Жозефина. Книга первая. Виконтесса, гражданка, генеральша (fb2)


Настройки текста:



Андре Кастело Жозефина. Книга первая. Виконтесса, гражданка, генеральша


Историческое эссе

Другу моему Марселю Жюллиану

А. К.

Книга первая. Виконтесса, гражданка, генеральша

Это была настоящая женщина…

Наполеон

Когда Жозефину звали Роза

Однажды утром в царствование Людовика XVI карибская ворожея Элиама из Труаз-Иле[1] на Мартинике увидела, как в ее табуи, хижину, оплетенную бугенвилиями и жасмином в цвету и расположенную в устье речки Крок-Сури, входят две юные креолки. Одну из посетительниц ворожея хорошо знала: это была дочь г-на Таше де Ла Пажри, чья плантация находилась по соседству.

Девушку звали Роза.

Другая, ее дальняя родственница и подруга по пансиону, носила имя дю Бюк де Риверни. Маскируя смехом волнение, девушки объяснили цель своего прихода — им хочется знать, какое будущее их ждет. Карибка взяла руку Эме, всмотрелась в ладонь и объявила:

— Будет день, когда ты станешь королевой. Действительно, через некоторое время судно, на котором плыла Эме дю Бюк, было захвачено турецкими корсарами. Проданная в рабство в Алжир, девушка была отправлена старым деем[2] в дар султану Селиму III[3], и повелитель правоверных сделал ее своей фавориткой. Так «Французская султанша», султан-валиде, то есть «первая во дворце», стала матерью Махмуда III[4].

Затем Элиама долго вглядывалась в дрожащую руку, протянутую ей м-ль де Ла Пажри. Наконец подняла голову, с восхищением посмотрела на девушку и тихо сказала:

— Ты скоро выйдешь замуж, этот брак не будет счастливым, ты овдовеешь и тогда…

Несколько секунд Роза слышала биение своего сердца, потом ворожея договорила:

— И тогда ты станешь больше чем королевой[5].

Роза Таше де Ла Пажри после первого неудачного брака станет Жозефиной, женщиной со сказочной судьбой, королевой Италии и императрицей Франции, раскинувшейся от Бреста до Варшавы и от Гамбурга до Рима. Под власть ее второго мужа, первого императора французов, попадут также Рейнский Союз[6], Швейцария, королевство Неаполитанское, Испания и Португалия; дочь ее[7] будет королевой Голландской, сын[8] — вице-королем Италии; один из ее внуков станет Наполеоном III[9], а шестеро остальных внуков и внучек[10] вступят в брак с королевой Португалии, наследным принцем шведским и норвежским, императором Бразилии, принцем Гогенцоллерном, русской великой княжной Марией Николаевной и графом Вюртембергским. Сегодня кровь Жозефины течет в жилах почти всех коронованных и владетельных семей Европы.

Больше чем королевой…

* * *

Самая необычная судьба в истории берет начало в двух шагах от Труаз-Иле, в меланхолической долине, оживляемой необычной симфонией всех оттенков зеленого вперемешку с желтыми, розовыми и пурпурными цветами, — на плантации Пажри.

Сегодня там отрыты развалины сахарного завода, восстановлены стены кухни и комнаты отдыха г-жи де Ла Пажри, создан[11] маленький музей, где взгляд первым делом привлекает кровать, которая, как утверждают, принадлежала Жозефине, кровать красного дерева, на которой — я живо представляю себе это — мечтала маленькая креолочка с Наветренных островов[12], кому ее муж, именовавшийся Наполеоном, позже напишет:

«Не было дня, чтобы я не любил тебя. Не было ночи, чтобы я не сжимал тебя в объятиях. Я не выпил чашки чая без того, чтобы не проклинать славу и честолюбие, которые удерживают меня вдали от души моей жизни».

Как и она, он родился на острове, и, когда был зачат, Корсика принадлежала еще Генуе[13]. Точно так же Мартиника, отнятая Британией у Людовика XV в начале 17 62, была возвращена Франции во исполнение Парижского трактата[14] только 14 июня 17 63, за девять дней до рождения Жозефины.

Маленькая церквушка с деревянной колокольней, отреставрированная в 18 91 после сильно разрушившего ее циклона, существует в Труаз-Иле и поныне; в ней, под все тем же сводом, похожим на перевернутый корпус корабля и украшенным хрустальными люстрами, в той самой купели, где вот уже двести лет крестят детей, появляющихся на свет в Труаз-Иле, прекрасным июльским утром 1763 капуцин брат Эмманюэль окрестил дочь соседнего плантатора, родившуюся 23 июня в Пажри. Вернувшись к себе в дом, высящийся в двухстах метрах от расколотой землетрясением башни, капуцин, он же местный кюре, начертал следующие строки:

«Сего июля двадцать седьмого дня 1763 я окрестил девочку пяти недель от роду, рожденную в законном браке от мессира Жозефа Гаспара де Таше, кавалера, владельца Пажри, лейтенанта артиллерии в отставке, и госпожи Мари Розы де Верже де Сануа, отца и матери означенного младенца.

Ребенок был наречен Мари. Жозефа Роза своими нижеподписавшимися крестными отцом и матерью — мессиром Жозефом де Вержи, кавалером, владельцем Сануа, и госпожой Мари Франсуазой де ла Шевальри де Ла Пажри.

Подписано: Таше де Ла Пажри де Сануа, ла Шевальри де Ла Пажри и брат Эмманюэль, капуцин и кюре».

Запись не скреплена подписью самой взволнованной из немногих собравшихся. Речь идет о рабыне Марион, дородной черной кормилице, по-местному «да», которая вот уже пять недель щедро выкармливала своим молоком господскую дочку. В цветастом платье, в рубашке с короткими сквозными рукавами и с «кюок», золотыми кольцами в ушах, она гордо несла в тот день на руках маленькую новорожденную.

В той же церкви крестили и мать будущей Жозефины Розу Клер де Верже де Сануа из старинной семьи уроженцев Бри[15], осевшей на Антилах в 1644; там же 9 ноября 1761 она обвенчалась с Жозефом Гаспаром де Таше, владельцем Пажри, родившимся 5 июля 1735 в Карбе; на том же месте высадился, кажется, Христофор Колумб, полагая, что достиг Индии. Туда же вернется на покой Роза Клер, став тещей императора французов. Семья Таше, приехавшая на Мартинику из Блезуа[16] в 1726, была, конечно, не столь старинного происхождения, как Верже де Сануа, но происходила по женской линии от прославленного Пьера де Белена[17], сеньера д'Эснамбюк, который в начале XVII века утвердил французское знамя на Антилах.

Г-н Таше де Ла Пажри мало занимался своей плантацией, располагавшей 150 рабами и относившейся, следовательно, к числу довольно крупных. Еще сегодня в уцелевшем архиве Пажри можно прочесть имена рабов, принадлежавших отцу Розы: Фазан, Манон, Теодюль, Аполино, Доротея… В 1807, когда скончалась мать императрицы, Пажри, насчитывавшая 165 рабов, 28 мулов, 5 лошадей, 20 коров, 4 6 овец и занимавшая примерно ту же площадь, что и в 17 63, оценивалась в 600 000, точнее, в 580 345 франков — сумму, которую сегодня следует упятерить.

Г-н де Ла Пажри предпочитал проводить врет в Фор-Руайале, завтрашнем Фор-де-Франсе и — некоторое время — Фор-Наполеоне, где, как с огорчением отмечала Роза Клер, «он мог найти больше развлечений, чем около меня и своей дочери». Бедная женщина страдала от мужнего равнодушия и, когда вскоре после этого ей пришлось ждать второго ребенка, она мечтала, чтобы родился мальчик.

— Быть может, — вздыхала она, — это вселит в его отца больше дружбы ко мне.

На свет, однако, появилась вторая дочь, Катрин Дезире, и г-н де Ла Пажри не проникся большей «дружбой» к жене. После рождения третьей дочери, Манетты, — и подавно. Нет сомнения, что унылой жизни в Труаз-Иле и обществу жены г-н де Ла Пажри предпочитал времяпрепровождение среди красивых негритянок или метисок Фор-Руайаля или, на худой конец, беседы с сестрой и братом, жившими в «городе».

Розе — ее звали еще Йейеттой — было немногим больше трех лет, когда 13 августа 17 66 некий карибский вождь, «убуту», по имени Пакири, приходившийся отцом Элиаме, зажег костер из сырого дерева на одном из холмов («морн», остатков былых вулканов), окружавших плантацию. Густой дым поднялся к небу столбом и отклонился от прямой линии лишь на большой высоте. К тому же на закате солнце «тонуло в крови». Сомнений не было, и вождь объявил: циклон (по-карибски «йюаллу») вот-вот обрушится на остров.

С колокольни Труаз-Иле ударил набат.

Через несколько минут рои москитов, «маренгуэнов», закружились в воздухе, птицы камнем попадали на землю, прячась около человеческих жилищ, океан взбух, закипел, и морские рыбы внезапно ринулись вверх по течению рек. Затянутое плотными тучами небо испещрили молнии, по-местному «титири», получившие свое имя от серебристых рыбок, которые населяют прорезающую Пажри речку и настолько малы, что на одну еду нужно наловить их тысячи.

И начался грозный ураган.

На сей раз это был не просто «банановый ветер», который лишь ломает банановые деревья, а настоящий циклон. Семья Таше, окруженная своими рабами, кинулась искать спасения в каменном здании сахарного завода, достаточно прочном, чтобы противостоять разбушевавшейся стихии. Все на коленях читали молитву Пречистой Деве. Снаружи остров опустошал внезапный прилив, сопровождаемый похожим на потоп ливнем и ветром, гнувшим кокосовые пальмы, как траву. Крыши посрывало, дома снесло, корабли, стоявшие в порту, выбросило на берег.

Когда буря утихла, большого деревянного, окруженного верандой дома больше не существовало, и семья Таше устроилась на втором этаже сахарного завода.

Таково было первой воспоминание будущей Жозефины.

Девочка, окруженная маленьким двором из детей рабов, беззаботно и счастливо живет в долине, омытой прорезающей Пажри речкой, которую именуют Крок-Сури по названию морны, где она берет начало.

Однажды утром десятилетняя Йейетта, проехав по дороге, змеящейся среди сахарного тростника, садится с матерью в Тру Морен на судно. Это «гомье», длинная барка, которая отвезет девочку в монастырь Провидения в Фор-Руайале, столице острова. В самом деле, переезд через бухту в четыре раза короче, чем по суше через Ривьер-Сале и Ламантен. Роза, послушно сидящая на барке, минует три крошечных островка: Шарль, Сикстен, Теблу, — давшие имя ее родной деревне, затем огибает уже настоящий остров — Коровий, округленный и высоко поднятый над водой круп которого принес ему прозвище Мандолины. Через час с лишним плавания на фоне одного из прекраснейших в мире пейзажей г-жа де Ла Пажри с дочерью подплывают к Саване.

На этой большой эспланаде перед гаванью Фор-Руайаля, излюбленном месте прогулок горожан, поднимется в свой день и час, белея на солнце, обсаженная пальмами статуя Жозефины, перед которой осеняют себя крестным знамением крестьяночки, привозимые сегодня автобусом на работу в Фор-де-Франс.

Роза углубляется в лабиринт узких улочек с деревянными домами, лепящимися на отрогах Карбе. Мать обнимает ее, и двери монастыря закрываются за нею.

* * *

Четыре года маленькая Роза — больше ее не называли Йейеттой — следовала наставлениям достопочтенного отца Шарля Франсуа де Кутанса, апостолического вице-префекта Наветренных островов в Америке, согласно которым надлежало «с ранних лет воспитывать в юных девицах ту стыдливость и скромность чувств, кои суть наилучшее украшение их пола, ту кротость и доброту, кои придают приятность обществу».

— Прививайте вашим воспитанницам, — присовокуплял вице-префект, обращаясь к монахиням, — простые и ровные манеры, ибо всякая аффектированность сводит на нет самые прекрасные природные задатки; поскольку танцы весьма приумножают приятность поведения и осанки, позаботьтесь, не скупясь, найти учителя таковых, но сделайте это с разборчивостью и осторожностью.

Провинности в учении наказываются вплетаемой в волосы черной лентой, первые ученицы надевают белую. Единственное развлечение новой пансионерки — визиты к бабушке де Сануа или к брату и молодой сестре отца — Роберу Таше, флотскому лейтенанту, и Франсуазе Розе, тете Розетте, которые пытаются развеселить юную дикарку.

Покидая монастырь Провидения, будущая императрица обладает «приятностью поведения и осанки», умеет петь, бренчать на гитаре (благодаря своему учителю г-ну Франсису) и знает «правописание сердца».

Вернувшись к своим в Труаз-Иле, она вновь живет в полной праздности; ее ближайшее окружение — мулатка Эфеми, кормилица Марион и наперсница рабыня Брижитта.

Часто, не вставая даже из гамака, Роза угощается «абитанами», гигантскими и вкусными мартиникскими раками, «турлуру», красными земляными крабами, которых едят с рисом, и, наконец, «кофрами», настолько замечательными рыбками, что рыбаки не любят их продавать, предпочитая оставлять для себя. Ее любимое лакомство? Ананасы «франс», то есть «восхитительные». Ведь еще сегодня в этом слишком забытом департаменте[18], желая обозначить что-нибудь красивое и хорошее, употребляют эпитет «франс». «Здесь земля превращается в золото», — говорят на Мартинике. И чтобы поесть или освежиться, Розе достаточно протянуть руку. Одно хлебное дерево может прокормить многих, и в иных деревнях можно встретить вековые деревья, принадлежащие сразу дюжине семей, у каждой из которых есть «своя» ветка.

Удивительный край!

Если вдоль дороги сооружают ограждение из свежесрезанных кольев, через несколько недель у живой изгороди уже есть корни, листья и побеги. Разве что плодов она еще не дает.

Каждый день по тенистой дороге, окаймленной кокосовыми пальмами, хлебными и имбирными деревьями, Роза следует вдоль речки Крок-Сури, проглядывающей за лианами, гибискусами и орхидеями. За десять минут ходьбы она добирается до места, где маленькая, тогда полноводная речушка расширяется в виде изящной раковины. Там, среди нагромождения скал, под высокими кокосовыми пальмами и сливами она сбрасывает одежду и купается. Затем девушка растягивается на большой гранитной плите, которая и сегодня угадывается под травяным покровом рядом с «Гаванью королевы» — так всегда называлось место купания будущей императрицы.

Нередко Роза совершает экскурсии по острову от горы Пеле на севере до Чертова Стола на юге, у пролива Сент-Люсия. Или добирается до Диамана[19] и восхищенно любуется на просторе этим изумительным утесом, который дал имя близлежащей деревне и, походя на драгоценный камень, внезапно встает прямо из Карибского моря. Несколькими годами позже он войдет в историю, благодаря подвигу ста двадцати англичан, зацепившихся за обрывистый склон этого гигантского камня и целых семнадцать месяцев сопротивлявшихся натиску французских сил. С тех пор корабли его британского величества, проходя мимо, салютуют залпом героической скале.

* * *

Розе доходит пятнадцатый год. Один из современников изображает ее как «воплощенную грацию», хотя «скорее обольстительную, чем красивую». У этой светлой шатенки бесспорно ослепительная кожа, шелковистые волосы, которые с возрастом потемнеют и приобретут прелестный рыжеватый оттенок, и глаза, цвет которых следует определить как меняющийся. Если окружающим они казались темно-голубыми, а художники чаще всего рисуют их нам коричневыми, цвета подгоревшего кофе, то в обоих ее паспортах, выписанных в 17 95, они характеризуются как «темно-золотистые» или «черные» — различие, проистекающее, без сомнения, от привычки «почти всегда держать их полузакрытыми под длинными, чуточку изогнутыми веками с прекраснейшими в мире ресницами». Она излучает — и всегда будет излучать — обаяние своим кротким взглядом, гибкой поступью, небрежностью движений, улыбки и голоса. Задержимся еще минутку на ее паспортах и отметим рост, которого она вскоре достигнет, — пяти футов, иными словами, метр шестьдесят два сантиметра. Примеры в одном из паспортов описывают нос и рот как «маленькие», в другом — как «красивые», что вполне совместно, а вот подбородок показался одному из писарей «круглым», другому же — «несколько выступающим».

Пока что Роза влюблена. Влюблена в свой гамак, где проводит в мечтаниях долгие часы, влюблена в желе из гайявы, в анисовую настойку, которую готовит Марион, в Версаль, о котором ей рассказывает отец, бывший паж обворожительной дофины Марии Йозефы Саксонской[20], невестки короля Людовика XV.

Влюблена в любовь?

Как ей не быть влюбленной в краю, где все наводит на мысль о любви? В краю, чуждом ложной стыдливости? В краю, где негритянки и мулатки пользуются своими мадрасскими накидками как любовным телеграфом? В те времена, многие из обычаев которых сохранились до наших дней, узел на одном конце накидки означал «сердце свободно», на двух — «сердце нужно взять», на трех — «сердце занято». Иные женщины завязывали ткань так, что на всех ее четырех концах гордо взбухали узлы, зазывно и бесстыдно возвещавшие: «Сердце безумствует».

Была ли рабыня Розы Брижитта ее «кокоткой» — так называли на карибских островах наперсницу, негритянку или мулатку, которая не расставалась с хозяйкой и спала с ней в одной комнате? Нам кажется, что юные креолки из островного дворянства избегали обзаводиться подобными спутницами.

Если верить, — а я думаю, что верить не следует, — некоему Терсье, генералу вандейцев, у будущей «г-жи Наполеон» был с ним роман. Капитан мартиникского полка, он был принят в лучшем обществе острова. «Среди тех, кто составлял его, — пишет он, — я познакомился с м-ль Таше де Ла Пажри, знаменитой императрицей Жозефиной. Я был тесно связан с ее семейством. Часто гостил по несколько дней в поместье ее матушки. М-ль Таше была тогда молода, я тоже…»

Это многоточие проставлено рукой самого генерала, который написал свои «Воспоминания» много позднее, когда он был заклятым врагом Наполеона. Я предпочитаю верить традиции, утверждающей, что Марион внушила Розе: «Не влюбляйся в кого попало».

На масленицу 1779 в Фор-де-Франсе полтора месяца стояла эскадра графа д'Эстена[21]. В ней служило сто пятьдесят офицеров, для которых «устраивались танцы», и не исключено, что Роза позволила себе принимать невинные ухаживания некоего девятнадцатилетнего лейтенанта по имени Сипион дю Рур с корабля «Марселец». Впоследствии м-ль де Ла Пажри вновь встретит его, и он станет ее любовником. Покамест же между ними ничего не произошло, К тому же к этому моменту Роза уже стала невестой, и вся Пажри взволнована этим событием.

Событием во многих эпизодах.

Судите сами. Маркиз де Богарне[22], живущий во Франции любовник Мари Эжени Таше, супруги некоего Ренодена, которому разрешают писаться с дворянской частицей «де», попросил руки Катрин Дезире, сестры Розы, для своего сына Александра.

Александр?

Разумеется, его знали все, потому что он тоже родился на Мартинике в 1760, тремя годами раньше Жозефины, когда его отец исполнял обязанности правителя и губернатора французских Антил, включавших в себя не только Мартинику, Гваделупу, Дезирад и Мари-Галант, но также Доминику, Сент-Люсию, Гренаду, Гренадины, Тобаго, Сент-Винсент и Кайенну. Юный Александр даже остался в Фор-Руайале после отъезда своих родителей и г-жи де Реноден, которые вверили его попечениям г-жи Таше де Ла Пажри, бабушки будущей Жозефины. Произвольно сдвигая даты, кое-кто из историков пытался представить молодого Богарне как первую любовь той, кто станет его женой. Так вот, в 17 65 или начале 17 66 Александр уехал во Францию. Жозефине едва исполнилось тогда три года. Конечно, на берегах Карибского моря все созревает рано, но преувеличивать все-таки не следует.

Этот союз, неожиданный для маленькой бесприданницы Таше, был устроен, разумеется, г-жой Реноден. К несчастью, когда весть о сватовстве достигает Труаз-Иле, Катрин Дезире больше нет — ее унесла чахотка, Отец предлагает свою третью дочь Манетту, «здоровье и веселый нрав которой» сочетаются «с лицом, обещающим стать интересным». Но Манетте всего одиннадцать лет, и г-жа де Ла Пажри не желает еще с ней расставаться. Тогда 2 4 июня 177 8 Гаспар Таше де Ла Пажри предлагает. Розу., Накануне ей исполнилось пятнадцать, она — гордо уточняет ее отец — «весьма зрела для своего возраста, и ей вот уже пять-шесть месяцев можно дать восемнадцать лет». Нрав у нее кроткий. Сверх того она владеет «немного гитарой» и отличается «приятным голосом, красивыми кожей, глазами и руками».

Маркиз ответил: «Я не указываю, которую из двух ваших барышень мы просим вас привезти: та, что, по вашему мнению, больше всего подойдет нашему сыну, и будет для нас желанна, Приезжайте и сами решите, какая из двух прибудет с вами».

Г-н де Ла Пажри «указывает» на старшую дочь, и вот так Роза становится невестой Александра де Богарне. Оглашение о помолвке делается 11, 18 и 25 апреля 177 9 в церкви Труаз-Иле. Тут же начинается переписка между братом и сестрой. Г-жа де Реноден не ленится описать г-ну де Ла Пажри его будущего зятя. По ее словам, у «молодого человека» есть все, чтобы нравиться, — «приятное лицо, отменное сложение, ум, дарования, и — что представляет собой неоценимое достоинство — в нем соединены наилучшие качества души и сердца: он любим всеми, кто его окружает». К тому же у него недурное состояние — 40 000 ливров ренты и надежда получить еще 25 000.

По мнению менее лицеприятного свидетеля — его будущего однополчанина с характерным для эпохи именем Луи Амура де Буйе, физический облик Александра зауряден, но природа наделила его «приятной внешностью, располагающими и привлекательными чертами, изящными манерами»: он уже нравится женщинам. У него было немало романов, и «эти успехи льстят его самолюбию и целиком поглощают его». Скромность не относится к числу его достоинств: он хвастается перед товарищами своими похождениями. «Он даже показывал мне вещественные доказательства, — рассказывает Луи Амур, — которые собирал и хранил, как другие сделали бы с предметами, подтверждающими их славу».

«Почему я не могу полететь к вам! — пишет г-жа де Реноден брату. — Приезжайте, ваша верная сестра молит вас об этом».

Но Франция воюет с Англией, и г-н де Ла Пажри стал драгунским капитаном в ополчении. Подобает ли покидать Мартинику в момент, когда англичане уже завладели соседним островом Сент-Люсия? И потом, не опасно ли предпринимать длительную поездку по морю вместе с совсем юной девушкой, когда океан бороздят корабли его британского величества? Г-жа де Реноден пожимает плечами. Что если долгое ожидание «поостудит пыл молодого человека»?

Но несмотря на издержки, которых требует такое путешествие, на него приходится решиться. И в конце августа 1779 г-н де Ла Пажри, его сестра Розетта, мулатка Эфеми и главный персонаж каравана Роза покидают наконец Фор-Руайаль.

Прощайте, платки,
Прощайте, накидки,
И золота блестки,
И ожерелья!..

Во время долгого плавания военного транспорта «Иль-де-Франс», конвоируемого фрегатом «Помона», Роза мечтает о своем девятнадцатилетнем женихе, этом королевском офицере, с которым она, может быть, играла в те времена, когда он жил у бабушки Таше. Она представляет его себе в щегольском белом мундире с серо-серебристыми отворотами и отделкой.

* * *

Четырнадцать лет назад шевалье де Богарне, очень красивый мальчик, совершил такой же переезд, отправляясь к родителям. Его мать умерла через девятнадцать месяцев после его прибытия. Маленького шевалье воспитывала его крестная г-жа де Реноден, уже проживавшая отдельно от мужа и после разрыва с ним состоявшая в фактическом браке с бывшим губернатором. Чета вверила Александра напыщенному педанту-наставнику с причудливой фамилией Патриколь. Он сперва сопровождает Александра и его брата Франсуа в коллеж Плесси, а затем везет своих воспитанников в Гейдельбергский университет. Из высокопарных писем этого педагога мы узнаем, что грамматика вскоре перестала быть для Александра той «особой с морщинистым и безобразным лицом, которая так отвращала его первоначально». Поклонник Вольтера, Патриколь добавляет (и мы представляем себе, с какой улыбкой): «Он весьма своеобразно клюнул на крючок катехизиса. Я опасался, как бы такой ум, как у него, издавна приученный все мерить линейкой и циркулем, не нашел множества изъянов в этих поучениях и не стал выдвигать возражений, на которые мне было бы трудно возразить, но, к счастью, Александр сам разрубил узел трудностей, открыв для себя тот принцип, что не следует углубляться в таинства, которые святая церковь предписывает нам чтить, и что нужно поступиться ради нее доводами разума, поскольку она не может нас обманывать. Принцип этот насквозь ложен, но я чту и бесконечно люблю его, поскольку он оказывает мне большую услугу в данных обстоятельствах».

В пятнадцать лет шевалье, поступивший за год до этого волонтером в мушкетеры, уже становится любовником, чьи подвиги в этом смысле с удовольствием подчеркивает наставник. Но, замечает он, «меня весьма удивляет и огорчает в шевалье то старание, с каким он таит свои сердечные чувства, и легкость, с какой ему это удается».

8 декабря 1776, шестнадцати с половиной лет, Александр становится младшим лейтенантом в Саарском пехотном полку и приступает к выполнению своих обязанностей. Разумеется, он влюблен. Сначала это некая г-жа де Комон, которая прозвала его своим «козликом». «Она всегда именует меня так, — объясняет Александр своей дорогой „крестной“ Реноден, — из-за волосков, которые растут у меня на подбородке, почему в полку меня и дразнят „козленком“».

Козленок послан в гарнизон в Конке, в трех лье от Бреста. «Пожалейте меня, — пишет он своей тетке, — потому что я нахожусь в самой глухой дыре, какую только можно вообразить. Это край света. Дальше ехать некуда — мы почти со всех сторон окружены морем. Представьте себе селение, где обитают бедняки, которые говорят на непонятном языке и могут предложить нам для жилья лишь какие-то норы, да и те по дорогой цене».

Однако вскоре Конке перестает быть краем света, потому что шевалье сводит знакомство с Мари Франсуазой Лорой де Жирарден де Монжераль, весьма хорошенькой особой на одиннадцать лет старше своего юного любовника. И вот в каких выражениях он описывает свое счастье любовнице отца: «Кто бы мог подумать, что мне так посчастливится в Конке? Да, не скрою от вас: ваш шевалье вкусил счастье в этих краях. Он любим очаровательной женщиной… Ее муж, который третьего дня опять уехал, сказал мне, что получил приказ пробыть три недели в отлучке. Желаю от всего сердца, чтобы ничто не заставило его вернуться раньше».

Действительно, Мари Франсуаза замужем за г-ном Левассером де Ла Туш де Лонпре, отдаленным родственником семейства Ла Пажри и флотским офицером, который достаточно элегантен, чтобы отправлять должность не в Конке, а в Бресте. Он так часто отлучается от супружеского очага, что г-жа де Лонпре вскоре уже ждет ребенка от любовника. «Я никогда еще не испытывал подлинной любви, — пишет Александр г-же де Реноден. — Особа, вселившая ее в меня, так добродетельна и чувствительна, что я пребываю в самом глубоком отчаянии в предвидение минуты, которая надолго разлучит нас».

Действительно, ему предстоит покинуть любовницу, чтобы последовать за своим полковым командиром герцогом Ларошфуко. Когда Козленок — уже капитан — возвратится, окажется, что г-жа де Лонпре принесла ему сына, нареченного Александром, как любовник, а заодно и как муж.

Между тем молодой Богарне должен вернуться в «лоно семьи», чтобы жениться на Розе. Г-жа де Реноден велела ему еще до отъезда из Конке высказать в перерыве между объятьями г-жи де Лонпре свое отношение к браку с м-ль де Ла Пажри-старшей. «Родственная привязанность, внушающая этой особе желание познакомиться со своей теткой, настраивает меня в ее пользу, — отвечает он, — и мне приятно, что у нас с ней есть общее — нежность, которую она к вам питает».

В его глазах предстоящий брак всего лишь светская условность. Женитьба на племяннице той, кто вот уже почти двенадцать лет заменяет ему мать, придает событию всего лишь более «семейный» характер. Таким образом жена окажется для него несколько менее чужой — чем-то вроде родственницы. В ту эпоху столько молодых дворян лишь мельком видели своих будущих супруг до свадьбы! Из привязанности к тетке, а главным образом потому, что девятнадцатилетнему капитану полагается быть женатым, Александр соглашается взять в жены «особу», выбранную для него г-жой де Реноден, и, отнюдь не тая отчаяния в сердце, уезжает из Бретани в Париж.

Там, в семейном особняке на улице Тевно, шевалье узнает 20 октября 1779, что 12 числа того же месяца его невеста и будущий тесть высадились в Бресте неподалеку от дорогого ему Конке. Тотчас же Богарне вместе с г-жой де Реноден бросаются в почтовую карету. Г-н Таше де Ла Пажри болен. Он так страдает печенью, что все ждут его смерти, и в Морле Александр вскакивает в седло, но не затем, чтобы поскорей оказаться рядом с невестой, которая, может быть, уже надела траур, а чтобы «подготовить г-жу де Реноден, если это произойдет». К счастью, через две недели после того, как «Иль-де-Франс» доставил Розу с отцом в гавань Бреста, последний несколько оправился.

Две недели!

Уже две недели Роза, чьи глаза еще полны солнцем Мартиники, открывает для себя Францию, живя на мрачном и холодном постоялом дворе в квартале Сен-Луи и почти не отходя от постели отца. Вторая половина октября в Бресте, самом, быть может, сыром из французских городов, часто сопровождается мелким дождем. Единственное развлечение юной красотки — вздохи и жалобы тетки Розетты и разговоры Эфеми, которая служит Розе горничной и тоже изрядно выбита из колеи. Если бы хоть Александр был рядом! Когда в среду 27 октября Роза видит его, красивого, изысканного, с элегантными «версальскими» манерами, жених, несомненно, кажется шестнадцатилетней девушке воплощением ее грез. Быть может даже, в тот день он явился представиться ей в своем очаровательном мундире.

А он?

Сердце его, наверное, не забилось быстрее — хотя бы из любопытства — при первой встрече с той, кто будет носить его имя. У нас есть доказательство тому — письмо, отправленное им отцу на другой день после знакомства с невестой: «С самого утра я все время на ходу. Нашим новоприплывшим нужно столько всякой всячины, а в этом унылом городе, который мы надеемся вскоре покинуть, так мало возможностей что-нибудь раздобыть, что у меня масса забот. Главное наконец сделано. Я купил добротный кабриолет, за который с меня запросили сорок луидоров. Наш отъезд назначен, кажется, на утро вторника. Сколько времени мы пробудем в пути — заранее трудно сказать. Но мы все с нетерпением ждем, когда вновь окажемся рядом с вами, — вот единственное, в чем я могу вас уверить».

Наконец Александр решается перейти к главному: «М-ль де Ла Пажри покажется вам, может быть, менее хорошенькой, чем вы ожидали, но я смею утверждать, что благонравием и кротостью характера она превосходит все, что вам могли о ней рассказать».

Во всем этом не чувствуется никакой восторженности.

* * *

2 ноября 17 99, в день Поминовения, они пускаются в путь. На дворе холодно, и Жозефина дрожит — на ней та же одежда, какую она носила на острове вечного лета. На дорогу от Бреста до Рена уходит четыре дня. Четыре дня, в течение которых будущие супруги, несколько стесненные в «добротном» кабриолете, присматриваются друг к другу. Александр, разумеется, не влюблен — в ту легкомысленную и циничную эпоху это показалось бы проявлением очень дурного вкуса, но обаяние креолки действует, кажется, и на него. Он пишет из Рена отцу: «Единственной причиной моего молчания было удовольствие находиться в обществе м-ль де Ла Пажри, той, кто нашла таким отрадным право именоваться вашей дочерью». Переезд совершается так медленно, что дорожные расходы маленького каравана достигают 3800 ливров.

В половине ноября Жозефина впервые попадает в Париж, где в свой день и час будет царить. Думаю, у нас есть основания полагать, что она несколько разочарована. Было, несомненно, холодно и туманно, возможно, даже шел дождь. Как далеко было отсюда, из особняка на мрачной узкой и холодной улице Тевно в двух шагах от Двора чудес[23], до светлых и красочных пейзажей детства Розы! Но особняк маркиза де Богарне изящно обставлен, и его комфортность — особенно после Труаз-Иле — наверняка утешает маленькую креолочку. И потом ведь скоро эта невеста шестнадцати лет и четырех месяцев от роду будет принадлежать своему красивому и любезному шевалье, который в предвидение брака уже носит титул виконта. Маленькая Ла Пажри станет виконтессой! Это тем более прекрасно, что Александр не имеет никакого права украшаться подобным титулом.

На следующий день по приезде г-жа де Реноден везет племянницу по лавкам, чтобы пополнить ее приданое. Девушка, видимо, привезла с Мартиники не Бог весть что, поскольку тетка — конечно, за счет маркиза — расходует на нее 20 872 ливра. Это безвозвратный аванс. Оглашение наспех делается в Париже, в церкви Сен-Сюльпис, к приходу которой относится улица Тевно, и в Нуази-ле-Гран, где живет г-жа де Реноден и состоится бракосочетание. Архиепископ Парижский разрешает сократить срок от оглашения до свадьбы — так не терпится обитателям улицы Тевно покончить с лагерем, в который превратился их особняк. Отец Розы вновь заболевает и не выходит из комнаты. Поэтому 10-го «в помещении, занимаемом г-ном де Ла Пажри у г-жи де Реноден», появляется нотариус мэтр Трюта. По обычаю, приглашенные, пришедшие почтить новобрачных и «подписать их контракт», присутствуют при оглашении его. Эти приглашенные не ахти какие важные особы. Среди них старший брат Александра, также без всякого на то права носящий титул маркиза; один из дядей контр-адмирал граф де Рош-Барито, чей сын Клод по примеру двоюродных братьев самовольно именует себя графом де Богарне; наконец, интендант морского ведомства Мишель Бегон, побочный дядя жениха. Все они — со стороны Богарне. Ни одного из тех звучных титулов, которые благоухают старой Францией и которые можно видеть под столькими брачными контрактами тех лет! Со стороны Розы тоже никаких блистательных имен. Подписи принадлежат всего-навсего некоему Таше, приору Сент-Гобюрж и капеллану герцога де Пентьевра[24], и двум барышням Секуи, без сомнения, подругам г-жи де Реноден.

Александр женится, имея 40 000 ливров ренты материнского и вдобавок еще неразделенного наследства. Эту ренту дают крупные поместья на Сан-Доминго[25], оцениваемые в 800 000 ливров.

А вот будущая императрица приносит мужу лишь свое приданое, «авансированное» г-жой де Реноден, да 5000 ливров ренты, которую г-н де Ла Пажри обязуется выплатить дочери… когда сможет! Г-жа де Реноден, ее тетка, выказывает себя более щедрой, подарив племяннице — как всегда, за деньги маркиза — свой целиком обставленный дом в Нуази, который, как она утверждает, приобретен на выручку от «продажи бриллиантов» — эвфемизм, которым она жеманно маскирует великодушие своего любовника. Разумеется, она оставляет за собой право пользоваться этим домом. Наконец, за счет собственных на этот раз средств тетка переводит на новобрачную долговое обязательство маркиза де Сен-Леже — 120 000 ливров, проценты по которым она опять-таки оставляет за собой.

Короче, Роза получает одни «надежды».

13 декабря г-н де Ла Пажри, все еще больной и прикованный к постели, остается на улице Тевно и не присутствует при венчании, происходящем в церкви Нуази-ле-Гран. Его заменяет приор Сент-Гобюрж. В церковно-приходской книге мы находим имена присутствовавших при подписании контракта, затем фамилии наставника Патриколя и нескольких друзей и дальних родственников. Некий Нуэль де Виламблеп в свой черед оставляет в книге собственноручный росчерк, что принесет ему при Империи титул графа и должность префекта.

Дом в Нуази не готов служить зимним пристанищем — Фредерик Массон[26] вообще считает его дачей, и «высокородная и могущественная дама Мари Жозефа Роза де Таше де Да Пажри» в обществе «высокородного и могущественного сеньера мессира Александра Франсуа Мари виконта де Богарне, капитана Саарского полка», ее супруга, поселяются у маркиза на улице Тевно.

Будущая Жозефина ослеплена своим обольстительным мужем, его стройностью, элегантностью и даже тем цинизмом хорошего тона, который так ценился во времена Марии Антуанетты. К тому же он открыл ей, что такое любовь, и подарил первые драгоценности: часы, пару браслетов и серьги. Она держит их при себе в кармане и с наслаждением гладит, когда не носит. Она влюблена, но он ничуть не покорен ею. Да и мог ли этот денди быть покорен шестнадцатилетней девочкой, приехавшей с берегов Карибского моря из деревни с крытыми соломой хижинами? У новой г-жи де Богарне нет светской обходительности, еще меньше она искушена в беседе и выказывает себя такой далекой от идеала современной женщины, женщины XVIII века, которая вся — изящество, обаяние и особенно ум, которая должна обладать острым чувством смешного и уметь быть насмешливой, а подчас и наглой. То, чем Жозефина будет с такой силой притягивать мужские вожделения, ее несравненная грация, ласкающий взгляд, привезенная из тропиков томность — пока еще только в зародыше. Даже ее тело, предмет восторга стольких мужчин, расцветет лишь позднее.

Мари Роза надеялась, что муж будет вывозить ее в свет и представит в Версале. Она уже видела, как в пресловутом придворном туалете, этом тяжелом чепраке этикета, она склоняется в тройном реверансе перед королевой.

Она заблуждалась.

Г-н де Богарне, самозваный виконт, не мог ездить в королевской карете, не имел права сопровождать его величество на охоте и не получал приглашений на придворные приемы. Как многие современники, семья Богарне самочинно присвоила себе знатность и не могла притязать на «представление ко двору». Однако Александр танцевал так ловко, что однажды его — без жены — позовут на один из знаменитых балов Марии Антуанетты. Всего однажды! И обида на это заставит позднее гражданина Богарне с восторгом броситься в революцию.

Итак, Александр не принят при дворе, но он, в свою очередь, остерегается приобщать жену к светской жизни. По его мнению, она невоспитанна.

— Я составил план ее перевоспитания и надеюсь, что она своим рвением исправит последствия первых пятнадцати лет жизни, когда ею толком не занимались.

Словом, пусть она принимается за работу, чтобы ублаготворить педанта мужа! И главное, пусть не выказывает постоянно ему свою любовь и не вздумает его ревновать! Это уже верх вульгарности! Как! Крошка Роза осмеливается подозревать своего вольнодумного мужа в неверности? Подобное чувство рассматривается в то время как устарелое и присущее только маленьким людям, особенно в случае брака по расчету… Хуже того! Она дерзает писать мужу об этом. Какой дурной тон!

«Уповай на мою точность, — советует он ей, — и не отравляй удовольствие, которое я испытываю, читая то, что ты мне пишешь, упреками, которых не заслуживает мое сердце».

Бедная Роза знает, что муж считает ее невежественной — он ей непрестанно это твердит. Александр получил хорошее образование, а маленькая «виконтесса» темна, как и полагается выросшей на солнце креолке. Поэтому она с кротостью и доброй волей обещает ему не пожалеть сил, чтобы выучить все, чего она не знает, и тем самым не посрамить честь того, чье имя носит.

«Я восхищен желанием учиться, которое ты мне выражаешь, — отвечает ей Александр. — Такая склонность, которую мы всегда в состоянии удовлетворить, есть залог неизменно чистых радостей и дает человеку то бесценное преимущество, что его никогда не устают слушать. Если ты будешь упорна в своей решимости, приобретаемые тобой познания поднимут тебя над уровнем других и, украсив скромность образованностью, сделают тебя законченной женщиной».

Маленькая креолка наверняка лила первые слезы, читая эти строки двадцатилетнего магистра, на котором оставил свой отпечаток несносный Патриколь. С неподдельной радостью и удивительным самодовольством тщеславный виконт адресует молодой женщине, которую не любит, пустые и напыщенные фразы. От его фатовства бросает в дрожь:

«Действительно, мое самолюбие восхищено; я говорю как человек, уверенный в том, что он любим и желанен».

Бедная Роза!

* * *

«Письмо от тебя, которое мне только что вручили, так нежно и приятно, что сердце, продиктовавшее его, не может не быть чувствительным и не заслуживать любви. Оно, действительно, таково…»

Эти неожиданные строки подписаны Александром, отбывшим в Брест, в свой полк, и адресованы жене. Он пишет ей далее: «Мое доверие к тебе заслуживает такого же с твоей стороны, и, если я его еще не добился, я все же не оставляю надежды его завоевать. Прощай, сердце мое. Если я расцеловал бы тебя так, как люблю, твоим пухленьким щечкам, боюсь, стало бы больно. Прощай, тысячу раз прощай. Твой верный друг и нежный муж».

Слезы юной креолки высохли: ей, кажется, удалось, если уж не покорить мужа, по крайней мере, обезоружить его, не слишком надоедая ему своей докучной любовью. «Да, сердце мое, — продолжает он, — я вправду очень тебя люблю, желаю встречи с тобой, и она, хоть и близка, кажется мне страшно отдаленной».

Разумеется, — иначе все было бы слишком хорошо! — даже в конце этого письма опять чувствуется педагог: «Я в восторге от сообщаемых тобой домашних новостей и ничего не жажду так, как мира и покоя в своем доме. Помни, дорогой мой друг, что для этого не жаль никаких усилий, что не следует бояться даже лишений, коль скоро их цель — вернуть и упрочить счастье в лоне семьи. Только там можно испытать подлинные радости и укрыться от жизненных невзгод».

Александр отдает себе, однако, отчет в том, что таким тоном не говорят с семнадцатилетней птичкой с заморских островов. Поэтому он спрашивает: «Не находишь ли ты, что сегодня я выгляжу нудным моралистом?»

Он остается им изо дня в день и сохраняет свой учительный настрой даже тогда, когда движим более нежным чувством: «Ты не пишешь мне о своих талантах. Развиваешь ли ты их, дорогой друг? Я хотел бы, чтобы ты всегда посылала мне черновики своих писем. Я, может быть, найду в них какие-нибудь погрешности слога, но мое сердце легко прочтет в них чувства твоего сердца».

Тем не менее эти письма радуют маленькую креолку, единственное развлечение которой — песни Эфеми. Мулатка поет Мари Розе, и тамошние названия, равно как креольское наречие, откуда изгнаны все «р», это отрадное сердцу «pale keole» пробуждает в молодой женщине воспоминания о былых прогулках, когда она ходила купаться на речку Крок-Сури или на мыс Индейского леса, называемый также мысом Розы. В Париже она не знает никого, кроме окрестных лавочников и владельцев модных лавок, куда ходит с теткой. Уход за г-ном де Ла Пажри, продолжающим хворать, отправка и получение писем — вот и все, что может скрасить ее невыразимую скуку.

Однако Александр подозревает, что письма, посылаемые ему Розой, вдохновлены его теткой. Новое письмо жены открывает ему глаза. «Я почувствовал обаяние вашего слога», — пишет он г-же де Реноден. Та интересуется, продолжать ли ей подсказывать племяннице ее письма. «Конечно, нет, — восклицает Александр. — Будучи уверен, что она одна водила пером, я получу больше удовольствия от лестных слов, которые она мне пишет, и удостоверюсь, что она почерпнула их в своем сердце. Что касается построения фраз, что мне за дело до их правильности? К тому же, судя по ее последнему письму, она делает значительные успехи и может без краски стыда писать кому угодно».

Полк Александра покидает Бретань — его переводят в гарнизон Вердена, и Роза счастлива снова видеть своего щеголя-мужа в мрачном особняке на улице Тевно, тем более счастлива, что Александр оставляет там ощутимый след: через несколько недель после отъезда мужа Роза замечает, что ждет ребенка.

Однако после этого просвета тучи вновь затягивают семейный небосклон. Александр не делает ровно ничего для того, чтобы вернуться на улицу Тевно. Он предпочитает проводить свободные минуты в обществе покоренных им женщин в гостиных окрестных замков, выставляя там напоказ свое тщеславие. По словам — и вполне справедливым — будущей Жозефины, его «рассеянный образ жизни и отчуждение от дома» постоянно дают ей, «злополучной супруге», повод жаловаться. И она не перестает это делать. «К несчастью, — объясняет она позднее, — ее пени не встретили в мужнем сердце того отклика, на который она рассчитывала».

Г-жа де Реноден жалеет племянницу. Она поручает неподражаемому Патриколю осторожно упрекнуть своего бывшего воспитанника. Педант подчиняется, и Александр отвечает наставнику, что первоначально он надеялся счастливо зажить с женой и «приступить к ее воспитанию», дабы «исправить последствия пятнадцати первых лет жизни, когда ею толком не занимались». Но проявленное Розой «нежелание учиться» убедило его, что он лишь «теряет время».

«Тогда, — поясняет он, — я решил отказаться от своего плана и перепоручить воспитание моей жены тому, кто захочет им заняться. Вместо того чтобы проводить большую часть времени дома с особой, которой нечего мне сказать, я выхожу в свет гораздо чаще, чем собирался, и отчасти зажил прежней холостяцкой жизнью. Я воображал, — продолжал он, — что, если моя жена действительно питает ко мне дружбу, она постарается привлечь меня и приобрести достоинства, которые я ценю и которые способны меня удержать». Увы, произошло нечто совсем противоположное! «Особа, которой нечего ему сказать», отказалась «обратиться к образованию и развитию своих талантов; она дала волю ревности и приобрела все недостатки, проистекающие из этой пагубной страсти. Вот как обстоят нынче дела, — заключает Александр. — Она хочет, чтобы в свете я занимался исключительно ею; она хочет знать, что я говорю, делаю, пишу и т. д., и не заботится о том, как найти верные способы достичь этой цели».

Патриколь, передавая объяснение Александра, советует г-же де Реноден «познакомить племянницу с нашей литературой, заставив ее читать и читая ей наших лучших поэтов». Г-жа де Реноден поступит очень разумно, — добавил он, — «обогатив ее память самыми примечательными отрывками наших театральных произведений». Поскольку г-н де Ла Пажри все еще во Франции, он тоже, вероятно, мог бы взяться за дело и научить дочь правописанию и географии. Почтенный Патриколь обещает найти по возвращении в Париж кого-нибудь, «кто будет всю зиму направлять г-жу виконтессу в ее занятиях». У Александра, конечно, нежное сердце, но от него нельзя требовать привязанности к женщине, не способной украсить своими достоинствами «долгие перерывы между проявлениями страсти».

Бред какой-то!

Короче, пусть Роза выучит грамматику, усвоит начатки географии, и муж, перестав ей изменять, будет у ее ног! Патриколь пользуется случаем, чтобы поморализировать на свой архипедантический лад: по его мнению, супруга должна стараться внушать скорее дружбу, нежели любовь.

Тем не менее Александр везет Розу с визитом к г-же де Монтессон, морганатической супруге герцога Орлеанского[27], где молодая женщина знакомится с г-жой де Жанлис[28] и графиней де Роган-Шабо, урожденной Монморанси. Юная чета часто видится также с молодой теткой Александра Фанни де Богарне, женой его кузена графа Шарля, с которым она уже проживает раздельно. У нее бывают писатели, а также кое-кто из политических деятелей, Роза, все еще чувствующая себя пансионеркой, больше помалкивает, но слушает. Иногда она играет на арфе, и виконт чуть больше обычного гордится своей дикаркой.

* * *

3 сентября 1781 Александр находится на улице Тевно у постели жены, которая производит на свет мальчика, будущего принца Евгения и вице-короля Италии. В семье затишье: два месяца виконт остается в обществе жены, но «привычка к свободе и категорическим решениям» побуждает его, невзирая на мольбы Розы, уехать в Италию, откуда он вернется лишь 25 июля 1782.

Его тесть и тетка Розетта уехали домой на Мартинику, и виконт находит свою жену живущей вместе с маркизом де Богарне и г-жой де Реноден в особняке на улице Нев-Сен-Шарль, ныне улица Ла Боэси, между улицей Курсель и предместьем Сент-Оноре. Теперь церковь Сен-Филипп дю Руль окружена совершенно новым кварталом.

Во время долгого отсутствия мужа Роза жила заботами о маленьком Евгении. С первыми погожими днями она переехала в Нуази на свежий воздух. Виделась она лишь с немногими друзьями семьи, в свете не бывала. Проведя дома ровно столько времени, чтобы сделать ей нового ребенка, Александр опять оставляет семейный кров. За два и три четверти года брака виконт де Богарне провел с женой всего двенадцать месяцев.

На этот раз он не отважился предупредить Розу о предстоящем бегстве, Проснувшись, г-жа де Богарне получает от мужа написанное в три часа утра письмо из Парижа, в котором он просит прощения за то, что покинул ее, не простившись — «не сказав тебе в последний раз, что я — весь твой». Почему он уехал? — «Потому что, — повторяет он, — сердце его разрывается между двумя чувствами — „любовью к жене и любовью к славе“. И эту славу он хочет обрести на Мартинике, поскольку милому сердцу Розы острову в очередной раз угрожают англичане. Александр с грехом пополам объясняет ей свое намерение: он покидает Европу лишь для того, „чтобы иметь больше оснований рассчитывать когда-нибудь на твою нежность“. Он убежден, что, хоть сегодня жена и сердится на него, будет день, когда маленькая креолка станет им восхищаться. Поэтому пусть она верит ему. Пусть она считает, — пишет он, — что у него „достаточно разума, чтобы достойно себя вести, и достаточно сердца, чтобы не забывать об обязанностях отца и мужа“. А пока что эти обязанности отступают на второй план в сравнении с долгом солдата. И заканчивает этот нудный субъект такими словами: „Твоя несправедливость не помешает мне рассчитывать на то, что ты пожелаешь мне успеха, а я отвечу тебе пунктуальностью, с которой буду сообщать о себе“».

Молодая женщина настолько великодушна, что с кротостью принимает решение мужа, внезапно и грубо покидающего ее. За это он по прибытии в Брест пишет ей в ожидании отплытия такие строки: «С восторгом прочел и о твоей печали, и о сладостных обещаниях, которые ты мне даешь. Я без устали благодарю тебя, целую так же крепко, как люблю, моя очаровательная подруга и дорогая жена, а также прошу не забывать меня и писать мне с каждой почтой вплоть до моего отплытия. Только твои письма и весточки умеряют мой пыл и утешают в грустном сознании того, насколько я далек от всего, что мне особенно дорого в этом мире. Сто раз прощай».

Разумеется, Александр любит свою молодую жену ровно настолько, насколько способен любить этот требовательный импульсивный эгоист и эгоцентрик. К несчастью, Роза пропускает одну отправку писем на почте, и Александр, видимо, искренне огорчен, когда в стиле эпохи пишет такие строки: «Ах, не забывай меня! В особенности не отвлекайся от постоянных мыслей обо мне, не пытайся удалить меня из своих воспоминаний! Скоро я буду далеко от тебя, а мне так хочется всегда пребывать в твоем сердце. Я хочу обрести в твоей душе источник самого отрадного для меня наслаждения».

К сожалению, то ли по небрежности или лености по эпистолярной части, на что будет так сетовать ее второй муж, то ли потому, что Богарне ей уже несколько наскучил, Роза опять опаздывает отправить письмо в Бретань с очередной почтой, и Александр — по всей видимости, с восторгом, поскольку у него теперь есть повод для жалоб — может снова учинить жене выговор. Конечно, он хорошо сделал, что уезжает! Все, кто должен отплыть вместе с ним, получили письма От жен, «которых огорчает отсутствие мужа и которые не стесняются засвидетельствовать ему это». Александр считает, что он больше, чем его сотоварищи, заслуживает «нежности со стороны своей половины». А он оказался самым забытым из всех!

Наконец в Брест приходит письмо, но, сделав над собой это усилие, Роза вновь впадает в апатию, за что ей опять устраивается разнос: «Эта необъяснимая небрежность приводит меня в неизбывно дурное расположение духа. Ах, как легковесны ваши чувства! Любовь никогда не жила в вашем сердце. Я сделаю все возможное, чтобы последовать вашему примеру. Если, как я начинаю опасаться, наша совместная жизнь примет дурной оборот, упрекать за это вам придется самое себя».

Александр тем более несправедлив, что в Бресте он вновь встретил г-жу де Ла Туш де Лонпре, овдовевшую и, как он, отправляющуюся на Мартинику за наследством своего отца г-на де Жирардена, недавно умершего в Фор-Руайале, — того, кого Роза называла «дядей», хотя он ей им вовсе не приходился. Разумеется, г-н де Богарне вновь становится ее любовником и — естественно! — просит свою жену позаботиться о двух детях его любовницы: сыне Александре, его собственном ребенке, и девочке по имени Бетси[29].

Фрегат, который должен увезти Александра, все никак не может сняться с якоря: рейд Бреста вот уже месяц блокирован английскими крейсерами, что позволяет Богарне получить от жены кучу писем сразу. Вновь став как нельзя более нежным, виконт опять берется за перо. «Когда я читал слова, начертанные в печали твоею рукой и орошенные твоими слезами, на мои глаза тоже навернулись слезы. Твое письмо в тысячу раз нежней всех предыдущих, так почему же, мой добрый и дорогой друг, сердце твое не полнится прежними сожалениями? Почему в нем иссякла прежняя любовь ко мне? По правде сказать, я нередко думал, что мне вскоре предстоит любить тебя без взаимности, и, несмотря на грусть от разлуки с тобой, я не раз хвалил себя за то, что предпринял далекое путешествие, которое сделает тебя безразличной ко мне, хотя упаси меня Бог от этого! Я хочу вкусить любовь и стать счастливым только с тобой и благодаря тебе. Прощай, моя дорогая жена, прощай! Целуй Евгения и прими вместе с моими поцелуями уверения в том, что я оставил свое сердце подле тебя и не намерен брать его назад. Сто раз прощай!»

Английские корабли продолжают крейсировать перед Гуле[30], что позволяет Александру послать жене наставление: «Ах, любезный друг, подумай о крошечном существе, которое ты в себе носишь. Пощади его — заботься о своем здоровье. Ласкай Евгения и хорошенько ухаживай за ним. Почаще думай о своем муже. Он любит тебя и всегда будет любить». Разумеется, он расточает ей советы, но на этот раз они касаются Евгения: «Ты знаешь уже, что самая твоя святая обязанность — заняться его воспитанием. Начни же понимать, что любовь к нему можно выказать не только ласками».

Наконец 18 ноября Александр и г-жа де Ла Туш де Лонпре занимают места на фрегате «Венера», который, вместо того чтобы взять курс на Антилы, долго отстаивается на рейде острова Э[31]. На этот раз отплыть ему мешают противные ветры. Роза пишет Александру всего раз, в Ла-Рошель, полагая, естественно, что письма ее придут по назначению только после отъезда мужа. Это молчание дает Александру искомый случай. Он мечет молнии: жена пишет ему только из чувства долга. «Вам, конечно, было бы слишком трудно доставить мне эту радость!» — бросает он. Чувствуется, что он глубоко задет — и в своей любви, и в гордости: «Извини меня за мое письмо, но я в бешенстве». Да, он в бешенстве. Им, который считает, что все женщины обожают его, пренебрегает собственная жена!

Наконец 2 1 декабря «Венера» берет курс на запад, унося с собой Александра и его судьбу.

* * *

Разумеется, после брака Богарне был обезоружен кротостью Розы. Он, видимо, даже смирился с невежеством и несколько раздражающей ревностью своей жены-девочки, с ее замашками пансионерки, ребячеством, неловкостью и легкомыслием креолки. Но, конечно, этот брак по расчету мог бы стать вполне благополучным, если бы Розе, сперва запуганной мужем, а затем влюбившейся в него, не начали надоедать его педантизм и фатовство.

По крайней мере, дело выглядит именно так.

Конечно, с этим непостоянным человеком, умником, вообразившим себя верховным жрецом, раздувшимся от самодовольства гордецом и всезнайкой, жить было невыносимо трудно. Драма, которая разразится на Мартинике, лишний раз докажет, что два эти существа не созданы друг для друга.

Во время долгого плавания Александра мучат угрызения совести. Письмо, посланное им жене из Ла-Рошели, было и вправду слишком строгим. Потом он «опамятовался» и, по его словам, «постарался, поддавшись иллюзиям, убедить себя, что ты хоть немного, но все-таки меня еще любишь».

21 января «Венера» бросает якорь у входа в великолепную бухту Фор-Руайаля, и, сойдя на берег, Богарне узнает, что накануне подписан прелиминарный мирный договор, а, значит, перспектива славы, которую он приехал искать на берегах Карибского моря, становится весьма относительной. Пока что он совершенно ошеломлен этим «странным краем», шокирован «неприличной» одеждой — рабы обоих полов чаще всего ходили обнаженными по пояс — и смущен «распущенностью», царящей на острове.

Александр отправляется в Труаз-Иле, где застает г-на де Ла Пажри за «изготовлением сахара», Похоже, что Александр несколько разочарован примитивностью родной плантации своей жены. Он покинул остров в возрасте пяти-шести лет, и его воспоминания поневоле стали несколько расплывчатыми. После циклона в 1766 главная усадьба не была восстановлена, и семья Таше по-прежнему занимала второй этаж сахарного завода, ныне лежащего в руинах, и кое-какие прилегающие постройки, две из которых существуют поныне. Александр знакомится со своей тещей — «любя тебя и сожалея о разлуке с тобой», пишет он Розе — и другой дочерью г-на Таше Манеттой, которой предстояло вскоре исчезнуть. Он находит ее «хорошенькой» и «весьма кроткой», но, замечает он, «обезображенной пятнами, тем более неприятными, что они указывают на присутствие недуга в крови». Поэтому Александр отказывается от задуманного плана; выдать свояченицу за одного из однополчан — без сомнения, графа де Баррена. Наконец, Александр склоняется в поклоне перед бабушкой Розы, которой остается жить всего два с половиной года. «Твоя бабушка Сануа прекрасно сохранилась для своих лет; она выглядит крепкой, чувствует себя хорошо и ради меня на время лишила ласки свору своих собачек».

Богарне сам признается: он провел в Пажри всего полтора дня, потому что «у него были дела». Без сомнения, молодой капитан должен представиться дяде жены, капитану порта барону Таше и, самое главное, тогдашнему губернатору генералу Буйе, согласившемуся взять г-на де Богарне к себе в адъютанты. Но за отсутствием надежд на славу, которую он приехал искать на Мартинике, Александр чрезвычайно заинтересован «молодежью» и ухаживает сразу за несколькими женщинами, не забывая при этом г-жу де Лонпре. Отчасти его можно извинить тем, что Роза по-прежнему упорно молчит. Поэтому ее муж, вероятно, считает себя вправе написать ей 1 2 апреля 1783: «Я вспоминаю, дорогой друг, как вы предсказали, что, если я буду вам неверен, вы дадите мне это понять либо по вашим письмам, либо по вашему обращению со мной. Эта минута, несомненно, наступила, потому что за три месяца моего пребывания здесь сюда приходили суда из всех портов, но ни одно не привезло мне хотя бы словечко от вас… Поцелуйте за меня моего дорогого сына. Хорошенько заботьтесь о будущем…»

Двумя днями раньше, 10 апреля, Роза произвела на свет «будущего», оказавшегося не мальчиком, а девочкой, которая в один прекрасный день станет королевой Гортензией. Крестили ее на следующий же день в церкви Магдалины в квартале Виль-л'Эвек, и крестными родителями были отец Розы в лице своего представителя и кузина Александра графиня Клод де Богарне.

А Роза все молчит, что не мешает ей писать родителям и даже тетке Розетте. В одном из писем к последней будущая Жозефина объявляет, что ей «удалось избавиться от слишком сильного чувства, которое ей „сулил внушить муж“». «Ваш тон, когда речь заходит о вашем муже, — пишет ей Александр, которому Розетта не без удовольствия дала прочесть письмо Розы, — более чем безразличен. Наконец, то, что я прочел, не говоря уж о молчании, упорно хранимом вами с самого моего отъезда из Франции, доказывает, что вы изменились».

Кто виноват?

Кто же, как не Александр, который непрерывно изменял Розе, непрерывно умножал число своих приключений и проводил с женой всего один день из трех? И при этом позволяя себе с нею невыносимо морализаторский, учительный тон. К тому же разве у нее нет оснований предполагать, что, собираясь на Мартинику в погоне за славой, ее супруг прихватил с собою свою прежнюю любовницу г-жу де Лонпре?

Александр отчаянно разобижен. Он пишет жене письма, преисполненные такого пыла, на какой только способен столь скучный и эгоистичный человек. Он, виконт де Богарне, шлет послание за посланием своей маленькой креолке жене, а эта заморская провинциалка отвечает молчанием, сильно смахивающим на презрение.

Тем временем в начале 17 8 3 на Мартинику приезжает Перро, бывший парижский камердинер г-на де Ла Пажри. Александр встречается с ним и расспрашивает его. Нет, Перро не привез писем от г-жи виконтессы. Перед отъездом он предлагал м-ль Филипп, горничной г-жи де Богарне, захватить с собой письма, которые, возможно, готовы у г-жи де Богарне и г-жи де Реноден, но м-ль Филипп ответила, — и Перро передает виконту ответ горничной, — что «на это не хватает времени, потому как „эти дамы слишком заняты светскими обязанностями, балами и ужинами“».

Александр уязвлен. Он, одушевленный надеждой стяжать лавры, затерялся в Карибском море среди дикарей, а тем временем его жена танцует и ездит на ужины! Разумеется, ему ни на секунду не приходит в голову вспомнить о собственных изменах. «Разрываемый на части многими женщинами», не считая г-жи де Лонпре, он становится также любовником некоей г-жи де Тюрон, у которой остановился в Фор-Руайале, Это не мешает ему разыгрывать из себя невинную жертву: «Итак, я спрашиваю вас, что мне думать обо всем этом, — пишет он жене ужасную для него правду… — В конце концов, время, великий разрушитель наших горестей и радостей, откроет мне глаза на мое несчастье и либо даст мне сил вынести его, либо образумит меня».

Роза по-прежнему не пишет, и в июле 17 83 разражается драма.

«Этот брак не будет счастливым…»

Ворожея с Мартиники.

«Сядь я за письмо в первую минуту бешенства, мое перо прожгло бы бумагу».

Такими неистовыми словами Александр начинает послание к жене от 8 июля 1783.

Что же случилось?

В половине июня Александр узнал — и наш читатель догадывается, что не от Розы — о рождении в Париже маленькой Гортензии. В одной из гостиных Фор-Руайаля — у барышень Юро — присутствующие поздравляют счастливого, «преисполненного чванства отца». Вот тогда эта маленькая язва, г-жа де Ла Туш де Лонпре и вмешивается в разговор с такими примерно словами:

— Дочь у госпожи де Богарне не может быть от вас, поскольку до девяти месяцев недостает двенадцати дней. А женщины чаще перенашивают, чем недонашивают.

Будущая королева Голландская была зачата по возвращении г-на де Богарне из Италии 25 июля 17 82, и с самого начала беременности жены виконт в своих многочисленных письмах, ни разу не поставив под сомнение свое отцовство, то и дело намекал на скорое рождение у него второго ребенка, чему он сильно радовался. Надеясь, что это будет сын, он даже заранее назвал его Сипионом. Спору нет, между 2 5 июля 17 8 2 и 10 апреля 17 83 всего восемь месяцев и шестнадцать дней, и мы вправе задаться вопросом, не пыталась ли Роза в ожидании возвращения мужа утешиться в чьих-либо объятиях. Конечно, зная легкомыслие будущей Жозефины в таких вопросах, есть основания проявить предельную осторожность в суждениях, но, по всей видимости, Гортензия действительно была дочерью виконта де Богарне.

Как бы то ни было, Александр сначала только пожимает плечами. Ну нет, он не простофиля! И тогда г-жа де Ла Туш де Лонпре, если уж не из ревности, то с досады на любовника за его привязанность к молодой жене, сообщает ему, что кое о чем порасспросила на острове. Она потолковала с негром Максименом, рабом с плантации Пажри, и тот рассказал ей, что у Розы до отъезда во Францию было здесь много романов. Раб даже назвал имена — некоего офицера г-на де Б., идентифицировать которого нам не удалась, и г-на д'Э. —  г-на д'Эрё.

Максимен заговорил, потому что г-жа де Ла Туш «осыпала» его деньгами. Затем любовница г-на де Богарне адресовалась к рабыне Брижитте, прислуживавшей Розе в Пажри, но попытка оказалась безуспешной. Брижитта не захотела говорить. Тогда Александр решает расспросить ее сам. Г-жа де Ла Пажри оставила нам описание этой сцены. Молодая рабыня опровергает все, что Максимен наговорил г-же де Ла Туш. Конечно, м-ль де Ла Пажри, девушка «кроткая и любезная», могла привлечь в дом своего отца офицеров из «числа знакомых отца и дяди», но одна она никуда не выезжала: «ее всегда сопровождали» мать, отец или дядя.

— Слушай, Брижитта, — перебивает Александр, — перестань притворяться. Твоя хозяйка призналась мне, что не раз писала господину д'Эрё, а ты хранила письма в своей шкатулке, чтобы их не нашла ее мать, и что у тебя еще сохранилась часть этих писем, которые она поручает мне забрать у тебя. Теперь я ее муж, и мне было бы неприятно, если бы эти письма кто-нибудь увидел. Верни их мне, а я уж о тебе позабочусь. Да, я отсыплю тебе по десять монет за каждое письмо. Дай мне хотя бы одно и получишь двадцать золотых.

Брижитта не теряет голову и отвечает, что ее хозяйка не могла сделать подобное признание «господину виконту».

— Я никогда не знала за ней никаких увлечений, никогда не видела, чтобы она кому-нибудь писала, — поясняет она.

— Не робей так, — не отстает Александр. — Тебе нечего бояться: твоя госпожа сама велела мне забрать у тебя письма.

— А я ничего и не боюсь, сударь, — возражает рабыня. — Нет у меня писем. Я не знаю никого, кому писала бы моя госпожа. Она никогда мне их не давала. И не могла вам сказать, что они у меня. Я нисколько не боюсь, что вы отдадите меня в руки правосудия, а то и подвергнете пытке, и ничего другого сказать вам не могу.

— Я понимаю: не хочешь сказать. Не вздумай рассказывать о нашем разговоре, иначе будешь иметь дело со мной. От этого зависит твоя жизнь. Поэтому никому ни слова.

Надеясь, что с Максименом повезет больше, г-н де Богарне в свою очередь допрашивает его, но раб, несмотря на врученные ему пятнадцать золотых, отказывается повторить «напраслину», которую он, как считает Александр, нарассказал г-же де Ла Туш. Тем не менее Александр верит измышлениям своей любовницы, повторенным также г-жой де Тюрон, которую, кстати, ее муж держит взаперти с тех пор, как ему стало известно о ее неверности. Г-н де Богарне допрашивает тетку Розетту, чьи ответы звучат, видимо, весьма двусмысленно. Намеки этой неуживчивой, сварливой, обозленной безбрачием поневоле особы на поведение «современных девушек» лишь усугубляют положение. У нее настолько скверный характер, что именно в связи с ней родилось выражение, что и сегодня еще употребляется в Труаз-Иле в знойные предгрозовые дни:

— Нынче день госпожи Таше.

Расследование побуждает Александра собирать даже нелепые слухи, которые должны были бы доказать ему абсурдность обвинений, выдвигаемых против его жены, Так, например, его пытаются убедить, что маленький Евгений — сын многих офицеров Мартиникского полка, в то время как он родился спустя два года после отъезда Розы с Антил!

Тем не менее 8 июля 1783 муж пишет жене такое немыслимое письмо: «Невзирая на отчаяние в душе, невзирая на ярость, которая меня душит, я сумею совладать с собой, сумею холодно сказать вам, что вы в моих глазах — самая презренная тварь; что мое пребывание в этих краях позволило мне узнать правду о вашем отвратительном поведении здесь; что мне известны основные подробности ваших романов с г-ном де Б., офицером Мартиникского полка, а затем с г-ном д'Эрё, отплывшем на „Цезаре“; что я знаю и к каким средствам вы прибегали для удовлетворения своих желаний, и людей, облегчавших вам ваши затеи; что Брижитта получила свободу в обмен на молчание; что теперь уже умерший Луи тоже был посвящен в ваши секреты… Итак, притворяться больше нет времени, и, раз уж мне известно все в подробностях, вам остается одно — честно признаться во всем. Я не требую от вас раскаяния — вы на него неспособны: у женщины, которая открывает объятия любовнику, когда тот готовится к отъезду, а она знает, что предназначена другому, нет души; она последняя из тварей на этой земле. Только вы в состоянии были обманывать всю свою семью и обречь на позор и срам другую, в которую недостойны были войти. Что — после стольких проступков и вин — остается мне думать о размолвках, омрачавших, как тучи, нашу семейную жизнь? О последнем ребенке, появившемся на свет через восемь месяцев и несколько дней после моего возвращения из Италии? Я вынужден признать его своим, но, клянусь озаряющим меня небом, он — от другого, и в жилах у него чужая кровь. Он никогда не узнает о моем позоре и — даю в этом клятву — никогда не заподозрит, что он плод прелюбодеяний: я должным образом позабочусь и о его воспитании, и о его устройстве в жизни, но вы понимаете, как я должен опасаться повторения чего-либо подобного в будущем. Итак, вы поступите следующим образом: поскольку я никогда больше не дамся в обман, а вы женщина, способная уверить окружающих, что мы с вами продолжаем жить под одной кровлей, благоволите по получении моего письма немедленно переселиться в монастырь; это мое последнее слово, и ничто не заставит меня изменить решение, Вы, конечно, будете все отрицать, поскольку лгать с детства вошло у вас в привычку, но в душе бы сознаете, что уличены и получили то, что заслужили… Поэтому рассматривайте позор, который покроет и вас, и меня, и наших детей, как небесную кару, заслуженную вами и дающую мне право на сострадание как с вашей стороны, так и со стороны всех порядочных людей.

Прощайте, сударыня, я пришлю вам дубликат этого письма, и два его экземпляра будут последними посланиями вашего отчаявшегося и несчастного мужа.

P.S. Сегодня я отбываю на Сан-Доминго и рассчитываю приехать в Париж в сентябре или октябре, если только мое здоровье выдержит тяготы такого путешествия, усугубляемые моим ужасным душевным состоянием. Надеюсь, что после этого письма не увижу вас больше в своем доме, и хочу предупредить, что вы найдете во мне настоящего тирана, если со всей пунктуальностью не выполните то, что я вам приказал».

Это обвинительное заключение вверено г-же де Ла Туш де Лонпре, возвращающейся во Францию. Она путешествует в обществе графа Артура Диллена[32], сперва занявшего место Александра в ее сердце, а потом женившегося на ней.

Г-н де Богарне оказывается одновременно покинут и любовницей, и женой, продолжающей хранить необъяснимое молчание.

Нетрудно представить себе реакцию Розы на мужнее письмо, Была ли хотя бы доля правды в упреках, брошенных Александром жене? Быть может, все сводилось к каким-либо неосторожным поступкам девушки, раздутым не пожалевшей золота г-жой де Ла Туш де Лонпре? Повторим однако: там, где речь идет о будущей Жозефине, мы вправе предполагать, что не бывает дыма без огня, даже если этот огонь и не превратился в пожар.

Месяц спустя г-жа де Ла Пажри посылает письмо с объяснениями маркизу де Богарне, столь же ошеломленному поворотом событий, что и его невестка: «Я никогда не ожидала, что наш зять позволит вертеть им своей спутнице г-же де Лонпре, которая так вскружила ему голову, что он забыл о собственном достоинстве. Эта женщина, которая, видимо, никогда не испытывала никаких чувств к своей родне, распалила его воображение, пробудила в нем ревность и недоверие к жене и, чтобы навсегда привязать его к себе, задалась целью оторвать его от супруги. Для этого она опустилась до такой низости, что подучила его соблазнить одного из моих рабов, осыпав которого деньгами и обещаниями, они заставили его сказать то, что им надо было услышать. За два раза виконт передал ему пятнадцать золотых! Какой раб устоит перед такой суммой и не продаст своих господ за половину ее? Он сидит у меня в цепях, Мне, хоть это невозможно, очень хотелось бы прислать его к вам на допрос. Тогда, сударь, вы могли бы сами судить о всей той лжи, которую его, сбив с пути, заставили нагромоздить. Вправе ли умный и благородный человек позволять себе столь подлое поведение, прибегать к столь низким средствам? Моя дочь не может оставаться с ним, если только он не даст ей неопровержимых доказательств того, что по-настоящему вернулся к ней и все полностью забыл…»

Действительно, разрыв казался неизбежен.

«Все ваши знакомые, все ваши подруги, — писала г-жа де Ла Пажри дочери, — жалеют вас и негодуют при мысли, что вы так ужасно оскорблены».

Александр не поехал на Сан-Доминго, как писал жене. Беспредельное горе, — так уверял он, — вынудило его слечь. На самом же деле он заболел у г-жи де Тюрон злокачественной, или «гнилой», лихорадкой. Как нам — заметим мимоходом — известно, он отблагодарил г-на де Тюрона за гостеприимство тем, что соблазнил его жену. Богарне отбыл на фрегате «Аталанта» с Мартиники во Францию только 18 августа. Перед отплытием он набрался смелости и поехал в Труаз-Иле прощаться с тестем.

— Вот плоды вашего путешествия и блистательной кампании против врагов нашего государства, которую вы намеревались совершить, — сказал ему г-н де Ла Пажри. — Они свелись к войне против доброго имени вашей жены и спокойствия семьи.

15 сентября в Рошфоре Александр сходит с корабля, по-прежнему чувствуя себя плохо, — «от беспредельного горя», уверяет он, — и для начала отправляется в Шательро, чтобы подлечиться. Живет он у родственников г-жи де Ла Туш де Лонпре. Уж не собирается ли он помириться с былой любовницей, невзирая на «полное расстройство здоровья»? В Шательро, узнав, что его жена с детьми все еще живет у маркиза де Богарне, он пишет ей и спрашивает «без желчи и раздражения», считает ли она возможным совместное проживание после того, «что он узнал». Жизнь под одной кровлей представляется ему безумием. «Вы были бы столь же несчастны, как я, постоянно вспоминая о своих провинностях… Поверьте, вам лучше принять самое безболезненное решение и согласиться на то, чего желаю я. Однако я не вижу никаких препятствий и к вашему возвращению в Америку, если вы надумаете это сделать; словом, вам выбирать между возвращением к родителям и монастырем».

Зная, что жена находится в Нуази, он просит прислать ему к 26 октября в Париж лошадей и экипаж. «Если Эфеми захочет воспользоваться случаем и привезти туда Евгения, я буду весьма признателен за доставленную мне радость». Александр заканчивает свое послание, подчеркивая, что никакая попытка, никакие шаги, «никакие усилия, направленные на то, чтобы смягчить его», не достигнут цели, кто бы их ни предпринимал — Роза, г-жа де Реноден или маркиз. Решимость его неколебима! «Подчинитесь, как и я, болезненной необходимости, согласитесь на столь огорчительную, особенно для ваших детей, разлуку и верьте, сударыня, что из нас двоих больше всего достойны жалости отнюдь не вы».

Между тем 26 октября Роза возвращается в Париж в надежде на восстановление мира. Со своей стороны, она, несомненно, предпочитает разрыв, но тем не менее пытается избежать непоправимого. Узнав, что его жена находится на улице Нев-Сен-Шарль, Богарне устраивается в меблированном особняке на улице де Грамон, а затем прибегает к гостеприимству герцога Ларошфуко. Родственники и друзья вмешиваются в дело, чтобы не допустить окончательного разрыва, но все напрасно, и 27 ноября 1783 будущая Жозефина, препоручив Евгения Эфеми и поместив Гортензию в пансион в Нуази, удаляется в сопровождении г-жи де Реноден к бернардинкам в аббатство Пантемон на улице Гренель. В этом благочестивом убежище находят приют женщины, разошедшиеся с мужьями, брошенные ими или просто ищущие, где бы на время преклонить голову. Жить в этом «семейном пансионе» приятно: общество отборное, манеры и разговоры самые отменные, какие только можно представить себе накануне революции, когда весь этот мир бесследно исчезнет.

* * *

В понедельник 8 декабря 1783, в одиннадцать утра, Луи Жорон, королевский советник и комиссар Шатле[33] явился со своим письмоводителем Жаном д'Эдуаром на улицу Гренель, и его тотчас же провели на третий этаж в приемную N 3, где его приняла «дама Мари Роза Таше де Ла Пажри, двадцатилетняя креолка с Мартиники». Это она побеспокоила гг. судейских, вызвав их для вручения им жалобы «на сеньера Богарне, своего мужа».

Во все времена расторгнуть брак было нелегко, Узы, скрепленные церковью, единственной блюстительницей актов гражданского состояния, были нерасторжимы. Развода не существовало, но в парламенте[34] можно было по суду добиться права на раздельное жительство. Однако несовместимости характеров и даже пощечин было еще недостаточно, чтобы обрести желанную свободу. Известна история маленькой графини де Форкалькье, которая, получив от мужа оплеуху, надеялась добиться права на раздельное жительство. Ничего не добившись, она ворвалась к супругу в кабинет и объявила, подкрепив слова соответствующим жестом:

— Вот ваша пощечина, сударь. Мне нечего с ней делать.

Роза не могла приобщить к своему делу даже малейшего случая заушения. Оскорбительное письмо с Мартиники от 8 июля того же года — вот и все, чем она подкрепила свою жалобу.

Но у будущей Жозефины был очень красивый тембр голоса. Мы знаем это от отца Жана д'Эдуара, который в свой черед тоже навестил отшельницу. Этим мелодичным голосом она рассказала обоим законникам о своих несчастьях. В первый раз мы располагаем письменным свидетельством, относящимся к тем временам, когда ничто не давало оснований предполагать, что маленькая креолка станет важным действующим лицом Истории. Посетители нашли, что Роза «весьма интересна, тон ее благороден, манеры безупречны» и вся она «исполнена изящества». «Бог свидетель, — добавляет Феликс д'Эдуар, — видя и слыша ее, отказываешься понять, как мог муж так плохо обращаться с ней и так провиниться перед нею».

Г-жа де Богарне, действительно, описала Луи Жорону и его письмоводителю всю свою семейную жизнь. Вспомнив, насколько Александр был «внимателен» и «доволен» после свадьбы, Роза поведала о его частых отлучках и «весьма рассеянной жизни». Упрекала ли она его в «равнодушии» к ней? Разумеется, да. К несчастью, «сердце мужа» осталось для нее закрыто.

— Он был сильнее, чем я; он не выказал мне никаких чувств.

Конечно, рождение сына сделало узы, соединявшие супругов, более тесными. «Виконт, — отмечает королевский советник, — постоянно пребывал в обществе жалобщицы, пока она не оправилась от родов, когда привычка к свободе и непререкаемости в решениях побудили его отправиться путешествовать».

— По возвращении он, казалось, был в восторге от того, что вернулся ко мне, но счастье мое длилось недолго.

Виконт опять покинул «вышеназванную даму де Богарне». Однако письма его дышали исключительно чувством нежности и преданности. Недаром г-н де Богарне так обрадовался, узнав, что жена ждет второго ребенка.

— Увы, — вздохнула Роза, глядя на служителей закона, — как я могла ожидать, что весть о вторых моих родах послужит моему мужу предлогом для несправедливых упреков, которыми он меня осыпал?

И «г-жа виконтесса» предъявила комиссару два письма Александра из Фор-Руайаля и Шательро, где «содержатся самые беспощадные обвинения и где он, не довольствуясь тем, что приписывает жене прелюбодеяние, укоряет ее в низости, добавляя, что слишком презирает ее, чтобы продолжать совместную жизнь…» Затем Роза со слезами в голосе продолжает рассказ о своих несчастьях:

— Он грозил мне выказать себя «тираном», если я откажусь запереться в монастырь. Будь эти гнусности лишь следствием первого приступа ревности, я, пожалуй, извинила бы их молодостью мужа, но они настолько нарочиты и обдуманны с явной целью стряхнуть с себя тягостное для него ярмо, что я не могу терпеливо сносить его бесконечные оскорбления. Это означало бы изменить своему долгу перед самой собой и детьми.

Она добавляет, что виконт не пожелал обратиться ни к ее мартиникской родне, ни к г-ну маркизу де Богарне, «ни к одной из уважаемых особ, которые могли бы засвидетельствовать ее порядочность».

1 1 декабря г-жа де Богарне подает прошение о «прекращении телесной близости и раздельном проживании». Два месяца спустя прево Парижа разрешает наконец Розе остаться в аббатстве Пантемон и обязывает Александра, которого признает виновным в разрыве, оплачивать расходы по содержанию и пропитанию его детей. Это решение задержалось не только из-за обычной медлительности правосудия, в XVIII веке еще более поразительной, чем в наши дни, но также из-за чисто материальных интересов. Всплывает некая темная история, побуждающая стороны пролить потоки чернил. Речь идет о медальоне, подаренном маркизом своей невестке и проданном ею, чтобы оплатить ее расходы в связи с рождением маленькой Гортензии. Г-н де Ла Пажри согласился быть крестным новорожденной, но он находился на Мартинике и «физически не мог», — уточняет Роза, — взять на себя расходы по крещению. Из документов по этой тяжбе мы узнаем, что г-жа де Богарне получала на все свои потребности содержание в 3000 ливров, то есть 18 000 наших франков, а это ничтожно мало, из чего понятно, что она была просто вынуждена продать драгоценность, чтобы покрыть непредвиденный расход.

Вскоре судебная процедура уже не удовлетворяет Александра. В пятницу 4 февраля 17 85 он устраивает «открытое и насильственное» похищение маленького Евгения. Роза в слезах умоляет парижского прево о помощи и жалуется на «жестокие приемы» мужа, который обрек ее на «болезненные переживания и самые ужасные волнения». Она требует, чтобы г-на де Богарне заставили как можно скорее вернуть ей, матери, «этот самый дорогой залог» под страхом «наложения ареста на имущество и доходы».

К счастью, дело до этого не доходит.

4 марта 1785, день в день через месяц после похищения, Александр — несомненно, благодаря г-же де Реноден — складывает оружие. Роза получает полное удовлетворение. Виконт униженно признает, «что был не прав, написав 8 июля и 20 октября вышеупомянутой даме письма, на которые она жалуется, которые были продиктованы неистовством и несдержанностью молодости и о которых он сожалеет, тем более что по его возвращении во Францию как общество, так и его отец свидетельствовали в пользу его жены». Короче, Александр честно отказывается от всех своих обвинений. Он больше не попрекает жену бурной молодостью и признает Гортензию своей дочерью. Кроме того, он навещает ее в Нуази и привозит ей «игрушки с ярмарки». Наконец г-н де Богарне объявляет: он готов предоставить «г-же своей супруге» то, что она могла бы получить от него в судебном порядке.

Таким образом, не достигнув еще двадцати двух лет, Роза оказалась свободной. Она получала на себя и дочь 6 000 ливров (30 000 наших франков) в год, а Евгений должен был по достижении пяти лет возвратиться к отцу. Молодая женщина была теперь вправе жить где заблагорассудится. Но ей было так хорошо в Пантемоне, общество в нем собралось такое приятное, что она задержалась в аббатстве до осени. Там, в приемных-гостиных, в садах, в изящно обставленных комнатах «маленькая американка», как кое-кто еще называл ее, стала утонченной парижанкой, парижанкой XVIII века, усвоив неподражаемое и с тех пор непревзойденное изящество уходящей в прошлое эпохи.

Скоро из куколки появится бабочка.

Роза сумела развить в себе то, что дано креолке от рождения, — восхитительную томность, природное обаяние, ласкающую глаз походку, свойственную девушкам с Карибских островов, гибкое тело, все в ямочках и созревшее теперь для любви. Красота ее становится заметна. Роза научилась — навсегда научилась — подавать себя в выигрышном свете. Зубы у нее вскоре испортятся, поэтому смеется она полураскрытым ртом и так, что смех словно вырывается из горла, что — теперь она это знает — делает ее еще более соблазнительной. Она научилась приправлять любой разговор очаровательными мелочами, несколько легкомысленными, конечно, но так ловко поданными, так мило непринужденными, что женщина, владеющая таким умением вести беседы, этим, осмелюсь так выразиться, светским слогом, обязательно кажется умницей. Каждодневно общаясь с женщинами вроде г-жи Бетизи, г-жи де Мезьер, аббатисы Пантемона, или графини Поластрон, фрейлины Марии Антуанетты, освоившись в этом обществе, которое, смеясь и остря, шло к гильотине, тюрьме или изгнанию, Роза научилась «хорошему тону», понятию, которое немыслимо передать языковыми средствами XX века. Сегодня о ней сказали бы: «Она была умницей», но то значение, которое влагалось в это слово накануне великой бури, тоже исчезло из нашего языка. Виконтессу де Богарне высоко ценили в пансионе для женщин из хороших семей. Ее несчастье сделало ее «интересной». Ее жалели. Она не оставляла собеседниц равнодушными, и общества ее искали.

Тем не менее в сентябре 1785 Роза решает покинуть аббатство с его светскими сборищами и вернуться к маркизу де Богарне и г-же де Реноден, которым пришлось оставить особняк на улице Нев-Сен-Шарль, откуда Александр вывез всю обстановку, и из повелительных соображений экономии перебраться на жительство в Фонтенбло, в дом, расположенный на улице Монморен. Это не помешало Розе оставить за собой за плату в триста ливров небольшую квартирку в Пантемоне.

* * *

В том же сентябре, когда будущая Жозефина меняла Париж на Фонтенбло, в Парижской военной школе некий маленький стипендиат короля Людовика XVI занял на выпускных экзаменах сорок второе место из ста тридцати семи и был произведен в младшие лейтенанты.

Ему только что исполнилось шестнадцать и звали его пока что Наполеоном Буонапарте.

В понедельник 3 1 октября он отбыл дилижансом в Лион, чтобы явиться в часть, куда получил назначение, — в полк Ла Фера, расквартированный в Балансе, и остановился на обед в Фонтенбло, где уже одиннадцать дней находилась г-жа де Богарне.

Две судьбы впервые пересеклись.

На следующий день, когда лошади шагом втаскивали дилижанс на какой-то холм, будущий император вылез и, как безумный, забегал и запрыгал по дороге, крича: «Свободен! Свободен!»

Роза в Фонтенбло тоже, без сомнения, была вправе кричать от радости, что она наконец свободна и стала сама себе хозяйкой.

И для того и для другой начиналась жизнь.

* * *

Двор имел привычку проводить осенью несколько дней в Фонтенбло. Так было в 17 85, когда разразилось дело об ожерелье[35], затем в 17 86, В 1787 пришло время экономии — монархия обанкротилась и признала это, созвав нотаблей[36]. В этом году король будет охотиться на оленей и кабанов лишь в сопровождении немногих загонщиков. Роза, хотя и носящая титул виконтессы — его у нее не оспаривали, не могла, как мы знаем, притязать на представление ко двору. Поэтому она его и не добивалась. Но в это время Александр, ставший адъютантом герцога де Ларошфуко, принялся интриговать, чтобы добиться чести быть представленным королю. Капитан де Богарне втянул в свою игру герцога де Куаньи, шталмейстера Людовика XVI, кавалера ордена Святого Духа и друга Марии Антуанетты. Несмотря на столь сильных покровителей, некий Бертье, чиновник геральдической службы его величества, 15 марта 17 86 направил Куаньи письмо, которое окончательно оторвет супруга Розы от королевской власти, отказавшей ему в желанной чести.

«Господин герцог,

г-н де Богарне не имеет права на честь быть принятым при дворе, которой добивается. Его семья происходит из старинной буржуазии Орлеана и согласно древнему рукописному генеалогическому древу, хранящемуся в кабинете ордена Святого Духа, носила первоначально фамилию Бови[37], каковую сменила затем на Богарне. Отдельные члены этого семейства были торговцами, эшевенами[38], заместителями бальи[39], членами суда вышеозначенного города, а также советниками парижского парламента. Одна из ветвей этого семейства, известная под именем сеньеров де Ла Бретеш, была приговорена постановлением от 4 апреля 1667 г-на де Машо, интенданта Орлеана, к двум тысячам ливров штрафа за присвоение себе дворянского титула, каковой штраф был снижен до тысячи ливров.

С глубочайшим почтением остаюсь, господин герцог, вашим смиренным и покорным слугой.

Бертье».

Нетрудно представить себе ярость будущего председателя Законодательного собрания! Разве владение де Ла Ферте-Орен, принадлежавшее его отцу, не было в 17 64 объявлено маркизатом? И разве 25 июня 1707 Людовик XIV не возвел в ранг баронии де Бовиль — титул барона также принадлежит маркизу — поместье Пор-Мальте, которое король целиком пожаловал одному из Богарне?

Все это так. И тем не менее дворянские титулы, особенно когда возраст их исчисляется всего двадцатью годами, еще не гарантируют дворянства, и семья Богарне не в состоянии сослаться на такое количество дворянских колен, какое требуется для принадлежности к привилегированному классу. В XVI веке Богарне носили украшенные галунами мантии судебных чиновников, президентов, генеральных казначеев или чрезвычайных контролеров, но все это еще не давало им ни дворянства, ни права ездить в королевских каретах и хлопотать о придворной должности. Не следовало также забывать, — Александр это знал превосходно, — что с ноября 1750 все офицеры недворянского происхождения, даже кавалеры ордена Святого Людовика, хоть и получали личное дворянство, но оно не давало знатных предков и не могло передаваться по наследству, кроме как при определенных условиях, которым г-н де Богарне не отвечал[40].

Таше, по всей видимости, относились к старинному дворянству и не могли рассматриваться как выходцы из «старинной буржуазии». К несчастью, они продали свое поместье в Блезуа — во Вьеви-ле-Раже, но сохранили за собой это имя. Разумеется, Богарне, самолично присвоив себе титулы графа, виконта или шевалье, на которые не имели права, располагая родственником, занимавшим важную должность губернатора и генерал-лейтенанта, и в силу этого начав всерьез считать себя маркизами и баронами, выглядели более знатными людьми, чем маленькие мартиникские дворянчики, но последние имели право ссылаться на неких Никола де Таше, жившего в середине XII века, и Армана де Таше, сражавшегося в Палестине вместе с Людовиком Святым. В силу этого отец Розы, хоть и не титулованный, доказав свою принадлежность к рыцарству, безусловно, добился бы приема при дворе. Однако «виконтесса» де Богарне, живущая раздельно с мужем, но так с ним и не разведенная, не могла рассчитывать ни на какое официальное признание. Быть может, именно это побудило Розу в течение трех лет, прожитых ею, в основном, в Фонтенбло, — сначала на улице Монморен, потом на Французской, — добиваться разрешения участвовать в придворных охотах? Она упрямо участвует в них, невзирая ни на какую погоду. «Виконтесса носится по полям, — пишет ее тесть. — Она участвовала в охоте на кабана и даже видела одного живьем. Вернулась промокшей до нитки, но, переодевшись и слегка перекусив, снова сделалась как ни в чем не бывало». Александр, приехавший в гости к отцу, приглашен на охоту не был. «Это очень его задело, — сообщает нам маркиз, — и он с досады уехал в Блезуа».

Впрочем, этими милостями виконтесса обязана чувствам, которые питали к ней трое придворных. По словам Андре Гавоти, который лучше всех знает постельную биографию будущей императрицы, именно в Фонтенбло, скача нога к ноге по лесу, Роза, чье тело было теперь свободно, познакомилась со своими первыми любовниками. У тестя она познакомилась со своим соседом маркизом де Монмореном, комендантом замка Фонтенбло, жена которого состояла фрейлиной графини д'Артуа. Жозефину пригласили к Монморенам, где она свела в 17 88 знакомство с графом де Крене, деверем г-жи де Монморен, сорокадвухлетним бригадным генералом и гардеробмейстером графа Прованского, женатым на другой фрейлине невестки короля. В 1786, 1787 или 17 88 добился он благосклонности Розы? Это неизвестно. Виконтесса-охотница знакомится — все у тех же Монморенов — с герцогом де Лоржем, жена которого также состояла фрейлиной при супруге будущего Карла X. Герцог де Лорж, урожденный де Дюрфор-Сиврак, пэр Франции, полковник кавалерии, настойчиво ухаживал за молодой женщиной, и молодая женщина не стала сопротивляться; это мы знаем от самого Наполеона. Герцог де Лорж, сорокалетний мужчина обольстительной наружности, еще раньше, если верить словам императора на Святой Елене, был одной из «причин разрыва» Розы и Александра Богарне.

Хотя ниже мы исходим только из предположений, третьей жертвой Розы был, вероятно, брат герцога де Куаньи, безуспешно пытавшийся вступиться за Александра. Он носил титул шевалье де Куаньи, но звали его Мими. Это был хорошенький, «очень модный» мальчик, легкомысленный, насмешливый, фатоватый, по отзывам современников. Он вполне мог понравиться Розе. Во время каждого из своих визитов Мими, похоже, отпускал остроту, «удачную или скверную», которая с восторгом подхватывалась окружающими. «Но отпустив ее, он умолкал», — замечает г-жа Жанлис. Как бы там ни было, снисходительность, более того, милосердие, проявленное к Мими при консульстве, когда под именем Гро-Вуазена он активно участвовал в заговоре против Бонапарта, и пенсия, которую он получил при новом режиме, причем она выплачивалась ему, хотя он был изгнан из Франции, — все влекло за собой пересуды. Г-жа Бонапарт явно не забыла слабости виконтессы де Богарне.

В сентябре 17 87, в последний раз перед бурей, лес звенит от королевских рогов. Рядом с кем — с Мими, с герцогом де Лоржем или графом де Крене — охотится и проводит приятные часы виконтесса? Почем знать? Может быть, со всеми тремя?

В том же месяце в Париже лейтенант Буонапарте проникается жалостью к женщине, которая, невзирая на холод, «бродит по аллеям» Пале-Рояля.

— Идемте к вам, — предлагает она.

— Что нам там делать?

— Мы согреемся, а вы утолите свои желания.

В тот вечер он впервые познал любовь. Было ему восемнадцать. И когда, по обычаю, женщина спросила, как его зовут, она — здесь мы готовы держать пари — удивилась, услышав от «клиента»:

— Наполеоне.

Через несколько лет это имя удивит куда меньше.

* * *

У Розы очаровательные утешители, но тем не менее остаются серьезные денежные заботы. Содержание, положенное ей от виконта, часто выплачивается с опозданием. У г-на де Богарне крупные личные расходы. Разве он не сделал ребенка некой «молодой хорошенькой барышне из очень достойной семьи»? С полным хладнокровием он вчиняет Розе иск в связи с их неразделенными поместьями на Мартинике. У г-жи де Богарне возникают также трудности с получением средств из Труаз-Иле. Чтобы разжалобить отца, она пишет ему о маленькой Гортензии, которая часто думает о своих дедушке, бабушке и «тете Манетте». «Она спрашивает меня, — сообщает Роза: — „Мама, скоро ли я их увижу?“ Вот как она уже теперь лепечет».

Барон Таше приезжает во Францию и передает племяннице вексель на 27 89 ливров. Это все, что сумел собрать г-н де Ла Пажри. Только и всего? — жалуется Роза. Такой жалкой суммой ей не ублаготворить своих кредиторов! Она пытается добиться выплаты причитающихся ей сумм через королевское казначейство. Получается еще хуже! И будущая императрица делает первые шаги в роли просительницы, роли, которую суровые времена заставят ее частенько играть, пока она не добьется известного — говоря ее словечком — «положения», и мы знаем — какого.

В июне 1788 она решает отправиться с Гортензией на Мартинику. Зачем ей это нескончаемое путешествие, этот дорогостоящий и опасный переезд, тем более что она едет в обществе пятилетней девочки? Да еще когда г-жа де Реноден только что серьезно заболела, а маленький Евгений недавно приехал в Фонтенбло на каникулы? По мнению некоторых историков, это — бегство, продиктованное любовью. Стремилась ли Роза скрыться от любовника? Отправиться к другому? Быть может, причиной всему был Сипион дю Рур, с которым она любезничала до брака и которого надеялась снова встретить в Фор-Руайале? Не пыталась ли Роза скрыть явные и докучные последствия некой связи? Быть может, все объяснялось гораздо проще: бабушка Розы скончалась, отец болел, сестра угасала и, как говорит Гортензия в своих «Мемуарах»: «Положение моей матери, хотя и блестящее, не могло заставить ее забыть о родине и семье, она оставила там престарелую мать, которую хотела еще раз увидеть». «Положение» будущей императрицы было отнюдь не блестящим — мы можем судить об этом по долгам, которые она оставила после отъезда и которые г-жа де Реноден уплатила в ее отсутствие: 103 ливра прачке, 246 ливров 10 солей двум сапожникам и более серьезная сумма в 1630 ливров, взятая у некоего Тардифа (ростовщика?). Однако, чтобы оплатить переезд свой и Гортензии, ей пришлось кое-что продать, в том числе арфу. Понадобилось также подумать об уплате ста луидоров за год вперед на содержание Евгения в «заведении для молодых дворян» на улице Берри, «рядом с садом Божона и заставой Майо», Пансион был не из дешевых.

«Султан», на который Роза, Гортензия и Эфеми сели в Гавре 2 июля 1788, едва не погиб в устье Сены почти сразу после отплытия. Переезд был долгий. Лишь 11 августа корабль достиг рейда Фор-Руайаля. Обняв дядю и тетку Таше, Роза направляется в Труаз-Иле, где обретает родных и свои детские воспоминания. На берегах речки Крок-Сури она возвращается к прежним привычкам — прогулкам, сиесте в гамаке, купаньям. Гортензия счастлива: «Мне было пять лет, — будет она рассказывать позднее, — я еще не пролила ни слезинки, меня все баловали; ни разу ничей окрик, ни даже слово неодобрения не заставили меня подавить в себе движение души или желание. Мы поселились в жилище моей бабушки. Однажды я играла у стола, на котором бабушка считала деньги. Я следила за нею и, если монета падала у старушки из рук, спешила подобрать ее и подать. Я видела, как бабушка сложила большие су в дюжину столбиков; оставила их на стуле и вышла из комнаты, унося с собой остальные деньги. Не знаю уж почему, мне пришло в голову, что она оставила эти деньги мне, но эта мысль так завладела мной, что я спихнула всю эту кучу су в подол платья, как в карман, и убежала с этим сокровищем, не испытывая никаких угрызений совести и в полном убеждении, что эти деньги вправду мои, Я отыскала нашего слугу-мулата и сказала:

— Жан, вот тут у меня куча денег: бабушка дала мне их для бедных негров. Я их раздам, а ты сведи меня в хижины.

Зной стоял невыносимый, солнце палило изо всех сил, но я была так довольна, что не хотела ждать ни минуты.

Мы с Жаном обдумали, как помочь наибольшему числу несчастных. Я обошла все хижины негров, по-прежнему неся деньги в задранном подоле, который крепко держала рукой и приоткрывала лишь затем, чтобы вытащить оттуда столько, сколько Назначит Жан. Кормилица моей матушки получила двойную сумму.

Когда сокровище мое иссякло, я в окружении негров, целовавших мне руки и ноги и благословлявших меня, гордо и радостно направилась домой, где застала полное смятение. Бабушка искала свои деньги. Никто не знал, кого обвинять в их исчезновении, и бедные слуги дрожали от страха, что подозрение падет на них. Правда, словно луч света, осенила меня, и я с отчаянием увидела, что должна признать свою вину. Я немедленно это сделала, но во что мне это стало! Я солгала, украла — я наслушалась упреков!.. Разумеется, причиной всему стало мое воображение. Я увидела, как откладывались в сторону столбики су — наверняка для раздачи бедным, Оставить их на стуле у меня под рукой означало поручить мне их раздачу, Вот что я придумала и вот как претворила выдумку в действительность».

Тем не менее отдаленной меланхолической долине Пажри, слегка придавленной обставшими ее морнами, Роза предпочитает резиденцию губернатора Фор-Руайаля, где ее дядя Робер де Таше по-прежнему состоит капитаном порта. На рейде часто бросают якорь королевские корабли, в интендантстве и губернаторском дворце принимают офицеров, и Роза пишет тетке Реноден, чтобы та прислала ей «кисейное бальное платье с большим декольте» и дюжину вееров. Однажды в Фор-Руайаль причаливает бриг «Левретка», и старший офицер поспешно отправляется с визитом к старым знакомым. Он видит г-жу де Богарне. «Эта женщина, — напишет он позднее, — не будучи хорошенькой в полном смысле слова, пленяла своей манерой держаться, веселостью и сердечной добротой. Больше всего поглощенная мыслью об удовольствиях, на которые ей давали известные права ее возраст и привлекательность, она довольно откровенно пренебрегала более или менее благоприятным общественным мнением, которое могло бы сложиться на ее счет. Но поскольку состояние у нее было более чем скромное, а она была расточительна, ей частенько приходилось черпать из кошелька своих поклонников». Этот текст опубликован Жаком Янсенсом, и мы скажем вместе с ним, что, «зная характер Жозефины и манеру, с которой, не отягощая себя угрызениями совести, она позднее добывала средства к существованию, в этом факте, по правде сказать, нет ничего удивительного».

В Фор-Руайаль часто заходит линейный корабль «Великолепный» под флагом г-на де Понтевес-Жьена, командующего эскадрой Подветренных островов; один из офицеров на нем — Сипион дю Рур, несомненный любовник прелестной виконтессы. Вот почему Розе так нравится в Фор-Руайале! Тем не менее родительская плантация была бы для нее более надежной гаванью, потому что в Фор-Руайале, как и в Сен-Пьере, царит сейчас открытый мятеж — отзвук взятия Бастилии и отмены привилегий. Волнения начинаются с отказа старого г-на де Виомениля, исполняющего обязанности губернатора острова, надеть трехцветную кокарду.

— Я предпочту тысячу раз умереть, — плача отвечает он, — чем опозорить сорок два года честной службы, нося знак неподчинения.

Однако ему пришлось подчиниться и нехотя носить «этот залог мира, единства и согласия».. В церкви пропели Те Deum[41], и все пошло «обычным порядком».

Однако Роза узнала, что муж ее, избранный депутатом от дворянства бальяжа Блуа, одним из первых в своем сословии перешел на сторону третьего сословия. Быть может, его прельстили новые идеи? Наверняка, нет. Прежде всего потому, что вся его родня осталась глубоко роялистской; г-жа де ла Пажри, даже став тещей императора, останется — довольно живописная подробность! — роялисткой и при Империи. Кроме того, на Антилах революция сразу же срослась с проблемой отмены рабства. Поскольку французы в метрополии восторженно встретили свободу, а крупные плантаторы, жившие во Франции, прониклись новыми идеями, мулаты-вольноотпущенники сочли естественным потребовать той же свободы и для себя. Сперва мулатам собирались даровать уравнение в правах с белыми, равно как признание их «гражданами и добрыми слугами короля» и, следовательно, потребовать, чтобы все «общались с ними». Но когда еще сегодня мы видим, что большинство «беке», старинных белых семейств острова, отказываются принимать у себя полукровок и не делают никакого различия между неграми и метисами, нетрудно представить себе реакцию мартиникцев 1789. Свободные мулаты, возликовав, предались излишествам, стали позволять себе «различные выходки», уточняет одно из донесений, например, дали пощечину какому-то гренадеру и вынудили белых взяться за оружие.

И наступил хаос.

Офицеров и рядовых, расквартированных в Фор-Руайале и Сен-Пьере — Мартиникский и Колониальный полки, — охватило волнение. Генерал, «склонный к винопийству», приказал собрать войска и «отменил равенство белых с цветными». Правда, потом он извинился, объяснив свою речь влиянием спиртного, но в частях уже укоренилась недисциплинированность, и на острове воцарилась анархия.

Положение осложнялось еще и тем, что революция во Франции развивалась быстрее, чем новости успевали пересекать Атлантику. Так, например, в начале октября 1789, когда народ Парижа отправился за королем в Версаль, в Фор-Руайале еще праздновали возвращение «добродетельного Неккера[42]» и расклеивали его «бессмертную речь».

Тем не менее было созвано колониальное Собрание, и, по образцу Парижа, оба мартиникских города и даже некоторые поселки принялись создавать комитеты, ассамблеи, депутации, избирать председателей, депутатов, делегатов, комиссаров, сотрясать воздух лозунгами, дискуссиями и призывами к общественному спокойствию.

В феврале 17 90 в войсках и среди «граждан» вновь начинается поуспокоившееся было брожение. Казармы Мартиникского полка разграблены, и народ, «захватив батареи, вытаскивает пушки на все проспекты». Рабы считают выстрелы, но вскоре и сами вступают в дело, получив оружие от той или другой стороны. В Сен-Пьере бушует восстание. Возвращение официального губернатора, больного и престарелого г-на де Дамаса, не восстанавливает порядок. «Не представляю себе положения, более затруднительного, чем мое, — пишет он министру. — Я вынужден либо двинуться на город, виновный в мятеже, судя по приговору общественного мнения, либо потерять для Франции одну из ее прекраснейших колоний… Если Сен-Пьер не удастся привести к повиновению, я не знаю, на что решиться. Будь у меня войска, я не попал бы в такое отчаянное положение».

Г-н де Дамас не получает подкреплений, и ему, очевидно, не удается восстановить порядок. Вскоре, 16 июня, между белыми и мулатами дело доходит до открытого столкновения, негры восстают, захватывают форт Руайаль и наводят орудия на город. Одновременно с этим солдаты, сочувствующие неграм, захватывают форт Бурбон. Г-н де Дамас находит убежище в Большой Морне, деревне на дороге, ведущей в Трините, а дядю Розы, ставшего мэром города и посланного с делегацией к восставшим, последние берут в заложники. «Революционная волна, — рассказывает Сент-Круа де Ла Ронсьер, историк Мартиники, — затопляет весь остров, и гражданская война воцаряется в наших прекрасных Антильских владениях вплоть до дня, когда англичане, воспользовавшись ситуацией, не захватят их».

Дядю Таше освободили, и Роза требует, чтобы он помог ей покинуть остров, Она обнимает родителей и сестру, предчувствуя, что не увидит их больше[43], и находит пристанище в Фор-Руайале. В Пажри ей было бы спокойнее, но в Фор-Руайале находится Сипион дю Рур!

3 сентября жителям объявляют, что на следующий день форты, по-прежнему занятые восставшими, откроют огонь по городу. Поэтому в тот же вечер г-жа де Богарне по совету своего дяди, капитана порта, решает искать убежище на фрегате «Чувствительный», которым командует Дюран д'Юбре и на борту которого находится Сипион дю Рур. «Уступая силе обстоятельств», фрегат как раз готовится покинуть рейд и уйти во Францию. Но восставшие открывают огонь, не дожидаясь завтрашнего дня. Когда Роза с дочерью и Эфеми пересекают Савану, рядом с ними падает ядро. Им удается погрузиться на корабль без дальнейших происшествий, и «Чувствительный» тут же покидает порт.

На другой день мятежные солдаты, восставшие мулаты и негры оказываются хозяевами города и приказывают кораблям вернуться в порт. Дюран д'Юбре, являющийся также старшим морским начальником, отвечает приказом поднять паруса. Форты открывают огонь. Три четверти часа форты обстреливают суда картечью, но корабли вскоре выходят из-под огня. «Чувствительный» три дня маневрирует под парусами у входа на Фор-Руайальский рейд, но, не получив никаких распоряжений, фрегат в сопровождении двух кораблей — «Прославленного» и «Левретки», а также корвета «Коршун», который присоединится к ним чуть позже, уходит на Бермуды, на широте которых маленькая эскадра надеется дождаться благоприятного ветра и вернуться во Францию.

Погрузка на корабль произошла так поспешно, что Роза и Гортензия не захватили с собой никакого багажа.

«Гортензия, маленькая, веселая, отлично исполнявшая негритянские танцы и песни, — расскажет впоследствии Жозефина Жоржетте Дюкре, — очень забавляла матросов, которые постоянно играли с ней и составляли излюбленное ее общество. Как только я засыпала, она убегала на палубу и там, предмет всеобщего восхищения, ко всеобщему удовольствию повторяла свои номера. Один старый унтер-офицер особенно любил ее, и, как только его обязанности давали ему хоть минуту передышки, он посвящал все время своей маленькой подружке, от которой был без ума. Моя дочь столько бегала, танцевала и прыгала, что ее башмачки вконец износились, Зная, что других у нее нет, и боясь, как бы я, увидя такой непорядок с обувью, не перестала выпускать ее на палубу, она скрыла от меня это обстоятельство, и однажды я обнаружила, что она вернулась в каюту с окровавленными ногами. Я в ужасе спросила, не поранилась ли она.

— Нет, мама.

— Но у тебя же ноги в крови!

— Уверяю тебя, это пустяки.

Я осмотрела рану и обнаружила, что башмаки моей дочки превратились в опорки и она жестоко расцарапала ногу о гвозди. Мы были еще только на полдороге, нам предстоял еще долгий путь до того, как мне удастся раздобыть новую пару обуви, и я заранее сокрушалась при мысли о горе, которое причиню бедной Гортензии, вынудив ее сидеть взаперти в нашей скверной крошечной каюте, и о вреде, который сидение взаперти причинит ее здоровью. Я много плакала и не могла придумать, как выйти из положения, В этот момент появляется наш приятель унтер-офицер и осведомляется с привычной грубоватой откровенностью, чего это мы расхныкались. Гортензия, рыдая, торопливо рассказывает ему, что не сможет больше выходить на палубу, потому что изорвала свои башмачки, а у меня нет для нее запасных.

— Всего-то делов? У меня в рундучке есть пара старых, сейчас я за ними схожу. Вы их подрежете, сударыня, а я подошью. Черт возьми, на корабле надо обходиться тем, что под рукой. Мы здесь не хлыщи и не франты, есть необходимое — и это главное.

Не дав нам времени возразить, он с торжествующим видом принес свои старые башмаки, которые Гортензия встретила с выражением самой большой радости. Мы с необычайным прилежанием взялись за дело, и к концу дня моя дочь уже могла предаваться удовольствию развлекать экипаж».

Переезд длился долго — пятьдесят два дня. Из-за ошибки лоцмана, минуя Гибралтарский пролив — «Чувствительный» шел в Тулон, — фрегат едва не потерпел крушение у берегов Африки и задел за дно килем. Пришлось бросить якорь и всем, включая Розу, налечь на канаты, чтобы стащить злополучный корабль с опасного места.

Высадившись 2 9 октября 17 90 в Тулоне, Роза узнает, что, сама того не подозревая, стала заметной Личностью. Александр де Богарне сделался не только влиятельным членом Собрания, но и членом якобинского клуба, председателем которого скоро будет выбран, а он уже — целых два раза — был председателем Учредительного собрания. Его слушали несмотря на напыщенность слога, и он — «Монитёр»[44] свидетель — с равной легкостью говорит о положении евреев и наводнениях, о монахах и путях сообщения. Он в самом деле считает себя всезнающим.

Сипион дю Рур первым сошел с фрегата и снял для своей любовницы, а мне думается, отчасти и для себя, скромную квартиру в доме N 7 по улице Св. Роха. Уезжая из Тулона в Фонтенбло, Роза занимает 100 луидоров у своего любовника и еще 80 у другого флотского офицера Огюста де Меронне Сен-Марка, причем обе суммы будут выплачены только г-жой Бонапарт.

«Санкюлотка и монтаньярка…»

Роза, Гортензия и Евгений живут втроем в Фонтенбло у псевдочеты Богарне, когда вечером во вторник 2 1 июня им становится известно, что утром того же дня королевская семья, пленница Революции, бежала из Тюильри с намерением присоединиться к армии Буйе.

Событие вводит Александра в большую Историю, потому что на неделю «бразды правления» переходят к нему. Конечно, если бы Людовик XVI не убежал из Парижа, г-н де Богарне был бы известен только как первый муж императрицы Жозефины, но в это утро ему как председателю Собрания приходится отправиться в Тюильри и официально констатировать отъезд августейшей фамилии. Затем он занимает свое место на трибуне Собрания и объявляет:

— Господа, я должен сообщить вам удручающую новость. Сегодня ночью враги нашего общего дела похитили короля и часть его семьи.

Похищение короля! Таков был эвфемизм, придуманный за несколько минут до этого Александром Богарне, Лафайетом[45] и Байи[46] для того, чтобы объяснить отъезд Людовика XVI. Всю эту длинную трагическую неделю, создавшую во Франции партию республиканцев, Александр руководит писанием обращений, призывов и приказов Собрания, вдохновленных и направленных им с неоспоримой ловкостью. Депутаты заседают без перерыва, и он склоняет их проголосовать за декреты об улучшении ввоза товаров с Мадагаскара. В среду 22, в десять вечера, он объявляет коллегам, что накануне ночью Людовик XVI арестован в Варенне. Затем он ставит на голосование «самые неотложные и действенные меры по обеспечению безопасности особы короля». Новый эвфемизм, изобретенный для обозначения возврата беглеца и отныне пленника.

25 с террасы Фейанов он наблюдает за грозным кортежем, окружающим пленную монархию, и за патриотами, усевшимися на королевскую берлину. Глядя на серого от пыли Людовика XVI, который отупело взирает на толпу, г-н виконт де Богарне, несомненно, вспоминает о написанном всего шесть лет назад письме, которым чиновник геральдической службы уведомил мужа Розы, что тот «не вправе притязать на представление ко двору». И во вторник же 25 марта 1791 ему несколькими минутами раньше почтительно вручают ключ от королевской берлины. Ему, который так и не удостоился права ездить в королевских каретах!

Тем временем в Фонтенбло перед особняком N 8 на Французской улице, где живет семья председателя Собрания, «между двором и садом» собирается толпа, и, когда люди видят будущего вице-короля Италии и будущую королеву Голландскую, чей-то голос провозглашает:

— Вот теперь наши дофин и дофина!

27 июня Александр направляет отцу в Фонтенбло письмо, написанное тем удивительно претенциозным слогом, секрет которого передал ему Патриколь: «Я упрекал бы себя, если бы мое теперешнее положение, ставшее в критических обстоятельствах более опасным, затруднительным и почетным, нежели любое другое председательство, помешало мне выразить вам свои чувства. Я изнурен усталостью, но черпаю силы в мужестве и надежде, что, заслужив своим усердием хоть часть расточаемых мне похвал, смогу быть полезен общему делу и способствовать поддержанию мира в королевстве…»

Известность Александра бросает свой отсвет на Розу, в их отношениях наступает разрядка. Дети, их учение и здоровье — вот, без сомнения, причина этого modus vivendi[47]. Супруги перестают объясняться с помощью юристов. Отношения их пристойны, даже учтивы, какими они и должны быть в XVIII веке между супругами, общего у которых только фамилия. Разумеется, никакого намека на нежность — это было бы дурным тоном, — как пытаются нас уверить письма, сочиняемые по любому поводу, приписываемые Александру и Розе в этот период и даже опубликованные.

* * *

В течение двух с половиной лет, последовавших за поспешным возвратом с Мартиники, будущая императрица живет в парижской гостинице «Астурия» на Анжуйской улице, затем переезжает на улицу Нев-де-Матюрен и наконец снимает квартиру на улице Сен-Доминик.

В то время как машина, которая вскоре все сметет на своем пути, уже пущена в ход учениками чародея[48], Роза предается крайнему легкомыслию и ведет совершенно свободный образ жизни.

Случаются ли у нее романы? Кое-кто — правда бездоказательно — называет имя остроумного Жозефа Роббе де Лагранжа, Который, как и Роза, «любил пожить». В любом случае будущая Жозефина не разыгрывает из себя пай-девочку. Однако ведет она себя с осторожностью, доводящей до отчаяния сегодняшних историков. У молодой женщины постоянно случаются денежные затруднения, но не потому, что из Александра приходится вытягивать условленное содержание, а потому, что г-жа де Богарне, как позднее г-жа Бонапарт или ее величество императрица и королева, тратит, в основном на туалеты, гораздо больше, чем ей позволяют ее средства. Она делает долги, занимает направо и налево, даже у гувернантки своих детей преданной м-ль де Лануа. Ей нужно быть элегантной. У нее есть приятели и приятельницы, которые более состоятельны, чем она, и у которых надо «выглядеть». Она посещает маркизу д'Эпеншаль, г-жу де Баррюэль-Бовер, г-жу де Ламет, неизбежную г-жу де Жанлис, маркизу де Мулен содержащую литературный салон. Розу видят также у принца де Сальма и его сестры принцессы Амалии фон Гогенцоллерн-Зигмаринген, которая прониклась к ней дружбой, Г-жа де Богарне знакомится также с политическими деятелями передовых взглядов, которые вскоре окажутся не на высоте ими же созданной ситуации — Лафайетом, Барнавом[49], д'Эгийоном, Монтескьу, Мену, Эро де Сешелем, Ламетом, Матье де Монморанси, коллегами Богарне по Собранию.

В сентябре Учредительное собрание приказывает долго жить, и депутаты его разъезжаются, героически, хоть и несколько глупо отказавшись выставить свои кандидатуры в Законодательное собрание как раз тогда, когда они начали немного разбираться в делах.

Это начало войны — войны, продлившейся двадцать три года. Начатая первым мужем Розы, она закончится поражением второго. Итак, Александр вынужден вернуться на военную службу. Он произведен в генерал-адъютанты и в этом качестве 27 апреля 1792 накануне начала кампании составляет свое завещание. Роза в нем не упомянута. Душеприказчиком он назначает Патриколя[50].

Наследниками Богарне, естественно, являются его дети, хотя он их и не упоминает. Побочная дочь, маленькая Мари Аделаида де Ла Ферте, крещенная в Кламаре в 1789 и родившаяся в июне 1785 около Шербура, получает пожизненную ренту в 600 ливров[51].

Александр поднимается по служебной лестнице: подполковник, генерал-адъютант и — вскоре — бригадный генерал. Деятельность его сводится к тому, чтобы сражаться как можно меньше, зато посылать как можно больше донесений Законодательному собранию. Он присутствует при первых неудачах и заканчивает свой отчет о них в следующих выражениях: «Моя судьба, равно как ваша, — и вы это знаете, — неразрывно связана с успехом Революции. Боюсь, что новые неудачи помешают мне продолжать службу в качестве ответственного за все начальника, но я всегда останусь солдатом. Я не покину строй и погибну в бою, но не переживу гибели свободы своего отечества».

Королевская власть рушится, экс-виконт во весь голос заявляет о своих республиканских убеждениях и требует головы тирана. В награду он 8 марта 1793 производится в генералы и 11 мая назначается начальником дивизии Верхнего Рейна. 2 3 мая Конвент вверяет ему командование Рейнской армией — по-прежнему без единого сражения. Но он отказывается от должности военного министра — он ведь будет тогда находиться вдали от поля боя! Майнц осажден. Но гражданин генерал Богарне не спешит на помощь городу хотя имеет в своем распоряжении 60 000 человек. Он издает прокламации, пишет новые донесения, где венчает себя славой, и с таким постоянством топчется на месте, что Майнц наконец капитулирует; Александр немедленно начинает отступать и через десять дней после падения города подает в отставку. «Поскольку я принадлежу к касте отверженных, — пишет он, — долг велит мне избавить своих сограждан от всяких поводов к беспокойству, которые я мог бы подать в эти критические минуты». Комиссары Конвента, заявив, что экс-супруг Розы — «первый генерал Республики», хотя это было по меньшей мере преувеличением, тем не менее дают согласие на его отъезд из армии, «принимая во внимание, что командующий генерал Богарне постоянно как устно, так и письменно настаивает на своей отставке; что согласно его многократным заявлениям, у него нет ни физических сил, ни нравственной энергии, необходимых командующему республиканской армией; что слабость и истощение, вынудившие его покинуть войска в течение трехдневных боевых действий, не могут не вызвать недоверия и упадка духа в штабе армии».

Александр, который уже самовольно покинул свой пост, может наконец уехать в Блезуа, откуда этот верный ученик Патриколя напишет отцу, успокоительно заверяя, что «голова его не бездействует; она целиком занята помыслами, направленными на благо Республики, а сердце преисполнено пожеланиями счастья своим согражданам».

* * *

Несмотря на революционную бурю, Роза делит свою жизнь между Парижем, Фонтенбло и Круасси. В Круасси она живет в загородном доме г-жи Остен-Ламот. У этой креолки с Сент-Люсии, исповедующей, по слухам, передовые взгляды, она знакомится с Тальеном[52], сыном привратника и издателем революционной газетки.

— Будьте к нему повнимательней, — советует ей г-жа Остен-Ламот. — Он может пригодиться.

Была ли Жозефина настолько внимательна к Тальену, что сошлась с этим «грубым любовником», лицо которого отнюдь не лишено приятности? Об этом нам ничего неизвестно. Не поступила ли она так же с Пьером Франсуа Реалем, сыном ночного сторожа и прокурором Шатле, которого Революция почти что уже прославила, а затем сделает государственным советником и товарищем министра полиции при Консульстве? По этому пункту — такая же неопределенность. Она встретила его в Круасси в гостиной Жана Шанорье, бывшего помещика, ставшего мэром, филантропом и насадителем передовых методов огородничества. Там же будущая императрица познакомилась с г-жой де Верженн, одна из дочерей которой станет затем г-жой де Ремюза[53], обер-статсдамой императрицы. Г-жа де Богарне воспользуется своими «красными» друзьями, чтобы Верженнов не трогали, по крайней мере, пока что, поскольку придет день, когда эти связи ее скомпрометируют. Розу арестуют в тот же день, что г-на де Верженна.

Но до этого пока еще не дошло. В 17 93 она еще может оказывать услуги своим друзьям по Пантемону, Фонтенбло и Круасси. Розе удается спасти от эшафота г-жу де Монморен. «Она рискнула собственной жизнью, — скажет последняя, — чтобы избавить меня от ярости мятежников». Что касается Армана де Монморена, бывшего коменданта Фонтенбло, Роза оказалась менее удачлива. Арестованный после 10 августа, он был растерзан в сентябре[54]. Г-жа де Монморен впоследствии подтвердит это: «Не было риска, на который не отважилось бы ее нежное сердце, чтобы спасти моего несчастного мужа».

Чтобы добиваться помилований, облегчения участи, а также добывать средства к существованию, Розе, без сомнения, пришлось бросаться в чьи-то объятия. Поговаривали, правда бездоказательно, о военном министре Серване и жирондисте Барере де Вьезаке, будущем якобинце и бывшем члене Учредительного собрания. Повторим: споры не подтверждены ни одним документом. Как бы то ни было, молодая женщина свободна, любит любовь, и, когда ей говорят, что она хороша и привлекательна, она без всякого стыда дает то, о чем ее просят. «Доступность г-жи де Богарне, — рассказывает очевидец Альбер де Лезе-Марнезиа, — ее галантные привычки и природная доброта привлекали к ней мужчин, не бросая на нее — по крайней мере в то время — тень и, благодаря ее многочисленным связям со многими влиятельными людьми эпохи, давая ей возможность оказывать серьезные услуги».

Хоть она и вхожа к новым властителям, но когда принцесса фон Гогенцоллерн уезжает из Парижа сперва в деревню, а затем в Англию и предлагает ей увезти с собой Гортензию и Евгения, Роза соглашается удалить детей от бурных событий. Но Богарне, находящийся тогда в Страсбурге, предупрежден; он восстает против отъезда сына и дочери в эмиграцию, и курьер перехватывает беглецов в Сен-Поле, в Артуа.

Призовем еще раз в свидетели Альбера де Лезе-Марнезиа. По его словам, Роза предавалась тогда довольно неожиданному занятию. «Она без особого труда приспосабливалась к веяниям времени. Так вот, — продолжает будущий префект и пэр Франции, — время требовало, чтобы каждый подделывался под народ и даже под чернь, подражая ее языку и повадкам; она и воспитывала детей в этом духе, посылая их на улицу, чтобы они осваивались среди детей бедняков, Я до сих пор вижу, как в отдаленном прошлом маленький Евгений и его сестра Гортензия предлагают прохожим купить у них разные безделушки и с торжеством несут матери выручку».

Гортензия учится шить у своей гувернантки «гражданки Лануа», а бедный Евгений поступает учеником в столярную мастерскую папаши Кошара, национального агента коммуны Круасси. Он даже получает саблю и ружье.

Разумеется, будущей Жозефине не удается удержаться на уровне текущих проблем. Она всегда будет придавать цвету какой-нибудь ленты или отношениям с любовниками больше значения, чем политике. Но зараженная, как и полагалось тогда, идеями Руссо, она воспитывает детей «по-спартански».

— Надеюсь, они будут достойны республики, — твердит она.

Роза выставляет напоказ, опять-таки в данный момент, свои республиканские убеждения. Вынужденная обратиться к Вадье, председателю Комитета общественной безопасности, с просьбой об освобождении своей невестки Мари Франсуазы де Богарне, будущая императрица пишет ему «с полной откровенностью» и — уточняет она — «как санкюлотка и монтаньярка».

Итак, г-жа виконтесса де Богарне стала санкюлоткой и монтаньяркой. Не надо ставить ей это в упрек. С волками жить — по-волчьи выть, а жить Розе хотелось страстно. Но тот, кто казался республиканцем 21 января 17 93[55], год спустя уже выглядел примиренцем и реакционером, и Богарне начинает внушать подозрения. Жена его обращается к Вадье: «Александр. — пишет она ему, — никогда не отступал от своих принципов: он всегда шел прямо. Если бы он не был республиканцем, он не пользовался бы ни моим уважением, ни моей дружбой. Я — американка, из всей его семьи знаю только его, и если бы мне дозволено было тебя видеть, твои сомнения рассеялись бы. Мой брак — республиканский брак. До Революции мои дети были неотличимы от санкюлотов. Прощай, уважаемый гражданин; ты пользуешься полным моим доверием».

Отнюдь не тронутый письмом американской «санкюлотки и монтаньярки», Вадье первым подписал приказ об этапировании гражданина Богарне в Париж. Напрасно Александр «занимал голову» и «преисполнял сердце» благими пожеланиями, напрасно предпринимал в Блезуа свои патриотические акции, напрасно доказывал свою благонадежность, избирался председателем якобинского клуба в Шомоне и мэром Ферте-Орена, напрасно создал там народное общество и революционный наблюдательный комитет — бывший виконт обвинен в том, что не поспешил на помощь Майнцу. Разве в Страсбурге он «целыми днями не ухаживал за лаисами[56], а по ночам не задавал балы» вместо того, чтобы заниматься «общественными делами»? Его напрасно защищают три друга Розы — Реаль, Барер и Тальен, которые не хотят, чтобы генерала «обвиняли бездоказательно». Александр арестован и водворен в Люксембург, а затем 14 марта 17 94 — в монастырь кармелитов.

Очередь Розы не за горами.

Анонимный донос рекомендует Комитету общественной безопасности «остерегаться бывшей виконтессы Александр де Богарне, весьма вхожей в канцелярии министров»; поэтому 20 апреля Комитет общественной безопасности отряжает в дом N 9 5 3 по улице Доминик секции Фонтен-Гренель двух своих членов, граждан Лакомба и Жоржа, на предмет обыска и просмотра бумаг, которые могут оказаться у подозреваемой. Они переворачивают квартиру вверх дном и обнаруживают «в ящике секретера, стоящего в чулане, который прилегает к вышеназванной квартире, и на двух шкапах, установленных на чердаке», переписку и «вещи», каковые бывшая Богарне доверила своей служанке. Члены Комитета приступают к чтению найденных документов и устанавливают, что «после самых тщательных розысков» они не нашли «ничего враждебного интересам Республики, а напротив, множество патриотических писем, делающих честь названной гражданке».

Взволнованная Роза подписывает протокол, посадив большую кляксу на «е» в фамилии Богарне. Шаги национальных гвардейцев замирают на улице Доминик, и в молодой женщине вновь просыпается надежда. Тем не менее на следующее же утро, чуть свет, гражданин Жорж в сопровождении уже другого члена Комитета, гражданина Эли Лафоста, является арестовать «вышепоименованную Богарне, жену бывшего генерала». Они имеют «с этой целью разрешение на изъятие всех гражданских и военных предметов». Роза не хочет будить Евгения и Гортензию и целует их, пока они еще глубоко спят. Она поручает позаботиться о них м-ль Лануа и верной Эфеми, а затем, окруженная жандармами, будущая императрица направляется на улицу Вожирар, где находится монастырь кармелитов. Явившись в тюрьму, Эли Лафост предъявляет «привратнику» ордер на арест, предписывающий последнему «принять гражданку Богарне, жену генерала, объявленную подозрительной в силу закона от 17 сентября, и содержать ее в заключении в целях общественной безопасности впредь до новых распоряжений. 2 флореаля года II Республики, единой и неделимой».

* * *

Монастырь кармелитов! Два слова, остро пробуждающих воспоминания! В этой древней обители монахи, босоногие кармелиты, изготовляли в более счастливые времена мелиссовую воду, или знаменитый кармелитский белок, безупречную, блестящую, как мрамор, краску. Именно здесь развернулись, может быть, самые жестокие эпизоды сентябрьских зверств.

Внешний вид здания N 70 по улице Вожирар не изменился и сегодня. Еще теперь можно — как это сделала Роза по прибытии в тюрьму — подняться на небольшое крыльцо, где за двадцать месяцев до этого были перебиты семьдесят шесть священников, на это крыльцо, ведущее в сад, где убийцы гонялись за своими жертвами. Она, без сомнения, зажмурилась от ужаса, увидев кровавые следы, оставленные на стене саблями палачей по окончании их «трудов». Эти «подписи» сохранились до сих пор. На следующий день после убийств монастырь был на девять месяцев преобразован в танцевальную площадку «Под липами», после чего превращен в место заключения.

Новая арестантка сразу же оставила замашки «санкюлотки и монтаньярки». Здесь, если не считать самого здания, она как бы вернулась к временам Пантемона. Она возобновляет или сводит знакомство с герцогиней д'Эгийон, урожденной Ноайль, с г-жами де Ламет, де Бражелон, де Жарнак, де Пари-Монбрен, с герцогом де Бетюн-Шаро, с графом де Суайекуром, с шевалье де Шансене, с принцем Сальм-Юорборгом, с адмирал-герцогом де Монбазон-Роганом, с маркизом де Гуи д’Арси.

В этой приемной гильотины люди смеются. Однако, как заметил один очевидец, «надо было знать, какая это была веселость, чтобы понимать, чего это стоило». Розу помещают в камеру на восемнадцать коек. Ее непосредственные соседки — г-жа де Кюстин и м-с Элиот, бывшая любовница Филиппа Эгалите. Роза покоряет ее. «Это одна из самых женственных и приятных особ, которых я знавала, — скажет о ней последняя. — Единственные небольшие споры, которые у нас возникали, касались исключительно политики; она была из тех, кого в начале Революции называли конституционалистками, но отнюдь не принадлежала к миру якобинцев, потому что никто не настрадался больше нее под властью террора и Робеспьера».

Арестантки сами убирают за собой постели, но только г-жа де Богарне и две ее товарки — они подружились — моют камеру. «Остальные заключенные не давали себе труда это делать», — сообщает м-с Элиот. У кармелитов, кстати, царят более свободные порядки, чем в остальных тюрьмах. «Арестанты, — рассказывает один очевидец, — не следят за собой: они расхристаны, чаще всего ходят без галстука, в одной рубашке и штанах, грязные, напробоску, обматывают шею платком, не причесываются и не бреются. Женщины, наши печальные товарищи по несчастью, мрачны и задумчивы; носят они домашние платья или балахоны то одного, то другого цвета».

Когда дежурный надзиратель звонит в колокольчик, арестантки выходят из камер и направляются в столовую, где их ожидает еда, состоящая из остатков пищи их сотоварищей — мужчин кормят первыми. Одни утверждают, что питание здесь вполне приличное; другие находят, что мясо подозрительно припахивает, а яйца снесены еще при старом режиме. После еды, когда со стола убирали, столовая превращалась в гостиную. Мужчины, вернувшиеся туда, острили, всячески старались блеснуть. «Мы беседуем, болтаем…» Другие мерят шагами тошнотворно зловонные коридоры. Первым, кто поцеловал руку г-же де Богарне, оказался Александр, с которым она вновь столкнулась у кармелитов. Сейчас он без памяти влюблен в Дельфину де Кюстин, удивительно яркую блондинку со светло-аквамариновыми глазами, занимающую соседнюю с Розой койку. Муж ее бедный Адам де Кюстин[57] только что погиб на эшафоте. Он любил свою жену, «королеву роз», как прозвал ее шевалье де Буфлер[58], но она питала к супругу лишь «самую нежную дружбу». Перед смертью он написал ей следующие строки: «Все кончено, моя бедная Дельфина, я обнимаю тебя в последний раз. Я не могу тебя увидеть, но если бы и мог, не пожелал бы: расставание оказалось бы слишком трудным, а сейчас не время давать волю чувствам…» Дельфина надела траур, который ей так идет, что чувство Александра превратилось во всепожирающую страсть и экс-виконт стал для нее «избранником сердца, с которым можно вкушать счастье даже в тени эшафота».

Дело в том, что у кармелитов, равно как и в других тюрьмах Франции, царит нечто вроде любовного безумия. «Повсюду в глубине мрачных коридоров разносятся звуки поцелуев и любовные вздохи, — рассказывает очевидец. — Мужья вновь становятся любовниками, любовницы делаются вдвое нежней. Самые пылкие поцелуи срываются и даются без сопротивления и стыда; в первом попавшемся темном уголке любовь венчает самые страстные свои стремления. Правда, эти радости прерываются иногда перекличкой тех несчастных, которых везут? революционный трибунал и выводят за ограду. Тогда наступает минута великого молчания, люди с ужасом смотрят друг на друга, а затем с нежностью обнимаются вновь, и все мало-помалу начинает идти своим чередом».

При сообщничестве тюремщиков за солидные чаевые можно запереться с дамой, о которой мечтаешь.

«Франция, — рассказывает Беньо, который сам был пансионером тюрем времен террора, — единственная, вероятно, страна, а француженки — единственные женщины на свете, способные являть столь причудливые контрасты и привносить все, что только есть привлекательного и сладострастного, в то, что есть самого отталкивающего и страшного во вселенной.

Соседство женщин, — продолжает он, — доставляло нам приятное развлечение. Мы приятно беседовали о чем попало, стараясь ни на чем не сосредоточиваться. Там на несчастье смотрели, как на скверного мальчишку, над которым можно только смеяться, и там в самом деле смеялись над божественностью Марата, Робеспьером в роли священнослужителя и Фукье[59] в роли судьи и как бы говорили этому кровавому хамью: „Вы можете убить нас, когда захотите, но вы не в силах помешать нам быть любезными!“»

С наступлением вечера, когда мужчин и женщин разделяли и надлежало возвращаться в мерзкие камеры, Дельфина показывала Жозефине пламенные записки, адресуемые ей Александром: «Нужна ли моя кровь? Я охотно пролью ее, если, пролившись ради тебя, она сможет зажечь твою и яснее запечатлеть мой образ в твоей памяти. Тогда, живя в твоем сердце как любовник, друг и брат, я сольюсь со всем, что есть для тебя дорогого, чтобы жить даже во вздохах, которые исторгнут у тебя другие узы…»

Жене таким пером Александр, конечно, никогда не писал.

Воображать, что Роза удовольствуется ролью наперсницы при Дельфине, значит плохо ее знать… У кармелитов она завязывает любовную связь с прославленным генералом Гошем, с которым ее познакомил Александр. Он помещается в соседней камере и вынужден пересекать камеру Розы, чтобы подняться в свою, куда ведут пятнадцать ступеней.

Как происходит ухаживание во флореале II года Республики? Утром, когда арестанты еще заперты, Роза с помощью зеркальца посылает солнечный зайчик в темный угол, служащий генералу одиночкой; сколько раз поочередно луч озарит камеру, столько голов упало накануне в корзину палача. Так начинается один из двух больших романов Жозефины; второй свяжет ее с капитаном Шарлем. Что до обоих ее мужей, то тут сердце ее будет биться совсем не так…

Розе тридцать один год, Лазару Гошу на пять лет меньше. Он высокого роста, мускулист, у него властный голос и открытое лицо, к тому же перечеркнутое шрамом, что, как известно, нравится иным из наших подруг. Отец его был конюхом Людовика XVI, и сам он чистил королевских лошадей до того, как поступил волонтером во Французскую гвардию. Правда, Гоша отшлифовал его молочный брат генерал Ле Венер. Гош, этот здоровяк, спасший Дюнкерк и Эльзас, излучает силу, такую пылкую потребность в которой испытывает наша креолка. Глядя на него, невозможно себе представить, что через три года его унесет чахотка.

Месяц назад, 11 марта, Гош женился на шестнадцатилетней девушке. Посланный сначала из Тионвиля в Ниццу, затем арестованный, Лазар разлучен с «ангелом его жизни», с его дорогой Аделаидой после медового месяца, длившегося всего неделю. Сразу после знакомства с Розой он начинает гораздо легче переносить заключение и меньше страдать от разлуки со своей «дорогой и нежной супругой».

«Я совершенно здоров, — неизменно веселый, радостный и простодушный, пишет он одному из друзей. — Ничто так не приятно, как хороший обед, когда ты голоден… Да здравствует Республика!» Разумеется, заказав обильный обед, он добавляет: «Пришли мне вместе с обедом портрет моей жены», но, по всей видимости, не стал дожидаться освобождения из тюрьмы, чтобы забыть Аделаиду в объятиях Розы, Любовь их продолжалась всего двадцать шесть дней. Гоша переводят в Консьержери, где он утешается в разлуке как с Розой, так и с Аделаидой, затеяв с некой доступной дамой новый роман за решеткой. Отношения между г-жой де Богарне и красавцем генералом примут более страстный характер лишь позднее. Что касается Розы, она нашла себе нового «утешителя» — так она сама называет его — в лице «генерала» Сантерра[60], хвастуна-пивовара, который сопровождал Людовика XVI на эшафот и бахвалился тем, что отдал знаменитый приказ бить в барабаны, чтобы не дать говорить несчастному королю. Этот пивовар, унаследовавший «от Марса только пиво», проявил себя куда менее блестяще в Западной армии, где командовал расхристанными оборванцами-волонтерами, которые во главе со своим генералом «в яростном порыве» пустились наутек при первой же атаке шуанов.

Не следует заблуждаться относительно употребленного Розой выражения «утешитель». Обе товарки экс-виконтессы по камере — герцогиня д'Эгийон и г-жа де Кюстин — называли его так же.

До того, как он стал «гадиной Сантерром», предместье Сент-Антуан — тогда, разумеется, говорили, предместье Антуан — прозвало его «Толстым папашкой». Действительно, пивовар был жирным, брыластым, самодовольным, улыбчивым, и характер его отличался той же «округлостью», что и физический облик. Он был добр, сострадателен, любитель пожить, а эти достоинства высоко ценились в тюрьме, где каждый вечер звучала мрачная перекличка — вызывались арестанты, отправляемые в Консьержери, преддверие гильотины.

При первой же возможности Александр разыскал свою белокурую любовницу… и жену. Если верить м-с Элиот[61], г-н и г-жа де Богарне сумели получить небольшую отдельную камеру, где были отнюдь не обязаны находиться вместе. Если это в самом деле так, можно поручиться, что такое удобство благоприятствовало роману Александра с Дельфиной и Розы с Гошем.

Как бы там ни было, Александр часто беседует с женой о детях. Они шлют им совместные письма. «Моя родная маленькая Гортензия, — писала Роза, — меня очень тяготит разлука с тобой и моим дорогим Евгением, я все время думаю о двух своих дорогих малышах, которых люблю и от всего сердца обнимаю». Затем перо берет Александр и, чтобы не утратить привычки морализировать, добавляет учительным тоном: «Подумай обо мне и своей матери, дитя мое; сделай так, чтобы те, кто печется о тебе, были тобой довольны, и работай как следует. Только так, укрепляя в нас уверенность, что ты разумно тратишь свое время, ты докажешь нам, что искренне жалеешь и не забываешь нас. Будь здорова, друг мой! Мы с твоей матерью очень страдаем, не видя тебя. Надежда на то, что мы скоро сможем тебя приласкать, поддерживает нас, а удовольствие говорить об этом служит нам утешением».

Быть может, из той же камеры и, в любом случае, тем же слогом, вернее, слогом Патриколя, он писал брату Дельфины, носившему совсем простое имя — Элеазар: «Брат божества, окажи свою благодетельную помощь слабому смертному, который небывало нежно, страстно, идолопоклоннически обожает твою Дельфину».

Гортензия с Евгением ежедневно отправлялись к кармелитам, и на первых порах им удавалось видеться с родителями. Но, как расскажет впоследствии будущая королева Голландская, «вскоре нам запретили допуск в тюрьму и переписку. Мы попытались обойти запрет, добавляя к списку передаваемых вещей слова: „Ваши дети чувствуют себя хорошо“, но привратник дошел в своей жестокости до того, что стал стирать эту приписку. Тогда мы прибегли к крайнему средству и принялись поочередно копировать этот список, чтобы, видя наш почерк, родители знали, что мы еще живы». Некоторое время роль почтальона исполнял Фортюне, мопс Розы, сварливый, но услужливый песик: он пробирался в тюрьму и переносил записки под ошейником… Кальмеле, друг Александра и преданный поверенный в делах Розы, хлопочет об освобождении четы Богарне. Он заставляет детей написать следующее прошение в Конвент: «Ни в чем не повинные дети просят вас освободить их любящую мать, которой можно вменить в вину лишь принадлежность к классу, которому — она доказала это — она всегда была чужда, потому что общалась исключительно с достойными патриотами, лучшими из монтаньяров, Выправляя себе разрешение на перемену места жительства в соответствии с законом от 2 7 жерминаля, она, была арестована, так и не поняв — за что. Граждане представители народа, вы не позволите притеснять невинность, патриотизм и добродетель. Верните жизнь несчастным детям, граждане представители. Они в таком возрасте, когда еще рано страдать». Однако Кальмеле совершает промах: он велит Гортензии и Евгению направить в Комитет общественной безопасности просьбу о том, чтобы их мать судили: «Кому нечего бояться правосудия, тот сгорает от нетерпения, чтобы оно поскорей свершилось…» Это предел неосторожности! Во времена, когда царит безумие, лучше всего, чтобы о тебе забыли.

Однажды на улице Сен-Доминик от имени Розы является какая-то женщина и тайно уводит Гортензию и Евгения на Севрскую улицу. Они проходят через какой-то сад, и дама поднимается с детьми на второй этаж дома садовника. Там она подводит их к слуховому окну. Напротив высится грязное серое здание — монастырь кармелитов, где открывается одно из окон. «В нем появились мои отец и мать, — расскажет потом Гортензия. — От удивления и волнения я вскрикнула и протянула к ним руки; они сделали мне знак замолчать, но часовой, стоявший под стеною, услышал нас и окликнул. Тогда незнакомка поспешно увела нас. Потом мы узнали, что окно тюрьмы безжалостно замуровали. Так я в последний раз видела своего отца».

Чувствуя, что он тоже, вероятно, не увидит больше Гортензию и Евгения, Богарне все чаще пишет прошения. Он утверждает, что его жена, «также истинная патриотка», с самого начала Революции не покидала территорию Республики. Что до него самого, то держать его у кармелитов — преступление. Его надо освободить. «Если мне будет возвращена свобода, которой я постоянно служил, — обещает он, — я употреблю ее исключительно на то, чтобы усугубить ненависть к королям в сердце своих детей…» — тех самых, что в свой день и час увенчают себя коронами. И почти все внуки этого «подлинного санкюлота и республиканца», как аттестуют его жители Ферте-Орена, требуя от Комитета возвращения своего мэра, воссядут на троны.

Генерал Богарне погибнет вовсе не из-за того, что позволил взять Майнц. Головы в те дни падают, как черепицы в ветреный день. В начале термидора, то есть в конце июля 17 94, террор достигает апогея. Для быстрейшего опорожнения переполненных арестных домов фабрика Фукье разработала новый метод производства — тюремные заговоры. На одном из окон Сен-Лазара подпилили прут в доказательство того, что заключенные пытались бежать, но не затем, конечно, чтобы поскорее скрыться, а чтобы «умертвить членов Комитета»! Сверх того, арестантов обвинили в том, что они искали общества дворян, вместе с которыми содержались под стражей. И вот уже их обвиняют в том, что они жили вместе с врагами Республики. 2 2 июля пристав трибунала является к кармелитам, чтобы допросить сорок девять местных обитателей перед отправкой их в Консьержери. Александр входит в их число. Он бросается к Дельфине и отдает ей арабский перстень, который носит на пальце, а Розе, опасаясь ее слез, всего лишь пишет: «Судя по всем признакам, сопровождавшим своего рода допрос, которому подвергли сегодня довольно большое число арестантов, я стал жертвой злодейской клеветы нескольких аристократов, патриотов, так сказать, этого учреждения. Безапелляционность этой адской комбинации, которая будет сопровождать меня до самого революционного трибунала, не оставляет мне никакой надежды увидеть тебя, мой друг, и обнять моих дорогих детей. Не стану говорить тебе о своей печали; моя нежная любовь к ним, братская привязанность, соединяющая меня с тобой, не дают тебе никаких оснований сомневаться в чувстве, которое я сохраню до последнего вздоха».

Допросы продолжаются, и Александр пользуется этим, чтобы набросать следующие строки, адресованные будущей Жозефине… и потомству: «Я сожалею также, что расстаюсь с отечеством, которое люблю и за которое тысячу раз охотно отдал бы жизнь. Я умру со спокойствием, позволяющим воскорбеть о самых дорогих своих привязанностях, и с мужеством, характеризующим свободного человека, чистую совесть и честную душу, самое пламенное желание которой — процветание Республики. Прощай, мой друг. Найди утешение в наших детях и сама утешь их, просветив их и, главное, внушив им, что добродетель и гражданственность сотрут воспоминание о моей казни и напомнят о моих заслугах и правах на признательность нации. Прощай. Ты знаешь, кто мной любим; будь же им утешением и продли своими заботами мою жизнь в их сердцах. Прощай, Я в последний раз в жизни прижимаю к сердцу тебя и моих дорогих детей».

На следующий день, 5 термидора, то есть 23 июля, в обществе мелких торговцев, принцев Роган-Монбазона и Сальма, журналиста шевалье де Шансене и депутата маркиза де Гуи д'Арси Александр мужественно всходит на эшафот.

5 термидора!

Еще четыре дня, и он ускользнул бы от смерти. А Жозефина, разумеется, не стала бы императрицей.

* * *

Роза, простертая на койке, боится шевельнуться. Даже шутки весельчака Сантерра не могут вывести ее из оцепенения. Она думает не столько об Александре, сколько о себе. Тюрьма продолжает пустеть… Это отнюдь не успокаивает арестантку. Неужто ей придется последовать за мужем и в свой черед подняться по лестнице Сансона?[62] Она имеет все основания этого опасаться, и перед лицом смерти мужество покидает креолку. Она проводит дни, гадая себе на картах или плача на глазах у всех, к «великому осуждению своих сотоварищей», потому что дрожать при воспоминании о последней телеге с приговоренным считается дурным тоном. Слезы позволительны, только когда нет свидетелей.

К счастью, рядом с ней Шарль Лабюсьер.

Драматург и актер маленьких театров на бульваре Тампль, этот писец Комитета общественной безопасности стал пожирателем дел ради спасения от смерти клиентов Фукье-Тенвиля. Занимаясь классификацией досье и будучи не в состоянии похищать связки бумаг без риска быть тут же схваченным, этот героический человек рвет их на мелкие клочья и проглатывает. Поклонник Французской комедии, он начал свои спасательные операции с актеров этого театра. Не думаю, что это занятие казалось ему особенно аппетитным, но оно не отразилось и на его желудке, поскольку переварил он, кажется, тысячу двести досье. Знал ли он Розу? Не побывал ли у него кто-то из друзей г-жи де Богарне с просьбой спасти узницу? Как бы там ни было, он, как расскажет впоследствии, не страшась несварения желудка, съел дело, которое позволило бы Фукье-Тенвилю отправить вдогонку за мужем супругу бывшего председателя Учредительного собрания[63].

Через два дня после казни Александра некая восхитительная женщина, перед чьей красотой не устоит ни один мужчина, посылает из тюрьмы своему любовнику Тальену знаменитую записку: «От меня только что ушел полицейский чиновник; он объявил мне, что завтра я предстану перед трибуналом, то есть взойду на эшафот. Это очень не похоже на сон, который я видела нынче ночью. Мне снилось, что Робеспьера больше нет и тюрьмы открылись. Но из-за вашей неслыханной трусости во Франции больше не найдется человека, способного претворить мой сон в явь».

Звали женщину Терезией Кабаррюс, и, так же как Роза, она жила отдельно от мужа Жака Девена де Фонтене, дворянство которого было столь же спорным, что и у покойного виконта Александра де Богарне. Чтобы спасти от смерти свое божество, Тальен проявил высокое мужество и атаковал Робеспьера. Поэтому через пять дней после смерти Александра, одна из заключенных увидела из окна своей выходившей на улицу камеры какую-то женщину, которая делала жесты, показавшиеся сначала первой совершенно непонятными. «Она все время хваталась за платье, а мы все не понимали, что она хочет этим сказать, — повествует очевидица. — Видя, что она не перестает это делать, я крикнула ей: „Robe?“»[64] Она знаком подтвердила — да. Затем она подобрала с земли камень, положила его себе в подол, подняла другой рукой и показала мне. «Pierre?» — опять крикнула я. Видя, что мы поняли, она страшно обрадовалась. Потом, подняв вместе подол и камень, она несколько раз показала образным жестом, что перерезает себе горло, после чего принялась танцевать и хлопать в ладоши. Эта странная пантомима привела нас в неописуемое волнение: мы наконец осмелились подумать, что она сообщает нам о смерти Робеспьера.

Весть мгновенно облетела тюрьму.

Роза узнает, что террор кончился благодаря Тальену, ее другу Тальену, Надежда воскресает в ней. Тальен и Гош — последний был освобожден 4 августа — наверняка сделают все, чтобы ворота кармелитов вновь распахнулись перед ней. Будущая г-жа Тальен, которую весь Париж именует теперь Notre-Dame de Thermidor[65], уже выпущена и тут же отправилась к Гортензии и Евгению, чтобы успокоить детей насчет судьбы их матери.

Вечером 6 августа по бывшему монастырю кармелитов разносится голос надзирателя:

— Вдова Богарне!

Это свобода.

Заключенные рукоплещут: они узнали, что эта хорошенькая вдова, которая так очаровательно трепетала и плакала, вновь обретет детей… и любовника.

Роза теряет сознание от радости.

* * *

Того же 1 9 термидора комиссар Конвента Саличетти пишет донос на начальника артиллерии Итальянской армии корсиканца генерала Буонапарте, друга Огюстена Робеспьера[66], «составлявшего для него планы, которым нам приходилось подчиняться». Это тот самый Саличетти, что заметил «образованного капитана» Бонапарта, поставил его во главе артиллерии под Тулоном, сделал майором, а затем генералом!

Три дня спустя, 9 августа, будущему мужу Розы предъявляют обвинение. «Он уже считал себя погибшим, — сообщает нам свидетель, г-н Лоранти, богатый ниццский коммерсант, у которого квартировал Наполеон. Он только что отказал в руке своей дочери этому нищему офицеру. Видя, что его постоялец попал в число подозрительных, посажен под арест и его охраняет вооруженный часовой, торговец, несомненно, похвалил себя за столь благоразумное решение».

Веселая вдова

«Твой милый образ неизбывно живет у меня в сердце.

С каждым днем моя любовь все возрастает…»

Эти пламенные слова Лазар Гош обращает не к Розе, а к своей жене, оставшейся в Лотарингии. Едва успев выйти из Консьержери, он сообщает ей, что отправляется в Тионвиль «пешком, как подобает республиканцу». Но проходит два дня, а он все еще не пустился в дорогу.

Розу освобождают, и «милый образ» тут же забыт.

Неистово наслаждаясь у любовницы вновь обретенной свободой, генерал боится лишь одного — как бы г-жа Гош не явилась испортить ему праздник. Поэтому он советует Аделаиде не спешить с приездом. Чтобы не вызвать ревность у новобрачной и дать ей случай «проявить твердость духа», он уверяет ее, что живет, скрываясь от всех, и «не бывает ни в общественных местах, ни, подавно, на спектаклях». Между тем его видят с Розой у г-жи Остен, где он празднует свое освобождение. Один из приглашенных отмечает также присутствие Сантерра, который, «запершись с дамами, выказывал им многие знаки внимания». Знаки внимания со стороны Лазара нравятся Розе куда больше, чем любезности пивовара-утешителя. С Гошем она счастлива и, как впоследствии поведает Баррас[67], познает в его объятиях, что такое любовь. Ах, если бы бравый генерал мог развестись ради нее! Жозефина позднее сама признается, что всерьез подумывала об этом.

Роза впервые любит по-настоящему. А вот Лазара соединяют с ней лишь узы чувственности. Он, кажется, даже заявил Баррасу:

— Для такого близкого интимного знакомства с нею надо было очутиться вместе в тюрьме перед девятым термидора; на свободе это было бы непростительно.

Это явное проявление любовной досады, потому что Гош целых полтора года продолжает близкое «интимное» знакомство со своей любовницей из монастыря кармелитов. Он любит ее, и даже бесконечно, что известно нам из его писем, и мы далеки от того, чтобы буквально воспринимать слова Гоша: «Надо было очутиться вместе в тюрьме»; просто в данном случае генерал вел себя как бывший конюх.

Возможно, — утверждает Баррас, — лишь «нежное уважение», питаемое Гошем к его «юной и добродетельной жене», помешало ему развестись. Аделаида вступает в борьбу и одерживает первую победу, благодаря своей свежести и обаянию. Гоша назначают командующим Шербурской армией, имея в виду отдать затем под его начало все войска Запада, и перед отъездом из Парижа он просит Аделаиду доставить в Париж его шпагу, пистолеты и коня. Но стоило Гошу увидеть свою жену-ребенка, как он поддается нежности, на сутки забывает искушенные ласки Розы и отдается чувству к кроткой «Адилаиде», как он пишет ее имя.

«Ах, друг мой, как я счастлив! — сообщает он перед отъездом тестю. — Сутки, проведенные с женой, стерли из моей памяти все пережитые беды».

Весь следующий год Гош почти не видится ни с Аделаидой, ни с любовницей. Вновь увидев жену в марте 17 95, он находит, что она «очень выросла» и добавляет: «Она очаровательна. Я люблю ее больше, чем когда-либо, мой добрый друг».

Аделаида возвращается в Лотарингию с тяжелым сердцем: она чувствует присутствие соперницы в сердце мужа. Гош по мере сил защищается: «Я не унижусь до оправданий… Постарайся, друг мой, восстановить союз, который ни в коем случае не должен быть разорван… Неужели моя супруга сомневается в моей привязанности? Неужели я это заслужил? Ах, умоляю тебя, спаси меня от ужасных сомнений, на которые меня обречет твой отъезд… Если ты меня еще любишь, постарайся исправить мои ошибки: я ведь иногда бываю немного сумасброден

У «Адилаиды» есть основание для беспокойства. По-другому, нежели ее, но столь же сильно Гош любит Розу, невзирая на деньги, которых она ему стоит. Он увозит с собой Евгения в качестве добровольца и «адъютанта-ученика». Но любовница плохо выказывает свою признательность; она пишет ему слишком редко, и Лазар сетует на это в таких выражениях: «Я прихожу в отчаяние, не получая писем от женщины, которую люблю, вдовы, чьего сына привык считать своим собственным».

Он страдает от разлуки со «вдовой», но еще больше от мысли о том, что за ней ухаживают и ей льстят. Тщеславие, которое, по его словам, преисполняет теперь сердце Розы, ее «кокетство» бесконечно огорчает его:

«Для меня нет больше счастья на земле. Я не могу поехать в Париж и повидать женщину, ставшую причиной всех моих горестей».

Потребуй Роза теперь, чтобы он развелся, Гош бесспорно уступил бы, но вскоре для честного генерала об этом не может быть больше речи: Аделаида ждет ребенка — живое воспоминание о поездке маленькой г-жи Гош в Рен в марте 17 95.

* * *

В конце сентября 17 94 Роза снимает на имя г-жи де Крени, которая станет ее конфиденткой и помощницей во всех случаях жизни, квартиру в доме N 3 7 1 по Университетской улице, недалеко от улиц Пуатье и Бель-Шасс. Живет она, прежде всего, за счет Гоша, у которого беззастенчиво занимает деньги, хоть он и вздыхает. Она выпрашивает также 15 000 франков у деверя м-ль де Лануа и 500 ливров у гражданина Дере, адвоката, «который сегодня одолжил мне их и которому я возвращу долг по первому же требованию».

Как жить?

Вот первая проблема, вставшая перед хорошенькой вдовой. Благодаря Тальену, поддержавшему ее прошение как «акт справедливости», она вновь вступила во владение своим «бельем, гардеробом, мебелью, драгоценностями и прочим имуществом», опечатанным на «улице Доминик» и принадлежащим «гражданке вдове Богарне и ее детям». Но луидор стоит теперь 4000 франков, цифра, которую следует умножить по крайней мере на пять и которая в иные дни возрастает на 100 франков в час. Сажень дров дорожает за два дня на 2000 ливров. За пару обуви или индюшку платят 250 ливров, за баранью ногу — 1248, за щуку — 1000, за наем фиакра — 600, за стирку рубашки — одно экю, а доставка ведра воды обходится подчас дороже, чем бутылка вина. За пару чулок — «серый шелк с цветными носками» — Роза платит 700 ливров, за кусок муслина — 500, за шаль — 1200, Поэтому, чтобы одеться, молодая женщина получает у своего приятеля банкира Эмри аванс под проблематичные поступления с Мартиники. Щедрый человек, бывший депутат Законодательного собрания и мэр Дюнкерка, Эмри ведет дела с Антилами и оказывает эту услугу г-же де Богарне. После 20 ноября 1794 Роза уже может сообщить матери: «Один человек, отбывающий в Новую Англию[68], взялся передать вам это письмо, дорогая матушка. Буду счастлива, если вы узнаете из него, что ваша дочь и внучата чувствуют себя хорошо. Вам, конечно, уже известно, какое несчастье меня постигло: четыре месяца назад я овдовела. У меня осталось единственное утешение — мои дети и единственная опора — вы, дорогая матушка».

Это стыдливое обращение к «единственной опоре» не достигает цели. Поэтому несколько позднее Роза откровенно объясняет матери свое положение: «Не позаботься обо мне мой добрый друг Эмри вместе со своим компаньоном, я не знаю, что со мной стало бы. Я слишком хорошо знаю, как вы любите нас, чтобы хоть на минуту усомниться в том, что вы поспешите добыть для меня средства к существованию и помочь мне рассчитаться с г-ном Эмри».

Г-жа де Ла Пажри посылает, что может, но это почти что ничего. Тогда без лишней стеснительности Роза выписывает на мать векселя на тысячу фунтов стерлингов, С самого начала революции она живет, в основном, займами у услужливого банкира. «Вы можете заключить из этого, — пишет она матери, — что я задолжала ему значительную сумму». Позднее супруга первого консула Бонапарта авансирует Эмри и его компаньону 200 000 франков без процентов.

Вдова Богарне — опекунша своих детей, опекуном же выступает верный Кальмеле; в этом качестве она обращается к г-же де Реноден, и та приходит ей на помощь, одолжив 50 000 ливров ассигнатами, то есть 2 644 реальных франка, что тем не менее позволяет Розе уплатить свою долю принудительного займа, который выпущен правительством, находящимся в отчаянном положении.

У Розы есть свой маленький штат. Кроме гражданки Лануа, которая покинет ее, когда она поместит Гортензию в пансион, ей прислуживает горничная Агата и «сообитатель», иначе говоря, лакей гражданин Гонтье, Г-жа де Богарне платит им редко, а чаще сама занимает у них.

В обществе знают о ее трудном положении в этом голодном 1795; поэтому, когда она отправляется обедать к кому-нибудь из друзей, скажем, к г-же де Мулен, ей разрешают не приносить с собой хлеб, что было тогда общепринято.

Париж стал гигантским толкучим рынком, и Розе тоже пришлось продавать все, с чем она могла расстаться без особого для себя ущерба. Ее встречают продающей чулки и белье женщинам из своего окружения. Выйдя из тюрьмы, ома была вынуждена, «как все», заняться коммерцией. Быть может, она хранила у себя в спальне бочонки с вином и куски мыла или сахара у себя в гостиной. Быть может, у нее дома имел место диалог вроде того, что мы находим в «Сансёр»[69].

«— Гражданин, — объявляет прачка своему клиенту, — предлагаю вам крупную сделку. У меня есть сто пар башмаков по восемьсот франков. Если вы купите их до вечера, я уступлю их вам по восемьсот десять.

Она приносит башмаки, клиент их осматривает, находит рваными, испачканными, скверными.

— Но эти же башмаки будут впитывать воду, как губка, — возражает он.

— Подумаешь! — парирует прачка. — Это же башмаки не для того, чтобы их носить, а для того, чтобы их толкать. Купив их, вы заработаете тысячу франков; до вечера я помогу вам продать их одному гражданину, который продаст их до ночи в Комедии и тоже заработает тысячу; тот, кто их купит, перепродаст их завтра утром кому-нибудь еще, тот перепродаст их на бирже и так далее.

— А как же последний покупатель?

— Последнего не будет, гражданин, потому что прежде чем башмаки, которые толкают, поднимутся до двух тысяч, башмаки, которые носят, подскочат до трех, так что рук для перепродажи не убудет».

Иногда товар вообще отсутствовал. Да и зачем он был нужен? Он же просто играл роль отмычки, «позволявшей вынуть из чужого бумажника десять тысяч франков».

Ближайшей подругой Розы является ослепительная Терезия, которая вскоре станет женой Тальена.

«Г-жа Тальен, — пишет Роза своей тетке Реноден, — бесконечно прекрасна и добра, она пользуется своим безграничным влиянием лишь для того, чтобы добиваться милостей для несчастных, которые прибегают к ее помощи, и сопровождает свои услуги таким выражением удовлетворенности, что, кажется, она вот-вот начнет вас же благодарить. Ее дружба ко мне изобретательна и нежна; уверяю вас, что мое чувство к ней походит на то, которое я испытываю к вам: это поможет вам представить себе, что я испытываю к г-же Тальен».

— Это Венера Капитолийская[70], — восклицает со своей стороны будущая герцогиня д'Абрантес[71], — только еще более прекрасная, чем творение Фидия.

Слава Терезии бросает отсвет и на ее подругу Розу. Публике известно, какую роль первая сыграла в Бордо, где спасла от гильотины многих аристократов[72]; известно, что благодаря ее знаменитой записке Тальен и свалил «тирана», положив конец террору, и неудержимый прилив всеобщей признательности подступает к ней, к тому, за кого она теперь просто не может не выйти замуж, и к Розе, лучшей подруге четы и крестной ребенка, которого г-жа Тальен произвела на свет, выходя из театра Федо, — девочки по имени Термидор Роза Терезиа, символизирующему чудесный поворот судьбы.

Г-жа Богарне часто бывает в «Хижине», которую чета приобрела на Аллее вдов — нашей авеню Монтень. Тогда это была почти деревня, поэтому дом увенчивает соломенная кровля и дикий виноград неудержимо подползает к резным деревянным балконам. Интерьер являет глазам разительный контраст. Роскошный декор в античном вкусе; вестибюль как в Помпеях, лампы в виде высоких треножников, многоцветные мраморные колонны. Перед постелью, задрапированной желтым испуганным «Фи!» — иными словами зеленовато-желтым, — возвышается изваяние Дианы-купальщицы, похожей на Терезию. Супруги Тальен принимают в «Хижине» новых хозяев Франции, которые в ночь наиглубочайшего страха нашли в себе мужество отчаяния свалить Робеспьера и во главе которых стал Баррас.

Терезия Тальен и Роза вспоминают теперь, что были прежде маркизой де Фонтене и виконтессой де Богарне; поэтому они привлекают в «Хижину» кое-каких женщин из бывшего света, как, например, очаровательную маленькую вакханку Эме де Куаньи[73], г-жу де Сталь[74], ничуть не смущенную разношерстностью окружавшего ее общества, г-жу Пермон, дочь которой станет позже герцогиней д'Абрантес и которая уверяла, будто происходит от Комнинов[75]. До Революции последняя вела широкий образ жизни, благодаря богатству мужа, армейского поставщика; теперь она связала Тальена кое с кем из былых своих знакомых. А девственную и тогда еще совсем молодую г-жу Рекамье[76] привела на Аллею вдов Роза.

Розу любили все — даже женщины. «Всегда ровное расположение духа, — пишет современник, — мягкий характер, благожелательность, светившаяся у нее в глазах и звучавшая не только в словах, но даже в тембре голоса, свойственная креолам известная ленца, которая чувствовалась в каждом ее движении и от которой она не избавлялась, даже торопясь оказать вам услугу, — все это сообщало ей обаяние, уравновешивавшее ослепительную красоту двух ее соперниц — г-жи Тальен и г-жи Рекамье. Впрочем, хотя менее блестящая и свежая, чем они, она тоже была красива, благодаря правильности черт, изящной гибкости стана и кроткому выражению лица», — замечает он.

Конечно, Роза уже утратила блеск былых двадцати лет, но она так умело пользуется косметикой и укладывает свои длинные шелковистые волосы, что еще сильнее, чем раньше, влечет к себе взоры мужчин. Она владеет искусством ходить, садиться, раскидываться на кушетке так, чтобы подчеркнуть свою томную грацию креолки, умеет бросить на того, кого хочет обаять, «неотразимый» взгляд, пропустив его сквозь изогнутые ресницы темно-синих глаз, «от природы, как у лани», поднимающихся к вискам.

«Прекрасная и в радости, и в печали», — рассказывает нам один из ее современников, — она умеет украсить свое тело, некрупное, но «вылепленное с редким совершенством», придать чарующую певучесть голосу, почти скрадывая все «р», как делают креолы и как к тому же теперь модно; кожа у нее матовая, но «столь ослепительных тонов», что Роза в состоянии соперничать с самыми красивыми женщинами своего времени, Да и сама эпоха ей благоприятствует: наступила неизбежная реакция на чрезмерную простоту, которой хотела Революция, — женщины наслаждаются возможностью прихорашиваться.

Однажды Роза предстает гостям Хижины в туалете под «прекрасную фиалку».

На ней были волнистое сверху донизу белое с розовым платье с треном, отделанным черной бахромой, корсажем высотой в шесть пальцев, не прикрытым косынкой, и короткими, черного газа, рукавами; длинные, выше локтя, перчатки орехового цвета, особенно гармонирующего с фиалкой; желтые сафьяновые туфельки, белые с зелеными пятками чулки.

Хотя «веселая вдова» приемлет туники с боковым разрезом, она все же не следует примеру г-жи Тальен, которая, как сообщает ошеломленный очевидец, однажды вечером выставила напоказ груди, словно охваченные бриллиантовым ожерельем: переливающаяся драгоценная цепь окаймляла их искрящимся контуром, этакой огненной рампой, озаряющей проконсульское одеяние хозяйки; при каждом биении сердца цепь то вздымалась, то опускалась, расцвечивая матовую кожу сотнями ярких звездочек. Этот высоко поднятый пояс Венеры, в котором г-жа Тальен бросала вызов Минерве и Юноне, был прозван картушем[77]. Не подражает Роза и своей подруге г-же Амлен, «величайшей озорнице Франции», которая на пари возьмется летним вечером пройти пешком от Люксембургского дворца до Елисейских полей, подставляя солнцу открытую грудь, и выиграет это пари.

«Вот уже две с лишним тысячи лет женщины носят сорочки, — пишет один журналист. — Это так старо, что со скуки помереть можно». И вот сорочки, как чепцы, идут ко всем чертям. К сожалению, мы не на широте Афин, и, «выгуливая галопом свои прелести», «барышни без сорочек» становятся жертвами насморков и бронхитов.

Тем не менее Роза с бьющимся сердцем решается прибегнуть к приему, «подчеркивающему лилейную белизну красивой груди и оттеняющему розовый бутон, который служит ей естественным украшением». Для этого надо пристроить крест-накрест против сердца два кусочка черного бархата и пристегнуть их на уровне левой груди. Поскольку платье прозрачно, бархат «отчетливо виден через ткань», что привлекает внимание к алости розового бутона. «Г-жа де Богарне, без сомнения, может себе позволить подобную экстравагантность, что бы ни думал об этом Баррас, говоривший впоследствии о „преждевременном увядании“ будущей императрицы. Я предпочитаю верить Бонапарту, который два года спустя напишет о „маленькой, белой, упругой и твердой груди“» Жозефины.

Веселой вдове не хотелось, чтобы ножницы палача грубо прикоснулись к ее волосам. Подражая своим товаркам по заключению, она сама остригла их себе, и теперь, как все модницы, даже не прошедшие через фабрику Фукье-Тенвиля, причесывается «под Тита»[78]. Это придает ей сходство с греческим пастухом и восхитительно идет. Когда Терезия введет в моду ореховые, золотистые и рыжие парики, Роза немедленно закажет себе эти уборы по 25 луи за штуку. Она даже не успеет оплатить заказ, как уже нельзя станет, не позоря себя, обходиться без голубых, зеленых или сиреневых головных уборов. Что касается шляп, Роза носит те, что именуются «под Минерву» или «под Свободу». А когда в одно прекрасное утро оказывается, что нужно выглядеть «как поселянка», она заказывает себе «капот под собирательницу колосьев».

Вся столица танцует. В ней насчитывается шестьсот сорок танцевальных залов, и Розу видят в самых модных из них — от зала «Калипсо» в предместье Монмартр до знаменитого отеля Ришелье, этого, по словам Мерсье[79], «ковчега, где не протиснуться между прозрачными утесами, шляпами, тяжелыми от кружев, золота, бриллиантов. Чтобы вас пустили туда, требуется обладать известным достатком. В этом волшебном месте сотни раздушенных и увенчанных розами богинь порхают в афинских одеяниях, то привлекая, то ловя взгляды наших длинноволосых щеголей в турецких сапожках».

Бывала ли веселая вдова на балах в зале, который открыли даже у кармелитов, где она сидела в заключении? Не исключено. Люди смеются над былыми страхами… «Обниматься, толкаться, обвивать руками друг друга, — пишет хроникер „Журналь де Мод“, — как это привлекает парижан и парижанок!»

«У каждого класса — свое танцующее общество, — рассказывает нам Мерсье, — и от мала до велика, то есть от богача до бедняка, все танцуют. Это всеобщее неистовство, всеобщее увлечение». Роза тоже любит плыть в объятиях кавалеров. Для нее приготовления к балу — все равно что канун боя, и доказательство тому ее записка Терезии:

«Готовится великолепный вечер у Телюссона, дорогая подруга; я даже не спрашиваю, будете ли вы там. Пишу в надежде увидеть вас в белье персикового цвета, которое вы так любите, да и я не ненавижу. Я надеюсь надеть такое же. На мой взгляд, очень важно, чтобы убранство наше было совершенно одинаково; поэтому предупреждаю, что голову я покрою красным платком, завязанным по-креольски с тремя фестонами на висках, То, что для меня — большая смелость, совершенно естественно для вас, более молодой, вероятно, более красивой и уж несравненно более свежей. Как видите, я всем воздаю по справедливости. Но это наш решающий шанс. Мы просто должны повергнуть в отчаяние „Трех пуделей с английскими подтяжками“. Вы понимаете, как важен для нас этот заговор, как мы должны соблюдать секретность и как потрясающ будет результат. До завтра. Рассчитываю на вас».

Трио «пуделей с английскими подтяжками» — это, видимо, какие-то молодые люди, понравившиеся обеим подругам. Что касается Телюссона, то именно в этом зале происходили «балы жертв». Там даже кланялись «на манер жертвы», имитируя движения головы, ложащейся в вырез, который вычертил добрый доктор Гийотен[80].

Розе, как ее подруге Терезии, как всем, кто жил под знаком гильотины, хочется оглушить себя. Звуки скрипок должны заглушить в их памяти зловещий лающий голос, который по вечерам выкликал имена тех, кого звал на встречу со смертью. Только святая могла бы не поддаться этому коллективному помешательству, этой нездоровой радости, а Роза-Жозефина святой отнюдь не была. Раз уж, не без труда, завоевана свобода, почему бы не поступать как все и перестать сопротивляться массовой тяге к распущенности? Кроме того, ее личные склонности так полно совпадают со вкусами эпохи, времени, когда ценились только любовь, красота, возможность каждый день менять туалеты, тратить деньги, не думая о завтрашнем дне, танцевать, опьяняться, чем только можно, чтобы навсегда прогнать кошмар минувшего, а также для того, чтобы не видеть окружающей нищеты.

Зима, последовавшая за Термидором, была ужасна. В лавках больше не было ни крошки съестного: нигде ни мяса, ни свеч, ни дров. Даже липкая черная смесь, именуемая хлебом и выпекаемая из отрубей, бобов и каштанов, становится редкостью. Все больше парижан в конце недели отправляется за город в поисках чего-нибудь съедобного. Капуста, простая капуста, и та подскочила с восьми су до восьми франков[81], да еще пойди ее найди! В довершение всего Сена покрывается льдом, и, несмотря на варварские порубки в Булонском и Венсенском лесах, многие парижане умирают от стужи; иные — и от голода… Лишнее основание не упускать случая попировать хотя бы затем, чтобы отбить воспоминание о вонючем супе, секретом приготовления которого так хорошо владели на кухнях у кармелитов или в тюрьме Форс!

Считается также хорошим тоном советоваться с гадалками, предсказательницами и прочими ворожеями, к которым наведывается и Роза: это напоминает ей о Мартинике и к тому же она суеверна, как все креолки. В сопровождении Терезии, г-жи Амлен или Жюли Тальма[82] она посещает знаменитую м-ль Ленорман в доме N 5 — он существует поныне по улице Турнон, — владевшей тринадцатью способами отвечать на вопросы клиенток: «по осмотру трупа, по вызыванию тени, по вызыванию привидений, по отражению воды в зеркале, по разбрасыванию золы при северном ветре, по сальным свечам, лавру, вербене, яичному белку, по ногтям, огню, птицам, по петуху, откормленному специальным зерном и помещенному между буквами алфавита».

Неизвестно, предрекла ли и м-ль Ленорман, что Роза станет «почти королевой», зато гадалка, кажется, дала ей рецепт умиротворения поставщиков — пойти к кому-нибудь на содержание.

Как упрекать Розу за то, что одна, без мужа, с двумя малолетками на руках она принялась искать себе богатых и влиятельных покровителей? Маленькая креолка была житейски безоружна. Для Розы имела значение только любовь, и в этом была ее слабость. Разве природа не «соткала ее из кружев и газа», как скажет Бонапарт?

* * *

Дороже всего неотразимая креолка стоит маркизу де Коленкуру, отцу будущего наполеоновского обер-шталмейстера. Бывший генерал-лейтенант Людовика XVI не эмигрировал. Его жена состояла статс-дамой при графине д'Артуа, а с маркизом, обаятельным, но теперь уже пятидесятилетним мужчиной, Роза познакомилась еще перед революционной грозой у маркиза де Монморена в Фонтенбло. Теперь для начала хорошенькая вдова оказала де Коленкуру услугу, удачно отрекомендовав его сына Армана, которому в это трудное время пришлось стать простым вахмистром, хотя прежде он был уже лейтенантом. У второго сына, Огюста, вообще нет никакого места. Роза делает все, что в силах, но без особого успеха. К счастью, благодаря другим связям, Коленкур добивается благоприятного решения по своему делу, и ему выплачивают генеральскую пенсию за три года, с которой наша милая креолка взыскивает изрядную долю, что позволяет ей остаться элегантной женщиной, а это для нее — главное. Маркиз платит охотно: он по-настоящему влюбился в Розу. Генеральские пятьдесят четыре года не пугают тридцатидвухлетнюю вдову, хотя по сердцу ей, скорее, мужчины моложе, чем она сама, — и так будет вплоть до ее последнего любовника.

Андре Гавати полагает, что именно о Коленкуре думал Гош, когда писал своему другу Шампену, что «Роза причина всех моих горестей». Похоже, что Коленкур, «порабощенный полуденным бесом»[83], подумывает даже о разводе и женитьбе на соблазнительной вдове. Маркиза де Коленкур? Почему бы нет? У ее вздыхателя есть деньги и прекрасное поместье, которое не конфисковали. Однако в это время Роза еще надеется, что у Гоша хватит духу расстаться с глупенькой Аделаидой.

И потом, ее вскоре увлекут другие связи.

Через короткое время после переезда на Университетскую улицу г-жа де Богарне задумывает пригласить к себе Барраса. Наряду с Тальеном, Баррас был, безусловно, самым сильным человеком в Конвенте, получившим наибольшие выгоды от термидорианского переворота. Председателю Конвента, члену комитета общественной безопасности, командующему войсками Парижа, ему недолго оставалось ждать дня, когда он станет «директором», одним из пяти некоронованных королей Франции при Директории.

В начале 17 95 Роза пишет ему такую записку:

«Я уже давно не имела удовольствия видеть вас. С вашей стороны нехорошо забывать старую знакомую. Надеюсь, мой упрек вас проймет. Теперь я живу на Университетской улице, дом 371».

Баррас, разумеется, навестил ее, но не так, как этого хотелось Розе, которая в феврале снова подбивается к нему, о чем свидетельствует другая записка:

«Передайте Баррасу, что я четвертый день лежу с простудой, что, так и не навестив меня, он поступает очень дурно и что нужно быть ему настоящим другом, чтобы его простить».

Она стала его подругой и простила его. Любила ли она Барраса? Можно ли любить виконта и цареубийцу[84] Поля де Барраса, мужчину умного, красивого, элегантного, обаятельного в обращении, смелого, утонченного, мастера острот и в то же время являющего собой пример самой отвратительной порочности? Как бы там ни было, это Розу не остановило. Любил ли ее Баррас? Нет, он любил только деньги. Деньги и еще больше — роскошь! И чтобы иметь то и другое, был готов на все. Любил он и женщин, «богинь его разума», но был совершенно не способен любить одну из них.

— Демократия — вот что такое любовь, — повторял он.

Не брезговал он при случае и молодыми людьми. Этот тщеславный и циничный игрок, этот продажный политикан наслаждался не самой властью, а тем, что она может ему дать. О нем говорили: «Он любит трон, потому что тот — бархатный». Он наслаждается данной минутой, — заметил кто-то, хорошо его знавший, — «и живет изо дня в день наедине со своим умом, кошельком, любовницами и совестью». Последней у него, правда, было мало — вернее, вовсе не было. Тем не менее он услужлив. «Он легко оказывал услуги, — говорит г-жа де Шатене[85], — и здесь не делал различия между просителями, не чванился и не чинился», и Роза вовсю использовала его. Протекция «генерала»[86] помогла ей получить для Круасси корову, драгоценный подарок в условиях III года Республики, и — хотя Роза отнюдь не была наследницей своего покойного мужа — пару лошадей и карету в порядке компенсации за экипаж, оставленный Александром в Рейнской армии и реквизированный комиссарами Конвента.

Когда именно молодая женщина вступила в гарем Барраса, состоявший из новых, будущих и прежних его любовниц? Историки расходятся во мнениях на этот счет. Одни считают, что аппетитная вдовушка вошла в число подружек «генерала» с октября 17 94, другие — что зимой или весной 17 95. Согласно Андре Гавоти, а он лучше всех знает проблему, связь началась лишь на другой день после Вандемьера[87]. Не будем становиться ни на чью позицию. Если бы такой вопрос задали впоследствии обоим наиболее заинтересованным лицам, они, пожалуй, и сами не ответили бы на него. Для Поля де Барраса и Розы де Богарне телесная близость в контексте прочих похождений была не настолько уж важна, чтобы запоминать связанные с ней даты. Как позднее выразится Баррас, «г-жа де Богарне принадлежала к свите дам, составлявших компанию Тальену и мне».

К свите!..

А принадлежать к свите короля казнокрадов означало для Розы возможность расширить свои «дела». Речь теперь шла уже не о голове сахара или паре чулок! У г-жи де Богарне более широкие виды. Робер Ленде упоминает, что однажды к нему явился Уврар и предложил сто тысяч франков за контракт на военные поставки. Будущий министр финансов Директории, а тогда член Комитета общественного спасения закричал:

— Выйдите, сударь, или я вышвырну вас в окно!

— Не могу предложить вам больше, — невозмутимо отозвался банкир. — Баррасу и госпоже де Богарне я даю столько же.

Благодаря своим «делам», Роза 17 августа 17 95 может позволить себе расход явно не по средствам. В этот день она снимает у Жюли Карро, бывшей Луизы Жюли Тальма, принадлежащий этой девице легкого поведения небольшой особняк, расположенный неподалеку от шоссе д'Антен и предместья Монмартр, — дом N 6 по улице Шантрен[88], которую назвали так потому, что когда-то там квакали лягушки[89]. Это было очень уютное жилище, восхитительная прихоть особы, состоящей на содержании, — м-ль Карро состояла на нем у виконта де Сегюра. Решетчатые ворота между двумя домами — особняками д'Аржансон и де Сен-Шаман — позволяли по узкой аллее длиной в 90 метров, обсаженной липами, добраться до маленького дворика-сада[90]. У входа в него располагались два флигелька — конюшня, где помещалась пара вороных, и каретник, где стоял экипаж, полученный от Республики. Посреди красивых деревьев, производивших впечатление парка, возвышалась осуществленная мечта — небольшое зданьице в четыре окна по главному, увенчанному аттиком фасаду и примыкающая к дому ротонда, откуда через высокие застекленные двери можно было попасть в сад. В полуподвале помещались кухни и погреба, на втором этаже комнаты повара Галлио, горничной Луизы — она заменила Агату Компуэн — и гражданина Гонтье, дворника и слуги одновременно.

На высоком первом этаже, куда входили через крыльцо с несколькими ступенями, располагались прихожая, обставленная дубовым буфетом, шкафом и стенным умывальником; маленькая гостиная, служившая также столовой и потому меблированная стульями красного дерева с черными сиденьями и круглым столом с откидными краями, У стены — две опирающиеся на нее консоли с мраморной отделкой. На других стенах эстампы, обрамляющие стенные шкафы, которые тоже остеклили и в которых поблескивает теперь серебряная посуда. Ротонда приспособлена под будуар. Там красуется фортепьяно, но комната служит, прежде всего, туалетной. В ней множество зеркал — висячих и трюмо, что позволяет Розе любоваться собой во всех ракурсах, а это, наверное, было красивое зрелище. Четвертая, и последняя, комната — спальня. Она меблирована заново. Г-жа де Богарне купила новые кресла с «запрокинутыми спинками», которые обтянула голубой нанкой, и кушетку из бронзированного дерева. Она привезла с Университетской улицы свою арфу секретер из гваделупского лимона, столик того же дерева с мраморной крышкой и бюст Сократа, не совсем, может быть, уместный в обстановке, столь далекой от мудрости.

Ни для Гортензии, ни для Евгения комнаты не предусмотрены. Дети находятся в пансионах: Гортензия у г-жи Кампан[91], а Евгений, вернувшийся из армии, поручен заботам гражданина Патрика Мак Дермота, директора «Ирландского колледжа», тоже расположенного в Сен-Жермене. Поэтому Роза может жить на свой вкус, а мы знаем, что это означало.

В особняке, разумеется, много лишнего, но не хватает кое-чего самого необходимого. То же — в загородном доме в Круасси, за наем которого платит или будет платить Баррас. «Г-жа де Богарне, — рассказывает он, — предложила мне принять на себя невыплаченную ею часть задатка за аренду дома в Круасси. Я согласился, но, обосновавшись там, она призналась мне, что не в состоянии выплачивать очередные взносы, а за прошлые месяцы — тем более; я заплатил за все и даже за починку того, что пришло в ветхость». Когда, уже став членом Директории, он ездил завтракать к Розе, перед ним скакали жандармы и везли корзины с провизией. «Птица, дичь, редкие фрукты переполняли ее кухню, а ведь была самая голодная година, — рассказывает сосед Розы будущий канцлер Паскье. — В то же время в доме не хватало кастрюль, стаканов и тарелок, которые ей приходилось занимать в нашем убогом хозяйстве».

Иногда Роза выполняет также обязанности хозяйки в особняке Барраса на улице Шайо, там, где теперь у нас музей Гальера[92].

* * *

Однажды не то в прериале, не то в мессидоре III года г-жа Тальен пригласила в Хижину странного военного, хилого и обтрепанного, которого встретила неизвестно где. Быть может, у г-жи Перлон, которая отлично знает его семью, но, вероятнее, у Барраса, покровительствующего ему с 1793. Его плохо напудренные волосы свисают, «как собачьи уши» на впалые, отливающие желтизной щеки. Он без перчаток, на нем старый изношенный сюртук. Что касается сапог, то их уже много месяцев не касалась щетка. Как ни удивительно, этот военный — генерал, но числится в резерве. Его половинное жалованье позволяет ему есть всего раз в день, и в полдень он довольствуется чашкой черного кофе. Он живет довольно далеко от Аллеи вдов, около моста Сен-Мишель, но отправляется к своей покровительнице пешком: ему не на что нанять экипаж.

Зовут его Наполеон Буонапарте.

Терезию он посещает, прежде всего, потому, что ухаживает за ней. «Г-жа Тальен была тогда умопомрачительно хороша, — скажет он на Святой Елене. — Хотелось целовать ей и руки, и все, что можно». Но видится он с ней еще и затем, что хотел бы получить форменные штаны, а это почти невозможно: он в резерве, сукно же выдается лишь тем офицерам, что в строю. Кроме того, сославшись на состояние здоровья, он, артиллерист, отказался принять начальствование над пехотной бригадой и отправиться в Западную армию под командованием Гоша. Он не раз слышал, как Баррас восклицал:

— Женщины кое на что годны в этом мире: они услужливее мужчин.

Поэтому он расхрабрился и изложил г-же Тальен свои экипировочные заботы. Терезия нашла участие в этом деле забавным и через несколько дней встретила беднягу такими брошенными через всю гостиную словами:

— Ну вот, мой друг, вы и получили ваши штаны!

Позднее будущий император вспомнит об этом. Вспомнит он также, что Богоматерь Термидорианская расхохоталась ему в лицо, когда он предложил ей развестись и выйти за него.

Заметила ли его Роза во время своих визитов в Хижину? Помнит ли она, как однажды вечером Баррас представил ей этого маленького корсиканского военного? Неизвестно. Во всяком случае, впечатления на нее он не произвел. Однако у этого бедняка довольно тонкие черты лица и изысканный рисунок губ. «Сегодня мне кажется, — пишет один из тех, кто видел Бонапарта в те времена, — что тонкий, изящный, решительный контур его рта обличал в нем человека, презирающего опасность и отнюдь не избегающего ее».

Баррас, без сомнения, испытал то же чувство, когда бывший комиссар Тюро первым назвал имя Буонапарте в ночь с 12 на 13 вандемьера. Конвент готовился самораспуститься и уступить власть Директории. Депутаты только что проголосовали за декреты, которые правыми секциями, воспользовавшимися аргументацией «левых», были расценены как «оскорбительные для нации». Разве не будет ограничено число избирателей? Разве не умален суверенитет народа тем, что его избранники потеряют две трети мест в будущем Собрании, поскольку их зарезервировали за собой члены Конвента, не столь наивные, как члены Учредительного собрания в 17 91?

Миролюбивый генерал Мену, дезориентированный этим мятежом «правых», своих союзников по Прериалю[93], капитулирует. Члены Конвента, по их собственному выражению, отдают себе отчет, что «молния революции потухла в их руках». Конвент в отчаянии назначает командующим войсками Парижа Барраса, который 9 термидора возглавил удар по ратуше и Робеспьеру. Бывший младший лейтенант колониальных войск при Людовике XVI сознает, что генерал он случайный, без всякого опыта; поэтому он ищет себе в помощь настоящего генерала и — предпочтительно — артиллериста.

— Буонапарте, — бросает Баррас.

Фрерон, ухажер Полетты Бонапарт, будущей Полины, одобряет предложение. Баррас, видевший Бонапарта в деле во время осады Тулона, соглашается.

— Приведи его, — говорит он Фрерону.

«Мемуары» Барраса, частично написанные Русленом де Сент-Альбеном[94], представляют собой набор намеренных ошибок. Так, например, будущий директор утверждает, что это он произвел в капитаны лейтенанта Бонапарта под Тулоном, тогда как чин капитана был дан его «преемнику» Людовиком XVI девятнадцатью месяцами раньше.

В рассказе Барраса не фигурируют ни Тюрро, ни Фрерон. Это он сам якобы сказал:

— Заменить Мену? Нет ничего легче. У меня есть нужный вам человек. Это маленький корсиканский офицер, который не заставит себя просить.

Если верить Баррасу, Бонапарта нигде не могли найти: он собирался стать на сторону роялистов, но те отказались от его услуг.

По утверждениям других очевидцев, будущий император сидел на спектакле в театре Федо, когда разнесся слух, что роялистские секции идут на Конвент. Тогда он отправился бродить по кулуарам Собрания, где его нашли и отправили на площадь Карусели в штаб Барраса.

Бесспорно одно: в тот вечер Бонапарт был поглощен мыслью поступить на турецкую службу. Разве 15 сентября после отказа принять назначение в Вандею он не был уволен из армии Комитетом общественного спасения под председательством Камбасереса[95], хотя последний использовал — и оценил — его в топографическом бюро?

Забавно читать в «Мемуарах» Барраса рассказ об этой знаменитой ночи. «Силы, которыми я располагал, состояли всего из пяти тысяч человек всех родов войск. Сорок орудий находились на равнине Саблон[96] под охраной всего пятнадцати человек. Была полночь, и из различных источников меня предупреждали, что атака на нас начнется в четыре часа утра. Я сказал Бонапарту:

— Сам видишь, медлить нельзя, и я был прав, выбранив тебя за то, что ты не появился раньше. Пусть немедленно захватят эти пушки и спешно доставят их в Тюильри.

Бонапарт тотчас выполнил мой приказ и отправил туда Мюрата с тремя сотнями сабель…»

Выходит, Бонапарт лишь «выполнял» приказ Барраса! И только за эту роль простого исполнителя он получил прозвище «генерал Вандемьер», чин дивизионного генерала 16 октября, а 26 — пост командующего войсками Парижа!

Как бы то ни было, он изумил каждого, кто его не знал, иными словами — всех. Странным генералом казался этот щуплый человек в маленькой треуголке с «невозможным султаном» и саблей, бившей его по тощим икрам и «честное слово, отнюдь не выглядевшей оружием, которое вознесет его!»

Вечером 13 вандемьера Роза, вероятно, обедала с Баррасом — на Святой Елене Наполеон упомянет об этом одной несколько двусмысленной фразой: «Г-жа де Богарне, разумеется, радовалась победе правительства». «Нисколько не сочувствуя секциям, — рассказывает Баррас, — г-жа де Богарне лично была целиком наша, но вряд ли она что-то собой представляла». В этот вечер она узнала из уст самого Барраса, как роялисты угодили под картечь на паперти Святого Роха на улице Сент-Оноре и как их смел оттуда тот самый маленький Буонапарте, которого хорошенькая веселая вдова встречала в Хижине. Завсегдатаи Терезии Тальен одни только и могли ответить на вопрос, откуда взялся тот незнакомец с еще неслыханным именем и фамилией, правописание которой усвоить особенно трудно потому, что сам ее носитель произносит «Буонапарте». К тому же в такой форме она пишется и в «Монитёре» от 22 вандемьера.

В том же номере «Монитёра» сообщается, что пятью днями ранее, 17 числа, Баррас с трибуны Конвента огласил «постановление правительственных комитетов о разоружении секций Лепельтье и Французского театра». И добавил:

— Я приказал всем гражданам двух этих секций в течение трех часов сдать свое оружие в штаб-квартиры секций: приказ выполнен.

Узнав об этом постановлении, Евгений, хоть и не проживавший в названных секциях, испугался с делающим ему честь сыновним благоговением, как бы ему не пришлось расстаться «с саблей, которую мой отец носил и прославил честной и — по его словам — достохвальной службой». В надежде сохранить саблю, будущий вице-король Италии — ему было четырнадцать лет — по совету матери попросил приема у Бонапарта. В этот день новый командующий войсками Парижа завтракал с Баррасом у Монтансье, бывшей дамы легкого поведения и директрисы театра, которой ныне было уже за шестьдесят. Жюно сходил за своим начальником. Бонапарт принял Евгения и был тронут слезами юного Богарне. Он знал, что перед ним сын подруги Барраса и Терезии, и вернул ему саблю.

На другое утро Роза явилась поблагодарить Бонапарта, а на следующий день генерал, без сомнения, в свой черед приехал на улицу Шантрен, где только что обосновалась г-жа де Богарне. Так, по крайней мере, Наполеон, Жозефина, Евгений — не забудем и Гортензию — излагают историю «отцовской сабли», которую Баррас, не присутствовавший при этом, упрямо считает легендой.

* * *

Бонапарт вновь навестил креолку, но затем его визиты становятся более редкими, хотя он и знает, что тому, кто стремится сделать карьеру, не следует пренебрегать знакомством с женщинами.

«Женщины всюду — на спектаклях, в местах прогулок, в библиотеках, — писал он еще раньше брату. — В кабинете ученого вы встречаете хорошеньких особ. Париж — единственное место на свете, где они достойны стоять у руля; поэтому мужчины сходят по ним с ума…»

Однако все выглядит так, словно он избегает этой красавицы, которая почти что преследует его. Не потому ли, что он знает: Роза — любовница Поля де Барраса? Ведь вплоть до февраля все видели, как она рассылала приглашения «к себе» в дом N 1 8 по улице Бас-Пьер в Шайо. А быть может, он поглощен военными делами? Во всяком случае, даже если он находит ее очень красивой, а «старорежимность», с которой она его принимает, очень ему нравится, он еще не влюблен, хотя не исключено и то, что в ее присутствии его сковывает какая-то странная робость.

Но не любит ли он другую?

Накануне Вандемьера, когда Бонапарт бился как рыба об лед и жил в скромной гостинице «Синий циферблат», он все еще любил Дезире Клари[97]. В конце мая того же года по приезде в Париж он получил письмо от своей юной марсельской невесты: «Каждая новая минута ранит мое сердце: она отделяет меня от самого дорогого друга… Мысль о нем не покидает меня и не покинет до могилы. О друг мой, пусть твои обеты будут столь же искренни, сколь мои, а ты станешь любить меня столь же сильно, сколь я тебя… С твоего отъезда прошел всего час, но он кажется мне вечностью!»

Бонапарт ответил:

«Я получил два твои очаровательные письма, они освежили мне душу и дали ей насладиться мгновением счастья. Печальная иллюзия, которую развеяли разлука с тобой и неуверенность в будущем! Я чувствую, однако, что, заручившись любовью моей доброй подруги, нельзя быть несчастным… Заклинаю тебя, пиши мне каждый день, каждый день подтверждай, что по-прежнему любишь меня»[98].

Затем его бездеятельность в комнатке за три франка в неделю и неопределенные мелкие обязанности в топографическом бюро привели его в состояние полного ничтожества. Он твердит Дезире: если она любит другого, пусть без колебаний бросит маленького бедного бригадного генерала без бригады и денег. Денег у него так мало, что он подумывает даже о самоубийстве. Однако находит иной способ выйти из положения. Он — если верить Баррасу — доверился последнему:

— Иди речь лишь обо мне, я сумел бы терпеливо ждать. Мужчине много не нужно. Но у меня есть семья, прозябающая в крайней нужде. Я знаю, мы справимся с неудачами. В дни революции хлеб должен найтись для всех, а ведь аристократы уже достаточно давно присвоили себе все житейские блага. Должен наступить и наш черед. Покамест же будем терпеть.

Поль де Баррас якобы подсказал ему выход из положения:

— Женитесь. Именно так мы поступали при старом режиме. Я видел много тому примеров. Все наши дворяне, как разоренные, так и те, кто никогда не разорялся, поскольку родился в семье без всякого состояния, поправляли свои дела именно таким образом. Они охотились на дочерей негоциантов, банкиров, финансистов. И ни разу не давали осечки. Если у меня найдется время подумать и осмотреться, я подыщу вам такую.

И виконт, посмеиваясь про себя, якобы предложил Бонапарту жениться на Монтансье, родившейся в 17 30! Бонапарт — опять-таки по словам Барраса — ответил, опустив глаза:

— Это заслуживает размышления, гражданин народный представитель. В особе мадемуазель нет ничего, что меня отталкивало бы: разница в возрасте — это одна из вещей, на которые в годину революции нет времени обращать внимания. Но осталось ли после всех ее несчастий у нее столь же крупное состояние, как и раньше? Когда задумываешься о таком важном деле, как брак, следует знать, на чем он будет строиться.

Бывшая актриса располагала 1 200 000 ливров и накануне 13 вандемьера согласилась встретиться с «претендентом» на ее руку.

«Мы встаем из-за стола, — повествует Баррас. — Жених с невестой подходят друг к другу и затевают весьма конфиденциальный разговор. Я отхожу в сторону. Слышу, как они говорят: „Мы сделаем так, мы сделаем этак…“ Мы на каждом шагу. Это уже то самое мы Коринны, что так хорошо передала г-жа де Сталь в своем знаменитом романе. Бонапарт говорит о своей семье, с которой рассчитывает познакомить м-ль Монтансье. Его мать и все его братья, несомненно, оценят такую замечательную женщину. Он намерен при первой же возможности съездить с нею на Корсику. Там великолепный климат. Это край долголетия, новая страна, где, имея солидный капитал, можно быстро разбогатеть, за несколько лет удвоить его и т. д. Бонапарт расписывает своей будущей половине корсиканские замки, которые стоят воздушных, В ту минуту, когда в разговор двух голубков вмешиваюсь я, мне докладывают, что в Париже беспорядки и мои коллеги вызывают меня в Комитет общественного спасения.

— Поручаю вам охранять дом, — бросаю я Бонапарту и м-ль Монтансье.

И оставляю их одних».

Эти амуры шестидесятилетней женщины с двадцатишестилетним мужчиной показались бы выдумкой чистой воды, если бы накануне Вандемьера Бонапарт не вознамерился жениться на подруге своей матери г-же Пермон-Комнин, которая, по годам, сама могла произвести его на свет. Когда Бонапарт сделал свое странное предложение, в соседней комнате находилась маленькая Лора, будущая герцогиня д'Абрантес. Она слышала, как после краткого «оцепенения» мать ее разразилась хохотом и ответила своему вздыхателю:

«— Поговорим серьезно, дорогой мой Наполеон. Вы думаете, что знаете, сколько мне лет? Так вот, вам это не известно. Я и не открою вам этого, потому что у меня тоже есть свои слабости. Скажу вам только, что я гожусь в матери не только вам, но и Жозефу. Оставим эту шутку: в вашем присутствии она меня удручает.

Бонапарт возразил и повторил, что, на его взгляд, все это вполне серьезно; что возраст женщины, на которой он женится, ему безразличен, коль скоро ей, как в данном случае, на вид не дашь и тридцати, и что он зрело обдумал свое предложение. Затем он добавил такие примечательные слова:

— Я хочу жениться. Меня хотят женить на женщине очаровательной, доброй, приятной и связанной с Сен-Жерменским предместьем[99]. Мои парижские друзья хотят этого брака. Мои прежние друзья стараются его не допустить. А я хочу жениться, и то, что я вам предложил, устраивает меня во многих отношениях. Подумайте.

Моя мать положила конец разговору, со смехом ответив Бонапарту, что она уже подумала».

«Очаровательной, доброй, приятной» женщиной могла быть только Жозефина, а «парижскими друзьями» — Тальен и его жена, поскольку Баррас, по его собственному признанию, вмешается в «дело» лишь много позднее, когда оставит Розу ради г-жи Тальен. В таком случае, именно Терезия подтолкнула женщину, «связанную с Сен-Жерменским предместьем», написать в конце концов знаменитую записку, которая имела целью вновь «подцепить» того, кто, казалось, забыл Розу.

«Вы больше не появляетесь у друга, который вас любит, вы его совсем забросили, и вы не правы, потому что он нежно к вам привязан.

Приезжайте завтра, в септиди[100], позавтракать со мной. Мне необходимо видеть вас и потолковать с вами о ваших интересах.

До свидания, мой друг, обнимаю вас.

Вдова Богарне».

Если тут не заговор двух подруг, какие чувства движут Розой? Без сомнения, она думает о том, что однажды сказал ее приятель Сегюр:

— Этот маленький генерал, похоже, станет большим человеком.

Разумеется, она уже «обладала» Баррасом, одним из пяти королей Республики после 30 октября, считавшимся тогда большим человеком. Но она не могла не понимать, что этот «покровитель» будет «покровительствовать» ей лишь временно. Ей требовалось что-нибудь получше — мужчина, которого не испугают ее расходы, эта бочка Данаид[101]. К тому же она находила Бонапарта забавным — она своим певучим креольским говорком произносила «за-а-бавным». Конечно, он не Бог весть что… Короче, рассорившись теперь с г-жой Пермон и полагая, что вдова Богарне не из бедных, генерал Бонапарт является к ней в этот пресловутый септиди, и Роза для начала ловко дает ему понять, что ее связывает с Баррасом лишь большая дружба. Все пересуды о них — клевета! Наивный маленький генерал уже готов верить чему угодно.

Затем он вступает в беседу с хорошенькой вдовой, делающей вид, что она сочувственно внимает его излияниям насчет «своих интересов». Он, несомненно, распространяется о командовании Итальянской армией, которое надеется получить, рассказывает о своей семье. «Ты знаешь, — писал он в прошлом брату Жозефу, — я живу лишь постольку, поскольку могу доставлять радость своим близким». Поэтому, едва успев выйти из боя, он уже послал деньги своему клану: «Я отправил семье пятьдесят или шестьдесят тысяч франков, серебро, ассигнаты, тряпки. Теперь она ни в чем не нуждается. Она всем снабжена в избытке».

Он попросил места консула для Жозефа. Люсьен[102], уже прикомандированный к Фрерону и отправленный с ним в служебную поездку, назначен 2 8 октября комиссаром интендантства. Двумя днями раньше Наполеон произвел Луи в лейтенанты артиллерии, а 12 ноября взял его к себе адъютантом. Он позаботится о маленьком Жероме, которого к концу года поместит в коллеж.

— Не могу сделать для своих больше, чем делаю.

«Клан» может быть доволен, но — и так продлится до конца невероятной карьеры Наполеона — клан будет считать, что для него всегда делают слишком мало.

Бонапарт много раз возвращается на улицу Шантрен, невзирая на присутствие мопса Фортюне, который ревниво лает на непрошеного чужака и пытается его укусить. Роскошь, чисто показная роскошь галантной дамы, ослепляет его. Он восхищается всем, в том числе очаровательной манерой Розы принимать гостей, каждому из которых она говорит именно то, что надо сказать, тактом, с которым она поддерживает разговор, и способом, которым она варит подаваемый ею самой кофе — «мартиникский кофе, присылаемый ей матерью с собственных плантаций». Бонапарт даже не подозревает, что у хозяйки дома за душой одни долги, что слугам платят редко, а поставщикам и того реже и что у «Розы бесконечно больше платьев и шалей, чем сорочек и юбок». Правда, о последних двух предметах туалета речь и не заходит — это было бы неуместно. Перед этой «дамой» гость чувствует себя сущим провинциалом и… чересчур уж мелким дворянчиком. Он ведь еще не знает, что титул виконтессы ею узурпирован. Бонапарт весь под властью несравненных чар «несравненной Жозефины», Он уже зовет ее так, не желая употреблять имя Роза — его произносило слишком много мужских губ.

— Какой за-а-бавный этот Бонапарт!

Теперь он любит ее, как никогда еще не любил.

— Я действительно любил ее, но не уважал: она была слишком ленива, — признается он на Святой Елене.

Покамест он ослеплен. Он больше не слышит ее лжи, не разгадывает ее хитростей, не видит явной поверхностности, но заодно не чувствует ее щедрости, услужливости, неумения ненавидеть, простоты. Он ослеплен тем, о чем говорит во второй — и не слишком приличной — части своего признания:

— В ней было нечто такое, что нравилось. И, прежде всего, п…, лучше которой не бывает. Там таился весь мартиникский Труаз-Иле сразу.

Она, черт ее побери, отлично это знает и пускает в ход свое искусство кокетки, каким владеет в совершенстве. Ее забавляет разожженная ею пламенная страсть, и на следующий же день, после того как она отдалась ему, — это было для нее отнюдь не трудным шагом, — она несколько удивлена, не без труда разбирая его первое письмо:

«7 часов утра.

Я просыпаюсь, весь полон тобой. Твой портрет и воспоминание о вчерашнем упоительном вечере не дают покоя моим чувствам. Как вы действуете на мое сердце, нежная и несравненная Жозефина! Вы сердитесь? Вы печальны? Вы встревожены? Моя душа разрывается от боли, и для вашего друга нигде нет покоя. Но сколь я счастлив, когда, отдаваясь подчинившему меня чувству, я впиваю с ваших губ, черпаю из вашего сердца пламя, которое меня сжигает. Ах! Этой ночью я отчетливо понял, что ваш портрет — это не вы! Ты выезжаешь в полдень, я увижусь с тобой около трех. А пока что, mio dolce amor[103], прими тысячу поцелуев, но не возвращай их: они воспламеняют во мне всю кровь».

Вот он и стал жертвой чар.

Он околдован возможностью держать в объятьях это томное чувственное тело, все в ямочках, гибкое, как пальма Антильских островов, дышащее любовью. Он, неопытный, восхищен также искушенностью своей партнерши. Партнерши настолько ловкой, что ей удается внушить, будто именно с ним она открыла для себя и постигла эту восхитительную науку.

Началось сказочное приключение, которое превратило маленькую креолку легкого нрава — и еще более легкого поведения — в повелительницу обширной империи и королевства.

«Несравненная Жозефина»

Вечером 9 марта 1796, 19 вантоза IV года, в красивой раззолоченной гостиной во втором этаже особняка за N 3 по улице д'Антен собралось пять человек. Комната с драгоценной обстановкой времен Регентства[104] служит сегодня кабинетом директору Парижско-Нидерландского банка. В 1796 гостиная была залом бракосочетаний мэрии II округа, и в тот вечер новобрачная, трое свидетелей и комиссар Директории Колен-Лакомб, бурбоннезец[105] с деревянной ногой, в обход закона заменяющий официального чиновника мэра Леклерка, который, вне сомнения, отправился спать, уже больше часа ждали новобрачного и четвертого свидетеля, иными словами, Бонапарта и его адъютанта Лемаруа.

Время от времени Роза, ставшая Жозефиной, поглядывает на Барраса, потому что в компании с Тальеном и верным Кальмеле он, действительно, выступает свидетелем на этом странном бракосочетании. Он был совершенно изумлен, узнав, что этот маленький дурачок-генерал претендует на руку женщины, которую для того, чтобы обладать ею, нужно только учтиво попросить. Он улыбается, вспоминая, как выговаривал Бонапарту за чрезмерное великодушие:

— Ты, кажется, принял нашу Богарне за одного из солдат Тринадцатого вандемьера, которых нельзя обойти при раздаче наград. Ты бы лучше послал эти деньги семье: она нуждается в них, и я совсем недавно отправил ей вспомоществование.

Бонапарт покраснел, потом стал защищаться:

— Я не делал подарков своей любовнице. Никогда не обольщал девушек. Я из тех, кто предпочитает любовь готовую любви, которую еще надо взрастить. Однако каково бы ни было теперь положение госпожи Богарне, но если у нас с ней серьезные отношения, а подарки, за которые вы меня упрекаете, были свадебными подарками, что вы имеете возразить, гражданин директор?

— Ты это всерьез говоришь?

— Прежде всего, госпожа Богарне богата, — взрываясь, отпарировал Бонапарт.

Баррас кончил тем, что ответил:

— Ну, раз ты советуешься со мной всерьез, отвечу тебе твоими же собственными словами: почему бы и нет? Ты одинок, тебе не за что зацепиться. Твой брат Жозеф указал тебе путь — брак. Он уже выкарабкался из нищеты благодаря приданому Клари… Женись. Женатый человек сразу обретает место в обществе, большую сопротивляемость и свободу маневра в борьбе с недругами.

По словам Наполеона, — он сказал их на Святой Елене, — Баррас якобы добавил:

— Она связана со старым режимом и с новым; она придаст тебе устойчивости, у нее лучший дом в Париже.

В этом было-таки известное преувеличение.

Бонапарт опаздывал уже больше чем на час.

А вдруг он вовсе не приедет? Нет, невозможно. Он любит ее с того недавнего дня, когда она отдалась ему. Но разве этот брак не безумие? Жених ревнив, экономен, порядлив. Невеста легкомысленная, беспорядочная мотовка. К тому же между ними шесть лет разницы. Когда она напомнила ему об этом, он пропел — кстати, фальшиво:

Всегда, коль нравиться умеешь.
Тебе пребудет двадцать лет.

Теперь он, конечно, приоделся и не лишен обаяния. У него привлекательный взгляд и улыбка. Но она нисколько не любит «Бонапарта», как называет его и всегда будет называть, находя имя его слишком необычным. Она долго колебалась, выходить за него или нет. Для нее Бонапарт всего лишь «уличный генерал», выросший на мостовых Вандемьера. Сначала Розе льстила жгучая страсть, которую она спустила с цепи в этом мрачнолицем «Коте в сапогах». Нравиться для нее — радость, доставленная самой себе. Выгода, разум вмешаются в дело позже. А потом несколько докучная любовь Бонапарта начнет ее тревожить.

Она объясняла одной подруге: «Вы спросите меня: „Вы любите его?“ — Что вы, нет. — „Значит, вас от него воротит?“ — Нет, но у меня к нему всего лишь теплое чувство, и это мне не нравится. Я восхищаюсь отвагой генерала, обширностью его знаний, живостью ума, но, признаюсь, меня пугает власть, которой он, видимо, добивается над окружающими. Если мы соединимся, а он меня разлюбит, не придется ли мне слышать попреки тем, что он для меня сделал? Что мне тогда останется? Плакать».

Колебаться ее заставляло и чувство, испытываемое ею к Баррасу. Роза обожала элегантность и утонченность виконта. Стоило ей закрыть глаза, как она — подобно Викторине де Шатене — видела его «сидящим в одном из больших красивых бархатных кресел с золотым позументом, которыми была меблирована вся его квартира; немного походя на исповедника, он поочередно выслушивал тех, кто справа и слева осаждали его с делами, и принимал, с риском их потерять, адресуемые ему прошения».

Баррас разыгрывал из себя — и очень удачно — форменного монарха, Ах, вот если бы он женился на ней!.. Но об этом не стоило и мечтать. Разве с самого их сближения он не начал плотоядно поглядывать на м-ль Майи де Шаторено? И разве вскоре не пришлось Розе делить любовника с соперницей, а затем с Терезией? Такое трио не могло сосуществовать долго, и Роза позднее скажет:

— Я уступила место этим дамам как смиренная и участливая подруга.

И все это, продолжая в эти последние месяцы помогать султану из Люксембургского дворца принимать ванну. Баррас, похоже, смеялся про себя, глядя затем на гостей, почтительно целующих Розе руку, еще влажную после любовного купанья. Но не помешает ли ей брак с Бонапартом «видеться» с ее дорогим директором? Ведь еще двадцать три дня тому назад она вместе с Баррасом председательствовала на обеде в Шайо. И сказала ему:

— Вас я буду любить всегда, можете на это рассчитывать. Роза всегда будет ваша и в вашем распоряжении, стоит вам только подать знак.

Она принимала за любовь острое физическое влечение к нему. И расставалась с ним со слезами. «Сжимая меня в объятиях, — рассказывает позднее Баррас, — она упрекала меня в том, что я разлюбил ее, и повторяла, что именно меня любила больше всех на свете и не может со мной расстаться даже теперь, когда вот-вот станет женой маленького генерала. Я находился почти в том же положении, что Иосиф у г-жи Потифар[106]. Однако я солгал бы, уверяя, что оказался таким же жестоким, как юный министр фараона… Я вышел с г-жой де Богарне из своего кабинета не без некоторого смущения».

Чтобы объяснить происхождение следов слез жениху, который, хмелея от нетерпения, ждал Розу у нее дома, лукавица обвинила Барраса в приставании к ней. Маленький корсиканец разом вскинулся:

— Я потребую у него объяснений.

Жозефина утихомирила его:

— У него несколько резковатые манеры, но он очень добр, очень услужлив; это — Друг, и ничего больше.

И Бонапарт ей поверил. Еще бы!

Чуть-чуть позже, — если верить словам Наполеона на Святой Елене, — Роза призналась ему, что действительно состоит любовницей Барраса и даже была беременна от него.

— Это очень прискорбно, и я не знаю, как мне быть, — вздохнула она.

— Поженимся, — предложил он. — Я не вижу тут особых препятствий.

Не эта ли исключительная «покладистость» вздыхателя склонила Розу стать «гражданкой Бонапарт»? Впрочем, была и другая причина. Ей во что бы то ни стало нужно было «прибиться к берегу». Тридцать три года — не Бог весть как много, но тем не менее молодость — позади. Конечно, — и ослепление Бонапарта это доказывает, — когда она раздевается у себя в увешанном зеркалами будуаре, зрелище по-прежнему остается упоительным: высокая грудь, ноги такие, что дух захватывает, повадки креолки, — особенно в наряде Евы, — все это очаровательно. Но Роза-то изучила себя в подробностях, во всех подробностях. Вот крошечные морщинки, которые скоро углубятся, цвет лица под слоем румян и пудры уже блекнет. Да, ей надо думать, как «устроиться». Разве она не одинока? Ни Гош, ни Коленкур, видимо, не захотят больше бросить жен ради второго брака с нею. Потому Роза и решилась выйти за своего любовника, полагая, что отдать руку не труднее, чем тело. Да и с какой стати смотреть на вещи по-иному? Новое общество не придает большого значения законному браку, поскольку теперь легко развестись. Гош и Коленкур, захоти они, безусловно, могли бы без труда избавиться на «законном основании» от своих жен ради Розы. Жюли Тальма, которой Роза сдала особняк на улице Шантрен, развелась и описывает операцию в таких выражениях:

— Мы с мужем отправились в муниципалитет в одном и том же экипаже и беседовали по дороге о ничего не значащих вещах, как люди, собравшиеся выехать за город. Муж помог мне вылезти из кареты, мы уселись бок о бок на стульях и подписали документ, как будто это был обыкновенный деловой контракт. Расставаясь, муж проводил меня до экипажа. «Надеюсь, — сказала я ему, — вы не лишите меня окончательно вашего общества, это было бы слишком жестоко; вы будете иногда навещать меня, правда?» — «„Разумеется“, — ответил он не без смущения, но с большим удовольствием».

Разве брак не сделался «расторжимой сделкой сроком на неделю, а то и на ночь»? Утверждают, что «возвращаясь в гарнизон на зимние квартиры, солдаты женятся на условии развода при выступлении в поход».

Брак — развлечение, очередное развлечение.

Должно в брак вступать:
Кавалер на бале
Нужен, чтобы стали
Вас на танец звать.

Но охота на мужа становится трудной. Недаром в те годы пели:

В брак зачем вступать?
Ведь жена любого —
Молвите лишь слово —
Рада с вами спать.

Такой упорный претендент, как Бонапарт, встречался редко. Следовательно, для Розы это был случай, упускать который — грех.

Теперь новобрачный опаздывает уже на два часа.

Больше всех долгим ожиданием встревожен Баррас. Не передумал ли Бонапарт? Не свалится ли снова Жозефина ему, Баррасу, на шею? Он вспоминает о визите, который нанесла ему любовница, чтобы возвестить о своем замужестве.

— Со своей стороны, — сказала она ему, — я не сочла себя обязанной посвящать Бонапарта в тайну своего нынешнего отчаянного положения. Он полагает, что у меня есть уже некоторое состояние и что я возлагаю большие надежды на Мартинику. Не говорите ему о том, что вам известно, дорогой друг, вы все испортите. Вы же понимаете: раз я не люблю его, мне вполне можно пойти на эту сделку. Но я знаю, что вы меня не любите, — добавила она, «внезапно пролив целый поток слез, что у нее получалось как по заказу». — Это самое мое большое горе. И мне в нем не утешиться, что бы я ни делала. Разве можно привязаться к другому после того, как любила такого человека, как вы?

— А Гош? — чуть не прыснув со смеху, ответил Баррас.

И бросил ей в лицо имена еще нескольких любовников.

— И tutti quanti![107] Полно, полно, обольстительница вы этакая!

Да, она была ею. И заставила настрадаться бедного Гоша, когда тот потребовал, чтобы она вернула его любовные письма: «Меня не заботит, будет ли ее муж знать, каким слогом я писал любовные письма этой женщине. Коль скоро она „снискала милости героев наших дней“, я ее презираю!» Как она могла предпочесть ему маленького полицейского генерала, отказавшегося сражаться в Вандее под его, Гоша, началом? И сверх того, наглеца! Гош помнил день, когда Бонапарт у г-жи Тальен, подражая голосу и ухваткам уличного гадальщика, посмотрел протянутую ему Лазаром руку и осмелился «торжественным тоном» объявить:

— Генерал, вы умрете в своей постели.

Бонапарта все нет.

Отблеск огарка, посверкивающего в оловянном подсвечнике, ложится на широкий фриз, где среди раковин резвятся амуры. Небрежно раскинувшись у догорающего камина, новобрачная погружена в размышления. Ей ведь пришлось заодно преодолевать сопротивление детей.

Гортензию, часто наезжавшую в Париж, пригласили в Люксембургский дворец на обед к Баррасу.

— Как, матушка, ты встречаешься с этими людьми? — запротестовала она. — Неужто ты забыла о несчастьях нашей семьи?

Роза не только встречалась «с этими людьми». В Люксембургском дворце она чуть ли не сама принимала гостей, а дома у Барраса играла роль хозяйки. Хорошенькая вдова вышла из положения, ответив дочери:

— Ты забываешь, что после гибели твоего отца я только и делала, что хлопотала о возврате остатков его состояния — считалось, что оно уже потеряно для вас. Разве я не обязана быть благодарна тем, кто помогал и покровительствовал мне?

21 января во время обеда, данного в ознаменование третьей годовщины казни Людовика XVI, Гортензию посадили за столом между ее матерью и «каким-то генералом», который — рассказывает будущая королева Голландии, — «говоря со мной, все время придвигался поближе, да так неудержимо и настойчиво, что это мне докучало и вынуждало меня отодвигаться. Поэтому я невольно обратила внимание на его лицо, красивое, весьма выразительное, но на редкость бледное. Речь у него была пламенная, но интересовался он явно лишь моей матерью. Это был генерал Бонапарт».

Видя такое внимание со стороны Бонапарта, Гортензия догадалась, что ее мать снова собирается замуж.

— Мама уже не будет любить нас так, как прежде, — услышала она от брата, поделившись с ним своим выводом.

«Когда генерал посетил мою мать, он заметил в нас холодок по отношению к нему. Он попытался рассеять его, но способом, который на меня не подействовал. Он злил меня, дурно отзываясь о женщинах, и чем горячей я их защищала, тем настойчивей он нападал на них».

Однажды, — вспоминала потом Жозефина, — Гортензия со слезами бросилась ей на шею, умоляя мать не выходить снова замуж. У Жозефины не хватило духу объявить дочери о своем замужестве, это взяла на себя г-жа Кампан, и Гортензия была «глубоко огорчена» известием.

В зале мэрии ждут уже третий час. Никто не подумал подрезать фитиль свечи, и она оплывает в одну сторону[108]. Колен, кажется, похрапывает. Жозефина размышляет… Она сказала Бонапарту, что у нее крупное состояние. Но она не знает, что он посетил Эмри и осведомился, много ли дают земли Жозефины. Банкир ознакомил его с ее положением: Пажри приносило лишь пятьдесят тысяч ливров в год. Каждый раз Роза могла вручать Эмри вексель на сумму от двадцати до двадцати пяти тысяч ливров. Это, разумеется, не золотое дно. И не то, на что Бонапарт надеялся.

Жозефина больше не отваживается смотреть на часы. Чтобы приободриться, она думает о своем приданом — Итальянской армии. Баррас убедил Бонапарта, что это он добился назначения его на должность командующего Итальянской армией, якобы обещанную мужу его любовницы. На самом-то деле мысль принадлежала Карно[109], но Баррас поддержал его в Совете[110]. Неужели маленький корсиканец попросил ее руки ради осуществления своей мечты? Несколькими днями раньше Роза осмелилась упрекнуть «жениха» в том, что он «добивается ее из корысти». Вернувшись к себе домой, тот написал следующие строки:

«9 часов утра.

Я ушел от вас с мучительным чувством и лег спать рассерженным. Мне казалось, что уважение, которого заслуживает мой характер, должно исключить из ваших мыслей ту, что волновала вас вчера вечером. Если она возобладала в вас, сударыня, значит, вы несправедливы, а я очень несчастен!

Вы вообразили, что я люблю вас не ради вас!!! Ради чего же тогда? Ах, сударыня, неужели я впрямь так изменился? Неужели такое низкое чувство могло родиться в такой чистой душе? Но как я ни удивлен сказанным вами, еще больше я дивлюсь чувству, которое при моем пробуждении повлекло меня, забывшего обиду и безвольного, к вашим ногам. Спору нет, трудно опуститься ниже и выказать большую слабость. В чем заключается твое странное могущество, несравненная Жозефина? Одна твоя фраза — и жизнь моя отравлена, сердце раздирается противоположными желаниями, но более сильное чувство, менее мрачное расположение духа влекут меня к тебе, возвращают назад. Я чувствую, если у нас будут споры, не бери в расчет мое сердце и совесть: ты покорила их, и они всегда на твоей стороне.

Но хорошо ли ты отдохнула, mio dolce amor? Подумала ли хоть раз-другой обо мне? Целую тебя трижды: раз в грудь, раз в губы, раз в глаза».

Конец письма доказывал, что Жозефина беспокоилась пожалуй что и зря.

Но была еще его семья, эти корсиканцы, страшившие Жозефину еще до знакомства с ними. Побаиваясь их реакции, Бонапарт скрыл от них свой брак. Он не поставил в известность о нем ни брата Жозефа, старшего мужчину в семье, ни свою мать г-жу Летицию, la madre. Роза догадывалась, как они вознегодуют: жениться на вдове, которая старше мужа и, сверх того, принесет ему в приданое двоих детей, которых надо содержать, хоть они и не принадлежат к их клану! На парижанке, легкомысленной моднице и мотовке! На бывшей виконтессе, вдове генерала и экс-председателя Учредительного собрания. Как она будет смотреть на своих золовок? И эта важная дама мешает дорогому Наполеоне жениться на маленькой Клари, которая плачет сейчас из-за того, что «ей не разрешают больше любить его и думать о нем!» Бедную Дезире, которая только что написала бывшему жениху:

«Вы — женаты! Не могу привыкнуть к этой мысли. Она меня убивает. Она невыносима. Я докажу вам, что я вернее слову, чем вы, и хотя вы разорвали связывавшие нас узы, никогда не обручусь с другим, никогда не выйду замуж».

Выйдет! И даже станет королевой Швеции и Норвегии, но пока что ясно одно: Жюли, сестра Дезире и супруга Жозефа, будет Жозефине врагом.

Внезапно раздается звон сабли, волочащейся по каменной лестнице. Дверь распахивается.

Это Бонапарт в сопровождении Лемаруа.

Не дав себе труда извиниться, он набрасывается на комиссара, расталкивает и будит его:

— Живо, сударь, пожените нас!

Заспанный Колен мямлит странный брачный договор, где жених «Наполеоне Бонапарте, сын Карло Бонапарте, рантье, и Летиции Рамолино», стареет на полтора года, а невеста, «Мари Жозефа Роза Таше родом с Мартиники, Наветренные острова», молодеет на четыре, договор, свидетелем при заключении которого не мог быть подписавшийся под ним Лемаруа, поскольку он не достиг совершеннолетия, а лицо, замещающее мэра, не имело никакого права соединять двух граждан именем закона и утром представлять договор на подпись Леклерку.

Пять минут спустя на тротуаре улицы д'Антен все прощаются, Тальен и Баррас садятся в экипаж — первый живет в Шайо, второй в Люксембургском дворце; Кальмеле и Лемаруа уходят пешком, поскольку идти им два шага — одному на Вандомскую площадь, другому на улицу Капуцинок. Жозефина, вернувшись под руку с мужем в маленький особняк на улице Шантрен, в свой черед вступает в Историю.

Но кто в силах предвидеть блистательное будущее?

* * *

Когда новобрачные входят в спальню, Фортюне отказывается слезть с кровати. Он кусает Бонапарта за икру, и тот вынужден уступить мопсу.

На следующий день, 10 марта, молодые едут в Сен-Жермен навестить Гортензию в пансионе Кампан на улице Единства, ныне улице Урсулинок, 42. Тринадцатилетняя девочка поглядывает на отчима без нежности и восхищения.

Тулон — всего лишь подвиг безвестного капитана, проявившего свой талант, пусть даже гений, в применении только одного из родов войск[111], только в одном сражении. Поэтому брак матери кажется Гортензии мезальянсом. Ведь она была женой командующего армией, председателя Учредительного Собрания и чуть было не вышла за Гоша!

Сделав вид, что не замечает хмурого лица девочки, Бонапарт щиплет ее за ухо и объявляет г-же Кампан;

— Мне придется поместить к вам свою сестренку Каролину[112], но предупреждаю: она ничего не знает; постарайтесь вернуть нам ее такой же ученой, как наша дорогая Гортензия.

Каролина в самом деле не умела ни читать, ни писать, а ведь ей было уже пятнадцать!

Еще одна ночь любви втроем — с Фортюне.

Утром, 11, в пятницу, Бонапарт почти не выходит из маленькой гостиной. Склонившись над картой Альп, разложенной на круглом столе, он изучает театр предстоящей кампании. Он ведь сегодня вечером отбывает в Ниццу к своей армии. Медовый месяц не продлился и двух суток! Время от времени в комнату входит Жозефина. Муж обнимает ее, но, как это ни удивительно, тут же выпроваживает:

— Терпение, дружок, — кричит он ей вслед. — Мы успеем заняться любовью и после победы.

Какой он «за-а-бавный»!

Вечером в конце аллейки останавливается почтовая карета, где уже сидят Жюно и Шове, интендант Итальянской армии. Бонапарт вырывается из объятий жены, требуя, чтобы она обещала вскорости приехать к нему. Она — само собой — обещает, но сменить Париж на походную жизнь кажется ей замыслом безумца. Последний поцелуй, и карета покидает улицу Шантрен.

Роза провожает ее взглядом.

Что сулит завтрашний день? Не пожелала ли Директория просто-напросто отделаться от Бонапарта? И не авантюра ли вся эта итальянская кампания? Разве Моро и Журдан, генералы, доказавшие свой талант, не топчутся на месте во главе Рейнской армии? А ее муж, этот генерал из передней, генерал из алькова, этот «карапуз с растрепанными волосами» собирается напасть на Австрийскую империю и Пьемонт с 37 000 оборванцев, не получающих жалованья, изголодавшихся и обутых в башмаки, сплетенные из соломы!

Проезжая через Шатийон-сюр-Сен, Бонапарт посылает жене доверенность на получение различных причитающихся ему сумм — 70 луи и 15 000 ассигнатов. На следующий день вечером, добравшись до деревни Шансо в двенадцати лье от Шатийона, он пишет ей, чтобы поделиться своими горестями. Он адресует это послание «гражданке Богарне». Уж не боится ли он, что почтальон не найдет дом «гражданки Бонапарт»?[113] Каждый оборот колеса, уносящий его вдаль от сладостной Жозефины, каждое мгновение, которое разделяет их все больше, лишают его сил. Мыслями он не может оторваться от нее. Он представляет себе, как она грустит, и сердце его разрывается; он воображает ее веселой, «развлекающейся с друзьями», упрекает ее, что она уже забыла прощание с ним:

«Ах, не будь весела, будь немножко меланхолична. Но смотри, пусть твоя душа не поддается печали, равно как твое прекрасное тело — недугам».

Разумеется, она не страдает. На другой день после его отъезда она уже села ему писать. Однако закончила письмо лишь на пятый день и в письме все время «выкала» ему. Получив ее послание, Бонапарт взорвался:

«Ты обращаешься ко мне на „вы“! Сама ты „вы“! Как ты могла написать мне такое письмо, злая! Как оно холодно! И потом, с 2 3 по 2 6 прошло четыре дня. Что же ты делала такого, что помешало тебе написать мужу? Ах, друг мой, это „вы“ и четыре дня заставляют меня сожалеть о моем былом безразличии. Горе тому, кто явился причиной этого! Вы! Вы! Что же скажешь ты мне через две недели? Душа моя печальна, сердце порабощено, воображение рисует мне страшные картины. Ты уже меньше любишь меня. Ты скоро утешишься. В один прекрасный день ты разлюбишь меня. Скажи мне об этом. Я буду, по крайней мере, знать, что заслужил свое несчастье. Прощай, жена, мука, счастье, надежда и душа моей жизни, которую я люблю, которой боюсь, которая вселяет в меня нежные чувства, призывающие меня повиноваться Природе и толкающие на неистовые поступки, столь же вулканические, как гром небесный. Я прошу у тебя не вечной любви, не верности, а только правды, безграничной откровенности. День, когда ты скажешь: „Люблю тебя меньше“, станет последним днем моей любви и жизни…

P. S. Целуй детей, о которых ты ничего не говоришь. А ведь это, черт возьми, наполовину удлинило бы твои письма, и визитеры не имели бы удовольствия видеть тебя в десять утра. Женщина!!!»

Три восклицательных знака процарапали бумагу. А что же он сам? Угодно ли ей знать, какой пыл таится у него в сердце? Силу его раскаленной любви? И тут следует великолепное признание:

«У меня не было дня, когда бы я не думал о тебе. Не было ночи, когда бы я не сжимал тебя в объятиях. Я ни разу не выпил чаю, не прокляв при этом славу и честолюбие, обрекающие меня на разлуку с душой моей жизни. В гуще дел, во главе войск, в лагере — всюду моя обворожительная Жозефина одна царит в моем сердце, занимает мой ум, поглощает мои мысли. Если я и удаляюсь от тебя с быстротой течения в Роне, то лишь затем, чтобы поскорей свидеться с тобой. Если глубокой ночью я просыпаюсь и сажусь за работу, то лишь потому, что это может на несколько дней ускорить приезд моей нежной подруги».

Ее приезд? Она об этом и не думает. Но поскольку он упрекает ее за холодное письмо, она набрасывает для него несколько пламенных, подлинно написанных кровью и, несомненно, эротических строк[114]. Он ошеломлен ими:

«Неужели, моя очаровательная подруга, ты и дальше будешь писать мне в таких же выражениях? Или ты находишь мое положение недостаточно мучительным и стремишься усугубить мои терзания, сильней уязвить мою душу? Какой слог! Какие чувства ты испытываешь! Они пламенны, они обжигают мое бедное сердце!»

Для него Жозефина стала единственным смыслом жизни: «Когда мне слишком уж докучают дела, когда я опасаюсь дурного их исхода, когда люди вселяют в меня отвращение и я готов проклинать жизнь, я кладу руку на сердце. Там хранится твой портрет». Бонапарт созерцает пленительные черты и крепнет духом. Но не надолго: «Мысль, что с моей Жозефиной может случиться дурное, что она может заболеть, обескрыливает мне душу, погружает меня в печаль и уныние и не оставляет мне даже мужества, гнева и отчаяния». Поскольку она больше думает о своем теле и лице, чем о нем, он пишет: «Люби меня, как свои глаза. Нет, этого недостаточно. Как себя. Больше, чем себя, свои мысли, жизнь, все свое существо… Прости, нежная подруга, я брежу…

P. S. Прощай, прощай. Ложусь в постель без тебя. Буду спать без тебя. Умоляю, не нарушай мой сон. Вот уже много дней я сжимаю тебя в объятиях».

20 марта, приехав в Марсель, он навещает г-жу Летицию, передает ей письмо для Жозефины и вырывает у матери обещание написать невестке, которую он ей навязал. Madre тратит девять дней на то, чтобы сочинить это послание, неискреннее, банальное, но изящное. Она плохо говорит по-французски, пишет еще хуже, и весьма вероятно, что за нее писал кто-то другой — возможно, Жозеф, находящийся в это время в Генуе.

30 марта, через четыре дня после прибытия в Ниццу, Бонапарт написал жене, «отраде и муке моей жизни»: «Мои солдаты выказывают мне доверие, которое невозможно описать».

Его «маленький рост и хилый вид» произвели сперва дурное впечатление. «Портрет жены, который он постоянно держал в руках и показывал всем, не исправил положения», — сообщает Массена[115], тогда один из его начальников дивизии. Потребовались допрос с пристрастием, который он учинил командирам частей, героический язык, которым он заговорил с солдатами, и ставшие бессмертными лапидарные фразы, которые он к ним обращал, чтобы все поняли, что вскоре они смогут с гордостью сказать: «Я служил в Итальянской армии».

Эпопея начинается. Он скоро «прорвет центр противника». И все неотрывно вперят взоры в полуостров. Все, кроме Жозефины, которая после одного письма, написанного кровью, — действительно ли это ее кровь? — отправит еще десяток холодных и кратких посланий. Он в бешенстве отвечает на них:

«Неужели у тебя нет лишней минуты, чтобы написать тому, кто за 300 лье от тебя живет, радуется, существует благодаря воспоминаниям о тебе и не читает, а пожирает твои письма… Я недоволен. Твое последнее письмо холодно, как дружба. Я не нашел в нем того огня, которым зажигались твои глаза и который, как мне казалось, я порою в них видел».

Он твердит себе, что не вправе пенять на холодность жены. Разве он не Попрекнул ее тем, что одно ее слишком чувственное письмо «лишило его покоя»? Но то, как она пишет теперь, — гораздо хуже. Это «ледяное дыхание смерти»! Он посылает ей издалека «поцелуй ниже, гораздо ниже груди».

И трижды подчеркивает последние слова.

К 23 апреля, — пишет Бонапарт Баррасу, — дав шесть сражений, он взял 12 000 пленных, убил 6000 пьемонтцев, захватил 2 1 знамя и 40 орудий. И в том же письме, словно домогаясь награды, добавляет: «Очень хочу, чтобы моя жена приехала ко мне».

Приехала к нему?

* * *

В то время как это письмо шло в Париж, Жозефина в своем особняке на улице Шантрен, запрокинув голову, смеялась над каламбурами, которыми сыпал склонившийся над ней молодой и красивый гусарский лейтенант. Губы офицера почти касались великолепных, с рыжеватым отливом волос будущей императрицы.

— Гражданка, как такая молодая и хорошенькая женщина могла выбрать в мужья генерала, которому нужен Милан[116], а не она?

Жозефина находила его неотразимым. Она с первого взгляда влюбилась в помощника генерала Леклерка Ипполита Шарля, который был на девять лет моложе ее. Воспоминания о муже нисколько ей не мешали. Она не испытывала никаких угрызений совести при мысли, что ей предстоит отдаться вертопраху-гусару. Стоило ему расшаркаться перед ней, как она была покорена. «Вы с ума от него сойдете, — объявила она Талейрану. — Госпожи Рекамье, Тальен, Амлен потеряли голову из-за него: у него такая красивая голова!» Жозефина тоже потеряла свою из-за этого офицера в неотразимом мундире с темно-пунцовым поясом. Он, как никто, умел выпячивать торс под красным доломаном с восемнадцатью шнурами, венгерскими лосинами с серебряной строчкой и ментиком на лисьем меху. Она не могла оторвать глаз от его круглого подбородка с ямочкой, красивой черной развевающейся шевелюры, не говоря уж о голубых глазах и так мило вздернутом носе. К тому же «он одевается с таким вкусом! Думаю, что никто до него не умел так вывязывать галстук».

Она, бесспорно, нашла мужчину, который станет ее большой любовью. Шарль был южанин, чуть ниже среднего роста, но очень красивый: смуглое лицо, длинные бакенбарды, черные усы. Кое-кто из историков изображает его этаким фатом, чем-то средним между марсельским парикмахером и тулузским коммивояжером, пытаясь доказать, что увлечение Жозефины этой гротескной фигурой не могло быть ничем иным, как минутой прихотью, и в подтверждение сравнивает Шарля с героем Италии, но забывает, что в таких вопросах хорошенькая чувственная женщина всегда будет иного мнения, чем суровый член Академии моральных наук[117]. Спору нет, по мнению герцогини д'Абрантес, Шарль изъяснялся исключительно каламбурами и разыгрывал из себя «паяца», но, добавляет она, «он был тем, кого называют веселым парнем, он умел смешить; невозможно было найти комика лучше него».

Каламбур был при Директории самым модным жанром шутки: чтобы не отставать от жизни, нужно было каламбурить, Нужно было также уметь «мистифицировать». «Весь талант мистификатора, — пишет один современник, — состоял в том, чтобы, садясь за стол, гримасничать, имитировать крики животных или звук пилы, изменять голос и разыгрывать комедию за ширмами, всячески изменять свою внешность, потешаться в обществе над кем-нибудь, кто на весь вечер становился мишенью для шутника».

Чтобы рассмешить Жозефину, Шарль лезет из кожи. Как устоять перед красавчиком, ведущим речи о маленьком генерале, «который добрался до По, но это ничто без Генуи»?[118]

В восхитительной оправе особняка на улице Шантрен Жозефина и Шарль предаются вздохам, взаимному обожанию, любви и уверяют друг друга, что никогда не думали, что можно любить так сильно. Что им до названий итальянских деревень, которые муж высечет вскоре на фронтоне Истории! Они влюблены так, что у них пресекается дыхание и мутится разум. Для них существует только Любовь.

Имя генерала Бонапарта на устах у всех, кроме его жены. Для нее вся жизнь — это Ипполит. Их объятия прерывает лишь слишком частое прибытие курьеров, привозящих гражданке Бонапарт на улицу Шантрен, № 6 пламенные письма, которые она осмеливается читать вслух любовнику.

«Я получил письмо, которое ты прервала, чтобы, как ты утверждаешь, поехать за город. И после этого ты позволяешь себе говорить ревнивым тоном со мной, измученным делами и усталостью! Ах, мой добрый друг… Я ведь вправду виноват перед тобой. Весной за городом так хорошо. И сверх того, с тобой, конечно, был девятнадцатилетний любовник?»

* * *

Но затянувшийся праздник прерывает полковник Мюрат, первый адъютант ее мужа. Он примчался, чтобы сообщить о новых победах и, главное — главное для Бонапарта, — привез Жозефине неотложное письмо, где муж умоляет ее немедля пуститься в дорогу. Он советует ей выехать вместе с лихим рубакой, его посланцем. Жилище для нее приготовлено в Мондови и Тортоне.

«Счастливец Мюрат — он пожмет твою маленькую ручку!.. Но если ты не приедешь!!! Привези с собой горничную, кухарку, кучера. У меня здесь к твоим услугам и лошади, и отличный экипаж. Возьми с собой только то, что нужно лично тебе. У меня есть столовое серебро и фарфор для твоего обихода».

Она с трудом разбирает — у него такой плохой почерк! — пламенные слова:

«Ни одну женщину не любили преданней, страстней и нежнее…»

Дальше, разумеется, упреки:

«Как же ты хочешь, друг мой, чтобы я не грустил? Писем от тебя нет. Я получаю всего одно за четыре дня. А ты должна была бы писать мне дважды в день, если бы меня любила. Но ведь тебе приходится с десяти утра стрекотать с разными господами визитерами, а потом до часу ночи выслушивать вздор и глупости доброй сотни вертопрахов. В странах с неиспорченными нравами каждый с десяти вечера уже у себя дома. Но в этих странах пишут своему мужу, думают о нем, живут для него.

Прощай, Жозефина, для меня ты непостижное уму чудовище… День ото дня я люблю тебя все больше. Разлука исцеляет от слабой любви, но усугубляет сильную.

Целую тебя в губы и в сердце. На свете один мужчина — я, верно? И еще один поцелуй — в грудь».

Не повторила ли Жозефина свое обычное: «До чего за-а-бавный!»? Несомненно одно: она с восхищением смотрит на здоровяка и красавца Мюрата. «Счастливец Мюрат — он пожмет твою маленькую ручку!»

Не оделила ли она своим вниманием и этого вояку? Так утверждали, но бездоказательно. Г-жа д'Абрантес описывает одну сцену, и стиль ее очарователен. Поэтому предоставим ей возможность рассказать историю, имевшую место вскоре после возвращения будущего короля Неаполитанского в Итальянскую армию:

«Мюрат дал завтрак нескольким своим приятелям офицерам, в том числе Лавалету[119] и другим штабным чинам. Завтрак проходил очень весело. Выпили много шампанского, и Мюрат предложил гостям собственноручно приготовить для них пунш.

— Ничего лучше вы отродясь не пили. Меня научила его варить одна очаровательная креолка. И если бы я мог описать ее урок во всех подробностях, вы нашли бы мой пунш еще более вкусным.

Мюрат велел принести кучу всяких приспособлений. Потом достал из несессера прелестный инструмент из золоченого серебра, предназначенный для выжимки лимонного и апельсинового сока. Пунш был найден удачным, безукоризненным, и его выпили много.

Молодым сумасбродам захотелось узнать, где и как учатся таким милым вещам, и Мюрат, который уже плохо соображал, рассказал гостям, что приготовлению пунша и даже кой-чему другому научила его самая красивая и самая хорошенькая женщина Парижа. Тотчас же все начали еще настоятельней требовать, чтобы он поведал свою историю целиком. Мюрат, по-видимому, не устоял и выболтал им такие подробности, которые уместны разве что на гусарской пирушке. Речь шла о завтраке, обеде и ужине в один и тот же день за городом, то есть на Елисейских полях, с самой красивой (г-жа Тальен) и самой хорошенькой (г-жа Бонапарт) женщинами Парижа.

Один из приглашенных взял инструмент из золоченого серебра и, заметив на его ручке шифр, забормотал: „Ба, бе, би, бо“, а потом закричал: „Бо… Бон… Бона…“ Но тут Мюрат заставил его замолчать.

Однако еще не кончился день, как все подробности этой вакхической сцены стали известны командующему. Он хотел объясниться с Мюратом, но, поразмыслив, понял, что это было бы не подобающим ему шагом. Тем не менее он не оставил своего намерения выведать правду. Выведал ли он ее? Вот этого я не Знаю. Мюрат уничтожил золоченую соковыжималку и объявил, что у молодого человека, усмотревшего на ручке инициал „Б“, перед глазами стоял туман от выпитого, что он принял „М“ за „Б“, что инициал „Ж“ был его, Мюрата, собственным инициалом и что он очень жалеет о пропаже своего инструментика».

Похоже, словом, что в сердце соблазнительной креолки царил один только Шарль. Однако странное совпадение: в день приезда Мюрата в Париж Бонапарт разбил стекло на миниатюре с портретом Жозефины. Он «страшно» побледнел, — рассказывает нам его адъютант, — и воскликнул:

— Мармон[120], моя жена заболела или изменяет мне!

И он пишет Жозефине:

«Думай обо мне или с презрением скажи, что разлюбила меня».

Он угрожает ей «кинжалом Отелло»[121] в случае, если она имела несчастье изменить ему. Она прочла это письмо своему другу Арно, который рассказывает: «Я и сейчас слышу, как она читает то место, где для вида отгоняя терзавшую его тревогу, ее муж писал: „Но если это правда… Страшись кинжала Отелло!“ — и слышу, как она, улыбаясь, произносит со своим креольским акцентом:

— До чего же Бонапарт за-а-бавный».

Она произносит это с напевным островным акцентом и небрежно бросает письмо в ящик комода. Но курьер должен вернуться с ответом «гражданки», на отдых ему дано всего четыре часа, И вместо того чтобы пойти поваляться со своим Ипполитом, Жозефина вынуждена взять письменный прибор и наспех набросать письмо, которое Бонапарт снова — и вполне заслуженно — сочтет «холодным, как дружба».

Через десять дней после приезда Мюрата появляются Жозеф Бонапарт и Жюно. Первый везет просьбу пьемонтцев о перемирии, второй — захваченные неприятельские знамена. Оба, разумеется, доставили и письма, адресованные «генеральше».

«Предупреждаю тебя, — гласит то из них, что доставлено Жозефом, — что, если будешь медлить и дальше, ты найдешь меня больным. Усталость и одновременно разлука с тобой — это слишком!»

Теперь очередь Жано вручить свое послание. Жозефина опять с трудом разбирает:

«Ты должна с ним приехать, слышишь? Если это не произойдет немедленно, пусть вовсе не возвращается. Непоправимая беда, безутешное горе, нескончаемая мука, если я, на свое несчастье, увижу, что он приехал один! Он увидит тебя и будет дышать воздухом твоего храма, моя обожаемая подруга! Быть может, ты окажешь ему неповторимую и бесценную милость, дав поцеловать тебя в щеку? А я буду один, и так далеко-далеко! Но ты ведь приедешь, правда? Ты скоро будешь здесь, рядом со мной, у меня на груди, в моих объятиях, под моими губами.

Пусть у тебя вырастут крылья, и приезжай, приезжай! Целую в грудь и чуть ниже, нет, много ниже!»

Приезжай, приезжай! Жозефина смеется. Это несерьезно. Две недели пути! Переезд через Альпы! Покинуть Париж и его удовольствия! Париж, где ей кадят фимиам, празднуя победы ее мужа! В компании Жюно, г-жи Тальен и г-жи Рекамье она побывала на банкете, устроенном Директорией. Будущая императрица прекрасно выдержала сравнение с Терезией и Жюльеттой. «Я и сейчас отчетливо вижу, как они втроем, — рассказывает поэт Арно, — в туалетах, великолепно обрисовывающих их достоинства, с головой, увитой самыми роскошными цветами, в один из наилучших майских дней входят в салон, где Директория пожелала принять знамена; глядя на них, можно было бы сказать: вот три весенних месяца, сошедшиеся вместе, чтобы отпраздновать победу».

«Уходя, — рассказывает Лора д'Абрантес, — Жюно предложил руку г-же Бонапарт, которая, будучи женой его генерала, имела право идти первой, особенно в такой день. Левую руку он подал г-же Тальен и вот так спустился с обеими по лестнице Люксембургского дворца. Толпа собралась огромная. Люди теснились и толкались, только бы получше все видеть.

— Гляди-ка, его жена.

— А вон его адъютант. Какой молодой!

— А уж она-то до чего хорошенькая!

— Да здравствует генерал Бонапарт! — кричал народ.

— Да здравствует гражданка Бонапарт! Она добра к беднякам.

— Да, да, — подхватила какая-то толстуха с рынка. — Это же наша Богоматерь Победоносная».

А тем временем он — при Лоди — продолжает ткать себе тогу славы, «После Лоди, — напишет впоследствии Наполеон, — я рассматривал себя уже не просто как генерала, а как человека, призванного повлиять на судьбы целого народа. Мне пришла мысль, что я мог бы стать главным действующим лицом на нашей политической сцене, Так зажглась первая искра высоких честолюбивых помыслов».

При Лоди он завоевал для Республики всю Италию. Но, отдавая приказ идти на Милан, Бонапарт думает только о жене.

Жозеф не торопится покинуть столицу. Он жаждет интриговать, добивается места консула и к тому же хочет купить себе загородный дом. Но Мюрат не может задерживаться до бесконечности. Что делать Жозефине? Оставить Париж и своего милого Ипполита? Об этом не может быть речи. И вот она изобретает предлог, чтобы не пускаться в дорогу:

— Я беременна.

Дался ли в обман Мюрат? Или Жозефина посвятила его в тайну? Не исключено. Ее горничная Луиза Компуэн участвует в заговоре и, бросив на чашу весов свои прелести, нейтрализует Жюно.

1 3 мая новость достигает Лоди.

«Значит, ты вправду в тягости? Мюрат написал мне об этом. Но он говорит, что ты плохо себя чувствуешь, и с твоей стороны было бы неосторожно предпринимать столь долгое путешествие.

Итак, я лишаюсь счастья заключить тебя в объятия. Я еще много долгих месяцев пробуду вдали от всего, что люблю. Возможно ли, что мне не даровано счастье увидеть тебя с животиком? Он сделает тебя еще более интересной. Ты пишешь, что сильно изменилась. Твое письмо кратко, печально и написано дрожащей рукой. Что с тобой происходит, моя обожаемая подруга? Что тебя беспокоит?»

Нет, с Жозефиной ничего не происходит. Она влюблена, и все тут. Она предпочитает важному генералу блестящего лейтенанта, которого товарищи прозвали Живчиком.

Живчик? Удачное прозвище.

А Бонапарт встревожен. Больше всего ему не по себе от холодных, равнодушных писем жены. Тогда она — опять-таки чтобы выиграть время — пишет ему, что больна. Он отвечает: «…сердце мое полно невыразимой тревоги. Ты больна, ты вдалеке от меня. Развеселись и береги себя, кем в сердце своем я дорожу больше, чем целой вселенной. Увы! Мысль о том, что ты больна, повергает меня в уныние…»

Что же ей делать? Развлекаться, конечно. Муж ей советует то же самое:

«Ах, уезжай из деревни. Живи в городе. Старайся побольше веселиться. И знай, что для моей души нет горшей муки, чем думать, что ты больна и грустишь. Я считал, что у меня есть причины ревновать тебя, но, клянусь, это прошло. Мне кажется, я сам готов подыскать тебе любовника, лишь бы не знать, что ты в меланхолии…»

Возможно, она вместе с любовником и читает эти строки!

«Итак, будь весела, довольна и верь, что мое счастье зависит от твоего. Если Жозефина несчастлива, если она предается печали и унынию, значит, она меня не любит».

И вновь при мысли, что она вынашивает ребенка от него, он дает волю нежности:

«Скоро ты произведешь на свет существо, которое будет любить тебя так же сильно, как я. Да, так же сильно, хоть это и невозможно, как всегда буду любить тебя я. Твои дети и я, мы всегда будем рядом с тобой, чтобы ты могла убедиться в нашей заботе и нашей любви. Ты не будешь с нами злой, правда? Никаких „гм!“ — Разве что в шутку. Потом несколько гримасок — ничто тебя так не красит, как они, Затем беглый поцелуй, и все улажено».

На Троицу, через двое суток после отправки этого письма, победоносный генерал садится на своего коня Бижу и триумфально вступает в Милан. У ворот города его встречают Массена, граф Тривульцио во главе городских сенаторов и архиепископ Висконти, у которого и остановится Наполеон. Итальянцы поражены обликом победителя, этого маленького худого мужчины, который в шляпе, украшенной трехцветным пером, и с напудренными волосами, по-прежнему, как уши спаниеля, ниспадающими на плечи, подъезжает к ним, ведя за собой армию оборванцев. Народ на улицах безумствует! Бонапарта славят: он вырвет Милан из когтей австрияков. Со всех сторон раздаются крики: «Viva la liberta!»[122] А он думает только о Жозефине. Если бы она могла присутствовать при его триумфе! Если б могла видеть миланцев вечером на блестящем банкете в архиепископстве, под конец которого Бонапарт заявит:

— Вы будете свободны. Вы будете свободны и более уверены в своей свободе, чем французы. Вашей столицей станет Милан… У вас будет пятьсот орудий и вечная дружба Франции… Вы выйдете к двум морям, у вас будет свой флот. Довольно сожалений и раздоров… всегда останутся бедные и богатые… Если Австрия вновь перейдет в наступление, я вас не покину.

— Ну что, по-вашему, говорят о нас в Париже? Там довольны нами? — спрашивает он Мармона, ложась спать.

— Думаю, что восхищение достигло предела.

— Французы еще ничего не видели, а будущее сулит нам успехи куда большие, чем те, которых мы уже добились. Фортуна улыбнулась мне сегодня не затем, чтобы я презрел ее милости. Она — женщина, и чем больше делает для меня, тем больше я от нее буду требовать. В наши дни никто не придумал ничего великого. Я обязан подать пример остальным.

Под обликом Бонапарта начинает проступать Наполеон, и лишь Жозефина по-прежнему не отдает себе в этом отчета.

У нее напряженная жизнь. Ни одного вечера без бала или театра. Ни одного дня без нового платья. Ни одного дня без ухаживаний. Париж по-прежнему старается забыться, и теперь «г-жа Бонапарт» — его царица. Поэтому, говорит Мармон, «ей было куда интересней наслаждаться в Париже триумфами мужа, чем ехать к нему». Будущий маршал сражался рядом с ее супругом, а вот поэт Арно воочию видел, как она живет: «Любовь, которую Жозефина внушала такому необыкновенному человеку, как Бонапарт, явно льстила ей, но она воспринимала все это менее серьезно, нежели он; она гордилась, видя, что он любит ее почти так же, как славу; она наслаждалась этой растущей с каждым днем славой, но хотела наслаждаться в Париже под приветственные клики, которые раздавались на ее пути при каждой новой вести из Итальянской армии».

Принимая курьеров, которые день и ночь не слезают с седла, чтобы поскорей доставить ей пламенные любовные письма от мужа, она снова смеется. Между свиданиями с Шарлем ей и без писем хватает забот. Она отказалась от черного парика и заказала себе великолепный белокурый. Газета «Ами де луа» уверяет столь же серьезным тоном, каким говорит о важных проблемах: «На черноволосую женщину в хорошем обществе стали бы указывать пальцем, а среди мужчин в моде брюнеты».

Это превосходно, поскольку Ипполит весьма симпатичный брюнет.

* * *

18 мая Бонапарт просыпается счастливым. Это наверняка предчувствие. Жозефина прошла первую стадию беременности: она выехала к нему. И вот он уже тешит себя этой химерой.

«Эта мысль преисполняет меня радостью. Разумеется, ты поедешь через Пьемонт: маршрут через него лучше и короче. Затем ты прибудешь в Милан, чем будешь очень довольна: тамошние края чрезвычайно красивы. Что касается меня, я буду так счастлив, что сойду с ума. Умираю от желания видеть тебя вынашивающей ребенка. Это, несомненно, придает тебе почтенный и слегка величественный вид, что, наверное, очень меня позабавит. Главное, не вздумай заболеть! Нет, милая подруга, ты приедешь сюда, будешь прекрасно себя чувствовать, родишь малыша, красивого, как мать, который будет любить тебя, как любит его отец. А когда станешь старой, очень старой, дожив до ста лет, он станет твоим утешением и счастьем, А пока что остерегись любить его так же сильно, как меня. Я начинаю ревновать к нему. Adio, mio dolce amor, adio, любимая! Приезжай поскорей послушать хорошую музыку и посмотреть прекрасную Италию. Ей недостает только тебя. Ты украсишь ее. По крайней мере, в моих глазах. Ты же знаешь: там, где рядом моя Жозефина, я ничего уже больше не вижу».

21 мая перед отъездом из Милана в Лоди, где находится главная квартира армии, он пытается пробудить в жене ревность.

«В честь меня здесь устроили большое празднество. Не то пятьсот, не то шестьсот хорошеньких элегантных особ пытались мне понравиться. Но ни одна из них не шла в сравнение с тобою. Ни у одной не было того нежного и гармоничного лица, которое так запечатлелось в моем сердце. Я видел только тебя, думал только о тебе. Поэтому мне все стало невыносимо, и уже через полчаса я отправился спать, твердя себе: „Но место моей обожаемой женушки пусто…“ Когда же ты приедешь? Как твоя беременность?»

Он снова исходит нежностью:

«Ах, прекрасная моя подруга, следи за собой, будь весела, побольше двигайся, ни о чем не грусти, не беспокойся насчет предстоящего тебе путешествия. Поезжай не торопясь… Я постоянно представляю себе тебя с животиком. Это должно быть очаровательно».

Не успев положить перо, он уже мчится к новой славе, спеша обогнать наступающих австрийцев, но 25 мая вынужден вернуться в Милан. Там вспыхнул сильный мятеж, и Бонапарт отдает приказ подавить его. Как только порядок восстановлен, он отбывает снова, проклиная ту, кого с ним нет. 5 июня он подписывает перемирие с Неаполем, который выходит из коалиции. Но в голове у Бонапарта одна мысль: вернуться в Милан, где — он в этом уверен — его ждет Жозефина. Увы, когда 6 июня он приезжает туда, ни жены, ни писем от нее во дворце Сербеллони он не находит. Одно не вызывает сомнений: 12 прериаля, т. е. 31 мая, она еще была в Париже. На этот раз он разрыдался бы, если б мог.

«Душа моя открылась для радости, — пишет он ей. — Теперь она полна муки. Ни один прибывший курьер не привез мне письма от тебя… Когда ты пишешь мне, твой слог не обличает глубокого чувства. Твоя любовь ко мне была минутным капризом. Ты уже чувствуешь, что было бы смешно, если бы она надолго поселилась у тебя в сердце».

Догадывается ли он, что рядом с ним появился красавец гусар? Что этот гусар умеет смешить его хорошенькую жену и что она счастлива, когда он тискает ее в будуаре ротонды?..

«Похоже, ты сделала свой выбор и знаешь, в ком найти мне заместителя. Желаю тебе счастья, если оно может сопутствовать непостоянству. Не говорю уже — коварству… Ты никогда меня не любила…»

У него остается только слава. Но достаточно ли ее, чтоб быть счастливым? «Она несет в себе смерть и бессмертие».

Теперь Жозефина не без тревоги разбирает письмо, где ее муж говорит о расставании с ней. «Пусть воспоминание обо мне не станет тебе ненавистным. Мое несчастье в том, что я мало знал тебя. Твое — что ты судила обо мне по тем, кто тебя окружает».

И он подводит итог их любви:

«Мое сердце не терпит умеренности… Оно оборонялось от любви. Ты вселила в него безграничную страсть, которая опьянила меня и довела до ничтожества. Я думал сперва о тебе, потом уж обо всей природе. Любая твоя прихоть была для меня священным законом. Видеть тебя было для меня верхом счастья. Ты красива, грациозна. На твоем лице написано, какая у тебя нежная, небесная душа. В тебе я обожал все. Будь ты наивней, моложе, я любил бы тебя меньше. Мне нравилось все, связанное с тобой, даже воспоминание о твоих грехах и прискорбной сцене, произошедшей за две недели до нашей свадьбы».

Это правда. Она призналась ему кое в чем из своего тяжелого прошлого — не во всем, разумеется, — и он тем не менее попросил ее руки! Как он рассердился, как ему было горько, когда она бросила ему — из кокетства, конечно, — что он любит не ее самое, а ее состояние, хотя его у нее не было, ее титул виконтессы, хотя она им тоже не обладала, ее влияние на Барраса, хотя тот только и мечтал, как бы скорей положить конец своему короткому роману с ней.

Сегодня, во второй половине 17 96, когда она только что получила это грозное письмо, беспокойство Жозефины превратилось в испуг. Неужели все сначала? Новые поиски мужа или покровителя! Долги! Разумеется, она не перестала их делать, но она знает, что Бонапарт когда-нибудь их уплатит. Заменит ли любовь, которую она питает к своему веселому паяцу, славу и честь быть г-жой Бонапарт? Жозефина продолжает разбирать письмо. Муж и дальше говорит об их союзе в прошедшем времени.

«Добродетель заключалась для меня в том, что ты делала. Честь — в том, что тебе нравилось. Слава влекла к себе мое сердце лишь постольку, поскольку она была приятна тебе и льстила твоему самолюбию. Твой портрет хранился у меня на груди. Какую бы мысль я ни обдумывал, я все равно доставал его и покрывал поцелуями. А мой портрет ты не вынимала целых полгода. От меня ведь ничего не укрылось».

На этот раз Бонапарт, кажется, не намерен страдать в одиночку.

«Если так будет продолжаться, мне придется любить тебя без взаимности. А это единственная роль, на которую я никогда не соглашусь. Жозефина, ты могла бы составить счастье более покладистого человека. А мне ты принесла несчастье, предупреждаю тебя. Я почувствовал это, когда моя душа потянулась к тебе, а твоя стала с каждым днем обретать все большую власть над моими чувствами и порабощать их. Жестокая!!! Зачем ты заставила меня надеяться на чувство, которого не испытывала сама!!! Но опускаться до упреков недостойно меня. Я никогда не верил в счастье».

Однако мысль о жизни без Жозефины кажется ему нестерпимой:

«Каждый день вокруг меня витает смерть… Стоит ли жизнь того шума, который мы вокруг этого поднимаем!!! Прощай, Жозефина, оставайся в Париже, не пиши мне больше и уважай хотя бы мое одиночество. Тысячи кинжалов впиваются мне в сердце. Не вонзай их глубже. Прощай, моя жизнь, мое счастье, все, что существовало для меня на земле».

На этот раз она не говорит больше: «Какой за-а-бавный этот Бонапарт!» Неужели все кончено? Но тремя днями позже она получает новое письмо. Он по-прежнему страдает, но не говорит об их союзе как о чем-то, что уже умерло:

«Жозефина, где найдет тебя это письмо? Если в Париже, значит, мое несчастье несомненно: ты меня больше не любишь! Мне остается лишь умереть…

О, ты!..

У меня текут слезы. Больше ни покоя, ни надежды. Я чту непререкаемую волю судьбы. Она окружает меня славой, чтобы мне еще горше было сознавать свое несчастье. Я привыкну ко всему в этой новой для меня жизни, но никогда не научусь больше не уважать тебя».

Он не представляет себе, как будет существовать без нее:

«Это невозможно! Нет, моя Жозефина уже в дороге, она меня хоть немножко любит. Столько любовных обетов не могут быть забыты за два месяца… Я ненавижу Париж, женщин и любовь… Это состояние ужасно, и твое поведение… Но вправе ли я обвинять тебя? Твое поведение продиктовано тебе твоей судьбой, Неужели ты, такая милая, красивая, нежная, станешь причиной моего отчаяния? Наперекор велениям судьбы, наперекор чести я буду любить тебя всю жизнь. Этой ночью я перечел все твои письма, даже то, что написано кровью. Какие чувства они во мне пробудили!»

Быть может, ничто еще не потеряно, раз он перечитал ее письмо, «написанное кровью», то, где она напоминает ему — и в каких выражениях! — о часах, проведенных в его объятиях!

Тот же курьер, что покинул Милан 11, прибыл в Париж 18 или 1 9 и привез Баррасу следующие строки:

«Я в отчаянии. Моя жена все не едет. У нее есть любовник, удерживающий ее в Париже!»

Неужели он угадал?

«Ах, Жозефина, Жозефина!..»

Баррас и все правительство встревожены.

Война не кончается. Чтобы завоевать и замирить Италию, нужно еще многое сделать, А тут все грозит пойти насмарку только потому, что Жозефина упрямо отказывается ехать к своему победоносному мужу! Письмо Бонапарта к брату Жозефу показывает, в какой подавленности пребывает командующий армией: «Мой друг, я в отчаянии. Моя жена, а она — все, что мне дорого на свете, больна. Голова у меня идет кругом, Успокой меня, скажи мне правду, ты же читаешь в моем сердце. Ты знаешь, как оно пылко, что я никогда не любил, что Жозефина — первая женщина, которую я обожаю… Я люблю ее до исступления и не могу больше оставаться вдали от нее. Если она разлюбила меня, мне больше нечего делать на земле».

Нужно вывести Бонапарта из этого маразма. На ставке судьба Италии. А тут еще переговоры с папой. Мир с Римом так и не подписан. Австрийцы готовятся к новому массовому вторжению. Но в последнем своем письме в Милан Жозефина по-прежнему толкует о том, что она больна… Баррас, который не дался в обман, подтверждает тем не менее эту новость, чтобы выиграть хоть немного времени. Он заявляет: отъезду Жозефины противится Директория. Гражданка Бонапарт не может пуститься в дорогу — она больна.

Наполеон сражен. Как он осмелился гнать в дальнюю дорогу больную женщину? И несчастный молит о прощении: «Я так виноват перед тобой, что не знаю, как это искупить. Я обвинял тебя в том, что ты держишься за Париж, а ты больна! Прости меня, милая моя подруга: любовь, которую ты мне внушила, помутила мой разум, и мне больше не обрести его вновь. От такого недуга не исцеляются. Меня одолевают зловещие предчувствия: мне кажется, что я лишь увижу тебя, на два часа прижму к груди и мы умрем вместе. Кто за тобой ухаживает? Надеюсь, ты вызвала Гортензию».

С лихорадочным нетерпением Бонапарт ждет курьера Лесемпля, получившего приказ не задерживаться в Париже больше нескольких часов, которые понадобятся Жозефине, чтобы написать «десять страниц». Пусть она объяснит, что у нее теперь за болезнь. «Если это серьезно, я тут же отправлюсь в Париж».

Он просится в отпуск. Раз не может приехать она, он сам помчится к ней. На этот раз Париж встревожен всерьез. Выходит, что завоевание Италии зависит от родов Жозефины. Она должна ехать, пусть даже в сопровождении любовника. И Карно — безусловно, по просьбе Барраса — подписывает следующее адресованное мужу письмо:

«Директория, возражавшая против отъезда гражданки Бонапарт из опасения, как бы заботы, которыми ее окружит муж, не отвратили его от попечения о славе и благе отечества, решила, что означенная гражданка отправится в дорогу не раньше, чем будет взят Милан, Вы в Милане, и у нас нет больше возражений. Надеюсь, что мирт, которым она увенчает себя, не затмит лавров, которыми вас уже увенчала победа».

Милан был занят французскими войсками еще полтора месяца назад!

Жозефина наконец сдается. Она поедет! А пока она укладывает багаж, каждый день приходят все новые письма. Она читает их в перерывах между объятьями своего дорогого Ипполита. Бонапарт, успокоенный Карно, больше не заговаривает о разрыве и, кажется, влюблен еще сильней, чем раньше:

«Все мои помыслы сосредоточены в твоем алькове, постели, сердце. Твоя болезнь — вот что занимает меня ночью и днем. Я потерял аппетит, сон, интерес к дружбе, славе, отечеству. Ты, одна ты — остальной мир не существует для меня, как если б его вовсе не было. Я дорожу честью, потому что ею дорожишь ты., славой, потому что это тебе нравится; будь не так, я бросил бы все, лишь бы оказаться у твоих ног…»

«В постели, больная, ты еще красивей, интересней, восхитительней; ты бледна, взор твой затуманен. Когда же ты выздоровеешь? Если уж кому-нибудь из нас двоих суждено заболеть, то почему не мне? Я крепче и смелее, мне легче было бы переносить недуг. Судьба жестока: она разит меня в тебе. Единственное, что меня иногда утешает, — это мысль, что болезнь твоя зависит от судьбы, но зато ничто, даже она, не заставит меня пережить тебя».

Несчастный воображает, что жена, возможно, его ревнует! Ей, конечно, наплевать на ревность, и она, вероятно, улыбается, читая такой совет:

«Не забудь сказать мне в своем письме, милая моя подруга, что уверена в моей любви к тебе, любви, превосходящей все мыслимые пределы; что ты не сомневаешься, что любое мое мгновение посвящено тебе; что я никогда не провел и часа, не подумав о тебе; что мне никогда не приходило в голову помыслить о других женщинах; что все они в моих глазах лишены красоты, изящества, ума; что нравишься мне и поглощаешь всю мою душу только ты, ты целиком, какой я тебя вижу и какая ты есть…»

И на Святой Елене он еще осмелится сказать: «Подлинной любви не существует!»

Однако Бонапарт не в силах отделаться от мысли, что у жены есть любовник, который и удерживает ее в Париже: «Ты знаешь, что я никогда не потерплю, чтобы у тебя был любовник, и уж подавно не предложу тебе завести его. Увидеть его значило бы для меня то же, что прострелить ему сердце!»

Ни в одной из обеих записок в несколько строк, что она послала мужу за последний месяц, Жозефина еще не осмелилась признаться, что ее беременность была лишь воображаемой, и его по-прежнему умиляет мысль о ребенке, которого он хочет потому, что будет тогда рядом с ней: «Ребенок, такой же обворожительный, как его мама, скоро увидит свет и сможет долгие годы провести у тебя в объятиях. А я, несчастный, должен буду удовольствоваться одним днем. Целую тысячу раз твои глаза, губы, язык, все.

В чем тайна твоего обаяния, обожаемая женщина?»

Решительно, у меня муж, который заговаривается, — думает Жозефина.

Однако идти на попятный она больше не может. Баррас твердит ей: надо оставить Париж. Но для отъезда нужны деньги, У Жозефины же, как легко догадаться, одни долги. И тогда ей наносит визит один приятель, с которым она познакомилась еще до замужества во время игры в жмурки. Это Амлен, сын столоначальника в министерстве финансов, которого разорили новые времена. Он женат на Фортюне, товарке Розы по развлечениям, хорошенькой, молодой и бесстыдной двадцатилетней креолке, той самой, что мы видели, когда она, вывалив наружу грудь, прогуливалась по Елисейским полям. Амлен осведомляется у «генеральши», не может ли она чем-либо помочь им с женой.

— Почему бы вам не отправиться в Италию? — предлагает ему Жозефина. — Уверена, что по моей рекомендации Бонапарт что-нибудь для вас сделает.

Тот действительно написал ей недавно: «Если хочешь кого-нибудь пристроить, можешь прислать его сюда, я подберу ему место».

Несколькими неделями раньше Жозефина получила 1 О 000 франков комиссионных за поставку армии 20 000 одеял. Сделка потребовала от нее так мало усилий, что она надеется снова совершить такую же. «Одна общая для всех мысль, — говорит современник, — объединяла множество самых разных людей — жажда денег, и для того, чтобы их добыть, годились любые средства. Элегантнейшие женщины не брезговали сделками с поставщиками и соглашались хранить и предъявлять образцы товаров, на которых спекулировали они сами или их протеже, а в то время протекция добывалась лишь ценой раздела барышей».

Амлен тотчас передает своему приятелю Монгласу разговор, состоявшийся у него с супругой командующего Итальянской армией.

— Еду с тобой, — решает Монглас.

Поскольку Жозефина поинтересовалась у Амлена, не могут ли «компаньоны» ссудить ей 200 луи, они немедленно откликаются на ее просьбу, и, получив деньги, она тут же требует, чтобы Амлен сходил в бельевую лавку и подыскал ей английскую вуаль за 30 луи. Затем она назначает им встречу у г-жи де Реноден в Фонтенбло. Оттуда они отправятся в Италию, где она отрекомендует «компаньонов» своему мужу.

Жозефина обещала оказать такую же услугу и своему старинному поклоннику элегантному Жозефу Роббе де Лагранжу из Блезуа, приятелю Александра де Богарне. Ему в то время уже лет пятьдесят. Лагранж сделал больше, чем Амлен и Монглас: заинтересовав нескольких финансистов своими давними связями с экс-госпожой де Богарне, он основал компанию для финансирования поездки. Он отправился на улицу Шантрен и осведомился, почему «Роза» не отправляется в путь. Жозефина поостереглась рассказывать ему о 200 луи, полученных от Амлена и Монгласа.

— У меня нет денег на поездку, — вздохнула она.

— За ними дело не станет. Я готов ссудить вам пятьсот луи.

Она согласилась и, получив 500 луи, назначила былому поклоннику свидание там же, что и двум другим своим сообщникам:

— До встречи в Фонтенбло.

24 июня, «в крайней подавленности, заливаясь слезами и рыдая, как если бы шла на казнь», — сообщает нам один очевидец, — Жозефина после обеда, устроенного в честь ее Директорией, садится в берлину. Она собирается провести два дня в Фонтенбло у своего бывшего тестя Богарне и своей тетки г-жи де Реноден, которые сумели наконец узаконить свою связь… Вот г-жа де Реноден и стала маркизой!

А что же Бонапарт?

Он в это время пишет жене по несколько писем в день, но не решается их отправить: «Потому что они были слишком глупы… Да, это точное слово».

В самый день отъезда Жозефины, не зная, что она собралась уже в дорогу, он посылает ей следующие строки, которые она прочтет лишь много позже: «Наконец, моя несравненная мамочка, я открою тебе свой секрет: насмехайся надо мной, оставайся в Париже, заведи себе любовников и пусть об этом все знают, даже не пиши мне, — я буду любить тебя за это вдесятеро сильней…»

«Заведи себе любовников!»

С какой же стати ей стесняться? Вот почему в берлине, где поместились вместе с ней Жозеф и Жюно, прямо перед ней и касаясь коленями ее колен, едет Ипполит.

Она увозит любовника с собой.

* * *

Вечером 30 июня, в четверг, Бонапарт прибывает во Флоренцию. Его ждет курьер. Он привез письмо от Жозефа, сообщающего брату о скором приезде Жозефины.

— Бертье[123], — кричит он, обезумев от счастья, — Бертье, она едет. Вы слышите, она едет. Я же знал, что в конце концов она решится.

И он приказывает Мармону выехать навстречу его жене. Главное, чтобы король Сардинский[124], когда она поедет через его владения, принял ее с почестями, подобающими монархине.

Он увидит ее! Наконец-то он заживет с женой. Сердце у него отчаянно стучит. Но разве только плотское вожделение, распаленное почти четырехмесячными воспоминаниями, терзает его по ночам и побуждает писать безумные от страсти письма? Нет, он всей душой любит жену. С тех пор, как Жозефина — умело — отдалась ему, к Бонапарту больше не приложим стих Ламартина:

Под панцирем его нет места человеку.

И не Бонапарта 17 96 изобразит г-жа де Ремюза, когда напишет: «Он всегда слишком оглушен громом собственной славы, чтобы его могло остановить какое бы то ни было нежное чувство. Он почти не знает, что такое узы крови, права природы».

Это верно для Наполеона, но еще не верно для Бонапарта, который с бьющимся сердцем сгорает от желания принять в объятия чересчур любимую жену.

Берлина «гражданки Бонапарт» продолжает свой путь в Италию. Жозефина улыбается Ипполиту. Рядом с ней Жозеф Бонапарт и полковник Жюно, не говоря уже о симпатичном мопсике Фортюне, у которого «такой красивый хвостик штопором и нос, как у ласочки», и который преисполнен благожелательности к любовнику, но так облюбовал икры мужа, что у Бонапарта до сих пор шрам на ноге. Экс-сержант Ураган[125], пыжась, как индюк, живописует жизнь своего начальника в Италии и отпускает «солдатские» шуточки, чем вселяет ревность в Ипполита, считающего себя единственным, кто умеет смешить «генеральшу». Осознав ситуацию, адъютант вновь принимается ухаживать за горничной Луизой Компуэн, следующей позади в другой коляске вместе с двумя слугами — Антуаном Лабессом и Жаном Лораном. Князь Сербеллони, президент Цизальпинской республики[126], едет с Никола Клари, братом Дезире, а Монглас и Амлен передвигаются следом в почтовой карете. Таким образом, все пользуются эскортом, сопровождающим генеральшу: на дорогах неспокойно. Недавно на том же маршруте был убит курьер из Лиона и похищены предназначенные Бонапарту ящики с ассигнациями.

Впереди кортежа скачет Мусташ, кавалерист из Итальянской армии, который меняет лошадей на почтовых станциях, а на ночлег заказывает комнаты. Жозефина с Ипполитом всегда размещаются в соседних. То же самое получается у Жюно и хорошенькой Луизы, которая оказалась не слишком суровой и возобновила с адъютантом прерванную игру. Луиза делит теперь трапезы с хозяйкой и оказывается отличной спутницей. Жозеф помалкивает. Он поглощен уходом за собой и писанием романа под заглавием «Мойна».

7 и 8 в Лионе Жозефину впервые встречают, как монархиню: войска в парадной форме, цветы, которые ей некуда деть, речи, которые, еще не пресытившись ими, она слушает, кантата, которую приходится одобрять, и довольно скучное представление «Ифигении в Авлиде»[127]. Таким приемом Жозефина отчасти обязана Роббе де Лагранжу. Он выехал раньше Жозефины и сыплет золото, чтобы польстить самолюбию Бонапарта. Бонапарт узнает, — Лагранж об этом позаботится, — что Жозефину приняли так благодаря ему. Делец простер свою заботливость — или заботу о помещении капитала — до того, что за счет «компании» всех зрительниц Большого театра в Лионе угостили мороженым, сладостью, которая помогла им позабыть серьезность «Ифигении в Авлиде».

После этой интермедии поездка продолжается. Жозефина мрачна, несмотря на перспективу найти в Милане если уж не любовь, то, по крайней мере, возможность «делать дела». При отъезде из Парижа ее знобило, она жаловалась на боль в боку. Жар спал, но боль осталась.

Пока жена Бонапарта едет к нему, он продолжает ткать себе тогу славы, создает республики-сестры, требует с побежденных миллионы для опустошенной казны Директории и направляет в Париж обозы с лучшими своими трофеями — шедеврами искусства.

1 июля он с Бертье и Мюратом обедает у великого герцога Фердинанда. Мог ли представить себе брат императора Франца, что он принимает в этот день во Флоренции, будущем главном городе французского департамента Арно[128], того самого Мюрата, которому суждено стать королем Неаполитанским и свергнуть с трона его тетку Марию Каролину? Мог ли угадать, что приглашенный им к столу Бертье, уже под именем князя Нёшательского будет на свадьбе его, Фердинанда, племянницы Марии Луизы представлять особу жениха, своего повелителя, императора государства, охватывающего пол-Европы, который через этот брак станет племянником великого герцога, а пока что является третьим его гостем?

Шамбери, Ланлебур, Мон-Сени, Новалеза… И вот Турин, где супругу командующего армией Республики радушно принимает король Сардинский. Ее ждет Мармон со своими кавалеристами. Наконец после восемнадцатидневной дороги она встречается с Бонапартом у ворот Милана.

Наконец-то!

Он не может наглядеться на свое сокровище. Вот она, несравненная Жозефина! И через несколько часов она будет ему принадлежать, хотя не замедлила рассказать о своей усталости и колотье в боку. В экипаже, запряженном шестеркой лошадей, Жозефина с мужем въезжают в город и останавливаются перед монументальным фасадом дворца Сербеллони, изысканно меблированного и убранного цветами по приказу Бонапарта. Парк вокруг — истинная отрада для глаз.

За два дня, проведенные с мужем, Жозефине удалось добиться приглашения для Шарля и своих протеже Лагранжа, Монгласа и Амлена. «После завтрака, — пишет последний, — г-жа Бонапарт часто уводила меня к себе в покои; ей нужно было с кем-то всласть поболтать. Генералу, кажется, это нравилось, и я мог наблюдать за самой сокровенной его личной жизнью; он страстно любил жену… что до нее, то она никогда не была им увлечена по той простой причине, что всегда была увлечена кем-нибудь другим. Я-то знал, что такое милейший Шарль, и мне было не по себе, когда я видел, как молодой генерал, уже покрытый славой, отблески которой озаряют его жену, выступает неудачливым соперником мальчишки, у которого за душой только смазливая физиономия и элегантность парикмахерского подмастерья».

Бонапарт еще ни о чем не догадывается. И Жозефина не посмела заговорить с ним о делах. Она все время прикидывается больной, что позволяет ей по-прежнему несколько тормозить события в camera matrimoniale[129].

15 июля Бонапарт уезжает из Милана осаждать Мантую, а еще два дня спустя шлет жене такое письмо:

«С тех пор, как мы расстались, я все время печален. Быть рядом с тобой — вот мое счастье, Я без конца вспоминаю твои поцелуи, слезы, милую ревность, и очарование несравненной Жозефины зажигает яркое и жгучее пламя в моем сердце и жилах… Несколько дней я думал, что сильно люблю тебя, но с тех пор, как увидел тебя, чувствую, что люблю в тысячу крат сильней; это доказывает, насколько ложна максима Лабрюйера: „Любовь приходит разом“. В природе все свершается и возрастает постепенно. Ах, прошу тебя, дай мне увидеть в тебе хоть какой-нибудь недостаток, стань менее красивой, грациозной, нежной, а главное, доброй; в особенности, не будь ревнива и никогда не плачь: твои слезы лишают меня разума, сжигают во мне кровь… Хорошенько отдыхай. Восстанавливай побыстрее здоровье. Приезжай ко мне, чтобы мы перед смертью могли, по крайней мере, сказать: „У нас было столько счастливых дней!!!“ Миллион поцелуев — даже Фортюне, несмотря на его злобность».

Жозефина отнюдь не радуется, тем более что и Шарлю пришлось отправиться в главную квартиру.

Но она царствует.

Она пробует перенять миланский обычай ездить по холодку на прогулки по Корсо в bastardelles, низеньких экипажах, позволяющих переговариваться с прохожими. Сделав круг, экипажи останавливаются, и начинается болтовня. Люди переговариваются «вызывающе», бросают друг другу «откровенные» взгляды и уславливаются в следующую пятницу поесть мяса, как в предыдущие пятницы[130], а кто думает иначе, тот «ханжа и святоша». Затем экипаж трогается и доезжает до «Корсиа де Серви», модного кафе, где подают мороженое прямо в bastardelle. Так требует мода. Она же рекомендует прическу «конский хвост». «Форменный скандал! — восклицает ретроградно настроенный очевидец. — Шевелюра усеяна цветами, перьями, более или менее поддельным золотом, и все это прикрыто чем-то вроде кавалерийской каски, из-под которой выбивается пучок растрепанных волос, нечто вроде хвоста, напоминающего головной убор драгунов».

По примеру Парижа здесь не прячут свои прелести от всех, кроме мужа, любовника или зеркала, а обнажаются с тем большим удовольствием, что это позволяет климат, не угрожающий воспалением легких.

Вечером во дворце Сербеллони Жозефина с помощью Жозефа принимает гостей в салоне, откуда через застекленные двери попадаешь на лужайки парка. Тут и жены высокопоставленных французских чиновников, и представители венецианского дожа, великого герцога Тосканского, Сардинского короля, не говоря уже о миланках, неизменно раздетых на вышеописанный манер.

У Жозефины столько дел, что она не пишет Бонапарту. Он же, разумеется, шлет ей послание за посланием.

«Пришла почта из Парижа. В ней было два письма для тебя, я их прочел. Хотя мой поступок кажется мне вполне естественным и ты сама на днях позволила мне это делать, боюсь, что ты рассердишься, и это меня удручает. Я с радостью вновь запечатал бы их, но фи! — это было бы мерзко. Если я провинился, прости меня; клянусь, я действовал так не из ревности, нет, конечно, — для этого я слишком уважаю свою обворожительную подругу. Мне хотелось бы получить от тебя разрешение читать всю твою корреспонденцию: это устранит всякие страхи и угрызения совести. С почтой из Милана прибыл Ашиль; от моей обожаемой подруги ни письмеца! Прощай, единственное мое сокровище. Когда ты сможешь приехать ко мне? Смотри, я сам приеду за тобой в Милан. Тысяча поцелуев, таких же пылких, как мое сердце, таких же чистых, как ты.

Я вызвал к себе курьера; он сказал, что заходил к тебе, но ты ответила, что у тебя нет никаких распоряжений для него. Фи, злая уродина, жестокая тиранка, маленькое хорошенькое чудовище! Ты смеешься над моими угрозами, над моей глупостью. Ах, ты же знаешь: если бы тебя можно было заключить в моем сердце, я посадил бы тебя в эту тюрьму.

Напиши мне, что ты весела, здорова и нежна ко мне».

Она здорова, но не всегда и не нежна.

Милан устраивает для нее празднества. В общественном саду, под сенью акаций, воздвигаются эстрады, где подвизаются марионетки и жонглеры, играют оркестры. С наступлением темноты в саду, освещенном фонарями, танцуют до упаду.

Но Жозефину ничто не веселит, «Я смертельно скучаю на великолепных празднествах, которые здесь устраивают для меня, — пишет она г-же Тальен, — и постоянно сожалею о своих друзьях по Шайо (Тальены) и Люксембургскому дворцу (Баррас). Верный Жозеф постоянно составляет мне компанию… Муж не то что любит меня — обожает; боюсь, как бы он от этого не рехнулся».

Ипполит не вернулся в Милан, в том-то вся и беда.

Бонапарт изо всех сил старается развлекать жену. В промежутках между сражениями он ездит ради нее по лавкам: «Посылаю тебе флорентийскую тафту на красивую юбку для воскресений и дней, когда ты прихорашиваешься. Как видишь, я не скуплюсь: ткань стоила мне больше 30 ливров. Но это еще не все: я хочу тебе прислать красивое креповое платье. Напиши мне и сообщи, какого цвета, качества и в каком количестве нужна тебе ткань. Посылку я отправлю тебе в Болонью».

Жозефина направила к нему Амлена и Монгласа, и те неуклюже потребовали возместить авансы, выданные ими г-же Бонапарт: «Твои протеже несколько слишком настойчивы. Они, без сомнения, чувствуют, что я обязан сделать для них что-либо, чтобы угодить тебе».

Лагранж, будучи половчей, остался в Милане вблизи от Жозефины, которая отрекомендовала его мужу для использования в каком-нибудь предприятии. Кто рассказал Бонапарту о давнем приятеле г-жи де Богарне? В самом деле, он пишет ей, напирая на следующие строки: «Быть может, ты уже нашла любовника, которого приехала сюда искать. Только нашла сама — я тебе его не навязывал… Кстати, меня уверили, что ты давно и хорошо знаешь господина, которого рекомендуешь мне — для какого-нибудь предприятия. Если это так, ты — чудовище».

Слово «хорошо» трижды подчеркнуто. Но Бонапарт быстро отгоняет эту мысль и продолжает письмо, начатое им в Кастильоне в восемь утра: «Что ты сейчас делаешь? Еще спишь, не так ли? А я далеко и не могу ни впивать твое дыхание, ни созерцать твои прелести, ни осыпать тебя ласками. Без тебя ночи долги, скучны и печальны. Рядом с тобой всегда сожалеешь, что ночь не длится вечно. Прощай, прекрасная и добрая, несравненная, божественная. Тысяча страстных поцелуев во все, все места».

На другой день, 22 июля, он сообщает ей, что «нужды армии» требуют его присутствия в окрестностях Кастильоне. Почему бы Жозефине не приехать к нему в Брешию, «где ее ожидает самый пылкий из любовников»? — пишет он ей.

Она упрекнула его — и обоснованно — за то, что он вскрывает ее почту. Не без ловкости внушила ему, что ревнует.

«Я в отчаянии, — отвечает он, — что ты, моя добрая подруга, могла поверить, будто я открываю сердце кому-нибудь, кроме тебя: оно принадлежит тебе по праву завоевания, и завоевание это будет прочным и вечным. Не знаю, почему ты пишешь мне о г-же Те, до которой мне нет дела, равно как до женщин Брешии. Что же касается твоих писем, то раз тебя раздражает, что я их вскрываю, это распечатанное письмо будет последним».

В тот же вечер он пишет ей снова и сообщает, что г-жа Рюга, одна из миланских «богинь», позировавшая нагой для своего портрета, затеяла интрижку с Мюратом: «Прошу тебя сообщить об этом Жозефу и посоветовать ему держаться за свою Жюли; так будет разумней и здравей. Другие лица из штаба жалуются на г-жу Висконти. Господи, что за женщины!»

Он обожает жену и твердит ей: «Моя душа испепелена. Я начинаю убеждаться, что благоразумным и здоровым можно быть, лишь ничего не чувствуя и не изведав блаженства быть знакомым с несравненной Жозефиной».

Его по-прежнему терзает ревность:

«Твои письма холодны, твоя сердечная теплота отдана не мне. Черт возьми, но я ведь муж. Значит, другим может быть только любовник. Конечно, надо быть как все, но горе тому, кто, прослыв твоим любовником, попадется мне на глаза!.. Гляди-ка, я, кажется, ревную. Боже мой, да я даже не знаю, что я такое! Знаю одно: без тебя нет ни счастья, ни жизни, Без тебя, слышишь?»

«7 (термидора) — 25 июля в Брешии, ладно?» — написал он ей. — В путь! Ей приходится ехать из Милана в Бассано. Оттуда — второй этап пути — она направится в Брешию. Но отбывает она не одна. Ее сопровождают Роббе де Лагранж и Амлен. По прибытии в Брешию Жозефина начинает хлопотать за Лагранжа. Бонапарт, выехавший навстречу жене, слишком счастлив возможностью заключить в объятья «несравненную Жозефину», чтобы в чем-нибудь ей отказать. 27 июля «деловой человек» получает бесценное рекомендательное письмо командующего на имя Директории. Он незамедлительно мчится в Париж, однако прибывает туда слишком поздно: он не получит заказа для Итальянской армии.

— Но, — говорит ему военный министр Петье, — предлагаю вам в порядке компенсации поставки фуража для Пиренейской и Итальянской армий. Соглашайтесь.

Лагранж разочарован.

— Зачем мне эти поставки?

— Поверьте мне: берите, — возражает Петье, провожая визитера. Поразмыслив, Лагранж следует совету министра.

Он поставит фураж, после чего последуют другие сделки для Италии, и он заработает обусловленное солидное вознаграждение плюс три су с каждого франка прибылей от операции. Жозефина втайне от мужа тоже получит свою долю. Так она впутается в слишком нашумевшие спекуляции с картонными подметками и гнилым сеном. А Бонапарт будет возмущаться подлыми торгашами, не зная, что в аферах замешана и его жена!

29 июля в обществе Жозефины и Амлена командующий пьет кофе на балконе дома, который занимал в Вероне Людовик XVIII. Он долго обнимает жену, дает волю рукам… Как обычно, он не стесняется, умножая «супружеские вольности, которые непрерывно приводили присутствующих в замешательство», — рассказывает Мио де Мелито. У Жозефины счастливый вид. Главная квартира размещается в Вероне, и Шарль наверняка скоро будет рядом с любовницей.

Внезапно, между двумя глотками кофе, гости с изумлением видят, как с гор спускаются длинные колонны солдат в белых мундирах. Массена, которому было поручено охранять выходы из ущелий, господствующих над Венецианской областью и Ломбардией, дал, к сожалению, оттеснить себя немцам и венграм Вюрмсера[131], наступающим с намерением деблокировать Мантую. Прежде чем вскочить в седло, Бонапарт приказывает Амлену взять нескольких драгун и эскортировать Жозефину и Луизу Компуэн до Пескьеры в шести часах езды от Вероны у юго-восточной оконечности озера, где находится столь же мощная, сколь некомфортабельная крепость.

Жозефина переночует там, не раздеваясь.

Утром следующего дня, 30 июля, за ней приезжает Жюно с конвоем. Они уезжают в направлении на Кастельнуово. Но невдалеке от полуострова Сирмионе, на дороге, идущей вдоль озера, берлина попадает под огонь австрийской канонерки, оказавшейся поблизости от берега. Один из драгун ранен и падает с коня. Жозефине кажется, что повторились мгновения, пережитые ею в Фор-де-Франсе, когда она с Гортензией пересекала саванну, чтобы погрузиться на «Чувствительный». Жюно, умелый тактик, высаживает генеральшу, ее дорогую Луизу и Амлена. Пока экипаж галопом мчится дальше по дороге, служа австрийцам мишенью, путешественники, пригнувшись, как индейцы на тропе войны, следуют по окаймляющей дорогу канаве. Жозефина встречает приключение с большим мужеством, но там, где дорога несколько отдаляется от озера, облегченно вздыхает, найдя свою берлину. Узкие улицы Дезенцано загромождены убитыми и ранеными. Неподалеку от него Массена дерется с войсками Вюрмсера. Бонапарт, миновавший Кастильоне и Монтекьяро, находит ее всю в слезах.

Бонапарт обещает ей: Вюрмсер дорого заплатит за слезы Жозефины, Однако генерал признает, что его жене не место в гуще боев. Но куда ее отправить? Дорога в Милан перерезана: австрийцы только что опять захватили Брешию. Ланн и Мюрат угодили в плен. Решение возможно только одно: двинуться по дороге на юг и достичь Флоренции. Жозефину вновь поручают Амлену. К ним прикомандировывают полковника Мило, отважного курьера Мусташа и эскорт драгун.

Бонапарт обречен победить или все потерять — так, впрочем, будет до самого Ватерлоо. Пока же, располагая 4 2 000 солдат, он готовится к сражению с восьмидесятитысячной неприятельской армией, а Жозефина мчится на юг, объезжает Мантую, где свирепствует артиллерийская дуэль, недалеко от Кремоны перебирается через По и останавливается в Парме, у Феша, дяди своего мужа. У брата г-жи Летиции, который при Империи станет кардиналом, в голове одно — картины. Он реквизирует их для французских музеев, заодно пополняя ими собственную коллекцию. Жозефина не задерживается в Парме — там слишком близок театр военных действий. Под жарким солнцем термидора она переваливает через Аппенины и приезжает во Флоренцию, где ей дает приют французский посланник Мио де Мелито. Великий герцог Тосканский учтиво принимает генеральшу Бонапарт и приглашает ее к обеду, хотя в тот же самый момент солдаты ее мужа дерутся под Лонато с уланами императора, брата герцога, и отбрасывают их к Минчо и озеру Гарда. В эту среду, 3 августа, Бонапарт берет в плен 2000 человек, а еще через два дня, в пятницу, сметает войска Вюрмсера под Кастильоне.

Но во Флоренции покамест не знают, что фортуна отвернулась от Бонапарта всего на несколько дней. Уже идет слух, что неаполитанцы и папа намерены нарушить перемирие и двинуться на север. Люди воображают, будто французы рассеяны, а Жозефина привезла в своем багаже тело мужа и собирается похоронить его в саду французского посольства. Поэтому г-жа Бонапарт без сожаления покидает берега Арно и перебирается в маленькую тосканскую республику Лукку, где сенат принимает ее, как коронованную особу, осыпает комплиментами, устраивает в честь нее приемы и празднества. Встреча в Лукке во многом объясняется тем, что Бонапарт в это время уже может сообщить Директории: «За пять дней завершена еще одна кампания». Но там, разумеется, не знают, что Жозефина — она пишет об этом своей тетке Реноден — сильно скучает, и ей не нравятся «почести в здешних краях».

Она так надеялась отыскать Ипполита где-нибудь между Адидже и Арно! Увы, лейтенант Шарль воюет и не может, подобно мужу, просить любовницу навестить его в промежутке между боями.

В одно прекрасное угро приезжает Мусташ с письмом от командующего. Бонапарт требует к себе жену. Пусть она вернется в Брешию, где, как 25 июля, «ее ждет самый нежный из любовников».

На этот раз, однако, любовником выступит не Бонапарт, а Шарль, Действительно, в среду, 17 августа, достигнув Брешии после долгого переезда, Жозефина и Амлен узнают, что генерал ждет их в Кремоне. Опять отправляться на юг? Проехать еще четырнадцать лье? Амлен склоняется к этому мнению. Жозефина отказывается. Этак придется пробыть в пути еще одну долгую ночь. Деловой человек настаивает. Напрасный труд! Амлен объясняет нам причину упорства Жозефины:

«Она заняла покои мужа, я — комнату адъютанта.

— Поднимайтесь к себе, — сказала она мне. — Я ложусь. Стол накроют у моей постели, и мы поужинаем вместе.

Снова спустившись вниз, я увидел на столе три прибора и осведомился, кто же будет третьим застольником.

— Это наш бедный Шарль, — ответила она. — Он возвращается из командировки и остановился в Брешии, где узнал, что я здесь.

В этот момент вошел Шарль, и мы отужинали втроем. Еда длилась недолго, и мы собрались уходить, но, услышав уже в дверях, как она томным голосом попросила Шарля вернуться, я удалился в одиночку. Перед сном я заметил, что забыл свою шляпу и оружие в гостиной, расположенной перед спальней. Я решил сходить за ними. Гренадер, стоявший на часах у дверей, сказал мне, что ему велено никого не впускать.

— Кто дал такой приказ?

— Горничная.

Я понял, что пескьерская героиня вновь стала галантной парижанкой».

В «покоях мужа»!

На другой день Бонапарт занимает свое место, и Шарль исчезает. На этот раз, поскольку Амлен, как выражается Андре Гавоти, «получил боевое крещение вместе с г-жой Бонапарт», генерал вынужден назначить делового человека ни много ни мало уполномоченным по военным контрибуциям. Вот Амлен и пошел в гору! Будучи военным администратором, он может заниматься и собственными сделками. А это — золотое дно! Разумеется, он не потребует с Жозефины те луи, что ссудил ей в Париже; больше того, он скоро вручит ей двенадцать тысяч франков (шестьдесят тысяч сегодняшних), ее долю в одной, особенно выгодной операции. Это позволит ей рассчитаться с долгами и уплатить за пансион детей, не говоря уже о помощи одной своей внучатой тетке Таше, прозябающей в нищете в Блуа, и субсидиях тетке Реноден, которая вечно сидит без денег.

Распечатав переписку жены, Бонапарт с удивлением увидит, что она подписывает крупные векселя, тысячи на три-четыре экю; по-видимому, «она меня обворовывала», — объяснит он позже. Нет, она обворовывала армию — армию своего мужа, за счет которой жила!.. После недели, проведенной в Брешии, — с тех пор, как Наполеон и Жозефина поженились, они никогда не бывали столько дней вместе, — супруги опять расстаются. В четверт, 25 августа, Бонапарт в обществе жены вновь въезжает в Милан, откуда на следующий же день отправляется в Верону, чтобы «довести дело до окончательного результата», отбросить части Давидовича[132] к Тиролю и добить Вюрмсера, переформировавшего свои войска в надежде на успех, которой суждено вскоре развеяться. В этих сражениях Шарль, «прикомандированный к генерал-адъютантам», отважно дерется и даже отмечается Бонапартом в докладе Директории, что вызывает улыбку у обоих любовников и смех у членов правительства.

Жозефина опять живет как владычица Италии. У нее открытый стол, она председательствует на общественных развлечениях, возглавляет импровизированные процессии, принимает делегации, оказывает своим присутствием честь обществу на балах и во время краткого появления Наполеона проездом через Милан наблюдает с высоты одного из балконов Коперто да Фриджини за посадкой дерева свободы. Вокруг плещутся стяги с вышитыми на них словами: «Ломбардия, освобожденная Гением», грохочет артиллерия, трещат залпы. Ораторы приветствуют «Бонапарта, предвестника счастливого дня, который принесет Ломбардии эру свободы и равенства».

Как только он оказывается вдали от жены, переписка возобновляется: любовь и пламенные письма мужа, равнодушие жены, непрерывные попреки.

«Ты, кого природа наделила кротостью, привлекательностью, всем, что только способно нравиться, — пишет он ей, — как ты можешь забывать того, кто тебя так горячо любит? Уже три дня, как от тебя нет писем, а ведь я писал тебе несколько раз. Разлука ужасна, ночи долги, скучны, безотрадны, дни однообразны, Сегодня, один со своими мыслями, трудами, перепиской среди людей с их хвастливыми замыслами, я не получаю от тебя даже письма, чтобы хоть его прижать к сердцу».

И дальше:

«Ни одного письма от тебя, это меня всерьез беспокоит; однако меня уверяют, что ты здорова и даже ездила прогуляться на озеро Комо. Вседневно с нетерпением жду письма и вестей от тебя; ты знаешь, как они для меня важны. Вдали от тебя я не ж; иву: счастье моей жизни быть рядом с моей нежной Жозефиной.

Пиши мне часто, очень часто — это единственное лекарство от разлуки; она жестока, но, надеюсь, будет кратковременной».

Он пишет ей из Алы перед наведением моста через Адидже. Спустя два дня, 5 сентября, он вступает в Тренто. 8 — побеждает при Бассано. Он настолько счастлив, что впервые — две любовные строки не в счет — пишет жене лишь о военных новостях: «Восемнадцать тысяч пленных, остальные убиты или ранены». У Вюрмсера один выход — скрыться за могучими стенами Мантуи. «Мы еще никогда не знали такого постоянного и большого успеха. Италия, Фриуль, Тироль обеспечены за Республикой».

12 сентября он снова берется за перо и сообщает, что Вюрмсер с девятью тысячами человек окружен, но 17 слог его вновь становится любовным, и он сетует на молчание, в котором опять замыкается безалаберная Жозефина: «Ты злая, столь же уродливая, сколь легкомысленная. Обманывать бедного мужа и нежного любовника — это ли не коварство! Неужели он утрачивает свои права лишь потому, что находится далеко, обременен делами, усталостью и печалью? Без Жозефины, без уверенности в ее любви — что остается ему на Земле? Что ему на ней делать?»

Через два дня Бонапарт в Милане и в ее объятиях. «Он по-прежнему любит меня до обожания», — пишет Жозефина Баррасу. До 12 октября он пребывает в городе, который вот-вот станет столицей Ломбардской, или Транспаданской[133], республики, тогда как 16 октября Феррара, Болонья, Реджо и Модена превращаются в Цизальпийскую. 15 в Модене Бонапарт ложится в постель с отчаянной мигренью. На другой день он не встает, Жозефина не дает о себе знать, что отнюдь не способствует выздоровлению. Она, разумеется, ленива, как прежде. Наконец в понедельник, 17, он получает письма от «Несравненной». Перед отъездом он прижимает их к сердцу и губам: «В эту минуту я вижу тебя рядом не капризной и надутой, но кроткой, нежной, излучающей ту доброту, какая дана в удел только моей Жозефине».

Тут он распечатывает ее письма. «Ах, это была только мечта!» А реальность — вот она: «Твои письма холодны, как в пятьдесят лет, они походят на пятнадцать лет брака. В них читаются дружба и чувства, свойственные осени жизни. Фи, Жозефина!.. Это зло, дурно, бесчестно с вашей стороны, предательница. Что вам осталось сделать, чтобы я окончательно превратился в предмет жалости? Разлюбить меня? Это уже сделано. Возненавидеть? Я сам этого хочу: ненависть — единственное, чем нельзя унизить другого, но равнодушие с пульсом, как у глыбы мрамора, с неподвижным взглядом, с размеренным шагом!..»

* * *

В письме, адресованном мужу, Жозефина говорит о «своем животике». Может ли она и сейчас оказаться в тягости? Не исключено. Уж не в результате ли ночи 17 августа, проведенной с Шарлем? Такое опасение не лишено оснований, поэтому Жозефина находит, что в ее интересах обзавестись союзником прямо на месте. Это Бертье, начальник штаба, от которого к тому же зависит Шарль. Жозефина его обхаживает. Больше того, она содействует ему в романе с восхитительной г-жой Висконти и делает его своим конфидентом. Она пишет Бертье такое очаровательное письмо, что тот, не удержавшись, читает его Бонапарту.

Позже Бертье опишет ей эту сцену: «Перечитывая ваше письмо ко мне, ваш муж сказал: „Сознайтесь, у меня очаровательная жена; да, я люблю ее и не скрываю, что второй такой нет во всем мире. Знаете, Бертье, нужно будет на днях съездить в Милан — уж очень мне хочется обнять свою женушку!“ Думаю, как и вы, что говоря „обнять“, он думал кое о чем посущественней».

«Как и вы!»

Как видим, Жозефина опять разыграла комедию, убедив Бертье, что ей недостает супружеских дуэтов. Истая актриса, она сумеет чуть позже внушить ему, что ревнует мужа. Настанет день, когда она будет это делать всерьез — и еще как! — но пока что прикидывается ревнивицей лишь затем, чтобы отвести от себя мужние подозрения. Бертье успокаивает ее:

«Я так предан вам, что, клянусь, предупредил бы вас, провинись Бонапарт хоть в чем-нибудь перед вами. Но ничего подобного нет: он вас любит, обожает, он несчастен из-за всех этих химер и предсказаний, которые заставляют вас верить в то, чего на самом деле не существует, С самого начала кампании я был безотлучно при генерале Бонапарте. Так вот, ни о чем не тревожьтесь! Клянусь вам всем, что есть на свете святого, он постоянно думает о вас. Сколько раз он говорил мне: „Признаюсь, дорогой Бертье, я очень несчастлив! Я схожу с ума по своей жене, думаю лишь о ней и вижу, насколько она ко мне несправедлива“».

14 ноября дела идут плохо: Бонапарту никак не удается сломить сопротивление Альвинци[134], Он боится самого худшего и не скрывает этого от Директории: «Быть может, мы накануне потери всей Италии! Ни одно из обещанных подкреплений не прибыло… Итальянская армия, от которой осталась кучка людей, исчерпала свои силы. Герои Лоди, Миллезимо, Кастильоне и Бассано либо мертвы, либо лежат в лазаретах. У наших частей нет больше ничего, кроме их репутации и гордости».

С 14 по 18 ноября итальянцы в Милане несколько раз за ночь поднимают Жозефину с постели под тем предлогом, что хотят услышать от нее последние новости, а на самом деле — чтобы удостовериться в ее присутствии и поднять восстание в случае поражения французов. Теперь г-жа Бонапарт живет в постоянной тревоге. Она знает только, что ее муж в воскресенье вечером покинул Верону и маршем двинулся к Ронко на берегу Адидже. Еще ей известно, что он сумел вечером в понедельник, 15, ворваться в город после жестокого боя, С тех пор — молчание. Ронко окружен болотами, через которые ведут три шоссе. Центральное пересекает деревню, куда надо добираться по мосту через реку Альпоне.

Называются мост и деревня Арколе.

Наконец Жозефина получает письмо с вестью о победе. Оно помечено Вероной, куда Бонапарт, встреченный, как триумфатор, въехал в тот же день, пятницу, 19, через Венецианские ворота. «Наконец, обожаемая моя Жозефина, — пишет он, — я воскрес: смерть больше не стоит у меня перед глазами, слава и честь по-прежнему царят в моем сердце. Неприятель разбит в Арколе. Завтра мы исправим ошибку Вобуа, оставившего Риволи. Мантуя через неделю будет наша…»

15 утром Бонапарт всего лишь предводитель отступающей орды. Но если понедельник 15 ноября 1796 вошел в Историю, герой этого дня стал легендой. Эта легенда долгие века будет изображать его хватающим знамя и под дождем картечи и пуль бросающимся на мост во главе солдат, с которыми он покорит полмира. Она, разумеется, обойдет молчанием второй эпизод — как бегущие солдаты увлекли с собой генерала и не заметили, когда он увяз в болоте, откуда его с большим трудом вытащили Мармон и Луи Бонапарт, счистившие с него грязь и вновь посадившие на коня. Затем легенда покажет героя Италии атакующим неприятеля и вынуждающим его очистить деревню. Однако битва при Арколе состоится лишь через день, в среду, 17. Вот тогда французы сумеют выбраться из болота и опрокинуть неприятеля на равнине.

Австрийцы в панике бегут на Виану, а Бонапарт, вернувшийся в Верону, тем временем пишет жене: «Думай почаще обо мне. Если ты разлюбила меня… или сердце твое охладело, это было бы ужасно, это было бы несправедливо, но я уверен, что ты всегда будешь моей возлюбленной, а я — твоим нежным другом. Только смерть властна разорвать союз, которым соединили нас симпатия, страсть и чувство. Извещай меня, как твой животик. Тысячи нежных и страстных поцелуев».

Два дня он отдыхает в Вероне, а 2 1, в воскресенье, перед возвращением на походную койку набрасывает Жозефине несколько пылких строк, тон которых напоминает письма, адресованные ей в начале года:

«Я ложусь спать с сердцем, где царит твой обожаемый образ, моя маленькая Жозефина… Ты больше мне не пишешь, не думаешь о своем верном друге, жестокая! Разве ты не знаешь, что без тебя, твоего сердца и любви для твоего мужа нет ни счастья, ни жизни. Боже праведный! Как я был бы счастлив, если бы мог присутствовать при твоем очаровательном туалете и видеть твое плечико, твою белую упругую твердую грудку, а еще твою такую соблазнительную гримаску и рот, по-креольски прикрытый платком. Верь, не забываю я и маленькие прогулки в темную рощицу., Я целую тебя в нее тысячу раз и с нетерпением жду, когда окажусь там. Я — весь твой; жизнь, счастье, наслаждение — все даешь мне только ты. Жить в Жозефине, значит жить в елисейских полях. Целую тебя в губы, в глаза, в плечо, в грудь, везде, везде!»

Двумя днями позже, 23, по-прежнему не получая известий от жены, он пишет;

«Я тебя больше не люблю, напротив, ненавижу. Ты противная, неловкая, глупая замарашка. Ты перестала мне писать, ты не любишь мужа; зная, какую радость доставляют ему твои письма, ты не можешь набросать ему даже полдюжины строк! Чем вы заняты весь день, сударыня? Какое важное дело отнимает все ваше время и не дает вам написать тому, кто вас любит? Какая иная привязанность заглушает и отгоняет нежную и неизменную любовь, которую вы ему обещали? Кто этот замечательный новый любовник, что отнимает у вас каждое ваше мгновение, тиранически правит вашими днями и мешает вам заняться собственным мужем? Жозефина, остерегитесь! Однажды ночью я выломаю двери и ворвусь к вам».

Он думает только о «темной рощице»![135]

На другой день, 24, письмом в четыре строки он извещает о скором своем приезде: «Люблю тебя до безумия. С этим же курьером пишу в Париж, Все идет хорошо. Вюрмсер разбит вчера под Мантуей. Для полного счастья твоему мужу не хватает только любви Жозефины».

* * *

27 ноября, в субботу, он, как сумасшедший, врывается во дворец Сербеллони. Его экипаж останавливается перед монументальным фасадом с ионическими колоннами, камни которого посверкивают на бледном осеннем солнце. Бонапарт взлетает по лестнице, ведущей на галерею второго этажа, где расположены будуар Жозефины и их camera matrimoniale. Распахивает дверь.

Покой пуст.

Жозефина уехала в Геную, и, без сомнения, с Шарлем.

Со слезами на глазах Бонапарт хватает письменные принадлежности и пишет: «Я приезжаю в Милан, лечу в твои покои — я ведь бросил все, чтобы увидеть и обнять тебя… Но тебя там нет, ты порхаешь по городам и празднествам, ты бежишь от меня, когда я появляюсь, тебе больше нет дела до твоего дорогого Наполеона. Ты полюбила его из каприза, из непостоянства прониклась безразличием к нему.

Я привык к опасностям, и мне известно лекарство от житейских огорчений и бедствий. Несчастье мое безмерно: я же был вправе не ждать его. Пробуду здесь до полудня 9. Не беспокойся и продолжай развлекаться: счастье — твой удел. Все в этом мире счастливы, коль скоро нравятся тебе; только твой муж очень, очень несчастлив».

На следующий день, в воскресенье, более счастливый Бертье показывает своему командующему письмо от Жозефины из Генуи. Бонапарт в исступлении пишет жене:

«В мои намерения не входит ни нарушать твои расчеты, ни мешать устраиваемым для тебя развлечениям; я не стою того, чтобы ими жертвовали ради меня; человек, которого ты не любишь, не вправе требовать, чтобы ты интересовалась, счастлив он или нет… Будь счастлива, ни в чем меня не упрекай, не интересуйся блаженством человека, который живет лишь тобой, радуется лишь твоим радостям, твоему счастью. Я не прав, что требую от тебя любви, равной моей: можно ли требовать, чтобы кружево весило столько же, сколько золото… Но я все-таки заслуживаю уважения и бережности со стороны Жозефины, потому что безумно люблю ее и только ее. Прощай, обожаемая женщина, прощай, моя Жозефина. Пусть судьба сосредоточит все горести и муки в моем сердце, но пошлет моей Жозефине дни счастья и процветания. Кто больше заслуживает этого, чем она? Когда станет ясно, что она не может больше любить меня, я замкнусь в глубокой скорби и удовлетворюсь тем, что хоть на что-нибудь ей пригожусь».

Опасаясь слишком огорчать жену, Бонапарт распечатывает письмо, «чтобы послать ей поцелуй» и добавляет: «Ах, Жозефина, Жозефина!»

На другой день из Парижа прибывает Кларк[136] и находит, что «Бонапарт бледен, худ — кожа да кости, — и глаза у него блестят от постоянной лихорадки. Мыслями он все время с женой, которая возвращается из своего бегства лишь 1 декабря. Вот тогда она и бросится в мужние объятья. Но коготь ревности уже оцарапал ему сердце. Вспомнит он и о векселях „на три-четыре тысячи экю для уплаты ее долгов“. Рана еще не глубока. Однако с той субботы во фримере[137], когда он не сумел удержать слез, отдав себе отчет, что жена не оказывает ему должного „уважения“, он, конечно, еще будет писать ей письма, нежные, но уже не пламенные, — те письма, в связи с которыми Жозефина в послании к тетке скажет два месяца спустя, „что у нее самый милый муж, какого только можно встретить“, „Муж, не оставляющий ей даже случая чего-то пожелать“. „Моя воля — закон для него, — добавила она. — Он целыми днями восторгается мной, как будто я — божество“. Нет, отныне этому конец: она перестала быть для него „божеством“».

Он любит ее просто как женщину.

Г-жа Бонапарт

Гро[138] приехал в Милан писать Бонапарта. Он хочет изобразить его с обнаженной головой и знаменем в руке бросающимся на Аркольский мост. Но генерал непоседлив. Вмешивается Жозефина. Каждый день после завтрака она сажает мужа к себе на колени, заставляет принять нужную позу, и художник может приступить к эскизам. Гро, ученика Давида[139], художника, которого суровое время вынудило сменить кисть на ружье, представила ей в Генуе г-жа Фепуль, супруга французского посланника. Гро очаровал Жозефину, и поскольку он изъявил желание написать портрет командующего, она привезла его с собой.

Жозефина ломает комедию, изображая из себя счастливую женщину. На самом же деле ей смертельно скучно. Шарлю, даже когда он бывает в главной квартире, не удается ее видеть так, как им обоим столь сильно хочется. Жозефина уже царит. Она написала хорошенькой г-же Амлен: «Поскорей приезжайте: вы увидите необычайное зрелище. Здесь все веселятся до упаду». «Все», но только не она! «Озорная» Фортюне Амлен примчалась. И не одна. В Милан, кроме нее, съезжаются лакомка г-жа Бараге-д'Илье, генеральша Пуэнсо, г-жи Тьерри, Бремон, Делаверн, бывшая певица знаменитая Сент-Юберти[140] и даже г-жа Реньо де Сен-Жан-д'Анжели, дочь одной из колыбельщиц финансиста Божона[141], которые на Елисейских полях составляли компанию бедному больному.

Все эти дамы отличаются не слишком строгой добродетельностью и задают «двору» г-жи Бонапарт тон, отнюдь не проникнутый достоинством. Дни Жозефины плотно заполнены радостями любви, сплетнями, признаниями, примеркой платьев, просителями и особенно визитерами. Очаровательная креолка, как известно, отличается в искусстве беседы. Ее непринужденность ошеломляет. Среди стольких выскочек она выглядит знатной дамой. Итальянские аристократки — «коллаборационистки»: они «сотрудничают» с захватчиком и принимают приглашения Жозефины. Таковы маркиза Паола Кастильоне, говорившая по-латыни и по-гречески, ее сестра Мария, брюнетка с великолепными волосами, в которую влюблен Мюрат, грациозная графиня Ареза, объявившая, что любит Бонапарта, и, наконец, г-жа Висконти, также притязающая на любовь победителя. «Я думаю, что никогда не видела столь очаровательной головки, как у нее, — говорит герцогиня д'Абрантес. — У нее были некрупные, но правильные черты лица, особенно неповторимо хорошенький нос. Он был чуточку орлиный и тем не менее вздернутый на конце, где различалась еще заметная ложбинка. В то же время его нервные крылья придавали улыбке г-жи Висконти невыразимую тонкость. Зубы ее напоминали два ряда маленьких жемчужин, а очень черные волосы, всегда безупречно убранные в самом чистом античном вкусе, сообщали ей большое сходство с камеей, изображающей Эригону[142]». Она повесилась на шею Бонапарту, который неучтиво дал ей понять, что сердце его занято, и, словно решая служебный вопрос, передал это маленькое чудо Бертье. Простодушный начальник штаба, урод и почти заика, без памяти влюбился в эту спустившуюся с Олимпа богиню, добился назначения ее мужа — фигурировал тут и муж — послом новой Цизальпинской республики в Париже, и так началась довольно живописная жизнь втроем, дававшая пищу пересудам в окружении Жозефины вплоть до смерти последней.

10 декабря 1796 Жозефина дала большой бал в честь генерала Кларка, военного дипломата, назначенного вести предстоявшие переговоры с Австрией, для которых Бонапарт не оставил ему времени. Кларк, понаблюдав за командующим, счел его первым человеком Республики, о чем и написал Директории. Так в первый раз о Бонапарте было высказано суждение, которое будет ратифицировано потомством. Похоже, что Кларк высказал свое мнение и Жозефине, и было бы интересно узнать, что творилось в занятой только Ипполитом голове бездумной креолки, когда Кларк твердил ей:

— Его хладнокровие в самых жарких сражениях столь же примечательно, как исключительная быстрота, с какой он меняет свои планы, когда того требуют непредвиденные обстоятельства. Осуществляет он эти планы умело и расчетливо. Ошибается тот, кто думает, что он человек какой-нибудь партии. Он не принадлежит ни к роялистам, ни к анархистам, которых не любит. Он во всем руководствуется конституцией. Ориентируясь на нее и на заинтересованную в ее сохранении Директорию, он, на мой взгляд, всегда будет полезен, а не опасен своей стране.

И, — заключил он, — «потомство отнесет Бонапарта к числу самых великих людей».

* * *

Мужа Жозефины нет в Милане, когда Феш привозит туда маленькое чудо — Полетту, сестру Бонапарта, которую тот в минуты нежности именует Паганеттой — маленькой язычницей. Будущей княгине Боргезе было тогда шестнадцать. «В ней чувствовалось не знаю уж что нереальное, тонкое, кокетливое, такое, что невозможно передать». Так описывает ее Максим де Виль-маре[143]. Поскольку этот «привратник Истории», глядя на вышеупомянутое чудо, утрачивает голос, дадим слово поэту Арно, познакомившемуся с Полеттой вскоре после ее приезда в Милан; «Это самая хорошенькая и в то же время самая сумасбродная особа, какую только можно встретить и вообразить. Умения вести себя у нее не больше, чем у пансионерки, говорит она безостановочно, смеется „без повода и по всякому поводу…“» Это сумасбродство и вечный смех, к которым вскоре присоединилось на редкость искусное кокетство, делали Полетту неотразимой, да никто ей и не собирался сопротивляться. Сама же она тем меньше сопротивлялась вожделениям своих партнеров, что предаваться любви казалось ей наиприятнейшим делом в жизни.

Первым мужчиной, воспламенившимся при одном взгляде на Полетту — она уже перестала именоваться Паолеттой, но еще не стала Полиной, — оказался лейтенант Жюно, уже адъютант молодого генерала Бонапарта. Весной 17 94, сопровождая своего начальника в Антиб, где в замке Салле остановилось семейство Бонапартов, он без памяти влюбился в тогда еще четырнадцатилетнюю Паганетту. Сперва он довольствовался тем, что пожирал ее взглядом, но затем собрался с мужеством и однажды на прогулке попросил у Бонапарта руки его сестры. Это была не такая уж скверная партия, потому что по смерти отца он должен был унаследовать 1200 ливров ренты.

— Подведем итог, — ответил Бонапарт. — Твой отец вполне здоров, ренты тебе ждать долго. Пока что лейтенантские эполеты — это все, что у тебя есть. У Полетты нет ничего. Что в итоге? Тоже ничего. Покамест вам нельзя жениться. Подождем лучших времен.

Для Полетты эти «лучшие времена» начались в конце октября 17 95, представ ей в соблазнительном облике элегантного Фрерона, комиссара Директории в Марселе. Бывший проконсул II года, бывший Дон Жуан эпохи террора, теперь, в возрасте лет сорока, пытался заставить забыть о его страшном террористическом прошлом тот самый Марсель, который он залил кровью два года тому назад. Ухаживая за Полеттой, он пытался и сам позабыть, что оставил в Париже любовницу, м-ль Массон из Итальянского театра, и двух детей, которых она уже имела от него, не считая третьего, которого ждала. Наконец, он пытался по возможности скрыть свою потребность «в спиртном и свои не слишком мужские склонности».

Соглашались ли Бонапарт и г-жа Летиция на этот брак? Полетта, влюбившаяся во Фрерона, не сомневалась в этом. Сначала Бонапарт не сказал «нет». Не он, а скорее г-жа Летиция без особенного восторга отнеслась к мысли о вступлении такого кровопийцы в их семейный клан. Нам известно об этом из одного письма Фрерона к будущему императору: «Заклинаю тебя, напиши немедленно своей матери, чтобы окончательно убрать все препятствия. Зачем медлить с узами, завязанными самой нежной любовью? Помоги мне преодолеть новую трудность, дорогой Бонапарт, я рассчитываю на тебя».

Так вот, Жозефина знала памфлет Инара[144]:

— Фрерон, на каждом шагу, сделанном мною по Югу, я обнаруживал следы твоего хищничества и пролитой тобою крови… Всюду, где я встречаю преступление, я нахожу Фрерона!

И Жозефина поработала над тем, чтобы разлучить любовников.

«Друг мой, — писала Полетта Фрерону, — все сговорились нам перечить. Я вижу из твоего письма, что твои друзья, вплоть до жены Наполеона, которая, как ты думал, за тебя, — неблагодарные люди. Она пишет мужу, что, выйдя за тебя, я буду опозорена, и потому она надеется помешать нашему браку. Что мы ей сделали?»

Наполеон попросил Жозефину написать Баррасу с целью воспрепятствовать Фрерону. Брак расстроился, и можно представить себе, какими глазами маленькая вакханка смотрела на невестку, когда познакомилась с нею в Милане. Бонапарт вызвал туда сестру, чтобы заставить ее переменить свои планы и выдать Полетту замуж. Кандидатом он избрал Мармона, но будущий герцог Рагузский сообразил, что из сестры его начальника вряд ли выйдет образцовая супруга… Пока что Паганетта показала себя капризницей, чуждой всяким устоям и над всеми насмехающейся: она показывала язык Жозефине, хотя та приготовила для нее очаровательные покои, и без колебаний задевала коленом соседа по столу, в данном случае Арно, когда тот не обращал достаточно внимания на ее шалости. Напрасно Бонапарт грозно поглядывал на Паганетту — ничто не помогало, «авторитет командующего Итальянской армии разбивался о легкомыслие девчонки».

Безуспешно перепробовав все средства умаслить Полетту, Жозефина в конце концов прониклась неприязнью к невыносимой озорнице, которая к тому же не замедлила обозвать ее старухой. Покамест, правда, Жозефина выказывала лишь известную ревность и делала гримасу, слыша, как солдаты мужа поют:

Ура тому, кем груз цепей
Сбит со страны несчастной этой!
Нет воина его славней,
Но до чего ж мила Полетта!
Так за народом пусть народ
Пред ними голову склоняет:
Твердыни Бонапарт берет,
Полетта все сердца пленяет.

В этих хвалебных куплетах нет ни слова, ни малейшего намека на супругу!

* * *

После более чем месячного пребывания в Милане[145] от Бонапарта потребовалось немалое мужество, чтобы снова сесть в седло и отправиться под Мантую, осада которой шла к концу. Жозефина встревожена. У мужа больной вид, «впалые бледные щеки», он считает, что его отравили.

— Он такой желтый, что взглянуть приятно, — говорят его недруги.

Он постоянно в жару, но открывает новую кампанию и при малейшей возможности пишет Жозефине, которая дрожит не столько за него, сколько за армию: в ней ведь сражается ее любовник. Тем не менее она сознает, что первое же поражение будет означать для нее конец почти царской жизни как в Милане, так и в Париже. На этот раз она с нетерпением ждет курьеров. Она узнает, что Бонапарт до смерти загнал трех лошадей: несмотря на болезнь, он на заре в субботу, 14, начал битву под Риволи, одно из своих великолепнейших сражений. В десять утра он восклицает: «Наша взяла!» — и последовательно громит левый фланг, центр и правый фланг неприятеля. Еще до вечера захвачены 24 000 пленных и 60 орудий. Бонапарт продолжает ткать себе тогу легенды и бросает Ласалю[146], который, спотыкаясь от натуги, подносит ему в охапке 24 австрийских знамени:

— Ложись и поспи на них, Ласаль, ты это заслужил!

На другой день Бонапарт добивает последние остатки неприятеля — войска Альвинци, затем ложится в постель и пишет жене, признаваясь, что он «мертв от усталости». Это не помешает ему назавтра же выиграть бой у Фавориты…[147] Он хочет, чтобы жена как можно скорее приехала к нему. На этот раз Жозефина не упирается и в сопровождении Полетты и г-жи Висконти прибывает к мужу в Болонью. В тот же день, 1 февраля, Бонапарт объявляет войну папе, 2-го капитулирует Вюрмсер, и французы вступают наконец в Мантую: австрийский дом проиграл партию, и Бонапарт наносит удар по Анконе.

Но не успевает Жозефина обжиться в Болонье, как муж покидает ее, «чтобы покончить с Римом». Он увидит ее вновь лишь 24 февраля. «Я все еще в Анконе, — пишет он ей несколькими днями позже, — Не вызываю тебя сюда, потому что не все еще кончено. К тому же край здесь мрачный, и все запуганы… Я никогда так не скучал, как на этой паршивой войне. Прощай, мой сладостный друг, думай обо мне».

В Болонье, где ей нечего особенно делать, ленивая креолка пишет мужу не чаще, чем в Милане или Париже. Поэтому 1 6 февраля он сообщает ей:

«Ты печальна, больна, ты больше мне не пишешь, тебе хочется назад, в Париж. Неужели ты разлюбила своего друга? От такой мысли я чувствую себя несчастным. С тех пор, как я узнал, что ты грустишь, нежная моя подруга, жизнь для меня невыносима… Быть может, я скоро заключу мир с папой и окажусь подле тебя: это самое пылкое желание моей души… Целую тебя сто раз. Верь, с моей любовью может сравниться лишь одно — моя тревога. Пиши мне каждый день сама. Прощай, дорогая подруга».

Разумеется, он любит ее, но на смену прежней «тысяче поцелуев» уже пришли только «сто», и больше нет речи о «темной рощице»…

Тремя днями позже, послав ей 19 февраля из Толентино бюллетень о победе: «Мир с Римом только что подписан», — Бонапарт добавляет: «Если тебе позволяет здоровье, приезжай в Римини или Равенну, но заклинаю, береги себя!»

Он напрасно беспокоится. Она по-прежнему «бережет себя». Особенно от писания писем, и он опять сердится: «Ни слова, написанного твоей рукой! Господи, в чем я провинился? Думать только о тебе, любить только Жозефину, жить только для своей жены, радоваться только счастью своей подруги и заслужить за это такое суровое обращение с ее стороны? Друг мой, заклинаю тебя, почаще думай обо мне и пиши каждый день. Ты больна или разлюбила меня? Или думаешь, что сердце у меня из мрамора?.. И это ты, кому природа дала ум, нежность, красоту, ты, кто одна могла бы царить у меня в сердце, ты, что, без сомнения, слишком хорошо знаешь, какую безраздельную власть имеешь надо мной!»

24-го он заезжает за ней и отвозит ее в Мантую, но тут же покидает: он начинает решающую кампанию — наступление на Вену. Благодаря подкреплениям, приведенным Бернадотом, у командующего Итальянской армией теперь под началом 74 000 человек. Жозефина видит, как 8 он спокойно покидает Мантую и переносит главную квартиру в Бассано. Его жена, разумеется, не отдает себе отчета в том, что вышла за гения — она, вероятно, поймет это лишь утром в день коронования, но она верит в исключительное везение мужа, и вступление Бонапарта в Вену не слишком удивило бы ее. Впрочем, ее поглощают другие, бесконечно более мелкие проблемы, не говоря уже о мимолетных, к сожалению, свиданиях с Ипполитом, которого Бонапарт послал с Мармоном в Рим — они везут его письмо папе. Жозефина поручила любовнику сделать для нее в Вечном городе кое-какие покупки, но, по возвращении, Шарлю придется присоединиться к армии в Гориции, а его любовнице вернуться в Милан.

Супруга командующего вновь ведет во дворце Сербеллони «полное скуки существование» — так она называет свою жизнь. Единственное, как всегда, развлечение — прибытие курьеров с известиями от мужа и от любовника. На этот раз у Бонапарта соперник по плечу — эрцгерцог Карл[148], что не помешает ему с помощью Массена двинуться в сердце австрийских земель, приводя в трепет того, кто однажды станет его тестем[149]. Двор в Хофбурге уже готовится оставить Вену. Действительно, позднее, в 1805 и 1809, императорской фамилии, в том числе юной Марии Луизе, придется бежать от Krampus, то есть дьявола, как прозовут Наполеона в Австрии. Однако в марте 1797 у Бонапарта, ослабленного тем, что ему приходится оставлять часть войск в тыловых гарнизонах, достает мудрости остановиться в Леобене, в двадцати лье от Вены. Это дает ему основание написать своему противнику письмо, завершающееся словами, достойными легенды, которую он ткет с таким искусством: «Заслужив гражданский венок[150], я буду гордиться им больше, чем печальной славой, которую могут принести успехи на войне».

Эти «Леобенские прелиминарии» позволят Бонапарту бросить Директории угрожающий намек — он кандидат на захват власти: «Прошу у вас отдыха… поскольку стяжал больше славы, чем это нужно для счастья… Моя гражданская карьера будет, как и военная, простой и бесповоротной…»

* * *

Покамест «отдых» Бонапарта сводится к тому, что он приезжает к Жозефине в замок Момбелло (или Монтебелло), великолепную резиденцию, которая построена в разных стилях, но преимущественно в стиле барокко и которую проконсул арендовал у семейства Кривелли в окрестностях Милана. Там они ведут себя как государи. Больше нет и речи о том, чтобы приглашать к столу адъютантов и офицеров! Нередко в палатке, которую разбивают для него перед замком, Бонапарт обедает в одиночку на людях, так, чтобы его видели проходящие мимо местные жители. Как заметил один дипломат, наблюдавший за ним во «славе его», «это уже не генерал победоносной республики, а завоеватель, покоривший чужую страну для себя самого».

Никогда еще главная квартира не походила так на монарший двор. Поэт Арно рассказывает: «Вокруг генерала, но на дистанции от него, располагались высшие командиры, начальники армейских служб, городские власти и посланники итальянских государств — все, как и он, стоя. Для меня здесь было примечательно только одно: поведение этого невысокого человека среди колоссов, которых он подчинил своей воле… Бертье, Килмен[151], Кларк, даже Ожеро[152] молча ждали, пока он заговорит с ними, — это была милость, которой в тот вечер удостоились далеко не все… Этот человек из ряда вон выходящий, — сказал я Реньо, вернувшись к себе. — Все склоняется перед превосходством его гения… Он так же рожден повелевать, как столько других — покоряться. Если в ближайшие четыре года ему не посчастливится пасть от пушечного ядра, он будет в изгнании или на троне».

Как и муж, Жозефина превосходно приспособилась к неумеренным почестям и держится столь же непринужденно, как если бы родилась на ступенях трона. И, вздыхая про себя, принимает гостей, ловко говорит банальности и дает собеседникам блеснуть своими достоинствами.

1 июня в Момбелло приезжает г-жа Летиция с Жеромом и двумя другими дочерьми. Бонапарт, отправившийся встретить madre в Милане, все еще остается для нее юным Наполеоном. Он поспешно подает ей руку, помогая вылезти из кареты. За нею следуют Аннунциата, которую вскоре начнут звать Каролиной, и Марианна, уже ставшая Элизой. Затем появляется высоченный дылда — Феликс Баччоки, родственник семейства Поццо ди Борго[153], недавно женившийся на Элизе. Бонапарт воспротивился было браку сестры с ничтожным тридцатилетним капитаном без будущего, но для Летиции Баччоки, прежде всего, был корсиканцем, и она не послушала сына, а Жозефина, чтобы подольститься к свекрови, с которой она наконец познакомилась, убедила Наполеона не возвращаться попусту к этому вопросу. Семейство нагонит упущенное, выдав Полину за генерал-адъютанта Леклерка, «шефа» Шарля и сына мукомола из Понтуаза, которого, как считают, ждет блестящее будущее. В любом случае у него есть кое-что побольше, чем эполеты бедняги Жюно. Он познакомился с Полеттой во время осады Тулона, когда она была еще совсем девочкой, и, по слухам, не переставал с тех пор о ней думать. Он любит ее, в первую голову, за то, что она — чаровница, но также и потому, что она — сестра его генерала, которого он боготворит.

Для Полины важно одно — ее выдают замуж. Церемония происходит 14 июня 17 97. В тот же день упорядочивается брак Элизы, еще не соединенной со своим дурнем Баччоки перед лицом Бога. Молодого назначают командиром батальона и отправляют командовать оборонительными сооружениями Аяччо. Элиза, равно как Полетта, получает из рук брата приданое в 40 000 ливров.

Таким образом, весь клан налицо, потому что Люсьен и Жозеф, назначенный посланником в Рим, тоже приезжают к момбельскому двору любоваться на брата и получать крошки от пирога.

Дети Жозефины по-прежнему в Сен-Жермене, а погожие дни проводят у маркиза и маркизы де Богарне. Евгений занимается там «спортом» и даже получает приз по бегу — подвиг, который вызывает лишь легкую улыбку у тетки Жозефины, обозленной на племянницу. Почести, похоже, вскружили голову маленькой Розе, и та не только не пишет ей. Беда в другом — почему она не печется об интересах старика Богарне? Бюро ликвидации эмигрантских долгов отказывается выплатить ему задолженность по пожизненной ренте. Одно слово Жозефины, и дело было бы улажено. Но генеральша, слишком занятая собой, не желает ничем себя утруждать. Новая г-жа де Богарне 18 апреля пишет об этом Кальмеле: «Я от всего сердца радуюсь ее славе. Но признаюсь вам, ее беззаботность в отношении нас жестоко обижает меня, тем более что я положительно уверена: в сложившихся обстоятельствах она — наша единственная надежда. Я только что написала ей насчет ее обязанностей. Но найдет ли она время прочесть письмо и обратит ли на него внимание?»[154]

Точно известно, что, будучи супругой Александра, разъехавшейся с мужем, а затем веселой вдовой, Роза часто клянчила подачки у своей тетки и бывшего тестя, получая от них помощь и субсидии. Конечно, она несколько забыла родню, но в то же время не могла не знать — через Кальмеле, что маркиза ведет не в меру широкий образ жизни.

Однако не для того ли, может быть, чтобы облегчить тетке бремя расходов, Жозефина попросила мужа вызвать Евгения к ней: 28 июня, сразу по приезде в Момбелло, сын Жозефины назначен адъютантом, а два дня спустя произведен в младшие лейтенанты, хотя ему нет еще шестнадцати?

В Момбелло он «мальчишествует» с барышнями Бонапарт. Хороший танцор и даже приятный певец, всем своим обликом «истый дворянин», всегда улыбчивый и непринужденный, он умеет нравиться, «не внушая зависти».

Жозефина — не самая молодая из тамошних женщин, но она умеет одеваться, окутывать себя индийским муслином и легкими шелками. «Ей шло белое, — рассказывает один очевидец, — она это знала и почти не носила другие цвета. Великолепные волосы, на которых еще не красовались коронные бриллианты, она чаще всего убирала газом, скрученным в виде входившего тогда в моду тюрбана и украшенным гирляндой из плюща или цветами из собственного сада».

Бонапарт с Жозефиной сопровождают Полетту в свадебном путешествии на озеро Комо. Шарль, несомненно, участвует в прогулке. У молодых нет никакой возможности побыть наедине. За ними следуют драгунские разъезды, замыкающие кортеж, в котором, самое меньшее, человек тридцать. На вилле Пассабакуа прием местной знати, затем иллюминация на озере. Генеральша проникается наконец жалостью к молодой и дает сигнал к отъезду.

Жозефина пытается, хотя и напрасно, разгладить морщины на суровом и неуступчивом лице свекрови. Г-жа Летиция продолжает видеть в невестке женщину, которая не только похитила у нее сердце любимого сына, но и «экс-виконтессу», легкомысленную вдову, слишком жадную особу, которая к тому же — серьезный минус! — не сумеет принести мужу ребенка! И еще одно: madre говорит на сильно итальянизированном французском языке, вызывающем улыбку у женщин из окружения Жозефины. Она чувствует себя не в своей тарелке при дворе сына — она никогда не отделается от этого стеснения, из-за которого станет молчаливой, — и спешит уехать в Аяччо с Элизой и зятем. Там она найдет свою дорогую Casa[155] сильно поврежденной во время британской оккупации. Разве там не жил некий английский офицер — капитан Хадсон Лоу?[156]

Момбелло стал театром целой драмы. Могучий пес повара на заре одного рокового дня загрыз маленького Фортюне, который, к радости Бонапарта, раньше обычного соскочил с постели хозяйки. Жозефина расплакалась, и Шарль достал ей новую моську. Рассказывают, что повар принес извинения своему хозяину, клянясь, что будет отныне держать пса на прочной привязи, но Бонапарт якобы отсоветовал ему это делать, велев выпускать «зверя» на волю в те часы, когда будет гулять новый мопс, такой же сварливый и охочий до икр генерала, что и злополучный Фортюне.

2 4 июня 17 97 муж Жозефины производит Шарля в капитаны Первого гусарского полка, и она может любоваться, как гарцует ее любовник на праздновании 14 июля в Милане. Бесчисленные залпы, поднесение захваченных знамен, музыка, иллюминация следуют непрерывной чередой. Вечером того же дня Ипполит Шарль пишет родным: «Вы, все, кто любит Республику и стенает при мысли об угрожающих ей бедах, можете успокоиться, прочитав клятву, которую дали сто тысяч храбрецов, вооружившихся для ее защиты. Приезжай проведать меня, Морис, лентяй ты е.., „приезжай и порадуйся виду республиканцев. Весь твой. Обнимаю всю семью. Если приедешь, обещаю вернуться вместе с тобой. Прощай. И. Шарль, капитан и адъютант“».

* * *

Жозефина сопровождает Бонапарта в Пассериано во Фриули, но видится там с ним мало. Он работает до рассвета. Переговоры с австрийскими делегатами начинаются вечером, а кончаются поздней ночью. Возвращаясь, Бонапарт, несомненно, передает ей те фразы, что он осмелился бросить полномочным представителям Австрии:

— Не забывайте, что вы ведете переговоры среди моих гренадеров!

И когда Кобенцль[157] объявил ему, что его император не может действовать от имени всей Германской империи, он якобы ответил:

— Империя — это старая шлюха, которая привыкла, что ее насилует кто угодно.

Жозефина плачет по несколько раз на дню «из-за всяких пустяков», — замечает один очевидец. Конечно, Пассериано, расположенная близ Удине старинная загородная резиденция дожей, выглядит мрачно и в сравнении с ним, несмотря на посещение Венеции, Момбелло и Милан представляются Жозефине восхитительным прибежищем. Развлечение здесь у нее только одно — разговоры с Бото, секретарем Барраса, Но если глаза нашей креолки полны слез, то мысли ее заняты преимущественно Шарлем, который после отпуска вернулся к середине октября в Милан. Ходит к тому же слух, что ветреный Ипполит отчаянно ухаживает за Полиной, беременной тогда по третьему месяцу, и что он был также любовником г-жи Ламберти, восхитительной ломбардки, снизошедшей сперва до Иосифа II[158], потом до Депинуа[159]. Быть преемником императора и генерала лестно, и утверждают даже, что Шарль сохранил самые жгучие воспоминания об этом своем увлечении. Когда в начале ноября Жозефина вернулась в Милан, Шарль, как полагает Андре Гавоти, сумел объяснить свою измену тем, что, по утверждению Стендаля, «г-жа Ламберти, хоть и достигнув уже известного возраста, все еще являла собой образец самой обольстительной грации и могла в этом отношении соперничать даже с г-жой Бонапарт». Не пытался ли Шарль, обманывая Жозефину, воскресить свои воспоминания о г-же Ламберти?

Он, безусловно, добился, что его простили, и вылечился от своего увлечения, потому что две недели спустя, пока Бонапарт загоняет почтовых лошадей, чтобы поспеть в Раштатт[160] и положить — на время — конец войне, Жозефина перед возвращением в Париж отправляется с Шарлем в Венецию.

Венецианская республика по-царски принимает жену своего победителя — иллюминации, прогулки в гондолах, празднества и балы следуют непрерывной чередой. Венецианцы делают вид, будто забыли, что знаменитые бронзовые кони Св. Марка и знаменитый лев[161] увезены в Париж.

Не оказались ли любовники чересчур неосторожны? Как бы то ни было, можно не сомневаться, что Бонапарт возымел подозрения. Быть может, — во всяком случае, так утверждают, — очаровательная чертовка Полина, угадавшая правду и брошенная Шарлем, ощутила потребность нашептать брату кое-что весьма неприятное. Определенно известно одно: прямо из Раштатта Бонапарт приказал своему начальнику штаба немедленно отправить в Милан следующее предписание: «По получении сего гражданину Шарлю, адъютанту, безотлагательно отбыть из Милана в Париж, где и ждать новых распоряжений. Подписано: Алекс. Бертье».

Приказ этот, видимо, пришел к адресату с опозданием, поскольку 22 декабря Бертье, приехав в Милан в то время, пока его командующий мчался из Раштатта в Париж, подписал новое решение, которое принял по настоянию встреченной им на дороге Жозефины и которое придало совершенно иной вид опале его штабного офицера, серьезно смягчив первое предписание: «Генерал-аншеф Александр Бертье по просьбе состоящего при штабе гражданина Ипполита Шарля дозволить ему отбыть в Париж для завершения семейных дел, требующих его присутствия, разрешает гражданину Ипполиту Шарлю обратиться в Париже к военному министру и, на основании настоящего разрешения, испросить у министра трехмесячный отпуск».

Шарль тут же вскакивает на коня, но не для скорейшего «завершения семейных дел», а для того, чтобы пуститься вслед Жозефине, возвращающейся в Париж.

1 9 декабря в Лионе ее принимают как королеву. Пока, несмотря на мороз, весь город любуется иллюминацией и танцует, Жозефина отправляется в Большой театр, где ее встречают возгласами: «Да здравствует Республика! Да здравствуют Бонапарт и его супруга!» Люди поют:

Ура, Италии герой!
Оливу нам в руке своей
Принес воитель легендарный.
Так пусть же лавр он примет сей
Из нашей длани благодарной.

Повернувшись к гражданке Бонапарт, хор взволнованно гремит:

И чтоб особенно ценна
Ему была награда эта,
Она тобой, его жена,
Да будет на него надета.
Чтя добродетель милых жен
Не меньше, чем мужскую славу,
Тебе гремит хвалой Лион
По справедливости и праву.

И затем, протягивая Жозефине венок из роз, добавляет:

И пылко жаждет город весь
Тебя венком украсить ныне,
Чтоб языком цветов принесть
Обеты дружбы Жозефине.

Она улыбается и делает вид, будто счастлива. Здесь, глядя на нее, тоже можно подумать, что она родилась на ступенях трона. Женщина старого режима, несмотря на то что родилась на Островах и в юности была сущим дичком, она инстинктивно находит те слова, какие нужно сказать.

В Мулене все складывается еще лучше. Город уже три дня ждет прибытия г-жи Бонапарт. Однако карета ломается — сперва в Тараре, потом в Роанне, и только в сочельник Жозефина въезжает в столицу Алье[162] под крики: «Да здравствует Республика! Да здравствует Бонапарт! Да здравствует его добродетельная супруга!» — ее еще мало знают… «Ночная тень закрыла горизонт, — сообщает нам муниципальный архив, — но повсеместная иллюминация вскоре заменила дневной свет».

Гостиница, где останавливается «супруга героя Италии», украшена подсвеченными транспарантами, гласящими:

Узрев жену того, кому весь мир дивится,
Поймешь, что ею он не мог не вдохновиться.

Но лучше всего послушаем мэра, гражданина Радо:

— Видеть в наших стенах добродетельную супругу величайшего из героев — радость для нас, которая тем более ощутима, что ее невозможно передать. Вы, супруга того, у кого нет соперника ни в прошлом, ни в настоящем, вы, кто, благодаря своим литературным познаниям и своим добродетелям, разделяет славу, разделите теперь с ним признательность нации…

«Глава муниципальной администрации» первым заговорил вот так о добродетелях Жозефины. У него найдутся подражатели до самого конца Первой империи и даже во время Второй, когда Наполеон III намекнет однажды в официальной речи на добродетели своей бабушки. Что постоянно повторяешь, в то и начинаешь верить…

Жозефина не без изящества отвечает:

— У меня нет слов, чтобы выразить благодарность за оказанный мне вами радушный прием; он глубоко меня тронул. Да, мой муж добился блестящих успехов, но лишь потому, что имел счастье командовать армией, где каждый солдат — это герой. Бонапарт любит республиканцев и готов, если нужно, отдать за них всю свою кровь до последней капли.

Взволнованные власти удаляются, вверив «безопасность столь дорогой всем жизни почетному эскорту». Но заснуть Жозефине не удается: «масса граждан» криками выражает свой энтузиазм, и г-жа Бонапарт вынуждена показаться в окне спальни. Оттуда «ее глазам предстает» яркое зрелище — освещенный треугольник с венчающим его лавровым венком, «транспаранты», изображающие Питта[163], который кует цепи, и Бонапарта, бросающего их «в тигель, где они плавятся под действием огня — его гения», — мы продолжаем цитировать протокол, сохранившийся в муниципальном архиве… Если бы «генеральше» пришла фантазия выйти в город, она прочла бы на одном из памятников такие слова, «начертанные огненными буквами»: «Твое пребывание в наших стенах — подлинная радость для нас, воспоминание о нем навсегда запечатлеется в наших сердцах».

На другой день «заря горестно напомнила, что гражданка Бонапарт скоро покинет Мулен. Мы пытались задержать ее хотя бы на день, но она сгорала нетерпением поскорей свидеться с мужем. Не будем же задерживать супругу в ее поездке…»

Жозефина сгорает нетерпением поскорей свидеться с Ипполитом. Он, кажется, не заставит себя ждать: несколькими часами позже, когда карета подъезжает к Неверу, милый веселый паяц вскакивает в карету «добродетельной супруги». Какой роскошный рождественский подарок! Такой роскошный, что Жозефина успеет позабавиться с любовником до Парижа, где ее ожидает Бонапарт.

В объятиях любовника креолка не только воркует — они еще говорят о «делах»: в Пассериано Жозефина виделась с Бото, секретарем Барраса, а на предыдущей неделе общалась в Лионе с Боденами. Коль скоро Шарль исхлопотал трехмесячный отпуск, почему бы им, в ожидании, пока новоиспеченный капитан получит полную свободу, не создать компанию вместе с Боденами? Ипполит подвизался бы там, а хорошенькая генеральша оказывала бы ему поддержку своими связями, особенно с хозяином Директории Баррасом.

Так будет создана сомнительная организация, которая благодаря поддержке генеральши, начнет поставлять интендантству ремонтных лошадей, годных только на живодерню.

Будущее представляется безоблачным. Ипполит с Жозефиной не сомневаются, что общие дела позволят им и впредь беспрепятственно предаваться любви.

* * *

Гражданин Мюллер, садовник-цветовод, в отчаянии. Уже третий раз г-н де Талейран, министр внешних сношений, заставляет его привозить и увозить обратно девятьсот тридцать цветочных кустов, предназначенных для украшения особняка Галифе по случаю большого празднества, которое министр решил устроить «в честь г-жи Бонапарт». Однако, к ярости Бонапарта, Жозефина все не едет, и Талейран то и дело отдает контрраспоряжения садовнику и отменяет приглашения гостям — приглашения, на которых значится: «Уверен, что вы сочтете уместным воздержаться от появления в одежде, изготовленной из тканей английских мануфактур».

В ожидании жены Бонапарт продолжает жить как монарх. Чтобы убедиться, довольно прочесть «Воспоминания» будущей королевы Гортензии о том, как однажды утром ее дед Богарне возил девочку на улицу Победы: «Как переменился наш маленький и такой тихий прежде дом! Он ломился теперь от генералов и офицеров. Часовые только и делали, что оттесняли от дверей народ и людей из общества, которым не терпелось увидеть завоевателя Италии. Наконец мы пробились сквозь толпу к генералу, который с многочисленным штабом сидел за завтраком. Он встретил меня с отцовской нежностью».

Наконец 13 нивоза, 2 января, после недели, отданной любви, Жозефина, на время расставшись с Ипполитом в Эссоне, вернулась на улицу Шантрен, только накануне переименованную в улицу Победы в честь ее мужа.

Бонапарт принял ее плохо. Объяснения, придуманные женой с целью оправдать свое опоздание, отнюдь не успокоили его. Он чувствует опасность. Явившись на улицу Шантрен, он выказал крайнее неудовольствие. Жозефина еще из Италии написала Кальмеле: «Я хочу, чтобы мой дом был обставлен с предельной элегантностью». Ее послушались. Братья Жакоб дали себе волю, и расходы превысили 300 000 ливров. Наполеон скажет позднее: «Все было по последней моде и сделано на заказ». Спальня на втором этаже превратилась в шатер, обтянутый тканями в полоску и обставленный креслами в виде барабанов. Постели в «античном вкусе» выдвигались и убирались с помощью хитроумных пружин. В комнатах первого этажа Жозефина решила разместить полученные в Италии подарки и сделать одну из них «кабинетом генерала». Разве мужу ее не нужно теперь обрамление, достойное его славы?

Размолвка из-за дорогостоящей отделки дома оказалась тем более трудно переносимой, что рядом не было Ипполита, и 3 января Жозефина в дурном расположении духа отправилась к десяти часам вечера на празднество к Талейрану. На четвертый раз садовник Мюллер привез свои цветочные кусты не напрасно, гости получили приглашения, и гостиные благоухали амброй. Гром аплодисментов встретил Барраса, когда он при полном параде устремился навстречу Бонапарту, появившемуся в зеленом мундире члена Института, куда он только что был принят, и сопровождаемому юной Гортензией и героиней празднества Жозефиной в желтой с черной строчкой тунике и раззолоченной шапочке под «венецианского дожа». Быть может, она заметила, что этот головной убор вызвал кой у кого улыбку, а чтобы привести элегантную женщину в отвратительное настроение, большего, как известно, и не требуется. Дамы — тогда уже начали избегать слова «гражданки» — выстроились двумя шеренгами, словно встречая государей. Жозефина, как она ни печальна, обращается к каждому с такой благожелательностью, что это замечает любой, кто к ней приближается. Бонапарт держит под руку турецкого посла и, увидев свою давнюю и хорошенькую приятельницу г-жу Пермон в платье из белого крепа, бросает дипломату несколько слов. Представитель Оттоманской порты широко раскрывает удивленные глаза.

— Я сказал ему, что вы греческого происхождения, — поясняет генерал г-же Пермон, пожимая ей руку.

После этой банальности будущая герцогиня д'Абрантес и ее мать немедленно становятся предметом всеобщего внимания. Можно подумать, что вернулись времена Версаля.

Г-жа де Сталь, жаждущая занять место в обществе, подносит победителю лавровую ветвь.

— Ее следует оставить музам, — холодно парирует Бонапарт. Этот синий чулок, сочинивший «Коринну», явно его раздражает. Она настаивает:

— Генерал, какую женщину вы любите больше всего?

— Свою жену.

— Это ясно, но какую вы больше всего уважаете?

— Ту, которая лучше всего умеет вести дом.

— Опять-таки понятно. Но кто же для вас первая из женщин?

— Та, что родила больше всего детей, И, повернувшись на каблуках, генерал отходит от растерянной писательницы.

— Ваш великий человек отличается странностями, — говорит она Арно.

Вскоре она умножит собой ряды врагов Бонапарта. А их, разумеется, предостаточно. «Этот Скарамуш[164] с лицом цвета серы обязан своим успехом лишь возбужденному им любопытству, — напишет на другой день Малле дю Пан[165]. — Он человек конченый, решительно конченый!»

Он ошибся всего лишь лет на пятнадцать с гаком.

В одиннадцать бал прерывается, и дамы садятся за стол, а мужчины прислуживают им. Позади Жозефины стоит Талейран. Он поднимает бокал с шампанским:

— За гражданку, носящую самое любимое славой имя!

Аплодисменты. Они раздадутся вновь, когда знаменитый Лаис[166] пропоет стихи Деприе:

Жена того, кем спасена
Страна на поле чести,
Того, в чьем сердце ты одна
Царишь с отчизной вместе,
Коль будет счастие его
Упрочено тобою,
Ты долг народа своего
Сполна вернешь герою.

Для упрочения этого счастья Жозефина каждый день отправляется на улицу Фобур-Сен-Жермен, 100, где живет Луи Боден. Там — Бодены не могут ей в этом отказать — креолка находит своего драгоценного Ипполита.

«Мой Ипполит!»

Им — вся моя ненависть, тебе одному — нежность и любовь.

Жозефина.

В объятиях своего паяца Жозефина говорит не только о любви. У легкомысленной креолки есть долги, ей остро нужны деньги. Бонапарт, разумеется, не поймет, зачем его жене сотни тысяч франков на туалеты. Поэтому она занимает 400 000 франков у Бото и пытается выхлопотать через него для компании Боден поставки для Итальянской армии. Вскоре предаваться любви с Ипполитом и вести свои дела ей становится тем легче, что Бонапарт уезжает из Парижа в инспекционную поездку по Северу ввиду возможного вторжения в Англию.

Он уже скучает.

Фимиам, которым кадят ему прямо в лицо парижане, не опьянил его. Клики, которыми публика приветствует его появление в театре, стесняют Бонапарта. Он рано избавился от иллюзий, в чем и признается Бурьену[167]:

— В Париже ничего надолго не запоминают. Я погиб, если буду сидеть без дела. В этом гигантском Вавилоне одна знаменитость тут же уступает место другой; стоит мне трижды не появиться в театре, как на меня никто больше и не посмотрит; поэтому я стараюсь ходить туда не слишком часто.

Жозефина вместе с его бриеннским соучеником пытается урезонить мужа. «Разве не приятно видеть, как сограждане толпой стекаются ему навстречу?»

— Ба, отправляйся я на эшафот, люди так же сбегались бы поглазеть на меня!

29 января он признается тому, кто станет его секретарем:

— Бурьен, я не хочу оставаться тут: здесь нечего делать. Они не хотят ничего слышать. Я вижу, что, оставшись, вскоре пойду ко дну. Здесь все быстро снашивается, у меня уже нет славы: в нашей маленькой Европе много ее не добудешь. Надо ехать на Восток: великая слава приходит только оттуда. Но прежде я хочу объехать побережье и самолично удостовериться, что можно предпринять. Я возьму с собой вас, Данна и Сулковского[168]. Если успех высадки в Англии покажется мне сомнительным, чего я сильно опасаюсь, армия, предназначенная для Англии, станет Восточной армией, и я отправлюсь в Египет.

Египет! Слово произнесено. Но прежде чем убедить Директорию, что Лондон находится на берегах Нила[169], нужно было сделать вид, будто он инспектирует армию вторжения в Англию.

Те десять дней непогожего плювиоза, что ее муж мотается между Булонью и Антверпеном, Жозефина проводит с Шарлем за решетками частных загородных домиков, гуляет с ним, невзирая на холод, и переживает опьяняющие минуты на улице Сент-Оноре, не забывая при этом надоедать Бото в интересах компании Боден. Она клянчит и требует, изводя Барраса, которому пишет 21 февраля: «До свиданья, любезный друг, я нежно обнимаю и люблю вас…» Прежний любовник должен подставить плечо новому.

1 5 февраля она уже может послать своему дорогому Ипполиту такой победный бюллетень: «27 число, 11 вечера. — Баррас поручил Бото, с которым я недавно виделась, передать мне, что дело гражданина Бодена подвигается, что военный министр рассказал Баррасу о моей заинтересованности и что последний воспользовался этой возможностью покончить с вопросом. Баррас попросил меня также навестить его завтра утром».

Жозефина продолжает свои усилия, но является муж, и они вынуждены послать Бото записку: «Ночью приехал Бонапарт. Прошу вас, дорогой Бото, выразить мои сожаления Баррасу: я не смогу отобедать у него. Скажите ему, чтобы не забывал Меня. Вы лучше, чем кто-либо, понимаете мое положение. Прощайте. С искренней дружбой…»

А положение у нее трудное. Если Бонапарт узнает… Он и так уже разворчался, проведав, что она принимала подарки от «деловых людей».

Из Бельгии Бонапарт вернулся в добром расположении духа. 20 февраля он вместе с Жозефиной «весело и неоднократно» смеется на представлении пословицы[170] «Горбатого могила исправит». Практически главнокомандующий всеми французскими войсками, он ежедневно видится с директорами и готовит экспедицию в Египет. На смену безумной затее с высадкой в Англии приходит не менее безумная «война на Востоке». Но пять некоронованных королей, правящих Францией, видят в этих фантастических проектах одно — удаление Бонапарта. Со дня на день на Францию могла нахлынуть вся Европа, но это мало тревожило Директорию: ей важно было лишь устранить призрак военной диктатуры.

Сам Бонапарт был целиком поглощен своей мечтой. «Казалось, земля горит у него под ногами», — ошеломленно говорил один из директоров. Он, как и его жена, был простужен, лежал в постели, но потребовал, чтобы Баррас «как-нибудь на минутку» заехал их проведать. Директор подчинился и обещал, что поможет ему получить возможный максимум сил для экспедиции.

Бонапарт обрел наконец свободу рук для организации того, что разумные люди называли самоубийством, — похода во главе 45 000 солдат на край света с целью навредить Англии, но торжествовать победу могла и Жозефина: Луи Боден получил желанный контракт на поставку. Креолка будет иметь свою долю прибылей. Она поделит с Баррасом и военным министром Ширером полтора миллиона франков — семь с половиной миллионов на наши деньги. Капитан Шарль сможет подать в отставку и заняться делами. Пока что он незаменимый финансовый посредник между своей любовницей и Боденами. У него столько хлопот: то неси взятку военному министру, то выпрашивай у Барраса рекомендательные письма. И послания Жозефины Ипполиту приобретают полулюбовный-полуделовой характер:

«Я написала военному министру, что не смогу увидеться с ним сегодня, так как еду за город, но что завтра вручу ему пакет, переданный мне для него. Я написала также Баррасу, прося передать обещанные мне письма предъявителю записки от меня. Я еду за город, дорогой Ипполит. Вернусь в пять, а от половины шестого до шести заеду к Бодену повидаться с тобой».

Драма вот-вот разразится.

Действие первое. На сцену выходит Луиза Компуэн. — Наполеон поведает об этом на Святой Елене, когда он уже не сохранил никаких иллюзий насчет верности «несравненной Жозефины».

— По возвращении из Италии горничная, уволенная Жозефиной, которой не понравилось, что та спит с Жюно, решила отомстить. Она сказала мне, что молодой штабной офицер Шарль, красавчик, который нравился шлюхам и которого вы наверняка видели в Италии, всюду следовал за Жозефиной, ночевал в тех же гостиницах, что она, и ездил в ее карете. Я мог бы обойтись и без этого доноса.

Когда Луиза уходит со сцены, Бонапарт допрашивает жену:

— Скажи правду, тут ведь нет большой беды, и потом можно ночевать в одной и той же гостинице, путешествовать вместе и не…

— Нет, это неправда.

Она плачет, чем обезоруживает мужа и позволяет Жозефине пожаловаться любовнику:

«Да, Ипполит, моя жизнь — постоянная пытка, Ты один можешь вернуть мне счастье. Скажи, что любишь меня и только меня. Тогда я буду счастливейшей из женщин».

Но дела не могут ждать:

«Пришли мне 50 000 ливров с Блонденом. — Это один из слуг четы Бонапарт. — Прощай, шлю тебе тысячи нежных поцелуев. Вся твоя».

1 6 марта Шарль расстается с армией и волен отныне «оставаться у домашнего очага».

Действие второе. 21 марта. Бонапарт бурей врывается в будуар жены. Он узнал все или почти все от своего брата Жозефа.

— Ты знаешь гражданина Бодена, у которого квартирует капитан Шарль?

Бонапарт сорвался с цепи. Он хорошо осведомлен. Ему известно, что его жена устроила Бодену контракт на поставки в Итальянскую армию. Он уточняет: Шарль квартирует «в доме N 100 по улице Фобур-Сент-Оноре». Жозефина, разумеется, все отрицает.

— Но ты же каждый день ездишь туда. Тебе нет нужды прибегать к таким средствам.

Следует поток слез:

— Я самая несчастная, самая обездоленная из женщин. Я представления не имею о том, что ты говоришь. Если хочешь развода, тебе достаточно об этом сказать.

Развод? Что влюбленной Жозефине слава победителя при Арколе, завоевателя Италии? И Жозефина, передавая сцену любовнику[171], называет мужа и деверя — «эти Бонапарты»:

«Да, Ипполит, им всем моя ненависть, тебе одному — нежность и любовь; пусть знают, как они мне отвратительны за то, что ввергли меня в ужасное состояние, в котором я нахожусь уже много дней; они видят мое горе и отчаяние из-за того, что я лишена возможности тебя видеть, сколько хочу. Ипполит, я покончу с собой; да, я хочу избавиться от жизни, которая мне в тягость, коль скоро я не могу посвятить ее тебе. Увы, что я сделала этим чудовищам? Но они напрасно стараются: я никогда не стану жертвой их жестокости. Передай, пожалуйста, Бодену, пусть скажет, что не знаком со мной, что стал поставщиком Итальянской армии не благодаря мне; пусть также предупредит привратника дома N 100, чтобы, если его спросят, живет ли там Боден, он ответил, что не знает такого; пусть Боден воспользуется письмами, которыми я снабдила его для Италии, лишь спустя известное время после приезда туда и лишь если они потребуются. Ах, они напрасно меня мучают: им все равно не разлучить меня с Ипполитом; мой последний вздох — и тот будет о тебе.

Я сделаю все на свете, лишь бы увидеться с тобой днем. Если не смогу, вечером заеду к Бодену, а завтра утром пришлю к тебе Блондена — он скажет, когда прийти в сад семьи Муссо. Прощай, Ипполит, тысячи поцелуев, таких же пламенных и влюбленных, как мое сердце».

«Увы, что я сделала этим чудовищам?»

Что она сделала? Бедная недалекая Жозефина! Она женщина, восхитительная и невыносимая женщина, и, пустив в ход слезы, ей удается даже на этот раз убедить Бонапарта, что обвинение Луизы и Жозефа — клевета, по крайней мере, в том, что касается супружеской жизни четы Бонапартов. Однако обстановка на улице Шантрен складывается трагическая. «Моя невестка чуть не умерла с горя, — скажет потом Полина, — а я утешала брата, который был очень несчастен».

Ипполит считает, что он уже под арестом. Отставка его будет официально утверждена лишь 30 марта. В течение этих шести дней он остается под властью армии, следовательно — мужа. Однако Бонапарт считает ниже своего достоинства мстить таким образом. Шарля не беспокоят, и сделка с компанией Боден не отменяется.

Видимо, пораздумав, Жозефина струхнула. Стать г-жой Шарль после того, как была г-жой Бонапарт? Разведясь, она, безусловно, утратит свое влияние, а значит, и дела Ипполита пойдут куда менее блестяще. Она не сможет даже сохранить за собой свой особняк, столь милый ее сердцу. Действительно, 26 марта Бонапарт, несомненно движимый словом «развод», которое бросила ему изменница, покупает у Жюли Тальма дом на улице Шантрен.

У Жозефины больше нет своего жилья!

Креолка спохватывается и, чтобы помириться с Бонапартом, предлагает сопровождать его в Египет. Или — она достаточно ловка для такого маневра — подбивает мужа предложить ей ехать с ним.

Без сомнения, она надеется найти в последний момент способ избежать столь долгой разлуки со своим Ипполитом и не лишиться поцелуев, «пламенных и влюбленных», как ее сердце.

Перед отъездом г-н и г-жа Бонапарт вновь обсуждают как добрые супруги вопрос о покупке загородного дома под Парижем. Они едут смотреть восхитительный Мальмезон, собственность г-на Лекульте, который уже два года ищет покупателя на свое владение. Бонапарт испытывает «внутренний толчок», хорошо знакомый тем, кто ищет себе желанное прибежище, но у него нет времени заняться этим делом.

Потом посмотрим!

Быть может, Жозефина вновь приедет сюда раньше мужа? Быть может, египетская кампания окажется короче, чем думают? Через несколько месяцев они оба уже вернутся, разве что, как говорит новый командующий армией Востока Бурьену, ему удастся возвратиться только лет через шесть.

29 апреля Жозефина с мужем в сопровождении адъютанта Лавалета отправляются в Сен-Жермен к г-же Кампан навестить Гортензию и Каролину. Девушки сперва не прониклись взаимной симпатией.

«Я очень рассчитывала подружиться с Каролиной Бонапарт, почти что моей ровесницей, характер которой, в чем я не сомневалась, подойдет к моему, — рассказывает Гортензия. — В том, что мы до сих пор не сблизились, был виноват генерал. Он слишком часто ставил меня в пример сестре, подчеркивая перед ней мои скромные дарования. Но больше всего Каролину удручало его намерение поместить ее вместе со мной у г-жи Кампан, Тщетно силилась я убедить ее, что нет ничего счастливей, чем наполненная трудами жизнь в Сен-Жермене, а развлекаться там можно не хуже, чем в Париже, Доказать ей это мне было нелегко. Каролина уже познакомилась со светом, и ей нравилось в нем вращаться. Наконец, несмотря на все слезы, пришлось подчиниться генералу. Я старалась скрасить ей первые дни после поступления. Я объясняла ее отставание в науках длительными переездами с места на место; всячески выставляла в выгодном свете то, что она знала; подправляла ее рисунки, чтобы она получала награды. Тем не менее завоевать ее сердце мне не удавалось. Ее отчуждение от меня выражалось даже в беспричинных жалобах. Она обвинила меня перед генералом в том, что я постоянно выставляюсь на первый план в ущерб ей и являюсь причиной мелких унижений, которым ее подвергают наши однокашницы. Обидясь на такое мной отнюдь не заслуженное отношение, я решила объясниться с ней. Ее искренность обезоружила меня: она повинилась в своих проступках, призналась, что любит полковника Мюрата и шла на любые уловки, лишь бы вернуться в Париж. Ее доверчивость тронула меня, и с этой минуты мы стали союзницами».

Нетрудно представить себе, каким волнением охвачен пансион в то утро. На всех этажах слышны смех и возгласы, девушки толпятся у окон — им не терпится увидеть завоевателя Италии. Мрачна только Эмилия, дочь Франсуа де Богарне и кузина Гортензии. Тот, кто — осмелюсь сказать — «по свойству» стал ее дядей, решил выдать ее за Антуана Лавалета, одного из своих адъютантов. А ее сердце было отдано в то время Луи Бонапарту, брату генерала. Но оспаривать решение великого человека уже невозможно. При виде своего суженого Эмилия цепенеет: розовая кукольная физиономия, маленькие глазки, носик пуговкой. У него уже, кажется, даже брюшко есть, и покоится оно на маленьких ножках. Но она тут же смягчается: как только они остаются наедине, он говорит ей:

— Мадемуазель, у меня ничего нет, кроме шпаги и благожелательности моего генерала; к тому же через две недели я отбываю в Египет. Откройте мне свое сердце. Я чувствую, что всей душой полюблю вас, но этого недостаточно. Если этот союз вам не по душе, скажите прямо. Я добьюсь, чтобы меня удалили, вас больше не станут мучить, а я сохраню вашу тайну.

Племянница Жозефины опустила глаза и вместо ответа протянула «жениху» букет, который держала в руке. Их окрутили без шума, поскольку отец Эмилии эмигрировал, а разведенная мать вторично вышла замуж за ослепительно черного мулата. Немногие дни, проведенные с мужем после брачной церемонии, не победили отвращения Эмилии. Далеко нет!

«Представь себе, Флавия, — напишет она своей конфидентке, — что сердце твоей бедной подруги бесповоротно и против воли отдано повелителю, который вооружен всеми правами на нее, но совершенно ей не известен, так что неделей раньше она не знала даже, как его зовут, человеку, о котором она может судить, несмотря на по-видимому благородный его характер, лишь по впечатлению от внешнего облика, а тот кажется ее предубежденным глазам и сердцу невыносимым. Как видишь, я дошла до того, что готова тебе заявить: я была бы менее несчастлива с любым другим».

А потом ее тронут достоинства Лавалета — его прямота, порядочность, благородство чувств. Они взволнуют ее, и она забудет про слишком короткие ноги, слишком маленький нос и глаза. Она оценит натуру и сердце мужа и полюбит его всеми силами души. Что до него, то он полюбил Эмилию, как только Гортензия в Сен-Жерменском саду подвела к нему свою зардевшуюся подругу, самую хорошенькую из пансионерок г-жи Кампан и будущую г-жу Лавалет, которой суждено стать героиней супружеской любви.

* * *

4 мая, в четыре утра, Бонапарт с Жозефиной и Бурьеном садится в карету. Еще накануне он объяснил Арно:

— В Париже много кричат, но не любят действовать. Сядь я на коня, за мной никто не последует. Завтра мы отбываем.

6 мая на постоялом дворе «Прованс», что на площади Белькур в Лионе, их встречает Евгений, который тоже примет участие в кампании. На другой день они садятся на судно и спускаются вниз по Роне, что позволяет им к ночи достигнуть Экса. Затем после долгого ночного переезда — около Оллиуля экипаж чуть не перевернулся — Бонапарт вскакивает в седло, обгоняет берлину и, въезжая в Тулон, кричит часовым:

— Я командующий армией Бонапарт.

Четверть часа спустя г-жа генеральша с сыном останавливается у Интендантства. В Тулоне находятся армия, флот, ученые, вся будущая Империя, начиная от Луи, который в свое время станет зятем Жозефины и королем Голландским Людовиком, Мюрата, зятя Наполеона, который станет королем Неаполитанским, Евгения, который станет вице-королем Италии, до генералов Бертье, Даву, Ланна, Мармона, Дюрока. Здесь Клебер и Дезе, которые исчезнут в 1800.

Жозефина объявляет, что она переутомилась. Ах, как пошел бы ей на пользу сезон на водах! Накануне войны она «сказывается больной». К тому же ходит слух, что где-то между Мальтой и Корсикой крейсирует английская эскадра. Креолка стенает. Неужели ей третий раз в жизни придется очутиться под вражескими ядрами? И Бонапарт решает оставить жену во Франции. Пусть отправляется на воды, а к нему приедет позже.

Она пишет дочери.

«Я уже пять дней в Тулоне. Дорога меня не утомила(!), но я очень огорчена тем, что так поспешно, даже не попрощавшись, рассталась с тобой и милой Каролиной. Впрочем, я несколько утешаюсь тем, что вскоре обниму тебя, дорогая дочь. Бонапарт не хочет, чтобы я плыла с ним: он желает, чтобы до путешествия в Египет я съездила на воды. Он пришлет за мной через два месяца. Таким образом, я буду еще иметь удовольствие прижать тебя к сердцу и уверить, что очень люблю свою Гортензию».

Жозефина побывала на корабле «Восток», на котором в шесть часов 19 мая займут места ее муж, сын и зять. Из Интендантства, откуда открывается вид на рейд, Жозефина наблюдает за отплытием эскадры и машет платком под грохот пушек и оркестров.

«Он наконец уехал, — отмечает Баррас. — Сабля удаляется…»

А что же Жозефина? Она плачет. Конечно, она теперь сможет вернуться к Ипполиту; конечно, она избежала долгой разлуки с Парижем, но эта мысль утешает ее меньше, чем обычно. Неужели она начинает любить мужа? Кажется, она все-таки отдает теперь себе отчет в том, что потеряет, расставшись с ним. Она, несомненно, оказалась сильнее к нему «привязана» в том смысле, какой влагался когда-то в это слово. И кроме того, отныне она станет предметом ненависти со стороны Люсьена и, в особенности, Жозефа, которому брат поручил ежегодно выплачивать ей 40 000 франков, то есть 200 000 в наших деньгах. Это вполне достойное содержание для жены командующего армией, но это ничто, когда у вас долги и большие запросы. При мысли о зависимости от деверей Жозефина делает гримасу. Поэтому Бонапарт — он обещал ей это — напишет 2 9 мая брату: «Если будешь общаться с моей женой, прошу отнестись к ней уважительно».

Жозефина проводит в Тулоне еще неделю в ожидании новостей, которые привезло авизо «Охотник», 23 нагнавшее «Восток» на широте мыса Коре[172] и в тот же день направившееся обратно в Тулон. Прожив еще несколько дней на Йерских островах в доме г-на Филя, Жозефина снова пускается в дорогу — теперь в Пломбьер[173]. Она не забывает о делах, связывающих ее с компанией Боден; вот почему 10 июня она пишет из Лиона своему дорогому Баррасу: «Я узнала, что генерал Брюн делает все возможное, чтобы расторгнуть сделку с компанией Боден. Напишите, пожалуйста, генералу Брюну и вступитесь за нее. Мы оба заинтересованы в ней, и я надеюсь, дорогой Баррас, вы не допустите, чтобы с этой компанией обошлись так бесчестно. Написав генералу Брюну, вы окажете ей услугу, и я прошу вас не терять времени. Вам известно, что я весьма заинтересована в этих людях».

И вот Жозефина в Лотарингии, в Пломбьере с «гражданкой Камбис» и г-жой де Крени, которая именуется теперь «дорогой крошкой». Она живет напротив гостиницы «Для дам» в пансионе Мартине, «весьма почтенном доме», хозяева которого «напоминают Филемона и Бавкиду»[174]. Не присоединился ли к ней в Лионе Шарль? Или только еще собирается приехать? Неизвестно. Теперь она говорит о муже в иных, нежели раньше, выражениях. Свидетель тому — ее письмо Баррасу: «Я написала вам позавчера, дорогой Баррас. Боюсь, что письмо не дошло до вас: я не знала толком, какие формальности надо выполнить для его отправки. Я просила вас, дорогой Баррас, почаще писать мне, что у вас нового, и сообщать мне известия о Бонапарте, как только они к вам поступят, Мне они совершенно необходимы. Я так удручена разлукой с ним, что мною владеет непреодолимая тоска. К тому же его брат, с которым он постоянно переписывается, так отвратительно ведет себя со мной, что я вечно тревожусь, находясь вдали от Бонапарта. Я знаю, мой деверь сказал одному из своих друзей, передавшему это мне, что не успокоится, пока не рассорит меня с мужем; это человек подлый и мерзкий, в чем вы еще убедитесь…»

Дальше следует пожелание, чтобы Баррас приехал к ней:

«Мне хотелось бы, дорогой Баррас, чтобы вам прописали воды в Пломбьере и вы решились приехать сюда. В самом деле, с вашей стороны было бы очень любезно подхватить какую-нибудь болезнь, чтобы доставить мне удовольствие…»

Памятуя, как гневался ее супруг во время Итальянской кампании на эпистолярную леность жены, она настоятельно просит Барраса пересылать ей письма, которые правительство получит из Египта, и непременно отправлять туда ее собственные: «Вы же знаете его и представляете, как он рассердится, не получая вестей от меня. Последнее письмо, что он мне прислал, было очень нежным и чувствительным. Он велит мне поторопиться с приездом, говорит, что не может жить без меня. Поэтому я тороплюсь закончить предписанное мне лечение и побыстрей отправиться к Бонапарту, которого очень люблю, несмотря на все его мелкие недостатки…»

«Мелкие недостатки» Бонапарта! Жозефина низводит эпопею и великого человека до восхитительного масштаба!

Жозефина добросовестно лечится. Каждый день она ходит к источнику Капуцинов, вода в котором поднимается на поверхность, не теряя содержащегося в ней саза, и который вот уже несколько веков слывет целебным для бесплодных женщин. История пломбьерских вод теряется во тьме времен: еще Лабиен, сподвижник Цезаря, охотясь в этих краях, заметил, что одна из его собак вернулась к нему мокрой и дымящейся: пес искупался в источнике, именуемом сегодня ключ Распятия.

Между двумя стаканами воды Жозефина совершает прогулки на ферму Жако, в Мулен-Жоли, в Да Фейе, беседку, возвышающуюся над прелестной долиной Ажоля. Она принимает гостей, наносит визиты, добивается приглашения к коллеге Барраса директору Ребелю, который тоже лечится на водах, но по-военному: его безопасность обеспечивают два батальона пехоты и шестьдесят драгун.

20 июля, когда Бонапарт только что покинул Мальту, Жозефина подрубает повязки из Мадраса, в которых так удобно погружаться в знаменитый источник Капуцинов — они отлично предохраняют волосы от паров горячей воды. Она болтает с «генералом Коллем и гражданином Латуром», когда г-жу Бонапарт зовет Адриена де Камбис, наблюдающая с балкона за улицей; по ее словам, внизу бегает прелестный песик. Жозефина, обожающая собак, бросается на балкон. Генерал и Латур — за нею. И тут происходит несчастный случай. Не выдержав тяжести, балкон обрушивается, и все четверо летят вниз с высоты пятнадцати футов; мужчины падают на нога, женщины — на мягкие места. Оглушенная Жозефина истошно вопит. У нее все болит! Пломбьерский врач Мартине бросает кровь «супруге молодого героя». После этой панацеи тех времен он заставляет пострадавшую выпить «чаеобразный отвар арники», а затем купает все еще рыдающую Жозефину в горячей воде.

«Прежде чем отправить ее купаться, я прописал ей промывательное, — рассказывает он. — Оно отлично подействовало, и больная помочилась. Затем на те части тела, которыми она ударилась о мостовую и которые были особенно сильно зашиблены, я поставил пиявки, а затем вторично приложил их к набухшим геморроидальным сосудам…» С помощью всех врачей, практикующих в Пломбьере, он наложил на очаровательные ягодицы пациентки компрессы «с горячими и смягчающими тоническими средствами», а также «с картофелем, отваренным в воде». Наконец — форменное боевое донесение! — он гордо уточняет, «что с помощью промывательного постоянно очищал живот пациентки». Эта терапия, чтобы не сказать тактика, принесла ему позднее стипендию для сына и пенсион для дочери.

Тем не менее Жозефина, видимо, ужасно страдает. Возможно, даже больше, чем гражданка Камбис, хотя у той перелом бедра. Через двенадцать дней после происшествия г-жа Бонапарт пишет Баррасу: «Пользуюсь первым смягчением болей после моего падения, чтобы поблагодарить вас, дорогой мой Баррас, за участие, которое вы мне выказали, и за очаровательное письмо, присланное мне вами. Новое доказательство вашей дружбы, оно пролило бальзам на мои раны. Я с трудом оправляюсь после падения, дорогой Баррас, и не могу еще ходить. У меня ужасно болят поясница и низ живота. Меня заставляют каждый день принимать ванны. Врачи ждут, пока я немного окрепну, — тогда они пропишут мне душ, единственное, как они считают, средство поставить меня на ноги. Покамест же я ужасно страдаю».

Однако, если верить доктору Мартине, написавшему Баррасу четырьмя днями раньше, Жозефина уже чувствовала себя лучше и вновь стала принимать душ.

«Гражданин директор, сегодня (28 июня) имею сообщить хорошие сведения о нашей интересной и доброй больной, Я прописал ей душ, который она с успехом принимает. Продолжаются еще боли в поясничной области, но они не влияют на сон и аппетит пациентки. Надеюсь, что завтра она выйдет на прогулку…»

К счастью, «интересную и добрую больную» несколько развлекло присутствие лакея-парикмахера, которого она подыскала тут же на водах и возьмет с собой, когда сможет покинуть Пломбьер. Его зовут Кара, и этот Фигаро до такой степени разговорчив, что заставляет улыбаться Жозефину и до слез хохотать Гортензию, за которою мулатка Эфеми съездила в Сен-Жермен.

У постели Жозефины постоянно дежурит командир батальона Лаори, который испросил отпуск «для ухода» за той, что была замужем за его другом Богарне. Жозефина тут же пишет Баррасу: «Мне было бы очень отрадно, дорогой Баррас, отблагодарить его за все заботы, сумев помочь ему в Получении должности генерал-адъютанта». Очень печально для Жозефины, что Баррас не нашел возможности произвести в вышеупомянутый чин того, кто, как он писал, счел долгом своим «проявить интерес» к месту — да простятся мне такие слова, — которое зашибла себе Жозефина. Эта «неблагодарность» привела Лаори в ряды оппозиции, почему в 1812 он и последовал за генералом Мале[175] в его попытке свергнуть Империю. Известно, что участие в этой авантюре кончилось для него расстрелом в Гренеле.

Жозефина от природы добра. Ходатайствовать за кого-нибудь для нее так же естественно, как дышать. Еще из Пломбьера она рекомендует Баррасу своего приятеля по курорту генерала Бернонвиля, «отправляющегося в Париж, чтобы заинтересовать вас его делом и тем самым помешать несправедливости, которую ему хотят причинить». Она горячо поддерживает хлопоты Ремюза, домогающегося «места помощника начальника первого департамента военного министерства» и «во всех отношениях заслуживающего, чтобы ему отдали предпочтение, поскольку он давно работает по административной части». И так — со всеми, вплоть до жандармского фельдфебеля в Пломбьере, прибегшего к помощи гражданки Бонапарт и поддержанного ею.

В каждом из писем она жалуется на здоровье. «Я получила от Бонапарта очаровательное письмо, — сообщает она Баррасу. — Он пишет, что не может жить без меня, и велит мне плыть к нему в Неаполь. Я была бы счастлива, если бы здоровье позволило мне тотчас же отправиться в путь, но лечению моему не видно конца. Стоит мне простоять или просидеть минут десять, как у меня поднимаются отчаянные боли в пояснице и в низу живота. Я непрерывно плачу, хотя врачи уверяют, что через месяц со мной будет все в порядке. Если через две недели мне не станет легче, я вернусь в Париж. Вы не представляете себе, дорогой Баррас, как я страдаю!»

Наконец ей становится лучше, и она пускается в обратный путь. В Нанси ей подносят в театре лавровый венок, но она отказывается от него. Однако в конце представления — дают «Пари» — она принимает ветвь оливы, а на сцене поют куплеты, прославляющие Бонапарта.

Кого она принимает, вернувшись в Париж и почти выздоровев? Г-ж де Веле, Висконти, де Шовлен, де Ламет, де Кастелан, де Люсе и, конечно, де Крени и Амлен. Из мужчин — писателей и поэтов, например Андрие, Лебрена[176], тогдашнего Пиндара, с самым непринужденным видом рассуждающего о своем «гении» и разгуливающего с полными карманами собственных стихов, которые он читает всем, кому попало; Буйи, уроженца Турени[177], считающегося дальним родственником семьи де Ла Пажри. Шевалье Огюст де Деис, сочинитель патриотических песен, также узнает дорогу на улицу Шантрен, равно как Дешан, автор либретто оперы «Барды». Позднее он станет секретарем императрицы.

Она принимает Депре, былого сотоварища Андре Шенье и творца латинской оды, озаглавленной «Снежки». Самый веселый и талантливый среди посетителей — это, бесспорно, Дезожье, «олицетворенная песня», автор восхитительных маленьких комедий. Следует упомянуть также остроумного и плодовитого Гофмана[178], который, несмотря на легкое заикание, проявляет удивительное мастерство спорщика. Иногда на улице Шантрен появляется брат Шенье[179], пьесы которого «Карл IX» и «Кай Гракх» пользовались большим успехом, а также меланхоличный Легуве[180] и переводчик Баур-Лормиан.

Жозефина сумела — правда, не без трудностей — привлечь в свой салон и Бернардена де Сен-Пьера[181]. Разве он не воспел тропические острова? Серьезный и немного священнодействующий Вольне, чье сочинение о Египте и Сирии захватил с собой Бонапарт, также откликнулся на приглашение гражданки Бонапарт. Он говорит по-арабски, жил на Среднем Востоке, поэтому на улице Шантрен почтительно внимают его речам. Захаживает к генеральше Бонапарт Лемерсье, автор трагедий и создатель строки, которую все повторяют, смеясь:

Коль в жилах у него душа от жажды ссохлась…

Бывает там и бывший секретарь будущего Людовика XVIII поэт Арно, который не устает восхищаться ровным расположением духа «хозяйки дома», «легкостью ее характера» и «благожелательностью, оживлявшей ее взгляд». Больше всего ему нравилась в ней «томность, от рождения присущая креолкам и чувствовавшаяся в каждой ее позе и движении».

Буйи, еще один завсегдатай улицы Шантрен, тоже был очарован «врожденной грацией» Жозефины. «Это не были уже элегантный тон и прельстительная галантность, которые я встретил в обществе в 17 88. Однако на собраниях у Жозефины чувствовались еще драгоценные остатки этих совершенных образцов изящества и хорошего тона».

* * *

Сколько раз до драмы, разыгравшейся 19 июля, Бонапарт мысленно переносился назад к «несравненной» Жозефине? Он удачно высадился в Александрии и после первого боя с мамелюками двинулся на Каир.

1 9 июля он находился в Вардане — или Уардане. Бурьен, державшийся чуть поодаль, видел, как он говорил с Бертье, адъютантом последнего Жюльеном и, в основном, с Жюно. Бонапарт выглядел более бледным, чем обычно. Бурьен заметил у него даже «нечто вроде конвульсий в лице и потерянности во взгляде». Несколько раз он бил себя по голове. Никогда еще секретарь не видел его «таким раздраженным, таким озабоченным». Бонапарт «с искаженным лицом» подошел к нему и «изменившимся голосом», «отрывистым и суровым тоном» бросил:

— Вы вовсе не преданы мне. Будь это не так, вы осведомили бы меня обо всем, что мне сейчас рассказал Жюно. Вот настоящий друг! Жозефина… А я за шестьсот лье от нее… Вы должны были мне это сказать. Жозефина! Так обмануть меня!.. Она… Горе им! Я истреблю все это племя вертопрахов и блондинов!.. А с ней — развод! Да, развод! Публичный, громкий скандал!.. Я должен написать, что все знаю… Это ваша вина: вы обязаны были мне сказать!

Он знает все. И ему до ужаса тяжело… Мало-помалу он приходит в себя, сохраняет ясную голову и через день выигрывает битву при пирамидах. Но улыбка ни разу не озаряет его лицо. Он печален, страшно печален даже 24 июля, вступая в Каир.

В тот же вечер, в палатке, разбитой под Гизой, Евгений пишет матери: «Милая мама, мне надо столько рассказать тебе, что я не знаю, с чего начать. Бонапарт вот уже пять дней грустит, и началось это после его разговора с Жюльеном, Жюно и самим Бертье. Этот разговор подействовал на него сильнее, чем я мог предположить. То, что я расслышал, сводится к следующему: Шарль ехал с тобой в карете и вылез только в трех перегонах от Парижа, ты виделась с ним в Париже, была с ним в Итальянской опере, в четвертой ложе, он достал тебе твою собачку и даже сейчас находится подле тебя; вот что я понял из услышанных мной отдельных фраз. Ты понимаешь, мама, что я этому не верю, но бесспорно одно: генерал сильно задет. Тем не менее со мной он держится еще более дружески. Своим поведением он хочет сказать, что дети не отвечают за грехи матери, но твоему сыну хочется верить, что все эти сплетни сфабрикованы твоими недругами. Генерал любит тебя по-прежнему и хочет лишь одного — обнять тебя. Надеюсь, что после твоего приезда все будет забыто».

На другой день из дома Элфи-бея в Каире Бонапарт пишет Жозефу и ставит брата в известность, что у него «много семейных огорчений, потому что завеса тайны разорвалась». Он вздыхает: «Как печально положение того, в чьем сердце одновременно живут самые разные чувства к одной и той же особе!»

Надеясь вскоре возвратиться во Францию, хотя в следующем месяце разгром французской эскадры под Абукиром[182] сделает его пленником собственной победы, Бонапарт излагает брату свои женоненавистнические воззрения: «Устрой так, чтобы к моему приезду у меня появилось сельское пристанище под Парижем или в Бургундии. Я рассчитываю провести там взаперти всю зиму. Мне опостылела человеческая природа. Я нуждаюсь в одиночестве и безлюдьи. Великие дела вызывают у меня только скуку. Чувства во мне увяли. Слава приелась. В двадцать девять лет я совершенно опустошен. Мне осталось лишь сделаться законченным эгоистом. Дом я рассчитываю оставить за собой. Я никогда никому его не отдам».

Оба письма — и от Евгения, и от Бонапарта, равно как вся корреспонденция Восточной армии, были перехвачены Нельсоном. Без особой щепетильности их отослали в Лондон, и 24 ноября «Морнинг Кроникл» опубликовала их по-английски и по-французски.

В следующем месяце перехваченные письма были перепечатаны в Париже, но по настоянию Барраса строки, адресованные Бонапартом брату и Евгением — матери, были купированы. Жозефина, возможно, и не держала в руках номер «Морнинг Кроникл», но, несомненно, была введена Баррасом в курс дела. Нетрудно представить себе ее беспокойство. Гибель флота прерывает всякую связь с Египтом, и «неверная супруга» не может больше сноситься с мужем. Быть может, она надеется вновь завоевать его, оказавшись с ним лицом к лицу, и внушить ему, что все это — низкая клевета. Но полагает ли она, что все «устроится» и после возвращения из Египта Луи 11 марта 1799? От него она получает подтверждение своего несчастья, но тем не менее деверь ее привозит Жозефу письмо, написанное еще несколько месяцев назад. В нем Бонапарт наказывает брату: «Отнесись с почтением к моей жене, навещай ее иногда; я просил Луи дать ей кое-какие добрые советы». Тем не менее клан отказывается видеться с Жозефиной и не отвечает на ее приглашения. «Советы» касательно Шарля пошли, видимо, в прок: любовники поссорились, разумеется, на время, а, может быть, Жозефина позволила ухаживать за ней красавчику Жану Сильвену Ави, адъютанту Барраса. Более вероятно другое: склонность к «хоженым тропам», кажется, побудила ее возобновить обмен фантазиями с Баррасом. По возвращении из Пломбьера она написала ему: «Дорогой Баррас, я приехала ночью. Моей первой заботой было узнать, что у вас нового… Позвольте навестить вас сегодня в девять вечера. Распорядитесь, чтобы никто не мог войти. До свиданья. Ваш друг».

Она видится с Баррасом тем чаще, что не перестает докучать ему просьбами. Во-первых, она задумывает выдать Гортензию за Жака Ребеля, командира батальона и сына директора, который видел девушку в Пломбьере. Баррасу поручается организовать их встречи в Гробуа, но замысел не удается: директор не счел партию достаточно блестящей для своего сына. Этот отказ сделает Гортензию в свое время королевой Голландии. А кроме того — и в первую голову, — остаются дела: Жозефина ходатайствует перед своим бывшим любовником за компанию Лагранж и, главное, за компанию Боден, репутация которой весьма пошатнулась. Особенно прискорбно выглядит одна сделка с реквизированными и не оплаченными быками. Бодена берут под арест, затем, правда, выпускают благодаря Бото, секретарю Барраса, но у компании подрезаны крылья, и в бумагах директора мы находим подписанное Жозефиной письмо такого содержания: «Ей не удержаться на плаву, если никто не выступит на ее защиту; компания добивается не нового контракта, а выполнения того, который уже существует… Рассчитываю на вашу помощь: компания никогда не испытывала большей нужды в этом, чем сейчас».

Директору клевещут на Жозефину, и она защищается тоном обиженной любовницы:

«Сведите меня лицом к лицу с этой женщиной, и вы узнаете правду. Вы увидите, дорогой Баррас, что я не переставала любить и уважать вас и умру от горя, если чем-нибудь вас скомпрометирую. Я хочу завтра же поговорить с вами. Дайте знать, можно ли заехать к вам от пяти до половины шестого. Я не могу жить с мыслью, что вы хоть на секунду поставите под сомнение мою привязанность к вам: она будет жить, пока живу я».

А как же Шарль?

Пронюхал ли он что-нибудь? Не ревнует ли к Баррасу? Он тоже разыгрывает из себя уязвленного любовника и адресует Жозефине резкое письмо, где обзывает ее всеми словами, какие только может найти одураченный влюбленный. Жозефина пересылает письмо своей подруге и конфидентке г-же де Крени и прибавляет: «Сделайте мне удовольствие, милая крошка, прочтите письмо, которое я только что получила, призовите к себе автора его и узнайте, какие мотивы продиктовали ему подобное послание. Я нахожу это письмо столь неподобающим и незаслуженным, что не дам себе труда отвечать и, не чувствуя за собой ничего, в чем могла бы себя упрекнуть, ясно вижу, что со мной ищут разрыва. Этого добиваются уже давно, но средства следовало бы все же избрать более честные и менее лицемерные».

Набросав несколько адресованных Шарлю строк касательно дел, она добавляет: «Прошу вас уделить мне минутку для разговора об одном интересующем меня предмете. Вы можете быть уверены, что после этого свидания, которое будет последним, я не стану докучать вам ни письмами, ни своим присутствием. Когда честная женщина обманута, она уходит молча».

«Честная женщина» умеет прощать не хуже, чем просить прощения, и вскоре после возвращения Луи она мирится со своим драгоценным Ипполитом.

21 апреля Жозефина за 325 000 франков покупает Мальмезон, жилище, при упоминании о котором на ум приходит ее имя и где она будет в дальнейшем так часто проводить время. Четыреста арпанов земли, виноградники, дающие терпковатое, но превосходное вино, здание с крыльями и черепичной кровлей. Мечта! В акте о продаже фигурирует сумма лишь в 225 000 франков, что на десять тысяч франков снизило налог на переход имущества. Это имело лишь второстепенное значение, поскольку Жозеф воспользовался письмом Бонапарта и перестал выплачивать Жозефине ее содержание. Поэтому для вступления во владение поместьем ей не хватало 15 000 франков, которые внес управляющий Жан Люилье при условии, что за ним сохранят его место.

Вскоре Ипполит, примирившийся с Жозефиной, начинает чувствовать себя там, как дома. Он так входит в роль члена семьи, что одна из соседок будет введена этим в заблуждение: «Ее видно еще с дороги, вечером, при лунном свете, когда она в белом платье и вуале опирается на руку своего сына (!) в черном или голубом фраке; это производит фантастическое впечатление: кажется, будто это две тени…»

Гойе, председатель Директории, женатый на своей кухарке, читает Жозефине мораль, но она отказывается разорвать связь, «хотя последняя и идет к концу».

— В таком случае, разойдитесь. Вы скажете, что вы с господином Шарлем питаете друг к другу только дружбу, но если эта дружба настолько исключительна, что побуждает преступать светские условности, я посоветую вам то же, что посоветовал бы, будь здесь замешана любовь: разойдитесь, потому что дружба, так мало считающаяся с прочими чувствами, станет для вас всем. И поверьте, принесет вам только горе.

Жозефина часто принимает Гойе в Мальмезоне и кокетничает с ним, что прибавляет директору резвости. С Баррасом у нее ничего не получается, с Шарлем дела обстоят еще хуже. Ипполит наверняка ее обманывает! «Разрыв», о котором она говорила г-же Крени, вскоре оказывается, видимо, окончательным: примирение продлилось всего одну весну. Жозефина совершенно обескуражена. «С тех пор, как я живу в деревне, — пишет она Баррасу, — я настолько одинока, что большой свет страшит меня. К тому же я так несчастна, что не хочу быть предметом сострадания для ближних. Хоть вы, дорогой Баррас, и любите своих друзей, даже когда они в несчастье, я приеду к вам только ради вас и только в отсутствие посторонних. Поэтому будьте добры сообщить мне, когда сможете пригласить меня к завтраку. Я нарочно приеду из Мальмезона и окажусь у вас в девять утра. Мне необходимо побеседовать и посоветоваться с вами. Вы не можете отказать в этом жене Бонапарта и вашему верному другу».

«Посоветоваться с вами…» Не узнала ли Жозефина, что ее муж публично афиширует свою связь с красавицей Полиной Фурес, которую его солдаты прозвали «Клеопатрой Бонапарта», а их офицеры — «Красоточкой»? Известно ли было Жозефине, что Наполеон действительно влюбился в эту юную каркасонскую модистку, которая, переодевшись кавалеристом, из любви последовала за мужем в Египетскую армию?

В самом деле, до Бонапарта дошло, что англичане обнародовали его письмо к Жозефине и письмо Евгения к своей матери. Вся Европа убедилась, что он обманутый и одураченный муж. Вся Европа слышала о его решении развестись. Простить жену? Об этом не может быть речи. Поэтому он поднимает шум вокруг своего романа и устраивает так, чтобы все знали: он не разыгрывает из себя безутешного мужа. Он так хорошо исполняет свою роль, что англичане и не подозревают обмана. Перехватив Фуреса, отправленного с депешами к Директории, чтобы у Бонапарта были развязаны руки, они немедля высаживают мужа Красоточки на берег Египта и со смехом желают ему удачи.

Бонапарту удается развести супругов Фурес, он даже предлагает своей любовнице жениться на ней в случае, если она родит ему ребенка. Бонапарт убивается:

— У этой дурочки ничего не получается!

— Честное слово, не по моей вине, — смеется она.

С Красоточкой обращаются, как с «царицей Востока», и многие считают, что она вот-вот наследует Жозефине. Бонапарт не зашел, однако, так далеко, чтобы захватить с собой свою султаншу, когда, узнав, что Италия потеряна и враг угрожает границам Франции, он решил бросить армию, сесть на небольшой фрегат «Мюирон»[183] и вернуться во Францию.

— Меня, возможно, захватят в плен англичане, — сказал он «Клеопатре». — Ты должна подумать о моей славе. Что только не скажут обо мне, если на моем корабле окажется женщина?

Тем не менее он твердо решил не видеться больше с изменницей Жозефиной.

Жозефина плохо отдает себе отчет в серьезности положения, и это непонимание побуждает ее приписать к письму Гортензии брату следующие строки: «Я жду минуты, когда соберутся все, кого я люблю; тогда мне не останется ничего больше желать, особенно если я найду Бонапарта таким же, каким он меня покинул и каким должен был бы навсегда для меня остаться; тогда, дорогой Евгений, (будет) забыто все, что я выстрадала из-за нашей с ним разлуки…»

Письмо датировано 4 октября, а Бонапарт уже три дня находится в Аяччо; еще через два дня он отплывет во Францию.

* * *

Жозефина обедала в Люксембургском дворце у председателя Директории Гойе, когда принесли телеграфную депешу[184] от 9 октября: Бонапарт высадился во Фрежюсе.

Жозефина поднялась.

— Председатель, — сказала она, — не бойтесь, что Бонапарт вернулся с роковыми для свободы намерениями. Но вам необходимо объединиться, чтобы помешать негодяям завладеть им. Я еду навстречу ему: для меня важно, чтобы меня не обогнали его братья, которым я всегда была ненавистна.

Она бросается вместе с Гортензией в карету и по Бургундской дороге летит навстречу мужу. Сердце ее учащенно бьется, она считает каждый поворот на пути. Удастся ли ей вымолить прощение за свои измены? Окажет ли и на этот раз действие ее обаяние? Но ей уже тридцать семь лет! После возвращения из Пломбьера Гортензия чуть было не вышла замуж! Жозефина могла бы стать бабушкой! Что делать, если «Бонапарт», как она по-прежнему его называет, потребует развода? Она задолжала поставщикам миллион! Мальмезон тоже не оплачен. На улице Победы она больше не у себя. С Шарлем все разладилось. Они видятся лишь время от времени, когда этого требуют дела. Баррас? Не перестанет ли и он принимать ее, когда она сделается ничем?

Она проезжает Санс, потом Жуаньи. Вот Осер, Шалон, Макон… «В каждом городе, — рассказывает Гортензия, — в каждой деревне были воздвигнуты триумфальные арки. Когда мы останавливались менять лошадей, народ теснился вокруг нашей кареты и спрашивал нас, вправду ли прибыл его „спаситель“: этим именем называла тогда генерала вся Франция».

По мере приближения к Лиону Жозефина приободряется. Если ей удастся поговорить с мужем первой, она спасена. Но 1 2 октября она узнает о катастрофе: Бонапарт миновал накануне Лион, но поехал по Бурбоннезской дороге через Кон, Невер и Мулен! Ей кажется, что вокруг все рушится. Жозефина закрывает глаза. Словно в кошмарном сне, она видит уже, как Жозеф разговаривает с братом. Ей мерещится, что они оба уговариваются, что нужно предпринять для скорейшего развода.

В шесть утра 16 октября Бонапарт прибывает в Париж и застает дом пустым. Сомнений нет, клянется он, она уехала с Шарлем.

— Египетские воители похожи на героев, осаждавших Трою: их жены хранят им верность не лучше.

Гнев его «страшен и глубок». Перед отъездом из Египта он написал Жозефу: «Друг мой, я рассчитываю вскоре вернуться во Францию. Получил твое письмо через Тунис. Позаботься о процедурной стороне, чтобы развод можно было начать сразу по моему приезду. Высылаю тебе доверенность на ведение дела. Мое решение бесповоротно. Знаю, что ты его одобришь… Иногда я чувствую себя очень несчастным. Но мне двадцать девять. Забвение еще придет…»

Жозеф не получил письма и процедурными вопросами не занялся. Ну что ж, дело можно ускорить. И его ускорят! Разумеется, Евгений старается успокоить отчима. Генерал не должен ничего решать, не повидавшись с женой. Старый — ему уже восемьдесят пять лет — маркиз де Богарне и тот, приехав из Сен-Жермена, нового своего местожительства, умолял Бонапарта не «навлекать отчаяние на его седины».

— Каковы бы ни были ее прегрешения, простите их!

Но весь клан с г-жой Летицией во главе — начеку. Жозеф не перестает чернить Жозефину. Он собирает сплетни и без устали толкует брату о Шарле, любовнике, превратившем в посмешище его, чтимого всей Францией! Он напоминает о долгах, о прошлом «Розы», о темных делах, к которым она припутала его имя. Поэтому решение принято: он разводится. Он клянется в этом.

Но на глазах у него слезы.

Колло, поставщик Итальянской армии, «коренастый человек с лицом выбеленного негра», который часто оказывал разные услуги генералу, входит в кабинет Бонапарта. Он видит, как тот с бешенством ворошит дрова в камине.

— Как! — восклицает финансист. — Вы хотите оставить жену?

В самом деле, в Париже только и речи, что о разводе Бонапарта. С каминными щипцами в руках тот бросает в ответ:

— Разве она этого не заслужила?

— Не знаю, но время ли сейчас этим заниматься? Подумайте о Франции. Ее взоры обращены к вам. Она ждет, что вы каждую свою минуту посвятите ее спасению. Если она заметит, что вы погрязли в семейных раздорах, ваша слава улетучится: вы станете для нее всего лишь мольеровским мужем. Оставьте прегрешения жены и начните с возрождения государства.

— Нет, — яростно перебивает Бонапарт, — ее ноги больше не будет у меня в доме. Какое мне дело, что об этом скажут! Пусть поболтают день-другой, на третий перестанут. Что такое чей-то развод при таком нагромождении событий! Моего никто не заметит. Моя жена будет жить в Мальмезоне. Я останусь здесь. Публика достаточно осведомлена, чтобы заблуждаться насчет причин разрыва.

Колло пытается бороться.

— Ваша неистовость доказывает мне, что вы все еще влюблены в нее. Она появится, извинится, вы простите ее и успокоитесь.

Стиснув себе руками грудь, Бонапарт кричит:

— Я? Прощу ее? Никогда! Слышите, никогда!

Брюмер[185], или вступление в историю

Карета Жозефины останавливается на улице Победы у ворот «с военными атрибутами», откуда можно попасть в крытый проход, ведущий к особнячку, Одиннадцать часов. Она стучится.

Из привратницкой, расположенной над дверью, спускается швейцар. Генерал запретил открывать генеральше, — мямлит он. — Вещи генерала сложены вон там, в привратницкой. Жозефина чувствует, как у нее навертываются слезы, но она пожимает плечами и входит, невзирая на запрещение. В маленькой передней, обитой тиком и украшенной трофейными картинами и статуями, она встречает Агату, горничную, сменившую Луизу Компуэн и безоговорочно преданную Жозефине. Она объявляет хозяйке: генерал заперся у себя в спальне. Оставив Гортензию с Агатой, Жозефина поднимается по винтовой лесенке, ведущей в гостиную. Останавливается у двери, робко царапает ее.

— Это я.

Молчание.

Тогда она начинает говорить. Напоминает ему о том, что у них было, об их любви. Сегодня вечером она искренна и на краю пропасти, разверзающейся у нее под ногами, всерьез верит, что любит Бонапарта. Он не хочет ее видеть? Нет, это исключено. Неужели он не захочет выслушать ее объяснения? Неужели выкажет себя неумолимым, когда она жаждет снять с себя обвинения, которые опять возводят на нее клеветники? Она «скажет ему все», «все объяснит».

Спрятав, наверное, голову под подушку, чтобы ничего не слышать, Бонапарт не отвечает. Он знает: стоит ему открыть ей дверь, и его решимость улетучится, Он не вынесет ее слез. А ведь она плачет сейчас за безнадежно запертой дверью. Он догадывается, что она стоит на коленях. Наконец он слышит, как она, рыдая, удаляется и мелкими шажками спускается с лестницы.

Поняла ли она?

Конечно, он до сих пор ее любит, но уже совсем по-другому, чем во время итальянской эпопеи. Сегодня на первый план вышли радость власти, упоение славой. Больше и речи нет о том, чтобы запереться в деревне, как он писал Жозефу. Он знает: завтра он сметет правительство прогнивших аморалистов и возьмет в свои руки судьбу Франции. Умирающей Франции! После Фрежюса его всюду и все встречают восторгом и рукоплесканиями, если не считать разбойников с большой дороги, которые украли его багаж, словно он, Бонапарт, — первый встречный.

Люди больше ни во что не верят. Даже рабочее население предместий отвернулось от политики. Махнув на все рукой, парижане позволяют роялистским и якобинским заговорщикам поочередно оспаривать друг у друга обескровленную страну. Хуже, чем теперешний режим, все равно уже не будет! Улицы Парижа являют собой зрелище нищеты населения и роскоши поставщиков, торгашей и их любовниц, которые жируют на теле агонизирующей Республики. Один пешеход, пройдя от «Одеона» до Лувра, насчитал по дороге всего восемь наемных и один частный экипаж. На заставах мимо вас проезжают облезлые дилижансы, запряженные клячами с веревочной сбруей. Напротив, у «Тиволи» или «Идалии»[186] всегда теснится подлинное скопление фаэтонов, дульсиней, уиски, сверкающих золотом и драгоценными камнями.

Когда население увидело Бонапарта, то, несмотря даже на его причудливый полуцивильный, полувосточный наряд — цилиндрообразная шляпа, зеленый сюртук, турецкий ятаган, у людей вырвался вздох облегчения. Государственный переворот казался неизбежностью. И обязательно возглавленный Бонапартом! Взять власть законным путем? Потребовать пересмотра конституции? Процедура, предусмотренная законом, потребует девять лет. Нет, действовать надо быстро. Франция должна пробудиться и обрести былой дух!

Когда третьего дня он вошел в Люксембургский дворец, сопровождаемый безумствующей толпой, старые гвардейцы плакали от радости.

Но не рискует ли он, являя себя всем глазам в облике обманутого мужа, повредить легенде, которая начинает складываться вокруг него? И не усугубит ли разрыв разразившийся скандал? Не повредит ли ему еще больше официальный развод? Рога плохо сочетаются с образом героя Италии, который создал для себя народ? Одним словом, сумеет ли он, публично расставшись с Жозефиной, стать той «шпагой», которую ищет Сийес?[187] И не сможет ли Жозефина помочь ему в осуществлении его замыслов? Создать в Париже, благодаря своему обаянию, то подобие двора, которое ей удалось устроить в Италии, в Момбелло и во дворце Сербеллони? Но Бонапарт не в силах отделаться от воспоминаний об этом вертопрахе Ипполите. Отвращение, возмущение, ожесточение снова переполняют его.

Он прислушивается.

Дом просыпается. Сверху, из надстройки, спускается Евгений и у подножия лестницы застает мать, рыдающую в объятиях Гортензии. Для нее все кончено! Что станет с ней теперь, когда любовь к Ипполиту, «пламенная, как ее сердце», уже мертва? А перед ее мысленным взором маячит ее возраст…

Внезапно Жозефина вместе с обоими детьми вновь поднимается по лестнице. Не Агате ли пришла эта мысль? Еще через несколько секунд под дверью сливаются воедино плач и мольбы Евгения и Гортензии. Жозефина умоляет Бонапарта о прощении. Ей вторят голоса и вопли детей.

Долго ли длится сцена — неизвестно. В конце концов Бонапарт отворяет, Он в совершенном смятении и тоже плачет. Не при Евгении ли и Гортензии произошло объяснение? Или, что вероятней, они исчезли, увидев, как взволнованный Бонапарт принял их мать в объятья.

Бесспорно только одно: когда на следующее утро Люсьен пришел навестить брата, Бонапарт впустил его в спальню; супруги лежали в постелях, сдвинутых вместе пружиной. Жозефина, улыбаясь, скромно торжествовала с обычной своей креольской гримаской. Она обещала больше не встречаться с Шарлем, что не помешает ей позднее — на ставке стоят слишком серьезные ее интересы — продолжать дела со своим Ипполитом и даже, вероятно, вкушать иногда в его обществе запретный плод.

Покамест при одной мысли о том, что она могла потерять, сердце у нее начинает учащенно биться. Мало-помалу место любви к мужу у нее занимает двойственное чувство. Прежде всего, под нажимом своего окружения она начинает испытывать к «Бонапарту» нечто вроде обожания, возможно даже не понимая, что она — жена величайшего гения в Истории; во-вторых и главным образом, она благодарна ему за то, что он сделал из нее: легко доступная маленькая креолка, всем задолжавшая и прошедшая через столько рук лже-виконтесса будет превращена им в консульшу, а затем императрицу и королеву.

Впрочем, только в эти девятнадцать дней конца вандемьера и начала брюмера она осознает положение и поймет, что ее муж может подняться повыше, чем ее первый супруг, председатель Собрания, или былой любовник Баррас, председатель Директории. Она изо всех сил будет помогать ему подчинить себе Францию, которая только и жаждет, чтобы ее подчинили.

Первым делом, Гойе.

— Не знаю, мой он сторонник или нет, но он ухаживал за моей женой, — скажет о нем позднее Наполеон.

Как только этот пятидесятилетний толстячок видел хорошенькую женщину, он становился игрив и резв. Он даже вел список своих побед — вел так же тщательно, как списки жертв в бытность министром юстиции в годину террора.

Пыжась от важности, как индюк, принимает он Жозефину и Бонапарта, прибывших на обед в Люксембургский дворец 2 2 октября, на третий день после ночного примирения.

Впервые мужчины приглядываются этим вечером друг к другу. Жозефина замечает аббата-расстригу Сийеса, тогдашнего директора.

— Что вы наделали? — шепчет она своему воздыхателю. — Сийес — самый ненавистный Бонапарту человек, это его жупел.

Правда, может быть, из любви к Жозефине Гойе водрузил у себя на камине бюст победителя под Риволи, но нынешний председатель Директории, ослепленный креолкой, ни в чем не отдает себе отчета. «Национальное свинство» — модное выражение той поры — его нисколько не смущает. Положение отнюдь не кажется ему нетерпимым, и миазмы, источаемые прогнившим режимом, ничуть его не беспокоят. Будь это не так, он ответил бы Жозефине, что без Сийеса ничего не добьешься. В самом деле, государственный переворот нужно организовать изнутри, а значит, найти в стане врага, то есть среди директоров, одного-двух сообщников, или, вернее, зачинщиков. Не слишком хитрый Гойе может быть исполнителем, но неспособен взять на себя руководство. Роже Дюко — то же самое. Баррас слишком прогнил, замарался, опозорен, слишком много прислуживал, особенно самому себе; его нельзя использовать, хоть он и считает себя незаменимым. Имя генерала-якобинца Мулена никому ничего не говорит, и каждый знает, что генеральский чин принесла ему только политика.

Таким образом, Сийес — ключевая фигура. Он сам избрал эту роль и уже несколько месяцев ищет шпагу, которая спасла бы Республику изнутри, внеся в нее порядок и укрепив власть, а заодно избавив от вторжения извне. Сперва он подумывал о генерале Моро[188], который в этот вечер также обедает с четой Бонапарт, но победитель при Гогенлиндене сам указал ему на будущего диктатора:

— Вот ваш человек. Он совершит государственный переворот лучше, чем я.

2 1, накануне обеда у Гойе, Сийес встретился с Люсьеном Бонапартом. Последний виделся днем с братом, и тот одобрил план директора-заговорщика. По словам Люсьена, Наполеон сказал:

— Я послужу щитом мудрецам Республики против мятежа в предместьях, как послужил Конвенту против мятежа роялистских секций в Вандемьере. Поблагодарите Сийеса за доверие.

— Когда и где ты хочешь с ним встретиться?

— Нам не стоит сейчас видеться иначе как на публике, в Люксембургском дворце. Дела еще не продвинулись достаточно далеко. Когда обо всем договоримся, встретимся тайно. Я только что приехал, мне надо перевести дух.

Однако аббат уже виделся с Бонапартом 1 8 октября, во время официального визита последнего в Директорию. Тем не менее генерал оскорбился на то, что барабаны дворцовой охраны не ударили поход, когда он вылез из экипажа. Двери зала Совета тоже не распахнулись перед ним настежь. Он сделал гримасу. Можно подумать, что он принимает себя за принца крови!

Не это ли было причиной дурного расположения духа, выказанного им во время обеда? Для Бонапарта Сийес насквозь прозрачен. Улыбается одна Жозефина, но ее улыбки адресованы скорее хозяину дома. Весьма раздосадованный экс-аббат исчезает сразу после того, как встают из-за стола, и на прощание бросает Гойе:

— Вы заметили, как вел себя этот маленький наглец с членом правительства, которое должно было бы его расстрелять?

Вернувшись, Бонапарт объяснит Жозефине, а наутро повторит Бурьену:

— Я нарочно не замечал Сийеса и видел, в какое бешенство привело его подобное презрение.

— Вы уверены, что он против вас?

— Еще не знаю, но этот человек — педант и мне не нравится.

Бонапарт, безусловно, находит Сийеса антипатичным.

«Врожденная непредрасположенность, которая исключает для него общение с женщинами», не могла, конечно, не способствовать этому чувству. Экс-аббат медлителен и вял, манера обращения у него ледяная. К тому же, от него разит чванством. Когда-то, отправляя мессу для герцога Орлеанского, он заметил, что принц вышел во время службы. Сийес тут же остановился и покинул капеллу, громко бросив:

— Я не совершаю мессы для всякого сброда.

Бонапарт без обиняков излагает Гойе свои впечатления:

— Встретив Сийеса у вас в гостиной, я был удивлен почти так же сильно, как по возвращении во Францию, когда узнал, что она еще под властью Директории. Отказавшись войти в нее, когда она создавалась, он сделал себе честь. Если вы не будете начеку, председатель, этот лицемерный поп выдаст вас загранице.

Затем он перешел в атаку и бросил то, что безвременно скончавшийся Альбер Оливье[189] очень метко определил как «крючок для того, чтобы предложить себя».

— Когда я приехал в Париж, масса добрых граждан уверяли меня, что во время отставки Ребеля они жалели о том, что я не во Франции. Но если это несчастье, его нетрудно исправить.

Гойе не клюет на крючок даже при мысли, что, став супругой директора, Жозефина могла бы переселиться поближе к нему, Гойе. Он настороженно отвечает:

— Не сомневаюсь, что вы собрали бы все голоса, если бы вашему избранию не препятствовала точная статья конституции, Защитив Республику, вы, безусловно, предназначены когда-нибудь встать во главе правительства, устойчивость которого непрерывно обеспечивают ваши победы. Но наш общественный договор властно требует возраста в сорок лет для вступления в Директорию.

— И вы тоже намерены строго придерживаться этого формального требования, которое может лишить Республику людей, способных не только защищать ее, но и управлять ею?

— Генерал, ничто в моих глазах не может извинить покушение на такое требование.

— Председатель, это значит связывать себя мертвящей буквой!

Эта буква превратит в политический труп нашего директора, слишком добропорядочного и мелочного буржуа, который не желает вспоминать, что он когда-то был якобинцем. Его нейтрализуют с помощью Жозефины и в нужный, вернее, в последний момент попытаются — опять-таки при ее содействии — увлечь его за собой.

Итак, лучше сговориться с Сийесом и разработать идею «консульства», тем более что несколькими днями позже Гойе неуклюже выступит на защиту Бонапарта, когда все пять директоров вызовут его и начнут упрекать в том, что он бросил свою армию за тысячу лье от Франции.

В этот день Бонапарт показал зубы:

— Здесь заявили, что я достаточно удачно уладил свои дела в Италии, чтобы больше туда не возвращаться. Это недостойные речи, и мое поведение на войне не дает для них основания.

Затем, глядя на Барраса, он бросил:

— К тому же, если уж я и устроил так удачно дела в Италии, то, значит, составил себе состояние не за счет Республики.

Тут слово взял Гойе:

— Не знаю, кто передал вам оскорбительные для вас речи. Здесь никто не вменяет вам в вину поведение в Италии, но должен вам заметить, что, командуя армией от имени Республики и ради нее, вы могли осуществлять завоевания только во имя нее и ради нее; что драгоценные предметы в багаже командующего принадлежат ему не больше, чем курица в ранце несчастного солдата, которого он расстреливает за мародерство. Если вы действительно составили себе состояние в Италии, это могло быть сделано лишь за счет Республики.

Действительно, не говоря уже о combinazione[190] Жозефины, Бонапарт привез из Италии два миллиона золотом. Однако присутствие Барраса должно было бы принудить Гойе к молчанию; в доме повешенного не слишком желательно говорить о веревке! Тем не менее Бонапарт с апломбом заявляет:

— Мое пресловутое состояние — басня, в которую верят лишь те, кто ее выдумал.

— Директория убеждена, генерал, что самым большим сокровищем, вывезенным вами из Италии, являются лавры, которыми вы увенчали себя, и мы изъявили желание побеседовать с вами лишь для того, чтобы предложить вам возможность стяжать новую славу. Такой генерал, как вы, не может пребывать в бездействии, когда армии Республики повсеместно сражаются и побеждают. Директория предоставляет вам выбрать армию, командование которой будет возложено на вас.

Сийес по-прежнему обозлен презрением, выказанным ему кандидатом в диктаторы, Еще до заседания он уточнил свою мысль:

— Вместо того чтобы жаловаться на его бездеятельность, поздравим себя с этим: нам надо не вкладывать оружие в руки человека, чьи намерения столь подозрительны, не стремиться найти для него новую арену славы, а перестать заниматься им и постараться по возможности сделать так, чтобы о нем забыли.

* * *

Бонапарт чувствует: надо перейти мост и, несмотря на все свое отвращение, стакнуться с Сийесом. Ни тот ни другой не могут и не решаются сделать первый шаг.

К счастью, Редерер[191], которого вдохновляет мысль о том, что он называет патриотическим заговором, и который провел с Людовиком XVI последнюю ночь его королевской власти, жаждет провести с Бонапартом первую ночь его диктатуры. С помощью Талейрана он начинает тайно посещать Сийеса.

«Талейран каждый вечер по два раза возил меня в Люксембургский дворец, где квартировал Сийес в качестве директора. Когда он убеждался, что у Сийеса нет и не будет никого постороннего (чтобы не вызывать подозрений у четырех своих коллег, живших, как и он, в маленьком флигеле Люксембурга, он никогда не запирал у себя двери), меня, оставшегося в карете, уведомляли об этом, и мы — Сийес, Талейран и я — совещались втроем. В последние дни я посещал Сийеса уже открыто и даже обедал у него».

Таким образом удавалось не сводить лицом к лицу — по крайней мере, в данный момент — двух главных действующих лиц государственного переворота.

Бонапарт решил переманить на свою сторону Бернадота. За сближение их взялись Жозефина, Дезире, бывшая невеста ее мужа, и Полина. Г-жа Бонапарт приглашает Бернадота на улицу Победы.

— Необходимо сменить правительство, — несколько чересчур поспешно объявляет Бонапарт.

— Сменить его невозможно, — отвечает Бернадот.

После ухода мужа Дезире Бонапарт устремляется в кабинет, где работает Бурьен. С трудом сдерживаясь, он восклицает:

— Вы понимаете Бернадота? Вы только что проехали со мной через всю Францию, вы видели, какой подъем вызвало мое возвращение: вы сами мне сказали, что видите в этом энтузиазме желание всех французов выйти из катастрофического тупика, куда нас завели наши неудачи. А Бернадот, карикатурно все преувеличивая, нахваливает блестящее и победоносное положение Франции! Он говорил, что русские разбиты, Генуя занята, что по всей стране формируются бесчисленные армии. И еще невесть что — враги внешние, враги внутренние; при последних словах он уставился на меня, да и у меня самого взгляд выразил лишнее… Но терпение: груша скоро поспеет! Вы знаете Жозефину, ее изящество, ее ловкость; она была с нами в гостиной. Испытующий взгляд Бернадота не ускользнул от нее, она перевела разговор на другую тему. Бернадот увидел по моему поведению, что с меня довольно, и ушел. Ладно, работайте; я возвращаюсь к Жозефине.

Однако спустя несколько дней муж Дезире возвращается на улицу Победы. Бонапарт принимает его в присутствии жены, падчерицы и секретаря. Разговор опять не клеится.

— Да, генерал, — почти кричит Бонапарт, — да, я предпочту жить в лесу, нежели в обществе, где никто не чувствует себя в безопасности.

— Ох, Боже мой, да какой безопасности вам еще надо! — отвечает Бернадот.

Жозефина опять вмешивается и отводит разговор от опасной темы.

На деньги, привезенные из Италии, Жозеф приобрел поместье Мортефонтен. Бонапарт с Жозефиной собираются провести там два дня — 2 9 и 30 октября. Накануне они отправляются во Французский театр. После спектакля они сталкиваются с Бернадотом.

— Не зная, ей-Богу, что ему сказать в первую минуту, — признается Бонапарт Бурьену, — я спросил, примет ли он участие в завтрашней прогулке. Он ответил утвердительно; тогда — мы как раз проезжали мимо его дома на Цизальпинской улице — я без обиняков попросил его угостить меня чашкой кофе и добавил, что буду счастлив провести с ним несколько минут. Мне показалось, что он доволен этим.

На другой день в Мортефонтене Жозефина и Дезире болтают с Жюли, — заговор организуется на семейных началах, — а Бонапарт делает Бернадоту новые авансы. Он опять разглагольствует о бедах, от которых страждет Республика, но Бернадот, глядя генералу в глаза, сухо отвечает:

— Я не разочаровался в Республике и убежден, что она сумеет противостоять как внутренним, так и внешним врагам.

Жозефина права, опасаясь реакции Бернадота. Говоря о муже, она признается Бурьену:

— Вы знаете, что ваш друг не всегда достаточно сдержан; боюсь, что он слишком много сказал Бернадоту о необходимости изменений в правительстве.

Действительно, бывший сержант Дамская ножка, сочтя, что Директория в опасности, предупредил Барраса. Поэтому Жозефина побуждает мужа нанести визит ее бывшему любовнику и попробовать втянуть его в игру.

Баррас, несомненно по просьбе Жозефины, пригласил Бонапарта отобедать у него в узком кругу. После обеда он отводит генерала в сторону и объявляет:

— Республика гибнет, все идет вкривь и вкось, правительство бессильно, нужны изменения, нужно сделать президентом Республики Эдувиля.

Эдувиль! Бывший начальник штаба у Гоша, бывший губернатор Сан-Доминго, как командующий Западной армией, он замирил Вандею, но он личность не того масштаба, который нужен для спасения Франции. Кроме того, Бонапарт ожидал, что с чувственных губ Барраса слетит имя его, Наполеона, а не фамилия какого-то Эдувиля, которого он сделает позже дипломатом и камергером.

Эдувиль!

Баррас до сих пор видит в Бонапарте своего протеже, которому он помог вдеть ногу в стремя. Для него муж Жозефины все еще остается маленьким генералом в стоптанных сапогах и без должности, которого одним вандемьерским вечером он вытащил с улицы де ла Юшетт. Человеком, которому он отдал за ненадобностью свою любовницу. Этот плохо причесанный солдафон, думает Баррас, обязан ему всеми своими успехами в Италии. И директор продолжает, не замечая ледяного взгляда, устремленного на него собеседником:

— Что до вас, генерал, вы намерены отбыть в армию, а я, больной и утративший популярность, годен лишь на одно — вернуться в частную жизнь.

— Ах, дуралей, дуралей! — якобы воскликнул Реаль[192], говоря о Баррасе, когда Наполеон при Жозефине, Талейране, Фуше и Редерере описал ему эту сцену.

Фуше и Реаль, подталкиваемые Жозефиной, отправляются в Люксембургский дворец и разъясняют Баррасу его ошибку. Поэтому на другой же день, в восемь утра, Баррас отправляется на улицу Победы. Бонапарт с Жозефиной еще в постели. Директор вламывается к нему, и генерал немедленно принимает его. Извинения, которые лепечет Баррас — его плохо поняли, и, конечно, если у его друга есть какой-нибудь проект, он может рассчитывать на него, Барраса, — ни к чему не приводят. Бонапарт настороже и разыгрывает перед директором комедию — он ему друг, но он устал и мечтает лишь об отдыхе. И Баррас покидает улицу Победы, убежденный в благих намерениях Бонапарта.

Решение будущего консула принято — и твердо. Еще накануне он повидал Сийеса и с места в карьер предложил ему свое содействие.

— Гражданин, — сказал он ему, — у нас нет конституции, по крайней мере такой, какая нам нужна. Вашему гению надлежит дать нам ее. С самого своего приезда я открыл вам свои чувства. Наступил момент действовать. Приняты ли вами необходимые меры?

Сийес начинает излагать ему результаты своих бдений. Бонапарт перебивает:

— Я все это знаю, мой брат мне рассказывал, но, надеюсь, вы не собираетесь предложить Франции новую конституцию прямо в готовом виде без предварительного постатейного и тщательного обсуждения. Это дело не одной минуты, а мы не можем терять время. Займитесь созданием временного правительства. Я полагаю, что состав его должен быть ограничен тремя человеками, и, поскольку это считают необходимым, согласен быть одним из них вместе с вами и вашим коллегой Роже Дюко.

По замыслу Сийеса роль Бонапарта должна была свестись к командованию войсками. Поэтому сейчас аббат требовал себе первое место. Он сделал гримасу, а когда Бонапарт ушел, признался Жозефу:

— Генералу кажется, что он здесь в своей стихии, как на поле боя. Придется согласиться с его мнением: если он уйдет в сторону, все погибло, а его согласие участвовать во временном консульстве обеспечит нам успех.

В ожидании этого успеха Жозефина каждый день устраивает приемы. Все, кого надо привлечь на свою сторону или упросить закрыть на вещи глаза, а также те, кто будут главными действующими лицами государственного переворота, один за другим появляются на улице Шантрен, острят, выпивают чашку чая, слушают, как Талейран лениво бросает меткое словечко, а Реаль с его тигриной физиономией хохочет во весь рот. Однажды вечером становится известно, что в предвидение великого дня Сийес начал брать уроки верховой езды, и шутки сыплются градом…

Бонапарт, прислонясь к камину, объявляет:

— Умышлять на правительство было бы святотатством.

Между приглашенными в помпейской гостиной и в маленькой комнате в форме ротонды порхают женщины — Каролина Бонапарт, Полетта Леклерк и Гортензия.

Слышно, как Жозеф бросает Ожеро:

— Я с пистолетом в руке позову его, и он пойдет.

Другие куплены. Бонапарт признается близким, что предложил Моро дамасский клинок, усыпанный бриллиантами и оцениваемый в 10 000 франков. Для покрытия расходов Колло предоставил в распоряжение будущего консула миллион, предназначенный, по выражению Барраса, на оплату маклеров Бонапарта.

Мужчины в пестрых доломанах вьются вокруг дам или важно беседуют в стороне. Сюда приглашают также кое-кого из ученых, чтобы, по выражению Тэна[193], Республика интеллекта уравновешивала Республику отваги. А Жозефина, вездесущая Жозефина, улыбчивая и осторожная, держит открытый стол, прерывает разговоры, когда они принимают чересчур опасный оборот, и предотвращает столкновения, повсюду расточая свое «несравненное» обаяние.

От одного совещаньица на ходу к другому, от a parte к a parte[194] — все это между двумя улыбками хозяйки дома или двумя предложенными ею чашками чая — постепенно вырабатывается план. Итак, два директора, Сийес и Роже Дюко, войдут в новое правительство. Но режим будет переходным. Бонапарту желательно, чтобы положение осталось неопределенным. А Баррас? Его купят. Он ведь продажен и к тому же отыгранная фигура. За известную сумму золотом он исчезнет из Истории. Генерал Мулен вернется в безвестность, откуда его вытащила политика. Что до Гойе, то этого, конечно, нейтрализует Жозефина… Таким Образом, Директория сбрасывается со счетов, но остаются обе палаты. Операцию лучше всего провести в два этапа. Совет пятисот и Совет старейшин убедят, что в Париже зреют беспорядки. Эта формула означает, что парижане ворвутся в залы заседаний. Раздадутся крики о том, что — в переводе на тогдашний язык — «останки Республики» будут брошены «в когти коршунам, которые примутся рвать друг у друга ее истощенные члены». Конвент в прошлом не раз испытывал подобное насилие. Поэтому подготовленные заранее старейшины и пятьсот, где председательствует Люсьен Бонапарт, проголосуют за перевод Законодательного собрания из пределов Парижа, например в Сен-Клу, а Бонапарту, назначенному командующим вооруженными силами, будет поручено поддержать порядок, то есть установить новый.

Речь шла, по-видимости, лишь об изменениях в правительстве, но никто еще не представлял себе всего размаха преобразований, замышленных заговорщиками. Иные воображали, что произойдет всего-навсего известное «ретуширование». С каждым днем Бонапарт все больше боялся огласки. Однажды вечером, вернувшись от Талейрана, он рассказывал Жозефине, как сильно испугался, когда перед жилищем Талейрана на улице Тебу, 24 остановилось несколько карет, сопровождаемых всадниками. Наверняка их решили арестовать! Они с Талейраном погасили свечи, но то, что они увидели из окна маленького флигеля, рассеяло их страхи. Просто-напросто у одного из фиакров, отвозивших под надежной охраной выручку из игорных домов Пале-Рояля, сломалось колесо.

Нет сомнений, что, слушая рассказ мужа, Жозефина дрожала. Теперь она смотрит на Бонапарта новыми глазами. Мы уже упоминали об этом, а теперь находим этому подтверждение в письме, сохранившемся в Мальмезоне и адресованном гражданину Ване, негоцианту и кузену Ж. М. Эмри. После возвращения, — пишет она, — Бонапарт «выказал себя еще более любящим, чем раньше». Поэтому она «совершенно счастлива».

На следующий день после отправки этих строк, 6 ноября, т. е. 15 брюмера, Жозефина провожает мужа. Он не без опаски едет на банкет, устроенный на семьсот персон в честь его и Моро в церкви Сен-Сюльпис, которую переделали в храм Победы. Бонапарт боится, как бы его не отравили, и ест только яйца вкрутую. Под сводами церкви царит холод, такой же ледяной, как общий тон застолья. Каждый следит за любым своим словом и лишь вполголоса поверяет соседу свои тревоги или надежды.

— Мне скучно. Едем отсюда, — заявляет Бонапарт.

Возвратясь на улицу Победы, он застает там Фуше, Арно и неизбежного Гойе, который пожирает Жозефину глазами. Когда директор и министр отбывают, Арно, убежденный, что чистка назначена на завтра, 1 6 брюмера, осведомляется;

— В котором часу завтра?

— Завтра ничего. Партия отложена.

— Сейчас, когда дело зашло так далеко?

— Послезавтра все будет кончено.

— А вдруг завтра что-нибудь произойдет? Вы же видите, генерал, секрет просачивается.

— Старейшины — люди робкие. Они требуют еще сутки на размышление.

— И вы дали им эти сутки?

— Что за беда? Я оставляю им время убедиться, что могу действовать как с ними, так и без них. Итак, восемнадцатого!

16 брюмера Гойе, который, как сказал Андре Гавоти, «все еще верит в чистоту намерений своей обольстительной подруги, равно как в совершенство возглавляемого им режима», наносит Жозефине визит. Вот так ежедневно, в четыре часа пополудни, он является к той, кого любит. Она принимает его на своем канапе, не жалея на него ни улыбок, ни креольского сюсюканья, ни нежных взглядов, потому что по-прежнему надеется вовлечь директора в заговор. Но он, слепой, как сама страсть, вселившаяся в пятидесятилетнего мужчину, пребывает в экстазе и не замечает ее плутовства, так что, приехав на улицу Победы, Фуше слышит от него:

— Что нового, гражданин министр?

— Да ничего, честное слово, ничего.

— Полноте!

— Все та же болтовня.

— О чем же?

— О заговоре.

— О заговоре? — изумляется находчивая Жозефина, напуская на себя встревоженный вид.

— Да, о заговоре, но я знаю этому цену. Я в этом разбираюсь, гражданин директор, можете на меня положиться. Существуй заговор с тех пор, как о нем говорят, мы бы уже имели тому доказательства на площади Революции или Гренельской равнине.

Как хорошая актриса — «это была настоящая женщина», — скажет о ней ее муж, — Жозефина изображает крайний испуг, Гойе улыбается и думает, что успокоит ее таким заявлением:

— Министр говорит как человек, знающий свое дело; сказать нечто подобное при нас значит подтвердить, что ничего подобного нет; поступайте, как правительство: не тревожьтесь из-за этих слухов и спите спокойно.

Вечером Жозефина дает обед, на который приглашены Бернадот, Редерер и, главное, Моро. После трапезы, пока его жена уснащает беседу тысячью мелочей, секретом произносить которые к месту она щедро наделена, Бонапарт берет соперника за руку и отводит в сторону.

— Ну, генерал, что вы думаете о положении Республики?

— Полагаю, генерал, что, если не удалить людей, которые так плохо управляют ею, и не заменить нынешний порядок лучшим, надежд на спасение отечества не останется.

— Очень рад, что вы испытываете подобные чувства. Я боялся, как бы вы не оказались в числе тех, кто носится с нашей дрянной конституцией.

— Нет, генерал, я убежден, что наши институты нуждаются в изменениях; нужно только, чтобы эти изменения не посягали на основные принципы представительного правления и великие принципы свободы и равенства.

— Разумеется, — отвечает Бонапарт. — Все должно быть сделано в интересах народа, но нам нужно более сильное правительство.

Моро предлагает помощь своих друзей якобинцев, которые, по его словам, готовы примкнуть к движению. Бонапарт пожимает плечами.

— Мне нечего делать с вами и вашими друзьями, вы не представляете собой большинство. Вы перепугали Совет своим предложением объявить отечество в опасности и голосуете с людьми, которые позорят ваши ряды.

Он уже говорит как хозяин положения.

17, накануне великого события, весь день уходит на организационные мелочи. Сийес в перерыве между двумя уроками верховой езды пишет декреты. Оба председателя палат, которые участвуют в заговоре, готовят повестки с вызовом, которые будут разосланы депутатам глубокой ночью; Реньо де Сен-Жан-д'Анжели составляет афиши и «Обращение к парижанам», которые отправит в набор сын Редерера.

Бонапарт ищет себе коня.

Он располагает только кабриолетом, но Францию не покоряют в пролетке; поэтому адмирал Брюи одалживает ему вороного скакуна с огненным взглядом, но слишком норовистого. Бонапарт хочет выглядеть внушительным перед Советом старейшин, куда он отправится 18 брюмера, чтобы получить полномочия и принести присягу; для этого он окружит себя многочисленным штабом. Поэтому он созывает на восемь часов следующего утра всех наличных офицеров и сорок старшин Национальной гвардии. Что касается трех парижских кавалерийских полков, он извещает их, что в первом часу дня устроит им смотр на авеню Елисейских полей. Себастьяни[195], который участвует в заговоре, соглашается разместить на площади Согласия несколько пехотных полков.

А что Гойе?

Вечером, отобедав у Камбасереса, Бонапарт просит жену отправить с Евгением в Люксембургский дворец следующую записку — форменную уловку уличной девки:

«Дорогой Гойе, приезжайте с женой в восемь утра позавтракать со мной. Жду вас обязательно: мне надо поговорить с вами об очень интересных вещах.

До свиданья, дорогой Гойе, и верьте в мою искреннюю дружбу.

Ла Пажри-Бонапарт».

«Когда дело идет о заговоре, все позволено», — скажет Бонапарт, Цель его проста — иметь Гойе под рукой.

— Вот уже тогда волей или неволей он сядет в седло вслед за мной.

* * *

Жозефина и Бонапарт расставили капкан, чтобы заманить в него Гойе. Но они не приняли в расчет г-жу Гойе, которая уже не взирает благодушно на «два-три часика», проводимые ежедневно ее мужем в обществе чрезмерно соблазнительной г-жи Бонапарт. В такой ранний час — кто же наносит визиты в восемь утра? — да еще вместе с нею — это кажется ей странным, чтобы не сказать подозрительным. Поэтому она отправляется в особняк на улице Шантрен одна, К ее изумлению, улица, маленькая аллея и сад заполнены офицерами, которые, видя, сколько их туда вызвали, уже догадались, что «назначено на сегодня». Г-жу Гойе принимает Бонапарт, рассчитывающий в равной мере и на страсть Гойе к Жозефине, и на потворство и ослепление гостьи.

— Как! Разве председатель не приедет?

— Нет, генерал, он не может.

— Его приезд совершенно необходим. Напишите ему, сударыня, а я переправлю вашу записку.

Г-жа Гойе считает, что она всех перехитрила, нацарапав мужу следующие строки:

«Ты хорошо сделал, что не поехал сюда, мой друг: все здесь происходящее говорит мне, что приглашение было ловушкой. Я не замедлю вернуться к тебе…»

На этот раз у Жозефины нет оснований скрывать правду. Через несколько минут Бонапарта вызовут в Совет старейшин, и он вскочит на коня.

— Все, что вы видите, сударыня, — объявляет она упрямице, — должно подсказать вам неизбежность предстоящего. Я в отчаянии, что Гойе не отозвался на мое приглашение, согласованное с Бонапартом, который жаждет, чтобы председатель Директории стал членом подготовленного моим мужем правительства. Отправив свое письмо с Евгением, я достаточно ясно показала, какое значение этому придаю.

— Я возвращаюсь к мужу, — враждебно бросает г-жа Гойе.

— Не удерживаю вас, только передайте ему, чтобы он хорошенько подумал, и сами подумайте вместе с ним над тем, что мне поручено вам передать. На ставке не только его интересы: влияние, которое окажут Сийес и его люди на готовящиеся события, зависит от позиции, занятой председателем. Используйте все свои возможности, чтобы побудить его приехать.

Тем временем Бонапарт тащит за собой Бернадота, который, будучи вызван так же, как другие, явился тем не менее в штатском: он не на службе и не обязан быть в мундире.

— На то, чтобы переодеться, вам довольно будет минуты.

— Меня не предупредили. Приказ нужно было отдать заранее.

Словом, он отказывается понимать, «Генерал без формы! Пришел бы уж тогда в домашних туфлях!» — думает Бонапарт и возвышает голос:

— Вашу Директорию все ненавидят, ее конституция исчерпала себя. Нужно смести ее и придать правительству другое направление, Идите и наденьте мундир, я не могу ждать долго, вы найдете меня в Тюильри среди всех наших сотоварищей.

Будущий король Шведский и бровью не ведет.

— Бернадот, — настаивает начинающий диктатор, — не рассчитывайте ни на Моро, ни на Бернонвиля, ни на генералов из ваших. Когда вы лучше узнаете людей, вы увидите, что обещают они много, выполняют же мало. Не полагайтесь на них!

— Я не желаю участвовать в мятеже.

— Мятеж! — возмущается Бонапарт, описывая эту сцену своему секретарю. — Мятеж! Как вам это нравится, Бурьен? Куча дураков, людей, с утра до вечера адвокатствующих в своем логове! Ничто не помогло, я не сумел сломить Бернадота — это кусок железа. Я попросил его дать слово ничего не предпринимать против меня. Он ответил: «Как гражданин, я останусь в стороне, но если Директория прикажет мне действовать, я выступлю против любых возмутителей порядка». Но, в конце концов, мне плевать: я принял нужные меры, командовать ему не придется.

Все ждут.

Почему до сих пор не привезли декрет? Неужели отцы сенаторы[196] заартачились? Всем известно, что старые болтуны заседают уже целый час. Слышен могучий голос Лефевра[197]:

— Пойдем и швырнем всех этих чертовых адвокатов в реку!

Наконец торжественно появляются инспекторы Совета старейшин. Все прошло, как было предусмотрено: депутаты, созванные к семи утра, поверили или сделали вид, что верят, будто Республика ввергнута в опасность «анархистами и агентами заграницы». Поэтому один из заговорщиков закричал:

— Нужно принять меры к спасению отечества; мы уверены в поддержке со стороны генерала Бонапарта; под сенью его мощной руки оба Совета смогут обсудить меры, которых требуют интересы общества.

Бонапарт принимает делегатов, сопровождаемых глашатаем в шляпе с перьями и в мантии с воротником. Они явились в парадных одеяниях, чтобы прочесть генералу декрет:

«Статья I. — Законодательный корпус переводится в Сен-Клу; оба Совета будут заседать в двух крыльях дворца.

Статья II. — Заседания начнутся завтра, 19 брюмера, в полдень; всякое отправление депутатами их функций и обсуждение каких бы то ни было вопросов до этого срока воспрещаются.

Статья III. — Исполнение настоящего декрета возлагается на генерала Бонапарта. Ему поручается принять меры для обеспечения безопасности представителей нации.

Генерал Бонапарт вызывается в Совет для вручения ему настоящего декрета и принесения присяги».

Чтение закончено.

Бонапарт с Жозефиной находятся в маленькой столовой в ротонде, которая одновременно служит прихожей. Он поворачивается к своим адъютантам и присутствующим офицерам:

— Следуйте за мной.

Прежде чем распахнуть дверь в сад, он еще раз предлагает Бернадоту сопровождать его. Тот отказывается. Затем Бонапарт на ходу бросает Бурьену: «Гойе не явился, тем хуже!» Он уже на крыльце.

— За мной!

Офицеры громко выражают свое одобрение. Правда, кое-кто из них «остается чужд общему порыву», но большинство подражает Бонапарту, вскакивающему на адмиральского коня.

* * *

Жозефина остается одна с Бернадотом и Бурьеном. Они слышат, как кавалькада удаляется по направлению к бульвару, где на углу улицы Монблан ждут полторы тысячи кавалеристов, начальство над которыми принимает Мюрат. Бернадот вскоре уходит, и Жозефина может дать теперь волю своим страхам. Бурьен силится ее успокоить.

— Вы близко знакомы с Гойе? — спрашивает она.

— Мы с ним не обменялись даже словом о происходящем.

— Это меня огорчает, потому что в противном случае я попросила бы вас написать ему, посоветовав не поднимать шум и последовать примеру Сийеса и Роже, которые добровольно подадут в отставку, а не связываться с Баррасом, который сейчас, видимо, уходит в нее поневоле.

Так оно и есть.

Баррас собирается сесть в ванну и не может принять Гойе и Мулена, удивленных его пребыванием в блаженном неведении, в то время как мостовые города сотрясаются от сапог и подков. Сийес после очередного урока верховой езды уезжает — на коне! — в Тюильри, где его появление замечено публикой. Роже Дюко, сославшись на необходимость «узнать, что нового», тоже покидает Люксембургский дворец. Выйдя из ванны, где он в течение часа сгоняет вес, Баррас тщательно бреется, затем объявляет себя больным и отказывается принять своих коллег, которых уже уносит течением. Он, действительно, узнал о переводе обеих палат в Сен-Клу и надеется на визит если уж не самого Бонапарта, то, по крайней мере, одного из его эмиссаров и приглашения в Тюильри. Появляется, однако, лишь его собственный секретарь Бото, на которого при выходе из Тюильри набросился Бонапарт. Перед началом парада генерал подскочил к нему и — умелый актер! — раскричался:

— Что вы сделали с Францией, которую я оставил вам в таком блестящем состоянии? Я оставил вам мир, а нашел войну. Я оставил вам миллионы, привезенные из Италии, а нашел повсюду лихоимство и нищету. Что вы сделали со ста тысячами французов, деливших со мной славу? Они мертвы. Такое положение не может продолжаться, через три года это приведет нас к деспотизму. Нам нужна Республика, построенная на равенстве, нравственности, гражданской свободе и политической терпимости…

При этом рассказе Баррас чувствует, что поднимается ветер, который может его смести. Визит «очаровательно оживленной» г-жи Тальен не возвращает ему обычного равновесия. Несколько позже он с презрительной улыбкой выслушивает Мерлена из Тионвиля[198], который предсказывает будущее и требует, чтобы «голова Бонапарта покатилась к ногам Свободы». Наконец уже в полдень Талейран и адмирал Брюи приносят ему письмо об отставке, умело подготовленное Редерером и не требующее уже подписи самого Барраса. Директор разражается фанфаронской тирадой строк на дюжину о своей страстной любви к свободе, после чего у былого любовника Жозефины вырываются следующие слова:

«Слава, сопровождавшая возвращение знаменитого героя, которому я имел счастье открыть дорогу к ней, ослепительные знаки доверия, оказанного ему Законодательным корпусом и народными представителями, убедили меня, что, каков бы ни был пост, куда его направят теперь для пользы общества, опасность, угрожающая Свободе, устранена, а интересы армии обеспечены, и я с радостью возвращаюсь к положению простого гражданина, счастливый после стольких бурь целиком и полностью передать в другие руки еще более, чем когда-либо, священные для меня судьбы Республики, хранителем которых был и я».

К положению «простого гражданина» Баррас возвращается с тем большей радостью, что Талейран и Брюи привезли с собой также весьма крупную сумму денег, данную банкиром Увраром, который поставил на Бонапарта после того, как этим утром увидел из окна его великолепную кавалькаду.

Несколькими минутами позже драгуны Бонапарта окружают Барраса почетным, так сказать, эскортом и препровождают экс-директора в его замок Гробуа. Так, не слишком элегантно, он уходит из Истории, предоставив Гойе и Мулену быть арбитрами событий.

* * *

Весь день Жозефина ждала. Как выражается Бурьен, ни на минуту не покидавший ее, им «хотелось ускорить бег часов».

Город казался спокойным.

Шел проливной дождь, что мешало парижанам выйти из дома и узнать, что нового. Была уже ночь, когда Бонапарт вернулся и смог успокоить жену. Все прошло хорошо. Но «18 брюмера» произойдет лишь на другой день, 19, в Сен-Клу, где предстоит похоронить Директорию, заставить принять новую конституцию и учредить консульство. Консульство! Это звучало чуточку по-римски, что кое-кому очень нравилось. Но достаточно ли этого? Правда, до сих пор старейшины, созванные в Сен-Клу, были, как один, послушны, но ведь существуют и такие, кого умышленно позабыли и кто сейчас, несомненно, взбешен. Кроме того, есть еще Совет пятисот. Все это представляет собой задачу со многими неизвестными. Весь день эти господа собирались группками и совещались. Только что на совете, собравшем заговорщиков в Тюильри, Сийес даже предложил арестовать сорок непокорных, но Бонапарт — он рассказывает про это Жозефине — воскликнул:

— Нынче утром я поклялся защищать народных представителей и не желаю в тот же вечер нарушить клятву: я не боюсь столь слабых противников.

Он неправ и позднее признает это.

Оставались, наконец, Гойе и Мулен, отказавшиеся подать в отставку. Пока что охрану Люксембургского дворца несли солдаты Моро, часовой был выставлен даже у входа в апартаменты поклонника Жозефины, в те самые апартаменты, где на камине по-прежнему красовался бюст Бонапарта. Но, разумеется, если завтра день пройдет без осечки, Директория, состоящая из двух директоров вместо пяти, не может не рухнуть.

На другое утро Жозефина, еще не вставшая с постели, слышит, как муж подбадривает своих офицеров и говорит Ланну:

— Вы ранены, нам же придется долго пробыть в седле. Оставайтесь здесь.

Потом он поворачивается к Бертье, которого пошатывает:

— Бертье, что с вами? Вы больны?

— У меня чирей, который вот-вот лопнет, и мне сделали припарку.

— Так оставайтесь.

— И не подумаю, — отвечает Бертье. — Даже если мне придется передвигаться ползком и вытерпеть все муки ада, я вас не брошу.

В этот момент Жозефина просит Бонапарта подняться в спальню. Она хочет его поцеловать.

— Ладно, я поднимусь. Но сегодняшний день — день не женский.

Что она ему говорит? Неизвестно, но догадаться можно. На этот раз она перестает быть женой, столь бесцеремонно обращавшейся с мужем. Бонапарт перестает быть «за-а-бавным». О, тут уж речь идет не о физическом влечении, но о чем-то, что может заменить последнее и что, несомненно, более глубоко. Слыша, как он садится в экипаж и отправляется навстречу своей судьбе, слабая и беспечная Жозефина наверняка разражается рыданиями, и сердце ее готово разорваться.

В ту же самую минуту Бурьен и Лавалет по дороге в Сен-Клу проезжают по площади Согласия, где столько месяцев подряд высился эшафот.

— Друг мой, — вздыхает секретарь Бонапарта, завтра мы будем спать в Люксембурге или кончим вит здесь.

А Жозефина?

Кем она будет завтра? Женой осужденного на смерть, а то и вдовой расстрелянного на месте, или супругой повелителя Франции?

* * *

Так, в полном неведении, она пребывает до половины шестого вечера, когда ее наконец успокаивает нарочный, посланный к ней Бурьеном по распоряжению Бонапарта. Посланец принес сугубо оптимистические вести. Бонапарт понимает, какую тревогу испытывает его жена. Недаром почти сразу по выходе из Совета старейшин он приказал Бурьену мчаться к ней.

Все произошло не так, как надеялись заговорщики. Генерал внезапно — и противозаконно — ворвался в зал к отцам сенаторам.

— Вчера, когда вы призвали меня, чтобы сообщить мне декрет о передаче власти и поручить его исполнить, я был спокоен. Я незамедлительно собрал своих сотоварищей, и мы поспешили вам на помощь. А сегодня меня поливают клеветой. Идут разговоры о Цезаре, о Кромвеле, о военном правительстве. Но разве я поторопился бы оказать поддержку народным представителям, если бы хотел установить военное правительство?

Но затем, как только Ленгле[199] прервал его, закричав: «А конституция?» — Бонапарт начал запинаться. Он растерялся перед носителями красных тог и забормотал:

— Люди прериаля, мечтающие вернуть эшафоты и отвратительный режим террора на землю свободы, сплачивают своих пособников и готовятся осуществить свои гнусные замыслы. Совет старейшин уже порицают за принятые им меры и доверие, которым он меня облек. Но неужели я задрожу перед бунтовщиками, я, кого не могла сокрушить коалиция?[200] Если я виновен в коварстве, станьте все Брутами!

Затем, повернувшись к Бертье и Бурьену, он перешел к угрозам.

— И пусть мои сотоварищи, не покинувшие меня, пусть доблестные гренадеры, которых я вижу вокруг этих стен, тут же направят мне в грудь свои штыки, принесшие нам нашу общую победу. Но если какой-нибудь подкупленный из-за границы оратор обратит к их генералу слова «Вне закона!» — пусть его на месте сразят военные перуны.

Старейшины запротестовали. Тогда он неловко бросил фразу, которая в каирском диване заставила бы арабов склонить головы:

— Не забывайте, что я выступаю в сопровождении бога войны и богини удачи.

Собрание разом забурлило, и почва окончательно ушла у Бонапарта из-под ног: «Тот, кто не был там, не способен себе это представить, — рассказывает Бурьен. — Надо признать, в том, что он тогда лепетал с непостижимой бессвязностью, не было ни малейшей логики. Бонапарт не родился оратором. Можно предположить, что грохот битв был ему привычней, чем шум дискуссий на трибуне. Его место было на батарее, а не в председательском кресле на собрании».

Тогда Бурьен оттащил Бонапарта за рукав, вполголоса увещая его:

— Выйдите, генерал, вы несете Бог весть что.

Тут Бонапарт покинул позицию с несколько гротескным призывом:

— Кто любит меня — за мной!

Бурьен явно скрыл самые жалкие подробности сцены от Жозефины, чьи страхи рассеялись, но лишь отчасти, потому что оставалось главное — Совет пятисот. Если бы она знала, что еще ничего не кончено! То, что, как казалось утром, пройдет без осечки, обернулось полным провалом!

Часы идут, тягостные, долгие, гнетущие. Садик начинает наполняться визитерами, явившимися разузнать новости, как вдруг появляются крайне взволнованные г-жа Летиция и Полетта. Они примчались из театра Федо, где вторым номером программы дают «Автора у себя дома». В половине десятого актер Элевьу прервал игру и вышел на просцениум. Поклонившись публике, он объявил:

— Граждане, генерал Бонапарт едва не пал в Сен-Клу от руки изменников родины…

Раздался отчаянный крик. Это чуть не упала в обморок Полетта.

— Едем на улицу Шантрен к моей невестке, — решила г-жа Летиция. — Там мы все разузнаем.

Действительно, вскоре Жозефине сообщают, что все идет хорошо. Армии пришлось вмешаться и разогнать Совет пятисот. Как раз в этот момент идут розыски депутатов, которые, почувствовав, как штыки чешут им хребет, удрали через парк и, чтоб было легче бежать, побросали по кустам и на лужайках свои римские одеяния. Тем не менее нужно собрать необходимое количество представителей нации, без чего нельзя придать государственному перевороту законный вид и создать консульскую комиссию.

Визитеры уходят, Жозефина ложится в постель. В пятом часу утра она слышит наконец, что у крыльца остановился экипаж, который привез Бонапарта и Бурьена. Еще через минуту мужчины уже у ее кровати. Она лихорадочно их расспрашивает. Да, теперь все кончено. Но как это было трудно! Члены Совета пятисот с неслыханным неистовством угрожали Бонапарту. Если бы не гренадеры, он был бы уже мертв. Но отныне, наряду с Сийесом и Дюко, он — консул Республики. Директория — всего лишь дурное воспоминание благодаря штыкам, тем самым штыкам, о которых говорил Мирабо за десять лет до этого[201].

Революция кончилась.

— А Гойе? — осведомляется Жозефина.

— Что ты хочешь, мой друг, — отвечает Бонапарт, — это не моя вина. Почему он отказался? Он славный человек, но дурак. Он ничего не понимает, Мне, возможно, придется его выслать. Он написал против меня в Совет старейшин, но письмо это у меня, и Совет ничего не узнал. Бедняга! Вчера он ждал меня к обеду. И вот такие считают себя государственными мужами. Не будем больше об этом.

Гойе и Мулен весь день пробыли под личным присмотром Моро, который, отчаянно скучая, дымил, как печная труба, так что его пленники раскашлялись от табака. Вот так Моро, которого Сийес чуть было не избрал для осуществления государственного переворота, «курил трубку, пока Бонапарт брал власть», — скажет Жак Бенвиль[202].

— А Бернадот? — вновь интересуется Жозефина.

— Вы видели его, Бурьен? — спрашивает Бонапарт.

— Нет, генерал.

— Я тоже. Я о нем ничего даже не слышал. Вы что-нибудь понимаете? Я узнал сегодня о множестве интриг, которые плелись вокруг него. Поверите ли, он притязал ни много ни мало на то, чтобы разделить со мной командование. Он говорил, что сядет на коня и двинется вместе с войсками, которые отдадут ему под начало; он заявил, что хочет сохранить конституцию. Больше того, он, как меня уверили, имел смелость прибавить, что, если меня понадобится объявить вне закона, пусть пошлют за ним, и он найдет солдат, способных исполнить такой декрет.

— Все это, генерал, должно дать вам представление о строгости его принципов.

— Да, понимаю. Он честен, потому что, если б не его упрямство, мои братья склонили бы его на нашу сторону; они с ним союзники; его жена, свояченица Жозефа, имеет влияние на него. И разве я, скажите на милость, не делал ему довольно авансов? Вы сами тому свидетель. Моро, с которым он не идет в сравнение в смысле военной репутации, примкнул к нам без долгих разговоров. Словом, я раскаиваюсь, что обхаживал Бернадота; поэтому я подумаю, как отдалить его от окружения так, чтобы не вызвать пересудов. Рассчитаться с ним по-другому я не властен: Жозеф его любит, против меня будут все. Ах, какая глупость все эти семейные соображения!.. Доброй ночи, Бурьен.

Секретарь кланяется и направляется к двери, но Бонапарт окликает его:

— Кстати, завтра мы будем ночевать в Люксембургском дворце.

Люксембург!

Первый шаг к трону.

Жозефина — консульша

15 ноября, т. е. 2 4 брюмера, Жозефина, «супруга временного консула», печально вздыхает. В этот день она навсегда покидает очаровательный особнячок на улице Победы, эту «причуду» дамы, находящейся на содержании, и перебирается в суровый и строгий Люксембургский дворец.

Сийес и Роже Дюко вновь заняли свои апартаменты. Бонапарт поместился в покоях, которые занимал до него Мулен на первом этаже, «справа от входа с улицы Вожирар». А у Жозефины, ставшей отныне женой одного из трех королей Республики, появляются собственные апартаменты, что занимал Гойе на втором этаже, где она так часто навещала своего пожилого поклонника. Маленькая потайная лестница позволяет ей напрямую сообщаться с мужем. Жозефина, разумеется, распорядилась перевезти во дворец Марии Медичи кое-что из своей «модерновой» обстановки, но эти предметы кажутся там случайными посетителями и несколько теряются.

Как теперь далеки зеркала бывшей улицы Шантрен, в которых так недавно отражались ее синие глаза, затененные «красивейшими в мире ресницами», и ее томно-грациозный стан! Ныне она — первая дама Франции, а вскоре сделается и ее государыней. Но недаром вздохнет позднее Дезире Клари, ставшая королевой против своей воли: «При дворе, если ты не вырос там, веселого мало». Жозефине до такой степени скучно, что можно поверить рассказу Барраса о том, как однажды она в черном платье тайком приезжала навестить его в Гробуа:

— Друг мой, — якобы вздохнула она, «в слезах упав ему на колени», — почему мы с вами не поженились! Я была бы владелицей Гробуа и куда счастливей, чем сегодня.

Впрочем, покамест Бонапарт с женой лишь временно живут в Люксембургском дворце. Еще ничто окончательно не определилось. Бонапарт бывает «дежурным консулом» лишь один день из трех. Три раза в неделю, по вечерам, когда Жозефина едет в оперу или принимает визитерш, Бонапарт встречается на втором этаже с законодательными комиссиями, одну из которых возглавляет его брат Люсьен, другую — Лебрен[203]. Нужно заменить временное правление постоянным. Сийес, который вечно таскает в кармане проект конституции, предлагает, чтобы сенат назначил «пожизненного великого выборщика» с резиденцией в Версале и всего одной обязанностью — избирать двух консулов: одного для войны, другого для мира. Бонапарт взрывается:

— Неужели вы полагаете, гражданин Сийес, что порядочный человек с талантом и деловыми способностями согласится за несколько миллионов быть всего лишь свиньей для откорма в королевском дворце Версаля?

Сийес охотно бы стал такой «свиньей для откорма», и его разочарованный вид вызывает взрыв смеха. На обсуждение вновь ставится формула «три консула», но, рассказывает нам Фуше, смех разом обрывается, «когда вносится предложение, чтобы первый консул был облечен верховной властью, правом назначения на все должности и освобождения от них, а два другие консула имели лишь совещательный голос».

Смех обрывается потому, что Бонапарт весьма неприязненно встречает мнение, высказанное некоторыми членами комиссий:

— Если генерал Бонапарт без предварительных выборов стяжает полномочия первого лица в государстве, он проявит узурпаторское честолюбие и подтвердит мнение тех, кто утверждает, что восемнадцатого брюмера он преследовал только свои личные интересы.

Наполеону предлагают «звание генералиссимуса с правом объявления войны, заключения мира и сношений с иностранными державами».

— Я желаю оставаться в Париже, я — консул! — с горячностью восклицает Бонапарт, грызя ногти.

Шенье нарушает молчание и «пускается в рассуждения о свободе, республике… необходимости узды для правительства».

— Этого не будет! — гневно кричит Бонапарт, топая ногой. — Раньше натечет крови по колено!

«При этих словах, придавших характер драмы сдержанному до сих пор обсуждению, — продолжает Фуше, — все умолкли, и большинство вручило власть не трем консулам, поскольку второй и третий из них наделялись лишь совещательным голосом, а только первому, который переизбирается раз в десять лет, издает законы, назначает и отставляет по своему усмотрению всех представителей исполнительной власти, объявляет войну, заключает мир, словом, довлеет себе».

12 декабря происходит то, что Люсьен Гарро[204] метко назвал комнатным переворотом. Речь шла об избрании трех консулов. Урной служил водруженный на стол эталон декалитра. Во время голосования Бонапарт стоял спиной к камину и грелся. Когда собирались уже подсчитывать голоса, он подошел к столу, сгреб бюллетени, не дал их развернуть и, повернувшись к Сийесу, с важным видом произнес:

— Не будем подсчитывать голоса, а дадим гражданину Сийесу новое доказательство нашей признательности, поручив ему назначить трех первых должностных лиц Республики, и условимся, что указанные им лица и станут теми, кого мы избрали.

Бюллетени тут же сожгли. Конституция VIII года была готова: Сийес устранился, Роже Дюко, понимая, что не обладает должным весом, — тоже, и Бонапарт, «указанный» Сийесом, сам выбрал себе двух сателлитов. Первым он назвал Камбасереса, который после Термидора был председателем Комитета общественного спасения и о котором говорили, что он лучше всех других умеет облекать низость в торжественные одежды. Затем Бонапарт остановил выбор на Шарле Франсуа Лебрене, бывшем секретаре Мопу, который в известном смысле олицетворял собой то, что было хорошего в прошлом, иными словами, просвещенный деспотизм под вольтерьянским соусом.

Итак, Бонапарт становится Первым консулом, а Жозефина — «консульшей», хотя и без этого титула.

— Это должность не для женщин, — говорил Бонапарт.

Тем не менее отныне Жозефина-супруга главы государства и не может, как раньше, бывать в «маленьких театрах» и на публичных балах. Бонапарт этого не потерпел бы. Точно так же он запрещает жене общаться с былыми легкомысленными — и без сорочек — подругами времен Директории, в частности, с г-жой Тальен, царящей в Гробуа, но уже собирающейся бросить Барраса ради Уврара. На Святой Елене Наполеон утверждал, что Жозефина не желала больше принимать прежнюю приятельницу.

— Разгадайте сердце женщины! Она говорила, что та пробуждает в ней воспоминания о связи, которую лучше забыть. На самом деле госпожа Тальен была слишком хорошенькой.

Действительно, на отношение к ней Жозефины, вероятно, влияла ревность. Это не помешало консульше уверять бывшую Богоматерь Термидорианскую, когда та явилась к ней жаловаться на остракизм, которому ее подверг Бонапарт:

— Говорю вам честно, я сделала все, что мне диктовала дружба, но ничто не помогло. Вы единственная женщина, которую он вычеркнул из списка моих друзей.

Терезия расплакалась и сквозь слезы стала вспоминать героические времена, когда она принимала Бонапарта у себя.

— Неужели потому, что он правит Францией, он будет тиранить нас и в семейном кругу? Неужели мы пожертвуем ему нашими дружескими привязанностями?

Ее бывший протеже времен Хижины сам скажет ей в объяснение своей позиции:

— Я не отрицаю, вы очаровательны, но задумайтесь над своей просьбой, сами все оцените и вынесите решение. У вас было несколько мужей и дети от кого попало. Быть соучастником первого греха мужчина, разумеется, почитает за счастье; на второй грех сердятся, но его все-таки прощают; а вот дальше… Теперь судите: как бы вы поступили на моем месте? А мне ведь надо возродить известный декорум!

Возможно, будущий император вспомнил также слишком памятную фразу: «Ну вот, мой друг, вы и получили ваши штаны».

Позже он вторично, но гораздо резче прикажет Жозефине «под любым предлогом» отказать старой подруге от дома и прибавит:

— На ней женился негодяй, взявший ее с восемью ублюдками. Я презираю ее еще больше, чем раньше. Она была приятной девушкой, но став женщиной, воплощает в себе позор и бесчестье.

Как мы далеки от «поцелуя в губки», который он просил Барраса передать от него г-же Тальен во время Итальянской кампании!

«Декорум» даже побуждает нового властелина требовать от своих гостей, чтобы те отказались от слишком прозрачных тканей и платьев с чрезмерно вызывающим декольте. Однажды в интимной гостиной жены он несколько раз приказывает подложить дров в камин, пока слуга, выполняющий эту операцию, не восклицает:

— Больше не влезает, гражданин консул.

— Этого достаточно, — отвечает Бонапарт «несколько повышенным тоном». — Я хотел, чтобы огонь развели поярче: на улице страшный холод, а дамы почти голы.

Первый завтрак подается в десять утра, обед — к пяти часам дня. На столе, по меньшей мере, штук двадцать приборов. Бонапарт любит «задерживать людей на завтрак». Помпы никакой. У слуг гражданина и гражданки Бонапарт нет ни галунов, ни ливрей. Дворецкий всего один, что удивительно в эту эпоху. Только Рустам[205], одетый, как в Каире, вносит в это однообразие цветную ноту и приобретает привычку — которую сохранит до конца — стоять за стулом своего господина, Гости часто обуты в сапоги. Среди них министры, крупные чиновники — Дефермон, Реньо (из Сен-Жан-д'Анжели), Буле (из Мёрта), затем Монж[206], Бертье, нередко Жозеф и Люсьен.

Вскоре после завтрака Бонапарт зовет Бурьена:

— Пошли работать.

Вечером, после обеда, подаваемого в пять, собирается общество. Несколько дам, «кружок г-жи Бонапарт», размещаются вокруг Жозефины и с несказанным удовольствием слушают хозяйку дома. Свидетели единодушны: она самая простая и приятная женщина в Париже. Только вот смеется она осторожно, так, чтобы не раскрывать рта. «Будь у нее зубы, — говорит будущая герцогиня Лора д'Абрантес, — не говорю красивые или уродливые, а просто обыкновенные, она, безусловно, за тмила бы при консульском дворе многих женщин, которые ее не стоили».

Мужчины — Камбасерес, Лебрен, Сийес, Роже Дюко, военные, чиновники, депутаты — стоят. Когда разговор не носит общий характер, Бонапарт часто переходит от одного к другому, ошарашивая градом вопросов тех, кто его не знает. Говорит он «строго и холодно», но у него такая «ласковая и красивая» улыбка, что собеседник сразу же чувствует себя в своей тарелке.

Жозефина все время беспокойно поглядывает на того, кого по-прежнему именует «Бонапарт». Когда он хмурится или голос его становится резче, она дрожит. Она боится его, боится теперь потерять мужа, щедрого, великодушного мужа. Что бы она делала без него? Чем бы стала? В тридцать шесть-то лет! В те годы — мы не Перестанем это повторять — такой возраст уже не считается молодым. 2 4 брюмера он выделил почти на два миллиона национальных имуществ в департаменте Диль[207], главный город Брюссель, на приданое Мари Аделаиде, побочной дочери Александра де Богарне, которая выходит за капитана Леконта. Жозефина благодарна ему и за щедрость, и за то, что он простил ее. Как заметил Фредерик Массон, «никогда еще женщине не платили лучше за то, что она обманула мужа». Ее слезы и обаяние принесли ей «положение». Конечно, она скучает, но повторяет «на каждом шагу» и будет повторять до смерти:

— В моем положении…

Есть у Жозефины и долги, накопившиеся за время египетской кампании. У нее так и не хватило смелости заговорить о них первой, и однажды вечером Талейран решился затронуть эту тему с новым повелителем, дав ему понять, что неоплаченные счета Жозефины производят прискорбное впечатление на публику. Первый консул немедленно вызывает своего секретаря:

— Бурьен, Талейран только что говорил со мной о долгах моей жены. Узнайте у нее, сколько точно они составляют. Пусть ничего не скрывает: я хочу с ними покончить и больше не делать новых; но не платите, пока я сам не просмотрю требования этих жуликов, они — шайка воров.

На следующий же день Бурьен вводит Жозефину в курс дела. Та сперва приходит в восторг, но затем мрачнеет и, когда Бурьен спрашивает, «сколько точно она задолжала», сердце ее начинает учащенно биться.

— Не настаивайте, Бурьен, — умоляет она.

— Сударыня, — возражает бывший соученик Наполеона по Бриеннской военной школе, — я не вправе скрывать от вас намерения первого консула: он полагает, что вы должны значительную сумму и расположен ее уплатить. Не сомневаюсь, что вам предстоит выслушать горькие упреки и выдержать бурную сцену, но она будет столько же бурной после любой суммы, какую бы вы ни назвали. Если вы скроете значительную часть своих обязательств, то по прошествии некоторого времени толки пойдут вновь, опять достигнут ушей первого консула, и его недовольство проявится с еще большей силой. Поверьте мне: лучше признаться, результаты будут те же самые, все неприятное от него вы выслушаете за один раз; умолчание же будет стоить вам постоянного повторения подобных сцен.

— Я никогда не посмею сказать ему все, — с гримасой вздохнула креолка, — это невозможно; окажите мне услугу и сохраните в секрете то, в чем я вам сейчас признаюсь. Я задолжала, по-моему, около миллиона двухсот тысяч франков, но признаться хочу только в шестистах тысячах; больше долгов я не наделаю, и остаток выплачу за счет экономии на себе.

— Здесь, сударыня, — возражает Бурьен, — я вынужден повторить вам свое предыдущее соображение. Я не думаю, что ваш муж оценивает ваши долги в такую крупную сумму как шестьсот тысяч, и потому гарантирую, что за миллион двести тысяч вы наслушаетесь не больше неприятного, чем за шестьсот, зато разделаетесь с этим навсегда.

— Нет, я этого не сделаю, Бурьен; я знаю мужа, мне не вынести его гнева.

Бурьен нехотя ограничивается цифрой в шестьсот тысяч, три миллиона на наши деньги, и Бонапарт, сперва потеряв дар речи от огромности суммы, соглашается уплатить. Но секретарь требует счета и каменеет: Жозефина дает себя обкрадывать. С нее сдирают 1800 франков за шляпу с перьями цапли! А дорогостоящая мотовка за один месяц заказала тридцать восемь шляп. Бурьен предлагает большинству поставщиков уплатить лишь половину требуемого. Те с улыбкой соглашаются. «Один из них, — присовокупляет Бурьен, — получил 35 000 франков вместо 80 000 и имел еще нахальство заявить мне, что он все равно остался в выигрыше». Словом, 600 000 франков, отпущенных Бонапартом, хватает на то, чтобы все уладить.

Уплатив долги жены, Бонапарт приходит к выводу, что теперь может не стесняться и, отобрав у Жозефины одно — самое красивое — из ее бриллиантовых колье, дарит его своей сестре Каролине, которая подписывается еще «Мария Аннунциата», к 20 января, дню ее свадьбы с Мюратом.

Стремясь завоевать расположение невестки, по уши влюбленной в жениха-рубаку, — так она приобретет хоть одну союзницу в грозном семейном клане, — Жозефина поддержала перед мужем кандидатуру будущего короля Неаполитанского: первоначально Бонапарт и слышать о нем не хотел. Этот неукротимый кавалерист хорош только на поле боя, а своим пристрастием к тряпкам просто раздражает его.

— Мюрат — сын трактирщика, — объясняет он жене. — На той высоте, куда меня вознесли удача и слава, я не могу мешать его и свою кровь. К тому же никакой спешки нет. Я подумаю.

Жозефина стала настаивать и напомнила о храбрости рубаки.

— Да, — согласился Бонапарт, — под Абукиром Мюрат был великолепен.

Наконец он уступает, утешая себя следующим соображением:

— Пусть не говорят, что я возгордился, что я ищу выгодных браков. Отдай я сестру за дворянина, все якобинцы заорали бы о контрреволюции.

Брачный контракт подписан 18 января в Люксембургском дворце в присутствии Бонапарта и его жены. Г-н и г-жа Мюрат обвенчались затем в «декадном храме[208] в Плайи» около Мортефонтена.

Жозефина счастлива: она победила. Радость ее омрачена только утратой колье. Ей нужно другое! Ювелир Фонсье располагает замечательной коллекцией жемчугов, принадлежавшей, по слухам, Марии Антуанетте. Жозефина решает их приобрести и заказать себе из них колье. Затем, чтобы раздобыть необходимые 250 000 франков, она обращается к Бертье, новому военному министру. «Грызя себе ногти по своему обыкновению, Бертье, — рассказывает Бурьен, — согласился провести ликвидацию кредитов, отпущенных на госпитали в Италии, и так как поставщики, подпавшие под ликвидацию, прониклись большой признательностью к своим покровителям, жемчуг перекочевал из магазинов Фонсье в Шкатулку г-жи Бонапарт».

Операция прошла легко, поскольку Жозефина, полагая, что супруге первого консула не подобает вступать, как в прошлом, в контакт с «деловыми людьми», поручила Лагранжу взыскать для нее «тайные доходы, причитавшиеся ей с компаний-поставщиц». Эту подробность сообщил нам Андре Гавоти, опубликовав следующее письмо Жозефины Лагранжу от 1 3 декабря:

«Прошу вас урегулировать вопрос о процентах, причитающихся мне в компаниях по поставке армии провианта и обмундирования, и проявить в этом деле всю скромность и деликатность, на какую вы способны…»

Уж не Лагранж ли косвенно оплатил колье? Как бы там ни было, остается самое трудное, о чем Жозефина сначала даже не подумала: как объяснить мужу наличие такого роскошного колье на своей груди? Сказать ему правду? Об этом и мечтать не приходится. Поэтому две недели жемчуг не извлекается из футляра. Наконец Жозефина собирается с духом.

— Бурьен, — говорит она мужнему секретарю, — завтра будет большое стечение народа, и мне неудержимо хочется надеть свой жемчуг, но вы знаете Бонапарта: он разворчится, если увидит что-нибудь в этом роде; прошу вас, Бурьен, держитесь поблизости от меня; если он спросит, откуда жемчуг, я, не колеблясь, отвечу, что он у меня давно.

Разумеется, Бонапарт замечает колье.

— Ну-ка, что это у тебя? — спрашивает он жену. — По-моему, что-то мне незнакомое.

— О господи! — улыбается Жозефина. — Да ты же десять раз видел этот жемчуг, поднесенный мне Цизальпинской республикой. Я его вплетала в волосы.

— И все-таки мне сдается… — настаивает Бонапарт.

— Спроси у Бурьена. Он тебе подтвердит.

— Ладно! Бурьен, что вы скажете об этой вещи? Вы ее помните?

— Да, генерал, отлично помню. Я ее уже видел.

«Видя самоуверенность г-жи Бонапарт, я невольно вспомнил рассуждение Сюзанны[209] о порядочных женщинах, которые научаются лгать с такой легкостью, что это у них получается совершенно незаметно», — заключает Бурьен.

Жозефина — надо это признать — часто вела себя не как порядочная женщина. Она сумела к тому же тайком обеспечить себе такие источники дохода, которые кажутся нам по меньшей мере странными, — и это еще мягко сказано. Чтобы знать, что происходит дома у Бонапарта, Фуше вскоре начал платить Жозефине по тысяче франков, т. е. 5000 на наши деньги, ежедневно, но, конечно, под предлогом вящей безопасности первого консула и необходимости быть в курсе всех его дел и передвижений. Фуше утверждает также, что он нанял и Бурьена за 25 000 франков ежемесячно. Это не исключено: мы ведь знаем, что в один прекрасный день Бонапарту придется избавиться от бывшего однокашника из-за махинаций последнего. Итак, главными осведомителями министра полиции оказываются супруга и личный секретарь главы государства.

Бред какой-то!

Жозефина, без сомнения, искренне решила прекратить торговлю своим влиянием и не иметь больше касательства к армейским поставкам, но мы вскоре увидим, что она снова поддалась искушению. 27 декабря Руже де Лиль[210], который до брака Жозефины был у «Розы» завсегдатаем, а может быть, и чем-то побольше, — взаймы дают только богатым, — обращается к ее мужу с таким предложением своих услуг:

«Забвение, в которое вы ввергли или распорядились ввергнуть меня, недавний ваш холодный прием — все доказывает, что мне удружил кто-то из вашего окружения. Верно или нет это предположение, но оно заставляет меня держаться в стороне. Если же случится так, что Республике и вам понадобится лишний честный человек, рассчитывайте на меня. Привет и уважение».

Первый консул не отвечает. Вмешивается Жозефина, она настаивает, и жаждущий семейного Мира Бонапарт заказывает Руже де Лилю «Боевую песню», исполненную 3 января в Опере без всякого успеха. Известно, что крыло гения коснулось чела автора «Марсельезы» лишь в знаменитую ночь в Страсбурге.

Поскольку муж отказывается найти применение композитору, Жозефина, вернувшись в прежнюю колею, предлагает последнему стать ее подставным лицом в одном деле с военными поставками. Торговый дом Гуассон послал к ней некоего гражданина Монье с предложением кругленькой суммы, если жена первого консула сумеет устроить фирме крупную сделку. Неисправимая Жозефина соглашается и просит своего бывшего вздыхателя — за легкий и щедрый процент — получить для нее прибыль за операции. Руже, поартачившись, соглашается на роль посредника. Благодаря Жозефине, сделка совершается, но в конце следующего года неприглядная история вскрывается, и у правосудия возникает интерес к Руже. «Не будь я сверхосторожен, — рассказывает он Жозефине, — я после первого же допроса мог бы сто раз назвать вас и тем самым прямо или косвенно скомпрометировать».

Мы сочли бы все это клеветой, не располагай мы перепиской автора нашего национального гимна. Тем временем дом Гуассон банкротится, дело принимает серьезный оборот, и Руже, сочтя себя свободным от обязательств, поскольку его покровительнице не удалось его спасти, пишет гражданину консулу с целью открыть ему «многочисленные подробности», которые «таковы, что обсуждать и толковать их вправе только он и адресат».

Теперь, когда Бонапарт введен в курс событий, дело похоронят: никто не должен подозревать жену нового Цезаря. Но Жозефина получит такую выволочку, что отныне удовлетворится ежемесячным вспомоществованием от Фуше и в дальнейшем заречется — по Крайней мере, так нам кажется — брать предлагаемые ей взятки. Однако, видя, как Франция с каждым годом все больше превращается в нацию солдат, мы готовы поспорить на пари, что Жозефина не раз вздыхала при мысли о горах обуви или фуража, которые заказывались по воле ее мужа и из которых она не извлекала больше никакого барыша. Что касается Руже, отныне оставшегося без дела, он перейдет в оппозицию и будет пописывать стишки, сравнивая — правда, только для рифмы — Наполеона с Нероном.

* * *

Жозефина по-прежнему любезно принимает просителей, особенно роялистов «более высокого ранга, чем тот, что был у нее самой». Последние начинают возвращаться во Францию и просят бывшую виконтессу де Богарне, чтобы их вычеркнули из списка эмигрантов или вернули им конфискованное имущество, а затем добиваются какой-нибудь должности. Получить прием у Жозефины не трудно — достаточно предъявить овальный кусочек картона, «пропуск» за подписью Бурьена. Почти все личные дела эмигрантов в Национальном архиве содержат записку или пояснения Жозефины. Благодаря «гражданке Бонапарт» своего добиваются все, вплоть до Монморанси, Гонто-Биронов, Роганов и Девисов[211]. Граф д'Артуа посылает из Лондона герцогиню де Гиш начать переговоры о восстановлении монархии с женой первого консула, ставшей «ангелом-хранителем роялистов и эмигрантов». Жозефина, верная уговору с Фуше, предупреждает его, и тот высылает посланницу.

Граф Прованский, рассчитывая на больший успех, чем брат, пишет прямо Бонапарту, чтобы «раскрыть ему надежды», которые он возлагает на того, кто «объединил отныне» власть и талант. Но первый консул в самых изысканных выражениях отказывается стать «спасителем Франции» в соответствии с целями претендента, Он собирается спасти ее для себя. Он разгадывает маневр, потому что назавтра же после Маренго[212] и на третий день после отправки первому консулу письма, где «г-н граф де Лилль»[213] уверял Бонапарта, что того «ждет слава», если он захочет сыграть роль Монка[214] — тот же «король» в письме к Кадудалю[215] обзывал тираном «победителя при Лоди, Кастильопе и Арколе».

Сама Жозефина сожалела о неудаче роялистской реставрации. Она даже вместе с Гортензией настаивала, чтобы консул принял предложение «Людовика XVIII».

— Шпага коннетабля[216] пошла бы вам больше, — осмелилась однажды сказать отчиму Гортензия, препоясывая его турецкой саблей.

Бонапарт пожал плечами.

— Эти чертовы бабы сошли с ума. Им вскружило голову Сен-Жерменское предместье. Они стали ангелами-хранителями роялистов, но мне это безразлично — я на них не сержусь.

Позиция Жозефины объясняется страхом за будущее, Если Бонапарт станет единственным властелином судеб Франции и сделается «королем», положение консульши, естественно, станет шатким. С самого начала консульства она думает о разводе, которого едва избежала по возвращении мужа из Египта и который неизбежен, если Бонапарт задумает основать династию, что потребует наследника, а она ему не может его дать.

Поэтому, когда Бонапарт впервые вошел к ней в красном с золотой строчкой наряде первого консула и спросил: «Как, по-твоему, идет мне это одеяние?» — она искренне ответила:

— Меньше, чем одеяние коннетабля.

Бонапарту предложили носить красный колпак, но он ответил, и этот ответ был также изложением его кредо:

— Ни красных колпаков, ни красных каблуков![217]

Он воплощал в себе будущее, и ничто из прошлого ему не подходило.

* * *

19 февраля Бонапарт — первый шаг к трону — объявляет секретарю, пришедшему его будить:

— Ну-с, Бурьен, сегодня мы отправляемся спать в Тюильри. Вы счастливец: вам не нужно выставлять себя на обозрение, вы идете, куда вам вздумалось. А я должен шествовать во главе процессии; мне это скучно, но я вынужден давать пищу глазам — это благотворно действует на народ. Директория держалась чересчур скромно, потому и не пользовалась никаким уважением. В армии простота к месту; в большом городе, во дворце правитель должен привлекать к себе взгляды всеми возможными средствами, но идти к этому надо исподволь. Моя жена поедет смотреть апартаменты Лебрена; если хотите, отправьтесь с ней.

В одном из окон павильона Флоры, жилища Лебрена, Жозефина, «сияющая красотой», — рассказывает нам г-жа д'Абрантес, — наблюдает за спектаклем в обществе Гортензии, Каролины и «своего рода двора». Это, действительно, был спектакль. Во дворах Тюильри и на площади Карусели выстроились три тысячи солдат с оркестрами, командовали ими Ланн, Мюрат и Бесьер[218]. Торжественное шествие началось на сравнительно узкой и неправильной по форме площади Карусели, куда сходились улицы квартала, расположенного в ту пору между Лувром и Тюильри. За отрядом тяжелой кавалерии ехали государственные советники в фиакрах, переименованных тогдашними газетами в «колесницы»; регистрационные номера на этих экипажах были заклеены бумажными полосами. Затем выступал оркестр из пятидесяти пестро разряженных и раззолоченных музыкантов. За оркестром следовали верхом чины штаба, щетинившиеся трехцветными плюмажами. После министров, также двигавшихся в наемных экипажах, скакали телохранители Бонапарта — всадники в киверах и зеленых доломанах с красными шнурами. Рустам на своем арабском коне гарцевал непосредственно перед консулами. Их окруженную телохранителями коляску влекла под гром фанфар шестерка белых лошадей, подарок императора Франца после подписания мира в Кампо-Формио.

Раздались оглушительные крики: «Да здравствует Бонапарт!»

У часового павильона герой празднества вылез из коляски, бросил взгляд на Жозефину и вскочил на коня. Его коллеги-статисты сразу проследовали в апартаменты, а первый консул предварительно объехал строй войск. Он задержался перед новой консульской гвардией. Выстроенные двумя шеренгами от выхода на площадь Карусели до ворот Тюильри консульские гвардейцы были одеты в медвежьи шапки и трехцветную форму: синие мундиры, белые гетры, отвороты и обшлага, красные погоны и выпушка.

Затем войска церемониальным маршем прошли перед своим вождем. Когда мимо него проносили знамена 96-й, 43-й и 30-й полубригад[219], знамена, от которых остались только почернелые древки да обрывки иссеченных пулями полотнищ, Бонапарт снял треуголку и склонился к шее коня.

Затем он быстрым шагом направляется в свое новое жилище и находит его печальным, «как всякое величие». Там тоже убирают все следы Революции.

— Вышвырните отсюда все это, я не желаю видеть подобные мерзости, — распоряжается Бонапарт, указывая на красующиеся повсюду фригийские колпаки.

В тот же день въезда в Тюильри он приказывает — символический приказ! — выкорчевать дерева Свободы, в большом количестве посаженные во дворе дворца: они затрудняют доступ света в покои. Он заставляет также соскрести надпись, которую до сих пор можно было прочесть на одной из кордегардий, примыкающих к решетке на площади Карусели: «Десятого августа 1792 года королевская власть свергнута и никогда больше не воспрянет».

«Никогда» — тоже не французское слово.

Оказаться в Тюильри — это далеко не все, — скажет Бонапарт Бурьену, прогуливаясь по галерее Дианы. — Трудность в том, чтобы там и остаться. Кто только не жил в этом дворце? Бандиты, члены Конвента… Кстати, взгляните: вон дом вашего брата. Не оттуда ли я наблюдал[220], как штурмовали Тюильри и захватили доброго Людовика Шестнадцатого? Но будьте спокойны: пусть только сунутся снова…

Он устраивается на втором этаже, в бывших покоях Людовика XVI. Жозефина предпочла выходящий в сад первый этаж, хотя оттуда, к несчастью, нельзя любоваться лужайками и клумбами, когда сидишь, — слишком высоко расположены окна. Жозефина невольно думает о королеве. Мария Антуанетта жила здесь во время долгой агонии монархии[221]: здесь она поселилась вечером 6 октября 1 789; здесь, по возвращении из трагического бегства в Варенн она увидела в зеркалах своей спальни, что волосы у нее совершенно поседели; отсюда, наконец, она утром 10 августа отправилась в собрание, которому предстояло в тот же день низложить ее.

— Я никогда не буду здесь счастлива, — вполголоса бросает Жозефина, осматривая вместе с Гортензией свои покои, украшенные на современный лад, что не очень-то гармонирует с потолками и деревянными панелями времен Короля-солнца[222].

После прихожей, откуда есть выход на террасу, высящуюся над двором Карусели на углу павильона Флоры, вы попадали в первую гостиную, выдержанную в сине-фиолетовых тонах с украшениями в виде жимолости каштанового цвета, а затем во вторую, обшитую желтым атласом оттенка опавшей листвы. В будущем это — знаменитый «желтый салон» Жозефины, в котором мебель красного дерева покрыта шелком в полоску. Чтобы оживить помещение, там увеличили число зеркал, но не обрамив, а задрапировав их. Ансамбль дополняют порфирные консоли, неизбежные севрские или розовые гранитные вазы, канделябры и люстры из горного хрусталя. И особенно камин — особенно потому, что перед ним спиной к огню часто стоит Бонапарт, рассуждая, объясняя, споря и в перерывах между двумя фразами оборачиваясь и переворачивая горящие поленья. А Жозефина с улыбкой слушает его, работая над своей вышивкой.

И вот бывшая спальня королевы, доставшаяся теперь консульше. Это симфония голубого и белого. Массивна кровать сделана из красного дерева с бронзовыми инкрустациями.

— Мне кажется, тень королевы приходит и спрашивает меня, что я делаю на ее ложе, — скажет Жозефина. — В этом дворце чувствуется запах короля, но его нельзя вдыхать безнаказанно.

За спальней располагается ванная — бывшая молельня Марии Медичи, маленькая библиотека с обитым зеленым стенами и, наконец, будуар-туалетная с низким потолком. Занавески в нем из вышитого муслина. Там Жозефина проводит долгие часы, румянясь и вглядываясь в свои морщинки. Туда иногда заходит Бонапарт, чтобы вывести ее к столу.

— Еще не готова?

Тут он принимался поддразнивать жену, бранить ее прическу. «Он приводил в беспорядок цветы у нее в волосах, — рассказывает Гортензия, чья комнатка сообщалась с туалетной матери, — менял их местами, утверждая, что так они украсят ее гораздо лучше, чем это удалось парикмахеру, призывал меня в свидетели его отменного вкуса, и все это до смешного серьезно. В дни, когда он был поглощен каким-нибудь делом, он входил с озабоченным видом, садился в большое кресло у камина или расхаживал по комнате, ни на кого не обращая внимания.

И повторял:

— Еще не готова?

Наконец шли к столу. Обед длился десять минут. Иногда первый консул вставал из-за стола еще до того, как подавали десерт. Моя мать останавливала его. Он улыбался, на минуту опять присаживался, но затем покидал нас, не сказав ни слова. Когда он бывал в таком расположении духа, все дрожали перед ним. Никто не осмеливался перебить его, боясь отвлечь от важной мысли или нарваться на суровый ответ. В такие моменты мы говорили между собой:

— Он сегодня в дурном расположении духа. Что-то случилось.

И, порасспросив друг друга, убеждались, что знаем не больше, чем раньше».

Чтобы узнать чуть-чуть побольше, Жозефине приходилось дожидаться позднего вечера, когда муж возвращался к ней. Действительно, между его рабочим кабинетом и ванной комнатой жены была небольшая лестница, по которой и спускался Бонапарт, направляясь к Жозефине.

Вечером 19 февраля, 30 плювиоза VIII года, собираясь ко сну, Бонапарт бросил ей со смехом:

— Пойдемте спать, креолочка. Ложитесь в постель ваших владык.

* * *

«Постель ее владык» успокаивает Жозефину тем меньше, что ее дочь предпочла покинуть дворец и вернуться в Сен-Жермен к г-же Кампан. Бонапарт непрерывно толковал Гортензии о браке, и такое «инквизиторство» раздражало ее.

Проведя шесть дней без дочери, Жозефина не выдерживает. Она находит, что ее старый воздыхатель маркиз де Коленкур — он ежедневно навещает ее — впадает в маразм и заговаривается. Будь Гортензия рядом с ней, Жозефине наверняка было бы легче переносить свое теперешнее «величие», каторгу официальных приемов, которые муж ее начинает находить куда менее унылыми. Она быстро вызывает дочь обратно, но когда та заводит разговор о возвращении в Сен-Жермен, Жозефина, не утратившая свой дар — умение разражаться слезами в нужный момент, плачет, как ребенок.

— Тебе нравится жить вдали от меня, — упрекает она Гортензию.

Девушка пытается объяснить причины, побуждающие ее предпочесть Сен-Жермен Тюильри, но ничто не помогает. Горестная сцена в полном разгаре, но тут входит Бонапарт.

— По-твоему, ты нарожала детей для себя самой? — смеясь, спрашивает он. — Подумай о том, что как только они вырастают, родители становятся им не нужны. Когда Гортензия выйдет замуж, она будет принадлежать мужу, и ты станешь для нее ничем.

Гортензия другого мнения, но Бонапарт продолжает подтрунивать.

— Дети всегда любят родителей меньше, чем родители любят их. Это в природе вещей. Посмотрите на птенцов. Едва выучившись летать, они покидают гнездо и больше не возвращаются.

Слезы у Жозефины струятся еще обильней, первый консул сажает ее к себе на колени и с улыбкой говорит:

— Бедная женщина! Как она несчастна! У нее муж, который любит только ее, но этого ей мало. По делу-то обижаться надо было бы мне: ты любишь своих детей больше, чем меня.

— Нет, — возражает Жозефина, — ты не вправе сомневаться в моей привязанности, но когда дети не со мной, мое счастье не полно.

— Чего же недостает тебе для счастья? Муж у тебя не хуже любого другого, у тебя двое детей, которые доставляют тебе только удовлетворение. Да ты в сорочке родилась!

— Это верно, — соглашается она, улыбаясь сквозь слезы.

«И плач уступил место веселости», — заключает Гортензия в конце сцены.

Слезы вскоре полились вновь. Жозефина опять в страхе.

Вместе с Евгением, произведенным 2 2 декабря в капитаны, Бонапарт в мае 1800 года покинул Париж и отправился на войну с Австрией. Его цель? Перейти Альпы и захватить Италию, как когда-то Франциск I. Последний вечер они провели в Опере, где первого консула встретили овацией. Там был оглашен бюллетень о победе Моро при Штокахе, а в два часа ночи, обняв на прощание Жозефину, Бонапарт вскочил в почтовую карету. Он был уверен — уезжать можно спокойно. Париж снова зажил веселой, элегантной жизнью.

Столица, хоть и разоренная, веселится. Женщины целиком поглощены своими длинными газовыми платьями с треном и новыми соломенными шляпками, которые полагалось носить, «сдвинув их на затылок и заломив поля спереди в форме овальной раковины». Возобновились прогулки в экипажах, а «танцемания» при Консульстве осталась такой же неистовой, как при Директории. На Елисейских полях вокруг каждого дерева собирались толпы публики. «Здесь рояль, там арфа, рядом гитара, а дальше целый оркестр». В огромном городе открылось несчетное число кабачков. Всюду раздавались звуки скрипок и кларнетов. «Полюбуйтесь на это богатство, — писал один из хроникеров тех лет. — Какие светлые тона, какая свежесть, сколько не похожих друг на друга хорошеньких женщин и похожих, как две капли воды, молодых людей… Роскошь, природа, день, ночь, женщины, девушки, порок, пристойность — все смешалось…»

Однако по мере того как бегут дни, над Парижем сгущается страх. Жозефина вынуждена признать очевидное: отсутствие Бонапарта пробуждает известную тревогу. Он отбыл, чтобы «семимильными шагами поспеть на выручку Итальянской армии». Но сумеет ли он вовремя подать руку помощи Массена, запертому в Генуе? А если не сумеет?. Если потерпит поражение? В какой хаос опять погрузится страна! Роялисты вновь воспряли духом. Они ликуют и вновь принимаются строить заговоры. Уже рождаются всевозможные комбинации. Недовольные термидорианцы и бывшие брюмерианцы, например Сийес, готовят «запасное правительство» на случай, если он вернется разбитым. Множатся интриги. Жозеф, министр внутренних дел, отказывается навещать Жозефину в Тюильри. Он изображает из себя «предположительного наследника» и не желает «работать с консулами». Всем ясно, что Камбасерес и Лебрен не на высоте положения… Позднее Бальзак не ошибется, вложив в уста одного из персонажей «Темного дела» такие слова о Бонапарте:

— Вернется победителем — будем обожать, вернется побежденным — закопаем.

15 мая Бонапарт пишет Жозефине:

«Со вчерашнего дня я в Лозанне. Отбываю завтра. Здоровье, в общем, в порядке. Край здесь очень красивый. Не вижу препятствий к тому, чтобы дней через десять — двенадцать ты выехала мне навстречу, но сделать это тебе придется инкогнито и никому не говорить, куда ты направляешься: я не желаю, чтоб мои намерения стали известны».

Поехать к нему? Вот уж чего у нее и в мыслях нет! Хоть и беспокоясь о судьбе мужа, неисправимо ленивая Жозефина редко пишет ему, и перед отъездом из Лозанны, точно так же, как встарь, Бонапарт упрекает жену: «Отбываю прямо сейчас, ночевать буду в Сен-Морисе[223]. Писем от тебя нет, это нехорошо, я пишу тебе с каждым курьером… Тысяча ласковых слов моей доброй Жозефиночке».

29 мая новое письмо из Ивреа: «Лежу в кровати. Через час отбываю в Верчелли. Мюрат должен войти сегодня в Новару. Противник сбит с толку. Он еще не разгадал наших замыслов. Надеюсь дней через десять быть в объятиях своей Жозефины, которая такая хорошая, когда не ведет себя как civetta — по-французски „кокетка“. Тысяча нежных слов. Получил письмо от Гортензии, со следующим курьером пошлю ей фунт отменных вишен…»

Следующее письмо, написанное в Милане, куда он приехал вымокшим и «вдребезги простуженным», сообщает уединившейся в Мальмезоне г-же Бонапарт известие о переходе через Сен-Бернар. Узнав, что консул повторил подвиг Ганнибала[224], — правда, не на вздыбленном коне, каким его запечатлел Давид[225], а скромнее, на муле, — Париж вновь преисполняется надежд. «Эта новость, — уточняет одно из полицейских донесений, — наэлектризовала добрых граждан и в то же время обескуражила мятежников всех толков. Она мгновенно распространилась по городским кварталам, произведя особенно благотворное действие в предместьях».

Однако 14 июня тревоги возобновляются: столица узнает, что Массена пришлось капитулировать. Генуя потеряна.

«Париж сегодня не тот, что неделю назад, — доносит один из агентов принца Конде[226] своему господину. — Капитуляция Генуи, разрушившая столько надежд и расчетов, произвела сильное впечатление на умы. Революционеры, которые гораздо более жадно вынюхивают новости, чем роялисты, во всеуслышание повторяют известие на улице, хотя в былые времена сами гильотинировали бы как пораженцев тех, кто дерзнул бы вести себя, как они; всякий раз они непременно добавляют, что виноват в неудаче не Массена, а Бонапарт».

В этот же самый день на равнине между Алессандрией и Тортоной, неподалеку от безвестной деревушки по имени Маренго, Бонапарт с пятнадцатью орудиями против ста дает сражение, которое уже вечером торжественным маршем войдет в Историю. Евгений бросается в атаку во главе своих людей, что принесет ему — в восемнадцать лет! — должность командира эскадрона. Но, терпя страшные потери, французская армия вынуждена отступать перед имперцами. С высоты колокольни в Сан-Джулиано, всем своим видом выражая невозмутимость, которой нет в его сердце, Бонапарт наблюдает за катастрофой. Как известно, Дезе с шестью тысячами человек восстановит положение и превратит бегство в победу, но дурная новость уже летит в Париж и 20 июня прибывает в Тюильри. Жозефина тем более перепугана, что одна из полуофициальных депеш возвещает о гибели некоего «великого вождя». Эти неопределенные слухи обрастают подробностями, и на столицу опускается тяжелый страх. 2 2 июня Жозефина пробуждается с мыслью, что в этот день ей предстоит появиться на приеме дипломатического корпуса, где будут все министры. Сколькие из них разыграют перед ней комедию сочувствия — например Фуше, который «ставит на поражение»? Прием уже готовится, как вдруг около 1 1 часов во дворе дворца возникает шум: курьер привез известие о победе при Маренго. За ним прибывает второй, потом третий, ошалевшие от усталости и белые от пыли. Один из них вручает Жозефине золотую лавровую ветвь, которую Бертье отрезал от венка, украшавшего одно из пятидесяти отбитых у австрийцев знамен. Дипломаты, министры и царедворцы из маленького двора «консульши» поздравляют ее тем поспешнее и радостнее, чем явное были их пораженческие настроения накануне. Супруга первого консула передает им немногие подробности, ставшие ей известными от Камбасереса и Лебрена. Солдаты Дезе, к которым Бонапарт обратился с краткой речью, атаковали уже торжествовавшего противника. Но, превратив поражение в победу, генерал Дезе пал, когда увлекал за собой в атаку подоспевшую с ним дивизию.

— Почему мне не позволено плакать? — так, говорят, вздохнул первый консул.

В Париже, со стороны Дома инвалидов, грохочет пушка. Рабочие и ремесленники тут же бросают свои верстаки и бегут читать свежую, только что расклеенную афишу:

«Надеюсь, что французский народ останется доволен своей армией», — написал Бонапарт.

Впервые — констатирует Камбасерес — народное ликование носит «спонтанный» характер. Радость царит всеобщая, настолько всеобщая, что такой ей уже никогда не бывать, у всех на устах имя Бонапарта. Его повторяют с «умилением», как сообщается в одном из полицейских донесений. А роялист и закоснелый заговорщик Хайд де Невиль[227], просчитав «неисчислимые последствия данного события», вздыхает:

— Это крестины личной власти Наполеона; власть, которую он уже держит в руках, воплощается теперь в него самого.

* * *

Жозефина уже спала, когда в два часа ночи 2 июля 1800 Бонапарт вернулся в Тюильри. Обняв жену, он тут же заснул, утомленный дорогой, но не успел встать, как Жозефина уже увидела его озабоченным, хотя Тюильри окружен толпами народа, рукоплещущими первому консулу. Г-жа Бонапарт узнала причину такого дурного расположения духа из разговора мужа с Фуше:

— Итак, меня сочли погибшим и вновь захотели попробовать, что такое комитет общественного спасения!.. Я все знаю… И это были люди, которых я спас, которых я пощадил! Неужели они думают, что я второй Людовик Шестнадцатый? Пусть только осмелятся, и я им покажу! Пусть больше не заблуждаются на этот счет. Для меня проигранная битва это выигранная битва. Я ничего не боюсь, я втопчу во прах всех этих неблагодарных, всех этих предателей… Я сумею спасти Францию вопреки бунтовщикам и смутьянам.

Через два дня, 4 июля, он, уже несколько поуспокоившись, устраивает традиционный полумесячный смотр войскам, «Шествие открывает молодой мамелюк, вывезенный им из Египта, — рассказывает Шарль Нодье. — Он одет с восточным великолепием, на боку у него длинный дамасский клинок, в руке лук, и эта первая фигура являет глазам нечто необычное и романтическое. Затем шествуют четыре адъютанта в мундирах, сплошь расшитых золотом. За ними скромно следует человек в сером сюртуке, едущий опустив голову, без блеска и претензий, — это Бонапарт. Ни один из его портретов не похож на него. Схватить своеобразие его физиономии невозможно, но при взгляде на нее цепенеешь. Лицо у него очень вытянутое, цвет кожи серо-каменный, глаза необычайно большие и глубоко посаженные, пристальные и блестящие, как хрусталь. Вид грустный, усталый, он время от времени вздыхает. Под ним белый конь, один из тех, что прислал ему испанский король. Конь покрыт алым бархатным чепраком с золотой строчкой. Удила, шишки на них, шпоры — все из золота, и на этом столь богато разубранном скакуне восседает величайший человек вселенной в сюртуке, в котором Гара (певец) не позволил бы ходить своему жокею».

Горд ли он собой? Еще нет. На той же неделе, 30 июня, проезжая с Бурьеном по Бургундии, он сказал своему секретарю:

— Ну, ну! Еще несколько больших событий, вроде этой кампании, и я останусь жить в потомстве.

— По-моему, вы сделали уже достаточно, чтобы о вас говорили долго и повсеместно.

— Вот как! Достаточно? Вы очень добры. Да, правда, меньше чем за два года я покорил Каир, Париж и Милан, но, мой дорогой, умри я завтра, десять веков спустя мне не посвятят и полстраницы во всеобщей истории.

* * *

Постепенно создается двор. Камергеров еще нет, и функции придворных делят между собой адъютанты.

— Это был еще не совсем двор, но уже не лагерь, — скажет одна иностранка.

Когда Жозефина не ест наедине с Бонапартом, что бывает часто, она дает в Тюильри «дамские завтраки», куда женщин приглашают без мужей.

«На мой взгляд, — поясняет нам герцогиня д'Абрантес, — приглашать одних женщин было очаровательным обычаем! Они ведь еще слишком робели, чтобы приятно выглядеть в салоне среди мужчин, чересчур подавлявших их своим превосходством. Завтраки у г-жи Бонапарт были всегда свободны от церемонности, и, беседуя с ней о модах, спектаклях, мелких светских интересах, молодые женщины набирались смелости и переставали быть только мебелью в гостиной первого консула, который заходил порой развлечься в их кругу. Г-жа Бонапарт руководила этими завтраками с очаровательным изяществом. Обычно нас бывало пять-шесть, и все одинакового возраста (исключая, однако, хозяйку дома)».

Вскоре у Жозефины появились «дамы-компаньонки», которые несли при ней службу поочередно. Г-жа Жюно дает очень удачные характеристики г-же де Ламет, «шарообразной и бородатой, что малоприятно в женщине, но доброй и остроумной, что ей всегда к лицу»; очаровательной г-же де Лористон[228], внучатой племяннице Лоу[229], отличавшейся «неизменно ровным характером»; г-же д'Арвиль, «невежливой из принципа и учтивой при случае»; приятельнице Жозефины по Пломбьеру г-же де Талуэ, «которая хорошо помнила, что была хороша собою, и забывала, что перестала быть таковой»; «восхитительно предупредительной» г-же де Люсе, урожденной Папийон д'Отрош. Что до г-жи де Ремюза, урожденной Клер де Верженн, то она вступила в должность лишь в 1802, Пухленькая улыбчивая брюнетка с живыми глазами и ямочками на щеках, она часто играла роль наперсницы при консульской, а затем императорской чете. «Помимо живости воображения и редкой для ее возраста рассудительности, — говорит Шарль Кюнстлер[230], — она отличалась остроумием и большим тактом, а также здравым смыслом, весьма полезным при ее независимом и несколько негибком характере». Она оставила «Мемуары», летопись разговоров и споров г-на и г-жи Бонапарт, летопись, во многом спорную, но тем не менее позволяющую нам бросить подчас нескромный взгляд на их частную жизнь.

После полудня г-жа Бонапарт дает иногда «аудиенции». Кресла дам ставятся в кружок, мужчины отступают на второй план, а первый консул с женой проходят, как на параде, мимо визитеров, которых, если это незнакомые люди, им представляют и с которыми они обмениваются общими словами о модах или театре. «Г-жа Бонапарт, — рассказывает нам г-жа де Ремюза, — руководила этим кружком с очаровательным изяществом; одевалась она изысканно и с тем вкусом, который тяготел к античности. Такова была мода того времени, когда артисты оказывали большое влияние на обычаи общества».

Обеды в узком кругу Бонапарт устраивал у жены, но «большие толкучки» — это был узаконенный термин — происходили на втором этаже в галерее Дианы. В иные вечера мужчин на них присутствовало раз в двенадцать — пятнадцать больше, чем женщин. Мало-помалу Бонапарт приучится выходить к столу один: Жозефина сопровождает самого важного из приглашенных. Кушанья, понятное дело, подавались в стремительном темпе. Трапеза редко длилась больше двадцати минут или получаса.

— Кто хочет поесть быстро, тот должен идти ко мне; поесть хорошо — ко второму консулу; поесть плохо — к третьему, — говаривал тогда Бонапарт.

После официального обеда нагруженные пищей гости наводняли салоны, и на Тюильри опускалась скука. Новый смотр визитерам, новые представления, новые банальности… Первый консул не отличался любезностью. Бурье рассказывает: «Вежливость с женщинами была обычно не свойственна Бонапарту; у него редко находились приятные для них слова; часто он даже говорил им сомнительные комплименты, а то и совсем странные вещи. То он бросал: „Ах, Боже мой, до чего у вас красные руки!“ То: „Ох, какая скверная прическа! Кто это вам так уложил волосы?“ То, наконец: „У вас очень грязное платье. Вы, что, никогда его не меняете? В этом я вас видел уже раз двадцать“. В подобных вопросах он не знал жалости и любил заставлять людей тратить деньги. Он часто интересовался туалетами своей жены, а так как у той вкус был изысканный, Бонапарт стал придирчив к нарядам и остальных дам».

Известно, как ему ответила одна остроумная женщина, которой он грубо выпалил:

— Вы по-прежнему любите мужчин?

— Да, если они учтивы.

К счастью, любезность Жозефины кое-как поправила дело.

В отличие от «больших толкучек» вечера проходили проще. «После того как консул отобедает, — говорит г-жа де Ремюза, — нас извещали, что мы можем под пяться. Продолжительность беседы была то больше, то меньше, в зависимости от того, в каком расположении духа он пребывал. Затем Бонапарт исчезал и обычно больше не показывался. Он возвращался к работе, давал частные аудиенции, принимал министров и очень paw ложился спать. Г-жа Бонапарт заканчивала вечер игрой в карты. Между десятью и одиннадцатью часами ей докладывали: „Сударыня, первый консул лег“», и она отпускала нас.

Вечером 24 декабря 1800, 3 нивоза, Бонапарт с женой собрались присутствовать на первом исполнении «Сотворения мира» Гайдна. После обеда Бонапарт уселся у огня, по всей видимости, не испытывая желания ехать. Погода стояла туманная и холодная. Зачем высовывать нос на улицу, когда так хорошо сидеть у камина и ворошить угли?., Но Жозефина и Гортензия ждут. Зря они наряжались, что ли?

— Едем, Бонапарт, это тебя развеет. Ты слишком много работаешь, — уговаривает Жозефина.

Консул закрывает глаза и, помолчав, объявляет:

— Вы поезжайте, а я останусь.

Жена отвечает, что в таком случае она составит ему компанию. «Между ними, — сообщает нам Гортензия, — разгорелся настоящий бой, который кончился тем, что велели запрягать лошадей».

Через несколько минут докладывают, что две кареты поданы. Бонапарт направляется к своей. Тут то ли он сам, как утверждает Гортензия, то ли Рапп[231], как полагает Лора д'Абрантес, замечает, что шаль Жозефины не гармонирует с платьем, а может быть, плохо надета. Как бы то ни было, Жозефина дает мужу уехать, а сама торопливо взбегает по нескольким ступеням на террасу павильона Флоры, чтобы сменить шаль или поручить Раппу пристроить ее «как у египтянок».

Меньше чем через три минуты после отъезда Бонапарта с эскортом, карета Жозефины, где поместились также Гортензия и беременная по девятому месяцу Каролина, в свой черед пересекает площадь Карусели и въезжает в улицу Сен-Никез. Эта улица, старая внутренняя дорога вдоль стен при Карле V[232], шла параллельно дворцу и на протяжении нескольких десятков метров пересекала площадь Карусели, образуя как бы ее край. Дальше она переходила в улицу Сент-Оноре примерно на уровне нашей площади перед Французским театром. Почти продолжением ее являлась улица Закона, ныне улица Ришелье, которая вела к Опере.

Итак, в тот момент, когда Жозефина въезжает на улицу Сен-Никез, карсту подбрасывает страшным взрывом, выбивающим в ней стекла.

— Метили в Бонапарта! — вскрикивает Жозефина и лишается чувств.

Это рванула грозная адская машина, сработанная шуанами Лимоэланом, Сен-Режаном и Карбоном. Придя в себя после обморока, Жозефина твердит:

— Метили в Бонапарта! Метили в Бонапарта!

Наконец подлетает гвардеец из эскорта и успокаивает ее, Покушение не удалось, карета первого консула уже въехала на улицу Сент-Оноре, когда бочонок с порохом взлетел на воздух, разметав последние ряды конвоя и скосив с десяток человек.

Не будь шали, которую надо было не то сменить, не то поправить, Жозефина тоже погибла бы, и предсказание старой мартиникской ворожеи не исполнилось бы. Супруга первого консула отважно приказывает кучеру ехать — другими улицами — дальше в Оперу.

— Ничего, ничего, — бросает Бонапарт, встречая жену.

Несколькими минутами позже весть о покушении достигает зала и передается из уст в уста. Зрители дружно встают, и, «как электрическая искра», вспыхивает овация, подступающая к консульской ложе. Сам Бонапарт бесстрастен. Жозефина — та владеет собой не столь хорошо. Лицо ее искажено. «Она, обычно такая грациозная, была не похожа на самое себя, — повествует Лора д'Абрантес. — Она явно дрожала и куталась в шаль, словно прячась в укрытие. И в самом деле, эта шаль была причиной ее личного спасения». По бледным щекам Жозефины текут слезы. И «когда она смотрела на первого консула, она снова вздрагивала».

Вернувшись в Тюильри и сидя в большом салоне, который постепенно наполняется посетителями, консульша не перестает утирать глаза. Бонапарт, «редко, но выразительно жестикулируя», расхаживает взад-вперед и неистово кричит:

— Это дело рук якобинцев, это якобинцы хотели меня умертвить. За этим не стоят ни дворяне, ни священники, ни шуаны! Я знаю, кто за этим стоит, и меня не заставят изменить мнение. Это сентябристы[233], покрытые грязью злодеи, которые вечно бунтуют, устраивают заговоры, сомкнутым каре выступают против любого правительства. Да, да, это все та же шайка сентябрьских кровопийц, версальских убийц, бандитов 31 мая[234], прериальских заговорщиков, виновников всех преступлений против правительства. Раз их нельзя обуздать, значит, их нужно раздавить; Францию надлежит очистить от этих подонков, никакой пощады таким злодеям!

В тот вечер Жозефина слышит, как Фуше обвиняет роялистов. Сначала она, как и Бонапарт, смотрит на него с презрением… Ясно, цареубийца и палач Лиона[235] хочет спасти своих былых друзей. Но под конец консульшу поражает убежденность, звучащая в речах ее тайного нанимателя, и вместе с Ланном, Реалем и Реньо она становится на точку зрения министра, который твердит:

— Это дело рук роялистов, шуанов, и я прошу всего неделю, чтобы представить тому доказательства.

Фуше потребовалась не неделя, а три с лишним, чтобы арестовать одного из трех заговорщиков, который «сдал» двух остальных. Покушение подготовили именно роялисты.

Убийцы, разумеется, возобновят свои попытки — не сомневается Жозефина. Ненависть в сердце шуанов неистребима: порой можно слышать, как женщина из лучшего общества самым естественным тоном высказывает пожелание, чтобы «ее глаза стали стилетами, которыми она поразила бы тирана королей, встретясь с ним в театре».

С целью убийства первого консула приверженцы Людовика XVIII разработали вскоре план, вдохновленный нападением на дилижансы, операцией, мастерами которой были шуаны. Отправляясь с Жозефиной в Мальмезон, Бонапарт брал с собой конвой всего из полусотни конных гренадеров. А Нейи, Пюто, Нантер, Рюэйль были в то время лишь деревушками, разделявшимися обширными пустырями с дурной репутацией; эти пустыри изобиловали карьерами, где мог скрытно расположиться целый отряд, чтобы затем ударить на эскорт. Жорж Кадудаль — шуанство создало себе вождя — приехал в Париж и нашел превосходной мысль о «прогулке по Мальмезонской дороге», но что они будут делать после, как он выражался, «главного удара»? И он счел необходимым отправиться в Лондон, чтобы столковаться с принцами и английским правительством.

Он еще отыщется.

Тем временем убийцы обдумывали все возможные средства: выстрел из пистолета в спину Бонапарту на площади Карусели, когда он устраивает смотр войскам; бочонок с порохом, который ухитрятся занести в подвалы Тюильри. Другие полагали, что самым радикальным решением было бы проникнуть на первый этаж дворца, в спальню узурпатора, и прикончить его вместе с женой во время сна.

Жозефина уверила мужа, что сон у нее на редкость чуткий и она проснется, если кто-нибудь осмелится войти к ним в спальню; поэтому чета продолжала спать вместе.

Иногда это приводило к довольно мещанским сценам. Пример — та ночь, когда Бурьен вошел в спальню первого консула, чтобы защититься от обвинений, которые почитал несправедливыми. Бонапарт, поверив им, приказал своему бывшему соученику по Бриенну не распечатывать его почту, как тот делал раньше. «Я дал Бонапарту спуститься вниз и лечь спать, — рассказывает Бурьен. — Через полчаса я отправился в его апартаменты: я имел право входить к нему в любое время. Держа в руке свечу, я взял стул, подошел прямо к кровати и поставил светильник на ночной столик. Они с Жозефиной проснулись одновременно.

— Что случилось? — удивленно осведомился он.

— Генерал, я пришел доложить, что не могу оставаться при вас; без вашего доверия мою должность занимать нельзя. Вы знаете, как я вам предан, и если у вас есть в чем меня упрекнуть, я должен хотя бы знать причины этого; положение же, в котором я нахожусь уже три дня, для меня слишком мучительно».

Тут Жозефина «с живостью» спросила:

— В чем он провинился, Бонапарт?

— Это тебя не касается.

Затем, обернувшись к Бурьену, объяснил:

— Да, у меня есть основания быть недовольным вами. Я знаю, что вы говорили о текущих делах в выражениях, которые меня не устраивают.

Секретарь стал оправдываться. Вдруг·… «Мне кажется, — рассказывает Бурьен, — что я воочию вижу и слышу, как добрая Жозефина, приподнявшись на постели, с самой очаровательной кротостью говорит»:

— Как ты мог, Бонапарт, заподозрить Бурьена, своего единственного друга, который так предан тебе?.. Боже, как я ненавижу всех твоих шпионов!

Бонапарт прыскает со смеху и «шутливо» отвечает:

— Полно, полно, спи! Занимайся своими тряпками. Женщины ничего не понимают в государственных делах.

Очень красочная сцена… Разумеется, Жозефина по-прежнему делит с мужем ложе. Физически Бонапарт не оторвался от жены, хотя и смотрит теперь на нее другими глазами. Измены креолки, раскрытие ее связи с Шарлем сыграли в этом немалую роль. Отныне она скорее подруга, чем возлюбленная. Конечно, Жозефина до сих пор «несравненна» для него как женщина, но она перестала быть несравненной любовницей. Теперь он может сопоставлять ее с другими женщинами.

Если бы ему не раскрыли глаза накануне вступления в Каир, он, безусловно, остался бы ей верен. «Красоточка», эта восхитительная светлоглазая блондинка, заставила его отчасти позабыть поцелуи Жозефины, которые «сжигали в нем кровь». Однако, когда, вернувшись из Египта, «Клеопатра» прибыла в Париж, Бонапарт не пожелал вновь принять в объятия ее свежее соблазнительное тело. Он отказался даже увидеться с ней и ограничился частой посылкой ей денег. И Жозефина облегченно вздохнула, тем более что первый консул, чтобы окончательно поставить точку, женил на своей прежней любовнице некоего Анри де Раншу.

Тем не менее призрак развода становится отныне постоянным спутником Жозефины, и так будет десять лет. Всякий раз, когда в жизни ее мужа возникает новая женщина, Жозефина боится оказаться брошенной и лишиться «положения», так что именно эти страхи, а вовсе не любовь, пробуждают в ней ревность, ужасно выводившую из себя ее мужа.

— Она тревожится больше, чем нужно, — говаривал он. — Она вечно боится, как бы я не влюбился всерьез. Неужели она не знает, что любовь — не для меня. Что такое любовь? Страсть, которая оставляет в стороне весь мир и видит только любимого человека. Я по натуре своей чужд такой исключительности. Так что моей жене до забав, в которых нет места истинной привязанности?

Это не мешает Жозефине вновь и не меньше трепетать, когда назавтра после Маренго Бонапарт, покоренный золотым голосом Грассини[236], проводит несколько сладостных минут с пылкой черноволосой примадонной. Он привозит певицу с собой, и вместе с тенором Бьянки она поет дуэтом на празднествах 1 4 июля и в честь победы при Маренго. Грассини не хранит верность первому консулу, изменяя ему со скрипачом Родом[237], что побуждает Бонапарта порвать связь с дивой, но не лишает ее покровительства со стороны главы Франции, а также не препятствует нескольким их возвратам к прошлому во время наездов Грассини в столицу. Поэтому в начале 1803 ревность Жозефины была не лишена оснований. Бонапарт возобновил свой итальянский роман и крайне неприязненно вел себя с женой, которая в момент, когда первый консул высвобождался из объятий примадонны, докучала ему подозрениями, шпионством, неусыпной ревностью. Г-жа де Ремюза говорит: «Когда у него появлялась любовница, он вел себя с женой грубо, несдержанно, безжалостно. Он немедленно сообщал ей о своем романе и выказывал почти дикарское удивление, когда ей не нравилось, что он ищет развлечений на стороне, доказывая — почти математически — что это ему позволительно и необходимо».

— Я не такой, как все, — объяснял он, — законы нравственности и приличий созданы не для меня.

«Подобные заявления вызывали у г-жи Бонапарт беспокойство и слезы. Супруг подчас отвечал на них выходками, в подробности которых я не отваживаюсь вдаваться».

В таких случаях Жозефина изливала свое горе г-же де Крени, своей былой квартирохозяйке на Университетской улице.

«Я очень несчастна, дорогая моя крошка, Бонапарт каждый день устраивает мне совершенно беспричинные сцены. Это не жизнь. Я пыталась разузнать, что дает к ним повод. Мне сообщили, что Грассини вот уже неделю в Париже. Похоже, именно она — причина всех моих огорчений. Уверяю вас, моя крошка, что будь на мне хоть капля вины, я призналась бы вам в этом. Вы окажете мне услугу, если пошлете Жюли (горничная г-жи де Крени) разузнать, не бывает ли кто-нибудь у нее. Постарайтесь также выведать, где живет эта женщина.

Прощайте. Обнимаю вас».

Бонапарт прятал певицу в маленьком доме на улице Шантрен, в двух шагах от своего прежнего жилища[238].

Другим облаком, омрачившим семейную жизнь Бонапартов, стала трагическая актриса Дюшенуа[239]. В данном случае Жозефина расстраивалась зря. Как-то вечером знаменитую актрису пригласили в Тюильри. Она приезжает. Констан[240] докладывает Бонапарту, который работает.

— Пусть ждет, — отвечает первый консул.

Два часа спустя консул все еще работает, и Констан осмеливается напомнить ему о присутствии дамы.

— Пусть раздевается! — громыхает Бонапарт.

М-ль Дюшенуа повинуется. В помещении холодно, так холодно, что Констан опять царапается в дверь хозяина, чтобы обрисовать ему ситуацию.

— Пусть ложится, — буркает Бонапарт.

Проходит половина ночи, прежде чем слуга по требованию актрисы возвращается к первому консулу. Не поднимая головы, тот бросает:

— Пусть оденется и уезжает.

На этот раз Жозефина ничего серьезного, разумеется, не заподозрила. В других случаях было не так. Она отлично отдавала себе отчет, когда кончался очередной роман: в муже возрождалась «нежность» к ней. Г-жа де Ремюза, посвященная в интимную сторону жизни четы, рассказывает: «В таких случаях его трогало ее горе, и грубость уступала место ласкам, столь же неумеренным, как и его выпады, а так как г-жа Бонапарт была кротка и сообразительна, она быстро обретала прежнюю уверенность в себе».

Уверенность она, правда, вскоре утратила: в жизнь первого консула вошла м-ль Жорж[241], и эта связь оказалась серьезной. Если бы Жозефина могла присутствовать при интимных сценах между любовниками, ее тревога стала бы еще сильней. Правда, при первом свидании с актрисой Бонапарт заметил:

— Ты осталась в чулках, значит, у тебя плохие ноги.

Но, забыв об этих, по его выражению, «дрянных подпорках», он сохраняет с нею те же привычки и оказывает ей те же знаки внимания, которые были, казалось, монополией Жозефины. «Он мало-помалу снимал с меня все детали моего туалета, — рассказывает м-ль Жорж. — Он так весело, изящно и пристойно превращался в горничную, что ему приходилось уступать, чего бы он ни домогался. И как можно было не поддаться очарованию этого человека, не потянуться к нему! В угоду мне он прикидывался маленьким ребенком. Это был уже не консул, а просто мужчина, пусть даже влюбленный, но без неистовства и грубости; он обнимал ласково, его слова звучали нежно и стыдливо; невозможно было не испытывать рядом с ним того же, что испытывал он сам…

Первые две недели он вел себя так, что я в своей щепетильной деликатности и, осмелюсь сказать, стыдливости была полностью удовлетворена: он сам устранял ночной беспорядок и делал вид, что прибирает постель. Он помогал мне одеваться, обувал меня и даже додумался попросить меня завести себе круглые, надевающиеся через всю ногу подвязки, потому что пристежные, которые я носила, вызывали у него нетерпение».

Все это время Жозефина напрасно ждала у себя в спальне того, с кем она делила ложе. Она очень быстро узнала имя соперницы, и ревность ее превратилась в подлинное бешенство. Г-жа де Ремюза, по-видимому, вправду слышала — по крайней мере, так она утверждает в своих мемуарах, — как однажды вечером г-жа Бонапарт метала громы и молнии в адрес мужа, позволяя себе слова, которые кажутся невероятными, даже когда говорятся в минуту гнева.

— У него нет никаких нравственных принципов, он скрывает свои порочные наклонности лишь потому, что огласка может ему повредить. Если ему беспрекословно, без малейшей жалобы позволить предаваться им, он мало-помалу опустится до самых постыдных страстей. Разве он не соблазнил, одну за другой, собственных сестер? Разве он не убежден, что занимает в мире такое положение, которое дозволяет ему удовлетворять любую свою прихоть? И разве его семья не пользуется его слабостями, чтобы постепенно отучить его от супружеской жизни, которую он еще ведет, и заставить прервать всякие отношения со мной?

Она непрерывно дает волю своим страхам:

— Мое великое несчастье в том, что я не принесла Бонапарту сына. Для моих ненавистников это всегда будет средством лишать меня покоя.

Однажды ночью — уже после двенадцати — она догадывается, что м-ль Жорж находится сейчас у Бонапарта.

— Я больше не выдержу, — бросает она г-же де Ремюза. — Мадемуазель Жорж наверняка наверху, я хочу их накрыть.

«Дама-компаньонка» тщетно пытается отговорить г-жу Бонапарт от подобного безумства.

— Следуйте за мной, — приказывает Жозефина. — Мы идем наверх вместе.

Никакие слова г-жи де Ремюза не помогают, и обе женщины — «до крайности возбужденная» Жозефина и ее спутница, несущая свечу и «весьма стыдящаяся» роли, которую ее вынуждают играть, — поднимаются по потайной лестнице, ведущей в спальню первого консула. Внезапно они слышат шорох. Г-жа Бонапарт оборачивается.

— Это, вероятно, Рустам, мамелюк Бонапарта, охраняющий дверь. Этот негодяй способен зарезать нас обеих.

«При этих словах, — рассказывает г-жа де Ремюза, — меня, как это ни смешно, охватил такой ужас, что, ничего больше не слыша и забыв, что оставляю г-жу Бонапарт в полной темноте, я со свечой в руке скатилась вниз по лестнице и со всей возможной быстротой кинулась в салон. Через несколько минут она, удивленная моим неожиданным бегством, нагнала меня. Увидев мое испуганное лицо, она расхохоталась, я тоже, и мы отказались от своей затеи».

Однако Бонапарт проведал о сцене на лестнице и воспользовался ею, чтобы сделать г-жу де Ремюза свидетельницей своих супружеских распрей. Кого, интересно, она будет в них винить? «Дама-компаньонка» выпуталась из затруднения, как умела, Разумеется, она очень сострадала г-же Бонапарт, но признавала, что ей изменяет чувство собственного достоинства, «когда она с помощью слуг-шпионов пытается добыть доказательства неверности, в которой подозревает мужа». Отсюда бесконечные супружеские «препирательства и перепалки», во время которых Бонапарт «поочередно представал то властным, резким, до крайности подозрительным, то взволнованным, размягченным, почти кротким и довольно изящно пытался загладить свои грехи, признаваемые им, хотя он продолжал их совершать».

Эта история не пошла Жозефине на пользу. Ссылаясь на ревность жены к м-ль Жорж или другим его увлечениям, Бонапарт начинает как можно чаще спать один. Когда же он все-таки спускается к ней по пресловутой потайной лестнице, Жозефина устраивается так, чтобы об этом знал весь двор.

— Вот почему я сегодня встала так поздно, — объясняет она с утомленным, но радостным видом.

Тем не менее связь с м-ль Жорж продолжалась до самого конца консульства.

— Он бросил меня, чтобы стать императором, — гордо скажет актриса впоследствии Александру Дюма.

* * *

А сама Жозефина?

Она, безусловно, видится с Ипполитом и печется о его интересах. Однажды целый час — она сама это уточняет, — получив от своего драгоценного Ипполита просьбу насчет кого-то из его друзей, она пишет Камбасересу и министру юстиции и рекомендует им протеже Шарля. Потерпев неудачу, она сообщает былому, а иногда, пожалуй, и теперешнему любовнику: «Я тем более огорчена своим неуспехом, что была бы счастлива доказать постоянство своих чувств, которых не изменят никакие события, потому что я питаю к вам самую нежную и долговечную дружбу».

Но даже если Жозефину связывают с ее драгоценным Ипполитом только воспоминания, значит ли это, что она верна мужу?

Конечно, нет. В письме, посланном в то время г-же де Крени, Жозефина говорит о некоем неизвестном лжесадовнике, который, похоже, занял какое-то место в жизни любвеобильной креолки.

«В семь вечера Бонапарт решил ехать ночевать в Мальмезон, что и было немедленно исполнено. Вот я и заперта в деревне Бог весть на сколько, дорогая крошка. Мальмезон, когда-то столь привлекательный для меня, представляется мне в этом году всего лишь безлюдным и скучным местом. Вчера я уехала так поспешно, что не успела ничего передать садовнику, обещавшему мне цветы. Поскольку я решила непременно ему написать, сообщите мне, как до него добраться. Я не знаю, о чем вы с ним уговорились, но мне хочется выразить ему свое огорчение, потому что, моя крошка, я действительно огорчена.

Я не забыла о ваших пятидесяти луи, вы их получите послезавтра».

Была бы она «действительно так огорчена» лишь потому, что поспешный отъезд из Тюильри помешал ей захватить с собой приготовленный для нее букет? И куда она отправилась? В Мальмезон, изобилующий цветами? Наконец она излагает всю эту историю своей конфидентке г-же де Крени! Этот «садовник», без сомнения, в совершенстве владел языком цветов, и читатель догадывается, какой букет он сумел составить. Но, возможно, речь идет все о том же Шарле? Не исключено.

Только одно окончательно укротило бы Жозефину — материнство.

— Ребенок, — с полным основанием скажет потом Бонапарт, — успокоил бы Жозефину и положил бы конец ревности, которою она изводила меня.

Конечно, слезы и сцены, — у нее к этому дар, — невыносимы для Бонапарта, но он по-прежнему любит жену и будет любить еще много лет. Когда в конце 1803 года он окажется в Понт-а-Брик в Булони, готовя вторжение в Англию, он будет писать ей столь проникнутые любовью письма, — хотя м-ль Жорж еще не ушла из его жизни, — что Жозефина адресует ему вот такое нежное послание, одно из самых редких, какими мы располагаем:

«Все мои огорчения развеялись, когда я прочла доброе и трогательное письмо, так мило выражающее твои чувства ко мне. Как я благодарна тебе за то, что ты так долго возишься со своей Жозефиной! Знай ты степень моей признательности, ты сам зарукоплескал бы себе при мысли, что ты властен так живо порадовать свою жену, которую любишь. Письмо — портрет души, и я прижимаю его к сердцу. Мне от него так хорошо! Я навсегда сохраню его. Оно будет мне утешителем в твое отсутствие, путеводной звездой, когда ты рядом, потому что я хочу вечно остаться для тебя доброй и нежной Жозефиной, думающей только о твоем счастье. Если радость преисполнит тебя до глубины души, если печаль на мгновение омрачит тебя, ты всегда сможешь излить свое счастье и свои горести на груди своей подруги; у тебя не будет чувства, которого я не разделила бы. Вот мое желание, вот мои чаяния, которые сводятся к одному — нравиться тебе и делать тебя счастливым… Прощай, Бонапарт, я не забуду последнюю фразу твоего письма. Я запечатлела ее в сердце, Как глубоко она врезалась в него! С каким восторгом оно отозвалось на нее! Да, я одушевлена тем же стремлением — нравиться тебе, любить или, вернее, обожать тебя».

Через несколько недель он пошлет «тысячу приветов маленькой кузине», вероятно, синониму былой «темной рощицы» или «трех островков Жозефины», чувственное воспоминание о которых оживет в нем на Святой Елене.

Владелица Мальмезо

Мальмезон! Три лье от Тюильри по Шербурской дороге, община Рюэйль. Мальмезон! Три слога, навсегда связанные с жизнью Жозефины. Мальмезон, где поныне ее призрак мелькает на повороте аллеи или в просвете открываемой вами двери. Мальмезон, черепичную кровлю которого она угадывала вдали, когда, будучи еще молоденькой виконтессой де Богарне, жила в Круасси.

Мальмезон, этот «Трианон[242] консульства» стал подлинным домом Жозефины. С октиди до примиди[243], в уик-энды, если можно так выразиться, республиканского календаря консульская чета пребывала там со своим окружением. С весны 1801 до начавшихся в конце 1802 поездок в Сен-Клу Бонапарт гораздо больше времени, чем в Тюильри, проводит у Жозефины в Мальмезоне, потому что там она у себя.

Инвентарная ведомость, которой мы располагаем, дает нам детальное описание мебели, приобретенной Жозефиной и Бонапартом вместе со строениями Мальмезона. Ансамбль в целом отнюдь не роскошен. Среди наиболее ценных предметов обстановки фигурируют две «большие печи с подогревом из подвала, облицованные мрамором и украшенные двумя фигурами», которые были установлены в большой прихожей, выходящей одновременно во двор и сад. Меблировка Большого салона — канапе, глубокие и малые кресла красного дерева, обитые зеленой лионской тафтой, консоль, кенкеты, занавеси из зеленого шелка, зеркала — оценивалась в 207 2 франка. Главная спальня — в 2 638 франков, из которых 1000 стоили «кровать в польском стиле», два канапе, два глубоких кресла и два низких стула. Занавеси здесь из муслина в полоску. Это была, без сомнения, первая настоящая спальня консульской четы.

С 21 апреля 1799, даты приобретения Мальмезона у семейства Лекульте де Моле, замок был постепенно обставлен заново, а прилегающее к нему поместье значительно увеличено за счет покупок 153 гектаров, Тростникового павильона, хуторов Тутен и — чуть позднее — Бютар. Само жилье тоже было сильно улучшено. За 600 000 франков Жозефина поручила правительственным зодчим Персье и Фонтену воздвигнуть два дорических павильона по сторонам воротной решетки, затем два крыла, выдвинутые на главный двор, и, наконец, перистиль, плафон которого, имеющий форму шатра, опирается на копья. Стены украшены ликторскими фасциями и задрапированы занавесями, сквозь которые видны решетки, представляющие собой сплетение копий из оцинкованного железа.

— Это напоминает клетку для хищников, которых показывают на ярмарке, — воскликнул Бонапарт.

Может быть, и клетка, но какая красивая! Устраивается также галерея, где разместятся произведения искусства, устраивается большой вестибюль, сообщающийся с парком с помощью мостика между двух обелисков, приводятся наконец в порядок частные апартаменты на втором и третьем этажах, предназначенные для офицеров и гостей. Столовая расписана Лаффитом, гостиные декорированы Жироде, Жираром, Тоне и Менком.

Зал Совета тоже имитирует свод шатра. Здесь снова ликторские фасции, доспехи, картонные шлемы и, конечно, копья. Из круглого кабинета попадаешь в замечательную библиотеку, разделенную на три части, поскольку известная непрочность здания неизбежно требовала опорных дорических колонн. Здесь еще чувствуется присутствие Бонапарта — так и кажется, что он минуту назад вышел из своего кабинета на маленький мостик, где любит работать под тиковым тентом.

— Когда я на воздухе, — говорил он, — я чувствую, что мои мысли взлетают выше и парят свободней. Не понимаю людей, способных работать рядом с печью и лишающих себя общения с небом.

Во всех помещениях букеты цветов, собранных в теплицах или на клумбах Мальмезона. Долгие годы, прожитые на Мартинике, привили Жозефине страстную любовь к цветам. Нужно немало побродить по морнам Антил, чтобы полностью отдать себе отчет в исключительной цветовой палитре, которую являет глазам растительность острова «тех, кто возвращается», названного так потому, что, ступив один раз на эту землю, человек, покинувший ее, думает лишь о том, как бы туда вернуться. Благодаря своим благоустроенным теплым оранжереям, Жозефина, «ученица» ботаника Вантена и Суланж-Бодена, племянника Кельмеле, ввела во Франции множество, точнее, 184 ранее совершенно не известных вида, которые, трудами ее самой, Бриссо де Мирбеля, «директора ее ботанических учреждений», а позднее ее «личного» ботаника Бонплана выращиваются сегодня в большом числе садов.

Едва были подписаны прелиминарии мирного договора между Францией и Англией, как 1 1 октября 1801 Жозефина адресуется в Лондон к послу Отто: «Как вы полагаете, не согласится ли король Английский дать мне кое-какие растения из своего прекрасного сада в Кью?»

После подписания Амьенского мира в марте 1802 во Францию толпами хлынули англичане, и Жозефина принимает в Мальмезоне одного из друзей Фокса[244].

«Г-жа Бонапарт, — рассказывает он, — приняла нас с той чарующей приветливостью, которая легко оправдывает привязанность к ней первого консула. Парк спланирован в нашем вкусе: никаких прямых линий, навязываемых зелени и цветам. Прослышав об интересе Фокса к сельскому хозяйству и цветоводству, она провела нас по своим великолепным теплицам, где показала и назвала редкие растения, которым искусство и терпение человека позволяют существовать, то есть жить и расти, в нашем климате».

— Здесь, — сказала она им, — я чувствую себя счастливей, любуясь пурпурным нарядом кактусов, чем когда созерцаю окружающее меня великолепие; здесь, в этом мире растений, я и хотела бы царить. Вот гортензия, совсем недавно заимствовавшая себе имя у моей дочери, альпийская сольданелла, пармская фиалка, нильская лилия, дамьетская роза — эти итальянские и египетские пленницы никогда не были противниками Бонапарта. А вот мой собственный трофей, — прибавила она, с гордостью указывая на прекрасный мартиникский жасмин. — Все это выращено из посаженных мною семян и напоминает мне родину, детство и мои девичьи венки.

«При этих словах ее креольский говорок показался мне поистине музыкой, исполненной выразительности и нежности», — добавляет англичанин.

Мы обязаны Жозефине и другими растениями, например магнолией с пурпурными цветами, эвкалиптом, розеллой, флоксом, катальпой, камелией, луизианским кипарисом, японским лаковым сумахом, виргинским тюльпанным деревом и разновидностями мирта, рододендрона, мимозы, георгина, тюльпана, герани, гиацинта.

Ее ничто не останавливает: утверждают, что однажды она заплатила 4000 франков за луковицу тюльпана, цветка, больше которого она обожает только розу. За один год она тратит 8000 франков, 40 000 на наши деньги, на тюльпаны, заказанные фирме Ари Кормейл в Гарлеме. Она платит Розенкранцу, также из Гарлема, 2086 франков за один экземпляр амариллиса! Для нее выводят новые сорта цветов — «бонапартею» и «пажерию», привезенные из Перу, а позднее «наполеоне империаль» из Бенина и «императрицу Иозефинию», цветок жемчужной белизны с пурпурными пятнышками. Некий льстец-современник даже писал в стихах:

Неполны были б цезаревы лавры,
Коль не добавился б цветок бессмертный к ним.

Опять-таки Жозефине мы обязаны необычайным подъемом культуры розы во Франции. Она выписывает саженцы из Новой Голландии[245], ей удается собрать в Мальмезоне двести пятьдесят — почти все известные тогда — разновидностей этого цветка, которые ее личный художник Пьер Жозеф Редуте, бывший учитель рисования Марии Антуанетты, обессмертил в своих радующих глаз произведениях. Для Жозефины вывели мальмезонскую розу бело-розового цвета и розу «Жозефина» лазоревых тонов. Созданы были также «память Мальмезона», «неподдельная красавица» и «приятная красная». Благодаря ей Франция обогнала в разведении роз Голландию и Англию, и мне приятно констатировать, что Жозефине следует многое простить за такую любовь к розам и служение им.

Она сама скажет в письме к Тибодо[246] от 19 марта 1804: «Для меня счастье видеть, как множатся в моих садах иноземные растения. Мне хочется, чтобы Мальмезон поскорее стал образцом культуры цветоводства, которое сделается источником богатства для наших департаментов, С этой целью я выращиваю там бесчисленное множество деревьев и кустов из южных стран и Северной Америки, Я желаю, чтобы через десять лет каждый департамент располагал коллекцией бесценных растений, полученных из моего питомника».

Ради обогащения своей коллекции она обращается куда только можно. «Будьте добры собрать для меня побольше семян и растений, — пишет она консулу в Чарлстоне г-ну Сульту. — Это будет знаком внимания, к которому я очень чувствительна: вы ведь знаете, что разведение чужеземных растений — источник радости для меня».

Жозефина лично руководит своим цветоводством. Министром цветоводства при ней Бриссо де Мирбель назначается ею в таких выражениях:

«Г-жа Бонапарт поручает г-ну де Мирбелю руководить в ее отсутствие принадлежащими ей ботаническими и сельскохозяйственными учреждениями. Он должен составить каталог всех растений, разводимых в теплицах или высаженных в землю, на клумбы и т. д. Точно так же он обязан привести в порядок бумаги и документы, относящиеся к вышеназванным учреждениям, и поддерживать необходимую переписку.

Ответственность, которая на него возложена, требует, чтобы лица, не имеющие касательства к Мальмезону или не присланные г-жой Бонапарт, не получали доступа в теплицу без предварительного уведомления ее. В соответствии с этим садовники обязаны выполнять распоряжения г-на де Мирбеля, полноправного представителя таковой в случае ее отсутствия.

Привратник Мальмезона предоставит г-ну де Мирбелю помещение для жилья, а заведующий выездами будет предоставлять в его распоряжение кабриолет в одну лошадь. Г-н Вантена остается ответственным за описание растений и все, что касается начатого им календаря времени цветения. Герену поручается предоставлять гг. Вантена и Редуте экипаж для поездок, которые они вознамерятся предпринять из Мальмезона.

Вышеизложенные условия утверждаю.

Жозефина Бонапарт».

Но энтузиазм в ней пробуждают не только цветы. Не дожидаясь мира с Англией, она потребовала у Отто, чтобы он прислал ей упряжных лошадей — «серых в яблоках или светло-гнедых со звездой во лбу». Она хочет также «двух смирных и годных для женщин верховых лошадей». Как догадывается читатель, в страсти к лошадям не было тогда ничего особенного, но она любит всех животных, которыми мечтает населить Мальмезон. Не говоря уже о пятистах мериносах, доставленных из Испании и достойных соперничать с рамбулье[247], а также о стадах «великолепных коров», вывезенных позднее из Швейцарии и обихаживаемых бернцами в национальных нарядах, по лужайкам Мальмезона привольно носятся лошадки с острова Уэссан[248], а в водоемах плавают белые и черные лебеди и утки из Каролины или Китая. В огороженных загонах резвятся газели, кенгуру, серны, один гну и грациозная африканская антилопа. Есть даже тюлень! В вольерах попугаи, какаду, ара, птицы с Антил; на деревьях белые дрозды, белки, голуби с Молуккских островов. С Гваделупы Жозефине — за ее счет — шлют редких птиц, а она — на вес золота — выписывает аистов из Страсбурга.

Бонапарт не питает почтения к «зоопарку» жены. Однажды, уже при Империи, он велит Рустаму подать карабин и начинает из окна своей спальни стрелять лебедей. Заслышав пальбу, прибегает Жозефина «в одной сорочке и завернувшись в шаль».

— Бонапарт, прошу тебя, не стреляй в моих лебедей!

— Отстань, Жозефина, это меня забавляет.

Ей удается унести карабин, а Наполеон «хохочет, как безумный».

* * *

Все посетители, будь то из-за Рейна или из-за Ла-Манша, дружно восхваляют супругу первого консула. Для них Жозефина «олицетворяет идеальную хозяйку дома; они превозносят ее вкус и ум, хотя природа отмерила их ей довольно скупо; восхищаются ее ботаническими и зоологическими увлечениями, которые позволяют ей выглядеть сведущей во всех науках и создают ей репутацию поклонницы природы».

«Гражданку первую консульшу» окружает целый рой молодых женщин. Г-жа Савари, урожденная Фодоас, у которой такие же испорченные зубы, как у хозяйки дома, м-ль де Генен, которая вскоре станет г-жой Ланн и похожа на «рафаэлевскую мадонну», свежая г-жа Бесьер, м-ль Огье, племянница г-жи Кампан и будущая генеральша Ней, ее сестра г-жа де Брок, наконец, Каролина, пока еще смешливая и веселая.

В обществе, окружающем Жозефину, следует отметить также г-жу де Шофлен, д'Эгийон, де Вержен, де Николаи, гг. де Жирардена, де Сегюра, де Монтескьу, де Нойаля, де Пралена, де Муши. Как видим, многие представители знати перестали задирать нос.

В своем дорогом Мальмезоне Бонапарт с женой позволяют себе расслабиться. Там царит такая простота, что один посетитель из-за Рейна презрительно скажет, что «общий вид замка напоминает жилище крупного банкира» и что там не блюдут даже «этикета, царящего при дворе мельчайшего из немецких государей».

Однако для того чтобы заглянуть в интерьер Жозефины, нет лучшего гида, чем маленькая Лора Жюно.

«Жизнь, которую вели в Мальмезоне, когда я выходила замуж, походила на жизнь в любом замке, куда хозяева наприглашали слишком много народа. Наши апартаменты состояли из спальни, туалетной и комнатки для нашей горничной, как это обычно бывает в загородных домах. Мебель была совсем простая, и помещение дочери хозяйки отличалось от моего лишь двустворчатой дверью, да и его она, по-моему, получила лишь после замужества. В спальнях не было паркета, что удивило меня: я-то знала, до какой степени была взыскательна г-жа Лекульте. Все спальни выходили в один длинный коридор, куда вела ступенька; справа располагались апартаменты г-жи Бонапарт и малая гостиная, где завтракали…»

Этот завтрак, проходящий без Бонапарта, подается ровно в одиннадцать утра, и на него не приглашается никто из посторонних, кроме разве что кого-нибудь из членов семьи. После завтрака Жозефина беседует, читает газеты, вышивает или принимает какого-либо посетителя.

Однажды в Мальмезон приезжает некий г-н де Сере, жаждущий снова стать адъютантом Бонапарта. Он был отставлен от должности за то, что, будучи командиром в Бордо, истратил две лишние недели на выполнение своей задачи. По просьбе Савари[249] Жозефина дает ему аудиенцию. Собираясь к ней, де Сере встречает своего портного, вручающего ему счет. Он является в Мальмезон, приходит в восторг от «изящного и очаровательного» приема, оказанного ему Жозефиной, вручает ей прошение, глотает, как шербет, обещание владелицы замка походатайствовать за него перед мужем, возвращается к себе, хмельной от надежд, и находит у себя в кармане собственное прошение. Он ошибся и подал Жозефине счет от портного! Несчастный не спит всю ночь, а наутро бросается к супруге первого консула.

Едва заметив г-на де Сере за колоннами вестибюля, Жозефина подбегает к нему и протягивает руку.

— Как я рада! Я передала ваше прошение первому консулу. Мы прочли его вместе. Оно превосходно и произвело на моего мужа сильное впечатление. Он сказал, что прикажет Бертье подать ему рапорт по этому вопросу и через две недели все будет улажено.

Уверяю вас, мой дорогой, весь вчерашний день я чувствовала себя счастливейшей женщиной на свете, и все благодаря этой удаче — я ведь могу считать, что дело сделано.

Г-н де Сере не решается раскрыть рот. «Однако, — говорит г-жа Жюно, — из всего этого можно заключить, что на г-жу Бонапарт, при ее безупречной доброте и обязательности, нельзя было полностью полагаться там, где речь шла об успехе какого-нибудь дела. Она была благожелательна к людям, искренне желала оказывать им услуги, но это желание покидало ее при малейшем признаке неудовольствия со стороны первого консула».

Она сама как-то сказала Карно:

— Не придавайте значения моим рекомендациям: у меня их вырывают, докучая мне просьбами, и я без разбора раздаю их кому попало.

Со своей стороны, Наполеон не обращал внимания на бесконечные просьбы за подписью Жозефины.

— Что мне с этим делать? — осведомился Карно, указывая на внушительную связку писем консульши, патронессы просителей и соискателей.

— Ничего, — ответил Бонапарт. — Это сплошь интриганы.

В шесть вечера Бонапарт, проведя весь день за работой и приемом министров, генералов и советников, является к жене обедать. На обеде присутствуют дамы Жозефины, адъютанты, их молодые жены и кое-какие друзья. По средам обед носит почти торжественный характер. После него все переходят в гостиную. Жозефина садится за арфу; иногда она играет, но обязательно одну и ту же мелодию. Она явно предпочитает свою вышивку и работает, слушая Арно, приезжающего из Парижа с кем-нибудь из собратий. Дюсис, не заставляя себя просить, декламирует отдельные сцены из своих пьес, Легуве читает стихи, а Бернарден де Сен-Пьер — «Диалог Сократа». Маленький двор развлекается шахматами или реверси[250], а то и собирается в маленьком замковом театре, где Луи, Евгений, Гортензия, превосходная актриса, Савари, Дидло[251], Лористон, г-жа Мюрат, генерал Лальман и Бурье, самый одаренный из всех, разыгрывают спектакли. Душой маленькой труппы, безусловно, является Евгений. В возрасте двадцати одного года он становится полковником гвардейских егерей с годичным жалованьем в 30 000 франков, которое в 1803 возрастет до 150 000. Его отчим подарил ему великолепный особняк Невиль-Вильруа на Лилльской улице. Это роскошный дар. Евгений обаятелен, улыбчив, неизменно весел, и девушки Мальмезона поглядывают на него не без задней мысли, тем более что он коллекционирует любовные приключения.

«В погожие дни, — рассказывает нам Лора, — первый консул приказывал накрывать обед в парке. Стол ставили на левой стороне лужайки перед замком и чуть впереди правой аллеи, от которой не осталось теперь следа, если не считать отдельных каштанов. За столом сидели недолго: если на обед уходило полчаса, первый консул находил, что трапеза слишком затянулась.

Когда он бывал в добром расположении духа, погода стояла хорошая и у него оставалось в распоряжении несколько минут, украденных от непрерывной, убивавшей его тогда работы, он играл с нами в горелки. Тут он вечно плутовал, как и в реверси. Подставлял ножку, пускался бежать, не крикнув „горим!“. Словом, это было плутовство, исторгавшее у нас радостный смех. В таких случаях Наполеон сбрасывал сюртук и мчался, как заяц, вернее, как газель, которой он скармливал весь табак из своей табакерки, подуськивая ее гоняться за нами, и чертова скотина разрывала нам платье, а 8 порой хватала нас за ноги.

Однажды после обеда была хорошая погода. Первый консул скомандовал:

— Играем в горелки!

И вот уже сюртук на земле, а покоритель мира носится, как старшеклассник».

Неожиданный портрет, не правда ли? Но продолжим чтение:

«В то время там был глубокий ров, тянувшийся на известном протяжении вдоль поля, которое позднее было куплено под большую посадку платанов и тюльпановых деревьев. Таким образом, любопытные могли издалека видеть с этого поля все, что происходит в мальмезонском парке. Со стороны замка шла железная балюстрада, на которую было очень удобно опираться. Г-жа Бонапарт, не принимавшая участия в игре, прохаживалась с г-жой де Лавалет у этой балюстрады и вот, пройдя несколько шагов, вдруг страшно испугалась: они заметили двух незнакомцев, чьи лица, а главное, манера держаться способны были устрашить кого угодно, особенно в момент, когда Франция еще трепетала после нивозского покушения. Эти двое мужчин были плохо одеты и тихо переговаривались, поглядывая на первого консула. Я уже вышла из игры и в этот момент приблизилась к г-же Бонапарт. Она оперлась на мою руку и велела г-же Лавалет позвать г-на Лавалета или Евгения, но осторожно — главное, чтобы ее не заметил первый консул, который не терпит загадок и предосторожностей.

— Вам что-нибудь нужно, граждане? — спросила она незнакомцев дрожащим голосом.

— Ей-Богу, нет, гражданка. Просто мы смотрим. Разве на этом поле запрещено находиться?

— Нет, конечно, нет, — торопливо ответила г-жа Бонапарт, — но…

— А, значит, потому, что мы смотрим на первого консула? Я как раз говорил брату, удивительное, мол, дело видеть, как первое лицо Республики забавляется, словно самый бедный из французов. — Гляди! — сказал незнакомец, вцепляясь спутнику в руку и указывая пальцем на первого консула, который трепал моего мужа за ухо[252], — гляди, как он ухватил Жюно! Хотел бы я оказаться лицом к лицу с ним; думаю, со мной это ему так не сошло бы.

В ту секунду, когда пришелец заканчивал фразу, ему пришлось круто повернуться, и он очутился лицом к лицу с Раппом, которого встретила г-жа Лавалет и которого, понятное дело, не требовалось подгонять туда, где замаячила хоть тень опасности для его генерала.

— Что вы здесь потеряли? — громовым голосом осведомился он. — Что вам нужно? Милостыню? А ну, живо отсюда! С какой это вы стати глазеете на сад и путаете дам своим разбойничьим видом? Отвечайте же. Я прикажу вас арестовать, если не заговорите.

— Вот как! По-моему, дело принимает скверный оборот, полковник, — вмешался тот, кто до сих пор молчал. — Давно ли запрещено даже глядеть на нашего генерала? Неужто он приказал прятать его от старых солдат? Ну нет, уверен, что нет!

— Конечно, нет, конечно, нет! — подхватил другой.

— Вы военные? — поинтересовался Рапп, оттаявший при виде своих.

— Ну и вопросик! Кем же нам еще быть?.. А вон и тот, кто не выставит нас за дверь.

Это подоспел Евгений, постаравшийся побыстрее отвертеться от игры в горелки и сбегать посмотреть, что происходит у Раппа с незнакомцами, а заодно и с нами, которые, вероятно, все запутали еще более.

— А, это ты! — сказал он тому из чужаков, у которого не было руки (мы не заметили этого, потому что на нем был скрывавший его целиком сюртук не по росту).

— Да, майор, а этот полковник хочет упрятать нас в тюрьму. Но вы за нас заступитесь, верно?

— Упрятать тебя в тюрьму, дружище? Но что же ты наделал?

— Я пришел потолковать с вами, майор, сказать вам, что проклятущее австрийское ядро, оторвавшее мне руку, не дало мне другой, чтобы служить своей стране; поэтому я в отставке, но не прошу милостыни, как подумал этот гражданин. Да ладно, не стоит обижаться… Сами знаете, майор, когда человек на пенсии, служить он не может, особенно с одной-то рукой. Пенсия у меня приличная, так что я тем более благодарен. Вот я и взял с собой брата, а он, честное слово, парень что надо: крепкий, здоровый, смелый. Что касается денег, тут уж извините, ему ни от кого ничего не надо. Я прошу для него только коня да карабин, и вы в случае надобности увидите, на что он способен.

Первый консул, чьи глаза видели, не глядя, а уши слышали, не слушая, с первого слова понял, в чем дело, узнав в инвалиде вахмистра своего конвоя, которому не то при Монтебелло, не то при Маренго оторвало ядром руку, когда он защищал тяжелораненого офицера от пытавшихся добить того австрийских улан. Первый консул лично проследил, чтобы несколько солдат на скрещенных ружьях вынесли героя с поля битвы; затем он видел этого человека на смотру, где тот был ему представлен, и лицо инвалида запечатлелось у него в памяти.

— Ого! Инвалиды идут в поход… Здравствуй, приятель! Значит, явился повидать меня? Тогда направо! Выполни-ка еще раз команду своего генерала. Евгений, проводи его.

Обняв Жозефину за талию, Бонапарт направился ко входу в замок, где мы нашли обоих братьев, Евгения и Раппа, обнявшего вахмистра с такой же сердечностью, как если бы тот был маршалом Франции[253], и попросившего у него прощения. Старый вояка представил брата первому консулу и прибавил, что брат его не подлежит по закону призыву под знамена.

— Он идет добровольцем, и вы — его офицер-вербовщик.

Славный малый был совершенно счастлив. Он переминался с ноги на ногу, в глазах у него стояли крупные слезы, а культя трепыхалась в рукаве так, как если бы он потирал руки.

— Раз я офицер-вербовщик, — сказал первый консул, — значит, рекрут должен выпить за Республику и меня. Евгений, сынок, проводи своего солдата. Выпей с ним от моего имени.

Старый вояка смотрел в спину первому консулу, и пока надеялся, что Бонапарт обернется, еще держался, но когда тот пропал из виду, плотину прорвало, и слезы хлынули из глаз ветерана.

— Полно, полно, старый товарищ! — урезонил его Евгений. — Не будем распускаться. Ну, какого ты черта стал совсем как женщина!

— Ах, Господи, раз уж вы женщин помянули, так мне нынче повезло с ними, — похвастался калека.

— Это как же?

— Да так, черт возьми, что я говорил с генеральшей и консульшей так же запросто, как с какой-нибудь Туанон или Марготон. Сразу видно, эта гражданка очень добрая.

— Она моя мать, — пояснил Евгений.

— Ваша мать, майор? Быть не может! В каком же возрасте она вас сделала? Да и генерал немногим старше вас. Вы шутите надо мной?

Евгений растолковал ему, каковы родственные узы, связывающие его с генералом Бонапартом. Старый ветеран пожелал в таком случае выпить за г-жу Бонапарт, мать своего майора и, поставив стакан на стол, сказал брату:

— Запомни, парень: гражданка в желтой шляпе — мать майора. Больше я ничего не прибавлю».

Сцена словно оживает у тебя перед глазами, читатель, не правда ли? Согласись, что было бы жаль перебивать Лору.

Тот же вечер, замок уснул. Парк время от времени объезжает патруль конных гвардейцев.

«Внезапно, — продолжает Лора, — грохочет выстрел. Он донесся со стороны замковых рвов. В то же время, быстрей, чем мы перевели пресекшееся от страха дыхание, все были на ногах. Женщины в одних юбках, мужчины в одних штанах. Первый консул в халате и со свечой в руке выскочил в коридор, крича своим сильным и звонким голосом:

— Не пугаться! Ничего не произошло.

Он был невозмутим, словно его не вынудили внезапно вскочить с постели; я в этом увер