Страх [Владимир Цмыг] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Владимир ЦМЫГ СТРАХ Повесть
Раньше Бармин жил для жены, для сына, правда, не своего, родного, но все равно, раз он любил жену. Теперь же он существовал лишь для страха. Страх, казалось, въелся в каждую клеточку сильного тела, где–то на непознанной глубине оставаясь невидимым чудовищем, бесконечно жаждавшим пищи. Вся энергия, все духовные силы Бармина уходили лишь на то, чтобы от окружающих тщательнее спрятать этот страх, о причине которого он не догадывался… Однако никто не замечал, что творится под привлекательной мужественной маской лица с тревожными льдинками зеленых глаз… …Сейчас Бармин находился на пятом этаже громадной общаги в комнате Славика, которого втайне ненавидел. Сука! «Победу» с золотыми стрелками (последняя родительская память) у него, похмельного, снял с руки и толкнул за пару бутылок. А Бармин потом пил с ним и помалкивал. Нынешняя ночь туманная, воровская, дьявольская, замешанная на собачьей крови — суки и выводка щенят, пущенных на закусь… А в комнате Бармина, на третьем этаже, на кровати Валерки (сотоварища по комнате) во сне разметалась обнаженная уборщица Машка. На животе губной помадой намалевана багровая, похабная морда. Крепко спит пьяная и сытая уборщица, переполненная мужским семенем. Порою, она неделями не вылезала из общаги. Мужики накормят, напоят, спать уложат да еще коридор шваброй выдраят… Странная, дикая, воровская ночь, замешанная на крови!.. В большой сковородке на плитке шкворачат, подрумяниваясь, куски собачьего мяса. Насос форточки не успевает отсасывать тяжелый чад. Никогда не пробовавший собачины, пацан нервно заглатывает слюну. Чистенький, приглаженный мальчик в кофейных брюках и черно–красном джемпере, выглядывает белая рубашечка. Падаль!.. недавно ему, спавшему Бармину, папиросой руку прижёг. Славик потом раскололся, наверное, готов отдать пацана, ведь Бармин четырех таких стоит… Славик и Генка опасаются, потому и стараются сделать корешом. Вот его, похмельного, и повязали ворованным вином. Проснулся Бармин в полночь, голова гудит — пиво, водка, бормотуха такая адская смесь! А перед глазами голое пузо Машки, морда на ней красная с серым клинышком бороды ухмыляется. Наконец сообразил — бороденка, это Машкина растительность. И накатила тошнота! А тут Славик в дверях. Плечи обвислые, как у борца, бросившего ковер: чугунная тяжесть и крепость в приземистости тела. Будто не видя Бармина, сопя, как хряк, он забрался на Машку. По дороге в туалет Бармин обрыгал весь коридор. Возле рыжей раковины умывальника Славик уговорил его смотаться в «старый город». Чучмеки пригнали вагон с вином, в тупике уже разведенное «толкают» сквозь дверную щель. Бичихи, что весь день гомозятся возле вагона, обрыдли, мужики при деньгах, им теперь подавай пошикарнее. На ночь в город уезжают… Помятый старый «Урал», желтым глазом фары прожигая дыру в тумане, описав гигантскую дугу, домчал до места. Плотничьим сверлом пробуравили дно вагона, и попали (повезло же!) прямо в бочку с вином — да с каким! Это вино из мускатных сортов винограда, видать, для начальства берегли… Нацедили две канистры, деревянным клином забили дырку, смотались в общагу, а потом еще одна «ходка». Теперь под кроватью Славика две десятилитровые канистры и два ведра восхитительного напитка из винограда «черные глазки». Дармовой выпивки надолго хватит. У пацана в городе квартира, мать, сестра, брат, а он здесь отирается. Сам по себе он шкет, а вот со Славиком и Генкой — фигура! Большие глаза, холодные, неулыбчивые, опушены девичьими длинными ресницами. Кожа нежная. Сотоварищ по комнате Валерка (недавно от «хозяина», торчал за «карман») при виде его тает. Валерка — бисексуал, ему все равно, что Машка, что пацан. Долгими зимними вечерами, копаясь в старом приемнике (хобби), он с нежностью рассказывал о Пашке в зоне, у Бармина вызывая омерзение. Валерка казался громадной серой вошью. Ногти на больших пальцах мысленно росли, увеличиваясь до исполинских размеров, и между ними слышался хруст раздавленного, отвратительного насекомого… Валерка носил шляпу, фасонистое клетчатое пальто, по вечерам ходил на железнодорожный вокзал, где играл в «очко» — наугад пытался подобрать шифр к ячейкам камеры хранения. А там, может, и беспризорный «угол» (чемодан) под руку подвернется. Он тощий, маленький, насквозь прочифиренный. Точно прорезанные бритвой, от крыльев вывернутых ноздрей до уголков рта — складки. При виде женщины с широким задом глаза его, близко поставленные к переносице, словно заполнялись жиром… В восторге он руками делал жест, к нижней части тела как бы притягивая впереди двигавшийся объект, восклицая: «Такой п……..к, двадцать пять пивных кружек не закроет!..» …Хмельная волна, мягко покачивая, куда–то несет пацана. Тонкая белая рука свесилась с кровати, с сигареты на пол сыплется пепел. Никак не могущий переступить черту постыдной девственности, он думает о Машке… Бармину хорошо, хмель от дорогого вина приятный, голова ясная, а ноги точно деревянные. Ему лень отрываться от табуретки, чтоб подойти к пацану. Он знает свой удар, от которого на лице противника лопается кожа, а костяшки сбитых пальцев потом долго подживают. Но он не жесток, и дрался лишь тогда, когда его загоняли в угол, мягкость принимая за трусость… Славик, как древний деревянный божок, смазанный жиром, благодушен и распарен. Меж его ног ведро вина, по краям застыла розовая пена. Над головой «виночерпия» на серой известке стены громоздятся мутно–синие вулканы, у подножий пальмы с грязно–зелеными лохмами крон, из розовато–лилового океана, закопченного табачным дымом, торчит краешек буро–красного, плоского солнца. Работа бывшего художника–дизайнера, сейчас пробавляющегося покраской полов в строительном участке. Художник–маляр, взъерошенный как воробей после купания, глазом табачного цвета напряженно следит за ведром: много ли еще там осталось? Скрипит дверь. Очередной мужичок в столь позднее время пронюхавший о грандиозной выпивке, заискивающе щерит полувыбитые, полусъеденные зубы. Получив полную пол–литровую кружку драгоценного вина, он с жадностью проглатывает черно–красную влагу, морщась точно от одеколона. Вытерев слезу напряжения, выпитое заедает куском лжебаранины. Теперь он за Славика кому хош глотку порвет, хотя совсем недавно его скулы трещали под кулаками Славкиной команды! Все, кто сейчас жрал ворованное вино, биты им. Может, они не простили, затаились в глубине души, ожидая лишь случая… Да разве такое прощается, когда тебя на «гоп–стоп» в твоем же жилье!.. Да что там отобранная сотня, наконец, собственная кирзовая рожа?! Жизнь, судьба, обстоятельства так вдарили! Все они бывшие. От ладьи, на которой они когда–то юные, полные сил и надежд отплывали в мир, одни обломки. Здесь берег: море, океан, дальше бежать некуда. Словно некая гигантская метла смела их со всего бывшего Союза, на отшибе догнивать в одной куче! А Славику и Генке хорошо — они волки… На корточках у двери смолят веселые, поддавшие мужики. Серебряный говор гитары бередит чувства. Полыхает вишневый лак корпуса, где белозубо скалятся белокурые, лощеные красотки. Самая наглая и пышная на ладонях держит тяжелые, оранжевые груди, но к ней не подступишься, слишком дорого стоит, Машка намного дешевле… Как колымская пурга, выворачивая душу, с блатным надрывом тянет Генка, заскорузлой клешней ладони неожиданно ловко щипля серебряные струны. И-и — эх!.. Без гитары жизнь копейка!Уголь воркутинских шахт
зловещим огнем горит,
каждый кусок угля
кровью зека полит…
* * *
С Евгенией его свел случай, ее странное обоняние, непонятные ему тончайшие оттенки ее чувствований… Стоял Бармин возле кассы автовокзала в очереди. Май, лето и половину сентября он отмантулил в геологоразведывательной партии, в горной тундре. Он в кирзовых разношенных сапогах, в зеленовато–желтой телогрейке, возле ног туго набитый рюкзак. Обернулся, а личико изящной маленькой дамочки чуть ли не уткнулось ему в спину. Большие влажно–карие глаза полузакрыты матовыми веками, лепестки нервных ноздрей трепещут, а смугловатые щечки румянятся… Запашок сейчас от Бармина ядреный — как не вышибай, а долго продержатся сладковатая прель редко мытого тела, запах стланиковой смолы, влажность ягеля, и гарь бесчисленных кострищ. …Бросив очередь, на такси они укатили в парк возле кинотеатра «Горняк», где облысевшие лиственницы мертвенно чернели тяжелыми узловатыми ветвями, а под ногами с металлическим шорохом перекатывались сухие ольховые листья. Бармин и Евгения не видели бездомной тоски и заброшенности северного парка, почуявшего снег. Сладкими от ликера губами, как безумные, они целовались на скамейке, засыпанной медными иглами и ломкими желто–бурыми листьями. Вместо родного поселка, где его никто не ждал, он уехал со странной, изящной как горностай, женщиной. В жилах Евгении текла гремучая смесь из украинской, молдавской и еврейской крови. Он никогда не знал наперед, чего от нее можно ожидать. Если б это стало возможным в общении, она бы вообще отказалась от слов — только взгляд, мина, улыбка, касание, поцелуй, жест… И он все должен разгадывать. — Что случилось? Молчит, губы кусает, а в глазах такая боль, такое страдание. Потом взрыв: — Ты грубый, невежественный эгоист!.. Ничего не видишь, ничего не чувствуешь!.. Оказывается, ей неожиданно захотелось, чтобы на руках он поносил ее по комнате, побаюкал, как маленькую. Или — прежде чем отдаться, ни с того, ни с сего, требует у него расписку, что в выходные на целый день он отпустит её к подруге. Как будто она всецело зависела от его воли. Но, усмехаясь, под диктовку любовницы он пишет расписку. Аккуратно сложив, она прячет ее в шкатулку. О, сколько там их скопилось! Как пожалеет потом, что писал эти странные расписки… …В самом конце полевого сезона от Евгении пришло коротенькое письмо. Всего несколько строчек, но как от них защемило сердце, как оно заныло! Думал, не вынесет. Минералог, ширококостная женщина, с утиным носом и мужскими руками (любовница начальника партии), во вьючных сундуках отыскала флакон денатурата. Бармин даже не ощутил отвратительного вкуса синеватой обжигающей жидкости. «Я снова, ради сына, сошлась с бывшим мужем…» О, как тонко, как остро, как пряно в постели она высмеивала прежнего мужа, в Бармине будя паскудное самцовое превосходство. Теперь же в постели мужу она читает его расписки, а тот ржет. «М–м–м!.. Вот почему она не хотела от него ребенка…» …Свои вещи он забрал у подруги Евгении, инженер — строителя. Она весьма эффектна, высокая, черноволосая, с очень красивыми, засасывающими в себя, сучьими глазами. Но, увы, она была бесплодна, отсюда одинока… Бармин пил коньяк и отрешенно смотрел, как она ходит по комнате. Возле пышной кровати, скинув меховую тапочку с белой опушкой, голой подошвой ступни она сладострастно гладила жесткий ворс большого ковра. Ее радостное оживление, нервное (на грани срыва) возбуждение он даже хмельной почувствовал, и ему стало противно. Попрощавшись, он ушел, унося с собой ее последний, странный взгляд, где столько всего перемешалось: ненависть, обида, унижение, страх и… любовь. …Ничего и никого не видя, он сутки неподвижно просидел в кресле магаданского автовокзала, не заметив даже, как бичи «увели» его чемодан. Потом начались угарные дни и вечера… Утром он ополаскивал лицо в туалете, где вонь человеческих испражнений перемешивалась с запахом выпитого одеколона, и шел в ресторан, который находился рядом — стоило только перейти дорогу. Денег у него много — отпускные за три года и расчет за полевой сезон. На широкой эстраде певец головой смахивающий на кастрюлю (лицо плоское, носик маленький, уши круглые, оттопыренные), томно закатив глазки, что–то мурлыкал в микрофон, а в голове Шахурдина — «бу–бу–бу». Даже песней, по заказу часто повторяющейся, «Наш магаданский, магаданский ветеро–о–ок» «кастрюля» не смог выдуть вечное, раскалывающее череп «бу–бу–бу»… В душу заполз непонятный страх, свернувшись в кольцо холодной, скользкой гадюкой… Однажды, дремля в кресле, затылком он увидел человека за своей спиной, горячее, напряженное дыхание опалило шею. Нож целит прямо под лопатку, лезвие с загнутым кверху концом. Бармин даже крошку (то ли хлебную, то ли табачную) разглядел на синевато–седой стали. Дикое «А–а–а!..» в полночь подбросило людей в креслах. Стоя на широком из мраморной крошки подоконнике, Бармин с ужасом оглядывал зал, готовый в любую секунду ударить плечом в толстое стекло… Потом появилась старуха… Ночами он уже не спал, а, полузакрыв глаза, сквозь ресницы следил за обстановкой. Старуха медленно шла меж кресел, покачивая хозяйственной дерматиновой сумкой с ручками, обмотанными синей изоляционной лентой. А в сумке… топор! Охотничий топорик! Топорище, как лебединая шея, плавно изогнуто, желтое, отшлифованное. В дерматиновой темноте мерцает белая дуга отточенного лезвия. Словно на одной ноге, Бармин повернулся вокруг своей оси и сел в кресло — ватный, чужой сам себе. Из–под вибрирующих пальцев вслед старухе — затравленный взгляд. В черном длинном пальто, с облезлой грязно–желтой лисой вокруг шеи, в вытертой коричневой пуховой шали, она опять прошла мимо и исчезла на лестнице, идущей вниз. Бармин оторвался от кресла: вниз по лестнице спускалась обыкновенная старуха, в сетке желтел волнистый батон, в электрическом свете поблескивали железные шляпки бутылок лимонада. И он понял — мозг его болен, надо бежать отсюда, как можно скорее… По городу с сопок ветер пулял снежной шрапнелью, она взрывалась над домами, белыми невесомыми осколками усеивая проспект Ленина. Хлопья уже не липкие — надвигалась грозная колымская зима. В Нагаеве в серо–зеленой воде колотые льдины стукались о бетон пирса, со скрежетом проползали вдоль бортов редких судов. Как озябшие, мокрые журавли, опустив головы–клювы, молчали краны. Сгорбившись под напором железного ветра, по скрипучему трапу Бармин торопливо поднялся на борт, боясь оглянуться назад… Страх сожрал всё — не было в нём той щемящей грусти, что обычно возникает при оставлении родины.* * *
Под ногами Бармина качалась земля порта Находка. Стоя возле стены морвокзала, он шевелил губами, вперив взгляд в белый листок, прикнопленный к доске объявлений… Солидно сработанные склады за высокой беленой известью оградой. Темно–бордовые железные ворота отхватили часть колеи: товарные вагоны подгоняли прямо к дверям складов. Нарушая инструкцию, после работы Бармин оставался в бытовке, спал на тулупе, любезно предложенном сорокапятилетней, многодетной сторожихой. В ожидании мужа из лагеря, она терпеливо тянула извечную бабью лямку. Слыша визгливый лай кривоногих собачек, клубившихся вокруг хозяйки, Бармин представлял, как сторожиха с одностволкой (странно выглядевшей на круглом бабьем плече) светит фонариком на пломбы и замки. Память его, обходя недавнее, проникала все дальше и дальше вглубь, вдруг открыв то, о чем Бармин и не подозревал. Картина, вроде бы истлевшая от времени, каким–то жалким осколком живущая в потаенном, вдруг представилась во всей своей полноте и значительности… …Раскаленная колымская луна, как в беличьем воротничке, в дымном морозном ореоле. Окна свободны от занавесок, вся комната залита холодным, бело–желтым светом. Мальчик только что проснулся, сквозь слипшиеся ресницы он смотрит на необычную луну, он никогда не видел ее такой, ему всего четыре года. Мир комнаты, до мельчайших предметов знакомый днем, чужд и враждебен. Распластав лапы возле его кроватки, расплавленной лужей темного золота полыхает медвежья шкура. Горбатыми чудовищами с втянутыми животами стулья толпятся вокруг стола, прислушиваясь к ходикам на синевато–желтой стене… Босой ножкой мальчик коснулся медвежьего меха и тут же отдернул. Колебля плотную штору, закрывавшую дверной проем, из кухни по полу полз холод. Он вспомнил про собаку, всегда спавшую у порога на коврике, и еще больше удивился и испугался: «Даже Витязя нет!..» Шлепая босыми ножками по ледяным половицам, он пошел искать материнские руки, в них он все понимал и ничего не боялся. «Р–Р–Рр-р-р!..» — грозно донеслось из кухни. Сквозь слезы, накипавшие от холода и одиночества, мальчик тихо засмеялся, пальчиками уже чувствуя знакомую жесткость шерсти, лицом ощущая горячий язык лучшего друга. Сквозь распахнутую кухонную форточку на пол белесыми кругляшами опадал мороз. Прижав кулачки к груди, дрожа от страха и холода, мальчик недоуменно смотрел на чужую тетку в телогрейке, распластанную на полу. Одна нога в сером валенке, подшитом черным войлоком, подвернулась, руки широко разбросаны в стороны. В кулаке мертвой накрепко зажата деревянная ручка большого кухонного ножа. Мужская шапка–ушанка скатилась с головы, длинные волосы мокли в черно–красной лужице крови. Овчарка с широкой спиной и окровавленной мордой, ощерив громадные клыки над лежавшей, перекатывала в горле грозный рык. Днем желтые, сейчас глаза Витязя полыхали незнакомой, прозрачной зеленью. И ужас… уже не детский. …Глядя на раскаленные спирали калорифера, Бармин пытался понять, почему именно сейчас открылась незнакомая страница из туманного младенчества… Со слов родителей он лишь знал: когда они вернулись домой (были в гостях у соседей за стеной), он без сознания лежал возле кровати на медвежьей шкуре. Рядом — «Витязь», мохнатым, теплым барьером. …После нового года, Бармина, спящего в бытовке, застукало проверяющее начальство. Пришлось искать работу с жильем, вот он и в общаге. А бетонный цех, где он теперь вкалывает, совсем неподалеку от складов…* * *
…эх, раз, еще раз, еще мно–ого, мно–о–го ра–аз!.. Под красными, неуклюжими пальцами Генки неожиданно тонко и мелодично выпевают струны, сипит отчаянный голос. …лучше молодуху один раз, чем старуху сорок ра–аз!.. Распаренные красномордые мужички у дверей хлещут в ладоши, подпевая: Делай, делай, голубенок бела–ай!.. Прочь, пьяная, полуголодная, без надежд на будущее, житуха!.. Гуляй, рванина, от рубля и выше! Все, все объединены одним — чувством праздника: выпивку по горло, закуски по завязку! Илья–ассенизатор (за гнусавый голос прозванный сифилитиком) в кирзачах–лыжах и трусах взгромоздился на табурет. Пылает влажная лысина, в склеротических жилках багровеет пористая бульба носа. Бессмысленна слюнявая улыбка, резинка трусов сползла аж до гениталий, вибрирует мохнатый живот. Танец живота!.. — Братцы!.. — рыдал Павел Васильевич, клетчатый засморканный платок не вмещал всех умиленных слез. Желтоватые белки глаз в тончайших ручейках прожилок, морщины высокого лба, втянутых щек, подбородка, — все собралось в одну восторженную мину. Засаленный полосатый галстук душил его, он карябал пальцами ворот серой рубашки. Галстук всегда на нем. Даже тогда, когда забывал надеть штаны (амнезия от хронического алкоголизма) и шлепал по коридору в длинных пестрых трусах, измятый яркий атласный язык лоснился на груди. В этой комнате все знали: он обязательно будет трясти перед ними обтерханными документами, тыкать в физиономии фотографию дочки с внуками, кричать, брызгая слюнями, обиженно шмыгая носом. — Был, каким человеком был!.. Главным инженером на таком громаднейшем предприятии, каких в бывшем Союзе единицы. Но, увы, сожрали за честность, мерзавцы, стерли в порошок, по ветру пустили прахом! Раз я теперь работяга, сторож, то и должен быть рядом с простым народом, плечом к плечу, а не в Москве… Был он безобиден, как босяк, широк: мог снять с себя кальсоны и тут же отдать нуждающемуся. Никто, никогда его пальцем не тронул. …Фонари качаются ночка надвигается, филин ударил крылом… — яростно хрипел Генка, мотая белесой, взопревшей головой. Всегда сонные, мутно–зеленые глаза сейчас полыхали волчьей радостью… Кровать плавно и сладко несла захмелевшего пацана. В полузакрытых его глазах растелешенная Машка, а над ее головой на гвозде в стене, как переходящий вымпел, как знамя мужской похоти, — розовые, застиранные трусы. Валерка, корча рожи, как бы ненароком поглаживал бедро пацана… — Когда беззаконие в стране, слишком много разводится разного начальства — воров! — кричал Павел Васильевич, держа за руку гугнившего Илюшу, сладко пускавшего пузыри на толстые, добродушные губы. …Но вдруг за поворотом – «гоп–стоп, не вертухайся! — выходят три бравых молодца… — В Библии как: царь Соломон строил храм господень, так на сто сорок тысяч носильщиков и каменотесов у него было три с половиной тысячи надсмотрщиков. Это на каждого дармоеда приходилось тридцать пять работяг! А у нас что: пять работяг и три дармоеда… Все летит в тартарары! Коней остановили, червончики побрили, купцов похоронили навсегда… — резко закончил «Чубчик». Брошенная на кровать гитара тоненько и жалобно простонала. Сквозь щелки красноватых припухших век, где еще полыхала яркая волчья зелень, Генка взглядом прицелился в главного инженера. — Не боись, Павел Васильевич, ныне подпольных миллионеров нет, все они в законе… Так что, в случае чего, ясно будет кого эскпри… экспра… тьфу!.. вообщем потрошить. Павел Васильевич, уронив голову на грудь, отваляясь к стене, пробормотал, засыпая: — И рассеялись они без пастыря и, рассеявшись, сделались пищею всякому зверю полевому, никто не разведывает их, никто не ищет их… — Что, ин–тел–ли–гент? Мяско не лезет, а? Но люблю, люблю тебя, паскуду! — Славик тискал плечо Бармина. — Давай, дергай ко мне, а Козелкова к шутам, в твою халабуду. От хорошего вина мозг Бармина ясен и гулок, как осенняя солнечная облетевшая роща, а ноги ватные, непослушные. Сожитель Славика плотник Козелков, сорокапятилетний мужик с рыхлыми покатыми плечами, крохотным подбородком и с лицом пожилой эстонки. Сняв ботинок, он разминал грязно–белые пальцы ног, поднося руку к носу… неожиданно сочным и густым басом бубня художнику–маляру: — Я половицы скобой, а потом еще клинышками деревянными зажимаю, чтоб тесно друг к дружке, а уж потом намертво прихватываю. А другие как: доску положил и тут же приколотил, а потом щели в палец. — Как у баб! — подал голос Генка, осушив кружку вина. — Ха–ха–ха!.. — Гых–гых–гых!.. — Кха–кха–кха!.. Славик схватил руку Бармина (на месте свежего ожога лопнул белесый водянистый волдырь, рана круглилась красно и обнаженно), зашептал на ухо, жирно, влажно шлепая губами: — Пацан, пацаненок!.. Ты спишь, а он сигаретку к коже, зашкворчало… Чтоб подойти к гаденышу, нужна злоба. Притворяясь, Бармин усмехается, холодно щуря глаза под густыми каштановыми бровями. — Успеется, не хочется портить праздник!* * *
Выйдя из полупустого автобуса, Бармин пошел по мокрой травянистой тропинке. Клочьями расползался туман, небо чистое, омытое, где–то за домами высовывалось солнце. Всё дышало свежестью. Болото за дамбой, недавно пылавшее золотом лапчаток, покоричневело от колосков пурпурного вейника. Кое–где белыми комочками ваты — пушица. Бармин замер на углу высокой ограды складов. Большая птица, серо–сизая с крыльев, а голова и грудь черные, металась во влажном прозрачном воздухе, с внезапным криком бросаясь вниз. Силуэт птицы, метавшейся из стороны в сторону, стриг воздух в полуметре от колосков вейника. И её жалобно–вопрошающий крик: «Тьи–вы!.. тьи–вы!..» «А я чей?» — мрачно усмехнулся Бармин. Но небо такое чистое, так свежа и пышна приморская зелень! Предчувствие лучшего будущего, что непременно случится сегодня или завтра, мало–помалу овладело им. …Бетонный цех нем. Большие окна серели от налета мельчайшей цементной пыли. Восходящее солнце нежно–розовой краской обрызгало выщербленный пол, разбросанные кувалды, обрезки арматуры, стальные клинья, разобранные железные опалубки. Ни визга вагонетки, ни звонков крана, ни грохота железа, шипящих сполохов сварки, ни человеческих голосов!.. Только мелодичный писк ласточек, стремительно срывавшихся с гнезд, прилепленных по углам, под самым потолком. Это самое любимое время суток — он один, одинок, вокруг лишь тишина, голова ясна, а мышцы свежи. Он один…* * *
После выпускного вечера, хмельной от предстоящей свободы, в семнадцать лет он остался один. У него нет дома, даже могил родителей, к которым бы он мог всегда прийти или приехать. От одной мысли, что нет их могил, он вдвойне себя чувствовал сиротой, в глубине души веря, что связь мертвых с живыми существует. Не зря же живые так любовно ухаживают за могилами, где под бетонными или мраморными плитами, кроме желтых костей, — ничего. Но счастлив ли тот, кто ни разу не коснулся рукой могилы предков, и потерялись они в безвестности среди бурьяна и чертополоха?.. …Река за поселком быстрая, прозрачно–ледяная, над пестрой галькой на дне видны синевато–зыбкие тени лососей, идущих в верховья на нерест. Старых высохших русел (стариц) у реки с десяток, как царица платья, она меняла их каждый год. Железные коряги листвяков намертво вмурованы в дно. Лодку поймали в устье, застряла на перекате, а отца и мать река не отпустила, где–то на дне схватила корявыми пальцами каменных коряг. Вся река–могила…* * *
Скрежеща, визжа и грохоча, длинный стальной винт, как в гигантской мясорубке, гнал цемент. Серо–синюю струйку с края лотка подхватывал бесшумный транспортер, в формочках, схожими с хлебными, быстро уносил в бункер. Противно скрипя каменной пылью, пятидесятикилограммовые бумажные мешки с бегущим на них черным оленем скользили меж брезентовыми верхонками. Вместе с потом из Бармина выходил трехдневный хмель. Первый вспоротый мешок он высыпал себе под ноги… В памяти выплыл глухой подвал, нервно пляшущий желтый круг света фонарика, пар от груды кишок суки… Как крутые яйца о края тарелки, на бетонной стене с хрустом лопаются черепа щенят… Бармин с минуту сглатывал тягучую резиновую слюну подступившей тошноты. На зубах хрустела каменная пыль. Бармин на пол выхаркивал ошметки мокрой грязи, из ноздрей выковыривал едкие пробки. Распоров пятьдесят мешков, он вырубил гигантскую «мясорубку» — цемента в бункере на полсмены работы. Теперь он в другом месте. После адского скрежета цементного конвейера — изобретение местного, спившегося, Кулибина — прогибающаяся, широкая лента транспортера почти бесшумно бежала на стальных валиках, унося кучки серо–желтого песка. Бег ленты, как течение реки, вселял в душу расслабление и покой. Сизо–черная птица металась во влажной синеве!.. Стальные валики спрашивали: «Тьи–вы… тьи–вы…» Из горловины бункера сыпался песок — «шурх–чмок… шурх — чмок…». Подошел бригадир. Бармин пожал его жесткую от кувалды и бетона руку. Бармин знал, за прогулы его из бригады не попрут, его место самое тяжелое в цехе, раньше здесь двое работало, а он один справляется… — Сегодня получка… — коричневые глазки бригадира тусклы и хмуры под козырьком кепки. — Бабы шипят… Вчерась я с Веркой и Айной — то там, то здесь… Женщины в бригаде в громоздкой брезентухе, в резиновых сапогах, хриплоголосые, с равнодушно–усталыми лицами, как сестры, похожи друг на друга. За дощатой мелко дрожавшей стеной ревел и лязгал экскаватор. Над головой колоколом гудел пустой бункер — ковши желто — коричневых ноздреватых камушков керамзита сыпались в железный конус.* * *
Трехсотметровый кусок прекрасного пляжа зажат меж складами стройучастка и жилыми бараками. Песок испещрен следами шин, под ногами скрипели высохшие панцири креветок. Черной каймой водоросли ламинарии. До нее никак не могли достать лакированные горбы зелено–голубых волн. На волноломе из бракованных плит и балок пацаны, черные от загара — проведи ногтем по коже, и потянется белая царапина. Трепещущими тряпочками (белыми с испода и темно–зелеными сверху) над ними на крючках удочек вверх взлетают камбалы. Свежо и остро пахнет йодом, солью, горячим песком. Только что в конторе получив получку, Бармин задумчиво глядит в море, где у горизонта белым штришком теплоход. Но в глазах его — молодая женщина–штукатур… рядом с ним под «дождиком» в душевой. Пьяную привел незнакомый парень с черными пыльными кудрями в брезентовой куртке и тяжелом монтажном поясе. В гулкой пустынной душевой ее молочно–белое тело, словно птенец из скорлупы, вылупилось из пестрого комбинезона, заляпанного краской и известью. Минут через пятнадцать, когда она вышла из парилки, и, задев Бармина тяжелыми грудями, стала рядом, он уже не удивился… Глаза женщины белые, бессмысленные… Кучерявились темные подмышки, под тугими горячими струями розовели молодые груди, где под нежной кожей тонкими зеленоватыми змейками — вены. Он не смотрел в ее лицо, не хотел видеть пьяные бессмысленные глаза, убивающие тайную красоту груди, открывшуюся вдруг незнакомому мужчине в совершенно не предназначенном для этого месте. Не испытывая похоти, он все же не удержался и коснулся пальцем зеленоватой змейки, скользнул по ней и ощутил скользкую твердость матового соска. И он вдруг напомнил белую, шарообразную завивку крановщицы Людмилы… У Людмилы бледно–голубые выпуклые глаза и толстые икры ног. Когда по лесенке она поднималась на кран, широкий зад чуть ли не разрывал спецовочные брюки. Полтора месяца назад Бармин одолжил ей приличную сумму, но долг она не торопится отдавать.* * *
Бармин в своем единственном черном потертом костюмишке, подошвы туфель — что лист бумаги… В данный момент это весь его гардероб, демисезонное пальто, в котором приплыл из Магадана, зимой толкнул за бутылку корейской женьшеневой водки, пахнувшей сырой землей. В спортивной сумке две бутылки пива, бутылка водки, плитка шоколада, полбуханки хлеба и палка колбасы. Людмила только что из–под душа. Крупные бронзовые колени посверкивают чистой кожей, с большим разрезом сзади джинсовая юбка коротка, блузка розовая. Светлые волосы еще влажны, отсюда кажутся жидковатыми. Она недавно сбежала от сожителя, жившего в пади Ободной, сейчас снимала комнату в старом городе, неподалеку от вокзала. — Ох, и торопилась! — играют её бледно–голубые глаза, виляют широкие бедра, покачиваются черненые серебряные серьги с фальшивыми камушками, скалятся крупные белые зубы, обнажая десна. Голос сильный, низкий ликует, а в голове шустрой мышкой снует одна мысль… Испытующе Людмила заглядывает в глаза Бармина, но там совсем другое… «Значит, отдам долг, не отдавая денег…», — решает она. Под каблуками белых босоножек гремит гравий возле шпал. Рука Бармина касается ее мягкой ладони с коротко обрезанными ногтями. — Значит, нравлюсь!.. — белые лопаточки зубов разрывают толсто намазанный, блестящий рот. «Как жаль, что у него нет квартиры, живет в общаге!..». — Как мужчина, он полностью в её вкусе, но как потенциальный муж или сожитель не подходит, нет собственного жилья. Обходя пустой товарный вагон, он сумкой задел за угол, звякнули бутылки. Крановщица окончательно поняла — с долгом покончено…* * *
Старый, желто–белый кирпичный вокзальчик с трех сторон зарос деревьями и кустами. В конце огромной изломанной дуги берега, (в сопках аммонитом выгрызены террасы), где дома горными баранами карабкаются наверх, там находится новый модерновый вокзал из бетона и стекла. Здесь же гулкая прохлада зала, высокие запыленные окна, изрезанные ножами, старинные деревянные скамьи с высокими спинками. Над крышей шелестят кроны матерых амурских лип, покачиваются тяжелые листья кленов. Облупленная скамейка затаилась в черноте уже отцветшей гигантской амурской сирени. Со сбитой верхушкой, ива кажется огромной, бокастой копной. Многообещающе, со сдержанной страстью, как длинные пальцы рук, переплетаются ветви… По–мужски, не жеманясь, Людмила пила водку из складного металлического стаканчика (на крышке выгравированы ружья, собаки, глухари и с глуповатыми лицами охотники). Проголодавшись за смену, Бармин налегал на хлеб и соленую колбасу. Хмель меж ними снес последние перегородки: ее тяжелые прохладные ноги лежали на его коленях. Вздрагивающими пальцами он гладил ее мускулистые икры, забираясь выше, в потаенную пухлость ляжек. Часто дыша, запрокинув лицо, она пальцами показывала ямку возле уха, рядом с холодной серьгой. От поцелуя напрягалась, сильно сжимая его плечи… — Я хочу тебя… — А где? — Там, на путях пустые вагоны. — Это далеко. Сладострастно раздувая черно–пятнистые зобы, на болоте монотонно звенели лягушки. Возле стальной колеи сквозь зеленые хлопья листьев рубиновым огоньком сигареты рдел сигнальный фонарь. На бетонном перроне стук каблуков, смех немногочисленных пассажиров. По напряженным лицам Бармина и Людмилы прыгали таинственные тени. Пряно и густо пахло листвой, травой, за день нагретой землей. Даже дешевые резкие духи крановщицы, от которых темнее и нетерпеливее желание, не могли заглушить неистребимый запах леса. Налетел пассажирский поезд и умчал кучку шумных пассажиров. Где–то далеко над бухтой разносился требовательный вопль «ревуна» буксира. Лицом корейца желтела луна. Людмила за руку потянула Бармина, шелковистые пряди ивы сомкнулись за ними. Стоя на коленях, он наклонился над женщиной… и неожиданно вспомнил. Неделю назад из прядей этой ивы выпутался какой–то мужик, на ходу застегивая ремень брюк. Холодными ноздрями Бармин сильно потянул воздух, пытаясь уловить воньцу застарелого человеческого дерьма. Людмила шумно ходила под ним, постанывала, вздыхала, а он уже не мог полностью отдаться близости…* * *
Они молча дошли до забора ее дома, как по обязанности, Бармин пресно поцеловал в ее вялые, не отвечающие губы. В общагу он не поехал, и со сторожем в вахтерке допил остатки водки и так не распечатанное пиво.* * *
Он свободен и только что из душевой. Солнце перевалило за полдень. Ветер, пробежав по широкой болотистой равнине, приносил еле уловимый запах горных лесов и соевых полей. На волноломе, понизу обросшего скользкими зелеными водорослями, опять визжат и хохочут черные пацаны, сталкивая друг друга в воду. Павлиньи хвосты брызг пронзительно распускаются над ними. Вне досягаемости мелких волн — извилистая зеленовато–черная кайма в порох высохшей ламинарии. Саженками отмахав большой полукруг, Бармин подсыхает на раскаленном песке. За шиферными крышами складов мелькает оранжевая макушка экскаватора. Много левее, на ажурном скелете стрелы крана, в золотой синеве — темная букашка… Взлетают темные штришки рук: значит, кто–то проходит мимо колючего заграждения и букашка просит свободного гражданина купить папирос или чая. Там строительная зона, в крытых машинах привозимые из лагеря зеки весь день тоже лепили бетонные перекрытия и балки. Из–за крыш не видно вышек и шипастого двойного проволочного забора… Метнулся правый штришок, Бармин знает: сейчас через два ряда заборов летит пустой спичечный коробок с деньгами, утяжеленный камушком. Скучающая охрана не обращает внимания. Ей выгодно, немалая толика сигарет и чая перепадает. Зеку незнакомые люди обязательно перебросят и сигарет и чая. Обвесят старуху в магазине, не доложат продуктов в котел в больнице, но здесь всё по совести… Две портовые шлюхи, настолько затасканные, что их кирзовые рожи мало кого прельщали, по тайной договоренности, рано утром вошли в открытые двери неохраняемого стройучастка, и спрятались среди штабелей готовых плит и балок. Вечером, когда зеков увезли, пошатываясь, они вылезли из бетонного лабиринта с лифчиками полными смятых, влажных рублей и долларов. Здесь тоже без обмана…* * *
Под разлепленные веки бешеным, раскаленным потоком хлынуло солнце. Ломило виски, как пустой железный бункер, гудела голова, крупные жемчужины пота густо выкруглялись на груди, животе. Противная вялость и расслабленность от сна под солнцем. Съехав с дороги, зарывшись в песок шинами, белой льдиной полыхал новенький «Москвич». В кругу двух крепких парней и двух девушек гудел, ухал, чмокал тугой волейбольный мяч. На измятой зеленой подстилке еще одна с рыже–золотой, толстой косой, приколотой к затылку. Нежен розовый загар, ярко голубеют лифчик и плавки. Девушка, как нерпа или отшлифованный струями речной голыш: без единого угла, плавная, крупная. Подруги, видимо, втайне ревновали и не любили золотоволосую, но в то же время им льстило, что рядом с ними такая красота… Девушка в голубом была слишком серьёзна, чтобы быть интересной для двух резвящихся, как щенята, парней. Подруги золотоволосой коренасты, коротконоги, но, как дворняжки, более хитры и цепки в жизни… Меньшую свою привлекательность они компенсировали преувеличенным оживлением, страстью, темпераментом — возбуждающими взвизгами подстегивали, щекотали нервы парней. Что форме (телу) дается запросто, духу (душе) — порой ценою невероятных усилий и ухищрений… Бармин побрел к морю, лопатками чувствуя взгляд золотоволосой. На нем черные нейлоновые плавки с красным поясом. Тело загорелое, поджаро, под гладкой коричневой кожей (точно намотана толстая проволока) четко выделяются мускулы… К вечеру покрупневшие волны подхватили его, звеня, подбросили и понесли от берега, глаза и ноздри щипля солью. Мириады зеркальных бликов покалывали зрачки, словно насос, соленая, йодистая прохлада высосала недавнюю расслабленность. Он перевернулся на спину, вода тонко запела, загудела в ушах… Бармин услышал, как на страшной глубине, постукивая, пощелкивая, перемещаются камушки. Поджав оранжевые перепончатые лапки, опустив тяжелый клюв, на человека скосив внимательный взгляд, низко проплыла чайка, и крикнула гортанно — тоскливо. Вечно жалующийся крест в сине–золотой вышине!.. Склонив голову к плечу, на одной мускулистой ноге Бармин долго прыгал у кромки. Тяжелые капли дырявили сухой песок, под ладонью еще гудит, звенит морская глубина… На полпути они встретились, пристально глянули в глаза друг друга и неожиданно оба вздрогнули… Пораженный Бармин сел рядом со своей одеждой. С влажных волос текло, солью жгло глаза, ветерок гладил спину, тончайшей подсохшей корочкой стягивая кожу… Вспарывая полыхающую бирюзовую лаву, бодро татахтал черно–белый катерок с закопченной широкой трубой. На люке машинного отделения кверху килем шлюпка, лучи ярко дробились на красном лаке свежеокрашенного днища. На вантах шкурой зебры трепыхалась выстиранная тельняшка. Бородатый матрос по пояс голый, увидев девушек, что–то орал, покачивая правой рукой со сжатым кулаком, возле локтя перехватив её левой… Золотоволосая застыла у темной влажной полосы. Ослабевшие волны, шевеля ленты водорослей, расползались разноцветными узорами. Чисто по–женски подошвой ступни она трогала подступившую воду. Казалось, она начисто забыла, зачем подошла к морю. Округлая рука на плавном изгибе бедра, золотой жгут делает шею длиннее, плавней. В глазах Бармина еще мерцали ее серые, широко поставленные, удивленно–испуганные глаза. В ярких черных дробинках зрачков нет юной радости, а лишь какая–то не по возрасту потаенная горечь. Неожиданно странная радость охватила Бармина. Опять во влажной синеве над пурпуровым вейником металась сизо–черная птица… Рыжеволосая так и не вошла в воду. Для крупного тела походка ее неожиданно танцующа, носки ступней, как балерина, она далеко отбрасывала в стороны. На покрывале она обхватила колени, на ладони положила подбородок с неглубокой ямочкой. Не таясь, они в упор глядели друг на друга, как будто, наконец, после долгой разлуки встретились и,сдерживая порыв, выглядывают из–за спин людей… Друзья ее, взрывая песок, носились по пустынному пляжу, кулаками лупили по гулко ахающему мячу, купались, пили пиво, вытащенное из багажника. Как и на покрывале, в этой компании она была как бы с краю, случайна. Но даже в стороне она значительна, как бывает значительна лишь истинная красота. В будущем, когда ее подруги расплывутся, потеряв форму, золотоволосая перейдет в новую ипостась, ипостась зрелости. Порода, сквозящая в каждом ее движении, возрасту долго не даст исковеркать прекрасную форму… Покопавшись в машине, девушка в голубом купальнике с яркой пачкой сигарет, не дойдя по покрывала, повернула в сторону Бармина… Ему надо бы подняться, но он вдруг растерялся, как всегда теряются люди перед настоящей красотой… Глядя на нее снизу, он слышал девичий голос, не вникая в смысл слов. Меж длинными пальцами — белый карандаш сигареты, у локтя светился тончайший пушок. Ногти коротко отстрижены и без маникюра. — У меня спички есть, — застенчиво улыбнулась золотоволосая, — Вы же сами видите, на покрывале… Бармин понял: этим она давала ему зацепку, чтоб дальнейшее он взял в свои руки, ведь у нее может не найтись смелости и слов, и все сломается, так и не наладившись. Он смог лишь промычать что–то неопределенное, глядя на округлые коленные чашечки присевшей девушки, где натянутая кожа выявила таинственный узор… От по–мужски глубоких затяжек ее гладкие щеки втягивались, отчего на лице появлялось какое–то странное, болезненное выражение. Они молчали, словно в уме подыскивали такие слова, которые, как стальной цепочкой, свяжут их навсегда. Девушка вдруг тихо рассмеялась и покраснела — нежно–розовая краска залила лицо, шею. Они одновременно выпрямились, девушка немного ниже его. Стоит рядом, курит, на песке ступней чертит узоры, смотрит прямо в глаза. Лицо золотоволосой чистое, без единой веснушки. По–женски суженный кверху лоб, выпуклый, посредине, наверное, от волнения взбухла вена. Ему нравится такой лоб. — Ксюха! — крикнули девушке. — Ты едешь? — Нет, я на автобусе. На скользких камнях волнолома тощие пацаны взмахивали удочками. Серебряными ленточками в воздухе трепыхались рыбины: косяк корюшки подошел к берегу. Бармина, как в детстве, непреодолимо потянуло взять в руки рыбку с коричневато–изумрудной спинкой и крепко втянуть в себя запах свежих огурцов. Таинственный, экзотический аромат на побережье Охотского моря… Ксения в легком сарафане (на светло–синем фоне золотые ромашки), в бело–красных босоножках, под мышкой черный лакированный квадрат сумочки. Бармин впервые пожалел, что он в такой бедной, потертой одежке… Идя с девушкой к автобусной остановке он пытался осмыслить всю эту неопределенность… С Евгенией всё было как наваждение, внезапная страсть, желание, без всяких объяснений кинувшие их в объятия друг друга. Но скоро он отбросил все попытки логически все увязать, вычертить какую–нибудь стройную схему. Будь что будет, всё равно хуже не будет!..* * *
Сойдя с автобуса, они пошли по аллее молоденьких желтоватых березок. На травяной лужайке среди клочков бумаги, объедков, окурков валялся пьяный моряк — черная фуражка с медным крабом скатилась с головы. Парочка бомжей уже подобралась к нему, но Бармин с девушкой помешали. Спугнутые «шакалы» злобно следили за ними, нетерпеливо смоля плохими сигаретами. Толстые железные цепи в облупившейся черной краске тяжело провисли меж побеленными бетонными столбиками, окаймляя край обрыва. Сквозь синюю дымку в торговом порту красноголовые «гансы», железными пальцами сжав охапки сибирского леса, несли в квадратные ямы трюмов. Слева, в рыбном порту, возле светлых рефрижераторных вагонов муравьями копошились грузчики с ноющими пальцами от ледяных брикетов минтая, камбалы. Возле причаливающего теплохода тупорылыми утюжками суетились буксиры. Гудок толстым басистым шмелем кружился над обрывом. Выше порта, почти у самого подножия обрыва, извивался темно–зеленый пунктир поезда: та — тах… та–тах… — Это моё самое любимое место, — сказала девушка, днем я часто сюда прихожу. Если вниз упасть, смерть сразу наступит? — Толстое звено цепи ржавчиной испачкало ее полную икру. — Обрыв тянет–тянет, качнись, и всё!.. Ни забот, ни горя, ничего, покой, хорошо… Боюсь долго смотреть вниз, сладко кружится голова, дно манит — манит, как будто там все лучшее и прекрасное. В смерти есть какое–то влечение и тайна… «Она сумасшедшая, это точно!.. — Бармин даже обрадовался этому определению, которое все сразу расставило по своим местам. — Может, не совсем, но где–то около этого… не хитрит, не ловчит, всё прямо в лоб. Ведь не зря она сюда его привела, на своё любимое место, где так красиво говорит о самоубийстве…» — В прошлом году, — продолжила Ксения, — на этом самом месте я встретила девушку, она так пристально посмотрела на меня, потом из сумочки достала книжку стихов, стихи её собственные, она поэтесса. Эта девушка очень похожа на меня, волосы тоже рыжие, правда, глаза голубоватые. Она мне сказала на прощанье, что мы, как сестры. Я её позвала к себе, но она сказала, что должна ехать на морвокзал, чтоб успеть на свой теплоход. Она из Москвы приехала выступать с концертами на Сахалине. Пишет музыку на свои стихи и исполняет под гитару. Хочешь послушать одно, моё самое любимое стихотворение из её сборника? Бармин согласно кивнул головой, хотя стихами никогда не интересовался, читал только прозу.Ночь.
Я хочу убежать, убежать
По дороге, дороге…
Я хочу убежать босиком по дороге,
Не очищенной дворником ранним,
Убежать,
Убежать
В своей белой любимой рубашке,
Чтобы снег меня принял,
Не выдал случайному глазу,
Не хранящему тайны забвенно,
Чтобы снег меня, бедную, принял
И позволил уйти
И упасть
На обмерзшие рельсы,
И к шпалам, пропахшим мазутом,
Своей грудью горячей
Прижаться и плакать,
Прижаться и плакать,
Прижаться и плакать,
Навеки смерзаясь с зимой.
Чтобы вьюга крылами к спине прирастала,
Чтоб носила меня над землею–землею,
Чтоб носила меня над землею–землею,
Как дитя в колыбели, — спокойно и тихо.
…Оставьте, уйдите,
Я вовсе не злая,
Я вас не проклинаю —
И вы помолчите,
Помолчите–молчите,
Оставьте меня…
Чтоб покрыл мои волосы
Рыжие иней,
Загасивши фонарик на белой дороге–дороге
Мой верный холодный огонь.
Чтобы утренний поезд
Меня не заметил
И проехался мимо и дальше, а я
Так и дальше лежала б,
Совсем и не я,
Только белое тело в любимой рубашке,
В моей белой рубашке,
Когда–то любимой и кем–то,
Чье–то белое тело.
…оставьте
Я вовсе не злая,
Прошу вас —
Оставьте меня.
Последние комментарии
1 день 3 часов назад
1 день 3 часов назад
1 день 4 часов назад
1 день 15 часов назад
1 день 15 часов назад
1 день 16 часов назад