Время московское [Николай Иванович Шадрин] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Николай Шадрин ВРЕМЯ МОСКОВСКОЕ
Ноль часов по московскому времени
Толик — человек странный, но приятный. Даже ласковый. Все собаки — его друзья. Только дети не любят, не понимают его. О детях в последнее время стали думать, что они чуть ли не умнее всех, что они цветы и прочие радости нашей жизни. Эгоисты они, а никакие не цветы. То есть не совсем маленькие, а те, что курить по сортирам начинают, — до взрослого гуманизма им очень далеко. А иначе зачем было бы все воспитание и просвещение? Я так думаю. Толик, он неполноценный умственно. И неприятен бывает. Встанет у магазина на крыльце и дикторским голосом: «В Кустанайских степях успешно проведена культива-ция! — он особенно четко произносит в словах последние звуки. — Берегите окружающую вас среду! Ареал маралов на грани катастрофической!» Но это с ним нечасто случается. Больше он молчалив, задумчив. Встанет у какого-нибудь столба, в печаль ударится и не терпит, если кто в это время пристает к нему. Я, откровенно признаться, тоже его недолюбливал: ходит по дороге, проезжим машинам честь отдает! А под окном «громкоговоритель» устроит: «Работают все радиостанции Советского Союза! Товарищи, проверьте свои часы, последний, шестой сигнал дается в семнадцать часов по московскому времени». Пикает, правда, очень похоже. А однажды он меня даже озадачил. Иду с работы, глядь — Толик, в соломенной шляпе и грудь в орденах. — Это ты куда так нарядился? — спрашиваю, смеюсь, понятно. Посмотрел он на меня самым что ни есть пристальным манером, подождал, пока дурацкая улыбка у меня с лица сползет. — Это не жизнь, — говорит негромко, — а сплошной трамплин, с которого нужно прыгать! — изумил и вниз к дороге детской походкой. Ему уж двадцать с лишним, а походка все детская: шлепает как-то… Ну, Толик… Толик живет себе — и пусть бы жил, и ничего особенного; но тут с Севера наша Юлька вернулась, сеструха. Ну конечно же, не одна… Понимаете о чем? Я много раз думал об этом и никак не могу постигнуть! То есть вроде и пойму, и соглашусь на мгновение, но вдруг — щелк! — и опять не верю. Как в бесконечность мира-то не верится. И девчонка ничего, улыбается! Мама, конечно, и всплакнет иногда, и даже вдруг ни с того ни с сего меня похвалит. Ага. За то, что я «парнишка-то»! Удивительные дела случаются иногда с нами в жизни! Так вот, не помню уж, как это получилось. Он и раньше к нам заходил. Мамка человек сердобольный, поговорит с ним, с Толей, угостит чем-нибудь. А тут как узнал, что мы девочку «купили» — ну все пороги оббил. Агукает с ней, разговаривает, вроде даже понимают друг друга. Уровнем-то, наверно, недалеко ушел. А то встанет на четвереньки, посадит ее себе на спину и аллюром по квартире — только слоны с дивана валятся. Сначала Юлька, конечно, девочку отбирала, а потом — что вы! Как что: «Толя, поводись с Катей, я в магазин ушла!» и си-идит Толик, водится, у него, наверное, способности к воспитанию, кто его знает. Меня с мальцами ни за какие калачи не заставишь сидеть. И даже и это бы ничего. Ну, водится человек, да бог с ним, пусть себе водится, раз нравится. Но эта наша пошлая манера, этот пережиток в сознании человеческом, что у каждого ребенка обязательно отец должен быть! Вот матушка-то моя как-то Катьке на Толика показывает, да и говорит вдруг: «Па-апа». А Катька, глупое созданьице, тоже пальчиком в Толика тычет и повторяет! Я взглянул на него. А он как-то весь поломался, подбородок сморщился, задрожал, закрыл он лицо руками — и на улицу! Мы с мамой так и переглянулись. И вот с этого дня все и пошло. Следить он за собой начал. И на Юльку, я заметил, как-то особенно смотреть стал. Раз иду по улице — у колонки бабы. Слышу: — А дурачка-то что-то не видать стало! — и этакий ядови-итый, липкий смешок. — Да как же не видать? Тут он. Вчерась видела… вырядился, идет. Я говорю: «Драстуй-ка, Толя». Остановился. «Драстуйте, — говорит, — только поговорить с вами я сейчас не могу, потому что очень спешу». — Иди ты! — Да-а. «А куда это, — говорю, — ты так спешишь-то?» «В магазин, говорит, — за детским питанием». Меня в жар так и кинуло! А они знай балабонят! — Да-а! Вот слушай. «Только не подумайте, пожалуйста, что это я себе, нет, — говорит, — это я для своей девочки». «Откуда же, — говорю, — у тебя девочка-то взялась? Ты же неженатый!» Задумался он так, голову повесил. «А я, — говорит, — скоро женюсь». — Ай! — Ну. «Дак кольца, — говорю, — тогда надо покупать!» Тут они увидели меня. Сначала одна толкнула другую, и обе отвернулись! Ну, ясное дело, после этого я Толика решил отвадить от дома так, чтобы и духу его не было. Да куда там! Все против меня, и особенно Катька: топает ножонкой и на весь дом: — Кьде папа?! Без него ни есть не заставишь, ни спать не уколотишь… А тут еще и мать-то его… Стыд! Мать-то оно, конечно, и есть мать, да мыслимо ли такое обольщение? Втемяшилось ей, будто Толик ее «выправляется». Так и говорит: — Толя-то мой выправляться начал, вот дал-то бог! «Ты, — говорит, меня, мама, осенью учиться отдай, а то, — говорит, — я ведь ни писать, ни читать, ничего не умею — хорошо ли?» «Ладно, — говорю, — Толя, отдам…» А вчера чё-то смотрю, не слыхать его; заглядываю в кладовку, а он, тошно мнечиньки, сидит да букварь листает. Заплакала я чё-то, а сама по голове его глажу и думаю: вот бы дал бог! Ну чего они! С чего глупить-то?! Есть люди, которые потом уж свихнулись, не с самого начала, это еще понятно, тут надежда какая-то есть, и медицина лечит, а уж когда уродился-то таким и до двадцати лет дожил, тут-то уж какого ляда ждать?! Нет, ничего не понимают! Вообще-то я тут, кажется, не совсем прав: может, он и действительно немножко начал… «выправляться». Ведь после этого случая с букварем он с Юлькой в какую-нибудь неделю буквы осилил и «складывать» научился: «мама мыла рамы», ну там «мы не рабы, не бары мы», дальше, правда, кажется, не пошли. А говорил-то он и до этого, как по газете. «Я, — говорит, — раньше у радио учился, а теперь вот у нее». Юльку ни за какие пироги по имени не называет стесняется! Он и смотрит-то на нее как на солнце. Как читать учился- я думал, сгорит со стыда! Умора. И вот как-то позвал он меня к Филаретову источнику. — Пойдем, Федя, со мной, я что-то тебе покажу. Он каждый день к нему ходит все лето до осени: кто-то посоветовал. Вода в нем до революции была «святой». Источник на самой горе: колодец такой и вода в нем порохом воняет. Вот и все. Зимой замерзает. Идем мы по траве, не по тропинке. Толику втемяшилось, что по тропе ходить нельзя, «чахнуть» будешь; то цветок нагнется, сорвет, то былинку какую-нибудь, и все, я вижу, о чем-то заговорить хочет — не решается! Я уж догадался, о чем. И как-то мне вдруг что-то муторно стало — за него и за сеструху. «За каким фигом, — думаю, — иду». Даже как-то мысль мелькнула: тяпнуть чем-нибудь по головушке, да и концы в воду. Мысль такая, несерьезная, конечно, мелькнула — и нет ее. А Толик «умненько» так, как бы сам с собой, но и для меня: — Мама говорит, чтобы я на вашей Юле женился. Ошарашило меня, конечно, такое-то признание — но молчу! — Девочку, говорит, удочеришь, работать будешь… Да только она ведь за меня не пойдет… — А почему ты так думаешь? — Да я ведь дурак. — А что же вы с ней, уравнения решать собираетесь? Главное-то — любовь! Любит она тебя? Он помолчал-помолчал да вдруг и брякнул: — Думаю, что любит. Она меня один раз поцеловала… Только ты уж, пожалуйста, — никому! Я, понятно, чуть не лопнул от благодарности за такое доверие! А он свое: — Думаешь, может, и согласится? Я кольца как раз купил… — Кого? — На свадьбу кольца купил. На свадьбу обязательно нужно! — вытаскивает из кармана два колечка и протягивает мне на ладони. А я не бью его! Гляжу на колечки! Их в киоске «союзпечать» продают по сорок копеек за штуку. И ведь можете представить! Пронял он меня этими колечками. Ведь никакими доводами интеллекта ни за какие коврижки никакой оратор не уговорил бы меня отдать сестру единоутробную замуж за дурака. А посмотрел он мне в глаза: казни или милуй — снесу безропотно!.. То есть не то чтобы я сразу так и согласился — я посочувствовал. Вот сижу я как-то на диване, перечитываю в пятый раз «Вий», Юлька пол моет. И вдруг что-то мне не по себе сделалось: смотрю, а у нее на безымянном пальце кольцо. И хочу спросить: откуда? А не могу. Как будто вата в горле воздуху не хватает. Но все ж спросил. — Где? — На пальце. Она даже смутилась и покраснела — в точности как Толька краснеет! Потом отвернулась, опустила руку в таз, и вижу: плачет! И так-то мне нехорошо стало. Вскочил, выбежал на улицу да по переулку в гору, в лес… Потом, вечером, Юлька уверила меня, что ничего такого, что оправдало бы мое скакание по лесу, нет и не было, шутка, и ничего больше! Ничего дальше духовной сферы, конечно, не пошло, и «как это можно»! я, признаться, обрадовался. Что бы ни говорили, а все-таки живем-то из-под того, «что люди скажут». И все же теперь мне кажется, что… пусть не сразу, а года через два-три могло бы случиться! То есть что он… выздоровел бы! С отцом его мы вроде приятелей: осенью на охоту ходим вместе, по орехи, в тайгу, вообще. Я, бывает, иногда «посидеть» захожу к нему. Вот поднимаюсь к ним по ступенькам в сени — и странный такой звук из квартиры: чистый, знакомый, и не поймешь что… Открываю дверь — елки-моталки! На одном стуле Толька с гитарой на колене, на другом — ноты! У меня самого руки, как говорится, только задницу чесать, то есть ни на одном инструменте ни в зуб ногой, и вообще, считаю способность к этому за особый дар сверхъестественного, а тут — Толик! Я аж растерялся! Он тоже испугался. — Я это так… — а сам ноты складывает — и за спину. — Где отец? Оказалось, с матерью к соседям ушли. Вроде бы и мне тоже здесь особенно-то делать нечего — а стою! Хоть ты тресни! Он тоже молчит, не шевелится. — Сыграй, — говорю, — Толя. Стесняется, аж скрючило его, беднягу. Но уговорил, да и не трудно уговорить-то его. Опять ноты примостил, пальцами по струнам: щип-щип. Боже ты мой! Ну, по радио, по телевизору-то ведь каждый день ее слышишь и наверное уж не в таком исполнении! А тут щипнет — и в горле что-то зацепит, потянет — аж в слезы. И что самое невероятное: по нотам! Ну, конечно, и я: и «до», и «ре», и «ми-фа-соль» — где, на какой полоске, знаю, в школе проходили, да пока ее высчитаешь, и еще на грифе надо найти, да прижать-то ни раньше, ни позже! Так ведь я-то и не Толик! Сыграл он штук пять-шесть, и все такие грустные: точно не за струны, подлец, щипит, а мою-то душу выматывает. И это даже меня как-то слегка перевернуло: как-то вообще человека зауважал. А он видит, что нравится, воссиял, бедняга, чуть не плачет. — Я, — говорит, — ей на день рождения это сыграю? — Сыграй, — говорю, — конечно, сыграй! Откудова, — говорю, — это ты так насобачился? — Дима, — говорит, — научил. За немецкий штык. Ах же ты, Димка! …Но все кончилось так, как и должно было кончиться, так, как мы все хотели, то есть благополучно. Очень благополучно. Иду я как-то с работы — мамка навстречу чуть ли не вприпрыжку бежит. — На-ка, Федор, скорей! — сует пятерку. — Водки возьми! Юлькин приехал… Извиняется: дураком, говорит, был! На Катьку не наглядится. Я как-то даже не сразу сообразил: кто это «Юлькин», хоть уже ожидали и поговаривали об этом. Но быстро усек, деньги в зубы — и в магазин. Новый муж мне понравился: здоровый парень, простой, остроумный. Женщины не пьют, так мы вдвоем пузырь уговорили, а потом и до настойки добрались, и все это за разговором о «случаях», о драках, а вскользь и о прочем. Толику, наверное, как-то сказали, чтобы не приходил, да, наверное, и не только это. Вечером Катюшка, конечно, в каприз: — Папи кочу! Кочу папи! Ей: — Катюшенька, вот же твой папа! А она рот квадратом: — Тому папи кочу! Папи Толи! Кьде папа?! — плачет в три ручья, ножонками топает. Новый муж засомневался было — и даже спросил. — Ай, да господи, дурачок тут один привязался, играет с ней, вот она его «папой» и окрестила! — Нет, законно! И забавный: ходит по городу, машинам честь отдает, съехидничал я, и стаканом об стакан. Юлька Катюшку наконец все-таки уколотила, сидит счастливая, с нас глаз не сводит. Мамка рада-радешенька: то в кухню, то к столу бегает — самый что ни есть рассемейный праздник! Да и в самом деле, в кои-то веки! А то все как будто из касты «неприкасаемых» или какая там у них самая жиденькая каста? Спать легли поздно. Я уж и засыпал, вдруг как шилом в бок — сирена! Вскакиваю — дома переполох. Сестра Катьку трясет. Мамка в одной рубашке мечется. Сирена под окном, аж уши закладывает! И: — Работают все радиостанции Советского Союза! Время кончилось! Последний сигнал дается в ноль часов по московскому времени!Лес
Льву Николаевичу Ш.От крутой жены и неприятностей по работе Федоров убежал в лес. На скалистом хребте он выстроил шалаш и остался в нем жить. А у ручья под горой жил медведь, старый, несчастный, с больными зубами. Медведь хорошо знал Федорова, а Федоров очень хорошо знал медведя: они охотились на одном участке и… друг на друга. Гора, на которой они поселились, была самой пустынной в тайге, не было на ней ни птиц, ни зверей; только рябина росла да грибы «свиное ухо». Но Федоров не хотел уходить с горы, с нее открывался удивительный вид! Долгими часами и рано утром, и на закате дня глядел он на бесконечные горбатые увалы хребтов, на ручей внизу, на крутые склоны, осыпи, далекие озера — и обращался душой к прекрасному в мире, плакал… Медведь же, напротив, очень хотел бы убежать из этого пустынного леса туда, куда глядят глаза: вглубь, в тайгу, но не мог этого сделать: там теперь жили его сильные сыновья, дочки и жена с молодым мужем. Вспомнив и представив свой «круг семьи», медведь только мычал да качал головой из стороны в сторону. Постепенно, день за днем подошла глубокая осень и превратилась в студеную белую зиму. И так уж получилось, что, несмотря на бесконечные уловки Федорова и коварную хитрость медведя, они так и не погубили друг друга. Медведь долгими морозными ночами бродил около шалаша, трещал сучьями да по-щенячьи скулил. Он вспоминал свою теплую берлогу в узкой каменной пещере, вспоминал постель из мха с пихтовым лапником в изголовье — и мерз от этого еще больше. На ручье он так и не смог найти себе хоть чуть-чуть подходящее место, да и искал его плохо: ему сразу же показалось, что лучшее место для берлоги захватил Федоров! Он все ходил и ходил вокруг шалаша, все скулил, злился, тосковал… И так каждую ночь. И вот однажды он и сам не заметил, как ткнулся мордой в хвою на шалаше — ему показалось, что эта хвоя — хвоя его берлоги! Он все вдыхал и вдыхал этот родной кислый запах прелой пихты! В глазах от холода, голода и… счастья то вспыхивали, то угасали яркие продолговатые льдинки; они то росли и близились, то с тихим шуршащим звоном падали вниз, таяли… Федоров за время одиночества выучился варить квас из рябины и для аппарата пожертвовал единственную кастрюлю и ружейный ствол. Растительная пища и отсутствие «стреляющего» оружия притупили в нем боевой пыл, и к тому же был он одинок, весел и поэтому добр, и как только услышал, что к нему скребутся, очень обрадовался; натыкаясь на стол, на скамью, подбежал к двери и отворил! На пороге стоял и робко смотрел на него медведь… сгорбленный, весь в снегу, с белыми от инея ресницами. В груди Федорова что-то ойкнуло, подбородок задрожал в мелкой судороге, и слезы подкатились к глазам. — Заходи, — сказал он, отворяя дверь шире. Медведь обтер все четыре лапы, осторожно вошел в шалаш и прижался к печке. Ему, его отуманенному мозгу, показалось, что он совсем еще маленький медвежонок, что он… в своей родной берлоге, и что сбоку его греет большая теплая мама! Он даже губами зачмокал, как когда-то в далеком детстве. На другой день медведь проснулся. Увидел, что ни в какой он не в берлоге. И рядом не мама, а ненавистный Федоров! Вскочил, загремел когтями по полу, зарычал и ощетинился! Но Федоров не испугался. Он сидел за столом и протяжно скулил, как скулят иногда обиженные медвежата. Медведь потоптался на месте. Порычал… Сел. Потом подошел к Федорову — и неожиданно для себя лизнул его в щеку. Федоров, все так же скуля и качая головой, обнял медведя за шею, стал почесывать за ухом, гладить по спине. Так они и подружились, медведь остался жить в шалаше. Днем они ходили по лесу, собирали дрова, пригибали для зайцев осинки, отпугивали волков, росомах, и скоро на их пустынную гору перебрались почти все зайчишки и косули — все те, кто терпит голод и обиду в других краях тайги. Вечерами Федоров курил мох и думал свои бесконечные думы; а медведь умывался и жевал пихтовую веточку — от этого его зубы побелели и совсем перестали болеть. А скоро пришла весна, и жить стало еще веселее! Из подсохшей земли здесь и там зелеными иглами выглянула трава; на ветках деревьев набухли и лопнули почки, запестрели цветы… И вот однажды с мешком молодой черемши сквозь бурелом медведь возвращался из тайги домой. На полянке у шалаша он услышал знакомые страшные звуки: бу-бу-бу-бу… бу-бу-бу… — громкую речь многих людей! Лег на живот, подполз к опушке леса и увидел, что Федоров… уходит!! Уходит с какими-то людьми, красиво, одинаково одетыми: в блестящих пуговицах, с золотыми заплатами на плечах. Громогласная женщина в ярком, точно склеенном из осенних листьев, платье тянула его друга за рукав, а он, заворачивая худую шею, все оглядывался назад и вдруг увидел его! Медведь застонал и уж готов был выскочить — но Федоров закрыл лицо руками и не… позвал его! Он уходил с людьми, по которым так скучал! Медведю защипало глаза и сдавило грудь. «Вернется еще!» — успокоил он себя. Поднялся с земли, отряхнул с шерсти листики, перебросил мешок с черемшой на другое плечо и вошел в шалаш. Весь день, весь вечер и всю ночь просидел он неподвижно на скамейке, ожидая друга, — но друг не возвращался. К утру Мишка выучился говорить «Федоров». Вышел наружу, все бродил по лесу и ревел диким голосом: «Федоров! Федоров!» Но испугался, что друг может вернуться в шалаш и, не найдя его дома, уйдет опять к людям, — со всех ног бросился обратно. Друга дома не было… Долго сидел Мишка неподвижно, изо всех сил прислушиваясь: не треснет ли где сучок? Он уже не кричал, а только чуть слышно шептал: «Федоров, Федоров» — и упрек, и мольба слышались в его шепоте.
Последние комментарии
6 часов 49 минут назад
7 часов 7 минут назад
7 часов 31 минут назад
8 часов 3 минут назад
9 часов 10 минут назад
10 часов 51 минут назад