КулЛиб - Скачать fb2 - Читать онлайн - Отзывы  

Графиня Солсбери. Эдуард III (fb2)


Настройки текста:



Александр Дюма Графиня Солсбери

I


Двадцать пятого сентября 1338 года, без четверти пять пополудни, парадный зал Вестминстерского дворца освещали лишь четыре факела (их сжимали железные длани, укрепленные в стенах по углам), чьи неяркие, зыбкие отблески едва рассеивали сумерки, которые быстро наступают в конце лета и в начале осени, когда дни становятся ощутимо короче. Но этого света хватало дворцовой прислуге, занятой сервировкой ужина; в полумраке сновали слуги, хлопотливо расставляя самые изысканные в те времена блюда и вина на длинном столе, составленном из трех разной высоты частей, чтобы каждый гость мог занимать место, подобающее ему по происхождению или положению при дворе. Когда все приготовления были закончены, в зал из боковой двери чинно вышел дворецкий, неспешно, придирчиво проверил сервировку, дабы убедиться, что этикет ни в чем не нарушен; потом, завершив осмотр, подошел к слуге, ждавшему у парадного входа его распоряжений, и с достоинством человека, сознающего значительность своих обязанностей, приказал:

— Все готово, трубите сигнал воды[1].

Поднеся к губам небольшой рог из слоновой кости, висевший на ремне через плечо, слуга трижды протрубил долгий сигнал; двери тотчас распахнулись — и с факелами в руках вошли пятьдесят пажей-мальчиков; разделившись на две шеренги, протянувшиеся во всю длину зала, они выстроились вдоль стен; потом, неся серебряные кувшины и тазы, прошествовали пятьдесят пажей-юношей, что встали впереди факелоносцев; наконец после них появились два герольда, которые, приподняв украшенные королевским гербом ковровые портьеры, замерли по обе стороны двери и громко возгласили:

— Дорогу его величеству королю Англии и ее величеству королеве Английской!

В ту же минуту вошел король Эдуард III: он вел за руку свою супругу Филиппу Геннегаускую; за ними следовали самые прославленные кавалеры и дамы английского двора, что в ту эпоху превосходил многие дворы мира духом благородства, доблестью и красотой. На пороге зала король и королева разошлись и, пройдя по разные стороны стола, сели на самом высоком его конце. Их примеру последовали все гости; каждый из них, подойдя к предназначенному ему месту, поворачивался к прислуживающему пажу: тот наливал из кувшина воду в таз и протягивал его кавалеру или даме, чтобы те смогли омыть руки. Когда эта церемония закончилась, гости расселись по скамьям, окружавшим стол, а пажи стали убирать серебряную утварь в великолепные буфеты, откуда они ее достали, и, вернувшись на свои места, замерли, готовые исполнить любое желание господ.

Эдуард сидел глубоко задумавшись и только при второй перемене блюд заметил, что ближайшее от него место слева пустует и на королевском пиру нет одного гостя. Однако после недолгого молчания, которого никто не смел нарушить, он окинул глазами — они, казалось, то смотрят наугад, то пытаются отыскать кого-то — длинный ряд кавалеров и дам, чьи драгоценности сверкали под светом, струящимся от пятидесяти факелов, и на миг задержал взгляд, выражающий еле уловимое любовное желание, на прекрасной Алике Грэнфтон, сидевшей между своим отцом графом Дерби и своим кавалером Уильямом Монтегю, которому король недавно пожаловал графство Солсбери; наконец король вновь с изумлением уставился на это такое близкое к нему место — занять его почел бы за честь каждый из гостей, — которое все-таки оставалось свободным. Взгляд этот, вероятно, изменил ход мыслей Эдуарда, ибо он вопрошающим взором снова окинул все общество, но никто не отозвался. Поэтому, убедившись, что ему придется задать прямой вопрос, чтобы добиться внятного ответа, король повернулся к молодому и знатному рыцарю из Геннегау, беседовавшему с королевой.

— Мессир Готье де Мони, вы, случайно, не знаете, какое важное дело лишает нас сегодня общества нашего гостя и кузена Робера Артуа? Уж не снискал ли он снова милость нашего дяди, короля Французского Филиппа и не покинул ли наш остров столь поспешно, что даже забыл нанести нам прощальный визит?

— Я полагаю, ваше величество, его светлость граф Робер не мог так быстро забыть, что король Эдуард великодушно предоставил ему убежище, в коем, страшась короля Филиппа, отказали ему граф Овернский и граф Фландрский, — ответил Готье де Мони.

— Я ведь, Готье, сделал лишь то, что обязан был сделать. Граф Робер из королевской семьи, он потомок Людовика Восьмого, и самое малое, чем я мог ему помочь, — это дать приют. Впрочем, в том, что я оказал ему гостеприимство, моя заслуга не столь велика, как могла бы стать заслуга тех вельмож, чьи имена вы назвали. Англия, по милости Божьей, остров, и ее завоевать труднее, нежели горы Оверни или болота Фландрии, она может безнаказанно пренебречь гневом нашего сюзерена, короля Филиппа. Но оставим это… Мне все же хотелось бы узнать, что сталось с нашим гостем. Вам, Солсбери, известно что-нибудь?

— Простите, ваше величество, но вы спрашиваете меня 0 том, на что я не смогу дать надлежащего ответа. С недавних пор глаза мои совсем ослеплены лучезарной красотой лишь одного лица, уши мои внемлют сладостным звукам лишь одного голоса, и если бы граф Робер, хоть он и внук короля, прошел мимо меня, даже сказав, куда идет, я, вероятно, не увидел и не услышал бы его. Но извольте подождать, ваше величество, ибо у меня за спиной стоит юный бакалавр[2], которому, вероятно, есть что сказать мне насчет графа.

Уильям Монтегю, племянник Солсбери, стоявший у дяди за спиной, в этот миг наклонился к нему и что-то шепнул.

— И что он сказал? — спросил король.

— Я не ошибся, сегодня утром Уильям встретил графа, — ответил Солсбери.

— Где же? — оживился король, обратившись к юному бакалавру.

— На берегу Темзы, ваше величество. Он спускался к Гринвичу и, без сомнения, отправлялся на охоту, ибо на левой руке у него сидел такой дивной красоты сокол, что вряд ли любая другая птица могла бы сравниться с ним в охоте на жаворонков.

— В каком часу вы встретились? — поинтересовался король.

— Около девяти утра, ваше величество.

— А чем вы занимались в такую рань на берегах Темзы? — нежным голоском осведомилась прекрасная Алике.

— Мечтал, — со вздохом ответил юноша.

— Ну да, мечтал, — усмехнулся Солсбери. — Кажется, Уильяму не везет в любовных делах, ибо последнее время я замечаю у него все признаки безнадежной страсти.

— Помилуйте, дядя! — покраснев, взмолился Уильям.

— Неужели это правда?! — с простодушным любопытством воскликнула красавица Алике. — Если это так, я хочу быть вашей наперсницей.

— Сжальтесь надо мной, леди, но не смейтесь, — пробормотал приглушенным голосом Уильям, который, отпрянув на шаг, поднес к глазам ладонь, чтобы скрыть две крупные слезы, дрожавшие на кончиках ресниц.

— Несчастное дитя! — вздохнула Алике. — Неужто это серьезно?

— И даже очень, — с напускной строгостью ответил граф Солсбери. — Но Уильям — юноша скрытный, и я предупреждаю вас, что вы не раскроете его тайны, даже когда станете ему теткой.

При этих словах Алике тоже покраснела.

— Ну что ж, все ясно, — заметил король. — Охота увлекла графа вплоть до самого Грейвзенда, и мы увидим его только завтра за обедом.

— По-моему, ваше величество ошибается, — заметил граф Иоанн Геннегауский, — ибо я слышу за дверью какие-то восклицания, похожие на его голос, что возвещают о возвращении графа.

— Я буду рад его видеть, — сказал король.

В эту минуту створки двери парадного зала с шумом распахнулись и вошел пышно разодетый граф Робер со свитой из двух играющих на виолах менестрелей, двух благородных девушек, несущих на серебряном подносе зажаренную цаплю (чтобы легче было опознать дичь, птице не отрубили длинный клюв и голенастые ноги), и, наконец, вслед за девушками, приплясывая и корча гримасы, двигался жонглер, подыгрывающий менестрелям на бубне.

Робер Артуа вместе со своим странным кортежем медленно прошел вдоль стола и, остановившись подле короля, с удивлением взиравшего на него, подал девушкам знак поставить перед Эдуардом поднос с цаплей.

Эдуард скорее вскочил, чем встал, и, повернувшись к Роберу Артуа, вперил в него пылающий гневом взгляд; но, заметив, что граф, ничуть не смутившись, смотрит ему прямо в глаза, срывающимся голосом закричал:

— Что это все значит, гость мой дорогой? Разве так во Франции платят за гостеприимство? Неужто жалкая цапля, чьим мясом брезгуют мои соколы и собаки, — та дичь, которую можно подать к столу короля?

— Выслушайте меня, ваше величество, — спокойным громким голосом сказал граф Робер. — Когда сегодня мой сокол взял эту добычу, я подумал, что цапля — самая трусливая из птиц, ибо она боится собственной тени: начинает пищать и плакать будто ей грозит смертельная опасность, когда при сиянии солнца видит, что ее тень движется рядом. Вот мне и пришло в голову, что самая трусливая из птиц должна быть подана к столу трусливейшего из королей!

Эдуард взялся за рукоятку кинжала.

— Спрашивается, разве самый трусливый из королей не Эдуард Английский? Ведь благодаря матери своей Изабелле он наследник Французского королевства, но у него не хватает мужества отнять королевство, украденное Филиппом де Валуа, — продолжал Робер, словно не заметив этого жеста.

После этих слов воцарилось зловещее молчание. Зная гнев короля, все встали и неотрывно смотрели на двух мужчин, один из которых бросил другому такое оскорбление, что искупают только смертью. Но все обманулись в своих ожиданиях: лицо Эдуарда постепенно вновь обрело спокойствие; он покачал головой, словно желая стряхнуть с щек краску стыда, и мягко опустил руку на плечо Робера.

— Вы правы, граф, — сказал он глухим голосом. — Я забыл, что я внук Карла Четвертого, короля Франции, и благодарю вас, что вы заставили меня об этом вспомнить. И хотя вами движет больше ненависть к Филиппу, который вас изгнал, чем благодарность мне за приют, я все-таки признателен вам, ибо теперь, когда мне с помощью вашей снова запала мысль, что я истинный король Франции, можете быть уверены, что я об этом не забуду. И в доказательство сего выслушайте обет, который я сейчас дам. Садитесь, благородные милорды, и, прошу вас, не пророните ни слова из речи моей.

Все сели, только Эдуард и Робер продолжали стоять.

И король, вытянув правую руку над столом, сказал:

— Клянусь поставленной передо мной цаплей, сей жалкой и дряблой плотью самой пугливой птицы, что не пройдет и полугода, как со своей армией я переправлюсь через пролив и вступлю на землю Франции, куда проникну через Геннегау, Гиень или Нормандию; клянусь, что буду сражаться с королем Филиппом повсюду, где найду его, пусть даже в моей свите и в моей армии будет вдесятеро меньше солдат. Наконец, клянусь, что от сего дня не пройдет и шести лет, как из моего лагеря будет видна колокольня славного собора Сен-Дени, в котором покоится тело моего предка, и клятву эту даю, невзирая на присягу в ленной зависимости, что была принесена королю Филиппу в Амьене, ибо меня принудили ее дать, когда я был еще ребенком. Ах, граф Робер, вы жаждете битв и схваток, ну что ж, обещаю вам, что ни Ахилл, ни Парис, ни Гектор, ни Александр Македонский, покоривший много стран, никогда не оставляли на своем пути таких опустошений, какие я принесу во Францию, если только Всевышнему, Спасителю нашему Христу и праведной Деве Марии будет угодно не дать мне погибнуть в сих тяжких трудах до исполнения обета моего. Я все сказал. А теперь, граф, уберите цаплю и сядьте подле меня.

— Нет, ваше величество, это еще не все, — возразил граф. — Необходимо обнести цаплю вокруг стола: здесь, быть может, найдется благородный рыцарь, что почтет за честь присовокупить свой обет к обету короля.

Сказав это, граф повелел девушкам снять со стола серебряный поднос с цаплей и снова стал обносить его в сопровождении своих менестрелей, что аккомпанировали на виолах девушкам, певшим песню Жильбера де Бернвиля. Так, с музыкой и пением, подошли они к графу Солсбери, сидевшему рядом с красавицей Алике Грэнфтон. Робер Артуа остановился, велев девушкам поставить перед рыцарем блюдо с цаплей, что они и сделали.

— Прекрасный рыцарь, вы слышали слова короля Эдуарда? — обратился к нему Робер. — Во имя Христа, Властителя мира сего, умоляю вас дать обет над этой цаплей.

— Вы поступили правильно, прося меня поклясться всеблагим именем Иисуса, — ответил Солсбери, — ведь если вы попросили бы меня принести клятву во имя Пресвятой Девы, я отказал бы вам, ибо уже не знаю, царит она на небесах или на земле, настолько дама, чьим рабом я служу, горда, мудра и прекрасна. Пока она еще ни разу не призналась мне в своей любви, потому что до сей минуты я не смел домогаться ее благосклонности. Ну а сегодня я молю ее даровать мне всего одну милость — коснуться пальчиком моего правого глаза.

— Клянусь честью, что дама, чьей любви столь почтительно добивается кавалер, не в силах ответить отказом, — с нежностью сказала Алике. — Вы просили мой пальчик, граф, но я хочу щедро одарить вас и отдаю вам свою руку.

Солсбери схватил протянутую руку и с восторгом осыпал ее поцелуями; потом он положил ее на свое лицо так, что ладонь полностью прикрыла его правый глаз.

— Как, по-вашему, глаз совсем не видит? — спросил он.

— О да! — ответила Алике.

— Ну что ж, клянусь, что вновь открою этот глаз лишь тогда, когда ступлю на землю Франции! — воскликнул Солсбери. — Клянусь, что до той минуты ничто — ни ветер, ни все мучения и раны — не заставит меня его открыть, клянусь, что до того мгновения буду сражаться с закрытым правым глазом и на турнирных поединках, и в боях. Таков мой обет, и будь что будет! Ну, а вы, о госпожа моя, разве не принесете обета?

— Конечно, ваша светлость, я это сделаю, — зардевшись, сказала Алике. — Клянусь, что в тот день, когда вы, поправ землю Франции, вернетесь в Лондон, я отдам вам свое сердце и всю себя с тем же прямодушием, с каким вручила вам сегодня свою руку, а в залог сего обещания возьмите мой шарф, дабы он помог вам в свершении вашего обета.

Солсбери преклонил перед ней колено, и Алике завязала ему шарфом правый глаз под рукоплескания всех гостей. После этого Робер велел убрать от графа поднос с цаплей и вновь пошел вдоль стола со своей свитой из менестрелей, девушек и жонглера; на сей раз она остановилась за спиной Иоанна Геннегауского.

— Благородный сир де Бомон, не соблаговолите ли вы, будучи дядей короля Англии и одним из храбрейших рыцарей христианского мира, дать над моей цаплей свой обет в том, что свершите какое-либо великое деяние против королевства Франция?

— Да, брат мой, — ответил Иоанн Геннегауский, — ибо я тоже изгнанник, подобно вам, из-за того, что помог королеве Изабелле отвоевать ее Англию. Посему даю клятву: если король пожелает назначить меня своим маршалом и идти через мое графство Геннегау, я приведу его армию на земли Франции, чего не сделал бы ни для кого на свете. Но ежели когда-нибудь король Франции, мой единственный и истинный сюзерен, вновь призовет меня из изгнания, я буду просить племянника моего Эдуарда освободить меня от данного ему слова и сразу же отправлюсь вновь присягать французскому королю.

— Это справедливо, — сказал Эдуард, — поскольку мне известно, что по происхождению и в душе вы больше француз, чем англичанин. Поэтому приносите обет в полной уверенности, ибо, клянусь короной, в случае необходимости я сниму его с вас! Граф Робер, велите поднести цаплю Готье де Мони.

— О нет, ваше величество, нет, прошу вас! — воскликнул молодой рыцарь. — Ведь вы знаете, что нельзя давать сразу два обета, а я уже дал один — отомстить за моего отца, убитого в Гиени, найти его убийцу и отыскать могилу, чтобы прикончить на ней этого злодея. Но будьте уверены, ваше величество, я сведу свои счеты с королем Франции.

— Мы верим вам, мессир, нам по душе и ваше обещание, и клятва Иоанна Геннегауского.

Пока продолжался этот разговор, Робер Артуа подошел к королеве, велел поставить перед ней поднос с цаплей и, преклонив колено, молча застыл в ожидании. Тогда королева повернулась к нему и с улыбкой спросила:

— Чего вы ждете от меня, граф и что изволите просить?

Вы же знаете, что женщина не может приносить обета, она подвластна своему повелителю. Посему да устыдится та, кто в подобных обстоятельствах забудет свои обязанности до такой степени, что не получит на то дозволения своего господина!

— Смело приносите ваш обет, королева, — сказал Эдуард, — а я даю вам клятву, что с моей стороны вам будет только помощь и никаких препятствий.

— Хорошо, — начала королева, — я еще не говорила вам, что беременна, ибо боялась ошибиться. Но сейчас, любезный мой повелитель, я чувствую, что во чреве моем шевелится дитя. А посему выслушайте меня, и я, раз вы дозволили мне дать обет, клянусь Господом нашим, рожденным Пресвятой Девой и умершим на кресте, что рожать буду только на земле Франции, и если у вас не достанет мужества отвезти меня туда, когда придет мой час разрешиться от бремени, то клянусь пронзить себя вот этим кинжалом, дабы сдержать клятву, пусть даже ценой жизни моего младенца и спасения души моей. Судите сами, ваше величество, так ли много у вас потомства, чтобы сразу потерять жену и ребенка.

— Довольно обетов! — изменившимся голосом воскликнул король. — Хватит подобных клятв и да простит нас Бог за них!

— Правильно, — согласился Робер Артуа, вставая, — надеюсь, благодаря моей цапле было принесено даже больше обетов, чем нужно сейчас, чтобы король Филипп вечно раскаивался в том, что изгнал меня из Франции.

В эту минуту дверь в зал отворилась и герольд, подойдя к Эдуарду, сообщил о приезде из Фландрии посланца от Якоба ван Артевелде.

II

Эдуард ненадолго задумался, прежде чем ответить герольду, потом, с улыбкой обратившись к рыцарям, давшим обеты, сказал:

— Господа, вот у нас и появился союзник. Кажется, я бросил семена вовремя и в добрую землю, ибо мой замысел начинает в свой срок давать плоды и теперь я могу предсказать, с какой стороны мы вступим во Францию. Сир де Бомон, мы назначаем вас маршалом.

— Милостивый государь, наверное, вы поступили бы правильнее, положившись в решении вопроса о наследовании только на дворян, — ответил Иоанн Геннегауский, — ведь простонародью очень выгодно поддерживать междоусобицы сильных мира сего. Когда знать и королевская власть враждуют друг с другом, народу достаются трофеи, а волкам — трупы. Разве эти чертовы фламандцы не воспользовались нашей борьбой с Империей, чтобы избавиться от нашей власти? А теперь, видите ли, они сами себе хозяева, как будто управлять графством Фландрия — это сукна валять или хмельное пиво варить.

— Благородный мой дядя, — улыбнулся Эдуард, — вы, будучи соседом фламандцев, слишком сильно заинтересованы в этом, чтобы мы смогли полностью положиться на ваше мнение, которое нужно узнать у добрых людей Ипра, Брюгге и Гента. Впрочем, если они воспользовались вашими распрями с Империей, чтобы выйти из-под вашей власти, то разве вы, сеньоры, не использовали междуцарствие, чтобы ускользнуть из-под имперской власти и настроить себе замков, которые фламандцы у вас пожгли? Это ставит вас, если я не ошибаюсь, по отношению к Людвигу Четвертому Баварскому и Фридриху Третьему почти в такое же положение, в каком коммуны Фландрии находятся по отношению к Людовику де Креси. Поверьте мне, Бомон, не будем защищать этого человека, который позволял вертеть собой какому-то аббату из Везле, ничего не смыслил в управлении страной и думал лишь о том, как бы самому обогатиться за счет народа. Вы помните моралите, что лет десять тому назад с большим успехом разыграли перед нами цирюльники из Честера? Нет, не помните, ибо, если я не забыл, вы со своими людьми вернулись во Фландрию из-за ссоры, что произошла на Троицын день тысяча триста двадцать седьмого года между геннегаусцами и англичанами в нашем городе Йорке. Так вот, это моралите, хотя тогда было мне всего пятнадцать лет, стало для меня большой наукой. Хотите, я вам его расскажу?

Все с любопытством обернулись к Эдуарду.

— Слушайте же, что изображалось в этом моралите! После того как у бедной четы королевские сборщики налогов отняли все, потому что она не могла уплатить подать, остался у них вместо мебели лишь старый сундук, на котором они сидели и, горько стеная, оплакивали свое разорение. Но тут сборщики снова вернулись: они вспомнили, что в жалкой хижине был еще старый сундук, а они забыли его забрать. Крестьяне просили оставить его, чтобы складывать в нем хлеб свой, когда он у них появится. Королевские сборщики не желали ни о чем слушать и, невзирая на мольбы и рыдания бедняков, заставили их подчиниться. Но едва те встали, как крышка поднялась, а из сундука выскочили три черта и утащили с собой сборщиков налогов. Эта сцена осталась у меня в памяти, и я, дорогой мой дядя, теперь всегда считаю неправыми тех, кто, отняв все у своих вассалов, хочет еще забрать у них сундук, на котором они сидят, проливая слезы.

Ступайте и передайте посланцу нашего друга Якоба ван Артевелде, — обратился король к герольду, ждавшему ответа, — что мы примем его завтра в полдень. Ну а вы, мой геннегауский дядя, и вы, кузен мой Робер Артуа, будьте готовы через полчаса ехать вместе со мной; сегодня ночью нам предстоит совершить небольшую прогулку в четырнадцать миль. Пойдемте со мной, Готье, — прибавил король, вставая, — мне нужно кое-что вам сказать.

С этими словами Эдуард взял под руку Готье де Мони и, улыбаясь, спокойно вышел из зала, где разыгралась одна из тех сцен, когда в одно мгновение решается участь народа и судьба королевства; потом, приказав следовать за ним только двум факелоносцам, король направился по коридору в свои покои.

— Дорогой мой рыцарь, я испытываю сильное желание оказать вам дурную услугу, — сказал Эдуард, замедлив шаги, чтобы его факелоносцы не расслышали слов.

— Какую же, ваше величество? — спросил Готье, по тону короля догадавшись, что тот шутит, а не угрожает ему.

— Я хочу — черт побери, пусть потом мне придется в этом раскаяться, но все равно!.. — хочу сделать вас королем Англии.

— Меня? — изумился Готье де Мони.

— Успокойся, — сказал Эдуард, небрежно опираясь на руку своего любимца, — королем ты будешь всего на час.

— О ваше величество, вы меня успокоили! — с облегчением вздохнул Готье де Мони. — А теперь объясните мне, нет, приказывайте, ибо вы знаете, что я предан вам телом и душой.

— Да, знаю и потому обращаюсь к тебе, а не к кому-либо другому. Слушай, я догадываюсь, чего от меня хочет этот Артевелде из Фландрии. А так как он у меня в руках, то я не возражал бы извлечь из этого наибольшую выгоду. Но прежде мне самому необходимо срочно уладить собственные дела. Сначала я думал послать к нему тебя, а посла принять самому. Но теперь передумал, и посла примешь ты. Я же поеду во Фландрию.

— Неужели, ваше величество, вы подвергнете себя опасности путешествия через пролив в одиночку, без свиты? Неужели вверите царственную особу мятежным горожанам, прогнавшим своих сеньоров?

— А чего мне бояться? Они меня не знают, перед отъездом я сам наделю себя всеми полномочиями посла и, благодаря этому званию, стану особой более неприкосновенной и священной, нежели король. К тому же поговаривают, что он большой хитрец, этот Артевелде. Я хочу познакомиться с ним поближе, выяснить во всех подробностях, могу ли я положиться на его слово. Так как это дело решенное, Готье, — прибавил король, взявшись за ключ в двери, — то завтра в полдень будь готов сыграть свою роль.

— Значит, милостивый государь, сегодня вечером вы больше не нуждаетесь во мне? Но что я должен делать — войти вместе с вами или удалиться?

— Ступай, Готье, — тихим, мрачным голосом ответил король. — В этой комнате меня ждет человек, с которым мне необходимо поговорить без свидетеля, ибо никто, кроме меня, не должен слышать того, что он мне скажет, и если бы третьим при подобном разговоре был мой лучший друг, я не смог бы больше поручиться за его жизнь. Оставь меня, Готье, ступай и молись за то, чтобы Бог никогда не привел тебя провести такую ночь, которая предстоит мне.

— И в такое время ваш двор…

— Смеется и развлекается, ведь это его обычное занятие. Придворные замечают, как чело наше покрывается морщинами, волосы седеют, и удивляются, отчего это короли так рано стареют. А что делать? Эти люди громко хохочут и не слышат тех, кто вздыхает в тиши!

— Ваше величество, какая-то опасность таится на дне этой тайны, и я не оставлю вас.

— Никакой опасности нет, уверяю тебя.

— Но я слышал, как вы просили сира де Бомона и его светлость Робера Артуа быть готовыми ехать с вами.

— Мы нанесем визит моей матери.

— Но не будет ли этот визит подобен тому, что мы нанесли в Ноттингемский замок, когда через подземный ход проникли в спальню королевы и схватили там ее фаворита Роджера Мортимера? — тоже понизив голос, спросил Готье, приблизившись к королю.

— Нет, нет, — ответил Эдуард с едва уловимым недовольством, которое всегда вызывало у него напоминание о распущенных нравах матери. — Нет, Готье, королева исправилась и раскаивается в своей вине; для сына, может быть, я заставил королеву слишком суровой ценой искупить свои заблуждения и грехи, поскольку с того дня, а прошло уже десять долгих лет, я держу ее в заточении в башне Редингского замка. Ну а нового любовника, по-моему, бояться не следует: пытки Мортимера — я велел привязать его к сундуку, протащить по улицам Лондона, а затем вырвать из груди его еще трепещущее сердце предателя — доказали, что титул фаворита дорого обходится и иногда опасно носить его. Поэтому, признаюсь тебе, это будет просто визит покорного, почтительного и почти раскаявшегося сына, ибо бывают мгновения, когда я сомневаюсь, чтобы все то, что говорили об этой женщине, моей матери, могли бы доказать те люди, что, казалось, были в этом совершенно уверены. А посему спи спокойно, мой добрый Готье, пусть тебе снятся турниры, битвы и любовь, как это подобает храброму и красивому рыцарю, а мне уж позволь думать о предательстве, супружеской неверности и убийстве… Таковы королевские сны.

Готье почувствовал, что бестактно дальше навязывать королю свое общество, простился с Эдуардом, и тот приказал двум факелоносцам проводить его, освещая дорогу.

Оставшись в темноте, Эдуард проводил глазами удалявшегося молодого рыцаря; потом, когда перестал видеть факелы, тяжело вздохнул, провел ладонью по лбу, чтобы стереть пот, открыл дверь и вошел в комнату.

В ней находились два стражника, между ними стоял какой-то человек. Эдуард подошел к нему, с ужасом вгляделся в его бледное лицо, казавшееся еще бледнее при свете стоявшего на столе единственного в комнате светильника, и спросил тихим, почти дрожащим голосом:

— Так это вы, Матревис?

— Да, ваше величество, — ответил он. — Разве вы меня не узнаете?

— Конечно, узнаю, я помню, что видел вас раза два, когда вы заходили в комнату моей матери во время нашей поездки во Францию.

Потом, обратившись к стражникам, он приказал:

— Оставьте меня с этим человеком.

Когда стражники вышли, Эдуард еще несколько минут пристально смотрел на Матревиса взглядом, в котором перемешивались любопытство и ужас; наконец он даже не сел, а скорее рухнул в кресло.

— Значит, это вы убили моего отца? — хриплым голосом спросил он.

— Вы обещали сохранить мне жизнь, если я вернусь в Англию, — ответил тот. — Я поверил слову короля и покинул Германию, где мне ничто не угрожало. Теперь я стою безоружен в вашем дворце, я в ваших руках и защитой от самого могущественного короля христианского мира мне служит клятва, данная им.

— Не беспокойтесь, — сказал Эдуард. — Сколь бы гнусным чудовищем вы для меня ни были, никто не посмеет сказать, что вы напрасно доверились моему слову, и из этого дворца вы уйдете свободным, как будто руки ваши не обагрены кровью короля, отца моего. Но, как вы знаете, лишь при одном условии.

— Я готов его выполнить.

— И вы ничего не утаите от меня?

— Ничего…

— И предоставите мне все доказательства, какие у вас есть, не взирая на особ, которых они компрометируют?

— Я предоставлю их вам…

— Хорошо, — тяжко вздохнул король; потом, после недолгого молчания, облокотился локтями о стол, обхватив руками голову, и сказал: — Вы можете начинать, я слушаю вас.

— Вашему величеству, несомненно, уже известна часть того, о чем я намерен рассказать.

— Вы ошибаетесь, — ответил король, сидя в прежней позе. — Король ничего не знает, ибо окружен теми людьми, кому выгодно скрывать от него правду. Поэтому я и выбрал человека, который, открыв мне правду, может надеяться на лучшее.

— И я тем более способен поведать вам правду, ибо скоро двадцать семь лет, как я поступил на службу к королеве, вашей матери. Сначала меня приставили к ней пажом, потом я стал ее секретарем. Я всегда преданно служил королеве и как паж и как секретарь.

— Да, — прошептал Эдуард так тихо, что его едва можно было расслышать. — Да, я знаю, вы преданно ей служили, даже слишком преданно, и как паж и как секретарь, а потом еще и как палач.

— Начиная с какого времени, ваше величество, я должен начать свой рассказ?

— С того дня, как вы начали ей служить.

— Было это в тысяча триста одиннадцатом году, за год до вашего рождения… Прошло уже четыре года, как король Франции, проводив дочь до Булони, отдал ее в царственные руки вашего отца. Англия приняла ее как ангела-спасителя, ибо все на острове надеялись, что ее влияние — тогда она была молода и красива — уничтожит или, по крайней мере, уравновесит влияние министра Гевестона, ведь он был… простите меня, ваше величество, что я говорю с вами о подобных вещах, ведь он был больше чем просто фаворит короля!

— Да, да, я это знаю, — резко оборвал его Эдуард. — Продолжайте.

— Но все обманулись: Гевестон одержал верх над королевой. Когда последняя надежда знати рухнула, то бароны, поняв, что от короля, вашего отца, они смогут добиться своего только силой, подняли оружие против него и прекратили борьбу лишь тогда, когда он выдал им Гевестона; из рук баронов Гевестон попал в руки палача. Вскоре после его казни вы, ваше величество, и появились на свет; все думали, что благодаря сыну, которого она подарила вашему отцу, королева вновь приобретет хоть какое-то влияние на супруга. Но все опять ошиблись: Хью Спенсер уже занял в сердце вашего отца место Гевестона. Вы, ваше величество, еще могли видеть этого молодого человека и знаете, какой тот был наглец. Вскоре он потерял всякую сдержанность в отношении королевы, отнял у нее графство Корнуолл, пожалованное ей лично на собственные расходы, и ваша мать, впав в отчаяние, велела мне написать королю Карлу Красивому, ее брату, что она всего лишь наемная служанка во дворце супруга. В это время между Францией и Англией начались великие распри из-за Гиени. Королева тогда предложила мужу поехать во Францию и стать посредницей в переговорах между ним и ее братом-королем; тот легко на это согласился.

Королева нашла вашего дядю уже знающим о многом из её письма; она же рассказала ему обо всем, чего он еще не знал. Тогда Карл Красивый разгневался и, пытаясь найти повод к войне, потребовал от короля Эдуарда II, чтобы он лично явился принести ему клятву верности как своему сюзерену. Спенсер сразу почувствовал, что он в любом случае обречен: погибнет, если поедет вместе с Эдуардом и попадет в руки короля Франции; все равно пропадет, оказавшись беззащитным перед баронами, если останется в Англии, когда король будет в отъезде. Вот он и предложил уловку, которая должна была его спасти, но все-таки послужила причиной его падения; суть ее заключалась в том, ваше величество, чтобы вас провозгласить сюзереном провинции Гиень и послать вместо отца присягать на верность королю Франции…

— Вот в чем дело! — перебил его король. — Вот почему он совершил эту ошибку, а я до сих пор не понимал, как ее мог допустить такой тонкий политик. Продолжайте, я вижу, вы говорите правду…

— Я нуждаюсь в вашем одобрении, ваше величество, ибо подошел к тому времени, когда… — замялся Матревис.

— Не смущайтесь, я знаю, что вы хотите сказать о Роджере Мортимере. Приехав в Париж, я нашел его при моей матери; даже будучи ребенком, я замечал, что Мортимера с королевой связывают очень близкие отношения. Теперь скажите мне, ибо только вы можете рассказать об этом, близость эта возникла в Париже или еще в Англии?

— В Англии, и именно она послужила истинной причиной изгнания Роджера.

— Хорошо, — сказал король, — слушаю вас.

— Не вы один, ваше величество, обратили внимание на эту связь, поскольку епископ Эксетерский, что привез вас во Францию, обо всем сообщил королю Эдуарду, вернувшись в Лондон. Король тут же написал королеве, повелев ей возвратиться, а вам лично послал письмо, предлагая покинуть мать и ехать назад в Англию.

— Я не получал такого письма, — перебил Эдуард, — и слышу о нем впервые. Ведь только мой отец мог сообщить мне об этом обстоятельстве, а королева ни разу не позволила мне навестить отца в тюрьме.

— Это письмо перехватил Мортимер.

— Негодяй! — прошептал Эдуард.

— Королева ответила королю манифестом, объявив, что возвратится в Англию лишь тогда, когда Хью Спенсера изгонят из королевского совета и разлучат с королем.

— Кто написал манифест?

— Я не знаю. Мне его прочитал Мортимер, правда, в присутствии королевы и графа Кента. Манифест произвел в Лондоне такое впечатление, на которое и рассчитывали: недовольные бароны перешли на сторону королевы и вашего величества.

— Как это на мою сторону?! Но ведь все прекрасно знали, что я был несчастным ребенком, ничего не понимавшим в происходящем, что моим именем просто воспользовались. И пусть меня сию же минуту покарает Господь, если я когда-нибудь что-либо замышлял против моего отца!

— Вскоре — король Карл Красивый готовился тогда оказать сестре обещанную помощь деньгами и войском — ко французскому двору прибыл Тибо де Шатийон, епископ Сентский. Он привез послания от Иоанна XXII, сидевшего тогда на святом престоле в Авиньоне; они, вероятно, были написаны по наущению Хью Спенсера, ибо в них королю Карлу под угрозой отлучения от Церкви предписывалось отправить в Англию сестру и племянника. После этого ваш дядя не пожелал больше не только поддерживать вас против Церкви, но и твердо обещал епископу Сентскому выдать королеву и ваше величество фавориту вашего отца. Но королеву успели предупредить.

— Ее предупредил граф Робер Артуа, не так ли? Да, мне известно это. Когда, изгнанный из Франции, он явился ко мне просить убежища, именно за эту услугу я главным образом и оценил его.

— Он сказал вам правду, ваше величество. Испуганная королева не знала, у кого просить помощи, в которой ей отказывал брат, и снова ее выручил граф Робер Артуа, посоветовавший бежать в Империю. Он сказал, что там она найдет много знатных сеньоров, храбрых и честных, а среди них графа Вильгельма Геннегауского и его брата, сеньора де Бомона. Королева послушалась этого совета и в ту же ночь покинула Париж, направившись в Геннегау.

— Верно, я помню наш приезд во дворец шевалье Эсташа д’Обресикура и то, как радушно мы были приняты. Если мне представится случай, я вознагражу его за это. В его дворце я в тот же вечер впервые увидел своего дядю Иоанна Геннегауского: он предложил королеве свои услуги и привез нас к своему брату Вильгельму, где я встретил его дочь Филиппу, ставшую потом моей женой. Давайте быстрее избавимся от этих подробностей, хотя я помню, как мы вышли из гавани Дордрехта, как нас настиг шторм, сбивший корабль с курса и пригнавший нас в пятницу двадцать шестого сентября тысяча триста двадцать шестого года в порт Харидж, куда к нам сразу же съехались все бароны, и даже припоминаю, что первым примчался Генри Ланкастер Кривая Шея. Да, да, теперь мне все известно, начиная от нашего триумфального въезда в Бристоль до ареста моего отца, который был схвачен Генри Ланкастером, если память мне не изменяет, в Нитском монастыре, что в графстве Уэльс. Вот только не знаю, верно ли говорят, что отца доставили к моей матери.

— Нет, ваше величество, короля отвезли прямо в Кенилвортский замок и стали готовиться к вашей коронации.

— О Боже, тогда я ничего обо всем этом не знал… Да, клянусь честью, от меня все скрыли: мне говорили, будто мой отец на свободе, но из отвращения к власти и усталости отрекся от трона Англии. И тем не менее я могу поклясться, что никогда не примирился бы с его отказом от престола, пока он жив; когда мне принесли его письменное отречение в мою пользу, я узнал почерк отца, исполнил его волю как приказ, я ведь не знал, что, составляя отречение, он дважды терял сознание. Да, повторяю еще раз, что я, клянусь жизнью, ничего не знал даже о решении парламента, объявившего моего несчастного отца неспособным царствовать; оно, как мне потом рассказали, было зачитано ему этим дерзким Уильямом Трасселом. У него с головы сорвали корону, чтобы водрузить на мою голову, а мне сказали, будто он свободно и по собственной воле дарует ее мне как любимому сыну; он, наверное, осыпал меня проклятиями как предателя и узурпатора. Черт возьми! Вы, что так долго находились при нем, слышали ли вы когда-нибудь от него подобные обвинения? Я заклинаю вас ответить мне, как на исповеди!

— Никогда не слышал, ваше величество, ни разу. Наоборот, он считал себя счастливым, что парламент, свергнув его, избрал вас.

— Прекрасно. От этих слов мне легче на сердце. Продолжайте.

— Вы, ваше величество, еще не достигли совершеннолетия, и поэтому мы учредили регентский совет во главе с королевой, от ее имени правивший страной.

— Да, тогда-то они и отправили меня воевать с шотландцами, которые вынуждали меня без всякого успеха гоняться за ними по горам, а когда я вернулся, сообщили, что отец умер. Даже сейчас мне ничего неизвестно о том, что же произошло в мое отсутствие. Я не знаю никаких подробностей о его днях перед смертью, поэтому расскажите мне все, так как вам должно быть все известно, ведь вы и Герни увезли моего отца из Кенилворта и неотлучно находились при нем до его последнего часа.

Матревис в нерешительности молчал. Король посмотрел на него и, увидев, что тот побледнел еще больше и на лбу у него проступили капли пота, сказал:

— Говорите, не бойтесь, вы же знаете, что вам бояться нечего, раз я дал вам слово. Кстати, Герни уже расплатился и за вас и за себя.

— Герни? — недоуменно спросил Матревис.

— Ну да! Разве вы не слышали, что я приказал задержать его в Марселе и, не дожидаясь, когда его доставят в Англию, повелел повесить этого убийцу как собаку?

— Нет, ваше величество, я об этом не знал, — прошептал Матревис, прислонившись к стене.

— Но мы ничего не нашли в его документах, и тогда мне пришла в голову мысль, что письменные распоряжения хранятся у вас. Ведь вы должны были получать письменные приказы: мысль о подобных преступлениях может возникнуть только в головах тех людей, что способны извлекать выгоду из их исполнения.

— Именно поэтому, ваше величество, я сохранил их как последнее средство спасения или мести.

— Они при вас?

— Да, ваше величество.

— И вы отдадите их мне?

— Сию же минуту…

— Хорошо… Но не забывайте: я помиловал вас при условии, что вы расскажете мне обо всем. Поэтому успокойтесь и продолжайте.

— Как только вы, ваше величество, отправились во главе армии в Шотландию, — продолжал Матревис все еще взволнованно, но уже более спокойным голосом, — нам, Герни и мне, было приказано ехать за вашим отцом в Кенилворт. В замке нас ждал приказ доставить короля в Корф; однако ваш отец пробыл всего несколько дней в замке, откуда его перевезли в Бристоль, а оттуда отправили в Беркли, что в графстве Глостершир. В Беркли король находился под охраной владельца замка, хотя и мы были при вашем отце, чтобы исполнить данные нам наказы.

— И в чем же они заключались?

— Мы должны были жестоким обращением довести узника до того, чтобы он сам лишил себя жизни.

— Это был письменный приказ? — спросил король.

— Нет, ваше величество, устный.

— Поберегитесь утверждать то, чего вы не сможете доказать, Матревис!

— Вы же просили меня рассказать всю правду… Я это и делаю.

— Ну и кто… — Эдуард немного помедлил, — кто же отдал вам этот приказ?

— Роджер Мортимер.

— Понятно! — с облегчением вздохнул Эдуард.

— Но король сносил все кротко и терпеливо, иногда нам казалось, что мужества исполнить этот приказ у нас не хватит.

— Несчастный отец! — прошептал Эдуард.

— Наконец, мы узнали, что ваше величество возвращается из Шотландии. Наши гонения привели узника к безропотной покорности, но не довели его до отчаяния; мы поняли, что ничего не добьемся, и однажды утром получили приказ, скрепленный печатью епископа Херефордского…

— О Боже! Я надеюсь, что хоть этот приказ у вас! — воскликнул Эдуард.

— Вот он, ваше величество.

И Матревис подал королю пергамент, на котором еще сохранилась печать епископа. Эдуард взял его и медленно развернул дрожащей рукой.

— Но как вы смели повиноваться приказу епископа, когда король был в отъезде, а страной правила королева? — спросил он. — Неужели в Англии правили тогда все, кто хотел, кроме меня? И каждый присваивал себе право казнить, когда единственный человек, кто имеет право миловать, отсутствовал?

— Прочтите приказ, ваше величество, — невозмутимо сказал Матревис.

Эдуард взглянул на пергамент: на нем была всего одна строка, но этого оказалось достаточно, чтобы опознать руку, написавшую ее.

— Это почерк королевы?! — с ужасом вскричал он.

— Да, королевы, — подтвердил Матревис. — И всем известно, что он мне хорошо знаком, ибо я, с тех пор как перестал быть ее пажом, стал секретарем.

— Но, но… — повторял Эдуард, читая приказ, — я не вижу здесь ничего, что могло дать вам дозволение на убийство, наоборот, по-моему, здесь на него налагается полный запрет: «Edwardian occidere nolite timere bonum est», что в переводе значит: «Эдуарда убивать не надо, бояться будет правильно».

— Да, потому что ваша сыновняя любовь предполагает запятую после слова nolite, от которой зависит смысл фразы; но здесь запятой нет, и поэтому мы, зная тайные намерения регентши и ее фаворита, решили, что запятая должна быть поставлена после timere, тогда фраза теряет двусмысленность: «Эдуарда убивать не надо бояться, будет правильно».

— О Боже! — сквозь зубы простонал король, на лбу которого выступил пот. — О Боже! Посылая подобный приказ, они понимали, что преступление будет зависеть лишь от перевода. Как это подло, что жизнями монархов играют с помощью словесных ухищрений. Это поистине приговор, составленный богословом. О Иисус праведный, известно ли тебе, что творит Церковь на земле во имя твое?

— Для нас, ваше величество, это был настоящий приказ, и мы его исполнили.

— Но как, каким образом? Ведь я вернулся из Шотландии на третий день после смерти моего отца; тело уже было возложено на катафалк; я приказал совлечь с него царственные облачения и искал на нем следы насильственной смерти, ибо подозревал, что произошло какое-то гнусное преступление, но ничего не нашел, совершенно ничего. Снова повторю, что я даровал вам жизнь… Скорее это я умру от горя, слушая ваш рассказ… А посему, прошу вас, рассказывайте все, вы же видите, я спокоен и уверен в себе.

И, сказав это, Эдуард повернулся к Матревису, стараясь ничем не выдать своего волнения и глядя прямо в глаза убийце. Тот пытался исполнить повеление короля, но с первым же словом мужество оставило его.

— Во имя Неба, ваше величество, избавьте меня от этих подробностей! Я возвращаю вам ваше королевское слово, считайте, что вы ничего мне не обещали и прикажите отправить меня на эшафот.

— Я сказал тебе, что хочу знать все, — ответил Эдуард, — и ты расскажешь все, когда я подвергну тебя пыткам! Поверь мне и не понуждай прибегнуть к этому средству, я и так слишком склонен к нему.

— Тогда, ваше величество, извольте не смотреть на меня. Вы так похожи на своего отца, что, когда смотрите на меня и задаете вопросы, я поистине верю, что это ваш отец смотрит на меня и задает вопросы, а призрак его встал из могилы, взывая к отмщению.

Эдуард отвернулся; он обхватил руками голову и глухим голосом сказал:

— Хорошо, рассказывайте!

— Утром двадцать первого сентября мы, как обычно, вошли к королю в комнату, — продолжал Матревис, — но то ли его предчувствие, то ли волнение, написанное на наших лицах, раскрыли ему, что мы намерены совершить, и, увидев нас, он закричал. Потом, спрыгнув с постели, упал на колени и, воздевая руки, умолял: «Неужели вы убьете меня, даже не дав прежде исповедаться в грехах священнику?». Тогда мы закрыли дверь.

— И вы, злодеи, не пустили к нему священника! — вскричал Эдуард. — Вы лишили короля, хотя он имел право приказывать вам, а не вымаливать у вас эту милость, того, в чем не отказывают последнему преступнику! О горе, ведь в вашем приказе об этом ничего не было сказано! Ведь вам велели убить тело, но не душу!

— Священник все выдал бы, ваше величество, ибо король непременно сказал бы ему, что он исповедуется перед смертью, а мы пришли, чтобы его убить. Вы прекрасно понимаете, что повеление убить короля без священника подразумевалось в самом приказе его умертвить.

— О Боже! — воздев руки, прошептал Эдуард. — О Боже праведный, обрекал ли ты хоть одного сына на земле на то, чтобы выслушивать от убийцы отца рассказ о злодействах, совершенных матерью? Заканчивайте, заканчивайте скорее, ибо мужество покидает меня, силы мои на исходе!

— Мы ничего не ответили королю… Мы его схватили и швырнули на постель; я прикрыл его лицо подушкой, придавив ее перевернутым столом, а Герни, клянусь вам, ваше величество, что это сделал он, вонзил ему в живот раскаленную иглу.

Эдуард издал громкий крик, вскочил и, подойдя вплотную к Матревису, зловеще зашептал:

— Дай мне посмотреть на тебя, злодей, убедиться, что ты действительно человек. Клянусь жизнью, передо мной лицо человека, тело человека, обличье человеческое. Но скажи мне, дьявол, наполовину тигр, наполовину змея, кто же наделил тебя обликом человека, подобия Божьего?

— Ваше величество, мысль о преступлении исходила не от нас.

— Молчи! — вскричал Эдуард, зажав ему рот ладонью. — Молчи, клянусь головой твоей, я не желаю знать, от кого она исходила! Послушай, я обещал тебе жизнь и дарую ее тебе; заметь, я свое слово сдержал. Но отныне знай, что если с губ твоих сорвется хоть одно слово, хоть один нескромный намек о любовной связи королевы и Роджера, хоть одно-единственное обвинение в причастности моей матери к этому гнусному убийству, то, клянусь честью короля, — как видишь, я ее беречь умею! — ты заплатишь и за это новое преступление, и за все старые. Посему с этого часа забудь обо всем: прошлое для тебя лишь лихорадочный сон, растаявший вместе с бредом, что вызвал его. Тот, кто предъявляет права на трон Франции по материнской линии, должен иметь мать, которую можно подозревать в женских искушениях, ибо женщина слаба, но не в дьявольских преступлениях.

— Я клянусь хранить тайну, ваше величество. Что же угодно вам мне приказать?

— Будьте готовы ехать со мной в Редингский замок, где живет королева.

— Ехать к королеве-матери?

— Да. Разве вы не привыкли быть у нее в услужении? И разве она отвыкла отдавать вам приказания? Я нашел вам новую должность при ней.

— Я в вашей власти, ваше величество. Делайте со мной что хотите.

— Задача ваша будет нетрудной. Она ограничится тем, чтобы никогда не выпускать мою мать за порог замка: я назначаю вас его смотрителем.

С этими словами Эдуард вышел, подав Матревису знак идти за ним. У ворот дворца короля ждали граф Иоанн Геннегауский и граф Робер Артуа. Их удивила мертвенная бледность короля, но, поскольку он шел твердым шагом и сел в седло без помощи оруженосца, они не осмелились обратиться к нему с вопросом и удовольствовались тем, что ехали позади на полкорпуса лошади; в некотором отдалении за ними следовал Матревис с двумя стражниками. Небольшой молчаливый отряд двигался по берегу Темзы, пересек ее в Виндзоре и через два часа езды заметил впереди высокие башни Редингского замка. После казни Роджера Мортимера в одной из комнат этого замка находилась в заточении вдова Эдуарда II королева Изабелла Французская. Король навещал ее дважды в год, в строго определенные дни. Поэтому королева сильно испугалась, когда дверь комнаты открылась и слуга возвестил, что приехал ее сын, да еще в столь неурочный час.

Королева, трепеща от страха, встала и хотела пойти навстречу Эдуарду, но на полпути силы покинули ее и она была вынуждена облокотиться на спинку кресла; в ту минуту появился король, сопровождаемый Иоанном Геннегауским и Робером Артуа.

Он медленно подошел к матери; она протянула ему руку, но Эдуард, не взяв ее, поклонился. Тогда королева, собрав все свое мужество и пытаясь улыбнуться, обратилась к сыну:

— Мой дорогой повелитель, какой доброй мысли я обязана счастью вашего визита в то время, когда я вас совсем не ожидала?

— Возникшему у меня желанию загладить мою вину перед вами, ваше величество, — не поднимая глаз, тихо ответил Эдуард. — Я подозревал вас в ошибках, прегрешениях и даже преступлениях. Вас, королева, обвиняла людская молва, а, к сожалению, против королей часто не находится других доказательств. Но именно сегодня я убедился в вашей невиновности.

Королева вздрогнула.

— Да, ваше величество, я до такой степени полностью и окончательно убежден в этом, что привел с собой вашего верного рыцаря Иоанна Геннегауского, сеньора де Бомона, и вашего старого друга, графа Робера Артуа, дабы они стали свидетелями моего раскаяния в тех прегрешениях, что я совершил в отношении вас.

Королева с растерянным видом посмотрела на обоих рыцарей, которые в немом изумлении присутствовали при этой сцене, потом наконец перевела взгляд на Эдуарда; по-прежнему не поднимая глаз, он продолжал в том же тоне:

— Начиная с этого часа Редингский замок уже не тюрьма, а королевская резиденция. Как и прежде, вы, ваше величество, будете иметь пажей, фрейлин и секретаря, с вами будут обходиться так, как положено обходиться с вдовой Эдуарда Второго и матерью Эдуарда Третьего, как должно, наконец, обращаться с женщиной, которая, благодаря своему августейшему родству с покойным королем Карлом Красивым, дает мне неоспоримые права на корону Франции.

— Неужели это не сон и я могу верить в сие великое счастье? — спросила королева.

— Нет, это явь, и в качестве последнего доказательства я представляю вам смотрителя замка, кому вверяю охрану вашей священной особы. Войдите, сэр, — сказал Эдуард.

В дверях появился Матревис; королева вскрикнула и закрыла лицо руками, словно перед ней предстал призрак.

— Что с вами? — удивился Эдуард. — Я думал доставить вам удовольствие, возвращая вашего старого слугу; разве этот человек не был сначала вашим пажом, а затем вашим секретарем? Разве не ему поверяли вы все свои мысли и разве он не сможет поручиться, как и вы сами, в вашей невиновности перед теми, кто в ней еще сомневается?

— О Боже мой! — вздохнула Изабелла. — Если вы хотите меня погубить, ваше величество, лучше сразу убейте меня.

— Мне убить вас?! Я, наоборот, желаю, чтобы вы жили, и долго жили. Доказательством тому письмо, что я оставляю в руках смотрителя замка Матревиса. Прочтите его.

Королева взглянула на скрепленный королевской печатью пергамент, протянутый ей сыном, и вполголоса прочла: «Isabellam occidere nolite, timere bonum est». Прочитав три последних слова, она вскрикнула и без чувств рухнула в кресло.

Оба рыцаря бросились на помощь королеве. Эдуард же подошел к Матревису.

— Сэр, таков мой приказ, — сказал он. — На сей раз, как вы видите, он очень мягкий: «Изабеллу убивать не надо, бояться будет правильно». Поехали, милорды, — сказал Эдуард, — нам необходимо быть в Лондоне до рассвета. Я надеюсь, вы везде будете громко заявлять о невиновности моей матери.

Сказав это, он вышел вместе с Иоанном Геннегауским и Робером Артуа, оставив королеву, начавшую приходить в себя, с ее бывшим секретарем.

Наши читатели, наверное, удивятся этому проявлению милосердия со стороны короля Эдуарда III, столь необычному, особенно в то время, когда он получил доказательства преступления, жертвой которого пал его отец; но политика взяла верх над чувствами, и он понял, что в час, когда он вознамерился предъявить претензии на трон Франции от имени своей матери, надо обращаться с той, кто передает ему свои права, как с королевой, а не как с узницей.

III

В ночь на третий день после этих событий из Лондона выехали три посольства, державшие путь в Валансьен, Льеж и Гент.

Первое посольство возглавляли Уильям Монтегю, граф Солсбери, и Иоанн Геннегауский, сеньор де Бомон; оно было направлено к Вильгельму Геннегаускому, тестю короля Эдуарда III.

В состав второго посольства входили мессир Генри, епископ Линкольнский, Уильям Клинтон, граф Хантингтон; оно было отправлено к Адольфу Ламарку, епископу Льежскому.

Свиту каждого из этих двух посольств составляло множество рыцарей, пажей и слуг; эти посольства были достойны могущества и великолепия короля и были призваны их воплощать: в каждом из них находилось более пятидесяти человек.

Третье же посольство совсем не соответствовало богатому и знатному виду двух первых, ибо оно, как будто другие посольства были составлены за его счет, состояло всего лишь из двух господ и одного слуги, да к тому же эти господа, судя по простоте их одежд, казалось, принадлежали к среднему слою общества. Правда, посольство это направлялось к пивовару Якобу ван Артевелде: король Англии, наверное, опасался его унизить, послав к нему более многочисленную и пышную кавалькаду; но сколь бы просто и внешне неброско ни выглядело оно, мы, если нам позволят читатели, все-таки последуем за ним, а чтобы познакомиться с этим посольством поближе, для начала бросим взгляд на двух господ, что проезжают сейчас по улицам Лондона.

Один из них — тот, что выше ростом, — был одет в подобие длинной красновато-коричневой мантии, капюшон которой почти полностью скрывал его лицо; в широких рукавах этой подбитой мехом мантии были прорези; в них можно было просунуть руки, и поэтому под мантией было легко заметить камзол из зеленого сукна, похожего на то, что ткут в Уэльсе (оно слишком грубо для того, чтобы его носили знатные сеньоры, но вместе с тем и слишком тонко, чтобы в него одевались простолюдины). Кожаные с острыми, хотя и не слишком длинными носками сапоги почти на полфута высовывались из-под подола мантии и были вдеты в простые железные стремена. Темно-гнедой конь, на котором ехал всадник, на первый взгляд мог бы показаться, как и его хозяин, вполне заурядным, однако, приглядевшись к нему внимательнее, знаток легко заметил бы по округлой шее, красиво вылепленной морде, мощному крупу и тонким ногам — их словно сеть покрывали выпуклые жилки, — что это конь чистокровной нормандской породы, высоко ценившейся рыцарями тех времен, потому что она соединяла в себе силу с легкостью. Поэтому было очевидно, что благородное животное повиновалось хозяину, заставлявшему его идти шагом, лишь потому, что чувствовало в нем искусного наездника, а аллюр был для коня столь непривычен, что уже через четверть часа он обливался потом и всякий раз, нетерпеливо встряхивая головой, разбрасывал клочья пены.

Другой мужчина не имел никакого сходства с портретом, в котором мы набросали черты его спутника; это был человек небольшого роста, светловолосый и худой; его какого-то неопределенного цвета глаза выражали ту насмешливую хитрость, что мы часто встречаем у людей низкого звания, кого возвысили превратности политики, не дав им, однако, подняться до аристократических высот, куда они жаждут вскарабкаться, делая вид, будто презирают аристократов. Его белесые волосы были подстрижены не как у сеньоров, а как у простолюдинов; хотя он уже давно достиг возраста, когда носят бороду, бородка у него была такой жиденькой, что трудно было бы сказать, то ли он намеревался ее отращивать, то ли считал ненужным брить, учитывая ее жалкий вид. Костюм его состоял из упланда толстого серого сукна, правда без опояски, с откинутым на спину капюшоном; на голове был серый шерстяной колпак, вместо украшения обшитый зеленой лентой; на ногах — высокие башмаки, зашнурованные на подъеме, вроде наших теперешних. Лошадь, которую он явно выбрал по причине ее смирного нрава, была кобыла, а это сразу показывало, что всадник не принадлежал к людям благородного происхождения, ибо все тогда знали, что дворянин счел бы для себя позором сидеть на таком животном.

Когда они отъехали метров сто от городских ворот, высокий всадник, не видя перед собой на дороге никого, кроме обычных путников и крестьян, откинул капюшон, закрывавший его лицо, пока они двигались по улицам Лондона. И тогда можно было увидеть, что это красивый молодой мужчина лет двадцати пяти или двадцати шести, темноволосый, с голубыми глазами и рыжеватой бородой; на голове у него была черная бархатная шапочка, которой ее слегка выступающий край придавал вид скуфьи. Хотя он не выглядел старше указанного нами возраста, он, однако, уже потерял первую свежесть молодости и по его бледному лбу пролегла глубокая морщина, свидетельствовавшая о том, что не одна тяжкая дума заставляла склоняться его голову; но сейчас он был похож на узника, который вновь обрел свободу и, казалось, отложил на время все заботы и серьезные дела, ибо с искренним видом и явно добрым настроением подъехал к спутнику и приноровил шаг своего коня к ходу его лошади.

Прошло несколько минут, а разговор между ними никак не завязывался: казалось, они были поглощены тем, что взаимно изучали друг друга.

— Клянусь святым Георгием, собрат, — начал молодой мужчина в черной шапочке, первым нарушая молчание, — я считаю, что, когда людям, вроде нас с вами, предстоит вместе дальний путь, им — если вы не предложите ничего лучшего — необходимо поскорее познакомиться. Это, не правда ли, избавит нас от скуки и приведет к дружбе? Кстати, я считаю, что вам было бы небесполезно, когда вы ехали послом из Гента в Лондон, если бы добрый попутчик, наподобие меня, рассказал вам о столичных обычаях, назвал имена самых влиятельных при дворе вельмож, заранее предупредив о недостатках или достоинствах суверена, к которому вас послали. Я охотно сделал бы это для вас, если бы счастливый случай свел нас в поездке. Но прежде всего давайте начнем с того, что вы назовете мне ваше имя и ваше звание, ибо я подозреваю, что обычно вы занимаете другое место, а не должность посла.

— А вы позволите мне задать вам потом те же вопросы? — с недоверчивым видом спросил человек в вязаном колпаке с зеленой оторочкой.

— Несомненно, ведь доверие должно быть взаимным.

— Ну что ж! Зовут меня Гергард Дени, я глава цеха ткачей города Гента, и, хотя горжусь своим положением, мне время от времени приходится оставлять челнок и помогать Жакмару в управлении государственными делами, которые во Фландрии идут не хуже, чем в других странах, так как ведают ими цеховые старшины: будучи выходцами из народа, они знают, по крайней мере, что народу надо. Ну а теперь ваш черед отвечать, ведь, по-моему, я сказал все, чего вы хотели узнать.

— Меня зовут Уолтер, — ответил молодой рыцарь. — Моя семья, богатая и родовитая, но могла быть еще богаче, если бы моя мать по несправедливости не проиграла крупную тяжбу, лишавшую меня лучшей доли наследства. Я родился в один день с королем Эдуардом; у нас была одна кормилица, поэтому он всегда относился ко мне с большим расположением. Я вряд ли смогу точно определить место, какое занимаю при дворе; я везде — на охоте, в армии, на совете — бываю вместе с королем. Короче говоря, если он хочет судить о чем-то так, как будто видел это собственными глазами, то обычно поручает мне разобраться в этом на месте. Вот почему он посылает меня к Якобу ван Артевелде, кого считает своим другом и весьма уважает.

— Не мне надлежит осуждать выбор, сделанный таким мудрым и могущественным государем, как король Англии, да еще в вашем присутствии, — ответил, поклонившись, Гергард Дени, — но мне кажется, что он выбрал слишком юного посланника. Когда хотят взять старую лису, не берут на травлю молодых собак.

— Это верно, если люди стремятся обмануть друг друга и речь идет о политике, а не о торговле, — наивно возразил тот, кто назвал себя Уолтером. — Но когда мы по-доброму, честно будем договариваться об обмене товарами, то, как дворяне, найдем согласие.

— Как дворяне? — переспросил Гергард Дени.

— Конечно! Разве Якоб ван Артевелде не из благородной фамилии? — рассеянно осведомился Уолтер.

Гергард расхохотался.

— Ну да, куда там, из такой благородной, что граф де Валуа, отец короля Франции, пожелав в молодости отправить Артевелде в путешествие, чтобы он получил хорошее образование, брал его с собой на остров Родос, а когда Жакмар вернулся, король Людовик Десятый Сварливый счел его столь высокообразованным, что дал ему должность при дворе. Так вот, он сделал его слугой в своем хранилище фруктов. Так что, учитывая занимаемую им высокую должность, он смог очень выгодно жениться, взяв в жены дочь варильщика меда.

— Значит, ему пришлось проявить немало личных достоинств, чтобы приобрести власть, какой он сейчас пользуется, — возразил Уолтер.

— Да, конечно, — согласился Гергард с неизменной своей улыбочкой, смысл который менялся в зависимости от обстоятельств. — У него зычный голос, он способен громко и долго кричать против знати, а это очень большая личная заслуга, как утверждаете вы, в глазах людей, изгнавших своего сюзерена.

— Говорят, он по-королевски богат?

— Нетрудно собрать богатства, когда, подобно восточному султану, получаешь проценты с ренты, с бочек, с вина и все доходы сеньора, отдавая в этом отчет лишь тем людям, кому сам желаешь его отдать; причем его так боятся, что не найдется такого горожанина, кто посмел бы не ссудить ему деньги, какой бы значительной ни была сумма, даже если тот прекрасно знает, что никогда ни единого эстерлена не получит обратно.

— Вы говорите, что Жакмара все боятся. А я-то думал, все его любят.

— А тогда зачем его, словно римского императора, постоянно окружают шестьдесят или восемьдесят стражников, не подпускающих к его особе ни одного человека с кинжалом или копьем? Правда, поговаривают, что эти стражники служат ему не столько для защиты, сколько для нападения, а среди них есть два-три человека, так хорошо знающие его самые глубокие тайны, что, когда им попадается враг Жакмара, тому стоит лишь знак подать, как враг этот исчезает, сколь бы высокое положение ни занимал и сколь бы знатен ни был. Послушайте, хотите я кое-что вам скажу? — продолжал Гергард Дени, ударив по колену Уолтера, который, казалось, уже несколько минут почти его не слушал. — Так долго продолжаться не будет. В Генте есть люди, ни в чем Жакмару не уступающие, они так же хорошо и даже лучше его заключат с Эдуардом Английским все политические и торговые договоры, что устроят столь великого короля. Но почему вы, черт возьми, смотрите куда-то в сторону, о чем вы думаете?

— Я слушаю вас, метр Гергард, и не упускаю ни слова из того, что вы говорите, — рассеянно ответил Уолтер (либо он думал, что его слишком большое внимание к разговору вызовет подозрение у собеседника, либо уже узнал все, что ему хотелось разузнать, либо, наконец, в самом деле, взгляд его что-то привлекло). — Но, слушая вас, я смотрю на великолепную цаплю, взлетевшую вон с того болота, и думаю, что, будь у меня сейчас один из моих соколов, я доставил бы вам удовольствие наблюдать соколиную охоту. Однако, клянусь честью, мы и без него ее увидим… Видите, вон оттуда выпустили сокола: он преследует длинноклювую птицу. Гони ее! Гони! — кричал Уолтер, словно сокол его мог слышать. — Но смотрите, метр Гергард, видите: цапля заметила врага. Ах ты, трусиха! — вскричал молодой рыцарь. — Теперь тебе не уйти; если твой противник — породистый сокол, ты погибла!

Цапля, действительно заметившая грозящую опасность, испустила жалобный крик, который они слышали, хотя были от нее далеко, и начала взмывать ввысь, как будто стремилась скрыться в облаках. Сокол же, увидев ее движение, воспользовался для атаки тем же маневром, к какому прибегла для защиты его жертва, и, пока цапля вертикально поднималась вверх, по диагонали понесся к той точке, где они должны были столкнуться.

— Браво! Молодец! — кричал Уолтер, наблюдавший это зрелище с тем захватывающим интересом, какой оно обычно внушало благородным охотникам. — Прекрасная атака, прекрасная защита! Гони ее, гони! Роберт, тебе знаком этот сокол?

— Нет, ваша милость, — ответил слуга, столь же внимательно, как и его хозяин, наблюдавший за разыгравшейся схваткой, — но, даже не зная, чей он, я по полету скажу вам, что он отменной породы.

— И ты не ошибешься, Роберт. Клянусь честью, у него размах крыльев, как у кречета, и сейчас он нагонит цаплю. Эх, благородный мой сокол, ты плохо рассчитал расстояние, а у страха крылья сильнее, чем у мужества.

Истинная правда! Расчет цапли был так точен, что в то мгновение, когда сокол ее настиг, она оказалась выше его. Охотничья птица поэтому пролетела мимо, на несколько футов ниже, не пытаясь нападать на цаплю. Цапля мгновенно воспользовалась этим преимуществом и, изменив направление полета, попыталась выйти на простор и оторваться от преследователя, не уходя в высоту.

— Да, жаль! — воскликнул смущенный Роберт. — Неужели, ваша милость, мы неправильно оценили нашего сокола? Вот он, клянусь жизнью, уходит в сторону!

— А вот и нет! — прокричал в ответ Уолтер, чье самолюбие, казалось, было уязвлено неудачей сокола. — Разве ты не видишь, что он набирает скорость? Эй, смотри же, смотри, вот он летит назад. Гони ее! Гони!

Уолтер не ошибся: сокол, уверенный в быстроте своих крыльев, позволив врагу уйти немного в сторону, теперь летел вровень с цаплей и, описав полукруг, оказался над ней. Цапля снова жалобно закричала и опять повторила свой маневр, пытаясь взмыть прямо в небо. Через мгновение могло показаться, что обе птицы сейчас исчезнут в облаках: цапля уже казалась не больше ласточки, а сокол — не более черной точки.

— Кто выше? Кто выше? — кричал Уолтер. — Клянусь честью, они так высоко, что я больше ничего не вижу!

— Я тоже, ваша милость.

— Прекрасно! Сама цапля отвечает нам, — хлопая в ладоши, сказал молодой рыцарь. — Ведь мы больше ее не видим, зато слышим. Смотрите, метр Гергард, смотрите внимательно, и вы увидите, что сейчас они спустятся вниз быстрее, чем взлетели.

В самом деле, не успел Уолтер произнести этих слов, как птицы снова стали видимы. Вскоре можно было легко разглядеть, что сокол летит сверху; цапля, которой он наносил клювом сильные удары, отвечала только испуганными криками; наконец, сложив крылья, она камнем рухнула вниз, примерно шагах в пятистах от наших путников, преследуемая своим врагом, оказавшимся на земле вместе с нею.

Уолтер сразу же пустил галопом коня в ту сторону, куда упали птицы, и, перепрыгивая живые изгороди и канавы, быстро прискакал на то место, где победитель-сокол уже клевал мозг цапли.

С первого же взгляда молодой дворянин узнал в нем сокола прекрасной Алике Грэнфтон. После этого — сокольничие и охотники еще не успели прискакать сюда — он спешился, надел на клюв цапли очень дорогой перстень с изумрудами и, окликнув по имени сокола, — тот немедленно взлетел ему на руку — снова поднялся в седло, догнал своих спутников и двинулся дальше, прибавив к посольству еще одно живое создание.

Но они не проехали и четверти льё, как услышали за спиной чей-то крик и, обернувшись, увидели, что к ним во весь опор скачет молодой человек; Уолтер сразу же признал Уильяма Монтегю, племянника графа Солсбери, и остановился, поджидая его.

— Милостивый государь, — издалека кричал ему юный бакалавр, полагая, что тот его слышит, — сокол графини Алике Грэнфтон не продается, а посему соблаговолите вернуть его мне в обмен на это кольцо, что она посылает вам, не то, клянусь честью, я сумею силой отобрать его у вас.

— Дорогой мой паж, — холодно ответил Уолтер, — ты передашь своей госпоже, что я, отправившись в поездку, забыл взять своего сокола, как тебе известно, неразлучного спутника каждого благородного сеньора, и что я одалживаю у нее эту птицу, а свой перстень оставляю в залог того, что возвращу графине сокола. Теперь же, если прекрасная Алике сочтет мой залог недостаточным, сам поезжай на мой соколиный двор и отбери для нее двух самых отменных кречетов, которых найдешь на насесте.

Тут, к великому своему изумлению, Гергард Дени, слышавший угрозы юного бакалавра, заметил, как тот побледнел и затрепетал при первых словах, с коими обратился к нему Уолтер, а когда тот закончил говорить, то этот столь грозный гонец почтительно поклонился и, даже не посмев сказать ни слова, с готовностью повиновался.

— Ну что ж, метр Гергард, в путь, — сказал Уолтер, казалось не заметив изумления попутчика. — Правда, мы с вами потеряли немного времени, но увидели прекрасную охоту, а я получил благородную птицу.

С этими словами он поднес губы к соколу, игриво протянувшему свою шейку, словно он уже привык к подобной ласке, и снова пустил коня вперед.

«Сомнений больше нет, — прошептал про себя юный бакалавр, поворачивая лошадь в ту сторону, где ждала его прекрасная Алике, и с грустью глядя на дивный перстень, который ему поручили ей передать. — Все ясно: он любит ее!».

Что касается Уолтера, то это происшествие погрузило его в такую глубокую задумчивость, что он до самого постоялого двора, где ему предстояло провести ночь, ехал, не обменявшись ни словом с метром Гергардом Дени.

IV

На другой день оба наших путника поднялись чуть свет; оба, видимо, привыкли к этим утренним переездам: один, как солдат, другой, как человек среднего достатка; поэтому приготовления к отъезду они завершили с чистой воинской сноровкой, а когда солнце едва показалось на горизонте, уже снова были в пути. Примерно в четверти льё от постоялого двора, где они ночевали, дорога разделялась: одна вела на Харидж, другая — на Ярмут; Уолтер уже повернул коня на вторую дорогу, когда его спутник остановил свою лошадь.

— С вашего позволения, мессир, мы поедем по дороге на Харидж, — предложил Гергард Дени, — мне в этом городе нужно уладить кое-какие важные дела.

— Но я-то полагал, что в Ярмуте нам будет легче сесть на корабль, — возразил молодой дворянин.

— Но на менее надежный корабль, — ответил Гергард.

— Возможно, но, поскольку с этого берега ведет прямая линия в порт Слёйс, я полагал, что вы, как и я, предпочтете ее.

— Самая прямая линия, мессир, та, что ведет туда, куда мы хотим попасть, а если мы хотим в целости и сохранности добраться до Гента, то нам надо идти на Ньюпорт, а не на Слёйс.

— Почему же?

— Потому, что напротив этого города расположен некий остров Кадсан; он находится под охраной мессира Ги Фландрского, незаконнорожденного брата графа Людовика де Креси, нашего бывшего сеньора, dukere[3] Хэллоуина и мессира Иоанна Родосского, они его капитаны и сюзерены и, наверное, запросят с наших особ более богатый выкуп, коего не смогут им заплатить глава цеха ткачей и простой рыцарь.

— Полноте! — рассмеялся в ответ Уолтер и направил коня по дороге, на которую уже выехал его осмотрительный спутник. — Я уверен, что Якоб ван Артевелде и король Эдуард Третий не дадут своим послам умереть в заточении из-за неуплаты выкупа, даже если он достигнет десяти тысяч золотых экю за каждого.

— Я не знаю, что король Эдуард сделает для мессира Уолтера, — ответил ткач, — но уверен, что, как бы ни был Жакмар богат, он ничего не припас на тот случай, если его друга, метра Гергарда Дени, захватят в плен даже сарацины, еще большие мошенники, чем фландрские сеньоры, а посему позвольте мне самому позаботиться о собственной безопасности. Ничья дружба — ни короля, ни сына, ни брата — не защитит так надежно грудь человека, как его щит в левой руке и меч в правой; честно сказать, у меня нет ни меча, ни щита, да я не смог бы ловко пользоваться ими, если принять во внимание, что мне гораздо чаще приходилось иметь дело с веретеном и челноком, а не с кинжалом и наручным щитом, но мне свойственны осторожность и хитрость, а это наступательное и оборонительное оружие не хуже любого другого, особенно если пользуется им голова, постоянно занятая тем, чтобы избавить от всяких злоключений тело, имеющее честь ее носить, и — надо отдать ей должное — до сего дня она весьма удачно с этим справлялась.

— Но разве нам не грозит опасность столкнуться с кем-нибудь из бретонских, нормандских, пикардийских, испанских или генуэзских пиратов, рыщущих вдоль берегов Фландрии, получая деньги от короля Филиппа? Неужто вы считаете, что Гуго Кьере, Никола Бегюше или Барбавера будут обходиться с нами лучше, нежели мессир Ги Фландрский, dukere Хэллоуина или Иоанн Родосский? — спросил Уолтер (ему не хотелось попасть в лапы гарнизона Кадсана).

— Вот именно! Пираты больше гоняются за товарами, чем за купцами, им скорее нужна шерсть, а не сами бараны. В случае встречи с ними, мы отдадим им наш груз, и дело с концом.

— Значит, в порту Хариджа вас ждет принадлежащий вам торговый корабль?

— Нет, к сожалению. У меня всего лишь маленькая галера, ничуть не больше баржи; я нанял ее, уезжая из Фландрии; в ее трюме может поместиться только триста мешков с шерстью. Знай я, что так легко и по такой дешевой цене найду товар, нанял бы судно побольше.

— Но я знаю, что король Эдуард наложил эмбарго на английскую шерсть, — удивился Уолтер, — и под угрозой весьма суровых наказаний запретил вывозить из королевства.

— Пустяки! Этот запрет лишь усилил торговлю. Поэтому я, едва узнав о том, что Якоб хочет направить посла к королю Эдуарду, и попросил послать меня, ибо смекнул: англичане будут думать, что в качестве посланца славных городов Фландрии мне больше придется заниматься политикой, нежели торговлей, а следовательно, мне будет легче совершить выгодную сделку. И я не ошибся, ведь если мы благополучно доберемся до Гента, то поездка моя окажется очень выгодной.

— Но если бы король Эдуард, вместо того чтобы отправлять посла на прямые переговоры с Якобом ван Артевелде, немедленно, по вашей просьбе, снял запрет на вывоз шерсти, то мне кажется, сделка ваша была бы менее выгодной, поскольку, я полагаю, свои закупки вы сделали до приезда в Лондон, а значит, сговариваясь о покупке запрещенного товара, должны были бы платить за него дороже.

— Сразу видно, юный мой собрат, что вы больше занимаетесь делами рыцарскими, нежели торговыми, — с улыбкой ответил Гергард Дени, — и, сдается, что, окажись вы на моем месте, вас сильно затруднила бы подобная безделица.

— Признаю, что ваше замечание справедливо, хотя все-таки жажду знать, как вы поступили бы в этом случае?

— Я помедлил бы с оповещением о снятии запрета и поспешил бы с продажей шерсти. А так как в моих руках были бы и королевский указ, и шерсть, то я держал бы свой бумажник закрытым, а мои мешки открытыми, но это продолжалось бы недолго, — со вздохом пояснил Гергард, — ибо три четверти наших мануфактур стоят, хотя, слава Богу, не из-за отсутствия едоков, а по недостатку для них пищи.

— Значит, во Фландрии голод на английскую шерсть?

— Вот именно, голод. Послушайте, — доверительным тоном продолжал Гергард, вплотную подъехав к Уолтеру и понизив голос, хотя на дороге они были вдвоем, — если вы желаете, можно попробовать совершить хорошую сделку.

— Какую же? Я и не желаю ничего лучшего, как завершить свое торговое образование, тем более что вы кажетесь достойным учителем, необходимым мне, чтобы быстро постичь эту науку.

— Что вы намерены делать в Ярмуте?

— Взять корабль королевского флота, как то дозволяют мои полномочия.

— Это разрешение действительно в одном порту?

— Нет, во всех портах Англии.

— Прекрасно! Тогда возьмите в Харидже такой же корабль, какой рассчитывали взять в Ярмуте; нет нужды, чтобы он был размерами с «Эдуарда» или «Христофора», как говорят, самых больших кораблей, что когда-либо были построены на верфях; взять надо судно средних размеров, чтобы трюм мог бы вместить состояние двух человек, а когда вы его возьмете, мы набьем ему брюхо самой лучшей шерстью Уэльса, он поведет на буксире и нашу маленькую галеру — ее жалко бросать — и, приплыв в Гент, мы по-братски разделим доходы. Если у вас нет при себе денег — это неважно, мне поверят в долг.

— Ваша мысль превосходна, — ответил Уолтер.

— Вы согласны? — с сияющими от радости глазами воскликнул Гергард.

— Но есть лишь одно препятствие, ибо, говоря по совести, я не могу ее осуществить.

— Как это? Почему? — удивился Гергард.

— Потому что именно я посоветовал королю Эдуарду не разрешать вывозить ни одного тюка шерсти из портов Англии. (Гергард вздрогнул от изумления.) Но пусть то, что я вам сказал, вас не беспокоит, мой славный спутник, — усмехаясь, продолжал Уолтер, — хорошо, что вы купили ваши триста мешков, увозите их с собой, но поверьте человеку, дающему вам дружеский совет: пусть это будет ваша последняя незаконная сделка. Я же, как вы угадали, больше занимаюсь делами рыцарскими, чем торговыми, а так как два этих состояния несовместимы, то я делаю свой выбор и желаю оставаться рыцарем. Роберт, дайте мне Осторожного.

Сказав эти слова, Уолтер посадил на левую руку сокола прекрасной Алике и, переехав на другую сторону дороги, оставил старшину цеха ткачей ехать в одиночестве; Гергард был совершенно изумлен тем, как было встречено его предложение, столь естественное по его мнению, что на месте Уолтера он посчитал бы его весьма выгодным.

Оставим теперь их молчаливо продолжать путь на Харидж и для понимания последующих событий и новых героев, коих мы скоро выведем на сцену, бросим взгляд на Фландрию — благословенную землю, где в средние века царили три короля западной торговли — города Ипр, Брюгге и Гент.

Междуцарствие, наступившее после смерти Конрада, казненного в 1268 году по приказу Карла Анжуйского, брата Людовика Святого, вызвало в Германии долгие споры по поводу того, кого избрать императором, постепенно позволив сеньорам, как мы уже сказали, избавиться от власти Империи; в свою очередь и города, наученные поданным им примером, приняли меры, чтобы выскользнуть из рук феодальной державы. Майнц, Страсбург, Вормс, Шпейер, Базель и все остальные города от Рейна до Мозеля заключили между собой наступательный и оборонительный союз, ставящий целью противостоять насилию владычествующих над ними сеньоров, одни из которых зависели от Империи, другие — от Франции. К этой защите от феодалов города подвигла прежде всего любовь к собственности, внушенная им огромными богатствами, что благодаря торговле скапливались у банкиров. В ту далекую от нас эпоху, когда путь вокруг мыса Доброй Надежды не был открыт Бартоломеу Диасом и пройден Васко да Гамой, все перевозки осуществлялись караванами; караваны отправлялись из Индии, где накапливались все дары ее океана, поднимались на север по берегам Персидского залива, достигая Родоса или Суэца, своих главных складов; в двух этих местах караванщики пересаживались на грузовые суда, доставлявшие их в Венецию. Там все товары сначала выставлялись на великолепных базарах Светлейшей республики, которая затем с помощью тысячи своих кораблей переправляла их в другие порты Средиземного моря, но, чтобы направлять к океану торговую реку, питавшую страны, лежавшие к северу и западу от Венеции, снова снаряжала караваны. Путь этих новых караванов лежал через независимые графства Тироль и Вюртемберг, шел по берегам Рейна до Базеля, под Страсбургом пересекал реку, пролегал через архиепископство Трирское, Люксембург и Брабант, заканчиваясь во Фландрии; по дороге эти караваны наполняли рынки Констанца, Штутгарта, Нюрнберга, Аугсбурга, Франкфурта и Кёльна, этих городов-гостиниц, караван-сараев Запада. Поэтому Брюгге, Ипр и Гент превратились в богатые филиалы Венеции; со складов этих городов вывозили в Бургундию, Францию и Англию пряности с Борнео, ткани из Кашмира, жемчуг из Гоа и алмазы из Гуджарата. Монополию же на торговлю страшными ядами с острова Целебес оставила за собой Италия. В обмен на эти товары ганзейские города получали кожи из Франции и шерсть из Англии — они производились почти исключительно в этих странах, — и те вместе с отдохнувшими караванами доставлялись в глубь Индии, где и находился исток этого караванного пути.

Поэтому легко понять, что богатые горожане, способные соперничать в роскоши с князьями Империи и вельможами Англии и Франции, с трудом мирились с бесчинствами своих герцогов и графов. И посему феодалы почти всегда находились в состоянии войны с горожанами, если не воевали против Франции.

При Филиппе Красивом, в 1297 году, эти столкновения начали принимать серьезный характер. Граф Фландрский объявил королю Франции, что выходит из вассальной зависимости и больше не признает его своим сюзереном. Филипп тотчас послал архиепископа Реймсского и епископа Санлисского отлучить от Церкви графа Фландрского; тот воззвал к папе, решившему самому разобраться в этом деле; но Филипп написал римскому папе, что дела во Французском королевстве подлежат ведению суда пэров, а не святого престола. После чего Филипп собрал армию и двинулся на Фландрию, посеяв в Италии семена великого религиозного раздора, ставшего причиной смерти Бонифация VIII и приведшего к переселению пап в город Авиньон.

Во время похода Филипп Красивый узнал, что император Священной Римской империи идет на помощь фламандцам; он немедля послал к нему своего коннетебля Гоше де Шатийона, который, заплатив большие деньги, купил отступление противника; одновременно и Альбрехт Австрийский получил от Филиппа значительную сумму на то, чтобы удержать Рудольфа в Германии. Филипп, освободившись от духовной власти Бонифация VIII и светской власти императора, открыл военные действия против своих врагов; кампания началась серией побед: Лилль капитулировал, Бетюн был взят штурмом, Дуэ и Куртре сдались без боя, а граф Фландрский разбит в окрестностях Вёрне; но, двигаясь на Гент, король Франции встретил на пути часть бежавших из-под Вёрне войск, которые собрал король Англии Эдуард I, переправившийся через пролив, чтобы помочь фламандцам. Поскольку оба монарха не желали ввязываться в битву, в Турне было на два года подписано перемирие, и по нему к Филиппу отошли Лилль, Бетюн, Куртре, Дуэ и Брюгге. Когда истек срок перемирия, Филипп IV послал своего брата Карла де Валуа возглавить возобновившиеся военные действия; город Гент открыл ворота: из них вышел граф Фландрский с обоими сыновьями и вместе с целой толпой сеньоров; моля о прощении, они пали на колени перед королем Франции. Филипп заточил графа Фландрского и его сыновей в тюрьму; графа Фландрского он отправил в Компьен, Робера — в Шинон, а Вильгельма — в Овернь. Приняв эти меры, король явился в Гент, снизил налоги, даровал городам новые привилегии и, убедившись, что завоевал их любовь, объявил: граф, совершив измену, заслуживает конфискации всех его земель, каковые Филипп и присоединяет к Франции.

Но подобный оборот событий не устраивал фламандцев: они ожидали большего, чем смена правителя. Поэтому они терпеливо дождались отъезда короля и, когда тот уехал, подняли восстание. Ткач Петер Конинк и мясник Брейдель встали Во главе бунта, встретившего симпатию почти всего населения и так быстро охватившего всю Фландрию, что известие о его начале едва дошло до Парижа, а Петер Конинк уже взял Брюгге; Гент, Дамме и Ардембург тоже взбунтовались, а принявший сторону простого народа Фландрии племянник графа Вильгельм Юлихский был избран военачальником. Его первыми подвигами было взятие Вёрне, Берга, Венендаля, Касселя, Куртре, Ауденарде и Ипра. Филипп послал против восставших армию, которой командовали коннетабль Рауль де Клермон-де-Нель и Робер, граф Артуа, отец того Робера Артуа, что в изгнании нашел приют при дворе короля Англии; эта армия не смогла взять укрепленный лагерь Вильгельма Юлихского, оставив во рвах коннетабля, не пожелавшего сдаться, Робера Артуа, получившего тридцать две раны, двух маршалов Франции, наследника герцогства Бретань, шесть графов, шестьдесят баронов, тысячу двести дворян и десять тысяч солдат.

На следующий год Филипп сам вступил во Фландрию, чтобы отомстить за это поражение, заставившее все дворянство Франции облачиться в траур, и, взяв Орши, разбил лагерь в Монсан-Певеле, между Лиллем и Дуэ. Через два дня, в ту минуту, когда Филипп намеревался сесть за стол, в лагере вдруг поднялся громкий шум; король бросился к выходу из шатра и столкнулся лицом к лицу с Вильгельмом Юлихским, проникшим во французский лагерь с тридцатью тысячами фламандцев; король неминуемо погиб бы, если бы Карл Валуа, его брат, не схватил за горло Вильгельма Юлихского. Пока они боролись врукопашную, Филипп подхватил шлем, латные рукавицы и меч; не взяв копья и щита, он вскочил в седло и, собрав всю свою кавалерию, опрокинул корпус фламандской пехоты, растоптав лошадьми шесть тысяч солдат, а остальных обратив в бегство; после этого, желая закрепить свое преимущество (его давал слух об этой победе), он осадил город Лилль. Он едва успел разбить свой лагерь, как Иоанн Намюрский, собравший шестьдесят тысяч войска, прислал к нему герольда, чтобы просить почетного мира или бросить ему вызов на битву. Филипп, удивленный быстротой, с какой мятежники оправились после поражения и навербовали новых солдат, согласился заключить предлагаемый ими мир; договоренности состояли в том, что Филипп освободит Робера Бетюнского и отдаст ему графство Фландрия, но при условии, что у того останется лишь пять городов, обнесенных крепостными стенами, которые король даже сможет приказать снести, если сочтет необходимым, и Робер даст ему клятву верности, выплатив в разные сроки двести тысяч ливров; кроме этого, фламандцы должны были отдать Франции Лилль, Дуэ, Орши, Бетюн и все другие города, расположенные по эту сторону реки Лис. Этот договор кое-как соблюдался до 1328 года, когда Людовик де Креси, изгнанный своими подданными, укрылся при дворе Филиппа де Валуа. В течение этого мирного промежутка трон Франции последовательно занимали Людовик X, Филипп V и Карл IV.

Филипп де Валуа, наследовавший Карлу IV, тоже предпринял поход против фламандцев, которыми командовал рыботорговец по имени Коллен Зеннекен, приказавший разбить укрепленный лагерь на горе Кассель; новый командующий фламандцев на ограде своего лагеря приказал изобразить петуха и написать следующее двустишие:

Когда этот петух прокричит,

Тогда найденный[4] и победит!

Пока Филипп искал способ заставить петуха пропеть, Зеннекен, переодевшись в торговца рыбой, три дня кряду проникал в лагерь французов, приметив, что король любит посидеть за столом и поспать после обеда, а примеру короля следует вся армия; это внушило Зеннекену мысль внезапно напасть на лагерь. И вот 23 августа, в два часа пополудни, когда весь лагерь спал, Зеннек без шума подвел свои войска к стану французов; застигнутым врасплох часовым перерезали горло, не дав им подать сигнал тревоги. Фламандцы рассыпались по лагерю, а Зеннекен с сотней самых решительных солдат направился к палатке Филиппа, когда духовник короля — он один бодрствовал, погруженный в чтение Священного Писания, — услышал шум и поднял тревогу. Филипп приказал протрубить сигнал седлать коней; услышав его, воины проснулись и, схватив оружие, кинулись на фламандцев и перебили, если верить письму, которое сам король написал настоятелю монастыря Сен-Дени, восемнадцать тысяч пятьсот человек. Зеннекен не пожелал оставаться в живых после такого разгрома и покончил с собой. Эта битва отдала Фландрию на милость победителю, разрушившему Ипр, Брюгге и Куртре, предварительно повесив или утопив в реке сотни три жителей этих городов. Фландрия таким образом вновь оказалась завоеванной и возвращена под власть Людовика де Креси (он, все-таки не осмеливаясь иметь резиденцию ни в одном из главных фландрских городов, продолжал жить во Франции, откуда и управлял своим графством).

Именно во время отсутствия этого сеньора Якоб ван Артевелде приобрел такую большую власть, что, глядя на него, можно было бы подумать, будто он владетельный сюзерен Фландрии. В самом деле, это он, как мы уже знаем, отправил посланника к королю Эдуарду с поручением добиться вывоза английской шерсти, главной статьи в торговле ганзейских городов, и посему, мы уже об этом рассказывали, Эдуард, поняв с быстротой гения, какую огромную выгоду он сможет извлечь из старой ненависти, которую еще питали друг к другу Филипп де Валуа и Фландрия, не пренебрег вести переговоры с пивоваром Артевелде как равный с равным.

V

Теперь, пренебрегая скукой, что всегда вызывает событийная история и хронология, лишенные подробностей, мы посвящаем половину этой главы рассказу о том, какие события вознесли пивовара Артевелде на ту ступень власти, где он стоял, и поэтому не будем удивляться, увидев, как он выходит из зала магистрата (в нем представители ремесленных цехов обычно обсуждали дела города и провинции) в окружении свиты, составившей бы честь владетельному принцу. Едва он показался на пороге зала — чтобы выйти на улицу, ему еще надо было пройти через двор, — как два десятка вооруженных палками слуг бросились вперед, прокладывая ему дорогу в толпе простолюдинов, всегда скапливающихся в тех местах, где он должен был появиться. Подойдя к воротам, где множество пажей и оруженосцев держали под уздцы лошадей, он приблизился к своей лошади, умело подобрал поводья и вскочил в седло с большей легкостью, чем можно было бы ожидать от человека его положения, полноты и возраста. Справа от него ехал на великолепном боевом коне, достойном везти столь знатного и столь могущественного рыцаря, маркиз Юлих, сын того Вильгельма Юлихского, который в сражении при Монсан-Певеле проник в шатер Филиппа Красивого, а слева на коне для парадных выездов (мягкий ход коня указывал на его предназначение) восседал брат маркиза, мессир Вальран, архиепископ Кёльнский; позади них следовали сир де Фокемон и отважный рыцарь, коего звали Куртрейцем, ибо происходил он из города Куртре и даже был более известен под этим именем, нежели под своим родовым именем Сигер. Наконец, вслед за названными нами двумя благородными господами двигались толпой, без различия званий, представители славных городов Фландрии и старшины цехов.

Этот кортеж был таким многолюдным, что никто и не заметил, как на углу улицы к нему присоединились два новых лица; то ли вновь прибывшие из любопытства желали оказаться поближе к Якобу ван Артевелде, то ли сочли, что их положение в обществе позволяет им занять подобное место, но им удалось очень ловко вклиниться сразу же за сиром де Фокемоном и Куртрейцем. Так они ехали вслед за ними примерно с четверть часа; потом голова колонны остановилась перед домом в несколько этажей: он одновременно был и мастерскими и дворцом; все спешились, слуги забрали лошадей, коих отвели в большие сараи, предназначенные служить приютом для четвероногих. Это был дом Якоба ван Артевелде; обернувшись, чтобы пригласить сопровождавших его людей, пивовар заметил вновь прибывших.

— Ах, это вы, метр Гергард! — громко воскликнул Артевелде. — Добро пожаловать! Я сожалею, что вы опоздали всего на несколько часов и не успели присоединиться к нам. Вы стали бы свидетелем принятого нами решения, гарантирующего славным городам Фландрии свободу торговли с Венецией и Родосом, решения, в осуществлении которого мессир Юлих и его брат, преосвященство архиепископ Кёльнский, могут оказать и окажут нам столь великую помощь не только на всем пространстве их земельных владений, что раскинулись от Дюссельдорфа до Ахена, но еще и тем влиянием, какое они имеют на других сеньоров — их родственников и друзей, — среди коих надлежит числить и августейшего императора Римского — Людвига Четвертого Баварского. Я уверен, что вам доставило бы удовольствие видеть, с каким желанием и каким единодушием славные наши города передали мне всю ту власть, что принадлежала Людовику Фландрскому перед бегством его к родственнику, королю Франции.

Потом, подойдя к Гергарду Дени и отведя его в сторону, тихо прибавил:

— Ну что, дорогой мой Дени, какие вести привез ты из Англии? Встретился ли с королем Эдуардом? Не расположен ли он снять введенный им запрет? Будем ли мы получать его шерсть из Уэльского края и его кожи из графства Йоркшир? Отвечай шепотом и так, как будто мы болтаем о пустяках.

— Я исправно исполнил все твои наказы, Жакмар, — ответил старшина цеха ткачей, намеренно обращаясь к Артевелде на «ты» и называя тем именем, каким называли Якоба близкие ему люди. — Я встречался с королем Англии, и его так поразили наблюдения, какие я передал ему от твоего имени, что он посылает к нам одного из самых преданных своих людей, чтобы напрямую договориться об этом деле с тобой, желая вести дела только с тобой, и он прекрасно понимает, что к другим обращаться бесполезно, ибо чего хочешь ты, того желает и Фландрия.

— И, клянусь честью, он прав! Но где его посланец?

— Вон, видишь высокого молодого человека, полушатена, полурыжего: он стоит на той стороне улицы, прислонившись к колонне, и играет со своим соколом, словно барон Империи или пэр Франции. По-моему, да простит меня Бог, все англичане считают себя потомками Вильгельма Завоевателя.

— Неважно, надо льстить их тщеславию. Пригласи от моего имени этого молодого человека на ужин, что я даю в честь архиепископа Кёльнского, маркиза Юлиха и представителей славных городов Фландрии. Посади его за стол на такое место, чтобы его самолюбие было польщено, но так, чтобы он не был слишком на виду, между Куртрейцем — он ведь рыцарь — и собой, старшиной цеха. Проследи, чтоб он не оказался рядом со мной, не вызывай догадок о значительности его особы, но устрой так, чтоб он сидел слишком далеко от меня, дабы я мог получше к нему приглядеться. Посоветуй ему ни слова не говорить о его миссии, подливай ему вина. Я поговорю с ним после ужина.

Гергард Дени понимающе кивнул и поспешил передать Уолтеру приглашение пивовара; молодой рыцарь воспринял его как любезность, рассчитывать на которую ему давал право его титул, заняв между Куртрейцем и старшиной ткачей место, предназначенное ему Артевелде.

Гостей было почти так же много, а ужин сервирован столь же богато, как и ужин в Вестминстерском дворце, описанием которого началась наша хроника; прислуга была так же многочисленна; от такого же изобилия чеканной серебряной посуды, дорогих пенистых вин и пива ломились столы; только пирующие выглядели иначе, ибо, за исключением маркиза Юлиха и архиепископа Кёльнского, сидящих во главе высокого стола по обе стороны от Артевелде, сира де Фокемона и Куртрейца, восседающих напротив, все остальные принадлежали к простым горожанам, избранным представителями, или к старшинам цехов; поэтому они в порядке иерархии были рассажены вокруг стола пониже, приставленного к столу для почетных гостей. Уолтер же так бесцеремонно оттеснил своего соседа, что занял место среди сеньоров, тогда как Гергард Дени сидел первым среди гостей, пировавших за вторым столом: таким образом Уолтер оказался почти прямо против Артевелде и, пользуясь той мерой предосторожности, которую предусмотрел для себя пивовар, мог спокойно его разглядывать.

Пивовару было примерно лет сорок пять — сорок восемь, он был среднего роста и начал уже полнеть. Волосы у него были подстрижены каре, и, по обыкновению тогдашних дворян, он носил бороду и усы. Хотя его лицо казалось добродушным, изредка в его быстро брошенном взгляде проскальзывал проблеск хитрости, сразу же скрадывавшейся общим благодушным выражением его физиономии. Кстати, одет он был с пышностью, позволительной человеку его положения, и носил короткий кафтан из коричневого сукна, отороченного черно-бурым лисьим мехом и украшенного серебряной вышивкой (золото, беличий и горностаевый меха, бархат имели право носить только рыцари).

Этот осмотр Уолтера прервал слуга, шепнувший ему несколько слов, склонившись к его уху, и одновременно епископ Кёльнский, обратившийся к нему.

— Мессир рыцарь, — сказал епископ, — ибо, по-моему, я не ошибаюсь, обращаясь к вам с подобным титулом…

Уолтер учтиво кивнул головой.

— Не позволите ли вы мне, мессир рыцарь, поближе рассмотреть сокола, коего держит на руке ваш оруженосец? Он кажется мне породистым, хотя я не знаю, какой он породы.

— Я сделаю это с тем большим удовольствием, ваше преосвященство, — ответил Уолтер, — что вы предоставляете мне возможность принести вам мои извинения по поводу нового гостя, для которого Роберт не сумел найти насеста. Он пришел сюда с Осторожным и шепотом спросил у меня, не разрешит ли ваша милость дать ему местечко среди ваших птиц.

— Ну да, верно, — рассмеялся Артевелде, — мы, простые горожане, не держим ни псовой, ни соколиной охоты. Зато в моем доме вы найдете много складов и конюшен, хотя, правда, не отыщете ни псарни, ни соколиного двора. Вместо них у нас есть такие просторные залы, что в них может разместиться целая армия, и, я полагаю, собаки и соколы его преосвященства, епископа Кёльнского, покидая дом Якоба ван Артевелде, не будут жаловаться на гостеприимство, какое им здесь оказали, ибо бедный пивовар сделал все, что в его силах, чтобы его дом был достоин тех гостей, коих он имеет честь принимать.

— Посему все мы, господа, слуги, собаки и соколы, обещаем вам, дорогой мой Жакмар, помнить не только о приеме, какой вы лично нам оказали, — ответил маркиз Юлих, — но и о приеме, оказанном нам представителями славных городов Фландрии и старшинами цехов Гента, — прибавил он, повернувшись к краю нижнего стола и отвесив поклон.

— Вы оказались бы не правы, господин рыцарь, принося нам ваши извинения, — продолжал архиепископ Кёльнский после того, как с видом знатока внимательно рассмотрел сокола. — Эта птица, убежден я, принадлежит к более древней и более чистой породе, чем многие французские дворяне, особенно после того, как Филипп Третий вздумал продать грамоту, жалующую дворянство, ювелиру Раулю, чьими предками, сдается мне, были слитки золота, превращенные им в звонкую монету. Правда, признавая, что сокол породистый, я, несмотря на мои познания в охоте, не могу назвать страну, откуда его привезли.

— Хотя я менее вас сведущ в столь высоком предмете, ваше преосвященство, я посмел бы утверждать, что сокол этот родом с Востока, — вмешался в разговор Артевелде. — Подобных птиц, хотя и там они очень редки, я видел на островах Родос и Кипр, когда ездил туда с его светлостью графом де Валуа.

— И вы, метр, не ошибетесь, — сказал Уолтер. — Он, действительно, происходит из Нубийской земли, которая, как рассказывают, лежит южнее того места, где Моисей перешел Красное море. Пару родителей Осторожного король Кастилии Альфонс Одиннадцатый захватил в обозе султана Гранады Муль эль-Мохаммеда и подарил рыцарю Локхарту, сопровождавшему Джеймса Дугласа в его паломничестве с сердцем короля Роберта Брюса ко Гробу Господню. Когда рыцарь Локхарт вернулся в Англию, он во время стычки англичан с шотландцами был взят в плен графом Ланкастером Кривая Шея, и одно из условий выкупа рыцаря состояло в том, что тот отдаст графу Ланкастеру породистого сокола, привезенного из Испании. Граф Ланкастер, владелец этой ценной птицы, в свою очередь подарил ее красавице Алике Грэнфтон, которая доверила мне сокола, чтобы развлечь меня в поездке. Вы видите, что его родословная полностью известна, она из самых благородных и проверенных.

— Вы мне напомнили о моей встрече с Джеймсом Дугласом, когда он проездом был в Слёйсе, — сказал Куртреец. — Дуглас искал возможность добраться до Святой Земли, и я посоветовал ему ехать через Испанию. По-моему, это было лет семь-восемь назад.

— Говорят, король Роберт Брюс отдал Дугласу сие повеление потому, что считал его самым отважным и честным рыцарем в своем королевстве, — заметил сир де Фокемон.

— Да, верно, он мне часто рассказывал, как все было, — подтвердил Куртреец. — Ведь доверие короля было для него честью, а мне это доставляло удовольствие, как и его благородный рассказ о рыцарских деяниях. Кажется, когда король Роберт был изгнан, он дал клятву, что если отвоюет свое королевство, то совершит паломничество ко Гробу Господню; но вечные войны, которые ему пришлось вести с королями Англии, не позволили королю уехать из Шотландии, а посему на смертном одре он вспомнил о данном обете и во время агонии жестоко терзался тем, что не сумел его исполнить. Тогда он призвал к своему ложу любезного его сердцу рыцаря, мессира Джеймса Дугласа, и в присутствии всех придворных сказал: «Милостивый государь мой, дорогой друг мой, вам известно, что при жизни мне пришлось много трудиться и страдать, дабы подтвердить мои права на это королевство, и в то время, когда мне надо было нести бремя наибольших трудов, я принес обет, что ежели когда-либо война моя завершится и я смогу царствовать спокойно, то сразу же отправлюсь воевать с врагами Господа нашего и всеми противниками веры христианской. Мое сердце всегда стремилось к этой цели, но Господь наш не пожелал внять моему обету и возлагал на меня все больше трудов, а в сей час я столь тяжко болен, что мне, как вы сами видите, а я чувствую, надлежит отойти в мир иной. Поэтому, раз уж суждено, что тело мое бессильно свершить то, чего страстно жаждало мое сердце, я желаю вместо своего тела послать мое сердце в знак свершения обета… И поскольку в моем королевстве я не знаю другого рыцаря, столь же доблестного и более пригодного для исполнения моего обета вместо меня, прошу вас, дражайший друг мой, заклинаю всем святым, согласиться совершить это паломничество ради вашей любви ко мне и упокоить душу мою перед Господом нашим; я сильно надеюсь на вас, на ваше благородство и вашу честность, ведь если вы возьметесь за это дело, то всенепременно его выполните, и, значит, я умру более благостно, с более легким и спокойным сердцем; но если вы возьметесь за это дело, исполните все так, как я вам сейчас скажу. Я желаю, чтобы тотчас после моей кончины вы рассекли мне грудь вашим смелым мечом и, вынув из моего тела сердце, забальзамировали его, а потом положили в серебряную шкатулку, которую я велел для него изготовить; затем вы возьмете из моей казны столько золота, сколько вам понадобится на то, чтобы его хватило на расходы в поездке вам и тем, кого вы захотите взять с собой; посему не скупитесь, будьте щедры, возьмите с собой такую богатую свиту, чтобы повсюду, где вы будете проезжать, люди знали, что вы везете за море сердце короля Роберта Шотландского и делаете это по его собственному велению, ибо немощное его тело не смогло добраться до Святой Земли».

«Добрейший государь мой, сто тысяч раз благодарю вас за великую честь, которую вы мне оказываете, вверяя столь бесценное сокровище, — ответил Джеймс Дуглас. — Я все сделаю с охотой и от чистого сердца, хотя не считаю себя достойным этого дела и способным его свершить».

«О любезный друг, я от всей души благодарю вас за обещание, какое вы мне дали, — сказал король. — Значит, теперь я умру более спокойным, зная, что самый честный, отважный и достойный рыцарь моего королевства исполнит то, чего мне не дано было исполнить».

И, сказав это, король обеими руками обнял Джеймса Дугласа за шею, поцеловал его и скончался.

В тот же день Джеймс Дуглас, как того желал король, вскрыл мечом грудь своего повелителя, извлек королевское сердце и положил в серебряную шкатулку, на крышке которой был выгравирован лев, украшающий герб Шотландского королевства. После этого он, повесив себе на шею эту шкатулку, с большой свитой отплыл из порта Монтроз и сошел на берег в порту Слёйс, где я его встретил, познакомился с ним, и он собственными устами поведал мне то, о чем я рассказал вам.

— Но удалось ли довести до благополучного исхода сие деяние? — спросил Гергард Дени, осмелившись вмешаться в беседу знатных особ.

— Нет, я слышал, что он погиб в Испании, — ответил маркиз Юлих.

— И смерть его была достойна его жизни, — добавил Уолтер. — Хотя я англичанин, а он шотландец, я воздаю ему должное, ибо он был благородным и могучим рыцарем. Я помню одну ночь — это было во время войны тысяча триста двадцать седьмого года, — когда мессир Джеймс Дуглас примерно с двумя сотнями рыцарей, облаченных в боевые доспехи, пробрался в наш лагерь, где все спали, и, погоняя своего коня и яростно рубя мечом наших солдат, добрался до шатра юного короля Эдуарда Третьего с боевым кличем «Дуглас! Дуглас!». К счастью, король Эдуард услышал этот воинский клич и едва успел выскользнуть из-под рухнувшей крыши, потому что меч Дугласа уже перерубил крепившие ее канаты. Той ночью он перебил триста наших людей, а ему самому удалось уйти, не потеряв ни одного воина. После этого каждую ночь мы стали выставлять большой дозор, ибо всегда боялись, что Дуглас снова не спит.

— А известны ли вам подробности его гибели? — спросил маркиз Юлих.

— Да, вплоть до последней минуты его жизни, ведь мой наставник в рыцарстве часто рассказывал мне о них. Итак, себе на горе, он внял вашему совету, господин рыцарь, — продолжал Уолтер, повернувшись к Куртрейцу, — и прибыл в Испанию. В то время король Альфонс Арагонский вел войну против султана Гранады, который был сарацином, и король Испании спросил знатного паломника, не желает ли он во славу Христа и Девы Марии преломить копье с неверными?

«Непременно, я сделаю это с радостью и как можно быстрее!» — воскликнул в ответ Дуглас.

На другой день король Альфонс вышел на равнину, чтобы идти на сближение с врагом; султан сделал то же самое, и оба властителя построили войска в боевой порядок. Черный Дуглас со своими шотландскими рыцарями и оруженосцами расположился на одном из флангов, чтобы лучше помочь королю Альфонсу и показать, на что он способен. Едва он увидел, что солдаты обеих сторон приготовились к бою, и заметил, что полки короля Испании начало охватывать волнение, им овладело желание быть в первых, а не в последних рядах; он и весь его отряд пришпорили коней; с криком «Дуглас! Дуглас!» они бросились на полки султана Гранады; веря, что вслед на ним движутся испанцы, Дуглас снял с шеи шкатулку, где лежало сердце Роберта, и, бросив ее в ряды сарацинов, воскликнул: «Иди вперед, благородное королевское сердце, при жизни ты всегда шло впереди, а Дуглас пойдет за тобой!». И он так глубоко врезался в ряды сарацин со своими рыцарями, что те исчезли там, как кинжал в ране, и, хотя творили они чудеса храбрости, но долго продержаться не смогли, ибо испанцы, к их позору, не поддержали ни Дугласа, ни шотландских рыцарей. Наутро Дугласа нашли мертвым — он прижимал к груди серебряную шкатулку с сердцем короля, — а вокруг него лежали его боевые товарищи, раненые или убитые; в живых остались три-четыре рыцаря, и один из них, шевалье Локарт, привез на родину серебряную шкатулку с сердцем короля; с большой пышностью она была захоронена в Мельрозском аббатстве. После этого род Дугласа сменил свой герб — по голубому полю щита с поперечной серебряной полосой вверху три серебряные разинутые пасти — на окровавленное сердце, увенчанное короной, а рыцарь Локарт сменил имя на Локхарт, что на гэльском языке означает «запертое сердце». О да, бесспорно, можно утверждать, что Дуглас был честным и отважным рыцарем, — продолжал Уолтер с чувством, — благородный и славный полководец, который из семидесяти сражений, им данных, выиграл пятьдесят семь, и никто более короля Эдуарда не сожалеет о нем, хотя Дуглас не раз отсылал к нему английских лучников после того, как выкалывал им правый глаз и отрубал указательный палец, чтобы они впредь не могли натягивать тетивы луков и метко посылать в цель стрелы.

— Понятно! Понятно! — заметил епископ Кёльнский. — Молодой леопард жаждал бы схватиться со старым львом, чтобы выяснить, у кого острее зубы и крепче когти.

— Вы угадали, ваше преосвященство, — ответил молодой рыцарь. — Именно на это надеялся король Эдуард, пока был жив Черный Дуглас, и на что он потерял надежду после того, как тот погиб.

— Воздадим должное памяти Черного Дугласа! — вмешался в беседу Гергард Дени, наполняя рейнским вином кубок Уолтера.

— И поднимем кубки во здравие короля Англии Эдуарда Третьего! — воскликнул Артевелде, бросив на молодого рыцаря понимающий взгляд и встав при этом.

— Правильно, — подхватил маркиз Юлих, — и пусть он наконец поймет, что Филипп де Валуа восседает на троне, который по праву принадлежит Эдуарду, и правит народом, тоже принадлежащим Эдуарду!

— О, уверяю вас, сеньоры, он уже это понял! — возразил Уолтер. — И если бы он считал, что найдет верных союзников…

— Клянусь честью, в союзниках у него недостатка не будет! — вскричал сир де Фокемон. — Вот и мой сосед Куртреец — он куда больше фламандец, нежели француз, — уверен, без оговорок поддержит то, что я говорю от его имени и от себя.

— Конечно! — воскликнул Сигер. — Я фламандец именем, фламандец сердцем и по первому слову…

— Да, я вас понимаю, — перебил его Артевелде. — Но кто скажет это первое слово? Неужели его скажете вы, сеньоры Кёльна, Фокемона или Юлиха, зависящие от Империи и не имеющие права вести войну без разрешения императора? Неужели его скажет Людовик де Креси, наш мнимый сюзерен, что находится в Париже при дворе своего кузена, живя в Лувре вместе с женой и ребенком? Может, его скажет собрание славных городов, рискующих подвергнуться штрафу в два миллиона флоринов и отлучению от Церкви, что наложит наш святой отец папа римский, если они начнут военные действия против Филиппа де Валуа? Ткач Петер Конинк, рыботорговец Крючок[5] и даже ваш отец, сеньоры Кёльна и Юлиха, на себе испытали все это. Если эта война начнется, что ж, мы с помощью Божьей ее поддержим. Но если она задержится, то, поверьте мне, мы торопить ее не станем. А посему давайте удовольствуемся этими прекрасными тостами: выпьем в память погибшего Дугласа и за процветание здравствующего Эдуарда!

С этими словами он осушил свой кубок, а все гости встали, проделали то же самое и вновь уселись за стол.

— Родословная вашего сокола завела нас слишком далеко, господин рыцарь, — после недолгого молчания заметил епископ Кёльнский, — но она позволила нам узнать, что вы приехали из Англии. Что же нового в Лондоне?

— Там много говорят о крестовом походе, который Филипп де Валуа хочет предпринять против неверных по настойчивому призыву папы Бенедикта XII, и говорят также — вы, милорды, должны знать это лучше нас, ибо вам легче сноситься с Францией, нежели нам, живущим за морем, — что король Иоанн Богемский, король Наварры[6] и король Педро Арагонский[7] вместе с ним подняли крест за веру.

— Это правда, — ответил епископ Кёльнский. — Но у меня, сам не знаю почему, нет большого доверия к этой затее, хотя к ней привержены четыре кардинала — Неаполитанский[8], Перигорский[9], Альбанский[10] и Остийский[11].

— Но известно ли все-таки, что задерживает этот поход? — спросил Уолтер.

— Ссора между королем Арагона и королем Майорки, где третейским судьей стал Филипп де Валуа.

— Но серьезна ли причина этой ссоры?

— О да, весьма серьезна, — многозначительно ответил епископ Кёльнский. — Педро Четвертый принял от Хайме Третьего присягу в верности ему королевства Майорка, а сам отправился присягать в верности своего королевства к папе в Авиньон; но, к несчастью, во время торжественного въезда этого государя в папскую столицу оруженосец короля дона Хайме задел хлыстом круп коня короля Арагона. Король обнажил меч и погнался за оруженосцем, который едва ноги унес. Такова причина войны. Из сего вы можете заключить, что арагонского короля не без оснований прозвали Церемонным.

— Но это еще не все, — прибавил Артевелде. — В самый разгар сложностей, вызванных королем Арагона, король Давид Шотландский и его супруга приехали в Париж, ибо Эдуард Третий и Балиол оставили им в Шотландии такой маленький королевский домен, что они посчитали зазорным для себя жить там ради четырех крепостей и одной башни, коими они там еще владеют. Правда, если бы Филипп де Валуа послал в Шотландию на помощь Алану Випонту или Агнессе Черной лишь десятую часть армии, с которой он намеревается идти в Святую Землю, то это чертовски могло бы поправить дела Давида Шотландского.

— Не думаю! Я полагаю, что Эдуарда вряд ли сильно беспокоит Алан Випонт и его замок Лох-Ливен, а заодно и Агнесса Черная, хотя она дочь Томаса Рандольфа, — пренебрежительно возразил Уолтер. — После последнего похода Эдуарда в Шотландию дела там очень изменились; не имея больше возможности сразиться с Джеймсом Дугласом, король за все отомстил Арчибальду: волк поплатился за льва. Теперь ему принадлежат все южные графства; ему преданы коменданты и шерифы главных городов; Эдуард Балиол от имени Шотландии присягнул ему на верность, а если бы короля вынудили снова вернуться в Шотландию, то он доказал бы Алану Випонту, что его дамбы прочнее дамб сэра Джона Стерлинга[12]; графине Марч он докажет, что ядра, выпускаемые его орудиями по крепостным стенам, осыпают не только пылью[13]; если же Уильям Спонс еще состоит у нее на службе, то король позаботится прикрыть свою грудь латами из достаточно закаленной стали, чтобы доказательства любви Агнессы Черной не проникли ему в сердце[14].

В эту минуту разговор был прерван звоном напольных часов, пробивших девять. Поскольку сей предмет обстановки был изобретен совсем недавно, он привлек внимание сеньоров; сам же Артевелде (то ли он не хотел, чтобы на стол подавали новую перемену блюд, то ли желал дать знак, что ужин окончен) встал и, обращаясь к Уолтеру, сказал:

— Господин рыцарь, я вижу, что вы желаете, подобно епископу Кёльнскому и маркизу Юлиху, рассмотреть устройство этих часов. Подойдите же поближе, уверяю вас, это прелюбопытнейшая вещь. Она предназначалась для короля Англии Эдуарда, но я предложил мастеру, сделавшему ее, такую хорошую цену, что он отдал предпочтение мне.

— И как же зовут изменника, что позволяет вывозить английские товары, невзирая на запрет своего короля? — с улыбкой спросил Уолтер.

— Ричард Уоллингфор. Это достойный бенедиктинский монах, аббат из монастыря Сент-Олбанс, изучивший механику в кузне своего отца; он десять лет трудился над своим творением. Посмотрите, часы показывают, как движутся планеты и как солнце за двадцать четыре часа обходит вокруг земли; по ним также можно наблюдать морские приливы и отливы. Бьют же они, как вы видите, при помощи медных шаров, ударяющих по колоколу из того же металла; число ударов соответствует тому часу, что они должны показывать, а с наступлением каждого нового часа из своего замка выходит кавалер, занимая пост на подъемном мосту.

Не спеша налюбовавшись этим чудом, гости откланялись; задержавшийся Уолтер тоже собирался удалиться, но Жакмар положил ему руку на плечо.

— Если я не ошибаюсь, господин рыцарь, мы увидели вас у ворот нашего дома в обществе Гергарда Дени, когда вы только что въехали в славный город Гент? — спросил он.

— Совершенно верно, — ответил Уолтер.

— Я так и подумал, а посему позаботился о вашем размещении.

— Я поручил это дело Роберту.

— Роберт устал, его мучат голод и жажда, у него не будет времени подыскать жилье, достойное вас. Я послал его поужинать вместе со слугами наших гостей, а на себя взял заботу проводить вас в приготовленную комнату и оказать подобающие почести.

— Но еще один гость в такое время, когда у вас и без меня собралось столь большое общество, непременно причинит вам значительные неудобства, а помимо этого, создаст сильно преувеличенное представление о важности вновь приехавшей особы.

— Пусть вас не волнуют эти неудобства… Комната, где вы расположитесь, принадлежит моему сыну Филиппу: ему всего десять лет от роду, и он не слишком огорчится, если ее займете вы. Она соединена с моей комнатой коридором, а сие означает, что вы сможете приходить ко мне, а я к вам, и никто об этом не узнает; кроме того, из нее на улицу есть отдельный выход, так что вы сможете принимать у себя кого пожелаете. Что касается важности вашей особы…

— Прекрасно! — воскликнул Уолтер, согласившись с той быстротой, с какой он обычно принимал решения. — Я с удовольствием принимаю гостеприимство, которое вы мне предлагаете, и надеюсь когда-нибудь отблагодарить вас за него в Лондоне.

— Полноте! — с недоверчивым видом ответил Артевелде. — Я не думаю, что мои дела когда-нибудь позволят мне переплыть пролив.

— Даже если вам придется отправиться в Англию за крупной партией шерсти?

— Вы прекрасно знаете, мессир, что вывоз этого товара запрещен.

— Знаю, — подтвердил Уолтер. — Но тот, кто отдал приказ, может его и отменить.

— Это все дела чрезвычайной важности, — сказал Артевелде, приложив палец к губам, — чтобы говорить о них, стоя у двери, да еще когда она распахнута. Серьезно обсуждать подобные дела можно лишь запершись и сидя друг против друга за столом, где для поддержания разговора стоит добрая бутыль пряного вина, и все это, мессир Уолтер, мы найдем в вашей комнате, если вы соизволите туда подняться.

И он подал знак слуге; тот, взяв в углу столовой факел с горящим воском, чтобы осветить дорогу. Подойдя к комнате, он открыл дверь и удалился. Уолтер и Артевелде вошли, и последний тщательно закрыл за собой дверь.

VI

Уолтер, действительно, увидел, что все считавшееся Жакмаром необходимыми условиями для дипломатической беседы было заранее приготовлено: посередине комнаты стоял стол, по обе его стороны ждали собеседников два больших кресла, а на столе огромный серебряный кувшин даже при первом взгляде на него обещал обильно оросить любой спор, сколь бы долгим, важным и бурным тот ни оказался.

— Мессир Уолтер, нет ли у вас привычки откладывать на завтра те серьезные дела, что можно обсудить немедля? — спросил Артевелде, продолжая стоять у двери.

— Метр Жакмар, делами вы занимаетесь до или после ужина, ночью или днем? — осведомился молодой человек, откинувшись на спинку кресла и положив ногу на ногу.

— В любое время, когда дела не терпят отлагательства, — ответил Артевелде, подойдя к столу.

— Я тоже, — сказал Уолтер. — Поэтому присаживайтесь и давайте поговорим.

Артевелде занял свободное кресло с живостью, свидетельствовавшей об удовольствии, с каким он принял приглашение.

— Метр Жакмар, за ужином вы сказали о том, как трудно начать войну между Фландрией и Францией, — заметил Уолтер.

— А вы, мессир Уолтер, после ужина обронили несколько слов о том, как легко заключить договор о торговле между Фландрией и Англией.

— Заключить договор очень нелегко, но возможно.

— Война имеет свои опасные стороны, однако, действуя благоразумно, мы можем пойти на все.

— Хорошо, я вижу, мы поймем друг друга. Теперь приступим к делу и не будем терять времени.

— Но прежде чем я дам ответ хотя бы на один ваш вопрос, мне важно знать, кто их задает.

— Посланник короля Англии; вот грамота о моих полномочиях, — сказал Уолтер, доставая из-за пазухи пергамент.

— И с кем же уполномочен он вести дела?

— С тем, в чьих руках все дела Фландрии.

— Значит, сия верительная грамота дана самим…

— … королем Эдуардом, о чем свидетельствует его личная печать и что подтверждает его подпись.

— Неужели его величество король Англии не счел для себя зазорным написать бедному пивовару Жакмару! — воскликнул Артевелде с чувством тщеславия, плохо скрываемым под напускным недоверием. — Я сгораю от любопытства узнать, как король к нему обратился: братом можно называть только короля, кузеном — пэра, мессиром — рыцаря, а я не король, не пэр и не рыцарь.

— Поэтому он и выбрал обращение, наименее напыщенное, но столь же дружеское, как и те, что вы перечислили. Судите сами…

Артевелде взял из рук Уолтера грамоту и, хотя испытывал в душе сильное желание узнать, в каких выражениях написал к нему столь могущественный король, как Эдуард, казалось, проявил мало интереса к формуле обращения, прежде всего уделяя внимание другому.

— Да, да, — сказал он, поигрывая королевской печатью, — вот три леопарда Англии, по одному на каждое королевство, и этого достаточно, чтобы его защитить или проглотить, — прибавил он с улыбкой. — Его величество Эдуард — славный и великий король, в своем королевстве он строгий поборник справедливости. Посмотрим же, что он, оказывая нам честь, изволит писать.

«Эдуард III, король Англии, герцог Гиенский, пэр Франции, своему приятелю Якобу ван Артевелде, выборному главе города Гента и представителю герцога Фландрского.

Сим да будет Вам известно, что мы отправляем к Вам послом рыцаря Уолтера, обязуясь признать полезным и действительным любой договор о войне, союзе или торговле, который он подпишет с Вами.

Эдуард».

— Хорошо, все именно так, как вы сказали, это печать и подпись короля.

— Теперь вы признаете меня его представителем?

— Целиком и полностью, это неоспоримо.

— Прекрасно! Давайте говорить откровенно. Вы хотите свободной торговли с Англией?

— А в ваши планы входит начать войну с Францией?

— Вы понимаете, что мы нужны друг другу, что интересы Эдуарда и Якоба ван Артевелде, на первый взгляд очень различные, в действительности совпадают. Пустите наших солдат в ваши порты, и мы откроем наши для ваших купцов.

— Вы слишком споро решаете дела, мой юный друг, — улыбнулся Жакмар. — Когда мы задумываем войну или сделку, мы ведь преследуем цель добиться успеха, не правда ли? Так вот, верный способ преуспеть в любом деле — обстоятельно его обдумать и потом приступать к его выполнению, имея хотя бы три шанса на успех.

— У нас будет тысяча таких шансов.

— Это не ответ. Не дайте ввести себя в заблуждение насчет герба Франции: вы принимаете их за лилии, а это — наконечники копий. Поверьте мне, если ваши леопарды одни предпримут эту затею, они, не добившись ничего стоящего, обломают себе когти и зубы.

— Поэтому Эдуард начнет войну лишь тогда, когда будет уверен в поддержке герцога Брабантского, князей Империи и славных городов Фландрии.

— Именно здесь вся загвоздка. Герцог Брабантский слишком нерешителен по характеру, чтобы без веских причин сделать выбор между Эдуардом Третьим и Филиппом Шестым.

— Вы, наверное, не знаете, что герцог Брабантский — двоюродный брат короля Англии.

— Знаю, знаю, мне это известно столь же хорошо, как и любому светскому человеку, но мне также известно, что вопрос здесь главным образом сводится к браку сына герцога Брабантского с дочерью короля Франции. И доказательство сему в том, что молодой государь уже пообещал отдать свою дочь графу Геннегаускому, чью дочь Изабеллу он должен взять в жены.

— Черт возьми! — воскликнул Уолтер. — Мне, по крайней мере, кажется, что эта нерешительность, о коей вы говорите, не затронула других князей Империи, а граф Юлих, епископ Кёльнский, сир де Фокемон и Куртреец только и ждут, чтобы выступить в поход.

— О да, это правда! Хотя трое первых зависят от Империи и не могут участвовать в войне без согласия императора. Четвертый же свободен, но он лишь простой рыцарь, получивший лен от короля; это значит, что он поможет королю Эдуарду собственной своей особой и двумя пажами, вот и все.

— Клянусь святым Георгием! — воскликнул Уолтер.—

Но могу ли хотя бы рассчитывать на славных фламандцев?

— Еще меньше, господин рыцарь, ибо мы связаны клятвой верности и не можем воевать против короля Франции, не подвергаясь риску штрафа в два миллиона флоринов и папской анафемы.

— Клянусь честью, вы мне сказали, что война с Францией опасна, но, по-моему, вы должны были бы сказать, что она невозможна! — вскричал Уолтер.

— На свете нет ничего невозможного для того, кто даст себе труд все хорошо обдумать; не существует нерешительности, которой нельзя было бы пересилить не бывает договора, в котором нельзя было бы пробить брешь тараном золота, и такой клятвы, у которой не было бы черного хода, где на страже стоит выгода.

— Я внимательно вас слушаю, — заметил Уолтер.

— Прежде всего оставим тех, кто заведомо стоит на стороне короля Филиппа или короля Эдуарда и чей выбор ничто изменить не в силах, — продолжал Артевелде, словно не замечая нетерпения молодого рыцаря.

— А что же король Богемский?

— Его дочь вышла замуж за дофина Иоанна.

— А епископ Льежский?

— Филипп пообещает ему сан кардинала.

— Герцоги австрийские Альбрехт и Оттон?

— Эти продаются, но уже куплены. Король Наваррский и герцог Бретонский — естественные союзники Филиппа. Вот почему они на стороне Франции. Теперь посмотрим, кто примет сторону Англии.

— Прежде всего Вильгельм Геннегауский, тесть короля Эдуарда.

— Вы же знаете, что он умирает от подагры.

— Ему наследует сын, и я уверен в них обоих.

— Затем Иоанн Геннегауский, что сейчас находится при английском дворе и уже принес клятву верности королю.

— Если он дал клятву, то сдержит ее.

— Рено Гелдерландский, женившийся на принцессе Элеоноре, сестре короля.

— Прекрасно. Кто еще?

— Больше нет никого, — ответил Уолтер. — Таковы наши бесспорные друзья и враги.

— Тогда перейдем к тем, кто еще не сделал выбора.

— То есть к тем, кого большая выгода может заставить перейти от одного короля к другому.

— Это одно и то же. Начнем с герцога Брабантского.

— Вы мне обрисовали его как человека, настолько нерешительного, что его будет трудно склонить на чью-либо сторону.

— Да, но один недостаток уравновешивается другим. Я забыл вам сказать, что он куда более скуп, чем нерешителен.

— Если потребуется, Эдуард заплатит ему пятьдесят тысяч фунтов стерлингов и возьмет на содержание солдат, которых пришлет герцог.

— Вот это деловой разговор. Я могу поручиться вам за герцога Брабантского.

— Теперь перейдем к графу Юлиху, епископу Кёльнскому и сиру де Фокемону.

— Ну, это честные сеньоры, богатые и могущественные, каждый из них смог бы выставить по тысяче латников, если бы получил разрешение императора Людвига Баварского.

— Но между ним и королем Франции существует договор, не так ли?

— Да, есть неопровержимый и четкий договор, согласно которому король Франции обязуется ничего не приобретать на землях Империи…

— Но постойте, — воскликнул Уолтер, — мне кажется…

— Что? — усмехнулся Артевелде.

— Что в нарушение этого договора король Филипп купил замок Кревкёр в Камбре и замок Арлёан-Певель; эти замки — земли Империи и лены, зависящие от императора.

— Ну и что? — возразил Жакмар, словно желая побудить Уолтера пойти еще дальше.

— А то, что эти приобретения — вполне обоснованный повод для войны.

— Особенно если король Эдуард возьмет на себя все ее расходы и опасности.

— Завтра я поручу графу Юлиху отправиться к императору.

— С какими полномочиями?

— У меня с собой незаполненные грамоты с подписью короля Эдуарда.

— Браво! Вот два наших затруднения и решены.

— Остается третье.

— Причем самое рискованное.

— Но вы говорите, что славные города Фландрии подписали договор, по которому в случае враждебных действий с их стороны против Филиппа де Валуа…

— Не против Филиппа де Валуа, а против короля Франции, как четко сказано в договоре.

— Филипп де Валуа или король Франции — это значения не имеет.

— Напротив, очень важно.

— Итак, в случае военных действий против короля Франции славные города должны будут выплатить два миллиона флоринов, а папа римский отлучит их от Церкви. Ну что ж, Эдуард заплатит эти два миллиона; что касается папского отлучения…

— Но, Боже мой, да не в этом же дело, — возразил Жакмар. — Два миллиона флоринов — это безделица, а от анафемы мы отделаемся, попросив папу римского снять отлучение папы авиньонского. Есть ведь нечто, что для торговцев более свято, чем все это, — их слово: оно дороже всего золота мира, ибо если оно хоть раз нарушено, то никто никогда ему больше не поверит. Ах, молодой человек, подумайте получше, — продолжал Жакмар, — из любого положения есть выход, надо лишь, о Бог мой, его отыскать; вы сами понимаете, как важно королю Эдуарду в случае неудачи иметь у себя в тылу Фландрию с ее крепостями и портами.

— Клянусь Господом, король тоже так считает! — воскликнул Уолтер. — Поэтому я приехал по его поручению, чтобы договориться обо всем лично с вами.

— Значит, если мы найдем способ примирить слово Фландрии с интересами Англии, король Эдуард согласится пойти на уступки.

— Прежде всего король Эдуард вернет фламандцам Лилль, Дуэ и Бетюн, три порта, что Франция открыла для всех, а Фландрия снова закроет.

— Это уже очень хорошо.

— Король Англии сровняет с землей и сожжет остров Кадсан — это логово фламандских и французских пиратов, мешающих торговле пушниной с Данией и Швецией.

— Остров сильно укреплен.

— Готье де Мони отважен.

— А что король предпримет дальше?

— Дальше король Эдуард снимет наложенный им запрет на вывоз шерсти из Уэльса и кож из Йоркшира, так что между двумя странами будет вестись свободная торговля.

— И подобный союз будет поистине отвечать интересам Фландрии, — заметил Артевелде.

— А первый груз, состоящий из двадцати тысяч мешков шерсти, будет доставлен прямо Якобу ван Артевелде, и он…

— …тотчас раздаст его владельцам мануфактур, поскольку он пивовар, а не торговец сукном.

— Но, полагаю, он не откажется взять за комиссию по пять стерлингов с мешка?

— Это законно и не противоречит правилам торговли, — ответил Жакмар. — Однако все теперь сводится к тому, чтобы найти повод начать войну, не нарушая нашей договоренности. У вас он есть?

— Нет, и я считаю, что напрасно стал бы его искать, поскольку у меня мало опыта в подобных делах, — признался Уолтер.

— Зато у меня есть одна мысль, — сказал Артевелде, пристально глядя на Уолтера и плохо скрывая снисходительную улыбку. — По какому праву Эдуард Третий хочет объявить войну Филиппу де Валуа?

— По праву истинного наследника Французского королевства, на которое он имеет все права благодаря его матери Изабелле, сестре Карла Четвертого, ибо Эдуард — племянник покойного короля, а Филипп всего-навсего двоюродный брат.

— Ну что ж, пусть Эдуард накажет лилии, приказав леопардам Англии растоптать их, и провозгласит себя королем Франции.

— Ну, а дальше?

— Дальше… мы покоримся ему как королю Франции, а если учесть, что мы обязаны исполнять наш долг по отношению к королю Франции, но, как я вам говорил, не по отношению к Филиппу де Валуа, мы попросим у Эдуарда расписку в том, что мы ему присягнули, и Эдуард выдаст нам ее как король Франции.

— И это будет справедливо! — подтвердил Уолтер.

— И мы не нарушим своего слова.

— Поможете ли вы нам в войне против Филиппа де Валуа?

— Всей нашей мощью.

— Станете ли вы нас поддерживать своими солдатами, городами и портами?

— Непременно.

— Клянусь честью, метр Артевелде, вы искусно разрешаете самые сложные вопросы.

— И посему я позволю себе напомнить вам об одном из них.

— Каком же?

— О том, что король Эдуард дал клятву королю Франции как своему сюзерену, что тому будет подчиняться герцогство Гиень.

— Правильно, но клятва эта недействительна! — вскричал Уолтер.

— Почему же?

— Потому что я, — воскликнул Уолтер, забыв о своей роли, — принес клятву лишь на словах, не держа за руки короля Франции.

— В таком случае, ваше величество, — сказал Артевелде, встав и обнажив голову, — руки у вас развязаны.

— Ну и ну, ты оказался хитрее меня, приятель, — заметил Эдуард, подавая Артевелде руку.

— И я докажу вашему величеству, — с поклоном ответил Жакмар, — что примеры доверия и честности, преподанные мне вами, не пропадут напрасно.

Оба собеседника говорили правду: присягая на верность королю Франции в городе Амьене, Эдуард III то ли случайно, то ли с умыслом, не взялся за руки Филиппа де Валуа. Поэтому сюзерен, когда церемония закончилась, упрекнул вассала за это упущение; тот ответил, что не знает, было ли так принято у его предшественников, но, возвратившись в Англию, посмотрит хартии и грамоты о привилегиях, где записаны условия принесения присяги. Эдуард, вернувшись в Лондон, действительно, был вынужден признать нарушение им важной статьи присяги и согласился на то, чтобы в королевских грамотах, которые должны были подтвердить, что присяга была дана по всем правилам, исправили это упущение, записав, хотя это и было ложью: руки короля Англии лежали на руках короля Франции, когда произносилась клятва верности сюзерену.

Из этого следует, что Эдуард, будучи столь же ловким казуистом, как и Якоб ван Артевелде, не считал себя связанным этим актом присяги, в котором говорилось о признании полной вассальной зависимости, хотя в действительности она таковой не являлась; со своей стороны, города Фландрии, из-за вмешательства папы, оказались связанными обязательствами с королем Франции, но не с Филиппом де Валуа; таким образом, они, благодаря этой уловке, подсказанной ими Эдуарду, избегли и денежных штрафов, и папского отлучения. Все это, наверное, было чересчур хитро для эпохи, когда рыцари и купцы почитали за честь хранить верность данному слову, но разрыв с Францией был так выгоден Эдуарду III и Якобу ван Артевелде, что им даже следовало быть признательными за все, сделанное для того, чтобы придать своим воинственным притязаниям хотя бы видимость честности.

Итак, Эдуарду III, который окончательно условился обо всем с Якобом ван Артевелде, как мы рассказали в предыдущей главе, оставалось лишь одно, прежде чем начать осуществлять задуманное: ждать возвращения послов, направленных им к Вильгельму Геннегаускому, своему тестю, и к высокопреосвященству Адольфу Ламарку, епископу Льежскому. Послов ждали назад совсем скоро, ибо они должны были вернуться не в Англию, а в Гент, и ожидать приказов короля, хотя они и не знали, что он раньше их прибыл в этот город; Эдуард III не должен был дожидаться здесь послов, если его переговоры с Артевелде ни к чему не приведут.

Тем не менее король продолжал хранить инкогнито, но, невзирая на доверие, какое он испытывал к новому союзнику, на всякий случай пожелал найти поблизости надежное место, где мог бы при необходимости укрыться, и в письме приказал Готье де Мони, собрав пятьсот латников и примерно две тысячи лучников, занять с этим отрядом остров Кадсан, который, господствуя в устье западной Шельды, дал бы Эдуарду, случись измена, возможность отступить и защищаться; захват острова должен был казаться тем более естественным, что на первый взгляд представлялся не предосторожностью, вызванной страхом, а просто выполнением королевского обещания; когда это первое распоряжение Эдуарда было исполнено, он узнал о приезде обоих послов.

Послы не без тревоги увидели, что Эдуард лично ждал их в Генте; но, зная осмотрительность короля, они понимали, что его характер, хотя и склонный к риску, никогда не заводил Эдуарда дальше того, куда он сам решил зайти. Поэтому они быстро успокоились, особенно рыцари, чьей отваге был приятен и близок любой дерзкий поход; только епископ Линкольнский позволил себе высказать некоторые возражения, но Эдуард прервал его, изъявив живейшее желание узнать о результате обоих посольств.

Епископ Льежский отказался заключать какой-либо союз, направленный против короля Филиппа, и, несмотря на все предложения посланников Эдуарда, даже слышать не хотел о том, чтобы выступить против Франции.

Монсеньера графа Геннегауского посланцы Эдуарда застали в постели, к которой его приковал жестокий приступ подагры, о чем Артевелде уже сообщил королю. Однако, зная о том, кем присланы послы, и о том, что среди них находится его брат, граф тотчас принял их; потом, выслушав их с глубоким вниманием, ответил, что он пережил бы великую радость, если король Англии преуспел бы в осуществлении своего замысла, так как он полагает, что более нежно любит Эдуарда, своего зятя, нежели короля Филиппа, своего шурина, который утратил уважение графа после того, как отговорил молодого герцога Брабантского от давно решенного брачного союза с Изабеллой Геннегауской, чтобы отдать ему в жены свою собственную дочь; именно по этой причине он всеми силами поможет своему дражайшему и возлюбленному сыну, королю Англии. Но для успеха подобного плана требуется помощь более мощная, нежели его, добавил он, ведь Геннегау слишком маленькая страна в сравнении с Францией, а Англия лежит очень далеко, чтобы поддерживать его графство.

— Дорогой брат, — перебил его рассуждения Иоанн Геннегауский, — все сказанное вами совершенно верно, и мы не сомневаемся, что нам останется лишь последовать тем советам, кои вы дадите, а посему соблаговолите ответить, что нам надлежит делать в сложившемся положении.

— Право слово, — ответил граф, — чтобы помочь королю в его делах, я не смог бы назвать более могущественного человека, чем герцог Брабантский, который доводится королю двоюродным братом, а после него — графа Гелдерландского, женатого на Элеоноре, сестре Эдуарда, монсеньера Вальрана Юлиха, архиепископа Кёльнского, а также графа Юлиха, мессира Арну де Бланкенгейма и сира де Фокемона, ибо все эти славные воины, если король Англии возьмет на себя расходы на войну, смогут поставить от восьми до десяти тысяч латников. И ежели все эти сеньоры примут сторону короля, моего сына и вашего повелителя, то я без колебаний посоветую ему переправиться через пролив и отправиться сражаться с королем Филиппом даже за реку Уаза.

— Вы глаголете мудро, дражайший брат мой, и да сбудутся слова ваши, — сказал в ответ Иоанн Геннегауский.

И он, зная, с каким нетерпением его ждет Эдуард, несмотря на настойчивые просьбы графа остаться, уехал в тот же день вместе с Уильямом Солсбери, своим попутчиком, на встречу в Гент, хотя был далек от мысли, что там поджидает его король Эдуард собственной персоной.

Нам уже известно, каким образом случай, словно прислушившись к добрым советам графа Геннегауского, заранее свел короля Англии с епископом Кёльнским, графом Юлихом и сиром де Фокемоном, когда под именем Уолтера он присутствовал на ужине у Якоба ван Артевелде. С тех пор Эдуард был уверен, что и без согласия императора найдет в них честных и храбрых союзников. Поэтому ему осталось лишь склонить на свою сторону герцога Брабантского и Людвига IV Баварского, занимающего имперский трон.

Вот почему немедленно были снова снаряжены два посольства: на сей раз их отправили к герцогу Брабантскому и к императору. Послы должны были, ссылаясь на отношения дружбы и семейного родства, связывавшие герцога Брабантского с королем Англии, попытаться добиться от герцога вооруженного и активного участия в задуманной Эдуардом войне против Франции. Императору же послам было поручено напомнить, что Филипп де Валуа, нарушив подписанный им договор, по которому ему запрещалось приобретать что-либо на землях Империи, купил крепость Кревкёр в Камбре и замок Арлёан-Певель, и передать от имени короля Эдуарда, что он признает все права императора и поможет ему в военных действиях при условии, если тот дарует сеньорам, которые примут сторону Англии, разрешение начать войну с королем Франции.

Тем временем Готье де Мони получил в Лондоне приказ короля и поспешил его исполнить; кроме личной преданности Эдуарду Английскому, с кем он был через королеву связан узами родства, Готье де Мони из-за своего дерзкого характера, был готов принять участие в любом деле, где можно было проявить храбрость и завоевать славу. Поэтому предложенная королем военная вылазка отвечала одновременно и его долгу преданного слуги, и его желанию отважного рыцаря. Вот почему он, не теряя ни минуты, сообщил о приказе короля графу Дерби, сыну графа Ланкастера Кривая Шея, графу Суффолку, мессиру Реньо Кобхэму, мессиру Луи де Бошану, мессиру Уильяму Фиц-Уорику и сэру Боклеру, которых он выбрал для того, чтобы они разделили с ним честь этой опасной авантюры. Каждый из названных быстро подготовился к походу; военные корабли поднялись вверх по Темзе до Лондона, где их загрузили оружием и продовольствием; были призваны и посажены на суда две тысячи лучников; наконец, рыцари и их оруженосцы тоже поднялись на борт военных кораблей, которые немедленно снялись с якоря и, воспользовавшись первым приливом, встали напротив Грейвзенда. На другой день они сделали остановку лишь в Маргите, а на третий день наконец-то вышли в море; корабли под парусами или на веслах так тщательно обследовали побережье, что скоро англичанам стали прекрасно знакомы земли Фландрии. Англичане сразу собрали свои корабли, подготовились к высадке и, по-прежнему плывя вдоль берега, в одиннадцать часов дня, накануне праздника святого Мартина Зимнего, остановились в виду острова Кадсан.

Бросив первый взгляд на остров, английские рыцари поняли, что придется отказаться от мысли захватить его врасплох; часовые уже заметили корабли и подняли тревогу; англичане наблюдали, как весь гарнизон, состоявший, по крайней мере, из шести тысяч солдат, вышел из крепостных ворот и расположился на берегу. Однако англичане, поскольку им благоприятствовали ветер и прилив, поклялись Господом и святым Георгием, что высадятся на остров. Посему они выстроили корабли в одну линию по фронту, вооружились и, протрубив сигнал к бою, быстро снялись с якоря, устремившись к городу. С этой минуты у защитников Кадсана больше не осталось сомнений в намерениях англичан; кстати, по мере приближения кораблей солдаты гарнизона могли видеть стройные ряды рыцарских знамен и наблюдать с берега гербы шестнадцати рыцарей, которые командовали атакующими.

Если англичане насчитывали в своих рядах немало опытных и храбрых рыцарей, то среди их врагов было не меньше людей смелых и искусных в воинском деле. В первой шеренге защитников Кадсана можно было видеть незаконнорожденного брата графа Людовика, Ги Фландрского, который призывал своих боевых товарищей к стойкости, а также dukere Хэллоуина, мессира Иоанна Родосского и мессира Жиля де Лестрифа; поскольку фламандцы видели, что англичане на палубах кораблей облачают своих рыцарей в латы, они не захотели отставать и принялись одевать в доспехи своих воинов; так, со стороны фламандцев латы надели мессиры Симон и Пьер Брюльданы, мессир Пьер д’Англьмустье, много других храбрых воинов и благородных рыцарей; когда корабли подошли близко к берегу, обе стороны, полные ненависти и отваги, горели желанием вступить в схватку, но, поскольку не последовало приказа атаковать и не было отдано ответного приказа, стороны ограничились боевыми кличами; однако в эту минуту корабли подошли к острову на расстояние выстрела из лука, продолжая идти вперед, чтобы пристать к берегу, и английские лучники обрушили на островитян такой страшный и частый дождь стрел, что все защитники гавани, несмотря на свою отвагу, были вынуждены отступить, ибо не могли ответить англичанам смертоносной стрельбой, ведь фламандцы предпочитали рукопашную схватку на берегу перестрелке, все преимущество в которой было на стороне англичан. Поэтому они отошли, чтобы быть вне досягаемости стрел, и англичане высадились; но их противники, увидев на берегу половину английского войска, обрушились на англичан с такой яростью, что те, кто уже высадился, были вынуждены отойти назад, а рыцари, еще находившиеся на кораблях, под натиском тех, кто напирал на них сзади, не зная, куда высаживаться, попрыгали в море. В эти минуты посреди страшного шума послышался громкий голос бросившегося назад Готье де Мони: «Ланкастер! На помощь графу Дерби!». Граф, действительно, получил по голове удар палицей, и англичане, отступая к морю, оставили его без сознания на поле битвы; фламандцы, заметив на его шлеме корону и решив, что перед ними знатный вельможа, уже подхватили раненого, когда Готье де Мони, увидев графа Дерби в руках фламандцев, снова бросился в гущу врагов, не дожидаясь подкрепления, и первым ударом топора зарубил мессира Симона де Брюльдана, недавно посвященного в рыцари. Фламандцы бросили по-прежнему не пришедшего в себя графа Дерби на песок; Готье де Мони, поставив ногу на его тело, защищал графа, не отступая ни на шаг до тех пор, пока тот не очнулся. Впрочем, граф был не ранен, а только оглушен; поэтому он, придя в чувство, встал, подобрал первый попавшийся меч и молча, как ни в чем не бывало, вступил в бой, отложив изъявления благодарности Готье де Мони и считая, что в эту минуту лучше беспощадно разить врагов, чтобы наверстать упущенное время.

Жестокий бой продолжался. Но, хотя фламандцы еще не отступили ни на шаг, превосходство было явно на стороне англичан благодаря их великолепным лучникам, этим вечным творцам английских побед. Они оставались на кораблях, тем самым господствуя над полем битвы, и выбирали в гуще схватки, словно высматривая в парке оленя или лань, тех фламандцев, коих должны были пронзить длинными стрелами, такими прочными и острыми, что спасти от них могли только германские латы, тогда как кожаные панцири и кольчуги эти стрелы пробивали легко, словно ткань. Со своей стороны фламандцы показывали чудеса отваги. Хотя под этим смертоносным дождем — против него храбрость была бессильна — ряды их сильно поредели, они ожесточенно защищались. Но вот пал мессир Ги, бастард Фландрский, сраженный топором графа Дерби, и над его телом разыгралась та же схватка, что происходила над телом человека, сразившего мессира Ги, хотя теперь с другим исходом, ведь dukere Хэллоуина, мессир Жиль де Лестриф и Иоанн де Брюльдан, поспешившие ему на помощь, были убиты; из командиров уцелел лишь мессир Иоанн Родосский, хотя и он был ранен стрелой в лицо (вырвать он ее полностью не смог, ибо она вонзилась в кость, и сломал стрелу; в щеке торчал обломок дюйма в два).

Иоанн Родосский попытался отвести в порядке своих солдат, но это было невозможно. Захват мессира Г и Фландрского, гибель двадцати шести рыцарей, защищавших его, и непрекращающийся град стрел, обрушивавшийся с кораблей так густо, что берег стал похож на заколосившееся поле, окончательно лишили мужества его воинов, бежавших назад в город; тогда мессир Иоанн Родосский, будучи не в силах сопротивляться, дал убить себя на том месте, где погибли его боевые товарищи.

С этой минуты сражение превратилось в бойню: победители и побежденные вперемешку вошли в Кадсан; бой шел за каждую улицу, за каждый дом; воины гарнизона, зажатые между берегом океана и рукавом Шельды, не могли бежать и были перебиты или сдались в плен; из шести тысяч человек, составлявших гарнизон, на поле брани полегло четыре тысячи.

Город, взятый штурмом, но не сдавшийся, разграбили; все, что представляло собой хоть какую-то ценность, перевезли на корабли, дома же подожгли; англичане подождали, пока дома не превратились в пепел, и лишь после этого вышли в море, оставив остров, вчера еще такой многолюдный и благоденствующий, голым, опустошенным и разрушенным, как будто он оставался диким и необитаемым с того дня, как возник из глубин морских.

Тем временем наряду с военными экспедициями продолжались политические переговоры; оба посольства вернулись в Гент. Герцог Брабантский согласился присоединиться к Эдуарду с условием, что тот выплатит ему десять тысяч фунтов стерлингов наличными, а сумму в шестьдесят тысяч — в разные сроки; кроме того, герцог обязался поставить тысячу двести солдат, но лишь при условии, что король Англии будет оплачивать их содержание; герцог также предоставлял Эдуарду как своему родственнику и союзнику замок Лувен в качестве резиденции, более достойной короля, нежели дом пивовара Якоба ван Артевелде.

Ответ же Людвига IV Баварского был не менее благосклонным. Граф Юл их — его Эдуард просил присоединиться к послам — встретился с императором в замке Флоремберг и передал ему предложение короля Англии. Людвиг IV согласился назначить Эдуарда своим наместником во всей Империи; это звание давало королю Англии право чеканить золотые и серебряные монеты с изображением императора, а также предоставляло власть набирать в Германии войска. Два посланца императора прибыли вместе с посольством, чтобы сразу же договориться с королем Англии о времени, месте и деталях церемонии получения титула наместника. Что касается мессира Юлиха, то император, чтобы изъявить ему свое удовлетворение за добрую услугу, оказанную в качестве посредника, даровал ему вместо титула графа титул маркиза.

На другой день приехал Готье де Мони, оставив свой флот в порту Остенде; он явился сообщить Эдуарду, что приказы его исполнены и король может распахать и засеять зерном то место, где до сего часа высилось гнездо фламандских пиратов, именуемое городом Кадсан.

VIII

Однако король Филипп де Валуа, против которого велись эти великие военные приготовления, ничего не зная о кознях недругов, тоже собирался отправиться за море, чтобы сражаться там с врагами Господа: за крестовый поход снова стали ратовать с особым пылом, а король Франции, видя свое королевство, по словам Фруассара, «сытым, обильным и мощным», объявил себя главой священного дела и немедленно занялся поиском средств для его осуществления. Король провел огромную подготовку к войне, коей не видели со времен Готфрида Бульонского и короля Людовика Святого; с 1336 года Филипп де Валуа удерживал порты Марселя, Эгморта, Сета и Нарбона, сосредоточив в них такое количество кораблей, грузовых судов, галер и барж, что этого флота вполне хватило бы для перевозки шестидесяти тысяч людей, вооружения, провианта и багажа. В то же время он отправил послания Карлу Роберту, королю Венгрии, набожному и храброму человеку, с просьбой открыть границы его владений и принять паладинов Господних. Он также написал генуэзцам, венецианцам и обратился с подобным уведомлением к Петру I Лузиньянскому, который владел островом Кипр, и к Педро IV, королю Арагона и Сицилии. Кроме того, Филипп де Валуа велел предупредить главного приора Франции на острове Родос, чтобы тот сделал запасы продовольствия, и обратился к рыцарям Иерусалимского ордена Святого Иоанна, дабы те позаботились о снабжении его войск, когда он по пути будет находиться на острове Крит, их владении. Итак, все было приготовлено для похода и во Франции, и на всем пути крестоносцев; триста тысяч людей взяли крест и, чтобы выступить в поход, ждали лишь того дня, когда будет свободен их командующий, как Филипп де Валуа узнал о притязаниях Эдуарда III на корону Франции и предпринятых им первых демаршах у славных фламандцев и у императора; в это время к Филиппу де Валуа прибыл храбрейший и честнейший рыцарь по имени Леон де Кренгейм, посланный герцогом Брабантским.

Последний, верный своему двуличному и вероломному характеру, соблазнившись великолепным предложением — семьюдесятью тысячами фунтов стерлингов — едва успел дать слово королю Эдуарду, как рассудил, что, если тот потерпит неудачу в своей затее, то на него, герцога Брабантского, обрушится гнев короля Франции. Поэтому он тотчас выбрал того из своих рыцарей, кто благодаря своей храбрости и честности пользовался безупречной репутацией, поручив ему отправиться к Филиппу Французскому и заверить короля честным словом, дабы тот не верил никаким злым наговорам насчет герцога, а также сказать королю, что в его намерения не входило заключать союз или договор с королем Англии; но, поскольку тот был его двоюродным братом, он не мог не позволить ему приехать в страну, а раз уж тот приехал, он просто предложил ему свой замок Лувен, как с ним не преминул бы поступить его двоюродный брат Эдуард, если бы он, герцог Брабантский, нанес ему визит в Англию. Филипп де Валуа по опыту своему умел распознавать человека, с которым имел дело, и он затаил некоторые сомнения насчет этих оправданий, но рыцарь Леон де Кренгейм, известный как честный человек, придерживающийся строгих правил, попросил короля оставить его заложником, поручившись жизнью за герцога Брабантского и поклявшись, что тот говорит правду; поэтому Филипп успокоился, а со старым рыцарем начиная с того дня при французском дворе стали обходиться не как с заложником, а как с гостем.

Однако, вопреки этим заверениям, Филипп, понимая, что если он отправится в заморский поход, то подвергнет свое королевство большому риску, быстро охладел к крестовому походу и отменил все отданные приказы до получения более достоверных известий о планах Эдуарда III. В ожидании этого, поскольку рыцари и люди, находящиеся от него в ленной зависимости, были вооружены, он повелел им оставаться в боевой готовности и готовиться поднять на христиан мечи, которыми воины препоясались для войны с неверными. В то же время он решил извлечь выгоду из одного обстоятельства, тем больше благоприятствующего его делу, что оно могло вызвать в Англии немало затруднений и хотя бы ненадолго отбить у Эдуарда охоту завоевать чужое королевство, поскольку в случае необходимости ему пришлось бы отстаивать свое собственное; мы здесь имеем в виду приезд в Париж короля Шотландии и его супруги, изгнанных, как мы уже писали, из своей страны, где у них осталось лишь четыре крепости и одна башня.

Так как длительный и надежный союз Франции с Шотландией занимает в истории средних веков большое и важное место, необходимо, чтобы читатели позволили нам показать им различные события, приведшие к его возникновению, и тогда ни один уголок большой картины, что мы начали развертывать перед их взорами, не останется темным и непонятым. Кстати, в ту эпоху Франция уже была столь мощной машиной, что совершенно необходимо, если мы хотим понять всю ее силу, время от времени бросать взгляд на чужестранные механизмы, которые она вовлекала в свое движение.

Благодаря превосходному труду Огюстена Тьерри о нормандском завоевании Англии, малейшие подробности похода победителя в битве при Гастингсе хорошо известны во Франции; именно поэтому мы с этого времени и бросим беглый взгляд на поэтическую землю Шотландии, которая дала Вальтеру Скотту темы для самой романтичной истории и самых достоверных исторических романов, какие сегодня существуют в литературном мире.

Короли Шотландии, до той поры всегда свободные и независимые, хотя и находились в состоянии вечной войны с королями Англии, воспользовавшись победой при Гастингсе и долгой последовавшей за ним междоусобицей, увеличили свою территорию за счет врагов и отвоевали у них если не все три провинции полностью, то, по крайней мере, большую часть их, а именно Нортумберленд, Кемберленд и Уэстморленд; но норманны, поскольку тогда они были заняты уничтожением саксов, оказались снисходительны к шотландцам и согласились на окончательную передачу им этих провинций при условии, что король Шотландии присягнет от их имени королю Англии, хотя во всем прочем будет оставаться свободным и независимым сувереном.

Таково, кстати, было и положение самого Вильгельма Завоевателя. Независимый властитель захваченных за морем земель, он удерживал великое герцогство Нормандское и другие свои владения на континенте в качестве вассала короля Франции, и с той эпохи берет начало церемония принесения присяги. Кстати, Эдуард III считал, что не исполнил ее условий, поскольку не вкладывал свои руки в ладони Филиппа де Валуа.

Но было трудно избежать того, чтобы все оставалось в подобном положении. По мере того как в Англии воцарялось спокойствие, Вильгельм и его преемники стали все более жадными глазами смотреть на Шотландию, хотя они еще не смели отобрать назад то, что сами уступили шотландцам; но зато они постепенно стали намекать, что их соседи должны присягать им не только от имени трех завоеванных провинций, но и от всего шотландского королевства. Это и привело к первому периоду сражений, что завершились битвой при Ньюкасле, в которой Вильгельм Шотландский, прозванный Львом за то, что на его щите был изображен этот зверь, попал в плен и был вынужден, чтобы выкупить себе свободу, признать вассальную зависимость от короля Англии не только Кемберленда, Уэстморленда и Нортумберленда, но и всей Шотландии. Спустя пятнадцать лет Ричард I, считая это условие несправедливым и вырванным силой, по собственной воле от него отказался, и короли Шотландии, снова оказавшись в положении независимых суверенов, стали приносить присягу лишь от имени завоеванных ими провинций.

Сто восемьдесят лет минуло с тех пор, шесть королей правили в Шотландии после восстановления этого права, и между двумя народами не возникало никакой войны, ибо англичане, казалось, отреклись от своих древних притязаний на сюзеренитет, когда среди шотландцев распространилось предсказание, сделанное одним весьма почитаемым мудрецом по прозвищу Томас Рифмач, что 22 марта станет самым грозовым днем, который когда-либо переживала Шотландия. День этот наступил и прошел посреди всеобщего страха при изумительно ясной погоде, поэтому люди уже начали смеяться над роковым предсказанием астролога, когда прошел слух, что Александер III, последний из тех шести королей, чье царствование было для Шотландии золотым веком, проезжая на лошади по берегу моря в графстве Файф, между Бернтайлендом и Райнхорном, слишком приблизился к пропасти и, сброшенный с высокой скалы испуганной лошадью, разбился насмерть. Тогда все поняли, что гибель короля была предсказанной грозой, и стали ждать, когда сверкнет молния.

Однако буря разразилась не так быстро, как все того ожидали: Александер умер, не оставив наследника мужского пола; но одна из его дочерей, что была замужем за Эриком, королем Норвегии, родила дочь; историки той эпохи именуют ее Маргарет, а поэты — Девой Норвежской. Ей, как внучке Александера, принадлежала и досталась корона Шотландии.

В Англии тогда царствовал Эдуард I, дед того Эдуарда, кого мы выводим в нашей хронике. Это был храбрый и победоносный государь, алчущий увеличивать свое могущество либо силой оружия, либо благодаря политике, либо, если эти средства не действовали, хитростью. На сей раз само Провидение, казалось, проложило пути его честолюбию. У Эдуарда I был сын Эдуард; тому пришлось царствовать под именем Эдуарда II. Это о его трагической смерти мы слышали рассказ его убийцы Матревиса (как должен помнить читатель, он стал смотрителем замка, а вернее, тюремщиком вдовствующей королевы Изабеллы). Эдуард I попросил для своего сына руки Девы Норвежской; предложение было принято, но в тот самый момент, когда оба двора готовились к свадьбе, молодая Маргарет умерла, и, поскольку не осталось ни одного прямого потомка Александера III, трон Шотландии лишился наследника.

Десять крупных вельмож, претендовавших по праву более или менее отдаленного родства с покойным королем на незанятый трон, собрали тогда вассалов и приготовились поддержать свое право силой оружия. Как видим, буря, предсказанная Томасом Рифмачом, назревала прямо на глазах, обещая надолго сделать небо мрачным и грозным.

Шотландское дворянство, стремясь предупредить беды, которые всегда приносят с собой гражданские войны, решило выбрать третейским судьей Эдуарда I и назначить королем того из десяти претендентов, кого тот выберет. Послы принесли весть об этом решении королю Англии; тот, понимая выгоду, какую может из него извлечь, сразу же согласился и с помощью тех же гонцов созвал духовенство и дворянство Шотландии 9 июня 1291 года в замок Норхем, расположенный на южном берегу Твида, в том месте, где река разделяет Англию и Шотландию.

В назначенный день претенденты явились на встречу; король Эдуард тоже прибыл в замок. Он прошел сквозь толпу собравшихся, возвышаясь над ней на целую голову (ведь он был такого высокого роста, что англичане называли его не иначе как Длинноногим), сел на трон и подал знак главному судье начать речь. Тогда тот встал и заявил шотландскому дворянству, что оно, прежде чем король Эдуард объявит свое решение, должно признать его права не только как владетельного сюзерена Нортумберленда, Кемберленда и Уэстморленда — это никогда не оспаривалось, — но и всего оставшегося королевства, что со времен отречения Ричарда перестало быть предметом спора. Это неожиданное заявление вызвало настоящее смятение: шотландские дворяне отказались дать на него ответ до тех пор, пока не договорятся друг с другом. Тогда Эдуард распустил собрание, дав претендентам три недели на размышления.

Когда срок истек, все собрались снова; но теперь на другом берегу Твида, на шотландской территории, на открытой равнине, называемой Апсетлингтон, которую Эдуард, вероятно, выбрал для того, чтобы претенденты не могли ссылаться на принуждение с его стороны. Впрочем, заранее были приняты все предосторожности, ибо на этот раз никто не стал возражать против повторного предложения признать Эдуарда I сюзереном Шотландии; шотландцы ответили, что они соглашаются с этим условием свободно и добровольно.

После этого начали рассматривать права претендентов на корону. Роберт Брюс, владелец Аннандейла, и Джон Балиол, лорд Галловей, оба нормандцы по происхождению, а также потомок королевской фамилии Шотландии по линии дочери Давида, граф Хантингтон, были признаны имеющими больше остальных прав на корону. Поэтому Эдуарда попросили выбрать короля из них. Он назвал Джона Балиола.

Тот сразу же опустился на колени, вложил свои руки в ладони короля Англии, поцеловал его в уста, признав себя вассалом и ленную зависимость от Эдуарда не только трех завоеванных провинций, но и всего Шотландского королевства.

Хотя буря, предсказанная Томасом Рифмачом, рассеялась, молния все-таки сверкнула и поразила шотландский народ.

Балиол начал править; вскоре в поступках и суждениях нового короля стала обнаруживаться его пристрастность и нерешительность. Недовольные роптали; Эдуард поощрял их протестовать против решений шотландского короля, что они и не преминули делать. Эдуард собрал множество жалоб, справедливых и ложных, и потребовал, чтобы Балиол предстал перед судом Англии. При этом требовании Балиол почувствовал поползновение снова стать мужчиной и королем: он ответил решительным отказом. Тогда Эдуард в качестве гарантии сюзеренитета потребовал передачи в руки Англии крепостей Берик, Роксбург и Джелбро; в ответ Балиол собрал многочисленную армию; известив Эдуарда о том, что больше не признает его сюзереном, он перешел границу и вступил в Англию. Эдуард только этого и желал; все его поведение после провозглашения Балиола королем явно преследовало эту цель: ему было мало, что Шотландия стала его вассалом, он хотел видеть ее в рабстве. Поэтому он собрал армию и пошел навстречу Балиолу; в первый же день похода к нему присоединился всадник с большим отрядом солдат и попросил разрешения принять участие в кампании на стороне англичан. Это был Роберт Брюс, соперник Балиола.

Обе армии сошлись под Данбаром; шотландцы, которых их король покинул в начале битвы, были разбиты. Балиол, боясь попасть в плен и подвергнуться жестокому обращению, сказал, что готов добровольно сдаться англичанам, если ему будет сохранена жизнь (таковы были воинские законы, принятые в ту эпоху). Заявив об этом, он прибыл к Эдуарду в замок Роксбург без королевской мантии, вместо какого-либо оружия или скипетра держа в руках белую палочку, и объявил, что он, подталкиваемый дурными советами шотландской знати, предательски восстал против своего господина и повелителя, но во искупление собственной вины уступает Эдуарду все свои королевские права на землю Шотландии и своих подданных. На этих условиях король Англии простил его.

Именно на такой ход событий надеялся Брюс, присоединяясь к Эдуарду. Поэтому, едва Балиол был лишен прав короля, его старый соперник, который во многом помог победе, явился к Эдуарду, тоже требуя трон на тех же условиях, на каких тот был предоставлен Балиолу; но Эдуард спросил Брюса на франко-нормандском наречии:

— Неужели вы думаете, что у нас нет других дел, кроме как завоевывать вам королевство?

Скоро этот ответ приобрел блистательную ясность, которую Эдуард сначала, казалось, не считал нужным ему придавать; как победитель Шотландии он перебрался с берегов Твида в Эдинбург, переправил архивы в Лондон, приказал выкопать и перевезти в Вестминстерский собор большой камень: на нем, согласно древнему национальному обычаю, стояли короли Шотландии в день коронации; наконец, он доверил управление Шотландией графу Суррею, назначив главным казначеем Хью Крессингема, а главным судьей Уильяма Ормсби. Потом, направив во все провинции английских капитанов и разместив во всех замках английские гарнизоны, Эдуард возвратился в Лондон, чтобы позаботиться об умиротворении Уэльса (он, как и Шотландия, был покорен недавно), приказав повесить последнего принца, все преступление коего состояло лишь в том, что он отстаивал свою независимость. С того времени старшим сыновьям королей Англии неизменно присваивается титул принца Уэльского.

Шотландию постигла та же участь, что суждена любой завоеванной стране: главный судья, благоволивший к англичанам, выносил беззаконные приговоры; главный казначей, обращаясь с шотландцами не как с подданными королевства, а как с плательщиками дани, за пять лет вытянул из них больше денег, чем за целый век собрали с них четыре последних шотландских короля; жалобы, подаваемые наместнику, оставались без ответа, либо на них давались обманчивые, оскорбительные ответы; наконец, оставленные в гарнизонах английские солдаты в любом месте и по любому поводу обходились с шотландцами как с побежденными, силой отнимая у них все, что им приглянулось, оскорбляя, унижая и убивая тех, кто хотел противостоять их грабительскому произволу. Поэтому Шотландия скоро пришла в то возбужденное состояние, когда страна, кажется, дремлет в рабстве, но ждет лишь повода, чтобы пробудиться, и человека, способного вернуть ей свободу. Итак, если страна доведена до последней черты, такое событие всегда случается и такой человек непременно находится. Событием этим стало происшествие в так называемых амбарах Эра, а человеком — Уоллес.

Однажды с рыбной ловли на реке Айрин возвращался мальчик, наловивший много форели, которую он нес в корзине; у ворот города Эр он встретил трех солдат; те подошли к нему, желая отнять рыбу; тогда он сказал, что, если они голодны, он охотно поделится с ними, но весь улов не отдаст. Вместо ответа один из англичан хотел взять корзину; в это мгновение подросток нанес ему по голове такой сильный удар ручкой удочки, что тот упал замертво; сразу выхватив у него меч, мальчик так умело вступил в схватку с двумя другими солдатами, что обратил их в бегство и принес домой весь улов, половину которого предлагал англичанам. То был Уильям Уоллес.

Спустя шесть лет после этого происшествия по рынку Ланарка шел молодой человек, держа под руку жену; он был одет в костюм очень тонкого зеленого сукна, на поясе у него висел богатой работы кинжал; у выхода на улицу перед ним возник англичанин и преградил путь, сказав, что сильно удивлен, как это шотландский раб смеет носить столь аристократические одежды и такое прекрасное оружие. Поскольку молодой человек был, как мы уже сказали, с женой, он ограничился тем, что оттолкнул англичанина, чтобы тот дал им пройти. Англичанин, сочтя этот жест оскорблением, схватился за рукоять меча; но он не успел выхватить его из ножен и упал, сраженный ударом кинжала в грудь. Тогда все англичане, что находились на площади, бросились к тому месту, где разыгралась эта быстрая, как проблеск молнии, сцена; однако самый близкий к молодому человеку дом принадлежал шотландскому дворянину, и тот открыл убийце дверь и укрыл у себя; пока английские солдаты разбивали дверь, он вывел молодого человека в сад, откуда тот пробрался в дикую, скалистую долину Кэртленд-Крэгс, где враги даже не пытались преследовать беглеца. Однако, повелев обрушить на невинных кару, которая не могла настигнуть виновного, комендант Ланарка по имени Хейзелригг объявил молодого человека вне закона, сжег его дом, приказал зарезать его жену и слуг. Изгнанник, стоя на высокой горе, видел пламя и слышал вопли; при зареве пожара и стонах убиваемых он поклялся вечно мстить Англии. Этот молодой человек был Уильям Уоллес.

Вскоре в городе заговорили о дерзких вылазках против англичан, что предпринимал в окрестностях главарь изгнанников, собравший значительный отряд людей, объявленных, как и он, вне закона, и нигде не дававший пощады ни одному врагу. Однажды утром горожане узнали, что самого Хейзелригга настигли в его доме, оставив в его груди кинжал с надписью «Поджигателю и убийце». После этого ни у кого больше не осталось сомнений, что и это смелое нападение — дело рук главаря изгнанников. Против него высылались отряды солдат, но те неизменно терпели поражения; и каждый раз, узнавая о разгроме какого-нибудь нового соединения англичан, шотландское дворянство выражало по этому поводу открытую радость, ибо ненависть, которую они испытывали к победителям, для последних уже давно перестала быть тайной. Поэтому англичане решились на крайнюю меру. Под предлогом, будто они желают посоветоваться с шотландскими Дворянами о делах страны, губернатор провинции предложил всей знати западных провинций собраться в амбарах Эра; это был длинный ряд обширных строений, где монахи из соседнего аббатства зимой хранили зерно; с наступлением лета они стояли почти пустыми. Дворяне, ничего не подозревая, съехались на этот сбор; им предложили заходить парами во избежание беспорядка. Это предложение показалось им столь естественным, что они ему подчинились; но на всех потолочных перекладинах были привязаны веревки; солдаты держали в руках веревки, на концах которых были сделаны скользящие петли, и, по мере того как шотландские дворяне заходили в амбар, на шею им накидывали петлю и молниеносно вздергивали их вверх. Операция была проделана так умело, что ни один вскрик не предупредил тех, кто стоял наружи, о судьбе заходивших внутрь. Все шотландцы зашли в амбары, и все они были задушены.

Через месяц после этой расправы, когда английский гарнизон, попировав весь день, расположился на ночлег в тех же самых амбарах, где таким гнусным и подлым способом уничтожили множество шотландских дворян, из одного наиболее бедного в городе дома вышла старуха и, подобравшись к амбарам, мелом пометила двери тех из них, где спали англичане; никто не застиг ее за этим занятием, и она спокойно удалилась. Вслед за этим с горы спустился отряд вооруженных людей, и каждый человек нес связку веревок; эти люди очень внимательно осмотрели двери снаружи, завязав веревками те, на коих были кресты; потом, когда эта работа была сделана, какой-то человек, казавшийся их главарем, обошел дом за домом, проверяя, крепко ли затянуты узлы, а за ним следовала вторая группа людей, неся снопы соломы и рассыпая ее под дверями и окнами. Закончив обход и обложив все строения легковоспламеняющимся материалом, главарь поднес огонь. Когда англичане внезапно проснулись, они оказались со всех сторон охвачены пламенем, ибо амбары были деревянные. Первым порывом англичан было бежать к дверям, однако двери были заперты. Тогда они ударами топоров и мечей разбили их; но снаружи их ждали шотландцы, стоявшие словно железная стена за огненной стеной: они отбрасывали англичан в огонь или приканчивали их на месте. Тут кое-кто из англичан вспомнил о потайной двери, ведущей в монастырь, и бросился туда; то ли предупрежденные заранее, то ли разбуженные шумом, монахи поняли, что происходит, и вместе с настоятелем Эрского аббатства поджидали беглецов у входа в монастырь, набрасываясь на них с обнаженными мечами и заталкивая назад в амбары. В эту минуту обрушились крыши и все живые люди, что еще уцелели в строениях, были раздавлены теми же балками, на которых вешали шотландцев, за чью смерть главарь изгнанников так чудовищно отомстил. Этот главарь, конечно же, был Уильям Уоллес.

Эта операция стала сигналом к всенародному восстанию: шотландцы избрали своим вождем того, кто — единственный из них — не отчаивался в спасении отечества, ибо он, хотя и не был самым знатным из сеньоров Шотландии, бесспорно являлся самым храбрым. Но, едва Уоллес успел собрать три-четыре тысячи солдат, ему пришлось вступить в бой. Граф Суррей вместе с главным казначеем Крессингемом вели против него крупную армию.

Уоллес разбил лагерь на северном берегу реки Форт, близ города Стерлинга, потому что в этом месте через реку, уже очень широкую — в четырех-пяти льё отсюда она впадала в Эдинбургский залив, — был перекинут узкий и длинный деревянный мост. Заняв эту позицию, он поджидал англичан.

Последние не заставили себя ждать: в тот же день Уоллес увидел, как они идут вперед на южном берегу Форта. Суррей, будучи опытным полководцем, сразу же оценил преимущество позиции Уоллеса и отдал приказ остановиться, чтобы отсрочить битву; но Крессингем, духовное лицо и казначей, который должен был бы предоставить наместнику Шотландии, известному искусному стратегу, право принимать все меры, кои тот сочтет нужными, въехал верхом в гущу солдат, крича, что долг полководца заключается в том, чтобы сражаться всюду, где встретится враг; после чего английская армия, воодушевившись, громкими криками потребовала дать сражение.

Суррей был вынужден трубить сигнал к наступлению, и авангард под командованием Крессингема (подобно всем священнослужителям того времени, он решительно пускал в ход меч и копье) начал переправляться по мосту и развертываться на другом берегу.

Этого и ждал Уоллес. Едва увидев, что половина английской армии перешла на его берег, а мост позади нее забит войсками, он дал сигнал к атаке, лично ведя в наступление шотландцев. Все английские солдаты, перешедшие мост, были убиты или взяты в плен; все, кто находился на мосту, были смяты, сброшены в воду и утоплены. Суррей понял, что остатки его армии погибнут, если он не примет важного решения: он приказал поджечь мост, пожертвовав одной частью своих людей ради спасения другой, ведь если бы шотландцы переправились через реку, то они застигли бы своих врагов в таком смятении, что, вероятно, за день покончили бы со всей армией.

Крессингема отыскали среди мертвецов, но ненависть, которую он вызывал, оказалась столь велика, что шотландцы, нашедшие его труп, срезали с него кожу полосками, пуская их на ремни и подпруги для своих лошадей.

Суррей же, поскольку располагал еще значительными силами, отступил в глубь Англии и двигался очень быстро, так как не хотел, чтобы весть о поражении обгоняла его. В итоге он переправился через Твид, приведя обратно в Англию остатки армии. По мере отхода англичан население поголовно поднималось на борьбу, и не прошло двух месяцев, как все замки и крепости снова перешли во власть шотландцев.

Эдуард I узнал об этих событиях во Фландрии и тотчас вернулся в Англию. Творение его честолюбия рухнуло сразу. Эдуарду I пришлось потратить годы хитростей и переговоров, чтобы покорить Шотландию, а потерял он ее после одной битвы. Вот почему, ненадолго задержавшись в Лондоне, он принял из рук Суррея остатки его войск, сформировав из них ядро значительной армии, и сам отправился усмирять мятежников.

Тем временем Уоллес был назначен протектором; но дворяне, считавшие его способным на то, чтобы мечом освободить Шотландию, тогда как сами они еле-еле осмеливались защищать ее словом, решили, что он слишком низкого происхождения, чтобы управлять страной, и отказались его поддерживать. Уоллес воззвал к народу, и к нему примкнуло множество горцев. Хотя его армия была слабее армии Эдуарда по числу солдат, в оружии и воинской тактике, Уоллес, уверенный, что в создавшемся положении самое худшее — отступление, смело пошел навстречу королю и столкнулся с его армией под Фолкерком 22 апреля 1298 года.

Обе армии выглядели совершенно по-разному. Армия Эдуарда, набранная из всего дворянства и рыцарства королевства, двигалась вперед на великолепных конях, которых рыцари получали из великого герцогства Нормандского, а с флангов ее окружали грозные лучники — каждый из них нес в сумке дюжину стрел и бахвалился, будто у него на поясе болтается жизнь дюжины шотландцев. Армия же Уоллеса едва насчитывала пять сотен всадников и немного лучников из Эттрикского леса, находящихся под началом сэра Джона Стюарта из Бонхилла; остальную часть солдат составляли горцы, плохо защищенные от стрел кожаными латами; горцы шли тесно сомкнутым строем, и их прижатые друг к другу длинные пики казались движущимся лесом. Выйдя на место, где он решил дать сражение, Уоллес приказал остановиться и, обратившись к воинам, сказал:

— Вот мы и прибыли на бал; теперь покажите-ка, на что вы годитесь в танцах.

Эдуард тоже сделал остановку, но, поскольку позиции обеих армий были выгодными и никто из полководцев не решался первым пойти в атаку, английский король решил, что он покроет себя позором, ожидая нападения мятежников, и приказал трубить сигнал к сражению.

В эту минуту вся тяжелая кавалерия англичан дрогнула, словно скала, готовая обрушиться в озеро, но была остановлена длинными копьями шотландцев. Этот первый удар почти полностью свалил две первые шеренги-английских рыцарей, ведь раненые кони сбрасывали всадников, и те, будучи стеснены в движениях грузными доспехами, были почти все перебиты, не успев даже встать на ноги; но тут шотландская кавалерия, вместо того чтобы поддержать пехотинцев, отважно исполнявших свой долг, побежала, открыв один из флангов Уоллеса. Эдуард тотчас бросил в прорыв лучников, и они, уже не боясь, что их атакуют всадники, смогли приблизиться к шотландцам на расстояние в полполета стрелы и целились наверняка в тех, кого надлежало убить. Уоллес быстро призвал на помощь своих лучников, но конь сэра Джона Стюарта, ведущего их в бой, споткнулся о корень дерева, и седок упал головой вперед, разбившись насмерть. Тем не менее шотландские лучники продолжали наступать. Однако, не имея больше командира, кто руководил бы их действиями, неосторожно раскрылись перед врагом и были уничтожены. В это время Эдуард заметил в шотландской армии некоторое смятение, вызванное тем, что его отборные стрелки осыпали шотландцев дождем стрел. Он встал во главе отряда набранных им отчаянных храбрецов, бросился в брешь, проделанную в рядах шотландцев его лучниками, и, увеличив во всю ширину своего отряда уже нанесенную рану, проник в самое сердце шотландской армии; понеся большие потери, она не смогла оказать сопротивления и была вынуждена обратиться в бегство, оставив на поле брани друга Уоллеса и его боевого соратника, сэра Джона Грэхэма, который, возмущаясь трусостью шотландских дворян, не отступил ни на шаг и погиб, сражаясь во главе своих воинов.

Уоллес до последнего оставался на поле битвы, а с наступлением темноты — раньше ни его, ни несколько сот воинов, его окружавших, не могли заставить отступить — скрылся во мраке соседнего леса, где провел ночь, прячась в ветвях дуба.

Покинутый дворянством, Уоллес тоже отрекся от него, думая лишь о том, как сохранить верность стране, и сложил с себя титул протектора; пока лорды и бароны продолжали сражаться каждый за себя или покорялись, преследуя личные выгоды в ущерб интересам отечества, Уоллес (за ним гонялись по горам, охотились в лесах) носил с собой свободу Шотландии, словно Эней память о богах Трои; где бы ни находился Уоллес, он заставлял биться сердце родины, биение которого всюду, где Уоллеса не было, почти не ощущалось, и семь лет, что он находился в изгнании, неотступным и грозным кошмаром преследовал по ночам Эдуарда, не верившего, что Шотландия покорится ему, пока там будет Уоллес. Было обещано вознаграждение тому, кто выдаст Уоллеса мертвым или живым, и новый предатель отыскался среди дворян, однажды уже предавших его. Как-то, когда Уоллес обедал в замке Робройстоун, где, как он верил, его окружают одни друзья, сэр Джон Ментеф, подававший ему хлеб, положил его на стол подовой стороной кверху, что было условным сигналом: два сотрапезника, сидевшие по обе стороны от Уоллеса, схватили его за руки, а двое слуг, стоявшие у него за спиной, опутали веревками тело. Всякое сопротивление было невозможно. Поборник свободы Шотландии, связанный словно попавший в западню лев, был доставлен к Эдуарду, и тот, желая поиздеваться над пленником, велел привести его на суд в терновом венце. Исход суда сомнений не вызывал. Уоллеса приговорили к смерти, притащили к месту казни на металлической решетке и отрубили голову; потом тело четвертовали, нацепили каждую его часть на пики и выставили их на Лондонском мосту.

Так умер Христос Шотландии, которого, подобно Иисусу, палачи увенчали терновым венцом.

IX

Спустя года три после смерти Уоллеса, вечером, после одной из ежедневных схваток, которые продолжали вести побежденные и победители, несколько английских солдат ужинали, сидя за общим столом трактира; шотландский дворянин, служивший в армии Эдуарда и сражавшийся против мятежников, вошел в зал настолько проголодавшимся, что, сев за отдельный столик и заказав себе ужин, начал есть, не вымыв рук, еще красных от дневной бойни. Английские дворяне, уже отужинавшие, смотрели на него с той ненавистью, что всегда разделяла людей двух народов, хотя служили они под одними знаменами; чужак, спешивший насытиться, не обращал на них никакого внимания, когда один из англичан очень громко заметил:

— Посмотрите-ка на этого шотландца, он пожирает собственную кровь!

Тот, про кого это было сказано, услышал эти слова, посмотрел на свои руки и, увидев, что они действительно окровавлены, бросил кусок хлеба и на мгновение задумался; потом, молча покинув трактир, он вошел в первую же церковь, опустился на колени перед алтарем и, омыв слезами руки, попросил у Бога прощения, поклявшись, что посвятит жизнь тому, чтобы отомстить за Уоллеса и освободить родину. Этим раскаявшимся сыном Шотландии был Роберт Брюс, потомок того Брюса, что оспаривал у Балиола корону Шотландии и умер, завещав права на нее своим наследникам.

Роберт Брюс имел соперника в притязаниях на трон, служившего, как и он, в английской армии; им был сэр Джон Комин из Баденоха (его называли Комин Рыжий, чтобы отличать от брата: тому из-за смуглого цвета кожи дали прозвище Комин Темный). В то время Комин Рыжий находился в городе Дамфрис, у границы с Шотландией. Брюс приехал туда, желая уговорить его уйти от англичан и объединиться с ним, чтобы изгнать чужеземцев. Место встречи, где должны были вестись переговоры об этом важном деле, они выбрали по взаимному согласию в церкви миноритов в Дамфрисе. С Брюсом прибыли Линдсей и Киркпатрик, два лучших его друга. Они стояли у дверей церкви, и в ту минуту, когда ее приоткрыл Брюс, заметили Комина Рыжего, ждавшего у главного алтаря.

Полчаса они молча стояли на паперти, не заглядывая внутрь церкви. И тут вышел Брюс, бледный и растерянный. Он протянул руку, чтобы взять повод коня, и они увидели, что ладонь его в крови.

— Что случилось? Где он? — в один голос спросили они.

— Случилось то, что мы не поладили с Комином Рыжим, — ответил Брюс, — и, кажется, я убил его.

— Что значит «кажется»? — воскликнул Киркпатрик. — В убийстве надо быть уверенным, я пойду сам взгляну.

Оба рыцаря тоже вошли в церковь и, поскольку Комин Рыжий еще был жив, прикончили его.

— Ты был прав, — сказал Киркпатрик, выйдя из церкви и садясь в седло. — Дело шло к тому, но работка не была доделана. Теперь можешь спать спокойно.

Совет этот легче было дать, нежели исполнить. Убийством Комина Рыжего Брюс навлек на себя тройную месть — близких погибшего, короля Эдуарда и Церкви. Поэтому, понимая, что после подобного деяния ему больше терять нечего, Брюс прямо отправился в аббатство Скон, где короновались монархи Шотландии, собрал своих сторонников, призвал всех, кто был намерен сражаться за свободу, и 29 марта 1306 года провозгласил себя королем. 18 мая Роберт Брюс был отлучен от Церкви буллой папы: он был лишен всех святых таинств, и каждому человеку было дано право прикончить его как дикого зверя.

Девятнадцатого июня того же года Роберт Брюс был наголову разбит графом Пемброком под Метвеном и, снятый с лошади, убитой под ним, взят в плен. К счастью, человек, которому он отдал свой меч, оказался шотландцем; когда Брюса везли мимо леса, тот разрезал опутывавшие короля веревки и подал ему знак бежать. Роберт не заставил себя упрашивать; соскочив с коня, он бросился в лес; шотландец, чтобы избежать наказания Эдуарда, притворился, будто преследует его, но постарался не догнать. Брюс отделался счастливо. Всех других пленных приговорили к смерти и казнили. Убийство Комина Рыжего не прошло даром: кровь смыли кровью.

После этих событий и началась полная приключений жизнь Роберта Брюса; вообще история той эпохи красочна и увлекательна, как роман. Брюс, скрываясь в горах вместе с королевой и горсткой верных друзей — среди них был и молодой лорд Дуглас, прозванный потом добрым лордом Джеймсом, — был вынужден кормиться тем, что добывал рыбной ловлей и охотой лорд Джеймс, самый искусный из них в этих делах, кому была поручена забота о пропитании отряда; постоянно рискуя жизнью, избегая боя, но попадая в засады, Роберт Брюс одолевал все опасности благодаря своей силе, ловкости или твердости духа, поддерживал мужество соратников, которых всегда вели вперед озарения этого Божьего избранника; он провел пять месяцев лета и осени в ночных скитаниях, но с наступлением зимы королева уже не могла выдерживать их. Брюс понял, что у нее не хватит больше сил, чтобы переносить лишения, становившиеся еще страшнее из-за холода и снега; у него оставался лишь один замок Килдрунмер, расположенный у истоков реки Дон, в графстве Абердин; туда он отвез жену вместе с графиней Рюшо и двумя другими придворными дамами, наказав своему брату Найджелу Брюсу защищать замок до последнего человека, а сам в сопровождении другого брата, Эдуарда, пересек всю Шотландию, чтобы сбить с толку врагов, и укрылся на острове Рэтлин, у побережья Ирландии. Через два месяца он узнал, что замок Килдрунмер захватили англичане, брат его Найджел казнен, а жена взята в плен.

Эти известия застигли его в бедной хижине на острове, когда он уже был угнетен духом, и отняли у него последние остатки мужества и силы. В отчаянии он бросился на кровать и, обливаясь слезами, думал, что после убийства Комина Рыжего его вечно карает длань Господня, и спрашивал себя, не требует ли воля Божья, обрушивающая на него удары судьбы, чтобы он отрекся от борьбы за освобождение Шотландии. Терзаемый сомнениями, Брюс поднял глаза и устремил в потолок тот неподвижный взгляд, какой бывает у людей в минуты великой скорби; вдруг его взор невольно задержался на пауке (в подобных обстоятельствах, когда душа кровоточит, человек иногда отвлекается на всякие пустяки): раскачиваясь на длинной паутинке, тот безуспешно пытался перебраться с одной перекладины на другую, но неутомимо возобновлял свои попытки, от успеха которых зависело, соткет ли он паутину. Это природное упорство невольно поразило Брюса, и он, хотя и был озабочен своими горестями, продолжал наблюдать за упрямыми усилиями паука. Шесть раз тот пытался достигнуть вожделенной цели и каждый раз срывался. Тогда Брюс подумал, что и он, подобно этому жалкому созданию, предпринял шесть попыток завоевать трон, но каждый раз терпел неудачу. Необычное совпадение удивило Брюса и мгновенно породило у него столь же суеверную, сколь и странную мысль: он подумал, что Провидение не без умысла являет ему в эту минуту пример терпеливого упорства, и, по-прежнему не сводя глаз с паука, поклялся, что если тому удастся седьмая попытка, то он сочтет это для себя благословением Неба и продолжит бороться; если же, наоборот, паук сорвется, то он будет считать всю свою дальнейшую борьбу тщетной и безрассудной, отправится в Палестину и посвятит остаток дней войне с неверными. Он уже мысленно принес этот обет, когда паук, собравший все силы, предпринял седьмую попытку, достиг перекладины и уцепился за нее.

— Да свершится воля Божья! — воскликнул Роберт Брюс и, вскочив с кровати, предупредил солдат, что завтра выступает в поход.

Тем временем Дуглас продолжал вести партизанскую войну. В конце зимы он вновь взялся за дело и с отрядом из трехсот солдат высадился на острове Арран, расположенном между Килбрананским проливом и заливом Клайд, врасплох захватил замок Брэтвич, казнив его коменданта и перебив часть гарнизона; потом, сразу же воспользовавшись правом победителя, он со своими людьми обосновался в крепости и, не изменяя своей любви к охоте, целыми днями пропадал в великолепных окрестных лесах. Однажды, преследуя лань, он услышал в лесу звуки охотничьего рога. Он тотчас остановился, сказав себе: «Так звучит лишь королевский рог, только король трубит так громко».

Когда через какое-то время вновь призывно протрубил рог, Дуглас галопом понесся на звук и через десять минут оказался лицом к лицу с Брюсом, тоже охотившимся. Три дня назад Роберт Брюс, исполняя свое решение, покинул остров Рэтлин, и всего два часа назад высадился на Арране. Старуха, собиравшая на берегу раковины, сказала, что английский гарнизон перебили вооруженные чужестранцы и что сейчас они охотятся. Брюс, считавший личным другом любого врага англичан, тут же помчался в лес; Дуглас услышал звуки его рога, и оба верных соратника вновь обрели друг друга.

Начиная с этого дня злая судьба, побежденная беспримерным мужеством, отступила: вероятно, длительное и жестокое искупление, что Бог наложил на Брюса за убийство Комина, свершилось, а кровь, оплаченная кровью, перестала взывать к отмщению.

Однако борьба была долгой: Брюсу пришлось одолевать измену и силу, золото и железо, кинжал и меч. Шотландия хранит в народных преданиях множество удивительных приключений, в которых Брюс, вдохновляемый своим мужеством и оберегаемый Богом, чудом избегал самых грозных опасностей, используя каждый успех для того, чтобы усилить своих сторонников. Есть среди них и рассказ о том, как Брюс во главе армии из тридцати тысяч солдат ждал Эдуарда II на равнине под Стерлингом, ведь во время этой жестокой борьбы Эдуард I умер, завещав продолжать войну и распорядившись, дабы могила никогда не разлучала его с битвами, варить в кипятке свое тело до тех пор, пока плоть не отделится от костей, а кости эти, завернув в бычью шкуру, везти впереди английской армии каждый раз, когда она будет наступать на шотландцев. Эдуард II не исполнил воли отца: то ли потому, что верил в свои силы, то ли потому, что исполнение этого диковинного желания показалось ему святотатством; он повелел похоронить тело умершего отца в Вестминстерском аббатстве (и в наши дни на его надгробии еще можно видеть надпись: «Здесь покоится молот народа шотландского») и двинулся на мятежников, как мы уже сказали, поджидавших его на равнине под Стерлингом, имея в тылу реку Баннокберн, что и дала имя битве.

Никогда шотландцы не одерживали столь полной победы, а их враги не подвергались столь сокрушительному разгрому. Эдуард II, преследуемый Дугласом, во весь опор умчался с поля боя и перевел дух лишь за воротами Данбара. Комендант города раздобыл ему лодку, и на ней он, плывя вдоль берегов Берика, добрался до Англии и высадился в гавани Бамбро.

Эта победа обеспечивала Шотландии если не спокойствие, то, по крайней мере, независимость до тех пор, пока Роберта Брюса, хотя он еще был не стар, не поразила смертельная болезнь. В начале этой хроники мы уже рассказывали, как Брюс призвал к себе Дугласа, кого шотландцы называли добрым сэром Джеймсом, а англичане — Дугласом Черным, и просил друга вскрыть ему грудь, вынуть сердце и отвезти его в Палестину. Последнее желание Брюса так же не было исполнено, как и последняя воля Эдуарда I, но на сей раз не по вине того, кому оно было высказано.

Эдуард II тоже погиб: в замке Беркли его убили Герни и Матревис по приказу королевы, скрепленному печатью епископа Харефордского, и королю наследовал его сын Эдуард III.

Из предыдущих глав, мы надеемся, наши читатели составили себе достаточно верное представление о характере этого молодого монарха, чтобы понять, что он, едва взойдя на трон, устремил взоры на Шотландию — этого старого врага, эту гидру, которую на протяжении пяти поколений короли Англии, от отца к сыну, завещали уничтожить.

И момент для возобновления войны был тем благоприятнее, что цвет шотландской аристократии отправился с Джеймсом Дугласом в паломничество ко Гробу Господню, а корона оказалась не на голове закаленного воителя, а на головке хилого четырехлетнего дитяти. Поскольку после Дугласа Черного самым отважным и самым любимым в народе из соратников прежнего короля был Рандольф, граф Муррей, то он и был избран регентом королевства и правил Шотландией от имени Давида II.

Но Эдуард понимал, что вся сила шотландцев во всей стране, от реки Твид до пролива Пертленд-Ферт, исходит от их глубокого отвращения к господству Англии. Поэтому он решил вступить на земли неприятеля только под чужим знаменем и взять в союзники гражданскую войну; судьба предоставила ему эту возможность, и он ее использовал с присущим ему умением.

Джон Балиол, сначала провозглашенный королем, а затем свергнутый Эдуардом I, перебрался во Францию, где и умер, оставив сына Эдуарда Балиола; король Англии обратил на него внимание как на человека, чье имя могло послужить знаменем, и поставил Балиола во главе обездоленных лордов. Нескольких слов будет достаточно, чтобы объяснить читателям, что понимали в те времена под этим выражением.

Когда, благодаря мужеству и настойчивости Роберта Брюса, Шотландия освободилась от английского господства, две группы собственников стали предъявлять требования о возвращении потерянных ими земельных угодий. Первую составляли те, кто после завоевания Шотландии англичанами получили эти земли в дар от Эдуарда I и его наследников; ко второй принадлежали те, кто, будучи союзниками кланов Шотландии, владели этими землями по праву наследования. Эдуард поставил Балиола во главе второй партии землевладельцев и, делая вид, будто не вмешивается в эту вечную войну, снова возникшую у границ Шотландии под новым предлогом и в новой форме, поддержал его деньгами и войсками. В довершение всех бед — казалось, Роберт Брюс унес с собой в могилу счастливую судьбу страны, — когда Балиол со своей армией высадился в графстве Файф, регент Рандольф, внезапно сраженный тяжкой болезнью, умер в Масселборо и регентом юного короля стал Дональд, граф Марч, стоявший намного ниже своего предшественника по воинским и политическим талантам.

Граф Марч только что принял командование армией, когда Эдуард Балиол высадился в Шотландии, разбил графа Файфа и, продвигаясь вперед быстрее, чем распространялся слух о его победе, на следующий вечер вышел к реке Эйрн и на другом берегу ее увидел костры лагеря регента. Он приказал войску сделать остановку; когда же костры противника один за другим потухли, он переправился через реку, проник в расположение шотландцев и там, найдя всю армию спящей и беззащитной, начал даже не бой, а такую кровавую бойню, что на восходе солнца сам удивился, каким образом его солдаты (их было в три раза меньше, нежели в застигнутой врасплох армии) успели так быстро перебить превеликое множество врагов. Среди трупов нашли тела регента и тридцати дворян из высшей знати Шотландии.

После этого Шотландия вступила в эру упадка, столь же быстрого, сколь медленным и тяжким было восстановление страны при Роберте Брюсе. Эдуард Балиол, не задерживаясь для осады и взятия крепостей, прямо пришел в Скон и там короновался; став королем, он снова присягнул Эдуарду III как своему сюзерену и повелителю. Король Англии отныне больше не боялся открыто помогать ему и, собрав большую армию, подошел к городу Берик и осадил его. Арчибальд Дуглас, брат доброго лорда Джеймса, поспешил на помощь гарнизону города и расположился лагерем в двух милях от крепости, на возвышенности Халидон-Хилл; этот холм господствовал над позициями всей английской армии, которая тем самым из осаждающей превратилась в осажденную и оказалась зажатой между гарнизоном Берика и подошедшими войсками Дугласа.

Позиционное преимущество было полностью на стороне шотландцев, но дни их побед миновали: как всегда, участь сражения и на сей раз решили английские лучники; Эдуард поставил их на болотистой местности, где шотландская конница не могла их атаковать, и, пока они осыпали стрелами шотландцев, располагавшихся полукругом на возвышенности, словно одна огромная мишень, бросил на мятежников свою кавалерию, убил Арчибальда Дугласа и, уложив на поле брани вместе с ним самых храбрых шотландских дворян, рассеял остатки его армии.

Этот день, столь же роковой для Шотландии, сколь счастливым для нее был день битвы при Баннокберне, лишил юного Давида всего, что отвоевал Роберт Брюс. Скоро изгнанное дитя оказалось в том же положении, из которого его отец выбрался благодаря чуду мужества и упорства. Но на этот раз удача отвернулась от Шотландии: самые пылкие патриоты, видя неопытного юношу на том месте, где должен бы стоять испытанный воин, сочли, что на поражение их обрекла та высшая воля, что возносит и низвергает империи. Но некоторые люди не отчаивались в спасении родины и продолжали поддерживать народ шотландский, словно угасающую лампаду в дарохранительнице; в то время как Балиол вступал во владение королевством и от его имени приносил присягу вассала своему сюзерену Эдуарду III, изгнанные из страны Давид Брюс и его жена приехали просить убежища ко двору Франции. Последними опорами прежней монархии в Шотландии оставались владельцы четырех замков и одной башни, где, словно в парализованном теле, еще билось сердце шотландского народа. Этими четырьмя были рыцарь Лидсдейл, граф Марч, сэр Александр Рамсей и новый регент сэр Эндрю Муррей из Ботвела.

Эдуард, не беря в расчет это слабое сопротивление, отказался продолжать покорение Шотландии, оставив английские гарнизоны во всех укрепленных замках; он, будучи властелином Англии и Ирландии, сюзереном Шотландии, возвратился в Лондон, где мы, начиная эту хронику, застали его посреди ликующих на празднестве по случаю возвращения и победы; он был поглощен своей зарождающейся любовью к прекрасной Алике Грэнфтон, но его отвлек план завоевания Франции, который он тогда осуществлял во Фландрии; благодаря союзу, заключенному им с Артевелде и скорому соглашению с князьями Империи, план этот принимал для Филиппа де Валуа весьма угрожающий характер.

Именно в это время король Франции обратил внимание, как мы уже сказали, на Давида II и его супругу, прибывших в 1332 году ко французскому двору искать пристанища. Через их посредство он, еще не объявляя об этом открыто, завязал сношения с их доблестными защитниками за морем, послал денег регенту Шотландии и держал наготове значительный корпус солдат, намереваясь превратить его в гвардию молодого короля в тот момент, который сочтет подходящим для того, чтобы отправить Давида назад в шотландское королевство.

Кроме того, Филипп отдал приказ Никола Бегюше (одному из приставов, назначенных им для снятия показаний свидетелей на процессе графа Робера Артуа, чье изгнание и привело ко всей этой войне; Бегюше стал после процесса советником и казначеем короля) отправиться на объединенный флот Гуго Кьере, адмирала Франции, и Барбавера, командующего генуэзскими галерами, чтобы охранять проливы и морские пути, ведущие от берегов Англии к побережью Франции.

Приняв эти предосторожности, он стал ждать развития событий.

Тем временем в Кёльне готовилось пышное празднество; Эдуард III и Людвиг Баварский выбрали этот город, чтобы ввести здесь короля Англии в должность наместника Империи, посему и шли приготовления к этой церемонии.

На главной площади возвели помост, но времени привезти доски, нужные для его постройки, не было, и помост составили из двух столов для разделки туш, скрыв кровавые пятна огромными кусками бархата, расшитого золотыми лилиями; на помосте установили два роскошных кресла, на спинках которых красовались переплетенные — в знак единения — гербы Империи и Англии, причем, к английскому гербу был присоединен герб французский. Балдахин, прикрывавший этот двойной трон, был просто частью кровли крытого рынка (для этой церемонии его затянули, словно королевские покои, золотистой парчой); кроме того, на всех домах были вывешены, словно в святой день праздника Тела Господня, великолепные ковры как из Франции, так и с Востока (в Кёльн их привозили из Арраса через Фландрию, а из Константинополя — через Венгрию).

В день церемонии (историки не называют точной даты, относя ее к концу 1338 года или к началу года 1339) король Эдуард III в монаршем облачении и короне, но держа вместо скипетра меч — символ карающей миссии, которой он будет наделен, — со свитой лучших своих рыцарей подъехал к воротам Кёльна: через них выезжали на дорогу в Ахен. Здесь его поджидали граф Гелдерландский и граф Юлих, занявшие по обе стороны короля места, что уступили им епископ Линкольнский и граф Солсбери (у него, раба своего обета, правый глаз по-прежнему был завязан шарфом красавицы Алике); по улицам, украшенным цветами, словно в Вербное Воскресенье, они проезжали с такой блестящей свитой, которой не видели в городе со дня восшествия на престол Фридриха II. Когда они въехали на площадь, взорам их предстало ее пышное убранство. В кресле справа восседал Людвиг Баварский, облаченный в императорскую мантию; в правой руке он сжимал скипетр, а левую положил на державу, призванную олицетворять землю; высоко над его головой германский рыцарь поднял обнаженный меч. Эдуард тотчас спешился, прошел расстояние, отделявшее его от императора, и по ступеням взошел на помост; потом, остановившись на последней ступени, он, как заранее условились послы обеих сторон, вместо того чтобы поцеловать императору ноги, согласно обычаю тех времен, только отвесил ему поклон, а Людвиг обнял Эдуарда и расцеловал; после этого Эдуард сел на приготовленный для него трон, расположенный на несколько дюймов ниже трона Людвига IV — это был единственный знак зависимости от Империи, с которым согласился Эдуард III. Вокруг них расположились четыре великих герцога, три архиепископа, тридцать семь графов, бесчисленное множество баронов в шлемах с их личными гербами, баннере со знаменами, рыцарей и оруженосцев. Между тем стража, что перегораживала все выходящие на площадь улицы, покинула свой пост и окружила помост, освободив проходы, куда сразу хлынула толпа. Из всех окон, выходивших на площадь, высунулись мужчины и женщины; крыши были усеяны любопытными; император и Эдуард оказались в центре огромного амфитеатра, казалось выложенного из человеческих голов.

Тут император встал и в воцарившейся на площади глубочайшей тишине произнес голосом громким и твердым, чтобы все слышали, следующие слова:

— Мы, Божьей милостью могущественный король Людвиг Четвертый, герцог Баварский, император Германии, избранный собором кардиналов и утвержденный римским двором, объявляем Филиппа де Валуа бесчестным, лицемерным и трусливым, потому что он, нарушив заключенные с нами договоренности, приобрел замок Кревкёр в Камбре, город Арлёан-Певель и многие другие владения, по праву нам принадлежащие; мы решаем, что он своими поступками нарушил свои обязательства, и лишаем его покровительства Империи; впредь покровительство сие мы будем оказывать нашему возлюбленнейшему сыну Эдуарду Третьему, королю Англии и Франции, коему мы поручаем защиту наших прав и интересов, а в подтверждение сего жалуем на глазах у всех имперской хартией, скрепленной нашей гербовой печатью и гербовой печатью Империи.

Сказав эти слова, Людвиг IV передал хартию своему канцлеру и снова сел в кресло, взяв в правую руку скипетр, а левую положив на державу; канцлер, развернув хартию, прочел ее громким и внятным голосом.

В хартии Эдуарду III жаловался титул наместника и генерала Империи, даровалась власть казнить и миловать имперских подданных, дозволялось чеканить золотую и серебряную монету, а всем вельможам, зависящим от императора, повелевалось присягнуть английскому королю и быть верными данной клятве. После прочтения хартии раздались рукоплескания и послышались громкие боевые кличи; каждый вооруженный человек, от герцога до простого оруженосца, стучал мечом или наконечником копья по своему щиту, и в порыве всеобщего восторга, который объявление войны всегда вызывает у доблестного рыцарства, все вассалы императора, согласно иерархии, присягнули на верность Эдуарду III, как поступили они при восшествии на трон Германии герцога Людвига IV Баварского.

Как только закончилась эта церемония, Робер Артуа, одержимый ненавистью и упорно добивавшийся своей цели, выехал в город Моне в графстве Геннегау, дабы уведомить графа Вильгельма, что его распоряжения исполнены и все складывается к лучшему. Князья Империи, попросив у Эдуарда две недели на сборы, назначили местом встречи город Милин (он находился на равном удалении от Брюсселя, Гента, Антверпена и Лувена), и все, кроме герцога Брабантского, который, будучи независимым сюзереном, сохранил за собой право самостоятельно объявлять войну в то время и в том месте, какие сочтет подходящими, поручили бросить вызов Филиппу де Валуа мессиру Генри, епископу Линкольнскому, тотчас выехавшему во Францию.

Через неделю этот герольд войны получил аудиенцию у Филиппа де Валуа, который принял его в Компьенском замке в присутствии всего двора; по правую руку от короля стоял его сын, герцог Иоанн, по левую же — мессир Леон де Кренгейм, коего Филипп призвал к себе вовсе не потому, что хотел оказать честь благородному старцу, но потому, что, заранее зная о миссии епископа Линкольнского и будучи убежден, что герцог Брабантский заключил союз с его врагами, хотел, чтобы поручитель герцога был свидетелем этой встречи. Впрочем, всё было сделано для того, чтобы посланец столь великого короля и таких могущественных сеньоров был принят так, как подобает его званию и порученной ему миссии. Епископ Линкольнский вышел на середину зала с достоинством священнослужителя и посла; он без уничижения и гордыни, но спокойным и твердым тоном объявил войну королю Франции Филиппу: во-первых, от имени Эдуарда III, короля Англии и главнокомандующего всех его вассалов; во-вторых, от имени герцога Гелдерландского; в-третьих, от имени маркиза Юлиха; в-четвертых, от имени мессира Робера Артуа; в-пятых, от имени мессира Иоанна Геннегауского; в-шестых, от имени маркграфа Мейсенского и Остландского; в-седьмых, от имени маркиза Бранденбургского[15]; в-восьмых, от имени сира де Фокемона; в-девятых, от имени мессира Арну де Бланкенгейма и, наконец, в-десятых, от имени мессира Вальрана, архиепископа Кёльнского.

Король Филипп де Валуа внимательно выслушал это долгое перечисление врагов; потом, когда оно завершилось, удивился, не услышав вызова от человека, которого подозревал в наибольшей вражде к себе.

— Разве вам нечего передать мне от имени кузена моего, герцога Брабантского? — спросил король.

— Нет, государь, — ответил епископ Линкольнский.

— Теперь вы убедились, ваше величество, что мой господин остался верен данному им слову, — радостно улыбаясь, воскликнул старый рыцарь.

— Это хорошо, это прекрасно, благородный мой заложник, — сказал король, протягивая руку своему гостю, — но мы ведь еще не закончили войну. Давайте подождем.

Потом Филипп повернулся к послу и сказал:

— Наш двор — это ваш двор, монсеньер Линкольн, и вы доставите нам честь и удовольствие, если изволите погостить у нас сколько пожелаете.

X

X

Теперь необходимо, чтобы читатели позволили нам на время покинуть Европу, где обе стороны заканчивали суровые приготовления к наступлению и обороне (их может опустить романист, но долг историка — поведать о них во всех подробностях), чтобы по ту сторону пролива бросить взгляд на некоторых других персонажей этой хроники, о коих, сколь бы важны они ни были, мы, похоже, ненадолго забыли, проследовав за королем Эдуардом из Вестминстерского дворца в пивоварню эшевена Якоба ван Артевелде. Мы имеем ввиду королеву Филиппу Геннегаускую и прекрасную невесту графа Солсбери Алике Грэнфтон, промелькнувших перед нами на королевском пиру, столь странно и внезапно прерванном приходом графа Робера Артуа и последовавшим затем принесением обетов.

Как только в королевстве стало официально известно об отъезде короля, королева Филиппа, которую ее уже довольно поздняя беременность вынуждала бережно относиться к своему здоровью (кстати, королева, будучи строгих нравов, поставила бы себе в вину любое, даже самое невинное развлечение в отсутствие короля), удалилась с самыми близкими придворными в замок Ноттингем, расположенный почти в ста двадцати милях от Лондона. Там она проводила время за чтением религиозных книг, рукоделием и куртуазными беседами с фрейлинами; среди них ее самой верной подругой и самой любимой наперсницей, вопреки тому сверхъестественному чутью, благодаря которому женщины угадывают соперницу, неизменно была Алике Грэнфтон.

В один из тех долгих зимних вечеров, когда, устроившись перед большим камином, где, весело потрескивая, пылает огонь и так приятно слушать, как порывы ветра разбиваются об острые углы древних башен, наш давний знакомый Уильям Монтегю обходил с ночным дозором стены крепости, а две подруги в просторной высокой спальне (стены, обшитые панелями из резного дуба, занавешенные плотными, темными портьерами окна и огромная кровать), отослав всех фрейлин — ведь общество очень тяготит любящее сердце и поглощенный своими мыслями ум, — чтобы чувствовать себя свободнее не в словах, но в мыслях, остались наедине при свете лампы, свет которой не достигал тонувших в полумраке темно-коричневых стен, и сидели за массивным, на грубых ножках столом, покрытым дивной скатертью (ее пестрая вышивка выделялась в этой комнате ярким пятном среди старинных блеклых тканей). Обменявшись несколькими словами, женщины глубоко задумались, и, хотя размышляли они о разном, причина была одна и та же — обет, что дала каждая из них.

Как мы помним, обет королевы был ужасен: она поклялась именем Господа нашего, рожденного Пресвятой Девой и распятого на кресте, что разрешится от бремени только на земле Франции, и если в день родов она не сможет сдержать клятвы, то лишит жизни себя и выношенного ею младенца. В первые минуты она поддалась охватившему всех сотрапезников сильному восторгу; но с того дня прошло четыре месяца, роковой срок приближался, и каждое шевеление дитяти во чреве напоминало матери о неосторожном обете, данном супругою короля.

Обет, принесенный Алике, был не столь суров; она, как мы помним, поклялась, что в тот день, когда граф Солсбери вернется в Англию после того, как побывает на земле Франции, отдаст ему свое сердце и станет его женой. Половина этого обещания в исполнении не нуждалась, ибо ее сердце уже давно было отдано графу, поэтому Алике с не меньшим нетерпением, нежели королева, ждала какого-либо известия из Фландрии, возвещающего о начале военных действий, и ее задумчивость, хотя и не столь печальная, была не менее глубокой, чем у Филиппы; правда, мечты обеих женщин следовали своими путями — для одной это был страх, для другой надежда — и увлекали в просторы воображения. Королеве виделись безводные и мрачные пустыни, придавленные серым небом и усеянные могилами; графиня, наоборот, беззаботно порхала по веселым лужайкам, украшенным розовыми и белыми цветами, из которых невесты плетут себе венки.

Тут на башне замка пробило девять, и, пробужденный ударом бронзового молотка, каждый пробиваемый час, этот сын времени, встрепенулся и умчался на трепещущих крыльях, молниеносно уносящих его в вечность. С первым ударом часов королева вздрогнула, потом прислушалась, считая другие удары с грустью, не лишенной страха.

— В этот час, в такой же зимний день, — изменившимся голосом сказала она, — эта комната, сегодня тихая и покойная, была заполнена шумом и криками.

— Разве не здесь праздновали вашу свадьбу с его величеством Эдуардом? — спросила Алике; пробужденная от мечтаний голосом королевы, она отвечала скорее на свои мысли, чем на донесшиеся до нее слова.

— Да, да, здесь, — прошептала та, кому был задан вопрос. — Но я имею в виду другое событие, более близкое нам по времени, событие кровавое и страшное, которое тоже произошло в этой комнате: я говорю об аресте Мортимера, любовника королевы Изабеллы.

— О! — вскрикнула Алике, тоже вздрогнув и с испугом оглядываясь. — До меня часто доходили обрывки разговоров об этой трагической истории, и я, признаюсь вам, с тех пор как мы живем в этом замке, не раз пыталась выяснить подробности о том, в какой комнате она разыгралась и каким образом происходила. Но, поскольку наш король вернул своей матери свободу и подобающие почести, никто не захотел мне отвечать либо из-за боязни, либо из-за незнания. Значит, ваше величество, вы говорите, что это было здесь? — помолчав, спросила Алике, склонившись к королеве.

— Не мне надлежит выведывать тайны моего супруга, — ответила Филиппа, — и стараться узнать, живет ли сейчас королева Изабелла во дворце или в позолоченной тюрьме и кем поручено служить гнусному Матревису, приставленному к ней, — секретарем или тюремщиком; все, что в мудрости своей решает мой повелитель-король, решено правильно и сделано верно. Я его скромная супруга и подданная, и не мне обсуждать его поступки; но то, что сделано, уже никогда не изменишь: сам Господь Бог не мог помешать тому, что свершилось. Так вот, Алике, я сказала вам, что семь лет тому назад, в этой спальне, в такой же зимний вечер и тоже в девять часов, был арестован Мортимер, в ту минуту, когда он, может быть, поднявшись с кресла, где я сейчас сижу, и удаляясь от стола, на который мы сейчас опираемся, собирался лечь в эту кровать, куда я целых три месяца ни разу не легла без того, чтобы перед моими глазами не возникла вся эта кровавая сцена и, словно бледные призраки, не промелькнули все ее актеры. Кстати, Алике, у стен самая хорошая память и часто они оказываются болтливее людей; эти стены хранят воспоминание обо всем, что они видели, и вот этими устами они мне все рассказали, — продолжала королева, указывая на глубокую зарубку, сделанную ударом меча на одной из украшенных резьбой пилястр камина. — Именно там, где сидите вы, пал Дагдейл, и если вы поднимете коврик, на котором покоятся ваши ножки, то, без сомнения, увидите плиту пола, еще сохранившую следы его крови, ибо борьба была страшной и Мортимер защищался как лев!

— Но в чем же заключалось истинное преступление Роджера Мортимера? — спросила Алике, отодвигая свое кресло подальше от того места, где человек так быстро перешел от жизни к агонии, а от агонии к смерти. — Невозможно, чтобы король Эдуард наказал так страшно любовную связь, несомненно преступную, но чудовищная смерть, выпавшая на долю Мортимера, была, наверное, слишком жестокой карой…

— Нет, ведь Мортимер виновен не только в ошибках, он творил преступления, даже гнусные злодейства: руками Герни и Матревиса он убил короля; по его ложному доносу отрубили голову графу Кенту. Будучи в то время хозяином королевства, он вел Англию к гибели; когда истинный король — Мортимер узурпировал власть и искажал его волю — из мальчика превратился в мужа, ему постепенно раскрылись все тайны; но армия, казна, политические дела — все находилось в руках фаворита, и открытая борьба с ним как с врагом означала гражданскую войну. Король поступил с ним как с убийцей, и этим все сказано. Ночью, когда парламент собрался в городе, а королева и Мортимер находились в этом крепко охраняемом их друзьями замке, король подкупил управителя замка и через подземный ход, что выводит в эту спальню, — не знаю, где открывается дверь в подземелье, думаю, она скрыта в деревянной обшивке, но я не могла найти ее, несмотря на все поиски, — проник сюда во главе группы людей в масках, среди которых были Генри Дагдейл и Готье де Мони. Королева уже легла, когда Роджер Мортимер — он тоже собирался ложиться — увидел, что одна резная панель дрогнула и открылась; пятеро мужчин в масках ворвались в спальню: двое бросились к дверям, заперев их изнутри, трое других кинулись на Мортимера, но он успел схватить меч и первым ударом насмерть поразил Генри Дагдейла, пытавшегося схватить его. В это время Изабелла, забыв о том, что она полуголая и беременная, спрыгнула с постели, стала кричать, что она королева, и приказала мужчинам удалиться. «Это справедливо, — сказал один из них, сняв маску, — но если вы королева, то я — король». Изабелла закричала, узнав Эдуарда, и без чувств упала на пол. Тем временем Готье де Мони обезоружил Роджера; поскольку снаружи услышали крики королевы, сбежалась стража и, увидев, что двери заперты, начала разбивать их мечами и палицами; нападавшие утащили Роджера Мортимера, связанного, с кляпом во рту, в подземный ход, поставив на место резную панель, так что ворвавшиеся в спальню нашли мертвого Дагдейла и лежавшую без сознания королеву, а Роджер Мортимер и его похитители бесследно исчезли. Поиски Мортимера ничего не дали, ибо королева не посмела признаться, что сын вырвал ее любовника прямо из постели. И о судьбе Роджера узнали лишь на суде, приговорившем его к смертной казни, а увидели его только на эшафоте, где палач вскрыл ему грудь, чтобы вырвать сердце и бросить в костер; тело же на два дня и две ночи оставили болтаться на виселице на потеху и поругание толпе; наконец король смилостивился и позволил лондонским монахам-францисканцам похоронить труп в своей церкви. Вот что произошло здесь семь лет назад, в этот час. Разве я не права, сказав вам, что это было страшное событие?

— А подземелье, потайная дверь? — спросила Алике.

— Я лишь однажды спросила об этом короля, и он ответил, что подземелье замуровали, а резная панель больше не открывается.

— И вы, ваше величество, не боитесь оставаться в этой комнате? — осведомилась Алике.

— Чего же я могу бояться, если мне не в чем себя упрекнуть? — ответила королева, пытаясь ссылкой на спокойную совесть скрыть те страхи, что она невольно испытывала здесь. — Кстати, эта комната, как вы сказали, хранит два воспоминания, и первое столь дорого для меня, что оно затмевает второе, сколь бы ужасным оно ни было.

— Что это за шум? — вскрикнула Алике, взяв за руку королеву; испуг заставил ее забыть об этикете.

— Кто-то идет сюда, и все. Полно, успокойтесь, дитя.

— Открывают дверь, — прошептала Алике.

— Кто там? — спросила королева, повернувшись в ту сторону, откуда доносился шум, но не сумев разглядеть в темноте человека, вызвавшего его.

— Не соизволит ли ваше величество разрешить мне уверить ее, что все спокойно в замке Ноттингем и она может почивать без боязни?

— Ах, это вы, Уильям! — воскликнула Алике. — Идите сюда.

Молодой человек, не ожидавший этого настойчивого приглашения, высказанного столь взволнованным голосом (причину волнения Алике он не понимал), сначала растерялся, потом подбежал к Алике.

— Что случилось? Что с вами и что вам угодно от меня?

— Ничего, Уильям, ничего, — ответила Алике, успев на этот раз придать своему голосу невозмутимую интонацию. — Королева только желает знать, не заметили ли вы чего-либо подозрительного в вашем ночном дозоре?

— Ах! Скажите, пожалуйста, госпожа, что подозрительного я могу найти в этом замке? — со вздохом ответил Уильям. — Королеву окружают здесь преданные слуги, вас — верные друзья, а я лишен счастья подвергнуть опасности свою жизнь, чтобы избавить вас хотя бы от какого-нибудь огорчения.

— Неужели вы полагаете, мессир Уильям, что мы ждем жертв от вашей преданности? — с улыбкой спросила королева. — Или должно произойти событие, которое причинит вам ущерб, чтобы мы могли высказать вам благодарность за те заботы, коими окружили вы наше спокойствие?

— Нет, ваше величество, — возразил Уильям, — но, хотя я счастлив и горд состоять при особе вашей, иногда мне в глубине души бывает стыдно за то малое, что я делаю; вашей безопасности, которую я оберегаю, ничто не угрожает. Король и многие счастливцы-рыцари, завоевав славу, вернутся домой достойными тех, кого они любят, тогда как со мной обращаются как с младенцем, хотя я чувствую в себе отвагу мужчины; если бы я имел несчастье полюбить, мне пришлось бы таить любовь на самом дне сердца, признавая себя недостойным, чтобы на мою любовь ответили.

— Помилуйте, Уильям, успокойтесь, — сказала королева, тогда как Алике, от которой не ускользнула страстность молодого рыцаря, хранила молчание, — если мы подождем всего один день и не получим вестей из-за моря, то пошлем за ними вас, и ничто не помешает вам совершить какое-нибудь прекрасное воинское деяние, и по возвращении вы нам расскажете о нем.

— О ваше величество, как я вам благодарен! — воскликнул Уильям. — Если бы мне выпало великое счастье и ваше величество даровало мне подобную милость, то вы, после Бога и его ангелов, стали бы для меня самой священной особой на земле.

Едва Уильям Монтегю договорил эту фразу (он произнес ее тем восторженным тоном, что бывает присущ только юности), как громкий крик «Стой, кто идет?» дозорного из башни послышался даже в комнате дам и дал им знать, что кто-то чужой приблизился к воротам.

— В чем дело? — спросила королева.

— Я не знаю, ваше величество, но пойду справлюсь, — ответил Уильям, — и если ваше величество позволит, тотчас вернусь доложить обо всем.

— Ступайте, — сказала королева, — мы ждем вас.

Уильям ушел, а женщины снова погрузились в свои мечты; отвлек их удар колокола, пробившего девять часов, и теперь они сидели молча, пытаясь восстановить ход своих мыслей, прерванный трагическим рассказом королевы; печальные впечатления от него если не совсем развеял, то все же несколько смягчил приход Уильяма и последовавший за этим разговор. Вот почему они не обратили внимания на крик «Кто идет?», долетевший до них как сигнал о немаловажном событии, и даже не слышали, как вернулся Уильям; он подошел к королеве, и, видя, что к нему не спешат обратиться с вопросом, сказал:

— Я очень огорчен, ваше величество, но ничто из того, на что я надеялся, вероятно, со мной никогда не случится, ибо те новости, за которыми я должен был бы отправиться, сами прибыли к нам. Решительно, я гожусь лишь на то, чтобы охранять старые башни этого древнего замка, и мне необходимо с этим смириться.

— Что я слышу, Уильям? — воскликнула королева. — Неужели вы говорите о новостях? Значит, приехал кто-то из армии?

Алике же молчала, но смотрела на Уильяма таким умоляющим взглядом, что юноша ответил больше на это молчание, нежели на вопрос королевы.

— Два этих человека заявляют, что едут из армии и утверждают, будто им поручено передать послание от короля Эдуарда. Должно ли допустить их к вашему величеству?

— Сию же минуту! — вскричала королева.

— Несмотря на поздний час? — осведомился Уильям.

— В любой час дня и ночи тот, кого посылает мой повелитель и господин, для меня желанный гость.

— И, надеюсь, желанный вдвойне, — послышался от двери молодой, звонкий голос, — не правда ли, прекрасная моя тетушка, если зовут его Готье де Мони и несет он добрые вести?

Королева вскрикнула от радости и встала, протянув руку рыцарю; тот с обнаженной головой (свой шлем, входя в комнату, он отдал какому-то пажу или оруженосцу) приблизился к дамам. Спутник же его в шлеме с опущенным забралом остался у двери. Королева была так взволнована, когда увидела, как перед ней в поклоне склоняется вестник счастья, и почувствовала на своей руке его губы, что не смела задать ему ни одного вопроса. Алике же дрожала всем телом. Уильям, догадываясь, что творится в ее сердце, прислонился к стене из резного дуба, чувствуя, как у него подкашиваются колени, и старался скрыть в полутьме свое бледное лицо и пылкий взгляд, устремленный на Алике.

— Значит, вас прислал мой повелитель? — наконец прошептала королева. — Скажите же, чем он занят?

— Он ждет вас, ваше величество, и поручил мне привезти вас к нему.

— Неужели это правда? — воскликнула королева. — Значит, он вступил во Францию?

— Он еще не вступил, прекрасная тетушка, зато мы, побывавшие там, выбрали колыбелью для вашего сына замок Тюн, настоящее гнездо орла, подобающее королевскому отпрыску.

— Объяснитесь яснее, Готье, ибо я ничего не понимаю, хотя так рада, что боюсь, как бы все это не оказалось сном. Но почему рыцарь, пришедший с вами, не снимает шлем и не подходит к нам? Неужели он, сотоварищ герольда добрых вестей, боится, что наше королевское величество плохо примет его?

— Этот рыцарь, тетушка, дал обет, как вы и госпожа Алике; вы молчите, но не сводите с меня глаз. Хорошо, не волнуйтесь, — продолжал он, обращаясь к ней, — граф жив и здоров, хотя смотрит на свет Божий одним глазом.

— Благодарю вас, — сказала Алике, с чьей груди словно камень свалился, — благодарю. А теперь скажите, где находится король, где располагается армия?

— Да, да, расскажите, — живо попросила королева. — Последние новости, дошедшие до нас из Фландрии, сообщали что Филиппу де Валуа объявлена война. Что произошло дальше?

— Не волнуйтесь, ничего особо серьезного не случилось! — ответил Готье. — Правда, поскольку князья Империи, несмотря на объявление войны и данное ими слово, не спешили прибыть на место встречи, а мы видели, как с каждым днем король становится все мрачнее, то нам, Солсбери и мне, пришла в голову мысль, что эта растущая печаль вызвана воспоминанием о вашем обете, а он, невзирая на свое нетерпение, не может помочь вам его исполнить. Тогда, никому ничего не сказав, мы набрали сорок копейщиков из надежных и смелых бойцов и, выехав из Брабанта, ночь и день неслись таким галопом, что проехали Геннегау, спалив по пути Мортань, и, оставив позади Конде, переправились через Шельду, задержавшись освежить горло в аббатстве Денен; наконец мы добрались до красивого укрепленного замка, он принадлежит Франции и называется Тюн-Левек; мы объехали его вокруг, чтобы внимательно осмотреть, и, признав, что именно такой замок вам, прекрасная тетушка, и нужен, встав во главе нашего отряда, пустили коней галопом, ворвались во двор, где находился гарнизон; поняв, кто мы такие, он притворился, будто решил защищаться и сломал несколько копий, чтобы не казалось, будто он сдался без боя. Мы сразу же обошли внутренние покои, желая убедиться, не надо ли что-либо перестроить, чтобы сделать замок достойным его предназначения. Но владелец замка недавно обновил его для своей жены, так что с Божьей помощью, прекрасная тетушка, вам там столь же удобно подарить наследника его величеству королю, как если бы вы находились в одном из ваших замков в Вестминстере или Гринвиче. Вот почему мы тотчас разместили в замке сильный гарнизон, которым командует мой брат, и поспешили вернуться к королю, чтобы сообщить ему, что все обстоит благополучно и он больше может не волноваться.

— Так, значит, граф Солсбери остался верен своему обету? — робко прошептала Алике.

— Да, госпожа моя, — ответил второй рыцарь, приблизившись к ней; он снял шлем и преклонил перед Алике колено. — Останетесь ли вы верны вашему?

Алике вскрикнула. Этот второй рыцарь оказался Солсбери; он вернулся, и на лбу у него по-прежнему был шарф, который подарила ему Алике: после принесения обета он не снимал его, о чем свидетельствовало несколько капель крови, вытекших из легкой раны на голове.

Спустя две недели королева, сопровождаемая Готье де Мони, высадилась на побережьи Фландрии, а Солсбери в своем замке Уорк сочетался браком с красавицей Алике.

Из всех обетов, что были принесены над цаплей, первыми исполнились эти два.

XI

Князья Империи, несмотря на воодушевление, с каким объявили войну, не слишком спешили выполнять свои обещания; Эдуард терпеливо ждал, предоставив действовать Готье де Мони; он повелел под надежной охраной препроводить королеву Филиппу Геннегаускую в замок Тюн-Левек, где она, во исполнение данного ею обета, родила на земле Франции сына, получившего имя Джон, герцог Ланкастерский. Потом, отпраздновав выздоровление после родов, она приехала в Гент, где поселилась в графском дворце, расположенном на рыночной площади Вандреди.

Все эти задержки оставляли Филиппу де Валуа время подготовиться к войне; чтобы добиться успеха, на что и надеялся Эдуард, ее надо было вести быстро, сохраняя в тайне внезапность вторжения. Но французское государство не из тех королевств, что можно разграбить за одну ночь, что просыпается наутро под властью нового повелителя и новым знаменем. Как только ему бросили вызов князья Империи, Филипп, ожидавший объявления войны, уже собрал во Франции армию и начал переговоры в Шотландии, послав сильные гарнизоны в епископство Камбре: действия там Готье де Мони и графа Солсбери показали ему, какими могут быть первые удары англичан. В то же время он захватил графство Понтьё — им от лица матери владел король Эдуард — и направил послов ко многим князьям Империи, в частности к своему племяннику, графу Геннегаускому, унаследовавшему графство от отца своего Вильгельма (он, как мы уже знаем, умер от приступа подагры во время приема послов короля Эдуарда), а также к герцогу Лотарингскому, графу де Бару, епископу Меца и к монсеньеру Адольфу Ламарку, чтобы просить их не вступать в создаваемый против него союз. Четверо последних ответили, что они уже отказали королю Эдуарду в помощи, которой тот у них просил. Граф же Геннегауский в письме Филиппу и в беседе с послами признался, что он, будучи в зависимости и от Германской империи, и от королевства Франции, будет союзником Эдуарда до тех пор, пока король Англии будет вести войну на землях Империи как наместник императора, но если Эдуард вступит во Французское королевство, то он тотчас присоединится к Филиппу де Валуа и поможет ему защищать Францию, ибо готов сдержать клятвы, данные обоим сюзеренам. Наконец, Филипп известил Гуго Кьере, Никола Бегюше и Барбавера, командовавших его флотом, что вызов брошен и между Францией и Англией началась война, поэтому он разрешал им преследовать врагов и причинять им такой урон, какой только смогут. Дерзким морским разбойникам не нужно было повторять дважды сей приказ: они отплыли к побережью Англии и воскресным утром, когда все жители были в церкви, вошли в гавань Саутгемптона, высадились на берег, взяли штурмом город, разграбили его и, захватив с собой всех женщин, погрузили добычу на суда; потом они поднялись на борт и с первым приливом стремительно, словно хищные птицы, уносящие в когтях жертву, умчались назад.

В это время король Англии со всем своим войском выступил из Малина и пришел в Брюссель, резиденцию герцога Брабантского, с тем чтобы самому выяснить, в какой мере он может рассчитывать на обещания, которые тот ему дал. В Брюсселе король нашел приехавшего из Геннегау Робера Артуа, по-прежнему неутомимого в подготовке к войне. Здесь короля ждали хорошие новости: молодой граф, которого поощрял его дядя Жан де Бомон, беспрерывно вооружался и был готов в любую минуту отправиться в поход. Герцог Брабантский, кажется, тоже не изменил своих намерений и, поскольку Эдуард сказал ему, что хочет осадить Камбре, дал королю клятву соединиться с ним под стенами этого города, приведя дюжину сотен копейщиков и восемь тысяч солдат. Этого обещания вполне хватило Эдуарду: получив известие, что сеньоры Империи тоже выступили, он решительно двинулся в путь, провел первую ночь в городе Нивель, а на другой день, вечером, прибыл в Моне, где встретился с молодым графом Вильгельмом, своим шурином, и мессиром Жаном де Бомоном, своим маршалом, в графстве Геннегау (по велению короля ему было поручено вести армию на земли Франции).

На два дня Эдуард задержался в Монсе, где его со свитою, состоявшей из двух десятков знатнейших баронов Англии, пышно чествовали местные графы и рыцари. За это время все войска, располагавшиеся на этой земле, присоединились к Эдуарду, так что король Англии, оказавшись во главе мощной армии, подошел к Валансьену, разбив свой лагерь в окрестностях города. Раньше него в Валансьен вошли граф Геннегауский, мессир Жан де Бомон, сир д’Энгьен, сир де Фаньоэль, сир де Вершэн и немало других сеньоров, встретивших его у городских ворот. Герцог Геннегауский в окружении своего двора ждал короля на верхней площадке дворцовой лестницы.

Выехав на главную площадь, король Эдуард остановился перед дворцом; после этого епископ Линкольнский громким голосом воззвал:

— Гийом д’Оксон, епископ Камбрейский, как прокурор короля Англии, наместника Римского императора, я строго предупреждаю вас, что вы должны впустить нас в Камбре, иначе вы нарушите свой долг перед Империей и мы войдем в город силой.

И поскольку никто не ответил на это обращение — епископа Камбрейского здесь не было, — монсеньер Линкольн воскликнул:

— Граф Вильгельм Геннегауский, мы строго предупреждаем вас от имени Римского императора, что вы обязаны служить королю Англии, его наместнику, под стенами города Камбре, который он намерен осаждать, и всеми вашими солдатами, коих вы должны ему поставить.

— Свой долг я исполню с удовольствием, — ответил граф Геннегауский.

И быстро сбежав по парадной лестнице, он поддержал стремя короля; тот слез с коня и, ведомый графом, вошел в парадный зал, где был подан ужин.

На другой день английский король остановился в Аспре; там он отдыхал двое суток, дожидаясь подхода своих солдат из Англии и своих союзников из Германии, и здесь к нему присоединились: сначала молодой граф Геннегауский и мессир Жан де Бомон, приведшие великолепную армию, потом герцог Гелдерландский со своими людьми, маркиз Юлих со своим отрядом, маркграф Мейсенский и Остландский, граф Монсский, граф Сальмский, сир де Фокемон, мессир Арну де Бланкенгейм и множество других сеньоров, рыцарей, баронов. Тогда, убедившись, что все в сборе, кроме его светлости герцога Брабантского, обещавшего помочь под стенами Камбре, они выступили в поход и, подойдя к городу, осадили его. На шестой день, как он и обещал, пришел герцог Брабантский с девятьюстами копейщиками, не считая других латников, конных и пеших солдат, занял позицию на берегу Шельды (король Эдуард стоял на другом берегу), приказал построить мост через реку, чтобы армии могли сообщаться друг с другом, и, разбив лагерь, послал вызов королю Франции.

Пока под стенами Камбре развертывались эти приготовления, сеньоры, горя нетерпением еще больше прославить себя среди рыцарства, рыскали по графству Камбре, от Авена до Дуэ, и видели, что повсюду здесь живут богато, сытно и спокойно, ведь в этом краю давно не знали войны. И случилось так, что, обшаривая графство, мессир Жан де Бомон, мессир Генрих Фландрский, сир де Фокемон, сир де Ботерсан и сир де Кук — с ними было около пятисот воинов — приметили город Энкур с крепостью, куда окрестные жители свезли все свое добро и все свои деньги. Это обстоятельство, помимо желания совершить славный воинский подвиг, отнюдь не было безразлично рыцарям той эпохи, считавших добычу, которую они могли захватить, частью дохода, ниспосланного им Богом. Поэтому они приблизились к городу, думая застигнуть его врасплох; но жители были начеку, поскольку уже замечали в округе отряды, достаточно сильные, чтобы вызвать у них тревогу, хотя и слишком слабые, чтобы они могли пытаться овладеть городом. Кроме того, в городе тогда был епископ, очень умный и отважный человек, столь же искусно орудовавший копьем, как и посохом, и столь же непринужденно носивший доспехи, как и епитрахиль; сей достойный муж встал во главе обороны и приказал за воротами Энкура спешно возвести заграждение-палисад, оставив между этим сооружением и воротами свободное пространство, потом приказал всем своим людям подняться на крепостные стены и расположиться в сторожевых будках, после чего в изобилии снабдил их камнями, негашеной известью и всеми обычными тогда метательными средствами; сам же он во главе отряда самых храбрых воинов, каких мог найти в городе, занял позицию между заграждениями и крепостной стеной, оставив за спиной открытые ворота, чтобы обеспечить своим людям надежный отход. Отдав эти распоряжения, он стал поджидать врага; тот вскоре появился и, убедившись, что город приготовился к обороне, осторожно двинулся вперед, не встречая никаких помех со стороны тех, кто ждал нападения.

Примерно шагах в двадцати от палисада мессир Жан де Бомон, мессир Генрих Фландрский, сир де Фокемон и другие рыцари спешились (этот маневр тотчас проделал весь отряд), потом, опустив забрала шлемов и обнажив мечи, решительно пошли на заграждения. Когда люди на крепостных стенах поняли, что скоро начнется штурм, они обрушили на атакующих град камней и дождь извести; но, поскольку почти все рыцари были защищены крепкими доспехами, они, невзирая ни на что, продолжали идти вперед до тех пор, пока не приблизились к заграждениям вплотную; тут они пытались сломать палисад, чтобы проделать в нем проход, что оказалось трудным делом: толстые бревна были глубоко врыты в землю, и так как у нападавших не было стенобитных орудий, палисады устояли, несмотря на все усилия атакующих. Поэтому необходимо было менять тактику и возобновить атаку совсем иначе. Рыцари, просунув сквозь промежутки между бревнами копья и мечи, начали колоть и рубить защитников палисадов; те отвечали им тем же, и оборона была достойна атаки. Епископ был впереди всех, он принимал и отражал удары, тогда как его люди продолжали бросать с крепостных стен камни, балки и глиняные горшки с горящим маслом. Случилось так, что мессиру Генриху Фландрскому и епископу Энкурскому пришлось скрестить мечи, но, поскольку первый более искусно владел этим оружием, чем второй, а у второго были сильнее руки, епископ, поняв невыгодность своего положения, отшвырнул меч и, обхватив обеими руками меч рыцаря прямо за лезвие, крепко уперся ногами в землю, потянув к себе противника, который, не желая выпускать оружие, последовал за ним; в итоге сначала лезвие, потом рукоятка меча, а вслед за ней и рука рыцаря по локоть оказались втянуты в промежуток между бревнами; тут епископ выпустил лезвие, ухватился за руку и уже по самое плечо втащил ее за палисад; он втащил бы даже все тело, будь отверстие достаточно большим; мессир Генрих Фландрский все это время подвергался большой опасности, ибо был лишен возможности защищаться, тогда как епископ одной рукой тащил его к себе, а другой наносил ему удары кинжалом, стремясь сбить забрало шлема. По другую сторону палисада рыцари, видя, какой опасности подвергается их соратник, поспешили на подмогу и, чтобы помочь ему, стали тянуть его на себя. Наконец им это удалось; но мессир Генрих Фландрский, едва не потерявший жизнь, выронил свой меч, который торжествующе подобрал епископ; с той поры этот меч бережно хранился в капитульной зале Энкурского собора, где спустя сорок лет после события монахи показывали его Фруассару, рассказав хронисту о доблестном воинском подвиге, благодаря коему меч попал к ним. Что касается атакующих, то они при этой первой неудаче поняли, что сделать ничего не смогут, отступили и направились в сторону Камбре, где присоединились к королю Эдуарду, герцогу Брабантскому и князьям Империи, завершившим осадные работы и приготовившимся к штурму. Вновь прибывшие тотчас влились в разные полки, ибо им предстояло отомстить за поражение, а мессиру Иоанну Геннегаускому — за смерть молодого рыцаря из Голландии Херманта, которого он очень любил и который погиб в схватке с защитниками Энкура. Поэтому Иоанн Геннегауский присоединился к корпусу сира де Фокемона, сира д’Энгиена и мессира Готье де Мони, что должны были штурмовать город через Роберские ворота, тогда как его племянник граф Вильгельм должен был атаковать Сен-Кантенские ворота.

Именно молодой граф Геннегауский, жаждавший проявить себя, одним из первых достиг заграждений и начал бой; но теперь они имели дело с городом, укрепленным гораздо сильнее, чем Энкур, с доблестным гарнизоном, оснащенным большим количеством оружия и метательных орудий. Поэтому, несмотря на чудеса храбрости, проявленные мессиром Жаном де Бомоном и Готье де Мони, все их атаки были отбиты и они, израненные и смертельно усталые, вернулись в лагерь, ничего не добившись.

Ночью английский король получил сообщение, что его противник, узнав об осаде Камбре, послал в Сен-Кантен своего коннетабля Рауля, графа д’Э и де Гинь со множеством солдат, чтобы защищать город и границы. Кроме того, на своих землях находились сеньоры Куси и Гама, приграничных с Францией областей, и, поскольку в край между Сен-Кантеном и Перонном беспрерывно прибывали французские рыцари, было весьма вероятно, что сам король Филипп де Валуа не замедлит выйти навстречу своему двоюродному брату.

Филипп де Валуа, узнав, что от герцога Брабантского прибыл герольд, тотчас принял его в замке Компьен и на этот раз, как и прежде, призвал к себе честного старца Леона де Кренгейма. Тот, надеясь на обещание своего сюзерена, спокойно сел рядом с королем, но, услышав первые слова герольда и поняв, какая миссия тому поручена, встал с кресла и хотел удалиться. Тогда Филипп, не спуская глаз с посланца своего двоюродного брата, протянул руку и взял за локоть рыцаря, так что, сдерживаемый почтением, тот остался стоять на месте и был вынужден дослушать до конца вызовы его сеньора королю. Когда герольд закончил речь, Филипп де Валуа, слушавший его с улыбкой, повернулся к рыцарю.

— Ну, мессир де Кренгейм, что вы на это скажете? — спросил он.

— Я скажу, сир, что поручился жизнью за его светлость герцога Брабантского, — ответил старый рыцарь, — и если он нарушил свое слово, то я своему остаюсь верен.

Спустя пять дней, в ту минуту, когда король Филипп собрался ехать в Перонн, ему доложили, что шевалье Леон де Кренгейм, которому он разрешил вернуться к его сеньору, скончался минувшей ночью.

Старый рыцарь, не желая терпеть позор того, кто послал его ко двору Филиппа, уморил себя голодом.

XII

Тем временем, поскольку осада Камбре, несмотря на мужество осаждающих, затягивалась, английский король — он узнал, что Филипп де Валуа, предварительно прислав в Перонн свой письменный приказ, прибыл с мощной армией в Сен-Кантен — собрал на совет самых доблестных и опытных сподвижников, среди которых находились граф Робер Артуа, мессир Жан де Бомон, епископ Линкольнский, граф Солсбери, маркиз Юлих и Готье де Мони, чтобы решить, продолжать ли осаду или идти навстречу противнику. Обсуждение было коротким; все решили, что нет надежды взять город Камбре, окруженный крепкими стенами и обороняемый сильным гарнизоном; из этого следовало, что лучше идти навстречу неприятелю и дать ему сражение на открытой местности, чем бесполезно мучиться у города до наступления близящейся зимы. После совета сеньорам был отдан приказ снять осаду. Каждый, свернув палатки и личный вымпел, встал под знамя своего командующего, и армия двинулась к горе Сен-Мартен: там, на границах с Пикардией, находилось премонтранцкое аббатство камбрейской епархии. И туг, так как мессир Жан де Бомон выполнил свое обещание служить маршалом в армии, пока она воевала на землях Империи или графства Геннегау, сдал командование английскому королю, и тот вместо него поставил трех маршалов — графов Нортгемптона, Глостера и Суффолка. Коннетаблем был назначен граф Уорик, тотчас вставший во главе армии, которая, подойдя к горе Сен-Мартен, переправилась через Шельду без всяких помех со стороны французов. Оказавшись на другом берегу, граф Геннегауский подъехал к Эдуарду, слез с коня и, встав на одно колено, попросил разрешить ему, согласно данному им слову, отправиться к королю Франции, чтобы он смог столь же честно сдержать свою клятву, данную одному, как он сдержал клятву, данную другому: он служил королю Англии, своему шурину, в Империи, но теперь желал служить своему дяде, королю Франции в его королевстве. Эдуарду были известны обещания графа; он не стал возражать и, подняв его, сказал: «Да хранит вас Бог!».

Потом, сняв латную рукавицу, он протянул ему руку; Вильгельм Геннегауский поцеловал ее, снова сел на коня, в последний раз отдал честь королю и уехал из армии вместе со всеми своими друзьями и воинами, кроме дяди своего Жана де Бомона: тот по-прежнему оставался изгнанным из французского королевства за помощь, оказанную королеве Изабелле, и не считал бесчестным для себя находиться среди князей Империи, хотя те и вступили на земли Франции.

После отъезда молодого графа Вильгельма собрался второй военный совет, чтобы решить, идти ли в глубь страны или же, поджидая французскую армию, двигаться вдоль границ графства Геннегау, откуда каждый день можно беспрепятственно получать оружие и съестные припасы. Мнения разделились, но герцог Брабантский категорически высказался за вторую тактику, и все с ним согласились; английская армия тотчас была разделена на три корпуса: первым командовали маршалы, вторым — король, третьим — герцог Брабантский. И вся эта лавина солдат тронулась в путь, поджигая и грабя, делая не более трех льё в день, чтобы ничего не упустить по пути — ни городов, ни деревень, ни ферм; после нее исчезало все — виноградники, леса, хлеба, богатства земли и дары неба, так что ее можно было бы сравнить с лавой, которая там, где проходит, оставляет после себя безлюдной и бесплодной землю, прежде плодородную и населенную.

Изредка армия останавливалась и, словно огнедышащий дракон, простирала одно из крыльев, и от ее фланга отделялся какой-нибудь отряд, устремляясь в Пикардию или Иль-де-Франс, где сжигал и подвергал разграблению несколько городов; даже в центре королевства можно было. видеть зарево пожарищ и слышать вопли несчастных; подобная участь постигла Ориньи-Сент-Бенуат и Гиз. Наконец король Эдуард, узнав в Боэри, монастыре цистерцианцев, принадлежащем ланской епархии, что Филипп выступил из Сен-Кантена более чем со ста тысячами солдат, чтобы дать ему сражение, не пожелал больше притворяться, будто спасается бегством, продолжая двигаться дорогой, удалявшей его от французского короля; поэтому он вернулся назад, провел ночь того дня, когда получил это известие, в Ферваке, на другой день — в Монтрё; на третий день он вступил во Фламанжери и, сочтя это место подходящим для расположения армии, в которой было почти сорок пять тысяч человек, посчитал, что будет ждать здесь короля Филиппа и уже проделал достаточно долгий путь навстречу ему, чтобы его не заподозрили в том, будто он избегает сражения.

Король Франции действительно вышел из Сен-Канте-на; он со своей армией двигался так быстро, что скоро вошел в Бюиронфос и остановился, приказав солдатам разбить здесь лагерь; он был намерен ждать тут английского короля и своих союзников, находившихся от него не более чем в двух льё. Граф Вильгельм Геннегауский, узнав, что король Франции обосновался в Бюиронфосе, выехал из Кенуа, где стоял до сих пор, и примчался во французскую армию, представ перед дядей с пятьюстами копейщиками. Хотя это был великолепный отряд, король Филипп сначала оказал ему довольно холодный прием, ибо не мог забыть, что граф с той же самой свитой осаждал Камбре. Но граф Вильгельм смиренно извинился, сказав, что был вынужден повиноваться императору, от которого зависел так же, как и от короля Франции; король и военный совет в конце концов удовлетворились его оправданиями, назначив графу место расположения в центре армии, совсем рядом с королевским шатром.

Эдуарду скоро стало известно о намерениях противника и о том, что обе армии разделяет небольшое расстояние. Он тотчас созвал совет, куда входили князья Империи, маршалы, все бароны и прелаты Англии, спросив у них, по-прежнему ли они желают дать сражение и намерены ли высказать ему свои соображения, что следует делать в том месте, где они оказались. Сначала сеньоры молча переглядывались, потом поручили говорить герцогу Брабантскому; тот встал и сказал, что, по его мнению, долг и честь обязывают их всех сражаться, «хотя численное превосходство за противником, и необходимо без промедления послать герольда к королю Франции, дабы потребовать сражения и принять его в тот день, какой назначит король». Это вступительное слово было встречено единодушными рукоплесканиями, и герольду герцога Гелдерландского, знающему французский язык, было поручено от имени короля Англии и князей Империи доставить их вызов королю Франции. Герольд тотчас сел на коня и со свитой, достойной тех, кого он представлял, скакал всего два часа — так близко армии находились друг от друга — и прибыл на аванпосты Филиппа де Валуа, попросив немедленно проводить его к королю.

Король Франции принял его в окружении своего военного совета и с радостью выслушал герольда, умного человека, исполнившего поручение достойно и твердо; потом, узнав, что противник остановился и ждет его, требуя генерального сражения, Филипп де Валуа ответил, что ему приятно слышать подобные слова и он выбирает ближайшую пятницу как день, когда ему будет удобно вступить в битву; затем король, сняв с плеч горностаевый плащ с застежкой в виде золотой цепи, подарил его герольду в знак того, что тот здесь гость желанный, а принесенная им весть чудесна. В тот же вечер герольд вернулся в армию Эдуарда, рассказал об обильном королевском угощении и сообщил, что день сражения назначен на пятницу. Слух об этот тотчас распространился среди князей Империи и английских баронов, и они часть ночи посвятили чистке оружия и подготовке к битве.

На следующий день граф Геннегауский поручил сиру де Тюпиньи и сиру де Фаньоэлю — из всех своих рыцарей этим двоим он полностью доверял за их храбрость и ум — выяснить дислокацию английских полков. Они тотчас оседлали лучших боевых коней и, под покровом леса, что тянулся вдоль всей линии расположения англичан, какое-то время ехали мимо английской армии, от которой были так близко, что могли наблюдать все ее позиции. Но вдруг плохо объезженный конь сира де Фаньоэля испугался (его царапнула по крупу ветка дерева) и, закусив удила — всадник не мог с ним совладать, — вынес его из леса и, примчавшись прямо в стан армии Эдуарда, сбросил на землю среди палаток князей Империи. Сир де Фаньоэль тотчас был окружен и взят в плен пятью германцами, запросившими с него выкуп; поскольку он был пленен не в бою, а в итоге случайного падения с лошади, они согласились отпустить его на свободу, если он пожелает дать им гарантию, что кто-то поручится за него и внесет залог. Тогда сир де Фаньоэль попросил, чтобы его отвели к мессиру Жану де Бомону; тот — он как раз выходил с мессы — пришел в восторг, увидев у входа в палатку своего давнего и доброго знакомого. Пленник рассказал о том, как он попал в руки германцев, какой за него назначили выкуп и что предложили ему захватившие его люди. Мессир Жан де Бомон сразу же внес требуемую сумму и пригласил сира де Фаньоэля на обед; во время десерта он велел привести коня своего гостя и вернуть сиру де Фаньоэлю его меч, но при одном условии: тот должен взять на себя труд передать от него поклон его племяннику — графу Вильгельму. Сир де Фаньоэль обещал это сделать и вернулся в лагерь своего короля; он смог дать более точные сведения об армии Эдуарда, увидев ее изнутри, нежели те, какие рассчитывал получить, отправляясь утром в разведку.

В тот же вечер, когда король Франции бодрствовал в своем шатре, к нему привели запыленного и измученного гонца (с момента вступления на берег он проезжал в день двадцать льё, не меняя коня); гонец прибыл с острова Сицилия и привез письма от Робера, графа Прованского и короля Неаполитанского. Филипп, зная о мудрости и познаниях в астрологии своего кузена, при первых слухах о войне обратился к нему, чтобы выяснить, что следует ждать от этой войны. Поэтому Робер исследовал благоприятные и пагубные сочетания звезд; много раз он волхвовал над судьбами короля Франции и короля Англии, но звезды неизменно показывали, что там, где собственной персоной будет находиться Эдуард, Филипп потерпит позорное поражение с великим уроном для королевства Франции, посему в письме он советовал ему не вступать в сражение, если даже у него будет втрое больше солдат, ибо исход битвы заранее предрешен в книге вечности, где рука людская ничего переписать не может. Филипп поостерегся показать кому-либо это письмо, боясь подорвать боевой дух армии, но, невзирая на доводы и запреты своего двоюродного брата короля Неаполитанского, решил, что, если Эдуард навяжет сражение, он не отступит ни на шаг, поскольку сам назначил день битвы; однако Филипп также принял решение не идти навстречу Эдуарду, если даже удастся занять позицию, выгодную с точки зрения местности, и солнце будет бить в глаза англичанам.

Наутро обе армии приготовились выступать и отслужили мессу; оба короля и множество сеньоров исповедовались и причастились, как надлежит людям, которые идут сражаться и хотят быть готовыми в любую минуту предстать перед Богом; потом армии двинулись навстречу друг другу с двух сторон глубокого, большого, почти непроходимого болота, заросшего травой, и тот, кто осмелился бы первым его перейти, подвергнулся бы опасности. После часового перехода обе армии стали друг против друга, и каждый король приказал построить войска в боевой порядок.

Король Эдуард, располагавший позиционным преимуществом, разделил армию на три корпуса, приказав всем воинам спешиться и спрятать в небольшом лесу, что находился за спиной англичан, лошадей и упряжь, а обозы сделать укреплениями. Первый корпус, насчитывающий восемь тысяч воинов (среди них находились двадцать два рыцаря со знаменами и шестьдесят рыцарей с треугольными стягами), составляли германцы; командовали корпусом герцог Гелдерландский, граф Юлих, маркиз Бранденбургский, мессир Иоанн Геннегауский, маркграф Мейсенский, граф Монсский, граф Зальмский, сир де Фокемон и мессир Арну де Блакенгейм.

Второй корпус вел герцог Брабантский; под его началом войсками командовали самые богатые и самые храбрые бароны его страны, а также несколько сеньоров из Фландрии, присоединившихся к нему, так что он шел впереди двадцати четырех рыцарей со знаменами и восьмидесяти рыцарей со стягами, командуя семью тысячами солдат, отлично снаряженных и вооруженных, людей отважных и чистых сердцем.

Третий, самый сильный корпус, был под командованием короля Англии; Эдуарда окружали все вельможи королевства во главе с его двоюродным братом графом Генри Дерби, сыном лорда Генри Ланкастера Кривая Шея, епископ Линкольнский, епископ Даремский, графы Нортгемптон, Глостер, Суффолк и Хартфорд; вместе с ними находились мессир Робер Артуа, мессир Реньо Кобхэм, сэр Перси, мессиры Людовик и Иоанн де Бошан, мессир Хью Гастингс, мессир Готье де Мони и, наконец, граф Солсбери (не проведя и двух недель с молодой супругой, он присоединился к армии и, свободный от своего обета, отныне смотрел на мир пылающими отвагой глазами). Над этим стальным морем людских волн из шести тысяч рыцарей и шести тысяч лучников, словно прибой, устремившимся вперед, развевалось двадцать восемь знамен и реяло девяносто стягов; за этими тремя корпусами располагался четырехтысячный арьергард — командовали им граф Уорик, граф Пемброк, сэр Мильтон и многие другие славные рыцари, — готовый придти на помощь любой части, если она дрогнет в бою.

Короля Франции окружало великое множество воинов, дворян и рыцарей; это было дивное зрелище — перечислять всех пришлось бы слишком долго. Когда полки Филиппа выстроились на поле, то среди них можно было насчитать сто двадцать семь рыцарей со знаменами, пятьсот шестьдесят рыцарей со стягами, четырех королей, шесть герцогов, тридцать шесть графов, четыре тысячи рыцарей и более шестидесяти тысяч солдат из коммун Франции; их оружие так сверкало, что казалось зеркалом, в котором отражается солнце. Но все это рыцарство, столь грозное и столь красивое на вид, в течение дня разделилось в своих мнениях, ибо одни говорили, что покроют себя позором, если, находясь так близко от врага, не дадут сражения, а другие утверждали, что вступать в битву будет ошибкой, потому что король Франции может в ней все потерять и ничего не выиграть. Если он потерпит поражение, враг сразу проникнет в самое сердце королевства, если же он выйдет победителем, то все равно не сможет завоевать ни Англию, представляющую собой остров, ни земли князей Империи, которых по-прежнему будет твердо поддерживать Людвиг IV Баварский, их сюзерен.

В это время король Англии, сев на изящного коня для парадных выездов, в сопровождении мессира Робера Артуа, мессира Реньо Кобхэма и мессира Готье де Мони объезжал войска, тихим голосом просил рыцарей и других соратников помочь ему исполнить обет и не посрамить его чести, объясняя преимущество выбранной им позиции — спиной к лесу, под защитой болота, — когда враг не сможет подойти к ним, не подвергая себя большой опасности. Объехав по фронту войска и обратившись к каждому полку — одних он воодушевлял, других сдерживал, — Эдуард вернулся к себе в корпус, построил войска и приказал никому не выдвигаться за линию маршальских знамен.

Эти приготовления обеих сторон заняли почти все утро, а когда наступил полдень, в ряды французов опрометью примчался заяц, которого вспугнул английский рыцарь, отставший от своей части; тут несколько рыцарей, смекнув, что у них есть время поохотиться, вопя и улюлюкая, принялись травить зайца в железном загоне, куда тот попал; английская армия, видя эту суматоху, но не зная ее причины, взволновалась при этом шуме, ожидая атаки. Поэтому король Эдуард пересел со своего иноходца на крупного, мощного боевого коня, приготовившись отразить первую атаку. Со своей стороны, сеньоры Гаскони и Лангедока, считая, что их атакуют, надели шлемы и обнажили мечи, тогда как граф Геннегауский, полагая, что больше нельзя терять ни минуты и скоро начнется сражение, поспешил посвятить в рыцари нескольких дворян: он обещал им оказать эту милость; таким образом, он коснулся мечом плеча и расцеловал четырнадцать воинов, и те до конца своих дней носили прозвание «рыцарей Зайца».

Все эти происшествия заняли немало времени; когда в три часа пополудни солнце стало спускаться к горизонту, гонец прискакал к королю Эдуарду: тот взял у него письма и, не слезая с коня, прочел их; подписанные епископом Кентерберийским, они были присланы государственным советом Англии и сообщали, что норманны и генуэзцы, высадившись в Саутгемптоне, разграбили и сожгли город; имея более сорока тысяч солдат, они дошли до Дувра и Нориджа, опустошив побережье Англии, и полностью завладели морем, так что никто не смог пробиться к берегам Фландрии; дело дошло до того, что они захватили два самых больших судна, построенные тогда англичанами — «Эдуард» и «Христофор»; бой продолжался весь день, и в нем погибла тысяча англичан.

Как видим, это были страшные известия; тем не менее в этих письмах содержались и гораздо более тревожные вести. Они приходили из Шотландии: пока Эдуард стоял под Камбре, Филипп де Валуа, как мы уже знаем, послал гонцов к баронам, сторонникам молодого короля Давида; они не привезли с собой большой помощи солдатами и оружием, но доставили весьма крупную сумму денег, благодаря коим можно было получить и то и другое.

Глава посольства, человек большого мужества и редкостного ума, миновал все посты англичан и сумел пробраться в Джеддарский лес, где, словно в неприступной крепости, укрывались граф Муррей, мессир Саймон Фрэзер, мессир Александр Рамсей и мессир Уильям Дуглас, племянник доброго лорда Джеймса (как мы уже рассказали читателям, тот умер в Испании, когда вез в Святую Землю сердце своего короля). Все они очень обрадовались вестям, дошедшим из Франции; поскольку король Филипп настоятельно советовал им воспользоваться отсутствием Эдуарда, чтобы вызвать волнения в Английском королевстве, а благодаря большой казне, присланной им, предоставлял все возможности это осуществить, шотландские бароны быстро и так умело «засеяли» деньги на подвластных англичанам землях, что со всех сторон в изобилии выросли люди и лошади; соратники Давида, оказавшись во главе мощного войска, вышли на равнину подобно стае волков (коменданты английских крепостей считали, что шотландцы еще прячутся в чаще Джеддарского леса, как дикие звери) и то ли благодаря силе, то ли благодаря внезапности нападения отбили большинство крепостей; после этого у англичан в Шотландии осталось не больше семи-восьми крепостей и городов, в числе их Берик, Стерлинг, Роксбург и Эдинбург. Но это не все: ободренные успехами, шотландцы, оставив в тылу Берик, перешли реку Тайн и, перебравшись через древнеримский оборонительный вал, добрались до Дарема, расположенного на юге графства Нортумберленд, то есть на три дневных перехода проникли в глубь Английского королевства, сжигая и грабя все вокруг; потом они другой дорогой отправились назад, но никто не мог помешать их отступлению, поскольку англичане даже не подозревали, что у шотландского льва столь быстро могли отрасти когти и зубы.

Эдуард прочитал эти письма спокойно, не обнаружив ни малейшего признака волнения; потом, закончив чтение, приказал устроить пышное угощение и одарить гонца так щедро, словно тот доставил совсем иную весть. Наконец он окинул взором располагавшуюся перед ним армию, моля в душе Господа Бога, чтобы он не допустил той битвы, которую Эдуард сильно желал и ради которой пришел сюда издалека; ибо он, победитель или побежденный, проникнувший в глубь Французского королевства или отброшенный на земли Империи, не смог бы вернуться на родину, куда его призывали столь важные дела. По счастью, французская армия занимала прежние позиции и не двигалась с места, а поскольку солнце начинало клониться к закату, было вполне вероятно, что сегодня сражение не состоится.

В самом деле, прошло еще два часа, но ни та ни другая сторона не решалась перейти болото; опустилась ночь, и армии отошли на занятые накануне позиции. Тогда король Эдуард собрал военный совет, вслух прочитал полученные из Англии письма и спросил, что думают на сей счет английские бароны и князья Империи; мнение было единодушным: королю крайне важно находиться в Лондоне и надлежит срочно выехать в Англию. Поэтому, пользуясь ночной тьмой, король, приказав свернуть палатки и снарядить обозы, отправился с герцогом Брабантским на ночлег в окрестности Авена, в Геннегау, а наутро, простившись с германскими и брабантскими сеньорами, остававшимися защищать герцогство, вместе со своим кузеном герцогом Иоанном выехал в Брюссель.

На другой день король Франции, не зная о том, что произошло ночью, снова пошел навстречу англичанам, повелев построить войска в том же месте, что и вчера; но, не увидев ни одного англичанина и полагая, что в лесу, простирающемся на другом берегу болота, устроена засада, король потребовал добровольца, который, пробравшись через почти непроходимое болото (накануне ни та ни другая армии не рискнули его форсировать), осмотрел бы лес, вызывавший подозрение даже своей тишиной. Тогда взять на себя это опасное поручение вызвался некий молодой человек; это был отпрыск древней и знатной семьи мессир Эсташ де Рибомон, который, будучи всего двадцати одного года от роду, уже пять лет провел на войне. Поскольку он отправлялся на разведку, король Филипп де Валуа пожелал, чтобы смелый молодой человек, если он погибнет в этой авантюре, по крайней мере, умер рыцарем; король, приказав ему опуститься на колени, сам коснулся мечом его правого плеча и поцеловал юношу; мессир Эсташ, безмерно гордясь и радуясь подобной чести, вскочил в седло, моля Бога послать ему какого-нибудь врага, чтобы он в присутствии короля смог бы оказаться достойным оказанной ему милости. Поэтому на глазах у всей армии он пересек болото, выбрался на другой берег и, взяв наизготовку копье, решительно поехал к лесу, где скоро и скрылся. Он долго обшаривал лес, но в нем было пустынно и тихо, словно в зачарованном лесу, где Танкред, пронзив копьем дерево, пролил кровь Клоринды; он объездил лес во всех направлениях, но не обнаружил ничего из того, что искал, и вскоре снова показался над лесом, взбираясь на гору: с высоты ее открывалась вся окрестность; добравшись до вершины и никого там не найдя, он в знак победы воткнул в землю копье, повесил на него свой шлем с развевающимися на ветру длинными перьями и спокойно, с непокрытой головой вернулся к королю, доложив ему об исполненном поручении и предложил идти следом за ним вместе со всей армией на поле, где вчера располагались полки короля Эдуарда. Филипп де Валуа тотчас отдал авангарду приказ выступать, а мессир Эсташ де Рибомон как разведчик и проводник повел колонну через болото, из которого многие рыцари выбрались с большим трудом из-за тяжести их доспехов и лошадей; король Филипп убедился, что вчера он был совершенно прав, не рискуя переправляться через болото на глазах вражеской армии, тогда как сегодня он прошел его без боязни и опасности. Мессир Эсташ не ошибся; вокруг не было англичан, и он без помех, идя впереди небольшого отряда, отправился на вершину горы, чтобы забрать там оставленное им копье и шлем.

Король Филипп разбил лагерь на том месте, где еще вчера располагал свои корпуса Эдуард, и оставался здесь целых два дня; потом, узнав от местных жителей, что король Англии вместе со своими баронами и князьями Империи ушел в Геннегау, рыцарски поблагодарил королей, герцогов, графов, баронов и дворян, что пришли служить под его знамена, и, разрешив им разъехаться, куда они пожелают, вернулся в Сен-Кантен, откуда послал гарнизоны своих солдат в города Турне, Лилль и Дуэ; после чего, завершив эти дела и понимая, что ему больше нечего делать в приграничных районах и на границах Франции, возвратился в центр своего королевства — Париж.

Эдуард же вернулся в Антверпен, где сел на корабль, оставив в городе Гент под охраной своего друга Якоба ван Артевелде королеву Филиппу, в знак того, что он скоро приедет назад, поручив графам Суффолку и Солсбери оберегать и защищать Фландрию в том случае, если король Филипп захочет наказать ее за услуги, которые она уже оказала королю Англии и, как он рассчитывал, еще окажет. Потом он вышел в открытое море, не встретив ни норманнских, ни генуэзских пиратов, и плыл так быстро, что 21 февраля 1340 года высадился в Лондоне и в тот же день приехал в Вестминстер, где его возвращение стало большой радостью для всего королевства.

XIII

После вестей, полученных королем Эдуардом в тот день, когда была назначена, но не состоялась битва, дела его в Шотландии пошли совсем плохо; последняя дерзкая, но вполне удавшаяся вылазка шотландцев заставила Эдуарда в первую очередь обратить взоры в ту сторону, откуда надвигалась опасность.

Мы уже рассказывали, что среди крепостей, которые Эдуард сохранил в Шотландии, находился Эдинбургский замок, считавшийся неприступным; но Уильям Дуглас полагал иначе и, собрав графа Патрика, сэра Александра Рамсея и Саймона Фрэзера, бывшего наставника в рыцарстве молодого короля, изложил им свой план, сказав, что захватит замок сам или разделит с ними эту опасную честь. Чем рискованнее казалось дело, тем больше оно должно было понравиться таким людям, посему они полностью приняли план Дугласа и тотчас приступили к его осуществлению.

Первой их заботой стал набор двухсот самых смелых и самых диких шотландцев; потом они, назначив им место встречи на берегу моря в графстве Файф, куда те должны были пробираться маленькими группами, чтобы не вызывать подозрений, поплыли ночью вдоль берега на судне, нагруженном мукой, овсом и соломой, и с помощью шлюпки свозили на борт по десятку солдат; когда все воины погрузились на судно, им предстояло дальше плыть на веслах, потому что погода была безветренная, и шли они так быстро, что скоро высадились в трех льё от Эдинбурга. Здесь шотландцы разбились на два отряда, а Уильям Дуглас, Саймон Фрэзер и сэр Александр Рамсей, оставив при себе дюжину самых отчаянных храбрецов, остальных воинов отправили другой дорогой, нежели та, по которой они должны были следовать сами, засесть в засаду в старом, заброшенном аббатстве, расположенном у подножия горы и находящемся так близко от замка, что там можно было слышать условный сигнал и тотчас броситься на помощь соратникам; потом они, как и дюжина их горцев, облачились в изодранные плащи и старые шляпы, дабы походить на бедных торговцев, навьючили на дюжину лошадей мешки с мукой, овсом и соломой и, спрятав под плащами оружие, начали на рассвете взбираться на скалу, такую крутую, что если бы лошади, как и люди, не привыкли лазить по горам, то не смогли бы на ней удержаться. Преодолев множество трудностей, они наконец дошли до середины склона. Добравшись до этого места, Уильям Дуглас и Саймон Фрэзер отделились от каравана, оставив его под началом сэра Александра Рамсея, и двинулись дальше; поднимались они быстро и скоро подошли к опускной решетке замка. Поскольку путь им преградил часовой, они попросили вызвать привратника, и тот вскоре явился; они представились ему торговцами, которые, узнав, что у гарнизона замка на исходе съестные припасы и фураж, осмелились из-за своей преданности Балиолу, а также желания заработать, пробраться через места, где орудуют банды шотландских разбойников, и добрались сюда с дюжиной лошадей, груженных мукой, овсом и соломой, намереваясь дешево их продать. В то же время они подвели привратника к каменному парапету скалы и показали ему маленькую группу (та ждала сигнала, чтобы продолжить подъем).

Привратник ответил, что гарнизон охотно купит припасы, в которых действительно ощущается острая нужда, но сейчас еще слишком рано, чтобы он посмел разбудить коменданта или управляющего замка; однако, ожидая, пока они проснутся, он откроет первые ворота, если их спутники желают подняться в замок. Только этого и надо было Уильяму Дугласу и Саймону Фрэзеру: они тут же подали знак своим людям подняться в замок, и маленький отряд двинулся в путь с таким невинным видом, что его просто было невозможно ни в чем заподозрить. Когда отряд взобрался на площадку, привратник сам вышел ему навстречу и впустил за первую ограду; потом он, открыв ворота, сказал мнимым торговцам, что они могут на всякий случай сгрузить свой товар, ибо возможно, что он будет куплен у них до последнего мешка, особенно по той цене, какую они назначили; горцы не заставили дважды себя упрашивать и, побросав мешки прямо на пороге, убедились, что ворота уже нельзя будет закрыть; потом один из них подошел к привратнику, державшему в руке связку ключей, и нанес ему такой молниеносный и глубокий удар кинжалом, что тот рухнул, даже не вскрикнув. Горцы сбросили свои изодранные плащи; Саймон подобрал ключи, а Уильям Дуглас, поднеся ко рту рог, трижды громко и протяжно протрубил.

Это был условный сигнал: как только шотландцы, укрывавшиеся в старом аббатстве, заслышали звук этого столь хорошо им знакомого рога, они выскочили из засады, взбираясь вверх по скалам с быстротой ланей и серн, водившихся в здешних горах. Часовой, которого сильно встревожил звук рога, все понял и, увидев, что по склону быстро карабкаются люди, изо всех сил закричал:

— Нас предали! Измена! Вставайте, сеньоры! Вставайте! Выходите и готовьтесь к бою!

Услышав эти крики, владелец замка и все, кто в нем находился, проснулись и, схватив оказавшееся под рукой оружие, прибежали к воротам, чтобы закрыть их, но в них уже стоял Уильям Дуглас с товарищами; часовой тоже хотел подбежать к воротам и запереть их, но ключи были у Саймона Фрэзера. В эту минуту подоспели шотландцы из аббатства, и тогда обитателям замка пришлось защищать другие ворота, а не отбивать уже захваченные.

В узком дворе, где все они толпились и неминуемо должна была погибнуть одна из сторон, совершались дивные воинские подвиги, ибо нападавшие столкнулись с отважным рыцарем по имени мессир Готье де Лимузен, оборонявшим каждые ворота с яростью льва; наконец, когда он остался один со своими шестью оруженосцами, ему все-таки пришлось сдаться. Генералы короля Давида поставили на его место храброго шотландского оруженосца, которого звали Саймон Вирджи, и, оставив ему в качестве гарнизона отряд, захвативший замок, занялись другими военными операциями.

Хотя Эдуард и покинул Фландрию, он вовсе не отказался от войны против Филиппа де Валуа и от исполнения данного им обета разбить свой лагерь в- виду колоколен аббатства Сен-Дени; но, как мы убедились, положение Англии, очутившейся между норманнскими пиратами и шотландскими мародерами, было достаточно тяжелым, и король собственной персоной поспешил вернуться, чтобы вновь придать стране немного веры в себя и мужества. Эдуард никак не мог решить, какому из врагов — сухопутному или морскому — прежде всего дать отпор, когда узнал об успехе рискованной затеи, так дерзко осуществленной Уильямом Дугласом. После этого он перестал колебаться и решил в первую очередь позаботиться о границах с Шотландией, где пожелал усилить гарнизоны; пробыв в Лондоне не больше двух недель и отдав распоряжения, чтобы по его возвращении флот был готов к отплытию, он выехал в Эплби и Карлайл, объехал все — от Брэмптона до Ньюкасла — пограничные области королевства; взяв с собой их правителя Джона Невила, он доехал до Берика, где находился Эдуард Балиол, и, задержавшись в городе на несколько дней, обсудил с ним интересы обоих королевств; оттуда он поднялся вверх по правому берегу реки Твид до Норхэма, оставил там свиту, потом, взяв в спутники одного Джона Невила, полдня продолжал ехать верхом и с наступлением сумерек постучался в ворота замка Уорк.

Именно в этот замок Алике Грэнфтон, освободив графа Солсбери от данного им обета, приехала, чтобы исполнить свой обет. С тех пор как муж ее покинул, она жила затворницей, мужественно оставаясь в замке, который в любую минуту мог подвергнуться набегу шотландцев. Правда, замок был хорошо укреплен, имел сильный гарнизон и тщательно охранялся Уильямом Монтегю.

Поэтому он, хотя и был еще озабочен захватом Эдинбургского замка, едва узнав о том, что два английских рыцаря просят приютить их на ночь в замке, сам пожелал принять и расспросить их; он спустился к потайной двери, где Джон Невил поднял забрало шлема, и Уильям узнал в нем правителя Нортумберленда. Находившегося с ним рыцаря Джон Невил представил как посланца от короля Эдуарда, вместе с ним объезжающего провинцию, чтобы убедиться, все ли сделано на случай нападения шотландцев. Уильям Монтегю тотчас принял рыцарей с почтением, какое надлежало оказывать их званию, проведя в комнату для знатных гостей, и, поскольку они попросили разрешения изъявить почтение графине, оставил их, чтобы пойти сообщить ей об этом.

Как только он ушел, Эдуард снял шлем: впрочем, его стремление не поднимать забрала, наверное, было чрезмерной предосторожностью. За два года, что король не появлялся в этом краю Англии, у него отрасли борода, усы и длинные волосы; сей новый признак красоты, который, кстати, был принят почти всеми сеньорами той эпохи, так сильно изменил его лицо, что теперь узнать Эдуарда могли лишь очень близкие ему люди. Впрочем, он приехал сюда без определенного намерения; его влекла лишь старая любовь к прекрасной Алике — долгое отсутствие и войны приглушили это желание, но не изгнали из его сердца, — что пробудилась во всей своей первозданной силе в ту минуту, когда он оказался по соседству с замком, где она жила. Поэтому он, больше стремясь скрыть свое волнение, нежели лицо, сел в той части зала, куда едва достигал свет; когда же вошел Уильям Монтегю, король то ли случайно, то ли с умыслом оказался в такой темноте, что узнать его было невозможно, даже если бы его внешность не изменилась. Джон Невил, не имеющий никакого повода прятаться и не знающий о том, что творится в душе короля, облокотившись на каминную доску, с удовольствием вкушал медовый напиток из большого кубка.

— Ну что, — обратился он к Уильяму Монтегю, продолжая маленькими глотками прихлебывать мед из кубка, — какие новости вы нам несете, мой юный сеньор? Дарует ли нам графиня Солсбери милость, которую мы у нее испрашиваем и на которую никто не имеет более прав, нежели мы, преданные поклонники ее красоты?

— Графиня благодарит вас, мессир, за вашу учтивость, — сухо ответил молодой человек, — но она удалилась к себе тотчас же, как получила сегодня роковое письмо, и ее великое горе, как она надеется, послужит извинением перед вами, а вы соблаговолите считать меня ее представителем.

— Но можем ли мы узнать причину ее горестей, чтобы если и не утешить ее, то хотя бы разделить их с нею? — спросил Эдуард. — И какая же столь страшная новость содержалась в письме, полученном ею?

При звуках этого голоса Уильям вздрогнул и невольно сделал шаг в сторону Эдуарда, но сразу остановился, устремив на него глаза так, словно его взгляды были способны пронзить тьму, но промолчал. Король повторил вопрос.

— В этом письме сообщалось, что граф Солсбери попал в плен к французам, — изменившимся голосом ответил наконец Уильям, — и сейчас графиня не знает, жив он или погиб.

— Но где и каким образом он был взят в плен? — воскликнул Эдуард, встав с кресла и придав вопросу всю силу приказа.

— Под Лиллем, ваша светлость, — ответил Уильям, обращаясь к Эдуарду по титулу, который давали тогда равным образом графам, герцогам и королям. — Он был захвачен в тот момент, когда вместе с графом Суффолком, выполняя данное ими обещание, спешил на помощь Якобу ван Артевелде, ждавшему их близ Турне, в проходе, называемом Железный мост.

— Но имело ли его пленение какие-либо другие последствия? — с тревогой спросил Эдуард.

— Его следствием стало лишь то, ваша светлость, что король Эдуард потерял одного из самых храбрых и преданных рыцарей, — хладнокровно ответил Уильям.

— Да, да, мой юный сеньор, вы правы и рассуждаете здраво, — сказал Эдуард, снова усаживаясь в кресло. — Король будет сильно разгневан, когда узнает эту новость. Но ведь в письме сказано, что граф попал в плен, а не погиб, не так ли? Ну что ж! Это горе поправимое, и я уверен, что король Эдуард соизволит принести любую жертву, чтобы выкупить столь благородного рыцаря.

— Поэтому графиня завтра же пошлет к графу гонца, ваша светлость; ведь она может рассчитывать на благосклонность и честность короля, за что вы сейчас ручаетесь.

— Ей ни к чему брать на себя этот труд, — возразил Эдуард, — я берусь сам передать это послание.

— Но кто же вы, мессир? — спросил Уильям. — Ведь я должен назвать моей благородной тетушке имя того человека, кому она будет признательна за сие великое одолжение.

— Вам мое имя ничего не скажет, — возразил Эдуард. — Но его светлость Джон Невил, заслуживающий полного доверия как правитель провинции, может поручиться за меня.

— Хорошо, ваша светлость, — ответил Уильям. — Я пойду узнаю, что будет угодно графине; она сейчас молится в часовне.

— Не могли бы вы, в ожидании ответа графини, прислать нам гонца, что привез письмо? Мы, его светлость Невил и я, очень хотим знать новости из Фландрии, а поскольку гонец здесь, он нам их и расскажет.

Уильям в знак согласия поклонился и вышел; через десять минут вошел гонец: это был оруженосец графа. Он действительно в этот день прибыл из Фландрии и участвовал в стычке, когда попали в плен Солсбери и Суффолк.

Отъезд Эдуарда в Англию и возвращение Филиппа де Валуа в Париж не прервали военных действий: графы Суффолк, Солсбери, Нортгемптон и мессир Готье де Мони остались, как мы уже сказали, вести войну в городах Фландрии, тогда как сир Годмар Дюфе в Турне, сир де Божё в Мортане, сенешаль Каркассона в городе Сент-Аман, мессир Эмери де Пуатье в Дуэ, мессир Лё Галуа де ла Бом, сир Девилье, маршал де Мирепуа и сир Морзё из города Камбре ежедневно совершали новые вылазки, надеясь встретить английские отряды, вступить с ними в бой и отличиться воинскими подвигами. И вот однажды, с позволения короля Франции, который не мог простить своему племяннику, что тот оказал помощь врагу, гарнизоны различных городов графства Камбре объединились (каждый из них поставил свою часть солдат), собрав шесть сотен латников; потом, когда в сумерках они выступили в поход, к ним присоединились отряды из Като-Камбре и Момезона, и все вместе они направились к Аспру, большому, окруженному глубокими рвами городу, который, хотя и был обнесен крепостными стенами, не имел прочных ворот. Кстати, поскольку Геннегау и Франция не находились в состоянии войны, а граф Вильгельм, напротив, слыл человеком, вновь снискавшим благосклонность своего дяди, жители его ничего не подозревали и ни о чем не тревожились, так что французы, проникнув в город, застали их мирно сидящими в своих комнатах, домах и дворцах; в руках нападавших оказалось все — золото и деньги, сукна и драгоценности; своей удачи они не упустили и, все разграбив, сожгли город дотла, так что ничего в нем не осталось, кроме стен; после этого они, погрузив на повозки и лошадей награбленную добычу, вернулись в Камбре.

Поскольку это событие произошло в девять часов вечера, то курьер, выехавший из города в ту минуту, когда в него вступили французы, во весь опор понесся в Валансьен и прискакал туда в полночь, чтобы сообщить сию новость графу Вильгельму, который мирно почивал во дворце Ласаль, не подозревая, что его город разграбили и сожгли. Услышав об этом, он спрыгнул с кровати, наспех вооружился, приказав разбудить своих людей, и прибежал на базарную площадь, повелев звонить в колокола на дозорной башне. По сигналу тревоги жители сбежались на площадь, а граф Геннегауский в сопровождении тех, кто прошел раньше всех, приказав остальным нагонять его, выступил из города и поскакал сломя голову с одним желанием — настигнуть врагов.

Поднявшись на гору, откуда открылся вид на окрестные равнины, он увидел в стороне Маньи яркое зарево: было ясно, что город объят пламенем; он ощутил новый прилив сил и уже проехал почти две трети пути, когда второй курьер доставил известие, что французы ушли, увезя добычу и пленных, и ехать дальше ни к чему.

Эти последние вести застали графа возле аббатства Фонтенель, где пребывала его мать; вместо того чтобы возвратиться в Валансьен, он в яростном гневе явился просить гостеприимства у настоятельницы, клянясь, что заставит Французское королевство дорого заплатить за это внезапное нападение и сожжение Аспра, которые ничем нельзя оправдать. Добрая настоятельница сделала все что могла, стремясь успокоить своего сына и оправдать своего брата короля Филиппа; но граф Вильгельм не внял ее доводам, хотя они были весьма здравыми, и дал клятву, что успокоится лишь тогда, когда вдвойне воздаст своему дяде за весь причиненный ущерб.

Посему он, вернувшись в Валансьен, велел составить и разослать письма всем рыцарям и прелатам графства, приказав им в назначенный день прибыть в Геннегау, в город Моне. Вести об этом скоро дошли до мессира Иоанна Геннегауского в его земле Бомон, и он, всегда твердый сторонник короля Англии, живо вскочил в седло, чтобы отправиться предложить племяннику свои услуги, и скакал так быстро, что на другой день приехал в Валансьен, где во дворце Ласаль встретился с графом.

Узнав о его приезде, граф Вильгельм тут же вышел к нему и, не давая графу Иоанну времени подойти поближе, воскликнул:

— Ах, милый дядя! Вот ваша война с французами и разгорелась!

— И слава Богу, любезный племянник! — ответил сир де Бомон. — То, что вы говорите, мне весьма приятно, хотя слова ваши вызваны горем и ущербом, которые вам причинили. Но так как вы ревностно стремились служить королю Филиппу, то было бы неплохо, чтобы вы на себе испытали, как он вознаграждает за усердие. Теперь сами решайте, с какой стороны вы желаете вступить во Францию, и отправляйтесь в путь. С какой бы стороны вы туда ни вошли, я последую за вами.

— Прекрасно, прекрасно, — ответил граф, — не теряйте боевого настроения, ибо я спешу, как и вы, а дело начнется скоро.

В самом деле, наутро после дня, назначенного для сбора войск, когда прибыли все, мессира Тибо Жиньоса, аббата из Креспи, снабдили письмами с объявлением войны королю Франции от имени графа, а также всех сеньоров, баронов и рыцарей графства, и, пока он вез их Филиппу де Валуа, граф набирал солдат, призывая их из Брабанта и Фландрии, так что к возвращению посланца у графа было десять тысяч латников. Как только они собрались, граф повел их на богатый город Обантон, где процветала торговля сукнами и полотном.

Но, как они ни спешили, застигнуть город врасплох им не удалось; жители очень не доверяли всем этим вооруженным приготовлениям графа Вильгельма и его дяди мессира де Бомона, поэтому горожане послали гонца к коменданту Вермандуа, чтобы просить его о помощи, и тот прислал им сеньора де Вервена, видима Шалонского и мессира Жана де ла Бова почти с тремя сотнями латников. Пришедшие на помощь сочли, что город весьма плохо готов к обороне; но, имея в запасе несколько дней, они выкопали рвы, укрепили стены, перед рвами установили заграждения и стали ждать врагов. В следующую пятницу они заметили неприятелей, которые, выйдя из Тьерашского леса, приблизились к Обантону на расстояние почти в четверть льё и остановились на холме, чтобы посмотреть, с какой стороны лучше брать город; проведя рекогносцировку, они разбили лагерь. На рассвете следующего дня они, разделившись на три колонны — их вели под своими знаменами граф Вильгельм, мессир Иоанн де Бомон и сир де Фокемон, — двинулись на город. Осажденные, расставив на стенах множество арбалетчиков, укрылись за заграждениями; потом, воспользовавшись тем временем, что еще оставалось до столкновения армий, видим Шалонский посвятил в рыцари троих своих сыновей — красивых и смелых юношей, прошедших хорошую воинскую выучку и искусно владевших оружием.

Штурм начался с ожесточением, напомнившим горожанам, что в этой беспощадной войне возмездия, войне на уничтожение им нечего ждать милости в случае поражения. Но сия перспектива не устрашила защитников города, а, наоборот, вдохнула в них новое мужество, и они дали врагам достойный отпор. Тем временем, несмотря на град стрел, которыми его осыпали из луков и арбалетов, граф Геннегауский первым пробился к заграждениям, столкнувшись там с видимом Шалонским и его тремя сыновьями; почти одновременно мессир Иоанн де Бомон атаковал на мосту сеньора де Вервена, своего личного врага (тот сжег и разграбил принадлежащий ему город Шиме): их столкновение было страшным. Осажденные с крепостных стен обрушивали на штурмующих камни, балки и негашеную известь. Осаждавшие, со своей стороны, крушили топорами заграждения и кололи длинными копьями тех, кто пытался их защищать; наконец брешь была пробита и противники сошлись врукопашную. В эту минуту трое молодых людей, кого отец только что посвятил в рыцари, решили оправдать делом свое звание и, пока видим Шалонский сражался с сиром де Фокемоном, бросились на графа Вильгельма; но тот был сильный и ловкий воин: первым взмахом меча он пробил тарч и кирасу старшего из братьев; удар был так мощен, что острие меча вышло между лопатками; два других брата видели, как упал старший, но не посчитали необходимым оказать ему уже ненужную помощь, ибо сочли, что он мертв. Они в свой черед атаковали графа, казалось обладавшего силой великана и с необыкновенным упорством отражавшего удары, наносимые ему; однако они — один с копьем, другой с мечом — теснили его, а он не мог достать мечом юношу, наносившему ему удары копьем; граф Вильгельм оказался в большой опасности, когда один из братьев заметил, что его отец еле сдерживает мощный натиск сира де Фокемона; решив, что брат в одиночку сумеет постоять за себя, он, влекомый глубоким сыновьим чувством, кинулся видиму Шалонскому на помощь именно в тот миг, когда сир де Фокемон, вооруженный палицей, сбив противника с ног, пытался прикончить его, пробив ему мечом доспехи. Внезапно атакованный сзади, сир де Фокемон был вынужден оставить старика и повернуться лицом к молодому человеку; в это время защитники города оттащили в сторону видима Шалонского, лежавшего почти без сознания. Когда же подняли забрало, он тотчас пришел в себя и поспешил на помощь сыну.

В это время граф Геннегауский сражался с другим братом, тем, что нападал на него с копьем; Вильгельм прекрасно понимал, что только с превеликим трудом он сможет одолеть противника, пока у того в руках это оружие. Поэтому он одним взмахом меча так решительно перерубил древко копья, что его обломок со стальным наконечником вонзился в землю; юноша отбросил теперь ни на что негодный кусок дерева и нагнулся, чтобы подобрать топор, который положил у себя за спиной, на случай если сломается копье. В этот миг Вильгельм Геннегауский собрал все свои силы и, подняв обеими руками меч, обрушил на затылок (там, где шлемное железо было тоньше) врага такой страшный удар, что рассек шлем, будто тот был из кожи; лезвие меча разрубило череп, и юноша, словно бык, сраженный наповал ударом дубины по лбу, рухнул, не успев даже испросить прощения у Бога.

Отец, увидев, что два его чада пали, схватил третьего сына за руку и потянул за собой, стремясь вернуться с ним в город; но нападавшие преследовали их по пятам и вместе с видимом Шалонским ворвались за крепостные стены.

Сир де Бомон тоже творил чудеса; вид его врага сира де Вервена лишь усиливал его отвагу, и без того немалую; поэтому спустя час после начала битвы он прорубил бреши или совсем снес на своем пути палисады: с этой стороны только они и защищали город. Видя эту ярость, которая, как он знал, обрушится на него одного, сир де Вервен понял, что, если его возьмут в плен, пощады ему не будет и выкупа за него не назначат, поэтому он велел подать себе коня — самого резвого из боевых скакунов и, прежде чем его противникам подвели лошадей, стоявших в десяти минутах ходьбы от дороги, ускакал через противоположные ворота, именуемые Вервенскими. Но мессиру Иоанну де Бомону и его свите так быстро привели лошадей, что в ту минуту, когда сир де Вервен, как мы уже сказали, выехал в одну сторону, его враг, сопровождаемый огромной свитой, на полном скаку, развернув на ветру свое знамя, въехал с другой стороны и без остановки мчался через город, проносясь сквозь толпу беглецов не глядя на них; он хотел нагнать лишь одного человека, но когда выскочил из Вервенских ворот, тот, за кем он гнался, в вихре пыли скрылся за поворотом дороги. Тогда, решив, что у племянника и без него достаточно сил, мессир Иоанн Геннегауский продолжил погоню, называя сеньора де Вервена подлым трусом и требуя, чтобы он остановился; но убегающий ничего не хотел слышать, жестоко погонял коня и быстро домчался до ворот принадлежавшего ему города; к счастью, они оказались раскрытыми, но когда он влетел в них, тотчас захлопнулись. Мессир Иоанн Геннегауский, понимая, что сделать больше ничего не сможет, взбешенный тем, что враг ускользнул, повернул назад и выместил досаду на солдатах видима Шалонского: они бежали той же дорогой, но он, когда гнался за их командиром, проехал мимо, не обратив на них внимания.

Тем временем граф Вильгельм вступил в город и, преследуя врагов, что сошлись на главной площади, снова атаковал их и разбил во второй раз, но поскольку никто из них не пожелал сдаваться, то все были перебиты или взяты в плен; потом граф согнал лошадей и большие повозки, приказав погрузить все самое ценное, что могло найтись в городе, отплатив тем же, что сделали с его городом, и с четырех сторон поджег город, предав огню все, что не мог увезти с собой; когда от города осталась только гора пепла, он отступил к реке, а на другой день со своим дядей, тоже ликовавшим, что удалось с огромной выгодой отомстить, двинулся на городок Мобер-Фонтен.

Скоро вести об этом дошли до Филиппа де Валуа; тот отдал приказ своему сыну герцогу Нормандскому, собрав самую большую армию, какую только можно будет навербовать, отправиться в Геннегау, все предавая огню и заливая кровью земли двоюродного брата; вместе с тем, он отправил новые распоряжения Гуго Кьере, Бегюше и Барбавера, чтобы они под угрозой смертной казни охраняли побережье Фландрии, не допуская высадки короля Эдуарда.

Когда жители Дуэ, Лилля и Турне увидели, как складываются дела, они снарядили отряд в тысячу латников и три сотни арбалетчиков, чтобы предпринять поход по фламандской земле; с этой целью они ночью вышли из Турне и на восходе солнца подошли к Куртре, который сочли слишком сильно укрепленным и хорошо обороняемым, чтобы взять с хода, но зато разграбили и сожгли пригороды, сразу же отойдя с добычей за реку Лис.

Все это означало прямой урок добрым людям Фландрии; посему Якоб ван Артевелде, получив жалобы великие в городе Генте, чьим эшевеном был, сильно разволновался, поклявшись, что это злодеяние не пройдет даром земле Турне; он разослал свой письменный приказ во все славные города Фландрии и написал графам Солсбери и Суффолку, присланным, как мы знаем, королем Эдуардом, с просьбой присоединиться к нему между городом Оденард и Турне, в узком проходе, который назывался Железным мостом.

Оба английских графа ответили, что в указанный день будут на месте.

И выполняя свое обещание, они двинулись в путь, имея проводником мессира Вафлара де ла Круа, хорошо знавшего эти края, потому что долго воевал здесь. Но случилось так, что жители Лилля узнали об этом отряде (он состоял лишь из пятидесяти копейщиков и сорока арбалетчиков) и, выйдя из города в количестве почти полутора тысяч воинов, устроили три засады, с тем чтобы графы Суффолк и Солсбери, с какой бы стороны они ни проезжали, не смогли от них ускользнуть. Но эти засады ни к чему не привели, так как мессир Вафлар повел их напрямик проселочной дорогой и она вывела бы их к цели, если бы ее не преграждала недавно вырытая канава. Увидев этот свежий и глубокий ров, мессир Вафлар остановился в сильном недоумении и посоветовал рыцарям вернуться назад, не беспокоясь о назначенной встрече: ведь любая другая дорога, кроме той, по которой они двигались, вела только в западню. Но рыцари не пожелали ничего слышать и, посмеявшись над опасениями своего вожатого, приказали ему выбрать другую дорогу и идти вперед; они обещали помочь Якобу ван Артевелде и ни за что не хотели нарушать своего слова. Тогда мессир Вафлар согласился, но, перед тем как двинуться дальше, в последний раз попытался их отговорить.

— Благородные сеньоры, — обратился он к ним, — вы сами выбрали меня проводником в этом походе, и я взялся вести вас и приведу к месту встречи той дорогой, которая вам подойдет, ибо я могу только гордиться вашим обществом. Но предупреждаю, что, если воины из Лилля ждут нас в засаде и всякое сопротивление будет бесполезным, я стану искать спасения моего бренного тела в бегстве, сделав это так резво, как только смогу.

При этих словах рыцари рассмеялись и сказали, что они заранее прощают ему все, что он сочтет нужным предпринять в случае столкновения с противником, лишь бы он ехал впереди, указывая дорогу, что должна вывести их к Железному мосту. Поэтому они продолжали свой путь, смеясь и болтая, не думая о том, что предсказание мессира Вафлара может сбыться; вдруг, когда они спустились в глубокий, заросший кустами и большими деревьями овраг, они неожиданно увидели, как из-за кустов поднялись и засверкали вокруг них шлемы отряда арбалетчиков, орущих во все глотки:

— Смерть англичанам! Смерть!

И, тотчас перейдя от слов к делу, арбалетчики обрушили на рыцарей град стрел. При первом крике и первом выстреле мессир Вафлар, убедившись, что его опасения оправдались, развернул коня, выскочил из засады и, крикнув рыцарям, чтобы они следовали за ним, умчался во весь опор, о чем он и предупреждал; но рыцари не последовали его примеру, и мессир Вафлар, обернувшись на скаку, увидел, что они спешились, чтобы защищаться до последнего. Это все, что он узнал о них, скоро потеряв рыцарей из виду; никто из его спутников назад не вернулся, но мессир Вафлар сообщил оруженосцу графа о несчастье, случившемся с его господином, и послал в Англию передать графине печальную весть.

Эдуард и Джон Невил выслушали рассказ оруженосца о том, что произошло во Фландрии, с большим вниманием, ибо, с тех пор как они ездили по приграничным с Шотландией областям, до них совершенно не доходили известия о событиях за морем. Поэтому король щедро вознаградил гонца за быстроту, с какой тот исполнил свою миссию, и, отослав его, стал ждать прихода Уильяма Монтегю.

Время шло, но Уильям не возвращался; наконец, когда пробило полночь, Джон Невил и Эдуард удалились в отведенные им покои; но Эдуард, вместо того чтобы раздеться и лечь в постель, снял только кольчугу и в волнении расхаживал взад-вперед по комнате, ведь в голову ему приходили порочные мысли о том, что граф оставил беззащитную жену в его власти. Поэтому он, сложив на груди руки, ходил с озабоченным лицом, и сердце его переполняли прелюбодейные желания; изредка он останавливался перед окном, вглядываясь в дальнее крыло замка: там сквозь цветные витражи маленького окошка молельни светилась лампа. Именно там Алике — догадавшись, наверное, кто он, она отказалась его принять — в чистоте своей любящей души молилась Господу всемогущему о погибшем или плененном муже. Эдуард, прижавшись лбом к стеклу, не сводил глаз с этого окна и мысленно представлял себе ее прекрасное лицо — он всегда видел его озаренным улыбкой, — залитое слезами и искаженное страданием, и от этого Алике казалась ему еще более желанной, ибо ревность усиливает любовь, и Эдуард пережил бы неслыханную, неведомую ему радость, если бы смог осушить губами эти слезы, что проливались о другом.

И он решил хотя бы на миг увидеть графиню и поговорить с ней, чтобы после многих треволнений и войн еще раз насладиться мелодичным звучанием ее голоса; в молельне по-прежнему горел свет и, освещенные им, сверкали, словно рубины и сапфиры, рясы и облачения святых, изображенных на витражах. Он говорил себе, что этот свет озаряет женщину, которую он тайно любит уже три года; он безотчетно, безвольно, влекомый какой-то неодолимой силой, открыл дверь, пошел по темному коридору и за поворотом заметил, что впереди, в конце длинной галереи, из приоткрытой двери пробивается свет, озаряющий только угол стены и плиты пола. На цыпочках, затаив дыхание, он подошел к двери часовни и с порога увидел перед алтарем стоящую на коленях графиню: руки ее были опущены, а голова покоилась на молитвенной скамеечке. И тут же человек, стоявший у колонны так неподвижно, что его можно было бы принять за статую, поднял руку, прося короля молчать, и подошел к Эдуарду, еле слышно, словно призрак, касаясь ногами украшенных гербами плит пола; король узнал Уильяма Монтегю.

— Я сам пришел за ответом, мессир, — сказал король, — понимая, что вы его мне не принесете, и не зная, какая причина могла вас задержать.

— Посмотрите, ваша светлость, этот ангел, молясь и плача, уснул.

— Вижу, — ответил Эдуард, — а вы ждали, когда она проснется.

— Я охранял ее сон, ваша светлость, — сказал Уильям. — Эту обязанность доверил мне граф, и сегодня она тем более для меня священна, что я не знаю, взирает ли он сейчас с небес, как я ее исполняю.

— И вы проведете здесь ночь? — спросил Эдуард.

— По крайней мере, останусь до тех пор, пока она не откроет глаза. Что, ваша светлость, я должен буду передать ей тогда от вашего имени?

— Скажите графине, — ответил Эдуард, — что молитва, с которой она обратилась к Небу, услышана на земле, и король Эдуард клянется честью, что если граф Солсбери жив, то он будет выкуплен, а если погиб, то будет отмщен.

Сказав это, король, неслышно ступая, вернулся к себе в комнату, еще более укрепившись в своей любви, и, не раздеваясь, бросился на кровать; едва рассвело, он разбудил мессира Джона Невила и покинул замок графини Солсбери, не обменявшись с ней ни единым словом и ожидая многого от будущего и от тех событий, что оно с собой принесет.

XIV

Возвратившись в Лондон, Эдуард убедился, что все его приказы исполнены и флот готов к отплытию; отныне у него был двойной повод вернуться во Фландрию, ибо, кроме исполнения своего плана, он хотел помочь своему зятю, ради него бросившемуся в эту неравную борьбу графа с королем; к тому же ему надо было доставить целый двор фрейлин и камергеров к королеве, по-прежнему остававшейся в славном городе Генте под защитой Якоба ван Артевелде, а кроме этого, привезти сильное подкрепление из лучников и рыцарей, чтобы продолжить войну даже в том случае, если князья Империи покинут его; он начал этого опасаться из-за писем, полученных от Людвига IV Баварского: тот предлагал свое посредничество в заключении перемирия между ним и королем Франции.

Поэтому 22 июня он сел на корабль и повел один из самих прекрасных флотов, какие только существовали в истории; он спустился вниз по Темзе и вышел в открытое море; это выглядело столь величественно, что можно было бы сказать, будто он отправляется покорять весь мир. Так плыл он два дня; потом, на исходе второго дня, он увидел у берегов Фландрии, между Бланкенберге и Слёйсом, такое великое множество корабельных мачт, что казалось, словно на море вырос лес. Он тотчас вызвал лоцмана, видевшего, как и Эдуард, сие неожиданное зрелище, и спросил его, что это может быть. Тогда лоцман ответил, что, как он считает, это флот норманнов и французов, а выслал его в море король Филипп, чтобы подстерегать возвращение короля Эдуарда во Фландрию и не дать ему высадиться.

— Вот оно что, — сказал Эдуард, внимательно выслушав лоцмана. — Значит, именно эти люди захватили два моих больших корабля «Эдуард» и «Христофор», разграбили и сожгли мой славный город Саутгемптон.

— Это действительно они, — ответил лоцман.

— В таком случае дальше мы не поплывем, — решил Эдуард, — ибо я давно желал настигнуть их и дать бой; теперь, когда мы встретились, мы вступим в сражение, и если это будет угодно Богу и святому Георгию, то за день заставим их расплатиться за все те разбои, что уже три года чинят они на нашей земле. Поэтому бросайте якоря и всю ночь следите за тем, чтобы они не ускользнули от нас.

Однако прежде чем лоцман отправился исполнять полученные приказы, король установил диспозицию сражения, чтобы на следующий день, снимаясь с якоря, флот не тратил время на построение в боевой порядок, а сразу устремился вперед, в бой. Под покровом темноты, скрывавшей от противника маневры английского флота, Эдуард приказал выдвинуть в первую линию самые мощные корабли, а между судами, где находились рыцари и пехотинцы, поставить корабли с лучниками на палубах; потом на обоих флангах он поставил суда с копейщиками, чтобы они могли поспешить на помощь туда, где возникнет необходимость; затем король велел перевести на особый, быстроходный корабль всех графинь, баронесс, дворянок и горожанок Лондона, отправлявшихся в Гент к королеве, придав им для охраны триста солдат и пятьсот лучников; после этого Эдуард, объехав все корабли, просил каждый экипаж в предстоящей битве свято беречь честь короля; когда воины поклялись в этом, он вернулся на борт флагманского корабля немного отдохнуть, чтобы утром быть свежим и бодрым в сражении.

Король проснулся на рассвете и поднялся на палубу; все было как и накануне: французы и норманны не только не думали бежать, но и сами построились в боевой порядок. Эдуард сразу заметил, что к сражению те приготовились плохо, ибо, за исключением нескольких кораблей, — они, казалось, отделились от флота — остальные суда стояли на якоре у берега, что затрудняло их перемещение и в случае необходимости мешало маневрировать. Тогда он пересчитал все большие корабли: их, не считая барок, было сто сорок, и помещалось на них сорок тысяч человек — генуэзцев, пикардийцев и норманнов.

Когда король и его маршал сделали все эти наблюдения, они поняли, что если английский флот будет двигаться вперед с той линии, на которой расположился — с запада на восток, — то солнце будет светить им в глаза, что помешает лучникам целиться и лишит английскую армию того огромного превосходства, какое она благодаря своим стрелкам имела над всеми другими войсками. Поэтому король приказал совершить маневр и идти на веслах против ветра до тех пор, пока английский флот не отойдет вверх на север хотя бы на пол-льё от французского флота; затем, имея солнце за спиной, английские корабли, пользуясь попутным ветром, вернутся назад. Маневр этот был выполнен мгновенно; английский флот не мог воспользоваться парусами и быстро поплыл вперед, бороздя море длинными веслами; заметив это, норманны, генуэзцы и пикардийцы громко закричали и засвистели, ибо, видя по королевскому знамени, что сам Эдуард ведет флот, подумали, что англичане бегут в открытое море, но вскоре поняли, что ошиблись: английские корабли повернули назад. В этот момент, поскольку ветер усилился, англичане подняли паруса и флот, развернувшись, окружил залив, где стояли на якоре французы; англичане выдерживали боевой порядок, установленный вчера королем Эдуардом и его маршалом.

Тут адмиралы французского флота, понимая, что допустили ошибку, когда сочли, что враг бежит, отдали последние распоряжения готовиться к сражению; они выдвинули в переднюю линию, словно аванпост, большой корабль «Христофор», год назад захваченный у англичан, битком набив его генуэзскими арбалетчиками, чтобы удерживать корабль и вести перестрелку; после этого на всех французских судах затрубили трубы и горны, возвещая, что французы готовы к бою и охотно, с великой радостью, принимают его. Сражение началось с перестрелки генуэзцев, находящихся на крупном корабле «Христофор», и английских лучников; король Эдуард, убедившись, что враги разместили на этом корабле почти всех своих стрелков, решил первым захватить это судно. Посему он повелел вооружить свой флагманский корабль длинными железными цепями с крючьями на конце и сам повел его вперед, на генуэзских стрелков, отдав приказ флоту по всей линии идти на абордаж вражеских судов. Эдуарда окружал цвет английского рыцарства — граф Дерби, граф Хартфорд, граф Хантингтон, граф Глостер, мессир Робер Артуа, мессир Реньо Кобхэм, мессир Ричард Стаффорд и мессир Готье де Мони; все они были в стальных латах, о которые ломались стрелы генуэзских арбалетчиков и лучников. Поэтому, обнажив мечи, они величественно продвигались вперед, ни на дюйм не уклоняясь в сторону и подняв знамена; потом, подойдя совсем близко, англичане зацепили корабль крюками и кошками, и оба корабля со страшным треском столкнулись бортами. В это мгновение с борта на борт был переброшен помост и английские рыцари бросились на вражеский корабль. И тут завязался смертельный бой, ибо бежать было некуда; но если генуэзские лучники были хуже вооружены, зато числом вчетверо превосходили атакующих. Кстати, когда генуэзцы увидели, что им придется сражаться врукопашную (кроме тех, кто, поднявшись на марсели, осыпали оттуда нападавших градом стрел), они, схватив топоры, палицы, рогатины, стали отбиваться изо всех сил. (Генуя тогда была могущественным городом, господствовавшим в основном на море, и с двенадцатого века благодаря путешествиям и торговле генуэзцы сроднились с ним.)

Однако, сколь бы храбрыми воинами и искусными моряками ни были генуэзцы, они тем не менее были вынуждены отступать, ибо нападающие принадлежали к лучшим рыцарям в мире и они так прочно сцепили оба корабля, что казалось, будто сражение идет на земле. Шаг за шагом, теснимые с носа на корму железной стеной, которую образовывали английские сеньоры (ее нельзя было ни разрушить, ни опрокинуть), генуэзские стрелки, связанные в движениях — им даже мешало численное превосходство, — столпились в кормовой части корабля, и там, защищенным от страшных ударов длинных закаленных мечей, пробивавших железо и сталь, вместо лат только мягкими кольчугами и кожаными куртками, им оставалось только сдаться, погибнуть или броситься в море. Многие решились на последнее, ибо без тяжелых доспехов они могли плыть, что было невозможно рыцарям: свалившись в воду, они шли на дно под грузом лат.

Когда «Христофор» был отбит, Эдуард тотчас нагрузил его лучниками, сам перешел на этот корабль, развернул на нем свое знамя и устремился на генуэзцев.

Завязался бой по всей линии, и теперь враждующие стороны сражались с большим мужеством. Все французские и норманнские корабли с помощью крюков были взяты на абордаж, и всюду бой шел борт о борт. Подобная манера вести бой была невыгодна французам, ибо весь их флот состоял из матросов, привыкших драться на коротких саблях, кинжалах и рогатинах, тогда как английский флот, перевозивший сухопутные войска, располагал лучниками, стрелявшими издали, и рыцарями, получавшими огромное преимущество в абордажной схватке благодаря доспехам и длинным мечам. Только Барбавера предвидел это неудобство и, в отличие от других кораблей, державшихся ближе к берегу, курсировал в открытом море; поняв, что пикардийцы и норманны битву проиграли, он, вместо того чтобы прийти им на помощь, сделал отвлекающий маневр, поднял паруса и ушел в открытое море. В это время берега усеяли добрые люди Фландрии: они сбежались, заслышав шум битвы, и, сев в барки и лодки, поспешили на подмогу своим союзникам-англичанам. Тем самым норманны и пикардийцы, атакованные с моря, лишились возможности отступить сушей (ее отняли у них фламандцы); храбрые и честные солдаты, они все-таки продолжали отчаянно сражаться, даже не помышляя о том, чтобы сдаться, и битва продолжалась с шести часов утра до полудня. К этому времени для смешанного французского флота все было потеряно, а англичане сражением под Слёйсом открыли ряд морских побед, которой должен был завершиться лишь под Трафальгаром и Абукиром.

Из сорока тысяч норманнов, пикардийцев и генуэзцев спаслись только последние, которые, как мы уже сказали, ушли в открытое море. Все остальные были взяты в плен, убиты или потоплены. Гуго Кьере хладнокровно прикончили после сражения, а Бегюше, как свидетельствуют «Большие хроники», лучше умевший считать деньги, нежели воевать на море, как пират был повешен на самой высокой мачте своего флагманского корабля.

Король Эдуард сражался не щадя себя, словно рядовой рыцарь, и был ранен в бедро стрелой из арбалета; остаток дня и всю ночь он провел на своих кораблях, приказав так громко трубить в трубы, бить в литавры, барабаны и прочие музыкальные инструменты, что, пишет Фруассар, за этим шумом нельзя было бы расслышать грома Господня. На этот шум на берег высыпал весь добрый люд из окрестных деревень и городов; на другой день — это было 26 июня — король со своим флотом вошел в порт и высадился на берег; французский флот был уничтожен, но, казалось, погубила его не рука людская, а длань Божья уничтожила с помощью стихийного бедствия, погребя людей и корабли в морской пучине. Король со всеми своими рыцарями пешком, обнажив голову, отправился на молитву в собор Богоматери Уденбургской, где выслушал мессу, после чего отобедал и, сев на лошадь, в тот же день прибыл в Гент, где его с великой радостью встретила королева.

Как только Эдуард приехал в Гент, он тотчас, во исполнение данного обещания, осведомился, что стало с графом Солсбери и графом Суффолком. Ему сообщили, что после безнадежного сопротивления оба были взяты в плен; сначала их отвезли в тюрьму города Лилля, а оттуда отослали во Францию, к королю Филиппу; тот очень обрадовался, что в его руках оказались два столь отважных рыцаря, и поклялся, что их не выкупят ни за золото, ни за деньги, а только обменяют на какого-нибудь сеньора, столь же знатного и отважного, как они. Посему Эдуард и подумал, что сейчас было бы бесполезно что-либо предпринимать, поскольку король Франции, разгневанный поражением в битве под Слёйсом, теперь отнюдь не расположен сделать хоть один шаг, который стал бы приятен его кузену из Англии. Поэтому Эдуард занялся лишь одним делом, решив созвать парламент в Вильворде, где должен быть вновь подтвержден союз Фландрии, Брабанта и Геннегау, а следовательно, и день, когда соберется сей парламент, был назначен: это было 10 июля.

В названный нами день король Эдуард Английский, герцог Иоанн Брабантский и граф Вильгельм собрались в Вильворде, где к ним присоединились герцог Гелдерландский, маркиз Юлих, мессир Жан де Бомон, маркиз Бранденбургский, граф Монсский, мессир Робер Артуа и сир де Фокемон. Среди них находились Якоб ван Артевелде и четверо представителей от каждого из главных городов Фландрии (они составляли совет при эшевене; с согласия совета принимались важные решения, которые потом подписывал и оглашал Артевелде). На этом собрании было решено, что три страны, то есть Фландрия, Геннегау и Брабант начиная с этого дня будут оказывать помощь и поддерживать друг друга военной силой во всех случаях и во всех делах; если одна из трех стран столкнется с кем-либо, то обе других будут обязаны ее поддержать, и если две страны придут в несогласие между собой, третья должна будет их помирить, а ежели ее усилий окажется недостаточно, то все три стороны обратятся к суду короля Англии, и тот, будучи гарантом их клятвы, должен будет улаживать их ссоры. Соблюдать все это они поклялись, вложив свои руки в ладони Эдуарда, и в память об этом договоре и в знак союза трех стран была выпущена монета, которая имела хождение в Брабанте, Фландрии и Геннегау (она получила название «монета союзников»).

Кроме того, было принято решение, что в день святой Магдалины король Эдуард покинет со своим войском Фландрию и осадит город Турне.

Однако король Филипп, прибывший в Аррас и вставший под знамя своего сына герцога Иоанна (в армии король вел себя как простой рыцарь), узнал о решениях парламента в Вильворде и послал коннетабля Франции графа Рауля д’Э, двух своих маршалов, мессира Робера Бертрана и мессира Матьё де ла Три, сенешаля Пуату, графа де Гиня, графа де Фуа с братьями, графа Эмери Нарбонского, графа Эмара де Пуатье, мессира Жоффруа де Шарни, мессира Жирара де Монфокона, мессира Жана де Ланди и сеньора-владетеля Шатийона, то есть цвет королевства французского, в город Турне, наказав крепко его защищать ради их собственной чести и чести королевства, дабы не был учинен никакой ущерб сему большому и красивому городу, что являл собой ворота во Францию; после чего король Филипп, продолжая следовать принятой ранее политике и полагая, что пришла пора нанести решающий удар, послал в Шотландию со множеством рыцарей, в изобилии снабженных оружием и деньгами, короля Давида Брюса с женой (они семь лет жили при французском дворе, тогда как их сторонники постепенно отвоевывали для них шотландское королевство, о чем мы уже рассказали в предыдущей главе).

И пока совершались эти военные приготовления, а от Бретани до любого отдаленного угла Германской империи каждый, казалось, лишь мечтал о войне; только два ума, подобные ангелам мира, паря над схватками, желали конца этим склокам. Одним был король Робер, прозванный Мудрым (его также называли королем Неаполитанским и Сицилийским, хотя он уже не владел этим островом, который потерял его дед, Карл Анжуйский вдень Сицилийской вечерни), что прислал письма, в коих убеждал короля Филиппа не сражаться с королем Эдуардом, ибо он прочел по звездам, что любая стычка с этим государем окажется роковой для Франции. Другой была г-жа Жанна де Валуа, сестра короля Филиппа и мать молодого графа Геннегауского, что с болью великой наблюдала за тем, как ее сын и брат, то есть дядя и племянник, подняли острые мечи друг на друга. Поэтому Робер Мудрый и Жанна де Валуа примирились и обменялись письмами, а король Неаполитанский счел дело сие достаточно серьезным, чтобы лично покинуть свое королевство и поехать в Авиньон к папе Клименту VI с просьбой вмешаться в этот конфликт. Король Неаполитанский был один из тех монархов — тогда они встречались реже, чем в нашу эпоху, — которые, будучи людьми образованными, любят словесность, понимая, что разум — это солнце королевств, что великим и великолепным может быть лишь царствование, озаряемое небесными лучами поэзии. И когда вся Италия решила увенчать лавровым венком Петрарку, сам поэт выбрал короля Неаполитанского, чтобы тот подвергнул рассмотрению его творчество. Поэтому именно своей несколько менторской эрудиции и своей любви к писателям, а не столько процветанию королевства и славе его оружия, Робер Мудрый в большей мере обязан славой величайшего короля христианского мира. То же и по той же причине позднее произошло с Франциском I и Людовиком XIV: чудодейственный щит поэтов все еще защищает их от ударов истории.

Кстати, он убедился, что папа и кардиналы готовы вмешаться в эту войну, столь роковую для обоих королевств; посему, уверившись в доброй воле папского двора, он вернулся в свое прекрасное королевство под лазурным небом, чтобы перечитывать Данте и венчать лавровым венком Петрарку.

Однако Эдуард обо всем этом ничего не знал; выполняя данное им обещание, он выступил из города Гент в то время, когда уже начали созревать хлеба, с армией, где насчитывалось два прелата, семь графов, двадцать восемь знаменных рыцарей, двести рыцарей, четыре тысячи конных воинов и девять тысяч лучников, не считая пехоты, численность которой могла достигать пятнадцати или восемнадцати тысяч. Как только он разбил лагерь под городом, у ворот святого Мартина, к нему присоединился его кузен Иоанн Брабантский с двадцатью тысячами рыцарей и оруженосцев, а также простых людей и расположил свой лагерь в Пона-Рен, близ аббатства святого Николая; потом подошел граф Вильгельм Геннегауский с цветом своего рыцарства, с огромным войском голландцев и зеландцев, заняв позицию между королем Англии и герцогом Брабантским; далее пришел Якоб ван Артевелде с более чем шестьюдесятью тысячами фламандцев, разбившими свои палатки перед Сент-Фонтенскими воротами, на обоих берегах Шельды, и построившими мост, чтобы иметь возможность не спеша сообщаться друг с другом так часто и свободно, как они пожелают; потом, наконец, подошли князья Империи: герцог Гелдерландский, маркиз Юлих, маркиз Бранденбургский, маркграф Мейсенский и Остландский, граф Монсский, сир де Фокемон, мессир Арну де Бланкенгейм и все германцы, расположившиеся со стороны Геннегау, — они замкнули железное кольцо, окружавшее город и имевшее в ширину почти два льё.

Осада длилась одиннадцать недель; за это время много раз предпринимались ожесточенные штурмы; самые храбрые воины той и другой стороны совершали тогда прекрасные подвиги, не дававшие никаких результатов. Правда, изредка отряд, которому наскучило стоять под мощными крепостными стенами, отправлялся на вылазку, чтобы сжечь какой-нибудь замок, разграбить какой-нибудь город, нарушить покой какого-нибудь аббатства. Тем временем авиньонский папа послал с кардиналом письма королю Франции; в них он пылко призывал его к миру, тогда как г-жа Жанна де Валуа (она, как мы уже знаем, была сестра Филиппа и теща Эдуарда) переезжала из одного лагеря в другой, припадая к стопам обоих государей, заклинала их заключить перемирие и предлагала им посредниками мессира Жана де Бомона и маркиза Юлиха, ибо не могла склонить на это своего сына, разгневанного и ни о чем не желавшего слышать. Она так сильно подействовала на маркиза Юлиха, что он написал письмо императору; тот во второй раз послал гонца к Эдуарду, предлагая ему, как это однажды уже сделал, быть посредником между ним и королем Франции, поскольку эта война — в результате того, как она ведется, — не может ничего решить, а только разорит обе страны, где она продолжается уже более двух лет.

Мир был невозможен главным образом со стороны Эдуарда, которому предстояло исполнить свой обет, поэтому встал лишь вопрос о перемирии; г-жа Жанна де Валуа так ревностно взялась за это дело (она понимала: ничего другого добиться не удастся), что уговорила обоих королей назначить день, когда каждая из держав пришлет четырех представителей, коим будут предоставлены полномочия вести переговоры и дана, гарантия, что все, о чем они договорятся, будет подтверждено их суверенами. Итак, день был назначен, местом для переговоров была выбрана часовня Эсплешэн, стоящая посреди полей; в условленный день полномочные представители, выслушав порознь мессу, собрались в названной часовне, и с ними вместе находилась г-жа Жанна де Валуа. В переговорах со стороны короля Франции Филиппа участвовали Иоанн, король Богемский, брат короля Карл Алансонский, епископ Льежский, граф Фландрский и граф д’Арманьяк; со стороны короля Англии Эдуарда были его светлость герцог Иоанн Брабантский, епископ Линкольнский, герцог Гелдерландский, маркиз Юлих и мессир Жан де Бомон.

Переговоры продолжались три дня; в первый день королевские послы ни о чем договориться не сумели и, не добившись никакого результата, собирались разойтись, но г-жа Жанна так горячо их умоляла, что они обещали собраться завтра. На другой день обсуждение возобновилось и они смогли прийти к согласию относительно отдельных вопросов, но было уже так поздно, что они даже не успели письменно зафиксировать те из них, по которым достигли соглашения; наконец послы обещали встретиться снова в том же месте, чтобы обсудить и согласовать все остальное; через день они сошлись на большой совет, и на сей раз, к великому счастью г-жи Жанны, обе стороны заключили и подписали перемирие на год.

В тот же день новость об этом распространилась в обеих армиях, чему несказанно обрадовались брабантцы и люди из Геннегау, ведь уже два года именно они несли на себе всю тяжесть войны; защитники города Турне тоже вздохнули с облегчением, ибо среди них до такой степени давал знать о себе голод, что они были вынуждены удалить из крепости всех бедных людей и лишние рты. Всю ночь в лагере и на крепостных стенах ярко пылали костры, разожженные в знак торжества, а осажденные и осаждающие громко ликовали; потом, на рассвете, последние сняли и свернули свои палатки, погрузили их на повозки, укрыв холстами, и поехали назад, распевая песни, словно жнецы, что закончили уборку хлебов.

Король Эдуард вернулся в Гент за королевой Филиппой и, переправившись с ней через пролив, прибыл в Лондон 30 ноября того же года.

XV

Скольких бы тяжких трудов ни стоило г-же Жанне де Валуа добиться подписания договора в Турне, было очевидно, что перемирие гораздо больше напоминает одно из тех мгновений отдыха, которые позволяют себе два борца, чтобы затем с новыми силами продолжить схватку, нежели настоящие предпосылки мира; кстати, в момент возвращения Эдуарда в Лондон по двум причинам — одна из них существовала раньше, другая возникла совсем недавно — перенесли вопрос, безрезультатно обсуждаемый с помощью оружия во Фландрии, в две другие точки мира, где, сколь хорошо ни был бы этот вопрос замаскирован, его было тем не менее легко различить любому человеку, искушенному в политике той эпохи.

Первой причиной было возвращение короля Давида Брюса в свое королевство. После счастливого плавания на борту корабля под командованием Малькольма Флеминга из Каммерналда король вместе со своей супругой королевой Иоанной Английской высадился в Инвербервиче, в графстве Кинкардин, и был пышно встречен баронами Шотландии и тотчас отвезен в Сент-Джонстон. Вскоре слух о его возвращении распространился повсюду; шотландцы, жаждавшие вновь узреть своего короля, находившегося в отъезде семь лет, толпами собирались на пути его следования, мешая ему, когда он двигался по улицам, и провожая до дверей его покоев, когда он возвращался; какое-то время эти проявления любви трогали молодого короля, но вскоре эта излишняя настойчивость, досаждавшая ему повсюду, утомила его до такой степени, что в один прекрасный день, когда толпа сумела ворваться даже в столовую и окружила его с присущей назойливостью, он, поддавшись порыву несдержанности, вырвал из рук одного своего телохранителя палицу и уложил на месте некоего честного горца, щупавшего его камзол, чтобы проверить, из какого сукна тот сшит. Эта королевская выходка дала превосходный результат. Начиная с этого дня Давида Брюса, по крайней мере, перестали терзать любопытствующие, и он, обретя некоторый покой, смог, наконец, заняться делами королевства.

Первой заботой короля было разослать гонцов ко всем друзьям с просьбой, чтобы те пришли ему на помощь в борьбе с королем Англии, умоляя их сделать для него, приехавшего в Шотландию, то, что они столь преданно совершали во время его отсутствия. Прежде всего на этот призыв ответили его зять граф Оркнейский, наследные принцы с Гебридских и Оркнейских островов, потом рыцари Швеции и Норвегии — в общем, более шестидесяти тысяч пехотинцев и три тысячи латников.

В противоположность первой, вторая из упомянутых нами причин оказалась случайной и неожиданной, вызвав волнение в самом французском королевстве. Вернувшись после осады Турне, герцог Бретонский Иоанн III, прозванный Добрым, который по просьбе короля Филиппа покинул свою провинцию и к сюзерену присоединился с лучше вооруженной и более многочисленной армией, чем любой другой принц, заболел в воинском лагере, к тому же такой тяжелой болезнью, что слег в постель и скоропостижно скончался. К великому несчастью, герцог Бретонский был бездетным, так что герцогство осталось без прямого наследника.

Но у него было два брата; один от его отца и матери, скончавшийся в 1334 году, оставил единственную дочь по имени Жанна, которая вышла замуж за графа Карла Блуаского; другой был сыном его отца Артура II от второго брака с Иоландой де Дрё. Итак, герцог Бретонский, лишенный потомства и потерявший надежду его иметь, давно уже решил, что у дочери его родного брата больше прав на наследство, чем у брата единоутробного, поэтому он обещал оставить Жанне герцогство Бретонское и выдал ее замуж за Карла Блуаского, племянника Филиппа де Валуа, надеясь, что это августейшее родство смирит Жана де Монфора, которого он не без оснований подозревал в желании завладеть его герцогством. В последнем умирающий не ошибся; как только герцог Бретонский испустил дух и известие об этом дошло до его брата, граф Монфорский, хотя и лишенный в завещании права наследования, тотчас приехал в Нант, главный город Бретани, и сделал такие щедрые подарки горожанам и окрестным жителям, что был принят ими как герцог и сюзерен, коему они принесли клятву верности.

Отпраздновав свой визит в Нант, граф оставил в городе свою супругу — у нее было отважное, львиное сердце — и направился в Лимож, где, как все знали, хранилась богатая казна, собранная покойным герцогом за долгие годы. Как и в Нанте, в Лиможе ему был устроен праздник и оказан пышный прием, а после того как его достойно приняли горожане, духовенство и городская община, — они тоже принесли ему клятву верности — графу по доброму согласию была передана казна; и он, пробыв для приличия несколько дней в Лиможе, вернулся в Нант, где употребил деньги на то, чтобы набрать армию пеших и конных воинов, а когда посчитал, что солдат в ней достаточно, начал кампанию, стремясь завоевать всю провинцию, и один за другим захватил города Брест, Рен, Оре, Ван, Энбон и Карэ; овладев этими городами, граф сел в Коредоне на корабль, пересек пролив и высадился в Чертей, но, узнав, что король в Виндзоре, быстро примчался туда и, рассказав Эдуарду обо всем случившемся, признался, что опасается, как бы король Филипп не отнял у него герцогство Бретонское; в конце концов он предложил Эдуарду принести присягу на верность королю Англии с условием, что тот поддержит его в притязаниях на это герцогство.

Предложение графа Монфорского оказалось слишком выгодным для политики Эдуарда, чтобы быть отвергнутым. Король Англии подумал, что по истечении перемирия ему, естественно, будет открыт проход во Францию через Бретань; поскольку, когда были прерваны военные действия, Эдуард видел радость брабантцев и князей Империи, он подозревал, что его союзники и через год будут не слишком расположены возобновить войну. Поэтому он согласился с просьбой графа Монфорского и в присутствии английских баронов и сеньоров, прибывших вместе с графом, принял присягу герцогства Бретонского на верность Англии, обещав графу, что он будет хранить и защищать его как своего вассала от посягательств любого человека, который попытается на него напасть, будь этот человек даже королем Франции.

Тем временем Карл Блуаский (мы уже писали, что по линии жены он тоже имел права на герцогство Бретонское) приехал в Париж жаловаться своему дяде королю Филиппу на то, что граф Монфорский его ограбил. Король Филипп, сразу же поняв важность этого вопроса, собрал на совет двенадцать пэров Франции, чтобы спросить у них, что следует предпринять. Они решили, что король должен вызвать графа Монфорского на совет пэров, дабы они смогли выслушать его ответ на обвинение, выдвинутое против него. Посему к графу были отправлены гонцы, чтобы известить его о принятом решении и сообщить день вызова на совет пэров; они встретились с графом, который уже возвратился из Лондона и давал в Нанте пышные праздники. Они умно и почтительно изложили данное им поручение. Выслушав их, граф ответил, что намерен повиноваться королю и охотно откликнется на его вызов, после чего он устроил гонцам роскошный пир, а перед отъездом вручил такие богатые подарки, каких они не получили бы, будучи присланными даже к королю.

Когда пришло время исполнять повеление Филиппа, граф Монфорский, собравшись в дорогу с невиданной помпезностью, выехал из Нанта в сопровождении благородных рыцарей и оруженосцев, и двигался так быстро и беспрепятственно, что вскоре прибыл в Париж, куда въехал с кавалькадой, насчитывавшей четыре сотни лошадей. По-прежнему находясь под охраной своих людей, он тотчас направился в свой дворец, где оставался весь день приезда и следующую ночь, а наутро, сев на коня, со всей своей свитой явился в королевский дворец, где его ждали король Филипп, граф Карл Блуаский, знатнейшие сеньоры и бароны королевства.

Подъехав к дворцу, граф Монфорский сошел с лошади, не спеша поднялся по ступеням парадной лестницы и вошел в зал, где находился весь французский двор; потом, поздоровавшись с сеньорами и баронами, он в смиренном поклоне склонился перед королем.

— Сир, — подняв голову, спокойно обратился он к Филиппу с видом человека, принявшего решение, которое ничто не помешает ему выполнить, — вы повелели мне явиться по вашему приказанию в указанный день, и вот я перед вами.

— Граф Монфорский, я вам весьма признателен за то, что вы приехали, и приму это во внимание в беседе с вами, — ответил король. — Но я просто изумлен, каким образом и по какой причине вы посмели захватить герцогство Бретонское, владеть которым у вас нет никакого права, тем самым лишив наследства человека, бывшего в более близком родстве с покойным, нежели вы, и почему вы, как мне говорили, отправились присягать на верность моему сопернику, королю Эдуарду?

— Ваше величество, — ответил граф, снова поклонившись, — по-моему, вы заблуждаетесь насчет моих прав. Я не знаю никого, кто был бы в более близком родстве с моим недавно умершим братом, не оставившим наследника, нежели я, стоящий перед вами. Если же вы, вопреки моим надеждам, сочтете, что кто-то другой обладает большими правами на наследство, то я слишком верный ваш вассал, чтобы не согласиться с решением суда, не стыдясь подчиниться ему немедля. Что касается моей присяги королю Эдуарду, то вас, сир, известили неверно… Это все, что я вам могу ответить.

— Хорошо, вы уже сказали достаточно, чтобы я остался доволен вашим ответом, — сказал король. — А посему приказываю вам, во имя того, что вы получили или должны получить от меня, не выезжать из Парижа две недели, до тех пор пока бароны и двенадцать пэров не рассудят вопрос о вашем родстве и не решат, кто — вы или граф Карл Блуаский — имеет право наследовать герцогство. А ежели вы покинете Париж, то знайте, что вы меня обидите и разгневаете. Засим я молю Бога, чтобы он хранил вас под своей святой защитой.

— Как вам будет угодно, сир, — ответил граф.

Потом он ушел и вернулся в свой дворец обедать. Но, вместо того чтобы сесть за стол, он в задумчивости и тревоге удалился к себе в комнату, размышляя о том, что если он станет ждать решения пэров и баронов, то оно вполне может обернуться к его невыгоде, ибо было нетрудно предвосхитить, что король проявит больше благосклонности к графу Карлу Блуаскому, своему племяннику, нежели к нему, чужому для него человеку. И к тому же, в случае если это решение будет не в его пользу, вполне вероятно, что король немедленно прикажет держать его под арестом до тех пор, пока он не вернет все — крепости, города и замки, — а заодно богатую казну, захваченную им и уже частично растраченную. Поэтому он счел, что дли него благоразумнее и осмотрительнее вернуться в Бретань, даже разгневав короля, нежели ждать в Париже, к чему приведет его столь опасная авантюра. Исполняя собственное решение, он в тот же вечер выехал из Парижа в сопровождении только двух рыцарей, чтобы не вызывать подозрений, и посоветовал своей свите, следуя его примеру, разъезжаться ночью небольшими группами, а сам благополучно возвратился в Бретань, где и пребывал, тогда как король Филипп полагал, что граф еще находится в своем парижском дворце.

Однако, как только граф вернулся в Нант, он понял всю опасность своего положения; не теряя ни минуты и пользуясь помощью жены (вместо того чтобы отговорить мужа от мятежных замыслов, она беспрестанно разжигала в нем отвагу), он объехал все принадлежащие ему города и замки, всюду организовав крепкую оборону, расставив хороших капитанов и сделав необходимый запас продуктов; потом, наведя везде нужный порядок, он вернулся в Нант к графине и своим горожанам, очень любившим графскую чету за ее щедрость и учтивое с ними обхождение.

Легко понять, в какую ярость пришли король Франции и граф Карл Блуаский, когда узнали о бегстве графа Монфорского. Тем не менее, прежде чем что-либо предпринять или решить по отношению к нему, они ждали две недели до того дня, в который король и бароны должны были вынести вердикт о герцогстве Бретонском. Шансы Карла Блуаского по-прежнему были предпочтительнее, ведь со дня бегства графа Монфорского уже нельзя было сомневаться, что решение будет принято не в его пользу. Так и случилось: претензии графа де Монфора на наследство были отвергнуты, а герцогство Бретонское единодушно присуждено графу Карлу Блуаскому; но одного решения было мало, надо было еще отвоевать герцогство у графа Монфорского.

Поэтому, как только приговор был вынесен всеми баронами, король призвал мессира Карла Блуаского и сказал ему:

— Любезный племянник, мы только что присудили вам богатое и прекрасное наследство; теперь поспешайте и сами трудитесь над тем, чтобы отвоевать его у человека, владеющего им не по праву, а посему просите всех ваших друзей, чтобы они помогли вам. Я сам не премину прийти вам на помощь, предоставлю в ваше распоряжение, кроме золота и денег, которых вы сможете взять столько, сколько вам будет необходимо, моего сына герцога Нормандского, и прикажу ему вместе с вами командовать армией. Но со всеми этими делами я прошу вас — и советую вам — поспешить, так как если король английский, наш противник, которому присягнул на верность граф Монфорский, вступит в ваше герцогство, то нанесет и мне и вам великий урон, ведь в наше французское королевство нет более удобного и широкого прохода, чем Бретань.

Мессир Карл Блуаский, услышав эти обрадовавшие его слова, склонился перед своим дядей, благодаря за добрую волю; потом, повернувшись к пэрам и баронам, попросил своего двоюродного брата герцога Нормандского, своего дядю графа Алансонского, своего брата графа Блуаского, герцога Бургундского, герцога Бурбонского, мессира Людовика Испанского, графа и коннетабля Франции Иакова Бурбонского, графа де Гиня, виконта де Рогана и, наконец, всех принцев, графов, баронов и сеньоров, что находились во дворце, помочь ему в предстоящей тяжелой борьбе, и все обещали ему помощь, уверяя, что с радостью отправятся в поход вместе с ним и их сюзереном, герцогом Нормандским; после этого они разошлись, чтобы подготовить все необходимое к походу, как сие и надлежит, когда приходится идти в столь дальнюю землю.

Поскольку все знали, что король Филипп принимает близко к сердцу интересы своего племянника, они быстро подготовились к походу, и в начале 1341 года бароны и сеньоры, которые должны были идти на войну под знаменем герцога Нормандского, собрались в городе Анже, откуда сразу же пошли на Ансени, где тогда проходила граница герцогства Бретонского.

Пробыв здесь три дня, подсчитав и проверив свои силы, они убедились, что у них, кроме генуэзцев, три тысячи латников, поэтому они, решив, что солдат у них достаточно, смело вступили в герцогство Бретонское и, подойдя к городу Шантонсо, осадили его. Первые попытки взять штурмом эту крепость оказались плачевными, особенно для генуэзцев, которые, желая доказать свое усердие, безрассудно рисковали и несли крупные потери. Но постепенно осаждающим удалось с большим трудом построить стенобитные орудия и штурмовать крепость по всем правилам воинского искусства; горожане, поняв, что их осаждают с неотступным упорством и никакой надежды на помощь у них нет, сдались французским сеньорам; те их пощадили и, сочтя сие начало войны добрым предзнаменованием, пошли прямо на Нант, где находился их враг, граф Монфорский. Подойдя к городу, они окружили крепостные стены кольцом своих палаток с реявшими на них знаменами; лагерь был разбит правильно и красиво, как это было заведено у французских сеньоров. Жителям Нанта придавал мужества и решимости граф Монфорский, а также мессир Эрве де Леон, командир наемников, и они приготовились оказать врагам достойное сопротивление.

Военные действия начались незначительными стычками; потом произошло событие, имевшее столь серьезные последствия, что мы расскажем о нем с некоторыми подробностями.

Однажды утром наемники графа и несколько горожан предприняли вылазку, чтобы провести разведку местности, и натолкнулись на обоз из пятнадцати телег, груженных провиантом и воинским снаряжением: под охраной шестидесяти солдат он направлялся в лагерь французов. Так как воинов из Нанта было почти двести человек, они, не колеблясь, напали на обоз (одна половина эскорта была перебита, другая обращена в бегство) и, повернув телеги, погнали их к городу. Однако известие об этом нападении беглецы принесли во французскую армию раньше, чем защитники Нанта, которые очень торопились вернуться назад, достигли городских ворот. Французы схватили оружие; те, что успели вооружиться быстрее, вскочили в седла и настигли обоз у первой заставы. Здесь снова завязался жестокий бой, ибо из французской армии сюда примчалось много воинов; наемникам и горожанам пришлось бы совсем туго, если бы высланный из крепости отряд не подоспел к ним на подмогу и не восстановил равновесие в силах. Несколько горожан, в то время как их товарищи сражались, выпрягли лошадей и погнали их в город, чтобы французы, в случае если они выйдут победителями, не смогли хотя бы увезти телеги с добром. Поэтому вокруг телег продолжалась упорная схватка; к французам подошло такое мощное подкрепление, что горожане и наемники, видя с высоты крепостных стен, как теснят их друзей, с громкими криками толпой выскочили из города, в беспорядке кинувшись в гущу схватки. Но мессир Эрве де Леон, поняв по неумелости горожан вести бой, что долго они не продержатся, приказал отступать. Солдаты, привыкшие к маневрам и воинским командам, точно и в порядке исполнили приказ; горожане, неопытные в подобного рода делах, оказались в окружении французов без командира, а следовательно, не могли стойко и в единстве нападать или защищаться. В итоге многие из них погибли, а еще больше попало в плен, тогда как наемники, отступив в безупречном порядке, вернулись в город, потеряв всего несколько солдат; среди же горожан насчитывалось сто убитых, двести раненых и двести взятых в плен.

Эта вылазка закончилась тем, что в городе поднялось сильное недовольство против наемников: жители Нанта утверждали, будто наемники бросили их во время стычки с французами. Поэтому они не столько ради спасения своего добра (его уничтожали у них на глазах за крепостными стенами), сколько ради того, чтобы выкупить попавших в плен своих отцов, детей или друзей, вступили в тайные переговоры с герцогом Иоанном, обещая, в случае если французы гарантируют им жизнь и сохранность имущества, а также обяжутся вернуть их родственников и друзей, открыть одни из городских ворот, дабы французские сеньоры смогли проникнуть в крепость и захватить графа Монфорского в замке. Эти предложения были слишком выгодны для герцога Нормандского, чтобы он мог их отвергнуть: они были приняты, и в условленный день французы, найдя ворота открытыми, ворвались в крепость; прежде чем граф Монфорский успел подумать о защите, его схватили и связанным привезли во французский лагерь; при этом, как и было договорено, городу не причинили никакого ущерба. Карл Блуаский тотчас поставил в Нанте большой гарнизон, а сам вместе со своим пленником приехал к Филиппу де Валуа, очень обрадовавшемуся, что в его руки попал виновник этой роковой войны; король повелел заточить графа Монфорского в башне Лувра и держать его там как повинного в преступлении и предательстве.

Пока в Нанте и Париже происходили все эти события, Эдуард в конце декабря 1341 года, зная, что между Бретанью и Францией открылись военные действия, готовился во исполнение данного им обещания направить войска своему вассалу графу Монфорскому, когда однажды утром Джон Невил, приехавший из Ньюкасла, где, как мы знаем, был наместником, известил короля, что сейчас он слишком поглощен собственными делами и даже помышлять не может о том, чтобы распутывать чужие дела.

Мы уже рассказывали, как король Давид разослал свое послание и как все шотландцы — одни из любви к нему, другие из ненависти к Эдуарду — быстро откликнулись на него; в итоге его армия скоро достигла шестидесяти пяти тысяч человек, среди которых насчитывалось три тысячи латников, и король Давид вступил в Англию, оставив слева от себя замок Роксбург (он был на стороне англичан) и город Берик, где был заточен Эдуард Балиол, соперник Давида в борьбе за трон Шотландии, и стал лагерем под крепостью Ньюкасл, на реке Тайн. Начало этого похода ознаменовалось несчастливыми предзнаменованиями, ибо в ту ночь, когда приехал Давид, отряд осажденных, выбравшись через потайной ход, ворвался в лагерь шотландцев и, захватив прямо в постели графа Муррея, увел его в качестве пленника. Граф Муррей был храбрый рыцарь, унаследовавший от отца (тот был регентом при несовершеннолетнем Давиде) сильную и преданную любовь к своей стране и своему королю. На другой день Давид приказал идти на штурм, но после двухчасового боя у городских заграждений был вынужден отступить и, потеряв много солдат, ушел на Дарем.

Как только Джон Невил, комендант замка Ньюкасл, увидел, что враг уходит, он вскочил на самого резвого коня и окольными дорогами, известными лишь местным жителям, за пять дней добрался до Чертей, где тогда находился король Англии. Он был первым гонцом, доставившим Эдуарду известие о вторжении шотландцев. Король Эдуард в свою очередь поспешил разослать собственный манифест. В нем призывались к оружию все англичане старше пятнадцати лет, но не достигшие шестидесяти. Король, торопясь лично оценить силы и замыслы вражеской армии, назначив своим рыцарям, оруженосцам и лучникам встречу на границах Нортумберленда, морем отправился в Берик. Едва прибыв в город, он узнал, что Дарем взят штурмом, а все его жители (с них даже не запросили выкуп) уничтожены, в том числе монахи, женщины и дети: не проявив почтения к святому месту, их сожгли в церкви, где они искали спасения.

Приезда в Берик короля, хотя Эдуард был один, без войска, оказалось достаточно, чтобы Давид Брюс решился на отступление: он отошел к границам Шотландии, выйдя на берега реки Твид; поскольку надвигалась ночь, он разбил лагерь поблизости от замка Уорк, где прекрасная Алике Грэнфтон ждала возвращения мужа, который, будучи военнопленным, находился в парижской тюрьме Шатле. Замок Уорк, во всех отношениях заслуживающий считаться крепостью, защищали наш давний знакомый Уильям Монтегю и сотня храбрых воинов. Юный бакалавр за четыре года, прошедшие с начала нашего повествования, превратился в зрелого мужчину, оставшись все таким же благородным; чувствуя, что враг совсем близко, он не мог не заразиться военной лихорадкой. Он взял с собой сорок хорошо вооруженных славных воинов на добрых конях и, напав на вступивший в ущелье арьергард шотландской армии, перебил двести шотландцев и увел сто двадцать лошадей, груженных драгоценностями, деньгами и дорогой одеждой; крики раненых, звон оружия отдались по всей армии, содрогнувшейся так, словно она была одним телом, и достигли Уильяма Дугласа, шедшего во главе авангарда. Змея, которой наступили на хвост, обернулась, готовая проглотить маленький отряд; но Уильям Монтегю уже отступил вместе с пленными и добычей.

Уильям Дуглас бросился в погоню за Уильямом Монтегю, но успел лишь вонзить свое копье в наружные ворота замка в тот миг, когда они уже захлопнулись за мародерами. Дуглас тотчас завязал бой с воинами, охранявшими крепостной вал. Рыцари Швеции и Норвегии, принцы Оркнейских и Гебридских островов, увидев, что начался штурм, поспешили на помощь осаждающим; наконец сам Давид Брюс с остальной армией вмешался в сражение (оно было долгим и кровопролитным). Замок яростно атаковали, но столь же мощно защищали, и оба Уильяма творили чудеса. В конце концов король, убедившись, что без осадных орудий ничего не добьешься, а трупы самых храбрых его солдат уже валяются под крепостными стенами, приказал прекратить этот неподготовленный штурм. Однако сражающиеся так разгорячились, особенно Дуглас (Уильям Монтегю опознал его по окровавленному сердцу на гербе), что король Давид был вынужден обещать шотландцам не уходить от замка до тех пор, пока он не отомстит за гибель своих людей и не отобьет похищенное; захват обоза каждый шотландец считал своим личным оскорблением.

Нападавшие тут же отошли от замка на расстояние в два перелета стрелы, унося с собой раненых и тела знатных рыцарей. Трупы всех прочих они оставили у подножия крепостных стен. Одна часть армии сразу принялась обозначать свои позиции, разбивать лагерь, устанавливая метательные орудия и приспособления, которые должны были послужить при завтрашнем приступе, тогда как другая часть была поглощена не менее важными работами, зажаривая на кострах неосвежеванные туши быков и баранов, или, достав из сумок плоский камень (каждый всадник возил его с собой), раскаляя его на огне и кладя на него горсть смоченной в воде муки: под действием тепла она тут же превращалась в некое подобие лепешки. Подобный способ готовить пищу в походе избавлял шотландцев от необходимости таскать в обозе печи и котлы, перевозка которых замедляла движение войсковых частей. Поэтому в своих набегах или отступлениях они могли совершать форсированные марши по восемнадцать-двадцать льё, совершенно сбивавшие с толку противника.

Так выглядела сцена, полная жизни и суеты, что развертывалась примерно в тысяче шагов от замка Уорк, протягивая руку, если так можно выразиться, сцене побоища и смерти, ибо все пространство между подножием крепостных стен и передовой линией лагеря шотландцев представляло собой поле битвы, где бросили тех раненых, кто, не будучи особами знатными, вовсе не считались значительной потерей. Поэтому изредка с этого укрытого тьмой места, словно со дна пропасти, поднимались крики, жалобные стоны и какие-то нечленораздельные звуки — казалось, они не принадлежат ни одному языку, известному человеку, — ветер доносил их до крепостных стен, и даже самые отважные часовые вздрагивали от ужаса. Иногда подожженная стрела проносилась по воздуху словно падающая звезда, и вонзалась в землю, на несколько мгновений вырывая из темноты клочок поля битвы. Цель осажденных, каждые четверть часа выпускавших горящие стрелы, состояла в том, чтобы помешать шотландцам оказать помощь раненым, а тем не дать добраться до лагеря, ведь если при свете сих смертоносных факелов с крепостных стен замечали, как на скорбной равнине поднимается человек, то он сразу становился мишенью для английских лучников, стрелявших так метко, что каждый из них похвалялся, будто в колчане на боку носит дюжину мертвых шотландцев. И несчастный раненый, собравший свои последние силы, чтобы направиться в сторону жизни, снова падал на землю, получив новую рану: тем самым половина работы смерти оказывалась проделанной. И тогда дрожащий свет стрел своим мерцанием придавал видимость жизни неподвижным телам, но уже ненужная стрела со свистом вонзалась в труп.

Конечно, такое зрелище могло приковать внимание солдата, стоявшего в дозоре над въездными воротами замка Уорк; молодой человек был в полных боевых доспехах, но шлем снял и положил у ног; тем не менее на него, казалось, не производило никакого впечатления все, что он видел перед собой; он был так погружен в свои мысли, что не заметил, как женщина — правда, по невесомости походки ее можно было бы принять за тень — по внутренней лестнице вышла на смотровую площадку и приблизилась к нему. Но, остановившись в нескольких шагах, она, словно боясь идти дальше, замерла, прислонившись к стене. Она уже несколько минут стояла в этой позе, когда с другого крыла замка послышался окрик часового и, передаваясь от дозорного к дозорному, достиг наконец молодого человека; обернувшись в другую сторону, чтобы окликнуть соседнего часового, он заметил совсем близко белый силуэт женщины, неподвижной и безмолвной, как статуя. Караульный отклик так и не сорвался с его губ; он хотел было подойти к той, кого никак не ожидал увидеть рядом, но сдержал свой порыв, прикованный к месту тем чувством, которое сторонний наблюдатель мог бы принять за почтение. В этот миг дозорный, убедившись, что не получил ответа, прокричал вторично, еще громче. Казалось, молодой человек пересилил самого себя и явно изменившимся голосом повторил ночной предостерегающий крик; ослабевая по мере отдаления, он угас в том месте, откуда раздался.

— Прекрасно, сеньор мой, — произнесло тут белое видение, приближаясь к бакалавру, — вижу, вы исправно несете стражу и мы в полной безопасности. А то я уже засомневалась в этом, убедившись, что можно незаметно подойти к вам совсем близко.

— Да, я не прощу себе, графиня, — ответил молодой человек, — не только то, что не услышал вас — вы ступаете по земле легче, чем в небе скользят облака, плывущие из Шотландии, — но и не угадал вашего присутствия: я не думал, что мое сердце столь глухо!

— Но почему, любезный мой племянник, вы не появились на ужине, данном мною в честь наших славных рыцарей? — с улыбкой спросила графиня. — Мне кажется, после таких тягостных трудов вы не можете жаловаться на аппетит.

— Потому что я не хотел никому поручать заботу об охране вверенного мне сокровища, графиня. Разве я мог бы найти миг покоя, если бы меня не было здесь?

— А я думаю, Уильям, — с улыбкой продолжала Алике, — что вы наложили на себя наказание, чтобы искупить ваше легкомыслие, из-за которого нам теперь приходится иметь дело с целой армией. Если в этом истинная причина, лишающая нас вашего общества, то я нахожу наказание, возложенное вами на себя, вполне заслуженным, чтобы хоть чем-либо ослабить его суровость. Однако, поскольку нам необходим на совете ваш благоразумный опыт, поставьте другого дозорного на ваше место. Вы смените его после того, как выскажете нам ваше мнение.

— Но что обсуждают на совете? — воскликнул Уильям. — Надеюсь, речь идет не о том, чтобы сдаться? Пусть они не забывают, что я сейчас комендант замка и, следовательно, в этой крепости решаю все военные вопросы, пока отсутствует мой дядя граф Солсбери.

— Бог мой! Ну кто говорит вам о капитуляции, сэр комендант?! Успокойтесь, здесь никто даже не помышляет об этом, и храбрость, что я проявила сегодня во время штурма, мне кажется, избавляет меня от подобных подозрений.

— О да, вы правы, — сказал Уильям, сложив руки, словно перед изображением святой. — Вы отважны, благородны и прекрасны, словно валькирия! Эти дочери Одина, как поют об этом саксонские барды, обходят поля сражений и уносят в Вальхаллу души погибших воинов.

— Пусть так, но, в отличие от них, у меня нет белой кобылицы, из чьих ноздрей пышет огонь, наводя страх, и золотого копья, что сметает все преграды. Поэтому, сколь бы я ни была спокойной или казалась такой другим, при вас, Уильям, я перестану притворяться и сброшу маску надежды, чтобы вы могли видеть всю мою тревогу. Сосчитайте, если можете, сколько тысяч солдат в армии, что нас окружила, посмотрите, какими грозными приготовлениями она занята, а после этого взгляните на нас: пересчитайте наших защитников и взвесьте наши возможности обороны! Уильям, было бы неосторожно рассчитывать лишь на собственные силы.

— С Божьей помощью, однако, необходимо, чтобы их оказалось достаточно, графиня, — горделиво ответил Уильям, — и я полагаю, что два-три таких приступа, как сегодняшний, отобьют у наших врагов, сколь бы много их ни было, не только надежду захватить нашу крепость, но и желание сделать это. Послушайте, вы только что предложили мне пересчитать живых, а я предлагаю вам попробовать сосчитать мертвых.

И действительно, в эту секунду со стен замка была пущена горящая стрела; она воткнулась в середину усеянного трупами поля битвы, что простиралось от крепостного вала до передней линии лагеря шотландцев. Алике проводила глазами этот смертоносный метеор: упав на землю, он продолжал гореть, освещая довольно большой круг. На ближайшем от лагеря краю круга благодаря свету стрелы можно было разглядеть человека, переходившего от трупа к трупу, будто пытаясь опознать кого-то; наконец он опустился на колени перед одним из мертвецов и приподнял его голову. В ту же секунду в воздухе послышался свист и раздался крик; человек вскочил, как будто хотел убежать, но тут же рухнул рядом с тем, кого, вероятно, искал. Вслед за этим горящая стрела погасла, все погрузилось во тьму; из темноты донеслись стоны, потом они стихли, как угас свет, и вокруг воцарилась тишина.

В этот миг Уильям почувствовал, как на его руку оперлась слабеющая графиня, и он повернулся к ней, весь дрожа: ведь даже сквозь кольчугу рука графини обжигала его; ноги Алике подкосились, и казалось, что она сейчас потеряет сознание, но Уильям поддержал ее.

— Бог мой! — вздохнула Алике, проведя ладонью по лбу. — Как это ужасно — поле битвы! Днем не так страшно. Вы знаете, как храбро и мужественно я держалась. Так вот! Все эти люди, которые, как я видела, падали посреди шума и кровавой бойни, все эти предсмертные крики, что я слышала, волновали меня менее мучительно, нежели падение этого несчастного, разыскивавшего тело отца, сына или друга, чтобы отдать ему священный долг погребения, и стон, что он испустил, умирая. О, прислушайтесь, прошу вас! Разве вам еще не слышатся стенания?

— Да, вы правы, графиня, — ответил Уильям. — Много воинов, которых вы видите на окровавленном ложе битвы, еще не отдали Богу душу и кончаются в муках. Но они солдаты и должны умирать именно так.

— О! Для воина легко пасть посреди грохота битвы, на глазах братьев по оружию и командиров, под звон труб, возвещающих победу. Но медленно, в муках умирать вдали от тех, кого любишь и кто любит тебя, в ночи, такой темной, что даже око Господне, похоже, ничего не разглядит в кромешной тьме, умирать, вгрызаясь зубами и разрывая руками чужую землю, политую собственной кровью… О Боже, так умирают отцеубийцы, еретики или проклятые Господом! Но когда подумаешь, что в мире существует нечто гораздо более страшное, чем подобная смерть… О, Уильям, тогда позволено потерять мужество, дрожать и трепетать от ужаса!

— Что вы хотите сказать? — со страхом спросил Уильям.

— Разве вам не рассказывали о неслыханных жестокостях, учиненных в Дареме? Разве вы не слышали, что в городе все беспощадно погубили эти волки-шотландцы: они выбрались из своих лесов и спустились со своих гор, растерзали всех — мужчин, стариков, детей, даже женщин, а тем немногим из женщин, кого они пощадили, теперь остается проклинать Бога за то, что он избавил их от смерти?

— Помилуйте, я надеюсь, вы не боитесь, что вас постигнет подобная участь?! Верьте мне, мы все, до последнего человека, защищая замок, готовы погибнуть; добраться до вас шотландцы смогут только через мой труп.

— Да, я знаю об этом, Уильям, — спокойно ответила Алике. — Но что же будет потом? Замок ведь все равно будет захвачен; в последний миг мне может не хватить мужества, чтобы себя убить, ибо я женщина, а значит, мое сердце и моя рука слабы, чтобы предать себя смерти!

— Тогда я сам!.. — воскликнул Уильям. — О, ужас! О, жалкий, о чем я подумал? Что собрался сказать?

— Благодарю, Уильям, — сказала Алике, протянув руку молодому человеку, — вы угадали мою мысль, и это прекрасно. Мой муж поручил вам охранять меня, уверяю вас, гораздо больше опасаясь за мою честь, чем за мою жизнь: если вы не сможете вернуть меня ему живой и непорочной, как приняли от него, то вы хотя бы вернете меня мертвой, но чистой, и он скажет вам, что вы не только преданно, но и мужественно исполнили свой долг, и, живому или мертвому, граф будет за это признателен вам или вашей памяти; однако, это последняя крайность, Уильям, и, может быть, есть еще возможность…

— Какая? — не дав ей закончить фразу, воскликнул молодой человек.

— Говорят, что король в Берике, где собирает армию, а отсюда до Берика всего день езды.

— Неужели, графиня, вы будете просить помощи у Эдуарда? — побледнев, спросил Уильям.

— И я уверена, что он мне не откажет, — ответила Алике.

— Да, черт возьми, я в этом не сомневаюсь! — вскричал Уильям. — И вы примете короля в этом замке?

— Разве он не мой сюзерен и мой повелитель? Разве не этому монарху присягал на верность мой муж? И если он исполнит мою просьбу, если я буду обязана ему жизнью, может быть, даже больше чем жизнью, — разве он не будет иметь права на мою благодарность?

— Да, конечно, но и на вашу любовь тоже, — пробормотал Уильям, ударяя себя по лбу латной рукавицей.

— Вы забываетесь, мессир! — холодно и с достоинством воскликнула графиня.

— О, простите, умоляю вас! — воскликнул молодой человек. — Вам, графиня, об этом ничего не известно, ибо добродетель смотрит на мир сквозь завесу, но если бы вы, подобно мне, замечали его взгляды, когда они задерживаются на вас, если бы вы слышали его голос, когда он говорит о вас, если бы вы обращали внимание на то, как он бледнеет или краснеет, когда приближается к вам, если бы вы проснулись в ту ночь, когда я охранял ваш сон, о! тогда бы вы не сомневались, что этот человек любит вас. А ведь человек этот — король…

— Какое для меня имеет значение, что я имела несчастье внушить безрассудную страсть человеку, кто выше или ниже меня по своему положению? Я достаточно люблю своего благородного супруга, чтобы быть уверенной: ни один соблазнитель не заставит меня нарушить верность, в которой я поклялась мужу. И если я сознаю, что красива, то не верю, будто моя красота способна когда-нибудь вызвать страсть, столь сильную, чтобы охваченный ею человек смог прибегнуть к насилию. Посему, Уильям, если вы можете лишь это возразить на тот способ спасения, что я вам предлагаю, то он не станет для меня поводом от него отказаться, и я прошу вас поискать среди людей в замке человека, достаточно смелого и преданного, чтобы пробраться через лагерь шотландцев и доставить мою просьбу королю Англии.

— Мне известен человек, готовый умереть по одному вашему знаку, и он будет безмерно счастлив за вас отдать свою жизнь, — с грустью ответил Уильям. — Поэтому соблаговолите вновь сойти к рыцарям, что ждут вас в зале совета. Напишите ваше письмо, а через четверть часа гонец будет готов.

Графиня в знак благодарности пожала Уильяму руку и исчезла так же быстро, как и появилась. Уильям провожал ее глазами до той секунды, когда она словно соскользнула вниз по ступеням лестницы. После этого он повернулся и подозвал оруженосца, на чью преданность и бдительность мог положиться, поставил его в дозор на свое место и, надев шлем, со вздохом ушел.

Графиня снова вышла в зал, где ее поджидали рыцари, и с помощью их советов составила письмо, адресованное королю. Она едва успела запечатать письмо, как вошел Уильям Монтегю. За это короткое время он уже успел переодеться; он был в черно-голубом камзоле, похожем на те, что тогда носили лучники, в рейтузах в черно-синюю полоску, в мягких полусапожках; на голове его была бархатная шапочка. Вооружение его составляли короткий меч, похожий на охотничий нож, лук из тиса и набитый стрелами колчан. Подойдя к Алике, он поклонился и спросил:

— Готово ли ваше письмо, графиня?

— Что это значит? — хором вскричали рыцари. — Вы беретесь сами доставить послание?

— Милорды, я так уверен в вашем мужестве и вашей преданности, что оставляю на вас оборону замка, — ответил Уильям. — Меня же охватило желание ради любви к моей даме и к вам подвергнуть себя опасности в этом приключении, ибо я предчувствую, что оно, к моей и вашей чести, успешно завершится, и я лично приведу сюда короля Эдуарда прежде, чем вы сдадите крепость.

Рыцари рукоплесканиями приветствовали это решение; графиня протянула письмо Уильяму, который, принимая его, преклонил перед Алике колено.

— Я буду молиться за вас, — обещала ему она.

— Да пошлет мне Бог милость умереть в те минуты, когда вы будете молиться за меня, — ответил Уильям. — Тогда я буду уверен, что душа моя вознесется на небеса.

В это мгновение замковые часы стали отбивать время и послышались крики дозорных, окликавших друг друга на крепостных стенах:

— Часовые, не спать!

— Полночь! — воскликнул Уильям, не пропустивший ни одного удара часов. — Нельзя терять ни минуты.

И он выбежал из зала.

XVI

Уильям велел открыть потайной вход и, не взяв с собой ни оруженосца, ни пажа, решительно вступил на поле битвы и беспрепятственно пересек его. Ночь стояла темная и дождливая, а значит, благоприятствовала ему, поэтому он незамеченным (проливной дождь загнал шотландцев в палатки) добрался до заграждений, перелез через палисады и оказался в лагере; не зная, сможет ли он так легко выбраться из него, как туда проник, Уильям, прежде чем двинуться дальше, осмотрелся и пошел влево, где должны были находиться берега Твида, резонно думая, что, если его обнаружат, река, разлившаяся от дождя и бурная в своем течении, станет для него опасным, но тем не менее вероятным путем к спасению. Пройдя шагов сто, он вышел к реке и осторожно пошел вдоль берега.

Уильям шел примерно минут десять, как вдруг ему почудилось, будто он слышит какой-то шорох; он замер, прислушиваясь с напряжением человека, чья жизнь зависит от тонкости его чувств. К нему действительно приближалась группа всадников, следующих, как и он, берегом Твида. Броситься вправо, в лагерь, означало потерять предусмотренный им шанс на спасение, поэтому он предпочел нырнуть в высокие травы, росшие на берегу, и, ухватившись за корни деревьев, повис над бурлящей рекой. Шум воды ненадолго заглушил шум, производимый людьми; он было подумал, что ошибся, но вскоре ржание лошади подтвердило его догадку. Через несколько секунд он услышал голоса и даже смог уловить обрывки разговора. Сначала Уильям проверил, легко ли его меч вынимается из ножен, потом взглянул на воду и понял, что стоит ему отпустить корни, за которые он держался, как свалится в реку. Убедившись, что в случае необходимости он может либо драться, либо бежать, Уильям снова с напряженным вниманием стал прислушиваться к голосам, что слышались все ближе.

— И вы считаете, капитан, — говорил кто-то, кого по снисходительному тону голоса можно было принять за командира, — что из-за этой адской ночи, когда нельзя работать, наши осадные орудия будут готовы лишь завтра, после девяти утра?

— Это самый ранний срок, ваша милость, как уверял меня начальник работ, — почтительно пояснил тот, к кому был обращен вопрос.

— Это опять задержит штурм, — нетерпеливо ответил первый голос. — Грегор!

— Слушаю, ваша милость! — раздался новый голос.

— Завтра утром возьмешь мое знамя, пропустишь впереди себя трубача, прибьешь мою перчатку к воротам замка и бросишь вызов Уильяму Монтегю, дабы он вышел из города, чтобы в честь Господа и своей дамы преломить копье с Уильямом Дугласом.

— Я исполню приказ, ваша милость, — ответил оруженосец.

В эту минуту ночной дозор, которым командовал Дуглас, поравнялся с тем местом, где прятался Уильям, так что Дуглас, вытянув меч, мог бы коснуться того, кого готовился вызвать завтра на поединок, но даже не подозревал, что противник совсем рядом. И в этот раз животное показало превосходство своих ощущений над человеческими: поравнявшись с Уильямом, конь Дугласа остановился, вытянул шею и едва не коснулся ноздрями молодого отчаянного человека, ощущавшего на лице теплое, влажное дыхание коня.

— Что с тобой, Фингал? — спросил Дуглас, крепче усаживаясь в седле.

— Кто там? — крикнул Грегор, наотмашь рубанув мечом по траве.

— Какая-нибудь выдра, что подстерегает рыбу, или лисица, что хочет поживиться на нашей кухне, — со смехом ответил капитан.

— Прикажете спешиться, ваша милость? — спросил Грегор.

— Нет, не стоит, — ответил Дуглас. — Рэслинг прав. Вперед, Фингал, — продолжал он, пришпорив коня, — вперед, нам нельзя терять времени. И ты еще скажешь, — обратился он к Грегору, — что я предоставляю ему преимущество выбирать место поединка и иметь солнце в спину.

— Что касается последнего, ваша милость, — заметил капитан, — то полагаю, вы можете бросить вызов без всяких условий.

— Главное, чтобы он его принял, — небрежно сказал Дуглас, чей голос затихал в отдалении, — а ты предоставишь ему право диктовать любые условия.

Больше Уильям ничего не слышал: то ли разговор прекратился, то ли всадники отъехали слишком далеко; он снова вложил в ножны наполовину обнаженный меч, вылез на берег реки и продолжил свой путь, не встретив другой преграды, кроме рва, наспех вырытого шотландцами. Сильный и ловкий, словно горец, он одним прыжком преодолел его и оказался за пределами лагеря.

Уильям шел уже часа два, когда первые лучи солнца озарили вершины гор, у подножия которых он двигался по узкой тропинке. Постепенно свет стал отражаться и на пологих склонах холмов; в то же время густой туман, скопившийся за ночь на дне долины, заколыхался, как море во время прилива; несколько мгновений зыбкая туманная пелена — казалось, что ей тяжело расставаться с землей, — заслоняла от Уильяма горизонт, наконец она поднялась, подобно театральному занавесу, сквозь влажную прозрачную ткань которого просвечивал пейзаж, залитый тем сумеречным полусветом, какой бывает, когда ночь уже миновала, а рассвет еще не наступил. И вдруг в чистом воздухе умиротворенного утра послышались звуки шотландской песни. Уильям сразу же узнал резкие переливы горной шотландской волынки и, остановившись, прислушался. В эту минуту на вершине небольшого холма, куда взбегала ухабистая дорога, он заметил двух солдат-шотландцев: они гнали в лагерь пару быков, явно украденных на ближайшей ферме; один солдат ехал верхом на приземистой лошадке (тогда таких лошадей называли иноходцами) и погонял быков острием копья.

Заметив их, Уильям натянул лук, висевший у него на левом плече, достал из колчана стрелу и, встав посередине дороги, стал ждать, пока шотландцы подойдут на расстояние полета стрелы; те тоже приготовились защищаться. Эти приготовления с обеих сторон были тем неизбежнее, что на местности не было другого прохода, кроме тропы, на которой находились путники, зажатые между крутым горным склоном и рекой.

Однако шотландцы, видя, что Уильям стоит на месте, продолжали двигаться вперед; он не стрелял, а когда они приблизились к нему шагов на полтораста, поднял руку.

— Эй, вы! Господа красноногие, стойте! — крикнул он по-гэльски (благодаря соседству с шотландской границей, он говорил на этом наречии как горец). — Дальше ни шагу, пока мы не выясним наших отношений.

— Чего вы хотите? — в один голос спросили шотландцы; услышав свой родной язык, они уже не знали, кем считать Уильяма — другом или врагом.

— Для начала я хочу, чтобы ты отдал мне своего коня, друг-скотник, — ответил Уильям, обращаясь к солдату, сидевшему верхом и пикой погонявшему быков, — ведь мне еще далеко идти, а тебе до лагеря осталось не больше двух миль.

— А если я не желаю отдавать своего коня, что ты сделаешь? — спросил шотландец.

— Клянусь, отберу его силой! — воскликнул Уильям.

Шотландец ухмыльнулся и, ничего не ответив, ткнул быков острием копья. Уильям же, решив, что продолжать разговор бесполезно, прицелился в него из лука; шотландец, заметив враждебный маневр молодого рыцаря и предвидя неприятные последствия его, проворно спрыгнул с коня и, схватив быка за хвост (перед этим так же поступил его товарищ), прикрываясь, как щитом, телом животного, продолжал двигаться вперед.

— Ха-ха-ха! — рассмеялся Уильям над этой уловкой. — Кажется, моя лошадь будет стоить мне двух стрел — это больше, чем я рассчитывал. Но она так мне нужна, что я заплачу за нее еще дороже.

Сказав это, он медленно поднял левую руку, потом двумя пальцами правой руки потянул на себя тетиву, как будто хотел свести вместе концы лука; какое-то мгновение он стоял неподвижно, словно каменное изваяние лучника, и вдруг просвистела стрела — больше чем наполовину она вошла в плечевую впадину одного из быков, что служили шотландцам живыми щитами.

Смертельно раненное животное сначала остановилось, дрожа всем телом, потом, издав страшный рев, бросилось вперед так стремительно, что с ним не могла бы сравниться самая резвая лошадь; но шагов через тридцать передние ноги быка подкосились и он рухнул на колени; задние ноги подталкивали его, он рыл рогами землю и в конце концов, навалившись всей тяжестью на стрелу, сам вонзил ее по самое оперенье себе в грудь; это были последние мгновения его агонии: задние его ноги тоже подкосились, он упал, попытался встать, но снова свалился, вытянул шею и, жалобно проревев, издох.

Все произошло мгновенно, но Уильям все-таки успел вытащить из колчана вторую стрелу и снова зарядить лук. Предосторожность была нелишней, потому что шотландец, оставшись беззащитным, вскочил на коня и бросил его прямо на молодого рыцаря; Уильям снова поднял свой смертоносный лук, но его противник так низко пригнулся к шее лошади, что даже самый искусный стрелок не смог бы попасть в человека, без риска поразить животное. Уильям было собрался отбросить лук и взяться за меч, как лошадь, приблизившись к туше мертвого быка, испугалась, отскочила в сторону и подставила под стрелу бок всадника; одного мига оказалось достаточно для зоркого и меткого глаза молодого рыцаря — и шотландец упал, пронзенный стрелой навылет. Заржав, перепуганная лошадь, помчалась вперед, но когда она оказалась от Уильяма шагах в десяти, он по-особому свистнул (таким условным сигналом шотландские всадники обычно подзывают своих полудиких лошадей, что пасутся в горах); лошадь, заслышав знакомый свист, остановилась и повела ушами. Подходя к ней, Уильям снова свистнул; лошадь, не пытаясь бежать, покорно ждала нового хозяина, и он одним прыжком вскочил в седло, направив ее прямо на второго шотландца; тот, будучи ранен, упал на колени и запросил пощады.

— Я тебя не трону, — сказал Уильям. — Ведь если мне нужна лошадь, то нужен и гонец. Клянись, что честно исполнишь мое поручение, и я пощажу тебя.

Солдат принес клятву.

— Хорошо, — сказал Уильям. — Сначала ты пойдешь к Давиду Шотландскому и скажешь ему, что Уильям Монтегю, комендант замка Уорк, сегодня ночью пробрался через его лагерь, а ты встретил меня, когда я направлялся в Берик просить помощи у короля Эдуарда; скажешь ему также, что я убил твоего товарища и ранил тебя. Потом пойдешь к Дугласу и скажешь, что Уильям слышал о вызове и принимает его, и, предполагая, что Дуглас не станет ждать его возвращения, сам берется прийти к нему и назвать вид оружия, место, условия поединка. Наконец, ты прикончишь второго быка, чтобы ни ты и никто из шотландской армии не воспользовался его мясом. Теперь вставай и исполняй все, что я тебе сказал, — ты свободен.

Сказав это, Уильям Монтегю пустил коня в галоп и скакал так быстро, что всего через пять часов увидел перед собой стены города Берик. Здесь он нашел короля Эдуарда, успевшего уже собрать значительную армию.

Король, узнав о грозящей графине опасности, отдал приказ готовиться к походу. Вечером того же дня армия выступила; она состояла из шести тысяч латников, десяти тысяч лучников и шестидесяти тысяч пехотинцев. Но на полпути король не смог вынести той медлительности, с которой из-за пехоты они продвигались вперед. Поэтому он приказал отобрать тысячу конных латников среди самых храбрых рыцарей, а тысяче пеших лучников повелел держаться за гривы лошадей и, встав вместе с Уильямом Монтегю во главе этого маленького отряда, устремился вперед, пустив коня резвой рысью. Незадолго до рассвета Уильям, увидев туши мертвых быков, узнал место, где вчера дал бой двум шотландцам. Спустя час, когда засверкали первые лучи солнца, англичане вышли на возвышенность, откуда были видны замок и его окрестности; но, как и предвидел Уильям, шотландцы не стали ждать Эдуарда, и ночью Давид Брюс снял осаду: лагерь опустел.

Не успели они пробыть на холме и пяти минут, как Уильям Монтегю по оживлению на крепостных стенах понял, что их заметили, поэтому Эдуард и он пустили своих коней в галоп и в окружении только двадцати пяти рыцарей пересекли вражеский лагерь. Вскоре их приближение приветствовали громкие крики радости. Наконец, в ту минуту как они спешились, ворота раскрылись и графиня Солсбери в дивном наряде, как никогда красивая, вышла навстречу королю; она преклонила колено, чтобы воздать благодарность за то, что он пришел на помощь. Но Эдуард тотчас поднял графиню и, будучи не в силах говорить с ней — его сердце переполняла страсть, но он не смел ее высказать, — тихо пошел рядом с Алике; они вошли в замок, держась за руки.

Графиня Солсбери сама провела короля в приготовленные для него богато убранные покои; но, несмотря на все эти заботы и знаки внимания, Эдуард продолжал хранить молчание; он лишь смотрел на нее таким пристальным и пылким взглядом, что смущенная Алике, почувствовав, как ее лицо заливает краска стыда, мягко вынула свою руку из ладони короля. Эдуард вздохнул и, глубоко задумавшись, отошел к окну. Графиня, воспользовавшись свободой, чтобы пойти приветствовать других рыцарей и распорядиться насчет завтрака, вышла из комнаты, оставив Эдуарда в одиночестве.

В это время она увидела Уильяма: он выяснял у рыцарей подробности ухода шотландской армии. Раненый шотландец, вероятно, в точности выполнил его поручение, ибо около десяти часов утра защитники замка заметили, что в стане противника царит большое оживление. Сначала они высыпали на крепостные стены, думая, что враг намерен предпринять новый штурм, однако вскоре убедились, что приготовления эти преследуют совсем другую цель; горожане снова воспряли духом, когда поняли, что шотландцы узнали о подмоге, которая спешит к замку. В самом деле перед вечерней шотландская армия снялась с места и, будучи вне досягаемости английских лучников, прошла мимо замка, направляясь вверх по течению Твида, где находился брод. Осажденные подняли большой шум, трубя в трубы и ударяя в цимбалы, но Давид Брюс сделал вид, будто не слышит этого призыва к бою, и, когда стемнело, шотландская армия скрылась из виду.

Графиня подошла к Уильяму и присоединила свою благодарность к поздравлениям других; ведь молодой рыцарь, сколь бы неблагоразумным и дерзновенный он ни был, довел свое дело до победы благодаря необыкновенному мужеству и редкой удаче. Алике пригласила его отдохнуть за завтраком, но Уильям отказался от приглашения своей прекрасной тетки, сославшись на усталость после долгой дороги. Предлог был вполне приемлемым, чтобы ему поверили или сделали вид, что поверили. Алике настаивать не стала и вместе с гостями прошла в зал, где был сервирован стол.

Но король еще не появился, и поэтому Алике велела протрубить сигнал воды, чтобы дать знать Эдуарду, что гости ждут только его прихода; но сигнал оказался безответным. Эдуард не вышел к столу, и графиня решила пойти за ним.

Она застала его на том месте, где и оставила; король по-прежнему неподвижно стоял в глубокой задумчивости, невидящими глазами глядя в окно на равнину. Тогда она приблизилась к нему. Эдуард, заслышав шаги, протянул руку в ее сторону; графиня преклонила колено и взяла королевскую руку, чтобы поцеловать ее, но Эдуард тотчас ее отдернул и, повернувшись, с ног до головы окинул Алике пристальным взглядом. Алике снова почувствовала, что краснеет, но гораздо более смущенная этим молчанием, чем возможным разговором, решилась нарушить безмолвие короля.

— Государь мой, над чем вы так глубоко задумались? — с улыбкой спросила она. — Помилуйте, задумываться следует отнюдь не вам, а вашим врагам, даже не посмевшим дождаться вас. Прошу вас, ваше величество, отвлекитесь от мыслей о войне и придите к нам, чтобы мы доставили вам праздник и радость.

— Прекрасная Алике, не настаивайте, чтобы я вышел к столу, — ответил король, — ведь, клянусь честью, вы получите очень грустного сотрапезника. Да, я приехал сюда с мыслями о войне, но вид этого замка породил во мне совсем другие мысли, и они столь глубоки, что их тяжести ничто не сможет снять с моего сердца.

— Пойдемте, ваше величество, умоляю вас, — упрашивала Алике. — Благодарность тех, кого спас ваш приход, отвлечет вас от мыслей, родившихся, вы сами в этом признались, всего несколько минут назад. Бог, вы видите это, сделал вас самым грозным из христианских королей. При вашем приближении враги бежали, а их вторжение в ваше королевство, вместо того чтобы принести им славу, обернулось для них позором. Прошу вас, ваше величество, отгоните от себя все серьезные заботы и спуститесь в зал, где вас ждут ваши рыцари.

— Я ошибся, графиня, — продолжал король, по-прежнему не отходя от окна и пожирая Алике страстным взглядом, — я странным образом ошибся, сказав вам, что вид замка породил в моем сердце гнетущие мысли: мне следовало бы сказать, что, когда я увидел замок, эти мысли пробудились в моем сердце, ибо они лишь уснули, хотя я считал, что они совсем угасли. Это те же самые мысли, что уже поглощали меня четыре года назад, когда Робер Артуа вошел в зал Вестминстерского дворца, неся ту злосчастную цаплю, над которой каждый из нас дал обет. О, когда я принес обет прийти во Францию с войной, я даже не догадывался, что вы, да, вы, уже принесли свой. Вы, как и обещали, исполнили свой обет, а я свой не исполнил, и ведь дело не в той трудной войне, что мы ведем, а в том, что вы, графиня, связали себя вечными нерасторжимыми узами брака!

— Позвольте мне, государь, напомнить вам, что этот брак был заключен с вашего одобрения и согласия, и подтверждение тому, что вы по случаю нашего бракосочетания прибавили в качестве дара графство Солсбери к титулу графа, который уже носил мой муж.

— Да, да, я совершил эту глупость, — с улыбкой ответил Эдуард. — Тогда я не знал, чего меня лишает граф, и относился к нему как к другу и честному подданному, вместо того чтобы наказать его как предателя…

— Надеюсь, вы помните, — тихим голосом перебила его Алике, — что этот предатель сейчас узник парижской тюрьмы Шатле и попал он туда, служа вам, ваше величество. Простите, что я смею напоминать об этом, но, мне кажется, вы об этом забыли, хотя я считала, что отсутствие графа окажется невосполнимой утратой и для вашего государственного совета, и для вашей армии.

— Почему, Алике, вы твердите мне о государственном совете и армии? Что мне королевство? Что мне война? Я совсем несчастен, если, несмотря на все, что я вам сказал, вы еще считаете, что моя задумчивость порождена государственными делами. Нет, Алике, все это для меня могло представлять какую-то важность еще вчера, ведь вчера я не встречался с вами, но сегодня…

Алике на шаг отступила; король протянул к ней руку, но не посмел ее коснуться.

— Извольте мне ответить, о чем я могу думать сегодня, если не о вас, — продолжал Эдуард. — Разве я не увидел вас еще прекраснее, чем в тот день, когда расстался с вами? Мои мысли — только о той, кого я печально и безответно любил в течение четырех долгих лет, делая все, чтобы ее забыть! Но напрасно, где бы я ни был — во дворце, в шатре, в гуще схватки, — я мысленно находился в Англии, мое сердце уносилось к вам. О Алике, Алике, когда человек захвачен подобной любовью, он должен либо добиться взаимности, либо умереть.

— Помилуйте, ваше величество! — побледнев, воскликнула Алике. — Вы — мой король, ваше величество, и мой гость, неужели вы намереваетесь злоупотребить двойной вашей властью и двойным вашим званием? Вы, ваше величество, не можете надеяться обольстить меня. И разве, скажите на милость, я могу вас любить? Как вы можете об этом думать, вы, столь могущественный государь, вы, столь благородный рыцарь! Неужели вам могла прийти мысль обесчестить человека, которого вы называете вашим другом, особенно если этот человек так доблестно служил вам, что из-за вашей ссоры с королем Франции сейчас оказался в плену в Париже? О ваше величество, вы, разумеется, горько раскаялись бы в подобном поступке, если бы имели несчастье его совершить; если бы когда-нибудь в моем сердце родилась мысль полюбить другого человека, а не графа, ах, государь, вам пришлось бы меня не только осудить, но и покарать, чтобы явить пример другим женщинам, дабы они были так же верны мужьям, как их мужья преданы своему королю!

С этими словами Алике хотела уйти, но король бросился к ней и удержал за руку; в эту же секунду приподнялась дверная портьера и на пороге появился Уильям Монтегю.

— Ваше величество, — обратился он к Эдуарду, — поскольку там, где находится король, управитель или комендант замка приказывать не могут, ибо каждый город и каждая крепость принадлежат королю, то соблаговолите назвать пароль. Ведь с этого часа и до тех пор, пока вы будете оказывать нам милость и находиться здесь, вам придется отвечать за жизнь и честь всех тех, кто живет в замке.

Яростный гнев, словно молния, промелькнул и тотчас погас в глазах короля, лицо его приняло суровое выражение и взгляд устремился на портьеру, поднявшуюся так кстати, что Эдуард хотел спросить Уильяма, давно ли тот прячется за ней. Но вскоре все признаки недовольства рассеялись и сменились полным спокойствием.

— Вы правы, мессир, — ответил Эдуард молодому рыцарю голосом, в котором было невозможно заметить ни малейшего волнения. — На этот день и на эту ночь паролем будет слово «честность», и я надеюсь, что все будут об этом помнить. Передайте его начальникам караулов и возвращайтесь к столу: я должен дать вам особые инструкции, приходите непременно, ибо завтра я уезжаю.

Сказав это, Эдуард — Уильям в эту минуту склонился в поклоне в знак уважения и покорности — почтительно подал руку трепещущей и онемевшей от страха графине.

— Клянусь вам, что я воистину несчастный человек, — сказал он, идя с Алике по лестнице, ведущей в столовую. — На мне лежит тяжесть управления государством, я должен вести две кровавые войны, в моей душе живут прошлые горести, отбрасывающие свою скорбную тень на настоящее. Я надеялся на вашу любовь, чтобы озарить мрак моих дней, и вот я утратил эту надежду, что была солнцем моей жизни. Завтра я вас покидаю. Когда же я снова увижу вас?

— Милостивейший государь мой, отсутствие мужа вынуждает меня жить в уединении, — ответила графиня, — а разлука — это полусмерть и полутраур. До возвращения графа я больше ни с кем видеться не буду.

— Но я же устраиваю в Виндзоре празднества по случаю закладки часовни святого Георгия! — воскликнул Эдуард. — Кто же будет королевой турнира, если вы не приедете?

— Государь, для меня было бы великой честью и великим удовольствием, если бы на турнир меня привез мой муж, — ответила графиня.

— А без графа?

— Я не приеду.

Эдуард и графиня молча вошли в столовую, и все приглашенные заняли свои места за столом. Но завтрак был печален, ибо король не проронил ни слова, а никто из гостей не смел нарушить молчания. Что касается Алике, то она не осмеливалась поднять глаза, поскольку чувствовала, что король смотрит на нее не отрываясь. Никто из сотрапезников не понимал причину подобной подавленности, кое-кто даже считал, что Эдуард недоволен тем, что от него ускользнули шотландцы; но короля волновало не это, а любовь, так глубоко вошедшая в его сердце, что он не мог ее преодолеть.

К концу завтрака вернулся Уильям Монтегю; он подошел к королю и, увидев, что тот, по-прежнему погруженный в задумчивость, не обращает на него внимания, сказал ему:

— Государь, пароль передан внешним и внутренним караулам, жду ваших распоряжений.

— Прекрасно, мой юный рыцарь, — ответил Эдуард, медленно подняв голову, — вы такой удачливый гонец, что я поручу вам доставить новое послание. Будьте готовы отправиться в шотландскую армию и вручить письмо королю Шотландии Давиду Брюсу. Возьмите в королевских конюшнях лучших коней и конвой, какой потребуется, чтобы обеспечить вашу безопасность.

— Государь, у меня есть свой боевой конь, — ответил Уильям, — он скачет быстро или медленно, в зависимости от того, погоняет его мой голос или сдерживает. Есть меч и кинжал, всегда преданно служившие мне при нападении и обороне; ничего другого мне не требуется.

— Отлично, ступайте и готовьтесь к отъезду.

Уильям вышел, а король, обратившись к Алике, спросил:

— Позволит ли мне графиня написать письмо в ее присутствии?

Графиня сделала знак пажу; тот положил перед Эдуардом пергамент, чернила, перо, воск и шелковые красные нити для скрепления печати.

Написав письмо, Эдуард встал и, обойдя вокруг стола, подошел к Алике и подал ей послание. Графиня читала письмо с нарастающим волнением; потом, дойдя до последних строчек, бросилась к ногам Эдуарда: в письме этом король предлагал Давиду Брюсу обменять графа Муррея на графа Солсбери; но, хотя последний был пленником короля Франции, а не короля Шотландии, было вероятно, что Давид Брюс, благодаря своим хорошим отношениям с Филиппом де Валуа, легко добьется освобождения графа Солсбери.

Эдуард на какое-то мгновение пережил грустное упоение от благодарности Алике; ведь в эти минуты он думал, что отныне может рассчитывать только на такое ее чувство; потом он, вздохнув и глядя в сторону, поднял с колен Алике и посмотрел на Уильяма Монтегю, уже готового к отъезду. Тут Эдуард, осторожно освободив руки из рук Алике, медленно вернулся на свое место, сложил письмо, перевязал его красной нитью и, сняв с пальца перстень, приложил его вместо печати к воску, на котором отпечатался герб королевства.

— Мессир Уильям, вот письмо, — сказал Эдуард. — Скачите до тех пор, пока не настигнете Давида Брюса, пусть даже он будет на другом конце своего королевства. Вы передадите мое послание в руки короля, а его ответ доставите мне в Лондон, где я буду вас ждать. После этого мы, в награду за вашу честную службу, устроим церемонию вашего посвящения в рыцари, чтобы вы смогли преломить копье на турнире, на котором, я надеюсь, граф Солсбери будет одним из участников, а графиня — королевой.

Сказав это, Эдуард холодно поклонился графине и, не дожидаясь изъявлений благодарности от Алике и Уильяма, удалился к себе в покои.

Уильям тотчас же уехал и, во весь опор гоня коня, через шесть дней пути нагнал в Стерлинге шотландскую армию. Он сразу назвал себя, и его провели к королю. Рядом с Давидом Брюсом стоял Уильям Дуглас. Молодой воин преклонил колено и подал Давиду послание Эдуарда. Тот с видимым удовольствием прочел его и удалился в соседнюю комнату писать ответ. Уильям Монтегю и Уильям Дуглас остались наедине. Оба молодых человека, желающие соперничать в славе и рыцарстве, какое-то время надменно смотрели друг на друга, не произнося ни слова. Уильям Дуглас первым нарушил молчание.

— Вы узнали, мессир, хотя и не понимаю каким образом, — обратился он к молодому врагу, — что я был намерен вызвать вас на поединок под стенами замка Уорк и преломить с вами копье на глазах прекрасной графини Алике и благородного короля Давида.

— Да, мессир, — с улыбкой ответил Уильям, — но я также знаю, что вы поспешно бежали, и я не смог отыскать вас по моем возвращении и только сегодня сумел догнать. Ваш вызов был для меня слишком приятен, чтобы я сам не поспешил сообщить вам, что я его принимаю.

— Вам известно, — презрительно обронил Уильям, — что я предоставил вам право выбора времени и места, поэтому выбирайте.

— К сожалению, мессир, возложенное на меня поручение вынуждает меня отложить поединок, но, если вы согласитесь, он состоится на празднествах, что король готовит в Виндзорском замке. Место и условия схватки будут одинаковы для всех.

— Вы забываете, мессир, что мы находимся в состоянии войны с Англией.

— Я привез письмо с предложением перемирия. Во всяком случае до турнира король Эдуард собственноручно посвятит меня в рыцари, а я попрошу у него подарок, и он мне не откажет: это будет охранная грамота для вас, мессир.

— Значит, все решено, — ответил Дуглас, — и я рассчитываю на вашу память.

Тут вошли двое пажей; они пришли за Уильямом Монтегю, чтобы отвести его в приготовленную для него комнату и прислуживать ему все то время, что он пробудет в Стерлинге. Он тотчас последовал за ними, но в ту секунду, когда уже вступил на порог, обернулся к будущему противнику.

— Значит, до встречи в Виндзоре? — спросил Уильям Монтегю.

— Да, — ответил Уильям Дуглас.

Молодые люди раскланялись с горделивой учтивостью, и Уильям ушел. В тот же вечер он получил ответ Давида Брюса, обещавшего королю Эдуарду быть посредником в освобождении графа Солсбери; несмотря на настойчивые приглашения остаться, с которыми обращался к Уильяму его царственный хозяин, он на рассвете следующего дня выехал в Лондон. Однако, поскольку на его пути лежал замок Уорк, он заехал туда, провел там целый день, но увидеть графиню не смог. Что касается Эдуарда, то он, как мы знаем, уехал из замка на другой день после изображенной нами сцены.

XVII

Прибыв в Лондон, Эдуард нашел гонца от графини Монфорской, требовавшей от короля выполнения обещания, которое он дал ее мужу, принимая от него присягу в верности. Чтобы еще больше упрочить этот союз, графиня просила отдать в жены своему сыну одну из дочерей короля Англии; ей предстояло носить титул герцогини Бретонской. В этот момент ничто не могло доставить Эдуарду большего удовольствия, нежели это предложение. Бретань являлась одним из самых больших герцогств христианского мира, и, обретя его, король Англии получал открытые врата во Францию, со стороны Нормандии закрытые. Поэтому, заполучив Бретань, Эдуард не изменял данному им обету. Война, закончившаяся в одном месте, вновь начиналась в другом, и английский леопард переставал набрасываться на грудь своего врага лишь для того, чтобы вцепиться ему в бока.

Поэтому Эдуард, призвав к себе верного соратника Готье де Мони, приказал ему взять большой отряд надежных рыцарей, солдат и лучников и идти с ними на помощь графине. Готье поднял свое знамя, и тут же к нему съехалось множество именитых баронов, жаждавших одного — войны и свершения воинских подвигов. Они тотчас погрузились на суда, забрав шесть тысяч лучников, но их задержал встречный ветер, и они два месяца оставались в море; в течение этого времени дела графини Монфорской в Бретани значительно ухудшились.

Карл Блуаский, взяв Нант и отослав в Париж своего недруга Иоанна Монфорского, счел себя победителем. Но очень скоро он убедился, что самое трудное для победы еще предстоит сделать. Графиня находилась в городе Рене. В этой женщине, как мы уже сказали, билось сердце героя: вот почему, вместо того чтобы оплакивать мужа, которого она считала погибшим, графиня решила отомстить за него. Посему она велела бить в колокол и созвать на площадь простой народ и солдат, потом вышла на балкон дворца, держа на руках сына. Их встретили громкие крики радости: графиня и ее супруг были столь щедры, что люди их очень любили. Это изъявление любви придало ей мужества; она, подняв на руках сына, показала его толпе и воскликнула:

— Сеньоры! Добрые люди! Не теряйте мужества! Вот сын мой; его, как и отца, зовут Иоанном, и в нем бьется отцовское сердце. Мы потеряли графа, но с утратой его лишились только одного мужчины. Уповайте же на Бога и верьте в будущее. Благодаря Небу, у нас есть деньги и отвага, а вместо командира, которого мы лишились, я представлю вам такого человека, что вам не придется об этом жалеть.

Говоря это, она намекала на помощь, ожидаемую из Англии, надеясь, что к ней придет сам Эдуард.

Речь эта, за которой последовала щедрая раздача денег, вернула мужество жителям Рена; после этого графиня, убедившись, что горожане решили стоять до последнего, оставила им комендантом Гийома де Кадудаля и стала разъезжать с сыном из города в город, из гарнизона в гарнизон. Наконец графиня, вдохнув мужество во все сердца и заставив всех поклясться в верности, укрылась в городе Энбон-сюр-Мер, большом и хорошо укрепленном, и, готовясь к обороне, стала там ожидать известий из Англии.

Тем временем французские рыцари, ведомые его светлостью Карлом Блуаским — маршалом у них был мессир Людовик Испанский, — оставив в Нанте гарнизон, осадили город Рен. И все же как бы мощно ни атаковали они город, он столь же мощно защищался. Но горожане, устав от непривычного им воинского ремесла, решили, несмотря на желание их коменданта, сдать город. Поэтому ночью они ворвались в замок, схватили Гийома де Кадудаля и отвели его в тюрьму; потом немедля отправили посланцев к Карлу Блуаскому, предлагая сдать ему город на условии, чтобы сторонники графини Монфорской смогли уйти, сохранив жизнь и добро. Сделка была слишком выгодной, чтобы Карл Блуаский мог от нее отказаться. Посему посланцы возвратились в город, а поскольку буржуа составляли в нем большинство и всем там заправляли, было объявлено о свершившейся капитуляции и предложено от имени его светлости Карла Блуаского Гийому де Кадудалю такое вознаграждение, какое тот пожелает, если захочет примкнуть к французской партии. Но благородный бретонец наотрез отказался, попросив у горожан, изменивших своим клятвам, только оружие и коня. Потом, когда просьба его была исполнена, он проехал по городу с горсткой оставшихся верных ему храбрецов и отправился сообщить графине, укрывшейся, как мы знаем, в городе Энбон, что ее враги завладели Реном.

Французы, в чьих руках уже находился граф, сочли, что если они смогут взять в плен графиню и ее сына, то войне скоро придет конец, и стали наступать на Энбон. Поэтому в середине мая, как-то утром, на крепостных стенах часовые закричали: «Тревога!». Это на горизонте показалась французская армия.

Рядом с графиней были епископ города Леона, что в Бретани; ее племянник мессир Эрве, ранее оборонявший Нант, мессир Ив де Трезегиди, сир де Ландерно, владелец замка Гэнган, братья де Кирьек, мессиры Анри и Оливье де Пенфор. Все они по сигналу тревоги бросились на крепостные стены, тогда как графиня, приказав бить в большой колокол, вооружившись, как мужчина, верхом на боевом коне разъезжала по улицам города. Французы, подойдя ближе, увидели, что город не только надежно защищен укреплениями и мощными стенами, но также имеет много закаленных солдат и доблестных капитанов; посему они остановились на расстоянии полета стрелы и стали разбивать лагерь, как это делается, когда намереваются начать осаду. Между тем несколько молодых генуэзских, испанских и французских воинов подошли совсем близко к внешним укреплениям, на тот случай если осажденные пожелают вступить с ними в схватку. Защитники города оказались не из тех, кто отступает; силы противников были почти равны, и завязался упорный, жестокий бой, показавший, что мощная атака встретит ожесточенное сопротивление. После двух или трех часов битвы осаждавшие были вынуждены отступить, оставив — особенно генуэзцы, самые отчаянные из них, — немало трупов на поле сражения.

На следующий день французские рыцари держали совет и решили, что завтра они атакуют внешние укрепления, чтобы проверить, как будут держаться бретонцы. Поэтому в час заутрени французы выступили из лагеря и атаковали укрепления. Тогда горожане открыли ворота и бесстрашно вышли защищать выдвинутые вперед укрепленные рубежи. Сразу же начался штурм, и с тем же ожесточением, что и накануне, он продолжался до трех часов дня, когда вторично отброшенные французы были вынуждены отойти, потеряв много убитыми и унося множество раненых. Увидев это, французские сеньоры, которые вышли из лагеря и присутствовали, словно на спектакле, при этом бое, пришли в ярость великую и отдали приказ своим воинам, усилив их свежими войсками, снова идти на приступ. Защитники же Энбона, ободренные первым успехом, с мужественным сердцем и доброй надеждой опять вступили в бой. Все сражались как могли — одни идя на штурм, другие защищаясь, — когда графиня, поднявшись на башню, чтобы посмотреть, как держатся ее люди, заметила, что французские рыцари оставили свои палатки и выдвинулись к месту сражения; тогда она спустилась с башни, вскочила на лошадь и, собрав три сотни самых храбрых воинов на самых резвых конях, выехала с этим отрядом из ворот, которые нападавшие не штурмовали, сделала большой крюк и с тыла ворвалась в лагерь рыцарей Франции: он охранялся только слугами, разбежавшимися при этом нападении. Каждый из всадников, державший в руке горящий факел, швырял его или на полотняную палатку, или на деревянную хижину; весь лагерь мгновенно был объят пламенем. Французские рыцари увидели густой столб дыма, поднявшийся над лагерем, и услышали крики беглецов: «Нас предали! Предали!». Они тотчас прекратили штурм, чтобы отразить эту внезапную атаку, и, вернувшись в свой лагерь, увидели, что графиня со своими людьми отступает в направлении Оре: она решила, что раз ее обнаружили, то она не сможет вернуться в Энбон. Мессир Людовик сразу же оценил, насколько слабы силы тех, кто только что посеял панику в рядах целой армии, и, вскочив в седло, бросился с пятьюстами всадниками в погоню за графиней, но успеха не достиг. Слишком далеко вперед ушли она и ее люди, и маршалу удалось нагнать лишь тех из них, кто был на плохих конях; эти всадники, отстававшие в скорости от других, были убиты или взяты в плен. Графиня же целой и невредимой вместе с почти двумястами восемьюдесятью воинами прискакала в замок Оре (по преданию, он был выстроен королем Артуром): в нем находился сильный гарнизон.

Однако французские рыцари, потерявшие свой лагерь, едва оправившись от внезапной атаки, решили расположить новый лагерь ближе к городу. Они срубили почти весь лес в окрестностях и начали строить бараки; жителям Энбона они громкими криками предложили отправиться на поиски пропавшей графини; горожане, видя, что графиня не вернулась, были склонны поверить, что с ней случилось несчастье, и сильно встревожились. Со своей стороны, графиня думала, что ее отсутствие очень беспокоит и ослабляет горожан. Поэтому она усилила свой отряд всеми воинами, коих посчитала лишними для обороны Оре, оставив капитанами гарнизона мессиров Анри и Оливье де Пенфоров, и, встав во главе небольшого отряда, численностью в пятьсот храбрых всадников, выступила из замка около полуночи и, тихо, под покровом темноты обогнув французскую армию, подъехала к воротам Энбона той же дорогой, какой и выбралась из города. Как только ворота за ней захлопнулись, слух о возвращении графини распространился по всему городу. Тотчас затрубили трубы и забили барабаны, подняв такой шум, что осаждавшие тут же проснулись, считая, что их лагерь атакуют, и схватились за оружие. Убедившись, что вылазки не последовало, французы решили, что, поскольку они готовы к бою, следует предпринять новый штурм. Защитники города, вдвойне ободренные и своими прежними успехами, и неожиданным возвращением графини, как обычно, встретили осаждавших в полной готовности; по мере того как французы продвигались вперед, бретонцы выдвигались к внешним укреплениям. Но и на сей раз произошло то, что не однажды случалось раньше: после сражения, продолжавшегося с рассвета до часа пополудни, французские рыцари были вынуждены отступить, ибо стало очевидно, что их люди гибнут бесполезно и без всякой надежды на успех.

Тогда французы решили действовать иначе; людей у них хватало, но не было осадных орудий, поэтому они разделили армию на две части: одна под командованием его светлости Карла Блуаского пошла осаждать Оре; другая (ею командовал мессир Людовик Испанский) осталась под стенами Энбона. Потом был послан большой отряд: он должен был перевезти в армию Людовика Испанского двенадцать больших осадных орудий, оставленных французами в Рене. В тот же день это и было исполнено. Его светлость Карл Блуаский ушел на Оре, а мессир Людовик Испанский остался под стенами города до тех пор, пока не будут доставлены осадные машины.

На это ушла неделя, и осажденные, не понимающие, чем вызвана подобная бездеятельность, с высоты крепостных стен язвительно издевались над леностью своих врагов, узнали наконец ее причину, увидев, как к французскому лагерю медленно ползут башни на колесах и огромные метательные орудия (в ту эпоху они составляли необходимый арсенал всякой осады). Французы не стали терять времени и, выстроив осадные орудия в ряд, начали засыпать город градом камней, которые не только убивали прохожих на улицах, но и разрушали дома, проламывая крыши и разбивая стекла. После этого большое мужество, проявленное осажденными, начало ослабевать, и епископ Леонский — как церковнослужитель он проявлял гораздо меньше усердия в обороне, нежели те люди, кому то полагалось в силу их ремесла, — стал внушать горожанам Энбона, что благоразумнее начать переговоры с его светлостью Карлом Блуаским, нежели продолжать защищать дело, против которого выступает столь могущественный сеньор, как король Франции. Предложения, прямо касавшиеся выгод горожан, всегда встречали отклик. Люди начали глухо роптать, потом стали громко заявлять о сдаче города и договоре, и слухи об этом дошли до графини, с минуты на минуту ждавшей подкреплений, что должны были подойти из Англии; она умолила сеньоров и горожан подождать три дня и не принимать никакого решения. Ужас, внушенный горожанам епископом, был так велик, что люди, поклявшиеся защищать город до смерти, сочли отсрочку, потребованную графиней, слишком долгой; тем не менее одни настаивали на том, чтобы она была графине предоставлена, другие же, наоборот, хотели сдаться на следующий день. Вся ночь прошла в спорах этих сторон, и, конечно, если бы французам пришла мысль пойти на приступ, то они легко овладели бы городом, осада которого обходилась им так дорого; но они, не зная, что происходит за его стенами, продолжали разрушать укрепления. Короче говоря, партия епископа Леонского победила, и спор теперь шел лишь о выборе гонцов, чтобы послать их к мессиру Людовику Испанскому, когда графиня, удалившаяся к себе в комнату и даже не уверенная в том, позволят ли ей с сыном покинуть город, выглянув в окно, увидела, что на море появилось много кораблей. Она закричала от радости и выбежала на балкон дворца.

— Судари мои, — обратилась она к горожанам и солдатам, заполнявшим площадь, — теперь и речи не может быть о сдаче и договоре. Пришла обещанная нам помощь, и если вы мне не верите, поднимитесь на крепостные стены и посмотрите на море.

Графиня, действительно, все рассчитала правильно. Едва толпа горожан увидела сквозь бойницы и окна английский флот, состоящий более чем из сорока судов, как больших, так и малых, но прекрасно вооруженных, к ней вернулось мужество и она, как всякая толпа, стала обвинять епископа Леонского в трусости, которой недавно сама поддалась. Поэтому епископ, понимая, что дела принимают для него опасный оборот, поспешил вместе со своим племянником мессиром Эрве де Леоном к одним из городских ворот и, тотчас сдавшись мессиру Людовику Испанскому, сообщил тому о помощи, что так кстати подошла к графине. Графиня же, увидев, что корабли вошли в порт, поспешила навстречу тем, кто их привел: в данных трудных обстоятельствах они явились к ней не как союзники, но как спасители.

Покои для английских сеньоров были приготовлены во дворце, а лучников разместили на постой в городе; впрочем, тех и других встретили с одинаковыми радостью и благодарностью. Все старались как можно радушнее принять гостей, а графиня пригласила их назавтра отобедать у нее. Мессир Готье де Мони, столь же учтивый кавалер в обществе дам, сколь и доблестный рыцарь в схватках с врагом, не мог не принять любезного приглашения; графиня же — она была очень кокетлива как женщина и отважна как воительница — принимала за столом английских рыцарей с такой изысканностью, что они сочли это счастливым даром судьбы, которая заставила их переплыть пролив, чтобы прийти на помощь столь прелестной союзнице.

После обеда графиня провела гостей на башню, с высоты которой просматривался весь французский лагерь; осаждавшие продолжали «поливать» город дождем камней, и зрелище это производило тяжкое впечатление. Поэтому графиня не могла его выносить, горестно скорбя о несчастных людях, что так жестоко должны из-за нее страдать. Готье де Мони, поняв, какая боль терзает графиню, и спеша отблагодарить ее за оказанное гостеприимство, обратился к английским и бретонским рыцарям:

— Милорды, не желаете ли вы, подобно мне, уничтожить это проклятое орудие, причиняющее большие неприятности нашей прекрасной хозяйке? Если вы согласны, милорды, скажите слово, и все будет сделано.

— Клянусь Богоматерью Герандской, вы правы, ваша милость! — воскликнул в ответ Ив де Трезегиди. — И я буду с вами в этом первом деле.

— И я, разумеется! — вскричал сир де Ландерно. — И никто да не упрекнет нас, что англичанам пришлось переплывать море, чтобы выполнять нашу работу! Поэтому, принимайтесь за дело, а мы всеми силами вас поддержим.

Английские рыцари тоже с радостью встретили предложение своего командующего и пошли готовиться к вылазке; графиня изъявила желание лично облачить Готье де Мони в доспехи; ее предложение молодой рыцарь принял с великой благодарностью; она надела на него доспехи гораздо быстрее, чем он на то надеялся, ибо графиня была сведуща в воинской науке так же глубоко, как самый благородный паж или самый опытный оруженосец.

Рыцари, приготовившись к вылазке, взяли с собой триста самых метких лучников и велели открыть ворота, ближайшие к осадным орудиям. Как только ворота раскрыли, лучники рассеялись по равнине, ведя стрельбу с привычной меткостью; охрана, не успевшая спастись бегством, полегла у орудий, перебитая длинными стрелами атакующих. За лучниками следовали рыцари: боевыми топорами и тяжелыми мечами они быстро изрубили на куски самое большое и самое грозное из орудий. Другие рыцари обливали обломки смолой и поджигали. Потом лучники и рыцари бросились к баракам и, прежде чем французы успели занять оборону, ворвались в лагерь врага, разбрасывая кругом горящие головни; поэтому очень скоро, в десяти разных местах сразу, запылало пламя и повалил густой дым, и это возвестило горожанам о том, что вылазка удалась на славу.

Английские и бретонские рыцари добились всего, чего хотели. Они в четком порядке начали отход, когда увидели, что прямо на них несется отряд французов, которые, наспех вооружившись, кинулись за ними в погоню, громко крича и вызывая на бой. Тогда английские рыцари пустили в галоп своих боевых коней, а Готье, наоборот, остановился, заявив, что ему будет стыдно слышать, как прекрасная дама станет приветствовать его, называя нежным другом, если он возвратится в город, не сбросив на землю нескольких наглецов, что за ним гонятся; сказав это, он развернул коня, обнажил меч и двинулся вперед на французов. Увидев это, братья де Ленондаль, мессир Ив де Трезегиди, мессир Галеран де Ландерно и некоторые другие последовали его примеру, и закипела настоящая битва: свежие воины из французской армии приходили на помощь боевым товарищам, Готье де Мони и его соратники были вынуждены отступить, что они и сделали в полном порядке, оставив позади себя множество убитых и раненых французов, но немало и своих людей. Подойдя ко рвам и наружным укреплениям, английские рыцари повернулись лицом к противнику, чтобы дать время рассеянным по равнине лучникам вернуться в город. Тогда французы решили преследовать английских стрелков, но лучники, оставшиеся в городе, выскочили на крепостные стены и обрушили на нападавших такой град стрел, что те в свой черед были вынуждены отойти на расстояние вне досягаемости стрельбы, оставив на поле сражения превеликое число людей и лошадей. После этого бретонцы и англичане беспрепятственно укрылись за заграждениями, а у подножия ведущей в замок лестницы рыцари встретили графиню: она хотела своими руками снять с каждого шлем и расцеловать всех в благодарность за оказанную ей огромную помощь.

В ту же ночь осаждавшие поняли, что подошедшие к врагам подкрепления не позволят им взять город, и на военном совете решили, что придется снять осаду и идти на соединение с его светлостью Карлом Блуаским; наутро французы ушли, провожаемые криками и насмешками бретонцев и англичан. Подойдя к замку Оре, они рассказали обо всем, что произошло под Реном и почему они сочли нужным срочно снять осаду. Его светлость Карл Блуаский не стал их бранить за отступление и, не нуждаясь во вновь прибывших войсках, послал мессира Людовика Испанского осаждать город Биньян, принадлежащий графине.

Мессир Людовик двинулся в дорогу вместе с кавалькадой рыцарей и в полдень первого дня пути вышел к замку Конке. Это была хорошо защищенная крепость, находившаяся на стороне графа Монфорского, а командовал ею рыцарь из Ломбардии, опытный и отважный воин по имени Мансион. Мессир Людовик не пожелал пройти совсем близко от бретонского гарнизона, не попытавшись взять реванш за поражение под Энбоном. Посему он приказал сделать остановку и готовиться к штурму. Но защитники замка сохраняли хладнокровие и, когда французы подошли к крепостным стенам, так великолепно отбивались, что до наступления ночи противник ничего не мог добиться. Тогда мессир Людовик приказал бить отбой и повелел своим войскам окружить крепость.

Поскольку замок Конке находился всего в нескольких льё от Энбона, Готье де Мони быстро стало известно о том, что происходит под стенами крепости. Молодой рыцарь тотчас собрал своих друзей и спросил их, не считают ли они, что будет благородным делом атаковать мессира Людовика Испанского и заставить его снять осаду. Они сошлись во мнении, что не может быть более славного деяния и оно принесет им великую честь; поэтому в тот же вечер они выступили в поход под водительством своего отважного капитана и шли так быстро, что около девяти часов утра следующего дня увидели крепость. Но они опоздали: накануне вечером замок был взят, а гарнизон перебит. Мессир Людовик направился дальше на Биньян, оставив для защиты захваченной крепости нового коменданта и шесть десятков храбрых воинов. Поэтому цель похода не была достигнута, и английские рыцари заговорили о том, чтобы возвратиться в Энбон; но Готье де Мони заявил, что он пришел сюда издалека не для того, чтобы уйти, не выяснив, какие люди защищают этот замок. Он объехал кругом замка и, заметив пролом, через который мессир Людовик Испанский накануне проник в крепость (новый гарнизон не имел еще времени его заделать), спешился, предложив спутникам поступить так же; оставив лошадей оруженосцам и пажам, англичане, обнажив мечи, пошли к пролому; испанцы тоже выдвинулись вперед, чтобы его оборонять. Но англичан было больше, и они превосходили испанцев мужеством; через час схватки защитники крепости были разбиты и Готье де Мони вошел в замок через тот самый пролом, который проделал Людовик Испанский. Почти весь гарнизон был уничтожен, кроме десяти человек: английские рыцари пощадили их. Потом, поняв, что удержать замок будет трудно, Готье пошел обратно в Энбон, оставив крепость лишь под охраной убитых солдат гарнизона…

Вернувшись в Энбон, мессир Готье де Мони нашел там графа Робера Артуа, в его отсутствие высадившегося с новым подкреплением, присланным королем Эдуардом: он возобновил в Бретани против врага своего Филиппа де Валуа войну, которую, к великому сожалению, был вынужден прекратить во Фландрии.

XVIII

В это время Эдуард был озабочен тем, чтобы выполнить обещание, которое он дал прекрасной Алике; выполнить так же свято, как он исполнил обещание, данное графине Монфорской. Следствием послания, доставленного Уильямом Монтегю, стало перемирие, заключенное между Эдуардом и королем Давидом на два года; одним из его условий было возвращение в Англию графа Солсбери. Король Давид упорно просил Филиппа де Валуа вернуть свободу своему пленнику, ведь для освобождения графа Солсбери его должны были обменять на Муррея, одного из четырех баронов Шотландии, отвоевавших Давиду шотландское королевство. В самом деле, сколь бы значительным король Филипп ни считал своего узника, он не мог сопротивляться настойчивым просьбам шотландского союзника, и в конце мая, когда Готье успешно проводил в Бретани различные военные операции, о которых мы уже рассказывали, Филипп разрешил графу Солсбери вернуться в Англию.

Эдуарду пришлось переломить себя, чтобы требовать освобождения графа, но ревность не позволяла королю разрешить Солсбери долго оставаться в замке Уорк. Поэтому Эдуард под тем предлогом, что он хочет доверить графу миссию исключительной важности, повелел ему немедленно прибыть в Лондон; в то же время он просил графа привезти с собой жену, поскольку приближались празднества в Виндзоре, а красавица Алике обещала присутствовать на них только вместе с мужем. Граф ничего не подозревал; Алике не сочла нужным тревожить его рассказом о том, что король признался ей в любви, которая, как по-прежнему надеялась Алике, скоро угаснет и которая, кстати, не внушала ей большой тревоги, поскольку графиня была уверена в себе. Поэтому граф, получив письмо короля, приехал в Лондон вместе с Алике, считавшей, что у нее нет повода отказываться от приглашения.

Эдуард вновь увидел Алике с таким хорошо разыгранным равнодушием, что она поверила, будто он забыл о своей страсти и его исцелила безнадежность. Впрочем, чтобы развеять все подозрения графини, король отвел ей комнату во дворце, где поселились придворные дамы королевы. Королева Филиппа тоже очень просила об этом, радуясь, что вновь встретится с давней подругой; Алике искренне приняла это предложение и снова обрела прежнюю беспечность.

Миссия же, которую король хотел поручить графу, доказывала, что Эдуард неизменно питает к Солсбери полное доверие. В Англию были доставлены знатные пленники (среди них находились мессир Оливье де Клисон, мессир Годфруа д’Аркур и мессир Эрве де Леон, взятые в плен через несколько дней после того, как они оставили службу у графа Монфорского и перешли к Карлу Блуаскому) и заточены в замок Маргит. Эдуард, преследовавший в отношении узников свои цели, назначил Солсбери комендантом замка. Получив инструкции короля, граф отбыл из Лондона.

Тем временем король, имея намерение возродить благородный орден Круглого стола, откуда вышло множество доблестных рыцарей, чья слава распространилась по всему свету, повелел отстроить Виндзорский замок, заложенный в давние времена королем Артуром. Это строительство, как мы уже сказали, надлежало отметить турниром и празднествами. Посему Эдуард послал в Шотландию, Францию и Германию герольдов, дабы они повсюду возвещали, что каждый человек — друг или враг, лишь бы он был рыцарского звания — может приехать в Виндзор, чтобы на турнире преломить копье в честь своей дамы.

Легко понять, что предложение столь могущественного государя взволновало все рыцарство. Поэтому из Шотландии, Франции и Германии стали съезжаться представители всего дворянства Европы, самые доблестные турнирные борцы той эпохи. Отдельные из них уже сталкивались на полях сражений и хорошо знали, что обязаны с уважением относиться друг к другу, но большинство были знакомы только понаслышке и оттого еще сильнее жаждали свести знакомство на ристалище. Сразу по приезде рыцари должны были явиться к маршалам турнира и записаться либо под собственным именем, либо под избранным псевдонимом; на следующий день они получали от короля Эдуарда дары, соответствующие знатности их происхождения и занимаемому в обществе положению. Кстати, турнир должен был длиться три дня и главными бойцами (им мог бросить вызов каждый участник турнира) были назначены: в первый день сам Эдуард; во второй — Готье де Мони, который приехал из Бретани, стремясь не пропустить подобного праздника; в третий — Уильям Монтегю (король, исполнив свое обещание, посвятил его в рыцари), который впервые в жизни должен был преломить копье в турнирном поединке на глазах графини. Три главных рыцаря имели право принять вызов сражаться копьями, мечами или боевыми топорами; запрещался только кинжал.

Накануне дня святого Георгия — на этот день было намечено открытие празднеств — город Лондон проснулся от звуков труб и горнов. Рыцари, съехавшиеся из разных стран в великую столицу, должны были отправиться в палатки, которые король велел поставить для них на Виндзорской равнине, ибо нельзя было и думать о том, чтобы разместить в замке такое множество гостей. Поэтому с восьми часов утра все улицы, что вели от Лондонского замка, то есть от площади Святой Екатерины к дороге на Виндзор, были украшены коврами и усыпаны свежими ветками. По обеим сторонам улицы, в пяти или шести футах от стен домов, были протянуты канаты, убранные цветочными гирляндами, образуя своеобразные тротуары, где мог ходить народ, тогда как мостовая оставалась свободной для проезда рыцарей. Кстати, не было ни одного дерева, на котором, словно живые плоды, не висели бы люди; ни одного окна, с которого не торчали бы пирамиды голов; ни одного балкона, на который не набились бы зрители, стоявшие плотно, как колосья в поле, и, подобно колосьям, поворачивающие головы на малейший шум, возвещавший о приближении рыцарской кавалькады.

В полдень, громко трубя в фанфары, из замка выехали двадцать четыре трубача; их приветствовали громкие возгласы толпы: ей наконец-то возвестили о начале зрелища, коего люди столь нетерпеливо ждали с утра. За трубачами следовало шестьдесят боевых коней в полном турнирном убранстве; на них восседали почетные оруженосцы, несущие треугольные стяги, украшенные гербами их господ. За оруженосцами ехали король и королева, облаченные в торжественные одеяния (Эдуард был в короне и со скипетром), а между ними, на прекрасном парадном коне, чья золотая, заплетенная в косы грива свисала до земли, гарцевал юный принц Уэльский, будущий герой Креси и Пуатье, отправившийся на турнир делать первые шаги в воинском искусстве. Вслед за королевской семьей двигались верхом шестьдесят дам, одетых в самые богатые наряды; каждая из них вела на серебряной цепи рыцаря в полных турнирных доспехах, носящего цвета дамы сердца. За дамами, смешавшись, ехали двести или триста рыцарей (одни были с поднятым забралом, другие — с опущенным, в зависимости от того, как им хотелось: быть узнанными или сохранить инкогнито), сверкая доспехами и держа щиты, украшенные гербами или девизами. Наконец, шествие замыкала неисчислимая толпа пажей и слуг, одни из них несли на рукавицах соколов в клобучках, а другие вели на поводке собак, ошейники которых украшали гербы их хозяев.

Эта великолепная кавалькада шагом, соблюдая строгий порядок, пересекла весь город и выбралась на дорогу, чтобы отправиться в Виндзорский замок, расположенный в двадцати милях от Лондона. Несмотря на большое расстояние, часть горожан следовала за рыцарями напрямик через поля, тогда как шествие двигалось по дороге. Король предусмотрел и это; он велел за пределами ограды, где стояли палатки рыцарей, разбить некое подобие военного лагеря, в котором могли свободно разместиться десять тысяч человек. Поэтому все были уверены, что найдут себе пристанище согласно своему положению в обществе: сеньоры — в замке, рыцари — в шатрах, простой народ — на биваке.

В Виндзор приехали поздно вечером, но замок был так ярко освещен, что казался обителью фей. Палатки были расположены рядами, как дома на улице; между ними пылали огромные факелы, освещавшие все вокруг как днем; на небольшом расстоянии друг от друга находились кухни, где хлопотали толпы торговцев жареным мясом и поварят, занятых делами, соблазнявшими рыцарей (они с часу дня ничего не ели и не пили).

Сначала все занялись устройством на ночлег, потом — ужином. До двух часов ночи слышались шум и радостные крики. К этому времени веселье в палатках и на биваке постепенно стало стихать, а окна замка, кроме одного, потемнели.

Окно светилось только в комнате, где бодрствовал Эдуард. Ночью из Маргита приехал с важными известиями граф Солсбери, назначенный, как и мессир Жан де Бомон, маршалом турнира. Его переговоры с пленниками завершились успехом. Оливье де Клисон и сир д’Аркур не только приняли предложения Эдуарда и встали на сторону англичан, но еще и поручились как за себя самих за многих сеньоров Бретани и Берри, которые — они были в этом уверены — последуют за ними. Этими сеньорами были мессир Жан де Монтобан, сир де Мальтруа, сир де Лаваль, Ален де Кедийак, братья Гийом, Жан и Оливье де Бриё, Дени дю Плесси, Жан Малар, Жан де Сенедари и Дени де Кайак.

Новости эти обрадовали Эдуарда: он рассматривал Бретань как удобный плацдарм для наступления на Францию и не забывал, что из всех, кто вместе с ним давал обеты над цаплей, только он еще не исполнил своего; король выразил Солсбери радость по поводу успешных переговоров. По завершении турнира Солсбери должен был вернуться в Маргит, чтобы заставить Оливье де Клисонаи Годфруад’Аркура подписать данные ими обещания, после чего рыцари могли возвратиться в Бретань свободными, не заплатив выкупа.

Наконец свет погас и в окне Эдуарда; все погрузилось в сон и темноту. Но этот перерыв в развлечениях продолжался недолго. На рассвете все проснулись и засуетились, и прежде всего простые люди: они не только были плохо размещены на биваке, но еще и боялись, что им не хватит мест на турнире, а поэтому, не теряя времени на завтрак, разошлись, прихватив с собой съестного на весь день. Вся эта толпа хлынула в ворота ограды на места поединков и, словно поток, потекла по узкому руслу, оставленному между ристалищем и трибунами. Опасения простолюдинов не были напрасны. Едва ли половина народа, пришедшего из Лондона, смогла найти места, хотя другая половина тем не менее не отказалась от мысли увидеть зрелище. Как только эти люди убедились, что нет возможности проникнуть на место поединка, а в пределах ограды яблоку негде упасть, они рассеялись по полю, отыскивая любые пригорки, откуда можно было бы наблюдать за турниром.

В одиннадцать часов фанфары возвестили, что из замка вышла королева. Мы говорим только о королеве, потому что Эдуард, поскольку он был главным бойцом этого дня, находился уже в своем шатре. По правую руку от королевы Филиппы шел Готье де Мони, по левую руку — Уильям Монтегю; им предстояло стать героями следующих дней турнира. Затем следовала красавица Алике в обществе герцога Ланкастерского и его светлости Иоанна Геннегауского; за ними шло шестьдесят дам в сопровождении своих рыцарей.

Все это знатное общество заняло места на специально построенных для него трибунах, и они сразу стали напоминать бархатный ковер, дивно украшенный жемчугами и алмазами. Королева Филиппа и графиня Алике восседали друг против друга на одинаковых тронах, ибо в этот день обе они были королевы; многие дамы сейчас отдали бы королевскую власть, если они владели бы ею по праву рождения, как Филиппа, за право быть истинной королевой турнира, которое Алике давала ее красота.

Ристалище представляло собой длинное четырехугольное поле, обнесенное забором; на двух его концах были калитки: из одной выезжали бойцы, из другой — рыцари, принявшие вызов на поединок; правда, на восточной стороне, на помосте, достаточно высоком, чтобы господствовать над ристалищем, поставили шатер Эдуарда: он был из алого, расшитого золотом бархата. Над шатром реяло знамя с королевским гербом (щит, поделенный на четыре поля; в первом и третьем полях изображались леопарды Англии, а во втором и четвертом — лилии Франции); по обе стороны от полога шатра висели щит мира и тарч войны короля — главного рыцаря турнира; если бросившие ему вызов бойцы сами или их оруженосцы касались щита мира, это означало, что они требуют поединка турнирным оружием, если они прикасались к тарчу войны, это значило, что они желают сражаться оружием боевым.

Маршалы турнира упорно настаивали на том, чтобы ни под каким предлогом бойцы не могли пользоваться другими средствами, кроме тех, что тогда называли тупым оружием, и это объясняли тем, что личной ненависти или измене не должно быть места на ристалище, ибо главным рыцарем первого дня был король. На это Эдуард им возразил, что король не рыцарь для парадов, а воин, и если у него найдется враг, он с большим удовольствием предоставит ему возможность сразиться с ним. Посему статьи турнира были полностью соблюдены и зрители, ненадолго встревоженные тем, что не получат удовольствия, успокоились, ведь эти поединки, хотя и редко, вырождались в настоящие побоища, а вероятность того, что подобное может случиться, придавала каждой схватке особый интерес; даже женщины, не смея в этом признаться, не могли, если праздник превращался в кровавую борьбу, сдержаться и самыми пылкими, долгими рукоплесканиями свидетельствовали о своей особой любви к спектаклю, где актеры тогда играли роли неизменно опасные, а иногда и смертельные.

Другие же статьи турнирной схватки ни в чем не выходили за рамки принятых правил. Когда рыцарь оказывался выбитым из седла и сброшенным на землю, он объявлялся побежденным, если не мог подняться без помощи оруженосцев; то же происходило и тогда, когда в схватке на мечах или боевых топорах один из бойцов так сильно пятился назад, что круп его лошади касался барьера; наконец, если схватка шла с ожесточением, угрожавшим стать убийственным, маршалы турнира могли, скрестив свои копья, разъединить бойцов и собственной властью положить конец поединку.

Когда обе королевы заняли свои места, на ристалище выехал герольд и громким голосом прочел статьи турнира. Потом, как только он закончил чтение, группа музыкантов, стоявших у шатра Эдуарда, в знак вызова на поединок сотрясла воздух громом фанфар и ревом горнов; с противоположного края поля им ответила группа других музыкантов; затем распахнулась калитка и на ристалище появился рыцарь в полных боевых доспехах. Хотя забрало его шлема было опущено, по гербу (золотое поле, опоясанное серебром и лазурью) все тотчас узнали графа Дерби, сына графа Ланкастера Кривая Шея.

Заставляя своего коня идти грациозным шагом, он выехал на середину арены; остановившись, он повернулся к королеве и почтительно приветствовал ее, опустив до земли острие копья, потом, повернувшись к графине Солсбери, воздал ей те же почести под гром рукоплесканий зрителей. Тем временем оруженосец графа Дерби пересек поле и, взойдя на помост, ударил жезлом в Эдуардов щит мира.

Тотчас из шатра вышел король и, приказав пажам повесить ему на шею тарч, легко вскочил на подведенного ему коня и выехал на ристалище с такой уверенной осанкой, что зрители его приветствовали еще громче, чем королеву. Эдуард был в венецианских латах, украшенных золотыми пластинами с резьбой, образующей странные узоры, в которых узнавался восточный вкус, а на его щите, вместо королевского герба, была изображена звезда, прикрытая облаком, и значился девиз: «Светит, но не видна». Тут королю подали копье, и он взял его наперевес. Судьи на ристалище, видя, что бойцы готовы, громко прокричали: «Сходитесь!». И в тот же миг противники, пришпорив коней, бросились друг на друга и сошлись в центре поля. Оба метили остриями своих копий в забрала шлемов, и оба своей цели достигли; но закругленный наконечник турнирного оружия не мог пробить сталь, и копья соскользнули, не причинив рыцарям никакого вреда. Поэтому противники вернулись на исходные позиции и по сигналу судей снова кинулись друг на друга.

На этот раз оба бойца нанесли сильные удары в центр щита, то есть в грудь; противники были слишком опытными всадниками и удержались в седлах. Однако граф Дерби одной ногой потерял стремя, и копье выпало у него из рук; Эдуард твердо сидел в седле, но нанесенный им удар был так силен, что его копье разломилось на три куска (два обломка отлетели в сторону, а третий остался у него в руке). Оруженосец графа Дерби подобрал копье и подал своему господину, тогда как Эдуарду принесли новое; оба бойца, вновь оказавшись с оружием, опять выехали на арену и в третий раз помчались друг на друга.

И в этот раз граф Дерби снова направил копье в щит противника, тогда как Эдуард, вспомнив о первом обмене ударами, избрал мишенью шлем графа; противники вновь доказали свою ловкость и свою силу: конь Эдуарда остановился и присел на задние ноги, так мощен был удар, полученный его хозяином; копье же короля попало точно в середину гребня шлема и, порвав застежки, крепившие его под подбородком, сорвало шлем с головы графа Дерби.

Оба сражались как подобает храбрым и искусным рыцарям, но граф — от усталости или из учтивости — не пожелал продолжать борьбу и, поклонившись королю, признал себя побежденным, покинув ристалище под громкие рукоплескания, удостоившись их заодно со своим противником.

Эдуард вернулся в шатер, но вот опять зазвенели фанфары, возвещая новый вызов; как и в первый, раз им эхом ответили фанфары с другого конца поля; потом, когда все стихло, зрители увидели второго рыцаря, в ком тут же узнали царственную особу по короне, увенчивающей шлем: новым бойцом был Вильгельм Геннегауский, зять короля.

Этот поединок, как и первый, скорее напоминал честную, куртуазную борьбу, нежели истинную схватку; кстати, от этого, наверное, она не была менее интересной для опытных турнирных бойцов, которые были не только участниками, но и зрителями этой сцены, ведь Эдуард и Вильгельм творили чудеса ловкости. Однако за наносимыми ударами слишком явно просматривалось намерение противников предаваться игре, а не поединку, что в наши дни почувствовали бы зрители, если они увидели бы, как разыгрывается комедия с запутанной интригой вместо ожидаемой ими страшной трагедии. В результате, хотя этот спектакль и доставил удовольствие толпе, приветствовавшей его рукоплесканиями, когда он закончился, стало очевидно, что она надеется увидеть в будущем кое-что посерьезнее.

После того как участники поединка сломали по три копья, граф Вильгельм, признав себя побежденным, подобно графу Дерби, покинул ристалище, тогда как Эдуард, недовольный этими легкими победами, удалился в свой шатер, начиная сожалеть, что не включился под псевдонимом в среду участников турнира, а объявил себя одним из главных рыцарей, принимающих вызов.

Едва он вошел в шатер, вновь послышались вызывающие звуки фанфар, и все сначала подумали, что никто не ответит, ибо за ними последовало несколько минут молчания; зрителей уже стал беспокоить этот перерыв, как вдруг в ответ заиграла одна труба, зазвучала французская мелодия, указывавшая, что на поединок явился рыцарь этого народа.

Все взгляды тотчас обратились к раскрывшейся калитке: из нее выехал рыцарь среднего роста; его манера держать копье и управлять конем свидетельствовала и о силе и о ловкости. Зрители сразу принялись рассматривать его щит, чтобы увидеть, нет ли на нем какого-либо девиза, чтобы можно было бы опознать рыцаря; но на щите был только герб: по красному полю три золотых орла с распростертыми крыльями, два наверху, а внизу один, у которого вместо головы была вышита королевская лилия Франции. Однако по одному этому признаку — в наши дни он позволил бы рыцарю сохранить инкогнито — Солсбери узнал в нем молодого воина, того, что на другой день после стычки в Бюиронфосе по приказу Филиппа де Валуа перешел болото, разделявшее обе армии, и, никого не встретив, обследовал лес, растущий на склоне горы, на вершине которой он, как нам уже известно, воткнул свое копье. Перед уходом на разведку Филипп, позволим себе напомнить читателю, собственноручно посвятил его в рыцари, а после его возвращения, будучи довольным проявленной молодым рыцарем отвагой, разрешил прибавить к его гербу королевскую лилию — в терминах геральдики это называется «кудр-о-шеф».

Выехавший на ристалище молодой рыцарь вызвал самое живое любопытство зрителей, потому что при нем было боевое оружие. Тем не менее, он двигался вперед со всей учтивостью, уже в ту эпоху свойственной дворянству Франции. Прежде всего остановившись перед королевой, он приветствовал ее копьем и кивком головы (острие копья рыцарь опустил в землю, а голову склонил к холке коня); потом он сразу поднял коня на дыбы, заставил его повернуться и, сделав полукруг, оказался перед графиней Солсбери и отдал те же приветствия; после чего он, пустив коня размеренным шагом, вероятно, для того чтобы изъявить величайшее почтение своему противнику, направился к шатру, в который удалился Эдуард, и дерзко ударил острием копья в тарч войны; затем он снова выехал на ристалище, заставляя своего коня проделывать самые замысловатые фигуры верховой езды.

Король вышел из шатра и повелел подвести к нему другого коня в полном боевом облачении; но сколь бы он ни надеялся на своих оруженосцев, сам все-таки с особым вниманием проверил, хороша ли упряжь; потом, вынув из ножен меч, король проверил также, остро ли лезвие и крепка ли рукоять; далее, приказав повесить ему на шею другой тарч, он так ловко вскочил на коня, насколько мог сделать это человек в тяжелых доспехах.

Внимание зрителей было сильно возбуждено, потому что мессир Эсташ де Рибомон, хотя и вызвал короля на поединок со всей возможной учтивостью, на сей раз был явно настроен на настоящую схватку, и, хотя она не была порождена личной ненавистью, соперничество двух народов должно было придать ей серьезный характер, чего не могли иметь предыдущие поединки, вот почему Эдуард занял свое место на ристалище среди глубочайшей тишины. Мессир Эсташ, увидев короля, взял копье наперевес, Эдуард сделал то же самое; судьи громко прокричали: «Сходитесь»! — и оба бойца устремились вперед.

Рыцарь направил свое копье в забрало шлема, а король — в тарч противника, и оба соперника достигли цели: шлем слетел с головы Эдуарда; удар короля был нанесен с такой силой, что копье сломалось почти у самой рукоятки, а обломок его остался торчать в щите рыцаря. На миг зрителям показалось, что мессир Эсташ ранен; но острие копья, пронзив щит, застряло в петлях кольчужного нашейника, поэтому, поняв по пробежавшему по трибунам ропоту опасение зрителей, Эсташ де Рибомон сам вырвал обломок копья и вторично приветствовал обеих королев в знак того, что с ним ничего не случилось. Король взял новый шлем и другое копье, и соперники, развернув коней, вернулись на свои места; после этого маршалы снова подали сигнал сходиться. На этот раз бойцы избрали одинаковую цель и нанесли друг другу удар в грудь. Удары были так сильны, что оба коня взвились на дыбы, но всадники, подобные железным столпам, удержались в седле; оба копья разлетелись на мелкие куски, словно стекло, а отдельные обломки залетели даже на трибуну к зрителям. Тут к соперникам подбежали оруженосцы с новыми копьями; бойцы, взяв оружие, опять вернулись на исходные позиции, приготовившись к третьей пробе сил.

Сколь быстро ни был дан сигнал сходиться, на взгляд обоих противников, он сильно задержался; как только судьи прокричали: «Сходитесь!» — кони так рьяно помчались вперед, словно они разделяли чувства своих хозяев. И в этот раз мессир Эсташ по-прежнему метил в грудь, но Эдуард изменил тактику и, ловко угодив в забрало противника, сбил шлем с головы рыцаря; Эсташ де Рибомон с такой силой нанес удар в грудь королю, что лошадь Эдуарда осела на задние ноги, но при этом движении лопнула подпруга, а седло соскользнуло на круп, так что Эдуард оказался стоящим на земле. Его противник тотчас соскочил с коня, но Эдуард уже успел освободиться от стремян. Эсташ мгновенно выхватил меч, прикрывая обнаженную голову щитом, но Эдуард сделал ему знак, что он не будет продолжать схватку, если Эсташ не наденет новый шлем. Мессир Эсташ повиновался, и король, увидев, что голова противника защищена, тоже обнажил меч.

Но прежде чем позволить им продолжать борьбу, оруженосцы увели с ристалища коней, а пажи подобрали копья, отброшенные соперниками. Очистив таким образом арену, оруженосцы и пажи ушли, а судьи турнира подали сигнал продолжать поединок.

В своем королевстве Эдуард был одним из самых сильных воинов, поэтому по первым полученным ударам мессир Эсташ понял, что ему необходимо напрячь все свои силы и применить всю свою ловкость. Но Эсташ де Рибомон, как мы могли в этом убедиться и как свидетельствуют тогдашние хроники, принадлежал к самым доблестным рыцарям своего времени, и его не удивляли ярость и быстрота наносимых королем ударов: один за другим он отражал их с мощью и хладнокровием, доказавшими Эдуарду то, что он, конечно, уже знал, — перед ним оказался достойный соперник.

Впрочем, ожидания зрителей были вознаграждены, ведь на сей раз у них перед глазами шел настоящий бой. Оба меча, сверкавшие на солнце, казались огненными, а удары отражались и наносились с такой быстротой, что зрители замечали их лишь тогда, когда они высекали искры из щита, шлема и кирасы. Соперники стремились наносить удары по шлему, и под градом частых сильных ударов шлем мессира Эсташа лишился султана из перьев, а шлем Эдуарда потерял свой венец из драгоценных камней. Наконец меч Эдуарда с такой силой обрушился на противника, что, хотя шлем был из закаленной стали, без сомнения, рассек бы ему голову, если бы мессир Эсташ не успел прикрыться щитом. Страшное лезвие разрубило щит пополам, словно он был из кожи, так что от удара порвалась завязка; мессир Эсташ отшвырнул другую половину щита, ставшую ему скорее помехой, чем защитой, и, взяв меч в обе руки, нанес такой мощный удар по гребню королевского шлема, что лезвие разлетелось на куски, а в руках у него осталась только рукоять.

После этого молодой рыцарь отступил назад, чтобы попросить у своего оруженосца другой меч; но Эдуард, быстро подняв забрало шлема и взяв свой меч за острие, протянул его рукоять противнику.

— Мессир, не угодно ли вам будет принять этот меч? — спросил он с любезностью, какую всегда проявлял в подобных обстоятельствах. — У меня, как у Феррагуса, семь мечей, и все они дивной закалки; было бы досадно, если бы в столь искусной и крепкой длани, как ваша, не было оружия, на которое вы могли бы положиться. Возьмите же меч, мессир, и мы снова, на равных условиях, возобновим поединок.

— Я принимаю его, ваше величество, — ответил Эсташ де Рибомон, тоже подняв забрало. — И да будет угодно Богу, чтобы мне не пришлось обратить острие столь прекрасного оружия против того, кто мне его преподнес. Посему, государь, я признаю себя побежденным как вашим мужеством, так и вашей учтивостью, а меч этот так дорог для меня, что я сейчас же поклянусь на нем, что ни на турнире, ни в битве я никогда не отдам его никому, кроме вас. Теперь, ваше величество, окажите мне последнюю милость и проводите вашего пленника к королеве.

Эдуард подал молодому рыцарю руку и под громкие овации зрителей подвел его к трону королевы Филиппы; сняв с шеи великолепную золотую цепочку, она привязала ее — в знак «рабства» — к запястью побежденного, объявив, что все три дня турнира она не желает иметь другого «раба». Королева усадила Эсташа у своих ног, держа в руке другой конец цепочки; Эдуард же вернулся в свой шатер, надел новый шлем и приказал музыкантам играть сигнал вызова на поединок; но фанфары на другом краю ристалища молчали либо из-за почтительности рыцарей, либо из-за их страха; королевские трубачи трижды сыграли сигнал вызова, но никто так и не откликнулся. Тогда по ристалищу стали расхаживать герольды, громко выкрикивая: «Будьте щедры, рыцари, будьте щедры!» — и с трибун на арену посыпался дождь золотых монет.

Кстати, поскольку день клонился к вечеру и близился час ужина, маршалы турнира подняли свои копья, украшенные личными знаменами (на них в поля герба Англии были вписаны их личные гербы), указывая тем самым, что первый турнирный день завершен. В эту же минуту музыканты, располагавшиеся у калиток по краям ристалища, протрубили отбой и кортеж, в том же порядке, в каком прибыл на турнир, направился в замок.

Эдуард дал ужин английским и иноземным рыцарям, а королева — дамам и девицам; после ужина дамы, девицы и рыцари собрались в общем зале, где их ждало множество жонглеров, музыкантов и менестрелей.

Король открыл бал в паре с графиней Солсбери, а королева — с мессиром Эсташем де Рибомоном. Эдуард был на верху блаженства: ему достались все почести турнира как королю и как рыцарю, и это произошло на глазах женщины, которую он любил. Алике, утратив свою прежнюю настороженность, наслаждалась танцем со всей непринужденностью молодости и счастья. Эдуард пользовался этой доверчивостью; он, словно невзначай, то сжимал руку, что ему протягивала графиня, то касался губами ее развевающихся волос, по-прежнему опьяняясь острым, сладостным ароматом, который витает вокруг женщин в разгоряченной атмосфере бала. Посреди лабиринта фигур, составлявших тогда саму ткань танца, графиня, не заметив того, потеряла свою подвязку из атласа небесной голубизны, расшитого серебром. Эдуард бросился поднимать ее; но его движение не было таким быстрым, чтобы посторонние взгляды не успели заметить, что король намерен совершить эту мелкую кражу. Все, улыбаясь, расступились. По этому угодливому жесту Эдуард понял, в чем его подозревают; повязав ленту вокруг своей ноги, он изрек: «Да будет стыдно тому, кто плохо об этом подумает».

Этот случай послужил поводом для учреждения ордена Подвязки.

XIX

На другой день, в тот же час, что и накануне, трибуны были вновь заполнены зрителями, поле подготовлено к поединкам, а судьи турнира заняли свои места. Только шатер рыцаря, принимающего вызов, изменился; он выглядел проще, но в то же время воинственнее, реющее над ним знамя было украшено не гербами Франции или Англии с алым полем, а гербом, где по зеленому полю катились золотые волны. Как мы помним, главным рыцарем этого дня был мессир Готье де Мони, и известность молодого рыцаря служила зрителям твердой гарантией того, что они сегодня увидят дивные воинские подвиги.

В самом деле, те рыцари, которые вчера не посмели сойтись в поединке с королем, рассчитывали показать себя сегодня. Однако судьи внесли в список бойцов лишь десять имен, полагая, что сражаться с десятью разными противниками вполне достаточно для одного главного рыцаря; к тому же эту десятку пришлось выбирать по жребию, ибо более ста рыцарей требовало в этот день права на поединок. Поэтому все имена были вписаны на полоски пергамента, которые сложили в шлем, и предпочтение было отдано первым десяти рыцарям, вытянувшим жребий, которые должны были сражаться в порядке очередности. Этими избранниками случая оказались граф Мерфорт, граф Эрондейл, граф Суффолк, Роджер граф Маркский, Джон граф Лилльский, сэр Уолтер Пэвели, сэр Ричард Фиц-Саймон, лорд Холэнд, сэр Джон лорд Грэй из Кодноура и неизвестный рыцарь, назвавшийся Смельчаком.

Готье де Мони не уронил завоеванный им высокой репутации: пятерых из девяти первых соперников он выбил из седла, с троих сбил шлемы, и только граф Суффолк сражался с ним почти на равных.

Пришел черед неизвестного рыцаря. Вызванный на поединок, как и его предшественники, звоном фанфар, он выехал на ристалище, но, в отличие от предыдущих бойцов, каждый из которых высылал своего оруженосца коснуться щита мира мессира Готье де Мони, он послал своего оруженосца ударить в тарч войны.

Готье тут же вышел из шатра, ибо он, разгоряченный предыдущими поединками, встрепенулся при звоне фанфар, словно породистый конь, и ему начала надоедать эта игра. Пока к нему вели свежего коня и несли новое копье, он смотрел на ристалище, пытаясь угадать, с кем ему предстоит сойтись в схватке; но ничто не могло указать Готье звание или положение его противника: на шлеме не было гребня, а на щите — герба, лишь золотые шпоры как признак принадлежности к рыцарям, и все. Вооружение его состояло из копья, меча и боевого топора. Готье де Мони, взяв в левую руку тарч, сошел с помоста на ристалище, подвесил к луке седла топор и, приняв из рук оруженосца копье, взял его на изготовку; противник его тем временем смотрел в сторону, тоже занимаясь приготовлениями к бою.

По сигналу судей оба рыцаря, пустив коней во весь опор, бросились друг на друга. Готье де Мони целил копьем в забрало незнакомца, но у того на шлеме не было гребня, и копье, не попав в глазное отверстие, скользнуло стальным наконечником по стальному шлему, не повредив его. Рыцарь Смельчак нанес удар в середину щита, причем с такой силой, что копье — оно было слишком прочным, чтобы сломаться после первого удара, — выскользнуло у него из рук. Оруженосец тотчас подобрал его и подал рыцарю. Соперники разъехались на свои места и приготовились ко второму выходу.

На этот раз Готье направил копье в грудь противнику, который тоже продолжал метить в щит соперника. Удары обоих пришлись в центр щитов и были столь мощны, что кони встали, с дрожью осев на задние ноги; что касается всадников, то в этой схватке их шансы пока еще казались почти равными. Неизвестный рыцарь откинулся назад, словно согнутое порывом ветра дерево, но сразу же выпрямился. Готье де Мони выпустил стремена, но с такой ловкостью снова вдел в них ноги, что зрители едва ли заметили, как он покачнулся в седле; оба копья разлетелись на куски.

Оруженосцы собрались было подать своим господам другие копья, но неизвестный рыцарь, едва укрепившись в седле, обнажил меч, и Готье де Мони последовал его примеру; так что, прежде чем оруженосцы сделали шаг вперед, поединок возобновился, к великому изумлению зрителей.

В этом виде оружия, которым велась схватка, Готье де Мони был самым грозным бойцом. Он был столь же силен, сколь и ловок, и мало нашлось бы таких противников, кто сумел бы выдержать его крепкую руку или увернуться от его метко рассчитанного удара; но, хотя его противник явно не обладал подобным превосходством, он защищался как воин, который, оставляя врагу шансы на победу, тем не менее вынуждал его сражаться в полную силу. Был даже один момент, когда казалось, что рыцарь Смельчак одерживает верх, ибо меч Готье де Мони сломался, и безоружный рыцарь был вынужден взяться за боевой топор. Пока Готье его отвязывал, он получил такой мощный удар по шлему, что застежки порвались, и рыцарь остался с обнаженной головой; но он, прикрывая голову щитом, тотчас стал теснить противника, и тот был вынужден отказаться от нападения, думая теперь лишь об обороне. Напрасно он хотел противопоставить страшному оружию Готье лезвие своего меча: его меч тоже разбился, как стекло, и Готье, воспользовавшись преимуществом, упущенным им несколько минут назад, нанес по шлему противника такой могучий удар лезвием своего топора, что неизвестный рыцарь, вскрикнув, раскинул руки и бездыханным рухнул наземь. Судьи турнира тотчас скрестили копья, разделив сражающихся, а оруженосцы склонились над побежденным и сняли с него шлем; он был без сознания, и кровь ручьем лилась из раны на темени.

Тут все взгляды с любопытством устремились на чужеземного рыцаря. Это был молодой человек лет двадцати пяти, смуглокожий, с длинными черными волосами; весьма характерные черты его лица указывали на южное происхождение. Но, ко всеобщему изумлению, никто из зрителей его не знал, и сам Готье тщетно пытался припомнить, не видел ли раньше эти бледные, залитые кровью черты, тем не менее настолько выразительные, что вряд ли, однажды увидев, можно было бы их забыть, поэтому Готье остался в уверенности, что он впервые сталкивается с этим молодым человеком. Кстати, второй день турнира закончился. Король и королева снова отправились в Виндзор, где великолепный ужин ждал гостей, на сей раз собравшихся в общем зале, и чудом было это видеть, ибо никогда не собиралось вместе такого множества знатных особ: в этот день за одним столом сидели король, двенадцать графов, восемьсот рыцарей и пятьсот придворных дам.

В конце ужина какой-то оруженосец попросил вызвать Готье де Мони. Его прислал рыцарь Смельчак. Раненый пришел в чувство и сказал, что перед смертью хочет открыть одну тайну человеку, которому он столь нескромно бросил вызов и который так жестоко покарал его за это. Готье де Мони пошел за посыльным, чей быстрый шаг указывал, что времени терять нельзя, и вскоре вошел в палатку умирающего. Он нашел рыцаря лежащим на медвежьей шкуре; его лицо стало таким бледным, что казалось, будто на нем были только глаза, оживляемые предсмертной лихорадкой. На звук шагов вошедшего в палатку Готье умирающий поднял голову и, узнав своего победителя (он видел его лишь те несколько мгновений, когда разбитый шлем обнажил ему голову), приказал слугам удалиться, жестом попросив Готье де Мони сесть рядом с ним. Рыцарь поспешил исполнить это желание. Раненый поблагодарил его кивком головы; потом, устав от этого усилия, с легким стоном снова откинулся на подушку.

Готье показалось, что тот сейчас испустит дух, но он ошибся: время этому еще не пришло и через несколько минут к раненому, казалось, снова вернулись слабые силы.

— Мессир Готье, вы, если я не ошибаюсь, дали обет? — еле слышным голосом спросил он.

— Да, — ответил Готье, — я поклялся отомстить за отца, убитого в Гиени, найти убийцу и отыскать могилу, чтобы прикончить на ней этого злодея.

— Вам известно, в каком городе его убили?

— Нет, не известно.

— И вы не знаете, где его могила?

— До сих пор не мог ее найти.

— Так вот, мессир! И у меня есть мать; она тоже не знает, в каком городе я получил смертельную рану и где будет моя могила. Но матери необходимо оплакать своего сына так же, как вам нужно оплакать вашего отца. Обещайте мне, сеньор, исполнить одно мое желание.

— Какое именно? — спросил Готье.

— Поклянитесь, что, когда я умру, вы положите мое тело в дубовый гроб и отправите его туда, куда я вам укажу, чтобы прах мой покоился в родной земле, среди любимых людей. А я, мессир, скажу вам, как погиб ваш отец и в каком месте ожидает он вечного воскресения.

— Да, я вам клянусь! — вскричал Готье де Мони. — Говорите же, скорее!

— Доводилось ли вам, мессир, слышать о знаменитом турнире, который состоялся в Камбре, в тысяча триста двадцать втором году?

— Ну да, разумеется, — ответил Готье. — Ведь там с честью сражался мой отец.

— Он там дрался на поединке с одним молодым человеком, — продолжал умирающий, — и ранил его так жестоко, что тот не только уже никогда не смог бы сесть на лошадь, но и был вынужден просить, чтобы его в носилках привезли в город Ла-Реоль, где жили его родители. Отец этого молодого человека был Жан де Леви, а мать — Констанция де Фуа, дочь Роже Бернара, графа де Фуа. Родители окружили сына заботливым уходом (для них это несчастье было тем ужаснее, что младший их сын еще лежал в колыбели), но этот молодой человек так и не поправился, он умер в том же возрасте, в каком умру я.

И вышло так, что спустя два или три года после его смерти, когда боль потери еще кровоточила в семье как свежая рана, мессир Леборнь де Мони, ваш отец, дав обет совершить паломничество в Сант-Яго де Компостелла, отправился в путь, свершил свой обет и, возвращаясь обратно, узнал, что его светлость Карл, граф де Валуа, брат короля Филиппа, находится в Ла-Реоле, приехал в этот город, дабы изъявить почтение своему августейшему союзнику[16]. Ваш отец пробыл в городе довольно долго, ибо его встретили там очень торжественно; слух о том, что ваш отец в Ла-Реоле, быстро распространился и достиг дома, который он поверг в траур. Вы должны согласиться, мессир, что подвергнуть себя таким образом мести отца убитого им человека означало искушать Бога: поэтому эта неосторожность привела к тому, к чему и должна была привести. Однажды вечером, когда мессир Леборнь де Мони возвращался из отдаленного квартала города во дворец его светлости графа де Валуа, его поджидали два человека: один из них был хозяин, а другой слуга. Хозяин обнажил меч и крикнул вашему отцу, чтобы тот защищался. Ваш отец дрался так смело, что начал теснить противника; слуга, увидев это, зашел сбоку и насквозь пронзил шпагой мессира  Леборна де Мони.

— Убийцы! — прошептал Готье.

— Не перебивайте меня, если хотите узнать обо всем: я чувствую, что жить мне осталось лишь несколько минут.

— Прежде всего ответьте, неужели они оставили его тело без погребения? — воскликнул Готье.

— Нет. Успокойтесь, — продолжал умирающий. — Тело вашего отца унесли, помолились над ним в церкви и предали земле. Ведь тот, кто на него напал, желал поединка, а не убийства. Посему нападавший посчитал, что во искупление грехов следует обернуть тело погибшего в освященный саван, выбить на его мраморном надгробии крест и одно единственное слово «Orate»[17], чтобы те, кто преклонит колени перед этой могилой, молились и за жертву и за убийцу.

— Но как я отыщу могилу? — вскричал Готье.

— В те времена она была за городом, — ответил раненый, — но с тех пор город разросся, и теперь она находится в пределах крепостных стен: вы найдете ее, мессир, в саду монастыря братьев-францисканцев, расположенного в конце улицы Фуа.

— Спасибо, благодарю, — сказал Готье, видя, что молодой рыцарь слабеет прямо на глазах. — Теперь, прошу вас, скажите последнее слово. Этот Жан де Леви, убивший моего отца, еще жив?

— Он умер десять лет назад.

— Но у него был сын, как вы мне сказали, сын, который уже может держать оружие?

— Сегодня, мессир, вы убили его, — еле слышным голосом ответил умирающий. — Итак, ваш обет мести исполнен, а посему думайте теперь лишь об обете милосердия. Вы мне обещали отправить мое тело матери, не забывайте об этом.

Молодой человек, снова откинувшись на свое походное ложе, прошептал женское имя и отдал Богу душу.

В тот же вечер мессир Готье де Мони попросил у короля Англии разрешения сопровождать графа Дерби (он по окончании турнира сразу же должен был выступить в поход с большим отрядом рыцарей и лучников, чтобы оказать помощь англичанам в Гаскони), тогда как сэр Томас Эджуорт отправлялся в Бретань, чтобы там силой оружия поправить дела графини Монфорской; они должны были весьма улучшиться благодаря соглашению, которое граф Солсбери подписал с мессиром Оливье де Клисоном и сиром Годфруа д’Аркуром (это соглашение через несколько дней вернуло обоим рыцарям свободу).

XX

В третий день турнира главным рыцарем был Уильям Монтегю; будучи посвящен в рыцари собственноручно королем Эдуардом во исполнение обещания, данного в замке Уорк, он должен был провести свои первые поединки в присутствии графини; вот почему это был праздничный день для молодого человека, ибо он твердо решил победить или погибнуть: в первом случае графиня увенчает его славой, а во втором — он умрет у нее на глазах, что Уильям Монтегю тоже почитал за счастье.

Кстати, чтобы оказать своему крестнику величайшую честь, Эдуард лично пожелал преломить с ним первое копье; после этого королева на этот день вернула свободу мессиру Эсташу де Рибомону, дабы второй поединок с Уильямом Монтегю принадлежал ему. Наконец, третий поединок остался за Уильямом Дугласом: он получил право сражаться раньше всех остальных рыцарей из-за вызова, брошенного им Уильяму Монтегю у стен замка Уорк и принятого в Стерлинге, когда тот привез туда письмо короля Эдуарда королю Давиду (счастливым следствием этого письма, как мы должны напомнить читателю, стало соглашение с королем Франции об обмене графа Муррея на мессира Солсбери). Поэтому два первых поединка были чисто куртуазной игрой, тем, чем в наши дни являются упражнения в фехтовальных залах: бойцы продемонстрировали силу и ловкость, было сломано два-три копья, а Уильям Монтегю имел честь сражаться на равных с двумя из лучших рыцарей мира. Но все знали, что в третьем поединке игра должна превратиться в схватку: ведь слух о вызове, брошенном Дугласом, распространился в благородном обществе, и все, горько сожалея о смерти Смельчака, были не прочь снова пережить те волнения, что вызвал бой, в котором этот рыцарь погиб.

По трибунам волной прокатилась дрожь любопытства и нетерпения, когда все услышали сигнал воинственного вызова, сыгранного музыкантами на помосте, и опасения зрителей, что этот странный поединок не состоится, к их радости, не сбылись: в ответ фанфарам и горнам четыре шотландских волынки заиграли мелодию песни хайлендеров. В этот миг распахнулась калитка и появился Дуглас. Все узнали его по новому гербу — одно серебряное поле с лазурной полосой, пурпурное сердце на красном поле и золотая корона на лазурном поле. Мы помним, что Дугласы сменили этим гербом свой старый родовой герб — серебряная корона на лазурном поле и три серебряные звезды на красном поле — после героической смерти доброго лорда Джеймса, павшего, как мы уже рассказывали, под стенами Гранады, когда он вез в Святую Землю сердце своего сюзерена и друга Роберта Брюса Шотландского.

Дуглас выехал на ристалище, встреченный шепотом возбужденного любопытства, ибо он был вдвойне знаменит подвигами отца и своими собственными. Молва о его дерзких вылазках, о его преданности королю Давиду, о тех ужасных поражениях, которые он наносил англичанам с десяти лет, когда впервые смог поднять копье и взять в руки меч, делали Дугласа предметом интереса мужчин и восхищения женщин. На учтивость зрителей Уильям Дуглас ответил тем, что поднял забрало шлема, приветствуя королеву Филиппу и графиню Солсбери. Тут все увидели лицо молодого мужчины лет двадцати шести — двадцати восьми; это усилило изумление зрителей, потому что они не понимали, каким образом Дуглас, будучи еще таким молодым, завоевал столь громкую славу. После того как Уильям Дуглас изъявил почтение обеим королевам, он опустил забрало и, взойдя на помост, ударил острием копья в боевой щит Уильяма Монтегю.

Тот мгновенно вышел из своего шатра.

— Отлично, мессир, — сказал он, — вы не опоздали на встречу, и я вам за это признателен.

— Вы говорите так, мой юный сеньор, будто это вы бросили мне вызов. Но это ошибка, на поединок вас вызвал я, мессир, и очень хочу, чтобы не было никаких неточностей.

— Разве имеет значение, кто послал вызов, а кто принял, если вызов был послан и принят от чистого сердца? Знайте, что вы можете готовиться к поединку столько времени, сколько вам будет угодно, но, прежде чем вы займете ваше место, я уже буду готов.

Дуглас развернул коня и, пока Уильям Монтегю пристегивал свой тарч и выбирал самое крепкое из трех-четырех копий, снова проехал все ристалище; вернувшись к калитке, из которой он появился, Дуглас опустил забрало и взял копье наперевес. Он едва изготовился к бою, как увидел, что его противник уже занял позицию. Уильяму Монтегю понадобилось всего несколько секунд, чтобы взять копье наизготовку; судьи, видя, что соперники готовы, а зрители выражают нетерпение, громко прокричали: «Сходитесь!».

Оба молодых рыцаря бросились навстречу друг другу с такой стремительностью, что просто не смогли нанести точных ударов, поэтому острия их копий скользнули по стальным шлемам, рассыпав искры, а соперники промчались мимо, избежав увечий. Проявив силу и ловкость опытных всадников, оба рыцаря остановили коней и, вернувшись на прежнее место, приготовились к новому броску.

На этот раз Дуглас направил копье в щит противника и нанес удар такой мощи, что тот разлетелся на три куска, а Уильям, пошатнувшись в седле, почти опрокинулся на круп коня. Но Монтегю, точно попав в шлемный гребень, сбил шлем с головы Дугласа; удар был такой крепкий, что у шотландца из носа и изо рта пошла кровь. Поначалу все подумали, будто он серьезно ранен, но Дуглас сам подал знак, что сможет продолжать поединок, взял из рук своего оруженосца новый шлем, потребовал другое копье и вернулся на поле, чтобы сделать третий выпад. Уильям Монтегю выпрямился, словно гибкое, согнутое ветром деревце, потом, повернув лошадь, сразу вернулся на исходную позицию и стал ждать, когда будет готов противник. Дуглас не заставил долго себя ждать; судьи в третий раз подали сигнал, и молодые рыцари помчались навстречу друг другу с яростью, которую лишь усилили предыдущие схватки.

На этот раз сшибка была жуткой: конь Дугласа взвился на дыбы, на седле Уильяма лопнули подпруги, и соперники полетели на землю. Дуглас быстро вскочил на ноги, а Уильям привстал на одно колено. Но шотландец, не успев пройти и половины расстояния, отделявшего его от противника, зашатался, и по крови, заливавшей его латы, все увидели, что он тяжело ранен. Судьи тотчас выбежали на ристалище и скрестили копья. И лишь в этот миг они заметили, что Уильям тоже получил опасную рану; он было попытался подняться, но снова упал на колени, опершись рукой на землю. Противники действительно обменялись страшными ударами равной силы; копье Уильяма пробило щит Дугласа и, скользнув по латам, прошло под наплечник, тогда как копье Дугласа, пробив забрало, поразило Уильяма в надбровье, и обломок его пригвоздил шлем к черепу.

Судьи мгновенно поняли, как опасны обе раны, и, соскочив с коней первыми стали оказывать рыцарям помощь; мессир Жан де Бомон подбежал к Дугласу, а Солсбери — к Уильяму, и, в то время как с поля уводили шотландца, граф попытался вырвать обломок копья, торчащий в ране, но Уильям взял его за руку.

— Не надо, дядюшка, — попросил он, — ведь я боюсь, что вместе с острием копья лишусь жизни. Позовите только священника, ибо я хотел бы умереть как христианин.

— Может быть, прежде позвать лекаря?! — воскликнул Солсбери.

— Священника, дядюшка, скорее, прошу вас. Поверьте мне, время не терпит.

— Монсеньер! — крикнул Солсбери епископу Линкольнскому, сидевшему рядом с королевой. — Подите сюда, пожалуйста, здесь человек умирает.

Графиня тихо вскрикнула, многие женщины лишились чувств, а епископ, сойдя с помоста, занял рядом с раненым место Солсбери.

Тогда Уильям Монтегю, обретя силы для последнего жеста веры, встал посреди арены на колени и, сложив на груди руки, исповедался прямо в доспехах; потом епископ Линкольнский отпустил ему грехи в присутствии всех женщин, молившихся за молодого раненого, и всех рыцарей, просивших у Бога милости даровать им столь же святую и прекрасную смерть.

Когда отпущение грехов было дано, Солсбери подошел к племяннику, который, будучи в состоянии благодати и не страшась смерти, уже не противился тому, чтобы из его раны вытащили обломок копья; поэтому граф Солсбери, положив Уильяма на спину, наступил ногой ему на грудь и, напрягая все силы, вырвал из раны острие копья, потом он сразу же расстегнул шлем, который раньше снять было нельзя, и освободил голову Уильяма из этой железной клетки. Уильям потерял сознание; тут подбежали его оруженосцы, и с их помощью граф Солсбери перенес племянника в палатку.

Скоро пришел королевский врач, присланный Эдуардом, и осмотрел раненого. Солсбери, любивший Уильяма как сына, с тревогой ждал конца осмотра, не сулившего молодому рыцарю ничего хорошего. Лекарь измерил острие копья; по окровавленной ржавчине, покрывавшей его, легко можно было понять, что рана была глубокая, дюйма на два, поэтому врач покачал головой, как человек, ожидающий самого худшего. В эти минуты появились присланные королем слуги, чтобы перенести Уильяма Монтегю в комнату Виндзорского замка; но врач этому воспротивился, поскольку больной был слишком слаб и его нельзя было переносить.

Солсбери был вынужден покинуть Уильяма, так и не пришедшего в сознание, потому что дела требовали возвращения к Эдуарду: в этот же вечер он должен был выехать в Маргит, чтобы взять письменные обязательства Оливье де Клисона и передать ему и сиру д’Аркуру королевский приказ, даровавший им свободу. Солсбери принадлежал к тем людям, у кого на первом месте стоят дела службы, а потом сердечные привязанности, поэтому он покинул Уильяма, попросив врача заботиться о нем как о сыне.

Графиня попросила у короля разрешения не присутствовать на ужине, что Эдуард тотчас ей позволил, ибо он, как и все, понимал, какое горе должна она испытывать, переживая подобное несчастье. Всем было известно, с какой преданностью и каким уважением молодой человек охранял графиню, когда граф находился в плену; многие догадывались, что в поведении его молодого племянника ощущалось нечто более нежное, чем просто родственная связь, однако графиня Алике слыла такой добродетельной женщиной, что ее репутация не пострадала от этой верности. Но, хотя все воздавали должное графине, не сомневаясь в чистоте ее чувств, она все-таки питала к Уильяму почти братскую дружбу, к коей можно прибавить ту нежную жалость, которую женщина, сколь бы добродетельной она ни была, всегда испытывает к мужчине, влюбленному в нее тайно и безнадежно.

Поэтому, когда вошел Солсбери, она и не пыталась прятать от мужа свое горе, будучи уверенной, что граф меньше, чем кто-либо другой, упрекнет ее за эти слезы. Солсбери самому пришлось собрать все свое мужество, чтобы сдержать собственные слезы, ведь он пришел попрощаться с ней, ибо, несмотря на настойчивые просьбы Эдуарда остаться, непреклонный посланник решил исполнить поручение, важность которого прекрасно понимал. Граф в тот же вечер уехал, поручив графине уход за Уильямом. Это расставание, сколь бы коротким ему ни предстояло быть, прошло под знаком печальных предзнаменований, и с обеих сторон было исполнено предчувствием такой большой беды, что, будь Солсбери человеком, чье сердце менее предано королю, а ум менее тверд в сознании своего долга, он умолил бы Эдуарда послать вместо него кого-нибудь другого завершить переговоры, начатые им; но граф в тот миг, когда ему пришла подобная мысль, отогнал ее от себя, как будто в ней было что-то преступное, и, черпая новые силы в этой своей слабости, простился с Алике, заклиная госпожу свою ждать его в Лондоне или возвращаться в замок Уорк.

Когда графиня осталась одна, все ее печальные мысли, все ее грустные предчувствия сосредоточились на том горе, что причиняло ей несчастье, произошедшее с Уильямом. Поэтому, будучи не в силах оставаться в неизвестности, она вызвала пажа и приказала ему пойти справиться о здоровье раненого. Юный паж вернулся через несколько минут, ведь палатки отделяло от замка только ристалище. Уильям по-прежнему был без сознания, а врач ни в чем не изменил своих первых заключений: по его мнению, рана была смертельная, и хотя, если произойдет чудо, молодой человек может прийти в чувство, нет никакой надежды, что он доживет до рассвета. Этот ответ, которого и должна была ожидать Алике согласно тому, что уже сказал граф, тем не менее потряс ее; и тогда ей вспомнилась такая нежная, но вместе с тем робкая преданность, эта неизменно чуткая, но неизменно безмолвная любовь, длившаяся все те четыре года, когда Уильям ни на минуту не расставался с ней, если только ему не приходилось, как то было в замке Уорк, покидать графиню, исполняя ее приказания и заботясь о ее безопасности. Все эти четыре года день за днем она читала в сердце молодого рыцаря как в книге, чьи страницы перелистывало время, и видела в этом сердце лишь молитвы о любви, что, казалось, возносили уста ангелов. Она живо представила себе, как этот несчастный раненый, еще вчера такой радостный и исполненный надежд, сегодня очнется, чтобы умереть, один, всеми покинутый в своей палатке, и Алике показалось, что если он скончается в одиночестве, вдали от тех двух людей, кого он любил сильнее всего на свете, то роковые угрызения совести будут терзать ее до конца дней. Несколько минут она все еще колебалась, два или три раза вставала, но снова в нерешительности опускалась в кресло; она очень боялась, что люди превратно истолкуют этот визит к умирающему, хотя ее связывали с ним узы родства; но наконец зов сердца заглушил голоса молвы, и она, набросив на голову вуаль, одна, без пажа, без камеристки, без слуги, вышла из Виндзорского замка и пришла в палатку Уильяма.

Случилось то, что и предсказывал врач: Уильям очнулся, и ученый лекарь, получивший от Эдуарда приказ в равной мере заботиться об обоих раненых, воспользовался этой минутой, чтобы навестить Дугласа, чье положение, хотя и оставаясь тяжелым, было неопасным. Уильям же метался в сильном жару, но, несмотря на слабость, испытывал приступы бреда, во время которых его с трудом удерживали на ложе двое мужчин. В эти минуты ему чудилось, будто он видит какую-то тень; изо всех сил он рвался к ней и, хотя был скромен даже в бреду, звал ее, не называя по имени, то криками, то мольбами. Именно в одно из таких мгновений экзальтации графиня, неожиданно подняв ковровую портьеру, занавешивавшую вход в палатку, стала зримым воплощением лихорадочных видений раненого. Двое мужчин, державших Уильяма, отпустили его, увидев вопреки их ожиданиям, что явилось фантастическое существо, которое тот звал, а сам Уильям, как будто его видение обрело плоть, вместо того чтобы броситься вперед, откинулся назад на подушку, вперив в пустоту глаза, тяжело дыша и умоляюще сложив на груди руки. Графиня подала знак, и державшие Уильяма слуги вышли, встав у входа в палатку, чтобы вернуться по первому зову.

— Это вы, графиня, или это ангел, приняв ваше обличье, явился сюда, чтобы облегчить мне переход от земной жизни к небесной? — прошептал Уильям.

— Это я, Уильям, — ответила Алике. — Ваш дядя прийти не смог, ибо уехал по делам короля. Я не хотела оставлять вас одного, и вот я здесь!

— О да, да, я слышу ваш голос, — сказал Уильям. — Вы виделись мне, когда вас здесь не было, но я не слышал ваших слов. Войдя сюда, вы прервали бред и прогнали призраки! Если это действительно вы, то я умру счастливым.

— Нет, Уильям, вы не умрете, — стала утешать его графиня, протянув раненому руку, которую тот взял с какой-то невыразимой любовной почтительностью. — Ваше положение не столь безнадежно, как вы считаете.

Уильям печально улыбнулся.

— Выслушайте меня, — попросил он графиню. — Все, что Бог ни делает, все к лучшему, и лучше умереть, чем жить несчастным. Поэтому не старайтесь меня обманывать и не будем тратить те немногие силы, что у меня остались, на пустые надежды. Единственно, о чем я сожалею, умирая, так это о том, что уже не смогу защищать вас.

— Защищать меня, Уильям? Но от кого? Слава Богу, наши враги снова вернулись в Шотландию.

— О графиня! — перебил ее Уильям. — Ваши враги не те, кого вы больше всего боитесь. Есть враг гораздо более страшный для вас, чем все шотландцы, жгущие города и грабящие приграничные замки; от этого врага я уже спас вас дважды, хотя вы этого даже не подозреваете. Послушайте, только что я бредил, но бред умирающих, наверное, обладает двойным зрением! Так вот! В приступе моего бреда я увидел вас в объятиях этого человека, услышал ваши крики, вы звали на помощь, но никто к вам не пришел, ибо я был прикован к кровати железными цепями. Я отдал бы не только свою жизнь, ведь я скоро умру, но и мою душу, вы понимаете меня? Мою бессмертную душу, чтобы прийти вам на помощь, но я не мог этого сделать и страшно страдал. Уходите, я благодарю вас за то, что вы пришли.

— Это безумие, Уильям, это были лихорадочные видения; я догадываюсь, что вы имеете ввиду короля.

— Да, конечно, о нем я и говорю. Выслушайте меня, может быть, несколько минут назад это и был бред, но сейчас, вы сами видите, не правда ли, это уже не бред, ведь в эту минуту я в здравом уме! Так вот! Послушайте, мне стоит лишь сомкнуть глаза, и я снова вижу вас в объятиях этого человека и слышу ваши крики! О! Это невыносимо, я схожу с ума!

— Уильям! Уильям! — воскликнула графиня, сама испугавшись того искреннего тона, которым говорил с ней умирающий. — Успокойтесь, умоляю вас!

— О да, разумеется, дайте мне умереть спокойно, молю вас, верните мне спокойствие!

— Что я должна сделать? — спросила Алике тоном глубокой жалости. — Скажите, и, если это в моей власти, я все сделаю.

— Вы должны уехать, — воскликнул Уильям, и глаза его лихорадочно горели, — уехать сию же минуту, бежать от этого человека! Теперь, когда я увидел вас, я могу умереть в одиночестве, но обещайте мне уехать.

— Но куда я должна уехать?

— Куда угодно, где его не будет. Вы не знаете, как он вас любит, вы сами этого не замечали, ибо, чтобы увидеть это, нужно смотреть глазами ревности. Этот человек так любит вас, что готов на преступление!'

— О Уильям, вы меня пугаете!

— Боже мой, Боже! Я чувствую, что скоро умру, умру раньше, чем смогу убедить вас в том, что этот человек способен на все! Поклянитесь мне, что уедете завтра, сегодня ночью… поклянитесь!

— Клянусь, Уильям, — ответила Алике. — Но вы не умрете. Я вернусь в замок Уорк, и вы, когда поправитесь, приедете ко мне. Уильям, что с вами?

— Господи, Господи, сжальтесь надо мной! — прошептал Уильям.

— Уильям! Уильям! — воскликнула графиня, склоняясь к умирающему. — О Боже! Он умирает!

— Алике, Алике, прощайте, я люблю вас, — едва слышно прошептал Уильям.

Собрав все свои силы, он обнял графиню за шею и, притянув к себе, коснулся губами уст Алике, потом откинулся на подушку.

Так графиня Солсбери приняла первый поцелуй и последний вздох Уильяма.

На следующее утро графиня, как и обещала вчера Уильяму, пришла проститься с королевой Филиппой, которая сначала не хотела ее отпускать, но, быстро сочтя обоснованной причину, вынуждавшую графиню Алике покинуть празднества, лишь ради приличия стала ее уговаривать остаться, чтобы показать Алике, как тяжело ей расставаться с ней. Эдуард же, как и королева, тоже просил графиню не уезжать, но уступил ее просьбе с таким равнодушием, что окончательно убедило графиню: несчастный молодой человек, чью смерть она оплакивала, тревожился напрасно; правда, поскольку графине предстояло проезжать через края, где время от времени появлялись приграничные разбойники, король потребовал, чтобы она ехала с эскортом и дала ему обещание останавливаться только в крепостях и укрепленных замках.

Графиня отправилась в дорогу и в первый день остановилась в Хартфорде, потому что выехала поздно и смогла проехать за день всего десять миль; в городе ее уже ждало богато убранное жилище, ибо впереди нее ехал курьер, как бывало, когда путешествовала королева; это был последний знак внимания Эдуарда, но графиня видела в нем лишь чрезмерную учтивость, тем не менее объяснявшуюся старой дружбой, какую король питал к графу Солсбери.

Весь следующий день она провела в пути и заночевала в Нортгемптоне, где, благодаря все той же предусмотрительности короля, нашла покои, достойные ее положения и того, кто ей эти покои предложил; правда, командир эскорта предупредил ее, что завтрашний день будет трудным и выезжать придется рано, если они хотят добраться до ночлега, который повелел приготовить для них король.

Графине, в самом деле, пришлось двинуться в путь на рассвете; в полдень эскорт остановился в Лестере и отправился дальше лишь в три часа. Тогда стояли самые длинные дни в году, но наступила ночь, и на горизонте не стало видно ни малейших признаков города или замка. Путники продолжали ехать еще примерно часа два, когда, наконец, заметили в темноте слабый свет. Через несколько минут взошла луна, резким светом озарив башни и мощные стены укрепленного замка; по мере того как кортеж приближался к замку, графине казалось, что по некоторым признакам это жилище ей уже знакомо; когда подъехали к воротам, ее последние сомнения рассеялись. Она была в замке Ноттингем.

Графиня невольно содрогнулась, ибо, как мы помним, замок этот хранил кровавые воспоминания, поэтому Алике въехала в него со страхом, усилившимся, когда она увидела, что ночлег для нее был приготовлен в той самой комнате, где был схвачен Мортимер и убит Дагдейл; у нее не хватило смелости поужинать здесь; она лишь пригубила пряного вина из кубка. Впрочем, в том, что это была именно та комната, она ошибаться не могла, ибо хорошо ее знала: здесь королева Филиппа рассказала ей об этой трагической истории в тот вечер, когда приехали Готье де Мони и граф Солсбери. Хотя тогда она была рядом с королевой, в окружении ее фрейлин и под охраной преданного ей коменданта замка Уильяма Монтегю, она не могла избавиться от ощущения ужаса; сегодня она находилась одна в том же замке, окруженная почти неизвестными ей людьми, и сердце ее еще обливалось кровью при мысли о недавней смерти человека, о почтительности и услужливости которого напоминал в этой комнате почти каждый предмет. Но, увы, здесь уже не было Уильяма, чтобы оберегать покой и защищать графиню, не было этого всем сердцем преданного юноши, и все опасения его на ее счет сейчас вспомнились Алике! Вот почему она сидела в кресле, облокотившись локтем на стол, где стояла лампа, не смея обернуться из-за боязни увидеть за спиной какой-нибудь призрак, хотя у нее перед глазами было вполне реальное напоминание: зарубка, оставленная мечом Мортимера на одной из пилястр камина. Вид ее совершенно естественно заставил Алике вновь вспомнить о том, каким образом был схвачен Мортимер. Она подумала о подземном ходе, выводившем ко рвам замка, об открывающейся дубовой панели; она прекрасно помнила, как королева ее уверяла, что подземный ход замурован, а панель больше не открывается, но все равно была не в силах победить страх, который усиливался еще и оттого, что она приписывала дневной усталости то непреодолимое оцепенение, какое она надеялась преодолеть, снова выпив несколько глотков пряного вина, что отведала сразу по приезде в замок; но вино, принимаемое ею за бодрящее средство, оказывало на нее совсем иное действие: своеобразное оцепенение, что начало овладевать ею, от выпитого вина лишь усилилось. Тогда она встала и хотела уйти, но была вынуждена взяться за спинку кресла: казалось, все предметы закружились вокруг нее, она чувствовала, что в эту минуту попала под действие какой-то неведомой силы и перенеслась в призрачный мир. Дрожащий свет лампы словно оживлял неподвижные предметы; резные фигуры на деревянной обшивке стен зашевелились в полумраке; ей почудилось, будто она слышит шум, похожий на скрип открывающейся двери, но все это происходило словно во сне. Наконец ей пришла в голову мысль, что выпитое вино могло быть наркотическим зельем: оно и подействовало на нее; Алике хотела позвать кого-нибудь, но голоса у нее не было. Тут она, собрав все свои силы, пошла открывать дверь, но едва сделала несколько шагов, как страшная явь сменила все эти видения. Панель деревянной обшивки отворилась, и вбежавший в комнату мужчина подхватил ее на руки в тот миг, когда она уже лишилась чувств.

XXI

Два случившихся несчастья (одно с Жаном де Леви, другое с Уильямом Монтегю) и отъезд графа Солсбери в Маргит, а графини в замок Уорк положили конец празднествам в Виндзоре. Впрочем, сам Эдуард не желал больше оставаться в Лондоне: по его словам, он хотел объехать все южные порты, чтобы ускорить снаряжение кораблей, которые продолжал строить. Он уехал в тот же день, что и Алике, не дождавшись возвращения своего посланца; казалось, что он вдруг забыл ради более увлекшего его предмета о важном деле, поручив Солсбери завершить его, и должен был ждать в Лондоне графа с отчетом.

Все закончилось так, как и предполагал граф. Оливье де Клисон и мессир Годфруа д’Аркур соглашение подписали; им были даны все полномочия от имени сира д’Авогура, мессира Тибо де Монморийона, сира де Лаваля, Жана де Монтобана, Алена де Кедийака, братьев Гийома, Жана и Оливье де Бриё, Дени дю Плесси, Жана Малара, Жана Сенедари, Дени де Кадийака и сира де Мальтруа, за которых они тоже поручились, поэтому Оливье де Клисон и Годфруа д’Аркур были немедленно освобождены; Солсбери посадил их на корабль и вернулся в Лондон, где его ждало сообщение о смерти Уильяма.

Граф любил своего племянника так, как мог бы любить собственного сына; но прежде всего он был рыцарь той эпохи, человек с сердцем четырнадцатого века, наконец, воин, сам каждодневно подвергающийся опасности; он считал смерть гостем, которому надо открыть дверь по первому стуку, и, сколь бы страшен тот ни был, встретить его со спокойным, исполненным веры лицом. Решив нагнать Эдуарда, чтобы передать ему соглашение, подписанное французскими сеньорами, он простился с королевой и в тот же день покинул Лондон.

Однако и Эдуард, тоже соединял в себе (в те времена это было довольно редко) глубокого политика, отважного воина и пылкого в любви рыцаря; на празднествах в Виндзоре он занимался сразу тремя делами, имевшими для него самое важное значение.

Тем временем Якоб ван Артевелде, которого мы примерно два года назад потеряли из виду, по-прежнему пользовался любовью славных горожан Гента и продолжал поддерживать дружественные отношения с королем Эдуардом; более того, эшевен резонно полагал, что для торговли его соотечественников наиболее выгоден союз с Англией (она будет снабжать его шерстью из Уэльса и кожей из графства Йорк) и на этот союз денег жалеть не стоит. Возможность упрочить этот союз заключалась в том, чтобы вместо Людовика де Креси сделать юного принца Уэльского наследственным владетелем Фландрии. Вот почему, по мысли Якоба ван Артевелде, пришла пора свершить это великое политическое деяние, к коему умы уже вполне подготовлены, как писал он Эдуарду за несколько месяцев до празднеств в Виндзоре.

Эдуард предвидел, что подобная возможность скоро представится, а посему принял все необходимые меры; получив письмо от Артевелде, он не пожелал доверить кому-либо эту тайну, боясь ее разглашения. Благодаря помолвке его дочери с молодым графом Монфорским Эдуард получил Бретань; благодаря избранию принца Уэльского он получал Фландрские провинции; тем самым Эдуард осуществлял самую грандиозную мечту, какая только могла быть у короля Англии; оставаясь на своем острове, он, так сказать, держал Францию обеими руками; ему требовался хотя бы год мира, чтобы воплотить в жизнь последний замысел. Этот год он готов был купить ценою перемирия, заключенного им с герцогом Нормандским; оно должно было продолжаться до праздника святого Михаила в 1346 году, то есть примерно полтора года. Кстати, оно ни в чем не ущемляло прав Карла Блуаского и графа Монфорского: сторонники обоих соперников даже могли продолжать свои стычки, но оба короля, помогающие им, не несли никакой ответственности за эти отдельные столкновения; короче говоря, все было устроено так, что каждый король, используя все свои ресурсы, по истечении перемирия был готов лучше, чем раньше, возобновить войну; вот почему Эдуард вдвойне ценил соглашение, подписанное Солсбери с Оливье де Клисоном и Годфруа д’Аркуром, соглашение, заранее обеспечивающее королю Англии поддержку двенадцати сеньоров как Бретани, так и Нормандии, создавало на континенте для Эдуарда такую мощную силу, какой Филиппу де Валуа было трудно противостоять.

Уверенный в том, что начатые Солсбери переговоры завершатся успехом и без него, Эдуард полностью обратил свои взоры к Фландрии; поэтому когда граф, вернувшийся в Лондон через неделю после отъезда короля, прибыл в порт Сандвич, где, как ему сказали, он сможет застать Эдуарда, узнал, что накануне король уехал вместе с графом Суффолком, Иоанном де Бомоном, графом Ланкастером, графом Дерби, со множеством баронов и рыцарей, коих он призвал в этот порт, не сказав, с какой целью их собрал. Сначала Солсбери удивился, что его не пригласили участвовать в столь важном походе, но, зная, с какой быстротой Эдуард принимает решения, предположил, что замысел совершить этот поход возник мгновенно и вследствие какого-нибудь неожиданного известия, посему он решил ехать к графине в замок Уорк и там ждать приказов короля.

Граф покинул порт Сандвич и двинулся в глубь страны короткими переходами: он ведь ехал без свиты, а значит, имел только одного коня. Так как в те времена беспрестанной войны каждый рыцарь имел обыкновение ездить в боевых доспехах, то было бы трудно его коню, сколь бы выносливым он ни был, нести двойную тяжесть — всадника и полное его вооружение — и проходить за день больше десяти-двенадцати миль. Поэтому только на исходе шестого дня пути граф достиг окружавших Роксбург холмов; с их высоты он наконец увидел замок Уорк. Все, как ему показалось, оставалось таким же, как и до отъезда, но тем не менее при виде замка его охватило чувство неизъяснимой грусти, и было оно таким глубоким, что граф, вместо того чтобы пустить коня галопом, стремясь на несколько мгновений быстрее оказаться рядом с возлюбленной своей Алике, наоборот, замедлил его ход и теперь приближался к замку с трепетом, как человек, над кем распростерло свои крыла несчастье, о котором он еще не знает, но предчувствует, что оно свершилось. Но никакие внешние признаки не подтверждали этих предчувствий: на башне развевался флаг, по крепостным стенам расхаживали часовые неторопливым, размеренным шагом, указывавшим, что все спокойно и внутри замка, и снаружи. Из главных ворот вышла группа окрестных крестьян: они принесли продукты на завтра и теперь возвращались назад, в свои деревни. У Солсбери на мгновение мелькнула мысль подъехать и расспросить их. О чем? Он и сам не знал. Он преодолел свою минутную слабость и, убедившись собственными глазами, что воображение обманывает его, пустил коня более быстрым аллюром, скоро достигнув подножия холма, на вершине которого стоял замок. По сигналу часового он понял, что его узнали, и быстро поднялся по тропе, выводящей на площадку замка.

У ворот графа встретили поджидавшие его офицеры; он, правда, хотел, чтобы не они вышли его встречать. Обычно первой навстречу ему выходила Алике, но он ее не увидел. Однако сколь бы быстро он ни въехал по тропе на площадку, у слуг было время ее предупредить. Неужели ее нет в замке? Но если нет, то где она может быть? Вот почему первым словом, что произнес граф, было имя жены. Но оруженосец, державший в поводу его коня, молча показал на замок. Граф, боясь расспрашивать дальше, спешился и вбежал во двор; там он на секунду остановился, потому что, не увидев, как ожидал, графиню на парадной лестнице, граф окинул глазами все окна, надеясь в одном их них ее заметить, но все окна были закрыты. Тогда он стремительно, насколько позволяла тяжесть доспехов, вбежал по лестнице и направился в покои жены. Все комнаты, что ему пришлось проходить, чтобы туда попасть, были пусты; распахнув последнюю дверь, он увидел на пороге комнаты графиню, облаченную в траур и такую бледную, что, казалось, она вот-вот отдаст Богу душу.

На миг граф замер, трепеща от страха и молча глядя на жену, ибо не мог понять, что же произошло; наконец, видя, что графиня стоит оцепенев, он приблизился к ней и нарушил молчание.

— Что с вами, графиня, и почему вы носите траур? — спросил он дрожащим голосом.

— Ваша светлость, я ношу траур по чести моей, — ответила графиня таким слабым голосом, что граф едва ее расслышал, — которую король Англии Эдуард подлым обманом похитил у меня в замке Ноттингем.

Александр Дюма Эдуард III

Часть первая

I

Теперь оглянемся назад и присмотримся, что за человек был Робер Артуа (его мы видели в начале нашего рассказа), положивший на стол перед королем цаплю, над которой и были даны обеты. Попытаемся понять, почему король Филипп его ненавидел и по каким причинам Робер Артуа жаждал отомстить своему государю; в предшествующих событиях Робер Артуа уже сыграл большую роль, и не менее важная предстояла ему в дальнейшем.

Этот Робер Артуа был внуком третьего сына Людовика VIII, Робера I, прозванного Мудрым и Смелым, того, кто сопровождал своего брата Людовика Святого в Египет. Робер I погиб в битве при Мансуре: он ввязался в нее, нарушив данное королю обещание подождать, пока тот переправится через Нил.

Робер I Артуа, судя по всему, являл собой образец целомудрия, ибо его наследник появился на свет лишь после смерти отца. То был Робер II Артуа; он участвовал в восьмом крестовом походе в 1270 году, получил от короля звание пэра Франции и погиб в схватке с фламандцами в 1302 году. Его тело было продырявлено тридцатью ударами копья. Подобно своему отцу, Робер II мог бы тоже носить прозвище Смелый.

Его сын, умерший раньше отца, оставил потомка, Робера III Артуа, родившегося в 1287 году. Но Робер II, не видя достойного наследника, перед смертью завещал своей дочери Маго графство Артуа, а та принесла его в качестве приданого Оттону, графу Бургундскому.

После смерти деда Робер предъявил права на графство. Такова была исходная причина Столетней войны; как пишет Фруассар, она «принесла беду великую в королевство Франции и во многие страны».

Но в 1302 году был вынесен вердикт, согласно которому притязания Робера III на графство Артуа отвергались и подтверждалось право наследования графини Маго.

Робер был не из тех, кто легко сдается. В 1309 году он вновь предъявил претензии и потребовал третейского суда; тот был созван и подтвердил вердикт, присовокупив при сем совет, весьма напоминающий приказ и составленный в следующих выражениях: «Пусть упомянутый Робер почитает упомянутую графиню Маго как свою любимую тетку, а упомянутая графиня любит упомянутого Робера как своего дорогого племянника».

Происходило это в царствование Филиппа IV, и, как видим, сей тяжбе предстояло кончиться нескоро.

Филипп IV умер, и на престол взошел Людовик X.

Через два-три года случилось событие, возродившее надежды Робера: жители графства Артуа возмутились против графини Маго. Мы не станем утверждать, что Робер не был причастен к этому мятежу, столь чудесным образом пришедшему ему на помощь, и не преминул им воспользоваться.

К несчастью, нашлась армия под началом Филиппа Длинного, который снова заставил Робера, не имевшего войска, смириться с решением суда, и притязания графа были отвергнуты в третий раз.

Король, желая утешить Робера, даровал ему землю Бомон-ле-Роже, объявленную пэрством, благодаря чему Робер занял в государстве то же положение, как если бы владел графством Артуа.

Робер притворился, будто всем доволен, а сам просто-напросто ждал, когда умрут все члены правящей фамилии, потому что никто из этих королей не хотел восстановить справедливость. Должно быть, Робер обладал каким-то таинственным предчувствием будущего, ибо еще молодой Филипп V мог жить много лет и, кроме того, имел троих сыновей, коим, несомненно, было бы чем заняться, помимо подтверждения сомнительных прав Робера, пусть и происходившего из очень знатного рода.

Однако Филипп V в 1322 году умер, а наследник его Карл Красивый в свою очередь скончался в 1328 году; он был женат трижды, но ни одна из жен не подарила ему сына.

Жанна д’Эврё, третья жена Карла Красивого, была на седьмом месяце беременности, когда умер король; Карл Красивый, понимая, что настает его последний час, собрал у смертного одра сеньоров и объявил им, что если королева родит девочку, то знатнейшим вельможам Франции придется решать, кому по праву отдать корону.

Спустя два месяца Жанна родила девочку.

Королева Изабелла, мать Эдуарда III, вдова Эдуарда II, убитого ею, объявила себя наследницей престола Франции, оспаривая права Филиппа де Валуа. То, чего ждал Робер, свершилось.

Знатные вельможи собрались, и хотя они, как гласят хроники, и не пришли к согласию избрать королем Филиппа, Робер добился своего: корона была отдана Филиппу.

Для Робера это был очень важный шаг. Прибавьте к этому, что он женился на Жанне де Валуа, сестре короля, которая, не довольствуясь тем, что носила титул графини де Бомон, уверяла, что ее брат отдаст графство Артуа Роберу, если последний сможет представить любой, даже самый незначительный документ, подтверждающий его притязания.

К несчастью, а мы вправе воспользоваться этим выражением, думая о бедствиях, кои могла предотвратить эта милость нового короля, — к несчастью, благодарность со стороны Филиппа, на которую рассчитывал Робер, изъявлена не была.

Графиня Маго, не зная, как ей относиться к решению, каковое мог бы принять Филипп, испугалась за свое графство и спешно приехала в Париж. Но, кажется, в ту эпоху воздух столицы дурно действовал на тех, кто к нему не привык, ибо, пробыв в Париже всего несколько дней, графиня умерла так внезапно, что никто не успел даже узнать о ее болезни.

Правда, прошел слушок, что ее отравили; но он угас, как обычно бывает со всеми слухами, компрометирующими знатное имя.

Однако у графини Маго была дочь, вышедшая замуж за Филиппа V Длинного, того самого, что встал во главе армии, чтобы защитить свою тещу. Она и унаследовала права матери. Но вот, через три месяца после смерти графини ее дочь, вернувшись как-то домой, очень захотела пить, призвала Юппена, своего управляющего винным погребом, и велела подать вина. Тот поспешно исполнил повеление госпожи.

По-видимому, надо грешить на плохое вино или на то, что испытывавшая жажду дочь графини Маго уже была больна, но, едва пригубив вина, она стала корчиться в сильных муках и сразу умерла, источая яд из ушей, рта, глаз и носа, а все ее тело покрылось белыми и черными пятнами.

Как видим, случай великолепно услужил Роберу Артуа.

Одно новое обстоятельство несколько его приободрило: умер епископ Арраса. У этого епископа, советчика графини Маго, была любовница — некая дама Ладивьон; вдруг, после смерти своего любовника, она стала наследницей огромного состояния. Графиня преследовала эту даму, требуя возвращения имущества епископа, и Ладивьон сбежала в Париж с мужем, откуда-то у нее появившимся.

Тем временем Робер заявил, что при заключении брака Филиппа Артуа с Бланкой Бретонской четыре пункта в брачном контракте, согласно которым графство Артуа отходило Роберу, были одобрены королем, но после смерти графа-деда его дорогая кузина Маго Артуа их изъяла.

Из-за этого утверждения Филипп де Валуа после кончины дочери графини предоставил графство во владение герцогу Бургундскому, ее мужу и брату королевы, но пошел на эту уступку лишь при условии сохранения за Робером права подтвердить его притязания.

Мы так подробно говорим об этих тяжбах о наследстве только потому, что они, как мы уже сказали, породили ту великую войну, о последствиях которой мы решили рассказать, и, следовательно, нам необходимо совершенно ясно установить ее причины.

Автор является рабом истории, а не своей фантазии. Впрочем, эта великая эпоха так изобилует увлекательными перипетиями, что нашему воображению не обязательно приходить на помощь событиям, и все, что касается Робера Артуа, не менее привлекательно в деталях, предлагаемых нами читателю.

Итак, Ладивьон только что приехала в Париж, когда к ней вечером пришла незнакомая женщина. Голос ее звучал повелительно и решительно. По тому, как она, едва войдя в комнату, обратилась к Ладивьон, та поняла, что перед ней женщина, умеющая заставить повиноваться себе, и пришла она с неколебимым намерением добиться своего.

Поэтому Ладивьон невольно осталась стоять, когда гостья села.

— Вы ведь были близки с епископом Арраса? — обратилась к ней незнакомка.

— Да, — ответила Ладивьон, покраснев от бесцеремонности, с какой был задан вопрос.

— И у вас находится много бумаг, скрепленных его печатью?

— Это правда.

— И вы, должно быть, сильно сердиты на семейство Маго, преследовавшее вас?

— Это тоже правда, мадам.

— Значит, именно вы нам и нужны.

Ладивьон еще пристальнее вгляделась в эту женщину, видимо убежденную, что она не встретит никаких возражений в том, чего хотела добиться от нее, расспрашивая в столь дерзком тоне.

— Вы должны отдать мне все бумаги, доставшиеся вам от епископа Тьерри, — пояснила незнакомка.

— А по какому праву, мадам, вы их требуете? — робко спросила Ладивьон.

— Вы должны понимать по моему тону, что у меня есть право требовать то, что я прошу у вас. Посему дайте мне эти бумаги, и поживее, ибо они мне необходимы немедленно.

С этими словами незнакомка встала, как будто была уверена, что ее приказ будет тотчас исполнен.

— Я, действительно, понимаю по вашему тону, мадам, что вы привыкли повелевать, — ответила Ладивьон. — Однако позвольте спросить вас, какие из этих бумаг могут быть вам полезны?

— Все, что имеют отношение к наследству Артуа.

— Тогда, мадам, вы напрасно пришли ко мне, ибо у меня нет ни одного из документов, о которых вы сказали.

— Разве епископ Тьерри не был советником графини Маго?

— Был.

— А разве графиня не с помощью подлога получила в наследство графство Артуа, принадлежащее графу Роберу?

— Этого я не знаю, — сказала Ладивьон.

— Не знаете?

— Нет.

— Но, будучи советником графини, епископ должен был знать о всех этих тяжбах.

— Возможно.

— Графиня, наверное, переписывалась с ним, и у вас, унаследовавшей бумаги епископа, должны быть ее письма, которые подтвердят, что она не имела никакого права на это наследство, ведь у графини не было секретов от своего советника, а он ничего не скрывал от вас.

— Если бы письма, о которых вы говорите, мадам, принадлежали мне, я воспользовалась бы ими в то время, когда была в ссоре с графиней Маго, но, раз я этого не сделала, значит, их у меня не было.

— И все-таки необходимо, чтобы вы отыскали эти письма и передали мне.

Эти слова были сказаны столь властным и недвусмысленным тоном, что Ладивьон в испуге отпрянула.

— Поскольку этих писем не существует, — возразила она, — мне, следовательно, чтобы отдать их вам, нужно их написать.

— Вы и напишете.

— Но эти письма будут фальшивыми.

— Неважно.

— И меня осудят за подлог.

— А кто об этом узнает? Кстати, за все отвечаю я.

— А если я откажусь?

— Я вас заставлю сделать это.

— Так кто же вы, мадам, что пришли сюда требовать от меня совершить преступление?

— Я Жанна де Валуа, сестра короля Филиппа Шестого, жена графа Артуа, единственного наследника одноименного графства. Поэтому, — улыбнулась Жанна, — раз мой брат непременно желает доказательств этого, мы ему предоставим их, в чем я и рассчитываю на вас. Надеюсь, вы считаете меня достаточно богатой, чтобы щедро оплатить эти письма, достаточно сильной, чтобы защитить вас, если мы потерпим поражение, достаточно могущественной, чтобы погубить вас, если вы мне откажете?

Ладивьон осталось лишь молча поклониться и ждать приказаний графини.

Графиня именно так поняла ее и, подойдя к Ладивьон, спросила:

— Печати епископа у вас?

— Да, мадам.

— Хорошо ли вам знаком почерк епископа, чтобы его скопировать?

— Я попробую.

— Но это не все. Нам понадобятся и другие документы, для коих будет полезна печать графа Робера Второго. Вы ее достанете.

— Где я ее возьму?

— Вы поедете в Артуа, и все, что вы потребуете, вам будет там дано. Вы отыщете человека, хранящего эту печать, он будет рад получить за нее хорошую цену.

— Но вы гарантируете мне, мадам, что я не подвергаюсь никакому риску?

— Доверьтесь мне. Кстати, что бы ни случилось, ни в чем не признавайтесь. А теперь скажите, могу ли я рассчитывать на вас?

— Приказывайте.

— Вы отправитесь завтра и вернетесь, как только раздобудете печать графа.

— Я поеду завтра.

— Сразу же по возвращении вы дадите знать графу Артуа, что вы в Париже.

Ладивьон задумалась и промолчала.

— Вы меня слышите? — спросила Жанна. — Уж не думали ли вы сейчас о том, чтобы бежать, когда окажетесь в Артуа; это будут пустые хлопоты, ибо всюду — и вдали и вблизи — наших врагов настигнет кара.

Ладивьон вздрогнула, как всегда бывает с тем человеком, чью самую потаенную мысль разгадали.

— Я ваша рабыня, — ответила она, — и готова исполнить все, что вы изволите приказать.

— Прекрасно, — сказала Жанна. — На сегодня я хочу от вас только этого. Когда вернетесь, мы займемся всем остальным. До скорой встречи.

Ладивьон склонилась в поклоне, а Жанна вышла.

Оставшись одна, Ладивьон прошла в другую комнату, где находился ее муж и сказала:

— У меня только что побывала женщина, которая сделает меня богатой или отправит на костер.

И рассказала мужу о своем разговоре с Жанной де Валуа.

Наутро Ладивьон, как и обещала, выехала из Парижа.

Вернувшись к себе, Жанна де Валуа позвала Робера и сообщила о принятых ею мерах.

— Так как мой брат обязательно желает получить доказательства, — сказала она, — мы ему их предоставим.

— А эта женщина обещала повиноваться вам? — спросил Робер.

— Не волнуйтесь. Бывают такие обещания, которые усмиряют самых строптивых. Через неделю она вернется с печатью вашего деда Робера Второго.

— Ну что ж, отлично, — ответил граф. — Богу угодно, чтобы нам выпала удача! Но я сомневаюсь.

— Почему же?

— Потому что мы уже трижды терпели неудачу и это дело кажется мне окончательно проигранным.

— Но что может случиться?

— Король может узнать, что документы поддельные.

— Кто ему скажет об этом?

— Эта женщина: она признается во всем в тот день, когда его светлость Филипп, чтобы заставить ее заговорить, пообещает ей то же, что обещали вы, дабы она вам повиновалась.

— Я никогда не видела вас столь осмотрительным, Робер, — не без презрения заметила Жанна, — и неужели вы больше не тот Робер, кого я знала? Зачем надо было множество раз браться за это дело, чтобы впадать в отчаяние теперь, когда у него больше всего шансов на успех? Разве вы забыли, что мой брат сказал мне: «Предоставьте одно, самое малое доказательство, и графство будет отдано вам»? Разве он мог открыто посоветовать мне подделать эти документы, если бы их не существовало? Нет. Но он дал мне понять, что не будет слишком щепетилен в отношении происхождения и подлинности документов, которые я ему передам. Ему нужно лишь одно: эти документы должны быть, и тогда он будет иметь право объявить, что считает необходимым смириться с очевидностью. Кстати, Робер, вы превратно истолковываете мои слова. Кто вам говорит, что этих бумаг нет? Эта женщина сначала отрицала, что они существуют, а затем пообещала мне отдать их. Отрицала, вероятно, потому, что хотела продать их подороже. Поступайте подобно мне, будьте уверены, что она отыщет в бумагах епископа Тьерри доказательства, необходимые нам, и ждите, — нет, я не скажу без страха, ибо такой человек, как вы, страха не испытывает, — ни на миг не сомневаясь в успехе этой попытки.

— Вы ошибаетесь, Жанна, я боюсь, — подойдя к жене, возразил Робер, — хотя и не за себя, ибо меня закалили борьба и война, а за вас и наших двоих детей. Ведь если короля рассердит эта ложь, а мы прекрасно знаем, что совершаем подлог, за вину супруга и отца он покарает жену и детей. Вот что меня страшит, Жанна.

— Но вы не правы, — упорствовала Жанна. — Король — мой брат, а вы один из тех, кому он обязан короной. В тот день, когда он захочет обрушить на нас кару, два голоса посоветуют ему явить снисхождение и заглушат голос справедливости: это голос крови и голос выгоды. Кстати, повторяю вам, что мы всего не знаем. Аррасский епископ умирает; он был советником графини Маго и любовником этой Ладивьон. Последняя наследует все его бумаги. Мы спрашиваем у нее, нет ли среди этих бумаг актов, подтверждающих наши права на Артуа, обещая щедро за них заплатить. Эта женщина отдает их нам, а мы выплачиваем ей вознаграждение. Бумаги подложные, но тем хуже для нее. В дело вмешивается суд, но наше право заявить, что нас обманули. Добиться этого совсем просто смогли бы никому не известные наследники, а уж тем более потомок Людовика Святого и сестра Филиппа Шестого.

— Ex labris feminae spiritus[18], как гласит Писание, — ответил Робер, — и да свершится воля ваша, Жанна.

— Прекрасно, ваша светлость. Будьте мужественны, и наступит день праздника для нас и жителей Артуа, когда мы вместе возвратимся в наше древнее графство.

Глаза Робера засверкали радостью при этом обещании, и начиная с того дня он больше не испытывал ни страха, ни раскаяния.

Вскоре вернувшаяся в Париж Ладивьон сообщила графине о своем приезде. Жанна сама отправилась к ней, ибо не желала, чтобы люди видели, как Ладивьон переступает порог ее дома, но направилась к ней как принцесса королевской крови, не желающая быть узнанной, то есть ночью, одна и скрыв под вуалью лицо.

Когда Жанна назвала себя, служанка открыла дверь и провела ее в комнату, где при свете свечи Ладивьон рассматривала какие-то бумаги.

Увидев Жанну, Ладивьон встала и сделала служанке знак удалиться.

— Что вам удалось сделать? — спросила графиня.

— Вот печать графа Робера, мадам.

И подала Жанне печать, которую та тщательно изучила.

— Но достать ее мне стоило большого труда, — продолжала она. — Сначала мне не удалось ее отыскать, но потом я нашла ее у одного человека по прозванию Орсон Кривой. Он сразу смекнул, что мне необходима эта печать, ибо запросил за нее триста ливров, а их у меня не было. Тогда я предложила ему в залог вороного коня, на котором мой муж состязался на турнире в Аррасе. Но человек этот, видно, в отличие от меня, не понимал, какая честь владеть таким породистым животным, и отказался. Поэтому я попросила у мужа позволения заложить свои вещи и оставила в залог два ожерелья, три шляпы, два кольца — всего ценностей на семьсот двадцать четыре парижских ливра. Только тогда Орсон согласился, и я тотчас вернулась в Париж.

— Хорошо, — сказала Жанна, бросив на стол кошелек. — Этих денег хватит, чтобы выкупить ваши вещи. Это все, что вы сделали?

— Нет, мадам, вот еще печать епископа Тьерри: я сняла ее с одного его письма… Она может послужить вам для тех писем, которые нам предстоит написать.

— Этого мало. Нужно узнать в Сен-Дени о пэрах того времени, когда составлялись акты, какие нам придется изготовить.

— Уже завтра я буду знать это.

— Кроме того, вам известно, что король Филипп всегда писал все свои письма только по-латыни, и, значит, надо будет, чтобы необходимый нам акт, подтверждающий наши права на графство Артуа, был написан на этом языке.

— Я знакома с капелланом из Мо, его зовут Тибо; он был очень многим обязан монсеньеру, епископу Аррасскому, и напишет нам по-латыни это письмо.

— Значит, все предусмотрено.

— Все, мадам, кроме того, что соизволит послать Господь.

— Молите Бога, чтобы он сохранил корону и здоровье его величества короля Филиппа! И если Бог исполнит вашу просьбу, людей вам уже не придется бояться.

Ладивьон сразу взялась за дело и действовала быстро.

По мере того как составлялись подложные акты, она передавала их Роберу Артуа. Она зашла так далеко, что даже требовала, чтобы их подлинность удостоверяли графологи.

Однако Ладивьон не могла сама их писать, а ее муж тем более не был на это способен. Поэтому потребовалось найти искусного человека, бедного и неболтливого.

Капеллан из Мо в признательность за услуги, оказанные ему епископом Аррасским, передал латинское письмо его мнимой вдове, посоветовав г-же Ладивьон обратиться к некоему грамотею по имени Прот, почти умиравшему с голоду и способному искусно исполнить все, что от него потребовали бы, ценой того, чтобы в часы, когда ему хотелось есть, он был накормлен.

Они призвали этого грамотея и для начала вложили ему в руки такой кошелек, о коем он уже давным-давно и не мечтал; в обмен он согласился на все, чего от него хотели.

Вначале его заставили подделать письмо за подписью епископа Тьерри, в котором он просил у Робера прощения за то, что похитил у него для графини Маго акты, подтверждающие право Робера на владение графством Артуа. В этом письме почтенному епископу приписали слова о том, что эти акты были сожжены одним из могущественнейших вельмож Франции (явно намек: имелся в виду Филипп Длинный), но что он, к счастью, сохранил единственное письмо, каковое может подтвердить права Робера.

Когда первое письмо было написано, Ладивьон велела Проту показать его графу Роберу Артуа и принять от него поздравления, если оно составлено правильно, или выслушать его упреки, если оно подделано плохо.

Робер ответил клерку (тот дрожал от страха и потому, что совершил подлог, и потому, что сообщник у него столь важная особа), что ежели все другие документы будут подделаны столь же удачно, то успех им обеспечен; слова графа чуть приободрили беднягу-грамотея, ибо, с тех пор как он взялся за это дело, он перестал спать и есть, так что деньги нисколько не улучшили его положения: прежде он голодал, но у него не было денег, а теперь деньги появились, но пропал аппетит.

Поэтому Прот принес Ладивьон ответ графа, надеясь, что отделается этим испытанием; но Ладивьон, узнав, что Робер им доволен, сказала клерку, что необходимо немедленно снова браться за работу и составить самое важное письмо, в котором графиня Маго якобы признавалась епископу в опасениях насчет притязаний Робера, поскольку сама считала их законными и вполне обоснованными.

Холодный пот выступил на лбу несчастного грамотея, и, положив на стол почти нетронутыми полученные им деньги, он стал просить, даже умолять, чтобы его не принуждали подделывать это письмо. Но Ладивьон была не та женщина, чтобы ее могли растрогать эти мольбы, и, поскольку было бы трудно найти столь же искусного писца, она, начав с уговоров, а кончив угрозами, отказалась вернуть ему свободу, которую тот вымаливал.

Бедняга опять уселся за стол, взял железное перо, чтобы изменить почерк, и так ловко составил второе письмо, что Жанна вознаградила его еще одним столь же полным кошельком, а граф снова осыпал похвалами.

Но в тот день новый документ принес графу не Прот, а муж Ладивьон; когда вечером клерк собрался отправиться к себе домой, он нашел дверь комнаты, где работал, крепко запертой и ему было сказано, что, поскольку он может понадобиться в любой час дня и ночи, решено, чтобы он спал в соседней комнате, примыкающей к покоям Ладивьон.

Это стало для него последним ударом.

По тщательности, с какой его стерегли, клерк осознал серьезность того, что его принуждали делать. Он бросился к ногам г-жи Ладивьон, надеясь снискать больше сострадания в сердце женщины, нежели в сердце мужчины, но та была непреклонна. Едва рассеялись ее первые сомнения, она стала видеть во всех своих темных делах лишь источник богатства и ей теперь было совершенно безразлично, что этот клерк окажется замешан в эту опасную затею, так же как Жанну мало волновало, что Ладивьон может быть сожжена на костре.

Нужно было смириться. Прот покорился и отправился в отведенную ему комнату.

Но всю ночь, хотя он и бодрствовал, ему мерещились городские стражники, что приходили его арестовывать, разложенный для него горящий костер, невиданные пытки, которым подвергали его жалкую плоть, и он все время вскрикивал:

— Увы! Горе мне! Вот стражники, они идут за мной! Сжальтесь! Пощадите!

И, поскольку ответом на его стенания было молчание, он, бледный и плачущий, стал стучать в дверь комнаты Ладивьон и кричать:

— Выпустите меня! Мне страшно, и я вас предупреждаю, что, если меня арестуют, я все расскажу, не пощажу никого!

Он кричал так громко, что наутро муж Ладивьон отправился к графу Роберу просить его прийти к ним в дом, чтобы просьбами или угрозами успокоить клерка, ибо, если этого не будет, он может своими воплями выдать их всех.

Граф пришел и пообещал Проту, что, как только он напишет последнее письмо, ему будет возвращена свобода и дано достаточно денег, чтобы он бежал на край света, если того пожелает.

Прот, получив это обещание, приободрился и составил другие акты, в том числе грамоту, где Робер завещал графство Артуа своему внуку.

Когда все документы были изготовлены, Прот напомнил графу о его обещании; тот дал ему денег и помог беспрепятственно покинуть Париж.

Никто никогда не узнал, что сталось с писцом.

Казалось, что страхи клерка после его отъезда унаследовала Ладивьон. Пока она могла кому-либо приказывать, она забывала о своих опасениях, но когда сама оказалась игрушкой в руках Робера, какой был в ее руках Прот, то испугалась. Она поняла, что в тот день, когда будут предъявлены обвинения и начнутся допросы, ей будет не на кого свалить свое преступление и, наоборот, те, чьи приказы она исполняла, во всем обвинят ее. Тогда она захотела выйти из игры, но было уже слишком поздно: Робер, опираясь на ложные доказательства, в четвертый раз воззвал к королевскому правосудию.

Филипп VI, хорошо осведомленный о том, что случилось, призвал Робера и спросил его, действительно ли он намеревается использовать поданные им документы — как известно самому графу, поддельные.

Робер, полагая, что способен повлиять на короля, сказал, что он, как и прежде, будет отстаивать свои права, так же как отстаивал их всегда, и заявил об этом так надменно, что король, едва Робер вышел от него, не только перестал видеть в нем одного из верных ему людей, но уже заподозрил в этом человеке врага.

Тем не менее объявилось пятьдесят пять свидетелей, давших показания в пользу Робера. Кое-кто из них даже утверждал, что Ангерран де Мариньи перед смертью признался в сговоре с епископом Арраса и вместе с ним изъял эти документы.

Но среди свидетелей нашелся человек, признавшийся во всем; это была Ладивьон: придя в ужас от последствий этого дела, она думала снискать снисхождение, раскрыв подлог, в коем столь деятельно участвовала.

Вслед за Ладивьон признались и все остальные свидетели. Один из главных, Жак Рондель, встал и вскричал, что он лжесвидетельствовал лишь потому, что в обмен на это ему обещали поездку в Галисию.

Потом поднялся Жерар де Жювиньи и рассказал, что ему до смерти надоели посещения его светлости графа Робера, упрашивавшего свидетельствовать в свою пользу, и он согласился на это, дабы избавиться от его визитов.

Тогда слово взял Робер и, воздев руки к небу, поклялся, что документы, подтверждающие его права на графство Артуа, передал ему человек, одетый в черное, словно епископ Руанский.

И здесь Робер не солгал. Он лишь забыл сказать, что накануне того дня, когда получил эти письма из рук своего духовника, сам передал их ему, попросив наутро вернуть; хитрость эта никого не обманула, ибо Ладивьон, несмотря на свое признание и покровительство, обещанное ей Робером Артуа, была сожжена на Свином рынке, близ ворот Сент-Оноре, а на белых рубахах главных свидетелей, прикованных к позорному столбу, дрожали красные отблески пламени.

Робер Артуа не стал ждать, какое решение вынесет суд — в его пользу или против, — и уехал в Брюссель (по крайней мере, распространился слух о его отъезде).

Однако Робер, в душе которого его отвергнутые притязания породили ненависть, стремясь добиться передачи ему желанного графства Артуа, стал прибегать к самым отчаянным средствам как за границей, так и внутри страны. Его люди пытались убить герцога Бургундского, канцлера, главного казначея и других особ, кого Робер считал своими врагами. Убийцы были схвачены и сознались, что действовали по наущению мессира Робера Артуа.

Граф стал для Филиппа VI опасным врагом, потому что, будучи не в силах сражаться открыто, он боролся тайком и, словно разбойник, не брезговал ни ядом, ни кинжалом. Филипп, не сумевший схватить графа, жестоко преследовал дорогих тому людей; графиню де Фуа, обвиненную в распутстве, заточили в замке Ортез под стражей ее сына Гастона. Жанну, которая, как мы уже знаем, была соучастницей в изготовлении подложных писем, сослали в Нормандию, и граф Артуа лишился и отечества и семьи.

Но граф был не из тех людей, что теряют мужество под ударами судьбы.

Все думали, что граф уже далеко, когда он незаметно, без шума, вернулся ночью, один и инкогнито.

Он сразу же приехал к жене, и ей удалось убедить Робера, что весь Париж встанет на его сторону, если он сможет убить короля.

Большего и не требовалось, чтобы придать Роберу решимости. Поэтому он отправился в Париж, куда и прибыл под покровом ночи.

Однако он убедился, что шпага или яд отныне стали бесполезными и даже опасными средствами для того, кто захочет к ним прибегнуть. И посему требовалось такое убийство, которое не оставило бы следов и казалось бы карой Божьей, а не возмездием человека.

Поэтому в праздник святого Ремигия в 1333 году Робер в ночную пору призвал к себе монаха по имени Анри.

Брат Анри пошел за посыльным, тот привел его к мрачному дому, расположенному в отдаленном квартале. На первый взгляд казалось, что в нем никто не живет; но провожатый, открыв дверь, прошел узким коридором, поднялся на второй этаж, и брат Анри очутился в комнате с окнами, закрытыми изнутри широкими деревянными ставнями, чтобы с улицы нельзя было заметить света.

В комнате находился граф Артуа.

— Вы в Париже, ваша светлость! — удивился брат Анри.

— Да, брат мой, но вы один знаете об этом, — ответил Робер. — Я здесь по столь важному делу, что не могу терять времени.

— И в этом деле я могу быть вам полезен?

— Да.

— Я вас слушаю, ваша светлость.

Робер Артуа встал и сам проверил, не подслушивают ли их; убедившись, что они одни, он подошел к шкафу, открыл его, достал необычной формы плотно закрытый ларец и поставил его на стол, ближе к свету.

Ларец был фута в полтора длины.

— Что в нем? — спросил монах.

— Что? — переспросил Робер, пристально вглядываясь в лицо брата Анри, словно хотел убедиться, какое впечатление произведут на того слова, которые собирался сказать. — В нем обет, данный, чтобы нанести мне вред.

— В чем же выражается этот обет? — сказал монах.

— Это фигура из воска: ее надо окрестить, чтобы убить того, кому желают зла.

— И этот обет направлен против вас, мессир?

— Да.

— Кем же?

— Королевой Франции.

Брат Анри улыбнулся, как человек, который не может в подобное поверить.

— Вы не верите? — спросил Робер.

— Не только не верю, — ответил монах, — но даже знаю, что наша королева слишком ревностная служанка Бога, чтобы просить у него чего-либо иного, кроме добра. Эту ложь возвел на вас какой-либо враг королевы или, может быть, ваш враг.

Граф промолчал и, казалось, некоторое время колебался, продолжать ли ему разговор или удалить монаха.

— Вы правы, это все к королеве отношения не имеет, — неожиданно признался он. — Но мне нужно открыть вам важную тайну, однако я вам доверю ее лишь тогда, когда вы дадите мне клятву, что отнесетесь к ней как к исповеди и никому не скажете ни единого слова.

— Я клянусь, мессир.

— Кроме того, мне, разумеется, придется вас кое о чем попросить, и, исполните вы мою просьбу или нет, вы должны будете еще раз поклясться, что все останется между нами.

— Я снова клянусь.

— Хорошо. Тогда выслушайте меня. Вам известно, сколько страданий мне пришлось претерпеть от его величества короля за графство, по праву принадлежащее мне?

— Мне это известно, мессир.

— Но вы не знаете, что его величество непричастен ко всему этому и явил бы мне полную справедливость, не будь рядом королевы, которая советует ему прямо противоположное и вынуждает поступать так из-за лживых наветов.

Монах ничего не ответил.

Робер посмотрел на него, но брат Анри сохранял непроницаемое лицо человека, выслушивающего исповедь.

— Вот почему я не могу снести столь великого оскорбления, желаю отомстить за себя, — продолжал Робер, — и рассчитываю в этом на вас.

— На меня? — удивился монах.

— Да.

— Продолжайте вашу исповедь, ваша светлость.

Вместо этого Робер Артуа раскрыл ларец, поставленный им на стол, и достал восковую фигурку, изображающую молодого человека в роскошных одеждах и с короной на голове.

— Вам знакомо это лицо? — спросил он монаха.

— Да. Это лицо принца Иоанна, — ответил брат Анри, протягивая руку, чтобы взять фигурку и рассмотреть ее повнимательнее.

— Не дотрагивайтесь до нее, — посоветовал Робер, — ибо она окрещена и уже способна причинять зло, но признаюсь вам совершенно откровенно, что мне хотелось бы иметь еще одну такую.

— И кому же вы хотите причинить зло?

— Королеве, ибо король не сделает никакого добра, пока жива эта проклятая женщина. Когда королева и ее сын Иоанн умрут, я добьюсь от короля всего, чего желаю, и тогда, брат мой, вспомню всех, кто мне помог. Ваше содействие, — прибавил он, заметив, что монах сделал протестующий жест, — содействие ваше ограничится совсем немногим и никак не сможет подорвать вашу репутацию. Едва будет готова фигура королевы, — причем это дело я беру на себя, — вам останется окрестить ее, произнося все ее имена, как вы крестите младенца. Все подготовлено, подобраны крестный отец и крестная мать. Совершив крещение, мы спрячем фигурку в ларец, подобный этому, и вы забудете обо всем, что здесь происходило, а остальное — дело мое. Что вы на это скажете?

— Скажу, ваша светлость, что для этого вам надобно поискать слугу, менее преданного Богу и королю, или человека более честолюбивого. Сие крещение суть проклятие, но я ни в сердце, ни в мыслях не смог бы предать проклятию королеву, нашу повелительницу. Так вот, я не только откажу вам в своем содействии, ваша милость, но еще и постараюсь уговорить вас не совершать деяние, что вы хотите сотворить, а посему сошлюсь на вашу собственную выгоду — эту веру сильных мира сего. Не подобает столь знатной особе, как вы, посягать с подобным деянием на вашего короля и вашу королеву, коих вам надлежит почитать более всех прочих людей.

— Хорошо, брат мой, — сказал Робер, закрывая ларец. — Значит, это ваше последнее слово?

— Да, ваша светлость.

— Ну что ж, нам придется поискать менее честного человека, нежели вы.

— А мне, ваша светлость, молить Бога, чтобы он отказал вам ради вашего счастья и покоя Франции.

— Но вы не забудете, надеюсь, что поклялись хранить в тайне мою исповедь?

— Когда я переступлю порог этой комнаты, ваша светлость, тайна сия будет покоиться в моем сердце, словно мертвец в могиле.

— Отлично, брат мой. Ступайте, и да ниспошлет Бог мир вашей душе!

Монах подошел к двери; в то мгновение, когда он взялся за ручку, Робер обернулся к нему и сказал:

— В последний раз, брат мой, я прошу вас помочь мне сотворить добро под видом зла.

— Я уже обо всем забыл, ваша светлость, — ответил монах и ушел.

Этой же ночью Робер покинул Париж, не сумев осуществить задуманное им последнее отмщение.

С той ночи и началась для Робера жизнь, которую он вел до приезда ко двору Эдуарда III, и, казалось, она стала прологом того возмездия, что уготовил ему Господь.

Сначала он нашел пристанище у своего двоюродного брата, герцога Брабантского, достаточно могущественного, чтобы оказать ему поддержку; герцог действительно великолепно принял Робера и утешил за все его невзгоды. Но Филипп VI, воспылавший к Роберу ненавистью, которая должна была угаснуть только вместе с жизнью короля, уже обрушился с преследованиями на сыновей Робера Артуа Жака и Робера, заточив их сначала в Немурский замок, потом в замок Гайар д’Андели; король, узнав, что герцог Брабантский приютил кузена, осыпал герцога угрозами, уведомив его, что если он будет держать Робера в своих владениях, то он, король, станет его злейшим врагом и будет вредить ему повсюду. Поэтому герцог не посмел держать у себя графа и тайком переправил его в замок Аржанто, где Робер должен был оставаться до тех пор, пока не выяснится, что же намерен предпринять король.

Однако король, получив известие об этом, устроил так, что король Богемии, епископ Льежский, архиепископ Кёльнский, герцог Герльский, маркиз Юлих, граф де Бар, граф де Лас, сир де Фокемон и другие сеньоры составили коалицию против герцога Брабантского и объявили ему войну, по настойчивому требованию Филиппа VI опустошая, грабя и предавая огню его землю.

Чтобы герцог не заблуждался насчет причины этого нападения, Филипп послал против него своего коннетабля графа д’Э с большим войском. Граф Вильгельм Геннегауский пообещал вмешаться в это дело, отправив к королю Франции свою жену, сестру короля Филиппа, и своего брата, сеньора де Бомона, чтобы добиться перемирия между королем и герцогом Брабантским. Филипп был в ярости, но пошел на это перемирие, правда с тем условием, что в день, им самим назначенный, графа Артуа не будет во владениях герцога Брабантского. Герцог был вынужден на это согласиться, и Робер снова отправился в путь в поисках пристанища и покровителя.

Так он прибыл к графу Намюрскому; тот принял его столь же любезно, как и герцог Брабантский. Но Филипп был неумолим в своей ненависти и тотчас отправил гонца к Адольфу Ламарку, епископу Льежскому, требуя от него объявить войну и разгромить графа, если тот как можно скорее не удалит Робера от себя.

«Этот епископ, очень любивший короля Франции и соседей своих, — пишет Фруассар, — дал знать об этом молодому графу Намюрскому, и тот выгнал родного дядю, мессира Робера Артуа, из своей страны и со своей земли».

Тогда, затравленный, словно дикий зверь, и убежденный, что не найти ему во Франции уголка, где бы его не настиг Филипп, Робер Артуа, в чьем сердце эти преследования лишь сильнее укрепляли жажду мести, переоделся торговцем, пробрался в Англию и явился просить у Эдуарда III покровительства, в котором, как он был совершенно уверен, король не только ему не откажет, но и предоставит его от всей души.

Мы уже знаем, что Робер не ошибся и в обмен на оказанное ему гостеприимство заставил короля Англии дать над цаплей тот страшный обет, который прежде всего позволит отомстить за графа и нанести Франции одну из тех ран, что заживают лишь через столетия.

Теперь, когда мы изложили — наверно, слишком по-, дробно — первопричину этой долгой войны, посмотрим, смогла ли Франция в том положении, в каком находилась, ее выдержать и было ли благоразумным со стороны Филиппа VI проявлять несправедливость к своему зятю.

II

Итак, Эдуард III вновь заявил свои притязания на корону Франции, и мы находим в хрониках Сен-Дени отправленное им Филиппу VI письмо; оно будет не лишено интереса для читателя. Вот оно:

«От Эдуарда, короля Франции и Англии, сеньора Ирландии.

Ваше Величество Филипп де Валуа, уже давно через послов своих и многими другими способами мы добивались от Вас, чтобы Вы признали нашу правоту и вернули нам наше наследственное право на королевство Франции, которым Вы надолго завладели силой. И поскольку мы прекрасно понимаем, что Вы намерены упорствовать в своей неправоте, не признавая правоты нашей, мы вступили на землю Фландрии как суверенный сеньор названной земли и извещаем Вас, что совершили это с помощью Господа нашего Иисуса Христа».

В конце письма Эдуард вызывал Филиппа на единоборство.

А вот что написал Филипп; ответ его исполнен благородства и достоинства, хотя, к несчастью, показывает, насколько король Франции ошибался в отношении своих союзников.

«Филипп, король Франции милостью Божьей, Эдуарду, королю Англии.

Мы видели посланное Филиппу де Валуа и доставленное к нашему двору письмо, в коем содержатся некоторые требования; но так как упомянутое письмо писано не нам, а требования сии нас не касаются, что явствует из содержания сего письма, то мы оставляем его без ответа.

И все же из упомянутого письма мы уразумели, что Вы пришли с войной в наше королевство, к великим невзгодам народа нашего и нас, пришли без повода, забыв, что Вы человек от нас зависимый, о чем свидетельствуют скрепленные Вашей печатью грамоты, кои хранятся у нас, а посему намерены, когда того пожелаем, изгнать Вас из нашего королевства во благо народа нашего, ради чести нашей и королевского величия и при сем твердо уповаем на Иисуса Христа, от коего нисходят на нас все благодеяния. Ибо Ваше вторжение, являющееся проявлением неразумной воли, помешало святому походу за море, и через это погибло великое множество христиан, служение Господу стало менее ревностным, а Святая Церковь украшена меньшим почтением. Вы полагаете, будто фламандцы помогут Вам, но мы думаем и уверены, что славные города и коммуны будут помогать нашему кузену графу Фландрскому, которому от с честью сохранят свою преданность. То, что до сих пор делали фламандцы, советовали им люди, заботившиеся не о благе простого народа, а лишь о собственной корысти.

Дано на землях монастыря Сент-Анри, близ Эра, и, из-за отсутствия нашей большой печати, скреплено нашей секретной печатью в тридцатый день июля, года 1340».

Мы привели это письмо лишь потому, что обратили внимание на три содержащиеся в нем важных обстоятельства, к которым хотим вернуться: это доверие Филиппа к своим рыцарям, сожаление, что он не совершил крестового похода, уверенность во фламандском союзнике.

Филипп имел основания доверять французским рыцарям, ибо они считались лучшими в мире, и даже катастрофа при Креси это подтвердила.

Несостоявшийся крестовый поход, о коем он так сильно сожалел, представлял собой не столько деяние христианина, сколько торговую сделку, в которую он намеревался его превратить. Филипп, действительно, оговорил свой отъезд в Святую Землю двадцатью семью условиями: он хотел королевство Арль для своего сына, корону Италии для своего брата, желал свободно распоряжаться казной Иоанна XXII, которому грозил как еретику преследованиями со стороны Парижского университета. Кроме того, он требовал, чтобы папа предоставил ему на три года право получать все бенефиции Франции, а на десять лет — право взымать десятину на крестовый поход со всего христианского мира.

Как видим, этот крестовый поход должен был быть угоден Богу и не бесполезен королю.

Папа Бенедикт XII был одним из тех, кого Филипп преследовал ожесточеннее всего. Папа со слезами признавался, что король Франции угрожает обойтись с ним, если он отпустит грехи императору, еще хуже, нежели поступили с Бонифацием VIII. Филипп сам хотел стать во главе Империи, ибо, ведя переговоры с императором, принуждал папу выпускать против того буллы.

Все эти преимущества и терял Филипп из-за вызова, брошенного ему Эдуардом. Правда, Филипп дал себе три года на сборы в крестовый поход, а в случае необходимости, если за это время возникло бы какое-либо препятствие, которое заставило бы его отречься от своего похода, право судить об обоснованности этого отречения оставалось за двумя прелатами из французского королевства. Итак, возникшее препятствие было обоснованным.

Но Филипп продолжал верить в преданность фламандцев. Мы уже знаем, каким образом Эдуард подрывал основы этой преданности при встрече с Артевелде и как он привлек на свою сторону торговлю, отвергаемую Францией, хотя торговля была самым верным средством покорить те страны, на которые Филипп хотел напасть. В конце XIII века на смену крестовым походам за веру пришли крестовые походы торговцев, караваны паломников сменились купеческими караванами. Появилась написанная венецианцем Сануто книга; в ней автор советовал добрым христианам завоевать Иерусалим, а купцам — завладеть пряностями Святой Земли.

Генуя и Венеция были маклерами этих новых крестовых походов; алтарь Господен перевернули, превратив его в прилавок.

Вся торговля тогда шла лишь по двум великим путям: по одному Север переправлял на Юг все, что производил; по другому Юг слал на Север свои товары; но самое главное заключалось в том, чтобы сделать безопасными дороги, которые в ту эпоху не всегда были таковыми. Купец, везший товар из Александрии в Венецию, мог опасаться только непостоянства стихий, но по пути из Венеции на Север ему приходилось страшиться людского разбоя. Он углублялся в горы Тироля, плыл по Дунаю, пробирался сквозь леса и, миновав замки Рейна, только в Кёльне делал остановку. Он мог также проникнуть во Францию через графство Шампань и разложить свои товары на ярмарках в Труа, Барсюр-Об, Ланьи и Провэне, возникших до образования самого графства.

Впрочем, так было до тех пор, пока Филипп Красивый, ставший благодаря своей жене сеньором Шампани, не издал указы против ломбардцев, не внес путаницу в монеты и не пожелал брать проценты с купцов за право торговать на ярмарках.

При Людовике Сварливом дела пошли еще хуже. Он обложил пошлинами все, что можно было купить или продать, вообще запретив торговлю с фламандцами, генуэзцами, итальянцами и провансальцами, то есть со всем миром, посредниками которого являлись четыре этих народа.

Вот почему Франция, отгородившаяся от торговли, будет беднеть день ото дня. Сеньоры, правда, больше не занимались грабежом, но их сменили уполномоченные короля, а он сам был более алчен, чем все феодалы, вместе взятые.

Англия, кажется, поняла ошибку своей соперницы, но не только ни от чего не отказывается, но и привлекает все, что отвергают французские короли. Во Франции ценность денег изменяется в зависимости от алчности короля; в Англии она остается неизменной. Во Франции грабят купцов, и те отныне бегут от нас; в Англии для них открыты все порты и законы принимаются к их выгоде.

Эдуард выпускает хартию, в которой, в отличие от Людовика Сварливого, запретившего торговать с четырьмя перечисленными нами выше великими народами, объявляет о своей величайшей заинтересованности во всех торговых людях — немцах, французах, испанцах, португальцах, ломбардцах, тосканцах, провансальцах, фламандцах и прочих. Защищенность, правосудие, верные весы и точные меры — эти четыре стража торговли стоят у врат Англии. Дела иностранцев в тех случаях, когда они вынуждены обращаться к защите закона, рассматриваются судом, одну половину которого составляют судьи-англичане, а другую — судьи из соответствующей страны.

И несмотря на это, мы отмечаем, что в начале своего царствования Эдуард III изъявляет покорность Филиппу; правда, реванша он будет ждать недолго и первые зубы, что прорежутся у молодого леопарда, нанесут Франции страшные раны.

В начале своего правления Филипп предстает великим королем, и вполне можно было поверить, что найденный король составит счастье Франции. Он разбивает фламандцев при Касселе, возвращает графу Фландрскому его владения, и те попадают в зависимость от Филиппа. Эдуард приносит ему дань уважения. Один из двоюродных братьев Филиппа владеет короной Неаполя, другой восседает на троне Венгрии. Филипп покровительствует королю Шотландии. Иоанн Богемский, кого мы увидим в битве при Креси, утверждает, что Париж — мировая столица рыцарства.

Но все эти упования оказались лишь мечтами. В 1336 году Филипп умудрился поссориться со всеми: с сеньорами из-за изгнания Робера Артуа; с купцами — из-за введенных им налогов; с императором — из-за войны булл (Филипп заставлял римского папу вести ее); с папой — из-за рабского положения, в которое Филипп его поставил; наконец, со всеми христианами — из-за выдвинутого им условия взимать десятину на крестовый поход.

В «Графине Солсбери» мы уже видели, каковы были последствия того незавидного положения, в каком оказался Филипп. Но еще большая опасность грозила ему потому, что, как мы помним, в обмен на свое освобождение Оливье де Клисон и Годфруа д’Аркур дали письменное, скрепленное их печатями обещание помогать королю Англии в его походе на Францию, ибо, как мы опять-таки знаем, Эдуард III еще не узрел колоколен Сен-Дени, а следовательно, не исполнил своего обета.

Вот почему Эдуард доверил Солсбери печати двух французских пленников, и тот, в ожидании приказов своего короля, удалился в замок Уорк.

Мы знаем, в какой глубокой печали он нашел графиню.

III

Свидание графа с женой длилось долго. Никому не известно, что происходило во время этой встречи. Мы лишь можем сказать одно: вышедший из комнаты Алике граф был столь бледен, что больше походил на привидение, чем на человека.

Он снова спустился во двор, приказал переседлать своего коня и, не сказав ни слова, даже не отдохнув и не перекусив, сел в седло и покинул замок.

Удар, обрушившийся на графа, был суров.

После многих лет его безупречной службы королю предательство Эдуарда было гнусной подлостью; после той любви, которую он испытывал к Алике, раскрытие ее невольного бесчестия было страшным горем. Поверить, что его жена по своей воле уступила королю, граф не мог, ведь вместо того чтобы носить траур по потерянной чести, она могла бы прятать свой позор за улыбками и цветами. Значит, Алике пала, как в древности Лукреция, уступив хитрости и силе, но к супругу вернулась чистой сердцем и помыслами. Однако Солсбери, человек честный, рыцарь пылкий, был не из тех людей, что убаюкивают подобными отговорками свою честь. Король обманул его в том, что Солсбери любил больше всего на свете; поэтому надлежало, нанести удар по самому дорогому, что было у Эдуарда, и в сердце графа клокотала месть, тем более грозная, что она не могла осуществиться сейчас.

Если бы в эти минуты кто-либо встретил Солсбери, он не узнал бы его. Граф медленно спускался с холма, терзаясь в душе тем, что сбылись страхи, мучившие его, когда он поднимался по склону к замку и, подобно Лоту, бегущему из горящего Содома, не смел оглянуться назад. Солнце садилось за горизонт, опускался вечер, и бледный Солсбери, чье лицо время от времени выхватывал из темноты последний луч заката, напоминал фантастического рыцаря из немецких баллад, какого-нибудь Вильгельма, ищущего свою Ленору.

Изредка попадался на пути крестьянин; в испуге он останавливался, завидев этого мрачного путника, кланялся ему, когда тот оказывался перед ним, и осенял себя крестным знамением, когда тот проезжал дальше.

Страдания, подобные тем мукам, какие переживал Солсбери, кладут свой знак на чело того, кто их претерпевает, и в глазах толпы делают его предметом восхищения, когда он смиряется, и предметом ужаса, когда он не покоряется.

Но граф был отнюдь не намерен мириться с тем, что с ним случилось. Мы уже видели, как сильно он любил прекрасную Алике и с какой поспешностью исполнил обет, который дал в ее честь. Алике была его единственной отрадой (не считая битв), его единственным упованием на возвращение. Находясь в плену во Франции, он верил в свое освобождение, ибо знал, что в Англии, не выходя из своего замка, Алике молит Бога за него и Бог должен внять мольбам этого ангела. И вот это короткое блаженство, что было лишь залогом счастливого будущего, развеялось от одного вздоха развратного короля; пока Солсбери сражался за него, Эдуард подло украл честь его имени и покой его жизни. Когда все эти мысли вновь и вновь возникали в уме графа, он еще больше бледнел от позора и гнева, нетерпеливо хватаясь за рукоятку меча; к тому же ночной ветер бил ему в лицо, он озирался по сторонам, находя в природе ту тьму и одиночество, что жили в его сердце, и успокаивал себя: «Я отомщу позднее».

Так он добрался до одинокой хижины и, не будучи уверен, что ночью попадется ему другая, решил задержаться здесь, чтобы дать отдохнуть коню, ибо прекрасно понимал, что не будет у него ни покоя, ни сна до конца путешествия и исполнения данного им второго обета, который он, в страхе быть преданным еще раз, затаил в глубине души и даже не доверил ночному ветерку.

Солсбери спешился и постучал в шаткую дверь домишка, перед которым остановился.

Ему открыла старуха; удивленная, что к ней стучатся в такой поздний час, она отпрянула назад, увидев перед собой бледного мужчину, одетого в черное.

Граф попросил приютить его до утра и дать соломы коню.

Старуха оправилась от испуга и впустила нежданного гостя. Когда хозяйка увела коня в конюшню, граф подошел к чадящей лампе, едва освещавшей комнату (в основном свет шел от огня, что горел в очаге), и, достав из-за пазухи скрепленные печатями пергаменты, стал внимательно их рассматривать.

— Менелай! Менелай! — бормотал он. — Десять лет Троя находилась в осаде, потому что пастух похитил у тебя жену… Король отнял у меня мою Елену, и с Божьей помощью начнется вторая Троянская война.

В эту минуту вошла старуха, и Солсбери, глубоко задумавшись, уселся у огня.

Так он провел первую ночь после отъезда из замка Уорк.

На рассвете граф снова двинулся в путь; он сказал хозяйке слова благодарности, когда входил в дом, и слова признательности, когда выходил из него, но на столе оставил столько денег, что ими можно было бы целый год расплачиваться за гостеприимство, коим он пользовался всего двенадцать часов.

Менялись местности, через которые он проезжал, но воспоминание об унижении неотступно преследовало его повсюду.

Несколько раз в разгар дневной жары он останавливался, спешивался и, пустив коня щипать свежую траву, садился под деревом и с грустью смотрел на счастливую жизнь других людей, будучи не в силах ни поделиться с ними своей печалью, ни разделить их радость. Иногда, когда он вспоминал о прожитых им счастливых днях и думал о тех горестных, что предстоят ему, тихие слезы лились из глаз этого воина, не раз видевшего, как на полях сражений вокруг него свирепствует смерть, но волновался ничуть не больше скалы, что невозмутимо взирает на бушующее море, бьющееся о ее склоны; ибо верно, что, сколь бы ни был силен мужчина, в одном уголке своего сердца он всегда сохраняет юношескую робость, чьей тайной владеет только женщина, и одна она по своей воле заполняет этот уголок надеждой, радостью или страхами, позволяющими управлять этим человеком или пугать его, будто он дитя, напрасно зовущее мать.

С грустью размышляя о собственном прошлом, он достиг берега моря и узнал то место, где высадился, когда Эдуард добился от короля Франции его освобождения в обмен на пленного шотландца. С того времени произошло много событий, которые, казалось, никогда не могли произойти. И какая странная ирония таилась в этой королевской дружбе!

— О море! — воскликнул граф, устремив взор на океан, что в этот час спокойно ластился у самых его ног, отражая в своих волнах безобидные облака, которые южный ветер изредка нагонял на небесную лазурь. — О море! Насколько лучше грозные бури, вздымающие до небес твои волны, словно полчища титанов, чем загадочные человеческие страсти, что делают людей хуже самых гнусных скотов и убивают чаще, чем пучины!

Солсбери какое-то время стоял, погрузившись в глубокие раздумья, потом провел рукой по лбу и, заметив проходящего мимо крестьянина, спросил его, где найти владельца судна, что смогло бы доставить его на французский берег.

Крестьянин показал пальцем на ближайший дом и пошел своей дорогой.

На другой день, вечером, граф простился с берегами Англии, думая, что покидает их навсегда, и на следующее утро приплыл в Булонь.

Из Булони он, по-прежнему одинокий и мрачный, двигался дальше верхом, ночуя на постоялых дворах и с рассветом отправляясь в дорогу. Когда он въехал в Париж, в городе был праздник: там это случалось часто, особенно после заключения перемирия. Солсбери пробрался сквозь толпу горожан, бродячих комедиантов и рыцарей, а вечером, когда веселье в городе затихло, отправился в Лувр.

Лувр в то время выглядел далеко не так, как теперь. К большой башне и ограждающим ее стенам, возведенным в 1204 году Филиппом Августом, еще почти ничего не было пристроено. Королевская резиденция была такой простой, что создавалось впечатление, будто в четырех стенах наугад, на разных уровнях, проделали небольшие окна.

Солсбери прошел просторный двор, находившийся в центре этого квадрата, и направился к расположенной в середине большой башне. Он перешел каменный мост, переброшенный через широкий ров, что омывал башню, и подошел к железной двери, ведущей на винтовую лестницу, по которой поднимались в покои короля.

Когда он оказался у двери, перед ним появился офицер и осведомился, что ему угодно.

— Я хочу говорить с королем Филиппом, — ответил граф.

— Кто вас послал? — спросил офицер.

— Передайте его величеству, что граф Солсбери, подданный и посланец короля Эдуарда Третьего, просит допустить его на аудиенцию.

Офицер открыл железную дверь, поднялся с графом наверх и попросил его подождать несколько минут; потом появился снова и, поклонившись, сделал Солсбери знак, что король его ждет.

Он прошел вперед и, приподняв ковер, ввел графа в комнату, где находился Филипп.

Король в одиночестве сидел за большим столом и казался задумчивым. В комнате царил полумрак.

— Это вы, граф! — воскликнул король, с удивлением увидев возникшего перед ним Солсбери.

— Да, ваше величество, это я, граф Солсбери, который до смерти не забудет, что с ним, когда он был пленником короля Франции, обходились как с королевским гостем, и сегодня даже скучает о своем заточении.

И граф провел рукой по лбу, словно желая прогнать тягостные образы, преследовавшие его.

— Сядьте рядом со мной, граф, и соблаговолите объяснить, чему я обязан вашему столь приятному для меня появлению здесь.

— Ваше величество, я секунду назад сказал вам, что храню память о вашей доброте ко мне, но должен был бы прибавить, что я пришел засвидетельствовать вам мою признательность, дабы вы сами могли убедиться, что я говорю правду.

— Вас послал король Англии?

— Нет, ваше величество. Никто не знает, что я во Франции, — мрачным голосом ответил граф, — и надеюсь, никто никогда не узнает о моем визите к вам. Позвольте мне, ваше величество, задать вам несколько вопросов.

— Прошу вас.

— Вы ведь подписали перемирие с королем Эдуардом?

— Да.

— И вы спокойны, поскольку верите в прочность этого перемирия?

— Как видите. Мы не только спокойны, но даже очень часто устраиваем праздники. Наш добрый французский народ подобен ребенку; его надобно развлекать до тех пор, пока ему не придется сражаться.

— Но, ваше величество, в Англии находятся ваши пленные, так же как во Франции были пленные короля Эдуарда.

— Я помню об этом, мессир, среди них сир де Леон, три отважных командира, один из коих уже возвращен мне, ибо я обменял его на герцога Стэнфордского. Это мессир Оливье де Клисон.

— О ваше величество, Франция несчастна с той минуты, когда те люди, что должны были бы ее защищать, стали предавать ее.

— Я вас не понимаю, — сказал король, вставая.

— Я сказал, ваше величество, что король Эдуард вернул свободу Оливье де Клисону в обмен на герцога Стэнфордского, но отказался освободить Эрве де Леона.

— Правильно.

— Знаете ли вы, ваше величество, почему король Англии отдал предпочтение этому вашему подданному?

— Я этого не знаю.

— Потому что при обмене было выдвинуто неизвестное вам, ваше величество, условие, принятое мессиром Оливье де Клисоном, и оно сейчас угрожает Франции одной из величайших опасностей, которым она когда-либо подвергалась.

Филипп VI побледнел.

— Неужели вы, вы, граф, один из верных слуг короля Эдуарда, явились предупредить меня об опасности? — спросил король. — Неужели вы даже приехали из Англии, чтобы сообщить мне эту новость в благодарность за приятное заточение, в котором я вас держал? С каких это пор честные подданные одного короля являются столь любезно предупреждать враждебных королей об опасностях, коим те подвергаются?

— С тех пор, — серьезным голосом возразил граф, — как во время их отсутствия короли стали бесчестить верных подданных, которые за них сражаются.

Филипп неотрывно смотрел на графа, потому что, несмотря на искренность голоса Солсбери, боялся предательства.

— Значит, вы утверждаете, — сказал король, — что освобождение Оливье де Юшсона было оговорено тайным условием.

— О нем знают лишь Оливье и король Англии.

— И в чем оно состоит?

— В измене, ваше величество.

— Измене?!

— Да.

— Это невозможно. Оливье де Клисон — славный капитан.

— Я это знаю, ваше величество, ведь мне пришлось сражаться с ним под стенами Рена. Но Оливье де Клисон — предатель, и у меня есть доказательства. Вот они, возьмите!

И, сказав это, Солсбери подал королю Филиппу пергаменты, скрепленные печатями Оливье де Клисона и Годфруа д’Аркура.

Филипп прочел обещания, данные обоими пленниками, и, взглянув на Солсбери, спросил его дрожащим голосом:

— Значит, согласно этим договоренностям, по окончании перемирия королю Англии будет открыта дорога во Францию?

— Да, ваше величество.

— Ну что ж, Эдуард Третий — хитрый человек! Итак, — продолжал Филипп, — меня покидают и предают мои лучшие рыцари: Оливье де Клисон, Годфруа д’Аркур, Лаваль, Жан де Монтобан, Ален де Кедийяк, Гийом, Жан и Оливье де Бриё, Дени дю Плесси, Жан Малар, Жан де Сендави, Дени де Галлак, Анри де Мальтруа! Пусть! Я им жестоко отомщу. Хорошо ли вы понимаете, граф, что вы сделали?

— Да, ваше величество.

— Вы разрушили самую дорогую мою веру.

— Эдуард разбил мои самые святые надежды.

— Из-за вас прольется благороднейшая кровь Франции.

— Мне это безразлично, ваше величество, лишь бы я был отмщен!

— А чем объясняется, что и вы бросаете вашего короля?

— Я уже сказал вам, ваше величество. Это вызвано тем, что мой король подло украл мое самое дорогое сокровище, честь моего имени, кровь моего сердца, единственную отраду в моей жизни. Молю вас, ваше величество, карайте и лейте кровь, воздвигайте эшафоты, придумывайте новые пытки. Но сколь бы сурова ни была ваша месть, она никогда не достигнет глубины моей боли и моей ненависти.

— И что вы намерены делать?

— Разве я знаю, ваше величество? Что, скажите, может делать человек, чье сердце разбито?

— Останьтесь ненадолго во Франции, граф, и вы увидите, как король карает измену.

— Теперь, ваше величество, — ответил Солсбери, — мне больше не остается ничего другого, как просить у вас разрешения удалиться, умоляя вас вернуть мне эти пергаменты.

— Вернуть их вам? Но почему?

— Потому, ваше величество, что это разоблачение, простительное сегодня по причине страданий, которые я претерпел, может быть, не будет таковым в будущем.

— Я клянусь вам, граф, — возразил король, — никто не узнает, что эти бумаги у меня, никто не узнает, что их передали мне вы, и я буду наносить удары, беря на себя одного всю ответственность за эти кары. Оставьте у меня эти доказательства, ибо, когда вы уедете, я буду сомневаться в столь чудовищном преступлении этих людей и, может быть, не осмелюсь больше обрушивать на них кары, если эти документы не будут у меня перед глазами.

— Согласен, ваше величество, — ответил граф. — Мне достаточно вашего слова.

— Прощайте, мессир, и всегда помните о гостеприимстве королевского дома Франции.

Солсбери удалился.

Ночь стояла темная. Он покинул Лувр; мрачный силуэт башни, в окнах которой кое-где мелькали слабые огоньки, вырисовывался на фоне неба.

— Отныне я уверен, король Эдуард Английский, что ты не исполнишь своего обета, — прошептал он, выйдя за ограду дворца.

И исчез во мраке.

IV

На следующий день король велел возвестить, что в начале января 1343 года состоятся праздники.

В пятнадцатый день этого месяца действительно объявили турнир, на котором должны были состязаться все благородные рыцари королевства и принять участие сам король Филипп VI.

В соседние провинции разослали герольдов, чтобы созвать бойцов.

Были проведены пышные приготовления, хотя никто не смог бы догадаться, к какой кровавой развязке они приведут.

За несколько дней до турнира король вызвал прево Парижа.

— Все ли лица, список которых я вам передал, находятся в Париже? — спросил он.

— Да, ваше величество.

— И мессир Оливье де Клисон?

— Приехал сегодня утром.

— А мессир Годфруа д’Аркур?

— Только его нет в Париже.

— Неужели он что-то подозревает? — бормотал король, большими шагами расхаживая по комнате. — Но хотя бы жена его здесь?

— Да, ваше величество.

— О брат мой, Робер Артуа, кажется, вы не единственный предатель в нашем королевстве, появляются и ваши сообщники. Но с Божьей помощью я уничтожу всех вас, если даже для этого мне придется стереть ваши замки с лица земли и повесить всех ваших отпрысков до единого!

— Не желает ли ваше величество отдать мне еще какие-либо распоряжения? — спросил прево.

— Нет, ступайте.

Спустя