извилистые ветви тянутся во все стороны, будто щупальца окаменевших чудищ. А за деревьями Одесский театр оперы и балета. Выполненный в стиле венского барокко, он как дворец стоит на площади. И даже общая погодная меланхолия не может перебить то величественное ощущение, когда ты глядишь на это одесское сокровище, нисколько не умалённое временем.

— Хорошее место, — замечаю я. — Архитектура и вот эти деревья (я показываю на софоры японские) наполняют душу поэзией. Хочется даже читать стихи.

— Так читай, — улыбается София.

— Какие?

— Какие знаешь.

Пауза. Я наконец собираюсь.

Идет бычок, качается,

Вздыхает на ходу:

- Ох, доска кончается,

Сейчас я упаду!

София смеётся.

— Тут к месту будет скорее Пушкин, но я его стихов не помню, — честно признаюсь я.

— А какие помнишь? Только про бычка?

— Нет, Есенина.

— Есенин — ещё лучше! — восклицает София. — Я очень люблю его стихи.

И я читаю. Я читаю «Сукина сына», я читаю «Мне осталась одна забава…», а потом «Собаке Качалова»:

Дай, Джим, на счастье лапу мне,

Такую лапу не видал я сроду.

Давай с тобой полаем при луне

На тихую, бесшумную погоду…

А потом и вовсе перескакиваю на Мандельштама и самый его дерзкий и смелый стих про Сталина, за который он поплатился жизнью:

Мы живем, под собою не чуя страны,

Наши речи за десять шагов не слышны,

А где хватит на полразговорца,

Там припомнят кремлевского горца…

Чёрт знает, что творится в моей душе. Она и возвышенна, и печальна. Есть в этом что-то, в чтении стихов. Чтении на свежем морском воздухе, среди архитектурной красоты в компании красивейшей девушки, и когда вы одни. Улица пуста. Солнце клонится к закату. Глаза Софии блестят так, что и не нужна белладонна. Мой низкий грудной голос доводит её до мурашек, она погружается как бы в состояние истомы, тает всем своим телом, расслабляется каждой клеткой. И мне хочется читать ей стихи. Читать сотни, тысячи стихов, достать откуда-нибудь томик стихов и читать их. Но томика нет, а моя память исчерпана. Ну не читать же ей «Чёрного человека». Я рассказываю ей про «Холмы» Бродского; стих на память не помню, но пересказываю свои ощущения.

Я заканчиваю чтение. Время пропитано поэзией и романтикой. Я вдыхаю аромат Софии: сладости, цитруса и горечи, и сильнее обнимаю её за плечи. Она смотрит на меня снизу вверх. С этого ракурса она наиболее мила и притягательна, особенно цветок её губ.

— Ты так хорошо читаешь, — говорит она.

— Тебе понравилось?

— Да, очень понравилось.

— Я никому не читал стихи, потому что никто не слушал их так!

— Но я почему-то разволновалась.

— Разволновалась?

— Да, я почему-то вспомнила сейчас тех троих, и как я тогда переживала за тебя.

— Почему? — задаю я, кажется, глупый вопрос.

— Потому что ты не безразличен мне.

— Я нравлюсь тебе? — смело спрашиваю я, пристально глядя в её глаза, а самого меня так и охватывает волнение, нетерпение, сладостная робость.

— Да, — тихо отвечает она, чуть опуская голову.

— Тогда чего же мы ждём? — произношу я риторический вопрос и делаю многозначительную паузу.

София поднимает глаза, делая вид, что не понимает о чём я, но я-то знаю, что всё она прекрасно уловила.

Я разворачиваю корпус, наклоняюсь к ней и целую её… Целую в пышные горы гранатовых губ. Страсть захватывает нас. Руки сами собой ложатся на талию, сердце сбивает дыхание. Вот она магия первого поцелуя! Кружится голова. И меня уже нет, есть только губы, язык и сбивающееся дыхание.

Я отрываюсь и гляжу в её глаза. Счастливые любящие глаза. И теперь они говорят за язык и губы. Те уже всё сказали секунду назад, и теперь пришло время глаз. Мы всё понимаем. Слова ничего не значат.

Я окрылён, ведь каждый миг обладания ею — победа!

XVII

Два часа ночи. «Домушник» закрывается. Наскоро простившись с Диной и Геной, я выбегаю на улицу. Тихая ночь темна. Возле крыльца меня ждёт София. Чуть время перевалило за полночь, как она приехала ко мне, потому как ни у неё, ни у меня нет сил терпеть расставание. Любой шанс увидеть друг друга используется по полной. Каждый час расходуется на свидание с первой секунды и до последней три тысячи шестисотой. Мы действительно знаем с Софией, что значат эти три тысячи шестьсот секунд.

Ночи теплеют медленно. На плечи Софии накинут чёрный короткий жакет, а под ним — сидящее точно по фигуре тёплое длинное белое платье. Чёрный ремешок опоясывает талию, а ноги обтягивает прозрачный тёмный капрон. Каблуки приподнимают Софию аж на шесть-семь сантиметров. Она, как всегда, изыскана. Я тоже одет не абы как. Под серым пиджаком синяя рубаха, тёмно-синие брюки и чёрные ботинки. Работая администратором, я должен выглядеть презентабельно, но, вообще, для меня это вовсе не дресс-код. Я могу прийти на работу и в футболке, главное выглядеть опрятно и, если можно так сказать, модно. Другими словами спортивные штаны и растянутый свитер не подойдут, но я и сам не надел бы такое.

Мы выходим на Дерибасовскую и идём к Соборной площади. Воздух насыщен ароматами распустившихся цветов. Они: белые, жёлтые, красные, каждый на свой особый лад заявляют о себе, будто бы соревнуясь, чей аромат сильнее, и какой перебьёт все прочие; и то, что для человека лишь приятная мелочь, для цветов — состязание.

Я обнимаю Софию за талию, рука медленно сползает на бедро, но так идти неудобно, и тогда София берёт меня под руку и всем телом прижимается к моему плечу. Я смотрю в её глаза. Как же она прекрасна. Тёмно-красные губы складываются в цветок, который должен вот-вот распуститься. Кто откажется от черешни? Кого не прельстит её сочный цвет? Кто удержится и не сорвёт пару ягод с куста, и, предвкушая усладу, не коснётся губами сочных круглых плодов, не втолкнёт их дальше в рот и не раскусит, извлекая из недр кисловато-сладкий вкус. Я не могу удержаться.

— Ночь сегодня по-особенному прекрасна, — замечаю я, разглядывая небо, хотя непроглядная тьма не изменилась ни на йоту.

— Может из-за того, что ты со мной?

— Ну конечно.

Мы обмениваемся взаимной теплотой наших душ.

— Скажи мне, Рома, как мы встретили друг друга?

— И сам не знаю. Не хочется тебе льстить, но я ещё не встречал человека, думающего точно так же, как и я. То есть девушку, конечно, с друзьями из «Домушника» у меня много общего; с Диогеном, со Славой… (мне хочется сказать: «с Костей», — но я вовремя запинаюсь). Они разделяют мои взгляды, но это совсем другое. А девушки, так интересующейся всем вокруг, я ещё не встречал.

— Правда?

В её глазах искоркой сгорает метеор.

Мы проходим возле Спасо-Преображенского кафедрального собора. Умело подсвеченный белым светом в темноте, он выглядит как истая святыня. Я засматриваюсь на купол. Это как же надо любить свой город, чтобы восстановить храм, разрушенный большевиками, и все украшающие его колонны, пилястры, арочные окна, гирлянды, эту колокольню с часами и весь прочий внешний декор в точности, как оно было сотню лет назад. Не отличишь.

— Хорошо, что его восстановили, — говорю я.

— Да, город с каждым годом приобретает всё более культурный вид. Так мы скоро будем жить как в Европе.

— Мы и так в Европе, — замечаю я.

— Это только на карте, ну или, может, внешне, — говорит София тихим спокойным голосом.

Я смотрю на неё, и она понимает: это вопрос.

— Моя двоюродная сестра живёт в Испании.

— Да? — удивляюсь я.

— Переехала туда, сначала просто работала, а потом вышла замуж за испанца.

— И как ей там, нравится?

— Очень. В сравнении с нами они реально могут жить и зарабатывать деньги. Она родила ребёнка, и они ещё умудряются выплачивать ипотеку за квартиру. У них есть машина, а рядом горы и море.

— Лучше не рассказывай. Всё это звучит как мечты.

Город подмигивает нам огнями цветной рекламы. Мы сворачиваем на какую-то тёмную улицу.

— Обидно, — задумчиво говорю я, — что огромная страна с массой ресурсов плетётся где-то на задворках мира. Страна, которая кричит о своём могуществе, выглядит всего лишь как бедняк, нацепивший на себя всё самое лучшее, чтобы не осрамиться перед другими. Бедняк, который внешним блеском скрывает постыдную нужду.

— В этом вся Украина.

— А я говорю сейчас не об Украине.

— О ком же?

— О России, — говорю я. — Ты, верно, не знаешь, что я из России?

София во все глаза смотрит на меня. Под этим пристальным взглядом я смущаюсь от своего признания. Я так свыкся с тем, что все это знают.

— Наверно, это тебя удивляет, — оправдываюсь я. — Да, люди там получают больше, чем здесь, но и в России большая часть населения так же бессильна перед ударами судьбы и ипотекой.

— Ты из России? — переспрашивает меня София, будто не слыша всего того, что я сказал.

— Да, — улыбаясь, отвечаю я.

— А почему ты переехал сюда? Почему не в Европу? Я думала, если и уезжать из Украины, так в Россию или Европу. А какой смысл ехать сюда?

— Я не знаю никакого языка, кроме русского. Как хочешь считай это за недостаток или упрямство, но я не представляю, что смогу на английском или немецком излагать свои мысли так же широко, как на родном языке. Вот как сейчас. Да и моя бабушка из Украины. И почему бы мне не пожить на её родине? Вроде бы не самое худшее место для жизни.

— И как тебе здесь?

— Сумбурно, — честно отвечаю я. — Одесса — город контрастов. Но возвращаться мне не хочется. Там, откуда я родом, люди не богаче, чем здесь. Половину года там зима с сугробами и морозами, а остальная половина — это почти постоянные дожди.

— Да, жутко. И что ты планируешь в Одессе?

— Не знаю. Я и приехал-то всего несколько месяцев назад, так что я сейчас, можно сказать, приживаюсь.

Какое-то время я рассказываю Софии про Россию. Ей очень интересно послушать. Рассказываю как есть, без прикрас, но также не забываю и о плюсах, которые не видно, когда живёшь всё время на одном месте.

— И ты переехал только из-за погоды? — удивляется она.

— Конечно, нет. Погода сыграла свою роль, но что мне было там делать, в этом Красине? Продолжать жить в одной квартире с матерью и отчимом? Нет, это выдержать я уже не мог. А если переезжать, то какой смысл ехать на соседнюю улицу. Мне захотелось всё кардинально изменить в жизни. Бросить город, работу, рутину, надоевших школьных друзей… и политическое устройство. У тебя никогда не было такого желания?

— Было и не раз, — отвечает она, — но всё время что-нибудь да сдерживало.

— Всегда что-нибудь да сдерживает. Надо только решиться. Решить для себя, что ты не растение, чтобы жить всё время на одном месте, — бодро говорю я, как будто убеждаю и сам себя.

— А здесь ты где живёшь? — спрашивает София.

— На съёмной квартире.

Правильнее было бы сказать: «комнате», но кто из нас не преувеличивал, чтоб добиться благоприятного расположения.

— Я поняла. Территориально?

— На Молдаванке.

— Тогда давай пойдём в ту сторону, чтобы не уходить далеко. Всё-таки уже поздно. Почти три.

— Да, время летит незаметно, — со вздохом говорю я и смотрю на лицо Софии. В темноте оно по-особенному красиво. Тени придают лицу загадочность, а тишина и безлюдность улицы создают интимную обстановку. Кажется, существуем только мы да город. Все остальные его жители укрылись под одеялами и тратят свою жизнь на сны, но мы богаче их и может тратить её на любовь. Кажется, можно вообще не спать, можно просто любить, и силы возьмутся сами собой. И эта тяжесть в голове, отупляющая от недосыпа, только иллюзия из мира работы, рутины, сна и еды, — иллюзия из глупого бесцельного мира, где люди тратят дни на работу, а ночи — на сон. Но мы тратим время на любовь. На работе, за едой, и, может, даже во сне мы с Софией знаем и помним: мы любим друг друга, и всё остальное на этом фоне — мелочи, смешные житейские мелочи, которые и созданы лишь для того, чтобы показать, как важна любовь и как ничтожно прочее.

Я не могу оторваться от этих глаз, от этих губ, от этих рук, от этого тела. Как же так происходит, что незнакомый ранее человек становится для тебя вдруг ценнее всего на свете. А еда и сон для тебя уже не главные источники жизни, а лишь факультатив. Я почему-то вспоминаю о пирамиде потребностей Маслоу и усмехаюсь этому. Кто этот Маслоу в самом деле? И где жалкое место любви в его пирамиде?

— Рома, — говорит София, не отрывая от меня взгляда. Её глаза светятся. Зачем мне день, когда есть её глаза? — давай идти, не ступая на трещинки.

Я пытаюсь и смеюсь. Что это за детская забава?

— В такой темноте невозможно играть, — замечаю я.

— А ты старайся. Представь, что это не игра.

Я наступаю на трещинку. Специально.

— Ты проиграл! — заливаясь смехом, кричит София, но тут же вспоминает, что сейчас ночь, и, пуще улыбаясь, прикрывает рот ладошкой.

Она продолжает идти нелепым шагом, то ступая нога к ноге, а то перепрыгивая через скопление трещинок.

— София, так невозможно идти, — говорю я и, сгребая в охапку, целую.

Пухлые губы сочны на вкус. Вид их не обманчив, они чувственны, так же как красивы и притягательны. Ну как можно от них оторваться?

— Мне нравится на тебя смотреть, — шёпотом говорит София, сияя всем лицом. Опять эта её женская магия.

Я удивлённо поднимаю бровь.

— На твои губы, — она касается пальцем моей нижней губы, — они такие пухлые и нежные.

Я хмурю брови, но улыбаюсь.

— На твой маленький носик.

— Не такой уж и маленький.

— Маленький, маленький, — настаивает она. — На твоё лицо, в темноте оно будто квадратное.

— Это у тебя квадратное лицо.

Она смеётся и заявляет совсем как ребёнок:

— Нет, у тебя.

— Это у тебя маленький квадратик с губками и глазками.

Она моргает глазами, и они до глубины души наполняются соком любви.

— Нет, у тебя, — снова протестует она, — твоё лицо — сплошной квадрат.

Мне нечего возразить, но я нахожу, чем ей ответить:

— Ты, кстати, стоишь на трещинке.

— Да? — восклицает София, будто я говорю о змее.

Дорога под ногами становится неровной, идти уже не так удобно, но хоть трещинки в асфальте нас больше не волнуют. Тяжёлые путы сна стягивают голову. Мы с Софией просто идём и молчим.

— Ой! — восклицает София, одёргивая меня за плечо.

Одурманенное сознание тут же пробуждается от полусна, и глаза внимательно просеивают пространство перед собой. Ничего, темнота да и только.

— Там, кажется, что-то было, — говорит София, — что-то шелохнулось.

Мы аккуратно ступаем навстречу темноте, ожидая подвоха, и только пройдя шагов десять, я говорю: «Да ничего там не было».

— Так всегда бывает. Все триллеры и фильмы ужасов начинаются именно с этого: никто не верит герою, а потом их убивают или съедают.

— Но здесь-то тебя никто не съест, кроме меня.

Я прижимаю Софию к себе и делаю вид, что пытаюсь укусить.

Приходит время прощаться. Нужно хотя бы немного поспать, чтобы остались силы на новый день. Она вызывает такси, и мы ждём, проводя последние секунды в объятиях. Я чувствую её дыхание. Мой нос касается кончика её носа.

— А тебе завтра разве не на учёбу? — вдруг вспоминаю я.

— На учёбу, но я не пойду.

— Ты что с ума сошла?

— От тебя сойдёшь с ума, — говорит она и зарывается лицом в моей груди.

— Проказница, — говорю я будто с укором, но самому, конечно, приятно.

София поднимает глаза. Стыдливая улыбочка не сходит с её губ. Я качаю головой.

Вдалеке улицы виднеется свет фар. Два слепящих глаза прорывают бездну и несутся навстречу, чтобы разлучить нас ещё на одну ночь, хотя какую уж там ночь, когда время близится к рассвету. Мгновение прощания — само волшебство, и я б, наверно, изумился лишь чуть-чуть, если б за моей Софией приехало бы не такси, а Котобус.

— Сейчас приеду домой, — мечтательно подводит она, — и буду спать, как чёрный чай с сахаром — крепко и сладко.

Она пожимает плечами и в удовольствии трясёт сжатыми кулачками. Я любуюсь на её облик. Но он не вечен, машина увозит его в другую часть города. Внутри меня всё сразу угасает. Усталость накатывает с двойной силой. Низ живота ноет от интимной близости. Я спешу домой, не то чтобы упасть и забыться в кровати, а даже, если можно так сказать, умереть в кровати; умереть, чтоб возродиться к полудню.

XVIII

Камни брусчатки образуют словно рябь, какая стараниями ветра формируется на песчаной поверхности пустыни. По этой ряби вышагивая в высоких космических сапогах несколько аррогантным шагом, идёт Дарт Вейдер. Чёрный плащ его развевается по ветру, шлем тяжело как чайник сидит на голове. А за ним, облачённые во всё белое, следуют штурмовики. Воинов Галактической Империи где-то с десяток. И это зрелище поражает логику. Особенно в контрасте со старинными одесскими домами. Непонятно, что здесь лишнее: либо эти дома — уже архаизм, либо связь времён нарушена, и Верховный генерал Имперской армии действительно прибыл из будущего. Но пришельцы настроены миролюбиво: Дарт Вейдер и его штурмовики не держат в руках оружия, а приветливо машут прохожим.

Объяснить это зрелище просто. Нет, это не съёмки фильма. Это предвыборная кампания. Кандидат с именем Вейдер Дарт Николаевич от Интернет-партии Украины зарегистрировался на выборы Одесского головы, и эти его хождения по городу не что иное, как пиар-ход.

— Зачётные костюмы, — оборачиваясь в сторону кандидата и его свиты, говорит Слава Басист.

— А ведь Дарт Вейдер подавал документы как кандидат на президентские выборы, — замечает Егор Джо добродушным, но развязным тоном, — однако его не пустили.

— Прикольно, — отвечаю я. — Я бы проголосовал за такого кандидата. Если выборы — фарс, такой кандидат лучший сарказм.

— Ещё недавно ты был за Юлию Тимошенко, и хотел голосовать за неё, — хитро прищуриваясь, произносит Диоген.

— Я вообще гражданин России и голосовать не могу, — отвечаю я безразличным тоном.

— Точно! — спохватывается Диоген. — Ты для нас уже настолько свой, что я и позабыл. А за кого ты голосовал в России?

— Ни за кого.

— Почему?

— А за кого там голосовать? Путин или Путин?

— А как же другие кандидаты и партии? Насколько я помню, в России есть оппозиция.

— Российская оппозиция — это фикция, и любой мало-мальски грамотный человек это понимает.

Диоген кривит лицо.

— Меня всегда удивляло: зачем люди поддерживают клоунов? Зачем обращать выборы в шутку? Из-за таких кандидатов половина избирателей воспринимает выборы как шоу, не более. А ведь в действительности — это выбор будущего.

— Пассивность и послушность народа выгодна власти. И голосуя за клоунов, люди полагают, что этим действительно выражают протест, хотя на деле лишь легитимизируют фиктивные выборы…

Хотя, впрочем, такие ли уж фиктивные? Если люди болваны, то разве власть в этом виновна? Да и зачем я рассказываю им о российской политике? Что им известно, когда и жители моей родины ни черта в ней не смыслят. Дали дуракам погремушки. Погремели СМИ, и те, разинув рты, уже верят в старательно упакованные бредни.

— Сейчас Украине как никогда нужен реальный президент. Только тогда этот бардак на Юго-Востоке закончится.

Диоген говорит об антитеррористической операции, проводимой войсками в Донецкой и Луганской областях. 11 мая пророссийские сепаратисты, захватившие эти два крупных города, провели референдумы о самоопределении республик. Выборы проходили без международных наблюдателей и только в ряде населённых пунктов, только там, где территорию контролировали повстанцы. Как и следовало ожидать, по итогам референдума эти две области решили выйти из состава Украины и образовать независимые Донецкую Народную Республику и Луганскую Народную Республику. Ни Украина, ни одна другая страна, даже Россия, не признала итогов референдума. И оттого со стороны мирового сообщества уже посыпались угрозы применить санкции против республик и России, их поддерживающей, а Украине, в свою очередь, оказать всяческую помощь.

Многие западные страны, а Украина и подавно, видят основной дестабилизирующей силой в стране деятельность российских спецслужб. Доказательств этих слов не представлено, но само внезапное появление повстанцев и идеи самосознания жителей Донецка и Луганска выглядят более, чем странно. И даже в Одессе, несколько обособленном от Киева регионе, эти события расцениваются как тайная интервенция.

— Реальный президент, — Слава задумчиво повторяет слова Диогена. — А что его выбирать, когда его и так выберут за нас.

— Ну правильно, — отвечает ему Диоген, — ты же на выборы не пойдёшь.

— А какой толк, если полоумные старухи проголосуют за того, за кого им скажет телевизор?

— Тебя послушаешь, так полоумные старухи — это основная часть страны.

— Почти. А бюджетники, с которыми проведут предварительные беседы или, в конце концов, все эти фальсификации и вбросы. Ведь выигрывает не тот за кого голосуют, а тот за кого считают.

— А что тебе мешает идти наблюдателем на выборы?

— Я ни черта в этом не смыслю, — открещивается Слава.

— Это отговорка. Если ты хочешь, чтобы страна изменилась, надо что-то делать. Хочешь честных выборов — иди наблюдай. Вот Илья, он вечно жалуется на то, что у нас фальсифицируются выборы, но и в наблюдатели он не записался. Чтобы пресечь нарушения, на участке нужно всего-то два-три активных наблюдателя. В Украине примерно тридцать тысяч избирательных участков. Неужели на всю страну не найдётся сто тысяч честных человек, готовых раз в два-три года потратить один день жизни на то, чтобы выборы были честными? Просто никому это не нужно, всем лень. Сидеть дома и винить во всех бедах страны других людей проще, чем что-то сделать самому.

Я смотрю на Славу. Речь Диогена звучит логично и убедительно.

— И ты думаешь, это что-то изменит?

— Непременно. По крайней мере, уже никто не скажет, что выборы были нечестными. Это будет главным шагом к демократии. Каждый будет уверен в том, что его голос будет учитываться так, как положено! Вот тебе повод задуматься и начать с себя.

Диоген подмигивает Славе.

— Может дойдём до моря? — безучастным тоном спрашивает Максим Гулин. Он идёт с нами, но голос в разговоре подаёт только сейчас.

— Да, давай. Там уже красота, листья на деревьях распустились.

Я оглядываю мир вокруг себя. Деревья вовсю обрядились зеленью. Газовым светом горит голубая гладь неба. Всё сияет и цветёт под южным солнцем. Жизнь так и кипит, даже камни, из которых построены дома, кажется, ожили и тоже наполнены энергией. Верится, что и у домов есть души.

— А что говорят об украинских событиях в России? — спрашивает Диоген.

— Говорят, что сами виноваты. Мол, сместили Януковича, и профашистская власть хочет устроить расправу над жителями Юго-Востока, — отвечаю я хладнокровно.

— И люди в это верят? — удивляется Слава Басист.

— Охотно, — так же спокойно говорю я. Всё это мне известно из общения через социальные сети. В России у меня и родственники, и друзья.

— Ты меня, конечно, прости, — говорит Слава Басист, — но создаётся впечатление, что в России живут одни болваны.

— Да при чём тут это? — брезгливо замечает Диоген. — Телевизор, интернет и газеты у кого хочешь мозги переработают. Невозможно, попав в эту мясорубку извращённых новостей, пережёванной до безобразия информации, выйти из неё целым и невредимым. Думаешь, тебе мозги не пудрит телевизор? Тут всё дело в том, что либо твой мозг принимает поток предвзятой информации, либо сопротивляется ей, как тело здорового человека отторгает, например, алкоголь.

— Надо думать своей головой, а не верить всему подряд, — бурчит Слава в защиту.

— Скорее перепроверять информацию, — замечаю я.

— Лучшее вообще телик не смотреть, — вносит свою лепту Егор Джо.

— Да как не верить и проверять, когда у большинства людей мозг, с детства взращённый телевизором и интернетом, уже не способен независимо мыслить? Любая информация, даже самая бредовая, но сказанная по телевизору для них звучит как абсолютная истина!

— И они во всё верят, как, например, Илья Повар, — усмехается Максим Гулин.

— Да, он тоже помешался на своей федерализации и слиянии с Россией, — говорит Диоген. — Вот только те уроды, что громили Одессу 2 мая не лучше. Думаешь, их идеи объективны и адекватны?

— Эй, вам не надоело перетирать политику? — недовольно тянет Егор Джо. — Как не соберёшься одно и то же.

— Егор, — не успокаивается Диоген, — раньше политика была просто развлечением, сейчас от политики зависит наше будущее. Ты посмотри, виновные в трагедии 2 мая до сих пор не найдены!

— А кто-нибудь видел Илью Повара, после… (я запинаюсь, мне сложно и неудобно произносить это слово) …похорон.

— Нет, — качает головой Слава Басист, прикусывая губу.

— Надо будет как-то навестить его, а то он совсем пропал, — досадливо замечает Диоген.

— Не может оправиться? — спрашивает Егор Джо.

— Наверно, — бурчит Антон.

От воспоминаний о Косте все тут же становятся хмурыми. Лбы прорезают морщины. А ведь он мог сейчас идти вместе с нами.

— А вот смотри, Диоген, почему так? — после молчания произносит Слава Басист. — В начале ХХ века в России, да и здесь на Украине, была целая куча террористов, революционеров, может быть националистов даже. Все они боролись с диктаторским царским режимом: устраивали теракты, убивали градоначальников, листовки распространяли... В общем, боролись с существующей аристократией или олигархией, не знаю, как она правильно называется. Другими словами, стремились скинуть с себя рабские оковы, сделать общество более справедливым, а труд — достойным. И вот почему сейчас всего этого нет? Почему за идею сближения с Россией могут убить, а вот скажи им: «Пора расправиться с паразитирующими олигархами», — никто и не поднимется?

— Да потому что сейчас, — презрительно отвечает Диоген, — ХХI век — век без идей, век смирившихся дураков, не борющихся за свои права. Все идеологии проиграли культуре массового потребления. Сейчас совсем не те страсти, что в ХХ веке. Да и тогда люди не мыслили самостоятельно, а сейчас и вовсе за них всё решает ТВ и интернет.

— И что же нас ждёт? — спрашиваю я, стараясь как можно ближе держаться к Диогену, чтобы ничего не пропустить.

— Откуда мне знать, — отвечает Диоген, — я же не провидец.

— Но тогда почему люди смирились? — не отступаю я. — Почему раньше всех так волновали идеи, а сейчас нет. Неужели все живут именно так, как им хочется?

— Нет, но в настоящее время наблюдается маргинальность рабочих и низших классов. С одной стороны, рабочие уже не рабы, они граждане с правами и возможностями, но в большинстве своём люди ещё лишены самореализации, возможностей делать то, что им хочется, заниматься тем делом, к которому лежит душа, отдыхать так, как мечтается. Сейчас люди уже не эксплуатируются, но всё же дорого платят за такие мелочи, как крохотное жилище на окраине города, за подержанный автомобиль, за то же недельное путешествие. У большинства семей уходят годы, а не месяцы, чтобы скопить хотя бы небольшую сумму и выбрать из всех перечисленных мною вариантов только что-то одно: либо квартира, либо машина, либо отдых, либо образование для ребёнка или медицинская помощь. Такова реальность наших стран. Люди всё ещё живут в рамках, и постоянно делают выбор, идут на жертву. Именно это не даёт человеку выйти на новую ступень и перейти от ступени «хозяин — господин», где его дурачат, навязывая нелюбимую работу и ненужные вещи, к ступени «индивидуального счастья».

Я смотрю на Диогена. Откуда он всё это знает?

— Уже в молодости, — продолжает он, — большинство перестаёт верить, что их мечты по-настоящему осуществимы. Женщины не могут позволить себе красиво одеваться и выглядеть изящно. Мужчины же разлагаются от комплексов, сформированных нищетой, и понимания тщетности дать себе и своим близким то, о чём они мечтают. С самого детства людей пичкают ложными желаниями, подменяющими их собственное «Я». Люди живут не своей жизнью, из-за чего и страдают. В школах изучают химию, но не изучают самих себя. Большинство людей так и живёт до старости, не зная, чего они хотят, к чему они стремятся, зачем каждый день ходят на работу и о чём в действительности мечтают.

— О, как загнул, — говорит Егор Джо, — но, собственно, ты прав, родаки хоть и не напрямую, но всё же меня донимают, типа зачем я набил татухи, и когда у них будут внуки. Тонко так намекают, знаешь. А ведь это моя жизнь. И каждый так вынужден, живя свой жизнью, оборачиваться на других и оправдывать собственный выбор.

Егор разводит руками. Развязный тон и холодные глаза не дают понять, что скрывается по ту сторону его души.

— Родители дают тебе жизнь, но хотят, чтобы ты прожил её для них, какой-то парадокс получается, — говорит Максим Гулин.

— А ты отвечай им: «Я лгун», — улыбается Диоген.

Максим вопросительно смотрит на него.

— Это другой парадокс. Парадокс лжеца по Евбулиду. Лжец говорит: «Я лгу».

Я ухмыляюсь, понимая остроту этих двух слов.

— А вот, кстати, к теме парадоксов, — продолжает Диоген. — Старик идёт на выборы, голосует, а на следующий день умирает, а студент не может проголосовать, потому как восемнадцать лет ему исполняется только через неделю. Умерший делает выбор за человека, ещё не получившего право голоса, или, другими словами, старик, лежащий при смерти, имеет право голоса, а подросток, которому жить да жить — нет. Это ли тебе не парадокс избирательной системы?

— Да, меня это тоже всегда бесило, что рехнувшиеся старики в какой-то мере определяют наше будущее, — шумно отзывается Слава.

— Ага, — поддерживает его Егор Джо, — ты тоже заметил, что в человеческом обществе старики всегда выбирают будущее за молодых?

— Это называется геронтократия, — поясняет Диоген.

— А ты знаешь, — спрашиваю я Антона, — благодаря какому парадоксу держатся диктаторы и всякие там президенты (я пренебрежительно произношу это слово), которых перевыбирают на третий-четвёртый срок?

Диоген вопросительно задирает подбородок.

— Когда перед электоратом встаёт вопрос, кого выбрать: старого, уже известного руководителя или нового управленца, люди почему-то часто считают, что при новом всё будет только хуже, хотя реально события могут развиваться по трём сценариям: при новом президенте может стать лучше, остаться как есть или сделаться хуже. В двух вариантах из трёх люди ничего не теряют или даже выигрывают, а проигрышный вариант лишь один.

Диоген задумчиво ухмыляется.

— Твой парадокс похож на парадокс Монти Холла, где две козы и автомобиль, и там тоже всегда выгоднее менять дверь.

— А если люди не хотят изменений? — спрашивает Слава Басист. — Стабильность — вот о чём мечтает большинство граждан.

— Стабильность — это стагнация, когда все остальные страны меняются. Стабильность не всегда полезна, — отвечаю я. — Да и некоторые очень охотно путают застой со стабильностью, потому что первое всегда итог последнего.

— Однако Украине стабильность не помешала бы, — всё же замечает Слава Басист.

— А твоя теория имеет серьёзный просчёт, — улыбается Диоген. Всё это время он что-то подсчитывал.

— Какой же?

— По твоей теории, если предположить, что результат правления руководителей тождественен, то есть пусть результат плохого правления равен минус единице, а результат хорошего, наоборот, плюс единице, то, в соответствии с теорией вероятностей, где каждый вариант реализуется раз в три срока, мы способом сложения всех минусов и плюсов получим ноль. То есть, если исходить из предложенной тобой модели, общество в среднем топчется на месте. А ты знаешь, что это не так.

— Хм, — ухмыляюсь я. Мне нечего противопоставить доводам Диогена, и я пускаюсь в казуистику, — а что если общество и так стоит на месте? Что если наука движется вперёд, а люди всегда одни и те же?

— Это глупость, — отрезает Диоген. — Ты ещё скажи, что социальные нормы и взгляды общества не меняются, а потом сравни нас сегодняшних с рабами или узниками концлагерей.

Мы выходим на Трассу Здоровья — это длинная дорога в парке, протянувшемся вдоль Чёрного моря. Диоген с Егором отрываются от нас и уходят вперёд. Мы же со Славой и Максимом заняты обсуждением идеи организовать квесты в реальности.

— За две с половиной тысячи нам могут сделать нормальный сайт с бронированием даты и времени.

— Скинь мне примеры сайтов на почту, — говорю я Славе.

— Окей. На счёт помещения не знаю, — продолжает он. — Сначала я рассматривал склады, но они все либо далеко от центра, либо слишком большие, и их ремонт выйдет затратным. А так, я нашёл парочку подвальных помещений, площадью по 25-30 квадратов. За них просят в районе пяти тысяч.

— Это очень дорого, — говорю я, — постоянные издержки будут слишком большими.

— А дешевле не найти, — говорит Слава.

Максим кивает в подтверждение его слов.

— И на какую сумму у нас всё это выйдет? — спрашиваю я.

— Чуть больше десяти тысяч гривен.

— На троих по три с половиной, пусть даже четыре тысячи с человека, — размышляю я. — Впрочем, не критично.

Мы втроём планируем открыть новый вид развлечений для жителей и туристов города. Суть его заключается в следующем: компанию людей закрывают в помещении, и чтобы выйти, они должны разгадать головоломки, которые и приведут их туда, где спрятан ключ от выхода. Закрываешь людей и ждёшь, пока они выберутся или кончится их время. Затраты только на уплату налогов и аренду. Все юридические аспекты берёт на себя Слава, а все вложения делятся поровну; прибыль — в зависимости от отработанных часов и партнёрской доли. Всё просто. Нужно только найти помещение, сделать ремонт, смастерить головоломки, часть из которых делается легче некуда, и, главное, раскрутить сайт, а уж это можно сделать и своими силами.

— Да, суммы небольшие, — живо подхватывает Слава, — но если мы хотим успеть к сезону, нам надо торопиться. Все головоломки у нас уже придуманы, так что остаётся только начать.

— Хорошо, — соглашаюсь я, — когда мы можем увидеть помещения?

— Некоторые хоть завтра.

— Тогда не будем тянуть. Сегодня же созвонись с арендодателями, и мы посмотрим, что нам предложат, а потом будем решать.

— А назовём как? — спрашивает Максим.

— «Мозговой штурм» или «Лабиринты ума», — размышляю я.

— А может просто «Одесский лабиринт»? — предлагает Максим.

— Хм, это название мне больше нравится! Такое и в интернете будет лучше искаться.

Мы ударяем по рукам. Пора бы уже начинать делать что-то своё.

XIX

Закатное янтарное солнце, пробиваясь сквозь завесу туч, заливает мир червонным светом. Кажется, теперь в каждом предмете есть частичка золота. Всё наполнено алым золотым блеском, и даже воздух поддаётся свечению. Крыши горят жёлто-красным пламенем, листья отливают звонким блеском монет, и даже округлые щёки Софии пылают печным жаром. Ветер по улице гоняет праздничные конфетти, разбрасываемые на протяжении всего мая вязами полупрозрачные тоненькие, словно бумага, семена.

Май. Как он прекрасен! Каштаны уже отцветают, но зато вовсю пахнет акацией, и на ветках её гроздьями повисли цветы. Они как губка впитали в себя жаркие лучи солнца, от чего разбухли до размеров виноградной кисти. Но они лёгкие. Белые и лёгкие как пух. Слабый ветерок шевелит их, и эти цветы, качаясь на ветвях, упиваются своей красотой. И их много. Так много, что белый цвет уже победил зелёный. Только белое на чёрном. Белые цветы на чёрных кривоватых стволах. Вот вся майская сущность этого ароматного дерева.

Но не одна акация с приходом лета рядится в белое. София, будто соревнуясь с самой природой, одета в лёгкое белоснежное платье. И платье это в контрасте с кожей — цветок. Нежный белый цветок, который то и дело за гипюровый подол как умалишённый треплет лёгкий майский ветер. Он не устаёт играть краем платья, а мой взор не устаёт от этого зрелища. Лёгкое гипюровое платье да балетки, и ничего более. Стройные ножки оголены, и мне хочется приблизиться к ней и запустить свою руку под платье, чтобы ощутить на своих ладонях мягкую теплоту молодого тела. Я так и делаю. Левая рука обнимает за талию, губы впиваются в губы, а правая скользит по ноге под подол и там неторопливо плывёт всё выше и выше, пока не доходит до ягодицы.

— Рома, — обрывает меня София с лживой весёлой укоризной, приподнимая одну бровь.

Я улыбаюсь и наигранно закусываю нижнюю губу.

— Что мы будем делать вечером? — спрашивает София, указывая в сторону багрового зарева, при этом картинно щуря глаза.

— Не знаю, — по инерции отвечаю я. — Гулять нам уже надоело?

София кивает в ответ. И как тут не надоест: мы ходим почти с обеда, однако ничто не может нас заставить оторваться друг от друга.

— Ты хочешь где-то посидеть? — спрашиваю я, уже прикидывая в уме, в какую сумму это может обойтись.

София качает головой.

— Нет, мне хочется побыть вдвоём, — говорит она, сильнее прижимаясь ко мне. В этом лёгком платье она кажется ещё ближе.

— Если хочешь, можем посидеть у меня и посмотреть фильм, но у меня нет телевизора, только ноутбук, да и вообще…

— Давай, мы ещё ни разу не смотрели вместе с тобой фильм, — обрывает меня София на полуслове. — Только всё говорим о фильмах, а так ни разу и не смотрели.

— Только моя комната скорее конура, — сгущая краски, описываю своё жилище, — да и соседей много, но они, вроде, не вредные. Мебель старая, — как будто оправдываясь, говорю я. Не то что мне не хочется её вести к себе, но за своё положение мне неудобно.

— Это не страшно, — говорит София, — что нам до комнаты.

И правда, что нам до старой мебели и неуютного жилища? Любовь — вот субстрат, а съёмное жилище — лишь частность жизни.

Но я взволнован. Сложно поверить, но сегодня мы будем вдвоём лежать на диване, и смотреть фильм. Мог ли я мечтать об этом всего пару недель назад?

Погода лучше не придумаешь: не холодно, не жарко. Возле арки одного из старинных типичных для Одессы домов, которые мы то и дело проходим, сидит маленький меховой комочек. София уже издали замечает его, показывая рукой. Этот чудо-котёнок тоже глядит на нас. Однако только мы к нему приближаемся, как он, срываясь, со всех ног удирает вглубь арки.

— Ой-ёй-ёй! — кричит София. — Ты видел, какая там прелесть?

Мы идём за котёнком. Преследовать маленького пушистого зверя не входит в мои планы, но что не сделаешь ради счастья любимого человека. А София умиляется так, как никогда раньше. Я, право, даже засматриваюсь на её по-восточному красивое лицо, на её тёмные брови, большущие глаза, широкие скулы, розу губ и каштановые волны волос. Но она-то, естественно, всего этого не видит, не видит, как я смотрю на неё. Её внимание занято маленьким пугливым котёнком, который, спасаясь от двух ужасных людей, укрылся за решёткой, перекрывающей пространство между домами так, что единственные живые существа, которые могут туда пробраться — это кошки; и он этим пользуется. Он мал, но умён, а по-другому в их мире и не выживешь.

— Рома, ты посмотри, как он мил! — умиляясь, не может сдержаться София. — Это же такая няшечка! Посмотри, как он мал! Он слишком мал для этого мира!

Котёнок и правда милый. Неуклюжее пушистоесоздание глядит на нас во все глаза. Будучи за решёткой, он нас не боится, и потому сидит очень близко, разглядывая пуговками жёлтых глаз двух чудных людей. Кажется, глаза его ничего не понимают и разглядывают нас с абсолютным изумлением.

— Смотри, как он мал и беззащитен! — не может остановиться София.

— Но он уже хитрый и прячется от нас за решёткой, — отвечаю я басом, показывая на ограду.

— Ты бы хотел себе такого?

— Да, но не сейчас, — прагматично отвечаю я, хотя его наивный детский взгляд меня тоже несколько подкупает.

— Ой, смотри, как он глядит на нас! — восторженно почти кричит София, хотя во взгляде котёнка, кажется, ничего не изменилось. — Он ждёт, что мы его накормим.

— Но нам нечем его кормить.

— Ничего, я сейчас сбегаю в магазин, — радостно отвечает она и добавляет: — А ты посмотри, чтобы он никуда не делся.

София убегает в магазин, а я стою возле этой мохнатой пушистой крохи, которая смотрит на меня словно филинёнок, не смыкая глаз, разглядывает меня как удивительное, непонятное существо. София приходит быстро. Возле решётки обнаруживается какое-то подобие пластиковой миски. Кто-то уже заботится об этом котёнке, а значит, в этом мире у него есть будущее.

София вываливает содержимое кошачьего пауча в миску, но котёнок не спешит к еде. Он осторожен. Два больших человека смущают его, и, опасливо водя взглядом, он не может ни на что решиться. Глаза его при этом так же широко открыты, как и ранее, и его робкий взгляд трогает Софию ещё сильнее.

— Он нас боится, — говорю я. — Давай отойдём.

Мы отходим на расстояние, но так, чтобы видеть котёнка. Софии нужно непременно увидеть, как он будет есть. Такова суть творимого добра: творцу непременно нужно узреть результат, который и является вознаграждением за сердечный поступок. Котёнок получит еду, а София душевную радость. Если все в мире были бы такими, как София, то, верно, кошки не знали бы несчастий и голода.

Крошечное создание ещё боится нас, но расстояние его успокаивает. Он просовывает голову через решётку, потом вылезает наполовину и, прижимаясь к земле, вытягивает голову к миске. Схватив зубками первый попавшийся кусок, он тут же возвращается назад. Ему везде видится подвох, но голод не тётка, и котёнок проявляет чудеса изобретательности. Чуть выступив за решётку, он протягивает вперёд свою крохотную мохнатую лапку и уже ей пытается подтянуть миску к себе. Но миска ещё тяжела, тогда котёнок делает несколько ходок: хватает пищу из миски и доедает её с той стороны. Теперь он пробует снова, и облегчённая миска уже поддаётся, пододвинув миску вплотную, котёнок ест уже спокойнее. Решётка для него — гарант безопасности.

— Какое у него будет имя? — спрашивает София, когда мы выходим со двора на улицу.

— У кого?

— У котёнка. У него должно быть имя.

— Но это не наш котёнок.

— Но имя-то у него должно быть.

— Может быть Барсик, — предлагаю я.

— Тупое имя, — отрезает София, — всех котов так зовут. Ты видел этого котёнка? У него должно быть особенное имя.

— И какое же?

— Может быть Себастьян?

— Не слишком ли сложное? — удивляюсь я.

— Нет. Точно! Его будут звать Себастьян.

Мы проходим возле магазина.

— А что мы будем есть на ужин? Ты же хочешь кушать?

— Да, — говорит София, сияя глазами, — очень хочу.

— У меня есть пара сырников, но нужно купить сметаны. Можно купить какой-нибудь сок и ещё йогурт. Этого должно хватить.

— Мы ещё возьмём бананы, и тогда точно хватит, — поддерживает меня София.

Мы так и делаем: заходим в магазин, берём два больших йогурта, бананы, сметану и выбираем сок.

— Давай возьмём лимонный, — говорит София, заманчиво тряся тетрапаковую коробку в руке.

— Лимонный сок? — удивляюсь я.

— Да, ты его не пробовал?

— Нет. А он вкусный?

— Ну он необычный, — говорит София, — кислый и сладкий. Не знаю, как объяснить.

Возле зелёных ворот нас встречает Алёна. Своим маленьким детским кулачком она утирает водянистые струйки, вытекающие из её носа. Глаза её красные, с большими набрякшими нижними веками. От аллергии они слезятся, и весь этот вид слабоумной девочки, утопающей в слезах и соплях, представляет жалкое зрелище.

София испуганно смотрит на меня, а Алёна, как ни в чём не бывало, приветливо машет нам рукой, улыбаясь во весь рот.

— У неё аллергия, — шепчу я Софии так, чтобы Алёна не слышала.

— Привет, как тебя зовут? — со всей искренностью София подходит к Алёне.

— Тебя зовут Алёна, — отвечает она.

София несколько смущена её ответом. Она ещё не знает, что Алёна слабоумна.

— А тебя как?

— София.

— Что ты здесь делаешь так поздно? — спрашиваю я.

— Так поздно, — повторяет Алёна, разевая рот и забывая его захлопнуть.

— Пошли во двор, — я увожу Алёну за ворота. Но отделаться от неё не так-то просто. Она вдруг что-то вспоминает и начинает рассказывать, торопливо и разгорячённо, постоянно прерываясь. Связная речь даётся ей с трудом, а, точнее, вообще не даётся.

— Мы с бабушкой ходили на рынок… Бабушка и я… Там… на рынке видели вот таких вот кроликов. Они пушистые. И бабушка говорит… а ей… продавец… что кролики… Хотели себе… Бабушка…

Я ничего не могу понять. Её речь так же сложна и путана, как у четырёхлетнего ребёнка, но ей уже двенадцать.

— Что там было? — увлечённо интересуется София, будто давно знает девочку.

И Алёна, доверчивое создание, рассказывает ей широко разевая рот и глядя в большие карие глаза, в которых видит, быть может, такое понимание, которого не вижу я.

— Мы хотели… но они… такие, мягкие-мягкие. Я даже держала на руках, но они не очень-то хотят сидеть. Потому бабушка и говорит мне… А дядечка ей… И я… и бабушка… и-и…

Алёна, наконец, сбивается и, закусывая палец, умолкает. Эта пантомима означает, что она забрела в мыслительный тупик.

— Тебе понравились кролики? — спрашивает София.

Алёна кивает, натирая красные аллергические глаза.

— Тогда попроси бабушку, чтобы она ещё раз сводила тебя на рынок.

Алёна никак не реагирует. Наверно, она чем-то смущена.

— Давай побегай домой, уже поздно, — говорю я и почему-то от этого кажусь себе грубияном.

Алёна, обкусывая палец, бредёт к двери.

— Пока, — кричит София.

— Пока, — кивает Алёна.

— Они же её нисколько не лечат, — говорю я вслух, как только девочка скрывается. Что-то в душе сжимается, зубы вцепились в нижнюю губу. — Неужели эта аллергия не лечится?

— Она… умственно отсталая? — насторожённо шагая по словам, как по заминированной местности, спрашивает София.

— Да, — тихо отвечаю я.

— Ты здесь живёшь? — София пытается развеять след от призрака, имя которому Алёна.

Я киваю. Мне сложно стряхнуть с себя это видение: залитые слезами опухшие детские глаза, этот разинутый рот, это умственное несовершенство…

Но София уже пришла в себя. Из-за дерева, вышагивая важной и даже наглой походкой, выходит серо-чёрный тигровый кот. Пушистая морда его больше, чем кулак.

— Смотри, какой красивый кот, — замечает она.

Опять кот. Они так и липнут к ней.

— Это Фарисей, — бурчу я себе под нос. Я не замечаю в нём ничего необычного. Типичный наглый кот.

«Кс-кс-кс, кс-кс-кс», — зовёт его София.

— Он не подойдёт, — всё также бурчу я.

София не отступает, и кот, удивлённый её настойчивостью, останавливает свой ход.

«Кс-кс», — снова зовёт София и, приседая, протягивая руку.

— Он слишком высокомерен, чтобы подходить к людям, — говорю я.

Но для Софии и это не аргумент.

— Шо это вы кыскаете моему коту? — разносится откуда-то сверху. Я узнаю голос Тамары Павловны.

— Тамара Павловна, это я, Роман.

— Ах, Роман, это ты. В сумерках плохо видно. Ну тогда кыскайте, но только он к вам всё равно не подойдёт, — кричит Тамара Павловна, будто её должны услышать не только мы, но и все соседи в округе.

Кот удивлённо переводит взгляд с хозяйки, которую, вероятно, в отличие от нас, видит хорошо, на Софию, а она уже подходит к нему, и, к моему удивлению, это наглое животное не только не убегает, отбрыкиваясь, но ещё и с наимилейшей приятцей начинает тереться головой об её руку, и кто уж от природы лицедей, так это кот, ему учиться даже не пристало.

— Как это тебе удалось? — подходя ближе, спрашиваю я. — Он никому не даётся.

— Я просто очень люблю кошек, а они любят меня, — говорит София, счастливо улыбаясь. Да что ей надо для счастья? Всего лишь одного кота.

— Это Фарисей, та ещё вышь, — не удерживаюсь от своего мнения.

— Кто? Вышь?

— Ага, наглое и высокомерное животное. Взгляни на него — вылитая вышь! Мне кажется, это слово хорошо характеризует иных котов. Да и вообще коты вносят в жизнь человека какую-то двойственность: с одной стороны, ты его любишь, а с другой, терпеть не можешь за его наглость, за то, что он царапается, дерёт обои или гадит не на место.

— Ну что ты, все коты прекрасны. Они же такие лапушки.

София тормошит кота за гриву, сжимая и разжимая кулаками его шкуру. От такого самоуправства Фарисей ошарашен не меньше, чем я. Он нервно вырывается из её рук и спешит в подъезд. Мы поднимаемся следом.

Снимая на пороге обувь, проскальзываем в мою комнату. Я включаю свет, и всё её несовершенство отчётливо бросается в глаза. Старая мебель, гадкие полуметровые обои, запах, чуть отдающий стариной, единственное, что современно в этой комнате, так это пластиковое окно, зияющее чёрным порталом. Я подхожу к окну, встаю на табуретку и убираю скрепки со скрученной в рулон у верхнего откоса автомобильной солнцезащитной шторы, прилепленной на скотч вместо обыкновенной тканевой занавеси. Серебристая автомобильная штора нехотя разматывается; на месте этого убогого изобретения должна бы висеть нормальная занавесь на гардине, но в съёмной комнате не было ни шторы, ни гардины, и я выходил из положения как мог.

— Ну вот так я и живу, — говорю я, словно извиняясь.

София осматривает комнату, заставленную простецкой мебелью, но в целом ухоженную. Как только я сюда заехал, я целый день наводил порядок: выбрасывал всякий хлам, скопившийся на полках, протирал многогодовую пыль, намывал стёкла и пол и боролся со старым застоявшимся запахом, который, кажется, уже почти победил.

— Неплохо, — говорит София, но я знаю, это не так.

— Включай ноутбук, а я пока разогрею сырники и принесу посуду.

— А где можно помыть руки? — спрашивает София.

— Пошли, покажу.

— Но я стесняюсь, — опуская книзу глаза, говорит она, при этом зачем-то выкручивая свои руки.

— Ну что ты, — говорю я. — Там никого не будет, если ты переживаешь.

Я показываю Софии, где ванная, а сам иду на кухню. Тамара Павловна сидит в углу и разгадывает кроссворд, а дворник Поступайло ест макароны с жидкой тушёнкой, закусывая всё это здоровым ломтём хлеба. Я достаю из холодильника сырники и ставлю их в микроволновую печь, а с полки снимаю две тарелки и кружки.

— Что-то ты плотно готовишься, — сквозь кашу еды, замечает Поступайло.

Я счастливо улыбаюсь, наверно, как подросток.

— Это не для меня одного, — говорю я.

Поступайло понятливо кивает и продолжает жевать свой хлеб, Тамара Павловна лишь приподнимает одну бровь, но ничего не говорит. Так даже лучше. Мне не хочется распространяться. Я уношу посуду в комнату.

— Это твои сырники? — спрашивает София. — Ты сам их делал?

— Да, но подожди, я сейчас ещё принесу кружки и печенье.

Поступайло уже ест пирог с картофелем, закусывая его всё тем же большим куском ржаного хлеба и отхлёбывая из кружки полутёплый растворимый кофе. Никогда я не понимал этой его привычки есть хлеб с хлебом. Поступайло запросто может даже печенье заедать хлебом, а уж ржаной хлеб и чай для него вообще норма.

В одну руку я беру ложки и вилки, в другую — кружки, но не успеваю уйти. Фарисей, запрыгнув на табуретку, передними лапами встаёт на стол, чтобы разглядеть, что ест Поступайло. И эти его поползновения, естественно, не укрываются от внимательного взора Тамары Павловны. На это стоит поглядеть. В первую секунду, узрев такую наглость, она лишь выпучивает глаза и вся подаётся вперёд, будто видя перед собой что-то совершенно невозможное, но уже в следующий миг начинает кричать чуть не во всё горло.

— Фарисей! Что это такое? — разносится не только по кухне, но и по квартире.

Кот, тут же опомнившись, опускается на табурет, но всё ещё продолжая вглядываться в пирог. Но Тамару Павловну этим не проведёшь; она откладывает кроссворд и поднимается с места, и только тогда Фарисей, понимая, что намерения её серьёзны, нехотя спрыгивает с табурета и скрывается где-то в коридоре.

— Нет, вы видели? Что это за мода такая? — не перестаёт она удивляться, шумно возмущаясь на всю кухню. — И это сделал мой воспитанный кот? Откуда он всего этого понабрался?

Мы с Поступайло молчим как заговорщики.

— Иван Павлович, — обращается она к дворнику, — вы, если заметите, что он лазает на стол, непременно ругайте его. А то он так ещё, небось, со стола воровать начнёт. Ишь чего выдумал! — кричит она коту вдогонку.

Поступайло клянётся, что непременно будет следить за котом, хотя мы с ним оба знаем, кто воспитал у Фарисея эту привычку.

В комнате темно. Только картинка на экране ноутбука мигает то белым, то синим светом. Мы лежим и смотрим фильм. Тарелки уже пусты, сырники съедены, а в руках у нас йогурты и сок, лимонный сок. Никогда бы не подумал, что лимонный сок может быть таким вкусным.

Фильм зачаровывает нас. Есть в нём что-то такое прекрасное, неуловимое, что заставляет сопереживать главному герою и всем этим людям, что приходят на его съёмки, потому как съёмки эти, не что иное, как запечатление тысяч жизней простых людей, — жизней, записанных на одну и ту же плёнку киносъёмочного аппарата, записанных одна на другую, слитых в одну большую общенародную трагедию, в единое устремление: изменить свою жизнь и дотянуться до мифических голливудских звёзд, чтобы рассказать миру историю о своей маленькой, но значимой жизни. Это «Фабрика звёзд» Джузеппе Торнаторе. Прекрасный фильм. Честно говоря, я ожидал, что это будет комедия в стиле фильмов с Адриано Челентано. Да, и у Джузеппе Торнаторе присутствует тот южный шарм, присущий итальянским комедиям, где всё возводится в абсурд преимущественно за счёт характеров героев. Всегда итальянские герои сверхсвободны, независимы и гротескны, но гротескны от своей неотёсанности, провинциальности. Герой рисуется, но всегда на фоне старинных развалин или облупившихся южных домиков, носит простую деревенскую одежду, в которой выглядит так натурально, что ты уверен: такой человек просто не мог не существовать в действительности. Весь этот южный комедийный шарм есть и у Торнаторе, но он в своих фильмах мастерски мешает его с народной драмой, и от того его фильмы вдвойне прекрасны, душевны и глубоки.

Фильм действительно трогает душу, но катарсис блекнет на фоне упрямого влечения к Софии. Мне сложно сосредоточиться на сюжете и приключениях героя. Я не могу себя удержать. София же так близко. Разбросав по подушке бархат волос, она лежит на моём плече, и только её голова, ограничивая движения руки, сдерживает мою ладонь от жадных поползновений. От Софии пахнет сладостью, цитрусом и горечью. Как же я люблю этот её запах. Я наклоняюсь к волосам и вдыхаю аромат. София смеётся. Я смотрю в блестящие камешки глаз. Нет силы сдержать себя, нет воли противиться силе, взрастающей из глубин мужской природы. Я поворачиваюсь, правая рука ложится на талию Софии и с нервным предвкушением ползёт до её груди.

— Что ты опять придумал? — шёпотом спрашивает она, щуря хитрые глазки.

— Я не могу оторваться от тебя, — говорю я.

Рука на груди делает своё дело, а язык и губы вкушают нектар любви. Тело пробирает дрожь, как будто кто-то пропустил через меня слабый, еле ощутимый заряд электричества; все отлаженные механизмы сбиваются, голова идёт кругом. Рука сама устремляется ниже, туда, где бёдра скрыты подолом платья. Платье откинуто. Кожа молодая, приятная, тёплая. Каждое движение, каждое прикосновение для меня — разговение, а для Софии вообще — нега.

— Рома, а если кто-нибудь зайдёт, — шепчет она сбивающимся голосом, широко открывая рот. Губы её дрожат, глаза напряжены, кажется, она опьянена не меньше моего.

— Никто не зайдёт, никогда не заходит, — спешно отвечаю я.

Я сдираю с себя футболку. София смотрит на мою грудь, кладя чувственную руку на талию. Я даю ей насладиться зрелищем, а её пальцам исследовать моё тело. Каждый палец её несёт в себе заряд блаженства. Прикосновения отдаются на коже приятными ощущениями, а отзвуки касаний пробегают по нервам всего тела.

Нависая над Софией всем телом, я чувствую себя сильным и мужественным как никогда ранее. Никогда мужчина не чувствует себя таким сильным и властным, как в постели с женщиной. Глаза её, губы её, руки её жадно пожирают каждую частичку моего тела. Она влюблена в него, она пленена, она опьянена этим телом, так же как я одурманен ею. Губы хищно впиваются в субтильную женскую шею. Как же она хрупка и изящна. Всё! Всё в ней не такое, как во мне: кожа — более мягкая, шея — более хрупкая, волосы — воздушны, ноги — изысканны, руки и губы до сумасшествия, до самого края пропитаны девичьей чувственностью. Я прижимаюсь к Софии всем телом, наши тела стремятся слиться в едином порыве, но это чёртово платье и мои брюки — лишняя помеха. Рука, скользя по девичьим бёдрам, останавливается на стрингах, София принимается чаще и глубже дышать, облизывает губы и руками впивается в пояс моих брюк. Да пошло оно всё к чёрту! Я расстёгиваю молнию на штанах. Левой рукой приподнимаю Софию с дивана и пытаюсь расстегнуть эту проклятую молнию на платье, но она не поддаётся.

— Подожди, — шепчет София и садится.

Теперь мне удаётся расстегнуть. Я слишком поспешно стаскиваю с неё платье, мои руки с трудом слушаются. Теперь она почти нагая лежит передо мной, а значит, мне дан карт-бланш, и я действую. Ничего не говорю. Слова уже ничего не значат. Они вовсе не так правдивы, как тело. Что означают слова? Всего лишь звуки или суммы букв, которые придумали люди. Но ведь любовь была и до слов. И нужны ли слова, когда любишь? Тело всегда само знает, где находится правда; слова лишь всё усложняют, они только забивают голову, заставляют что-то оценивать, когда то совершенно излишне. И без них ясно, чего хочу я, и чего хочет она. Мне не нужно признаний в любви. Всё это будет мелко и обыденно. Слово — лишь клеймо социума на чистой природе любви. Одно лишь её дыхание даёт мне больше, чем миллионы сказанных слов. Ни одно слово не в силах дать тоже самое, что даёт лишь одно её прикосновение. София целует меня, я закрываю глаза, теперь и они становятся лишними; я провожу рукой по её голому жаркому телу и хочу быть нем, хочу забыть все слова, хочу разучиться говорить и стать дикарём. И я забываю слова, предаваясь внутреннему течению тела.

Брюки летят на пол, глаза Софии горят жаждой страсти, свои не вижу, но уверен: их пыл не слабее. Голова перестаёт думать, она свободна от всего. Все знания летят к чертям, тело само знает, как взлетать и падать. Голова идёт кругом, я, кажется, пьяней, чем был когда либо. Любовь — наркотик, и я с жадностью глотаю его всё больше и больше, не боясь последствий. Напряжение растёт, темп убыстряется, уже нельзя остановиться, бушующий ветер любви несёт нас всё дальше и дальше, подводя к сумасшедшей кульминации, когда тела начинают биться то ли согласно обычаям какого-то древнего биологического танца, то ли сжимаются и разжимаются в конвульсиях от передозировки гормонов, перегрузок и мышечной усталости всего тела. Но на этом всё обрывается. Раз — и всё! Такт доходит до предела. Голова вертится на 360 градусов, закручиваясь по спирали; нервы напряжены как струны и лопаются, от чего часть тела немеет, и её уже не чувствуешь; существуешь лишь в нескольких частях, всё остальное тело попросту за гранью сознания. То ли боль, то ли стресс, то ли приятная нега наполняют, раздражают всё тело. Софию трясёт частыми волнами, как поражённую конвульсиями, но сладостными, желанными конвульсиями.

Я сваливаюсь рядом. Всё кончено. Остаются только тяжёлая отдышка и скрученные от удовольствия ступни. Напряжение спадает, гормоны, бившиеся в теле ещё пару секунд назад, растворяются в нём со скоростью молнии, и рассудок занимает своё привычное место. Не хочется двигаться. В комнате витает стойкий запах пота, молодого здорового пота — плод любви.

Я провожу рукой по её потному телу. Теперь будто отчерчена черта. Действительность имеет вкус, значительный и торжественный. Пути назад нет. Шаг сделан, и теперь уже всё по-настоящему. И тогда было по-настоящему, но сейчас до конца.

— Нальёшь мне сок? И открой сильнее окно, — просит София, глаза её закрыты.

Я наливаю, открываю окно; за ним чёрный смолянистый мрак.

— Думаешь, нас не слышали? — спрашивает она.

— А тебе не всё равно? — отвечаю я.

— Не совсем. Но, впрочем…

София жадно пьёт сок. Я ложусь с ней рядом и с интересом разглядываю её голое тело. Темнота струится по нашим блестящим телам. Так это необычно: лежать и глядеть на чьё-то тело, лишённое всякой одежды.

— София, а что такое любовь? — спрашиваю я.

— Не знаю, — отвечает она.

— Но ведь мы любим друг друга и должны знать, что это такое.

— А тебе непременно нужно в ней разобраться?

— Да, — отвечаю я, — я никак не могу разгадать эту тайну.

— Любовь — это то, что было сейчас. Я её просто чувствую и не пытаюсь объяснить.

Монитор ноутбука гаснет, и мы остаёмся в полной темноте. Мрак, тишина и усталость.

— Интересно, — через минуту говорит София, нарушая воцарившийся триумвират, — всегда ли наши глаза смотрят? Когда мы закрываем их веками, мы просто блокируем доступ к свету, но они же всё равно продолжают смотреть. А во сне? Во сне они тоже глядят?

— Я никогда не думал над этим, — отвечаю я.

— А вот когда ты спишь, они тоже смотрят, но ничего не видят за шторами век и туманом дрёмы, ведь так?

— Глаза закрыты, но ты видишь сны — особенности мозга.

— Но они лишь закрыты веками, а сами глаза смотрят или нет? — настаивает София.

— Мне откуда знать. На эту загадку у меня нет ответа, — говорю я, — но знаешь, что самое загадочное может произойти во сне?

— Что? — спрашивает София, прижимаясь головой к моему плечу и щеке.

— Когда во сне ты видишь себя со стороны. Вот представь: спишь и видишь свои похождения со стороны или хотя бы наблюдаешь себя в отражении зеркала. Мне кажется это страшным.

— Да, это очень жутко.

Мы лежим, наслаждаясь темнотой и друг другом.

— Сколько времени? — спрашивает София.

Время, хм, извечная тень влюблённых. О нем забываешь, но оно всегда помнит о тебе.

— Почти одиннадцать, — говорю я, глядя в телефон. — Тебе пора домой?

— У-у-у, — недовольно тянет София, — мне так не хочется идти.

— Тогда оставайся у меня.

София молчит, но я знаю: моё предложение её интригует.

— Я как-то стесняюсь, — говорит она почти детским милым голосом.

— Чего уж теперь стесняться.

Она смеётся.

— А у тебя будет зубная щётка?

— Почистишь моей.

— А соседи ничего не скажут?

— Что они могут сказать? Ведь спать-то ты будешь со мной.

— Ну ладно, — говорит София, будто я её уговорил, хотя всё это лишь небольшой спектакль.

XX

Четыре ноги, словно корабли, плывут по грязному асфальтовому каналу. По обе стороны от канала клетки с пленниками. Они заключены здесь навечно, до конца их дней. И всё потому, что они отличаются от тех, кто обрёк их на заточение. Они отличаются от нас, и их проклятие в том, что они не люди. Нет, это не концентрационный лагерь — это зоопарк. Животные здесь помещены в узкие клетки и аквариумы. Они до смерти обречены пребывать в заточении всего лишь потому, что некогда попались или доверились человеку. Тут понимаешь, нет зверя более опасного, чем человек; и как же ужасно здесь звучит само это слово «человек», «человек разумный».

Человеческие детёныши в сопровождении своих родителей разглядывают заточённых, словно они экспонаты без тела и души, беззастенчиво тыча в них пальцами. Для этих детей важен внешний вид животного, его необычность, а то, что творится в душе живой твари, в его мозгу, как страдает его тело в узкой клетке — всё это мелочи, о которых тут не задумываются. Животное здесь — экспонат. Для детей они радость, но расплачиваться за радость приходится свободой. Кого волнует то, что радость для одного — мучение для другого? Этим пришлым людям сложно проникнуться эмпатией к запертому зверью, ведь если человека и садят за решётку, то чаще всего за дело, а если даже и ни за что, то человек, по крайней мере, понимает устройство той системы, которая заточила его в тюрьму, но для животного всё то же самое — необъяснимая и беспричинная издевка над его природой. Ну неужели только мне да Софии тяжело смотреть на этих пленников? Всем приходящим в зоопарк хочется, чтобы тигры обязательно метались по клетке, медведи играли с мячом, птицы порхали, а обезьяны беспрестанно перепрыгивали с ветки на ветку, но вместо этого звери лежат изнеможённые жарой, шумом и замкнутым пространством. И переводя взгляд с измученных зверей на человеческих отпрысков, мне становится противно от последних, ведь они, в сущности, не любят этих зверей, не чувствуют их страдания, их страх, их отчаяние. Они будут реветь, если их плюшевый мишка упадёт в лужу и промочит себе лапы, но даже не подумают хоть чуточку взволноваться, если медведь в клетке хромает, потому как пару лет назад его достали из браконьерского капкана, или тот же снежный барс страдает от плохого и дешёвого мяса, потому как государство, заточившее его в клетку, не может найти денег для его питания. Нет, из-за них они не будут плакать, ведь это настоящие звери, пускай они живые, но они не так приятны, как китайские мягкие игрушки с большими пуговицами глаз.

Молодой шакал мечется по клетке, прижимая к голове два остроконечных уха и искоса поглядывая на нас. Он здесь недавно и ещё не привык к шумным толпам. Мы его пугаем даже тем, что просто стоим рядом и пристально глядим. Я чувствую его страх, и мне за него больно. Кто же придумал эти сортировочные тюрьмы, в которые живого зверя заключают просто так, для забавы, лишь потому, что он имеет отношение к представителям определённого биологического вида?

Возле шакала клетка с тигром. Трое детей дошкольного возраста дубасят по сетке, пытаясь достучаться до тигра, лежащего в глубине вольера. Тигр, окутанный скорлупой сна, запросто игнорирует их, вероятно, благодаря привычке, выработанной за годы заточения; и эта привычка злит малышей. Тогда они, не в меру воспитанные, решают эту задачу типичным для детей способом: они переходят на крик. Договорившись друг с другом, они на раз, два, три кричат что есть мочи. И это даёт свои результаты: тигр, потревоженный их ором, поворачивает свою мохнатую морду. Дети рады, а внутри меня всё закипает. На этой своей шалости они не останавливаются. Тигр снова отворачивается, и они кричат повторно. Не только тигр, но и посетители зоопарка с укоризной оборачиваются на них, но вот двух мамаш, похоже, нисколько не стесняет дикое поведение своих чад. Они болтают друг с другом как ни в чём не бывало.

«Ну давайте, крикните ещё раз» — думаю я.

И они кричат. Кто-то же должен преподать им урок и помочь беззащитному зверю. Да, тигр со всеми своими клыками и когтями тут беззащитней, чем я и эти дети.

— Вас, похоже, не учили, как нужно вести себя в общественных местах. Вам было бы приятно, если бы вас с утра будили такими криками, а?

Говорю я, как будто передо мной не дети, а солдаты, зелёные призывники, которых обламывают в первый день. Вот теперь-то их матери по-настоящему взволнованны. Они ничего не говорят мне, по-видимому боясь связываться, но зато отчитывают своих отпрысков за неподобающее поведение.

— Как же меня бесят такие матери, — говорит София. К удивлению мой всплеск гнева не вызвал у неё испуга или типичной реакции неодобрения, наоборот, она даже разделяет мои чувства. — Сначала нарожают детей, а воспитывать и объяснять им, что такое хорошо, и что такое плохо, никто не хочет. Так и формируется наше дурацкое хамское общество.

— Да, нас как будто воспитывали в ином мире, хотя, кажется, и взгляды в обществе все те же, и идеалы не поменялись, но для меня всегда животные были младшими человеческими братьями. А иные люди, взгляни, воспринимают их за музейные экспонаты, за забаву, совершенно забывая о том, что эти звери живые.

Мы выходим из зоопарка. Это была неудачная идея. То, что предвещало увлекательное путешествие в мир самых разнообразных животных, на деле оказалось лишь наблюдением за угнетением жизней зверей. Время идёт, лето меняется на зиму и обратно, а они всё так же сидят в узких, пропитанных вонью испражнений и страданий клетках, всё так же толпы людей день за днём проходят возле них, указывая пальцами, как на приговорённых к плахе, и смеются, корчат рожи, суют хлеб и капусту как подачку. Как же низко всё это. Как низки тут люди. Люди, опорочившие саму суть природы, — жестокой природы, в которой сильный жрёт слабого, но в которой всегда, всегда безукоризненно выполняется главный её закон, — закон, данный от рождения, закон жизни, закон смерти, закон всего на свете, и который заключается лишь в том, что живой зверь должен быть свободен! А человеческое общество, породившее такие вещи как неравенство, эксплуатацию, рабство, кредит и тюрьмы, этим жестом накладывает и на всех прочих тварей созданное им искусственное устройство, идущее в противовес с законами вселенной, когда живую тварь, будь то зверь или человек, угнетают ради выгоды, наказания или просто удовольствия. И этот жест человеческого общества не что иное, как амбиция на место властителя природы. И именно в этом месте мне стыдно, что я человек!

— Когда же люди начнут лучше относиться к животным?

Кажется то — риторический вопрос.

— Наверно, в будущем. А оно наступит лишь тогда, когда мы будем уважать не только себе подобных, но и всю окружающую нас природу.

— Ты правда веришь, что такое будет? Ты веришь, что мы, люди, когда-нибудь до этого дойдём? — спрашивает София.

Её сомнения колеблют и меня. Но что же нам останется, когда не будет больше веры в человека?

— Когда-нибудь будет, — отвечаю я. — Такое должно быть. Ещё Толстой называл вегетарианство идеями будущего. Так что я думаю, когда-нибудь, возможно и при нас, отменят цирки, эксплуатирующие животных, и переделают зоопарки.

И я высказываю ей мысли. Я говорю о том, что зоопарки должны строиться не для людей, а для животных, что человек в подобном месте должен выступать в роли случайного, внимательного наблюдателя, которому дано редкое откровение увидеть животное за его обыденной жизнью. Гость должен всматриваться на расстоянии, а не подходить к животному вплотную, оглядывать площади в десятки тысяч квадратных метров, силясь разглядеть обитателей вольера. Только подобные места способны в человеке воспитать доподлинную любовь к природе, внимательность и чуткость, уважение и понимание всей красоты момента, когда человеку после часового ожидания тигр, наконец-таки, показывается, пробегая сквозь густые заросли.

— В такой я б обязательно сходила, — говорит она, — а вот в подобные я больше не пойду.

До шестнадцати часов ещё далеко, и у нас с Софией есть время, чтобы прогуляться. К шестнадцати мне надо быть на работе в «Домушнике», но пока час не настал, время принадлежит только нам.

А вообще день прекрасный. Его прелесть как-то затерялась от вида всех этих узников, но теперь, будучи среди тихих, размеренных улиц, мы видим его отчётливо во всей красе. Небо сегодня, как часть одного большого чуда, порождённого огромным могучим богом. Не то, чтобы оно было сотворено им, но как будто эта голубая гладь и взбитая пена облаков — его каприз. Будто бог этот, принимая ванну, из шалости, намыленный, плюхнулся в чистый голубой бассейн, оставив после себя на подёрнутой рябью глади взбитые мыльные облака, которые мы и наблюдаем, задирая головы.

— Мне так нравится быть с тобой, — говорит София, — любой день от этого вдвойне, нет не в двойне, в пятерне прекрасней!

Я смеюсь.

— Ты знаешь, даже дни, когда мы не видимся, теперь для меня как, никогда ранее, наполнены смыслом. Я всегда, каждую секунду знаю, что ты есть, ты где-то рядом. Внутри меня появилось что-то такое, что сделало мою жизнь и меня саму цельной.

София подпрыгивает на месте, воздевая руки к небу — знак радости. Душа её хочет вырваться из тела и лететь. Мне тоже хочется летать, я обнимаю Софию и говорю ей на ушко много всего, неумело мешая романтичные слова с совершенно чудаковатыми или неуместными, делая из всего этого речевой винегрет.

Так мы и идём, балуемся, смеёмся, показываем пальцами направо и налево, обнимаемся и восхищаемся окружающими предметами и маленькими тихими улочками, хранящими в себе тот самый одесский колорит, о котором уже так много было сказано в книгах и песнях, и который проявляется здесь особенно отчётливо; он бросается здесь в глаза, он тревожит душу. Слепец не увидит, но я влюблён в этот город, люблю его душу, его дух, и оттого его колорит для меня, как запах весны, как восход, как распускающаяся гербера. По обе стороны от дороги столпились невысокие старенькие домики самых разных стилей: эклектики, классики, советского конструктивизма и ещё многих, непонятно каких. Всё, кажется, здесь соединилось в невероятный симбиоз исторических эпох и всевозможных культур. Все дома без исключения, будь то строения из кирпича, известняка или даже дерева, облицованные плиткой или оштукатуренные, пребывают на этих улочках в полнейшем запустении. Времена расцвета города прошли, и дома угасают вместе с ним. Плитка обваливается, штукатурка сыплется, кирпич колется, окна кривятся, крошится ракушечник, из которого здесь построена добрая часть старых домов. И будто утешая этих ветшающих стариков, к ним тянется природа: дикий виноград взбирается по стенам аж до третьего-четвёртого этажа, переползая с труб на балконы и карнизы, десятки кошек облюбовали подвалы, птицы заселили крыши.

— Ты слышишь, какая тишина? — говорит София.

— Я ничего не слышу, — в шутку отвечаю я.

Мы оба замираем. Почти центр города, но тишина клубится здесь, как в самых далёких деревеньках, ни людских голосов, ни шума от автомобилей. Мы заходим в первый попавшийся двор. Там тоже взвешенное безмолвие, только тихое жужжание вентилятора, неразборчивое гудение телевизора да неясно откуда доносящееся бубнение человеческого голоса, но в целом это покой, монотонный покой одесских дворов. И это вовсе не диковина, потому как одесские дворы — это всего лишь один из двух миров, сокрытых в глубинах города. Два мира, два царства, сокрытых от взоров случайных, заезжих людей, таятся здесь. И проникнуть в глубины этих миров позволено не каждому.

Первое царство, с которым мы знакомы только понаслышке, — катакомбы: бесконечные тоннели и лабиринты, протянувшиеся под городом на тысячи километров. Ни один другой город не может похвастаться таким количеством заброшенных подземных ходов и лабиринтов. Этот огромный подземный мир живёт по своим законам, пока совсем другое течение идёт на поверхности, но надо заметить, что мир этот то и дело врывается и в обыденный ритм простых горожан, устраивая то тут, то там обвалы или обрушения домов. Иные дома оседают на несколько сантиметров в год, постепенно, как крупинки в песочных часах, перетекая из верхнего мира в подземный.

Точно таким же царством со своим устройством являются и одесские дворы. В них утвердилось своё, особое понимание жизни и досуга. Двор для жителей — общая, родная территория, своё государство, если можно так сказать. В этих дворах играют дети, старушки просиживают в них часы за беседами или томной ленью ничегонеделания, дворовые коты и собаки отдыхают от бессмысленной жизни в тени. Как паутина над дворами тянутся тысячи бельевых верёвок на колёсиках, они перекинулись с одного дома на другой и, укомплектованные бельём, чуть ли не застилают небо. Вдоль внутренних фасадов домов тянутся открытые коридоры-галереи; открытые лестницы, порой даже без какого-либо навеса, карабкаются по домам на вторые, третьи и даже четвёртые этажи; дворовые арки коллекционируют почтовые ящики самых разных цветов и времён. Здесь не сложно встретить чугунную табличку, прикрученную к стене, на которой уже более сотни лет красуется запылённая временем надпись на дореволюционном русском языке.

Проходя возле арок и ворот, мы с Софией заворачиваем во всякий случайный дворик и каждый раз поражаемся увиденному. Ей это, конечно, не так ново как мне, но и её трогает та теплота, тот простой, даже какой-то деревенский уют, какой излучают все эти жилища. Однако не все дворы уютны и по-старинному красивы. В Одессе, как и в любом старом городе, есть целые районы с трущобами, с домами, в которых живут не прилежные хозяева, а алкаши, нищие и прочий сброд. И вот такие дворы вызывают истинное отвращение, потому как в них повсюду мусор, грязь и смрад. В таких мы не задерживаемся, что толку смотреть на людскую гадость и падение.

— Знаешь, — говорит София, — в Одессе о хозяевах домов можно судить по их дворовым котам. Если коты самодовольны и ухожены, то и хозяева хороши, а если ты видишь ворота, из которых выходят облезлые, грязные кошки, все в колтунах, то ты, наверняка, зайдя вовнутрь, обнаружишь там трущобы, в которых живут алкаши и бездельники.

Мы глядим на облезлого кота с колючками и соломой на боку, кот в испуге нервно глядит на нас, а потом срывается и прячется в глубине двора. Мы заходим в арку и находим именно то, что описала София: грязь, помои, сор на земле, паутину на почтовых ящиках и вонь из распахнутых дверей подъезда. Возле стен коробки и железный хлам. Да, в таком месте не могут жить интеллигентные и трудолюбивые люди.

— Вообще, я считаю, что кошки — это души дворов, — заявляет София.

С ней сложно не согласиться.

— Я бы даже сказал, что это, своего рода, души Одессы. Посмотри, сколько их тут.

А кошек тут действительно много, едва ли не больше чем людей. Им, вероятно, очень нравится эта атмосфера старины и тишины. От жары они как пьяные валяются то тут, то там. Позовёшь их, и, нервно оторвав голову ото сна, полуслипшимися глазами они глянут на тебя и как пьяницы снова завалятся в дрёму.

Солнце перекатывается за полдень, и жара усиливается, наваливаясь всей своей мощью. Жужжащие ульи внешних блоков кондиционеров расселись на стенах домов и бурно машут крыльями вентиляторов, часто-часто сплёвывая на мостовую продукты своей жизнедеятельности, стараясь при этом попасть своими презрительными плевками на прохожих. Из крохотных налитых ими лужиц напиваются водою птицы. Солнце палит с небес на город, заливая его жарой, но огромные, словно вылитые из бронзы тополя и платаны услужливо укрывают нас под своей тенью. Одесса цветёт под солнцем. Но каковы же её цвета? С лёгкостью можно ответить: голубой, зелёный, жёлтый и серый. И, кажется, нет в мире ярче красок, чем здесь. Тучи почти рассеялись, и голубое небо заполняет всё пространство над головой, его тёплый, лёгкий цвет насыщает душу спокойствием; зелёная листва несёт в себе насыщенность и торжество жизни; жёлтый ракушечник и краска на стенах домов — южную лучезарность, мягкость красок; а серые тротуары и прочие каменные постройки охлаждают взгляд, не позволяя южному зною окончательно восторжествовать. Таковы цвета Одессы.

Мы идём с Софией по улочкам, проходя квартал за кварталом, и кажется нам, что можно вот так легко и свободно вечность бродить по этим маленьким, тихим перекрёсткам, разглядывая всё вокруг; как дети верить, что время, пока мы бродим, для нас остановит свой бег, давая отсрочку от работы и прочих житейских дел. Солнце расплавило время, и оно медленно растекается, не стремясь куда-то успеть, что-то начать или что-то закончить. И мы, оказавшись в этом пространстве вне времени и суеты, просто бродим по городу, наслаждаясь окружением и друг другом.

Очередные ноги стараются стереть то ли себя, то ли лестницу, спускаясь по ступенькам в кафе. Суета, раз утвердившись в комнате, не может успокоиться и хохочет десятками ртов. Руки тасуют карты, желудки наполняют себя едой и питьём, лёгкие насыщаются дымом, будто пытаясь внутри создать пасмурную погоду, зубы выстроились в ряд и из-за губ выглядывают, словно детский церковный хор из-за портьеры, не достаёт, чтобы они ещё начали петь. Колокольчик входной двери звучит уже чёрт знает какой раз. И не понятно, то ли это входящий гость вызывает его звон, то ли, наоборот, звон колокольчика призывает в помещение нового гостя.

За зачумлённый стол присаживается Антон Диоген. Крысы разбежались по всей Европе, и Саша Чуприн, Руслан Барамзин, Слава Басист, Сергей Квест, а с ними ещё Андрей Немирский собрались вместе, чтобы за игрой то ли сдержать эпидемию, а то ли, наоборот, с помощью мора перегубить жителей соперников. Компания увлечена игрой, и потому только я замечаю в облике Антона что-то тревожное. Какую-то струну, которая, оторвавшись от общей мелодии, играет в диссонанс. Я никак не могу понять, что это, а Диоген молчит.

— Я беру «Рыцаря», — объявляет Руслан Барамзин и отбирает его у Саши Чуприна.

С помощью этого «Рыцаря» он чинит козни Славе Басисту. Чума бушует, и два игровых кубика из трёх, померев в Болгарии, возвращаются на руку к Славе.

— Ладно, ладно, — мстительно заключает Слава.

Кто-то из гостей просит у меня дискс футболом для консоли, и я отлучаюсь, чтобы выдать его просящему.

— Диоген, как твои дела? — спрашиваю я, возвращаясь.

— Как сказать, — усмехается он, собираясь с мыслями, — меня забирают в армию.

Игра мигом останавливается.

— Как? — удивляется Андрей Немирский

— Ну так. Как обычно. В конце мая я ухожу. Сдаю экзамены и ухожу.

— А как же этот конфликт, — недоумевает Саша Чуприн.

Он имеет ввиду военные столкновения на Юго-Востоке Украины.

— А при чём здесь я? — удивляется Диоген. — Я новобранец, да и скоро уже выберут президента, и тогда со временем всё это уляжется. Так что меня это не коснётся.

— А нельзя туда как-то не ходить? — виляя словами, как телом это делает змея, спрашивает Саша Чуприн.

— Можно, но, говорят, это стоит около двух тысяч долларов. Сейчас такое время, что никто не хочет идти.

— Да, не лучшее времечко ты выбрал.

— Не я выбрал, а оно меня выбрало, — усмехается Диоген. Бодро усмехается, но наигранно.

— И насколько ты идёшь?

— Так как у меня есть высшее — на год.

— Подожди, но вроде бы ещё в том году Янык отменил призыв в армию, — вспоминая, говорит Барамзин.

— Да, но нынешние власти его вернули из-за обострения в Донецке и Луганске, — отвечает Сергей Квест.

— Вот тебе и Евромайдан, — ворчит Слава Басист, — прав был Илья.

— Кстати, а где же Илья? — вдруг спохватывается Диоген. — Я, кажется, его вечность не видел.

— Мы тоже.

— Никто его не видел с того самого дня, — подтверждает Немирский.

— А хоть кто-нибудь знает, где он? Что он делает? Заперся в комнате по совету Бродского?

— Я звонил ему, — говорю я, — но он неохотно со мной разговаривал.

— Давайте ему сейчас позвоним, — предлагает Слава, доставая из кармана смартфон.

Мы ждём, уставившись на Славу.

— Илья, где ты есть? — оживлённым голосом осведомляется Басист.

Из-за шума в кафе звук в трубке разобрать невозможно.

— Ты в курсе, что Диогена забирают в армию?

— …

— Да, вот так прямо берут и забирают. Он сидит рядом с нами. Почему ты не заходишь?

— …

— Чем занят?

— …

— Секреты, секреты, секреты, — скучным голосом повторяет Басист. — Ты прямо как секретный агент. Оглянись, за тобой нет хвоста? Давай бери ноги в руки и дуй к нам.

— …

— В смысле не можешь? Диоген уходит в армию, ты слышал?

—…

— Ну хоть на этом спасибо. И давай заканчивай там свои таинства, а то мы уже начинаем беспокоиться за тебя.

Слава нажимает красную кнопку на экране смартфона.

— Ну что сказал?

— Что очень занят. Пока ничего рассказать не может и что придёт проститься с Диогеном. Ну хотя бы так.

— Ладно, — Диоген примиряюще машет рукой, — его можно понять. Он никак не может оправиться после потери друга.

— Да я бы не сказал, что он был очень печален. По крайней мере, он отвечал лучше, чем в прошлые разы. Может, скоро оттает.

— А зачем им призывная армия, если они не будут её использовать на Юго-Востоке? — невпопад спрашивает Руслан.

Я злобно смотрю на него. Что это за вопросы такие? Человек уходит в армию, когда в стране почти что идёт вооружённый конфликт, а Барамзин вслух говорит такое!

— Пережитки былой эпохи, — спокойно отвечает Диоген. — Они никак не могут понять, что в эру постмодернизма вся суть не в количестве армии, а в её профессиональности. Потому то все ведущие страны мира отходят от принципа поголовного призыва, переходя к контрактной службе, где дорогая, стоящая миллионы долларов техника будет доверена не глупым новобранцам, а профессионалам.

— И когда ты уходишь? Какого числа? — спрашиваю я, стараясь не обращать внимания на увесистый камень в животе, налитый грустью.

— Пока ещё не знаю, но как точно будет известно, я всем позвоню. А пока давайте во что-нибудь сыграем. Когда мы ещё так соберёмся? Небось, когда я приду, у всех уже будет девушки и может даже семьи.

Несколько человек на слова Диогена машут руками, мол, что за чепуха, разве это помеха.

— Это надо как-то отметить, — говорит Саша Чуприн, — жаль, нет Артура. Он сегодня уехал к родителям. Но ты ведь к нам ещё зайдёшь? — интересуется он у Диогена.

— Конечно, — заверяет Антон, — здесь рождаются лучшие моменты в моей жизни.

— За это и выпьем. Яна, — кричит Саша, — принеси нам «Вильяма», он стоит там, где приправы!

Виски разливается по стопкам, потом по горлам, желудкам и, наконец, попадая в кровь, растворяет накатившую грусть.

…Строй парней в однотипной камуфляжной форме переходит с перрона в подвижной состав поезда. Эти парни растворяются как мираж, оставляя после себя лишь вздохи, тревоги и надежды. Только что они стояли здесь, рядом с нами, только что матери, друзья и девушки целовали и обнимали их, а потом команда — и их нет. Поезд ушёл, и не осталось никого. Ещё витает грусть, чувство утраты, стоят на перроне провожающие, а жизнь этих парней, оторвавшись от наших, пошла своим чередом. Тоскливые, мы уходим с перрона…

XXI

Кафе только открылось. Я, Слава и Максим Гулин сидим за столом и разглядываем в ноутбуке сайт нашего квеста в реальности. Рядом с нами Андрей Немирский. Он бывает в кафе наплывами: то его не видно месяц, а то ходит чуть ли не каждый день. Мы бурно обсуждаем сайт, а Немирский свысока взирает на это всё, как на детскую забаву. Однако для нас это серьёзное предприятие. За последнюю неделю мы нашли помещение, заключили договор аренды, купили отделочные материалы и заказали сайт. Траты наши оказались выше запланированных. Пока это по четыре тысячи гривен с человека. Не большая, но и не маленькая сумма, однако если бизнес пойдёт, деньги эти должны отбиться к концу года.

Мы обсуждаем идеи и то, как будем производить отделку помещения, когда в кафе вдруг заходит Илья Повар. Мы видели его на вокзале на проводах Диогена, а теперь вот он, как и обещал, зашёл в кафе. Его не было тут почти месяц.

— О! Какие люди! — кричу я на всё пустое помещение.

Илья рад нас видеть, но делает вид, что он серьёзнее, чем есть на самом деле.

— Привет, братуха, — говорит ему Слава Басист и приглашает сесть.

Руки сжимаются как клешни. Илья садится, и тягучий табачный запах на мгновение перебивает свежий ягодный аромат кальяна, перманентно витающий в стенах заведения.

— Чем заняты? — спрашивает он.

— Мы открываем своё дело, квест в реальности, — нарочито хвастается Максим Гулин, чем вызывает с моей стороны неодобрительный взгляд.

Илья безразлично мычит в ответ, даже не пытаясь сделать вид, что ему это интересно.

— А я ведь нашёл того, кто убил Костю, — просто, как будто говоря о чём-то светском, произносит он. Ни подготовки тебе никакой, ни предисловия.

Глаза удивлены, лбы хмуры, линии губ сжаты.

— Это тот самый урод, что тыкал в нас пистолетом, помнишь Роман? Зовут его Денис Морданов.

— Откуда ты это знаешь? — спрашиваю я, ещё не понимая, искренен он или шутит.

— Я нашёл видео. Были люди, которые всё снимали.

Илья достаёт из кармана смартфон и включает запись. Я внимательно смотрю.

На крыше человек, одетый в тёмную спортивную куртку с медицинской повязкой, закрывающей нижнюю часть лица, держа в руке что-то, напоминающее пистолет (качество записи плохое, отвратительный цифровой зум), целится куда-то вниз. Руки его один раз дёргаются, кажется, это был выстрел. Определённо сказать нельзя.

— Почему ты думаешь, что это был он? — скептически спрашиваю я. — Это мог быть кто угодно.

— Смотри на его голову, — огрызается Илья, показывая мне видео вновь.

Теперь я замечаю, что на чёрной макушке явственно виднеется белое пятно.

— Думаешь, это он?

— Я уверен. У него же был пистолет, ты сам видел. И это его седина…

— Но, может быть, это совпадение, — не зная зачем, возражаю я. Непросто признать, что Костю убил не таинственный кто-то, а конкретный, известный человек.

— Совпадение? — рычит Илья. — Слава, ты же был с нами, скажи ему!

— Но что ты этим докажешь? Думаешь, в милиции примут эту запись? Может, он вовсе и не стрелял или стрелял не боевыми.

— А какими? — возмущается Илья, и нам становится неудобно. Неудобно за своё тупое упорство. — Патронами Флобера? Ты знаешь, каким патроном убили Костю? Ты держал его, когда он, заливаясь кровью, умирал у тебя на руках? И ты хочешь сказать, что его подстрелили резиновой пулькой? Да идите вы на хуй со своими сомнениями!

— Илья, Илья, — я встаю, чтобы остановить, собравшегося уже уходить Повара, — мы верим тебе, просто рассматриваем все варианты.

— А нехрен тут рассматривать. Всё и так ясно.

— И что ты собираешься с этим делать? — пристыжено спрашивает Слава.

— А ничего… Убью эту тварь.

Немирский кривит рот. Хорошо, что Илья, разгорячённый яростью, этого не замечает.

— А не лучше ли сдать запись в милицию? — праздным голосом спрашивает Немирский.

— А что милиции до этого видео? Они его и смотреть не будут. Похоронят под кучей бумаг. Думаешь, они там хоть что-то расследуют? Все убийцы на свободе, ещё ни один, ни один не арестован! А прошёл месяц! Целый месяц!

— Бывает так, что подобные расследования занимают целые годы.

— Годы? А мне что делать все эти годы? Спокойно смотреть на то, как Костин убийца разгуливает по городу? По тому самому городу, где гулял Костя! Нет! Нет! Каждые его шаг для меня как рана, каждый след — пятно, очерняющее убийство и трусость каждого из нас!

Илья, выставив вперёд указательный палец, водит им из стороны в сторону, переводя с одного на другого. Слова так и слетают с его губ. Я беру его за надплечья и, надавливая, усаживаю за стол.

— Я вижу, вам вообще на всё наплевать. На Костю, на расследование, на страну, на политику. Вы тут веселитесь, а страна меж тем катится чёрт знает куда…

— Ты это про сбитый вертолёт? — как будто не понимая в каком состоянии духа находится Илья, Андрей Немирский задаёт ему провокационный вопрос.

Уже сегодня разлетелась весть о том, что на окраине Славянска был сбит военный вертолёт, на котором находилось четырнадцать человек, и в их числе генерал-майор Сергей Петрович Кульчицкий. Весть об убийстве представителя высшего военного командования Украины смотрелась особенно страшно даже на фоне гибели военных корреспондентов под Славянском и боёв за донецкий аэропорт, в котором впервые украинские военные применили авиацию для нанесения ударов по позициям повстанцев, из-за чего новый терминал, проработавший всего-то два года, был полностью уничтожен. И если раньше жертвами конфликта становились только жители близлежащих к горячим точкам сёл, да военные, и повстанцы, то гибель генерала говорила о многом и, в первую очередь, о том, что если и такого человека смогли достать, то никто, вообще никто, на этой войне не ограждён от смерти. И вот уже из зоны вооружённого конфликта потянулись вереницы беженцев, разбредающихся по городам Украины, Белоруссии и России.

Бусы рвутся, и горошины со звоном сыплются на пол, укатываясь и пропадая. Теперь сколько не собирай, а парочка всё равно забьётся в такие места, где не найти никогда. Уже не верится, что страну возможно собрать по частям. Курс гривны падает, цены на бензин растут. И даже выборы президента не решили ничего. Президент выбран, а конфликт разрастается как раковая опухоль, угрожая погубить всю страну. Что с ней делать? Оперировать?

— Ты про генерала? — хмуря лоб, переспрашивает Илья.

— Да, про него. Тебе не кажется, что твои пророссийские активисты далеко зашли?

— Знаешь, а мне плевать на этого генерала, — скаля зубы, отвечает Илья.

— В таком случае, что ты скажешь про Диогена?

Илья впивается взглядом в Немирского.

— Что ты хочешь этим сказать?

— Ты знаешь, что я хочу этим сказать. Никому не нужна эта война. И ты прекрасно знаешь, что те повстанцы, с которыми сражаются наши войска — ни фига не украинские сепаратисты. Это боевики, собранные в Ростове и Чечне!

На последних словах Немирский даже повышает голос и тычет в Илью рукой. Мне хочется их остановить, но всё происходит слишком быстро.

— Ну и что? Почему русские братья не могут помочь нам, когда в стране у нас творится бардак?

— Да потому что это интервенция!

— А твой майдан не интервенция? Майдан, устроенный олигархами и странами запада, не вмешательство во внутренние дела страны?

— Майдан — это народное движение! Что ты скажешь об идее евроинтеграции? Что не было у народа такого запроса от власти?

— Евроинтеграция — это прихоть толпы, — бурчит Илья.

— Парламент и президент тоже прихоть толпы, но с ними приходится считаться!

— Ладно, — говорит Илья, демонически блестя глазами, — спросим у толпы.

Теперь он обращается к нам:

— Как вы считаете, что происходит со страной?

— Дерьмо, — нехотя отвечает Слава, ему не по душе вся эта баталия.

— Не знаю, Илья, — говорю я, — то, что происходит на Юго-Востоке Украины неправильно, согласись. Я не против референдумов, но это попахивает тем же самым, что было в Крыму: референдум за две недели под дулами автоматов. А эти террористы, чего они хотят добиться?

— А по-другому Киев не дал провести референдум.

— Я понимаю, но это неправильно, что в политическую распрю втянуты обычные люди, тем более, как я понимаю, это распря не между частями страны, а конфликт между Украиной и Россией. И от этого мне вдвойне больней за людей, за наши страны и себя.

— Ладно, а что думаешь ты? — Илья обращается к Максиму Гулину.

— Я не интересуюсь политикой, — отвечает он.

— Как? — глаза Ильи заметно вылезают вперёд.

— А что толку. Всё равно всё решается за нас.

— Да всё решается за нас из-за таких, как ты! Из-за таких как ты происходит вся эта херня! Таким как ты наплевать на убийства в Одессе, наплевать на войну, наплевать, какая власть засела в Раде!

— Илья, Илья, — я опять пытаюсь быть судьёй, выдающим жёлтые карточки, но разве жёлтая карточка может остановить быка?

— Что Илья?

— Ну что ты взъелся? Что мы можем изменить? Нам что, отправиться на войну или идти драться с прокуратурой, которая не хочет выполнять свои обязанности?

— Да! Да! Идти драться! — кричит Илья, вставая из-за стола. — Знаете, если бы наши деды так боролись с немцами, как мы сегодня боремся за свои права, то они бы проиграли войну в самом начале. Война велась четыре года! Представьте себе! Любая борьба ведётся годами, ничего не бывает сразу! Но людям надо, чтобы они один раз! Один сраный раз вышли на митинг и, вуаля, всё получилось, их проблемы решены (фейерверк рук разлетается в стороны, губы плывут волнами). Так не бывает! Везде и всегда людям приходится бороться с системой годами. Только упорство и труд создают общество! А вы! Посмотрите на себя, у вас не вышло один раз, и вы, столкнувшись с первой сложностью, уселись за стол размазывать сопли! Да, впрочем, что вас убеждать, черт с вами! И без вас Костя будет отмщён, и без вас падёт Киевская хунта!

Илья срывается и уходит. Мы остаёмся сидеть. Сидеть в недоумении, как будто были не правы.

XXII

Я начинаю ненавидеть работу. Работу в кафе, в хостеле, ремонт в арендованном помещении для квеста; всё это отбирает у меня лучшие часы, лучшие дни моей жизни. Я вынужден тратить уйму времени на то, чтобы заработать смешную сумму, которой едва ли хватает, чтобы просто питаться и спать под крышей. Но ведь это стандартный набор благ, а что же работа даёт для будущего? Ни тебе карьерного роста, ни ценного опыта, ни даже пенсионных сбережений, в которые моё поколение уже просто не верит. Ну разве только квест в реальности. Если всё удастся, то этот бизнес на троих может принести хотя бы какую-то дополнительную копеечку, но и это пока лишь трата денег, времени и сил. А ведь я уже несколько дней не виделся с Софией. И почти забыл о том, что значит высыпаться по ночам. Работа. Всему виной работа, которая отнимает у меня силы и время здесь и сейчас, тупо выменивая их на деньги, которых с трудом хватает, чтобы платить за чужую старую лачугу, за возможность питаться, пользоваться интернетом и иногда одеваться во что-то новое. На большее денег не хватает. И такая работа хуже, чем ломбард: за деньги она выкачивает из тебя силы и молодость, которые вернуть уже нельзя. Работа берёт самую большую плату, и всюду эта плата считается нормой. Где же то грандиозное развитие общества, о котором нам говорят? Почему я и миллионы других полных сил молодых людей принуждены пропускать через себя работу, как губящее излучение, бесцельно тратя свои дни ради благополучия кучки людей? И в чём же прелесть такого общества, когда одним — всё, а другим — лишь еда, конура да шмотки? В гарантии, что тебе не дадут умереть с голоду? Умереть от холода? Едва ли и это соблюдается в полной мере. И от чего никого не волнует человеческое право питаться и жить, не подвергая себя унижениям и бездарной трате своей жизни? Но, чёрт возьми, как же я, даже я, боюсь потерять эту работу, которая у меня есть, оттого что знаю: другие будут ещё хуже; и потому я как раб радуюсь своему рабству у снисходительного господина.

Но на сегодня кончено. Мы завершили отделку помещения, и в моём распоряжении ночь. Очередная бессонная ночь. То ты не спишь в кафе, то в хостеле высыпаешься кое-как, а то вот с Софией. Но уж лучше не высыпаться с ней. По крайней мере, это того стоит.

Кто-то уже отрезал кусок от лунного чизкейка, и он, забытый пьяными гостями на праздничном столе с космически чёрной скатертью, остыл, и мелкие звёзды — лишь крошки, оставшиеся от съеденных хмельными ртами кусков.

Я отрываюсь от неба. Вселенная и здесь, в её глазах, заточена в два маленьких круглых шарика, но пропорции не соответствуют реальности. Они малы, но глубоки как сама вселенная, так же таинственны, загадочны и недоступны. Вот они смеются для тебя, зовут, манят, но ты человек, и ты беспомощен перед ними, как пред вселенной. Ты не можешь оказаться там, с той стороны, и тебе не ведома тайна, неведомы чувства, неведомо будущее, и вся твоя уверенность, все твои предположения — лишь гадание по звёздной астрологической карте. Но чего стоят все эти предсказания? Козерог не уживётся с Водолеем. Или, наоборот, лучший союз — Рыбы и Близнецы. Всё это лишь попытка заточить хаос вселенной в какие-то рамки, найти в этом хаосе какой-то порядок, но разве статистическая теория броуновского движения Эйнштейна способна предсказать путь двух молекул? Их столкновения и их разрывы? Их будущность и их конец? Все это лишь теории, а практика…

— Надо обязательно как-то собраться летом и провести ночь на берегу моря под звёздами. Разжечь костёр, пожарить зефир или сосиски. Полежать, укутавшись в пледы.

— Да, — отвечаю я Софии, — хорошая идея. Вот только эта работа…

— Ты же говорил, тебе нравится тут работать.

— Да, работы не плохие, но как раз выпадает так, что я работаю ночами; эти работы отнимают у меня слишком много времени. Самого лучшего времени. А тут ещё этот квест…

— И как у вас дела с ним?

— Мы почти закончили. Ремонт сделан, — отвечаю я без энтузиазма, распрямляя натруженную спину, — загадки придуманы. Осталось только объявить об открытии и ждать гостей.

— Я с радостью могу быть первой гостьей, — шутливо говорит София.

— Ты и так будешь первой гостьей. Нам нужны фотографии для «Instagram» и соц. сетей. Заодно и протестируешь его.

— Но я же такая глупышка. Я боюсь, что я запутаюсь и ничего не отгадаю.

София закрывает руками рот, но глаза улыбаются не хуже губ. Я лишь смеюсь.

— Да там не так уж сложно. В конце концов, квест и не рассчитан на то, чтобы из него выбирались за десять минут.

— А если я не выберусь, ты не будешь смеяться? — говорит она, наигранно стесняясь, от чего выглядит ещё милее.

— Конечно нет, — отвечаю я и целую красные лепестки цветка.

Мы поднимаемся и идём вверх по Николаевской лестнице. Я шагаю неторопливо от усталости, София на каблуках.

— Мне уже так надоело идти, — говорит София, делая лишь пару шагов.

— Иди по диагонали. Так легче, — отвечаю я и шагаю в сторону.

София следует за мной.

— И правда, будто идёшь по прямой.

Мы так и идём по диагонали зигзагом от края до края.

— Сзади нас, наверно, думают, что мы идиоты, — смеётся София.

— Да мне вообще наплевать, — говорю я, продолжая шагать в сторону.

Благодаря этой несложной технологии подъём даётся легко. Мы проходим возле Дюка. У памятника собрались какие-то танцоры, и мы на мгновение останавливаемся, чтобы посмотреть, что к чему. Тут всегда так: только становится тепло, как всевозможные уличные танцоры, музыканты, мимы и аниматоры выползают, чтобы развлекать гостей города своими представлениями и зарабатывать на этом. А, может, они и вовсе выходят потому, что не могут не творить, не могут не радовать людей своим творчеством.

— А почему ты уехал из России? По правде, — спрашивает вдруг София.

Я смотрю в её наивные глаза и решаю, что им можно доверить всё.

— Конечно, не только из-за погоды. Многое сыграло свою роль, — начинаю я, пытаясь как-то подступиться к главной сути. — Красин — это же хмурый северный город, не то, что Одесса…

Я всё равно не знаю, как продолжать. Вдруг я испугаю эти глаза, и они упорхнут от меня, точно птица.

— Ты точно хочешь знать?

— Я хочу знать о тебе всё!

— Короче, — выдыхаю я, — в какой-то миг случилось так, что я вдруг осознал: моя страна, та, с которой у меня было связано столько надежд и в целом будущее, вдруг сошла с ума и превратилась в какую-то недобрую дьявольскую фантасмагорию. Я как-то написал в одной из групп «ВКонтакте», что, дескать, глава моего города Василий Быкевич — вор. Ну как-то так. Знаешь, в беседе какой-то. Он с помощью связей сделал так, что один из главных парков города после переоценки стал стоить всего два миллиона рублей, и вот администрация города при его содействии продала часть этого парка — неухоженный пустырь — компании, совладельцем которой являлся сын Быкевича. Продала за смешную сумму: триста восемьдесят тысяч рублей. Четыре гектара земли в большом развитом микрорайоне на несколько многоэтажных домов по цене садового участка, представляешь? А я, дурак, забыл в какой стране живу. Взял и в сердцах написал, что этот самый Быкевич — вор. Ну и на меня пытались завести дело по статье 128.2 — клевета в средствах массовой информации. «ВКонтакте» — это средство массовой информации, если ты не знала.

Я недобро ухмыляюсь.

— И что потом? — спрашивает София испуганно.

— Ну эта статья ничего страшного не предвещает. Максимум, что мне грозило, так это миллионный штраф, но адвокат сказал, что такое назначают редко. Обычно суммы штрафов куда скромнее. Однако завести это дело им не удалось. Лингвистическая экспертиза показала, что мои слова носили лишь коммуникативный характер. И я, знаешь, успокоился, думал, всё, отделался, но не тут-то было. Глава города оказался мстительной скотиной. Да и полицаи, похоже, продуктивно полазили по моей странице «ВКонтакте». Ну, что тут объяснять, в один из дней, утром, ко мне нагрянули с обыском. Меня обвинили в экстремизме, разжигании ненависти и прочей ерунде.

Я вижу, как взволнованны её глаза.

— Статья 282 — самая ужасная российская статья. Под неё могут подвести любого, кто умеет говорить. А разжёг я ненависть тем, что репостнул себе несколько картинок. У меня изъяли компьютер, телефон, который даже в интернет не выходит, обычная звонилка, у родителей изъяли ноутбук. У меня было ощущение, что я провалился в тёмное прошлое, во времена ГУЛАГа, всё было точно так, как и описывал Солженицын: допросы, обыски, суды, аресты. Но мне, в отличие от него, повезло больше. Меня осудили на условный срок. Два года. Мои банковские счета заблокировали, у меня была судимость, а сам я должен был отмечаться в инспекции. Ты знаешь, я чувствовал себя настоящим преступником или предателем, не знаю кем. Знаешь, как это тяжело, когда вся громада государственной машины вдруг разворачивается против тебя за то, что ты когда-то, давно, пару лет назад, поставил пару лайков к забавным, как тогда казалось, картинкам и высказываниям. Мне это всё так осточертело, я так возненавидел эту власть, коверкающую жизнь человека ни за что, в угоду своей дурости, оттого, что она просто может. Я каждый день проклинал глупость и слепоту окружающих меня людей, а они в ответ считали меня идиотом. По их мнению, я был действительно виноват, раз меня осудили. В моей стране как: власть всегда права, даже если она ни за что перемалывает тебя, превращая в мусор…

— А полицейские разве сами не понимали, что это чушь? — удивляется София.

— Им плевать на тебя. Они же себе так галочки и погоны зарабатывают. У них там палочная система. Ты для них не человек, ты для них — галочка в нужной графе. Да, да, как бы это дико не звучало, но галочки для них важнее человеческих жизней!

— Как же всё это ужасно, как в какой-то антиутопии, — сокрушённо говорит София.

Я усмехаюсь, глядя в сторону.

— Вот потому-то я и не читаю антиутопии. Какой смысл их читать, когда сам в ней живёшь. Ты знаешь, как пытают в русских тюрьмах и СИЗО19? А я в своё время интересовался и многое узнал…

— Ты думаешь, что здесь такого нет?

— Может и есть, но мне хотя бы не так стыдно. Там-то моя страна, и за неё мне стыдно. Здесь нет.

— Ты из-за этого уехал? — эти глаза всё понимают. Я не ошибся — им можно доверить всё.

— Да, я потому сюда сбежал, — говорю я. — Я нарушил условия отбытия наказания и через Белоруссию перебрался в Украину. Благо, моя бабка была из Украины, и мне дали вид на жительство. Вот так теперь я и живу. В Россию мне возвращаться нельзя, все мосты сожжены. Там меня упрячут за решётку. Я там опасный преступник, который сохраняет недозволенные картинки в соц. сетях.

Я иронизирую, но ей не до ироний.

— В какое ужасное время мы живём! — произносит она.

Адам и Ева низвергаются на землю. Им грезилось, что будущее — рай, но Государством рай не предусмотрен.

— Ещё не в самое ужасное. Раньше было хуже.

— Но зачем они всё это делают, Рома? Зачем портят жизнь простым людям? Зачем они портят её нам?

— Потому что могут. Вот и весь ответ. Они хотят всех заставить жить по ими придуманным стандартам общества, но что, если ты под эти стандарты не подходишь?

— Менять это общество.

— Но в одиночку это сделать невозможно, а другим это не нужно: они подходят.

— Тогда уезжать.

— Ну вот я и уехал. И теперь, получается, я здесь — эмигрант, а там — преступник, смешно, да?

— Да, что уж смешного. Мы все здесь как эмигранты и все как преступники. Эмигранты в своей стране. Наш уровень жизни такой же, как у эмигрантов в развитых странах, — бурчит София, а я поражён её мышлением.

— Ну да, — соглашаюсь, — глядя на стоимость квартир, не спальных камер, а достойного жилья, мне даже не верится, что эти деньги можно хоть когда-то накопить.

София смотрит вперёд. Ей не обязательно говорить, чтобы я её понял.

— А ведь в древности все эти обычаи с приданым и калымом были придуманы не просто так, — рассуждаю я. — Это было правильно, что родители с той и другой стороны, перед тем как пустить своих детей во взрослую самостоятельную жизнь, снабжали их необходимым имуществом. А что мы получили теперь? Молодая семья должна всего добиваться сама. А потом общество вдруг удивляется: почему это нет демографического роста? Да потому, что пока молодая пара заработает на квартиру, пройдёт как минимум десять-пятнадцать лет.

— Да, — соглашается София, — это кажется совсем невероятным, чтобы добровольно соглашаться на оброк. А ведь представь, что даже нам через пятнадцать лет будет уже почти сорок!

— О чём и речь. Когда же жить? — говорю я, глядя в тёмное небо. Но у неба нет ответа. У Софии ответа тоже нет. У меня тем более. Ни у кого нет ответа.

Мы наконец выходим на Дерибасовскую, улицу карнавал. Тут и музыка, и шумные толпы, и аниматоры в костюмах, художники-портретисты с целыми наборами примеров своих работ, на которых, конечно же, изображены: Бред Питт, Анджелина Джоли и прочие известные персоны, разместились тут, и какие-то аттракционы, где надо провисеть на крутящемся турнике больше минуты или забить мяч, не попадая по бутылкам, и тогда получишь приз. Куда, как не сюда, вдруг ночью манит романтические души?

Все эти аттракционы нас не трогают. Мы не азартны и не верим в халяву, но вот потоки музыки ловко цепляют нас своими щупальцами и, отрывая от социально-политических раздумий, влекут к себе, и мы не можем пройти мимо. На ступеньках ювелирного магазина, который в столь поздний час уже закрыт, сидят трое молодых парней. У артиста в центре гитара, парни поют хорошо известные душевные песни. Пальцы музыканта перебирают струны, и кажется, это вовсе не руки, а старательные лапки паука, плетущего паутину. Паук заканчивает своё дело, и остатки мелодии вытекают из голосника прямо на тротуарную плитку. Дружный строй ладоней смыкается и размыкается как по команде, аплодисменты возвещают об успехе. Артист кланяется и тут же принимается за новую песню, его товарищи ему подпевают:

Снова дом, все тот же дом,

Как я ему, он мне знаком,

Он меня считает чудаком…

Давняя, знакомая песня группы «Секрет» возжигает публику, и люди начинают раскачиваться в такт мелодии и беззвучно шептать текст губами. Песня сменяет песню. В основном это всё старые, как будто с детства знакомые мотивы. Всё новые и новые зрители останавливаются возле нас, замыкая полукруг возле артистов. В конце почти каждой песни благодарные слушатели бросают деньги в гитарный чехол.

«Сейчас будет акустическая композиция. Испанская мелодия», — будто слегка смущённо объявляет музыкант.

Не проходит и пары секунд, как его пальцы принимаются выплясывать на гитаре какой-то совершенно дикий танец. Они скачут, дёргаются, бьются в конвульсиях, распрямляются и сгибаются так быстро, что их движения почти нельзя уловить, ударяются о деку гитары как о барабан. Весь этот безумный танец рождает настолько возвышенную и божественную музыку, что мы с Софией зачарованы его игрой. Неужели дерево, нейлоновые струны и пара рук с десятью пальцами способны породить такую музыку? И в этот момент он полубог, фокусник, чарующий людей ловкостью рук и гаммой звуков, способных добраться через уши человека до глубин его сознания и там растормошить залежавшуюся душу.

— Я брошу ему? — спрашивает София, показывая красный фантик.

Я киваю. Он заслужил свой гонорар, и пусть торбан, этот невообразимо сложный инструмент, послужит ему наградой.

Гитарист доигрывает, и София, отрываясь от меня, идёт к музыканту. Походка её нетороплива. Я останавливаю на ней взгляд, и за эти несколько секунд успеваю уловить всё... Как же я был слеп! Вот настоящий бриллиант на этом собрании! Музыка не идёт в сравнение. Даже сзади, когда не видно её глаз, не видно лица, она сводит с ума собой и своими формами. Бёдра её в лёгком летнем розовом платье на бретельках отчётливо выдаются и покачиваются из стороны в сторону, как некий маятник, действие которого основано на древнем инстинкте, на той таинственной силе, которая, помимо нашей воли, заставляет голову поворачиваться, а глаза фокусировать своё внимание, пока этот маятник в поле зрения. Это покачивание бёдер, стройные ножки на каблуках, изящная талия и полуоткрытая спина — лопатки — делают её походку грациозной. Как же она роскошна, как очаровательна даже со спины! От её тела, от каждого её жеста, движения так и веет силой красивой женщины, не похотливой энергией, а возвышенной, чистой женственностью. И то уловил не один я, все это уловили: я заметил это по лицам в толпе, по глазам, по напряжению мелких мышц лица. И неудивительно: далеко не каждая женщина может похвастаться такой походкой, и тем более такими упругими ягодицами, а перед ними вообще нельзя устоять, не кинув взгляд.

София останавливается у чехла, сброшенного на плитку гитарой, будто то змеиная кожа, и, приседая, опускает денежный фантик. Музыкант благодарит её и сопровождает слова лёгкой мелодией. Ещё несколько человек, тронутые его игрой, тоже спешат с дарами, но им он отвечает куда скромнее.

Стараясь не смотреть по сторонам, робко опустив глаза к полу, София возвращается ко мне; это маленькое дефилирование под взглядом толпы даётся ей непросто, как первокласснику выход перед классом.

— Пойдём? — спрашивает она.

— Да, — говорю я.

Мы идём по Дерибасовской дальше. Тут вновь музыканты, но на этот раз уже целая музыкальная группа: барабанщик, гитарист, бас-гитарист. Они играют всем хорошо известные песни из русского и украинского рока, нет смысла их перечислять.

— Смотри, сколько людей столпилось возле них, — замечаю я, шепча слова сквозь густоту волос на ушко Софии. — А ещё говорят, что рок-н-ролл мёртв. Сколько не ходи тут, ты всегда увидишь на Дерибасовской человека с гитарой в руках, и толпу народа возле него.

Солист поёт припев, и я замолкаю, чтобы не перекрикивать его.

— Но ты едва ли здесь, да и даже в других городах, увидишь чувака, читающего рэп или, того хуже, исполняющего модные (я произношу это слово с нарочито пренебрежительным оттенком) на радио и в телевизоре попсовые песни. Что же их никто не поёт, раз они в моде? А знаешь почему? Потому что вся мода этих песен держится на том, что их насильно заливают в уши, а вот эти песни сами по себе греют душу. Они не искусственны — они подлинны.

— А ведь у некоторых совсем нет музыкального вкуса, — соглашается София, — они только и слушают то, что выбирают для них другие. Я не понимаю, как вообще можно слушать радио с его пустой болтовнёй и непонятно откуда взявшимися хит-парадами.

Мы отходим. Мои мысли должны быть заняты музыкой, у Софии так и есть, она говорит что-то по поводу игры на гитаре, о песнях, о том, как всё это замечательно, как ей нравятся концерты под открытым небом, но я занят мыслями о ней самой. Маятник разбудил меня. Напомнил мне, что я мужчина. И даже изнурённое работой тело и изнеможённый бессонницей мозг бессильны перед желанием.

— Давай возьмём кофе, — предлагаю я.

Мы сворачиваем к стойке, где продают кофе на вынос.

— Я не пью кофе. Не люблю его вкус, — отказывается София.

— Ну что ж, а меня он должен взбодрить.

Я беру стакан. Один только резкий кофейный запах отрезвляет; само же горячее варево будто даёт телу новые силы.

— Ну, что у нас по плану? — ободряясь после глотка, спрашиваю я.

— Нет никакого плана. Мы просто гуляем.

— Ты едешь сегодня домой?

— Нет, я буду ночевать у бабушки, она живёт здесь недалеко.

— А может у меня? — прищуриваю глаза.

— Нет, я бабушке пообещала. Я бы, конечно, хотела, но… Давай завтра.

— Я завтра работаю, — говорю я несколько раздосадованно.

— Когда ты выходной?

— В пятницу.

— Ну вот!

— До пятницы долго. Три дня.

— Ты расстроился? — спрашивает она, заглядывая мне в глаза.

— Нет, — вру я и бодро добавляю, чтобы не расстраивать ни её, ни себя, — ведь это не последнее свидание.

— Конечно, нет, — София тянется ко мне и целует в щёку.

Неверный свет астеничен, и энигматичные тени наползают на её лицо, от них оно наполнено манящей таинственностью, загадкой, которую я должен разгадать. София тыльной стороной ладони пытается стереть следы помады на моей щеке. С первого раза это ей не удаётся, и тогда она, лизнув край ладони как кошка, оттирает снова.

— А какое у тебя было первое свидание? — спрашивает она, ещё не закончив своего дела.

— Не помню, — скоро отвечаю я.

— Нет, помнишь, — протестует София.

— Каким-то дурацким.

— Ну каким? — её так и разрывает от любопытства.

— Ходил с какой-то девочкой, как дурак, по улице. Наверно, это было свидание. Да не помню я.

— А какая была первая любовь?

— Что это за вопросы такие?

— Мне о тебе всё интересно.

— Да чёрт его знает, — отвечаю я.

— Нет, знаешь. Все знают. Все помнят первую любовь.

— А разве это была любовь?

— Ну это только тебе известно.

— Мне это тоже неизвестно. В четырнадцать лет мне понравилась девочка, но разве интерес к кому-то — это уже любовь?

— Но ведь тогда это считалось любовью, верно?

— Тогда да, но сейчас нет.

— Просто людям с годами нужно всё больше и больше. Тогда для любви хватало просто взглядов и держаний за руку, потом стали нужны поцелуи и большее…

— Я вижу тебе и самой всё это знакомо не хуже моего.

— Ну конечно, все мы когда-то были детьми, и все когда-то влюблялись наивно, по-детски.

Я молчу. Зачем она пробудила во мне воспоминания о тех временах. Какой толк в ностальгии?

— Ну так как это было?

— Я тогда первый и последний раз в жизни ездил в детский лагерь. Четырнадцать лет. Мы были с ней хорошими друзьями, много времени проводили вместе. Она мне нравилась, но не мог же я об этом сказать ей. Она была девочкой, а девочки в любви всегда хитрее мальчиков. Как-то к окончанию месяца, за пару дней до того, как мы должны были разъехаться по домам, она сказала мне, что влюблена, влюблена в кого-то там, кто очень похож на меня… Курносенькая девочка Варя. Я тогда весь день думал о её словах. Я догадывался, что она говорила обо мне, но боялся себе в этом признаться... А потом был праздник. Какой-то праздник по поводу окончания смены, и мы поцеловались с ней. В губы, по-настоящему…

— И что потом?

— А ничего. Смена закончилась. Она уехала, и я уехал. Я взял её адрес, чтобы писать, но так и не решился. А что было толку? Нам было по четырнадцать лет.

— Как это трогательно. Детская история о любви.

— Да ничего трогательного, — бурчу я, пытаясь развеять воспоминания.

Мы ещё гуляем. Какое-то время гуляем, но луна — предательница — ползёт всё выше и выше.

— Мне пора идти, — говорит София.

— Я тебя провожу.

— Другого я и не ожидала, — она смеётся.

— Само собой. Проводить женщину — святой долг мужчины.

Мы подходим к дому её бабушки, серой пятиэтажной хрущёвке. Долго не можем проститься. Я обнимаю Софию за талию, мои губы впиваются в её губы. Это и есть просчёт: начав целовать, я уже не могу оторваться. А всему виной видение маятника, преследующее меня весь вечер как наваждение. Поцелуи пьянят, руки сами собой лезут под платье. София даже не протестует, она тоже не может устоять.

— Я хочу тебя, — шепчу ей на ухо.

— Потерпи, — отвечает она.

— А если я не могу терпеть?

— Всё равно терпи.

Я наклоняюсь к её шее. Опять этот аромат сладости, цитруса и горечи. Он снова сводит с ума. А её нежное, хрупкое тело… Для рук будто уже не существует платья, такое оно лёгкое и невесомое. И опять эта пляска языка и губ. И опять голова идёт кругом. И опять желание сильнее меня. И опять руки хотят обладать всем её телом.

— Рома, что ты делаешь, — шепчет София, когда моя рука, цепляясь за резинку трусов, тянет их вниз.

— Ничего, — отвечаю я. А что ещё я могу сказать?

Трусики спущены и болтаются на каблуках; София дышит глубоко и часто.

— Ты хочешь меня здесь изнасиловать? — спрашивает она, не скрывая улыбки.

— Нет, мне просто нравится, когда ты без них.

Рука снова уверенно идёт под платье.

— Рома…

Я целую её ротик, который не должен сейчас ничего говорить. Ладонь уверенно скользит то по внутренней стороне бедра, доходя до самого верха… Ноги Софии дрожат. Я отрываю ладонь и кладу на ягодицу, платье задёрнуто вверх.

— А если кто-нибудь увидит?

— Кто? — спрашиваю я.

— Не знаю, кто-нибудь…

— Сейчас темно, и никого нет.

Зубы Софии сминают нижнюю губу, ноги дрожат, а глаза, измученные желанием глаза, смотрят прямо в мои.

— Давай тут.

— Прямо здесь?

— В парадной, — говорю и киваю на дверь.

Переставляя ножки, София снимает болтающиеся стринги и покорно входит в открытую дверь. Дверь захлопывается. Жёлтая вольфрамовая нить из последних сил освещает лестницу. Я смотрю в её глаза. Мой взгляд твёрже железа, а она побеждена и покорна. Ни говоря ни слова, я разворачиваю её лицом к стене…

… Радость переполняет нас. София, тяжело дыша, оправляет платье, я — брюки. То был не просто акт любви, а рискованная страсть, и оттого она вкуснее и слаще в несколько раз. Риск и любовный порыв смешались воедино, и этот коктейль пришёлся нам по вкусу. София смеётся. Я улыбаюсь, пытаясь отереть брюки, но тщетно.

XXIII

Асфальт под ногами горяч от жары, и, кажется, проносящиеся по нему машины не транспортные средства, а скоростные утюги, раскаляющие гладь дороги. Машину мы оставляем возле 16 станции Большого Фонтана. Андрей Немирский находит место, где припарковаться. Нас пять человек, и машина забита до отказа.

— Боше, как я давно не была на море, — говорит Жанна, подружка Андрея Немирского.

Никогда он нам её не показывал, а вот сейчас познакомил, взяв с нами на пляж. Хотя, вероятно, ещё месяц назад у них не было таких тесных отношений. Она высокая, выше меня, со светлыми волосами, вытянутым лицом и большими, будто выкатывающимися глазами, они не смотрятся отталкивающе, наоборот, они придают её облику вид постоянной заинтересованности, но вкупе с перманентной улыбкой на широких худых губах формируют амплуа легкомысленной дурочки, а язык и вовсе — враг её. Она много болтает, говорит невпопад и букву«ж» произносит как «ш», слегка шепелявя.

— Пошли скорей. Вы были уше летом на море? — обращается она к нам, слегка наклонив голову и вылупив глаза.

Под этим пристальным взглядом мне сложно что-то сообразить.

— Нет, мы тоже первый раз в этом году, — с лёгкостью отвечает София.

— Мы тоше, — зачем-то говорит Жанна.

Наконец Немирский берёт её за руку, и они уходят вперёд.

— Ну и дуру он себе нашёл, — шепчет нам Слава.

Пока мы ехали, Жанна всё тараторила о каких-то модных певцах и клипах, которые крутят по телевизору, но из нас троих никто не смотрит телевизор: ни я, ни София, ни Слава, и понять её мы так и не смогли. И если мы с Софией пропускали её шепелявую трескотню мимо ушей, то Славу вся эта ахинея, похоже, довела до точки.

— Может мне обратно на трамвае ехать? — корча рожу спрашивает он. — Зря я не поехал на своей машине.

— Да брось ты, — говорю я, — просто притворись спящим.

— Её это остановит?

— Мальчики, так не хорошо, — укоряет нас София, и нам приходится согласиться.

Мы спускаемся к Золотому Берегу. Море, кажется, готово выплеснуться на нас. Горизонт где-то там, далеко, и уходящее вдаль море, загибаясь кверху, создаёт иллюзию, что вода там, вдалеке, выше, чем берег. Кажется, море — одна огромная волна, удерживаемая вдали только за счёт каких-то необъяснимых чар, и вот если эти чары развеются, то горе отдыхающим, на которых обрушится поток.

Ступаем на серый тротуар. Набережная красива. Все стены и оградки облицованы жёлтой плиткой, через каждые три метра на прямоугольных постаментах установлены фонари, в длинные клумбы посажены розы, а в центре аллеи фонтан, бьющий чуть криво, в сторону, по бокам его стерегут две одинаковые, как близнецы, скульптуры львов — излюбленные объекты для фотографий. И здесь всюду растительность: деревья, газон на склоне и на холмах, из-за зелёной шерсти которых, робко вылезая вверх, высятся элитные строения, словно выглядывающие из недр земли ётуны20. И всё это полумифическое царство блестит и сияет под золотой чашей солнца. Воистину — Золотой Берег.

Мы спускаемся на песок. От ног крупинки разбегаются в стороны. Выбрав место, где поменьше людей, мы разбиваем свой бивак, а точнее расстилаем на песке лежанки, скидывая вещи и обувь по углам пледа, дабы они служили своего рода пресс-папье от ветра. Пока Андрей и Жанна копошатся, мы со Славой и Софией скорей бежим в воду. Море не такое тёплое. Я обхожу плавающую на поверхности полупрозрачную слизь водорослей цвета зелёного авгита и, чтобы не мучить себя, скорее погружаюсь в воду. Раз испытав холод, тело моментально привыкает, и вода кажется нормальной.

Плаваем недолго. Первый заход разминочный, и, проплыв всего-то добрых две-три сотни метров, я, совсем запыхавшись, вновь ступаю на твёрдую почву. Нет, я всё же не создан для моря.

— Устал? — спрашивает София, подавая мне полотенце. Сама она уже почти сухая.

— Полотенце? — удивляюсь я. — Ты взяла полотенце?

— Да, — отвечает она.

— Мы всё детство ходили с парнями на речку и никогда не брали с собой полотенец, — говорю я, беря в руку мягкую махровую ткань, ещё не зная, стоит ли нарушать традицию, — и всегда среди нас считалось, что нужно высохнуть так, прямо под солнцем.

— Ну как хочешь, — говорит София и безразлично тянет руку, чтобы забрать полотенце.

Но я отдаю его, всё же нарушив обычай: слегка обтираюсь им, стряхиваю воду.

Надвинув на глаза тёмные очки, София устраивается на спине, так чтобы большее количество космических лучей попадало на кожу. Я заглядываюсь на её фигуру. Приходит Слава. Он расположился сразу после нас возле длинного, врытого в песок камня ракушечника, изъеденного временем как дерево термитами, и оттого зияющего тысячами отверстий. Слава тоже устал от плавания и сырой, как есть, плюхается на плед, вытягиваясь во весь рост. Сырые волосы его слиплись и блестят на солнце, как смазанные жиром.

От нечего делать оглядываюсь по сторонам. Помимо нас на пляже много стариков и семей с детьми. Мой взгляд ещё какое-то время блуждает по людям, пока я не прихожу к заключению, что сородичи мои не самый интересный объект наблюдения. Природа — вот на что следует обратить внимание такому урбанисту, как я. В тесном городе не удастся слиться с природой так, как здесь, не удастся погрузиться в неё, почувствовать себя частью единого огромного мира, открещиваясь от рукотворных форм, механизмов и технологий.

И действительно, здесь есть на что посмотреть. Вот айвазовские облака повисли над морем. «Утро после бури». Они вырастают прямо из моря и перетекают из одного цвета в другой, примеривая к себе совершенно разные краски, а солнце, озаряя их со всех сторон, перекатывается по исполинским паровым валунам. Вот их-то, облака, нам, людям, не объять руками, они, гонимые лишь ветром по полям, засеянным гортензиями, крокусом и васильками, таким далёким, что их вид над нами сливается в единый цвет лазури, должно быть, взирают на людей с высот своих, дивясь необычайности людской природы, бесцельно копошась, нагромождать строения без смысла и пропорций; такими предстаём пред ними мы. Но не одними облаками полнится небо, летающие силуэты звуков проносятся в вышине. Проскользит по небу белый силуэт, и до земли донесётся его скрип, напоминающий что-то вроде трения пенопласта об идеальную плоскость стекла. А вот и другие птицы: несколько голубей и здесь преследуют человека, расхаживая возле отдыхающих и выискивая в песке пищу, обронённую неряшливыми людьми.

Мне уже мерещится наступление той самой скучной поры, когда все, непременно уподобившись рептилиям, бездвижно, лениво, сонно принимают солнечные ванны, а я, не любитель такого отдыха, занимаю себя тем, что созерцаю мир, как вдруг со стороны моря, словно ураган, на нас налетает Жанна.

— Ах! — кричит она. — Как это классно! Боше, как я люблю купаться. Андрей, что ты медлишь?

Немирский падает рядом с Жанной, но его появление нас не спасает.

— А вы загораете с кремом или без?

— Я никогда ничем не мажусь, — отвечаю я.

— Рома, а ты не боишься, что коша сгорит? — улыбается она, словно беспечная принцесса.

— Нет, я просто надену рубаху.

Она ещё что-то щебечет в ответ, но я стараюсь её не слышать.

— Я с ней рехнусь, — пододвигаясь ближе, шепчет мне сквозь зубы Слава Басист.

— Я, кажется, тоже.

— Ой, милый, — не унимается она, обращаясь к Немирскому, — пока мы не стали красными на солнце, нушно сделать селфи. Где мой «айфоша»?

Слава даже морщится на последнем слове.

— Пошли прогуляемся, — предлагаю я, пытаясь спасти его и себя.

— Давай, только быстрее, — торопит Слава.

— Ты пойдёшь с нами? — обращаюсь я к Софии.

— Нет, я хочу позагорать, — София собирает губки в пучок.

Зачем ей загорать, когда её тело и без того выглядит прекрасно, но, впрочем, кому вредил лёгкий загар?

— Нет, не так! Но что у тебя за улыбка? — верещит Жанна, поправляя лицо Немирскому.

— Уж лучше всегда быть одному, чем с такой женщиной, — говорит Слава, когда наши ноги ступают на плитку.

— Да, — тяну я, — как он её терпит?

— Для меня это тоже загадка.

— Смотри, — говорю я, кивая в сторону пляжа. Там, гордо выпятив круглый живот, стоит лысый мужик. На его обрюзглом незагорелом пузе выше пупа синими чернилами наколоты два глаза. Кажется, эта аборигенская физиономия с его живота пялится на всех вокруг.

— Меня всегда забавляли такие типы. Зачем они всё это делают?

— Дебилы, — заключает Слава.

Мы ещё какое-то время смотрим на него. Всё его белое пухлое тело сплошь да рядом забито дешёвыми синими татуировками, и только руки контрастно с остальной фигурой по рукава футболки окрашены здоровой густотой загара. Этого субъекта просто нельзя не заметить, потому как сам вид его чужд атмосфере пляжа. Мне было бы легче представить его где-нибудь в мексиканской тюрьме среди членов бандитской группировки Mara Salvatrucha, чем видеть здесь, на пляже, где нега, солнце, волны и покой.

— Представь, — говорю я, — мы все люди, но такие разные. Что общего у нас с этим мужиком?

— Только язык, — говорит Слава.

— Мне кажется, — качаю я головой, — что даже языки, на которых мы говорим, различны. Ведь язык — это не только передача данных посредством слов, но ещё их понимание.

— Это как у этой Жанны. Она, наверно, даже не понимает того, о чём сама говорит.

— Да что ты прицепился к этой Жанне?

— Она меня бесит, — искренне отвечает Слава.

— А это тебя не бесит? — я показываю рукой на кучи мусора, разбросанные по пляжу.

— Всё дело в этом, — как будто загодя зная о моём вопросе, отвечает Слава, показывая мне на единственную мусорку в округе, но даже из её перекормленной пасти на тротуар уже вывалился мусор.

— Ну и что, — упрямо протестую я, — нет урны — донеси до другой или забери и выкинь дома.

— Для многих это в тягость.

— А отдыхать среди объедков и помоев им приятнее? — наигранно удивляюсь я. — Что это за мироощущение такое? Когда уже люди, наконец, поймут, что дом — это не только строение, но и страна, планета. А гадить у себя в доме — последнее дело.

— Многим и дома прибираться в тягость, а ты говоришь о масштабах планеты, — непоколебимо отвечает Слава, и тяжесть доводов на его стороне.

С набережной мы идём прямо в воду. Море обманчиво, то оно качает тебя на волнах, как это делает мать, убаюкивая ребёнка, то пытается обрушить на тебя весь свой поток, заливая и рот, и нос, и уши, и глаза.

Когда мы возвращаемся, нам везёт больше: Жанна, сморённая жарой, лежит, как и подобает, молча и бездвижно. Слава вставляет наушники и располагается на пледе. Я пристраиваюсь поближе к Софии. Её нежные пальцы, увенчанные остренькими бежевыми ноготками, ложатся на мою руку и медленно ползут по ней, стараясь тактильно ощутить все мышцы и выступающие от физической работы вены. Затем рука ложится на грудь.

— У тебя красивое тело, — говорит София, глядя на меня из-за тонированных стёкол очков.

— Это потому, что в детстве я занимался спортом.

— Каким?

— Просто ходил на турники, — отвечаю я.

— Это похвально, а то многим совсем наплевать на своё тело, а хорошее тело всегда приятнее.

— А мне нравится твоё, — говорю я, кладя руку ей на талию, и ловлю себя на мысли, что гляжу на своё отражение в очках.

— В человеке всё должно быть прекрасно, — подтверждает София.

— Это калокагатия. У древних греков единение красоты физической и духовной.

— Да, да. Именно так я и считаю, — говорит София.

— Ой, боше, как шарко! — вдруг разносится в стороне, и я понимаю, что тот момент, когда мы с Софией могли просто лежать друг напротив друга, болтая ни о чём, утерян безвозвратно.

Жанна ополаскивается, но это занимает у неё не более минуты, а потом со всей живостью принимается нас агитировать сыграть в карты. Нам приходится согласиться, и мы играем в «девятку». Но идея не из лучших: ветер то и дело сдувает карты, и, набегавшись за ними, мы прекращаем игру. Туча закрывает солнце. После ярких лучей и вовсе кажется, что на мир опустился сумрак. Мы все поднимаем головы. Крошечный самолётик, будто микроорганизм на покровном стекле микроскопа, скользит по небу.

— Самолёт, — говорит Жанна.

Мы все молча глядим на мчащийся в вышине авиалайнер.

— А вы уже слышали про трагедию с самолётом Ил-76 в Луганске? — спрашивает нас Андрей Немирский, этот буревестник.

— Нет, а что? — спрашиваю я, уже предвидя дурные известия.

— Его сбили пророссийские террористы на подлёте к аэропорту. Сорок девять человек на борту, сорок десантников.

— И они все погибли? — удивляется София, её большие глаза встревожены. Сколько же волнения могут выражать эти зрачки.

— Конечно, — будто смакуя трагедию, произносит Немирский.

— Ну, Андрюша, зачем опять об этой войне? — стонет Жанна.

— А потому, что она касается всех нас. Против нас, против Украины, идёт война. И наш сосед, Россия — теперь наш враг.

— Да почему в этот конфликт все вмешивают Россию? — удивляется Слава Басист. — Она лишь косвенный участник внутриполитического кризиса.

— Ни хера подобного, — злобно отвечает Андрей, — кто по-твоему сбил этот самолёт? Луганский шахтёр, только вчера вылезший из шахты? Он в жизни в руках такого оружия не держал!

— Я не знаю, — защищается Слава, — но всегда надо помнить, что войны, какими бы они ни были, ведутся за бюджетный счёт, а вот выгоду от них получают олигархи, случайные друзья правительственных чиновников.

— По-твоему что, Яценюк и Турчинов всё это развязали, чтобы самим заработать? Бред! И ещё раз бред! — куражится Андрей.

— Но к военному-то карману они руку приложили, — едко улыбаясь, настаивает Слава.

Я слышу их как через преграду, будто бы издалека, по телу расползается неясная, чуждая тревога, и от этой неопределённости, её неконкретизированности особенно не по себе, и вот я уже не выдерживаю и срываюсь, наверно кричу или говорю как-то страшно, разгорячённо, что оба они замолкают.

— Да вы хоть оба помните, что Диоген сейчас в армии?

Округлённые глаза смотрят на меня, а потом Слава аккуратно отвечает:

— Но он же в учебке. Он обычный призывник. И эта война его не касается.

Я вдруг ужасаюсь своим мыслям и торопливо отвечаю, чтоб скорее изгнать бесовские думы из головы:

— Конечно, не касается, я это так… И давайте не будем сегодня об этой войне и политике.

XXIV

Уходящая вниз лестница вводит нас в особый мир музыки, танцев и алкоголя. Я опять в баре «Комод», но на этот раз с Софией. Ступеньки кончаются, бар является нашим глазам частями, освещёнными тусклым жёлтым светом, резкая музыка звучит вовсю, а с ней и зловещий голос Роба Зомби. С первых шагов, с первых звуков я понимаю: сегодняшний вечер удался. Он просто не может быть плохим, если с порога такая музыка!

— Тут играет Роб Зомби? — восторженно спрашивает София.

— Да, — отвечаю я и не могу наглядеться на то, как она приятно удивлена.

— Это обалденно! — шепчет София, озирая всё тем самым взглядом, каким люди смотрят на чудеса или сбывающиеся мечты.

— Поэтому я и повёл тебя в это место. Здесь действительно включают аутентичную музыку.

Мы проходим среди людей; свободных мест у бара уже немного, а столики вовсе заняты.

— Давай сюда.

Мы присаживаемся на высокие барные стулья. София тщательно осматривает барную стойку перед тем, как положить на неё руки. Стойка чистая, и на ней нет пролитого алкоголя.

— И почему я раньше сюда не ходила? — задаётся она риторическим вопросом.

Я сдерживаю довольную улыбку, точнее делаю вид, что хочу её сдержать, но разве можно удержать в ладони воду?

— С чего начнём?

— Ну и вопрос, — возмущается София. — Это значит, я должна всё решать?

— Тогда с пива, — вспоминаю я слова Ильи.

— Я не пью пиво.

— А что тогда?

София рассматривает листок с меню. В итоге я беру бутылку пива, а София — пина коладу. Роба Зомби сменяет какой-то соул.

— Вот это да, — произносит София, глядя мне за спину, — тут моя бывшая одноклассница. Она, кажется, идёт сюда. Блин, придётся с ней здороваться.

К Софии подходит невысокая девушка.

— Привет, — блестя улыбкой, мурлычет София.

— Привет, тоже здесь? — спрашивает одноклассница.

— Да.

Между ними повисает еле уловимое напряжение, хотя обе выглядят так, что от всей души рады видеть друг друга.

— Как сама? — спрашивает одноклассница, поглядывая на меня.

— Нормально, — отвечает София. — Вот учусь. Остался последний курс.

— Здорово, ну ладно, отдыхай, — говорит одноклассница и скрывается из виду.

— Вот она, встреча со старыми знакомыми, — заключаю я, отпивая из бутылки.

— Почему-то всегда так получается.

Бармен, одетый в бомбер и кепку снепбек, приносит Софии пина коладу.

— Общаешься с человеком несколько лет, а потом не знаешь, о чём с ним говорить?

— Именно так, — подтверждает София.

— У Бродского есть хороший совет на этот счёт, всегда первым спрашивать: «Как дела?».

София улыбается. Белый жемчуг зубов блестит на фоне ярко-красных губ, накрашенных помадой. Люблю, когда у неё такие губы. Они всегда выглядят более чувственно и привлекательно, но их всегда до последнего запрещают целовать, чтобы не смазалась помада.

— А здесь забавно, — говорит София, оглядывая помещение.

— Да, много деталей, которые могут занять взгляд, а для баров это важно.

— Интерьер всегда много значит.

— А знаешь, для чего это делается? — спрашиваю я и опять отпиваю из бутылки, после глотка сам же отвечаю: — Чтобы занять гостей разговорами. Ну вот что делать в баре?

— Говорить, — отвечает София.

— А больше и нечего, — подтверждаю я, показывая рукой на прикрепленные к кирпичной стене американские автомобильные номера, которые из-за своей пестроты манят взгляд посетителя так же, как воблер рыбу. — Но порой разговаривать бывает не о чем, и тогда на помощь приходят все эти предметы: авто номера, картины, мебель, бутылки.

Как и в любом баре на полках за баром стоят десятки, а может даже и целая сотня бутылок, полупустых, полных и только початых. Яркие, вычурные этикетки, будто на карнавале, пестрят гаммой всевозможных цветов.

— Да, может быть, — говорит София, наклоняясь к трубочке.

— А знаешь, что, — говорю я, — давай-ка, мы возьмём пиццу. Всё равно до начала веселья ещё долго.

Мы берём «мексиканскую», поострее.

Пока София смотрит меню, я разглядываю её. Для чего же я рождён мужчиной, как не для того, чтобы любоваться женской красотой. София одета в лёгкое бежевое платье в серебристый горошек. Спереди платье имеет декоративный запа'х, а бюст закрывают два треугольника, украшенные оборками так, что свободно можно любоваться изящной ложбинкой между её грудей.

— Где ты берёшь все эти платья?

София переводит на меня удивлённый взгляд и тут же догадывается, в чём дело. Её ротик притягательно улыбается.

— В интернете. Там адекватные цены, и есть из чего выбрать. А в местных магазинах почти нечего брать, они сильно отстают от моды, или цены такие, что в жизнь не купишь. Не знаю, чтобы я делала без интернет-магазинов. Ходила бы всегда в одном и том же.

— У тебя много платьев, — качаю головой.

— Нет, на самом деле нет. Просто не все же наденешь на прогулку или учёбу. А это платье вообще можно носить только с тобой.

— Не поспоришь.

Взгляд так и скользит на её полуоткрытую грудь, потом на её ноги и ступни в туфельках.

— И сколько же платьев для женщины уже немало?

— Сложный вопрос, — отвечает София.

— Сложный вопрос, потому что всегда мало?

— Нет, потому что общество требует от женщины соответствовать моде, и немало тогда, когда есть в чём выйти на улицу, идти на работу, на вечер, в кафе и просто на пикник. Когда на любой случай жизни есть что надеть, не выглядя при этом старомодно.

— Ну тебе всегда удаётся выглядеть красиво.

— Я стараюсь. Да и вообще каждая женщина хочет выглядеть красиво.

— Я знаю, но ты выглядишь лучше других.

— Любая женщина стремится выглядеть лучше других. Это такое необъявленное соревнование, в котором ты вынуждена принимать участие, хочешь ты того или нет.

— Как всё сложно, — говорю я.

— У женщин всегда всё сложнее, чем у мужчин. Тебе кажется это не правильным?

— Почему? Нет. Если бы женщины были так же просты, как мужчины, они бы, вероятно, не так привлекали последних.

Да, все эти платья, косметика, туфельки, вырезы на одежде, изгибы фигуры — женские чары. И, может, тем и влекут к себе женщины мужчин, что так резко отличаются от них. Женское тело, как же поразительно оно отличается от мужского. Даже одни и те же общие части тела, как шея, руки и ноги, выглядят совсем не так, как у мужчин. Даже кожа, женская кожа, в стократ прекрасней грубой мужской. И, может, потому нас так влечёт к прекрасному полу, что вся эта необычность, весь этот внешний блеск, все побрякушки и тряпки, нам, мужчинам, как детям хочется ощутить своими руками, хочется узнать их запах, разглядеть ближе, в деталях. И если меня так влечёт София, которая сидит в одном лишь метре от меня, а мозг мой при этом знает: я могу обладать ей, могу целовать и трогать её всю, везде, то каково же должно быть другим мужчинам, только и могущим, что наблюдать за ней, видеть её красоту, но не обладать ею. И не была ли женская красота тем Запретным плодом, что вкусил Адам? Немощный Адам, живший бок о бок с Евой, но способный лишь лицезреть её красоту, лицезреть Плод, но не способный вкусить его, обладать им, насытиться им. А какой толк в пустом обожании? В слепом обожании, без смелости пойти до конца, решиться на всё, уйти с головой и узнать, что значат страсть, любовь и взаимность.

— Что ты на меня так смотришь? — спрашивает София, хлопая загнутыми чёрными ресницами.

— Ничего, — сразу же отзываюсь я, но потом решаюсь всё же сказать правду и, наклоняясь вперёд, говорю ей на ушко: — я просто тебя люблю.

— Я тоже! — вторит София, сначала от изумления широко раскрыв глаза, а потом прищуривая их от удовольствия.

Как мало нужно для женского счастья, всего-то произнести десять букв. С мужчинами этот фокус не проходит. Мужчины радуются только первый раз, а потом принимают эти буквы за постоянный факт, женщины же хотят слышать их постоянно.

Музыка меняется, диджей ставит «Капитал» Ляписа Трубецкого. Кто-то рядом с нами курит ароматные сигареты. Я не курю, и мне не нравится сигаретный запах, но сейчас именно этот ароматный дым пленяет меня как подростка. Я вдруг рад тому, что пью пиво, ощущаю этот аромат и вижу перед собой красивейшую из женщин.

— А знаешь, — говорит София, — Кристина обижается на меня за то, что я всё время с тобой.

Кристина — это подруга Софии, та самая, которая присутствовала при нашем первом знакомстве.

— Это всегда так, — говорю я, будто умудрённый опытом, — влюбляешься и меньше времени уделяешь друзьям. По-другому и быть не может.

— Но ей-то не в кого влюбиться, — отвечает София.

— Ну так пусть влюбится в кого-нибудь. Сколько на этом свете свободных парней.

— А ты в меня просто влюблён, или всё по-настоящему? — спрашивает она, приопуская взгляд, как юная, но соблазнительная лицеистка.

Я удивлённо смотрю на Софию.

— Конечно по-настоящему, — отзываюсь я. — Для меня ты именно тот человек, которого встречаешь один раз в жизни, но зато навсегда.

Я пододвигаюсь ближе, и София кладёт голову на моё плечо.

Нам приносят пиццу, и в очередной раз я испытываю гастрономический экстаз.

— М-м-м, как вкусно, — тянет София слова так же, как тянется сыр на её треугольном куске.

Пиво кончается, и я перехожу на куба либре, София, допив пина коладу, тоже. Пятидесятигривенные купюры, как и стаканы, уходят одна за одной.

— Почти одиннадцать, — замечаю я, взглянув на часы, — скоро будет выступать Слава. Пошли ближе к сцене.

Наконец сбывается мечта: я попал на концерт группы Grandmother`s Guns, в которой Слава Кучер — солист и бас-гитарист. Выступает он нечасто, и я специально подгадал наш поход к его выступлению. Вместе со Славой на сцену поднимаются два человека. Один садится за ударные, другой берёт шестиструнку. Я машу Славе рукой, он, улыбаясь, машет мне тоже. Они подключают гитары, и, видя, что публика почти подтянулась, Слава объявляет:

— Ну что, спасибо всем, кто пришёл. Подходите, не стесняйтесь. Я вижу, что вы не стесняетесь, — отвечает он компании каких-то дам. — И специально для вас мы сегодня что-нибудь да запилим. Вы можете подпевать, танцевать и всячески угорать. В общем всё, что угодно.

Слава наигрывает на гитаре какую-то простую мелодию, смеётся и продолжает:

— Начнём мы со своих песен, а потом, может, сыграем песни друзей. Поехали! «Help me baby».

Начинается всё с барабанов, потом подключаются гитары, и Слава, наконец, начинает петь. Лично я, знающий его уже давно, шокирован голосом, льющимся на меня из колонок. Я с трудом узнаю голос Славы Басиста, так он хорош и необычен. Песню Слава поёт на английском, и для русскоязычного парня, который рос здесь, в Одессе, его англоязычный вокал на высоком уровне; конечно, любой американец или британец различит в этом голосе и акцент, и прочие упущения, но Слава не англичанин, и само его пение с игрой на бас-гитаре выглядит так гармонично, что мне большего и не надо, да и публике, в общем-то, тоже.

— Недурно он поёт? — спрашиваю я Софию, глаза которой тоже круглы от изумления.

— Да вообще...

Под звуки гитар и его голоса девушки на танцполе принимаются двигаться в такт. Несколько парней, поклонников альтернативной музыки, пробились вперёд к сцене и пляшут там, а вот где-то в середине, где мы, настоящий бабий бум. Это то ли от того, что юноши в танцах более стеснительны, чем девушки, сидят в основном по столикам, либо просто так совпало, что именно сегодня девушек пришло в разы больше, чем парней, и на танцполе не просто танцы, а прямо какая-то ярмарка невест. Я стараюсь держаться подальше от других девушек и поближе к Софии. В иные времена я бы порадовался такому обилию женщин вокруг себя, но с тех пор как я с Софией, они меня попросту не интересуют, как, впрочем, верно, и я их. Хотя некоторые из них так активно крутят задами и энергично машут руками или, по крайней мере, одеты в такие платья, что всем этим невольно могут пленить рассудок даже самого здравомыслящего мужчины; всему виной культ демонстрации высвобождающегося либидо. Нравы общества претерпели изменения, и, нравится нам это или нет, но то, что раньше было табу, теперь почитается чуть ли не за женскую удаль. Теперь в порядке вещей, когда женщины знакомятся первыми, пьют наравне с мужчинами и всячески демонстрируют свою сексуальность. Да, впрочем, даже это платье Софии, не будь она со мной, уверен, и на неё смотрели бы совсем по-иному.

Отыграв песен пять, Слава делает небольшой перерыв, а диджей умело заменяет его пение музыкой группы «Nirvana». Танцующие приходят в восторг, и коллективный улёт набирает обороты.

— «No remorse», — кричит Слава, возвращаясь уже без футболки и допивая из стакана, наверно, воду.

Мне тоже становится жарко в рубахе, и я уже жалею, что не могу снять её так же, как он. Штаны и рубаха. На женщинах надето куда меньше. София, отдаваясь танцу, движется в одном лишь платье. Да и на других девушках надето не больше. Я останавливаюсь, чтобы закатать рукава рубахи, но от звуков гитары и ритма барабанов сложно устоять без движений.

— Сейчас мы сыграем «Ace of Spades». Это не наша песня, — говорит Слава, — это песня наших друзей.

Пара человек с танцпола тут же отзывается на его слова весёлым смехом. Праздник продолжается, но я начинаю трезветь.

— Может добавим? — обращаюсь к Софии в конце песни.

— Давай, — говорит она, обнимая меня за талию, но нам не удаётся уйти за выпивкой.

Слава как нарочно, вероятно, решив охладить толпу, шепчет что-то участникам группы, и гитарист принимается наигрывать до боли знакомый мотив. Уже через пару аккордов я узнаю эту песню и уйти уже не могу. Я беру Софию за талию и прижимаю к себе, чтобы раствориться в этой музыке.

I could bet on New Year's Eve

He'd call me up at night

From the other side of the world,

Ed was always there alright,

Ed's got the looks of a movie star,

Ed's got the smile of a prince,

He rides a bike instead of a car,

I wanna be his friend…

На меня накатывают воспоминания, сотни, тысячи воспоминаний. О юности, проведённой среди таких песен, как эта, когда казалось: мы вырастем и будем такими же свободными, как этот Ангел, не будем знать преград, будем вечно прекрасны и молоды, как боги, и всегда вокруг нас будут братья, с которыми мы будем поднимать вверх кулак.

Люди подтягиваются на танцпол, конечно, перед такой музыкой сложно устоять, ведь она берёт за душу, за самые чистые, наивные края души, вознося их на вершину нашего мироощущения. И я шепчу, может быть даже вслух:

Going to the run, run Angel!

Going to the run, run Angel!

И пой сейчас эту песню не Слава, а Golden Earring, то, верно, я бы расплакался пьяными слезами. Но музыка кончается, и видение тает. Мы идём с Софией к барной стойке и заливаем ощущения ромом, намешанным с Кока-колой.

— Знаешь, — говорит София, — а ведь для некоторых людей ночь существует лишь для того, чтобы только спать. Представь, что они теряют?

— Они теряют саму жизнь, — отвечаю я.

Мы снова у сцены. Отыграв ещё несколько песен, Слава объявляет о перерыве, и диджей проявляет просто чудеса изобретательности. Сначала он заманивает всех на танцпол, врубая «B-Boys & Fly Girls», песню финского коллектива Bomfunk MC's, а потом, чтобы, верно, погрузить танцующих в музыкальное блаженство — «John the Revelator» Depeche Mode. Я опьянён и пленён этой музыкой. Она изотропна, она везде, она в помещении, вокруг нас, в нас, в голове, в волосах и руках, в недопитых стаканах, в движении ног, в темноте и в мерцании стробоскопа. Я забываю, где я, кто я, не замечаю никого вокруг, кроме Софии. Мои руки ложатся на её талию, её — держатся за мои. Мы оба нервно двигаемся. Как же это прекрасно! Кто бы сказал, кто бы знал, что значит танцевать под эти электронные звуки, сопровождаемые глубоким голосом Дэйва Гаана. Нет голоса в мире романтичней, чем у него; нет более космической музыки, более гипнотической, чем музыка Depeche Mode. Мы оба хотим раствориться в ней, слиться со звуковой волной. Но диджею и этого кажется мало, он включает «Strangelove». При мигающих волнах светомузыки я смотрю в космос любящих глаз. Мы останавливаемся. Я закрываю глаза, остаётся только музыка и пьяное кружение головы. Наши губы соединяются. Тысячи импульсов устремляют свой бег по нейронам, чтобы, промчавшись по телу, добраться до мозга, они торопятся, будто стремясь обогнать друг друга. Музыка и поцелуй. Ничего более. Поцелуи, и это бесконечное слово «Strangelove». Я даже не ощущаю своего тела, не ощущаю того, что стою. Я пьян и в объятиях желанной женщины растворяюсь в музыке и поцелуях.

Слава играет ещё, но и его выступление подходит к концу, а через несколько минут он сам уже на танцполе. Я отхожу с ним в сторону. Диджей чувствует зал, София уходит в отрыв, и пока музыка танцевальная, пока она действительно хороша, её нельзя остановить. Я спьяну о чём-то болтаю со Славой, подходят парни из его группы, но моё внимание, как бы я не пытался изобразить иное, по-прежнему приковано к ней. Я не могу оторваться. Я что-нибудь говорю, слушаю ответ, смеюсь над шуткой, но то и дело смотрю на неё. А она прекрасна, прекрасна в этом бежевом платье в горошек. Платье легко и соблазнительно, оно не утаивает ничего полностью: вот шея её открыта, вот плечи голы и округлы, вот груди, а меж них ложбинка — а как они подпрыгивают и трясутся в танце, это просто нечто, в этом зрелище есть магия, — вот талия изящно очерчена, вот ягодиц сочный налив, но об их чарующей красоте, скрытой подолом платья всё же приходится гадать, а ноги, я никогда не видал таких ног! Она так феерична, что уже не верится, будто София моя. Не верится, что эта женщина со мной. Разве я достоин такой красоты, такой чувственности, искренности, такой любви? И есть в этом что-то особенное: наблюдать её со стороны. Будто между ней и мной есть ещё моральная преграда, разделяющая незнакомых людей, что нет у меня права взять и подойти к ней, что она не улыбнётся мне в ответ и не примет моих объятий. Вот она совсем близко, но она женщина мечта, недоступная наяву. И оттого она ценней и привлекательней вдвойне. А вот уже кто-то пытается нарушить и мои права. Какой-то парень, излишне пьяный, пытается познакомиться с ней, берёт её за руку и в танце пытается обнять за талию. Да, такое сокровище нельзя оставлять одно, всегда где-нибудь да выищется вор. София отстраняется, и парень, потерпев поражение, чуть отходит, но от своих намерений не отказывается. Я отрываюсь от стены и иду ей на выручку. Моё появление отбивает у него всяческую охоту.

Входная дверь отрывает от мира, дверь в комнату заканчивает отрыв, оставляя нас наедине друг с другом. Только я и она.

— Ты будешь умываться? — спрашиваю я.

— Да, — отвечает София.

— А я пока сделаю чай. Ты будешь какой: чёрный или зелёный?

— Чёрный.

— А я обычно пью на ночь зелёный, — говорю я и ухожу на кухню.

В квартире стоит сонная тишина. Даже громоздкие бронзовые часы вяло кивают стрелками, а привалившийся Аполлон с улыбкой спящего младенца закрыл глаза и уже видит сны. Я ставлю чайник, медленно и бесшумно опуская его на горящий синий цветок. По столу украдкой, словно вор, шмыгает таракан. Только бы София его не увидела. Даже меня передёргивает от этой мерзкой твари, душа, взращённая на эстетике, никак не хочет мириться со столь гадостным соседством. Я готов килограммами относить еду, чтобы эти твари питались где-нибудь далеко за пределами моей квартиры, но чтобы ни одной своей гнусной ножкой больше не касались стола, за которым я ем, и чтобы не жрали украдкой мою еду. Мои мышцы сжимаются, и я передёргиваю плечами от одной мысли, что мне, быть может, приходится питаться одной едой с этим тараканом. Что может быть противнее, чем разделить хлеб с таким гадом?

Я возвращаюсь в комнату с двумя извергающими пар кружками чая, ставлю на стол возле ноутбука. София уже умылась и включает Depeche Mode. Чтобы музыку в коридоре не было слышно, я снимаю с постели плед и им затыкаю щель между полом и дверью. Теперь мы в полной изоляции от мира, от людей, от времени и от пространства. Есть только мы, предметы в комнате, музыка и полумрак. Проснувшееся нутро пинает изнутри в низ живота. Весь вечер это что-то щемилось там внизу. Весь вечер я ждал этого часа, когда мы останемся один на один, и никто, никто в этом мире не будет нам мешать. И, может, от этого поход в бар и был вдвойне прекрасен, что всё происходящее виделось лишь игрой, прелюдией перед предрешённой кульминацией.

Губы смешались друг в друге, опять эта космическая музыка звучит в голове. Видно, двух песен за вечер Софии было мало, хотя какая бы музыка подошла в такой момент лучше, чем Depeche Mode? Голос Гаана романтичен и глубок, как ни у кого другого, а иные композиции так и пропитаны сексуальной энергией. Бретельки спадают на плечи, увлекая за собой всё платье. София стоит передо мной в одном нижнем белье. В белом белье, которое украшает её лучше всякого платья, но эта красота, почти не прикрытая и даже подчёркнутая, доступна лишь мне одному. Кажется, только теперь я понимаю, почему её фигура на взгляд безукоризненно близка к эталону: дело не в талии, нельзя сказать, чтобы она была до крайней худости субтильна и тонка, нет, всё дело в налитых объёмных грудях, которые только чуть-чуть с боков выступают за пределы грудной клетки, и, конечно, в бёдрах, они и грудь уравновешивают и дополняют все изгибы так, что мне, мужчине, невозможно оторваться.

Я снимаю рубаху. Её рука ложится на мою талию и ползёт по рёбрам вверх до груди, по телу пробегают мурашки, несуществующая грива встаёт дыбом, волосы будто электризуются. От оттока крови по телу пробегает холодная дрожь.

— Я включу другую, — говорит София, отрываясь от меня, когда песня в плей-листе меняется.

Она ставит «Little 15». Мои глаза стараются ухватить всё, каждое её движение, каждый кусочек тела, каждое очертание фигуры, но всё это так мимолётно. Я ложусь на диван, София садится сверху и расстёгивает мои штаны. Моя рука скользит по голому бедру, доходя до эластичной резинки, цепляется за неё, но потом отпускает. Я помогаю ей стянуть штаны. Они спутываются где-то на моих коленях. От действий Софии моё дыхание сбивается. Я будто бегу, стараюсь за чем-то угнаться, но я так и не научился ритмично дышать. Я не выдерживаю: сгребаю Софию на диван, нервно сбрасываю эти осточертелые штаны и прижимаюсь к ней всем телом. Кто-то внутри торопит, но я сдержан, я не даю волю желаниям, смакую момент, растягивая каждое прикосновение, каждое действие до апофеоза, плавно переходя на другое, чтобы и его, растянув в неге, возвести в культ. Наконец и бельё Софии летит в сторону. Голые тела соприкасаются, нейроны по всему телу, как листья на ветру, трясутся в потоке экзальтации. Я целую шею, я целую грудь… Борона пальцев врезается в волосы. Руки… Мои руки испытывают блаженство. Как же везёт этим рукам, что они имеют возможность осязать… осязать её всю! Ладони сжимаются, упругие ягодицы сминаются, как гончарная глина.

I want you now,

Tomorrow won’t do.

There’s a yearning inside

And it’s showing through.

Reach out your hands

And accept my love.

We’ve waited for too long,

Enough is enough.

I want you now!

My heart is aching,

My body is burning,

My hands are shaking,

My head is turning…

Колесо возбуждения, алкоголя и музыки вертится в голове. Племя бесчувственных зубов слегка прикусывает красный, уже набухший сосок. Груди, кажется, налиты соком самой жизни. Упрямые руки исполняют каприз. София в блаженстве закрывает глаза и открывает ротик, маленький и чувственный, со сладкими, сочными ягодами губ. Вот она, манящая аллегория всего порыва!

— Ты хочешь?

— Да, — с ягод стекает мёд.

Будто без этого два тела не могли слиться в едином порыве.

I want you now…

Волны захлёстывают и растворяют нас, от них слипаются волосы, мокнут губы и потеет тело. Жернова соития перемалывают все мысли и эмоции, они лишь с каждой секундой убыстряют свой ход и силу, наращивая напряжение. София уже не может сдержать себя, её стоны чуть не перебивают музыку, но связь нельзя остановить, нельзя разорвать, пока она не дойдёт до предела. И рассудок здесь уже ничего не значит, сейчас и только сейчас тело властвует над разумом, материя над мыслью. Тела уже неотъемлемы друг от друга. И какая-то центробежная сила выбрасывает нас за грани сознания.

Напряжение спадает быстро, ещё только некоторые части испытывают фантомные ощущения, но в целом на всё тело наваливается усталость. Я похлопываю ладонью по обнажённой ягодице.

— У тебя есть салфетки?

— Да.

Приоткрываю окно и сажусь на диван с двумя кружками. Чуть поостывший чай сейчас кстати.

— Надеюсь, завтра нам не будет плохо, — говорю я, делая глоток.

— От алкоголя? — уточняет София.

— Да, — говорю я, — всегда, когда много выпью, на утро меня рвёт и болит голова.

— Неприятные последствия, — соглашается София.

— Но по крайней мере я не стану алкоголиком.

— У меня тоже есть прививка от алкоголя, — говорит София.

Я с удивлением смотрю на неё.

— Что ты имеешь в виду?

— Когда растёшь с пьющим отцом, — откровенничает она, — то с самого детства видишь все последствия этой гадости.

— А где он сейчас, твой отец? Ты же живёшь с одной матерью?

— Умер. Несчастный случай. На стройке упал с высоты.

Я делаю глоток чая, София тоже.

— А кем он был? Ты его помнишь?

— Помню. Конечно, помню. Помню и хорошее, и плохое. Он был черкесом…

— Черкесом? — удивляюсь я. Так вот откуда у Софии взялись эти черкесские черты! Русско-черкесская красота — интересная смесь.

Пустые кружки я ставлю на пол; София ложится головой на моё плечо.

— Как же глупо наши родители прожили свою жизнь, — говорю я, глядя в бездонный мрак потолка. До потолка два метра, но мрак растягивает их до размеров вселенной.

— Да, — шепчем София, — и меня пугает то, что мы можем прожить жизнь точно так же: ничего толком не увидев, не сделав, не успев, не поняв.

— А зачем ты вообще живёшь? — интересуюсь я. — Ради чего?

София задумывается.

— У меня нет цели на всю жизнь, но мне хочется чего-то большего, чем есть сейчас.

— Всем и всегда хочется большего, — парирую я.

— Тогда что… Зачем, Рома, мы живём? Для чего мы должны пройти отпущенный нам отрезок времени от начала и до конца?

— Я тоже пытаюсь это разгадать. Диоген говорил о четырёх смыслах жизни, но какой выбрать для себя? Как сделать этот выбор и понять, что именно этот путь твой?

— Я раньше всегда думала о будущем с надеждой, а вот последнее время только со страхом.

— Почему же со страхом? — удивляюсь я, хотя и ловлю себя на тех же самых ощущениях.

— Я больше всего боюсь остаться ни с чем, остаться одна. Как героиня Ингрид Бергман в фильме «Любите ли вы Брамса?» Ты видел этот фильм? Там самая трогательная женская роль!

— Нет, — с досадой говорю я.

— Знаешь, она там играет женщину, взрослую, галантную женщину, может быть даже самодостаточную, но одинокую. Вокруг куча мужчин, но она одна. Одинока среди мужчин! Потому что ни с одним у неё нет будущего! Есть даже такая книга.

— Но ты-то уже не будешь одна. Ты со мной.

Мы молчим. Уставший и пьяный рассудок угасает.

— А я, кстати, устроилась летом на подработку, — говорит София.

— И куда же?

— В свадебный салон. Две, две с половиной тысячи гривен должно выходить. Немного, но всё же лучше той тысячи, что платит государство за потерю отца.

— Так мало? — удивляюсь я.

— Да, — подтверждает София, — на них вообще почти ничего нельзя купить.

— Даже эта комната стоит дороже, — соглашаюсь я. — Ты устала?

— Ужасно хочу спать.

— Я тоже. Давай поворачивайся. Вот так.

Она разворачивается ко мне спиной, и я плотнее прижимаюсь к горячему телу, предвкушая наступающий сон.

XXV

Будильник выдёргивает меня из чудесного забытья. В детстве ты не хочешь ложиться спать, а с возрастом никак не хочешь просыпаться. Я отираю глаза. Взвешенные частицы пыли, витающие в воздухе, бездумно пересекают разрезающее пространстволезвие света, узкую полосу встающего солнца, пробивающуюся в комнату через щель между шторами. Воздух насыщен плавающей пылью. Невидимый и неосязаемый, на свету он обнаруживает совершенно удивительные компоненты, вроде этих самых частиц, которые постоянно присутствуют в нём, но которые мы совсем не ощущаем. Наверно, сотни этих самых частиц ежеминутно врезаются в нашу кожу, десятки проходят через наш нос, мелькают перед глазами, но так и остаются невидимыми и неосязаемыми. При обычном течении жизни эти самые частицы неощутимы, но стоит только световым лучам занять правильное положение, упасть под правильным углом, и, словно по волшебству, скрытое становится явным, во лбу открывается третий глаз, и человек видит эти частицы так же отчётливо, как песчинки.

Я умываюсь; в хостеле «Уютный» все спят, самое время навести порядок. К девяти часам утра придёт моя сменщица, и к передаче смены всё должно быть готово. Я протираю все рабочие поверхности на кухне, микроволновку, плиту. Когда постояльцы проснутся и пойдут завтракать, всё должно быть прибрано. То же самое касается и ванной комнаты. Я оттираю капли на зеркале стеклоочистителем, мою душевые поддоны и когда принимаюсь за пол, в ванную вбегают две девушки. Не ожидая меня увидеть, студентки теряются.

— Одну минуту, — говорю я, распрямляясь.

Две яркие пижамы выскальзывают в коридор. Продолжая водить по кафелю шваброй, я украдкой бросаю взгляд на зеркало. Студентки смеются между собой, обсуждая меня и то обстоятельство, что я мою пол. Смесь стыда и злости охватывает душу. Да какое право они имеют судить обо мне и о том, как мне приходится зарабатывать на жизнь. Они то, две молодые козы, хоть раз в своей жизни работали? Работали несколько месяцев? Кормили себя, ни на кого не рассчитывая? Снимали себе жильё?

Я заканчиваю приборку и выхожу в коридор, не выражая на лице ни единой эмоции. Кто угодно может надо мной смеяться, но им не позволено заглянуть в мою душу и лицезреть подлинные чувства. Эти чувства только для меня и, может быть, самых близких людей. Нет, я не доставлю им удовольствия. С этим можно справиться. Пара дней, и эти студентки уедут. Они для меня никто, и я для них никто, но мыть пол мне всё же придётся. Придётся заниматься этим с точки зрения прогрессивного общества презренным трудом, чтобы заработать себе на хлеб. А какое вообще дело этому обществу до того, кто и кем работает? Кто установил эти правила, по которым определяется достойность профессии? И в чём оценивается достойность? Опять в деньгах? Извечное мерило всего в этом помешавшемся продажном мире.

Стрелки часов как влюблённые вновь сходятся вместе, чтобы, пробыв друг с другом мгновение, вновь разлучиться на целый час и ещё минут пять в придачу. Вот он, парадокс соединяющихся стрелок. Между тем моментом, как стрелки часов расходятся и соединяются вновь, проходит не ровно час, а всегда чуть больше. И влюблённые вынуждены ждать эти лишние минуты, украденные из их жизни.

Я сажусь завтракать. Съедаю йогурт и откусываю купленный круассан, запивая его дешевым чаем, заваренным пакетиком без мульки, в уме при этом отсчитывая оставшееся время до конца смены. Вот они, рабочие часы. Ты всегда следишь за ними зорко, как это делают старушки, подглядывая за соседями. И не от того ли мы так бдительно следим за рабочим временем, что эти самые часы крадут нашу жизнь. Ты приходишь на работу и ждёшь обед, пообедав — ужин, а потом уже ведёшь отсчёт до конца рабочего дня. И каждые потраченные впустую пять минут, потерянные безвозвратно из твоей жизни, приближают тебя к тому моменту, когда ты будешь свободен распоряжаться крохами оставшегося времени по своему усмотрению. Беги, торопись время, проходи день за днём, приближай к смерти, а ты, человек, всё также надейся, что когда-нибудь станешь свободен, что когда-нибудь твоё время и твоя жизнь будут принадлежать только тебе.

Не успеваю я доесть, как пиликает дверной звонок. На пороге Павел Бойко. Интересно, что заставило его подняться так рано и прийти на работу; то он здесь неделями не бывает, а то вот является в полвосьмого.

— Здравствуй, Роман, — уверенным тоном говорит он, — как дела? Всё ли хорошо?

— Да, — отвечаю я, отирая уголки губ.

На какой чёрт он оторвал меня от еды?

— К сдаче смены готовишься? — спрашивает он, бросая пространный взгляд на помещение.

— Да уже почти всё готово, — отвечаю я.

— Ну как тебе в Одессе? Прижился уже? — интересуется он.

— Да, привык. Нравится, — честно отвечаю, но не понимаю к чему все эти расспросы.

— Скоро Вика должна подойти, — говорит Бойко.

— Где-то через час, — уточняю я, потому как смену мы сдаём в девять.

— Я пригласил её к восьми.

Только теперь я окончательно понимаю, здесь что-то не так. Это его раннее появление, само поведение, расспросы и, наконец, приглашение Вики к восьми…

— А зачем? — спрашиваю я, и сердце начинает чаще биться, совсем как у мальчишки.

— На кухне кто-нибудь есть? — спрашивает Бойко, игнорируя вопрос.

— Нет, — отвечаю я.

— Ну давай туда и пройдём.

Я иду следом за обрюзглой тушей.

— Знаешь что, Роман, — говорит Бойко, усаживаясь на стул, теперь его взгляд не блуждает по сторонам, а смотрит прямо на меня, — я решил с тобою попрощаться, так сказать. Много было нареканий к тебе, да и украинского ты не знаешь…

— То есть, вы меня увольняете? — прямо спрашиваю я, не люблю, когда со мной юлят.

— Да, ты же русский, языка не знаешь. А сейчас такое время…

Его нахальная рожа напряжена, ему этот разговор тоже неприятен, хотя увольняет он меня явно с радостью.

— Значит всё это из-за того, что я русский? — снова прямо спрашиваю я.

— Не совсем, нарекания к твоей работе тоже были, сам знаешь. Да и после оккупации Крыма в Одессу поедет много украинских туристов, а ты же языка так и не выучил.

Говорит он так, будто мне должно быть стыдно за то, что я не знаю украинского, или вообще даже за одно то, что я русский. Мне уже хочется со всем согласиться, как вдруг в голову приходит одна мысль.

— А вы же, кажется, тоже русский, — говорю я. — Вы же на украинском не больно-то и читаете.

Мне припоминается случай, когда Вика переводила для Павла пару слов, потому как сам он не мог до конца понять, что там написано на украинском.

— Я украинец, — заявляет Бойко, — русскоязычный украинец, в этом есть разница.

Тяжёлый взгляд ложится на меня, но мне уже нечего терять, и, не дрогнув, я заканчиваю этот спектакль.

— А-а-а, — протягиваю я, как бы понимая глубину той пропасти, что пролегла между нами, но всё же не удерживаюсь от едкого замечания, — никогда бы не подумал.

Утренний воскресный город без людей незакончен, как недосказанная история. Мою душу одновременно обуревает и радость, и печаль. Я и сам рад распрощаться с этой работой, но кому приятно, когда тебя увольняют. Особенно неприятно, когда увольняют за национальность. Но чем дальше я удаляюсь от прежней работы, тем свободнее и счастливее я себя чувствую. Ну что право же за расстройство? Ведь это не конец, потеря лишь одной работы, а у меня ещё есть две. Из «Домушника» меня никто не выгонит, Саша и Артур не такие чокнутые, как этот Бойко, опять же и на квесты в реальности будет больше времени. Да и, собственно, кто сказал, что из-за потери работы нужно себя корить? Опять всё из-за денег. Да пошли эти деньги к чертям, и работы тоже пошли к чертям, когда в голубом небе светит солнце, когда есть море, друзья и София. А моя мать уверяет, что я зря покинул Россию. Какой смысл жить там с клеймом преступника, когда у меня здесь есть большее, чем когда либо! Нет, работа — это не смысл жизни, а вот это солнце, друзья и София — вполне может быть. И кто, право, богаче, тот, у кого больше, или тот, кто умеет ценить? Что дороже: деньги или время? Свобода или стабильность? Двадцать два года, пора бы уже сделать выбор: откреститься от стадных ценностей и найти свои. Нет, утрата работы меня не тронет, у меня свой путь, и другого не надо, пока есть это южное солнце, друзья и София.

Часть 2.

Все цветы вянут

I

В городе липкая жара. Она как мёд вяжется ко всему вокруг. Крыши домов накалены ею, асфальт сплошь да рядом намазан и сам липнет к прохожим и автомобилям. Всё новые и новые капли жары стекают со стеклянной поверхности неба и падают на город. Некогда голубое небо, кажется, растворилось в июльском мареве и стекло на землю. Потому небосвод бел и прозрачен. Воздух пропитан жарой, и всё вокруг движется лениво и с неохотой, то и дело увязая в приставучем июльском зное. Кажется, одно только солнце даёт жизнь, и потому можно не есть, не работать, не беспокоиться о проблемах, а просто так лежать под щедрым светилом и пить его лучи как манну, как ток самой жизни. Энергии солнца так много, что хватает каждому с избытком. Одна старушка возле нас даже отмахивается от его приставучих ласок газетой.

За жаркое лето мы с Софией успели побывать, кажется, на всех пляжах Одессы: на Ланжероне, Отраде, Аркадии и Малом Фонтане. Чтобы добраться до моря, нужно всего-то сесть на трамвай или маршрутку и проехать несколько минут. Да при особом желании до моря можно дойти и пешком. Неизвестно, что ещё лучше: пройтись пешком под палящим солнцем или ехать в жаркой набитой потными людьми маршрутке. Стремление к разнообразию на этот раз заводит нас на 11-ю станцию Большого Фонтана.

Песок бел, как манная крупа. Морская вода нежна. Она тепла и нежна. Окунаясь в эту воду, тебе кажется, будто тело твоё погружается в живительный раствор. Нежные потоки обтекают тебя, бережными руками держат на плаву. Мы меняем одно на другое: нежность воды на нежность солнца. И то, и другое здесь, кажется, борется за твоё внимание. За месяц кожа уже приобрела медный оттенок и больше не боится солнца. Она же с особым усердием оттеняет белые лямки и вздутые кливера купальника Софии. На её округлых женственных формах белизна сияет как-то по-особенному. От этих форм сложно оторвать взгляд, и ими не возможно не восхищаться. Я кладу на них руку и провожу ладонью по всем изгибам тела, по всем подъёмам и всем спускам. Ладонь собирает жирноватый слой крема для загара и выступившие капельки пота.

— Что ты водишь рукой? — протестует София. — Ты смазал весь крем.

— Ну и ладно, — как помешавшийся то ли от жары, а то ли от видов красот, произношу я.

София искусственно хмурит лицо. Я утыкаюсь носом в её шею. Её запах без всяких духов так же притягателен, как домашняя выпечка. Есть в нём какое-то сходство. Его нельзя объяснить, его нельзя дать попробовать другому, но я знаю этот запах, его ни с чем не спутаешь — так пахнет София.

— Что ты делаешь? — не унимается она, возмущённая моим внезапным стремлением к близости.

— Я тебя обожаю, — говорю я ей на ушко и обнимаю руками.

Теперь она в моей власти, и мне наплевать, что на ней крем, что она загорает, и её нельзя трогать. Я целую её, а потом приподнимаю пластиковые зеркала, чтобы видеть глаза. Но солнце вмешивается и здесь, София щурит глаза, и мне так и не удаётся насладиться глубинами её очей.

Поцелуи… поцелуи… поцелуи… Лучшее занятие для двоих. Они как хворост, разжигающий огонь либидо. С каждой минутой мне хочется быть ближе и ближе. Даже солнечный свет, настойчиво и пристально бьющий в наши тела как прожектор, не умаляет желания.

— Рома, тут люди…

Только это замечание останавливает. Я быстро отстраняюсь, втаптывая подошвой разгорающийся огонь. Угроза пожара предотвращена, импровизированный костёр потушен. Ещё пара мгновений, хворост дотлеет, дым развеется, и не останется и следа.

— Это всего лишь игра, — оправдываюсь я. — Ты никогда не играла в больницу? Обследование пациента методом пальпации.

И на примере я ей демонстрирую, как, на мой взгляд, должна происходить диагностика, тыкая и ощупывая пальцами её ноги, руки, шею, живот, грудь; мои ладони, конечно же, не обходят вниманием и самые заманчивые её места.

— Из тебя не получился бы хладнокровный врач, — поражённая моей неугомонностью, строго замечает София.

— С такой пациенткой быть хладнокровным — это преступление.

Но моё ребячество всё же заставляет её смеяться. София счастлива.

Одёргивая плавки, иду в море. Оно завершает то, что делала солнечная нега. Я качаюсь на волнах как на какой-то детской качели. Как притягательна и опасна вода. Много воды. Как же смог человек покорить эти гигантские дали и циклопические толщи морей. Что побудило людей оттолкнуться от суши, устремляя себя и свои корабли к бескрайнему морскому горизонту? Что искал там человек? И что нашёл там?

Я возвращаюсь на сушу; вода, услужливо угождающая телу ласками, высосала из него всю энергию, и почти без сил я падаю на плед. Надо мной опять океан. Такой привычный и естественный, что, кажется, без него невозможна жизнь. Но он так далёк и недоступен, что большинству людей никогда не познать, что означает плыть в его невесомых водах.

Земная твердь подо мной растворяется и становится уже чем-то неважным, чем-то второстепенным, нет у неё теперь той основополагающей роли, какую придаёт ей человек, она уже вовсе не точка опоры. Главным для меня становится небо. В него я устремляю свой взор и свой бег. Голубая бездна высится надо мной и справа, и слева, и сверху, и снизу. Она, кажется, везде, и я, как планета, кругом окружён ею. Голубое марево, и ничего более, но оно кажется почему-то таким загадочным и многозначительным, что я вспоминаю слова Ницше: «И если ты долго смотришь в бездну, то бездна тоже смотрит в тебя». Я пропитываюсь энергией космического пространства, которое всегда неотступно довлеет над нами. Всегда, даже когда мы не утруждаем себя поднять голову и взглянуть ввысь, а оно, сонное и молчаливое, кажется, скрывает в себе страшную опасность, притаившуюся за чистым ангельским ликом, из-за чего человек, наивное существо, не может постичь того, что небо, день ото дня оставаясь таким же голубым и нерушимым на протяжении уже миллионов лет, этим лёгким жестом несёт планете жизнь, ведь вдруг исчезни оно, растеряй свои пастельные тона, то горе обрушится на человека, не ждущего опасности с той стороны, как будто человек когда-то заключил с ним уговор, и низвержение небес будет расценено им как измена, как вероломство и удар, которого никак не ожидаешь. Что будет, когда оно проснётся? Когда вдруг сдёрнет голубое одеяло? Каким тогда нам явится небесный свод? Что станется с людьми, если оно начнёт меняться?

Я поднимаюсь, качаю головой, разминая шею, хрустят позвонки. Загадки, кругом загадки. То высь небесная, а то вот гладь морская… И если с небесами всё ясно, их бесконечность не объять ногами, их даже не окинуть взором, не заглянуть во все сокрытые углы вселенной, то как же обстоят дела с Землёй? Земля зовётся домом человеку. Но дом этот огромен и тоже необъятен, нет, не для всех людей, но для одного конкретного человека, выдернутого из многоликой толпы, со всем разнообразием ландшафтов и живой природы, с необычайным множеством народов, городов, и разницей культур. Кто б отказался побывать в чужих и неизвестных странах, да что там побывать, пожить в них хотя б какое-то там время, чтоб окунуться в их культуру, дух, познать их атмосферу, их быт, узнать особенности и ритм жизни. Но как одному человеку со скудным отрезком времени, отведённым на жизнь, объять всё это? К тому же с человеком злую шутку играет общество. Он тратит жизнь свою бесцельно на учёбу и работу, и славно, если последние хотя б несут ему удовлетворение или интерес. Сомнительно, чтобы один конкретный человек мог обойти все тротуары в Риме, пересмотреть все стоящие фильмы, объехать хоровод буддийских и даосских пагод, поудить рыбу где-то в Оклахоме, объехать праздники все и фестивали, узнать досуг бразильца и осмотреть в Нигерии жилища, побыть матросом на рыболовном траулере или хотя бы просто барже, окунуться в ритм китайского мегаполиса Сучжоу и обойти музеи импрессионистов… Но человеку остаётся только сожаление. Сожаление о том, что жизнь его ничтожна, коротка и скудна. Мир наш огромен для интересующегося человека. Как хорошо тем филистерам, что не мыслят дальше своего порога. Но человек, открытый новому, беспомощен перед своим желанием во всё уткнуться носом. Глядишь на мир и поражаешься ты лишь тому, что ты несчастен даже в эти сладкие мгновения, ведь, если посудить, то в мире многое проходит без тебя. Ты тут, а жизни карнавал идёт совсем в другом краю, и от огромного пирога всего разнообразия жизни тебе, как гостю, опоздавшему за стол, лишь достаются крохи. Но только кончик языка касается пусть даже самой маленькой крупинки, как тут же ты осознаёшь: как восхитителен быть должен сам пирог, покуда крохи так прекрасны. При том, учитывая и тот факт, что это всё без неба, которое и вовсе физически недоступно для ограниченного земного тела.

Я достаю из-за нагромождений одежды пластиковую бутылку и пью тёплую воду.

— Что ты пьёшь? — спрашивает София, изгибая голову так, чтобы видеть меня.

— Воду, — отвечаю я.

— И как?

Набрав в рот воды, я вопросительно вздёргиваю подбородком.

— Вкусно? — поясняет она.

— Тёплая гадость, — ворчу я.

— Это потому, что она со вкусом солнца, а ты к его вкусу не привык.

— Ага, потому что у солнца нет вкуса.

— А вот и есть, — игриво говорит она, высовывая язык, чтобы поймать им солнечные лучики и распознать их вкус.

— А как думаешь, у солнца есть запах?

— Запах? Вряд ли, — серьёзно отвечаю я.

София принюхивается.

— А какие запахи тебе нравятся больше всего? — спрашиваю я.

— Свежего, только что испечённого хлеба, — не задумываясь отвечает она.

— А мне кофе, — в свою очередь говорю я.

— Бензин, — поддерживает игру София.

— Бензин?

— Да. И ещё краски.

— Да ты токсикоман какой-то.

— Может быть…

— Ладно, тогда мне корицы.

— Э-эй, — возмущается София, — это я хотела сказать… Тогда запах мяты.

— Всем нравится мята.

— А мне больше всех.

— А мне нравится, как пахнешь ты. Запах твоего тела.

— Как это?

— У тебя есть свой запах. Я не знаю, какой он, но мне нравится. Наверно, у всех есть свой запах.

София расплывается в улыбке. Язык и губы сами знают, как ублажать друг друга… Солнце отражается на её мокрых губах. От него никуда не денешься.

— Я просто обожаю с тобой целоваться, — говорит она. — Я могла бы это делать несколько часов подряд, пока губы не устанут.

— Так долго?

— Да, знаешь, до того состояния, когда поешь солёный арахис или семечки, и губы начинают болеть.

— По-моему, есть даже такая наука, которая занимается поцелуями. Она называется как-то… филематология что ли?

— Как? Филематология? Я бы хотела её изучать. Может, мне пойти учиться на неё?

София будто подмигивает.

— Ну тогда бы тебе пришлось целоваться с разными мужчинами и женщинами… наверно…

— И что… Ты бы заревновал?

— Нет, — безразлично уставившись на размазанный по небу мел, отвечаю я, — просто, думаю, каково бы тебе было, если бы у кого-то воняло изо рта…

— Фу, — морщится София, — это самое противное, что может быть!

— А что делать, — всё также безразлично говорю я, еле сдерживая улыбку, — ты же сама выбрала эту науку, и тебе придётся целоваться с кем попало…

— Не хочу с кем попало.

— А придётся. Во имя науки!

Назойливое солнце плавает где-то в зените. Его настырные ласки гонят нас с пляжа. Мы складываем вещи в пакет, я набираю морской воды в бутылку, и мы, так и не одевшись, идём в сторону Фонтанской дороги. Тропинка выложена советскими бетонными плитами единого образца, которыми, кажется, была выложена половина всех пешеходных дорог бывшего Советского Союза. Бетонные ступеньки, а потом эти с детства знакомые квадраты, уложенные криво и с проросшей между стыками травой. Наши бабушки ходили по этим самым плитам босыми ногами, мы тоже идём по ним, и наши дети с внуками будут по ним спускаться к пляжу или подниматься в город. Время не линейно, здесь оно циклично. Поколение за поколением спускается к пляжу по этой самой плитке, и её, кажется, просто нельзя отсюда убрать, над ней ничего не властно: ни люди, ни время. Нельзя её вырвать ни из пространства, ни из памяти, ни из времени.

Деревья обступают нас со всех сторон, но это не лес, здесь светло; пирамидальные тополя высоки, но не широки, невысокие стволы акаций кривые и тонкие. Солнце с лёгкостью проникает сквозь кроны то тут, то там. С тропинки мы сворачиваем вправо, как раз в заросли облепихи, молодого сумаха и акаций. Бросаем вещи на выгоревшую на солнце сухую траву. Нас никому не видно, а нам с холма видно раскинувшееся море. Только в стороне, кружась вокруг друг друга, танцуют две расписные горлицы.

Мы скидываем купальники. Есть в этом толика свободы, чтобы скинуть с себя одежду на свежем воздухе под ярким, сияющим солнцем; только одно светило нас видит голыми, но насладиться этим чувством не удаётся. Общественные нормы заставляют меня скорее натянуть шорты и футболку. Я делаю это быстрее, чем София, и успеваю подсмотреть, как она в одной белой рубашке, сшитой на манер украинской вышиванки, на голые ягодицы натягивает синие брюки в белый горошек. Они ей в самый раз: брючки с высокой талией сидят точно по фигуре, элегантно обтягивая ягодицы, но при этом не увеличивая очертаний стройных ног, точёные щиколотки открыты. Мы обмываем ступни морской водой и засовываем сырые ноги в полукеды.

— Пошли, — говорю я и пропускаю Софию вперед, чтобы ещё раз взглянуть на эти манящие холмы — чудеса природы. Почему мужчины так горазды на желания, но так ограничены в их свершениях?

— Нам надо где-то поесть, если мы хотим ещё гулять.

— Хорошо, тогда надо найти кафе, — соглашаюсь я, — только недорогое и вкусное.

— Я знаю одно на 16-й станции.

Мы садимся на трамвай. Три гривны, стук колёс, зелёный тоннель из листьев, и мы на 16-й станции Большого Фонтана. Скелет извечного недостроя взирает на нас с высоты своих мощей. Сколько их, жертв этого монстра, которые вложили в него свои деньги в надежде на будущее? Сколько их, отдавших свои последние кровные? Сколько их у этого монстра?

Я отвожу взгляд, убоявшись призрака, будто его дурная тень может оставить отпечаток и на моей жизни. «Каждый рано или поздно ищет свой угол. И каждому я являюсь в дурных снах» — шепчет чудовище.

Мы заходим в кафе. Унылый вентилятор машет тремя крыльями, пытаясь развеять жару и придать залу прохладу, но тщетно. Что может он против солнечного зноя? Он лишь гоняет раскалённый воздух, даже не пытаясь его охладить. Но о кондиционере мечтаем не мы одни: продавщица, женщина лет за сорок, с убранными в пучок чёрными, даже блестящими волосами, стоя возле советских весов «Тюмень», вопросительно глядит на нас. Струйки пота стекают с её шеи на открытую грудь. Глубокое декольте — суша, удерживающая в своих объятиях море, — окаймляет две толстые груди; и золотой распятый Иисус тонет в океане двух потных грудей. Какая любовь! Мог ли помыслить Спаситель о том, что образ его, прилаженный к орудию пыток и выполненный из самого алчного металла в мире, спустя века будет утопать среди миллиона женских грудей? Мог ли помыслить, что от всей его философии останутся лишь эти золотые побрякушки да глупые обряды, а сами люди так и не придут ни к какому братству, не прекратятся войны, не будет побеждена нищета, не образумятся преступники, и торговцы всё так же будут вещать с алтаря телевизора, объясняя, почему людям должно житься плохо и почему рай достигается лишь после смерти.

— Жалуйтесь, — говорит она вместо приветствия.

— Что у вас есть на первое? — спрашиваю я.

— Здесь смотрите, — третирует продавщица, указывая на меню.

Я не обижаюсь на дерзость; есть категория людей, что воспитывалась в грубости и хамстве, неподдающаяся перевоспитанию. Надо лишь понимать, что грубят они не потому, что относятся к тебе как-то плохо, а оттого, что по-иному попросту не умеют.

Супы всегда дешевле второго, и я беру солянку, а также необычный салат, София выбирает плов, тоже неплохой выбор, плов — полноценное блюдо, и хотя и стоит как отбивная, но беря его, ты экономишь на гарнире.

— Что будем пить? — спрашивает София.

— А мятный компот стоит пять гривен? — обращаюсь я к продавщице.

— Да, пока вы спрашивали, цена не изменилась, — всё тем же тоном с выраженной надменностью произносит тётка.

— Хорошо, берём его.

— Хлеб нужен?

— Ты будешь? — обращаюсь я к Софии.

— Нет.

— Тогда один кусок.

— Вам вместе считать или членораздельно?

— Вместе, — не скрывая кривой ухмылки по поводу диалектизма, отвечаю я.

София уходит мыть руки, а продавщица, выдав салат, наливает суп и подогревает плов. Выдав еду, тётка принимается считать сумму нашего заказа на старых деревянных счётах, делая это быстрее, чем калькулятор. Деревянные шайбы по мановению пальцев перескакивают с одного края на другой и снова возвращаются на своё место. Забавно, но слегка дико видеть, как человек в XXI веке производит исчисления на античном приборе. Неужели этот анахронизм ещё не изжил себя в веке тотальной компьютеризации?

— Пятьдесят шесть рублей, халубчик, — произносит она с характерным хакающим южным выговором.

Мы садимся с Софией за стол, и только теперь я понимаю, что забыл кухонные приборы. Едкое замечание продавщицы не заставляет себя ждать. Сервис на высшем уровне!

— Ложки сами не придут, — говорит она с насмешкой.

Мне остаётся лишь улыбаться, поражаясь её остроумности.

— Почему некоторые люди такие грубые? — шепчет мне София.

— Оттого, что их недовоспитали, — спокойно отвечаю я. — Не обращай внимания. Они это не специально, и, наверно, даже не виноваты в том, что их не научили учтивости.

Я доедаю суп и принимаюсь за салат. Его рецепт необычен: помидоры, варёная цветная капуста, консервированный горошек, тёртый сыр и майонез в виде заправки.

— Попробуй этот салат, у него забавный вкус, — говорю я.

София пробует, ей нравится, и она просит оставить часть салата ей. Откинувшись на стуле, отдыхаю от палящего солнца, но не от жары, от неё всё равно некуда деться.

— Ты всё? Давай отнесу.

Я забираю грязную посуду.

— Пойдём? — спрашиваю я, возвращаясь.

— Да, только пока мы тут сидели, у меня вспотела… ничего не видно?

София поворачивается ко мне спиной, и я опускаю глаза, чтобы оценить приятное зрелище, обтянутое лёгкой синей тканью в горошек.

— Нет, — я похлопываю по ягодицам Софии.

— У меня все штанишки прилипли, — смешливо улыбаясь, жалуется она, пытаясь отлепить ткань от кожи.

— Ничего страшного, пока не высохнет, походишь с мокрой попкой, так даже лучше.

— Ну тебе-то понятно…

Кругом заборы из сеток, решёток, металлопрофиля, ракушечника, а иной раз даже из кирпича; за ними частный сектор, где-то потрёпанный, залатанный, с не в меру громоздкими сооружениями, а где-то по соседству прямо аристократические дома: просторные строения с красными крышами, каминными трубами, арочными окнами, верандами и обязательно за высокими каменными заборами со столбами, окрашенными в тон фасада здания, из-за которых и видно-то всего лишь часть второго этажа, крышу, да чуть выглядывающую из-за стен верхушку низенькой рябины или, наоборот, полноценного каштана, может быть, абрикоса или шелковицы, а если уж дом особенно солиден, то порой виднеются и хвойные верхушки можжевельника. Дорога, как корневая система дерева, петляет во все стороны: в переулки, подъезды, заезды, дворы, к гаражам и тупикам. Мы идём, созерцая всё это разнообразие строительного мастерства, приведшего к созданию столь чудных пропорций, когда крыши иных домов наползают одна на другую, стены кренятся, а рамы окон не вписываются в горизонталь, или, наоборот, торжество солидности с единым стилем, чёткостью форм и ландшафтным дизайном. Всё это перемешано здесь как в винегрете: бедность смешалась с богатством, и дачные домики с домами для круглогодичного проживания. Улицы широки и пустынны. Никого на них нет, и, проходя под тенью каштанов, абрикосов да грецких орехов, мы отдыхаем от города. Тишина и неторопливость — вот что главенствует на этих улочках.

— Знаешь, а мне вот нравится гулять в сельской местности, где кругом тишина, низкие домики и безлюдье, — говорю я, срывая с дерева абрикос.

— Так переезжай в деревню или пригород.

— Не могу. Я урбанист по своей сути, и в деревне мне скучно, но пару раз в год меня так и тянет пройтись по тихим улочкам и отдохнуть душой.

— А ты бы хотел иметь свой домик?

— Ты имеешь ввиду как этот? — я показываю рукой на узкое двухэтажное строение из красного кирпича с острой крышей, рядом с домом виднеются ворота гаража.

— Да, хотя бы как этот.

— Наверно, — раздумчиво-меланхоличным тоном произношу я, — но если рассуждать, за эти же деньги можно купить квартиру с панорамными окнами где-нибудь на двадцатом этаже и наслаждаться видами далей: моря, например, или города, да хоть чего, дали всегда выглядят интересно, если, конечно, это не вид фабрики или сортировочной станции.

— Зато тут можно объедаться грушами, абрикосами и вишней.

— Да они и в городе по таким ценам, что ими можно вдоволь объедаться, даже не имея сада.

Но сады прекрасны, в них растёт, кажется, всё: абрикосы, груши, орехи, виноград, вишня, черешня, тютина. Южные земли щедры и благодатны для всевозможных цветов и трав, деревьев и кустов; всё здесь живёт, приносит плоды и множится. Гуляя среди таких садиков, кажется, что само солнце и земля благоволят тебе и побуждают селиться в здешних краях, чтобы и самому тут пустить корни.

Возле одной лачуги с пристроем, сооружённым из пронизанного дырами ракушечника, нас приветствует тупое блеяние козлёнка. Низенький пушистый козлёнок, обсасывая губами решётку забора и щипая траву, бездумно глядит на нас прямоугольниками зрачков, попеременно издавая блеяние, просто так, по привычке или от скуки, при этом весело болтая ушами.

— Рома, ты посмотри! — в очередной раз умиляется София.

Да, животные — её слабость. Но это лучшая из женских слабостей, такая же хорошая, как любовь к детям.

Козлёнок задористо машет калачиком хвоста. Ему хочется дружить с нами, но мешает решётка. Пытаясь к нам пробраться, он скачет во все стороны и пытается запрыгнуть даже на кучу дров из акации. Пока София разглядывает козлёнка, пытаясь с ним то ли о чём-то поговорить, а то ли просто его похвалить, я смотрю на кучу дров. Нет, дико для меня, человека с севера, что акацию — это красочное дерево — рубят и пускают на дрова. Акация для меня чуть ли не священное дерево, ну что как не она рядится весной в столь яркие пышные цвета, представляя собой всю природную красоту в самом чистом, изящном виде. Её кривые стволы с покоробленной корой особенны в ночное время, когда фонари тускло-тускло освещают всё вокруг, от чего стволы эти, испещрённые трещинами, видятся сказочно или даже мистически; совсем так, как описываются магические деревья в балладах, сказаниях или любом другом фольклоре. То же самое можно сказать и о каштанах; но тут эти деревья безжалостно пилят и, как какой-то сор, сжигают в печах. Нет, я понимаю, что всё дело в привычке и в том, что практический расчёт всегда берёт верх, однако для моей чувствительной души это сродни варварству: губить красоту ради топлива. Павлина колют ради мяса.

— Почему ты на него не смотришь? — отрывает меня София. — Он же такой милашечка. Ты бы хотел себе козлёнка?

— Угу, — киваю я в шутку, — и козлёнка, и щенка, и котёнка, и зайчонка, вот если бы только был загородный домик. Всех бы можно к себе забрать.

— Ну так-то нет, — с практичностью в голосе говорит София, — козы милые, но лишь тогда, когда на них просто глядишь, а вот ухаживать за ними я бы не хотела. Коты куда интереснее.

— Конечно интереснее, — соглашаюсь я, — потому-то они и победили всех прочих животных в борьбе за симбиоз с человеком.

Мы выходим в город. Дома, стремящиеся ввысь, асфальтовые дороги и мелькание машин стирают видение садов, будто влажная тряпка детский рисунок мелом.

II

Потоки воды стекают, лоснясь на солнце как живительный нектар. Они несут в себе жизнь. Они и есть жизнь. Я возвращаюсь домой из магазина. Не хотелось выходить, но теперь я не жалею. Летний дождь прошёл, растворился как мираж, не оставив в небе и следа. Вовсю сияет солнце, небо от влаги голубее прежнего. Брусчатка на мостовой блестит как новенькая. Потоки воды, переползающие с камня на камень, подобны горному ручью, перебирающемуся через нагромождение небольших валунов. Под летним солнцем вымокший город кажется ещё краше. От воды все каски насытились и обострились, а листья деревьев, жестяные трубы, провода и окна, увешанные каплями дождя, блестят и переливаются на солнце радугой света, будто усыпанные кристаллической пылью. Кто сказал, что капля воды менее прекрасна, чем, скажем, мельчайший бисер хрусталя?

Я возвращаюсь на свой двор. Взмокший тополь чёрен как чугун, только листья его блестят неестественной живостью, которая никак не сочетается со стоической силой металлического ствола. Желтые колокола настурции блестят как золотые, а на скамейке, подложив на сырые доски коврик, сидит Поступайло. После дождя как будто лучше дышится, хотя и жара не спала ни на йоту. Устроившись под сенью тополя, он созерцает мир. Как это прекрасно, что ещё хоть кто-то способен глядеть на окружающую явь не обыденными глазами, а созерцать её как чудо, хотя и пусть от всего мира он видит лишь отсечённый квадрант: небо, чёрный тополь, летающих птиц и стены домов.

Меня вдруг непреодолимо тянет сесть рядом с ним и завести неспешный разговор, созерцая лишь скудный кусок мира. Всему виной одиночество, от которого за последнее время я как будто отвык. София и друзья с работы так занимают моё время, что уже немыслимо проводить вечера без них. Но сегодня София уехала на какой-то праздник к родственникам, и я вынужден проводить этот вечер один.

Я убираю продукты в холодильник и возвращаюсь на улицу к дворнику. Из открытого соседского окна во двор тянет запахом печёнки, жаренной с морковью. Нет, такое издевательство нельзя терпеть! Хочется кушать. А вдруг это и вовсе печёночные оладьи? О них тем более нельзя думать! Я гоню эти мысли, пытаясь не вдыхать.

— Как вам вечер? — спрашиваю я.

— Прекрасно, — отзывается Поступайло, не глядя в мою сторону, а продолжая тонуть взглядом в манящем пространстве голубого неба.

Я, как и он, смотрю на небо. У нас у всех одинаковые глаза, но почему мы всё видим по-разному?

— Садись, — он разгибает коврик так, чтобы и мне хватило места.

Я сажусь. Мы молчим, но одиночества как ни бывало. На двор и мир вокруг спустилась тишина, только из той квартиры, где живёт Алёна, доносится несвязный бред, но я-то знаю: это одна из её странных песен.

«…А нюх как у собаки, а глаз как у орла.

А нюх как у собаки, а глаз как у орла.

А нюх как у собаки, а глаз как у орла.

А нюх как у собаки, а глаз как у орла…»

— Держи, — дворник передаёт мне в руку прибор, походящий на какой-то то ли датчик, то ли пульт управления.

— Что это? — спрашиваю я, читая на крышке устройства надпись «Терра».

— Дозиметр, — скромно улыбаясь, отвечает Поступайло.

Он нажимает кнопку сбоку от табло, и прибор включается. На экране появляются цифры, которые то и дело скачут с 0.12 до 0.16, издавая при этом писк.

— Это измеритель излучения? Счётчик Гейгера? — спрашиваю я.

— Да, — довольный произведённым на меня эффектом, отвечает Поступайло и живо принимается рассказывать: — из всего вокруг это дерево (он показывает на чёрный тополь) — чистейшее создание. Сколько лет растёт, Чернобыльскую катастрофу пережил, а чист как младенец. Всего семь микрорентген в час.

— А где вы его взяли? — удивляюсь я.

— Ты знаешь, увидел по телевизору рекламу, где рассказывают про всякие устройства. Так уж эти дозиметры разрекламировали, да и в нашем технологическом мире столько радиационной заразы, что без него, пожалуй, уже никак…

— И вы его заказали? — с некоторой даже презрительностью в голосе произношу я.

— Что ты, конечно, нет. Там он стоит сумасшедших денег: три с половиной тысячи гривен. Я же не дурак какой-нибудь. Я пошёл до базара и нашёл там почти такой же, как в рекламе, правда поверка у него вышла, но ведь знаешь, как их раньше делали... Такой же десятки лет проработает, и ничего ему не будет.

— И что вы будете им мерить?

— Да всё! Продукты, дома всё измерю. У нас же тут Чернобыль близко.

— Чернобыль?

— Ну да. Там была атомная катастрофа.

— Я знаю, но до него по меньшей мере тысяча километров.

— А ты знаешь, как после аварии распространялась радиация, она же по всему земному шару расползлась. На тысячи километров! Почему бы ей не добраться до Одессы и до нашего дома?

— Хм, не знаю, может быть, — с сомнением киваю я.

Я отдаю ему дозиметр. Поступайло выключает его и отпивает из кружки чай, который принёс с собой из дома.

— Остыл засранец, — говорит он про чай, затем встаёт с места и выливает содержимое кружки под куст смородины. — Может, слаще будут, — добавляет Поступайло, когда садится на место.

— Что слаще?

— Может, ягоды от чая с сахаром вырастут послаще, — небрежно поясняет дворник.

Из своей конуры, ворча и похрюкивая, выбирается Кузя. Ему не нравится сырость, но вот дождевая вода в миске приходится ему по вкусу.

— Ну что там слышно про «Boeing»? — спрашивает вдруг Поступайло.

Война — излюбленная тема последних месяцев. Зимой и весной все сходили с ума от политики, а теперь вот от войны. Каждый день эта война. На всех каналах и во всех источниках война. На каждых губах — война, и в каждой голове — война. Сколько убили, что захватили, и кто побеждает.

— А ничего нового, — отвечаю я, — пассажиры все разбились. В этом нет сомнения. Украинские СМИ говорят, что самолёт сбила Россия, российские, что Украина. Ничего не понятно.

— А по мне так и нечего гадать, — говорит Поступайло, — российские повстанцы на Донбассе подбили самолёт.

Я немного морщу лицо, но так, чтобы не заметил Поступайло. Мне не нравится, когда мою родную страну обвиняют во всех украинских бедах, тем более когда обвинения звучат постоянно.

— Почему же? — спрашиваю лишь для того, чтобы потом хоть что-то возразить.

— Ну сам посуди. Сепаратисты проигрывают войну, они отступили к Донецку, в городе введено военное положение. Украинская авиация то и дело производит авианалёты, в которых гибнут все: и повстанцы, и мирные граждане. А несколько дней назад в том же месте сепаратисты сбили транспортный самолёт Ан-26, и кто-то ещё говорит, что по пассажирскому авиалайнеру стреляли украинцы. Да зачем им по нему стрелять, когда у повстанцев нет авиации?

На эти доводы мне нечего ответить.

— А, может, они его сбили, чтобы обвинить в этом сепаратистов? — спрашиваю я, но сам не верю в теорию заговора, которая противоречит принципу Оккама.

— Может быть, — вдруг соглашается Поступайло, продолжая диалог неторопливым минором. — В этом мире всё может быть, но мне кажется, эта трагедия объясняется куда проще. Повстанцы его просто спутали с самолётом ВВС Украины.

— Да, скорее так и было, — теперь и мой черёд соглашаться. Поступайло такой человек, с которым не хочется спорить. Не то чтобы он очень умён, но просто его меланхоличная душа не располагает к спору. Есть в нём что-то степенное или даже ушедшее, что наводит тебя в разговоре скорее на грусть, нежели на спортивный азарт и соперничество.

Я гляжу на сгорбленную застывшую фигуру, на седые волосы и заунывный взор. Вот она старость. В молодости её воспринимаешь как что-то должное, но должное для других, а не для тебя. Но ведь пройдёт время, и я так же, как и он, когда-нибудь будут сидеть на скамеечке, философствовать голосом, полным тоски то ли от прожитого горя, а то ли от неясности своего положения, и завидовать молодым, у которых ещё так много времени, и которые глупы так, что могут всё.

— Гадко это, что два братских народа воюют друг с другом. В который раз уже русские идут войной на Украину, и в который раз между нами нет ладу, — всё тем же минором произносит старик.

Я утыкаюсь взором в сырую землю. Почему всё это я воспринимаю на свой счёт?

— Знаешь, тут нет твоей вины, — вдруг говорит Поступайло, как будто чувствуя мою душу, нет, не читая мысли, а именно чувствуя то состояние, в котором пребывает дух. Чувство вины за неосознанное, за подневольное соучастие в бедах Украины. Откуда оно у меня? Неужели существует оно: чувство общности и ответственности за всё, что было сделано твоим народом? Неужели эта подсознательная связь так сильна?

Солнце, падая, разбивается о горизонт, и капли дождя, осевшие на лопатообразных листьях тополя, вбирают в себя красные отсветы заката. Они полупрозрачно красны, как недозревшие зёрна граната.

— В этом нет нашей вины. Вина националистов есть, патриотов есть, политиканов есть, может, даже безразличного люда, но нашей нет. Мы же с тобой не желали этого, не поддерживали эту власть, не выбирали её, не верили её лжи. И, может, нет у нас вины за сбитый «Boeing», как считаешь?

Самоутешение.

— Но вина наших народов есть, — отчёркиваю я.

— А раз мы часть народа, то и это наш бич, — следствие выходит у него как что-то естественное.

— Но, по крайней мере, мы были искренни перед собой, — приходит и мой черёд упирать на самоочищение и непричастность.

Но как чистота наших душ поможет тем, кто разбился в самолёте? Как поможет тем, кто погиб или сейчаспогибает под снарядами двух армий? И как оправдает нас эта чистота перед теми, кто бежал, лишившись своего дома? Разве стояние в стороне не слабость? Равнодушие не преступление? Трусость не порок? Совесть, она как рыба в воде: скользкая и юркая. Изогни её так или эдак, лови руками или сетью, а она всё равно ускользнёт, найдёт выход, махнёт хвостом, опустится на глубину, забьётся под корягу. И человек спасён. Спасён перед самим собой; тонны гадости выльются в реку, а рыба-совесть проскользнёт мимо них, не тронутая даже за плавник. И человек чист. Невиновен перед самим собой и перед обществом. И безразличие торжествует. Оно одержало победу, и человек самый ярый его приверженец. Но способный видеть — узрит…

День прожит. Жизнь солнца кончена. Оно гибнет где-то там на краю земли. Прожорливый горизонт в который раз съедает золотистый шар. И что остаётся от него? Лишь кровавые отсветы на медицинской вате облаков, которой, кажется, промакивали раны жертвы. Жертвы очередного дня. Почему день обязательно должен окончиться чьей-то жертвой? Почему кровь солнца обязательно должна быть пролита на простыню небес?

III

Утро начинается с игривого солнечного лучика, что наползает на глаза и будит звенящим смехом. Но эта солнечная забава — лишь затишье перед бурей. Я встаю с кровати голышом как есть, натягиваю шорты и кидаю сырую от пота подушку на подоконник. Очередной солнечный день обещает только счастье и радость, на душе хорошо само по себе, не почему-то, а просто так, просто потому, что светит солнце. И этого уже достаточно, чтобы утро было прекрасным. Но, закручивая автомобильную солнцезащитную штору в рулон к верхнему откосу и фиксируя её скрепкой, я слышу обрывки разговора, доносящегося с кухни, и каким-то интуитивным чувством улавливаю тревожные нотки, звучащие в нём.

— Куда ты их дел, отвечай! — трубным басом произносит Тамара Павловна, когда я подхожу к кухне.

— Куда я их дел? — как бы собираясь с силами, повторяет Иван Поступайло.

Тамара Павловна молчит, всецело пожирая взглядом дворника так, что даже не замечает меня.

— Куда я их дел? — повторяет дворник.

— Я что общаюсь с эхом? — не выдерживает женщина.

— Я их выбросил! — с некоторой гордостью в голосе, если мне не кажется, произносит Поступайло.

— Как? — только и молвит Тамара Павловна, при этом изменяясь в лице так же, как это делает александрит на свету.

— Эти ваши часы были привезены из самого Чернобыля! — чванно произносит Поступайло; кавалерия скачет в атаку. — Они излучали шестьдесят микрорентген в час. Сколько лет они меня отравляли! Каждая пробитая ими минута отнимала у меня кусок жизни! Теперь ясно, откуда взялись все мои болячки!

— Да ты шутишь, — всё ещё не веря в правдивость слов, говорит женщина, — ты их выбросил?

— Да, — коротко резюмирует дворник.

— Гицель проклятый, куда ты их дел? Не ври мне, я знаю, ты толкнул их какому-нибудь пьянчуге за пятьдесят гривен!

— Это я гицель? Это я пьянчуга? — обижаясь, вопрошает Поступайло.

— Говорите, где мои часы! — стоит на своём Тамара Павловна, угрожающе делая шаг вперёд по направлению к дворнику.

— На помойке! И знайте, я не нуждаюсь в деньгах, я лишь спас весь дом от этой вашей радиационной заразы!

Старик задирает кверху подбородок совсем так, как изображают героев на агитационных плакатах.

Речь идёт о тяжёлых бронзовых часах с канделябрами и Аполлоном, что годами стояли в коридоре. Сейчас место этих часов пустует, и, похоже, дворник говорит правду.

— Да вы параноик! Какая ещё, к чёрту, радиация?

— Чернобыльская радиация.

— Клянусь, если вы сейчас же не вернёте часы, я перебью все ваши проклятые маски! — кричит Тамара Павловна.

— Ваши часы опасны, — стоит на своём старик, но уже не так уверенно, как прежде.

— Да кто вам это сказал?

— Вот, — торжествующе парирует дворник.

Неизвестно откуда в его руке оказывается дозиметр, за который дворник хватается, словно за эфес шпаги.

— Что? — кричит Тамара Павловна таким басом, что даже Фарисей, привыкший к её шумным возгласам, бежит с кухни. — Да вы что, совсем рехнулись!

Очередная блажь Поступайло приводит к скандалу. Они даже перешли на «вы», а это лишь свидетельствует об усугублении конфликта.

— Я рехнулся? — повторяет последние слова дворник, раздосадованный как видно тем, что триумфа за свой подвиг ему не видать.

— Да вы хоть знаете, сколько они стоили? Это ж надо было отыскать такую вещь на рынке! Отыскать такой раритет, чтобы какой-то старый болван их выкинул на помойку!

— Вот именно, — повышает голос в ответ Поступайло, — на рынке! Там же продают всякий ворованный хлам!

— А по мне хоть сто раз перекраденные, — кричит Тамара Павловна, — за них было уплачено шестьсот гривен! А знаете, сколько они стоят сейчас?

— Да хоть миллион! Они же попали к вам прямиком из Чернобыля, и ноги их тут больше не будет! Их вытащили там из какой-нибудь квартиры и толкнули вам, бестолковой женщине, которая на радостях купила эту заразу за такие деньги, — сокрушается Поступайло, будто и вправду досадуя из-за растраченной суммы.

— Старый идиот, какая, к чёрту, радиация? Мы бы все давно померли, будь она в них!

— О-о, нет, — трясёт пальцем Поступайло, — вся-то и штука в том, что она действует медленно, хуже чем яд, изнутри поражая человека, и все мои головные боли, туберкулёз, астма — всё от неё!

— Все ваши болячки из головы, — Тамара Павловна с силой стучит себе по голове, как будто пытаясь через свою голову достучаться кулаком до головы дворника, но того ничто не берёт.

— Я опираюсь на факты! — он воздевает к небесам свой чудо-дозиметр.

Я вспоминаю, как весь прошлый вечер Поступайло, вооруженный дозиметром, обкуривал им квартиру будто чертополохом.

— А где ж вы взяли этот ваш факт? — язвительно вопрошает Тамара Павловна.

— Не понимаю, — стушёвывается дворник.

— Ой, не кажитесь глупее, чем вы есть, — всё также надменно произносит она. — Где вы взяли эту вашу хрень? Где взяли эту кряхтелку, что меряет радиацию?

Поступайло молчит. Теперь и он попадает впросак.

— Может, и эта кряхтелка из Чернобыля?

— Исключено, она новее.

— А не на рынке ли вы её взяли?

— А что с того?

— А то, что вам втюхали неработающий хлам, — торжествуя, Тамара Павловна смеётся так, что ни один факт теперь уже нельзя противопоставить этому смеху.

— Дозиметр работает… может, и с погрешностью, но всё же… — оправдывается дворник.

— А что ж это вы испугались радиации, мой милый? — Тамара Павловна даже делает шаг вперёд, будто переходит в контратаку.

— Она мешает мне жить, — отступает дворник.

Штурм захлебнулся, и дворник спешно отступает за угол стола, чтобы там укрыться за бруствером от пальбы, устроенной глазами соседки.

— Ах! Она мешает ему жить, поглядите на него! — Тамара Павловна взмахивает руками и упирает кулаки в толстые бока, — Нет, ну вы посмотрите! А петля на шее не мешала вам жить? Кто вынимал вас из петли, когда вы вешались на том чёртовом дереве?

— Я так и знал! — кричит Поступайло, вновь выходя из-за стола, весь его вид выражает полное пренебрежение.

— Что вы знали? — тянет Тамара Павловна свою едкую, как щёлочь, речь совсем-совсем так, как это делают базарные торговки, сталкивающиеся друг с другом в словесной перебранке.

— Что вы меня вытащили лишь за тем, чтобы всю жизнь мне это припоминать!

Он трясёт пальцем.

— Да что вы говорите! Корчите тут из себя жертву аборта!

— Раз так? Тогда я пойду и сейчас же… завтра же повешусь!

— Ничего вы не повеситесь! И вешались-то вы не по-настоящему, а понарошку, лишь для того, чтобы привлечь к своей персоне внимание. А мы-то, дураки, поверили! Бедный, несчастный наш дворник! Не врите хоть себе!

— Я не вы и не приучен врать! — старик трясёт головой как петух, потрясающий гребнем.

— Несчастный мой, вы можете соврать Роману, — она показывает в мою сторону, — можете соврать Татьяне, но меня, мудрую женщину, наученную жизнью, вам не провести!

— Да что вы знаете о жизни?

— Это я-то не знаю жизнь?

— Да, что вы знаете о жизни?

— Да уж поболее вашего! Я не ношусь по дому с этой хреновиной (Тамара Павловна так красочно изображает трепет Поступайло перед этой хреновиной, что я еле сдерживаю импульсивный приступ смеха, но улыбку сдержать не могу) и не меряю ей лапшу и кастрюли. Что вы ей померили?

— Всё! Кто предупреждён, тот вооружен, — гордо выдавливает из себя Поступайло заурядную мудрость.

— И даже этот стол? — тяжёлая ладонь опускается на столешницу с шумом.

— И этот стол, — старик тоже опускает кулак на стол, при этом снова тряся головой, — я не вы и не так беспечен в жизни.

— Может, вы и в моё бельё залезли? — усмехается Тамара Павловна.

— Нет, это ваша жизнь, и живите её, как хотите. Любую услугу, оказанную вам добрым человеком, вы воспринимаете как выпад.

— Какую услугу? — Тамара Павловна искривляет рот в усмешке.

— Да хоть эти часы.

— Да вы рехнулись с этими часами. Поглядите на себя. Вся ваша жизнь в этом стакане. Пьёте и уходите в свою гибернацию (брови от удивлению ползут вверх; откуда эта пожилая женщина знает такие слова?) В вашей водке больше вреда, чем во всей радиации мира. Да что с вами говорить... Что вам известно о жизни? Вы знаете о ней только понаслышке. Вы никогда не жили с размахом, не дышали полной грудью.

— Это я-то не жил?

— Это вы не жили!

— Это я не дышал? — возмущается Поступайло.

— Да, вы не дышали, — неутомимо повторяет Тамара Павловна.

— Вы говорите мне, что я не знаю, что такое жизнь? Это вы говорите мне?

— Да, это я говорю вам!

Они опять повышают голоса. Осёл и овод.

— А я вам говорю, что никто не знает жизнь так, как её знаю я…

— Ха! — только и возражает ему Тамара Павловна. — Вы мелочный человечишка, вы экономите даже на своей жизни!

— И где ж это я не успел за вами?

— Вы вечно считаете это проклятое электричество, вытыкаете из розеток все приборы…

— Это ваши фены? — презрительно вопрошает дворник. — Да вы забываете их вытыкать из розеток и ладно хоть не оставляете включёнными. А свет в туалете, на какой чёрт он там горит дни напролёт?

— Старый скряга, — обзывается Тамара Павловна.

— С вами станешь скрягой, с вами сойдёшь с ума, от вашего вечного жужжания, от шума вашего пылесоса, которым вы вечно ловите в свой комнате комаров.

— Ну что же! — театрально разводит руками Тамара Павловна, разливая по ушам язвительный кисель. — Я же говорила, что вы замкнулись в своём стакане и не знаете, что значить жить!

— Нет, это вы не знаете, что такое жить! Всё это ваше прожигание электричества, все эти ваши заскоки — не жизнь; вы не умеете созерцать сам мир, саму красоту!

— Ой, посмотрите на него, какой он возвышенный, самоубийца недоделанный!

Одно и то же. Я возвращаюсь в свою комнату. Конец я знаю; как бы не начинался спор между Поступайло и Тамарой Павловной, он всегда приходил к одному и тому же: к житейским склокам, к расчёту электричества, к мелочам, которые всегда раздражают соседей, к пересчёту чужих денег и спору о том, чья жизнь подлинна, а чья фальшива. Однако надо признать, что из-за чего бы они не бранились, всегда они это делали высокопарно и, главное, с достоинством; в жизни общаясь на «ты», в ругани переходили на «вы», как бы споря с другим, чужим человеком.

Из дома я выхожу чуть раньше, дабы успеть пообедать в кафе на улице Жуковского. Во дворе разворачивается забавное зрелище, но мне некогда на него смотреть.

— Мяу-мяу, — протяжно мяукает Алёна, стоя на коленях.

Напротив неё сидит Фарисей, взирающий на отсталого ребёнка с видом умственного превосходства. Улыбаясь, качаю головой, хотя картина эта не нова, не в смысле, что люди так уж часто дразнят животных, а что коты зачастую глядят на людей свысока, будто последние не в меру суетливы, нечета кошачьей братии ленивых философов, только и делающих, что созерцающих мир со стороны и лишь изредка теряющих своё достоинство, когда голод и их неспособность достать себе пропитание заставляют умудрённых вымаливать у презираемых людишек кусок пищи.

В городе стоит абсолютная жара. От неё изменился даже воздух, его консистенция, настолько он прожжён солнцем. Небо в очередной раз стекло по небосводу, и от всегдашнего голубого купола осталась только бледно-голубая поверхность. Жар идёт отовсюду: с неба, с земли, от машин и даже от ветра, ранее приносящего лишь свежесть, а теперь дышащего так, будто это поток, выдуваемый мехами из огромного горна.

В кафе приходит очередной вечер. Илья Повар, Серёга Квест, Руслан Барамзин и Саша с Артуром играют в «Архитекторию»: отстраивают жилые кварталы, зарабатывая себе очки. В городе появляются парки, дома, заводы, места досуга.

— So what's up? — спрашивает Слава, заходя в кафе.

— Some old, — я нахожу, что ответить.

Слава, улыбаясь, подсаживается за наш стол.

— Ну как? — спрашиваю я.

— Нормально, всё понравилось, — говорит он.

Слава проводил для очередной компании квест в реальности. «Одесский лабиринт» работает уже больше месяца, но мы так и не вышли на окупаемость. В первый месяц работы каждый из нас ещё вложился по пятьсот гривен, чтобы покрыть расходы, преимущественно за аренду.

— Как с продвижением сайта? — в свою очередь узнаёт у меня Слава Басист.

— Я не тороплюсь, иначе «Яндекс» и «Google» могут воспринять наши ссылки за «серое» SEO21, и мы долго не появимся в первой десятке. Но вот зато соц. сети дают хороший приток трафика для нашего сайта. Сейчас после всплеска по пятнадцать-двадцать переходов в день.

— Ох, да у нас тут программист! — говорит Илья Повар. Перед тем как зайти в кафе, он выпил парочку бутылок пива и сейчас слегка навеселе.

— Если бы, — смущённо отвечаю я, — это всего лишь продвижение сайта.

— Нам нужны туристы, — хмурится Слава Басист, не замечая ремарки Ильи.

— Хостелы не очень-то идут навстречу и размещать у себя наши листовки не стремятся, — с сожалением говорю я, — но зато смотри, что у меня есть.

Я достаю из портфеля интригующую наклейку с огромной надписью «Найди выход!», ниже которой написано краткое — одно предложение — описание нашего квеста, телефон, сайт и группа во «ВКонтакте».

— Клёво, — отзывается Слава Басист.

Артур тут же отбирает у него наклейку и, разглядев, передаёт по кругу Саше Чуприну.

— Мы расклеим их в туристических местах города и возле хостелов, гостиниц. Они окупят себя, если приведут нам хотя бы две компании.

— Классно! — резюмирует Слава. — Завтра же идём клеить.

— Замётано, — отвечаю я и принимаю от Ильи наклейку, описавшую круг.

— Надо было брать тебя маркетологом в наше кафе, — замечает Саша Чуприн.

— Но в «Домушнике» нет должности маркетолога, — отвечаю я.

— Потому-то на эту должность мы тебя и не взяли, — смеётся он. — Ладно, по крайней мере я знаю, где искать маркетолога в этом городе.

Они доигрывают в «Архитекторию». Победа достаётся Руслану Барамзину. Тут же за столом вспоминают всевозможные настольные стратегии, затем компьютерные, и, естественно, отсылки к милитаристской теме не проходят бесследно.

— Что скажете за самопровозглашённые республики? — вопрошает Слава Басист. — Сколько они ещё протянут?

— Городских боёв не избежать, — с видом знатока отвечает Илья.

Идея городской герильи ему кажется занятной. Ещё бы, он даже читал работу Карлуса Маригеллы22 «Бразильская герилья»!

— Думаешь, будет второй Грозный? — рассуждает Саша Чуприн.

Да, этот хлеб печётся из привилегированного теста, и все они заняты его стряпнёй.

— Уверен, бои уже идут по всем правилам войны, — как будто безучастно отвечает Илья Повар. — Городская партизанская война — следующая фаза!

— Но они обречены на провал, — говорит Руслан Барамзин, — в наших природных условиях вести партизанскую войну против регулярной армии невозможно.

— Но это не значит, что российские боевики не будут сражаться в городской местности, — возражает Артур, — хотя кто их знает, когда Донецк и Луганск полностью отрежут от связей с Россией…

— Прошу заметить, что большая часть сражающихся — это инсургенты, — стоит на своём Илья Повар.

Ситуация на Юго-Востоке Украины и вправду неоднозначная. Сепаратисты отступают день за днём, каждую неделю оставляя по несколько населённых пунктов. Количество жертв растёт, украинская армия вышла к пригородам Луганска, а вокруг Донецка и вовсе сжимается кольцо, котла не миновать. Единственная удача сепаратистов за последнее время — это ликвидация окружённой группировки вооружённых сил Украины в несколько тысяч, задача которой была отрезать самопровозглашённые республики от российской границы. Судя по новостям из разных источников, количество жертв этой войны уже идёт на тысячи. Каждая из сторон обвиняет другую в уничтожении мирных граждан, а со стороны Украины, Европы и США летят обвинения в сторону России за её военную и материальную поддержку боевиков. Моя страна, как и всегда, всё отрицает, хотя, конечно, без её участия эта бойня не могла бы даже зародиться. Это знают все, и потому западные страны уже ввели санкции против России, но санкции щадящие, надо отдать им должное, щадящие народ, но наносящие ущерб русской олигархии и номенклатуре: десятки российских миллионеров и высших государственных чиновников попали в санкционные списки; крупнейшие банки и военные заводы, нефтегазовый сектор — на всё налагаются ограничения в работе и сотрудничестве; счета и имущество людей, причастных к войне и аннексии Крыма, за рубежом арестовываются. Вся ответственность возложена только на правящий класс России. Потому на фоне достаточно сдержанной к простому русскому человеку реакции стран Запада ответное, введённое Россией, продовольственное эмбарго вызывает лишь саркастическую улыбку. В то время как западные санкции бьют по российской элите, по самому сильному, правящему классу, российские санкции в ответ бьют по самым слабым и незащищённым слоям населения: фермерам и крестьянам. Кто, как не они, в веке информационных технологий больше других подвержены рискам, связанным с погодой, вредителями, болезнями, неурожаем, дотациями государства и прочим.

— А потом начнётся террор, — грустно подводит Илья Повар.

— Какой ещё террор? — удивляется Слава Басист.

— Когда Киев захватит мятежные области, население, сотрудничавшее с повстанцами, попадёт под чистку.

— С боевиками, — поправляет его Артур Луцко.

— С сепаратистами, — упрямо отвечает Илья, — боевики и террористы преследуют цели раскола общества, уничтожения и преследования его определённых слоёв, а эти же вояки лишь ратуют за самоопределение.

— Скажи, ты ещё веришь, что Россия здесь ни при чём.

— При чём, — соглашается Илья, — но российской армии там нет, иначе бы украинская так легко не одерживала бы верх. Инструкторы и добровольцы есть, а вот регулярных частей нет, как бы вам не промывали мозги киевские идеологи.

— А какого хрена она лезут в нашу страну! Как ни крути это интервенция!

Артур явно не выдерживает. Слишком уж больная тема. Но Илья, к моему удивлению, не так горяч¸ как раньше. Достаточно спокойно он отвечает:

— Это защита интересов русского мира.

— От кого? — неподдельно удивляется Серёга Квест и чешет бороду.

— От НАТО и стран Запада.

— Опять эти страшилки, — падающим голосом произносит Саша Чуприн, — как мне надоело их слышать.

— Все страны только того и ждут, как бы им захватить Россию и страны СНГ, — с иронией произношу я.

Илья зло смотрит на меня в ответ.

— Факты говорят сами за себя.

— Какие факты?

— Да погляди, НАТО подбирается всё ближе и ближе, страны Прибалтики, Грузия, а теперь вот и Украина. США норовит везде разместить свои военные базы.

— Возможно, это лишь ответные меры.

— Ответные меры? Да они хотят развалить Россию, а Украина лишь шахматная фигура в этой игре.

— Илья, да на какой чёрт им это надо? — не выдерживаю и я, повышая голос. — Что это за боязнь всех вокруг?

— Да потому что Россия одна из самых сильных стран мира, которая ещё не подчинена Соединённым Штатам, у России есть самые важные ресурсы и целая уйма природных богатств.

— Нефть? — смеюсь я.

— Да, а что она сейчас не в цене?

— Зачем кому-то захватывать Россию с её ядерным вооружением, когда есть Венесуэла и Катар, у которых тех же запасов нефти в разы больше. А все эти российские просторы с полугодовой зимой даром никому не нужны. Зачем вечно корчить из себя жертву лишь из-за того, что на нас однажды напал Гитлер?

— Да плевать на ресурсы, ты взгляни на армию и политическую мощь!

— А где они?

— Хочешь сказать, их нет?

— Они есть, но кому нужно нападать на Россию, когда проще всего ввести нефтегазовое эмбарго, которое срежет как минимум половину бюджета и за год развалит страну.

Мы оба замолкаем, злые друг на друга.

— В такие моменты всегда особенно видна травоядная сущность человека, — Сергей Квест отрывает от противостояния две пары чёрных зрачков.

— Почему? — попавшись на крючок туманного изречения, вопрошает Руслан Барамзин.

— А потому что люди — стадо. Оболваненное стадо, которое почему-то считает, что у него есть своё мнение, вот только беда в том, что мнение этого стада всегда совпадает с мнением телевизора, который, вопреки устоявшемуся заблуждению, вовсе не резюмирует общенародную точку зрения, а именно создаёт её. И вот вам: для украинцев русские враги, а для русских украинцы — мерзавцы, что хотят отобрать исконно русский Крым.

Артур и Саша смеются, Сергей Квест усмехается, я тоже поддаюсь общему веселью. И правда глупый спор.

— Ладно, пошли сходим за арбузом, — говорит Саша Чуприн.

Артур, Руслан и Сергей Квест поддерживают предложение, и они вчетвером выходят на улицу. С Ильёй и Славой остаёмся втроём.

— Ну что, мир? — усмехаясь, спрашиваю Илью и протягиваю ему выставленный мизинец.

— Чеши грудь, — смеясь, толкает меня Илья.

— А вы знали, что Диогена могут отправить на Донбасс? — тихо спрашивает нас Слава.

— Да, — отводя взгляд и хмуря лицо, отвечаю я.

— Я думаю, это не правильно, отправлять туда призывников.

— Если бы не этот майдан, то у нас бы вообще уже не было призывной армии, — ворчит Илья, но его ропот теперь лишь фронда, а вовсе не та неугомонная решимость бороться до конца за свои права и справедливость. Со смертью Кости и разрастанием трагического конфликта на Юго-Востоке в нём надломился какой-то внутренний стержень. Да и его бывшие соратники, разве теперь они считают, что федерализация страны — такая уж важная тема? На фоне войны с предрекаемой экономической депрессией эта борьба сама собой как-то стушевалась, и никто уже не верит в неё, как раньше.

Колокольчик играет свою мелодию, лестницы — свою. Я жду, стоит ли мне вставать с дивана: если это кто-то из новеньких посетителей, то необходимо приветствовать его по всем правилам, если постоянник, то депозитный взнос я успею собрать и позже.

В дверях появляется Ира с новой подругой, раньше её здесь никто не видел.

— Салют! — машет она, проходя вперёд, и наши взоры тут же устремляются на её ноги. Они полностью открыты, на Ире лишь до пошлости короткие джинсовые шорты с бахромой, из под которых, если приглядеться, с нашего ракурса даже видны чуть выступающие нижние округлости ягодиц. Тренд этого лета — носить подобные джинсовые шорты со светлым коротким топом, открывающим стройную талию и пупок.

Я принимаю от них плату и выписываю депозит. Ира говорит мне что-то вроде: «Как дела, дорогой?» Я отвечаю, что всё здорово, и возвращаюсь на своё место за стол.

«Вот это задница!» — красочно артикулирует мне Илья Повар, ни звука не произнося вслух. Усмехаясь, я бросаю очередной взгляд на предмет обсуждения.

Подруги чем-то похожи друг на друга. У второй девушки тоже светлые, но только будто выжженные краской волосы до плеч. На бёдрах тоже короткие, но чуть длиннее, чем у Иры, красные шорты из лёгкой ткани, а сверху чёрный топ, заправленный за пояс, с глубоким вырезом на груди, к которому хочется приглядеться.

Все эти перспективы не укрываются и от Ильи, и он, уже разгорячённый, не в силах сдержать свой импульсивный мужской порыв.

— Ирочка, — говорит он, — не хочешь ли присесть ко мне на коленочки?

Повернувшись, Ира глядит на него из под высоко поднятых, округлых, как дуги, тонких бровей.

— Ну и мечты у тебя, — усмехаются тоненькие губы.

— Не бойся, я тебя не обижу, — говорит Илья, как ему кажется интригующим тоном, самодовольно ухмыляясь, при этом что-то пытаясь изобразить хмельными глазами.

Ира на мгновение замирает с головой, опущенной набок, короткая чёлка свешивается вниз, но уже в следующее мгновение она делает пару шагов вперёд, подходя к Илье совсем вплотную и смело ставя свою правую ногу на стул, как раз между широко разведённых ног Ильи, наклоняется к нему и, лёгким жестом поглаживая Илью по голове, произносит ласково мурлыкающим голосом:

— Милашка, обидеть кого-то здесь могу только я.

Глядеть на Илью забавно; никто, а уж тем более он, не ожидал от Иры такого! Вжатый в стул, он похож на испуганного подростка, а его мачизма как не бывало. Нет сомнений, кто бы из них повёл в танце. Подруга Иры смеётся глупым задыхающимся хохотом. Мы со Славой закрываем рты кулаками, чтобы не выдать излишнего смешка. А Ира, приструнив зарвавшегося самца, зовёт с собой Марину, мы узнаём, как зовёт её подругу, в комнату с консолями.

— Вы видели, — восторженно говорит Илья, — какая женщина! Какие у неё шорты! Какая попка, мама дорогая!

«Очередные вожделения», — думаю я, но не признать, что зад Иры выглядит эффектно, не могу.

— Мне кажется, она на меня запала, — говорит раскрасневшийся Повар.

— Ой! — произносим мы одновременно со Славой и театрально щурим глаза.

— Ну задницу-то вы её видели?

— Да, она не плоха, но у подружки помимо этого ещё и грудь побольше, — замечает Слава Басист.

— Грудь. Да кому нужна эта грудь?

— Хочу заметить, что роскошная грудь — всегда приятное достоинство.

— Для кого? Для молокососов? — грубит Илья. — Самое главное у женщины — это задница! А женская грудь для мужчины лишь отзвук детства. Инфантильное удовлетворение — помять мамкину сиську.

Какое тонкое понимание подсознательных позывов.

— Восхищаться женщинами — это прекрасно, — для начала согласившись, я всё же делаю замечание, — но давайте это делать не на всё кафе.

— Да мне плевать, — отмахивается Илья, — кому тут больно есть дело до женских форм?

Мы глядим на компанию трёх девчушек, сидящих в противоположном конце зала.

— Девкам на её задницу плевать, а Саша и Артур, когда придут, и вовсе не оценят.

— Это ещё почему?

— А вы не знали? — удивляется Илья; он в упор, глядит на нас.

— Что? — спрашивает Слава.

Илья всё ещё смотрит, будто не веря.

— Что они педики.

Мы молча глядим на него.

— Вы что, правда, не знали?

— Нет, — отвечаю я.

— А вы думаете, почему они живут вместе, ходят в таких рубашках, и у них нет подружек?

— Это что правда? — удивляется Слава.

— А ты сам не видишь? — отвечает он вопросом на вопрос. — Так что будьте с ними поосторожнее.

— Почему это?

— А потому, что они геи, и чёрт знает, что у них там на уме…

— Да брось, — вступаюсь я, — геи — обычные люди.

— Не спорю, вот только мне, когда они рядом, всегда кажется, что они раздевают меня взглядом.

— Что? — не удерживаюсь я от смеха.

— А чего тут смешного?

— Да всё твоё восприятие. Почему они обязательно должны раздевать тебя взглядом?

— Да откуда я знаю? Мне просто так кажется, — шепчет Илья.

— То есть, если ты мужчина, ты обязательно раздеваешь любую женщину взглядом — это же абсурд.

— Но мне же нравится смотреть на женщин.

— Но ведь не на всех.

— Конечно. Вот Барамзину не страшно. Кто будет смотреть на этого толстяка, такого даже последний педик отвергнет.

Слава хохочет в голос, а меня чуть задевает хамская манера Ильи всех обзывать и вешать ярлыки.

— Не беспокойся, даже если они геи, то они нашли друг друга, и тебе нечего бояться, — говорю я, пытаясь хоть как-то развеять гомофобскую подозрительность Ильи. — Вот я отношусь к геям нормально, пока они не лезут ко мне. Так ли уж важно, с кем спит человек, если сам он хороший. Ведь ты же не копаешься в интимных подробностях гетеросексуальной пары.

— По сути, да, — поддерживает Слава Басист, — но всё равно, всё это как-то странно…

— А что, ты не знал, что на свете есть геи?

— Знал, но, знаешь, не встречал их.

— Да ну, — говорю я, — просто они тебе об этом не говорили. Ты бы и тут не узнал, если бы тебе не сказали.

— Меня вот бесит, что вся эта европейская пидорасня дошла и до Украины, — с присущей ему презрительностью произносит Илья.

— В каком смысле? — не понимаю я.

— Ну как мы начали двигаться навстречу Евросоюзу, так сразу у нас педики расплодились.

— А как количество геев зависит от политики страны, скажи на милость?

— А так, что всё это воспитывается в людях.

— Что? — вопрос этот, полный презрения, сам по себе слетает с моих губ.

— Посмотри на Европу, сколько там пидоров! Это же всё их политика однополых браков и гей-парадов.

— Люди не боятся заявлять о своей ориентации, только и всего.

— А ты знаешь, что все эти половые извращения воспитываются в человеке в возрасте девяти-двенадцати лет?

— Что за бред? Кто тебе сказал такую чушь?

— Это известный факт.

— Илья, это не их выбор. Они рождаются такими. Особое строение мозга или что-то ещё. У них даже гормональный фон вроде бы другой.

— Ой, ты опять начитался всяких своих Википедий, — презрительно бросает Илья, и я не вижу смысла спорить с ним дальше.

Четвёрка возвращается с громадным тёмно-зелёным арбузом.

— Сейчас мы всё проверим, — шепчет нам Илья Повар, завидев Артура и Сашу Чуприна, и прищуривает глаза как тайный заговорщик, интриган.

— Вы сейчас такое зрелище пропустили! — говорит он, обращаясь к Саше.

— А что?

— Пришла актриска, ну та, по которой вы сохнете, в таких коротких шортах, что боже ж мой!

— Ну, значит, мы ещё увидим, — говорит Саша Чуприн безразличным тоном.

— А что там? — тут же подпрыгивает к Илье Руслан Барамзин. Кому-кому, а Барамзину Ира никогда не была безразлична.

— Гуляй, — отвечает ему Илья, надсмехаясь, — тебе она всё равно не даст.

Забрызгав футболку, мне с Яной всё же удаётся вымыть арбуз. Разрезаем его напополам, и уже за столом, отрезая куски, как хищники впиваемся в сочную плоть арбуза, сплёвывая на тарелки чёрные семечки, которые от воды кажутся блестящими панцирями маленьких жучков. Все мы сотрапезники, и первые секунды овеяны волшебством: никто ни с кем не спорит, никому не грубит, ни с кем не ссорится. Дружба и товарищество сковали стол. Неужели эта чудесная аура — лишь заслуга мякоти арбуза?

IV

Где-то в небе ухает пушка, и от разрыва снаряда город сотрясается в припадке ударной волны. Два небесных войска сошлись в бессмысленном сражении. Заполыхали вспышки, раскатились залпы орудий, и уже через пару минут на землю пролилась кровь — итог всех битв. Капли, холодные и мрачные, топили город в небесной крови, и деревья напивались ею, жадные, ненасытные стяжатели. Они не знали, что с каждой выпитой каплей этой проклятой крови они всё больше и больше травят себя, от чего уже скоро, через месяц, не больше, начнут лысеть и сбрасывать на землю свою пёструю шевелюру из листьев; последняя попытка примириться с Господом, остричься и принять обет, но поздно, проклятие уже будет в них самих, в их крови, в их соку.

Земля тоже выпивает дождь. Я не сплю всю ночь. К утру от дождя и вовсе не остаётся следа, только облака в небе; не так жарко, но всё же лето, где-то выглядывает солнце, цветут цветы и травы. Всё как всегда. О ночном сражении ни слова. Как природа может оставаться такой безразличной? Безразличной в такой день…

Возле подъезда уже куча народа. Толпа напряжена, люди не находят себе места, а когда вдалеке появляется белая «Газель», по толпе и вовсе проходит что-то вроде слабого электрического разряда, он передаётся от одного к другому. Волнение.

Когда же солдаты выносят из «Газели» гроб и устанавливают его на табуретки, уже никто не может сдержаться, в особенности мать. Отёкшее от слёз лицо её старо и некрасиво.

— А как же гроб? — спрашивает она, взволнованно глядя на солдат.

Солдаты смотрят на неё, напряжённые непониманием.

— А как же гроб? — повторяет она и, оборачиваясь, ищет поддержки. — Его не будут вскрывать?

Призывники-носильщики опускают глаза к земле, и лишь офицер настороженно произносит почти шёпотом:

— Не положено вскрывать…

Он хочет ещё что-то добавить, но что?

— А как же гроб? — повторяет она, будто не слыша его бормотаний.

— Лара, ну… — мямлит отец, но слёзы уже катятся по его лицу.

— Витя, — она напрягается всеми мышцами лица, вот-вот готовая в любую секунду сорваться в пропасть отчаяния, но всё же говорит, говорит пока есть силы. — Витя, а как же мы узнаем своего сына? Как поймём, что это он? Может, его перепутали? Ведь бывает такое, что на войне путают людей. Может его не убили, а взяли в плен? Может быть, он сейчас в плену, а это кто-то другой. Как мы будем хоронить Антошу, когда мы его даже не видели? Когда не знаем, что это он?

Офицер отходит за «Газель», солдаты отступают за своим командиром. Гроб обступают друзья и родственники. Женщины все в чёрном, и оттого их скорбь кажется сильнее, чем у мужчин, одетых классически: в тёмные рубашки и брюки. А я… я не могу подойти. Меня трясёт, и я плачу. Отвернулся к дереву и плачу, потому что такого не может быть! Ну не может же быть, чтобы Антона убили! Чёрт возьми, да он и месяца там не провёл! Как его могли убить, когда он толком и не воевал?

Мать Антона срывается. Вот ворота, а за ними бездна отчаяния длиною в жизнь.

— Ты не погиб, сынок! — кричит она, захлёбываясь в истерике и припадая к гробу. — Я буду тебя ждать! Я знаю, что это не ты!

Женщины тоже срываются, да что там женщины, разве мужчины не люди? Я вижу, как трясёт лица людей; или это мои глаза ходят ходуном, и весь мир плачет вместе со мной, не в силах пережить эту потерю?

Мать Антона пытаются удержать какие-то тётки, зачем-то липнут к ней, но она, сражённая отчаянием, кричит: «Уберите от меня руки! Отдайте мне моего сына! Сыночек, вернись!»

Очередная точка. Смерть — всегда точка, но люди неотступно пытаются дописать к ней запятую. И так, наверно, будет всегда. Никогда люди не смирятся с тем, что конец — есть конец, что точка — есть точка, и точка с запятой в конце жизни неуместна. Нельзя поставить точку с запятой в конце книги. Максимум, что возможно, так это троеточие, но и это лишь множество точек и свидетельство того, что у истории нет известного окончания, или ещё хуже: окончание так ужасно, что лучше его никогда не знать…

— Как мы будем его хоронить? — продолжает вопрошать мать пустоту.

Кто может её понять? Выносить в себе ребёнка, вскормить его грудью, научить ходить и говорить, воспитать из него мужчину, а потом похоронить, чтобы весь остаток жизни знать и мириться с тем фактом, что дитя твоё — лишь воспоминание, лишь слово, лишь звук, тот самый необъятный призрак, которого не обнимешь руками, на которого не взглянешь, и которого не услышишь. Не услышишь уже никогда! Выколоть себе глаза, проткнуть уши, содрать кожу — то же самое. И если мои страдания — отчаяние, то каковы же её? На какой виток спирали, уносящей человека в пропасть сумасшествия, спустилась она?

Шум плачущих людей сливается в единый рёв, в жужжание, какое стоит возле пчелиных ульев. Какая-то старуха тоже падает на гроб и срывающимся голосом кричит проклятия:

— Пусть передохнут все москали! Пусть будут прокляты они и их матери, что родили таких сыновей! Пусть будет проклята вся Россия! Зачем они убили Антошу?

Лицо моё бросает в жар.

— Сколько ещё жизней должна унести эта война, прежде чем люди хоть что-то поймут? — влажные и тёплые глаза Егора смотрят в мои. Только сегодня холодный лёд его глаз стал тёплым и живым; самым живым льдом в мире.

Эти глаза меня добивают. Мне мерзко и гадко. Как будто я… Я! Измарал руки в крови. Как будто я… Я его убил! Мой народ. Весь мой народ повинен в этом горе. Так они считают. Все и каждый. Может, кто-то не скажет, но так считает… И я так считаю. Я это чувствую. Знаю, что это не так, но чувствую именно это и ничего другого. И в чём же смысл всего этого? В чём смысл этой войны? Какова была цель убивать Антона? Убивать этого парня, который любил философствовать, красиво рассуждать о жизни, и который любил Россию, мою родину, тот язык любил и культуру, носители которой выпустили по нему снаряды. Выпустили, даже не задумываясь, что снаряд, пущенный ими, летит в живого человека! Один мастерил на заводе этот снаряд, а другой стрелял. И проклятыми осколками убить, разорвать на части жизнь! Жизнь, такую богатую и широкую! И что останется от этой жизни теперь? Память? Какое подлое и ничтожное это слово «Память»! Отвратительнее его нет никакого другого слова на свете. Память! Жалкая, мелочная попытка примирить свою душу, думая, будто после человека останется Память! Променять океан на каплю воды. Разве стоит эта Память того, чтоб человек умирал? Чтобы всё! Всё! Его больше нет! Хоть завспоминай, а человека-то больше нет! Ни души его нет, ни тела его нет, ни слов его нет, ни запаха нет, ни улыбок его, ни взгляда нет, ни силуэта нет, ни даже чёртового обманчивого осознания того, что Антон просто есть, что он где-то рядом, что ему можно позвонить, погулять с ним, встретиться на улице, нет. Нет! Говорят вам: «Нет!»

«Скольких сыновей мы ещё будем хоронить?» — разлетается чей-то возглас по двору, но и он не находит ответа.

«Ужасное время! Проклятое время!»

Меня всего уже трясёт. Я пытаюсь подойти к гробу, но не могу. Не могу поверить, что в этом ящике, накрытом флагом, лежит Антон.

— Сынок, почему ты ушёл? — плачет мать. — Зачем они тебя убили?

А за её спиной стоит отец и говорит зачем-то, наверно, сам себе: «Это даже лучше… лучше… лучше, что в закрытом гробу. Мы запомним его таким, каким он был при жизни...»

Мы уходим с кладбища. Солнце разыгралось и так и сияет своей залихватской улыбкой. «Сжечь бы этот поганый круг», — думаю я, но вспоминаю, что он и так горит. «И к чёрту, гори адским пламенем».

Антон похоронен, как ему и полагается, без всяких отпеваний и прочих процессий. На том настоял отец. Смерть атеиста, лишённая всяких иллюзий. Но похороны мрачны и без обрядов, подлинная скорбь не нуждается в церемониях. Только плачь и отчаяние. Стариков так не хоронят. Смерть старика — штука естественная, смерть молодого не просто трагедия, а Тартар для родных и самых близких, не каждый остаётся целым после такой утраты, не каждый способен дальше жить, но даже пережившие такое светопреставление всегда и до конца их дней будут отмечены печатью смерти, внезапной и беспощадной, глухой ко всем молитвам, обещаниям, проклятьям. Вот так ты понимаешь истину: с природой не поспоришь, одной рукой она дарует жизнь, в другой сжимает смерть, которая и то лишь механизм безжалостного естества, бездушный инструмент, кромсающий на части жизни, души, веру. Взмах топора, и вот уже летят на части любовь и узы, дружба, братство и родство. И всё, что дадено тебе, будет отнято, но ты же человек — наивное ты существо, — живи, надейся, люби, плодись и развивайся, а смерть придёт, чтобы отнять всё это в тот час, когда ты выстроишь мирок, гнездо, свой скромный уголок земного счастья.

Мы не расходимся по домам. Садимся по машинам и едем в город. Что тут ещё можно сделать? За полгода второго друга сожрало кладбище.

Мы едем в какой-то бар; я не слежу за дорогой. Нас размещают в закутке, где никто не помешает нам топить свою горечь. Её нужно разбавить, иначе она прожжёт тебя.

Приходит официант, он что-то спрашивает, но большинство не может ему ничего ответить. Слава Басист решат, что берём мы водку, коньяк, какие-то закуски, кто-то просит принести пиво. Мне вообще наплевать, только бы было, что выпить.

— Смерть сильнее жизни, ведь так, раз она её побеждает? — спрашивает Максим Гулин.

— Да, она её побеждает, но что она значит без жизни? — говорит Саша Чуприн, и этими словами оставляет незасеянное поле под зерно надежды. — Без жизни она ничто. Без жизни её просто нет. Смерть существует лишь потому, что существует жизнь.

— Жизнь и смерть, — протяжно и задумчиво гнусавит Сергей Квест, — два конца палки, по которой идёт человек.

Но, в сущности же, что такое жизнь? Лишь хилый элемент, без коего не может функционировать наш организм. И сколько в теле человека этих самых шестерёнок, нарушивши которые, ты подрываешь существование тела? И если все мы состоим из частностей природы, которые до нас, и в нас, и после нас являются её частями, то что ж такое жизнь, которая решает вдруг, что нам нет дозволения более существоватьв привычной форме, которую с любовью каждый называет «Я», а вынуждены перейти в другое, стать тоже частью целого, но, увы, другого: дерева, червя, капусты, апельсина или рыбы. В них будем тоже мы, точнее наши части, что уже не осознают, что суждено им было быть когда-то нами.

Нам приносят водку. Я, не задумываясь, выпиваю первую рюмку, даже не закусывая. Наплевать.

— Вот она, цена перемоги23, — бубнит Слава Басист.

— А я говорил, каким будет итог, — опрокидывая стопку, бурчит Илья.

— Да кто, блядь, знал, что в это дело вмешается Россия? — раздражается Андрей Немирский.

— Русские там были всегда, — отвечает ему Артур Луцко.

— Но теперь-то там их регулярные части и танки.

— Да откуда они там взялись? — вклинивается Илья Повар.

— Да брось, — гневается на него Андрей, — неужели даже смерть Диогена тебе ничего не доказала?

Зажжённая спичка летит в сторону Ильи…

— А ты, блядь, Диогена не тронь!

— Успокойтесь, вы оба уже достали! — кричит Саша Чуприн. — Вы можете говорить спокойно?

Немирский говорит спокойнее, но он от своего не отступится:

— Ты хочешь сказать, что армия, сформированная из добровольцев пару месяцев назад, разбивает регулярные войска, когда её уже почти окружили?

— Да не знаю я, — огрызается Илья. — Знаете, как вы все меня достали? И ваш этот новый президент, и Россия, и бандеровцы, и вы… Думаешь, твои орды националистов лучше? Думаешь, ублюдки, что сожгли людей в Доме профсоюзов, не будут убивать мирных граждан, когда им дали в руки автоматы?

…задорно по ниточке бикфордова шнура спешит язычок пламени...

— Просто всё надо было решать мирно, — предвидя опасность, произносит Слава, как будто для самого себя, ибо сцепившихся козлов уже нельзя остановить.

— Если бы решали мирно, то Луганск с Донецком уже постигла бы судьба Крыма.

— А что, сейчас в Крыму так плохо? — глазами Илья стреляет в Немирского.

— Не знаю, но долго ли просуществует государство, которое растаскивают по кусочкам? — замечает Барамзин, пытаясь вклиниться в разговор, вовсе не замечая запаха палёного.

— Ты был сегодня на кладбище, — говорит Немирский одному лишь Повару. — Ты сам всё видел. Ты слышал людей. А теперь вот скажи нам всем, за кого ты: за народ Украины или за тех тварей, что вторглись в нашу страну и убили Антона?

…шнур тухнет, огневой импульс передан, но вместо взрыва лишь приглушённый хлопок. Детонатор дефектен… что-то надломилось в душе Ильи. И если душа его — прут, то на сколько частей он уже собственноручно изломал свою душу?

— Ну и сука же ты!

Илья выходит из-за стола, не произнеся более ни слова. Над столом повисает неловкая тишина. Я спешу за ним. Он уже на улице. Не слушающимися руками он прикуривает сигарету.

— Постой, — кричу я.

Красные, трясущиеся глаза смотрят в мои. Да, он не такой, как раньше. Раньше бы он раскричался, может, врезал Немирскому, но вот так просто не ушёл.

— Не принимай близко к сердцу, — не умея утешить, говорю я то, что сам слышал в детстве, — …брось.

— Ладно, — говорит Илья больше жестом, чем словом.

— Пошли, вернёмся.

— Не пойду.

— Они поймут.

— Не хочу.

— Поругались как мальчишки.

— Да ты понимаешь, что я для них теперь враг? Будто я не сожалею об Антоне! Будто мне на него наплевать! Мы же были друзьями... Большими друзьями, чем с этим Немирским. Думаешь, мне всё это приятно?

— Я знаю, что нет…

— А почему они не вспоминают Костю? — выговаривается Илья. — Почему не вспоминают, как убили его? Те самые националисты убили, что сейчас воют с населением Донбасса. Это они благополучно забыли!

К нам подходит Слава Басист.

— Ты чего это?

Илья жестом показывает ему: «Да брось».

— Пошли за стол. Я сказал Андрею, чтобы он не вязался к тебе. Да и другие тебя понимают.

— Не пойду, — упирается Илья.

— Все тебя понимают, — говорю я.

— А мне уже ничего не надо. Не надо мне ничьего понимания…

Типичный обман других и себя. Никогда человек так не нуждается в понимании, чем тогда, когда говорит, что оно ему не нужно.

— Всё… Я теперь враг. Враг всех их, и враг своего отечества. Из-за того, что у меня иные взгляды, меня считают врагом… врагом в своей стране…

— Да никто… — хочет сказать Слава.

— Не надо меня разубеждать, — обрывает его Илья. — Я не дурак и слышу, что говорят по телевизору, и какая теперь идёт антироссийская риторика… Ладно, наплюйте… не слушайте меня… Давайте…

Он машет рукой и уходит, выбрасывая на ходу сигарету. Мы остаёмся стоять и смотрим ему вслед.

Я понимаю, о чём говорит Илья. Да… Украина… Вот оно — новое отечество. Я не могу назвать отечеством сию страну. Она вдруг стала не моя, вдруг стала чуждая, как мать, всё время притворявшаяся матерью, но мачехой вдруг оказавшаяся ныне. Но а моё отечество, моя страна мне тоже чужда. Она здесь враг! Враг людям, государству и мне, мне тоже враг. Все смотрят на неё враждебными глазами за ту войну, в которую она играет с нами.

Мы возвращаемся за стол. Слава качает головой и изображает тщетность трудов своих.

— …конечно ужасно, — я слышу часть какого-то разговора, — но если бы их не остановили, то в Одессе был бы второй Донбасс. Здесь бы тоже захватили местную администрацию, под покровом ночи и облаков высадился бы российский десант, и боевики из Приднестровья перешли бы границу.

Я съедаю дольку маринованного огурца, кусочек селёдки, опрокидываю ещё одну рюмку, закусываю её огурцом и заедаю гренкой.

— Неправильно то, что при этом пострадали люди, — отвечает Немирскому Саша Чуприн.

— Конечно не правильно, но как бы ты им объяснил, что их дурачит российская пропаганда?

Я смотрю на него. Как же он самодоволен, чёрт. Сидит, плетёт тут своим языком, делит мир на чёрное и белое. Одни у него — почти святые, а другие — мрази.

— А ты, Роман, как считаешь? На чьей стороне правда?

Я отрываюсь как в испуге. Теперь он бросается спичками и в меня… Теперь вот и мой черёд сделать выбор, но из кого выбирать?

— Ни на чьей, — отвечаю я.

— Как так?

— Да вот так… Нет никакой правды…

Они смотрят на меня.

— Никто не прав… Вы слишком привыкли расставлять всё по своим местам: это хорошо, а это плохо. Так удобнее, всё становится ясным, но мир не таков. Война — это глупость. Люди, сами того не желая, убивают друг друга. Разве Диоген хотел идти на войну? Но правительствам плевать на мнения людей.

— А как же самозащита? Что ты будешь делать, если в твой дом ворвётся убийца?

— А почему он стал убийцей?

— Кто?

— Ну твой гипотетический враг. Почему он стал убийцей, ты об этом подумал? Почему общество допускает, чтобы убийцы росли среди нас? Почему оно делает возможным то, что эти самые убийцы занимают среди нас лучшее положение?

— Не понимаю, про что ты говоришь, — хмурится Немирский и задаёт прямой вопрос, настолько прямой и глупый, что кажется вопрос этот отпечатан в методическом материале по сегрегации людей. — Так ты за кого: Украину или Россию?

— В том то и дело, что я за народ, — теперь от его глупости гневаюсь даже я. — Людям не нужны все эти конфронтации. Россиянам не нужен Донецк, и им не нужно убивать украинцев, а нормальным украинцам не нужна война с Россией и торговое эмбарго. У нас идиотские правительства. Это их война! Это не наша война!

Саша Чуприн и Сергей Галамага многозначительно глядят на Андрея Немирского. Он не знает, что ответить, и бросает наугад:

— Но что делать нам, украинцам, если на нашу страну напали? Если из России приезжают люди, отнимающие наши земли, наши заводы, наши богатства…

— Я не знаю, — смотрю в рюмку, — но уж точно не верить тем лицемерам, что, прикрываясь патриотизмом, отправляют на бойню молодых парней. Посмотри, сколько оболваненных людей сидит на кухне и спорит о том, какой народ их злейший враг, не понимая того, что настоящий враг сидит по ту сторону телевизора и стравливает их друг с другом.

Пропаганда, она всё уничтожила. Столетия гуманизма прошли бесследно, не оставив и следа, а все великие мыслители так ничему и не научили человека. Война — способ решения всех проблем. «Нет человека — нет проблемы». Тезис привлекательный и по сей день.

Сергей Квест довольно хмыкает.

— Забавно, что есть люди, ещё способные так мыслить, — его подбородок задирается кверху. Он пьёт коньяк. — Война проигрывается в тот момент, — добавляет он, — когда страна прибегает к поголовной мобилизации.

— Почему это? — удивляется Саша Чуприн.

— Потому что ни одна цель не оправдывает гибель целого поколения.

— А как же суверенитет страны? — у Немирского, кажется, всегда один и тот же аргумент.

— А что такое победа?

— Поражение противника.

— А ты слышал о Пирровой победе? Так вот, тотальная мобилизация — это своего рода Пиррова победа. Вспомни какие угодно войны с поголовной мобилизацией. Первая мировая — миллионы жертв и сплошные революции. Кто в ней действительно победил? Последние компании Наполеона. Не из-за этой ли повальной мобилизации он в итоге и проиграл войну? Вспомни призывы в Белую и Красную армии времён гражданской войны…

— Но Красные победили, — замечает Саша Чуприн.

— Но какой ценой? Ценой террора и голода?

— А Вторая мировая война. Разве мы не победили гитлеровскую Германию? — возражает уже Слава Басист.

— Гибель двадцати семи миллионов — это победа? Разрушение десятков городов — это победа? Ни одна победа, оплаченная миллионами жизней и страданиями людей, того не стоит.

— Но, по-твоему, что, было бы лучше сдаться на волю фашистов?

— Я не говорю, что не следовало воевать, — самодовольно улыбается Сергей Квест, — я лишь говорю, что это не победа. Страна не проиграла и не победила, она лишь выжила.

Стол замолкает. По рюмкам разливается водка и коньяк. Кто-то хрустит гренками и огурцами.

— Так вот подумаешь, в каком кошмаре мы живём, — минором произносит Слава Басист. — Вот вроде на дворе двадцать первый век, и с детства нам в школах рассказывали об ужасах прошлого, которым, как казалось, нет места в современном мире. Думалось: ну как может повториться нищета или голод, или война? Как люди могут вновь дойти до такого? А что сейчас? Это же семечки (разгорячённые руки сами собой обращаются вверх). Что будет, когда олигархический пузырь лопнет; когда экономику развалят вконец; когда в России помрёт диктатор, и новый займёт его место? Куда тогда повернёт нашу страну? Где гарантия, что у нас не разразится кровавая междоусобица, похлеще этой; что экономику мира не захлебнёт мировой спад, и мы не останемся без работы? Как в таких условиях заводить семью и думать о детях?

— Потому-то люди и выходили на Евромайдан, — говорит Немирский. — Они уже не верили зарвавшейся власти, и сами хотели вершить свою судьбу…

— На Куликовом поле хотели того же, — говорю я за Илью.

— Они призывали к расколу страны…

Бла-бла-бла… Я знаю все эти доводы, но меня вдруг выручает Саша Чуприн.

— Андрей, и Евромайдан, и сторонники федерализации хотели одного и того же, вот только вы, как идиоты, вместо обсуждения идей, поссорились друг с другом из-за языка и каких-то героев…

Рюмка за рюмкой. Нас окутывает алкогольный дурман. Мы напиваемся, вспоминая Антона и вспоминая Костю. Чёрт возьми, всего какие-нибудь четыре месяца назад мы так же сидели вместе, но пили не горькую, а забористое вино. Мы так же говорили о политике, как и о культуре, не было никакой войны, и русских врагами называли только по телевизору, а не во дворах. Ещё никто не убивал людей по идеологическим и национальным признакам. Может быть, такое было в Киеве, но не здесь, не в Одессе. Это был светлый, туристический город, а теперь вот люди боятся здесь отдыхать. И Украина была страной с будущим, с шатким, хрупким, но всё же каким ни каким, а будущим. А теперь… На какой чёрт теперь это будущее родителям Антона, на какой чёрт будущее родным Кости и тем, чьих сынов убили 2 мая, тем, чьих родных, как собак, пристрелили на баррикадах в центре Киева, тем, кто погиб под залпами орудий на Донбассе, и тем, кто выжил, но потерял и кров, и близких? Сколько их? Сколько их, потерявших веру в будущее? Сколько их, потерявших и вкус, и смысл жизни? Сколько их сейчас, и сколько их будет ещё?

Квартира окутана будничной суетой. Кто-то что-то варит на кухне, шумит вода, бормочет телевизор, бубнят голоса. Я закрываюсь в своей комнате. «Как покойник», — приходит мне на ум, но сравнение неудачно.

Вечер сплошь нарисован синими красками. До ночи далеко, спать рано, и мне, налитому пьяной печалью, придётся коротать этот вечер одному. Немыслимо делиться этой грустью с кем-то, невозможно поделиться ею с тем, кто не знал Диогена, нельзя её растратить попусту, как житейскую неудачу или тяжесть на душе, её нужно сохранить, ведь она ценна, ценна тем, что это грусть, и есть вся совокупность чувств к Антону, всех чувств, что таились в душе и так и не были высказаны; всего того, что было только моим, но должно было быть общим.

Я беру в руки книгу, но какие, к чёрту, строчки. Наивно полагать, что они перечеркнут сегодняшний день. Сон, может быть, но точно не абзацы и слова. Все эти слова не властны над реальностью, они существуют там, в мире грёз и фантазий, а действительность здесь, и даже в ужасные минуты, мгновения отчаяния её чтить надо. Она превыше всего.

Открываю ноутбук. «ВКонтакте». Социальные сети — очередной образчик эскапизма. Виртуальный мир с отсылками к реальной жизни, всё те же приятели, те же фотографии из жизни, знакомые разговоры, но над этим всем витает одно и то же: дезинфицированный бит, стерильное сообщение без чувств, тактильных контактов, с шаблонными театральными масками эмоций. Сейчас это то, что надо.

Но таблетка имеет побочный эффект, особенно если у тебя аллергия. Очередной друг — сколько было их за последнее время — пытается раскрыть мне глаза или подтрунить, или отомстить, надсмеяться, я не знаю… Не знаю, зачем они все это делают. Они пишут мне, задают вопросы об Украине… И спрашивают, всегда спрашивают почти одно и то же: как мне живётся с бандеровцами, почему Украина воюет против своих граждан, когда на Украине будет дефолт, и почему хохлы ненавидят русских. И я, дурак, спорю. Я говорю им, что всё не так, что войну развязала Россия, что бандеровцев здесь тоже не любят, по крайней мере, в Одессе не любят, я говорю, что в войне гибнут невинные парни, я говорю, что с экономикой всё нормально, не так как хотелось бы, но всё же… А они… они не верят. Один в поле не воин. Что значат слова человека против всех СМИ страны, что значит даже самый громкий баритон сравнительно с многоголосым монстром пропаганды? И я, конечно, идиот, предатель, подхалим… Для них не существует понятия «политический эмигрант», для них есть стигма «перебежчик»; для них я ренегат народа. Всему виною пропаганда, она умело склеивает власть с народом, отождествляя родину и государство.

И вот очередной ответ:

«Да ты хоть слышал, что на Донбассе гибнут русские ополченцы? (Какое удобное патриотичное слово, беззастенчиво эксплуатируемое в разрез с семантикой). Посмотри, как продажные хохлы бомбят свои города, как убивают мирных граждан. Тебе не жаль русских парней, что защищают нас от неофашистов? По мне они хоть все там сдохни. Хохлы всегда были продажным народцем…»

Нет, я того не вынесу. Не вынесу того, что друзья мои, знакомые будут говорить такое об Антоне. Кто дал им право вешать ярлыки «врагов» на всех и каждого, кто с ними не согласен? И кто дал право человеку, повесившему такой ярлык, губить другого человека? Пусть не на деле, пусть в мыслях, только на словах, но всё же жаждать смерти… То не от Бога разрешенье, не юридический закон и не закон морали, то — общества порок, то есть лицензия от черни, от толпы, безумие которой бежит вперёд её самой, и объявление других чужими — лишь промежуточный этап меж наречением чужих врагами.

Я жму на кнопку «Удалить страницу». К чёртовой матери. Что там искать? Лишь обвинения и бредни оболваненных людей. Не плохо мне жилось и без соц. сетей когда-то, и проживу сейчас. Что проку в них, когда они плодят раздор. Разорвать все контакты. И к чёрту! Кто я, чтоб бороться против заблуждений? По крайнее мере, теперь никто из них не тронет ни моей души, ни любви, ни памяти, той скудной памяти, что осталась о Косте и Антоне. Её теперь не тронут злые языки.

V

Среди огромного количества складов всегда витает какой-то особый пролетарский дух. Неважно, холодно на улице или жара, тучи ли повисли над городом или, как сейчас, вовсю светит солнце. Склады, мастеровые цеха и гаражи всегда настраивают тебя на рабочую атмосферу. Я кручу головой. Красная дверь. Похоже, она здесь одна, скорее всего, именно эта. Ступаю по железным ступенькам, которые ненадёжно проседают под ногами. Тяжёлая дверь отворяется туго. Похоже, этот человек и есть начальник склада.

— Здравствуйте, я на собеседование, — говорю я.

— Заходи, — кивает мне мужик, подстриженный коротко под мальчика, хотя и лицо его, загорелое и морщинистое, вовсе немолодо. Вид у него рабочего: грязная куртка, руки смуглые и широкие, да и физиономия типичного работяги.

Я сажусь на шаткий, истёртый и заляпанный грязью стул и уже жалею, что надел коричневые брюки, а не изношенные и рваные на колене джинсы.

— Ну что, рассказывай, — бросает он.

Не люблю собеседования, тебя и так выбирают, как товар, а тут ты ещё должен продавать себя, хвалиться, представляться в выгодном свете.

— Я звонил, мне сказали, что вам нужны рабочие не на весь день, до двух, трёх часов, преимущественно работа с утра, — уточняю я. Мне это важно. Важно, чтобы я был занят только с утра. Тогда я смогу работать тут и ещё в антикафе «Домушник». Там мне неплохо платят. Полностью жить на одну зарплату я не могу, но две такие зарплаты выправили бы моё материальное положение.

— Да. На второй работе работаешь?

— Всё верно, — отвечаю я, — собственно, работы я не боюсь.

Тут я вру. Последнее, что я рассматривал, так это работу грузчиком или комплектовщиком. Здоровье мне всё же важно', но что делать, когда денег едва хватает на то, чтобы платить за квартиру и питаться; а как же прочие траты?

— Грузчиком уже работал? В накладных разобраться сможешь?

— Смогу. В армии мне что только не приходилось делать.

— Сколько на первой работе получаешь? — спрашивает он, тяжело вглядываясь в мои глаза.

Мне неуютно от этого допроса, но я не поддаюсь,

— Две с половиной, — отвечаю я с некоторым стеснением. Что за манера копаться в чужом достатке, особенно когда достаток этот нищенский, стыдный для взрослого, молодого мужчины.

— Не густо, — говорит он.

Зубы норовят изловить губу, но я и с этим справляюсь.

— Прописан где?

В душе всё опускается. Теперь надо извлечь душу из того угла, куда она забилась, и ответить.

— А без оформления нельзя? — спрашиваю я.

Ладони держат друг друга.

— Трудовой договор всё равно будешь заключать, — тоном, не терпящим возражений, говорит начальник склада.

— Видите ли, я из России. У меня есть разрешение на трудоустройство…

— Знаешь что, дружок, — перебивает меня начальник склада, — проваливай отсюда назад, в Россию. Нечего тебе тут делать.

Мне как будто дали пощёчину. Я встаю, гляжу в пол и выхожу на воздух. Не замечаю, как спускаюсь по лестнице, вот я уже на середине разгрузочной площадки; вот за воротами.

Всё то же самое. А чего ещё ты ожидал? Каждый раз одно и то же: работа есть, но не для тебя. Для украинцев есть, а для тебя, для русского, её нет.

Два месяца прошло с того момента, как я потерял работу в хостеле, и вот теперь кроме «Домушника» я не могу никуда устроиться. Можно даже никуда не звонить. Это бесполезно. Все собеседования заканчиваются примерно одинаково, как здесь. Конечно, не так грубо, обычно говорят, что они не берут на работу иностранных граждан, или обещают рассмотреть мою кандидатуру, но всегда один и тот же результат — работа мне не достаётся. Было время, когда я даже перестал ходить на собеседования, а просто звонил и спрашивал, берут ли они на работу граждан России с имеющимся разрешением на трудоустройство. После этих слов ни об одном собеседовании уже не могло быть и речи. Потому и здесь я так легко сдаюсь. Человек быстро привыкает к постоянным поражениям.

Но что это за рамки? Что за юридическая блажь? Чем я хуже миллионов других украинцев? Я не сорю на улице, не совершаю преступлений, плачу все те же налоги, придерживаюсь тех же ценностей и правил, но я здесь чужой, если не враг. А раз чужой, то помирай с голоду…

София ждёт меня на Соборной площади. Я договариваюсь с ней так, чтобы успеть дойти пешком. Проезд стоит копейки, но я его себе не позволяю, как будто мщу за то, что не могу найти работу. Нет работы — нет проезда.

С небес всё ещё льётся энергия жаркая, сочная, жгучая. Её так много, что кажется, вокруг всё питается и живёт только ей одной. Всё, но только не я. От жары футболка на спине намокает, с затылка стекают капли пота. Хочется пить, и я уже корю себя за то, что непредусмотрительно забыл дома воду.

Я захожу в какой-то магазинчик с общераспространённой надписью «Продукты». Прошу самую дешёвую бутылку, шесть гривен. Продавщица, глядя куда-то в сторону, даёт мне воду. Бутылка тёплая на ощупь, и я прошу её заменить, хочется похолоднее.

— А чем эта плоха? — с хамской интонацией осведомляется торговка.

— Она тёплая, — сурово отвечаю я.

— Холоднее, наверно, нет.

— Посмотрите, — настаиваю я.

Она нехотя поворачивается к холодильнику.

— Холодную пить вообще-то вредно, — бормочет она, но всё же находит бутылку, приятно остужающую руку.

— Спасибо, — говорю я и не удерживаюсь от того, чтоб не отплатить за грубость, тем более, что в голове моей уже созрел план, как её уесть, — это вам.

Я кладу на монетницу визитку с сайтом для поиска работы. Я где-то взял её, а теперь вот она действительно пригодилась, чтоб намекнуть хамской продавщице на её профессиональные качества и возможность смены сферы деятельности.

Её я замечаю издалека, под тополями. Она встречает меня в белом платье. Лилейный цвет его заметно оттеняет загорелые стройные ноги, обрисовывает изящную талию и широкие бёдра, и, конечно, каштановые волосы и глаза. Пока целуются губы, руки ложатся на талию и съезжают по извилистому узору гипюрового платья. Есть в женских бёдрах особая основа под мужскую руку.

— Ну как прошло? — спрашивает она.

— Никак, — не желая вдаваться в подробности, отвечаю я.

— Ты расстроен? — она заглядывает мне в глаза.

— Нет, — говорю я, но София не верит, — рано или поздно найду.

— Конечно найдёшь.

Она, кажется, верит в меня больше, чем я, или просто говорит для проформы. Не знаю.

— Я так проголодалась, ты хочешь кушать?

— Нет, — отвечаю я, хотя и голоден.

— Ты кушал днём?

— Я хорошо поел с утра, — я всё ещё пытаюсь отвертеться, сам не зная почему.

— Есть одно место, где подают очень вкусные вареники. Ты любишь вареники?

— Нет.

Она натыкается на скалу. Я прикидываю, во сколько мне обойдётся обед, и мысленно решаю, лучше потерпеть до ужина. Скупость — вот она душевная проседь.

— Если у тебя нет денег, я всё понимаю, — говорит она и заглядывает в лицо, чтобы понять, не обидят ли меня её слова. — Я могу заплатить. У меня есть деньги.

— Да не надо меня угощать, — отмахиваюсь я от помощи, от чего и сам себе противен.

— Я заплачу, — настаивает она, — ничего в этом нет. А потом, когда ты разбогатеешь, ты всегда будешь платить за меня.

Её слова отогревают душу, и я сдаюсь.

— Только пошли туда, где недорого.

— Конечно, там вкусно и недорого. Ты же любишь варенки?

— Да, — соглашаюсь я.

Нам переходит дорогу кошка в пятнах: рыжих, чёрных и белых. София приседает, и кошка, мотая головой, ластится об её руку.

— Наверно, твоя мечта в следующей жизни родиться кошкой.

— Нет, — отвечает она, глядя на меня снизу вверх, — у них слишком скучная жизнь. Только едят и спят.

— Так живёт половина людей, ну разве что они ещё работают.

— Но человек может путешествовать, познавать мир.

— А что если они тоже путешествуют, но во снах, или вообще их жизнь во снах интересней нашей.

— Они не могут любить, как мы любим друг друга.

Она прижимается ко мне, и с ней уже не поспоришь.

В кафе нам подают большие тарелки. У меня вареники с творогом, у Софии с вишней. Мы макаем их в густую сметану и едим.

— Как у тебя на работе? — спрашиваю я.

— Я окончательно поняла, что ненавижу все эти церемонии свадеб.

— Почему?

— Ну представь, люди за несколько тысяч покупают платье на один раз, тратят деньги на попойку гостей, на катания по городу. У всех всегда одно и тоже, но всем кажется, что их свадьба особенна. По-моему уж лучше потратить эти деньги на свадебное путешествие.

— Я тоже так считаю.

Я почему-то думаю, какой будет наша свадьба. Она же всё равно должна быть. Простая, но красивая, без напускного шика. Свадебное путешествие — самое то.

Мы вырываемся на улицу, и снова карусель любви несёт по городу наши тела и души. Дома и арки, дороги, клумбы и кусты, кариатиды, балюстрады, зеркальная поверхность окон, волшебство трамвая, наряды буржуазные цветов, проносятся не то что рядом, а сквозь нас. Всё — чудо для любви. Чужие окна отражают танец тел, они так любопытны, так жадны, что хватаются за каждую возможность откусить кусочек нашего изображенья.

Бульвар Жванецкого так щедр, что приютил нас на скамейке, хотя уж отчего ему не быть радушным, когда находится он в стороне от Приморского бульвара, от Дерибасовской и парка имени Шевченко. Немноголюдный, он хранит спокойствие, но являет приятный вид на гавань и морскую гладь.

О чём-то мы болтаем. София мне даёт ириску; вязкая масса липнет к зубам. Я разлепляю зубы и чувствую, как что-то твёрдое попадает на язык. Ощупывая языком частокол зубов, я натыкаюсь на неестественно острый край и успеваю сообразить, что это, раньше, чем достаю ириску изо рта и вижу прилипшую к ней пломбу зуба.

Ругаюсь вслух.

— Что случилось? — удивляется София, глядя на меня.

Но злость уже охватывает всё тело, и я в порыве гнева отодвигаюсь в сторону так резко, что не замечаю торчащий на скамейке сук, и зацепляюсь за него штанами, и он, хватаясь остриём, рвёт ткань на ягодице, не сильно, но всё ж достаточно, чтобы оставить дырку величиною с пуговку. Я ругаюсь снова.

— Ну что за день! Сначала это собеседование, чёртовы вареники, пломба, теперь — штаны!

Я кляну всё подряд, не обращая внимания на то, что лицо Софии огорчается.

— И так нет денег, а мы всё ходим по кафе, жрём ирис, который ломает зубы, рвём штаны…

— У тебя выпала пломба?

— Да, из-за твоей ириски!

— Но я не виновата, что у тебя плохая пломба, — тихо произносит она.

— Конечно не виновата! — повышаю голос я. — Просто не надо было жрать этот ирис! Грёбаный день! Всё не так, как надо!

— Ну прости меня…

— Да при чём здесь ты, — я так захожусь в своей злости, в своём отчаянии, что плюю ей в душу, — всё дело в том, что у меня одна работа; в том, что я русский; в том, что у меня нет денег… нет будущего…

Я разбрасываю камни.

— Всё наладится, — она собирает камни.

— Да ни черта не наладится, если я не найду работу! А этот бизнес! Какой чёрт сунул меня заняться этим квестом? Одни убытки. Глупые мечты мальчишки заняться бизнесом и разбогатеть!

София молчит.

— Всё, больше никаких кафе! К чёрту эти кафе и эти вареники, пока я не найду работу.

— Знаешь, — она встаёт, — я не виновата в том, что ты не можешь найти работу. Я и так от тебя ничего не требую.

— А кто виноват? Я такой идиот, что не могу найти работу?

Чёрт знает, почему я злюсь. Как видно, сумма преследующих неудач доводит мои нервы до предела. Гнев и досада находят выход в этом всплеске ярости. Это непросто: стоически день ото дня переносить все тягости, лишения, пинки судьбы, при этом оставаясь умиротворённым.

— Штаны можно зашить, — обиженные глаза Софии смотрят в мои, но гнев перекрывает всё.

— Да ни черта ты не зашьёшь! Я что, буду ходить с заплаткой на заднице?

— Ты совершенно ничего не ценишь! Не ценишь, когда тебе хотят помочь!

— Да чем ты мне поможешь?

— Ничем! — взор уязвлённых восточных глаз горд и даже дерзок. Её черкесские глаза глядят высокомерно, смело. Эти глаза умеют за себя постоять. — Сиди и злись сам с собою, раз тебе так это нравится!

Она уходит. Уходит прочь, не оборачиваясь, идёт одна, а я смотрю ей вслед, пленяясь видением, которое одновременно и отрезвляет мозг, и отуманивает разум. Я следую за ней. Как же она прекрасна в этом белом платье, а я, дурак, теряю всё это из-за злости, из-за презренных денег, пломбы и порванных штанов. Но всё же есть в этом какой-то фетиш, когда обиженная женщина уходит прочь, и ты, словно добычу охотник, пытаешься её догнать. Ты знаешь: её нельзя терять. Ведь ваша встреча, в сущности, оказия судьбы. Как вы вообще нашли друг друга? Кто так же, как она, поймёт тебя, оценит твои интересы, твои чувства, увлеченья? Кто так же будет восторгаться музыкой, картинами, просмотром фильмов? С кем, как ни с ней, так можно говорить, что, просыпаясь утром в одной постели, не устаёшь болтать до звёздной ночи и, даже сверх того, до ранних петухов, когда рассвет приветствует тебя, съедая ночь кусочек за кусочком, когда границы понятий «сегодня», «завтра» и «вчера» сплетаются так тесно, что их не различишь, и ты зовёшь тот миг, как и положено, «сейчас» и ценишь то мгновение, как ничто другое?

В одном из палисадников куст красных роз. И они туда же следом — соблазнительницы. Я срываю один цветок.

— Держи, — я догоняю Софию.

Конечно, перед этим устоять она не может. Тут дело в неожиданности или, может, в том, что платье её — белый флаг.

— Не будешь злиться на меня?

Глаза ребёнка, изображающего обиду, но всем сердцем желающего примиренья, смотрят на меня исподлобья. Она мотает головой.

— Будешь меня и дальше любить?

— Буду, — губы складываются в бутон.

— Даже беззубого и с рваными на заднице штанами?

София не удерживается и смеётся в голос.

— Но всё равно, сегодня тебе «три» за поведение.

VI

Ненавижу дождь. Особенно он мерзок тогда, когда тебе куда-то надо. Я еду в стоматологию. Множество людей, спешащих утром на работу, набилось в маршрутку, и она полна с избытком. Да, чтобы властям лучше понять людей, достаточно бы было ездить на работу в таких маршрутках, совместно со своим электоратом, стоять на остановках под дождём, помёрзнуть на морозе, потолкаться летом средь потных тел. Тогда бы они знали, что такое жизнь людей. Пусть взглянут в эти лица хмурых женщин, уставших от навала рутинных дел, в мужские лица, растоптанные жизнью, и светлые растерянные лики детей, с утра пораньше спешащих на учёбу. Других здесь нет, другие лица не в маршрутках. В маршрутках тот самый простой народ. Я смотрю в эти глаза. Это и есть глаза народа. У каждого из них глаза народа, всего русского и украинского народа. Без разницы, кто они по национальности, я видел эти глаза тысячи, сотни тысяч раз. Глаза народа, ждущего защиты от своей страны, надежды. И тот, кто каждый день, имея сердце, проезжает пару остановок средь этих глаз, тот не позволит ни себе, ни остальным обидеть, оскорбить или обокрасть этих людей. Мне кажется, эти глаза очищают, они пробуждают в человеке самые лучшие его черты. Но ни правители наши, ни сановники, ни высшие церковники, ни генералы не ездят в этих самых пресловутых маршрутках. Они боятся их как чумы. Они боятся смешать себя с людьми, ассоциировать себя с простым народом; нет, показного народничества им не занимать, но ведь в действительности все эти дорогие автомобили с тонированными стёклами отделяют их от челяди подобно тому, как в древности носилки дистанцировали вельможу от плебеев и рабов.

В стоматологии мне долго сверлят зуб, рассказывают какой он сложный, но всё же восстанавливают его за две тысячи гривен. Сумма эта меня окончательно добивает. Да, лечение может быть и непростое, но плата за него — грабёж. У меня почти не остаётся денег. Смешно будет, если, имея зубы, мне нечего будет есть.

К обеду дождь проходит. Мрачные облака ещё кружат над городом, но их торжество окончено, с небес уже не льётся влага. Возле ворот нашего двора стоит милицейский «УАЗик». Они всегда предвестники недоброго. Я прохожу в ворота. Два милиционера беседуют с женщинами из нашего дома. Дворник сидит в стороне под своим тополем. Я выдыхаю, значит, это всё же не он, причина их появления.

— Вы кто? — спрашивает меня капитан.

— Я здесь живу, — говорю я.

От наркоза только половина рта подвижна, и мимика моя убога.

— В какой квартире?

Я называю и представляюсь.

— Что знаете об инциденте?

— Каком? Я только из стоматологии.

Я оглядываю лица соседей, они либо серы как пемза, либо в слезах.

— До скольких там были? — докапывается он.

— До десяти двадцати, — отвечаю я и задаю вопрос: — А что стряслось?

— Вы знаете Алёну Лозинскую?

Я не сразу понимаю, о ком идёт речь, но всё же до меня доходит, что у той самой девочки, что бегает по двору и повторяет чужие слова, есть фамилия.

— Это девочка? — спрашиваю я.

— Да. Её сегодня изнасиловали. Вам что-нибудь об этом известно?

— Нет.

— То есть узнали от сотрудника милиции. Хорошо, — сухо подводит он.

Чёрная кровь сгущается внутри меня.

— Как это вышло? — спрашиваю я, подсаживаясь к дворнику.

Он как всегда сначала молчит, но лицо его напряжено.

— Какой-то урод завлёк её в подвал соседнего дома. И там… ну в общем, снасильничал...

— И как она?

Мне хочется спросить: «Жива ли?»

— Так... Сейчас отвезли в больницу, — говорит старик.

Мы молчим.

— Это же надо до такого дойти, чтобы слабоумного ребёнка в подвале… — он боится произнести это слово, будто скажи его несколько раз вслух, и страшная фраза материализуется, став явью. — Как же такие уроды по земле ходят?

Я не знаю, что на это ответить. Гляжу на Кузю, который от всей этой суматохи забился к себе в конуру и поглядывает оттуда испуганными глазками. «Где ж ты был, Кузя?» — думаю я.

— Пойдёмте в дом, — предлагаю дворнику.

— Нет, я лучше здесь. У меня на нервной почве обострение клаустрофобии случилось.

— Клаустрофобии?

— Ага, видать какая-то скрытая форма во мне сидела, а теперь вот не могу в закрытом помещении находится. Давит оно на меня, Роман.

Я ухожу к себе в комнату, ложусь на диван и включаю Егора Летова. Его песни подходят сейчас лучше некуда. Отчаяние и полная апатия. Музыка довершает картину, как нужная частичка пазл. Комната — надёжная скорлупа. Всё кажется теперь особенно унылым, горьким и лишённым всяческой надежды; и эта меблировка комнаты, и кончающиеся деньги, бедность, обречённость будущего, смерти друзей, озлобленность и тупость общества, кощунство над правами человека, и этот дождь, что лил с утра, и глаза народа... Теперь всё это — трясина, в которой утопает мир.

Как можно было насиловать слабоумную девочку? Как вообще можно насиловать ребёнка? Ведь то не просто извращение, а надругательство над природой, над самой сутью жизни, над сутью человека!

В таком состоянии и находит меня София. Я рассказываю ей об Алёне. Мы, находясь в ступоре, ложимся на диван вдвоём, она на моё плечо. Но её появление успокаивает меня. То ли близость её тела, то ли души, а то ли этот аромат сладости, цитруса и горечи делает своё дело.

Мы говорим об Алёне, но не долго. Не хочется это обсуждать, да и не зачем. Слишком всё это гадко, чтобы обсасывать эту тему. Потом я показываю ей свой зуб и сообщаю, в какую сумму обошёлся.

— Знаешь, — говорю я, — в детстве нам прививали духовные ценности и какие-то там идеалы, но никто из этих учителей не говорил, что за всё в этом мире придётся платить деньгами. И даже будь ты чист душою как апостол, а платить за зуб тебе всё равно придётся монетой.

— Да, — соглашается София, глядя в потолок, старые обои на нём ужасны, — а потом эти самые учителя да и наши родители так или иначе сами продались разнообразию товаров. Стяжательство их интересует больше справедливости.

— Всему виной товарный фетишизм, — я вспоминаю Карла Маркса.

— Ты знаешь, есть суждение, что в жизни человека ничто не прибавляется. Сколько даётся, столько и отнимается. Человек всегда стоит на месте, но ему кажется, будто он движется лишь потому, что обретая что-то новое, он безвозвратно теряет старое.

— А что обрели мы с тобой, потеряв детство? Друг друга?

— Уже что-то, — говорит она.

— А, может, и не стоит человеку умнеть. Ты помнишь, как мы были счастливы тогда, когда учились, бегали по улицам, дружили и влюблялись? Тогда мы были глупыми детьми.

— И всё это за родительский счёт.

— Правильно, — подтверждаю я, — а вот теперь пришла пора расплачиваться за себя и своё счастье.

— Но мы есть друг у друга.

— И больше ничего…

— А что ещё? Дети?

— Ты их хочешь?

— Нет, в этом мире нет. О них даже думать не хочется, когда такая ерунда с работой, когда в твоей стране идёт война, да что там война, когда тех же детей насилуют средь бела дня…

Мы замолкаем.

— И наша беда в том, что мы умеем думать…

— Нет, не в этом. Мы просто принимаем всё случившиеся близко к сердцу. На прочих людях душевная броня и шоры на глазах.

— А в ушах беруши, — подхватываю я.

— Да, так проще жить, когда ты ничего не видишь и не слышишь. Живёшь себе в своём мирке, и беспокоят тебя лишь твои дети, аппетит и новая машина.

— А на какой же чёрт нам это общество, раз каждый в нём сам за себя?

— Не знаю, — говорит София, — я от него давно уж ничего не жду, но и сама не собираюсь ему хоть чем-то помогать.

После паузы я размышляю вслух.

— Когда я приезжал сюда, в Украину, я верил, что весь этот Евромайдан, народное движение приведёт Украину к идеям социального государства, к низвержению олигархии и коррупции, быть может, даже равенства. Но снаружи всё всегда не так, как изнутри…

— Мы все когда-то были наивными, — говорит она, всё также глядя в потолок.

— Но не до такой же степени, как я.

— Зато теперь ты знаешь, что от общества и от страны не надо ждать ни помощи, ни правды, ни даже справедливости.

Грустная правда жизни. Почему мы все хотим одного и того же, но так нетерпимы друг к другу? Почему мы так озлоблены и черствы? Почему мы так скупы на любовь, но так расточительны на ненависть, презрение и злобу? Быть может оттого, что в человеке больше от зверя, нежели от нравственного существа…

VII

Осень начинается с каштанов. Листья их ржавеют, а плоды становятся колючими, совсем как ежи. За каштанами ржавеют клёны. Жизнь идёт своим чередом. Алёна уже оправилась и надругательство, кажется, и вовсе не оставило на ней следа, чего нельзя сказать о её матери и бабушке. Хотя кто знает, быть может, за этим безумным улыбающимся ликом скрываются до крайности глубокие переживания, а беззаботность её — только видимость. В квартирнике всё как всегда. Прошла неделя, другая, и вот уже никто не вспоминает Диогена. С наступлением осени в город съехались студенты, и их толпы теперь наводняют кафе. Их, конечно, обсуждать интереснее, чем тех, кого прибрало к себе кладбище.

Что же до моего материального положения, то оно обещает выровняться, потому как, не смотря на все мои мытарства, я всё же нашёл вторую работу, хотя и с мизерной зарплатой в тысячу двести гривен. Но и это уже что-то.

Я снимаю навесной замок с железной двери и спускаюсь в подвал; щёлкаю по выключателю, и в подвале загорается тусклый слеповатый свет, обрисовывающий серые стены, множество труб и мой инвентарь: лопату, метлу и мешки. В подвале стоит чуть сладковатый запах канализации, а на моей метле, потревоженный светом, нехотя ёрзает большой блестящий таракан, напоминающий окурок сигары. Всё верно, за неимением прочей работы я устроился дворником в управляющую компанию одного многоквартирного дома. От мерзостной твари и вони канализации меня передёргивает, но я нахожу в себе силы, чтобы взять лопату и согнать гадкую тварь с метёлки. Мне придётся брать её в руки… Ничего не остаётся.

Выходя на свежий воздух, я ощущаю всю прелесть погоды. В воздухе пахнет предрассветной свежестью, смешанной с сыростью так, будто сама роса имеет запах. Ночи в сентябре уже не жаркие, и, выходя на работу с утра, ты быстро просыпаешься от отрезвляющей прохлады.

На мне хорошие коричневые штаны, но теперь они, зашитые сзади, годятся только для такой работы. Я сметаю иссохшие листья, собираю расколотые плоды каштанов, ветви, всевозможные упаковки. Человеческий мусор, в отличие от природного сора, особенно скверен. Без дворника двор был сильно запущен, и у меня много работы.

Встаёт солнце, и половинка сахарной луны под его блеском тает на молочно-голубом блюде вселенной. Она, единственная, преподнесена людям в виде утреннего лакомства, но уже совсем скоро масляной шар окончательно выкатывается из-за края и ползёт по блюду, всюду расточая жаркие жирные сливочные струи. Как будто повинуясьего призыву, подъезды выпускают первые партии жильцов, спешащих на работу; а за ними спустя какое-то мгновение соседняя школа вбирает в себя наряженных первоклашек. Дети и подростки идут в школу. Их лица светятся, они счастливы; учёба ещё не тяготит их, в начале сентября она для них забава. Хоть кто-то счастлив на земле. От школьников так и веет воодушевлением и несбыточными грёзами. О, славные годы! Но они ещё не осознают всю прелесть своих лет. Они не видели жизнь в контрасте, со всех её сторон, и не знают, что сила их, их богатство, в незнании этой самой жизни и в своей неопытности. Они ещё не удручены ею и общаются с жизнью на «ты». Когда-нибудь это пройдёт, и они будут, как и я, с ностальгией вспоминать эти беспечные годы, когда они все были юны, прекрасны, свободны и, кажется, почти всесильны в своих мечтах и грёзах. Но сколько тягот и унижений ждёт этих детей впереди…

Метла метёт сама по себе. Мне не обязательно следить за процессом. Руки, привыкшие в армии к этой работе, водят метлой отдельно от раздумий. Быть может, потому и у Поступайло столько мыслей, что он, по сути, выполняя каждый день одну и ту же несложную работу, привык к ней так, что мозг его, свободный от всяческих задач, в процессе собирания листвы и сора, уходит в творческую лень, рождая множество гипотез, размышлений, выводов, вопросов. Вот только я и Поступайло... Старик и молодой. А мы ведь заняты одной работой. Страна возможностей, где же ещё бизнесмен будет мести двор, чтоб заработать на новые штаны и пищу.

Быть может, этот жалкий труд — моя расплата. Но за что? Ведь не бывает же такого, чтоб расплата вносилась авансом за будущее счастье… А может быть, всё так и есть, а человечество веками лишь заблуждалось в том, что возмездие всегда приходит опосля. Тогда и сам закон природы человеком истолкован неверно, что не за летом приходит снежный саван, а после зимней пытки наступает лето. Тогда же в чём её вина? Метла — лишь связанные между собою ветви, сметающие листья, звучит кощунственно, будто то — расплата тех самых веток за предательство отвергнутой листвы, за гибель своих чад. И вот чего ж действительно в нём больше, в устройстве этой самой метлы: прагматизма или символизма?

А возле продуктового магазина стоит старуха. Они всегда встают в столь ранние часы, но эта особа безнадёжна, сражённая деменцией, она стоит возле рекламного плаката с изображением семьи и от помутнения рассудка ведёт беседу с изображением, воспринимая тех людей, как живых. Чего же только не творит с человеком старость.

Выметая двор, я добираюсь до стоящего напротив старого покинутого дома. Вот одесская контрастность: многоэтажка и почти руины. Возле развалин я промету, но в них, как и всегда в таких домах, помойка. Излюбленное это дело человеком — превратить былое жилище в свалку. Так платит человек жилищу за многолетнее служение. Заброшенное здание, сколько лет оно уж сыпалось на части, упорно стремясь вернуться к первозданному естеству. Когда-то бывшее землёй, возвысилось до архитектуры, той вершины, до которой только и может дотянуться известняк-ракушечник, но теперь, познав все выси, оно неумолимо стремится к первозданной форме. Неужели ему и вправду хочется быть лишь грудой камней? И какова причина этих деградаций? Ракушечник, как психически больной, стремится к саморазрушению, поставив себе сверхценную идею: стать лишь развалиной безликой. И почему он так упрям в своём стремлении? То сумасшествие? Не сделал ли его таким человек? Что если за десятки, сотни лет в своих стенах он видел такое, что теперь уже не в состоянии хранить назначенных ему пропорций и стремится к тлену, потому как только превратившись в песок безликий, он обретёт свободу, избавление от рукотворных уз, от вечного служенья, воспоминаний, всего того невольным свидетелем чего он стал.

Недавно говорили в новостях, подобный дом обрушился, похоронивши под собой двух жильцов. Как видно, даже у домов имеется предел терпению.

Я подбираюсь к последнему подъезду, у него, расставив ноги, сидит толстенная тётка. Такая толстая, что можно с уверенностью заявить: она самостоятельно не почешет даже свою спину. Чёрт знает, как эта туша двигается, питается и вообще носит в себе весь этот жир и мясо, из которых состоит. Сидит она, так широко расставив ноги, как этого не делают мужчины, ну разве что лишь паханы бандитов в фильмах, а это существо, по сути, женщина, хотя, конечно, к изысканному полу, призванному вызывать мужское восхищение, этот мутант имеет только социальное, но не реальное отношение.

И какова должна быть душа таких тел. Нет, не то чтобы я верил в переселение душ или ад и рай, но само понятие души для меня — отражение внутреннего мира человека, ведь каждый из людей индивидуален не только снаружи, но и внутри. Внутри даже сильнее уникален, и если внешний облик человека рисуется довольно просто, то как же подобрать слова, которые бы точно охарактеризовали дух, мировоззрение, характер, разум человека, психологический портрет. И глядя на неё, мне не даёт покоя один вопрос: каково же духу в таком теле? Ведь если верить общепринятым воззреньям, то душа — суть эфемерная и утончённая. Так как же столь субтильный дух чувствует себя в громоздком и убогом теле? Нет, всем известно, что даже души бывают убоги и страшны до безобразия, но бывают ли они толсты? Так же толсты как тело, что задыхаются сами в себе, что тягостно им от своих пусть и призрачных пропорций. И есть ли она, прямая зависимость между телесной формой и составляющей духа? Существует ли стандарт, то лекало, по которому, исходя из внешнего облика, формируется душа? Да, я знаю, что порой внешне убогий человек часто бывает прекрасен душой как ангел, и в то же время писаная красавица гнила внутри. Всё это есть, и всё это бывает. Вопрос тут в чём: можно ли, взглянув на человека, сразу и без ошибки, отбросив все предрассудки, определить качество его души? Быть может по таким вот признакам гадают ведуны, навскидку говоря о человеке всё то, что скрыто от прочих глаз за формами его лица и тела.

— Татьян Иванна-а, — кричит дородная тётка басистым, тяжёлым голосом, — куда ходили?

— Да вот я ходила, там привезли помидоры и творог, — отвечает ей какая-то старушка.

У двух женщин завязывается разговор, состоящий лишь из перечисления продуктов и цен, который уже скоро переходит на тему здоровья, и опять: перечисление болячек и лекарств.

Из открытого окна школы играет музыка, и я, сгребая сор, уже не слушаю женщин. Детский хор поёт украинский гимн. Я здесь уже более полугода, а слышу его в первый раз.

Ще не вмерла України і слава, і воля,

Ще нам, браття молодії, усміхнеться доля.

Згинуть наші воріженьки, як роса на сонці.

Запануєм i ми, браття, у своїй сторонці.

Душу й тіло ми положим за нашу свободу,

І покажем, що ми, браття, козацького роду.

Сколько надежды в этих голосах, в юных, детских голосах. Как она чиста и прекрасна, непорочная любовь к отчеству, даденая им от взрослых просто так, как факт, но ещё не осознанная ими как гражданами и не требующая взаимной любви. Им кажется, что родительская любовь и есть любовь отечества. И такие понятия, как «народ», «родина» и «государство», ещё слиты для них в едином слове «отечество». Но все ли они так же будут петь этот гимн, когда осознают все эти слова?

Я заканчиваю работу, но всё ещё стою и смотрю в сторону школы. Кажется, что в ней собрано всё наше светлое будущее, все надежды человечества, но стоит отвести взгляд в сторону, как я замечаю две маленькие фигурки, ковыляющие с безобразно кривыми железяками в руках, как видно, от какой-то свалки. Два ребёнка, одетые во всё не то что бедное, нет, бедность — дело третье, и мода здесь побочна, а скорее в ветхое и грязное одеяние, такое грязное, что оно при всей своей измызганности идеально подходит к их смуглым цыганским лицам. И это тоже наше будущее, что тащит весь этот развалившийся, исполнивший своё предназначение хлам с энтузиазмом, присущим только детям, когда те, не чураясь ни своей бедности, ни убогости одеяний, ни нищенского положения, бегут со светящимися глазами, беспредельно радуясь своей проворности достать всю эту рухлядь лишь за тем, чтобы приёмщик металлолома, по мнению их богач и воротила, на деле же почти такой же оборванец, как и они сами, а, может быть, и более ничтожный человек, обменял им эту груду барахла на деньги, и они, окрылённые этими деньгами, отнесут их глупой и ленивой матери, за что получат похвалу или, если в них силён животный эгоизм, купят себе еды и с наслаждением немытыми руками, воняющими кислым запахом железа, съедят положенный и лично заработанный кусок. То нищета, и, кажется, она полезна государству, ведь даже я, по сути, взрослый молодой мужчина, сгребающий листву, хоть беден, но не нищ; и в таком ключе, в контрасте с этими пацанятами живу неплохо, горюю понапрасну, что труд мой оценён так дешево: конура, еда и шмотки, ах да, ещё забыл, лишь иногда кафе да алкоголь.

VIII

На улице вовсю болеет осень. Хиреет солнце. И тучи уже каждый день, словно зараза, обступают астеничный шар, некогда так ярко и жизнерадостно сияющий на лазурной глади небесного моря. Сентябрь уходит, небрежно теряя листья со своего одеяния.

Ветер. Приходит его торжество. Осень. Она несёт ветру силы, и он, будто утверждаясь, срывает со своих мест всё, что хоть чуть-чуть слабее его самого, а те, кого он не в силах одолеть, принуждены терпеть его презрительные тычки, деревья терпят, шатаются, но терпят, а если не тычки, выслушать заборную брань. Его слова как личностные оскорбления с налёта врываются в ничем не защищённые ушные раковины, и ты не можешь их не слушать. А, ещё плевки! Плевки слюной в лицо. Ты отворачиваешь уши и подставляешь щёку, тогда-то он харкает, снедаемый неудержимой злостью, брызжа слюной и ядовитой каплей оскорблений. За эту злость я ненавижу осень. Ведь если летом торжествует солнце, жизнь, то осенью — дожди и ветер, зимою — холод, а весною — влага. Но после недели затяжных дождей и холода погода выправляется; второе дыхание.

Я заканчиваю утреннюю работу и наконец-то ощущаю облегченье, впереди свобода: дорога домой, завтрак, отдых. В голубом небе, как нарисованная мелом, всё ещё висит луна среди размытых грязной тряпкой меловых разводов, перистых облаков. По улице, оттого что рано и выходной, проходят лишь старушки, закутанные в тёплые дрянные вещи, будто они неразрывно связаны с ними, будто они и не могут существовать без этих серых или коричневых плащей, платков и галош. Идут они так медленно, как тени призраков, особенно заметно это сходство сейчас, с утра, среди пустынных улиц, охваченных унылой прохладой осени.

В квартире уже все проснулись. Думать о том, чтобы перекусить на завтрак, мне не приходится. Тамара Павловна напекла блинов и хочет, чтобы и я в том числе помянул её давно умершую сестру. Как же здесь любят вспоминать умерших. От блинов я не отказываюсь. Ем их с клубничным вареньем. Поступайло, убрав свой участок, уже успел прийти домой, поесть блины и сейчас, когда я только сажусь за стол, уже чистит зубы зубным порошком. Он всегда это делает после еды, чтобы у него «не завёлся кариес».

Кружка с чаем из чабреца распространяет душистый аромат, и пить его одно наслаждение. Почистив зубы, Поступайло возвращается на кухню, от нечего делать он садится за стол и глядит в стену. Промолчав так с минуту, он переводит взгляд на свои руки и говорит:

— Вот тебе и осень… Началась цинга.

Он показывает мне свои руки. Руки как руки, только старая сухая кожа.

— А что у вас с руками?

— Ну как! Ты же видишь, какие заусенцы.

Заусенцы возле его ногтей и вправду большие, а где-то даже сорваны до мяса.

— А вот сегодня начала кровоточить десна…

— Может быть, это из-за жёсткой щётки? — сомневаюсь я.

— Да где там, я тебе говорю, что это первые признаки развивающейся цинги. Так и зубы могут выпасть.

Я качаю головой. Каких только болезней у него не было за последние полгода: и тебе туберкулёз, и аллергия, и клаустрофобия, теперь — цинга. Что у него будет следующее? Пеллагра? Скорее тут одна болезнь главенствует над прочими. Нет, бесспорно, у стариков случаются недомогания, болезни и нарушения обычных функций организма, но эта подозрительность и аггравация — не прямое ли свидетельство ипохондрии?

Тамара Павлова возвращается на кухню, чтобы продолжить готовку. Хорошо, что она не слышала жалоб Поступайло, а то бы снова высмеяла их. Что-то шуршит в кухонном шкафчике, и мы все трое оборачиваемся на звук.

— Что это? — вопрошает Тамара Павловна. — Мышь?

— Может быть, — отвечает Поступайло.

Но Тамара Павловна не из тех женщин, что испугается какой-то мыши, она подходит смело к шкафу и отворяет дверцу. Оттуда, застигнутый врасплох, стремительно выскакивает Фарисей с измазанной наполовину мордой в манке, но его хозяйке всё же удаётся дать ему вдогонку пинка.

— Мерзавец, Фарисей! — кричит она своим раскатистым полубасом. — Ты же не птичка, шоб ворошить крупу!

Но ворюга уже где-то скрылся. Ищи его теперь по всей квартире. Тамара Павловна, возмущаясь, прибирается в шкафу, пересыпая разворошённый пакет манки в другой мешок. Я мою посуду и мысленно перебираю в голове дела, что мне сегодня надо сделать: прибраться в комнате, принять ванну, потом сходить с Софией за штанами. Но планам никогда не суждено сбываться в полной мере. Поступайло, глядящий с меланхоличным видом в окно, замечает нечто странное и сообщает нам об этом. Я подхожу к окну и вижу бьющий возле дороги источник. Как видно, забил он ещё ночью и, возвращаясь домой после утренней работы, никто из нас его и не заметил.

Небольшой слабый ручеёк за несколько часов налил на дороге огромную лужу. Подпитываемый коммунальными службами ручей этот бьёт щедро, не скупясь на воду; и новоявленный источник даже успел привлечь к своим берегам местную живность; собрал, кого только мог, как ранее пересохшая, но ныне полноводная река в африканских саваннах собирает вокруг себя всех обитателей степей, принужденных идти за десятки миль, чтобы напиться и омыться. Вот так и в местном родничке уже вовсю купаются вороны и голуби. Купальня высшего разряда. Птицы резвятся, пьют, разбрызгивают воду крыльями, собаки тоже, будто бы от жажды, хотя и нет жары, лакают питьевую воду, как будто напиваясь ей на месяцы вперёд, пока где-то ещё не прорвёт трубу.

— Разрыв серьёзный, — говорит старик, когда мы все собираемся у окна, — могут и воду на несколько дней отключить.

Сообщив свои наблюдения Тамаре Павловне, он, сам того не ожидая, вызывает бурю, которая не преминула тут же разразиться. Стоило ему сказать, что двор наш в скором раскопают и на несколько дней отключат воду, как Тамара Павловна со стремительностью, с которой сообщают о пожаре, извещает всех жильцов о надвигающемся бедствии. Ровно через две минуты все квартиры дома от левого крыла до верхнего и правого знали, что до отключения воды остались считаные минуты. На спонтанном квартирном собрании, длившемся ровно двадцать шесть секунд, было решено немедленно набрать всю посуду и имеющиеся ёмкости для обеспечения себя питьевой водой и создания запасов на хозяйственно-бытовые нужды. В одно мгновение квартира потеряла былое сонливое спокойствие, всегда так безмятежно царившее в ней. Люди принялись бегать, суетиться, греметь посудой, что-то разбирать в своих вещах. Эту суматоху усилил дворник, сообщивший нам, жильцам, что, пока Тамара Павловна металась по дому, он известил водоканал о прорыве трубы. За окном хлещет вода, а он подливает масло в огонь пылающего дома. О, сколько проклятий полилось на него из уст Тамары Павловны.

— …рехнувшийся балбес, они же приедут и отключат воду! Мы не успеем ничего набрать! Так была хоть какая-то надежда! Что ты собрался пить? Чем ты будешь смывать в унитазе? — причитает она.

Вода из крана течёт тоненькой струйкой, и это неторопливое течение усиливает панику Тамары Павловны, Татьяны и её сына Вовки. Все они стоят в очереди возле ванны с какими-то тазами, вёдрами, бидонами и банками, переминаясь в ожидании.

— Ты видишь, — говорит женщина, — что её почти отключили, смотри, как хило бежит вода, — причитает она, во всём виня дворника и не подозревая, что сама явилась причиной такого слабого напора. Разбуженный её тревогой дом весь ринулся к кранам, и трубы не справились с такой нагрузкой.

— Да если бы не я, вы, как и всегда, пребывали бы в своём незнании, — защищается дворник.

В течении часа вся квартира набирает воду, готовясь к отключению усердней, чем древние города готовились к осаде. Всем кажется, что воду отключат с минуты на минуту, и Тамара Павловна то и дело бегает к окну глазеть, не видно ли где хозяйственных работников. Под воду освобождают всё: набрали канистры, Татьяна набрала два бельевых таза и унесла их в свою комнату, Вовке такую тяжёлую и ответственную ношу она не доверила, набрали несколько бутылок; каждый запасался как мог, и, кажется, никто не собирался делиться своими запасами с соседом. Я тоже поддался общей суматохе и набрал бутылку из-под газировки, ведёрко и кастрюлю. Больше тары у меня не было. Только Поступайло сохранял небывалое спокойствие и безразличие. За всё это время он набрал лишь одну кружку воды да ещё суповую тарелку, после чего это занятие ему опротивело, и сейчас он только то и делает, что сидит тут и хлебает набранную некипячёную воду из кружки как святой нектар.

— Побойся Бога, оставь её на запас, — укоряет Тамара Павловна старика, снедаемая его безразличием к своей судьбе и судьбам дома, — набери хоть пару банок, я же не дам тебе ни капли. Не проси потом на чай!

— Я наберу позже, или подожду, когда её откроют, — упрямо отпирается старик, скрестив на груди руки.

— Тебе придётся ждать дождя! Ты знаешь, как они латают дыры. Неделю будем без воды, не меньше!

Она всё это говорит, активно перебирая запылённые банки с вареньем, из коих часть откладывает в сторону. Отложенное старое варенье идёт в унитаз. Тамара Павловна уверена, что это того стоит, набрать в них лишние три-четыре литра воды.

Поупиравшись ещё какое-то время, вероятно, чтобы лишний раз поспорить с Тамарой Павловной, старик как бы уступает ей, и из бочка унитаза кружкой набирает полуторалитровую бутылку из-под пива и две стеклянные бутылки из-под коньяка. Стоять в очереди к более цивилизованным источникам питьевой воды ему не хочется, а, может, он просто и дальше хочет препираться с Тамарой Павловной, которая на его затею лишь охает да ахает, а он, как бы показывая свою умудрённость, доказывает, что вода из бочка ничем не хуже той, что из под крана.

Но все наши старания и суета напрасны, потому как воду отключают на следующий день, да и то лишь на дневное время. И все эти запасы не пригождаются никому. Так что днём, когда суматоха утихает, я ещё успеваю спокойно принять ванну и после обеда встретиться с Софией.

Безвременная тишина окутала простор парка. Недвижимые стволы акаций, тополей и клёнов здесь замерли вне времени и, кажется, вне пространства. Парки — пятна приукрашенной живой природы в городском ландшафте. Ходи, любуйся по тропинкам; скамеечки для созерцания частей природы; ты человек, природа — твоя колыбель, ты вышел из неё, но, повзрослев, отгородился бетонным монолитом жилых комплексов, кварталов. И дом твой ныне — город, живёшь в нём, а к природе ты приходишь в гости.

Когда время вконец останавливается, мы присаживаемся с Софией на скамейку, боясь будить его. Зачем нам убыстрять его течение? Пусть отдохнёт от бесконечного пути, пусть остановится, замрёт на месте. В моих руках пакет, в нём новые штаны; я наконец-то обновляю гардероб. Пришлось потратиться, но до зарплаты я как-нибудь да протяну. Да, в сущности, же кто из нас запоминает жизнь в количестве купюр? Ну неужели так они важны? Важнее этого момента? Момента, когда после дождя под мелкими лучами солнца жёлтая листва блестит как золото. Да, собственно, она и есть золото. Весь город теперь золото. Он тонет в нём, и мне Одесса представляется уж по-иному. Иные краски насыщают улицы. Одесса — женщина, представшая передо мною в новом платье, которое вдруг открывает упущенные ранее черты.

Прямо перед нами, шагах в тридцати, возле большого развесистого дуба в золотой листве стоит девчушка лет шести. Её пёстрая красная куртка горит огнём энергии и радости оттого, что девочка себя считает единой частью большого и таинственного мира. Она стоит, уставившись на этот дуб, и с кем-то говорит. Я, пристально глядя, показываю на неё Софии, но сам ещё не разбираюсь, в чём тут дело. За её спиной стоит бабушка, но говорит она не с ней. Наконец, её слова доходят и до нас, и мы всё понимаем.

— Дуб, давай жёлуди! — кричит она, задрав голову к высокому стволу. — Давай!

Бабушка за её спиной что-то поднимает с земли и побрасывает вверх, говоря при этом внучке: «Смотри!» Девчушка бежит в указанную сторону и поднимает жёлудь.

— Бабушка, смотри, дуб дал мне жёлудь!

— Проси ещё, — увещевает бабушка.

— Давай ещё! — кричит она. — Давай больше! Давай сразу два!

Бабушка за её спиной находит жёлуди и бросает снова. Ликующий детский возглас, и всё повторяется вновь.

— Забавно, не правда ли? — обращаюсь я к Софии.

— Дети такие дурашки, — соглашается она.

На улице свежо, мы с Софией утеплились. На мне ботинки, свитер, а поверх него лёгкая куртка, на Софии длинное и тёплое, как свитер, коричневое платье. Подобного же цвета ботиночки на её ногах, а поверх платья накинут синий джинсовый жилет. Есть в этом образе что-то простое, уютное и, может быть, из-за обилия мягкого коричневого цвета, каштановых волос и карих глаз — индейское.

София оправляет платье, я обнимаю её за плечо.

— Вот так посмотришь, и захочется своих детей, — говорю я.

— Но это всё со стороны, — после паузы отзывается она. — А сколько сил нужно затратить, чтобы воспитать их…

— Наверно, тебе хочется сказать, что придётся променять на это некоторую вольность?

— Да, но и не только, ведь дети не только радость и надежды, но и ответственность, а что же говорить о них, когда мы за себя-то отвечаем кое-как...

Я чувствую, как колют мою душу произнесённые слова. Да, как с такой работой содержать себя, не то чтобы кормить семью? Нет хуже бедняка, осознающего свою нужду и обречённость.

— Знаешь, а для кого-то дети и есть их жизнь.

— По мне так это ограниченно, — говорит она, — когда у человека нет никакой другой цели.

— А что ты думаешь о своих детях? — спрашиваю я.

— Я не хочу, чтобы они росли в нищете, когда я не могла бы ничего им дать, кроме любви. Пусть лучше их не будет, чем чтоб они росли как бедняки, как мы когда-то…

Мы молчим. Каждый из нас без слов всё это знает. Каждый из нас прокручивал всё это в голове, искал пути, тропинки, возможности уйти от ипотеки, кабалы работы и рутины.

— Я так рада, что мы купили тебе новые штаны, — произносит София, трогая пакет с обновкой. Её сияющие глаза заглядывают в мои.

Вот радости для бедняков. Покупка повседневной вещи для них уже как праздник. И разве мы достойны такой жизни? Но вслух я этого не говорю. Мои слова её расстроят, и магия покупки пропадёт. Я знаю, София счастлива без шопинга и без покупок, но пусть сегодня эта маленькая радость погреет душу ей, создаст иллюзию того, что в жизни нашей всё движется вперёд, а не идёт по кругу.

Мы выходим из парка, проходя по устланным под ногами и под нависшими над головами, словно облака, снопами лимонно-медовой листвы, от влаги листья будто пропитаны олифой, и оттого на солнце они отливаются золотисто-маслянистым блеском.

— А тебе нравится чёрная помада? — как и всегда спонтанно с одной через другую к третьей скачет кузнечик её мыслей и вопросов.

— Чёрная помада? — не успевая изловить кузнечика, переспрашиваю я.

— Ну да, когда красят губы чёрной помадой.

— Не знаю.

— Ну как? Ты же должен знать нравится тебе или нет. Если бы я накрасила, тебе бы понравилось?

— Не могу представить.

— А раньше, когда мне было лет шестнадцать, я красила губы чёрной помадой. Мне интересно как бы ты отреагировал, если бы я накрасила их сейчас.

— Наверно мне бы не понравилось. Мне нравится, когда они у тебя красные и сочные.

— Да, чёрные — это наверно слишком. Я потом тебе на ком-нибудь покажу, как это выглядит.

— Хорошо.

— Тебе вообще как будто бы наплевать, как я крашусь, — с наигранным упрёком произносят её чуть надувшиеся губки.

— Мне не наплевать, — спокойно отвечаю я.

— А мне кажется, ты не замечаешь.

— Я замечаю, но не говорить же мне тебе постоянно, что у тебя хороший макияж.

— А мог бы…

— Ну вот я тебе сейчас и говорю: мне нравится, как ты красишься. Без всех этих тональников, пудр, теней и прочего. Только глаза и губы. Всё самое необходимое.

— Ну зря ты так про тональный крем и пудру…

— Мне не нравится, когда шпатлюют лицо, и приятно, что ты этим не страдаешь.

— Просто делать это каждый день вредно для кожи. Да и затратно по времени. Хороший макияж надо наносить правильно.

— А зачем он вообще нужен? — перебиваю я.

— Ты рассуждаешь как деревенщина, — отрезает она. — Зачем, думаешь, моделям или актёрам делают макияж? Чтобы лицо на фото или видео выглядело лучше. Для того же красятся и все невесты перед свадьбами, или женщины, идущие на праздники. Такой макияж не на каждый день, но если это тематический вечер вроде Хэллоуина или какого-нибудь бала, тогда make-up необходим.

Я согласно киваю головой.

— Ты знаешь, я тут решила сходить на курсы для визажистов.

— Да? — удивляюсь я.

— Мне это нравится, — отвечает София. — Каждая женщина должна уметь ухаживать за собой и своей красотой. Кому нужна страшная женщина?

— Мне не нужна, — соглашаюсь я.

— Ну вот. Я тут столько видео пересмотрела на тему макияжа. Мне нравится думать, как можно было бы сделать какое-нибудь лицо фотогеничней, окрашивать брови. И знаешь, это прибыльно. Хорошие специалисты, имеющие свои салоны, неплохо зарабатывают. Женщина не купит себе домой бытовой прибор, не поедет отдыхать, но обязательно будет следить за своей внешностью. Сейчас спрос на окрашивание бровей хной, на татуаж, увеличение губ будет только расти. Как думаешь?

— Не сомневаюсь, — поддерживаю я. Мне нравится её увлечённость. Я ничего не смыслю в женских ухищреньях, но верится мне, что она уж точно в этом разберётся и даст другим фору.

— Да и имея такие навыки можно работать хоть где. Даже за границей хорошие специалисты на вес золота.

Мы держим путь к дому Софии. По тротуарам разбросана листва, хотя и больше половины деревьев ещё держится. Платаны ещё все в листве, и тополя, и ясени; девичий виноград взбирается по стенам на балконы, всё в той же зеленоватой шкуре.

— А вот скажи…

Вдруг говорит она и обрывает себя на половине фразы, намеренно рождая интригу. Я вопросительно гляжу на неё.

— Ну что? — не выдерживаю я.

София, преодолевая стеснительность и, озорно поигрывая глазками, договаривает свой вопрос: «А кто был у тебя до меня?»

— К чему этот вопрос?

— Ну женщине всегда важно знать о тех, кто был до неё.

— И о том, что после неё никого не будет, — довершаю я.

— Всё-то ты знаешь, — смеётся она.

Я рассказываю ей о двух. Сухо, краски вызвали бы лишнюю ревность, хотя откуда уж им взяться, когда и без того обесцвеченные воспоминания о тех минувших, полных глупостей, незрелых днях, забыты, а поверх них сейчас же всё в мозгу заполнено Софией. Ну кто бы из тех женщин мог сравниться с ней самой?

Приходит мой черёд расспросов. Я тоже узнаю о бывших, хотя ни спрашивать, ни слушать мне неприятно. Не знаю, зачем я это делаю. Спросили меня — спрашиваю и я.

Прогулка до её дома занимает много времени. Но мы гуляем вдоволь, пока нам это позволяет погода. Дожди ещё успеют надоесть. Мы будем вынуждены ютиться по домам, в своих квартирах, в «Домушнике»; на кафе, кино и театры у нас попросту не хватит денег.

— Ещё немножечко и придут эти проклятые дожди, — хмуря изогнутые бровки, говорит она.

— Да, ненавижу такую погоду, — соглашаюсь я.

— В такую погоду, когда весь день дождь, жалеешь, что люди ещё не придумали телепортацию.

— Её придумают, — отвечаю я, — но это будет телепортация информации, телепортация состояния частиц, а вовсе не человека или каких иных предметов.

— А вот если бы ты мог выбирать: какую бы суперспособность ты выбрал?

— Хм, так сразу и не сообразишь.

— Ну подумай.

— А ты какую?

— Я скажу после тебя.

— Наверно… предвидеть будущее. Нет, это слишком скучно. Так можно и рехнуться. Вечная жизнь? Тоже сойдёшь с ума, от смертей близких и обилия воспоминаний, — рассуждаю я.

— А я то знаю, какую я бы выбрала, — хлопая в ладоши, хвастается она.

— Наверно, знать всегда где правда. Хотя бы так.

— А зачем?

— Не знаю, — пожимаю я плечами, — просто мне не хочется заблуждаться. И вот если я буду знать, что живу и поступаю правильно, то этого мне хватит.

— А я бы выбрала суперспособность — лечить всех животных. Чтобы исцелять их от страданий.

— Как Иисус?

— Нет, он лечил людей, а я хочу лечить животных. Люди могут и сами о себе позаботиться, а о животных некому заботиться.

— А как же все эти больные дети, на лечение которых собирают деньги в супермаркетах?

— А я вот, сколько смотрю, столько и не понимаю, почему бы родителям не давать социальный кредит на лечение ребёнка. Там суммы то не большие: сто, двести, триста тысяч гривен.

— Мне кажется, всё потому, что пожертвования эти не доходят до детей.

— Я почему-то так же думаю. Хотя к моей суперспособности было бы неплохо добавить возможность лечить и маленьких детей.

— Почему я не удивлён твоему выбору суперспособности?

— Потому что это — самая лучшая суперспособность.

— Не поспоришь.

У Софии я сижу пару часов. Она заваривает чай, мы пьём его втроём с её матерью. Она сегодня тоже дома. Невысокая русская женщина со светлыми волосами и стареющим лицом. Поговорив и попив чаю, мы с Софией уходим в комнату, и там она показывает мне свои детские альбомы: фотографии из детского сада, школы, института, с моря, дней рождений. Живёт София в однокомнатной квартире, и не удаётся нам с ней уединиться, как требуют того наши тела.

— Не хочется тебя отпускать, — говорит София, провожая, когда я надеваю обувь.

— А мне не хочется идти домой. Нет ничего хуже, чем добираться одному.

— Ну ничего, поскучаешь… Это полезно, — с довольной улыбкой произносит она.

Мы целуемся, шепчем на уши признания в любви, долго не могут расстаться ни наши души, ни тела, а потом меня уносят вниз ступени, зигзаг для спусков и подъёмов.

На улице осенняя прохлада, ей легко дышать; налитые молочно-алюминиевой влагой облака, подкрашены мазками отблесков алого закатного светила, и, подрумяненные, легки и сказочны. Полный грусти одиночества я иду на остановку, маршрутка уносит меня прочь. На Южной улице меня вновь встретит комната. Безрадостные стены оторвут меня от мира, я снова буду одинок. София будет с матерью в своей квартире, я буду в комнате, где только мебель, стены, потолок.

IX

Насыщенные сумерки сгущаются над городом, и даже море тонет в полупрозрачной мгле, но в небесах горит огонь. Разверзлась адская жаровня и инфернальный закат, отсвечиваясь в облаках, напоминает потоки магмы в пустошах Аида. Воображение летит туда, за горизонт. Что там горит в жаровне адской? Не земли ли, лежащие там далеко, за горизонтом? Не Индию ли пожирает это пламя?

На Бунина деревья тоже все в огне. Пожар охватывает кроны и любуется собой, заглядывая в десятки луж. Но это пламя не огня, а осени, которая не так стремительно как жар сжигает листья, но всё же монотонно день за днём она объест деревья, оставив на своеволие зимы лишь обугленные одинокие стволы. Ну а пока их одеяния полны, и солнце, проходя сквозь листья, заставляет переливаться их разнообразными цветами, и лучики играют с ними, устраивая калейдоскоп из расписных листков, что кажутся в родстве с камнями аммолитами. Чарующее зрелище. Но только эти кроны задевает ветер, как тут же разрывается хлопушка: взметается листва, как конфетти, разбрасывается во все стороны, даря городу ощущение праздника.

С Софией и её подругой Кристиной мы идём в «Домушник». Сегодня Хэллоуин. Я не работаю, но как сотрудник я принимаю участие в театрализованном представлении для гостей.

У входа нас встречает висельник. Одетый манекен подвешен к водосточной трубе. Это моё изобретение. Девушки уже в восторге. Вдоль лестницы развешаны цветные аппликации в виде тыкв с глазами и помноженная трафаретом чёрная Microchiroptera24. В самом же помещении повсюду свечи, чуть более приглушённый, чем обычно, свет. На столиках листки с разнообразными ужасными рассказами. На барной стойке тыква с вырезанной рожей, рядом с ней в эмалированном почкообразном медицинском лотке шприцы для всех входящих, они, естественно, без игл, но с красным, словно артериальная кровь, клюквенным соком. На вешалке среди одежды висит призрак, белый кусок ткани с глазами и ухмыляющимся рваным ртом.

Нас встречает Надя. Она сегодня кошечка, ну кто бы сомневался. На её макушке треугольные кошачьи ушки, кончик носа обведён чёрной точкой, а на щеках усы. Сама же она в пышном чёрном платье. Она намеревается сегодня быть звездой вечера, и потому появление Софии её несколько раздражает. Завидев нас, она лишь восклицает: «А-а, это вы», и демонстративно уходит, давая понять, что не намерена общаться с нами.

София скидывает пальто. На её голове остаётся чёрная шляпа с широкими волнообразными полями. На ней самой длинное, ниже колена, чёрное платье, на руках перчатки до локтя, а на груди болтается загадочный амулет. У Софии образ завораживающей ведьмочки, глаза обильно подведены карандашом, тенями, а губы — сочный тёмно-красный плод.

Кристина тоже ведьма, но с рыжими волосами. На голове у неё серебристая конусообразная шляпка волшебницы, а серебряно-серое платье переливается как бархат.

Сам же я не придумал ничего лучше, чем напялить костюм Ку-клукс-клана. Костюм нелепый, но изготовить его было проще, чем что-либо другое. Закрывшись в туалете, я на надеваю белый халат с эмблемой и колпак с прорезями для глаз.

Посетителей в кафе немного, мы приглашаем присоединиться к нам Максима Гулина и играем с ним в «Город синей луны». Но скоро уже подтягиваются и первые гости. Является Артур Луцко, лицо его всё выбелено белой краской, только глаза да нос обведены чёрной тушью, оно напоминает череп, наподобие того, как малюют его на лицах люди, участвующих в карнавале по случаю Дня Мёртвых в Мексике или Гватемале. На голове Артура шляпа с узкими полями, он сам одет в чёрный пиджак. На Саше Чуприне одеяние попроще: рубашка со стоящим воротником, а бледное лицо и вовсе должно напоминать вампира. У Барамзина на лице какие-то синие полоски, не ясно, что он этим хотел изобразить. Серёга Квест приходит без костюма. Мы все смеёмся над костюмами друг друга. Является и Илья Повар, по идеологическим принципам, естественно, он не намерен отмечать зарубежный праздник, костюм готовить он не стал, но две бутылки пива он с собой захватил. Вообще сегодня с алкоголем приходят почти все. Мы взяли с собой Martini.

Когда нас собирается уже много, мы усаживаемся играть в «Ужас Аркхэма». Всем кажется, что игра в такой день будет особо атмосферной. В самый разгар приходит Слава Басист. Он выглядит как натуральный зомби, лицо его покрывают ужасающие струпья со следами мяса.

— Фу, что это за мерзость! — фыркает Надя. Хэллоуин для неё — это киски, вампиры-няшки, возможность покрасоваться перед другими.

— Это раны мертвеца, — сиплым голосом, играя свою роль, произносит Слава и ухмыляется довольной улыбкой.

Он садится к нам. Я надеваю колпак, чтобы полностью показать костюм, он смеётся, потом тоже примеряет на себя.

Не доиграв в «Ужас Аркхэма», серьёзная игра в столь суматошный вечер не идёт, мы отсаживаемся в сторону и играем в «Бэнг». Илья Повар, Слава, Ксюша Лут и её подруга Настя играют с нами. Ксюша не заморачивалась над костюмом, а просто купила линзы со зрачком рептилии, и глаза её неприятны. Яна приносит нам кока-колу, сок к Martini, мы пьём, не торопясь, отстреливаясь друг от друга. Илья уже допил пиво, и со Славой они опрокидывают шоты с виски.

Приходят ещё гости; поток их не иссякаем. Девчушка с голубыми глазами, только зайдя, рассыпает по комнате задорный смех. Пара парней с раскрашенными чёрно-белой краской лицами, не так эффектно, как у Артура, смахивают на печальных мимов. Являются бывалые посетители, один из них, серьёзный широкоплечий парень пришёл в белой рубахе с кровавыми подтёками и дырками от пуль. На его плечах висит портупея. Я с ним здороваюсь, пожимая руку, Слава, Илья и Ксюша тоже. Мы тут многих знаем. Женя Гу пришла просто во всём чёрном. Как, собственно, и Миша — худой и невысокий паренёк, но с очень милой мордашкой. Студент, он пару месяцев назад закончил школу. Мы здороваемся с ним как со своим, хотя он стал ходить в «Домушник» с сентября. До этого он тут не бывал.

— Вот оно, новое поколение, — бурчит Илья.

Мы со Славой смотрим на него. Для прочих его фраза лишь ворчание, но мы-то понимаем её смысл. Он не старик, и не имеет ничего против Миши, он нам говорил тогда, ещё недели две назад, что его вдруг почему-то задевают все эти посетители, которые здесь уже как свои. Он будто списан со счетов, когда глядит на них. Как, собственно, и Костя, и Антон. Мы поняли тогда, к чему он клонит. Кто-то уходит… а кто-то — новый постоянный гость. Совсем ещё зелёный, молодой, полный мечтаний, сил… как мы когда-то... всего каких-то пару лет назад… Но что же с нами сталось? Что изменилось за пару-тройку лет? Да что там лет… за пару месяцев! Может, виной всему вот эти смерти, любовь и нищета, а, может, просто ощущение какой-то обречённости… Но откуда же оно взялось? Мы чувствуем себя взрослее на целые годы, может быть, десятки лет, хотя и мы всего лишь молодые парни, лишь чутка понюхавшие жизнь, но вот в контрасте с этим Мишей...

— Но ты то, Слава, на какой чёрт нацепил все эти язвы? — говорит Илья, от алкоголя его голос приобретает развязный тон.

— Илья, сегодня праздник Хэллоуин, — похлопывает его Слава.

— Да какой к чёрту праздник, это не наш, а америкоский праздник, — с презрительностью произносит он.

— Ты говоришь как дед, — замечаю я.

— Не, ну правда, что за чушь! — негодует Слава. — Хэллоуин — это достопочтенный древний праздник Самайн. Ведь так?

— Всё верно, — подтверждаю я. — Ты знал, что праздники не образовываются просто так, они всегда имеют в своей основе древнюю традицию, как, например, Рождество произошло от Сатурналий, или майский праздник Весны и Труда — прямой потомок кельтского Белтейна.

— У православных нет такого праздника, — стоит на своём Илья.

— Илья, ты такой зануда, — кривит лицо Ксюша Лут, при этом поблёскивая своими змеиными глазами.

— А мы и не православные, — отшучивается Слава.

— Да к чему эти религиозные ограничения?

— Но это нерусский праздник, — Повар неотступен.

— Да ну! Samsung тоже не русский телефон, но ты им пользуешься, — возражает Слава.

— При чём здесь техника, когда мы говорим о традициях?

— Хорошо, а чем тебе не угодил Хэллоуин, кроме того, что это не славянский праздник?

— Он не вписывается в наши традиции. Не ясно, как его отмечать.

— Вот так, как мы, — отвечаю я. — Устраивается костюмированный вечер, развешивается всяческая дичь, призраки, там, летучие мыши, зажигаются свечи.

— Но ты же по-настоящему не веришь в мертвецов и призраков.

— А какая разница? Главное, что это весело.

— Ты, может быть, ещё и день святого Валентина не празднуешь? — надменно осведомляется Ксения Лут.

— Конечно, это западная чушь! — тут же отзывается Илья.

— Не завидую твоей будущей второй половинке. Ты такой зануда, — говорит она.

— Окей, а какие праздники ты считаешь нашими? — спрашивает Слава.

— Масленица.

— Это крутой праздник, — соглашаюсь я.

— Пасха, Коляда, день Ивана Купалы.

— Ну и скажи-ка мне, когда ты в последний раз пел колядки, когда прыгал через костры и плёл венки на день Ивана Купалы?

Илья только смеётся. Он в жизни этого не делал.

— Вот и не неси больше свою дичь, — подытоживает Слава.

В кафе заходит Ира со своей подругой Мариной. Её наряду нельзя не отдать должное. Платье её стилизовано под монашеский подрясник, но слишком уж оно коротко, так коротко, что из под подола даже выступают края её чулок, шея обтянута кожаным чокером, а на голове чёрно-белый чепец, сзади на чёрных туфельках кокетливо завязано по бантику, они заманчиво трясутся при ходьбе и заставляют взор разглядывать не только ту часть гардероба, где обрывается коротенький подол, но и со вкусом любоваться её изящными икрами. Подруга от Иры не отстаёт, она медсестра. Короткий белый халат, белые чулки, готов поспорить, что чулки, а на голове медицинский колпак с красным крестом.

— Эх, я бы хотел, чтобы такие медсёстры оказали мне помощь, — не удерживается Илья.

— Спасение души и тела, — вновь подводит Слава.

— Мне подойдёт только тела.

— Не сомневаюсь, — веселится Слава.

— Фу, Повар, — негодует Ксюша Лут.

— Привет, сладенькие, — говорит Ира, проходя возле нас. В левом уголке её рта кровоподтёк, как у вампирши. Тонюсенькие красные губы с кровоподтёком особо сексуальны, как, собственно, и весь её наряд. Илья не сводит глаз с подружек.

Ксюша еле заметно насупливает брови.

— Привет, привет, — не упускает возможность Илья, — мы толькочто тут обсуждали, какую помощь вы оказываете.

— А что у тебя болит? — говоря как можно ласковее, Ира кладёт руку на его плечо.

— Да знаешь ли, я думал, это ты определишь или Марина, она же медсестра.

— Прости, но мы с Мариной — роковые женщины, мы не спасаем, а обрекаем на погибель.

Покинув нас, Ира с Мариной обходят комнаты, будто красуясь, оглядывают присутствующих, стучат каблуками, манерно переставляют ножки, здороваются со знакомыми и уходят в комнату «Мафии».

— Я, пожалуй, в «Мафию» сыграю, — тут же объявляет Илья Повар.

Я улыбаюсь во весь рот.

— Никто не хочет со мной?

— Иди давай к своим тёлкам, — отправляет его Ксения Лут.

— И пойду, — поигрывая бровями и заливаясь еле сдерживаемой улыбкой, довольный своим положением, объявляет Повар.

— Что он в них нашёл? — возмущается Ксюша, когда Илья, прихватив с собой рокс, уходит.

— Ты видела их наряды? — отвечает Слава за себя и за меня.

— Ну да, вам мужикам только это и надо: юбочка покороче, сисечки побольше, желательно как у меня, — она делает движение корпусом, как бы пытаясь потрясти грудями, но в бюстгальтере такое невозможно.

— А зачем на таких вообще обращать внимание? — бурчит даже Кристина.

Как видно, девушек действительно задело появление Иры и её подруги. Да, с их эффектным появлением не сравниться даже болтушке Наде. Но София на удивление спокойна, нахождение рядом своего мужчины делает бессмысленным и ревность, и соперничество.

— Нет, ну как с такой он думает создавать семью? — всё ещё ворчит Кристина.

Мы переглядываемся со Славой. За этим столом мы одни знаем о профессии Иры и догадываемся о работе её подруги Марины. К тому же, в отличие от наивной Кристины, мы верно полагаем, что Поваром отнюдь движет не стремление к семье.

— Ну знаешь ли, сейчас другие ценности, — аккуратно обходя острые углы, говорит Слава.

— Скорее их вообще нет, — парирует Кристина.

— Ну а ты что хотела? Семья и дети?

— Разве это плохо?

— Нет, но у кого-то вовсе нет цели рожать детей.

— Мне кажется это неправильно, — говорит подруга Ксюши. — Дети — это продолжение тебя. Иначе жизнь бессмысленна.

Слава выжидает паузу после произнесённой максимы.

— Видишь ли, просто сейчас цель деторождения изменилась. Если на ранних этапах развития человечества целью было как можно больше расплодиться: оставить после себя многочисленное потомство, чтоб обеспечить себе старость, то теперь важнее всего воспитание. Воспитание полноценного члена общества, который сможет жить достойно, а, может, даже что-нибудь изобретёт или чего-нибудь достигнет.

— Ты говоришь как я.

София тоже подтверждает моё заключение.

— А никто и не спорит, — отвечает Ксюша Лут, — но ведь хотя бы один ребёнок нужен. А этим, посмотри на них: разве они думают о семье? Они думают лишь о себе и своих шмотках. Но что это за женщина без ребёнка?

— Но это их право, им этого не запретишь.

— Может, просто женщины после столетий гнёта, после положения прислуг сейчас хотят быть женственными, красивыми, потратить время на себя, — размышляет София.

— Справедливо, — соглашаюсь я.

— Ну знаете, мы и так сейчас живём не в девятнадцатом веке, — говорит Ксюша. — У многих есть своя квартира и машина. Люди стали жить лучше и просто бесятся с жиру.

— А вот и заблуждение, — говорю я. — Никто особо и не стал жить лучше.

— Да ну, а как же все эти телефоны и планшеты, золотые кольца? — удивляется Кристина.

— Всё это потому, — отвечаю я, — что у людей почти что нет детей. Взгляни на семьи сто, двести лет назад. Тогда в семьях было по четыре-пять детей. Возьми сейчас любую обеспеченную пару в возрасте лет двадцати пяти или тридцати и повесь на их шею три-четыре ребёнка. Мать в декрете, мужчина — раб, вкалывающий в поте лица, дети съедают львиную долю бюджета. И минимальная квартира для такой оравы должна быть квадратов сорок, а и то и пятьдесят. И весь этот миф о лучшей жизни в современном обществе тут же рассыплется на части. Вот тебе и почти правило: большая семья означает бедность. Просто сейчас с развитием гедонистских убеждений и средств контрацепции два ребёнка — это максимум. А ведь у крестьян бывало раньше и по десять отпрысков, и всех их надо накормить, одеть, быть может, выучить, собрать приданое.

— Всему виною мелкие зарплаты, — говорит Ксюша Лут.

— А когда они были высокими? — спрашиваю я.

— Но ведь за рубежом зарплаты больше.

— Всё это нам кажется из-за разницы валют. У них же там и коммуналка, и продукты тоже дороже.

— Но они хотя бы там не бедствуют. И когда приезжают в страны, вроде нашей, то чувствуют себя королями.

— Совсем как наши чиновники, — добавляет София.

— Да, именно они заняли место дворянства и бояр. И мы сами назначили их на эти места.

— И больше никому у нас хорошо не живётся, — вторит Ксюша.

— Ну разве что ещё морякам, — отвечает Слава, — те получают хорошо.

— Но по полгода не бывают дома, — добавляет Ксюша.

— Их плата за высокие доходы, — замечаю я. — Нужно быть одиночкой, чтобы вести такую жизнь.

— А мы, по-твоему, сейчас не одиночки? У нас у всех семья и дети?

Он в чём-то прав.

— Но теперь одного желания, чтобы стать моряком, не хватит.

— А кто тебе мешает выучиться? — спрашивает Слава.

— Но это не так просто, — отпираюсь я.

— Но кто-то же плавает, — говорит он.

Я думаю о его словах всерьёз. Да, пара месяцев плавания, и ты возвращаешься богачом. Нет для тебя более проблем с деньгами, вещами, и даже ипотека морякам не кажется такой ужасной. Но кто меня туда возьмёт? Там нужна туча справок, образование и опыт… Да и София, нужен ли ей такой мужчина, который по полгода не бывает дома?

Наступает время представления. Я, Данил и Максим Гулин переодеваемся в коридоре. Мы надеваем длинные до пяток тёмные мантии с капюшонами, закрывающими лица. Теперь мы подлинные адепты культа.

Надя собирает гостей в главном зале, освобождают центр комнаты. Свет выключен, и в полумраке горят лишь огоньки свечей да никогда не гаснущий указатель эвакуационного выхода, сработанный по всем законам супрематизма, который мог бы быть даже картиной, не эксплуатируй его люди возле каждой двери.

— Сегодня у нас в гостях, — громко говорит Артур, — адепты древнего и таинственного культа. Их деятельность и обряды так загадочны, что редко кому удаётся проникнуть в тайны мастерства. Но даже проникнувшие в тайны общества всегда либо становятся адептами культа Шаггх Р’харгх, либо платят за знания своей жизнью. Не нужно более лишних слов, узрите же их сами.

Он разводит руками. Три адепта в мантиях с накинутыми капюшонами входят в зал. Огоньки свечей подёргиваются. Я представляю, как это выглядит со стороны.

Мы шепчем магические заклинания, из колонок играет специально подготовленная музыка, таинственней которой, только одинокий птичий крик в ночном лесу.

«Лотн хагст, в’ингтб брон, ватгхс ирл энс, логгштиксва уэтт…»

В центр комнаты устанавливается деревянная миска с едой. В ней мёд и сало, грецкий орех и творог. Читается заклинание. Чуть рядом ставится вторая жестяная миска, в ней сухие листья и догорающий огарок. Один адепт очерчивает мелом круг. Круг замыкается. Теперь бес в нём. Он лакомится пищей. Мёд и творог, сало, грецкий орех — его излюбленные лакомства, но тонкий фитилёк свечи обламывается и падает на сухие листья чертополоха, обмазанные смолой ладана. Через мгновение возгорает и засушенный бутон. Бес более не в силах перенести такой ужасный запах, он мечется по кругу; он в западне. Мы выжидаем. Теперь уж можно поднести мешок. После мучений ладаном и чертополохом первое, куда стремится бес, в тёмный угол, и тут он попадает к нам в мешок. Из западни в ловушку. Там ждёт его чеснок. Адепты перевязывают край мешка бечёвкой и подвешивают возле форточки на сквозняке. И бес уж бьётся, мечется и бултыхается в мешке, но что поделаешь, сегодня он наш пленник.

Под аплодисменты мы уходим. Снимаем мантии, и через пару минут мы снова в зале. Гости довольны, и мне кажется, что я в какой-то мере маг, ведь мы смогли организовать такое представление! Даже Илья доволен, а это выше всякой похвалы.

X

— Ты можешь приехать? Срочно!

— Что стряслось? — уже по голосу я понимаю, что случилось что-то недоброе. Слишком он тревожен.

— Расскажу потом. Я могу (пауза) на тебя рассчитывать?

— Конечно. Куда?

— Болгарская знаешь где?

— Нет.

Илья молчит.

— Я посмотрю по карте.

— Дом 39, 41, может 43. Чёрт знает, где-то в этом районе.

— Я найду, — заверяю я. — Дело серьёзное?

— Очень. Выручишь меня! Возьми с собой тряпку какую-нибудь и бутылку воды.

Через пару минут я уже выхожу из дома. На улице промозгло. Ночь и сырость царят над городом. Погода скверная: льёт дождь. Сырость везде, во всём: земля развязла, набрякли стволы деревьев, и даже дома пропитались ею; а дождевые трубы, перепившие капель, и вовсе уж рвёт на каждом углу жёлтой, ржавой водой.

В мозгу недоброе предчувствие. Зачем Илье понадобился я? Чёрт знает, что он делает там на Болгарской! И почему так срочно и так поздно! И ещё в такое омерзительное время! В темноте я вновь ступаю в лужу. Тревога вкупе с сыростью отравляет не только тело, но и рассудок. Какое может быть тут настроение, оно ни к чёрту.

После звонка Илье я отыскиваю нужный двор. Сырая, скользкая листва, стручки гледичии ползут как змеи, извиваясь возле ног. Я подхожу к подвалу. Бескровное, матовое лицо Ильи выныривает из темноты.

— Что стряслось? — спрашиваю я.

— Спускайся, — говорит он, стуча зубами.

Я иду за ним.

— Посвети, — он чем-то тычет в мою руку.

Это зажигалка. Она почти что не даёт света.

— Там был кто-нибудь? — спрашивает он.

— Кто?

— Милиция.

— Стояла там, возле перекрёстка.

Илья ругается.

— А что ты натворил?

И он показывает мне свои руки. Они все красные, в крови.

— Что ты наделал? Подрался? — повышаю голос я.

— Тихо, — спохватывается он.

Зубы его трясутся, и это не только из-за холода.

— Полей лучше на них. Позже расскажу.

Одной рукой я лью ему на ладони, другой держу зажигалку. Илья старательно смывает кровь.

— Ты не ранен?

— Нет.

Он обмывает ещё рукав, затем оставшейся водой пытается стереть невнятный след на штанине.

— Теперь рассказывай, — говорю я, готовясь к худшему.

Он молчит. Мы стоим в темноте. Я зажигаю свет, чтобы удостовериться, что он всё ещё здесь в этом душном и сыром подвале. Илья смотрит на меня исподлобья.

— Мне не хотелось тебя втягивать, — поблёклым голосом произносит он.

Я молчу в ответ.

— Я ведь убил его.

Я не верю словам, но глаза его говорят правду.

— Кого?

— Морданова.

— Кто это?

— Тот, кто убил Костю.

Свет зажигалки гаснет. Мы все забыли о Косте. Забыли его убийство как дурной сон. Отреклись от него, а Илья нет. Он не забыл… не дал убийце наслаждаться жизнью.

— Это правда? — спрашиваю я, хотя и сам знаю ответ.

— Да, — после молчания. — Спасибо, что помогаешь мне, а то меня уже ищут.

— Ничего, мы как-нибудь выберемся. Меня же никто не остановил.

— Сначала ещё здесь посидим, — говорит он и добавляет: — Извини, что я втянул тебя в это дерьмо.

— Не переживай. Всё это останется между нами.

Он знает, я буду молчать. Когда у закона нельзя искать справедливости, люди невольно вершат её своими руками. Когда закон и правда проданы как последняя девка, когда они лишь инструмент интриг, то каждый делает свой выбор сам. И Илья свой выбор сделал. Для него справедливость — вендетта, для меня — омерта. Я не питаю иллюзий. Я тоже соучастник. И я рад, что он не сказал мне заранее. У меня бы верно не хватило духа, а теперь вот не отступишь. Не у кого из нас бы не хватило духа, а он смог. Он отомстил за Костю. Теперь хотя бы с одной смертью мы уже в расчётах.

Илья куда-то смотрит. Я никогда не видел таких напряжённых и разбитых глаз.

— А ты уверен, что это был он? — спрашиваю я.

— Да, я же знал, кого убиваю.

Он спотыкается на последнем слове.

— Нет, то, что именно он (я моргаю, чтобы найти в себе силы) убийца Кости, ты уверен?

— Я да. А ты?

Мне нечего ответить этому взгляду.

— Как ты это сделал? — после паузы спрашиваю я.

— Дай закурить.

Трясущимися руками он зажигает сигарету и урывками долго втягивает дым.

— Выгляни, нас не ищут.

Я выглядываю. На улице всё пусто; только дождь, не прекращающийся нудный дождь.

— Никого, — спускаюсь я.

После молчания он начинает:

— Я выследил его. Узнал, где живёт эта тварь. Это было несложно. Пришлось какое-то время выжидать. Я следил за ним. Думаешь, почему я так часто пропадал. Я всё время выжидал, следил, когда он приходит и уходит. Боялся, что не хватит решимости перерезать ему глотку. Но хватило. Я спустился, когда он подошёл к своей двери. Окликнул его и всадил нож прямо в его шею. Но кровь, сволочь, на меня брызнула…

Зубы его перемалывают сигаретный фильтр. Во тьме маячит красный огонёк, и руки будто сминают воздух.

— Ты не оставил следов?

— Нет.

— А как же руки?

— Я был в перчатках.

— А кровь?

— Когда снимал перчатки, испачкался. Откуда мне было знать, что у него так из горла прыснет.

Меня, как и его, охватывает озноб.

— И где теперь эти перчатки и нож?

— В пакете, — отвечает он. — Их надо будет выкинуть где-нибудь подальше. Там, где никто не будут их искать.

В темноте можно отмерять время по ударам сердца.

— Знай, я за тебя! — говорю я, кладя руку на его плечо.

Он кивает.

— Ты сможешь это пережить?

Неопределённо Илья мотает головой.

— Я должен был это сделать... Я не мог позволить ему ходить по земле.

— Это правильно, — подтверждаю я, хотя и сам ещё не могу определиться, так ли это.

— Если бы я мог достать убийц Антона, я сделал бы с ними то же самое.

— Они на войне. Может, их и так убили.

— А ты знаешь, — кажется, его глаза глумятся над своими мыслями, — а ведь я когда-то хотел даже ехать воевать на Донбасс.

— За кого?

Он пожимает плечами.

— Сначала за повстанцев, потом, после смерти Антона, за Украину… А теперь вот понимаю, какая это глупость… Мне же хотелось отомстить, но мстить кому? Таким же соплякам как мы? Они-то здесь при чём? Или хотелось спасать людей, но ведь солдаты не спасают, они только убивают. Единственное, что можно сделать полезного на войне, так это убить всех, кто отдаёт тебе приказы. Они-то и есть твои враги, что натравливают тебя на людей.

Произведя разведку, мы выныриваем из подвала. Улики мы бросаем в мусорный бак за несколько кварталов. Илью я провожаю до дома. Чувствую, что должен это сделать. Возле подъезда мы останавливаемся.

— Давай ещё перекурим, — говорит Илья, глубоко вдыхая воздух. Убийство просто не даётся. Ему и мне придётся с этим жить.

— Ты придумал алиби? — спрашиваю я.

— Какое к чёрту алиби? Кто на меня подумает? Он даже меня не знал. С таким же успехом можно подозревать весь город.

Я согласно киваю. Он закуривает и делает две глубокие затяжки. Табачный дым окружает нас. Илья вдруг неожиданно смеётся. Я вопросительно гляжу на него.

— Да вот вспомнил, — всё ещё улыбается он. — Я ведь, знаешь, начал курить из-за женщины, когда учился в техникуме. Была там одна девушка, привлекательная до ужаса. И вот я специально стал бегать курить, чтобы встречаться с ней на переменах за техникумом. Там место такое было, вроде негласной курилки. Там я с ней и познакомился, и разговорился. До этого же я спортивный был и всё такое.

— И что же?

— А ничего, — отмахивается он рукой с сигаретой, потирая кончик носа, — так и не вышло. Как мальчик бегал за ней. Да я и был тогда мальчишкой.

— У всех была неразделённая любовь.

— Нет, это была другая, какая-то другая любовь. Хрен знает, как её обозвать, — откровенничает он. — Я же добился её. Считал что это правильно, что так и должно быть... Ухаживал за ней всяко. Цветы, представляешь, таскал, рафаэлки…

Илья бросает окурок на асфальт и долго потом смотрит на него. Непрекращающийся дождь роняет капли возле остывающего тела сигареты.

— Мы как-то проходили с ней возле одного дома, где шёл ремонт. И вот додумался же я оставить наши следы в сыром бетоне. Её и мой. Два наших отпечатка, навсегда… А вот недавно прохожу я мимо, глянул, и вижу эти два следа на своём месте… Теперь только смешно от такой глупости. Жаль, не плюнул в эти следы…

Ночь откровений кончена. Стремительно я возвращаюсь домой. Ты никогда не знаешь, что принесёт тебе очередной из вечеров. Ты никогда не знаешь, что смоет дождь, а что оставит, но он старается. Он, кажется, задумал утопить нас, а, может, просто, к чёрту, смыть все следы. Следы позорной кровавой весны и ужасного, раздорного лета. Всё он зальёт слезами печали, и деревья теряют свои листья; вот они, разбухшие после смерти, уже хлюпают в воде под ногами. Печаль и память… Вместе с листьями дождь смывает не только краски лета, но ещё и память, в том числе и о том времени, когда люди, уподобившись бесам, творили друг над другом страшные, непростительные вещи, нисколько об этом не сожалея. Может, так же легко потоком воды смоет и этот вечер. И я, и Илья, мы будем чисты. Чисты перед природой и всем миром, потому как перед самими собой за совершённое сегодня мы непогрешимы.

XI

Холода. Они приносят свои жертвы. Для смерти нет законов, нет времени и сострадания. Мы все когда-нибудь да станем жертвами террора, творимого над нами смертью. Она, словно тиран, идёт по спискам и забирает жизнь лишь для того, чтобы исполнить план, а качества живущего ей не важны, жизнь для неё — лишь цифра. Должно быть, потому-то в конце лета, не укладываясь в норму, она так интенсивно взмахивала косами, срезая жизни тех, кого убили под Донецком и Луганском, парней, что были брошены в котлах, и тех, кто пали в чужой земле, гонимые на войну начальством ли, обманом или пропагандой. Неважно, кто и кем являлся, и какова его душа. Ей, смерти, нужна норма, и она её получит.

Так и сегодня, собирая в кучки листья, я обнаружил пса, с какой-то неестественностью спящего возле парковки. С деревьев падала листва и, перегоняемая ветром, кочевала с места на место, как стада бизонов в обширных прериях Великих равнин. Волны листвы, изгибаемые дугой, набегали на собаку и разбивались об неё, как о преграду. Иные листья застревали в её шерсти, но собаку не тревожил ни шум, ни ветер, ни листва. Я понял всё ещё издалека, но подошёл к ней только утвердиться.

Вот и конец мучений. Кто сможет нам поведать историю собачьей жизни? Историю всех бездомных тварей! Кого он встретил, этот пёс, и что он повидал? Кто был ему хозяин? Где он? Кто другом был, а кто и обошёлся худо? Всё это в его жизни было. Всё это та действительность, которая нам не известна. И все его страдания, мучения больнее мне вдвойне лишь оттого, что тварь эта, будто с издёвкой, зовётся лучшим другом человека. Он, может, лучший друг, но люди для него друзья? Как можно называться другом тому, кого ты предал, кого ты бросил в нужде, болезни, голоде, без крова? Как можем называться мы людьми, когда мы отворачиваемся даже от этих беззащитных тварей, существование которых зависит полностью от нас одних? И в чём их недостаток? Так только в том, что нам они не могут ничего сказать? Сказать о том, как они голодны, больны и как страдают, не могут уличить нас в нашем бессердечии, равнодушии. И, может быть, скажи они всё это нам, к ним относились бы совсем иначе. Их принимали бы не просто за соседствующих с человеком, как то же дерево, как птицу или муравья, а за живых, которые умеют чувствовать и плакать. Одна лишь едкая, как уксус, капля падает с щеки ему на шесть, то есть дар сострадания.

Не зная, как должно поступить, я звоню в контору, чтоб узнать, что делать с трупом пса. Мне удаётся дозвониться только через полчаса. Мой мастер заявляет, что труп собаки, как и любой сторонний мусор, нужно отправить прямиком в контейнер для отходов.

Взявши лопату для уборки снега, я кое-как затаскиваю окоченелый труп на полотно. Туша тяжёлая, и оттого я несколько раз роняю тело, пока несу его до мусорного бака. Пара жильцов, спешащих на работу, глядят на мои действия, как на безумство. Как будто я по своей воле таскаю труп собаки. Собака на лопате тяжела, и мне не удаётся поднять её до края мусорного бака так, чтобы не уронить на землю. Выждав момент, когда не будет никого, я беру за лапы окоченелый труп и с небольшой размашки закидываю пса в контейнер. Да упокоится его тело среди отбросов и отходов. Ко всем приходит смерть. Он встретил её на траве и умер от болезни, а, может, просто и от холода. Но где заканчивается его путь? В бачке для мусора. Не лучшее из погребений, хотя, если подумать, и не худшее. Что лучше: лежать среди картофельных очисток, ненужного тряпья, яичной скорлупы и туалетной бумаги или закончить свою жизнь в безымянной яме средь сотен прочих мёртвых тел? Ведь с этой уличной безродной псиной служитель смерти встретился с глазу на глаз, явился к ней одной, как будто то и не дворняга вовсе, а дворянин, встречающий в кровати свой конец. А те, что упокоились в братских могилах, были записаны в реестр рукой какого-нибудь генерала, которой за медаль их продал смерти. И та не приходила к каждому индивидуально, а просто брала оптом и отправляла на тот свет. Даже Харон забросил свою лодку и, верно, для такой оравы наладил через Стикс понтонный мост.

Я отхожу от мусорного бака. Усевшись на вершине кривой ветви, картинно гаркает ворона, нотариальный представитель смерти и циничного конца.

Холодный ветер рыщет по опустелым улицам, ища добычу. Как видно, он и есть главный поборник смерти. От холода немного болят зубы, мёрзнут ступни. Я распрямляюсь, ветер как будто издевается, он не даёт листве собраться в кучки. Любую порядочную кучу он непременно старается развеять по всему двору.

Печальными глазами я смотрю на всё, что я сегодня сделал, и на то, что мне ещё осталось. Бессмысленный убогий труд. Такое время года: увядшая листва всё прибывает. С этой работой чувствуешь себя заводной игрушкой, которую, по обыкновению, каждый день с раннего утра заводят ключиком на спинке, не поинтересовавшись даже, хочет ли она работать; и вот ты, приведённый в действие цепью, шестерёнками, пружинками, совсем как механизм, совершаешь однотипные движения, словно не человек ты вовсе, а агрегат для сметания мусора, и рождён ты только для того, чтобы держать метлу и ей водить по тротуару. Никчёмный труд: мести и собирать отходы. Но что бы делал человек без самоутешения? Мне на подмогу идут примеры из чужих жизней. Я вспоминаю, что некогда и Борис Гребенщиков был дворником, а сам Эйнштейн и вовсе голодал. Самоутешение идёт на пользу, и, отерев о ещё зелёную траву остроносые ботинки, другой обуви для работы в сырую погоду у меня нет, я принимаюсь дальше за работу.

— В правом бачке не ройтесь! — кричу я старушке, которая, орудуя клюкой среди отходов, выискивает то ли еду, то ли бутылки, а, может, кое-что другое. Но мои слова до опустившейся старухи не доходят. Она без содрогания заглядывает в бак и, не смущаясь упокоившегося тела, там ищет какой-то в её представлениях ценный хлам.

Мне ничего не остаётся, как плюнуть и делать своё дело дальше. Если у человека не душа, а грязная и запущенная яма, то что тут удивляться…

Я почти заканчиваю, когда вдруг появляется София.

— Ты слишком рано, — говорю я, несколько смущённый.

— Ничего, я подожду, — говорит она, но, замечая мою неловкость, добавляет, — может, мне лучше прогуляться?

— Где-нибудь пройдись. Мне осталось минут десять. Так рано я тебя не ждал.

— Автобус так приехал, — оправдывается она.

Я гляжу ей вслед и продолжаю подметать тогда лишь, когда силуэт её скрывается за поворотом дома. Мне почему-то вдруг ужасно стыдно. За своё положение и за работу, за то, что моя женщина увидела, каков в действительности мой труд; увидела меня в рабочей куртке, с метлой в руках, за этим низким и презираемым занятием. И после этого она должна меня любить? Какое будущее есть у дворника? Нет, на всё это можно закрыть глаза, но именно закрыть, что, в свою очередь, не означает: не видеть и не знать. Ведь одно дело тяжести судьбы сносить, а примириться с ними — уж совсем иное. Кто слово даст, что двое, объединившись в импровизированный или осмысленный союз, друг перед другом, поклявшись в верности и стойкости в невзгоды до гробовой доски иль обоюдного согласия, будут верны зароку не бросать другого. Опять-таки, у каждого своя юдоль, хотя их сумма называется семьёй. Что если один другого тянет вниз? Что если один ноль, а где-то в стороне маячит сотня? Только безумец будет ставить жизнь свою на зеро, когда есть чёт и нечет, дюжины, колонны... Неосмотрительного игрока как в жизни, так и в рулетке всегда ждёт промах и быстрое падение.

Заканчиваю я второпях.

— Холодно, — говорит она, — пришлось напялить этот пуховик.

Всё это она произносит, будто извиняясь за свой вид.

Холода ужасно портят женское очарование. Разнообразие женских нарядов сводится к похожим сапогам, почти что одинаковым плащам, пальто и курткам. И даже красота Софии с пришествием мороза утаена под старомодным белым пуховиком. Поношенный, на ней он выглядит не к месту. Да, холод, ничего не сделаешь, но молодая её красота достойна большего, чем старая поношенная куртка. Но холода безжалостны даже к живущим, от летней лёгкости и невесомых платьев не остаётся и следа. И даже ножки заботливо облачены во флис, а не капрон. Я знаю, она не любит эту куртку, но что поделаешь, когда на новую нет денег. Но разве это аргумент, когда ты молода, красива? Как отогнать действительность, таская мешковатый пуховик, когда ты знаешь, что красота твоя и так по меркам жизни скоротечна?

— Ты выглядишь прекрасно, — успокаиваю я.

— Нет, — протестуют её губки и упрямый взгляд, — мне не нравится эта куртка. Мне кажется, я выгляжу глупо.

— Конечно глупо.

— Почему?

— Потому что ты маленький глупыш.

Глаза изображают фикцию обиды, но поцелуй сминает бронь притворства, и в следующий миг глаза её глядят как прежде: со счастьем распахнувшейся души.

— Куда сегодня ты идёшь? — интересуюсь я.

В моей же голове с упорностью гвоздя засела меланхолия. Погода ли тому виной? Смерть пса? Или моя беспомощность наладить быт?

— С ребятами мы соберёмся поесть роллы. В кафе где-то на Малой Арнаутской, — говорит она. — Там вроде неплохое заведение.

Я молчу.

— А ты что будешь делать? — участливо её глаза глядят в мои.

— Сегодня вечером я работаю в «Одесском квесте». Пока есть клиенты, нельзя упускать шанс отбить аренду и, может, заработать денег.

— Ну у вас хоть всё идёт?

— Будем надеяться, что в ноябре, как в прошлом месяце, мы, по крайней мере, выйдем в ноль.

— Ничего. Ещё немного, и ваши вложения обязательно отобьются.

Я ничего не говорю. При моей бедности, загруженности на трёх работах наивный оптимизм — слишком большая роскошь.

— Ты чем-то расстроен? — с грустью спрашивает она.

— Да ничего, — неумело пытаюсь я закрыться в скорлупе своей печали. Не говорить же ей, что на работе я обнаружил мёртвую собаку, что каждодневно я ощущаю на себе давящее безденежье.

— В чём дело? Я знаю, что-то не так… Будь честен, говори.

Приходится надеяться на меньшую из зол. Собаку мне она простит, а вот нытьё по поводу убогости работы и нищеты — навряд ли.

— Я сегодня обнаружил мёртвую собаку.

— Как? — удивляются её глаза.

— Видать, замёрзла. Пришлось отправить её в бак с мусором.

— Какой ужас! А похоронить?

— Как мне сказали, я так и сделал. Поверь, мне тоже её жалко. Жаль всех этих зверей, не имеющих своего дома.

— Они так страдают на улице!

— Да.

Волоокие глаза смотрят на меня сквозь кисею любви и сострадания. Удачный ход. В контрасте со страдающим зверьём все наши беды — просто пустяки.

XII

Когда в твоей жизни главенствует работа, ты чувствуешь, что будто угодил во временную петлю. Всё повторяется день ото дня. Всё те же стены, те же люди, разговоры… И главное, что ничего другого, кроме работы, ты предложить себе не можешь. С утра по будням я мету закрепленный за мною двор, по вечерам, почти что через день, я здесь, в «Домушнике». У Нади и Данила подготовки к сессии; у Софии тоже, и из-за этого мы с ней не виделись уже почти неделю. Пожалуй, это расставание сильнее, чем рабочая усталость, подрывает моральный дух. Из-за такой разлуки ты кажешься себе покинутым и никому не нужным. Не высыпаешься с утра, не спишь и ночью, а когда вечер твой свободен, ты вынужден работать на «Одесских квестах», ну или, что ещё хуже, сидеть в своей комнате, ежеминутно пробуя на вкус и ощупь одиночество. Им насыщаешься за полчаса, и работа на «Одесских квестах» тебе уж кажется занятным делом. К концу года у нас хорошие продажи. Если тенденция сохранится и в начале января, то мы неплохо заработаем и точно уж окупим часть своих затрат. Тратя предпраздничное время на работу, я жду приличную получку. На заработанные деньги я смогу купить себе зимнюю шапку, штаны и зимнюю обувь, мои ботинки уже начали рваться, и я боюсь, что долго они не протянут, ну и, конечно же, подарок для Софии, ведь он важнее остального. Совсем уж скоро Новый год, январские каникулы, и хочется, конечно, провести их с пользой. Хотя бы вырвать пару дней на развлечения. По мне, это важнее прочего. Без праздников и развлечений наша жизнь — сплошной конвейер однотипных дней. Как ты оценишь свои годы, когда придёт пора воспоминаний, ностальгии? Что будешь вспоминать ты? Ведь не рабочие же будни!

Кафе ещё закрыто. Я поднимаюсь по ступеням на крыльцо и смотрю на маленький закрытый дворик. Непрекращающийся снег без разбору пытается засыпать всё. Он объявил войну коммуникациям и коммунальным службам, и лично мне, ведь завтра рано утром мне его счищать, а выпала как будто месячная норма. Но снег меня не пугает, и нет у меня к нему отвращения, ведь даже в этой снежной буре есть своя поэзия. Невидимая балерина в дальнем углу двора исполняет фуэте, так заходясь в старании, что перебивается её дыхание, и она, как будто так и надо, теряет раз за разом остатки своей пачки, и снежные крупинки бисера летят повсюду. Сильный порыв сносит субтильный силуэт и разбивает тело о контрфорс дома, и платье её, слаженное из тонкого, узорчатого тюля, спадает вниз, чтоб превратиться там в обычный снег.

Пробившись сквозь буран и сумерки, первым в кафе заходит Илья Повар.

— Я чуть не сдох, — громогласно объявляет он. — Пока идёшь, может засыпать насмерть.

— Да ничего с тобой бы не стряслось, — отмахиваюсь я, пожимая ему руку. — Подумаешь, снежок.

— В городе-то не страшно, — говорит Гена, тоже пожимая руку Повару, — а вот на трассе, если заметёт, можно попасть и в снежный плен. При таком ветре машина быстро остывает. И если кончится бензин, то можно и замёрзнуть насмерть. Кальян будешь?

— Пока нет, — отмахивается Илья Повар, — я дождусь Басиста.

— А он придёт?

— Куда он денется.

Но где-то через полчаса звонит Слава и объявляет, что из-за снега машина его буксует и выехать не может, а на маршрутке через пробки добираться он не намерен. Илья ругается, но, смирившись с непогодой, заказывает у Гены кальян.

Через непогоду к нам помимо Ильи Повара добралось всего-то три студента, и то усевшихся за игровую консоль, да Серёга Квест с Русланом Барамзиным.

— Сегодня кафе как будто вымерло, — искривляя пухлогубый рот, оглядываясь, произносит Повар.

— Ага, — соглашается Руслан, потирая с мороза красный нос.

— Мне кажется, никого сегодня больше и не будет, — говорю я и спрашиваю у Сергея Квеста: — А Артур и Саша приедут?

— Они хотели съездить по каким-то делам, так что я не знаю. Если успеют, но не факт.

— И «Мафии» сегодня тоже не видать, — с досадой в голосе замечает Повар.

— Определённо, — подтверждаю я.

— Как думаете, — вдруг говорит он, — а если в такой день ограбить банк?

— А в чём смысл?

— Ну в том, что из-за пробок, хаоса и снегопада полиции будет сложнее преследовать преступников. Особенно, если преступники вздумают уходить от погони на снегоходе, например.

— Идея хорошая, но отвратительная.

— Почему?

— Да потому, что главное — не ограбить банк, а как-то сбыть купюры, часть из которых с серийным номером, и по которым тебя потом и вычислят.

— В этот же день уезжаешь из страны и, если сумма позволяет, делаешь себе пластическую операцию.

— Ага, — подхватываю я с насмешкой, — меняешь пол. Пускай они ищут мужика, а ты уже женщина.

Илья смеётся.

— Это слишком. Да и вообще, тратить похищенные деньги — дело второе.

— Но самое главное, иначе и игра тогда не стоит свеч.

— Понимаешь, мне интересна сама идея: как ограбить банк и улизнуть с деньгами. Это тебе не теракт совершить.

Я вдруг вспоминаю, как Илья зарезал Морданова. От взгляда на его лицо я вижу: он почему-то тоже это вспомнил и понял, что об этом думаю и я. После пары секунд молчания мы оба опускаем наши глаза на стол.

— Теракт значительно проще совершить, — вдруг подхватывает тему Барамзин. — Как, например, подорвали офис волонтёров помощи бойцам АТО. Когда это было? Пару недель назад?

— Да, — подтверждает Сергей Квест.

Какой-то неизвестный ночью в начале декабря, не смущаясь камер, подставил сумку со взрывчаткой к офису организации на улице Краснова. Никто не пострадал, но офис для работы больше не пригоден.

— Но это глупо, — говорю я.

— Что?

— Все эти теракты, взрывы… (я хочу сказать убийства, но вовремя осекаюсь).

— А что делать, когда законные методы исчерпаны? — возражает Илья Повар.

— А какой смысл во взрывах офисов?

— А какой смысл в убийствах активистов? Вспомни Куликово поле, Дом Профсоюзов. Какой смысл в арестах и преследованиях?

Глаза Ильи опять горят.

— Теракты не меняют власть, — монотонным тоном заявляет Серёга Квест.

— А как же политические убийства?

— Убивая политика, ты лишь меняешь фигуру, а режим всегда остаётся тем же, если, конечно, речь не идёт о руководителе страны.

— Простите, но вот смиряться я точно не намерен. Сейчас рабство — это свободный выбор каждого, — Илья с улыбкой изрекает оксюморон.

— А в чём же заключается твоя борьба? — интересуется Руслан.

Илья на мгновение сбивается.

— Пока ни в чём. По крайней мере, я не болван, что смотрит телевизор. Я не позволю замешивать себя в общее тесто. Понимаете, ведь общество наше — это мягкая податливая масса, из которой государство лепит всё, что ему угодно. А я в этом обществе — та самая, может редкая и почти единственная колючка, на которую напорется эта рука, сминающая личности людей.

Он красочно показывает рукой процесс сжатия.

— Мягкая масса, звучит как понос, — замечает Барамзин.

— А ведь народ и есть переработанный желудком государства понос, и мы с вами — редкие умы, способные ещё думать, в этом поносе мы, как непереработанные семечки, которые должны уколоть эту руку, а потом, если она разомкнётся, пасть на землю и взрасти среди всего этого дерьма, чтоб получились всходы, которые и, может, нас к чему-то приведут. Рассчитывать на большинство — неблагодарное занятие. Оно же не решает ничего. Решают всё те самые колючки, максимально острые и прочные!

Илья многозначительно воздевает палец кверху.

— Звучит лирично, хотя и с запашком фекалий, — ухмыляюсь я на пафосную речь Ильи.

— Да, ты, Илья, непоколебим, — соглашается Руслан.

— А как же ещё? Мои прадеды сражались в этой стране за свободу много лет тому назад! Они получили свободу! Свободу от помещиков, ярма и крепостного права, и я никому не позволю вот так запросто отнять у меня эту свободу! Как бы я посмотрел в глаза своим прадедам, узнай они, что я политический слабак, что я слюнтяй, а не мужчина? Отобрать у меня мою свободу и сделать из меня тупой элемент среди общности баранов? Я никому и никогда этого не позволю! Свобода — единственное, за что действительно стоит бороться!

— А вот как бороться? — вопрошает Барамзин.

— Если бы кто знал на это ответ, — бурчит Илья. — У нас же было движение за федерализацию страну, но в нём кого убили, кого посадили, кого запугали… Остаётся только одно: ждать и готовиться к революции.

Мы с Сергеем Квестом широко улыбаемся.

— Все эти ваши революции — фигня, — говорит Сергей.

— Почему? — откровенно удивляется Илья.

— А в чём, по-твоему, смысл революции?

— Смена власти.

— Можешь забыть об этом. Это бесполезно.

— Да ну! А майдан, по-твоему, не революция?

— Нет. После майдана не поменялось ни отношение власти к людям, ни отношение людей к власти. Революция должна произойти в головах.

Я, кажется, начинаю понимать, о чём говорит Серёга Квест.

— Ну это само собой…

— Нет, не само собой. Никто из вас этого не понимает. Никакое правительство не нужно будет менять, когда мышление людей изменится. Правительство сменится само по себе, когда люди скажут: «Нет, я не буду больше это терпеть!» Когда люди поймут, что государство должно служить людям, а не люди государству, тогда-то мы и заживём иначе!

— Всё это красиво на словах, — говорит Илья, — а что имеем мы в действительности? Послушные стада баранов и господствующих над ними идиотов и идеологов.

— А вот знаете, Диоген, до того как ушёл в армию, нашёл прекрасный способ изменить страну, — говорю я. — Он говорил, что страну могут изменить сто тысяч честных и активных граждан, которые на выборах будут наблюдателями и не дадут проводить фальсификации. И вот когда мы добьёмся честных выборов, тогда, может, и остальные люди со всей серьёзностью будут относиться к этой процедуре и будут более ответственно осуществлять свой выбор.

Серёга Квест многозначительно глядит на Илью Повара.

Там наверху кто-то отряхивает от снега обувь, и я спешу встречать гостей. К всеобщему удивлению, это Ира со своей подругой.

— Мы сегодня вас не ждали, — говорю я.

— Ах, вот оно какое, ваше гостеприимство, — скидывая шубку, произносит Ира.

— Мы рады видеть всех, но в такую погоду вообще не ждёшь, что хоть кто-то доберётся.

— Вы, верно, знали, что я сегодня буду здесь скучать, — рядом со мной вдруг появляется Илья.

— Нет, мы просто хотели покурить нормальный кальян. «Мафии» сегодня, как я понимаю, не будет?

— Вряд ли, — качает головой Илья.

— Ну ладно, не беда.

На Ире чёрная обтягивающая юбка. Она изящно подчёркивает ягодицы и бёдра. По бокам юбки тянутся красные лампасы, сверху на Ире серебристый топ. Её умение подобрать наряд, конечно, поражает. Подруга Иры не дотягивает до неё, есть в образе Марины, в отличие от Иры, что-то вульгарное. И дело не в наряде. Одна и та же вещь на Ире и Марине будет смотреться совершенно по-разному. Хотя, конечно, полупрозрачную блузу Марины, через которую так явственно виднеется и лифчик, и грудь, не признать моветоном не возможно. Но, впрочем, для кого уж как: на Повара это видение, похоже, производит благосклонный эффект, хотя, мне помнится, когда-то он с уверенностью заявлял, что женский бюст для сопляков. Но я никак не могу отделаться от привкуса вульгарщины. Быть может, причины такого впечатления лежат где-то внутри, за гранью нашего сознания, а, может, дело в том, что за ремесло своё Марина взялась, лишь желая лёгкой и красивой жизни, а Ира, по сути занимаясь тем же самым, как будто помимо перечисленных достоинств, к тому же знает цену всему, что она приобретает, и всему, чего лишается бесповоротно. В том их отличие.

Они присаживаются за наш стол. Руслан не может отвести взгляд от объёмных форм Марины; да уж, ему о таких женщинах только мечтать.

— Похоже, они весь вечер будут пялиться на твои сиськи, как и я говорила, — без толики стеснения говорит подруге Ира.

Марина с подростковой лёгкостью смеётся, а Барамзин, смущаясь, делает нелепые движения и перекидывает взгляд куда-то наугад, от чего тот мечется, лишённый всяческого смысла.

— А что, хорошая грудь, — говорит Илья, смазливо улыбаясь.

Марина уже вся сияет. Для неё это ничуть не откровенный комплимент.

Теперь я понимаю, что в подруге Иры нашёл Илья. Она привлекательна ему от своей наивной глупости: ей смешно — она смеётся, шампанское — значит праздник, комплимент — и она сияет. Что может быть проще?

— Берите мой, пока готовят ваш, — Илья протягивает мундштук своего кальяна.

— Вам какой кальян сделать? — галантно узнаёт у девушек Гена, стараясь не смотреть на грудь Марины.

Да, сегодня, вероятно, все взоры будут плавать и тонуть в её груди.

— Я, кажется, приболела, — говорит Марина, — у вас есть что-нибудь освежающее?

— Приболела? — искривляет тонюсенькие брови Ира.

— Да, неважно горло себя чувствует.

— У вас есть табак с женьшенем или мятой?

— Мята закончилась, а вот женьшень должен быть.

— Вот замешай его нам.

— Женьшень? — вопрошает Илья Повар. — Странный выбор.

— А что? Он, говорят, продлевает и жизнь, имолодость.

— Ага, особенно его курение, — ремарка слетает с моих губ.

— Ну ладно, — отвечает Ира, — подумаешь.

— А ты знаешь, — вдруг говорит Илья Марине, — какое средство лучше всего излечивает все простуды?

— И какое? — наивно спрашивает она, не замечая ловко раскинутой сети.

— Хочешь, я могу тебя излечить? — говорит Илья, глаза его коварно светятся как иллиций удильщика.

Я переглядываюсь с Ирой, мы понимаем всё, но и Марина теперь уже улавливает на первый взгляд скрытый подвох.

— Секс, он лучше всего прочего лечит простуду, — всё также вероломно улыбаясь, но серьёзным тоном говорит Илья.

— Да иди ты, — отмахивается Марина.

Серёга Квест и Руслан Барамзин чувствуют себя не в своей тарелке; да и, пожалуй, я не знаю, что сказать, глядя на то, как Илья Повар клеит Марину. Друзья уходят играть на приставке.

— Вот смотри, что ты наделала, — восклицает Ира, — смутила парней своей грудью, и они убежали от нас. Ты так и Ромку засмущаешь, — она с торжествующей улыбкой глядит на меня.

— Меня нет, — неумело отнекиваюсь я.

— Мы разве грудей не видели? — говорит Илья. — Для близости душевной мы можем даже с вами обменяться тем, что обнажим перед друг другом груди. Чтобы, так сказать, среди нас не было никаких тайн и недопонимания. Я могу быть первым.

— Илья, мы что похожи на глупеньких наивных девочек? И что ты предложить нам дальше? «Бутылочку»25?

— Нет, вы похожи на взрослых женщин без лишних предрассудков, — словно жонглёр, искусно перебрасывающий шарики, парирует в ответ Илья.

— Но это не значит, что мы дуры. Если охота поглазеть на сиськи, сходи в стриптиз.

— Нет, я принципиально не плачу женщинам за секс и за то, чтобы они передо мной раздевались.

— Так и скажи, что у тебя на это нет денег.

— Не в этом дело. Просто это скучно. За деньги продаётся многое, но мне куда приятнее, когда инициатива идёт от самой женщины, — Илья подмигивает глазом.

Мне вдруг становится не по себе от этих сальных вожделений и обсуждения интимных тем. Я выхожу на улицу и звоню Софии.

— Привет, ты как?

— Я хорошо, — отвечает её звенящий голосок, — я уже так соскучилась. Ты не представляешь.

— Я тоже, — говорю я в трубку, но это лишь слова, а мне же хочется её увидеть, дотронуться, вдохнуть её аромат, но из трубки льются только бесцветные скупые звуки, слегка похожие на лучезарный голос той, в которую влюблён.

— Ты не приедешь? — спрашиваю я.

— Завтра, — говорит она. — Сегодня ужасная погода. Ты видел, как метёт?

— Да, я сейчас на улице. Сильный снегопад.

— Зато мы встретим Новый год со снегом. Мы завтра учимся последний день. Нас, может, даже отпустят раньше, так что я почти что целый день с тобой. Будем гулять и сидеть до самой ночи.

— Только сначала мне придётся сходить за твоим подарком, — говорю я, — и убрать весь этот снег.

— Ах да! Его так много! Как ты справишься?

— Как-нибудь, — отвечаю я.

— У вас сегодня много посетителей?

— Почти что нет.

Я почему-то думаю о том, как отреагировала бы София, узнай, что я сижу за одним столом в обществе таких вот недвусмысленных женщин. А что если она вот так же на учёбе сидит с такими же парнями, как Илья, которые вот так же пошло клеятся и к ней самой?

— Почему ты не спрашиваешь, как я сдала зачёт?

— Уверен, что отлично.

— Конечно, отлично, но всё равно спрашивай. Мне это важно.

— При встрече я обязательно тебя спрошу, и ты мне всё подробненько расскажешь. Так подробно, что, считай, второй раз сдашь его. Ладно, я замерз, — я сминаю разговор.

Мы прощаемся.

Телефонный разговор — эрзац живого близкого общения. Мне не хватает рук её и взгляда, её духов, мне не хватает формы её губ и льющихся волос, мне не хватает вздохов и объятий, прикосновений кожи, бархатного смеха, поцелуев и её шагов, тепла, передающегося на расстоянии, типичных слов, произносимых ей одной. От скуки можно умереть, особенно когда день встречи неизвестен. Но завтра всё это прольётся, прольётся на меня как дождь, и все следы печали будут смыты звенящими потоками её любви и обожания.

Что это за нежность? Неудержимая рука пишет послание, до глупости шаблонное: «Я тебя люблю», и смайлик в виде поцелуя. Вот это и есть чувства, ужатые и закодированные в символы, которые посредством радиоволн летят навстречу к ней, но как они невзрачны и убоги в сравнении с мелодией души.

Я вновь сажусь за стол.

— Ну как твои дела, моя любовь? — с усмешкой произносит Ира.

XIII

Суля осуществление ожиданий, суля и мир, и счастье в каждый дом, в свои права вступил ещё не знающий падений и печали новый год. Он не успел ещё прийти, как от него уж ждали многого, порою даже невозможного. Простые люди ждали, что он исправит всё, что было наворочено за прошлый год. Развеется война, экономическое противостояние, стагнация, катастрофическое падение рубля, угроза украинского дефолта и многое ещё другое, что предрекали, и что уже сбылось. Иные из людей кривили рот, когда вдруг кто-то говорил, что новый год всё обязательно поправит; они лишь предрекали худшее, хотя и в глубине души, как все, надеялись на сказочный исход.

Отметили мы праздник большой и шумной толпой в «Домушнике». Были игры, веселье, и танцы, и песни, и фейерверки. Так весело и шумно я не отмечал его никогда. Я подарил Софии музыкальный плеер, она мне — стильную рубашку.

Из темноты ночных небес на город падает почти что невесомый редкий снег; он, проходя сквозь иллюминацию, бросаемую на дорогу конвоем уличных фонарей, что как часовые стоят на страже света в этот тёмный час, искрится, словно бриллиантовая пыль. То тут, то там блестят мельчайшие кристаллы снега, а слетающие с неба под светом фонарей иной раз даже образовывают что-то навроде искрящейся дорожки в воздухе. Это зовётся магией воды! Как это восхитительно! Воистину, снег играет светом не хуже драгоценных камней, и горе людям, что могут дивиться красотой лишь минеральных форм, но упускают красоту, которая валяется вот тут же рядом под ногами.

Город украшен. Не только снег несёт ему великолепие. Любая дверь, ведущая в салон или магазин, украшена фонариками, похожими на колокольчики физалиса, внутри которых огнём жизни горит яркая светящаяся ягодка. Дороги украшают ожерелья гирлянд, тянущихся через всю улицу, то ослепительно сияющих, а то горящих слабым имманентным светом. От украшений город действительно стал краше, как женщины становятся прелестней от бус и брошек, от заколок и браслетов, вот так же и блистает город, хоть и искусственной, напускной красотой, но всё же привлекательной от всех этих фонариков и гирлянд, светящихся звёзд, игрушек и шаров, декоративных новогодних украшений.

Мы держим путь с Софией в какой-то паб на Екатерининской улице; он расположен где-то возле Старо-Базарного сквера. На улице лёгкий морозец, и София укутана в свой белый пуховик, на талии перетянутый пояском, на голове её, чуть выше глубоких карих глаз, сидит красная шапочка с белым помпоном.

— Что сделалось с людьми? — едва заметно ворчу я. — Куда же делись те лёгкость и простота двадцатого века? Почитай какой-нибудь роман Ремарка, Хемингуэя или Фицджеральда, ну или даже Булгакова, там люди запросто ездили в трамваях и поездах, гуляли пешком и ели на природе. А сейчас взгляни: всем надо ездить непременно на машине и сидеть в кафе.

— Мы и так с тобой решили прогуляться, — в ответ ворчит София. — А где прикажешь людям собираться зимой? Где ещё сидеть?

— Не знаю… А что же делать тем, у кого нет денег на кафе? Не жить?

— У нас нет денег?

— Нет, у нас на кафе пока ещё найдётся, а другим как быть?

— Почему ты меня спрашиваешь?

— А кого же ещё? Кого спрашивать?

— Разве я в этом виновата? — резко отвечает София.

— Не пойми меня неправильно, — окольными путями подступаю я, — но я с подозрительностью отношусь к людям, всё время зависающим в кафе и барах.

— А мы так часто куда-то ходим?

— Мы ходили на каток.

— И всё! За все каникулы один каток!

— А разве это мало? Прости, что я работал!

— Вот не надо так! Зачем ты это делаешь?

София раздражённо глядит в мои глаза, но не выносит взгляда.

— Что?

— Строишь из себя жертву. Один единственный раз решили куда-то выйти с моими друзьями, и ты уже устраиваешь сцену.

— Я ничего не устраиваю, — отпираюсь я. — Просто мне иногда кажется, что тебе всего мало. Ты же вроде и так приходишь ко мне, когда я работаю в «Домушнике», чем это тебе не кафе?

— А что, на твоём «Домушнике» свет клином сошёлся? Ни в какие другие места сходить уже нельзя?

— Почему? Мы же сейчас идём, — торжествующе-язвительно отвечаю я.

— Я же ничего такого от тебя не требую.

— Я знаю.

— Мы даже не ходили в кинотеатр за все эти каникулы.

— Там нечего смотреть. Ты это сама знаешь.

— Знаю, — вздыхает София, — но сходить всё же охота.

За склокой я не замечаю, как мы уже доходим. Мы входим в паб. Взаимные упрёки остались за дверями, в пабе мы должны играть роль счастливой парочки, и никому не важно, что у тебя там на душе, перед другими ты должен быть счастливым. Из-за упрёков не хочется ни улыбаться, ни веселиться, но реноме тебе дороже, и ты растягиваешь губы и приветливо машешь рукой.

Мы вешаем куртки на вешалку возле пианино. Интерьер паба приличный, я оббегаю его скорым взглядом. Старинная мебель, зелёные кожаные диваны, картины и декоративные тарелки на стенах, яркий приятный свет. Мы проходим чуть вперёд направо. Там в уголке сидит компания подруг Софии. Все они учатся в одном университете.

«Привет, привет», — торопливо слетает с женских уст. Из всех присутствующих я знаю лишь одну подругу Софии.

— Волков Роман, — представляюсь я.

С единственным парнем в этой компании я здороваюсь за руку.

— Тарасов Влад, — говорит он.

Это худощавый парень с острым узким носом, такой же острой линейкой губ, аккуратными, чуть не прилизанными на бок светлыми, как рожь, волосами, но глазами холодными и мягкими, глядящими на всё слишком пространно, без цепкости и без внимания.

София называет мне имена девушек, я киваю, но, к своему удивлению, не запоминаю никого. Я только знаю Веру, крупную девушку с широким лицом, по-идиотски жизнерадостной улыбкой и синими, как морские волны, глазами, глядящими на всех так, будто то не люди, а райские создания.

Других трёх я лишь окидываю взглядом. У одной ничем не запоминающееся блёклое лицо, другая — стройная, на первый взгляд скромная девушка; глаза её привлекательны из-за таящейся в них женской робости. У третьей, наоборот, взгляд с лукавством, над глазами густые дуги бровей, которые добавляют её взгляду заметную настойчивость, чуть крупноватый кончик носа, но он не портит внешний вид лица, а, наоборот, придаёт ему индивидуальность, а округлая челюсть смазывает особый волевой эффект острого подбородка.

— Тебе хоть не будет скучно с нами сидеть, — говорит Вера Владу, указывая на меня.

— А мне и не было скучно, — отвечает он.

София присаживается на диванчик сбоку от стола, я — рядом с ней на стул. Она, конечно, как всегда великолепна: волосы её струятся на спину, на ней тёмно-синее гипюровое платье. Полупрозрачный гипюровый узор струится по её рукам до плеч, а там перетекает в декольте, дальше под полупрозрачной сеткой идёт материя, она-то и скрывает от взора всё, что положено, однако оставляя сверху лёгкий намёк на пышность женских форм, внизу эта материя заканчивается чуть раньше, чем гипюр, и потому подол маняще тонок.

— Смотри, как аппетитно выглядит.

Секунду я беру на размышление, но скоро уже понимаю, что София показывает мне меню.

— Ну кто бы стал тут что-то брать, если бы еда выглядела отвратительно, — будто по привычке ворчу я.

София бросает укоризненный и недовольный взгляд.

— Ну конечно аппетитно, — мягко добавляю я, — сейчас что-нибудь выберем.

— Ты будешь салат?

— Конечно.

— И, кстати, — шёпотом добавляет она, поигрывая глазами, — герои Ремарка и Фицджеральда тоже частенько шатались по кафе.

— Скорее по кабакам, — поправляю я, — и там спивались.

Глаза всё ещё глядят на меня с лёгким упрёком.

— Из кальмаров? — спрашивает София.

— Ненавижу кальмаров. А это что?

Я показываю на салат из телятины с шампиньонами, помидорами и фасолью. София останавливается на салате с кальмарами.

— Стой. Подожди. К чёрту салат, — говорю я. — Я лучше возьму эту штуку.

— Брынза, жаренная в сухарях, с яблоками и с ежевичным соусом. М-м-м, — мычит от удовольствия София, а потом сверкает глазками, — а ты мне дашь попробовать?

— Только немножко, — ласково отвечаю я.

— Совсем чутка, — она показывает величину двумя пальцами.

— Столько можно, — соглашаюсь я.

— Ой, вы такие милые! — восклицает Вера.

Да, мне и самому вдруг с особой нежностью видятся наши отношения. К чему был этот вздор на улице?

— Мы можем взять ещё помидоры по-итальянски. Это будет вкусно.

— Давай, — кивает София.

— А что у нас на горячее?

Я быстро пробегаю по характеристикам блюд, сравнивая цены и их вес.

— О, я буду это!

Мой палец указывает на гирос по-гречески. На картинке он изображён в специальной сковородочке. София выбирает дольше, но всё же, когда подходит официант, останавливается на печени по-берлински с яблоками.

От разнообразия изучаемых блюд у меня горло всё будто налилось слюнями, а желудок пинается, заявляя о себе.

— Что будете пить? — осведомляется официант.

— Так… это мы не подумали, — вслух размышляю я.

— Подойти позднее?

— Да, так будет лучше.

— Хорошо.

Он удаляется.

— Алкоголь будем? — узнаю я у Софии. — Пиво? Вино?

Я смотрю на цены. Они меня не радуют.

— Вина здесь не очень, — говорит нам Влад, — а вот Paulaner у них приличный.

Это название не говорит мне ничего.

— Что? — спрашиваю я.

— Пиво Paulaner здесь хорошее.

Я нахожу цену. Почти сто гривен за пол-литра. Дорого.

— Знаешь, да я и не знаток пива. Я и пиво-то пью раз в полгода.

— Просто, когда попьёшь нормальное пиво, например, тот же Paulaner в Германии, натуральный Spaten или Krušovice в чешском баре, ты уже не можешь пить что-то другое. Всё, что продаётся в магазинах — это подделки.

Мне кажется, или он третирует?

Девушки решают взять для себя бутылку вина. Влад вмешивается и в их выбор. Он тактично, но слегка надменно говорит, что выбранное ими вино навряд ли будет стоящим. После такой уверенной дискредитации они предоставляют выбор ему, и он от всей души рекомендует им взять итальянский сорт. Это вино, конечно, стоит дороже предыдущего. Он уверят дам не обращать внимание на цену и говорит, что тоже будет его пить, и за бутылку он заплатит. Они с признательностью его благодарят.

— С винами по сути то же самое, — заявляет он. — Всё, что ниже пятисот гривен за бутылку — противная кислятина. А там дальше надо уже выбирать. Хотя, конечно, здесь винная карта крайне скудна. Не тот уровень, не то, что в «Бернадаци», там найдутся даже новозеландские вина! Тот же Matua! Но здесь, опять же, есть хороший и недорогой Paulaner.

Девушки от него в восторге. Меня же его хвастовство слегка выводит из себя. Хотя и надо отдать должное, всё это он произносит не надменно, а, скорее, праздно, как будто говоря всё это просто так.

— Ты будешь наш сомелье, — говорит ему девушка с блёклым лицом.

— Но здесь не из чего выбирать, — отвечает он. — А, вообще, в Европе на сомелье учат. Мой отец ездил во Францию на виноградные поля, так он рассказывал, там, конечно, когда тебе дают пробовать разные сорта, начинаешь действительно ценить вкус вина…

И дальше: его отец, сорта, вино, Европа… Никто, кроме него, не знает всех этих названий сортов и вин, а он бросается ими, как чем-то естественным, навроде книг и фильмов. Но от его снобизма, похоже, скучно даже девушкам, которые лишь поначалу глядели ему в рот. Я демонстративно смотрю в сторону, а девушки переговариваются друг с другом.

— Смотри, какое чучело! — показываю я Софии на странное подобие дерева из пучков пшеницы.

— Это дидух.

— Что?

— Рождественское украшение, вроде его делают для урожая.

Этот проныра тут как тут:

— Мы мастерили такое в школе.

— Да? — радостно удивляется София.

— А каков его смысл? — сурово спрашиваю я.

— Это просто символ Рождества, — отвечает Влад.

— Честно говоря, мне вообще не понятно, почему вдруг Рождество отмечается 7 января.

— Ну это по старому стилю, — отвечает Вера.

— А почему раньше его праздновали, как во всех странах, 25 декабря? Ведь даже Константинопольская православная церковь празднует 25 числа.

— Большевики изменили календарь, и изменилась дата. А Рождество как раньше считается по юлианскому календарю.

— А вот и нет! — заявляю я. — Ещё в двадцатые годы Рождество даже в Советском Союзе отмечалось 25 декабря. Можете глянуть календари. А потом его убрали из государственных праздников.

Но торжествовать мне не приходится. Похоже, никому здесь не интересна эта тема, и мои доводы кажутся им лишними. Я решаю больше не трогать религиозную тему и уж тем более не сообщать им о забавном парадоксе, по которому Иисус Христос вообще родился за четыре года, если не раньше, до Рождества Христова.

Девушки и Влад трещат о своей учёбе и о том, кто и как встретил Новый год. София рассказывает, как встретили его мы, когда же наступает черёд Влада, его упрашивают показать фотографии. Он достаёт iPhone и показывает фото из Вьетнама. Рассказывает, как они ездили туда с отцом и матерью, рассказывает что-то о вьетнамцах, гостинице, туристах и так далее. Потом они вновь болтают об учёбе, а я пью пиво, которое мне так галантно не рекомендовал брать этот сибарит, хотя пиво нормальное.

Нам, наконец, приносят и закуски, и салаты. София ест кальмаров, я — сыр, яблоки, и всё это в занятном ежевичном соусе.

— Как тебе рубашка? — спрашивает София шёпотком, беря у меня кусочек брынзы с яблоком.

— Хорошо. Красивая, удобная, — скупо характеризую её я.

На мне та самая рубашка, которую она подарила мне на Новый год.

— А я уже знаю, что подарить тебе на 14 февраля.

От её улыбки моя душа слегка оттаивает, но я всё равно ничего не произношу в ответ.

Официант приносит всем салаты, и стол на мгновение затихает. Салаты, в основном, это цезарь с курицей, чабан и греческий. Один лишь Влад без салата, он взял к своему Paulaner мидии, запечённые в сырном соусе. Шесть штучек с ломтиком лимона за двести с лишним гривен!

— Это что, мидии? — спрашивает его обладательница лукавых глаз.

— Да, очень хорошая закуска к пиву. Хотите?

Он с искренностью предлагает блюдо девушкам. Они кивают.

— Это вам, — он даёт одну штуку лукавым глазкам и застенчивому взору. Одну для Веры и девушки с блёклым лицом. — А это для тебя, София.

Глаза её так и блестят от благодарности: «Спасибо».

— Ты будешь? — спрашивает она меня.

— Нет, по мне так это только блажь, — бурчу я.

Меня вдруг почему-то задевает, что он так просто всех угощает, в особенности Софию, которая к тому же, только и рада принимать угощения.

— Почему же? — спрашивает Влад.

— Цена не соответствует продукту, — спокойный снаружи, но раздражённый внутри, отвечаю я.

— Да, цена несколько дороговата, — соглашается со мной Влад, — но зато они полезные и вкусные. Их едят во всём мире.

— По мне, это лучший пример эффекта Веблена. Что-то вроде iPhone, который покупают ради понта.

— Вкусно, — говорит София, остальные девушки согласно кивают.

Меня это заводит ещё больше.

— Да не, — не соглашается Влад, — iPhone — хороший телефон…

Да, да, я всё это уже слышал: операционная система, качество, превосходное разрешение съёмки, индивидуальность… Но что я могу ему противопоставить? У меня никогда не было iPhone, на чистоту, я даже никогда не пробовал этих проклятых мидий. Почему человек без денег в споре с богатым всегда выглядит как-то нелепо? Почему слово этого сибарита, сказанное против моего, ценится намного выше? Не оттого ли, что игра жизни идёт по правилам, которые работают на состоятельных людей? Но что в действительности он знает о жизни? Его послушаешь, он перепробовал на этом свете почти что всё: десятки вин и блюд, объездил не одну страну, попользовался самой новой техникой, и я не удивлюсь, что его папаша ему уже купил автомобиль. И кто я в контрасте с ним? Лишь жалкий неудачник, бежавший из своей страны. Но что такое жизнь в его глазах, и что в моих? Он знает, что такое труд, нужда и обречённость? Он видит лишь верхушку айсберга, он на ней живёт, а остальная масса жизни скрыта под толщами воды. Вот так мы и соседствуем: одни сверху, другие снизу. В такие мгновения ты понимаешь: тебе недостижимы все эти вершины. Всё это для кого-то, но не для тебя. Тебя вдруг ударяют розгой по тянущимся рукам. Но боль не резкая, ты ждал этого удара, она тупая от отчаяния. Ведь если всё это недостижимо, то, как ни сопротивляйся велению судьбы, ты проиграл в самом начале поединок с жизнью.

Но кто сказал, что каждый должен устремить себя к деньгам? Кто вздумал мерить жизни людей богатством? Что это за система координат? Кто, скажем, заявил, что водород горит? Да, в атмосфере кислорода горение возможно, но если поменять состав атмосферы, проявятся ли эти свойства вновь? Что если атмосферой будет лишь один азот? Тогда и водород гореть не будет. А будет ли богат тогда и Влад в системе координат, где бы оценивались личностные достижения? Иль новизна мышления, решительность и смелость, широта души… И кто окажется тогда богаче? И почему мы, люди, рождённые, быть может, для свершений, открытий и изобретений, обязаны найти себя в системе координат, где ценность главную играют деньги? Как можно определить там наше местонахождение, если в ней нас попросту не существует?

— А что вы сейчас проходите? — спрашивает Вера сибарита.

— Банковскую систему, валютные операции…

Они перечисляют дисциплины. Он говорит, что ему надо будет скоро писать курсовую.

— Мы тоже писали. Я могу тебе её скинуть, — добродушно предлагает Вера.

Они сговариваются. Влад её благодарит, она ему очень поможет, если скинет уже готовую курсовую, и он по ней напишет свою.

— Это ещё ладно, — говорит она, — на следующем курсе у вас ещё начнётся «учёт и аудит».

— Подождите, а вы не вместе учитесь? — перебиваю я.

— Нет, — отвечает Вера, — Влад на курс младше. Он, как и я, учится на банковское дело.

Я киваю в знак понимания, хотя и нахожу это довольно странным. Он на год младше девушек.

Пиво придаёт телу уже знакомую лёгкость, но почему-то я не могу расслабиться. Весь этот снобизм Влада меня раздражает, и я никак с ним не смирюсь.

Нам подают горячее. Я получаю гирос, София — печень по-берлински. Другим приносят сёмгу, жаренную на мангале, обжаренные овощи, они прекрасны, телячью печень, стейки. Всё это и пахнет, и выглядит изумительно. Я поедаю мясо с поджаренной картошкой и овощами, и вкусная еда чуть укрощает буйный дух.

«Как вкусно!» — поочерёдно смакуют девушки.

— Мне здесь вообще всегда нравится, — соглашается одна из подруг.

Её подхватывают: хвалят заведение, интерьер, говорят о ценах и меню, сравнивают с другими кафе. Потом речь заходит о блюдах с мясом. Влад говорит, что лучше всего баранину готовят на Кавказе, что, дескать, друг его отца готовил как-то баранину на мангале, и ничего лучше Влад с тех пор не пробовал.

— Я бы вообще хотел съездить в Грузию, — пространно произносит он. — Мне кажется, там очень колоритно.

Девицы принимаются мусолить тему путешествий; я молчу. Мне нечего сказать, да и тягаться мечтами с ними или Владом мне не хочется. Когда ты думаешь о том, что тебе позарез нужна повседневная одежда, чтобы не стыдно было появляться на людях, о путешествиях мечтать тебе уж не приходится. Да и взглянуть правде в глаза: едва ли кто, помимо Влада, из них хоть раз выбирался за границу. Сейчас время такое, что на беспечный, праздничный туризм имеют деньги только ловкачи да коррупционеры. Для основной массы людей, как и всегда, путь к путешествиям заказан. И если в нынешних условиях перефразировать известное высказывание Марка Твена, то мы получим: «На смертном одре вы будете жалеть, что слишком мало воровали и оттого так мало путешествовали».

Беседа их переходит на телевизионные передачи о туризме, и девушка со скромным взором, я узнаю, её зовут Оксана, вспоминает сюжет, в котором рассказывалось об одном художнике, живущем где-то в глубоком захолустье Латинской Америки. Так вот этот художник мало того, что пишет прекраснейшие картины, он ещё и учит искусству всех детей селения. Он либо сам готовит себе краски, либо покупает на заработанные или пожертвованные ему деньги. Оксана находит это его положение крайне благородным и соответствующим представлениям о настоящем живописце.

— В деле художника, — заявляет Влад, — важно не столько написать картину, как её продать.

— А как же искусство? — вопрошает Оксана.

— Без популярности оно ничего не стоит, — отрезает Влад.

— Но ведь это прекрасно хоть чем-то заниматься, писать картины, — говорит Вера.

— Да, но если художник хочет зарабатывать себе на жизнь картинами, он должен выставляться. Такова действительность, что зарабатывает больше тот, кто лучше продаётся, а не тот, кто лучше пишет.

— Но это неправильно, — не соглашается Оксана. — Общество должно помогать людям, занимающимся искусством.

— Так не бывает нигде, — парирует Влад. — Если этот художник так действительно хорош, то ему надо ехать в крупный город и там учить детей, или выставлять свои картины.

— Но он учит искусству сельских детей.

— На них не заработаешь ни денег, и ни славы, если, конечно, это не пиар-ход.

— Но он делает это не ради денег, — не соглашается Оксана.

— Это всего лишь миф, что настоящий живописец обязан быть бедняком или пройти через страдания. За каждый труд должна быть плата. И есть много примеров популярных художников и деятелей искусства, которые были богаты.

— Создаётся ощущение, — замечаю я, — что, по-твоему, искусство создаётся исключительно лишь для того, чтоб заработать на нём денег.

— А для чего ещё? — удивляется Влад, глаза его галантно добродушны, мне бы такую телячью выдержку. — Ну разве ради славы, но и она, как правило, ведёт к деньгам.

— Да, к сожалению, сейчас даже искусство оценивается в деньгах, — говорю я. — Художников ценят не за мастерство и оригинальность, а лишь за стоимость картин. Не думаю, чтобы с писателями или режиссёрами дела обстояли как-то по-иному.

— Мир массового потребления, — всё объясняет Влад, — в нём правят деньги.

— Финансовый успех — это, конечно, важная часть творчества, тут не поспоришь, но большинство людей оценивают искусство лишь только по количеству нулей, а это уже пошло.

Оксана активно соглашается со мной.

— Но смысл стараться ради общества, если оно тебя не ценит? Сколько творцов искусства науки так было предано забвению.

— Смотря же в чём оценивается благодарность общества.

— Но если человека презирают и не оплачивают его труд, то стоит ли стараться?

— Христа ведь тоже презирали, — говорю я, — и Солженицына, и где-то даже Чаплина. Не думаешь же ты, что всё, что они делали, было исключительно ради денег?

Я замолкаю и с торжествующей усмешкой гляжу на Влада. Быть может, он и дружбу, и любовь оценивает в деньгах? Влад, наконец, разбит, София негодующе глядит на меня, но высказанных доводов мне мало.

— Наш общий современный бич как раз и в том, что деньги ценятся сильнее доброты и честности. А показатели успеха — демонстративное потребление и товарный фетишизм.

Но мои слова — пустые звуки: бла-бла-бла-бла…

Через какие-нибудь полчаса нам подают десерты. Я не заказывал, но вот девицы активно восхищаются кулинарным мастерством повара и фотографируются со штруделями и шоколадными фонданами. Когда же наступает время платить по счетам, они особо благодарят Влада, оплачивающего приличную часть счёта: десерты, мидий и вино. Мне кажется, я понимаю, почему этот пижон так популярен среди этих дам. Они не различают дружбы и шуршания денег.

Мы вызываем такси до моего дома. Когда машина подъезжает, мы прощаемся. Я не могу дождаться, когда закончится этот надменный вечер. Девушки активно обнимаются и целуются в щёки. Прощаясь с Владом, София тоже обнимает его как друга, и эта нежность выводит меня из себя. Не попрощавшись ни с кем, я иду к машине. София еле поспевает мне вдогонку.

— Ты куда? — кричит она.

— Домой, — бросаю я, наверно, грозным голосом.

— Мне ехать с тобой? — зачем-то спрашивает она.

— Как хочешь…

Она садится. В такси мы едем молча. Мне неудобно говорить при посторонних, когда меж нами повисла напряжённая нить недопонимания. Мне неохота посвящать чужие уши в мои интимные дела, в свою нескладную и неотёсанную жизнь. И кто привил нам это представление, что жизнь всегда должна быть глянцевой обложкой, где все в обнимку с сияющими линиями рта и благоговейными очами?

— В чём дело? — спрашивает София, когда машина уезжает от ворот куда-то дальше, в ночь.

Мы смотримся в глаза друг другу, словно в зеркало.

— Меня выбесил этот Тарасов Влад, — признаюсь я. — Надменный сибарит! Зачем ты обнималась с ним?

— Глупышка, в чём же дело? — улыбается она. — Мы же по-дружески.

Я всё ещё изображаю из себя ревнивца.

— Мне он не нравится. Сынок богатенького папки.

— Какая муха тебя укусила?

Какая муха меня укусила? Ах да, зависть. Эта зараза норовит ужалить каждого из нас.

— У него на уме лишь деньги да беспечная жизнь, никаких трудностей, — упрекаю его в том, чего желаю, кажется, я сам. — Как вообще вы с ним общаетесь?

Её руки обнимают меня, а тело прижимается к моей груди. Я вдыхаю её аромат сладости, цитруса и горечи. Он успокаивает меня, но мысли скачут по инерции:

— Хотя не надо говорить. Я знаю почему. Этим твоим подругам только и нужно шуршание купюр. Все эти кафе, телефоны, путешествия…

— Ну что ты взъелся, — говорит София, глядя в мои глаза. — Подумаешь, такой он человек…

— Я не понимаю, как можно общаться с человеком, который всё время рассказывает про деньги своего отца…

— Мы пойдём в дом? — её губки целуют мою щёку.

— Да, пошли.

— Ты больше не злишься?

— Нет. Не так, как прежде…

XIV

Очередная зима без снега. Те громады снега, что выпали перед самым Новым годом, к февралю уже растаяли, не оставив и следа. Для человека с севера это, конечно, удивительное явление, чтобы снег таял в самый разгар зимы. Такая зима, скорее, похожа на осень: ни тебе снежков, ни сосулек, ни ледяных горок.

Но даже здесь в Одессе, в южном городе, с мимолётной зимой женщины с особым удовольствием обряжаются звериными шкурами, самыми чтимыми и излюбленными ими нарядами. Порыв этот мне вполне ясен: набросить на себя тёплую объёмную шкуру; ещё совсем недавно наши предки неандертальцы кутались в такие же шубы, чтобы выжить. Не следует полагать, что это было давно, и бог весть что в нас осталось от тех самых древних людей. Нет, мы такие же звери, как и они, и то, что мы научились говорить и обменивать свободу на деньги, ещё не означает, что все из нас с такой же лёгкостью способны приструнить звериные порывы в своём мозге. Для этологии всё это, верно, крайне интересно, установить все ниточки и связи меж настоящим и тёмными веками прошлого, когда род люди представляли карикатурные субъекты, насквозь пропитанные смолами жестокости и первозданного цинизма, рычащие, кричащие неразберихой звуков, страдающие от болезней, голода и непогоды. И вот прошли десятки тысяч лет, а этот звериный, получеловеческий инстинкт — убить живую тварь, содрать с неё кожу и напялить на себя, силён и по сей день. В кого только не рядятся женщины: в лис, норок, соболей, бобров, енотов, но это вовсе не териологический маскарад, ведь если приглядеться лучше, то за бархатными пышными мехами так и витает силуэт смерти, демонстрации господства человека над прочей живой тварью, ведь даже самый кровожадный хищник, играющий с поверженной добычей, не опускается до того, чтоб возвеличивать себя посредством смерти дичи, не носится он с трофеями и не обвешивается ни его зубами, ни перьями, ни его мехами и хвостами. И кто из нас тут примитивнее: этот бесхитростный зверь, осознающий своё предназначение убивать ради пропитания или мы, что ради забавы, бахвальства, щегольства губим десятки, сотни тысяч живых тварей, пестуя комплексы и жажду признания нас обществом?

Ха, а если бы они все знали, сколько этих самых воротников, шуб, шапок сшито из шкур кошек и собак в Китае. Счёт забиваемых зверей идёт на тысячи и сотни в день! И эти самые девицы, что умиляются при виде кошечки или щенка, те самые девицы, что подкармливают бездомную дворнягу, они ж с особым наслаждением таскают на себе срываемую с мясом шкуру с лабрадора или кошки, а, может, и дворняги вовсе, да кто их разберёт на воротнике и шапке. И всё это оправдывается тем, что сшиты шубы их не из собачьих жизней, не из ластящихся к ногам котов, а из волков, нутрий и шиншилл, как будто это всё меняет, как будто то и не живые звери, а так, бесчувственный, тупой, не ощущающий ни радости, ни боли скот, почти такой же, как евреи в лагерях Дахау, Собибор, Гросс-Розен, Аушвиц…

Быть может, откажись люди от шуб и мяса, не ставь мы убийство в основу нашего питания и экономики, отрекись от мясников и скорняков, то не было бы и самой войны… Ведь не для того же воспитывается человек, чтоб причинять другим страдания… Но всё это лишь грёзы. Несбыточные фантазии наивного ума. Реальность беспощадней, и её творят наши соседи, такие же по виду люди, как и мы.

На фронте вновь идут бои. Перегруппировавшиеся повстанцы окончательно взяли донецкий аэропорт и окружили дебальцевскую группировку украинских войск. Клещи сомкнулись, а значит, скоро снова будет пир для смерти. Погибнут сотни, может, тысячи людей. И даже новые Минские соглашения26 не останавливают бойни. С обеих сторон применяются и танки, и артиллерия, и даже системы залпового огня. И в центре этого раздора тысячи мирных граждан: старики и школьники, рабочие, крестьяне и домохозяйки, грудные дети и калеки. И все они должны терпеть лязг гусениц и оглушительные вопли пушек, а, может, даже и разрывы снарядов, что угодили на их двор. Неужели хотя бы один гражданский человек хотел такого? Ради чего эта война? Ради того, чтобы потешить спесь великих лидеров? Как же они не ценят жизнь простых людей! Но разве эти самые простые люди её ценят?

Но даже это отстранённые переживания. Я здесь в Одессе, в Одессе мир, а то, что происходит там, чуть вдалеке, кажется не совсем и нашей жизнью. И даже обвал гривны, что после катастрофической девальвации российского рубля был неизбежен, воспринимается не как потрясение, а что-то уже почти естественное. Ты только ухмыляешься и ждёшь того, что будет дальше. Тебе как будто интересно, куда всё это может завести. Ты думаешь, всё это не оставит на тебе следа, но если ты способен к состраданию, то все эти события не сразу, медленно, как миллиграммы яда, отравляют твою жизнь. Они же действуют не сами по себе, а вкупе с пасмурной, бессолнечной погодой, с промозглым ветром, сыростью в ногах, с увеличением цен и коммунальной платы. И даже дружба и любовь не в силах перебить меланхоличный пессимизм последних дней. Всё кажется не тем, везде мерещится упадок, и ко всему апатия.

Рутина — вот сильнейшая отрава для любви. Работа и учёба, планирование встреч, житейские дела, то ли из-за этого, а может и чего другого, а, может быть, даже из-за самого того, что встречи наши стали реже, мне кажется, что между мной, Софией возникло некое антипространство, ведущее к инверсии взаимоотношений, когда двух любящих людей необъяснимые поля отталкивают друг от друга, а вовсе не влекут, как это принято в нормальном мире. Мы все страшимся потерять любовь, а есть ли она в самом деле? Что если вся наша любовь, и есть влюблённость? То чувство, что существует первый месяц, может два, а может три… ну а потом, в дальнейшем, влюблённые всегда вступают в негласную, порою и не осознанную борьбу. В ней побеждает либо женщина, либо мужчина, и вот тогда-то оба живут по правилам кого-то одного. Второго ждёт удел уступок, компромиссов. Смиряется кто-то один с привычками и вкусами, хотя вроде у нас они настолько совпадают, что тут не может быть и разногласий, но всё же… Насколько наши глаза глядят на будущее обоюдно? Насколько принимают нашу жизнь такой, какая она есть? Ведь, если не питать ложных иллюзий, из всех возможных судеб разве выбрал я б удел низкооплачиваемого эмигранта? И если отбросить пустой романтизм, то что же привлекательного найдётся в том незавидном положении, в котором оказался я. Так и подумаешь, что в положении моём любовь и есть незаменимая услада.

Я жду Софию возле дверей университета. Холодный ветер забирается за шиворот и норовит пролезть под куртку. Зябко поёживаюсь. Наконец появляется и она. Выбежав с подругами, София замечает меня, я машу ей свободной рукой, вторая за спиной.

— Привет.

Я достаю из-за спины букет, а сам смотрю на тот, что у неё в руках: белоснежные лилии с ирисами индиго. Мои три красные розы в прозрачной плёнке не то что жалки, а банальны и даже до пресности безвкусны, и аляповаты.

Я сглатываю.

— Это тебе.

— Спасибо, — София забирает и мой букет.

Улыбка на её устах.

— Откуда этот букет? — спрашиваю я.

— Мне подарили девочки, — София тут же отвечает, но вороватый взгляд её плывёт куда-то в сторону.

Так этот взгляд несвойственен и неожидан, что подозрение, словно стилет, вонзается мне в сердце.

— Подарили девочки? — переспрашиваю я.

Мой пристальный взор следит за её лицом.

— Да, так неожиданно… — бубнит она.

— Всем подарили по такому букету? — недоверчиво переспрашиваю я.

— Нет, они подарили мне букет, я им — валентинки. Ты чего?

— Ничего, — вытряхиваю из головы всех этих лишних блох.

— Ты сегодня разве не работаешь?

— Работаю, а что?

— Ничего, просто ты говорил, что сегодня должен работать.

— Я специально пришёл раньше, чтобы поздравить тебя с Днём Валентина.

— Спасибо, — её губы чуть заметно расцветают.

Цветы в её руках — преграда между нами.

— Жалко, — говорит она, — мы могли бы куда-нибудь сходить сегодня, в такой день.

Её глаза теплеют, они — любовь; моим же не дают расцвести эти ирисы с лилиями.

— Ты знаешь, у меня нет денег на все эти кафе и посиделки. Мне нужны новые ботинки, — я неловко опускаю глаза к полу, вот они, две изношенные туфли. — К тому же, я работаю сегодня.

— Знаю, знаю… — с грустью повторяет она. — Просто так хотелось провести этот день вместе.

— Приходи в «Домушник», — предлагаю я.

— Но там сегодня будут парочки и будет шумно. А мне хочется побыть с тобой вдвоём.

— Ну я же не могу бросить работу! — раздражённо отвечаю я.

София устремляет на меня бездну своих зрачков.

— Почему ты кричишь?

Мои глаза пожирают и её, и эти ирисы с лилиями.

— Так ты придёшь? — сурово, нервно, раздражённо осведомляюсь я.

— А ты хочешь?

— А зачем бы тогда я спрашивал?

Каждый вопрос как тернии.

— Я не хочу, чтобы ты так со мной разговаривал, — раздражённо, гневно отвечают её губы. Они теперь не сладостный бутон — тиски, сминающие лист железа.

— Прекрасно, значит, мне тебя не ждать! — заключаю я. — Поставишь дома эти цветы и можешь весь вечер любоваться на них.

— Мне не нужны твои цветы, — она протягивает мой букет обратно.

— Зато нужны вот эти! — глаза указывают на ирисы с лилиями.

Она не знает, что ответить. Опускает взор.

— Всего хорошего! — ядовито ухмыляясь, произношу я и, разворачиваясь, ухожу.

Пошло всё к чёрту! И она туда же! Какие-то цветы… Дуэль букетов… Ей подарили его девочки… Какая чушь! Кто выдумал, что будто бы любовь — всегда союз? Что если вдруг любовь меняет правила, и игра идёт в одни ворота?

Зубы закусывают губу. Я оборачиваюсь: где-то там она среди всех этих улиц, холода, людей. Она с двумя букетами: ирисы с лилиями и тройка роз.

Что может быть глупее сегодняшнего разговора?

Но вот двери кафе, и мне пора, скрипя зубами, натягивать на лицо маску счастливого компанейского парня.

XV

Соединяясь с кем-то, ты разрушаешь собственное эго, и люди, что опасаются любить, в первую очередь страшатся рушить столпы, на коих держится их собственное «Я». Они приостановлены в развитии; раз выстроив себя, они возводят в абсолют своё сознание, воспринимая его будто то колосс, неподлежащий улучшениям. При соединении же с другой личностью, ты вынужден пускать её в свой мир, и сам ты проникаешь в её душу, таким вот образом ты рушишь цитадель эгоистического «Я», и тут же следом ты возводишь новую. Преображённая твердыня совершенней прежней. Вот только так: всё время, разрушая и выстраивая снова, ты можешь улучшать себя. Путь эволюции — уничтожать и возрождаться вновь.

Я следую примеру эволюции. На следующий же день мы миримся с Софией. Я зову её отметить День всехвлюблённых в каком-нибудь кафе. Плевать мне на ботинки, зима уж скоро кончится, а наша любовь не должна. Единственное, жалко, что сейчас не лето. Будь лето, я бы мог питаться дешёвыми овощами и фруктами, на крайний случай даже собирать в садах какие-нибудь яблоки, абрикосы или ягоды, и деньги не были б такой проблемой. Но как же далеко блаженство летних дней; их даже не отрыть в воспоминаниях. Холода и пасмурные тучи день за днём стирают всяческие воспоминания о лете, о тёплых, безмятежных днях. Они так далеки, как пережитки не своей, далёкой жизни.

Я замер у окна. За ним замёрзло всё, застыло, не ходят люди, не ездят автомобили, свет в окнах не включается и не выключается, облака стоят на месте.

— Как тебе?

Я отрываясь от застывшего пейзажа улицы.

София показывает на свои уши. На них висят тонюсенькие золотые серьги-кольца.

— Как цыганка, — с улыбкой отзываюсь я. — Особенно в этом халате.

И вправду, золото ей не к лицу: с тёмной копной волос, камнями карих глаз, восточным носом с горбинкой.

— Я так и думала, что ты скажешь что-нибудь подобное, — надуваются её губки. — Бабушка подарила мне эти серьги. Но их же не наденешь?

Я киваю.

София продолжает наносить макияж. Я у неё дома. Мы собираемся в кафе. Как преобразилось её настроение и взгляд, когда я объявил ей, что мы идём на трапезу в кафе «Идиллия», как это символично. Подыскивая нам кафе, я нашёл, что цены там достаточно доступны, к тому же в феврале с приличной скидкой.

Я поворачиваюсь вновь к окну, но на него уже нельзя смотреть. В глаза бросаются стоящие на подоконнике всё те же лилии с ирисами, они действительно прелестны, а рядом с ними примостился пресловутый букет роз.

София мажет ресницы тушью, я смотрю на неё. Как хороша её фигурка, но это только внешнее, всё то, что видно взгляду, а ведь основа — её душа. Её-то не прощупаешь глазами. Всё видимое нам — вершина айсберга, а всё что ниже уровня воды — душа. И чтоб узнать её, быть надо водолазом. Но кто я, чтобы копаться в этих дебрях, когда и мне неведома моя натура.

— Будешь? — София предлагает шоколад.

Я беру плитку. Отламываю и жую кусочек. Поблёкший, странный вкус.

— У неё истёк срок годности, — замечаю я, разглядывая упаковку.

— Это дядя Толя нам принёс. Им со склада по сходной цене отдают продукты с вышедшим сроком годности. Но не переживай, её можно есть. С шоколадом ничего не будет.

— Я знаю, — отвечаю я, — но и вкусным его не назовешь.

— Привереда.

— Странно это, да, что люди покупают просроченные продукты?

— У нас соседка вообще курицу берёт, у которой срок годности день назад вышел. Она в два раза дешевле стоит, и соседка её сразу готовит. Говорит, что ничего страшного. Хотя, я не знаю…

— Дикость, — заключаю я. — Сейчас из-за падения гривны цены опять вырастут. В России из-за падения рубля всё уже подорожало.

— Но это на импортные товары, — говорит София.

— В основном да, но из-за инфляции и местные отставать не будут.

— А представляешь, — говорит она, скидывая халат и надевая серые тёплые колготки, — у Влада Тарасова, помнишь его?

— Да, — отвечаю я.

— Его отец вложился в доллары и меньше чем за месяц увеличил сумму вдвое!

— А кто его отец? — нахмуривая брови, спрашиваю я.

— Не знаю, кто-то в управлении архитектуры и, вроде, градостроительства, как-то так.

— Понятно, — заключаю я и с удовлетворением навешиваю ярлык: — коррупционер.

— Ну почему же? — возражает София. — Поможешь застегнуть мне платье?

— Да, — я застёгиваю молнию. — Ну вот он же купил своему сыночку автомобиль?

— Да, но что в этом плохого?

— Если верить словам Влада, они со своим папашей так прямо представители бомонда. А разве такие зарплаты у чиновников?

— Мне откуда знать. Да и вообще, совать свой нос в чужие дела и деньги — не самое правильное дело.

— Но ведь он сам тебе рассказал о том, как его батя поднял денег на обвале гривны. И не он ли постоянно хвастается своим материальным благополучием.

— Такой он человек, — отражает все нападки София, — да и он вообще не хвастает. Он просто рассказывает. Это же бывает интересно.

— Очень интересно! — с сарказмом подтверждаю я. — Слушать про то, какие страны он объездил, и сколько бутылок вина выхлебал его отец.

Уже через какие-нибудь полчаса маршрутка изрыгает нас на улице Преображенской. Я, сама учтивость, подаю Софии руку. Мы идём к кафе. От холода и влаги по лилейным грудям кариатид скатываются капли. Полуобнажённая фигура женщины в одной тунике с налитой, будто сосуды, стоящей грудью бела, как будто вовсе не из-за цвета материала, из коего ваял её создатель, а из-за пронизывающего морского ветра, сбивающего с её тела любую капельку тепла.

Кафе по-своему уютно. Быть может, оттого среди простых людей поход в кафе такое развлечение, что человек среди разнообразия интерьеров испытывает эстетический релакс. Он отдыхает от надоевшей скудной пищи и её готовки, а затем мытья посуды; на время избавляется от скудности убранства своего жилища, от старой мебели, приевшихся обоев. А тут, в кафе, он видит ар-деко, эклектику, гранж, лофт иль неоклассицизм.

Мы выбираем блюда: я — гороховый суп-пюре с беконом, София — салат в корзинке из лаваша; мы также берём наггетсы с соусом и овощами.

— Не хочешь, может быть, какой десертик?

— Попозже, — говорит её улыбка.

Сегодня я стараюсь быть к ней максимально чутким. Мне кажется, что есть за мной какая-то вина. Да и София мне так важна, что склока хотя и добавляет дёгтя, но всё ж не так значительна в сравнении с тем счастьем, что дарим мы друг другу, пребывая вместе.

— Так что ты делала вчера?

— Смотрела фильм, — говорит она.

— Какой?

— «Большой куш» Гая Ричи.

— Опять?

— Да, — словно ребёнок, опуская глаза, говорит она, — когда мне плохо, я смотрю «Большой куш». Иногда мне кажется, я могу просто бесконечно его смотреть.

— Ты же смотрела его перед Новым годом.

— Ну и что. Мне захотелось пересмотреть его снова.

Пока мы ждём еду, София глядит и тыкается в свой смартфон. Я обвожу глазами зал. Сидящая на отдалении парочка точь-в-точь, как и моя спутница, уткнулась в свои телефоны. Зависимость от соц. сетей — примета времени.

— Может, мы поговорим? — несколько раздосадовано говорю я.

— О чём? — не отрываясь от смартфона, говорит София.

— Да хоть о чём. А то ты сидишь в своём смартфоне, будто нам и не о чем говорить.

— Прости, — говорит София, поджимая губы.

Я хмурю лоб и брови.

— Смотри, — говорит она и показывает мне фотографию потрёпанной жизнью женщины с одутловатыми щеками и мешками под глазами, — как думаешь, ей сколько лет?

— Наверно, лет тридцать пять.

— Она моя одноклассница.

— Не может быть, — не верю я и вновь смотрю на это припухшее и расплывшееся лицо.

— Да, это моя одноклассница. Представь, как быстро некоторые стареют.

— Она вообще плоха. Она, что, пьёт, или у неё болезнь какая? — в шутку говорю я.

— Наверно бухает, — отвечает София, — просто, когда женщина не следит за собой, много пьёт, ведёт неправильный образ жизни, то и стареет она быстрее.

— А эта уж слишком быстро, — замечаю я.

— Представь, как это страшно, стареть.

— Да, для женщин это верно особое горе.

— Из-за тонкой кожи женская красота особо скоротечна. Поэтому надо уже сейчас начинать за собой ухаживать. А ты знаешь, сколько стоят все эти процедуры?

— Даже не хочу знать, — отвечаю я.

— Все эти подтяжки, ботокс, обёртывание…

— Сумасшедших денег?

— Не то чтобы, но всё-таки прилично.

— Да, на женском страхе старости можно сделать неплохие деньги.

— Вот то-то и оно.

— Ты же хотела этим заниматься?

— Я и сейчас хочу. Мне всё это так нравится.

Нам приносят наши блюда. Качество еды пропорционально ценам. Не лучшая кухня.

— Хочешь попробовать?

София мне даёт салат.

— Как тебе? — интересуется она.

— Много майонеза. Не супер.

София кивает в подтверждение моих слов.

— Ну что ж, хотя бы будем знать, — отвечаю я, хотя уже и сожалею о том, что поскупился.

Ну почему же бедный человек так неуклюж в своей нелепой попытке сэкономить? Он сам кромсает свою жизнь, довольствуясь лишь частью. И всё разнообразие его попыток нарушить обыденный ритм жизни или хотя бы просто что-то предпринять приобретает форму скидок, уценок, льгот, уступок, излюбленных дисконтов, распродаж. Его существование — жалкая подделка, суррогат жизни среди разнообразия чудес и счастья, исполнившихся грёз, надежд людей, великолепия природы, стран.

— Зато мы хоть куда-то вышли, — добавляю я и смотрю на неё, чтобы узреть реакцию, гадая, не так ли она раздосадована, как я.

София ест свой салат.

— Мы так давно нигде не были. Ты же так хотела?

— Да, спасибо, Рома, — с улыбкой говорит она.

Но из-за сомнений я до конца ещё не верю в правдивость её слов. Разглядывая Софию, я вспоминаю предыдущий месяц, и от чего мы стали видеться с ней реже. Всему виной зима? В чём же причина холода и отчуждённости друг к другу? Быть может, это такой период отношений?

— Ты хотела, чтобы мы именно так провели этот день? — вновь спрашиваю я из-за грызущего меня смятения.

— Да, чтобы мы были вместе.

Теперь вот я спокоен.

— Наверно, всё дело в зиме, — то ли оправдываюсь я, а то ли ищу довод, который объяснит и мне, и ей нескладность всех этих последних дней.

Со стоящего в некотором отдалении стола при неаккуратном движении локтя гостя соскакивает столовый нож и с истерическим звучанием бьётся о плитку пола. Мы оборачиваемся, но я как будто не замечаю происшествия.

— Пройдёт зима, и всё наладится. Мы вновь сможем гулять, ходить на море, куда-нибудь поедем, устроим пикничок…

XVI

Как кисея полупрозрачный тонкий снег упал на город, и с самого утра я вычищал его метлой с дорог и тротуаров. Моя уборка кончена, хотя снег ещё идёт и засыпает всё то, что я уже очистил от него. В старых ботинках промёрзли ноги, мне кажется, именно от этого болят и мои зубы.

Преддверие весны привносит в душу грусть, даёт полёт для грустных мыслей. Хотя и близость теплых дней нам обещает перемены, но я вдруг почему-то грустен; тоскливо, особенно тоскливо, когда идёшь по улицам один, и небо залито всё тем же кофе с молоком. Зимой ты мёрзнешь и не видишь света, это угнетает.

До двери Софии я добираюсь меньше чем за час. Её мать на работе, мы с ней наедине.

— Как ты поработал? — спрашивает она.

— Замёрз, — отвечаю я.

— Ты будешь чай?

— Да.

София говорит, что ей тоже надоел весь этот холод. Я почему-то вспоминаю конкурирующие экспедиции Рауля Амундсена и Роберта Скотта к Южному полюсу и гибель последнего. Говорю, что, верно, ни за что бы ни попёрся в эти льды, чтобы хотя б неделю спать на лютом холоде, и замечаю, что, верно, мы, люди, не ведаем, какие силы скрыты в нас самих.

Чайник закипает. София заваривает чай.

— Ну что мы будем сегодня делать? — спрашиваю я.

— Не знаю, — София подёргивает плечиками, и только тут я замечаю некоторую тень, лежащую на её лице. Лицо так сосредоточенно, что вид его мне не даёт покоя.

— В чём дело?

Она резко оборачивается на мои слова, словно в испуге. Глаза её бесцветны, в них нет ни огонька, ни даже искорки.

— В чём дело? — снова спрашиваю я.

— Ни в чём.

— Что-то не так. Я знаю. Говори.

София тяжело вдыхает воздух.

— Мне кажется, нам следует с тобой расстаться, — говорит она то, что вертелось у неё на языке не день, не два, быть может, даже не неделю.

— Зачем? — не понимаю я.

Она молчит.

— Да в чём же дело? — повышаю голос я. — Тебе не нравится со мной?

— Не в этом дело.

— А в чём?

— У нас с тобой нет будущего.

— Почему же? — ещё не принимая слов её всерьёз, не понимаю я.

Глаза её глядят исподлобья.

— А что нас ждёт?

— А что не так?

— Ну сколько мы будем вот так встречаться, как подростки?

— Ты хочешь, мы будем вместе жить. Снимем квартиру. Ты закончишь в этом году университет, устроишься на работу, и мы сможем себе позволить снимать отдельную квартиру.

— Ты правда в это веришь?

— А почему бы нет?

— И что нас дальше ждёт?

Я наконец-то понимаю: это только соус, но каково же само блюдо?

— Что ты имеешь в виду?

— Какая жизнь нас ждёт?

— А какую тебе надо?

Глаза её уходят в пол.

— Ты боишься бедности? — с ухмылкой говорю я и удивляюсь сам своей догадке.

— Да, боюсь, — из глаз её струятся капли уксусных слёз.

— Я бедняк, как здорово! — я продолжаю ухмыляться. — Но что ты собралась делать одна? Неужто ты думаешь, что без меня тебе будет непременно легче? Что ты будешь делать? Уедешь за границу?

Каждый вопрос пропитан злостью и досадой.

— Ты так зациклен на себе!

— Каждый зациклен на себе, — оправдываюсь я. — Ты понимаешь, это глупо, вместо того, чтобы совместно чего-то достигать, ты хочешь всё разрушить, как будто это лучший выход!

— Но чего мы можем с тобой достигнуть?

— Ах, я тебе не угодил! Прекрасно! Но вот чего же ты достигнешь в одиночку?

Злой взор мой устремлён в её заплаканные глаза.

— А почему же в одиночку?

Я нахмуриваю брови, но молчу.

— Ты думаешь, я должна навсегда связать свою жизнь только с тобой?

— А с кем?

— Неважно с кем, — отмахивается она.

— Нет, важно.

Я улавливаю что-то в этом взоре и всех её движения. А вот и само блюдо! Вот корень всех проблем! Вот то, что так коробило наши отношения последние несколько недель!

— Говори, кто!

Глаза её глядят в мои.

— Говори!

— Влад. Влад Тарасов.

Этот удар ниже ватерлинии. Так вот же тот, кто подарил ей лилии с ирисами! Мне хочется его хоть как-то обозвать, сказать что-нибудь обязательно гнусное, презрительное в его адрес, оскорбить его и её, но я не могу. Я только чувствую, как тонет мой корабль, не в силах что-то изменить.

— Так он лучше меня? — спрашиваю я.

— Нет… не знаю… он хороший.

— Он интереснее меня? С ним тебе нравится больше? — я ли говорю всё это?

Я чувствую, какой-то рокот пробегает по моему телу. Сейсмические толчки предвещают скорое землетрясение. Вот-вот уж скоро всё встрепенётся, и тело пробьёт вырывающийся, как из земли магма, гнев.

— Не в этом дело… Он просто меня любит…

— И как это давно?

— Да ничего и не было… ты не подумай… я б не смогла тебе соврать…

Она дотрагивается до моей руки, но я отдёргиваю её, как от горячего.

— Зачем эта притворная нежность? — кричу я.

Тапки на ногах — оковы, ворот рубахи — петля, ремень — обруч, часы — кандалы. Лёгкие черствеют, они уже не могут свободно вдыхать воздух, суставы каменеют, руки становятся всё тяжелее, их заполняет наливающаяся ртуть, и мраморный субстрат суставов выворачивает тело, словно пытаясь его изломать, чтобы освободить на волю душу. Какая тяжесть! Невиданная тяжесть собственного тела! Пальцы яростно сжимаются и разжимаются. Поотрывать бы их один за другим! Я не могу больше терпеть все эти петли! Пальцы хватаются за ворот и рвут рубаху. Словно горошины укатываются пуговицы.

— Что ты делаешь! — кричит София.

— К чёрту! — кричу я и извергаю поток обсценных слов.

Её глаза, залитые слезами, глядят на меня в испуге, но мне уже не важно, как я ужасен и нелеп, с хмурым лбом, злой жестью глаз, с ртом, стучащим как капкан, в обрывках рваного тряпья рубахи.

— Я понимаю, в чём тут дело! — я устремляю палец на неё. — Всё дело в деньгах! Так?

Она лишь плачет.

Мой мускул на щеке отдельно пляшет. Я подёргиваю щекой.

— Так? У него их больше! Он богач!

— Так! А как ты думал? Всегда всё дело в деньгах! От них ты никуда не денешься!

— А-а, как же я был наивен, — тихо, качая головой, заключаю я.

— Ты презираешь меня?

— Что ты, нет! — наигранно и лживо отрицаю я. — Иди и трахайся с кем хочешь!

— Какой дурак! Придурок!

— А что, не так?

— Ты ничего не понимаешь! Ты никого не хочешь понимать! Мы все живём один раз, и молодость у меня одна. Жизнь не даёт второго шанса, всё, что прошло, уже прошло. Жизнь — это не игра!

— Конечно, — в подтвержденье так же лживо я качаю головой.

— Её нельзя начать заново. В ней ты либо ведёшь, либо проигрываешь. Мы все живём один раз, и, знаешь, мне хочется за эту одну жизнь всё посмотреть и всё попробовать.

— Можешь и с конём попробовать, — слетают сами собой слова пропитанные желчью.

— Дурак! Я признаюсь тебе честно! Если б я могла прожить жизнь два раза, то я обязательно бы выбрала тебя! Ты слышишь? Обязательно тебя, а уж потом его! Ты понимаешь?

— Нет, не понимаю, — мне уже стыдно, что я стою пред ней в рваной рубахе. — Я только понял, что чувства для тебя вторичны, а деньги — корень страстей!

— Нет, нет, ты не прав, — она вновь устремляется ко мне, но я вновь отступаю. — Ты понимаешь, я ценю тебя! Мне очень хорошо с тобой, ты умный, ты красивый, но что мы будем делать в будущем? Нельзя же вечно жить настоящим. Что ждёт нас с тобой?

— Мы можем с тобой куда-нибудь уехать…

— Куда? В Европу? И сколько там зарабатывают люди? Здесь ты приезжий эмигрант, там — мы оба.

Да, она права: сбежать от нищеты нельзя.

— Нам даже ипотеку там не взять. Сраную ипотеку, которую люди выплачивают по пятнадцать-двадцать лет! А как же дети?

— Ты не хотела детей.

— Конечно, потому что их не на что растить. Я не хочу, чтобы они жили хуже нас… или как мы… Как ты собираешься растить детей, выплачивая все эти кредиты? Это пятнадцать-двадцать лет мучений!

— Вот так бы и сказала сразу, что всё дело в деньгах! Так бы и сказала мне с самого начала, что тебе нужен парень с деньгами! Я бы и близко к тебе не подошёл! Конечно, деньги, они такие… Их можно измерить, их можно подержать в руках! А любовь, она что… она же для поэтов, для идиотов!

— Мне просто надоело чувствовать себя ущербной! Я не хочу остаток своих дней твердить день ото дня это проклятое слово «дорого»! Наверно, нет в мире слова хуже, чем оно! Везде и всюду: дорого, дорого, дорого, дорого… — заводится она.

Я ничего не отвечаю. Мне нечего ей возразить. Я всё прекрасно понимаю, да, понимаю, теперь её я понимаю, но не хочу себе в этом признаться. Не хочется мне признавать, что у меня крадут любовь, и я беспомощен тут что-то предпринять. Любовь не баккара, где всё зависит от удачи. Кто бы сказал, что даже у любви и счастья имеется свой прайс. Мне нечем за неё платить.

— Я ухожу, — говорю я.

— А как же чай? — спрашивает она, как будто этот чай имеет хоть какое-то значение.

— К чёрту чай. Мне наплевать. На всё плевать…

Я выхожу на улицу. Не вижу ничего вокруг. Лишь холод, как всегда, бесстыже заявляет о себе.

Какой же я слепец! Как сразу я не раскусил их шашни с этим Владом? Самодовольный, мерзкий сибарит! Холёное дитя, изнеженное шёпотом купюр! Теперь понятно, отчего она всегда его так рьяно защищала! Но только как же я всё это проглядел? Когда? Когда они успели?

Я провожу жёсткой рукой по уязвлённой коже своего лица.

Ты же хотел любви, теперь будь добр вкушать и плод её упадка. Ты думал, что ты познал любовь? Но вот когда же познается настоящая любовь? В самом начале, когда влюблённых страсть захлёстывает, как корабль буря, и топит человека в своих чувствах? А может лишь тогда, когда связь ваша кончена, но есть ещё и страсть, и чувства, и любовь, быть может, вот тогда-то человек, который обладает ещё чувствами, который ещё помнит сладость мгновения, смакуемого обоюдно, а ни каждым в одиночку, утрачивая объект своих душевных откровений, именно тогда и только тогда он ощущает вкус настоящей, всё поглощающей и расточающей любви, которая идёт из сердца, из души, из мозга, из каждой клеточки помешавшегося организма, готового ради любви продаться задарма, иль совершать такие сумасбродные поступки, о коих говорят: фантастика, но уже поздно, любовь уж не находит своей цели, она уже бесцельна, хотя, и вроде есть ещё он где-то, душевный человек, которому предназначаются все эти вздохи, грёзы, может быть, даже мольбы, но у любви, оборванной прощанием, уж нет обратного потока чувств. Да и вообще, любовь, ты что такое? Сколько идей и слов, и мнений о тебе бытует! Кто-то считает, что любовь — это непременно отдавать; кто-то — что всё самое прекрасное на свете… Но не она ли это, когда твоё же собственное «Я» уходит на второстепенный план, а другой человек занимает его место. Тогда уж, несомненно, не поспоришь, жизнь без такого человека теряет свою прелесть, шарм, красоту. Всё так же поют птицы, блестит море, синеет свод небесный, но смысл всего куда-то пропадает. Вот почему одна личность способна так повлиять на жизнь другого человека? В чём кроется секрет? В том, кто влюблён, иль в том, кто является объектом воздыханий? Где здесь причины? Где исток? Кто распускает чары? Быть может, дело и не в нас? Иль выше нас? Дело в мозгу, стремящемуся к воспроизводству рода или в магической мелодии, мурчащей из другой особы? Слишком много вопросов… совсем нет ответов, но не в этом ли прелесть любви, когда всегда, везде, во всём присутствует загадка, когда влюблённый, словно детектив, распутывающий замысловатый клубок, и горе тому, кто распускает его до конца. Тогда-то шарм любви и исчезает, и остаётся от любви простая незатейливая шерстяная нитка. И жизнь твоя — прямая ниточка, но стоит ниточке вновь спутаться, завязаться в узелки, как некогда охваченный азартом воздыхатель, ныне изнеженный спокойствием семейного уклада, вновь теряет разум. Он нервничает, злится, хуже спит, способен на безумные поступки, на что угодно, ведь где-то там, в подкорке мозга, он будто бы уверен, что, распутывая каждый новый узелок, он обнаружит, что ниточка его уж порвана, а другой конец уводит к незнакомому субъекту; но, что забавно, всё это обнаружься раньше, в самом начале, ещё до отношений, то человек не подал бы и виду, будто эта сложность, это новое хитросплетение узлов и ниток способно его остановить, но вот когда препятствие сие является ему на середине нитки, когда уж человек вдруг утвердил сам для себя суждение, что ниточка теперь всегда, до стука молотка гробовщика обязана быть гладкой без мусингов и связок, он вдруг теряет самообладание: руки не слушаются, клубок не распутывается, затягиваются новые петли, и человек в припадке судороги рвёт нить к чертям, хотя б ещё совсем недавно вроде справлялся и с задачкой посложнее.

Всё сложно! Избитый, может быть, банальный, но точный и простой итог. Увещевания мозга не действуют на сердце или душу. К чему вся эта интроспекция? Разве излечат душу рассуждения? А если даже и могли б, то стоит ли оно того: губить такую гамму чувств? Пусть разных, смешанных, плохих, хороших, возвышенных и самых низменных, бессмысленных и, может быть, пустых, но всё ж таких горячих, оттенённых страстью и страданием! Такого спектра не лишишь себя! Есть в этом красота, какой-то апогей, словно у взрыва или падения, прыжка сальто-мортале. Страсть и потеря…

«У нас с тобой нет будущего», — звучит в моём мозгу её сокрушающая фраза.

Ни у кого из нас нет будущего. Мы лишены его с самого начала. При нашем незавидном рождении и воспитании. Нас ничего не ждёт, мы ничего не можем. То не безвыходность — то приговор. Всё наше будущее — мрак. Все наши чаяния сжирает время, которое идёт само собой, и мысли человека не трогают его ничуть, оно им неподвластно.

«У нас с тобой нет будущего. Нас ничто не ждёт!» — вслух добавляю я.

Я вглядываюсь вдаль, в тропу, через которую идёт мой путь. Над городом раскинулась седая пелена с привкусом серого, молочно-кофейного оттенка. Она как будто вторит снегу, застлавшему весь город. С небес слетает безликий прах упокоившегося лета, лета расцвета и любви. Ветер с усердием безумца разносит останки по свету, резвясь, глумясь в снегу, нисколько не стесняясь ни всех этих скелетов многолетних трав, ни зеркал витрин, всё ещё хранящих в себе отражение былого лета, ни даже человека, которому этот ледяной пепел попадает на уста, и далее — о, ужас — лёгким движением язык его сметает, слизывает, словно варенье, этот снег, совсем не понимая, что лижет саму смерть. И она ликует! Снег поднимается с земли, закручиваясь в вихри, и кажется издалека, что это духи, обретая неустойчивую плоть, от радости пускаются в бесовские пляски, торжествуя по поводу приобретения хотя и не вполне понятных, но всё же различимых очертаний своих тел.

XVII

Обычный тихий вечер в кафе круто меняет ритм, когда в его течение врываются они: Илья, Слава и Андрей Немирский. Они смеются в голос и даже задыхаются от смеха. Я не могу удержаться от того, чтоб тоже им не улыбнуться.

— Ты знаешь… — срывается голос Славы, когда он пытается мне что-то объяснить, — ты знаешь… — он нагибается со смеху, — что сделал… этот идиот?

Он указывает на смеющегося Повара. Слава ещё какое-то время задыхается, а Андрей Немирский отирает слёзы на глазах.

— Он кинул, — собравшись с силами, на одном дыхании выговаривает Слава, — мелочь в стакан с кофе к какому-то хипстеру!

Они снова смеются в голос.

— Я принял его за нищего попрошайку, — оправдывается Илья, — стоит небритый, в куртке на пять размеров больше, в рваных джинсах да ещё и на углу.

— Это такая мода!

— Рваная мода?

— Да.

— Но я же не знаю об этой дурацкой моде. Я принял его за попрошайку. Стоит в рваных штанах, помятой куртке и со стаканом. Хотел сделать доброе дело…

Илья собой доволен. Его раскрасневшееся лицо пылает.

— А что он, этот хипстер? — улыбаясь, спрашиваю я.

— Что-то промямлил. Что такой хлюпик мне способен сделать? — задирается Илья.

Они садятся за стол и тут же, как всегда, заказывают кальян, а также напитки и буррито.

— Ну и что там дальше? — спрашивает Илью Немирский, восстанавливая прерванный нелепой ситуацией разговор.

— Что, что, Матиос27 говорит, что за время проведения АТО из наших войск дезертировали уже тысячи солдат.

Андрей ждёт продолжения.

— Люди не хотят воевать, — разъясняет ему Илья. — Эта война — дерьмо. Воюем сами с собой. Войска неподготовлены. Сколько уже погибших в этом конфликте? Шесть тысяч? Может, больше… Миллион беженцев…

— Но по чьей всё это воле? — возражает ему Андрей.

— Знаю, знаю… — прерывает его Илья. — Мне хочется сказать лишь то, что это глупо: отправлять на войну неподготовленных парней, которые того сами не желают. Пусть идут воевать те, кто хочет. Пусть платят им за это деньги. А что получит ветеран-инвалид, потерявший там ногу? Медаль? Бесплатный проезд в общественном транспорте? Пенсию в три-четыре тысячи гривен?

— Они же насильно сгоняют туда молодых парней навроде нас, — поддерживает его Слава. — Нормальные люди не хотят сражаться за всю эту клептократию. У людей должно быть что-то, за что они готовы будут воевать.

— Есть государство, — Немирский трясёт копной своих светлых волос.

— Какое ещё государство? — презрительно бросает ему Илья Повар. — Страна разворована аристократией и олигархией. Что у тебя тут есть, чего не найдётся нигде в мире? Что ты будешь защищать? Ради чего ты готов жертвовать своей жизнью? Когда ты отправляешься на войну, ты уже автоматически соглашаешься с тем, что там тебя убьют. Вот только вопрос: за что ты готов отдать свою жизнь? За свою квартиру? За украинские поля готов? За супермаркеты и заводы капиталистов готов? За нищенские зарплаты для своих детей?

— Снова эта ваша тема, — недовольно говорю я.

Слава изображает на лице гримасу, мол, ничего не поделаешь.

— Тебе-то не понять, — огрызается Немирский, — это нашу страну раздирают на части.

— А что вы делаете? Обсуждаете статистику количества убитых и сбежавших от конфликта?

— А что ещё нам остаётся? Не Украина же затеяла эту войну. Не мы же, а Россия поддерживает квазигосударства, не признанные ни в одной стране. Ты слышал, в России убили политика, как его там…

— Немцова28, — подсказывает Слава.

— Да, Немцова. Пару дней назад его застрелили прямо возле Кремля. Не удивлюсь, что киллеров так и не найдут. А ведь он раскрывал коррупционные схемы чиновников среди верхушки российской власти и проводил расследование и сбор доказательств участия России в войне на Донбассе.

— Я же с тобой не спорю, — говорю я. — Просто создаётся ощущение, что на этой теме все помешались.

— Когда твоя страна воюет, желаешь ты сам того или нет, ты помешаешься и станешь патриотом.

— Наверно, — соглашаюсь я, желая поскорей закончить эту тему.

Яна приносит заказанный кофе, сок, два буррито.

— Сейчас вернусь, — бросаю я.

От запаха яств я тоже не могу удержаться. Я ел пару часов назад, и аромат еды в значительно большей степени, нежели её вид, соблазняет меня. Я иду на кухню и готовлю себе латте макиато, взбитые сливки с кофе изумительны. На десерт беру шоколадное мороженое, политое мятным сиропом.

— Теперь я тоже в деле, — усаживаюсь я за стол со своими кушаньями.

Илья и Андрей вгрызаются в буррито; Слава, бдящий за своей диетой, с немалым трудом, как видно, отказывает себе в гастрономическом удовольствии.

— Но ты не можешь жить в обществе и не подчиняться его законам, — на что-то возражает Илье Андрей Немирский. — Общество заставит тебя жить по принятым законам.

— Но согласитесь, это ерунда, что каждый, кто не хочет подчиняться власти, объявляется преступником, — заключает Слава.

— Да, может, я и не выбирал эту власть, может быть, я и не хотел, чтобы у нас был такой строй, и во главе страны стояла вся эта камарилья.

— Но тебе всё равно придётся подчиняться, раз ты живёшь в этом обществе, и ты его гражданин, — стоит на своём Андрей Немирский.

— Знаете, что плохо, — размышляет Слава, — что нет у нас на планете территории, которая бы была объявлена совершенно свободной, где не было бы никаких законов и налогов. Каждый бы жил там так, как хотел.

— Почему же? — удивляется Илья Повар. — А чем тебе плоха Сибирь или бескрайние просторы Антарктиды?

— Но это дерьмовая земля.

— А может быть, тебе для этих целей выделить райские острова? — утрирует Илья.

— Я б не отказался, — скромная улыбка обрисовывает губы Славы.

— Это ты только сейчас так говоришь, — с чувством превосходства ухмыляется Андрей Немирский, — а когда бы ты столкнулся там с другими людьми, ты бы думал совсем по-другому. Там, где нет законов, царят убийства, воровство, насилие.

Илья согласно кивает.

— Но неужели не может быть по-другому? — задаю я вопрос то ли им, а то ли сам себе.

— Человеческая природа такова, что только жёсткие рамки способны укрощать звериный нрав, сидящий в каждом из нас.

— Знаю, знаю, эти рамки зовутся совестью, моралью и статьями из уголовного кодекса, но я говорю о другом: кто виноват в том, что человек становится преступником?

— Он сам, ну, или несправедливость общества, — отвечает Слава.

— А если общество будет справедливым, то, может быть, тогда не будет и преступлений? По крайней мере, их будет не так много.

— Это утопия, — мои слова презрительно клеймит Андрей.

— Ну вот рассмотрим мы человека, совершившего преступление, — не замечая, продолжаю я. — С точки зрения общества он асоциален, а его деяние ненормально, но вот вопрос, кто более не прав тут: кто совершил само преступление или тот, кто на него толкнул?

— Всё зависит от того, какое это преступление.

— А что такое преступление? В самом простом смысле — это деяние, а у каждого деяния, как и у вектора, есть исходная точка и направление.

— Ну-ка, ну-ка, — заинтересованно приговаривает Слава.

— И если исходная точка человек, то как понять, что или кто задал направление? Почему он пошёл этим преступным путём? Что если он не мог этого не сделать? Ну кто, умирая с голоду, не украдёт кусок хлеба? Что если политическая элита страны обкрадывает человека, от чего тот теряет работу и беднеет, от чего его семья и дети становятся на грань между существованием и смертью, и почему в таком случае воровство суммы, едва ли превышающей дневной заработок, приравнивается по тяжести наказания к хищению таких сумм, на которые можно выстроить детские сады и поликлиники. Справедлива ли тут однотипность наказания? Справедливо ли такое общество?

Илья кивает:

— У чиновников, силовиков и судей находят миллионы долларов в машинах и квартирах, а иные люди не знают, где взять денег, чтобы заплатить за свет. Но вот первые чаще отделываются одной лишь конфискацией, а вторым губят жизнь в тюрьме.

— Но согласитесь, что некоторые из тех, кто, как вы говорите, «голодают», сами тому виной. Все эти пьяницы и тунеядцы.

— Не спорю, — говорю я, — есть ленивые и глупые люди, всё это так, но факт остаётся фактом: одному приходится много работать, чтобы хотя бы просто существовать, а вот другой жирует и бесится от переизбытка капитала, покупая себе предметы роскоши. И вот для них обоих правосудие одинаково.

— Тут ты не прав, — берёт слово Слава, изображая на лице сомнение, — у богача обязательно найдутся деньги на адвоката, а это уже преимущество!

Разве хоть кто-то с ним не согласится?

— И вот представьте: один не видел в своей жизни ничего, кроме работы и рутинных дел, ну разве отпуск, который и то он проводил на даче, другой же, обирая граждан, не знал о бедах, которые ежедневно терзают миллионы его соотечественников. Справедливо ли, что для них обоих наказание, в случае признания вины, будет равным? Недостаток правосудия в том, что оно рассматривает, скажем, кражу как факт, совершенно не учитывая мотивов, побудивших человека нарушить закон. Один идёт воровать ночью, дрожит от любого шороха, потому что знает: попадись он на краже, у него даже не хватит денег на адвоката, а его тюремное заключение осложнит и без того нелёгкую жизнь его детей и близких. Он идёт на преступление, дабы дать себе и своим детям возможность соприкоснуться с чем-то недоступным, как, например, образованием или даже медициной, хотя, конечно, и желания такого человека могут быть до безобразия бестолковыми, навязанными ему, скажем, рекламой, но и тогда этот человек, изголодавшийся по дразнящим его благам, готов даже на этот риск, лишь бы снова почувствовать себя мужчиной, добытчиком. Другой же, имея и без того прекрасные финансовые возможности, способные удовлетворить все необходимые потребности его семьи и даже больше: отдых, там, привилегированные блага, ворует оттого лишь, что участвует в некой необъявленной гонке, где пелена наживы и богатства настолько застилает человеку взор, что он стремится за счёт денег получить неограниченную власть или возможность покозырять своим достатком среди таких же, как и он, дельцов и государственных воротил. Так за счёт денег они возносятся в ранг полубогов, им так кажется, ну или, по крайней мере, вельмож и господ.

— А знаешь, почему они наглеют? — на свой вопрос нам тут же отвечает Илья Повар. — А потому что даже в случае просчёта, если их поймают, их преступление будет куда сложнее доказать, чем воровство автомобиля или, к примеру, кошелька.

— Да и всегда найдётся судья, что за взятку скостит пару годков со срока или и вовсе оправдает.

— Всё это будет до тех пор, пока мы, простой народ, будем всё это безропотно терпеть, — говорит Андрей Немирский.

— История нас учит, что люди крайне терпеливы даже к собственному рабству, — горькая усмешка застывает на устах Славы Басиста.

— Всё это и так ясно, — некорректно, нервно перебиваю я, оттого что так спешу досказать все свои мысли. — Но меня больше трогает мотивация и справедливость наказания. Если семья первого преступника обречена на нищету, всяческие там неудобства, то вот семья коррупционера не теряет почти что ничего, помимо привилегированного статуса среди бомонда. Деньги семьи, как правило, сохраняются, конфискация всегда изымает лишь малую толику наворованного богатства, навряд ли его жена и дети будут мучиться от голода на заграничной вилле или откажут себе в дорогостоящей операции. Таких примеров я не знаю.

— А мне вот интересно, — говорит Андрей Немирский, — что будет с нашей страной, когда у власти встанут не нынешние олигархи и политиканы, а их дети. Ведь надо понимать, что человека с улицы туда не пустят. Уже сейчас на наших глазах день за днём сколачивается новая аристократия и подрастает принципиально новый класс, такой, который даже не сродни своим отцам, так или иначе вышедшим из народа. Ведь в СССР если и были различия между людьми, то уж, конечно, не такие колоссальные, как сейчас.

— Наконец-то и ты понял прелесть Советского Союза, — осклабил Илья рот в улыбке.

— Нет, просто это его единственный плюс.

— Они же не знают, что значит слово «тяжело», — произношу я, вспоминая Влада Тарасова, этого изнеженного сынка папаши-казнокрада. — Они не знают, что такое трудно, что значит вкалывать, и не знают вкуса денег, добытых своим потом.

— Да, — тянет в раздумье Андрей Немирский, запуская руку в рожь волос, — и такие люди займут места своих отцов, и будут нами управлять, не зная ни нас, ни нашей жизни.

— Мне кажется, всё это уже началось, — говорит Слава. — Вот как ни включишь телевизор, тебе непременно хотят навязать какой-нибудь патриотизм и гордость за страну.

— А зачем ты его включаешь? Уважающие себя люди телевизоры не включают, — ухмыляется Илья.

— По телевизору понятно, им за это платят, но всего смешнее мне смотреть на весь этот патриотизм среди обычного народа. У самих штаны дырявые, а они о гордости и патриотизме кажуть29. И ведь то не только старики, но и молодые люди, наши ровесники.

— Скоро жрать нечего будет, с голой жопой будут бегать, а всё равно за свой украинский патриотизм хвататься не перестанут, дураки несчастные, — смеётся Илья Повар.

Только Андрею не смешно от этих слов. Они ему, мне кажется, до некоторой степени обидны. Он свято верит в достойность своего отечества. Но шутка эта мне смешна вдвойне лишь оттого, что все эти насмешливые фразы можно сказать наоборот и о России. И ровным счётом не поменяется тут ничего, вот только не смешно и чуть слегка обидно будет не Андрею, а Илье. Как же до пошлости шаблонен весь этот патриотизм и все его приёмы. Всегда одни и те же доказательства величия страны: победы в войнах, исключительность культуры, религиозность, враждебность других стран, наличие врагов, успехи в спорте.

Играет колокольчик, и в кафе заходит Ира и Марина. Они заглядывают в зал, чтобы узнать, кто есть тут из знакомых.

— О, привет! — губы растягиваются в обворожительной улыбке, но их хозяйке кажется, жест этот слишком скуден, и она нам машет ручкой.

Лицо Ильи изменяется, когда он замечает стоящую рядом Марину. Я подхожу, чтобы принять от девушек плату.

На Ире дорогая каракулевая шубка, но меня этот наряд поражает вовсе не своим изыском, а тем подспудным образом, который скрыт от глаз несведущего обывателя. Мне видится не дорогой наряд, а дюжина загубленных ягнят. Чтоб получить каракуль, необходимо перерезать горло почти новорождённому ягнёнку, ведь те ягнята, что прожили более трёх суток, уже не могут быть пригодны для изготовления такого меха, их завитки разматываются и теряют ту особенную форму, которую так ценят безжалостные модницы. Я видел в своей жизни маленьких новорождённых ягнят, я видел, как они, только-только очутившись в нашем мире, шатаются на своих длинных неуклюжих ногах, как машут лопоухими ушами и то ли блеют, то ли пищат, так толком ничего ещё не понимая. И если я задумываюсь, то не могу представить, как мог бы я зарезать этого младенца. Ведь тот, кто платит палачу, не менее повинен, чем тот, кто непосредственно лишает жизни. И почему же Ирод I30 считается среди людей мерзавцем за то, что избивал младенцев в Вифлееме, а эти расфуфыренные модницы, навроде Иры, что зарабатывают на жизнь не царствием, а сношением за деньги, считаются вполне приемлемыми представителями рода человеческого? Мне это не понять.

— Поможешь снять? — спрашивает Ира, поворачиваясь ко мне спиной, как видно, рассудив, что мой долгий взгляд вызван любованием шубкой.

Я ничего не говорю, а только поворачиваюсь и ухожу проверить комнаты. Я делаю это бесцельно, просто так, нет у меня там никаких серьёзных, срочных дел, но хочется мне удалиться подальше от ужасающего артефакта смерти и его хозяйки. Пускай моё ретирование выглядит ребячеством, мне всё равно. Я не обижен, только огорчён, ведь эта шубка не что иное, как плевок в колодец милосердия. Когда я возвращаюсь, девушки уже за столом. Недолгий разговор о чём-то совершенно отстранённом перебивает недавнее видение смерти, крови, ободранных сочащихся безжизненных телес…

— Нет, я за собой слежу и не буду есть всякую дрянь, — заявляет Ира, когда Илья убеждает её взять буррито. — Мы лучше закажем роллы. Они полезнее. Думаешь, почему японцы живут так долго? Они питаются нормальной пищей, морепродуктами, живут у моря.

— У нас здесь тоже неплохие продукты, — говорит Слава.

— А в этой морской пище что-то есть, — задумчиво качает головой Андрей Немирский. — Я слышал, есть предположение, что человек лишился шерсти именно тогда, когда обосновался возле рек и водоёмов. Мы какземноводные. Поэтому наша кожа такая жирная и у нас такое строение носоглотки, которое позволяет задерживать дыхание под водой.

— Но вот медведи, — говорю я, — белые медведи, они же с шерстью и способны нырять не хуже человека, или, например, бобры.

Этот вопрос вводит Андрея в ступор. Он не находит, что на него ответить.

— А я где-то читал, — заявляет Слава, — что главная загадка состоит в том, что именно заставило человека крепко встать на две ноги. Это же до ужаса неудобно и несёт в себе много сложностей и перестроений, если рассматривать процесс становления на две ноги с точки зрения эволюции. Ведь ни одна обезьяна не ходит исключительно на двух ногах.

— Но все приматы способны подолгу находиться в вертикальном положении, например, сидеть.

— Кошки и собаки тоже вертикально сидят. А сидеть и ходить, это совсем не одно и то же.

Ира с Мариной заказывают роллы, мы вчетвером тоже присоединяемся к ним. За определённую доплату в кафе «Домушник» разрешена доставка роллов из сторонних фирм; всё это потому, что своей кухни у нас нет, а интересы посетителя всегда на первом месте.

— Вам надо объединиться со Славой, — говорит Илья подругам, — он тоже, как и вы, постится.

— А кто сказал, что мы постимся? — приподнимая одну бровь, удивляется Ира.

— А что это у вас, диета?

— Нет, просто здоровое питание.

Да, оценивая фигуру Иры, не упрекнёшь её в каких-либо излишках. Все контуры фигуры как будто отлиты в кокиле. Но у Марины дело обстоит сложней, на ней надеты джинсы, имеющие заниженную талию, и так они сидят, что если вдруг она куда-то тянется или поправляет волосы, блуза её задирается кверху, обнажая налитые лёгким женским жирком бока. Но даже эти ненамеренные, случайные откровения фигуры не могут отвадить плотоядный взгляд, которым Илья Повар взирает на Марину.

— У женщин столько заморочек по поводу фигуры, — вслух замечает Илья Повар.

— Ты думаешь, что неправильное питание влияет только на фигуру? Оно влияет на весь организм, на внутренние органы, процесс старения и прочее.

— А ну да, кашка, рыбка, орешки, там, витамин В, кальций, магний, — бездумно перечисляет продукты и минералы Андрей Немирский.

— Дорогой, то, что ты бездумно будешь жрать крупу и фрукты, не означает вовсе, что организм твой получит всё ему необходимое. Не забывай, мой милый, что почти во всех крупах содержится фитиновая кислота, которая значительно снижает биодоступность и магния, и кальция и фосфора, и цинка.

— Прямо целая лекция, — ухмыляется Илья и, поигрывая глазками, чуть подмигивает Марине — та смеётся.

— А ты знала о таком расстройстве, как орторексия? — спрашиваю я.

— Очень смешно, — ухмыляется Ира, задетая и смехом, и моим намёком, — думаешь, что здоровое питание — это моя сверхценная идея?

— Очень похоже.

— Я тебя успокою: знать о свойствах продуктов — не значит страдать маниакальностью в их приготовлении и приёме в пищу.

Максим, наконец, приносит нам кальян. Он делает пару затяжек и выпускает дым, передаёт шланг Славе, и высыпает на стол одноразовые пластиковые мундштуки, упакованные в целлофановую плёнку.

— Вы знаете, что мне они напоминают? — говорит Илья, показывая на мундштуки.

Они с Мариной, кажется, находят общий язык и весело, и заразительно смеются так, что даже остальные, развеселившись то ли просто от их хохота, а то ли и действительно от глупой подростковой шутки, вторят им улыбками и лёгкими смешками.

— А это курить тебе можно? — спрашивает Андрей Немирский, желая задеть Иру.

— Я курила кальян, когда ты ещё играл сам со своим дружком, — отвечает она ему такой колкостью, что всякое желание ей язвить тут же отпадает.

— Вкусный кальян, — говорит Марина, протягивая Ире шланг, который ей, в свою очередь, любезно был передан Ильёй.

— Надо тогда сразу второй заказать, — говорит Ира и, распробовав, добавляет: — И вправду хорош!

Она оглядывается на бар, но не завидев там Максима, обращается ко мне:

— Как зовут этого мальчика? Ну этого кальянщика в красной рубашке. И правда забавно, — вдруг почему-то замечает она, — мальчик-кальянщик…

— Максим, — отвечаю я.

— Он здесь недавно? — спрашивает она.

— Он здесь работает дольше меня, — ухмыляясь, отвечаю я.

— Правда? Я его не помню. Вот почему-то я кальянщиков совсем не запоминаю. Он такой скромный.

— Все Максимы такие, — говорит Марина. — Если молодого человека зовут Максим, я сразу знаю, что ему можно доверять. Хорошее имя.

— С чего это ты взяла? — хмурится Илья.

— Ну все Максимы, которых я знаю, хорошие ребята. Имя такое…

— Ты ещё небось веришь в значение имён, — высокомерно произносит Слава и затягивается кальянным дымом.

— Да, в этом что-то есть.

— Максим, дорогой, — подходя к бару и облокачиваясь на него, зовёт Ира.

Почему же все наряды так идут её фигуре? Они все сделаны, как будто на неё одну. Быть может, дело всё в умении подобрать наряд или в деньгах, которые она на них расходует. Да, ткань у этих облегающих и ножки, и ягодицы, штанишек изумительна, да и сам покрой исполнен обстоятельно без спешки и фабричных недочётов.

— Ну и что же есть во всех этих именах? — чуть сбившись от вида обрисовавшихся у барной стойки ягодиц Иры, спрашивает Слава.

— По имени можно сказать какой человек.

— Брехня, — отрезает Слава. — И где же ты читаешь характеристики имён? В интернете? Я готов поспорить, что если взять одно имя и открыть его на разных сайтах, то на каждом будет своя трактовка.

— А как же совпадения?

— Но ведь они совпадают не на сто процентов. Что-то совпадает, что-то нет. Всё так же, как и у гадалок.

— Наивно полагать, что на характер человека влияет только имя, а не воспитание, достаток семьи, болезни, внешняя среда, врождённые качества и комплексы, — поддерживает Славу Андрей Немирский.

— И знаете, что самое забавное пишут на всех этих сайтах? Максим — такой хороший мальчик, Стас — просто прелесть, Кирилл — чудо, Влад (я вздрагиваю на этом имени) — умница. Нигде не написано, что, к примеру, Пафнутий — тот ещё мерзавец, ни при каких условиях не называйте сына этим именем.

Все смеются, а у меня одного отбито всякое желание смеяться этим внезапным появлением призрака Влада.

— Ну и какой Пафнутий вам не угодил? — возвращаясь за стол, спрашивает Ира.

— Странное имя, — замечает Марина.

— Очень, а вот люди с необычными именами и правда бывают либо очень странными, либо крайне интересными. Был тут, ходил как-то в квартирник парень, его звали Саввой. Никто не помнит?

— Почему, я помню, — отзывается Слава Басист, — он какой-то там фотограф.

— Да, да, именно. Раньше он здесь часто тусовался. Долгое время ко мне приставал. Всё поснимать меня хотел. Наверно, и в том, и в переносном смысле, — Ира ухмыляется.

— И ты ему отказала? — как бы удивляется Андрей Немирский.

— Милый, попробуй ответить на свой вопрос сам, — и не дожидаясь хоть какого-нибудь ответа или реакции с его стороны, она тут же вопрошает. — Так сегодня будет «Мафия»?

— Да, конечно, соберёмся, — заверяет её Илья Повар.

— А сейчас там никого нет?

— Там покеристы, — отвечаю я.

— А! — восклицает она. — Виртуальные игроки.

— Громилы казино, — утрирует Андрей.

Через какую-нибудь четверть часа они всё же уходят играть в «Мафию», меняясь местами с покеристами. Я остаюсь в зале. В кафе достаточно клиентов, и некоторым из них необходимо подобрать игру. Через какое-то время я заглядываю в комнату «Мафии». Илья уже сидит с Мариной в обнимку и что-то шепчет ей на ухо. Страстный взгляд его красноречиво говорит о близости цели.

— Меня казнили, — вставая и подходя ко мне, объявляет Ира.

— Как ведьму?

— Именно так, — она утвердительно качает головой. Лицо её серьёзно, но она всё же не выдерживает и смеётся.

Я вглядываюсь в омут глаз, подёрнутый зеленоватой ряской.

— Идём со мной, — говорит она, кладя мне руку на плечо, от чего слова её приобретают интимный смысл, хотя и сказаны они совсем обыденно, как что-то само собою разумеющееся.

А я ведь, в сущности, мог быть с ней… Хотя уж это вряд ли. Вздор! Вздор! В чём бы она могла быть лучше Софии?

— Я покурю, ты постоишь со мной?

Ей невозможно отказать. Мы выходим на холодный недвижимый воздух мартовского вечера.

— А наши голубки уж сблизились, ты заметил?

— Их невозможно не заметить. Такая милая парочка, — подшучиваю я.

Ира достаёт тонкую сигарету и чиркает кремнем зажигалки.

— Вот только как ему это удаётся?

— Он умеет врать женщинам и льстить тогда, когда им это нужно, — отвечает она на вопрос без всяких моих пояснений, как будто бы наверняка заранее предвидя весь ход мыслей.

— Но это не искренние чувства.

Она выпускает струю дыма. Ещё один порок как будто прибавляет ей роковой привлекательности.

— А может ни ему, ни ей не требуется абсолютная искренность, об этом ты не думал?

Я отрицательно качаю головой.

— Некоторые мужчины, — говорит она, по-особенному поигрывая глазками и отводя взор так, что я понимаю, кому адресован этот намёк, — уж слишком возвышают женщин. Относятся к ним как к богиням. И женщины тогда, как и любой человек, вдруг неожиданно получивший власть, норовят растоптать мужчину каблуком. Взгляни на Илью Повара, уж он-то точно считает женщин ниже себя, и некоторым девушкам, поверь, это очень нравится, — глаза её опять смеются, — как, например, Марине, такие женщины стремятся непременно ему угодить.

Ира стоит, скрестив ноги, рука её согнута в локте кверху, а кисть с сигаретой небрежно откинута назад.

— Ладно, чёрт с ними. Как твои дела?

— Нормально, — стандартно отвечаю я.

Она выдыхает ароматный дым. Благоухающая отрава. Эта женщина даже травит себя с изыском.

— Как ты относишься к тому, что девушка курит?

— Нормально, — отвечаю я всё так же, как будто бы среди всего запаса слов для разговора с ней у меня осталось лишь одно оно.

— А если честно?

— Не очень, — я улыбаюсь.

Она не снисходит до ответа.

— Ты так и не ответил, — загадочно констатирует она.

— Что?

— Как твои дела.

Я вглядываюсь в луну, сияющую над её головой, она блудница, откинув одеяло из тёмной земной тени, бесстыдно обнажённая, показывает себя прохожим. Яркая, голая, манящая. Такова её лукавая природа. То кажет себя, то укрывается тенью.

— Дорогой, у тебя странный вид, — замечает она.

— Обычный, — бурчу я.

Но она не соглашается:

— Если с мужчиной что-то не так, ищи женщину, которая тому виной.

— Cherchez la femme. Слишком стереотипное утверждение.

— Ну как знать, — говорит она, приподнимая глаза к небу, будто не веря в мой защитный аргумент.

— Тогда же где твоя подружка? — не унимается она.

— А зачем тебе знать? — я правда слишком поражён её интересом.

— Так, любопытно…

— Извечная жажда сплетен, — ворчу я, а сам уж вспоминаю о Софии, и моя губа неровно пляшет, мне силой воли удаётся это прекратить.

— Представь, что это не беседа вовсе, а интервью. Так будет проще. Ну или монолог с самим собой. Иной раз не следует держать всё в себе. Уж мне-то ты поверь, я знаю мужчин и всё вижу по тебе. Думаешь, зачем мужчины бегут от жён в объятия шальных красавиц? Только из интереса или желания перемен. Нет, вовсе нет. Они бегут, чтобы облегчить душу, расслабиться так, как не могут даже с самой близкой женщиной, бегут, чтоб откровенничать и чтобы вновь почувствовать себя мальчишками.

— Ну я же не такой.

— Конечно нет, — она почему-то усмехается, — но ведь душа у тебя есть, как и у всех. Так что представь, что это всего лишь интервью.

— Интервью, — произношу я со вздохом, — всего лишь изощрённая форма выведывания сплетен.

Но всё-таки в её заманчивой наживке что-то есть. Мне слишком тяжело держать всё это постоянно при себе. Оно там поселилось, где-то в области груди, и оттого всегда при мне. Быть может, в очередной раз эта пифия предскажет мне судьбу или хотя бы наведёт на нужную дорожку.

— С ней непросто, — поддаюсь я.

— Но это того стоит, так?

Я задумчиво киваю головой.

— Всё кончено. Кажется… наверняка…

— Конец любви?

— А есть ли у неё конец? — я гляжу прямо в её глаза, как будто если есть ответ, то он и вовсе не в словах, а в той неведомой нам бездне глаз, которая всё видит и всё знает.

— Смотря какая любовь, — уклончиво говорят её слова.

— Ира, что такое любовь вообще?

— Нашёл у кого спросить, — хмыкает она.

Нет, у этих слов нельзя искать ответов.

— Но ты же сама предложила это интервью.

— Интервьюер здесь ты! Ты должен говорить, не я.

— Может, тогда поменяемся местами?

— Это зависит от тебя.

Глаза её смеются; я замолкаю. Вот в этом-то её очарование: Ира не кажется такой, какой мы её видим, она такая есть. В отличие от других людей она не стремится казаться как-то иначе, чем является, не то что я, не то что даже — моя мука — София. Вот потому-то с ней и интересно, как собственно, и с Ильёй Поваром, ведь он, как и она, не кажется нам, а таким является; таким же был и Костя, Диоген… Они не делают усилий, чтоб что-то из себя изображать. От этого им проще жить, они самодостаточны и без кого-то. Они такие как и есть, а нам необходима публика, хотя бы один человек, перед которым можно исполнять свою посредственную роль. Мы все… мы все хотим казаться, навесить на себя маски, играть чужие роли. В естественности не сравниться с Ирой и Ильёй ни мне, ни Славе, ни Максиму Гулину. Они-то оба точно знают, что хотят. Из тупиков они находят выходы, и, встретив на пути преграду, они не размышляют долго, как бы поступил герой, чью роль они играют. В таких вот людях есть какой-то стержень, уверенность, которой мы все лишены. Быть может, оттого наша любовь с Софией без стержня-основания распалась на две части. И если бы мы были, а вовсе не казались, то, может быть, всё было бы иначе…

— Вот ответь мне, любовь это когда счастье или когда страдание?

— Ты знаешь, в чём я уверенна, — говорят её самодовольные глаза, — тебе и самому в некотором роде нравится эта непростая ситуация.

Наверно, может быть, она права.

— Вот почему женщина выбирает того или иного мужчину?

— Не проще ли это спросить у той женщины?

— Из тебя лучший собеседник, — упрекаю я, — на каждый мой вопрос ты отвечаешь банальной отговоркой.

— Прости, милый, — она сводит губы, касаясь тонкими пальцами моей груди, — пойми, что каждая женщина хочет чувствовать себя ребёнком, а это возможно только рядом с большим и сильным мужчиной, который способен решить всё за неё. Представь, какой мужчина нужен неординарной сильной женщине!

Я чувствую подкоркой мозга как прибавляется камней в моём саду.

— Но и не стоит думать, что ребёнок этот, сидящий внутри каждой женщины, — невинный, чистый, девственный цветок. Женщины желают чувствовать над собою власть. И да, порою женщина мечтает, чтоб её смешали с грязью и просто трахнули.

От неожиданно произнесённого слова, моё сердце чуть заметно съёживается, хотя и воспринимает это, как побуждение к иному тону разговора. Ира довольна произведённым на меня эффектом.

— А ты когда-нибудь любила?

— Все мы когда-нибудь любили, ну или хотя бы нам так казалось.

— А есть разница?

— Со временем ты понимаешь — да.

— Ты хочешь сказать, что любовь всегда проходит?

— Любовь это же такая субъективная категория. Есть кто в неё не верит, есть кто её боится, кто ею опьянён; но, судя по всему, любовь как раз и отличается от остального тем, что она не проходит никогда. Хотя, — вдруг прерывается она, — как знать…

Я вдруг решаюсь идти дальше и изливаю душу:

— Но неужели деньги могут быть важней любви?

— Ты это о чём?

— Ну что ты выберешь, когда на одной чаше будет любовь, а на другой финансовое благополучие?

Ну как же она, София, могла так поступить? Мне просто не верится, что она может любить сильнее Влада, чем меня. У нас же было столько общего… Мы были с нею так близки духовно. И неужели деньги даже тут сыграли свою роль?

— Ах, ты об этом, — говорит она, — я выбрала второе. Что с того?

В глазах её читается вызов. Только теперь я понимаю, что мои слова она восприняла на свой счёт.

— Ведь ты же знаешь, чем я занимаюсь? — спрашивает она и тут же продолжает, читая ответ в моих глазах. — И тебе должно быть известно каковы вознаграждения в моей профессии. А деньги, поверь мне, могут многое компенсировать, и да, они приносят удовлетворение, уверенность и всё такое…

Она выбрасывает сигарету.

— Но ведь всё это аморально, — под пристальным прицелом её взгляда говорю я первое, что приходит мне в голову.

— Аморально? Аморально всю свою жизнь быть рабом и растить детей в нищете. Скажи, справедливо ли это, что люди всю жизнь выплачивают кредиты за квартиру в тридцать пять квадратных метров, живя всё это время в нищете? А я теперь, с нашим курсом доллара, могу купить такую за три года, ни в чём себе при этом не отказывая.

Её холодный взгляд готов разделаться с любой попыткой плюнуть в её жизнь.

— Квартира за три года, — с серьёзной задумчивостью произношу я, — это заманчиво.

— Ещё как, — взгляд её теплеет.

— А может оно того стоит, — как бы размышляя, продолжаю я, — вычеркнуть из жизнь пару-тройку лет, чтоб жить потом достойной жизнью.

— Наивный мой глупышка, я их не вычеркиваю, — губы её смеются, — хотя, конечно, да… есть моменты которые и через время преследуют тебя и не дают покоя, но… но, главное, их все забыть, ведь так?

Я киваю и моргаю в подтверждение. Если хочешь быть интересным собеседником, говори с человеком о нём самом. Не в этом ли и заключается вся прелесть исповеди, когда человек делится интимным, тайным, сокровенным. В основе лежит простейший принцип: каждый из нас любит говорить о себе и своих проблемах лишь потому, что каждый влюблён в себя самого. Вот вам и любовь до гроба. С рождения до гроба любовь к самому себе. Быть может, то и есть предусмотрительный манёвр природы, что даже одинокий человек, отверженный судьбою и людьми, до смерти не теряет нить надежды потому, что любит, и если не кого-то, то хотя бы сам себя. А что до тех, кто не способен на трепетные чувства, пусть даже к самому себе, то им нет места среди водоворота жизни; таких потом находят поутру в кровати, под окнами или в петле.

Но до чего же скатилось наше общество, что лучше всего живут в нём воры и блудницы вроде Иры. Хотя куда уж там… оно скатилось. Разве когда-то что-то в нём было иначе? Всё дело в том, что нас растят в мире иллюзий. Наши родители из лучших побуждений всё время уверяли нас, что жизнь покоряется усердным и порядочным, они, наверно, даже сами верили в свои слова, но в настоящем мире сила даётся грубым, хитрым, аморальным людям, и всё то потому, что человек порядочный безоружен перед широким арсеналом окружающих его мерзавцев.

— А что ещё прикажешь делать человеку, который хочет жить? — вдруг говорит она; мои неаккуратные слова, как видно, бередят давнишние больные раны. — Что если общество нас заставляет пресмыкаться? И ты невольно пресмыкаешься, неважно перед чем, будь то хоть деньги или пресловутая мораль. Вот только шутка в том, что моралистское отребье всегда завидует злой чёрной завистью нам, грешным и богатым.

Ну до чего ж её слова похожи в некотором роде на слова Софии. Всем им охота жить, а я, по их суждению, влачу существование…

— Не думай, я тебя не осуждаю, — я не считаю нужным, чтоб она оправдывалась предо мной. Мне это неприятно. — Каждый живёт, как хочет. Это его право.

Она, наверно, замечает мою хмурость; её глаза участливо пытаются пробраться в мою душу.

— Вот как ты хочешь жить? К чему стремишься?

— Не знаю, — отвечаю я, — так далеко я не могу сейчас мечтать. Да и мечты, они же ничего не стоят. Они всегда ведут только к страданиям. Ты вечно себе что-то воображаешь, а жизнь всегда всё делает не так.

— Ну должен же ты хоть к чему-то стремиться.

— Мне для начала не помешало бы гражданство или стабильная и высокооплачиваемая работа. Когда я встану на ноги, тогда-то можно говорить о чём-нибудь другом.

— За высокооплачиваемой работой тебе нужно в Европу или Россию, но не сюда, не в Украину.

— А что если мне хочется тут жить?

— А чем тебе здесь лучше, чем где-либо ещё?

— Здесь говорят по-русски, здесь тепло, мне нравятся здесь люди…

Мне хочется добавить, что здесь моя любовь. Любовь не только к девушке под именем София, но и к друзьям, к людям, к городу и всему тому, что хотя бы косвенно, но было связано с той одной.

— Если это всё, то ты должен быть счастлив, — лукаво улыбается она.

— А если нет?

— То значит, ты не назвал мне то, чего у тебя нет или то, что тебе недоступно.

— А, может, просто не бывает счастья?

— Бывает, но даже у него имеется своя цена.

— И, как всегда, всё дело в деньгах.

От этих слов Ира смеётся.

— Если вопрос только в деньгах, то это меньшая из всех проблем.

— Ну для кого как, — хмуро отвечаю я.

— А в чём проблема? Ведь, знаешь, в порно снимаются не только одни женщины. Мужчины туда попадают ничуть не реже, хотя, конечно, вознаграждаются чуть скромнее. Но двести долларов за съёмку получить можно.

— Двести долларов? — переспрашиваю я.

— Да, — глаза её довольно светятся.

По-нынешнему курсу это больше, чем я зарабатываю в месяц на двух работах. Представляю, какие гонорары зашибает Ира.

— Какой у тебя размер? — обыденно осведомляется она, указывая взглядом в область паха.

Уклончиво я пытаюсь уйти от ответа. Меня сбивает с толку эта её прямота и беспардонность.

— Почему вы, мужчины, так боитесь называть размеры ваших пенисов, хотя оценивать размеры женских грудей и задниц вы горазды? По-вашему у женщины всё должно быть напоказ, а как заходит речь о ваших «маленьких дружках», вы тут же пасуете. Как будто узнавая, я лезу к вам в штаны.

«А разве не так?» — думаю я, но всё же называю.

— Вполне неплохо, — чуть хитровато улыбаясь, говорит она.

Её слова должны меня обрадовать? Быть может, стоит даже возгордиться?

— К тому же у тебя недурное личико и ты неплохо сложен. Если захочешь, я могу тебя устроить. Из тебя бы вышел неплохой порноактёр.

— Спасибо, — ухмыляюсь я. Мне хочется быстрей отделаться от этой мысли.

Из арки к нам навстречу выходит человек, неся в руках объёмистую ношу.

— А вот и наши роллы. Пойдём в кафе, а то я совсем замёрзла.

XVIII

Сырые мартовские тучи плотно застилают небо, и только изредка, словно шутя, на нём виднеются прогалины голубоватого пространства. В него не верится, среди блёклой тоски, которой охвачен мир, пространство это слишком цветасто и даже лучезарно, особенно когда в эти прорехи попадает насмешливое солнце, всего лишь на минуту изливая теплоту сквозь форточку в небесной толще скопившегося пара. Но вот оно заходит, и всё по-прежнему: мир мрачен, холоден и пуст. Я, опираясь одной рукой на зонтик-трость, смотрю на страшный от своей бесформенности памятник погибшим морякам. В самом низу, под перечнем погибших кораблей, табличка, на ней написаны слова:

«Да отвратит судьба

свой лик суровый,

от уходящих

в море кораблей…»

Одиннадцать слов, пропитанных надеждой и печалью. От этих слов, наверно, и смерть уж кажется не так горька, но все же произносятся они живыми, и всегда тогда, когда уж слишком поздно.

Со стороны города, по аллее, в сером пальто идёт София. Я жду её, то отводя взгляд в сторону, а то и устремляя его прямо на неё.

Смешно, сейчас весна: зачатие нашей любви произошло весной, только другой, расцвет случился летом, погасла она осенью, а смерть, как и положено, пришла зимой. Ну неужели даже это чувство подчинено законам естества природы, что даже на любовь нам не возможно уповать как на спасение, единственное, что должны бы быть твердо в изменчивом и зыбком мире. Но это только чувства человека, даже двух, а уж куда как глупо пытаться подчинить стабильности два чувства.

— Здравствуй, — мне говорят печальные и виноватые глаза.

— Здравствуй, — им в ответ произносят мои губы.

Вот встреча двух влюблённых, что некогда лежали голыми в одной постели. Теперь как будто не осталось и следа от тёплых тех мгновений. Даже в словах и в голосе звучит оттенок холодка. На наши отношения с горы спустилась леденящая бесчувственная бора.

— Мне нужно было тебя увидеть, — говорит она после молчания.

Мучительная встреча. Ты сам не знаешь, что к чему. К чему тебе встречаться? Но хочется того так сильно, что тебе непозволителен отказ. Я согласился на свидание, когда она мне позвонила.

София смотрит на молчаливого меня, потом на памятник погибшим морякам.

— Почему ты выбрал это место?

— Мне кажется, что оно подходят лучше, чем что-либо другое.

Мы вновь оба молчим. Ко мне приходит в голову воспоминания о наших былых прениях, и я скорей высказываю мысль в надежде побольнее уколоть её.

— А что, лучше в кафе?

Смешок в конце как дополнительная терния.

— Зачем ты это снова? — обиженно, но виновато она поднимает на меня свои глаза; из них в мои глядят две горькие перечные горошины.

— Ладно, — я как бы извиняюсь за неосознанный порыв сказать что-то больное. — Просто это место никак не связано воспоминаниями о нас двоих. Пусть здесь будет конец.

Я подёргиваю плечами. Она поправляет волосы. Я замечаю на её запястье золотой браслет, которого не знали эти руки раньше.

— Что это? — я показываю на него.

В нём видится мне отражение ирисов с лилиями.

— Подарок от бабушки.

Я уже не верю этим словам и этим губам, но где-то в глубине души какая-то моя частичка хочет, чтобы это было правдой; и я сомневаюсь в том, кто подарил ей эту безделушку, и врёт она мне или я настолько подозрителен, что уж во всём вижу скрытый смысл и след соперника. А так ли это важно, кто и кому раздаёт вещички? Ведь это только мозг наш наделяет вещи способностью передавать и сохранять любовь внутри себя.

— Я не хочу, чтоб ты таил на меня в своём сердце злость. Для этого я и пришла к тебе. Мне хочется тебе всё объяснить. Мне бы очень не хотелось, чтобы ты меня ненавидел.

Выслушивая её излияния, я захожу за памятник. София следует за мной. Мы оба вглядываемся в море, которое от серых туч переняло тональность красок и потому имеет оловянный блёклый цвет; и без того загадочное и опасное пространство сейчас утратило былой намёк хотя б на показное комильфо, имея неприятный и угрюмый вид. Жёлтые портовые краны уныло склонили свои хобота над тихой водной гладью, словно они оплакивают пустоту причалов.

— Я знаю, — говорит София, — я была не права. Извини меня за то, что я скрывала это от тебя. Извини за то, что я врала. Я не хотела… То что начиналось, как банальное и ничего не значащее приставание, стало чем-то большим, любовью… (я морщусь и горько ухмыляюсь, чтоб защитить свою гордыню от произнесённых ею слов). Нет, не смейся! Подожди… (Её рука берётся за мой локоть, а глаза глядят в мои). Я не знаю, как сказать! Но не на тебе же одном заканчивается мир.

Как гадки для меня её заискивания, оправдания и вся эта её манера, с которой мне, будто хотят нагадить в душу, но волнуются при этом: удобно мне, и всё ли хорошо.

— Мне было хорошо с тобой. И я тебя люблю.

— Конечно, — презрительное недоверие бросаю я в ответ.

На уголки её больших широких глаз выкатываются маленькие бусинки слёз.

— Не знаю, Рома, может быть, я дура и совершаю ошибку, но если бы, хотя бы, ты был бы гражданином Украины… У нас с тобою много общего, но нет будущего, а это главное на чём строится семья.

— Нет, нет, — от обиды я тут же отзываюсь; по горлу моему кто-то проводит грубой, жёсткой щёткой, слова приходится протаскивать через него с усилием, — деньги, они объединяют, не любовь, не интересы…

— Зачем ты всё сводишь к деньгам?

— А что, не так? Ты же знаешь, что я прав! Кого пытаешься ты обмануть? Себя? Не меня.

Её виноватые глаза уходят в пол. Она убирает с моего локтя руку и тихо плачет, закрывая ладошкою глаза. Меня вдруг раздражают эти слёзы, наверно, оттого, что их причина — я.

— Посмотри, на этого своего Тарасова! Его отец чёрт знает сколько наворовал из бюджета твоего же города! Ты думаешь, на какие деньги они объехали пол-Европы? Они же обдирают нас, простых людей, меня, тебя, всех, в кого ни ткни пальцем на улице!

Её слёзы переходят в плач. Я озираюсь по сторонам, ещё обдумывая то, как выглядит со стороны наша немая сцена, но жалость к плачущей женщине берёт своё. Моей душе неловко глядеть на маленькую сгорбленную фигурку, уткнувшуюся глазами в свои кулачки. Мне стыдно оттого, что моя кожа толще, что мозг имеет титанированную корку, а сердце… не из гранита ли оно? Но всхлипы её — те стрелы, что пронзают душу. И даже на гранит имеется своя алмазная фреза. Во мне не остаётся злости. Универсальное оружие дала природа женщинам. Я обнимаю её и прижимаю головой к своей груди.

Очередное выяснение того, кто прав, кто виноват. Но если вдуматься, то в ссоре для нас не так уж важен смысл, суть самого конфликта, для нас важнее поза, которую мы занимаем. Важнее то, как выглядит каждый из нас перед другим, какие мы со стороны. Важнее наша показная гордость. Как это глупо! Все эти пустые, ничего не значащие принципы! Но что это? Защитная реакция? Попытка отстоять своё единственное «Я»? В какой уж раз нам хочется больше казаться, нежели чем быть…

— Не плачь, София, — произношу я голосом, в котором уже нет места злости и места гордости. — Не плачь, моя маленькая Софи.

Рука моя наглаживает ткань пальто, что на её спине. Её указательные пальцы отирают глазки, и она поднимает их на меня. Заплаканное, раскрасневшееся лицо её менее красиво, но жалостливо так, что я его люблю за это ещё больше. Оно хватает меня за самую основу. Внизу у моих глаз сосредотачивается то, что скапливалось уже как несколько недель.

— Мне надоело собирать объедки жизни, — говорит она, неровным голосом, прерывающимся на глубокие и нервные вдохи воздуха.

Объедки жизни, так вот как называется всё то, чем я живу. И этими словами она будто хоронит мою оставшуюся гордость, забивая в крышку гроба последний, самый важный, гвоздь.

— Он хороший человек, он меня любит, — зачем-то говорит она, уткнувшись снова головой в моё плечо.

— Быть может, он хороший, — вибрация моего грудного голоса отдаётся в её голове, — но важно же найти не только хорошего, но и своего человека… Хороших людей много, а нам с тобою удалось найти друг друга…

Она не замечает, как по моим щекам ползут пусть редкие, но всё ж пробившиеся через броню достоинства и гордости слезинки.

— Им, детям богачей, нас не понять. Они не знают нашу жизнь. При всём желании им даже не понять литературы, написанной о бедняках и бедняками. Разве понять им Джека Лондона, иль Достоевского, Максима Горького, когда они не представляют что такое бедность, когда они не знают нищеты?

Но что я делаю? Я будто уговариваю Софию не оставлять меня и критикую Влада. Какой же это жалкий, мелочный порыв.

— Да чёрт с ним… ладно, — вслух проговариваю я, чтобы прогнать из головы все фразы сожаления и сострадания к своей судьбе.

— Я люблю тебя, — говорит она, отрываясь от моего плеча и глядя мне в глаза, — Рома, я всегда буду тебя любить.

— А я тебя, София, — поддавшись импульсу, ей отвечаю я.

— Ты хочешь, мы можем продолжать дружить?

Я отрицательно качаю головой. После любви способен дружбу предлагать лишь тот, кто чувствует вину за то, что он бросает, а не его. Из этого не выйдет ничего хорошего. После больших, широких чувств я не смогу мириться с ролью отстранённого приятеля, мне полностью нужна она, а это уже ménage à trois31.

— Ты больше не злишься на меня?

Я делаю жест головой и плечами, что, дескать, я не знаю сам. Её желание жить ярко, красочно, с достатком мне понять не сложно. Страдает только моя гордость, ей сложно примириться с тем, что кто-то может быть лучше меня, что мною можно пренебречь ради другого, что я и моя личность, мой внутренний мирок не так уж важны ей, не так уж ей необходимы, чтобы она не представляла себе жизни без него; и ежели она, София, не считает его непременным для себя, то что уж говорить о прочих людях… Кому я нужен, кроме как самому себе?

— Я не злюсь, — отвечаю я. — Никто из нас никому не обязан. Мы все свободные и одинокие люди. Если тебе так будет лучше, пусть будет так.

— Ты, правда, понимаешь меня?

— Отчасти.

— Я знала, ты меня поймёшь. Я не жалею ни о чём, ни о едином дне, проведённом с тобой. Ты многому меня научил. Это было необходимо для нас двоих…

— Всё хватит, — обрываю я, мне неохота слушать, не значащие ни чего хвальбы в свой адрес.

— Что ты дальше будешь делать? — меняя тему, говорит она, споткнувшись набегу о хмурый парапет моих бровей.

— А это тебе важно?

— Да.

— Не знаю. Ничего. Мне так же надо ходить на работу, платить за комнату, готовить. Моя жизнь к лучшему не изменится…

Мой взгляд теряется там вдалеке на линии, где море липнет к облакам, там, куда уносятся несбывшиеся грёзы. Хандра во мне сильнее злости или зависти, она заполонила всю душу, и остальному попросту нет места.

— Если наша жизнь огонь, то наше счастье — топливо того костра. Как беззаветно счастливы мы были в детстве, и каково наше счастье сейчас. Неужели мы живём сейчас так, как мы того хотели? Неужели мы сами для себя желали такой жизни?

Я опускаю взгляд в её глаза. Одни они меня лишь понимают. Одни они лишь понимают сплин в моих словах, глазах и даже там, в душе.

Она целует меня в губы. Как сладок этот поцелуй смешавшийся с солёным вкусом слёз. От умиления и небо разрождается дождём. Я открываю зонт. Наши тела, прижавшиеся друг к другу, среди огромного небесного рыдания стоят особняком.

Я наконец-то понимаю её до конца. Какая женщина захочет путать себя с бедняком? Ведь слово «бедность» означает не только скудность средств, но и сочувствие, и жалость, особенно когда о ком-то говорят, качая головой: «То бедный человек». Что может ждать её со мной? Не много ль выпало на жизнь её лишений, чтоб продлевать их на неопределённый, может, постоянный срок? Что видела она, за свой немалый возраст — двадцать два года — помимо маленькой квартирки и родного города Одессы? Кто баловал её? Отец, который умер, когда ей было только пять годков?

А с ним у неё есть хоть какая-то надежда, возможно, даже счастье.

Я возвращаюсь в свою комнату. Теперь она мне видится иной. Не только скудной и простой, но отвратительно убогой, нищей конурой. Вот как София могла бы любоваться этим диваном и стареньким столом? Как с удивлением могла бы распахивать пропитанные затхлой вонью створки шкафа? Ну чем её я мог бы удивить? Интеллигентной стопкой книг? А может быть, вот этим, новым пластиковым окном с прилепленной к нему автомобильной шторой? Я подхожу к окну. Там вечер, дождь. Мелкий моросящий дождь. Всё стекло в каплях, и оттого улица за ним — пейзаж Писсаоро.

Я углубляюсь в темноту, внутрь комнаты. На стенке висит овальное зеркало, оно старо, без рамы. Я останавливаюсь у него и вглядываюсь в загадочную гладь. И вот он я. Субъект из темноты. Что думает она, когда глядит в моё лицо? Какой я перед ней и пред другими? Как видится оно другим? И так ли уж оно красиво? Что есть особенного в нём, в этом широком сосредоточенном лице? Что в нём читается? Печаль иль отрешённость?

XIX

Вагон уходит за вагоном, их скучно лицезреть. Они избиты, до безразличия подобны, их монотонный ход лишь навевает грусть, им нет начала, нет конца. Взгляд не способен выделить хотя б один из общей вереницы поезда и чем-то его наделить. Каждый из них лишь копия всех тех, что были и тех, что будут завтра, послезавтра, в среду и в четверг… Каждый вагон тот — день. До издевательства похожий день на день. Вчера, сегодня, завтра… или позавчера, завтра, сегодня, вчера, послезавтра. От этой перемены не зависит ничего. Чем вам не временной паттерн? Жизнь потеряла свою цель. Я только то и делаю, что просыпаюсь, ем, работаю, гуляю то с кем-то, то один, и отрезаю лишние минуты и часы компьютерной игрой и сном, ах да, ещё просмотром кучи фильмов и видео в YouTube.

После того прощания я не могу прийти в себя. Я пробовал, пытался, но если раньше каждый день я знал, я думал лишь о ней, желая, предвкушая миг свидания, простого огонька любви, бессмысленного разговора, немых, недвижимых объятий, глотка от жажды, поцелуя, то сейчас я впитываю день за днём испорченный прощанием плод, и он, как сулема, мутит и отравляет организм. Куда бы не пришёл я, чтобы я не делал, я думаю о ней, о нашей близости и времени, которое мы провели вдвоём. Я вижу парочку и думаю, что где-то есть она, что мы могли бы с нею так же обниматься, что, может быть, она сейчас в объятиях другого. От этого краснеют и дрожат глаза; тебя непременно кто-нибудь да спрашивает: «Что с глазами?» И ты врёшь, что это только аллергия. Я даже ем, мне видится София; я как назло запомнил все наши прогулки; я смотрю кино и ностальгирую о том, как некогда смотрели фильмы мы вдвоём, я ощущаю удручённость пребывая сам с собой. И если тебя бросили, ты всюду одинок, не только дома, но и в компании других, ведь твою душу точит червь разлуки, твой мозг зациклен, а душа изранена, и невозможно это передать. Телесные увечья видны, а вот душевные всегда интимны. Ты как дурак пытаешься о них кому-то рассказать, но люди глухи. Они лишь говорят, что всё наладится, что встретится другая, и что София — не мой человек, но знают ли они её? Что ведомо им о любви? Что обо мне? И что известно о Софии? То, что работает с одним, не прилагается к другому. И все эти слова проходят вскользь, не исправляя даже настроение, не говоря об исцелении души. Как никогда мне ненавистны женщины, я нетерпим к их глупости и мелким недостаткам, я каждую из них в уме соотношу с Софией и между ними пропасть, а, значит, она есть и между мной и ими. Я слышал, что-то подобное зовётся «синдромом Адели». Конечно, это не одно и то же. Дочь Виктора Гюго Адель, которая страдала психологическим расстройством и эротоманией, в конце концов закончила свой век в психиатрической больнице. С моим рассудком, вроде, всё нормально, но всё же у меня никак не получается забыть и выбросить её из головы, переключить своё внимание на кого-нибудь другого. Слишком глубоки были наши чувства, так необычны и близки, что все мои предшествующие увлечения, влюблённости в сравнении с Софией блекнут; в них нет ни ароматов, нет ни красок, ни цветов.

Меня не огорчает даже наша неудача с «Одесским квестом». Мы были вынуждены его закрыть. Нам повезло, мы окупили все наши затраты, но заработать нам не удалось. Максим и Слава считают это неплохая практика: курировать коммерческий проект. Да, верно, настоящий опыт и умения приобретаются практическим путём. Кто знает, может, это где-то нам и пригодится.

Среди безлиственных ветвей кустарника расселась целая орава воробьёв, которая всей уймой голосов поёт на разные тона, а солнце в небе — тот самый дирижёр, что верховодит хором. Остановившись на крыльце, я обвожу глазами двор и упираюсь взором в чёрный тополь. Он старый и его кора мощна, словно доспехи, словно чешуя дракона. Вот интересно, кто же посадил его и сколько лет назад. Сколько людей и поколений пережило это дерево? Оно, верно, с высоты своих ветвей взирало на падение империи, междоусобную вражду, на оккупацию румынскими войсками, на войну, развал Советского Союза и становление страны с названием Украина.

Я, отдавая дань почтения, подсаживаюсь на скамью к Ивану Поступайло, перед тем, как выйти со двора. Мы с ним глядим на призрак девочки Алёны. Пару недель назад без видимых на то причин и хоть какого-нибудь предупреждения у неё развился мутизм. Она не реагирует на речь и жесты, просто сидит или стоит, порою занимается какой-нибудь своей игрой, но ничего не произносит ни слова, ни звука. Она не понимает даже слов, произнесённых своей матерью, не говоря уж о других. Мы видим её, а она нас будто нет. Эмоционально мёртвый человек. Даже соседская детвора теперь её не замечает, когда она оторвана от мира и не отвечает на их озорство. Им не интересно с ней играть, и даже дразнить её. Она всё равно что дерево. Живое, но немое. От непосредственного и счастливого ребёнка остался только внешний облик. Никто уж больше не поёт в нашем дворе тех странных песен, состоящих всего лишь из одной строки, не задаёт тебе пространных и иррациональных вопросов, не кружится под аркой дома, представляя что её уносит смерч.

У нас у всех сложилось впечатление, что будто бы её измученная душа вконец покинула земное тело, и что теперь средь нас ходит мертвец, бездушная, бесчувственная плоть. Но это только наш рациональный взгляд, не терпящий делирий у других людей. Однако ей своё положение видится иначе. Откуда знать нам, как отразилось на её рассудке то надругательство в подвале. Нам неизвестно, кто был тот мерзавец; нам, может, даже не узнать, а был ли новый рецидив. Мне кажется, что все мы в некоторой степени тому виной, что мозг её больше не верит людям. Он был доверчив, так открыт, что каждый норовил его хоть в шутку обмануть. Никто не занимался ей, никто её не уберёг, даже теперь она стоит одна посреди двора и тупо смотрит в пол под наблюдением старика дворника и её старухи бабушки,которая периодически, отрываясь от готовки пищи и просмотра телевизора, глядит в окно, чтобы проведать, что там делает Алёна.

Теперь она боится выйти со двора. Мычит, когда её пытаются тянуть наружу. Двор для неё — защита, крепость. Ей кажется теперь, она защищена двойной бронёй. Одна защита — её двор, другая — зарок тишины. Она ничего не говорит, а мозг её в ответ ничего не слышит. И эти стены, возведённые в её мозгу так неприступны, что душа, надёжно скрытая от наших глаз, там заперта и недоступна. Теперь никто не может там её достать. И если она будет здесь, в своём дворе, то ей не страшно ничего: ни ужасы из прошлого, ни будущий кошмар. Алёну не могут показать врачам, она мычит и рвётся прочь, когда её пытаются тянуть под арку дома и, дальше, туда, где шум машин и чужие люди. К ней приезжал дежурный врач, но его хватило лишь на то, чтобы определить диагноз. Попытки вытащить насильно Алёну со двора привели только к истерикам, и мать с бабушкой на время, вроде, отступились. И, может быть, оно и к лучшему. Всю свою жизнь она не знала о защите, не знала чего ей стоит опасаться, как, например, любой ребёнок боится высоты, дождя, скользких ступенек, чужих людей. И вот сейчас, наверно, вспомнивший, а, может, даже снова испытавший былой ужас мозг нашёл решение сложной задачи: он выбрал изоляцию от внешнего мира и людей, главных виновников её страданий. Ничто уже не может причинить ей мук, когда и чувств почти не существует. Ты как бы есть, но только изнутри. Искусный ход ума. И только нам, нормальным людям, в этом решении ума виднеется какой-то рок, вегетативность, патология, а вот для Кузи, например, то адекватный, мудрый шаг. Он тоже выбрал для себя удел аскета. Он тоже не выходит со двора, и у него, как у этого ребёнка, есть опаска к людям. Да и по правде, что ещё она могла бы предпринять, когда ничто её уже не ждёт во внешнем мире: ни счастья, ни любви, ни дружбы. Ведь одно дело слабоумное дитя, а слабоумный взрослый — то совсем другое. Ради чего живут такие люди как она, когда их ничего не ждёт? Чего же ждут они от жизни сами? Небесной манны? Зачем они влекут своё существование? И вот зачем влеку его я сам?

— Она до сих пор не говорит? — спрашиваю я, хотя наверняка знаю, что Алёна соблюдает свой неосознанный обет молчания.

И почему мы все стремимся её разговорить? Зачем нам это надо? Разве пустая болтовня свидетельствует о наличии рассудка?

— Нет, — отзывается старик, — она что-то такое поняла, что разговоры её уже не занимают. Наверно, она поняла, что в этом мире слова не означают ничего.

— Вы правда так считаете? — я искренне удивляюсь схожести наших заключений.

— Мне бы хотелось в это верить, — улыбается старик.

— А как ваши дела?

— Одна болезнь сменяется у меня на другую. Не удивлюсь, если вскоре у меня в каком-нибудь из органов обнаружат рак.

— Ну что вы несёте ерунду, — желая его подбодрить с уничижительно-насмешливым оттенком на его предсказания отзываюсь я.

— Не ерунда, — с горячностью протестует Поступайло и, задирая на спине с правого бока куртку и рубаху, демонстрирует мне сконцентрированную в одном месте группу пузырьков и папул.

— Что это? — наморщивая лицо, спрашиваю я.

И торжествуя, словно бы гордясь, что наконец-то он смог всем доказать действительность своей болезни, он произносит:

— Опоясывающий лишай!

— Лишай? Это тот, который перенимают от кошек?

— Нет, то стригущий, а это опоясывающий. Один из видов герпеса. Им заражаются, когда болеют ветряной оспой. Оспа проходит, а зараза остаётся в организме и вот когда-нибудь потом, бывает, что через десятки лет, вот так вылезает из тебя наружу. Этот проклятый вирус даже поражает нервные клетки. Так что это серьёзная болезнь!

Мне кажется, что он, как истинный коллекционер болезней, до некоторой степени даже гордится своей новой хворью, как минимум он рад недугу.

— Герпес? — удивляюсь я. — Это тот, что на губе бывает?

— Ну да, что-то вроде того. Но на губе самый простой его вид, а тот, что у меня чуть более тяжёлый.

— То есть если я болел ветрянкой, то и у меня когда-нибудь может вылезти такая дрянь?

Дворник кивает.

— И как она распространяется? Она заразна?

— Вроде нет. Говорят, если лечить, то всё пройдёт. Ацикловир надёжнейшее средство от неё; и стоит-то копейки.

— А сыпь эта не болит? — показываю я в сторону его спины.

— Нет, вот только лимфоузел в паху воспалился.

Я качаю головой, стремясь стряхнуть с себя все мысли о заразе.

— Ну вы крепитесь. Как быстро он проходит, этот герпес?

— Я думаю неделю. Да я и не волнуюсь, уж скоро закончатся все мои болезни, — его слова — намёк на бренность жизни.

— Опять ваш пессимизм, — увещеваю я.

— А ты не знал, чем старше человек, тем он пессимистичней?

— Мне кажется, что всё зависит от самого человека, — я почему-то примеряю это неосознанное высказывание и на себя.

— Но в молодости оптимистом быть куда как проще. В конце концов в твоём распоряжении хоть большая часть жизни.

Да, молодость — сам по себе хороший аргумент.

Простившись с дворником, я выхожу на улицу. День солнечный, не ветреный, в такие дни приятно прогуляться. Особенно приятно после зимней серости и сырости. Воздух прохладный, им хорошо дышать; солнце играет в небесах, и ты предвосхищаешь перемены, хотя и ветви деревьев ещё голы.

Я взял с собой книжку, чтобы почитать на улице. Идти куда-то далеко не хочется, и я, пройдя по Разумовской улице, присаживаюсь на скамейку в Прохоровском сквере прямо напротив памятника жертвам Холокоста работы скульптора Зураба Церетели. На вершине огромного бетонного надолба стоят пятеро изнеможённых голых узников, они растеряны, напуганы и сбились в кучу. Их от свободы отделяет завитая в спираль колючая проволока, но мне кажется, что бо'льшая преграда — это людское безразличие, никто не хочет протянуть им руку. По обе стороны от памятника идёт аллея «Праведников мира». Каждое дерево имеет имя: вокруг ствола уложено бетонное кольцо, на нём табличка одессита, спасавшего жизнь человека другой национальности. Для одесситов и в целом украинцев это важно, не смотря на то, что на моей родине России в пропагандистских передачах говорят иначе, что, дескать, в Украине насаждается фашизм, и жертв нацизма здесь никто не помнит. Всё это ложь, попытка монополизировать заслуги и страдания Второй мировой войны.

16 октября 1941 года оставленная войсками Красной армии Одесса была занята румынскими войсками. С приходом оккупантов начались аресты и расстрелы. После подрыва партизанами румынской комендатуры и штаба 10-й пехотной дивизии румынские войска совместно с германской айнзацгруппой приступили к массовому уничтожения евреев и прочих ненадёжных, на их взгляд, граждан. На Александровском проспекте было повешено четыре сотни горожан, а в массовых могилах после войны были обнаружены останки более двадцати тысяч человек. А если вспоминать десятки тысяч тех евреев, что были согнаны в концентрационные лагеря и гетто и там убиты, и заморены трудом, болезнями и голодом, то даже так нам не представится размах трагедии, в которой была почти полностью истреблена еврейская диаспора Одессы.

Сейчас события тех лет воспринимаются как очевидное и бесспорное зло, зло абсолютное в полнейшем своём смысле, без всяческих там «но» и «нельзя было иначе», но вот в действительности это лишь насмешка: из тех, кто отправлял людей на развёрнутый садистской мыслью конвейер смерти, лишь единицы понесли хотя бы чуть-чуть соизмерённое с их преступлениями наказание. Среди простых солдат вермахта, да, многие получили наказание, немало было тех, кто угодил в советский плен и отсидел свою десятку в Сибири, Казахстане и на остальной территории России, трудясь на лесоповалах, строительстве и в шахтах, их наказание за то, что их призвали в армию и то, что они, исполняя приказы, сражались против остального мира, но вот из тех, кто отправлял их на войну, кто подстрекал исподтишка, кто побуждал их к преступлениям, кто стравливал человека с человеком, все те отделались двумя-тремя годами заключения, все эти врачи-садисты, судьи, генералы из гестапо и СС. Их всех освободили раньше отведённого судом срока, ежели вообще не оправдали, а ведь были и такие, кто вовсе не попал под суд. Да… справедливость, нет на свете более попранного слова. Как и всегда, за сотворение ада на земле расплачивался простой народ, но не они, ни все эти приспешники номенклатуры, ни функционеры партий, ни полицейское начальство и ни военная верхушка.

Я долго не могу начать читать. Я вижу в немногочисленной группе узников миллионы тех, кто не вернулся, тех, кто провёл остаток своих дней за клеткой из колючей проволоки. От жертв гнуснейшего на свете преступления меня отвлекает сидящая поблизости со мною парочка: старик и внук. Дед горячо, с азартом что-то повествует внуку, мне видно, как нетерпелив его сосредоточенный и увлечённый взгляд и все его движения: все эти подношения руки к губам, обдумывание мыслей; мне видно как старик стремится передать усвоенные им в жизнь знания и мудрости, но видно мне также и то, как внук, меж тем, взирает на него и окружающее пространство с непроницаемым словами взором, и ясно тут становится, что все старания ликбеза изначально тщетны. Ты, старость, не способна словами вразумить детскую индифферентность.

Но вскоре они держат путь куда-то дальше, я остаюсь один. Вот почему нам одиночество всегда и неизменно навевает грусть? Какой-то миг и грусть как будто переполнила тебя, и излучается тобой во внешнее пространство. Книга в борьбе с унынием совсем никчёмный сателлит. Но где искать пособников в борьбе с хандрой: внутри себя или во внешнем мире?

Я обвожу глазами сквер. Сначала ты как будто даже счастлив: ты на мгновение один, ты наслаждаешься спокойствием и наблюдаешь всё вокруг. Вот я смотрю на дерево и вижу сойку, как же стремительно способна она перескакивать с ветки на ветку. Будучи размером с голубя, она подвижна, словно воробей, да, за таким занятием недолго стать бердвотчером. Потом перевожу взгляд на солнце, небо, облака. Прекрасный день. Какое наслаждение! Ты счастлив оттого, что можешь просто лицезреть всю эту красоту, дышать чуть подогретой солнцем вешней свежестью, смотреть на действия людей, чудаковатые детские поступки, разглядывать наряды пешеходов и замечать, скрытых от невнимательных и суетливых глаз, гуляющих котов. Но всё же… Тебе не с кем этим поделиться. Ты замкнут сам в себе. Экстаз от ощущения мирской эстетики и созерцания простого течения бытия доходит до предела. Достигнут идеал! Но ты не знаешь где исток его: внутри или снаружи. Что совершенно в этот миг, ты сам или всё то, что внешне? Да и какая разница? Не важно что это, но пусть оно перетекает в твою душу, пусть ты наполнишься всей этой красотой, великолепием, но что тебе с того, когда нельзя им с кем-то поделиться? Красота, поэзия и жизненный прилив — всё загнанно в тупик, в тебя. Они находят там конец. Тебе не поделиться ими. Ты один. Ты одинок.

Я устремляю свой порыв в ущелье, образованное асфальтовой дорогой средь отвесных стен домов. За очередным поворотом из под ног моих выпархивает чистейший белый голубь, каких пускают в небеса по случаю триумфа или мира, и иногда ещё на свадьбы. Мой взгляд легко скользит по голубку совсем как мастихин в уверенной руке художника, воссоздающего на льняном холсте лик мира. Я вглядываюсь вдаль и там на перекрёстке, как искусительное наваждение, вижу её — Софию. Она идёт под ручку с Владом. Как поменялся её облик! На ножках серебристые, блестящие полусапожки, бёдра обтягивает исшитая ярким узором в цветах, лоснящаяся в свете юбка-карандаш, а на плечах поверх топа накинута распахнутая кожаная куртка. Я раньше не видал в ней столько блеска! Грудь при ходьбе её трясётся; неощущаемые пальцы ветерка запутываются в волосах цвета каштана, и ветер счастлив оттого, что счастлива она.

Это видение её смеющейся, счастливой и красивой, безжалостно калечит уязвлённую поверженную душу тем более, когда с ней рядом Влад. Они меня не замечают. Они же те влюблённые, что изображены на полотне Рене Магритта. Мешки на головах им не дают увидеть ни других, ни истинное лицо друг друга. Вот аллегория слепой любви! Я вспоминаю нас с Софией, и ведь у нас когда-то тоже было по мешку на голове, мы точно так же любили, целовались, обнимались через холщовую слепую ткань…

Они скрываются за домом. Я не могу справиться с волнением и тревогой, какое оставило видение в моей душе. Я чувствую как бьётся, словно птица в клетке, сердце; оно переживает осознание потери. Я не могу смириться с тем, что эта женщина теперь чужая, не моя. Если бы хоть кто-то изобрёл барометр, измеряющий любовь, то он во мне показывал бы шторм. Я устремляюсь параллельно им, я ускоряю шаг, через каких-нибудь пару минут я перед ними. Смущённо, скованно София отводит от меня свой взгляд, она обескуражена моим внезапным появлением; я вижу, что и Владу эта встреча неприятна, но у меня в глазах уже играют злые огоньки язвительного торжества. Они застигнуты врасплох и это козырь. Когда я гнался, то не думал, что им скажу, и вот теперь, так неожиданно явившись перед ними, я с головою отдаюсь на волю чувств.

— Привет, — тихо, смотря в её глаза, произношу, и больше ничего, все прочие слова излишни.

— Привет, — всё так же тихо отвечает и она.

Я всматриваюсь в бездну её глаз, будто пытаясь в них хоть что-то прочитать. Но что ищу я там? Надежду? Да, да, надежду, что ещё не всё, что есть хотя бы самый малый шанс.

— Привет, ты что-то хочешь? — так неприятно вмешивается Влад. Его манера голоса мне внешне представляется галантной, но я-то знаю, он раздражён.

— Я говорю не с тобой, — огрызаюсь я, бросая на него взгляд полный ненависти, и снова утопаю в её взоре.

Что скрыто там за амальгамой её глаз? О, как бы мне её понять! Ну почему же мы немы и глухи пред друг другом? Мы говорим слова, но это только звуки, а услышать то, как говорит душа, нам не дано. Мы все пытаемся приблизиться, извлечь из глаз какую-то крупицу истины, гадать по мимике лица, по невербальным жестам, но это жалкая попытка что-то уловить, а вот понять по-настоящему другого человека мы не способны. Не оттого ли, что не знаем мы даже самих себя? Разве познал я сам себя? Зачем я здесь? Зачем я перед ней? И почему мне не нужна другая?

— Зачем? — спрашивает она, хотя узнать ответ в моих глазах куда как проще.

А я вот от волнения не способен прочитать в её глазах то, что ищу. Я сомневаюсь, я не знаю. Так много чувств, страстей, переживаний в них заключено. И я уже корю себя за то, что так нелепо, глупо появился перед ней и второпях пытаюсь что-то разгадать за амальгамой её взора.

— Разве не могу я просто поздороваться с тобой без того, чтоб в наш разговор встревал это каплун?

Но из-за незнания семантики последнего слова смысл всего предложения ускользает от Влада, хотя он и чувствует, что в моей речи есть подвох.

— Послушай, если ты хочешь поговорить, давай…

— Мальчик, — перебиваю его я со всем нахальством, что имеется во мне, — не встревай в наш разговор.

Вдобавок я похлопываю его по плечу. Его защита сломлена, он должен бы ударить меня в лицо, тут это будет к месту, но он не решается.

— Рома, к чему всё это? — усталым, обречённым голосом мне говорит София.

— А разве я не могу встретить тебя на улице?

Она не отвечает.

— Я рад тебя увидеть, я рад за твоё счастье, — я сцеживаю каждое слово словно каплю яда оттого, что вижу: она угадала, что я и сам не знаю зачем я здесь, к чему мои вопросы, и, главное, она за эти несколько секунд успела разглядеть в моих глазах обиду и всё ещё горящий, но, оберегаемый мной в одиночку, костёр нашей любви. Она увидела, как сокровенно я и непрестанно каждый день подкладывал в этот костёр всё новые поленья, сучья, хворост, всё то, что может загореть, чтобы держать огонь любви на страже, как верил в то, что ежели она вернётся, то её всё так же, как и раньше, будет ждать тепло огня.

Мираж способен испариться в один миг, но в памяти его видение способно жить до самого конца. Когда я оборачиваюсь, его, как и положено, на прежнем месте нет.

XX

— Ну и чего такого особенного ты хотел нам сообщить? — осведомляется у Славы Андрей Немирский, когда мы все собираемся у Басиста.

Родителей Славы дома нет, и мы сидим в его комнате. Он, как и многие из его ровесников, живёт с родителями. Отдельную квартиру ему не потянуть, да и зачем это нужно, когда имеется своя комната.

Я разглядываю обстановку. Это всегда любопытно проникнуть в чужой быт и через предметы обстановки узнать тот мир, в котором живёт человек. На стенах висит несколько плакатов, на них: Джими Хендрикс, Эрик Клэптон, Курт Кобейн и Игги Поп. В углу комнаты компьютерный стол, над ним висит детская фотография с пухлощёкой физиономией, рядом со столом две гитары: акустика и бас.

— Я собрал вас потому, — начинает он, — что в квартирнике вы для меня самые близкие друзья. Да и вообще самые близкие, — тепло замечает он, — и вот настала пора вам объявить, что я уезжаю жить за границу, в Польшу.

— В Польшу? — переспрашивает, будто не веря, Илья Повар.

— Да, в Польшу. Я даже нашёл там работу сборщиком мебели. Мне будут платить две с половиной тысячи злотых в месяц для начала.

Мы все ошарашены. Илья кажется больше всех.

— Как, ты в Польшу? — снова спрашивает он, как будто от этого что-то изменится или Слава вдруг объявит, что он нас разыгрывает.

— Ну да, а что такого?

— Не знаю, — отвечает Илья Повар, — но что там делать?

— Жить.

— Ну и правильно, езжай, — одобрительно кивая, поддерживает решение Славы Андрей Немирский.

— Так ты уезжаешь один? — спрашивает его Максим Гулин.

— Ну да. У меня в Кракове живёт двоюродная сестра с мужем. Они мне, если что, помогут.

— Клёво! Молодцом! — искренне радуется Андрей Немирский, а я уже почему-то начинаю скучать по Славе, хотя он тут рядом с нами, но мне жалко с ним на долго расставаться, а, может, даже и навсегда.

— А как же язык? — удивляется Илья Повар. — Ты будешь учить польский?

В его голосе, как и всегда, сквозит презрительный оттенок ко всему не русскому, а значит для него чужому и непонятному.

— Да, я думаю, что это будет для меня не проблема. Я же выучил английский, а польский к русскому куда как ближе. Да и от Кракова недалеко путешествовать до Чехии и Словакии. Триста пятьдесят км. и ты в Братиславе, четыреста — и в Вене, четыреста пятьдесят — и в Праге.

— Предатель, ты нас кидаешь, — в шутку говорит Максим Гулин, но по его лицу мне кажется, что он завидует той смелости, которая нашлась в Славе Кучере взять и изменить свою судьбу, решиться на такой вот переезд за границу.

— Вы всегда можете приехать ко мне, — говорит Слава Кучер, обводя нас дружеской улыбкой, — я всё разведаю, узнаю и всё вам расскажу. Я всегда буду на связи. Да и пожить в Европе, не такой уж плохой опыт.

— Да знаешь, было бы вообще забавно в каждой стране пожить хотя бы по одному году. Каждый год новая страна.

— Так тебе не хватит жизни, — отвечаю я Немирскому, — на нашей планете порядка двухсот стран, а столько ещё не жил ни один человек.

— Нет, ну я говорю про самые основные, такие как: США, Мексика, Бразилия, Англия, Франция, Россия, там, Польша, может быть, ЮАР, Саудовская Аравия и так далее.

— Короче, буду ждать всех вас в гости, — подводит черту Слава Кучер, видя, что разговор наш ушёл куда-то в сторону, — ну а пока я приготовил для вас меленький сюрприз.

— Копец, я всё равно не могу поверить! — выплёскивая всё, что есть в душе, вдруг произносит Илья Повар.

— Илюха, ну что ты, — Слава по-дружески крепко заключает его в свои объятия.

— Нет, ну если ты уедешь, — возмущённо произносит Илья Нагорный, — то кто тогда останется? Эти ушлёпки? Что мне с ними делать?

Осклабившись в улыбке, он показывает на нас.

— Что делать нам с тобой, уродом? — отвечаю ему я, смеясь. — Посмотрите-ка на него.

Мы все смеёмся над шуткой Ильи Повара, нам всем жалко расставаться с другом.

— А вот и мой сюрприз, — Слава показывает нам коробочку, в ней измельчённые соцветия конопли.

— Я знал, что у тебя ещё осталось! — восторженно восклицает Илья Повар.

Слава достаёт из шкафа деревянную трубку и передаёт её Илье Повару.

— Все будут? — спрашивает Слава.

Никто не против. Я помню, какое у меня было чувство, когда я собирался пробовать марихуану в первый раз. Это было в армии. Как у любого человека, которому за школьной партой несколько лет подряд вдалбливали, что любой наркотик — это яд, уничтожающий и разум и тело, у меня и к марихуане было предвзятое и даже одиозное отношение. Но дни в армии были так тягостны и однообразны, что в какой-то миг я всё же решился, когда мне предложили. Тогда, я помню, чувствовал себя отчаявшимся человеком, решившимся на некое запретное, даже преступное деяние, я ощущал себя идущим возле грани, по лезвию ножа, играющим с самим собой в опасную игру, цена которой всё, хотя на самом деле это была всего лишь травка. Да, да, всего лишь травка, кайф и всё. Никак марихуана не изменила мою жизнь и уж, конечно, не кинула меня в пучину грязи, мерзости, отчаяния.

— А у тебя хорошая шмаль, — замечает Илья Повар, беря от Славы в руки трубку и коробочку с каннабисом. — Я как-то собирал дикую коноплю, так в ней, оказывается, так мало ТГК32, что будто куришь чай. Никакого трипа.

Слава кивает в подтверждение его слов.

— Так самое главное, я ещё тогда принёс несколько сорванных стеблей домой, положил их на газету сушиться, и у меня кот так их начал жрать! Это было что-то! Жрал не стесняясь, я не видел, чтобы он хоть одну траву так ел. Пришлось срезать нижние листья и отдать ему, чтобы отстал и всё не обслюнявил.

— Ты будешь уже курить? — нетерпеливо спрашивает его Андрей Немирский.

— К такому делу нельзя подходить со спешкой, — вальяжно растягивает слова Илья Повар, но всё-таки подносит набитую трубку ко рту. Он поджигает зажигалкой траву и втягивает дым. Как можно дольше он держит его в лёгких, потом он повторяет процедуру.

Комната наполняется горьким едким запахам марихуаны. Я вспоминаю этот аромат, противный, но таящий в себе предвкушение трипа.

За Ильёй курит Андрей Немирский.

— Тебя как? — спрашивает Илья Повар.

— Меня накрыло, — отвечает ему Андрей.

Я не смотрю на них, а принимаю трубку из рук Славы, который предупредительно набил её каннабисом. Он тушит яркий свет и зажигает ночник, так что нас окутывает уютная полутьма.

Я беру мундштук в губы и подношу зажигалку к чаше трубки. Горький вкус сожжённой травы врывается мне в лёгкие. Я понимаю, что меня накрывает уже тогда, когда огонёк от моей зажигалки при каждой затяжке начинает ездить взад и вперед. Я вижу мир как через какую-то другую грань, как будто через воду или иную жидкость, по которой то и дело идут волны. Горло неприятно жжёт, но я не останавливаюсь, а всё тяну, тяну пока хватает сил. Держу клубы кумара в лёгких, пока мир вокруг меня плывёт, но не выдерживаю и выдыхаю.

— Ну как? — спрашивает меня Илья Повар, хватая за надплечье.

Я киваю ему в ответ, пытаясь сосредоточиться на мире с обострившимися красками и углами. В этом новом мире лицо Ильи мне кажется не очень уж и настоящим, оно как будто нарисовано совсем так, как их изображают в мультиках.

— Мне кажется, что тебя кто-то нарисовал, — добродушно открываюсь ему я.

— Ты главное не залипай, — увещевает меня Илья, тряся за плечо, — главное не залипай, Романчик!

Я киваю ему в ответ и пытаюсь поднять несуществующие руки; если от больших порций алкоголя тело будто погружается в цементный раствор, и просто встать тебе уже тяжело, то от марихуаны попытка встать тебе видится и вовсе невозможной, тебе вдруг кажется, что рук твоих и ног уже не существует. Пока я пытаюсь понять свои руки, разглядеть их, их ощупать, понять каковы отзывы на прикосновения, Слава и Максим присоединяются к нам. Кто-то о чём-то говорит, а я ощупываю свои колени. Если проводить ладонями по коленям, то это вызывает необычайно сильные ощущения, оказывается, я даже могу почувствовать, как нервный импульс пробегает по моему телу от коленей до мозга. Я с рвением натираю свои колени и открываю окружающим свои наблюдения.

— Это необычайно! Попробуй! — говорю я Славе. — Ты ощущаешь, как бежит нервный импульс? Импульс от коленей к мозгу!

Но он не делает, как я ему советую.

— Нет, — отвечает он, — это не мои руки, я не могу что-либо ими сделать, — он машет в воздухе руками.

Он что-то ещё говорит про странное ощущение реальности, а Илья Повар и Андрей смеются.

Я всё ещё пытаюсь разобраться в иннервации, когда Илья Повар замечает в Максиме Гулине неладное.

— Эй, Рома, тряхни его, он залип! Максим, не залипай!

Максим Гулин учащённо дышит и сосредоточенно глядит в пространство перед собой.

— Ты как? Что, залип? — спрашиваю я.

— Я не чувствую своего сердца и своего дыхания, — испуганно заявляет он. — Нет, я вдыхаю, но не чувствую, что дышу.

И правда, я тоже не ощущаю своего тела, боли, тяжесть в мышцах, ощущение всех своих конечностей и функций организма — всё исчезло без следа, как будто всего этого и вовсе не было. Только вместо сердца у меня теперь в груди, как будто камень, тяжёлый, но не способный биться и качать необходимую для жизни кровь.

— Не залипай, — талдычит ему Слава Басист и делает невозможное: встаёт и подходит к Максиму Гулину. — Ничего с тобою не случится. От этого ещё никто не умирал! Это не страшнее, чем сигареты и алкоголь.

— Кто-нибудь знает, что такое шурин? — вдруг спрашивает Андрей Немирский.

— Брат жены, — отвечает Илья Повар.

— А деверь?

— Муж брата. Или как его там… нет…

— Деверь? — переспрашиваю я, принимая эти по меньшей мере странные вопросы как важные задачи мироздания.

— Да, есть ещё сваха, свекровь, сватья. Зачем всё это? — говорит Немирский. — Никогда не понимал. Почему нельзя сказать, что это, например, муж сестры или муж жены?

— Что? Муж жены? — не выдерживая, смеётся Илья Повар, хотя и сам ошибся так же секундою назад.

Мы все втроём смеётся от этой то ли шутки, то ли оговорки.

Я некоторое время сижу погрузившись сам в себя, в свои внутренние ощущения. Я так расслаблен, что мне не хочется ничего делать.

— Смотри, — отрывает меня Слава Басист, показывая мне на смартфоне видео.

На нём какое-то чудаковатое чучело кота наяривает на скрипке, играя что-то сродни еврейского мотива, а рядом с ним по ступеням сползает кукла мыши а-ля Микки Маус, но от добродушного диснеевского персонажа в ней только внешне схожие черты; у мыши вовсе не миловидное лицо, а скорее кафкианский облик. Это пугающее видео проигрывается раз за разом, от вида этого кота и этой странной куклы мыши мне почему-то не по себе. В нём, в этом видео, завораживает всё: и музыка, и персонажи, и монтаж кадров, от него нельзя так просто оторваться, оно довлеет над рассудком, но Слава его всё же выключает. Я почему-то вспоминаю фильм «Звонок», тот самый, где играет Наоми Уоттс, и думаю, а каково же будет нам, если под действием марихуаны мы сядем смотреть этот ужасный ролик с ворошащимися опарышами, непонятным стулом и с загадочно пугающей женщиной, расчёсывающей свои волосы, — волосы, как могут они быть ужасны: длинные, грязные, слипшиеся пряди чёрных волос…

Меня передёргивает от накатившего страха, в душе витает ощущение паники, но я пытаюсь от него отделаться, изображая что-то лицом и руками. Я поворачиваюсь в сторону Ильи, он что-то повествует Андрею и Славе Басисту, бессвязно сдабривая речь обсценными словами.

— Марихуану использую при рассеянном склерозе, мать твою.

— Понятно что потенциал каннабиса в медицине ещё не исчерпан, но я говорю о полезности конопли даже в сельском хозяйстве, — замечает Слава.

— В Амстердаме она разрешена, — не слышит его Илья Повар, — и в США в некоторых штатах.

— Я тоже за её легализацию, — поддерживает Андрей Немирский.

— Мы все тут за её легализацию, — замечаю я, проводя рукой по своей щеке.

— Легализация марихуаны даст хорошую прибыль для страны и позволит развивать сельское хозяйство, а с ним и сопутствующие отрасли.

— Ты это о чём?

— О том, что в технической конопле совсем мало ТГК, её почти нельзя курить. Но её у нас не садят из-за высоких требований в законодательстве, — объясняет Слава, — хотя чего уж там бояться. Советский Союз когда-то был на первом месте по выращиванию конопли, и вроде бы никто там не скурился.

— А вдруг ты среди технической конопли посадишь островок обычной, наркотической?

Андрей Немирский коварно улыбается.

— Вот потому-то нам необходимо её легализовать. Ведь сейчас с травы не платятся никакие налоги, и контроля качества её тоже нет.

— А на хрена тебе контроль качества? Тебе разве так не понятно добротная это шмаль или нет?

— Забей, — отметает Слава замечание Ильи, — я говорю о том… о чём я говорил? Вы меня сбили.

— О технической конопле и её выращивании, — подсказываю я.

— Да, точно, — вспоминает Слава, — техническая конопля не прихотлива, её не возможно просто так курить, в ней мало ТГК, и из неё получается чистейшая экологичная ткань и самая лучшая в мире бумага, как раз на такой бумаге из конопляной целлюлозы написана Декларация независимости США, и такая бумага в разы дешевле и не требует вырубки лесов, а бумага нужна везде: в Европе, в арабских странах. Для Украины с её огромными полями это настоящая золотая жила! Дешёвая бумага и дешёвая экологичная ткань не будут иметь конкурентов! А для сбора конопли потребуется уборочная техника, и вот вам ещё один плюс для развития машиностроительной отрасли, а там уж и текстильная, и, может быть, даже фармацевтическая.

— И туризм, — подхватываю его я, — ведь кофешопы обязательно привлекут туристов из соседних стран!

— Да! — Слава радуется как ребёнок тому, что хоть кто-то отнёсся к его рассуждениям серьёзно. — За двадцать лет Украина потеряла более десяти процентов населения. Наша страна почти на первом месте по смертности людей, и всё это из-за плохой медицины, на которую нет денег. Люди эмигрируют из-за того, что им негде здесь работать, и всё это из-за слабой экономики.

Илья вдруг с расстройства смачно ругается вслух.

— …дебилы! Правильно ты говоришь! Медицина у нас дерьмо, а всё из-за того, что эти уроды считают, что из-за обычной конопли все сразу же становятся наркоманами. Никто не говорит про герыч33, который забивают в вену. Мы же знаем, что от шмали не бывает ломки и нет зависимости, если ты не дебил. Но ведь алкоголь никто не запрещает, хотя у нас и миллионы алкоголиков.

— А что это мы ничего не жрём? — осведомляется у Славы Андрей Немирский.

Под действием каннабиса у нас обострилось чувство голода.

— Что у тебя есть? Славик, принеси нам какое-нибудь печенье и чай. Сделай чай.

— Нет, — отнекивается Слава, — чай это слишком муторно.

— Ну принеси что-нибудь попить.

— У меня есть сок, яблочный.

— Давай, тащи его.

— Мне не хочется вставать, — признаётся Слава, развалившийся в компьютерном кресле.

— Вставай, — трясёт его за колено Илья Повар.

Они продолжают препираться, кажется по меньшей мере четверть часа, хотя на самом деле их бодание не продолжается и двух минут. Слава сдаётся, делает усилие и идёт на кухню. Оттуда он приносит вафли, кружки и коробку сока. Мы разливаем сок по кружкам и, не обращая внимания на то, что крошим вафлями на пол и на кровать, кусаем их. Вафли особенно сладкие, а сок и вовсе чудо.

— Его можно пить как в рекламе, — заявляет Андрей Немирский, — вот смотрите.

Он отхлёбывает из кружки сок и, когда отрывает её от губ, издаёт характерный звук, выражающий блаженство от насыщения: «А-а-а».

Мы повторяем за ним. Каждый отхлёбывает из кружки и, отрывая её от губ, произносит блаженствующее: «А-а-а», — закрывая глаза.

— Так пить сок куда вкуснее, — замечает Слава.

Просидев в таком состоянии несколько часов, в действительности сложно определить какой отрезок времени прошёл, и переслушав и прочувствовав все песни, какие только нам включал Слава Басист, мы сходимся на том, что нам необходимо идти в клуб. Нас пятеро, и мы в такси не влезем, поэтому решаем следовать в ближайший клуб «Мята», к тому же кто-то слышал, что он, вроде, неплохой.

Самое сложное это подняться, надеть куртку и обувь, всё следующее уже намного легче. Оказывается, идти не так уж тяжело, прохладный ветер даже будто отрезвляет. Когда сосредоточишься, даже фейсконтроль пройти несложно; ты делаешь как можно более серьёзное и сосредоточенное лицо, даёшь ощупать свою куртку на предмет отсутствия оружия — и вот ты уже внутри.

Час поздний, но в клубе людей мало, лишь несколько девах танцует в стороне от диджейского пульта. Мы облокачиваемся на бар, Андрей Немирский трясёт меня и что-то говорит, из-за громкой музыки я не могу понять что, он показывает мне в сторону танцующих девушек, но я, перед тем как обратить взор на предмет его внимания, замечаю, что его зубы светятся в лучах неоновых ламп. Оторвавшись от светящего оскала, я гляжу на девушек. Тут правда есть на что поглядеть: у всех, как на подбор, надеты джинсы, бесформенные синие штаны, из под футболок выступают бугорки животиков, чуть уступающих по габаритам выпяченным грудям, а у одной до безобразия безвкусно с джинсами даже надеты белые босоножки на высоком каблуке. И это зрелище бесформенных телес, так глупо двигающихся в мигающем свете, завораживает своим гротеском. Особенно смешно на них глядеть, если воспринимать их не столько как людей, а низвести их от рода до семейства, а от семейства до отряда, и видеть в них танцующее сборище приматов.

— Музыка дерьмо! — кричит мне на ухо Андрей Немирский.

Я в подтверждение киваю. И правда, сколько лет прошло, а музыка всё та же, что включали в моём детстве. Звучит «Коламбия Пикчерз не представляет»34, затем сингл The Black Eyed Peas «My Humps» и «SexyBack» Джастина Тимберлейка.

— Сколько лет этим песням? Я думал, их уже нигде не ставят, — презрительно замечает Андрей Немирский, намекая на то, что они уже попахивают нафталином.

Но мне кажется тут дело даже не столько в песнях, как в общей атмосфере клуба. Весь антураж, да и вообще подача музыки напоминает собой клубы пятилетней давности. И то, что ещё было модно пару лет назад, сейчас отнюдь не комильфо, и публика здесь соответствующая. Тётки, которым как будто уже за сорок, хотя, скорее всего, нет и тридцати, такие они неухоженные и равнодушные к своей красоте, что даже смотреть на них неприятно. Одна лишь девочка-подросток, лицо её юно, одета в кроссовки, джинсы с низкой талией и чёрный топик, что по форме в точности бюстгальтер. Стройный живот её открыт, и руки, а от скоромных взоров скрыта только грудь. В её глазах играет гордость и нарочитая уверенность в своём успехе перед мужским полом, хотя лично мне от слишком уж излишней пошлости в её наряде хочется лишь что-нибудь накинуть на почти что оголённый её торс, меня нисколько не влечёт эта субтильная, вульгарная, но всё же подростковая фигура. И взгляд её и весь её гонор смешон. Один лишь Илья Повар смотрит на неё с азартом игрока, завидевшего выигрышную комбинацию, но мы не даём ему её разыграть. По обоюдному решению мы вызываем две машины и двигаем в «Комод». После подобной провинциальной дискотеки любая музыка для нас там будет аутентична, а посетитель, выглядящий хоть сколько-нибудь сносно, главным приверженцем мейнстрима в моде.

— Ты на неё запал, — подначиваю я Илью в машине, толкая его локтем в бок. — А как же твоя любовь, Марина?

— Какая ещё любовь?

— Ну Марина, подруга Иры.

— С ней всё давно уж кончено, да и никакой любви там не было.

— Ну у тебя хоть что-то получилось?

— Конечно, иначе я бы от неё и не отстал. Наверно, ей было забавно делать это не за деньги.

Он смеётся.

— Значит, сейчас ты снова в поиске? — спрашиваю его я и почему-то думаю о том, что я в таком же положении. Необходимо признать, что отношения мои с Софией кончены, и следует искать и пробовать кого-то дальше.

— Нет, — довольный собой отвечает Илья, — меня пока не завлекают отношения. Мне хочется от них отдохнуть. А вот от простого секса я бы не отказался. Ты знаешь, секс с незнакомкой имеет свои преимущества перед долго вынашиваемым желанием друзей, ну ты меня понимаешь.

— И какие же преимущества?

— Никаких обязательств после. Тебе и ей ничего не мешает. Ты ничего не знаешь о ней, а она ничего не знает о тебе, и, главное, никаких глупых обязательств до и после. Тебе не надо переживать о том, как вы будете общаться на следующий день и через день, и ты не боишься потерять друга. Поэтому-то знакомые и подруги всегда ломаются дольше, если они, конечно, не бляди. Секс с другом для них, как грязное пятно на отношениях, а вот замарать себя сексом с незнакомцем им кажется не таким уж и страшным делом.

Его взгляд на секс и дружбу с женщинами я не разделяю, хотя Илье я это и не говорю. Это, конечно, может быть и справедливым тезисом, но, верно, применительно только к такому контингенту, с которым общается он сам.

Когда мы приезжаем в бар «Комод», действие каннабиса ослабевает, хотя я всё ещё немного опьянён. От входа мы идём сразу на танцпол, людей негусто, но мы всё же танцуем. Уже через три песни мы решаем сделать перерыв и занимаем столик рядом с баром.

— Ну как, здесь лучше? — спрашиваю я.

— Да, — соглашается Слава Басист.

Слушая хрипловатый голос Джеймса Брауна, я окидываю зал пространным взглядом, как будто пытаясь в нём что-то углядеть. Не знаю что ищу я: просто так любуюсь на окружающих, высматривая привлекательную девицу, или с замиранием сердца жду, что, быть может, где-то за столиком сидит София. Не знаю почему мне сейчас так охота её встретить. Мы сидим большой компанией за столом, но я как будто одинок, оттого что пьян или, может, от музыки, которая из-за того, что громкая делает людей более отдалёнными друг от друга.

Слава о чём-то говорит с Немирским, а Максим завис в смартфоне. Я хочу обратиться с ничего не значащей репликой к Илье Повару, лишь бы развеять грусть, но замечаю, что он поглощён разглядыванием маячащих перед ним женских задов, облачённых, как нарочно, в туго обтягивающие джинсы или брюки, особенно в белые брюки, они как-то по-особенному подчёркивают форму ягодиц. Илья опьянён этими задницами не меньше, чем дымом каннабиса. Если бы обладательницы пышных форм, нарочно выставляемых напоказ — все они, подбирая брюки или джинсы, по долгу красуются у зеркал, предвосхищая тот эффект, который должны произвести их обрисованные во всех деталях ягодицы на молодых парней — знали с какой похотью иной раз глазеет на их формы Илья Повар, то, верно бы, они сильно задумались пред покупкой подобной части гардероба; хотя для меня их зады просто приятное зрелище, не стоят они того, чтобы сходить с ума, однако нельзя и не признать, что определённую волнительность иная попа способная сообщить и мне.

Мне хочется как-то подшутить над Ильёй, но пока я придумываю как, он внезапно встаёт с места и следует к столику, стоящему поодаль. Он клюнул на наживку. Мне видно, что он имеет с дамами какой-то разговор, но тот не увенчается успехом, Илья вновь возвращается на своё место и от обиды поносит двух прекрасных дам гнуснейшими словами.

— Ну раз они такие дряни, зачем ты к ним подходил?

— Я же не знал, — бурчит он.

Я думаю сказать ему, что глупо судить о человеке только лишь по внешним данным, но на нравоучения и философию меня не тянет, и я молчу.

— Надо что-нибудь сделать такое… — говорит он, ища выход из своей досады.

— Пойдём танцевать? — предлагаю я.

— Подожди. Ты будешь текилу бум?

— Нет, такой крепкий алкоголь к марихуане лучше не примешивать, а вот бутылку пива я с радостью возьму.

— Да брось, ничего такого не случится, — уже ободрённый от своей идеи говорит он.

Он спрашивает, будет ли ещё хоть кто-то, так же как и он, текилу бум, но и другие отвечают ему отказом. Я вызываюсь идти с ним и поглазеть на это зрелище. Текила бум — это серебряная текила, наведённая со «Спрайтом», но, несмотря на незамысловатый рецепт, она имеет более, чем экстравагантный обряд употребления. Когда Илья заказывает текилу бум, бармен нахлобучивает ему на голову строительную каску, наливает сам напиток, кладёт сверху на рокс салфетку и бьёт три раза нижней частью рокса по надетой на макушку каске, при этом каждый свой удар сопровождая звонким звуком из свистка. Не сложно догадаться, что в этот момент Илья становится объектом всеобщего внимания. После последнего удара бармен опускает рокс на барный стол, и вот теперь содержимое стакана Илья опрокидывает залпом. Мой друг доволен, теперь он полон сил, задора и энергии.

Мы возвращаемся к столу, а к бармену после фурора Ильи за текилой бум выстраивается очередь. Илья зовёт всех на танцпол, и мы идём, как будто окрылённые его задором. Я допиваю пиво и присоединяюсь к танцующим друзьям. Я двигаюсь во мраке, подстраивая тело под колебания звуковых волн, и даже не пытаюсь подойти ни к одной из девушек. Тут просто нет ни одной, которая могла бы меня действительно увлечь. Внутри меня сражаются две стороны, одна не хочет себя путать с теми, кто хуже Софии, другая, желая отомстить, считает, что даже лёгкий флирт — хорошая возможность уязвить если не саму Софию, то хотя б мою привязанность к светлым и возвышенным мгновениям нашей любви. «Жаль, что София не знает, что я в баре, пьян и счастлив без неё, свободен, окружён друзьями, а вовсе не сижу дома, горюя, как, верно, думает она, о ней одной», — ход уязвлённых вымученных мыслей.

class="book">От выпитого пива мне надо в уборную. Я, сделав всё, что должно, зависаю возле умывальника, глядя на себя в зеркало. Когда ты пьян, зеркала имеют для тебя особое значение. Глядясь в них, ты смотришь будто вглубь себя, сквозь маску плоти проникаешь в душу. Не знаю, что пытаюсь я в них разглядеть, но качающийся взгляд и мимика гримас, которые я корчу сам себе пьяным лицом, поражают меня своею наготой и искренностью. И вот уже я что-то говорю тому себе, что в зеркале. Корю за непутёвость жизни…

Я возвращаюсь на танцпол, но я уже не слышу музыки, я поглощён своими беспощадными раздумьями. Илья уже беседует с какой-то дамочкой, а я ловлю себя на том, что монотонно двигаюсь, не попадая в такт, и пристально гляжу вперёд. Рябая рыжая толстуха, сражённая, как видно, моим взором, обращённым в пустоту, на деле же в неё, нахально нарушает зону моего комфорта и трётся об меня своим толстенным боком. Я так обескуражен, что не способен сразу отстраниться. Всё в ней мне видится ужасно безобразным: и рыжие пушащиеся волосы, и толстая фигура в плотных джинсах, и грудь от тяжести дряблая, и мордочка рябого жирного лица. После Софии на неё я даже не могу смотреть, не то что видеть женщину за этой сальной маской. Я отстраняюсь, чуть удерживаясь от того, чтобы её не оттолкнуть.

София…

Никто, никто с ней не сравнится — и нечего искать. Тут много женщин, но они не интересны, как она. Слишком сильны воспоминания, и непотребно было б их мешать с никчёмными попытками пофлиртовать или даже навязать себя пустым, не стоящим даже её мизинца женщинам. Теперь я знаю: любовь вовсе не константа, хотя и я, как и другие люди, наивно верил в её неизменность. Узнав изменчивость её природы, я должен отступиться, но я не могу. Я знаю, это глупо, иррационально, но измени себе я в этом, и здесь буду не я. Ты ничего не сделаешь с самим собой. Я знаю в чём моя правда: я люблю эту женщину, я хочу эту женщину…

XXI

Ты можешь сотни лет день ото дня выстраивать свой зиккурат душевного спокойствия, но что с того, когда твердыня твоя зиждется на болотистой почве, а материал, из коего построена она, — песок. Всё это рушится в одно мгновение, и шар-баба, крушащий мною возведённый зиккурат, — всего лишь телефонный звонок от Софии. Один лишь он разносит вдребезги надуманные за последние недели мысли, он разбивает все обиды и преграды, их не существует уже в следующий миг.

За окном глухая, сонная, слепая ночь. Я вновь прокручиваю те слова, которые она произнесла. Она сказала, что должна меня увидеть, что ей это необходимо, что она ко мне приедет. Из гордости я всё-таки пытался возразить, но доводы моих песочных стен в одну секунду были сметены тяжёлой стальной гирей.

Я неприкаянно брожу по комнате, смотрю в окно, ища машину, что её доставит, я вглядываюсь в ночь, пытаясь остудить и успокоить душу, но та несётся, словно на качелях, её так просто не утешишь. Я жду Софию как мальчишка. Волнительно шагая взад-вперёд, перебираю, вороша в воображении самые разнообразные и чудаковатые, иной раз даже смелые, мысли и надежды. Я думаю, как мне вести себя с Софией, но выстроить линию поведения не удаётся, какая к чёрту тактика, когда ты полностью разбит одним ударом.

Я выхожу в коридор, проверить спят ли мои соседи, когда я убеждаюсь в их спокойном сне и возвращаюсь в свою комнату, я слышу слабое постукивание в дверь. Это застенчивая просьба, мольба взаимности, но она, пусть робкая, всё ж заставляет моё сердце сбиться с равномерной рыси. Воздух от волнения застревает в лёгких и распирает грудь, наваливаясь на неё всей тяжестью. И я, только усиливая трепет, отворяю последнюю преграду между нами.

— Привет! — с восторгом на лице, как будто никакого расставания и не было, мне говорит она, но губы её выдают: они дрожат в лёгком смятении.

Я не могу ответить. Глаза её — вточь чёрная дыра: раз устремлённый взгляд на них уже не может вырваться обратно. Её нельзя не любить, нельзя забыть, нельзя очернить, нельзя от неё отказаться, потому что это то же самое, как отказаться от самого существования, от последней хрупкой надежды на жизнь.

Я принимаю от неё пальто и пропускаю в комнату. Ещё каких-нибудь пару минут назад я думал, что при встрече скажу ей что-то грубое, чтоб показать свою обиду и нежелание прощать, но вот сейчас, стоя возле неё, я не могу сказать не то чтобы сердитой фразы, а даже одного скупого равнодушного словца. Душевная эквилибристика не мой конёк. Я не способен притворяться, я не могу кривить душой, когда я очарован ею, как будто в первый раз.

На ней надето чёрное обворожительное платье. От шеи по рукам и туловищу вплоть до самых бёдер её фигуру плотно облегает тёмная прозрачная ткань, испещрённая бессвязной паутиной чёрных линий, под ней короткая, чуть приоткрывающая грудь сверху и заканчивающаяся на бёдрах, чуть выше полупрозрачного покрова, чёрная обтягивающая материя. Короткий, но стоячий непрозрачный чёрный воротник особенно подчёркивает красоту её лица точь-в-точь, как это платье — красоту её фигуры.

— Ты откуда? — спрашиваю я, только сейчас замечая то, что София пьяна.

— Из клуба, — говорит она, — мне надо было тебя видеть.

Явно она имела там куда больший успех, чем я вчера среди рябых рыжих толстух. Чёрный подол платья, чёткой чертой скрывающий от любопытных мужских глаз всё то, что выше, особенно усилен тем, что ниже него по бёдрам спускается покров прозрачной тёмной ткани, через который видны её ноги, вот это-то и позволяет бурному мужскому воображению через сквозистую материю, словно через дымку возбуждения, заглянуть туда, под платье, где приоткрыты взору стройные, но налитые молодой крепостью, бёдра. Эта коварная игра дизайнера на мужских слабостях без труда позволяет одержать победу в первом же сражении.

Мы смотрим молча с нею друг на друга. И даже будучи не трезвой она предстаёт передо мной как подлинная красота, как магия природы, которая является взирающему с вершины горы, когда перед его глазами протекают неторопливые, застывшие на вечность громады гор с мельчайшими деталями своих исполинских форм: отвесами и скалами, с множеством камней, с ручьями, водопадами и снежными вершинами, деревьями, что корнями, точно гвоздями, впиваются в жестокую породу валунов, и прочее: являющиеся с высоты поля, луга, холмы, леса и небо, имеющее особенный, непостижимый прежде вид среди гигантского хребта зазубренного кряжа; вот точно так же и её мне хочется разглядывать в деталях, в мелочах и в целом, всю, от этой красоты нельзя устать.

— Зачем?

— Я поняла, что хочу видеть тебя. Что я не могу без тебя.

— Ты пьяна.

— Ну и что. Что с того?

— Что ты делала там, в клубе?

— Ходила с подругами.

— А он?

— Я пришла к тебе, — как что-то лишнее отметает она мой вопрос.

Она подходит ко мне вплотную, и мои руки сами собой ложатся на её талию, глаза глядят в её. Как это волнительно: София здесь со мной в коротком сексуальном платье, и взбудораженная алкоголем. И эта необыкновенность в её поведении, и неизвестность всех причин и обстоятельств, зачем и почему она опять со мной, сводит с ума. Меня одновременно злит и в тоже время и волнует её поведение. Вся эта неизвестность рождает такое разнообразие предположений, что меня уже трясёт. Я покрываюсь мелкими мурашками. Я чувствую себя униженным и возвеличенным одновременно. Гремучая палитра чувств рождается в моём мозгу. Меня оскорбляет то, что она была без меня там, в клубе, пьяная среди других людей, парней, не знаю с этим Владом или без, что она могла там делать чёрт-те что; но возвышает меня осознание того, что всё ж она, пренебрегая остальными, пришла ко мне. В мгновения такие ты благословляешь и коришь судьбу одновременно за то, что ты рождён мужчиной, за то, что ты познал любовь, познал всю филигранность мастерства природы: из тех же самых материалов, что и ты, слепить женщину, вдруг обладающую над тобою большей властью, чем остальное общество и государство. И вот тебе уже за радость гореть в её глазах, растрачивать свой нрав и таять в поцелуях, до бесконечности спешить и гнаться за её теплом, и верить, словно ребёнок в сказки, её словам и даже больше — голосу. Быть может, вот она грань абсолюта. Грань за которой всё уже ничто. И приближаясь к ней, ты делаешь последний шаг, с которым получаешь всё! Всё, что так долго маячило тебе на горизонте. И вместе с этим всем ты получаешь и погибель. Она необратимо следует за совершенством. В том состоит коварство идеала: он достижим всего на миг.

За долю, за мгновение каждый из нас сгорает, возрождается и умирает вновь в противоположном взгляде. Мы существуем только в них, в наших глазах, мы в них живём. И почему мы, люди, вдруг решили, что всё в мире должно быть объяснено словами? Ну почему любая наша мысль, любой наш взгляд, желание, позыв, душевный импульс должны быть облечены в слова? Мы думаем словами точь-в-точь как говорим, и только чувства иной раз в критические моменты восприятия, радости ли, горя, злости или любви не поддаются шаблонным описаниям. Слова над чувствами не властны; чувства шире, чувства больше, многозначительнее и полнее слов, их в рамки не загнать. Так, может, обретя дар речи, человек не только выиграл, но и потерял часть самого себя за трафаретностью и однобокостью мышления?

Сильнейшее вожделение охватывает меня. Всё это как в первые, эти прикосновения руками, сладость её губ, мурашки, пробегающие от волнения. Подобной ненасытной жадности давно не знали мои руки, им всё позволено, но они так хищно алчны, что не могут насладиться всласть. Нетерпеливый порыв бросает нас на диван. Отбрасываю в сторону рубаху, мне хочется быть ближе к ней, каждым кусочком кожи ощущать её манящее тепло. Руки Софии скользят по моему телу, ладони, точно наждак, их каждое прикосновение сдирает слой за слоем, раскрывая разнежившуюся душу. София страстно открывает губы, когда моя нетерпеливая рука стремится к ней под платье. Прикосновения к ней — особый вид блаженства. Как много радости и удовольствия способны нам доставить руки. Я не снимаю с неё платья, в нём она особенно эротична. Мне хочется насытиться каждой секундой, и оттого так страшно торопиться, хотя необратимое желание так нарастает и влечёт, что невозможно ему отказать. Когда я подчиняюсь, нас двоих уносит хаотичный вихрь-хоровод из вздохов, напряжения в мышцах, кружения головы, сосредоточенного в чреслах накала, их слияния, тепла и поглощения каждым телом другого тела. Не знаю, что даже прекрасней в этом краткосрочном торжестве двух наших тел: прелюдия, сам акт или его апофеоз.

Я открываю окно, чтобы проветрить комнату. Теперь способна думать голова, не только тело. Я оборачиваюсь и смотрю на Софию, снимающую платье.

— Так жарко, — говорит она.

Последующее за сексом отрезвление подсказывает, что за удовольствием последует и объяснение, а, может быть, и неприятный разговор.

— Иди ко мне, — зовёт она.

Я опускаюсь на диван, и вот она уже, как прежде, ложится головой на моё плечо, расплёскивая по моей груди потоки переливающихся волос.

— Почему ты пришла ко мне?

Какое-то мгновение она таит молчание, но признаётся:

— Поверь, мне тоже нелегко без тебя. Ты такой, какой надо! Мне легко, когда ты рядом. Я ничего не могу с собой поделать. Прости…

Мы молчим. Я гляжу в потолок, пытаясь полностью понять её через слова, хотя всего лишь несколько минут назад для понимания хватало мне её прикосновений, поцелуев, взгляда.

— Ты понимаешь, что я тебя люблю? — вдруг гневно говорит она.

Я ей не отвечаю, и тогда она приподнимает голову и вглядывается мне в глаза.

— Что ты молчишь?

— А что я должен тебе ответить? Я тоже люблю тебя, ты это знаешь. Не я же ушёл от тебя. Ты предала всё то, что было между нами!

Теперь её черёд молчать. Она вновь опускает голову мне на руку, чтоб не смотреть в мои глаза, чтобы собраться с силами и сказать всё то, что накопилось.

— У меня никак не выходила из головы та встреча на улице… Я по твоему взгляду прочитала тогда, как ты страдаешь и как любишь. В твоих глазах было столько боли! И вот сегодня в клубе среди подруг я ощутила себя такой одинокой, мне так захотелось снова быть с тобой, что я уж не могла сопротивляться. Я не обидела тебя?

— Нет.

— Ты не понимаешь, почему я не с тобой, а с Владом?

— Да, это глупо, если ты меня любишь и вот так приходишь, потому что не можешь без меня, то ты тогда врёшь либо мне, либо ему.

— Либо себе… — неопределённо произносят её губы и, кажущийся со стороны стеклянным, взгляд.

Приятный холодок, пробравшись через щель открытого окна, добирается до наших тел.

— Я купилась на то, чего у меня никогда не было, — откровенно говорит она. — Все говорили: «Это такой шанс!» Наверно, с моей стороны это предательство… Не знаю… Он мил мне. Я его люблю, но ты меня всегда волнуешь. Я не могу тебя забыть. Все эти твои причуды и суждения. Я их просто обожаю.

Я ей не отвечаю. Исповедь так исповедь.

— Ты не понимаешь, почему я с ним… Конечно, это сложно понять. Ты же не видел их дом, их возможностей; там ведь совсем иная атмосфера, там всё по-другому. У них уже есть всё то, чего бы я хотела достигнуть в своей жизни. С ним можно начинать жить прямо сейчас, а не откладывать жизнь в долгий ящик.

— Ну а со мной ты не жила? — мой голос от обиды груб и глух, он словно заперт в тесном чулане.

— Ну почему же… Ты не понимаешь. Дело ведь в том, как проживём мы свою жизнь. Всё то, что было между нами, было более чем замечательно, но такая жизнь не могла бы безмятежно длиться вечно.

— Знаешь, такой расчёт не сильно отличается от проституции, — грубо замечаю я, желая её уязвить.

— Зачем ты так? — обижается она. — Я открываю тебе душу, а ты пытаешься в неё плевать.

— А в мою душу никто не плевал?

Она молчит.

— Ладно, — непоколебимо говорит она, — мы будем выяснять, кто кого более обидел, или ты попытаешься меня понять?

— Говори, говори… Но кто поймёт меня?

Она вновь замолкает.

— Ладно, не бери в голову. Мне действительно важно понять тебя.

— Ты обещаешь слушать всё как взрослый человек?

— Да, только вот взрослые тоже чувствуют. Разве у взрослых людей нет сердца?

— Ну ты хотя бы можешь воспринимать мои слова более хладнокровно?

— Когда речь идёт о любви и нас с тобой, я не могу быть хладнокровным.

София молчит, понимая, что сказала глупость. Я не был никогда ей просто другом, и быть приятелем не намеревался. В любви ты получаешь либо всё, либо ничего. А все уступки, компромиссы и надежды — лишь обман.

— Рома, но пойми же меня, я ничего против тебя не имею, я тебя люблю.

Мне хочется ей возразить, но она меня опережает:

— Нет, не спорь, я знаю, что я говорю! Но давай мы, наконец, взглянем правде в глаза: ведь ты мне ничего не обещал, и я не клялась тебе в том, что буду с тобой до гроба. Быть может, ты и много добьёшься, может быть, я дура… да, дура… но я хочу жить сейчас…

— И жить, конечно, лучше там, где много денег.

— А что не так?

Только теперь я замечаю, что она плачет, но плачет тихо, обречённо.

— Нет, женщина, не плачь, — цитирует она и этим, кажется, себя поддерживает.

— Так-то оно так, но просто как это цинично…

— А что бы сделал ты, — говорит она, утирая слёзы; губы её дрожат, она усилием воли пытается справиться с предательскими сантиментами, — если бы меня, вдруг, сбила машина, и я бы больше никогда не смогла ходить? Была б прикованной к инвалидному креслу. Что б сделал ты тогда? А если бы ещё в тебя влюбилась красивенькая девушка, пусть, может быть, ни как я, пусть даже чуточку похуже, но всё же молодая и здоровая! Она б могла ходить, не жаловалась на свои проблемы, и с нею у тебя была бы хоть какая-то надежда. Ты б меня не бросил?

— Ну что ты сочиняешь чушь, — в спешке презрительно бросаю я, боясь копаться сам в себе.

— Нет, не чушь! — протестует София. — Ты б меня не бросил?

«Не бросил бы» — хочу ответить я, но правды я не знаю. Я только сглатываю ком, застрявший в горле. Сравнения. Такие неприятные и обнажённые, что невозможно на них глядеть. Они действительны и неприкрыты. Они циничны и наги. Все наши воображения и фантастическое благородство едва ли стоят хоть чего-то в настоящей жизни, где их необходимо применить. Всегда в действительности всё оказывается не таким, как мы ожидаем, всегда есть неучтённые обстоятельства и прочие внезапные союзы «но» и «если», всегда мы не готовы к повороту наших судеб.

— Я не знаю, — честно признаюсь я, — об этом не возможно судить в фантазиях, такое действительно понимаешь только столкнувшись лицом к лицу.

Тягостное молчание. Мои слова, как заклинание снимают его чары.

— Да и вообще, что это за сравнение меня с инвалидом? Я что какой-то немощный?

Сначала мне и правда кажется, что я вскипаю из-за приниженности своего достоинства, но дело тут не в нём, а в понимании её, но не принятии действительности и решения Софии.

— Нет, это я сказала, что б показать тебе все обстоятельства в контрасте.

Тот самый угол рта, что отвечает за презрительность, ползёт наверх, чтоб исковеркать губы злой ухмылкой, но где-то там за ней, в том самом сером веществе, которое решает всё, которое, по сути, и есть мы, я понимаю: да, она права. Ведь даже я не знаю, был бы я с ней до конца, случись такое, и почему тогда она ради меня должна отказываться от таких возможностей и рушить свою жизнь. В том-то беда, что жизни наши так и не стали общим смыслом, не стали неразрывным целым, а только на какое-то мгновение текли бок о бок, но так и не смогли друг с другом слиться.

— Ну ты хотя бы счастлива? — спрашиваю я.

— Да, Влад…

— Можно без имени, — перебиваю её я.

— Ах да, я забыла, что ты не терпишь его имени, — совсем не обижаясь, оправдывается она. — Короче, записал меня на курсы по макияжу, я уже на них хожу. У его отца есть ненужное помещение, и он, вроде как, уговорил его отдать под мою студию. Так что я уже скоро сама смогу практиковаться и заниматься развитием себя, своего мастерства. Его отец, такой человек! Он добрый и у него столько возможностей. На нём вся семья держится.

Забавно, скоро она уж будет строить планы о совместной жизни с ним. Потом будет женитьба, семья, дети…

— Знаешь, Софи, — вдруг признаюсь, — а я когда-то верил, что мы будем с тобой вдвоём против остального мира…

XXII

Ты ощущаешь настоящий вкус весны только с приходом тёплых дней, — таких дней, когда преображаются не только травы и деревья, не только люди, но и улицы, сама природа улиц; на Дерибасовской расселся гармонист, и мотив «Смуглянки» да «раскудрявый»35 заливают бесшабашной музыкой прохожих, мостовую и дома, на Преображенской мелодии звучат из приоткрытых окон машин, а киоски с мороженым соблазняют пешеходов на Соборной площади. Всё то невообразимое количество одесских кафе и ресторанов, столпившихся вдоль тротуаров, с приходом перманентного тепла раскрыло настежь свои двери, и из них на улицу вливаются очаровательные ароматы табаков наргиле и горьковатый, но бодрящий кофейный запах. И даже птицы говорят: «Весна. Весна идёт! — вам говорят. — Весна!»

В весеннем воздухе всегда звучат эоловые арфы. Я ощущаю телом и душою молодость. Вся прелесть, всё её достоинство сейчас во мне. Наверно, нам так многое даётся слишком рано, что мы его не ценим, а когда оно уходит, лишь силимся его хоть чем-то заменить. Не в этом ли и состоит вся прелесть молодости, что для тебя всё ново, что никому ни чем ты не обязан, и ни тебе, ни остальным ещё не видится твоя дорога. Ты волен быть таким, каким ты хочешь, а уже завтра измениться. Ты волен пробовать, меняться, разочаровываться, отступать, прощать и приниматься вновь за дело или увлечение. Всё это справедливо, но никто не говорит, что поражения не оставляют ран. Наверно так мы и взрослеем, боясь очередной раз нанести себе урон, боясь своих желаний, импульсов, боясь самих себя, своих возможностей и окружающего мира. Пришла весна, не за горами лето, а, значит, женщины опять наденут лёгкие наряды, манящие мужчин своею красочностью и откровенностью, но я уже буду глядеть на них с опаской и, вспоминая пережитый опыт, бояться новой неудачи. Вот так увечья души нам раз за разом ставят рамки, которые оберегают от потрясений и падения с круч.

Весна, мне кажется, полна любви, полна надежды, она прекрасна сама по себе, и ей охота, чтобы ею восхищались. Мне хочется ей восхищаться, её любить и быть любимым ею; мне, как и любому человеку, нужна взаимность, дорогая искренняя близость. Но я бессилен воплотить желания. Я, кажется, пытаюсь сочетать не сочетаемое, и оттого-то мою душу рвёт на части. Мне хочется любить, мне хочется любви в ответ, но всё в сравнении с Софией тускло. Я не могу её забыть, и из-за этого мне грустно. Кругом всё радуется, всё поёт, но это счастье внешнего пространства не способно меня оживить, оно как будто только больше бередит израненную душу, обнажая тот контраст меж радостью всего вокруг и тем унынием, что скрыто в недрах мозга. Душа ведь это не Jukebox36, где ставя песню, выбирают настроение.

С тех пор как я впервые познакомился с Софией, минул год, но наша с ней любовь не протянулась даже столько. Хотя какое здесь значение имеет время? Как будто бы оно способно охарактеризовать любовь, как будто бы оно имеет хоть какую-нибудь ценность, как будто б время, а не чувства, не наши ощущения и стремления сердца, определяет силу, страсть и, может быть, потенциал любви.

Одиночество, только с тобою можно без утайки говорить о любви… Мне кажется, я следую по минному полю воспоминаний. На каждом шагу расставлены ловушки с напоминаем о прошедшем счастье. Тут встретили мы с ней котёнка, малюсенькую крошку, что пряталась от нас за прутьями решётки, и София этому так умилялась! Я захожу во двор, чтобы найти того котёнка, сейчас он уже, верно, взрослый кот; мне представляется, что тот котёнок — часть неё лишь потому, что все воспоминания о нём так тесно связаны с Софией. Я следую до Одесского театра оперы и балета, вижу софоры японские — как мы им удивлялись — и замечаю наши силуэты на скамейке. Да, тут впервые мы с ней целовались, да, тут впервые я читал стихи! Нельзя эту скамейку и мгновения стереть из памяти. Я держу путь по следам, оставленным ногами в грубой плитке, их не способна смыть уборочная техника, их не сотрёт ни дождь, ни время, потому что мы, когда шагали, были счастливы вдвоём. Просто вдвоём без остального мира. И вот теперь всё здесь напоминание о Софии. С кем я могу сюда прийти, чтобы не вспомнить здесь о ней? Да весь бульвар Приморский для меня — сплошная ретроспектива, и вот уже, глядя от Дюка вниз на Потёмкинскую лестницу, я вижу, словно бы флешбэк, как мы сидим вдвоём под звёздным небом, как мы идём по Дерибасовской, и там она бросает деньги уличным артистам, я помню всё, во что она была одета, розовое платье на бретельках, а после в подъезде дома её бабушки у нас с ней был незабываемый по смелости и ощущениям секс. Как же мучительно всё это вспоминать! А в том кафе мы с ней сидели…

И так от дома к дому, всё заляпано следами счастья и любви. Но сколько можно так расхаживать, пытаясь приглядеться к следам призраков? Известно, призраки не оставляют на земле следов, но ведь такое утверждение справедливо только здесь, в материальном мире, а в той вселенной, где расположена обитель их, и из которой они лишь отголосками являются в наш мир, там и у них, должно быть, остаются явственные мнемонические метки. Пожар всего виднее из-за дыма, но пепелище — его след…

Цветёт форзиция, куст сплошь, как листьями, усыпан яркими яичными цветками. Жердела с вишней расцвели не менее прекрасно, их лепестки, словно плоды хлопчатника; такое ощущение, что деревья сплошь усыпаны пучками ваты. Застывшие в безветрии, только распустившиеся листья остальных деревьев, на свету не тоненькая поросль, а камни изумруда, сияющего под лучами солнца.

Я подхожу к цветущей ветке абрикоса и вдыхаю пряный, приторный, хранящий в себе нотки винограда, запах. Я вглядываюсь в обряженные цветами кроны и подмечаю, что жердела цветёт не менее чудесно, чем соседняя сирень, но, главное, что от цветочков этих белых, розовых, сиреневых на улице такая мягкость!

Ветер доносит до меня аромат сирени. Я наслаждаюсь им, закрыв глаза. И тут из памяти моей, как искушение, выплывает тот аромат сладости, цитруса и горечи. Я на секунду чувствую его, всем телом ощущая этот запах, его реальную физическую сущность. Но новый порыв воздуха стирает вкус ставшего для меня близким парфюма. Со мной подобное не в первый раз. Последние недели я всюду искал этот аромат Софии, словно вещественное доказательство её существования, но на мгновение ощутив его пары, вдохнув их глубоко, чтобы они прошли сквозь моё тело в лёгкие и отдались кружением в голове, я тут же безвозвратно их терял; каждый раз неукротимый аромат ускользал от меня, как будто призрак.

А может, и она, София, тоже призрак? Чего только стоит её последний визит ко мне посреди ночи. Зачем она являлась ко мне, если меня не любит? Зачем ей это всё? Зачем всё то, что было между нами? Не может быть такого, что бы всё это была игра, издёвка!

Я вынимаю телефон и набираю её номер. Отслушав монотонный плач гудков, вымеривающих ожидание, я слышу её голос, но он вместо приветствия произносит лишь нейтральное: «Алло».

— Мне хотелось узнать, как твои дела, — словно оправдываясь, говорю я. — Ты можешь говорить?

— Да, что ты хотел?

Подобные вопросы нельзя произносить. Сердце моё замирает; как будто бы она сама не знает, чего желаю я.

— Услышать твой голос.

Но на такой простой ответ она молчит, хотя чего уж может быть тут проще.

— Что ты делаешь на майских праздниках? — спрашиваю я.

— Рома, зачем тебе это знать?

— Мне интересно, чем живёшь ты, — мне хочется также добавить, что я мог бы её куда-нибудь позвать.

— Нет, правда, зачем ты мне звонишь? — негодует голос Софии.

— Я вспомнил ту ночь, что мы провели с тобой, — говорю я. — Я никак не могу отделаться от воспоминаний. Я вспоминаю всё: наш первый поцелуй, наши прогулки, разговоры. Мне просто хочется тебя увидеть (конечно, я не произношу вслух, что мне до умопомрачения охота её обнять, поцеловать, почувствовать её чудесный аромат). Я думал, что на праздниках смогу тебя увидеть. Ты же не будешь занята все праздничные четыре дня?

— Я буду занята, — холодно говорит она.

— Чем?

— Тебе не обязательно это знать.

— Тогда так и скажи, что меня избегаешь.

— Ты не понимаешь, мы с тобой расстались.

— Я понимаю, но понять и принять — не одно и то же.

Она тяжело вздыхает. Как-будто мне это даётся легче.

— Всё то, что было между нами для тебя уже не важно?

— К чему эти вопросы?

— Я и на этот хотел бы получить ответ.

— Рома, ты напрасно сам себя терзаешь.

Но ведь любовь не вырежешь, как что-то лишнее.

— Ты не найдёшь для меня хотя бы час среди этих выходных? Я хочу поговорить.

— Нет.

— Почему?

— Потому что буду занята.

— Чем? Что может быть так важно?

— Ну зачем тебе обязательно знать?

— Чтобы знать правду, раз ты так категорична.

— Я еду в Австрию, на Хинтертукс… посмотреть на страну, покататься на сноуборде… так что меня просто не будет в городе.

Я, чтоб не молчать, чтоб не казаться поражённым, огорчённым, отвечаю глупое спасательное:

— Ясно…

Но после него мы оба всё-таки молчим.

— Ну тогда… раз тебя не будет в городе, — скомкиваю я разговор, — тогда… потом, может, как-нибудь увидимся. Хорошей поездки.

Я проклинаю себя за то, что позвонил. И почему я так подвержен сантиментам! Какой чёрт дёрнул меня позвонить! Зачем мне знать, куда она сопровождает Влада! Австрия. Европа. Для большей части украинцев недоступная мечта! Что будут делать они там? Она же в жизни не каталась на сноуборде. Что ей там покажет этот Влад? Даст ей распробовать австрийский Grϋner Veltliner37 или автохтонный Bergkäse38? Боже, да он же из всего культурного разнообразия Австрии разбирается лишь в её гастрономии. Спроси ты их, они не слышали и имени Фриденсрайха Хундертвассера39. Быть может, стоит за границу пускать лишь тех, кто знает что-то о её культуре.

На тротуаре я натыкаюсь на мамаш с колясками, идущих ровным фронтом, мне не сразу удаётся обойти их. Вот так когда-нибудь с коляской я встречу и Софию. Как и они, она пойдёт, держать двумя руками за коляску, и будет убаюкивать ребёнка, — ребёнка своего, но не моего. Этот ребёнок станет лезвием, которое отрежет меня от неё навсегда, если, конечно, это не случится раньше. А эти белые цветы жерделы, что благоденствуют повсюду, их невозможно лицезреть! Такая красота! Но эти чада, не есть ли утончённый экивок природы, своеобразный флёрдоранж?

Но, собственно, с чего мне сокрушаться: передо мною был разыгран классический сюжет народной сказки, встречающийся у любого из народов, когда красавица влюбляется в бедняка, а состоятельный богатый принц — в неё, вот только там всегда красавица превыше денег ставит чувства и любовь, но беспощадная действительность до тошноты расчётлива и прагматична, и потому красавица, как ей и должно, меж бедностью и мезальянсом выбирает лучший вариант. С ним у неё всегда будет достаток. Жизнь Влада будто застрахована его папашей. Он крепко стоит на ногах, и будущее его — лестница с надёжными и точными ступенями, ведущими наверх. Влад кончит университет и от отца получит синекуру. Да, от отца, тот через связи непременного где-нибудь его устроит.

Вот только как я смог её так полюбить? Зачем же я возвёл любовь в религию? Я самолично положил душу на жертвенный алтарь. Чего ж я ждал? Что мне за жертву вдруг воздастся сторицей? Такого хроники истории людей не знают, такое воздаяние встречается, пожалуй, только в сказках или мифах.

Но что мы знаем о любви, которой мы приносим себя в жертву? Лишь только то, что даже для самих себя она загадка. Любовь не кратна, она не делится на страсть и обожание без остатка, её ты не загонишь в рамки первой встречи и расставания. Но как всё это началось? В какой момент вообще в душе рождается любовь? Где у неё начало? Она начинается с взгляда или со слова? С касания руки или биения сердца, может, поцелуя? С первой связи, или даже опосля, с того момента, когда вы открываетесь друг другу более ни капли не таясь? Но если так зыбко начало у любви, тогда каков же у неё конец? Презрительный смешок? Надменный взгляд? Физическое раздражение? Измена? Ложь? Ненависть? Плевок? «Прощай»? А может, только смерть? Быть может, только лишь она умеет ставить точки? Нет, ни в страсти, ни во влечении, а в настоящей искренней любви она лишь ставит окончательный значок. Познавший свет уже не отвернётся от него, познавший музыку иль красоту природы не гонит прочь их красоту, так почему же полюбивший вдруг разлюбит, и из своей души он вырежет переживания благостных мгновений? Возможно, чувство это постижимо только раз, но вот познавший смак, уж никогда не будет брезгать вкусом. Любовь всегда как будто больше, она и начинает чуть раньше, чем мы замечаем, заканчивается много позже, чем считаем, если вообще имеет свой конец. Да, волен человек расставить запятые, двоеточия, вводить императивы и союзы, но точку за него всегда и неуклонно ставит смерть. Вот только шутка в том, что и она не властна над любовью, ибо пока жив тот, кто любит, любая точка приобретает форму точки с запятой. Уж так устроен человек, что даже смерть для него, увы, не факт и слабый аргумент, чтоб разлюбить, забыть, принять конец. И потому смерть вынуждена ставить точек штуки две, не меньше, чтоб прервать доподлинную любовь. А может, смерть и не нужна: любовь проходит сама по себе, когда вереница схожих друг на друга дней таких же одноликих, как капли дождя, таких же бесконечных и холодных, словно волны океана, истирает чувства, сохранённые в недрах души, до выхолощенных и обесцвеченных воспоминаний, отражающихся в зеркале лишь в виде кривенькой ухмылки. Таков её конец! Конец всего великого: стереться временем до самого основания, чтобы не оставить и следа — лишь силуэты.

И вот опять передо мною сотни, тысячи вопросов. Они опять преследуют меня. Быть может, потому-то человек стремится обрести свою вторую половину, что в одиночестве он попросту не совершенен, и оттого он неотступно задаётся тысячей вопросов. Что если человек бежит сам от себя? Бежит от голоса, звучащего внутри себя. Что если он стремится заглушить его? И цель его не поиск тысячи ответов, а игнорирование всех вопросов. Он хочет никогда на них не отвечать. И что общаясь с кем-то, человек вынуждает внутреннее «Я» заткнуться и не говорить ни слова. Что если счастливей всех тот, кто меньше слышит сам себя? Совсем не тот, кто знает все ответы, кто разложил по полочкам свою судьбу. Все эти правила — обман, и только. Попытка простым ритуалом, скопом смыслов — работа, дети, родственники, подарки, дача, авто — принизить голос внутреннего «Я», который вечно что-то нам бормочет и задаёт непрекращающуюся трель вопросов. Что если счастлив внутренне глухой? Он счастлив тем, что всё берёт снаружи, не требуя оценок изнутри. Он руководствуется мнением друзей, родни, телеэкрана, не сравнивая это со своею подлинной нуждой. Ведь если мысли твои рождены внутри, не факт, что ты найдёшь ответ снаружи. Что хорошо для них, не значит хорошо и для тебя. Не оттого ли суть учения буддизма, хотя и грубо, оградить себя от множества желаний, вот этим-то и достигается нирвана. Ты глушишь голос, что-то вечно требующий и задающий неудобные вопросы. Цензура автократии. Вот к исцелению путь — внутренняя глухота. Сидеть часами в медитации, не обращая никакого внимания на окружающее тебя пространство, но и внутри при этом оставаясь полым. Вот это мастерство! Так заглушить все эти тысячи вопросов, чтоб даже одному без внешнего воздействия оставаться равнодушным. Не ведать ни вопросов, ни ответов.

XXIII

Прощание со Славой замыкает обруч одиночества. Мне не с кем более общаться по душам, кто бросил меня, кто уехал, кто погиб, остался один лишь Илья Повар, ну, может быть, ещё загадочная личность Ира. А что до остальных… Они другие, с ними приятно разговаривать, шутить, но души наши разного порядка. Есть люди, познакомившись с которыми, ты сразу понимаешь — это свой человек. Такими для меня когда-то были: Костя Ёлкин, Диоген, Слава Басист и лишь один оставшийся теперь из них Илья Нагорный. Но жизнь нас обворовывает постоянно. И вот теперь, лишившись большей части из своих друзей, я вынужден искать других, или в одиночку следить за тем, как стрелки часов съедают время. Второй вариант, конечно, хуже, но я давно не опираюсь на логичность и выбираю именно его. Я не могу после людей, что стали для меня больше, чем просто друзьями, общаться близко, доверительно с другими. Мне кажется, во-первых, что я предаю тех, кто считал меня ближайшим другом, а, во-вторых, мне так неинтересно то, что занимает прочие умы, мы с Диогеном, Костей, Славой всегда пытались разобраться в значимых вещах, пытались постигать проблемы человеческого бытия, природы, нашего происхождения, а вовсе не какие-нибудь сплетни и житейский сор. А может, просто: я боюсь опять сближаться. Опять сближаться, чтобы потерять друзей, любовь…

Единственные с кем я ещё хоть как-то общаюсь это Артур Луцко, Саша Чуприн, Серёга Квест и их верный спутник Руслан Барамзин. Когда они приходят, на меня снисходит благодать воспоминаний, я снова ощущаю прежний дух уютного, как будто ставшего родным как отчий дом, «Домушника». А если уж в него заглянет Илья Повар, то мне не хватит слов, чтоб описать то чувство смешанного сплина и восторга. Но он в кафе уже не ходит, он говорит: «Сейчас там всё не то». Наверно, он с отъездом Славы испытывает сходную с моей печаль.

Однако о былых друзьях, а ныне вовсе и о том, что стан их пуст, я вспоминаю лишь когда работаю в «Домушнике» и наблюдаю за приятельскими группами, и иногда ещё когда, не зная чем заняться, сижу в своей клетушке и пытаюсь одиночество разбавить в онлайн играх, чатах, соц. сетях. Но это меньшая из зол; такое одиночество не длится вечно, оно лишь то накатывает, как прилив, то отступает, как положено отливу. Хуже всего щемящие в груди воспоминания и думы о Софии. И только испытав их, ты наконец-то понимаешь истинную ценность счастья. Кто знает, может быть, у счастья вовсе одна ипостась, такая, что оно всегда былое, что не бывает счастья здесь, сейчас, бывает радость, но не счастье. И худо если счастие твоё в воспоминаниях неразрывно связано с любовью, — с любовью, что нельзя возобновить.

Вот так от одного к другому ты плутаешь в размышлениях то о счастье, а то о любви. Ты начинаешь разбирать свою любовь на части, вдруг ты отыщешь ту деталь, что искорёжила весь механизм. Перебираешь все варианты: ваши взаимные упрёки, невнимательность, излишнюю мягкость, скупость, замечания. Любая мелочь былых отношений подлежит микроскопическому изучению. И вот ты сам не замечаешь, как возникает в голове многоголосый рой вопросов. Кто бы подумал, что наш мозг — это жужжащий улей.

Что, в сущности, значит любовь для нас, для каждого из нас? Что значит она, когда влюблён из двух всего один? И даже когда двое. Что же такое любовь двоих? Чем же была любовь для нас с Софией? Что наша с ней любовь для бытия вселенной? Песчинка среди пляжа, которую смыла волна времени, смешав её с безликим миллиардом других жизней. И почему человек так стремится к расплывчатому ореолу страсти? Что значит для него любовь? Ну неужели это лишь психологический шнур-поводок, гремучая смесь гормонов, лишь по природному наитию сближающая нас ради единственной возможной цели — продолжить род? И если всё так просто, то тогда зачем потребовалась сложность? Разве не может человек жить без любви? Что в нём меняется после того, когда познал он близость с другим человеком? На эту тему, кажется, написаны тонны трудов, но что значат они, когда любовь не подчиняется рассудку, когда истоки её — подсознательная сущность. Мы может миллионы раз осознавать устройство, механизм любви, познать её природу, но изменить хоть что-то в ней бессильны. А что если она подобна яду? Травящему не сразу, а проявляющему эффект от кумуляции навроде тетраэтилсвинца, губящего с расчётом, постепенно и изысканно, когда невидимые глазу пары вещества, накапливаясь, всё более и более отравляют твоё тело, ум, сознание; вот так же и она, любовь, коль пьёшь ты её концентрат, сводит тебя с ума, уничтожая если и не тело, то самого тебя. О, как умны все те, кто, как София, умеют разбавлять любовь деньгами, путешествиями, устремлениями. Для них она лишь допинг, рюмка водки, очередная сигарета, чашка кофе. Она, как вредная привычка, которая так кстати помогает ощущать себя живым. Она не цель, она лишь средство. Для многих, но не для тебя. Ты алкоголик, ты наркоман, куряга, посредственный спортсмен, не могущий достать до финиша без эритропоэтина.

От всех этих вопросов и раздумий душу, будто поедает ржавчина. Кому она теперь нужна такая? Мне самому? Что толку мне от изувеченной души? Мне любоваться ею? Мне лобызать её? Полировать? Да на, берите! Кому нужна душа задаром? Её отвергли, оплевали, она в ржавчине и обросла налётом карбоната меди. И где теперь ей место, разве что на свалке…

Но вот мгновение другое, и ты уже надеешься на чудо: что между ними там что-нибудь произойдёт, и она вернётся. Ты сомневаешься, простишь ли это ей, но только пусть она вернётся.

Такое состояние зовётся экзистенциальный кризис. Ты много размышляешь, мало спишь, никак не можешь отыскать то место, что ты занимаешь во вселенной, не знаешь ты зачем живёшь, к чему стремишься, боишься всех своих вопросов, боишься неизменности своего положения, ужасно тебе предположить, что жизнь твоя всегда будет такою. Отчётливо теперь осознаёшь ты, что со всем разнообразием возможностей познания и ощущений жизнь твоя — явление порядка заурядного. В мгновения такие тебе видится бессмысленность любого бытия, тебе не хочется хотя б к чему-нибудь стремится, делать усилия, зачем тебе всё это, если в итоге плод трудов твоих — тщета. Не знаешь ты, как можешь изменить свою судьбу. Пожалуй, только лишь любовь в твоей напрасной жизни хоть чего-то стоит. Но, дело странное, за счастье души своей ты должен уплатить деньгами, такова её цена. Кто бы сказал, что деньги могут принести любовь. И кто не понаслышке знает цену деньгам: тот, кто всего их больше заработал или вот тот, у коего их меньше? У Влада деньги есть, его папаша приобрёл ему автомобиль: новёхонький из салона «Peugeot». А у меня нет даже водительского удостоверения, я в своей жизни и минуты не сидел за рулём автомобиля, сейчас такое в обществе считается постыдным. Вот вам и цена любви: автомобиль, поездка в Австрию и салон красоты.

А я бы мог испытывать с Софией радость от одного того, что мы бы жили с ней тихой семейной жизнью: завели кота, просыпались вместе по утрам в одной кровати, а к вечеру после работы обязательно встречались дома, и эти встречи были б целью всего дня, мы ели бы вдвоём на кухне, ходили в магазин, и даже когда я отправлялся в одиночку, я думал бы о том, что могу купить для неё, и выбирал бы те продукты, что она любила. Да, даже в таких мелочах возможно найти счастье. А стоит ли мне вспоминать, что только с ней я мог смотреть картины Альмодовара, комедии и драмы Вуди Аллена… С какой ещё из женщин всё это возможно? Которая прижмётся к твоему плечу и будет как и ты, с таким же интересом, смотреть ленты Джона Хьюстона?

Картины… Холст за холстом рисуешь свою жизнь, возможную, счастливую. Но кто из нас достиг такого мастерства, чтоб все его картины воплощались в жизнь?

И мне не требуется вовсе необъятных фресок, я, точно высший дар, приму миниатюру. Да, счастье, ты бываешь маленьким, тебе не обязателен масштаб. И если выбирать меж благополучием и любовью, то я б наверняка избрал второе. Даже сейчас, в разлуке, я не могу никак отделаться от её силуэта, всплывающего перед глазами. Стоит закрыть их, и София уже стоит передо мной, объятая лишь лёгкой дымкой пелены воображения и грёз. Да, я выбираюсреди прочего любовь. Наверно, я дурак, я верю в то, чего в действительности нет. Нам хороши посевы лишь тогда, когда дают плоды, так и любовь мила нам лишь когда взаимна; и хлебороб не будет сеять рожь ради забавы, не будет он возделывать сухой неплодородный грунт, он будет сеять там, где чернозём, ему нужна пшеница. Так почему же мы, влюблённые, готовы сеять семена любви на камни и песок, когда жила бы в нас хотя бы самая ничтожная надежда?

Я люблю эту женщину! Я хочу эту женщину! Я боготворю эту женщину! Как можно отказаться от неё? От её улыбок, взгляда, забавных привычек и словечек, да, чёрт возьми, от её сочных грудей и мягкой кожи, изящной талии и сводящей с ума задницы! Как можно лишиться всего этого, когда ты мужчина? Как можно дальше жить, уже познав всё лучшее? Кто её затмит? Которая из женщин сможет быть лучше неё? А если же никто, то все они будут лишь ничтожными эрзацами её! Которая из женщин соберёт в себе все качества её? Кто так же позволит себя полюбить? Кто так же очарует и пленит? И от кого ещё на этом свете можно так сойти с ума: ставить на кон всю свою жизнь, лишь бы оказаться рядом. Выбор незамысловат. Стоило уж тогда не выходить из тени, не пробовать «яблока», но откусившему уже заказан путь назад. Вкусивший уже не будет прежним. Жизнь без неё — мир в серых красках. Где цвета? Где красный — её губы? Где карий — её глаза? Где перламутровый — её зубы? Розовый — её ланиты, бронзовый цвет — кожа, белый — её платье, зелёный — её весна, синий — небо над ней, а голубой — её море, алый — наши закаты, и чёрный, наконец, — вселенная её зрачков.

Любому человеку нужна вера. Так мы устроены, мы вглядываемся в будущее, которое подобно ветру в парусах судёнышка, несущегося в глади неизвестности, и нам не выжить в этой гонке, если мы не будем верить, не обязательно в Бога, он тут не при чём, уж если он и властен над человеком, то точно не при жизни, а что будет потом — дело второе; но даже если пусть ты атеист, тебе необходима вера, — вера во что-то или кого-то, вера в свой талант, в свою исключительность, в удачу, может быть, в наследство, вера в детей, да хоть во что угодно, каждый выбирает сам. Но что делать тебе, если ты настолько поверил в любовь, что обожаемую женщину возвёл в ранг культа, приравнял к религии, что с этим делать? Ты молишься на неё, и горе тебе, когда нет ответа. Теперь-то ты узнал, что и по мукам не сопоставимо желание испробовать неведомый, но манящий тебя плод и те страдания, когда ты узнаёшь всю прелесть его вкуса, когда ты пьёшь до края, до конца, при этом возвышаясь до вершин полубогов, и следом низвергаешься на землю, теряя вкус и чувства, лишь оставляя за пазухой сладость воспоминаний, которые тебе даны как шило, и ими ты, прокалывая плоть и ощущая боль, вновь напоминаешь себе, что жив и даже, кажется, способен чувствовать. Воспоминания — сечение по живому. Но лучше уж они, чем вовсе забыть лучшие мгновения, потому как только они — далёкий запах прежней жизни, всё прочее — иллюзия, игра с самим собой в судьбу с её кривой дорожкой, утыканной надуманными победами и разочарованиями. Вся жизнь — игра, игра с самим собой, и лишь одна она дала однажды оторваться от преследующего одиночества, чтобы смешав две наши жизни хоть на время в единении, пожить по-настоящему, не для себя, а для кого-то, жить ради «нас», ради «неё», а не «себя».

От этой саморефлексии никуда не денешься. Одно и то же, те же самые переживания раз за разом. Разочарования, апатия и сплин. Я вспоминаю все слова, когда-то обронённые Софией, я вспоминаю её фразу: «У нас с тобой нет будущего». Я знаю, да, я беден и потому, как будто обречён. И вот уже вплотную я пододвигаюсь к краю юродивой юдоли. Есть только один выход.

Я выбираю в телефоне номер Иры.

— Привет, это Роман. Помнишь, ты мне говорила, что…

XXIV

Помещение — просторный офис. В нём всё, как и везде: рабочий стол, компьютер, крутящееся кресло, напротив кожаный диван. Единственное, что идёт в разрез с привычной обстановкой кабинетов — это съёмочная техника.

Меня проводят в комнату что по соседству. Это, как я понимаю, переговорная. Вот тут-то и встречает меня Ира и Эдуард, я не знаю настоящее ли это имя, но оно подходит к его облику. Он крупный мужчина, одетый в лёгкую узорчатую рубашку, явно дорогую, из под которой выступает возрастное пузо, черты его загорелого от природы лица крупные, всё начиная от длинных кудрявых волос, заканчивая крупным носом, пухлыми губами и широкой щетинистой челюстью. Он радостно приветствует меня, здороваясь со мною за руку.

— Ну как настрой? — задорно спрашивает он, почему-то не смотря в мои глаза.

Я тоже не смотрю в его, а стараюсь остановить свой взгляд на Ире.

— Нормально, я всё принёс, — перехожу я тут же к делу и вынимаю из сумки папку, в которой результаты моих анализов.

Он пробегает по ним быстрым взглядом, потом протягивает их Ире, вопрошая будет ли она смотреть, но та лишь усмехается, как будто зная всё уже наверняка.

— Выпей это, — он протягивает мне таблетку и стакан, в котором налита газированная вода.

— Что это?

— Дапоксетин. Тебе не помешает.

Я выпиваю.

— Съёмки начнутся не раньше чем через час, так что не спеши, не волнуйся. Ты сделал, как тебе сказала Ира?

— Да, — отвечаю я, пытаясь оставаться непоколебимым, хотя, конечно, обсуждение таких подробностей для обычного человека тема негласная.

Я перевожу свои глаза на Иру, и она невольно усмехается при взгляде на меня. Она рекомендовала мне мастурбировать часа за три до моего приезда. Это необходимо, чтоб меня хватило.

— Ну всё, тогда нормально, — произносит Эдуард, кладя на стол свою широкую загорелую и волосатую ладонь, — можешь сесть на диван, расслабиться, выпить кофе, а Ира пока сделает фотографии для видео.

Он подмигивает ей глазом, обнажая крупные белые зубы из под тяжёлых пухлых губ.

— Хорошо, — киваю я, как будто всё что происходит, а главное, должно произойти, меня нисколько не трогает, хотя это не так. Я возбуждён, взволнован, и мой безразличный вид — лишь напускная маска. Мне кажется, они об этом знают.

Как и всегда Ира одета сногсшибательно. На ней белая рубашка, почти деловая короткая чёрная юбка, из под которой выступают узорчатые края чёрных чулок, на ножках каблуки.

— Как тебе она? — подмигивает Эдуард.

Я демонстрирую, что оценил её.

— Роман, — он обращается ко мне, и этим одним обращением уже как будто пятнает моё имя в чём-то недостойном, — ты, главное, не волнуйся, делай всё на позитиве. Мы люди спокойные, весёлые, Ира так вообще молодец, постоянно смеётся. Почаще улыбайся, относись к этому с юмором, хорошо?

Он кладёт свою руку мне на плечо и от этого прикосновения, я ощущаю себя подростком, и чтоб прогнать это секундное видение, я тут же торопливо отвечаю ему:

— Да, конечно, справлюсь. Где тут кофе?

Он показывает в сторону кофемашины, и я навожу себе кружку.

Когда я вновь возвращаюсь за стол, он принимается мне объяснять все тонкости съёмочного процесса, говорит, что если даже я забуду текст, то не беда, пусть, главное, я буду говорить что-то похожее, а для арабского и европейского рынка нас всё равно переозвучат или переведут. Потом он принимается рассказывать про порноиндустрию и то, до какой низкосортности она скатилась; он говорит так увлечённо, что мне лишь остаётся согласительно кивать на его мысли.

— Понимаешь ведь, — говорит он, — что человеческое соитие — это, пожалуй, одно из самых прекрасных явлений на земле. И недооценивать его культурную красоту глупо и противоестественно. Знаешь, какая сцена в эротике гениальней остальных? Нет? Сцена из фильма «Шалунья» Тинто Брасса, когда главная героиня, танцуя под песню «Mambo Italiano»40, снимает трусы, чтобы соблазнить парочку солдатиков и утереть нос своему ухажёру. Это же такая гамма чувств, такая пикантность ситуации! Его фильмы могли бы стать классикой, если бы он не пихал в каждую ленту свою рожу. Эти его камео смотрятся смешно, если не отвратительно. Он же не Альфред Хичкок, чтобы его камео были к месту и ненавязчивы, хотя, конечно, некоторая внешняя схожесть между этими толстяками есть (он смеётся), да и их пристрастия… Но, впрочем, о чём я. Ты понимаешь, чем грешит современная порнуха? Нет? Отсутствием сюжета! Это же просто дерьмо, что снимают! Не знаю как тебя, но меня уже давно ничего не торкает. Сплошная … и ничего более. Никакого намёка на пикантность ситуации, ни волнующих диалогов тебе, ни соблазнения. Только матери стаскивающие трусы со своих сыновей и соседки с порога бросающиеся на мужские…

Вот так мы и «болтаем». Я слушаю его инвективы по поводу шаблонности и безвкусности порноиндустрии, о безжалостной конкуренции, о преимуществах других стран перед Украиной и всё в таком духе. Но слушаю я всё это вполуха, думая о предстоящем. От волнительного нетерпения у меня вспотели подмышки, и я чувствую, как струи пота стекают по моим бокам.

Но вскоре Эдуард, как и любой торговец, как что-то исключительное, принимается нахваливать свой товар:

— Уже скоро ты будешь трахать кучи самых аппетитных девок, я тебе говорю. Все будут тебе только завидовать. Мог ли ты себе такое представить. Любая девка будет твоя. У тебя будет столько денег, что ты будешь здесь, в Одессе, богачом. Тусовки, путешествия — всё будет по карману. Возьмёшь себе машину в кредит. Не успеешь заметить, как ты уже будешь владельцем презентабельного крутого «Мерина»41

Всяческие угощения сладки как и посулы, но он не знает, что я не ем их. Всё то, о чём он говорит, для меня не цель. Мне нужны только деньги, чтоб заполучить Софию, тогда и остальное, может быть, займёт свои места на полках жизни и будет на них что-нибудь да значить, но не сейчас.

Когда Эдуард наконец оставляет меня, убеждаясь, что мой мозг как следует им обработан, я позволяю ему в это поверить, я пододвигаю к себе сценарий и повторяю реплики лишь для того, чтобы занять себя хоть чем-то. Я ощущая себя, как студент перед экзаменом, в том же волнении и в той же нервной, последней попытке вызубрить ответы на билеты. В очередной раз я уже жалею, что решился на этот шаг. Но всё это мне нужно. Это единственный, последний вариант. Я снова раз за разом себя уверяю, что это можно пережить, что я не первый и не последний человек, который на подобном заработке строит свою жизнь.

Приходит время, и я надеваю арендованный специально для меня костюм. Он выглядит на мне прекрасно. Однако даже он не может успокоить взволнованное, словно птица, сердце. Оно как будто отделилось там внутри, и мечется теперь в груди, пытаясь проскочить сквозь прутья грудной клетки.

— Ну как ты, дорогой, готов? — спрашивает Ира, почти смеясь глазами.

— Да, — отвечаю я.

Сцены на лестнице и в коридоре, где она идёт, виляя задницей, уже отсняты, и мы проходим в кабинет. Меня усаживают за рабочий стол. Две камеры и две физиономии, будто прицеливаясь, примеряясь, глядят не только на меня, но и в меня, и мне от этого не по себе. Лицо моё краснеет, и это замечают. Эдуард и оператор говорят мне, чтобы я не волновался, но мне кажется, что любое движение, запечатлённое на камеру, будет нелепым. Я внутренними обращениями пытаюсь урезонить смятение и беспокойство, но лучше всего это удаётся Ире, она говорит мне, чтобы я не волновался, потому как ни я, ни она, никто вообще из тех, кого я знаю, это не увидит, а уж тогда не всё ли равно.

Мы наконец-то приступаем к съёмке. Она проходит и садится на стул прямо напротив меня. Оператор стоит сбоку, так чтоб ему были видны наши лица.

— Здравствуйте, я на собеседование, — говорит она свою реплику, начиная наш сценарный диалог.

Голосок её, как будто ангельский, и в этом её не узнать.

— Простите, но я уже выбрал себе секретаршу, — говорю я без эмоций, как и положено по нашему сценарию. Это для меня не сложно, я вижу всё, как будто бы в тумане, никак не получается у меня отделаться от тягостно висящего надо мною ока видеокамеры.

— Ну дайте мне хотя бы шанс, — умоляет эта превосходная актриса и, главное, обворожительная в этих клишейных чёрных очках с толстой оправой и белой блузке, из под которой виднеются выступающие края чёрного бюстгальтера, а под ним чуть выступающие полусферы двух грудей.

— Хорошо, что вы можете нам предложить?

— Всё что угодно. Я на всё согласна, лишь бы получить эту работу, лишь бы работать у вас. Такого руководителя, как вы, у меня никогда не было.

Глазки её играют на камеру, но ей к подобному метанию стрел и привыкать не надо.

— Вот как, — мне кажется, что речь моя не искренна, но я не останавливаюсь, играть, так до конца. Да и к тому же поздно отступать, хотя и мне так хочется всё бросить и уйти.

— Да! Мне нужны деньги, — говорит она, закидывая одну ногу на другую.

— Стоп! — кричит Эдуард и отдаёт распоряжение оператору, снять крупным планом Ирины колени и то, как обольстительно и медленно она умеет перекладывать свои изысканные ножки.

В перерыве я отираю платком вспотевшее лицо и повторяю текст.

Мы продолжаем.

— А почему вы ушли с прошлой работы? — спрашиваю я.

— Честно, меня там заставляли носить трусики.

— Носить трусики?

— Да, я так их не люблю. В них так жарко, так неудобно.

— И вы сейчас без них?

И далее все реплики в подобном духе: что, дескать, некоторых стесняло то, что она без нижнего белья, и то, что моего героя будет радовать подобная сотрудница, и вот теперь не жарко ли ей ходить в бюстгальтере, она признаётся — жарко, и тут же умудряется его стянуть, расстёгивая при этом пуговицы на белоснежной блузке.

Из под рубашки показываются её груди с крупным соском. «Как у коровы», — почему-то приходит мне на ум. Они, обнажённые, совсем не так прекрасны, как, кажется, должны бы быть в желании всех тех, кто лицезрел их обрисованные в платьях или блузках формы. Вот голая действительность, она без прикрас воображения.

Отсняв сцены с бессмысленными диалогами, мы переходим всё-таки к тому, ради чего тут всё и затевалось. Ира искусно с виду, на деле же я ничего толком не чувствую, красуется, как будто ублажая меня ртом на камеру. Единственное, чего желаю я сейчас, так это поскорее от всего отделаться и чтоб мой пенис не упал до конца съёмок. Но худшее, оказывается, впереди, когда, по сути, всю работу делает Ира, ты смотришь на происходящее, как со стороны, когда же тебе самому приходится её целовать, трогать, и, главное, сливаться с ней в едином ритме, то тут-то ты и ощущаешь всю доподлинную мерзость обстоятельств. Она красивая женщина, но как до унижения порочно, пошло то, что делаем мы с ней на камеру. Мы с нею два примата, что без стыда и без сомнения сношаются на публику, желая в сексе утолить лишь свою низменную похоть, а визави за камерами, с жадностью фиксируя на видео нашу работу, пытаются не упустить движений наших задов и рук и выражения лиц, и предоставленные распутным взорам гениталии. Я чувствую себя униженным, и оттого я напряжён. Я здесь пред ними поношу свою любовь, свою порядочность и свою гордость. Я на глазах чужих людей за деньги, ради денег, сношаюсь с женщиной, не получая никакого удовольствия, лишь думая о том, как бы держать всё это время себя в тонусе, выслушиваю замечания гадких людей и делаю всё так, как надо им. Не я — они распоряжаются моим телом. Мне хочется от всего быстрее отделаться, но процесс затягивается так надолго, что приходится брать перерыв.

— С дебютом, — шепчет она, смеясь.

Я улыбаюсь ей в ответ, не потому что так хочу, а потому что должен и мне стыдно. Я вынужден играть две роли: одну на камеру, другую перед ними, где я необременённый совестью парнишка, которому не стыдно за себя.

От пота её тело блестит в свете прожекторов. Моё от энергичного и нервного труда всё в каплях пота. Ира стирает пот влажной салфеткой и мне даёт одну, чтоб я проделал тоже самое.

Мы переводим дух, но хуже нет, чем возвращаться к съёмкам после перерыва. Меня уже не возбуждает голый вид когда-то даже привлекательного тела Иры. От долгих съёмок всё в паху саднит. Моей руке и потом Ире приходится прикладывать усилия, чтобы вернуть меня к работе. И снова эта мерзость. Я приноравливаюсь, примеряюсь к её телу. Пододвигаюсь чреслами вплотную к её голым жарким ягодицам. Величественную грань любви эта группа киноделов низвела до плоской пошлости.

Я вымотан по полной, хотя и съёмки у нас отняли не больше двух часов. Я одеваюсь, получая из мохнатых загорелых рук Эдуарда то, ради чего я продал своё тело: двести пятьдесят долларов. Два часа порока оплачиваются щедрее месяца труда на двух работах.

Когда я собираюсь уходить, что бы забыть всё то, что было, ко мне подходит Ира, беря меня по-дружески за локоть.

— Я думаю, — говорит она, — без камер у нас получится с тобою лучше.

Глаза её многозначительно горят, они как будто замечают: «А ты ничего!»

Но я устал, мне всё противно, я что-то бормочу в ответ и, только от неё отделавшись, спешу на улицу. Я не иду, я устремляюсь, бегу в ночь, бегу чтобы быстрей добраться до квартиры, быстрее смыть с себя следы, смыть взгляды, руки и ухмылки, смыть объективы камер, смыть порочный пот и грязные, как будто бы имеющие физическую форму, мысли.

Нет, я не тело продавал за деньги — душу.

XXV

Вся ночь — мучения. Мне не даёт покоя голова. В чёрной пещере кружится стая летучих мышей. Они мелькают, машут крыльями, и это ещё полбеды: когда они цепляются своими острыми и маленькими лапками, они с особенным садистским удовольствием сдирают плоть и лижут, лижут твою кровь. Я не могу переносить мучений. Подушка жаркая и жаркое одеяло. И тело, ёрзающее по дивану — в мучениях извивающийся червь с отрубленною головой.

Муть в голове. Сны перемешиваются с явью, и ты уже не знаешь, твои мучительные думы — результат осознанных самокопаний или подсознательного, а потому неподконтрольного внутреннего «Я». Я вскакиваю с кровати. Пот покрывает тело, волосы на голове сырые, распахиваю окно, холодная пронизывающая влага льётся из него в пространство комнаты и на меня. Там в дымке за окном луна. Сегодня есть в её расплывчатом светящемся абрисе особая жестокость. От холода по телу пробегает дрожь. Я провожу рукой по ощетинившейся мурашками груди, она, в сравнении с дыханием ночи, тёплая.

Я снова погружаюсь во влажную кровать. Я снова утопаю в муках. Терзания душевные, но тело поражают отзвуки ментальных пыток. Я силюсь вновь закрыть глаза, но мозг мой, обуянный самобичеванием, не может видеть сны. Даже кошмары сна сейчас бы были для меня приятной переменой, ибо всё то, что наяву, всё, что действительно, реально — так низко, так грязно, подло, что невозможно себя ощущать в поруганном и уязвлённом теле. Ты всё стерпел. Ты сам пошёл на это. Ты думал, что деньгами можно что-то изменить. Может в тебе, не в деньгах дело. Ты жалкий и тщедушный человек!

Но что ещё я мог? Каким занятием я мог бы заработать больше тысячи долларов за месяц? Мне в грёзах и мечтаниях всё виделось не так ужасно, я думал, стоит только побороть стеснение, стереотипы, перешагнуть через навязанную нам мораль… но как же всё это в действительности оказалось гадко… Я не могу себя простить!

Сердце взрывается гранатой; хотя и тело цело, но душа внутри, как будто изувечена осколками, и все терзания — агония души. Я извратил, я изувечил в себе всё, что мог: любовь, тщеславие, смелость, честность, волю. Я чувствую, как задыхаюсь сам в своём грехе. Содеянное вспять не повернуть. Это пятно на жизни. Карцинома духа.

Вся ночь, которая от часа к часу вечность, проходит в обморочном сне упрёков самоунижения. После такого человек не то что не достоин света, даже себя он не достоин, ибо поставил выше ценностей, выше любви купюры. О, как же невозможно ночью, в темноте, внутри себя, как будто второй голос, слышать эти мысли!

Я не смыкаю глаз, не размыкаю пальцы, мне охота кулаками бить себя по морде за устроенный позор. Я не прощу себя! Какая, к чёрту, тут любовь? Кого теперь способен ты любить? Кто будет на тебя смотреть безгрешными глазами? Как эти глаза способны будут тебя полюбить, когда ты сам себе противен?

Но вот спасение: чуть-чуть забрезжил свет. Он как надежда, ответы, как очищение. Я одеваюсь и иду на улицу. Насыщенный густою влагой воздух пробирает тело дрожью. На улице туман, и от него свежо и хорошо дышать. Он наполняет лёгкие, и ты не можешь верить в то, что пар способен содержать в себе греховность. Он наполняет тебя отрезвляющей прохладой. Как хорошо, что нет людей! Есть улицы, туман, есть предрассветный полумрак, есть ты и никого другого. Туман предусмотрительно пытается сберечь мои глаза и душу от излишне обострённых и контрастных красок надвигающегося лета. Я прохожу через весь город. Я никогда ещё не видел его с этой стороны. Мир смазан полупрозрачной кисеёй тумана, все улицы пустынны, город спит, всё в дрёме и туманной дымке. Всё замерло, всё только для тебя, и редкая машина, словно призрак.

Спустившись по ступеням Потёмкинской лестницы, я выхожу к морскому вокзалу. Я прохожу через него, чтобы взглянуть на море.

Озябшие от утреннего холода суда дрожат на водной глади. Их чуть колеблет ветерок, пришедший из глубин тумана, с той стороны, откуда-то оттуда, и он, качающий немногочисленные катера и яхты у причалов, снимает с мира плёнку слов, нам остаётся только то, что не было облачено в звуки гортани, трансцендентальная суть вещей, которую мы так и не смогли за множество веков в них разглядеть и как-нибудь банально обозвать словами.

Туман и тишина. Доносится до слуха только лишь протяжный жалобный крик чайки. В тумане он звучит, словно призыв о помощи. Зачем она кружит над морем? Что ищет среди этой глубины и непроглядной толщи? Покой? Приют? Успокоение? Или просто пищу, но отчего тогда она кричит так грустно и печально, будто оплакивая то ли своего мужа, то ли детей, а может, даже вовсе не вернувшихся из вечного скитания моряков…

Здесь хорошо искать ответы. Я вдалеке от суеты, передо мною только море. От ветерка и свежести уже не кажется невыносимым то, что так терзало меня ночью. Но почему же я пошёл на это? Как мог надеяться, что эта мерзость — выход?

Ах да, она! Ведь я наивно полагал, что будто бы её смогу вернуть деньгами, что жизнь такая, где зарабатываешь деньги пошлостью и грязью, быть может для меня нормальной. Быть может для неё нормальной…

Отчаянный и недостойный шаг, но что ещё я мог, когда я в одиночестве своём был пуст? Стремглав летели дни и утопали в бездне, они есть воплощение рутины и тщеты. Друзья покинули меня, мечты погибли, страна день ото дня ввергалась в дебри кризиса, коррупции, войны. На что ещё я мог бы опереться? Любовь и смерть. Только они были вокруг, только они казались явью. Одних сжирала смерть, меня — любовь.

Непреодолимое желание манит меня изведать с головой тоску зелёной морской толщи. В ней есть какая-то загадка, какой-то древний не понятный человеку смысл. Я скидываю с себя одежду прямо на причале и, поджавшись, но с размаху, окунаюсь в воду. Вода, холодная как лёд. Я не могу дышать, но делаю гребки руками. И я плыву. Я задыхаюсь, но плыву. Я задыхаюсь в волнах, в гневе, в холоде. Теперь я знаю, зачем понадобился мне холодный отрезвляющий рассол моря. Да, я плыву только за тем, чтобы пройти по краю, чтоб испытать себя, сыграть с собою в жизнь и смерть. В этом тумане и холодных волнах грань между живым и мёртвым миром кажется условной. Там, в глубине зелёных толщ, одновременно ждёт и жизнь и смерть. Я делаю заплыв, и думаю: «Если вернусь — буду достоин жизни».

С трудом, изранив грудь и ногу о безжалостный шершавый край, я выбираюсь на спасительную твердь. Сырое тело пробирает холод, но я не обеспокоен этим. Я смеюсь. Мы, люди, вышли из воды, а я как будто сделал это дважды. Забавно чувствовать, что будто возродился вновь. Теперь как никогда мне видится яснее ясного вся суть церковных омовений. Я будто только что крещён на новую попытку жить.

Всё прошлое мне видится теперь иначе. Мог я подумать, что переезд в Одессу станет для меня ярчайшей частью жизни? Жизнь наша — путь, то несомненно. И ежели она дорога, дорога дальняя и непрямая, непростая, с уключинами, взлётами и падениями, то кто сказал, что для движения по ней нам дадено всего лишь одно средство? Что если должно вовремя сойти, чтоб угадать необходимую нам пересадку. Сойти с маршрута «А», чтобы усесться в поезд «В». Каждая стезя уходит в свою сторону, и потому немыслимо, чтоб миллиард людей сел в поезд жизни на начальной остановке и, не слезая, не меняя поезда, пути, маршрута, ехал в нём до самого конца. У каждого свой путь, и должно тут не пропустить свою особенную остановку, чтоб вовремя сойти и в нужном направлении сесть. Приходится гадать вслепую, куда уходят нити норн, плетущих все эти дороги и их перекрёстки возле Урда. Всё верно! Остановка. Мне пора сходить. Пускай уходит поезд, у него своя дорога.

Я достаю монетку и кидаю в море. Приходится признать, мой путь здесь кончен. Нет больше города, который я любил. Нет города, который был бы для меня, как и Одесса, лишь воспоминанием. Сей город ныне пуст. Нет жизни в нём, и нет надежды. И потому отчётливо я вижу: мне невозможно находиться в нём хотя бы лишний день.

Я собираю свои вещи, их немного. Мы наживаем многое, но из всего того, что собрано за жизнь, в действительности нам нужна лишь мизерная доля скарба.

Но перед тем как развязаться с городом, я всё ж спешу проститься с местом, где всё началось, с тем местом, без которого бы не было меня. Оно всегда было утехой и отрадой. Я с трепетом в душе иду под арку и спускаюсь по ступеням отчего «Домушника». Я думаю, как мне подать своё решение друзьям и коллективу, как объяснить необходимость спешки, но уже в дверях я сталкиваюсь с Сашей Чуприным.

— Ты знаешь, — говорит он, — этой ночью нас ограбили. Украли две консоли, проектор и выручку из кассы.

Окидываю взглядом зал: всё кажется здесь на своих местах, всё кажется таким, каким и было, вот только дух беспечности, веселья, простоты исчез, он был украден злоумышленниками вместе с выручкой из кассы. Что-то хрустит под обувью. Я опускаю взгляд и вижу вдребезги разбитую фигурку-статуэтку бога. Они подумали, что в нём могут храниться чаевые. Но бог Кетцалькоатль хранил внутри себя то, что ценнее всяких денег. Он сберегал в себе мечты людей. А вот теперь они разбиты. Ещё недоставало, чтоб кто-нибудь поднял эти клочки бумаги и читал чужие сокровенные надежды. Я собираю с пола груду желаний. Все человеческие грёзы здесь, в моей руке. Один листок бросается в глаза средь прочих. Я вынимаю и читаю вслух шепча губами:

«Хочу всегда любить Софию»

Дрожь, волны, ветерок мне набегают на губы. Из глаза на листок бежит слеза. А ведь ацтекский бог исполнил все наши мечты! Но кто их теперь будет беречь? Кто будет их в себе хранить, их исполнять, когда его керамическая плоть вдребезги разбита? Нельзя такого допустить, чтобы кто-нибудь читал чужие сокровенные мечты. Я с бара беру зажигалку и выхожу во двор, и там над пепельницей поджигаю веер человеческих мечтаний. И вот через мгновение все эти письма-пожелания лишь только дым. Дым наших грёз. Зола наших мечтаний.

Я покидаю помещение «Домушника» спустя пару часов, простившись с Сашей, и Артуром, и другими. Я ухожу воодушевлённый, в согласии с самим собой и понятый другими. Я не забуду никогда ни их, ни это время, ни полемику, ни разговоры, ничего, ни даже запаха кафе: чарующего ягодного аромата табака кальяна, пропитавшего все стены, мебель, нас самих. Вот он-то и есть запах жизни, запах мгновений, которыми я жил весь этот год. Священный аромат нашей незрелой и наивной молодости. Он, как и души писем-пожеланий богу, есть дым наших надежд.

* * *

Колёса поезда срываются и, повинуясь воле машиниста, набирают ход. Они сначала медленно, но с каждым шагом всё быстрее, уносят безвозвратно прочь. Я взглядом и душою на перроне. На нём один лишь тот, кто меня провожает — Илья Нагорный. Прощаясь с ним, я чувствую себя виноватым за то, что так внезапно уезжаю. Я вижу: он расстроен, хотя и гордо держит поднятый кулак — Рот Фронт. В нём, кажется, зажата наша дружба, не только меня и его, но и Андрея, Славы Басиста, Кости, Диогена. Мы помним всех. Он, верно, думает совсем как я, что все его покинули, но никогда не даст об этом знать. Оставшийся один гордый борец за справедливость и рабочий класс.

Из окон поезда уже не видно город. Его залили сумерки. В них ничего не разобрать. Только на скорости проносятся подсвеченные окна, фонари и светофоры. Не город — мир кружится за окном вагона.

В одну и ту же воду дважды не заходят. От города остался только редкий свет, заборы, линии электропередачи, но я-то знаю, что за ними там Одесса. Где, как ни в ней, осталась наша юность. Что было мной записано в ней на холсте жизни? Я записал любовь. И этим погубил её. Любовь должна порхать свободно, словно бабочка, и пожинать плоды чудесных разноцветных лепестков цветов, пыльца их — сладостный нектар. Цветы — есть мы, а бабочка — наша любовь. Но мы, вместо того чтоб наслаждаться красотой её свободы и порхания, как маленькие дети, не умеющие ценить и чувствовать всю красоту момента, норовим иголкой пригвоздить к картонке это волшебство, чтобы оставить навсегда с собою не явление жизни, дыхания взаимности и магию свершающегося, а только с виду ладный и на солнышке подсохший труп любви. Я больше не нуждаюсь в том, чтоб распинать любовь. Меня не интересует то, что мёртво. Пусть лучше взмах, пусть аромат, пусть шелест, вкус, но то, что есть, но то, что живо.

Я вглядываюсь в ускользающий пейзаж.

— София…

Я не впервые вслух произношу имя, наполненное надеждами и чаяниями моими, но я впервые на него не получаю оклика. Лишь стук колёс, стирающих и время и пространство. Сколько надежд с тобою связано, София. Услада моих губ даже тогда, когда они не знают твоих ласок; даже когда они не могут тебя целовать, они способны извлекать из недр своих прекрасные, как трели флейты, звуки. Я вновь тебя зову.

— Софи…

Моя маленькая, нежная Софи с печальными и обойдёнными заботою глазами. Я буду помнить тебя сквозь века. Ты выкинешь меня из памяти, сотрёшь воспоминания взмахом ресниц, забудешь вкусы, запахи и теплоту груди и рук, но я всё это не забуду. Нет, я не буду помнить, я буду ощущать тебя всем телом, каждой клеткой. Я буду кожей ощущать твоё тепло и мягкость форм; я буду взглядом лицезреть глубины твоих глаз, в них можно заплутать, ты этого не знала; я буду плавать и тонуть в твоих губах и, как надежды на спасение, ждать волн языка; я буду слышать ветерок твоих речей; я буду только тем дышать, что состоит из формулы трёх ароматов: сладости, цитруса и горечи;

Слово автора

Друзья, читатели, вы приобщились к главному роману моей жизни. И если вы дошли до этих строк, то, думаю, «Дым наших грёз» вас впечатлил. Уверен, вы сейчас испытываете смешанные чувства. Я знаю, вы внимательный читатель, но в тексте мною была скрыта стилистическая магия, которую, верней всего, не каждый разглядел за буквами, словами, фразами. Я полагаю, что кому-то будет любопытно разгадать приёмы, заклинания и коды, которыми я щедро снабдил текст. Для этого на сайте у меня есть «Ключ произведения», в котором всё уютненько разложено по полкам. И там вы можете найти ответы, а также разглядеть и то, что ранее не видел глаз. Я уверяю вас, вам будет любопытно!

Вот адрес сайта: www.hook-book.ru

Но не бегите! Ещё пара строк! На сайте так же есть раздел «Помощь автору», где, уделив минуту, вы узнаете, как с лёгкостью помочь не только мне, не только книге, но русской прозе в целом. Поймите, что от нас зависит то, какие книги будут читать через века. От нас зависит то, что будут понимать под литературой наши предки. От нас зависит то, что будут знать о нас!

Семён Колосов