Дорога в Багдад [Мариэтта Сергеевна Шагинян] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
МАРИЭТТА ШАГИНЯН (ДЖИМ ДОЛЛАР) ДОРОГА В БАГДАД
Третья книга серии «Месс-Менд»
ПРОЛОГ
Письмо, о котором ни слова
Человек, пишущий письма, часто жалеет о них. Пальцы, только что выпустившие ручку, — ничем особенным не замечательные, — принадлежат человеку, который несомненно пожалеет о только что написанном письме.
Но сейчас он не заглядывает в будущее. Он упоен скрытой внутренней лихорадкой. Он запечатывает письмо, и письмо идет, идет из пакета в пакет, по, длинному пути, несмотря на короткий адрес:
СЭРУ ТОМАСУ АНТРИКОТУ
Улица Европы, порт Ковейт
чтоб попасть за номером и печатью — в секретный ящик стального сейфа.ГЛАВА ПЕРВАЯ Никаких примет
В вечерний час с главного гамбургского вокзала отправлялось восемь пассажирских поездов и между ними щегольской экспресс Гамбург — Константинополь!. Обычно целая армия (Сыщиков, местных и иностранных, правительственных и частных, суетилась между отъезжающими, и каждый, кто держал в руках портплед или чемодан, был на примете у пары-другой глаз. Но сегодня вокзальная администрация чувствовала себя шокированной. Вольные гамбуржцы после версальского мира привыкли, правда, считать себя «выше оскорблений», — чрезвычайно удобная позиция для обманутых мужей и наций, — но то, что происходило сегодня, превышало меру человеческого терпенья. Константинопольский экспресс был уже заполнен. Пассажиры казались крайне обычными, за исключением, может быть, того странного обстоятельства что в создавшейся немилосердной давке ни одного Из них не удавалось разглядеть кал следует, даже при восхождении в вагон. Лишь одну стройную и высокую турчанку разглядела публика и нащелкали кодаки репортеров. Красота этой женщины, резкая — и яркая, на мгновенье покрыла тесноту и неразбериху, как покрывает голос могучего запевалы свое хоровое сопровождение. Она мелькала в толпе черной шелковой чадрой, красиво накинутой на голову с пояса, подобно монашескому капюшону. Из под короткого и легкого взлета шелков двигалась, с грацией голубя, снующего до рассыпанному Корму, парочка таких стройный и торопливых ножек, что одно их кокетливое чередование наводило на мысль о музыке и клавиатуре. Поднявшись на ступеньку вагона, она вдруг вспомнила что-то, или, быть может, чадра ее зацепилась за чужой чемодан до только турчанка, неожиданно для окружающих, откинула чадру и повернула к публике — на кратчайший миг — свое ослепительно-прекрасное лицо. Красота ее была именно такого честного и стандартного сорта, при которой можно не ссылаться на неопределенные данные, вроде «выраженья», «чего-то неописуемого», «таинственных отсветов», «чарующей улыбки» и прочих спорных вещей. Наоборот, турчанка была в высшей степени описуема. Небольшая головка — с прямой линией лба и носа, с ворохом золотисто-каштановых кудрей, падавших на самые брови, и эти тонкие брови, прямые, как стрелы, над темными, яркими, немного дикими глазами — напоминает известную скульптуру Диониса. Длинная царственная шея, губы у самого кончика вздернуты кверху, подбородок с премилой ямочкой — все в ней было твердо, четко, обоснованно хорошо, без малейшего проблеска чего-нибудь оспоримого. Но Вовсе не резкая красота турчанки и вовсе не странная давка скандализировали вокзальную администрацию. Привыкнув ко всякого рода слежкам и ко всевозможному типажу уголовного и политического сыска, вокзальные чиновники на этот раз были сбиты с толку. Старший кондуктор спального вагона, со списком в руках, взволнованно подошел к начальнику охраны перрона № 6: — Простите, герр Нольдер. Не можете ли Вы объяснить, мне… — Я сам ничего не понимаю, Вайсбарт,— угрюмо ответил начальник. — Прочтите еще раз список пассажиров! Старший кондуктор принялся читать. Он вез в спальном вагоне тридцать человек, среди которых не было ни владетельных принцев, ни денежных магнатов. Самые посредственные имена стояли в списке. Фабрикант щетины, два-три богатых грека, английские мисс, австрийский пианист, восемь киноартистов, чиновники, служащие, майор Кавендиш со своей женой-турчанкой, пастор, археолог, профессор-арабист. — А между тем именно ваш вагон служит предметом слежки, — шёпотом произнес начальник охраны. — Я советую вам глядеть в оба. Смотрите! За двадцать лег службы впервые вижу нечто подобное! Кондуктор перевел глаза туда, куда указывал взгляд начальника. Там происходила небывалая сцена: за длинным элегантным, блестящим корпусом спального вагона несомненно следили английские сыщики. — Их было несколько, и каждого из них Нольдер знал в лицо. Но за этим первым сортом английской полиции шла в свою очередь внимательная слежка, — слежка номер два. Она исходила, от агентов турецкой полиции. Черный, маслянистый блеск глаз, алые губы из-под синей фабры усов, статная выправка указывали на турок. Но и турки были в свою очередь объектом Для слежки, — на этот раз слежки номер три. За ними внимательно наблюдали частные английские сыщики, цвет английского: розыска, — их тоже знал в лицо начальник охраны. Ошеломленные этим, сыскным конвейером, кондуктор и Нольдер переглянулись. — Если б я знал, ради чего… — пролепетал кондуктор. — Поезд должен через сорок секунд отойти, — там увидите! — успел ответить начальник. Хорошо говорить — там увидите! Но что мог увидеть честный старый Вайсбарт? Захлопывая последнюю дверцу вагона, он знал только одно: что, за вычетом нескольких пар видимых пассажиров, он вез три папы невидимых — по двое от каждого сыска: английского правительственного, турецкого и английского частного. Не говоря друг с другом, эта странная компания расселась в известном порядке вдоль по всему вагону, «Ежели я буду следить за английской частной, я упрусь в турецкую, — подумал про себя кондуктор, — а ежели прослежу турецкую, упрусь в — английскую правительственную. Секрет заключается, следовательно,в том, за кем именно охотится эта последняя». Придя к такому выводу, обер-кондуктор решительно заглянул в купе, занятое английскими правительственными сыщиками. К его величайшему изумлению, оба джентльмена, вместо обычного в их положении любопытства, естественно затаенного и тщательно скрываемого, обнаружили нечто как раз обратное: они мирно похрапывали, тщательно скрывая и утаивая свой сон под двумя широко развернутыми газетами. — Притворяются, что читают, а сами спят, — вздрогнув, пробормотал обер-кондуктор, любивший ставить точки над «i». — Следует задать вопрос: кому нужен сыск, — если это не сыск, а маскировка под сыск? О, фатерланд, Доколе терпеть тебе?. С этой лирической сентенцией обер-кондуктор прошелся да всему вагону, заглядывая в раскрытые купе. Он не имел предлога для проникновения в закрытые. А между тем в открытых сидели как раз те люди, чьей профессией было выставлять себя напоказ. Логический ум Вайсбарта подсказал ему что они были бы слишком дешевым объектом для сыска. Покуда киноартисты трещали, выставляя мужчины голову в дверь, а женщины— плечики из-под ворота платья, обер-кондуктора осенила новая идея: «Франц видел всех, когда проверял билеты, — порасспрошу-ка я Франца!» С этими словами обер-кондуктор отправился в маленькое служебное купе. Но за каждым шагом старика, неслышно ступая по золотистому плющу, шел теперь странный человек, слегка напоминавший его по комплекции и росту. На этот раз не было никакого сомнения: человек этот, вынырнувший из вагонного тамбура, не записанный в число пассажиров, не принадлежащий ни к английскому правительственному, ни к турецкому, ни к английскому частному сыску, тем не менее выслеживал, и притом выслеживал не кого иного, как самого старшего кондуктора! Дойдя до дверцы купе, Вайсбарт взялся за ручку. Но дверь, не дожидаясь нажима! мягко раздвинулась. Франц сидел за — столиком в обществе пивной бутылки. Правда, это был какой-то странный Франц. Но недоумение точного вайсбартовского ума не успело еще оформиться, как старика кто-то втолкнул в купе, во мгновенье ока связал по ногам и рукам, и, прежде чем мог он прийти в себя, нос его судорожно втянул остро-сладкую струйку хлороформа.. — Ну-с, теперь старый тюфяк, заснул до вечера, — пробормотал человек вынырнувший из тамбура. — Менд-Месс, Боб: Ты, я надеюсь, хорошо скопировал проводника? Скинь-ка с него амуницию и запри его куда следует. Тот, Кого вошедший назвал Бобом, не теряя лишних слов, уже стягивал с кондуктора форменную одежду. Потом од прислушался, надавил невидимую кнопку — и тотчас же тонкая фанера раздвинулась, обнаружив меж топкой и служебным купе таинственную и никем не учтенную жилплощадь, вы кроенную ребятами из вагоностроительного. Там, на подушках, сладко спал уже усыпленный проводник Франц, и его бритая щека даже нe дрогнула, когда в нее крепко уткнулся нос обер-кондуктора. — Надо надеяться, они будут сговорчивыми, — пробормотал, Боб. — Выйти на пенсию, да еще не потеряв службы это, Сорроу, приятная участь, разведенных японских жен, не достигших совершеннолетия. Закрыв фанеру, он однако-ж перестал улыбаться. Во взгляде его на товарища, спешно гримировавшегося под обер-кондуктора, засветилось что-то жалобное. — Срамота, Сорроу, срамота и неудача! Все шло как по маслу, начиная с этого дурня проводника, который нанюхался понюшки, как кот валерьянки. Я пропускал: публику честь-честью, отрывая купоны. Зеркалка у меня на шее фотографировали каждого, как обезьянка. И вот, не успело дойти до него… — До майора Кавендиша? — Ну да, до этого чёртова майора, как в глаза мне метнулась щепотка пыли, словно от ветра. А потом, Сорроу… — Ну?. — Протерев глаза, я — сказать тебе по чести — на секунду сам закрыл их! Боб Друк мечтательно смежил ресницы. По лицу его разлилась немецкая сладость: — Я закрыл их, потому что, Сорроу, красота этой женщины ошеломила, ослепила, обсверкала меня! Представь себе молодую красавицу турчанку, жену этого проклятого Кавендиша, в полном анфасе и без чадры. Она держала в руках билеты. Зеркалка нащелкала ее четыре раза. «Мой муж, майор, не совсем здоров. Он прошел в купе, не беспокойте его», сказала она по-немецки, а я... — А ты, Боб, как трижды олух, как старый дамский ридикюль, как месопотамский осел, — поверил ей и не придумал повода, чтоб заглянуть в купе. Ты не сделал главного, для чего союз прислал тебя в Гамбург. — Ну да, — угрюмо ответил Боб Друк, — посмотрел бы я, кто это сделал! бы на моем месте! — Ты хочешь сказать, что ты так и не видел майора Кавендиша? — Ни в лицо, ни в профиль, да в спину, дружище. Успокойся! Время еще есть. В Гаммельштадте я обязан вручить ему в собственные руки телеграмму. — Плох тот парень, кто надеется на завтра, Друк! — угрюмо отвадил Сорроу. — Тебе было сказано: сфотографировать майора при посадке. А ты что сделал? Ты позволил пустить себе пыль в лайд в прямом и переносном смысле, да после всего этого смерча не раздобыл вдобавок ни единой приметы майора! Что правда — то правда!. Ни единой приметы от проклятого майора Не имелось в руках не только у Боба Друка. Никто из союза Месс-Менд не видел майора ни в натуральную, ни в живописную величину. Этот замечательный джентльмен, вызвавший только наднях величайший скандал в английском парламенте, никогда и нигде, даже в американском журнале «Уткаревю», не появлялся сфотографированным: до скандала — потому что он еще не был знаменит и даже не, был известен, а. после скандала — потому что печатать его фотографию было строжайше запрещено, а сам майор был Заклеймён ужасным именем вероотступника. С тяжелым укором глядя на Боба, сидел Сорроу, в уголку дивана и помалкивал. Вечер за окном сменился глубокой душистой германской ночью, которую так и хотелось назвать мифологической — по ненатуральной величине звезд да зловещей и молчаливой густоте леса, когда-то прятавшей германцев Тацита. За дверью купе золотистый плющеный сумрак, забрызганный дрожью лампочек в розово-желтых лепестках хрусталя, — тоже молчал, убаюканный ровным качаньем поезда. Пассажиры, по видимому, спали, и даже киноартисты прикрыли свои купе. — Вообще, Сoppoy, — начал Боб Друк виноватым голосом, — я понять не могу, с какой стати майору уделяется столько внимания? Этот провинциальный старый ловелас, не стоящий уж конечно ни единого ноготка своей восхитительной… Сорроу встал и подошел к окну. Он подымил в раскрытую ночь трубочкой. Он повернулся к Бобу и посмотрел на него. Взгляд Сорроу был в высшей степени серьезен. — За каждым шагом этого старого провинциального ловеласа, Боб, — проговорил он медленно, понизив голос, — за каждым его шагом следит с величайшим интересом весь мусульманский Восток, или, вернее, церковный штаб мусульманства. Ты, парень, знаешь, что выкинул этот Кавендиш? — Женился на турчанке?. — Дурак! — презрительно оборвал Сорроу. — Он выступил в английском парламенте с неслыханным предложением. Он выдвинул проект отказа от христианства и поголовного перехода англичан в мусульманство, потому что, — сказал Кавендиш, — мусульманство объединит нас с народами наших колоний в одну семью и заменит умирающую религию Христа более жизнерадостной И жизнеспособной, а также политически более зрелой религией Магомета». Сорроу помолчал немного, прислушиваясь к гудку паровоза: поезд, замедлив ход приближался сейчас к знаменитой гаммельштадтской трясине, над которой вознесся фантастическими зубцами своих пролетов один из крупнейших в Европе мостов. — И вот, парень, хоть англичане и изгнали его, хоть майор со своей неведомо-откуда взявшейся турчанкой и держит сейчас путь в Константинополь, хоть церковь, католическая и протестантская, и предала майора проклятию, не хуже, чем большевиков, наш брат должен помнить одно: этого сумасшедшего майора больше чем когда-либо следует держать на примете!ГЛАВА ВТОРАЯ Убийство майора Кавендиша
Сорроу не успел еще договорить этих слов, как Боб вскочил с места. Он забыл свои обязанности проводника. Следовало обойти длинный ряд зеркальных окон и «затянуть Их дымчатым щелком занавесей. Следовало закрыть окна там, где дымили меланхоличные курильщики, страдавшие бессонницей, Да и старшему обер-кондуктору, не тому, что спал в тайнике, забыв о сыскной лихорадке, а тому, кто завладел его ключами и бумагами, надлежало поинтересоваться внутренними делами. Как раз в это время, минут за шесть до знаменитого моста, тихий и безмолвный коридор внезапно ожил. Красавицатурчанка, захватив маленький ручной! саквояжик, проследовала, оставляя слабый и сладкий запах приторных восточных духов, в далекую уборную. Она шла стройной, крепкой, но легчайшей походкой, похожей на балетные или акробатические прыжки. Ночной халатик, заменивший чадру, подчеркивал худобу ее необычайного тела, гибкого и мускулистого не по-женски. Затылок — не отвратительный бритый затылок современных бубикопфов, где синева бритых волос затмевает синеву малокровной кожи, — а самый поэтический затылок с небольшим колечком золотистого локона, с милым наклоном к шее, с прелестным девичьим желобком, пушистым, если приглядеться к нему, как хвостик, новорождённой пумы. Впрочем, автор несамостоятелен. Он только взглянул на дело глазами сентиментального. Боба Друка, намеревавшегося проследить желобок под самым воротом, халатика, — обстоятельство, доведшее его до дверей уборной и помешавшее ему заметить кое-что другое, случившееся в коридоре. Надо сказать правду: на этот раз и Сорроу проморгал это «кое-что другое». Взбешенный неустойчивостью пария, которому союз Месс-Менд доверил крупное дело, Сорроу на цыпочках шмыгнул за Бобом и поймал его у дверей захлопнувшейся уборной. — Дурень! — произнес Сорроу, супя брови. — Когда-нибудь вылечишься ты от женской болезни? — Помалкивай, — промямлил Боб. — Я обследую одну половину, майора. Бери себе, коли хочешь, другую половину — и дело с концом. Между тем шорох в коридоре усилился. Как по волшебству, проснулись и ожили все три пары сыщиков, Раскрыв двери куне, они блестящими глазами следили за тем, что творится в этот поздний и тихий час в молчаливом плющевом раю шального вагона, ритмически укачиваемого, ровным ходом поезда. Ни один, из них не высовывал головы дальше порога. Едва слышный тягучий скрип дверной филенки заставил их насторожиться: это медленно-медленно раскрывалась дверь занимаемого майором Кавендишем купе. Еще секунда — и оттуда показалась длинная фигура в странном облачении. Сухой и жилистый человек стоял в коридоре, подпив сухой профиль и как бы прислушиваясь к стуку колес. Седоватый блеск его красивых волос, благочестивое выражение глаз, твердый и сжатый рот, даже странная белизна небольших рук, сложенных в каком-то экстазе, — все слилось сейчас в молитвенную, торжественную, необычайную, непонятную позу, заставившую даже самого опытного сыщика, вздрогнуть. Человек постоял минуту, глубоко вздохнул, поднял глаза к потолку, и губы его зашевелились. По странной прихоти случая, розовый шелк абажура над электрической лампочкой раздвинулся вдруг от слишком большой струи воздуха из вентилятора, и яркая полоса света пролилась на мгновенье на благородную голову безмолвного человека и его поднятое — к небу лицо. Потом он спустил подбородок быстрым жестом. служителя церкви, привыкшего к смирению, и немного деревянной походкой проследовал до коридору к своему собственному купе. Острые черные глаза приковывались к каждому, его шагу. Пара турецких сыщиков перекинулась тихим замечанием: — Что нужно этой собаке, Мартину Андрью, от аги Кавендиша? — Пастор ходил увещать агу… Как раз в эту минуту, едва не столкнувшись с человеком, названным турецкими сыщиками «пастором Мартином Андрью», красивая турчанка вернулась к себе. Она медленно открыла дверь, вздрогнула, отступила на шаг, кинулась внутрь, и вдруг дикий, глухой, отчаянный крик ее, исступленный крик ужаса, пронесся по всему коридору, заглушая резкий металлический лязг колес, проносившихся сейчас над знаменитым гаммельштадтским мостом. Боб Друк и Сорроу отозвались на, крик. Шесть сыщиков, с быстротой мобилизованных солдат, выскочили из купе. Кое-кто из пассажиров, прервав зевоту, выглянул в коридор. Купе майора Кавендиша залито кровью. Кривой нож с крестообразной рукояткой, старинной, средневековой формы, какие носились некогда крестоносцами, валяется на столике под окном. Самое окно распахнуто, занавеска разорвана, следы борьбы и кровавых пятен на стекле, на рамке, на плюше дивана, а самого майора Кавендиша — нигде ни следа. — Он убит, убит, он выброшен из окна! — глухим, гортанным голосом с сильным иностранным акцентом кричала красавица. — О, собаки, собаки, вы поплатитесь! Смерть, смерть убийцам аго! В то же мгновенье сластолюбивый Боб Друк, малодушный Боб Друг, обруганный Боб Друк — преобразился. Предоставив Сорроу успокаивать мистрис Кавендиш и «пассажиров, он нырнул в купе, как бы не веря своим собственным глазам. Круглое добродушное Лицо его стало положительно придурковатым. у Обязанности проводника — на первом месте, черт побери! Знаменитый мост вое еще пролетал внизу всей гонкой кружевной инженерией своих Крыльев. Проводник быстро закрыл окно, затем запахнул занавеси, тщательно Оглядев кровяные пятка. Покуда в коридоре столпилась испуганная и полураздетая публика, он успел нагнуться и заглянуть под диван. Он успел обнаружишь там странный и отнюдь не убийственный предмет — голубую тарелку с водой. Кровь на столике была еще свежа, в углублении деревянной обшивки она прочно держалась лужицей, и сюда проводник, воровски оглянувшись на дверь, успел сунуть стеклянную трубочку, забравшую кровь, как берут ее для анализа у больного. — Ничего нельзя трогать до прихода полиции. Вот уже огоньки Гаммельштадта, — сказал он, выходя в коридор. — Будьте добры, господа, не расходиться и не покидать вагона. Мы люди подчиненные, мы отвечаем за каждый ваш шаг. Трагедия перешла во вторую стадию, когда любопытство и страх, связанный с приятным чувством личной безопасности, сменяются у пассажиров неприятнейшими спазмами в желудке и оскорбленным самолюбием. Но таковы уж химические рефлексы, возбуждаемые полицией под всеми долготами и широтами. Честная немецкая жандармерия отнюдь не составила исключения. Она действовала. сухо и торжественно. Она арестовала рыдавшую турчанку. Она запечатала купе. И лишь после этого стала медленно обходить вагон. Обыск не дал никаких результатов. Пассажиры предъявляли свои паспорта. Три пары! сыщиков вынули жетоны. Пастор Мартин Андрью, кротчайший из пассажиров, заслужил даже тихое одобрение полиции ласковой грустью своих манер. Документ, предъявленный им, гласил:Достопочтенный Мартин Андрью, 51 год.
Миссионер и проповедник слова божия в Белуджистане.
С поручением епископа Кентерберийского к Месопотамскому
викарию, отцу Арениусу.
И было совершенно понятно, что ласкового и кроткого проповедника не обременили даже обычным вопросом: не видел ли он чегонибудь особенного. Гораздо менее понятным осталось то обстоятельство, впрочем ничем не отмеченное, что ни один из шести сыщиков не сообщил немецким собратьям о таинственном ночном посещении пастором рокового купе, где совершено убийство.ГЛАВА ТРЕТЬЯ Человек, на чьи молитвы отзываются небеса
Сторож Крац, получивший сторожевой пункт по правую сторону Гаммелыитадтской пустоши, был человек точный, аккуратный, исправный, непьющий, некурящий, холостой, храбрый, как лев, и уважающий всякое начальство вплоть до печатного расписания, поездов. Он был бы идеалом железнодорожного сторожа, если б не маленькая особенность, приключившаяся с ним, по мнению докторов (всегда прибегающих к этому число топографическому диагнозу, когда анатомическая и физиологическая природа человека оказывается в полном порядке), на нервной ночйе. Эта особенность заключалась б невыносимой, всесокрушающей, последовательной и непрерывной, вроде семи дней недели, не успевших дойти до воскресенья и опять начинающих всю музыку с понедельника, — страсти к чесанию. Начнет, например, сторож Крац за ухом, совсем даже не думая, что дело это чревато последствиями, как не думает о последствиях какой-нибудь молодчик, говоря незамужней. женщине «здравствуйте». Глядь, — пальцы его сами собой перешли из-под уха за воротник, из-за воротника — подмышку, из подмышки — за спину, из-за спины — и пошло, и пошло, а как у сторожа Краца перевалит наконец к воскресенью, то есть к пяткам, и он вздохнет с облегчением, вдруг с неистовой силой обе руки сами собой поднимутся к уху и начнут там скрести и дергать, доводя его до полного изнеможения. Эта роковая особенность сводила на нет все совершенства сторожа Краца, причиняя ему в домашней жизни множество неприятностей. Стоило ему, например, поставить перед собой суповую миску, как топографическая Неприятность лишала его рабочих рук, и, будучи от природы человеком с воображением, он мог наблюдать с минуты на минуту охлаждение, оцепенение и дезорганизацию собственной похлебки. Но, когда в духов день, проходя в брод речку до служебным надобностям, сторож Крац уронил в нее кошелек и, прежде чем успел нагнуться, пальцы его полезли прямехонько под шапку, — дело приняло в высшей степени драматический оборот. Речка со всех ног неслась к мельничному жернову. Кошелек! с минуту полежал на камнях! в Надежде, что его поднимут. Но, когда этого не случилось, он махнул хвостиком, тихо перевернулся и пошел ко дну, — ни дать, ни взять, как какаянибудь вобла. Сторож Крац следил за ним отчаянными глазами. — Десять марок восемнадцать пфеннигов да хорошая брючная пуговица! — бормотал он в бешенстве. — Если считать что для такого бедного человека, как я, каждая марка все равно, что для богача тысяча, то клади для крупного Счета! десять тысяч марок. Доннёрветтер, тысяча брючных пуговиц и десять тысяч марок! Понеси я их в банк, разумеется, не в Рейхсбанк, а в Хандельсбанк, у меня бы через пятнадцать лет, через пятнадцать лет, через пятнадцать лет… Замедление мыслей Краца было вызвано острым припадком топографии между пятым и четвертым ребром, а когда местность пошла на пониженые, Крац издал бешеное проклятье: кошелек унесся в водоворот! Потеря огромного состояния до такой степени потрясла несчастного сторожа. что он бормотал об этом до глубокой ночи, бормотал, зажигая зеленый фонарь и выходя навстречу константинопольскому экспрессу, бормотал, стоя на ночном ветру, бормотал, когда высоко вверху раздалось знакомое гуденье, дрожанье и колыханье… — И как подумать, что, если б был у меня хороший пес, он ровнешенько в одну секунду принес бы его в зубах. Небеса! Десять тысяч сто восемьдесят марок, положенных в Хандельсбанк! Эх, будь у меня пес, будь только у меня хоррр… — Хоррррр! Ужасная, ревущая, волосатая масса, страшная, как сто тысяч дьяволов, увеличенных в пропорцию с какой возрос капитал сторожа Краца, со всей силой обрушилась на него сверху, облапила его и сунула ему за воротишь такой огненный шершавый язык, что несчастный немедленно потерял сознание. Когда он пришел в себя, вокруг была полная тишина. Константинопольский экспресс промчался. Круглый электрический шар разбрасывал волны света — по страшной Гаммельштадтской пустоши. Сторож Крац сидел па болоте, обеими руками держа огромного тощего пса, косившего на него два красных глаза и дышавшего как паровой котел. Сторож Крац дрожащей рукой провел по лбу. Не было никаких сомнений!… Небеса существовали, и небеса услышали его молитву. Отныне Крац мог принять полное участие в воскресных беседах, устраивавшихся пастором Питером Вурфом для железнодорожных рабочих, — и мог даже самолично сделать доклад. Он доложил руку на мохнатую голову пса, кинул взгляд на небо, вздохнул, увидел там что-то похожее на голубя, точь в точь такого, какие выпекаются в кондитерских, с изюмом посредине, и дрожащим голосом произнес.: — Отныне и присно называю тебя «Небодар». Служи мне, как я сам служил отечеству и расписанию двадцать три года, не считая военного фронта, не женись и носи поноску, даже если тебе приспичит почесаться где-нибудь под хвостом! С этими словами сторож Крац снял свой собственный кушак, сделал петлю, надел ее на Небодара и тихо повел за собой сверхъестественного пса, хромавшего на одну лапу. Придя в сторожку, Крац напоил и накормил его сделал хорошую подстилку из соломы и войлока, перевязал ему раненую лапу и взглянул на часы. До следующего поезда оставался час с четвертью. — Мы с тобой успеем вздремнуть, дружище, — ласково пробормотал он Небодару, — ка-ак следует успеем вздремнуть, чего, будучи на небе, ты, должно быть, никогда не… Тук-тук-тук! Вот и вздремнул сторож Крац! Среди глубокой ночи — в его сторожку постучал и вошел неказистый, небольшой человек с трубочкой в зубах, с руками за спиной, с прищуренными глазами, точь в точь будто он входил в свой собственный дом, покинутый им с полчаса назад. Войдя и Оглядевшись, незнакомец пыхнул трубочкой и, спросил с сильным американским акцентом: — Сторожевой пост? — Именно, угрюмо ответил Крац, видя у незнакомца Вымоченные сапоги и брюки — в зеленой гаммельштадтской трясине. — Ежели вы заблудились, так держитесь грунтовой дороги Палево за деревом. Я не обязан махать фонарем никому, кроме поезда. — Вот уж никто не говорит, что обязаны, — хладнокровно объявил! человек направляясь прямо к огню и обсушивая перед ним сапоги. — Больше того, по природе вы не обязаны махать даже поезду. Теплая, хорошая немецкая ночка! Не будь этих чёртовых трясин, одно удовольствие прогуляться на мельницу. Сторож Крац сердито молчал. — Слушайте-ка, парень, — проговорил незнакомец, меняя той и поворачиваясь всем корпусом к Крацу, — если хотите получить на выпивку, ответьте-ка в двух словах — не слышали ли вы чего, когда пролетел константинопольский экспресс? Сторож Крац меньше всего расположен был ответить на подобный вопрос. Но,эту злополучную минуту небесный пес, вероятно с непривычки вкушать земной сон, тявкнул и почесался, а пример заразителен. Обе пятерни сторожа полезли прямо за пазуху, и в отчаянном припадке самоскребенья бедняга выложил перед незнакомцем все свои тайны. Он начал с того, что Хандельсбанк дает на два с половиной процента больше, чем Рейхсбанк» и кончил тем, что религия оказалась права, несмотря ни на какую астрономию а в промежутке уложил историю с речкой, историю с кошельком, историю с водоворотом, историю о собакой и собственную резолюцию насчет всех этих историй, касавшуюся пастора Питера Вурфа и его богопротивного самомнения. Когда наконец Крац высказался до конца, он взглянул на часы, вскрикнул, схватил фонарь, (палку, фуражку и потребовал, чтобы незнакомец сопровождал его к гаммедштадтскому мосту, над которым, через семь минут должен пройти берлинский почтовый. — Идите сами, — равнодушно пробормотал незнакомец, усаживаясь рядышком с Небодаром, — я посторожу вашу избушку. Сплюнув со злости, Крац побежал к насыпи, дрожавшей в белесоватых полосах электричества. Фонарь засвечен, вдали громыхнуло, огромный стальной гигант затрепетал… как вдруг доя самым его нутром, в стальных стропилах, цепях и перемычках, мелькнули пятна нескольких фонарей. Крац дал пройти поезду, издал пронзительный свист и кинулся к мосту. Яркий свет прожектора, направленный на насыпь, обнаружил кучку полицейких с баграми, фонарями, крючками, палками и вилами. — Не видел ли ты чегонибудь эдакого,когда прошел константинопольский экспресс? спросил один из полицейских, поворачиваясь к Крацу. — Решительно ничего, — мрачно ответил Крац. Проклиная полицейских в глубине своей души и с природным недружелюбием ко всему, что вынюхивает, вышаривает, выискивает и выслеживает, он зашагал к сторожке, твердо решив выпроводить незнакомца. Но, когда он переступил порог, фонарь выпал у него из рук, палка застряла между ногами, а из груди вырвался вопль: чудного мохнатого Небодара на подстилке не было. Вместо него там лежал… чёрт возьми, там лежал мокрый, скомканный кошелек сторожа Краца с теми самыми десятью тысячами марок, которые теперь надлежало, с обратным мозговым напряжением, — настолько же тягостным, насколько тяжело возвращение из дивной по сравнению со счастливой туда отправкой, — надлежало прокалькулировать.ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ Ночь в гаммельштадтской тюремной камере
Приближалась минута отхода поезда, когда наконец полицейские вывели на перрон арестованную мистрис Кавендиш и сняли запрет с вагона. Сотни народа, возбужденные убийством, стерегли их выход. Репортеры ринулись вперед. Сердце немецкой металлургии, городок Гаммельштадт даже в этот ночной час страдал нервной индустриальной бессонницей. Жители в домах, на улицах, на вокзале — сытые и голодные, от директоров до рабочих-металлистов — на все лады обсуждали происшествие. Стало известно, что в ту же ночь на дне мрачного болотца, в самом начале железнодорожного моста, под балками и стропилами отыскалось наконец тело несчастного майора, превращенное однако же в такую кровавую кашу, что Не только его, но даже и его одежду призвать в этом хаосе кровяных сгустков, хрящей, костей, тряпок, лоскутьев и грязи было совершенно невозможно. Трясина еще более рассосала майора, превратив его воинственные останки в паштет. Понятно, что испуганная полиция энергично уцепилась за жену майора, чтоб возложить возможную ответственность за это несчастье с многострадальных немецких плеч на английские. Мистрис Кавендиш, накинув чадру на халатик, заплаканная, растрепанная, среди глубокой ночи уселась в тюремную карету и была доставлена в тюрьму, несмотря на все свои стоны и протесты. Тюремное начальство проявило изысканную вежливость. Оно не подвергло, обыску ни ее, ни ее вещи, рассыпалось в извинениях, прислало холодный ужин, но даже начальство не могло сделать для бедной новобрачной главного, что хоть нем, нош успокоило бы ее нервы: отвести ей отдельную камеру. Гаммедьштадтская тюрьма в этот летний сезон была так густо набита коммунистами, что даже, Болгария не могла. бы поспорить с этой процентной нормой. Жену майора пришлось поэтому внедрить в камеру простой фабричной работницы, саксонки с дрезденской мануфактуры, давным-давно спавшей на единственной кровати. Сонная надсмотрщица, ругаясь, вошла в камеру, пинком ноги ударила кровать и хрипло объявила работнице: — Гербель, вставайте. Дайте-ка место барыне. Сколько там ни бунтуй ваша порода, а как дойдет дело до господ, так вам уж придется рано или поздно потесниться. Гербель и не подумала встать, а надсмотрщица не без тайного удовольствия швырнула вещи мистрис Кавендиш в угол, повернулась и вышла, старательно заперев камеру. Тогда па кровати что-то пошевелилось, бледное личико поднялось с подушки, на мистрис Кавендиш уставились два голубых глаза, и ребячий голос спросил: — Вас за что? Перед работницей Минни Гербель стояла высокая, крепкая, знатная дама с лицом писаной красавицы, с короткими локонами вокруг дионисийской головки, спадавшими крепкими завитками над прямой линией лба и носа. Красавица досадливо, как муху, отмахнула вопрос, оглядела камеру, заметила окно и, прежде чем Гербель опомнилась, повисла на руках под самым потолком. Там она ловко и с невероятной быстротой перекувырнулась так, что ноги его уперлись в решетку, а сама она, употребив их на манер рычага, принялась раскачивать и трясти железные брусья. Но решетка поддержала былую честь гаммельштадтской металлургии. Ничего не добившись, красавица спрыгнула вниз, тряхнула локонами и тут только встретила восторженный взгляд Минни. — Вы мне нравитесь, — прошептала работница, — я сама отчаянная. Только этим вы делу ее поможете. Идитека Лучше сюда, ложитесь со мной и отдохните. Мистрис Кавендиш подошла к постели. — Эти негодяи поплатятся за мое заключение, — пробормотала она отрывистым, глуховатым голосом, — хотя, если я смыслю что-нибудь в деле, они завтра же выпустят меня, не дожидаясь допроса. Нет ли у вас папирос? Гербель отрицательно покачала головой. — Жаль! — с досадой воскликнула мистрис Кавеидшн. — У меня тоже нет. Ночь будет бессонная. Спите. Я совсем не желаю отнимать сон у такой пигалицы, как вы. С этими словами она удалилась в угол, села на один чемодан, положила нога на другой, скрестила руки и задумалась. Надо сказать, что при мигающем свете лампочки, на фоне облезлой тюремной стены, эта грациозная и странная красавица, похожая на большую мошку, совершенно, потрясла Миннино воображение. Маленькая работница с двухлетним комсомольским стажем, несмотря на свои юные годы, была трижды приговорена к условному, дважды выслана и сейчас ждала приговора, который, по ее мнению, преподнесем ей три года отсидки. Минни была прекрасным оратором и лучшим организатором Молодежи. Она спрыгнула с постели и подошла к загадочной турчанке. Минни была маленькая, тощая от постоянной голодовки, хрупкая женщина с детской грудью, детским лицом, но, когда юна остановилась перед мистрис Кавендиш, с любопытством вперив в нее голубые глаза и скрестив тонкие бледные ручки, настоящий ценитель женственности задумался бы, кого из них предпочесть. — Слушайте-ка, — резко проговорила турчанка, — чего вы уставились? Не стойте передо мной в рубашке и босиком, это неприлично. А я думала, уж не из наших ли вы, — отозвалась Минни. — Из ваших? Какого порта вы подразумеваете под вашими? Взломщики, налетчики, казнокрады, карманники? — Вы в политическом отделении, — ответила Минни спокойно. — Я было подумала, уж не коммунистка-ли вы. — Коммунистка?.. — Глухой голос мистрис Кавендиш наполнился искренним ужасом. Яркие карие глаза впились в тощую фигурку, руки схватились за стул, и турчанка судорожно попятилась к двери. Но через секунду ужас сменился удивлением, удивление веселостью, и красавица упала на стул, так громко расхохотавшись, что, если бы стены немецкой тюрьмы могли сотрястись, они бы непременно сотряслись. — Воробей, — выговорила она сквозь хохот, — воробей, чижик, червячок, булавочная головка! И это называется «коммунистка»! И против этого задумывают, на манер Рокамболя… Но тут она прикусила язык. Голубые глаза смотрели на нее с холодным спокойствием. «Булавочная головка» так остро впилась в се глаза, точно хотела просверлить черепную крышку и посмотреть, что делается у мистрис Кавендиш в мыслях. Турчанка отвернулась и спряталась от маленькой Минни Гербель в чадру. Минни снова подошла к постели, залезла под одеяло и несколько секунд глядела на странную соседку. Непостижимая вещь, но мистрис Кавендиш упорно продолжала ей нравиться, хотя Минни и не могла бы определить, чем. Скоро мысли ее стали путаться, ресницы слиплись, и она заснула с образом кудрявого Диониса, чертыхающегося, как любой извозчик, Но Минни в эту ночь так и не суждено было спать. Ктото дернул ее за волосы и шепнул: — Проснитесь! Мистрис Кавендиш стояла перед постелью. Окно было раскрыто настежь, решетка перепилена и веревочная лестница спущена вниз. — Вы видите, обо мне здорово позаботились, — саркастически проговорила красавица, бросая Минни ее убогое платьице и чулки. — Я Думаю, вы тоже не прочь удрать. Торопитесь! Минни думала не больше секунды. Три года отсидки — и возможность побега. Она взвесила то и другое, натянула чулки, набросила платье и бесшумно вскарабкалась но веревочной лестнице вслед за мистрис Кавендиш. У тюремной стены не стояло ни единого часового. Ворота на улицу слегка приотворены. И вот уже обе женщины в тесной извозчичьей каретке, бесшумно покачивающейся на рессорах. Маленькая Минни продрогла. Мистрис Кавендиш бросила ей на плечи свою чадру. На углу одной из улиц предместья карста остановилась. — Убирайтесь на все четыре стороны! — резко сказала мистрис Кавендиш, распахивая дверцу перед Миннии Гербель, — Делайте свою дурацкую революцию, пока не повиснете на фонаре. — Чепуха, — тихонько ответила Минни. — Вы все таки мне нравитесь. Дайте-ка я вас поцелую! С этими словами маленькая тощая работница положила на плечи мистрис Кавендиш обе ручки, бесстрашно наклонилась и крепко, как пчела, клюнула ее в губы. Еще секунда, и хрупкий силуэт комсомолки мелькнул но улице и исчез в темноте. Полицейский пост между тем кончил телефонные переговоры с представительством английского Всемирного банка на сообщении: «Все устроено: согласно вашему совету». Только тогда измученные этой ночью, несчастные полицейские вздохнули свободней, изнеможенно свалились на диван и тоже вознамерились малость вздремнуть. — Тактичный народ эта англичане, — пробормотал начальник поста, зевая во всю ширь своей глотки и отстегивая шпагу.ГЛАВА ПЯТАЯ Пастор и сыщики
Если б бедняга Вайсбарт, очнувшийся от столбняка и приступивший, вместе с Францем, к прерванной службе, мог отдать себе отчет во всем происшедшем, он сказал бы, следуя логическим запросам ума своего, что вселенная помешалась. Толстый кожаный кошель, полный американских долларов, был первым тому доказательством, — а небольшой жетон — вторым. —Вселенная помешалась, — сказал бы Вайсбарт, — на круговом сыске. Должно быть, так оно необходимо с точки зрения Лиги наций. Английские сыщики следили за Кавендишем, турецкие за английскими, английский частный сыск! за турецким, я за английским частным, неизвестный человек за мной, вследствие чего… гм… у меня и у Франца прибавилось недвижимости, а также звания! С этими словами добрый Вайсбарт показал бы таинственный жетон и шепнул бы, что он назначен неведомыми людьми следить одним махом за английской частной, турецкой правительственной и пастором Мартином Андрью. Во всем этом не было ни на горошину лжи. Вайсбарт действительно следил и с точностью записывал странные результаты слежки. Дело в том, что кроткий английский пастор, внезапно ставший объектом слежки, казалось, позировал перед сыщиками, словно провинциальный актер перед фотографом. Он давал заглядывать себе в лицо. Он выходил чаще, чем нужно, в коридор. Звук, его голоса раздавался то в одном, то в другом углу вагона. Чем дальше летел поезд, тем говорливее и оживленнее становился пастор. Тонкие пальцы, внезапно мертвевшие, выдавали вдруг, на несколько секунд, странной синевой своих ногтей и белесоватой мертвенностью кожи нарушенный обмен веществ и останавливающуюся работу сердца. Только одно оставалось неизменным в нем деревянная походка да неподвижность небольшой и узкой, почти женской, ступни. Не менее странным казалось и поведение сыщиков. Вайсбарт вздрогнул, уловив выражение двух пар черных глаз, неотступно следивших за пастором. Турки, по видимому, полны были ненависти. Эта ненависть, почти личная, сквозила в каждом их движении и сдавленном звуке гортанного голоса, когда, наклонив головы, они шептались между собой по-турецки, в сжатых кулаках, в странном свисте, говорившем о стиснутой челюсти, — турецкие сыщики посвистывали про себя, гляди в спину своей жертвы. Англичане тоже заслуживали внимания. Их взгляд был равнодушен, но неотступен, С холодной цепкостью ловил он каждое Движение пастора. На каждой остановке один из сыщиков выходил из вагона Другой оставался возле купе. Выло ясно, что первая попытка пастора к бегству будет тотчас же пресечена его холодными английскими собратьями. Но пастор и не думал ни о каком бегстве. Настроение его беспрерывно менялось. Он не мог ни на чем сосредоточиться. Спокойствие, ласковое спокойствие, пленившее немецкую жандармерию, совершенно докинуло его, и перед самым Константинополем в этом сухом, породистом лице были все признаки скрытого нервного расстройства истерически дергалось веко над глазом, посинели губы, беспокойно двигались уши. Встав с дивана и захвативнебольшой саквояж, он напряженно смотрел на сияющий синим и розовым отблеском далекий наплыв Стамбула, простор горячего неба над городом минаретов, стаю блуждающих голубей. Запах роз и пыли пахнул в окно. Стеклянный купол вокзала накрыл поезд. Оглянувшись на сыщиков, пастор Мартин Андрью почувствовал вдруг ту драгоценную химическую реакцию, какая возникает в нашем теле от неведомых Действий внутренней секреции, чаще всего после тяжелых припадков отчаянья и неврастении. — Все ерунда, я живу, жить хорошо! — вот как можно было бы определить шестью словами эту реакцию. Дыхание нагретого вокзала, шум! гортанных голосов, яркие алые улыбки вежливых чиновников из-под нафабренной синевы усов, — и розы, розы, сотни букетов роз — все это охватило пастора здоровым призывом к простой и бесхитростной жизни. Воровски оглянувшись и не видя своих преследователей, пастор Мартин Андрью быстро юркнул из вагона и кинулся прочь от поезда, в самую гущу вокзальной толпы. Несколько секунд, казалось, он был свободен. Сыщики исчезли. Осторожно выйдя в город и подозвав такси, пастор с облегчением поставил ногу на подножку. Дверца раскрылась перед ним. — Добро пожаловать, мистер, Андрью, — ласково произнес из такси чей-то голос. И, прежде чем пастор успел отпрянуть, сильная рука втянула его внутрь. Тотчас же из-за киоска вышла пара английских сыщиков и со скучающим видом повернула к вокзалу. Циничная улыбка сыщиков и глава их, внезапно ставшие утомленными, говорили, что дело сделано и забота упала с их плеч долой. Зато им теперь придется здорово поработать! — пробормотал один из них, глядя вслед удаляющемуся такси, за которым на велосипедах неотступно следовали турецкие сыщики. — Им-то уж не удастся выедаться, как нам с тобой! С этими словами английский сыщик крикнул газетчика и отобрал у него с десяток турецких газет и журнальчиков. — Пари на десять фунтов, что здесь уже пропечатали вашего молодчика! Его товарищ прервал зевоту судорожным взрывом смеха. Оастор Мартин Андрью между тем угрюмо сидел в такси. Возле него курил сигару английский джентльмен. Милое и чрезвычайно мягкое лицо джентльмена говорило о деликатной сконфуженности. Менее всего хотел джентльмен употреблять насилие и подначивать роль насильника. — Куда вы Меня везете? — сухо спросил пастор. На виллу, нанятую специально для вас, дорогой друг, — тихо ответил ласковый джентльмен. — Нет надобности говорить вам, что жизнь ваша на всем — Востоке в опасности, вернее — в преждевременной опасности. Фанатики уже начали действовать, газеты выпустили статьи с требованием допросить вас о том, что вы делали в купе майора. Словом, прелюдия уже готова. — Чёрт ее побери, эту прелюдию! — вырвалось у пастора далеко не христианским тоном. Ласковый джентльмен улыбнулся. Он нежной рукой дотронулся до похолодевших пальцев Мартина Андрью. — Тем не менее дело начато, — сказал он тихо. В такси воцарилось молчание. Сухое лицо пастора посерело, и волчий оскал его рта стал бальным и старым. Уже не тянуло его из каретки, и запах пыли и роз вместо прежней жажды жизни вызвал одну тошноту. Такси остановился перед роскошной металлической решеткой, за которой с приятным и глухим шумом покачивались на ветру огромные эвкалипты. Мягкий джентльмен открыл дверцу. Турецкие сыщики с видом бродяг, бросив велосипеды за углом, шли сейчас мимо, горланя песню. Их зоркий взгляд оглядел и запомнил номер. — Идите сюда, за мной, — ласково сказал джентльмен, ведя пастора под руку. — И соберитесь же с силами! Они проходили сейчас по гравию извилистой и тенистой дорожки. Кусты, алоэ росли справа и слева. Царственный портал небольшого здания в персидском вкусе показался из-за эвкалиптов. Изразцовые стены дышали прохладой, невидимый фонтан пел и прядал, огненно-радужное пятно вдруг вспорхнуло на перила, мраморной лестницы и поплыло по ним. Это была ручная цесарка. — Вое блага жизни, все тончайшие услады человеческих прихотей собраны тут для вас,дорогой друг, — мягко сказал спутник Мартина Андрью. — Ни один из соблазнов пе забыт. Ваша собственная воля, ваш вкус, ваши намерения, ваши пороки и прихоти — все течет, как созвездия в небе, по вашему собственному плану! Что значит количество прожитых часов? До порта Ковейта вы будете хранимы, вы будете ласкаемы, любимы, лелеемы, как счастливый принц из арабской сказки. Он ввел пастора в длинную галерею, где курильницы нежно дышали голубым дымком ароматов. Ниши, полные шелковых подушек, бассейн с жемчужной водой для усталых ног, длинная трубка кальяна, ковер, чьи тона благородно ласкают глаз. Это была фантасмагория, взятая из «Тысячи и одной ночи» здесь были все тонкие пряности Востока: шафранный плов с подрумяненным цыпленком, начиненным фисташками нежная рыба с зеленью в остеклелом рту прозрачный каскад фруктов сладости, истекающие миндалем и Медом прохладное мерцание драгоценных вин зеленые корешки гашиша. — А эта.. произнес джентльмен, распахивая парчовый занавес. Пастор Мартин Андрью вздрогнул, и мертвое лицо его порозовело. Перед ним на звериной шкуре лежала дитя, едва превращающееся в женщину. Нагота бронзового тела, пропорций которого почти оскорбляли своим недостижимым совершенством, дышала сейчас тихим покоем. Ребенок спал. — Длинные глаза, удлиненные сурьмой к вискам и переносице, были замкнуты, и шелковая бахрома ресниц легла на розовую негу щечек. Маленькие груди, едва созревшие, были украшены перламутровыми розетками. Ручка с тонкими пальцами, каждый ноготь которых мог бы ненасытно приковать глаз художника, лежит между ними распластанной птичкой. Этим вы можете тешиться хоть до самого порта Ковейта, — докончил джентльмен начатую фразу..ГЛАВА ШЕСТАЯ Компания! директоров «Америкен-Гарн»учитывает момент
Плойс, главный пайщик «Америкен-Гарн» и председатель хлопкового треста обеих Америк, сделал движение как если бы хотел поднять из бамбукового кресла половину своего туловища, разлитого в нем, как студень. Вильмор, директор ниточной фабрики, предупредил это намерение и упал в другое кресло, раньше чем тело мистера Плойса поднялось на вершок. — Дорогой мистер Плойс! — пробормотал гость, отдавая в руки лакея шляпу, перчатки и трость. — Ваша идея имеет необыкновенно жизненный характер. — Все мои идеи имеют необыкновенного жизненный характер — согласился Плойс, поглядев с веранды, где сотни вентиляторов поддерживали приятный холодок при сорокаградусной жаре, В сад, на играющих в теннис собственных детей. «Я получил! новое письмо от моего корреспондента, — продолжал мистер Видьмор. — Он пишет с Канарских островов. Там тоже, знаете ли, большой спрос на изделия с советскими эмблемами. Bам известно клеймо на знаменитых моих катушках № 108 bis? — Если не ошибаюсь, черепаха? — спросил! Плойс. — Вот именно. Со вчерашнего дня дорогой мистер Плойс, она заменена изображением пятиконечной звезды. Популярный снимок. Я дал заказ на четырнадцать миллиардов этикеток, в виде пробы. — Это… недурно, — пробурчал Плойс. — Что касается нашего треста, мы ограничились пока серпом и молотом. Я предвижу большое оживление промышленности. Мистер Вильмор кивнул головой. На радио-башне, в глубине сада, загорелась звездочка. Лакей, вынырнув из-за кресла, молчалива подал двум трестовикам каучуковые наушники… Мистер Плойс и мистер Вильмор напялили наушники, закрыли глаза и отдались самой приятной музыке, какая существует для ушей капиталистов: потоку биржевых цифр. — Сэр, вас желает видеть председатель бюро забастовок, — доложил лакей, прерывая упоительную мелодию. На веранду быстро вошел юркий молодчик с портфелем, раздувая такие пышные усы, что они положительно могли бы сойти за хвост, если б помещались не спереди, а сзади. — Милостивые государи, — пропищал он почтительно, — очень очень приятные известия! Волна забастовок разрастается. Сейчас пришло известие, что забастовала вся лионская мануфактура, забастовал шотландский район, забастовал египетский, великобританский хлопкосоюз, забастовали кочегары повсеместно в Бомбее и Калькутте. Если прибавить к этому шанхайский кризис и полное отпадение Манчестера, то мы имеем… Здесь юркий человек вытащил крохотные счеты из слоновой кости, нащелкал на них кончикам носа, поднял усы кверху и изверг из-под них следующее умозаключение: — Мы имеем сто сорок два градуса широты! и тысячу градусов долготы емкого колониального рынка, способного поглотить американскую продукцию всеми своими ртами, открытыми настежь. — Этим надо немедленно воспользоваться! — вскрикнул мистер Вильмору в то время как мистер Плойс вдумчиво глядел на Кончик банана висевшего над ним в воздухе. Не услыша реплики, мистер Вильмор уставился на Тот же кончик банана, точно в нем крылась сейчас магическая разгадка великой мозговой операции, совершавшейся в круглой голове мистера Плейса. Что касается юркого человека, он давно уже висел! всеми своими фибрами на том же самом банановом стрючке. — Гм! — произнес наконец мистер Плойс и оглядел Двух своих замерших гостей. — Гм! Никто из вас не знает английских промышленников. Это лисицы, помноженные на шимпанзе! Юркий Человек с быстротой молнии выхватил карандаш и занес в свою книжку сентенцию великого человека. — Если только, — продолжал, мистер Плойс, — если только они пронюхают, мы провалимся. Устройте… гм. Устройте забастовку и у нас, на всех фабриках… гм… гм. ватных одеял! Мистер Вильмор и юркий человек подняли глаза к небу с видом людей, никогда не слышавших ничего более гениального, и откланялись с просиявшими лицами. Мистер Плойс поглядел им вслед, пренебрежительно фыркнул и вскочил с места с самой неожиданной энергией. — Автомобиль! — крикнул он в рупор. Через секунду нога его ступила на подножку автомобиля. — Нью-Петроград! Автомобиль прыгнул, как мячик, и понесся по укатанному шоссе от загородной виллы мистера Плойса к Нью-Йорку. Не доезжая до города, шофер тронул рычаг. Они понеслись теперь вдоль Гудзона, пересекли одиннадцать рельсовых путей, восемь депо, горок два гаража, полигон и замедлили ход. Перед, ними показалась грязная труппа чего-то, похожего на палатки кочевников. Здесь у костров сидели каменщики, угрюмо варившие кашу. Дальше возвышались всякого рода леса, стропила, балки, переплеты и вообще симптомы жаркого строительного сезона, загородившего от человеческих глаз по меньшей мере десять квадратных километров. Мистер Плойс чихнул. Шофер дал гудок и медленно въехал в ворота. На длинном белом полотнище, висевшем через всю улицу, черными буквами написаноПЕТРОГРАД
Справа и слева от надписи столбики со стрелками, указывающими названия улиц, или, вернее, пыльных густот, тянущихся радиусами во все стороны. Судя по ним, мистер Плойс мчался сейчас по Невскому проспекту, не щадя ни белого летнего костюма, ни собственного носа, ставших мишенью для целой тучи строительного мусора. Автомобиль подлетел к огромному деревянному бараку с вывеской: Контора по делам иммиграции на Вторую Родину, а также сбора пожертвовании, кто чем может. Мистер Плойс дернул веревку и через. Минуту очутился в глубине сарая перед суетливым пожилым человеком в пенсне и русской студенческой фуражке дореволюционного образца. — Чаю? Кофе? Рюмочку водки? — осведомился человек в фуражке с истинно русским гостеприимством, культивированным вдобавок четырьмя годами пребывания в лучших заграничных ресторанах. Мистер Плойс нетерпеливо вынул бумажник. — Компания «Америкен-Гарн», — произнес он с расстановкой, — преклоняясь перед русским патриотизмом, вносит на восстановление Петрограда… Мистер Плойс подписал чек. — Оо! — пробормотал русский, вытаращив глаза. — Мы можем назвать вашим имением университет. На днях состоится закладка и я надеюсь, что к сорок восьмому году мне удастся достроить, а к пятьдесят третьему кончить юридический факультет вашего имени. Мистер Плойс сильно усомнился в хронологии, касающейся личного возраста своего собеседника, но скрыл эти сомнения про себя. — Если не ошибаюсь, ваши соотечественники рассыпаны по всем колониальным странам света, островам, проливам, заливам, перешейкам, обитаемым и необитаемым? — спросил юн, глядя на карты, развешанные но стенам. — Увы! — вздохнул славянин. — Как сказал великий поэт Пушкин, нас называет всякий сущий язык, в том числе язык дикарей, людоедов, полинезийцев, новозеландцев и папуасов. Мистер Плойс еще раз вынул бумажник и поиграл им в воздухе. — Ваши соотечественники, гм, удручают меня. Я положительно не могу кушать ни брекфеста, ни ленча, думая о страданиях ваших соотечественников. Если б, с своей стороны, мы могли сорганизовать среди них рекламбюро для борьбы с мировой опасностью, я охотно выложил бы. Рекламбюро? — Ну да, рекламбюро во всемирном колониальном масштабе. Рынок — вот главная политика нашего времени. Все инструкции конечно и все расходы… Мистеру Плойсу не понадобилось долго играть бумажником. Когда автомобиль вынес его из пыли и мусора новой столицы, России, председатель хлопкового треста величественно чихнул в шелковый платок. — Мы еще поборемся с Всемирным банком, — пробормотал он, чихая еще и еще раз. — Мы поборемся с ним за обладание пестрокожими. Все дело в приманке, как говорит рыболов, опуская удочку. И если вы, джентльмены, думаете, что рыба клюет на нежные чувства, мы, с своей стороны, полагаем, что рыба клюет на мясо.ГЛАВА СЕДЬМАЯ Американская приманка
Мик! — заорал ктото неистовым голосом, расталкивая кулаками и локтями деревообделочников и со всех ног, летя к русобородому мастеру, только что нацелившемуся — выкурить трубочку. — Мик!.. — Ну? Тощий, ощипанный, как курица, парень с глазами вылезшими на лоб, с открытым ртом, с распахнутым воротом, задыхаясь, произнес: — Мик, дело, Можно сказать математическое. Ребята тебя требуют. Помоги! Тингсмастер выколотил трубку, спрятал ее в карман и поощрительно взглянул на ощипанного парня. — Видишь ли, ткач Перкинс из Ливерпуля сломал бобину… — Ну? — Мастер хватил ткача Перкинса по затылку… — Ну? — Рабочие обозвали мастера… — Ну? — Фабрикант оштрафовал рабочих… — Да ну же! — Фабрика объявила забастовку… — Слушай, Бек Уикли, если ты прибежал рассказать мне про английских ткачей, так Я тебе как по нотам выложу дальше: правительство арестовало русского торгового делегата товарища Ромашова за пропаганду, честерфильдские фабрики присоединились к ливерпульским, манчестерские к честерфильдским, лондонские к манчестерским а ты, паря, как встаешь поутру, оботрись перво-наперво холодной водой да загляни в газету. — Да ты выслушай, Мик, — простонал Уикли, отчаянно собираясь с мыслями. — Коли меня прервут, я как подрезанный. Дело-то в том, что на нашей собственной фабрике эта старая собака, инженер Пальмер, остановил всю выделку, снял все рисунки, изменил всю заправку, и с нынешнего дня мы, брат, ткем самую что ни на есть месопотамскую набойку, или, как у них там обзывается, калемкер, чёрт бы его разнес… — Калемкер?. — Вот именно, Мик. Да не в калемкере дело. А понимаешь ли ты, как стали ребята ткать, так и увидели, что рисунок… Здесь Уикли сделал такое неопределенное лицо, какое бывает у луны, когда на нее глядит старая дева, и вьпалил: Рисунок весь состоит из серпа и молота! Мик Тингсмастер выронил от неожиданности рубанок. Не прошло и секунды, как он нахлобучил кепку, шепнул слова два соседу, провалился в стену и со всех дог мчался на огромную черную фабрику «Америкен-Гарн», где работало двадцать тысяч прядильщиков и ткачей. Несчастный Уикли, сунув два пальца в рот, чтоб не прикусить собственный язык от тряски, болтался за его спиной, влекомый подмышку. Не успели они нырнуть — в мусорную яму, пробежать тайным ходом, взобраться, по спиральной лестнице и сунуть нос в ткацкое отделение, как сотня. ткачей облепила стенное отверстие, а другая сотня рассылалась сторожить по Коридорам на случай появления инженера Пальмера. — Говори, Мик, как быть, — прошептал старый, седой ткач. — Наш брат здесь по делегату от каждого отделения. — Покажите мне готовый кусок! Двое рабочих притащили огромный кусок персидской набойки, окрашенной в яркие восточные тона. Мик отворотил конец. Перед ним, на лицевой стороне, нарядно, франтовато, модно, в высшей степени соблазнительно переплетались два значка, потрясшие мир: серп и молот. — Да! — воскликнул белокурый гигант, вытаращив на эту штуку два голубых глаза. — Делю и впрямь математическое. Ребята, вы уверены, что рисунок составлен под руководством самого Пальмера? — Как пить дать, Мик! — G ведома директоров «Америкен-Гарн»? .. Да уж они так шушукались, точно сами и выдумали. — И ни дядя Сорроу, и ни один наш мастер не приложил к этому руку? — Что ты, Мик! — обиженно пробормотал старый ткач. — Сорроу, как тебе известно, орудует вместе с твоими молодцами в Гамбурге, а паши мастера чуть в обморок не попадали, когда увидели. Мы и порешили, уж не объявить ли нам на манер ливерпульцев, коли тут кроется каверза… Мик Тингсмастер опустил голову и на мгновение задумался. Голубые глаза зажглись мыслью. И вдруг он так громко расхохотался, что в воздухе заплясал хлопок. — Ребята! Ткачи уставились ему в рот. — Тките эту самую материю! — проговорил он убедительнейшим голосом и подмигнул , в высшей степени весело. — Тките, точно и знать не знаете! А насчет забастовки не может быть речи. Рабочие задумчиво переглянулись и разбрелись по отделениям. Не прошло И десяти минут, как резолюция Мика облетела всю фабрику. Каждый стая дна работу, и от станка к станку, из мастерской в мастерскую, от глотки К глотке понеслась тихая песенка текстилен, ровная, как жужжание бесчисленных веретен.ГЛАВА ВОСЬМАЯ Диспут в железнодорожной клубе
Каждую субботу в читальне маленького клуба железнодорожников, находящегося возле трясин Гаммельштадта, происходил религиозный диспут под председательством пастора Питера Вурфа. Сюда приходили католики и протестанты, верующие и неверующие, ищущие и нашедшие, которым так и не терпится сбыть всем окружающим то, что они нашли. Именно к последнему типу принадлежит, по видимому, мрачный мужчина с многозначительно поджатыми губами, пришедший раньше всех: и усевшийся возле читального стола. Посидев смирнехонько минуты две, он завозился на стуле, поднял пятерню к уху, потом к шее, потом к затылку, и по этому чесальному маршруту мы тотчас же узнали в нем сторожа Крана. Не успел он дойти до — подмышек, как дверь растворилась, и вошел второй посетитель в широкой черной шляпе, нахлобученной до самого носа. Он сел к столу, взял газету, уткнулся в неё а и вдруг разразился таким скрипучим хохотом, что сторож Крац вздрогнул и перестал чесаться. — Хи-хи-хи, сударь! — заскрипел он, ударяя кулаком но газете и подсовывая, смятое место под нос соседу. — Прочитайте-ка эту враку! Сторож Крац, то поднимая, то опуская брови в такт каждому слогу, протея: «Порт Ковейт. Сюда съезжаются многочисленные мусульмане в ожидании перевезения останков покойного майора Кавендиша для празднования недели «Кавендиш», установленной в честь покойника. По прошествии трех дней, во время которых изуверства дойдут, по опасениям английской полиции» до границ, во много превосходящих празднество Мохаррам, процессия пойдет с останками майора к Элле-Кум-Джере, чтобы похоронить их в специально устроенном мраморном склепе. Для географических судеб мусульманства крайне важно образование этого нового святого места центра будущих мусульманских средоточий вместо Иерусалима, Мекки, Медины в английской зоне влияния, поблизости Индии. — Ну, и что ж с того? — равнодушно спросил Крац. Человек в черной шляпе потер руки, хихикнул и снова схватился, за газету. — Я не говорю, сударь, что тут что то есть! Я ничего не говорю! С какой стати мне говорить! Молчанье, сударь, гробовое молчанье, особенно для моей профессии могильщика! С этими словами он закатился неистовым хохотом. Между тем дверь начала поминутно хлопать. Один за другим входили посетители диспута и рассаживались вокруг стола. К небольшой кафедре проследовал пастор Питер Вурф, как всегда повязанный гарусным шарфом. Внимание сторожа Краца тотчас же обратилось на пастора, и странный могильщик был им на время забыт. — Братья, — произнес пастор носовым голосом, — будем продолжать наше собеседование о чудесах господних. Что есть чудо для человеческого ума? Это есть слабость характера, друга мои, недостойная лютеранина! — Неужели, герр пастор? — прошептала старая прихожанка. — Именно! — твердо отрезал пастор. — Когда к хорошему лавочнику приходит добрый, хороший покупатель, уважаемый во всем городе, что он ему говорит? Он говорит: положи в корзину, добрый друг, то и то — окорок ветчины, кило меду и кило сыра и еще разного товару — и отправь это в дом мой. И что отвечает хороший хозяин уважаемому покупателю? Разве он скажет ему: оставь в залог часы твои или выложи деньги наличными, прежде чем начну упаковывать? Нет, но он скажет: иди к себе, друг мой еще не зайдёт солнце, как сделаю по слову твоему. И верит хороший лавочник покупателю, и верит покупатель лавочнику, и недоверия нет между ними. И вот, братья, не таким ли должно быь отношение лютеранина к богу?. Верю ему без чудес его, и не надо мне в залог пи часов, ни запонок, и не надо чудес ни с неба, ни с подземли, ни в воде, ни в воздухе для веры истинной и неколебимой! В зале раздались тихие всхлипывания. Пастор Питер Вурф сорвал с шеи гарусный шарф и приложил, его к очкам. Как вдруг в этой атмосфере, полной уважения и доверия, раздался голос, зазвучавший грубо и резко, как какое-нибудь известие о гарантийном договоре со столбца иностранной газеты… Голос принадлежал сторожу Крацу. — Желаю возразить! — рявкнул сторож Крац. Сотни умиленных глаз взглянули на него с явным попреком. — Желаю возразить! — повторил сторож. — Как я есть тот самый человек, который своими глазами видел небесное чудо, вовсе даже против своей — совести не католиком! Прошу слова! — Говори, чадо, — терпеливо ответил пастор Вурф, сокрушенно наблюдая, как все его прихожанки впились глазами в недостойного сторожа и так и задрожали от любопытства. — Чудо это есть святая истина происшествия, в чем приношу клятву расписанием поездов по всей линии и в жизни и целостью своей головы, чтоб ей оторваться на виселице, коли я вру! — торжественно начал Крац, обводя всех сверкающими глазами. — Спросите у начальства, ноли я беру в рот хмельного или чего прочего, отшибающего память! А только в тот день была темная ночь, и я пошел по службе, стоя у своей будки, и молчал, как всегда, говоря, что молчание золото, а слово серебро. Стою это я у будки и вдруг, не будучи католиком, помолился господу-богу о чуде. — Вот оно, неверие века сего! — грустно воскликнул Питер Вурф. — Дай, говорю я, господи, мне хорошую собаку — пса для сторожевой службы разведки! И тут в эту самую минуту с неба гав-гав, и прямо мне на руки огро-омная собачища — пес с мордой, хвостом и лапами, и язык мне прямо под щеку, а вокруг в тот день, заметьте себе, была полная ночь, и с неба ничего не капало! Прошу объяснить господина пастора, с какой стати приключается этакое чудо с лютеранином, который не есть католик? Вокруг раздались изумленные возгласы. Прихожанки обступили сторожа тесным кольцом. Каждая из них спешила задать ему богословский вопрос насчет того, была ли собака с плотью или только видение, и не был ли на ней ошейник с номером, или она была беспризорная, и особенно почему сторож Крац попросил собаку, а не выигрышного билета с хорошим номером, или сумки с золотом, или, по крайности, новой пары? А самая верующая из прихожанок раздирающим душу голосом требовала, чтоб он немедленно помолился о новом чуде для всего собранья, и хотела, чтоб публика расступилась. Напрасно пастор Питер Вурф клеймил все такие выпады корыстными и богомерзкими, напрасно сторож Крац запустил пятерню в шевелюру, публика бесновалась и требовала немедленного чуда для проверки. Неизвестно, что произошло бы дальше, если б человек в черной шляпе не залился снова своим скрипучим хохотом и не — сунул пастору Питеру Вурфу ту самую газету, с тою самою отметиной, которую уже совал без особенного успеха сторожу Крацу. — Прошу слова — заскрипел он таким пронзительным голосом, что в клубе тотчас же водворилась тишина. — Я тоже имею сказать слово о чуде! Пусть пастор Питер Вурф почитает в газете про порт Ковейт! Пастор ровным голосом и не без скорби об иноверцах прочел вышеупомянутую заметку. — Все слышали, ха-ха-ха? — воскликнул человек в черной шляпе. — Все, — хором ответило собрание. — Слышали про священные останки? — Слышали! — Про талисманы? — Ну да! — Что их зароют в святую могилу и будут целить ими больных и раненых? — Да в чем делото? — Ну, коли я вам так-таки и не скажу, в чем дело? — игриво ответил человек в шляпе, натягивая ее чуть ли не но самый рог. — Слышали и намотайте себе на смекалку, что, дескать, открыты святые мощи! Молчанье! Гробовое молчанье! Дескать, стал бы господь-бог исцелять людей костями первого пьяницы на, селе? А если б стал, так не значит ли это, сударики мои, что господу-богу можно подсунуть какую ни на есть бумажку, а он, сердяга, подмахнет по самому что ни есть доверию? Баг оно каково, мое мнение, господин пастор и почтенные братья! Хе-хе-хе! Молчанье! Могильщик Брекер не из таковских, чтоб болтать чего не следует! Адье! И странный человек выбежал из залы клуба, прежде чем пастор Вурф и его паства могли опомниться от удивления.ГЛАВА ДЕВЯТАЯ Встреча людей, умеющих хранить тайны
Гробовщик Брекер выбежал не один. Вслед за ним поднялся пожилой человек, до сих пор скромненько сидевший в углу и сосавший трубку. — Он заложил руки за спину,догнал гробовщика и, идя рядом с ним, одобрительно пробурчал: — Ге! Хорошо вы, сударь, отбрили их! Брекер подозрительно оглянулся. — Я говорю, сударь, ловко вы их отбрили! Я сам люблю морочить публику. Четыре года тому назад… Э, да куда вы? Брекер шмыгнул в переулок. Но человек. с трубкой поворотил вслед за ним, ничуть не смущаясь. — Четыре года назад, сударь, со мной случилась точь в точь такая история. Покупка чужого тела. Подмен. Небольшая операция с покойником. Жаль, что я связан клятвой, а не то рассказал бы вам премиленькую историю. Ведь я могильщик из города Ганау. — Как, вы тоже могильщик? — вырвалось у Бренера.. — А то как же, сударь! — хвастливо ответил человек с трубкой. — Стану я разговаривать с первым встречным, тоже подумаешь! Я, сударь, известен как самый молчаливый мужчина в округе. Про меня так и говорят: «Гроб проболтается, а Могильщик нет». Можете спросить в Ганау, кого хотите. — Я тоже не из болтливых, — хмура ответил Брекер. — Не спорю, сударь, не спорю. Видать но лицу, что вы не любитель тратить слова го пустякам. Но я, сударь, чемпион молчания. — Чемпион! А почему вы так о себе воображаете? Человек с трубкой снисходительно улыбнулся.— Зачем воображать? Разве вы не знаете, сударь, что у пас в Ганау была комиссия? Ну, разумеется, выбрали жюри. А жюри приходит ко мне поздно вечером, щучит в окошко и протягивает золотой жетон — дескать, тому, кто умеет хранить тайны. С тех самых пор я чемпион. — У нас в Гаммельштадте комиссии еще не было, — кисло ответил Брекер, — но ко мне, сударь, и без того обращаются но всяким делам, где нужно привесить на рот замочек. Сознаюсь вам, этаких дел у меня больше, чем покойников. — Вот и у меня тоже! — подтвердил человек с трубкой. — Покойник — он что? Лежит себе и лежит без процентов капитала. А секрет для умного человека и чемпиона не что иное, как оборот! Вы де продешевили ль, сударь, на этом деле с Кавендишем? Брекер вздрогнул, оглянулся и понизил голос: — Какое такое дело? С какой стати вы спрашиваете"? — Странно, право! — обидчиво отозвался человек с трубкой. — Если я с вами говорю, как могильщик и чемпион молчания, можете как будто не беспокоиться за последствия. Конечно, если вы себя не считаете достоверным, сударь, это дело другое. Я сам против разговора, в котором нет. достоверности. — Ха-ха-ха! — неожиданно расхохотался Брекер. — Достоверность! Да я, ежели захочу, могу получить десять таких жетонов! У вас в Ганау такие дела и во сне не приснятся. Достоверность! А что вы можете возразить, сударь, на — смерть пьяницы Бертеля, у которого, кроме бутылки, не было ни одного близкого сосуда? Я вас отращиваю, что вы сможете возразить на факт? Гм! — задумчиво ответил человек с трубкой. — И, сударь, стали бы вы держать пари, копая для пьяницы Бертеля яму, ибо его похоронить ие пришел даже трактирщик, которому Бертель пропил, можно — сказать, всю свою наружность и внутренность, что этот самый забулдыга Бертель наполнит ваши карманы золотом, а сам начнет творить чудеса Под видом святых мощей, о чем даже пропечатают в газетах, не в обиду будь сказано дураку нашему пастору, с чего только зазнавшемуся, неизвестно, когда его собственная жена готовит ему во чреве восьмое чуда не от кого иного, как от пономаря Франца? Гм! — опять ответил человек с трубкой. — Какая же вам еще достоверность, сударь, ежели среди темной ночи ваc хватают за плечо и говорят, что студентам нужен покойник для ихней анафемы, а платят-то не четыре марки, а сто марок золотом — за Бертеля! Что ж я дурак, что ли, по-вашему, не проследить этих самых студентов и не намотать себе на ус, когда вдруг весь Гаммельштадт заговорил об убийстве Кавендиша, а ночью — стали обшаривать гаммельштадтскую трясину, точно искали иголку, И притом нанимая всех, кого попало, ну и меня в том числе, — что ж я дурак, что ли, сударь, не разнюхать-то тело несчастного майора, когда его подобрали, как котлетку, хоть и разнесенное на мелкий фарш, однако-же проспиртованное запахом, который я, можно сказать, узнал бы с завязанными глазами, потому как начихался над пьяницей Бертелем еще в его грешном виде? Выпалив эту речь, как с полбутылки пивной пены, взвившейся к небу вслед за выскочившей пробкой, могильщик Брекер доверчиво подтолкнул локтем в бок своего коллегу и добавил: — Так вы, сударь, того уж… коли увидите эту самую комиссию, шепните ей насчет моего адреса. Гаммельшдтадтское кладбище святого Бонифация… могильщик Брокер. Нем хуже могилы! — Ладно! — мрачно ответил человек о трубкой. — Я буду не я, если вас на сделают чемпионом! Идите себе спокойно домой и ждите жетона!ГЛАВА ДЕСЯТАЯ Необычайные события в лондонском морге
Останки вероотступника Кавендиша были затребованы из Гаммельштадта в Англию и выставлены в лондонском морге. Но в ту же ночь толпа лондонских мусульман ворвалась в морг. Сторожа были избиты и позорно изгнаны, останки майора заключены, в серебряный ларец, и многотысячная толпа арабов, турок, персов, афганцев, индусов и всех цветных, кто только исповедывал магометанство, в пестрых национальных костюмах (взятых, по словам коммунистической газеты, из Бритиш-Музеума), устроила грандиозную демонстрацию, повергшую в трепет весь Лондон. Хрустальный ларец водрузили на катафалк. Волоокий джентльмен цвета жареного каштана выступил с пламенной речью, не предусмотренной ни властями, ни полицией. Может быть, именно вследствие этого, волоокий джентльмен успел от начала и до конца сказать все, что намеревался, в то время как. двадцать два сыщика и взвод полисменов, разинув рты, глядели на подобную наглость. — Джентльмены, синие, красные, желтые, померанцевые, фиолетовые джентльмены! — произнес он на чистейшем арабском языке. — Не верьте хищникам империализма, не верьте, что наш святой, наш ага, наш голос пророка, новое воплощение Будды, заступник, магометово око, наш незабвенный майор Кавендиш убит своей женой. Кто такая его жена? Ее никто не знает, не видел и не собирается разыскивать. Она была наемным агентом капиталистов и империалистов! При этом выводе даже старый, почтенный индус, лежавший у самых ног проповедника! До такой степени вздрогнул, что у него оторвалась седая борода. По словам той же коммунистической газеты, под ней обнаружился острый подбородок Фрэда Пинта, молодого студента-арабиста. Но кощунственные догадай коммунистической газеты не дошли до публики ввиду того, что газету запретили в тот же день и на все последующие дни. — Джентльмены! — продолжал волоокий проповедник, рыдая навзрыд. — Я имею тут на груди доказательства, иго наш мученик пострадал за проект свободы. Он намеревался освободить вое колонии — французские, голландские, японские, испанские и американские! Он намеревался объединить их с великобританскими колониями в великий союз народностей, чья свобода, честь, слава и имущество охранялись бы дружественными жерлами великобританских пушек и стальными грудями — наших броненосцев. Но чудовищные интриги правительства помешали ему. Майор Кавендиш убит, уничтожен, но дух его жив, дело его… Рыдания помешали проповеднику докончить. Он сунул руку за пазуху, вырвал оттуда пачку бумаг и бросил их прямо в толпу цветнокожих, распорядившихся тотчас же духовным наследством майора по-своему: они разорвали его на тысячу клочков, и каждый спрятал драгоценный амулет у себя на груди. Не прошло и получаса, как речь была повторена неистовыми цветными людьми на всех языках, какие существуют под тропиками и над тропиками. Только после этого спохватившиеся полисмены бросились на проповедника, как тигры. Они схватили его за плечи, тряхнули несколько раз за шиворот, уперли ему под нос револьверные дула и вообще подогрели возмущение и негодование толпы до такой степени, что, когда волоокий джентльмен был наконец сунут в полицейскую , карету, вся многотысячная толпа, стеная и охая, отправилась вслед за ним. У катафалка с хрустальным ларцом остались лишь сторожа да немногие любопытные, о удивлением следившие за странным белым человеком, ведшим себя ничуть не хуже цветных. Это был круглолицый, заспанный парень с глазами, сонными, как у рыбы, с покрасневшими от слез, веками. Он беспрерывно всхлипывал, моргал, икал и бил себя в грудь с таким отчаянием, что один из сторожей не вытерпел и подошел к нему вплотную. — Чего это вы разрываетесь, парень? — спросил он с состраданием. — Видать, будто вы не из полосатой породы. — О-ох! — простонал! круглолицый, положительно давясь oт собственной жидкости,заливавшей ему все шлюзы. — Несчастный я человек! Погибший я человек!. Ведь я наследник побочной линии! _ Сторожа расхохотались. — Так тебе, брат, нечего делать в Лондоне. Езжай-ка прямехонько в Ульстер, в родовой замок Кавендишей. Там тебе, может, что и перепадет. — Эй, ты, помалкивай! — грозно вмещался полисмен, на которого разговорчивость сторожа произвела очень неприятное впечатление. Круглолицый парень принял, по видимому, совет сторожей прямо к сердцу. Он круто повернулся и зашагай прочь, пробормотав себе под нос: — Ну, здесь нечего больше делать! Проедемся в Ульстер. И в самом деле, миновав несколько лондонских улиц, уже успевших завернуться в густой туман, он дошел до вокзала, взял билет в Ульстер, сел в вагон третьего класса и немедленно заснул предварительно убедившись, что у него нет соседей ни в этом, ни в смежном отделении. Маленький городок Ульстер в вечернем сумраке производил самое умиротворяющее впечатление. Несколько кэбов с дремлющими кучерами стояло у вокзала. Что касается вокзальных часов, то они тоже стояли, по причине тихой дремоты вокзального коменданта. Дремали даже четыре чистильщика сапог, после того как вычистили друг другу сапоги до самого верху. Надо сказать, что Ульстер мирно отдыхал от предвыборной кампании, только что давшей английскому парламенту двух пивных заводчиков и одного бутылочного фабриканта. Но когда круглолицый парень вышел на улицу и сказал кэбмену: «Замок Кавендиш!» — Мир этот был тотчас же нарушен. Кэбмен вздрогнул, точно наступил на змею. Соседи его повскакали с козел и окружили круглолицего парня, глядя на него во все глаза. Чистильщики сапог разинули рты и выронили щетки. — Кав… кав… ввендищ! — Пробормотал извозчик, побледнев, как от желудочной колики. — Да вы, молодчик, христианин или нет? Кавендиш! Найдите смельчака, который свезет вас туда, хотя бы за десять фунтов. — А за двадцать? — миролюбиво ответил парень. Извозчики переглянулись. и почесали за ухом. — Делото, видите ли, нечисто, — промямлил один, — если бы еще утречком, а то к ночи… — Да говорите вы толком! Я плачу двадцать фунтов. Кто везет меня в замок Кавендиш за двадцать фунтов? Тут самый тощий из кэбменов, безмолвно стоявший ро своей клячонкой в глухом углу площади, внезапно хлопнув бичом, загромыхал к вокзалу и так пронзительно заорал: «Садитесь! Везу», что все остальные извозчики, на страхе божьем! воспитанные, так бы и своротили ему скулы, нос, челюсти и прочие части тела, если бы, разумеется, успели это проделать. Но круглолицый парень быстро! вскочил в кэб, а тощий возница быстра помчался вперед, и намерение это осталось бушевать на чисто теоретической почве в душах восьми остальных кзбменов, обмеривавших друг друга поистине фракционными взглядами. — Что они болтали? —спросил тем временем парень, ударив тощего возницу поп лечу. — Разве в замке Кавендиш кто-нибудь живет после смерти майора? — Никто не живет, кроме старухи-экономки, — угрюмо ответил возница. — Все его слуги разбежались. Поговаривают, что каждую ночь… Здесь он вздрогнул, неистово ударил свою клячу и замолчал. — Ну, что же такое каждую ночь? Но возница остался безмолвным, несмотря ни на какие подвертки круглолицего, пустившего в ход все свое красноречие, помноженное на кошелек и возведенное в куб при помощи вместительного кубического сосуда о приятной на вкус жидкостью. Видя, что никакая дипломатия не помогает, парень оставил в покое кэбмена и занялся обзором окрестностей. Ош ехали по мрачной холмистой местности, почти лишенной растительности. Слева тянулись зыбучие пески, справа — невысокие холмики сумерки начинали падать быстро. Птицы уже не пели, ветер стих. Вдруг неподалеку, из песчаных рытвин, лишенных какой бы то ни было растительности, раздался протяжный совиный крик, заставивший вздрогнуть не только возницу! но и самого круглолицего парня. — Чёрт побери, подержите-ка лошадь, — шепнул он, хватая извозчика. — Я что-то не слышал, чтобы совы кричали среди песков! С этими словами он выскочил из кэба и, прежде чем возница мог прийти в себя от ужаса, быстро, исчез за рытвинами. Прошло десять минут, еще десять минут, еще пять минут. Кучер весь вымок от холодною пота. Кляча его, тщетно пошарив по песчаной дороге губами, задремала, изжевав собственный стой язык. Выло уже совсем темно, когда седок возвратился. Он был молчалив, сгорблен, и шапка его была так низко надвинута на нос, что кучер не смог различить не только выражения его лица, но и самою лица. — В Ульстер, — шепнул он хрипло, изменившимся голосом. Если бы не радость от поворота в город,кэбмен уж наверное задумался бы над странным изменением этого голоса. Но тут он крепко хлестнул лошадь, возблагодарил судьбу и помчался со всех четырех пар колес и лошадиных ног в добрый старый Ульстер, подальше от чертовщины, привидений, криков совы и прочих ужасов, окружавших замою майора Кавендиша. «Интересно, сколько он заплатит, подумал извозчик, уже въехав в город и приостанавливая лошадь. — Эй, сэр… Но все прочие слова замерли у несчастного на языке. Поворотившись к седоку, он увидел, что кэб был пуст. Там не было ни круглолицего парня, ни его кошелька, пи обещанных двадцати фунтов.ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ В зыбучих песк ах Ульстера
Между тем круглолицый парень, побежавший на крик совы, не успел завернуть за первую насыпь и нащупать в кармане револьвер, как чей-то кулак пришелся ему прямехонько до темени и вышиб у шею из глаз целый дождь падающих звезд. — Готово, — пробормотал кто-то, срывая с него шляпу, куртку и брюки. — Нечего тебе выспрашивать, да вынюхивать, да разъезжать. Наше дело, брат, нехитрое: за каждую шапку, — денег охапку. Понял? Передай-ка все это на допросе у господа-бога да кланяйся от меня покойным сродственникам С этой в высшей степени радушной речью оглушенного парня легонько приподняли, поволокли и сбросили сверху вниз во что-то холодное, вязкое и дрожащее, как сто тысяч новорожденных лягушек. — Погиб! — пронеслось в оглушенном мозгу, и парень тотчас же пришел в себя. Он был брошен в зыбучие пески Ульстера, засасывающие человека не хуже спички. Ноги его медленно уходили вниз плавным движением, точно он скользил по паркету или раскланивался на льду. Перед ним на песчаной насыпи, стоял коренастый человек, занятый стаскиванием с себя рубахи и, штанов. Стащив их, он сорвал с головы шляпу, сунул ее в узел, связал все вместе и бросил в пески. Потом натянул одежду, снятую с парня, нахлобучил его шляпу по самые брови, сделал — прощальный жест и повернулся к нему спиной. — Семь минут, любезный, — хихикнул он зловещим голосом. — Через семь минут трясина дойдет тебе до макушки. Ты можешь утешаться, что подъехал к собственной своей кончине прямо на извозчике, да еще вдобавок не заплатив ему ни гроша. С.этими словами он сгорбился, раскорячил ноги и пошел по направлению к проезжей дороге, подражая походке своей жертвы. Парень меланхолически поглядел на небо. Известно, что небеса устроены именно таким образом, что в затруднительных случаях ждешь от них какой-нибудь подходящей оказии, хотя каждая гусеница знает, что свыше не дается ничего, кроме птичьего помета. «Неужели крышка? — думал парень. — Мамаша, Мик Тингсмастер, прощайте. Менд-Месс, ребята! Боб Друк погиб, втяпался, опростово… Эге, это что такое?». Небеса отозвались на усиленную декламацию, весьма интересной точкой. Не было никакого сомнения, что точка эта снижалась с быстротой, какая только доступна хорошему пилоту. Боб Друк молниеносно оглядел местность. Возле него торчал узелок, еще не всосанный песками. Друк — вытянул руку, вырвал из узелка шляпу и посадил ее на собственную голову с такой силой, что она покрыла ему глаза и нос. Шляпа была огромная, пробковая, с соломенными полями, прелюбопытной формы. Теперь надо было вопить и Махать руками. Если кто-нибудь когда-нибудь спасется из ульстерской трясины, так это он. С аэроплана глядели в бинокль. Механик, сидевший с пилотом, внезапно опустил бинокль и пробормотал в ужасе: — Ник Кенворти попал в трясину! Несчастный машет руками! Тотчас же длинный канат с деревянной перекладиной, шипя, полетел в пустоту, раскачался и заходил, как цирковые качели, над каждым квадратным метром ульстерской трясины, покуда не пролетел над головой несчастного парня. Он был уже в песке по самый пояс. Тем не менее перекладина попала ему в руки, и через секунду грязный, вываленный в трясине, похожий на вяленую воблу Боб Друк был вырван у смерти и поднят в кабинку, где потребовалось всего десять минут, чтобы залепить тиной глаза механику, а пилота, набоксировав ему спину боковым ударом, уложить под лавку. Боб Друк не умел управлять аэропланом и не желал делать вид, что умеет. Он добросовестно перепробовал все рычаги и ручки как раз для того, чтобы честно потерпеть аварию на самом берегу трясины и разбить аэроплан вдребезги. Выскочив из-под обломков, он возблагодарил ульстерскую тину, сделавшую его положительно непроницаемым, ни для каких ударов, и первым долгом, сунул руку к себе за Пазуху. Тина (не тронула его жилетки. Друк нащупал во внутреннем кармана то, что ему было нужно. — Везет мне, — пробормотал он облегченно — экспедиция запоздает, но не будет отложена. Хорошо, что этот прощелыга, которого, по видимому, зовут Кенворти, как написано на его шляпе хорошо, что он не содрал с меня и жилетку. Боб бросил шляпу в тину, убедился, что механик и пилот не нуждаются больше ни в чьей помощи, кроме той породы лошадей, что ходят шагом и носят па голове страусовые перья, и быстро побежал к проезжей дороге. Найти ее было нетрудно. Вечерний мрак уже давно озарялся такой крупной лунищей, что можно было бы не только читать, но при желании собирать на песчаных холмах местную флору для гербария. Боб поглядел по сторонам в бинокль, уцелевший от аварии аэроплана, И радостно вздрогнул. Перед ним, в небольшой лощиле, озаренной полным! лунным светом, лежал мрачный маленький замок Кавендиш. Он был построен в форме небольшого треугольника. Передний фасад выступал ребром, вдоль Которого шли две гладких каменных стены с двумя рядами окон, образуя острый угол. Наверху по обе стороны возвышались две башенки, украшенные старинной лепной работой. Фруктовый сад и парк лежали в стороне вокруг крохотного искусственного озерца. Все место казалось таким деланным, неуютным, нелепым, что только дворянский каприз мог заставить Кавендишей из поколения в поколение сохранять подобный ублюдок Друк поискал глазами теневое место и осторожно пошел к замку. Через два Километра песчаные россыпи заменились меловыми, ослепительно белевшими в лунном свете. Здесь ему — пришлось выйти из тени. Он пересек белую дорогу, белые холмы, белый двор, не слыша ни единого звука. Собаки не было. Ворота не заперты.Никто не тявкнул, не крикнул, не выстрелил, не выступил. Он позабыл всякий страх И решительными шагами направился к дверям, сверкавшим медными украшениями. Схватив молоточек, по старинному обычаю еще подвешенный к английским джентльменским дверям, несмотря на то, что прочие нации давно уже употребляют гораздо более удобные «английские замки», Боб Друк только что хотел нарушить тишину смелым стуком! как внезапно замер и покрылся холодным потом!. Из-за угловой стены, медленно волоча ноги, выступило нечто, до такой степени страшное, что волосы Боба Друка зашевелились. Огромный голый человек протащился мимо, пего. От человека пахло трупным запахом. Глазницы его были пусты и сверкали фосфорическим блеском. Между ребрами зелеными кусками висело отстающее мясо. Шатаясь И охая, чудовище переползло за угол, добралось до маленькой боковой двери и здесь упало, так сильно трясясь и лязгая зубами, что казалось, весь дворик наполнился зубовным скрежетом. Не могу! Ни за какие денежки не могу больше! — простонало привидение надрывающим душу голосом, несомненно принадлежащим существу деликатного пола. — Хорошо еще, что я сама его не вижу собственными глазами со стороны. Но — Полли из Обершира так его описала, так описала. проклятая, что уж лучше б мне подавиться всеми денежками, чем еще разок влезть в эту проклятую шкуру… Тут привидение охнуло и завопило, ломая страшные костлявые руки. — Батюшки мои, не могу, не могу, не могу из него вылезти Каждую божью ночь вылезала, а вот не могу, хоть умри, немогу! С тех пор, как эта проклятая Пюлли описала мне его, я как помешанная. Вылезу, а вдруг да станет на собственные ноги…. сам… сам… самостоятельно! G этим ужасным предположением привидение, вскрикнув диким голосом, всплеснуло всеми своими костями и упало в обморок, покатившись прямо под ноги изумленного Боба Друка.ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ Испуганное привидение, или библейская яма, куда попадает тот, кто ее роет для другого
Видя, что привидение лежит без чувств. Боб Друк живо выскочил из-за угла схватил его подмышку и втащил через маленькую дверь в дом. Здесь он стянул с него по порядку всю бутафорию, начиная с каркаса и ходуль и кончая разложившимся мясом из-под ребер, а вслед за ним и самими, ребрами.Всю эту музыку он немедленно швырнул в камин, зажег и только тогда Взглянул в лицо привидению. Перед ним была экономка средних лет, а каждый, кто имеет представление о родовых замках и холостых майорах, может в высшей степени точно представить себе и экономку средних лет: предпочтительно брюнетку, с мешочками под глазами, с губками бантиком и с бровями, немного приподнятыми у переносицы в гиде двух запятых, опущенных к вискам. Короче сказать, на обязанности экономки средних лет лежит всплескивание руками, упадание в обморок, звяканье ключами, крик души, непонятое одиночество, рюмка горячительного и воспоминание о прошлом, что точка в точку приложимо и к экономке майора Кавендиша, лежавшей в настоящую минуту в объятиях Боба Друка. Вздрогнув под водяной струёй, опрыснутой на нее из собственного рта Боба, экономка начала приходить в себя. Она взметнула всеми своими конечностями, затрепетала, как крупная рыба, и открыла глаза. При виде незнакомого круглолицего мужчины, державшего её за талию, экономка заорала неистовым голосом и предпочла снова потерять сознание. — Не бойтесь, моя душенька! — вкрадчиво пробормотал Друк, не Обращая никакого внимания на новый обморок.— Я честный человек, прибывший к вам с вечерним поездом из Лондона. У Меня к вам небольшое частное дельце такого благородного характера, что вы даже не откажетесь распить со мной по рюмочке, если только выслушаете меня. А разве вы не видели... его? — содрогаясь, прошептала экономка. — Его, душенька? Я не видел никакого «его» и надеюсь, что у вас нет ревнивого супруга с дубинкой в руках! — Его!..— снова повторила экономка, трясясь, как, в лихорадка.—Он, он ужасен. Я боюсь его больше, чем страшного суда, и прощу вас, сэр, поискать тут в комнате, не стоит ли он где-нибудь между двумя шкафами и не висит ли на вешалке. Боб Друк добросовестно посмотрел между шкафами и вернулся к взволнованной женщине. — Никого, сударыня, здесь нет, кроме каких-то странных стрючков, догорающих в камине и похожих на остатки картонного скелета. Женщина открыла глаза, устремила их в камин и потом, с выражением неописуемой благодарности подняла их к потолку. — Он взбесился и сжегся! — прошептала она прерывающимся голосом.— Я... я благодарна вам, сэр, кто бы вы ни были! Должно быть, ваш вид подействовал на него, и хоть, признаюсь вам, мне не велено сюда пускать, ни единой живой души, по испытание было свыше моих сил. Вы получите, сэр, ужин и ночлег! Вы получите рюмочку! Обождите только самое необходимое время. С этими словами воспрянувшая духом женщина быстро засуетилась по комнате, постелила скатерть, налила чайник, распахнула шкафы, и перед счастливым Друком, под звеньканье, дребезжание и треньканье всякого рода посуды, оказались гусиный паштет, мясной пудинг, пирог с цыплятами, маринованная рыба и графинчики всех цветов спектра, сопровождаемые рюмочками. — Легкая вечерняя закуска, сэр,— журчала экономка, усаживая Боба на самое почетное место, садясь сама спиной к камину.— Кушайте правой рукой, сэр, и придержите меня левой, чтоб я снова не потеряла чувств. Завтра я угощу вас горячим ульстерским фазаном, нафаршированным грецкими орехами в молоке. Покойный майор... Боб Друк грустно покачал головой. — Я знаю, что он любил фазанов! — прошептал он таинственным голосом.—Именно, как вы говорите,— ульстерских фазанов, нафаршированных грецкими орехами! Экономка вытаращила на него глаза: — Любил, сэр? Я только что собиралась сказать вам, что он их терпеть не мог, и при его жизни я, скрепя сердце, воздерживалась от этого блюда, потому что, да будет вам известно, сэр... нет, нет, не жмите меня... я не подразумеваю ничего дурного... в начале нашего знакомства мы... мы кушали за одним столом! Боб Друк сострадательно вздохнул: — Удивительно, как женитьба влияет на человеческий характер, дорогая моя леди! Вы говорите, он терпеть не мог фазанов? А между тем не успел майор войти со своей красавицей-женой в вагон, как тотчас же поманил меня к себе: «Распорядитесь,— так и заорал он,— чтоб мне приготовили пару настоящих ульстерских фазанов, нафаршированных грецкими орехами» Экономка всплеснула руками. — Провалиться мне, если это не запечатлелось в моей памяти! — энергично продолжая Друк.—Майор при этом добавил: «Моя жена обожает фазанов, — а что любит миледи, то люблю и я!» На этот раз экономка выслушала, как окаменевшая. Губы ее поджались с таким видом, что, если б они были барометром, ни один капитан не вывел бы свое судно в море, предпочтя при таких признаках лучше зазимовать на рейде. Между тем Друк, ничего, по видимому не замечая, оказал честь гусиному паштету, цыплячьему пирогу, пудингу и рыбе, облегчая их сухопутный маршрут усиленными возлияниями из графинчиков. — Скажите мне, сэр, — произнесла экономка, не дотронувшись ни до одной из тарелок, — по какому собственно делу вы ко мне попали? Друк вынул — зубочистку, уселся поудобнее и начал: — В моем лице, душенька, вы видите! человека с укорами совести. Я служил проводником в международном вагоне. Когда майора Кавендиша выбросила из окна его красавица-жена, между нами будь сказано, даже не отведавшая фазанов, полиция забрала ее в тюрьму и спечатала багаж майора. Но, подметая купе, я нашел… Друк вытащил лакированный модный дамский ридикюль с пряжкой из настоящего халцедона. Экономка впилась в него глазами. — Первым моим побуждением, душенька, было вернуть его мистрис Кавендиш. Ho где была мистрис Кавендиш? В немецкой тюрьме! Я раскрыл ридикюль… — Друк раскрыл ридикюль, — …он был, душечка, точь в точь как теперь, набит золотом! G этими словами Друк запустил в него руку и побряцал на ладони сверкающими золотыми монетами. — Долго я думал, кому собственно сдать эти вещи, и, признаюсь, сильно склонялся к мысли выйти в отставку и завести себе огородик. Но совесть, душечка, заела меня. Совесть толкала меня не хуже, чем полицейский, прямехонько под жабру и привела прямо сюда, к законным наследникам майора. Верите, душечка, не сомневайтесь! С этим благородным выводом Друк отер слезу и протянул ридикюль прямо в руки восхищенной экономке. Излишне добавить, что честная Женщина несколько минут сомневалась, имеет ли она на него право. Но когда Друк победил! все ее сомнения и ридикюль был спрятан в самый дальний угол самого пузатого комода, — запертого! самым крепким ключом, она почувствовала неожиданный прилив! Лапой сильной благодарности, что немедленно схватила свечу и предложила Друку идти в гардеробную мистера Кавендиша. — Вы малость повымазались в тине! — прошептала она нежным голосом. — Пара хороших брюк была бы вам кстати! Друк не отказался, да, как только они очутились в гардеробной, — он выразил сильное желание навестить все фамильные места — майоров Кавендишей, начиная с портретной галереи и кончая склепом. На лице экономки мелькнуло что-то вроде испуга. Она прислушалась к ночному безмолвию замка, и Свеча затряслась в се руке. — Послушайте меня, сэр, — пролепетала она тихо. — Конечно я не смею ни в чем отказать вам… но не ходите, уж лучше не ходите никуда! Взгляните-ка на этот шнурок… Она показала Друку толстый черный шнур, огораживавший узенький, — путь в гардеробную майора и преграждавший все остальное пространство, покрытое густым слоем пыли. — Взглянитека, ни одна живая душа не была пущена в комнаты майора со дня его отъезда, не считая и меня самой! Если вы наклоните свечку, вы сможете даже увидеть здесь отпечаток следов самого майора! Ода не успела докончить, как Друк вырвал у нее свечу, наклонил ее и увидел на пыльном полу два бледных, но явственных следа от небольшой мужской ноги. B ту же минуту в глазах Друка сверкнуло страшное изумленье, брови era поднялись, а изо рта раздалось нечто вроде мальчишеского свиста. Он глядел на след не больше секунды. Потом с неожиданной быстротой повернулся к экономке. — Не дадите ли вы мне, душечка, пару поношенных сапог майора? — произнес он Крайне легкомысленным голосом, вперяя в нее острые глаза с таким выражением, точно ждал и угадывал все, что произойдет на ее лице после этого вопроса. Так оно и было, Боб Друк! По видимому, сапоги майора отдать куда труднее, чем брюки. Экономка мистера Кавендиша смутилась, насупилась и прикусила себе губу, словно сболтнула чего лишнего..ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ Кабачок «Кошачий глаз»
В три часа ночи на окраине Вены полицейские могли наблюдать весьма обычное в Австрии явление: падающую девушку. Не то чтобы она падала в фигуральном смысле, как звезда, — теряющая славу, или хорошая бюргерша, теряющая невинность она падала в самом честном и прямом направлении, от высоты собственного роста прямехонько на тротуар, где к тому же было дьявольски мокро от дождя. Полицейские сердито подошли к ней и схватили ее за плечо. — Проходу нет от голодных, — проворчал один. — Чёрт их знает, зачем они шляются! — поддакнул другой. — Коли ты хочешь есть, сиди дома, — сбережешь по крайности фунтик своего собственного мяса, если только он сохранился у тебя где-нибудь подмышками. Ни тряска ни философия не вызывали у несчастной ни малейших признаков жизни. Это была хрупкая, тощая женщина не старше восемнадцати. Лицо ее очнулось и заострилось не потеряв от этого миловидности. Нос и щеки покрыты веснушками, мягкие невьющиеся волосы прядями свисают на лоб. — Нечего делать, тащи ее в «Кошачий глаз». — Франц! — недовольно отозвался другой. — Говорю тебе— тащи! Чего там: «Франц, Франц!» Не бегать же по ее милости за извозчиком, да еще по такой погоде, А в «Кошачьем глазу» — ты сам понимаешь… — Если только они не взгреют тебя за доставку этой курицы как-нибудь по-другому, чем ты надеешься, — осторожно пробормотал полицейский, таща девушку вслед за своим товарищем. Узкая тёмная улочка кончилась почти у самого выезда в город, дальше шел уже дачный пейзаж, то есть целый лес телеграфных столбов, зимой и летом одинаково цветущих белыми бутонами, опадающими разве только в карман самого последнего воришки. За лесом шли овраги и рытвины, бывшие глинобитни, густо усеянные остатками от пикников: бумажками, окурками, жестянками, ножами, бутылками, и два-три раза в месяц двумя-тремя проткнутыми трупиками — процент сравнительно небольшой, особенно с точки зрения тех добрых самаритян, кто привык стаскивать сапоги с людей, ушедших на покой и не успевших сделать этого самолично. Кабачок «Кошачий глаз» сверкнул из темноты круглым ярко желтым фонарем, разрисованным узкими черными полосками из центра к окружности, что и делало его странно похожим на данное кабачку название. — Кто идет? — шепнули навстречу полицейским. — Свои! — ответил первый из них, выступая из темноты к свету. — Не откачаете ли вы вот эту уличную, свалившуюся тут поблизости? Две руки в форменных обшлагах протянулись за девушкой и куда-то втащили ее, после чего между их хозяином и вновь прибывшими произошла тихая беседа уже по поводу собственной откачки, на которую последовало согласие. Не прошло и минуты, Как в руках полицейских очутилось Несколько бутылок, а желтый «кошачий глаз», проливавший свет на всю грязную улицу, освещал дружеские фигуры десяти или двенадцати полицейских. Такое изобилие блюстителей порядка перед самым „мрачным из притонов, по видимому, не влияло ни на хозяина, ни на посетителей кабачка. По крайней мере с десяток отвратительных бродяг, задрапированных в рваные плащи и с нахлобученными по самые брови шапками, пробрались Мимо них, бормоча какое-то одинаковое слово, менее всего похожее на проклятие.. Голодная девушка очнулась от обморока в низкой, душной, дымной комнате, освещенной таким же полосатым фонарем, какой висел у входа. Лица обступивших ее бродяг тоже казались полосатыми. Один из них сунул ей в рот бутылку с водкой и, когда она вперила в него свои голубые глаза, налег кулачищем на ее коленку. Девушка вздрогнула, подмигнула и отпила из бутылки. Тогда человек встал, отошел к стойке и начал перемывать стаканы. Ожив и придя в себя, девушка села в вызывающе улыбнулась. Голубые глаза ее оглядели всех полосатых и тотчас же убедились в том! что каждый из них был пьян не больше, чем она и старался быть и пьяным и грубым, и развязным с усилиями,не меньшими, чем ее собственные. Это открытие заставило девушку хрипло расхохотаться, вскинуть ногу на стул, сделать жест самой отчаянной. проститутки и попросить у ближайшего соседа папироску. Через минут соседний бродяга был подхвачен ею под руки И водворен в темном уголке, между большой кадкой с пальмой и обитой красным эстрадой, с которой несся визгливый, острый, тоскующий джаз-банд. Бродяга усиленно подливал ей и подкладывал на тарелку, поглядывая вокруг, себя внимательными глазами и мало обращая внимания на то, ест иди нет его непрошеная подруга. Когда спустя полчаса она упала на стол головой и захрапела, он с жестом отвращения оттолкнул ее руку, вцепившуюся ему в рукав, и кивнул головой слуге. Тот подошел качающейся походкой инвалида. Старые подслеповатые глаза его были белы от усталости. — Уберите эту женщину, брезгливо пробормотал бродяга, царственным жестом указывая на проститутку. — Ладно, успеешь, тоже не велика птица,— пьяным голосом ответил служащий, отходя к стойке. Бродяга вскочил,но в ту же минуту сел снова. Навстречу ему из глубины кабачка шел незнакомец, шатаясь, как его собственное зеркальное отраженье. — Фламинго?—прошептал он вопросительно. — Готовы к отлету,— тихо ответил первый бродяга,—эта женщина спит, не бойтесь.. Подошедший, тронул женщину кончиком своей палки. Спящая не шевельнулась. Храп равномерно вырывался из ее стиснутых зубов. Тогда он сел, придвинул губы к уху первого бродяги и шепнул по-французски, с явным английским акцентом : — Вот вам две главных новости: английское правительство преследует культ Кавендиша, а английский Всемирный банк под флагом этого преследования на деле потворствует ему. И Кроме того... кроме того — собака на найдена. По видимому, она жива. — А! —сквозь зубы вырвалось у бродяги. Он уже встал, чтоб уйти. Но в ту же секунду он увидел в маленьком косом зеркале нечто такое, что заставило его шевельнуться. Маленькая проститутка не спала: она лежала, прикрыв ладонью пару трезвых голубых глаз, так и впившихся в каждую черточку его собственного лица. — Нас подслушали, — холодно сказал он по-немецки, нагибаясь к проститутке и окидывая ее жестким взглядом,—будьте добры предупредить Гонореску. С этими словами он про тел свою руку через руку незнакомца, и два грязных, оборванных, шатающихся, пьяных, отвратительных полуношника вышли из кабачка самой подозрительной походкой, какая только может смутить в этом месте человеческое воображение: походкой чистокровных джентльменов. У подъезда они тотчас же разошлись. Незнакомец юркнул направо, бродяга налево, где стояла группа полицейских. — Франц, дайте мне огня,—лениво проговорил бродяга, останавливаясь перед полицейскими и поджидая, пока десяток рук протянутся к нему со спичками. —В чьей карете приехал Дельсарт—вы не заметили? — Как же, разумеется,— прошептал полицейский,— в экипаже представителя «Америкен-Гарн». Пока этот замечательный разговор происходил под покровом ночи, девушка с голубыми глазами, похолодев от ужаса, сидела в глубине кабачка. Ей казалось, что странные полосатые стены сдвигаются, странные полосатые лица расплываются во все стороны, желтый кошачий глаз с потолка бросает на нее целый сноп черно-желтых пронзительных взглядов и джаз-банд взмахивает над нею чем-то вроде хлыста с окровавленными зазубринами. Озноб потряс ее худенькое тельце, она вытянула, перед собой руку, встала и —как подкошенная — свалилась вниз.ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ, где Сорроу обещает премию любой вечерней газете
Сорроу, пробормотала девушка, вторично приходя в себя в темной каморке и увидя наклонившееся над ней лицо со Старыми белесоватыми глазами,—что это за место? Кто его держит? Зачем вы здесь? Как вы успели сюда пристроиться? — Ну, Минни,— сердито ответил Сорроу, приподнимая девушку и похлопывая ее по спине,— это следовало бы спросить мне, а не тебе. По твоей милости я должен прервать свою слежку, потерять место и выпустить из рук хорошую дичину, не успев даже толком разобрать, чем она пахнет. — Не ругайтесь, дядя,—ответила Мини,— Я три дня не спала, не ела. Меня вытащив из тюрьмы сумасшедшая английская леди, по имени мистрис Кавендиш, и бросила на перекрестке, окруженную четырьмя шпиками. Эти люди, дядюшка, любят получать суточные. Они Меня гнали, как мышь. Я прикатила в Вену, чтобы не подвести наших ребят, и свалилась тут поблизости ни жива, ни мертва от голода. По правде сказать, ваше место наводит меня на| размышление. Разговор, который вели эти самые бродяжки... — Придержи-ка балаболку,— прервал Сорроу, нахмурившись.— Английская леди Кавендиш... это, Минни, интересная история... Валяй все, что с тобой случилось, по порядку. Минни Гербель уселась поудобней, скрестила худенькие ручки на животике, что было ее излюбленной позой, и обстоятельно рассказала Сорроу все свой приключения. — Гм! — разразился наконец Сорроу после долгого молчания.— Кувыркалась под потолком! А бродяги, ты говоришь, вели прелюбопытный разговор? — Ну да, они интересовались, майором да еще какой-то собакой, про которую узнали, будто она жива. Сорроу вскочил, как ошпаренный. — Собака! — пробормотал он взволнованно. — Эге-ге-ге-гe, голубчики! Минни, сиди тут безвыходно и не отворяй, кто бы ни постучался. В шкафу хлеб и колбаса, в углу — корзина с бутылками. Они, положим, пустые, но если опрокинешь каждую из них в глотку, так что-нибудь перекапнет. С этими утешительными словами он схватил шапку, нахлобучил ее, заложил руки за Спину, и только направился к двери, как Минни сердито преградила ему путь. — Эй, дядя Сорроу,— шепнула она укоризненно, — вы оставляете меня без всякого разъяснения. Что это за место ? Кто его хозяин? Сорроу посмотрел на девушку сверху вниз, как глядят на воробья, подскочившего к самому носу, и медленно ответил: — Что это за место? Кабачок «Кошачий глаз» в городе Вене, па углу Штумгассе, возле Гагенских оврагов. А кто его хозяин? Это, девушка, хотел бы я пожертвовать любой из наших вечерних газет, живущей на премии, в виде хорошенького вопроса своим подписчикам. Смело можно пообещать за разгадку десять Тысяч пар подтяжек, дюжину велосипедов, тринадцать зубоврачебных кресел и даже полное прекращение своей собственной газеты, без всякого страха, что бы хоть одна живая душа могла когда-нибудь разгадать. Оставив Минни с открытым ртом не столько от смысла этого спича, сколько от необычайности подобного красноречия в его устах, он быстро выбегал из каморки. Маленькая комсомолка задумчиво покачала головой. Положение вещей начинало ей сильно не нравиться. Прежде всего она заперла дверь, насторожила уши и убавила свету в крохотной газовой горелке. Потом полезла в шкаф и вытащила оттуда огромный кусок колбасы с крохотной корочкой хлеба. Прикинув одно к другому и философски сощурившись, Минни решительно перерезала колбасу пополам, раскрыла ее, спрятала в серединку хлебную корочку и, устроив себе тaким образом бутерброд, хотя и противоречащий всякой теории, но зато отлично согласованный с практикой, запустила, в него обе половинки челюсти. Съев бутерброд, она перешла к пивной корзине, как вдруг в дверь раздался тихий и вкрадчивый стук: «Стучи себе, сколько влезет!» подумала Минни. Стук повторился. Минни преспокойно опрокидывала одну бутылку за другой над собственным ртом и, сев на кровать, слушала стук точь в точь с таким видом, как если б это была воскресная проповедь социал-демократа. Губки ее сложились в бантик, глаза прищурились, одну прядь волос она положила себе, в рот и прикусила губами. — Тук-тук-тук! — А ну тебя! — Тук-тук-тук! Неожиданно, как начался, стук прекратился. Минни! насторожилась. За дверью послышались тихие, крадущиеся шаги. Минни взрогнула. — Сиди смирно!—цыкнула она сама на себя и хотела было залезть на постель, как вдруг вместо этого подобрала со стола длинный ножик, которым резала колбасу. Потом шагнула к двери, скинула крючок и... «Это западня», сказал кто-то в самой глубине ее сознанья, прежде чем она перешагнула через порог. Ножка Минни Гербель, поднятая вперед, тотчас же дернулась обратно, руки снова схватили крючок, но было поздно. Чья-то страшная, мясистая туша ввалилась в комнату, опрокинула ее на пол, затоптала ногами, отыскала горло, открыла ей рот и забила его отвратительным кляпом. Не прошло и секунды, как Минни Гербель была связана то рукам и ногам и в светлеющем предрассветном сумраке перенесена через пустынную, грязную уличку. — К Гонореску!— произнес бархатный голос, шныряя ее на сиденье маленького автомобиля. — Живей! Автомобиль зашипел! и прыгнул. Последнее, что могла увидеть Минни,— был толстый, огромный человек, говоривший бархатным голосом. Он не походил ни на мужчину, ни на женщину. Лицо его обвисло складками, как у бульдога, а длинный бабий кафтан перетянут на талии кожаным поясом,. какой носят монахи капуцинских монастырей.ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ Родословная князя Гонореску, а также другие подробности
В ярко освещенном зале гостиницы «Поммер», занимаемой знатным румынским вельможей, сидел чахоточный секретарь Врибезриску и сиплым голосом читал вслух. Его патрон, холостой князь Гонореску, страдал очередным приступом бессонницы; происходившей с ним на почве горестных размышлений о невозможности достойно продлить столь знатный род, как его собственный, на протяжении трехсот лет четырежды роднившийся, с императорскими домами. На этот раз гордая мечта князя в свою очередь породниться с императорским домом, подогретая вдобавок скверными обстоятельствами у Гогенцоллернов и Романовых, потерпела жестокое крушение — две намеченные им невесты предпочли: одна — сделаться владелицей бюро по выдаче оправок на предмет покупки художественных ручек для тростей и зонтиков, а другая — позировать перед американским трестом реклам для клейма на ярлыках новей системы вентиляторов. Горе было так сильно, что его сиятельство не спал уже третью ночь. Он лежал в настоящую минуту на широком ложе под шелковым балдахином. Рядом с ним стояли три детских кроватки, куда каждую ночь с большой помпой укладывали сапоги его сиятельства, брюки его сиятельства и визитку его сиятельства, предварительно сложенные вдоль шва и опрыснутые из пульверизатора. Дело в том, что князь Гонореску до обморока боялся вешалок и при виде собственного платья, повешенного хотя бы в шкафу, способен был заболеть острой пищеварительной диспепсией. — Читай, Врибезриску!—тоскующим голосом произнес он, когда секретарь остановился, чтобы откашляться. — «К...княгиня...» кха, кха! — сипло пробормотал Врибезриску,— «княгиня Аменогамия Гонореску, урожденная принцесса Пидхвист, проходя мимо японской вазы синьора Лучелио, спросила, сколько стоит, и, по словам кастеляна замка, опустила вазу себе в карман, посмотрев во все стороны. Это и было, причиной знаменитого, иска Лучелио к Гонореску, поданного четырнадцатого дня января месяца, года...» — Пропусти! Секретарь быстро моргнул красными веками и пропустил две-три страницы семейной хроники и родословной великих князей Гонореску, служившей единственным чтением для последнего отпрыска этой фамилии. — «Князь Горностай Гонореску, старший в роде,— засипел секретарь,— любил подшучивать над молодыми поселянками, встречая их где-нибудь поблизости замка. Очевидны свидетельствуют, что князь Горностай при виде оных отменнее всего любил расстегнуться и приступить к...» — Парле франсе! Но несчастный секретарь не успел перевести образ действий Горностая на французский язык, отчего означенный образ, несомненно, немала бы выиграл. В дверь спальни раздался сильный стук, и, не дожидаясь разрешенья, толстый, огромный человек с обвислыми щеками, не похожий ни на мужчину, ни на женщину, в длинном кафтане, повязанном капуцинским ремешком, ввалился к почивающему князю. — Князь, — начал он бархатистым голосом отдуваясь и вытираясь, как прачка, только что разогнувшая спину,— приказано—сделано. Девка сцапана. Прикажешь ввести сюда, или в девичник? Гонореску глубокомысленна почесал нос.. Он был недоволен. Он не любил вмешательства, в свои частные дела и в глубине души надеялся, что распоряжение американца, навязавшего ему рьяную венку, останется невыполненным. — В девичника у нас сорок две штуки, — пробормотал ом сердито. — Норма для порта. Ковейта заполнена. Есть вакансия на Константинополь низшего разряда, для носильщиков и звонарей. Отправьте ее туда. Толстяк повернулся, чтобы выйти. — Насколько могу судить, князь, она еще девушка! — проговорил он уже у дверей. Князь подпрыгнул на кровати, как карась: — Болван! Девушка? В три часа ночи, Вена, окраина, тротуар, — девушка! Веди ее сюда, если не хочешь, чтобы я перевел тебя ® лиловую ливрею! Лиловая ливрея была самой низшей должностью у князя Гонореску, предназначенной для опрыскивания и укладывания в кровать его брюк. Жирный человек свирепо надулся, лицо его так и посинело от кровной обиды, и он раз сто ущипнул и оцарапал несчастную Минни Гербель, втаскивая ее в княжескую спальню. Минни предстала перед Гонореску точь в точь как какая-нибудь Лукреция Борджиа с полотна итальянского мастера. Руки и плечи ее были обвиты веревками, врезавшимися ей в кожу, воротник распахнут, обнажая белую, с голубыми жилками, шею густые белокурые волосы неяркого, серого оттенка распустились, и множество прядей свисало на лоб и на спину. Не зная, куда она попала, Минни предпочла мудрую тактику самых умных людей, иначе сказать— она притворилась непроходимо глупой. — Гм, гм, повернись! — процедил Гонореску по-немецки, вбрасывая себе в — глаз монокль. — Второстепенная стать, веснушки, худоба, лицо на три с плюсом, но свежесть, — юность, пожалуй, даже нетронутость. Недурны локти. Гм, да. И лодыжки. Где твои башмаки? Минни была босиком. Толстый человек в кафтане сердито толкнул ее ногой. — Она была обута, князь, — завопил он со злостью, — неизвестно, куда она дела свои туфли. Все-таки пригодились бы… — Не будем волноваться, Апопокас, — в высшей степени добродушно отозвался князь. — Я доволен. Эта девочка лучше той жерди, которую мы приняли для пополнения ковейтского комплекта. Не говоря ничего американцу, не то он будет вмешиваться, переправь жердь завтра же на Константинополь-Маяк, а венскую птичку пометь на седьмой номер. Злобный толстяки потащил за собою несчастную Минни вдоль по темному длинному коридору гостиницы. Они никого не встретили и никого не побеспокоили, потому что весь этот этаж был сдан румынскому князю. У крайней двери он остановился, отдышался и вытащил из кармана ключ. Щелк, щелк. Ключ повернулся в замке, дверь подалась. Минни пинком ноги вброшена в комнату, и в ту же минуту дверь снова притворена, захлопнута и замкнута с той стороны, где остался стоять страшный румын. Маленькая Минни Гербель была одна. Это было, впрочем, не совсем точно. Маленькая Минни Гербель была одна посреди огромной комнаты, освещенной голубым ночником, если не считать сорока двух женщин, лежавших, в самых разнообразных позах и в самых разнообразных туалетах, вповалку на полу среди ковров, циновок, простынь, подушек, котят, кроликов и папиросных окурков. По видимому, они не спали, так как при появлении Минни почти все вскочили. Одна зажгла новый ночник, другая подбежала к ней, третья схватила ее за плечо и стала распутывать веревки, четвертая вытащила у нее изо рта кляп, пятая подала воды, шестая сказала ласковым голосом, сильно осипшим от табаку и спирта: — Новенькая. Иди ко мне на подушку! Я тебя здорово пощекочу. Видя, что она не прочь привести свое намерение в исполнение, Минни оскалилась, как хорошая овчарка и, с своей стороны, показала полную готовность искусать каждую кто к ней приблизится. Женщина с осипшим голосом немедленно ретировалась в свой угол, уткнула голову под подушку и тотчас же заснула. Другие тоже отошли от Минни, ворча и переругиваясь. Возле нее осталась только круглая толстушка с глазами, синими, как незабудки, и с ворохом коротких рыжих кудрей. Ока держала стакан с водой и участливо глядела на Минни. — Где я? — спросила Минни, напившись. — Ты попала к продавцу живого товара, — тихо ответила рыжая девушка. Между тем Сорроу, давно уке вернувшийся в кабачок «Кошачий глаз», не застал ни Минни, ни старой ведьмы, выдававшей себя за хозяйку. Молчаливый дворник вручил ему деньги и расчетную книжку. На вое его вопросы он только мотнул головой и метлой, что заставило! Сорроу немедленно отступить от него на несколько шагов. Он делал это не вез досады, и продолжал еще пятиться, как вдруг, пройдя с пол квартала, внезапно споткнулся, наклонился и поднял стоптанную туфлю Минни. — Эге! — сказал себе Сорроу, и белесоватые глаза его стали острыми, как у кошки.— Трудненько это на венских улицах, но, если малютка догадалась спустить по той же дороге и чулки, мы, может быть, подоспеем за ней вовремя!ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ «Утром, на отлете фламинго»
Кто заглянет в пять часов утра через стеклянную дверь в вестибюль американца, тот может убедиться, что у хозяина дома в высшей степени развито чувство симметрии. Справа и слева от лестницы возвышаются два канделябра, и справа и слева по, лестнице стоят, как истуканы, в два ряда, по восемнадцать душ в каждом, лакеи. На лакеях фиолетовые фраки! с галунами, раздвоенные сзади. Руки лакеев симметрично опущены книзу, проборы наклонены, спины сгорблены полукругом, и, надо признаться, в их позах есть нечто. напоминающее фламинго. Любитель симметрии только что дал банкет в честь своего знаменитого соотечественника, генерала Дауэса, прибывшего из Америки в Вену для осимметричиваиия Европы. Гости разошлись… Парадные огни потушены. Главный мажордом вышел на лестницу и махнул жезлом. Тотчас же все тридцать шесть лакеев, всплеснув фалдочками, поворотились вокруг своей оси и гуськом, один за другим, засеменили вниз, чтоб так же бесшумно исчезнуть, как бесшумно стояли. Когда за последним из них затворилась дверь, мажордом величественно спустился вниз, поднял дверную цепочку и… Но тут все обычные в таких случаях действия доскакали в обратном порядке, как какой-нибудь фильм, пущенный задом наперед. Вместо того чтоб запереть парадное, мажордом его хорошенько открыл. Вместо того чтобы идти спать, он стал в почтительную позу. И вместо того чтоб спроваживать и выпроваживать, имея в виду несомненное окончание банкета и близость утра, он впустил именно! сейчас крайне элегантного посетителя — высокого, стройного, нарядного джентльмена в бальном туалете и всех джентльменских принадлежностях.. — Фламинго! — пробормотал гость, входя. — На отлете, эксцеленца, — почтительно ответил мажордом. — Входите, входите, вас ждут. Молодой! человек быстро взбежал да лестнице, прошел через пустую анфиладу комнат и приподнял одну из портьер. Перед ним, в круглой библиотеке, за шахматным столиком, сидели два человека и мирно доигрывали партию. Один из них —но, вместо того чтоб описывать эту фигуру, я просто адресую читателя к многочисленным номерам всех континентальных газет от такого-то числа какого-то месяца. — Здравствуйте, Дельсарт, — лениво проговорил он, даже не взглянув на вошедшего. — Сядьте и обождите пару минут. Шахматная партия подходила к концу. — Теперь, — улыбнулся американец, — говорите, как если бы мы с вами были одни! Дельсарт хоть и состоял на службе у Америки, был все же англичанином, младшим сыном английского лорда и не потерял надежды стать старший и занять наследственный стул в палате лордов. —Нус, Дельсарт, — поощрил его черноглазый джентльмен, — какова последняя ваша новость? — Последняя новость, — сердито вырвалось у Дельсарта, — заключается в следующем. Мы получили предписанье негласно поощрять культ майора Кавендиша. Кроме того собака… — Нус, что случилось с собакой? — Собака жива, по видимому, так как труп ее в Гаммельштадте не разыскан. Я надеюсь, вы понимаете вещ важность сообщаемых вам сведений. Я надеюсь, вы взвесите их:.. — На английские фунты, — ласково докончил американец, — не сомневайтесь в этом, Дельсарт. Кстати, какого мнения обо всей этой истории мсье Дэпрэо? Дельсарт вздрогнул! — мсье Дэпрэо был представителем французских интересов. Через секунду, впрочем, он уже улыбался, принимая из рук американца соответствующий весовой эквивалент, для перевозки которого, понадобилось бы Не менее двух тележек, если б он не был выражен в символическом виде. — Вот что, Дельсарт, — прибавил представитель «Америкен-Гарн», подбрасывая на чек настоящую тяжелую гирьку: — мы вам поручаем немедленно отыскать собаку. Я не „говорю — отыскать человека, так как не думаю, что он остался в живых. Но собаку, дорогой мой, отыскать необходимо. — Постараюсь, — угрюмо, ответил Дельсарт. Он откланялся, взял перчатки и вышел. Величественный, мажордом, усиленно, моргая и потирая себе переносицу, встал с места. — Сидите, я сам за собой запру! — быстро ответил Дельсарт, пробегая мимонего. Мажордом шмыгнул носом, моргнул одним глазом, потом другим, точно вставлял в них последовательно,по моноклю, качнул булавой И тут же погрузился в сон, нашедший на него, прежде чем он успел опуститься в кресло. Между тем Дельсарт, добежав до двери, хлопнул ею что есть силы, сбросил башмаки, сунул их в каминную трубу и сам отправился вслед за ними Каминные трубы в некоторых зданиях иногда оборудованы со всеми техническими удобствами. В, них можно посидеть, выкурить трубочку, Даже заняться любовью, если эта приятная деятельность приходит на помощь шпионажу, что она выполняет столь же часто, сколь часто на дипломатических лестницах встречаются существа разного пола. Каминные грубы снабжены внутри хорошими лестницами, вентиляторами и даже, чем-то вроде домашних телефонных трубок. В его время как Дельсарт весьма комфортабельно взбирался наверх, американец не менее комфортабельно расположился поближе к каминному, отверстию, хотя и не дышавшему никакой теплотой. — Сядьте сюда, генерал, — проговорил он лениво — здесь уютней. Славный паренек этот Дельсарт, не правда ли? — Удивительно симпатичный! — громко отозвался генерал, падая в другое кресло возле камина. — Ничуть не сомневаюсь, что он может найти не только собаку, но и ошейник и цепочку, если это понадобится. Держу Пари на собственную табакерку, что это самый талантливый молодой человек в Великобритании. — И такого парня не сумели, оценить! Это знаете ли… Оба собеседника так громко всплеснули руками, вздохнули и заворочались в креслах, что совершенно заглушили странное кудахтанье в каминной трубе, где восхищенный Дельсарт, втянув в себя ноздрями изрядное количество сажи, наслаждался самой приятной пищей, испокон веков услаждающей человечество: той самой, что соблазнила некую ворону. — Пора спать! — громко зевнул американец и встал с кресла. С минуту он помолчал, затем пренебрежительно прошептал:, — Он убрался. Ду… Здесь, чтоб не оскорбить британских лордов в их сыновьях старших, младших, средних, заочных и побочных, я предпочитаю докончить недопустимое выражение американца в более деликатной форме:ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ Еще о дворянских делах князя Гонореску
День не успел заняться, как в комнату румынского князя деликатно постучали. — Милейший мой Гонореску, — ласково пробормотал американец, усаживаясь против князя, — мне передали о пьяной венской девушке, очутившейся поблизости от кабачка «Кошачий глаз». — Любезный сэр, девушка найдена, поймана и отослана в константинопольский притон для моряков и носильщиков третьего разряда. — Очень хорошо…. очень… Вы! помните, мой дорогой, что я говорил вам о хорошем комплекте для порта Ковейта? Этот порт Ковейт, вопреки всякой географии, давно уже сидел у румынского князя в том месте, за которое обычно подвешивают человеческую одежду и ее носителей, когда они вытягивают лотерейный билет на виселицу. — Помню, — кисло отозвался Гонореску. — Полный комплект у нас уже подобран. Ни одной непривлекательной. Самая большая нога — размер номер тридцать пять. Все едят простоквашу, ваниль, сухие желтки, жареную свинину и рахат-лукум. Ванна, массаж, маникюр, педикюр, катанье, валянье, то есть я разумею прогулки и отдых на диванах… — А курс политграмоты? Провели вы его так, как я вам указывал? Князь Гонореску поперхнулся. — Милейший сэр, я… я не совсем понимаю. Мои предки, сэр, перевернулись бы в пробу. Я прошу вас, сэр, преподать ваши указания непосредственно Апопокасу. Эта достойная речь произнесена твердым голосом. Румынский князь тоже имеет меру своего веса, как и всякая: земная материя. Он Нажал звонок. Дверь отворилась. Толстый, жирный, помятый Апопокас, дожевывая рахат-лукум, ваниль, жареную свинину, предназначенные для ковейтского комплекта, медленно появился в дверях, подтягивая на животе капуцинский ремешок. — Я надеюсь, Апопокас, ваши девушки милы, ласковы и хороши собой, — внушительно произнес американец. — Их надо, кормить сладостями, чтобы они стали еще милей, ласковей и симпатичней. Это одно из самых важных начинаний международной политики. Апопокас шмыгнул носом. — Вы понимаете, добрейший, что международная политика интересуется узловыми пунктами. Ковейт есть такой узловой, пункт. Много интересных политиков сидят сейчас в Ковейте, выполняя различного рода задания. Но, дорогой мой, великие политики не везут своих жен в порт Ковейт, и особенно в такое переходное время. Вы Понимаете Поэтому, что гнездо симпатичных, в высшей степени привлекательных женщин, помещенное под международным, фонарем, среди розовых садов порта Ковейта, Снабженное кофейней, биллиардной, восточными киосками, опахалами, кальянами, нардами, халатами, зеленым порошком* для любителей и содержимое титулованным лицом, — такое гнездо может стать любимым местом отдыха для политических людей. Следует Апопокас, отнестись к этому весьма серьезно. Следует взвесить эту серьезность на то золото, которым ваш господин будет аккредитирован в Багдаде, Ковейте и Керманшахе. — Я понимаю вас, сэр! — от всей души пробормотал Апопокас. — И вот, милейший мой, вы подготовите симпатичных девиц к политическому восприятию. Вы дадите им ориентацию. Вы научите и разбирать что Такое русский большевик, английский Империалист, — немецкий филистер, австрийский болтун и американский гуманист. Вы научите их стенографии. Они должны уметь. разговаривать, выслушивать и записывать. — Но я сам этого не умею, — мрачно ответил Апопокас. — Поищите им учителя! Что-нибудь. из духовного звания или русской эмиграции. Итак, князь… Два три кивка благородной улыбающейся американской головы — и князь Гонореску остался наедине со своим слугой. — Иди-ка сюда, собачий сын, моисеева заповедь! — произнес румынский вельможа многозначительным тоном. — Иди, иди! Да не задом, а передом. Ага! Так я и знал. Ваниль, рахат-лукум, свинина! Ну, если ты мне еще раз пропитаешь девушек одними сухими желтками и простоквашей, я понаделаю да тебя таких бифштексов, что даже caм Врибезриску не отличит твоего мяса от… Князь хотел добавить «от бычачьего», но, вспомнив, что ни один отелы в Вене, в том числе и их собственный, уже не знает, чем пахнет и где возрастает бычачье мясо, добавил угрюмым голосом: — От кошачьего. Апопокас мрачно переступил с ноги на ногу. — А теперь, — пробормотал князь, Меняя… дворянскую интонацию на чисто деловую, — собери весь девичник и готовься к дороге. Мы завтра же едем в порт Ковейт через Джерубулу и Багдад. Величественное путешествие! Достопримечательные остановки! Ты слышал, гм, что было сказано о городах Kepманшахе, Багдаде и Ковейте? Для дворянина, Апопокас, нет более достойного города, чём тот, где он аккредитован! ________________________________ *ОпиумомГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ Почему Миннины сапожки не довели Сорроу до ее ножек
Не прошло и часа с той минуты, как Миннина туфля очутилась в руках у Сорроу, а дворникова метла в его тылу, как по той же грязной, кривой, подозрительной Штумгассе проехал мороженщик, на собаке. По видимому, профессия мороженщика была выбрана им исключительно для отвода глаз, а может быть, я для отвода носа, усиленная длина и краснота которого говорили скорей о растапливающих, нежели о замораживающих предметах торговли. Но зато собака мороженщика во всех отношениях была на высоте собственной поклажи. Представьте себе дюжего бурого пса, худого, как жердь, с мордой хронического меланхолика. Шершавый язык висит у него сбоку, подобно еретическому красному флагу, над обидчивыми круглыми глазами торчат клочья волос, уши двигаются, свидетельствуя о мозговой работе, а вообще говоря, у пca такое выражение туловища, точно он давно и основательно разочаровался в школьной системе мирозданья. — Иди, Небодар, иди, голубчик, — поощрял его пьяный мороженщик, то и дело выхватывая из кармана что-то похожее на стоптанную туфлю и подсовывая ее под самый, нос недовольного пса. — Иди прямым шагом, коли не хочешь, чтоб я впустил тебе сзади наперед восемь порций мороженого, и хорошо, если только клубничного, а коли ежели крем-брюле… Угроза подействовала! Небодар поджал хвост, рванул тележку и опрометью кинулся вперед, болтая языком направо и налево. Они миновали таким образом два мрачных квартала и внезапно поворотили к центральной части города, когда, возле самого тротуара, показалась перед ними вторая туфля, сбитая так ловко в пыль и мусор, что не привлекла даже вниманья местных старьевщиков. Сорроу быстро подхватил ее и подмигнул Небодару. — А теперь, юбочник ты этакий, — пробормотал он игриво, — шландрен ты этакий, бегалка за дамскими ножками, беги себе во всю прыть, авось мы встретим что-нибудь вроде — штопанного чулка! Беги, — ухажор, бе… Чёрт возьми, это еще что за фокусы! Небодар остановился, как вкапанный. Шерсть его стала дыбом. Морда оскалилась, глаза валились кровью. Оскорбила ли его неуместная игривость мороженщика, или духовному взору его предстала небесная отчизна, но только загадочный нес презрел все окрики, подхлестывания, притоптывания и подталкивания, зарычал неистовым рыком и со всех ног помчался по боковой улице, ведущей прямо к Пратеру и наполненной публикой. — Караул! — простонал Сорроу, кидаясь вослед утекавшему, Небодару. — Песик! Кормилец! Пьяница делал при этом такие уморительные прыжки и гримасы, что все внимание публики было, отвлечено с Небодара на его собственную особу. — Уф! — пробормотал он наконец, догоняя тележку в темном углу одной из липовых аллей Пратера. — Хорошо еще, что нас не забрали в участок… Боюсь я, сильно боюсь, Минни, что на этот раз он охотится не за тобой! Небодар и впрямь охотился не за Минни. Добежав до главной аллеи, он принял самый степенный вид, завилял хвостом и стал на задние лапы, а передними принялся скрестись в бревенчатые ворота, заклеенные огромными красными афишами:Цирк Паоло Кальвакорески,
и
Бена Тромбонтулитатуса,
или чёрта в решете.
Только!
Только! одна гастроль! Только!
Только!
Вена. Пратер.
— Чёрт тебя побери, собачья душа! — вздохнул морожещик. — Я предпочитаю потерять обе формочки с клубничным и с крем-брюле, не говоря уже о тех кандидатах ко святым местам, которые вздумают покушать их в мое отсутствие, чем лишиться тебя! С этими словами он отпряг тележку, завез её в кусты, взял Небодара за ошейник и стал у кассы, пока нетерпеливый пес тыкался ему носом в коленки. Жирная кассирша с подбородком, усеянным многочисленными родимыми пятнами мышиного цвета, равнодушно продавала билеты. Очередь состояла главным образом из галантерейных приказчиков и их барышень, слишком голодных для того, чтобы быть увлеченными цирком, и вся эта вялая публика, ничем не похожая на веселую, шипучую, острословную, бойкоглазую пратерскую Вену белых времен, медленно подвигалась вперед. Когда мороженщик и его собака находились уже перед окошечком, два каких-то человека в плащах и широких шляпах, тесно держащие друг друга под руку, остановились вплотную на его спиной. — Надо купить билет, — прошептал один сиплым голосом, — администрация подозрительна, они нас ни за что не пропустят! — Да уверен ли ты в этом Бене?. — Тсс! — прошептал первый голос.. —Молчи, ради всего святого, если не хочешь, чтоб тебя выбросили отсюда в сточную канаву с ножом в животе! Уверен ли я? Больше, чем в своем родном отце, дурья башка. Самый подходящий человек в целом свете. Знай я, что он тут, а не в Бразилии, я бы…. Здесь! Сорроу, давным-давно пересчитавший не только сдачу, но и все десять пальцев своих рук, должен был наконец ретироваться, так и не дослушав интересного разговора. Он заковылял с Небодаром ко входу в цирк. Подозрительный одноглазый дьявол в зеленом сюртучишке оторвал краешек его билета, скривил рожу при виде собаки и молча поднял портьеру такого неопределенного цвета, как если бы библейскую радугу собрали с неба суповой ложкой, наложили в котел и кипятили до тех пор, рока она не потеряла всю свою спектральную выдержку и не перемешалась, до полной неразберихи. Цирк помещался в жалком деревянном балагане, кое-как сколоченном на голой земле. Сиденья первого ряда были обтянуты кожей, должно быть сдернутой с тех покойников, у кого ее основательно уже повыколотили при жизни. Человек сто зрителей расположилось по ярусам, причем молодые люди сосали набалдашники — своих палок, а молодые девицы — собственные ногти, ибо иного угощения перед началом зрелища в послеверсальской Вене не существовало ни для Кого, кроме, впрочем, иностранных посольств. Описание можно закончить трапецией, устроенной в форме колеса и такой жидкой па вид, что можно было содрогнуться за судьбу Паоло Кальвакорески и Бена Тромбонтулитатуса. Сорроу уселся, сo всей силы сжав морду Небодара и удерживая его у себя между коленками, под прикрытием ролы своей куртки. Пес дрожал, фыркал, скреб лапами и проявлял все признаки страшного возбуждения. Незнакомцы в черных плащах тоже появились у портьеры, прошли мимо них и уселись далеко наверху, так что Сорроу было невозможно ни наблюдать за ними, ни слышать их. Спектакль начался бегом лошадок и прыжками двух толстых клоунов через обруч. Потом Красивый брюнет, обтянутый в трико, Паоло Кальвакорески, выехал, на великолепном рыжем жеребце, покрутил хлыстом, дал налюбоваться всеми своими статьями спереди, сзади и с боков, сделал довольно-таки бесцветный пируэт и скрылся. Служитель в зеленом кафтане прибрал за ними, унес с арены все лишнее, подмел, сделал рупор из ладоней и провозгласил: — Чёрт в решете! После чего в цирке появилась даже сама кассирша с родинками мышиного цвета и сладко уставилась из первого ряда на трапецию. Сорроу должен был сорвать свой кушак и обвязать им трясущуюся морду Небодара — такое неистовство овладело меланхолическим псом. Пока от возился, забинтовывая и затягивая собаку, арена ожила. Кто-то золотистый прошел по ней колесом,подпрыгнул, взвился, и вот уже смеющийся Бен Тромбонтулитатус крутится на одной ноге, как волчок, вокруг каната, под громовые аплодисменты всех зрителей.ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ Человек с канатной проволоки
Бен! — неистово орала публика, швыряя в акробата оторванными пуговицами, за неимением цветов и картошек, — Бен! Га-га-га! Бис! Браво! Беномания овладела даже кассиршей, положительно способной в эту минуту учинить растрату, если б только касса принадлежала комунибудь другому, а не ей самой. Один Сорроу, отнюдь не любитель цирковых затей, глядел на акробата с полным равнодушием и в глубине души сильно скучал без своей трубочки. Если б не скрежет трепет и судороги, сводившие Небодара от кончика носа до кисточки на хвосте, он решительно не знал бы, на что потратить свое внимание. Между тем публика бесновалась все отчаянней. Акробат перекувыркнулся на проволоке, снова завертелся волчком и наконец спрыгнул вниз, легко, как резиновый мячик,глядя на самый верхний ярус блестящими карими глазами. Там сидели два человека в плащах. Один из них махнул акробату красным носовым: платком. Бен прищурился — и улыбнулся,причем кассирша и прочие беноманки могли вдоволь налюбоваться очаровательной ямочкой, появившейся у него на правой щеке. Секунда— и, видение исчезло. Но — увы! — вместе с видением, прежде чем Сорроу мог опомниться, исчез и Небодар. —Чёрт! — проревел Сорроу, вскакивая и бросаясь вслед за последним взмахом его хвоста. — В решете ты или не в решете,а уж я просею тебя, голубчик, будь ты хоть трижды чёртом, пропечатанным в афишах с дозволения цензуры! Эта длинная речь закончилась перед дощатой дверцей, ведшей в актерскую уборную убогого цирка. Земляной коридор был, пустынен, дверца прихлопнута, ниоткуда не доносилось ни звука. И к величайшему изумлению Сорроу, перед самой дверцей неподвижно, как на стойке, лежал Небодар, сунув нос под половицу и притаив дыхание. — Гм, — пробормотал Сорроу. — Должна быть, он встретился с хозяином. Осторожно оглянувшись во все стороны, он привстал на цыпочки и поглядел сквозь щель в уборную. Там никого не было. Стены были заклеены афишами с изображением «Черта в решете», или самого Бена Тромбонтулитатуса. На трехногом столе стояло кривое зеркальце, в углу висела черная пара. Прошло несколько секунд, прежде чем Сорроу услышал тихие голоса нескольких человек. Дверь, противоположная той, за которой притаился Сорроу, распахнулась. Стройный акробат кинулся на стул перед зеркалом и немедленно поднес это последнее к своему лицу. Два человека в плащах и низко надвинутых шляпах вошли вслед за ним, тихо притворили дверь, оглянулись во все стороны и, не найдя нигде стульев, недовольно поморщились. — Нет, я не вспотел! — произнес Бен глуховатым голосом, любуясь собой безо всякого стыда, — Я могу перекрутиться еще двести раз и не вспотеть. Мускулы мои и порядке. Какой я красавчик! С этими словами он улыбнулся своему отражению, и будь зеркало не столь запылено и закапано, может, быть, даже поднес бы его к губам. Там сквозь пыль и пятна виднелась очаровательная головка, похожая на голову Диониса. Короткий нос шел по прямой линии от небольшого лба, обрамленного крепкими круглыми кудрями. Глаза были, даже чересчур ярки, а рот чересчур ал для мужчины. Не мешает прибавить к этому счету и еще кой-какую мелочишку, вроде жемчужных зубов, длинных загнутых ресниц, вышеупомянутой ямочки и лебединой шей. Будь Сорроу знатоком женских лиц, как Боб Друк, он непременно узнал бы в пресловутом Бене Тромбонтудитатусе очаровательную мистрис Кавендиш. Но техник Сорроу угрюмо наблюдал в щелку за всеми ужимками акробата и удивлялся гораздо более молчанию и неподвижности Небодара, чем красоте Бена.—Послушай, Бен, — сипло пробормотал человек в плаще,—я привел к тебе господина с высшим образованием. Довольно ломаться! Уступи ему стул и валяй насчет нашего дела. Бен опять взглянул в зеркало, тряхнул кудрями, поворотился к собеседникам и при встал со стула, мак раз для того, чтоб еще раз медленно, плотно и со вкусом на нем рассесться. — Говорить с вашим братом не о чем,— промямлил да глуховатым голосом. — Я Бен — канатный плясун. Меня знают все торговцы человечьим мясом до обе стороны океана. Я не отказываюсь ни от какого дельца. На последнем мы заработали десять тысяч фунтов. Какую валюту вы хотите мне предложить? Странное дело! Несмотря на вопиющий смысл этой речи, развязность акробата и жестокое выражение его блестящих глаз, да вдруг безо всякой видимой причины и даже вопреки здравому смыслу, начал нравиться технику Сорроу. — Десять тысяч фунтов! — простонал человек, аттестованный как господин с высшим образованием.— Куда вы деваете деньги? Если вы так хорошо зарабатываете, ой, ой, что должны делать бедные маклера!.. —На то у вас и высшее образование,— спокойно ответил акробат, — А у меня только руки, ноги и красота. Ну, скорей, — какая валюта? — Немецкая... — прошептал человек в плаще —Но с гарантией. Если вы, мистер Тромбонплутитатис... — Тромбонтулитатус! — Если вы, мистер Тромбонтулитатус, согласитесь, вы получите дворянское Достоинство и кусок земли в Хорватии, Галиции, Венгрии или где вам заблагорассудится. По видимому, это предложение имело для канатного плясуна какой-то особый соблазн. Глаза его сверкнули еще сильней краска разлилась по лицу. Оба человека в плащах многозначительно переглянулись. — А дело-то, мистер фон-Тронбонтулиус, пустяковое... муху, поймать, а не дело. Извините, тут никто не слышит? Дело то всего навсего, — (здесь он понизил голос до глубокого шёпота), — ...выкрасть кой-какой документишко у англичанина в порте Ковейте. — Англичане мастера платить, — сухо ответил акробат.—Я соглашусь на ваше дело, но, надеюсь, вам известно мое главное условие,главное прааило Бена,— на котором я работаю? —Вы переходите на сторону врага, если он согласится заплатить дороже? — кисло произнёс маклер. —Мы это знаем. Но получить дворянское достоинство на пергаменте и с печатями вы от англичан не можете. Затруднения нашей власти в Персии, осложнение с Багдадской дорогой, любезный мистер фон-Тромбониус,—все это толкает нас на союз с вами. И если вы станете человеком с происхождением, вы сами понимаете... —Довольно!—Крикнул акробат, вскакивая с места. — Какого чёрта вы твердите о происхождении! Убирайтесь вон отсюда, вон, вон! Передайте вашим собакам, что Бен с канатной проволоки... принимает их условия. Во-о-он! Оба незнакомца в ужасе попятились от стула колесом завертевшегося в руке канатного плясуна. He успели они выбраться через внутреннюю Дверь из уборной, как Тромбонтулитатус дико расхохотался и схватил зеркальце. — Красавчик мой! — глухо проговорил он, сверкая самому себе глазами и жемчужной линией зубов.— Мы тебя сделаем дворя-нином. Ты Получишь про-ис-хож-де-ни-е! Ты построишь себе родовой за-мок в Венгрии. Ты женишься на дво-рян-ской дочери и будешь сечь ее, сечь, сечь, сколько твоей душе угодно! Дети твои,.. Но тут Канатный плясун затих и выронил зеркало из рук. — К чёрту,—пробормотал он уже другим голосом, быстро, стянул с себя трико, накинул поношенный черный костюм, нахлобучил на блестящие кудри, потертую кепку и вышел. Только теперь Небодар проявил признаки жизни. Слабо повизгивая, он лапами отворил, двери в уборную, вполз в нее животом, волоча за собой хвост, словно перебитый палкой по всем хрящикам, и стал обнюхивать и вылизывать все места, куда ступала нога канатного Плясуна. При этом он ныл, выл и повизгивал надрывающим душу голосом, подействовав даже на железные нервы техника Сорроу. — Странно, — пробормотал этот последний, вынимая трубочку и наконец-то позволяя себе хорошую потяжку табачного дыма, — уж не влюблен ли Небодар в это бесовское отродье?.. Немного еще, братцы мои, и я… гм…м… я сам… того… хоть надо сознаться, он столько же заслуживает любви, сколько гиена, ехидна или другая какая-нибудь брамапутра!
ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ Снова пастор Мартин Андрью
Надо сказать правду: никто более самих англичан не способствовал популярности культа майора. Газеты в пылу возмущения перепечатывали решительно все воззвания о нечестивом вероотступнике, снабжая их пространными комментариями. Филологи сочинили новое слово — «кавендишизм». Bi театрах, ставили пьесы: «Кавендиш, пророк Магомета», «Кавендиш, отец угнетенных», «Смерть Кавендиша» и тому подобное, разумеется, немедленно же по прошествии двух трех недель яростно снимаемое с репертуара английской цензурой. Дошло до того, что даже сами туземцы стали читать колониальные газеты и, по словам шутников, заинтересовались вопросом о Кавендише. Именно в эти дни, в ясное, глубокое, солнечное утро, когда под карнизами плоскокрыших домов ходят голуби, а над карнизами дышат розы, пастор Арениус вышел на крышу своего домика в городе Джерубулу. Он был бел, как стены его жилища. Плечи миссионера от старости уходили вниз, коленки подгибались, а веселые голубые глаза смотрели подслеповато. Усевшись в тростниковую качалку, — он развернул месопотамскую английскую газету и несколько раз кивнул головой с видом! крайнего удовольствия. — Далее писаки стали упоминать имя божие, — пробормотал он с чувством. — Истинно, истинно размягчаются сердца века сего. Ведь как пописывают-то! «Владыко живота нашего и добра вашего, и скота нашего, умученный злодеями, к разбойникам сопричтен, бич всех иноверных, святой, всемогущий, памяти твоей поклоняемся, мн…» Тут пастор Арениус вскрикнул и выронил газету. В.место святого духа, Иисуса Христа или но меньшей мере матери божьей, перед глазами его стояло: «майор Кавендиш». Благочестивые строки были точным переводом туземной молитвы, обращенной к английскому майору! Старческое лицо Арениуса налилось кровью. Глаза наполнились слезами. Он прямо-таки горел от стыда. В его епархии, среди его мирных овец, в маленьком беленьком душном от роз Джерубулу зародилась самая странная ересь, какую только мог выдумать человеческий мозг. — Я искореню это! — воскликнул пастор, поднимаясь на свои старые ноги и изо всех сил ковыляя к дверям. — Искореню это, хотя бы… Но тут он уткнулся головой в чью-то душистую чесучовую грудь, пахнувшую турецким табаком, и пара железных рук подхватила его под локти. Что это вы собираетесь искоренить, отец Арениус? — Произнес голос, подействовавший на него, как электрическая искра. Пастор Арениус отшатнулся, вытаращил глаза и поднял — руки, словно перед привидением. — Вы… вы… — пробормотал он в ужасе, — что же все это значит? — Я сам, дорогой коллега, собственными ногами и руками, — саркастически произнес пастор Мартин Андрью, входя на беленькую крышу и преспокойно опускаясь в качалку. — Надеюсь, вы не откажете мне в ночлеге, ужине, чашке шербету и распорядитесь, чтоб ваши слуги привели из караван-сарая мой маленький экипаж. Видя, что Арениус не отвечает и сидит в кресле ни жив, ни мертв, Мартин Андрью поднял на свет свои сухие пальцы и поглядел, как они розовеют… — Тем более, что со мной едет гм… Дама. Ее надо тщательно прятать от любопытных, — докончил он сухим голосом. Вытащив из-за пазухи драгоценный пакет, запечатанный собственной печатью с кольца Кентерберийского епископа, пастор Андрью весьма непочтительно швырнул его прямо в лицо почтенного старца. Арениус вздохнул и дрожащей рукой распечатал пакет. Но не успел он прочесть первых строк, как смертельная бледность разлилась но его лицу и бумага полетела на пол. — Никогда! —проговорил он с достоинством, поднимаясь и глядя на Мартина Андрью грозными глазами. — Никогда, пока я служу господу моему Иисусу Христу и его Святому евангелию! Передайте это веем королям и епископам мира сего! О этими словами он выпрямился и твердо пошел к выходу, Me обернувшись больше ни на пастора Андрью, ни на епископское послание. Его коллега пожал плечами, процедил сквозь зубы крепкое английское ругательство и в свою очередь выбежал: из домика. Узенькие улички городка Джерубулу были, по видимому, отлично знакомы пастору Андрью. Он шел походкой восточного человека, слегка приподняв правое плечо над левым и размахивая кистью руки в такт шагам, покуда не очутился на площади перед караван-сараем. Грязное, немощеное пространство густо усеяно навозом, жижей, растоптанными фруктами, сеном, кизяком, мусором. Вокруг железных треножников персы на корточках жарят требуху. А над всем: этим, возносясь Стройными полуарками и сводами в яркое синее небо, стоит изумительной красоты здание в строгом персидском стиле — караван-сарай. Туда-то и направился пастор Мартин Андрью, брезгливо шарахаясь от полуголых нищих, опрокидывая скученные треножники и наступая на крохотных черномазых детей. Саиб, мы здесь! — шепнул слуга, вынырнув из первой же подворотни. — Прикажи двигаться дальше. Я видел толстую жирную собаку с ремешком на животе и без волос на голове. Пусть уменьшится моя тень, саиб, если это не кеоса*. Нехороший глаз у кеосы. Не уберечь нам ханум! Пастор сердито отмахнулся и вошел в караван-сарай. В полутемной нище, возле запертых кожевенных лавок, приютилась его экспедиция — с десяток турок и курдов весьма зловещего вида. Двое из них стояли возле крытого темного паланкина. Мартин Андрью шепнул им что-то по турецки, распахнул дверцу паланкина и прыгнул внутрь. На подушках, расшитых золотом, лежит дитя. То же спокойное равнодушие идола на гладком лбу, над сросшимися бровями и миндалевидными глазами, удлиненными сурьмою к переносице и бровям. Руки и ноги ее крепко спеленуты, как у младенцев кочевого племени. — Эллида! — прошептал пастор далеко не благочестивым голосом и потянулся рукой к ee шейке. Но через секунду он вскрикнул и отдернул руку. Тонкий и острый укус, словно от маленькой змейки, вызвал черную каплю крови на конце его самого сухого пальца. Мартин Андрью засмеялся. Нельзя сказать, чтобы смех этот действовал утешительное два курда возле паланкина вздрогнули к выплюнули изо рта порцию хорошо разжеванного табаку. Даже слуга пастора, турок Гуссейн, сотворил заклятие и опасливо оглянулся на свою тень. Только неподвижное бронзовое дитя глядело загадочно-равнодушными глазами прямо в лицо пастора и не шевельнуло бровью. — К Ареинусу! — крикнул Мартин Андрью хриплым голосом. — Марш вперед! Вперед, собаки! Хлыст взвился над верными слугами пастора, и караван тронулся. Пока это происходило в глубине караван-сарая, крыша белоснежного — домика Ареинуса, увитая розами и полная голубиного гульканья, некоторое время была совершенно безлюдна. Но вот низенькая дверь приотворилась. Низенький человек! в пасторском облачении выглянул из-за нее. Нос у человека длинный и красный. Губы мокры и фиолетовы… Щеки висят по-собачьи. Глазки… но достаточно взглянуть в эти глазки низенького человека чтобы убедиться в величайшей степени его низости. Это преподобный отец Беневолент, помощник и заместитель пастора Арениуса, а также прямой кандидат на его доходное место. Он понюхал воздух, танцующими шажками добрался до качалки, сел и невинно закачался вниз и вверх, вниз и вверх, пока ножки его не стиснули между собой епископское посланце и не подбросили к ручкам, а ручки не поднесли осторожно к глазам, как раз настолько, чтобы сверлящие взоры отца Беневолента не прочитали о «…совершенной необходимости не только не препятствовать, да даже поспешествовать культу майора Кавендиша, насыщая и оформляя его всеми! символами нашей святой религии…» ______________________________________________ *Кеоса на Востоке означает безволосого и женоподобного человека. Встреча с кеосой предвещает несчастье.ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ Совещание на мысе св. Макара
Не успел английский фунт стерлингов, подобно толстому джентльмену, быстро взобраться вверх по биржевой лестнице, на радость всем британским патриотам, как случилось странное, неслыханное, недопустимое событие: фунт споткнулся и покатился вниз. Почтенное собрание правления английского Всемирного банка Ничего не могло поняты. Сначала, все шло как по маслу, кавендшнизм начал собирать! под британский флаг многотысячные толпы дервишей, кликуш, факиров, прокаженных и опиумистов. Пушки и броненосцы пошли навстречу движению, охраняя туземную свободу совести. Фунт поднялся. И вдруг на древесной коре всех тропических и субтропических колоний Великобритании появилась пропаганда. Лорд Чирей дрожащей рукой вынул из портфеля странного вида корку и развернул ее верхний край. Перед ошеломленным правлением появился явственный знак серпа и молота, а под ним, Не без орфографических ошибок, стояло на несомненном английском языке:Цветные племена и народы! Собирайтесь на мысе св. Макара для
выработки единого фронта против
насильников, грабителей и хищников
империализма!
— И эта богопротивная надпись, — понизил лорд Чирей голос, обращаясь к председателю банка, — подписана ненавистным для каждого великобританца именем: Карахан. Все глубоко вздохнули. — Но это еще не все, — продолжал лорд — Чирей. — Нам нигде не удалось поймать ни единого агитатора. С своей стороны, сорок восемь, Профессоров объединенного географического общества обоих полушарий высказались в отрицательном смысле о существовании мыса св. Макара. По словам профессоров, мыс св. Макара не нанесен Ни на одну из существующих карт.. — Но, боже мой, тогда нанесите его! — с упреком сказал председатель! банка. — Да, Но куда, в какой океан? Под какую широту и долготу? Под чей флаг? Все это вопросы, на которые нет ответа. Мы вынуждены! признать, — лорд Чирей трагически сдвинул брови, — что ни бороться с самой пропагандой, Ни разогнать пушками имеющее быть собранье на неизвестном для нас мысу мы не можем. Председатель вспыхнул от гнева. — Лорд Чирей, герцог Брисьподстульский! — проговорил он, выпрямляя спину. — Если в течение трех дней мыс святого Макара не будет найдеи, мы добьемся того, что палата лордов лишит вас наследственного места. — Лорд Чирей, герцог Брисьподстульский-темнее ночи. В таком состоянии люди обращаются обыкновенно или к Шерлоку Холмсу или к его другу, Доктору Ватсону, но несчастный Чирей давно уже не верил в английскую мифологию. Он сел в автомобиль, стиснул пальцы и велел везти себя в Гринвичскую обсерваторию, где, как известно, Имеется список всех часов, бьющих под какой бы то ни было широтой и долготой. «Если на этом проклятом мысу хоть где нибудь повешены часы,— думал Чирей тоскливо! — юн найдется в списках!» Пока герцог Брисьподстульскйй ломал таким образом руки, сидя в автомобиле, на самой — людной улице Нью-Йорка пролетал другой автомобиль, где сидел инженер Пальмер, потиравший себе руки с выражением полнейшего удовольствия. Подлетев к роскошному дворцу, он быстро поднялся по мраморной лестнице, вошел в столовую, сверкающую хрусталем и золотом, раскланялся с чистокровной дюжиной янки, жевавших вокруг стола, и громогласно воскликнул: — Джентльмены, призыв на мыс святого Макара выполнен па все сто процентов. Я только что узнал по радио о появлении надписи в Белуджистане, Триполи, Северной Индии и Персии. — Мистер Пальмер,— величественно — промычал Плойс, — садитесь и — кушайте. Сперва желудок, а потом идеологическая надстройка! Шутка директора «Америкен-Гарн» была встречена одобрительным мычаньем. Механические подъемники десятый, раз вознеслись снизу вверх с новой сменой ароматичнейших блюд. Челюсти янки работали. Вентиляторы со всех сторон дышали прохладой и свежестью. Солнце за окном померкло, и , тотчас же зажглись люстры. Одновременно с. ними стеклянные двери распахнулись на огромную веранду, уставленную тропическими растениями. Дюжина столиков из яшмы выскочила снизу вверх, словно кнопки из звонка. На столиках появились кофе, ликеры, сигары, сифоны с водой и зубочистки. — Сядем, мистер Пальмер, — важно проговорил, Плойс, завладевая зубочисткой. — Я должен сказать, что ваша новость нам уже известна. Мы интересуемся сейчас другим вопросом: Приняты ли вами меры для изобретения универпрода? — Универпрода? — переспросил, инженер Пальмер. — Ну, да, универсального продукта. Вы помните, я предложил вам создать продукт, который заинтересовал бы в одинаковой мере всех директоров нашего треста. Продукт, рассчитанный да кожу, шерсть, лен, паклю, нитки, ткань, кнопки и металлические изделия для наших прикладных фабрик. Вы понимаете, что мы начали рекламу в мировом масштабе совсем не для интересов отдельных фабрикантов ниток или летних тканей… Инженер Пальмер таинственно улыбнулся. — Дорогой мистер Плойс, я дума над универпродом. Мы имеем перед собой потребительский рынок больше чем в пятьсот миллионов душ, если принять во внимание Китай. Сперва я остановился на чемодане. Чемодан, изящный, портативный, в руках у вождя племени Плюю-Плюю, — это может импонировать. Но чемодан громоздок, дорог, — не демократичен. Тогда я изобрел подтяжки, что могло бы заинтересовать фабрикантов текстильных, кожевенных, кнопочных, пуговичных, резиновых и бумажных зараз. Но согласитесь, что молодой гонолуловец с подтяжками, но без штанов, производил бы отрицательное впечатление. Вместо универпрода подтяжки обратилась бы в предмет роскоши. И по зрелом размышлении я пришел к единственному выводу: универпродом может быть только колпак! Колпак всех видов, всех цветов, всех — комбинаций! Колпак, выделка которого принадлежала бы дорогому мистеру Дику, весьма удачно к тому же разрешающему для нас тайну нашей рекламы! Эта таинственная экивока на жирного, маленького фабриканта шляп и мелкой галантереи имела какой-то особый смысл, сокрытый от наших читателей в интересах загадочности и таинственности мироздания, отмеченной еще неким Горацио, по видимому служившим у Шекспира на предмет составления рекламы. Она пришлась мистеру Плойсу в высшей степени по душе. Следует сказать, что мистер Плойс был в числе тех великих сердцем американцев, что непримиримо восстал на Чарльза Дарвина и даже жертвовал сто тысяч долларов на изъятие теории обезьяны из всех школ Соединенных штатов. «Потому что, — так сказал мистер Плойс на собрании баптистов, квакеров, пуритан и методистов, — если мы искореним из мира вое мистическое и загадочное, то на чем же, скажите, будет держаться торговая реклама?!» Итак, намек на фабриканта шляп вызвал неистовый, длительный хохот всего собранья, не прекращавшийся в течение десяти минут. — Охо-хо-хо! — стонал один, падая головой на ликерный столик. — Ха-ха-ха! — рычал Другой, колотя себя по животу. — Хи-хи-хи!— заливался третий, обнимая своего соседа.. Мистер Плойс ограничился простой улыбкой, способствующей пищеварению. — Это хорошо, мистер Пальмер, — проговорил он милостиво, — это стоит денег. Будьте добры, приготовьте миллионы плакатов, листовок, объявлений на транспорте, почте, яйцах, бочках, бусах, газетах, конторах и молитвенниках о том, чтоОтгадавшему местоположение
МЫСА МАКАРА
будет выдана бесплатная премия.
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ
Боб Друк оправдывает обвинение в чувствительности и попадает в беду
Утром! трясины Ульстера казались далеко не такими страшными, как ночью, и тем не менее Боб Друк, пробираясь мимо них, поднял воротник, точно его знобило. Он шел мимо бледных меловых гряд, мутных канав, редкого чертополоха, желтых полос песку, по грязной сырой дороге, где никто не щел, не ехал и не виднелся, Кроме него самого, а между тем зубы Боба выстукивали дрожь, течь в точь как пионерский барабан. Он миновал уже с полпути: и рысцой побежал вниз, где в туманной лощине, под порывистым ветром, лежали острые башни Ульстера, как вдруг почувствовал за собой, бег другого человека. Кто-то шлепал по дорожной, грязи, как он. Друк остановился. Другой человек остановился тоже. Друк судорожно зашагал дальше. Он не смел обернуться. Револьвер в его кармане забит тиной. Другого оружия не было. А увидеть врага лицом к лицу храбрый и отчаянный Боб не мог. Дело к том, что он нес при себе страшнейшую в мире вещь, не прощаемую никогда на свете, и вещь эта написана у него на лице, читается в глазах, кривится в губах. — Если собаки увидят, что я узнал-таки кое-что про Кавендиша, мне не добраться до Ульстера! — пробормотал он, дрожа, как в лихорадке. — Лишь бы только успеть передать об этом ребятам… лишь бы только успеть! Глаза его тоскливо мерили оставшийся путь. И вдруг далеко впереди, он увидел симпатичную деревенскую одноколку, управляемую сгорбленным старым крестьянином. Одноколка ехала почти шагом, колеса ее застревали в ухабах. Друк быстрее зайца рванулся вперед и побежал прямо на спасительную точку. Быстрей, быстрей, — шаги за Друком отстают, умирают, отстали. Задыхаясь, мокрый от пота, Боб навалился на кузов крашеной тележки и прокричал прямо в ухо дремлющему седоку: — Прихватите Меня в Ульстср! Седок поднял голову. Широкополая шляпа колыхнулась. Лицо поворотилось. к Бобу. В ту же секунду Друк дико вскрикнул!? на него глядела рожа Кенворти, а за ним, там, где он бросил мнимого преследователя, сиротливо трусил жалкий деревенский почтальон, не знавший, чего больше бояться одиночества или Боба Друка. — С удовольствием, приятель, — ехидно пробормотал Кенворти, хватая Боб!а за грудь железными пальцами. Тр-рах! Удар по переносице, еще одна встряска, удар по лошади, — и наш герой лежит!в одноколке, потеряв сознанье, а деревенская кляча, оказавшаяся превосходным бегуном, мчится, распустив хвост, по дороге в город. Боб пришел в себя от пилота нескольких голосов. Он долго не открывал глаз, боясь увидеть застенок, подземелье, железные кольца в стене, дыбу, окровавленный пол и страшную рожу коренастого Кенворти.Но вообразите себе его удивление, когда вместо всего этого он оказался в просторной, чинной, благопристойной комнате, пахнувшей папками, деревянными столами, сургучом, бумагой и прочими атрибутами законности, а прямо перед ним, мирно беседуя с Кснворти сидел жирный человек в парике и с красным носом, ульстерскйй коронный судья. Заметив, что Боб Друк пришел в в себя судья устремил на него пару оловянных, выпуклых глазок, чихнул и тотчас же погрузил нос в огромнейший носовой платок. — Я горжусь, сэр, — напыщенно произнес Кенворти, ударяя себя кулаком в грудь, — горжусь, что поймал его, не боясь ни бумеранга, ни отравленных стрел, ни лассо, ни камня пиу-пиу, ни корешка миссолунги! — Но, — величественно ответил судья, еще раз взглянув на Друка, — но, милейший Кенворти, он хотя и грязен, однако-же взгляд его интеллигентен, а цвет кожи и черты лица напоминают человека нашей расы! — Мало ли что напоминают! — проворчал Кенворти. — Вы перечтите, сэр, правительственный декрет! Там сказано черным по белому, что колониальные народы объявили бунт и провозгласили этого — разбойника майора Кавендиша, собственным пророком. Поглядели бы вы, сэр, как полинезийцы, австралийцы, триполитанцы и прочие обезьяны растащили преступные, останки майора. Взглянете, сэр, на этого крамольника,— что он обмотал вокруг своего живота, что? Штаны Кавендиша! С торжествующей улыбкой схватил Кенворти старые брюки майора, крепко повязанные вокруг Боба Друка, рванул их и предъявил судье вещественное доказательство. Ульстерский судья глубоко вздохнул. Он был человеком, любившим покой, пудинг,портер и Пэгги, свою единственную дочь. Ему было крайне неприятно держать в ульстерской тюрьме страшного идолопоклонника. Но делать было нечего. Вспомнив декрет и чихнув еще раз, судья расстроенно пролепетал: — Уберите его, Кенворти... Распорядитесь, чтоб его обмыли и обыскали. И как гуманный человек, я бы все-таки хотел, Кенворти, чтоб вы приказали поставить ему кусок сырого ростбифа и парочку-другую бананов. Не ушел коронный судья удалиться, как круглая зверская рожа Кенворти озарилась самой ехидной усмешкой. Он поднес кулак к носу Друка, связанного по рукам и ногам, и свирепо шепнул: — Ага, триполитанец, козявка, эфиоп! Сгниешь, высохнешь, рассыплешься! На этот раз я держу тебя в руках, шпионская, собака, и уж не беспокойся, не выпущу не будь я знаменитый сыщик Кенворти! Между тем ульстерский судья, оставив Боба Друка на попечение его английского коллеги, медленно шел к себе домой, опираясь на палку с набалдашником из слоновой кости. Глазки его тихо щурились от удовольствия, созерцая мокрый маленький город Ульстер, наполненный башенными часами с такой беспримерной щедростью, что положительно трудно было понять, откуда хватало времени для измерения его на таком множестве часовых стрелок. Дойди до каменной ограды, доносившей до улицы запах роз, судья приподнял палку и постучал в калитку. Тотчас же дверь распахнулась, премилое личико приподнялось навстречу судье, и его собственная дочь, Пэгги, подхватила коронного джентльмена под руку, чтоб провести его в солнечный холл, где поджидали помой, пудинг и портер. Но на этот раз ульстерский судья чрезвычайно удивил Пэгги. Он не коснулся ни пудинга, ни портера, а покой, невидимому, не коснулся его самого. — Пэгги! — произнес он жалобным голосом, высморкавшись в огромный платок с таким усилием, словно собирал собственное удобрение для бесплодного клочка земли. — Пэгги, душа моя, поищи в словаре Аткинсона на букву И., — Есть, папа! — тотчас же ответила Пэгги, вспорхнула оборками, взметнула кудряшками и притащила обеими руками огромный словарь. — И, папа! Икота, империализм, исступление, Исландия, Иллирия, Ирландия, Индия, Ирак, иллюзия... — Нет, нет, — поморщился судья. — Удивительно, чего смотрит цензура, дозволяя... гм.. печатать словари по алфавиту! Погляди ниже, ниже, слово «идол». . Пэгги послушно отыскала идола и подняла бровки от изумления: — Папочка, «идол— это предмет для поклонения языческого культа. Идолы бывают разные, от деревянных чурбанов и чурок и до жестянок от консервов, оставляемых европейцами в языческих урочищах. Негры племени Га-на-Га-на поклоняются опрокинутой метле, которой в метелку втыкают два камня, заменяющие глаза. Австралийцы поклоняются синем цвету, намазанному на жертвенник. Дикое племя Тон-куа наклоняется...» Ай! папа, тут неприлично! Пэгги закрыла лицо руками и вспыхнула, как маков цвет. . — Дай сюда, — Сердито пробормотал судья и нетерпеливо придвинул к себе книгу. Тотчас же по лицу ело разлилась сладкая и безмятежная улыбка человека, свободного в собственных рефлексах по причине законного вдовства. «Дикое племя Тон-куа поклоняется двойному плоду мангуби, напоминающему две груди молодой женщины». — Гм!—прошептал судья.—Положительно, этот Кенворти садист! С каким жестокосердием он лишил несчастного молодого туземца экваториального солнца и предметов религиозного культа. Правда, туземец прибыл в Англию за штанами майора!... Но... но я положительно не понимаю, с какой стати он меняет первобытную жизнерадостную религию на штаны этого... Судьи поперхнулся. Он терпеть не мог майора Кавендиша. Для нашего рассказа огромное значение имеет то обстоятельство, что и дочь судьи, Пэгги, терпеть не могла майора. — Пэгги! — шепнул наконец судья, оглядываясь по сторонам и осторожно подбрасывая себе под самый нос огромный носовой платок. — Видишь ли, душа моя, я должен с тобой посоветоваться. С тех пор, как,твоя мать, а моя супруга, вздумала взойти из этого мира к небу, что было ей трудно, Пэгги, очень трудно, имея в виду сердечную астму, я ни разу: еще, cм... гм… не был в столь неопределенном состоянии духа! — В, чем дело, папаша? — Я подразумеваю, Пэгги, вмешательство в религиозные дела! Не успел судья договорить этой фразы, а Пэгги вздрогнуть, как дверь в холл отворилась настежь, резкие шаги простучали по каменному полу, и перед судьей очутился сам сыщик Кенворти, в дорожном костюме, дорожной шляпе и с дорожной сумкой через плечо. Ехидные глаза его так и светились дьявольской хитростью. — Сэр, — проговорил он деловым тоном, — я зашел к вам перед отъездом в Лондон. Поручаю вам пойманного мною язычника и надеюсь, что вы своим талантом добьетесь от него признанья в исповедании культа Кавендиша, тем более, что в случае вашего успеха, сэр, я не премину замолвить на вас словечко во Всемирном банке. Произнося эту речь не без явного хвастовства и шмыганья носом в сторону хорошенькой Пэгги, мистер Кенворти поднял шляпу и ретировался. Судья посмотрел на дочь. Дочь посмотрела на судью. — Теперь ты видишь, Пэгги, в чем дело, — угрюмо произнес блюститель закона — настоящий честный, первобытный язычник под кровлей моей тюрьмы, и я должен наставлять его в нечестивом кавендишизме, если не хочу лишиться наследственного места! Не бывать этому, Пэгги, клянусь чёртовой матерью майора, не бывать, хотя бы в намять того самого дня, когда я, — тут он ударил себя в грудь, — выгнал проклятого Кавендиша из своего собственного дома!
ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ Пегги устанавливает племенное происхождение Боба Друка и его религиозные взгляды
Каждому человеку дастся от судьбы бенефис. Нет сомнения, что на этот раз бенефис вызвал тому самому ульстерскому извозчику…чьи заплаты ка кафтане, пятна на фиакре и зловещие лысины на лошади воспитывали смирение и скромность и держал возницу в стороне от прочих собратий, и предмет мгновенного и отчаянного снижен товарных цен. В эту минуту злополучный возница с перед сотней ульстерских жителей и, растопырив руки, описывает свое приключение идолопоклонником. Не только лавочники дворники, почтальоны курьеры слушают его вытаращив глаза, но даже сами полицейски с булавою в руках, с шашкой наголо, сопровождающие несчастного Боба Друка тюрьму, остановились и разинули рты. — Вот он, братцы, как пить-есть он! — орет возница, изо всей силы тыча Друка и захлебываясь от блаженства. — Этот самый, который идолопоклонник, пожиратель огня! Нанимает он меня, братцы, на хорошем языке за двадцать фунтов ехать в замок Кавендиш!.. Возгласы ужаса. Легкий обморок у барышень, стоящих под руку с кавалерами. Два три кошелька из одного кармана в другой. — А я, братцы, оборотился и вижу него во рте синий огонь! Я его за ворот а он шипши — и вдруг ка-ак взвился воздух неизвестно куда. А денежки мои плакали. Закончив свою речь, возница загоготал таком восторге, точно плачущие деньги не доводились ему ни мало сродни. Между тем ульстерские жители густой толпой окружили полицейских, чтобы насладиться зрелищем живого идолопоклонника. — Джентльмены, он бритый! — восклицал парикмахер, трогая пальцем щеку нашего героя. — И пиджак на нем в самый раз! — орал портной. — Он блондин! — Он симпатичный! — Он без обручального кольца! —пищали барышни, не желая слушать ученика колледжа, тщетно объяснявшего обществу, что язычники носят кольцо исключительно в носу. Но самую несносную назойливость проявил ульстерский аптекарь. Прыгая вокруг, арестованного, он требовал, чтоб тот поговорил с ним по язычески. Напрасно полисмены ступали булавой и рассыпали отборные английские эпитеты, аптекарь не унижался и требовал языческой pечи. Боб Друк, выведенный из терпенья всей этой сценой и не вынесший плевков из запломбированного аптекарского рта, вдруг страшно выкатил глава, сел на корточки, и завыл диким голосом: — А-ли-гу-ли-лу-ли-би! Тотчас же на площади воцарилась глубокая тишина. Католики перекрестились. Англиканцы схватились за внутренние карманы, где рядом с кисетами, лежали молитвенники. Барышни расплакались навзрыд. И, прежде чем Боб Друк успел опомниться, десятки дамских пальчиков швырнули ему на колени кто булочку, кто цветочек, кто сикспенс, а кто шоколадку. Эта счастливая минута предрешила судьбу Боба Друка. Не успел, он дойти до тюрьмы, как уже усвоил всю гамму языческих настроений, от выкатывания глаз и сворачивания языка трубочкой до молитвенных телодвижений перед брюками майора Кавендиша. Что касается означенных брюк, то дорожа ими больше, чем собственной безопасностью, Боб поистине готов был превратить их в языческий фетиш. Нет ничего удивительного, что экзотика, в изобилии разведенная Бобом, доставила тюремному начальству массу удовольствия. Надзиратель Химкинс не мог оторваться от глазка в камеру арестованного ни для обеда, ни для ужина и, проведя ночь без она, тотчас же ринулся на наблюдательный пост, чтоб не пропустить молитвенного танца идолопоклонника перед восходом солнца. По видимому, танец этот превосходил всякую виденную им хореографию, ибо понадобилось прямо-таки рвануть его за фалду, чтоб оборотить лицом к коронному судье города Ульстера и его дочери, мисс Пэгги. Коронный судья прибыл в тюрьму, нагруженный, во-первых, словарем Аткинсона на букву И, во-вторых, двумя очищенными зайцами в корзине, густо посыпанными кайенским перцем, и, в-третьих, множеством пробных предметов языческого культа, в целях облегчить допрос арестанта вещественными экспонатами. Тут были бумеранги, стрелы и кремневые ножики, взятые из местного доисторического музея. Деревянные чурбаны, и чурки. Пустые жестянки от консервов... Пуговицы, бусы, страусовые перья. Опрокинутые метлы. Индиго и просто синька...Не было только плодов мангуби, которые достать в Ульстере не представлялось никакой возможности. Мисс Пэгги, дрожа от любопытства, устремила на тюремного надзирателя мечтательные голубые глазки. — Сэр,— произнес Химкинс, почтительно откашлявшись,— тяжелое зрелище. Язычник поклоняется штанам мистера Кавендиша как какой-нибудь регалии ели, можно сказать хартии. Нервы мои, сэр, буквально не переносили подобного испытания с тех пор, как я себя помню в этой юдоли слез и правонарушений. — А каков он собой?—шёпотом спросила мисс Пэгги. — Языческий! — хрипло ответил Химкинс. —Нос, рот, глаза, уши, как у прочих, людей, но впечатление от них, мисс, языческое, не говоря чего похуже. Эй, дай сюда ключ, отвори номер семнадцатый! Надсмотрщик, ворча, отворил камеру.. Дверь открылась. Коронный судья и его дочь, сопровождаемые полисменом с пакетами, вошли в комнату. - Боб Друк сидел на полу, сняв с себя башмаки и надев их на правую и левую, руку. Чулки его были повязаны вокруг ушей, нос густо вымазан кашей, а миска из-под нее горделиво надета на макушку. Перед ним на гвозде висели брюки майора Кавендиша. Боб Друк изо всей силы колотил босыми ногами об пол, бил башмаками на манер тимпанов и уныло стоная: «а-ли-гу-ли-пу-ли-би». — Садитесь, Мисс, садитесь, сэр,— взволнованно предложил тюремный надзиратель, чувствуя себя антрепренером знаменитого артиста.—Вы еще насмотритесь и не таких штук! — Пэгги, дитя мое, открой словарь! Пэгги, краснея, открыла Аткинсона. Пока ее пальчики, дрожа, совершали маршрут от империализма, Ирландии, Индии, Иллирии, Ирака до идолопоклонства, тимпаны в руках Боба Друка становились вое, слабее, ноги его смущенно подтягивались в тыл, а глаза, по видимому, тоже заинтересовывались словарем или бродившими по страницам хорошенькими пальчиками. — Читай, — произнес судьи голосом, полным научного интереса. — «Идол — это предмет для языческого культа, — звонко начала мисс Пэгги. — Идолы бывают разные, от деревянных чурбанов И, чурок и до жестянок от Консервов, вставляемых европейцами в языческих урочищах. Негры племени Гана-Гана поклоняется опрокинутой метле…» — Стой! — прервал, ее судья, выхватывая у полисмена метлу и водружая eё прямо перед носом Боба Друка,— Гу-гу! Га-на-Га-на! Молись!. — Но, папа, он совсем не похож на негра! — вступилась мисс Пэгги, сочувственно поглядывая на идолопоклонника, успевшего счистить с носа кашу, и предпочитавшего взгляды, обращенные далеко не в сторону метлы. — «Австралийцы поклоняются синему цвету, намазанному на жертвеннике…» — Дай сюда индиго! — провозгласил неутомимый судья и тотчас же вымарал синей краской с пол стены тюремной камеры. — У-a! У-a! Молись, — австралиец! Сосредоточивайся! Но австралиец и не думал сосредоточиваться. Этот чудак, наоборот, проявлял все симптомы крайней растерянности, вертясь во все стороны, кусая себе губы, краснея, потея, пыхтя и не зная, куда девать руки и ноги. — Несчастный! По видимому, он позабыл веру своих отцов и всецело предался этим проклятым штанам Кавендиша! — мрачно воскликнул судья, исчерпав весь свой запас гласных: долгих гласных, коротких гласных и полугласных. — Папа, — шепнула мисс Пэгги, краснея, как роза, и опуская ресницы на щечки,— Папа, я думаю, что я еще не дочитала… Я думаю, что этот незнакомец принадлежит к племени Тонкуа. Судья вопросительно взглянул на дочь. — «Дикое племя Тонкуа… — дрожащим голосом прочитала Пэгги, — поклоняется двойному плоду мангуби, напоминающему…» — Вздор! — сердито воскликнул судья. — Закройте книгу, сударыня Наденьте вуаль! Опустите глаза! Откуда вы вообразили подобный вздор, если здесь нет плодов мангуби! И неужели вы полагаете, что я спустил с лестницы майору Кавендиша для того, чтоб предоставить вас ухаживаниям поклонника его штанов?! С этим грозным спичем судья подхватил Пэгги под руку и быстро вышел из тюремной камеры, оставив у Боба Друка еще одну драгоценнейшую, примету неуловимого майора Кавендиша.ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЕРТАЯ Мыс св. Макара
Сыщик Кенворти слез с поезда на перроне лондонского вокзала в без четверти четыре дня. Но по старой традиции, введен ной, романистами, начиная от Коллинза и кончая Честертоном, Лондон был окутан таким туманом, что, если б его резали ножами, не хватило бы точильщиков по всей Великобритании, для того чтобы вывести вышеупомянутые ножи из полного отупения. Кенворти пробормотал сквозь зубы ругательство, закутался в плащ и влез в первый встречный кэб, крикнув внушительным голосом: — Скотланд-Ярд! Нет надобности говорить, что кэб блуждал около часа вокруг одного и того же памятника, заезжая ему то сбоку, то сзади, то спереди, покуда лошадь не наехала на полисмена, a этот последний не направил кэб куда следует. Поднявшись по лестнице в кабинет Лестрада, Кенворти не без удивления заметил странное поведение полиции. Весь Скотланд-Ярд жужжал, как улей. Чиновники бегали взад и вперед. Полисмены — входили и выходили. Сыщики то и дело хватали себя за голову, блуждающими — глазами смотрели (по. стенам и шевелили губами. Наконец вышел сам Лестрад, значительно поседевший и потолстевший с тех пор, как его описал КонанДойль, на ходу протянул руку Кенворти и отрывисто спросил: — Нашли? — Я поймал шпиона, выслеживавшего господина майора, — отрапортовал сыщик. —Шпион посажен мною в ульстерскую тюрьму под видом колониального революционера. Из суммы, назначенной Всемирным банком, мне следует… — Кукиш! — злобно отрезал Лестрад. — Какого чёрта вы носитесь со шпионами, когда Скотланд-Ярд висит на волоске! Когда у нас остался адин единственный день! Когда вся Англия покрыта плакатами, вопросами и вопросительными знаками! Вы, сударь, пришли издеваться надо мной! Кенворти вытаращил глаза. — Ну да, — простонал Лестрад, откидываясь на спинку кресла и вытирая со лба холодный пот, — разве вы не знаете, что приказано нам в трехдневный срок отыскать мыс святого Макара? В случае неуспеха грозят всеобщим увольнением! Лорд Чирей захворал от волнения подкожным вспрыскиваньем! Лорд Биркеихед схватил подмышкой градусник! Я сам уже два дня как болею порошками хины по шести гран и готов умереть. Лучше умереть, чем выйти в отставку! Кенворти вышел из Скотланд-Ярда как убитый. Все его надежды. получить хорошее вознаграждение за поимку шпиона рассеялись. Между тем лондонский туман не рассеялся ни на йоту, а, наоборот, сгустился до такого киселя, — что Кенворти потерял всякое представление о дороге. Сделав несколько шагов, он от всей силы налетел на тумбу, получил хорошую шишку и в бешенстве сунул руку в карман за электрическим фонарем. Но не успел он пустить свет, как вскрикнул и схватился за голову. Мир, окружавший его, менее всего походил на Лондон. Это был фантастический мир, волшебный мир, театральный мир! Справа, слева, спереди, сзади, снизу, по всем меридианам глядели на него десятки, сотни, тысячи, миллионы плакатов рыжего, белого, желтого, зеленого цвета, и на каждом плакатё обещались различные премии, от йоркширской племенной свиньи!и до образцовой яхты, тому, кто укажет местоположение мыса св. Макара! Оставим Кенворти растерянно бродить среди туманов, афиш и плакатов Лондона и перенесемся на минуту к толстому маленькому человеку, сидящему под парусиновым зонтиком, четырьмя опахалами и собственным веером на пороге модного здания, увенчанного двумя мачтами. Здание стоит на самом берегу Персидского залива, среди низкорослых кактусов, с неба обжариваемых отоплением, которое в один чае могло бы вылакать весь лондонский туман, если б природа руководилась в своих дарах хоть каким нибудь подобием госплана и регулировала качество собственной продукции. Короче сказать, мы возле тропиков, под носом у Индии, в английской зоне влияния, а толстенький человечек заведует радиостанцией И называется Мистером Лебером или, по туземному, Лебра. — Из Лондона сообщают, мистер Лебер, что мыс Макара все еще не найден! — задыхаясь, сообщил чиновник, выбежавший с радиостанции. — Найдется! — спокойно проговорил Лебер, являя разительный контраст со своим подчиненным. — Но из Афганистана сообщают, что таинственная надпись появилась на коре всех миндальных и пробковых деревьев! — Дураки, пробки портят, — пробормотал мистер Лебер, ничуть не смущаясь. — Но, мистер Лебер, десятки тысяч туземцев спустились с гор, прошли мимо нашего лагеря И требовали учебников географии! Нашего миссионера нашли повешенным вверх ногами наг кокосовой Пальме с прибитой на ногах надписью, на афганском языке: «Смерть псу, утаившему мыс Макара!» — Пустяки! — лениво процедил мистер Лебер. — Но американский купец, — злобно вскричал чиновник, выходя из себя от флегмы своего начальства, — американский купец, мистер Лебер, начал постройку перед самым нашим носом! Тут только мистер Лебер отвел опахало, спущенное к его подбородку, и увидел кучку белых людей, копошившихся на самом берегу, покрикивая на меднотелых туземцев. Туземцы таскали бамбук, бревна, доски, солому и тростниковые крыши. — Это другое дело, — произнес Мистер Лебер и тотчас же встал с места. Высокий афганец простер над ним зонтик. Мистер Лебер величественно спустился с крыльца радиостанции, проследовал на берег, сел на складной стульчик и вынул бинокль. На берегу с фантастической быстротой строилось нечто вроде выставочного павильона. Раз, два, три, — стены, фундамент, половицы, оконный переплет воздвигнуты наподобие карточного домика. Тростниковые крыши накрыли их меньше чем в десять минут. Один рабочий водрузил наверху шест с, американским торговым флангом, другой развернул огромное белое полотнище. А на полотенце черными буквами стояло: «Открытие павильонов сегодня в восемь часов по гринвинчскому времени на всех островах, перешейках, побережьях, пространствах Аравии, Африки, Азии обоих полюсов. На открытии павильонов после оркестрового туша будет торжественно указано местонахождение Макарова мыса!» На успели прикрепить полотнище, как ехидный рыжеволосый янки появился на балкончике вновь отстроенного балагана и величественно обозрел свое владение. Огромные тюки, носильщики с ящиками, ручные тележки, просто мешки на спинах полуголых афганцев стали вноситься в павильон со стороны сущи и моря. А перед павильоном, с быстротой молнии возникла сухопутная очередь из самых разнообразных туземцев, начиная от мирных таджиков и кончая звероподобными, горными лурами и белуджистанцами в горных шапках. Туг были старухи, женщины, дети, юноши в живописнейших лохмотьях и рваном тряпье. Лица их — медного цвета, волосы опутаны, ноги босы, а страстное нетерпенье написано в каждой черточке. — Что нам теперь делать? — взволнованно опросил чиновник. — Стать в очередь, — спокойно ответил мистер Лебер, подмигнув своему подчиненному. — Стать в очередь и разузнать, во первых, где находится мыс Макара, и, во вторых... — Но, мистер Лебер… — Не перебивайте меня! И, во вторых сколько заплачено американцами этому фантастическому стаду туземцев, за вычетом расходов на грим, туалетные принадлежности и театральные парики.ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ Встреча с кеосой предвещает несчастье
Гуссейн выполнил распоряжение Мартина Андрью и водворил караван в беленьком домике. Правда хозяина домика нигде нельзя было найти. Но отец Беневолент, провел гостей в пустынные комнатки, снабдил их сетками от москитов и мазью от скорпионов, имел с Мартином Андрью секретный разговор и, казалось, мирное внедрение в домик произошло благополучно и не предвещало ничего дурного. Однако Гуссейн угрюмо покачивал головой. Он был истый турок, родившийся в Аллепо. Он отлично знал плохие и хорошие приметы. И уж если в день дважды на улицах Джерубулу ему довелось встретить кеосу, дурной глаз — тяготел над всеми их делами, что бы там ни воображали хитрые инглезы. Он выбрал поэтому самую бедную, пустую и отдаленную комнату, принадлежавшую отцу Арениусу, потому что она была крайней и имела одну только Дверь. Туда он велел курдам внести паланкин, и забинтованная Эллида была выпущена лишь после того, как кривой глаз Гуссейна убедился в прочности замков и запоров. Дитя развязано, служанки массируют ей затекшие ручки, распустили благоухающие бронзовые кудри, вынули сурьмовые карандаши. Приготовлено ложе над тысячью роз, принесенных сюда корзинами, но Эллида проявила внезапную жадность. Качая головкой, она требует еще и еще роз, целые возы роз, целую плантацию роз. Пробежавшись по комнате, точь в точь как ребенок, только что научившийся ходить, Эллида швыряет розы во все углы, стелет их но каменному полу густой пеленой, прокусывает бутоны зубками, бросает их под потолок. Мартин Андрью, оскалившись и побледнев, наблюдает из-за дверей за каждым, ее движением. Узкое личико, расширяющееся ко лбу, с дивными длинными загадочными глазами, удлиненными сурьмой к вискам и переносице и увенчанными линией сросшихся бровей, — глазами, словно взятыми из лучших персидских миниатюр, — озарено блуждающей улыбкой. И таково действие этой улыбки, что она мерцает на плечах, бархатистой приподнятости груди, круглой линии живота, на крохотных косточках бедер, блуждающая, золотистая, гибкая, как червячок, неожиданная улыбка бронзового идола, зажегшая тело ребенка огнем, быть может некогда обжигавшим в египетском дыхании Клеопатры. Пастор Мартин Андрью отгадал это очарование с первого взгляда. Он смотрит, изнемогая от нетерпенья. Дела — епископ Кентерберийский, мыс Макара, миссия, отец Арениус — отброшены в сторону. Седой и стройный Пастор, с лицом, вытянутым, как волчья морда, перешагнул порог и кинулся к девушке. Эллида затрепетала. Можно было подумать, что это трепет отвращения, если б не та же блуждающая улыбка, вспорхнувшая ей на губки. Стоя посреди комнаты, она приподнялась на цыпочки, свесила крашеные ногти к коленкам, откинула голову. Мартин Андрью сделал знак служанкам и Гуссейну, тотчас же выскочившим из комнаты, и, закусив губу, подошел еще ближе. Эллида подпустила его, к себе. Мартин Андрью протянул руки. Но бронзовый идол качнулся и выскользнул. Эллида хлопнула в ладоши, издала странный, гортанный звук, похожий на клекот тетерки, и вдруг закружилась перед пастором в никогда невиданном им до сих пор танце. Пастор Андрью человек бывалый. Он видал, как пляшут таитянки, скачут японочки, кружатся индуски. Ho это кружение не напоминало ему ничего из виденного. Девочка подняла руки и скрестила их над головой, выворотив ладони наружу, а тыловые части прижав друг к дружке. Ноги она точно так же выворотила наружу движением, каким вытряхивают плоды из корзины или выворачивают наизнанку платьев. Трепет потрясал ее тельце снизу ввepx, шея клонилась под тяжестью локонов, веки упали на глаза,, ресницы легли на щеки.- И как раз в ту минуту, когда обезумевший Мартин Андрью собирался схватить ее в охапку, ребенок сорвал с пояса великолепную красную розу, воткнул ее себе в губы стебельком в рот, чашечкой наружу и, все не поднимая глаз, не видя, не глядя, протянул личико к Мартину Андрью. Когда пастор схватил наконец ее за талию, Эллида положила пальчик сперва на красную нижнюю губу пастора Мартина, потом на красную розу в собственных зубах и улыбнулась. Немой язык означал: поцелуй меня. Мартин Андрью не замедлил принять приглашенье. Но не успел он вонзиться зубами в розу на губах у Эллиды, как краснота его щек и век сменилась зеленой бледностью, он пошатнулся, вздохнул и повалился на пол. Тотчас же Эллида выплюнула отравленную розу. Пастор Андрю лежал неподвижный. — Еалля, — прошептала девочка!, — дулной человек с делевянная нога!— Подпрыгнув, как козочка, она схватила длинную шаль, завернулась в нее и бросилась вон из комнаты. А там уже сделали свое дело душистые розы, Джерубулу. Недаром их окропила Эллида из под длинных накрашенных ногтей, прятавших пузыречки с ядом. Розы, розы, розы усыпали все комнаты белого домика, и нa розах, розах, розах лежали без чувств садовник, служанки, курды. Про бежав мимо них, Эллида распахнула двери и остановилась, потрясенная свободой и родной, ранней, райской ночью Востока, дышавшей бездонной чернотой пересыпанной звездами, как нафталином. Но, прежде чем ножки ее сошли со ступенек, миновали внутренний двор с журчащим фонтаном и через глухую дверь выбрались на уличку Джерубулу, кто-то заметил ее бегство. Это был Гуссейн сидевший, поджав ноги, на краю фонтана. Он терпеть не мог роз. Вот почему они и оставили все его чувства в полнейшей исправности. Завидя Эллиду, одноглазый турок первым долгам ринулся не на нее, а на слуг, как тигры кидаются на быков, a нe на кроликов, помня, что мелкая дичь вое равно от них не спасется. Пробежав по комнатам и наткнувшись на сонные тела, Гуссейн издал проклятье и повернулся, чтоб схватить Эллиду. Между тем, девочка успела уже выбраться на улицу. Она кинулась было с порога пасторского дома, как чья-то нежная рука дотронулась до нее, и девочка увидела перед собой доброе старое лицо, осененное белоснежными кудрями. В чем дело, дитя мое? Кто вас обидел в моем доме? Пастор Арениус говорил по персидски. Эллида ответила тоже по персидски: — Пустите меня! В доме скверный, злой человек с деревянной ногой. Надо назад, домой! Арениус понял только одно: его достопочтенный коллега находится сейчас в доме и девочка бежит от него. Взяв ее за руку, он повернул назад, и через мгновенье две тени слились с чернотой неосвещенных лабиринтов Джерубулу. Гуссейн, как кошка, крался вслед за ними, выбирая удобную минуту, чтобы схватить девочку. Покуда Эллида прерывистым голосом, по персидски, задыхаясь от бега и волнения, рассказывала Арениусу свою историю, миссионер соображал, что ему делать. Во всей английской колонии в Джерубулу не нашлось бы сейчас человека, согласного выступить против Андрью. Он это знал! Напрягая мозг, он обдумывал, где укрыть Эллиду, как вдруг Гуссейи, собиравшийся схватить беглянку, жалобно взвизгнул, сел на корточки и стал читать заклинание. Жирное безбородое существо — кеоса — с — животом, перетянутым, как у бабы, кожаным ремешочком, внезапно появилось перед ними на перекрестке двух улиц. Бархатный бабий голос крикнул — и тотчас же черные черти, усатые и бородатые, в куртках с пуговицами, подхватили не только Эллиду, но и старого Арениуса, накинули им на головы мешки и, прежде чем они успели пикнуть, увлекли их в черноту ночи.ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ, где премия, как и вообще всякая выгода, выпадает на долю американцев
Гуесейн все еще сидел на корточках, творя заклинанье от дурного глаза, когда улица озарилась десятком факелов и фонарей. Несколько человек в белых абайях прогарцевало к домику пастора Арениуса. Тот, кто был впереди, — высокий, смуглый, с лицом восточного типа, — остановил у порога свою косматую лошадку и соскочил — на землю. — Люди! Эй! Почтенный сэр! Мартин Андрью! Он колотил безо всякого состраданья в металлическое распятие, прикрепленное у дверей, но, к его удивлению, в доме была полная тишина, и ни один голос не отозвался. Воздух, даже на порога, был невыносимо душен от роз. Положительно, не начихаешься! Рванув за дверную скобу, косматый человек проник в дом и тотчас же отпрянул в ужасе. Перед ним в неприличном изобилии, напоминая скорей паноптикум, чем мирный приют миссионера, лежали мертвые тела. Неизвестно, что предпринял бы незнакомец, если б Гуссейн, отчитавший свою гонь от кеосы, не вернулся в эту минуту домой. — Полковник, — воскликнул он угрюмо, — аллах благослови ваш приезд! Спасите саиба! Спасите их! Девчонка подмешала им дьявольского зелья и удрала прямо в лапы кеосы. Незнакомец быстро наклонился к неподвижным телам, принюхался к розам и тотчас же схватил лежавшую служанку за голову, приказав Гуссейну взять ее на ноги. — Розы отравлены. Тащи их во дворик! Покончив, с ними, он побежал внутрь, минуя скромные комнатушки миссионера, споткнулся о распростертое тело отца Беневолента, и добрался наконец до розовой кельи, где на ложе из смятых роз лежал бледный, как смерть, пастор Мартин Андрью. Незнакомец открыл окно, выбросил цветы, расстегнул кожаный пояс пастора, капнул ему на губы из крохотного флакончика. Жизнь пробежала по желтоватым губам Андрью. Веки дрогнули. — Эллида, — прошептал он, судорожно двигая пальцами. Косматый уронил флакон. Эллида! — еще раз простонал пастор, открыл глаза и, увидел своего спасителя. Только одну секунду две пары зрачков глядели друг в дружку. Пастор Мартин Андрью первый закрыл глаза. Незнакомец не стал его тревожить. Поднявшись, он вышел в соседнюю комнату, где Гуссейи, как истый уроженец Алеппо, уже обдумывал, какому хозяину выгоднее служить. Старый дьявол медленно сказал приезжий, упорно выискивая взглядом потупленный — глаз турка, — мы назначили тебя на это дело, — как настоящего мусульманина, в надежде, что это заставит тебя охранять англичанина, как человек охраняет между двумя пальцами пойманную блошку! Но ты оказался менее мусульманином, чем алепповцем. Слышишь ты меня? Косматый избрал неверный путь. Хитрый Гуссейн тотчас же почувствовал это. Полковник бил на идеологию, тогда как пастор Мартин! Андрью хорошо платил, щедро платил, без разговора платил. — Чем это я провинился? — хныкнул Гуссейн жалобным голосом. — Девчонка, отравила бы и меня, если б я рискнул на вонючую понюшку. — Ты отлично знаешь, чем! — крикнул полковник. — Ты двадцать раз повторил за мной приказания, отданные тебе в Константинополе: не сметь возить девочку туда, где живут священнослужители, не оставлять пастора Мартина Андрью без присмотра!.. Но тут сам пастор Мартин Андрью, придя в себя и оправившись, показался на пороге и избавил Гуссейна и его верную тень от дальнейших неприятностей. Кинув на своего слугу многозначительный взгляд, красноречиво подчеркнутый жестом руки, тихонько ударившей по карману, пастор спокойно обернулся к приезжему. — Чему приписать высокую честь вашего посещения, полковник? — Необходимости тотчас же, без промедления, ехать в Ковейт, — ответил приезжий. — Bсё подготовлено. Фанатики хотят с минуту на минуту, выступить. Каждый час может оказаться роковым… В полном безмолвии пастор Мартин Андрью взял свою шляпу, успев незаметно кинуть Гуссейну набитый золотом кошелек. Но, когда оба они кинули прощальный взгляд на домик Арениуса и собрались было повернуть к вокзалу, Багдадской железной дороги, их внимание привлекла густая толпа, бежавшая в направлении Майдана. Сделав несколько шагов они очутились в ее русле, и через полчаса, тщетно пытаясь пробиться против течения, оба наши путника были вынесены вместе с нею на широкую базарную площадь. Майдан был переполнен турками, персами и персиянками. Деревянный павильон выставочного типа возвышался на середине площади. Над павильоном развевался американский флаг… На витринах, прилавках и столах лежали груды самого соблазнительного товара— персидский калемкер, набойка, ленты, высокие шапки, шали, туфли, и все это снабжено рисунками «по последней моде» — серпом и молотом, портретами большевистских вождей и щегольскими лозунгами на турецком, азербайджанском и фарсидском языках. А над всеми этими соблазнами висела огромная белая вывеска:ГДЕ НАХОДИТСЯ МЫС МАКАРА?
Здесь, граждане, и реишительно во всех
отделениях мистера Мэкара, где только
продаются шляпы его фирмы!
АРАВИЙСКИЕ НАРОДЫ! НОСИТЕ ШЛЯПУ МЭКАРА!*
*Игра слов — мыс (cap) одновременно шляпа.ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ Ночь на берегу Евфрата
Поздно ночью из городка Джерубулу, минуя вокзал Багдадской железной дороги, вышел караван из двадцати верблюдов и многочисленных погонщиков. Он оставил в стороне караванный путь на Моссул, шедший через Мардин, и направился безлюдной дорогой к городку Мескене, вдоль, но течению реки Евфрата. Несмотря Дна многочисленность погонщиков и поклажи, придававшей каравану купеческий вид, можно, было, заметить странные признаки поспешности и тревоги, с какой он вышел из города. Еще доносились резкие свистки локомотива, пение автомобильных сирен, гудение мотора. крикливо и кощунственно нарушавших безмолвие ночи. А уже арабы остановили верблюдов, прислушались и завязали им ноги мягким войлоком, чтоб поступь их была бесшумна. Потом они спустили на лицо длинные шлемы с круглым разрезом для глаз…Потом, неожиданно для верблюдов, острыми палками погнали их прочь с дороги, в могучие заросли, к самой реке, вдоль которой шла другая, болотистая трона, затапливаемая два раза в год. Она была скользкой и трудной, по онщики предпочли вести свой караван по ней. На верблюдах качались корзинки, крытые парусиной. В корзине по нескольку человек сидели путники. Бели б звезды могли при поднять полог палаток и загореться в их глубине на манер «Осрамов» и других европейских домашних звезд, мы увидали бы, что путники тесно связаны друг с другом, руки их прикручены к спине, рты забиты тряпками, а сами они принадлежат к прекрасному полу. Только один верблюд мог бы похвастаться более Свободной поклажей. Палатка его широка распахнута. Ночной воздух гуляет внутри, Лай евфратского шакала и свист ночных птиц доносятся туда беспрепятственно. А из четырех мужчин, развалившихся на сидении, трое преспокойно курят душистые трубки, и только четвертый разделяет участь женщин: он связан. — Конечно, достопочтенный отец, мы поступили с вами не политично и, можно сказать, насильственно! — о важностью бормочет маленький черноусый мужчина, лежа сразу на четырех подушках и уткнув пятки в толстый живот своего соседа. — Нo вы Видите по нашему отъезду библейским способом минуя немецкие вагоны и английские омнибусы, что нам крайне важно соблюсти тайну. Бели бы мы стали засылать к вам агентов и маклеров для переговоров, мы могли бы попасть в лапы сыщиков. — Но что, же вам от меня надо? — простонал отец Арениус, изнемогая от, веревок. — Я стар! измучен, болен. Кто вы такие? Почему вы не оставили меня в Джерубулу? — Сколько вопросов сразу! — ответил черноусый. — Это дурно, святой отец, очень дурно. Мы рассчитываем как раз на обратное. Видите ли, вы нужны нам, чтоб отвечать на, вопросы, а отнюдь не задавать их. Симпатичное «маленькое стадо падших женщин, отче, — вот с кем придется вам иметь дело, по всем! правилам нашей святой религии, Но я должен признаться, что вам отнюдь не следует вести их к раскаянию и отговаривать от порочной жизни. Миссионер глухо вздохнул и хрустнул пальцами. Вселенная сошла с ума. Кентерберийский епископ повелевает проповедывать кавендишизм вместо христианства. Таинственные черные люди везут его для бесед с падшими женщинами, которых он не смеет исправлять. И в довершение всего этого, пастор Арениус не может даже, умереть, так как жизнь его, по видимому, объявлена чрезвычайно ценной. — Судя по вашим вздохам И разговорам в бреду, — продолжал черноусый, — вы хоть и англичанин, отче, но разобижены этой нацией в пух и прах. Мы прямо признаемся вам, что вещем американскую линию. Нашим девочкам, отче, вы должны будете преподать строгую американскую ориентацию. — Га! — гортанно вскрикнул араб, подбрасывая кверху палку. Тотчас же десяток погонщиков остановили верблюдов и бесшумно скрылись в зарослях, Разговоры замолкли. Палатка задернулась. Тревога прошла по всему каравану. Спустя секунду гонщик вынырнул из-под верблюжьего брюха и, сложив руки рупором, шепнул — что-то толстому человеку с жирным бабьим лицом и капуцинским ремешком на животе. — Погони, князь, — бархатным, голосом произнес толстяк, — они промчались в автомобилях но шоссе. Нам следует расположиться в этих зарослях на ночлег, как советуют арабы. Пусть высохнет мое горло, князь, если это не одноглазый дьявол, у которого я уволок красотку. Князь Гонореску ничего не имел против ночлега в зарослях. Подумав с минуту он подмигнул секретарю, указал ему па миссионера и шепнул: — Развяжите его и поведите к девочкам. Он боится наших преследователей не меньше чем мы, и уж во всяком случае не удерет до утра. Врибезриску угрюмо развязал отца Арениуса. Он догадывался, куда клонил его патрон. Так оно и случилось. Не успели они сойти из палатки на землю, как румынский князь протяжно свистнул носом, протянул ноги на переднее сиденье, раскидал руки направо и налево и тотчас же блаженно заснул, убаюканный шорохом Евфрата лучше, чём своей собственной генеалогической хроникой. Между тем арабы остановили и других верблюдов. Палатки опущены вниз, на болотистой земле прикреплены сваи, натаскан хворост, устроено днище. Подушки набросаны на этот высокий насест, огороженный от страшных аравийских тигров колючей проволокой. Одна за другой сюда перенесены женщины. Но если пастор Арениус развязан и пущен с миром, как доброе жвачное, от которого не ожидает бегства, то бедняжки из «ковейтского» комплекта остались связанными по рукам и ногам. Миссионер тихо повернул к Евфрату. Над ним, как тысячелетие назад, катились огромные ясные созвездия. Передним лежала священная река библии, обмелевшая и матовая на поверхности, словно насыщенная ртутью. Небо над ремой было прозрачно-зеленое, как бутылочное стекло, и черные локоны деревьев, палочки тростника, щупальцы прибрежных кустов стояли на зеленом фоне подобно японскому рисунку. Отец Арениус, чувствительный ко всякой глубине, был! охвачен торжественной дрожью. Он продекламировал про себя двустишие Омара Хаяма и тотчас же, как истинный христианин, стал молиться. Что ему за дело до изменников и разбойников? Он знает, что ему делать, и, если настала пора принять мученичество, юн его примет. С этими возвышенными и успокоительными мыслями пастор Арениус направился к падшим женщинам, дабы наставить их добру, принести милосердие и прощение и указать спасительный путь. Поднявшись ка свайную площадку, отец Арениус миновал жирного Апопокаса, тощего Врибезриску и очутился в душной тесноте подушек, среди нескольких десятков молодых женских тел. Полог поднят, звезды озаряют ночлег, и пастор безо всякого труда мог увидеть, что ни одна из спасаемых им овец, и не думает спать. Куда бы он ни взглянул, на него, в свою очередь, внимательно и пристально глядели блестящие глаза, темные, светлые, большие, широко, и узко расставленные и без исключения очень красивые. Первая, на кого юн наткнулся, была большая белая женщина с рыжими косами, резким ртом и красивым овалом, Сарра из Нортумберленда. Она побывала в десяти европейских притонах и двух азиатских — весьма почтенный стаж для молодой женщины, чтобы убедиться в абсолютной ненадобности лиц духовного звания, для людей ее профессии. Ничего удивительного в том,что она крепко выругалась и снова опустила голову на подушку. — Дети мои, — нежно произнес пастор, опускаясь возле Сарры, — я принес вам не осуждение, а слова милости и прощения. — Вот тебе и раз, сэр! — воскликнула Сарра, опять подняв голову. — Верно, у меня в ушах, звенит. Не хотите ли вы просить у нас прощения за всех власть имущих людей? Эка, захотели! Я лично не прощаю ни на пол соверена и, будучи выбрана делегаткой нашего коллектива, уверена, что и товарищи мои не прощают» — Бедняжка, — прошептал пастор Арениус, — да размягчит милосердный бог твое окаменевшее сердце. Да заронит в тебя эта ночь семена раскаяния! Сарра фыркнула от неудачного Оборота Пасторской речи. А тем временем далекой подушки поднялась другая головка при дневном свете это была очаровательная, хрупкая головка полу-ребенка с голубыми глазами, ямочкой на подбородке и веснушками возле носа. Но сейчас было видно лишь бледное лицо с двумя темными пятнами век. — Товарищ Сарра, — произнесла она ломанным английским языком:— объясните этому дикому человеку основы социологии!ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ Непредвиденная организация женотдела там, где собирались отделать женщин
Тинственная малоазиатская ночь текла по всем своим циклам, воспетым персидскими и арабскимипоэтами для добросовестных английских переводчиков, а пастор Арениус, открыв рот и сдвинув седые брови, сидел среди падших женщин и не уставал учиться самым неожиданным, вещам, о которых он никогда не подозревал. Звезды бледнели и потухали. Евфрат покрылся туманом. Шакалы и совы утихли. Хитрый Апопокас давным-давно проснулся, Побуждаемый к этому близостью рахат-лукума. Ню, услышав разговор миссионера со своим девичником по политграмоте, так И застыл, преисполненный любопытства. Между тем Арениус был перенесен в область, ничего общего! не имевшую ни с грехом, ни с прощением, ни с душей, ни с ее делами. Посвященный рыжей Саррой и маленькой: Минни Гербель в простые истины социологии, миссионер: долго вздыхал и наконец воскликнул: — Но… но, милые мои, что же теперь делать? — Шевелить мозгами! — воскликнула одна из девушек. — Бороться, — произнесла другая. — Когда мы думали, как вы, сэр, — вмешалась Cappa, — каждой из нас ничего! не оставалось, как напиться и умереть. Но вот эта маленькая саксонка зарядила нас мыслишками почище: Теперь мы сорганизовались. У нас ведется работа. Мы учим друг друга разным языкам. И мы размышляем, сударь, — над теми странами и народами, по которым нас волокут неизвестно для чего. — Отец Арениус тяжело вздохнул. — Эти страны и народы, дорогие мои, я изучал Много лет, чтобы принести Им свет своей веры. Но. за последнее время сомнения посетили меня. — Вот уж хорошо, что они застали вас дома, сэр, — пробормотала Минни Гербель. — Неужто вы на понимаете, что дело не в свете, а в пушках, капиталах, товарах и рынках? Увы, пастор Арениус начинал это понимать. Но Апопокас, хотя и спросонок, тоже начал понимать странную манеру, учить девиц политграмоте, и ему справедливо: показалось, что это не может быть по вкусу американскому джентльмену с чеками. Поэтому он осторожно сполз с насеста, добежал до Спящего верблюда, влез в палатку его сиятельства и со всей силы встряхнул румынского князя. — Проснитесь, придите в себя! — зашипел он бархатным голосом. — Пока ваш секретарь храпит, как сорокадюймовое, я, можно сказать, глаз не сомкнул. Ходил дозором. Продрог. Идите-ка послушайте нашего. дьячка. Уж лучше б мы его предоставили собственным ногам и аравийским шакалам, чем таскать его в порт Ковейт. Князь Гонореску, столь неделикатно оторванный от сна, преисполненного фамильных гербов и подвалов с драгоценностями, сердито вылез из палатки и пошел вслед за Апопокесом но мокрой от росы дороге. Возле навеса они прислушались как раз для того, чтобы уразуметь блестящую речь Минни Гербель о международном положении и роли великих держав в Малой Азии. Нельзя сказать, чтоб речь эта пришлась по вкусу его сиятельству, отчетливо услышавшему «лакея капитализма», подпущенного комсомолкой Минни прямехонько да адресу его почтенной родины. Гонореску затопал ногами, потеряв всякую осторожность. — Повесить! — закричал он, дико вращая белками. — В мешок! — Молчите, — сухо возразил Апопокас. — На наше счастье, мы поймали красотку персиянку. Эта венская устрица давно уже беспокоит меня. Будьте покойны, ваше сиятельство. Комплект не пострадает ни на один нумер. С этими словами он свистнул, разбудил двух арабов, велел им взять, мешок и поднялся к девушкам. Раз-два, — отцу Арениусу — пришелся удар кулаком по голове, а Минни Гербель подхвачена, как перышко. тельце ее засунуто в мешок, а мешок крепко завязан веревками. Миссионер вскрикнул и бросился к арабу. Но тот оттолкнул старика взмахнул мешком над головой и… — Стойте, — спокойно объявила Сарра, переглянувшись со всеми своими товарками, — если вы потопите Минни и старика, мы объявим голодовку. Мы не проглотим ни единого желтка, ни говоря уже о простокваше, и вы доставите на место тридцать высохших скелетов. — Голодовка! — завизжал весь девичник таким неистовым голосом, что князь Гонореску не вытерпел и присел на корточки. — Успокойте их, Апопокас! Но не тут-то было. Завтрак, приготовленный для «ковейтского комплекта», пинками и Локтями выброшен на землю. Куски, поднесенные ко рту, оплеваны. Арабы испуганно бросили мешок и, творя заклинания, кинулись в кусты. Короче сказать, Не прошло и двадцати минут, как Минни, вытащенная из мешка, водворена на прежнее место, а пастор Арениус устроен на одном из верблюдов. Караван тронулся в путь. — Сколько у нас погонщиков и слуг? — в бешенстве спросил Гонореску. — Дюжины полторы, — мрачно, ответил Апопокас. — Пусть в каждую палатку сядет по арабу или да румыну, чтоб следить за девчонками. Это государственное распоряжение было немедленно проведено в жизнь, несмотря на явное недовольство арабов!. Между тем маленькая Минни, сидевшая вместе с пастором, Саррой и арабкой Ноэми, устроилась у отверстия палатки, откуда она могла видеть весь караван, и энергично сигнализировала вдаль. Девушка, подхватившая ее сигналы, передала их своей группе, оттуда они пошли к следующей палатке, пока не облетели весь гарем. — Когда начинается выступление, — деловито объявила Минни пастору, глядевшему, на нее, вытаращив глаза, — самое главное, дедушка, не проворонить время и не увлекаться мелкими уступками. Следите за нашей тактикой. Ноэми, душа моя, примись за национальное меньшинством Ноэми взглянула на араба погонщика жгучими аравийскими глазами и издала несколько гортанных звуков. Погонщик затараторил нечто вроде «га-га-га», перемежающееся такими понятными для всякого восточного путешественника словечками, как рупий, куруш, диваии, махмуди, кубир (аравийские деньги) и тому подобное. Пастор Арениус не знал арабского языка, Ho по числу рупиев и курушей, упоминавшихся в их разговоре, не замедлил составить себе, мнение о происходящей сделке… — Она хочет его подкупить? — шепнул он Минни. — Подкупить? — детские голубые глаза вытаращились на пастора! в совершенном изумлении — Да что вы, дед, неужто мы в кинематографе? Тут идет практическая борьба, а не глупости. — Ну, значит, она соблазняет его…. — пастор невольно поперхнулся, — соблазняет любовью? Но Минни уже совсем не слышала его вопроса. Сарра вытащила бумагу и карандаш и свободной кистью руки принялась что-то набрасывать под диктовку Ноэми. Араб глядел с интересом. Вдруг он перегнулся из палатки и стал шептаться с другим арабом. Пастор, Арениус следил за всеми этими непонятными для пего поступками с растерянностью человека, отставшего от своего времени. Он начинал чувствовать к коллективу падших женщин нечто вроде той зависти, какая переворачивает сердце уличному мальчишке, идущему по улице рядом с марширующим под барабан взводом солдат. — Но скажите же мне, — шепнул он наконец умоляюще, — о чем говорило с арабом это красивое дитя? — Она спросила, сколько он получит от нашего хозяина и имеется ли между ними письменное условие, — рассеянно ответила Минни, принимая от Сарры исписанную бумажку.ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ Дикарь из племени тон-куа
Вернувшись из тюрьмы, Пэгги швырнула зонтик в одну сторону, шляпку в другую, перчатки в третью:, а сама кинулась в четвертую, где стоял ее отец, коронный: судья города Ульстера. У ткнувшись ему в грудь, Пэгги произнесла под счастливым наитием женской логики, обоснованной точь в точь так же, как белый цвет заячьей шкуры в зимнем сезоне: — Папа, я положительно страдаю за вес! — Это еще почему? — ворчливо осведомился ульстерский судья. — Неужто вы не догадываетесь? Я...я страдаю за вас,—(поиски в пространстве и в собственной голове, страдальческая гримаса, взрыв наобум), — …потому, что в Ульстере будут про вас говорить. — С какой стати? — Папа! В Ульстере будут про вас говорить, что вы поощряете кавендишизм и даже получаете за это награду! Последнее соображение мелькнуло в голове Пэгги с быстротой гениальных мыслей, как известно, всегда находящих неожиданно: ка Ньютона — под яблоней, на Архимеда — в ванне, а на, Пэгги — перед просьбой к папаше. Воспоминание о развязном Кенворти, о наглом майоре и о необходимости признать существующим молитвенный культ майоровых брюк заставило судью скрипнуть зубами. — Между тем, милый, дорогой пупсик, папенька, папчик, всех этих разговоров можно было бы избежать, если б вы только сжалились над несчастным молодым дикарем. Папчик, папенька, пупсик, сжальтесь над ним! Дайте ему бежать. Вслед за этой горячей речью последовало множество доказательств дочерней любви, вроде легких покусываний за ухо, щекотки под лысиной, трения кончика носа о кончик носа, запихивания в чужой рот собственного ломана и тому подобных милых проявлений женского темперамента, вплоть до крайне нескромной попытки залезть головой под судейскую манишку — жест, заимствованный юной Пэгги от домашних котят и всегда приводивший коронного судью в неописуемое, смущение, сопровождаемое чиханием. — Пэгги! Душа моя! Мисс! Прекратите же... Здесь мы оставляем английскую юриспруденцию и перенесемся в английскую городскую тюрьму. Английская городская тюрьма, взволнованная необычайным арестом, совершенно позабыла о сне и всегдашнем своем режиме. Часовые помирали со смеху, глядя на танцующего надсмотрщика, что было весьма слабой подражательной попыткой перенятой надсмотрщиком у танцующей сторожихи, в свою очередь заимствовавшей телодвижения у танцующего тюремного надзирателя, так и не смогшего покинуть глазок от камеры молодого идолопоклонника. Мы не должны умолчать, что почтенный надзиратель танцевал более или менее бессознательно, копируя танцующего дикаря. Этот последний, являясь исходным пунктом всего звена, отплясывал уже в течение четырех часов, покуда не покрылся потом и не свалился в священном безумии у самого подножья майоровых брюк, точнее — у его штрипок. «Только бы они на вздумали отнять у меня эти пакостные штаны! —подумал несчастный, в ужасе отмечая собственный пульс, перешедший за сто сорок. — Я, разумеется, не помру, даже слегка поправлюсь от последствий сидячей жизни, конечно если мне не придется плясать все двадцать четыре часа в сутки... Но только бы они не вздумали лишить меня этой мерзости, прежде чем я дам ее понюхать собаке техника Сорроу!» Тут он поднял обе ладони, завертел пальцами во все стороны и издал чмоканье, чавканье и трепетание, так как дверь камеры неожиданно приотворилась. Тюремный надзиратель вошел к Нему с лицом, с каким ходят на любовные свиданья. Он держал в руке пудинг. Пудинг был завернут в душистую салфетку. — Гкп-гип-ля-бля,— произнес надзиратель ласково, надеясь, что какой-нибудь из звуков что-нибудь да означает по-дикарски.— Сам судья присылает тебе пудинг, пуди, пун-тин-гам-гам-хав-хав! После этой речи надзиратель открыл рог, сунул туда палец, сделал вид, что чавкает, и положил сладкий подарок перед носом безмолвного дикаря. Но каково было его изумление, когда идолопоклонник приложил ладонь ко лбу, брякнулся ему в ноги, а потом, схватив пудинг и делая вращательные движения каждой частью своего корпуса, благочестива поднес его прямехонько к майорским брюкам. — Вот так вера!—пробормотал надзиратель выходя из камеры.— Если б наши епископы имели хоть с горчичное зерно такой веры, у них никогда не отняли, бы ни доходов, ни поземельной собственности! Малый с голоду помрет, а первый кусок своему идолу. Н-да. Написать бы об этом в «Миссионерское обозрение»! Между тем Боб Друк убедился, что его мучитель далеко и глазок впервые за весь этот день не занят круглым начальственным, налившимся кровью глазам. Тогда быстрее обезьяны он схватил пудинг, понюхал его, развернул, отломил добрый куст и облегченно вздохнул. Надежды его оправдались, и пудинге были веревка, отмычка, нож, фонарик и письмо. Спрятав эти предметы себе за пазуху, Друк расстелил письмо на полу камеры, лег на живот спиной к двери и стал незаметно читать. Если б сейчас кто-нибудь заглянул в глазок, он подумал бы, что дикарь наконец уморился и заснул. «Милый дикарь Из племени Тон-куа! Вы такой же дикарь, как я — черепаха, и, надеюсь, вы благополучно улизнете от этого несносного Кенворти, который сватался за меня уже два раза, после наглых ухаживаний майора Кавендиша, чьи брюки вы лучше бы продали старьевщику, а насчет меня, если будет время и придут воспоминанья, знате, что за Кенворти я все равно замуж не выйду, и ни за кого. Пэгги Смит, дочь судьи». В высшей степени теплое и симпатичное выражение глаз дикаря дало бы понять мисс Пэгги, если б она могла его видеть, что время и охота для воспоминаний у идолопоклонника будут в избытке. Прижав тихонько к губам невинный клочок бумаги, Боб Друк сунул его также за пазуху, только ближе к сердцу, нем веревку и отмычку. Наступила ночь, а он лежал неподвижно. Видя, что дикарь спит, сторожиха, часовые и сам надзиратель оставили его в покое. Тогда, осторожно поднявшись на ноги и повязав брюки Кавендиша вокруг талии, Друк начал ловко орудовать по пученными инструментами. Не прошло и часа, как окошко было вырезано и веревка спущена со второго этажа в густой тюремный сад. Друк возблагодарил священную пляску, натрешь певавшую are» члены в достаточной степени, прыгнул, как мошка, наверх и перемахнул за Крохотное оконце. Миг — и арестант скрылся в кустах. Вокруг полное безмолвие. Часовые его не заметили. Добраться до каменной ограды, перекинуть через нее веревку и переползти на ту сторону было уже прямо-таки плёвым делом. Но здесь мы должны сказать, что молодой сыщик допустил большую неосторожность. Вместо того чтоб прямо отправиться на вокзал, он долго бродил по темным улицам Ульстера, меланхолически вздыхай и разглядывая вое двери и окна ульстеровских особняков. Лотом, очутившись на вокзале, он опять-таки не превозмог личного мотива, что, как известно, всегда вредила и вредит общественному лицу, а именно: потребовал конверт и марку, долго кусал карандаш, потом долго писал, нервируя меня в высшей степени, надписывал адрес, вздыхал, возился на стуле, собственноручно снес письмо в почтовый ящик и только после этого сел на лондонский поезд, чем успокоил мое нестерпимое авторское желание видеть его, наконец в полной безопасности.
Последние комментарии
4 часов 47 минут назад
12 часов 36 минут назад
15 часов 7 минут назад
15 часов 15 минут назад
2 дней 2 часов назад
2 дней 6 часов назад