Запах жизни [Максуд Мамедович Ибрагимбеков] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

ЗАПАХ ЖИЗНИ

Он проснулся с ощущением какой-то грядущей неприятности и, лежа на спине, раздумывал, что бы это могло означать и от чего бы это ощущение могло появиться. В спальню вошла жена, она отдернула оконные занавеси, и комнату залил бледно-розовый свет.

— Доброе утро. Ты посмотри, какое чудесное утро! А море какое! — несколько восторженно сказала она.

— Который час?

— Почти семь. Вставай. Нет, ты все-таки глянь в окно, посмотри, какое море.

Море и впрямь под лучами утреннего солнца казалось выписанным бледными пастельными красками. Энвер посмотрел на жену — с подобранными после купания влажными волосами, без косметики она выглядела очень юной, — она стояла у окна и смотрела блестящими глазами на море...

— Да, — неопределенно сказал Энвер. — Действительно, что-то есть... Впрочем, оно вот уже десять лет, с тех пор как мы здесь поселились, из этого окна выглядит только так.

— Ладно, — засмеялась жена, — с морем ты расправился моментально, а как тебе нравится мой новый халат?

— Он новый? Прекрасный халат. Один из самых лучших халатов, которые мне довелось повидать — Слушай, а что это за запах в квартире?

— Корица, мускат, гвоздика, ваниль, всего понемногу. Через три дня Новруз-байрам, тесто подошло в пять утра, с пяти мы и работаем.

— Кто это мы?

— Сачы-хала и я.

Сачы-хала — дальняя родственница жены, жила в этом же доме и являлась, по мнению родственников, самым искусным кондитером в Азербайджане.

В ванную доносился пронзительный голос Сачы-халы.

— Все-таки что ни говори, а дома никогда так не вымоешься, как в бане. Вчера пошла, одно удовольствие. Ты помнишь банщицу Рахшанду? Ну, как же не помнишь, ты когда маленькая была, она тебя всегда купала. И не говори, что не помнишь! Так вот, эта Рахшанда говорит мне в пятницу, что она достала новую новханинскую кисею, я даже не поверила, говорю, покажи. И действительно, настоящая новханинская, стеганая, с узорами. И вот стала она меня этой кисеей натирать, ну, скажу тебе, это удовольствие, потом семь раз голову мне намылила и волосы прополоскала мне водой с уксусом. Лежу без сил на лежанке и чувствую себя прямо новорожденной. От удовольствия глаза закрыла — открываю и вздрагиваю: стоит передо мной под душем, скажу тебе, красавица писаная, кожа тонкая, белая, грудки как яблочки, сосочки как вишенки, честное слово, словами описать невозможно, под розовыми губами зубки прямо вот как этот миндаль очищенный! Я ей говорю: «Ты кто такая, красавица, замужем или невеста?» — «Не невеста, — говорит, — я и не замужем, студентка я». Гляжу на нее и думаю: «И куда мои сыновья глядели?» Недавно говорю жене старшего, прости меня бог: «Слушай, милая, мужчины ведь не собаки, костей не любят, ты бы поправилась хоть немного», а она мне на это: «У вас, мама, взгляды устарели, теперь мода не та, мужчинам больше изящные женщины нравятся». А я про себя думаю: мода модой, а мужчинам в женщинах всегда одно и то же нравиться будет. Вот ты, например, у тебя все, как говорится, на месте...

Энвер плотнее закрыл дверь ванной, но голое Сачы-халы легко форсировал такие хрупкие преграды, какими являются двери ванных и кухонь. Все то время, что Энвер брился, она подробно разбирала прелести студентки, увиденной в бане. А Энвер думал о том, почему его не пригласил на свадьбу дочери Самер Джавадов — его бывший институтский товарищ. О предстоящей свадьбе он узнал случайно, встретив на улице общего знакомого, который будто между прочим с деланным равнодушием сообщил, что его пригласили на свадьбу дочери Джавадовы. Само собой подразумевалось, что Энвер приглашен в числе самых первых, но Джавадов — и Энверу эта мысль не давала покоя со вчерашнего дня — в их последнюю встречу ни словом не обмолвился о свадьбе дочери. Нет, он был, как обычно, вежлив, как всегда, после делового разговора тепло расспросил о жене и детях, и все. Удивительная история, почему же он не пригласил? Энвер попытался найти в этом какую-то связь со служебными делами, но установить ее не удалось, дела строительного треста, управляющим которого он был, шли прекрасно... Ход мыслей был прерван женой, которая, постучав в ванную, спросила, что он хочет на завтрак: яичницу или остатки вчерашнего плова? Энвер, который был абсолютно непривередлив, крикнул, что ему все равно.

Он прошел на кухню и поздоровался с Сачы-халой, которая в это время, обмазав раскатанный, тонкий, почти прозрачный лист теста маслом с растворенным в нем шафраном, посыпала его ровным слоем растертого с сахаром миндаля и накрыла его новым листом теста. Эту операцию она повторила десять раз, а потом острым ножом нарезала слоеный круг теста под одним ей ведомым углом пересекающимися линиями на ромбы и в центр каждого вклеила голубенький цветочек из четырех долек фисташки. Движения семидесятишестилетней старухи были уверенные и четкие.

— Пахлава у тебя получится славная на праздники, — сказала она Энверу. — Гостей не стыдно будет угощать.

Энвер вспомнил, каким таинственным казался ему в детстве весь этот процесс подготовки к Новруз-байраму. Запах пряностей долгое время ассоциировался в его сознании с зеленью весенней травки, специально выращиваемой в тарелках, с пестротой раскрашенных яиц, с теплым пламенем разноцветных свечек на подносах со сладостями. Потом это прошло, и даже руки Сачы-халы, выводящие на тесте серебряными щипчиками филигранные узоры, не вызывали былого интереса. Он только с досадой подумал, что эта груда разнообразных кондитерских изделий будет только занимать место, сам он не любил сладкого, а жене и десятилетнему сыну этих запасов хватит на полгода.

— Никак печеным запахло, Марьям, — сказала Сачы-хала жене Энвера. — Загляни в духовку, а? Первое, чего лишает бог человека, — это обоняния. Незаметно, незаметно, постепенно, постепенно, а в один прекрасный день чувствуешь, что запахов ты уже не ощущаешь. Многое человек теряет по дороге жизни, но самым первым — обоняние. А я уже совсем запахов не чувствую.

Обычно Энвер завтракал на кухне, но сегодня в связи с праздничными хлопотами завтрак ему жена подала в столовой. Сын ел торопливо, не отводя глаз от книги.

— За едой читать нельзя, — сказала ему мать, уходя из кухни.

— Ладно, — сказал он, продолжая читать, — не буду.

Он кончил завтракать, засунул книгу в портфель и, подскочив к отцу, быстро чмокнул его в щеку.

— До свидания, я пошел.

— Погоди, — сказал отец. — Книгу ты зря берешь в школу, на уроках читать нельзя.

— Пап, — сказал сын, — я остановился на том месте, где индеец Джо пошел убивать вдову Дуглас, самое интересное место, я не буду на уроке, я на перемене это место прочитаю.

На мгновение в сознании промелькнуло видение пещеры Тома Сойера и Бекки Тэчер и таверны индейца Джо... На мгновение — и исчезло.

— Нет, — сказал Энвер. — Вернешься из школы, дочитаешь...

Сын с недовольным видом вытащил из портфеля книгу и положил ее на стол.

— Ты не обижайся, — сказал Энвер. — Уроки — это тоже очень важно.

— Да я не обижаюсь, — сказал сын. — Только жалко, что на самом интересном месте.

— Там есть места еще поинтереснее. Я помню, когда я в первый раз прочитал эту книгу... — сказал Энвер и остановился, посмотрев на часы. — Слушай, ты уже почти опоздал. Иди, вечером поговорим с тобой об этом...

Сын остановился у порога:

— Папа, а ты мне обещал рассказать о пещере Степана Разина, обещал, что съездим туда, я уже и в классе рассказал...

— Вечером, сынок, вечером...

Он снова вспомнил о Джавадове, о свадьбе, «охота тебе думать о пустяках», усмехнулся он про себя, но мысль не проходила.

— Вот я и твоему мужу скажу, — увидев Энвера в дверях кухни, сказала Сачы-хала, — скучно вы живете как-то. Молодые, красивые, Энвер зарабатывает хорошо, а гости к вам редко ходят. Когда покойный Шахлар-бек был жив, так вот, клянусь тебе этим хлебом, — Сачы-хала отщипнула кусочек теста, — дня не помню такого, чтобы мы одни за стол в нашем доме обедать сели.

— Мы тоже гостей часто приглашаем, — засмеялась Марьям.

— Гостей приглашать не надо, надо, чтобы они сами приходили. Опять же возьмем Шахлар-бека. Покойный на двадцать пять лет старше меня был, а нрав был у покойного веселей любого молодого. Даром что бек был и адвокат, а тогда, Марьям, адвокат великое звание было, это сейчас их больше собак нерезаных, а тогда адвокат был царь и бог... Так вот я и говорю, даром что Шахлар-бек был бек и адвокат, а простые народные забавы любил, ни одного собачьего или петушиного боя не пропускал. И меня с собой брал, я прямо из фаэтона смотрела. А ты хоть раз собачий или петушиный бой видел, Энвер? Говорят, их и сейчас за городом устраивают. У тебя же машина есть, взял бы и меня, старуху.

— Возьму, обязательно возьму, Сачы-хала, — сказал Энвер.

— Возьми, — сказала. Сачы-хала. — Это знаешь какое удовольствие, не то что ваш футбол.

— А он и на футбол не ходит, — сказала жена, — времени нет.

Энвер посмотрел на часы, оделся и, попрощавшись, вышел на улицу. Шофер вытирал ветровое стекло.

— Здравствуйте, Энвер Меджидович, — сказал он. — Утро-то какое, а?

— Хорошее утро, — согласился Энвер, усаживаясь рядом с шофером. — Ну как, выдали тебе коробку скоростей?

— Еще как, — сказал шофер. — Моментально выдали. Сегодня после работы я ее поставлю. А то вторая скорость никуда не годится у нас. — Он притормозил перед светофором на углу Азизбекова и Щорса. — Я все забываю вам рассказать — видите эту дворничиху. Восьмого в шесть утра еду на заправку, на улице ни души, одна она подметает. А жена мне с завтраком пирожное положила, а я сладкое не уважаю. Подметает она, а я тихо так подъехал и говорю: с праздником, тетя, с женским, и пирожное ей протягиваю, значит, в качестве подарка, а она взяла пирожное, хорошее пирожное с кремом, и мне говорит: спасибо, сынок, и заплакала. И чего она заплакала, не пойму. Я на газ нажал и ходу, еду и думаю, хоть до ста лет проживи, а в бабах, извините за выражение, ничего не поймешь. Я ее обрадовать хотел, самым первым поздравить с утра, а она...

— Да, — рассеянно сказал Энвер. — Сложный вопрос. — Он снова вспомнил о Джавадове.

В свой кабинет он зашел без пяти минут девять. За десять лет работы управляющим крупнейшего треста Энвер в общей сложности пропустил дней десять, неделю он был болен гриппом и три дня не ходил на работу по случаю флюса. Энвер считал, что руководитель не имеет права в деформированном виде появляться перед подчиненными. Управляющим треста его назначили после того, как он сдал цементный, на строительстве которого был главным инженером. Непривычное ощущение власти, когда коллектив из восьми тысяч человек подчиняется тебе и каждый из них в большей или меньшей степени выполняет принятое тобой решение, прошло быстро. Дни текли, похожие друг на друга, каждый новый день на предыдущий, каждый рабочий день, начинающийся у Энвера на пять минут раньше положенного. Дни отличались друг от друга, как фотографии технического журнала — фотография первого года работы: сдали ламповый завод, государственная комиссия приняла его с оценкой «отлично», потом металлургический, и в том же году нефтеочистительный, и третий корпус цементного, и так далее, и так далее. И шло время, и привычной стала мысль: каждый камень и каждая уложенная железобетонная балка, каждая стальная колонна на какое-то, никем не рассчитанное количество процентов — материализовавшиеся его воля, его ум, его знания.

Секретарша принесла и положила на стол утреннюю почту.

— Энвер Меджидовнч, — сказала она. — К вам корреспондент из газеты. Примете?

— Из какой газеты?

— Ой, я забыла. Пойти спросить?

— Не надо, — недовольно сказал Энвер. — Ты до Цыпина дозвонилась вчера?

— Я его пригласила на полдесятого...

— Ну ладно, раз на полдесятого, давай твоего корреспондента.

— Можно? — В дверях задержалась худощавая фигура в очках. Корреспондент — почти мальчик. — Я к вам буквально на пять-шесть минут, по поводу химкомбината…

— Можно и на шесть, можно и на двадцать, — бодрым тоном сказал Энвер, этот бодрый тон выработался у него при разговорах с представителями прессы.

— Снимки я уже сделал, — сказал корреспондент, — теперь нужно еще интервью с вами.

Он задавал очень подробные вопросы, и Энвер отвечал на них, не прибегая к помощи документов, его память на цифры была известна всем.

Корреспондент вносил ровным школьным почерком слышанное в свой блокнот.

— А теперь я хочу спросить у вас самое главное, — сказал он. — Вы понимаете, я посмотрел на эти новые здания, эти башни — это что-то изумительное, это похоже на кадры из научно-фантастического фильма. Но я никак не могу понять, в чем их особенность, вернее, исключительность, почему они производят такое ошеломляющее впечатление?

— Вы какой институт кончали?

— Я еще не кончил, — почему-то смутился корреспондент, — я студент-заочник филфака.

— Ну, вы понимаете, — сказал Энвер, — мне, конечно, было бы легче вам все объяснить, если бы вы учились в техническом вузе. Дело в том, что в этих зданиях ничего особенного, все сделано по чертежам, подчиняется точным математическим законам... И ничего из ряда вон выходящего в них нет.

— И вы ими не восхищаетесь? — быстро спросил, вернее, перебил Энвера корреспондент.

— Нет, почему же, — сказал Энвер, — в них вложен громадный труд, и, что очень важно, они выполнены точно по чертежам...

— Нет, — сказал корреспондент, — я совсем не то имел в виду, — я хотел сказать, что эти здания поражают воображение, они вызывают... Я, наверное, непонятно выражаюсь?! Мне кажется очень важным...

Зазвонил телефон прямой связи, это был Джавадов.

— Привет, — сказал он. — Если ты не против, давай сразу после перерыва съездим на химический, хочется посмотреть, как там все выглядит.

— Встретимся там или мне заехать за тобой?

— Давай уж лучше там. Ровно в два.

Джавадов положил трубку, так ни слова и не сказав о предстоящей свадьбе дочери.

— Я невольно услышал разговор, — сказал корреспондент, о присутствии которого он на миг забыл. — Мембрана телефона очень звонкая, можно, и я приду в два туда?

— Хорошо, — ответил рассеянно Энвер.

На стройку Энвер приехал, как и договорились, ровно в два — Джавадова еще не было, он опоздал на полчаса, и все эти полчаса Энвер находился в обществе юного корреспондента, который в основном только тем и занимался, что восторгался. Энвер нервничал, будучи очень пунктуальным, он привык ценить точность и в других. Машина Джавадова остановилась в двух шагах от них, Джавадов вышел стремительно, не дожидаясь, когда машина окончательно остановится.

— Ради бога, извини, — сказал он. — Ну, никак не мог вырваться раньше. А весна-то действует изо всех сил, чувствуешь?

Даже Энвер, знающий Джавадова на протяжении многих лет, не мог определить, где и когда начинается у Джавадова поза. На всех, кто его знал, он производил впечатление очень общительного и энергичного человека, и это действительно было так, но он обладал еще даром, которому Энвер от души завидовал — неутомимостью. Джавадов был неутомимо общительным и энергичным человеком. И это качество не изменяло ему на протяжении многих лет.

Теперь Джавадов шел впереди с корреспондентом, и они вместе восторгались этими причудливыми башнями нефтеочистительного, и корреспондент глядел на Джавадова влюбленными глазами и время от времени проворно записывал в блокнот джавадовские афоризмы. А Энвер шел и думал о том, что удивительного находит Джавадов в этих башнях, каждый узел которых он видел в чертежах десятки раз, и что удивляется ими тот самый Джавадов, который повидал в жизни десятки более сложных инженерных сооружений. И опять Энвер не мог решить, действительно ли Джавадов так восхищается этими башнями, или это говорит в нем желание произвести впечатление на нового человека. Глядя на Джавадова, можно было подумать, что он с корреспондентом этим знаком сто лет и точно знает, какие шутки могут тому понравиться. С годами и с положением в нем не появилось и намека на вельможность, и вместе с тем никто лучше Джавадова не мог поставить на место человека, если в этом возникала необходимость. И он был всегда таким и в институте, и когда был безвестным младшим прорабом на строительстве кирпичного завода, где главным инженером был Энвер. С тех пор они остались хорошими товарищами, дружили семьями и приблизительно в месяц раз приглашали друг друга в гости.

После осмотра нефтеочистительного домой они поехали вместе в машине Джавадова, по дороге оставив корреспондента; тот сошел у своего дома, счастливый донельзя.

— Хороший мальчик, — сказал Джавадов, — и способный.

— Ты читал что-нибудь из того, что он написал? — спросил удивленный Энвер.

— Нет. А ты разве не чувствуешь, когда перед тобой способный человек?

Они поговорили о делах, и Энвер ждал, что Джавадов пригласит его на свадьбу дочери, но Джавадов о свадьбе ничего не сказал. Он только напомнил Энверу, что завтра в пять у него соберется совещание, на котором предварительно обсудят дела министерства на следующий год. Энверу было приятно, что Джавадов пригласил его на совещание, на котором, кроме министра, будут присутствовать всего несколько человек, но, когда он, выходя из машины, вспомнил, что Джавадов не пригласил его на свадьбу, ему все же стало неприятно. Поднимаясь в лифте, он посмотрел на часы и озабоченно покачал головой — домой раньше восьми попасть не удавалось, и это повторялось почти каждый день.

Сачы-хала была у них. Она глянула на него своими не по-старушечьи блестящими глазами, и Энверу почему-то вдруг стало приятно от того, что она у него дома.

— Добро пожаловать, — церемонно сказала Сачы-хала. — Накрывайте на стол, хозяин дома будет ужинать.

Сын кончил обедать раньше всех. Он нетерпеливо поглядывал на отца, который, ел, как всегда, неторопливо, одновременно слушая непрерывно разговаривающую Сачы-халу:

— Так вот, утром я тебе забыла сказать, почему я перестала ездить на эти петушиные бои. Я тогда Шахлар-беку сказала: «И не проси, и не уговаривай, ни за что не поеду». А почему? Приезжаем однажды на петушиный бой — люди собрались честь честью, выпустили петухов. Не петухи, а драконы. Гребешки красные, глаза еще краснее, шпоры как сабли. Бросились друг на друга, и началось. Только недолго, один петух прижал другого к земле, и начал его бить и клювом и шпорами, и кровь льется, и перья летят. Ну, значит, петухов тут растащили, тот, который проиграл, петух уже никуда не годен, это мне тогда Шахлар-бек объяснил, если петух хоть раз в жизни проиграл бой, то от него пользы только что суп, драться он больше никогда не будет. Жалко, конечно, но ничего не поделаешь... Тут мы решили совсем было уезжать... и вдруг — бац! Выстрел прямо под ухом — хозяин этого петуха, видный такой мужчина с усами, взял и выстрелил себе из пистолета в голову, только мозг брызнул. Ужас, до сих пор в глазах все стоит. Я спрашиваю, неужели из-за петуха это он себя убил, а мне Шахлар-бек потом объяснил, что он уже все точно разузнал, что этот самоубийца после этого боя проиграл и дом, и все деньги свои...

— Ну вот, — сказала жена Энвера, — я бы после такого ужаса ни за что не согласилась на такое посмотреть, а ты утром просила, чтобы Энвер взял тебя.

— Эх, дочка, дочка, — вздохнула Сачы-хала, — я согласна любую муку вынести, что хочешь повидать, лишь бы на мгновение прошлое воскресить, и чтобы покойный Шахлар-бек мой рядом сидел, и чтобы петухи дрались, и люди стрелялись — но это разве вернешь. Мы же потом начинаем все ценить... Вот говорят: молодость, молодость — цените... Каждый день ценила, каждый день радовалась, что молодая, а прошло... Сейчас начнешь всю жизнь вспоминать, все-таки ни много ни мало семьдесят шесть мне, а всю ее за три часа вспомнить можно... Так жила я или нет?

— Э, — засмеялся Энвер. — Что-то Сачы-хала сегодня не в настроении...

— Нет, мой родной, нет, мой хороший, просто с возрастом начинаешь задумываться... А так счастлива я... Извини меня, но и полюбила я вовремя, и муж меня любил, на руках носил, и дети хорошие, почтительные... Это я так, старики ведь, люди говорят, из ума выживают, видно, и мне уже пора...

Энвер прошел в свой кабинет и лег на тахту, пришел сын и сел рядом.

— Ты мне что обещал?

— Действительно, что я тебе обещал?

— Забыл, — пришел в восторг мальчик. — А говоришь, что ничего не забываешь! Утром что ты мне сказал, когда я «Тома Сойера» хотел в школу взять...

— А, верно, верно...

— Папа устал, — сказала жена. — Иди лучше на кухню, посмотри, как Сачы-хала украшает хончу... А отец пусть отдохнет...

Сын умоляюще посмотрел на Энвера...

— Нет, — сказал Энвер. — Мы должны с ним побеседовать. Я ему утром обещал, и вот теперь я ему все и расскажу... Так вот, о чем я тебе хотел рассказать. Когда я читал «Тома Сойера», а читал я ее не один, с товарищами, они сейчас тоже все взрослые, мы все мечтали о том, что тоже найдем свою пещеру... Мы точно знали, где она находится, эта удивительная пещера, и она ничем не уступает пещере индейца Джо... Она находится недалеко от Баку в поселке Разина. Она так и называется: пещера Степана Разина. В нее огромный вход, и вот про эту пещеру говорят, что она тянется под землей до самого моря и что по ней уходил от преследователей Степан Разин... Говорят, там осталось старинное оружие, монеты... И вот мы тогда отправились в эту пещеру. Давно это было, но я все помню, как сегодня... Мы, пять человек, взяли с собой веревки, свечи... Мы приехали на электричке в поселок Степана Разина, вход в пещеру был виден из окна вагона... А в пещеру нас не пустили. И вот прошло много лет, а мы, когда встречаемся — пять человек, — всегда вспоминаем, что так мы в ней и не побывали... Двадцать лет прошло... Так вот, по-моему, теперь это время наступило... Спустимся в пещеру?

Энвер заглянул в глаза сына, завороженно следящие за каждым движением его губ:

— Спустимся?

В комнату вошла жена.

— Иди, твой друг по телевидению выступает...

С экрана говорил Джавадов. Он говорил уверенно, не прибегая к записям, очень непринужденно отвечал на вопросы своего собеседника. — комментатора телевидения, украдкой заглядывающего перед очередным вопросом в блокнот. В числе самых лучших предприятий Джавадов упомянул и трест Энвера. Его манера разговаривать не проигрывала ни от вполне модного костюма, выгодно обрисовывающего его стройную фигуру, ни от тщательно причесанных, припорошенных сединой блестящих волос. Отвечая на вопросы, Джавадов оперировал подробными цифрами, и Энвер знал, что Джавадов, у которого не очень хорошая память на числа, специально заучивал их дома, чтобы не заглядывать в записи в очках, которые ему очень не шли. Очки на людях надевать он избегал.

— Ты ничего не слышала насчет свадьбы Назы? — осторожно спросил у жены Энвер.

— Нет, — сказала жена. — Но если бы что-нибудь было известно, мы бы, наверное, первые узнали...

Энвер неопределенно покачал головой. Он не стал рассказывать о встрече со знакомым, сообщившим о предстоящей свадьбе.

— Идите посмотрите, какая халва получилась, — закричала из кухни Сачы-хала. — Вы такой халвы и не видели!

Отливающая маслянистым темно-коричневым цветом, пахнущая всеми пряностями мира, впитавшая в себя зеленый пшеничный сахар, воздвигалась горкой на большом круглом блюде халва. Первым ринулся к ней мальчик, но Сачы-хала остановила его:

— Нельзя, сынок, утром съешь сколько захочешь, а сегодня нельзя.

— Почему мне нельзя? — оторопел мальчик. Он вопросительно глядел на взрослых.

— Не заснешь, убежит от тебя сон, эта халва человеку столько сил дает, что не до сна ему бывает. Ведь она на соках земли замешена, ты же видел, как ее готовили.

Вдруг Энвер вспомнил — в детстве за месяц начиналась у них дома предпраздничная суматоха, засыпали в блюда ровным слоем пшеницу, покрывали ее мокрым полотенцем и, дождавшись поры, когда покроет ее зеленая поросль, выжимали из набухших в весеннем тепле зерен сладкий солод — молоко. А потом начинался таинственный процесс превращения солода, муската, муки в огромном чугунном жарком котле в эту самую халву. «Даже и не заметил в этот раз, — мимолетно подумал Энвер, глядя на блюдо с халвой, — что у нас дома выращивали пшеницу, совершенно не заметил».

— Ладно, — сказал он огорченному сыну, — не только ты, до утра никто не попробует халвы. Справедливо?

Сын кивнул головой.

— Справедливо.

Энвер еще не спал, когда в спальню вошла жена. Она еще некоторое время повозилась у трюмо, в полумраке ему было видно, как она, накладывая на лицо крем, а потом, стараясь двигаться как можно тише, подошла к своей кровати и быстро забралась с головой под одеяло. Раньше его смешила ее привычка вот так согревать холодную постель, устраивая подобие гнезда. Энвер хотел что-то спросить у нее, даже вспомнил что, но неожиданно для себя заснул.

Ему показалось, что разбудил его собственный крик, а кричит он от нестерпимо острой боли в спине... Но в спальне было тихо, еле слышно дышала рядом жена, мерцал в углу ночник... Позвоночник раздирала боль, от которой все тело покрылось холодным потом, боль расходилась от позвоночника к лопаткам пульсирующими в коже, мышцах, костях линиями. Он прошел, ступая босыми ступнями по паркету, к трюмо, на ощупь отыскал стеклянную трубочку с таблетками анальгина и зашел в ванную. Из зеркала глянуло на него бледное лицо насмерть перепуганного человека. Как и большинство очень здоровых, редко болеющих людей, Энвер очень тяжело переносил даже грипп, и слегка повышенная температура легко выбивала его из колен, но никогда еще он не был так испуган, эта боль была страшна ему своей необъяснимостью, он застонал, когда новый ее прилив острыми зубьями прошелся, было такое ощущение, по позвоночнику, обнаженному до самых костей. Он принял сразу две таблетки и, опершись на края раковины, ждал их действия. Тело его, отражающееся в зеркале, было знакомо, как всегда ему казалось, до предела, и он никогда не ждал от него никаких неожиданностей. Оно принадлежало ему — и этим сказано все — и во всем всегда подчинялось ему. А в эту ночь он не узнавал его. Плечи, не потерявшие еще строгих очертаний, тонкая кожа с проступающими кое-где синими жилками — все казалось чужим, и он с удивлением смотрел на это странное чужое человеческое тело. Страшная таинственная боль не проходила. Он прошел на кухню, постоял, ни о чем не думая, у окна, потом посмотрел на часы, было пять, время, когда умирает и рождается большинство людей на земле.

Через полчаса боль прошла так же неожиданно, как началась. Энвер лег в остывшую постель, простыня приятно холодила кожу спины. Он лежал и каждую секунду ждал возобновления боли и, так и не дождавшись, заснул... Он спал и чувствовал сквозь сон, как боится ее возобновления...

— Вот вспоминаю я, Энвер Меджидович, — сказал шофер по дороге на работу, — сразу после войны как было. Испортится, например, машина, встанет на дороге, так ни один шофер мимо не проедет, сразу останавливались, подходили, нужно, может, что, а если узнает, что нужно, так и инструмент одолжит, и сам поможет. А теперь час будешь стоять, хоть в городе, хоть за городом, с поднятым капотом, так ведь и никто не поинтересуется, что с тобой. Да что там поинтересуется, сам останавливать будешь, редко кто остановится. Почему так?

— Почему?.. Машин гораздо больше стало, да и людей. И время дороже, останавливаться из-за каждой испорченной машины — времени не напасешься.

— Может, и так, — сказал шофер.

Совещание началось ровна в девять. Обсуждался проект нового корпуса лампового завода. Против проекта выступал Алтай Алиев, очень дельный инженер с очень неуживчивым характером. Его тщедушное тело сотрясалось от возмущения.

— Вы посмотрите на этот фундамент, — он ткнул в развешанные на стене чертежи, — такой гигантский фундамент хорош, если мы будем строить где-нибудь на болоте, наш же участок расположен на твердейшем скальном основании, и этот фундамент должен быть в четыре раза легче, и это должно быть понятным каждому первокурснику, правда, сказанное ни в коей мере не означает, что это поймет достопочтенный Набиев...

— Ваши остроты неуместны, — сердито сказал Энвер. — По существу проекта у вас есть что еще сказать?

— Я только начал, Энвер Меджидович, я давно не видел такого бездарного проекта... Вы посмотрите на оконные проемы, шикарные проемы во всю стену, проемы устроены с юга, запада, севера и востока, в каждый такой проем свободно может въехать самосвал с прицепом... Но нужны ли такие проемы в условиях бакинской сорокаградусной жары, и что скажут нам люди, которым предстоит работать в цехах этого корпуса? Я знаю, что они скажут, но не могу вслух произнести, — тут Алиев поклонился в сторону стенографистки, — так как здесь присутствуют дамы, что скажут эти люди о нас. А ведь проект не предусматривает установку кондиционеров. Такие проемы хороши в условиях тайги, или тундры, или даже Антарктиды, где слабо светит солнце из-за серых свинцовых туч.

— Алиев, пожалуйста, конкретнее, — прервал его Энвер. Он поймал себя на мысли, что ждет возобновления этой проклятой боли в позвоночнике.

— Я кончил, по-моему, проект надо конструктивно улучшить, и, по-моему, другого мнения быть не может.

Встал Набиев:

— И тем не менее другое мнение есть. Проект не так уж и плох, правда, он, как и большинство проектов, не лишен недостатков, но не будем преувеличивать. Переделка проекта, которую так горячо предлагает товарищ Алиев...

— Не предлагаю, а требую, — вставил Алтай.

— Требование товарища Алиева отсрочит начало строительства месяца на полтора, это выбьет нас из графика, это означает, что будут простаивать люди и механизмы и пострадают народные рубли, а чем это нам грозит, не мне вам объяснять. Я не спорю, проектный фундамент, возможно, несколько удорожит строительство, но ненамного, ну а оконные проемы — это такая мелочь, о которой и говорить не стоит. И потом, уважаемый товарищ Алиев, как мне стало известно, этот проект принят и по нему будут строить аналогичные здания в нескольких районах страны. Так что же получается, товарищ Алиев, что мы с вами окажемся умнее всех?

Алиев вскочил с места. Он теперь напоминал человека, которому неожиданно ударили в печень.

— Я ни за что ни стал бы знакомить с вами своих детей, — вскричал он. — Это аморально. Эти дети, глядя на вас, решат, что, ничего не умея в жизни, как вы, ничего не зная, как не знаете вы, не желая ничему научиться, как не желаете вы, могут занять в обществе какое-то место, Набиев, и еще чувствовать на этом месте себя довольно-таки уверенно, как чувствуете себя вы...

— Хватит! — сказал Энвер. — Я вижу, вы сказали все... Хватит.

— С таким характером вряд ли у него будут дети, — хмыкнул Набиев.

— Теперь о проекте, — сказал Энвер. — Мы его внимательно изучили, и нам представляется, что он действительно нуждается в переделке, и притом очень сложной. Все свои соображения по этому поводу мы пришлем в письменном виде, но если прикинуть приблизительно — ясно, что предлагаемый проект неоправданно удорожит строительство.

— Наш институт, — сказал представитель проектного бюро, — получает возражения такого порядка впервые, и я думаю, что руководство института не согласится с ними и будет вынуждено обратиться на вас с жалобой...

— Ваше право, — холодно сказал Энвер.

— Конечно, вам надо пожаловаться, — сказал в совершеннейшем восторге Алтай, — надо что-то уметь делать: или проектировать, или жаловаться.

— А вы останьтесь, пожалуйста, — сказал ему Энвер.

— Вам не надоело? — сказал он Алиеву, когда они остались в кабинете вдвоем.

— Что надоело? — с невинным видом спросил Алтай.

— Так себя вести, — резко сказал Энвер. — Вы, кажется, очень довольны тем, что нашли несколько, на ваш взгляд, остроумных способов безнаказанно оскорблять людей, но я вас предупреждаю, что мне это очень не нравится.

Алтай внимательно смотрел на Энвера. Он как-то весь сжался, потускнел, в руках вертел пачку сигарет, потянул было из нее сигарету, но потом, легонько постукивая по высунувшемуся кончику указательным пальцем, вогнал ее на место. Он молчал. В затянувшейся паузе Энвер посмотрел ему в глаза и с удивлением обнаружил, что тот рассматривает его с нескрываемым любопытством во взгляде. Энвер испытал то самое ощущение, которое охватывает человека, когда на улице рядом останавливается троллейбус или трамвай и так и кажется, что эти люди, сидящие и стоящие в нем, представляют единое целое и с интересом разглядывают тебя одного, находящегося вне их скопления.

— Итак?

— Почему вы за набиевых? — усмехнулся Алтай. — Вы-то ведь не такой? Или просто не хочется связываться, хлопотно?

— Я не знаю, что вы подразумеваете под набиевыми? Я знаю одного Набиева, он работает в нашем тресте больше пятнадцати лет, и у меня к нему нет претензий.

— В том-то и дело, что к набиевым не бывает претензий. Они не совершают ошибок ни в чем и не могут их совершить, потому что ничего не делают. Вы с ним разговаривали когда-нибудь? Вот этот инженер Набиев не сумеет сдать экзамена за третий курс института. Он не знает ничего, и самое страшное — он никогда ничему не научится. Потому что он — дурак. Просто дурак, я говорю это не с целью его оскорбить. Он профессиональный дурак, неизлечимый. А в нашем трудовом законодательстве нет статьи, по которой можно уволить человека за то, что он дурак. Вы же знаете, что он дурак?

Энвер успел заметить, что пальцы Алтая нервно подрагивают.

— Это уж так мир устроен, — сказал он, почти примирительным тоном, — одни люди умнее, другие — глупее.

— Нет, Энвер Меджидович, вы прекрасно понимаете, о чем я говорю. Вот эти с виду безобидные набиевы приносят невероятный вред. Вред человеку, который работает с ним рядом и который видит этого Набиева каждый день. Этот человек, нормальный человек, начинает привыкать к мысли, что можно преуспевать, ничего не умея и ничего не делая. Вы обратите внимание, к чему сводится вся деятельность Набиева, — он соглашается. Со всеми соглашается. И очень точно угадывает, с кем надо согласиться. Сегодня он ошибся случайно, он согласился с представителем проектного института только потому, что был уверен, что проект примут, ведь его рассчитывал сам Гасан-заде. А вообще ему наплевать на этот проект. Он не предугадал, что вы выступите против. Попробуйте устроить это совещание через двадцать минут, и вы посмотрите, как он разделает этот проект — камня на камне не оставит. Причем слово в слово повторит выступления победителей — в данном случае мои и ваши. Набиевы в таких случаях не стесняются. Так я спрашиваю, не слишком ли это дорогой магнитофон?

— Ладно, — сказал Энвер, — допустим, я с вами согласен и Набиев...

— Класс, — сказал Алтай, — это уже класс — набиевы...

— Я думаю, что вы не правы, набиевых единицы. Так вот, несмотря на этих набиевых, дело прекрасно идет, и рано или поздно они сами отсеются.

— А, рано или поздно? — сказал Алтай. — Вы сами сказали то, что я думаю о вас. И я скажу вам это, хоть мне, возможно, и придется потом уйти на другую работу. Вы, Энвер Меджидович, хороший специалист, и в вас есть то, что называется талантом руководителя. Но что-то, я не знаю, как называется это «что-то», вы невозвратимо потеряли, вы не мудрый человек, вы еще не почувствовали то, что нам очень мало отпущено, каких-то семьдесят-восемьдесят лет, и вы, забыв об этом, все откладываете, как будто вам дано бессмертие, вы ничего так и не успеете, вы стали просто практически равнодушным человеком. «Рано или поздно уйдет Набиев, зачем с ним связываться да зачем его трогать». И вообще очень приятна репутация хорошего человека, который никого не увольняет.

— Вас-то я, возможно, еще уволю.

— Не сомневаюсь, таких, как я, как раз и легко уволить, только намекните, и я тут же подам заявление об уходе, а Набиева вы не заставите этого сделать. Тут же заявление в ЦК, копия в Кремль, еще одна копия в ООН. И не снимут — дипломированный специалист, развратом не занимается, в карты не играет, а то, что дурак... а как это докажешь? Вот и переведут этого Набиева куда-нибудь в Министерство культуры, или кинематографии, или в Управление геологии, там его дурость все равно заметна будет, но пользоваться логарифмической линейкой там уметь не нужно. А я ведь вас помню другим, я помню это время! Неравнодушным. И раньше у меня к вам было соответствующее отношение...

— Скажите, Алтай, вы нормальный?

— Бог его знает, — сказал Алтай. — И кто знает, что такое истинно нормальный?

— Вот письмо, — сказал Энвер, доставая из ящика стола сложенный вдвое лист бумаги. — Жалуются на вас, пишут, что вы оскорбляете публично председателя вашего жилищного кооператива, жуликом его называете.

— Так он же жулик, — сказал Алтай. — Потрясающий жулик, и все знают, что он жулик, но молчат.

— Может быть, все молчат, потому что еще не доказано, что он жулик. Лучше доказать, что он жулик, чем так его называть. А он ставит вопрос о вашем исключении из кооператива.

— Ничего у него не получится, — сказал Алтай. — А то, что он жулик, я ему докажу... Что с вами, Энвер Меджидович? Что с вами?!

«Сейчас пройдет, сейчас пройдет», — уговаривал себя Энвер, но пронзительная, затемняющая разум боль в позвоночнике не проходила.

Энвер с трудом мотнул головой:

— Ничего.

— Но, Энвер Меджидович...

— Идите, потом поговорим.

Алтай попятился, попытался задержаться в дверях, но Энвер махнул ему рукой: «Уходите!»

Он позвонил и сказал секретарше, что он на час уезжает и чтобы она вызвала машину. Он шел по коридору и знал, что увидевшие выражение его лица встречные оглядываются ему вслед. «Абсолютно не умеешь владеть собой», — ругал он себя, а боль между тем не проходила.

В коридоре поликлиники царила спокойно-умиротворяющая атмосфера. Солнечный свет лился из широких окон и фильтровался через ярко-зеленые ветки пальм, расставленных в кадках вдоль всего коридора. Он назвал свою фамилию миловидной девушке в окне регистратуры.

— А номер карточки вы не помните?

— Нет, — сказал Энвер, — я у вас редко бываю.

— Вы владелец карточки или член семьи?

— Владелец, — сказал Энвер.

Она быстро отыскала карточку.

— Вам в какой кабинет?

— К терапевту, — сказал Энвер.

— Пожалуйста, пройдите в кабинет, карточку я пошлю с сестрой. Но доктора Гасанова сегодня нет, у него выходной.

— А я не спрашивал доктора Гасанова, — удивился Энвер. — Мне просто к терапевту.

— Простите, — сказала сестра, — я ошиблась, его другие спрашивали.

Врач не заметил, когда он вошел в кабинет. Это был полный человек в белом полурасстегнутом халате. Абсолютно голый блестящий череп, очки в массивной черной оправе и впадинка на тщательно выбритом квадратном подбородке придавали ему сходство с классическим типом доктора Айболита. Трубка телефона утопала в его огромной кисти.

— Я ему говорю, слушай, для чего мне эти курсы, я на этих курсах повышения квалификации три раза уже был, в 56-м, в 61-м, 65-м, я уже сам могу преподавать на этих курсах. Для чего мне это нужно, с мальчишками сидеть там? А он мне говорит: «Я тебя прошу, ради меня сделай это, иди». Ну раз главврач так просит, разве можно отказать. Согласился. — Он раскатисто расхохотался в ответ на что-то сказанное собеседником и тут увидел Энвера… — Извини, пожалуйста, — сказал он в трубку, — я тебе потом позвоню, пришли тут ко мне.

— Здравствуйте, добро пожаловать, — сказал он Энверу, блеснув ровным рядом золотых зубов, — чем могу служить?

Энвер рассказал ему, в чем дело.

— Физической травмы недавно у вас не было?

— Нет.

— А очень сильной простуды или охлаждения?.. Ага, не было, значит... А как с аппетитом? Не очень хороший. А вес тела у вас постоянный? Колебаний никаких не наблюдали?

Энвер сказал, что к осени он похудел на шесть килограммов и весит сейчас восемьдесят четыре килограмма, и это его нормальный вес.

— Ну, нормальный или ненормальный, это смотря с какой стороны смотреть, — сказал врач. — А с чего это вы так похудели?

Энвер неопределенно пожал плечами.

— Я был рад, что похудел, — только и сказал он.

— Раздевайтесь. Сейчас боль ощущаете?

— Нет, — сказал, раздеваясь за ширмой, Энвер; врач тем временем просматривал принесенную сестрой медкарточку.

— Последний раз вы были в поликлинике год назад. Ни одного анализа, ничего, пустая карточка. Наши пациенты только и обращаются к нам, когда что-то начинает болеть. А ведь обращаться к врачу надо гораздо раньше, гораздо... Вы недавно физически напрягались?

— Нет, вернее, не помню... Скорее всего нет.

— Гм... Прилягте на кушетку, пожалуйста.

Пальцы врача прощупывали каждый позвонок.

— Болит при нажатии?

— Нет.

Он постучал кулаком под ребрами, по пояснице.

— Болят?

— Нет.

— Симптом Пастернацкого не подтверждается, — пробормотал врач. — На почки никогда не жаловались?.. Нет. Одевайтесь.

— Вам надо произвести все анализы — крови, мочи... И самое главное — рентген... Прямо сейчас же... Я отмечу на направлении, что это срочно!.. Через двадцать минут ему дали снимок с изображением его скелета. На черном фоне отчетливо были видны светлые позвонки, образующие прямую, утончающуюся в концах. На другом — позвоночник слегка напоминал ему вопросительный знак. Энвер повертел снимок и вошел в кабинет.

— Вот снимки, — сказал он.

— А, снимки, прекрасно, давайте, — врач долго изучал их, разложив на белом листе на столе, потом по? смотрел их на свет, глянул на Энвера и почему-то отвел взгляд.

— Отчетливых изменений костной массы я не наблюдаю, — сказал врач. — Впрочем... — Он сел за стол и стал записывать в медкарточку.

Энвер никак не мог вспомнить, кого из знакомых так напоминает ему врач. Он даже на минуту забыл о болезни, так мучительно ему хотелось вспомнить, на кого же похож этот врач. Тот вынул из кармана вчетверо сложенный платок и, развернув его, вытер вспотевшую лысину.

— Вы знаете что, —сказал он, старательно глядя мимо Энвера. — Вы зайдите в 14-й кабинет, пусть там вас посмотрят. Одна голова хороша, как говорится, а две еще лучше... Идите, а карточку я пошлю.

— А что это за кабинет? — спросил Энвер, собираясь уходить.

— Онкологический, — сказал врач. — Только вы не пугайтесь, — он почти естественно усмехнулся, — а то, знаете, у неспециалистов такое мнение, что раз онкологический, то обязательно рак. А рак, знаете, тоже современной медицине не страшен. Совсем не обязательно, чтобы у вас был рак. Самое главное, чтобы мы его вовремя установили, — как будто спохватившись, сказал он. — Мы это практикуем, узнаем мнение всех специалистов. И потом, вы знаете, осторожность никогда не мешает, а то потом разговоры, что поздно спохватились... Вы только не пугайтесь, считайте, что это просто очередной осмотр...

— Да я не пугаюсь, — сказал Энвер. Он подошел к 14-му кабинету и остановился перед запертой дверью.

— А четырнадцатый у нас работает по понедельникам и четвергам, — сказала проходящая мимо сестра.

Когда он вернулся в терапевтический, врач продолжал еще изучать его рентгенограмму.

— Закрыт? Придете в понедельник. И как раз будут известны результаты всех анализов. Я карточку сдавать в регистратуру не буду, в понедельникскажете, что она здесь. А на случай возобновления болей я вам дам лекарство, только вы уж принимайте его в случае крайней необходимости, — он выписал рецепт, — зайдите по дороге к главврачу, чтобы он поставил печать. Это болеутоляющее.

Энвер вышел в коридор. Это был обыкновенный коридор поликлиники с батареями парового отопления под окнами, с пальмами в кадках и с надписями «У нас не курят». А в коридоре чинно сидели на скамьях пришедшие к врачам по поводу каких-то болезней или просто за бюллетенями, и среди них не оказалось ни одного знакомого. Энвер не торопился уйти из поликлиники, ему казалось, что все-таки это недоразумение, ему даже хотелось вернуться еще раз к врачу, он совсем было собрался вернуться, но потом решил, что это совершенно не нужно и что это произведет на врача просто странное впечатление. Он вспомнил, что главврач должен поставить печать на рецепте, и зашел к нему в кабинет, и тот оказался незнакомым, и это тоже было странно, потому что обычно, стоило Энверу куда-нибудь прийти, как у него там оказывалось огромное количество знакомых, и это иногда даже было ему в тягость. А здесь ни одного знакомого — просто удивительно. Главврач взял рецепт и внимательно прочитал его, потом посмотрел на Энвера и совсем было собрался что-то сказать ему, или Энверу так показалось, но потом ничего не сказал, а достал из ящика письменного стола печать и приложил к рецепту. А Энверу очень хотелось, чтобы этот главврач, у которого было спокойное, умное лицо, сказал бы ему что-нибудь или хотя бы спросил, для чего ему это выписали такой рецепт, но врач ничего не спросил, а разговаривать первым с незнакомыми людьми Энвер не привык, вернее, когда-то, наверное, умел это делать, но давно ему не приходилось заговаривать первым с незнакомыми людьми.

— До свидания, — сказал Энвер.

— Доброго здоровья, — сказал главврач.

Странное чувство овладело Энвером, это не был страх, правда, от него пересохло во рту, и появился какой-то привкус, и похолодели кончики пальцев рук, и он никак не мог сжать сильно кисти в кулаки, но это не был страх, а было какое-то чувство, которое он когда-то испытал в жизни и не мог вспомнить когда, потому что и не старался очень вспомнить.

Он вышел на улицу, сел в машину.

— День-то какой, Энвер Меджидович, — сказал шофер, — прямо лето... Я вот подумал над тем, что мы утром говорили, решил, что резон, конечно, есть в том, это и машин больше стало, и людей. Это верно. Но мне кажется, может, и ошибаюсь, в этом вопросе я плохо разбираюсь, может быть, ненаучно, но после войны сразу люди больше ценили друг друга, они, может, и не очень задумывались над этим, но так про себя порешили, что раз уцелел человек после войны, значит, повезло ему, что живой, — жизнь-то, она большая ценность... А остальное, раз живой-невредимый, все пустяки, все мелочи. А?


Энвер не очень внимательно слушал то, что говорит шофер, он вдруг понял, что за чувство овладело им, когда он вышел от главврача. И, поняв, вспомнил все так ясно, как будто это произошло только что. Это было двадцать восемь лет назад, и он тогда был совсем мальчик. Отец взял его с собой в Нуху, отец тогда преподавал в университете, в Нуху поехал потому, что там проводилась экзаменационная сессия для студентов-заочников. Это был другой мир, и этот мир ласково принял его, городского мальчика, впервые попавшего в деревню. Это было удивительное время, и удивительной была каждая ночь с неведомыми городу звуками — криками совы, хихиканьем шакалов, звоном сверчков, новыми запахами солнца, уводящий в заросли ежевики узкими тропами день, начинающийся криками петухов и заканчивающийся в сумерках под мычание возвращающихся с пастбища, пахнущих парным молоком коров. Это было удивительное время. В Нухе у него появился друг — Мурсал. Правда, дружили они всего три месяца и если бы сейчас встретились, то ни один из них не узнал бы другого, но тогда они дружили. Это была дружба на равных, городской мальчик не знал многого, он не знал, что нельзя трогать лягушек, потому что от них бывают бородавки, он не знал, что нельзя есть мед с дыней одновременно, потому что от этого можно немедленно умереть, он не знал, что нельзя швырять камнями в сову, потому что это накличет страшные беды. Но зато он умел — а до него в Нухе не умел делать этого ни один мальчишка, — он умел из двух коротких досок и двух привезенных из города подшипников изготовить самокат, и он мог этот самокат взять и просто подарить своему другу Мурсалу, и этот же городской мальчик мог в присутствии десяти товарищей Мурсала съесть целую дыню, разрезанную на мелкие ломтики, обмакивая каждый ломтик в чашку с медом. Он не умер в страшных мучениях в этот день и на следующий, ну а на третий день все уже и перестали ждать его смерти и решили, что городским это можно есть без вреда — мед с дыней, но и еще они решили, что Энвер смелый, просто отчаянно смелый парень.

Он приходил в выглаженной синей сатиновой рубахе, причесанный.

Обычно Мурсал появлялся вечером. Проходил во двор, и если в это время кто-нибудь был на веранде, то Мурсал степенно здоровался, в дом он никогда без приглашения не поднимался и ждал Энвера во дворе или в саду. Энвер пытался у него узнать несколько раз, где он пропадает весь день, но Мурсал каждый раз, снисходительно улыбаясь, объяснял, что здесь не город и у человека днем тысяча забот даже в каникулярное время. Он категорически отказывался объяснить, что такое «тысяча забот». При этом он многозначительно поджимал губы и смотрел на Энвера с видом гордого превосходства.

Темнело. Они сидели в саду у бассейна, а над ними метались в каком-то сумбурном бесшумном танце несколько летучих мышей. Каждый раз, когда летучая мышь пролетала вблизи, Мурсал торопливо прикрывал голову руками.

— Боишься? — спросил Энвер.

— Тебе хорошо, — сказал Мурсал, — ты стриженый, а мне если вцепится в волосы, то потом ее не отдерешь ни за что. Придется постричься, а я не городской, мне стричься нельзя.

Энвер никак не мог привыкнуть к тому, как здесь наступала ночь. Сумерки начинались сразу, вот только что светило солнце, и почти сразу же темнота, стоило солнцу скрыться за хребтом горы. И сегодня стемнело очень рано. Мошкара самоотверженно бросалась на лампу, стоящую на столе, а в саду вслед этим безумцам насмешливо телеграфировали что-то на своем насекомьем языке сверчки.

Мурсал сказал, что знает пещеру, где все эти летучие мыши живут, и на днях отправится разорить их гнездо.

— Давай завтра, — предложил Энвер.

Мурсал подумал, он был обстоятельный человек.

— Завтра не получится, — после паузы сказал он. — Занят.

— Ну чем ты занят?

— Дела... Завтра нет, послезавтра нет, в субботу пойдем, хорошо?

— Да какие у тебя могут быть дела?

— Дела, — сказал Мурсал, и Энвер понял, что сегодня большего о таинственных делах узнать не удастся. — Ты лучше рассказывай дальше, — сказал Мурсал, и теперь он смотрел на Энвера требовательно и просительно.

И Энвер начал рассказывать о докторе Фергюсоне и его спутниках на воздушном шаре, о пустыне и львах, о жестокой и смешной Африке. А на лице Мурсала выражение горделивого превосходства давно уступило место какой-то смеси недоверия и восторга.

На следующий день отец предложил Энверу пойти прогуляться с ним, а заодно и сходить на базар, отец утверждал, что нухинский базар — это очень любопытно. Отец из всех сил старался компенсировать отсутствие матери Энвера, задержавшейся из-за ремонта в Баку.

Выстроились параллельными линиями ряды.

Нет, конечно, нухинский базар тех времен не был похож на бакинский, на котором Энверу раза два довелось побывать. На прилавках возвышались алые горы кизила, фруктов всех форм и расцветок, какие-то люди уговаривали купить каймак или какое-то сливочное масло, пахнущее розами, или бекмез, сваренный из самого белого тута, и купить почему-то непременно у них. Висели на крючьях туши мяса со снежными потеками жира, словно выстроившись на парад, лежали аэродинамические фигуры ощипанных индеек, гусей и кур, и тут же рядом мычали, блеяли и крякали ожидающие своей очереди на прилавок. Бегали шустрые мальчишки и предлагали посетителям базара немедленно утолить жажду из кувшинов с ярко-желтым содержимым, в которых плавали куски льда и половинки лимонов, здесь же, на базарной площади, жарился на коротких шампурах шашлык, и в плюющих маслом котлах варилась-жарилась бамия, как выяснилось тут же, очень вкусные звездообразные кусочки теста. Чуть поодаль продавались кони и ковры, и отец объяснил Энверу разницу между ковром и паласом. И вдруг Энвер увидел Мурсала, вернее, они увидели друг друга одновременно. Мурсал стоял у прилавка, и перед ним на листе газеты возвышалась горка ежевики. Ежевика была очень спелая, цвета очень темной сливы, крупная, ягода к ягоде. Ежевику Мурсал, видно, отмерял килограммовой банкой, потому что эта банка на прилавке была единственным представителем многочисленных эталонов мер и весов.

— Ты пойди к нему без меня, — сказал отец, — он стесняется. Я тебя жду у выхода.

— Так чего ж ты мне не сказал, что работаешь днем на базаре? — сказал Энвер.

— Я не работаю на базаре, я продаю свою ежевику, сам собираю, сам и продаю, это не каждый умеет... Ешь, она вкусная.

Мурсал говорил спокойно, но Энвер заметил, что у него покраснело лицо. Ему было неприятно от того, что Мурсал смущается. Он съел несколько ягод:

— Действительно, очень вкусно. Слушай, а ты взял бы и меня в горы, я тоже хочу собирать ежевику...

— Ты так рано не проснешься, — сказал Мурсал, и в его голосе опять зазвучали привычные нотки превосходства.

— Проснусь!

— Ладно, утром зайду за тобой.

Энвер проснулся сам. Было очень рано, часов у него не было, и он, ступая на цыпочках, прошел в комнату отца, на стенных ходиках было без двадцати пять. Энвер вернулся к себе и отворил окно, оно выходило на улицу, и он не узнал ее. Нежный розовый свет заливал черепичные крыши домов, отражался в брызгах, в росе, и какой-то удивительный, еле уловимый аромат утра донесся в комнату. И это было до того приятно, что Энвер засмеялся. Мурсал появился в конце улицы и помахал ему рукой.

Они долго поднимались в горы, часа два, не меньше, и Энвер устал, а когда ему показалось, что он выбился из сил окончательно и уже не сумеет сделать ни шагу, Мурсал сказал, что они пришли, и Энвер был страшно рад, что не успел сказать о том, что он устал. Ежевики на кустах было много, срывалась она очень легко, надо было только стараться не уколоть о колючки пальцы. Он быстро обобрал ближайшие кусты и постепенно спускался, продираясь сквозь заросли, к дальним, покрытым россыпью налитых соком ягод. Это оказалось очень приятным занятием — собирать ежевику. Энвер собрал уже очень много — целую корзину, он отнес ее на поляну и, взяв другую, вернулся на то же место. Внизу, где-то очень глубоко, рокотала река, ее не было видно из-за зарослей ежевики, просто было слышно, как она рокочет. Он увидел Мурсала, тот собирал ежевику через поляну, и по его скупым точным движениям, по тому, как он ни разу не попробовал ни одной ягоды, можно было догадаться, что человек выполняет работу. Энвер что-то хотел спросить у него, он точно помнил, что хотел что-то спросить, но никак, ни потом и больше никогда так и не сумел вспомнить, что он хотел спросить, он сделал один шаг, и земля ушла из-под его ног, и все стало неустойчивым и неверным, и это было непонятным и поэтому страшным. Он тогда не знал, что оступился в расщелину и висит над пропастью, уцепившись за колючие ветви ежевики, и не ощущал боли от того, что они разодрали в кровь кожу и глубоко впились в мясо ладоней. Он видел бездонное голубое небо с удивительно белым праздничным солнцем, видел глубоко внизу под собой белые валуны и желтую реку, и все это было очень далеко от него, гораздо дальше всего виденного им до сих пор. Он не знал, что в эти долгие мгновения он остро почувствовал, и это длилось только мгновение, что такое Бесконечность и что такое Равнодушие. Он увидел равнодушие солнца, неба и земли, он почувствовал себя очень маленьким, ну прямо крошечным, и никому не нужным, и, к счастью для него, это ощущение не закрепилось в сознании, и уже вечером он был свободен от него. Он видел, как вырываются с каменистого склона горы с корнем ветви, за которые держались его скрюченные судорогой пальцы, и чувствовал, как слабеют его пальцы, и еще чувствовал, что через секунду или две он полетит вниз, туда, где ждут его белые равнодушные валуны. И это было как в дурном сне или хорошо снятом фильме. Но самое главное — он не чувствовал тогда, что он умрет, потому что он был слишком переполнен жизнью для того, чтобы это почувствовать. Он, конечно, не знал об этом ничего, просто он не чувствовал, что может умереть. Он услышал, как во сне, крик Мурсала и увидел над собой его лицо.

Домой они ехали в арбе, погонщик с Мурсалом налепили на глубокие порезы на ладонях Энвера комочки паутины, предварительно поплевав на нее, и она остановила сочащуюся кровь, арба медленно катилась по дороге, медленно перекатывались тела буйволов в их черной блестящей шкуре, и пахло дорожной пылью.

Энвер очень обрадовался, когда увидел отца.

Он обнял отца, прижался к его телу, почувствовал родной запах, самый родной запах на земле, и вдруг заплакал. Отец гладил его по голове дрожащей рукой.

— Хорошо, что мамы здесь нет и она ничего не узнает, — сказал отец.

Отец сказал, что гости — его друзья из Ленинграда — приедут к восьми часам, и Энвер с шести слонялся вокруг дома. У него были перебинтованы руки, и было приятно прикладываться кожей лица к прохладной шершавой ткани бинта.

И опять, как всегда, стемнело очень рано. На стук первым бросился Энвер. Перед ним стоял высокий седой человек. Рядом с ним стояла женщина, красивая женщина, она смотрела на Энвера с доброй улыбкой, а рядом с ней стояла девочка в матроске.

— Здравствуй, мальчик, — сказал человек, — здесь живет Меджид Мамедов?

— Здравствуйте, — сказал Энвер, — конечно, он живет здесь. Это же мой папа!

Потом, после ужина, Энвер пошел показывать девочке сад. Она шла рядом и держала Энвера за руку. Он показал ей бочку, закопанную в землю, в ней было полным-полно головастиков и лягушек, и куст, где сплел паутину злой, огромный-преогромный паук, который, вполне возможно, не прочь, броситься и на людей.

— Ой, — сказала девочка и спряталась за спину Энвера.

— А вот здесь, — продолжал Энвер, — живет старая ворона. Мурсал сказал, что ей двести лет, а может быть, даже чуточку больше.

А потом они стояли у бассейна, и бросали камешки, и считали, сколько раз подпрыгнет камешек на воде, раньше чем утонуть, один камешек, брошенный Энвером, подпрыгнул четыре раза.

А потом прилетела летучая мышь, и стала шнырять над ними, и уже совсем было собралась сесть на голову девочки, но Энвер и отогнал ее и сказал, что узнает у Мурсала место, где все эти летучие мыши живут, и завтра же отправится разорить их пещеру.

— Ты храбрый, — с уважением сказала девочка.

Они начали прощаться.

— Ну, дети, поцелуйтесь на прощание, — сказал ее отец, — а ты, Энвер, приходи к нам с папой в гостя.

А у девочки в матроске были синие-синие глаза и мягкие прохладные губы...

Как ветер весны, как запах неведомых духов от красивой женщины, проходящей мимо по полутемной улице летом, как музыка из окна на втором этаже из незнакомой квартиры, воспоминания промелькнули так же быстро, как и нахлынули.

А по улице шли незнакомые люди, и улица, по которой он проходил и проезжал восемьсот пятьдесят или восемьсот шестьдесят тысяч раз, казалась незнакомой и равнодушной.

Он остановился на пороге — секретарша, наклонившись над его столом, что-то писала. Она обернулась на его шаги.

— Я записала, кто звонил в ваше отсутствие, — сказала она.

У нее было лицо, которое выглядит неестественным без косметики, начинающая терять стройные очертания талия и выражение лица человека, только что узнавшего что-то чрезвычайно интересное. Впрочем, такое выражение у нее, кажется, появлялось, когда она разговаривала с Энвером.

— И еще звонил товарищ Джавадов и просил, чтобы вы позвонили.

— Как дела дома? — спросил Энвер.

— Хорошо, — сказала она. — Все в порядке.

— Дачу свою оборудовали?

— Да, муж субботу и воскресенье только там и проводит. Новый колодец вырыл...

— Как-нибудь приеду к вам.

— Вы каждый год обещаете, — сказала секретарша, выражение постоянного изумления сошло с ее лица, — Энвер Маджидович, вы себя плохо почувствовали сегодня?

— Немного, — сказал Энвер и замолчал.

Она повернулась и пошла к выходу, а он очень хотел, чтобы она не уходила и спросила бы еще что-нибудь о его болезни или еще о чем-то, лишь бы не оставаться одному в этой комнате, но она вышла, а зайти больше было некому, потому что рабочий день кончился.

Он позвонил Джавадову.

— Приезжай, а, — сказал Джавадов.

Милиционер у входа внимательно просмотрел удостоверение, он часто видел Энвера и даже здоровался, когда они встречались, но каждый раз удостоверение он дотошно изучал вновь и вновь. Сейчас это не казалось Энверу забавным, он сухо кивнул, когда милиционер, отдав честь, вернул удостоверение.

Он вошел в кабинет Джавадова — пятьсот квадратных метров сверкающего паркета и сотни кубометров горного воздуха, выдыхаемого легкими трех кондиционеров, — каждый раз он испытывал, переступая порог этого кабинета, то чувство, какое бывает у человека, пробирающегося вдоль рядов парт к доске, у которой надо рассказать о строении амебы или решить уравнение с одним неизвестным. Это было неприятное ощущение, и он никогда не признался бы себе, что он его испытывает, но в этот раз он мог бы поклясться положа руку на сердце, что не испытывает его совершенно.

Джавадов поднялся ему навстречу. Энвер не сразу понял, что в облике Джавадова обращает на себя внимание. Он посмотрел на его лицо, гладко выбритое, с высоким лбом и с упрямым чубом жестких волос, такие не редеют до самой смерти владельца, перевел взгляд ниже и увидел распущенный галстук...

— Устал, — сказал Джавадов, который замечал все, и этой его способности Энвер удивлялся каждый раз, — устал, боже мой, если бы ты знал, как я устал сегодня, хоть тебе могу в этом признаться.

Энвер машинально посмотрел на часы, было шесть, очень часто в это время у Джавадова только начиналось обсуждение какого-нибудь дела.

— Я попросил тебя прийти не поэтому, — сказал Джавадов, — но пока не забыл... Жалуются на тебя. Звонил профессор Гасан-заде и сказал, что ты отклонил его проект, жаловался, что в недопустимой форме...

— А ты что ответил ему?..

— Сказал, что переговорю с тобой.

Энвер подробно рассказал об утреннем совещании.

— Я не согласился с Алтаем, но, честное слово, он тысячу раз прав, и ты и я, мы прекрасно знаем, что из себя представляет Гасан-заде как архитектор с точки зрения современных представлений и...

— И что, — сказал Джавадов.

— Ну что, — сказал Энвер. — Ты же еще в институте, когда он преподавал нам, знал, что он собой представляет, если бы его тогда остановили, ограничив работу преподаванием, сейчас в Баку было бы меньше этих дурацких домов-этажерок. И ты это знаешь, и я, и почему-то откладываем со дня на день и не говорим об этом, как о чем-то неприличном, как будто нам предстоит прожить еще двести лет.

Джавадов внимательно посмотрел на Энвера.

— Но ты же не будешь отрицать, что у Гасан-заде громадный опыт, в конце концов стаж...

— Стаж, — сказал Энвер. — У Магомета, рассказывала мне бабушка, был осел, на котором пророк катался целых сорок лет, но этот осел так и не стал святым.

— А справедливость, — сказал Джавадов, — я не мог бы отстранить человека, ученого с именем, от конструкторской деятельности, от конструкторской работы, это было бы несправедливо и... негуманно. Ты отклонил его плохой проект — правильно, отклони и второй, если он будет плохой... Это справедливо...

— Ты прекрасно знаешь, что Гасан-заде балласт и мешает другим.

— Это не так. Все, кто хоть что-то стоит, свое получают... Я еще не знаю, какими будем мы в его возрасте, а ему ведь шестьдесят четыре года... Вот каким ты будешь в шестьдесят четыре года, ты знаешь?

Энвер засмеялся. Джавадов увидел еще кое-что, и Энвер почувствовал, что Джавадов увидел.

— Что случилось?

— Ничего не случилось.

— Что-то случилось, — сказал Джавадов, — если захочешь, расскажешь, ладно? А с Гасан-заде ты встретишься завтра на свадьбе, я вас специально посажу рядом, обсудите проект... Гости приглашены на восемь, ты приходи чуть раньше, ладно?

Он напоминал о свадьбе, по всему было видно — он уверен, что пригласил Энвера на свадьбу давно, а сейчас просто лишний раз напоминает, и Энвер совершенно равнодушно, каким-то уголком сознания, отметил это.

Потом они поговорили о деле, из-за которого, собственно, Джавадов его вызвал, это продолжалось часа полтора, и Джавадов спросил за это время еще раз, не хочет ли Энвер ему что-нибудь рассказать, и Энверу очень захотелось рассказать, но мешала сделать это завтрашняя свадьба, на которой Джавадов не будет знать, как себя вести из-за Энвера.


Он открыл дверь своим ключом и вошел в квартиру. В гостиной было полутемно, доносились звуки музыки, шум толпы, там смотрели телевизор, он прошел на кухню, у газовой плиты сидела на стуле и смотрела на что-то внутри духовки сквозь прозрачную дверцу Сачы-хала, ее блестящие глаза смотрели, не мигая, и это был взгляд человека, который находится далеко от своего реального местонахождения и времени. Так, наверное, смотрели на огонь ее далекие предки-огнепоклонники. Сигарета тлела в ее безвольно откинутой руке. Энвер посмотрел на ее кисть: обтянутая сухой блестящей кожей, с глубокими бороздами морщин и вытянутыми вздутиями синих вен, она казалась неживой. И Энвер почувствовал, что он снова смотрит в бездну. Это прошло в тот же миг, когда Сачы-хала, заметив его, смущенно засмеялась.

— Добрый вечер, родной мой, — сказала она. — А я, знаешь, задумалась что-то. А думы у меня простые, все прошлое вспоминаю. Иногда думаешь, господи, во сне я это вижу или наяву грезится. Человек же как живет: сперва будущим, потом только прошлым. Я сейчас опять прошлое вспоминала. Самое ценное — воспоминания, чем больше накопит их человек к концу жизни, тем богаче он. И еще — все успеть надо сделать... Иначе, когда ничего уже не можешь, с ума сойти можно. А ну, помоги мне, сынок!

Энвер вынул из духовки лист с пирогом. Он постоял еще несколько минут на кухне, собираясь что-то сказать Сачы-хале, но так и не придумал ничего. Он обрадовался, когда в кухню вошла жена.

— Садись обедать, или, вернее, ужинать, — сказала она хмуро. — Так и заболеть недолго, посмотри на себя, половина от тебя осталась. -

Он сел обедать здесь же, на кухне, ел без аппетита, толком не замечая, что ест. Спросил, где сын.

— У соседей, — сказала жена и начала рассказывать, как сегодня их сын и два его товарища отправились в магазин покупать подарок соседскому мальчику — имениннику...

Он почувствовал, что жена смотрит на него.

— Ты ведь меня не слушаешь, — сказала она.

— Я вспомнил, — попытался он вывернуться, — как раз сейчас вспомнил, что мы приглашены завтра на свадьбу...

— К Джавадовым?

— Энвер кивнул.

— Ты знаешь, — сказала жена вполголоса, чтобы не услышала Сачы-хала, она знала, что это будет неприятно Энверу, — мне показалось, что у тебя вчера из-за этого немного было испорчено настроение. Или мне показалось? Он тебе только сегодня сказал?

Энвер вспомнил, что у него действительно было из-за этого испорчено настроение, сейчас это ему показалось удивительным.

— Завтра Новруз-байрам, — сказала Сачы-хала, — а люди свадьбу устраивают. Грех. Не перед богом грех, а перед собой... Сегодня праздник отпразднуй, через день свадьбу, тоже праздник, а так взяли и на один праздничный день себя обокрали. Есть еще чудаки, так те и на Новый год свадьбы устраивают. Непонятно мне это... Вы идите в комнату, я приберу...

Он лежал на спине и ждал. Но боль не приходила, она притаилась где-то совсем рядом. И тоже ждала.

— Пришел уставший, но ужасно счастливый, — сказала шепотом жена, входя в спальню. — Уснул мгновенно. — Она двигалась по комнате легко, словно ноги ее не касались земли. — Рассказывал, как прошли именины, а потом на полуслове заснул. — Она погасила свет в столовой, быстро забралась в постель и, не укрываясь, склонилась над Энвером. Он видел в темноте ее глаза, он всегда утверждал, что они светятся в темноте, мягкие очертания лица. Она положила ему руку на лоб, и он ощутил прохладу ладони. Потом она приблизила лицо совсем близко, теперь он ощущал ее дыхание, и спросила:

— Отчего тебе плохо?

Она ждала ответа, а он молчал. Он молчал, ее прохладная ладонь лежала у него на лбу, и губы ее были от него на расстоянии поцелуя, а он вспоминал девочку, которая пятнадцать лет назад ушла из-за одного парня, по искреннему тогда убеждению Энвера, не стоящего ее, из дому и приехала в Москву, где этот парень учился. Он не то чтобы вспоминал, просто это промелькнуло в сознании. Он с изумлением спросил у себя, как же так быстро пролетело время и почему он всю жизнь подгонял его, вместо того, чтобы ценить каждый день. А он должен был ценить, ибо был он один из немногих избранных на земле, из тех, у которых счастлив каждый их день, но не дано им по таинственному закону компенсации почувствовать и понять этого. А сегодня он, кажется, понял...

Он взял ее за плечи и нежно, как очень давно, пятнадцать тысяч или просто пятнадцать лет тому назад, прижал к себе, он целовал ее волосы, глаза, он сказал ей, что любит ее, и она, растроганная, прильнув к нему, с упоением слушала и знала, что это правда, потому что женщины всегда чувствуют правду, когда им говорит это тот, кто истинно любит.

Она спала. Он подошел к окну. Улицы казались белыми под лунным светом, и белым было море под этим светом. Белыми были крыши домов, и ниоткуда не доносилось ни звука. Не было слышно ни голосов человеческих, ни звуков мотора, ни звуков шагов. И опять ему показалось, что он смотрит в бездну. Никогда в жизни ему не было так страшно. Он подошел к кровати. Она спала, и еле слышно было ее дыхание. Он не стал ее будить. А боль притаилась рядом, пульсируя от нетерпения.


После свадьбы жених и невеста уехали первыми, а потом стали разъезжаться все. Мягко подкатывали машины на площадку перед памятником Кирову и отъезжали. Уехали после долгих прощаний родители жениха и близкие родственники жениха и невесты, и менее близкие, и просто гости.

Джавадов и Энвер пошли пешком. Жены шли рядом и рассказывали друг другу о свадьбе, которую только что отпраздновали. Они обогнали мужей на несколько шагов и шли впереди, а Энвер и Джавадов шли и молчали.

Потом Джавадов сказал, что жених ему нравится, производит впечатление самостоятельного человека и порядочного. Он взял под руку Энвера и, бросив беспокойный взгляд на жену и удостоверясь, что она не слышит, добавил, что и все-таки этот жених, и его родичи, наверное, так и не станут ему близкими или хотя бы приятными, потому что у него несчастный характер, он уже убедился окончательно, что из его попытки заводить новых друзей ничего не получается. И Энвер знал, что это правда. Он знал это в отличие от всех знающих Джавадова и уверенных, что у Джавадова дар очень легко и быстро сходиться с людьми.

— Что ты собираешься делать летом? — спросил Джавадов.

— Не знаю еще.

— Слушай, — сказал Джавадов, — мне пришла в голову отличная мысль, давай-ка этим летом отменим Кисловодски и круизы, а просто поедем на дачу, поближе к морю, и чтобы телефона не было, захватим ружья, я уже столько лет собираюсь... Если ты согласен, честное слово, поедем... Жену я уговорю. Только если ты согласен.

— Я тебе послезавтра, в понедельник, скажу, согласен я или нет, — серьезно сказал Энвер.

Джавадов посмотрел на Энвера.

— Никак не пойму, что с тобой происходит с позавчерашнего дня, — сказал он, — не хочешь говорить, ну да ладно, бог с тобой.

— В понедельник скажу... И если решим ехать, то сперва на один день... или на два заглянем в пещеру Разина.

— Куда? — сказал Джавадов и рассмеялся. — Стареем мы с тобой... А ты знаешь, скажу тебе откровенно... Я уже столько лет мечтал поехать и пожить у моря. И чтобы только моя семья и твоя... и больше никого...

Энвер и без этого знал, что у Джавадова, кроме него, друзей нет, по крайней мере таких, которых ему хотелось бы видеть...


В понедельник он приехал в поликлинику рано. На работу он позвонил из дому и сказал, что опоздает на полтора часа. Сперва он зашел в лабораторию и взял листки с результатами анализов, до него точно такие же листки взял какой-то полный человек с темными набрякшими кругами под глазами. Человек бегло просмотрел листки и весело спросил:

— Почки-то мои на месте еще?

— На месте, — серьезно сказала женщина-врач с тонким красивым лицом, на котором совершенно лишними выглядели очки в мужской роговой оправе. Энвер заметил, что она посмотрела вслед этому человеку очень озабоченным взглядом. Он ничего не стал спрашивать, просто взял листки с анализами и поднялся, как и два дня назад, по мраморной лестнице с начищенными металлическими поручнями на второй этаж с пальмами. Он прошел в регистратуру, и давешняя хорошенькая сестра, узнав Энвера, раньше чем он назвал свою фамилию, сказала, что его карточка в кабинете у его лечащего врача.

— Сегодня доктор Гасанов работает, — сказала она.

— Да, — рассеянно отозвался Энвер, — но я же не к Гасанову...

— А, простите, — сказала сестра, — это не вы его спрашивали... Но все равно, сегодня приемный день доктора Гасанова.

Энвер вошел в кабинет, и там действительно находился другой врач. Он, узнав фамилию Энвера, взял его карточку и, как показалось Энверу, небрежно полистал ее. Потом задумчиво посмотрел на Энвера. Под его изучающим взлядом, в котором мелькали, Энвер был уверен в том, что не ошибся, насмешливые искорки, ему стало не по себе. Он протянул врачу листки, тот взял их и, не глядя, положил на стол.

— Ходили в онкологический? — спросил он.

— Нет, — сказал Энвер. — Кабинет был закрыт.

— А, верно, — сказал врач. — В карточке было бы отмечено посещение... Ну, ничего не поделаешь, придется вам подвергнуться осмотру во второй раз, и не в онкологическом, а опять же в этом кабинете...

— Можете одеться!

Он что-то писал, а Энвер в это время одевался за ширмой.

— Вам не надо ходить в онкологический, — сказал врач, не поднимая головы, — у вас отложение солей на позвоночных костях; в самой ранней стадии, несколько отягощенное воспалением нерва... Это самая ранняя стадия и поэтому трудноопределимая. Лечение простое, побольше двигаться, массаж, еще кое-что, я здесь вам выписал...

— А почему доктор Набиев послал меня в онкологический?..

— Какой доктор Набиев?

Энвер и потом не мог объяснить себе, почему он подумал, что фамилия врача Набиев.

— От желания не ошибиться, — небрежно сказал врач. — Доктор Пашаев — врач с большим опытом и большим стажем... Человеческий организм — механизм достаточно сложный. А ошибиться может каждый... Даже поговорка какая-то есть на этот счет.

— Есть, — сказал Энвер, — семь раз отмерь и так далее... Доктор, — спросил Энвер, — его вдруг осенило, — но товарища Пашаева послали ведь на курсы усовершенствования? Послали?.. Удалось?

— Да, — с удовольствием, Энвер знал, что тот говорит-с удовольствием, хоть в голосе этого не чувствовалось, ответил врач. — Доктор Пашаев с сегодняшнего дня на курсах усовершенствования.

Он вышел из поликлиники и медленно побрел по улице. С ним здоровались, и он машинально отвечал, а мыслями он был далеко. Он перешел улицу по подземному переходу и никак не мог вспомнить, проходил ли он по этому переходу раньше, и так и не вспомнил. Он шел по бульвару и остановился перед каким-то удивительным аттракционом: две коляски с детьми на вращающемся круге движутся навстречу друг другу и, когда должны вот-вот столкнуться, благополучно расходятся под восхищенный визг ребятишек. Он постоял на самом берегу и поглядел, как состязаются гребцы на каноэ и байдарках, он шел я видел на каждом шагу что-то новое и радостное, и новым и радостным находил все — и потрескавшийся асфальт, которого он раньше не замечал, и парашютную вышку, к которой привык, и легкий ветерок, и солнце, о которых он твердо знал, что они есть и будут всегда, но запах которых он почувствовал только сегодня, впервые за много лет... Он шел и чувствовал себя человеком, оправившимся от долгой изнурительной болезни.