В полночь [Генрих Саулович Альтов] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]



В полночь, когда бьют часы, я думаю о новых открытиях. Мне кажется, что открытия делаются именно ночью. Да, я понимаю — это лишь произвольная игра фантазии… И все-таки в этой мысли есть крупица истины. День слишком конкретен. Днем вы ясно видите множество окружающих вас предметов. Взгляд не проникает вдаль, кругозор, в сущности, ограничен несколькими десятками метров. Ночью иначе: темнота скрывает все обыденное, привычное, и взгляд беспрепятственно устремляется вперед. Горизонт теряет резкие очертания, уходит куда-то в глубь бездонного неба. И уже не стены комнаты, не фасады двух-трех ближайших зданий, а само звездное небо становится границей вашего мира. В этом просторном мире мысль не вязнет в сутолоке назойливых мелочей и широко расправляет крылья.

Да, какая-то крупица истины здесь есть. Днем удобнее наблюдать, экспериментировать, вычислять. Ночью — искать общие закономерности, делать выводы. Во всяком случае к наиболее интересным обобщениям я обычно прихожу ночью.

Но когда часы бьют двенадцать, я думаю не о своих открытиях. Я думаю о том, что где-то, в неведомой мне лаборатории или за столом погруженной в тишину комнаты, кто-то сейчас с волнением вглядывается в смутную догадку. Эта догадка появилась лишь мгновение назад, и человек настороженно замер, еще боясь поверить в открытие и уже чувствуя, что оно сделано…

Ночью, когда ветер доносит приглушенный расстоянием бой часов на Спасской башне Кремля, я часто вспоминаю странную историю одного открытия. Оно тоже было сделано в полночь, под бой часов.

…Впервые мы встретились с Эвансом, профессором Калифорнийского университета, в Лондоне, на международном симпозиуме физиологов. Но по письмам я знал его раньше.

Года за два до лондонской встречи я получил оттиск статьи Эванса и короткое письмо. Статья была посвящена исследованию биотоков. Я ответил на письмо, послал несколько своих новых работ. С этого времени мы регулярно переписывались.

В научных журналах мне несколько раз попадались фотографии профессора Эванса, и я предполагал, что ему лет сорок. Но когда мы встретились в Лондоне, меня удивило, насколько молодо он выглядит. Вряд ли Эвансу было больше тридцати лет. Высокий, худощавый, он держался подчеркнуто прямо. В лице у него было что-то спортивное: плотно сжатые губы, резко очерченные желваки на загорелых скулах, крупный, несколько выдающийся вперед подбородок, коротко стриженые волосы. И глаза, спокойно и внимательно приглядывающиеся к собеседнику, словно изучающие препятствие, которое предстоит взять… Это довольно распространенный сейчас на западе тип молодого ученого. В студенческие годы такие парни больше увлекаются бейзболом, чем лекциями. Чаще всего спорт навсегда остается для них главным из того, что существует за пределами их крайне узкой специальности. Лишь в редких случаях они целиком отдаются своему делу и приносят в науку смелость, энергию и энтузиазм, с которым когда-то играли в бейзбол… Симпозиум должен был продолжаться три дня.

Вечером второго дня мы вместе с группой коллег осматривали лаборатории в Кембридже и вернулись в гостиницу поздно, в десятом часу. Шел мелкий дождь. Улицы были заполнены серым туманом, и мельчайшие капли дождя как бы плавали в этом плотном, почти осязаемом тумане.

Мы ужинали вдвоем. Гудел огонь в большом камине. Электрические лампы в старых бронзовых подсвечниках едва освещали почти пустой зал. Эванс попросил поднять штору, и мы молча смотрели в окно. Сквозь туман были видны бесконечно унылые — длинные, темные, без окон — стены пакгаузов, а за ними — мачты стоявших у речного причала судов. В ярком свете частых фонарей пропитанные копотью и пылью черные стены и тонкие неподвижные мачты казались декорацией.

После уличной сырости было приятно сидеть в теплом, по-старомодному уютном зале, слушать шуршание шин по мокрому асфальту и думать обо всем и ни о чем.

Тихо ударил Биг Бен, часы на башне английского парламента. Эванс спросил меня:

— Вы слышите?

Он помолчал и негромко добавил:

— Так было и в ту ночь…

…Я ответил не сразу. Я считал удары Биг Бена и только после того, как последний из них растворился в других звуках, сказал:

— Вы хотели что-то рассказать, не так ли?

Эванс улыбнулся, отрицательно покачал головой. Потом спросил, во сколько обошлась продемонстрированная мной на симпозиуме аппаратура и кто дал на нее средства. Я объяснил как планируются и финансируются у нас научные исследования. Профессор закурил и, глядя на золотой ободок сигареты, кивал в такт моим словам.

— Понимаю, — сказал он, выслушав меня. — У нас иначе. Университет получает от государства около трети своего бюджета. Остальное дают частные лица. Как это по-русски… попечители. Поймите меня правильно, — поспешно добавил он, — попечители дают деньги без каких-либо специальных условий. Они не диктуют, что надо делать. Благотворительность, забота о науке окупаются косвенно. От нас требуется только одно. Мы должны давать результаты. Готовую продукцию. Открытия означают, что деньги вложены правильно.

Эванс налил в бокалы вино. Мы долго молчали. За окном вспыхивали желтые расплывающиеся в тумане ореолы автомобильных фар. Изредка свет (то ли от этих фар, то ли от портовых огней) падал на верхушки острых, как иглы, мачт, и тогда была видна даже тонкая паутина снастей.

— Вы спрашивали, хочу ли я что-то рассказать, — неожиданно произнес Эванс. Он перешел с русского языка на английский и говорил теперь мягче, спокойнее. — Нет, мне совсем не хочется рассказывать. Но я должен это сделать. Я должен знать ваше мнение. Да… Это случилось два месяца назад. Накануне очередного заседания совета попечителей. Мне намекнули, что моя лаборатория слишком давно ничего не дает…Так только одна вскользь брошенная фраза в разговоре с ректором. Но она означала, что на следующий день я должен чем-то заинтересовать совет. Или уйти. Так уже было с моим предшественником…

Он говорил, глядя в окно, и я невольно смотрел туда же, в туман.

— Было восемь часов вечера, — продолжал он. — Оставалось двадцать четыре часа. Я вернулся в лабораторию и отпустил своих ассистентов. Поспешно, в течение получаса я просмотрел материалы по всем ведущимся в лаборатории исследованиям. Ни одна из разрабатываемых тем не годилась для доклада. Там были дьявольски интересные вещи, но их могли оценить специалисты. А для совета попечителей требовалось нечто эффектное, яркое…

— Попечители… Два десятка людей, понятия не имеющих о физиологии, о науке вообще. Перелистывая страницы, я видел лица этих людей. Председатель железнодорожной компании — старик с выцветшими, мутноватыми глазами… Ласково улыбающийся политический босс… Отставной генерал со шрамом на лбу. Этот шрам — главный его капитал… Совладелец крупных универсальных магазинов — лысый, как шар дли гольфа…

Он скомкал давно погасшую сигарету.

— Время летело с бешеной скоростью. Я ходил по полутемным комнатам лаборатории — и думал, думал, думал… Я уже не владел собой. Я без всякой системы перебирал десятки самых различных вариантов, предположений. Хватался за что-то и тут же начинал думать о другом… Приближалась полночь. Хорошо помню, было без четверти двенадцать, когда я вдруг ясно увидел направление, в котором надо работать. Должен сказать, эта мысль приходила мне в голову и раньше. Вы же знаете, с идеями бывает так: кажется, пустяк, глупость, вздор, но внезапно совершается едва ощутимый поворот — и вы видите то, от чего захватывает дух. Это как с хрусталем: сейчас он похож на простое стекло, но я едва заметно поворачиваю бокал и… вот он заискрился, засверкал. В сущности, каждый из нас, посвятивших свою жизнь науке, ждет такого мгновения. Каждый из нас верит, что настанет час— и появится настоящая идея. Подобно настоящей любви, она приходит раз в жизни… Да, в полночь, в пустой, едва освещенной комнате я понял, что пришла, наконец, та идея, которая отныне должна стать для меня самым главным в науке, в жизни. Но я понимал и другое: на осуществление этой идеи уйдут годы, может быть, десятки лет. А у меня оставались считанные часы… Что же делать!..

Эванс печально усмехнулся.

— Я чувствовал какую-то странную отрешенность от всего окружающего. Все ушло куда-то вдаль, в туман. Было так, словно после невероятно долгой и беспросветной ночи блеснул яркий свет и тотчас же погас… Где-то в глубине коридора начали бить часы. Они били медленно и необыкновенно громко. В ночной тишине их удары звучали безжалостно, неотвратимо. Казалось, часы отсчитывают время, оставшееся мне в науке. Это продолжалось вечность. Я пошел в темноте к часам. Я хотел остановить их, сломать… Но они висели слишком высоко, под самым потолком. Я стоял у стены, а часы били размеренно, жестко, торжествующе. И вдруг я увидел выход: понял, что именно надо показать попечителям. В какую-то ничтожную долю секунды я все взвесил — и решился. Это произошло мгновенно — между двумя ударами часов. Я прикинул, кого из ассистентов сейчас придется вызвать. Я уже видел, какую аппаратуру надо использовать…



Ломая спички, Эванс закурил. Руки его дрожали. Он сказал очень тихо:

— Часы еще продолжали бить, но я уже знал все. Кроме одного: совершаю ли я преступление или спасаю свою идею? А может быть, одновременно то и другое. Судите сами. На следующий день…

…На следующий день профессор Эванс выступал в совете попечителей. До него сделали краткие сообщения двое физиков и химик. Затем ректор предоставил слово Эвансу.

Профессор встал и направился к кафедре упругой походкой хорошо тренированного спортсмена. Казалось, не было бессонной ночи. Он смотрел в зал спокойно и доброжелательно — так, словно перед ним сидели студенты.

Четверо служителей внесли аппаратуру. Это была электронная машина, напоминавшая по форме и размерам средней величины книжный шкаф. На передней панели размещались циферблаты многочисленных приборов. Центральное место занимал большой, почти метровый диск с тонкой, стоящей на нуле стрелкой. Перед панелью служители поставили легкое алюминиевое кресло. Профессор, не обращая внимания на нетерпеливое покашливание ректора, долго возился с запутанной системой проводов, идущих от машины к креслу. Потом он начал говорить — не спеша, очень четко, как будто диктуя. Он опустил традиционное вступление — и это сразу насторожило зал.

— Машина, которую вы видите, — говорил Эванс, — предназначена для электронной диагностики. Такого рода аппаратура уже известна. Однако машина, созданная в моей лаборатории, имеет существенное отличие. Обычная аппаратура анализирует состояние больного в данный момент. Моя машина имеет другое назначение.

Эванс чувствовал, что его слушают внимательно Эти люди ничего не понимали в физике и химии, их утомили предыдущие выступления. Но сейчас речь шла о болезнях, а это затрагивало каждого из них. Эванс мог почти безошибочно судить о болезнях сидящих в зале людей. Он ясно видел печать плохо залеченного нефрита на одутловатом лице председателя железнодорожной компании. Он слышал хриплое, астматическое дыхание сидевшего в первом ряду политического босса. Он мог прочесть следы многих пороков на молодом, но уже иссушенном лице владельца адвокатской конторы… С удивившим его самого внутренним злорадством Эванс минут пять говорил о деталях устройства своей машины. Он знал— его будут терпеливо слушать. Ректор уже дважды вытирал платком лоб, но не решался сделать замечание Эвансу. Где-то в углу зала назойливо, как муха, жужжал вентилятор, и Эванс, невольно подчиняясь его ритму, монотонно нагромождал сложные технические термины.

— Однако не буду вдаваться в детали, — сказал он наконец. — Перехожу к назначению машины. В это кресло, — он спустился с кафедры и подошел к машине, — в это кресло садится человек, подвергающийся исследованию. Человек надевает шлем с идущими к машине проводами. На груди укрепляется портативный рентгеновский аппарат. Руки прижимаются ремнями к подлокотникам кресла. Затем…

— Электрический стул, — произнес кто-то в зале. Послышался деланый смех.

— Нет, — сухо сказал Эванс — Это не электрический стул. От электрического стула может спасти помилование. Мой же аппарат определяет то, от чего нет и не может быть помилования… Итак, когда подготовка закончена, нужно повернуть этот рычаг — и аппарат начинает действовать. В течение трех секунд он проводит комплексное исследование организма. Рентген, анализ биотоков, электронный анализ крови… И так далее — вас, разумеется, не интересуют детали. Затем перерыв на две минуты — и повторная серия тех же анализов. Две минуты — ничтожный промежуток времени для врача. За две минуты человек не заметит сколько-нибудь существенных изменений в организме. Но машина — не человек. Она замечает. Она замечает даже самые ничтожные изменения. Две серии анализов поступают в счетно-решающий блок машины. Здесь они сравниваются, и машина определяет, что и в каком направлении изменилось в организме человека за две минуты…

Эванс выдержал паузу. Зал настороженно молчал. Монотонно жужжал вентилятор.

— Повторяю, машина предельно чувствительна. Она замечает все. Скорость образования камней в желчном пузыре. Скорость отложения холестерина на внутренних стенках сосудов. Скорость изнашивания сердечной мышцы. Скорость роста злокачественных опухолей. Более того, — голос Эванса приобрел металлическое звучание, — более того, машина экстраполирует полученные данные. Например, определив скорость изнашивания сердечной мышцы н учитывая исходное состояние сердца, машина вычисляет срок, через который резервы сердца будут исчерпаны…

В зале зашумели. Эванс поднял руку. — Я прошу извинить меня, — сказал он со скрытой издевкой, — если мое объяснение слишком сложно. Я стараюсь изложить основной принцип, не вникая в детали.

Эванс словно не замечал впечатления, которое его разъяснения производят на попечителей. Он говорил теперь скучноватым, невыразительным голосом:

— Машина учитывает и дополнительные данные. Оператор вносит в программу, по которой работает машина, соответствующим образом зашифрованные данные об образе жизни и привычках подвергающегося исследованию человека. Для этого разработана специальная анкета. Она включает данные о профессии, потреблении алкоголя, наркотиков… Словом, машина получает все мыслимые сведения. Поэтому ошибка в ее показаниях, как установлено опытной проверкой, обычно не превышает шести — восьми процентов. Прошу вас обратить внимание на циферблат индикатора времени, — он показал на большой диск на передней панели машины. — Итоговые сведения фиксируются на этом приборе. Циферблат градуирован в годах, и стрелка показывает оставшееся человеку время… Я продемонстрирую это сначала без человека. Вот так…

Не обращая внимания на глухой шум в зале, он движением маховичка привел в действие индикатор времени. Тонкая стрелка дрогнула. Моментально наступила абсолютная тишина.

Стрелка двигалась по диску индикатора медленно, рывками. И каждый раз, когда она перескакивала с деления на деление, раздавался громкий отрывистый звон. Он звучал безжалостно и неотвратимо, как удар бича, как выстрел в гнетущей тишине. Эванс видел лица попечителей, ставшие вдруг серыми, неестественно бледными. Эти люди считали, что все можно купить. Но Время было неподкупно! И он, Эванс, показал им сейчас силу Времени. От этой мысли он вновь почувствовал прилив веселой злости.

А стрелка медленно ползла по диску индикатора..

— Хватит… — едва слышно произнес кто-то в зале. Эванс остановил индикатор.



— Продемонстрированная машина, — сказал он с нарочитой скромностью, — представляет собой лишь опытный образец. Она еще недостаточно совершенна. Надеюсь, что в результате дальнейшей работы удастся существенно повысить точность показаний. Я ожидаю, что машина будет определять оставшийся срок жизни пациента с точностью до нескольких недель. Разумеется, чем старше пациент, тем более точные показания можно получить на этой машине.

Он быстро оглядел зал. Здесь даже молодые казались стариками. Эванс с сожалением развел руками:

— Увы, надо признать, машина никогда не сможет учитывать несчастные случаи, например автомобильные катастрофы. Или… финансовые депрессии. Но в остальном…

Он вернулся к креслу, осмотрел провода.

— Быть может, кто-нибудь из присутствующих пожелает лично… так сказать… испытать действие прибора… Прошу вас, машина готова.

Он вновь включил индикатор времени. Стрелка, вздрагивая, поползла по циферблату. Индикатор резкими щелчками отбивал время.

— Прошу вас, господа, — настойчиво повторил Эванс.

Ему никто не ответил.



…Эванс сказал: «Да, мне никто не ответил», — и замолчал, глядя в окно.

Туман стал плотнее. Огни уличных фонарей превратились в мутные желтые пятна. Сейчас, в тусклом свете Эванс казался намного старше. Лицо его утратило волевое выражение. Передо мной сидел очень усталый человек.

— Скажите, — Эванс повернулся и внимательно посмотрел мне в глаза, — скажите, а вы… если бы вы были там… вы решились бы?

Я не успел ответить. Эванс перебил меня.

— Простите меня за глупый вопрос, — тихо сказал он. — Ни один настоящий ученый не побоится взглянуть правде в глаза.

— Она была пуста, ваша машина, не так ли? — спросил я Эванса. — Этот шкаф был пуст, да?

Он вскинул голову. Пепел от сигареты упал на скатерть.

— Нет, — он хрипло рассмеялся. — Машина не была пуста. Я набил шкаф всякой рухлядью. Я знал, что они не решатся… Работал только переделанный из старых часов индикатор. Это блеф. Это карикатура на мою идею, настоящую идею. Такая машина бессмысленна, не нужна. Но я должен был показать попечителям нечто эффектное… А идея моя… она по-настоящему человечна… Завтра мое выступление, — он достал записную книжку, — вот, здесь наброски. Послушайте, что я намерен сказать: «Средства, которыми располагает современная медицина, как правило, дают лишь статическое представление о состоянии организма. Они не позволяют судить, в какую сторону и с какой скоростью идут процессы. Так, однократное измерение температуры, констатируя ее величину, ничего не говорит о том, повышается или понижается в данный момент температура. Рентгеновский снимок раковой опухоли позволяет судить о ее размерах, но не может показать, с какой скоростью и в каком направлении идет процесс. Врачам приходится проводить ряд измерений через определенные промежутки времени. Но во многих случаях процессы идут настолько медленно, что последовательные измерения проводятся через несколько месяцев, даже через несколько лет. Более того, некоторые процессы, в особенности связанные со старением организма, мы вообще не в состоянии наблюдать. Для этого наша техника слишком груба. Врач не может определить, с какой скоростью, например, ухудшается зрение или изнашивается сердце. Физиология должна дать медицине столь точные методы исследования идущих в организме процессов, чтобы стало возможным в течение нескольких минут получать ясную динамическую картину. Это позволит предупреждать болезни задолго до того, как они обострятся и станут опасными».

Эванс грустно улыбнулся.

— Я не вижу жизни вне науки. Что мне оставалось? Эти люди… попечители… я ненавижу их. Кто они — распоряжающиеся нашими судьбами? Я был рад сказать им в лицо, что время каждого из них сочтено… Вы осуждаете меня?.. Скажите, мог ли ученый поступить так? Да, я получил теперь возможность спокойно работать. Меня перестали торопить. Я натолкнулся на интереснейшие закономерности. Динамическая диагностика осуществима… Но временами мне кажется, что я утратил право называться ученым. Наука требует чистых рук. А это был обман. Так вот…

Не договорив, он посмотрел на меня, и я увидел в его глазах затаенную тоску. Я молча протянул ему руку. Он схватил се и сжал крепко, до боли.