Иначе - смерть! Последняя свобода [Инна Валентиновна Булгакова] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Инна Булгакова Иначе - смерть! Последняя свобода
Иначе — смерть!
Племяннику Андрюше
Lacrimosa dies illa Qua resurget ex favilla Judicandus homo reusRequiem
Плачевен тот день, Когда восстанет из праха Человек, судимый за грехиРеквием
Мне жутко. Мне кажется, тут кто-то есть. Ерунда! Я абсолютно один. Надо себя пересилить, я же дал слово. Он сидел в этом кресле и, наверное, так же глядел в окно — ночь. Сейчас выпью и… Как я им выдал: «И какая-то тень скользит в каком-то ином измерении». Красиво. Но ничего тут не скользит… мертвые не возвращаются… Или это куст шевельнулся? Нет! Но почему мне кажется, что кто-то стоит и смотрит? Пусть! Хоть сам сатана в кустах стоит, а я беру стакан и говорю: «Я тебя люблю и помню, и обещаю: кое-кому не будет покоя!»
Обвинитель
Катя оторвалась от бездумного созерцания зеленой еще, пышной листвы липы за окном — мимолетный намек на сад… Красная крыша дома напротив. Взглянула на настенные лакированные часы — с шипеньем, сквозь летящие ноты Моцарта, пробило два удара. Сейчас придет мальчик. Нехотя поднялась с дивана — ничего делать не хочется, а надо, выключила магнитофон и принялась перебирать бумаги и книжки на письменном столе. «Кажется, я давала Глебу перевести отрывок из Уайльда». Она взяла в руки изящный светло-сиреневый томик с закладкой на «Портрете Дориана Грея», раскрыла. Одновременно из беспорядочного вороха на столе выпал тетрадный листочек и приземлился с тихим шуршанием. Катя подняла его и прочла: «Человек не имеет права распоряжаться чужой жизнью и смертью. Вы ничего не боитесь? Напрасно. Вам не снится черный сосуд и благовонный миндаль? Приснится, обещаю. Я убедился сегодня, увидев запечатанную тайну мертвых. Жизнь окончилась, да, но поклон с того света я вам передаю. И еще передам не раз, чтоб ваша жизнь превратилась в ад». Она удивилась: «Какой причудливый текст, а совершенно не помню, откуда… Листок вырван из тетрадки неаккуратно, неровно…». И тут раздался телефонный звонок. — Екатерина Павловна Неволина? — требовательно спросил мужской голос. — Да. А кто… — Вы даете частные уроки английского языка? — Да. — С вами говорит следователь Мирошников Николай Иванович. — Очень приятно. — Не очень. У вас учился Глеб Воронов? — Почему «учился»? — Потому что он умер. Что вы молчите? — Я… просто поражена. — Когда вы его видели в последний раз? — Когда… Сегодня у нас понедельник? Значит, в пятницу. В пятницу вечером у меня собрались мои ученики, мы отмечали… — Я в курсе. В тот же вечер он отравился или был отравлен. — Господи, почему? — Именно это меня и интересует. Завтра к девяти утра прошу ко мне. Пропуск будет выписан, диктую координаты. Катя поспешно и нервно записала адрес и телефон на листке со странным текстом (телефон московский, а ехать на электричке в районную прокуратуру). Все странно и страшно. Она бы не смогла объяснить почему, но никогда не покидал ее какой-то подспудный страх… жизни, что ли? Не объяснить. Спрятала листок в сумочку, чтоб не затерялся в хаосе обстановки, и позвонила Вадиму — старинному друг детства, настоящему другу, в котором она нуждалась… ну, хоть время от времени. Как раз сегодня он должен вернуться из Питера. Длинные гудки — конечно, все нормальные люди на работе. Позвонила на работу — короткие гудки, нормальные люди работают. А в прошлую пятницу исполнился ровно год, как она ушла из института. Как-то неожиданно возникла идея «отпраздновать свободу» — так выразился Мирон, который эту идею и выдвинул. Ну да, он чуть задержался, уже пришла следующая ученица — Дуня. «Как капиталист я подвожу материальную базу, а вы, Катюша, извещаете своих подопечных, идет?» Праздновать ей было нечего (разве что очередную любовную неудачу, из-за чего она и бросила работу!), но, догадываясь о подоплеке событий (коммерсант постоянно задерживался и иногда ждал девочку во дворе, в машине), согласилась. База, как обещано, была подведена — и в пятницу к пяти часам явились все, никто не отказался. Сам Мирон, естественно; Дунечка — десятиклассница, существо прелестное и легкомысленное; Глеб — семнадцатилетний юноша, кажется, грузчик в какой-то фирме; Алексей Кириллович — ровесник Мирона, «сорокалетний холостяк», как он назвал себя, строит генералам дачи; наконец, Агния Яковлевна Студницкая — эффектная интеллектуалка, примерно Катиных лет, рекомендованная Вадимом. Все, кроме Глеба и Алексея, занимались у нее сравнительно давно, с начала года. Глеб же пришел на днях (в один день с Алексеем, кстати), сказал, что собирается поступать в юридический — и всего-то три занятия успели они провести. Несчастный случай? Или… Катя поежилась… вспышка безумия? Звонок поразил ее, но не удивил: было в этом красивом юноше что-то исступленное и мрачное, что мгновенно и родственно отозвалось в ней. А вот что удивительно — в тот же вечер пятницы; уж не намекает ли следователь, что Глеб отравился у нее? Начиналось бабье лето, сентябрь сиял в раскрытые окна сухим блеском, звенел гомоном улиц и голосов, скрежетом автомобильных шин. Квадратный обеденный стол посередине кабинета (одна комната у Кати называлась кабинетом, другая, смежная — спальней, еще маленькая прихожая и кухня), стол, уставленный с размахом теперешней роскоши — на валюту, непривычный в бедной и скудной Москве девяносто первого года — экзотические фрукты и шоколад, артишоки, сыр, лосось, французское шампанское, ликеры — все радовало и возбуждало. Может быть, все и явились просто поесть и выпить? Однако с обостренной чуткостью Катя ощущала подспудные завязки отношений, некое кипение страстей. В роли юной героини выступала, конечно, Дунечка, с простодушным цинизмом поведавшая еще на первом занятии: без языка она вряд ли сможет выйти замуж за иностранца. Какого иностранца? А это уж какой подвернется. Пока подвернулся отечественный Мирон, одной ногой, правда, уже стоявший за «бугром», но не умеющий «толком калякать» (его выражение); в ту пятницу с ним весьма успешно соперничал молодой грузчик. Роль роковой женщины достойно исполняла Агния, вроде бы горевшая диссертацией (для каковой и нужно восстановить забытый английский), но тлел в ней и еще какой-то огонек; природу его Катя определить не бралась. Сегодняшним рыцарем Агнии был, несомненно, Алексей (и, должно быть, Вадим, его образ нередко витал в намеках на занятиях). Зачем нужен английский строителю, Катя так и не уяснила, разве что беседовать с генералами?.. Только хозяйка, как всегда, была в стороне; одиночество — ее путь, который она не вольна изменить. Что Катя поняла давным-давно, но не сказать, чтобы смирилась. То есть внешне-то — да, но внутренне продолжала жить иллюзиями, например, смотрела в старое помутневшее зеркало на комоде и видела себя прекрасной дамой. Она видела себя прекрасной дамой в серебристой кружевной шали на плечах, когда пришел первый гость — Алексей, в изысканном сером в едва заметную полоску костюме и бледно-голубой рубашке вместо привычной для него солдатской формы («афганки» — небось с толкучки). Видно, решил сокрушить интеллектуалку насмерть. Войдя в кабинет, Алексей присвистнул: — Богато живем. — Это все не мое. — А где спекулянт? — Коммерсант. Отправился за «Наполеоном». Они сели за стол и молчали, покуда не явились Глеб и Дунечка, которые только что у подъезда познакомились. Как всегда, при виде юноши Катю охватила непонятная тревога. — Ой, какая прелесть! — воскликнула Дуня и схватила кисть винограда из вазы. А Глеб поинтересовался, глядя на Катю исподлобья: — Это по поводу вашей деятельности праздник? — И высморкался в носовой платок. — Да, это повод. — И давно вы так вот действуете? — Как? Глеб поморщился и провел рукой по лицу. — Голова дико болит. — Вы явно простужены, возьмите анальгин в аптечке, знаете, в прихожей? Наконец прибыл Мирон с черной бутылкой «Наполеона». «Последний штрих!» — провозгласил и водрузил. Затем — Агния. Они с Дунечкой были в экстравагантных лосинах и лаковых туфельках, с мужскими стрижками, почти безволосые; задымили разом. Потом юная пара принялась выделывать коленца под крутой рык Майкла Джексона — кассету принес коммерсант и теперь угрюмо наблюдал. Агния что-то тихонько и интимно говорила Алексею. Стреляло шампанское («За благородную деятельность Учителя!» — Мирон) и благоухали ликеры («Вот напьюсь, — Агния — и, может, сегодня засну»)… словом, потекло застолье. «Банальная вечеринка, — вспоминала сейчас Катя, — веселый временный союз людей малознакомых, но бойких». За исключением ее самой и, пожалуй, молчаливо попивавшего рядом с Агнией Алексея. А что пил Глеб? Да то же, что и все. Покуда не напился. — Зачем вам экстрасенс? — убеждал Агнию Мирон, попыхивая сигарой и поблескивая золотом на пальцах, с головы до ног закованный в натуральную черную кожу, как в броню. — Есть великолепное западногерманское лекарство — бессонницу как рукой снимает. — Ну нет, что немцу здорово, то русскому — смерть. — А я люблю риск, люблю людей рисковых, а, Дуняш? — Я тоже люблю, — Дунечка расхохоталась бесшабашно: кофейный ликер действовал. — Ну вот поглядите, мадам! А вы… — Я — мадемуазель. — Пардон. Такая женщина предполагает неоднократное замужество. — Человек предполагает, а Бог располагает, — мрачно и не к месту вставил Алексей. — И вы б на мне не женились? — изумилась Агния с ласковым смехом. — Ни на ком. — Нет, я человек нормальный и люблю женщин, — доложил коммерсант, — потому и вечный холостяк. Дамы! — Разлил «Наполеон» по рюмкам. — С вами трое мужчин, необремененных, учтите… редкое везение. Итак, я пью за прекрасных дам! — Чтоб они сдохли! — продолжил Глеб в выпивальной паузе. — Мальчику больше не наливать, — приказал Алексей. Именно приказал — с властными интонациями в голосе. Глеб обиделся и, прихватив рюмку с коньяком, удалился в спальню, ненадолго — на время томных ностальгических переборов — «и слишком устали, и слишком мы стары и для этого танца, и для этой гитары…». Это коммерсант предложил «тряхнуть стариной под Вертинского» и медленно закружил Дуню; а Алексей, вспомнив все-таки, кто тут хозяйка, с церемонным поклоном пригласил ее. Танго с шипением иссякло. На миг они застыли — две пары в объятиях и Агния с сигаретой на диване — в дверях стоял «юноша бледный со взором горящим». — Дамы и господа! — начал он вдохновенно и грозно, с прононсом от насморка, словно пародируя некоего знаменитого обвинителя. — Мы присутствуем в этом зале для справедливого и беспристрастного суда над убийцей! Вы удивлены как будто? А я утверждаю и буду стоять на своем: по сути, по совести это убийца! — Ну, дает! — воскликнула Дунечка, нарушив странную зачарованность, но не разрушив: все расселись по своим местам, приготовившись слушать дальше. — Это кто ж такой плохой? — подбодрил Мирон и обвел широким жестом сотрапезников. — Выбирайте! — Эта тайна умрет вместе со мною, — Глеб указал куда-то на выход, в сторону прихожей. — Но убийца тем не менее должен быть наказан — жестоко и изощренно. Не мгновенной казнью — о нет! — жизнью. Я требую наказания жизнью — жалкой, страшной, без просвета! Его страстный тон заражал, и подвыпившая компания с азартом включилась в игру. — У вас есть доказательства вины подсудимого, сэр? — вопросил Мирон деловито. — У меня есть все! — Опять этот жест, как указующий перст. — «Ночь, улица, фонарь, аптека», в аптеке яд. Вам это ни о чем не говорит? — Петербургский период русской литературы, — отчеканила Агния. — Сильный и ядовитый. По свидетельству Чуковского, в блоковской аптеке красовалась крошечная имитация отравленной Клеопатры. — Это московский период, — сказал Глеб как-то горестно. — Я люблю выслеживать людей, понимаете? Какое упоение! — воскликнул, вновь входя в какую-то роль. — Какое сладострастие: он не знает, а ты про него знаешь все. Почти все. — Так вы сыщик или обвинитель, сэр? — И то, и другое. — Юноша привычным судорожным жестом провел по лицу. — Я про что?.. Да! Я вдруг увидел ту улицу, по которой проходил когда-то, но тогда было темно, сумерки, я запомнил угрюмый вход во двор и угрюмый дом. — Вы следили за убийцей, сэр? — Мирон поддерживал игру, но уже без азарта, словно уловил (все, наверное, уловили) в этом припадке красноречия некий странноватый подтекст. — Я следил… Вот представьте: ночь, в окне горит настольная лампа, в кресле улыбается труп, и какая-то тень скользит в каком-то ином измерении. А записка уже написана, и все продолжают жить как ни в чем не бывало. — Глеб смотрел в одну точку — на какой-то предмет на пиршественном столе. Вдруг расхохотался. — Безумно люблю «Наполеон», давайте выпьем! — Пожалуй, на сегодня достаточно. — Алексей встал, одернул велюровый пиджак, как гимнастерку. — По-моему, наш праздник подошел к концу. Предлагаю помочь хозяйке. — Нет, нет, я сама, — Катя тоже поднялась, нервы на пределе, единственное желание — поскорее бы ушли. И все будто почувствовали, стряхнули наваждение, наступила обычно преувеличенная суматоха расставания. Наконец вышли оживленной гурьбой — и она осталась одна. Душевная сумятица чисто внешне выражается в хаосе бытовом, житейском, для Кати привычном, но тут она превзошла себя: с ожесточением убирала, мыла, чистила, сгребала с тарелок и выбрасывала в мусорное ведро остатки, собирала бутылки (кстати, выпили не так уж много, во всех емкостях что-то осталось, а вот недопитый «Наполеон» исчез — видать, владелец соблазнился и забрал), отнесла соседке штопор (свой затерялся куда-то) и села на диван в кабинете, бесцельно уставившись в черное окно. Но едва успела она поддаться жалости к самой себе, как по-междугородному отрывисто и резко завопил телефон. Друг детства обычно давал отчет о каждой своей поездке — но как вовремя сейчас! «Прогулки по Петербургу, созерцаю Казанский собор и Аполлона в Летнем саду». — «А весной, помнишь, ты звонил, языческие боги были еще заколочены». — «Скоро заколотят, осень. Ты знаешь, так пронзительна и терпка эта смесь морской свежести и болотного душка…» Словом, вспомнилось ей под впечатлением: «Ночь, ледяная рябь канала, аптека, улица, фонарь». «А ведь только десятый час, заметила, положив трубку; праздник окончился рано». Если не считать припадка красноречия, Глеб вел себя нормально; расстались нормально, но он не поднимал глаз (наверное, было неудобно за эту пьяную вспышку), вдруг посмотрел прямо в лицо — и ей почудилась скрытая боль в ярко-синих зрачках. «Я не удивлена, — повторяла сейчас Катя, машинально прохаживаясь взад-вперед, взад-вперед от окна к двери. — Но поражена». Раздался входной звонок.Свидетель
Пришел Алексей — да, его время, четыре часа. В своей «афганке», замкнутый, настороженный, молчаливый, — ну, прямо офицер на спецзадании. Сели за перевод сказок Киплинга, он отвечал с долгими паузами, ошибками, она впервые потеряла терпение. — Алексей Кириллович, зачем вам нужен английский? — Мало ли что человеку нужно. — Так занимайтесь же! — Если будете раздражаться, потеряете клиентуру. — Уже теряю. Вам известно, что Глеб отравился? — Как это?.. Он умер? — Да. Кажется, вы не очень удивлены. — Удивлен. А откуда вы знаете? — От следователя. — Вас вызывал следователь? — Вызвал на завтра. Если он отравился в моем доме… — А как же другие? — Невозмутимое спокойствие Алексея, кажется, начало нарушаться. — Мы с вами живы. Катя подумала. — Да, надо проверить. — Покопалась в бумагах на письменном столе и отыскала записную книжку. — Мирон Ильич? Это Екатерина Павловна. — Да ну! Что-то случилось? — Случилось. Как вы себя чувствуете? — Я — мужчина, крепкий душой и телом. Вообще, Катюша, вы меня недооцениваете… — Глеб отравился, вы знаете? — Что?! — крикнул Мирон, наступила пауза. — Когда? — Вечером в пятницу. Долгая пауза. — Чем? — Не знаю. — Но все было свежее, вы должны засвидетельствовать! А впрочем, чего я сразу в панику… Надеюсь, он жив? — Умер, мне сказал следователь. — Значит, дело дошло уже до… — Мирон замолчал. — Да, Мирон Ильич, вы тогда вечером взяли с собой бутылку «Наполеона»? — Я? С какой целью? — Ладно, до завтра. Второй звонок. — Будьте любезны, Агнию Яковлевну… Здравствуй, это Катя. — Привет. Что, урок переносится? — Нет, с этим все в порядке. — А что не в порядке? — В пятницу отравился Глеб. — О-о! Но он жив? — Умер. Я решила проверить, живы ли остальные. — Катя, твой черный юмор… — Какой там юмор! — Яд был в «Наполеоне»? — Яд?.. Что ты знаешь? — Ну, он что-то говорил… что любит… в общем, глаз не сводил с этой бутылки, помнишь? — Помню. — Ты меня просто убила! — Главное, что ты жива. Последний звонок. — Здравствуйте. Можно позвать Дуню? — Кто ее спрашивает? — отчеканил агрессивный женский голос. — Ее учительница английского языка. — Ах, учительница! — Скажите, с нею все в порядке? — Если вместо учения вы устраиваете у себя бардак, как может быть с девочкой все в порядке? Катя до того опешила, что так и застыла с трубкой у уха — и после каких-то всхлипов, вскриков в телефонном пространстве услышала Дунечкин голос: — Екатерина Павловна? — Дуня, ты жива? — Пока жива. Вы уже знаете? — О чем? — Что Глеб отравился? — Знаю. Но ты откуда… — Оттуда! — Дуня хрипло, с натугой рассмеялась. — Меня подозревают в убийстве. Катя сдержала нервную дрожь и произнесла уверенно: — Я — не подозреваю. — Вы что-то знаете? — Возможно. — Я сейчас приду. — Приходи. Дуня, Алексей и Мирон жили неподалеку: каждый из них в свое время прочитал на фонарном столбе возле станции метро «Новокузнецкая» Катино объявление об уроках. Агния проживала в университетских домах на проспекте Вернадского. «А откуда взялся мальчик, — вдруг подумалось, — где он жил и что сейчас творится с его родными?..» Катя машинально набрала номер своего настоящего друга — нет ответа. — Продолжим занятия, Алексей Кириллович? — Да ну! — Он махнул рукой, но не ушел. Почему он не уходит? Каждая мелочь уже волновала ее и казалась подозрительной. — Тогда я оставлю вас на минуту, хорошо? — Да пожалуйста. Катя вышла на площадку — темный подъезд старого довоенного дома, кошачий запах, нарастающая тревога — позвонила в соседнюю квартиру, к Адашевым. Мать Вадима — дама властная, очень добрая, бывшая преподавательница изящной словесности, как иронически говорила она о себе; сын делал такую же карьеру, но на более высоком, университетском, уровне. Вадим и Ксения Дмитриевна — единственные близкие, которые остались у Кати после смерти отца три года назад; иногда она называла их про себя: брат, мама. — Катюша, на тебе лица нет! — Мой ученик внезапно умер, подозревают ученицу, меня вызвал следователь, — выпалила Катя с облегчением: в темно-карих, почти черных глазах старой женщины вспыхнул огонек сочувствия. — Проходи. — Некогда! — Как это «внезапно умер»? — Отравился. Юноша, почти мальчик… — Юноша? Отравился? Как странно. Господи Боже мой! Да проходи… — Ксения Дмитриевна, Вадим ведь сегодня должен приехать? — Приехал утром, мне звонил, сейчас на кафедре. Он тебе срочно… — Да нет… — Я с ним свяжусь. — Да нет, не срочно, но… Ксения Дмитриевна не стала допытываться, отчего Катя-то трепещет (и Катя не смогла бы объяснить), просто ощутила ее тревогу. — Не сходи с ума, голубчик! — сказала старуха властно и погладила Катю по голове. — Переживем, не то переживали. Та согласно кивнула, уже сама на себя дивясь («Я же ни в чем не виновата! Чего, правда, с ума сходить?»), и услышала за спиной легкие, быстрые шаги: на площадку взлетела Дунечка. Шел шестой час, но в кабинете было сумеречно от низкого серого неба со «слезой». А как начиналось это бабье лето — зеленым золотом в горячей голубизне! Алексей так с места и не сдвинулся — и они вдвоем слушали историю потрясающую, ни с чем не сообразную. — Когда я увидела его в кресле, — начала Дуня с места в карьер, — он улыбался, представляете? Как сам предсказал! — Ничего не понимаю, — перебила Катя строго, тоном учительницы. — В каком кресле? — На даче! Представляете, ночь… — А можно по порядку, с самого начала? Дуня помолчала, приводя голову в порядок. — Ну, мы познакомились тут уже, перед вашим подъездом. «Ты тоже со стариками развлекаться идешь?» — так он сказал, как будто со злостью, но мне было до лампочки… то есть наоборот: он меня заинтересовал. — Понравился, да? — Не то чтобы… не то слово. В нем было что-то необычное, я же не знала, что он псих. А когда мы после шампанского танцевали… — Еще до танго? — Под танго он уже в спальне у вас протрезвлялся. А вообще знаете что я вам скажу? Он не был пьян. Он просто сумасшедший. — Ну, хорошо. Вы танцевали… — Он предложил рвануть к нему на дачу. И я почему-то согласилась. — Кофейный ликер с шампанским, — вставил Алексей флегматично. — Не ваше дело! В общем, я согласилась, но у меня мама… вы ее сегодня слышали. И сказала Глебу: пусть он едет, а я домой забегу, может, удастся вырваться. Ведь рано еще было. — А почему он с тобой не пошел и возле дома не подождал? — А Мирон? — Ах, да. Ты не хотела терять своих поклонников. — Глеб не поклонник, тут что-то другое. — Что? — Не знаю. — Он взял с собой бутылку «Наполеона»? — В том-то и весь ужас! В общем, маму я сумела окоротить, но не сразу. Я так и Глебу объяснила: особо не жди, сумею — вырвусь. Он сказал, куда ехать. — Куда? — Да тут близко, с нашего вокзала, с Павелецкого, полчаса — Герасимово. — Герасимово? — одновременно воскликнули Катя и Алексей и уставились друг на друга. — Что вас так удивило, Алексей Кириллович? — Да… ничего. А вас? — Знакомое местечко… мы с папой в детстве по грибы… это неважно. Мирон, значит, с тобой расстался? — До дому довез и сразу укатил. — Как же тебя мама отпустила? Дунечка усмехнулась снисходительно. — Надо знать, как за дело браться. Естественно, я наплела, что мы всей компанией… она, кстати, вам позвонила удостовериться, вы не ответили. — Да?.. Я к соседке заходила, штопор занесла. — Ну, вроде мы к вам на дачу, разговариваем только по-английски и т. д., и т. п. В общем, где-то в одиннадцатом я была уже в поселке. Темень жуткая, ни души. Пока Аптечную нашла… — Аптечную? — Улицу. — Как странно!.. Аптечная… Это очень странно. — Именно так: никакой там аптеки, фонарь, правда, горит, один-единственный на углу. И в окошке свет — от настольной лампы, такой голубой, противный. Калитка была распахнута, я подошла к окну… Девочка вдруг заплакала — неожиданно и беззвучно, просто слезы потекли по лицу, а глаза… глаза совершенно отсутствующие, словно видят нечто, собеседникам недоступное, неизъяснимое. После паузы она сказала шепотом: — Не хочу рассказывать. — Почему, Дунечка? — тоже прошептала Катя. — Он все рассказал. — Кто? — Глеб. И вновь возникла пауза — поистине мистическая; ее прервал Алексей: — И вам к его рассказу нечего добавить? — Нечего! — огрызнулась Дуня, входя в свой «школьный» образ. — А «Наполеон»? Вы подчеркнули: «в том-то весь ужас». — Алексей Кириллович, она напугана, может, мы сейчас не будем… — На столе возле лампы, — перебила Дуня лихорадочно, — стояла бутылка и два стакана: один с водой, другой с коньяком на донышке. В садовом кресле сидел мертвец и улыбался. — Вы сразу поняли, что он мертв? — спросил Алексей. — Он же предсказал. — И вы, конечно, убежали? — Я вошла в дом. — В дом? — удивилась Катя. — Ты не побоялась… Алексей перебил быстро: — Вы видели там кого-нибудь, кроме мертвеца? — Нет! — крикнула Дуня. — Вы уверены? — Отстаньте от меня! — Голубчик, успокойся, — вмешалась Катя и дрожащей рукой провела по девичьему «солдатскому» ежику, бессознательно повторив слова и жест Ксении Дмитриевны. — Ты очень храбрая девочка. — Я дура. Оставила отпечатки пальцев на стакане и бутылке. — Господи, зачем ты туда вообще входила?! — Он был еще теплый. — Ты… дотронулась? — Да. — А потом что ты делала? — Сидела на кровати. — Почему? — Боялась выйти. — Почему? — повторил Алексей Катин вопрос, но с более жесткой интонацией. — Катя! — взмолилась Дунечка с немыслимой для обеих фамильярностью. — Скажи, чтоб он ушел. — Алексей Кириллович, я прошу вас… — Я должен знать, — сказал он коротко, и женщины почему-то смирились. После молчания Катя спросила: — Ты схватилась за стакан и бутылку, наверное, потому, что Глеб говорил про яд? — Наверное. — И вы определили, что в коньяке… — начал Алексей. — Ничего я не определила. Следователь сказал, что Глеб скончался от цианистого калия, — угрюмо отрубила Дуня. — От цианистого калия? — изумилась Катя. — Но ведь это мгновенная смерть! И сильный запах миндаля. — Почитываете детективы? — поинтересовался Алексей. — У меня папа работал фармацевтом… тут, в аптеке напротив. Где обнаружен яд? — В стакане с коньяком. — Не в бутылке, точно? — В стакане. — Значит, наша компания вне подозрений, — констатировал Алексей. — Если только убийца не последовал за Глебом в Герасимово. — Господи, зачем? — вырвалось у Кати. — Чтобы убить. — Ваше остроумие ободряет, конечно… — Прошу прощения. Надеюсь, самоубийство. Записку он оставил? — В том-то и дело, что нет! — закричала Дуня. Катя сказала медленно: — Наверное, оставил. Да, я тут на столе нашла листок и после звонка следователя сверила его с письменной работой. По-моему, его почерк. — У вас оставил? — удивился Алексей. — У меня. — Что в записке? — Нечто непонятное, но… — Катя поднялась, взяла со стола сумочку, достала записку. — Вот. — Что он пишет? — воскликнула Дуня нетерпеливо. Катя включила свет — тяжелую старомодную люстру под потолком, — который на миг ослепил, но как бы вернул в реальность, страх сумерек отступил. И прочитала негромко: — «Человек не имеет права распоряжаться чужой жизнью и смертью. Вы ничего не боитесь? Напрасно. Вам не снится черный сосуд и благовонный миндаль? Приснится, обещаю. Я убедился сегодня, увидев запечатанную тайну мертвых. Жизнь кончилась, да, но поклон с того света я вам передаю. И еще передам не раз, чтоб ваша жизнь превратилась в ад». Все трое молчали, усваивая услышанное, пока Дуня не заявила: — Я же говорила вам, что он псих. — Завтра я отдам это следователю, Дунечка, чтоб никто не смел тебя подозревать. — Дайте я перепишу, — предложил Алексей. — Я уже… — Перепишу для себя, — настоял он и аккуратно переписал текст в свою аккуратную книжечку (вместе, заметила Катя, с «координатами» следователя).Дурная наследственность
— Евдокию Боброву никто в отравлении не обвиняет, — перебил Мирошников на полуслове защитительную речь Кати. — Точнее, возникли некоторые сомнения вначале, уж слишком девчонка была не в себе. — Не в себе? — Болезненные галлюцинации. — Боже мой! Но ведь она сообщила в милицию о случившемся? — Она. Позвонила со станции, вопила так, будто ее убивают. Однако картина вскоре начала проясняться. А уж теперь, после вашей записки… — А мне ничего не ясно. — Вы не знаете подоплеки. Тут наследственность: полгода назад отец Глеба Воронова точно так же покончил с собой. — Точно так же? — Вплоть до деталей: коньяк «Наполеон», цианистый калий, в том же садовом кресле, смерть наступила с девяти до десяти вечера. Знаете, он даже улыбался. Я как раз вел то дело, ну, вспомнил и сопоставил. — Из-за чего отравился отец? — Конкретная причина не установлена. Жена и сын покойного подсказали: с юности страдал депрессией, выражающейся в тяге к самоубийству. И прежде были попытки. — Господи, как страшно! — Да уж… если б вы знали, с какими психическими аномалиями нам приходится сталкиваться. — Отец оставил записку? — Там все честь по чести: прощается, просит прощения, не винит. — У кого он ее оставил? — На столе перед ним лежала, чуть подмочена коньяком, видно, рука дрогнула. Там же связка ключей от квартиры и дачи. Словом, все сходится. — Где же они взяли яд? — Оригинальный у нас с вами допрос получается, правда?.. Ну, так уж и быть, случай необычный. Жена Воронова — лаборантка в НИИ, он приходил к ней на работу. — И Глеб в лаборатории взял? — Не думаю. После нашего визита весной там, кажется, порядок строгий навели. Во всяком случае, обещали. У меня наметился такой вариант. Отец с сыном должны были кое-что с дачи в Москву перевезти. Глеб подъехал позже (в пол-одиннадцатого вызвал милицию) и увидел мертвого отца. Представляете, какое потрясение? На этой почве он впоследствии и… В общем, мы обнаружили под столом скомканный листок из записной книжки (не записку, а другой) со следами цианистого калия. Очевидно, покойный в этой бумажке принес яд. Вот я и думаю: не прихватил ли сын еще до прибытия следственной группы оставшуюся, может быть, часть порошка? Его не обыскивали. — И сейчас бумажку обнаружили? — В том-то и дело: под столом, скомканную, с теми же следами. Только листок из книжки сына. — А вам не кажется странным, что все повторено точь-в-точь? — Конечно, странно — для нормального. А для человека, одержимого манией, — как раз очень характерна, даже обязательна, я бы сказал, идентичность способов и стилей. — Значит, вы считаете дело законченным? — В принципе законченным. — А мне хотелось бы… — сказала Катя нерешительно. — Можно вас еще кое о чем спросить? — Зачем вам все это? Любопытство мучает? — Что-то мучает, сама не пойму. Пожалуйста! Мирошников, лысый, рыхлый, словно согнувшийся под грудой дел, взглянул на наручные часы. — Даю вам пять минут. — Чьи отпечатки обнаружили на даче? — Самоубийцы, его матери и Евдокии Бобровой. — У отца тоже стоял коньяк с водой на столе? — Нет, только коньяк. — А Глеб запил коньяк водой? — Ингредиентов цианистого калия в воде не обнаружено. — Зачем самоубийце была нужна вода? — Он же с пьянки приехал, может, страдал от жажды. — Но его ждала смерть, он знал! — Человек в таком состоянии за себя не отвечает. — В каком? Разве он был сильно пьян? — Да нет… вскрытие показало. Во всяком случае, он принес из колодца полное ведро воды. — Тогда, ночью принес? — Да. Вокруг ведра на лавке свежие потеки, на ручке его отпечатки пальцев. — Глеб все задумал и исполнил, как отец; а «Наполеон» в моем доме появился совершенно случайно. — Да этого пойла сейчас на каждом шагу… вполне вероятно, что именно бутылка у вас на столе и заставила человека с надорванной психикой ускорить развязку. — Хорошо. Зачем тогда он позвал с собою Дуню? — Чтоб кто-то обнаружил труп, лучше не мать — так он, возможно, рассуждал. Или более глубокое извращение: кого-то напугать после смерти. И такое бывает. Он ведь и за столом угрожал, речи держал, так? — А матери он звонил? — Да, из автомата. Сказал, что едет на дачу. — И последнее. Николай Иванович, вы говорили об идентичности стилей… но записку он оставил у меня. — Случайно, по пьянке… — Но… — Вы видели, как он ее писал? — Нет. — Значит, написал заранее. Он ведь готовил уроки в школьной тетради, в клеточку. А на вечеринке — ну, просто обронил. Они же в роке дергались. — Дергались, — Катя вздохнула. — Меня поразил текст… словно он кого-то обвиняет. — Правильно. Самоубийца обвиняет весь мир. Екатерина… — Мирошников взглянул на лежащий перед ним на столе выписанный пропуск, — …Павловна, а вас этот юноша вообще не поражал? — Вы правы, — Катя поднялась. — А как его мать? — В тяжелом состоянии. Сейчас проходит обследование в Кащенко. Как видите, наследственность у покойного — еще та… по обеим линиям. — А как ее зовут? — Зачем вам? — Может, помочь… Ну, передачки. — A-а. Я было подумал… — Что? — Есть люди, знаете, воображающие себя прирожденными детективами. — Я-то? — Катя усмехнулась. — У меня настолько воображения не хватит. — А передачки — это хорошо. Ирина Васильевна Воронова. Вы молодец: уложились ровно в пять минут. На ступеньках прокуратуры стоял Алексей в брезентовой пыльной робе, теребил в руках рабочие рукавицы, явно поджидая ее. — Вы как тут? — удивилась Катя. — Доброе утро. Наша стройка неподалеку. — A-а, генеральские дачи. И от Герасимово неподалеку? — За шоссе, в лесу. — Лес моего детства. — Места грибные. Ну что, самоубийство? — Представьте себе. Наследственность: его отец отравился на даче полгода назад. — Цианистым калием? — Именно. Все точь-в-точь. Дело закрыто. Вы довольны? — Пожалуй, — ответил Алексей задумчиво. — Пожалуй, доволен. Они медленно двинулись к железнодорожной станции уютного городка со старой водонапорной башней посреди широкой площади и дешевым базарчиком, крутым мостом над путями, узкой платформой. — Алексей Кириллович, когда вы вышли от меня всей компанией, то сразу расстались? — Ну, мальчик куда-то сгинул во тьму, девица со спекулянтом в машину, я проводил Агнию на метро. — На «Новокузнецкую»? — Нет, прошлись до «Павелецкой», у нее сигареты кончились, на вокзале достать проще. — А потом? — Потом? — Алексей усмехнулся. — Я у нее не ночевал, если это вас интересует. До Кати вдруг дошло, что перед нею человек неординарный: скрытой силой и волей так и веяло от него. И еще — обаянием, что называется, мужским. «Здоров, как бык. Как же я раньше не замечала? Я ничего не замечаю, потому что всю жизнь сосредоточена только на себе». — И вы пошли домой? — В Герасимово той ночью я не ездил. — Он явно издевался над нею. — Пошел домой. — Вы ведь живете у нас, на Петровской? — Комнату снимаю: у меня нет московской прописки. Алиби также нет. — И давно снимаете? — С февраля. — А до этого где жили? — Далеко. Я вас заинтересовал в криминальном плане? — Нет… просто, — отвечала она неловко. — Просто надо же знать, с кем имеешь дело. — «Дело» о самоубийстве? Электричка с визгом затормозила, с заминкой разомкнулись дверцы. — Что такое «запечатанная тайна мертвых»? Не отвечая, она прошла в вагон. «Или у меня от страха глаза велики, или этот человек вправду скрывает какую-то тайну». Уже неподалеку от дома Катя увидела впереди себя Агнию, но не подошла, пошла следом, с новым любопытством («какое упоение, какое сладострастие — выслеживать людей» — всплыли страстные слова) приглядываясь, как интеллектуалка и феминистка неторопливой томной походочкой — прелестная змеючка — движется по Петровской. «Поболтать, очень и очень прилично, по-английски и выдать точный, даже красивый перевод из Джейн Остин. Зачем она берет уроки, платит деньги, наконец? Вначале — да, ей действительно требовалось многое вспомнить, но наверстала она на диво быстро, несомненные способности. Сногсшибательная женщина — нет, «мадемуазель» — в блестящем изумрудном плаще, на высоких каблучках… вот только безволосая с этой идиотской стрижкой. Неужели у меня, как у безнадежно старой девы, развивается комплекс неполноценности?..» Перевод из «Гордости и Предубеждения» Агния выдала быстро и небрежно, торопясь перейти к новейшим событиям. — Звонила Вадиму Петровичу, — многозначительная улыбка. — Он был дома. — Да, приехал, мы вчера перезванивались. — Ну, что там с Глебом? — Самоубийство. Я как раз от следователя. — Ну, ну? Катя кратко пересказала основные криминальные данные, но Агния этим, конечно, нисколько не удовлетворилась. — Слушай, Катюш (стиль «мы — подружки» ученица внедрила со второго занятия), когда он пришел сюда впервые? — Третьего сентября. — Ты не была с ним раньше знакома? Он действительно пришел впервые? — Конечно! Я тебя не понимаю. Агния закурила, по обыкновению не спросив разрешения, и пропела фразу из старинной песенки: — «Вот эта улица, вот этот дом, вот эта барышня, что я влюблен…». Он описал твою улицу, угрюмый дом — правда, угрюмый, — аптеку напротив, в которой яд, и фонарь рядом. Катя ощутила страх, будто бы давний, ползучий, и показалось вдруг, будто она когда-то видела его лицо, лицо Глеба, но искаженно, как в ином измерении, — во сне. И заметила с холодком: — Естественно, он видел эту улицу, если ходил ко мне заниматься. — Он сказал «когда-то», — вскользь бросила змеючка. — И дача по Павелецкой дороге — надо же, все под боком. — У кого под боком? У меня? — У всех у вас. Кроме меня, разумеется. — А кто-то между тем, — сорвалась Катя в непонятном раздражении, — околачивался на вокзале вечером в пятницу. — Слава Богу, у нас с Кирилычем взаимное алиби. Хотя… я уехала на метро, а он-то остался. — А ты рассчитывала, что он поедет к тебе? — Катя почувствовала с неприязнью, скорее к себе, чем к Агнии, как втягивается в женский поединок. — Он мне неприятен, — отозвалась та серьезно и вроде бы искренне. — Неприятен мужчина, испытывающий отвращение к женщинам. — Отвращение? — Ну, может, это слишком сильно сказано. Я его в ту пятницу взяла в оборот — так, скуки ради, — неприступен, камень, скала. — А что, твои чары действуют на всех без исключения? — Не на всех! — отрезала Агния и словно на секунду постарела. — На занятых — не действуют. — Чем же занят Алексей Кириллович, по-твоему? — Он — женоненавистник, поверь моему чутью. И сделай выводы. Вывод, слишком мерзкий, чтоб его высказывать, пришел в голову сразу. Катя поморщилась. Агния с удовлетворением наблюдала и заметила, опять вскользь: — Кто любит девочек, кто — мальчиков… сейчас не об этом. Мальчишка отравился сам? Ты в это веришь? — Верю. — Ну и спи спокойно. «Она меня ненавидит», — отчетливо подумала Катя и услышала звонок из прихожей. Конечно, Мирон — его время. Но вместе с ним явился, наконец, долгожданный Вадим.Брат и сестра
— Катюша, милая! — Он схватил ее за руки, вглядываясь с такой заботой, с такой сосредоточенностью на ней, что она едва сдержала слезы. — Только вчера с поезда — так меня закрутило, столько дел понавалили и на работе, и дома… — Ничего, все хорошо! Сейчас у меня урок, Дима, подожди у мамы, я… — Да черт с ним, с английским! — загремел Мирон. Вошли в кабинет; они с Вадимом, держась за руки; капиталист — впереди, продолжая на той же громокипящей ноте, но уже обращаясь к Агнии: — Наше — вам! «Наполеон» был отравлен, что ли? — Отравлен, — доложила Агния, кротко улыбаясь. — Но это абсурд! Я лично… Кто хочет подвести меня под монастырь? — Пока вы под следствием, Ильич (Агния его иначе не называла), вас не отпустят в «свободный мир». Вадим Петрович, с приездом. — Здравствуйте. Я чувствую, что попал в кипящий котел. Мама мне сообщила о факте, ты, Катюш, по телефону не захотела… словом, подробностей я… — Да что было в «Наполеоне»-то? — не мог уняться коммерсант. — Цианистый калий, — ответила Катя. — А с чего вы решили, что коньяк был отравлен? Мирон так и сел — точнее, упал — на диван подальше от Агнии. — Вы ж интересовались, не я ли украл бутылку. А мальчишка отравился. Нетрудно сопоставить. Теперь чекисты примутся за меня. — Цианистый калий достать непросто, — заметил Вадим, внимательно глядя на коммерсанта. — Яд мгновенного действия. — Вот именно, — проворчал тот. — А Глеб ушел отсюда не ногами вперед. — Он отравился на даче. У себя на даче, в Герасимове, там была и Дуня. Успокойтесь, Мирон Ильич, это самоубийство. В память об отце. Мирон выкатил рыжие глазки — весь он был рыжий, в волосках и веснушках. — Это как понимать? — Полгода назад точно так же покончил с собой его отец. — Точно так же? «Наполеоном»? — «Наполеоном». — Эк вы подгадали, Ильич! — вставила Агния. — Мадам… то бишь, мадемуазель! Ваше время истекло. Длится мой час, за который я плачу. — Ну, вы человек обеспеченный. Вы ж торгуете медикаментами, правда? Рыжее лицо Мирона обрело красно-коричневый оттенок. — Вы сами говорили в пятницу, помните, о новом снотворном? — У меня каждый граммчик, каждая капелька подотчетны, бесконечные ревизии… — Дорогой миллионер, шутка. Шучу, понятно? — Дамские шуточки слишком ядовиты… Кстати, отравление — типично дамское деяние, в веках проверенное. — Мужчины, положим, не отставали, — пробормотал Вадим задумчиво. — Но вообще-то да… еще в средневековье отравительницы воспринимались как сеющие повсюду смерть колдуньи. Катя вздрогнула. — О чем мы говорим? Вадим опомнился. — Действительно… меня потрясло повторение, как ты сказала. — Меня тоже. — Она говорила монотонно, и все замерли перед загадкой, задевающей душу. — Вечер пятницы, цианистый калий, настольная лампа, садовое кресло, и тот, и другой мертвец улыбались. — Какие-то ритуальные самоубийства, — констатировал Вадим. Ученик и ученица одновременно встали с дивана и распрощались. Довольно долго Катя и Вадим сидели молча; она — на широком подоконнике, глаза отдыхали в древесном золоте; он — за обеденным столом с узорчатой клеенкой. В этой комнате, которую называл «кабинетом» отец (тут за письменным столом он писал какие-то химические формулы в толстую тетрадь — чудачество вроде поисков «философского камня»), так вот, в этой комнате они играли детьми и придумывали страшные истории. Двадцать пять лет прошло, двадцать, пятнадцать, а ничего не изменилось: та же стеклянная горка с парадной посудой, поубавившейся, конечно; желтый комод с зеркалом, флакончиками, с засушенными розами в узкой вазе; книжные полки над диваном, где спал отец. Мать их бросила давно, еще вКатином младенчестве. Изредка до них доносились вести об очередном ее замужестве или разводе; а потом и вести иссякли. «Ты на нее очень похожа, зеленоглазая русалочка», — говорил отец с загадочной интонацией, выпив рюмку-другую; пил он редко, по чрезвычайному поводу. Катя только отмахивалась: может быть, да, чертами лица — разглядывая фотокарточки из ящика комода — но не судьбою. Мать была хороша, очень (и сейчас, должно быть, хороша, если жива), конечно, беспечная, сводящая мужчин с ума… «Может быть, и похожа, но мне, наверное, не хватает огня… чего нет — того нет». Судьбою Катя в отца-неудачника, которого бросают. Только с Вадимом ей хорошо, ничего такого у них никогда не было и не будет, не будет обильных (тайных) слез и тоски, потому что он на нее никогда и не претендовал. — Дима, — нарушила она молчание, — а помнишь, как мы с тобой целовались? — Да? — удивился он, но тут же поправился: — Помню, конечно. — Когда? — Ну, точно я не скажу… — Значит, не помнишь. В десятом классе на Новый год. — Правильно!.. О, забыл… презент из Питера, — достал из кармана пиджака цепочку тонкой изящной работы, подошел к ней и надел — холодок металла скользнул по щеке… как тогда: пустой полутемный класс, запах хвои, легкое головокружение от шампанского… Вспоминать тот «соблазн» она запретила себе раз и навсегда — и забыла. Только и помнилось: печальный и пронзительный зов юности в полутьме… Вадим между тем продолжал: — Катюш, ты мне объясни, я не совсем понимаю: почему тебя так волнует история с этим Глебом? — Не знаю. — Но она тебя действительно волнует? — Да. Очень. — В таком случае я должен в ней досконально разобраться. Катя улыбнулась: в этом весь Вадим. Как будто у него своих забот мало: какие-то сложные отношения с женой, Ксения Дмитриевна намекала, окончание докторской диссертации по вопросам лингвистики, ночами — переводы, чтоб расплатиться за машину, а перед этим — за кооператив в Бирюлеве, куда он переехал три года назад, и так далее. Однако он все готов отбросить, сидеть и слушать «женский вздор»… Катя начала сбивчивый рассказ, с трудом продолжила: факты, детали и обстоятельства, какие-то несуразные, рассыпались, не желали соединяться в стройный ряд. — Чрезвычайно странная история, — Вадим выслушал ее, ни разу не перебив и постепенно мрачнея. — Ну-ка, дай мне копию записки. Пока он читал и перечитывал, она прошла в спальню: здесь на туалетном столике возле кровати также царил бумажно-книжный хаос; сверху валялась школьная тетрадка; чисто зрительно она засекла ее, должно быть, когда одевалась утром. — Вот смотри, — Катя вошла в кабинет с тетрадью. — Вот отсюда вырван листок с запиской. Смотри: как раз одного не хватает и край неровный, я помню. Если тот лист приложить… то ясно… — Следователь этим заниматься не станет, — перебил Вадим, — там хватает и стопроцентных убийств. А мы попробуем. Итак, он написал записку, когда ушел в спальню. — Он обиделся на Алексея. — Что это за персонаж? — В нем есть какая-то загадка. Для меня. Не могу понять, зачем ему нужен английский. Да и вообще: он, что называется, настоящий мужчина — ироничный, хладнокровный. Скажем: внешне хладнокровный. По мнению твоей Агнии, женщинами не интересуется. — Она такая же моя, как и твоя, — обронил Вадим небрежно и добавил с улыбкой, — а что касается настоящего мужчины — мужественнее Жана Марэ, кажется, никого нельзя представить, а поди ж ты — интересовался мальчиками. — Да ну тебя! Они рассмеялись. — Ну, Агнию я кое-как знаю, Ильича видел. А что ты можешь сказать о девочке? — Очень соблазнительна, прелесть. Ну, современное дитя: тряпки, заграница, доллары. Никого и ничего не стесняется, ляпает что думает. Однако после той ночи до предела напугана. — Страх мертвого тела, — предположил Вадим. — Может быть. Алексей ее допрашивал, не видела ли она на даче третьего. Она не желает об этом… — Третьего? — Понимаешь, она не сразу побежала звонить в милицию… в ее поведении какие-то странности… сидела там наедине с мертвым. — Да, странно… — протянул Вадим. — Она боялась выйти? — Именно боялась. Я должна ее разговорить. — Дождись, пока шок пройдет. Наконец, сам Глеб. Что ты о нем думаешь? — Я тоже боюсь, — Катя усмехнулась, — боюсь о нем думать. — Ну, после такого изощренного конца… — Нет, с самого начала, как только познакомились. Безотчетное тяжелое впечатление. — Ты его точно раньше не видела, не встречала? — Точно! Вадим нахмурился. — Катя, ты натура утонченная, нервная, не спорь, возможно, уловила в нем элементы безумия, патологии. — Не надо так говорить! — Надо. Надо все выяснить. Все, понимаешь? Чтоб вокруг тебя просветлело, и ты вернулась к жизни. — Да разве я… — Ты сейчас одержима. Давай рассуждать «с чувством, с толком, с расстановкой». Перед нами альтернатива: убийство или самоубийство. Как будто все указывает на последнее. — Да, я понимаю, психические депрессии, наследственность… Так, мелочи, но… Зачем он принес воду из колодца — запить цианистый калий? Что видела Дуня, что скрывает? Почему записка оставлена у меня? И если б ты его слышал… Сын обвинил кого-то в смерти отца: в убийстве… в доведении до самоубийства — неизвестно. — Именно что неизвестно. Альтернативный вопрос можно сформулировать по-другому. — Четкий и ясный ум ученого работал в полную силу. — Или эта семья сумасшедшая, или кто-то довел их до гибели. Поскольку меня, Катя, больше всего занимает твое состояние — тебе решать. Или успокойся на первом предположении, или проведем расследование. Она не колебалась. — Расследование. — Ладно. Тогда перечисли пункты обвинения в той знаменитой застольной речи. Катя сосредоточилась. — Не пункты, а… ощущения. Вот сейчас в этом зале он судит убийцу. Кто же он? Он не скажет, эта тайна умрет вместе с ним. Тут он резким жестом выбросил вперед левую руку. — Левую? — Я обратила внимание еще на занятиях: он левша. — Он указал на кого-то? — Конкретно — нет… на стенку, на дверь… в общем, я не поняла. Он накажет его жалкой страшной жизнью. У него есть доказательства вины подсудимого — опять этот жест — «ночь, улица, фонарь, аптека», в которой яд… угрюмый дом, угрюмый вход… Он следил за кем-то и увидел мертвого человека в кресле, который улыбался. И еще — скользящую тень в ином измерении. Он любит «Наполеон» и предлагает выпить. Все. — Вообще-то бред, — констатировал Вадим. — Бредовая пародия на обвинительную речь, — уточнила Катя. — Юноша собирался в юридический. Бред, пародия, ну, в голове звенело от выпитого — все так. Кабы не его собственная смерть. И записка, оставленная на моем столе. — Может, он ее и вправду выронил, когда они с девицей танцевали? — Он потом не танцевал, после спальни. Да и не в этом дело: он же сказал, что судит убийцу сейчас, в этом зале… — Она помолчала и выговорила, наконец, потаенную мысль, — то есть кого-то из нас. — Катюша, не волнуйся, это бред. Если б здравый человек знал, подозревал, ну, хотя бы сомневался — он бы изложил все следователю после гибели отца! Или вам в ту пятницу, если б убедился позднее. — Он же пишет! — закричала Катя. — «Я убедился сегодня». — В чем? — «Увидев запечатанную…» — Да почему не раскрылся? Почему «эта тайна умрет вместе со мной»? — Ты прав, я психопатка. — Я никогда ничего подобного… — Тогда почему мне так страшно? — перебила она с отчаянием. — Ты уже не первый спрашиваешь меня, знала ли я раньше этого юношу. Нет и нет, клянусь! — Катюша, ради Бога! Кто тебя еще спрашивал? — Агния. — Этой-то что надо?.. Неужели за столько месяцев никак язык не вспомнит? — Да вспомнила, блестящие способности. — Так откажи! Всем им откажи. Я найду тебе новых учеников, нормальных. — Ага! Ты их тоже подозреваешь. — Я тебе уже сказал: или та семья больная, или… твоя компания вправду подозрительна. Этот мальчик… он же любил следить за людьми? — Вот он кого-то и выследил, — прошептала Катя, — «увидев запечатанную тайну мертвых».Благовонный миндаль
И Катина семья, и Вадима были, так сказать, неполноценные: и в той, и в другой ранние разводы. Зеркальное отражение судеб, где по характеру Ксения Дмитриевна играла роль отца, а робкий папа Кати — мягкой мамочки. Ксения Дмитриевна, соскучившись, не выдержала, и по ее приказу: «Дети, чай готов!» — они перешли к Адашевым. Катя отдыхала в нежнейшем старом кресле рядом с кушеткой, на которой обычно полулежала хозяйка. Здесь тоже охватывал мир детства, в котором почти ничего не менялось, только больше порядка, чем у Кати, и обстановка богаче и изысканней (ихний папа, сбежав, вторую семью не завел и, хотя у своих имел прозвище Скупой Рыцарь, кое-что «выделял» от избытка: крупнейший историк, доктор, профессор и проч.). Новым был светильник на круглом инкрустированном столике: полоски фольги под напором воздуха трепетали, извиваясь, как гибкие огненные змейки, играя на лицах красноватым неземным излучением, в котором собеседники казались выходцами из ада, ухаживающими за Катей с истинной заботой и любовью: ее вишневое варенье, ее конфеты «Дюймовочка»… лимон — обязательно… Катюше крепкий на ночь не надо… Здесь все помнили о ее привычках и причудах — и Катя незаметно для себя расслабилась. Мать с сыном очень похожи — сухощавые, высокие, черноволосые (у Ксении Дмитриевны уже полно седины), глаза черно-карие, чуть косящие, губы узкие, алые… Яркие лица, может, не очень красивые, но резко индивидуальные — выражение доброты и нежности — такие лица не забудешь никогда. — Сейчас, конечно, полно сумасшедших, — говорила Ксения Дмитриевна, в изнеможении откинувшись на кушетку. («Что-то она стала сдавать!») — Скажете — у нас время катастроф. Но я-то поездила по свету, я знаю: так везде. На мир надвигается безумие. — Ну, мам, ты как Сивилла… — Дима, я чувствую. Бердяев писал, что люди делятся на две неравные части: меньшинство, остро чувствующее зло и страдание мира, и остальные — равнодушные. Мы, к сожалению, относимся к первой категории. — Ты претендуешь на духовный аристократизм, — сдержанно отметил сын. — Не я претендую, а душа ощущает зло. Что заставляет вас с Катюшей заниматься судьбою, уже посмертной, этого несчастного мальчика? — Меня заставляет Катя, — он засмеялся. — Нет, серьезно? — Я закурю? Женщины кивнули; взметнулось пламя зажигалки, мрачно-пепельный дым от сигареты красиво вписался в красноватое мерцание светильника. — Так вот, дорогие мои. Меня заинтересовал убийца. Ощущение расслабленной неги исчезло, Кате стало внезапно холодно. — Не увлекайся и не увлекай Катю, — строго заметила Ксения Дмитриевна. — Мальчик покончил с собой. Мы с твоим отцом, Катюш, не раз обсуждали эту проблему — о своевольном конце. — Человек не имеет права распоряжаться… — Катя осеклась, осознав, что цитирует записку Глеба. — Ну, конечно, язычество. Кто-то из древних заметил, что люди более велики, чем боги, в одном: боги бессмертны, а мы по своей воле можем оборвать свою жизнь. — И чужую, — вставил Вадим. — Наследственное самоубийство представляет интерес для психиатра. А вот организовать такую убойную и безукоризненную операцию мог только гений. — Гений? — возмутилась Ксения Дмитриевна. — Человек с душевной порчей. «Гений и злодейство — две вещи несовместные». — Вполне совместные, к сожалению: гений и переводится как «демон». Вычислить этого демона и уничтожить — вот благородная цель. Вырваться, хоть ненадолго, из этого круга повседневной пошлости… — Вырывайся в творчестве. — Мне этого мало. Ксения Дмитриевна оглядела «детей», вздохнула и властно переменила тему, и Катя стала успокаиваться, покуда из убаюканного состояния ее не вывел вопрос Вадима: — А который мы имеем час? Ксения Дмитриевна вышла с чашками на кухню — она терпеть не могла часы, этот символ убегающего времени; сын, напротив, любил точность — крикнула: — Десять без пяти. — А где твои японские? — поинтересовалась Катя у Вадима. — A-а, подарил, дурак, по пьянке, — он улыбнулся совершенно по-мальчишески. — Поехали проветримся? Поздний вечер пронзительно свеж, мокрый ветерок врывается в боковое окошко с чуть приспущенным стеклом; фонари, как водянистые огни в аквариуме, на миг озаряют его лицо, тонкие нервные пальцы на руле (на безымянном — тяжелый перстень, давний подарок папы-коллекционера; «Королевский, — хвастался Димка еще в школе, — видите инициалы: принадлежал Карлу Великому!»). В лицо ей ударили капли, подгуляло бабье лето. Но всё равно хорошо, только голова разболелась. — Дим, я тебя не понимаю. То ты мне советуешь сменить круг лиц, отстраниться, то сам вдруг… — Ты не отстранишься, чувствую. Значит, я с тобой. Ну, самоубийство, согласен, ну, мания, а мы создадим собственную фантазию, правда? — Нет, я хочу реальности. — И какой ты себе ее представляешь? — Глеб пришел в мой дом за кем-то, за кем отследил полгода назад. — То есть ты связываешь две смерти? — Да. — Что же мешало ему прийти раньше? — Трудно сказать… Та слежка происходила в темноте. «Темно, сумерки», — он сказал. Если не смог сразу отыскать нашу улицу… или полгода отыскивал того человека и пришел за ним по пятам. — Что ж, круг действующих лиц ограничен: Алексей и Мирон, Агния и Дуня. Тебя, душа моя, я исключаю. — Трое учеников у меня с начала года, а Алексей поселился на Петровской с февраля и явился в один день с Глебом. — Интересное совпадение. Кто раньше? — Глеб. — Он тоже тут неподалеку жил? — Не знаю. Работал где-то рядом, но название фирмы мне неизвестно. Никакой, так сказать, жажды знаний я в нем не почувствовала, как будто его отвлекало какое-то другое, более сильное впечатление. — Влюбился в учительницу? — Ну нет, эмоции скорее негативные. Я вообще ума не приложу, зачем они все деньги платят, — ни у кого интереса к языку, лишь бы отделаться. — Псевдоученики — это любопытно. Мог кто-нибудь из них слышать разговор молодых про дачу? — Я не слышала… но я могла на кухню, например, выйти. Да и не прислушивалась, зачем мне… так они на расстоянии плясали, возможно, громко переговаривались. — Впрочем, если кто-то последовал за Глебом… — Глеб как будто сразу сбежал, а обе пары еще некоторое время не расставались. Вот Мирон мог пойти за Дуней. — Да, у него мотив на поверхности: ревность. — Ни у кого не на поверхности, Дима. Если Глеба действительно убили, то в связи с отцом. — Но ведь там установленное самоубийство, — воскликнул Вадим с досадой. — Мы опять в тупике. Только я было разошелся… — Для тебя это игра, — сухо сказала Катя. — А для тебя трагедия?.. Катя, сознайся, разве все это по большому счету затрагивает твою частную жизнь? — У меня ее нету, — отозвалась Катя по-прежнему сухо. — Поэтому я лезу в чужие дела. — Твоя ирония над собой совершенно неуместна. Все зависит от тебя. — Ну, конечно! — она рассмеялась нервно. — Я окружена поклонниками и привередничаю. — А я уверен: все зависит от тебя. Она опять рассмеялась. — Ну так давай поженимся, а, Вадим? — Ты этого действительно хочешь? — А ты? — Я первый спросил. — Ну, детский сад. Успокойся, я пошутила. Поехали домой. Она не смогла бы признаться ему, что внушает мужчинам отвращение. Ну, может, это слишком сильно сказано. — Слишком больно! — сказала она вслух, вглядываясь в свое отражение в старом зеркале на комоде. К тридцати годам она имела случай — и не один — убедиться, что есть в ней нечто отталкивающее, только никак не могла понять, что именно. Интересно сказала Ксения Дмитриевна: «Душевная порча». Даже в школе за ней никто не «бегал» — ну, это ладно, детство… А потом? Катины, так сказать, романы — всего их было четыре — кончались быстро и одинаково: очередной претендент исчезал… точнее, избегал дальнейших встреч. Она, понятно, не навязывалась, только спрашивала и спрашивала себя: почему? Катя была инстинктивно целомудренна, но в этом году сдалась, стала любовницей человека уже немолодого, не обремененного ни женой, ни детьми, только старики родители… И что же? Все повторилось: остались тоска, страх и, вопреки всему (Катя усмехнулась), надежда. Да черт с ними со всеми! Она вынула шпильки из волос, встряхнула головой, длинные русые пряди заструились шелковым потоком по плечам и груди… Тяжелый день, так болит голова. Катя прошла в прихожую, включила свет — неяркий фонарик с железными переплетениями, — открыла белый шкафчик с алым крестом, чтобы отыскать в скопившейся за годы груде лекарств анальгин (разобрать и выкинуть половину… нет, больше!). Однако белая пачка сразу бросилась в глаза: она лежала с краю, рядом с маленьким сосудом из черного металла. Катя вынула таблетку, прикрыла дверцу… опять открыла. Что это такое? Взяла сосудик — продолговатый, легкий, с белой бумажной наклейкой, на которой красными буквами выведена формула: KCN. Вдруг текст из предсмертной записки — «Вам не снится черный сосуд и благовонный миндаль?» — словно ударил в голову, боль усилилась, и показалось, что за нею кто-то наблюдает. Катя бросилась к дверному глазку — на тусклой площадке никого — в кабинет, к окнам… «Да что я? Второй этаж. А пожарная лестница рядом с окном в спальне?..». Распахнула раму с грохотом, перевесилась через подоконник, жарко вдыхая печальную прелую свежесть… Кто-то пересек улицу и вошел в дом напротив… где аптека — «там яд»! «Ну, нервы! Надо наконец пересилить лень — не физическую, а, скорее, душевную — и освободить свой дом от многолетнего хлама. Завтра же займусь…». Катя взглянула на сосудик в правой руке, отвинтила крышечку — белый порошок, примерно на треть заполнивший емкость. Подошла к книжным полкам в кабинете, взяла химический справочник. KCN — цианистый калий. Вдруг вспомнилось: «Еще в средневековье отравительницы воспринимались как сеющие повсюду смерть колдуньи». Катя опустилась на диван, обхватила руками голову — мозг будто разрывается… как будто душа убиенного юноши вернулась в угрюмый дом, чтобы напомнить и обвинить… «Меня?» Как женщине ей не чужда была мистика, но здравый смысл, вопреки жгучему страху, взял верх. «Хранился ли этот сосуд у меня в аптечке? Никогда не обращала внимания, впрочем, с моей зрительной памятью… Или его принес и подложил Глеб? Но с какой целью? Он сказал: «Голова дико болит», — и я послала его в прихожую… «Вам не снится черный сосуд и благовонный миндаль? Приснится, обещаю. Кому адресовано безумное обвинение? Безумное? Но вот, однако, у меня в руках — реальный сосуд с цианистым калием, и если растворить его в жидкости… Она быстро прошла на кухню, налила в стакан воды из-под крана и осторожным движением бросила туда крошечку порошка. Поднесла стакан к лицу, вдохнула… Я не знаю, как пахнет миндаль, но этот запах мне знаком. Откуда?! Господи, прости и помилуй! Не просто знаком, а ассоциируется с чем-то совершенно конкретным и ужасным… с трупом!» Освещенное в ночи окно, на столе стакан с ядом, мертвый человек откинулся на спинку садового кресла и улыбается — жуткая эта картина вспыхнула ярко и зримо, как цветная фотография, как если б она ее видела сама. «Но я ездила в Герасимово в детстве, — защищалась Катя, — с папой, мы ходили по грибы, я никогда не была на этой даче!.. «Аптечная, 6» — сказала Дуня? — В раскалывающейся голове нежно прозвенел обрывок прекрасной мелодии. Да мало ли на свете улиц с таким названием? Запомни главное: к «тайне мертвых» ты не имеешь никакого отношения. Разумеется. Однако мне — именно мне — подброшены яд и записка». Она решительно вылила смертоносный раствор в раковину, тщательно вымыла стакан и раковину заодно. Вернулась в кабинет и принялась ходить взад-вперед по скрипучим дощечкам паркета — новая привычка, с проклятого этого понедельника. Обычное и любимое времяпрепровождение: лежать в уютной позе на диване с книгой и слушать Моцарта. Второй день не лежалось, не читалось, не слушалось… «Нет, им не удастся свести меня с ума! Кому — им? Вот в этом я и должна разобраться».Намек на мистику
Свидание в конце концов им разрешили — по чистому везению, как выяснилось впоследствии: врач, лечащий Ирину Васильевну, отсутствовал после ночного дежурства. Они с Вадимом сидели на скамейке в саду — а день выдался упоительный, золотой, голубой, зеленый, словно вернулось лето, — и ждали. — Будь осторожна, — говорил он, — человек не в себе. Никаких лишних волнующих вопросов… — Да знаю я все, Дима! Наконец она подошла, сопровождающая санитарка уселась на скамейке напротив и зорко наблюдала. Она подошла медленно… старуха, показалось вначале… ну, скажем, пожилая изможденная женщина, закутанная в стеганый халат, пуховый платок, и дрожала она, как от холода. Они поднялись ей навстречу. — Холодная осень, правда? — И вдруг улыбнулась застенчиво, засияли ярко-синие Глебовы глаза (какая старуха? — девочка!). — И все равно тут хорошо, правда? — Правда, — поспешно подтвердил Вадим, а Катя вдруг почувствовала, что сейчас заплачет, — и заплакала тайком, отвернув лицо. Женщина села на скамейку — Вадим и Катя справа и слева от нее — и заговорила с тем же неестественно детским оживлением, как со сна (наверное, под влиянием наркотиков): — Мне здесь нравится, хорошо, спокойно, как на нашем кладбище… Вы знаете, что у меня муж умер?.. Хорошо, но только все прячут, — она понизила голос, — может быть, у вас есть цианистый калий? Слезы сразу иссякли, и на миг, словно заразившись, Катя поддалась безумной мысли: неужели ей известно про черный сосуд в аптечке?.. «Опомнись!» — приказала себе резко. Тысячу раз прав Вадим, который предостерегал ее от встречи с больной и настоял на своем присутствии… — У нас ничего такого нет, Ирина Васильевна, — сказал он просто. — Мы хоть чем-нибудь можем вам помочь? — Мне помогают, здесь хорошо, — женщина призадумалась. — Вы, должно быть, пришли выведать у меня про Эдипов комплекс? — Нет, что вы. — Но я молчу, я ничего не скажу, потому что я про все знала заранее. — Про что? — Про убийство. Вадим выразительно поглядел Кате в глаза, призывая к молчанию, но сакраментальное слово что-то развязало среди троих в больничном саду, и ее уже понесло. — Если вы знаете про убийство сына… — Сына? — перебила больная удивленно. — Я говорю о муже. — Вы все о нем знали, конечно, — сказал Вадим мягко. — Он ведь страдал депрессиями. — Нет, не страдал, не наговаривайте на него. Он был человек увлекающийся, совестливый и любил жизнь во всем. Вадим умолял Катю взглядом: «Не противоречь!» — но она опять сорвалась. — Но вы сказали следователю… — Я молчу. — Но он же приходил в лабораторию за ядом. — Я молчу. — Но записка-то его? — воскликнула Катя с отчаянием. — Записка — его. — Она вдруг произнесла нараспев, как стихи: — «Моя дорогая, прости и прощай. Во всем виню только себя. Ты поймешь, что дальше тянуть нет смысла, все объяснит запечатанная тайна мертвых». Катя и Вадим прямо-таки оцепенели. — Он так написал? — прошептала Катя после паузы. — Слово в слово. — А что значит — «запечатанная тайна мертвых»? — Вот потому я и молчу. Я виновата. — А почему вы… — Катюш! — предостерег Вадим в открытую, чуть не с гневом. Женщина — она дрожала все сильнее, кутаясь в платок, — повернулась к нему потухшим, каким-то потерянным лицом. — Вы считаете меня сумасшедшей, молодой человек. И может быть, вы правы. Все считают, иногда даже я сама. А она — нет! — теперь глядя на Катю; вполне осмысленный, сквозь сонную одурь, синий взгляд — последний взгляд Глеба, в котором мелькнула боль (видать, действие наркотиков кончалось). — Не дай вам Бог. — Послушайте! — прошептала Катя. — Не дай вам Бог, — повторила женщина неожиданно трезво и спокойно, встала и побрела по самому краю аллеи — и вдруг упала, как-то боком, в кусты. Вадим и санитарка бросились к ней. Катя сидела истуканом… опомнилась, подбежала. Мощная баба говорила басом, отряхивая халат больной: — Ничего страшного, родненькая, сейчас укольчик сделаем и отдохнем… С ней случается, потеря ориентировки, доктор объяснял… Больная побрела дальше по аллее. Катя сунула санитарке пластиковый пакет: «Возьмите, пожалуйста… тут я для нее…» — и догнала Ирину Васильевну. — Можно, я к вам еще приду? Женщина молчала. — Я ни о чем таком не буду спрашивать, просто приду. Больная взглянула с секундным любопытством. — Кто вы? — Учительница Глеба. По английскому языку. — Вы его видели последняя, да? В пятницу? — Одна из последних. — Одна из последних, — повторила Ирина Васильевна. И он видел? — кивнула на подходившего Вадима. — Он как раз нет. он был в отъезде. А мои ученики… Больная потеряла интерес к разговору, двинулась дальше, обернулась. — Приходите и спрашивайте, но не обо всем. Ну, спрашивайте! — В какой фирме работал Глеб, вы помните? Название? — Издательство «Корона».Они ехали в машине медленно и долго молчали; золотой день словно померк. — Дима, она не сумасшедшая. — Надеюсь, что нет. Оглушают транквилизаторами. Да и чем еще тут можно помочь! — Найти убийцу. — Катя, будь осторожна. Как бы убийцей не оказался… — «Выведать про Эдипов комплекс», помнишь? — Помню. — Так вот. Вытесненная в подсознание болезненная враждебность к отцу. Похоже, именно сына она считает… — Похоже! Но Глеб обвинил кого-то другого. — Ну, может, кто другой из сидящих за праздничным столом способствовал, подтолкнул… А вот тебе еще вариант: «Я молчу, молчу, молчу, я виновата». — Да ну, Дима! — А что значит — «я знала заранее»? — Господи, ведь и Глеб заранее знал! — Не вдавайся в мистику. «Дамское деяние», как твой Мирон заметил. А что? Имеет доступ к яду, муж чем-то или кем-то увлекался. Ручаюсь, ее алиби милиция не проверяла, сын что-то знал, догадывался… «запечатанная тайна мертвых»… покончил с собой. Разве ты не почувствовала в ней сильнейшего комплекса вины? — Я много чего почувствовала, но… еще не разобралась. — А зачем она придумала, что муж испытывал тягу к самоубийству? Логический вывод: защитить или себя, или сына. — Какая тут логика! — Кажется, подтверждается первая посылка нашего с тобой умозаключения: эта семья сама себя истребила. — Кажется, да… «знала заранее», «запечатанная тайна» — что это значит? Вдруг вспомнился горьковатый душок в стакане — «благовонный миндаль». — Тут что-то не то, Дима. Если Глеб считал мать виноватой, то почему записку с обвинением и яд он оставил у меня? Машина резко затормозила. Катя чуть не ударилась о лобовое стекло. — Что оставил? — воскликнул Вадим. — Цианистый калий в черном сосуде. Мне знаком этот запах. — Ты что, Катюш? — Я растворила порошок в воде. Мне знаком этот запах. — Катя, опомнись! — Он брал у меня анальгин в аптечке… — Почему ты позволяешь посторонним… — У него голова разболелась. Тогда, в пятницу. — Ты слишком беспечна, слишком безалаберна… и беззащитна перед злом. — Беззащитна перед злом, — повторила она с удивлением. — Вчера рядом с таблетками я обнаружила этот сосуд. Крошечный, на нем этикетка, латинские буквы красным: KCN. — Эта семейка действительно сумасшедшая! — бросил Вадим угрюмо. — Погоди. После папы осталась такая масса лекарств… — Не думаешь ли ты, что Павел Федорович прятал в доме яд? Ты знаешь, как я был привязан к твоему отцу… так бы к своему, а, да ладно. Более мягкого, даже кроткого, человека я не встречал. Ну, чудаковат, да, но таких извращений… — Погоди, Дима. Папа много лет мучился грудной жабой, от нее и умер. Что если… он постоянно повторял, что не хочет быть в тягость — мне, понимаешь? Как провизор он имел возможности. — Он ведь умер не от яда? — Нет, Боже сохрани! — И ты за годы не заметила в аптечке цианистый калий? — Да я никогда не знала его формулы! Вчера нашла в справочнике. — Ну а черный сосуд? — Он крошечный… там чего только нет. Не заметила. Ты прав, я всю жизнь живу в хаосе. — А почему вчера заметила? — После той записки… и рядом с анальгином. Демонстративно рядом. — Вот-вот! Милый мальчик подбросил. — Не надо о нем так говорить. — Я за тебя боюсь, ты втягиваешься в болезненный круг. Это очень опасно, Катя. — Опасно, я знаю. Мне знаком запах миндаля. — Какое ты имеешь ко всему этому отношение, черт возьми?! — Знаком. Он для меня ассоциируется с трупом. — Ну естественно. Самый сильный яд… — Нет, с чем-то совершенно конкретным, реальным, но я не могу вспомнить… Еще одно слово… слово и цифра. Знаешь, как будто звучат под музыку Моцарта. — Катя! — Может, я правда ненормальна?.. Вот ты сказал: «Беззащитна перед злом». Однако это предполагает соучастие. — В чем? — Во зле. — Я повторяю: какое ты имеешь к этому отношение? — Я должна убедиться, что никакого. Машина уже давно стояла у входа в дворовую арку, но они не ощущали ни места, ни времени. Катя опомнилась, увидев медленно бредущую по тротуару Дуню. Девочка остановилась перед аркой и как будто задумалась. — Смотри, Дуня. Вчера на урок не явилась. — А, это и есть прелестная Дунечка? — Вадим внимательно вглядывался в девичье лицо, отрешенное, угрюмое; пошутил, — на отравительницу явно не тянет. — Да ну тебя, в самом деле! — Эх, жаль, не могу ее допросить, на лекцию пора. — Счастливчик ты, Дима. Грамматические упражнения — так далеко и абстрактно, так не волнует. — Русский язык? Еще как волнует! Он взял ее руку, поцеловал, пальцы приятно ожег холодок золота. Его привычный жест, привычный холодок. — Дим, а почему ты обручальное кольцо не носишь? — Которое? (Вадим был женат во второй раз.) Вот поженимся, радость моя… не спорь — ты вчера намекала… надену — навсегда, до гроба. В гробу буду лежать, в вечности гореть — с памятью только о тебе, сестренка. Вадим рассмеялся мягко и весело; так он называл ее редко, в минуты особой душевной близости. — Мрачноватые шутки у тебя, братец.
Мертвые переговариваются
Когда они уселись за обеденный стол друг напротив друга, и Катя раскрыла «Грозовой перевал» (история, рассказанная женщиной, о событиях странных, иностранных и таких давних, но берущих за сердце), Дунечка сказала просительно: — Екатерина Павловна, давайте просто поговорим, а? — Из вас никто не желает заниматься! — отчеканила Катя, досадуя скорее на себя: «я сама не желаю, я сама захвачена историей отнюдь не иностранной» — Ладно. Ты ведь о Глебе хочешь говорить, да? На лице Дуни промелькнул страх. — Нет! Катя смягчилась. — Ну и не надо, все пройдет. Время пройдет — забудешь. — Нет!.. Екатерина Павловна, он действительно псих? Или у меня чердак поехал? — Ты же не хочешь об этом… — Не хочу. Вы мне только скажите: кто он? — Хотела бы я это знать, — Катя вздохнула. — Что ты подумала, когда он тебя на дачу позвал? — Ничего… весело было… ну, влекло. — К Глебу? — В нем была тайна. И осталась. Вот этот высказывался тут… — Дуня кивнула на диван, подразумевая, видимо, Алексея. — Ликер. Ну, пусть ликер. Я обожаю свободу… ото всего. Но мне с самого начала было с ним интересно, до всякого ликера. — С Глебом? — Ну. Он еще во дворе подошел, говорит: «Ты к англичанке идешь?» — Откуда же он мог знать? — А он раз видел, как я из вашей квартиры выходила. — Как это? У вас разные дни. Глеб и Алексей приходили заниматься по понедельникам и четвергам; по вторникам и пятницам — Агния, Мирон и Дуня. — Ну, не знаю. Он внизу на площадке стоял и смотрел. — Куда? — Вверх. В общем, он посмотрел на меня и к окну отвернулся. Там и этот был, — Дуня опять кивнула на диван. — Алексей Кириллович? — удивилась Катя. — На площадке? — Нет, он по двору шел… уходил. Когда я во двор вышла, обернулся. Я их обоих потом в пятницу вспомнила. — А Мирон тебя во дворе в машине ждал? — Ага. — Когда это было, Дунечка, не помнишь? — Сейчас… на позапрошлой неделе. Катя порылась на письменном столе, нашла маленький разноцветный календарь с евангельской символикой: Преображение Господне, праведники в белых одеждах устремлены ввысь, в нездешний свет, грешники падают в геенну огненную, обращаясь в прах. — На позапрошлой неделе ты была у меня третьего, во вторник, и шестого, в пятницу. — Третьего… точно! Я как раз подстриглась. — Дуня встряхнула безволосой головкой. — Ничего, отрастут, — пробормотала Катя. — Как раз третьего Глеб пришел ко мне по объявлению. И Алексей Кириллович… но после Глеба. Странно. Ну ладно. Зачем все-таки он тебя на дачу пригласил? — Просто так. Выпил, повеселел… нет, не то чтобы… в общем, как-то переменился, голова, наверное, прошла после анальгина. Мы танцевали… — Присутствующие могли слышать про Герасимово? — Не знаю. Мы не шептались. Он все про вас расспрашивал. — Про меня? Что именно? — Ну, замужем ли вы, есть ли у вас кто-нибудь… — Господи, зачем ему это? Дунечка улыбнулась снисходительно. — А то вы не знаете, Екатерина Павловна. — Про что? — Про то, что вы плотно окружены. Катя вдруг испугалась и спросила шепотом: — Кем? — Мужиками — кем. — Какими мужиками? — Всякими, наверное. Знаете, что Мирон сказал: «В этой женщине столько соблазна, что я даже подступиться боюсь». — Да, Мирон твой великий знаток женщин, — Катя усмехнулась; страх слегка отпустил. — И такую ерунду ты про меня Глебу наговорила? — Ничего я не наговаривала, он сам говорил: очень опасная женщина. И говорит: «Я должен себя пересилить, доказать, что я мужчина». Я говорю: «Катерине, что ль, доказать?» — «Нет, себе, у меня сегодня подъем… или упадок?., словом, восторг. Давай оторвемся в одно жуткое место». — В какое? — Так он выразился. И более жуткого места нет нигде. — Лицо Дуни застыло. — Там разговаривают. — Кто? — спросила Катя опять почему-то шепотом, и Дунечка так же прошептала: — Мертвые общаются… ну, души. — На даче? Голубчик, успокойся! — Я сама слышала! — Кто тебе внушил такую идею? — Ведь известно, что души не умирают. — Это ты по телевизору слыхала? — Ну и пусть по телевизору. Вы верите, что не умирают? — Я… надеюсь. — Ну вот. А мне никто не верит. Этот дундук решил, что я психопатка. Представляете? — Кто? — Следователь этот. — Да что же случилось? — Я постучалась в окно… — Погоди. Я должна представить. Опиши мне дачу. Дуня отвлеклась от мистики и неожиданно толково и подробно, проявляя наблюдательность (ну да, она ведь провела там ночь со следственной группой), описала место происшествия. Дача — дощатая постройка всего в одну комнату, не больше пятнадцати метров — расположена напротив калитки глухой длинной стеной. Единственное окно — в стене справа, если стоять лицом к дому, а дверь — слева. Нет ни крыльца, ни ступенек, ни веранды. В комнате круглый плетеный садовый стол и два таких же кресла, две кровати у стен друг против друга и вешалка с одеждой. Присборенные занавески в пестрых попугайчиках в листве, уточнила Дуня, отделяют что-то вроде кухоньки, метра четыре, где находятся стол с электроплитой, полки с посудой, умывальник, табурет и лавка с ведрами. На окне прозрачная тюлевая занавеска. В правом углу участка — шесть соток — с молодыми деревцами и кустами, сарай и уборная. — В общем, все просматривается насквозь, спрятаться негде, — заключила Дуня. — Под кроватями? — Нет, я посмотрела, когда упали ящики. — Какие ящики? — Это было уже потом. — Чердак есть? — Установлено, что там никто не бывал, наверное, со дня основания. И ничьих посторонних следов и отпечатков… кроме моих, конечно. Дунечка замолчала надолго, словно всматриваясь куда-то… в жуткое место, где «общаются мертвые». — Я вошла в раскрытую калитку и пошла на свет… он падал сбоку на куст. Смотрю — Глеб сидит прямо напротив и улыбается. Я постучалась, он не шелохнулся. Ну, думаю, допился. И вот тут я заметила первую странность, — Дуня замолчала. — Что? Ну что? — Его тень шевельнулась. — Этого не может быть! — Не может? А помните: «Какая-то тень скользит в каком-то ином измерении»? Нет, вы представьте: он сидит совершенно неподвижно, а за спиной на занавеске вздрогнула тень. Я закричала, как идиотка, от неожиданности: «На помощь! Сюда! Скорее!» — Там кто-то был! — воскликнула Катя. — И убежал, пока ты нашла дверь. — Это невозможно. В ту же секунду я выглянула за угол: просматривалась кирпичная дорожка от калитки к двери — и я пошла туда. Я подумала: вдруг он жив? — Дунечка, в то же время кто-то мог обогнуть дом сзади и ускользнуть, когда ты была уже в комнате. — Я бы так и подумала… потом, конечно, — подтвердила Дуня каким-то взрослым, новым голосом. — Но слушайте дальше. Дверь, как и калитка, была распахнута. В кухоньке этой — никого. Я бросилась к Глебу и поняла, что он мертвый, и опять закричала: «На помощь!» А все-таки сомнение: вдруг ему просто плохо, ведь он был совсем теплый, не застывший… Схватила стакан с водой, плеснула ему в лицо… схватила с коньяком, хотела в рот ему влить… ну, оживить чтобы!.. но поставила назад. — Ты ощутила запах миндаля? — Нет, я в этом не разбираюсь. «А я разбираюсь!» — отметила про себя Катя. — Почему же поставила стакан назад? — Я подумала: а вдруг от этого коньяка он и омертвел. — Понятно. Дальше! Дуня замолчала, побледнев, подойдя, видимо, к самому «жуткому месту» своего повествования. — В полной тишине я услышала голоса. Нездешние, не наши. Вы мне верите? — Господи, помилуй! — взмолилась Катя. — Слуховая галлюцинация от нервного потрясения. — Вот и дундук то же сказал! — Дунечка в упор глядела на нее. — Я была в полном сознании и слышала — вот как сейчас вас слышу. Екатерина Павловна, ну хоть вы мне поверьте! И Катя сдалась. — Поверю. Только опиши все четко, ясно, без истерик и сдвигов. — Детские или женские голоса лепетали что-то в своеобразном как бы ритме под какой-то небесный звон. — Почему «небесный»? — Ну… я такого никогда не слышала, а с шести лет в музыкалке мучаюсь. Ну, серебряный, стеклянный, колокольный… ну все вместе. — То есть голоса пели под музыку? — Не пели. Как бы переговаривались. И не под музыку. — Эолова арфа в горних сферах, — пробормотала Катя. — Это Моцарт. — Ну уж нет. Но вы очень красиво сказали. Они повторялись и повторялись, а я стояла и слушала. — Ты хоть одно слово поняла? — Вы думаете, в загробье по-русски или по-английски общаются? — Дуня, без сдвигов! — Никаких сдвигов. Это было, и я никогда не забуду. — Кто-то включил магнитофон или транзистор? — Исключено! В этом я как раз разбираюсь. — Но если звуки отдаленные, с улицы или даже с соседней… — Я не сказала главного: они раздавались в той комнате. Очень тихие, да, но их источник был там. Я это просто знаю. Ну, словно попугайчики на занавесках заговорили. — Птицы в саду? — Нет, в комнате. Человечьи голоса, только очень странные. — Где ты стояла? — Напротив Глеба, возле кровати. И чувствовала… как это называется?.. запредельное. Вот мертвец улыбается, голоса заговорили. А потом, когда я узнала, что там его отец отравился, я поняла: их души переговаривались. — Понятно, почему следователь принял тебя… — Но вы-то! — Я знаю тебя лучше, уже восемь месяцев, — Катя улыбнулась. — Ты — девочка с характером, разумная. Повзрослеешь… — Я — взрослая! — Повзрослеешь, Бог даст, перестанешь бредить Америкой и слушать магов-шарлатанов по московской программе… — Да черт с ними, с магами, я за это не стою! — легко согласилась Дуня. — Я только вам так подробно рассказала. Объясните, что со мною было. — Ты эти голоса до утра слушала? — Недолго… а может, долго, не знаю. Я их спугнула. Нечаянно шевельнулась и задела ящики на кровати. Там постели не было, а на железной сетке нагромождены ящики, для рассады, по-моему, земля просыпалась. Этот жуткий грохот их спугнул. — И наверное, дал возможность кому-то сбежать, — пробормотала Катя. — Кому? Там никого не было. — Ты ощущала чье-нибудь присутствие в комнате? — Отца и сына. — Дуня, не дури! — Как же я не ощущала, когда тень вздрогнула и голоса заговорили. Глеб сказал: «В ином измерении», — слезы зазвенели в ее голосе. — У мертвых. — Дуня! — Или у него и у меня крыши потекли? — У обоих — так не бывает. Я тебе верю, значит, там кто-то прятался. — Негде! — Вот скажи: дверь дачи открывается вовнутрь или наружу? — Кажется… вовнутрь. Да! — Вспомни: звучали голоса… Занавески были раздвинуты? — Да. То есть не до конца, но выход в сад весь виден. Я вбежала, раздвинула. — Когда упали ящики, что ты сделала? — Бросилась подбирать… поставила на место. — А потом? — Захлопнула дверь, замок автоматический, и села на кровать. На другую, которая была застелена верблюжьим одеялом. — Почему? — Мне было страшно. Катя почти физически ощущала, как тихая ее, такая родная обитель, с зеленоватым воздухом от липы за окном, отравлена страхом «не от мира сего». От которого не спрятаться, как в детстве, под одеяло и не выплакаться всласть. Почувствовав головокружение, встала и подошла к форточке вдохнуть гремучую городскую гарь. На той стороне, возле дома с красной крышей, где аптека, стоял Алексей. Они посмотрели друг на друга, вдруг заколотилось сердце, он пересек улицу.Тайный соглядатай
Лестничная клетка тонула во мраке, снизу, из мутного подъездного окна, — у которого стоял когда-то Глеб, — поднимался рассеянный свет, и послышались восходящие шаги… выше… выше… Соседская дверь медленно открылась, выплыла Ксения Дмитриевна в длинном своем халате из лилового бархата; в руках — перевязанный веревочкой пакетик для мусорного бака во дворе. — Ох, Катя! Ты меня напугала. Что вы тут на сквозняке?.. Катя обернулась: Дуня стоит на пороге. — Ждем гостя, слышите? Неторопливые тяжелые шаги приближались, заизгибом лестницы показался Алексей. Сдержанно поклонившись женщинам, он обратился к Кате, так же сдержанно: — Можно к вам в неурочный час? — Пожалуйста. Ксения Дмитриевна тотчас же двинулась на выход, за нею — поспешно Дунечка. — Так до пятницы, Дуня? — Ага, Екатерина Павловна, я перевод подготовлю! Прошли в кабинет, сели: он на диван, она за стол. — Что-то случилось, Алексей Кириллович? — Что-то? — повторил он с вопросительной иронией. — Ну, вы не в свой день. — Как и девочка, да? — помолчав, он заговорил серьезно. — Что-то случилось, Екатерина Павловна, и я в вашем распоряжении. — Но… что вы имеете в виду? — Смертью пахнет. Катя вздрогнула. — Это фигуральный оборот или… — Что «или»? — Вы знаете запах миндаля? — Цветущего дерева — да. Думаю, в коньяке я б его различил. — В каком коньяке? — Екатерина Павловна, что с вами? — Я уже говорила вам: дело закрыто. — Но вы же так не считаете, правда? И лезете, извините, в самое пекло. — Что вы знаете? — спросила Катя тихо. — Меньше вас. Я хотел бы знать. — Зачем? Алексей улыбнулся, блеснули белые крупные зубы. — Надо же выручать прекрасных дам из беды. — Я не вхожу в эту категорию, — отозвалась Катя холодно. — Надеюсь, Агния дала вам свой телефон? Или я могу посодействовать. — Дала, не суетитесь. — Вот и выручайте! — А возможно, и придется, — он помолчал. — Вам известно, куда она поехала в ту пятницу после того, как мы расстались? — Домой, она говорила. — Врет. В 20.35 Агния села на каширскую электричку, которая останавливается, между прочим, в Герасимове. — А, вы за ней следили? — Заниматься слежкой, если вы помните, любил Глеб… еще есть любители, — Алексей поморщился. — Я к ним не отношусь. — Откуда же вы знали, куда она поехала? — Возле платформы я покупал пирожки с мясом на завтрак. А расстались мы с ней в метро у автоматов. Она бросила монету и двинулась к эскалатору. И вдруг спустя три минуты промчалась мимо меня, не заметив, и успела заскочить в последний вагон. Кстати, перед этим тридцать минут электричек не было, так что, возможно, она ехала вместе с Глебом. — А вы уже знали про расписание, про электричку… — Нет, машинально запомнил время на перронных часах, а проверил потом, после рассказа Дуни. — Зачем? — Меня интересует, — отчеканил Алексей, — кого обвинил юноша тут за столом и был ли кто-то третий на даче. Опять закружилась голова, как от вина с терпким тонким букетом. Катя подошла к окну. Он пристально наблюдал. «Я его боюсь — давно, с первой встречи… но не могу выгнать… какое-то безволие, гипноз — оттого еще более боюсь». — Он нас разыграл, — ответила она вяло. — А после розыгрыша взял да отравился, так?.. Нет, Екатерина Павловна, он не играл… то есть играл, конечно, но всерьез. В ком, в ком, а в юношах я разбираюсь. «Правда голубой»! — пронеслась смятенная мысль. — И не скрывает!» — И в экстремальных ситуациях, — продолжал «голубой» хладнокровно. — Я знаю этот миг — между жизнью и смертью. — По собственному опыту? — Да. И по чужому. — Да уж, вас голыми руками не возьмешь. — Никому не советую. Одинаково владею и левой, и правой. Так вот, Екатерина Павловна, — тон его опять переменился: от жесткости, даже жестокости — к усмешке. — Я «заложил» вам женщину, которая мне чрезвычайно нравится. В ответ вы должны заплатить. — Чем? — Откровенностью — на большее не претендую. Что вам рассказала Дуня? — Ничего такого, она просто испугалась, — Катя с раздражением отметила свой умоляющий тон. — Имейте в виду, если с ней что-то случится, я… — Вы меня боитесь? — спросил он прямо и помрачнел. В наступившей паузе металлически пискнули часы на его руке, он взглянул, перевел взгляд на настенные. — Ваши отстают на полминуты, уже пять. Наконец зашипело, загудело, ударило. Стало как-то свободнее. — Алексей Кириллович, вы разбираетесь в юношах… у вас сын? — Нет. У меня нет детей. «К сорока-то годам! Да, дело нечисто…» — Просто приходилось иметь с ними дело. — В «детской комнате» милиции? — В другом плане. Это неважно. — Послушайте! — осенило Катю. — Вы военный? — В отставке. — Офицер? — Вышел полковником. — Ого! И вы уверены, что Глеба убили? — Нет, конечно, не уверен. Скажем: пятьдесят на пятьдесят. Он был в шоке, и очень сильном. — После смерти отца — это очевидно. — Екатерина Павловна, молодости отпущено столько энергии и радости жизни, что… через полгода сходить с ума даже от смерти отца… Как я понимаю, вы одиноки, наверное, тоже хоронили близких. — Но мой папа умер своей смертью, в результате долгой болезни. И то я два года не находила себе места. Да и сейчас… — Вы никому не угрожаете, не мстите, никого не выслеживаете. Ваши реакции обычны, у Глеба — нет. — Он ненормальный. — Ничего подобного! Я за ним наблюдал: он вел себя нормально — для человека его лет… в ситуации катастрофической. Он был уверен, что выследил убийцу своего отца. — Среди нас? — Среди нас. — Тогда почему он его не назвал? — Это загадка. — Вот видите! Ни в чем он не был уверен… — А вы представьте, например, — перебил Алексей как-то вкрадчиво, — что человек этот был ему очень дорог. — Убийца? — Да. — Вы на что намекаете? — Катя усмехнулась презрительно. — До третьего сентября я не подозревала о существовании этого мальчика, вообще о его семье. — А он о вас, может быть, подозревал. Записку, во всякою случае, он оставил вам. — И цианистый калий! — вырвалось у Кати против воли. — Что? — Алексей весь подобрался, словно готовясь к прыжку. — Яд? Отдайте его мне! — Ну нет! Пока я не разберусь… — Пока вы станете разбираться, яд может быть использован. — Если вы подразумеваете самоубийство, то я… — Что вы? Она исподлобья поглядела на него. — Я верю… я хочу верить в Бога. — Что же вам мешает? — Бес, должно быть, — она усмехнулась. — Некий бес здорово наловчился проворачивать самоубийства, — пробормотал Алексей. — Но может быть, и яд, и записка предназначены не для вас. — А для кого? — Для кого-то из нашей компании, а вы — всего лишь посредник. Смените учеников. — Вы говорите, как Вадим. Но пока я не разберусь… — Кто такой? — Мой единственный друг. — Он прав. Знаете, о ком мы весь вечер говорили с вашей подругой? — Она мне не подруга. — Это да. Только о вас. Причем не по моей инициативе. Кате вдруг стало холодно. Она захлопнула форточку и села за стол. Лицо Алексея в светлых сумерках показалось очень молодым и очень опасным. — Если уж речь зашла об учениках, Алексей Кириллович, то зачем вам нужен английский? — Для особого спецзадания, — он опять улыбнулся, опять ярко блеснули зубы. Вот откуда ощущение опасности: он чувственный, наверное, даже порочный человек. — По спецзаданию вы пришли сюда еще третьего сентября? — По объявлению. — Вы приходили дважды. Он вновь весь напружинился, как перед прыжком. — Кто вам донес? — Не скажу. («Только бы не выдать Дуню!») — Я знаю, — сказал он медленно. — И мне это не нравится. — Что именно? — Екатерина Павловна, я нюхом чую: вы в опасности. — Не переводите разговор. Когда вы явились в первый раз, то видели Глеба? После некоторого колебания он уступил. — Ну, хорошо. Я подошел к вашей двери, раздумывая, стоит ли игра свеч. — Не стоит, — вставила Катя холодно. — Вы неважно занимаетесь. — Ежели у человека нет способностей, его надо пожалеть! — Да вы ничего не делаете! — Ну, кое-что я все-таки… Хорошо. Я вдруг услышал, что кто-то поднимается по лестнице, тихонько, крадучись… — Он за вами следил! — воскликнула Катя. — Не советую, Екатерина Павловна, идти по ложному следу, — возразил Алексей, но лицо его приобрело выражение озадаченное. — В общем, я решил еще подумать… — Сбежать и подумать? — Пожалуй. Я ушел, он остался стоять на нижней площадке. — Вам не кажется его поведение странным? — Ничуть, — отрезал Алексей угрюмо, даже мрачно. — Оно естественно для влюбленного. Тем более для мальчика. — Не смейте говорить мне… — А почему вы думаете, что я имею в виду вас? Вы считаете, все у ваших ног? Слова эти прозвучали так издевательски, что Катя промолчала, не удостоив ответом. — Есть обольстительная девица, есть загадочная Агния, которые готовы ночью хоть на край света… У покойного был выбор. — Как вы ненавидите женщин! — не выдержала Катя. — Да ну их к Богу в рай! — отмахнулся он. — В дамских тонкостях не разбираюсь. — Скорее, в мальчиках, да? — Да вы язва! — Однако он отвел глаза, кажется, покраснел. — Напрасно обижаетесь, вы для меня не женщина, а сыщик. Потому и волнуете, с моим азартом… — Алексей Кириллович, я сегодня так устала, извините. Еще после Кащенко я… — она запнулась. — Кащенко? Это же психбольница? «Определенно в его присутствии я теряю голову! — ужаснулась Катя. — Так действует зло, порок неприкрытый…» — Я не обязана вам отчетом! — Зачем вы ездили в Кащенко? Какой жестокий, страшный голос. Неожиданно для себя Катя заплакала. Алексей взирал изумленно. Наконец выговорил: — Катя, уезжайте отсюда! Так он выразил ее потаенное, подспудное желание: бежать из «жуткого места», где запах миндаля смешивается с трупным духом! Смутное воспоминание, которое она никак не могла уловить. — Почему я должна из своего собственного дома… — Ну, хоть на время. Здесь нехорошо. У вас есть деньги? Не отвечая, она бросилась в ванную умыться. Он жаждет удалить меня — не выйдет! И как позорно, как постыдно я разревелась! Алексей стоял в прихожей и смотрел на шкафчик с красным крестом. Ничего, черный сосуд с цианистым калием припрятан — в кабинете за книгами. — Завтра приходить на урок? — Пожалуйста. Но именно на урок, без отступлений. Однако в «свой» четверг Алексей не явился.«Вот эта улица, вот этот дом»
Бабье лето шло своим удручающим чередом: день — солнышко, день — дождик, день — солнышко… Сегодня день дождя, вернее, в воздухе висела мга, бусенец по-старинному. Без шляпы, в длинном плаще она бродила по милому Замоскворечью, где прошла жизнь… Но отчего же «прошла»? (Катя усмехнулась.) Жизнь только начинается: новые чувства и взаимоотношения, новая профессия. «Я люблю выслеживать людей, какое упоение, какое сладострастие: он ничего не знает, а я о нем знаю все.» Она уже отчаялась и зашагала к себе на Петровскую, как вдруг совсем неподалеку от дома, в маленьком Монетчиковом переулке, в глаза бросилась блестящая вывеска — черными буквами по красному полю: «Издательство «Корона». Колоритный купеческий особняк, обшарпанный донельзя, но с признаками возрождения: строительные леса по фасаду, груда новеньких кирпичей у входа. После недоуменных переговоров с секретаршей и главным редактором она вышла на Виктора Аркадьевича — старика завхоза («вице-президента» на местном диалекте), который подтвердил, что Воронов действительно нанимался к ним «подсобником», но с понедельника прогуливает. — Я ж его сюда и пристроил, — сердито пояснил Виктор Аркадьевич. — Пожалел сироту — и вот пожалуйста! — Вы знаете эту семью? — На одной площадке живем. — Да как же вы не знаете, что Глеб умер? — Как? — ахнул старик. — Как отец. Отравился. Вице-президент забормотал невнятно про командировку за лесом в Брянскую область, из которой он только что… — Господи, а Ирина-то! — перебил он сам себя. — Она в больнице. В Кащенко. — Это ее добьет. Виктор Аркадьевич тяжело поднялся и подошел к оконцу, забранному решеткой (сидели они с Катей в полуподвале на пачках книг среди ужасающего количества Гарднеров), постоял, вернулся, сел напротив. — А с кем я, так сказать, имею честь? — Екатерина Павловна — учительница Глеба по английскому. Меня вызывал следователь… я ничего не могу понять. — Эх, жизнь собачья! — Но не в семнадцать лет! Неужели он так переживал за отца? — Не то слово. Затаились оба, обособились, ни с кем в доме… А как родные были, я ведь Алика с рождения знал. — Отца? — Отца. Деликатный человек. Мы еще с его родителями дружили, покойными… и как он о них заботился! Умница, интеллигент. Бауманское закончил, научный сотрудник. Заметьте — не пил… и вдруг! — Для вас его смерть явилась неожиданностью? — Слабо сказано. Весь дом вздрогнул. — Он страдал депрессиями, кажется? — Не замечал. Жене, конечно, виднее… Остроумен, обаятелен, мягок — как воск. Поневоле вспомнишь: чужая душа — жуткие потемки. Главное — сын его мертвым застал, будь оно все проклято! — Вы те события хорошо помните? Старик пристально смотрел на странную посетительницу. — Екатерина Павловна, а в чем, собственно, дело? — Перед самой смертью Глеб был у меня и оставил в моем доме записку и цианистый калий. — Так это он у вас… — Нет, на даче. — Тоже на даче! Что-то во всем этом есть… — старик подумал, — нарочитое, чересчур. Вы понимаете? — Понимаю. Артистический почерк. — Вот-вот. А в записке что? — Он как будто обвиняет кого-то в гибели отца. — Кого? — Непонятно. — А яд оставлен зачем? — Тем более непонятно. — Он нам звонил, — заявил Виктор Аркадьевич неожиданно. — В прошлую пятницу? — В пятницу я в Брянске был. В апреле, когда отца на даче обнаружил. — Почему вам? — Мать искал. Она близка с моею Машей, с женой… была близка. — И он вам про отца сказал? — Ни слова. Ну, я ответил, что Ирины у нас сегодня не было. Это уж потом до меня дошло, что он ее из-за отца разыскивал. Из Герасимова звонил, из автомата — звонки особые, короткие. — А во сколько, не помните? — Вечером. Не поздно, — старик вгляделся в лицо Кати. — А что, это так важно? — Может быть. А вдруг это преступление? Виктор Аркадьевич, словно услышав в последнем слове походный зов трубы, посуровел и сосредоточился. — По телевизору как раз начиналось «Время», помню, я звук приглушал. В самом начале десятого… И такой жутью ото всего от этого несло, вы не поверите! — От его звонка? — Нет, потом. В те дни… на похоронах, на поминках. Закаменели оба — ни слез, ни слов, чтоб душу отвести. Так они и жили с апреля — в доме у них смерть стояла — это я по Машиным словам говорю, сам не заходил. А когда он в институт не прошел… — Он поступал? — В юридический. — Значит, собирался жить. — Конечно!.. — старик осекся. — Одного балла недобрал, а хорошо шел. Умный мальчик, способный: стихи писал — и такие… изысканные, знаете. Учился на пятерки, с детства по-английски свободно разговаривал. Помню… — Что? — перебила Катя. — По-английски? — Ну, вы-то разобрались, конечно. С шести лет в кружок ходил. И вот я предложил место у нас. Простое, что называется — принеси, унеси, — зато голова не забита и деньги приличные. — Какого числа он сюда поступил? — Да только что. Третьего приехал бумаги заполнил, а с четвертого начал. — Он один сюда приехал, без вас? — Я ему все объяснил: метро «Новокузнецкая», маршрут начертил. — Во сколько он приезжал? — После обеда. В четвертом, в четыре. «Ко мне он пришел часа в три, сразу после Дуни». — Виктор Аркадьевич, начертите мне этот маршрут, пожалуйста. Вице-президент беспрекословно — видать, завороженный словом «преступление» — оторвал кусок от оберточной бумаги, валяющейся на полу, и сделал карандашный набросок. — И вот вам мой домашний телефон. Если следствию потребуется… — Дело закрыто, Виктор Аркадьевич. И никого не интересует, кроме меня. — И кроме меня. Катя подошла к выходу метро, достала из кармана плаща коричневую бумажку; из высоких дверей выплеснулся народ, ее толкали, она не замечала. Маршрут, знакомый до слез: каждый поворот, переход и закоулочек, самый краткий и разумный. Она прошла квартал через смежные дворики, свернула, еще раз свернула — и перед ней открылась ее Петровская. Тут надо перейти на другую сторону и свернуть в Монетчиков. Но в тот момент он, вероятно, не свернул, он стоял и смотрел, и в измученной памяти его возникли «ночь, улица, фонарь, аптека». Да, вон невдалеке ярко-алый крест над тротуаром («там яд»), фонарь, а напротив — ее дом. «Вот эта улица, вот этот дом, вот эта барышня, что я влюблен…» «Я вдруг увидел ту улицу, по которой проходил когда-то, но тогда было темно, сумерки, я запомнил угрюмый вход во двор и угрюмый дом». Она записала эти слова, эту страстную обвинительную речь в понедельник, сразу после звонка следователя. Живя в сумбуре, в непротивлении «мировому мусору», так сказать, Катя тотчас забывала лица, например, и даты, обладая зато превосходной памятью на слова, жесты, оттенки чувств — памятью душевного общения. «Вот он дошел до аптеки и увидел напротив угрюмый вход во двор — темный, продуваемый, но вонючий тоннель. За кем он следил в тех апрельских сумерках? Дуня, Агния, Мирон… и Алексей! Он еще не был моим учеником, но поселился на Петровской уже в феврале. А если юноша следил за мною? Прекрати! Вообще прекрати про тот апрель — у тебя почти нет данных. Итак, третье сентября. Глеб приехал наниматься в «Корону» и — может быть, случайно, неожиданно для него — открылась провалом в минувшее улица с аптекой и фонарем при свете дня. И он повторил минувший путь. (Катя прошла через тоннель и вошла во двор.) Он вошел во двор, в угрюмый дом, поднялся на площадку между первым и вторым этажами. Перед дверью с бумажкой (печатными буквами: «Екатерина Павловна Неволина, уроки английского языка») стоял Алексей и тотчас ушел. Дверь отворилась, мимо юноши проскользнула Дуня, которую ждал во дворе в машине Мирон. Вся компания собралась, как нарочно, — только Агнии не хватало. «Загадочная Агния»… а вдруг она тоже присутствовала — втайне? (Катя вошла в подъезд и поднялась к себе.) Итак, Глеб поднялся, позвонил — и они встретились. «Это вы даете уроки?» — «Я. Проходите, пожалуйста, присаживайтесь. Как вас зовут?» — Он ответил не сразу, я помню, быстро взглянул — ожег взглядом — и сказал хрипло: «Глеб». А я еще подумала: какой красивый юноша (в бело-голубых одеждах: ветровка, джинсы, кроссовки). «Вам для какой цели нужен язык?» — «Для института. Юрфак». — «Хотите стать адвокатом?» — «Прокурором». Я засмеялась, он — нет. Красивый юноша, но очень нервный (судорожный жест — левой рукой провести по лицу). «В каком примерно объеме вы знаете английский?» — «В школе учил». — «То есть, наверное, не очень?» — «Иначе я бы к вам не пришел». — «Значит, начнем с азов, да?» — «Вам виднее». — «Глеб, знаете, уроки стоят недешево, но можно в кредит, если…» — «Я зарабатываю достаточно, в частной фирме, и готов платить по высшей ставке». — «Вас кто-нибудь ко мне послал?» — «Что вы имеете в виду?» — «Ну, рекомендовал…» — «Нет!.. то есть да». — «Кто же?» — «Я не помню». На миг, она-то помнит, ей подумалось: уж не подослан ли вправду этот мальчик… но стало смешно: украсть у нее, окромя рухляди, нечего! «Вас устроит понедельник и четверг в два часа?» — «Устроит. Я тут рядом работаю». — «Так до завтра?» И за три занятия я не разобралась в его знаниях. Весьма средние, я бы сказала. Или Виктор Аркадьевич заблуждается, или Глеб притворялся». Катя переоделась в уютный халат из мягкой черной фланели, разыскала общую зеленую тетрадь с «речью» Глеба и текстами обеих предсмертных записок, взяла ручку и в привычной своей изнеженной позе легла на диван. Листва за окном словно прильнула к стеклам, струящимся потоком. «Сын обнаружил труп отца примерно в половине одиннадцатого ночи, причем, по данным экспертизы, смерть наступила с девяти до десяти. И именно в начале десятого Глеб звонил из Герасимова Виктору Аркадьевичу. Что если он нашел отца раньше, а органы известил через полтора часа? Почему? Он разыскивал мать и только после разговора с ней связался с милицией? Допустим, что так. О чем же они договорились? Отец издавна страдал тягой к самоубийству и заходил к жене в лабораторию, где имеется яд. Кажется, все сходится. Эдипов комплекс… Нет, не сходится! Как можно заставить взрослого человека написать предсмертную записку? Катя медленно вчиталась в текст: «Моя дорогая, прости и прощай. Во всем виню только себя. Ты поймешь, что дальше тянуть нет смысла, все объяснит запечатанная тайна мертвых». Какая-то тайна… а ведь ни слова о сыне! Неужели Глеб стоял и смотрел, как отец перед смертью пишет… нет, подобного садизма и безумия невозможно себе представить! А предсмертная ли это записка? Да, но «запечатанная тайна мертвых»?! Какая-то неизъяснимая запредельная мука сквозит в этих словах, дважды повторенных!» Закружилась голова — ощущение, ставшее почти привычным, — Катя поднялась, постояла у окна, вдыхая острую струю из форточки, мысленно повторяя: «Вот представьте: ночь, в окне горит настольная лампа, в кресле улыбается труп, и какая-то тень скользит в каком-то ином измерении. А записка уже написана, и все продолжают жить как ни в чем не бывало». О прошлом он говорил или о будущем? Труп отца он видел в окне?.. Или представлял себя самого… вот очень скоро он примет яд и откинется с последней улыбкой на спинку кресла? К окну подойдет девочка — и чья-то тень скользнет… отнюдь не в ином измерении — здешнем, трехмерном, и заговорят небесные голоса. Неужели кто-то из нас, из сидящих вот за этим столом, буквально исполнит его предсказание? И продолжает жить, как ни в чем не бывало?» Она решительно взялась за телефон. — Виктор Аркадьевич? Это опять вас беспокоит… — Узнал, Екатерина Павловна, никакого беспокойства. — Вы случайно не знаете, где была мать Глеба, когда он ее разыскивал? — Нет, откуда… Может, Маша? Погодите! Катя услышала отдаленный невнятный говор, затем суровый женский голос произнес прямо в трубку: — Кого вы подозреваете в преступлении? — Вы уверены, что это преступление? — Я уверена, что два нормальных человека ни с того, ни с сего не могли впасть в смертный грех! Но не трогайте Ирину. — Вы знаете, где она была в тот вечер? — Не трогайте! — Тогда я ничего не смогу доказать. Последовала долгая пауза. — Посоветуйтесь с доктором, который ее пользует. — Имею ли я право доверить официальному лицу свои подозрения? — Насчет Ирины? Без сомнения. — Не проще ли сказать, где она была, когда погиб ее муж? — Я не могу предать несчастного и беспомощного человека.Трагический выход
Катя была разочарована: слишком молод… зато много энтузиазма. И непрерывно курит: нелегко, должно быть, ежедневно взваливать на себя чужие больные грехи на научной, так сказать, основе, без Божьей благодати, которая осеняет древнюю исповедь. — Я ни за что не позволил бы это свидание без предварительной беседы со мною, — психиатр прикурил от окурка новую сигарету. — И после беседы не позволил бы! Вы подкрепили безумную идею «убийства». — Она сама произнесла это слово! — Но вы его подкрепили! Ей мерещится убийца… даже в саду. Понимаете? Нездоровый мистический настрой… — Но если она нездорова… — Она также нормальна, как мы с вами, но… — Он глубоко затянулся, успокаиваясь. — Как бы вам попроще?.. В стрессе наблюдаются три выхода. Тревога — мобилизация защитных сил организма. Приспособление — к тяжелой ситуации. И наконец — истощение. Она находится в третьей стадии. — Чем это грозит? — Чаще всего смертью. — И это считается выходом? — К сожалению, мы не в состоянии сдвинуть ее с мертвой точки. Только усыплять и усыплять. — Это тоже не выход, доктор: к такой ситуации она не сможет приспособиться. — Согласен. Вы предлагаете тревогу? — Если это вызовет, по вашим словам, мобилизацию… — А если нет? — То есть… мгновенная смерть? — Не исключено. Мгновенная от шока или медленная от истощения. Я, конечно, говорю о самых крайних реакциях, но риск есть. — Значит, я понимаю так, — сделала вывод Катя, — если она сама, или Глеб, или оба виновны в гибели отца, возможна крайняя реакция. Если не виновны — есть надежда на мобилизацию защитных сил. — Вы понимаете правильно. Я проводил психоанализ: глубинное чувство вины. Ключевое слово — «убийство». Которое вы крайне, повторяю, удачно закрепили в ее сознании. — Доктор, я… — Сейчас не до оправданий. И имейте в виду: она твердит, что про все знала заранее. — Да, да, помню. Она как-нибудь это объясняет? — Объясняет: с помощью потусторонних сил. — Что это значит? — Та самая третья стадия, о которой я вам говорил: истощение, движение к смерти. — Получается, выхода нет? — Есть один способ… — произнес психиатр нехотя и закурил следующую сигарету. — Я им никогда не пользовался, да и не смогу, наверное. — Какой? — Допрос под гипнозом. Внезапно вспомнилось: «Я не могу предать несчастного и беспомощного человека». — Но ведь это насилие над психикой? — Ну… да. Вторжение в область подсознательного. — Не надо, доктор. Можно, я скажу ей одну фразу… при вас, конечно. А вдруг она сдвинется с мертвой точки? — Да с вашей помощью она уже… затрепетала. В результате бурного, в деталях, обсуждения доктор велел привести в кабинет больную. Уже ночью, после общения с подозреваемыми учениками, Катя восстановила в зеленой тетради эту трагическую сцену. «Ключевая фраза: «Вы и сын подозревали друг друга в гибели отца, а я хочу доказать, с вашей помощью, что оба вы невиновны». Реакция первая: смех, который перешел в страстное рыдание и наконец в тихие обильные слезы. Началось приспособление к новой ситуации, однако на все вопросы больная отзывалась по-прежнему: «Я молчу». Следующая ключевая фраза: «Если существует настоящий убийца ваших близких, то своим молчанием вы его покрываете». Реакция вторая: сосредоточение на новой идее. — «Вы мне готовите ловушку?» — «Боже сохрани!» — «Впрочем, для мертвых ничего не страшно, а я умерла вместе с ними». — «Вы живы и должны помочь раскрыть изощренные преступления». — «Я должна обдумать». — «На сегодня хватит», — это доктор. Ее увели, доктор попросил санитарку, в виде личного одолжения, неотлучно находиться при больной и — чуть что! — извещать его немедленно. Восклицание психиатра: «Кажется, удалось! (Действительно, энтузиаст — радость, даже ликование.) Вы вызвали в ней тревогу, мобилизацию душевных сил». — «Она не умрет?» — «Тьфу-тьфу-тьфу!» Стук в дверь, санитарка: «Ирина просится к вам… точнее, к даме». Колебания: плавный переход из одной стадии в другую или резкий скачок? «Да вы ее уже вывели из прежнего состояния!» — «Я? Это целиком ваша заслуга, сударыня». Рассказ больной: Двенадцатого апреля, после уроков Глеб, по просьбе матери, зашел к ней в лабораторию взять домой продовольственный заказ. Был обеденный перерыв, и она в одиночестве разговаривала с мужем по телефону: «Но ты мне обещал именно сегодня съездить на дачу!» — «Неужели это так срочно, что…» — «Срочно! Я уже замочила семена, мне нужен ящик для рассады». — «Нельзя отложить на завтра? Вечером у меня…» — «Тогда я сама поеду!» — «Ну, хорошо, хорошо…» Она в сердцах швырнула трубку, заявив: «У него для меня теперь никогда нет времени!» — «Сегодня он за все ответит», — неожиданно сказал Глеб с усмешкой. — «Не болтай ерунды!» — оборвала она и отправилась в буфет к холодильнику. Но когда вернулась, сына в лаборатории уже не было. — А почему вы не могли послать Глеба за ящиком? — Он только что переболел гриппом. — Да, помню, эпидемия, я сама… У него был с собой ключ от дачи? — Нет! Больную затрясло, доктор приказал переменить тему. — Ваше раздражение на мужа было сиюминутным или что-то серьезное?.. — Он был прекрасный человек, прекрасный. Он был прекрасный… — Переменить тему! — Во сколько вы узнали о случившемся с мужем? — В девять часов. — Вам позвонил Глеб? — Нет, с помощью черной магии. Доктор: «Переменить тему!» — Во сколько вам позвонил Глеб? — В одиннадцатом. — Что он сказал? — «Где ты была?» — Ну и… — «У тети Маши», — я сказала. Они были прекрасные люди, я их любила… Таким образом мы подошли к самому опасному моменту — затронули проблему алиби — и доктор уже категорически потребовал закончить допрос, чем вызвал яростное сопротивление больной. — Она обещала доказать, что мой сын невиновен! — Она слишком много на себя берет! — Пусть докажет! — Ну, доказывайте! — О чем вы еще говорили с Глебом по телефону? Больная встала со стула и пошла к двери, бормоча: «Нету больше сил…». — Сейчас вам сделают укол, вы поспите, а потом… Больная бросилась ко мне. — Вы никогда не сможете доказать! Я действительно слишком много на себя взяла, но отступать было некуда. — Я сделаю, что смогу. — Только не смейтесь надо мной: здесь замешана потусторонняя сила, здесь тайна мертвых. — Переменить тему! — Что вам еще сказал Глеб по телефону? — «Ты знаешь, что отец отравился на даче в девять часов? Что делать?» — Что вы ответили? — «Позвони в милицию, скажи: только что подъехал на дачу, как вы с отцом условились. И застал его мертвым. Еще скажи: он издавна страдал депрессиями, тягой к самоубийству. Я сейчас выезжаю». — А что Глеб? — Он сразу ответил: «Все сделаю, как ты говоришь». Боже мой! Они спасали друг друга и не спасли: ложь во спасение не сработала, нужна полная правда. — Но вы читали записку мужа и должны были сделать выводы… — Я не знаю, как он выманил у отца эту записку. «Тайна мертвых», помните? Это черная магия. — Вам давно пора поспать! — Ирина Васильевна, давайте разберемся. Глеб был в лаборатории и имел возможность взять яд. Раз. Два — его фраза: «Сегодня он за все ответит». И третье: его звонок вам в одиннадцатом часу. Вы подозревали сына на основании косвенных улик. — Моего мальчика? Да хоть бы тысячи улик… но все было предсказано заранее. — Переменить тему! — Ирина Васильевна, давайте останемся на реальной почве. Вас, конечно, поразил звонок сына. — Откуда он мог знать про отраву? И про девять часов? — Про отраву — очевидно: листок из записной книжки отца, стакан с недопитым коньяком и записка. А про девять часов… Он видел чью-то тень и, возможно, слышал голоса. — А вы смеетесь над моей мистикой! — Я не смеюсь. Но про тень сказал сам Глеб в ту последнюю пятницу. — Мне он не говорил! — Вы пытались его расспрашивать? — Пыталась… намеками. Он не желал, обрывал меня с ужасом. Только раз… Глеб сказал, что приехал позже отца — вот так: «Я раздумал ехать, ушел с вокзала, а потом все-таки решился». Он сказал, что застал отца мертвым. — И дверь была распахнута, да? — Дверь была заперта и открыта. — Пойдемте, дорогая, вам нужен передых. После сна вы соберетесь с силами… — Она обещала доказать! — Доказывайте! Бог вам судья. — Расскажите про дверь. — Я спросила у Глеба, не он ли взял запасной ключ (ключ пропал). Оказалось, он. — Где хранился ключ? — В сарае, в бочке с опилками. — Чтоб его извлечь, требовалось некоторое время? — Ну да. Я спросила: «Значит, отец заперся?» Вот тут он и сказал — многозначительно, с нажимом: «Дверь сначала была заперта, а потом открыта». — «То есть ты ее открыл?» — «Мертвец». Выводы были слишком очевидны. Мы переглянулись с психиатром… он нерешительно кивнул. — Ирина Васильевна, разыскивая вас, Глеб звонил соседям. И Виктор Аркадьевич сказал, что вас у них не было. Настоящий подспудный смысл моего заявления до нее явно не дошел — реакция была удивительной: опухшее от накачки транквилизаторами лицо вспыхнуло румянцем, помолодело (на миг чем-то напомнило ту девочку в саду). — Я же вам говорила, — прошептала больная таинственно. — Она сказала, что мужа ждет смерть от левши. — Она? Вы в тот вечер ходили гадать? — Нельзя было трогать эти силы, понимаете? — К кому вы ходили? — К знаменитой хиромантке. — Господи, зачем? — Просто так. На минуту мы с доктором стали счастливы: рискнули и — и выиграли. Великолепное алиби: знаменитость, несомненно, обладает профессиональной памятью на лица. — Вот теперь, Ирина Васильевна, поведение вашего сына, кажется, можно объяснить… нет, не во всем — главная загадка остается, но… Вот как я представляю. Глеб действительно приехал на дачу позже отца, подошел к освещенному окну и увидел мертвого. Бросился к двери — она заперта — и побежал в сарай за ключом. А когда вернулся, дверь оказалась открытой. — Кто ее открыл? — Я не знаю. Подтекст допроса начал доходить до больной, ее всю затрясло. Доктор подскочил, схватил ее за руки, сжал. — Вы думаете… я? — Ну что вы, дорогая! Мы знаем, что вы ходили к гадалке. — А Глеб не знал. Он думал на меня? Доктор повторил властно, поглаживая больной руки: — Успокойтесь, это уже в прошлом. — Он мог так подумать? Он меня ненавидел? Я не выдержала: реальность и полная правда! — Он вас любил, Ирина Васильевна! Больше жизни. Вы, все трое, любили друг друга — и ни на ком из вас нет смертного греха. — На мне есть. Тетя Маша предупреждала: не ходи. — Тут нет никакой мистики. Вы подозревали друг друга по косвенным уликам. Больную удалось переключить на криминальные подробности. — По каким? — Он слышал вашу реплику по телефону: «Тогда я сама поеду!». Полтора часа не мог вас разыскать. Наконец вы сказали, что провели вечер у соседей, и изложили готовую версию для милиции. — Не за себя же я боялась! — Он этого не знал. — Вы жестоки, — бросил мне доктор. — Добивать лежачего… — Ей нужна правда. — Значит, полгода мы… — Немедленно укол — и спать! — Значит, Глеб наложил на себя руки, потому что я… — Я сам вам сделаю укол! — Потому что я ходила к колдунье! — заключила она и засмеялась. — Добились? — вставил доктор и ловко всадил шприц в руку больной. Я заплакала и сказала: — Ирина Васильевна, вас кто-то погубил, всех троих. — Кто? — Истерика моментально прекратилась, а ярко-синие глаза начало заволакивать сонной пеленой. — Тот, кто открыл дверь. Чью тень видели Глеб и Дунечка. У кого… даже не знаю, как выразить… есть тайна — небесные голоса со звоном. — Что это значит? — Вот я и пытаюсь выяснить. Вы мне не дадите ключ от дачи? Она машинально сунула руку в карман халата, вдруг отмахнулась рассеянно и зевнула. — Поговорите с тетей Машей… — и обратилась к доктору тоном капризной девочки: — Я не хочу спать. Я хочу в сад. Там убийца. Наедине Катя сказала психиатру на прощание: — Ее напугала хиромантка, и она действительно могла. подозревать сына: он писал левой рукой. И тот отозвался с молодым энтузиазмом: — Инквизиция сжигала ведьм на костре — и в этом иногда был определенный смысл.Последний урок
Из-за визита к психиатру уроки были перенесены на более позднее время. Неделю назад в пятницу она уже готовилась к жуткому празднику. «Где стол был яств, там гроб стоит». Катя вышла из булочной; через улицу над аптекой, где пламенел крест, было открыто окно. Кто-то — она не вдруг узнала — метнулся в нем, помахав рукою. Алексей! Так вот кто, оказывается, живет в доме, где яд. Он подошел в черном тренировочном костюме, под которым перекатывались мускулы, извинился за прогул: аврал на стройке, привезли цемент, там и ночует в вагончике. — Возле Герасимова? — Возле. Подхватил ее сумки, поднялись к ней; на площадке перед дверью уже ждала Агния; в кабинете заливался телефон. Вице-президент, интересуется преступлением. «Насчет ключа я должен поговорить с Машей». — «Можно, я завтра к вам подъеду?» — «Да чего вам беспокоиться?..» — «Я хочу побывать у Вороновых». Алексею, кажется, хотелось поговорить, но наступил час Агнии, и он ушел. После давешней сцены в больнице учительнице было совсем не до английского, как, впрочем, и ученице. Феминистка бойко отбарабанила задание и начала с загадочной улыбкой: — Звонила Вадиму… — По-английски, — сурово потребовала Катя. Диалог несколько замедлился, обретя дубоватую правильность, но утеряв непринужденность, тем не менее ученица справлялась. — Я в пятницу звонила Вадиму, нас разъединили, он был дома. — Ну и что дальше? — Дальше? Он увлечен. — Кем? — «Гением». Гением он называет убийцу и жаждет изловить. Мужчины — романтики. — Ничего романтического в преступлении нет. Кате все мерещился неестественно-детский смех и исступленные синие глаза. — И самого преступления нет, — Агния закурила. — Но на минуту Вадим меня заразил, я почти поверила. Зло притягательно и гораздо интереснее добра. — Не нахожу. — Зло сложнее и богаче, в нем множество оттенков, — Агния победоносно улыбалась, справившись с трудными фразами, поигрывая зажигалкой в холеных белых пальцах с алыми ногтями, распространяя крепчайший французский аромат. — Но у нас другой случай. — А если не другой? — О нет, наследственное самоубийство в оригинальном исполнении. Что говорит Дуня? — Ничего особенного. — Не может быть! Она была в тот момент на даче. — Она была в невменяемом состоянии. — Кто? Эта девица? — А почему это тебя интересует? — Здоровое любопытство. Кэт, можно кофе? Если у тебя, конечно, есть. Готовя на кухне кофе, она лихорадочно соображала: соврал Алексей или нет? Как узнать? Как заставить змеючку сознаться? — О, спасибо. Жаль, почти не чувствую чудесный аромат. — Отчего же? — Осложнение после гриппа весной, забыла? — Помню. — А днем в сон клонит. Сплю отвратительно. — Да? — Нервная жизнь. Любой пустяк возбуждает к ночи: книга, мысль, разговор. — А ты вечером отключай телефон. — Ты отключаешь? — Нет. — Я тоже нормальный человек и хочу жить полной жизнью. А тебе не мешало бы отдохнуть, — Агния опять загадочно улыбнулась. — Ты очень нервная, и тебя боятся. — Кто меня боится? Агния рассмеялась. — Алексей меня боится? — Кате надоели, наконец, намеки и загадки, и она соврала, не моргнув глазом: — Я тебе звонила в прошлую пятницу. — Зачем? — буркнула Агния по-русски; и разговор далее потек в родной стихии. — Да настроение после той пьянки было какое-то… У меня неприятное ощущение, что вы все занимаетесь из-под палки. — Кто — я? — Да хотя бы и ты. — Ерунда! Во сколько ты звонила? — Где-то в десятом. — Ну, я еще не доехала. — С восьми часов? — Точнее, я возле дома погуляла, головку проветрила. Объясняет, словно оправдывается! — Я и позже звонила. — Чего это тебе так приспичило? — Говорю, настроение. — Нельзя себя распускать! — Агния резко поднялась, опрокинув чашку розового фарфора, по клеенке расползлось густое коричневое пятно. — Ну, что я делаю! — Я уберу, не беспокойся. — Если б мы могли на кофейной гуще гадать… — Агния рассмеялась нервно; отчего-то стало ее жаль. — Я побежала, Катюш, а? Спасибо за все. И выбрось эти настроения, ты великолепно преподаешь. До вторника, my teacher[1]. «Что Агнии в тот вечер не было дома — очевидно. И она не пожелала объяснить, куда ее носило. Неужто в Герасимово? Зачем? Господи, страшно — так явственно представилась высокая женщина в зеленом, как трава, плаще, спешащая по ночным пустынным улицам, чтобы… всыпать в стакан с коньяком яд? Противоестественно! Но ведь кто-то это сделал! «Дамское деяние» — Мирон (кстати, проводив Дуню, он на машине мог даже опередить Глеба). И Алексей… не пирожки на перроне покупать, а сесть в ту же электричку (он и работает рядом с Герасимовом). Да что они — все там собрались? Но кто-то был». В волнении Катя встала и прошлась по комнате, отметив мимоходом, как неуютно ей, беспокойно в своем доме, в своем мире… опять легла. «Кто-то был. Вода из колодца. Дверь. Тень и голоса… Нет, Дуня не истеричная дама. Вот она смотрит в окно на мертвого и боковым зрением замечает, как шевельнулась его тень, — кто-то задел занавеску в крошечной кухне?.. Глеб приехал в «жуткое место», прихватив для храбрости бутылку (именно «Наполеона»… да, «поэт-символист»!), весь на нервах — немедленно выпить! — наливает в стакан, спохватывается — нечем запить — идет к колодцу с ведром. Убийца, наблюдающий из сада, проникает в дом, бросает в стакан цианистый калий (а запах миндаля?.. у Глеба был насморк!). Бросает и уходит. Почему бы ему не уйти совсем?.. Вот оно что: после смерти юноши он должен вырвать листок из его записной книжки и оставить на бумаге следы порошка. Что он и проделывает, скрывается за занавеской и слышит стук в окно. И крик: «Скорее! Сюда! На помощь!» — вот что спасло Дуню. Он не рискует запереть дверь (как тогда весною), выскочить, убрать, наконец, свидетельницу: он боится, что она не одна. Убийца распахивает дверь (вовнутрь) и стоит за нею, пока Дуня проносится через темную кухню, кидается к Глебу и опять инстинктивно зовет на помощь. Секундная пауза — начинается мистика — звучат небесные голоса (не души умерших переговариваются — нет, конечно, но прояснить этот момент мне, наверное, не удастся, настолько он необычен!). Падают ящики, Дунечка отвлекается, под их грохот убийца исчезает. Девочка захлопывает дверь и остается наедине с мертвым. Подсознательно она боится живого и долго не рискует выходить». Картина преступления «восстала из праха» столь ясно, живо, зримо, что голова закружилась от ужаса. «Нет, им не удастся свести меня с ума! Как в эту картину вписываются мои ученики? Алексей и Агния оставили Дуню с Мироном и действительно могли предполагать, что она не одна. Поклонник же отвез ее домой и мог быть уверен… стало быть, Мирон исключается? Господи, конечно! Представить, что коммерсант из ревности отравил юношу… совершенно невозможно! А что возможно? Какой мотив у Алексея?.. У Агнии?.. Существует одно-единственное объяснение (единый стиль, почерк и результат): юноша погиб из-за отца. Убийца должен знать его отца, приход Глеба ко мне не случаен, он не нуждался в уроках, а кого-то выследил. Таким образом, от подозрений не свободен ни один из этой тройки. Да, но в этом варианте кроется существенное противоречие: толькосегодня я логически доказала, что Глеб подозревал мать. Или в моем доме он выследил ее сообщника? Сообщницу? Фантастика! По словам Дуни, Глеб вдруг повеселел… не то… словом, у него изменилось настроение, он предложил поехать в «жуткое место», чтобы испытать себя, и написал в спальне записку: «Я убедился сегодня». В чем? В том, что мать его не виновата, и он нашел истинного убийцу? Похоже, что так. Вслед за отцом он увидел «запечатанную тайну мертвых» — тут какая-то скрытая символика, может быть, ключ к преступлению. «Вам не снится черный сосуд и благовонный миндаль? Приснится, обещаю». Обращено как будто ко мне и исполнено: снится, преследует, напоминает о трупе… Не сходи с ума! Далее: «…поклон с того света я вам передаю (уж не от отца ли — с мстительной, мучительной усмешкой?). И еще передам не раз…» Глеб не собирался умирать, он собирался шантажировать убийцу, потому и не назвал его при всех: «…чтоб ваша жизнь превратилась в ад». И еще: «…должен быть наказан… не мгновенной казнью… я требую наказания жизнью — жалкой, страшной, без просвета!» Двенадцатого апреля Глеб убийцу не видел — иначе он не подозревал бы мать и все рассказал следователю, — только скользнувшую тень и внезапно открывшуюся дверь. А вот убийца… вполне возможно… сквозь прорезь занавесок лицо юноши в ночном окне. Почему он его не прикончил вслед за отцом?.. Глеб побежал в сарай искать ключ, преступник не нашел его в саду и поспешил на станцию за исчезнувшим свидетелем? А нашел его полгода спустя за моим столом? И чем-то себя выдал? Каким-то жестом, словом… Или Глеб выследил его раньше и пришел ко мне подбросить цианистый калий и записку? Чересчур окольный путь: кабы не смерть юноши, я б не обратила внимания ни на черный сосуд, ни на странный текст. Глеб «повеселел», по словам Дуни, потому что у него «голова прошла». То есть он уже слазил в аптечку и…». Какая-то мысль возникла в подсознании, не сформировавшись… как позвонили у входной двери. Наступил час Мирона. Коммерсанта интересовала только разговорная речь: ни грамматика, ни литература… Кое-как, спотыкаясь, они «покалякали» минут пятнадцать. Катя тщетно пыталась выяснить, какими медикаментами торгует процветающая деловая фирма: ни по-английски, ни на латыни босс названий толком не знал. — Вы ведь не медик по образованию, а инженер? — спросила Катя на английском. — Yes. I am engineer… — An engineer. — I am an engineer. I… как «оканчивать»? — To graduate. — I graduate… — Have graduated. — Тьфу! I have graduated Бауманское… как «училище»? — College. — Ишь ты, колледж! Теперь это университет, доложу я вам. — В каком году вы его окончили? — In seventy three. — В каком году вы родились? — I was born in fifty one. «Родился в 51-м, училище окончил в 73-м, вполне может быть ровесником…» — Вы знали такого студента — Алика Воронова? — Никогда не знал! — отрезал Мирон на родной речи и побагровел. — Дело закрыто. — Какое дело? — Уголовное. Вы ж про отца Глеба спрашиваете? — Ага, вы его знали! — Не докажете. — Тогда откуда вам известна фамилия? — Дуняша поведала. — Обо всем? — О чем — «обо всем»? — Ну, что она была в невменяемом состоянии. — В каком?.. Да у нее нервы покрепче ваших, excuse me. И моих. Эту девочку вполне можно запускать в «мир джунглей» — не пропадет. — Не забивали б вы ей голову… — Скучно, Екатерина Павловна. — Вам скучно? — Вам. Убийство возбуждает, правда? Но если я рискну дать совет… — Осмельтесь. — Не надо, Катюша. Не-на-до. — Вы меня запугиваете? — Констатирую. Если это суицид… — О, какое словечко! — По-русски я на все способен. Если самоубийство… а уверен: «мальчик резвый, кудрявый, влюбленный…» — В вашу Дуню? — Вообще-то, Екатерина Павловна, он был сосредоточен на вас, тут у меня чутье. — И из-за меня он покончил с собой. — Вы же заняты? — Кем? — Не осведомлен. Но чую вокруг вас некое биополе, — Мирон вдруг подмигнул. — Вы меня понимаете. Так вот, если самоубийство — тут уж воля рока, генетика, так сказать, словом, скучно. А если убийство — вы рискуете, и очень. — Мирон Ильич, у вас есть алиби с девяти до десяти вечера прошлой пятницы? — Значит, не сдаетесь? — Нет. — Восхищаюсь и сожалею. Алиби нет, не подготовил. — Вы слышали, как Глеб звал Дуню на дачу, когда они танцевали? — Нет. — Между тем вы наблюдали за ними и прислушивались, я помню. — Ну и что? — А то, что вы на нее обиделись: молча отвезли домой и укатили. — Не обиделся, а задумался… «Все миновало, молодость прошла». Приехал домой, еще добавил… — А что вы все на колесах? Живем рядом. — А это чтоб было удобней в Герасимово рвануть. И навести тень на плетень. — И чтоб попугайчики запели, да? Мирон поглядел на нее с некоторой опаской. — Вы пили дома в одиночестве? — Я вообще одинокий философ. — Чего так-то? Обожглись в молодости? — То есть? — Ну, какое-то очень сильное чувство, которое мешает… — Ага, Алик помешал, и я его отравил. Вы ж к этому подкрадываетесь? А я вам вот что скажу: начните с себя. Зазвонил телефон. — Это Виктор Аркадьевич. С Машей переговорил. Она интересуется, зачем вам к Вороновым. — Я хотела бы взять фотографию матери Глеба, разумеется, в вашем присутствии. Ну, и ключ от дачи. — Понимаю. Милости просим. Диктую адрес… записали?.. Так когда? — Скажем, в субботу к двенадцати. — Договорились. Всех благ. — До завтра, — Катя положила трубку. — Что значит «начните с себя»? Мирон поглядел с недоумением. — Вы сказали «начните с себя». — А!.. Переберите своих поклонников. Прошлых и настоящих. Мальчишка к вам в дом пришел, а не ко мне. — Перебрала, всю жизнь пересмотрела: никакой связи. Во-первых, никогда не слышала про человека Алик Воронов. Во-вторых, мои поклонники, как вы говорите… их было четверо… — Сколько? — Четверо. — Дюже мало к тридцати годам и к такой… м-м… женственности, — Мирон засвистел. — Четверо, — холодно повторила Катя. — И ни один из них не был женат. — Однако!.. На снежную королеву вы не похожи, отнюдь! — Мирон продолжал скептически посвистывать. Но тут наступил час Дуни.Тайное братство
Вечером она зашла к Адашевым передохнуть в общении не криминальном, слава Богу, а душевно-интеллектуальном, если можно так выразиться: самым отвлеченным и возвышенным понятиям Ксения Дмитриевна умела сообщить нервность и страстность; сын с ласковой иронией подавал реплики, подыгрывая тонко и точно; Катя отдыхала… точнее, пыталась отвлечься, со страхом чувствуя, как вместе с нею в детский уголок с трепещущими огненными змейками вторгается атмосфера убийства. И Ксения Дмитриевна сильно сдала — сердце, — хотя она ровесница папы, всего шестьдесят три, но он-то умер… — О чем задумалась, Катюш? — спросила старая дама, разливая чай из серебристого самовара. — О папе, — неловко ответила Катя. — И я о нем часто думаю, — живо подхватила Ксения Дмитриевна. — Особенно в последнее время. Приходят, дети, времена последние. — Не драматизируй! — прервал Вадим с беспокойством. — Да я не о себе, не волнуйся… просто такое мироощущение. — У каждого свой срок, мама. Как бы Павел Федорович ни мучился, скончался он от астмы. — Да, разумеется, ему же делали вскрытие. Он в лучшем мире, я уверена. А наши с ним разговоры — это, как ты любишь, Дима, говорить, эстетство. Катя опять чуть не начала: «Человек не имеет права распоряжаться…». Господи, я одержима!» Ксения Дмитриевна, словно подслушав, по какой-то странной ассоциации вспомнила задумчиво: — Этот мальчик… как он любил отца! Человек на все пойдет ради любви. Да что человек! Вспомните Патриция. Сенбернар Патриций принадлежал Адашевым, но Вадим, готовя сюрприз на день рождения матери, какое-то время держал щенка у соседей. Обе семьи души не чаяли в пушистом красавце; и пес не смог пережить истинного своего, как он считал, хозяина — Павла Федоровича. «Теперь он в тех садах за огненной рекой, где с воробьем Катулл и с ласточкой Державин», — любил цитировать Вадим, но сейчас он с тревогой наблюдал за матерью. Катя же просто оцепенела от ужаса, природу которого определить и не пыталась. — К чему такие погребальные настроения, мама? В прихожей отрывисто звякнул звоночек, и Ксения Дмитриевна провозгласила со смехом: — К явлению отца Гамлета! Отец Вадима Петр Александрович бывал в семье чрезвычайно редко и первым делом осведомился о здоровье Ксении Дмитриевны. «Неужели она так плоха, — испугалась Катя, — что даже Скупой Рыцарь проявляет участие!» Но когда он с той же ледяною любезностью спросил, как поживает Катин папа, она внезапно успокоилась — старик полностью погряз во тьме средневековья — и ответила кратко: — Он умер три года назад. — О, простите, ради Бога! — А как поживают твои масоны? — вступила в разговор Ксения Дмитриевна с насмешливой улыбкой. Петр Александрович был глубоким знатоком тайных обществ, сект, орденов — и наконец-то, в нынешнюю смуту свободы, на издательском небосклоне взошла оккультная звезда, за которой поперли в пропасть маги и шарлатаны. — Благодарю, книги выходят, — в бесстрастном голосе проявился некий пыл. — В настоящее время я как раз занимаюсь розенкрейцерами — рыцарями Розового Креста. Это братство, по некоторым предположениям, — связующее звено между уничтоженными тамплиерами и масонами. Их окружает глубокая тайна, а эмблема… — Папа, дамам не очень-то интересно, — начал было Вадим. Но Ксения Дмитриевна перебила: — Лучше беседовать о рыцарях, чем о деньгах. Пей чай, Петр, вот как ты любишь, крепкий. И кури. — Благодарю, — он пригубил чай из тонкого стакана в серебряном подстаканнике, закурил душистую сигарету и продолжал как ни в чем не бывало («Тоже одержимый!»): — Их эмблема — Роза и Крест. Роза с десятью лепестками символизирует сердце, то есть любовь. Вы понимаете? Любовь, распятая на кресте. Кате было интересно, но сам старый ученый — сух, чопорен, глаза белесые, реденькие волосы над высоким лбом — вызывал неприязнь. Во всяком случае, их обычное вечернее трио расстроилось, и она поднялась, прощаясь. На традиционной автомобильной прогулке с Вадимом, которая все же состоялась, только позже, Катя решила добиться правды: — Что у Ксении Дмитриевны с сердцем? Ей хуже? — Как всегда — то похуже, то получше. Ты думаешь, объявился, беспокоясь о ее здоровье? — В голосе Вадима послышалась застарелая тоска. — Выменять кое-что для своей коллекции — весь он в этом! — «Роза, распятая на кресте», — повторила Катя. — Красиво. — Не обольщайся. За всей этой масонской красотой скрывается одна тайна — власть над миром с помощью золота. Ладно, рассказывай, я сразу заметил, что ты сама не своя. — Это убийство, Дима. Два убийства. По мере рассказа, Катя чувствовала, он все больше и больше мрачнел, а когда окончила, долго молчал и заговорил будто бы о другом: — Я узнавал у нас в профкоме: есть очень приличная путевка в крымский Дом творчества… — Обо мне не может быть и речи. — Катя, я продолжу, я продумал… — Что вы все меня отстраняете! — Кто — все? — Алексей, Агния, Мирон. — И ты с этой публикой кофе распиваешь! — О! — протянула Катя. — Ты полагаешь, Агния способна… — Черт их всех знает!.. Алиби нет ни у кого, и ты убеждена, что мальчик обращался к кому-то из них. — Убеждена. Недаром он скрыл английский. С шести лет, представляешь? Не уроки были ему нужны. Убийца — кто-то из нас. — Из них. Дверь никому не открывать. Никаких Миронов, никаких… — Он вот-вот эмигрирует. — Спекулянт с возу — кобыле легче. — С какой ты злостью… — А как он смеет подставлять тебя! Он не обороняется, а наступает. Типичная тактика виновного: с больной головы… — Ты думаешь — он? — Алексей твой тоже хорош. Если он выдумал, что Агния ездила в Герасимово… та же тактика. — А если не выдумал? — Агнией займусь я. В сущности, безобидная баба… — С фокусами. Экстрасенса ищет. — С комплексами, радость моя. Замуж давно пора. — По-моему, она к тебе неравнодушна. — Она ко всем мужчинам неравнодушна. — Понимаешь, Дима, если она была любовницей отца, а он решил вернуться в семью… — Разве он уходил? — Какая-то драма там была. Недаром сын пригрозил: «Он за все ответит», а жена кинулась к гадалке. Записка же с равным успехом могла быть адресована как жене, так и другой женщине. Обращения нет — и это очень странно. — Да что тут не странно! — взорвался Вадим. — В последний раз предупреждаю! Умоляю… — Да что с тобой? — Я за тебя боюсь. Какое-то время они ехали молча, оранжевые блики фонарей озаряли на миг напряженные лица, вечерний гул бился в стекла, из какой-то щели тянуло терпким сквознячком… любимое Садовое кольцо, любимый ее город, в котором живет убийца. — Так вот, — продолжала она упрямо, — допустим, у них свидание на даче, он решает расстаться, пишет записку… — Почему попросту не объясниться? — Мало ли… человек бесхарактерный, например, «мягок, как воск», сосед говорил… чувство вины и так далее. Но она приезжает раньше, чем он ожидал. — А мальчик? — Он следил за отцом, как я поняла из слов Ирины Васильевны. Допустим, Алик этот ждал Агнию у моего дома… — Любопытная версия, — согласился Вадим. — Двенадцатое апреля был ее день? — Нет, свободный от занятий — я по календарю проверила. Но дело в том, что весной мы гриппом переболели, помнишь?.. То я, то она. Уроки переносились, иногда на вечер. Словом, не исключено — точнее не могу сказать. — Но если они от тебя ушли вдвоем — зачем записка? — Ушли вдвоем, но мало ли что между ними произошло почему Агния подъехала в Герасимово позже. — И сын позже? Нет, твоей версии не хватает стройности, гармонии. — Конечно, это одни предположения. Но если Агния видела мальчика там, на даче, а через полгода встретила меня… — Катя умолкла, было тяжело, словно слишком близко подошла к разгадке и чего-то испугалась. — Что ж, — согласился Вадим. — Это серьезные мотивы: тогда — состояние аффекта, сейчас — боязнь разоблачения. — Не просто состояние аффекта, Дима. Отравление — убийство, обдуманное заранее. Ведь яд не под рукою, как, скажем, нож… Чисто психологически, мне кажется, женщина скорее отравила бы соперницу. — Тонкое наблюдение. Но его можно отнести и к соперникам. Словом, остерегайся всех троих и ничего без меня не предпринимай. Серьезная тревога за нее прозвенела в его голосе, и Катя промолчала, поостереглась высказывать завтрашние свои планы. Странное нетерпенье жгло ее и заставляло спешить к разгадке, которой она сама опасалась.Следы убийцы
Тетя Маша — так позволила она себя называть — казалась ровесницей Ксении Дмитриевны, без интеллектуального шарма, но со своим собственным: на диво быстрая, немногословная и сообразительная. «Хотите алиби Ирины проверить?» — такими словами она встретила Катю. — «Хочу». — «Ну-ну». Двухкомнатная квартира Вороновых — очень светлое уютное семейное гнездо — содержалась в идеальном порядке, несомненно, благодаря ей. Стоял день солнца, и полуденные почти летние лучи сквозь белые прозрачные занавески создавали иллюзию беззаботных школьных каникул… теннисная ракетка в комнате Глеба, разноцветный мяч, растрепанные книжки, среди них — и английские… «Можно посмотреть?» — «Пожалуйста». Диккенс, Коллинз, Теккерей, Агата Кристи… «Лекарственные растения и яды». Интересно. Вот: KCN — цианистый калий… Интересно». Бордовый бархатный альбом из полузастекленного шкафа раскрылся на полированной ярко-желтой столешнице. Ребенок на коленях у матери. Катя жадно вглядывалась в прелестное женское лицо. «За что, Господи?» — чуть не взмолилась вслух, однако сдержалась: тетя Маша стоит над душой, сурово сжав губы. — А это Алик? — Катя перевернула плотный фиолетовый лист. — Господи, Боже мой! — Что с вами? — Глаза! Посмотрите! Мужское лицо изуродовано — словно темные бельма на глазах! Тетя Маша склонилась над альбомом, вглядываясь, выпрямилась, и они в ужасе уставились друг на друга. — Кто-то выколол глаза, — сказала, наконец, Катя и вернулась к первому снимку. — И Глебу, смотрите! Я не обратила внимания, загляделась на Ирину Васильевну. Все фотографии мертвых — отца и сына — были сильно обезображены: на месте глаз зияли фиолетовые дыры. Золотой день внезапно померк, как тогда в больничном саду, стало холодно — ледяное дыхание иного мира, фантастического и больного. — Это не могли сделать ни Глеб, ни Ирина, — заявила тетя Маша. — Может, она вне себя от горя… — Я во вторник перебирала фотокарточки. — Зачем? — На могилу. Заказала ему крест и медальон. — Глебу? — Да. Этой мерзости не было… Ключи! — тетя Маша бросилась к выдвинутому ящику шкафа. — Вот они! Рядом с альбомом лежали, так и не тронуты. Две связки, видите? Еще одна у Ирины, и у меня. Всего четыре и было. — Как же сюда проникли? Они уже вдвоем проверили замок — никаких следов взлома, окна — шпингалеты, форточки, балконную дверь: квартира просто закупорена и неприступна — седьмой этаж, пожарная лестница вблизи не проходит. — Каждое утро поливаю цветы и проветриваю — ничего подозрительного не замечала. — И все же здесь кто-то побывал. — Чтоб фотокарточки изувечить? — Сумасшедший! — воскликнула Катя, вздрогнув. — Или колдовство. Порча. — Тетя Маша, они же мертвые! Что еще им можно испортить? — Я в этом не разбираюсь, спросите у колдуньи. Вы ей Ирину хотите показать? — Ирину Васильевну необходимо освободить от всякой причастности к убийствам, — Катя опять всмотрелась в прелестное лицо молодой матери (не обезображенное маньяком — может, он ее любит?). — Я возьму самый поздний снимок. — Она перелистала альбом, пересиливая себя (неприятно, тяжело!), некоторые фотокарточки приклеены к фиолетовым листам. — А как отец и сын похожи! — Не особенно. Глеб темноволосый, в мать, глаза синие, а Алик светленький, сероглазый. — А я вглядываюсь — и как будто узнаю улыбку, выражение лица… — Что тут можно узнать! Я вот думаю: не пропало ли чего? Покуда тетя Маша проводила тщательный осмотр, Катя размышляла лихорадочно: в чем смысл этой чудовищной акции? Чтоб кто-то не опознал по фотографиям лица? Да унести альбом — и делу конец! И обезображены только мертвые… маньяк! Но как он попал в квартиру? — Вы кому-нибудь говорили, что сюда собираетесь? — тетя Маша появилась в дверях. — Нет, никому. А что-то пропало? — Как будто ничего… во всяком случае, ценное. — Я никому… — Катя осеклась. — Но наши вчерашние переговоры с Виктором Аркадьевичем слышали. — Кто? — Все трое! — выпалила Катя. — Мои ученики. — Дети? — Взрослые. — Приличные люди? — Не знаю. Впечатления сумасшедших не производят. Уголовников — тоже. Нужна отмычка. Или слепок с ключа. — За ключи я ручаюсь. — Но слепок могли сделать на месте преступления! Ведь и у отца, и у сына были с собой ключи от квартиры? — Надо думать, — кивнула тетя Маша и впрямь задумалась. — Затевать такую возню возле покойника, чтоб потом испортить фотокарточки? И вновь в солнечной комнате повеяло духом безумия; и после долгой паузы тетя Маша сообщила угрюмо: — Я предупреждала Ирину, чтоб она не связывалась с нечистой силой. Не тронь зло. — Вы в это верите? — Верь, не верь, а семья уничтожена. Они-то уже все знают. — Кто? — Отец с сыном. «Тайна мертвых» — Алик написал. Где-то там их души переговариваются. Катя вздрогнула: детские тоненькие небесные голоса… — Ладно, — заключила тетя Маша. — Адресок тот я вам дам, а также ключ от дачи. И сегодня же Витя сменит замок.В густых маслянистых сумерках, переходящих уже в потемки (как и было задумано), Катя вышла на платформу. Если пойти вдоль строя высоких сосен налево, то за шоссе завиднеется ее лес, в котором и бывали-то они считанные разы, но другого леса у Кати не было… Мглистое утро, папа с огромной корзинкой читает лекцию о свойствах грибов, упирая на ядовитость… Она прошла мимо маленького деревянного здания — станция, окошечко, расписание на стене, вон телефон-автомат в кустах и деревьях — пересекла маленькую площадь и углубилась в уличную тьму… Первый поворот, второй… на углу под единственным на два квартала фонарем эмалированная табличка с черными буквами: «улица Аптечная». — Аптечная, 6, — произнесла Катя вслух, глядя на листок с Дунечкиными «координатами». И в душе зазвенели вдруг небесные звуки «Маленькой ночной серенады». — Аптечная, 6, — опять сказала она вслух. Небесные звуки усилились, в их ритме всплыла строка: «Ночь, улица, фонарь, аптека…». Странный клубок ассоциаций на мгновенье как будто перенес ее в другой мир… «Я никогда здесь не бывала! — прошептала Катя отчаянно. — Я первый раз на этой улице!» — и очнулась. После жутковатого эпизода с фотографиями в бархатном альбоме она дала себе слово ничего без Вадима не предпринимать. Ей одной с убийцей не справиться — это очевидно! Позвонила — он на работе, значит, завтра — и вдруг почти против воли сорвалась на вокзал и поехала, не совладав с зудом безрассудства… «Неужели я все-таки в мать? Она живет порывами, а я до сих пор… спала!» Наверное, Вадим прав, опасно, но ее жгло и жгло: проверить версию, осмотреть «жуткое место», ощутить атмосферу — именно одной, без свидетелей, — возможно, раскрыть «запечатанную тайну мертвых», как тайну собственной жизни. Катя огляделась. Тихо, безлюдно, в отдалении прогрохотал поезд. Может быть, уехать? Поколебавшись, она включила электрический фонарик и двинулась по узкому тротуарчику из посеревших бетонных плит к дому № 6. Было откровенно страшно, чудились шаги и шорохи, голоса и шепоты, осторожные, потаенные… Да ну, сентябрьская ночная листва шелестит. Невысокий штакетник, калитка на деревянной щеколде… А где колодец?.. Прошла вперед по улице, через три дома (темных, словно заброшенных) — островерхий замшелый сруб с железным воротом… вернулась и вошла в калитку. Рассеянный свет фонарика издали озарил глухую дощатую стену, к которой льнул обильный пожухлый плющ, тянулся вверх на крышу спутанными космами. Место преступления притягивало и манило: кирпичная с трещинками дорожка в густой траве уводила влево, ко входу в дом. Замок автоматический, дверь бесшумно открывается внутрь. Прежде всего надо восстановить ту самую атмосферу… В тесной кухоньке Катя поймала лучом фонарика розетку с тройником, от которого тянулся шнур, и включила настольную лампу — стеклянный плафончик вспыхнул бледно-голубым мерцанием, как в мертвецкой. «Души мертвых…» — Тут у нее сдали нервы, вышла на волю — вроде легче — и обогнула дом. Слабый свет падал из окна на нескошенную траву и куст смородины. Да, все просматривается насквозь, и если занавески были раздвинуты, можно было увидеть, как Глеб берет с лавки ведро, чтоб идти к колодцу. Сейчас они задернуты, золотые и лазоревые попугайчики в изумрудных листьях неподвижны и безмолвны. Плетеные кресла пусты, а на круглом столике по-прежнему стоит бутылка «Наполеона» и наполовину наполненный стакан… Катя вдруг ухватилась руками за шершавый наличник окна, чувствуя, будто проваливается в какую-то черную яму… скользнула тень, послышались голоса… наверное, на какие-то секунды она потеряла сознание, потому что ощутила себя уже бегущей по улице Аптечной в диком ужасе, — и никогда потом не смогла вспомнить в подробностях, как очутилась у станции. «Мне померещилось! — твердила и твердила она про себя. — Это галлюцинации… хотя бы потому, что все взято на экспертизу. Там не может стоять бутылка и стакан. Мне померещилось. Души мертвых переговариваются только в изящной словесности и в Кащенко. Это галлюцинации…» Постепенно окружающая реальность начала проступать сквозь обрывки бреда: на лавочке возле расписания покуривал пожилой милиционер. Она так долго и бессмысленно вглядывалась в его лицо, что страж заволновался. — А что мы здесь делаем, барышня? «Вот эта улица, вот этот дом, вот эта барышня…» — эхом отозвался в ушах голосок Агнии. — Вы… не скажете, который час? — 20.45. Куда, так сказать, путь держим? — В Москву. — Упустили. Следующая электричка через сорок пять минут. — Тогда мне надо позвонить. Дрожащими руками Катя вытянула из сумочки кошелек; сумочка упала оземь, за ней кошелек. Подобрала. — Это что ж такое с вами стряслось? — спросил страж уже строго. — Муж бросил. — Вернется. Куда от вас денешься. Монетка есть? — Кажется, нету. Нету. Дрожь затихла, зато зазвенели слезы; страж сжалился. — Ну-ка, пошли. Привел он ее в станционный домик, в какую-то казенную комнату с телефоном. Катя по записной книжке набрала номер Мирона, насчитала пять длинных гудков; номер Агнии — пять длинных гудков; номер Алексея — старушечий голос (должно быть, хозяйка): «На работе Алеша, на работе, сегодня не будет. Что передать?» — «Ничего». — Гуляет, значит, — констатировал страж столь простодушно, что Катя окончательно пришла в себя и позвонила Вадиму. — Алло! — тотчас откликнулся женский голос. — Здравствуй, Елена, Вадима можно? Жена Вадима даже не поздоровалась… я, очевидно, не во время! — Катя, ты? Что случилось? — Ты занят? — Это неважно. Где ты? — Я в Герасимове. Но уже уезжаю, — Катя твердо решила Вадима с места не срывать, просто услышать его голос и успокоиться. — Кажется, ты мне обещала… — Да все в порядке. Что там у тебя играет? — А, проигрыватель. Узнала? Соната фа-мажор. — Меня сегодня преследует Моцарт. — Ты что-то скрываешь, сестренка! — Завтра позвоню. Катя положила трубку, пробормотала: «Спасибо вам большое» — и пошла на выход; милиционер за нею, что-то говоря. Прислушалась. — …вот так вот гулял — и она его отравила. В один момент — цианистым калием, — чтоб не мучился. — Кто? — воскликнула Катя. — Жена — кто ж еще? Тут, в Герасимове. И заметьте: сумела вывернуться. — Вы этим «делом» занимались? — Нет, я к линейной милиции отношусь, к железнодорожной то есть. Но в курсе. — Я вижу, вы добрый человек, — сказала Катя, страж засмеялся. — Правда. Мне надо дачу запереть. Но я боюсь: вдруг там муж… так мне показалось… — Буйный, что ли? — Когда напьется. Тут недалеко… Аптечная улица. — Ладно, пойдемте. А вы про тот случай разве не слыхали? — Слыхала. Про самоубийство. — Так для всех проще, — заметил страж сдержанно, и она так же сдержанно возразила: — Бывает простота хуже воровства. И они почему-то замолчали. В молчании завернули за угол, миновали табличку под фонарем… — Вот этот дом? — Этот, — прошептала Катя, опять впадая в дрожь: окно не светилось! — Не бойтесь, справлюсь, — страж нашарил щеколду. — Не привыкать. Калитка закрыта на щеколду! Прошли ко входу в дом: дверь заперта! — Изнутри закрылся, что ли? — Надо проверить, — прошептала она, доставая из кармана плаща ключ. — Говорю: не бойтесь. Дом был пуст. Катя включила настольную лампу и в бледно-голубом свете увидела бутылку «Наполеона» на круглом столике и стакан с темно-золотистой жидкостью — наклонилась, понюхала, с ужасом ожидая знакомый… нет, благовонным миндалем не пахнет! Потом бессильно присела на кровать, только сейчас осознав, с каким противником она имеет дело. Поражала таинственность его поступков и беспредельная наглость. Милиционер стоял напротив и внимательно смотрел на нее. Вдруг спросил: — А не в этом ли доме произошло отравление? Катя кивнула. Он круто развернулся и исчез за занавесками. Оставил ее одну! Откуда только взялись силы — через секунды (погасив свет, захлопнув дверь) она шагала почти вплотную за стражем порядка по узкому тротуарчику. — Вам лечиться надо, — бросил он глухо. — Я не жена, что вы! — Вы — вдова! Возникло сюрреалистическое ощущение: они бредут во сне по знакомой улице — Аптечная — блеснуло черным под фонарем и откликнулось божественными звуками «Маленькой ночной серенады». А ночью зазвонил телефон. Сквозь сильные трески и по мехи прорвалось только четыре слова: «Не ездить на дачу!» — «Кто это? — закричала Катя. — Кто?» Треск усилился, но кажется, она узнала голос.
Бес левой руки
Катя прождала почти два часа в молчаливой группе людей, преимущественно женщин, на просторной террасе с разноцветными стеклами, которые омывал печальный дождь. И вдруг блеснул закатный луч, воздух вспыхнул, словно озарился радугой — и наступила ее очередь. Тяжелая стальная дверь слегка приоткрылась, курчавый, как негр, старик в черном сделал приглашающий жест — и она прошла за ним по полутемной в чаду лампад анфиладе комнат в своего рода молельню — иконы, свечи, розы, — где за столом в углу восседала седая, смуглая баба-яга с пронзительными траурными глазами. Обстановка впечатляла. — Когда родилась? — бросила старуха. — Второго апреля тысяча… — Год не нужен. Светила сегодня для тебя благоприятные, нужно позолотить. Катя выложила приготовленную купюру на стол, покрытый парчовой скатертью с кистями. — Садись. Имя. — Екатерина. Я пришла по поводу… — Помолчи. Я знаю, зачем ты пришла. Дай левую руку. Катя повиновалась, баба-яга склонилась над ее ладонью. — Ты испорчена, — заявила глухо. — Как это? — Катя вспыхнула. — Порча. Сильный бес играет… — Хиромантка на миг прикрыла черные очи. — Левой рукой играет. Одно тебе скажу: бойся любви, она для тебя смерть. Правда, есть у тебя верный человек, ждет тебя, ему верь. Высокий, сильный, красивый, обеспеченный. Сейчас бедствует, но будет обеспеченный. — Но он мне как брат. — Не брат он тебе, между вами любовь. Но покуда беса не изгонишь, счастья не жди, потому что ты испорчена. — А как изгнать? — Очень трудно. Большие деньги нужны. Достанешь — приходи. Больше ничего не буду говорить. — Я только хотела… — Катя достала из кармана плаща фотографию. — Посмотрите… — Поздно. — Я не про себя! — Про себя. Поздно. — Вы все знаете! — взмолилась Катя. — Скажите только… — Симеон! — негромко позвала хиромантка, по ковру неслышно подкрался курчавый старик. — Выпроводи ее. Катя поднялась и произнесла с силой: — Если вы мне не скажете, к вам придет следователь. — Меня никто не запугает, — старуха улыбнулась, блеснуло золото зубов. — А она слишком поздно пришла, я предупреждала. — Когда? — В день убийства. — То есть двенадцатого апреля? Старик подхватил Катю мощной рукой и поволок по комнатам, а старуха прокаркала вслед: — Всех вон! Больше сегодня принимать не буду. Вадим действительно ждал ее в машине, сильный, красивый, обеспеченный, но сейчас «бедствует», да. И верный — как брат. И некий бес, поигрывая левой рукой, мешает им полюбить друг друга по-другому. Катя нервно рассмеялась и проскользнула на переднее сиденье. — Ну что? — нетерпеливо спросил он, включая зажигание. — Она была у нее? — Была. В день убийства. — Двенадцатого апреля… А что тебя развеселило? — Около меня играет бес. Машина рванула с места в карьер, Вадим проворчал: — Ничего смешного. Я то же чувствую. — Ты веришь в порчу? — А ты почитай «Молот ведьм». — Нет, серьезно. — Я серьезно. Вот тебе прелестная средневековая история на эту тему. Фрейд объяснил бы это болезненной фиксацией чувств на одном человеке… — Да ну его! Что за история? — Двое молодых людей, по некоторым обстоятельствам не могли пожениться и принадлежали друг другу тайно. Любовь и полная гармония царили между ними, но вот он почти случайно дважды убедился, что не может овладеть никакой другой женщиной, и почуял неладное. — Зачем убеждаться, если он был любим и счастлив? — Здоровый мужской эгоизм. Свои сомнения он высказал на исповеди, и когда дело дошло до святой инквизиции, она быстро разобралась: возлюбленная, с помощью старой ведьмы, навела на юношу порчу. — А дальше? — Девушку сожгли. Это самый волнующий момент, когда он стоял в толпе возле высокого костра, а она кричала из пламени… — Перестань, неприятно. Куда мы едем? — Ты же предлагала в Герасимово? Надо забрать коньячок. Катя кивнула, он притормозил и включил свет, сверяя маршрут по карте Подмосковья: по Каширскому шоссе, сворачивать у леса. И они покатили через всю Москву, вечернюю, по-воскресному безлюдную. И хотя был с ней человек верный и сильный, Катю не оставлял страх. — Не знаю, как пахнет миндаль, — говорил Вадим, — но в коньяках разбираюсь. Пивали мы и «Наполеон»… — А я знаю. — Что? — Запах миндаля. — Естественно, ты ж растворила порошок… — Вот именно. Знакомый запах. — Не выдумывай. Как тебе может быть знаком… — Как во сне. Какое-то тяжелое переживание, связанное со смертью. — Но Павел Федорович… — Нет, не с папиной, то есть… не знаю. Давай про это не будем. — Эх, надо было то зелье прихватить с собой! — Оно не пахло… ядом. Я хотела, а милиционер внезапно ушел. Он меня принял за вдову, представляешь? Я испугалась, я так… — Ну, ну, сестренка, я с тобою, — на мгновенье он сжал ее руку, отпустил. — Ты сама виновата, всем «подозреваемым» доложила, что забираешь ключ от дачи. А мне, между прочим, ни слова. — Ты бы меня не пустил. — Правильно. — Думаешь, меня хотели просто напугать? — Дай Бог, чтоб так. Учти: если в коньяке обнаружится нечто… постороннее, так сказать, я его отволоку твоему следователю — пусть разбирается профессионал… черт бы его взял! — Ну зачем ты? — Затем, что он умыл руки, а ты ходишь по краю! — Да, Дима, ты виделся с Агнией? — Виделся. Вчера в столовую вместе сходили. Хотел ее на ужин соблазнить, но вечера у мадам заняты. — Она так сказала? — Намекнула. У нее кто-то есть — женщина вся горит и трепещет. Ты не заметила? — Заметила. Она что-нибудь говорила про Герасимово? — Знаешь, Катюш, может быть, я сделал глупость, но я раскрыл перед нею карты… не все, конечно. Просто сказал, что мы с тобою занимаемся этим делом и хотим проверить у всей компании алиби. Ну а как иначе я мог у нее про Герасимово спросить? — Да, понимаю. Ну и что? — С таинственной своей улыбочкой она заявила, что в ту пятницу была не одна, что алиби у нее точное, как в аптеке, и на суде она его предъявит… По-моему, здесь сворачивать? — Вадим опять достал карту из «бардачка». — Не знаю, я всегда на электричке… Да, здесь! Это наш с папой лес, видишь? — Он уже наполовину вырублен. — Дачи для генералов, — Катя нахмурилась. — Неужто у вас генералы без дач существуют? — Ну, значит, для их потомков. По проселку они доехали до станции, где оставили машину, и зашагали по узкому тротуарчику. Катя прижималась к Вадиму, вцепившись в его руку; это прикосновение давало ощущение жизни, но страх не отпускал. Миновали фонарь и табличку… — Меня почему-то волнует это название — «Аптечная», — говорила она нервно. — Или цитата из Блока повлияла… как мальчик перед смертью говорил: «Ночь, улица, фонарь, аптека…». — То Петербург, не волнуйся, то далеко… как во времени, так и в пространстве. — И начинает в ушах звенеть «Маленькая ночная серенада», представляешь? — То еще дальше. Католический колорит Моцарта… Что за черт! Они подошли к калитке дома № 6, и Катя закричала: — Свет! Из окна на высокую траву и куст смородины падал свет. — Оставайся здесь, — сказал Вадим глухо. — Я сейчас разберусь во всех этих голосах и тенях… — Нет, с тобой! А когда они подошли к окну, начался вчерашний сюрреализ, и Катя закрыла глаза (наверное, опять на секунду потеряла сознание — закачались попугайчики, запели небесные голоса…). В последнем усилии она взяла себя в руки, вынырнув из черной ямы, и увидела: бутылку, и стакан… и Агнию. Она сидела, откинувшись на спинку плетеного кресла, и улыбалась мертвой улыбкой.Кто настоящая вдова?
Она заснула только под утро при свете ночника, розоватые блики в мягких кружевных тенях словно бы слегка рассеивали впечатление смертного оскала, но преследовал запах. — Не входи, — сказал Вадим из-за занавесок, — постой снаружи. Здесь пахнет. — Цианистым калием? — Трупом. Однако она не выдержала одна в темноте, вошла — и потом не могла отделаться от сладковатого духа тления и миндаля (смутная ассоциация с трупом обрела страшную реальность). Духа, который пропитал, казалось, ее одежду, руки, мысли, чувства — самую жизнь. Катя проснулась как от удара — звонил телефон. Виктор Аркадьевич. Она не сразу смогла сосредоточиться — наконец дошло: у Ирины Васильевны пропали ключи. — Ключи? — Да. От квартиры и от дачи. — Как пропали? — Маша не поняла. И я не понял. — Тогда я сейчас съезжу в больницу, Виктор Аркадьевич, и вам позвоню. — Договорились. Только я сегодня в «Короне» до двух, собираюсь на кладбище: крест готов. — Я с вами, можно? Надо было как-то дожить до завтра — до завтрашнего допроса у следователя. Катя поспешно одевалась, умывалась, причесывалась — «куда я спешу? куда я вообще лезу? — одна? но оставаться в бездействии невмоготу… Да, надо перенести уроки — позвонить Мирону и Дунечке. Агнии уже не…» — Господи! — она ахнула и так и застыла с гребнем у зеркала, невидяще вглядываясь в отражение «прекрасной дамы», которой любила себя воображать. — Господи, прости и помилуй! — зашептала вдруг Катя. — Я не знаю, в чем моя вина, но я ее чувствую. Прости и помилуй! Кое-как подобрала и заколола волосы и бросилась в прихожую к аптечке, принялась перебирать папины запасы, покуда не опомнилась: черный сосуд на полке за книгами! За Оскаром Уайльдом в бледно-сиреневом переплете — бедный Глеб, последний «перевод» — вот он, на месте! Нетерпеливо отвинтила крышечку — и яд на месте. А если отсыпано?.. На взгляд не определить, ведь нужны миллиграммы. «Пока я готовила кофе, Агния оставалась одна в кабинете… но откуда она могла знать, где спрятан сосуд? Ладно, не сходи с ума!» А когда Катя сняла плащ с вешалки и опять почудился тот смертный запах, она приказала себе уже с гневом: «Не сходи с ума! Ты не «прекрасная дама», чтоб падать в обморок и устраивать истерики! Ты — сыщик и раскроешь «тайну мертвых»… или умрешь». На этой патетической ноте она внезапно успокоилась и минуту стояла в коридорной полутьме, которую разрывал не яркий сноп света из комнаты, озаряя матово-белую поверхность шкафчика с алым крестом. Катя смотрела на крест с ощущением, будто что-то необходимо вспомнить, — и не первый раз ее охватывало это мучительное ощущение — дырявая память, с дырами, с провалами в ночь… «Ну, ну? Глеб брал в аптечке анальгин… ну и что? Нет, сейчас не могу на этом сосредоточиться». Психиатр принял ее сразу, но больную «дергать» не позволил: — После того допроса она впала в апатию — благотворную, крепнет физически, и появилась надежда, что пик кризиса вот-вот будет пройден. Ни про какие ключи, ни про какую гадалку — тем более! — и речи идти не может… нет, нет и нет! Вам бы тоже не мешало… скажем так: передохнуть. Если мерещатся трупы в окне… Вот телефон, позвоните следователю и удостоверьтесь: начато третье дело, уже сегодня, наверное, они прибудут сюда, — он замолчал, побледнел и закурил очередную сигарету. — Ну что ж, проверим ее реакцию при встрече с вами. Если я замечу какие-то признаки возбуждения, по моему знаку вы немедленно удаляетесь. Но больная действительно пребывала словно в забытьи (хотя, по словам доктора, дозы наркотиков постепенно уменьшаются) и до самого конца разговора из своего состояния не вышла. — Да, ключи пропали. — А когда, вы не помните? — Не помню. — А как вы обнаружили пропажу? — Тетя Маша спросила, я проверила в кармане халата — их нет. — Вчера спросила? — Кажется, вчера. — Может быть, вы их обронили? — Может быть. — Или у вас их украли? — Да, украли. — А кто, как вы думаете? — Убийца. Психиатр дернулся, но промолчал. — Вы видели убийцу? — Да. — Где? — Здесь, в саду. Я его чувствую. — Как он выглядит? — У него что-то с левой рукой, она сказала. «Играет левой рукой», — вспомнила Катя, и словно нездешний сквознячок прошел по позвоночнику. — Что с рукой? Как она сказала? — Я поняла, что он левша. — И еще она сказала, что у вашего мужа кто-то есть? До доктора наконец дошло, и он прошипел: — Никакой черной магии! Однако больная отвечала апатично: — Кто-то есть. Я знала. — Вы знали ту женщину? — Я догадывалась, что он уходит. — К другой женщине, да? Ее звали Агния? Больная впервые начала проявлять признаки беспокойства: синие глаза вспыхнули. — Агния — красивое имя, редкое. Можно мне ее увидеть? — Н-нет, к сожалению. — Почему? — Она… — Катя осеклась. — Она сейчас… — Она умерла? — Умерла. — Уходите! — прошипел психиатр, но больная уже вернулась в сумеречное состояние: глаза погасли, лицо застыло, и уже ничто в нем не напоминало прелестный лик молодой матери. — Правильно. Все умерли. Потому что я связалась с нечистой силой. Тетя Маша предупреждала… — Ну что за бредни, дорогая! — возразил доктор мягко. — Вы просто хотели знать про своего мужа — это так естественно. — Разве не сверхъестественно? — Да не верьте вы этим старым ведьмам! — Но она угадала. — Все равно вам не в чем себя упрекнуть. — Не в чем? — спросила Ирина Васильевна доверчиво, как ребенок. — Абсолютно, — он взял ее за руку, погладил медленно и ласково. — Мы хотим спать, правда? — Правда. — Вот и хорошо, вот и чудесно. Едва санитарка увела под руку полусонную Ирину Васильевну, доктор набросился на Катю: — Имейте же сострадание, вы… как вас там! — Екатерина Павловна. — Вы — красавица, молодая и избалованная! — Я? — возмутилась Катя. — Прекрасная дамочка, что называется, не познавшая ни горя, ни… — Вы меня с кем-то спутали! — перебила Катя холодно. Молодой человек опомнился. — Виноват. Вы производите такое впечатление. — Оно обманчиво, сударь, — сказала она сиронией. — Да? — на миг в его лице проявился интерес… профессиональный, должно быть. — Ладно, это ваши проблемы, — он закурил. — Как умерла та женщина? — Отравление цианистым калием. — Не может быть! — На той же даче, — продолжала Катя монотонно. — В то же время, коньяк «Наполеон». И я при этом почти присутствовала. — Маньяка необходимо изолировать! — Сначала его надо найти. — Вы уверены, что это не самоубийство? — Не уверена. Связка ключей обнаружилась там же, но отпечатки определить невозможно: у них ребристая поверхность. Если Агния виновата в смерти отца и сына, то возможно раскаяние именно в такой… изощренной форме. Она была… с фокусами. Но предсмертной записки на этот раз нет. И я чувствую… вот как сказала больная… я чувствую убийцу. — За вами следят? — Наверное. Когда я приехала позавчера на дачу… — Зачем? Катя слабо усмехнулась: — Ощутить атмосферу. — Вы необычная женщина, и я прошу прощения за давешнюю вспышку. — То есть вы снимаете с меня обвинения в том, что я красавица? — Не снимаю. Но вам мешает фатальная неуверенность в себе. — Не обо мне речь, не я тут, слава Богу, героиня. — Вот эта Агния? Роковая женщина? — Я думала, она играет такую роль, но оказалось… да! Она была на даче. — Мертвая? — Понимаете, пока я металась со страху по поселку… именно в это время — с девяти до десяти, как определил судмедэксперт, — наступила смерть. — И вы ее увидели? — Только через сутки. Мы подошли к окну. Она сидела в садовом кресле и как будто улыбалась. И Глеб, и Дунечка то же видели, но это не улыбка — это смертный оскал. Иногда мне кажется, доктор, что я схожу с ума. — Нет, нет. Вас окружает чудовищная тайна. — Меня окружает трупный запах с привкусом миндаля, я его все время чувствую, а главное — я его знала раньше… — А вот этого не надо! Никакой фиксации на смерти, на разложении, иначе вы сломаетесь. К счастью, вы были не одна? — С другом. С братом. — То есть с двумя мужчинами? — С одним. А когда вошла в дом, то почувствовала запах… — Не надо! — В общем, удостоверилась, что в стакане с остатками коньяка есть примесь… слабая уже, ну, та самая. Мы вызвали милицию. — Кроме мертвой, вы никого не увидели, не почувствовали? — Мне чудились голоса и тени, но я была не в себе. И за сутки там кто-то был, меня словно дразнили: свет погас, дверь закрылась. Там кто-то был, понимаете? — Ну, Агния. — Одна или с кем-то? — вот в чем вопрос. Ведь я проверила, позвонила со станции подозреваемым — их не оказалось дома. Сегодня мне сообщили о пропаже ключей у Ирины Васильевны — и ничего не удалось выяснить. — Она, видите ли, в таком состоянии… — Скажите, в больничный сад мог проникнуть посторонний? — Режим строгий, но стопроцентно я ручаться не могу. Нет, не могу. Но имейте в виду: ей нельзя доверять сейчас. В состоянии транса нарушается ориентировка как в пространстве, так и во времени… вплоть до амнезии. В каждом пациенте, встреченном в саду, она может подозревать убийцу. — Но кто-то действительно украл ключи! — Левша, — психиатр усмехнулся, но как-то криво, и прикурил от окурка. — А знаете, знаменитая гадалка и мне намекнула на нечто подобное. — Ну и?.. — У меня нет таких знакомых. И не было. Кроме убитого Глеба.Кладбище оказалось не очень большим, не старинным, но довольно старым. Над облупленной кирпичной оградой зеленеющим золотом еще пышно трепетали кусты акации и высокие ажурные кущи ракит. Она ждала у распахнутых настежь ворот, нервно прохаживаясь; опять несло куда-то в ветре нетерпения — к разгадке страшной, предчувствовалось… настолько страшной, что она боялась анализировать свои предчувствия. Мимо в траурном молчании двигалась очередная процессия, высоко на плечах плыло женское лицо, уже отчужденное, нездешнее, в цветах. «Роза, распятая на кресте», вспомнилось. «А сколько мытарств предстоит бедной Агнии… сегодня вскрытие… не надо! Господи, спаси и сохрани рабу Твою, что б она ни сделала, в чем бы ни была виновата, сжалься над нею, Господи!». Из подъехавшего такси вышел Виктор Аркадьевич с лопатой и высоким железным крестом, окрашенным в нежно-голубой цвет. С овального в коричневых тонах медальона сурово смотрел красивый юноша, который сказал в ту пятницу: «Убийца должен быть наказан — жестоко и изощренно». Они прошли сквозь селение мертвых по прямой, как стрела, аллее, во вчерашних лужах, листьях, ржавых, багряных; возле самой кладбищенской стены — место погребения, огороженное простой проволокой на деревянных колышках, с деревянной лавочкой. Свежий глиняный холмик, покрытый двумя венками из разноцветных бумажных бутонов, размокающих в осенней сырости. Рядом — ухоженная могила отца с таким же голубым крестом и коричневым медальоном. И каким ужасом несло от всего этого! «Запечатанная тайна мертвых». Катя вгляделась… Хотя ведь знала, знала, но не смела признаться даже самой себе. Зазвенели небесные звуки «Маленькой ночной серенады», и знакомый забытый голос сказал: «Аптечная, 6».
А кто роковая женщина?
Николай Иванович Мирошников ходил взад-вперед по диагонали в своем кабинете. Теперешняя Катина привычка — ей представилось, как они шагают по разным диагоналям и сталкиваются в центре. Но она сидела на стуле, а он говорил, едва сдерживая раздражение: — Я вас предупреждал: не лезть в сыщики! Не хотелось упоминать об этом в воскресенье, уж больно в жалком положении вы находились. — Я нахожусь в более жалком положении, чем вы думаете. И мое участие в этом деле было запрограммировано. — Что вы этим хотите сказать? — Он остановился, словно на ровном месте споткнулся. — Александр Воронов был моим любовником. Мы расстались с ним двенадцатого апреля этого года — как оказалось, навсегда. — Это правда? — Правда. Я опознала его по фотографии на кладбищенском кресте. — А вы знаете, что я могу привлечь вас к ответственности за дачу ложных показаний? — За это — не можете. На кладбище я была вчера, а неделю назад ни о чем не догадывалась. — Вы не догадывались о смерти своего любовника? Сколько ж у вас их, простите, было? — Один. — Оригинально, — он наконец сел за стол. — Рассказывайте. И если можно — по делу. — Второго апреля я познакомилась с Сашей. — То есть с Аликом? — С Александром. С Сашей. Его фамилия мне была неизвестна. — Значит, вы крутили с женатым человеком, не ознакомившись даже с его паспортными данными? — Я не знала даже, что он женат. — Черт знает что! — Да, черт знал. — Как вы с ним познакомились? — В метро. — Он к вам пристал или вы к нему? — Не надо. Он заговорил. В тот день мне исполнилось тридцать лет. — Ну, понятно, все эти женские комплексы. — Да. — И он не дал вам хотя бы свой телефон? — Я его ни о чем не просила. — Сколько гордости при нашей бедности! — Мне нравится, Николай Иванович, ваше отношение к подсудимой. — А вы отдаете себе отчет, что из-за ваших штучек на мне висят три убийства? Ладно, извините. Но о чем-нибудь на ваших свиданиях вы говорили? — У нас было всего четыре свидания. Один раз он остался у меня на ночь. Он говорил, что ухаживает за больными стариками-родителями. — Хорош гусь! — Да сосед его подтвердил, он ухаживал… только, конечно, не тогда, давно. Нет, он был человек с совестью и страдал, я чувствовала, но не понимала. — И из-за этих страданий он отравился? — А Агния? Произнесенное вслух имя умершей как бы сняло злой задор. После молчания Мирошников спросил сдержанно: — Кто мог знать о вашей связи? — Я никому не рассказывала. Уверена: он тоже. — Ну, догадывался? Прежде всего я имею в виду ваших учеников, ведь кого-то из них обвинил Глеб Воронов. — Мог догадаться Мирон Ильич. Однажды он столкнулся у меня с Сашей. — Что значит «столкнулся»? — Я открыла на звонок дверь, Саша меня обнял на пороге. Тут из кабинета вышел Мирон. — То есть он видел ваши объятья? — Да. — Ну и? — Молча ушел, урок как раз кончился. — А потом вы с Туркиным на эту тему говорили? — Нет. Но Мирон намекал. Ну… что я окружена мужчинами. — Вы окружены? — Да что вы! Я одинокий человек. — М-да. — Кстати, Мирон вместе с Сашей учился в Бауманском, мог его знать. — Проверим. Сейчас меня больше интересует Алексей Палицын… хотя обыски ни у того, ни у другого ничего не дали. — Алексей Кириллович у меня в то время не занимался. Пришел третьего сентября — в один день с Глебом. — Интересное совпадение. У этого человека слишком много совпадений… Он ведь ваш сосед? — Да. Поселился в доме с аптекой в феврале, по его словам. — Хозяйка подтверждает. Боевой офицер, то есть способен на все, понимаете? Но вы его не помните? До сентября не встречали? — У меня плохая память на лица и даты. — Да уж! Не узнать любовника по фотографиям! — Они сильно изуродованы. А Глеб мне все время кого-то напоминал… общим обликом, движениями, поворотом лица. Но меня так внезапно бросили, что я… хотела забыть и забыла. — Придется вспомнить. Итак, в последний раз вы видели Алика, то есть Сашу, в день его смерти. Ну, хоть что-нибудь вспомнили? — Все! Он пришел в седьмом часу, я как раз поставила «Маленькую ночную серенаду» Моцарта. И хотела выключить. Но он попросил: не надо, мне все равно скоро уходить, возникло срочное дело. И когда я на кухне заправляла салат, зазвонил телефон. Я крикнула: «Возьми трубку, сейчас подойду!» Через минуту вошла в кабинет, он кого-то слушал по телефону и сказал: «Это мне, по работе». Я вернулась на кухню и из прихожей случайно услышала, как он произнес два слова. «Аптечная, 6». — Получается, он кому-то назначил свидание в Герасимове? И ничего вам не объяснил? — Нет. Я не спросила. Просто извинился, что дал мой телефон. — Кому? — Не знаю. Я поняла, что кому-то на работе. Он не стал ужинать и очень скоро ушел. — Вы не заметили, у него была с собой бутылка «Наполеона»? — Не было. Он вообще не пил. — В рот не брал? — Не могу сказать так определенно. Мы с ним не пили. Он заметил как-то вскользь, что не понимает в этом прелести… В общем, не разбирается. — То есть он не различил бы запах миндаля в алкоголе? — Я об этом уже думала. Мне кажется, если человек ни разу не пробовал «Наполеон»… я бы, например… ну, пахнет миндалем. — Вы знаете этот запах? — Знаю. Он у меня смешивается с запахом трупа. — Запомните на всю жизнь. — А у Глеба в комнате есть книга о ядах… — Да, да, мы обнаружили. — Но в день смерти у него болела голова от сильного насморка. Он чихал и сморкался, — Катя помолчала, опустив голову. — Он оставил у меня в аптечке цианистый калий в черном сосуде, о котором упомянул в записке, — она вынула из сумочки сосудик. — Осторожно! — закричал Мирошников. — Отпечатки! Вот, кладите на лист бумаги. Конечно, все стерто. Как вы могли умолчать об этом? — Я обнаружила яд после того допроса, а вы закрыли дело. — Откуда вы знаете, что здесь яд? — Растворила в воде… крошечку. И понюхала. — Придется провести у вас обыск. — Пожалуйста. Мирошников пристально смотрел на черный сосуд. — Что вы делали, когда от вас ушел Александр Воронов? Катя улыбнулась с горечью. — После того как я увидела его лицо на кресте, я в мельчайших подробностях восстановила в памяти вечер двенадцатого апреля. — Кажется, у вас нет памяти. — Есть — но другая! — возразила Катя горячо. — Ощущения, слова, атмосфера, каждое движение, душевный порыв… я наказана памятью. — И, помолчав, продолжала сдержанно: — Я должна рассказать вам о своих алиби. Вечером двенадцатого апреля и тринадцатого сентября мне звонил из Питера Вадим Адашев, с которым вы познакомились в воскресенье. — Разве он живет в Питере? — Он был там в командировке, а потом на конференции лингвистов. Понимаете, ну, как бы традиция: в один вечер он звонит своей матери, в другой — мне. То есть через день. Куда б ни уезжал. Он мой самый близкий друг, с детства. Надеюсь, междугородные переговоры нетрудно проверить. Я разговаривала с ним примерно в то время, когда произошли оба преступления. — Проверим сегодня же. — Ну, насчет двадцатого сентября вам известно, очную ставку вы провели, и милиционер подтвердил… — Подтвердил. Но он не видел, как вы садились на московскую электричку. — Я пошла через мост! — Вы могли вернуться… и со следующей станции могли вернуться. Алиби сомнительное, — Мирошников вздохнул. — Пока что, Екатерина Павловна, я вас не подозреваю в отравлениях. Но — для меня совершенно неожиданно — вы оказались в центре событий чрезвычайных. — Для меня это также оказалось неожиданностью. — Ну-ну. В последний вечер вас что-нибудь насторожило в поведении Александра Воронова? — Он был очень взволнован. — До или после звонка? — После звонка он почти сразу ушел. Но не звонок сорвал его с места: про срочное дело он сказал раньше. Я представляю так. Пообещав жене, Саша собирался на дачу за ящиком. Кто-то позвонил и попросил о встрече. И он назначил ее, дав адрес: Аптечная, 6. Глеб, вероятно, следил за отцом, выследил его в моем доме и отправился за ним в Герасимово. Адрес сыну сообщать незачем — по-моему, это звонил убийца. — Мы, конечно, проверим сотрудников НИИ, в котором работал Воронов, подумаю, спустя полгода это мало что даст. — А я вообще не уверена, что звонили с его работы. Мне тогда не показалось странным, что он дал кому-то мой телефон, я подумала: срочное дело, сейчас, вечером, на работе. Но ведь он отправлялся на дачу. И меньше всего Саша был заинтересован, чтоб кто-то узнал про меня. Мне запомнилась его реакция, когда он держал трубку: изумление, смущение, жадный интерес. — А не страх, не гнев, не неприязнь? — Нет, нет, он же выпил с убийцей на даче. Он — непьющий. Именно смущение, словно его застали врасплох. — Жена? — Близким не нужен адрес. Вообще наши свидания были очень нервны. Теперь, после знакомства с Глебом и Ириной Васильевной, я все поняла. — То есть он колебался и выбирал между семьей и… — Не выбирал, он их любил. А я… так, — Катя замолчала. — Как? — Ну, увлекся на минуту. — И за это его отравили?.. Что ж вы молчите? Умеете возбуждать такие страсти — отвечайте. — Отвечу. Поверить в такую патологию почти невозможно, но… события в сентябре доказали, что Саша был убит, что убийца заметает следы. Вы согласны? — Приходится соглашаться. — Стало быть, он не писал предсмертной записки. — Записку написал он — это установлено. — Но не предсмертную. Стало быть, он обращался не к жене. — Ну, понятно, от жены запиской не отделаешься. Значит, к вам? — Возможно. — Или к Агнии Студницкой? — Если б это было так! — Поверьте, я бы тоже испытал облегчение. Она убила его из ревности, сына — как свидетеля, ее обвинившего, и покончила с собой, — Мирошников поморщился. — Но нам пока что не удалось установить факт знакомства Студницкой со старшим Вороновым. — Вряд ли и удастся. Саша был отнюдь не ловелас и не ходок. — Он вас обманул. — Но и переживал! Чтоб вести одновременно несколько романов, нужна другая психология. — И все-таки, как вы слышали от Палицына, она поехала за Глебом в Герасимово. Хотя этому свидетелю я бы особо доверять не стал. — Не знаю. Здоровое любопытство, она как-то пошутила по-английски, — Катя вздохнула. — Адрес могли слышать все… возможно, ее что-то насторожило, заинтересовало на той проклятой вечеринке. В общем, она была захвачена тайной. — И ее никто не заметил в Герасимове, никто! Такая броская, эффектная женщина… Мы, конечно, не всех успели охватить, но… Поистине «жуткое место», — констатировал Мирошников. — Жуткая цепочка вырисовывается: что-то видел Глеб — и погиб, что-то видела Агния — и погибла, что-то видели вы… имейте в виду. — Николай Иванович, надо всего лишь отыскать того, кто украл ключи. — Всего лишь! Подозрительных следов, посторонних отпечатков пальцев в квартире Вороновых нет: ваши, соседей и хозяев. — Убийце известен адрес квартиры — выходит, он знал Вороновых раньше? — Не обязательно. Если он вырвал листок из записной книжки Александра — там на первой странице и адрес, и телефон. Ну, мог поинтересоваться, кого убил. — А что говорит больная? — А! — Мирошников махнул рукой. — Может, она ключи потеряла, а на столе возле убитой лежал, например, дубликат. — Она говорит, что потеряла? — Ну нет! Твердит: украл убийца. Крался в кустах, когда она с девочкой, бывшей одноклассницей Глеба, разговаривала. — А одноклассница что-нибудь такое заметила? — Абсолютно ничего! Наша больная и вообще-то дама с фантазиями, по апрелю помню, а уж когда психиатр над душой… Ладно хоть Сарабатова ее опознала по фотографии. — Хиромантка? — И якобы помнит: двенадцатого апреля. Созвездия, видите ли… Эти чертовы гнезда надо выжигать, но теперича у нас — тьма свободы!.. Все. Из-за ваших признаний мы просрочили все сроки. Меня ждут. Позвоню, когда понадобитесь. В коридоре, залитом синеватым, режущим глаза светом действительно ждали: Алексей и Мирон.Знакомый сумасшедший
Пережив долгий и подробный профессиональный обыск, Катя лежала у себя на диване, невидяще уставясь на мокрые стекла. Звуки «Маленькой ночной серенады» с яркой чувственностью возвращали в тот весенний вечер, к завязке преступления. Обе записки не предсмертные и, возможно, обе адресованы мне. В таком случае слова «все объяснит запечатанная тайна мертвых» и «я убедился сегодня, увидев запечатанную тайну мертвых» обретают не абстрактно-посмертный, а конкретный, однако до сих пор непонятый мною смысл. Катя сняла с полки над диваном томик Даля. «Печать — ручная, разного вида вещица с вырезанным на ней письмом, вензелем, знаками, гербом… отпечаток, оттиск на сургуче, на воске или чернилами… Переносное значение — печать времени, запустения, отвержения… миропомазание — печать дара Духа Святого… печать Антихриста… Соломонова… книгопечатание… пресса…» «Все объяснит запечатанная…» обе записки не запечатаны… «тайна мертвых… черный сосуд с ядом!» Но он также не запечатан, просто завинчивается колпачок, как у авторучки, и наклеена крошечная этикетка с красной латынью: KCN. «Я убедился сегодня, увидев…» Катя машинально встала — дверца с красным крестом в прихожей. «Да ведь пусто, все увезли. Что я хотела? Что я видела?.. Не было тут никаких тайн, не было ничего запечатанного. И все же как таинственно перекликаются мертвые голоса в записках. «Начните с себя» — Мирон. «Вам мешает фатальная неуверенность в себе» — психиатр. «Умеете возбуждать такие страсти — отвечайте» — следователь. «Старое овальное зеркало на комоде отразило ее бледное лицо с зелеными, русалочьими глазами, в которых отразился страх». И в ком-то я возбудила столь смертоубийственную страсть? Не может быть! Ему известен мой телефон, известно, что Александр остался у меня на ночь (всего одна ночь!), известно про наш с ним последний вечер в пятницу? Не может быть, у меня нет знакомых сумасшедших! Год назад после очередного фиаско, неудавшейся любви, я ушла с работы, разорвала прежние связи — которых и было-то кот наплакал, — чтобы начать «новую жизнь». И как удачно я ее начала… Главное — не поддаваться жалости самой к себе». Близость, проверенная всей жизнью, осталась с Адашевыми. Катя тяжело задумалась. «Нет, невозможно! Никаких таких «страстей», братский, так сказать, барьер, Вадим никогда не интересовался и не знал о моих «приключениях». Господи, да о чем я! Всю первую половину апреля и в сентябре он был в Питере и сидел дома с женой, когда отравили Агнию. Не в нем дело, не в нем… А в ком? Алексей и Мирон дома не сидели — сумели они сегодня доказать следователю свои алиби? Алексея весной я не знала, но что-то странное в нем есть, что отзывается во мне чувством темным и нехорошим… «соблазном»… Катя подошла к окну: напротив, через неширокую Петровскую, дом с аптекой, окно над вывеской с крестом — так близко, что при электрическом освещении наверняка можно наблюдать происходящее у меня в кабинете. И незнакомый человек, совершенно посторонний, наблюдал за мною с Сашей? Абсурд! Да кто в здравом уме… речь идет о сумасшедшем, здравый человек не способен на столь изощренные убийства. Итак, некто знал, что Саша находится у меня, и позвонил ему. Они договариваются о встрече в Герасимове… А вдруг ему действительно звонил коллега, и весь этот ужас не имеет ко мне отношения?.. А Глеб, который пришел в мой дом и погиб? А Агния? Не обманывайся. Итак, они встречаются на даче, и Саша пишет записку. Надо признать правду: за десять дней нашего знакомства его скрытное (теперь можно даже сказать: трусливое) поведение меня настораживало. Он любил своих, несомненно, и ему достаточно было толчка — вот этой встречи, например, — чтоб от меня отказаться. И записку он согласился написать при условии, конечно, что мне ее передадут. «Ты поймешь, что дальше тянуть нет смысла». Как я пойму, коль не знаю о его семье? Если мне кто-то объяснит. «Все объяснит запечатанная тайна мертвых». Заколдованный круг! И совершенно не понятен мотив: ведь он отказывается от меня — за что платить жизнью? Значит, я ни при чем — просто жуткое совпадение — и могу вздохнуть свободно», — «А Глеб? А Агния?» — прозвучало погребальным рефреном, что сопровождал ее с той минуты, как подошла она к окну и увидела мертвую. Прозвенел входной звонок, и пришла Дуня. — Не хотела по телефону говорить, мама на стреме. Екатерина Павловна, меня опять требуют к следователю. — Агния погибла. — На даче? — спросила Дуня обреченно. — Да. — Отравлена? — Да. — Записка есть? — Нет. — И кто на этот раз нашел труп? — Я. — Вы слышали те голоса? — У меня было нечто вроде обморока со страху. Галлюцинация — видно, твои впечатления повлияли. — Нет, не галлюцинация. Я слышала. — Ты очень смелая девочка, Дуня. — Нет, я… он нас всех убьет! — Ну, голубчик, тебя-то за что? Ты ведь все рассказала? Дуня зябко повела плечами. — Ну вот. А Агния, наверное, скрывала что-то. — Значит, она была связана с папой Глеба? — С папой была связана я, — брякнула Катя и с удивлением увидела, как Дунечка поднялась из-за стола и направилась к двери. — Дуня! Что ты? Она обернулась, взглянула исподлобья и прошептала: — Вы все сумасшедшие. («Вы — вдова!» — прошептал страж.) — Ты считаешь меня отравительницей? — Глеб сказал, что среди нас убийца! И опять прозвенел входной звонок. Появились Алексей и Мирон, молча прошли, сели в разные углы дивана; Дуня, помедлив, — за обеденный стол; Катя остановилась посреди кабинета и повторила ее слова: — Глеб сказал, что среди нас убийца. После паузы Мирон отреагировал: — Вы наконец разобрались со своими любовниками? «Только не оправдываться, перед ними — ни за что!» — Вас очень волнуют мои любовники? — Меня волнует подписка о невыезде. — Так. А вас? Она взглянула на Алексея, тот ответил острым взглядом и вопросом: — Вы знали, что Глеб его сын? — Нет. И про Александра узнала только в воскресенье, увидев его лицо на кресте. — На чем? — Фотография на могиле. Вы оба слышали мои переговоры по телефону с соседом Вороновых. Фотокарточки отца и сына в семейном альбоме изуродованы, а у Ирины Васильевны в Кащенко пропали ключи от квартиры и дачи. Она заметила, как мгновенно переглянулись Мирон с Дуней. — То есть кто-то не хотел, чтоб вы опознали… — Алексей запнулся и произнес с усилием: — своего любовника? — Возможно, так. Алексей Кириллович, вы знали от меня, где лечится больная. Дуня тоже, поэтому не исключено, что и Мирон Ильич, а? Усугубляющееся молчание — знак согласия. И чего-то (кого-то?) смертельно боится Дунечка. Она чувствовала страх, но продолжала уверенно: — Далее. В субботу вечером, буквально перед гибелью Агнии, я звонила вам обоим из Герасимова. У вас есть алиби? Молчание, которое нарушила Дуня, все так же глядя исподлобья: — Во сколько вы звонили? — Без четверти девять. Между девятью и десятью часами наступила смерть. Мирон прошипел, обращаясь к Алексею: — Чего молчите-то? Вас же расколол следователь. — Меня никто не может расколоть, — ответствовал Алексей хладнокровно. — Я говорю то, что считаю нужным. — Его мент видел! — Ну и что? Я там работаю. — Строите дом № 6 по улице Аптечной? Его видел мент около девяти на площади. Катя вздрогнула и переменила тему: — Кстати, Мирон Ильич, вы столкнулись у меня с Сашей Вороновым десятого апреля в среду. Вы его узнали? — Да как бы я… — Вы ж с ним вместе учились. — Я его никогда не знал! — И тем не менее вы позвонили сюда двенадцатого и разговаривали с ним по телефону? — Вы Мирошникову про меня такие шуточки выкладываете? — У вас есть алиби на эту субботу? — Стопроцентное. Вечером у меня была Дуня. — Вы отключали телефон? — Просто не брал трубку. Дуняш, подтверди… Она кивнула, в глазах метался откровенный страх. — Ладно, пошли из этого сумасшедшего дома! Но Дунечка не тронулась с места. — Пошли! — повторил Мирон настойчиво. — Я… еще посижу. Мы тут с мамой встречаемся сейчас. Тут, у аптеки. «Она врет! — поняла Катя. — Она кого-то боится!» В прихожей гулко захлопнулась дверь за Мироном, Дунечка сказала, опустив голову: — Я тогда все рассказала вам и следователю. Я больше ничего не знаю. И насчет небесных голосов вы правы, Екатерина Павловна. Мне померещилось. Галлюцинация. — Ты сказала: мертвые переговариваются. — Да, я по телику наслушалась черт-те чего. — Как странно: в обеих записках упоминается какая-то «тайна мертвых». Запечатанная. — И отец о ней пишет? — поинтересовался Алексей. Катя произнесла медленно, наизусть: — «Моя дорогая, прости и прощай. Во всем виню только себя. Ты поймешь, что дальше тянуть нет смысла, все объяснит запечатанная тайна мертвых». — Ну, мне уже пора. Дверь негромко щелкнула, и зазвонил телефон. Катя подошла к письменному столу, взяла трубку, глядя в окно. — Катюша, здравствуй. Была у следователя? — Была. — Ну и что? — Все потом. — Ты не одна? — Нет. — С кем? — У меня Алексей Кириллович. — А, здоровяк-отставник! Хорошо, что ты его назвала, теперь, если что, не посмеет… — Что не посмеет? — Послушай! — взорвался Вадим. — Я тут с ума схожу, а ты… — Димочка, за меня не беспокойся. Я тебе перезвоню, ладно? — Я жду. В прозрачных сумерках Дуня пересекла Петровскую и действительно вошла в аптеку, вскоре вышла, огляделась и помчалась по тротуару, видимо, домой. Одна-одинешенька. Катя так засмотрелась, что вздрогнула, услышав голос Алексея: — Рыцарь ваш беспокоится? — Откуда вы про него знаете? — От вас. Вы упомянули — Вадим. «А ведь правда, вспомнилось, но как давно, и сколько всего с тех пор обрушилось… и убийца кружит вокруг, следит, я чувствую… играет левой рукой». — Господи! Совсем забыла сказать следователю: вы мне звонили тогда ночью! Я узнала голос. — Я ему сказал. Катя помолчала, преодолевая головокружение. («Оно постоянно охватывает меня в его присутствии!») — Алексей Кириллович, вы ведь не левша? — Неожиданный вопрос. Нет, не левша. — А как-то похвалились, что левой владеете не хуже, чем правой. — В борьбе — да. А что, эту женщину отравил левша? Как странно он сказал: «Эту женщину». Подло отстранен. — В субботу вы ходили встречать ее на станцию? — Нет. Позвонить. — Агнии? — Вам. — Зачем? — Проверить, дома ли вы, и если да — предупредить, чтоб вы не ездили на дачу. — Почему? — Потому что там был уже приготовлен «Наполеон». — Откуда вам известно? — Я проходил мимо и увидел свет в окне, — говорил Алексей все так же отстраненно. — Но трупа еще не было. «Вот оно — безумие… мания! Господи!» — затрепетала Катя и взяла себя в руки. — Что вы делали на Аптечной улице? — Я объявил перерыв и пошел пройтись. — Пройтись? Вы догадались, что я собираюсь в Герасимово. — Догадался. — И испугались, что я вам помешаю? — Я испугался за вас. «Еще один рыцарь! Не верю». — Вы выключили свет и захлопнули дверь? — Да, я сделал глупость, не забрав коньяк. Запаха миндаля в нем не ощущалось, поэтому я решил ничего не брать с места преступления. — Будущего преступления! Ваши отпечатки пальцев обнаружены? — Я был в рукавицах. — То есть подготовились? — На мне была прозодежда, потому и нашли легко. — Во сколько вы пришли на станцию? Алексей машинально отогнул рукав элегантного велюрового пиджака и взглянул на свои роскошные заморские часы. — Без десяти девять. — И тут вас застукал милиционер? — Он входил в станционный домик и обернулся. «А меня страж пропустил вперед! — сообразила Катя. — Мы шли звонить». — Дальше! — К вам не дозвонился и пошел на работу. — По Аптечной? — Да. Там все было, как я оставил. До вас дозвонился в двенадцатом часу уже с работы. Предупредил. В понедельник на стройку прибыл человек из органов с тем самым милиционером, который меня опознал. В моем вагончике и на квартире провели обыск, было приказано явиться на допрос во вторник. — Как же следователь вас не арестовал? — Он бы рад, но у меня алиби: в полдесятого я был уже на работе. — Агния была убита с девяти до десяти. — Вы с милиционером пришли на дачу десять минут десятого. Следственный эксперимент показал, что ходьбы оттуда до стройки самое малое полчаса. — Вы могли добежать гораздо быстрее, у вас могла быть машина. — Машины не было. Добежать мог. Но отравление требует времени. Это понял даже Мирошников, который жаждет навесить на меня три убийства. — Три убийства, — тихим эхом повторила Катя. — Я вообще не понимаю, — заговорил он внезапно с какой-то потаенной мукой, — как она могла выпить этот коньяк на этой даче. — У нее осложнение после гриппа, с весны. Запах… — Все равно: как?! — Ее заставили насильно. — Нет следов насилия. Ни малейших! — Здоровенный мужчина мог так скрутить… — Именно скрутить! Хоть что-нибудь, хоть намек на борьбу!.. Ничего. Поверьте, я в этом кое-что понимаю. И когда я заглянул в окно — впервые в жизни я почувствовал такой… — он запнулся, — трепет, не побоюсь красивости. — Когда увидели мертвую? — шепотом спросила Катя. — Я ее не видел! — закричал Алексей. Отстраненность, бесстрастность его вдруг пропали; неукротимость — вот что прорвалось… («Способен на все!») — Не мертвую — всего лишь коньяк на столе. И она не побоялась сесть за этот стол, выпить из этого стакана… Екатерина Павловна, я человек простой… — О нет! — Простой, — повторил он настойчиво. — Страстей таких не понимаю… — О нет, понимаете! — И уверен, что это самоубийство. — Нет, она не была связана с Вороновыми. — Она поехала за Глебом в Герасимово. — Об этом известно только с ваших слов. А вот вам ее слова в день смерти: в пятницу после вечеринки она была не одна, и алиби у нее точное, как в аптеке, — Катя подчеркнула последнее слово. — Помните? «Ночь, улица, фонарь, аптека. Там яд».Страх воспоминаний
Они шли с Вадимом по прямой аллее, влажной от вчерашнего дождя, в золоте и багрянце листопада; селение мертвых пронизывало радостно-равнодушное солнце. Она несла розы, царственно-алые, пылающие, как огонь; он напрасно старался скрыть потрясение от ее слов, грубых и пошлых: «Александр Воронов был моим любовником». Подошли к проволоке на колышках у кладбищенской стены, он сказал рассеянно (Вадим вообще страдал «щепетильностью» и «щекотливых» тем избегал): — По старинной примете, из глубины веков, розы на могилу класть нельзя. — Это почему? — Шипы пронзят сердце. — Чье сердце? — уточнила она язвительно и бросила цветы в глинистую грязь; он подобрал, разделил на части и положил к подножию двух крестов. — «Роза, распятая на кресте», — задумчиво повторила Катя фразу Скупого Рыцаря, которая ее почему-то преследовала, как смерть. — А, символ любви у розенкрейцеров, — подхватил Вадим в тон… И все-таки решился: — Катя, скажи… в конце концов это главное — ты любила его? — Нет. — Тогда все пройдет. — Никогда. Может быть, из-за меня погибли трое, ты понимаешь? И почему я говорю «может быть»? Я чувствую, что из-за меня. Он усадил ее на лавочку, сам сел рядом, вглядываясь в фотографии. — У отца лицо мягкое и доброе, у сына характер выражен резче, решительнее. — Да, он выследил убийцу. Вот ты говоришь о любви, а мне кажется, я вообще лишена этого дара, у меня все чувства задавлены страхом. — Чего конкретно ты боишься? — Например, оставаться одна дома, выйти в подъезд, взглянуть на аптеку напротив. У меня развивается мания преследования. — Этот страх связан с реальным человеком? — Да. — С кем же? — С Алексеем. — Ты считаешь его убийцей? — Не знаю. Глубинный страх, инстинктивный. Но четко я осознала это только вчера. — Катя, я ничего не знал о твоей, как это говорится, интимной жизни, я виноват… Она усмехнулась. — Для меня любовь есть смерть, сказано уже. Я испорчена. — Брось! Чтоб я никогда не слышал! — Правильно, нечего распускаться. Тем более — у меня есть железное, непробиваемое алиби. — У тебя — алиби? Зачем, Господи, Боже мой! — Сегодня позвонил Мирошников и любезно сообщил, что наши с тобой междугородные переговоры зафиксированы, проверены и полностью меня реабилитируют. — А что, мы именно в те дни с тобой перезванивались? — Да, была моя очередь. — Ну, прямо «очередь»! Я вас обеих люблю и… — В общем, удача. С Агнией дело обстоит не так чисто, но если я невиновна в тех смертях, то логически… — Катя, мне тяжело тебя слушать. — Терпи. Я же терплю. — Я согласен, — сказал он покорно. — Знаешь, что еще Мирошников сказал: «Вам очень повезло, что у вас такой надежный друг». — Какой я друг, коль о тебе ничего не знал, — отмахнулся он. — Значит, вы пришли к выводу, что Агнию сгубило любопытство. — Не верится. Но зачем-то она поехала за Глебом. — А если вместе с Алексеем? — Нет, он не стал бы наводить на нее и, следовательно, на себя. Нельзя говорить об умерших дурно, но я скажу: по-настоящему, Агния чувствовала любопытство только к самой себе. И еще: она меня ненавидела. — Господь с тобой! — Это — правда, пусть беспощадная. На последнем уроке вдруг стало ее безумно жаль. Просто так, без причины. — Если она влюбилась в отставного офицера? — Не исключено. Очень уж издевательски она о нем отзывалась, что-то прикрывала словами. Может, замуж за него собиралась? — Обручение со смертью, — произнес Вадим многозначительно, — как писали в «жестоких» романах. Но ведь установлено, что он не мог отравить ее. «Мог!» — подумала про себя Катя, но говорить на эту тему почему-то не хотелось. Почти чувственно (и сверхчувственно) ощущала она, как вдруг скопились, сконцентрировались их грехи (их всех — в первую очередь ее) и образовали плотный покров, продраться сквозь который к истине, наверное, невозможно. — Отвлекаясь от «психологии», «символизма» и прочая, — заговорила она бесстрастно, — мы имеем две, так сказать, реальности: яд и ключи. — Ты ведь отдала следователю черный сосуд. — Да. Отпечатки пальцев на нем установлены мои и Глеба. И еще чьи-то — очень давние, полустертые, неопределимые. В нем действительно цианистый калий. А сосуды такие уже давно вышли из употребления, во всяком случае, в лаборатории Ирины Васильевны таких нет и не было. Знаешь, где они употреблялись? — Где. — В аптеке. — Ну вот, — проворчал Вадим, — отвлекись от символизма — тут тебе и Блок: «Ночь, улица, фонарь…», и Клеопатра в аптеке. — Тут реальность. Ты знаешь мою зрительную память — никуда. Но с тех пор, как я нашла цианид в аптечке, меня словно что-то преследует. — Ты говорила: запах миндаля. — Не только. Когда-то в детстве я видела. Это папин сосуд. — Ты видела у Павла Федоровича яд? — Нет. Точно такие же сосудики, но, кажется, без этикеточек. А этот он пометил: красные чернила — знак опасности… И Ксения Дмитриевна подтвердила: их идея о праве распорядиться концом. Это не право, а ужас. И папа на него не пошел, все вытерпел и яд оставил. — И за годы ты не обратила внимания на черный сосуд? Не перебрала это старье и не выбросила? — Это папин уголок, я не касалась, не хотела ничего трогать. — Катя, — сказал Вадим после раздумья, — все это бездоказательно, и я не советую излагать свои фантазии следователю. Несмотря на алиби, тебе могут «пришить» соучастие. — Этого я не боюсь. А убийцу — боюсь. Я должна его найти. — Хорошо, разберемся в твоей версии — что она дает в перспективе? Кто-то из учеников нашел в аптечке и отсыпал яд? Нелепость — проще украсть сосуд, ты б и не заметила. — Это ты знаешь, что я бы не заметила, они — нет. — Ты кому-нибудь из них говорила, что твой папа был фармацевтом? — Алексею и Дуне. — По какому поводу? — Ему — уже после смерти Глеба… а ей как-то фталазол понадобился, мы искали, то есть я при ней искала. Она удивилась: сколько лекарств. Ну, я объяснила про папу. — Когда это было? — Давно. — Весной? — Может быть. — Слушай, а она девица еще та? — В каком смысле? — Ну, едва познакомившись, ехать к молодому человеку на ночь… Моя старомодность протестует. — Ты намекаешь, что они уже были знакомы? Не знаю, — Катя задумалась. — И, наверное, не узнаю: она чего-то испугалась и замкнулась. — Чего испугалась? — Точнее — кого. Меня. Всех. С Мироном уйти отказалась и не осталась с нами. — Мирону проще всего достать цианид. — Вот и я думаю, Дима: а если папин яд в убийствах не участвовал? Тот как-то раздобыл убийца. А Глеб обнаружил сосуд случайно — он же после смерти отца читал про яды, знает формулу — и обвинил меня. «Я убедился сегодня, увидев запечатанную тайну мертвых». — Разве сосуд запечатан? — Нет. — Тогда что это значит? — В том-то и дело! Он повторил отца: «Все объяснит запечатанная тайна мертвых», — но в иной интерпретации. В этих ужасных словах — ключ к разгадке, ключ к убийце. Они перекликаются… В каком-то символическом смысле мертвые переговариваются, стремясь раскрыть нам тайну смерти. Он схватил ее за руку и сказал очень тихо: — Я понимаю тебя, Катя, — страшно. Она переводила взгляд с отца на сына, с сына на отца. «По-настоящему я не любила тебя, а Глеба не успела толком узнать, а бедную Агнию едва выносила… но отчего ж так разрывается сердце? От вины и жалости?.. От безумной жалости, невыносимой…» А вслух сказала: — Это теперь единственное место, где Ирина Васильевна сможет увидеть лица близких. Тебе не кажется, что он сумасшедший? — Нет, — ответил он твердо и встал, увлекая ее за собою. — Его удары удачливы и блестяще непредсказуемы. — Но в чем смысл, Дима, скажи? — Наверное, в том… — он задумался, лицо потемнело, — что кто-то полюбил тебя больше жизни. — Чужой жизни, — поправила она строго. — И не одной. И не полюбил. Любовь я бы почувствовала, а в моей жизни уже нет ничего, кроме страха. «И кроме страсти к следствию», — думала она, уже одна, лежа в любимом своем халате в любимой позе на диване. Я должна разгадать себя и свою жизнь… Отбрось эти жалкие эффектные фразы! Все просто: убийца должен быть найден и наказан. И как ни противно мне в этом копаться, надо рассмотреть мотив, предложенный Димой. Меня полюбил… — она вздрогнула, словно от физического отвращения — прикосновения чужой руки… — Он отравил Александра. Полгода спустя — Глеба, выследившего убийцу за праздничным столом. Наконец — Агнию. И может быть, это еще не конец! На вечеринке она увлеклась Алексеем и, возможно, подметила что-то такое, что ускользнуло от меня. В следующую пятницу вся тройка узнает, что я собираюсь к Вороновым за ключом. Кто-то из них проникает в квартиру, портит фотографии, едет в Герасимово и устраивает ловушку, приманку… не знаю, как назвать — нормального человека тем жутким зрелищем в окне не приманишь, наоборот! Однако Агния попадается. В старом доме, увитом плющом, горит свет; на фоне лазоревых и изумрудных птиц черная французская бутылка, садовый стол, два плетеных кресла и стакан с золотистой жидкостью. Удивительная картинка… то ли внезапно прерванный эпизод, то ли приглашение… в голубоватом иллюзорном свете убийства. Однако яда в коньяке еще нет. Алексей объявил перерыв в 20.20, вернулся на стройку в 21.30. Проходит по Аптечной, выключает свет, запирает дверь и идет на площадь, где его видит милиционер. Допустим, там он встречается с Агнией (надо бы проверить время прибытия электричек из Москвы) и… Что дальше? В 21.10 мы приходим на дачу — она пуста — в 21.30 Алексей уже на работе. За двадцать минут «настоящий мужчина» успел бы добраться до стройки. Но отравить… не крылья же у него выросли. Смерть наступила с девяти до десяти. А если они вдвоем с Агнией наблюдали мое бегство с дачи? После этого выпили коньячку, и он спрятал тело… Где?.. под кроватью, покрытой верблюжьим одеялом. Но я не помню запаха миндаля из стакана. А, тот стакан он также успел бы спрятать. Да, но к чему вся эта суета? Так и оставил бы труп за столом… но тогда у него не было бы алиби! И все-таки этой версии не хватает стройности и гармонии, как сказал бы Вадим. Нет, это самоубийство! Вполне в духе «роковой женщины» организовать такое зрелище… но не умереть!» — предостерегла себя Катя, осознав вдруг подлое облегчение, стремление свалить собственный грех на другого. Какие голоса слышала она перед смертью какие тени заманили ее в «жуткое место»? Теперь она вошла в «тайну мертвых»… Как в тот день, когда Катя обнаружила черный сосуд в аптечке, ее охватил страх чьего-то присутствия. В последнее время внезапно и сильно и все чаще охватывало ее это ощущение… В сутолоке Садового кольца, в больничном саду, в собственном доме. — Женские нервы! — сказала она громко и вскочила с дивана. Подошла к окну — аптека светится алыми электрическими букваминапротив. В спальню — здесь написана записка: «Вы ничего не боитесь? Напрасно». В прихожую — в аптечке за крестом хранился цианистый калий. Прошла мимо вешалки — от плаща пахнет… не выдумывай! Распахнула дверь — на пороге словно возник Александр с последней своей улыбкой, обращенной к ней. «Прости и прощай». Вышла на площадку — вон там за лестничным пролетом стоял когда-то мальчик… Вдруг какое-то воспоминание прошло по сердцу, забытое, неуловимое… благовонный миндаль! В панике Катя позвонила в дверь к Адашевым. Однако и в соседских покоях, в мерцании, в мельтешении огненных змеек она никак не могла успокоиться. Ксения Дмитриевна на своей кушетке возле чайного столика, на котором лекарства, куталась в вишневую шаль из старинного романса… как больная там, в саду. — Что вы читаете? — А, брошюрка Петра Александровича о розенкрейцерах. — Она положила на столик книжечку в бумажном переплете: на белом фоне черный крест, обвитый лозой с шипами и розой в центре перекрестья; черными готическими буквами выведено: RC. Нервы у Кати были так напряжены, что эта канувшая в вечность масонская символика произвела впечатление чуть ли не болезненное. — Ну и как, интересно? — Занятно, но… — Ксения Дмитриевна пожала плечами. — Все это так далеко от нас, забавно… как сказка. В понятии «Розенкрейцер» — скрыт секрет «философского камня», с помощью которого посвященные могли общаться с иными мирами. Катя вздрогнула. — Они якобы знали тайну мертвых. — Как это ужасно, Ксения Дмитриевна! — Отчего же? Средневековые сказки, — она процитировала с насмешливой улыбкой: — «Братья столь далеко продвинулись в науке жизни, что смерть забыла о них». На могильной плите основателя ордена Христиана Розенкрейца было высечено: «Никоим образом не пуста». — Что же было в этой могиле? — Нам, профанам, неизвестно. Секрет утерян… Катюш, ты вся дрожишь. Что-нибудь еще случилось? — Еще?.. Нет, ничего. Последнюю смерть, Агнии, они с Вадимом от матери скрыли. — Просто… страшно жить, Ксения Дмитриевна. — Страшно, — согласилась она легко. — Но, к великому нашему счастью, смерть о нас не забыла.Убийца в саду
— Вы хотели забыть — и забыли, — констатировал психиатр и закурил. — Но это ложное забвение. Вы просто вытеснили, загнали оскорбительный для вас момент в подвал подсознания, образно выражаясь, где он продолжал разрушительную для вашей личности работу. Нет, справедливо сказано: пусть все тайное станет явным. Вам же легче? — Что вы, наоборот! Вдруг оказалось, что я виновна в его смерти. — Не виновны, а причастны — это большая разница. Зато тревога, которую вы ощущали в присутствии Глеба, получила реальное, а не болезненное объяснение. Он не только напоминал вам отца, но его отрицательная враждебная энергия была направлена против вас. — Значит, существует порча, дурной глаз? — Боюсь, что да. Но эти волны, частицы — нет определения — словом, некое влияние Тьмы трудно поддается изучению. — На то она и Тьма. — Вот именно. Если бы вы вспомнили все, тайна убийства была бы раскрыта. — Вы думаете, дело во мне? — Разумеется, в вас же причина первого преступления. И тут особенно знаменателен тот факт, что Александр был убит после того, как отказался от вас. — Я этого не понимаю. — Как раз очень понятно и свидетельствует о патологически сексуальной окраске мотива: Александр — единственный мужчина, которому вы принадлежали, — по логике маньяка, должен был погибнуть. Если бы вы дали себе волю вспомнить, кто из окружающих вас мужчин относится к вам, скажем, неординарно! Но вы боитесь вспоминать. Почему? Вывод один: подсознательно он вам дорог. — Сумасшедший? — Не сумасшедший, а психически сдвинутый по одному пункту — на обладании вами. — Но почему он не мог нормально добиваться взаимности? Я же свободна. — Вы не были свободны: у вас был Александр. Поэтому обратите особое внимание на мужчин, с которыми вы познакомились недавно, в этом году. — Одновременно с Сашей — ни с кем. С Мироном — в феврале, с Алексеем — в сентябре. — Алексей отпадает: убийство уже произошло полгода назад. Присмотритесь к Мирону. — Он за мной не ухаживал, он влюбился в Дунечку. — Это увлечение может быть всего лишь компенсацией за неудачу с вами. — Какая неудача! Он и не пытался. — А почему, собственно? Вы — очень красивая, очень соблазнительная женщина. — Так он говорил про меня Дуне. — Вот видите! Теперь очень важный вопрос: какие чувства вызывает в вас этот Мирон? — Отвратительные. — Прекрасно! Был ли какой-нибудь эпизод — постарайтесь вспомнить, — когда он мог ощутить ваше физическое отвращение? — Не знаю, не помню. — Я же говорил: вы боитесь вспоминать. А подсознательно он возбуждает в вас чувства сложные, двойственные. — Но я не чувствую… — Поймите: глубинные, неподвластные рассудку. — Такие чувства, — сказала Катя медленно, — во мне возбуждает скорее Алексей. — Рассмотрим эту фигуру. Мог он вас заметить, увлечься до первого убийства? — Он поселился напротив меня в феврале. — Что значит «напротив»? — Ну, через улицу, окно в окно. — Потрясающе! — воскликнул психиатр и повторил ритуал с новой сигаретой. — Он же отставной офицер? У него может быть бинокль. — И вы думаете, он подглядывал… — Катю передернуло от отвращения. — Почему бы и нет? Обратите внимание: оба подозреваемых в сорок лет не женаты. Это может свидетельствовать — не обязательно, но может — о некоторых нарушениях в половой сфере. Какие у вас в комнате шторы? — В кабинете нейлоновый тюль, прозрачные. — Вот так-то. А теперь вспомните, как произошло ваше сближение с Александром. — Я не хочу! — Придется. — Да, в кабинете. — И еще любопытный момент: он поселился в доме с аптекой, что могло ассоциативно натолкнуть его на мысль о цианистом калии. — И он ограбил аптеку? — Об этом пусть голова у следователя болит, пусть наконец установит, как убийца раздобыл отраву… Моя же задача — вскрыть психологические корни преступления и не допустить нервного срыва. — У Ирины Васильевны? — Она, к сожалению, эту грань уже перешла, но дела меняются к лучшему. — Вы хотите сказать: теперь моя очередь? — Вы меня очень заинтересовали, Екатерина Павловна. — Боже сохрани! — Нет, нет, вы здоровый нормальный человек, но, простите, не случайно явились героиней столь ужасающих событий. — Да, это страшный грех. — Наследственный, Екатерина Павловна. Истоки всего ищите в детстве. Сколько вам было лет, когда вас бросила мать? — Семь. — С тех пор вас сопровождает ощущение заброшенности, ощущение жертвы — вы как бы провоцируете — невольно, конечно, — своих партнеров на уход. Как они объясняли причины разрыва? — Никак. Просто начинали вдруг меня избегать, ни с того, ни с сего как будто. А я объяснений не требовала. — Ни с того, ни с сего — чувствуете подтекст? В этом плане слова гадалки о том, что вы «испорчены», проявляют глубокий, онтологический для вашей личности смысл. Испорчены — не наговором, не сглазом — комплексом неполноценности, который и есть, образно говоря, ваш бес, играющий левой рукой. — Гадалка предсказала Ирине Васильевне, что этот бес убьет ее мужа. — Не хватало вам еще комплекса вины! Всегда помните: у вас алиби, вас никто не смеет подозревать. У больной свой бес, у вас свой, это профессиональный жаргон гадалок. — Но почему именно «левая рука»? — Из Библии. Там все дурное слева: и черт, и грешник, и разбойник… Вы же образованный человек, Екатерина Павловна, освобождайтесь от комплексов — и радуйтесь жизни. — Сначала надо изгнать беса, — Катя усмехнулась. — Она долго отходила от допроса. Настоящие солдафоны, честное слово! Не хотелось бы все снова колыхать. — Ни в коем случае! Я пришла не к больной, а к вам. — Уж не боитесь ли вы ее?.. Екатерина Павловна, вы не могли знать, что она жена вашего любовника. — Все равно мне… тяжело. Стыдно. — Такие чувства делают вам честь, но не вините себя чрезмерно, не углубляйтесь — это опасно. — Да черт со мною в конце-то концов, не о себе я пришла говорить! И слушала только потому, что вы сказали: во мне причина преступления. — Так получается по логике вещей. — Ладно. По словам следователя, Ирину Васильевну навещала бывшая одноклассница Глеба. — Одноклассники с учительницей. Двое юношей и девочка. Предварительно я с ними побеседовал. — Доктор, Ирине Васильевне с вами повезло. — У больной самый строгий режим, понимаете? Вы в первый раз проникли по недоразумению. — Может, еще кто по недоразумению проник? — Я ничего не исключаю. А они были в четверг. И уверен, ключей не крали. — Но Ирина Васильевна, когда разговаривала с девочкой, якобы чувствовала кого-то в кустах. — Вот именно: якобы. Вы же знаете, что она зафиксирована на убийце в саду. — Почему она упомянула девочку, а не всех одноклассников? — Потому что та пришла еще раз одна. В пятницу. Но меня уже не застала. — Мне все же хотелось бы поговорить с ней, если можно. Доктор задумался. — 157-я школа, Клавдия Петровна — вот отправные точки, — и принялся за телефон. После некоторых перипетий удалось добраться до Марины — «девочки в саду». — Меня уже следователь допрашивал. — А мы не могли бы с вами встретиться? — Пожалуйста. — Вам удобно через полчаса на Добрынинской, у выхода на кольцевой? — Удобно. — А как я вас узнаю? — У меня коса. Да, коса редкостная, роскошная, особенно в сопоставлении с безволосой головкой Дунечки, но в остальном ее ученица гораздо эффектней, несравнимо. Ах, не все ли теперь равно!.. Не для развлечения позвал ее Глеб на дачу, а, наверное, как свидетельницу. — Вы хорошо знали Ирину Васильевну? — Так себе… не очень. — А Глеба? — Хорошо. — Вы дружили? Лицо девочки, строгое — должно быть, из-за больших очков, — сразу замкнулось. — Вы понимаете, я спрашиваю не из праздного любопытства. — Вы сыщик? — В некотором роде. Я ищу убийцу Глеба. — Неужели он все-таки убит? — Убит. — Нет, правда? — Правда. Лицо девочки оживилось, зарумянилось от волнения. — Он тоже хотел стать сыщиком, с первого класса. У нас была такая игра: мы за кем-нибудь следили. — Зачем вы играете в такие игры! — вырвалось у Кати. — А что, он из-за этого умер? — Из-за этого. — Да, мы дружили. До двенадцатого апреля. — Вы помните тот день? — Конечно. Это был наш последний день. Глеб пришел в школу после гриппа, мы, как обычно, вместе домой возвращались. — Он же заходил на работу к матери. — На минутку за заказом. Его мама после работы куда-то отправлялась… не домой. И предупредила, чтоб он за продуктами зашел. «Она отправлялась к бабе-яге!» — сообразила Катя. — Он очень быстро вернулся и сказал, что планы меняются. Мы вечером собирались в кино. — Куда же он собрался? — К отцу на работу. — Зачем? — Не сказал. Засмеялся злорадно, он вышел какой-то злой. — Значит, он действительно следил за отцом, а не за убийцей. — И поэтому очутился на даче? — Да. Марина, он что-нибудь вам потом рассказывал?.. Ну хоть что-нибудь! — Ничего. — Лицо ее опять замкнулось. — Я ему позвонила, как только узнала про его папу. Он сказал: «Идите вы все к черту!». И на этом стоял до конца, ни с кем в классе не общался, не разговаривал. — И вы к нему не подошли? — Я за ним следила. — Когда? — Каждый день после школы провожала, но тайком. — Зачем вы это делали? — Он словно омертвел. Все было странно и страшно. Чаще он шел не домой, а на кладбище. И там он меня в последний раз застукал, подошел быстро и сказал: «Не ходи за мной, это наша тайна». Я спросила: «Чья — наша?» — «Мертвых», — он ответил. Больше я его не видела, школа кончилась. — А как вы узнали про его смерть? — Клавдия Петровна позвонила, предложила навестить Ирину Васильевну. Вот мы и собрались. — Вы ведь и на другой день приезжали? — Я привозила фотографию. — Какую фотографию? — С выпускного. Глеба на ней не было, он вообще на вечер не приходил. Но Ирине Васильевне захотелось иметь… ну, как память, наверное. — Вы с ней сидели в саду? — Мы заранее договорились, поэтому меня пропустили без формальностей. Она меня уже в саду ждала. — А во время вашего свидания вы не заметили там ничего подозрительного? — Нет, я уже следователю говорила. — Понимаете, ей показалось, будто кто-то в кустах крадется что ли, прячется. Она больная, понимаете. — Я ничего такого не заметила. Да мы с ней виделись всего одну минуту, я в институт опаздывала. — Вы учитесь на вечернем? — На дневном в педагогическом, — Марина задумалась, вспоминая. — Там густые кусты за скамейкой, но мы сидели к ним почти спиной… Может, кто и прятался, я не видела. — А Ирина Васильевна сказала что-нибудь по этому поводу? — Да. Она сказала, что чувствует убийцу. Но как-то неконкретно, она глядела на фотографию.Искушение
— Вы меня извините, — сказал изумленный Мирошников, — но более бестолковой, — вдруг прищурился, — или изощренной женщины я еще не встречал. Или это фантазии, или… ладно, проведем проверку в аптеке. Но вы! Как вы могли не знать, что у вас хранится один из самых сильных ядов? — Я не разбирала аптечку после смерти папы. Да если б и разбирала… мне была неизвестна формула цианистого калия. Просто выбросила бы. — И это был бы для всех нас наилучший выход. Я пока не утверждаю, что вы… — он махнул рукой, — но ваш дом — это какой-то клуб самоубийц. Или убийц. На ваше счастье, нам удалось установить некую связь между Студницкой и Александром Вороновым. — Правда? Какую связь? — В ее записной книжке есть телефон Вороновых. — А вы помните, что листок оттуда валялся под столом на даче… со следами порошка? — Мы-то все помним. Да, почерк у преступника один, будем надеяться — ее почерк. — А телефон она сама записала? — Собственноручно. «Александр Александрович» — и номер. В отличие от вас она даже знала его отчество. — Господи, как все запутано в этой жизни! — Сами запутываете, а нам вот приходится… Но просвет наметился. Серьезный просвет. Да, насчет Туркина: учились на одном курсе, но в разных группах. Могли друг друга знать, могли не знать. — А запись в книжке как-то зашифрована? — С чего вы взяли? — Ну, просто… Вы сразу не нашли. — Наш сотрудник изучал книжку по порядку, от «А» до «Я». Запись сделана на букву «Э». — «Э»? — Уж не знаю, для какой конспирации это понадобилось, но факт. — Воронов, Александр, Алик, Саша… почему на «Э»? — А, может, писала второпях… На какой страничке открыла — это не суть важно. Важно, что связь была, причем тайная. Мы проверили ее окружение. Последний год она была якобы одинока. Чувствуется стиль вашего любовника, подпольный, так сказать. В НИИ о его похождениях как будто никто не догадывался. — Вадиму показалось, что у нее кто-то появился. Мне, пожалуй, тоже. — Эту линию мы изучаем. Проверили, кстати, вашего друга: с десятого по пятнадцатое он действительно был на конференции в Питере. Студницкая познакомилась с Алексеем Палицыным на той вечеринке? — Вроде бы да. — Вот вам и повод для самоубийства: он говорит ей, что видел, как она поехала вслед за Глебом. — Значит, вы остановились на той первоначальной версии. — В принципе — да. Но пока остаются неясности: ваша роль в этой истории, кружение Палицына по поселку в момент смерти, ключи и цианистый калий. Ну, слепок она имела возможность сделать, а яд — позаимствовать у вас, как теперь выяснилось. — Я думала, но не представляю… о нем никто не знал. — Не уверен. Вы могли проболтаться. — Я сама не подозревала! — В этом я тем более не уверен. Катя вдруг осознала его взгляд — пристальный прищур темно-серых глаз, в которых, образно говоря, блистала сталь. Эта сталь закалялась десятилетиями — и могла обнажиться. Обрушиться на нее, против нее. На миг обнажился, обрушился тот ирреальный ночной мир. «Вы — вдова!» — шепнул назойливый, с тою же родственной стальной нотой голос; зазвучал небесный Моцарт, в данном контексте сочетающийся с Сальери (где таинственный исторический маньяк хранил отраву?); блоковская аптека с Клеопатрой напомнила о символических «Розе и Кресте», об алых розах на могиле у подножия — «Никоим образом не пуста», — под которым тайна мертвых. Но у него нет доказательств моей вины… Я сама найду доказательства! — И молите Бога, — многозначительно предупредил следователь на прощание, — чтоб я окончательно остановился на той первоначальной версии. — И в третий раз закроете дело? — Преступления мертвых не в моей компетенции. — В этом деле действует кто-то «живее всех живых». — Если так — тем хуже для вас. Вернувшись домой — под впечатлением того мгновенного неясного промелька — она дважды перечитала Пушкина, но так и не обнаружила, где — вечно наготове — знаменитый отравитель носил с собою яд. Она лежала на диване, бесцельно глядя в окно, — в этом ракурсе в сиреневых сумерках видна была крыша дома напротив — и старалась понять, откуда идет ощущение опасности, где скрыт ее источник. «Во мне самой? Нет, не «нервы»… а нечто вполне реальное, потаенное… Вчера я вышла на площадку — что я не смогла вспомнить, что?.. Успокойся, яда в доме уже нет. Допустим, с большой натяжкой, что Агния нашла в аптечке и отсыпала порошок, но как она могла украсть ключи? Сказано же тебе: вероятно, слепок… там, в «жутком месте» возле трупа она возилась с ключами… Господи, не верится! Но проникнуть в больницу… самый строгий режим, и девочку пропустили без формальностей только потому, что свидание было обговорено за сутки… Что-то задело меня в нашем разговоре с нею, какая-то фраза. Их последнее столкновение на кладбище — тайна мертвых… нет, это уже не новость, над этой «тайной» я бьюсь уже почти две недели. Глеб следил за отцом… фотография выпускников… больная ждала в саду… нет, не то. Она учится в педагогическом… стоп! Горячо!» В эту горячую минутку зазвонил телефон. Она вздрогнула, поспешила зажечь свет, взять трубку, чтоб рассказать другу о подозрениях следователя, облегчить душу… Одновременно вспыхнул свет в окне над аптечной вывеской. Алексей, без бинокля, весь на виду. Они в упор глядели друг на друга, страх словно вырвался наружу и обжег. Свет напротив погас, и через короткое время увидела она, как он в наброшенной на могучие плечи «афганке» переходит улицу. — Попозже вечером? — рассеянно переспросила Катя. — Буду ждать, — положила трубку, бросилась на кухню; двор был пуст. Значит, он уже поднимается, один пролет, второй… Она распахнула входную дверь, синхронно повторилась недавняя сцена: Ксения Дмитриевна с аккуратным мусорным пакетом; мельком улыбнулась, деликатно посторонилась на лестнице, по которой медленно всходил он. «А хорошо, что она нас видела! — подумалось с мимолетной благодарностью. — Они меня охраняют». Алексей поклонился как-то «по-гвардейски», на секунду уронив голову на грудь. — К вам можно? — Пожалуйста. И уже в прихожей бросил небрежно: — Терпеть не могу этих тайных соглядатаев! — Вот как? — уточнила Катя так же небрежно. С этим человеком она впадала в неестественный тон, словно вступала в поединок. — У вас есть что скрывать? — У каждого есть. — Ксению Дмитриевну вы напрасно подозреваете в шпионаже, она… — Да Бог с ней! Не о ней я пришел говорить. — А о чем? — О вас. Он сел в свой угол дивана, взял вишневый томик, раскрыл на сцене отравления, вгляделся. — Сальери действительно отравил Моцарта? — Я верю Пушкину, — Катя помолчала, потом спросила просто, отбросив вымученный задор: — Алексей Кириллович, вы меня знали до третьего сентября? — Знал, — ответил он не глядя. — И давно? — С весны. — Откуда, вы меня знали? — Просто видел. — В окне? — Катя почувствовала, что краснеет. — И в окне. — У вас есть бинокль? — Бинокль? — Он вдруг рассмеялся, ярко блеснули белые зубы («Плотоядно!»). — Да у меня стопроцентное зрение. — Вы воевали? — Приходилось. — А почему вы живете один? — Я один и есть. Жена ушла давно, в молодости. К другому. Обо мне неинтересно, Екатерина Павловна. Вот вы… — Нет, интересно. Почему она ушла? — Ну, я ушел. Неважно. Было предательство — не мое, — констатировал он спокойно, но в глазах отразился некий мрачный огонек. — Ищете сексуального маньяка? Не там ищете. Все обыкновенно, даже банально. — Но вы с тех пор одиноки, не так уж и банально. — Я увидел вас первого марта. — Где? — В аптеке. — Что вы там делали? — Пластырь покупал, на работе руку поранил, — он поднял руку: едва заметный шрам на ладони левой руки! — А вы — аспирин. Когда поднялся к себе, подошел к окну. Ну, как-то задумался. Вдруг напротив вспыхнул свет, вижу: та женщина из аптеки, в рыжей шубке. Вы разделись… — Как разделась? — изумилась Катя невольно, а он усмехнулся. — Сбросили шубку, подошли к окну и долго стояли. — С тех пор вы стали наблюдать за мной? — Иногда. — А вы видели Александра Воронова? — Нет! — ответил он угрюмо. «Наверное, врет. Ведь соврал же он, что нашел меня по объявлению у метро. Установить адрес и телефон труда не составляло: «Екатерина Павловна Неволина» — листок на двери. Звучал Моцарт, раздался звонок, Саша взял трубку. Они разговаривали, и будущий убийца из окна над аптекой смотрел на него. Что-то вроде шантажа. Сильный, уверенный в себе человек — и безвольный, запутавшийся… Он идет за Сашей, и где-нибудь мельком, не отдавая себе отчета (под фонарем на Аптечной — блеснула картинка), его видит Глеб — и узнает через полгода за праздничным столом». Схема составилась столь стремительно, что не осталось сомнений: предчувствие этого жило в ней. Предчувствие страсти — тяжелой и потаенной. — Вы пришли ко мне третьего сентября одновременно с Глебом. — Эти старые сплетницы… — Не по адресу! Ксения Дмитриевна — мне самый близкий человек и… — Кажется, самый близкий для вас — ее сын. — Оба. Эти люди живут совсем другими интересами. — Интеллектуальная элита, стало быть? — Стало быть. — Кто же все-таки вам сказал, что я приходил одновременно с Глебом? В прошлый раз вы так и не ответили. — Я сама вас видела («Только бы не выдать Дуню!»). Из окна кухни, случайно… как вы уходили со двора. А потом явились опять — уже после него. — Ну и что? — Так объясните свое поведение! Как будто огонь пронесся по его лицу, скрытая страстность прорвалась на мгновение. — Что еще объяснять? Я и так вывернул душу наизнанку! Что вам непонятно? Она молча глядела на него. Это было объяснение в любви, а ответить нечем: все отравлено, кажется, сам воздух отравлен вокруг — в этой комнате, в этом доме, в этом мире. «Вам не снится черный сосуд и благовонный миндаль?» — «Снится». — Все время снится, что я в «жутком месте», — сказала ока неожиданно вслух. — Коньяк на столе и стакан. Сейчас я выпью, а кто-то невидимый наблюдает за мной из сада. Он перебил с волнением: — Вот я и хотел предупредить, чтоб вы не ездили. Зазвенел входной звонок, она быстро прошла в прихожую, отворила дверь — Вадим. — Кафедру отменили, — заговорил он оживленно, — и потянуло меня на Петровскую… — Вдруг умолк, войдя первым в кабинет. — Познакомьтесь. Вадим Петрович — Алексей Кириллович. Алексей приподнялся, мужчины сдержанно кивнули друг другу. Оба высокие, но на удивление разные: с коротким светлым «ежиком», мощный, как боксер, здоровяк-отставник — и лингвист, стройный, поджарый, подвижный, волосы довольно длинные и черные… подходит старинное сравнение с крылом ворона. «Здоровяк-отставник». Катя нахмурилась, что-то в этом определении смущало ее. Вадим, присевши в противоположный угол дивана, заговорил с тем же оживлением: — Вы не чувствуете в действиях убийцы некую систему? Он по очереди умерщвляет сидевших вот за этим столом. — Отец Глеба с нами не сидел, — возразил Алексей, — а погиб первый. Слабак. «Он был прекрасный человек, прекрасный», — вспомнился Кате лепет больной, и она осведомилась с сарказмом: — Вы его хорошо знали? Энергичным жестом Алексей отвел вопрос как вздорный. — Да как он мог поддаться и написать эту записку? Не объяснился с вами прямо. — С кем? — перебил Вадим. — В записной книжке Агнии имя-отчество и телефон Воронова. — Я не знал, но это не меняет сути. — По-вашему, слабак достоин такой участи? — Из-за его трусости погибли еще двое. Не представляю себе эту ситуацию! — А я представляю! — Так просветите. — Попробую. Рассмотрим, так сказать, Катин вариант, — начал Вадим задумчиво. — Некто видел, как Александр пришел сюда. Но звонил он не ему: трубку бы взяла, конечно, хозяйка. — То есть он хотел помешать их свиданию? — А, разве тут логика действует… Человек вне себя от ревности, от ярости. Вдруг — мужской голос. И он мгновенно перестроился. Вот почему я говорю — гений! Ну, например, выдает себя за друга: «Кате грозит опасность… женщина нервная… не подавайте вида… необходимо немедленно встретиться…». — И тот поддался? — Так у него самого рыльце в пушку, он обманщик, чувствует себя неуверенно, наверное, не знает, как из этой истории выпутаться. Тут возникает уникальная возможность: встреча в глухом, темном поселке, в пустом доме. — Дальше. — Ну, мужской, так сказать, разговор, всё на нервах, гений взывает к состраданию: она не перенесет обмана, решайтесь — туда или сюда. И убеждается: «туда». Тогда я все улажу, пишите записку. — Он не мужчина, — бросил Алексей и посмотрел на Катю. Она подтвердила холодно: — Конечно, не мужчина. Он труп. — Да дайте же волю воображению, господа! — воскликнул Вадим. — Какая сцена: абсолютная страсть подавляет страстишки… переспать, изменить. Один готов на все, другой… знаете, что такое «готов на все»? Алексей кивнул. — Можно перед этим устоять? — Можно. — Вы устоите — так не вас и отравили, милостивый государь. — Почему записка без обращения по имени? — Мне кажется… связь тайная, мало ли кому она в руки попадет. И чисто психологически… думаю, ему было совестно. В обращении «моя дорогая» уже некоторая отстраненность, нечто абстрактное. Разумеется, гений не мог рассчитывать на такой подарок, ему просто повезло. В ином случае он бы записку уничтожил, чтоб не наводить на след Кати (или Агнии — заметим в скобках, мне больше по душе этот вариант). — Зачем убивать, если он уже отказался? Мужчины почему-то уставились на Катю, и она почувствовала, что краснеет. — Психиатр из Кащенко считает, — начала она нерешительно, что мотив здесь патологический. — Патологический? — удивился Вадим. — Ну… сексуальный. — То есть? — Ну, что он знал, что Александр… — она наконец решилась («Сыщик я или стыдливая дама?»), — что Александр был моим единственным мужчиной. Мужчины призадумались, переваривая столь пикантную информацию. Алексей спросил резковато: — Откуда убийца это знал? Неужели от Александра? — Очень интересный поворот, — заметил Вадим. — Какой-то фразой любовник выдает этот факт — и обречен. На редкость нервная ситуация — и непьющий Александр соглашается отметить свободу. — Да, но как подсыпан яд? На глазах у жертвы? — Этот момент нетрудно прояснить, — сказала Катя. — На садовом столике были обнаружены следы пролитого коньяка, записка намокла. Например, отравитель якобы нечаянно пролил коньяк из стакана и попросил хозяина принести тряпку. Тот заходит за занавески и… Свой стакан и тряпку убийца уносит с собой, чтоб создать иллюзию суицида. — Гений, — повторил Вадим. — Какая полная непроницаемая иллюзия — и вдруг лицо в окне! Вы представляете, что он должен был пережить за полгода? — Да ведь следствие сразу установило самоубийство, — возразил Алексей. — А если он об этом не знал? А если его ищут? — Тогда поиски вскоре привели бы сюда, на Петровскую. — Так юноша молчит! Почему? Дверь была сначала заперта, потом открыта, а свидетель об этом молчит? Почему? — Он подозревал мать, — вставила Катя. — Откуда гению знать об этом? Вы представляете? Еженощно, ежедневно его преследует то лицо в ночном окне — и вдруг он видит его здесь. — Или она, — сказал Алексей после паузы. «Дамское деяние» — вспомнились Кате слова Мирона, и зазвонил телефон. — Екатерина Павловна! Однако легок на помине! — Здравствуйте, Мирон Ильич. — Кажется, я кое-что позволил себе в прошлый раз… — Что именно? — В общем, я извиняюсь, нервы. И насчет Кирилыча извиняюсь, зря я на него катил. Теперь ведь все ясно. — Что ясно? — Убийца отвечает в мире мертвых, а мы… — Вы так уверены? — А «ключики-замочки, шелковы платочки»? — Ключи Агнии могли подбросить. — А телефончик? И все равно: я предлагаю помянуть рабу Божью Агнию — что значит, как ни странно, «непорочная». — Чувствую, вы уже поминаете. — С вами продолжу: завтра девять дней. — Вы христианин, Мирон Ильич? — Не состоял и не привлекался. Но красивых обычаев придерживаюсь. И подвожу материальную базу. — Мне надо посоветоваться. — С кем? — С собутыльниками, — и уже обращаясь к присутствующим: — Мирон Ильич предлагает устроить поминки Агнии. Алексей поинтересовался: — С «Наполеоном»? А Вадим бросил: — Я — против. Но Алексей вдруг предложил с ледяным спокойствием: — А если провести следственный эксперимент — «реконструкция» — так называется? — Ну, что там? — взывал Мирон нетерпеливо. — Мнения разделились, — она помедлила. — Ладно, я присоединяюсь. Большинство — за. — Вот и отличненько! На вас, Катюш, Дуня. — То есть? — Вы должны как-то изъять ее из дома. — А что, она от вас прячется? — Ничего не знаю и не понимаю. — Хорошо, попробую, — Катя положила трубку. Вадим заговорил, пристально глядя на Алексея: — Зачем вы ее втягиваете в эти игры? — У нее, насколько мне известно, есть рыцарь, — ответил Алексей многозначительно. — Вы, что ли? — Нет, вы. — Катя, это идея! Я приду и присмотрю. Во сколько? — Тринадцатого сентября мы собирались к пяти. Алексей, положив на диван раскрытый на знаменитой сцене томик, поднялся и сказал на прощание Вадиму: — Присмотритесь и сыграете, кстати, роль Глеба. — Ну, по мере сил… Вообще-то меня поразило, как собутыльники стремятся к этому столу. Проводив Алексея, она вернулась, Вадим читал Пушкина. — По новейшим исследованиям, — сообщил он, не поднимая головы, — Сальери отравил Моцарта за то, что тот раскрыл кое-какие масонские секреты в «Волшебной флейте». — Да разве они были масонами? — И Моцарт, и Сальери, и даже Пушкин. — А как ты думаешь, где Сальери держал яд? — Ну, то тайна мертвых. Катюш, успокой мое сердце. Мне показалось, что-то такое между вами… — Ты меня сватаешь? — Я, конечно, не смею, но вот познакомился и… какая-то симпатия возникла: по-моему, он человек надежный и верный. — Дима, у меня все чувства атрофированы. На, возьми мою тетрадь — тут записи о том проклятом вечере.Последний жест
Дуню повидать было необходимо — и не только ради экспериментов: девочка что-то скрывает, боится и прячется. Однако уже третий день по телефону отвечают: нет дома — и раз почудилось, что ответила сама Дуня несколько искаженным голосом. Катя почти пробежала в узком проходе между домами и очутилась в тесном, тенистом от красно-золотых ветвей дворике: когда-то сама ученица описала ей, где живет, — в двух кварталах от Петровской. В древесном сплетении стояла лавочка — удобный наблюдательный пункт. В третьем часу (после уроков, как и было рассчитано) появилась Дунечка с сумкой-мешком на веревке через плечо. — Дуня! — негромко позвала Катя из своего золотистого убежища; девочка шарахнулась в сторону и остановилась, прислушиваясь. — Дунечка, это я! — Катя привстала. — Мне надо с тобой поговорить. Ну, не хочешь идти сюда — давай посередине двора постоим… на улицу выйдем. Девочка пожала плечами, приблизилась и села на другой конец лавочки. — Ты кого-то из нас боишься? Я имею в виду: меня, Алексея и Мирона. — Никого не боюсь. — Тогда почему ты не отвечала на мои звонки? — Мне надоела эта история. — Дунечка, с ней надо покончить! — С кем? — Тебе говорил следователь про мои алиби? В то время, как погибли Глеб и его отец, я разговаривала из дома по телефону с Питером. — Правда? — Ну давай позвоним Николаю Ивановичу, прямо сейчас, он подтвердит. — Да ладно, я вас не подозреваю. — А кого? Дунечка, кого? — Никого. — Мирона? Ты соврала, что встречаешься с мамой в аптеке, чтоб не уходить с ним? — Откуда вы… вы за мной следили? — Нет, видела в окно. — Мне все надоели, понятно? И Мирон в том числе. Я с вами больше не играю. — Значит, ты сегодня ко мне не придешь? — Сегодня? Зачем? — Мы решили провести «реконструкцию» — восстановить тот вечер тринадцатого сентября. Мой друг Вадим сыграет роль Глеба. — А кто сыграет роль Агнии? — Ты права, все эти игры… идиотство, — Катя вдруг заплакала и принялась искать носовой платок в сумочке. — Просто не знаю, за что ухватиться, не могу жить в таком… в общем, не могу жить. — Да пошлите вы их всех. — А мертвые, Дунечка? — Они уже мертвые. — Но он живой до ужаса. — Кто? — Бес. Который играет левой рукой. — Да-а, Екатерина Павловна, — протянула Дуня, — скоро мы все в Кащенко поселимся… — И вдруг спросила быстро: — Как там больная? — Что? — Жива? — Позавчера была жива. Ну ладно, я пошла. — А «Наполеон» будет? — поинтересовалась вслед Дуня с жадным любопытством. — Боже упаси! Ничего не будем пить. — Ладно, я подумаю. Во сколько? — В пять. Однако «Наполеон» был, он возник из кожаной сумки коммерсанта и вызывающе утвердился в центре стола как знак опасности, на который завороженно взирали участники поминального пира. — Зачем пугать женщин? — резко отреагировал Вадим. — А чем поминать — водичкой? — возразил Мирон вкрадчиво. — Опасность одинаковая, а уважение не то. Будьте любезны, Катюша, восемь сосудов. — Нас пятеро. — И еще трое невидимо с нами, в сопредельном мире. Народный обычай требует. Стеклянные дверцы горки прозвенели печально и нежно (словно небесные голоса мертвых — вспомнилось), когда доставала она восемь хрустальных рюмок. — Вообще-то, — продолжал натужно веселиться Мирон, — народ поминает водочкой. Но у нас уже сложились свои традиции, согласитесь. — Верно, — поддержала Катя. — Как заметил следователь, мой дом — своеобразный клуб самоубийц или убийц. Вадим вставил сдержанно: — Это мы сегодня и проверим. В аптечку я уже слазил, сижу на месте Глеба. Кажется, играл магнитофон? — Айн момент! — Мирон ловко отвинтил металлическую крышечку, разлил коньяк по рюмкам. — Вот эти три — неприкосновенный запас мертвых. А я вам сейчас продемонстрирую полную безвредность и даже приятность принесенной жидкости. За убиенную рабу… — Нет уж, — перебил Алексей, — давайте по порядку: за убиенного раба Александра. Наступила жутковатая пауза; коммерсант запросто опрокинул рюмку в рот. Его примеру без колебаний последовали, отметила Катя, Вадим и Алексей. Она тоже — слишком знаком ей был «благовонный миндаль», чтоб колебаться. Дуня к своей рюмке не притронулась. Мирон завопил: — Ты что, Дуняша? Посмотри на Катюшу! Дунечка огляделась затравленно и выпила коньяк. — Я принес ту кассету, вставлять? Катя кивнула; грянуло и загремело; Вадим с Дуней поднялись, принялись «вкалывать» изящно и непринужденно. И сквозь псевдомужественного Майкла Джексона донесся негромкий, но явственный, если напряженно вслушиваться, голосок, началась игра: — Сначала про Екатерину Павловну. — Ты хорошо ее знаешь? — Так себе… с зимы занимаюсь. — У нее есть кто-нибудь? — Мужа нет, а любовник есть, конечно. — Почему «конечно»? — Ну, глянь… шикарная тетка. И опасная. — Очень опасная. — Ага, и Мирон говорит: подступиться страшно. Мужиками окружена… Тут Глеб как будто обрадовался и предложил… — Я попробую, — перебил Вадим. — Я должен себя пересилить, доказать, что я мужчина. — Катерине, что ль, доказать? — Себе. У меня подъем… или упадок?.. словом, восторг. Рванем от стариков, а? — Куда? — В одно жуткое место. — В жуткое? Интересно! Но у меня мама. — Ну, уговори, придумай что-нибудь. — Не знаю. Вообще-то интересно… Куда ехать-то? — В Герасимово. Знаешь? — А, по Павелецкой. Ладно, попробую. Если удастся, подъеду. — Аптечная, 6. — Ну, в общем, все, — заключила Дуня. — Дальше он объяснил дорогу. И черт меня понес. Коммерсант нажал клавишу, и в наступившей тишине Вадим спросил: — Ну, все слышали? — никто не отозвался. — Во всяком случае, могли слышать? Наконец Катя пробормотала: — Да, слышно, но тогда я, например, не прислушивалась… и занята была. — На кухне, — подсказал Алексей. «Самоедством, — подумала Катя. — Сравнивала себя с Агнией и Дуней и была несчастна…» — Тебе дал что-нибудь наш диалог? — поинтересовался Вадим. — Дал, — она оглядела сразу насторожившиеся лица трех сотрапезников («Они, как и я, на нервах!»). — После того, как Глеб услышал подтверждение, что я «соблазнительная и опасная», он обрадовался. — И что тут криминального? — влез Мирон с напором. — Мне надо обдумать. Продолжаем «реконструкцию»? — Ну, я предложил выпить за прекрасных дам. — Не сразу, — перебил Алексей. — Пили за подвижническую деятельность Екатерины Павловны; кто как из нас успевает, выясняли. Что Агния в английском — гений. — Гений, — повторил Вадим мрачно. — А потом? — Об экстрасенсах. — В какой связи? — У Агнии переутомление и бессонница. Вот тут, Мирон Ильич, вы предложили новое западногерманское лекарство, пояснив, что торгуете медикаментами. — Да, снотворное! Ну и что? Не цианид же! Алексей продолжал невозмутимо: — Она отказалась, пошутив: «что немцу здорово, то русскому — смерть». — Перефразировала Лескова, — пояснил Вадим. — «Железная воля». Мирон воскликнул: — Точно, вспомнил! Я сказал, что люблю риск и людей рисковых, — и так постепенно мы подошли к тосту за прекрасных дам, который юноша и продолжил: «Чтоб они сдохли!» — коммерсант быстро наполнил рюмочки. — Ну что ж, за раба убиенного Глеба? — Не надо! — вдруг воскликнула Дуня умоляюще. — Не надо пить! Давайте на этом кончим и разойдемся! Эта искренняя реплика на мгновение как бы разрушила завораживающую игру, проявила реальность, которая вот-вот, казалось, прорвется всеобщей истерикой. Между тем Катя чувствовала, что стремительно продвигается к истине. Вадим, взяв верный тон, сказал сострадательно: — Девочка боится. Отпустите ее, пожалуйста! Все шевельнулись, задвигались словно с облегчением («Скоро конец!» — почему-то подумала Катя). Возле ее стула очутился Алексей, пробормотав: — Сейчас танго? Она произнесла с силой: — Дуня, скажи при всех: чего ты боишься? Кого? Конкретно. Не все же мы убийцы. Однако девочка уже взяла себя в руки, заявив холодно: — Каждый из вас мог слышать, куда собирался Глеб. — Каждый из нас? — уточнил Вадим с тою же мягкой улыбкой. — Меня, надеюсь, вы не боитесь. — Вас — нет. Вы же играете роль Глеба, — ответила Дуня загадочно. А Мирон проникновенно начал: — Дуняша!.. — и положил руку ей на плечо; блеснуло золото на безымянном пальце; она освободилась резким движением; он растерянно развел руками. После паузы-заминки Вадим заявил: — Друзья, вы — мазохисты. Охота ж себя так мучить? Ладно, где моя емкость? Коммерсант и Алексей разом указали, он взял со стола хрустальную рюмочку с густой золотистой жидкостью, провозгласил: — Чтоб они сдохли! — Но, по сценарию, пить не стал, ушел в спальню. Девочка сделала движение — за ним. «Только с Вадимом она чувствует себя в безопасности», — поняла Катя. Однако Мирон, загородив, прошипел: «Вертинский!» Оставшиеся в живых кавалеры прямо-таки жаждали объятий. Из спальни донеслось: — Эй, кто-нибудь, ручку! Свою забыл. — Зачем тебе? — Предсмертная записка! Очевидно, лингвисту захотелось блеснуть словесной памятью. Мирон метнулся, воротился вскоре; обе пары, как в столбняке, стояли в позиции, забыв завести пластинку; и Катя говорила, не отдавая себе отчета, по наитию: — «Запечатанная тайна мертвых»… сейчас я догадаюсь обо всем, я прочитала у Даля… сейчас блеснет и озарит… знаете, что Сальери был масоном?.. Мне объяснит специалист по тайному ордену… — Катя! — прошептал Алексей и поднял левую руку к лицу ее… погладить, что ли, или рот заткнуть… просто прикоснулся к щеке. В дверях спальни возник, словно с вихрем ворвался, Вадим, глаза его сияли черным блеском на побледневшем лице. — Дамы и господа! — проговорил громко и неестественно, играя роль мертвого… Но другое жгло его, другое — очевидно! — Мы присутствуем в этом зале для справедливого и беспристрастного суда над убийцей! — Вдруг тон изменился на грозный и страстный — Ты догадалась, Катя?.. Я тоже!.. Вот, когда написал… — Он поднял руку с запиской (странный жест, указующий), и одно незабываемое потрясающее мгновенье они глядели глаза в глаза. — Вот когда написал «увидев запечатанную тайну…» — Не надо! — быстро сказал Алексей, все так же прижимая руку к ее лицу. Вадим перевел на него взгляд и машинально отхлебнул из рюмки. Поморщился… и вдруг п о н я л — услышал запах. Уже нечеловеческий ужас исказил лицо, начались судороги — миг между жизнью и смертью! — и грохнулся ничком на пол. Из последних сил, как во сне, она подошла, встала на колени, взяла руку — пульса не почувствовала — и как будто тоже перешла в другой мир вместе с ним: зашипев, принялись отбивать удары старые настенные часы — и сквозь шип и гул залепетали в своеобразном ритметоненькие детские голоса. Страшный вопль Дуни усилил ощущение ирреальности — оглянулась — девушка уже в прихожей — вскочила — откуда взялись силы! — и втащила ее в кабинет. — Из этой комнаты никто не выйдет, покуда нас не обыщет милиция! Вызывайте. Весь пылающий, как костер, Мирон, пошатываясь, пошел к телефону; Алексей произнес многозначительно: — Сначала надо обыскать покойника. — Какого покойника? — изумилась Катя и схватилась руками за волосы, рванула (древний жест женских причитаний) и вместе с болью ощутила себя в мире без брата — на секунду — волосы рассыпались, упали плотным шелковым покровом. — Катя! — прошептал Алексей. — Катя, опомнись! — Не трогайте меня! — Она отшатнулась от него, от его рук. — Вы мне за все заплатите! — Кто — я? В странной паузе Дуня произнесла отрешенно: — Голоса мертвых! Выкрикнув что-то по телефону, Мирон констатировал с одеревеневшей улыбкой: — Дамам дурно. Я открою окно, Екатерина Павловна. — Ничего не трогать и ни к чему не прикасаться! — Захотели в Кащенко? Нас всех скоро… — В окно можно выбросить остатки порошка! — Не притворяйтесь! Когда вы успели ему подсыпать? От дикого обвинения она внезапно почувствовала прилив сил: энергии-любви или энергии-ненависти. — Дуня, я слышала голоса. Алексей взглянул удивленно. Мирон отрубил: — Ну, часы! — Сквозь бой пели… — Электронные часы. Этот разговор над трупом меня-таки шокирует… — Они так поют? — поразилась Дуня. — Если завести… вместо будильника. Сейчас прибудут органы, а мы не договорились… — У тебя есть? — закричала Дуня. — Такие часы? — Радость моя, да их на каждом углу навалом. И у меня были. Теперь — швейцарские, — Мирон продемонстрировал. — Механические. — Значит, у него! Все трое медленно повернулись к Алексею; тот объяснил с безумной обстоятельностью (сумасшедшинка явно сквозила, дразнила четырех обреченных в кабинете): — Я специально завел на днях и забыл отключить. У нас на работе продолжается аврал, к семи привозят цемент… — Бес играет левой рукой, — отчеканила Катя в болезненном ритме. И так же продолжила Дуня, прижавшись к коммерсанту: — Значит, вы были там за дверью. — Где? — Я стояла возле убитого Глеба, и запели небесные голоса. — Я?! Я завел часы, чтоб вовремя удалиться с места преступления! — Э, позвольте! — заинтересовался Мирон. — В этом я разбираюсь. Механизм может отказать не вовремя… отреагировать, например, если нечаянно задеть за что-то рукой. — Левой рукой, — вставила Катя с ужасом. Алексей стремительно нагнулся над умершим и отдернул рукав пиджака: механические, отечественные; они, конечно, тикали, отсчитывая не существующее для ее брата время. Она сказала с ненавистью: — Вы огибали стол, чтоб пригласить меня на танго и могли… — Да, я сама видела! — вскрикнула Дуня. Катя продолжала с иллюзией справедливости: — А вы, Мирон, рванули в спальню. — Пусть меня обыщут и поищут! — он вдруг засмеялся. — И не забывайте, дорогая, что рюмка Глеба… тьфу, лингвиста!.. стояла возле вас! Алексей, не теряя хладнокровия, бил в одну цель: — Как он мог выпить, почуяв запах миндаля? — Он не успел, — Катя безнадежно оглядела хищную тройку соучастников, которые над остывающим телом качают свои права… и она сама, она сама! — Он только что раскрыл запечатанную тайну и хотел раскрыть нам… Вы сказали: «Не надо!», вы его сбили, он отхлебнул от волнения, машинально… — Он сказал: «Не надо»! — лихорадочно подхватила Дуня. — А мертвец указал на него, на него, на него! А в дверь уже звонили резко и длинно.Однако никаких следов ни в комнатах, ни под окнами, ни при личном обыске подозреваемых и их одежд, и их жилищ, не обнаружилось. Было объявлено чрезвычайное положение, в квартире на Петровской почти всю ночь работала целая лаборатория вкупе с ищейкой и в тесном сотрудничестве с криминалистическим отделом в управлении. К утру стало ясно, что цианистый калий обретался только в рюмке Вадима Петровича Адашева. Сам покойный — тело, одежда, пальцы, наконец, — оказался в этом отношении абсолютно чист. В пять часов утра в качестве основного подозреваемого взяли Алексея Палицына, остальных сурово предупредили «сидеть по домам и не высовываться»; на рассвете позвонил Мирошников, осведомившись с тяжелым сарказмом: — Вы еще живы? — Жива. Очередное самоубийство, Николай Иванович? — ответствовала она в том же духе. — Ничего, скоро мы ваш притон прихлопнем. И даже если вы в этих трупах впрямую не виновны — имейте в виду: я буду требовать для вас от суда частного определения. — В чем? — В подстрекательстве и хулиганстве. В понедельник к девяти утра ко мне. — То есть завтра? Наконец в разгромленном доме и мире она осталась одна и, чувствуя, как надвигается боль — боль, которая отравит всю оставшуюся жизнь, Катя вышла на площадку и позвонила матери. Но та находилась в бессознательном состоянии под присмотром медсестры, бригада врачей только что уехала. Медсестра что-то сказала ей. Катя ее не слышала, глаз не сводила с безжизненного тела. «Она умерла?» — закричала Катя и опять не услышала ответа. В конце концов до нее дошло непонятное слово «кома».
Покушение
Часы пробили десять — старинный бой, без мертвых заморских голосов. Он случайно задел левой рукой дверь — и залепетали не небесные звуки Моцарта, а мерзкий механизм нашей умирающей, так казалось ей сейчас, цивилизации. «Необходимо вспомнить последний разговор с Агнией, главное, его начало. И об экстрасенсах! Да я все помню, все! Примечательная беседа со стариком в подвале «Короны». Ирина Васильевна в больничном саду. Да, вот еще что (Катя отвлеклась): к ней приходила девочка…». Послышались тихие шаги в прихожей — жизнь сорвалась со всех запоров, замков и ключей. Катя схватилась за сердце — вошла Дуня. И чем дольше они смотрели друг на друга, тем страшнее им становилось. После мертвого тела тут, на полу, страх не стих, а усилился во сто крат. — Алексей — убийца? — спросила Дуня как-то грубо. — Он бы избавился от улики, во всяком случае, не стал бы заводить часы. — Он забыл, он завел три дня назад! — Убийца не забыл бы. — Может, он это сделал специально? — То есть? — Догадался про вас с лингвистом, — продолжала Дуня так же грубо, — отравил его и эффектно дал понять, кто тут гений. — Оригинальная версия. Но ты не свои слова повторяешь, Дуня. — Вы не забыли, на кого указал ваш друг? — Ты хочешь сказать, на Алексея? — Не обязательно. — Значит, на меня. «Вы — вдова!» — вдруг вспомнилось, и она опять схватилась за сердце. — Вам плохо? Дуня исчезла, видимо, метнулась на кухню за водой; Катя крикнула: «Ничего не надо!» — и через короткое время услышала, как хлопнула входная дверь. «Если б они все знали, что у меня на сердце! Я ничего не хочу — ни истины, ни жизни, ни любви — все отравлено. Или я хочу смерти?». Стало совсем худо, и она прошла на кухню. Содержимое аптечки отца вывезли еще после первого обыска, и медсестра Ксении Дмитриевны, сжалившись, дала ей пузырек валерьянки, который Катя целиком вылила в стакан, разбавила водой и выпила половину. Не помогло. Выскочила во двор, постояла, глубоко дыша, глядя в мутное предрассветное небо. Ничего не помогало. Сердцебиение, головокружение и не смягчаемая даже легкой дремой явь. «Сейчас допью — и свалюсь». Катя сняла крышечку кофейника, которая прикрывала стакан, поднесла к губам… по внезапной ассоциации вспомнился трупный запах в дачной комнате, где за столом сидела Агния. Вадим воскликнул: «А чем стаканчик пахнет, не пойму… Господи, да это, наверное…» Она наклонилась. «Это цианид, он мне давно знаком». «Вам не снится черный сосуд и благовонный миндаль?» Мысли путались, казалось, она уже перешла грань живых и мертвых, но обострившаяся память души и плоти реагировала четко и верно: сквозь одуряющую «кошачью радость» пробивался очень слабый душок миндаля. В своем состоянии абсурда она даже не удивилась: может, так и надо, все отравлено, и надо умереть. В стерилизованную специалистами квартиру к десяти утра некие неведомые силы занесли цианистый калий. Катя вдруг засмеялась и заплакала — от горя и радости. Засверкало вечное солнце, отрадная свежесть из форточки нахлынула далекой юностью, и гул громадного города отозвался единственной небесной серенадой. Словом, в разгромленный мир возвращалась любовь. Ведь все просто. Убийца на свободе и продолжает действовать в своем стиле. Он не умер на поминальном пире заката (он не брат!) и не взят стражниками в тюрьму ночью (он не возлюбленный!). Он — другой, третий между ними, и надо всего лишь убить его. Убить — то есть обозначить именем и словом. Катя накрыла отраву кофейной крышечкой, вернулась в кабинет… действиям убийцы надо противопоставить свое действие! «На чем я остановилась перед визитом Дуни? «К ней приходила девочка». Подружка, которая следила за Глебом на кладбище; студентка, которая… учится на вечернем… нет, на дневном. Вот что меня смутило тогда! Марина виделась с больной «одну минуту», потому что опаздывала в институт. А доктор сказал, что она его уже не застала. Когда же приходила она? Или доктор дежурил в ночь и ушел утром? Как же проверить? Воскресенье…». Однако она все же позвонила в больницу и после «суеты сует» (объяснений и извинений) добилась ответа: двадцатого сентября психиатр, пользующий Ирину Васильевну, находился на службе как обычное с восьми утра до пяти вечера. Катя в волнении прошлась по кабинету — не прибранной после обыска чужой комнате, где все слегка сдвинуто и асимметрично, — сегодня ей должно везти во всем, ее несло на черных — горе и радость — крыльях победы… куда? Бог весть! К освобождению — а там хоть сердце разорвется. Позвонила и убедилась — везет: Марина дома. Да, она привезла фотографию к девяти утра и опоздала на первую пару, больше в Кащенко она не ездила. «Ключики-замочки, шелковы платочки»… Охрана, возможно, разные смены, предупрежденная доктором, без формальностей пропустила Марину… и еще кого-то. Охраной займется следователь, а я…» Она продолжала нервно ходить по комнате, восстанавливая в подробностях одну недавнюю сцену. «Вы все сумасшедшие!», «Мы с мамой встречаемся сейчас. Тут, у аптеки»… Кажется, пришла пора сделать третий звонок. — Дуня, когда ты сидела с больной в саду, тебе не показалось, будто кто-то прячется в кустах? Молчание, потом — быстрое: — Я не сидела! — Не глупи. Проведут очную ставку с вахтером. И — короткие тупые гудки в ответ. «Если моя догадка верна, сейчас она придет!». Катя опять прошла на кухню, взяла стаканчик с зельем дьявола («Дамское деяние» — Мирон), огляделась и спрятала в духовку газовой плиты. (А Вадим продолжил: «Еще в средневековье отравительницы воспринимались как сеющие повсюду смерть колдуньи».) И измученную душу ее понесло дальше, в головокружительную древность зла. «Ты испорчена, испорчена, испорчена! Высокий, до неба, костер аутодафе и последний смертный крик возлюбленной… Восстанет ли в Судный день из праха человек и будет ли осужден за свои грехи?..» Катя очнулась, услышав шаги в прихожей, в кабинете, в спальне, опять в прихожей… Дуня вошла на кухню. — Ты очень удивилась моему звонку? — Очень. — Ты думала, я уже не в состоянии буду позвонить, да? — Ничего я не думала. — А я допила валерьянку и, знаешь, мне стало легче. — Не издевайтесь! Вы нам шьете дело? — Вам? Ты уезжаешь с Мироном? — Не ваше дело! — А если он обманет, не возьмет? — Это мое дело… — Дуня, сдвинься с «дела». Ты украла ключи у Ирины Васильевны? — Нет! — Зачем ты к ней приходила? — Это мое дело! — Следователю все известно, — соврала Катя. — Запираться бесполезно. — Ну… вы сказали, она уже в третьей стадии, не выживет. И я принесла лекарство. Катя похолодела и схватилась за сердце. — Какое лекарство? — Новое, американское. — Название! — Не знаю… от шока. — Сейчас!.. Не уходи, я позвоню. Дежурный врач. — Я вас сегодня уже беспокоила по поводу больной Вороновой, помните? — Ну как же. — Ей тайком принесли лекарство от шока, американское, не знаю название. Как бы это не повлияло на процесс… — Тайком? Немедленно разберемся! — А она… жива? — Жива, жива, что вы так волнуетесь? Не цианистый же калий ей принесли. От банальной этой шуточки мороз по коже подрал. — Дуня, почему ты боишься Мирона? — Не боюсь! — Помнишь, ты отказалась идти с ним? Ты испугалась, когда я спросила про его алиби. — Ничего я не испугалась! — Значит, тебя не было с ним, когда погибла Агния! Дуня смотрела прямо перед собой широко раскрытыми пустыми глазами. — Ты и мне принесла лекарство? — прошептала Катя. Ко мне на кухню, да? Дуня попятилась, закрыв лицо рукой. — Вы с коммерсантом правильно рассчитали: смерть — самый надежный способ избавиться от любого шока. Дуня пошла к двери, обернулась на пороге и произнесла трезво и жестко: — Если этот сумасшедший дом будет продолжаться, я и вправду отсюда сбегу! «Итак, пришла пора сделать последний звонок. — «Мирошникова нет и до завтра не будет». — «Где его найти? «Он на «деле» (ага, «служебная тайна»). Нет, домашние телефоны сотрудников мы посторонним не даем. А, по поводу той серии отравлений. Излагайте. Это очень сложно. Я не особо в курсе, но разберусь». — «Нет, лучше… (и правда, сложно, и победу ей хотелось одержать именно над Мирошниковым)…лучше как можно скорее разыщите его и передайте: надо задержать Мирона Ильича Туркина». — «Он проходит по делу?» — «Проходит. Мирошников поймет». Катя заходила по комнате, торжествуя победу. Торжество, в которое постепенно, «медленно, но верно» проникало тяжелое, еще не испытанное ощущение: за ней охотятся (ну, это ощущение не новое). Ее хотят о т р а в и т ь! «Они не посмеют, уговаривала она себя, я им скажу, что предупредила органы. Уговоры не помогали, утренняя радость жизни покинула, воздух отравлен… пойти на кухню (Катя вдруг рассмеялась) и поднести к губам… Нет, этого они от меня не дождутся, пусть у меня не осталось ни одного близкого… Как не осталось?» Катя остановилась как вкопанная. «До завтрашнего утра я поживу у Ксении Дмитриевны, как бы ни было мне больно, но эта боль — живая». Она лежала на своей кушетке, до подбородка укрытая ало-черным пледом: лицо в адском пламени электрических змеек обрело выразительную закоченелость посмертной меловой маски. — Она жива? — еле слышно спросила Катя. — Можете говорить громко, — холодно ответил Скупой Рыцарь. — Она не слышит. — Умерла?! — Врачи сказали: кома. Чуть отлегло от сердца. Катя села на низенькую скамеечку между изножием кушетки и креслом, в котором восседал старик. «Он-то как здесь?.. У него погиб сын». — Вы… давно знаете? — Меня известили час назад. Было невыносимо говорить — и невыносимо молчать. — Что такое кома? — Полная утрата сознания, отсутствие рефлексов, двигательные центры нарушены, — излагал Петр Александрович, бесстрастно, как на лекции. «Вот холодное чудовище!» — И она ни разу не приходила в себя? — Ни на секунду — по свидетельству медсестры. — А где она? — Спит в гостиной, я заменяю. Нельзя оставлять одну, — он кивнул на кушетку. — Я буду до утра… — Ее вот-вот заберут в реанимацию, ночью не рискнули перевозить. — Все равно, Петр Александрович, вы свободны. — Благодарю, — старик кивнул, но остался сидеть, неподвижный и прямой, как палка. «Как он меня, должно быть, ненавидит!» Катя не поднимала глаз от ковра, на котором валялся «труд» историка: черный крест, обвитый лозой с шипами и розой в центре перекрестья. Любовь, распятая на кресте. «Они якобы знали тайну мертвых». И он уже знает — ее брат, такой живой, надежный и верный. Да, с того школьного новогоднего вечера (незабвенный пронзительный запах хвои, легкое головокружение от шампанского, «шепот, робкое дыханье»), с того вечернего «бдения» она всегда чувствовала его руку на плече. — Петр Александрович, а где Сальери хранил яд? Старик вдруг молча поднялся и ушел. «Да, ненавидит. Меня ненавидят все… кроме, может быть, но он в тюрьме. Здоровяк-отставник». Катя вздрогнула. «Нет, невозможно! Я не хочу!» Однако фрагменты жизни, вопреки ее страстному желанию, складывались в опустошенный магический ландшафт… «Нет, невозможно, — сопротивлялась изо всех сил, — ведь порошок был подсыпан сегодня утром. И могли это сделать только…» — Я больше не могу! — произнесла она вслух с отчаянием. — Я спущусь на волю, надышусь воздухом напоследок, выпью валерьянку. И, вопреки страстному желанию, ноги сами понесли следом самоубийц — или убийц. Она вошла в кабинет: горная свежесть густых сумерек лилась из форточки, окно над аптекой не светилось, привычный «здешний» хаос бумаг и бумажек в ящиках письменного стола. Три кратких телефонных разговора — с беспощадной последней прямотой — и трехкратный ответ: «Иначе — смерть». Всех троих она застала, и все трое «раскололись» — так и должно было быть: ее опять несло на черных крыльях победы. Куда? Бог весть. Оставалось только ждать. В прозрачном сумраке она прокралась на кухню, достала стакан с ядом. Казалось, вечность прошла, когда послышались шаги — не крадущиеся, осторожные, а тяжелые и уверенные. Кто-то вошел на кухню и включил свет. Катя спросила: — Как умер Патриций? Его отравили? — Тебе виднее, — ответила старуха ясно и звонко. — Тебе-то известно, что по сути, по совести, убийца — ты!Фрагменты жизни и смерти
Следователь: — Да, оставил ваш батюшка наследство. — Но он же не воспользовался, он… Нет, человек не имеет права распоряжаться ни чужой смертью, ни даже своей. — Пропажа некоторого количества цианида из аптеки была обнаружена в 88-м году, после ухода Неволина на пенсию. Отнесли за счет халатности, одним словом, замяли. Но как вообще могла возникнуть столь дикая идея? — Страх умирания… при отсутствии страха Божьего. Но папа не стал! — Однако он не вернул цианистый калий по назначению, не уничтожил, наконец… — Не успел! — А даже поделился своим запасом с соседкой. Собака погибла вслед за ним? — В тот же день. Папина смерть все заслонила. Патриций сумел выползти на лестничную площадку, где я застала его, наклонилась. И меня поразил запах — тот же самый там, на даче, с Агнией… и в валерьянке, и в стакане с водой, когда я растворила яд. Запах трупа, мне казалось, меня преследовал. — То есть на собаке проверили действие яда? — Выходит, так. — Ваши так называемые близкие, Екатерина Павловна, — выродки.Алексей: — Она за тобой следила. Когда я третьего сентября явился сюда в первый раз, соседская дверь чуть приоткрылась, чья-то тень, глаза в темноте. И я ушел. — Да, я ощущала это постоянное внимание как любовь, братскую руку на плече. Истина была все время рядом… и блеснула так ярко, когда на поминках — помнишь? — Мирон положил левую руку на плечо Дуни. И я было поняла «запечатанную тайну», но все спутала смерть. — Когда ты очнулась окончательно? — Тогда на рассвете… но опять спутал — яд в валерьянке (а если все-таки Мирон с Дуней?). Но моменты истины уже складывались в идеальный ряд. Разговор с Виктором Аркадьевичем в «Короне». Как он догадался, что Глеб, разыскивая мать, звонил из Герасимова? Особые короткие гудки. То есть междугородные, понимаешь? Часы с боем, про которые я спросила у Вадима. «А, подарил по пьянке». Дальше — наша кошмарная «реконструкция». Глеб за праздничным столом обвинил не кого-то из вас, а меня: «По сути, по совести — это убийца!» Он обрадовался, понимаешь? Вдруг не мать, а вот эта «опасная» женщина, которая хранит в аптечке черный сосуд с цианистым калием. Больная в саду чувствовала убийцу — да, мы были рядом с нею, и Вадим подобрал выпавшие из халата ключи, когда помог ей подняться. «Здоровяк-отставник» — назвал он тебя по телефону. Почему «здоровяк»? Ведь он тебя ни разу не видел! Или видел? Наконец, разговор с Агнией об экстрасенсах, который я передала Вадиму, — и в ее записной книжечке появился некий Александр Александрович на букву «Э». А главное — начало того английского диалога: «Я в пятницу звонила Вадиму, нас разъединили, он был дома». Из-за этого звонка она и погибла.
Психиатр: — Однако ход моих рассуждений, Екатерина Павловна, был верен. Вы не хотели вспоминать про дорогих, единственно близких вам людей. Истоки всего в «детстве, отрочестве, юности». Когда он впервые мог почувствовать ваше физическое к нему отвращение? — Это не так… я не чувствовала… я вообще не чувствовала его как мужчину. — Вот именно. Когда же? — Не знаю. Но помню тот вечер, новогодний, в школе. Мы тайком, наша компания, выпили шампанского и разбрелись кто куда. Вадим и я — в наш класс, запах от еловых лап, свет уличного фонаря в окне… С годами, и с невзгодами, все это окрасилось в прекрасные ностальгические тона, а тогда… ничего ужасного. Он начал меня целовать — я оттолкнула, просто так, инстинктивно. Это было просто недоразумение! — Э-э, нет. В тот прелестный момент — и им, и вами — было предсказано все дальнейшее. Он стал продолжать, настаивать? — Он заплакал. — Классический случай бессилия. Тогда вы все почувствовали верно. Инстинкт вас не подвел. — Да ничего подобного! Он рассмеялся, я тоже — от шампанского, похвастался, стало весело, мы говорили о Карле Великом… — Потрясающе. Разве вы не чувствуете изумляющую душу символику происшедшего? Символисты, Екатерина Павловна, не призывали, а отразили зло, подползающее своим потайным путем. — Я ничего не поняла. — Инстинктивно поняли. Половое бессилие — распространенный феномен: подавление в детстве властной личностью матери; отец отстранился. Отсюда — разводы вашего так называемого «брата», внешняя властность «гения» — и внутренняя неуверенность в себе. Ни малейшей даже попытки пробудить в вас женщину… Действительно, ничего ужасного, но беда в том, что его поражение было связано с вами, зафиксировалось на вас. Овладев вами, он овладеет собой и миром, образно выражаясь. — Теперь я понимаю подоплеку той средневековой истории, точнее, его интерпретации той истории. — Разумеется. Он заколдован, заворожен, одержим вами. Вот вам и «Молот ведьм». — Когда в то утро я сидела на скамеечке возле его родителей, а на поду валялась книжка с «розой и крестом», опять вспомнился тот новогодний вечер. Не отвращение, нет, прелесть юности. Вспомнилось прикосновение «запечатанной тайны мертвых». — Вот я и говорю, какая глубокая уникальная символика в самой обыденной реальности! — Да, в словаре Даля все сказано, но я тогда не догадалась.
Следователь: — Я проконсультировался. Если звонить из автомата, то впоследствии источник установить невозможно, на АТС просто зафиксированы междугородные переговоры с вашим номером. Мы как раз занимаемся Питером. — Да все уже ясно, весь этот ужас! — Екатерина Павловна, я понимаю вашу реакцию, но вы у меня единственный, так сказать, информатор, поскольку старая карга в реанимации и вряд ли выкарабкается. Давайте успокоимся — и по порядку. — Ну что? С первого апреля Вадим находился в командировке в Питере. С матерью и со мной перезванивался каждый день — так было заведено. Одиннадцатого вечером она сообщила ему, что у меня ночевал мужчина. Двенадцатого на «Стреле» Вадим прибыл в Москву. — Собственно, командировка у него двенадцатого и кончалась официально. Но железнодорожный билет, сданный в бухгалтерию (и гостиничные счета), взят на понедельник. — Да, по договоренности с начальством он обычно использовал отгулы, словом, оставался на выходные для «прогулок по Петербургу». — Он сразу приехал к матери? — К себе домой. — Наверное, хотел туда заманить вас? — Наверное. — Вторая жена уходила от него, приходила… в общем окончательно они расстались в августе. — Если б я знала про это! А Ксения Дмитриевна не была соучастницей, нет, она много узнала уже потом. Он сам описал свой тогдашний настрой: «Человек вне себя от ревности, от ярости». Уверена, никакого «плана» у него не было. Вероятно, он хотел «разобраться» со мной, покончить разом с проклятием, которое носил в себе… с собой. Дозвонился до меня только к вечеру, трубку взял Саша. Вадим, прихватив с собой бутылку коньяка, отправился на машине в Герасимово.
Алексей: — Да, теперь все больше проясняется: «Ночь, улица, фонарь, аптека», угрюмый вход во двор и угрюмый дом. Но если он выследил отца здесь и поехал за ним в поселок — одновременно! — то почему застал его уже мертвым? — Не одновременно — Ирина Васильевна подсказала. Глеб понял, что отец едет на дачу за ящиком: следить нет смысла… но сын же обещал — только что: «Сегодня он за все ответит». Лучшего места для разговора не найти. Еду! Но пока он раздумывал, ушел с вокзала… Следующая электричка только через сорок минут. Эти минуты решили дело. Ты помнишь? — Помню. — И я. Наизусть: «Вот представьте: ночь, горит настольная лампа, в кресле улыбается труп, и какая-то тень скользит в каком-то ином измерении. А записка уже написана, и все продолжают жить как ни в чем не бывало». Это я продолжаю… понимаешь? Это про меня. — Катя, ты раскрыла тайну. — Собственной жизни. И отвечу за собственный грех. — Эти выродки заключили тебя в «мертвую зону». — Ты же прорвался? Вот мне и надо было ждать, а не воображать… Ну, ладно, Глеб идет в сарай за ключами, убийца не находит его в саду и спешит на станцию. — Ему надо было поспешить в противоположную сторону — к машине на обочине шоссе, как я понимаю. — Да он же объяснил свое состояние. Только что на его глазах умер человек. Создается непроницаемая иллюзия самоубийства, убийца уже скрывается за занавесками… вдруг что-то (чье-то присутствие) заставляет его обернуться, взглянуть сквозь прорезь: еще колышутся попугайчики, словно чья-то тень скользит… и в окно смотрит незнакомое лицо. Что видел свидетель? В панике, в ужасе он бросается за ним… как сквозь землю провалился!.. И на станции замечает междугородный телефон-автомат. — И звонит тебе из «Питера». Гениальный ход. — Убийца и называл себя «гением». В ту же ночь он возвращается в Питер. — Его нелегальные поездки туда-сюда установлены? — По крайней мере — последняя. Проводник опознал по фотографии.
Психиатр: — Такое состояние в старину называлось «одержимость бесом». То есть когда он узнал, что Саша остался ночевать… — Это был уже последний толчок — не забывайте про смерть собаки. — Уже не забыть… но не верится. Он так любил Патриция. — И вас любил. — Его любовь — это смерть. — Он вас не убил. — Я знала этот запах… Как Мирон говорил: «Чую вокруг вас некое биополе», прорваться сквозь которое не смог никто. Чтоб подтвердить свою догадку, я позвонила трем знакомым мужчинам… бывшим знакомым… и сказала каждому: «Тебя заставили отказаться от меня под угрозой? Признайся, если не хочешь быть замешанным в убийстве». Как говорится «взяла на понт». И каждый признался. — То есть ваш тайный влюбленный угрожал… — Да, по телефону: «Иначе — смерть!» И никто не устоял. — Правильно. Абсолютная одержимость действует устрашающе, ты чувствуешь: этот человек пойдет на все, до конца, дотла… иначе смерть. Перед этим устоять трудно. — Но можно! Вам не кажется, что трусость — тоже немалый порок? — Конечно, но по-человечески понятный… Что рождается от бессилия… — От бессилия может родиться зло — вы сами разъяснили мне тог давний эпизод на новогоднем вечере.
Следователь: — А теперь проанализируем сентябрьские события — начало, кажется, синхронно повторяет самую завязку преступлений. — Да, Вадим в Питере. Третьего сентября Ксения Дмитриевна впервые обращает внимание на Алексея. — Алексея Палицына. И чутье ее как будто не обманывает? — Она человек тонкий и очень проницательный. Ну, ведет, так сказать, «прямой репортаж» по телефону. И докладывает, что тринадцатого, в пятницу, у меня состоится пир с новым (будущим новым) любовником (накануне я заходила к ней за штопором). Вадим проделал тот же трюк. — Но на этот раз он приехал к матери? — В пятом часу. До этого сидел у себя дома. — Готовился к убийству? — Не знаю. Ксении Дмитриевне он сказал, что хочет зайти ко мне, познакомиться и «прощупать» Алексея. — Что значит «прощупать»? — Такой же он слабак и трус, как другие… В общем, он смотрел в кухонное окно. Алексей пришел первым — «здоровяк-отставник», — проговорился мне впоследствии Вадим. Но самое главное… самое страшное!.. представляете? Во двор входит юноша. — Ага! То самое «лицо в окне», что преследует убийцу полгода. — Да, свидетель. И возможно, выследил? Что он тогда видел? Что делает здесь? Кто он такой?.. Любой ценой избавиться от «ночного кошмара»! Так я представляю. — Меня, собственно, интересуют действия, а не представления. — Одно вытекает из другого. Уже в сумерках юноша идет на Павелецкий, едет в «жуткое место», включает свет и ставит на стол бутылку «Наполеона»! Поступки свидетеля обретают все более таинственный ритуальный характер. Он словно провоцирует преступление — и преступник поддается на провокацию. По-моему, в этих повторах сюжета есть нечто ужасающее.
Алексей: — Понятно, почему на даче он спрятался от Дуни. Вероятно, видел всю нашу компанию во дворе у машины Мирона, как мы прощались. И действительно поверил, что она не одна. Но убита — Агния! — Да, Агния. — Этого я не понимаю. Зачем она поехала в Герасимово? — Она туда не ездила. — Но я своими глазами… — Она поехала в Бирюлево к Вадиму. Самый прямой и короткий путь — на электричке. — Он там живет?! — Жил. Ты не знал, но я-то знала… А догадалась слишком поздно. А ведь чувствовала в ней потаенный жар, жгучий интерес к Вадиму… Но она с другой кафедры, работала недолго и не знала, что он устраивает себе «прогулки по Петербургу». Конференция уже кончилась. «В пятницу я позвонила Вадиму, нас разъединили. Он был дома», — сказала она со своей таинственной улыбкой. — «Разъединили», то есть разговора не было. — Конечно, иначе «гений» не стал бы рисковать с Глебом, машинально отозвался, швырнул трубку — и тут же забыл. Он был одержим. Но она не забыла. — Ты права. В ней чувствовалось сильное возбуждение, помню, все время смеялась, кокетничала… Я еще подумал — виноват, каюсь: «Перепила матушка!» — И это тоже. Кофейный ликер… и Дуню понесло на край света, и несчастную Агнию. Господи, как жалко! — Очень. — Но ведь не только опьянение, правда? Прикосновение в тайне. Словом, она рискнула продлить праздник. Она погибла из-за меня. Они все… — Катя, не бери в голову! — Она меня ненавидела, интуитивно, как некое препятствие. Ходила на уроки, в которых уже не нуждалась, наблюдала… В общем, Агния поехала к нему и не застала: убийца был с Глебом в Герасимове.
Психиатр: — «Убийца в саду»! — начала твердить больная после вашего визита с «гением». Вот и не верь в некую «порчу» мира, сверхчувственное «влияние Тьмы», как я вам уже говорил. Впрочем, пожалуйста — и реалистическое объяснение: стронули ее с «мертвой точки» (сын-отцеубийца), появилась надежда, заработало воображение. Пропажу ключей в тот момент она и не заметила. — Вы считаете, он уже тогда задумал… — Екатерина Павловна, вы должны запомнить одно: больше всего на свете преступник боялся вас. — Меня? — Что вы узнаете — этим страхом, вероятно, объясняется его конец. — То есть испугался, что поминки получатся его собственные? Испугался Дуни: вдруг она узнает его? — Конечно, он шел к самоистреблению — разве не страшно? — Меня в этом обвинила его мать. — Не вас бы ей обвинять, разумеется, но по сути она права. Он изуродовал фотографии, чтоб вы не узнали Александра. — Проще было бы украсть альбом. — Этот акт вандализма и обличает одержимость, не смог удержаться. — Но остались могилы, он забыл о поминовении мертвых. Лицо на кресте!.. Двое убитых — и он смотрел на них отстраненно, ничем себя не выдав. — Наверное, уже перешел грань живых и мертвых… нет, не совсем, жизнь еще горячила, вы были рядом. В общем, он оказался слабаком, трусом. — Да, теперь-то ясно. Он изувечил фотографии и поехал в «жуткое место» принять яд. Это в его духе: гармония, цельность, завершенность картины. — И наверняка оставил бы такую записочку, чтоб вы всю жизнь мучились из-за «верного рыцаря». А кстати впутал бы и еще кое-кого. — Я и мучаюсь. — Вот уж не стоит! — Стоит! Это освещенное окно, черная бутылка в свете лампы, этот запах… — Не застревайте! Ловушку он готовил для себя, а попался в нее другой… вернее, другая. А тогда он не смог умереть, струсил и сбежал. Сильный и смелый человек, как это ни «идеально» звучит, покаялся бы перед вами.
Следователь: — Когда именно Адашев начал подозревать Студницкую как свидетельницу, которая может его разоблачить? — Впервые после гибели Глеба он пришел ко мне семнадцатого, во вторник, случайно вместе с Мироном, и еще в прихожей заговорил: «Только вчера с поезда…». Вошел в кабинет и увидел Агнию, у которой как раз кончился урок. Думаю, тогда он не отдал себе отчета (случайный звонок, не разобрался), но она, конечно, была поражена: Вадим Петрович зачем-то соврал мне, у него какие-то секреты от меня. Наверное, это дало ей надежду. — Так когда же, по-вашему, он разобрался? — Мне кажется, когда я сообщила ему, что Агния поехала за Глебом в Герасимово. Все мусолил эту тему: не соврал ли Алексей, не ездил ли он вместе с нею, не замешан ли и так далее. И сказал: «Агнией займусь я». И занялся. — Вы позвонили со станции Адашеву примерно без четверти девять. — И услышала женский голос: «Алло!» После увиденного на даче я была просто не в себе и решила, что разговариваю с Еленой — женой Вадима. Звучал Моцарт. Эти потрясающие душу совпадения… — Не будем отвлекаться. Адашев понял, что вы испугались и уезжаете в Москву. — Да! «Гений и злодейство — две вещи несовместные». Вполне совместные, утверждал как-то он. Гений — по-гречески демон, по-русски — бес. Он мигом сообразил, что представляется уникальная возможность избавиться от свидетельницы. — Которая, по-видимому, слишком близко подошла к убийце. — Ей оставался один шаг: рассказать мне про пятницу, она дважды намекала… Тогда алиби Вадима рушится. В отличие от меня Агния интуитивно угадывала некую связь… смертную связь между ним и мною. Он соврал мне, и в момент убийства дома его не было. — Доказательства, конечно, косвенные, скорее, домыслы, но в свете случившегося достаточно убедительны. — И еще. Откуда в ее записной книжке возник Александр Александрович на букву «Э» и номер телефона Вороновых? Я сказала Вадиму, что она ищет экстрасенса. И он «нашел», то есть продиктовал телефон, связывающий ее с убитым.
Алексей: — Я знаю, что такое смерть — вот, рядом, рукой подать. Но то зрелище в окне… это, знаешь… безумие, извращение. Ритуальное, как сказал твой… — Он не мой. — Он владел тобой тридцать лет. Катя, прости. Как она все-таки вошла в тот дом и выпила яд? — Осложнение после гриппа. И обоняние… — К черту обоняние, я не об этом! Как психологически она могла это сделать. — На всех занятиях Агния заводила речь о Вадиме, ее влекло к нему. — К своему будущему убийце — парадокс. — «Зло притягательно и гораздо интереснее добра» — помню ее фразу… Да что ж я всех сужу и осуждаю, Алеша?.. А я сама?.. Чувствовала в нем брата и любила его. — Как брата? — Вот именно — это его и бесило, вероятно. «Агнией займусь я». Наконец ее надежды сбываются. Они вдвоем у него, конечно, пьют, она возбуждена сверх меры, он якобы увлечен… Мой звонок. «Что-то случилось в Герасимове, я нужен Кате». Возможно, ее обида и его приглашение: поехали вместе. Как установлено следствием, от его квартиры в Бирюлеве до поселка езды двадцать — двадцать пять минут. Они оставили машину на обочине шоссе и пошли на Аптечную. К тому времени мы сбежали оттуда вместе с милиционером, ты был уже на стройке. — Он не мог открыть при ней дверь ключом. — «Дайте же волю воображению, господа!» Он и мне приказал: «Оставайся здесь». То есть за калиткой: опасно, страшно. В темноте подходит к дому, отпирает: «А дверь-то открыта!» — входит включает свет: — «Нет никого, иди сюда!» — Особым воображением я, положим, не страдаю, но эту пару, кажется, понял. Он играл в «настоящего мужчину» («Вот, смотри, я пробую… пью… жив!») Она — в «роковую женщину» («И я люблю рисковать жизнью!») Обручение, говоря красиво, со смертью в «жутком месте». — Алексей, ты повторил его слово! — Какое? — Обручение. Кажется, я поняла, как она выпила яд.
Психиатр: — Полную потерю сознания и отсутствие рефлексов сымитировать невозможно. — Значит, врачи «скорой» не ошиблись? — Нет, конечно. Из смертельного стресса ее вывел ваш голос — несомненно. — Да, я крикнула медсестре: «Она умерла?» — И вот тут-то она ожила. Ненависть вернула ей жизнь. Но ведь в ее квартире ночью провели обыск. Откуда взялся цианистый калий? — Она сказала, что в последние дни, предчувствуя конец, держала его при себе, в кармане халата. Точно такой же черный сосуд, папин. Умирающую старуху не обыскивали. — Вот это старушка! Из гроба встала, можно сказать, восхищаюсь! Как же она обманула медсестру? — Та дала мне пузырек с валерьянкой и попросила грелку, не нашла у них. Я не расслышала, приняла лекарство и спустилась во двор… места себе не находила. А медсестра отправилась по соседям за грелкой. Двери все настежь, конечно… путь свободен. — Старушка рисковала застать вас дома. — Господи, не на убийство же она шла! Вне себя от ревности, от ярости… излить душу напоследок. — А «излила» яд. — Так уж все сошлось, подвернулось… — И вы устроили ей ловушку. — Я решила проверить. «Роза и Крест» на полу напомнили о «запечатанной тайне». Скупой Рыцарь сбежал. Мы остались вдвоем. Охватило ощущение, будто полумертвая женщина следит за мной, из-под опущенных век как будто блеснул черный зрачок в красном свете. Хотя я ни разу не взглянула ей в лицо. Было страшно, и моя жизнь разворачивалась передо мной словно другой стороною — ночной, скрытой до сих пор. Я сказала вслух, что допью валерьянку, и ушла. — И она явилась убедиться, что вы допили. — Вы себе представить не можете сцену между нами! — Отчего же? Клинический случай. В античных терминах Эриния — «неистовство, безумие, ярость» — всегда в образе старухи с ядом, — мстящая за материнство, заметьте, и за мертвых. Как же вы с ней справились? — Вернулся Скупой Рыцарь.
Следователь: — Кому конкретно пришло в голову устроить эту идиотскую «реконструкцию»? — Справить поминки предложил Мирон (он жаждал Дунечку), а восстановить «праздник в пятницу» — Алексей. — С какой целью? — Он хотел, чтобы Вадим сыграл роль убитого. — То есть, в сущности, подтолкнуть его к публичному самоубийству? — Хотел проверить, он подозревал эту семью в… болезненном внимании ко мне. — Вот я размышляю, Екатерина Павловна, почему мне, профессионалу, на котором «висят» четыре трупа, с такой натугой далось это дело? И пришел к выводу: архитрудно действовать в кругу ненормальных. — Спасибо. — Не за что. Не говоря о самом маньяке… Ваш любовник черт знает кому доверяет записку, вас же компрометирующую… — Не черт знает кому! Я рассказала Саше о своем самом близком друге — брате, которому он и доверился, который на этом и сыграл. Что тут ненормального? — Все! Встречаться ночью в Богом забытом месте… — Николай Иванович, да вы — поэт!.. Богом забытое — ужас. — Передаем эстафету дальше. Мать, подозревающая сына в убийстве отца. Сын, подозревающий мать. Потом — вас. Тут юноша некоторым образом напал на верный путь. Ваш, мягко говоря, странный образ жизни… — То есть? — Полная изоляция. Такая, извините, красивая женщина, хранит наследственный яд… — Я не хранила! — Ну, в том хаосе, в котором вы существуете… Помните, сколько длился обыск, покуда перебрали весь хлам? — Насчет меня вы правы. «Ночь, улица, фонарь, аптека» — вот мой замкнутый круг. — В который вовлеклась и очередная жертва — Студницкая. Тоже, судя по всему, не подарок. Уж замуж невтерпеж… Устроить «обручение» на месте преступления. — Не она устроила — убийца! — Однако вы все слишком легко ему поддались. Интеллектуальная элита, черт возьми! — Опять вы правы. Однако «гений» провел и профессионала.
Алексей: — С самого первого твоего упоминания о «верном рыцаре» я его, скажем нейтрально, невзлюбил. — Ну, Алексей! — Думаешь: позавидовал. Согласен. Но кому — брату?.. Эта дверь, рядом с твоею, и глаза в темноте. Что-то тут не то. Я чувствовал: не то. И боялся за тебя, все время. — Наблюдал в бинокль? — Не в бинокль, но наблюдал. — Ты хотел подтолкнуть его… — Нет, я человек простой и рассчитать столь эстетское самоубийство не в состоянии. Но я знаю, что такое смерть, навидался. И когда он вышел из спальни — глаза обреченные — я крикнул: «Не надо!» Нет, не рассчитывал, а заподозрил эту семейку и надеялся, что в роли Глеба он раскроется. — Неужели ты его действительно подозревал? — Я увидел его со стороны. Исступленность — как он смаковал подробности свидания с Александром. Одержимость — как ты говоришь. И страх, страх, страх. — Однако он покончил с собой. — От безысходности — ты уже все поняла. Помнишь «Сейчас блеснет и озарит». А я… во всяком случае, я глаз не спускал с твоей рюмки. — Я помнила запах миндаля со смерти Патриция. — Катя, что ты помнила? Школьную елку и холодок золота. Больше ничего. Та смерть, как и все остальные, сошла ему с рук. — Ничего не слышала. Если у него и была такая идея, то он нацелился, скорей, на тебя. — Зачем? У тебя были доказательства, у меня, так сказать «чувства». — И у него чувства: он догадался. Накануне поминок. — О чем? — О нас с тобой. — Правда, о нас? Это правда, Катя? — Этоправда.
Психиатр: — Такая гипотеза не исключается: смерть развязывает руки. Но чисто технически организовать новое убийство было затруднительно. А главное — он почувствовал свое бессилие, возможно, еще когда увидел Алексея из окна и убедился при знакомстве: этот не трус, не слабак. И не напьется до чертиков, чтоб безропотно проглотить цианид. — То есть вы думаете, Вадим согласился на «реконструкцию» как на своего рода «рыцарский поединок»? — Похоже, что так. И испытал поражение. Я уже говорил: больше всего он боялся вас — вы догадались, вы почувствовали, вы полюбили… «Чтоб они сдохли!» В спальне он действительно воспроизвел записку Глеба? — Слово в слово. — Вы, должно быть, помните наизусть. — Еще бы! «Человек не имеет права распоряжаться чужой жизнью и смертью. Вы ничего не боитесь? Напрасно. Вам не снится черный сосуд и благовонный миндаль? Приснится, обещаю. Я убедился сегодня, увидев запечатанную тайну мертвых. Жизнь окончилась, да, но поклон с того света я вам передаю. И еще передам не раз, чтоб ваша жизнь превратилась в ад». — Блестящее обвинение! У этого мальчика был несомненный литературный стиль. — Он писал стихи. — Нет, вы понимаете? Повторив эти слова, убийца почувствовал, что написал завещание. И он слышал ваши слова о Сальери. — И бросил яд в рюмку. — Да, сильный драматический эффект. Преступник вообще был склонен к эффектам, что характерно для одержимого. «Дамы и господа! Мы присутствуем в этом зале…» Как дальше? — «…для справедливого и беспристрастного суда над убийцей!» Он наконец в полной мере ощутил себя… — Он ощутил вашу любовь — не к себе. Наверное, это была последняя капля. И указал на вас. — На меня? — На вас обоих. Возможно, гипотеза вашего Алексея верна, какая-то игра с чужой смертью была задумана. Но вы очень вовремя упомянули про специалиста. — «Мне объяснит специалист по тайному ордену».
Специалист: — Поскольку орден был действительно тайный, многие секреты его утеряны. Впрочем, не поручусь, что он не существует и посейчас. Под другим названием, например. — Какова же цель? — Если отбросить всю атрибутику, эстетику… в сущности, борьба с Христом. — Но… «роза, распятая на кресте» — любовь. Не намек ли это на Спасителя? — Спаситель сам указал другой путь, Катя. Не поиски философского камня — золота, не общение с духами Тьмы. Это не мистика, а магия. Это власть. Под изысканной символикой все та же жажда: «Будьте как боги». — Но почему такие люди… великие люди входили в этот союз? — Братство соблазнительно. Оно дает ощущение свобод и равенства с сильными мира сего. Тайна соблазнительна. И Моцарт и Пушкин соблазнились, но — воистину великие! — и опомнились. — И погибли? — Может быть, и так. Вы впервые увидели его на том новогоднем вечере в школе? — Да, я… Мы с Димой… В общем, в полутьме я не рассмотрела. Только почувствовала холодок на щеке… на его левой руке. Он объяснил: «Папа подарил к семнадцатилетию». — Нет, Катя. Дима украл перстень с печаткой из моей коллекции. Он и не представлял тогда его ценности. Дело даже не в золоте, даже не в старинной работе — в исторической уникальности. XV век — предположительное время возникновения ордена. По преданию, драгоценность носил сам легендарный Христиан Розенкрейц, могила которого «никоим образом не пуста». — А он хвастался: перстень королевский. — Он еще не знал. Монограмма «RC» может ведь и означать: Rex Carl[2]. — Почему же вы тогда его не отобрали? — Попробуй у моей семейки что-нибудь отбери. Публичного скандала я, конечно, не поднял… — А зря! — Что ж, мы — отцы, так сказать, — оставили вам худое наследство. Я приезжал на днях — вы, наверное, помните — просил, умолял: вещь мне нужна для работы, хоть на время… бесполезно! Она давно уже была не пуста. С кончины вашего батюшки. — Да, он подарил Ксении Дмитриевне яд перед смертью. — И эти чертовы разговоры о «своевольном конце» велись при сыне! — Но как он мог попробовать на Патриции? Три года назад он был уже не мальчик. — Он навсегда остался испорченным мальчиком. — Вы верите в порчу? Вы сбежали, бросили их. — Я верю в зло. Здесь — зло. Но наследников нет и уже не будет. Пропажа обнаружилась недели через две. Я сразу заподозрил и объяснился. В пылу ссоры у меня вырвались неосторожные слова — «тайна мертвых». Ну, образный оборот. — Вы имели в виду секретную полость в перстне. — И он ее обнаружил. Если особым образом нажать на монограмму «RC», полость обнажается. Я имел в виду, что в средние века там могли хранить яд. Для этого, собственно, секрет и предназначался. — И Сальери «осьмнадцать лет» носил с собою… — Вполне вероятно. Пушкин не раскрывает секрета, но через восемнадцать лет после смерти Моцарта знаменитый завистник пытался покончить с собой. — А я ведь смотрела в словаре Даля: «Печать — ручная вещица разного вида с вырезанными на ней знаками, гербом, вензелем» — и не догадалась. — Да, ручная вещица. Предполагаю что-нибудь в таком роде; «Пишите письмо, мы его запечатаем. (Ну, воском от свечки, например.) Видите перстень с печаткой? В нем тайна мертвых». — Да, да! «Все объяснит запечатанная тайна» — вот намек на убийцу. А Глеб просто повторил отца, увидев у меня в аптечке черный сосуд — KCN: «Я убедился сегодня, увидев…» — и указал левой рукой на дверь в прихожую. — Ваша подруга, кажется, записку не оставила. — Она не была моей подругой… к сожалению. Наоборот. Я предполагаю что-нибудь в таком роде. У Димы вырвалось слово «обручение». «Здесь, в жутком месте, выпьем за нашу любовь! Закрой глаза на минутку…». Бросает яд в стакан, снимает перстень и надевает его на палец Агнии. Петр Александрович, а вы про все догадались? — Нет, не догадался, а… размышлял. Вот когда вы пришли к Ксении. Меня поразило, что следов цианистого калия не обнаружено ни на трупе, ни в окрестностях… вообще нигде… Тут еще моя брошюрка на полу… «Роза и Крест». — Именно тогда я поняла. А почувствовала раньше. Бес играет левой рукой. Как Мирон положил руку на плечо Дуни — блеснуло золото. Я сказала про Сальери, про вас. — И он услышал. — А потом я бросилась к нему, схватила за руку прощупать пульс — и ощутила тот холодок на безымянном пальце. По странной ассоциации вспомнился новогодний вечер в школе. — Катя, вы и раскрыли «запечатанную тайну». Не плачьте. — Ведь они — мертвые! — Им уже Бог — Судья. Впрочем, как и нам.
Последняя свобода
Посвящается Сергею
И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя смерть; и ад следовал за ним.Откровение Святого Иоанна Богослова
Глава 1
Сегодня мне исполнилось сорок пять. И случилось событие столь несуразное, из ряда вон, что я растерялся, испугался даже и по привычке схватился за перо (шариковую ручку). Потому что загадочных событий в моей жизни скопилось уже немало, надо же что-то делать… Писатели — народ нервный, а у нас тем более. Для души я писал прозу, для заработка — пьесы, и они широко шли. Что дало мне возможность вступить в члены Союза и приобрести кооператив в соответствующем районе Москвы. Так вот пятнадцать лет назад я и познакомился с соседом по площадке — странным стариком с подходящей фамилией Прахов. Впрочем, общались мы крайне редко. Пьесы не иссякали — вскоре я купил дачу у вдовы драматурга в соответствующем поселке (не в том, знаменитом на весь мир, но тоже престижном, с собратьями-профессионалами), где и засел прочно, спокойно и, надеюсь, навсегда. Чувствуя, однако, что когда-нибудь редкому моему везению придет конец. Конец пришел. И вот каким образом: однажды Прахов рассказал мне эпизод из многогрешной жизни своей — ровесника века. Да, он родился в январе 1900-го, а в девятнадцатом участвовал в разгроме одного прославленного богатого монастыря. Они разрывали могилы и склепы и выбрасывали мощи. Вот сорвали крышку древнего дубового гроба — предстал нетленный монах в нетленном облачении. Глухо произнес: «Будьте вы прокляты!» — и рассыпался в прах. Соратники оцепенели, но тут из кустов послышалось бормотанье: «Прости меня, Господи, за злобу и ожесточение…» Проклял живой монах. Жить ему осталось всего ничего. «Я его и прикончил, — признался Прахов. — С испугу». — «Застрелили?» — «Зарезал. Вот вам завязка для полноценного антисоветского романа. Дарю». (На дворе стоял 1977 год.) — «А вы сами не пробовали?» — «Пробовал. Но я либреттист». — «Кто?» — «Писал либретто для оперетт. Жизнь прожил с шампанским, но никак не могу умереть». — «А ваши соратники?» — «Давно сыграли в ящик… заметьте, все не своей смертью. Я остался один». — «У вас есть правнучка». — «Сын погиб, внук погиб. Правнучка есть». Больше мы на эту тему не говорили, да и не виделись почти, и старика я как будто не вспоминал, и монаха… Но оказалось, замогильный эпизод годы и годы дремал в потемках подсознания, как зерно в земле, и однажды вспыхнул ярко и пронзительно, разрастаясь в целое дерево… своего рода анчар, где смерть, смерть, смерть. Я понял, что пишу роман. Писал запоем, вдруг опомнился и поехал к Прахову: не возражает ли… «Очень рад, — одобрил уже девяностолетний несгибаемый старик. — Могу добавить фактов». «Нет, нет, мне нужен был толчок — дальше работает воображение… Впрочем, кое-какие детали мне подбросил мой приятель — критик Горностаев. Тоже увлекся. Вот принес вам его статью почитать». — «Прекрасно, — одобрил старик, листая журнал. — Четвертый Всадник»… это ведь из Библии?» — «Да. Из Апокалипсиса». — «Прекрасно, — по вторил Кащей Бессмертный. — Вот напишите — и меня убьете». Это происходило в апреле, на Страстной, а на Пасху в кругу близких я похвастался, что мечтаю ко дню рождения сделать себе подарок — окончить роман (необходимо заметить: о замысле, о старике, о монастыре — вообще ни о чем никто не знал). «Концовку подсказал сам прототип». — Существует прототип романа?» — осведомился Гриша, тот самый Горностаев. «Представьте себе — убийца! Десятый десяток пошел. Слезно просит — уже тринадцать лет — отпустить его душеньку на волю». — «Ну и?..» — «Отпущу». «Каким образом?» — «Зарежу». Роман я действительно кончил ко дню рождения — Прахов скончался тотчас. Героя я зарезал, как и обещал, — старик умер от разрыва сердца. «Неужели силою своего воображения…» — пытался иронизировать я, но тут пошли такие странности и загадки, что вот уже два года я живу словно не в себе. Начать с того, что моя жена исчезла тогда же напрочь. Нельзя сказать, чтоб я возражал против ее исчезновения — но нормального! Она же пропала при обстоятельствах пугающих, почему-то со злополучной рукописью. И сегодня… впрочем — по порядку. Необходимо восстановить ход событий в подробностях, чтобы наконец прийти в себя. Итак, четвертое августа 1990 года. Суббота. Я в полном одиночестве (жена с сыном охотятся за трофеями к завтрашнему столу), в одиночестве и восторге работаю над завершающей фразой. Уже произошло убийство, и кровь смешалась с вином… Вдруг — телефонный звонок. Прахов. Голос бодрый, взволнованный и какой-то таинственный: — Леонтий Николаевич, прошу вас немедленно подъехать ко мне с рукописью! — Обязательно! Выезжаю! — закричал я на подъеме. Кому как не старику первому обязан я прочитать… ну, хоть избранные места из рукописи — такой новой, свежей, полной трепета для меня и жизни? Единственный роман, который писался на одном дыхании, без черновиков и побочных записей. Еду! Что там в природе-погоде? Жара… Я вышел на открытую терраску и с хрустом потянулся, протягивая руки к небу, полдневному, раскаленному… Совсем неподалеку под яблоней стояла девушка и исподлобья глядела на меня. Моя будущая невестка, но тогда я об этом не знал (так казалось!), хотя что-то трепыхнулось в душе, как во сне. — Здравствуйте, — сказала она хрипловатым низким голосом. — А где Коля? — Добрый день. Он в Москве с матерью, скоро будет. Вы, должно быть, учитесь вместе? — Учились. Мой сын только что окончил Плехановский и, благодаря множеству хлопот, на следующей неделе отбывал в одну престижную европейскую дыру. — Как вас называть, милое дитя? — Как? — Она словно удивилась. — Мария. Это имя ей шло — худая, ловкая, загорелая до черноты. И что меня поразило: глаза и волосы одного цвета — коричневого с золотистым отливом. Ну, прямо как у героини моего последнего романа — вот это да! Но одета… белые короткие штаны, сандалии и темная майка… А я-то! Недаром она смотрит с таким удивлением: на мне новенький подарок Марго — черный, до полу (до босых ног!) халат-хламида из тонкой шерсти, подпоясанный крученой веревкой; и капюшон я умудрился набросить на голову, когда вышел в пекло. М-да. «Отцы-пустынники и жены непорочны…» Извинился, ретировался, оделся по-человечески, вышел. Все казалось мне, что ее уже не будет (и не было — так, мираж в пылу творчества). Но она стояла возле той же яблони — белый налив полновесно, прозрачно светился в ветвях — тот же недоверчивый коричневый с золотом взгляд… — Вы ведь у нас впервые? — Впервые. — Хотите посмотреть сад? — Хочу. Гордиться мне было особенно нечем — все запущено-перезапущено, — зато всего много. Сорок соток, целое царство птиц и цветов. В беседке, на днях обсаженной шиповником мы по-свойски закурили, я вдруг вспомнил про старика и бросился в дом. Долгие длинные гудки. Странно. Куда его понесло? Прахова уже понесло на тот свет, да я-то об этом не знал. Потом приехали мои с сумками, молодые помчались на озеро, Марго спросила как-то загадочно: — И ты собираешься завтра читать роман? — Конечно. Я же обещал. Или для тебя это слишком утомительно? Она пожала плечами, не удостаивая ответом. А могла бы и удостоить: как последний дурак, я собирался читать про подвиги Прахова в присутствии Марии! Я отключился и величественно удалился почти на сутки в кабинет шлифовать и править и придумать наконец название — оно никак не давалось. Люблю одиночество — и за два года вкусил его полной мерой: и друзья, и близкие вдруг оставили меня в покое. Но тогда, пятого августа, по традиции был полный сбор. Сейчас в волнении, чуть ли не в слезах, я составляю этот скорбный список.Леонтий Николаевич Востоков — я сам, сорок три года. Маргарита Павловна — жена, ровесница. Николай — сын, двадцать два года. Василий Востоков — брат, доктор, сорок шесть лет. Григорий Петрович Горностаев — друг и критик, сорок четыре года. Алла Сергеевна, Аленька — его супруга, возраст примерно тот же. Юрий Алексеевич Красницкий, Юра — ученик, прозаик, двадцать пять лет. Мария Прахова — правнучка, сверстница Коли. Напоминает милицейский протокол… и почему, собственно, «скорбный»? Все живы-здоровы… Надеюсь, что все.
Глава 2
Мы сидели в беседке, шиповник краснел, вино пламенело, золотился коньячок — и события, о которых читал я, казались совершенно неправдоподобными в зеленом раю на закате. Совершалось проклятие — соратники и их потомки погибали один за другим во временах и пространствах, их «главный» писал оперетки и ждал освобождения, и внимательно слушала последняя, уже последняя оставшаяся в живых, наследница. Я кончил при свече, восторженный вечер задумчиво переходил в ночь. Гости разошлись и разъехались, а меня наконец отпустило: заснул как мертвый и проспал до одиннадцати. Между тем на понедельник была запланирована поездка в Москву на два-три дня: в горячке работы все текущие дела были запущены. Я второпях пил кофе на терраске… Марго в атласной белой пижаме нервно прохаживалась взад-вперед. — Где дети? — спросил я рассеянно. — Уже уехали. Разве тебя дождешься… — После такой убойной работы, кажется, человек имеет право… — начал я с непонятным раздражением; вспыхнула нелепая ссора (вообще мы жили мирно: с Марго легко ужиться… да и со мной, если ко мне не лезть). Но такая ярость вдруг прорвалась меж нами, что я произнес неожиданно: — Давно чувствую, что нам необходимо расстаться, — и внезапно понял, что это правда. — Вот уедет сын… — Давно? Когда именно? — перебила Марго и остановилась напротив, прислонившись к перилам; великолепнее женщины я не встречал… и не встречу — подумалось с отстраненным бесстрастием. В кабинете зазвонил телефон. Какая-то баба Маша искала какую-то Машеньку… В конце концов все выяснилось. Я вышел на терраску и сказал с ужасом: — Прахов умер. — С каким диагнозом? — поинтересовалась Марго; я подивился ее хладнокровию. — От разрыва сердца. Я ведь писал о нем. — Господи, да об этом все давно догадались! — Баба Маша говорит… ну, из нашего дома, знаешь, ухаживала за… — Я знаю. — Почему ты не сказала мне про Марию? — Разве ты ее не узнал? — Нет. Мы пристально смотрели друг на друга. — Поедешь на похороны? — Надо. Не люблю, но… надо. — Последний раз ты хоронил отца. — А Татьяну, забыла? — Ах да, еще Татьяна! Они умерли хорошей смертью. Ну выдала! Какое бессердечие. — Они? В таких муках? Я пошел в спальню, оделся. Когда вышел, она все так же стояла у перил. — Ты не виноват, в реанимации разберутся. — Уже разобрались, в морге. — Ты не виноват, Леон. Не ты отвечаешь за убитых, — сказала Марго на прощанье. (Знамо дело, не я — я всего лишь прозаик.) Последний взгляд, последнее прощанье — больше я ее не видел никогда. Неужто так? Неужто существует такое понятие — «никогда»? Писательское начальство расстаралось ради старейшего члена: гроб был выставлен в Малом зале Дома литераторов. Пустом зале — никто не помнил про либретто для оперетт (давно отпелись), потомки погибли, правнучка пребывала неизвестно где. Меня потрясло лицо: выражение абсолютного ужаса. Я глядел, глядел, словно вот сейчас раскроется некая тайна… не выдержал и, чтоб отвлечься, перешел к соображениям сентиментальным: гроб из разряда «для бедных», нет цветов… Нет, вон три казенных гвоздики — белых на белом покрывале. Тут мне захотелось здешней суетой заглушить холодок «нездешний», да стало совестно. Я побуду с ним, с убийцей, до конца… если уж больше некому. И пошел позвонить брату: у него как раз кончалась смена в больнице, он поспел к выносу тела с корзиной георгинов и гладиолусов. Прахов дождался-таки печи огненной; члены похоронной комиссии и мы с Василием вышли из крематория, постояли, помолчали и, не сговариваясь, отправились в Дубовый зал ЦДЛ заглушить «холодок» водочкой. Пью я редко, но метко — и вечер тот вспоминается в отрывках и обрывках. Пили за «Православие, Самодержавие, Народность» — это точно. И брат гудел под ухом: «Ты ж гори, догорай, моя лучинушка, догорю с тобой и я-а-а-а…». Проснулся, вернее, очнулся (растолкал старичок-больной, временно живший у Василия) на другое утро, как та самая «догоревшая лучина». Меня разыскал сын. — Откуда ты звонишь? — заорал я спросонок. — Из Кукуевки. Это наш благословенный поселок. — Как из Кукуевки? Разве вы вчера не уехали в Москву? — Раздумали. Пошли по грибы. — Я тебе сейчас покажу грибы, дурак чертов! Прахов умер. — Серьезно? Когда похороны? — Уже сожгли! — Серьезно? Так вы с матерью хоронили, что ль? — С какой матерью? — С моей! — При чем тут мать? — Ее нет. — В каком смысле? — Со вчерашнего вечера. — В Москву уехала? — Не знаю. Я домой звонил, звонил — никто не отвечает. — Ладно, я выезжаю. Подготовь Марию. Правнучку я уже не застал. Сын стоял на терраске, собранный и напряженный. Тотчас заговорил: — Сумочка с документами исчезла. А также кое-что из ее вещей. Она нас бросила? — Записка есть? — Нету. — Так не бросают! — вырвалось у меня, и всплыла несчастная фраза: «Давно чувствую, что нам необходимо расстаться». — А может, и бросила. Молча мы прошли в спальню — по совместительству это была и комната Марго. Плотные портьеры закрывали белый свет, горел ночник. Трюмо между окнами отразило наши встревоженные лица. Постель не разобрана, но подушка и покрывало примяты, на тумбочке рядом — наполовину очищенное яблоко, слегка увядший белый налив. — Ты взял нож? — Я ничего не брал. На темно-красном ковре валялись бокал и пустая бутылка вина и уже почти не выделялись в цветных узорах брызги «Каберне» — его пили дамы на дне рождения. И еще что-то изменилось… как бы выразиться поточнее… в атмосфере, в интерьере… только я не мог уловить — что. Никак не мог прийти в себя со вчерашнего, с позавчерашнего, однако отрезвляло явное волнение беззаботного, легкомысленного (в мать) Коли. После тщательного осмотра мы составили опись пропавших вещей: сумочка (документы, кошелек, косметика), большая дорожная сумка, три летних платья, пижама, тапочки, босоножки, серьги и браслет (чешские стекляшки — мой подарок), охотничий нож (презент автора-горца, комедию которого я однажды переводил), мой новый халат-хламида и коричневая тетрадь большого формата — роман (без названия) о Прахове и его соратниках. Случайный или обдуманный набор? С этими данными я поплелся в местное отделение, где сказали ждать три дня. А на третий день от жены пришло письмо:Леон! Посылаю тебе свой привет и желаю житья долгого, с шампанским и усмешечкой. Мое белое платье покрылось пятнами, помнишь? И вода их не смыла, ничего не смыла. Остаюсь навеки твоя Марго
Усмешечкой (без шампанского) встретили мой рассказ в милиции. «В чем проблема? Вы желали расстаться со своей женой, и она — редкостная, конечно, женщина — охотно пошла вам навстречу, забрала документы и вещи. Все нормально». — «А письмо?» — «Письмо с душком, да. Ищите по больницам». — «А вы?». — «У нас нет никаких оснований для заведения «дела». — «Но письмо без подписи и напечатано на машинке». — «Что ж, она супруга писателя». — «Не на моей машинке!». — «Дорогой товарищ, на мне висят два полнокровных убийства, в своих семейных дрязгах наводите порядок сами». Я старался (Коля уже отбыл в Голландию), наводил справки в моргах и сумасшедших домах, давал объявления в газеты, однажды разорился на телевидение… За два года пришло три письма. Зачин и концовка в них повторялись с маниакальной аккуратностью («Посылаю тебе… остаюсь навеки…»). Середина варьировалась. «Душа твоя черна, и остро лезвие. Ты его точил и точил, помнишь?» — это из второго, которое я получил в подарок к прошлому дню рождения, после чего рванул в Ялту. «Какой тяжелый серый камень, ты помнишь? Все помнишь? Тяжелый, серый», — третье письмо пришло сегодня. А утром я нашел коричневую тетрадь в своем сундучке. Она лежала среди рукописей, но два года назад ее там не было. Дрожащими руками раскрыл, перелистал. Три последних страницы — финальная сцена убийства — были аккуратно вырваны.
Глава 3
Сегодня мне исполнилось сорок пять — и состоится полный сбор. Сбежать, как прошлым летом, не на что — инфляция — и некуда (Крым — ку-ку). А главное: приезжает в отпуск сын. Точнее, уже приехал вчера вечером в Москву и позвонил мне. Я объявил сбор и прибрался в двух клетушках на чердаке, где обычно летом жил Коля (туда ведет наружная лестница). Не поднимался я в мансарду с позапрошлого года — застоялой пахнуло пылью — прахом и тленом — и воспоминаньями. Сейчас смотрю на скорбный список и размышляю. В прежнем состоянии остался Василий: горит на работе, больные его очень любят, и он любит их. «Румяный критик мой» внезапно разбогател и открыл собственное издательство: у него личный шофер, и мадам Горностаева ходит в соболях. А бывший ученик («учеником» его иронически прозвал Коля, так и осталось) Юрочка стал «мистиком», пропадает по монастырям, со мной общается крайне редко и снисходительно. Однако до сегодняшнего визита снизошел. Все снизошли и обещались, включая правнучку. Она учится в аспирантуре. На днях ко мне заглянул Гриша и сделал лестное предложение: издать двухтомник моей неизданной прозы. Теперь ведь все можно. Я пересилил тоску и отвращение к жизни и принялся перебирать бумаги в сундучке — старинный, бабушкин еще, стоит у меня в кабинете. Не раз за эти годы мелькала мыслишка — восстановить украденную рукопись; в сущности, я помнил текст почти дословно. И ничего не писал, ничего, словно боялся, что выдохнется драгоценное вино, плотно закупоренное (для меня, конечно, драгоценное; насчет читающей публики отнюдь не уверен). На самом деле боялся я этого проклятого романа. По монастырям я не езжу, зато остро чувствую внутреннюю связь всего со всем: не сделал ли лукавый старик меня своим наследником (не в материальном, к сожалению, смысле, а в духовном)? Не перешла ли ко мне его ноша? Во всяком случае, я потерял жену и тот дар, что зовется вдохновением. Раскрыл тетрадь, взглянул на последнюю уцелевшую страницу — и кульминация убийства восстала так живо и чувственно, так ярко… Я пролил кровь — но в воображении, черт возьми! За что? Точилось лезвие, но вода ничего не смыла, а придавил тяжелый камень. Стоп! Никакой истерики! Я вышел на терраску в пекло. Возле «белого налива» стояла Мария в красном полупрозрачном платье… ну, и на мне не хламида, одет подобающе. Я смотрел, как сверкают темным золотом глаза ее и волны волос — отвращение и тоска усиливались. И тут подошел ко мне сын — элегантный корректный европеец. Но, поколебавшись, поцеловались троекратно. Потом и остальные подобрались. У Горностаевых дача тут же в Кукуевке, Василий и Юра прибыли из Москвы. Засели по обычаю в беседке, в сквозной трепещущей тени шиповника — я чувствовал себя чужим среди чужих. Но они были нужны мне — очень. Кое-какие шаги я уже предпринимал. Например, установил, откуда присылаются письма: с московского Главпочтамта. Пытался сравнить шрифты машинок: пусто-пусто. У Васьки никакой машинки никогда не было, друг и ученик успели сменить, у Марии — праховский древний «ремингтон» — не то. Делал попытки прощупать алиби, но вяло, не надеясь на успех, — успех не состоялся. Однако сегодняшняя находка в сундучке разбудила во мне азарт и ярость. Интересно, что в чопорной невозмутимости сына мне почудились те же симптомы. Стол без хозяйки не отличался изысканностью и обилием. Заметив, что ученик не закусывает, я простецки положил ему на тарелку кусок колбасы. — Нет, нет, сегодня среда, — он отодвинул тарелку. Словно нечестивый язычник, я глядел непонимающе. — Юрий Алексеевич намекает, что сегодня постный день, — любезно объяснил сын — вот тут-то мне и почудилась скрытая ненависть в его тоне. Горностаевы хором одобрили постника; Василий ввернул: — А как насчет водочки? — Единственный тост в виде исключения. — Это ты ради меня своей бессмертной душой жертвуешь? Горностаев поднялся и сказал с чувством, умеренным обычной умненькой усмешкой: — За то, чтобы фамилия Востоков прогремела по «всея Руси» — далее везде! Что значило: он меня издаст, а я прогремлю. — Брось, Гриш. Кому сейчас нужна изящная словесность? — Изящная — всегда нужна, — долгая пауза. — Ты восстановил тот роман? — Нет необходимости: я его нашел. Это был сильный ход — все остолбенели. — Где? — выдохнул Василий. — В сундучке среди рукописей. — Но… — Коля побледнел. — Мы ж с тобой перебрали каждую бумажку. — Вот именно. В наступившем молчании Алла прошептала нервно: — Значит, она сюда приходила. В веточках шиповника прошелестел, словно соглашаясь, ветерок. — Любопытно, что три последних страницы вырваны. Из деликатности никто не упоминал Прахова, но тут Мария впервые подала голос — низкий, волнующий: — Это где вы дедушку зарезали? — Вам известно, что я писал про вашего прадеда? — У вас получился слишком живой образ. — Простите, что я читал при вас. — Это пустяки. Не в этом дело. — А в чем? Она не ответила, но по мрачному мерцанию золотых глаз нетрудно догадаться было, какие чувства она ко мне испытывает. Весельчак Василий пробормотал:. — Черт знает что! Ничего не понимаю. — Марго мне пишет письма. — Отец, обсудим эту тему позже, хорошо? Дипломатическая служба быстренько гасит непосредственность юности; может, это и к лучшему. Кому захочется публично обсуждать безумие собственной матери? Но я не верил в ее безумие, потому что не верил, что она жива. И продолжал упрямо: — Надо посоветоваться, сынок. Я в тупике, а тут все свои. «Свои» упорно молчали, даже пресловутое женское любопытство не срабатывало. Васька залпом выпил водки, я зачитал письма в их последовательности. — Леон, это ужасно, — признался брат, несомненно выразив общее впечатление. — В чем она тебя обвиняет? — Наверное, в том, что я ее убил. — Да ну тебя! Ты же помнишь, я обошел морги и больницы с фотографией. Где ее держат? — Наверное, в земле. — Алла вскрикнула столь дико, что все вздрогнули, — трудно ожидать подобной реакции от милой домохозяйки-садовницы. — Водки! — скомандовал я. Гриша трясущимися руками наполнил рюмку, протянул жене, она оттолкнула, забрызгав ему лицо и очки. Какое-то время он так и сидел в «слезах». — Приношу извинения, — сказала Аленька глухо. — Любое напоминание о смерти и тлении меня шокирует. — Э, матушка, — откликнулся Василий простодушно, — поработала б с мое… Каждый день покойник. Четверть века он неутомимо выхаживает подопечных или провожает в последний путь. Это призвание. — Леон, это розыгрыш, — заявил Гриша, протирая очки. — Марго была женщиной веселой… — Была? — …и гордой, — заключил он и отвел глаза. Любопытная фраза, над ней стоит подумать. — Да, Гриша, было время — я себя этим утешал. Но розыгрыш, затянувшийся на годы… — я поколебался и выговорил: — попахивает преступлением. — И совершается наказание, — подхватил Юра на патетической ноте. — За грех. Неужели вы не понимаете? — Понимаем. Кто совершает? — Как кто? — Кто наказывает? Ангел письма шлет или черт рогатый? Имейте в виду, господа: концовку романа я помню наизусть. — За неминуемый успех! — Василий поднял полную рюмочку. — Да ну их к лешему, мои успехи. За сына! С приездом, Коленька. Все поддержали, с заметным облегчением и удовольствием переключаясь на «заграницу». Как там у них и будет ли так у нас. Не будет. Только правнучка во всеобщем оживлении не участвовала, отчужденная, равнодушная. Да выдавали золотые, как у кошки, глаза. Вот-вот выпустит коготки. Я понадеялся в душе, что красивый сын мой за два-то года завел себе другую, — с семейкой Прахова связываться опасно.Глава 4
Тем не менее она пожелала «пожить у нас» — так выразился Коля, когда мы с ним остались одни. Где пожить? В мансарде (стало быть, с ним — дела серьезные). Ну что ж, как вам будет угодно. Разговаривали мы вполголоса, хотя ее не было: ушла с Горностаевыми на озеро: у Гриши мания — ежевечерние омовения в любую погоду. А сейчас стояла теплынь, августовская звездная ночь сияла и благоухала свежим сеном, дальним дымком и медовым ароматом флоксов у терраски; мошки и мотыльки роем вились у красного фонарика под потолком. Я рассказывал о своих безуспешных поисках, словно оправдывался. — Неужели нельзя объявить настоящий розыск? — Нельзя. Ушла с документами, вещами… Я ведь… — я помолчал. — Знаешь, в день ее исчезновения я заявил ей, что нам лучше расстаться. — Почему? — Черт меня знает. Минута такая нашла. — Ты знал, что святоша этот был ее любовником? — И ты посмел промолчать! — Донести?.. Ну, знаешь! Надеялся, что у вас все уладится. Напряжение между нами возрастало. — Я давно чувствовал: что-то не то. Ложь. Но про Юру не знал. Говорил я сдержанно, как и сын, но чего мне это стоило! Гнев и гордость переходили в бешенство. «Не надо! — приказал сам себе. — Наверно, она мертва». — Итак, ты промолчал. — Я набил ему морду. — Вот что, дорогой мой. Расскажи-ка все, что скрыл. Как сюда попала Мария? — Сама напросилась. — Ну понятно, чувства-с. Он быстро, будто украдкой, взглянул на меня. Мы разом закурили — нечто редкостное, им же привезенное: сигареты в виде тоненьких коричневых сигарок. В то лето Коля почти не бывал в Кукуевке: занимался «выездными» делами. В пятницу третьего августа столкнулся во дворе с Марией. «Когда отбываешь?». — «На той неделе». — «В Европу едой запасаешься?». — «Послезавтра у отца день рождения». — «Меня не хочешь пригласить? Теперь не скоро увидимся». — «Да пожалуйста». — «А твои не будут против?» — «Да ну!». Объяснил, куда ехать. — Но она явилась сюда накануне, — заметил я. Коля пожал плечами. Утром в субботу приехала мать, и они уже вдвоем отправились по магазинам и на рынок. Вернулись в первом часу. Темноватое пространство площадки прорезал узкий тусклый луч из квартиры Праховых. И послышался то ли стон, то ли крик. Велев отнести сумки и готовиться к отъезду, Марго вошла к соседу. — Мне он позвонил ровно в двенадцать, — вставил я задумчиво. — И попросил приехать. Сердечный приступ? — Она сказала «ничего страшного», когда вернулась. Слегка сердце прихватило. Дала, мол, лекарство и позвонила бабе Маше. — При тебе звонила? — Нет, от Прахова. — Сколько она у него пробыла? — Не больше десяти минут. — И вы потом не предупредили Марию? — Я как-то не подумал. — С тобой ясно: юный влюбленный. — Не говори, о чем не знаешь. — Ясно. Но Марго! — Она решила, ничего страшного. — Да ведь старик умер! — Но не тогда же? — Это неизвестно. В час никто не отвечал, и позже я не дозвонился, никакой бабы Маши не было… Впрочем, я тоже хорош: соседку не узнал. — Вот это странно. — Ну, я почти не бываю в Москве, тыщу лет не видел… Ладно, Бог с ней. Дальше. В начале праздничного обеда (еще до чтения) Марго отлучилась в дом. Юра был у нее «на подхвате» — это я помню. А Аленьке приспичило скушать белый налив «прямо с дерева». Коля поплелся за яблоком и услышал с терраски тихий голос матери: «Да нет же, нет!» — «Ты обещала, — шептал верный ученик. — Завтра, как стемнеет. Пойдем на озеро, как тогда? Или в сад?» — «Не все ли равно, где умирать». — «Умирать?» — «От любви». — «Ты меня любишь?» — «Я люблю любовь. Вот что, Юра…» Сын не выдержал и бросился в беседку. О, я-то на собственной шкуре знал силу соблазна моей Маргариты — «моей Гретхен», как называл я ее в молодости. А сын в ту минуту повзрослел, конечно. — И в понедельник ты остался? — Да. Маме я сказал, что мы уезжаем в Москву. Но по дороге на станцию не сумел избавиться от Машки. «Машка»… забавно. — Тоже крепкий орешек, а? — Неужели ты ничего не понимаешь? — Куда уж мне… извини. — В общем, день мы провели в лесу, вечером в кино ходили, в пансионат. И вернулись, когда стемнело. — Ты собирался устроить скандал? — Да нет. Но я был в бешенстве. — Узнаю родную кровь. Ну? Окна спальни у нас выходят на фасад, вход в дом через терраску в задней стене. Горел ночник — смутный свет через портьеры цвета вишни. Значит, они там или он скоро подойдет. Мария поднялась в мансарду, Коля открыл ключом входную дверь и через прихожую прошел к спальне. — В темноте? — Фонарик на терраске включил. — Хотел застать их врасплох? — Просто не хотел видеть, особенно ее. Я рассчитывал выманить его из дома и отделать. Тут у Коли соперников нет — многолетние занятия боксом. — Постучался и сказал: «Мам, это я. Чего бы поесть?» Я думал, она ответит: то-то и то-то. А я скажу: «Мы у себя наверху поужинаем». И засел бы в саду. Ну, подождал, постучался и вошел. Сильно пахло пролитым вином. Я нагнулся машинально, чтобы поднять с пола бутылку и бокал, и уловил какое-то движение. — Какое? Не понимаю. — Я сам до сих пор не понимаю. Проползло, мелькнуло как будто что-то живое. И исчезло. — Паук? Коля усмехнулся. — Если паук, то гигантских размеров. Что-то черное… словно взметнулось, прошелестев, знамя. — Где? — Где-то в глубине, у окон, я засек краем глаза. Это длилось доли секунды. Включил верхний свет, осмотрелся — ничего. — Это-то какого черта ты от меня скрыл! — Я надеялся… письмо пришло. — Письмецо из ада. — В общем, не хотел, чтоб между вами что-то пробежало. — Проползло! — Пап, я не верю в привидения. — Ладно, разберемся. Окна ведь были занавешены? — Ни единой щелочки — как ты застал. Я ничего не трогал, ни к чему не прикасался. — Почему? Мы пристально посмотрели друг на друга. — Дверь была открыта? — Приоткрыта. Как и входная. Я специально не закрыл, чтоб ориентироваться в прихожей. — И что ты там увидел? — Да ничего, по-моему, всё как обычно. Я оглянулся, когда в спальню входил. — Если кто-то прятался в кабинете, в столовой или на кухне? — А потом прополз в спальню?.. Ты же знаешь наши двери, а тут ни малейшего скрипа, ни шагов. — Ты сказал «прошелестело». — Да, тихий шелест, мгновенный. Ну, я осмотрел сад, потом побежал на озеро. Ты помнишь тот вечер? — Да нет. Крепко принял за упокой Прахова. — Темень кошмарная, тучи, настоящая буря, на рассвете жуткий ливень. Нигде ее не было, в общем, любовь не состоялась. У них с Марией, должно быть, состоялась — прелестный рассвет в шуме и шепоте струй, смывших пыль, грязь и все следы. — В среду я дождался его. У него в подъезде. — Что он сказал? — Не успел. — Он тебя узнал? — По идее нет. Было темно, и я надел на лицо черный чулок. — Какой ты еще мальчик, Коля. — Уже давно не мальчик. — Мне, конечно, приятно, что ты так блюдешь несуществующую честь своей матери… — Не надо, пап. С ней случилось что-то страшное. — Или она на содержании у очередного… — Ты же сам в это не веришь! Не верю, он прав. Зато удостоверился задним умом, что я рогоносец. Впрочем, по-настоящему это меня не зажгло. Другое мучило, другое… вот это — «что-то страшное». — Утром мы пошли купаться, — продолжал Коля, — и я сообразил, что надо дяде Васе позвонить. Сбегал на дачу. — Как Мария приняла известие о смерти Прахова? — Разве у нее что-нибудь поймешь! — вырвалось у Коли признание. — Она была на той стороне, я сплавал, сказал. В обморок не падала и не рыдала. И тут она предстала перед нами в красном своем платье — взвинченная злая девчонка (это мое субъективное впечатление; Коля глядел на нее, конечно, глазами сердца). Он воспитанно встал (и я слегка приподнялся), усадил ее на плетеный садовый стул. Она заявила высокомерно: — Я еще не поблагодарила вас за дедушку. — За что? — насторожился я. — Баба Маша говорила: вы его хоронили. Сама старушка в тот день слегла. — Похоронная комиссия. — А вы? — Присутствовал. — А на поминках? — Меня оттуда брат едва ночью уволок. — Откуда? — Из Дубового зала Дома литераторов. — Было много народу? — Полным-полно. — Понятно. Я не стал ее разочаровывать: было переполнено не из-за старейшего члена (поминали Прахова человек десять, не больше) — ресторан на другой день закрывался на месяц, как обычно летом, для какой-то профилактики. Избранные пользовались напоследок отличной кухней и питием. И ирония неуместна: наступают для нас и впрямь дни последние. Пойди попользуйся — не на что. Молодые ушли наверх — я остался с тоской, стаканом и тайной.Глава 5
Лифт со старческим всхлипом дополз до пятого этажа, я вышел и трижды позвонил. Долго не открывали, явился я без предупреждения, рассчитывая на эффект неожиданности. Эффект сработал: Иуда отворил дверь — да так и застыл. — К тебе можно? — Да, конечно. Прошли под прицельными взглядами из кухни и соседских камер в захламленную бумажным мусором келью, которую заполучил Юра в результате сложного родственного обмена, чтобы «творить». Сели за стол друг против друга. — Ты помнишь вечер шестого августа девяностого года? — Почему я должен его помнить? Притворщик из Юрочки никудышный. — Ладно, напомним. Где в тот вечер вы с Марго занимались любовью: в саду или на озере? — Нигде. Он уже смотрел на меня достаточно твердо. — Как звучит седьмая заповедь? Опустил глаза. — «Не прелюбодействуй», Юрочка, лучше глаз вырви. А шестая? — «Не убий». — Правильно. Я тебя обвиняю по двум статьям. — Вы с ума сошли! — Ах, по двум страшно? По седьмой у меня есть свидетель. Будешь позориться на очной ставке? — Кто устраивает очную ставку? — Я устраиваю, подонок! Он вдруг благоразумно сдался и выбрал меньшее зло: — Да, я любил вашу жену. Сдался подозрительно легко. — И ты вчера за моим столом разыгрывал постника? — Не разыгрывал — я так живу. Я приехал к вам специально, чтоб себя наказать. А вы молчали! Лучше б вы поступили, как ваш сын. Я же еще и виноват! — Так ты его узнал? — Конечно. Я даже не сопротивлялся. — Попробовал бы. Значит, ты был уверен, что я о тебе знаю и молчу? — Ну, после той драки… — Коля и я — не одно лицо. — Мало ли какие причины были у вас скрывать… Причины? Уж не подозревает ли этот гаденыш во мне убийцу… Я внимательно изучал его: что в нем нашла Марго? Мягко выражаясь, не красавец: худющий, черноволосый, гоголевский нос, пушкинские бакенбарды. Молодость — вот что. Она внезапно окончилась, за два года он разительно переменился: богемный стиль — длинные волосы, вечно вдохновенное лицо, вечная сигарета в пальцах с обкусанными ногтями — сменился смиренно-православным: бакенбарды складно вписались в окладистую бороду и усы, нос в растительности словно уменьшился, глаза опущены… нет, не получается… пристальный прищур. Да, закамуфлировался парень. — Ты мне обязан отчетом. — Я понял. Вчера. С Маргаритой Павловной случилось что-то страшное. — Что? Рассказывай! — Вы ею пренебрегали. Перед такой наивной наглостью я просто опешил. Впрочем, не так-то он прост и наивен. — Ты смеешь выступать судьею? — Нет, нет, я хочу объяснить. Она была одинока и… — Ну ладно, она тебя соблазнила. Дальше что? — Мы встречались четыре раза тогдашним летом. Всего четыре! — Арифметика тут ни при чем. Что с ней случилось, ты скажешь наконец? — Не имеюпонятия. — Ты был шестого в Кукуевке? — Был. — Ну? — Около десяти, наверное. Я шел по улице и увидел, как из вашей калитки вышла женщина. — Марго? — По-моему, нет. Повыше и пополнее. Правда, было темно, тучи жуткие, но на другой стороне, наискосок, уличный фонарь слегка рассеивал мрак. — Она шла тебе навстречу? — В противоположную сторону. И сразу свернула за угол. — Тебя заметила? — Нет, я спрятался за куст у обочины. — Что-нибудь еще ты в ней запомнил? — Я видел только силуэт. Крупная, в чем-то темном, в руках ничего. — Без сумочки… и пошла не на станцию, — отметил я задумчиво. — Должно быть, кто-то из местных. Дальше. — Ну, вошел в калитку, в спальне ночник горел. — Ты бывал у Марго в спальне? — Один раз. Позвонил у входной двери, никто не отозвался. И уехал в Москву. — Слушай, давай не будем. Ты вымолил это свидание и, не поискав, не подождав, сразу укатил. Ни за что не поверю! — Я осознал свой грех. — Вдруг осознал? Что же тебя так напугало? — Меня поразил ваш роман. — Не вижу связи. — Меня поразил ваш роман, — повторил он упрямо. — Так поразил, что ты его украл? — Нет! Я не входил, дом был заперт. — Ты уже знал, что Прахов умер? — Нет! — выкрикнул Юрочка. Разговор тек бестолково, с непонятным подтекстом. В дверь постучали, женский голос гаркнул: «Юр, к телефону!». Он вскочил, на пороге обернулся, бросил странный взгляд и исчез. Меня как током пронзило: там, в ЦДЛ, когда я стоял у гроба, — вот так же взглянул с порога и скрылся. Он? Кажется, он. Меня отвлек Милашкин — член похоронной комиссии. А потом закружили траурные церемонии… «Тот» был в трауре! Точно, в чем-то черном. Женщина в темной одежде… «Черна твоя душа, и остро лезвие». Вот тут, в убогой московской коммуналке, всей душой почувствовал я, что Марго мертва и что будут меня терзать письмами до конца дней. Почему горит лампада в углу? Какие грехи он замаливает? Я подошел, вгляделся в озаренные глаза и не услышал шагов за спиной — лишь тяжелое дыхание. Резко развернулся, ножа у него не было — в старинном трепещущем свете другие глаза, воспаленные, с нехорошим, нездоровым блеском. Я пожал плечами и ушел. Понесло меня зачем-то домой на «Аэропорт». Делать мне там было совершенно нечего… и в Кукуевке нечего… Ну как же? — размышлял я, развалившись на тахте. — Восстановлю три страницы — и Гриша выдаст шикарный двухтомник. Леонтий Востоков. Неизданная проза — золотыми буквами (так он меня соблазнял) по черному глянцевому полю переплета. Кому она сейчас нужна — проза моего поколения? Верный друг за два года созрел для полноценной коммерческой жертвы. Для прижимистого Горностаева это странно. С другой стороны, жить не на что — это тоже странно. Я ничего не смогу восстановить, пока не найду Марго — живую или мертвую. По словам ученика, они переспали четыре раза. Дело не в арифметике, но в Кукуевке для этого была одна-единственная возможность: всего раз в то лето я ночевал (вместе с Колей, кстати) в Москве. До коммуналки Марго не снизошла бы — наверняка он приезжал сюда. Он мог знать Прахова. Ну и что?.. Девяностолетний старик умер от разрыва сердца… да почему, черт возьми, в те самые минуты, когда я писал последнюю фразу? Почему я ожидал увидеть в его руке нож? Письма. Точил и точил — и белое платье покрылось пятнами. Но ведь крови не было — пролилось вино. Замыл. Тогда и вино бы замылось, а темно-красные брызги были заметны на красном фоне. Я тогда встал на колени: пахло «Каберне». И что-то неуловимо нарушилось в спальне — какая-то симметрия. Осмотреть и продумать. Да что я зациклился на брачном ложе? В лесу, на берегу, в парке пансионата — сколько угодно укромных уголков — и дождь смыл следы. И нету трупа — не удалось привести в движение доблестные «органы». Но мне все мерещилась душная с бордовыми бликами солнца сквозь портьеры комната, где прошелестело что-то черное и где с тех пор я не спал ни разу. Призраки, прочь!Глава 6
Я вышел на площадку и наудачу позвонил в соседнюю квартиру. Удача. — Марья Петровна, это я. Востоков. Бывшую нашу дворничиху я почти не знал, но два года назад мы с ней слегка сошлись на почве похорон. И она мне как-то позволила, под предлогом купли-продажи, проверить праховский «Ремингтон»: предлагают такой же, стоит ли… Продолжает лелеять правнучку, значит, Прахов сообразил в свое время обратить опереточные гонорары в нечто более существенное, инфляции не подлежащее. Баба Маша приоткрыла дверь ровно на дверную цепочку, осмотрела меня и впустила. Прогремело пять замков! Мыслимо ли, чтобы Прахов оставил в день смерти свои покои открытыми? Немыслимо — но факт. — А Мария у нас в Кукуевке, — сообщил я жизнерадостно. — Сын приехал. — А я знаю, — старуха скорбно смотрела на меня слезящимися глазами. — Проходите, Леонтий Николаевич. Прошли в гостиную в уютном, грубовато-добротном стиле пятидесятых. Уселись в глубокие кресла. — Может, чайку? — Я ненадолго. Как вы себя чувствуете? — Какие мои теперь чувства. Не берет Бог. — Да, старик вас тогда крепко подкосил. — Подкосил, батюшка. — А ведь какой здоровый был. — Здоровый, ох здоровый. — На минутку б вы пораньше — может, и спасли бы. — Куда! Уж весь окоченелый был. Я как свет включила… — А тут болтали, будто вас днем к нему вызвали. — Я знаю, — зловеще сказала старушка, — кто на меня наговаривает, на мое место метит. Только Машенька меня любит. Сколько зла на свете, Леонтий Николаевич. — Это правда. Так не вызывали? — Не верьте. У нас с ним в тот день уговор был: я уборку у себя делала, а телефон под рукой. Господи, что ж тут произошло? Я смотрел в дверной проем кабинета — в холодный зев давно не действующего камина, возле которого лежал Прахов (как описывала сейчас баба Маша). Скрюченный в последней судороге, по-старомодному элегантный: белая накрахмаленная рубашка, темная «тройка» с красной искрой, галстук-бабочка и лаковые туфли. Таким он бывал, должно быть, на своих премьерах. Мне вдруг вспомнилась кончина Фета (где-то читал): мука жизни и страх смерти. Он взял нож, чтобы вскрыть вены, как древнеримский аристократ, — и упал от разрыва сердца. Бог сберег поэта от самоубийства. — А ножа возле него не было? — спросил я машинально, однако баба Маша не удивилась. — Ножа не было, — сказала она твердо. — Что ж покойник — разбойник, что ль, был? Разбойник, да еще какой (подумалось), но не аристократ и не поэт. — А про Машеньку я не знала, — продолжала старуха. — Она ж к вам в Кукуевку сроду не ездила. Позвонила в «скорую» и начальнику. — (Вероятно, какой-то секретарь в Союзе писателей.) — Они хорошо распорядились. А сердце ноет: не простится с прадедушкой, круглая сирота, никого на свете нету… Обзвонила всех по его книжечке — вот на вас и напала. А теперь думаю: может, и лучше, что она не видала его. — Почему же? — Плохо умер. — Как это? — Лик очень страшный. Пусть ей не снится. — А книжечка не сохранилась? — Все сохранилось. Мы к нему не ходим, только я убираюсь иногда. — Можно посмотреть? — Вам — можно, — сказала старуха значительно. Я двинулся к двери в кабинет, она проворно загородила дорогу. — Туда не надо, Леонтий Николаевич. Я принесу. Ну прямо святыня какая-то. Что за чудачество. Принесла и прикрыла дверь. Я взял, перелистал. Юрия Красницкого нет, Леонтий Востоков присутствует. Как, впрочем, и Григорий Петрович Горностаев. Любопытно. — А что с Маргаритой Павловной? — прошелестел за спиной тихонький голос. — Она от меня ушла. — Это нам известно. Назойливый такой голосок, и слезящиеся глаза глядят назойливо. — Так как вы себя считаете: холостым или женатым? — Вот пытаюсь разобраться, Марья Петровна. В прихожей она загремела замками, пробормотав тихо-тихо: — Нету могилки-то. — Чьей? — воскликнул я, но старушка явно заговаривалась: — Вот я и говорю: нету. Сожгли, как он и сам написал. — Прахов оставил завещание? — Оставил. Сжечь, мол, и прах развеять над водой. — Тьфу-ты! Развеяли? — Замуровали. — Где? — Машенька замуровала, а где — не говорит. На этом мы и расстались. Жуть какая-то! И почему меня не пустили в кабинет?.. Чтоб стряхнуть впечатление, я позвонил брату: — Вась, запах вина перешибает кровь? — Ты что? — заорал Василий. — Я у тебя, как у медика, спрашиваю: запах вина… — Ты чем занимаешься-то? — Думаю. — Где ты? — В Москве у себя. — Фу-х! — отдышался Василий и забрюзжал: — Только с работы, молодой девушке закрыл глаза, а ты тут… Ладно, сейчас приеду. По Васькиному виду никто б не сказал, будто он только что проводил человека в последний путь: здоровый, цветущий и веселый. Но я знал, что кроется за этой веселостью: каждую смерть он переживал болезненно. — Вот уже два года подозреваю, что ты не в себе! — загремел с порога. — Поймать бы этого поганца с письмами… — Может, это поганка. — Брось! Я ваш мирок нутром чую — писательский этот самый, богоизбранный. Тебя уже довели до импотенции? — Слушай, полегче! — Творческой, братец! Я изумился про себя: ведь правда, за два года ни с кем… все они будто противны мне. Неужто в такой аскетической форме выражается моя любовь к жене? Василий словно подслушал и выпалил: — Назло завистникам издавай двухтомник и женись. — На ком? — Господи, вот проблема-то! Вера брата в нашу фамилию меня всегда подстегивает. А он развалился рядом на тахте и заявил: — Вино перешибет — для твоего обоняния. Обыкновенного. Вот если б я принюхался, возможно, уловил бы. Какое вино? — «Каберне». — А, то самое. Почему ты говоришь про кровь? — В письмах есть намеки. И нож пропал, охотничий. — Да ты представляешь, сколько должно было пролиться кровищи? Впрочем… — Не представляю. — Зарезать человека… — Да ладно, Вась. — Что ладно?.. Может, она и доигралась. — Что значит «доигралась»? — Значит — догулялась. Я поморщился: воистину — муж узнает последним. И вот интересно: даже брату я не мог рассказать об ученичке. — Что ты о ней знаешь? — Конкретно ничего. Но этого самого секса в ней было… пропасть. Сам небось помнишь. И рад бы забыть — разве дадут? Вдруг вспомнилось жаркое лето шестьдесят седьмого, «шепот, робкое дыханье», и даже соловей пел на Тверском. Четверть века прошла — какие мы старые. Серьезно, я себя ощущал стариком. — Все сложнее, Вась. Она была у Прахова перед смертью. Или в момент смерти. — Она тебе говорила? — В том-то и дело, что нет. А Коле соврала, будто вызвала к старику бабу Машу. — Слушай, Леон, ему делали вскрытие? — Делали. Инфаркт миокарда. — А, сердцем страдал. — Ничем он не страдал… физически. Душевно — может быть. — Сумасшедший? — Здоровее нас с тобой. — Успокойся. Его же не зарезали. Хотя по законам жанра стоило бы. Вспомнилось лицо покойного, к которому никто не подошел проститься, — и гроб поплыл на сожжение в огромных белых и бордовых цветах… Я сказал рассеянно: — Так и не расплатился с тобой за цветы. — Какие цветы? — Прахову. — И не расплатишься, — Василий засмеялся заразительно. — Разве что прогремишь по «всея Руси»… — и пропел красивым верным баритоном: «Ты ж гори, догорай, моя лучина, догорю с тобой и я…» Словно сигнал прозвучал — и прояснил слегка тогдашний темный вечер. В сумеречном Дубовом зале я, уносясь ввысь, толковал с Милашкиным о судьбах цивилизации; растроганные члены вновь и вновь подхватывали печальную песнь, но без направляющего баритона (мы с братом сидели за соседними столиками спиной к спине) «Лучинушка» затухала. «Без вашего брата не то», — заметил Милашкин. — «А где он?» — поинтересовался я, повернувшись: густо-кудрявый затылок, а Вася изрядно лыс, в отличие от меня, кстати. — «Где он?» — и тут же забыл и вопрос и ответ. Забыл до сегодняшнего дня, до этой минуты. — Вась, а куда ты делся на праховских поминках? — Ходил осматривать писательские апартаменты. Вальяжно вы расположились. Между тем ответ Милашкина гласил: «Он нас покинул с женщиной». Что спьяну я воспринимал как остроумную шутку (настолько это непохоже на брата) и забылся во вселенских проблемах. Не то чтобы Василий законченный женоненавистник, нет, он вдовец. Его Татьяна умерла от рака в страшных муках, он — хирург — ходил за ней полтора года, а после смерти жены стал работать в реанимации. Природная его веселость обрела некий сардонический оттенок и нередко действует мне на нервы. Конечно, Милашкин ошибся, но… Я замер, зачарованный фразой предателя: «Я шел по улице и увидел, как из вашей калитки вышла женщина». Да не фраза зачаровала, а давно подкрадывающееся ощущение: вокруг меня предатели. Жена, ученик… но не брат же! Он продолжал напевать: «То ж мое, мое сердечко стонет…» — задумчиво, без привычного шутовства. И я затаился почему-то, не стал выпытывать. — У вас ковер во всю спальню? — спросил он неожиданно. — Во всю. — С тех пор чистили? — Нет. — Надо бы посмотреть… Назови-ка ключевые слова в письмах. — Вода, лезвие и камень.Глава 7
Озеро — огромное солнечное пятно — слепило сине-золотой рябью, манило в мягкую глубину. Я шел со станции в негустом перелеске (на той стороне — настоящий лес). Вдруг услышал: — Леонтий Николаевич! Мария в алом купальнике. Какое-то вызывающее пристрастие к «красненькому», неприятное. Дети ныряют с длинных мостков, собаки перебрехиваются… Мария с Колей — оба мокрые, загорелые — сияющая юность. А я совсем сник. — Привет вам от бабы Маши. — Вы были у нас? Она явно насторожилась. Что они там скрывают? Что от меня все скрывают, черт возьми!.. Закипела злость, и враз возник азарт. Я кивнул, широким шагом направился на свою улицу, миновал дом, свернул за угол… «Крупная», «полная» — все сходится… Нельзя сказать, чтобы они дружили, отнюдь, и все же не было у Марго тут знакомых женщин, кроме мадам Горностаевой. Я нашел ее в зарослях шиповника с садовыми ножницами. — Ах, Леон! Как давно ты у нас не был. — А где большой босс? — В Москве по босяцким делам. Мы рассмеялись, и я решил идти напролом. — Аленька, ты к нам заходила в тот вечер, как исчезла Марго? — Я? Изумленный взгляд из-под широких полей панамы. — Тебя видели. Она пожала пышными плечами — действительно крупная, белокожая, с рыжими веснушками — прелестная женщина. — А если надо — опознают. — Кому это надо? — Послушай, дорогая, ты вчера слышала письма? Она выронила огромные ножницы, которые с лязгом упали в траву, оцарапав ей ногу. Мы посмотрели, как на щиколотке выступила узкая полоска крови. На кухне, смазав ранку йодом, она налила две полных рюмки армянского коньяку, поднесла мне, сама залпом выпила и сказала: — Это ужас! — Совершенно с тобой согласен. Но мне нужна истина, какой бы ужасной она ни была. — Пока есть надежда, Леон… — Нету. Я опустошен. И больше так жить не могу. Мы выпили по новой, я закурил. — Сейчас все объясню, — начала она осторожно. — Я действительно заходила к вам в тот вечер. — Зачем? — Меня поразил твой роман… Скажите, пожалуйста, как все словно сговорились! — А кто меня видел? — Я не имею права разглашать секреты следствия. Этот криминальный штамп произвел сильное впечатление. — Следствие? Разве ведется следствие? — Ведется. — Кем? — Пока мною, — я вдруг осознал, что и вправду веду следствие. — Когда соберу доказательства, что произошло убийство, за дело возьмутся профессионалы. — Сейчас я все объясню. Меня поразил твой роман. — Это мы уже слышали. — Так вот. Гриша, как обычно, отправился купаться на ночь глядя, но забыл полотенце. Я решила отнести, ну и проветриться заодно. Знаешь, он вот так простудился однажды… — Гришу пока оставим, ладно? — Ладно. Прохожу мимо вас — свет — дай, думаю, зайду выразить восторг… нет, правда! Но на звонок мне никто не открыл. — И ты пошла на озеро? Она будто почуяла ловушку. — Домой вернулась. — С полотенцем? — Испугалась, что до дождя не успею. Гроза собиралась, стало очень темно. Я смутно улавливал ложь, как собака простывший след, не чувствуя, а скорее угадывая в спокойной этой, симпатичной женщине мои собственные симптомы: растерянность и страх. — Алла, кому ты собиралась выразить восторг? Она улыбнулась. — Автору. — Но ты же знала, как и все, что в понедельник я уезжаю в Москву дня на два, на три. — Правда? Я не помнила. — Ну как же! Гриша предложил мне машинку роман печатать, а я сказал, что в Москве свою отремонтирую. И издательские дела мои мы обсуждали, еще до чтения. — Значит, я тогда набралась. — Да с чего бы? Вы втроем, с Марго и Марией, выпили две бутылки «Каберне». — Господи, мне бы такую память! — А куда ты дела полотенце? — Никуда… на плечи набросила. А что? — Вот что, — я смотрел на нее в упор. — Почему ты до сих пор скрывала свой визит? Ведь я искал жену. Она нахмурилась. — Леон, прости, это подло. Но история такая странная, а Гриша так трясется за свою репутацию… — Это он тебе запретил говорить? — Он ни о чем не подозревает! — выпалила она и бросилась к буфету налить еще по чарке. Признаться, меня это потрясло, я и не заметил, как проглотил свою порцию. — Кто меня видел, а? На ступеньках крыльца послышались шаги, Алла шепнула умоляюще: — Грише ни слова! Он действительно ничего не знает. Вошел большой босс с большим кейсом. Таких интеллектуалов нам показывают в кино: худощавый, чуть сутулый, высокий лоб, мягкие светлые волосы, умный с усмешкой взгляд за стеклами, длинные «музыкальные» пальцы. — Кого я вижу! Наконец-то нарушил свое затворничество. О, без меня начали… — и бросил на жену острый взгляд. Она мигом достала третью рюмку и собрала необильный, но изысканный ужин (признаться, мне осточертели килька в томатном соусе и морская капуста). — Рукописи принес? — поинтересовался Гриша, обсасывая ломтик лимона. — Я еще концовку о Прахове не восстановил. — Какого ж ты!.. — Может, без него издать? Три романа, повесть и рассказы. Тянет на пятьдесят два листа, вполне хватит… — Я должен напечатать эту вещь, — заявил он категорически. — Без нее не то. — А что, остальное так слабо… — Ты всегда писал прекрасную прозу, Леон. Но этот роман меня особенно поразил. Всех наповал — поразительное (и подозрительное) единодушие! — Будь он проклят, этот старик! — вырвалось у меня. — Он проклят, с ним все в порядке. А ты, как Обломов, как Манилов какой-то… — Гриша, сегодня в Москве… — Ну вот, вместо того чтобы работать… — Сегодня в Москве, — перебил я твердо, — я понял: если не найду убийцу Марго, мне крышка. Супруги уставились на меня, как на призрак, Гриша пробормотал: — Тебе угрожают? — Работе моей крышка. Никто мне не… — Я запнулся, вдруг дошло: мне угрожают вот уже два года, а я прячусь от жизни, как Обломов с Маниловым. — Гриша, ты хорошо помнишь те события, ну, тем летом? — В общем, да. — Помнишь, на дне рождения ты рассказывал, что в пятницу виделся кое с кем из «Совписа» по поводу моего романа? Горностаев очень влиятельная личность в литературных сферах, его страсть — открывать «гениев». Я же, связанный с театром, стою особняком. Впрочем, это уже в прошлом. Он ответил тихо, с потаенным каким-то пылом: — Все было налажено, Леон, они ждали рукопись. — Ты купался тогда в озере? — Когда? — В ту пятницу. — А при чем тут… — Сделай милость, вспомни. Он то ли вспоминал, то ли обдумывал ответ. — Ал, ты не помнишь? — Нет, конечно. Супруги переглянулись. Собственно, меня интересовала их реакция, в точном ответе я не нуждался: я-то помню, как Гриша сам водил машину, на два подвига в день его не хватало. И он заключил: — Вероятнее всего, я остался ночевать в Москве. Что и требовалось доказать: в день смерти Прахова босс пребывал в Москве. Я поднялся, прощаясь; он вышел проводить; постояли у крыльца, у бочки под водостоком. — Леон, ты так уверен, что она убита? — Пока не «так», но… — Я усмехнулся. — Вода, лезвие и камень. — Зачерпнул застоялой воды и поморщился: таким смрадом потянуло. — Но за что? — Я безумно жалею, что написал этот роман. Ты хорошо знал Прахова? — Совсем не знал. Стал бы я скрывать. — Совсем? — Ну, от тебя слышал про диковинного старика. Не углубляйся в эту пропасть, дописывай скорее, пока у меня есть деньги. — А кровь, Гриша? — Какая кровь? — кажется, он побледнел. — Которую вода не смыла. — Гриш! — позвала Аленька (несомненно, подслушивавшая из коридора). — Иду! — Он поднялся по ступенькам, обернулся и, сказал со странной улыбочкой: — Огонь сильнее.Глава 8
В царстве заката — медные стволы сосен, горящие пурпурным золотом воды — бродили мы с сыном по нашему берегу (Мария милостиво осталась с книгой в беседке). Сжато и конкретно, без особых эмоций описал я факты, собранные за сегодняшний день. Он слушал молча, потом сказал: — Сегодня она исчезла. — Да, шестого августа. Но грозы ничто не предвещало в голубовато-прозрачных небесах, тишь стояла да гладь, лишь где-то далеко и нежно перекликались женские голоса. — Ты чувствуешь связь между романом и ее исчезновением? — Чувствую. Только не могу понять, в чем она проявилась. — В том мгновенье, когда вы услышали стон или крик и Марго вошла к Прахову. Это кульминация. Ты заметил, как был одет мертвый? — Как для торжественной премьеры. Я его никогда таким не видел. — А ты его часто видел? — Ну, не так чтобы… когда к Машке заходил. — Он когда-нибудь вспоминал молодые подвиги? — Никогда. Я даже думаю, что и она из твоего романа узнала. — Итак, он выбрал меня, еще в семьдесят седьмом. Ну, это предыстория. А завязка — в пасхальное воскресенье, когда я доложил, что к своему дню рождения собираюсь зарезать героя, прототипу которого пошел десятый десяток. — Ты его не назвал, но я догадался. — Все могли догадаться. За тринадцать лет я так или иначе своего соседа упоминал, без «предыстории», конечно. — Ну, упоминал, догадались — ну и что? — А то, что он умер в самую подходящую — предсказанную! — минуту. И все «подозреваемые» в это время находились в Москве. — В чем их можно подозревать? Старик умер своей смертью. — И его сожгли. Фантастическая загадка, Коля, уникальная. Ты чувствуешь? — Я не понимаю. — Он вызвал меня — «немедленно, с рукописью!» — бодрым, звонким, взволнованным голосом. — Он вызвал тебя… — Коля резко остановился, — на место будущего преступления? — Ты предугадываешь мою мысль. Вот первая реакция матери на сообщение о смерти Прахова: «С каким диагнозом?» — У тебя есть тайный враг? — Не верится. Слишком много чести, слишком романтично, но… — Я пожал плечами. — Но если он существует, — подхватил Коля, — то должен был исполнить авторский замысел: последнее проклятие монаха и его смерть. Однако не заметить при вскрытии ножевую рану… — Оставленную, вероятно, моим охотничьим ножом… Вот представь: тогда замысел по каким-то причинам сорвался, но был исполнен в Кукуевке… В сумеречной тени сосен его лицо исказилось — так же, наверное, как и мое. Впервые я высказался так откровенно и определенно. — Примем это как гипотезу. То есть я был приглашен Праховым к его трупу, понимаешь? Но помешала Мария. — Но если там был третий, и мама явилась свидетельницей (непонятно, правда, чего), то почему она не погибла тогда же? — Не забывай, рядом был ты. И матери твоей ума и ловкости не занимать. — Она ничего не рассказала тебе. Значит, была какая-то сделка? — По-видимому. Сегодня после встречи с Юрой я прокрутил три варианта. «Вы ею пренебрегали, — заявил он. — Она была одинока». Допустим, она мой тайный враг. — Нет, отец! — Я сказал: допустим. Она устраивает мне уголовную ловушку. Но и этот вариант не срабатывает. — То есть? — Прежде всего она устранила бы тебя. — Ну, знаешь! — Отослала бы в Кукуевку. Она бы ни за что не вошла к Прахову при тебе. И не стала бы врать про бабу Машу. — Так! Второй вариант. — Он недалеко ушел от первого. Мой враг ей дорог. Она прикрывает его — и вот уже два года они инсценируют странные события, чтоб довести меня до ручки. — Третий! — Шантаж и сделка. Она что-то видела. Но если расскажет — мужу станут известны ее похождения. — Но если она согласилась, то почему… — Конечно, согласилась. Но в понедельник отпала сама возможность шантажа: я заявил ей, что мы должны расстаться. Какой вариант ты предпочитаешь? — Несмотря на всю его подлость, — второй. — Я тоже. Однако не упускай из виду одно обстоятельство. — Какое? — Она слишком любила тебя, Коля, чтоб скрыться добровольно. Или она действительно безумна, или мертва. — Кто знал о вашей ссоре? — От меня — никто. А Марго могла сказать кому угодно. Позвонить, например. В общем, я ограничиваю круг подозреваемых теми, кто слушал роман, ведь рукопись была украдена. — Необъяснимый шаг, поистине безумный. С твоей удивительной памятью восстановить особого труда не составляло, им известно. — Так ведь не восстановил. — Почему? Я пожал плечами. Как объяснить собственное суеверие? Затронул зло — тебе ответили, затронешь снова — ответят. Конечно, я не рассуждал так логически и раз двадцать, не меньше, хватался за перо. Но… не мог. Этот свой неврозик я пышно называл про себя «Проклятье Прахова». Мы стояли на берегу над громадной огненной чашей, в которой гасли, играя, последние лучи. Вода, лезвие, камень. Неужто здесь?.. И косточки давно затянуты тяжелым жадным илом. Я содрогнулся и услышал Колин голос: — Пап, прости за откровенность, но что значит «пренебрегал»? — Спроси у Юры. — Ты ее любил? Я усмехнулся. — Помнишь анекдот про американского папу: «Любовь, сынок, придумали русские, чтобы не платить денег». — Цинизм тебе не идет. — Мне уже давно ничего не идет. Я потерял вкус и смысл. Еще над гробом Прахова все думал… — Я вдруг осекся, вспомнив: а Юрочка наблюдал за мной с порога! Коля заметил сдержанно: — Если б я не был уверен тогда, что мама вернется, я б его убил. — Теперь, надеюсь, поумнел? Он промолчал. — Никаких порывов, предупреждаю. Мы пойдем другим путем. — Каким? — Для начала — в пансионат. Я сегодня звонил Милашкину: он тут отдыхает от неправедных трудов. Мы двинулись, вдоль озера, где редколесье переходит в парк писательского пансионата. — Назовем этот вариант «загадка Дома литераторов». — Неужели ты дядю Васю в чем-то подозреваешь? — В убийстве — нет. Он неспособен прибить даже божью коровку, помню по детству, оттрепал меня за это крепко. Но в показаниях есть противоречие — его надо разрешить. — Ты его не спросил прямо? — Твой дядя — не трепещущая дама с коньяком, его на «понт» не возьмешь. — Он брат твой. — И в качестве брата я тебе скажу: Василий — одна из самых своеобразных личностей, которых я знал. — Да, пожалуй, — согласился Коля. — Он простой, очень добрый и веселый. — Вот именно. К сорока восьми годам сохранить в чем-то детскость мироощущения — очень и очень непросто. Милашкин наслаждался знойным закатом в березовой аллее с юной красоткой, которая упорхнула, точно бабочка-капустница в светло-зеленом шелке. Секретарь рассвирепел, но сдерживался. — …и вот, Артур Иосифович, хотелось бы посоветоваться, — бубнил я. — Издавать? — Как будто у вас есть выбор! — Он фыркнул. — Мне, например, никто не предлагает. Да, сладкие секретарские времена канули в небытие. — Почем он платит? — Десять тыщ за лист, — чтоб не доводить его до родимчика, я переменил тему: — Я ведь два года назад потерял — вы не поверите! — свою самую дорогую рукопись. Лицо Милашкина просветлело. — И вот на днях нашел. Потемнело. — Так что с похорон Прахова — помните? — жил, опустив руки, протянув ноги. — Я утверждал и буду утверждать: наша беда — водка. Вы, молодой человек, в каком жанре? — Он, слава Богу, в дипломатическом. — Леонтий Николаевич, я всегда восхищался вашим умением жить. — Но, как вы верно заметили, Артур Иосифович, водка. Абсолютно вылетели из головы те события. Ну просто амнезия. — Я был бы счастлив, кабы события двух последних лет вылетели у меня из памяти, — процедил секретарь. — Но их необходимо восстановить. — Зачем? — Рукопись я нашел разрозненную. И куда делись самые ударные сцены — не представляю. — Вы что, ее с собой на похороны таскали? — Да, так уж сошлось. — Но если б в ЦДЛ нашли… — Я теперь никому не верю. — Тут вы правы. Сколько предательств я испытал… И издателю своему не очень-то доверяйте. Деньги вперед (но это между нами). — Милашкин задумался. — Я бы не сказал, что вы были до упаду… но крепко. Где находилась рукопись? — В сумке. Надеюсь, в ресторане я роман не читал? — Ни-ни, все было пристойно. По русскому обычаю завыли, конечно, но негромко. Когда ваш брат вернулся… — Знаете, он тоже смутно помнит. — Смутно? — Милашкин улыбнулся тонко и понимающе. — Рыцарь. — Его ведь долго не было? — По-моему, да. Пришел под занавес, но, кажется, без сумки. Впрочем, не ручаюсь, нет. — А с кем он ушел, вы знаете? — А что он говорит? — Темнит. — Ну вот! А я буду компрометировать даму. — Артур Иосифович, вы меня поймете как никто: речь идет о моем творчестве. Вдруг она что-нибудь помнит, я к ней подойду крайне осторожно. О вас — ни слова. Милашкин решился. — Я вышел на минутку… освежиться. И увидел, как ваш брат идет на выход, обнявшись с женщиной. — Фантастика! Вы его точно узнали? — Точно. Он оглядывался, озирался. — Кто же она? — Никаких имен! Я намекну: она хромала. — Сломала ногу? — Не знаю, по какой причине, но она вообще хромоножка. Я сосредоточился. Член Союза писателей — хромоножка. Как редко я бываю в наших заведениях… Вдруг меня осенило! — А, понимаю. Очень благодарен, Артур Иосифович. — За вами двухтомник, — сказал он с горечью. — С удовольствием подарю, если выйдет. — Все-таки странная история с вами приключилась, Леонтий Николаевич. Может, пахнет плагиатом? — Да вроде ничего в печати не мелькало. — Если что — судитесь, — секретарь улыбнулся ядовито. — Получите миллион за моральный ущерб и рекламу. Уже подходя к нашей калитке, я проворчал: — Если б он мог догадываться, чем эта странная история пахнет! — и добавил с усмешкой: — А знаешь, Коль, единственный, кто реально выгадал от смерти Кащея Бессмертного, — это его правнучка. Но у нее (тоже у единственной из всех) алиби. Мною же засвидетельствованное. Кстати, состояние пойдет в нашу семью? Он ничего не ответил, обогнав меня с непроницаемым лицом.Глава 9
Господи, что за сон мне снился перед самым пробуждением! Я, еще ребенок, ужу с кем-то рыбу. Некто в черном, и мне знакомый, чувствую, но без лица. Удочка одна на двоих, мы вырываем ее друг у друга. А кругом все блестит, переливается в оранжевых полуденных пятнах солнца. Я тащу из воды что-то тяжелое, надрываюсь — никак! Тот, «без лица», пытается помочь — на поверхность всплывает нечто большое, красное… отчего я вдруг содрогаюсь, выпускаю удочку и просыпаюсь в своем кабинете на кушетке. Двенадцатый час! Не слабо… но полночи не спал… Нет, эдак жить невозможно, надо действовать! Еще полусонный, под впечатлением речной ряби и красной жути я врываюсь в спальню проводить осмотр. И есть на что посмотреть: на семейном ложе сидит Мария в желтом сарафанчике и ест яблоко. Молодая хозяйка, так ее разэтак! Забыв, что я в пижаме (хуже — в одних пижамных штанах; мне суждено появляться перед ней расхристанным), я спрашиваю с сарказмом: — Вы теперь здесь будете жить? — А вы против? Тон какой-то новый, дерзкий и дразнящий. Я внимательно посмотрел на нее, засмеялся и сел на пол, на ковер… по-турецки или по-тибетски, черт их разберет, в общем, меня вдруг увлекла какая-то новая опасность, неведомая. — Где Коля? — Пошел на озеро. — Послушайте, Мария… — Только вы меня так называете, — перебила она. — Как же вас кличут? — Машка, Машенька, Марья Петровна. — Петровна, будьте любезны… — Называйте по-прежнему. — Что написал ваш прадед в завещании? Золотые глаза глянули грозно, словно с ненавистью, но низкий голос прозвенел вкрадчиво: — Неужели вам не надоела эта история? — Надоела до смерти. — Еще бы! — Но я не могу успокоиться… — Не смешите меня. Пусть все останется как есть. — Что у меня есть-то? Ничего нету. Все-таки я ее рассмешил: расхохотавшись, она швырнула надкушенное яблоко и притянула меня к себе — золотые глаза сияли по-прежнему грозно — и я, как последний дурак, повлекся к этому огню, к смертному греху. Она поцеловала меня в губы и посмотрела с любопытством: какова, мол, реакция… Реакция была что надо, это я помню, а остальное… да все помню, все, будь оно проклято! Но не вдаваться же в подробности — занятие всем знакомое, общечеловеческое… Я же словно с ума сошел! В сумятице совокупления, в фантастическом свете вишневого воздуха, будто напоенного вином, все и кончилось. — Какой ты все-таки негодяй, — заметила она задумчиво и исчезла. Не то слово! Никогда не войду в эту комнату. Я неловко повернулся на бок и увидел на бледно-лиловом супружеском покрывале кровь. Лишить невинности свою будущую невестку! Я даже застонал от ужаса, от почти физического отвращения к себе, ко всему… В дверь сунулся Коля и спросил с тревогой: — Пап, тебе плохо? — Мне очень хорошо. Уйди, ради Бога! Я чувствовал себя сыноубийцей и боялся выходить. Не знаю, сколько провалялся в прострации, покуда действительность обрела реальную, хотя сколько-то прежнюю атмосферу. Нет, прежнего не воротить, все по-другому. Потерянный взгляд зацепился за картину, висящую на стене в изножии кровати. В красноватом сумраке я плохо различал изображение, но угадывал всей душой. Это была уменьшенная отличная копия нестеровского «Видения отроку Варфоломею». Давний подарок отца — две копии: мне и брату. Два мальчика — семи и десяти лет — в Третьяковке с папой. Я был потрясен, поражен сразу и навсегда — настолько, что ничего больше не хотел смотреть и только с ревом подчинился. Меня поразила тайна. Папа разъяснял смысл, помнится каждое слово, и потом я читал, что мог, о начале великой судьбы Сергия Радонежского. Но тайна осталась, с годами лишь углубляясь в головокружительную бездну. Я не мог повесить картину в кабинете, где играючи сочинял безделушки, — с этим «Видением» мне нужно было просыпаться и отходить ко сну. И как же я жил без него два года? Пошлые призраки, прочь! Я решительно поднялся, снял с крюка картину и направился в кабинет, к счастью, ни с кем в прихожей не столкнувшись. Теперь надо выбрать место… В зеленовато-палевых тонах пронзительно родного ландшафта пастушок в белой рубашке и черный монах под деревом с драгоценным ларцом в руках, лица не видать под капюшоном, на левом плече выткан алый крест. И алая оторочка на сапожке отрока. Две единственные яркие детали… Нет! В пространстве пейзажа между мальчиком и монахом слабо, но очевидно выделялось красное пятно. — Леон, ты здесь? О, пардон! На пороге стояла Аллочка в шортах. Монументальное зрелище. — Мне нужно одеться, — пробормотал я машинально. — Подожди на терраске. Осторожно поставил картину на пол, прислонивши к тумбе письменного стола, бросился к книжным полкам, схватил альбом. «Михаил Нестеров». Нет, память души подвести не могла: никаких красных пятен в травах на репродукции, конечно, не было. Это кровь! Тут меня будто стукнуло в голову, и я прокрался в спальню скрыть следы собственного преступления. Сменил лиловое покрывало на ядовито-желтое из шкафа, туда сунул замаранное. Плюнуть и забыть — не изнасиловал же я ее, в конце-то концов! В обществе жениха и Горностаевой она сидела на терраске, куда я вышел одетый, побритый и, хотелось надеяться, непринужденный. Однако взглянуть на нее не смог. Господи, молился я про себя, пусть сын найдет себе другую — любую, на худой конец — иностранку, благословляю заранее, только б никогда не видеть эту и не ощущать в себе сыноубийцу! Пили заграничный, привезенный из Голландии кофе, болтали о саде-огороде. Горностаева — крупный спец, я ее называл «садовницей», — не умолкала. — Леон, шиповник надо обрезать каждый год. — Когда мы с Колей поженимся, — вставила Мария, — я заведу розы. Эту бесстыдную наглость я проигнорировал, отвечая Аллочке: — Пусть растет вольно, я специально посадил, чтоб тень была… — Это неправильно. Пойдем, я покажу, как надо. Я вскочил с такой готовностью, что чашку опрокинул. Извилистой тропинкой меж старых высоких кустов акаций подошли к беседке, обсаженной горностаевским шиповником. Сквозная пленительная прохлада в полуденном мареве. Тут сад кончался и начинался мой лес: сосны и березы, боярышник, бузина, буйные травы… Я глубоко вдохнул смолистый воздух, жить бы да радоваться на Божий мир, а что мы сами из своей жизни — да из мира этого — делаем… — Леон, нам надо объясниться. — Не мешало бы. — Ты человек глубоко нравственный… — Не сметь! — гаркнул я. — На лесть меня не возьмешь. — …но мужчина, — закруглила она мысль. — И, возможно, меня поймешь. — Ну! — У меня в тот вечер — в тот, понимаешь? — было свидание. — С Марго? — Да нет же, — Аллочка опустила глаза; лицо и плечи ее в рыжих веснушках пылали; на редкость женственное существо, в отличие от этой… — С приятелем мужа. — На моем участке? — Леон, не глупи, — она рискнула улыбнуться. — В парке пансионата. А на обратном пути я специально сделала крюк, чтоб зайти к вам. На минутку, для алиби. Дошло? — Какие же вы все… мы все… — Да, да. Но все давно кончено, тогда же. Суди меня как хочешь, только ни слова Грише. Или я ничего не понимаю в женщинах, или она врет от начала до конца. — Не скажу, — сказал я тоном шантажиста, — если ты назовешь имя приятеля. — С ума сошел! — Вам бы этого хотелось, правда? — Неужели ты не понимаешь, как мне стыдно?.. — А ты не понимаешь? — Я поймал ускользающий взгляд испуганных глаз. — Произошло убийство. — Марго пишет письма! — Я обнаружил кровь. — Мне больше нечего тебе сказать. С интересом наблюдал я, как нежная беспомощность обернулась железной непреклонностью. Закачались ветви, кто-то шел по дорожке. — Это Гриша! — сказала она вызывающе. — Можешь доносить! Прекрасно зная, что я на это не пойду. Из кустов действительно возник еще один рогоносец (ох, не верю я в это!) и заявил сурово: — Леон, работать! Ты ему сказала, что я собираюсь… — А мы спорим, обрезать ли шиповник, — перебила Аллочка хладнокровно. — Вот делать-то нечего, когда столько дел! Мрачноватым выглядел большой босс и нервным, какой-то нетерпеж в нем бился, безудерж. — Пошли, надиктуешь, вспомним вместе. Остальные рукописи у тебя ведь перепечатаны… Аленька, оставь нас, а? Она послушно удалилась, Гриша сказал вполголоса, оглядевшись: — Ничего не трогай. У нее прямо патология какая-то — все резать, резать… на солнцепеке живем, — и закурил. Я тоже закурил и запоздало ответил: — Остальные перепечатаны. — Отлично. Машинка не нужна? — Нет, отремонтировал. Еще тогда. А у тебя новая? — Компьютер. — Вообще, дай мне на всякий случай свою старую, моя ненадежна. — Я ее в комиссионку сдал. Разве не говорил? — И на выручку от продажи открыл издательство? Он засмеялся с оттенком горечи. — Нет, серьезно, Гриш, завидую. — Ты? Мне? — Ну, столько энергии. Я б просто не сообразил, где такую уйму монет раздобыть. — Все сложно, Леон, очень сложно. Пришлось побегать, попотеть. Да и дела не так блестящи. Ну, идем, что ли? В кабинете я быстро задвинул Нестерова в угол за кушетку, взял пять папок из сундучка, положил на стол. Сели. — Отлично, — повторил Гриша. — Где тетрадь? Я проделал манипуляции с ключом: достал его из фарфоровой вазы на полке, отпер верхний ящик стола, вынул тетрадку. — И что б тебе два года назад так же припрятать! — Я точно так и припрятал. — Странно. — Не думай, что я так трясусь над своими творениями. Привык когда-то от маленького Коли прятать, он однажды тут наделал дел… Потом отвык. Но эту рукопись я спрятал сознательно. — Вот как? — Точнее, инстинктивно. Меня потрясла, так сказать, смерть героя. — Ящик взломали? — Нет, он был открыт, ключ лежал на столе. — Марго знала, где ты его хранишь? — Да. Она и Коля. — В таком случае… — Гриша поднял голову. — Кто там ходит? В мансарде над нами слышались негромкие равномерные шаги. — Кто-то из молодых. Они на чердаке живут. — Скоро свадьба? — Да черт их знает! — вырвалось у меня в сердцах. Гриша поглядел пристально. — Не хочешь связываться с семейством Праховых? — Не хочу. — Ты уже связался, навечно. Ничего не исправишь, Леон, ничего… — Да не каркай ты!.. Прости, нервный стал. Давай переменим тему, а? — Да, да, — Гриша открыл коричневую тетрадь с конца. — Кончается на слове «убий». — На вырванную страницу переносится, — продолжил я нехотя, — «ство». Ты разбираешь мой почерк? После паузы он сказал: — Разбираю. Диктуй, — придвинул к себе чистый лист бумаги, взял карандаш. — Вспоминай пока, зачиню, — и раскрыл мой перочинный ножик, лежащий в пластмассовом стаканчике вместе со скрепками, стерженьками и т. д. Посверкивание стали и монотонные шаги наверху мешали сосредоточиться… да не в этом дело! Надвигался мой обычный неврозик (стоило подумать о концовке) — «проклятие Прахова». — «Убийство», — констатировал Гриша с удовлетворением, записав. — Дальше. — Как ты думаешь, через два года можно определить кровь? — Разве это текст? — Да нет. — Ты обнаружил старые следы? — Обнаружил. Гриша снял очки и принялсяпротирать стекла прямо пальцами; зеленые «голые» глаза сощурились. — Ну, я же не медик. Повинуясь какому-то неясному чувству, я набрал номер телефона. — Это реанимация? Будьте любезны, Востокова. — Минутку! — Алло! — Вась, это я. Через два года можно определить кровь? Я имею в виду… — Опять! — завопил Василии. — Что с тобой творится? Я опомнился. — Извини, хотелось посоветоваться… — Так срочно? — Так срочно. — Я до десяти дежурю, — Василий помолчал. — Вот что: без меня ничего не трогай, в спальню не входи. Я приеду с ночевкой. — Договорились. Большой босс сидел неподвижно и смотрел в окно. — Гриш, скажи откровенно: на что тебе так сдался этот двухтомник? — На что ты собираешься жить? — спросил он не глядя. — Тебя это волнует? — Это. Никогда не подозревал, что Гриша такой милосердный самаритянин. — Я заберу эти папки? — Забирай. Он сгреб рукописи под мышку и молча удалился. А я завалился на кушетку: никуда не выходить, никого не видеть, думать и думать, сторожить картину до приезда брата. Однако шаги над головой сводили с ума. Я вскочил, схватил «Видение», опять улегся. Моя детская тайна, вечная… желто-зеленые травы на исходе лета… крови не было, мне померещилось. С картиной в руках я подошел к окну… Господи, опоздал! Все стерто, подчищено… белесое пятно в пространстве пейзажа между отроком и монахом.Глава 10
— Пап, с тобой, наконец, можно поговорить? — В дверях кабинета стоял Коля. Не то что говорить — я видеть его не мог. Трус! Еще осуждал ученичка. — Ну? — Тут в окрестностях шастает твой ученик. — Где? — Я видел его на озере. — По водам, что ль, шагал? — Что с тобою? Сын смотрел очень серьезно, даже сурово. Поделом! Из-за нетерпения похоти потерять единственного близкого человека. Я указал ему на кресло возле стола и опять улегся на кушетку с картиной в руках. — Это же твой Нестеров? Я кивнул. — Ты плохо выглядишь. — Меня окончательно загнали в угол, Коля. — Кто? — Слушай, что она там все время ходит? — Привычка такая. Я ей скажу, что она тебе мешает. — Вы скоро поженитесь? — Скоро. Ответ столь быстр и тверд, что классическая исповедь (по Достоевскому) как-то отпала: стоит ли портить ему жизнь? («И себе!» — добавил насмешливый голосок.) — Ладно. Что там с Юрой? — Я пошел искупнуться. Где-то в двенадцатом. Подплывая к тому берегу, заметил его. — Ты не ошибся? — Ну нет. Лохматый, бородатый, пер напролом, как лось, через кусты. Но пока я подплыл, вылез… как сквозь землю провалился. — Он тебя видел? — Не знаю. В сторону озера вроде не смотрел. Я еще раз туда сбегал — не нашел. — Еще раз… Дом оставался открытый? — Машка здесь была. — Вот погляди, — я протянул ему картину. — Ты не находишь в ней ничего необычного? — Необычного?.. — Он всмотрелся. — Да нет… вот тут только краски как будто стерты. — Да. Кто-то подчистил красное пятно, по-моему, отпечаток пальца. — Ты что! Мы все осмотрели два года назад. — Пятно было блеклое и стало видно только при ярком дневном свете, когда я внес картину в кабинет. Во втором часу. Мы с Аллой ушли в беседку. А вы? — Мы еще кофе пили. И я опять пошел на озеро. — Значит, дом был без присмотра примерно с двух до трех. — Но Машка… — Она претендент номер один. — Ерунда! — Номер один. Номер два — Алла, которая видела меня с картиной и, покинув нас с Гришей, могла зайти сюда полюбопытствовать. Сам Гриша: до беседки он наверняка искал меня в доме. Наконец, номер четыре — чертов ученик. — Ты отдаешь себе отчет, в чем обвиняешь их? — Да. Теперь я не сомневаюсь: это была кровь. — Но может… — Он не закончил. — Это была ее кровь. Заниматься порчей картины из любви… вернее, из ненависти к искусству… — Я тоже не закончил: жалкая ирония. Иллюзии вдруг исчезли, а ведь были, были… Наступила боль. Значит, никогда. Никогда я не услышу ее голос в этих комнатах, не увижу черные косы, летящую походку — белый или оранжевый вихрь — ее тона, краски… ее суть — «легкое дыхание» — не мною сказано, но верно. Не знаю, любовь то была или ее придумали русские, но я не могу писать. Я — импотент. В творческом (я покосился на Колю), в творческом смысле. Он сказал: — Уж за два-то года убийца стер бы отпечатки. — Не отдавал себе отчета, как и мы. Ну что, будем лелеять иллюзии или пойдем до конца? — До конца. — Имей в виду: если труп в озере — то до Страшного Суда. Мы не найдем. — Я пытался. Все эти дни. Обследовал в маске и ластах. — Кости давно бы затянуло илом. — Но… тело должно было всплыть еще тогда. — А «тяжелый серый камень»? — А, черт! — закричал Коля. — Неужели кто-то стоял и смотрел? — После сегодняшнего открытия с «Отроком Варфоломеем» мое давнее впечатление укрепилось: убийство произошло в спальне. — Но тащить тело и сумку с вещами по улице, по дороге с полкилометра… — Да, затруднительно. — Где же она? Мы смотрели в зеленый покой открытого настежь окна. Как он, наверное, ждал моих редких писем там, в чужой стране, страшась и надеясь… а я, бездарный дурак, ушел в подполье… и вот выполз, чтоб так опозориться на старости лет! Шаги наверху стихли, по странной ассоциации у меня вырвался вопрос: — Ты бывал в кабинете Прахова? Задумавшийся Коля вздрогнул. — Давно, не помню. А что? — Где Мария замуровала труп? — Чей? В каком-то ужасе мы уставились друг на друга. — Как чей? — едва выговорил я. — Прадеда. — Я не спрашивал. — Так спроси! Ночью я сидел на терраске, курил, ждал брата. Бледные мошки вились вокруг фонарика, флоксы уснули. Победно запахло полынью в росе, и протяжно заухала, точно леший, одинокая птица. Все полно значения, казалось, вот-вот случится что-то; и я, с детства не боящийся темноты, не рискнул бы углубиться сейчас в черную влажную сердцевину сада. С «Отроком Варфоломеем» я потерпел фиаско, а чтоб завести следственную машину (ну, хоть сдать на анализ ковер), необходимо предъявить уголовные улики. Истлевшие останки. Два года назад, пораженные пропажей ножа, да и вообще жутковатой атмосферой спальни, мы с Колей осмотрели участок — запущенные кущи, истрепанные, истерзанные прошедшей грозой: никаких следов могилы не было. Все три лопаты находились на своем месте в сарае — также без свежих следов земли. А на третий день, после первого письма («белое платье покрылось пятнами, помнишь? И вода их не смыла, ничего не смыла»), мои мысли и сны обрели четкую направленность: наше озеро. Но полкилометра… У Горностаевых уже тогда была машина, и Алла, в отличие от мужа, водитель прирожденный. Как он сегодня забавно сказал: «Патология какая-то — все резать, резать…» Я в волнении привстал — смутная мысль, душевное движение, что-то пробивалось из глубин подсознания, — спустился по ступенькам. Обступила тьма, проявились звезды. Ерунда! Она ушла с пустыми руками — есть свидетель. Нет, нет, я перескочил, я не об этом подумал! А о чем?.. «резать, резать»… не могу уловить, но что-то завязано на Горностаевых. От калитки послышались шаги, из-за угла дома появился Василий. Кивнул, подошел. Пустяковая разница между нами — в три года — давным-давно сгладилась, но сейчас я себя поймал на детском ощущении: старший брат, он разберется. — Ну, где ты нашел кровь? — Где нашел, там ее уже нету. Меня вот что интересует: ты давно знаком с Ольгой Бергер? Василий засмеялся и процитировал своего любимого писателя: — «Догадался, проклятый, с детства был смышленый!» Мы поднялись на терраску, уселись. — Я познакомился с ней в ЦДЛ на поминках Прахова. — А чего скрыл? Он пожал плечами. — Ну, если б я знал, что тебя это интересует… Вообще-то он прав: в интимные наши, так сказать, сферы, мы взаимно не лезли. — У нас своеобразные отношения, она инвалид. Ей необходим покой. И тайна. — Для чего? Он опять засмеялся. — Для творчества. Ну, я прошелся по вашему особнячку, любопытство. Тут женщине дурно, упала в кресло. Оказалось, давление подскочило, у нее сто болезней. Я ею занялся. — До сих пор занимаешься? — Более или менее. — Можно мне ее повидать? — Если она не против… Только зачем? — Тайна следствия. — Ну, старик, ты даешь! За беспечным его тоном пряталось нечто серьезное, может быть, мучительное. Эк Ваське не везет! Мы помолчали. — Где Коля? — В мансарде. Спят, наверное. — Кто с кем?.. Во мне трепыхнулась моя собственная скверная тайна. — А, с этой девочкой. Свадьба будет? — Это их проблемы, — ответил я резче, чем надо бы. — Скажи, можно зарезать человека, почти не пролив крови? Василий подумал. — Можно. Если попасть в жизненно важный центр, например, в сердце. И не вынимать нож из раны. Или вынуть позже, когда сердце остановится. — Совсем не будет крови? — Ну, минимальное количество. Пошли в спальню? — Да нечего там смотреть. — Так чего панику поднимал? — Завтра посмотришь. — Завтра на работу, подменить просили. Я ж не творческая личность. Мне представилось, как Ольга Бергер читает Василию свою женскую лирику. Да, картинка! Я вошел первый, включил верхний свет, чуть не споткнулся о край загнувшегося ковра и наклонился поправить. В трюмо между окнами мелькнуло отражение Василия в прихожей… Господи, как все просто! Васька по-летнему в светлой одежке, лысина блестит, а тот был в черном. Словно взметнулось, прошелестев, знамя. Кто-то прокрался, прополз через прихожую. Но откуда? Из кабинета с рукописью? Не скрипнула ни одна дверь. — А где твой «Варфоломей»? — В кабинете. Я сегодня обнаружил на картине тусклое красное пятно, похожее на отпечаток пальца. — Потрясающе! — обрадовался Василий. — Можно заводить «дело». Группа крови Марго известна? — Пустой номер. Пятно стерли. — Как это? — Черт его знает как! Я был в беседке, Коля на озере, дом открыт… — На озере, в беседке! — передразнил Василий в раздражении. — Бездельники! Такая улика. Он промчался в кабинет, я за ним. — Ну конечно, вон, даже краски соскоблили! — Василий держал в руках картину, всматриваясь. — Кто тут прошелся? — Все прошлись. Все, кто слушал роман о Прахове. — Но за два года не спохватиться! — Да не видно там в углу толком. Даже я не заметил… хотя почувствовал что-то не то, она висела чуть-чуть криво, кажется. Это «Видение» — часть моей жизни. — Ладно, пойдем. — Нет, «Отрока» здесь оставь. Мне противна та комната. А когда по приказу Василия я приподнял за ножку кровать, чтоб освободить часть ковра, то в светло- и темно-красных узорах увидел одинокую сережку из голубого чешского стекла. — Мы с Колей обыскали тут каждый миллиметр, клянусь! — Леон, на тебя ведется убойная охота, — констатировал брат, побледнев.Глава 11
На другой день, в субботу, ни до кого не дозвонившись, я все же махнул в Москву (сменил кушетку на тахту), так хотелось сбежать из Кукуевки. «Может, устроить штаб-квартиру здесь?..» — размышлял я, раскрыв все окна, развалившись в перекрестье знойных сквознячков, которые не освежали, а, скорее, возбуждали. Однако останавливала старая мысль-испуг: в каждом окне окрест по «творцу», каждый «вытворяет», и как можно существовать в этаком столпотворении… Я-то, положим, в данном плане иссяк, но все равно тошно мне тут было, в каменной башне, и кукуевский дом вспоминался, как желанная женщина, разомлевшая в зеленом раю под отрадным небосклоном. Нет, не так. Уже не так. Там кровь, грех и тайна. Наконец отозвалась коммуналка: ученик дома и готов для допроса. Вышел, в который раз позвонил в праховскую квартиру: бабы Маши на месте происшествия не оказалось. Постоял перед дверью, когда-то шикарной, обитой потертой кофейной кожей. Эх, отмычку бы, не постеснялся б, честное слово, ведь скрывают, скрывают что-то. После сумрака подъезда улица ослепила и оглушила. Миновал горностаевскую башню (все мы сконцентрированы в одном загончике), почти миновал другую… Тут как что толкнуло меня войти в подъезд и подняться по ступенькам. Первый этаж. Она оказалась дома и на извинения мои — мол, звонил — ответила любезно: — Я отключаю телефон, когда работаю. И оборвала повторные извинения: — Нет, нет, проходите. Вы меня заинтриговали. Она меня тоже: что в ней нашел брат? Где-то моих лет, маленькая, скособоченная, с острым личиком… но что-то в ней было. И в стихах ее: настроение надрыва, я бы определил, без особой истерики, но с ноткой жалобы. Впрочем, читал я ее мельком и давно. В тесном пространстве однокомнатной квартирки, в полумраке от лиловых штор она: с ногами забралась в уголок дивана, закутавшись в мрачно-лиловую (видать, любимый цвет), прямо-таки «декадентскую» шаль. Я примостился напротив на шатком стульчике. — К сожалению, у меня нельзя курить. — Пустяки, не беспокойтесь. В сущности, мы были почти незнакомы, но молча раскланивались при редких встречах. Однако память у меня по-прежнему цепкая, и я рассеянно засек, среди прочих, ее фамилию в праховской записной книжечке. — Ольга… — я посмотрел вопросительно. — Так и зовите, — она улыбнулась нервно. — Вам можно. Деликатный намек на некую родственную связь между нами. Я почувствовал себя свободнее. — Возможно, брат упоминал, что два года назад черт меня дернул написать романчик об одном нашем общем знакомом. — Нет, не упоминал. — (Ага, бережет!) — Вы написали о Васе роман? — Нет, что вы! — А что? Он вполне достоин. — Согласен, но… — А я думала, вы драматург. — Легально. А подпольно — прозаик. — А почему «черт дернул»? — Да как окончил, так прототип и скончался. Конечно, в девяносто лет немудрено… — О, понимаю. Мне звонили — старушка-прислуга, — но я не могла, не выношу никаких атрибутов смерти. А вечером в ЦДЛ… Вам Вася рассказывал? — В общих чертах. — Было тоскливо, я поехала, ну, люди все-таки, лица… хотя я люблю одиночество, но иногда… Вы знаете, что такое одиночество? — Знаю. Слава Богу, ее не надо понукать говорить о самой себе. — Я никогда не пью, мне нельзя. А хотелось помянуть такого замечательного человека. Но гроза надвигалась — самая тяжелая для меня атмосфера — демоны мои на меня и набросились: сердце, давление. Словно сон мешался с явью, ощущение полета… Ольга замолчала с улыбкой, которая ее не украсила. — Вы считаете Прахова замечательным человеком? — В смысле — интересным. В нем была загадка. Пошлые оперетки — и какая-то внутренняя бездна. Может быть, — Ольга подумала, — какой-то тяжкий грех. Она не глупа. — Да, убийство. Поэтесса нервно куталась в шаль, глядя прямо перед собою. Черные огромные глаза, густейшие волосы, брови и ресницы — вот что в ней пленительно. «Черна твоя душа, и остро лезвие», — почему-то пришла на память строчка из второго письма, как стихотворная строка. — Вот и пытаюсь собрать о нем побольше сведений. Вы не против? — Ничуть. — Как вы познакомились? — Весьма банально. В Доме творчества в Коктебеле. Потом изредка перезванивались, изредка я у него бывала. Но не подозревала, что он сидел в тюрьме. — За такие подвиги — разбой в монастыре, убийство монаха — не сажали, они вдохновлялись генеральной линией. Стало быть, вы знаете и его правнучку? — Имею счастье, — черные глаза блеснули бездонным блеском. — Эта девица себя еще покажет. — В каком смысле? — Юное существо, безжалостное и наглое. Даже не была на похоронах! — Она не знала о его смерти. — Должна бы знать. Но когда нет сердца… Вы мне открыли глаза: ее взрастил убийца. Она — наследница. — Кстати, вы не в курсе: состояние большое? — По сравнению со мной он был буржуа, но я не завистлива… — Ольга усмехнулась. — Даже в какой-то степени благодарна. — За что? — В день похорон ваш брат… знаете, можно умереть на публике — и никто не заметит. А он привез меня сюда, не отходил, буквально спас, отдавая все силы, всю душу. И спасает до сих пор. Восторженное заявление. Ай да Васька, ай да молодец! (Конечно, я употребил не школьное, а искомое пушкинское выражение.) И поддакнул осторожно: — Он самоотверженный врач. — Знаете, что меня еще подкупило? Забота о вас. Он помчался к закрытию ресторана, говорил, что вы в стрессе. — В водке. Хотя смерть героя меня несколько подкосила. — Да, теперь я понимаю. Вот почему я так откровенна с вами, даже мечтала познакомиться. Вы с ним похожи. Не очень-то мы с братом похожи, но влюбленной женщине виднее. И ведь — диво дивное! — не домогается со своими стихами по случаю «полетов во сне и наяву» с Васькой, а уже, поди, целые циклы… Я поймал себя на мысли, что злым стал и издерганным. — Я тоже мечтал. — Правда?.. — Ольга задумалась. — Не представляю себе Прахова в роли героя. Да, она не глупа. — Строго говоря, герой романа не он. Прахов — символ боли и ужаса. Символ столетия, споткнувшегося и захромавшего на левую ножку… — тут я осекся и заткнулся, но нечаянной аналогии она как будто не заметила. — Кто же герой? — Оленька, да ну их всех к Богу в рай! — Позвольте! — Она вздрогнула. — Прахов и в романе умер? — В один день и в жизни, и в воображении. — Но это мистика! — Чья-то злая воля, мне кажется. — Чья? — Не знаю. — Расскажите, пожалуйста, — глаза заблестели жадно. — Я так остро чувствую тайну. Пожалуйста! Я нехотя начал, постепенно, к своему удивлению, увлекаясь: — Молодой человек — Павел, начинающий прозаик с блестящими (по замыслу моему) задатками, — знакомится с Кощеем Бессмертным. «Это было у моря, где лазурная пена…» — И я там же познакомилась! — Словом, старик, пронесший через пламенные десятилетия грех смертоубийства, выбирает Павла своим наследником. — У старика нет родственников? — Правнучка. — Вы ее хорошо знаете? — Нет, но… Помню, например, прелестного ребенка на коленях у дедушки. Тогда, перед смертью, монах проклял убийц, и Кощей безумно боится, как бы проклятие это не перешло на девочку. — Павел увлекается ею? — Он любит Анну. Но недаром же старик выбрал именно его, почуял нечто родственное, раздвоенность и одержимость. Постепенно, день за днем, он увлекает юношу загадочным замыслом сбывшегося проклятия. Их было двенадцать плюс он, «главный». Эта дюжина и их потомки в течение семидесяти лет так или иначе уничтожены. Гибели каждого посвящена отдельная глава — рассказы Кощея. Сам же он наказан страшной милостью — бессмертием. Он не может наложить на себя руки, физически не может, пробовал: некие силы охраняют его, прогоняя смерть. Старик предлагает Павлу план. — Какой? — Убийства. Кощей оставит предсмертную записку и отпечатки пальцев на своем ноже. — И Павел соглашается? — Отказывается, осознавая, какую тягость возьмет на себя. Хотя старик стремится представить преступление как акт милосердия, своего рода эвтаназию, способную облегчить его переход в другой мир — блаженный, как он надеется, мир забвения. Обман не удался — и Кощей нажимает на другие струны. Три соблазна. Первый — золото: он отдаст юноше потир — чашу для причащения сакральной кровью Христа. Бесценная византийская вещица с драгоценными камнями была похищена когда-то из монастыря. Молодой человек устоял. — А второй соблазн? — Любовь. «Я отдам тебе самое дорогое, что имею». — «Анна меня любит». — «Разлюбит. Над нею у меня есть власть». И все же после долгих колебаний юноша устоял. — А перед чем не смог? — Перед славой. «У тебя богатейший материал и настоящий творческий дар. Пережив мгновение убийства, судорогу моей смерти, ты обретешь уникальный, единственный в своем роде опыт — и добьешься золота, любви и громокипящей славы». Был назначен день. — Анна знала? — Нет, конечно. Но многое предчувствовала. В воскресенье она собралась на весь день за город, но по дороге передумала и зашла в церковь. — Вы идеализировали эту девицу. — Я писал свою вещь, с собственными образами… — «не имеющими отношения к действительности», — хотел я продолжить, но вдруг понял: поимели, да еще как!.. — Нет, не идеализировал. Анна — не религиозный человек, не так воспитана, но ощущает надвигающуюся катастрофу и инстинктивно ищет помощи. И находит. Один священнослужитель соглашается пойти к старику, боящемуся церкви, как черт ладана. Между тем все готово: написана записка, в которой юноше завещаны чаша и невеста; оставлены отпечатки пальцев на ноже. В момент наивысшего напряжения раздается звонок в дверь. Старик бросается в прихожую — на пороге возникает монах в черном облачении. — Посланный Анной? — Да. Кощей в ужасе захлопывает дверь перед призраком, как полагает он, девятнадцатого года. Однако «явление» непостижимым Божьим промыслом переворачивает его душу, и он возвращается в кабинет с намерением оборвать мистификацию. Но — поздно! Одна воля противостоит другой — и юная, безжалостная побеждает. Нож проходит в сердце — появляется Анна и видит своего возлюбленного, в опереточных перчатках склонившегося над умирающим. Сейчас она закричит на весь мир: «Убийца!» Павлу ничего не остается, как покончить с ней. — И все? — шепотом спросила поэтесса. — Все. Наследник объявился, круг замкнулся, проклятие перешло куда надо — в вечность. Вино, которое пил перед смертью старик, пролилось и смешалось с кровью. Какое-то время мы молчали, мне было несколько неловко за неожиданный словесный взрыв: не она мне — свои вирши, а я ей — свой опус. Наконец Ольга сказала: — Какая фантастическая поэма! — Реальность фантастичнее и страшнее, сударыня. Жаркие послеполуденные лучи едва пробивались сквозь пышные занавеси — «золото в лазури», — и прошла по ним тень, словно пролетела снаружи ширококрылая птица. — Где можно прочитать ваш роман? — Нигде. Вот Горностаев обещает поспособствовать — знаете такого? — Кто ж его не знает. — Ольга передернула плечами. — Собирался когда-то о моем сборнике статейку написать. — Не собрался? — Этот сатир любит красивых женщин. Знамо дело, кто не любит… но — «сатир!» Гришка — самый старый мой студенческий друг — сатир?.. Чутко уловив мое удивление, она поправилась: — Извините, если я задела… — Ну что вы! Всегда приятно узнать о приятеле нечто новенькое.Глава 12
В коммуналке на Каланчевке было нечем дышать — и так манил кукуевский дом в саду, где кровь, грех и тайна. — Ты вчера заходил ко мне на дачу? — Нет. — Что ты у нас делал? — Да ничего. — Зачем приезжал? Он опустил голову. Сейчас последует очередная порция откровенности или лжи. Молчание затягивалось, я не выдержал: — Ты стер кровь с «Видения отроку Варфоломею»? Юра взглянул в диком смятении и наконец подал голос: — Там проступила кровь? — Что значит «проступила»? Что все это значит, черт возьми! — Вообще-то мой праведный пафос со вчерашнего утречка несколько поубавился. — Два года назад, — начал он многозначительно и монотонно, — я пережил Встречу, — последнее слово было произнесено явно с большой буквы. — С кем? — С монахом. — И он тебя наставил на путь истинный? — Мне так казалось, но теперь я сомневаюсь. — Ладно, оставим монаха. Ты лучше скажи… — Но он был у вас в саду, когда я пришел на свидание. Я всмотрелся в воспаленные глаза — невроз навязчивых состояний, не иначе, — а ведь так на него рассчитывал. — Я понимаю ваше недоверие, поэтому никому ничего не рассказывал. Но это правда, Леонтий Николаевич. Это перевернуло мою жизнь. Что ж, попытаемся что-нибудь извлечь из этого несомненно искреннего бреда. — Рассказывай. — Меня влекло к вашей жене и мучило предательство. Вы для меня были солнцем, и ваш роман я воспринял как первое предупреждение. — Какая такая бесовщина в моем романе, что вы все… — Ведь Прахов умер. — Ты догадался, что герой — мой сосед? — Догадался. После чтения я нашел телефон Прахова в «Справочнике Союза писателей» и позвонил ему. — Зачем? — Я знал: что-то случится. В сцене смерти столько мистики, вы перешли какой-то предел… Позвонил и убедился: смерть. — И поехал в ЦДЛ? — Да. Я видел труп с жутким лицом. Видел вас. — И вырвал финал из тетради и уничтожил? — Я бы не посмел. — Ты много чего посмел. — Леонтий Николаевич, вы знаете, что такое грех? Вы чувствуете это зло всей душою, всей плотью… — Замолчи!.. Нет, рассказывай. — Второе предупреждение — эпизод с женщиной, выходящей от вас. Я спрятался от нее не просто с испугу, я колебался и хотел уйти. — Чем же она тебя так поразила? — Она вышла в горе, ломая руки, я почувствовал ее страдание. Но все-таки пошел. — Дальше. — Долго звонил. Потом сходил постучался в окно спальни, а когда возвращался… Вы помните, какая была ночь? — Готовилась гроза. — Да, сверкали зарницы, по саду словно вихрь заходил, чуть не ломая ветви, — и напротив террасы возник монах. Это было последнее предупреждение. — Да почему монах? С чего ты взял? — Я его видел в небесной вспышке. Очень высокий, худой, в черном облачении. — А лицо? — Словно мертвое. Вообще я не рассмотрел под капюшоном. Он поднял руку, совершил крестное знамение широким взмахом — и исчез. — Куда? — Просто исчез. — А ты? — Я? — Юрочка усмехнулся. — Я помчался на станцию, как заяц. — И потом принялся совершать паломничества? — Это придумала Мария. — Как?.. — Ну, удивил он меня! — После исчезновения Маргариты я стремился уяснить суть событий: грехопадение и возмездие. Нужно было побывать у Прахова — чем он жил? — там я встретился с правнучкой. Мы ж у вас познакомились. — Она пустила тебя в кабинет? — Мы разговаривали в гостиной. Она показала мне урну с прахом и рассказала о завещании. — А ты ей что рассказал? — Ничего. Только вам. — Он оставил приличное состояние? — Об этом я не знаю. Она не захотела исполнить его последнюю волю. — Развеять прах над водой? — Это страшно. Мы закопали урну в монастыре. — В том самом? — В том самом. — Ты точно помнишь место захоронения? — Точно. — И она с тобой по монастырям ездит? — Нет. Она скрытный, даже таинственный человек, иногда мне с нею страшно. В каком-то смысле он сумел выразить и мое впечатление. — Вы часто видитесь? — Редко. У меня вдруг вырвалось: — Ты уверен, что в урне прах Прахова?.. Тьфу, прямо каламбурчик. — А что же еще? Мы не вскрывали. То есть при мне… — Ладно, неважно. — Он умер от разрыва сердца — его напугал черный монах. Как у вас в романе. — Исключено. Я читал вам на другой день после смерти старика. О моем замысле никто не знал. Так что мистификация исключается. — Не мистификация, а мистика! — Не бросайся такими словами… — Но монах… — Насчет монаха я тебя просвещу… если посчитаю нужным. Но то, что ты молчал два года… — Мне была слишком дорога, даже священна та Встреча… — С убийцей, идиот! — Это невозможно! — Невозможно?.. Не думал же ты всерьез, что своим романом я вызвал дух почившего монаха?.. Просто боялся признаться. Элементарная трусость! — процедил я с брезгливостью, скорее, к самому себе. — И ведь небось исповедуешься, а? — О монахе я не говорил! — Какая ж это исповедь? Какие мы жалкие твари все-таки! Мы все. — Я кругом виноват, но я не знал про письма, про то, что сцена смерти уничтожена! — Ты знал, что у меня украли рукопись. Монах украл, да? Не очень-то я тебе верю, Юрочка. Единожды предавший… — я осекся: я — предавший сына. Сейчас не об этом! Юра вскочил, нервно прошелся по комнате, пнул по дороге стул, с которого с тихим шелестом разлетелся ворох бумаг. Опять сел. — Почему ты сменил пишущую машинку? — Купил получше. — А старая где? — Сдал в комиссионку. Я могу одолжить, если вам… — Мне не нужно. Что-то он опять заюлил. И как уверенно было сказано: «Его напугал черный монах». Полупризнание? Возникла версия. Они сговорились с правнучкой, которая вполне могла знать про давний эпизод в монастыре. Юрий оделся соответственно и явился к Кощею Бессмертному. Его застает Марго — и о свидании он умоляет не в порыве чувственности, а в предвидении преступления. Потом приходит возмездие — раскаяние, может быть, психический сдвиг — раздвоение личности, монах-двойник, который (под впечатлением романа) в классических атрибутах — в вихре ветра, раскатах грома, блеске молнии — возникает в саду — в его воспаленном мозгу. Отсюда — подкупающая искренность исповеди передо мною. Отсюда — привкус бреда в тех событиях, что доводят меня самого до исступления вот уже два года. Мой ученик в состоянии сочинить садистские письма, а Мария — стереть кровь и подбросить сережку. Интересы у них разные (у нее — ухандокать прадедушку, у него — Учителя, с большой буквы, как он меня когда-то высокопарно называл), разные, однако кое в чем совпадают. Но если в урне, что закопали они в пределах того монастыря, прах «законный» плюс «незаконный», то каким образом сожжен второй труп?.. Как странно сказал Гриша: «Огонь сильнее». Мысли у меня начали путаться. Юра спросил неожиданно: — Стало быть, вы мне не верите? — Не заслужил. — Что же мне делать? — Объявить явку с повинной. — Я это сделал. Только что. — Тогда договаривай до конца: где моя жена? — Я ее не убивал! Надо найти ту женщину. — Нашел. Толку-то! — Что она говорит? — Врет — как вы все. Он заявил неожиданно: — Я на свой счет не обольщаюсь. — В смысле вранья? — В смысле мужского обаяния. — Ну и что дальше? Он поколебался — и все-таки, с реверансами, преподнес гадость. — Вы меня простите, Леонтий Николаевич, может быть, из-за вашего пренебрежения Маргарита… — Супружескими обязанностями я не пренебрегал, — отчеканил я с язвительным отвращением. — Ну, какие-то другие причины… мне трудно судить, но… не думаю, что у Маргариты Павловны я был единственный избранник. — Ты намекаешь, что она спала со всеми подряд? — Не так грубо, но какую-то игру она вела. — И ее зарезала соперница. Придумай что-нибудь пооригинальнее. И не приписывай собственные вожделения другим. Вполне вероятно, что стремится он всех впутать и все запутать. Но разве я не чувствовал в ней этих самых «игр» и «романов» — эвфемизм для слишком откровенного словечка «блуд»? Разве сам не предложил расстаться? И вот что любопытно: именно после окончания романа литературного. — Вы обещали рассказать про монаха, — робко напомнил Юрочка. — Не заслужил, — повторил я и поднялся. Лампада не горела, сцена с воображаемым ножом (ну, прямо князь Мышкин с Рогожиным в темном гостиничном парадном) не повторилась. Какой я «князь»? Да и на «купца» не потяну! Ревность умерла вместе с нею, зато лютовало мужское самолюбие. И мерзкий страх: сейчас (угрюмо размышлял я в угрюмой переполненной электричке), сейчас я увижу свою сообщницу в сыноубийстве. «Иногда мне с нею страшно», — точно сказано. Память плоти воскресила кое-какие подробности вчерашнего утра… и того давнего, двухгодичного, когда она стояла под спелым белым наливом, а я вышел на терраску в подаренной хламиде, набросил капюшон на голову от палящих лучей и с хрустом потянулся. «Отцы-пустынники и девы непорочны». Экстравагантный подарок, сроду не носил, не мое пижонство. Халат небрежно свешивался со спинки стула в спальне, когда в понедельник я поспешно обряжался на похороны Прахова. И если даже удар удачен, есть риск запачкаться в крови. Такая вот гипотеза. Некто надевает черную хламиду, мелькает в зеркале, возникает в образе монаха… Меня никто не видел в новеньком халате, кроме Маргариты и Марии; он попал в перечень пропавших вещей. Как и чешская сережка. Поэтому не исключено, что и его мне подбросят, в застарелых, уже не различимых глазом пятнах… вода ничего не смыла… Только кому и зачем это нужно?Глава 13
«Кому и зачем?» — повторял я, бредя проселком со станции… «Кому и зачем?» — повторял, пытаясь осмыслить свистопляску, которая закружила меня два года назад и так усилилась в последние дни… Письма. Рукопись. Пятно на картине. Серьга. Болезненный душок витает в воздухе… Но это не просто беснования садиста, жаждущего свести меня с ума. Тут действует человечек из моего маленького миленького кружка («поздравления от Марго» приходят аккуратно ко дню рождения; и никто, кроме «моих», не знал о злосчастном романе). Действия его очевидно целенаправленны — но какова их цель и как они связаны между собой? Здесь — сплошные проколы, и если даже поддаться авторскому тщеславию («В сцене смерти столько мистики» и т. д.), ничего не объяснишь: какой смысл уничтожать текст, пока автор жив и в памяти? И коли уж красть, то зачем потом подбрасывать? Легче восстановить три страницы, чем триста. Убийца стирает свой отпечаток с картины — логично. Акцентирует мое внимание на пропавших вещах, то есть на преступлении, — не поддается никакой логике. Допустим, сумка с одеждой в крови, ножом и документами каким-то сверхъестественным образом попала в чужие руки — что сделает человек нормальный? Отдаст ее мужу или (не доверяя ему) снесет в милицию. А ненормальный? То, что делает, — с маниакальным упорством преследуя меня. И цель близка: мысли начинают путаться, головка (бестолковка) — кружиться, настроение… об этом лучше не надо: сейчас я увижу… Прямо на нее я и напоролся на терраске: сидит в желтом сарафанчике, курит. — Добрый вечер. Где Коля? — На озере. Ищет труп. Меня передернуло. — Я негодяй, согласен. Но и ты порядочная дрянь. — И я согласна. Покурим? — Нет, пойду… устал после Москвы. — Что ты все суетишься, а? — Низкий голос звучал враждебно. — Что тебе надо? — А тебе что тут надо? Мы переговаривались яростным полушепотом: знают кошечка и кот, чье мясо съели. — Выгнать ты меня не посмеешь. Не посмею. Я устало опустился на стул. Руки связаны. И что б меня вчера утречком связать, как буйно помешанного! — Послушай, детка… — Я не детка. — Ну, тетка! — взорвался я. — Зачем ты это сделала? — Что? — Ну, вчера. Ведь я вызываю у тебя отвращение. — В какой-то степени, — подтвердила она очень серьезно. — И ты меня… не так чтоб радуешь. Вот скажи: ты действительно собираешься замуж за Колю? — Действительно. — Я ничего не понимаю, но не будем копаться в психологии. Постараемся забыть, а? — Забыть? — Ну… не придавать слишком трагического значения. Сделай такую божескую милость, ради него. — Сделаю, если вы прекратите свое идиотское следствие. Хладнокровно сказано и на «вы»; и я постарался слегка охладить пыл. — Не могу, Мария. Это сильнее меня. — Может, вас признают невменяемым? — Признавайте кем угодно, все равно. Я должен освободиться, понимаете? Она усмехнулась. — От черного монаха? Я опешил. — Откуда вы знаете? От Юры? — Да нет… Просто вы тогда еще всех запугали, во время чтения, — ответила она как-то туманно. — Вы проверялись у психиатра? Куда это она гнет? Я растерялся и ответил как дурак: — Нет. Я только раз болел: корью в четыре года. — Однако! Да вы настоящий мужчина. Все труднее мне становилось говорить с ней. Что-то стояло между нами — не только то утро, нет — что-то тяжкое, страшное. Я отмахнулся от «психологии». — Вчера кто-то побывал в моем кабинете. С двух до трех. Вы не заходили? — Я — нет. — А кто? — Не знаю. Я подумала: вы. — Ну, ну? — Из мансарды услышала скрип двери и шаги. — Мужские, женские? — Не могу сказать определенно. Кто-то вошел и вышел. — Сразу? — Нет, была пауза. Что-нибудь пропало? — Пропало, — подтвердил я, с благодарностью помянув сына: «Никакая любовь не заставит распустить язык. Дипломат!» — Что пропало-то? — Пятно на картине. — Звучит загадочно, — она помолчала в раздумье. — А мне уж было показалось: ваш издатель рукопись спер. — Что-что? — Я видела из чердачного окошка, как Григорий Петрович сюда направляется. — И после услышали шаги в кабинете? — Через какое-то время. Я не засекала. Как-то мирно мы заговорили, по делу, без напряга. Я поддался внезапному порыву: — Мария, простите меня. — За что? — За вчерашнее. Я наконец решился взглянуть в коричневые, с золотистым блеском глаза: какой мрак. Нет, не простит. — Можно подумать, что это самое большое ваше прегрешение, — небрежно отмахнулась она. — Господи, куда ж больше-то! — Вам сколько лет? — Сорок пять. Она улыбнулась. Пышные, очень красные губы, ненакрашенные. Я сказал очень тихо: — Но невинных невест я не соблазнял, клянусь. Мария молча улыбалась. — Расскажете сыну? — Может — да, может — нет. Вот на каком поводке она теперь будет меня держать! От калитки послышались шаги, Мария спросила злым шепотом: — Ну что, покаемся? — Как вам угодно, — процедил я бесстрастно, стараясь сохранить несуществующее достоинство. И перевел дух: из-за угла дома возник Милашкин, остановился в нерешительности. — Я, наверное, не вовремя? Зеркальная ситуация с его бледно-зеленой красоткой — так старому дураку, конечно, вообразилось. И ведь недалеко ушел от истины. — Ну что вы! — искренне обрадовался я. — Позвольте вам представить невесту сына. Мария. Милашкин заулыбался, поклонился, уселся и произнес: — Очень приятно. Артур. Какая очаровательная пара, Леонтий Николаевич. (Я, значит, «Николаевич», а он в шестьдесят лет — «Артур»!) Как вы умеете жить. — Не преувеличивайте. — Умеете. Нашли недостающие страницы романа? — Пока нет. — Сожалею. Восстановите по черновым записям. — Я писал сразу начисто. — Мне б вашу хватку. Я, собственно, вот по какому поводу. За два года борьбы я все ж старался не терять профессиональной формы. — Понятно, у вас есть что продать. — Совершенно верно. Во-первых, роман. — «Майн кампф»? — незамысловато пошутил я. Милашкин рассмеялся. — О «моей борьбе» я пишу мемуары. Итак, роман плюс девять рассказов, плюс еще кое-что. Словом, на отдельный сборник. — Вы хотите, чтоб я поговорил с Горностаевым? — Схватываете на лету. Григорий Петрович мне кое-чем обязан, он поймет. Но прежде чем навязываться, так сказать, надо прозондировать почву. Вы с ним близки. — Поговорю. Обязательно. — Очень обяжете. А сейчас, — Милашкин начал подниматься, — не смею нарушать семейную идиллию… — Обижаете, Артур Иосифович! Вот Мария нам сейчас кофейку сварит, а? Милашкин уселся прочно, она нехотя встала и удалилась, надеюсь, на кухню. — Очаровательная пара, — повторил секретарь, — просто созданы друг для друга. Он забирает ее с собой в Голландию? — Забирает. — Господи! Сентиментальная страна тюльпанов… — Артур Иосифович, — перебил я негромко, — в прошлую нашу встречу вы намекнули, чтоб я Грише особо не доверял. — Старческое брюзжание. Не стоит к этому возвращаться. — Как раз стоит. Я доверяю ему самое дорогое, что у меня есть, — мое творчество. — Мне стало смешно от натужного пафоса, а Милашкин серьезно покивал. — И вот доходят слухи… — Я вам ничего такого… — Не вы, нет! Но кое-что до меня дошло. — В каком плане? — В гривуазном. Ну и выкопал я словечко! Милашкин, великий интриган, явно раздумывал, на какую лошадь ставить, — и выбрал издательскую. — Ничего порочащего я о нем не знаю. — Да не «порочащего», что вы так уж! Слабость общечеловеческая. После раздумья Милашкин решил и меня вознаградить — и сделал это виртуозно, никого впрямую не задев: — Я что-то слышал, но так и не понял, Леонтий Николаевич: вы, простите, вдовец или развелись? — Разошлись. — Ну так чего ж вам волноваться. Намек ядовито прозрачен. Бешенство накатывает на меня, но не бодрит злостью, а обессиливает, потому что нет выхода, нет!.. Входит Мария с подносом, подходит сын, я сижу, боясь шелохнуться, выпустить ядовитые пары. Разговор о многострадальной русской интеллигенции. Милашкин клеймит тех, кто уехал или собирается «туда», понимая, конечно, что ему уже поздно, энергия ушла на «майн кампф». Я вспоминаю молодые шестидесятые, развеселую компанию в студенческой общаге, куда Гриша привел молодую натурщицу. Вскоре ее сомнительно-художественная (и всякая другая) карьера закончилась, мы поженились. Григорий сдался без борьбы. Так мне всегда казалось. Долгие годы я прожил с Марго, как дурак из комедии (которые я писал «левой ногой»): каждый тупой зритель уже давно догадался, а простачок на сцене никак не дотумкает, в чем его дурят. Комедия кончилась кровью, напоминаю я себе, и не бесноваться надо, а осторожно, терпеливо и с умом распутать поганый узелок. Чтобы жить. К скорбному списку предателей добавим третьего: жена, ученик, друг. Наконец Милашкин распрощался, Мария унесла поднос с чашками и кофейником. Коля сказал глухо: — Пап, я нашел камень. — Какой камень? — Тяжелый, серый.Глава 14
В светлых сумерках шли мы лесной рыбацкой тропинкой, огибая озеро. Надо бы дождаться утра, но — уже стреляный воробей — я боялся откладывать. Коля нес лопату, я — электрический фонарик. — Да почему ты так уверен? Мало ли камней в округе. — Он необычный, ты увидишь. Я вышел передохнуть на тот берег — прямо напротив наших мостков — самая высокая сосна. — Ну, помню. — Это ориентир. И споткнулся… — Что ты пропадаешь тут целыми днями? Что рассчитываешь найти? — Не знаю. Меня озеро словно притягивает. Машка наотрез отказалась… — Она тоже ныряет, что ль? — Настоящая русалка. Но, наверное, боится. Девочка. — Скелет найти боится? Что тут через два года можно найти… И девочка твоя… Господи, да она огни и воды пройдет — не дрогнет! Праховская порода… — Вот здесь. Вот — смотри. Наш берег пологий, этот — довольно крут; стоит черная вода внизу под ногами, корабельные сосны краснеют стволами, «торжественно и чудно» вонзаясь в нежнейший небесный свод. Заросли ивняка и трав прикрывают намытые глиняные углубления(как маленькие пещерки) меж узловатыми могучими корнями. Прямо у отверстия одной пещерки лежит небольшой камень цилиндрической формы. Я включил фонарик. Действительно серый, с голубоватыми прожилками, килограмма четыре-пять (я приподнял), а главное — ребристый, с явно искусственным узором, словно обломок колонны или пилястры… — Коля, я знаю, откуда этот камень! — Вот и мне он показался знакомым! — Вспомни! В девяностом году наш сосед строился, академик. По фасаду — маленькие колонны… — Да, да! — По-видимому, одна разбилась, когда с машины сгружали… Я даже помню обломки каменные, когда по улице проходил. Как же он попал в такую даль? — Пап, это след! — Может быть. Но я не понимаю… проще всего выбросить — и концы в воду. — А если так помечена… — Коля помолчал. — Могила. — Убийца станет метить… Для кого? Для «органов», что ль? — А если не убийца? «Если бы да кабы» — вот чем мы занимаемся, никакого просвета. Я осветил пещерку: ярко-желтая блестящая глина, посередке громадный, на высокой ножке, пурпурно-белый мухомор — как издевка, деталька театра абсурда. — Это тут в зарослях Юра шастал? — Где-то тут. — Ладно, давай копать. — Под камнем? — Под камнем. Или на утро отложим? — Я буду копать. Сказать легче, нежели исполнить, настолько спрессованы и монолитны оказались береговые почвы. Мы сменяли друг друга, работая с каким-то остервенением; было странно, страшно; быстро темнело; прошли поверху два рыболова с удочками, словно тени из детских книжек; донеслось: «Чудаки, клады ищут…» — Коля, мы идиоты. Ну, кто попрет убитую, сумку, лопату в такую даль! Да в лесу закопать легче, земля мягче, здесь всю ночь провозишься! — Но камень от нас! — Вот-вот! Еще килограммов пять весу. — Пап, подумай. Ведь его не просто так от академика сюда притащили, ведь не меньше двух километров, если озеро огибать. — Не просто так, согласен, — я присел на гладкое, точно отполированное корневище той самой высокой сосны и закурил. — Но в романтические порывы убийцы поставить надгробие и так далее — я не верю. — Да может, не убийца. — Кто еще будет закапывать труп? — Тот, кто пишет письма. Помнишь дословно третье? — Все помню. «Леон! Посылаю тебе свой привет и желаю житья долгого, с шампанским и усмешечкой. Какой тяжелый серый камень. Ты помнишь? Все помнишь? Тяжелый, серый. Остаюсь навеки твоя Марго». — Ты вообще шампанское не пьешь. — Это выражение Прахова, использованное мною в романе. Кто-то из слушателей запомнил. — Кто? — Садист. От этих писем несет больницей. Коля стоял по колени в яме, опершись на лопату; красивое чистое лицо, подсвеченное снизу гаснущей в водах зарей, искажалось то ли усмешкой, то ли плачем, то ли страхом. Красивое и страшное лицо одновременно. И так похоже на лицо матери. — Ладно, ты иди, ты же не веришь… А я докопаюсь. После паузы я заметил сдержанно: — Прошлый раз ты слышал милейшего Милашкина: на поминках Прахова мы с ним не расставались. — Отец, я… — Да, это жуткие обвиняющие письма. Но твою мать, Коля, я не убивал. — А кто-то думает иначе. — Не хочу оправдываться, но человек десять, по меньшей мере, могут подтвердить мое алиби. — А кто-то думает, например, что ты сделал это утром, до поездки в Москву. — Надеюсь, таинственный «кто-то» — не ты? — Не я. Не могу представить тебя убийцей. — И на том спасибо. Давай сменю… хотя ничего мы тут не найдем. — Но в первом письме есть намек на озеро! Я процитировал: — «Мое белое платье покрылось пятнами, помнишь? И вода их не смыла, ничего не смыла». — Ну вот, — зашептал Коля лихорадочно, — если ее нашли с камнем на шее у этого берега… — Кто нашел? — взорвался я, — Кто этот ненормальный? Мой крик восстановил тишину. В полном молчании продолжали мы нелепую страшную работу; все боялся я, как бы сталь не наткнулась на косточки; все светил фонариком в глубь тесной глиняной ямы; а воображение, вот уже два года не находящее выхода в слове (как зверь в клетке), продолжало свою работу. Водоросли, тина, камыш, какой-то странный рыболов с удочкой из сна, из сказки… вздувшийся труп, белая одежда в крови, охотничий нож в крови… «черна твоя душа и остро лезвие. Ты его точил и точил, точил и точил, помнишь? Остаюсь навеки…» Да, навеки, на дне укромного уголка ада! — Но я не точил! — вырвалось невольно вслух, и лопата тупо уперлась во что-то твердое. Прыгающий свет фонарика — вековое, затвердевшее, как железо, корневище… — На этом месте не может быть могилы, — пробормотал я чуть ли не в счастливом облегчении, выбрался из ямы и сел, свалился на траву. Коля неподвижно стоял предо мной, лица уже не видать в ночном сумраке. — «Вода ничего не смыла», — повторил он задумчиво. — Почему? — Вот именно. В озере кровь смылась бы… и под грозовым ливнем тоже. Платье, нож, камень, вода… Комбинация улик вырисовывалась смутно, как ландшафт в туманной мгле. Если сумка с вещами попала в озеро, то как в нее попал нож? — Значит, убийца вынул нож из раны? — спросил я вслух себя самого. — О чем ты говоришь? — Чтоб кровь не натекла, этого нельзя было делать, понимаешь? Но упоминаемые в письмах пятна и отпечаток пальца на картине свидетельствуют, что убийца об этом не знал. — А ты откуда знаешь? — От Василия. — Ты разобрался с его женщиной? — Ольга Бергер — довольно известная поэтесса. В ЦДЛ ей стало дурно, он отвез ее домой и откачал, так сказать. Мы оба с искусственным оживлением перекинулись с «ямы» на «загадку Дома литераторов». — Почему он скрыл от тебя? У них любовь? — Да, я почувствовал. Васькина любовь — это необыкновенная жалость ко всему живому и страдающему. Я пошевелил затекшей ногой, в яму посыпалась глина. Невыносимо было здесь оставаться, и уйти невмочь — словно бросить развороченную дорогую могилу. — Давай закопаем яму? Коля принялся за работу, я держал светящийся фонарик. — Чего ж ученик здесь шастал… он якобы видел черного монаха. Коля вздрогнул. — Здесь? — У нас в саду в вечер несостоявшегося свидания. — Я уверен, что оно состоялось, — холодно процедил он. — Не понимаю, почему ты его щадишь. С такой безумной экзальтацией… — Монаха он, может, и не придумал. Ко дню рождения Марго подарила мне экзотическое одеяние — настоящая монашеская хламида. — Думаешь, ее надел убийца? — Это мое предположение. Юрий уверен, что и Прахова напугал черный монах. — Погоди! Ведь концовку романа ты сам придумал. О ней же никто не знал? — Никто. — Значит, никто не смог бы подыграть. Вот после чтения — да. — Я уже ни в чем не уверен. Кто-то проявляет нездоровый интерес к рукописи. — Но разобраться в твоем почерке! — Есть такой специалист по моему будущему наследию — Григорий Петрович Горностаев. — И он тайком прочитал еще тогда, до твоего дня рождения? — Это невозможно. Вся соль в том, что сцену смерти я закончил одновременно со смертью Прахова. Мы с убийцей действовали синхронно. — Так не бывает. — Так было. — Пап, я все думаю над кульминацией, как ты выразился. И не понимаю главного. Что бы ни случилось со стариком, что бы мама там ни видела, это не было убийством. Так за что она погибла? — Может, явилась свидетельницей кражи церковных ценностей, например. Ты бережешь свою девочку, не можешь ее разговорить и помочь мне. Или ты ее боишься? — Кого — Машку? Не смеши. — А тебя не смущает, что она — наследница Прахова? — Это, — он подчеркнул, — меня не смущает. — Что-то другое? Что? Коля молчал. — Коля, ты-то хоть будь со мной откровенен! — А ты со мной откровенен? Тут я облился холодным потом, благословляя ночную тьму, и — была не была! — спросил хрипло: — На что конкретно ты намекаешь? — На твой роман. Ну, «в зобу дыхание сперло»! — Какой роман? — О Прахове. — Ничего не понимаю! — Да ну? — Тут сын как будто сжалился и переменил тему (постыдная исповедь опять сорвалась): — Она сказала, что получила урну с прахом прадеда, она его называет дедушкой, в крематории и закопала в земле того монастыря. — Закопал Юра, знаешь? — Наш пострел везде поспел. Машка ни в чем таком не замешана. — Сомневаюсь. — Да где бы они сожгли второй труп? — спросил он шепотом. «Замешана» — «не замешана», а мыслит в том же направлении, что и я. Три древнейших стихии: вода, земля, огонь. «Огонь сильнее», согласен, но в наших условиях и «сложнее», если можно так выразиться. — Камень я беру с собой, — сказал Коля. — Да, конечно. Может, это улика, может, кто и клюнет. Уже в полной тьме зашагали мы по рыбацкой тропинке, нащупывая направление в тусклом свете фонарика. Шли долго — да, километра два, не меньше — и молча. Уже на нашей улице я спросил: — Коля, а как ты все-таки наткнулся на камень? Ученик тебя на след навел? — Может быть. Правда, в тот момент я о нем не думал. «А о Марии?» — хотел я уточнить, припоминая его рассказ о позапрошлогодних событиях: побежал звонить дяде Васе, вернулся, Мария на той стороне напротив мостков. Русалка. Хотел, да расхотел. Беда моя в том, что ни с кем я не могу быть откровенен до конца — по их ли вине, по своей ли, — не могу. А тяжелый серый камень я водрузил на свой письменный стол в кабинете, боясь, надеясь и воображая: кто-то войдет, увидит — и я непременно почувствую смертный страх его, энергию разрушения, азарт убойной охоты.Глава 15
Я миновал заросли шиповника (впрочем, какие заросли — все брито-стрижено), Аллочки нет, поднялся на крыльцо, позвонил. Дверь открыл издатель в домашнем виде, в тапочках, небрит, седоват. Чем он берет женщин, черт? Надо думать, сугубо мужскими достоинствами, этакий интеллектуал-хищник. — Доброе утро. Ты свободен? — Доброе. Я по воскресеньям дома работаю. — Намек понял. Я тогда с Аллочкой пообщаюсь. — Ей нездоровится, — Гриша подумал. — Готов уделить тебе полчаса. Это сказал большой босс, с солидным достоинством. А когда-то, студентами Литинститута, в общаге вместе пропадали, делились последним рублем, последней пачкой сигарет… Бедная счастливая юность со жгучими спорами до рассвета, стихами и застольями, и надеждами, надеждами… Прошли в кабинет: попросторней моего и письменный стол побольше, а вместо стеллажей — застекленные шкафы с присборенными розовыми шторками изнутри, целый угол занимает новейшая японская техника. На какие шиши, хотелось бы знать… Уселись в кресла, закурили, Гриша спросил устало как-то и суховато: — Концовку принес? Я разозлился отчего-то и заговорил официально: — Григорий Петрович, из достоверных источников мне стало известно, что я рогоносец. Он усмехнулся. — Сочувствую, Леонтий Николаевич, но помочь ничем не могу. — В какой-то мере можешь искупить. Потому что это лестное звание я заслужил и благодаря тебе. Непроницаемое ироническое лицо. Я всегда подозревал, что Гриша — сильный противник (достаточно вспомнить темпераментные, нередко уничтожающие его статейки), но когтей друга на собственной шкуре еще не испытывал. — Ну, было, каюсь, — он улыбнулся. — Господи, неужели тебя волнует то, что было двадцать пять лет назад? Ты ж ее у меня и отбил. — Оставим студенческие страсти. Источники этой пикантной информации у меня совсем свеженькие, с писательским душком. Зеленые глаза за стеклами блеснули; я понял, что Милашкину у Горностаева не печататься. Но совесть моя не затрепетала, потому что ни при какой погоде Гриша секретаря печатать бы не стал. — Господи! — вновь упомянул он Божье имя всуе. — Артур… Конечно! — Ты ему, кажется, чем-то обязан? — Это к делу не относится. Леон, ничего такого не было, клянусь! — А что было? — Я купался вечером на озере, как обычно. — Когда? — Позапрошлым летом, дату, естественно, не помню. Появилась Марго. — У вас было свидание? — Да ну! Возвращалась со станции, из Москвы. Ну, посидели, поболтали… — Он помолчал, потом добавил: — Посмеялись. Помню, действительно, Артур с очередной своей пассией проходил. Девочка — майская заря. Как он таких на старости лет… — Вы на пляже смеялись? — На пляже. Почти. Чуть в сторонке. — В кустах, значит? — Леон!.. — Он засмеялся. — Я говорю: в кустах? — Ну, рядом рос куст. — Какой? — Ну, знаешь!.. Ну такой: с маленькими листиками, в розовых цветочках. — Наверное, бересклет. — Да какая разница? — Мне нужно знать место, где вы встречались. — Да не было этого! — Ты любил Марго? Большой босс снял очки и принялся протирать стекла пальцами. Потом сказал ее фразу, которая так потрясла сына: — Я любил любовь. — Ты! Грязная скотина… Он вдруг рассмеялся; от этого смеха у меня мурашки поползли. — Любил, Леон. В прошедшем времени. Все кончено, с этим все покончено. — Тебя так поразила ее смерть? — Меня поразил твой роман. — Не только тебя, — я пристально наблюдал за ним. — В вечер исчезновения Марго к нам в сад явился черный монах. — У тебя была галлюцинация? — Я в это время набирался за упокой Прахова. Но некто монаха этого видел. Горностаев вздрогнул. — Этот ряженый убил Марго? — Ишь ты, точное какое словечко подобрал. Во что нарядился ряженый? — Я тебя не понимаю, — отрубил он угрюмо. — Не понимаешь? А скверный почерк мой понимаешь, а? — Как старый литератор, как издатель, наконец, я действительно поднаторел во всяческих скверностях. — Поднаторел. Ведь ты лазил в мой сундучок. — Нет! Любопытно, что мое странное заявление его не удивило, не возмутило. — Лазил. Ты прошлый раз проговорился: «Остальные рукописи у тебя перепечатаны». Откуда такая осведомленность? — Да обычное предположение. Любой профессионал, окончив вещь, возится с нею, лелеет, любуется, никак не может расстаться. — Заткнись! Ты подложил туда коричневую тетрадь. Что доказывает твоя фраза: «Огонь сильнее». Ты сжег три страницы… или хуже? — Что хуже? — Труп. — Ты настоящий писатель, Леон, фантаст, — Гриша вдруг как-то успокоился. — По старой дружбе я тебе простил «скотину», ты не в себе… но «убийцу»… не советую! — Ты мне еще будешь советы давать? — А вот скажи — только честно: ты ни разу в жизни не испытал внезапного бешеного влечения? — Аленьку твою я не совращал. — Да не было ничего! Сплетник этот старый… — У Милашкина есть неизданные вещи, — не вовремя вспомнил я. — Он интересуется… — Графоманов не печатаем. — Почему два года назад, как ты говоришь, твои похождения кончились? — Другим делом занялся. Другой азарт захватил. — Азарт требует денег. — Продал душу дьяволу, — Гриша усмехнулся. — Почем заплатили? — Я все вернул. — Кому? — Дьяволу. После последних реплик что-то стронулось между нами, сдвинулось, изменился настрой. — Ты бывал у Марго в спальне? — Нет! — Там было душно, когда мы с сыном вошли, — заговорил я медленно, силясь понять, что изменилось. — Душно и асимметрично. — Что-что? — Картина чуть сдвинута. Ты ее знаешь? — Кого? Гришу я все-таки знал, и знал, что он на пределе. — Великий отрок и черный монах под деревом, с драгоценным ларцом. — А, Нестеров. — А между ними на траве бледно-красное овальное пятно. Он ни о чем не спросил, словно мы перешли в иной мир (не в задушевно-студенческий, о нет!), в иной, где все ясно без расспросов. — Было душно, и пахло «Каберне». — Женщины пили на дне рождения, — продолжил он, как в гипнозе. — Этот запах заглушил кровь. Я не знаю, как она пахнет. — И я не знаю. — Знаешь. И еще ковер. Ковер, помнишь? Светло-красный, с бордовыми цветами. Как на гробе Прахова — крупные георгины. Пятна почти не видны… — Не видны, — повторил он зачарованно. — …То ли вина, то ли крови. Для криминальной экспертизы нужен труп. Но если его сожгли, то уже не разгадать загадку. А около меня, где-то совсем рядом, убийца — дразнит, издевается, хочет свести с ума. — Кто это? — закричал Гриша, разрушив зачарованность, и я ответил сухо, «по протоколу»: — Тот, кто украл рукопись, сжег концовку и стер кровь с картины. Дверь распахнулась, на пороге возникла Аллочка в длинном, до полу, мрачном халате вроде моей похищенной хламиды. Несвойственным ей аффектированно-театральным жестом она прижимала ладонь ко лбу. — Моя жена вновь дала о себе знать, — сообщил я громко и бесстрастно. — Она подбросила в спальню сережку. Голубенькую, чешского стекла. — Голубенькую? — переспросила Алла и бессмысленно улыбнулась. — Серьги и ожерелье, помню. Ужасно шли к белому платью из шифона. Что-то невинное, девичье, правда, Гриша? — Белое платье еще не всплыло, — вставил я. — Оно в пятнах. — Заткнитесь вы оба! — не выдержал муж. — Аленька, спать, ты не в себе! — Вскочил, схватил ее за руки. — Не хочу, отстань! Она вырвала руки и тяжело прислонилась, привалилась к книжному шкафу у двери: застекленная верхняя половина звенела и подрагивала. Алла говорила несколько бессвязно: — Она была одета в шифоновое платье, с широким голубым поясом, завязанным бантом… и чешский гарнитур… голубенький, прозрачные стекляшки… — Когда? — прервал я жуткий лепет. — В беседке. Мы говорили про шиповник… — Господи, когда? — Тогда! Примется или нет. Принялся. А ты читал роман про черного монаха, разве не помнишь? — Она засмеялась, хитренько поглядывая. — С этого романа все и началось, разве не помнишь? Коричневая большая тетрадь, без трех страничек. Я помню. Я пила «Каберне». Теперь я понял очевидное: матушка вдрызг пьяна — и перевел дух. Гриша тайно страдал. Ну и черт с ним! Мне нужна правда про эту парочку. Я поднялся, уступая кресло. — Садись, дорогая… — Отстань! Не хочу. — Аленька!.. — Отстань! — взвизгнула она с такой злобой к мужу, что он даже вздрогнул. — Леон, она больна. Ты бы шел… — Не больна! Не делай из меня сумасшедшую! Он хочет, чтобы я спятила, давно хочет… — Как «давно»? — Я вошел в роль «сыщика». — Не скажу, ишь какой хитренький! — Аленька, голубчик, пойдем поспишь… — Не пойду! И ты больше не пойдешь. — Куда? — заинтересовался я. — На свое озеро. Сегодня все удочки переломаю. — Да разве Гриша рыболов? — Это проклятое озеро его зачаровало. — Люблю воду, ничего страшного. Я — «рыба» по рождению, мартовский… («Кот!» — добавил я про себя.) — …на утренней зорьке посидеть, на вечерней поплавать, — продолжал несчастный муж лепетать в стиле Аллочки. — Безо всех, ото всех, наедине с Богом… «С дьяволом!» — поправил я про себя, и подумалось в смятении: «Мой рыболов из сна!». Тут наконец с громогласным подтверждением рухнула верхняя половина шкафа. Аллочка успела отскочить и, кажется, несколько протрезветь. Мы втроем так и замерли. — Уходите оба! — приказал Гриша в сдержанном бешенстве. Но мы, конечно, бросились поднимать неподъемный шкаф, битком набитый, как тут же выяснилось, папками — две из них выпали наружу и валялись в битом стекле. — Гриш, надо вынуть все, — выговорила Аллочка робко, — иначе не поднять. Я с любопытством посмотрел на обложку серой объемистой папки. «Григорий Горностаев, — было выведено четким, в отличие от моего, чеканным лиловым почерком. — Чаша терпения. Роман. 1980 год», — и не мог скрыть удивления. — Все эти папки — твои… — Каждая вещь — в пяти экземплярах. — Так ты пишешь прозу? — Почему бы нет? Действительно, почему? Учились мы в одном семинаре на отделении прозы: потом я пошел в театр, а он в критику. — Но почему тайком? С твоими возможностями… Гриша, не отвечая, с остервенением запихивал папки в лежащую боком на полу половину шкафа. Я затронул слишком деликатные струны, наступил на пресловутую любимую мозоль… Очень любопытно, очень! Такие глубины открылись вдруг через двадцать-то пять лет. Аллочка, сыграв роль «каменного гостя», удалилась, пошатываясь. Ученик: «Она вышла в горе, ломая руки, я почувствовал ее страдание». Господи, чем живут эти двое, какие фантазии осеняют его на розовом рассвете или над черным омутом? И почему пьет она? Откуда, наконец, взялись денежки на частное издательство? Средь всего этого разора и дребезга Гриша сел в кресло, закинул ногу на ногу и закурил. Я поддержал — все молча, остро ощущая пропасть, провальчик в тайну ночную, маниакальную. «Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черед». Этим «винам», боюсь, не настанет; боюсь, прогоркли. Гриша заговорил со спокойной иронией: — Я слишком люблю русскую литературу, чтобы обременять ее… Нет, серьезно: как профессионал я ощущаю недостаток своих вещей. Пока что. Всему свой черед. — Какой недостаток? — Тайны. Четко и профессионально он определил результат настоящего творчества — «тайна». Нечто не от мира сего. — У тебя этого много? — Я кивнул на поверженный шкаф. — Кое-что есть. — Интересно, какую прозу пишет блестящий критик. — Я же сказал, не блестящую. Пока что. Мне хотелось бы, — произнес он с неким пылом, — открывать собственные потаенные миры, а не блуждать, подсчитывая просчеты, в чужих. — Ты создал свой реальный мир — издательство. — Мне этого мало, — обронил он сдержанно и закрыл тему: — Аленька больна, поэтому — будь снисходителен — иногда перебирает. — Что с ней? — Давление подскакивает, ну, коньяк расширяет сосуды. — Что ж вы скрывали? Тут необходим Василий. — А, что может медик. — Он — почти невозможное, выхаживает почти безнадежных. — Отец ваш умер, Татьяна умерла. — Он в параличе, у нее рак легких. Василий сделал все, что мог, протянул сколько мог. — Протянул их муки? — Он отдавал им свою жизнь. — Да! Ты прав. Я им завидовал. Не тебе, Леон, хотя Марго всех затмит, но… Они с Татьяной жили друг для друга. Удивительная женщина. Как он выдержал… — Работа спасла — вот это преодоление безнадежности. Больные на него молятся. Я с ним поговорю насчет Аллы. — Не надо. У нее блажь. Мы пристально посмотрели друг на друга. Гриша схватился за очки. — А я все-таки поговорю. Вышли из дома, постояли по привычке возле крыльца. Вода в бочке зацвела сплошь — давно не было дождей, — и барахталась на желто-грязной пленке обреченная бабочка. Языческий символ души — Психеи. Я ее извлек, она тяжело взлетела и упала оземь умереть или оправиться. Пахнуло мерзким смрадом — тухлыми яйцами, сероводородом по-научному. Проще — серой. — Леон, прости и запомни: ничего у нас с ней не было за двадцать пять лет. Ничего. — Тогда что прощать? Юность? Он молчал. — Что прощать, Гриша? Он повернулся и ушел в дом. А я поплелся по знойной улице. В сонном воздухе, в зелени на обочине, за оградами, во всем летнем пестром пространстве ощущался тайный страх. Студенческие страсти, роковые цифры — 25 — кружили голову не ревностью, не злостью — ужасом. Как помнил я безрассудство и смелость моей Марго — на какую сделку пошла бы она, какой шантаж стерпела? Только ради сына. Ему двадцать четыре. Господи, как я одинок! Из скорбного списка действующих лиц и исполнителей я мысленно вычеркивал одного за другим, одного за другим…Глава 16
Я стоял посреди кабинета смотрел на камень. В прихожей послышались приглушенные шаги. Резко распахнул дверь. Мария. — Вас можно на минуточку? Она пожала голыми плечами, блестящими от загара. Неловко мне было смотреть на нее, страшно, потому что, кажется, не знал я женщины желаннее — и ненавидел ее за жуткую эту зависимость, и презирал себя, твердя: «Ты сыщик, сыщик, сыщик — ничего больше!» Мария вошла и уставилась на письменный стол. Каким-то сверхъестественным путем — клянусь! — я уловил симптомы: страх и азарт. — Что это? — Тяжелый серый камень. — Ну — и что дальше? — Возможно, тот, из письма, понимаете? Видите, какой необычный? С нашей улицы, я его узнал. — Леон, — заговорила она низким своим, волнующим голосом; я отошел от греха подальше и сел в кресло, — расскажите мне все. Я никому не скажу. И я чуть было не поддался, да опомнился вовремя, душой и плотью ощущая опасность, исходящую от нее. — Пока особенно нечего. Но вам первой — обещаю. Я соврал — и золотой блеск глаз приглушился, почти погас. — Знаете, где его Коля нашел? На озере, на том берегу. Вам он встречался? — Кто? — Камень. Она о чем-то задумалась. — Мария! — Я вспоминаю сон. Рассказать? — Пожалуйста. — По ночной улице идет человек, ветер развевает черные одежды. Под фонарем он оборачивается. — И вы его узнаете? — Я видела только губы — крупные и красные. — Ну, это какая-то аллегория, слишком для меня умная. — Это очень страшный сон. — Страшный? — Его одежда в крови. — Да разве ночью на черной одежде видна кровь? — Так ведь это сон. Мне вдруг стало ее жаль. — Вы всю жизнь прожили с Праховым? — Да. Мама с папой погибли в автомобильной катастрофе. По вашему роману все потомки должны погибнуть — до какого колена? — По моему роману грех убийцы взял на себя другой убийца — и проклятие перешло на него. — То есть вы даете мне шанс пожить? — Не надо, Мария. — Вы же меня изобразили? — Скажем банально: свою мечту. — Неужели вы меня совсем не помнили? — Помнил. Ребенком. Подростком — вы заходили к Коле. И еще я запомнил девушку во дворе в белой шубке. А не узнал, потому что был тогда в запале… не связал с вами. — Дедушка вышел у вас очень живой и зловещий, но вы не все угадали. — Например? — У нас не было драгоценной чаши для причащения, вообще ничего церковного, ни одной иконы. — А если он от вас прятал? — Зачем? Он сам от всех прятался, от чужих, конечно. От жизни. Вы в чем-то усложнили, а в чем-то упростили его образ. Дедушка не был вором, он горел за мировую революцию. — Что-то я за ним не замечал. — В юности. — Знаете, мировая революция отлично сочетается с деяниями из Уголовного кодекса и требует золота и золота. Он вам рассказывал о своей юности? — Об этом — нет. — Отчего же вы так уверены в его чистом «горении»? — Я так чувствую, я его люблю. — И похоронили в Спасском монастыре? — Мне про монастырь Юра сказал. — Понятно. Может быть, вы все же поведаете, о чем написал Прахов в завещании? — Это не завещание, просто записка в запечатанном конверте. На конверте написано: «Машеньке вскрыть после моей смерти». Текст: «Моя дорогая девочка! Прошу о последней милости: тело мое сжечь, а прах развеять над водой, чтоб памяти обо мне нигде на земле не осталось. Твой дедушка». И подпись. — И все? — Все. — А состояние? — Какое состояние?.. Кооперативную квартиру с обстановкой он отдал мне еще при жизни, по дарственной. — А деньги? Драгоценности? — Леон, вы романтик. На сберкнижке у дедушки осталось пять тысяч. — На что же вы живете? — На аспирантскую стипендию. И подрабатываю на кафедре. Сейчас у меня отпуск. — Мария, похоже, вас обокрали. Она усмехнулась, обожгла меня усмешкой, прошлась по кабинету, взяла с кушетки картину, вгляделась. — Вам все мнится византийский потир с каменьями? — Но ведь кто-то хотел погубить вашего прадеда. За что? — Да ничего подобного! — Она оглянулась через плечо, я опустил глаза. — У вас перепутался литературный вымысел с действительностью после убийства… или до? — Убийства Марго? — А что, было еще одно? Два? Три?.. — Как странно вы говорите, Мария. Вы надрываете мне сердце. — Правда? Это хорошо. На смуглом прелестном лице мелькнуло выражение жестокости; а ведь только что передо мной была такая милая доверчивая девочка. Контраст раздражал и мучил. — Почему вы унесли Нестерова из спальни? Побоялись осквернить «Отрока» нашим грехом? Первый порыв мой тогда и был таков, угадала. — На картине была кровь. — Вы бредите? — Доверительный тон уже давно сменился на прежний — небрежно-вызывающий. — Чья кровь? И я сорвался, отрезав, как последний мужлан: — Не твоя! Мария обронила картину на кушетку и ушла. И слава Богу! Я положил руки на стол (отметив, как дрожат пальцы) и невидяще уставился в окно. Оставим студенческие страсти, на старости-то лет! Однако все вслушивался в тишину дома, и все мерещились мне шаги… хотя хождения над головой с некоторых пор прекратились. Старый дом словно поскрипывал еле-еле слышно, постанывал — мой ровесник: предыдущий драматург, сталинский сокол, построил его в сорок седьмом на гонорары от своих дубовых драм. Я жил полегче и писал в более легком жанре… Вот, кстати, кто идеально разбирался в моем почерке — Марго. Комедии на машинке перепечатывала она; прозу — я сам, поскольку работал над текстом и в процессе печатания. Но зачем она отдала кому-то рукопись… или сказала, где лежит ключ от ящика стола? Под пытками? Не выдумывай! Стоило пытать и красть, чтоб потом подложить. А может, все проще? Она взяла тетрадку в спальню почитать, пытаясь таким опосредованным путем проникнуть в тайну Прахова. Но у меня другая смерть, другая. В действительности убийства не было. И кражи не было — утверждает Мария — не было драгоценностей. Ну, это вопрос темный. С Марией все темно, все мрак. Русалка. Не отвлекаться! Итак, преступления не было — а что было? Что видела Марго? Во-первых, приоткрытую дверь (при пяти-то замках — старик явно боялся призраков). А если Кощей в предсмертной агонии успел подползти к двери и отпереть… тогда его заметил бы с площадки Коля. И зачем, спрашивается, тащить мертвеца в кабинет к камину?.. Кажется, существует одно-единственное объяснение: хитроумный хозяин не доверял таинственному посетителю («прятался от чужих») и, прогремев для виду замками, оставил на всякий случай квартиру незапертой. А что посетитель был, и была какая-то сделка, доказывает поведение Марго: доброжелательно относясь к соседу, она, однако, не вызвала «скорую», не известила бабу Машу и Марию и соврала сыну. «Сын» — вот на какую удавку поймал ее убийца. Так ведь убийства не было. Проклятье! Допустим, старик, умирая, в чем-то успел обвинить посетителя. В чем? Кражу, если она и состоялась, доказать впоследствии невозможно, коль о ценностях никому не было известно. А главное — инфаркт миокарда — дело абсолютно неподсудное. Тем не менее Марго ничего не рассказала мне и через два дня была убита. Ее последние слова: «Ты не виноват, Леон. Не ты отвечаешь за убитых». Слова, которые я воспринимал, вспоминая, в плане онтологическом: перед Богом мы отвечаем не только за свои грехи, но и за монстров своей фантазии. То есть по высшему счету я ответственен за героев проклятого романа, которых убил в воображении. Я, как писатель, стало быть, отвечаю, а жена утешает: не отвечаешь, мол. Никогда Марго не стала бы поддерживать разговор на столь идеальном уровне, никогда не страдала склонностью к абстракциям. Как же я не понял до сих пор: она говорила совершенно конкретно. У меня аж дух захватило от неожиданного открытия. Кто такие «убитые», черт возьми! Прахов? Не убит… и в единственном числе. Его соратники? Плевать она хотела на тех истлевших соратников, вместе взятых. «Не ты отвечаешь…» — было сказано с ударением, раздельно и решительно. А кто? За кого? Какую посмертную тайну она узнала и погибла?.. Нехороший холодок (как там, у гроба в Малом зале) пополз по позвоночнику, когда смутно померещилась сцена у камина: трое, у старика от страха не выдерживает сердце, женщина выдержала все ради сына, но умерла и посылает мне приветы с того света. Что за чудовище было с ними? Ну не черный же монах, в самом деле!.. Однако Прахов попросил — почти приказал! — приехать немедленно с рукописью. Какая-то мистика, честное слово, дуновение иных миров. Не впадай в ересь, как ученик. «Мой» священнослужитель пришел к старому убийце спасти его душу — и, может быть, спас, предохранив от самоубийства. Одновременно к Прахову является… кто б ни явился, о концовке романа он знать не мог. Не мог «подстроиться» под монаха, если (если не впадать в дурную мистику) он не ясновидящий. Призраки, прочь! Я поднял голову, вглядываясь в зеленое трепетание сирени за окном, за тяжелым серым «надгробьем» — царапнуло по сердцу, — но не поддался отчаянию. Нет, думать: какую-то роль в исчезновении Марго сыграла и рукопись. Я начал с предположения, что она взяла ее в спальню почитать, уяснить некие моменты и подробности. В тексте трех последних страниц? Логично, коли именно они были потом из тетради вырваны… Никакой логики: автор жив и помнит каждое слово. Я посмотрел на картину на кушетке — неясное впечатление забрезжило в душе, как во сне, где между явлениями и предметами связи ирреальные, фантастические. Вот такую потайную связь ощутил я вдруг между рукописью и картиной. Между отроком и монахом, по выражению Юрочки, «проступила» кровь — кровь смешалась с вином в литературном финале — смешалась с вином у меня в спальне, картина в крови, рукопись в крови… Я невольно поднялся и направился туда, все словно слыша приглушенные шаги. Сел на кровать, на желтое покрывало. Для меня внезапно раскрылся не отвлеченно символический смысл убийства, а плотский, тяжелый: борьба, крик, хрип, стекающие с ножа капли, запах терпкий, острый и сладковатый, пятна на больших бордовых цветах ковра. Я нагнулся, вглядываясь. Шаги приблизились. Мария остановилась на пороге, я пробормотал под жутким впечатлением: — Девочка, уезжай отсюда, ради Христа. Здесь кровь. — Вы поэтому меня гоните? — Не только поэтому. Она отозвалась равнодушно: — Я приготовила завтрак. Мы с Колей вас ждем на терраске.Глава 17
Бывший ученик мой — парень смышленый, даже чересчур. В то роковое лето он однажды приезжал ко мне на квартиру (почитать свой рассказ — на самом деле, убедиться, конечно, что я останусь ночевать в Москве). А я как раз собирался в литературный вояж: «Мне необходимо осмотреть Спасский монастырь». Он запомнил, а после чтения романа сам съездил, сравнил и сделал соответствующие выводы. Мы прошли под каменными сводами ворот, я даже остановился: контраст (по моим воспоминаниям) впечатляющий. Некое металлическое производство куда-то сгинуло, шла стройка, звонили к литургии колокола, новенькие купола и кресты ослепительно сияли в горячей лазури, женщины в платочках крестились на паперти, там-сям мелькали молодые монахи в черном. Вот место в несчастной нашей державе, где действительно кипела жизнь, — может быть, отсюда, из таких мест пойдет новая держава? Дай-то Бог, очень уж позорно и бездарно мы вдруг обессилели. Никто на нас не обращал внимания, пересекли просторный двор, обогнули храм, углубились в траурные заросли бузины под старыми липами. Едва заметные бугорки кое-где напоминали о вечном успокоении (нет, «вечного» у нас не получается — косточки перетряхивают, перемешивают, туда-сюда перетаскивают… ладно, на Страшном Суде разберемся). Прошли к стене благородной старинной кладки. Можно было Юру с собой не брать, я и сам бы узнал место захоронения по серому, с голубоватыми прожилками камню. — Урна здесь? — Здесь. — А камень откуда? — От вас. У вас на улице какой-то миллионер строился… — И тебя пленили обломки? — Не меня — Марию. Если у меня до этого и были какие-то сомнения насчет участия Марии в «убойной охоте», то сейчас они развеялись, как тихий прощальный вздох, канувший в бездонное небо. — Ты видел похожий обломок на берегу озера? — Нет! — Он явно чего-то испугался. — А где? — На том берегу под самой высокой сосной, где ты гулял в пятницу. — Не видел… а вы там копали? — Труп не нашли. Я сел на полусгнившее бревно, тяжело привалясь к пятисотлетней стене. Мне было тяжело, хотелось отвлечься, отдаться прежним «литературным» впечатлениям: где-то тут победно копалось «стадо свиней», в которых вошли бесы (а душонки небось от страха в пятках трепетали), из кустов прозвучало проклятие, блеснула сталь, пролилась кровь, и свежий труп упал в свежую яму… так давно и так неправдоподобно — а ведь отзывается «скрежетом зубовным» до сих пор. Откуда-то в его руке возник внушительный складной нож (сбылось мое «коммунальное» видение), блеснуло «остро лезвие». Со странным равнодушием подумалось: идеальное место для убийства под православный звон, труп — в яму и забросать хворостом. Юра сдвинул камень и принялся ковырять землю ножом, приговаривая глухо и жутко: — Неглубоко закопали, лопаты не было, а почва уже слежалась, Вынуть и выбросить к чертовой матери, — тут он перекрестился, подняв очи горе. — Что с тобой? — Если и post mortem[3] продолжается все та же мистерия, не место этому праху в освященной земле. — Да о чем ты? — Два одинаковых камня в разных местах — это что значит? — Это значит, — пояснил я тихонько, — что их положила одна рука. — Не моя. За правнучку не ручаюсь. Наконец из жадного чернозема (какой роскошный перегной за полтыщи лет!) он вырвал металлическую черную урну. — Не запаяна. В крематории предлагали, но она колебалась, не развеять ли над водой. — Слушай, а Мария крещеная? — Ее баба Маша крестила. Он повозился с крышкой, наконец вскрыл. — Это ли не кощунство, Юра? — По грехам и дела. Он протянул — я заглянул. Почти полный гробик из нержавейки — белесый порошок, языческий пепел. — Специалист сможет определить, — зашептал Юра, — сколько тут сожжено останков. Недаром мы шептались, трогая то, что трогать нельзя. И все же… Я осторожно потряс, прах взметнулся дымным облачком. Серой не запахло. Погрузил пальцы в невесомое «ничто», добрался до дна. Ничего, кроме пепла. По законам трагедии — неизбежность возмездия: праховские останки должны были подвергнуться той же участи, что и многострадальные монашеские. — Никакого специалиста я искать не буду, я не сумасшедший некрофил. А жену найду, запомни. Он поглядел пристально, быстро закопал урну, придавил серым камнем и сел на другой конец бревна. Мною овладело какое-то отупение. — Вообще не знаю, зачем я сюда приехал. — Это очень понятно. — Что? — Вы хотите войти в то, прежнее состояние духа и вспомнить. — Что вспомнить? — Не знаю. Наверное, то, из-за чего погибла Маргарита Павловна. — Неужели ты думаешь, что все произошло из-за меня? — Я в этом уверен. Вы очень сильная личность, Леонтий Николаевич, в чем-то даже необыкновенная. Не только я, мы все — ваша свита, так сказать, — были под вашим влиянием. И, наверное, остались. — Остались? Вы меня предали. А теперь на меня еще хотите все свалить: я, стало быть, вдохновил кого-то из вас на убийство. Прекрасно! — Не так, но… — Из чего ты сделал такой парадоксальный вывод? — Не вывод, а… Мне так сильно запомнилось… не дословно, но смысл. Тогда на Пасху, перед преступлением, вы сказали, что поистине милосердно было бы отпустить душеньку убийцы на волю. Я вгляделся в фанатичные воспаленные глаза. — Кто ж воспринимает такие заявления буквально? — Значит, кто-то нашелся. Оригинальный поворот темы, и в чем-то перекликается этот бред с последним нашим разговором с Марго, которая словно заклинала в сомнении: «Ты не виноват… не ты виноват»… А я и в мыслях никакой своей вины не держал. — Кстати, еще один твой вывод. Из чего ты заключил, что моя жена вела параллельные любовные игры? — Она меня из-за кого-то бросила. — У вас же было назначено… — Я пришел против ее воли. Он помешанный — сверкнула мысль, осветив жуткие потемки, — он же почти признался: из «милости» пугнув Прахова, отомстил между делом, и свидетельнице — неверной возлюбленной. — На вашем дне рождения, — продолжал Юра, опустив глаза, — у нас был разговор с нею в доме… на террасе. Она сказала: «Все кончено». Он замолчал, словно проглотив комок — оскорбление, которое Марго сгоряча могла выдать, чтоб отвязался. — «Другая большая любовь», — так она выразилась с усмешкой. Она была вся захвачена, вся не со мной. Я изменился, Леонтий Николаевич… — Брось! Тебя и сейчас всего трясет. — Изменился! Как она сказала, действительно все кончено. Трупа нет, улик нет. — Куда ты ее спрятал? — Нет! — он вскинул руки, как будто отталкивая что-то тяжкое, неотвратимое; трухлявый конец бревна под ним подломился; Юра сполз по крепостной стене на землю и так и остался сидеть полулежа, шепча: «Нет и нет!» Я отстраненно наблюдал за ним, как за дергающимся в паутине насекомым… Наконец сказал устало: — Прекрати истерику. Усталость и отчаяние… вот от этого тяжелого серого камня, подумалось внезапно. Все близкие — «свита», по выражению ученика, предатели — ведут на меня охоту. Все, кроме сына, умилился на секунду. Да есть ли у меня сын? — Леонтий Николаевич, — заговорил Юра тревожно, — вы обещали рассказать про черного монаха. — Ничего я тебе не обещал. — Прошу вас, для меня это очень важно. Вы сказали, что я видел убийцу. — Всего лишь предположение, доказательств нет. Если я их найду, обещаю тебя простить, — поколебавшись, я протянул ему руку и помог подняться. Мы молча побрели через мрачные темно-зеленые заросли с темно-красными блестящими гроздьями ягод. Вырвались на солнечный простор. — Зайдемте? — Юра кивнул на паперть. Я вздохнул и пошел за ним. Усталость и отчаяние стояли в душе, как вода в болоте. Как антисоветский интеллигент последнего призыва я изредка заходил в храм поставить свечку, окунуться в золотой сумрак абсолютно другого мира — другого воздуха, других слов, ликов и песнопений. Однако сейчас не стал возиться с бумажником возле свечной лавки, а просто постоял у входа. Не зная, что просить у Бога: найти труп жены? Вскоре вышел, один. Остро чувствуя: теперь я всегда буду один. Ну и пусть (острота чувств вдруг словно сняла усталость, вдохнула энергию азарта), зато я найду убийцу и сниму «проклятие Прахова». За спиной, за высокими дверьми пели так тихо, так чудно: «Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас…» Подумалось: не был в церкви с той Пасхи. И вспомнилось то воскресное застолье — завязка (я почувствовал), завязка преступления. Разговор тек привычно-иронический, слегкапижонский. Отлично помню диалог с Гришей. «Концовку подсказал сам прототип». — «Существует прототип романа?» — «Представьте себе — убийца! Десятый десяток пошел. Слезно просит — вот уже тринадцать лет — отпустить его душеньку на волю». — «Ну и?..» — «Отпущу». — «Каким образом?» — «Зарежу». Тут Юрий… нет, сначала Марго отпустила насмешливо: «Ой, как страшно!» Тут Юрий внес новую ноту: «А я верю, что можно убить словом». Весельчак Василий эту серьезную ноту приглушил: «Вот Леон окончит роман и проверим: можно или нельзя». — «Господа, я нормальный член Союза писателей, а не убийца». Реплика слабенькая и вовсе не остроумная, однако все засмеялись (уже были навеселе), зазвенели хрусталем, и сквозь звон и смех кто-то спросил: «Разве убийца непременно ненормальный?» Спросил очень серьезно — и я так же ответил: «Непременно. С этим актом его покидает благодать, он превращается в хищника, попробовавшего крови. Так что простой сочинитель вроде меня…» Но ученик мой продолжал гнуть свою линию: «Слово — тоже действие, тоже поступок». Критик лениво сбил философский пафос: «За слова дают денежки, а за “поступок” — лагерь или вышку». Коля поправил резонно: «За девяностолетнего психушку дадут». А брат вернул нас к празднику: «В Светлое Воскресенье предлагаю выпить за милосердие высшее, на земле, наверное, доступное только избранным». Кто спросил: «Разве убийца непременно ненормальный?» Почему я не могу вспомнить? Занимался водочкой и не глядел… Но голос! Глухой и как будто незнакомый. Господи, помилуй! Без паники: кто-то закусывал, например, прожевывал с поросенком с хреном слова. Но я-то кому отвечал? Своему стакану — это помню точно. Расспрашивать сейчас собутыльников — бесполезно, ни у кого из них нет той цепкой, въедливой памяти прозаика. Своим самодовольством, всезнайством и усмешечкой — кого-то задел я, «уел» за тем пасхальным столом. Но из-за такой ерундовой, в сущности, мелкой обиды не точат нож. Или с нами и впрямь на Пасху сидел ненормальный? Прибыл к себе на «Аэропорт» — сегодня мне повезло. Прогремело пять замков, баба Маша в белом платочке с мелким узором (как на тех — у церковных стен) повела в гостиную, усадила. Меня притягивала кабинетная дверь: прикрыта, камина не видать. — Марья Петровна, — да, двойные тезки они с Марией, — вы, возможно, слышали, что два года назад я о вашем бывшем хозяине книжку написал. — Как же, Машенька говорила. Говорила, мол, благодаря вам он Богу душу отдал. Я поморщился: великий комплимент творческому дару, но какой-то сомнительный. — Это в каком же смысле «благодаря мне»? — Отпустил, наконец, Господь, хоть и с мукою. — И вот предлагают роман издать. — Хорошее дело. Деньги большие получите? — Какие дадут… Но хотелось бы кое-что уточнить, пересмотреть, освежить в памяти. Можно в его кабинете немного побыть? Мой герой там умирает… — Там и умер, батюшка. — Да, да. — Только мы туда не ходим. И никому не след ходить. — Отчего же? — Это ее воля, ее дедушка и квартира ее. Разрешит она вам — пожалуйста. Нервы у меня слегка сдали, я быстро подошел и дернул за ручку двери — заперто. А в прошлый раз открыто было: камин зиял, и она загородила мне дорогу. Сейчас старушка сидела неподвижно и смотрела на меня со скорбным каким-то любопытством. — Вы ж говорили: убираетесь иногда. — По большим праздникам. — А чего скрывать-то? — Мне как сказано, так я и делаю. — А при жизни Прахова вы в кабинет входили? — Свободно. Что-то тут кроется ужасное, я чувствовал. Однако урна в монастырских пределах… Я уселся в кресло. — Марья Петровна, ведь в день смерти он вас до вечера отпустил? — Сказал: если надо — вызовет. — По телефону сказал? — Нет. Я как раз тут ковровую дорожку пылесосила. А покойнику как раз позвонили. Тут он и сказал: идите, мол, у меня встреча важная. Аж побледнел весь. — А с кем встреча, не знаете? — Откуда! Я не любопытствую. — Во сколько звонили? — Утром. Нет, не утром, в двенадцатом, должно быть. Я и пошла. — Марья Петровна, для меня крайне важно знать, кто к нему приходил и напугал до смерти. — Для книжки важно? — В блеклых глазах сверкнуло нечто остренькое, некое понимание. Странно. — И для книжки… и для жизни. Вы что-нибудь слышали из того телефонного разговора? — Не подслушиваю. — Разумеется. Но невольно… вы ж тут рядом были. — Рядом. Пылесос выключила, чтоб ему не орать в трубку. — Ну вот. И близкий ведь человек, наверное были в курсе его дел. — Не было у него уже никаких дел. Сидит, бывало, за своим столом, дремлет… а может, думает. Да и не звонил никто, не ходил. Одна дама только изредка, с нашего двора. Хорошая женщина, душевная, правда, нервная. Да и то сказать: хромоножка — кто возьмет? Занервничаешь. Только это не она звонила. Он к ней всегда: «Оленька, счастлив!» А тут: «Кто вы? Зачем? Не знаю». Я, конечно, не подслушивала, но покойник говорил о церковном. — О церковном? О чем? — Про ад, прости Господи. — Про ад? — Про смерть и про ад. Он читал, знает и рад. Что-то такое. И сразу переодеваться стал, где, говорит, моя «бабочка». Знамо дело, обрадовался, ведь все забросили, а тут что-то важное. — Смерть он встречал. — Так уж вышло, себя не казните. — Марья Петровна, а ваш хозяин богатый был? — Богатый, батюшка. Пенсия сто тридцать, на сберкнижке тыщи. — А драгоценности? Золото? — А как же? Он до войны много огребал. Запонки золотые, часы и портсигар. Машенька хранит, не продает. — После смерти ничего не пропало? — Это вы про того, кто по телефону, намекаете?.. Ничегошеньки не пропало. — А когда вы вечером вошли, входная дверь была заперта? — Заперта-то заперта, но на один замок, автоматический. Я сразу почуяла: беда. — А что, Прахов всегда на все пять… — Всегда! Сто раз проверит. — Может, у него были тайные сокровища? — Нервы у него были. — Чем же его могли так напугать? — Да, лик страшный. Смертью… чем. Безбожникам тяжело умирать, батюшка, страшно. Ох, боялся он, боялся. За всю жизнь, говорит, никого не похоронил. — У него ж дети были, внуки? — Сын и внук. И жены их померли. Все без него в землю легли. Ни на кладбище ни ногой, ни в церкву. «Не могу», говорит. Да, мощное у монаха проклятье! Не то что оперетки запишешь — сам в них запляшешь от тоски. И в комедиях дурака разыграешь. На свою беду, из молодого тщеславия, пленил я в семьдесят седьмом соседа своего повестью. — Как Машенька у вас поживает? Опять этот остренький назойливый взгляд. Я поспешно встал. — Все нормально. Скучаете без нее, Марья Петровна? — Не обо мне речь, — ответила старуха сурово. — Лишь бы она не скучала. У меня заливался телефон. Ольга Бергер. — Увидела вас из окна во дворе. Может быть, зайдете? Я все под впечатлением. — Серьезно? — Представьте себе. Так поразил ваш роман.Глава 18
В лиловом полумраке, в лиловой шали, с бледным узким личиком, казалась она существом эфемерным, не от мира сего. Я вдруг понял брата, вернее, его врожденное чувство — всепоглощающей жалости. — Жарко, — пожаловалась Ольга, тем не менее кутаясь в шаль. — Нет, у вас чудесно. Все окна настежь, контраст светотеней, и тяжелые занавеси надуваются сквозняком, как паруса из давних детских книжек. — Будет гроза. — Непохоже. Такое чистое небо. — Я чувствую загодя, как в атмосфере что-то сгущается. Уже известно, когда выйдет ваш роман? — Нет пока. — Голова моя была занята запертым кабинетом Прахова, одна тема владела мною — преступление. И я доложил: — Рукопись пропала два года назад. — Боже мой! — Не волнуйтесь, нашлась. Но без трех последних страниц. — Боже, как необычно! Но неужели вы не помните концовку? — Помню. — Так допишите. — Допишу. Когда найду жену. Она исчезла вместе с рукописью. — Но рукопись нашлась? — А жена — нет. — Леонтий Николаевич… — Раз вы — Ольга, то я — Леон. Она улыбнулась благодарно. — Леон, ваш брат говорил мне, что от вас неожиданно ушла жена и что вы вдвоем ее разыскивали. — По моргам и сумасшедшим домам. Она широко раскрыла огромные черные глаза, у меня отчего-то сдали нервы, и я прогремел в отчаянии: — Она убита, Ольга! Ольга прижала руки к сердцу трогательным умоляющим жестом. Ну понятно же, что мои — для дюжего мужика — страсти-мордасти ей не под силу. — Простите, это всего лишь домыслы, воображение играет. — Вы обязаны найти того, кто подбросил вам изувеченную рукопись. — Легко сказать! Я окружен предателями. — Нет, нет, что вы! — Оленька, да Бог с ними, с моими заботами, — я махнул рукой и резво перевел разговор на сугубо литературные рельсы: — Вас-то где можно почитать? — понадеявшись в душе, что не сейчас и не вслух. Надежды оправдались. Для поэта она на редкость деликатный человек. — Как ни странно — можно. Весной в приложении к «Работнице» вышло кое-что. Бесплатно, конечно… но все-таки. Вам надписать? — Сделайте милость. Она «сделала милость», я спрятал в сумку сборник в зеленом бумажном переплете. «Отблески любви». Маленького формата, но толстенький — такие в нашем обиходе называются «братскими могилами»: пять дам-авторов отчитались о своей любви к весеннему женскому дню. — На эти стихи Горностаев чуть статьей не разразился? — Нет, то было давно. Я тогда «моложе и лучше, кажется, была». — Домогался любви, что ли? — Не моей. Но моя подруга из-за него чуть не отравилась. — Ишь, какие страсти внушает! — Загадочная личность. Порядочные люди в наше время обеднели, но кое-кто, наоборот, всплыл в мутной водице. Признаюсь, Леон, — она улыбнулась нежно, и эта улыбка ее украсила. — Без вашего брата я бы пропала. От нищеты. Я подозревал, а теперь утвердился в мысли, что зазвала она меня поговорить о Ваське. В определенных кругах (в которые рано или поздно вступают все — все болеют) он знаменитый доктор и даже сейчас существует безбедно, а мог бы и припеваючи, «с шампанским», кабы не тратился на больных — совсем уж безнадег, от которых все — и родные — отказались: время от времени какой-нибудь «безнадежный» у него и живет. — Считайте, что вам повезло, Ольга, — серьезно сказал я. — Очень! — Он со всеми возится, кто б к нему ни обратился. Но в вашем случае присутствует и личный момент, если можно так выразиться. С тою же нежной улыбкой она смотрела на меня выжидающе. Я продолжал: — Несмотря на свою жизнерадостность, он, в сущности, одинокий человек. Вот уже годы… — Его жена умерла три года назад? — перебила Ольга с живостью. — Да. И полтора года на грани, он ее выхаживал. — Она была хороша собой? Капитальный, конечно, для женщины вопрос. — Хороша?.. — повторил я задумчиво и вдруг удивился. — А знаете, Ольга, она чем-то была похожа на вас. — Правда? — Сейчас ее можно было назвать даже красивой. — Что она была за человек? — Очень скромный, милый, очень обаятельный. Достаточно сказать, что моя жена с ней дружила, а женщин Марго терпеть не могла. — Господи! — Она вдруг побледнела. — Что же стряслось с вашей женой? — Ничего не знаю, не подозреваю. Простите, что давеча вас напугал. — Когда она исчезла? — Вероятно, когда мы поминали Прахова. Поздним вечером сын ее на даче уже не застал. — Она умерла, Леон! Ведь она не смогла бы годы жить без сына. В который раз отметил я, что Ольга Бергер весьма неглупа. — А как у нее было со здоровьем? — Здоровее не бывает. — А милиция? — Чтоб завести «дело», не хватает трупа. Я его ищу. — Кого? — прошептала Ольга. — Покойницу. Она мне посылает письма ко дню рождения… — Кто?! — Кто-то под ее именем. Тут заметил я, что Ольга держится как-то неестественно, деревянно, словно персонаж из театра кукол, и замолчал. — Что она пишет? — Да не она, — я уже не знал, как выкрутиться. — Кто-то из моих литературных врагов. У каждого великого должен быть свой Сальери. Но моей незамысловатой шуточки Ольга не поддержала, повторив упрямо: — Что же пишет? — Про белое платье в пятнах, про острое лезвие и про тяжелый камень. — Значит, вы ищете могилу? — Знать бы, где искать. — На кладбище? — Да камень мы нашли на берегу озера. — На надгробье было выбито ее имя? — Нет, нет! — Мне и самому становилось отчего-то жутко. — Она кого-нибудь обвиняет? — Меня. — Вас? — Да это не она пишет! — Она вас считает убийцей? Я решительно повернул к «реализму»: — Во-первых, пишет не она. Во-вторых, я хоронил Прахова… Но было уже поздно: громко стукнувшись головой о спинку дивана, Ольга потеряла сознание. Заметался я по квартире, принес воды с кухни, побрызгал в запрокинутое белое лицо, сгоряча всю кружку на шаль вылил. Наконец бросился к телефону и вызвал Василия. «Выезжаю!» — бросил он коротко. На душе полегчало, а Ольга продолжала лежать, как тряпичная кукла. Хотя казалось мне в окружающем меня сумраке, сквозняке и ужасе, будто огромный черный зрачок следит за моими метаниями. Я выскочил на кухню, попил водички. Ох уж эти мне утонченные натуры! Но ведь она действительно больной человек, а не мужлан-идиот, никогда в докторах не нуждавшийся. Сейчас мне Василий выдаст! Она очнулась, как только он вошел в комнату. Распахнула свои очи черные и спросила: — А под тем тяжелым камнем копали? Васька метнул на меня соответствующий взгляд, лучезарно улыбнулся и принялся за дело, игнорируя дамский лепет. Я отвернулся к окну. — Ничего такого страшного, — через некоторое время произнес Василий спокойно, настоящая нежность ощущалась в голосе. — А ты мне дашь тех желтеньких таблеток, сонных? — Конечно. Почему ты вся мокрая? — Твой брат принес воды… — Он сделал все, что мог! — Прошу прощения. — Нет, это я прошу, Леон. Мы должны помочь Леону. — Непременно, потом… Кое-что мне все-таки не нравится, давление, пульс пропадает, аритмия. Неплохо бы в больницу, ненадолго. Там у меня больше возможностей. И кардиолог у нас прекрасный. А, Оленька? — В твою больницу? — Разумеется. — Я согласна. — Ну вот и отлично. Поспи часика три, а потом я вызову «скорую». — Ты не уйдешь? — Нет. Она улыбнулась светло и сонно, и мы удалились на кухню. — Чем ты ее достал, сыщик чертов? — зашипел Василий в ярости. — Вась, виноват. Я из монастыря, выкапывал прах, в кабинет праховский не пускают. Я сейчас как одержимый. Страшно… — И в таком состоянии ты приперся к Ольге? — Она сама позвала. Ну, я нечаянно проговорился о Марго, о ее исчезновении. — «Нечаянно»! — передразнил Василий. — У нее органический порок сердца, годы между жизнью и смертью… Да где тебе понять! — Я понял. — Что ты понял, кретин ты… — Вы любите друг друга. — Мы?! — Василий задохнулся от возмущения и опустился на табуретку, я тоже присел. — Ты не поймешь: я ее безумно жалею. — Ты так любишь, — я вздохнул (одну невесту соблазнил, другую — довел до обморока). — Я, наверное, безжалостно, ты по-другому. Вспомни Татьяну. — То было в юности, Леон. — Нет, Вась, ты такой же. И в ней что-то есть от Тани. — Ну… ты меня заинтриговал, признаться, — он пытался перейти на обычный свой веселенький тон. — Впрочем, оставим. Какого черта ты ее допрашивал? — Она была хорошо знакома с Праховым — единственный человек, который к нему заходил. — Ну, по-соседски. Дальше что? — И знает Гришу. С неожиданной для меня стороны. — Что конкретно? — Из-за него чуть не отравилась ее подруга. — Из-за Гришки? — И он был связан с Марго. — Конечно, связан. Он же вас, кажется, познакомил? — Они были любовниками. — Тыщу лет назад? — Тыщу лет назад родился Коля, и я не уверен, что эта связь тогда и окончилась. — Колю не трогай, — посоветовал Василий. — Он во всей этой крутне не виноват. И если в качестве сына он тебя не устраивает, то для меня… — И для меня. Он мой сын — и хватит об этом. — То-то же. Прямо шекспировские страсти в вашей Кукуевке. — Кстати, напомнил. Сделай для меня одолжение. — Какое? — Поговори с Аллочкой. Как врач. Она пьет — расширяет сосуды, по выражению мужа. — Серьезно? Здоровая женщина, на мой взгляд. — Вот и разберись. И еще: попроси у Ольги телефон ее подруги. — Не хотелось бы втягивать… — Речь идет об убийстве, — сдержанно напомнил я. — Не там ищешь. Чтоб такой кабинетный деятель… — Он и в спальнях действует. — Зарезать женщину? Кишка тонка! — Я ищу черного монаха. — Что? — Его видели на месте преступления. — Что за черт! — Возможно, — сказал я многозначительно, — он был в моем халате-хламиде… помнишь опись пропавших вещей? — Но если видели — в чем проблема? — Видели призрак без лица. — А, черный капюшон. И кто этого призрака видел? — Пока не уверен, не скажу. — Господи, монах! Материализация литературных персонажей чревата палатой номер шесть. — Вась, не смешно. Когда ты сможешь приехать? — Завтра у меня выходной. Смотря по состоянию Ольги… — Плохи дела, да? — Сердце плохое, — он замолчал, как-то вдруг осунувшись. — Я выбрал не ту профессию, Леон. — Вот уж нет! Редкое попадание. Василий покачал головой. — Врач должен привыкнуть к страданиям, ну, притерпеться, а я не могу. Каждую смерть переживаю как… — недоговорив, он переменил тон. — К счастью, мои многочисленные жертвы об этом не догадываются, — и засмеялся. Словно в ответ, из комнаты донесся смех, я невольно сделал движение к двери, Василий удержал. — Не надо. Ей сейчас хорошо, легко. Ей снится сон. — «Спит она, улыбаясь, как дети, ей пригрезился сон про меня». — Кто это? — Блок. «Соловьиный сад». Я имею в виду: про тебя. Мы засмеялись уже втроем, легкая такая истерика сквозила в лиловых светотенях. — Она подарила мне свои стихи. — Ты окончил роман? — Начал новый. Новенький, молоденький. — Ну и слава Богу! — Все у меня не слава Богу, Вась. По моему дому бродит убийца. — Да ну тебя, в самом деле! — Кто еще будет стирать кровь с картины? — Да кто же? Кто? — Не знаю. Мне кажется, все против меня объединились.Глава 19
Во вторник завтракали мы втроем на терраске. Я избегал смотреть на молодых, молча курил, потягивая кофе. Отчего-то не мог я уйти, остаться один, не мог — и все. Когда-то любил я эти утренние часы, еще не жаркое солнце, подрагивающие тени от сиреневых кустов на пестрой клеенке, особый вкус и аромат еды и первой сигареты в свежести сада. А птицы пели так сладко, осы звенели так тонко и зло над вазочкой с вареньем — казалось, воздух пропитан медом на исходе лета. Все так — да не так! В райские мои запущенные кущи прокрался некто, прошелестев, точно черное знамя, чтобы совершить проклятие над прадедом этой вот девушки, сидящей напротив в желтом сарафанчике. Что ж, наделал дел — отвечай: в нашем отечестве срок давности на убийство не распространяется. Но при чем тут я? Почему Прахов перед смертью вызвал именно меня с рукописью? В работу мою над романом он не вмешивался, не лез с советами, не подгонял. Вдруг ему кто-то позвонил. Ну на что можно было поймать старика, отжившего свой век? На чем мы все «ловимся»? На близких — наша уязвимость, наше «второе я». Прелестный ребенок на коленях у дедушки, забавный подросток с Колей во дворе, русалка, юное безжалостное существо. Я нечаянно встретился с яркими золотыми глазами — ни у кого таких не встречал, — отвернулся и закурил новую сигарету. О том, что я переменил имена и названия, Прахов не знал, это само собой подразумевалось. Ну, например: «Востоков написал документальную вещь, издание которой чревато для вас скандалом и позором». — «Мне перед гробом терять уже нечего». — «А вашей праправнучке? Ее взрастил, как выразилась поэтесса, убийца. Поторопитесь, уже завтра ваше преступление станет достоянием гласности. А «подвиг» девятнадцатого года, по законам диалектики, станет «позором» в девяностом». Старик срочно вызвал меня для объяснений. «Неужели ты думаешь, что все произошло из-за меня?» — «Я в этом уверен», — заверяет меня ученик. То есть, выражаясь в том же поэтическом ключе: я сам взрастил убийцу. Грехов и грешков у меня к сорока пяти годам скопилось немало, но никогда — клянусь! — никогда я не был сторонником насилия и никакого влияния в этом смысле оказать не мог. «Ты не виноват, Леон. Не ты отвечаешь за убитых». Разумеется, не я, черт подери, коль об этих убитых мне ничего не известно! — Налить вам еще кофе? — вежливо спросила Мария. Я кивнул. (Что она знает про «тяжелый серый камень», почему для прадеда она выбрала такой же, отсюда? Взять бы да спросить — боюсь!) — Пап, ты кого-нибудь ждешь? — Василия. Наверное, на моем лице по мере углубления в тайну отражались мысли и чувства охотника, идущего по следу, или, напротив, затравленной дичи. А они наблюдали. — А я подумал, даму. Тонкий намек на то, что домашних деревенских вольностей в одежде я теперь себе не позволял, даже вместо шлепанцев на мне туфли. — Мы с Василием собираемся к Горностаевым. Алла больна. — Чем? — Требуется поставить диагноз. Чтоб не думать о камне, о монастыре (о ней!), я вернулся к Прахову. Итак, старик вызвал меня для объяснений и тем самым, как пишут в детективах, подписал себе смертный приговор. «Отпущу». — «Каким образом?» — «Зарежу». Тогда в спальне меня и Колю смутило наполовину очищенное яблоко, и мы принялись искать нож. Мой охотничий (футляр давно потерян) презент всем примелькался — годы и годы я ходил с ним по грибы — и лежал обычно в ящике кухонного стола. На месте его не было, но с каких пор — трудно сказать: захваченный романом, я в то лето грибную охоту забросил. «Ты его точил и точил, помнишь?» Никогда не точил, нож был тупой, а корреспондент мой пишет: «Остро лезвие». Значит, кто-то заточил. Вещица своеобразная, запоминающаяся, с инкрустированной ручкой. По этому ножу в трупе меня бы вычислили быстренько. Ситуация такова. Подпольный прозаик, одержимый преступным замыслом и страдающий манией величия, обещает при свидетелях умертвить «героя» и приводит замысел в исполнение. То есть сначала описал, а потом исполнил по писаному. Психушка обеспечена. Я представил открытую дверь, луч света, прорезающий сумрак подъезда. Как я, удивленный, вхожу… прихожая, гостиная, кабинет… У камина труп с ножом. Испуганно вызываю по телефону «кого надо», даю маловразумительные объяснения (и рукопись при мне!). Или трусливо сбегаю с места происшествия. Неважно: все равно «возьмут» меня, я похвастался, что зарежу, и зарезал. Дело «верняк». Меня спасла семейка Праховых. Старик, вовремя скончавшийся от разрыва сердца. Вот эта девочка, вовремя приехавшая к сыну. Спасли меня, но не Марго. Проскрипела калитка, и за домом послышались шаги. Наконец-то! Однако вместо Василия возник Милашкин и разрядил атмосферу. Кофе, сигареты, погода, комплименты невесте, то, се… Но вот приступил к делу: — Леонтий Николаевич, вы говорили с Григорием Петровичем? — Говорил. Но в настоящее время, понимаете… — начал было я золотить писательскую пилюлю, но секретарь оборвал: — Он отказал? — Отказал. К чему, в самом деле, реверансы? Мы же старые литературные волки. — Ну и черт с ним, пардон. Быстренько сориентировался и откололся. Не наш человек. — Наш, ваш… Артур Иосифович, я ведь тоже писал «в стол». — Вы не «тоже»! Вы не лезли на трибуны. А я еще в позапрошлом году по его публикации в «Огоньке» понял, куда он переметнулся. — Журнальчик желтенький, согласен. Но ведь нигде больше не взяли, он предлагал. — Правильно сделали. Вот уж действительно дешевка. «Имя которому смерть, и ад следовал за ним» — через семьдесят лет переоценивать военный коммунизм, когда люди горели мировой революцией! Вот уж с кем действительно черт, так это с военным коммунизмом и мировой революцией; но статья Горностаева имела эпиграф из Апокалипсиса про смерть и ад и именно ее с автографом я привез Прахову на Страстной неделе! Как же я позабыл? Головка моя начала потихоньку покруживаться. — Тогда он прогремел, — продолжал Милашкин злобно. — И пошел в коммерцию. Вот они — наши «витии»! «Все вы хороши! — подумал я так же злобно. — Двадцать пять лет — и кровь, кровь…» Милашкин распрощался, я не удерживал, был ошеломлен. Дошел с ним до калитки. — А чем Горностаев вам обязан? — Было «дело». Аморалка. Я сумел «поставить на вид». А гнать надо было из Союза поганой метлой, как многие предлагали. — Дело об отравлении? — А, вы в курсе! — Милашкин очнулся и отчеканил: — Я видел этого козла на озере с вашей женой в недвусмысленной, простите, позе. — Благодарю, Артур Иосифович. Вы мне помогли, и вам зачтется. — Где зачтется, хотел бы я знать? — вопросил он горько. «В зале суда», — чуть не ответил я, но сдержался, улыбнулся на прощанье. Сатир — попросту, по-русски, и значит «козел». Секретарь удалился по тенистой улочке. Василия не видать. Молодые смеялись где-то в саду — уж не надо мной ли?.. Как Коля в распашонке заливался здесь на качелях, которые я построил для него, а Марго в чем-то белом шуршащем вторила в ответ и ловила на лету маленькие голые ножки. Я вошел в кабинет, сел за стол, покосился на тяжелый серый… схватил… выкинуть, к чертовой матери, в окно, в лес, в озеро. И забыть, забыть… Забыть, как она ловила сына на лету? Нет. Уберу отсюда, когда найду жену, и его место займет чистый лист бумаги, на котором я напишу первое, разорванное надвое слово: «убийство». А пока — продолжим. Итак, четвертого августа старик вызвал меня для объяснений. В Москве в это время находились все действующие лица (без установленных алиби): Марго с Колей, Василий, Юра и Гриша, а может, и Аллочка. Все — кроме меня и Марии. Марго. Несомненно замешана, но, по-видимому, в качестве свидетельницы, а потом — жертвы. Коля. Отметаю с ходу, интуитивно. Он слишком любил мать… Что значит «слишком»? Чересчур, болезненно. Нет, никаких фрейдистских комплексов в их отношениях я не замечал (ты, дурак, много чего не замечал! — заметил я в скобках). Разве что ненависть к Юре, но это нормально, раз сын считает его убийцей. И все же, объективности ради, отмечу отрицательные обстоятельства: на время исчезновения Марго алиби он не имеет; непонятная свистопляска вокруг меня усилилась с его приездом; в принципе он мог стереть и кровь с картины. Василий. Никаких трений между нами вроде не было, мы шли по жизни разными путями, которые пересекались в основном в праздничных и похоронных застольях. Он — весь в покойного нашего отца-медика и пошел по его стопам. Главное: никаких потуг к писательству, что исключает, например, зависть. Отношения с Марго, по-моему, были чисто родственные: она — женщина не его типа. Вот доказательство: Марго с Аллочкой друг друга недолюбливали, с Татьяной — любили, между ними не стоял мужчина. Алиби на вечер 6 августа подтверждает Ольга Бергер. Стереть кровь с картины не имел возможности (дежурил в реанимации с двух часов — мой звонок). Отрицательное обстоятельство: как хирург, мог идеально зарезать свояченицу — но зачем?.. И кровь все-таки пролилась — стало быть, не идеально. Словом, пока что не нахожу причин, по которым Василий стремился бы погубить меня, а тем более незнакомого ему Прахова. Юрий. Причин более чем достаточно. И обычное (может быть, подспудное) стремление преодолеть, превзойти учителя. Предательство, обман, страсть, ревность… целый букет! Отсюда — обостренное чувство вины, замаливание грехов, болезненные «встречи» и «явления». Выследил меня у гроба Прахова в ЦДЛ; вечером был в Кукуевке. Болтался на берегу вокруг да около «тяжелого серого камня». Имел возможность стереть отпечаток с картины. Непонятные отношения с Марией: закопал урну в монастыре. Намек о моем чуть ли не «инфернальном» влиянии. В общем, при наличии мертвого тела «органы» взяли бы ученичка немедленно. Я же пока обвинить его не могу, поскольку все улики — косвенные. Мне не «обвинение» нужно, а правда. Гриша. Психологически весьма годится на роль «врага». Мотивы: «литературный» (закоренелый, судя по всему, графоман — и тоже как будто «замаливает грехи»: прямо-таки жаждет меня издать); «чувственный» (давняя связь с Марго); «денежный» (частное издательство). Не имеет алиби на 4 и 6 августа. Вполне вероятно, что жена выследила его у меня на участке, что-то знает и пьет со страху. Отрицает факт знакомства с Праховым, но фигурирует в записной книжке умершего. Имел возможность стереть кровь с картины. Статья «Четвертый Всадник». Алла. «Муж и жена — одна сатана». В качестве супруги Горностаева имеет и мотивы и возможности в обоих случаях. «Она вышла в горе, ломая руки». Не то что запьешь — руки на себя наложишь, живя с убийцей. Я задумался, вспоминая недавнюю ночь, когда сидел на терраске, дожидаясь брата и размышляя о Горностаевых. У них есть и была машина… нет, не то. Неизъяснимый ночной промельк — невыносимое чувство страха, которое отозвалось сейчас во мне неясным воспоминанием. О чем? Кажется, замечание Гриши о жене: «Все режет, режет — на солнцепеке живем». Ну, живут на солнцепеке — мне-то какое дело? Откуда страх? Какова его подоплека? Чего мы боимся больше всего на свете — мы все без исключения? Смерти. Мертвых. «Не ты отвечаешь за убитых». Не улики, в конце-то концов, не факты и доказательства убеждают и пугают, а фантастический отблеск смерти, в котором живу я вот уже два года, который ослепляет, искажает мою жизнь. Страх усилился, когда мы принесли и положили на стол «тяжелый серый камень». Мария, что ты сделала с моей жизнью, с моими близкими? Никто об этом не узнает, но я должен знать! Я взял в руки камень. Не такой уж и тяжелый, подумал, стараясь переключиться на что-то конкретное. А в письме эта тяжесть подчеркнута дважды: «тяжелый, помнишь?.. тяжелый». Да может, не про этот камень писано? А если про этот… он тяжел для женщины! Мария, что ты с нами сделала?.. На какой-то безумный миг представилось: Марго в больничной палате, черная спутанная грива волос до пояса распущена, бессмысленно блестят глаза… ага, сидит за машинкой и печатает письма. Брось! Василий обошел все сумасшедшие дома с фотографией. Тебе что, не хватает живых женщин в этой истории? Той единственной, которая положила камень-близнец на урну с прахом?.. Нет, нет, у меня есть выбор — пока что: Мария, Аллочка, Ольга Бергер. Как же я не проверил машинку… на низеньком столике в углу — старая «Москва». За спиной раздался голос брата: — Привет. Новый роман пишешь? Я повернулся с камнем в руках. — Что это? — Помнишь последнее письмо? — Господи Боже мой! Ты нашел могилу? — Нет. — Но… что за черный юмор? Я объяснил происхождение «надгробья», умолчав о монастырском. — Да, подозрительно, — согласился Василий, — но непонятно. — Взял у меня камень, осмотрел, взвесил на ладони. — Не такой уж он и тяжелый.Глава 20
Аллочка в шортах, в широкополой панаме и с ножницами (я аж содрогнулся — «режет, режет») подошла к калитке. Кажется, трезвая. Поздоровались. — А Гриша в Москве. — А мы к тебе. — Милости прошу, — она улыбнулась умоляюще, будто и вправду просила милости. Прошли на кухню, сели за стол, я взглянул на шкафчик, где, помнится… Никакой реакции — видать, муж выдал строгий наказ. «Бей жену молотом — будет золотом». — Аллочка, Гриша говорил, ты больна. — Я? — Расширяешь сосуды. — Какие мужчины тупые! — Она рассмеялась нервно. Василий сказал ласково — его обычный тон с пациентами: — Позволь, дорогая, я тебя обследую. — Ерунда какая-то! Но он уже доставал из потрепанного, еще папиного саквояжа какие-то блестящие штучки с проводами (не разбираюсь). Я вышел на крыльцо покурить. На солнцепеке живем, правда. Когда же грянет обещанная гроза? — Леон! — позвал брат, и я вернулся на кухню. — Ничего расширять не надо, все более или менее в норме. Конечно, нужна кардиограмма, но если чутье меня не обманывает… — Не обманывает! — перебила Алла. — Я абсолютно здорова. — Нервная система расшатана. — Ерунда! — Аллочка, ты ему верь, — ввернул я наставительно. — Он великий диагност. — Вась, — сказала она с симпатией, меня игнорируя, — завтра будет вишневый компот готов… — Ни-ни! Завтра в первую смену, семичасовой электричкой полечу. А ты кардиограмму все-таки сделай. Хочешь, у меня? — Я в полном порядке. Тут я решительно вклинился: — Тогда можно я буду с тобой откровенен? — Лучше не надо. — А я все-таки попробую. Гриша расшатал систему своими похождениями. — С этим давно покончено. — Знаю: с 6 августа девяностого года, — я выдержал эффектную паузу. — Но вода ничего не смыла. Я выстрелил наугад, намекая на горностаевскую манию ежевечерних омовений в озере, но она так побледнела, что веснушки засверкали точно солнышки, а Василий буркнул: — Поосторожнее. Жена не должна давать показания против мужа. — То в Англии. А у нас обязана. — Что за тон! — возмутилась Аллочка, и опять я почувствовал, как нежная женственность переходит в железную непреклонность. — Вы явились меня допрашивать? — Нет, нет, Леон действительно попросил меня посмотреть. — Посмотреть, как я пью? Ну, люблю коньяк — ну и что дальше? — Сопьешься, — пообещал я, — если не сумеешь освободиться. — От чего? — Хочешь, я расскажу тебе версию? — Версию? — Ну, набросок. Марго встречалась с Гришей на озере, — я был безжалостен, но что поделаешь, если смерть безжалостна?.. — Не спорь, у меня есть свидетель. И там что-то произошло. — Что? — Что-то страшное. — Что? — Когда я уезжал на похороны Прахова, ее последние слова были: «Ты не виноват, Леон. Не ты отвечаешь за убитых». — Каких убитых? — изумился Василий. Я продолжал невозмутимо, оба слушали затаив дыхание: — Кабы убийца не стер кровь с картины, милиция, возможно, раскачалась бы и осушила озеро. Гриша ведь не просыхал, а? На утренней зорьке, на вечерней… — вдруг всплыл странный сон, и я проговорил как по наитию: — Рыболов с удочкой тащит из глубины что-то большое, красное… Тут у Аллочки сдали нервы, и она попалась по-глупому, прошептав: — Шестого августа Гриша не ходил на озеро. — Ты его выследила? — Нет! — В светлых глазах ее застыл откровенный ужас. — Но я знаю, что не ходил. — Откуда? — По запаху, — прошептала она. — От него пахло кровью? — Ты что, совсем спятил! Своей «версией» я ее словно загипнотизировал — и вдруг она очнулась. Презрительная улыбка тронула тонкие губы. — Духами. Выкрутилась. Марго духи не употребляла — я не любил, — и она давным-давно отвыкла. Аллочка продолжала спокойно, но выдавали глаза и крупные пальцы, она их ломала, не замечая, машинально… «Она вышла в горе, ломая руки…» — Я скрывала, но, если ты обвиняешь своего лучшего друга в убийстве, я расскажу. Но все между нами, поняли?.. Так вот, шестого августа он разговаривал с какой-то женщиной по телефону, я услышала случайно. Они договорились о встрече вечером в парке. — С Марго? — С отдыхающей из писательского пансионата, как я поняла из контекста. С какой-нибудь молодой творческой дурой, — опять презрительная улыбка. — Его вечные похождения мне надоели. — И ты пошла устроить скандальчик? — Слава Богу, вовремя опомнилась. И завернула к вам отвести душу. — С Марго? — Ну, отвлечься. Никого не было, я ушла к себе, и вскоре появился Гриша. — Почему ты решила, что не с озера? — Волосы сухие, и пахло «Златом скифов». Довольно сильный аромат. — Ты ему кое-что высказала? — Нет. — Отчего же? Она промолчала. — Не знаю, каким «златом» от него несло, но для гуляки-мужа он вел себя крайне неосторожно. — Неосторожно? — Да хоть бы голову в бочку окунул. — В какую бочку? — уточнил Василий. — Тут у них под водостоком, — уточнил я рассеянно и поймал острый, напряженный взгляд Аллочки. — Сильный аромат… мерзкий смрад. Каким-то смрадом несло, почти физически ощущал я, от этой истории, а Аллочка как будто окаменела, бессмысленно глядя перед собой. — Алла, предупреждаю: убийца действует и может приняться за свидетелей. — Леон, полегче, — вмешался брат. — Ты его считаешь ненормальным? — Марго что-то узнала про убийцу и погибла. — Фантастика! Как же осушить озеро? — Уходите отсюда! — закричала Алла. — Леон, пошли, не увлекайся. Ты имеешь дело с живым человеком, страдающим… — С мертвым! — сорвался я. — Только где труп? Где кровь, вы мне скажете? Кто стер кровь? Брат рванул меня с табуретки, и уже за порогом мы услышали тихий, надрывающий душу плач, как по покойнику. — Добился! — прошептал Василий. — У тебя есть те таблетки? — Какие? — Ну, те желтенькие, что ты Ольге давал. Мы вернулись на кухню. Почти насильно он заставил ее принять лекарство, дал запить. — Скоро заснешь, Аленька, — и указал мне глазами на дверь: пошли, мол? Я едва заметно покачал головой. Но Аллочка поднялась сама и исчезла где-то в глубине дома. Василий зашептал: — Это сильное седуктивное средство. Сейчас наступит разрядка, эйфория. — Можно допрашивать? — Ну, если необходимо. Я колебался. — Это насилие над психикой? — Воздействие на подсознание. Я колебался, но азарт взыграл, и мы двинулись по коридору, ища спальню. Я там раньше не бывал: та же обстановка, что и у нас, только в несколько другом исполнении, а вот ковер — родной братец нашего. Эта родственность, если можно так выразиться, мне почему-то не понравилась. Аленька, одетая, лежала на атласном покрывале и улыбалась чуть загадочно. Василий осторожно снял с нее панаму и сандалии. Я заговорил: — Вот не решились тебя бросить в таком состоянии. Ты кого-то боишься? Лицо ее слегка затуманилось, и она выговорила: — Кровь. — Что «кровь»? — Я ее видела. — Где? — Не надо. Мне без вас так хорошо. — Сейчас уйдем. Тогда ночью начиналась гроза, ты помнишь? — Помню. Ветер. — И ты у нас в саду видела монаха, да? Она засмеялась беспечно, улеглась поудобнее и закрыла глаза. — Ты узнала этого монаха, да? — Да ну тебя, Леон! — Ну хорошо. Скажи только, кого ты боишься. Я всех перечислю… Василия? — Нет, он добрый. — Юру? Опять беспечный смех. — Своего мужа? Она выговорила четко и резко: — Тебя! — Где ты видела кровь? — Леон! — Не мешай, Вась. Где? — Где умирал Прахов… где ты его зарезал. В чертовой непроглядности, кажется, мелькнула разгадка. Зазвонил телефон — наверное, в кабинете. Аллочка шевельнулась, но осталась лежать. Я прошел и взял трубку. — Алло! — Кто это? — Это я, Гриш, Леон. Наступила пауза, я воззрился на поднятый шкаф — пустой. Верхние застекленные полки пусты. — Что ты там делаешь? — Мы с Василием слушали Аллочку. — Как это? — Слушали сердце. Он ей дал таблетки, она засыпает. Гриша положил трубку. Глаза у нее действительно были закрыты, дыхание ровное. Василий осторожно поглаживал ей руку, крупную, «рабочую», так сказать. Предложил еле слышно: — Разбудить? Однако его проклятая жалость уже передалась мне, и я отказался, совершив тем самым ужасную ошибку. Мы спустились со ступенек, я зачерпнул горсть воды из бочки и поморщился. — «Злато скифов»… не этим ли ароматом несло от Гриши? — Чтобы такой хлипкий интеллигент зарезал… — Он хищник, Вася. — Некая плотоядность есть, не спорю, нервная энергия, раз женщины так льнут, но… — Да пойми же ты: не мог он вернуться сухим с озера, так себя выдать, он же ныряет, как русалка! «Русалка!» — отозвалось болью в сердце. Возле калитки валялись садовые ножницы, я обернулся, отметив в который раз: участок, в отличие от моего, в полном порядке, все брито-стрижено, живут на солнцепеке… То самое, страшное ощущение резануло по сердцу. — Дай-ка мне свою таблетку. Василий поспешно протянул две. — Нет, одну. Спать не хочу… не по себе как-то. Мы зашагали в отрадной тени тополей, завернули за угол. — Вась, что с ней? — В первом приближении все вроде в норме. Требуется, конечно, тщательное обследование, но за одно ручаюсь: она в сильном стрессе, и давно. — Что такое стресс по-научному? — Истощение нервной системы. — Чего она боится? — Ключевое слово «кровь». Делай выводы сам. — Она нашла у мужа вещи и тетрадь в крови? — Возможно. Леон, давай сходим на озеро. — Зачем? — Что там произошло? Не понимаю. — И не поймешь. — Может, почувствую. Мы остановились у нашей калитки. Василий заскочил на минуту, я подождал. — Молодые дома? — Колю не видел, я саквояж на терраске оставил. Маша там ходит взад-вперед. Девица с огоньком. — Да уж. — Скоро свадьба? — Не знаю. — Он ее в Голландию заберет? — Не знаю их планов. — Так узнай, — резонно заметил Василий. — Надо же готовиться. — А тебе не надо? Сыграем две в один день, дешевле. — Три! — Василий засмеялся. — Трое Востоковых… шикарно! — Мне не на ком. — Найдем. — У тебя в реанимации, что ль? — Кстати, Леон, если будешь в Москве, навести Ольгу. Она спрашивает о тебе. — Обязательно. Она в больнице долго пробудет? — Кто знает… Пусть полный курс пройдет. — У тебя есть ключи от ее квартиры? — Есть. А что? — Хочу проверить ее пишущую машинку. — Не понял… — тут Василий внезапно понял, и аж лысина его побагровела на солнце. — Ты смеешь подозревать Ольгу в этих письмах? — Просто для порядка, Вась. По возможности проверю всех, кто имел отношение к Прахову. — A-а… ну пожалуйста. — Он достал из кармана пиджака связку ключей, отцепил один, протянул мне. — Ищейка ты несчастная. — Да вместе съездим, чего ты. — А вдруг я успею машинку подменить? — Номер не пройдет. Я ее хорошо запомнил. — Что ж сразу не проверил? — Не сообразил. Мне кажется, эти письма писала женщина. — Но не Ольга, поверь, не та психология: она никого не стала бы мучить. — Так ты считаешь, в письмах… — Мука. Отчаяние. Сильная воля и страстная личная заинтересованность. — Да,ты телефон ее подруги взял? — Взял. Я у тебя в подручных, что ль, хожу… Мы стояли над пляжем. Дети, собаки, смех, песок, солнце, сосны… — Вон на той стороне, прямо напротив мостков, лежал камень. — Чрезвычайно странно. Если труп утопили в озере, дня через два он должен был всплыть. — Может, и всплыл. Перед неким рыболовом. Я искал глазами кусты бересклета, нашел. Справа от пляжа, где начинался лес. Подошли. Нежная ажурная листва в зарослях высоких трав. — По-видимому, здесь происходили свидания. — Могли б найти и более уединенное место. — На утренней и на вечерней зорьке никого тут нету. — Слушай, Леон, ты с женой спал? — Да с этим проклятым романом весь распорядок спутался. Я ведь обычно по утрам пишу, а тут — ночами. Часто на кушетке и засыпал в кабинете. — Впредь будешь умнее. — Никакого «впредь» не будет! — Я переменил тему. — Заросли густые, с дороги ничего не видать. Милашкин, надо думать, с той же целью сюда залез. Рыбак рыбака видит издалека. — Он тоже удит? — Удит. Женщин. Мы сели в траву. Озерные блики, сверкая, слепили глаза, и гордо возвышалась на том берегу та сосна, под которой лежал камень. Такое умиротворение вошло в мою душу, такой покой — впервые за годы. Умом-то я понимал, что началось действие наркотика, сон мешался с явью, а душа словно летела над водами, над лесом, над садами, словно сливалась со всей этой благодатью, что пленила меня еще двадцать лет назад. Восемнадцать лет мы тут прожили вместе, а потом ты исчезла, умерла, и в этом сияющем просторе я тебя ищу… и найду, чтобы жить.Глава 21
У меня скопилось уже немало «компромата» на издателя, и под вечер мы с Василием опять отправились к Горностаевым. Но никто не отозвался на звонок и стук. — Неужели так крепко спит? — Вряд ли. Действие, — Василий произнес замысловатую латинскую формулу, — длится часа четыре, пять, не больше. Меня-то «благодать» покинула вскоре после озера — а показалось, часы прошли, вечность, — но я ведь и принял только одну таблетку; однако ощущение «полета» всколыхнуло романтическую муть души; и во избежание последствий я весь день провел с братом. Марию почти не видел. — Ушла куда-то, Леон. — Мне это не нравится. И боссу пора бы подъехать. Мы в нерешительности стояли на крылечке, у бочки с мертвой водой, а ножницы так и валялись у калитки, посверкивая в закатных лучах. — Такое чувство, что там кто-то есть, — я кивнул на дверь. — Машины не видно. — Может, в гараже. В летние месяцы Гришу обслуживал шофер из местных, пожилой Никанорыч. — Прислушайся. Какие-то шорохи мне слышались в недрах дома, протяжный скрип. — Понятное дело, — Василий подмигнул. — Не хочет открывать, надоели мы ей до чертиков. — Ладно, вернемся позже. Должен он когда-нибудь приехать. Ужинали втроем, без Коли. «Я за ним не слежу», — любезно объяснила мне невеста. Она не только ходит взад-вперед, но и с ролью хозяйки справляется недурно. Я отвык: чистые салфетки, букетик в вазочке, вкусная еда… Но кусок не лез в горло под прицельным взглядом золотых глаз. Я стаканами глушил компот из яблок и курил. Дух горькой полыни — печальный дух деревни — смешивался с ароматом флоксов. А может, печаль шла от ущербной луны в зеленовато-розовом небе, от сумерек земли. Вечер переходил в ночь. У Горностаевых светилось одно окно — кажется, в Гришином кабинете. Он и открыл входную дверь. — Наконец-то! — воскликнул я. — Что случилось? — Гриша стоял на пороге, как камень. — Надо поговорить. — Что случилось? — Поговорить надо! Он посторонился. Прошли в кабинет. — Как Алла себя чувствует? — спросил Василий. Гриша, не отвечая, стоял посреди комнаты какой-то отсутствующий, словно омертвевший. — Что с ней? — я вдруг испугался. — Она ушла, — сказал, наконец, Гриша. — Куда? Пожал плечами. — Забрала вещи и документы. — Ну, а что объяснила? Что ты молчишь? — Я ее не видел. — Записку оставила? — Нет. И в этом доме смерть? Я похолодел и спросил почему-то шепотом: — Тебе этот уход ничего не напоминает? Он молчал. — Твои женщины как-то странно исчезают, Гриша. Ты был на озере? — Что? — Волосы мокрые. Он машинально провел рукой по голове. — А может, голову в бочку сунул? — В какую… — начал он и замолчал. — С мертвой водой. Как тогда. Какую-то секунду мы смотрели глаза в глаза. Гриша закурил. — А по какому, собственно, праву вы лезете ко мне ночью… — Осмотреть спальню! — Не дожидаясь разрешения, я бросился в коридор, сгоряча сунулся не в ту дверь, включил свет: на веревке над ванной висит влажная еще мужская рубашка. Дорогая, фирменная — не на озеро он в ней ходил. Запомним! Вот и «будуар»: подушка и покрывало слегка примяты с краю, ковер… никаких пятен, полный порядок. И стало мне от этого совсем жутко. Мужчины ввалились за мной в спальню. — Ты прибирался? — Нет! — Чего не хватает? — Четырех платьев, плаща, — начал Гриша монотонно, — халата, шлепанцев, туфель… — А украшений? — Они были на ней. — Ах, на ней! — Утром! — Что именно? — Она обычно носит цепочку с крестиком и серьги. Серебряные. — Еще? — Часы. Дорожная сумка и сумочка, паспорт, кошелек. — Денег много? — Нет. То, что на хозяйство в начале месяца дал. Да уж, Гриша отвалит, дожидайся. — Нож пропал? — Нет! — Убийца приобрел опыт. — То есть? — Не вынул нож из раны: крови вроде нет. А в остальном — тот же почерк. Мельком подумалось: кому я, с Васькиных слов, говорил про адский приемчик — оставить лезвие в холодеющем теле?.. Сыну — точно. А может, еще кому… Василий, опустившись на колени, начал обследовать — «обнюхивать» — ковер, мы остались у порога. — Она меня бросила, — сказал Гриша как новость, а я вспомнил и повторил сказанную по тому же поводу фразу: — Так не бросают. — Что? — Так умирают! Он вздрогнул, пепел с сигареты в музыкальных пальцах просыпался на ковер. Гриша исчез, вернулся без окурка, с мокрой тряпкой и тщательно вытер невидимый прах. Меня это как-то поразило. — Аленька любила порядок, — пояснил. Если и были тут следы, то они уничтожены, конечно. — Она безумно боялась, — сказал я. — Кого? — Крови. Она видела кровь. — Мне она этого не говорила, — заявил Гриша с угрюмой твердостью. — Где? — На месте убийства Прахова. — Что за бред! — Запах вина и крови, если он действительно есть, вообще все запахи заглушаются духами, — доложил брат и так и остался сидеть на коленях. — Аленька любила «Злато скифов». — Так любила, — заметил Василий, — что вылила на ковер полсклянки, не меньше. Вот! — он ткнул пальцем в огромный бордовый цветок. Я подошел, нагнулся, даже голова закружилась — не люблю духов. — Где это «Злато»? — На тумбочке возле зеркала, должно быть. Флакона не было. — Где? Гриша утомленно пожал плечами. — Значит, взяла с собой. — Когда ты перечислял взятые вещи, то духов не назвал. — Не заметил. С каждым вопросом и ответом разговор становился бессмысленнее и безнадежнее. Но я упорно продолжал: — Во сколько ты вернулся из Москвы? — Вечером. — Уточнить у Никанорыча? — В половине седьмого. — Мы тут были около восьми, да, Вась? — Около. Хочу заметить, что уже к пяти Алла должна была полностью прийти в себя. — Аленька расширяла сосуды. — Она была в сильном стрессе. Доктор, подтверди. — Это правда. Я еще в ту среду на дне рождения отметил. — Что? Что на дне рождения? — А вот что, — заговорил я. — Помнишь, у нее началась истерика? — Ну? — После того, как я сказал, что Марго держат в земле. Гриша закурил. — Этого не может быть. За что? — Не понимаешь? За то же, что и Марго. Как опасную свидетельницу. — Да не смеши ты… — Он как будто начал успокаиваться. — Алла призналась, что боится. И еще кое в чем призналась. — В чем? — Об этом ты сам расскажешь. А я сверю показания. — Ты блефуешь, Леон. — «И я взглянул, и вот, конь бледный, и на нем всадник…» Откуда это, Гриша? — Из Откровения Иоанна Богослова, — он побледнел. — Твоя статья «Четвертый Всадник» с эпиграфом из Апокалипсиса очень понравилась Прахову. — Ну и что? Я наблюдал: вот-вот упадет пепел, и Гриша схватится за тряпку… так оно и случилось. — Четвертого августа девяностого года ты по телефону договорился о встрече с Кощеем Бессмертным и встретился с ним. — Ничего подобного. — Отрицать бесполезно. У него в записной книжке есть твои данные. — Ну, выписал из «Справочника Союза». — Зачем? — Черт его знает! — Однако не он тебе звонил, а ты ему. Ты! И ваш разговор слышала домработница. Прахов говорил об аде и смерти, — «которому имя смерть, и ад следовал за ним» — цитата из Апокалипсиса. Говорил, что читал и рад познакомиться. — Это провокация, — сказал Гриша в стиле военного коммунизма. — Возможно. Сначала публикация. Потом провокация — против меня. — Не понимаю. — Понимаешь. Ты ж у нас прозаик, как нечаянно выяснилось, «инженер человеческих душ». Кроме того, специалист по почеркам. Что-то мелькнуло в зеленых блеклых глазах, как будто понимание. Наконец-то! — В общем, свидетельницей вашей встречи с Праховым явилась Марго. — Леон, переключайся на детективы, — посоветовал издатель со своей обычной усмешечкой: он уже почти ожил. — «Доходней оно и прелестней». — О доходах мы потом поговорим. Шестого августа, опять-таки по телефону, ты условился прийти вечером к Марго. — И какая ж домработница на этот раз… — Слышала твоя жена. — Исключено! — бросил Гриша. — Она работала в саду, я видел из окна. — Ага! Значит, звоночек был. — Всего один. Из издательства. — И через два года ты помнишь, что тебе звонили… — Помню. Странный разговор, странные, не идущие к делу подробности. А он продолжал как для протокола: — Я положил трубку и пошел к калитке за почтой, по дороге с Аленькой двумя словами перебросился, переговорил с почтальоншей о «Вечерке», которую уже третий день… — Не морочь ты мне голову! — Аленька не могла слышать разговор по телефону! — А чего ты волнуешься? Какие такие издательские тайны… — Она не могла… — Она слышала и сама нам сказала об этом. Вась, подтверди. — Леон, Алла просила… — Теперь можно. — Ну-ка, договаривайте! — Алла знала про твое свидание. Она была у нас на даче в десятом часу… — Мистика! — У вас куда ни ткнись — мистика. Ее видели, да она и сама призналась. Только умоляла не говорить тебе. — Так какого ж… ты говоришь? — Теперь можно, — повторил я. — Ты ее уже похоронил? — Не я. Он опять нагнулся подтереть невидимый прах. Что он тут замывает у порога? От темно-красных пятен зарябило в глазах. — Почему ты нам раньше не открыл дверь? — Я был потрясен. — Шуршал тут и скрипел? — Леон, вспомни Марго и твое состояние тогда. — А мне тебя не жалко. Он опустил глаза. — Я-то помню, я на озеро не бегал и рубашку не замывал, и с поэтессами не путался! Тут я поймал себя на «праведном пафосе» и замолчал. А он ответил как ни в чем не бывало: — Полотенце забыл, рубашка намокла. Разговор переливался из пустого в порожнее. Я знал, что он врет, и он знал, что я это знаю (слишком долго мы друг друга знали — двадцать пять лет!). А доказать ничего нельзя: во всех трех случаях нет состава преступления. Инфаркт миокарда и два исчезновения — неподсудные, с вещами и документами. Где ж захоронены мертвые? Адский секрет, мне не разгадать. — Откуда ты взял деньги на издательство? По его лицу прошла тень. — Леон, ты злоупотребляешь моим терпением в такую минуту. Уходите! Я буду обзванивать родных и друзей. Черта лысого он будет обзванивать! Нет — разгадаю, нет — докажу. Все маньяки должны быть заперты по своим камерам. Перед уходом я прошелся по комнатам, заглянул в чулан и кладовку, включая свет (хозяин-скряга — следом, аккуратно выключая). В кабинете поинтересовался рассеянно: — Куда «творчество» дел? — Сжег! — ответил он не моргнув глазом; но глазки заблестели. — Ишь ты, Гоголь! Такую уйму папок? — Всю прозу сжег. — Рукописи, Гришенька, не горят. — Рукописи — нет, а папки горят. — Где? — Что?.. А, за домом. — Паленым не пахнет, — констатировал брат. Мы уже стояли на крыльце. Я предложил: — Пойдем-ка, Вась, глянем, что там за пепел. А ты звони, звони, всех бесов обзванивай. — Ничего там нету, — бросил Гриша торжествующе. — Мусоросжигалка герметическая. — Какая еще… — Американская. Мощная система.Глава 22
Никакого пепла не было — ни «литературного», ни «другого». Не было ничего. Мощная система, герметическая, безотходная. На всякий случай мы с Василием (Горностаев засел в доме) обшарили весь участок, теплицы, сараи, гараж — мертвого тела также не было. А ночью мне снился процесс расчленения трупа: охотничьим ножом отсекается нога — и в пасть мусоросжигалки; отсекается вторая — и в пасть; отсекается рука… Само Небо не выдержало такого надругательства (над моими нервами) — и я проснулся (или сменил сновидение) в преисподней: в жутком синем свеченье и грохоте кто-то пробежал по саду, цокая копытцами… Господи, я сразу понял: по пророчеству Ольги, началась гроза. Хоть потоп, только б прервать кошмар, в котором я — я лично! — резал живое трепетное тело, приговаривая: «Огонь сильнее». В очередной грозной вспышке проявилось «надгробье» на моем столе на фоне серебряной листвы сирени. Я нащупал кнопку настольной лампы — шиш! Электропроводка спасовала перед небесной стихией. И вдруг вскочил с кушетки: нет, не во сне послышался мне дробный топот! — выскочил в прихожую. Равномерный Васькин храп из спальни на миг согрел душу. Надел плащ, вышел на терраску. Не только потопа — дождя еще не было. Стремительные сполохи, взрывы и ворчанье. И опять шаги. На этот раз медленные, тяжелые, где-то в отдаленье. Обильные травы заглушили бы… кирпичная дорожка! Меня потянуло в черную сердцевину сада. Дорожка, ведущая от дома к беседке, обсажена старыми акациями, вершины которых смыкаются, образуя сплошной трепещущий свод. Следуя изгибу дорожки, я свернул. Галлюцинации продолжались, усиливались: звенели шаги, преследуя меня, ветви шиповника шевелились под чьими-то руками из-под земли; в секундной вспышке сверкнула слева черная тень. Черный монах! Не выдумывай. Но шаги слышны! Где? В каком потустороннем пространстве? Страх неведомый охватил меня с головы до ног. В последнем усилии я вбежал в беседку, упал на скамейку, упал руками и лицом на сосновую гладкую столешницу… Тут азарт и злость возродили энергию, я заметался по саду, кружа, кажется, на одном месте… Бушевала страшная сухая гроза. «Это розыгрыш! — твердил я страстно. — Продолжается охота! Надо поднимать народ и прочесывать сад! И кстати — пришла первая трезвая мысль, — проверить, что поделывает народ». Я бросился к дому, щелкнул выключателем — фонарик на терраске не зажегся, — в спальню, растолкал Василия. Он отреагировал профессионально: «Иду!» — и схватился за ручку саквояжа возле кровати. Понимая, что глупо, что поздно, я все же велел ему быстренько идти в сад. «Зачем?» — «Там, по-моему, кто-то ходит… черный монах!» — «Леон, проснись!» — «Клянусь! Скорее!» Я поднялся по лестнице в мансарду, где в крошечный коридор выходят две двери. Забыв — да и не зная, — кто где спит, рванул правую (ага, девушка запирается на крючок), левую — не заперта; ввалился в клетушку, к кровати, нащупал живое тело, шепча: «Скорее в сад!» Мария тихо засмеялась и притянула меня к себе. На мгновенье я прижался к горячему плечу, отдыхая, и отпрянул, оттолкнул руки, гаркнув: «В саду черный монах!» Она проворно соскочила с кровати — загорелая кожа, белая маечка запечатлелись в молниеносном сиянье, как на фотонегативе, — вылетела в коридорчик и застучала к сыну: «Коля! Папе плохо! Да открой же!» Тишина — тут мне стало совсем плохо — и Колин голос (слава Тебе, Господи!): «Ну, что там у вас?» — «Леон бредит!» — Коля! — подал я строгий и спокойный, «папин», голос. — Минут десять или пятнадцать назад кто-то был в саду, по-моему, в черном. — А ты где был? — Я услышал шаги сквозь сон… — начал я обстоятельно и, конечно, сорвался: — Спускайся в сад, черт возьми! Там кто-то есть… или был, пока я тут с вами… А вы, сударыня, ложитесь спать, не путайтесь под ногами. — Коля, — отреагировала Мария хладнокровно, — подними дядю Васю и вызывайте «скорую». — Дядя Вася давно в саду! — Я плюнул и начал спускаться по лестнице. Словом, взбудоражил я всех — и без толку. Походили-побродили мы, перекликаясь, вчетвером по участку, молодые ушли наверх. Мы с братом закурили на терраске. Наконец грянул ливень, и вспыхнул свет — красный фонарик под потолком. — Ну вот! — сказал я с отчаянием. — Опять смоет все следы! — Какие следы! — упрекнул Василий ласково, так он обращается к больным. — После той жуткой мусоросжигалки немудрено, что тебе приснилось… — Вась, клянусь! — Я подался к нему, протягивая руку, как за подаянием, а он вдруг отшатнулся, переменившись в лице. — Леон! — какой странный, страшный шепот. — Ты весь в крови! — Как?! Я взглянул на руку — бурые пятна. На другую, с сигаретой, — пятна. — У тебя все лицо в крови! — продолжал шептать Василий как безумный. — И плащ. Оцарапался о шиповник? — Нет! Словно в трансе, я вошел в прихожую, в спальню, включил свет. В трюмо отразился вампир. И брат мой — бледным чистым лицом за моим плечом. — Главное — никакой мистики! — прошелестели в зеркале белые мои губы с красным пятном над верхней. — Я прикасался к тебе — раз… — А я лежал в кровавой постели, — продолжил Василий с жалкой усмешкой. Короткий взгляд на белоснежное постельное белье. — И еще я прикасался… — я сделал движение к двери и умолк. — К кому? Господи, Леон, к кому? — К чему! — воскликнул я и засмеялся не без легкой истерики, но и с облегчением. — Пошли. У тебя фонарик? — У меня. А куда? — И зонт надо взять, чтоб вода на этот раз не смыла, нет… ничего не смыла. — Ты что, окровавленным в милицию явишься? Прелестный лиственный тоннель привел к беседке. Неяркий луч осветил темно-алую разбрызганную лужицу на столешнице, уже затянутую пленкой. Василий с фонарем склонился над ней. — Кровь! Я сложил зонт, мы сели друг против друга на лавку, повторяющую по форме окружность беседки. — Ты что-нибудь понимаешь, Леон? — Четвертый случай, Вась. А трупов нет. — Положим, Прахов… — Единственный. Законно. Сожжен. Закопан. Внесен в списки. Горит. Проклятие продолжается. — Кончай истерику. Кровь совсем свежая. — Думаешь, не ее? — Чья? — Чья-чья! Не Марго же. — Ну, станет Гриша жену резать на твоем участке. — Это следы убийства? — Это?.. Крови немало… вон на перилах пятно, на сиденье… — он водил фонариком. — Но если попасть в артерию, например… — Осветились по очереди пол, потолок, сквозные стены. — Ножа, кажется, нет. Но здесь была борьба, видишь? Ветки шиповника поломаны. — Мне мерещились какие-то руки из-под земли… — Ну-ну! Странно, что никто даже не попытался затереть. Или ты спугнул. Леон, если подключить «органы»… — Они не подключатся. Меньше всего я хотел впутывать милицию. Что-то в этом ночном эпизоде задело меня слишком лично. А что — сообразить пока не мог. — Здесь пролилась кровь, — продолжал терзать меня Василий. — Ты точно не ранен? — Точно. А ты? — Нет, — он помолчал. — А дети? — Зачем бы они стали скрывать? Вот так сидели мы, сгорбившись, как два старика, над подсохшей кровавой лужицей и молчали. А дождь прозрачной завесой обтекал наше убежище — истерзанную, но все равно прекрасную благоухающую сердцевину сада. И было мне очень нехорошо — как-то по-новому нехорошо, тревожно и больно. — Зря ты их разбудил. Девочку напугал. — Ее напугаешь! Мария бегала по саду, как коза. А вот у бедного Коли впервые сдали нервы. Когда я впотьмах налетел на него у сарая, он завизжал так дико, что сбежались остальные. «Сумели заразить этим чертовым монахом!» — процедил он сквозь зубы и удалился в дом. — Ладно, Вась, спать. Тебе завтра на дежурство. Мы накрыли столешницу тазом, чтоб как-нибудь вода ничего не смыла, и разошлись. Мне не спалось, свет не включал, внезапно заметил, что повторяю машинально: «Точил и точил… точил и точил…» Кто ж его точил? Позвонил Григорию. — Алло! — сразу откликнулся он, словно сидел на телефоне. — Ты не спишь? — Сплю, — и отключился. Позвонил Юрию. После долгих-долгих гудков агрессивный женский голос рявкнул: — Да! — Будьте любезны Красницкого. — Разбежалась! В три часа ночи! — проскрежетала добрая душа и отключилась. Перезвонил. — Простите, случилось несчастье. Можно Юру? Долгая пауза. — Его нету. Какое несчастье-то? Передам. — Спасибо. Еще перезвоню. Я оцепенело смотрел в струящуюся тьму за окном, и в измученном моем мозгу разыгрывалась мистерия. Пятна, камень, нож — ключевые символы. Где же нож? Тот же нож? Поддавшись Прахову, я привел в действие некий вневременной механизм, всколыхнул тени девятнадцатого года — теперь так и будут исчезать люди, приходить письма, проступать кровь. А может, в геенне огненной вопиют недовоплощенные души — и надо дописать финал, довоплотить — и морок этот окончится? В нереальной тьме я достал из стола лист бумаги, взял ручку, написал невидимое слово: «убийство». Ну, дальше! Ты же помнишь, «…а своего рода милосердие, доступное лишь избранным! — проговорил Петр и поднес к губам сверкающую чашу, отпил. Как вдруг своеобразную «черную мессу» прервал электрический звонок из прихожей. — Не открывать! — прошептал Павел…» За моей спиной скрипнула дверь, и послышались крадущиеся шаги… Я не шелохнулся. «Черна твоя душа, и остро лезвие». Сцена в коммуналке у лампады… нет. Подошла Мария, я почувствовал, и услышал тихий волнующий голос: — Вам плохо, Леон? Не нежность звучала в нем, а любопытство. Юное безжалостное существо. — Вы пишете в темноте? — голос дрогнул, все-таки ее пробрало. — Я исписался. Кажется, мой тон ее успокоил, и она села на край кушетки, совсем рядом. — Скажи, детка, — спросил я, не поворачивая головы, — кому я могу быть интересен до такой степени? — До какой? — До кровавой лужи. — Вы, конечно, бредите, но я вам отвечу: наверное, вы должны пройти свои испытания. — Наверное. Но я никогда не воображал, что они будут такие больные, такие фантастические. — Я погладил холодное «надгробье». — Зачем ты положила над урной прадеда такой же камень? — Вы были в монастыре? — Да. — С Юрой? — С Юрой. — Остерегайтесь его, он опасный человек. А камень… он у вас на улице валялся, просто мне понравился. Она врет, конечно, но пусть. Лишь бы не уходила. Лишь бы прожить мне эту мучительную ночь. Последнюю фразу я нечаянно произнес вслух. Мария взяла меня за руки и повернула лицом к себе. — Не надо, я в крови… — Ну что ж, — она удержала руки. — Я могу вам помочь? — Не уходи. — Ладно. Так сидели мы впотьмах под ласковый лепет ливня, по-школьному держась за руки. — Какие холодные, — заметила Мария. — Старость, — пояснил я бесстрастно, с усилием ставя хотя бы словесную преграду меж нами. — Ты уедешь в Голландию? — Разумеется. А вам бы как хотелось? Мне много чего хотелось, но нельзя. — Поезжай, — согласился я благостно — и вдруг страсть моя прорвалась в жгучей мольбе: — Поезжай, девочка, ради Христа! Будь счастлива! — Я не выдержал и принялся целовать горячие тонкие руки. — Поезжай! Здесь убийца! — Я знаю. — Ты же видела! Ты сказала: во сне. Нет, ты видела того, в развевающихся черных одеждах! — Видела. — Только молчи! Никому ни слова, все исчезают. — Не скажу. А вы выкиньте этот камень. — Нет, нельзя. Вчера исчезла Алла. — Кто? Как исчезла? — Здесь смерть, понимаешь? Она выдернула руки, оттолкнув меня, так что я ударился головой о спинку кресла и застыл. А потом начались шаги над головой, равномерные и упорные. Я сходил с ума.Глава 23
Ранним утром я сбежал в Москву — с намерением до «Голландии» в Кукуевку не возвращаться. Ливень перешел в заунывное, почти осеннее накрапывание. Мы с братом успели на семичасовую электричку, но на платформе, в сутолоке разноцветных зонтов меня перехватил Милашкин, провожающий свою юную «бабочку». «Для конфиденциального разговора». Я тупо смотрел, как они целуются на прощанье, и завидовал. Электричка с воем двинулась; я вздрогнул, словно обожженный чьим-то взглядом — напоминанием о ночном кошмаре… «За мной следят», — пробормотал я, оказывается вслух, потому что секретарь, усмехнувшись, выдал философскую сентенцию: — Демоны за нами следят и радуются. — И все же мне хотелось бы поскорее уехать, Артур Иосифович. Бежать отсюда и не возвращаться! — Айн момент! Следующая электричка в 7.10. — Итак? Милашкиным руководила жажда мщения. — Вас интересовала надежность вашего издателя. — Интересовала. — Так вот, Леонтий Николаевич. Имея в некоторых инстанциях некоторых верных людей, я проследил источники капитала издательства «Странник». Были ссуды, увы, из нашего Союза, заложены кооператив и дача — и все же остается сомнительным происхождение семисот тысяч. В старых, как вы понимаете, полновесных рублях девяностого года. — Каково же официальное объяснение? — Личные накопления и займы у друзей и знакомых. У вас занимал? — Нет. — Ни у кого не занимал! — Это очень интересно. — Чрезвычайно интересно. Как бы его «Четвертый Всадник» не проторил ему дорожку в камеру. — На своем посту, Артур Иосифович, вы были незаменимы, — констатировал я, следя за приближающейся электричкой. — Понимая, что вы иронизируете, Леонтий Николаевич, принимаю как комплимент. На том мы и расстались. По уговору с братом сначала я решил «исполнить» свой больничный долг, коль уж собирался шарить в чужой квартире. В старомодном многоколонном вестибюле старушка-вахтерша вызвала Востокова из реанимации. Поскольку часы были утренние, он сам провел меня в стационар, который соединялся со старым приемным покоем бесконечно длинным подземным переходом. Мы в белых халатах (свой я набросил прямо на куртку, плащ в пятнах был спрятан в шкаф) шли долго и молча в спертом, бледно-синем от светящихся трубок воздухе, углубляясь в стерильную преисподнюю. В столь ранний час никто не встретился нам по пути, кроме одинокой каталки, на которой лежало нечто, покрытое белой простыней. — Дядя Вася сегодня у нас отмучился, — угрюмо пояснил мой Вергилий. — В морг везут. — Кто ж его везет? — Значит, отошли. — Куда? — Покурить. — Куда?! Уходящие вдаль белые гладкие стены. — Тут есть боковые потайные помещения. М-да, вот это адик, вполне можно снимать фильмы ужасов (болезненное мое впечатление, несомненно, объяснялось ужасом прошедшей ночи). Лифт. Вознеслись. Повеяло человеческим. Страданиями. Лекарствами. Уборной. Я никогда не лежал в больнице, и подумалось: уж лучше умереть внезапно, как Прахов… Нет, Прахов — тоже «не лучше». В палате на четырех пахло цветами. Я поморщился: все у меня со вчерашнего ассоциировалось со смертью. Две старухи — толстая и тонкая. Совсем молоденькая, почти девочка. И Ольга Бергер. Нас встретили с благоговением: здесь, в больном царстве, Васькино могущество было неоспоримо. Раздав советы старухам и молоденькой, он улыбнулся Ольге и ушел. — Вась! — завопил я приглушенно, кинувшись за ним в коридор. — Мне опять под землей идти? — Выйдешь отсюда, из нового здания. Ты ж в куртке. — Слава Тебе, Господи! Я подсел к Ольге на белый табурет. Мы молчали и улыбались. — Как вы себя чувствуете? — Так, знаете, то лучше, то хуже. У меня сто болезней, но Вася делает все… — А выглядите отлично. — Правда? Я кивнул. Не то, чтобы отлично… но очень молодо и беззащитно, трогательно в бледно-розовой мягкой фланели вместо роковой лиловой шали в стиле «декаданс». Тут бы уместно и любезно поговорить о ее стихах, но, хоть убей, я даже не знал, куда дел зеленый сборник. До стихов ли? Жизнь на исходе — моя собственная. — Это мне? — Ах да! — Я протянул срезанные утром в саду флоксы. Такие же стояли на тумбочках. А в стерильном коридоре с трупом не пахли даже цветы. Молоденькая занялась букетом (срочно в воду!). Старые дамы обсуждали Ваську — с надеждой: если уж придется пропадать в реанимации, то только с Востоковым. — Вы ж брат? — спросила толстая. Я кивнул с гордостью. — Имеете шанс долго прожить, а главное — хорошо умереть. — Молодому человеку еще рано думать… — начала тонкая. — О смерти надо думать всегда. — Ну, прямо римская парка Морта. — Тем более о хорошей смерти. Я тут третий раз лежу по два месяца… Я содрогнулся. — Два раза попадала в реанимацию. Выжила только благодаря Василию Николаевичу. «Не пришел ваш срок», — он определил. Таких врачей больше нет, это старая школа. — Да, таким был наш отец. — Вот видите. И вы, девушка, радуйтесь. — Я радуюсь, — сказала Ольга и негромко обратилась ко мне: — Вы хотите познакомиться с Клавдией? — С кем?.. Да, хочу. — Простите, у вас это серьезно? Она уже пережила одну трагедию. — Боже сохрани! Уж не хотят ли они с Васькой меня сосватать? То-то он все намекает. — О, я знаю! Вы человек порядочный и деликатный. Я доверяю вам. — Никогда не доверяйте мужчинам, — пошутил я. — Мы народ чувственный, грубый… — Только не вы. Не вы и ваш брат, — сказала она значительно и вдруг — ни с того ни с сего — потеряла сознание. Поднялась суматоха, примчался Василий забрать свою возлюбленную к себе в реанимацию спасать. Я впервые понял до конца Ваську и почувствовал — ненадолго — чужое страдание, как свое. Поэтому и пришлось мне пройти еще раз тем белым бесконечным коридором. Вслед за каталкой, на которой лежала она, как мертвая, но не покрытая с головой белым покровом. Живая, есть надежда. Потом я сбежал. Меня тянуло на волю, чтоб лихорадкой «следствия» приглушить боль и ужас. Тринадцать лет я отталкивал от себя «черного монаха», но что-то затянуло меня в водоворот — и так и подмывало выбросить камень, сжечь письма, смыть кровь. И зажить в московской писательской башне на денежки от двухтомника — уж на сколько хватит, — без проклятого романа, разумеется. Вместо столь разумных действий я продолжал совершать неразумные. Повернув ключ в замке, открыл дверь и окунулся в поэтический уголок — в полумрак лиловых портьер. Подсел к старой «Москве», вставил чистый лист и напечатал:«Леон! Посылаю тебе свой привет и желаю житья долгого, с шампанским и усмешечкой».
Продолжать не имело смысла: садистские письма печатались не на этой машинке. Усталость вдруг навалилась на меня, я продолжал сидеть на хлипком стуле с мягкой подушечкой, уныло уставясь на «братскую могилу»: сотни зеленых «Отблесков любви», аккуратно сложенных на полочках в углу. Меня разъедала жалость к безжизненному телу на каталке и лихорадил азарт следствия… А не сравнить ли стиль писем с этими самыми «Отблесками»? Взял, полистал, нашел. Ольга Бергер. Из цикла «Грозы августа».
Понятно.
Ну и хватит. Между письмами и этим прелестным лепетом — пропасть. Так и скажу при встрече: прелесть. Музыка, скажу, тонкость ощущений, настроений… Словом, тот банальный вздор, который говорят, когда говорить нечего. Все. Отметаю больницу, делом надо заниматься, товарищ. По записной книжке я набрал номер телефона, в глубине души надеясь, что мне не ответят. Две поэтессы подряд — явный перебор. Ответили. — Будьте любезны, Клавдию Марковну. — Это я. — Вас беспокоит Востоков по рекомендации… — Я в курсе. Вы откуда звоните? Я растерянно огляделся и сказал: — От себя. С квартиры то есть. — У меня ремонт, — пробасила поэтесса. — Так что давайте свои координаты и ждите. Я дал и помчался к себе ждать. Вкус Горностаева меня изумил: огромные габариты — куда крупнее Аленьки. И старше. И черные усики. И дымящаяся сигарета в пальцах. И золото во рту и ушах. И желтое японское кимоно. Господи, как она в нем ехала на метро и шла по улице! Вскоре выяснилось: она приехала с Тверской на своей машине. Клавдия Марковна уселась на тахту, стукнула кулаком, приглашая сесть рядом (я примостился поодаль) и промолвила, подмигнув: — Ну? — Кажется, вы были близко знакомы с критиком Горностаевым? — Была. — Мне говорили, — я тщательно подбирал слова, — будто бы он не оправдал ваших надежд. — Смотря каких надежд. — Темные глазки остро прищурились. Черт бы ее побрал! Терпение мое лопнуло. — Надежд на любовь или на замужество. И вы пытались покончить с собой. — Брехня! Вот это баба, вот это «матерый человечище»! — Я — вдова, — она усмехнулась струйкой дыма. — И навсегда останусь в этом звании. Я испытал облегчение, смешанное с опаской: вдруг врет? — Мой муж был великий музыкант. И неужели вы думаете, что я сменю фамилию, — тут она назвала и впрямь знаменитое имя, — на какую-то «Горностаеву»? — Но вы приняли яд? — Снотворное, — она опять подмигнула. — Стало быть, вы его любили? — Да бросьте! В мои-то годы. — Кстати, когда это случилось? — Что? — Недоразумение со снотворным. — Не недоразумение, а продуманная акция. В позапрошлое лето. — Попытка самоубийства была связана с Горностаевым? — Напрямую. Но это другая тайна, не имеющая отношения к вашей жене. — Что вы знаете про мою жену? — Из лепета Ольги — блаженный человек, юродивый — я поняла, что вы ищете убийцу своей жены. В какой связи вас интересует Гришка? — Ну… в этой. — Вы с ним дружите двадцать пять лет, если не ошибаюсь? — А разве не бывает, что близкие оборачиваются неожиданной стороной? — Именно от близких и надо ждать неожиданностей. Значит, Гришка интересует вас скорее как мужчина, а не как издатель? — Во всех аспектах. Он хочет издать двухтомник моей прозы. — Нет проблем. Он педант, сухарь, трясется над каждой бумажкой, над каждой строчкой. К тому же жадюга. Словом, издатель надежный. — Он предложил десять тыщ за лист. — Серьезно? Он платит три. В данный момент оплата в частных издательствах приближается к четырем. А в сантименты старой дружбы я не очень-то верю. — Каков же вывод? — Виновен. — В чем? — А это уж вы сами разбирайтесь. Если уж Гришенька швыряется монетами, значит, горит что-то искупить. — Клавдия Марковна, вы очень любопытная женщина. — Ха! Я думаю! — Она ловко швырнула окурок в раскрытую дверь балкона и уперла мощные руки в мощные бедра. — Только Оленька могла выдумать, что я покончу с собой из-за любви. — Неужели из-за презренного металла? — поинтересовался я, крайне заинтригованный. — Кажется, вы женщина богатая. — Не презирайте металл, Востоков, у вас есть мозги, — одобрила поэтесса. «Из какого ж сора тут растут стихи, не ведая стыда»? Вот феномен! — Вы найдете убийцу. Хотя, говоря откровенно, особого смысла я в этом не вижу. Создавайте славу и деньги, пока не поздно. — Я так не могу жить. И меня провоцируют на поиски. Клавдия Марковна покопалась в желтом кимоно, где-то на уровне груди, и достала пачку «Мальборо». Я дал прикурить. — Что ж, и провокацию можно считать следствием вины. — Вы полагаете, Гриша способен на убийство? — Всякий способен, если припереть к стенке. Он пуст. — То есть? — Вдруг вспомнилась груда сожженных папок. — Как всякий Дон Жуан, он пуст. Помните: «Я не имел от женщины детей и никогда не звал мужчину братом»? Отсюда убойная сексуальная энергия. Он дает наслаждение без любви, без детей — это удобно. — Для кого как. Вчера исчезла его жена. — Пора б уж ей привыкнуть. — При обстоятельствах странных. Даже зловещих. Как моя Марго. — Между двумя исчезновениями существует связь? — Несомненная. — Трупы нашли? — Нет. — Так найдите. — А если невозможно? — Для меня такого слова не существует, — Клавдия Марковна точным щелчком отправила окурок во двор. — Если речь идет о моей жизни, я переворачиваю небо и землю. Она встала, как некий золотой идол, кивнула и пошла к двери, провозгласив: — Держите в курсе! Я вышел на балкон посмотреть, как колоритная эта женщина усаживается за руль белого «мерседеса».
Последние комментарии
14 часов 33 минут назад
16 часов 50 минут назад
1 день 7 часов назад
1 день 7 часов назад
1 день 12 часов назад
1 день 16 часов назад