Серебряные стрелы [Виктор Николаевич Лесков] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Виктор Лесков Серебряные стрелы


С высоты полета Повесть

Глава I

Эх, не вылетать бы совсем в такой вечер!

Это была пора летучего, едва уловимого межсезонья, когда зима больше не страшна, сполна взяла свое, отбушевала. Не сегодня-завтра оживет солнце, смахнет с сиротливых полей выветрившийся, пожелтевший снег, и зазвенит все кругам, заиграют солнечные блики, качнется, переступая на голой ветке, скворец-перезимок.

Майор Игнатьев стоял у окна прокуренной каптерки и молча смотрел на падавший в развале света снег. Похоже, зима давала свой прощальный бал. В затишье снежинки казались крылатыми, долго кружились перед приземлением, словно выбирая себе место. Но начнешь взлетать — устремятся они белыми молниями в лобовое стекло, вытянутся длинными стрелами в луче прожектора, и ничего впереди не увидишь.

А взлетный курс держат по дальним ориентирам!

Ладно, черт с ним, взлететь с горем пополам еще можно. Все-таки ты на земле, чувствуешь ее, родимую, не уйдет она из-под тебя неожиданно. А садиться как?

На посадке смотреть надо, ловить сантиметры, но попробуй поймай их с завязанными, считай, глазами!

И полет-то пустяковый — в «зону»: крутнуть над деревенькой, означенной на карте желтым, с копейку, кружком, пару виражей и через полчасика вернуться домой. Но ведь взлетать и садиться все равно надо. Простейший полет, если бы не этот снег, если бы не завтра Восьмое марта!

Накануне праздника тренировочные полеты обычно закрывали. Мало ли что может случиться! А тут командиром полка пришел молодой «академик» и поломал традицию. Летчики ходили недовольными: пусть ничего страшного не произойдет, всего-то сядет экипаж на запасной аэродром, но останутся семьи без мужчин. Какой тогда праздник, тем более женский день?

— Посадили бы его самого на запасном! — Это пожелание Игнатьева относилось к уже взлетевшему командиру полка. Правда, тот взлетал, когда снежок только начинался. А вернется часиков через десять — к тому времени снег уже может пройти.

Каким-то образом стало известно, что старший начальник из высокого штаба, прежде чем разрешить полеты, заколебался: метеоролог давал ухудшение погоды. Но командир полка настоял на своем.

А через два часа после начала полетов пошел снег. Звонить генералу и отрабатывать решение назад — исключено. «Ты что, — скажет, — полком командуешь или голову мне морочишь? Отряда тебе и то много!» И пока летали. А снег все усиливался.

— Присылают сюда всяких ухарей звезды хватать! — Голос у Игнатьева гулкий, прямо-таки маршальский, а с виду ничего богатырского: худощав, немного выше среднего роста. Меховая куртка сидит на нем с запасом, еще одного такого застегнуть хватит. Не ахти какая сила у командира, а лайнер водит весом в десятки тонн.

Красноватая лампочка под низким потолком тускло освещала сидевший за столом экипаж. Перед каждым — сумка с летной экипировкой: шлемофон, кислородная маска, перчатки.

Летчики ждали, когда заправят самолет топливом, почти все курили. Слушая командира, молча соглашались с ним: «Да, лучше бы, конечно, сейчас дома сидеть!»

Но всерьез никто, пожалуй, не принимал беспокойства Игнатьева. За столом шел матч престижа между штурманской группой и «кормой». Экипажа хватало на команду в домино, но второй летчик отказался играть, и таким образом пилотский дуэт распался. «Корму» представляли два прапорщика. Их кабины находились в хвосте самолета, где летали «со свистом задом наперед». Но в домино они явно одолевали впередсмотрящих. Свободная пара стояла за спинами игроков и терпеливо ждала своей очереди.

— Бокс! — с подъемом подавал команду мешать костяшки веселый, разбитной прапорщик Махалов. — Левой, левой энергичней!

Капитану Иванюку — штурману-навигатору такое отступление от субординации было явно не по душе. Но что поделаешь — игра! Хоть и не очень спортивная и не включена в олимпийскую программу, но все же игра миллионов. Костя Иванюк делал вид, что не замечает торжества Махалова, и допускал тактическую ошибку: приземистому, могучему в плечах штурману достаточно было лишь взглянуть в сторону стрелка, чтобы прервать его на полуслове. Твердым взглядом отличался Иванюк: зрачки наполовину уходили под веки, и смотрел он всегда будто из-под бровей, с какой-то, казалось, необъяснимой холодной жестокостью. Однако на самом деле за всю свою жизнь Костя и мухи не обидел. А рыжий Махалов был легок и проворен, как челнок… Поговаривали, что, прежде чем выйти из дому, он справлялся на метеостанции о направлении и скорости ветра: в сильный — не рисковал отправляться на аэродром своим ходом: или унесет в обратную сторону, или пронесет мимо. Оно по нему и видно — только и умеет смеяться да быстро бегать. От смеха вон даже глаза стали раскосыми, как у зайца. А что быстро бегает — это хорошо, такой человек в экипаже просто незаменим.

Капитан Иванюк, помешивая костяшки с демонстративным безразличием, все внимание, казалось, сосредоточил на озабоченном лице командира. Заметил, стараясь попасть ему в тон:

— Что еще интересно, Александр Иванович: они приходят и уходят, а мы остаемся. Но сейчас у нас командир — голова, с «верхним» образованием.

— Не надо быть отличным командиром полка — будь ты хорошим председателем колхоза. Ничего больше не надо! — Игнатьев отошел от окна, повернулся к своим орлам, и сразу пропало впечатление его тщедушности. Другой человек перед ними: сильный, мужественный, решительный. Не сразу и поймешь, что такая перемена — от непропорционально большого, с крупными чертами лица. В молодости Александр Иванович походил, наверное, на античного воина: высокий, поджатый с висков лоб, выступающий вперед подбородок. Но самым выразительным был крутой излом бровей, почти вертикально сходившихся к переносице.

Пожалуй, из всего экипажа только один капитан Хрусталев, второй пилот, или, точнее, правый летчик, рвался сейчас в небо. Да, он хотел лететь, очень хотел! И именно потому, что Александр Иванович локтем бы сейчас открестился от этого полета. Да, снег, в небе сложно, но это как раз и надо. Ох, многое лежало между капитаном Хрусталевым и майором Игнатьевым! Как, кстати, и этот полет, но только бы он не сорвался.

Хрусталев будто и не слушал лихих выпадов своего командира; прислонившись к стене, ближе к тусклой лампочке, с видимой заинтересованностью читал газету. Бывают же баловни природы: рослый, здоровый, с крутыми плечами. Не то что штурвал, шею быку свернуть может. Ко всему еще и красив. Проступали в его лице гуцульские черты — от матери: темные сросшиеся брови, а глаза неожиданно голубые, румяное лицо, чуб под фуражкой не умещается.

Весь вид Андрея выражал прочную незыблемость в жизни. Такие нравятся женщинам. Слышали в полку, будто влюбилась в него какая-то красавица, когда служил он в другой части, и якобы из-за нее перевелся сюда, но точно никто ничего не знал.

Перешел из командиров кораблей в правые летчики — кажется, и ухом не повел, вроде не его это дело выбирать себе должности. А пожертвовал он многим: легче спуститься с командира эскадрильи до отрядного или даже до командира корабля, чем с командира корабля до правого летчика. Хоть и сидят «правак» с командиром в одной кабине — кресла с правого и левого борта самолета, хоть и разделяет их узенький проход, но разница между ними большая. У каждого из них свой штурвал, своя приборная доска, но царь и бог в самолете — левый летчик, командир. Он и взлетает, и садится, а «правак» в это время на подхвате: убрать-выпустить шасси, закрылки, да и то лишь с разрешения командира. Что дозволено Юпитеру — не дозволено быку…

Правое сиденье хорошо только в двух случаях: лейтенанту из училища — освоиться в небе, пожилому пилоту — дотянуть до пенсии. А для способного летчика легче в могилу лечь, чем пересесть на правое сиденье.

И, зная все это, Андрей пересел. Стиснул зубы, но не стал колебаться. Крепкий летчик, с характером…

В каптерку, не стряхивая с себя снег, вошел старший техник самолета:

— Товарищ майор, самолет заправлен, все готово.

Доложил и тут же вышел: на улице дышалось легче, слишком накурено было в каптерке.

— Так что, полетим, Андрюха? — особую значительность вложил Игнатьев в вопрос Хрусталеву. Как будто «правый» принимал окончательное решение на вылет.

Не кривил душой Александр Иванович, чуял недоброе. Рассчитывал на характер Хрусталева. Мог Андрей пойти иногда буром, грохнуть шлемофон о бетон. Мог он и сейчас сказать, что не полетит — это же самоубийство! И был бы — прав. Сам Александр Иванович ему потом спасибо сказал бы. Они смотрели друг на друга: усталый, вроде бы безразличный, с прищуренным взглядом майор Игнатьев и пышущий здоровьем, с ярким румянцем на щеках, горящий желанием лететь Хрусталев.

Понимал «правак» командира. Трудно ему. Не уверен Александр Иванович в благополучном исходе полета, а отказаться не может: прочат его на освободившуюся должность командира эскадрильи. Не может отказаться — сразу скажут, что испугался Игнатьев погоды, или, еще хуже, расценят это как демарш против поспешного решения командира части. В другое время Хрусталев пошел бы ему навстречу, взял бы все на себя, а сейчас — нет.

— Почему не лететь? Самая погодка для настоящих летчиков. — Свернул газету, сунул в карман: видно, что-то потом дочитать хотел; одним пальцем, как крючком, подцепил за тесемку свою сумку и первым вышел из каптерки.

— Пойдем, ребята! — ссутулившись, направился вслед за ним Александр Иванович. «Вот хлыщ, а? Вроде мы все упадем, а он один полетит!» — неприязненно подумал он.

Они шли к самолету гуськом, почти целое строевое отделение, шли след в след, как в войну ходили в ночную разведку.

Снег падал медленно, будто во сне, будто засыпая на лету, падал с шелестом крыла, но если остановиться, чудилось, словно сверху, из серой мглы, доносится иногда тонкий перезвон. Вроде большая звезда рассылалась на хрусталики, и они, падая, время от времени задевают друг друга.

Глава II

На земле, оказывается, невозможно быть отдельно от всего мира. Хотя бы потому, что на всех одно солнце. Человек порой не подозревает, что он связан с людьми тысячами невидимых нитей и весь земной шар — всего лишь клубок с множеством концов. Потянешь за один — и чего только не вытянешь.

И даже судьбы двух людей могут перехлестываться самым невероятным образом.

Капитан Хрусталев был тогда лейтенантом. Жизнь казалась прекрасной, на душе было так же безоблачно, как и в то отпускное утро. Вагон устало покачивался вправо-влево, уже отгромыхал, отмелькал за окном последний мост на пути домой.

Это был не первый офицерский отпуск Андрея — в первом летчик еще, считай, школяр, — теперь он подержался за штурвал, уже оставил за собой в небе инверсионные росчерки, и что там у него впереди — дух захватывает! Он стоял в тамбуре, уже готовый к выходу, и с виду казался спокойным, но в душе все ликовало, выстукивался ритмом колес мотив: «Все гляжу, все гляжу я в окошко вагонное…»

Да, он, Хрусталев, возвращается домой, — вон уже город разворачивается к нему парадным подъездом. Очень соскучился Андрей по родным местам: по этой речушке, пляжу, улицам, тополям — так, что мог бы, наверное, выйдя из вагона, поцеловать серый асфальт площади.

Мимо проплыла высокая арка стадиона, перед ней красный трамвайчик скользил под уклон и, казалось, придерживался одной рукой за стальной канат.

Поезд сбавлял ход. Андрей отодвинул от двери чемодан, давая возможность проводнице, высокой, гибкой девушке, открыть дверь. Знакомство их началось на станции пересадки, где Андрея провожал его попутчик — старший лейтенант танковых войск.

— Милая, вот передаю тебе моряка, доставь его в лучшем виде! Это мой друг, понимаешь, друг? — говорил он снизу. — Чтобы в целости и сохранности, с полным комфортом!

Ясное дело, не знал танкист различия в форме истинного моряка и морского летчика, но это неважно было…

Андрей заранее уведомил своих телеграммой о приезде. Пусть накроют стол, придут на вокзал, а отсюда все вместе они отправятся домой дребезжащим трамвайчиком. Полчаса будет он вилять по родным улочкам, пока не остановится перед их домом.

Интересно, кто все-таки придет встречать его? Нина — это точно! Как же, приезд братца обещает ей вольготную жизнь на целых полтора месяца. И отец, конечно, будет. Он хозяин и должен принять сына как следует, прямо с поезда. А мать? Мама, наверное, останется дома, ей вечно не хватает времени на домашние дела…

Они стояли все трое недалеко от входа в вокзал. Отец озабоченно смотрел в сторону хвостовых вагонов, и у Андрея при первом взгляде на него сжалось сердце: совсем седой стал старик, и в лице появилась какая-то нездоровая отечность. Сильно он изменился за год, как будто жизнь вела ему особый счет времени и за каждый прожитый день сбрасывала два. Во всем виновата война проклятая! Вернулся отец с нее человеком наполовину: одна рука, одно легкое, а правый бок он до сих пор в толкучке прикрывает полусогнутой рукой. Начал воевать рядовым, а закончил офицером уже у западных границ.

Сдавать начал бывший командир взвода разведки: просмотрел сына.

Андрей спрыгнул на перрон. Навстречу уже спешила Нина. Глазастая сестричка! Видно было, порывается бежать, но что-то ее останавливает, не позволяет вот так, запросто, припустить во все лопатки. Несколько раз оглянулась на родителей, словно укоряя их за медленный шаг, но потом все-таки радость взяла верх, и она быстро засеменила на высоких каблуках к брату. Вон какая красавица стала, из-за женихов, наверное, отцу покоя нет.

Открытое лицо Нины полыхало румянцем, в больших серых глазах застыл восторг. Андрей закружил сестренку, ее тяжелая темно-русая коса охватила ею шею.

— Ой, какой здоровый стал! — смеялась Нина, не отрываясь от него.

Степенно поздоровался отец. Сын прижался к его колючей щеке.

— Почему не брит? — спросил Андрей с деланной армейской строгостью.

— Света как раз не стало, — смутился старик, прикрывая рукой серебристую щетину.

А для матери Андрей был все тем же бедовым мальчуганом.

— Жив, сынок! — сквозь слезы говорила она, беря его лицо в ладони…

Дома, как и предполагал Андрей, посреди большой комнаты уже стоял накрытый стол.

Чего тут только не было! Андрей растроганно улыбнулся. Помнили, что он любил все цельное: с капельками воды лежали в салатнице под перьями лука зеленые огурчики, редиска, помидоры.

Андрей присел на диван, осматриваясь в родных стенах. Все здесь осталось прежним и вместе с тем изменилось: поистерся и вылинял ковер на полу, а когда-то он был таким ярким и пушистым; стали скрипеть половицы паркета; в рамочке над сервантом появилась увеличенная фотография родителей. За окном виднелась прикрепленная к решетке бал-кона кормушка — с нее заглядывал одним глазом в комнату белый голубь. Через открытую дверь сверкал из угла другой комнаты новый трельяж — понятно, в доме появилась невеста.

Отец, перед там как начать бриться, надел очки. Раньше за ним такое не замечалось.

— Давай быстро в душ, я есть хочу, — шутливо подтолкнула брата Нина.

За столом разговор, конечно, зашел о службе. Андрей был очень доволен: эскадрилья у них отличная, командир экипажа — первоклассный летчик, без колебаний доверяет управление лайнером и ему, помощнику командира корабля. Однако не за горами и то время, когда ему самому дадут экипаж, и тогда он тоже будет держать в руках командирский штурвал.

Отец к возможному продвижению сына по службе отнесся чрезвычайно серьезно:

— Ты, Андрей, в командиры особенно не рвись. Человек, если характер не приобрел, во власти часто теряет самого себя. Гнется, как лоза, и только в одну сторону — куда дует ветер. А наша армия сильна самостоятельными, толковыми командирами. Так что сначала соразмерь свои силы и возможности.

И опять Андрей, глядя на отца, подумал, что все-таки неважно у него со здоровьем. Вон желтизна появилась на лице…

— Ну что, еще по одной или хватит?

В этом вопросе Хрусталев-младший почувствовал скрытый интерес: «Как там, в летчиках, не пристрастился ли?» В семье спиртное никогда не пользовалось особым почтением.

— Хватит, — отозвался Андрей безразлично.

Мать между тем беспокоило, что сын мало ест.

— Да вы что, столько наставили, разве осилишь? — воскликнул Андрей.

— Андрей, ты как собираешься отпуск проводить? — Нину беспокоили свои заботы.

— Пока еще не разрабатывал плана.

— Мы тебя ждали, — заговорил отец, и стало понятно — сейчас начнется семейный совет. — У нас с матерью есть путевки на юг, а вы с Ниной смогли бы устроиться где-нибудь с нами рядом!

— Куда на юг?

— В Феодосию.

Конечно, это было бы великолепно! Изумрудное море, золотой пляж, кружевная кайма прибоя, и над всем — белое солнце.

Андрей не успел ответить, как в квартиру позвонили. Знал бы отец, что привнесет в их планы этот звонок, определенно дал бы команду «никого не впущать».

— Ой, это, наверное, Тамара! — спохватилась Нина. — Я совсем забыла. Мы же договорились с ней поехать на пляж. — И выскочила в коридор.

— Здравствуй! Ты еще не собралась? — донеслось оттуда. В звонком голосе и удивление, и упрек, и вместе с тем смелость: очевидно, гостья здесь не в первый раз.

— Куда там! Посмотри, кто к нам приехал!

Тамара вышла из полумрака коридора на свет.

Андрей, пораженный, поднялся навстречу, и они оказались друг перед другом. Широко раскрытые голубые глаза в пол-лица, светлые волосы забраны в узел на затылке, открывая высокую шею. Локоны у висков подчеркивали нежность этого чудного лица.

— Здравствуйте! — Она стояла в белой кофточке, голубых джинсовых брюках, через плечо перекинута на длинном ремне сумка.

— Здравствуйте. Проходите, пожалуйста. — Андрей повернулся, чувствуя себя перед ней неуклюжим и разлапистым увальнем.

— Я вас знаю, Андрей, — сказала Тамара, присаживаясь в пододвинутое к столу кресло. И видно было, что ей приятна эта встреча. — Я вас знаю не только по рассказам Нины. Помните, когда учились в вечернем институте, вы решали задачки девочкам из магазина в вашем доме? Они тогда поступали в торговый техникум?

— Конечно помню.

— Так вот, одна из них была моей подругой. Мы еще ходили с ней смотреть, как вы играли в волейбол за свой завод. Помните: на площадке «Труда»? Там все еще за вас болели.

— Но вас я не видел! — с сожалением произнес Андрей.

— Тогда меня за болельщиками не разглядеть было. Я только в девятый класс ходила.

Они могли бы, наверное, и еще что-нибудь вспомнить, но вмешался отец:

— Теперь нам, мать, хоть из-за стола вылезай. Объявились старые друзья. А я надеялся еще рюмашку поднять за знакомство.

— Нет, дядя Коля, это правда интересно. Нина вот ждет, радуется, все уши мне прожужжала про брата, а я, оказывается, давно Андрея знаю.

— Ну тогда за встречу!

— Отец! — По лицу матери было видно, что она начинает сердиться.

— Нет, мать, и не проси! За детей грех не выпить! — Похоже, он не против был видеть в Тамаре свою невестку.

— Тогда давай вместе по половинке…

— Давай!

Первый день длинного лейтенантского отпуска начинался довольно счастливо. Но закончился он при самых неожиданных обстоятельствах.

Глава III

Рядовых членов экипажа такая погода особенно не пугала: что им этот полет? Раз командир принял решение — значит, ему виднее. Командир у них первоклассный летчик, к тому же еще и инструктор, лучший методист — чего там сомневаться?

Потянул ветерок, и снег стал падать косо. Александр Иванович поднял воротник куртки. Летчики один за другим тоже подняли воротники.

А у Хрусталева о командире было свое мнение. Посторонний человек и не заметил бы ничего особенного: никаких недоразумений вроде между ними никогда не возникало, не срывались в голосе, выясняя отношения. Более того, они и понимали друг друга с полуслова, потому что были земляками. Выросли в одном городе, купались в одной реке.

Однако познакомились они только прошлой весной, и года не прошло с тех пор, но сразу коротко сошлись. Было это у Трегубова — однокашника Хрусталева. Ничем выдающимся Трегубов не отличался, кроме того, что был на редкость скромным летчиком: сидит Микола, помалкивает в сторонке да посмеивается над шутками друзей. Он был некрасив: выцветшие с рыжиной темные волосы, нос вроде как с узелком на конце, круглое веснушчатое лицо. Но, казалось, вполне довольствовался тем, что уже имел от жизни, и снисходительно смотрел на попытки своих друзей прыгнуть выше самих себя.

Николай жил один — жена уехала к родителям рожать второго ребенка, непременно сына, так ему хотелось. Хрусталев только что прибыл в этот гарнизон, оказался среди незнакомых людей. И вдруг такая встреча…

Гарнизон находился в глубинке, но летчики жили хорошо, в пятиэтажных домах со всеми удобствами.

Николай с Андреем сидели у балконной двери за журнальным столиком. Внизу, чуть поодаль от дома, цвели яблони. Ранняя была весна, в конце апреля погнало почки, а на майской демонстрации над шеренгами школьников уже колыхались ветки свежей зелени.

Трегубов только что вернулся домой после неудачного полета: до вечера писал в штабе объяснительные записки.

— И как же это получилась ошибка?! — сокрушался Николай, отодвинув в сторону бокал.

Трегубов летал «праваком» у майора Игнатьева. Все произошло неожиданно. Сажал самолет Николай со своего рабочего места — так было предусмотрено полетным заданием. Приземлил он машину мягко, как и полагается, строго по осевой линии бетонной полосы, на заданной скорости. Пробег начался без осложнений. Прошло время уменьшить скорость. Но, едва только Игнатьев перевел винты двигателей на режим торможения, самолет вдруг резко крутануло в сторону и понесло с бетонки на грунт. Как, почему — разве сразу разберешься! Может, тележка шасси развалилась, может, тормозится лишь одна из них или двигатель отказал. Зарылся лайнер по гондолы в землю, но все равно его тянет вперед, а в нескольких сотнях метров домик командного пункта в черно-белую шашечку. Что для самолета эти метры! Из домика стали уже сигать, рассказывал Трегубов, через окошки, а машину не остановить. Выключили все двигатели, зажали тормоза и сидели ждали, куда вынесет. Повезло им: метров десять осталось до лобового столкновения, когда самолет наконец остановился. Осмотрелись летчики и сразу поняли причину. Встретились взглядами и ничего друг другу не сказали: техника работала отлично, что там зря говорить. Но зато налицо была вина командира экипажа — он перевел на режим торможения винты двигателей только на левом крыле. Но Николай молчал, ни слова упрека не услышал от него Игнатьев.

— Вышел штурман Костя Иванюк, посмотрел на наш самолет, — Трегубов усмехнулся, — только и сказал: «Если мы и дальше так летать будем, то парадного мундира я точно уже не получу». — Николай с хрустом откусил положенное по довольствию яблоко. — Деловой мужик штурманец!

— А при чем здесь парадный мундир? — не понял Хрусталев.

— О-о-о! Тут такое дело с этим мундиром было!

Трегубов не успел рассказать — в квартиру позвонили.

В комнату вошел мужчина в потертой кожаной куртке, немолодой уже, с крупным выразительным лицом. Не ожидая встретить здесь незнакомого человека, он приостановился, но если и мелькнуло в его лице замешательство, то только на миг. Николай этой заминки даже не заметил, обрадовался:

— Командир, как раз кстати!

Хрусталев встал.

— Это, Александр Иванович, Андрей Хрусталев, вместе выпускались, — представил его Коля.

Игнатьев прошел к столику, поставил бутылку коньяку.

— Значит, говоришь, свой человек? — Он окинул Андрея испытующим взглядом.

— В доску. Четыре года в училище койки рядом стояли.

— Ну, тогда будем знакомы. Саня.

Хрусталев улыбнулся — слишком молод он еще был, чтобы называть этого старика Саней.

— А я, Микол, подумал, с кем душу отвести после такого «фурора», да и решил к тебе заглянуть. Оба соломенные вдовцы, спешить некуда. Кончай суетиться: нам и лимона хватит…

Вот так, по-свойски, без церемоний зашел к своему помощнику командир. Выпили не спеша, закурили…

И непьющий Коля Трегубов выпил: нельзя отказываться, когда угощает командир.

— А ты игде раньше служил?

Это «игде» не прошло у Хрусталева без внимания. Как же, родное отзывается сразу.

— И с командира корабля в правые летчики? — удивился Игнатьев, выслушав Хрусталева. — С командующим недоразумение? Ох жалко, ох жалко, Андрей! — искренне горевал он. — В твои годы быть командиром корабля — хорошо бы ты пошел.

Андрей увидел, как посуровело лицо Александра Ивановича, и подумал, что тот знает цену таких потерь.

— Давай, Коля, распоряжайся, — напомнил командир. — Хоть и коротка жизнь у летчика, но все равно выпьем и за такую!

Веселым он был человеком. И еще эти приятные слуху, залетевшие сюда из детства словечки: «куды», «игде», акающее «каратка».

— Александр Иванович, вы откуда родом? — спросил Андрей.

Игнатьев назвал город.

— Да ну? И я оттуда. Я жил на Советской, а вы?

— На Советской?! И я! — Александр Иванович даже привстал из-за стола, присматриваясь к Хрусталеву. — А я-то думаю: вроде знакомый парень. Ты в какой школе учился?

Они стали выяснять, где могли пересекаться их дороги, но точно не вспомнили. И не важно это было. Зато теперь Хрусталеву стало ясно, отчего они сразу, с полуслова стали понимать друг друга: между ними была одна страна детства.

— Вот видишь, Коля, встречаются люди! Зашел к тебе погоревать, а тут радость. Ты слышал, Андрей, как мы сегодня погуляли за полосой?

Александр Иванович пристально смотрел на Хрусталева, ожидая ответа.

— Слышал о каком-то мундире, ничего не понял, — пожал плечами Андрей.

— О-о-о, это я тебе расскажу! Был у нас незабываемый Венька Лаврушкин, вторым штурманом всю жизнь пролетал, — начал рассказывать Игнатьев.

Оказывается, долетал человек до пенсии, списали его, все бабки подбили, а приказа об увольнении в запас все нет и нет. Лаврушкин командиру полка надоел, десять рапортов нависал — никакого ответа. Как-то прилетел в гарнизон командующий. Важный такой генерал. Венька Лаврушкин перехватил генерала по пути в столовую. Додумался: не после обеда, а когда тот только шел в столовую. Подкинул, так сказать, вводную натощак. Выхватился наперерез — сухонький, маленький, шинелишка, как на вешалке, болтается, но зато отваги нё занимать:

— Товарищ генерал! Меня вот тут списали, хотят уволить в запас, а мне еще надо месяца два послужить. Всего хватает, но не вышел срок на получение парадного мундира. Материал там кой-какой еще на китель, на брюки мне полагается. Всего два месяца, товарищ генерал, а? Если в ваших силах, то очень прошу — задержите приказ до срока получения.

Генерал долго не мог взять в толк, чего же хочет этот человек, прикладывающий ладонь к сердцу. А когда понял — усмехнулся:

— С такой просьбой ко мне еще ни разу не обращались. Через неделю будете уволены в запас, — и неторопливо прошел в столовую.

Точно, через неделю пришел приказ. А так бы и неизвестно, сколько еще промаялся человек…

Коля Трегубов задумался, далеко он был отсюда сейчас. Что-то начал грустить парень: своих, наверное, вспомнил.

— Эх, жизнь, жизнь, — отсмеявшись, вздохнул Александр Иванович. — Незавидная она у нас.

Встал, прошелся по комнате, покрутил в руках стоявший на серванте бюстик Нефертити.

В весеннем саду стали густеть сумерки, казалось, обрывки их затаились темными облачками в углах квартиры. Но света пока не включали.

— Со мной в одном подъезде живет один офицер. Мы приехали сюда десять лет назад — оба капитанами. Я за десять лет стал аж майором, а он уже полковник. — Александр Иванович вернулся в свое кресло. — Давайте, ребята, выпьем «посошок», пора уже расходиться… Он трактористами заправлял, а я лайнер водил, рисковал… — И опрокинул рюмку.

Хрусталев уже не пил — надоело. Он всегда больше любил поговорить.

— Ну и пусть ходит в полковниках. Вам-то что? Военный летчик первого класса, заместитель командира эскадрильи — разве этого мало? — заметил он.

— Обидно, когда обходят. Особенно если видишь, что идет дуб дубом. А сам, чувствуешь, застрял. И жизнь проходит… Что ж, сам себе думаешь, только на это тебя и хватило?.. В тридцать пять так начинаешь думать, Андрей.

«Тридцать пять? Всего на семь лет старше меня?» Никогда бы Хрусталев не дал столько Игнатьеву. Показался он ему дедом.

— Так и летаешь от предпосылки до предпосылки. — Александр Иванович не сокрушался, нет, а размышлял над жизнью.

Хрусталев все больше проникался симпатией к этому скромному труженику неба.

Они уходили от Трегубова вместе.

— Спасибо тебе, Федорович, спасибо за все, — с особым расположением прощался Александр Иванович.

— Раз надо — значит, надо, — улыбнулся в ответ Трегубов.

Хрусталев заметил какую-то многозначительность в этих словах, но не обратил на это особого внимания.

Вышли на улицу, в тишине теплого вечера стрекотали неоновые лампы уличного освещения.

— Хуже нет, Андрей, чем ждать да догонять. Все должно приходить в свое время. А если не приходит, то надо брать самому. Ну пока…

Андрей пожал протянутую ему руку и пошел спать в свою голостенную гостиницу.

Ему стали понятны все недомолвки этого вечера, когда он, проходя по коридору, услышал из разговора двух лейтенантов только одну фразу: «Коля Трегубов УПРТ стянул с одной стороны»… У всех на языке была эта предпосылка к летному происшествию.

— Кто, кто стянул? — останавливаясь, переспросил Хрусталев.

— Да «правак», без ведома командира, — словно отмахиваясь, ответил один из них.

Так вот в чем дело: Коля, спасая честь командира, принял весь огонь на себя. Вот за что так сердечно благодарил его Александр Иванович! Хрусталеву такие ситуации были уже знакомы.

Андрей вошел в свою комнату, какое-то время постоял в раздумье, наполовину расстегнув молнию кожанки. Он колебался: возможно, Николай усматривал в своем жесте какое-то разумное начало? Какое тут к черту — начало, рассердился Андрей, если он за этот случай минимум на два года будет записан в «двоечники», его время уйдет, и он так и состарится на правом сиденье. Кто знает, сможет ли вообще выбиться за командирский штурвал! Нет, тут велась нечестная игра, — и строилась она на скромности и простодушии летчика.

«Нельзя этого допускать!» — с таким убеждением и вернулся Андрей к Трегубову.

Николай, открыв дверь, удивился, но ничего не спросил, молча прошел к креслу. Очевидно, до прихода Хрусталева он сидел в нем со своими думами, а теперь с ожиданием во взгляде смотрел, на своего давнего друга.

— Зачем ты спасаешь Игнатьева? — спросил Андреи в упор, не раздеваясь, прислонившись плечом к косяку двери.

— Это он тебе сказал?

Вот и стало тайное явным.

— Если бы он! В гостинице услышал, что ты затянул винты с одной стороны. Ты что, больше его имеешь?

— Понимаешь, Андрей, нам лучше об этом не говорить!

Все же слово за словом вытянул Андрей — из Николая эту историю. Вот что произошло днем.

Самолет стоял по брюхо в грунте, вылезал из кабин экипаж даже без стремянок, и тут Игнатьев попросил Николая задержаться. Между ними состоялся короткий, но важный разговор:

— Коля, ты понял, что у нас произошло?

— Понял. — Как не понять, когда все у него на глазах случилось!

— Ошибся я, — признал свою вину Александр Иванович. — Перепутал рычаги.

Правильно было бы переводить на режим торможения одновременно по одному двигателю на правом и левом крыльях, а затем уже и другую, симметричную относительно фюзеляжа пару. А Игнатьев по небрежности убрал рычали двух двигателей, но только с одной, левой стороны. И словно богатырской рукой потянуло самолет в сторону за левое крыло…

— Понимаешь, Коля, какое дело: из-за этой предпосылки я очень многое потеряю, — тихо говорил Игнатьев. — Но эту посадку делал согласно заданию ты. Думаю, что в будущем мы совместными усилиями вполне наверстаем временное отступление.

Все было предельно ясно: раз он, Трегубов, сажал самолет, значит, он и убирал рычаги двигателей.

— Хорошо! — согласился Николай. Командир порядочный неловок, и этого уже вполне достаточно, чтобы пойти за него в огонь и воду. А о своей судьбе у него и в мыслях даже не было…

Прислонившись к косяку двери, смотрел Андрей в добродушное лицо друга и понимал, что его ничем не переубедишь.

— Хороший человек сам отвечает за свои ошибки! — сказал все-таки на прощанье.

— И ты бы на моем месте поступил так же!

Возможно, Николай и был тогда прав.

Глава IV

Поскольку девушки встретились с намерением отдохнуть на пляже, а появление в их обществе бравого молодого человека ничего в принципе не меняло, то генеральный план остался прежним.

Однако едва они втроем вышли из дому, как Нину с ее никогда не дремлющей фантазией осенила простая, но гениальная мысль: вырваться за город!

Раньше они с Тамарой ездили на городской пляж, и он их вполне устраивал, но теперь, в присутствии Андрея, произошла переоценка ценностей: только бы подальше от этого асфальта, чадящего, будто раскаленная сковородка, от шума, лязга, грохота! Закатиться бы верст так за двадцать на тенистые берега вольного Дона…

Сказано — сделано. Через полчаса Андрей уже лежал на песчаном плесе, заложив руки за голову, и смотрел в далекое теперь небо. На голубом поле, как в своей вотчине, одинокое солнце сгоняло в горизонтную мглу бесконечные стада курчавых облаков. С мягким полушепотом набегали на откос волны.

Откуда-то сзади доносились быстрые шаги, шум падения, смех — это девушки резвились на песке. Андрей не освоился пока с ними, держался в стороне.

Робость брала его перед Тамарой. Тем более, что Нина говорила о ней не просто как о сокурснице — два года они учились вместе на литфаке университета, — а назвала ее еще и какой-то стипендиаткой. Попробуй подступись к ней!

Задумавшись, он не заметил, как стало вдруг подозрительно тихо. И если бы поднял в этот момент голову, то, конечно, все было бы испорчено. В подоблачной синеве трепетал звонкий жаворонок, и Андрей, задавшись простой целью — посмотреть, долго ли может эта крошечная вертушка пребывать на такой высоте, да еще с песнями, не сводил с него глаз — боялся совсем потерять из виду.

Тем временем девушки на цыпочках подкрадывались к Андрею, согнувшись в три погибели от разбиравшего их смеха. Вода из вытянувшихся резиновых шапочек в их руках плескалась через край, свертываясь на песке в серые шарики.

Оказалось, что жаворонок не очень долго держится на своем «потолке». Осмотрел кругом владения — и, решив, что больше наверху делать нечего, пошел вниз. И снижался не так, чтобы камнем — сразу до земли, а с оглядкой: чуть приспустится — остановится, обозначит площадку. Все нормально — тогда можно еще на один шажок ниже. Как с царского трона сходил. Только перед самой землей умолк, выставил вниз крыло и приземлился с виража.

Отчетливее стал слышен всплеск волн. К нему примешивался ровный, умиротворяющий — шум клубившихся вдоль берега ракит. Часами можно было лежать в этом райском уголке, ни о чем не думая, ничего не загадывая…

Андрей по-детски ахнул, когда на него выплеснули воду, вскочил на ноги. Подруги уносились в разные стороны.

Нина не успела сделать и десятка шагов, как Андрей без напряжения подхватил ее на руки и бросил в речку.

Тамару гнал страх. Необъяснимый страх оказаться в руках Андрея. На тонкой прозрачной полоске прилива ее следы расходились блюдечками волн. Она бежала, чуть откинув назад голову, распущенные волосы развевались на ветру.

Он настигал ее. Она уже слышала его дыхание. Еще миг — и он коснется ее плеч…

Она бежала по воде, все дальше от берега, оставляя за собой пенистый след. Высокая вода не позволяла ей бежать дальше, и, падая, она обернулась к Андрею, выбросив в стороны руки, словно ища невидимую опору.

Андрей увидел ее испуганные глаза и резко остановился. Две крутые волны сомкнулись над ее лицом…

Через несколько мгновений Тамара уже плыла к тому берегу, легко преодолевая встречное течение.

Перед заходом солнца вдоль реки потянул моросящий туман, низко над водой поплыли обрывки облаков, пушистых, как лисий хвост.

Андрей и девушки возвращались домой. Закинув спортивную сумку за плечо, он все прибавлял шаг, чтобы успеть выйти на шоссе, пока совсем не стемнело. Спутницы не отставали, подбадривая себя маршем. Серую утоптанную тропу обступали густые кусты орешника, жасмина, одиноко возвышались в сторонке раскидистые дубы.

Как они ни опешили, а на шоссе выбрались уже в полной темноте. Машины шли с включенными фарами, поблескивал темным зеркалом мокрый асфальт.

О, эта дорожная «любезность» водителей, которой хватает только на поворот головы да мимолетный, скользящий взгляд! И удаляющийся на фоне света силуэт одинокого человека в кабине.

— «Молчали желтые и синие, в зеленых плакали и пели», — грустно произнесла Тамара вслед очередному автомобилю.

— Они просто боятся останавливаться, — заключила Нина. — Мужики!

И все-таки ждать пришлось недолго: заскрипел, останавливаясь, желтый газик, распахнулась дверца.

— По коням! — обрадовались девушки удаче.

Они быстро влезли в машину.

Водитель, горбоносый парень с глубокими залысинами, прикуривал сигарету.

— Спасибо вам, а то мы уже думали ночевать тут! — сказал, подходя к машине, Андрей.

— Только платить будете как за такси!

Андрей уже стоял одной ногой на подножке. Нет, не цена его насторожила, а логика предъявленного условия.

— О чем речь? К дому подбросишь?

— Нет, спешу. — Шофер как-то устало, будто через силу, поднял веки.

«Черт возьми, он, кажется, пьян!» — испугался Андрей. Надо было срочно решать — что делать.

— Андрей, ты что там раздумываешь? Была команда «по коням»! — сказала Нина.

Ох уж эта женщина на корабле. Хрусталев скрепя сердце сел рядом с девушкой. Газик рванул с места как на форсажном режиме. Очевидно, это была какая-то спецмашина: на месте заднего сиденья стояли блоки аппаратуры, а для пассажиров — продольные, обтянутые дерматином скамеечки.

Спидометр показывал за сотню. Дрожало перед газиком желтое пятно асфальта, короткими вспышками проносились мимо встречные машины. Благо на этом участке дорогу словно отбивали лучом лазера, можно было гнать вовсю.

Брезентовый тент трепетал над головой сорванным бурей парусом. Первой забеспокоилась Тамара:

— Куда мы так спешим? Вы не можете ехать медленнее?

— Могу, но не хочу. Время — деньги! — хохотнул водитель.

Небольшая деревушка с новенькими, прибранными домиками по обеим сторонам дороги промелькнула как ее и не бывало. Несколько прохожих поспешно сошли на обочину.

Дальше, знал Андрей, дорога начинала петлять, но все ждал, что шофер сам сбавит скорость. И не дождался.

— Шеф, тормози, впереди поворот! — крикнул он.

— Спокойно, — не вынимая сигареты изо рта, отозвался водитель. Однако газ сбросил, немного притормозил. Впереди вырисовывалась тень левого поворота. Простейший, пологий поворот. При сухом асфальте его проходили не сбавляя скорости. Но на этот раз и уменьшенная оказалась опасной. Едва водитель повернул баранку, как пошли юзом задние колеса. Машину выбросило на полосу встречного движения.

Шофер торопливо выбирал баранку в обратную сторону. Ему удалось избежать падения в левый кювет — в метре от него выровнял машину. Но накрутил все-таки лишнее — колеса пошли юзом в другую сторону, а машина, как отрикошетивший снаряд, полетела в правый кювет. И ничего уже нельзя было сделать…

Первый переворот. Андрей отметил, что еще все благополучно. На втором его швырнуло со скамейкой куда-то вниз, и в следующий момент он оказался распластанным на влажной земле лицом к ночному небу. И кругом ни звука.

Приподнялся на локтях — побаливала шея. Покрутил головой: нет, все нормально. Позже он поймет, что на втором обороте, в положении вверх колесами, когда его кинуло вниз, он пробил головой тент, и следом за ним выбросило из машины девчат.

А пока он видел лишь, как справа и слева притормаживали на трассе машины. Медленно встав, заметил в темноте газик с помятым кузовом, выбитыми стеклами и пустыми глазницами фар. И что было любопытно, машина стояла на колесах, на ее остове обвисали клочья брезента.

— Андрей, это ты? Уже встал? — подала голос Нина, как будто речь шла о сладком утреннем пробуждении.

— Где вы там? — Он уже шел к девушкам, различив их фигуры, но пока еще ничего не понимая: в тишине звучал безудержный девичий смех. Они смеялись, стоя друг перед другом на коленях, обнявшись, покачиваясь из стороны в сторону, казалось, этому смеху не будет конца.

— Все живы? — Чуть поодаль стоял насмерть перепуганный шофер. Струйка крови выбивалась у него над бровью, он пытался ладонью смахнуть ее, но только размазывал кровь.

— Как видите… — пожал плечами Андрей.

— Ой, хорошо… — И шофер отступил в темноту.

С откоса уже спускались водители других машин.

— Андрей, тебе самолета мало, — сквозь смех сказала Нина. Вон, оказывается, какая мысль их забавляла!

— Хватит вам радоваться! Дома ждут не дождутся! — рассердился Хрусталев.

Упоминание о доме подействовало отрезвляюще. Девушки начали подниматься, и вдруг Тамара, охнув, снова опустилась на траву.

— Что такое? — Андрей встревоженно склонился над ней. Он-то было поверил уже, что все отделались только испугом.

— Не могу ступить…

— Вот черт! — ругнулся он. — А ну давай-ка! — И бесцеремонно взял ее на руки.

— Где болит? — спросил он, вынося Тамару к свету ближайшей машины.

— Что случилось? — интересовались подходившие один за другим водители, но сейчас Андрею было не до них.

Тамара жаловалась на правую ступню.

— Пошевели пальцами!

Она безропотно выполнила его требование.

— Прекрасно! Теперь ступней вправо-влево. Побаливает? Ничего. А носочек можешь вытянуть? Можешь! Все нормально, — заключил Андрей с уверенностью доктора. — Ничего страшного нет!

— Страшного ничего нет, — бодро согласилась Тамара. — Вы не могли бы опустить меня на землю?

— Не могу. Где ваши туфли? Нина, ты как?

Сестра развела руками, словно чувствовала засобой вину.

— Иди забери там наши «детали».

Тамара усмехнулась. Андрей сначала почувствовал это. Она смотрела на него теперь без страха, с какой-то спокойной доверчивостью.

— Если бы вы не сказали, чтоб он тормозил, я убеждена, мы бы все здесь остались, — вздохнув, сказала она.

Неожиданно, будто из-под земли, появился на тяжелом мотоцикле орудовец, лихо крутанув перед ними коляску.

Глава V

Чего-чего, а ожидать от экипажа Игнатьева такой опасной предпосылки к летному происшествию полковник Егоров никак не мог. Начальник политотдела искренне недоумевал: случись беда с молодым экипажем, куда б еще ни шло, а здесь командир по опыту летной работы — с бородой до пояса. И на тебе — выкинул номер!

Предпосылки, конечно, бывают, но все дело в том — по какой причине.

А здесь чистая вина личного состава. «Повесят предпосылочку на часть, и никуда не денешься. А это уже ох какой большой минус в работе всего коллектива!» — с досадой думал начальник политотдела, поджидая заместителя командира эскадрильи в своем кабинете. Стоял у окна и, заложив руки за спину, задумчиво смотрел в сквер. Заходящее солнце золотило молодую листву, в открытую форточку врывалось благоухание цветущей сирени.

Шла пятидесятая весна Егорова.

Луч солнца упал на его широкое с бронзовым оттенком лицо — будто скользнул отблеск пожарищ войны, когда ему приходилось штурмовать порт Расин. Пожизненной, казалась, осталась в приземистой фигуре полковника строевая выправка, он хотя и полнел, но становился только кряжистее.

Если говорить откровенно, то Владимир Михеевич не хотел бы разочаровываться в Игнатьеве. Но тем не менее вспомнился ему давний разговор, уже полузабытый…

— Я не имею никаких претензий к Игнатьеву. Отличный он офицер, дисциплинированный, честный. И служба складывается у него как надо — ничего не могу сказать, и летать он будет хорошо, — сказал командир полка, когда Егоров предложил Игнатьева на должность командира корабля. — Будет он толковым командиром… Но, знаешь, Михеич, вот отличным летчиком Игнатьев, по-моему, не станет. В чем-то самую малость он в воздухе недотягивает. Как бы тебе объяснить, чтобы мне и самому понятно стало?.. Когда все спокойно, и у него ладится работа. Но только прижмет, и его уже не хватает… Ну вот ты, скажем, можешь подбрасывать и ловить сразу три камешка? Нет. Ясно, ты не жонглер. Сноровки, а может, еще чего-то не хватит. Вот и у него не хватает до отличного летчика этого «чего-то». А парень он хороший, чего там говорить…

Владимир Михеевич летал раньше штурманом, и все тонкости искусства пилотирования ему, естественно, не были известны. Но он резонно полагал, что подбрасывать камешки — это всего лишь дело тренировки.

— Думаю, с опытом придет к нему и мастерство, — сказал он.

— Возможно, — согласился тогда и командир части…

Не один раз вспоминал полковник Егоров тот разговор. Напрасно они опасались. Вырос Игнатьев до первоклассного летчика, все шло у него прекрасно. И вдруг такой сюрприз — за полосу выкатился…

Майор Игнатьев постучал в дверь. Без излишнего смущения, правда, не то чтоб совсем независимо, а так, по-деловому, с достоинством, доложил о своем прибытии.

— Здравствуй, Александр Иванович, — шагнул ему навстречу Егоров, пожал руку. — Садись! Как дома?

— Спасибо. Дома-то обходится без особых случаев. — Игнатьев сел, снял фуражку, положил на соседний стул. Короткая стрижка, зачесанные назад волосы, белоснежный подворотничок на кителе — и это не специально по случаю аудиенции, а, надо полагать, повседневная аккуратность. Егоров вызвал его неожиданно. Хотя, впрочем, и нетрудно было предвидеть, что после предпосылки вытащат его не на один ковер.

— Жена еще работает?

— Нет, уехала к матери, там пока поживет.

Егоров хорошо знал жену Игнатьева — женился тот недавно. Начальник политотдела еще свою машину им давал, когда они ездили в загс. И лично пожелал обоим крепить «счастливую офицерскую семью».

А задавал Егоров эти вопросы не из праздного любопытства. Все ему надо знать. Может, летчик не отдохнул перед вылетом как следует, может, с ребенком ночь напролет промаялся. Какой тогда с него спрос?

— Предварительная подготовка прошла в полном объеме? — Владимир Михеевич, по обыкновению, не опешил, во всем хотел разобраться обстоятельно.

— Полностью, товарищ полковник. Проконтролировал сам командир эскадрильи… Да что там искать косвенные причины? Никто в этой предпосылке не виноват, кроме меня. Виноват только я один. — Игнатьев открыто смотрел на начальника политотдела. Так сказать, нашел в себе мужество честно признать свою вину.

Именно таким и представлял его всегда Владимир Михеевич.

С первого знакомства Игнатьев обратил на себя внимание. Полковник Егоров только вступал тогда в должность, знакомился с людьми. Вот и пришел на политзанятия к Игнатьеву. Ясное дело, качество политической учебы начинается с руководителя группы. А каков руководитель — для этого не надо ломать голову, достаточно зайти в аудиторию, посмотреть, что за порядок там, послушать с полчаса.

Худощавый, подвижной капитан с ровным гулким голосом заметно выделялся среди «групповодов». Все у него было в идеальном порядке: карта на месте, наглядные пособия по стенам висят, летчики сидят за столом строго по два человека. Сам руководитель одет с иголочки. Послушал Владимир Михеевич его неторопливую речь — не по конспекту, а толково капитан говорил — и сам для себя отметил: «Это же готовый политработник. Таких людей надо всячески поддерживать». В перерыве подозвал Игнатьева, поинтересовался его возрастом и должностью, тогда же решив, что пора этому парню командиром становиться…

Не хотелось обманываться Егорову в своем подчиненном. С удовлетворенном отметил, что Игнатьев не ищет для себя оправданий.

— Расскажите, Александр Иванович, подробно, как все получилось. — Егоров встал, прошелся вдоль стола.

— «Боковик» немного тянул, я еще подумал, что надо самому садить. Но раз по заданию запланирована для правого летчика посадка — не стал вырывать штурвал. — Игнатьев сидел за столом, придвинутым торцом к середине стола «начПО», и, рассказывая, грустно смотрел перед собой.

— Этот Трегубов… Как у него раньше было с техникой пилотирования?

— Особым талантом не блистал, так, средних способностей летчик, товарищ полковник.

Беседа у них получилась доверительной, тут грешно было бы недоговаривать даже мелочи. Знал Игнатьев о добром расположении к себе начальника политотдела и чувствовал себя легко, свободно.

— Поставил Трегубов винты на торможение, самолет резко мотануло влево. Схватился я за рычаги, да поздно было — уже снесло с полосы. Такая машина, товарищ полковник… Надо ведь, как хорошо все было — работал, ни с чем не считался и вдруг оказался в предпосыльщиках… — Игнатьев, поникнув, замолчал, сжал сцепленные — в замок руки.

Понимал Егоров майора Игнатьева. Нелегкая складывалась у летчика судьба. Другие, смотришь, раз-два — и уже на коне, а этот трудяга пашет день и ночь, и вдруг нелепый случай сводит все на нет. А работает Александр Иванович и в самом деле на совесть.

По программе политической учебы у кого самый высокий балл в части? В экипаже майора Игнатьева. Правда, сам же он и ведет группу, в которую входит его экипаж, сам оценивает знания летчиков, но у любого из них конспект возьми — из рук выпускать не хочется. Очевидно, и со своих умеет командир спросить, находит время проконтролировать.

Когда приезжают комиссии с проверкой документации — а они не так уж и редки, — за подразделение майора Игнатьева можно быть спокойным. Все учтено, своевременно записано, хранится в надежном месте.

Другого командира в рабочее время насилу заставишь сходить в казарму, а Игнатьева и в праздничные дни не раз видел Егоров среди матросов. Беспокоится человек об отдыхе своих подчиненных.

Взять хотя бы последний пример с новой методикой повышения воинской дисциплины. Распорядился он, Егоров, чтобы каждый командир корабля завел тетрадь дисциплинарной практики для учета работы с подчиненными. Кое-кто пытался даже подхихикнуть: «По новой системе будем жить». А Александр Иванович отнесся к этому начинанию с должной ответственностью. Первым сделал тетрадь, разбил аккуратненько на графы, собрал необходимые данные. Подобные тетрадки все потом в полку завели. Вот что значит — человек к делу с душой относится.

Да, неблагосклонна к нему судьба. Но чего не бывает в летной работе? Вон какие заслуженные пилоты и то не застрахованы от несчастных случаев.

— А что, «правака» подстраховать нельзя было?

— В том-то и дело, товарищ полковник, что можно… Держал бы руку на секторах газа, и все. Но «боковик» был, и я обе руки перенес на штурвал, помогал ему садить…

В тишине просторного кабинета лишь поскрипывал паркет под тяжелыми шагами начальника политотдела.

— Ну что ж, не будем делать трагедии из этого случая. Вина ваша в этой предпосылке есть, но не такая, чтобы делать окончательные выводы. Я бы посоветовал вам обратить большее внимание на подготовку своего помощника.

Егоров остановился у окна.

— Я вас, Александр Иванович, ценю не только как летчика, но и как умелого воспитателя подчиненных.

Конечно, недопустимо, чтобы все ваши заслуги были перечеркнуты одним случаем. Будем считать, что произошло недоразумение. Знайте, мнение о вас у меня не изменилось…

Потом Егоров поинтересовался делам и в эскадрилье и, когда Игнатьев уже собрался уходить, словно вспомнив, сказал:

— Да, там в вашу эскадрилью прибыл молодой коммунист, летчик Хрусталев. Характеризуют его как ершистого парня, так вы помогите ему быстрее встать в строй, освоиться в коллективе.

— Понял вас, товарищ полковник.

Игнатьев вышел с радостным предчувствием, что гроза пронеслась мимо.

Глава VI

Андрей ждал Тамару у себя дома.

На юг он не поехал. Для этого привел отцу очень убедительные доводы: не успел приехать в родные края и опять уезжай — раз; заветная мечта его еще со школьной скамьи — перечитать всех утопических социалистов, от Мюнцера и Томаса Мора до современных, — два; отпуск длинный, он, Андрей, еще надоест родителям — три.

Отец без энтузиазма, но согласился.

На вокзале Нина отвела Андрея в сторону и сказала так, чтобы никто не услышал:

— Если ты обидишь Тамару, я тебе никогда этого не прощу!

Тамара стояла в трех шагах от них, недоумевая, о чем могут шептаться брат с сестрой.

Вывих правой ступни давно прошел. Самым сложным для Тамары было, конечно, переступить порог своей квартиры. Но прежде всего они приехали тогда к Хрусталевым. Вымылись, привели себя в порядок и в полном блеске отправились к Ореховым. По пути Тамара из телефона-автомата предупредила своих, что возвращается в сопровождении эскорта и с легкими ранениями. Мать Тамары — светлолицая статная женщина лет сорока — отнеслась к травме дочери спокойно: до свадьбы заживет. Отец с виду чем-то напоминал сельского врача: в жилетке, очках, большого роста, с тихой, доброй улыбкой. Работал он настройщиком в музыкальной школе. А в доме, видно, порядок держала мать. С первой встречи установилась симпатия между ней и Андреем.

Поезд уходил, и Хрусталев с удовольствием помахал рукой на прощанье сестричке: при ней никак не удавалось остаться наедине с Тамарой.

— С ними простился, а с тобой встретился. — Андрей легонько взял ее за руки выше локтей, повернул к себе. — Верно ведь?

Она стояла перед ним, не пытаясь отстраниться. И все-таки удерживала его на расстоянии.

— Нет, мы встретились ровно десять дней назад, — сказала она спокойно. — Их нельзя вычеркивать.

Андрей чувствовал какой-то внутренний протест в Тамаре и не знал, чем его объяснить. Он боялся даже неосторожным словом омрачить их отношения, но он сгорал от нетерпения: сколько же может длиться эта неопределенность между ними?

— Ты почему сейчас за тридевять земель от меня? — он попытался привлечь ее к себе.

Она передернула плечами:

— Ох уж эти уличные нежности!

Вот и объяснились. Хрусталев шел рядом нахмурившись.

Тамара взглянула на него.

— Чтобы ты знал, говорю тебе только раз: я никому не принадлежу, сама определяю, что хорошо, а что плохо, и не выношу любого, даже малейшего насилия над собой.

Андрей внимательно выслушал ее.

— Хорошо, эти принципы сотрудничества надо обязательно утвердить, скажем, в «Аэлите», — с улыбкой предложил он.

— Нет, поедем домой, — отказалась Тамара. — Уже поздно, десятый час!

Они остановились у выхода на привокзальную площадь. От игры оранжевых, зеленых, синих огней рекламы на здании вокзала ее лицо казалось то одухотворенным, то грустным, то обиженным. В черной кофточке и длинной, туго стягивающей тонкую талию юбке она была удивительно хороша.

— Домой? Так это еще лучше! Я согласен на такое нарушение суверенитета!

— Нет, ты можешь пойти в кафе, когда проводишь меня. Здесь недалеко.

Она заметила его усмешку и добавила без всякого вызова:

— Если ты думаешь, что я боюсь, то давай поедем к тебе.

Всю дорогу занимала Андрея только одна мысль: интересно, что из этого выйдет?

Однако никаких неожиданностей не произошло. Тамара надела передник и стала собирать грязную посуду, оставленную после отъезда на столе. Хрусталев блаженно сидел в кресле и с откровенным удовольствием любовался ею: видеть бы вот так ее рядом всю жизнь!

Было так хорошо, что ему даже не хотелось двигаться.

— Ну вот и порядок! — появилась улыбающаяся Тамара из кухни. — Можно, я немного поиграю? — И, не дожидаясь ответа, присела к пианино.

Нравилось ей звучание старенькой «Березки», вместе с Ниной не раз что-нибудь разучивала, но в тот вечер она его просто ошеломила. Осторожно тронула клавиши, какое-то время перебирала их, будто настраиваясь на заветную волну, вспомнила Грига — «Песню Сольвейг»… Потом запела. Голос у Тамары был чистый, звучал свободно, как дыхание.

Андрей сидел с неподвижным лицом, сведя брови в одну линию, как будто был недоволен, а сам думал о том, каким нелепым было предупреждение сестры: что бы с ним ни произошло, он никогда не принесет несчастья этой девочке у фортепьяно.

Он проводил Тамару домой, а на следующее утро она уехала из города на неделю к своим родственникам. Обещала, когда вернется от них, прийти к нему сама. Потом они вместе посмотрят фильм о декабристах. О декабристах именно вместе!

…Андрей начал ждать Тамару с утра, а ее все не было, хотя солнце стало светить уже с другой стороны дома. Не один раз выходил он на балкон, высматривал ее среди далеких прохожих и возвращался ни с чем. Наконец он отложил в сторону книжку, из пухлой стопки нот выбрал «Орленка» и стал с горем пополам наигрывать его. Нотную грамоту он подзабыл, каждую фразу проигрывал по нескольку раз, однако время заметно пошло быстрей.

Дважды за этим занятием заставала его ложная тревога: в дверь позвонили по ошибке, потом сосед пришел, попросил закурить.

Ее звонок выделился особой заливистостью и звучал несколько дольше, настойчивее других! Андрей, сдерживая себя, шел к двери.

Открыл ее резко, на весь распах.

— Ой, не пугай меня! — отпрянула Тамара. — Я так быстро шла, что не могу отдышаться. — Она ступила в коридор, закрывая за собой дверь. И остановилась, глядя на него.

Только теперь он увидел в ее глазах смятение.

— Что с тобой? — шагнул он к ней, отмечая и ее едва уловимый встречный порыв и потом — ее близко запрокинутое лицо.

— Я ничего не могу с собой сделать! — Ее испуганные глаза наполнились слезами.

Ничего не было тогда счастливее этого мига одного дыхания с ней, этого первого прикосновения к нежному лицу…

— Нет, только не это! — Она освободилась из его рук, но так и осталась стоять на коленях перед низкой софой. — Я тебя люблю! — Тамара держала его голову в своих ладонях, закрывая горячими губами ему глаза. — Почему ты молчишь? О чем ты думаешь?

— О том, как нам совсем никогда не прощаться.

— Как?

— Ты хочешь быть моей женой?

— Ты спрашиваешь?

За окном уже занималась вечерняя заря, когда они вспомнили о кино…

Город уже зажег огни. На проспекте Революции нескончаемый поток гуляющих.

— У меня есть заветное место. Я прихожу туда только в особые дни, ну, например, в такой день, как сегодня, — Тамара доверчиво держалась за ого руку. — Сейчас ты его увидишь. Пойдем!

Они пришли к Помяловскому спуску, остановились перед широким гранитным парапетом над крутизной. А внизу, в спадающей волне садов, светились под фонарями черепицы крыш. За ними простирался глянцевый блеск искусственного моря с четким отражением цепочки огней на сквозном мосту, а еще дальше высились голубые кварталы Левобережья, и над — ними то пригасали, то разгорались бледные звезды.

— Когда я прихожу сюда, то каждый раз начинаю думать о своей жизни. Столько у человека дорог, но вдруг он пойдет не по своей!..

Облокотившись на парапет, они смотрели на раскинувшийся под ними город, видели светлую границу его окраин, а за ней простиралась в голубем сумраке таинственная неизвестность, как образ другой, неизвестной жизни.

— Во все времена перед человеком главным был не выбор рода занятий, а другое: быть гражданином или подлецом, — сказал Андрей.

Помолчали.

— Мне очень хочется посмотреть на тебя в работе. Я тебя представляю в кабине перехватчика устремленным вверх и вперед навстречу вторгшемуся нарушителю. Через стекло кабины видны твое лицо, твой взгляд, и сразу становится ясно, что враг не пройдет. Такая у тебя работа?

Тамара представляла его работу как непрерывный подвиг, и все самолеты виделись ей непременно сверхзвуковыми, а летчики, естественно, рыцарями без страха и упрека.

— Нет, у нас обходится без перехватов.

Мог бы Хрусталев рассказать Тамаре, что самолеты бывают разные, да и летчики в жизни имеют далеко не одинаковые «потолки».

Мог бы рассказать, но тогда бы она его не поняла. Впрочем, все это со временем она увидит и сама, без его рассказов, когда закончит учебу и приедет к нему.

— А знаешь, о чем: еще я загадывала? — Тамара коснулась ладонями его груди. — Я загадывала сказать тебе здесь, что отдаю свою жизнь и свою любовь на твою волю и буду предана, тебе в горе и счастье и любовь моя уйдет вместе с моей жизнью. Ты ее принимаешь? — взволнованно спросила она, опуская голову и пряча глаза.

— Принимаю!..

Нет, это была еще не любовь, это было только ее начало.

Глава VII

…Техники у самолета гоняли в футбол. Вместо мяча — сложили две рукавицы, вывернули одну мехом так, что другая оказалась внутри нее, и чем не шарик? А рукавицы уже наверняка не понадобятся — зима кончилась. Приглушенно работала машина аэродромного литания — только для того, чтобы освещать самолетными фарами «спортивную арену». Около полуночи уже, а техники мечутся черными призраками, и за каждым — две тени.

Увидев командира, разом остановились. Старший шагнул с докладом, силясь в разбитых валенках показать строевой шаг:

— Товарищ майор…

— Можно садиться?

— Все готово, командир!

«А жаль! Все-таки придется лететь», — вздохнул Игнатьев и, не задерживаясь, прошел в кабину.

А Хрусталев — пока не облазил снаружи весь самолет, не ощупал его руками — и не подумал занимать кресло. Не мог он подниматься в воздух с чувством человека, оставившего дома включенным утюг.

Следом за ним, присвечивая «переноской», неотступно следовал механик.

— Теперь все! Поехали! — Андрей ступил на стремянку.

Командир сидел уже в шлемофоне, затянутый привязными ремнями. Он вопросительно оглянулся на Хрусталева, и тот так же молча, кивнул: «Можно запускать!»

Все шло пока по плану. Неуклюже разворачиваясь, тронулся со стоянки самолет, поднимая за собой снежную круговерть. Размашистые крылья пружинисто прогибались вниз-вверх, и в такт им то ярче, то тусклее отсвечивал красно-зелеными пятнами снег под концами плоскостей. Слегка покачивало на стыках бетонных плит. Хрусталев смотрел из темноты кабины на блестевшую натянутым атласом дорожку, испытывая тайное торжество, что полет все-таки не отменили, хотя в авиации и не любят преднамеренно рисковать. И без того хватает риска.

Перед ними белела взлетная полоса.

— Взлетайте, — передал руководитель Игнатьеву.

Размытая цепочка желтых огней, обозначавших полосу, тронулась за боковым стеклом. На дальнем торце полосы светился прожектор — по нему легче выдерживать направление.

Снег тянулся теперь навстречу — над самой землей — белыми трассами; «дворники» безостановочно чистили лобовое стекло, но все равно взлет выполнялся почти вслепую, скорее на ощупь. Одна надежда на технику. Чуть какая мелочь подведет — ох и большой же костер будет! Десятки тонн одного керосина…

Летчики терпеливо ждали за штурвалами, когда возрастет скорость, а она росла медленней обычного — тормозил снег на полосе.

Но все-таки могучая техника взяла свое. Вздыбленная машина, оставляя позади себя грохот, полого поползла за голубым лучом фар в ночное небо.

Андрей снял руку со штурвала, не глядя, потянулся к переключателю, убрал шасси. И тут же услышал напряженный голос командира:

— Андрей, держи!

Самолет заваливало вправо, а удержать его у Игнатьева не хватало сил. Тяжелая это была машина, на медведей, похоже, рассчитывали.

— Держу, командир, держу, — крутанул штурвал своими лапищами Хрусталев, возвращая самолет из крена. Он выключил фары, и самолет вроде остановился: черно кругом — и снаружи, и в кабине. А циферблаты приборной доски как будто повисли в воздухе.

Вот от, — пятый океан! Андрей отдыхал в эти минуты набора высоты, когда машина под крутым углом уходит все дальше от земли, чуть вздрагивая при пересечении горизонтальных струйных потоков. Воздушными течениями атмосфера напоминает слоеный пирог: одни волны устремлены на восток, другие — над ними, чуть выше, — на запад, север, юг: каждая высота имеет и собственную реку с летучим устьем.

Андрей любил свою работу. Он готов был по первой же команде взлетать в любых условиях, но больше нравились ему ночные полеты. Их самолет мот держаться в воздухе от зари до зари, мот пересечь самое просторное в мире небо — небо своей Родины — без посадок и дозаправок. И там, со звездной высоты, видел он далеко внизу родную землю, оброненными горстями янтарных ожерелий светились города, монетами серебра, поблескивали время от времени уснувшие в лунном свете одинокие озера, за бездонной чернотой под крылом угадывалась холодная ширь моря.

В эти минуты чувствовал Хрусталев и трудовой ритм ночной смены инструментального завода, где он работал до армии, и покой молодой матери с обнаженной грудью перед открытыми губами спящего младенца, и незаконченность листа рукописи писателя с округлым, чуть вытянутым в ширину почерком.

Все это была мирная жизнь, жизнь с незыблемой верой в непременно счастливый завтрашний день. Ради этой жизни и поднимался вместе с экипажем капитан Хрусталев в ночное небо. Не прогуляться, а выполнить учебно-боевую задачу по охране мира; поднимался с неограниченным правом распоряжаться собственной жизнью ради безмятежного сна младенца…

Обычно плотная облачность высоко не развивается. Самолет легко, броско вырвался за — верхнюю кромку облаков, дымчатую и ровную, как утренняя степь. Перед ними распахнуто открылось небо с яркими угловатыми звездами.

— Все о’кей, командир! — весело доложил штурман. — Мы на линии пути!

— Ну молодец, казак! На пять баллов водишь. — Игнатьев не терял чувства юмора: «Еще бы уклониться, не успев взлететь».

Костя Иванюк принял его слова за чистую монету:

— Как учили, командир. Стараюсь…

С Иванюком не так давно Александр Иванович чуть было не распростился. Тоже из-за подобных шуточек. Отказали тогда у штурмана ларинги. Пора делать разворот, а он нилотам ничего сказать не может. Отодвинул шторку своей кабины и начал жестикулировать с присущей ему экспрессией. Этакий упитанный боровичок килограммов на сто, голова в шею вросла. Мечется Костя по кабине, аж самолет ходуном ходит. А вылезать к летчикам не охота: надо на четвереньках выбираться — такой неудобный проход в штурманскую кабину. Изображает Константин ладонью разворот самолета, хлопает в ладоши, показывает на пальцах: мол, влево десять градусов… И глазами страшно вращает. А Игнатьев смотрел-смотрел на него с непонимающим видом, а потом и додумался сказать по переговорному устройству Хрусталеву:

— Смотри, Андрей, что с нашим Костей творится. Доработался человек, совсем свихнулся… Ты на всякий случай приготовь «ручку дружбы» (есть такая увесистая железяка на борту самолета), и только сюда полезет, будь начеку. А то он нас тут как котят передушит.

Все бы ничего, но не учел Игнатьев, что шлемофон-то у Иванюка не отказал, и штурман все слышал. Понял это только тогда, когда увидел, как вытянулось покрытое испариной лицо бедняги. Задернул Костя рывком шторку кабины и молчал до конца полета.

— Платоныч, а Платоныч, прости меня, слышишь? — не раз вызывал его Игнатьев.

Не простил Костя. Хорошо, что в районе аэродрома летали: ориентировались летчики и без штурмана, а если бы такое на маршруте? Беда…

После посадки вышел Иванюк из кабины темнее тучи и скрылся в неизвестном направлении.

Потом с командиром, правда, не сразу, но помирился…

Хрусталев отпустил штурвал, положил руки на подлокотники кресла. Чуть оправа падающим воином в изумрудном поясе светился над горизонтом Орион. Кажется, в его созвездии Ригель — звезда первой величины.

И снова Ригель, и снова печаль —
Безмолвна в окне звезда.
И снова в твою тревожную даль
Летят мои поезда.
Как давно были эти поезда, черт возьми! А ведь в ее окне действительно тогда светился Орион… Но больше всего запомнилась Андрею их последняя дорога. Тамара надумала проводить его до аэропорта. «Икарус», плавно покачиваясь, набирал скорость. От встречных машин в салон врывалась волна сжатого воздуха, а отдаляясь, выхватывала наружу ситцевые занавески.

Тамара сидела, грустная, отодвинувшись к окну. Она не была согласна с его благоразумным, решением. С того первого дня их знакомства минуло без малого два года. Пора бы и уезжать ей вместе с ним. Да, пора! Но тогда Хрусталев не знал, что нельзя откладывать счастье на будущее. Ни на один день! Какие бы преграды ни пришлось для этого преодолеть. Человеку нужна только одна женщина — любимая! И если она рядом с юности — лучшего на земле не бывает, если появилась в середине жизни — повезло наполовину, а если совсем не пришла — начинай жить сначала.

Хорошей бы тещей была Галина Васильевна! Никогда она не ввязывалась в их отношения, доверяла обоим, а тут стало жалко, что дочка год не доучилась в институте. Как-то за столом между делом не то посоветовала, не то попросила:

— Андрейка, дал бы ты ей еще год отпуска. И у вас бы потом за шиворотом не пекло.

Нравился ей будущий зять, она и не скрывала этого: красавец парень, и голова на плечах, и непьющий.

— Не слушай, Андрей, не слушай! — запротестовала Тамара. — Мам, ну учатся же люди заочно, а мне только две сессии осталось.

— Конечно, это ваше дело, но и мать вам зла не желает. — Не обиделась Галина Васильевна, уважала она своих детей, всегда в ее внимательных светлых глазах теплилось расположение.

А отец снял очки, покусал пластмассовый кончик дужки и ничего не сказал: разницы существенной между тем и другим вариантами он не видел.

— Галина Васильевна, не в заморское же царство она уедет, — ответил Андрей. А в глубине души засомневался: он уезжает к новому месту службы — впервые на Дальний Восток — и что там, как там, не имел никакого понятия. И взяло верх это идиотское благоразумие — за три дня до отъезда он поломал все: Тамара оставалась дома. О, как он потом кусал локти!..

«Икарус» остановился из-за какой-то неисправности. Водитель надел рукавицы и объявил, не глядя на пассажиров, что минут десять придется перекурить. Захватив «вороток», вышел из автобуса.

По обеим сторонам дороги тянулся смешанный лес.

Над поредевшими кустарниками темными облачками зеленели пышные кроны сосен.

Стояла тихая пора осени, день отошел, на поникших травах зрела роса… Они шли, мягко ступая по нетронутому мху, все дальше от шума дороги, в покой зарождающихся сумерек. Андрей осторожно придерживал Тамару за плечи. Она заглядывала шизу в его задумчивое лицо.

— Чижик, твое богатырское сердце ничего не вещает? Боюсь, сегодняшнюю дорогу мы будем вспоминать как похороны. А?

Так она с ним разговаривала. Он сел на поваленное дерево, а Тамара осталась стоять напротив в наброшенном на плечи плащике. Рыжий в клеточку плащик был под цвет осени. А по плечам светлые локоны.

— Ничего — мне не надо. Ни загса, ни штампов, ни уюта, ни богатства — только ты мне нужен. Вот скажи мне сейчас: «Пойдем»! — и я пойду за тобой. А мама простит меня, и папа после скажет, что правильно сделала. — Неспокойно было на душе Тамары, чувствовала недоброе.

Да что там говорить: — он любил ее. Понял это, когда потерял. А тогда улыбался, как дурак: «Не пройдет и полгода, как я появлюсь!»

Прошел год, и он не появился.

Какие только неожиданности не случаются в нашей жизни! На один день вперед трудно загадывать, а он замахнулся аж на полгода. За этот срок судьба его перекроилась самым безжалостным и невероятным образом…

«Кажется, целая жизнь прошла с тех пор! Эх, время, время!» — Андрей потянулся в кресле, переключаясь на внешнюю связь.

— Лира, я — Возничий! Лира, я — Возничий! — запрашивал кто-то в бескрайнем эфире аэродром прохода.

Но ему никто не отвечал.

— Лира, я — Возничий… — отдалялся, затихая, безнадежный запрос командира трассового экипажа.

Глава VIII

В ту пору Хрусталев находился вместе с экипажем в профилактории: поработали они зиму неплохо, налетали больше своих коллег, и дали им пару недель отдыха в беленьком коттедже на берегу моря.

Там отдыхали еще и подводники. Развернулось между ними соперничество на волейбольной площадке. Казалось бы, где подводникам тренироваться? Однако в общем счете побед, хоть и нелегких, вели все-таки они. Летчики жаждали реванша.

Вокруг площадки по вечерам собирались дачники — в основном семьи известных в городе людей. Был конец апреля, в море еще не купались, но вечера стояли необыкновенно теплые, почти летние. Естественно, после долгого зимнего сумерничанья никому в это время дома не сиделось.

Не раз замечал Андрей среди зрителей эту черноглазую, лет двадцати двух, девушку: смуглое лицо, тонкий, правильный профиль, никого не замечающий взгляд. Обязательно около нее вился кто-нибудь из модных молодых людей, что-то говорил, жестикулировал, стараясь привлечь ее внимание, но она лишь смотрела на игру. И, видимо, знала в ней толк, хотя все время оставалась вроде бы безучастной.

Андрей знал, что ее зовут Леной.

Игры проходили по неизменному сюжету: пока Хрусталев был в первой линии, вели счет летчики; уходил в линию обороны — инициатива полностью переходила к подводникам. Если он успевал снова выйти к сетке — значит, победа за его командой.

В нападении Андрей бил любые мячи. И на каких бы соревнованиях он ни играл — его удара, всегда ждали болельщики. Он чуть ли не по пояс выпрыгивал над сеткой, и мяч летел как из пушки к противникам. Зрители взрывались в едином вопле восторга.

Но как ни обидно, а подводникам они все же проигрывали.

И однажды перед началам встречи на площадке появилась Лена в шерстяном олимпийском костюме.

— Буду играть за вас, — объявила она без лишних слов. — Летчики мне ближе. — Голос у нее оказался на удивление приятным, мягким.

— Это не честно! Не взяли силой, хотите взять слабостью, — посмеивались моряки.

Однако она, не обращая на них внимания, стала разминаться в кругу экипажа Хрусталева. Первый прием низкого мяча — не вытянутыми вперед руками, а снизу, в приседе и с шагом в сторону, а затем мягкий пас на удар — за этим движением был виден не энтузиазм любителя-самоучки, а профессиональная подготовка.

— Я стану перед вами, — сказала Лена Андрею. — А ты, отец, иди на подачу, — бесцеремонно распорядилась она.

«Отцу», второму штурману из экипажа Хрусталева, было лет двадцать пять, но наделила его природа шевелюрой Цезаря. Он послушно уступил Лене свое место.

Первая подача подводников — в заднюю линию, двое бросаются за мячом навстречу друг друг, и он свободно падает между ними.

Среди болельщиков оживление.

Вторая подача. Ее принимают в центре площадки, но мяч лепит в сторону. Лена потянулась за ним вдоль сетки, достала, но с той стороны уже выставлены чужие ладони.

— Касание! Касание сетки! — тут же засвидетельствовали ошибку подводников болельщики команды Хрусталева, хотя никакой ошибки не было.

Но свисток судьи и указующий перст определили: мяч направо.

— Правильно! Нашим! — ликовали сторонники моряков.

— Куда ты свистишь, кого слушаешь? — немедленно всполошились зрители с другой стороны.

— Спокойно! Судья военный — кого зря не поставят!

Судья — прапорщик — багровел и внимательно вслушивался в гвалт, силясь определить, где же большинство голосов. Он был мудрым судьей и никогда не перечил мнению большинства.

Лена, не приняв во внимание указания судьи, передала мяч подводникам…

— Ошибочка, товарищи! Мяч налево. — И трель свистка утвердила окончательное решение прапорщика.

И третий мяч ушел в сторону. Но Лена уже не пыталась спасти его: злым, хлестким ударом отправила назад, на свою площадку. И ушла!

Судья на скамейке с беспокойством привстал.

Она спокойно сняла костюм и вернулась на площадку в красной с длинными рукавами майке под третьим номером и белых шортах. На колени предусмотрительно были наложены подушечки из эластичного бинта.

— Ну теперь держись! — сказал кто-то.

Реплику она пропустила мимо ушей.

— Оттянись, капитан, на прием. Пас через меня. — И сама отошла на правую половину площадки. — Пусть спецы твои помогают, но не мешают. — Больше до конца игры она не произнесла ни слова.

Первый же мяч Лена мягко приняла и сразу выбросила на удар. Андрей не ожидал от нее такой решительной ставки только на победу и вместе с тем оценил тактический замысел: она специально дала пас повыше, чтобы он успел выйти вперед. Короткий разбег, прыжок — и, сильно замахнувшись, Андрей срезал мяч.

— Эй, колотушка, наших пожалей! Ишь разошелся!

Игра набирала темп. Розыгрыш мяча, и теперь уже Андрей выводил в нападение эту загорелую красавицу. Она не стала хитрить, примеряться, высоко подпрыгнула — стройная, высокая, — прогнувшись назад, и провела удар с разворотом в воздухе. Как будто на одно мгновение оперлась на мяч, и он неожиданно изменил направление, пошел на открытую часть площадки противника.

— Ага-а! — Чей-то возглас прозвучал с торжеством победного клича.

На площадке, казалось, играли только они двое. Легкие, быстрые, словно были настроены на одну волну, и ничто не могло им противостоять, удержать их. Им удавалось все: «вытащить» трудный мяч, и разыграть короткий удар, и нападать из зоны защиты. Болельщики не отрывали от них глаз, забыв свой девиз: не покричишь — не согреешься!

Через полчаса судья известил о проигрыше подводников с разгромным счетом.

Лена, ни на кого не глядя, надела костюм и молча удалилась.

Андрей отдыхал на скамейке, расслабленно вытянув ноги, как боксер в перерыве между раундами. Хорошо он поиграл, черт возьми, хоть раз отвел душу!

Однако не успел еще отдышаться, как перед ним вырос чистенький голубоглазый мальчик лет восьми.

— Дядя, вас Лена просит к машине.

— Куда?

— А вон машина стоит.

На обочине, на выезде из зоны отдыха, стоял зеленый «жигуленок».

Андрей набросил на плечи спортивную рубашку рукавами вперед и пошел следом за мальчиком.

— Капитан, еле выпросила у отца колеса! Хотите в бассейн? Туда и обратно? — Она сидела в машине одна на месте водителя.

— Да, но в таком виде?

— Вы экипированы для бассейна? Отлично.

Некоторое время они ехали молчи.

— Меня звать Лена, — первой зашторила она и продолжала без паузы: — Хорошо вы играли, понравилось мне. И грустно сейчас, что завтра мы уже не удивимся друг другу, не станем радоваться неожиданной удаче. — Они глядела вперед, и ее будто не интересовало, что на это скажет Андрей. Поправила щиток против солнца. — Мы устремлены лишь вперед. Нас неумолимо уносит время, и мы бессильны что-либо изменить. Все — и хорошее и плохое — уходит в прошлое, остается позади. Как наша игра. Как вот эти тополя на обочине.

По обеим сторонам дороги шеренгами новобранцев стояли молодые пирамидальные тополя. И каждый из них мелькал в боковом стекле отмашкой финишера.

— Только мудрецам дано останавливать время, — усмехнулся Андрей. — У вас что, в прошлом осталось больше, чем обещает будущее?

— О, с вами, оказывается, можно и поговорить! Но сначала скажите, как вас зовут?..

Он представился по полной форме, как на строевом смотре.

Лена взглянула на него заинтересованно: всерьез ли он? Что за церемония?

Волосы у нее повязаны малиновой лентой, яркие, без пощады, губы в легкой усмешке, живой взгляд темных глаз.

— А я знаю, откуда вы приехали. Из Верхнереченска. Упадала?

Андрей не стал отказываться. Знающему человеку определить жителя Верхнереченска не составляло особого труда. По устойчивому, шоколадного оттенка, загару. Только загорали там не на жарком солнце, а на леденящих северных ветрах при ясном небе.

— Мне нравится там атмосфера между людьми. Такая в них доброта, что никогда не забудешь.

— Какими ветрами вы оказались у нас?

— Папа служил. Он у меня тоже летчиком был… Но мне там не хватало «купальни». Я из семейства водоплавающих, не могу жить без воды…

«Да ты же еще совсем девчонка!» — с улыбкой подумал Хрусталев.

Она держалась холодновато и независимо — видно, устала от пошлостей и сусальных ухаживаний…

С этого времени они стали встречаться каждый день. Трудно сказать, кто из них первым потерял голову в этом, безотчетном сближении, во всяком случае, последние дни отпуска пролетели у Хрусталева росчерком сгоревшего метеорита в ночном небе.

Он и оглянуться не успел, как наступило время возвращаться в часть.

Лена пришла с ним проститься, ничего не требуя, не заламывая рук, хотя Андрей лучше других знал, что таится за этой маской холодной отчужденности. Он-то видел ее в минуты, когда ничего не надо скрывать.

Весенний парк оживил радостным многоголосием вернувшихся птиц.

— Я не смею тебя удерживать, — говорила она, стоя к нему спиной и рассматривая рисунок косынки в своих руках. — Все на свете кончается, кончилось и наше с тобой время. Однако я буду помнить его…

Она уходили по тонкой зелени пробивающихся трав. Андрей смотрел ей вслед, проклиная себя за чужое горе.

Когда он вернулся в Верхнереченск, дома его ждали письма Тамары. У них давно установилось правило писать друг другу каждый день, и она его не нарушала. Пятнадцать дней он не был здесь, но письма шли день за днем. Как они приходили, так их и складывали, не нарушая очередности.

А сколько же написал он? Кажется, два, только в первые два дня…

Все ее письма лежали высокой стопкой на столе, и ему трудно было прикоснуться к ним. Его останавливала простая мысль: все, что в них написано, теперь адресовано уже не ему.

Андрей сидел в своей гостиничной комнате не включая света, хотя за окном начинало смеркаться. Кажется, пришла пора медленного отрезвления. Письма, белевшие в полумраке, ждали ответа.

Они будут приходить еще и завтра, и послезавтра — до тех пор, пока он, Хрусталев, не напишет своего письма.

Что же делать? Отмолчаться? Сжечь не вскрывая конвертов? Обманывать?

Так он и просидел весь вечер, ничего не решив.

Он ходил еще несколько дней, уже точно зная, что напишет ей. А письма шли… И наконец наступил тот день, когда он уже не мог молчать.

«Тамара! Я перед тобой настолько виноват, что объяснения вообще не имеют смысла. Случилось непоправимое, и, чтобы сохранить все наше святым, мне ничего не остается делать, как просто уйти совсем.

Последняя просьба — не надо писем. Любое твое письмо будет только очередным проклятием. Андрей».

Он исполнил свой долг, одним разом перечеркнув годы ожиданий, верований, любви, перечеркнув и ей всю жизнь. Всего несколько строк нашел он в ответ на сотни ее писем, надежно спасавших его от всех зол в бесконечно длинные последние годы.

И тогда он — уже знал, что, теряя ее, ничего не находит. Но об этом боялся думать, пока не опустил письмо в почтовый ящик.

Долго из тех краев шла в их родной город почта. Больше недели получал еще Андрей радужные конверты, а потом их не стало…

И этой недели было достаточно ему, чтобы полностью освободиться от пьянящего увлечения в казавшемся теперь далеком профилактическом отпуске…

Он еще ждал ответа от Тамары, на что-то надеялся. И дождался…

В тот вечер он вернулся с полетов. Его встретила дежурная по гостинице, сияя от важности сообщаемой новости:!

— Андрей, к вам жена приехала!

— Вы что, Даниловна, без меня меня женили?

— Нет. Сказала: жена. Я дала ей ключ от вашей комнаты.

И тут его осенило: «Тамара!»

Он взлетел по лестнице, ворвался в комнату.

За столом, рассматривая фотографию Тамары, сидела Лена.

— Прости, но я больше не могла. Мне надо было тебя увидеть. — Лена подошла к нему, взяла его руку в свои. — Посмотрела на твою любимую, что ж, такую можно любить. — Двинула вверх-вниз замок на «молнии» его кожанки и отошла к окну. — Я сейчас уйду, — помолчав, сказала она. — Просто хочется сказать тебе на прощанье несколько слов. Во мне живет идиотское убеждение, что только со мной ты можешь быть счастлив до конца.

Она повернулась, открыто посмотрела в его лицо. Медленно приблизилась к нему и, привстав на цыпочки, осторожно прикоснулась сухими губами к его лбу. Потом пошла к двери.

— Куда же ты сейчас? — пытался было остановить ее Андрей.

— Я зайду к Воробьевым. Мы с ними давно дружим.

И уже с порога сказала последнее:

— А в волейбол мы больше так и не играли. Правда, жаль?..

Дня через два состоялся у него разговор с полковником Воробьевым — командиром части. Соглашался с ним Хрусталев, что Лена прекрасная девушка — да, возможно, счастье шло прямов руки, — но что поделаешь: сердцу не прикажешь, отгорело.

Он все ждал радужного конверта из своего родного города. Но письма Тамары больше не приходили…

А потом, приехав домой в очередной отпуск, так и не смог пройти мимо телефонной будки.

— Это ты, Андрейка? — Помнила Галина Васильевна его голос. — Ой-ей-ей, что же ты наделал?.. Сколько тут всего было… Где Тамара? Уехала она, Андрейка. Вышла замуж и уехала. Он у нее тоже летчик.

У него чуть телефонная трубка из рук не выскользнула. Писала же ему Нина, что якобы Тамара собирается замуж — она точно не знает, раздружились из-за него, — но он ей не поверил. Так трудно поверить в то, во что не хочешь верить…

— Куда уехала? — механически опросил он, понимая, что вот именно теперь случилось страшное, непоправимое…

— В ваши края куда-то. Холмогорье какое-то.

— Да, есть такое, есть, — повторял он, медленно приходя в себя. — Простите, Галина Васильевна, не знал я этого…

Он вышел из телефонной будки и какое-то время топтался на месте, не зная, куда же теперь идти. Но ноги сами собой привели его к Помяловскому спуску, к широкому гранитному парапету над крутизной.

Только теперь все внизу было завалено глубоким снегом…

Глава IX

Считай, весь отпуск тогда провалялся Андрей на диване, подложив руки под голову. А через месяц после возвращения в часть уже отбывал в гарнизон Холмогорье.

С полковником Воробьевым, бывшим командиром части, он в друзьях не ходил, и слетали вместе они всего-то раза два — нужен был Хрусталеву плановый контроль техники пилотирования, — а вот как было между ними добро, так и осталось.

Деликатный был человек Иван Прокопьевич! Выведет, бывало, перед строем нерадивого подчиненного, поставит рядом с собой и, не повышая голоса, скажет:

— Ну что вы опустили голову? Посмотрите людям в глаза. Посмотрите, ведь это ваши сослуживцы! Ваша жизнь среди них проходит. А какая цена вашей жизни? Они день и ночь трудятся, а чем вы занимаетесь? Кому вы служите?

Стоишь в строю, а за спиной кто-нибудь бросит в сердцах:

— Что там много с этим разгильдяем разговаривать? За шкирку его — и в «одиночку» суток на десять!

Большое дело — толковый командир части. Незадачливый берет в основном властью, неутомимо утверждает свое командирское начало, «размахивает шашкой» направо и налево. Сам по себе он большого зла не принесет — остановят сверху. Плохо только, что все достойные люди у него не в почете. Лучше их подальше держать, чем обнаруживать свою заурядность. А честному человеку незачем шапку ломать, однако это воспринимается как вызов. Но зато процветают ловкачи. Такие узлы иной раз накручивают в части. Беда еще, что переходит эта язва и в следующее поколение — проходимцы сразу все не вырождаются, тянут за собой своих двойников.

А Иван Прокопьевич вроде и грубое слово стеснялся перед строем сказать. Но порядок в части был. И повышения приходили людям заслуженно, и звания не задерживались, и дышалось свободно.

Такая хорошая часть, что уходить оттуда Хрусталеву не хотелось…

Последний разговор с полковником Воробьевым произошел у него — после ночных полетов.

Возвращался Андрей с аэродрома пешком, шел не торопясь, забросив за плечо планшет. Любил он такой поздний час, когда все отгрохотало, успокоилось и только из распадка тянется низовой дальний ропот тайги. Отодвинули тайгу от асфальтовой ленты дороги, но пилили не под корень, а, чтобы не наклоняться, на уровне груди. И остались по обеим сторонам черные выветрившиеся пни. Стояли как две армии, застрявшие в снегах вдоль нейтральной полосы.

Млечный Путь высвечивался на черном небе до звездной пыли, походил на размытый след инверсии.

Хрусталева обогнал газик, притормозил.

— Кому это с медведем захотелось побороться? — приоткрыл дверцу Воробьев. — Садитесь!

— Пройтись здоровее!

— Садись, Хрусталев, садись! — узнал его командир полка. — А то до утра будешь идти.

В свете фар вырастали длинные тени, смещались назад, исчезали в летевшей за ними темени.

— Рапорт твой о переводе я пока положил под стекло, — полуобернулся Воробьев с переднего сиденья. — Хотел поговорить с тобой.

От падавшего опереди света его лицо было освещено только наполовину и казалось выполненным лишь прямыми линиями: прямой нос, острый угол губ, высокий лоб. И лишь на щеке, нарушая строгость черт, остался шрам после рваной раны — давняя метка, еще лейтенантом делал вынужденную посадку на лес.

— Я что хотел тебе сказать, — говорил он, глядя перед собой. — Придешь ты в другую часть, кто тебя там знает? Пока разберутся, а время идет. Жизнь не бесконечна. Некогда в ней делать несколько ошибок. Не успеешь исправить. Вчера — молодой, сегодня — перспективный, а завтра — уже в возрасте.

— Товарищ командир, дело-то не в перспективе. Дело в людях. Не могу я с ними чувствовать себя так, как раньше. Все кажется: смешки за спиной, какие-то непонятные взгляды. Лучше я на другом месте начну новую службу.

— Все это уляжется, Хрусталев, пройдет! В другой раз, может, умнее будешь.

Не хотел Воробьев отпускать из части хорошего летчика.

— Нет, товарищ полковник, надо мне перевестись! — сказал, как будто отмел свои прежние доводы, а оставил невысказанным главный.

И Воробьев заметил это. Словно прицелился глазом, посмотрел внимательно:

— Очень надо?

— Очень.

— Именно в Холмогорье?

— Да…

— Хорошо…

Так и оказался Андрей в одном гарнизоне с Тамарой. Предложили ему перейти на более сложный самолет, где должность правого летчика соответствовала его категории. Формально, ни в звании, ни в окладе, он как будто ничего не терял. Но только формально. Однако Хрусталев согласился. Истинную же причину перевода Андрей не решился бы назвать даже другу — Коле Трегубову.

Вечерами долго бродил по улицам городка, чувствуя себя опустошенным, и легким, как деревянная матрешка. Издали все казалось иначе. Он приедет, встретит Тамару, возьмет ее руки в свои, и ничего не надо будет говорить.

Но такой встречи не получалось. Может быть, она увидела его раньше и теперь избегает? В самом деле, кто он для нее? Может, живет сейчас совсем другим?

Однажды в конце улицы мелькнула знакомая фигура: белый воротник пальто, такая же пушистая, легкая шашка. И как будто покатилось сердце. Он догонял ее, оставалось уже несколько шагов, когда она внезапно обернулась. Андрей увидел ее широко раскрытые, испуганные глаза и будто споткнулся. Она смотрела на него, а он уже уходил, уходил как побитый.

Прошло недели три. Андрей не выдержал, позвонил в школу. Она ведь окончила литфак — где же ей быть?

— Тамару Петровну? — переспросила женщина на том конце трубки. — Какую? У нас их две.

— Орехову, — назвал он девичью фамилию Тамары.

— Она теперь Игнатьева. Нет ее, в декрет ушла. И, кажется, к матери уехала.

— Разошлась?!

— Да что вы! Александр Иванович у нее находка, а не муж. А кто ее спрашивает?

Вон как — Игнатьева, значит. В трубке давно уже звучали короткие гудки, а Андрей все еще держал трубку. Он слушал их, а перед глазами вставал тот вечер в гостях у Коли Трегубова — и немолодой летчик в кожаной куртке, командир Колиного экипажа…

Глава X

Самолет в развороте все дальше уходил от пепельно-серых облаков. Это были минуты, когда можно расслабиться, осмотреться крутом, потянуться в кресле; когда не надо ни ждать, ни спешить. Короткая передышка перед тем, как снова оказаться в «мешке».

«Все должно приходить в свое время. А если не приходит, то надо брать самому!»!

В последнее время Хрусталеву все чаще стали вспоминаться афоризмы Александра Ивановича. Из них постепенно складывалось вполне определенное его кредо.

А что, собственно, брить? Перед тобой открытое всем небо. Правда, для кого-то оно — нечто далекое и бездонное дли что-то вроде колеса обозрения, а для тебя — трудовая нива, но может стать и полем боя. К этому ты всегда потов! А какое оно — чистое или туманное, снежное или грозовое — это, в общем, не заслуживающие внимания пустяки.

И когда Андрей Хрусталев без колебаний отправлялся в сложный полет, в его решимости не было ни риска, ни вызова, ни сомнений.

Он хорошо знал свою машину, ее высокие технические возможности, настолько хорошо, что мог выбрать все пределы сложного комплекса различных систем. Показания многочисленных приборов, стрелок, сигнализаторов не казались непостижимым потоком информации, темным лесом. Более того, он понимал малейшее движение любого из своих бесстрашных и надежных помощников, был своим в их мире, и ему оставалось лишь спокойно оценить каждую «подсказку», выверить ее дублером, а затем точным движением штурвала передать машине свою волю.

Для того чтобы так свободно владеть машиной, нужны и знания, и умение чувствовать нюансы в поведении самолета, и четкая быстрота мысли, и хладнокровие, и мужество — нужен весь человек со всей его жизнью.

Однако от человека в полете не всегда уже требуются мужество и другие высшие качества. Небо перестало быть опасной стихией и уже достаточно «заселено» разным людом. И хотя непрерывно повышаются «потолки» самолетов, летчики становятся все ближе к земным заботам. Надежность техники, точность прогнозов, простота выполняемых полетов практически исключили риск. Кто бы из профессиональных летчиков сейчас согласился подняться на «этажерках» первых воздухоплавателей без ознакомительных взлетов и посадок, которые выполняют с инструктором на борту? Многие, но не все!

Знал Хрусталев и таких коллег, кому полет уже не в радость, а в тягость: только бы потихонечку да полегонечку, только бы ничего не случилось до посадки. О каких высотах с ними говорить — извозчики!

Как не вспомнить афоризм Александра Ивановича: «Нам летчики не нужны, нам нужны командиры!»

А то, что он слаб за штурвалом, Хрусталев заметил давно. И вздумалось же Игнатьеву проверять теоретическую подготовку Хрусталева! Андрею вообще не сиделось в классе: открылся сезон охоты, зорька «горит», а тут вдруг командир с вводными вопросами! Досада, да и только!

Предпосылочка, когда Александр Иванович «погулял» за полосой, уже забылась, все стала на свои места: майор Игнатьев опрашивал как заместитель командира эскадрильи, а капитан Хрусталев держал ответ как рядовой правый летчик. Служба есть служба, и ничего в этом предосудительного не было. Кроме того, и по летной квалификации они стояли на разных ступеньках: на кителе командира красовался значок пилота первого класса, а Хрусталев как вышел из училища в числе немногих отличников пилотом третьего класса, так больше вперед и не продвинулся. И ничего не поделаешь: на правом сиденье выше третьего класса не получишь. Не дают, будь ты хоть племянником Валерия Чкалова пли одним из братьев Коккинаки! Сначала надо перебраться на командирское сиденье.

За окном рыжей лисой разгуливала осень, утка шла девятым валом, а тут какие-то простейшие загадки курсантского уровни. Смешно!

Игнатьев сидел рядом, рисовал на листке бумаги стрелки двух приборов, а Хрусталев по этим данным без всяких затруднений отвечал, где находится самолет относительно посадочной полосы. Предполагалось, что они сейчас в воздухе, в кабине самолета, земли не видно и ориентируются они только по стрелкам. Как там по лозунгу? «Успех в воздухе куется на земле!» Сидели, значит, и ковали.

— Молодец, соображаешь, — мягко похваливал Александр Иванович.

Если бы не опешил Андрей, то бог с ним, можно, конечно, решать эти ребусы сколько угодно. А тут просто терпения не хватало.

— Разрешите, командир, вопрос? — не выдержал Хрусталев. — Мы тут спорили, спорили, да так и не пришли к общему выводу, — изобразил он из себя простачка. — Где находится самолет при таких вот показаниях приборов? — И нарисовал положение стрелок, когда машина идет на посадочную полосу при немыслимом боковом ветре. В несколько десятков градусов угол сноса — только в ураган такое может быть, да и то если — самолет не развалится. Подобный полет можно сравнить с движением лодки на быстрой речке: чтобы переправиться на противоположный берег при невероятно стремительном течении, нос ее надо держать настолько вверх, по течению, что бокового смещения даже не заметишь. Загадка есть загадка, не зря же говорят, что можно задать такой вопрос, когда десять умных не ответят.

Откинувшись на спинку стула, Хрусталев наблюдал, как Александр Иванович глубокомысленно свел к переносице брови и, подумав, солидно ответил:

— Самолет находится справа от полосы!

Игнатьев повернулся к нему, и Андрей заметил на его обветренном лице промелькнувшую тень не то сомнения, не то испуга.

— Стрелка радиокомпаса стоит на месте, — выделил ее Хрусталев красным карандашом.

Александр Иванович подумал еще, сказал убедительно:

— Идем оправа.

— Нет, находимся на посадочном, — не согласился Хрусталев.

— Чего-о? С таким углом?..

Сбил с панталыку Игнатьева этот чертов угол. Заметил командир озорные огоньки в глазах Хрусталева и посчитал, наверное, что тот его разыгрывает.

— Только не на посадочном, — упорствовал Игнатьев.

— Ну что ж, Александр Иванович, спорить не будем. Как говорится, небо нас рассудит, — развел руками Андрей.

— Нет, ты подожди, подожди! Костя, давай разберемся с этим заходом, — позвал Игнатьев штурмана.

Иванюк навалился локтями на скрипнувший стол, мельком, взглянул на рисунок и сразу ответил:

— Идем в створе полосы.

— А почему не справа? — усомнился Игнатьев.

— Тогда компас будет отбиваться влево. — Штурман черкнул еще одну линию.

— Ну, что я говорил? — с торжеством посмотрел на Хрусталева Игнатьев.

— Правильно вы говорили, командир, — не моргнув глазом подтвердил Костя.

«Ну и ловок!» — поразился про себя Хрусталев, но вслух сказал:

— Сейчас, конечно, трудно установить, кто что говорил. Проверим все в полете. Там сразу будет видно.

Однако после этого случая Игнатьев не проявлял больше интереса к теоретической подготовке «правака»: как-никак, а ходил Хрусталев в летчиках-инженерах, высшее училище закончил. Сам же Александр Иванович мог похвалиться только давно забытым средним образованием. (Слова-то какие обидные: «среднее образование»!)

По дороге на охоту, под посвист ветра за кабиной, Хрусталев вспомнил об этом экзамене. Если на земле командир вот так ориентируется в элементарных стрелках, то что говорить о полете? Там подгоняет скорость, отвлекают внимание различные помехи, и опытом установлено, что пятая часть твоих знаний теряется в эмоциях. С чем же тогда ему оставаться? А ведь каждый год летает командир по метеорологическому «минимуму»: заходит на посадку при низкой облачности только по этим стрелкам — подтверждает свой первый класс, и что же, всякий раз держит уши топориком, слушает, что подскажет штурман или кто-нибудь еще из экипажа?

Любопытная ситуация! А на собраниях выступает — одно удовольствие его слушать; «провести задушевку» — лучше него никто не может; изобрести какой-нибудь замысловатый график, в котором сам черт ногу сломит, — кажется, только и создан для таких бумаг Игнатьев. А постичь стрелку компаса, увидеть за ней самолет — не может.

Добрался Хрусталев до донышка его знаний, и тогда ему стало ясно, почему Игнатьев так долго не мог стать командиром. Летчиков не проведешь в полете. Заметили старые инструкторы его слабинку и не давали хода. Опасно: прижмет где-нибудь, и положит такой экипаж в землю. Пришлось тогда Александру Ивановичу искать другие подходы к небу…

Хорошо относился к Хрусталеву майор Игнатьев. Вскоре после этого захода на бумаге взял он Андрея к себе в «праваки» вместо Коли Трегубова.

На такое перемещение, пожалуй, никто в части не обратил внимания. Перед началом учебного года всегда переформировывали экипажи в соответствии с новыми задачами. А замена правого летчика вообще факт малозначительный. Кого захотел командир, того и записал: благо своя рука — владыка!

Но Андрея это удивило. Тем более, что Николай отнесся к смене командира без всякого сожаления.

Как-то, когда они возвращались после занятий домой, Николай вдруг посоветовал Андрею быть с Игнатьевым поосторожнее, никогда не идти с ним на конфликт.

Игнатьев действительно оказался не простым, орешком. И экипаж всегда собирал крепкий, мог положиться на ребят во всем: слово лишнее окажет — не вынесут, в полете что-нибудь случится — ни одна душа не узнает. Толковые все были у него парни, тщательно он их подбирал, и обязательно перспективных — с ними легче!

С дальним прицелом жил Александр Иванович, с дальним!

Глава XI

В крайнем случае, их мог принять любой аэродром с простыми условиями на посадке. Но для Тамары это будет нелегко. Два дня назад она приходила к Хрусталеву…

«Знал бы об этом Александр Иванович!» — Хрусталев покосился в темноте на командира. Тот все еще набирал заданную высоту.

А встретились они на новогоднем вечере в Доме офицеров.

Андрей вошел в зал навстречу грохоту оркестра. Вдоль стен были, расставлены столы под белыми скатертями, на каждом царственно возвышалась головка шампанского. Любят летчики отмечать праздники коллективно! Быстро расселись. Андрей сел рядом с четой Трегубовых — у них родился сын, записали Хрусталева в крестные отцы. Осмотрелся: знал, что ездил Александр Иванович встречать Тамару в аэропорт, что должна она быть здесь.

Тамара сидела чуть поодаль, по ту сторону стола и в упор смотрела на Андрея. Рядом восседал гладко-выбритый, сияющий, кому-то беспрерывно кланяющийся майор Игнатьев.

Тамара не отрывала глаз от Андрея, но тут Александр Иванович склонился к ней, начал что-то рассказывать, и она, покраснев, опустила голову. Ее замешательства не осталось незамеченным. Александр Иванович безошибочно скользнул быстрым взглядом по Хрусталеву. Андрей запоздало отвернулся к Трегубову:

— Налей-ка, Микола, мне фужерчик!

Сколько же они не виделись? Года три, наверное, если не считать той мимолетной встречи на улице. Вполне возможно, что Тамара стала и женственнее, и привлекательнее, но Хрусталев уже не узнавал в ней удивительной девушки, что появилась однажды вслед за его сестрой в родительском доме.

«Любящая жена…» — думал он, накладывая в тарелку мясной салат.

Она поправилась, руки стали полнее и теперь, наверное, не такие гибкие. Она, как и все прочие, аплодировала захмелевшим любителям приветственных слов, и казалось, что все у нее в жизни благополучно, ей хорошо здесь, она жена уважаемого командира, и ничего больше ей не надо.

Андрей поймал себя на том, что уязвлен. Он не мог вот так, сразу привыкнуть к мысли, что Тамара может быть счастлива с другим! Тем более с Александром Ивановичем! И ему казалось, что он замечает, как тайная грусть настигала ее в минуты, когда произносили тосты.

Распорядитель назвал фамилию Игнатьева. Оказывается, Александр Иванович тоже решил произнести тост.

— Я предлагаю поднять бокалы за наших боевых подруг! — торжественно провозгласил он.

Хорошо мужик держится: не вихляется из стороны в сторону, руку в карман не сует, а стоит так, словно на себя со стороны смотрит. Левая рука опущена, в правой пенится шампанское, и говорит, медленно об водя глазами зал, обращаясь ко всем:

— Вместе с нами делят они трудности и невзгоды, радости и печали, обиды и потери. В критическую минуту всегда сохраняют они тепло, всегда приходят к нам на помощь! О вас, дорогие женщины, — надо говорить стихами:

Вы — беззаветные подруги воина,
Вы — образ верности, любви, многотерпения,
Свой трудный долг несете вы достойно,
Вам — наши праздничные поздравления!
Голос его звучал уверенно, властвовал над притихшим залом, и чувствовалось, что это говорит зрелый человек, занявший в жизни прочное положение.

Пока он говорил, все смотрели на Тамару и, наверное, думали: «Какой у нее прекрасный муж! Неважно, что немного постарше».

А она сидела опустив голову, и было заметно, как кровь подступает к ее лицу.

— За наших верных, любящих и преданных жен! — закончил Александр Иванович, но поклонился слегка в сторону «президиума», где сидел комсостав части.

Хрусталев не мог не отметить, что в самый разгар веселья Александр Иванович оставался совершенно трезвым. Просто молодец командир!

И почему это он, Андрей, вбил себе в голову, что держал ее счастье в своих руках? Вон какой у нее муж: и в работе горит, и слово может сказать, и отдохнуть умеет. Так что все справедливо.

Тем временем веселье раскручивалось своим порядком. Потихоньку распорядителя оттеснили от микрофона, начались стихи, песни, «президиум» разошелся по общим столам: тоже ведь люди.

Не ожидал Хрусталев, что Тамара тоже пойдет к микрофону — петь.

С оркестром она сразу нашла общий язык и, пошептавшись с музыкантами, встала с микрофоном в руке на краю сцены. Запела — и зал притих. А из песни слов не выкинешь. Тамара просила, чтобы любимый позвал ее на свадьбу: «Посмотреть твою невесту позови». У Андрея в горле запершило. Подбежать бы к ней, уткнуться в колени и просить прощения. Такая была минута…

А Тамара уже опускалась со сцены, шла к своему благоверному.

Хрусталеву здесь нечего было больше делать. «Почему она не показала даже вида, что мы знакомы?» — думал он дорогой в эту новогоднюю ночь.

А вечерам первого января неожиданно столкнулись в дверях магазина. Она выходила, Андрей входил. Он посторонился, давая ей дорогу. Очень шла ей эта шубка, вышитая какими-то узкими экзотическими завитушками, отороченная снизу белым мехом. Не раз представлял он их встречу, но чтобы так…

— Проводи меня, — коротко взглянула она через плечо, не останавливаясь, и Андрей не сразу понял, что это относится к нему. А сама направилась в сторону, обратную пятиэтажке, где она жила. Вот она, семейная жизнь: в левой руке завернутая в бумагу селедка, в правой — капроновая, в крупную клетку, сетка, набитая продуктами.

Андрей невольно усмехнулся и пошел рядом. Свернув в проулок, Тамара вдруг остановилась.

— Я хочу, чтобы у нас все было до конца ясно, — холодно произнесла она. — О тебе мне все известно. А обо мне знай: я довольна жизнью. У меня хорошая семья, работа, ребенок. Больше мне ничего не надо.

— Ты не волнуйся, я ходить за тобой не буду, — ответил Андрей.

— Я знаю. — И что-то повернулось в ее душе: «А ведь действительно не будет ходить!»

— Все? — опросил Андрей.

— Все.

И пошла, вновь, как когда-то, почувствовав себя маленькой перед ним.

А он остался один. Так и не взял ее, руки в свои, не посмотрел близко в глаза. Думалось, чувствовалось одно, а говорилось совсем другое.

Глава XII

Это было похоже на злую иронию: не успели они взять курс в «зону», отдышаться после взлета, как последовала команда:

— Сорок шестой, возвращаться назад! Снижение до «круга» — и посадка.

Ничего себе шуточки! Все-таки дошло наконец, что пора сворачивать полеты. Только Игнатьеву от этого легче не стало. Минут бы на десять задержаться на земле, и уже сейчас бы собирались домой.

— И кто только нами командует? — качал головой Александр Иванович. — Чем они думают?

Луна блестела над облаками бильярдным шаром. В ее свете видно было, как ругался, беззвучно шевеля губами, командир. И в самом деле, кому нужны такие эксперименты!

Хрусталев молчал. Игнатьев заметил, что сегодня его «правак» держится как-то отчужденно, видно, из-за их недавнего спора. А сошлись они в лобовой атаке прямо, надо сказать, из-за пустяка.

Не входило в планы Александра Ивановича портить дружбу со своим летчиком. Но Андрей сам задрался.

Был день наземной подготовки, летчики сидели в классе, каждый за своим — столом — на школьный манер, и откровенно ждали звонка. Случаются у них такие минуты, когда — полетов нет, все бумаги заполнены, а какие остались —.не убудут, если полежат до завтра.

Коротая время, перебрасывались фразами, но общий разговор не клеился. Игнатьев, — как старший, занимал место учителя и смотрел главным образом за тем, чтобы никто не ускользнул раньше времени.

И надо же было случиться, что в этот поздний час занесло к ним лейтенанта Палихова. Был он белоголовый, худенький, с бледным, вроде испуганным лицом. И смущался каждого слова: скажет — и заалеет красной девицей. Дружил он с Калашниковым из их эскадрильи, вот и зашел в гости.

Свежий, да еще стыдливый, — самое время поразвлечься. И можно не опасаться, что получишь щелчок по носу: такой травоядный был лейтенантик.

— А-а-а, корреспондент, заходи, заходи, дорогой! — оживился Александр Иванович.

Палихов работал пропагандистом в Доме офицеров и учился заочно в военно-политическом училище на журналиста, пописывал заметки.

— Что нового в прессе?

Года два назад, еще при бывшем командире части, Палихов как-то напечатал в газете заметку о матросской столовой. Что легло на сердце лейтенанту, то и описал: непорядок, мол, там, ложек-кружек не хватает, борщом постоянно в зале пахнет.

Какому начальнику понравится такая «шпилька»? А командир части крутой был мужик, из воевавших. Образование, правда, невысокое имел, но брал опытом. Не любил церемониться, но получалось у него по-справедливому.

Вызвал к себе Палихова:

— Что же ты, сынок, сразу через голову пошел? Надо было сначала со мной посоветоваться.

А лейтенант с отчаяния, что ли, возьми и брякни:

— Я пишу по голосу своей совести.

— Но разве я наступаю на твою совесть? И пиши по совести, — отеческим тоном сказал ему комполка. — Разве мы с начальником политотдела творим в столовой беспорядки? Надо было тебе упор делать на тех, кто ходит в эту столовую, кто должен поддерживать в ней установленные чистоту и порядок. Мы с начальником политотдела ничего без них сделать не сможем. Вник бы по-деловому в недостатки, вытащил на свет божий нерадивых — вот тогда больше бы пользы было.

— Не в моих принципах писать по чужим указкам, — ершился лейтенант.

Командир кулаком по столу:

— Почему со мной не поговорил?

Но потом успокоился и по-доброму так сказал в напутствие:

— Смотри, сынок, ты еще молодой, а за дело берешься очень ответственное. Не стриги, по верхам, если хочешь, чтобы люди тебя уважали.

Вышел Палихов тогда от командира, ног под собой не чуял: благо все миром кончилось…

— Товарищ майор, мне бы Калашникова, — попросил лейтенант Игнатьева.

— Вот твой Калашников. Не отпускаю я его. Давай и ты посиди с нами. Хватит у себя в кабинете штаны протирать.

Очевидно считая, что Палихов имеет самое прямое отношение, к пишущей братии, Игнатьев завел разговор о писателях.

— Никак не пойму я их работу, — развел руками Александр Иванович. — Вот я летчик. Дали приказ — и через полчаса уже за штурвалом. Надо крутить вправо — кручу, влево окажет — заломлю влево. А попробуй тебе прикажи написать про меня!

Палихов ответил без улыбки:

— Можно и про вас написать. Передовой заместитель командира эскадрильи.

— Да я не про себя! — отмахнулся Игнатьев. — Не надо про меня писать! Мне вот непонятна их работа, их жизнь, и, что интересно, мало кто из них умирает своей смертью.

Представление началось. Игнатьев считал, загибая вальцы, говорил нарочито громко, как на сцене. Действительно, получалось, что в многострадальной царской России писателям, которые потом составили ее гордость и славу, не находилось иного спокойного места, кроме как в преждевременной могиле.

— Что толку, что мы проживем в три раза больше их? — резко оборвал Хрусталев его расхожие рассуждения.

Конечно, Хрусталев — это не Палихов, и Игнатьев попытался соорудить мостик:

— Подожди, Андрей. Дай мне поговорить с ним. Поболтался бы он, как мы с тобой, день и ночь напролет в воздухе, знал бы, куда свое перо девать.

Однако Андрей пошел на обострение:

— Не надо, Александр Иванович, здесь разговор другой. Вы налетали две тысячи, а Экзюпери семь тысяч часов — и тем не менее вон каким человеком был.

— С таким вместе не служил! — С досады Александру Ивановичу даже изменил вкус на остроту.

— Не воевал, — поправил Хрусталев. — Но делю не в этом: служил, воевал. Речь идет о месте человека в жизни и его ответственности перед ней. Этот бывший летчик мог вообще не воевать — никто его не неволил. Не захотел жить под чужеземным игом — уехал заграницу. Казалось бы, сиди там и жди, когда выполнит свою миссию армия. Но он не стал ждать, а пришел в эту армию рядовым воином. Не в штаб, а на передний край. Правильно вы говорите: «Своей смертью не умирают». Просто погибают при выполнении боевого задания… А мы боимся иной раз объективную характеристику дать человеку, заработанную многолетней, честной службой. Задираем голову, ждем, что сверху скажут, поощрять или наказывать?

И раньше замечал Александр Иванович, что Хрусталев посматривает да него как-то настороженно, но все надеялся, что доймет человек жизнь. Каждому хочется быть в ней не последним. По молодости и он, Игнатьев, думал, что все придет само собой. А потом увидел: не так-то просто открываются перед ним заветные двери. Не один год побарахтался, пока ума набрался. Все, оказывается, решают люди. И надо уметь с ними ладить, не наживать врагов. И не просмотреть, перед кем снять шапку…

— Казалось бы, что человеку надо? — продолжал развивать свою — мысль Хрусталев. — Живи и радуйся, делай свое дело с удовольствием и гордо неси голову. Так нет, иные начинают хитрить, тянуться перед газиком с начальством, козни друг другу строить, отходить на поворотах, как в марафонском беге…

Понял Игнатьев, против кого этот выпад. Приметил «правак», что ни одну командирскую машину не пропускал Александр Иванович, не отдав ей честь. Не важно, сидит там кто или не сидит, — лучше на всякий случай приставить ладонь к уху, а то, пока присматриваешься, и упустишь момент.

Слушал Игнатьев Хрусталева и недоумевал: с чего бы тому быть недовольным им? Ладно там дорогу бы ему перешел — другое дело. А ведь не раз пытался наладить с ним добрые отношения. Хотелось, чтобы этот надежный парень стал своим человеком. И соображает хорошо, и летает как бог, и все видит. Но в конце концов махнул Александр Иванович на него рукой. Пусть думает как хочет, от этого никому не жарко и не холодно. Пусть живет на здоровье со своим мнением. А потом хватится кума, когда ночь пройдет…

Никогда Игнатьев не вступал в такие открытые дискуссии. Ну, посмеяться там над лейтенантом, вспомнить давно минувшее, но чтобы вот так, на полном серьезе гвоздить — это не в его натуре. Потому и не было у него врагов. Счастливо человек на земле жил…

А Хрусталев не успокаивался:

— Что мы после себя оставим? Ну, проживем лет сто, тихонько отойдем в родной деревеньке, а через неделю нас забудут. Что были, что не были — ничего в мире не изменилось. — Хрусталев говорил «мы», а Игнатьеву казалось, что вопрос обращен по прямому адресу — именно к нему, и никому другому. — Их помнят, потому что оставили они после себя добро! А что оставим мы? Пройдет наш век, вырастут дети, внуки, и оглянутся они на своих ближайших предков, на их, то есть на наше с вами, время. Подумают же, наверное, кому памятники ставить? Не будет ли им стыдно за нас?

Молчал Игнатьев: вот уж не думал, что так повернется разговор. Благо звонок вовремя дали. Подхватили летчики планшеты и разошлись по домам.

Вроде и общий был разговор, но понял тогда Игнатьев, что мира между ними никогда не будет. Очень уж хорошо понимал его Хрусталев — не скроешься. Значит, отодвинуть его надо в сторону, обезвредить побыстрее этого сермяжника, пока он не наломал дров.

А как это сделать, Александр Иванович знал хорошо.

Глава XIII

Этот снег явился для Игнатьева неожиданней самой представительной комиссии. Там живые люди, можно с ними поговорить, а здесь все пути отрезаны. Он в небе. И не обойти, не уйти в сторону. Должен выложиться до конца, доказать, что ты что-то можешь и умеешь.

— Костик, самое главное — не ошибись с четвертым разворотом. Дай его поточнее, — сказал Александр Иванович штурману.

— Да зайдем, командир, чего там! — Оптимизму Иванюка можно было позавидовать.

Они шли уже в облаках, и снова зашелестела, разбиваясь о лобовое стекло, снежная крупа. Ничего не было видно, только светились в темноте циферблаты приборов.

С четвертого разворота, последнего разворота на посадочную прямую, и начинается, в сущности, настоящая работа. И конечно, очень важно точно выйти в ту самую точку, чтобы дуга разворота вписалась в посадочную прямую.

— Командир, начинаем! — с непонятным подъемом доложил штурман.

Игнатьев ввел самолет в крен. Вот тут надо уже соображать летчику: смотреть на стрелки и манипулировать креном — или заломить его, чтобы самолет почти на одном месте развернуть, или, наоборот, если ранний заход, уменьшить крен и вписаться в посадочную прямую по пологой дуге, «блинчиком». Тут надо предвидеть за два хода вперед, раздумывать много некогда.

— Давайте, командир, кренчик прибавим. Опаздываем. — Хрусталев поддернул штурвал.

— Как штурман?

— Ветерок попутный потянул, командир. Надо прибавить кренчик!

— Я же просил тебя, Платоныч, поточнее дать…

— Все нормально, командир, чего там! — не принял упрека штурман. — Отлично идем.

Они вышли на посадочный курс, и тут с земли доложили:

— Левее шестьсот.

Не такое уж большое это было отклонение на удалении нескольких десятков километров до полосы, но Александр Иванович присвистнул: «Ого!» Штурман, значит, мазила. Энергично крутнул штурвал вправо — слишком быстро он хотел стать в створ полосы. И уже в следующий момент с земли донеслось:

— Правее пятьсот.

Вот так: из одной крайности в другую. С этого момента Александру Ивановичу надо было взять себя в руки — не дело шарахаться, на посадке из стороны в сторону, тут одним махом не получится. Взял бы небольшое упрежденьице и помаленьку топал бы до створа, а там чуть подвернуть — и сидишь на полосе.

Но Игнатьев опять завалил самолет влево. Хрусталев попытался было перехватить штурвал, уменьшить крен, но командир недовольно повел локтем: отпусти, мол, я сам.

Сам так сам. А в докладе с земли ничего утешительного:

— Левее четыреста.

И самолет не остановить. Он и держится только на скорости. Полоса неумолимо летит навстречу, а они где-то в стороне от нее, совсем заплутали в снежной круговерти.

Хрусталев включил фары. Свет рассеялся вокруг самолета, застрял в облаках, и было такое впечатление, что они идут сейчас по выстланному ватой шурфу. В кабине стало совсем светло. Александр Иванович сидел, вцепившись руками в штурвал, светилась — перед ним целая панель приборов, но он как будто не видел ни одного из них. Все эти бесчисленные стрелки потеряли для него, казалось, всякий смысл, а его самого словно загипнотизировали, он реагировал только на голос земли. Скажут «правее» — он дергает штурвал влево, потом оказывается, что нужно «левее», и штурвал так же послушно перекладывается, в обратную сторону. Суетится Александр Иванович, ворочает штурвалом из стороны в сторону и безотчетно все сильнее и сильнее отжимает самолет на снижение.

— Командир, плавнее, ниже глиссады идем! — поддержал штурмана Хрусталев.

— Исправлю, Андрей, исправлю, — скороговоркой согласился с ним Игнатьев, но тут же забылся, и повторилось все снова: пошел штурвал вперед.

— До полосы четыре, правее триста, ниже глиссады — сорок, — проинформировали с земли.

По-хорошему, сейчас уже надо давать газ и уходить на второй круг. Не вышел заход, чего там еще плести «кривули»!

А Игнатьев запрашивает:

— Сорок шестому посадку!

Все-таки надеется еще уместиться на полосу, хотя ясно уже, что вряд ли это удастся.

— Полосу видите? — опросили с земли.

— Вижу, — ответил без колебаний.

— Разрешаю посадку.

А на самом деле в этой клубившейся мгле не то что за километры, за несколько сот метров ничего не было видно.

Но самолет продолжал снижение, выписывая «ужаки» вдоль створа полосы, хотя теперь, на предпосадочной скорости, стоит лишь немного переборщить с креном — и машина рухнет на землю.

— Удаление два, ниже тридцать, правее семьдесят, — в голосе руководителя появилась заметная тревога. — Прекратите снижение!

— Исправляю.

Игнатьев поддернул штурвал, двинул вперед сектор газа, но его внимание отвлекли те же дурацкие довороты. Он опять упустил высоту.

— Подходите к полосе, возьмите посадочный, ноне уклоняйтесь влево, не уклоняйтесь влево! — Теперь в эфире звенел только нервный голос руководителя посадки. — Не снижайтесь! Прекратите снижение! Черт возьми, там же капониры! — сорвался он на крик.

— Сорок шестой, уходите на второй круг! — прозвучал твердый, не терпящий возражений, голос старшего начальника.

Но самолет продолжал снижаться. Хрусталев мельком взглянул на командира: Игнатьев с напряженным лицом смотрел на приборную доску, все еще пытаясь собрать расползавшиеся в разные стороны стрелки. Скорее всего, не слышал он последней команды, прошла она мимо его сознания.

И Хрусталеву вдруг стали понятны те необъяснимые катастрофы, когда летчики при заходе на посадку в сложных условиях падали перед полосой. Похоже, и Игнатьев уже переступил последнюю черту естественного ощущения опасности — он был сейчас одержим только одной мыслью: сесть во что бы то ни стало! И будет теперь снижаться до последнего, до столкновения с землей, утратив способность предвидеть надвигающуюся катастрофу, от которой их отделяют считанные секунды.

— Командир, передали — уходить на второй круг! — Хрусталев легонько поддернул штурвал.

— УИРТ девяносто, уходим на второй круг, — словно очнувшись, дал команду Александр Иванович. — Держи управление, Андрей… держи, рассыпается все, — приглушенно попросил он…

Эту картину, видимо, было жутко наблюдать со стороны. Выхваченная над самой землей тяжелая четырехмоторная машина, покачиваясь с крыла на крыло, уходила вверх, в ночное небо, высвечивая острым лучом фар белые трассы летевшего навстречу снега.

Самолет быстро набрал скорость, «плотно сел» в поток и снова стал легкокрылой ласточкой.

Все молчали, приходя в себя. Не снимая руки со штурвала, Хрусталев, наклонив голову, вытер потное лицо о рукав куртки. Колонн дрожали, язык, казалось, стал деревянным и будто запал в гортань.

— Крути, Андрей, первый разворот, — словно издали сказал ему Александр Иванович. Он, видимо, не обиделся, что Хрусталев вмешался в управление. Скорее, наоборот. Даже сам закрылки убрал, не стал отвлекать «правака» от пилотирования. Как бы поменялись на этот полет ролями. Александр Иванович сидел тихонько, привалившись плечом к креслу, и вид у него был, конечно, далеко не боевой: усталые руки бессильно лежали на коленях, сам он ссутулился и смотрел, полуотвернувшись куда-то в сторону, в темень. Как-то отстранился он от полета, вроде напал в эту кутерьму случайно и сейчас хотел только одного — чтобы его оставили в покое…

Хрусталев смотрел на него сбоку и вспоминал слова Тамары о нем. Она приходила к Андрею в гостиницу вечером того же дня, когда произошел спор летчиков в классе…

Глава XIV

Никогда не думала Тамара, что пойдет к Андрею, но случилась беда — и не могла не пойти.

В тот день Саша пришел домой раньше обычного. Она уже привыкла, что он являлся затемно, даже ужинал в своей летной столовой, а на этот раз и Алинка еще не спала, топталась в большой комнате около серванта. Шел ей уже девятый месяц, поднималась доченька на ноги. Увидела отца, опустилась на палас и замельтешила ручками-ножками — быстрее к нему.

Научилась Тамара определять состояние мужа по первому взгляду. Не удалось ему легко, беспечно улыбнуться, осталась в глазах какая-то омраченность.

— Ничего не произошло? — спросила она.

— Нет, все отлично! — Он взял Алинку на руки, прошел к дивану. — Чем вы тут занимаетесь? Давно я с тобой не играл, — щекотал подбородком животик дочери. А она, откинув голову, звонко смеялась.

Не жаловалась на свою жизнь Тамара. Соберутся иногда женщины, начнут вспоминать своих мужей: и такие они и сякие, и пьют, и гуляют, и дома ленятся помочь, а она про себя думает: ее Саша совсем не такой. Легко с ним жилось. Он предугадывал все ее желания. Даже на кухне пытался помогать, но неловко ей стало: мать никогда отцу кухарничать не позволяла, и она не разрешит Саше заниматься женскими делами.

А он жаловался:

— Мне без тебя скучно!

— Ну, тогда оставайся, — смягчалась она. — Смотри, какие из-за тебя метисы получились! — и показала вытянутый из духовки противень с подгоревшими пирожками.

Правда, только себе она могла признаться, что не находила, в душе того трепета и волнения, которые чувствовала когда-то к Андрею. Позвал бы он ее — пошла бы за ним хоть на край света.

Понимала Тамара тех женщин, которые бросали все ради любимого. Хорошо понимала!

А теперь спокойной была. Андрей вошел в ее жизнь в пору весны, половодья, а сейчас, кажется, зима, и все замерзло. Не один год жила им одним, вспомнить только — хмель! А с Сашей все решилось в месяц — за время его отпуска. Увидела его, показался чем-то похожим на Андрея, и понесло…

Другая сейчас жизнь началась. Все у нее есть, чего еще хотеть?

И кажется, никуда бы не ушла теперь из своей теплой, уютной квартиры, не нарушила бы ничем трезвого, размеренного порядка…

Она гладила белье, а за ее спиной на тахте сидел Саша с Алинкой.

— Тома, кто такой Экзюпери? — поинтересовался он как бы между прочим.

Она не удивилась вопросу — не любил муж литературу.

— Был такой писатель, французский, летал еще.

— Не он летал во времена Нестерова?

— Ты что! Это другой кто-то. Экзюпери во время войны не вернулся из полета.

— Вот черт! А я думал, это один и тот же. Ладно, пусть Егоров разбирается — это его дело.

Тамара знала: с начальником политотдела праздных разговоров не бывает.

— А что случилось? — насторожилась она.

— Да ничего особенного. «Правака» своего ставил на место.

Сердце ее отозвалось резким, сдвоенным ударам.

— Хрусталева, что ль? — Она продолжала замедленно водить утюгом, не решаясь повернуться к мужу.

— Да, его. Ты знаешь, как поволок он на меня сегодня! Поставил все с ног на голову. Палихова стал защищать — помнишь, статью его читали?

— Помню, — Тамара поставила утюг на подставку, выдернула шнур. — Ну и что?

— Как что? Сомневался в объективностинаших характеристик. Жизнь мою стал предсказывать, буржуазного писателя в пример ставить. Что, у нас своих героев нет?

Он поднялся, держа на руке Алинку. Глаза у нее были карие, отцовские, а сама белокурая — сидела на руках у отца этаким пушистым одуванчиком.

— И ты был у Егорова?

— Был. А Хрусталев там завтра будет.

Знала Тамара, что муж ее пользуется особым расположением начальника политотдела, но сейчас ей это стало почему-то неприятно. Очень уж как-то нехорошо он усмехнулся.

— Не пущу, не пущу, — удерживал он тянувшуюся к матери дочку. Алинка уже обхватила ручонками ее шею, а он все не отпускал дочку. — Ты что, мать, так смотришь на меня? — И привлек ее к себе вместе с Алинкой, прислонился щекой к щеке, чмокнул уголком губ.

Ей от этого поцелуя холодно стало. А Александр Иванович направился было уже из спальни. Она остановила его вопросом:

— Как ты мог?

— Что с тобой, Тамара? Ты же его не знаешь, может быть, он мразь? Понимаешь, мразь? Может быть, он мне мешает? — говорил он удивленно, по-семейному, с задушевной проникновенностью.

«Я его не знаю, а он знает!» — эта мысль ее взбесила.

— И это отец моего ребенка!

Он испуганно выставил вперед ладони, словно осаживая ее, заговорил торопливо:

— Только не кричи, ради бога! Не кричи! Нашла из-за чего шум поднимать.

— А ты, оказывается, подлец… Оставь меня! — Ждала, что он возмутится, накричит на нее…

— Хорошо, хорошо! — закивал он и вы тел из спальни, тихо прикрыв за собой дверь…

Тамара осталась, потрясенная тем, что только сейчас открылось ей в собственном муже. Самое противное, что он не оборвал ее, не ударил кулаком по столу, а вот так часто закивал и послушно ушел. И вспомнились ей многие разговоры в минуты откровения мужа. Но раньше речь шла о незнакомых ей людях, а теперь… Что она значит в его жизни? Ничего — только бы соблюсти приличие. Боится ее, всю их совместную жизнь боялся!

И других боится! Постоянно испытывает страх. Она и прежде замечала на себе и строгие взгляды и заискивающие, тогда еще не понимая двусмысленности своего положения. Боже мой, какой стыд! Но разве всегда он был таким? Когда они с Андреем в одинаковой форме, когда делают одну работу — разве невозможно предположить, что и в остальном они похожи?.. Нет, раньше он был лучше. Он «поплыл», когда улыбнулось продвижение по службе, но вместе с тем возник и страх потерять достигнутое.

А ведь все это понял Андрей, давно понял. И не стал спокойно смотреть. Что он думает о ней — такая же? А завтра что еще подумает?.. Предать что-то святое, чистое предать в себе — нет, только не это, все можно потерять, а это — нет…

За окном матово светился вечер, посапывала пригревшаяся под боком Алинка.

Тамара встала, прикрыла ее одеяльцем, пошла в прихожую, стала одеваться.

— Ты куда? — обеспокоенно встал за ней муж.

— Пойду погуляю.

— Разреши и мне?

— Нет! — И хлопнули дверью…


— Ты? — удивился Андрей, увидев Тамару на пороге своей комнаты. Заходил по комнате, прибирая разбросанные вещи. — Как ты меня нашла?

— У дежурной спросила. — Она прошла к столу посредине комнаты, опустилась на стул.

— Сними шубу.

— Нет, я ненадолго.

Он, заметив, что она чем-то встревожена, сел на кровать, выжидающе смотрел на нее. Была она красива, а стала еще лучше. Подняла ресницы, взглянула на него:

— Завтра тебя Егоров вызовет.

— Ого-о-о! — протянул он. — С тобой?

Но ей было не до шуток:

— Палихова защищал? Защищал. Экзюпери, в пример приводил? Приводил! И вообще любишь поставить все с ног на голову.

— Занятные разговоры ведешь ты с мужем. И все похоже на правду, — усмехнулся он.

Вот тут она и сказала:

— Я не хотела, чтобы ты ссорился с ним. Но раз так вышло, то знай: мой муж — страшный человек. Не таких, как ты, ломал. Если он Гуру сместил, что останется от тебя?

А летчики тогда ломали голову: как узнали в верхах, что Володя Гура, отличный парень, бывший кандидат на комэска, сошел одной тележкой за торец полосы? Ничего страшного не случилось, самолет полностью остановился, но, освобождая полосу, немного продавил асфальт.

Прогремел Гура на всю округу: как же, пытался обмануть, скрыть предпосылку!

Андрей перестал улыбаться.

— Это серьезно, конечно, но не так уж страшно. Это для тебя он страшный человек.

— Андрей, вся беда в том, что вы ведете бой разными средствами. Ты идешь с открытым забралом…

Он слушал ее, облокотившись на колени, глядя перед собой, и вдруг сказал:

— А знаешь, Тамара, я ведь приехал сюда из-за тебя…

Она замолчала, чуть откинула голову, словно прислушиваясь к чему-то в себе, на глаза навертывались слезы.

— Хорошо, Андрей, хорошо… Потом мы с тобой поговорим, потом… — Она заторопилась, подняла воротник шубки, словно скрывая от его взгляда всю себя. — Я зашла только предупредить.

Он не успел даже встать — проводить ее. Очень уж поспешно она ушла, попуталась чего-то…

Глава XV

…Хрусталев подходил уже к траверзу, а в экипаже все ждали, что им дадут команду набрать высоту и топать куда-нибудь на запасной аэродром. После такого захода лучше бы, конечно, больше не рисковать, бог с ним, с этим праздником, с торжествами. А земля не давала такой команды — им же там не видно было, что происходило в экипаже. Всего лишь неудачный заход, подумаешь, ушли на второй круг!

— Будем, командир, садиться?

— Не знаю, как они там думают. — Игнатьев вроде бы и не собирался больше притрагиваться к штурвалу. Осторожно, как мышь, хрустя бумагой, он скрутил воронку, и Хрусталев не сразу понял, для чего. Лишь только когда Игнатьев чиркнул спичкой, когда задрожало в его ладонях пламя, стало ясно: собрался перекурить, а воронка вместо пепельницы, не оставлять же в кабине следов! Не дай бог, узнает начальство, что летчик закурил в полете! Шуму будет на всю ивановскую: рядом кислород, ведь самолет из-за этого может взорваться в воздухе. Изменять стала выдержка Александру Ивановичу…

Да, чтобы сесть в этих условиях, надо быть «профессором». Но не станет же командир сам просить отхода на запасной?! Ничего страшного, можно для проформы еще разок пройтись над стартом.

— Командир, разрешите мне попробовать? Вы будете за инструктора. Увидите ошибку — подскажете. Нельзя сегодня уходить на запасной аэродром, никак нельзя.

— Давай, Андрей, давай…

На земле между ними возможны любые недоразумения, могут не поделить что угодно, а в воздухе в трудную минуту все это отодвигается в сторону. В воздухе люди — становятся лучше. Ближе к раю себя чувствуют, что ли… Можно даже забыть долгий разговор с полковником Егоровым. Вызывал он к себе Хрусталева.

Трудно возражать, когда все так похоже на правду. Понимал Андрей тех летчиков, которые порой вставали в середине беседы, соглашаясь со всем, только бы прекратить неприятный разговор и побыстрее выйти.

Едва ли состоялась бы и эта беседа, не предупреди его обо всем Тамара. Не любил Хрусталев оправдываться: раз так думают — пусть. Правда, скверно потом чувствуешь себя: сидишь как под колпаком и не знаешь, кого за ворот тряхнуть, сказать в открытую: «Не подличай, человече!» Гадко, конечно, когда начинаешь думать обо всех плохо…

Хорошо еще, что полковник Егоров никогда не опешил с окончательными выводами.

Он пригласил к себе Хрусталева сразу с утра, не рассчитывая, однако, на долгую беседу. Вся ситуация представлялась ему довольно простой: Хрусталев, знал он, парень прямой, с гонором, уступать, если прав, не любит, но это все можно отнести за счет молодости. Главное, в службе, на полетах он был надежен. А что вступил в дискуссию и стал защищать Палихова, которого якобы задергали, — с этим надо было разобраться. Кто его задергал? Приводить в пример Экзюпери никому не возбраняется, но правильно сказал Игнатьев, что у нас есть и свои герои летчики. Не нравилось Егорову и высказывание Хрусталева насчет объективности характеристик. Что он имел в виду?

Андрей представился начальнику политотдела, строго соблюдая все элементы воинской этики: от порога пошел строевым шагом, отрапортовал по полной форме.

— Вон ты какой красавец! — улыбнулся Егоров. — Ну, здравствуй, рад тебя видеть! — Владимир Михеевич вышел к нему, пожал руку. — Садись, говорить будем! — И сам сел не на обычное свое место с телефоном под рукой, а напротив Хрусталева — за приставной стол.

Помолчали.

— Слушай, — начал Егоров, — мне докладывают, что ты вчера на предварительной затеял какую-то дискуссию, командиру наговорил неведомо что. А я смотрю вот на тебя и не верю.

— Правильно делаете, что не верите.

— Как же правильно? Командира скомпрометировал, Палихова народным страдальцем представил…

— Разрешите, я расскажу вкратце, как все было? — прямо взглянул на него Андрей.

— Почему вкратце? Рассказывай подробно…

Егоров слушал, чуть склонив набок крупную седую голову, и Андрей чувствовал себя неловко перед ним: пожилой, заслуженный человек вынужден разбираться в каких-то дрязгах. Мог ведь поручить разбирательство кому-нибудь из своих помощников.

Андрей постарался побыстрее закончить свой доклад. Владимир Михеевич сидел в прежнем положении, будто ожидая продолжения. Думал он не столько о различии в словах, сколько о различии самих рассказчиков. У Игнатьева выходило, что Хрусталев, его боевой помощник на земле и в воздухе, на самом деле вольнодумец и резонер. А Хрусталев говорил о том, кем был для него Экзюпери.

— Интересно, — скорее для себя сделал заключение Егоров.

Андрей вдруг заметил, какое у него усталое лицо, вон и мешки обозначились под глазами…

— Ну, а статью Палихова какими доводами защищал?

— Его статью я никак не мог защищать, поскольку вообще ее не читал.

— Как не читал?

— Тогда служил в других краях.

Егоров изучающе смотрел на Андрея.

— Хрусталев, а откуда ты родом? Чем занимался до армии? — неожиданно изменил он тему разговора…

С каждым новым ответом Хрусталева он проникался к нему все большей симпатией. И все больше недоумевал.

— А что, собственно, — спросил он, — случилось у вас? Раньше майор Игнатьев только хвалил тебя.

— Да внешне все нормально…

— А по существу?

— По существу мы по-разному смотрим на службу, — уклончиво ответил Андрей.

— Слушай, Хрусталев, ты с Трегубовым в друзьях? — Вопрос прозвучал неожиданно.

— Да.

— Ты ничего не можешь мне сказать о причинах их предпосылки? А то мне докладывают, что якобы виноват Игнатьев.

— Не могу, товарищ полковник. Точную причину любой предпосылки знают только те летчики, которые сидели тогда в самолете.

Понравился его ответ Егорову. Видно, честный человек сидел перед ним, не воспользовался удобным случаем очернить чужое имя.

— Хорошо. Как же вы теперь дальше будете летать в одном экипаже?

— Как летали, — пожал плечами Хрусталев.

— Нет, это не дело. Я думаю, тебе надо поменять командира. На завтра плановую таблицу полетов ломать уже не будем, а потом посоветуемся, — заключил начальник политотдела, провожая Хрусталева до двери.

Очень не хотелось Владимиру Михеевичу менять свое устоявшееся мнение о майоре Игнатьеве. Но ничего не поделаешь: Хрусталев был не первым из летчиков, которые говорили об Александре Ивановиче без особых симпатий. Да, надо признать: человек Игнатьев умный, но летчик неважный.

Полк для Егорова был его душой, делом его жизни, Он представлял его единой, сплоченной, мобильной единицей, сильной не только оружием, но и боевым духом. Каждый человек в отдельности с его профессиональными качествами, умением применять их в деле, с его взглядами, заботами, радостями и тревогами был полковнику не безразличен, поскольку все больше состоит из малого.

Немало видел Владимир Михеевич на своем веку и знал, как опасна в жизни заурядность с претензиями. На какие только уловки она не идет! Какую только изобретательность не проявляет при достижении своих целей! И как часто при этом торжествует над достойным разумом, обеспечивая себя необходимым окружением.

Шевельнулось в душе сомнение: не рановато ли они выдвигают майора Игнатьева в командиры эскадрильи? Что будет тогда твориться в его подразделении?..

А Хрусталев вышел от начальника политотдела с досадным чувством, что самого главного он как будто не сказал. Но не беда: что не сумел на земле, договорит в полете.

…Выходило, что прощался он сейчас со своим командиром. Правда, Игнатьев этого не знал, а то определенно не стал бы закуривать.

Все было нормально: четвертый разворот своевременно дал штурман, и в створ полосы вышли они точно.

До ближнего привода сладкой песней звучала в эфире информация Земли: «Сорок шестой, на курсе глиссады».

Умел Андрей летать — ни для кого это не было секретом: хватало у него внимания на все — и курс выдерживать, и снижение заданное сохранять, и скорость нужную держать. А главное, мог мягко обращаться с машиной, не теряя хладнокровия.

Шел и шел сквозь снежный заслон, пака не увидел под собой красные огни входных ворот посадочной полосы. За ними размытым пятном светился прожектор. Андрей прибрал обороты и спокойненько уселся посреди жиденькой цепочки желтых огней.

— Все, отлетали на сегодня!

Игнатьев еще на пробеге протянул через проход руку, крикнул на ухо:

— Спасибо, Андрей! Завтра пойду к командиру части просить, чтобы тебе экипаж дали.

Андрей ничего не ответил.

Самолет зарулил на стоянку. Экипаж заспешил в широкоспинный, с распахнутыми дверцами, автобус, а Хрусталев остался под падающим снегом — ждал, когда Александр Иванович запишет техникам все замечания.

— Пойдем, Андрей! Чего стоишь? — приостановился около него Игнатьев.

Хорошее настроение у командира, может, и не стоило портить его, но должен ведь был Хрусталев проститься с ним.

— Я, Александр Иванович, хочу вам сказать, что мы вместе летать больше не будем.

Понял Игнатьев, что неспроста заговорил так Хрусталев, и слушал, пытаясь понять, откуда у него это взялось, каким ветром надуло? Не узнал ли чего? А если узнал, что именно?

— Не уважаю я вас! Нечестную игру вы ведете. Ловкачество какое-то затеяли…

Молчали они, пристально смотрели друг на друга. Потом Игнатьев сказал негромко:

— Дурак, всю жизнь себе испортил! Еще пожалеешь!

— Мне и этого полета вот так хватит! — Хрусталев провел ладонью выше головы. — А вы делайте свою жизнь. Но, даже когда в лампасах ходить будете, помните, что есть такой правый летчик, который никогда не подаст вам руки. Никогда!

Игнатьев все смотрел на Хрусталева, и лишь взгляд выдавал закипавшую в нем ярость. Мог он сейчас взорваться, но не в его натуре было становиться чьим бы то ни было открытым врагом. Нет, он сейчас сдержится, но зато позже все вернет сполна. Так он думал…

И ничего больше не сказав, повернулся, пошел к распахнутым дверцам, а Хрусталев глядел ему вслед.

Автобус тронулся, поднимая снежную круговерть.

«Вот и хорошо!» — Андрей вздохнул, забросил за плечо планшет и неторопливо направился домой.

Было легко, впереди мельтешил снег — последний снег этой холодной зимы.

Рассказы


Май Победы

Зенитный снаряд разорвался в кабине стрелка-радиста. Капитан Ратников услышал сзади глухой хлопок, самолет подбросило вверх, выхватило из строя шестерки. «Попали!» — Он почувствовал, как машина стала терять свою летучую легкость.

Пятерка штурмовиков проскочила вперед, а ведущий — командир звена — начал отставать от них. Его самолет потянуло в правый крен, завалило почти набок. Капитан увидел внизу, в глубокой поволоке, бирюзовую гладь Балтийского моря, тонкое лезвие песчаного откоса, в за ним почти бархатную зелень соснового леса. На земле был май, май не признавал войны. Он праздновал победу.

Капитан Ратников поспешно отклонил ручку управления влево. Самолет неохотно вернулся в прежнее положение.

— Катя! — крикнул, летчик по переговорному устройству.

Воздушный стрелок-радист не ответил. Ратников оглянулся. Сержант Катеринин сидел спиной к нему, уткнувшись головой в прицел пулемета, словно и после смерти защищал заднюю полусферу.

Вырванный разрывом шелк парашюта белым лоскутом трепыхался по темному борту фюзеляжа. Через край кабины переваливался плотный дым горячего топлива, перемешиваясь с красными языками пламени. Пламя ширилась, охватывало плечи сержанта.

За годы войны Ратникову не раз приходилось видеть смерть, но так близко впервые.

…Они прилетели сюда с берегов Тихого океана в составе «группы боевого опыта». Через пару недель им уже надо было возвращаться домой и учить молодые экипажи действовать «как в бою».

Там, в своем полку, Катеринин ходил в резервных стрелках-радистах. Но когда он узнал, что собирается группа на фронт, подошел к Ратникову. Почему к Ратникову? Капитан был парторгом эскадрильи и, как казалось резервному стрелку-радисту, лучше других мог понять его.

Стройный, аккуратно заправленный, цыганисто-темный сержант стоял тогда перед Ратниковым с поникшей головой, упрямо повторял:

— Возьмите меня туда… Я должен…

Из шести братьев в живых оставался он один. Его нельзя было брать, но вместе с тем ему трудно было отказать.

— Хорошо, я доложу командиру.

А потом они оказались в одном экипаже…

Какое-то время Ратников смотрел на горящего Катеринина, на черный след, закручивавшийся вовнутрь с обеих сторон шлейфа за самолетом. Капитан был уже немолод: от уголков глаз к вискам расходились морщины, в выбившуюся из-под шлемофона темную прядь вкрапливалась седина. В его открытом лице с сосредоточенным взглядом серых глаз можно было заметить лишь озабоченность этой неожиданной вводной.

Озабоченность без страха и смятения, которые были бы естественны в такие минуты.

Он относился к тому типу людей, которые не знают сомнений в любых обстоятельствах. Они, скорее, действуют вопреки обстоятельствам. Вот почему даже представить капитана Ратникова — приземистого, крепко сбитого — мечущимся по кабине в поисках опасения было немыслимо. Такое исключалось.

Пламя за кабиной стрелка-радиста дотягивалось уже до хвостового оперения. Видно, сильнее стало выбивать топливо. В опоротая взрывом обшивка фюзеляжа размягчалась в огне и разворачивалась против потока, как бумага. На таком самолете далеко не улетишь. Во всяком случае, до своих не дотянешь.

Оставалось воспользоваться парашютом или пойти на вынужденную посадку. Прыгать с парашютом — значит, бросить в горящем самолете Катеринина, пусть даже мертвого. Это не для Ратникова. А кроме того, это означало оказаться в плену. Нет, не годится. И вынужденная посадка — тоже попасть им в лапы. А таких, как Ратников, в плен не берут. — нет смысла. Он и голыми руками будет драться.

Пятерка штурмовиков заметно сбавила скорость, и Ратников видел, что они его ожидают, но у него уже был свой план…

Он вспомнил, как их — «группу боевого опыта» — провожали тихоокеанцы на фронт. Они стояли перед всем полком — десять лучших экипажей. Три из них были из его звена. Боевые друзья решили, что ответное слово сподручнее держать ему, Ратникову, бывшему учителю истории.

Он стоил рядом с развевающимся на ветру полковым знаменем и, запинаясь от волнения, говорил:

— Нет на земле народа, который имеет такую же гордую славу, как русский народ. Она досталась нам в наследство еще от далеких прадедов и умножалась из поколения в поколение, достались от Дмитрия Донского и Александра Невского, солдат Суворова, моряков «Варяга»… — Низкий сильный голос командира звена звучал в утренней тишине долины над притихшим строем эскадрильи. — Теперь пришла и наша очередь сказать свое слово…

Пожалуй, в этом боевом строю у каждого был личный счет с фашистами. Лейтенант Кийко — левый ведомый капитана Ратникова. Высокий медлительный лейтенант с вечно хмурым лицом. Под Харьковом осталась его жена с двухлетней дочкой. Третий год никаких вестей. Его правый ведомый Бессонов невзрачен на вид. Из-под козырька постоянно выбивается белесый хохолок. Задирист и горяч. Много хлопот доставлял он Ратникову на земле. Но в воздухе лучшего не надо. Бессонов вырос в детдоме. Сейчас этого детдома уже не было…

Эти ребята с самого начала войны только и ждали, чтобы вырваться на фронт.

— Мы можем погибнуть, но победить нас нельзя! — Капитан Ратников закончил свое выступление, направился в строй боевой группы.

Так он говорил тогда. А сейчас настало время выбора. Да, погибнуть не мудрено, значительно труднее победить. А ему нужна только победа.

— 25-й, возвращайтесь без меня, — передал командир звена своему левому ведомому, занявшему место ведущего.

— Не понял вас…

— Возвращайтесь домой.

— А вы?

— Иду на цель, — доложил ему Ратников уже как старшему группы.

Оставляя за собой дугу следа, подбитый штурмовик разворачивался на обратный курс, в сторону порта. Он шел в прохладном небе майского утра, шел со снижением, а на тяжелеющих крыльях играли розовые блики едва поднявшегося над горизонтом солнца. Внизу медленно смещалась весенняя земля, разлитой ртутью поблескивали озерца, но он искал свою цель — серый, затянутый смогом порт — и остановил вращение самолета, когда в лобовом стекле увидел изгиб бухты.

Во время налета он приметил причаленный у пирса танкер, обстрелял его тогда, пожалев, что не осталось в запасе бомб.

Ему было совершенно ясно, что если он вот так прямо, в открытую пойдет на цель, то немцы собьют его сразу, как куропатку: около трехсот стволов понатыкано по овалу бухты, и сбить им самолет ничего не стоит.

Они уже заранее открыли заградительный огонь, наверняка предвкушая победу. Небо впереди Ратникова вскипало зенитными разрывами. Не заходя в зону огня, он перевел машину на крутое пикирование — пусть думают, что самолет неуправляемо свистит вниз. Конечно, пройти их почти невозможно. Но Ратников имел свой вариант атаки.

Пикируя, он с сожалением подумал о том, что так много оставляет на земле незавершенных дел.

По пути та фронт ему удалось выкроить пару дней и побывать в родных местах, на Брянщине. Его тихая деревня стояла на семи холмах, тесно сросшихся друг с другом. Полукольцом замыкали они прозрачное озеро. В застывшую гладь смотрелись со склонов раскидистые вербы, вдоль улицы клубились молодые вязы. Родина вспоминалась Ратникову почему-то в солнечном свете, в яркий июньский день, с курчавой «кучевкой» на небе, хотя последний раз он был дома в весеннюю распутицу. Его деревня стояла выжженной, холодный ветер свистел в голых ветках усыхающих вязов, над пепелищами возвышались обгоревшие «щулаки». Он видел свою родину, поруганной, опустошенной, но и в эти минуты чувствовал себя неотделимым от нее. После войны он рассчитывал обязательно вернуться сюда и больше никогда не отрываться от своего дома.

Перешагнув тогда порог полутемной времянки, он встретил растерянный взгляд жены с напряженной полуулыбкой на лице. Она, похоже, не верила глазам своим.

Жена… Вдоль левой щеки незнакомый шрам… Партизанский отряд выходил из кольца, пришлось отстреливаться и ей, партизанской учительнице. После ранения она избегала света с левой стороны, а тут забылась, шагнула к нему с протянутыми руками. Он до сих пор помнил ее вздрагивающие под ладонями плечи, ее счастливые слезы…

А рядом, на околоченной дедом табуретке, сидел его трехлетний сын и смотрел сижу во всю синь своих глаз на появившегося прямо с неба отца.

Малыш осторожно встал на табуретке, потянулся к нагрудному знаку отличия и прошепелявил «самолет» с родовым дефектом: все Ратниковы произносили «с» так, будто при этом приходилось складывать язык вдвое.

Все, казалось, будет счастливо и долго: поднимется на самом высоком из холмов тесаный дом, вырастет сын, вновь разрастутся буйные вязы. И все это будет обязательно! Только уже без него…

Капитан Ратников выводил самолет из пикирования с особой осторожностью: боялся создать перегрузку. Что стало с его боевой машиной? Обшивка за кабиной радиста обгорела, на фюзеляже выступили полукружья шпангоутов. Начала трескаться кромка хвостового оперения. Следующая очередь за рулями управления.

Но штурмовик продолжал полет. Главное — оставались надежными крылья, они были предусмотрительно защищены броней.

Навстречу ему вразнобой захлопали зенитки. Оли опоздали. Белые венчики разрывов вспыхивали значительно выше. Фашисты, очевидно, ждали, что самолет вот-вот упадет в море. А штурмовик выровнялся и, прижимаясь и поверхности залива, устремился на порт. Он шел в десятке метров от берега, рядом с зенитными батареями, стремительно отдались от следовавшей за ним цепочки разрывов.

Пока Ратникову все удавалось. Он так и рассчитывал — выключить зенитки из игры. С берега, вдоль которого он шел, сбить не могли — самолет находился в мертвой зоне, и с противоположного берега бухты особенно не постреляешь; не будут же они бить по своим батареям.

Но главную опасность с самого начала Ратников видел в зенитных пулеметах. Они стояли на каждом боевом корабле, и в поединке пилота с пулеметчиком трудно обычно предсказать кому-либо победу. Летчики брали верх, когда атаковывали внезапно. А тут сместилось все не в их пользу.

Ратников поэтому и не пошел сразу на танкер, держался ближе к берегу, но не выпускал свою цель из поля зрения. Он рассчитывал пройти в стороне от судна, а затем на траверзе с крутого виража выйти под прямым углом к его борту. Их будут разделять считанные километры, но времени меньше минуты — не так уж много им на прицеливание.

Море обещало близкий шторм. Под самым крылом неторопливо катились друг за другом белесо-глянцевые валы с тающими обрывками пены на тыльной стороне ската. Капитан Ратников вел самолет над тесной бухтой, запруженной арапами, ощущая всем своим существом сотни нацеленных пулеметных стволов.

Не скажет ни камень, ни крест, где легли…
Немцы пока молчали, ждали его на вынужденную посадку. Будто он должен с момента на момент коснуться воды. Но когда он чуть приподнял машину, а затем завалил ее в глубокий крен и вывел на развороте на танкер — они поняли его замысел.

Красноватыми нитями потянулись со всех сторон трассы зенитных пулеметов, большинство из них скрестились чуть выше кабины. Капитан Ратников сидел слегка наклонив голову. Ему казалась, что каждая трасса тянется точно к самолету, но она проходила мимо, и он продолжал свой полет к цели.

Шли его последние минуты. У каждого они бывают разные. Ему выпали вот такие, сквозь пулеметный огонь.

Коротким, звонким хлыстом очередь прошлась по левому крылу, и Ратников дернул ручку вверх — рядом вода, стоит самолету чуть коснуться ее, и тогда все будет кончено разом. Но едва он приподнялся, как понял, что сделал ошибку. Следующая очередь тоже прострочила левое крыло, резанула сзади по фюзеляжу. Фашистам мак раз и нужно было оторвать самолет от воды, поднять его повыше. Ратников снова отдал ручку управления вниз, смещаясь скольжением ближе к середине борта танкера. И в который раз подумал, что его только и спасает броня на крыльях.

Он продолжал идти вперед, но чем ближе подходил к своей цели, тем меньше надежд оставалось дойти до нее. Он не поверил себе, когда в эфире раздался привычный неторопливый запрос лейтенанта Кийко:

— Двадцать пятому пристроиться слева!

А через короткую паузу скороговорка Бессонова:

— Двадцать шестому — справа!

Вся пятерка штурмовиков стояла по обе стороны рядом с ним. Ратников видел, как ведущий левого звена лейтенант Кийко кивнул ему, а Бессонов энергично потряс сцепленными в рукопожатье ладонями.

Все-таки догнали, пошли рядом. Поровну поделили да его последней прямой причитавшуюся ему одному долю огня. Значит, правильно учил он их воевать.

С Бессоновым поначалу были осложнения. Парень все хотел делать сам и не терпел замечаний. Не простил ему Ратников перед стартом «бочку» — эту фигуру по традиции выполняли после боевого задания, а не в тренировочных полетах, — объявил трое суток ареста. До сих пор не отменил, все забывал. Вот и еще один долг остался за ним на земле…

Ведомые шли так близко, почти вплотную, что Ратников отчетливо видел их напряженные лица. Он подумал, что в случае взрыва обломками самолета может повредить два соседних, и показал им отойти подальше. Они увеличили интервал, открывая встречный огонь по боевым кораблям фашистов.

Капитан Ратников неподвижно смотрел перед собой на вытянутую впереди полоску транспорта. За ней дли Ратникова неба уже не было. До последнего момента она стояла как будто неподвижно, а вот теперь вроде двинулась навстречу, стала приближаться все быстрее.

Значит, пришло время прощаться… В этот короткий мил ему представилось все то, с чем бы он никогда не хотел прощаться: и звонкое поле его родины в то росное утро, когда он услышал о войне; и сын на сволоченной дедом табуретке, смотревший снизу во всю синь своих глаз; и вздрагивающие под ладонями плечи жены, уверовавшей, что муж навсегда вернулся домой; и легкий трепет полкового знамени перед боевым строем однополчан…

Все оставалось жить долго и счастливо — для этого он и поднимался в небо войны.

— Домой возвращаться этим же маршрутом, — передал Ратников своим ведомым.

— Поняли вас, — ответил за всех Бессонов.

До танкера оставалось несколько сот метров. Пятерка штурмовиков почтя одновременно взмыла вверх, веером разошлась в развороте на обратный курс. Зенитные пулеметы смолкли: пылающий штурмовик с широким, оседающим на воду следом был уже недосягаем. Острый луч поднявшегося солнца последний раз блеснул в бронированном остекленении кабины, когда самолет был уже у борта танкера.

Над молчаливой бухтой отчетливо прозвучал скрежет разрываемого металла, я тут же тяжелый, опрокидывающий небо взрыв прокатился над портом.

Танкер, переламываясь посредине, погружался в воду с поднятым вверх килем. Языки пламени вырывались над водой, клонились друг к другу, пригасая под оседающим плотным облаком пара, сгоревшего топлива.

Далекое эхо трижды возвращалось назад, постепенно затихая, переходя в гул пятерки боевых машин, уходивших от цели в стропам строю. Они, казалось, уносили на своих крыльях и долю сержанта Катеринина, и долю капитана Ратникова в общий салютный залп Победы.

Прорыв

Сержант Иволгин видел этого немца. Каков он — высок или мал ростом, красив или безобразен, брюнет или блондин, — сказать не мог, но не это было важным на войне. Иволгин видел, как хладнокровно, расчетливо вел фашист огонь и узнавал в нем бывалого, матерого вояку.

Этот по каске над траншеей не стрелял, а спокойно ждал, когда батальон перевалит через бруствер, дойдет до середины поля. А тогда начинал бить. И стрелял, сволочь, отлично: вел ствол пулемета на уровне груди — чтоб сразу наповал. В кем было больше от убийцы, чем от солдата.

А кругом голое поле — ни кустика, ни ямочки. Лошадиного копытца не найдешь, не то чтобы куда спрятаться. И окопаться невозможно — земля еще мерзлая, только сверху чуть подтаяла.

Этот дот был у них замком обороны: немного выдвинут вперед от траншей, приподнят на холмике.

— Свет ему, собаке, клином сошелся. Кругом обрезали, а он все воюет. — Сержант смотрел в сторону дота, и на его землистом лице с выгоревшими, белесыми ресницами промелькнула досада. Третий год бывший животновод воевал, дослужился до сержанта, но вид оставался у него самый мирный: простодушные голубые глаза, на широком лице курносый нос, неторопливая речь. — А он все воюет, говорю…

Иволгин ждал, что отзовется его сосед — худой, с бледными, впалыми щеками рядовой Капустин, но тот молчал, сосредоточенно подшивая задник сапога.

Иволгин стал думать о том, что немало крови прольется, пока они возьмут этот проклятый дот. Нельзя его брать поднятой цепью, нельзя — весь батальон поляжет на этом поле. И так за три месяца боев осталась от него половина. А сейчас умирать ох как не хочется, война-то уже подходит к концу.

Их батальон в составе 3-го Белорусского фронта штурмовал город-крепость Кенигсберг. Небольшой участок — по фронту, может, с полкилометра, — по каждая линия обороны бралась с тяжелыми боями.

Немцы не отходили. Они знали, что за ними есть следующая линия, но она не для них. Если начнут отступать, их расстреляют свои. Война шла уже на их землях, и они не сдавались. Бетонированные траншеи, просторные блиндажи, мощные, с железобетонными перекрытиями, доты становились их могилами.

Батальон брал последнюю линию обороны.

Иволгин стоял недалеко от комбата и слышал, как тот попросил закурить. Это было плохим признаком: комбат никогда не курил. Он неумело скручивал цигарку, да так и не скрутил — разорвалась газета.

Над траншеями немцев показались штурмовики — наши «ИЛы».

Комбат хлопком — ладонь о ладонь — стряхнул табак, громко скомандовал:

— Батальо-о-он! К атаке!

Иволгин надел каску, туго затянул ремешок. Капустин стоял уже наготове, положив перед собой автомат.

— Батальо-о-он! За мно-о-ой!

Комбат легко перемахнул через бруствер, встал над траншеей с пистолетом в руке.

Его любили. Он никогда не посылал напрасно под нули, а когда батальону приходилось особенно туго, сам шел в цепь. Может, и нарушал в чем-то законы военного искусства, но таким он был человеком.

Комбат, пригнувшись, бежал впереди — высокий, статный, туго перетянутый портупеей. Иволгин не отставал, хотя это и давалось ему не легко. Сержанту перевалило за сорок, и здоровье было не то, а после контузии и вовсе плохи дела стали…

Раскисшая земля чавкала под сапогами, влажный воздух спирал дыхание, тесным жгутом стягивала грудь прилипшая гимнастерка.

Немцы в траншеях пока молчали — им не давали поднять головы пикировавшие друг за другом звенья штурмовиков. Но тот, в доте, чувствовал себя, видимо, вольготно. К глухим коротким очередям с воздуха примешивался близкий стук немецкого пулемета.

Иволгин видел, как упал комбат: будто напоролся с ходу плечом на железное острие, полуобернулся влево, опрокидываясь навзничь.

«Комбата убило, комбата убило», — пронеслось по цепи, и батальон залег. Не пошла дальше без него атака. Бойцы отползали в траншею, оставляя после себя извилистые следы.

— Товарищ комбат, надо отходить, — потянул сержант раненого командира за рукав.

— Придется, браток. — Опираясь на левый локоть, комбат пополз к своим.

Чуть поодаль, сзади него, молча возвращались Иволгин и Капустин.

В траншее бойцы чертыхались, отдирая грязь от автоматов, развесив на солнечной стороне хода сообщения набухшие шинели.

— Кажись, на сегодня отстрелялись. — Капустин сидел без гимнастерки, потирая ладонями плечи.

— Пока не стемнеет, подниматься, видать, не будем. — Иволгин мельком взглянул на узкие плечи Капустина, на худые руки, невольно подумав: «И откуда сила у человека?» А о том, что сила была у Капустина, он знал лучше, чем кто-нибудь другой…

Они сошлись в боях под Минском. Капустин пришел в отделение Иволгина после ранения, замкнутый, молчаливый. Он мог, забывшись, подолгу сидеть в стороне, осунувшийся, с проседью в черных прядях. Иволгин решил, что этот боец много не навоюет: до первого боя.

Однако в первом же бою не повезло ему, сержанту: рядом с окопом разорвался снаряд, и контуженного Иволгина присыпало землей. Приходя в себя, он застонал, и первое, что услышал, — приглушенный голос Капустина: «Тише, сержант, тише. Немцы кругом».

Стояла теплая июньская ночь. Высокое небо казалось белесым от высыпавших звезд. У земли небо темнело. Из траншей доносилась чужая речь.

Капустин тащил Иволгина на спине и, что запомнилось сержанту, почти без отдыха. Первый раз он остановился, когда они преодолели какую-то речушку и оказались в кустарнике. Здесь Капустин, видимо, почувствовал себя в безопасности и решил отдышаться. Упав на спину, разбросав руки, он хватал ртом воздух, приговаривая с каждым выдохом по-крестьянски: «Ой, чижало, ой, чижало». Да, Иволгин был хоть и пониже ростом, но зато в плечах пошире и фигурой поплотнее.

К утру они добрались к своим.

Оклемавшись, сержант пришел благодарить спасителя, а тот задумчиво смотрел перед собой и вместо ответа горестно покачал головой:

— Сколько хлеба погубили!..

Перед ними лежала перемятая гусеницами танков, и стоптанная сапогами рожь в пору колошения.

Они разговорились, Капустин, оказывается, тоже был крестьянский сын, до войны работал бригадиром полеводческой бригады, где-то под Николаевом. Это и сблизило двух мужиков: оба они были оторваны от родной земли…

Как-то перед атакой Иволгин предложил ему обменяться адресами: «На всякий случай». Капустин обстоятельно, крупным почерком записал в затертую книжицу адрес сержанта.

— Диктуй свой, — приготовился писать Иволгин.

Капустин молчал, облокотившись на бруствер. Позже он рассказал, как освобождал свое село, а вместо родного дома увидел зараставшую воронку. Они погибли еще в начале войны: и мать, и жена, и двухлетний сын. А он так спешил встретиться с ними…

С тех пор бойцы держались рядом и в атаке, и в обороне, и на отдыхе…

Но на войне место каждого солдата лучше других знает командир. Едва бойцы привели себя в порядок после неудачной атаки, как по цепи передалась команда: «Коммунисты, к комбату!»

Их собралось двадцать два человека.

Комбат умел говорить долго и красиво, но сейчас он был краток. Ясное дело — дот перекрывает все подходы. Брали его днем, брали ночью — ничего не выходило. Теперь план таков: с наступлением темноты по зеленой ракете одна группа пойдет на дот прямо, другая начнет скрыто заходить с фланга. Взорвать дот первая вряд ли сможет, ее задача: вызвать огонь на себя. Старшим в ней назначили сержанта Иволгина. Ну, а где Иволгин, там надо искать и Капустина.

Выйдя из блиндажа комбата, Иволгин разрешил всем своим пока перекурить. Солнце опускалось с остывавшего неба стеклянной игрушкой, уходило за каменные остовы разрушенного города. Сержант достал кисет, отсыпал себе цигарку; не глядя, передал его соседу.

— Значит, так, хлопцы, присядем пока, поговорим.

Иволгин, прислонившись спиной к стене траншеи, засмолил самокрутку.

— Да-а-а, этого немца на мякине не проведешь, — сказал он вроде как сам себе, все бойцы молчали. — Что я думаю? Вот мои ходики. — Он достал за цепочку карманные часы, открыл блестящую крышку. — Видите, секундная стрелка скачет без остановки, но кто заметит, как движется минутная? А ведь она не стоит на месте. Вот бы и нам так подобраться… По одному перелезть через бруствер, собраться в цепь шагов на двадцать друг от друга, чтоб было ни шатко ни валко, а дальше — только по-пластунски. И голову вверх не задирать, не греметь и смотреть за соседом…

Сам Иволгин будет в середине цени, по нему и равняться всем. Он отпустил бойцов готовиться «к выполнению задачи», а сам остался с Антоном.

Над траншеями потянуло прохладой. Это было совсем мирное предвечерье, самая пора, когда возвращаются с полей усталые после праведных трудов люди, когда затихают тревоги дневных забот. Иволгин и Капустин сидели рядышком и молча курили, как два крестьянина, которые закончили одно дело и собираются приняться за другое.

— После войны куда поедешь, Антон? — тихо спросил сержант.

— Не знаю, Кузьмич… — как будто издалека отозвался солдат.

— А ты поехали к нам? Землица у нас — хоть на хлеб вместо масла маясь… Дом тебе поставим… оженим… а?

А сумерки уже сгустились, уже собирались бойцы, вполголоса переговариваясь в стороне от них. Иволгнн с неохотой прервал разговор, распорядился:

— Давай, хлопцы, разберемся, чтоб шагов на десять друг от друга. Скоро комбат сигнал даст.

Первым по ракете проворно и бесшумно перевалился через бруствер он сам и чутко замер в ожидании бойцов. Ни разу не шевельнулся, не крутнул головой, но все равно увидел, когда занял свое место последний боец. Выждал немного, словно убеждаясь, все ли тихо, и двинулся вперед.

Они ползли медленно, словно берегли силы для решающего броска, и, казалось, ни одна травинка не шевельнулась следом за ними.

Над нейтральной полосой заголубел после жаркого дня реденький туманчик, и это было бойцам на руку. Преодолев середину поля, тот рубеж, откуда начинал обычно бить немец, Иволгин подумал с неясным еще предчувствием удачи, что как бы там ни было, а полдела, считай, сделано.

Со стороны немецких траншей с шипящим свистом поднялась ракета, но свет ее на фоне вечерней зари казался блеклым, недалеким. А с восточной стороны неба фиолетовым занавесом надвигалась ночь.

Немец заметил их метров с пятидесяти. Первая короткая очередь хлестанула по цепи левей от Иволгина. Бойцы затаились. Тут же одна за другой взметнулись две ракеты. Солдаты лежали долго, и все стало как будто опять спокойно. Но стоило им двинуться вперед, стоило шевельнуться длинноногому парню в куцей шинели, как немец опять хлестанул. Очередь вспорола на шинели рваные лоскуты. Парень порывисто подался вперед, словно пытаясь встать, но тут же расслабленно осел на землю.

Немцы в траншеях всполошились. Потянулись оттуда выпущенные наугад трассирующие очереди автоматов. А пулеметчик в доте перенес огонь правее Иволгина — видно, кто-то еще неосторожным движением выдал себя.

Сержант в это время безостановочно работал локтями, прижимаясь к земле, не упуская из виду мерцавшие всплески огня в щели дота: «Не трехглазый же он, сволочь, не может же он сразу и стрелять и смотреть кругом». Рядом с Иволгиным, чуть левее, рвался к доту и Капустин.

Они уже были на расстоянии броска гранаты, когда немец увидел их. Пули цивкнули над головой, но немец стрелял по ним в спешке. Его отвлекли два бойца, ринувшиеся слева на врага в полный рост. Победа им казалась близкой, и они поднялись, но не успели сделать и двух шагов…

Иволгин увидел занесенную Капустиным гранату. И в ту же секунду немец перенес огонь на них. Граната взорвалась не долетев до цели.

Иволгин полз вперед, используя паузу после взрыва, и вдруг почувствовал, что Капустина рядом с ним уже нет. Сержант мельком глянул влево. Антон так и остался лежать с выброшенной вперед правой рукой на холодеющем к вечеру поле. И сжалось сердце Иволгина: «До каких же пор та подлюка будет убивать?!»

Он полз с перекошенным лицом, ошалев от ярости, и как будто лишившись всех других эмоций: страха, чувства опасности, даже радости, когда добрался до «мертвой зоны»огня и фашист уже не мог его достать. Он оглох от грохотавшего над самой головой пулемета. Из открытого рта вырывалось хриплое дыхание, и двигался он, казалось, по инерции, словно действовал уже за чертой сознания. Только одно оставалось в нем: бешеное желание подползти к этому гаду и прикончить его прямо за пулеметом, разможжив голову зажатой в руке гранатой: «До каких пор будешь убивать!»

А немец все стрелял. Не переводя дыхания, Иволгин дополз до входа в дот и тут увидел наконец своего врага: он лежал без каски, широко разбросав ноги, прильнув крупной седой головой к пулемету.

Иволгин метнул внутрь гранату. Раздался взрыв, пулеметная очередь оборвалась, но только на миг. В следующий момент пулемет снова заработал.

Сержант поднял голову, придвинулся к обрезу траншеи и увидел, что за пулеметом лежал уже другой немец — долговязый, в каске. А седой лежал рядом, поджав ноги к животу.

Второй номер стрелял в ту сторону, откуда должна была заходить фланговая группа бойцов. Видно, очумели фашисты от этой стрельбы, не поняли, откуда взорвалась граната.

Перевалившись набок, Иволгин отстегнул противотанковую, выдернул чеку. Выждал паузу и бросил ее снизу в темный проем входа.

Он ждал, откинувшись на спину, и довольно отметил, как мощно содрогнулась под ним земля. И только после этого в доте, наконец, стало тихо.

В темноте совсем недалеко прозвучало «ура-а-а!», а через несколько секунд кто-то из фланговой группы встал на бетонированный цоколь дота с поднятым вверх автоматом. Близким эхом отозвалось «ура» в траншеях — это батальон поднимался в прорыв.

А вскоре и комбат был уже в доте, обнимал здоровой рукой Иволгина:

— К самой высокой награде буду представлять тебя!

— Самые высшие полагаются им, — кивнул сержант в сторону поля боя.

— Их тоже не забудем, отец. Никогда не забудем.

Иволгин отмстил, что днем был у него «братком», а к вечеру состарился до «отца».

— Разрешите, товарищ комбат. Товарищ у меня там остался… — Сержант снова кивнул в сторону поля.

— Конечно, конечно. Иди.

Иволгин шагал от дота теперь уж в полный рост, опустив в левой руке перехваченный посредине автомат. Он нашел Капустина в тот момент, когда санитары уже клали его на носилки.

— Жив, Антон? — Сержант взволнованно склонился над побледневшим лицом солдата.

— Дышу, Кузьмич. А наши вон как легко пошли, — тихо, с трудом сказал Капустин.

Пожилой санитар заторопил Иволгина: «После войны договорите, человека спасать надо».

— Неси. — Сержант пожал безжизненную руку Капустина, а затем долго смотрел им вслед, и тени их давно растворились в темноте, и не видны они были даже при всплесках осветительных ракет.

Да, не вернул он нынче долг другу, вынесшему его когда-то с поля боя. Не он, Иволгин, вынес раненого Капустина, это сделал санитар. Он мог утешить себя мыслью, что на войне у каждого свое место, но легче от этого вряд ли бы стало…

Иволгин вздохнул, закинул автомат на плечо и пошел в сторону затухающего боя.

Сны матери

Она легко поднималась по крутому подъему с тяжелыми ведрами на коромысле, уже взошла на взгорок, когда услышала крик детей. Дети мчались вдоль улицы, подбрасывая вверх кепки и крича: «Война началась! Война началась!» Как будто эта новость их радовала.

А у Петровны потемнело в глазах:

— Деточки вы мои! Да разве можно такое кричать?! Деточки, это же горе на весь свет!

Они остановились возле нее, не понимая, в чем их упрекают, удивляясь замешательству взрослого человека. Не стали они слушать ее дальше, побежали вдоль улицы, подбрасывая вверх кепки.

Мать смотрела им вслед и думала о своем старшем сыне. Он уже почти солдат. Заберут его, поди, на войну…

Ей сорок с небольшим; угловатые плечи, сильные руки, на ногах набухшие от тяжелого труда вены. Вся ее жизнь прошла в заботах о хлебе. А хлеба часто не хватало, и каждую весну дети «цвели»… Вырастила, наконец, помощника, и вот на тебе…

Ей повезло еще, что муж попался хороший, работящий. На гражданской Федор потерял кисть левой руки, вместо правой ступни протез скрипел, но характер у него был комиссарский: «ручку» с мужиками начнет гнать — всех, бывало, обкосит.

Федор уже знал про войну. Из сундука, где вместе с облигациями, сахаром, лекарствами хранились и всякие важные в хозяйстве ценности, он достал затертый учебник географии, присел к столу изучать, очевидно, военный потенциал «германца».

Петровна стояла за его худой спиной, сложив руки на животе, и молчала до тех пор, пока муж не закрыл бережно книгу. Она уважала его слово.

— Одолеем! — твердо заключил Федор.

Но ей хотелось знать больше:

— А Колю нашего заберут?

— Навряд ли.

Николая забрали через две недели. Только и успел парень десятилетку кончить.

Первое время он писал письма из какой-то артиллерийской школы. Мать все думала, что немцев вот-вот остановят, и сын скоро вернется домой. В последнем коротком письме он гордо сообщил, что их школу отправляют на фронт.

Через два дня после этого пришли немцы. Без сражений, без бомбежек, без строгих колонн — скорее по-цыгански: кто в карете, кто пешком, кто верхом на лошади. Они шли волна за волной, бегая из хаты в хату, гоняясь по пути за курами, выискивая без конца, чем бы поживиться. Изредка раздавались выстрелы — не боевая перестрелка, а мародерская стрельба по живности.

Не обошли они и хозяйство Петровны. Она видела из окна, как заскочил к ней во двор плюгавый солдатишка, быстрым взглядом обшарил все углы и заметил пригревшегося под стенкой сарая подсвинка. Мягко ступая, фриц зашел к нему сзади, достал на ходу нож и, примерившись, безошибочно вогнал его поросенку под лопатку.

На всю зиму оставил детей без приправы к картошке.

Немец, захватив подсвинка поперек, уже готов был унести свою добычу, но во двор зашли еще двое. Один — в высокой фуражке, другой, видно, из рядовых, в пилотке, длиннолицый и белесый. Солдат бросил подсвинка, вытянулся по швам. Резкая команда — и его как не было во дворе.

Петровна было оживилась: поросенок останется ее детям. Не тут-то было: немец в фуражке что-то буркнул другому и не оглядываясь пошел к калитке. Длиннолицый легко взял подсвинка за задние ноги и поспешил за офицером.

Немцы оставили в деревне небольшой отряд, соорудили на крыше школы наблюдательный пункт. Денно и нощно торчал там часовой с винтовкой наперевес.

Прошло несколько дней, и однажды глубокой ночью в ее хату постучали. Федор пошел открывать, а она затаилась в предчувствии беды.

— Только не зажигайте лампу. Сначала занавесьте окна, — услышала Петровна и успокоилась: по голосу она узнала бывшего директора школы.

Она ушла в другую комнату, оставила мужчин одних, но их разговор все равно был ей слышен. Антон Сергеевич настаивал, чтобы Федор согласился идти старостой:

— Нам нужны там свои люди, пойми ты, дорогой человек…

— Нет, Сергеич, это не по мне. Окончательно тебе говорю, не могу с ними рядом быть!

И Петровна была согласна с его решением — знала, что когда-нибудь он все равно не выдержит и плюнет фрицу в морду.

— А насчет Ивана договорились значит? — еще раз переспросил Сергеевич перед уходом.

— Договорились. Будет парень ходить.

Иван ее сын, он моложе Николая, и как матери казалось — ловчее. Старший сын — брал больше усидчивостью, трудом, а Ване все давалось легко, все схватывал на лету. Он выделялся в школе способностью к немецкому языку, разговаривал с учительницей на равных, и об этом сейчас вспомнили. Ему надо было побольше вертеться среди немцев, он мог бы снабжать партизан ценной информацией.

За Ивана мать была спокойна. А Коля казался ей не таким везучим в жизни. После того как перестали от него приходить письма, он стал сниться ей почти каждую ночь. И все начиналось одинаково: будто она на сенокосе, ему годика три, не больше; идет дождь. Она собирает граблями сено и кладет в копны. Удивляется: идет дождь, а сено сухое, как порох. А потом вспоминает, что под первой копной оставила Колю, идет за ним, а его нет. Бежит к речке — нигде не видно, вернулась к сосновому бору — где-то плачет, а найти никак не может. Уже не плачет сын, а хрипит совсем рядом отбившимся гусенком, зовет: «Мама!» Но как будто под шапкой-невидимкой. Всю ночь промается, а сына так и не найдет…

Соседка сны толковать не стала, посмотрела только на нее с состраданием и перекрестилась.

Николая зацепило осколком мины уже под Сталинградом. Он только что вернулся с противоположного берега, корректировал там огонь, и сейчас с горячим котелком на коленях рассказывал расчету результаты их ударов.

Они услышали авист мины в самый последний момент и не успели разбежаться по «ровикам». Так получилось, что Николай упал сверху, закрыв собою командира расчета.

Осколки пробили легкие. Теряя сознание, он судорожно греб пальцами мерзлую землю, и с каждым выдохом на его полных губах пузырилась красная пена.

Очнулся Николай в темноте от голосов.

— Я же говорил, что он жив. Понимаете, он жив! — доказывал кому-то командир расчета.

— Да-да. Вы оказались правы, — соглашался кто-то незнакомый. — Но я не уверен, что он доживет до санбата.

— Вы же его не знаете. Я его знаю, а вы ист, — упорствовал командир расчета.

А Николай чувствовал, что умирает. Все его силы ушли, казалось, в эту родную землю, на которой он лежал, и у него действительно не оставалось их даже до санбата. Но так не хотелось умирать среди ночи! Ничего не надо — только бы дождаться белого дня… И он дождался солнца…

Мать ничего этого не знала. В это время второй ее сын, сын, за которого она была так спокойна, неожиданно выдал себя.

…Наши были уже на подходе, уже тихими вечерами доносился в деревню гул канонады. Иван настолько освоился с немцами, что вступил с одним из них в перепалку. Это еще хорошо, что другие в эту минуту отлучились от школы, оставался только хромоногий часовой, он же и кашевар. Подошедшему Ивану он бросил из чана кость, пробурчав по-немецки:

— Голодная собака!

Иван вспыхнул, отшвырнул кость пинком и раздельно произнес ему в лицо на немецком языке:

— Гитлеровский болван, скоро тебя повесим!

— Партизан! — Кашевар схватил за черенок подвернувшуюся лопату и, прихрамывая, бросился на подростка.

Мать крошила топором в сенях бураковую ботву для баланды, когда услышала во дворе топот. В проеме двери пулей проскочил ее сын, легко перемахнул прясло и кинулся в огород. За ним мчался хромоногий кашевар с лопатой в руке. Добежав до изгороди, немец остановился, недоуменно покрутил лопату и отбросил ее в сторону. Привычным движением он достал из кобуры пистолет, хладнокровно передернул затвор.

Мать не помнила, как оказалась возле него… Немец тяжело свалился у ее ног, медленно сползла на землю раскроенная надвое пилотка.

Она затравленно оглянулась назад и увидела в дверях мужа.

— Вовремя ты, мать, выскочила, — заметил Федор, зачем-то застегивая дрожащей рукой воротник косоворотки. — Бросай топор. Поволокли его в желоб. Эй ты, кривопятый, иди помогай, — приглушенно крикнул он в сад, возвращая Ивана.

Немца закопали в пуне, захоронили в желобе прямо под кормушкой.

Все дни до прихода наших Петровна не находила себе места. Ей все казалось, что вот-вот придут немцы и расстреляют ее сына. О том, что расстреляют прежде всего ее самое, она как-то не думала. Ночью она забывалась в коротком сне, просыпаясь при каждом шорохе. С минуты на минуту она ждала грубого стука, чужую речь за дверью.

Деревню освободили в день престольного праздника — на пречистую. И как-то всем сразу стало известно, что Петровна лично уничтожила немца. В ее хате за праздничным столом сидел командир взвода разведки — пожилой строгий офицер с прокуренными до желтизны, тяжелыми усами. Он даже предложил тост за «настоящую мать-героиню». А рядом с ним сидел ее счастливый сын.

К вечеру разведчики засобирались, стали благодарить за угощение. Командир, улучив момент, подошел к Петровне и тихо спросил:

— Разреши, мать, взять с собой Ивана. Проводит он нас прямой дорогой до Дядюк, а к утру вернемся домой.

— Куда, куда?

Командир делал ударение на первом слоге, и мать не сразу поняла его.

— А-а-а, Дядюки! Чего ж, тут недолго. Нихай сходя…

Сын с радостью натянул негнущийся, из домотканого сукна, рыжий пиджачок и проворно юркнул в дверь за командиром.

Мать проснулась среди ночи от выстрелов за рекой, в стороне Дядюк.

— Федор, стреляют! Слышишь, Федор! — испуганно растолкала она мужа, вышла с ним на улицу.

Он долго кашлял, так же долго скручивал цигарку, и только после того, как кончилась перестрелка, наконец хрипло сказал:

— Ничего, мать, обойдется…

Они вернулись в хату, но ей уже не спалось. Она сидела в льняной исподнице возле отвернувшегося к стене и тоже не спавшего мужа. Дождавшись, когда за окнами стало светать, она набросила длиннополую овчинную шубу, вышла к лавочке у дома.

Мать заметила возвращавшихся разведчиков в самом конце улицы. Ей сразу бросилось в глаза, что уходило их вместе с сыном шестеро, а возвратились они впятером. Впереди тяжелой походкой, словно против воли, шел командир. За ним четверо бойцов что-то несли на развернутой плащ-накидке. «Боже мой, только бы не его, только бы не его…» — не сдавалась мать подступавшему предчувствию беды. А бойцы подходили все ближе, и она уже видела накинутый сверху рыжий, из домотканого сукна, пиджачок, но продолжала повторять про себя как заклинание: «Нет, это не он!» Она уже видела его русые волосы, но все равно ни за что не хотела поверить своим глазам: «Нет, не он…»

Она сидела не в силах двинуться с места, ни вскрикнуть, ни заголосить, будто у нее разом оборвалось сердце. «Может, он ранен?» — шевельнулась слабая надежда, и она ухватилась за нее со всем отчаянием. «Только бы не убит, пусть ранен, но только бы живой».

Цепляясь за стену, она зашла в хату, чтобы быстрее поднять Федора, будто от этого зависело спасение сына.

— Вставай, Ваню несут, — потерянно остановилась она над мужем.

Бойцы вошли осторожно, опустили у ее ног плащ.

Командир стоял перед ней, опустив тяжелые руки.

— Прости, мать… В темноте столкнулись с их разъездом. Твой сын шел первым, — сказал он вполголоса, будто не хотел, чтобы его слова слышали все.

Сын лежал перед ней в зыбком свете утра с полуоткрытыми губами, и от этого на его бледном лице застыло, казалось, недоумение. Видно, смерть пришла к нему внезапно.

— Деточка ты моя… — Мать, сдерживая вырывавшийся стон, опустилась перед ним на колени. — Как же я тебя не уберегла…

Она держала его голову в своих ладонях и, не отрываясь, смотрела в родное, знакомое до самой маленькой родинки лицо сына.

А потом она часто встречалась с ним во сне, и всякий раз Иван смотрел на мать грустно, задумчиво и будто с укором.

«Сынок, сынок!» — суетилась, спешила ему навстречу мать, а он молча поворачивался и уходил. Вроде и не шибко идет, а догнать она его никак не может. И сколько ни зовет, сколько: ни просит остановиться — он на нее даже ни разу не оглянется.

И так — почти каждую ночь. А днем она ждала с войны, которая уже кончилась, своего старшего сына Колю. Ждала, хотя давно от него писем не было, да и сны нехорошие свились. Письмо могло затеряться, а снам Петровна не верила. И не знала мать, что теперь только так, во сне, она сможет увидеть своих сыновей.

Первая высота

Нет ничего тягостнее этих минут ожидания падения. Оно неизбежно. Самолет вздыблен вверх, поставлен в небо «крестом», тяги никакой — сектор газа убран до упора, — скорость падает, безнадежно падает до критической…

Никто не видит сейчас лица Николая. Он один в кабине. И хорошо, что над ним только нежная синь мая, словно небо склонилось в светлой улыбке. Ничего этого Николай не замечает.

Взгляни на него сейчас Леся — она бы не узнала! Что сталось с ее любовью! Куда девалось ощущение его молодой удали, где оно, надежное мужское плечо, к которому ей так нравилось тихонько прикоснуться щекой.

В кабине, поникнув, сидел совсем еще юноша, весь в испарине, напухлив губы, ничем не похожий на отважного рыцаря девичьего воображения.

Она привыкла видеть его уверенным в себе, с ярким румянцем на щеках, но сейчас его побледневшее лицо было серым и неподвижным, как маска; взгляд загипнотизирован медленным движением указателя скорости на циферблате прибора. Да, на земле перед девчонкой можно пройтись гоголем — не всякому дано в восемнадцать лет держаться за ручку легкокрылой машины, но в небе — другое дело.

— Вот смотри, скорость уменьша-а-а-ется, — нараспев говорит инструктор, будто ему этот факт доставляет удовольствие.

Капитан Хохлов сидит в задней кабине, отгороженный от Николая Одинцова плексигласовой переборкой, и видит через свое мутное окошко лишь тыльную часть шлемофона курсанта.

Николай отнюдь не в восторге от сообщения инструктора. Он еще замечает, как бессильно шелестит винт в потоке, как, тяжелея, «вспухает» под ним машина. Все это признаки близкого срыва, и холодок страха растекается по его груди, подступает к горлу. Однако он не сдается, крепится духом, тянет ручку управления, удерживая самолет от клевка вниз. Главное сейчас для Одинцова, чтобы инструктор не заметил его страха, не заметил слабеющей воли. Надо держаться, держаться до конца, пенка хватает сил. Отступать некуда! Сейчас, именно в этом полете, решится для него: быть или не быть? Пилотом быть или наземником.

Не все могут быть летчиками. Вон Андрей Верхогляд уже укладывает чемоданчик — так и сказали: списан по «нелетной». И еще четырех ждет то же самое; Может, и ему, Николаю Одинцову, пришла пора собираться домой. Попробовал, как оно в кебе, — оказывается, не только приятные ощущения, а и тяжелый труд, — и теперь, может, самое время кончать это дело, тихонько отойти в сторону. И утешение для себя есть: держался сколько мог, терпел до последнего…

Но ведь и ему тогда, как Андрею, скажет кто-нибудь из однокурсников, панибратски хлопнув по плечу: «Не горюй, дружище, рожденный ползать летать не может!» В шутку скажет, вроде для утешения, но обидно будет до слез. Нет, не такой он, Николай Одинцов, чтобы сдаваться без боя, характер у него настырный. А гордости — так этого добра на двоих хватит. Главное сейчас, чтобы инструктор ничего не заметил. А то развернет самолет на аэродром и после посадки вышвырнет из кабины. Или скажет: гуляй парень! Нам нужны орлы, а не цыпленки. Так рассуждал курсант Одинцов. А капитан Хохлов рассуждал по-другому.

— На какой скорости будем вводить в штопор? — отдаленно слышит Николай вопрос инструктора.

— Сто двадцать, — отвечает он.

— Отлично!

Капитан Хохлов знал, что можно легко напугать молодого человека. Бросит он, инструктор, сейчас машину в пикирование, заложит глубокий крен, а затем из виража сорвет в штопор да придержит подольше, чтобы вывести в сотне метров от земли — и, кто знает, может, это отобьет у парня охоту к небу, если не навсегда, то надолго. Молодежь в опасность надо вводить с чуткостью, осторожно.

— Так, скорость ввода подходит, — Хохлов прекрасно понимает состояние курсанта и постоянно вызывает его на разговор. — Не забыл, какая последовательность выполнения? Рассказывай…

Одинцов тянет ручку управления на себя, хотя все его существо восстает против этого. Человек привык чувствовать под ногами землю и очень чутко реагирует на малейшее изменение равновесия. Чуть где поведет — и рука уже на опоре. А тут никаких опор, ты, почти полулежа, запрокинут на сиденье, чувствуешь его спинку, а перед твоим лицом только голубая пустота. И вдруг ты проваливаешься куда-то вниз.

— Надо дать педаль до упора, а затем ручку на себя, — отвечает он инструктору. Казалось бы, к чему тайне испытания, летит же самолет отлично, как ему и положено, и пусть себе летит тихонечко, зачем ему мешать, вгонять в беспорядочное падение? А надо! Надо для жизни. Никогда курсанта не выпустят лететь самостоятельно, пока он не научится выводить самолет из штопора. В полете он будет один, всякое может случиться. Засмотрится, к примеру, на землю, перетянет ручку на себя и ковырнется. Кого потом звать на помощь, если сам не научен? Там некого…

— Все правильно! Начинаем! Какой будем делать: правый, левый?

«Правый, левый?» Да какая разница Одинцову куда сыпаться, но инструктор его душа человек. «Правый, левый», — еще и выбирать дает. Определенно Николаю он нравится. Другой бы уже давно на него наорал.

— Лучше левый! — наугад решает Николай.

— Отлично, запоминай ориентир. Видишь деревеньку, на нее будешь выводить. Левую педаль до упора!

Одинцов видит впереди внизу, за обрезом капота, нечто вроде детских кубиков, расставленных в шахматном порядке, не сразу понимая, что это и есть его главный ориентир.

— Ну, что сидишь, милый? Работать надо!

Николай робко подает левую ногу вперед, давит на педаль, пересиливая себя, будто наступает своим ботинком на что-то хрупкое.

— Смелее, смелее! — подбадривает его инструктор.

А у Одинцова нет больше сил давить педаль, установилось критическое равновесие.

— Смелее! Вот так, — и Хохлов сам дожимает педаль.

Одинцов икнул, будто его опустили в купель с ледяной водой. Самолет куда-то провалился левым крылом, потащило его вниз, одновременно опрокидывая вверх колесами.

— Ручку, ручку на себя, — подсказывает капитан Хохлов, но куда там, разве Одинцову сейчас до этой ручки управления.

— Вот так, чувствуешь? — инструктор сам добрал ее, несколько раз поддернул до верхнего упора. — Чувствуешь, ответь мне!

— Чувствую, — не очень внятно подал голос по переговорному устройству Одинцов.

Как не чувствовать, если на их самолете управление спаренное, и любое движение в одной кабине дублируется в другой. Все чувствовал Одинцов, поскольку левая рука его неизменно лежала на секторе газа, а правой он держал ручку. Однако сейчас он самому себе казался распростертым над далекой землей, вроде падал с разведенными в стороны руками, и будто он вне кабины, вне самолета, а так, свистит вниз даже без парашюта. В первый момент у него даже дыхание перехватило, и он никак не мог сделать выдох. Земля кружилась перед глазами каруселью, была ровной и сочно яркой. В едином хороводе потянулись аккуратные, прямоугольные лоскуты полей, куртины березовых рот, осколком стекла сверкнул пруд. И в этом установившемся вращении Одинцов начал медленно отходить от испуга. «Так же летишь, только лицом вниз», — отметил он, чувствуя тяжесть своего тела на плечевых лямках парашюта. Николай уже смог перевести взгляд с земли на приборную доску, отсчитать потерянные метры по высотомеру.

— Видишь ориентир? Выполнили первый виток, — почувствовав его способность к восприятию, заговорил инструктор.

Им по заданию полагалось выполнить два витка, два скоротечных оборота, а затем повторить все сначала. Не успел Одинцов разобраться, где же эта деревенька, а инструктор уже дал отсчет:

— Второй виток, выводи!

Теперь от Одинцова требовались точные и быстрые действия. Однако он все еще не мог выйти из состояния растерянности, мобилизоваться. Больше всего он боялся сейчас ошибиться, лихорадочно вспоминая последовательность движений — согласно инструкции — то, о чем он так хорошо рассказывал на земле. И еще где-то в уголке сознания тлела — малодушная надежда, что инструктор сам выведет самолет из штопора. Раз мог ввести, значит, должен хотя бы начать выводить…

— Третий виток! — оказывается, Хохлов не собирался и пальцем пошевелить, чтобы помочь. — Выводи!

Одинцов поспешно, не давая себе отчета, двинул вперед правую педаль, а следом и ручку управления.

— Ох, мать моя родная! — только и вздохнул инструктор. И еще сказал что-то неразборчиво.

Одинцов действовал не самым лучшим образом. Получалась, что он остановил вращение на полувитке, и самолет продолжал снижение в перевернутом положении, так что летчики оказались вниз головами.

— Слушай, хватит, а? — попросил его Хохлов. Было очевидно, что такой полет не доставлял ему большой радости.

Но Одинцов уже взял себя в руки. Теперь он знал, что делать. Собственно, знать-то ничего особенного не надо было: тяни ручку на себя, да смотри за перегрузкой, а то и самолет развалить можно, сложатся крылышки как у бабочки.

— Энергичней, не теряй много высоты, — легонько поддернул Хохлов ручку управления.

Николай послушно увеличил усилие, самолет маятником прошел положение отвесного пикирования, по крутой дуге выровнялся в горизонтальный полет и вновь взмыл в небо.

Одинцов торжествовал. «Только и всего? — с легкостью, которая приходит после тяжелых минут опасности, думал он о штопоре. — Да там же делать нечего!» Ему стало радостно и свободно в этом теплом небе, он готов был ринуться вприпрыжку по зарождающимся внизу редким островкам «кучевки».

«Разве это фигура — штопор? Семечки! Зря только страху нагоняли! Да я вам его сейчас повторю! Запросто!»

Теперь все, что несколько минут назад происходило в воздухе, казалось делом его рук и воли. Он радостно смотрел вниз, на землю, вправо-влево, будто открывал небо заново, лишь теперь замечая высокую голубизну майского утра.

Он в небе — уже не чужом, пустом и страшном, теперь уже он знал точно: отныне и навсегда оно — его дом. Как там поется в песне? «Небо наш, небо наш родимый дом!..»

Одинцов праздновал победу, наивно полагая, что это только его личная победа. И упиваясь ею, он, кажется, увлекся немного с набором высоты.

— Тяни, тяни, — вернул его к действительности насмешливый голос Хохлова в наушниках шлемофона. — Газ не дал, а тянешь. Сейчас без скорости сковырнешься в другую сторону…

«Нет уж, не выйдет», — немного рисуясь перед собой, одним движением установил Одинцов мотору номинальный режим работы.

— Ну что, повторим? — не без скрытой улыбки спросил. Хохлов.

— Так точно! — с готовностью отозвался Николай. — Разрешите набирать высоту?

— Набирай, набирай!

Хохлов снял руки с органов управления, расслабленно откинулся на спинку сиденья, предоставляя курсанту полную свободу действий. Теперь инструктор был спокоен.

Николай Одинцов уверенно увеличил угол атаки, твердо зная, что вот сейчас он пошел в набор своей высоты.

Он был счастлив, но не знал, что счастлив и капитан Хохлов: летчик родился!

Контрольный полет

Они еще курсантами, лет пятнадцать назад, летали вместе, но так и не стали друзьями. Завалов ближе всего сошелся с Воскресным, когда их откомандировали переучиваться на новую технику; два лейтенанта из одного училища в незнакомой среде, естественно, держались друг друга.

Однажды они пришли в гостиницу навеселе, старательно поддерживая друг друга, и их приметили. На следующий день обоих вызвал начальник курса.

— Зачем нам гореть обоим, Сергей, — развел руками Костя Воскресный. — Ты знаешь, какое у меня положение.

В критической ситуации каждый считает свое положение безысходным. А у Кости к тому же начиналась любовь с дочкой генерала, и он не хотел быть скомпрометированным. На «коврике» у начальника учебно-летного отдела Завалов сказал, что, устанавливая себе норму, он немного ошибся, перебрал, а Воскресный был совершенно трезв и вел его.

На этом сближение однокашников и кончилось.

Вскоре они вообще расстались: после переучивания Воскресный женился на дочери начальника учебно-летного отдела и остался возле нее, а Завалов уехал в свою часть.

Они встретились снова лет через семь. В аллее в далеком гарнизоне руку капитана Завалова энергично тряс сияющий майор Воскресный в новой тужурке с многообещающим ромбом академии. За время разлуки перемены произошли не только в звании. Время заметно изменило их, резче выразило те черты, которые в их лейтенантской юности только намечались.

Завалов, казалось, стал еще выше, еще больше раздался в плечах и похудел, а на висках появилась седина, заметно старившая его.

Костя Воскресный, напротив, выглядел моложе своих тридцати. Он стал вроде бы круглее, приземистее, как бы обтекаемее, с широкой открытой улыбкой на нежно-розовом лице. Пожалуй, полнота только и выдавала, что он отнюдь уже не юноша.

— Приехал к вам на должность замкомэски, — сообщил он. — Ну а ты как?

— Летаю на заправку днем и ночью.

— Ого, асом стал. А должность, должность как? — скользнул взглядом по капитанским погонам Завалова.

— Командир корабля.

— А-а-а.

Он спросил еще о детях, о жене и заторопился.

— Ну пока, Сергей. Я спешу, мы должны встретиться поближе, вспомнить прошлое.

— До свидания, товарищ майор.

— Ну что ты, Сереж? — приостановился Воскресный. — Для кого майор, а для тебя… Константин Павлович.

Завалов, опуская взгляд, кивнул и подумал, что «поближе» они никогда не встретятся.

В полку майору Воскресному не везло. За полгода три предпосылки к летному происшествию: посадил машину до полосы; дважды, неумело пользуясь тормозами, полностью «разувал» самолет, сжигая покрышки.

Кое-кто уже втайне побаивался с ним летать. Завалов, узнав, что по сложному варианту, при низкой облачности, запланирован у него инструктором Воскресный, подумал, что надо быть повнимательнее. На следующий день действительно установился «минимум»: низкая, хоть шестом доставай, облачность, размытый горизонт за сизой дымкой.

Это было время весны, конец марта, когда тепло набирало силу и на полях отдельные проталины стекались в раздольное, маслянистое, будто из нефти, море, на котором одинокими островками блестел глянцевой коркой выветрившийся колючий снег. Сверху земля походила на пенистый прибой, скрывающий посадочную полосу, и самолет приходилось пилотировать только по приборам почти до точки выравнивания.

Им оставалось выполнить последний, третий полет.

— Дай, Сереж, я этот круг сделаю, — попросил Воскресный, и Завалов отпустил штурвал. «Надо смотреть», — подумал он, неторопливо стаскивая влажные перчатки.

Летчик показывает себя на предпосадочной прямой после четвертого разворота. Полет — это работа, где требуется высокая организация человека, способность чувствовать детали, ювелирная точность движений и, как любая другая работа, выражает личность: интеллект, требовательность к себе, мужество.

Воскресный напряжен. Его лицо сосредоточенно, губы крепко сомкнуты, на крыльях носа появилась испарина. Без напускного глубокомыслия лицо его кажется простодушным, как детский рисунок.

— Полоса слева, двести, — сформируют с земли.

Инструктор, не раздумывая, поспешно вводит машину в разворот, чтобы побыстрее загнать стрелку «курсовика» на ноль, и самолет по инерции проскакивает створ полосы.

— Справа сто пятьдесят, — докладывает руководитель посадки.

Правый крен, потом снова левый доворот, и заход получается по «синусоиде» явно не показательный.

Сосредоточив все внимание на выдерживании курса, Воскресный забывает о высоте и вдруг, заметив, что идет выше установленной, бросает машину на снижение, стягивает рычаги оборотов до малого газа.

Тяжелые, иссиня-чериые, цвета мокрого снега облака плотным слоем окутывают самолет; даже не видно концов плоскостей. Без видимости земли теряется ощущение полета. Но в подсознании живет чувство опасности, и от летчика требуется усилие воли, чтобы хладнокровно продолжать «слепое» снижение.

Воскресный нервничает, непрерывно «сучит» штурвалом, создает ненужные крены, разбалтывает самолет. Эта суетливость была его старым недостатком — еще с училища, но тогда Завалов зажимал штурвал двумя руками и говорил нарочито спокойно: «Расслабься, Костя, все успеем». Но тогда они были курсантами. А теперь Воскресный — инструктор.

Наконец в кабине посветлело, будто легким крылом смахнуло тень сумерек, и стала просматриваться земля.

— Рвань всякую прет, — недовольно пробасил Воскресный, однако в его голосе чувствовалась и приободренность — впереди расстеленным для отбеливания полотном лежала посадочная полоса. — Выбрались мы из этой мути, а, Серег?

Завалов сдержанно кивнул и отвернулся к боковой форточке: он не мог поддерживать разговор, в котором так легко осквернялось небо. Он до сих пор чувствовал и помнил восторг первого полета, а до прихода в авиацию сменил несколько профессий и решил, что он человек без призвания. А небо открылось ему радостью.

Но вместе с тем Завалов помнил, и так же явственно, секунды оцепеняющего ужаса — первые секунды неожиданного падения… Грозовое небо низвергало самолет вниз вместе с отказавшим двигателем, а он не мог даже доложить на землю о срыве — язык словно задеревенел, прилип к гортани. Но и после этого случая не изменилось его отношение к небу.

Посадка у Воскресного получилась мягкой, но с небольшим перелетом, как и положено садиться опытным летчикам. Однако, на профессиональный взгляд, она не была безупречной: с высокого выравнивания, без запаса скорости машина садилась не там, где хотел летчик, а неслась над землей насколько хватало аэродинамических сил. И сам Воскресный не был уверен, что следующая посадка получится такой же удачной.

А сейчас инструктор доволен собой: «Конец — делу венец!» И в благодушном расположении духа открыл форточку кабины. Упругий поток освежил лицо. Свистящий шум двигателей заглушил сухой треск наушников.

Торопливый, на одной ноте, доклад штурмана застал летчиков врасплох:

— Командир, скорость двести, до конца полосы шестьсот!

Эта скорость была явно велика для оставшейся части бетонного покрытия. «Выкатимся!» — такая мысль пришла к летчикам, похоже, одновременно. Воскресный выжал было тормоза, но, увидев, что это же сделал и Завалов, тут же отпустил их: «Пусть он рвет покрышки!»

Стало понятно, что никто из них до этого самолет не тормозил — понадеялись друг на друга.

Впереди показался последний «рукав», через который отруливали на стоянку. Ясно, что до него самолет не остановить: скорость еще больше сотни. Воскресный снова засуетился, нажал на основные тормоза и опять отпустил, зачем-то дернул рычаги аварийных тормозов и, наконец, потянулся к кнопке включения ручного управления передних колес шасси. Очень ему хотелось освободить посадочную полосу в обычном месте.

— Не надо, командир. Лучше по прямой! — Завалов понял его намерение развернуть самолет на недопустимо большой скорости.

— Нормально, нормально, — успокаивал скорее себя Воскресный.

Машина медленно развернулась в сторону «рукава», но по инерции продолжала двигаться по прямой со скольжением на правое крыло. Получился юз, от колес потянулся сизый дым горящей резины, на бетоне пролегли широкие ленты черного следа. Самолет явно не вписывался в разворот, неудержимо сходил с бетонной полосы на грунт. И впервые в жизни Завалов ощутил свою беспомощность, непривычное неповиновение машины его воле.

— Выкатываемся с полосы, выкатываемся с полосы, выкатываемся с полосы, — заевшей пластинкой, раздражая своей монотонностью, докладывал штурман.

— Вижу, — оборвал его Воскресный.

В последний момент прижатый к борту Завалов успел лишь застопорить привязные ремни.

Яичной скорлупой хрустнул под тележкой шасси бронированный фонарь освещения аэродрома. Мелкими осколками брызнул деревянный щит ограничителя. Самолет просел, подался вперед, зарываясь передней стойкой в мягкий грунт. Приходилось только удивляться потом, как она выдержала такую нагрузку, не подломилась совсем. Самолет быстро терял скорость, и, чтобы не завязнуть, Завалов увеличил обороты двигателей, вывел машину на бетон «рулежки».

В экипаже все молчали. Молчали до тех пор, пока не прозвучал в эфире четкий голос руководителя полетов:

— Ноль семь, зайдите с пятым ко мне!

— Понял вас, — поспешно ответил за Завалова Воскресный.

И только после этого оправившийся от испуга штурман позволил себе пошутить:

— Не береги любовь на старость, а торможение на конец полосы…

Ему никто не отозвался.

Летчики вышли из кабины и, не задерживаясь возле встречавших их техников, направились к КДП.

Впереди, чуть подавшись навстречу ветру, широко ступая, будто уходя от досады, шагал Завалов. Высокий, костлявый, с длинными руками.

Предстоящая встреча с руководителем полетов не беспокоила капитана. Он давно не испытывал страха перед большим начальством, потому что четко исполнял свой долг. Ему оставалось только ругать себя за то, что он, освоивший самое сложное — ночную заправку самолета в полете, понадеялся на инструктора, — который в летном отношении был всегда рангом ниже его.

Константин Павлович, стараясь не отстать от Завалова, шел сзади, но не выдержав темпа, попросил:

— Не спеши, Сергей, туда всегда успеем. Давай подумаем, что говорить будем.

— Говорить-то вы будете. — Капитан поднял воротник куртки.

Его ответ можно было понимать по-разному.

— Ты думаешь отмолчаться? — уточнил Воскресный.

Завалов ничего не ответил. Эта отчужденность испугала Константина Павловича. Некоторое время он шел молча, собираясь с мыслями.

— Сергей, ты же хорошо знаешь мое положение. Ты же знаешь, что я держусь на пределе. Да, эта предпосылка чисто по моей вине, но она может оказаться последней для меня. Ты понимаешь, Сергей? Все, что я достиг с таким трудом, пойдет прахом.

Действительно, трудно досталось положение Константину Павловичу. Ради него ему всегда приходилось чем-то или кем-то жертвовать. Всегда он был один, потому что в других видел только соперников.

— Сейчас многое зависит от тебя, Сережа. Я прошу тебя помочь мне. Ты ведь всегда шел навстречу попавшим в беду…

Завалов нахмурился.

— Что от меня требуется?

— Ты можешь взять на себя большую долю моей вины, если скроешь, что пилотировал самолет я. Тогда и предпосылка не станет для меня такой тяжелой. Сделай это, Сережа, прошу тебя. Как друга прошу.

Завалов мельком взглянул на растерянное лицо Константина Павловича и почувствовал вдруг жалость к нему, жалость к человеку, взвалившему на себя непосильную ношу.

— Я никогда не забуду твою услугу, Сережа, — торопился заручиться согласием Воскресный. — Ты ведь умный человек, понимаешь, каково мне сейчас. А на твоей стороне такой авторитет. До сих пор ни одного замечания. Сам факт моего присутствия снимает с тебя полвины. А если узнают, что во всем виноват я, — меня ждет катастрофа. У меня отнимут все, отнимут мое будущее. Или ты хочешь этого? — приглушенно спросил он.

— Ладно, Воскресный, договорились, — буркнул Завалов. — Говори, что садил я.

Невысокий черноволосый полковник отложил в сторону командный микрофон и, не вставая, принял доклад о прибытии.

— Самолет сломали? — устало спросил он.

— Никаких повреждений, — ответил Воскресный с подъемом.

— Хорошо, — вздохнул полковник. — Подождите моего вызова у дежурного по связи.

Через полчаса командир полка вызвал их к себе.

— Ну, рассказывайте, как это случилось?

— Прозевал с торможением, — коротко ответил Завалов.

— Понадеялся на Завалова, — потупился Константин Павлович.

Такого оборота дела командир полка не ожидал. Он оценивающе смотрел на летчиков. Было заметно, как к его лицу подступает кровь, сходятся в жестокую складку брови. Ему, видимо, стоило немалых усилий сдержать себя. Но решение полковника было неожиданным.

— Завтра соберу методический совет и буду предлагать заменять вас местами, — хмуро оказал он.

Воскресный пытался что-то сказать полковнику, но тот только махнул рукой, что означало «можете идти», и отвернулся к командному пульту.

Пилоты вышли и молча закурили. Никто из них не знал, что, пока они ждали вызова, руководитель полетов прослушал запись самолетного магнитофона и на ней отчетливый голос Воскресного: «Дай, Сереж, я этот круг сделаю!» А чуть позже — благоразумное решение Завалова: «Не надо, командир, лучше по прямой!»

За облаками среднего яруса

— Папа, а ты катапультировался?

— Да, приходилось.

— Сколько раз?

— Дважды.

— Всего-о-о?

— А ты знаешь, сын, что такое катапультироваться?

Из разговора.
Кабина горела. Высота полета — огромная. За бортом ледяной поток, температура ниже минус полсотни. Весь обзор его из кабины — через два окошка величиной с розетку. Одно — над головой, через него Сан Саныч — штурман-оператор лейтенант Брайко — видел кусочек фиолетового от большой высоты неба, другое — внизу, в люке. Там, далеко внизу, ослепительной белизны первого снега бескрайние облака среднего яруса.

Его кабину называли «темной», а самого хозяина «Черным оператором». «Не король, а на троне» — со своего катапультного кресла Сан Саныч мог достать, даже не наклоняясь, любой переключатель. Экономно были рассчитаны его габариты.

Едва только задымился передатчик, кабину сразу заволокло, в ней стало, как бывает, наверное, в тесном дымоходе. Сап Саныч ориентировался теперь только на ощупь. Впрочем, от дыма глаза защищены плотными выпуклыми очками, делавшими его похожим на муху, а маска обеспечивала чистый кислород.

В принципе, при пожаре в кабине оператор имел полное право самостоятельно, без команды покидать самолет, но пока ничего опасного не было, и Сан Санычу такой выход казался совсем неприемлемым. Тем более, уже возвращались домой, до аэродрома оставалось лететь — около двух часов.

В наушниках шлемофона стоял сплошной гомон. Каждый член экипажа считал свой совет самым важным, все говорили разом, и Сан Саныч ничего не понимал.

— А ну прекратить! Всем молчать! — крикнул командир корабля капитан Семенов.

Обычно добродушный, отзывчивый на шутку, командир в ответственные минуты становился строгим. На его открытом широкоскулом лице между светлыми бровями пролегла складка сосредоточенности.

— Передатчик выключил? — спросил Семенов.

— Так точно! — подтвердил Брайко, но для гарантии еще раз проверил пульт.

— Чистый кислород, очки, кабину разгерметизировал, вентиляция? — уточнил Семенов.

— Да, командир.

— Так. Молодец, Сан Саныч. Что дальше?

— Думаю, командир, смотреть. Там видно будет. — Судя по всему, он не потерял присутствие духа. Может, по молодости не соображает, где надо бояться, двадцать два года лейтенанту. Но нет, молодым тоже жить хочется.

— Ну, смотри, — согласился капитан. — У тебя есть огнетушитель. Не забыл?

— Под рукой. Использую его, когда пламя появится.

Все правильно, знает свое дело Сан Саныч. Другой бы на его месте заметался, стал бы вводные давать, экипаж запугивать, а Брайко ничего, держится. Знал Семенов, кого в экипаж к себе брать. Не зря из-за Брайко у него с начальством чуть не дошло до инцидента.

…Командир части устроилприбывшим лейтенантам любопытный экзамен.

— Спортсмены есть? — поинтересовался он при их представлении. — Прошу подойти ко мне.

Спортсменом быть всегда почетно, к тому же возможны льготы в службе. И часть лейтенантов шагнула к командиру.

— Артисты, художники, другие таланты есть? Тоже прошу подойти. — И еще двое присоединились к группе избранных.

— Значит, так, вы свободны, — подытожил опытный методист, оставляя окруживших его лейтенантов. — А вас, — перешел он в группу неодаренного меньшинства, — я беру к себе. Мне нужны люди, чтобы летать с ними, а не в футбол играть или самодеятельностью заниматься. — И, довольный, расхохотался.

Брайко оказался в числе бесталанных, хотя как раз был из футболистов, еще до армии играл в классной команде и получил кандидата в мастера. Может, поэтому и не принял так сразу сторону привилегированных. Знал он этот хлеб. Но кто-то из парней проболтался о его хобби.

— А тебе, мастер мяча, что делать среди нас? — сказал командир. — Давай к своим.

На смуглом худощавом лице лейтенанта, оказавшегося в центре внимания, нельзя было заметить обычного в таких случаях смущения. Он держался непринужденно: высокий, темноволосый, со спортивной фигурой.

— Да нет, командир, я хочу полетать, — улыбнулся Брайко.

Капитан Семенов, командир корабля, присутствовал при этом экзамене, и ему понравилась непосредственность лейтенанта. Сам Семенов не разделял взглядов отрядного. «Если у человека есть хоть к чему-нибудь способность, — рассуждал он, — то на него можно положиться. Не пустоцвет, не станет убегать от самого себя за развлечениями». Кроме всего прочего за свое многолетнее командирство капитан приобрел способность при первом же знакомстве предвидеть, хотя и в общих чертах, перспективу подчиненного в службе. «Надежный будет оператор», — решил он о Брайко и тут же вмешался в разговор:

— Командир, с вашего позволения, беру этого мастера к себе в экипаж.

— Да ты что? — изумился тот. — Он же футболист!

И отведя Семенова в сторону, долго уговаривал не брать себе спортсмена. Судьба посмеялась над проницательностью опытного методиста. Некоторые «деловые» его лейтенанты оказались способными по другой части, они-то и заработали шефу служебное несоответствие.

А Семенов добился своего и в который раз убеждался, что не ошибся в лейтенанте. Брайко быстро освоился в новой обстановке, хорошо знал специальность, выделялся веселым характером, и в экипаже из-за него никогда не было неприятностей.

…Командир прекрасно представлял, каково оператору там, в дальней кабине, одному. «Молодец, держится!..»

— Пламя вырвалось наружу, применяю огнетушитель! — В торопливом докладе лейтенанта — появилась заметная тревога. На глазах у Брайко металлическая крышка блока, занимаясь пламенем, скручивалась жухлым листом.

— Действуй, Сан Саныч! Не забыл? От периферии к центру.

— Не забыл.

На зачетах в дни наземной подготовки о действиях в этих случаях лейтенант Брайко рассказывал как по писаному.

— Ну что там у тебя, Сан Саныч? — Затянувшееся молчание оператора обеспокоило Семенова.

— Командир, огнетушитель не работает.

— Почему?

— Не знаю. Все было как положено, запломбирован.

— Скобу нажал? — Семенов понял, что этот вопрос явно не по делу, и поспешил добавить: — Потряси его, что ли.

Пламя из горевшего блока перекидывалось на облицовку кабины. Брайко в сердцах грохнул баллон об пол:

— Нет, командир, бесполезно, начинает гореть фальшборт, — сказал он с хладнокровием, достойным бывалого пилота.

Впрочем, Сан Саныч всегда оставался пилотом. Даже в футбол играл за родной ему «Триммер». Он играл левым крайним нападения, и бедный «Ветрочет» почти всей командой пытался удержать его. Штурманы гонялись за Брайко по всему полю, ставили подножки, устраивали свалку, но он, быстрый, техничный, всегда оказывался в стороне от общей кутерьмы, и обязательно с мячом. Не мешкая, Брайко давал пас вперед, в штрафную, где на одиннадцатиметровой отметке неизменно дежурил Семенов. Командир, приземистый, тяжеловатый, в унтах, с врожденной косолапостью, не попадал, как правило, в ворота, из десяти верных голов забивал, может, один, но сколько при этом было радости, сколько шуток над поверженными штурманами. Считали, что только за эти пасы Семенов не уступил бы никому своего оператора. Он не отказывался и добавлял, что Сан Саныч надежен не только на поле.

Сейчас командиру легче было оказаться самому на месте оператора. А пока приходилось ждать, что он ответит.

— Мое решение, командир: попробую сбивать пламя перчатками.

— Тебе катапультироваться не пора?

Конечно, это был не самый лучший выход из создавшегося положения, по что оставалось делать? А пожар в пустой кабине на большой высоте с пониженным содержанием кислорода затухал, как правило, сам по себе.

— Нет, командир, с вами умирать не страшно.

Пожалуй, он выбрал не самый подходящий момент для этого полушутливого признания. Теперь Семенов уже точно знал, какую команду надо давать.

— Катапультируйся, Брайко!

К удивлению, тот на команду никак не отозвался.

— Оператор! Оператор! — напрасно добивался Семенов ответа.

— Как меня слышишь? — настойчиво вызывал капитан по дублирующей сети, но Брайко не отвечал.

— Командир, может он сознание потерял? — заметил штурман.

Такой исход был вполне вероятным, Семенов сделал крен вправо, влево, надеясь таким образом вызвать оператора. Безрезультатно. Самолет пошел на снижение.

А оператор не мог ни слышать, ни отвечать из-за перегоревшего шнура связи у абонентного аппарата.

Освободившись от привязных ремней, оставив спасительное кресло с парашютом, Брайко в это время сбивал у борта расползавшийся круг пламени. Он почувствовал начало снижения, когда из-под ног стал уходить пол, и только теперь ощутил странную тишину в наушниках.

— Командир! — нажал он кнопку вызова. — Командир! — позвал еще раз, холодея от страшного предчувствия. — Командир!

В шуме двигателей он услышал только собственный голос.

Его взгляд скользнул по приборам и остановился на высотомере: стрелка ползла вниз. «Самолет падает, — мгновенно понял он. — Самолет падает, случилось что-то еще. Я в машине остался один!»

Ему стало жутко оттого, что остался один в этой неуправляемой машине. Пока он слышал в наушниках разговор экипажа, привычный голос командира, ему ничего не было страшно.

«Один в падающем самолете. Чего же ты ждешь?» — Ему показалось, что рассуждает уже целую вечность. В долю секунды оказался в катапультном кресле. Щелкнул замок парашютных лямок. «Не забыть привязные». — Брайко вспомнил, как неудачно катапультировались летчики без привязных ремней.

«Ручка сброса люка! — Он потянул ее, и в кабину ворвались белые клубы разреженного воздуха. — Быстрее, высота падает». Брайко вобрал голову в плечи, нащупал под рукой в подлокотнике рычаг выстрела.

«Пора!» — При выстреле кресла он, кажется, не ощутил никакой перегрузки. А было другое: состояние, близкое к трансу, и только где-то краешком сознания отметил, как обожгло холодом лицо, шею, руки. Он падал, вцепившись в ручки кресла, но невероятная сила вращала его через голову в чертовом сальто, как брошенную гранату с деревянной ручкой, и кресло вырвалось из пальцев.

В таком состоянии он пребывал, может, несколько секунд. Но это были самые трудные секунды психологического барьера, которые суждено выдержать не всем. Но за ними потом приходят неожиданная расслабленность и холодная четкость мысли.

После отделения кресла Брайко почувствовал вдруг, как ранец с парашютом, служившим в самолете сиденьем, пополз вверх, за спину. Тут же он увидел болтающиеся концы ножных лямок и ясно вспомнил, что в спешке забыл застегнуться до конца. Он попытался свести их в замок, но не сумел, не хватило сил. Теперь парашют держался на манер вещмешка — только за счет плечевых лямок. Брайко прекрасно понимал, что при раскрытии динамический удар вытряхнет его из подвесной системы, как из большого, не по размеру пальто.

Тогда он решил, пока не разогналась скорость падения, раскрыть парашют немедленно и потянулся к кольцу. Но вытяжного кольца на обычном месте не оказалось.

«Без кольца, что ли?» — подумал он и тут же догадался, что ранец, смещаясь вверх, провернул лямки, и кольцо оказалось тоже за спиной. В это сразу трудно было поверить, и Брайко прощупал лямку под мышкой, за спиной насколько мог, но кольца не достал. «Бог с ним, раскроет прибор», — спокойно рассудил он.

Его медленно переворачивало в потоке, как сонную рыбу на большой волне, но Брайко даже не стремился упорядочить падение. Он бесстрастно отмечал свист воздуха в ушах, приближающееся серебро облаков, тех самых облаков среднего яруса, которые видел еще с самолета.

Он отметил их холодную влажность и плотность. Они были настолько плотны, что, вытянув вперед руки, он не видел собственных пальцев. Отдельные клочья шарахались от него в стороны испуганными птицами и тут же смыкались в вихре за спиной.

Облака настораживали его. Он не видел землю, не мог контролировать высоту, возможно, толщиной они будут до земли, и тогда произойдет вес внезапно, как выстрел.

Брайко решил, что падает в этих облаках слишком долго и время срабатывать автомату раскрытия, но, возможно, тот отказал, тогда надо как-то выгребать самому.

Он не успел еще ничего предпринять, как наконец вывалился из облаков и увидел землю. Она показалась ему слишком близкой, и он уже не сомневался, что автомат раскрытия отказал.

Брайко решил, что теперь надеяться не на что, но непреодолимая любовь к жизни, сила воли не позволяли ему отчаиваться, бессильно опустить руки. Мгновенно вспомнился подобный случай, когда летчик, падая, сумел в последний момент разорвать руками прочную мешковину ранца и освободить купол.

Брайко завел руки за спину, и поток без задержки перевернул его лицом вверх, к знакомым облакам среднего яруса. Снизу они были серыми, набухшими, с рыжими подпалинами. Он продолжал тянуться изо всех сил, стараясь захватить в кулак материю, поймать какой-нибудь лоскут, чувствуя всей спиной, как уходят со свистом дорогие метры высоты. Но сумел достать ранец лишь кончиками пальцев.

«Надо попробовать ножом», — подумал он, и в этот момент расслабилась под пальцами тугая материя, а затем прошелестел над головой белый шелк купола. Его поддернуло вверх, будто зацепило крюком за поясной ремень, однако в следующее мгновение лямки под мышками напряглись, руки оказались сведенными над головой, и он почувствовал, что вываливается из подвесной системы парашюта. Инстинктивно, как хватают ускользающий конец веревки, Брайко сжал пальцы и захватил лямки. Теперь он висел на них, как гимнаст на кольцах, над пропастью.

Ему крепко повезло, что в момент раскрытия он падал спиной вниз и динамический удар пришелся поперек тела.

Теперь Брайко знал, что не выпустит лямки, будет держать их до самой земли мертвой хваткой.

Он приземлился на лесной поляне. Белый шар парашюта медленно, под углом, валился на землю, но не гас, а тащил Сан Саныча к другому ее краю. На мягком, нетронутом снегу оставалась после него глубокая борозда, а он не мог отпустить лямки, потому что не в силах был разжать пальцы.

Купол, прибившись к кустам, плавно оседал на них ленным прибоем, а Брайко продолжал лежать лицом вниз, ощущая всем телом незыблемую надежность земли, вдыхая ее терпкий запах.

Он поднял голову, когда услышал впереди себя шаги. Высокий старик в круглой шапке стоял с ружьем наперевес и настороженно смотрел на него.

— А где остальные? — устало спросил лейтенант, пытаясь подняться, стягивая шлемофон. Старик, услышав русскую речь, увидев его лицо, лицо совсем мальчишки, опустил ружье.

— Кто остальные?

— С самолета.

— Не знаю, — недоуменно пожал плечами старик, помогая Сан Санычу встать.

Откуда он мог знать, что капитан Семенов благополучно произвел посадку, но экипаж все не уходил с аэродрома, молча ждал на КДП хоть каких-нибудь известий о своем операторе, лучшем крайнем нападения «Триммера», который был настоящим пилотом.

Катапультировался он впервые.

Характерная ошибка

Летчику лучше придерживаться невысокого мнения о собственных профессиональных достоинствах. А относиться к очередному полету как к главному в жизни — непременное условие долголетней летной работы: будь то элементарный «кружок» с посадкой через несколько минут после взлета или изматывающий многочасовой маршрут с бесконечными тактическими вводными.

Капитана Сугробова считали способным командиром корабля. Он это знал и старался не разуверять однополчан в их оценках. Разумеется, считали его способным пилотом не без основания: в училище Сугробов быстрее всех из курсантов своего экипажа осваивал программу летного обучения, а когда пришел в строевую часть, то сразу обратил на себя внимание уверенной техникой пилотирования самолета.

«Чисто летаешь!» — сдержанно похвалил его командир эскадрильи после зачетного полета, и это значило, конечно, не мало. Сравнительно недолго пролетал Сугробов вторым пилотом на правом сиденье. И стал он, как оказалось, самым молодым командиром корабля в части. Летчик-инженер, толковый, сильный парень — почему бы ему и не открыть все дороги в небо?

Никаких неприятностей по службе не знал Сугробов, пока не попал в подразделение майора Кулика. Первое знакомство на земле — это только предыстория, формальность, а основное знакомство у летчиков происходит в небе, за штурвалом, — там человек виднее. И никогда командир подразделения не выпустит лететь самостоятельно прибывшего к нему в подчинение командира корабля без контрольного полета. Сам слетает с ним, посмотрит, как человек работает, и тогда пожалуйста, пусть штурмует высоты.

Если говорить откровенно, то капитан Сугробов немного побаивался предстоящего полета с майором Куликом. Как-то отчужденно держался с ним командир, не спешил выкладывать душу, и это, в свою очередь, настораживало Сугробова. Но тут же успокаивал себя тем, что полет простой, по «большой коробочке».

Их первый совместный полет не заладился с самого начала. А вырулил Сугробов со стоянки эскадрильи и в самом деле неудачно. Рано прибрал газ, и самолет, не достигнув необходимой скорости, остановился под углом к «рулежке». Если вспомнить трехколесный велосипед и представить развернутое поперек движения переднее колесо, то можно понять и положение шасси самолета. Теперь, чтобы двинуться вперед, надо было давать обороты почти до максимальных.

Сугробов осторожно продвигал вперед сектора газа, малодушно не глядя в сторону: он представлял, как хватаются сейчас техники за головы, самолет остановился соплами на контейнер, и мощная струя вот-вот подхватит с земли железный ящик, перевернет, понесет через стоянку перекати-полем. Дотемна будут механики ползать по земле, собирая ключики-гаечки.

— Ну что ты раздумываешь? — Инструктор небрежно двинул сектора газа вперед до упора.

— Ой, командир, контейнер полетел, — немедленно заблажил стрелок.

«Нашел чем обрадовать, дурень», — недобро подумал о нем Сугробов.

— Пусть летит, — холодно отозвался инструктор.

Самолет рывком, почти на одной стойке, развернулся на ленточку осевой линии. Майор Кулик сам прибрал обороты до малого таза и теперь уже не снимал руки с секторов.

На прямой инструктор оценивающе посмотрел на молодого пилота, вроде хотел сказать: «Зелен ты, брат, оказывается. Глаз да глаз за тобой нужен». — И под этим взглядом Сугробов разом сник.

Они сидели рядом, их катапультные кресла разделял узкий проход, каждый из них имел штурвал, сектора газа, необходимые приборы и мог в любую минуту взять управление на себя.

Кулик сидел расслабленно, откинувшись на спинку кресла, вытянув в проход ноги, и безучастно смотрел перед собой на ускользающие под фюзеляж шестиугольники плит.

Это был человек двухметрового роста, богатырского размаха плеч, с постоянно красным, как от жаровни, липом и выгоревшими белесыми ресницами. Только он один ездил на мотоцикле всю зиму, несмотря на ее суровость в этих краях. Маленький вздернутый нос, будто вдавленный между скул, портил его лицо, привносил в его черты женскую мягкость, отнюдь не свойственную его характеру. Он производил впечатление человека недюжинной силы, хотя было ему уже за сорок, а этот возраст для военных летчиков считается пенсионным.

Сугробов, почувствовавший предубеждение инструктора, сидел серьезный, сосредоточенный, плотно затянутый привязными ремнями. Обычно у него получалось все легко, все ладилось, все время он находился на гребне успеха, и редко видели чем-то омраченным этого белокурого, синеглазого парня со здоровым румянцем. А тут замкнулся, хмуро смотрел в лобовое стекло, не решаясь даже повернуться в сторону инструктора. «Пусть он думает что хочет, а ты покажи, как надо летать, — невесело утешал себя Сугробов. — Посмотрим, что он скажет после посадки».

Взлетная полоса лежала в распадке. Вместо привычного горизонта на исполнительном старте — островерхие шлемы сопок, ломаная линия профиля гор. Был ранний час, на небе розовели подсвеченные снизу белые облачка. Всходило между сопками солнце — овальный приплюснутый сверху круг поднимался по склону сизифовым камнем.

— 83-й, вам взлет!

Качнулись белые шапки, замелькали каплями в стекле пунктиры осевой линии, шестиугольники плит слились в серое рядно полосы.

Рука инструктора легла на штурвал. Сугробов почувствовал, как Кулик довольно точно и решительно ограничил взлетный угол. Это была уже не помощь, а опека.

Впрочем, майор Кулик опекал так всех подчиненных ему летчиков. И не случайно. Сам по себе он был первоклассным пилотом, заправлялся топливом в воздухе днем и ночью, ело фотография на стенде мастеров летного дела давно пожелтела. Но однокашники водили уже эскадрильи, а он выбился в начальство только с третьей попытки. Первый раз его ставили командиром подразделения лет пять назад. Через несколько месяцев сняли, потому что один из экипажей, находившихся в его подчинении, довольно основательно проштрафился. Непосредственной вины майора Кулика здесь не было, но отвечать кто-то должен был. Второй раз он пострадал из-за летчика, «разложившего» самолет на земле: дескать, не научил пользоваться тормозами. И теперь с молодыми командирами Кулик был очень внимателен.

Перед снижением на посадку Сугробов заметил, что инструктор взялся за штурвал уже двумя руками.

— Давай занимай створ полосы, — подсказал он, когда самолет только вышел на посадочный курс.

Сугробов не успел еще в треске шлемофона разобрать его слова, как штурвал пошел в нужную сторону, и самолет одним точным движением был поставлен на посадочный курс.

— Вот так и держи!

Сугробов недовольно кивнул в ответ, совсем не уверенный, что пилотирует самолет он сам. Ему не нравилась эта подавляющая активность инструктора, лишавшая его всякой самостоятельности. Он сейчас никак не мог избавиться от назойливой и никчемной в этот момент мысли, даже не мысли, а вертевшейся на языке цитаты из руководящего документа о том, что инструктор должен вмешиваться в управление самолетом только при грубых ошибках летчика. Пока до таких ошибок было еще очень далеко.

— Так, так, хорошо, — довольно повторял Кулик, а Сугробов никак не мог понять, что именно хорошо. — Прибирай оборотики… — И сам поставил рычаги двигателей на малый газ.

Едва самолет начал снижаться, как бы приседать, только начал предпосадочное приближение к земле, как Кулик торопливо, будто куда-то падая, зачастил:

— Поддержи, поддержи, поддержи… — И не дожидаясь, когда это сделает Сугробов, сам схватил штурвал на себя, уже не отпуская его, пока самолет не сел.

— Что же ты не берешь штурвал на посадке? — недоумевал майор Кулик, когда они рулили на предварительный старт для второго круга.

— Я вроде брал, — осторожно возразил Сугробов.

— Да нет, не видно было. Давай во втором полете исправляйся!

Однако и во втором полете все повторилось то же самое. После выравнивания инструктор снова трижды скороговоркой повторил: «Поддержи» — и сам посадил самолет.

— Нет, так нельзя летать, так и самолет поломать можно, — пришел к выводу Кулик. — Ты поздно замечаешь снижение. А почему поздно? Наверное, потому, что близко смотришь на землю во время посадки. — Он, видимо, разволновался, заговорил с каким-то волжским акцентом, окая: — Это характерная ошибка…

Сугробов слушал инструктора, но сейчас его интересовал только один вопрос: «Выпустит или нет самостоятельно?»

Два запланированных контрольных полета выполнено, осталось три самостоятельных — с правым летчиком. Сугробов был согласен с инструктором: поздновато начинал брать штурвал, поэтому у него до этого полета и получились самостоятельные посадки с незначительным повторным отделением от земли, но это не такая уж грубая ошибка, чтобы лишать самостоятельного полета. Летал же до этого Сугробов, и не с одним инструктором, — все обходилось благополучно; не разучился же он садить самолет, как только оказался в отряде майора Кулика.

Сугробов ждал. Вон уже и его правый летчик подошел к перекрестку рулежных дорожек — месту пересадки, готовый сесть в кабину вместо инструктора.

Майор Кулик, видимо, колебался. Но все-таки сказал твердо:

— Сделаем еще один кружок, это не помешает. — И они прорулили мимо озадаченного «правака».

После третьего полета инструктор уже не сомневался — Вместо самостоятельных будем выполнять контрольные! — окончательно решил он, когда самолет поставили под заправку. И повторил: — У тебя характерная ошибка.

Сугробов покраснел, а мысленно возмутился:

«Заладил! «Характерная ошибка, характерная ошибка!» Это для начинающих. А я уже как-никак полетал… — Сугробов открыл форточку кабины. — В принципе, можно сделать и еще сотню полетов, но что это дает, если их выполняет инструктор?»

— Контрольные полеты никому еще во вред не пошли, — заметил миролюбиво инструктор.

— Нет, товарищ майор, я думаю, больше не стоит, — отказался Сугробов, собравшись с духом. — Ничего доброго не получится.

— Почему? — удивился Кулик.

— Устал я что-то, — уклончиво ответил летчик.

— Ну смотри, твое дело.

Под затихающий свист двигателей капитан молча сворачивал шлемофон, кислородную маску, и на его раскрасневшемся лице легко можно было заметить крайнее огорчение.

— Ты не обижайся, в этом деле обижаться нельзя, — извиняющимся тоном утешал его Кулик. — Тут раз на раз не приходится. Может, отдыхал плохо? Может, еще что-нибудь? — предлагал он Сугробову спасительные отговорки.

Можно, конечно, найти для своего оправдания любую причину, но факт оставался фактом: инструктор отстранил от полетов командира корабля. Это уже событие, и не только, скажем, в эскадрилье. О нем будут говорить и повыше. И, как ни странно, в сложившейся ситуации в невыгодном свете оказывался не столько пилот, сколько инструктор. Как же это не выпустить в самостоятельный полет командира корабля, который летает не первый год. Если учесть еще неудачную командирскую судьбу майора Кулика, то станет понятной его перестраховка, инструктор тут явно покривил душой.

— Ну что там у тебя случилось, — после полетов подошел к Сугробову командир эскадрильи. Это был крупный медлительный подполковник с темными усталыми глазами на широком лице.

— Говорит, на посадке штурвал мало беру…

— В следующую смену я с тобой полечу, сам посмотрю. Только ничего нового не изобретать! — И на этом разбор контрольных полетов закончился.

Сугробов ходил у подполковника Тихонова в личных воспитанниках. Командир эскадрильи сам давал вывозную программу этому летчику, сам обучал его, и вдруг, оказывается, что-то просмотрел.

В следующую смену капитана Сугробова контролировал Тихонов. Он сидел в кабине, чуть подавшись вперед, расслабленно положив на колонку штурвала полусогнутые в — пальцах руки, о чем-то задумавшись. Так сидит за столом учитель, ожидая ответа ученика.

— Так что говорил тебе Кулик? — спросил Тихонов, когда они подруливали к магистральной «рулежке».

— Сказал, что близко смотрю.

— А куда ты смотришь? — остановил Тихонов самолет.

В нескольких десятках метров впереди них сходились белым крестом осевые линии боковой и магистральной «рулежки».

— Примерно одна плита от креста.

— Ну, правильно ты смотришь, — подтвердил Тихонов и добавил: — Можно, пожалуй, чуть подальше. Бери не одну, а две плиты за осевую линию. — И отпустил тормоза.

Это было неожиданное открытие. Сугробов сидел ошарашенный, только сейчас поняв, что до этого смотрел на посадке совсем в другую точку. Командир его не понял. Он, Сугробов, говорил, что брал расстояние на одну плиту до осевой линии, а оказывается, надо смотреть значительно дальше — за осевую линию, да еще за две плиты. Капитан хотел было переспросить командира, но почему-то промолчал.

— Правильно я говорю? — Тихонов, очевидно, почувствовал замешательство летчика.

— Так точно, командир! Две плиты за осевой! — четко ответил Сугробов.

Теперь всю дорогу, пока они рулили, капитан запоминал, куда должен смотреть, привыкал к новой проекции полосы на посадке. «Взгляд подальше, только подальше!»

И когда, выполнив «кружок» над аэродромом, они пошли на посадку и приблизились к точке выравнивания перед полосой, Сугробов увидел вдруг в новой проекции, как медленно поползла вверх «бетонка», будто кто-то наступил на ее ближний конец, и только теперь с радостным чувством открытия понял, что именно так настойчиво втолковывал ему майор Кулик, а он упрямо отказывался его понять. Только теперь он стал замечать малейшее движение самолета к земле, уловил главную тонкость — залог отличных посадок, и это не на один день, не на неделю, а на всю жизнь «Взял наконец бога за бороду!»

— Вот молодец, вот молодец, — нахваливал его Тихонов, а самолет с мягким шорохом касался бетона, но продолжал еще лететь, оставаясь — на весу упругих аэродинамических сил, — Сугробов демонстрировал высший класс приземления.

— Восемьдесят третий пойдет самостоятельно. — Командир эскадрильи не стал даже выполнять второго контрольного полета.

— Не знаю, что в тебе Кулик увидел сомнительного, — развел руками Тихонов, собираясь уступить место правому летчику Сугробова. — Видно, стар стал Иван Максимович, раз — не надеется на молодых, — добавил уже с грустной задумчивостью.

Сугробов молчал. Один только он знал, что его отрядный — майор Кулик — поступал правильно. И лучше кого-либо другого понимал двусмысленность положения инструктора. Тот оказался в положении учителя, который утверждал, — что ученик не знает урока, а он при повторной проверке показал вдруг блестящие знания.

Промолчит сейчас Сугробов, и пойдет молва, что Кулик стал страшным перестраховщиком, что в обиде на весь мир хотел ни за что ни про что «скосить» молодого летчика. И не будет ему под старость спокойной жизни в полку, а Сугробов так и останется в «способных и перспективных»…

Не долго раздумывал капитан над выбором, все ему было тут предельно ясно:

— Нет, командир, майор Кулик был прав. Неверно я смотрел на посадке, — сказал он. И встретившись со взглядом своего учителя, уточнил: — Близко смотрел…

— Но ведь со мной-то куда надо смотрел?

— С вами точно, а с отрядным немного не туда…

— Ладно, — сказал устало комэска. — Ты, я вижу, вес понял. А это самое главное.

Виток спирали

«Ты сейчас нежишься на Амурском заливе, слушаешь море и рядом любимая, а у меня здесь все солнце… в спирали рефлектора.

Но ты бы мне позавидовал!»

(Из письма к другу).
Этот аэродром был у летчиков на особом счету: условия Севера, вокруг на сотни километров глухая тайга, но, главное — взлетная полоса лежала между сопками. Высились в безмолвии белые мертвые вершины, задвигаясь друг за друга, как шламы богатырской дружины.

Весь гарнизон — около десятка кирпичных домов (включая сюда и Дом офицеров, где очередь за билетами в кино занимали еще с обеда), и единственная улица, но зато Театральная и с неоновым освещением. Ночью эта горстка голубых огней среди сплошной темени вокруг видна была с высоты полета за целый разворот штурманской — карты, но летчики, увидев ее, считали себя уже дома.

Сложное название гарнизона с языка аборигенов переводили по-разному. Одни — Долиной ветров. А ветра здесь были жестокими. Зимой только северные, с морозом за тридцать, гудели вдоль распадка, как в аэродинамической трубе. На ветру сводило скулы, и загар получался чистого орехового тона, изысканнее южного.

И держался до следующей зимы. Женщины переводили: «Долина скорби. Мы хороним здесь свою молодость!» Кто знает, может, их перевод и был более точным.

— За что сюда, капитан? — Этот вопрос задали Волкову еще в автобусе, курсировавшем раз в сутки специально к поезду. Спрашивали потом не раз и однополчане, но Волков не мог ответить на него по существу. Служил в теплых краях, летал там не хуже других. А бывший командир части, вызвав к себе, много не разговаривал:

— Еще не женился?

— Нет.

— Нужен по замене командир корабля. Поедешь? Тебе собраться легче других.

Капитана оскорбило это предложение, вроде оказался крайним, — и поэтому согласился сразу, может, даже отчасти с вызовом:

— Поеду.

— Ждем назад комэской, — улыбнулся командир, подавая руку.

Волков молча вышел.

Он много слышал об этом гарнизоне, знал, как некоторые запасаются справками о болезнях своих домочадцев, всеми силами цепляются за любую возможность остаться на месте.

А чего бояться ему? Потерять этот уютик? Театры, оперы, оперетки? Ему и без этого не скучно.

Возможно, тогда это было бодрячеством. Позже он поймет, как это непросто уезжать от друзей. Будет он подолгу сидеть в одинокой квартире и, не включая света, выставив ладони над рефлектором, думать, что обошлись с ним более, чем немилосердно. Живьем оторвали от всего родного, одним махом покончили с бесконечным переплетением привязанностей, и оказался он сейчас вроде в другом мире. Бывшему своему врагу был бы здесь рад. Здесь он понял, что все осталось там уже навсегда. Ничего не вернется, даже если он когда-нибудь окажется в краях своей юности. Все будет по-другому, изменятся даже друзья. Осталась ему здесь работа, осталось только небо. Но и оно здесь другое: Большая Медведица загоралась на нем не протянутым за подаянием ковшом, а вставала над мирозданием вопросительным знаком, а внизу, на земле, была не худосочная рощица, а настороженная тайга, и штурманы тянули маршруты не до райцентра, а в Тихий океан.

Он садился за штурвал самолета, будто отгораживаясь от всего мира знакомой до последнего винтика приборной доской, и здесь начиналась его жизнь.

У него был свой экипаж, не один раз уже летали вместе, но все равно подчиненных он держал на расстоянии. Не хотелось новых знакомств, новых дружб. Даже отказался под каким-то предлогом зайти к штурману отметить рождение его сына. Более того, в первом же полете он сразу же предупредил:

— В полете могут быть только команды и доклады. Лишнее слово я расцениваю как отсутствие внутренней дисциплины.

«Ого, куда хватил, — вспоминали потом за рюмкой штурман и «правак». — Этот далеко пойдет!»

С тех пор в экипаже не слышно было живого слова. «Органчики!» — они были или слишком исполнительны, или затеяли сговор. Все разговоры как обрезало. Даже в этом полете на заправку топливом в воздухе они упрямо молчали, докладывали строго по регламенту.

«Нет, так нельзя, — начал сомневаться в своей категоричности Волков. — Не на телеге ездим».

— Капралов, как идем? — спросил он правого летчика после того, как лихо пристроился к ведущему.

— Нормально, — лаконично отозвался тот.

А в первом совместном полете Капралов был куда разговорчивее. Опоздал Кашкин, штурман, на секунду дать команду на разворот, он тут как тут:

— Ты что, Слав, не выспался? Опять до двенадцати ночи в кабинете старшего штурмана полы мыл?

Кашкин еще мог стать штурманом отряда, мог на склоне лет получить повышение до капитана, и эта перспектива забавляла Капралова. Они пролетали вместе лет десять, но Капралов никогда не упускал случая напомнить другу о возможной карьере.

— За такие вольности буду вписывать взыскания, — решительно пресек тогда Волков посягательство на авторитет штурмана. После полета они как ни в чем не бывало ушли вместе, явно избегая общества командира. Позже Волков поймет этих людей, оторванных от большой земли, поймет их вызов, их готовность прийти всегда на помощь. Здесь не церемонились, как не церемонятся в большой семье, а жили честно и искренне. Здесь от человека требовались качества высшей пробы. Фальшь, подделка, лицемерие пресекались в зародыше, потому что могли обернуться бедой для всех.

…Они шли в плотном строю, крыло в крыло, шли так близко, что на переднем самолете видны были шляпки заклепок, потеки масла за дренажными трубками. Волков был ведомым, стоял в правом пеленге, но на этот раз — старшим группы. Заправка в воздухе — тот единственный случай, когда ведущий подчинен ведомому.

— Приготовиться к работе! — Голос Волкова прозвучал в эфире раскатисто, весомо.

— Выпускаю! — Заправщику проще: выпустил шланг, держи самолет «по нолям» и смотри за погодкой, чтобы не запороться в облака. Пусть там заправляемый потеет, ловит шланг на лету. Ему надо быть «б-а-а-а-льшим мастаком». В руках махина за полсотню тонн, каждый миг остаются сзади сотни метров вспоротого потока, а он должен выбирать микроны и не шарахаться в сторону. Нервы, главное нервы, да техника пилотирования.

Волков сидел в кабине чуть вперед, и во всей его худой долговязой фигуре с расслабленными широкими ладонями на штурвале было заметно равнодушие к этим бушующим за крылом вихрям. Полуобернувшись влево, он, не отрываясь, смотрел за передним самолетом.

Из конца крыла заправщика белой ромашкой показался вытяжной парашютик, заметался в потоке, закружил, вытаскивая гибкий шланг. Тяжелый стальной набалдашник его, подхваченный спутной струей, начал описывать круги, и чем больше выпускался шланг, тем яростней становилось вращение. Сорвись этот набалдашник — насквозь прошьет самолет Волкова, вдребезги расколет лобовое стекло.

Капитан шел в нескольких метрах, ожидая, когда шланг выпустится полностью, шестом ляжет на поток. Казалось, такие полеты для него — дело привычное. Солнце светило ему в глаза, он смотрел, сощурившись, сведя вместе выгоревшие, будто запыленные брови; в кабине было жарко, и на его худощавом смуглом лице обозначился румянец. Он был молод еще для таких полетов, раньше только первоклассных летчиков учили этой заправке, а Волков только недавно из училища выпустился, но уже берет бога за бороду. Не рановато ли? Командир даже в своем экипаже был моложе всех. И сейчас они смотрели его в работе. А у него о них сложилось мнение раньше…

«Кого подсунули?» — невольно подумал Волков при первом знакомстве с экипажем.

Правый летчик Капралов явно собирался на пенсию. Лицо землистое, нос заострился, вытянулся. Только этот нос и торчит. Не мужик, а бекас…

— Какой срок? — Тогда, при первом знакомстве, обратил внимание Волков на сапоги Капралова.

— Третий! — ответил «правак».

— А вторая пара?

— Дембельная.

Все правильно. Летное обмундирование при увольнении в запас предписано сдавать, а Капралов недоумевает: «Неужто за пятнадцать лет не вылетал новых сапог!» — И выкраивает себе обутки. Капралов все уже выбрал, выслуги достаточно, теперь и кабинет начальника может ногой открывать. К новому командиру отнесся с полным безразличием. Сколько их у него перебыло! А сам так и остался в правых летчиках. Всю жизнь ходил в «профессорах», лучше других знал технику, документы, и это оказалось больше бедой его, чем достоинством. Любил он молодых командиров в их ошибки носом потыкать, а те потом не оставались в долгу.

Штурман Кашкин проявил к Волкову больший интерес. Среднего роста, плечистый был он шустрее «правака», внимательно следил за каждым движением командира, и, когда они встречались взглядами, Волкову в голубых расширенных глазах Кашкина всегда виделось смятение, как будто тот испуганно спрашивал: «Прыгать? Пора прыгать?» «Как же он будет водить меня в океане?» — сомневался командир. Но чтобы требовать от них, он должен был сначала сам показать, что умеет делать…

— Шланг спокоен, занимайте исходное, — доложил стрелок.

— Понял, Титов, занимаю.

Волков не видит выпущенного шланга, не видит крыла своего самолета. Под этим крылом крюк захвата, и им надо подцепить гуляющий в потоке шланг. Командир смотрит только та передний самолет, между ними метры, и оглядываться назад нельзя. После заправщика остается спутная струя — мощные невидимые вихри; они проходят рядом, и не дай бог попадет в их зону задний самолет: девятый вал не так страшен — там некуда падать. А здесь будешь мотаться до земли кленовым листом. Волков выполняет команды стрелка и при этом должен представлять все, что происходит за плечами. В этом вся сложность заправки. Перед глазами заправщик, а видеть должен крыло своего самолета, шланг, опасные зоны.

А если ошибется прапорщик?

— На самолете есть два командира: командир корабля и командир огневых установок, — говорил перед полетом Волков прапорщику Титову. — Ты мои глаза и уши. Поэтому требую от тебя грамотной оценки обстановки.

— Понял вас, понял. — Упитанный розовощекий прапорщик механически кивал за каждым словом.

«Ни хрена ты не понял!» — Волкову не понравилась его манера слушать; кроме того вспомнилось предупреждение командира отряда:

— Титов парень хороший, но молодой еще, недавно на заправке. Будь внимателен.

В этом и сам Волков скоро убедился.

— Левее. Левее. — Титов командует обстоятельно, тянет каждое слово, будто сам изобретает слова.

«Ну пошли!» — Волков осторожно подал штурвал влево. Теперь самолет смещается еще, и боком-крылом вперед. Тут должна быть тонкая работа, легко загреметь под фанфары: ошибешься на метры, и самолет перевернет как щепку.

— Левее…

Как неохотно летчики выполняют эту команду. Десятки раз повторяет ее стрелок, прежде чем «затянет командира на шланг».

Бывает, займет исходное, повиснет серединой крыла над шлангом, и не успеет стрелок глазом моргнуть, а командир уже ушел вправо, и опять начинай все сначала, тащи корову на баню.

А Волков легко пошел. Казалось, завел крыло над шлангом одним движением. Расчетливым, осторожным, изящным. Как на скрипке играет. И при этом полнейшее хладнокровие.

Кашкин, отодвинув шторку своей кабины, показал Капралову большой палец: «Зубр, оказывается, у нас командир!»

Правый летчик реагировал более сдержанно: «Главное еще впереди…»

— Командир, исходное заняли. Немного отстаем, — доложил Титов.

Это значит крыло над шлангом. Осталось чуть отдать штурвал от себя, положить крыло на шланг, завести шланг в захват и ждать сцепки. И все трудности позади. Самолеты будут продолжать полет в «связке», но то уже будут семечки по сравнению с этим моментом контакта.

— Еще отстаем, командир! — повторил Титов.

Волков решительней двинул вперед сектора газа.

— Отлично, командир! Скорости уравнены!

— Иду на сцепку! — Волков отдал штурвал вниз.

Пока все шло обычным порядком. Продавленный крылом шланг был похож на горизонтальный зигзаг молнии: нижний луч под крылом, изгиб — на кромке, верхний луч тянулся к заправщику. Но Волков при отставании добавил обороты, и самолет шел уже с обгоном… Верхний уступ пополз на крыло.

Титов видел, как поднималась над обшивкой вертикальная петля, и в первый момент посчитал, что она уберется, когда с заправщика начнут подтяг.

Он ошибался. Петля горбатилась змеей на верхней обшивке, ползла поперек крыла к задней кромке.

— Командир, вертикальная петля! Отставайте!

Титов опоздал с докладом. Волков прекрасно знал, что следует ожидать после вертикальной петли, и рывком прибрал обороты до защелки. Но было уже поздно. Изгиб шланга достиг задней кромки, провалился через конец крыла. Плоскость оказалась в узле: один конец затягивал заправщик, другой — вытяжной парашютик.

Было еще спокойно, а Титов сидел, вобрав голову в плечи, будто ожидая удара. Отрешенно смотрел он перед собой и видел далеко внизу ребристые, с заслеженными гранями хребты молодых гор.

— Как шланг, оператор?

Молчание Титова затягивалось, и Волков уже не сомневался, что случилось самое страшное.

— Крыло завязалось, — нашарил, наконец, кнопку связи прапорщик. Волков еще не успел перенести руку с секторов газа на штурвал. Самолет резко застопорило, будто врезался он со всего маху в стену, рывком развернуло по курсу. Штурвал вырвало из рук, крутануло влево, и самолет, накренившись, с поднятым вверх правым крылом, сверкающим, как обнаженный клинок, метнулся на заправщик.

«Все, конец!» — мелькнула мысль. Вдруг самолет провалился вниз, Волков оказался в невесомости; ощутил, как натянулись на плечах привязные ремни. Только теперь он увидел, что пошла вниз штурвальная колонка — это Капралов в последний момент отжал ее коленом…

Заправщик тенью метнулся над головой и под его фюзеляжем мелькнули штыри антенн. «Спас Капралов, не столкнулись!» Это он в последний момент воспользовался ничтожным шансом, не предусмотренным никакими инструкциями. Всего одно движение. И как он в этом перевороте успел сообразить, оттолкнуть штурвал…

В кабине стоял грохот, будто обшивку крошили отбойными молотками — самолет оказался в зоне спутной струи. Машина падала, завалившись набок, падала тяжелой неуправляемой моделью. Но все-таки не остался без внимания командира едва заметный рывок, когда они нырнули под заправщик. Волков снова взял в руки штурвал — рули свободно отклонялись в любую сторону. Самолет продолжало трясти, приборы смешались в одну сплошную панель, пестрившую стрелками.

«Крыло завязалось! — стоял в ушах последний доклад Титова. — Тогда катапультироваться!»

Волков резко полуобернулся влево. Крыло матово поблескивало ровной как струна передней кромкой. Оборванный шланг давно соскользнул вниз.

— Что там, командир? — негромко спросил Кашкин.

Ему ответил Капралов:

— Не видишь, что ли? В струю попали!

Тряска прекратилась, и самолет медленно, а затем все с нарастающей угловой скоростью стал выходить из крена. Волков почти не прилагал усилий, считая, что это Капралов взялся за управление. Машинавышла в нейтральное положение, но не задержалась в нем, а, напротив, еще быстрее стала валиться в обратный крен. Волков вцепился в штурвал, крикнул Капралову:

— Брось управление!

Он был уверен, что правый летчик потерял ориентировку. Тот развел руки в стороны, и нагрузка неожиданно стала значительно большей. Это было уже страшно.

— Помогай, — сдавленным от напряжения голосом выдохнул Волков. — Триммер, Валера! — Впервые он назвал своего помощника по имени.

— Отрабатываю!

Нагрузка заметно уменьшилась, но все равно, непонятно почему, самолет продолжало валить вправо.

— Там, наверное, шлангом элерон загнуло, командир. Вот он и тянет, — предположил Капралов.

— Похоже, — согласился Волков. А про себя отметил: «Молодец, Валера! Так оно, наверное, и есть. Действительно, профессор!»

— Что случилось, командир? — второй раз спросил Кашкин.

— Ничего, Слав, ничего. Выводим из крена, — успокоил его Капралов.

Волков оценил такт своего помощника: скажи вот сейчас, что самолет неуправляем — все начнут волноваться.

— Даю отсчет высоты, — деловито сообщил штурман. — Шесть тысяч.

А в эфире их запрашивали:

— 383, на связь! 383, на связь!

Испуганным чибисом кружился вверху затравщик.

— В сложном положении, результат доложу, — отозвался Волков таким тоном, будто речь шла о погоде.

Самолет продолжал медленно, градус за градусом, увеличивать крен. Оба летчика уже висели на штурвале, но машина зарывалась в глубокую спираль, падала вниз. Они не могли вытянуть ее из снижения. Все силы уходили на тю, чтобы остановить крен. Только бы не допустить переворота на спину. Двигатели давно были переведены на малый газ, работали бесшумно, и летчики слышали только посвист потока за крыльями. Они скользили к земле, к сверкающим белизной, будто застывшим в ожидании сопкам. Сопки, казалось, приготовились к встрече, вырядились по этому случаю в белые саваны.

— Пять тысяч! — отчетливо доложил штурман.

Это был последний рубеж. Ниже этой высоты полагалось покидать самолет, если его не удавалось вывести из сложного положения. Это знали все. Но они не были перед неизвестностью. У них только не хватало сил вывести машину в горизонт, уменьшить скорость, и тогда бы все могло закончиться благополучно. И тем не менее, все уже приготовились выполнить последнюю команду.

— Четыре пятьсот, — констатировал Кашкин.

— Слава, кончай высоту считать! Не видишь, помочь нам надо? — Это Капралов, несостоявшийся первоклассный летчик, бесперспективный «правак».

Что он предлагал своему другу? Оставить катапультное сиденье, снять парашют и пройти к ним в кабину, когда все готовы покинуть самолет? Предлагал отказаться от последнего шанса на спасение?

— Разреши, командир? — Кашкин, отодвинув шторку, смотрел снизу, и его глаза от падавшего сверху света казались совсем васильковыми.

«Разрешить? Как же разрешить?» Но в конечном итоге за все отвечает он, командир. Если вывести не удастся, то ему, только ему, придется ждать за штурвалом, когда штурман снова наденет парашют и покинет самолет. Ждать, если даже он не успеет катапультироваться.

— Только поторопись.

— Минуту, командир! — Проворно сбрасывал Кашкин парашютные лямки.

В следующее мгновение он, уже крепко ухватив штурвал обеими руками, тянул его на себя. Самолет прекратил кренение, а затем неохотно, как в воде, пошел в нейтральное положение. «Неужели получилось? Неужели?» — не верил своим глазам Волков. Но радоваться было пока еще рано.

«Высота, падает высота!»

Волков смог свободно вздохнуть, когда перевел самолет в набор высоты, уменьшил скорость. Теперь летчики могли держать самолет и без помощи штурмана.

— Все, Слава, выгребли. Спасибо тебе.

Кашкин стоял рядом, улыбался и, казалось, ждал еще работы. Как будто спрашивал, что делать дальше.

— Спасибо, Слав, — еще раз кивнул Волков. — Давай курс домой.

— Понял, командир. — Он оглянулся на Капралова и полез на четвереньках в свою кабину. Через минуту дал команду: — Разворот на сто восемьдесят!

— Спираль получилась?

— Полный виток, — подтвердил штурман.

— Ну, пошли. — Волков осторожно начал разворот, будто самолет держался на верхушке шара и мог свалиться вниз в любую минуту. — Передайте, что возвращаемся, — вызвал он на связь ведущего.

— Понял вас. А мы уже думали… — Он не договорил, что там думали, спохватился на полуслове. — Понял вас! Передаю.

— Не рановато ли, командир? Попробуй! — Капралов легонько подвинул вперед-назад штурвальную колонку: что-то явно мешало свободному ходу руля высоты.

Для одного полета это было слишком много.

— Титов, осмотри хвостовое оперение, — устало распорядился Волков. Стрелок отозвался сразу, ответил с каким-то странным подъемом, словно сообщал радостную весть:

— Командир, тросик антенны попал между рулем высоты и стабилизатором.

Теперь стало понятно, почему был тот рывок, когда они нырнули под заправщик. Все-таки зацепились.

— Хоть пешком иди, — заметил Капралов.

Если бы они могли вылезти из самолета, оставить его посреди дороги… Тросик оборванной антенны скользил между рулем высоты и стабилизатором, как иголка в ножницах. Но когда-нибудь он должен был зацепиться и заклинить управление в самый неподходящий момент. А что делать? Не бросать же самолет после всего, что было, из-за какой-то проволоки.

— Будем садиться, — решил Волков.

Капралов мельком взглянул на него и отметил, как осунулось лицо командира. Еще резче выступили скулы, глубже пролегли морщины к уголкам поблекших губ. «Молодой-то еще парень…» Согласился с видимой бодростью:

— Вытянем!

Им повезло. Они благополучно приземлились. Но как брали на посадке штурвальную колонку, так она и осталась в крайнем положении.

— Руль высоты вверху, — доложил в конце пробега прапорщик Титов.

— Да, заело, — ответил ему Капралов. Он выполнял свою обычную работу: убирал закрылки, выключал один за другим ненужные приборы. Но все-таки разъяснил:

— Скорость упала, и тросик повис, зажал там все.

— Надо же, профессор! — мотнул головой Кашкин. Склонившись над бортжурналом, он «доделывал» свой маршрут, чтобы не ругался потом старший штурман.

Волков не вмешивался в их разговор. «Ну вот и успели… успели… успели…» — стучало у него в висках. Его распирало от ликования; возможно, это же испытывали и все в экипаже, но они молчали, занятые своим привычным делом.

— Приготовься, командир, идти «на ковер». Распинать тебя будут, — не отрываясь от бумаг, предупредил Кашкин.

— Это уже не важно.

Волков сейчас думал о другом. Какая разница, хвалить будут или ругать? Он думал о том, как ставил подчиненных на свои места, как утверждал свое командирское начало, и ему сейчас было стыдно. А еще он вспомнил, как мечтал вернуться назад, откуда приехал, командиром эскадрильи. Все это было ничтожным и мелким теперь, после их общего витка спирали.

— Домой пойдем все вместе, — объявил Волков, когда затихли выключенные двигатели.

— Само собой, — сказал за всех штурман. — Кто-то из нас в рубашке родился.

— Наверное, Слав, сын твой, — кряхтя потянулся в своем кресле Капралов. Он ждал, когда спустится вниз по стремянке Волков.

На земле командиру положено выходить из самолета первым.

Перед стартом

Тревога в гарнизоне не только для мужчин. Даже учебная.

— Володя, слышишь? — Марина в темноте склонилась над ним. Запустив ладонь ему под голову, чуть приподняла от подушки.

— Володя, гудит!

— А? — И Егорушкин сразу поднялся. Складный, пружинистый, как гимнаст. Теперь и он услышал плавающий звук сирены.

Владимир ждал эту тревогу. Не надо быть большим провидцем, чтобы разобраться в замыслах командования. Готовилось учение — раз, прилетела комиссия — два, очень уж настойчиво начальник штаба рекомендовал всем проверить адреса в карточках посыльных — три. Да мало ли еще других мелочей, понятных сведущему человеку.

«Я или Лопасов?» — с такой мыслью побежал Егорушкин в ванную. Плеснул на себя пару пригоршней прозрачной, как жидкий лед, воды, обмахнулся полотенцем — одним движением! — и уже запрыгал в коридоре на одной ноге, натягивая меховые брюки.

В части при вылете по плану учения готовились к практическому пуску ракеты. Прошел слух, что, учитывая веяние времени, доверят пуск молодому экипажу. А кто из молодых реально может претендовать на выполнение такой задачи? Командирам, конечно, виднее, но и летчики могут трезво оценивать свои шансы.

— Марина, тревожный!

Она уже несла чемоданчик, уложенный согласно памятке на внутренней стороне крышки: в доме во всем любили порядок. Сверху памятки рукой Владимира выведен девиз: «Вылетаешь на день, собирайся на две недели».

— Что там случилось? — Глаза жены, глубинной, настоянной синевы, казались потемневшими: то ли остались тени покойного сна, то ли зародилось уже беспокойство ожидания.

— Учение! — Егорушкин бросил взгляд на часы, они стояли на серванте, в полумраке настольной лампы. Было начало четвертого. «Значит, объявили в три. Рановато!»

— Па-ра-па-па-па! — вывел он вполголоса на мотив «Не плачь, девчонка!»

Настроение у Егорушкина боевое, сегодня для него тревога особенная.

— Привет, соколик! — кивнул Егорушкин, глядя мимо жены.

На пороге спальни появился четырехлетний Павлуша, в мать светловолосый, нежнолицый. Широко разведя в стороны локти, сын тер кулачками глаза. Присмотрелся к свету и стал наблюдать за сборами.

— Шлемофон, планшет, компас, нож, перчатки, — перечислил Егорушкин. — Все, побежал!

Где-то в середине второго пролета Владимир приостановился: знал, жена смотрит ему вслед из полуоткрытой двери квартиры. Поднял руку, взглянул на нее снизу. Она молча кивнула в ответ. На площадке низшего этажа услышал, как осторожно закрылась их дверь.

На улице после первого вдоха будто запершило в горле: морозец градусов, наверное, под сорок. Здесь это обычное явление. «На взлете тяга двигателей будет лучше», — перевел Егорушкин в свою пользу значение наружного воздуха.

Ночь, а на ночь не похожа! Луна в зените, казалось, выдвинулась впереди звезд, приспустилась к земле, высветив все вокруг до черных укороченных теней. А поблекшее небо словно стало выше, опустошеннее. Свежий снег искристо голубел в стылом безбрежье. Сирену наконец выключили. После нее — вокруг вроде мертвый покой, но прислушаться — нет, началось движение. Где-то хлопнула дверь, заскрипел в отдалении снег под быстрыми шагами, послышался приглушенный говор — пошла, значит, работа, закрутилась машина. Владимир охотно поднимался по тревоге. Может, потому, что никогда не знал боевых — он родился уже после войны. Но ему нравилось быть в общем порыве, на одном дыхании со своими однополчанами, чувствовал он себя радостно от сознания, что участвует в серьезном и большом деле.

Возбужденный, чувствуя легкость во всем теле, Егорушкин бежал в штаб.

Как он ни старался, а его все-таки опередили.

Владимир ввалился в штаб заиндевевшим до макушки, пар валил от него, как после бани; лицо разалелось что тот кумач на столе замполита. Намерзшие меховые сапоги непривычно раскатывались по мастичному паркету в разные стороны, когда он шагнул к командиру эскадрильи с докладом о прибытии.

— Молодец, Егорушкин, отмечаю! — похвалил подполковник Многолет, но Владимир был явно огорчен: за приставным столом напротив командира эскадрильи уже сидел капитан Лопасов. Не запаренный, собранный, тщательно выбрит и со снисходительной усмешкой в темных глазах. Под этим холодным, влажного блеска взглядом у Егорушкина сразу улетучилось радужное настроение. «Значит, решили и предупредили заранее, чтобы командир готовился к ответственному полету без спешки! Значит, не я, а он!»

Да, было из-за чего расстраиваться Егорушкину. А он летел как на пожар!

— Замполит, запиши: первым по тревоге прибыл старший лейтенант Егорушкин, — сказал командир.

«Не надо, Борис Андреевич, меня утешать! И так все ясно!» — взглядом ответил Владимир.

Стараясь ни на кого не смотреть, Егорушкин отошел к шкафу с документацией, как будто срочно понадобилась летная книжка.

А чего скрывать, ему очень хотелось пустить на учениях ракету, поразить цель прямым попаданием. Что значит в судьбе летчика практический пуск? Это нечто вроде боевого крещения или, как говорят политработники, экзамен на боевую зрелость.

Егорушкин и Лопасов были однокашниками, закончили одно училище, вместе начинали службу в полку лейтенантами, а вот в карьере более удачливым оказывался Лопасов. Нельзя сказать, чтобы он был там способнее Егорушкина — напротив, в училище задачки по матанализу и упражнения по аэродинамике он добросовестно переписывал у Владимира, но Лопасов вон уже командир подразделения, а Егорушкин год только как командир корабля. Хотя уровень подготовки их как летчиков был совершенно одинаков. В чем же дело? Может быть, во всем виноват сам Владимир?

…Да, Егорушкин допустил ошибку с первых месяцев лейтенантской службы — в самых, что называется, исходных данных. Он соотнес несоизмеримое: отношения между людьми и вообще отношение к жизни. Конечно, в пору юности трудно различить, где преходящее, а где вечное. Да и не только в пору юности. Но если еще не освоившемуся в части лейтенанту майор Цыганов говорит, что пока он, Цыганов, будет сам здесь летать, ему, лейтенанту Егорушкину, не видать командирского штурвала как своих ушей — попробуй тут сохрани оптимизм.

Кто такой майор Цыганов? Это был легендарный в части человек! Пожилой, неизменно со стрижкой под «бобрик», лицо и шея испещрены мелкими засечками морщин и так прокопчены солнцем и ветрами, что давно утратили свой естественный цвет. Общее образование семь классов, специальное — какой-то аэроклуб. Когда-то таких летчиков было много, большинство их вовремя ушло, а Алексей Петрович держался сколько мог, сколько удавалось держаться.

— Ты, ета, пощему в ботинках пришел? — совершенно справедливо спросил тогда майор Цыганов лейтенанта Егорушкина.

Владимир должен был выполнять самый первый, так называемый показательный, полет на новом для него самолете. Точнее, должен был выполнять полет Алексей Петрович и показывать молодому летчику, какой это самолет в управлении, особенности техники пилотирования, какие скорости, высоты, маневренные возможности.

— А в чем я должен? — Лейтенант не понимал, что предосудительного в его ботинках.

Майор Цыганов стоял перед ним, держа руки в косых карманах куртки, щурясь от дыма сигареты. Здесь же рядом и весь экипаж, в том числе и срочная служба.

— Тысящу раз объявляли: приходить на полеты только в унтах или меховых сапогах, ты этого не знал? — Голубовато-бесцветных, чуть навыкате, глазах Цыганова явная неприязнь: «Элементарных вещей не знает!» Майор Цыганов просто упустил из вида, что в училище зимой летают редко, а тут, в боевой части, лейтенант Егорушкин не успел еще ничего усвоить.

— Не знал. И вообще на складе унтов нет.

— А вдруг що слущится? — поставил Цыганов риторический вопрос.

Имелось в виду только одно: если придется катапультироваться, то, пока найдут Егорушкина спасатели, он в этих ботиночках несомненно останется без ног. Отморозит! Да и сейчас на него жалко было смотреть: постоял на стылом бетоне полчаса и посинел, как цыпленок.

— Иди и скажи своему командиру, що ты еще не готов летать. — И затем уже не Егорушкину, а всему экипажу: — Во работают, мать их…

Возможно, Цыганов винил не Егорушкина, а снабженцев, дескать, пилотам летать не в чем, однако лейтенант отнесся к решению командира однозначно: «Молодым прикрывает кислород!»

Егорушкин очень тяжело переживал первое отстранение от полета. А Цыганов на другой же день подошел к Владимиру в классе предполетной подготовки и подал бланк полетного листа.

— Лейтенант, оформи для тренировки! Вщера я летал на проверку с командиром части. Экипаж выпищещь из плановой таблицы.

Вроде между ними и не было вчерашнего инцидента. Но если Цыганов его забыл, то Егорушкин помнил все абсолютно подробно.

Нет, Егорушкин не отказывался заполнять полетный лист, он только на мгновение задумался, его ли это дело — заполнять чужому командиру разные бумаги. В их разговор неожиданно встрял Лопасов:

— Командир, разрешите я заполню! Мы же вчера вместе летали! — Вскочил из-за соседнего стола и с такой преданностью в глазах потянулся за листом, что на него противно было смотреть. Лопасов вчера действительно слетал с Цыгановым. Время вылета у него было после Егорушкина, и он перехватил у кого-то унты.

— Вот пусть он вам и заполняет! — буркнул Владимир.

— А ты що, не хощещь мне заполнить? — глаза Цыганова готовы были выкатиться из орбит.

— Не хочу!.. — Вышло это у Егорушкина довольно категорично. И не потому, что хотел он надерзить командиру; нет, его тошнило от подобострастия Лопасова.

— Ну и лейтенант пошел! — обобщил Цыганов. И тогда же пообещал он прикрыть Егорушкину летную карьеру. Но угроза была пустая: сам-то Цыганов знал, что остались ему считанные полеты, песенка его спета. Ни о каком злом умысле не могло быть и речи, а Егорушкину надолго мир предстал в черно-белом свете.

Во всяком случае, рвения к службе он показывать не стал. Летал, выполнял круг привычных обязанностей — не больше! Так продолжалось довольно долго. Крепко посадил его тогда Цыганов, с самого начала потерял Егорушкин вкус к успеху. Его уже собирались окончательно отнести в число «вылетавшихся и бесперспективных», но произошло в его жизни, казалось бы, самое незначительное, знакомое с детства, событие — сенокос…

…Народу в штабе заметно прибавлялось. Вслед за легкими на подъем и быстрыми на ногу, вроде Егорушкина, стал накапливаться и основной состав подразделения сначала по два-три человека, а под конец стали вваливаться в штаб целыми толпами.

— Быстренько отмечаться — и на аэродром! Готовиться к вылету! — уже, наверное, в третий раз объявлял Многолет: одних поторопит, зайдут другие. — Оставаться на указания командиру, штурману и радисту!

Значит, тревога не закончится тренировочным запуском двигателей. А раз так, то надо бежать, готовиться со всей ответственностью.

В заботах о подготовке к вылету ушла куда-то досада из-за несостоявшихся надежд на практический пуск. Егорушкин очень переживал за свой экипаж. Сидя в штабе, он то и дело нетерпеливо оглядывался на дверь: сам-то прибежал, а как остальные? Главное достоинство командира не столько в собственной разворотливости, сколько в умении правильно направлять действия подчиненных.

Сегодня у Егорушкина первая командирская тревога. Впервые его фамилия, а под фамилией надо понимать целый экипаж, занесена в боевой расчет части. Осталась позади длинная программа подготовки молодого летчика. Как нельзя сразу выучить целую поэму — а надо по строчкам и строфам, — так и в летном деле приходится начинать от простого: взлетов, посадок. Затем уже большие и малые высоты, тактические маневры, длинные маршруты и, наконец, главный полет, зачетный, в котором сведены в одно сложное все отработанные раздельно простые элементы. И только тогда долгожданное заключение в летной книжке: подготовлен к боевым действиям!

В общем-то Егорушкин был уверен в своем экипаже. Разве только Бакута проспит, не услышит сирены.

Нет, Бакута прибежал. Заспан, вдоль упругой щеки какой-то рубец отпечатался, но преисполнен важности происходящего:

— Товарищ старший лейтенант, прибыл, все нормально. — А сам покосился в сторону замполита.

Егорушкин сиял. Все! Ай да хлопцы: самыми первыми явились! Теперь и Многолету можно в глаза смело смотреть.

— Товарищ подполковник, экипаж в полном составе! — Доложил, не вставая, так сказать, в рабочем порядке: все равно командир рядом.

— Вот так надо прибывать по тревоге, — сказал, ни к кому не обращаясь, Многолет. Посмотрел на часы, добавил: — Вот так надо работать с подчиненными!

Что-то непривычно разговорился сегодня командир. Переживает, наверное, за подчиненных. И ему не хочется, чтобы воспитанники плелись в последних рядах.

Но что значат слова? Обычно весь разговор Егорушкина с Многолетом ограничивался коротким докладом и очередным распоряжением. Коротко и ясно: «Так точно», «Никак нет». И никакой лирики. А случись, скажет Многолет идти Егорушкину в огонь и воду — пойдет без колебаний. Слова словами, а бывает между людьми невидимое для посторонних взаимное доверие, незыблемая уверенность в глубокой порядочности другого — какие тут нужны слова?

Вон Витя Лопасов так и светится от распирающей его доброты, спроси у него про друзей, он многих назовет. А самые близкие? Был правым летчиком — не разлей вода со своим командиром корабля; стал командиром корабля — ни на шаг не отступал от командира подразделения; а теперь ходит следом за Многолетом. Плохо только, что своих бывших друзей Витя быстро забывал, менял их как декорации по ходу спектакля. Вот за это, наверное, Многолет его и не очень жалует.

Командир выразил свое недовольство Лопасовым уже в самом конце сбора личного состава. Лопасов тоже своевременно доложил о прибытии подчиненных, собрались летчики идти на указания, но начальник штаба вдруг дал вводную:

— Виктор Дмитриевич, твой радист на месте? Что-то он у меня не отмечен? Может, в спешке пропустил?

— Да вроде здесь был! — повернулся к нему Лопасов. — Вроде я его видел! — А сам глазами на Многолета.

Командиру подразделения такая новость пришлась явно не по душе, насупился за своим столом.

— Кто видел Югова? — обратился Лопасов сразу ко всем. Никто на его вопрос не отозвался. Югов пропал. Исчезновение его выглядело более чем странно. Он был радистом из срочной службы, дисциплинированным, надежным. И вдруг не явился по тревоге! Может, в «самоволке»? Тогда скандал!

— Тьфу ты! Забыл! — подал голос из своего угла старшина. — Югов же в наряде стоит! Дневальным!

— Какой дурак его поставил? — вспылил Лопасов. — Заменить немедленно!

Только теперь вмешался Многолет.

— Прошу без дураков! — сказал с металлом в голосе. И посмотрел так, что у Лопасова весь запал сразу улетучился. Затем старшине совсем другим ионом: — В какой смене? Спал?

Конечно, лучше брать по тревоге штатного радиста. Поменяешь, тем более при комиссии, — неприятных разговоров не оберешься. Но если Югов не спал — какой из него толк в полете?

— Спал! Он в первой смене.

— Быстро его на указания! — Многолет не очень аккуратно сложил простынь плановой таблицы, сунул ее под мышку и первым вышел из штаба.


…День сенокоса начался с заполошного стука в окно:

— Спите? Зачем тогда звали?

Володя приподнялся: во дворе едва-едва только начинало светать.

— Прилетел! — сказал тесть так, будто нагрянул змей-горыныч. И пошел босой, в кальсонах открывать Алехе.

— Заставь дурака богу молиться… — Марина и не подумала вставать, только удобнее положила голову на груди мужа.

Алеха зашумел с порога:

— Привыкли до обеда валяться, дрыхнуть! А ну вставайте все, хватит разнеживаться. Отец, давай косу, я поеду, не буду время зря тратить.

Владимир находился в отпуске, отдыхали у родителей Марины. Алеха ходил тоже в зятьях, женат был на самой младшей в семье. Но жил отдельно, хозяином на другой стороне села. Посмотреть, так сверчок, в чем только душа держится, а колготы поднимал вокруг больше всех.

— Алексей, молока хоть стакан выпей!.. — пыталась остановить его теща.

Нет, круть-верть, затарахтел своим «стрекозлом» и погнал на луг. Только пыль столбом!

Тесть собирался на сенокос основательно: проверил отбитые с вечера косы, приготовил молоток, оселки. Позавтракали пораньше, но без спешки, и пошли.

Марина отправилась тоже с ними: они тогда и на полчаса не хотели отрываться друг от друга.

Тесть деликатно ушел вперед. Он был уже в возрасте — лет за шестьдесят, но все еще работал наравне с молодыми.

Владимир смотрел ему вслед, в худую спину, отмечая выступавшие под армейской рубашкой лопатки, и с какой-то острой болью вспомнил своего родного отца. Помнил его смутно, хотя умер отец, когда Владимир ходил уже в школу, заканчивал второй класс. Смутно потому, что отец, как вернулся с войны, так почти все время не вставал с постели.

Смотрел Владимир на тестя, ставшего ему вторым отцом, и его не покидала мысль ни по дороге на сенокос, ни там, на лугу, когда они гнали за «ручкой» «ручку», что вот перед ним человек с войны, имеет ранения — тесть и до сих пор ходил, припадая на левую ногу, — имеет награды, притом самые высокие, а все еще не сдается, еще вполне обходится в жизни без посторонней помощи. Более того, за все время отпуска Владимир ни разу не видел тестя праздным, все он что-то делал, как будто работа — его нормальное состояние.

Алеха до их прихода успел прогнать ряда четыре.

— Ну и резвунчик! — посмеивался Владимир, снимая спортивный костюм. Солнышко уже заиграло в росном, до сизости, разнотравье, пригревало щеку.

Марина пришла посмотреть, как муж косит; стояла в прозрачной косыночке шалашиком, легком халатике, чуть приоткрывавшем нежное межгрудье.

Владимир и сам был не прочь покрасоваться на глазах молодой жены. Косить он умел — с детства пришлось быть в доме за хозяина. Стал, как на пляже: в плавках, кедах, ситцевой кепчонке с пластмассовым козырьком — и погнал ряд за тестем. Замах делал на полный разворот крепких плеч, брал муравушку под корень, косу вел по строгой дуге, со стороны посмотреть — и родился косарем! Этакий русокудрый голубоглазый провитязь!

— Вот это да! — восхитилась Марина. В деревне косари в особом почете, поскольку переводятся с каждым поколением.

— Может, любить крепче будешь? — озорно оглянулся он на нее.

— Ой буду!

Сначала это было для него сплошное удовольствие. Основные испытания начались после полудня. Марина ушла доить за мать корову, да и вовремя: красоваться перед молодой женой уже не было сил — выдохся Владимир до последнего. Солнце как будто задалось целью выжечь, испепелить под собой все живое, вроде забралось на плечи и выпаривало остаток сил.

Им и оставалось «сбить» клинушек всего-то, может, на две сотки: прогнать ряда по два длинных, а затем с каждым новым заходом «ручки» пойдут на исход, до последнего кустика в вершине.

— Не одолеем! — с сомнением покачал головой тесть и сдвинул на затылок серую кепку. За все время косьбы он не снял даже рубашки — наверное, стеснялся быть рядом с накачанным Владимиром.

Оставлять этот клок тоже неудобно — людям попасть на язык. Скажут, собралось три мужика и оставили курам на смех.

— Попытаемся! — все-таки не пожелал отступать Егорушкин.

— Может, сходим искупнемся? Потом добьем? — Алеха и так был невзрачен и худ, а теперь казался вообще завяленным. Из рыжего стал каким-то землисто-шоколадным.

До речушки с полкилометра. Пока туда да обратно — полчаса на одни переходы. Но предложение его не выглядело нелепым.

— Сходите, — поддержал тесть.

— А вы?

— А я пока, может, зайду разок.

Нет, такой вариант Егорушкину не подходил. Они все трое постояли, подумали и пошли косить.

Со свежими силами тут бы и делать было нечего. Однако теперь совсем другой колер: и коса затупилась, и трава стала как проволока, и земля будто чадила суховеем. После отдыха первую «ручку» они кое-как прошли.

На второй Владимир заботился главным образом только о том, чтобы не выбиться из ритма тестя. Отстанет он на замах — и точно не дойдет до конца. Если сказать, что он устал, — это было мало… То, что разламывалась спина, задеревенела шея от однообразного движения вправо-влево, пересохло во рту, а на губах запеклась какая-то неприятная слизь, — это так, но еще не все.

Главное, руки уже не держали косы, сами опускались вниз. Пробуешь пустить косу поплавнее, а она так и норовит пойти сшибать верхушки, тащит тебя за собой. Конечно, за шесть часов любой намахается до тошноты. Владимир давно бы остановился просто отдышаться, опершись на косье — о, какое счастье! — но он видел впереди выбеленную от соли рубашку тестя, его темную, жилистую шею и продолжал продвигаться за ним. И на каждом замахе только одна надежда: вот сейчас он остановится «потрепышить» косу, и можно будет передохнуть. Но тесть все шел и шел. А Владимиру с каждым шагом казалось, что следующего он уже не сможет сделать.

Наконец тесть остановился. С неимоверным усилием сделал Владимир на один прокос больше. Но сделал!

Все было плохо. Даже косы их звенели не так звонко и голосисто, как раньше, в долинном туманчике, а напротив, сухо шаркались, затихая совсем близко, в этом разреженном воздухе.

Егорушкин видел, как тесть не спешил подправлять косу, как он бесцельно смотрел вдаль, затягивая время отдыха, чтобы восстановить дыхание. И только теперь до Владимира дошло, что тестю ведь тяжело сейчас, значительно тяжелее, чем им, молодым. Но он старается и вида не подать, ходит впереди их. Какая же у него должна быть сила характера, какое терпение!

И все-таки они довели каждый свой ряд ко конца. Пошли назад по своему следу, и каждый увидел свою работу. Отец выкашивал, как и утром, «под бритву», у Владимира получалось с «огрехами», но терпимо, а Алексей прошел выстригами: стояли поникшие строчки овсюга прямым укором косарю. Алексей шел и заодно сбивал косой метелки верхушек.

— Вы как хотите, а я пойду искупнусь! — И больше он косить не стал, отправился к реке. Да, ему бесспорно доставалось больше, чем Владимиру. Он-то выхватился работать натощак. Какой косарь может позволить себе такое легкомыслие? И правильно сделал, что бросил косу, не стал траву портить. Управились и без него.

— Все-таки одолели! — подвел итог тесть, окинув взглядом их работу. — Хорошо!

Потом, когда они возвращались домой, настолько отяжеленные усталостью, что и говорить не хотелось, Егорушкин размышлял о себе, о тесте, об отце и опять о войне.

Так трудно ему еще никогда не приходилось работать! А ведь тестю было, несомненно, еще тяжелее! Он знал его уже много лет, но по-настоящему узнал, кажется, только теперь.

Егорушкину довелось видеть тестя на Майских праздниках впереди поредевшей колонны фронтовиков — с боевым знаменем в руках, торжественно-молчаливым, вроде бы и не таким уж видным среди остальных, хотя он мог бы похвалиться «Славой» всех степеней, но лишь теперь Владимир понял, что настоящая слава, настоящее признание скромны и немногословны.

И тот жестокий бой тестя под Выгоничами на Брянщине, когда он тащил после неудачной атаки, утопая в снегу, раненого политрука; и другой, уже на Кавказе, когда тесть занял с пулеметом командную высоту и не давал фашистам подняться в контратаку — стрелял без укрытия под их минометным огнем, давал возможность нашим подтянуть силы, закрепиться на отбитом рубеже, стрелял до тех пор, пока разрывом не вырвало пулемет из рук, — эти его бои стали понятнее и ближе Егорушкину, стали будто косвенным фактом его биографии. Солдат воевал, солдат шагал через муки, солдат умирал — разве о себе он думал?

Нет, он мужественно и терпеливо день за днем, месяц за месяцем, год за годом — в лишениях, на пределе человеческих сил — защищал и освобождал Родину. Вот так они, солдаты войны, наши отцы, и стали победителями.

А как живет он, их наследник, старший лейтенант, коммунист Егорушкин? С полным ли напряжением души, во всю ли силу? Нет! Его, видите ли, когда-то обидел Цыганов, ему противно смотреть на приспособленца Лопасова, и он предпочитает отойти в сторону, дабы не участвовать в постыдном дележе благополучия. А завтра он может стать свидетелем обмана, подлого поступка — и смолчать, успокоить себя мыслью, что он-то честный! А кто мешает тебе быть по-настоящему честным, служить, работать, бороться за приближение к потолку своих возможностей? Кто? Подлецы? Но почему они тебе мешают, а не ты им?! Почему ты им должен уступать дорогу?! Нет! Они не должны пройти, как не прошли фашисты!

Когда за обеденным столом тесть первым налил чарку Владимиру, признавая в нем своего верного помощника, Егорушкин предложил выпить за солдата победы. При этом он имел в виду не только исполненный тестем жизненный долг.


Указания на вылет по тревоге начались с доведения условной тактической обстановки. Командир части молодой, румяный подполковник юношеского сложения, — кажется, смущался в присутствии комиссии. Он волновался, краснел перед картой, хотя и пытался сохранить командирский тон.

— Южные, под предлогом маневров, развернули свои основные силы в акватории Тихого океана и начали боевые действия против северных с целью захвата территории. В район нашего театра военных действий вышла ударная группировка в составе… — И командир части начал подробное перечисление всех сил условного противника.

На карте «театр военных действий», разрисованный цветными линиями маршрутов разных групп, выглядел довольно внушительно, простирался он до самых дальних точек океана.

— Силами и средствами нашей части во взаимодействии с другими частями приказываю: уничтожить противника! — доложил свое решение командир.

На деле все будет выглядеть значительно проще: выйдет пусковой экипаж в район морского полигона, обнаружит за сотни километров цель — какую-нибудь списанную, поставленную на прикол баржу, и произведет пуск ракеты.

Ждал Егорушкин конкретного решения командира части, ждали его и другие летчики, но…

— Задача экипажу по выполнению практического пуска будет поставлена в воздухе! — Очевидно, такова была воля комиссии.

Указания кончились, летчики пошли в автобус. Уже на выходе рядом с Егорушкиным оказался почему-то подполковник Многолет.

— Ну, Володя! Повнимательнее! — только и сказал он традиционное, прежде чем отправиться к командирской машине. Они на мгновение встретились взглядами: Многолет улыбался.

«С чего бы это!» — думал по дороге Егорушкин, а у самого сердца холодело от предчувствия близкой радости.

Первым возле самолета Егорушкина встретил лейтенант Бакута:

— Командир, нам боевую привезли! — сообщил он, испуганно округлив свои и без того большие воловьи глаза.

Теперь и сам Егорушкин видел в свете фар под крылом своего самолета стрелу ракеты.

— Ну и что? А, Тимоха? Отправим назад, откажемся? — сдержанно подзадоривал его Владимир. А потом с командирской уверенностью: — Давай, Бакута, получше принимай матчасть! Будем наносить удар!

И сам пошел по привычному маршруту предполетного осмотра самолета.


Оглавление

  • С высоты полета Повесть
  •   Глава I
  •   Глава II
  •   Глава III
  •   Глава IV
  •   Глава V
  •   Глава VI
  •   Глава VII
  •   Глава VIII
  •   Глава IX
  •   Глава X
  •   Глава XI
  •   Глава XII
  •   Глава XIII
  •   Глава XIV
  •   Глава XV
  • Рассказы
  • Май Победы
  • Прорыв
  • Сны матери
  • Первая высота
  • Контрольный полет
  • За облаками среднего яруса
  • Характерная ошибка
  • Виток спирали
  • Перед стартом