Несколько мертвецов и молоко для Роберта [Георгий Котлов] (fb2) читать онлайн
Возрастное ограничение: 18+
ВНИМАНИЕ!
Эта страница может содержать материалы для людей старше 18 лет. Чтобы продолжить, подтвердите, что вам уже исполнилось 18 лет! В противном случае закройте эту страницу!
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Георгий Котлов НЕСКОЛЬКО МЕРТВЕЦОВ И МОЛОКО ДЛЯ РОБЕРТА
Глава первая
1
В ванной комнате живет паук. У него продолговатое тельце и восемь длинных, тонких ножек. Его паутина густо оплела левый угол под потолком, прямо над моей головой. Сам паук неподвижно застыл в центре паутины, ожидая, когда к нему еще кто-нибудь попадется, — в паутине виднелось несколько засохших мух и таракан. Мне непонятно, откуда здесь взялся таракан, потому что этих мерзких насекомых в нашей квартире сроду не водилось. Не водилось раньше. А это было давно. «Наверное, прибежал от соседей, — подумал я, — когда они в очередной раз разрисовывали китайским карандашом плинтуса и кафельную плитку». Спасаясь, таракан полз внутри вентиляционной трубы, а потом сквозь отверстие отдушины попал в ванную, где и угодил в паутину. Я лежу в ванне, которая медленно наполняется теплой водой, и смотрю на паука. Кажется, он тоже наблюдает за мной. По крайней мере, мне так кажется. Сливное отверстие я прикрываю пяткой, а когда вода начинает полностью покрывать мое тело, как покрывает во время прилива часть берега, я убираю ее и опускаю воду. Не люблю лежать в полной ванне. Мне нравится, когда воды в ней чуть-чуть, на дне, и она медленно набирается тонкой струйкой. Внизу ванна теплая, а выше, где воды нет, стенки прохладные, и лежать в ней очень приятно. Паук затаился, неподвижен, и я засомневался, живой ли он или, как мухи и таракан, дохлый. Я набрал горсть воды и бросил ее вверх — несколько крупных капель долетели до паутины, застряли в ней, и тогда паук дернулся в их сторону. Наверное, решил, что кто-то попался, а мне ясно, что паук не дохлый. Потом, видно, поняв, что это не муха и не таракан, а всего лишь обыкновенная вода, он снова замирает и ждет дальше. Я тоже жду. Дверь в ванную приоткрыта, чтобы я мог услышать звонок, но та, кого я жду, не идет вторую неделю. Почти две недели я в квартире один, но каждый день жду, когда раздастся ее звонок. Она звонит особенно — три раза чуть коснется кончиком пальца кнопки звонка, паузы между касанием одинаковые, и ее звонок я сразу узнаю. Почти две недели я не слышал ее звонка, даже по нему соскучился. Она сказала, что я чудовище, маньяк, извращенец и что я никогда-никогда ее не увижу. Но я все равно жду. На трубе, напротив меня, висит забытое ею нижнее белье — черные трусики и черный бюстгальтер. Белый цвет мне нравится больше, но все равно, когда я смотрю на них, меня переполняет волна нежности и возбуждения. Она всегда меня возбуждала одним своим присутствием или голосом, даже если я разговаривал с ней по телефону, и один вид ее нижнего белья меня безумно возбуждает, хотя оно и черного цвета, а не белого, как мне нравится. Глядя на него, я запросто могу кончить, и это почти каждый день происходит со мной, когда я лежу вот так в ванне. Сейчас мне захотелось большего. Я снял с горячей трубы бюстгальтер и, вывернув его, провел им по лицу, губами и языком ощущая его тонкую сетчатую ткань. Трусики из такой же тонкой полупрозрачной ткани. Когда она надевала это белье, оно просвечивало насквозь, и ее было видно всю, были видны ее маленькие соски, и светлая полоска волос на лобке тоже была видна. Мне показалось, что от бюстгальтера пахнет ее телом, на самом деле пахло хозяйственным мылом. Потом я снял с трубы трусики и, встав в ванне, натянул их на себя. Когда я надевал их, мне уже было так приятно, словно я прикасался к ней. Затем я снял их, проделывая это очень медленно, как профессиональная стриптизерка, и мне представлялось, что я стягиваю трусики не с себя, а с нее. Потом я прижал их к лицу, а бюстгальтером нежно провел по своей тощей груди, лаская ее. Трусики я тоже вывернул наизнанку, и мне казалось, что мое лицо прижимается не к сетчатой ткани, пахнущей ее телом и хозяйственным мылом, а к самому телу, — подумать только, несколько дней назад эти трусики были на ней, прижимались к ее ягодицам, волоскам на лобке и всему остальному. Жаль, что она успела их постирать, уж лучше бы бросила в корзину для грязного белья, и тогда запах действительно бы сохранился, а не чудился мне. Повесив белье снова на трубу, я лег обратно в свою ванну. Воды на дне оставалось немножко, и я пяткой заткнул отверстие, через которое она и уходила. Я дрожал от возбуждения, как от холода, кровь бешено пульсировала в моем жале, и мне не пришлось даже онанировать. Всего лишь глазея на белье на трубе, которым только что ласкал себя, я кончил буквально через две секунды — большие белые капли брызнули мне на живот, грудь и даже шею. Если бы я нагнул голову немного ниже, мог запросто угодить себе в глаз собственным ядом. Хотя я и получил удовлетворение, видеть ее мне не расхотелось. Наверное, я сошел с ума… А может, это любовь?2
И тут сверху опять послышалась эта мелодия, потом запел Джордж Майкл. Моя душа съежилась и застыла, затем растворилась, как мыло в теплой воде. И, если бы не пятка, она отправилась бы путешествовать по канализационной системе. Я даже воду выключил, чтобы было лучше слышно. Песня старая, очень мне нравится, но ее названия я не знаю. Наверное, это самая лучшая песня Майкла. Песня мелодичная и красивая; помню, что много лет назад, я был еще сопляком, на эту украденную музыку Сергей Минаев сочинил свою песню, что-то о бедном скрипаче, и в припеве еще были слова: «Наверно, я сошел с ума…» Я частенько слушаю вот так музыку, лежа в своей ванне, почти каждый день за те две недели, что я дома. Сверху, на третьем или четвертом этаже, живет меломан, и магнитофон он берет с собой, даже когда идет мыться. В ванну он залезает по нескольку раз за день, так же, как и я, мне хорошо слышно, как он плещется, и слышна музыка. Он живет на третьем или четвертом, потому что, если бы он жил на втором, музыка звучала бы громче; если бы на последнем, пятом, была бы едва слышна. Я живу на первом, в обыкновенной «литовке», а в литовских домах всегда плохая звукоизоляция. От удовольствия я закрыл глаза и открыл их только тогда, когда песня кончилась. Я снова включил воду. Вдруг свет погас, и я очутился в темноте. Было слышно, как из крана лилась вода, а мне сделалось страшно. Маленький мальчик все еще боится темноты. Я вылез из ванны, голым прошел на кухню, отыскал там упаковку больших свечей и, вернувшись, наставил их на край ванны, на полочку для мыла и зубной пасты, на пол и даже на трубу рядом с ее бельем. Потом я зажег их все и снова лег в ванну, как вампир в свой гроб. Страх отступил, но мне представилось, что я снова нахожусь там, на войне, потому что тогда, три с лишним года назад, все было почти точно так же… Ванна… Зажженные в темноте свечи… Я лежу в теплой воде, и ее в ванне меньше половины… Я и еще один парнишка из нашей автороты занимали второй этаж полуразрушенного особняка, и в тот день мы решили устроить себе баню. На нашем этаже была ванна, и мы, натаскав в нее на свой страх и риск восемь ведер питьевой воды, стали разогревать ее чугунные стенки двумя паяльными лампами. За использование питьевой воды не по назначению мы могли получить от нашего командира большой нагоняй, но желание помыться, да еще в настоящей ванне, пересилило, и нам на все было наплевать. Мы тогда не мылись почти два месяца, сами понимаете, что это такое. Когда вода нагрелась, мы вот так же наставили на пол и на край ванны большие свечи, потому что электричества в особняке не было, и зажгли их. «Прямо Новый год», — сказал он, и это были последние слова, что я от него услышал. Я ответил, что, скорее все, это напоминает церковь, когда в ней отпевают покойника, а он, улыбнувшись, промолчал. Наверное, глядя на эти зажженные свечи, ему было приятнее думать не о церкви в час, когда в ней отпевают покойника, а о новогодней елке в кругу своей семьи — матери, отца, младшей сестренки и здоровенного кота по кличке Киса Воробьянинов. Он сам рассказывал мне о своей семье, о родителях, младшей сестре, которая перешла в третий класс, и о всеобщем любимце Кисе Воробьянинове. Показывал и фотку, где все запечатлены за празднично накрытым столом, сам он сидел между усатым отцом и матерью с грустными глазами, его сестренка с большим бантом и без переднего верхнего зуба прижимала к груди угрюмого и полусонного кота… Я залез мыться первым, отмачивался и блаженствовал, наверное, с полчаса, а когда вышел из ванной, растираясь казенным вафельным полотенцем, увидел, что товарищ мой валяется мертвым возле окна — снайпер влепил ему пулю прямо в глаз, — и он уже успел снять брюки, готовясь залезть в ванну после меня… И сейчас все было так же. Ванна… Свечи… Я подумал, что, если сейчас выйду из ванной, увижу своего мертвого товарища снова. Наверное, я на самом деле немножечко спятил, потому что действительно вылез из ванны и заглянул на кухню, а потом в единственную комнату, где была разложена широкая тахта, стояли два кресла, шифоньер, телевизор с видеомагнитофоном на подставке и книжный шкаф. Все было на месте, не было лишь мертвого товарища у окна с черно-красной дырой вместо левого глаза. Неудивительно, ведь я был дома, а товарищ навсегда остался там, три с лишним года назад… Мокрые ноги оставляли на голом полу блестящие следы, это на кухне и в коридоре, в комнате был ковер, но заходить в нее я не стал. Я вернулся в свою ванну снова и только лег в нее, как, несколько раз моргнув, лампочка вспыхнула ослепительным белым светом — настолько ярче, чем обычно, что глазам сделалось больно. Я на секунду зажмурился, а когда открыл глаза, увидел, что из крана хлещет кровь. Я смотрел на эту кровь и никак не мог понять, как из обыкновенного водопроводного крана вместо воды может литься темная и густая кровь. Я подумал, что или я окончательно спятил, или сам Дьявол устроился в городе главным водопроводчиком, подсоединил к венам и артериям трубы и пустил по ним грешную человеческую кровь. И я должен был купаться в этой крови. И другие должны были купаться — матери должны купать в крови своих кричащих младенцев, те, кто любит развлекаться в ванне с подружкой, должны трахаться в этой крови, — а кто не хочет купаться, будут эту кровь пить… Может, и мне стоит сделать глоток, подумал я, раз уж кто-то Всемогущий захотел сделать из всех людей вампиров?.. Тогда, хлебнув из крана, мы будем пить кровь друг у друга… Я подставил под тонкую, чуть толще спички, струйку руку, и только тогда сообразил наконец, что это никакая не кровь, а всего лишь очень ржавая вода. Я совсем позабыл, что из крана может литься очень ржавая вода, очень похожая на кровь. — Это не кровь, — сообщил я пауку. — Ржавчина, но не кровь. Совсем забыл, что вместо воды иногда идет ржавчина. Наверное, где-то меняют трубы. Там, где я жил все это время, нет водопровода, воду нужно набирать из колодца, и она всегда очень чистая. Интересно, попади я к тебе в паутину, ты тоже высосал бы из меня всю кровь, как из мухи? Паук не шевелился в своей паутине. Наверное, он слушал меня. Наверное, я сошел с ума… Мне представилась огромных размеров ванная комната с огромной паутиной под потолком, где виднелось несколько огромных мух, огромный засохший таракан и я в нижнем женском белье, а огромный паук высасывал из меня кровь. Теряя ее, мое тело постепенно съеживалось и уменьшалось, превращаясь в пустую мертвую оболочку, — нет крови, значит, нет и жизни. — Ты любишь кровь, приятель? — снова спросил паука. Он мне не ответил, а я добавил: — Мне она не очень нравится, она очень густая и пахнет… Неприятно пахнет. Хуже даже, чем пахнет дерьмо в общественном туалете. Может быть, если бы я, как ты, питался кровью, она мне и нравилась, но, знаешь, приятель, когда мне пришлось несколько часов сидеть возле своего мертвого товарища, у которого из глаза натекла целая лужа свежей крови и которая воняла так сильно, что можно было подумать: воняет не кровь, а сам человек… тогда я понял, что кровь — чертовски отвратительная штука. Можешь мне, приятель, поверить. И все дело в том, что он был нормальным парнишкой, и мы с ним становились вроде как друзьями, рассказывали о доме и все такое, но раньше от него никогда так не пахло… Паук, застыв среди своих трофеев, мух и таракана, слушал меня. Мне хотелось поговорить, и он был моим единственным слушателем. Наверное, я сошел с ума… Музыка сверху больше не была слышна. Помывшись, меломан, наверное, ушел из ванной, прихватив свой магнитофон. На полочке для мыла, возле флакончиков с шампунями и бальзамами для волос, лежали два одноразовых станка для бритья «Жиллетт», синих, с двойными лезвиями. «„Жиллетт“ — лучше для мужчины нет?» Так утверждает реклама. И так тоже: «Первое лезвие бреет чисто, второе еще чище?» Я взял один из станков и, вставив в кран, разломал. Кусочки синей пластмассы посыпались мне прямо в ванну. Я долго собирал их под водой по дну, некоторые из них вдобавок плавали, а потом из самого большого осколка я выковырнул узенькую полоску стали, — лезвие было тонким, очень острым и отлично срезало волоски на моей руке. Потом я провел им между большим и указательным пальцами, ранка получилась маленькая, кровь едва сочилась и, чтобы она пошла сильнее, ранку приходилось сжимать, выдавливая кровь. Но и тогда крови выступило очень мало, и я сделал разрез побольше. Боли я совсем не чувствовал. Кровь большими частыми каплями полетела в воду — кап-кап-кап… Я отвинтил с флакончика яблочного шампуня колпачок и подставил его под эти капли. Когда он наполнился, я смыл с руки остатки крови и пальцами зажал рану — кровь перестала течь. Колпачок с кровью я поставил на угол ванны, между зажженных свечей. Хотя электричество дали, свечи продолжали гореть, и мне не хотелось их гасить. Было очень светло, и от их огня нагрелся даже воздух. Зеркало запотело, но все равно в нем были видны десятки расплывчатых огоньков. Отражение зажженных свечей. — Иди, — сказал я пауку. — Хочешь крови — иди и пей. Паук не шевелился и не спешил спуститься вниз, чтобы напиться — мой яд на груди и животе подсох — моей крови.3
Вдруг в прихожей раздался звонок. Кто-то очень настойчиво давил на кнопку в подъезде. Я даже не шелохнулся, хотя внутри весь так и напрягся. Но это был не ее звонок, а когда приходит тетка, она всегда стучит в дверь условным стуком. Это необходимость. Не стоит открывать дверь незнакомому человеку, если ты три с лишним года считаешься дезертиром и, как крыса, должен ото всех прятаться. Проклятая война. Я — дезертир. Смешно сказать. И странно… Странно потому, что три с лишним года назад я, как все, был нормальным, обыкновенным человеком, а теперь — дезертир. Три с лишним года назад я отучился в техникуме, какое-то время работал на заводе, а потом меня, не спросив, забрали служить, забрали, чтобы я отдал почетный долг Родине, забрали на эту чертову войну, с которой я убежал, став дезертиром. Война давно закончилась, а я все еще дезертир. Как крыса, прячусь ото всех, сижу в ванной, смотрю на паука, а он, наверное, наблюдает за мной. И, наверное, не знает, что я — самый обыкновенный дезертир. А может быть, знает и именно по этой причине он не хочет пить мою кровь. Трусливую и холодную кровь дезертира. Если мне подойти к зеркалу, можно увидеть жалкое отражение самого дезертира: круглая, коротко подстриженная голова с глубокими залысинами и оттопыренными ушами. Еще можно увидеть стеклянные от постоянного страха глаза и большой белый шрам на верхней губе. Если растянуть губы в улыбке, обнажатся ряды желтых зубов и два огромных клыка сверху. В свое время мне не поставили металлические пластинки, и клыки, запоздав в росте, не встали на свое место, а выросли прямо над другими зубами. Длинные и мощные, они здорово выделяются, а уж если широко улыбнуться, и вовсе становишься похож на графа Дракулу. Жалкая и легко запоминающаяся внешность. Если развесить на столбах портреты с надписью «Разыскивается», запросто могут поймать. Не потому, что опасный преступник и полагается большое вознаграждение, а потому что трудно не узнать. Портреты на столбах не болтаются, но я все равно сижу дома. Я убежал, да, и произошло это на другой день после того, как я понежился в горячей ванне, а моего товарища убили. Снайпер влепил ему пулю прямо в глаз. И дело было не в мертвом товарище и не в том, что я боялся, что меня тоже могут убить, просто мне невыносимо захотелось увидеть ее, так сильно, как, наверное, никогда в жизни. Наконец-то мне захотелось сказать ей слова нежности и любви, сказать о том, что она для меня самая-самая любимая, самая милая, самая единственная и замечательная, — словом, всю ту пафосную и банальную чушь, которая может вызвать лишь смех, если, конечно, ты не влюблен. Сидя возле своего мертвого товарища и дыша вонью его крови, я понял, что должен сказать ей все это, и чем быстрее, тем лучше. Я понял, что люблю ее. И почему проклятая война должна быть помехой? Еще дело было в небольшом листе бумаги, который я выдрал из найденного в том особняке журнала (может быть, раньше, до войны, в особняке жила влюбленная парочка, он и она, и каждую ночь они ложились в прохладную постель и занимались любовью так, как им нравилось, меняя позы, целуясь, облизывая друг друга, словно мороженое «Эскимо», а к утру, обессиленные, засыпали…). Он, этот листок, и сейчас хранится у меня, в кармане джинсов. Содержание небольшой статьи настолько понравилось мне, что я, безжалостно вырвав лист, даже не посмотрел на название журнала. И я убежал с той чертовой войны, идти на которую у меня не было ни малейшего желания, и пока я добирался до своей тетки, мне пришлось многое пережить. Сперва нужно было выбраться из района боевых действий и, если бы не помощь одного парня-труповоза, с которым я познакомился еще в учебке, не знаю, как бы мне это удалось. Он вывозил тела убитых солдат, сопровождал на вертолете груз-200, и когда я подошел к нему и сказал, что мне срочно нужно домой, он сразу согласился помочь и все организовал. Ночью перед отправкой мы вытащили из блестящего мешка труп, всего таких мешков было не меньше десятка, и спрятали его в заранее приготовленное место, потом я залез в этот мешок и, словно граф Монте-Кристо, отправился в свое путешествие на волю. Несколько часов я провел в этом мешке, слушая шум винтов и в обществе молчаливых мертвецов точно в таких же блестящих мешках. Когда мы приземлились, я еще некоторое время лежал в своем мешке, изображая мертвеца, а потом всех покойников, и меня в том числе, куда-то отнесли, и я лежал тихо и боялся пошевелиться. Спустя еще несколько часов пришел тот парень-труповоз и расстегнул молнию на моем мешке. «Вылезай», — сказал он, остальное зависело только от меня и моей удачи. Мне везло. Меня встречали разные люди, давали еду, одежду, оставляли ночевать, словно родственника, а у одной семьи я жил почти два месяца, и все относились ко мне с сочувствием, по-человечески, хотя и знали, что я дезертир. И тот листок из журнала всегда был при мне, и иногда я доставал его, разворачивал и перечитывал статью еще раз. Одна женщина, у которой я ночевал, вытащила его у меня из кармана, когда хотела постирать мне одежду, и, удивившись, стала допытываться, для чего он мне. Я, смущаясь, принялся что-то врать, но она, по-моему, не поверила, потому что смотрела на меня подозрительно, строго. На то, что я дезертир, ей было наплевать, а вот содержание статьи, видимо, возмутило ее до глубины души, настолько, что, когда на другой день я собрался уходить, она не стала меня удерживать, тогда как до этого, ну, до того, как вытащила листок из моего кармана и прочла, что там написано, хотела продержать меня у себя чуть ли не до Страшного суда. Я ушел и, честно говоря, нисколько на нее не обиделся. В общем-то это была славная женщина, довольно пожилая, лет шестидесяти пяти, и по всей ее квартире были развешаны пожелтевшие фотографии родственников в бумажных рамках, жила она совсем одна, и от нее самой сладко пахло ванилином. Потом я появился у своей тетки в селе Пикшень Нижегородской области, идти домой было нельзя, жил там почти три года, и за это время закончилась та война. Иногда моя любовь навещала меня, всегда не одна, ненадолго, и у меня не было момента, чтобы сказать ей все, что хотел. Когда мне это надоело (шутка ли, ждать три года!), я объявился дома, почти две недели назад, в понедельник, который, как известно, день тяжелый, и в тот же день она ушла от меня, сказав, что я никогда-никогда ее не увижу. Да, именно так. Я сказал ей, что очень люблю ее, а она мне ответила, что я чудовище, маньяк, извращенец и больше никогда-никогда ее не увижу. Не понимаю, почему она так сказала. На мой листок она и глядеть не стала, брезгливо отдернула руку, когда я пытался вручить ей его. Она ушла, но я все равно жду. Не теряю надежды. Может быть, она тоже меня любит? Пусть не так, как я ее, хотя бы капельку, совсем чуть-чуть, и тогда она все равно вернется. Ее нет вторую неделю, а прошла как будто вечность. Кровь из ранки перестала течь. Колпачок с кровью стоял на краю ванны, окруженный зажженными свечами. Паук сидел в своей паутине, на мою кровь ему было плевать.4
Я подставил под струю воды ногу, чтобы она не так громко журчала, и прислушался. В дверь звонить перестали, а вот меломан сверху снова включил свой магнитофон: Делон и Далида исполняли старую-престарую композицию, которая называется вроде бы «Слова», точно не помню. Видимо, он никуда не уходил, а просто менял кассету. После Делона и Далиды Б. Моисеев исполнил «Глухонемую любовь», и я снова выключал воду, чтобы было лучше слышно. Хотя я ни разу в жизни не видел того меломана, который живет на третьем или четвертом этаже и любит слушать музыку в ванной комнате, он все равно мне страшно симпатичен — все песни не только старые, но и строго в моем вкусе, медленные и грустные. Из тех, что действительно мне нравятся, что я готов слушать круглые сутки напролет, сидя, как и он, в ванне и зная, что не надоест. Еще он включает Глорию Гейнор, Хулио Иглесиаса и «Роксет». Сейчас он поставил Б. Моисеева. После музыкального вступления последовало начало:5
Иногда Наташа, Лена и еще несколько девочек из нашей пятиэтажки занавешивали вход в подъезд тремя старыми покрывалами, которые должны были изображать пыльные театральные кулисы, и устраивали представление. И сами же в этом представлении участвовали: обе сестры Филькины, Наташина ровесница Ольга Чувалова, у которой отца раздавило трактором, самая младшая из них Таня Миронова и еще одна девочка по имени Марина. Каждое новое представление удивительно напоминало предыдущее. Наташа и Лена под аккомпанемент баяниста-алкаша из 44-й квартиры неизменно исполняли одну и ту же старую песню про то, как «на улицах где-то одинокая бродит гармонь…» — забыл, из какого кинофильма. Ольга Чувалова танцевала. Марина, толстая и сердитая девочка в очках, исполняла на скрипке что-нибудь из классиков, она училась в музыкальной школе, очень гордилась этим и своим каждодневным пиликаньем сводила с ума соседей. Таня Миронова, очень симпатичная девочка, громко и с выражением рассказывала стишок, каждый раз новый, но всегда очень длинный, пока добиралась до середины, я забывал, о чем он вначале; иногда это был ее собственный стишок. Пытаясь внести разнообразие, они ставили короткие сценки из «Тома Сойера» и русских сказок и каждый раз, затевая свое представление, намеревались втянуть в это дело меня, чтобы я, шут гороховый, тоже исполнил какой-нибудь номер, но я в силу своей застенчивости шарахался от всего этого, как черт от ладана, я и в школе-то никогда ни в одном представлении не участвовал, за что имел по поведению неуд. Тогда они заставляли меня расклеивать афишки, которые они нарезали из куска ватмана и раскрашивали цветными фломастерами, и это занятие было мне больше по душе. И я ходил по улице и кнопками прикреплял эти афишки на подъездных дверях как нашего дома, так и соседних. Приходили зрители, в основном из нашего дома, меньше из других, еще останавливались прохожие, ну и, разумеется, собиралось полным-полно ребятни. Выносили стулья, ставили их в два-три ряда перед «сценой», и те, кто был пошустрее, успевал занять место и смотрел представление сидя; остальные стояли. Хулиганистая ребятня собиралась сзади и громко ржала, комментируя каждый номер, особенно выступление толстой и серьезной Марины. «Смычок не проглоти, жиртрест?» — выкрикивал кто-нибудь из них, и они начинали ржать еще громче. Марина на секунду прекращала игру, рявкала басом в толпу зрителей: «Сам жиртрест?» и возобновляла ее. У нее было плохое зрение, она носила очки с толстенными стеклами и, думаю, того, кому предназначались ее слова, ни разу так и не увидела. И хулиганов это тоже веселило. Зрители хлопали, как сумасшедшие, а после представления баянист-алкаш из 44-й квартиры неизменно напивался. Он два раза падал с четвертого этажа и ни разу даже палец не сломал. Зимой он ходил без головного убора, в расстегнутом пальто, надетом на одну рваную майку, а лет пять или шесть назад он умер, отравился, выпив с похмелья какую-то гадость. Умер он уже после того, как сестры Филькины переехали. После того, как пропала Таня Миронова и девочки забросили свои представления. Пропала Таня очень просто, пошла утром в школу, но до нее так и не дошла. И домой она не вернулась. Тогда это было в нашем городе ЧП, было много шумихи, не то что сейчас, когда дети исчезают десятками, и ее фотографии регулярно печатали в газетах, местных и центральных, показывали по телевидению, но результата это не принесло. Ходили разные слухи, был даже такой, что ее утащили инопланетяне (за несколько дней до того многие в городе видели в ночном небе странный переливающийся предмет), но лично мне правдоподобным казался другой, где утверждалось, что в городе объявился маньяк и Таня стала его жертвой. Мне даже казалось, что я знаю этого маньяка — высокий мужчина в очках, с большой черной родинкой на носу, который, хотя и не жил в нашем доме, приходил на каждое представление. Он стоял всегда сзади, среди хулиганов, выделяясь не только своим высоким ростом, но и строгим серым пальто, белой рубашкой и галстуком. Однажды я заметил, что на каждой руке он носит по часам, и это показалось мне очень странным. Я частенько смотрел представление прямо из-за кулис, и все зрители были у меня как на ладони. Этот солидный и очень серьезный господин притягивал, как магнит, мой взгляд. Он никогда не улыбался, никогда не хлопал, как другие, в ладоши, и лишь как-то особенно оживлялся, когда выступала Таня, и я сразу это заметил. Он доставал платок, сморкался в него, тщательно вытирал нос и бородавку, потом им же протирал стекла очков, а после ее выступления, не задерживаясь, уходил. Этот тип сразу показался мне подозрительным, и особенно подозрения усилились, когда Таня пропала. После этого я его больше не видел и о своих подозрениях никому не рассказывал. Это было моей тайной и, может, боясь насмешек, или же по какой-то другой причине, все свои умозаключения я старался держать при себе. Иногда я об этом жалею. В то время мне было лет тринадцать, а Таня перешла во второй класс. Она была очень красивой девочкой. Ее так и не нашли.6
В дверь больше не звонили, и я решил, что это был почтальон. Он уже приходил однажды, в прошлый вторник, на следующий день после того, как она ушла, и звонил так же настойчиво. Я, забыв о предосторожности, открыл дверь и почему-то удивился, увидев не ее, а почтальона, совсем молодого парня, в руках у него была тощая стопка газет и журналов; одну из газет он вручил мне лично в руки, потому что из ящика, который прибит к нашей двери, неизменно воруют или поджигают. И сейчас, скорее всего, был почтальон. Это звонила не она и не тетка, а больше прийти ко мне некому. У меня совсем нет друзей. Когда забирали на войну три с лишним года назад, их не было тоже. Приятели — да, были всегда, но настоящего друга, с кем можно было поговорить по душам и чтобы он понимал тебя, а не смотрел, как на чудовище или сумасшедшего, такого нет, пожалуй, никогда не было. Три года назад там был хороший товарищ, но его убили, снайпер влепил ему пулю прямо в глаз. Я мог бы назвать его и другом, но это было бы неверно, все дело в том, что мы с ним никогда об этом не говорили и выдранный из журнала листок я не успел ему показать. Свечи, расставленные на полу, на краю ванны, на полочке для мыла и зубной пасты, на трубе рядом с ее бельем, продолжали гореть, и от их огня запотело зеркало и нагрелся воздух. В ванной становилось очень душно, и тогда я принялся дуть на них: пламя, колеблясь, гасло, оставался черный обгоревший кончик, торчавший из расплавленного воска, от которого поднимались к потолку тонкие полоски белого дыма. Запах стоял, как в комнате, где отпевают покойника. Я хорошо помню этот запах. Несколько лет назад, когда умерла от рака одна наша дальняя родственница, ее, перед тем как похоронить, отпевали в небольшой деревенской церквушке. Народу в нее набилось тьма — родня, знакомые, соседи, и все обливались потом, потому что окна и двери были закрыты, а дело было в жаркий июльский день. Как сейчас помню, мы обступили гроб с телом родственницы, когда его втащили в церковь и поставили на широкую лавку четыре здоровенных мужика с белыми повязками на рукавах, а потом кто-то сказал, что мужчинам нужно встать по правую сторону гроба, женщинам по левую, и тогда все мужчины перебрались к стене, женщины встали у трех деревянных колонн, а меня, сопливого мальчишку, прижали к самому гробу. На деревянных колоннах висели три огромные иконы, судя по надписям на них, на первой был изображен Святой Мефодий, на второй — Святой Варсонофий, на третьей — Спаситель Игнатий; у всех троих были хмурые, злые лица. Я стоял в изголовье гроба, в каких-то сантиметрах от страшного синего лица, по которому ползали жирные мухи и которых муж покойницы, стоявший справа от меня, то и дело отгонял платком; тогда мухи, громко жужжа, взлетали с мертвого лица и садились на нас. Всем нам дали по зажженной тощей свече, и мы должны были их держать. Батюшка, молодой, с реденькой бородкой, как у Арамиса из кинофильма «Три мушкетера», установил в ногах и в изголовье покойницы по две такие же тощие свечи и зажег их красивой зажигалкой. Потом он принялся распевать свои молитвы, помахивая кадилом с тлевшим ладаном, и иногда подкладывал новые кусочки, очень похожие на сухой кошачий корм. На пару с батюшкой причитала пожилая женщина в синем рабочем халате, и всякий раз она путалась — начинала какую-нибудь молитву, а батюшка тут же сердито ее перебивал началом другой. Больше всего мне запомнилась фраза, которая часто повторялась: «Научи меня оправданиям твоим…» Она била по моим мозгам, а предназначалась, видимо, Господу Богу. В церкви и без того было очень жарко, душно, а когда зажгли несколько десятков свечей да еще батюшка задымил своим кадилом, и вовсе стало нечем дышать. Запах был почти такой же, как сейчас в ванной, правда, тогда еще сладковато воняло формалином. Да еще потом из-под мышек родни, знакомых и соседей покойницы. Батюшка отпевал покойницу на совесть: не меньше двух часов. У меня кружилась голова и подкашивались ноги. Я с нетерпением ожидал, когда наконец кончится вся эта канитель, и, если бы не держался одной рукой за край гроба, в другой я торжественно держал зажженную свечу, наверное, запросто мог свалиться без чувств на скрипучий деревянный пол, до того мне было плохо. Уходить было нельзя, и все мы терпели. Батюшка, не переставая гнусавить свои псалмы, скрипел половицами, кругами расхаживая вокруг гроба и меня, — я был единственным из ребятишек, кто затесался сюда и крепко, чтобы не свалиться на пол, держался за край гроба. На страшное синее лицо и ползавших по нему мух я старался не смотреть, но потом, когда родственницу отпели и принесли на маленькое деревенское кладбище, нужно было с ней попрощаться, поцеловать ей руки и лоб, и, честно говоря, меня холодный пот прошиб в жаркий июльский полдень, когда прощаться очередь дошла до меня. Лучше бы никуда и не ездил, сидел бы себе дома, обреченно подумал я тогда. Сперва задыхайся пару часов в церкви от духоты, чадящего ладана, запаха формалина и батюшкиного гнусавого голоса, а теперь еще и расцеловывай покойника. Маленький мальчик, который боялся мертвецов, с ужасом глядел на скрещенные синие руки, ползавших по ним мух и никак не мог заставить себя склониться над гробом и прикоснуться к ним губами; мне казалось, стоит к ним приблизиться — и они тут же оживут и схватят меня за нос. Сзади напирала толпа ждущих своей очереди, чтобы попрощаться. Видя, что я замешкался, кто-то нетерпеливо и незаметно ткнул мне в бок кулаком: дескать, поторапливайся, уродец. Получилось вполне деликатно, но было больно. Пришлось наклониться и ткнуть плотно сжатыми губами в холодные пальцы, которые почему-то, к моему удивлению, остались неподвижными и поленились схватить меня за нос. Зато потом, когда я поднес свое лицо к белой повязке на лбу покойницы, ее-то и следовало целовать, черные губы мертвой родственницы вдруг раздвинулись, и она улыбнулась мне, показав желтые и какие-то полупрозрачные зубы. Может быть, все это мне просто померещилось, как померещилось и то, что она подмигнула мне своим чуть-чуть приоткрытым глазом, внутри черного зрачка была страшная пустота, но я так напугался, что, не притронувшись к повязке на лбу, отскочил от гроба и нырнул в толпу, не попрощавшись с родственницей до конца. Мне было тогда лет двенадцать, я все еще спал вместе с матерью и до ужаса боялся покойников. На меня никто не обращал внимания, все шло своим чередом, две женщины принялись голосить. Наверное, подумал я, мне действительно все померещилось, мертвая родственница, чинно лежа в своем гробу, и не думала улыбаться мне и подмигивать. Тем не менее к гробу я больше не подходил. Даже когда его накрыли крышкой и на длинных полотенцах опустили в могилу — нужно было подойти и бросить в могилу горсть земли, но я этого не сделал. Я сидел на лавочке возле старой могилы, заросшей вишней, и на ржавой табличке пытался разобрать фамилию похороненного здесь человека. Это мне не удалось, зато я узнал, что родился он в 1927-м, а был похоронен в 1948-м. Двадцать один год всего прожил тот человек на белом свете. Столько сейчас мне, и тот человек, тоже когда-то молодой парень, давно сгнил в земле, а я лежал сейчас в своей ванне, окруженный, словно покойник, свечами, и от их черных, обугленных кончиков продолжали подниматься к потолку, к пауку, тонкие полоски белого дыма. Запах стоял, как в помещении, где отпевают покойника, как в той деревенской церквушке. Из-за запаха я и вспомнил ту историю. «А может быть, — вдруг подумал я, — мертвец — это я сам, и паук над моей головой отпевает меня?»7
Негромко журчала вода, набираясь в ванну. Когда она начинала покрывать мое тело, как покрывает во время прилива часть берега, я убирал пятку и немного спускал воду. В дверь больше не звонили, на третьем или четвертом этаже не была слышна музыка, а я все лежу в своей ванне, торопиться мне некуда. Я жду. Может быть, все-таки она придет, и мы снова, как раньше, будем вместе. Проклятая война разлучила нас, похоже, навсегда, но верить в это я отказывался. Я все еще надеюсь, поэтому жду. Поэтому дверь в ванную приоткрыта, чтобы не прозевать ее звонок. Наивный дурак, ведь у нее должен быть ключ. Колпачок с кровью стоял на прежнем месте. Я поднес его к паутине. Паук даже не пошевелился. Я встряхнул колпачком, и несколько капель застряли в паутине, остальные упали мне на грудь, рядом с каплями подсыхавшего яда. Пить мою кровь паук отказывался, так же решительно, как она отказалась принять мою любовь. Кровь дезертира. Кровь извращенца, маньяка и чудовища — последние слова принадлежат ей, она наградила меня ими перед тем, как уйти. Она, принцесса, фея из сказки, ушла. Чудовище и извращенец из фильма ужасов остался, торчит день-деньской в ванной, онанирует и кончает, глядя на ее белье, а потом собственной кровью хочет напоить паука, который живет в паутине под потолком. Я вылил кровь из колпачка, завинтил его обратно на флакончик с яблочным шампунем и посмотрел на себя в зеркало, предварительно протерев его рукой, потому что оно было запотевшее и мутное; из глубины его на меня уставился странный тип с стеклянными, как у наркоманов, глазами, с тощей грудью, заляпанной спермой и кровью, с огромными, если растянуть губы в улыбку, желтыми клыками сверху и глубокими, как у взрослого мужика, залысинами. Жалкая, непривлекательная и легкозапоминающаяся внешность. Настоящий уродец. Вдобавок дезертир. Внизу, там, где зеркало я не протер, за мутными капельками на поверхности, прятался сморщенный член дезертира, жалкий, как все остальное. Тот, ради кого она меня бросила, настоящий красавец, из тех, что нравятся любой женщине: высокий брюнет с голубыми глазами. Еще он богат, я же нищ, как церковная крыса. Наверное, все дело в нем, голубоглазом брюнете, а не в том, что я, как она выразилась, чудовище, маньяк и извращенец. Я натянул губы, обнажив свои огромные клыки. Оскал получился замечательный. Из-за этих клыков в школе со мной не хотели дружить девочки, а благодаря большим и оттопыренным, как у гоблина, ушам я получил прозвище Ушаноид. Теперь еще эти залысины… Мне двадцать один год, аволосы начали выпадать еще там, на войне, и все это, наверное, от нервов. Если так будет продолжаться, скоро стану совсем лысым. Можно и не ждать. На полочке оставался еще один станок для бритья, одноразовый «Жиллетт». Там же были крем для бритья, помазок. Я намочил волосы (проторчал в ванне несколько часов, а они все еще оставались сухими), потом, выдавив немного крема в ладонь, прямо в ней взбил помазком пену и равномерно распределил ее на влажных волосах. После этого стал их сбривать. Когда станок забивался, я подставлял его под струю воды и хорошенько промывал. Сперва я сбрил узкую полоску между залысинами (точно такая же у Кортнева из группы «Несчастный случай»), потом выбрил макушку, после этого принялся за виски и затылок. Брить самому себе затылок — это не так сложно, как может показаться, нужно лишь приловчиться и помогать второй рукой, натягивая кожу и почаще промывая лезвие. Я так приспособился, что и в зеркало почти не смотрелся. На башке было несколько прыщей или болячек, я срезал их, текла кровь. Когда не осталось ни единого волоска, я подставил голову под струю холодной воды, затем смочил лосьоном после бритья и снова посмотрелся на себя в зеркало. Теперь залысин не было, гладкая голова отливала синевой, уши из-за отсутствия волос, казалось, сделались еще больше, а порезы продолжали кровоточить. Один порез был настолько глубоким, что сочившаяся кровь, сползая по лбу, подбиралась к моему левому глазу. Я на секунду закрыл глаза, а когда открыл их снова, из глубины зеркала на меня смотрел Леша Храмов, он учился в параллельном классе, а в седьмом его придавило грудой стекла, когда он и еще несколько мальчиков помогали завхозу выгружать его из грузовика позади школы. Он с товарищами был внизу, а завхоз с грузовика подавал им большие листы стекла, которые они осторожно брали рукавицами и носили в мастерскую, а потом что-то случилось с этим грузовиком, вроде бы немного приподнялся кузов, и все стекло поехало вниз. Завхоз с грузовика сразу спрыгнул, и Лешины одноклассники успели отскочить в сторону, а вот сам он не успел ничего сделать, стопки тяжеленного стекла с противным скрипом скатывались с кузова и падали на Лешу, заваливая его. Когда его откопали из-под груды разбитого стекла, он был уже мертв и весь изрезан. Во время перемены вся школа бегала смотреть на него, пока его не увезли в морг. У него было прозвище Лысый за то, что частенько брил голову наголо, и в тот раз она у него тоже была обрита и блестела так, что в ней, как в осколках стекла, отражалось солнце. Еще оно отражалось в крови, которая не переставала сочиться из многочисленных порезов. На похороны Леши согнали всю школу, и все мы были страшно рады, лишь бы не учиться. Старшеклассники несли гроб, все остальные просто смотрели. Леша лежал в гробу в костюме, при галстуке, с лысой в порезах головой, как у меня сейчас, вот только крови у него уже не было. Вид у него был какой-то непривычно серьезный и важный, потому что раньше он вечно кривлялся, и смотреть на него было совсем не страшно. Его мать работала в нашей школе техничкой и почему-то на похоронах сына не плакала. И совсем никто не плакал, как будто его никому не было жалко. Правда, один из моих одноклассников, стоя рядом со мной, то и дело шмыгал носом, и я решил, что он хочет заплакать, но потом выяснилось, что он едва сдерживался, чтобы не заржать. Он сам рассказывал мне об этом после похорон. Дескать, ему показалось очень смешным, что мертвый Леша с лысой головой лежит в гробу и у него такое подходящее для этого момента прозвище — Лысый. Мне тогда это смешным вовсе не показалось, но я почему-то все равно улыбнулся тому смешливому подонку, показав свои клыки, — обычно, когда я улыбался, я прикрывал рот ладошкой. С кладбища нас на автобусах привезли обратно в школу, где в столовой были накрыты столы, а у входа на старой парте стояла Лешина фотография, у которой один нижний угол был перетянут черной лентой. Поминки проходили шумно, словно отмечали какой-нибудь веселый праздник. Напившись лимонаду, мы были хуже пьяных. А что вы хотели? Дети все-таки. Сперва за столами негромко переговаривались, а потом, освоившись, стали ржать во все горло, галдеть и бросать друг в друга конфетами, которые были на столах. Завуч, костлявая женщина, носившая парик, не могла с нами справиться, орала, отвешивая направо и налево затрещины, и обзывала нас дикарями и монстрами. А мы, словно обезумев, никак не могли угомониться, вовсю давали волю эмоциям, снимая скопившееся напряжение, разве что на ушах не ходили. Траур в школе длился недолго. Через несколько дней Лешину фотографию убрали, и все забыли про него, как забыли про безумство на поминках. А я почему-то Лешу всегда помнил, хотя и не очень хорошо был с ним знаком. Вспомнил и сейчас. Увидел в глубине зеркала, живого, с лысой головой в кровоточивших порезах. — Привет, Леш, — сказал я. — Привет, — ответило отражение, и я увидел, что это не Леша Храмов, а я сам, голый, лысый и жалкий. Дезертир, заляпанный спермой и кровью. Тот шустрый семиклассник, который любил брить голову, вечно кривлялся и задирал на переменах девочкам юбки, заглядывая под них в надежде найти ответ на ночные поллюции, давно был мертв. Я собственными глазами видел, как он лежал в гробу под охапками гвоздик и роз, и было это лет семь назад. Скорее всего, он умер девственником и его мальчишеское жало, не выбросив в теплое влагалище ни одного заряда спермы, давно сгнило. Ваш покорный слуга все еще был жив, торчал день-деньской в ванне и вызывал эякуляции, глядя на ее белье, — черные полупрозрачные трусики когда-то прижимались к ее теплому влагалищу, несколько дней назад, совсем недавно. Я улыбнулся, и отражение тоже улыбнулось, показав огромные клыки и подтверждая, что это я. У Леши таких клыков не было, были нормальные, ровные зубы, и теперь его облезлый череп скалит их в темноте внутри гроба. Наверное, он улыбается мне. Наверное, я сошел с ума… Меломан, который живет на третьем или четвертом этаже, ушел из ванной, прихватив свой магнитофон. Жаль. Я еще раз с удовольствием послушал бы Джорджа или Б. Моисеева. Очень жаль. Я вытер со лба кровь, потом наконец-то намылил мочалку и стал неторопливо мыться.8
Когда я вышел из ванной и сел у окна, как перед телевизором, было три часа дня. Когда я залезал в нее, было восемь утра, семь часов в ней просидел и, если не придет она или тетка, залезу в ванну еще вечером. Свежевыбритую голову пощипывало. Я надел ее махровый халатик, белый с розовым, он был мне как раз, и от него действительно пахло ее телом. Каждая женщина имеет свой запах и, если ты ее любишь, этот запах лучший на всем белом свете, хотя он и состоит всего из трех компонентов: пота, выделений из теплого влагалища и духов, которыми она пользуется. Ее любимыми всегда были «Сальвадор Дали» и, пошевырявшись в одном из выдвижных ящиков книжного шкафа, можно найти несколько пустых флакончиков в форме губ и носа. Если бы я служил дизайнером на какой-нибудь парфюмерной фабрике, придумал бы духи, можно одеколон, под названием «Клыки Дезертира» или «Член мертвого семиклассника» — как будет выглядеть флакончик, догадайтесь сами. Перед домом растут огромные тополя, и в начале лета пух от них так застилает асфальт и лавочки возле подъездов, что кажется, это снег и снова началась зима. У аллергиков в это время обострение, они сидят дома, а ребятишкам забава: они бросают в пух спички, поджигая его. Сейчас август, и пуха на грязном асфальте и двух лавочках возле нашего подъезда уже не было. За тополями видна большая трансформаторная будка из красного кирпича, а за ней, через дорогу, начинаются ряды гаражей. Я устроился на кухне, смотрел на улицу сквозь тюль и вспоминал, как однажды из нашего подъезда выносили завернутое в покрывало тело двадцатичетырехлетнего парня, татарина по имени Рашид, который работал водителем грузовика и попал в автокатастрофу. Он жил с родителями и младшим братом на пятом этаже, а в своем подвале, где у него стояли диван, два кресла и старый радиоприемник, перетрахал, наверное, всех местных шлюх. С улицы можно было заглянуть в подвал через небольшое застекленное и зарешеченное окошко, и, когда он забывал выключить свет, я, сопливый школьник с едва прорезавшимися клыками, и еще несколько пацанят и девочек (иногда это были сестры Филькины) из нашего дома толпились возле этого мутного окошечка поздним вечером и подсматривали, как Рашид, сверкая своей белой задницей, подпрыгивал на очередной шлюхе. Нам были слышны их громкие стоны, а когда Рашид узнал, что за ним подглядывают, он, вместо того чтобы рассердиться, специально перестал гасить свет, собственными трусами протер изнутри матовое от пыли стекло и каждый раз так старался повернуть свою партнершу, чтобы нам, придуркам любопытным, было лучше видно ее задницу в красных прыщах, противную сморщенную грудь или мохнатое влагалище. Видимо, ему очень нравилось делать это, когда на него смотрят. Выглядывая из-за спины шлюхи, когда она была сверху, выставив на обозрение огромную задницу с широко раздвинутыми ягодицами, он довольно щерился и показывал нам язык в белом налете. Посмотреть на то, что выкаблучивает Рашид, стали приходить из соседних домов. Почти каждый вечер у маленького окошка собиралась порядочная толпа ребят, затевавших возню за лучшее место. Некоторые из зрителей еще не ходили в школу, иные здоровенные балбесы давно закончили ее и отращивали усы и жиденькие бородки. Обычно старшие бесцеремонно теснили младших, заявляя, что на «сеанс» дети до восемнадцать лет не допускаются. Младшие не оставались в долгу, отвечая, что это не кинотеатр, где на каждое место есть билет, и старались пробраться к заветному окошку ближе. На «сеансах» неизменно присутствовал младший брат Рашида, противный десятилетний татарчонок с гнилыми зубами по имени Марат. Он гордо сообщал всем подряд, что там, на диване, сверкает голой задницей его родной брат, но на него смотрели с презрением, потому что все об этом и так давно знали. Изо рта у него вечно воняло не пойми чем. Рашид мог бы стать настоящей порнозвездой нашего района, если бы на своем «ЗИЛ-130» не врезался в другой грузовик, груженный репчатым луком, который, рассказывали, собирали потом по всей дороге. Его хоронили погожим летним днем, и я так же, как сейчас, через тюль смотрел, как его выносят из подъезда. Прощаясь с ним, под окнами вовсю сигналили десятка три больших грузовиков, а мать прогнала меня тогда от окна, сказав, что смотреть в окно на покойника — очень плохая примета. Сейчас никого не хоронили, можно было смело пялить глаза на улицу. Народу возле подъезда не наблюдалось, лишь автомобили подъезжали к гаражам и отъезжали от них. Когда по дороге прогромыхал чем-то в кузове грузовик, я снова подумал о Рашиде. Наверное, он давно сгнил в своей могиле, как Лешин член, и его никто не вспоминает, ни шлюхи, перетраханные им в подвале на наших глазах, ни даже братец с гнилыми зубами, а я почему-то до сих пор помнил его. Я хорошо помню всех мертвецов, с которыми когда-то был знаком и которые когда-то были живы, а не гнили в своих могилах.9
Когда мне надоело смотреть в окно, я пошел в комнату, включил телевизор и развалился на тахте. Халатик при этом распахнулся, и все мое жалкое добро вывалилось наружу. Стесняться мне было некого, я был в доме совсем один, если, конечно, не считать паука. Я не очень люблю смотреть телевизор (разве что фильмы ужасов и старые отечественные комедии, вроде «Афони» и «Бриллиантовой руки»), но делать мне было нечего, потому и включил его. Те почти три года, что жил у тетки, я только и делал, что смотрел телевизор, частенько засыпая под него. Я даже выяснил, что есть телепередачи, под которые хорошо засыпать, и есть такие, под которые ни за что не уснешь. Лучше всего усыпляет «Подводная одиссея команды Кусто», и не потому, что до чертиков скучно, наоборот — передача интересная; просто убаюкивающе действуют сцены из жизни разных там животных, рыб и приятный голос переводчика. А вот под «Угадай мелодию» и «Два рояля» заснуть невозможно — Пельш и Минаев, ведущие, от избытка эмоций то и дело кривляются, жестикулируют и так орут, что иногда не только участников, но и оркестра не слышно. Какой там сон? Да и сами передачи, в отличие от «Подводной одиссеи Кусто», мне не нравятся. Еще не нравится «Утренняя звезда», где Николаев, этакий Гумберт Гумберт российского пошиба, регулярно меняет своих помощниц, словно нимфеток по мере созревания. Сперва у него была, помню, Маша, потом вроде бы Юля, а теперь еще черт знает кто. Когда она повзрослеет, он найдет и ей замену. Гнусно все это. По первому каналу шли новости — опять в стране одни несчастья. Где-то сошел с рельсов пассажирский поезд, пропасть жертв. Там, откуда я убежал, опять обостряется обстановка. Наши футболисты опять кому-то продули. Была и хорошая новость: американская официантка выиграла в казино тридцать семь миллионов долларов. Я на другой канал и переключаться не стал, просто выключил телевизор и вернулся в свою ванну.10
— Привет, приятель? — сказал я пауку, включая воду, ложась в холодную ванну и пяткой затыкая сливное отверстие. Пауку, видимо, надоело сидеть в своей паутине, и он решил попутешествовать — болтался на своей призрачной паутинке прямо над моей головой. Не знаю, что потом случилось у него, но паук вдруг свалился ко мне в ванну, я едва успел голову убрать. Воды было совсем чуть-чуть, на дне, еще не успела набраться, и паука я быстро выловил и положил его на край ванны, возле свечи, и он от воды весь съежился и сделался похожим на нитяной катышек. Я слегка подул на него. — Эй, приятель, ты чего? — сказал ему. — Решил оставить меня совсем одного? Давай-ка вставай? Не хватало мне еще одного мертвеца! Паук лежал возле свечи и не шевелился. Мне было жаль его, как родного, но чем ему помочь, я не знал. Все-таки это не человек, утопленник, наглотавшийся воды, которому нужно делать искусственное дыхание, разводить руки в разные стороны и дуть в рот. Как поступают в подобных случаях с пауками, я решительно не знал. Я снова подул на него. Мне хотелось, чтобы он ожил и снова сидел в своей паутине, рядом с дохлыми мухами и тараканом, приползшим от соседей, а не валялся, как мертвый нитяной катышек, возле свечи. В голову мне пришла сумасшедшая мысль: набрать «03» и вызвать «скорую». А когда бригада этих придурков в белых халатах ввалилась бы ко мне в дом, отвести их в ванную комнату и, ломая руки и роняя слезы, потребовать, чтобы они до последнего боролись за жизнь моего приятеля-паука и подключали к нему разные приборчики и кислородный баллон. Вряд ли они стали бы заниматься всем этим, а вот меня не забыли бы прихватить в психушку, это уж точно. Вдобавок там выяснилось бы, что я дезертир, и… Черт возьми, об этом даже думать не хотелось! Но все равно паука я прихватил бы с собой и устроил бы ему пышные похороны прямо в больничной палате в присутствии дураков соседей. Я еще раз подул на паука, думая, что это действительно необходимо, и дул на него до тех пор, пока у него не оттопырилась одна ножка, потом другая, и мне стало ясно, что он жив. Через несколько минут он совсем обсох (и все это время я не переставал на него дуть), поднялся и медленно покарабкался по плиткам наверх, к своей паутине. Я не отводил от паука глаз и держал под ним раскрытые ладони на случай, если бы он вдруг сорвался. Все обошлось благополучно. Через полчаса, все это время я следил за пауком, он устроился в своей паутине, а я, развалившись в пустой холодной ванне, затыкал пяткой сливное отверстие. Я был очень доволен. Паук снова сидел в своей паутине, я валялся в своей ванне, как вампир в гробу, на трубе висело забытое ею нижнее белье — черные трусики и бюстгальтер. Идиллия. Было бы совсем хорошо, если бы пришла она и, выслушав меня еще раз, поверила бы в мои чувства и в то, как я ее люблю, и осталась бы навсегда. И тогда я видел бы ее каждый день, и мы принимали бы ванну вдвоем, как это было очень давно, и я прикасался бы к ее телу, гладил его, прижимался к нему, как прижималось когда-то это забытое или оставленное специально, чтобы досадить мне, белье, и еще я целовал бы это тело — от кончиков пальцев ног до родинки на левой, как у лермонтовских героинь, щеке. И то, что находится между кончиками пальцев ног и родинкой, я тоже бы жадно целовал, ее бедра, ягодицы, клитор в раздвинутом влагалище, небольшой шрам на правой коленке и маленькую грудь с нежными розовыми сосками. Возможно, ей нравилось бы все это, и она покорно и с благодарностью принимала бы все эти жалкие ласки, на которые было способно мое не менее жалкое воображение. Негромко журчала вода, набираясь в ванну. Я прикрыл глаза и представил, как она открывает дверь и входит сюда, улыбаясь своей милой улыбкой. Воздух в ванной комнате моментально пропитывается «Сальвадором Дали», и она начинает медленно раздеваться, небрежно бросая свои вещи прямо на пол. Потом она поворачивается к зеркалу и поправляет волосы, а я, облизываясь, смотрю на ее ягодицы, зная, что сейчас она перешагнет стенку ванны и окажется в моей власти. Раньше ей всегда нравилось, когда я сзади, и мне это нравилось тоже, но теперь я хотел бы, чтобы она была в классической позе — лицом ко мне. И мы свободно уместились бы в этой тесной посудине, и я лежал бы сверху, а она, постанывая, подо мной, и я смотрел бы ей прямо в глаза, и губами чувствовал бы ее губы. Я бы не торопился и погуще развел бы свой яд, погружаясь в нее осторожно и медленно, как в девственницу, у нее там и правда все очень узко, и все ее выделения я хотел бы выпить, словно яблочный сок. Намечтавшись, я снова надел ее халатик и снова пошел в комнату. Делать мне было совсем нечего, и я, послонявшись из угла в угол и перебрав в шкафу на одной полке книги (несколько исторических романов и фотоальбом «Русские художники от А до Я»), опять включил телевизор. В это время заканчивалась какая-то гнусная передача, где выступали две грустные старухи и один плохо одетый бородач, в руках они держали персонажей из «Спокойной ночи, малыши» — Хрюшу, Филю и Степашку. Оказалось, что именно эти люди озвучивают всю живность из детской передачи, а потом одна из старух, та, что озвучивает Хрюшу, призналась, что делает это уже тридцать пять лет. Я даже присвистнул от удивления. Надо ведь, полжизни человек просидел под столом, заставляя двигаться и говорить этого противного и вредного, в отличие от положительных Фили и Степашки, поросенка Хрюшу. Пропасть детишек, наверное, успела стать взрослыми за эти тридцать пять лет, кое-кто уже и умер давно, а старуха все еще сидит, как сыч, под столом, говорит визгливым поросячьим голосом и, глядя на ноги ведущего, грустит. Да и где тут веселиться? Просиди-ка тридцать пять лет под столом рядом с чьими-то ногами. Знай я все это раньше, в жизни не стал бы смотреть этих «Малышей», а ведь в детстве это была моя самая любимая передача, за уши нельзя было оттащить от экрана, и особенно мне нравилось, когда в ней показывали мультфильм про маленького гиппопотама, у которого маму похитил злодей, а сам он, ее сынок, ходил и искал ее всюду, и везде, когда у него спрашивали, как она выглядит, он отвечал, что она самая красивая, и ему приводили какую-нибудь шикарную красотку, а он обиженно отвечал, что его мама еще красивее, и все никак не мог найти свою уродину. Передача закончилась, и все эти жалкие люди отправились, наверное, снова под свой стол. Кстати, у моей тети, у которой я хоронился все это время, имеется в хозяйстве живность, и здоровенного борова она ласково зовет Хрюшей, собаку Филей, а несколько десятков кроликов Степашками. Еще осталось ворону Каркушу завести, и был бы полный комплект, шутят соседи и зовут ее тетей Линой, хотя ее имя — Татьяна. Я выключил телевизор и лег спать.Глава вторая
1
Утром меня разбудил условный стук в дверь. Пришла моя тетя, в руках у нее была большая сумка с продуктами, чтобы я, значит, с голоду не опух. Прежде чем переступить порог, она долго и неодобрительно разглядывала халатик, который был на мне. Халатик моей возлюбленной. Тетя все знает о моей любви и не одобряет ее. Взгляд у нее, как всегда, жалостливый и немного подозрительный. — Один? — спросила она и наконец-то вошла. — Один. С кем же… Паук, правда, еще в ванной сидит. — Кто-кто? — Паук. В паутине. Он в воду вчера упал, а я его спас. Он у меня вместо приятеля. Я улыбнулся, но улыбка, видимо, получилась жалкой, потому что тетино лицо оставалось серьезным. Я отобрал у нее тяжеленную сумку, и мы прошли на кухню. Я поставил чайник, а она принялась выгружать из сумки свертки с мясом, домашней колбасой, маслом и еще всякой всячиной, все это она запихивала в холодильник, в котором и без того было полно продуктов, привезенных ею же в прошлый раз. Потом она заглянула в ванную, и я показал ей паутину под потолком. Она посмотрела на меня, как на чокнутого, потому что, наверное, решила, что Паук — кличка какого-нибудь придурка вроде меня, но оказалось, что это самый настоящий паук, насекомое. Она схватила веник, намереваясь паутину убрать, но я запретил ей это делать — вырвал веник и выбросил под ванну… Она не стала настаивать и больно щелбанула меня по затылку. — Это чего еще? — А что? — не врубился я сперва. — С головой, спрашиваю, чего сделал? — А-а… Побрил. — И кто тебя так? — Сам. — Сам? — удивилась тетя. — И зачем? — Не знаю, — соврал я. — Просто так, захотелось… — На самом деле я знал, для чего побрил голову — чтобы не были видны эти чудовищные залысины. Тетя покачала головой. — Лысый ты стал какой-то другой, страшный… И уши торчат, как две самоварные ручки. Я хмыкнул, поблагодарив ее за комплимент. Иногда тетя напоминает мне ребенка, и говорит она иногда, словно ребенок — то, что думает и без задней мысли. И на ее детскую прямолинейность я никогда не обижаюсь. Страшный так страшный. Впрочем, могла бы и промолчать. И сам знаю, что не красавец. — Она не приходила? — Нет, — я понял, о ком это тетя. О той, что дороже мне всего на свете. — Она сказала, что не придет никогда, ты знаешь это. А ты не видела ее? — Тоже нет, — ответила тетя и отвела глаза. Я понял, что она врет, но не подал и виду. — А этот… ну, ее кавалер, — сказал я. — Может быть, она у него? Ты знаешь, где он живет? — Нет, не знаю, — сердито отозвалась тетя. — И знать не хочу. Она с решительным видом поднялась. — Уже уходишь? — спросил я. — Так скоро? — А ты думал, я тебя до вечера развлекать буду? Мне нужно на автобус успеть. Сам знаешь, у меня хозяйство, смотреть некому. Действительно некому. Живет тетя совсем одна, ни мужа, ни детей, а хозяйство, как уже говорил, приличное: боров Хрюша, кролики Степашки, пес Филя и безымянные куры. Всех нужно накормить, за всеми нужно присмотреть, убрать, как за малыми детками. Когда я жил у тети, помогал ей — надевал кирзовые сапоги предпоследнего размера и в железном ведре относил счастливому Хрюше его пойло. — Дверь-то никому не открываешь? — Никому, — снова соврал я. Один раз я открывал ее почтальону. Мне повезло, что это был почтальон, а не из военкомата. Иначе бы собирай вещички, дезертирская морда, и вперед по приказу трибунала в дисбат. Страх божий. — Сиди дома, никому не открывай и сам никуда не выходи. — Хорошо. Я прекрасно понимаю свое крысиное положение, но тетя всегда лишний раз напоминает мне, чтобы я сидел дома и никому не открывал дверь. Переживает за своего племянничка дезертира. — Может, вернешься ко мне? — Нет, — твердо сказал я. — Как знаешь… Я пошла. Приду дня через три. Не ленись, сготовь что-нибудь и кушай. — Ладно, — сказал я. — Если увидишь ее, скажи ей… скажи обязательно… пожалуйста, скажи, что я… очень ее жду. И буду ждать всегда. Ты только скажи это, ладно? Скажешь? Тетя кивнула, а я добавил: — Скажи, не забудь, очень прошу. Тетя еще раз кивнула, хмуро глядя на меня, а я подумал, что если она и увидит ее, вряд ли что скажет. Она не одобряет моей любовной возни и даже считает, что я болен. Честное слово, так считает. Думает, или я спятил, или меня кто-то заколдовал. Один раз, когда я еще жил у нее, она решила, что вылечит меня, расколдует, если сводит в церковь причаститься. И я покорно с ней пошел в небольшую деревенскую церковь, и, пока очкастый и строгий на вид батюшка что-то гнусавил, разглядывал иконы на стенах, и все было нормально, но потом нужно было подойти к батюшке, чтобы он влил тебе в рот ложку кагора и засунул кусочек хлеба, и тетя перед этим научила меня, чтобы я, если батюшка спросит, что он мне дает, отвечал «кровь и плоть Господню», потому что, если ответить «вино и хлеб», батюшка разгневается и не только не станет причащать, но и вообще из церкви прогонит. И к батюшке выстроилась длинная очередь, как за колбасой в застойные годы, и впереди меня стояло несколько безобразных старух, которым батюшка засовывал свои пухлые пальцы в беззубые рты, помогая раскрыть пошире, и старухи давились и харкались, когда он пихал им глубоко в глотку ложечку с кагором. И мне все это показалось настолько противным, что я и очереди-то своей дожидаться не стал — выбрался из толпы и отправился домой, хотя тетя и здорово потом меня ругала. А что я мог поделать? Иногда я бываю страшно брезглив, но что касается моей возлюбленной, то я готов с удовольствием съесть ее экскременты. Тетя ушла, хлопнула подъездная дверь. Я посмотрел в окно, но ее не увидел, потому что она прошла, видимо, под самыми окнами.2
Чай мне пришлось пить на кухне в одиночестве, я смотрел через тюль в окно, и вдруг увидел, как мимо дома прошел Ю. А. — мой бывший классный руководитель, который преподавал литературу и русский язык. Подонок редкостный. Он меня, разумеется, не видел, шагал торопливо, размахивая кожаной барсеткой, в каких автолюбители и мелкие коммерсанты любят таскать документы, водительское удостоверение и ключи от гаража. Возможно, он купил машину, подумал я, потому что Ю. А. свернул к гаражам — я даже шею вывернул и лбом через тюль припечатался к вечно холодному стеклу, чтобы разглядеть, куда он идет. Машины у него раньше не было, но была одна характерная черта в манере воспитания — тем, кто баловался на его уроках, он, иезуит этот, выворачивал пальцы, и делал это так профессионально, так пребольно, что в один момент из глаз слезы брызгали, а ты начинал извиваться от боли, как червяк, и я сам испытал это варварство много раз. Он никогда не ругался, не ставил незаслуженно плохих отметок, не вызывал в школу родителей и не отвешивал обидных, но небольных затрещин-лещей, как некоторые преподаватели, — он просто высматривал себе жертву и медленно подкрадывался к ней, как хищник, не переставая размусоливать о прозе Лермонтова и Пушкина, а потом неожиданно хватал несчастного озорника за руку и начинал ему так тискать и выворачивать пальцы, что раздавался противный хруст, а сама жертва орала благим матом. Один мальчик из нашего класса в ярости даже пообещал ему башку расколоть кирпичом, как грецкий орех, но желания это у Ю. А. так и не отбило. Не щадил этот деспот даже девочек, крутил и им нежные пальчики, а я, когда уже закончил школу, уйдя после восьмого в техникум, несколько раз встречал его, но делал вид, что не узнаю. Очень нужно мне здороваться с разными подонками. Вот если бы он предложил, чтобы я ему пальцы повыворачивал, тогда другое дело. Сделал бы это с большим удовольствием. Ю. А. скрылся в гаражах, а я, забыв про чай, смотрел в окно и ждал, когда из того поворота выползет какой-нибудь автомобиль с моим бывшим классным руководителем за рулем. Автомобиль долго не появлялся, и я злорадно подумал, что, скорее всего, у него какой-нибудь дряхлый «Запорожец», который он никак не может завести, и пожелал, чтобы он вообще развалился на куски. Некоторое время спустя из-за того поворота действительно выполз желтый ушастый «Запорожец», и Ю. А. гордо восседал за рулем. Я от смеха чуть со стула не свалился, а когда он, тарахтя, скрылся из поля зрения, вспомнил случай, когда Ю. А. водил нас, пятиклассников, в Центральную городскую библиотеку на встречу с каким-то древним, как этот его теперешний автомобиль, ветераном. Дедушка-ветеран был седой, лохматый, весь в орденах и медалях, и пока он рассказывал свои басни о том, как несладко ему приходилось сидеть в окопах под Сталинградом, мы, отдавая дань его заслугам, вынуждены были выслушивать все это стоя. При других обстоятельствах я с удовольствием послушал бы истории про немцев, но тут, сами понимаете, когда стоишь, как столб, не до этого. Я, честно говоря, так и не понял толком, о чем он тогда рассказывал. Ну, вот, значит, стоим мы час, стоим два, а ветеран все чешет и чешет, сидит на стуле, как у себя в окопе, и руками в нас тычет — показывает, как на фрицев винтовку наставлял. Мы все устали стоять до смерти, а старикан все никак не мог угомониться, до того в азарт вошел, а мне так и хотелось треснуть ему по башке клюшкой, с которой он и приперся в библиотеку. Ю. А., инициатор этой экзекуции, сперва из чувства солидарности стоял вместе с нами, делая вид, что внимательно слушает все эта россказни и высматривая, кого бы ему схватить за пальцы, а потом ему это все тоже надоело, он стал переминаться с ноги на ногу, похаживать туда-сюда, и было видно, что он хочет сесть. И что бы вы думали? Часа через два он, помявшись и находившись туда-сюда, спокойненько садится на стул рядом с ветераном, дескать, имеет полное право, а мы, тридцать опешивших балбесов, все так же торчим, как идолы на острове Пасхи, и никому до нас нет дела — старикан никак не угомонится, и сесть без разрешения нельзя. Хорошо хоть, что скоро одной девочке сделалось плохо, и она, к нашей радости, свалилась в обморок. Только тогда-то Ю. А. наконец разрешил нам сесть, а сам побежал по кабинетам искать нашатырь. Девочку откачали и отправили домой, а нам пришлось еще часа четыре слушать стариковские бредни. Потом Ю. А. предложил задавать вопросы, но всем эта история настолько надоела, что никто ничего и спрашивать не стал, а Вовчик Лизунов, вот молодец, как только мы вышли из читального зала, принялся орать во все горло «Хенде хох! Рус сдавайся!» и изображать, как он строчит из пулемета, и хоть это нас немного повеселило, потому что домой расходились мы затемно, голодные и злые. Вдобавок у меня невыносимо болела спина. Как сейчас это помню. — Чтоб у тебя колеса лопнули и движок стуканул? — сделал я бывшему классному руководителю еще одно пожелание, а потом стал допивать свой чай.3
Я собрался залезть в ванну, когда вдруг раздался условный стук в дверь. Я снова накинул халатик, который уже успел сбросить на пол, и пошел отпирать, решив, что это вернулась тетя — может, забыла что-нибудь сказать. Кого не ожидал увидеть, так это его. Соперника. Красавца. Бизнесмена. Голубоглазого брюнета. Под его модным пиджаком, в кармане которого валяется мобильный телефон, скрывается красивое мускулистое тело, а не тощая грудь, заляпанная спермой и кровью. Я так опешил, что и слова сказать не мог. Он, видимо, при виде моей лысой башки тоже растерялся, потому что долго молчал, затем наконец-то произнес: — Можно? — Входи, — ответил я как можно грубее и небрежнее. Все-таки не родственник, чтобы с ним церемонились. Он вошел, а я не стал закрывать дверь. Он понял, чего я жду, и прикрыл дверь сам, печально добавив, что пришел один. «Один? — подумал я. — На кой черт ты мне сдался? О чем мне с тобой говорить? О том, как ты, подлец, укравший мою единственную и неповторимую, занимаешься с ней любовью? А может, не тратя времени на пустые разговоры, лучше убить тебя, зарезать? Потом затащить в ванну, расчленить и спустить мелкие кусочки красивого тела в унитаз, а кровь скормить пауку… Пожалуй, это неплохая идея…» Я представил, как набрасываюсь коршуном на этого негодяя и всаживаю ему в грудь по рукоятку самый большой кухонный нож. Кровь хлещет фонтаном, а он умоляет меня о пощаде, опускаясь на колени и закрывая руками лицо, — он жалок, он трепещет от страха и не смеет взглянуть в глаза смерти. Его мольбы меня не трогают, и я продолжаю безжалостно наносить свои удары, до тех пор, пока жизнь не покидает это жалкое тело, плавающее в луже крови. Представить, как я затаскиваю труп в ванну и под наблюдением паука начинаю бездарно разделывать его, я не успел, потому что этот голубоглазый брюнет, живой, с мобильником в пропасти своего бездонного кармана, бесцеремонно подтолкнул меня. — Может, пройдем на кухню… Неловко разговаривать в прихожей. Я передернул плечами, как от голода, потому что от его прикосновения мне сделалось нехорошо. Потом посмотрел на него презрительно и свысока, как бы говоря: «Еще одно прикосновение — и мне действительно придется тебя убить». Он спокойно выдержал мой взгляд, мне даже показалось, что он насмешливо ухмыльнулся, а потом сказал: — Так как? — Чем обязан? — в свою очередь спросил я. Разговаривать с этим типом мне не хотелось, но все же, подумал я, видимо, придется. На мой вопрос он ответил загадочными словами: — У меня для тебя есть сообщение. Очень важное… На кухне он бесцеремонно попросил налить ему чаю, и, пока я ставил на плиту чайник и зажигал газ, он не менее бесцеремонно пробрался в комнату и стал перебирать видеокассеты. Наверное, он волновался, потому что перебирал их быстро, суетливо, — мне показалось, он что-то ищет. Возможно, мне это только показалось. Он, увидев, что я стою в дверях и презрительно наблюдаю его возню, нисколько не смутился, оставил в покое кассеты и опустил свою красивую голубоглазую задницу на тахту. — Как же чай? — спросил я, и вдруг подумал, что не знаю имени этого человека. Впрочем, и не хотел знать. — Потом… пожалуй, потом. Ты присядь. Мое имя, конечно же, было ему известно, но он предпочитал «тыкать». — Я пришел по очень важному делу, — добавил он. Этот тип действительно волновался, или просто делал вид, и на него это было непохоже. Бывший мент, подпол, ныне коммерсант, всегда холеный, всегда с иголочки одет. Всегда спокоен и уверен в себе. Сейчас он волновался, и это было странным. Странным было и то, что он заявился один. Я почему-то обрадовался и подумал: «Может, она бросила его, и он приехал, чтобы сообщить мне об этом, а заодно поплакаться в жилетку? Наверное, потому он и волнуется, не решается сказать, что скоро она будет здесь с вещичками…» Я совсем повеселел и даже впервые за все это время почувствовал к этому человеку что-то вроде жалости. Да-да, именно так. Пять минут назад мечтал зарезать его, а сейчас готов говорить ему слова утешения. Он, заметив, что я улыбаюсь, прикрывая ладошкой свои клыки, сказал: — Новость у меня не очень веселая. Дело в том, что она умерла…4
Я и улыбаться сразу перестал. Новость была действительно невеселая. Грустная новость. Страшная. — Как умерла? — спросил я. — Очень просто, умерла, как умирают все, как умрешь когда-нибудь ты или я. Ее сбил автомобиль, водитель с места происшествия скрылся. Смерть наступила мгновенно… — Когда это произошло? — потребовал я уточнений. — Неделю назад. Ее успели похоронить. — Почему мне никто не сообщил? Он неопределенно пожал плечами: дескать, а я откуда знаю? Подонок, одним словом. — Может, это и к лучшему, — произнес он, придавая своему лицу страдальческое выражение. — Ну, то, что ты не присутствовал на похоронах… Она была обезображена до неузнаваемости… Лучше запомни ее такой, какой она была при жизни. То, что от нее осталось, представляло ужасное зрелище, а от лица… не осталось ничего — колесо проехало прямо по голове… Может, этого мне и не стоило говорить, но я хочу, чтобы ты знал правду… И тут я понял, что этот тип лукавит. Артист из него получился бы никудышный. Показывая всем своим видом, что скорбит, он упорно прятал взгляд, а когда наши глаза все-таки встречались, я замечал в его голубых глазах насмешливое нахальство. Так не скорбят, ясно и дураку. Или, может, он решил, что дурак — я? Мне подумалось, что, скорее всего, эта история — вымысел, сочиненный специально для меня. Возможно, в его словах и была доля истины, но не было ясно, где он врал, а где говорил правду. Еще не было ясно, кто сочинил всю эту историю: он, она или кто-то еще? Как бы там ни было, фантазией тот человек обделен не был. С такой фантазией смело можно детективчики писать. — Да-а… — наконец сказал я, тоже делая скорбящее лицо и посмеиваясь в душе. — А ведь я любил ее… Это хорошо, что я узнал правду. Очень хорошо. Но, поскольку она была мне близким и дорогим человеком, я хочу видеть ее могилу. Где она похоронена? Наверное, мне не стоило говорить, что я любил ее, потому что в насмешливых глазах этого господина моментально вспыхнул огонь отвращения и брезгливости ко мне — будто он мылся, а в ванну к нему свалился паук. Уж он-то точно не стал бы его спасать, а я для него вообще был хуже насекомого. — Да, конечно, понимаю тебя… — Черта с два он меня понимал. — Ее похоронили за городом, на небольшом сельском кладбище. Если хочешь, я отвезу тебя туда… Он, наверное, подумал, что я откажусь — дескать, дезертирская морда не должна и носу на улицу высовывать, даже если погиб любимый человек, — но он ошибся. Я молча ушел в ванную комнату и переоделся — снял ее халатик и напялил свои махры. Потом вернулся (он снова шевырялся в кассетах) и сказал: — Я готов. — Что ж, идем, — ответил он, бросив свое крысиное занятие. Мы вышли на улицу, где у подъезда блестел огромный внедорожник «Тойота» — у солидного господина должно быть солидное авто. Там, где я должен был отдавать долг Родине, на таких любили разъезжать боевики — бандиты и террористы, и поначалу странно было видеть на фоне развалин и трупов наишикарнейшие «Круизеры» и «Прадо», ухоженные, чисто намытые и с тонированными стеклами, которые старательно объезжали воронки от разорвавшихся снарядов. Впрочем, и здесь, в родном городе, то же самое — разъезжают на таких тачках или бандиты, или бизнесмены, вроде этого холеного голубоглазого господина. Сиденья в джипе обтянуты светлой кожей, климат-контроль поддерживает в салоне заданную температуру, и не нужно опускать стекла, чтобы не вспотеть от жары. Лето все-таки. Всю дорогу мы молчали, лишь надрывалась включенная этим типом по причине траура магнитола: Николай Носков исполнял свою дурацкую песню «Паранойя». На мой взгляд, и слова, и музыка — никудышные, дерьмо. В настоящей песне должны присутствовать мелодичность и грусть, ничего этого не было и в помине в песне Носкова. Но господину без имени, видимо, нравилось, потому что в такт музыке он барабанил упругими пальцами по рулю. «Сами вы два параноика, — подумал я раздраженно. — И ты, змей-искуситель, и этот доходяга с неприятной фамилией Носков». После этой «Паранойи» он переключился на другую радиостанцию, «Европу Плюс», и звучащая там песня была в моем вкусе. Вроде бы «Империо», «Поезд на Ленинград». Очень старая и очень красивая песня. Скоро мы свернули с асфальта на грунтовку, ехали мимо бесконечных полей с невысокой кукурузой, а потом, когда начался лес, он остановил машину. Приехали. Прямо перед нами гостеприимно распахнутые деревянные ворота, за которыми виднелось кладбище — жалкие металлические памятники и деревянные кресты. Над воротами тоже прибит облезлый деревянный крест — снег, дождь и время сделали свое дело, и теперь голубая краска, которой он был когда-то выкрашен, местами отвалилась. — Это здесь? — спросил я. — Да, здесь, — ответил он и отвернулся. — В самом конце… На кладбище было безлюдно и тихо, лишь вороны, зловещие спутники смерти, нарушали тишину. Хоронили здесь, видимо, редко, и так же редко навещали спрятанных в землю мертвецов, почти все могилы заросли травою и цеплявшимся к одежде репейником. Он шел впереди быстрыми шагами, я, немного отстав, тащился сзади. Там, где на памятники и кресты были прикручены керамические овалы, я останавливался и вглядывался в лица когда-то живых людей, читал, если можно было еще прочесть, даты рождения и даты смерти — время между двумя этими датами прошло, промелькнуло в один миг, и теперь человек должен находиться здесь вечно, как паук в своей паутине. Мне сделалось тоскливо. Возле каждой могилы мне хотелось посидеть, хотелось дать почувствовать всем этим мертвецам, что они еще кому-то нужны, но времени не было, нужно было торопиться, чтобы совсем не отстать от господина без имени, — он уже несколько раз раздраженно оборачивался, и на всех похороненных здесь людей ему было наплевать. На одном ржавом памятнике я увидел фото весело улыбающегося малыша и снова сбавил шаг. Пухлощекий малыш весело улыбался, и это было странно. Наверное, когда его фотографировали, он и не думал, что улыбаться ему осталось недолго. «Ты-то, бедняжка, за какие здесь грехи?» — подумал я с жалостью и, протерев табличку от толстого слоя пыли, узнал, что прожил на белом свете этот малыш всего семь месяцев. Всего семь месяцев радовал он своих родителей, которые покупали ему разные игрушки, распашонки и ждали, когда он начнет выговаривать свое первое «агу» и «мама», которые представляли, кем он будет, когда вырастет, врачом, космонавтом или, может, известным писателем… Теперь родители забыли своего малыша, маленького мертвеца, из которого не получился ни космонавт, ни известный писатель, и травы на его могиле было не меньше, чем на остальных.5
Наконец мы пришли. Этот тип, оказывается, не врал, утверждая, что ее похоронили. Действительно, в самом конце кладбища, куда он привел меня, среди нескольких свежих могил находилась и ее могила. Все было как положено. Убогий металлический памятник, три жалких венка с черными лентами, черт знает от кого, рыхлая земля со дна могилы, а на небольшой пластине выгравировано ее имя, отчество, фамилия, дата ее рождения, дата смерти… Не хватало лишь фотографии. — Все это пока временно, — принялся оправдываться мой спутник. — Нужно подождать, пока осядет земля. Потом можно будет установить хорошую плиту из мрамора. Разумеется, за мой счет… «Еще бы, — подумал я. — С твоими-то деньжищами здесь можно склеп золотой состряпать. Вот только нужен ли он?..» Так как вся эта комедия была придумана для меня, пришлось подыгрывать. А что еще оставалось делать? Спорить с этим типом? Кричать на него, умоляя сказать правду? Нечего и думать. Раз уж кому-то хочется убедить меня, что она погибла под колесами какого-то автомобиля, то я в свою очередь дам понять, что поверил в эту сказку и у меня нет никаких сомнений. Что будет дальше, посмотрим, но сейчас мне следовало скорбеть по сценарию. Что ж, извольте? Господин без именисмотрел на меня выжидающе. Я присел на корточки перед памятником и часто-часто заморгал глазами, кривя рот и покусывая губы — дескать, креплюсь, чтобы не заплакать, а сам думаю, как бы мне выдавить из себя хоть слезинку. Плакать мне до смерти не хотелось, но сделать это было нужно, и тогда я стал вспоминать репродукцию картины Н. Ярошенко «Всюду жизнь», которую видел пару дней назад в фотоальбоме «Русские художники от А до Я». Сюжет такой: сквозь зарешеченное окно арестантского вагона заключенные кормят слетевшихся на перрон голубей. Ближе всех к окну ребенок, мальчик, лет двух, не больше, хорошенький, в светлой распашоночке, держит в руке кусочек хлеба и бросает птицам, — его самого держит на руках мать с очень печальным лицом. Разглядывал этот фотоальбом я от безделья, и все было нормально, но когда на последней репродукции я увидел этого мальчика с трогательно просунутой сквозь прутья решетки рукой, маленькой ручкой, сжимавшей кусочек хлеба, в глазах у меня, двадцатиоднолетнего балбеса, который был на войне и видел смерть, так и защипало, а через несколько минут я уже заливался горькими слезами — и чем дольше смотрел на мальчика, тем больше было слез. В жизни так не ревел, черт бы меня побрал. Его печальную мать и остальных арестантов, которые улыбались и, как мальчик, бросали голубям хлеб, мне тоже было жаль, этих несчастных бедолаг, путешествующих неизвестно куда в своей тюрьме на колесах, очень жаль, ну а тот мальчик вообще мне всю душу вынул. Можно сказать, не успел родиться, а уже среди арестантов. Куда его везут, словно взрослого преступника? За что? Зачем? Мать, видимо, знает, он — нет. Он не понимает всего этого, зато понимает, что птиц, все слетавшихся и слетавшихся на перрон, нужно кормить, бросать им кусочки черного хлеба, а ведь, наверное, и самим порой нечего есть… Ужасно трогательную вещь создал этот Н. Ярошенко, умерший еще в 1898 году. Жестокие люди, жестокая жизнь, которая всюду… И сейчас, когда я подумал об этом мальчике, представил его маленькие пальчики, сжимавшие кусочек хлеба, представил всю его жизнь по ту сторону решетки, в груди у меня защемило, и этого придуманного художником, возможно, никогда не существовавшего мальчика мне было жаль не меньше, чем всех мертвецов на этом деревенском кладбище. Я плакал, и мне хотелось плакать еще, хотелось кусать комья свежей могильной земли от жалости к тому мальчику. Может быть, я спятил, а может, в нем я увидел самого себя, несчастного ребенка, путешествующего черт знает куда… И я катался по могиле, задевая венки и памятник, слезы не переставали литься из глаз, и я все никак не мог угомониться. Не знаю, сколько времени длилась эта истерика, но господин без имени не утешал меня и не пытался остановить. Видимо, он наслаждался всей этой сценой и думал, что я горюю по возлюбленной. Нет, это были всего лишь слезы по мальчику. Моя возлюбленная жива, я в этом не сомневался. Когда я успокоился, мы вернулись в машину и он отвез меня, перепачканного землей с могилы и зареванного, домой. В зеркале заднего обзора я видел свою лысую башку и покрасневшие от слез глаза.6
Потом, посчитав свою миссию выполненной до конца, он уехал, а я остался. Делать мне было нечего, и я сразу же разделся и залез в ванну. Паук сидел в паутине, и я поприветствовал его: — Мое почтение, господин Паук! И он зашевелился в своей паутине, будто тоже соскучился и не поймет, где это меня черти носили. — На кладбище был, — сообщил я ему. — Она все еще не хочет меня видеть, потому-то и был придуман весь этот спектакль. Она знает, что я люблю ее и буду любить всегда, и таким образом пытается от меня избавиться. Дескать, пусть чудовище и извращенец думает, что какой-то там автомобиль проехал прямо по хорошенькой голове его возлюбленной, и не мечтает увидеть ее снова. План, конечно, хорош, нечего сказать, только я не совсем еще дурак. Да, не совсем… Почему я думаю, что все это лажа? Очень просто. Во-первых, этот богач тоже любит ее и, если бы она погибла на самом деле, он похоронил бы ее не на жалком деревенском погосте, а на городском кладбище, в престижном ряду, уверен в этом… А во-вторых, на могиле не было ни одного цветочка, лишь три венка. Представляешь, приятель? Ни одного! Прикидываешь, эта женщина не заслужила ни одного цветочка, смех и только! Да когда она умрет, за цветами не будет видно могилы — и этот придурок первым притащит охапки гвоздик и роз. Вот где промашка-то вышла. Все они вроде бы продумали и сделали правильно, но жадность подвела господина без имени, хотел сэкономить пару монет, и вот что из этого получилось. Завали он могилу цветами, и я мог бы еще поверить всему этому, а так… В третьих, мудак он, вот и все. Хоть бы очки черные нацепил, чтобы нахальные глаза спрягать. Придурок! Обращаясь к пауку, я все больше убеждал себя в том, что она жива. Правда, нужно было убедиться окончательно, и у меня созрел небольшой план, как это сделать наилучшим образом. Способ не из приятных, зато верный, и я решил, что займусь этим завтра. Сегодня буду наслаждаться в ванне… Мой взгляд наткнулся на ее белье — мгновенная эрекция. «Черт возьми, — подумал я, натягивая на себя черные трусики и бюстгальтер, — как же нам хорошо было когда-то вместе… А теперь она изъявляет желание умереть, лишь бы избавиться от меня». Удовлетворившись, я повесил оскверненное собственным ядом белье обратно на трубу. Вода лилась из крана тонкой струйкой и разбивалась о дно — возле сливного отверстия эмаль отвалилась и металл покрылся шершавой ржавчиной. Я прислушался, но наверху было тихо. Меломан почему-то не шел мыться вместе со своим магнитофоном, а мне очень хотелось послушать Джорджа Майкла или Б. Моисеева, его «Глухонемую любовь». Так и не дождавшись меломана, я надел ее розовый халатик и устроился на кухне у окна, как перед телевизором. Скучно было до смерти, и от безделья я принялся разглядывать проходивших под окнами людей. Один парень тащил в руках комнатную антенну и моток телевизионного кабеля, и я сразу узнал его. Мой одноклассник, невероятно медлительный тип с новогодней фамилией Елкин. Однажды он здорово насмешил весь наш класс, и произошло это как раз на Новый год. Не помню, в каком классе тогда мы учились, в третьем или, может, четвертом, но помню, что случилось это 31 декабря. В тот день мы, как полагается, не учились, а, разодетые в разные костюмы, веселились в спортзале, где стояла нарядная елка. На мне тогда был дурацкий костюм Кащея Бессмертного, черные трико и водолазка, на которые были приклеены полоски белой ткани — дескать, кости. Наплясавшись и получив подарки, мы вывалили всем классом на улицу, чтобы отправиться домой, и тут видим этого чудика Елкина, который приперся учиться во вторую смену — на спине ранец, в руках мешочек со сменной обувью. Представляете картину? У всех каникулы начались еще вчера, в руках у нас подарки, и все мы разодеты в черт знает что, карнавальные костюмы, значит, и лишь один Елкин учиться собрался, 31 декабря-то. Ну, мы стали над ним смеяться, как ошалевшие, и набили ему полный ранец снега, а он, Фома неверующий, все равно поперся в школу — никак не мог поверить, что никто в этот день не учится. Был этот Елкин круглым двоечником, мать у него алкашка, и на родительские собрания приходил вечно угрюмый отец. Сейчас Елкин тащил в руках свои телевизионные прибамбасы — видно, собрался антенну менять, а о моем существовании он, наверное, давно позабыл. А ведь в библиотеке, когда нас развлекал байками про немцев дедушка ветеран, и на похоронах Леши он присутствовал тоже. И это он, скорее всего, тоже напрочь позабыл. Я подумал, что знаю, в чем заключается между нами разница. Он, Елкин, все еще был частью моей сегодняшней жизни, а в его кабельно-антенном существовании для меня не осталось места. Вот и все.7
Потом на лавочку возле подъезда уселось несколько парней из нашего дома — придурковатый Емеля и его товарищи, в руках у каждого бутылка с пивом, неизменная, как и три года назад. Лоботрясы и бездельники, никто из них не работал раньше и, думаю, не работает сейчас. Это их образ жизни — наглотаться пивка, покурить травку и поржать. Расправившись с пивом, Емеля вытащил из кармана пачку «беломора» и пакетик с дурью — профессиональными движениями, ни от кого не прячась, принялся «заряжать» папиросину. Прохожие неодобрительно косились на него, товарищи терпеливо ждали. Я быстро переоделся и вышел на улицу. Мне показалось, это произвело впечатление. Челюсти у всех так и отпали, но каждый промолчал, даже Емеля, хотя раньше, при встрече, неизменно называл меня то Робертом Майлзом, то Робертом Льюисом Стивенсоном, то Робертом Земескисом, а то и Робертом де Ниро. Мы не виделись три года, но промолчал он не поэтому, а потому, что сейчас я был не Роберт де Ниро, а Роберт Дезертиро. Я поздоровался с каждым за руку и тоже сел на лавочку. Парни уже успели пыхнуть и, расслабленные, стали делать вид, что моим появлением не шокированы. Все — полусонные, движения замедленные, глаза мутные. Как обычно, они стали прикалываться, без внимания и муху не оставят. Один из них, Коля, комментирует. Двое мужиков вынесли из подвала чугунную батарею. — Пошли на гармошке играть, — говорит Коля. Все ржут. Мужики дотащили батарею до машины, начали пихать в багажник. — Вместо радиатора поставят. Все ржут еще сильнее, посматривая на меня — приглашают поприкалываться тоже. В песочнице возится с игрушечной машиной малыш лет четырех. Его отец стоит рядом, читает газету. — Не его ребенок, — говорит Коля. — Усов нет. Папа, действительно, с усами. — У него и нога деревянная, — добавляет кто-то. — Тогда точно не его, — говорит Коля. Подходит Санька, парень из соседнего подъезда, здоровается со всеми, а на меня смотрит подозрительно. Коля разглядывает дырочки на его ботинках и спрашивает: — Сам, что ли, сверлил? Ботинки у Саньки старые, стоптанные, с заплатами. Коля бесцеремонно засовывает палец под одну полуотвалившуюся заплату: — Чего, как оборванец? — Вот доношу и выброшу, — смущается Санька. — Тогда пора, — говорит Коля. — Не жди, когда подошвы отвалятся. Каждое Колино слово разжигает веселье все больше. Он и сам смешной: маленький, худой, коротко подстриженный, с толстенными, как у негра, губами и носом-картошкой. Вечно обкуренный. — Ты куда, Сань, собрался? Санька смущается еще больше, не хочет отвечать, но все, притупив смех, ждут, что он скажет — вернее, как прокомментирует это Коля. — Да… к девчонке, — наконец отвечает он. — Вон к той, что ли? — спрашивает Коля, указывая на кривоногую старуху с клюшкой. — Нет, — улыбается Санька и уходит. Все ржут. На клюшке, которую цепко, двумя руками, держит кривоногая старуха, виднеется полустертая надпись: «Коно» — раньше клюшка была хоккейной. — Знаете, как эту старуху зовут? — спрашивает нас Коля и сам отвечает: — Павел Буре. После того как они наржались, Емеля принялся рассказывать «наркоманские» анекдоты. — Короче, Кибальчиш залез на баррикаду, размахивает флагом и орет во все горло: «Измена! Измена!» Плохиш забился внизу куда-то в угол и, лопая двумя ложками варенье, говорит сам себе: «Ничего не пойму. Вроде бы одну и ту же дурь курили, но меня почему-то на хавчик, а Кибальчиша на измену пробило». Следующий анекдот был про то, как в самолете, во время полета, наркоман уселся на унитаз и потягивал косячок, а в это время летчики для другого пассажира, из новых русских, которому только что стукнуло тридцать лет, тридцать раз выполнили мертвую петлю. Потом наркоман выходит из туалета и восхищенно крякает: «Вот это дурь! Не успел затянуться, как тут же восемь раз за шиворот себе насрал». Коля, увидев молодую маму с коляской, хотел что-то сказать, но Емеля перебил его: — А вот еще, пацаны. Короче, наркоман пыхнул как следует и уселся на берегу. В реке мужик тонет, орет: «Спасите! Помогите!» — и уходит под воду. Из кустов выбегает милиционер, спрашивает у наркомана: «Кто кричал?» — «Никто», — отвечает тот. Милиционер уходит, а утопающий выныривает и снова орет: «Спасите! Помогите!» — и опять под воду. Из кустов снова выбегает мент: «Кто кричал?» — «Да никто», — говорит наркоман. Мент уходит, а мужик выныривает уже у самого берега и из последних сил шепчет: «Спасите… помогите…» Наркоман ставит ногу ему на голову (Емеля встает и показывает, как это происходило), чтобы она ушла под воду и, оглядываясь по сторонам, говорит: «Да тише ты, тебя менты ищут!» Молодая мама с коляской прошла, зато в небе появился реактивный самолет, оставлявший за собой след — белую и упругую струю. — Зарин распыляют, — констатировал Коля. — Зарин — херня, — говорит кто-то из парней. — Мне вот завтра на дачу ехать, картошку опрыскивать — такой облом, блин. Заколебали эти колорадские жуки. — Ненавижу дачу, — отозвался Емеля. — У меня аллергия на крестьянский труд. Копаться, ковыряться, полоть, опрыскивать… Уж лучше пусть предки возятся в этом навозе, им один хер делать нечего. Ты-то, Роберт, как на это смотришь? — На что? — На каторжный труд дачника. Ну, чтобы в земле возиться, словно червь могильный… — Положительно, — сказал я. — Как раз я хотел попросить у вас лопату, очень нужна. Завтра же верну. — Тебе когда нужна она? — Если можно, прямо сегодня. — Нет проблем, Роберт, — сказал Емеля и, сходив в свой подвал, вынес мне штыковую лопату с белоснежным черенком. — Держи. Совсем новая. — А метлы, Емель, у тебя нет? — лениво поинтересовался Коля. — Зачем тебе? — Чтобы летать. Как Баба Яга. Они стали опять ржать, а я пошел домой. — Верну завтра, — пообещал я перед тем. — Завтра вечером.8
Я оставил лопату в прихожей, разделся и залез в ванну. Потом включил воду и пяткой заткнул сливное отверстие. И в это же самое мгновение сверху послышалась музыка. Для замечательной песни Джорджа Майкла бетонные плиты — не преграда. «Меломан сидит в ванне, — подумал я. — Значит, все в порядке. Хорошо, что ему нравятся те же песни, что и мне. Поставь он сейчас „Паранойю“ Носкова — и я точно залил бы уши парафином». Я попытался представить себе, как выглядит этот меломан с третьего или четвертого этажа. Может, он настоящий красавчик — голубоглазый брюнет? А может, наоборот, жалкий уродец, вроде меня, ушастый, с огромными клыками, лысой башкой, и которого вдобавок бросила возлюбленная? Женщины — коварны и непостоянны. Находят себе красавчиков с карманами, полными бабок, а нас, уродцев, — по борту. Что нам остается делать? Торчать день-деньской в ванне, слушать Джорджа Майкла, Б. Моисеева и онанировать. Возможно, перед тем как включить свой магнитофон, меломан тоже надевает на себя забытое или специально оставленное ею нижнее белье и возбуждается, вспоминая ее тело. Если она не успела постирать белье, он — счастливчик, потому что в трусиках, кроме сохранившегося запаха ее влагалища, мог затеряться золотистый кучерявый волос, — и, глядя на этот волос, легко представить, как прижимаешься губами к пухлому лобку, а затем — к влагалищу, раздвигаешь его нетерпеливым языком и слизываешь все ее выделения, словно яблочный сок. Стон, обязательно должен быть стон, тихий и волнующий. Она стонет от наслаждения, ты — от того, что доставляешь наслаждение ей. Потом ей захочется доставить удовольствие тебе и, посасывая и облизывая твое жалкое жало, она снова будет стонать, и ты будешь стонать, а еще лучше, когда все будет происходить одновременно: она сосет, ты — лижешь. Такую позу можно увидеть в любой порнухе, и она мне очень нравится, хотя, как я вычитал в одном старом номере «Плейбоя», многие мужчины находят ее неприличной, противоестественной, и одна мысль — засунуть свой язык в нежное влагалище жены — вызывает у них отвращение. Эти дураки и лицемеры, наверное, никогда и никого не любили по-настоящему. Им бы поучиться у обезьян породы бонобо, единственных в мире животных, которые занимаются любовью во всех мыслимых позах, а кроме того, практикуют секс оральный, групповой, лесбийский, гомосексуальный и бисексуальный. Матери трахаются с детьми, братья с сестрами, все это в порядке вещей, но зато они никогда не враждуют и не ссорятся из-за еды. Об этом я вычитал в другом номере «Плейбоя», ну, где на обложке красуется обнаженная Наоми Кэмпбелл. Я подумал, что, возможно, меломан не принадлежит к числу дураков и лицемеров, и ему тоже нравится эта поза, завершить которую мне хочется так: я кончаю ей прямо в рот, а потом сразу же мы целуемся и лица у нас перепачканы моей спермой, и еще я слизываю эти капли собственного яда с ее щек, словно слезинки. За Майклом последовала «Глухонемая любовь» Б. Моисеева и, как вчера, я снова подвывал ему и его шикарной леди. «Глухонемая любовь стучалась в окна, глухонемая любовь стучалась в двери… Где в этом мире немом душе согреться? Глухонемая любовь стучалась в сердце!» «А может быть, — вдруг подумал я, — этот меломан вернулся, как и я, с той войны? И он не убежал, как крыса, а вернулся героем, с орденом и, может быть, без ног?.. Тогда ясно, почему он целыми днями торчит в ванне и слушает магнитофон. Он никому теперь не нужен, и делать ему, как и мне, совсем нечего…» Повидал я три года назад таких калек, своих ровесников, у которых, как говорится, молоко на губах еще не обсохло, и подрывались они на противопехотных минах, выпускаемых, кстати, в нашем городе на одном из военных заводов. Бывало, что взрывом отрывало не только обе ноги, но вдобавок и член. Что если и этому меломану оторвало член? А еще и руки? И теперь лежит этот несчастный обрубок в ванне, куда его принесли старики-родители, и, слушая музыку, пялится на трусики и бюстгальтер, которые когда-то носила его любимая женщина. Кому нужен урод без ног, рук и члена?9
Из ванны я вылез после того, как меломан прослушал по три раза все свои любимые песни, — к старым, уже известным мне, прибавилось несколько новых, и меня порадовало, что среди них есть «Поезд на Ленинград». Паук, наверное, оглох от моих громких завываний — подпевал я так, значит. Я посмотрел в окно и увидел, что ни Емели, ни его товарищей на лавочке уже не было, сидела жирная старуха со второго этажа, которая раньше заводила каждый месяц двух новых котят, а те у нее неизменно дохли; старуха оборачивала трупики старым полотенцем и отправлялась с лопатой за гаражи, чтобы похоронить их. Наверное, там целое кошачье кладбище. Я вспомнил, что у старухи был сын и очень давно, когда меня водили еще в детский сад, он отравился таблетками. Наступил вечер. Темнело, как в аду. Я включил телевизор от нечего делать, и как раз по второму каналу начиналась передача «Сам себе режиссер». Не очень люблю эту передачу, потому что, когда нет интересных сюжетов, в ней показывают падающих малышей. Наверное, А. Лысенков думает, что это очень смешно, и родителей, снимавших эти сцены, очевидно, считает нормальными, родителей, которые специально подстраивают (ножку подпиливают у стула или что-то там еще), чтобы их двух- или трехлетнее чадо пребольно шлепнулось. Терпи, малыш, лишь бы папа или мама прославились, засняв тебя на видеокамеру и отправив пленку в сумасшедший «Сам себе режиссер». До чего только не додумываются иные изверги, но один родитель, похоже, перещеголял всех: засунул голому сынишке перья в задницу и, пока тот орал от боли и подпрыгивал на месте, точно петух, снимал все на камеру. Наверное, вообразил себя Спилбергом или Тарантино, идиот. На взгляд, не мой — Лысенкова, получилось смешно, и эти жуткие кадры можно увидеть в каждом новом выпуске — уже в качестве заставки. Наверное, не одного Лысенкова это веселит, но лично я, будь моя воля, всю башку расколошматил бы видеокамерой тому кретину, который все это придумал и заснял. Пусть тогда бы посмеялся. И сейчас было то же самое: под развеселую музыку карапузы, которые едва научились ходить, спотыкались, ударялись и падали со стульев на пол, со столов — на швейные машинки, с велосипедов — в лужи. Осталось еще подстроить и заснять, как какой-нибудь голенький малыш падает со стога сена на вилы, и это, наверное, было бы смешнее всего. Мне так и хотелось закричать: «Остановитесь, подонки! Что вы делаете? Это же не куклы, а дети, ваши родные, любимые дети! И им больно, больно, больноооооооо!..» Я не закричал, да и кто мог бы услышать? Вместо этого переключился на другую программу, где мне предложили постирать брюки не дорогим порошком, а дешевой «Досей», пожевать после еды «Орбит без сахара» и засунуть в трусы тонкую «Олдэйз-ультра». Я выключил телевизор и лег спать.10
Мне приснилось, будто я умер. Лежу в гробу, который почему-то наполнен водой, и я весь мокрый. Крышки нет. Я привстаю, держась за края гроба, и хочу посмотреть на людей, которые пришли меня хоронить. Вокруг — ни одного человека. Я смотрю вниз и вижу, что гроб мой болтается черт знает где, в какой-то пустоте, и не видно ни земли, ни облаков — лишь какая-то однообразная и страшная пустота. Мне становится тоже страшно. Я — голый, и от горла до самого паха тянется уродливый шрам, и мне ясно, что это постарался патологоанатом, проводивший вскрытие. Ноги у меня в воде, и пяткой я будто бы затыкаю дырку в гробу, — убираю пятку, и вода уходит. Мне тоже хочется куда-нибудь уйти, убежать куда угодно, хоть к черту на рога, хоть на раскаленную сковороду, куда угодно, лишь бы не находиться в этой пустоте, но долго, очень долго, как мне кажется, я ничего не могу поделать и вынужден голышом сидеть в своем мокром гробу, слушать тишину и разглядывать шрам на своем теле — нитки, которыми стянута грудь, грубые и очень толстые. Потом нитки будто бы расходятся, сгнив в одно мгновение, и из моей разверзшейся груди начинают выползать пауки — тысячи, сотни тысяч… Заполнив гроб, они, шевелясь, переваливаются через край и тысячами падают в пустоту. Я хочу прыгнуть за ними следом, но меня не пускает оставленная пауками паутина, и тогда я начинаю ее рвать. Избавившись от пут, выпрыгиваю из гроба и падаю вместе с пауками в бездну, а потом вдруг вижу, что это не пауки, а мертвые малыши. Мне захотелось плакать…Глава третья
1
Когда я проснулся, на моих щеках действительно были слезы, слезы по мертвым малышам… Утро едва начиналось. Притащившись со своей лопатой чуть свет на дачную остановку, я ничем не отличался от других людей. Вокруг было полно пенсионеров с мотыгами, лопатами и большими корзинами в руках. И одеты все одинаково: зеленого цвета ветровки, резиновые сапоги, детские панамы или фуражки с разноцветным козырьком. На мне были джинсы, зеленая ветровка, а на голову я напялил широкополую соломенную шляпу, которую отыскал в шифоньере. Дачник получился хоть куда. Народу было много и, когда подкатил первый дряхлый «Пазик», пенсионеры атаковали его с такой решительностью, что я, оказавшись в сердце толпы, был беспомощен, как младенец. Меня швыряли из стороны в сторону, пихали локтями и мотыгами, наступали на ноги, а потом оказалось, что автобус уже закрыл дверь, прищемив какую-то старуху, и уехал. Кто-то здорово долбанул меня металлическим ведром по колену. Когда подъехал следующий автобус, я действовал решительно и бесцеремонно, как все: наступал кому-то на ноги и вовсю работал локтями, пробираясь к заветной двери. На остановке кто-то закричал: — Дикари, создайте очередь! Никто ему не ответил. Очередь никто не хотел создавать, все хотели уехать прямо сейчас. В салон я ворвался как победитель, потрясая лопатой, словно окровавленным мечом, которым только что сносил головы своим врагам, — шляпу мне нахлобучили на глаза. Еще оставались свободные места, и я сел сзади у окна. Я поправил шляпу, а лопату поставил между ног. Рядом со мной сел дедушка в очках и, неодобрительно покосившись на лопату, сказал: — Рано еще картошку копать. Я ничего ему не ответил. Автобус оказался еще дряхлее, чем предыдущий. Это стало ясно, когда водитель кое-как, с ужасным треском, врубил первую передачу, и мы тронулись. — Поехали! — засмеялся какой-то мужик в салоне, очевидно, подражая Гагарину в момент старта. Рессоры безжалостно скрипели. Через десять минут отчаянной тряски салон наполнился пылью и дымом — приходилось терпеть, потому что ни окна, ни два люка на крыше не открывались. Чтобы нам не было скучно, водитель включил магнитолу, которая тянула ленту и никак не могла переорать буханье подвески, скрип рессор и рев мотора. Водитель прибавил громкость, и я разобрал, что это за песня — старинная, как сам автобус. «Миллион алых роз» в исполнении Аллы Борисовны. Когда начинался припев, сквозь весь этот оглушительный рев и скрип мне слышалось вместо «алых роз» — «мертвецов»:2
На кладбище за одну ночь ничего не изменилось: те же деревянные, гостеприимно распахнутые ворота, тот же облезлый крест над ними, то же безлюдье и воронье на деревьях. Малыш, который прожил на свете всего семь месяцев, продолжал улыбаться на своем ржавом памятнике. И так же мертвецы должны были все лежать в своих истлевших или совсем новых гробах, если только под землей не завелись монстры, которых я видел в каком-то из ужастиков Ловеркрафта, — монстры изрыли всю землю под кладбищем лабиринтами и ползали по ним, похищая из гробов покойников. Оставалось надеяться, что эти ужасные монстры еще не добрались до жалкого деревенского погоста. Вот и ее могила. — Привет, милая, — сказал я и бросил лопату на землю. Ветровку и рубашку я снял, оставшись по пояс голым. Шляпу оставил. Солнце припекало все сильнее, небо над головой чистое, голубое-голубое, как глаза сиамской кошки. Красота! Мне предстояла тяжелая работа, но я решил, что справлюсь дотемна, и не торопился. Побродил между могил, разглядывая на памятниках фотографии, где они еще сохранились. Потом из ее могилы я выкорчевал памятник, впившийся в землю четырьмя длинными ножками, и предусмотрительно оттащил его к лесу, в кусты. Туда же выбросил три венка с черными, как на бескозырках, лентами. Порядок. Можно начинать копать, не опасаясь, что сюда кто-нибудь забредет и увидит меня. Что я тут делаю? Ничего особенного. Выкапываю могилу для своей почившей бабушки, черт бы меня побрал! Земля была рыхлой, копалось легко, но с непривычки я быстро уставал. Отложив лопату, я садился на землю, отдыхал и запоздало думал, что нужно было захватить перчатки. Новенький шершавый черенок заживо сдирал с ладоней кожу. Когда я углубился примерно на метр, случилось что-то фантастическое. Из-под земли послышалась музыка, очень тихая, но я разобрал, что это за песня — «Ты здесь» в исполнении слепой девочки Дианы Гурцкой. Наверное, я окончательно спятил, решил я сперва. Можете вы себе представить? Новоявленный гробокопатель притащился на кладбище, чтобы выкопать гроб и убедиться, действительно ли в нем находится тело его возлюбленной, и вместо этого слышит песню, которая доносится из-под земли. Что это — бред, галлюцинация? Если так, то я предпочел бы наслаждаться Майклом или Б. Моисеевым, хотя песня слепой девочки тоже ничего. Или, может быть, в гробу вместо тела самой прекрасной женщины на свете валяется кассетник — включен реверс и мощные батарейки «Эверейди» будут гонять пленку туда-сюда еще с неделю. Вот только зачем? Кто и для чего додумался запихать в гроб кассетник и включить его? Я приложил ухо к сырой земле и прислушался: нет, все тихо. Из царства Мертвых не доносилось ни звука. Значит, музыка доносится не из могилы, но откуда тогда? Может, из леса? Я пошел в сторону деревьев, и действительно, чем ближе я к ним подходил, тем музыка становилась громче. Я вошел в лес, потащился вглубь и метров через сорок понял, в чем дело. Здесь проходила заброшенная дорога, стоял автомобиль с распахнутыми дверцами, из которого и доносилась музыка. «Вот ненормальный! — чертыхнулся я. — Надо ведь додуматься: музыка звучит в гробу. А все, оказывается, гораздо прозаичнее». Мне стало интересно. Пробравшись к машине как можно ближе, я спрятался за деревьями и стал наблюдать. У машины обнимались он и она. На капоте — бутылка вина и два пластиковых одноразовых стаканчика. О моем существовании эти люди не подозревали, разговаривали громко и вели себя очень естественно, — смотреть на них было одно удовольствие. Оба — молодые, хорошенькие. — Ты не боишься? — спросил он ее вдруг. — Тебя? — засмеялась она. — Нет, мертвых. Здесь совсем рядом кладбище. — Нет, не боюсь. Ты же защитишь меня, если из кустов вдруг появится ужасная образина, труп с блестящим черепом и огромными клыками? Он направится прямо к нам, и тогда… ты справишься с ним? — Конечно, — ответил он и чмокнул ее в щеку. — Я ему покажу, где раки зимуют. Я вышибу ему клыки, а бутылкой разобью ему лысую башку… — Нет, только не это, — смеясь, запротестовала она. — Там еще осталось вино. Лучше мы его допьем. — Как скажешь, киска… Представляете, каково было это услышать? Ну, про лысую башку и огромные клыки? Я едва от смеха удержался. Так и хотелось снять шляпу, оскалиться и выйти к ним из кустов. «Добрый день, здравствуйте!» Интересно, хватило бы тогда у этого парня смелости разбить бутылку о мою лысину? На вид он не казался таким уж храбрецом. Она длинными черными волосами напоминала мне Марину Хлебникову. Честное слово, мне захотелось так сделать — изобразить из себя мертвеца, ужасную образину, но были они какие-то славные, добродушные, влюбленные друг в друга, и я передумал. Кроме того, мне хотелось узнать, что они будут делать дальше, хотя уже и так догадывался. Он наполнил стаканчики вином (один из них во время наливания опрокинулся и покатился по капоту, а она, смеясь поймала его и поставила на место), и они выпили. — Здесь так хорошо, — сказала она. — Да, — ответил он. «В общем, неплохо», — хотел добавить я. — Открою тебе маленькую тайну, — сказала она, прижимаясь к нему. — Больше всего мне нравится заниматься любовью на природе. Чтобы кругом были деревья, свежий воздух, небо и… таинственность. — А мне без разницы, — сказал он. — С тобой мне везде хорошо. — И мне хорошо с тобой. Они стали целоваться, а потом, когда по радио зазвучала медленная песня, «Я у твоих ног» в исполнении Натальи Власовой, они начали танцевать прямо на дороге перед машиной. Песня еще не кончилась, он уже стянул с нее короткую юбку и трусики. Она забралась на капот и раздвинула ноги — мне хорошо было видно складочку на животе и чуть ниже — волнующий треугольник золотистых волос. Приспустив джинсы до колен, он пристроился между ее ног и заработал бедрами. Она стонала, ей было хорошо, мне — тоже. Потом она сползла с капота, легла на него грудью, повернувшись к парню спиной, — и, перед тем как войти в нее, он опустился на колени и долго, с необыкновенной нежностью целовал и облизывал ее раздвинутые ягодицы. Мне стало ясно, что к числу лицемеров и дураков он не принадлежит. Счастливчик, он пил ее выделения, словно яблочный сок… Насытившись, утолив жажду, он опять приступил к делу, а розовый топик, единственное, что на ней оставалось из одежды, она стянула с себя сама, быстро, через голову, и сбоку я увидел, что у нее маленькая красивая грудь. Когда она избавлялась от топика, ее волосы взметнулись и небрежно рассыпались по плечам и капоту автомобиля. Он сказал ей: — Неряшка… Словами нельзя выразить, до чего же мне было приятно смотреть на них. Я сам словно участвовал в этой маленькой оргии. Все-таки три года воздержания — не шутки, мастурбация — не в счет. Я и сейчас этим занялся: вцепился в свое жало и, чтобы рука лучше скользила, иногда смачивал ее слюной. Кончили мы втроем одновременно: он замычал, вздрагивая ягодицами, она забилась на капоте, словно выброшенная на берег рыба, а я просто выбросил свой яд на траву.3
Потом они уехали, я остался. На том самом месте, где только что стоял их автомобиль, виднелось уродливое облако выхлопных газов — меняя форму, оно медленно поднималось к вершинам деревьев. Я вошел в это облако. Было слышно, как где-то недалеко тарахтит автомобиль, унося прочь счастливую парочку. Иногда под колесами взрывалась сухая ветка — дорогой давно никто не пользовался, она заросла травой и была усыпана толстыми сухими веткам! Я втянул ноздрями воздух, едкий от выхлопных газов, и мне показалось, что я чувствую запах, оставленный девушкой, — к липкому запаху выделений из теплого влагалища и запаху возбужденного тела примешивался сладковатый аромат духов. Возможно, это были приличные и очень дорогие духи, но не «Сальвадор Дали» — однозначно. На дороге валялись стаканчики и пустая бутылка. Я взял ее в руки. На розовой этикетке было изображение женщины, которая кормит грудью ребенка, с нежностью глядя на него. Называлось вино очень странно: «Молоко любимой женщины». На дне оставалось немного вина, и, поднеся горлышко к губам, я сделал глоток. Вино понравилось мне, название — тоже. Прихватив бутылку, я вернулся на кладбище и опять принялся за работу. Профессия гробокопателя не из легких. Скоро на ладонях появились большие водянистые волдыри, и отдыхать приходилось все чаще. Я садился на прохладную землю, выброшенную из могилы, разглядывал этикетку на бутылке и слушал ворон. Дело продвигалось очень медленно. Солнце начало заходить, когда я наконец добрался до гроба. Вонзил лопату в землю, и негромкий звук сообщил, что она упирается в крышку. Словно одержимый кладоискатель, я почувствовал легкое волнение. Все это время я думал, что под памятником ничего нет, и был уверен: выброшу хоть двадцать тонн земли, но все равно ничего не найду. Ан нет. Оказалось все, как и должно быть — два с половиной метра земли, а под ними гроб. Я очистил крышку от земли и увидел, что она обтянута красной материей, по краям прибита черная лента. О том, чтобы вытащить гроб из узкой могилы, не могло быть и речи — тут и четверо здоровенных мужиков не справятся. Оставалось снять крышку с гроба прямо здесь и посмотреть, кто в нем лежит. Господин без имени сказал, что автомобиль проехал ей колесом прямо по голове, и мне пришла в лысую башку мысль, что, раз уж они так основательно все организовали, значит, позаботились и о трупе — скорее всего, это какой-нибудь неопознанный жмурик из городского морга, какая-нибудь молодая алкашка-бомж, угодившая под автомобиль. С его-то бабками заполучить никому не нужного мертвеца — плевое дело… И, если голова покойника действительно превратилась в блин, и его невозможно опознать, что ж, тогда я готов раздеть покойника, чтобы посмотреть на его тело. Родинки в известных мне местах, шрам на правой коленке, — если все это обнаружится, значит, нет никаких сомнений и это действительно она. Из глубины могилы я уже не мог видеть солнце, но по тому, как быстро темнело, я понял, что оно спряталось за горизонтом. Наступил вечер.4
Крышка была надежно прибита гвоздями, и мне пришлось повозиться, прежде чем при помощи лопаты удалось подковырнуть ее — черенок длинный, могила узкая, и сделать это было, сами понимаете, неудобно. Раздался неожиданно громкий треск, и я, почему-то перепугавшись, посмотрел вверх. Вдруг сейчас кто-нибудь стоит у края могилы и наблюдает за мной? Последствия могли быть самыми плачевными, для меня, разумеется, и я уже представлял, как местные газеты пестрят заголовками: «Пойман гробокопатель». «Ужас на деревенском кладбище» или «Что искал в гробу дезертир?» Нет, никого не было, лишь тусклые звезды появились на небе, и я снова принялся отдирать крышку. Я ожидал запаха — формалина, гниющей плоти или духов, любого, — но не почувствовал ничего. Когда передняя часть крышки отделилась от гроба на достаточное расстояние, я засунул под нее голову: гроб был пуст. Абсолютно пуст! Нет, какая-то белая подстилка и небольшая подушка, все эти прибамбасы для мертвеца были на месте, а вот самого мертвеца не было. Ни с раздавленной головой, ни с нормальной, вообще никакого. И тут я стал смеяться. Так заливался, что слезы выступили. Представляю, если кто-нибудь излишне впечатлительный прогуливался в ту минуту рядом и вдруг услыхал жуткий хохот, который доносился из-под земли. Инфаркт обеспечен. Я смеялся и все никак не мог остановиться. Не один покойник, наверное, в гробу перевернулся.5
Гроб был пуст, и мне стало до конца ясно, что меня хотели обдурить. Подозрения подтвердились. Она не хочет меня видеть, я для нее — чудовище, маньяк, извращенец. Видимо, для того, чтобы избавиться от меня окончательно, и было придумано все это. Подсунули мне пустой гроб, на могилу не бросили ни одного цветочка и решили, что я все это проглочу. Наивные. Я все еще торчал в могиле и пока не придумал, что мне делать дальше, — когда выбрался из нее, уставший, перепачканный землей, совсем стемнело. Я огляделся. На кладбище, один, ночью… Несколько лет назад побоялся бы даже думать об этом. Сейчас меня это совсем не пугало, потому что некоторые из бесчисленной армии мертвецов — мои бывшие приятели, родственники, соседи. А я сам — завтрашний мертвец. Я равнодушно разглядывал черные силуэты крестов, памятников, деревьев, а потом мне пришла в голову мысль остаться здесь ночевать. И не для того, чтобы еще больше убедиться в собственной храбрости, просто я рассудил, что автобусы уже перестали ходить, а тащиться до города пешком было далековато и небезопасно. Запросто может тормознуть патрульная машина и отвезти для проверки документов в УВД. Хотя документы у уродца с лопатой отсутствуют, установить личность не составит труда. Роберт Артурович Симоненко. Собственной персоной. Ходи на нары, дезертирская морда. Проще всего было остаться здесь до утра. Приготовления ко сну были краткими. Чтобы не замерзнуть, я обратно напялил на себя рубашку, ветровку, а потом спрыгнул в могилу. Поставив крышку в ногах вертикальным образом, я спокойненько лег в гроб, как в свою ванну. Оставалось включить воду и пяткой заткнуть сливное отверстие, но всего этого, разумеется, здесь не было, и сверху вместо паука я мог видеть черное небо, звезды на котором разгорались все ярче. Шляпу я стащил с головы и шмякнул себе на живот. Гроб был просторным, но лежать в нем — жестко. Воняло опилками, а сырая земля, которая окружала меня со всех сторон, источала могильный холод. Я вспомнил парочку, которая занималась любовью в лесу. Счастливые… Хотел бы я оказаться вместе с любимой, которая сейчас черт знает где и которая должна лежать в этом гробу, на их месте. Она — лежит грудью на капоте автомобиля, я — уткнувшись лицом в раздвинутые ягодицы, лакомлюсь яблочным соком. Здорово! Представив себе эту картину, я моментально возбудился. Милая моя, единственная, драгоценнейшая… Одно воспоминание о родинке на левой щеке и маленьких розовых сосках заставило меня онанировать прямо в гробу. Звезды на ночном небе подглядывали самым нахальным образом. Удовлетворенный, я некоторое время ворочался на жестком ложе, разглядывая звезды, а потом уснул. Под утро, возможно, от ветра, на меня свалилась крышка, и я проснулся, здорово перепугавшись. Я напялил шляпу и, замерзший, выбрался из могилы. Сперва хотел уйти сразу, но потом подумал, что нужно все сделать как было. Заваливать могилу было легче, и к обеду я управился. Воткнул на место памятник и установил три венка с черными, как на бескозырках, лентами. Все стало прилично, как на других могилах. За это время я не увидел на кладбище ни одного человека. Когда я уходил, малыш улыбался мне вслед. Его памятник совсем заржавел.6
Дома я объявился после обеда, уставший, как черт, и довольный. Я убедился, что моя любимая жива, и это было главное. По характеру я, наверное, страшный домосед. Не был дома всего одну ночь, а чувствовал себя так, словно три года отсутствовал. Даже по пауку и то соскучился. Мой приятель осматривал свои владения — ползал по паутине туда-сюда, и она покачивалась. «Как бы снова в ванну не свалился», — встревоженно подумал я, но паук, умудренный, не приближался к краю паутины, держась середины. Я сбросил перепачканную могильной землей одежду и залез в ванну. Когда из крана полилась теплая вода, я громко застонал от наслаждения. Так же, блаженствуя, стонала вчера девушка в лесу. Длинные черные волосы, треугольник золотистых волос на пухлом лобке, маленькая грудь, хорошая фигурка и, судя по всему, отсутствие комплексов, как и у ее парня… И до чего же соблазнительно она вчера выглядела, навалившись грудью на капот авто… Возможно, парень доставляет ей удовольствие и сегодня, прямо сейчас, на широченной кровати, и, может быть, как раз они пьют сок друг у друга одновременно, а после того, как он кончит ей в рот, они будут целоваться, размазывая остатки непроглоченной спермы по хорошеньким лицам… «Почему я не могу себе этого позволить? — подумал я. — Заняться любовью, сумасшедшим сексом, с любимой женщиной? Потому что я — уродец? Маньяк? Извращенец? Дезертир? Придурок, у которого нет ни шикарного внедорожника „Тойота“, ни гроша ломаного за душой? Или есть еще какая-то, главная, причина, понять которую я пока не могу? Но дело в том, что, кроме нее, мне никтоне нужен, и она знает это. Любовь до гроба, как говорят насмешливые школьницы, когда в них влюбляется кто-то из одноклассников… Хорошо, если бы она сейчас пришла. Хорошо, если бы мы наяву занялись тем, о чем я могу лишь мечтать… Господи, и зачем я в нее влюбился?..» Вода медленно набиралась в ванну, широкие края которой продолжали щетиниться десятками свечей, и на этот раз они были мертвы. Провалявшись в ванне два часа и не дождавшись, когда меломан придет мыться и слушать свои любимые записи, я надел розовый халатик и с «Плейбоем» в руках развалился на тахте. Это был тот самый номер, где на обложке голая Наоми Кэмпбелл, а на последних страницах рассказывается о бонобо. Несколько страниц занимают снимки красотки Хизер Козар, у которой шикарная задница, большая грудь и гладко выбритый лобок. Так и хочется языком провести по всему этому великолепию. Пару раз я лизал эти глянцевые страницы, как раз в тех местах, где у Хизер выбритый лобок и пышные ягодицы, и на них виднелись следы от моего липкого языка. Читая под снимками надписи, я выяснил, что любимое занятие Хизер — это лежать в ванне и читать книгу. Почему-то это меня порадовало. Надо ведь, родственная душа нашлась. Совпадение интересов у заокеанской супермодели и жалкого уродца из провинции, с той лишь разницей, что она любит читать в ванне, а ваш покорный слуга — мечтать и слушать музыку. Хотел бы я знать, какими духами она пользуется. Еще хотел бы полежать с ней в одной ванне, если бы она, конечно, не пришла в ужас от моих клыков и лысой башки, и убедиться, такая ли она неприступная и стеснительная, как на фото, или наоборот — молодчина, как девушка в лесу. Интересно, позволила бы она мне вылизать свой пухлый и выбритый лобок и кончить ей прямо в рот? Вполне могла и отказать. Все-таки я — уродец, а она — супермодель. Она богата и красива, весь мир у ее ног, на который она смотрит со страниц снисходительно и немного стеснительно. Я смотрю на мир затравленным зверем, потому что он сделал из меня дезертира и отнял у меня любимую женщину, которую я не променял бы на сто супермоделей. И которой вряд ли смогу изменить по-настоящему. С Хизер Козар в своем воображении — это пожалуйста. Я вонзаю свой язык в ее супервлагалище, она — губами впивается в головку моего жалкого жала. Можно и просто помастурбировать, глядя друг на друга. Насмотревшись на Хизер Козар, я включил телевизор, но ничего интересного там не было. Тогда я переоделся, взял в руки лопату и отправился к Емеле.7
Он был дома, а с ним вся его компания. Емеля сделал вид, что обрадовался мне и на лопату ему плевать. — Заходи, Роберто! — насмотрелся мексиканских сериалов и опять принялся за свое. Хорошо хоть, что Луисом Альберто не назвал. Я протянул ему лопату. — Вот, возвращаю в целости и сохранности. Извини, раньше не мог. — Да ладно ты извиняться из-за этого дерьма… Проходи. Я стал снимать обувь, а в коридор заглянул Коля. Он увидел лопату. Поздоровавшись, он спросил: — Клад, что ли, искал, Роберт? — Нет, он на кладбище был, — ответил за меня Емеля, — могилы раскапывал. Емеля, наверное, решил, что удачно прикололся, а на самом дел угодил прямо в точку. Они прыснули — вероятно, только что накурились. — А что смешного? — добавил потом Емеля. — Поймали же в прошлом году в нашем городе некрофила — раскапывал могилы и трахал мертвых. — Читал я об этом, — сказал Коля. — В газетах было написано. Он, придурок этот, только свежие могилы раскапывал и выслеживал, где похоронят молоденькую девушку. Ну, не уродину, конечно, посимпатичнее выбирал… Велосипед у него был, на котором он и колесил по кладбищам… Еще несколько раз он в морг забирался и там делал свое гнусное дело… Ты, Роберт, читал про него? — Нет, — ответил я. — Не довелось. — Может, это про тебя было написано? Они снова прыснули. — Нет, не про меня, — сказал я, а когда снял с головы шляпу, Коля констатировал: — Фантомас вернулся. Мы прошли в комнату, где за журнальным столиком, заставленным пивными бутылками, сидели еще двое обкурившихся балбесов — приятели Емели, оба ему и Коле под стать. Я поздоровался за руку и с ними. Емеля, проявляя гостеприимство, зубами отковырнул с бутылки пробку, протянул мне: — Держи, Роберт. Наше пиво. «Толстяк. Забористое». — Скорее уж «Запористое», — сказал один из парней. — А если точнее — «Антизапористое», — добавил второй, после чего дружно, вчетвером, они принялись ржать. Несмотря на то, что была открыта форточка, комната была наполнена сладковатым дымом марихуаны, в простонародье — анаши. В дальнем углу комнаты за дымом мерцал экран включенного телевизора, под столом негромко играл магнитофон — Земфира, кумир наркоманов и придурков, вроде тех, что окружали меня сейчас, исполняла вполне приличную песенку про Лондон. Ее никто не слушал, телевизор никто не смотрел, на меня перестали обращать внимание, и я спокойненько стал потягивать пиво. — Ну и что было дальше-то? — спросил у Емели один из балбесов. Звали его вроде бы Сергеем, точно не помню, но кличку забыть трудно — Цокотуха. Мухин у него фамилия. Видимо, притащившись с лопатой, я помешал Емеле досказать какую-то историю. Теперь все ждали ее продолжения. — Дальше было вот что: привел меня Коля к этим телкам, а телка всего одна — вторая почему-то не пришла. В квартире натуральный бомжатник — грязь, тараканы, и лахудра эта, подруга Колина, одета не пойми в какой сарафан, красный, весь в каких-то пятнах, у самой на роже — прыщи и синяк и шепелявит вдобавок. Ну, думаю, хорошо, что вторая не пришла. Наверное, не лучше была… — Нет, лучше, — засмеялся Коля. — У второй прыщей нет. Одни фурункулы. Вот такие! — Иди ты, знаешь куда? В жопу! В жизни с тобой никуда не пойду. Мне говорил, девочки — высший класс. Я, дурень, и поверил. — Я же прикалывался! — Спасибо за такие идиотские приколы. — А что? Я тебя сразу предупредил, что родители у Марины, конечно, не Ротшильды, а… — Ну, и как ты меня предупредил? Что ты мне сказал про родителей? Повтори! — Что папа в посольстве работает, — давясь от смеха, сказал Коля, — а мама возглавляет крупную фирму. Вот умора! Жаль, что ты их не увидел. Емель… Синюшники, каких свет не видывал. Такие черти, видеть надо. Все из дома пропили. Кафель на кухне отодрали и продали. Компакт в туалете открутили и продали. Все розетки и выключатели повытаскивали и продали. Даже обои со стен пытались отодрать, чтобы продать. — А кому обои-то драные хотели продать? — Откуда я знаю? Алкашня всегда сбыт находит. Говно и то продадут. Раз приперся я к этой Марине и, пока мы в комнате были, туда-сюда, значит, выхожу, кроссовок в коридоре нет. И мамаши дома нет, хотя перед тем клянчила у меня денег на похмелье и сказала, что не отпустит меня, пока я ей не отстегну. Дескать, дочку трахаешь — плати… Ну, я, значит, в подъезд ломанулся, босиком, как был, потом на улицу, и догнал все-таки мамашу. Мои кроссовки куда-то пропивать тащила, и, прикиньте, пацаны, еле отобрал их, отдавать ни в какую не хотела, орала на всю улицу, что ее грабят. Такая, блин, семейка… — А что дальше-то? — снова спросил Цокотуха у Емели. — Дальше… — ответил тот. — Дальше этот ублюдок, — показывает он на Колю, — закрылся с этой шлюшкой… — Закроешься, — перебил его Коля. — Там на дверях все шпингалеты давно пропиты. Просто прикрыл дверь, и все… — Мне от этого не легче. Звал к телкам, а вышло… Ну, значит… — Погоди, дай я расскажу, — сказал Коля. — Значит, уединился я с этой прыщастой Мариной. Трахнул, не снимая с нее сарафана, а потом выхожу на кухню, и что вижу? Емеля загнул ее глупенького братца, которому лет тринадцать, и шпарит. — Куда шпарит? — не понял Цокотуха. — В задницу! Я чуть, пацаны, не обалдел. А Марина, когда увидела это, давай ржать во всю пасть. Емеля довольно заулыбался. — А что еще оставалось делать? Дрочить? — Мог бы после меня Марину шпигануть. Она не отказала бы. — Мне и с ее братцем неплохо было. Сперва он, правда, ломался, но потом, когда я пообещал ему нос откусить, сразу штаны скинул. И подмахивал. — Понравилось? — прищурившись, спросил Коля. — Даа-а… — протянул Емеля, и все они стали громко ржать. Очень это им показалось смешным.8
Мне захотелось встать и уйти, но я почему-то не вставал и никуда не уходил, продолжая попивать свое «Антизапористое» пиво с толстым бородачом на этикетке. С первых же глотков в животе у меня стало пучить. Наржавшись, Коля сказал: — Слушайте анекдот, пацаны. Новый русский собрался к другу на день рождения. Заныривает на аукцион и покупает картину Пикассо за мулик баксов. Потом достает сотовый телефон и звонит жене: «Дорогая, одевайся. Открытку я купил, сейчас пойдем подарок выбирать…» — Старье, — презрительно скривил губы Емеля. — Расскажи что-нибудь новенькое. — Пожалуйста. Наркоман пыхнул как следует, а в это время звонок в дверь. «Кто там?» — спрашивает наркоман. «Я», — отвечают ему. «Я?» — переспрашивает наркоман в непонятках. — И это новенькое? — удивился Коля. — Этот анекдот я еще в детском саду слышал. Кто его тебе рассказал? Твоя бабушка? — Моя жопа, — ответил Емеля. — Может, ты, Роберт, расскажешь? — Нет, — отказался я. — На ум ничего не приходит. — Ну… — Емеля, словно заговорщик, понизил голос. — Необязательно анекдот. Можно что-нибудь другое. — Что именно? — спросил я, хотя понял, что именно хотел бы Емеля услышать. Рассказ о том, как я, насмотревшись на ужасы войны, стал дезертиром. Как я скрывался где-то три года, словно крыса… «Ну уж нет, — подумал я. — Черта с два вы, придурки, от меня услышите. Кому-нибудь другому — да, с удовольствием излил бы душу, но только не вам. Обкурились и хотите приколов, знаю я вас. Коля начнет комментировать каждое мое слово, а остальные будут ржать. Даже могу себе представить, как это будет происходить. Допустим, я скажу: „Бухнули мы восемь ведер питьевой воды в ванну и стали разогревать ее чугунные стенки паяльными лампами…“, а Коля тут же добавит, что могли бы и зажигалкой обойтись, или что-нибудь подобное. Жалкие людишки! Может, вам рассказать в подробностях, как я надеваю на себя нижнее белье любимой женщины, вспоминая ее сладкое тело, или как спасаю паука, своего приятеля? Или же вы хотите услышать историю о том, как я подглядывал за парочкой в лесу и завидовал парню, который нежно облизывал раздвинутые ягодицы своей подруги, или о том, как я онанировал в гробу, а звезды подсматривали? А как насчет того, чтобы узнать, какие фокусы мы только что проделывали с Хизер Козар? Смогли бы вы проделать все это со своими подружками-лахудрами? Как насчет того, чтобы кончиком языка вылизывать липкие складочки влагалища или пытаться втиснуть его в тугое колечко анального отверстия? Вряд ли вы на это способны. Обкуриться и поскалить зубы — вот и все, что вам нужно. Поэтому вам ничего и не нужно знать. Совсем ничего…» — Ну, Робертыч, ты же понимаешь, о чем я, — Емеля, ехидно заулыбавшись, от чего стал похож на противную крысу, подмигнул мне. — Мы никому ни слова. — Могила, — подтвердил Коля. — Можно я помолчу? — сказал я. — Пожалуйста, — разочарованно протянул Емеля. — Открыть тебе еще пива? Я кивнул, потому что бутылка в руке опустела. В животе пучило все сильнее. После «Земфиры» Коля поставил кассету с «Кислотой», потом «666» — любимые записи наркушников, у которых в башке ни черта нет, кроме дыма марихуаны. — Нет ли чего-нибудь другого? — поинтересовался я, хотя все кассеты валялись здесь же, на столе, и, перебрав их, я выяснил, что ассортимент небогат. Кроме перечисленных выше имелись еще две кассеты — одна с «Мумий Троллем», вторая с «Мистером Кредо», у которого мне нравится песня «Воздушный шар». Правда, все это не то. Совсем не то. — Например? — спросил Коля. — Например, Джорджа Майкла или Б. Моисеева… Наверное, мне не стоило этого говорить, потому что последовал такой дружный взрыв смеха, что бутылки с пивом на столе, казалось, вздрогнули. — Вот ты прикололся, Роберт, — сказал сквозь смех Емеля. — Может, тебе еще Муслима Магомаева поставить или Клаву Шульженко? — Лучше Зыкину, — вставил Коля тоже сквозь смех. — А что такое? — спросил я. — Ну, ты загнул… Джордж Майкл… Б. Моисеев… Разве нормальные люди слушают этих педиков? «Голубая луна! Голубая лу-нааа! Как никто его любила голубая луна!» — пропел Емеля отвратительным голосом. — Тьфу! Терпеть ненавижу! И кому это интересно? — Мне, — сказал я. — И, по крайней мере, я знаю еще одного человека, который любит слушать и Майкла, и Б, Моисеева. — Он не педик? — Нет, — уверенно ответил я и для чего-то добавил: — У него нет ног… Емелю это не интересовало, и он сказал: — Запиши сюда еще покойного Фреда и Сергея Пенкина, и будет полный комплект из гомиков. Хм, Роберт, у тебя какие-то нездоровые пристрастия. Ты сам, случайно, не того, не гомо сапиенс, а? На эти слова я не обиделся. С дебила что взять? Вы сами посудите. Если тебе нравится слушать Джорджа Майкла или Б. Моисеева — это значит, у тебя нездоровые пристрастия, а оттрахать самому тринадцатилетнего мальчишку — это нормально. Да ведь это и есть самое настоящее извращение! Нет, этот Емеля точно ненормальный. Совсем недавно был полноправным участником гомосексуального акта, а сейчас поносит на все лады педиков. А сам-то он кто? Настоящий педик, выходит! Лицемер! — Да нет, — сказал я. — С этим делом у меня все в порядке и… я, наверное, лесбиянка… — Как это? — удивился Емеля. — Очень просто. Вокруг столько красивых мужчин, но я почему-то предпочитаю женщин, — это я слышал еще в техникуме, от однокурсника, страшного бабника который любил так повторять и, не видя различий между ученицами и преподавательницами, с одинаковым успехом соблазнял и тех и других. — Хорошо сказано, — заметил Коля. — Раз такое дело, Роберт, хочу познакомить тебя с одной телкой. — С Мариной? — спросил Цокотуха. — Нет, с Леной очкастой, — ответил Коля, и по тому, как парни зафыркали, я понял, что эта очкастая Лена еще хлеще лахудры Марины. — И как ты познакомишь их? — спросил Емеля. — Просто. Наберу номер, а он ее попросит. Когда ее позовут к телефону, он с ней побакланит. Хочешь, Роберт, побакланить с хорошенькой девчонкой? — Почему бы нет? — ответил я, не подозревая никакого подвоха. — Голосок у нее — шик, очень сексуальный. Коля притащил из другой комнаты телефонный аппарат, обмотанный красной изолентой, набрал какой-то номер, а потом протянул мне трубку. — Спросишь Лену, — шепнул он мне.9
Наверное, мне действительно нужно было уйти. Еще тогда, когда все они стали дружно ржать после Колиного рассказа о том, как Емеля «шпарил» глупенького мальчишку. Дурень, и зачем я остался с ними… Сперва в трубке раздавались длинные гудки, потом что-то щелкнуло и мужской голос жалобно спросил: — Алло? — Здравствуйте? — бодро сказал я. — Добрый вечер, — ответил голос невнятно, и мне стало ясно, что человек, которому голос принадлежит, здорово набрался. Разве что перегаром из трубки не тащило. — Позовите, пожалуйста, Лену! — Кого? — Лену! Все эти придурки, которые собрались в комнате у Емели, смотрели на меня выжидающе, а сами вот-вот начнут ржать. А я все еще ничего не понимаю. — И кто ее спрашивает? — мне показалось, что голос дрожит. — Ну… знакомый. — Как зовут вас? — Какая разница? Знакомый, и все! — Вам не надоело? — Что не надоело? — Издеваться… Я — старый больной человек, у меня горе, а вы… Сколько это будет продолжаться? Она — моя дочь… — При чем здесь больной человек и какое-то горе? — спросил я, а Коля показал мне большой палец: дескать, одобряю, продолжай в том же духе. — Вы просто позовите Лену, и все. Мне нужно поговорить с ней. Голос вздохнул. — Не знаю, может, вы действительно знакомый Лены, хороший знакомый, и не в курсе… Но дело в том, что почти каждый день мне звонят какие-то люди, просят позвать Леночку, а потом… я слышу смех… Это подло. Бог накажет их… — А как же быть с Леной, папаша? — перебил я его сюсюканье. — Лена умерла, — тихо ответил голос, а потом раздались длинные гудки — повесили трубку. Что тут началось, страх! Такого веселья у этих ублюдков мне еще не приходилось наблюдать: Емеля поперхнулся пивом, покраснел и никак не мог прокашляться. Коля валялся на полу, дрыгал ногами, держась за живот, и повторял: «Вот умора! Не могу!» Цокотуха и четвертый балбес, выпучив глаза от смеха, бились друг об дружку лбами. В эту секунду я ненавидел всех четверых. Испражнились в душу мне и тому пьяному бедолаге, у которого умерла дочь, и как ни в чем не бывало заливаются. Очень смешно. Вдруг у меня мелькнула мысль: притащить из коридора лопату и отсечь каждому башку. А потом тоже повеселиться. Например, свалить головы в одну сумку и ходить раздавать родителям: «Так, посмотрите, это не вашего ли сына бестолковка? Нет? Пардон, вот она… А это была его товарища, такого же ублюдка!» Ничего этого я не сделал. Сидел на месте, как последний кретин, презрительно зыркая на парней, и даже пивную бутылку из рук не выпустил. Ужасно захотелось в туалет. Собрав с пола изрядное количество пыли и мусора, Коля поднялся, полез ко мне обниматься. — Без обиды, Роберт. Этот прикол не на тебе первом испытали. Человек тридцать уже успели туда позвонить с нашей подачи. Лена — шлюшка, ей было восемнадцать лет, симпатичная, но, правда, в очках. Я тоже к ней похаживал. Она умерла пару месяцев назад. Убили ее. Она с подружкой пошла зависать с какими-то малолетними урками, а те — настоящие отморозки. Парни подружку быстренько раздели и давай трахать, а Ленка ни в какую не хотела давать — нашло на нее что-то. Ну, ясное дело, парням не понравилось, что какая-то шлюшка из себя недотрогу строит, а один из них был совсем псих — шифер у него рвало. Вот он достал пушку, «тэтэшник» вроде бы, вставил ствол Ленке в рот и говорит: «Или сейчас отсос мне сделаешь, или я тебе башку прострелю». Она, дурища, не поверила, а он обещание сдержал — нажал на спуск и вышиб ей мозги. А потом они завернули ее с гантелями в простыню, оттащили куда-то и бросили в реку. Подружка, вот тварь, до того перепугалась, что парням помогала во всем — кровь с пола отмывала, в простыню заворачивала мертвое тело, и еще долго Ленкиному папаше, матери у нее нет, врала, что Ленка уехала куда-то насовсем, а адреса не оставила… Поймали их. Скоро суд будет. Много не дадут — малолетки. Скоты… — Палачи! — выкрикнул Цокотуха. — Душегубы! — добавил Емеля. «Вы не лучше», — подумал я, надевая шляпу и убираясь прочь из этой мерзкой квартиры.10
Очутившись в подъезде, я увидел, что на улице стемнело. Не успел спуститься и на пару ступенек, как живот так скрутило, что я понял: промедление равносильно осквернению штанов. До дома добежать не успею, а чем возвращаться к этим подонкам, уж лучше действительно наделать в штаны. «Забористое» пиво решило сыграть со мной злую шутку. Кто-то из парней оказался прав, пиво нужно было назвать — «Антизапористое». Я стал подниматься наверх, и на площадке последнего этажа, к моей великой радости, стоял расколотый унитаз, который, видимо, кто-то из жильцов заменил на новый, а этот вытащил в подъезд, чтобы, когда будет время, оттащить на помойку. Возле него лежали стопки старых журналов и книг. Я спокойненько уселся на этот унитаз и, пока делал свое дело, разглядывал стены, разрисованные пентаграммами и какими-то магическими знаками. Потом мне понадобилась, сами понимаете, бумага. Я вытащил из стопки верхнюю книгу, которая была без переплета и начиналась с 37 страницы, — страница в свою очередь была оборвана наполовину и начиналась со слов: «Папа был на войне: он знал, что там страшно, а все-таки пошел. Ну, довольно: поцелуй маму и скажи ей, что ты будешь добрый мальчик. Тема молча обнял мать и спрятал голову на ее груди». Заканчивалась книга так: «Хочется ласки, любви — любить мать, людей, любить мир со всем его хорошим и дурным, хочется жизнью своею, как этим ясным, светлым днем, пронестись по земле и, совершив определенное, скрыться, исчезнуть, растаять в ясной лазури небес…» Эти не очень веселые слова мне понравились, и я вспомнил, что это за книга — «Детство Темы» Гарина-Михайловского. Читал ее в далеком детстве.Глава четвертая
1
Когда я вышел из подъезда, мне захотелось побродить по городу. Пусть вечер, пусть в кармане нет никаких документов и пусть любой милицейский патруль доставит меня в отделение, если моя рожа покажется кому-то подозрительной. Все это мне было сейчас до лампочки. Если вы надумаете когда-нибудь приехать в наш провинциальный город на поезде, первое, что вы увидите, — памятник стратонавтам, погибшим на территории Мордовии, столицей которой и является Саранск, в одна тысяча каком-то там году. Памятник высится напротив железнодорожного вокзала, и, поговаривают, он здорово «фонит», — на скамейках, расположенных вокруг памятника в небольшом сквере, собираются летом бомжи, цыгане и беженцы, которым на излучение плевать. Мы, жители Саранска, страшно гордимся своим городом. Например, гордимся, что крупнейший в России светотехнический завод находится у нас; что у нас похоронен известный всему миру скульптор Степан Эрьзя; что сто с лишним лет назад у нас проездом останавливался Федор Михайлович Достоевский. Правда, иной недоброжелатель может уверять, что светотехнический завод каждый год выбрасывает в атмосферу пятьсот тонн свинца, не считая ртути, и потому, дескать, Саранск входит в шестерку самых загрязненных российских городов и у любого жителя вероятность заболеть раком — девяносто процентов; что Степан Эрьзя всю жизнь работал за границей и в Москве; что Достоевский вынужден был остановиться в Саранске по причине плохой погоды, город ему не понравился, и в одном из своих бессмертных произведений он нехорошо отзывался о нем. Верить этому или нет, дело ваше, но лично меня всегда смущали и смущают до сих пор огромные плакаты, развешанные повсюду, чаще всего над входом в ЖЭУ, с одним и тем же текстом:2
Я залез в троллейбус маршрута «8» и отправился в центр города. Неопрятная кондукторша, в рваных трико, с полуистлевшей кожаной сумкой, висящей на прыщастой шее, взяла у меня деньги, оторвала билет и отсчитала сдачу. Я сложил три крайние цифры справа и слева и выяснил, что счастливый билет — предыдущий. В салон вошел пьяный парень, и, обилетив меня, кондукторша направилась к нему. — Чего надо? — грубо спросил он. — Билет давай покупай, — не менее грубо ответила она. — Я льготник. — Пенсионер, что ли? Или инвалид? — презрительно спросила она. — Нет, не инвалид. Участник боевых действий — в голосе парня была гордость. — Молодо ты больно выглядишь для вояки. Парень от ярости сжал губы и вытащил из кармана какое-то удостоверение. — На, смотри, тварь. Я воевал. На Кавказе… Кровь проливал, я и мои товарищи… Я подумал, что сейчас у парня начнется истерика. Скорее всего, он из тех, кто там, на войне, ведет счет убитым боевикам, отрезая у них уши и нанизывая на веревочку, а вернувшись к мирной жизни, уже не может найти себе покоя и места — пьет и выплескивает свою ярость на окружающих. Один из тех, для кого война не кончится уже никогда. Еще я подумал, что я — тоже воевал, тоже на Кавказе, но, если бы сказал об этом кондукторше, она вряд ли поверила бы. Для вояки я тоже молодо выгляжу, да и к тому же дезертиру не полагается иметь ни льгот, ни удостоверений. Кондукторша, взглянув на удостоверение, ушла в кабину к водителю и оттуда презрительно зыркала на парня. Видимо, ждала, когда этот псих выйдет на своей остановке. Я и пьяный парень были единственными пассажирами. Выходить он не собирался. Запихав кое-как удостоверение обратно в карман, он вдруг выкрикнул: — Сволочи! Твари! Не верите — и не надо! А я воевал… Воевал! Теперь в его голосе были слышны горечь и обида, и я понял, что это оттого, что таких сопливых вояк, как мы, никто не воспринимает всерьез. Дряхлые ветераны ВОВ и сорокалетние афганцы давно и заслуженно стали уважаемыми людьми в нашем обществе, а двадцатилетних мальчишек, тоже прошедших войну, пока никто не собирается чествовать, словно героев. В лучшем случае их жалеют. Когда-нибудь они получат то, что заслужили, но мне это не грозит. Парень подошел, сел рядом и протянул руку, которую я осторожно пожал. На ребре ладони виднелась татуировка: «За Вас!» — Михаил, — представился он. — Роберт, — ответил я. За окном проносились вечерние улицы города, троллейбус обгоняли сверкавшие, словно бриллианты, иномарки, а огромные щиты на обочинах призывали курить американские сигареты, но в то же время мелкие слова внизу предупреждали, что это опасно для здоровья. Михаил смотрел на автомобили за окном с презрением, провожая долгим взглядом джипы, «Мерседесы» и БМВ. Город небольшой и жалкий, но шикарных машин на его улицах полным-полно. Я подумал, что знаю, о чем он сейчас думает: «Пока одни проливали кровь, другие, ушлые твари, зарабатывали бабки, покупали джипы и трахали хорошеньких девочек. Ненавижу!» Приблизительно в этом духе. У Михаила были черные волосы, усыпанные перхотью, словно снегом, и огромные, выпяченные губы — больше, чем у Коли. Одет он был в дешевые джинсы и клетчатую рубашку китайского производства. — Ты куда едешь, Роберт? — спросил он. — Никуда, — признался я. — И я тоже — никуда. Хочешь составить мне компанию? Я — угощаю. — Хорошо, — согласился я. На остановке «Дом Союзов» мы вышли, в ближайшей коммерческой палатке Михаил купил пива, и меня порадовало, что он взял не дешевое «Забористое», а дорогую «Балтику». Емелин подъезд, разрисованный пентаграммами и с расколотым унитазом на площадке последнего этажа, остался далековато. С общественными туалетами в городе напряженка. Вдоль дороги тянулись разноцветные, покрытые пылью скамейки, на которых улыбались друг другу влюбленные парочки, и мы уселись на свободную. Мимо важно прошли двое молоденьких милиционеров, один — маленький и толстый, второй — высокий и худой, словно мультипликационные персонажи. У каждого на ремне болталась резиновая дубинка и почему-то выглядела безобидно. Наверное, потому, что сами милиционеры напоминали мультипликационных персонажей. Мы разговорились. Михаил, на вид пьяный, в разговоре был трезв. Скоро я узнал, в каких войсках он служил и когда демобилизовался. Сапер, дома почти три года, был ранен. Сейчас нигде не работает и каждый день пьет. Выпив две бутылки «Балтики», он сделался еще разговорчивее. Когда мимо нас, прогуливаясь, неторопливо проходили хорошенькие девушки, Михаил грубо окрикивал их, приглашая попить пивка. Девушки молча прибавляли шаг, и тогда Михаил шептал им вдогонку: — Твари!.. Он спросил меня, служил ли я, а я ответил, что нет. Интересно, какая была бы у него реакция, узнай он, что я — дезертир? — А я был там, на этом проклятом Кавказе, где полегло столько наших парней, — сказал он. Потом он назвал город, где отбывал воинскую каторгу. Я отбывал каторгу совсем рядом. На соседней скамейке расположились два бомжа с красными, опухшими рожами. Они не спускали глаз с пустых бутылок возле наших ног. — Пушнина, что ли, нужна? — спросил у них Михаил. — Идите, заберите и чешите отсюда. Бомжи бережно уложили пустые бутылки в грязную спортивную сумку, потом сели на прежнее место и стали смотреть на бутылки, которые были у нас в руках. Когда Михаил подносил свою бутылку к губам, я в очередной раз мог полюбоваться на надпись на ребре ладони: «За Вас!» Наверное, это был девиз его жизни.3
— Айда в парк! — предложил мне потом Михаил. — В Пушкинский! Там дискотека, девочек — море. Зацепим кого-нибудь, повеселимся. — Айда, — сказал я. Делать мне было нечего, но насчет того, чтобы зацепить кого-нибудь и повеселиться, я сомневался. Кому нужны два полупьяных придурка? Мы оставили бомжам еще две пустые бутылки, пошли вдоль дороги, перешли перекресток, миновали магазин «Восток», парикмахерскую «Валдоня» и вышли на площадь, где на каждый Новый год устраивают салют, собирается тьма народу и обязательно кого-нибудь убивают. Сейчас по площади бродили влюбленные парочки. Фонари здесь горели ярко, вдобавок светила луна. На площади еще с застойных времен торчит памятник Ленину, который городские власти уже лет десять собираются демонтировать, чтобы установить на его месте новый — Пушкину. Я вспомнил, что года четыре назад, у подъезда, Коля, пыхнув как следует, утверждал, что, вместо того чтобы тратить огромные бабки на демонтаж и установку нового памятника, можно сделать гораздо проще — отрезать Ленину плешивую голову, а на ее место приделать кучерявую Александра Сергеевича, — в руку засунуть вместо кепки книгу. Помню, что Коля утверждал все это тогда вполне серьезно, а мы, Емеля, его приятели и я, вовсю потешались над ним. Обещанный памятник Пушкину власти так и не установили. Фонари и луна равномерно поливали мягким светом могучую фигуру Ильича с вечной кепкой в вытянутой руке. Если присобачить другую голову, а в руку засунуть вместо кепки книгу, мог бы получиться Пушкин… Еще луна освещала трехэтажное здание позади площади, в стену которого замуровано письмо к жителям 2017 года, и как-то местные газеты разболтали, о чем примерно в нем говорится. «Дорогие потомки, вы, наверное, уже живете при коммунизме, а мы, ваши прадеды и прапрадеды, проливали свою кровь за ваше светлое будущее…» Ну и дальше в подобном духе. Предки, составлявшие это послание, просчитались. Вот «потомки», наверное, удивятся, когда через семнадцать лет прочитают письмо. При коммунизме жить они точно не будут, а вот дерьма, думаю, в 2017 году будет достаточно. Вполне возможно, что никудышная жизнь превратит людей в озверевших монстров и, словно в фантастическом боевике «Безумный Макс», они будут безжалостно перерезать друг другу горло за кусок хлеба и литр бензина, а на какое-то там письмо, замурованное в стену здания, им будет наплевать. Все к тому и идет. Даже здесь, на площади, была слышна музыка, которая громыхала в парке, был слышен свист и громкие восторженные вопли, когда ди-джей объявлял очередную песню. Вниз, к парку, вела длиннющая мраморная лестница, на которой после дискотеки обязательно кого-нибудь зарежут. Если поднять всех мертвецов, молодых парней, зарезанных и забитых кулаками здесь насмерть, они, выстроившись словно почетный караул, будут провожать вас от верха до самой нижней ступеньки. Мы спускались по этой лестнице, и с каждым шагом музыка становилась все громче. Крутили старинный хит Андрея Губина «Мальчик-бродяга». Когда лестница кончилась, ди-джей поставил Б. Моисеева, песню «Черный бархат». — «Черный бархат, а под ним — душа! За душою нет ни гроша!» — принялся подпевать мой спутник. Аллеи в парке освещались фонарями с разбитыми плафонами, на танцплощадку, огороженную невысоким заборчиком, было направлено несколько мощных прожекторов, которые освещали возвышение с кривлякой ди-джеем, его аппаратуру и несколько десятков танцоров — в основном молоденьких девушек. Парни, облепив забор, смотрели, какие они выламывают коленца, эротично вертя попками в коротких юбочках. — Класс! — выдохнул Михаил, когда мы протиснулись к этому забору. — Видишь, Роберт, вон тех двух? Ну, одна в красном топике, а вторая в комбинезоне в обтяг. Умопомрачительные фигурки! Да видишь, что ли, Роберт? — Вижу, — ответил я. Фигурки у девушек действительно были умопомрачительные. Загляденье, а не фигурки. Танцевали они чуть в стороне от основной, так сказать, массы, и так профессионально выгибались, что все парни рядом с нами так и таращили на них глаза. Очень сексуально выглядело, когда девушки в такт музыке демонстрировали движения, словно лаская друг друга. И одеты они были очень сексуально. Одну девушку обтягивал черный комбинезон, вторая — в красном топике и такой короткой юбочке, что при малейшем наклоне можно было видеть ее белые трусики. — Вот это да, понимаю! — сказал Михаил, не отводя от девушек блестящих глаз. — Но что за странный танец? Уж не лесбиянки ли они? — Тебе-то не все ли равно? — спросил я. — Нет, конечно. Сейчас я с ними познакомлюсь. Считай, они уже у нас в кармане. Тебе, Роберт, какая из них больше нравится? Мне — в юбочке. Жди меня здесь… Михаил перемахнул через заборчик, и хотел это сделать с понтом — дескать, я парень натренированный и перепрыгнуть через эту преграду для меня — плевое дело. Но получилось у него неуклюже, этакий деревенский подвыпивший увалень, по другую сторону заборчика он чуть не упал, и выглядело все это очень смешно. Пританцовывая, он прямиком направился к девушкам. Ди-джей поставил покойного Женю Белоусова, его песню «Вечерочек». Выписывая немыслимые кренделя и вихляя бедрами, Михаил приблизился к девушкам и, встав между ними, попытался влиться в их ритмичный танец. Честно говоря, со стороны это выглядело отвратительно. Я смотрел на них, и мне было стыдно за Михаила. Так стыдно, что я готов был сквозь землю провалиться. Нет, сперва девушки улыбались Михаилу и даже наклонялись к нему, что-то спрашивая и отвечая, когда спрашивал он, не переставая при этом танцевать, но затем им, видимо, что-то не понравилось, потому что они прямо-таки шарахнулись от него. Может, он сказал им что-то не то. Может, они поняли, что он не только порядочно пьян и у него воняет изо рта, но и с головой у него не все в порядке. Или, может, по внешнему виду, одежде Михаила, они определили, что он не принадлежит к новым русским парням, и потому не пожелали с ним иметь ничего общего, даже танцевать. Да и какой, к чертям, из него танцор? Переминался с ноги на ногу, неуклюже взмахивая руками, а девочки танцевали что надо. Не знаю, в чем заключалась причина, но факт был налицо — моего приятели отшили. Михаил сделал вид, что ничего не случилось, и, неуклюже покривлявшись еще какое-то время, вернулся ко мне. — Ну, что? — язвительно спросил я. — Как успехи? — Нормально. Договорился с ними встретиться. Через двадцать минут. — Да ну! — удивился я. — Вот тебе и «ну»! — И где встреча? — Айда, я покажу…4
Сперва мы шли по освещенной аллее, а потом, свернув с нее, пробирались в темноте до каких-то развалин. — Что это тут такое? — полюбопытствовал я. — Туалеты. Мужской и женский. Раньше были. Теперь их сломали, а новые еще не построили. По привычке все девки бегут сюда. Да ты погоди, Роберт, сам увидишь… Тихо, идут. Прячься за эту стену… Действительно, раздался женский смех, голоса, и мы спрятались за одну из полуразрушенных стен, от которой местами отвалилась штукатурка, а местами еще держалась. Под ногами, впиваясь в подошвы, похрустывал битый кирпич. Шаги и смех приблизились, а затем за стеной раздалось характерное журчание. Судя по голосам, за стеной находилось трое молоденьких девушек. Один из голосов сказал: — Я так облопалась пива, что могу просидеть здесь до самого утра. — Ну и сиди себе на здоровье, — ответил второй голос. — А мы пойдем танцевать, — добавил третий голос и засмеялся. Остальные два голоса присоединились к нему. Я посмотрел на Михаила. Он, довольный, щерился и знаками показывал мне, чтобы я, последовав его примеру, заглянул за стену. Сидел он на корточках. Я пристроился рядом с ним и при свете луны увидел две ослепительно белые задницы. Можно сказать, прямо перед своим носом. Если бы не запах свежей мочи, можно было вообразить, слушая журчание, что это вода набирается в ванну. Но ванна была далеко, дома, и паук был дома, а две ослепительно белые задницы — вот они, прямо перед тобой. Протяни руку — и золотой дождь ударит тебе в ладонь. Третья девушка, видимо, уже успела справить свою нужду, она стояла в стороне и ждала подруг. Я взглянул на Михаила, который вдруг громко засопел носом, и меня совсем не удивило, когда я увидел, что он, вывалив в расстегнутую ширинку свое жало, бешено онанирует. Он торопился. Наверное, хотел кончить еще до того, как журчание смолкнет и ослепительно белые задницы растворятся в темноте. Девушки натянули свои трусики и ушли, смеясь и прикалываясь друг над другом. — Черт! — сказал Михаил, и мне стало ясно, что он не успел. — А где же те девчонки? — спросил я. — Какие девчонки? — почему-то удивился он. — Ну… одна в комбинезоне в обтяг, вторая — в красном топике и короткой юбочке. — Ах, в юбочке… Погоди, скоро придут. В юбочке девочка что надо, да… у нее не трусики — сплошные кружева… Ага, вон еще идут. Тихо, не шуми! — добавил он, хотя я и не думал шуметь. На этот раз девушек было двое, но в туалет пошла одна, подошла к самой стене, ломая каблуки на осколках кирпичей, и устроилась так близко от нас, что, когда Михаил онанировал, его жало находилось в каких-то сантиметрах от голой задницы. Если бы он кончал в тот момент, капли его яда повисли бы на ягодицах незнакомой девушки. Но он никак не мог кончить и, видимо, для того чтобы ускорить процесс, протянул свободную левую, руку и подставил ее под упругую струю. Несколько секунд было слышно, как струя разбивается о его ладонь. — Кто здесь? — закричала испуганная девушка и прямо со спущенными трусиками, не доделав до конца свое дело, побежала к подруге. — Что случилось, Нин? — спросила подруга. — Там кто-то есть, — ответила ей Нина. — Там, за стеной… Выяснять, кто прячется за полуразрушенной стеной, они не стали и быстро ушли. Михаил лизнул руку, которую подставлял под струю. — Соленая… — сказал он. — В тюрьме этим заниматься не западло, в армии — другое дело. Но я и там дрочил. Многие знаменитости были онанистами. Дэвид Духовный — онанист. Виктюк там какой-то — онанист. Сальвадор Дали тоже был онанистом. Гоголь, тот, говорят, вообще изнурял себя рукоблудием… Надо ведь, подумал я, какие обширные сведения у моего приятеля. Если бы я был знаменитостью, Михаил мог бы включить в этот список и меня. — Сейчас, сейчас… — добавил он. — Придут эти крошки, танцовщицы. В кружевных трусиках… Кто-то приближался, хрустели ветки под чьими-то осторожными шагами, а потом, выглянув из-за стены, мы увидели, что это явились две те самые танцовщицы, одна — в комбинезоне в обтяг, вторая — в красном топике и короткой юбочке. — Они, — громко шепнул мне Михаил. — Да, это мы, — ответила одна из девушек, видимо, услышав его. — Ждал встречи с нетерпением, — сказал Михаил, выходя к девчонкам из укрытия. Он шел им навстречу, улыбался и онанировал. Светила луна. — И мы тоже ждали встречи с нетерпением! — произнес чей-то мужской голос, а затем из темноты выскочили двое каких-то типов и набросились на Михаила. Все произошло очень быстро. — Получи, подонок, извращенец! — тихо и добродушно произнес все тот же голос. Типы как-то лениво и безобидно помахали руками возле Михаила, при этом звуки ударов не были слышны, а потом удалились вместе со своими хорошенькими подружками. «Там, за стеной, еще кто-то есть», — сказала одна из девчонок, а мужской голос ответил: «Черт с ним!» Наверное, это сказала та самая девчонка в короткой юбочке, из-под которой при малейшем движении стройных ног выглядывали белые трусики. У нее не трусики — сплошные кружева. Так сказал несколько минут назад Михаил. Теперь он молчал, покачиваясь из стороны в сторону. Все так же светила луна. На танцплощадке продолжала громыхать музыка. Я подошел к Михаилу, и он в это время упал, упал на то самое место, где пару минут назад сидели на корточках девчонки, сверкая голыми задницами, упал прямо на влажные от мочи кирпичи. — Вставай, — сказал я ему, чувствуя, что произошло что-то нехорошее. Он молчал. Я попытался поднять его, но руки наткнулись на что-то липкое, теплое. Кровь. Много крови… Она выходила из этого несчастного парня, прошедшего войну, и я, пока тащил его волоком на освещенную аллею, весь перепачкался в крови. Я дотащил его до ближайшего фонаря и уложил на асфальт. Он застонал. Я обрадовался и подумал, что он — жив. По аллее шла стайка из девочек лет тринадцати-четырнадцати. Время позднее, но дома им не сидится. Увидев меня и лежавшего на асфальте Михаила, окровавленного, стонавшего под фонарем, они подняли крик и разбежались кто куда. Скоро со стороны танцплощадки, приближаясь, доносилась трель милицейского свистка. Блюстители порядка, сломя голову, бежали сюда ловить преступников и надрывались, дуя в свои свистки. Преступников давно и след простыл, и свои ножи они где-нибудь повыбрасывали. Остались два жалких онаниста. Один, дезертир в дурацкой шляпе,прислушивался к милицейской трели. Второй, окровавленный, неподвижно лежал под фонарем и луной. Ширинка на его джинсах была разверзнута, словно бездна. Он стонал. Чем я мог ему помочь? Ничем! А вот у меня могли быть большие неприятности. Мусора, которые будут здесь через пару минут, вызовут по рации «скорую», и моего приятеля отправят в больницу. Мне же встречаться с ними крайне нежелательно. — Извини, дружище! — сказал я окровавленной оболочке Михаила. — Мне пора! Свернув с аллеи, я побежал в темноту, ломая кусты и спотыкаясь о торчавшие из земли корни деревьев. Шляпу, чтобы не потерять, я держал в руках.5
Не знаю, как бы я выпутался из этой истории, если бы не Эля, Эльвира. Это потом, уже в машине, она сказала мне, что ее зовут Элей. А сперва она была просто девчушкой в кожаном комбинезоне голубого цвета, которая открывала дверцу своего автомобиля и вдруг увидела меня — страшного, лысого, запыхавшегося, окровавленного, выбежавшего из темноты прямо на автостоянку перед парком, прямо на ее автомобиль, огромный, в жизни таких не видел, широченный и длиннющий «Форд-комби». Мой затравленно-окровавленный вид нисколько ее не испугал. Напротив, она улыбнулась мне, как давнишнему знакомому, улыбнулась ласково, нежно, с пониманием. Давно мне так никто не улыбался. Я ощерился в ответ, показав девушке свои огромные клыки. — Тебе нужна помощь, — сказала она. Я не стал возражать, а она, сев за руль своего мастодонта, захлопнула дверцу и открыла противоположную — со стороны пассажира. Я сел рядом с ней на широченное сиденье. Задом выехав из ряда автомобилей, при этом смешно вытягивая шею и крутя головой в разные стороны, высматривая, как бы не задеть зеркалами новенькую «Волгу» справа и дряхлую «Мазду» слева, она развернула «Форд» и направила его в центр города, к площади, где торчит под луной памятник Ленину, а в стену трехэтажного административного здания замуровано письмо к жителям 2017 года. Магнитола была настроена на местную радиостанцию: Данко исполнял свою очень грустную песню «Малыш». Мне тоже было очень грустно, тоскливо, и я думал о Михаиле, которого оставил под фонарем. Жив? Или, может быть, вся кровь вышла из него, растеклась по асфальту, и он умер? А ведь когда-то он тоже был малышом, смешным карапузом, обожаемым своей молодой мамой, и когда я подумал об этом, мне сделалось еще тоскливее. Если бы я еще вспомнил светлоголового малыша с картины Ярошенко, точно разревелся бы. Нужно было отвлечься, подумать о чем-нибудь другом. Я посмотрел на девчушку, которая внимательно, пригнувшись к рулю, смотрела на дорогу, и мне стало ясно, что она — начинающий водитель. Потом я принялся разглядывать просторный «фордовский» салон. Задние сиденья почему-то отсутствовали, а рычаг переключения передач находился под рулем. В жизни не видел таких автомобилей. — Странная машина, — сказал я. — Странная, — подтвердила девушка. — Это катафалк. — Катафалк? А где же покойник в шикарном гробу? Девушка снова улыбнулась на мою жалкую шутку и ответила: — Это действительно катафалк, и раньше на нем развозили мертвецов где-то в Германии. Оттуда эту машину пригнал мой отчим, когда она отслужила свое. — Почему же он выбрал именно катафалк? — Он неисправимый дачник и говорит, что в таком огромном багажнике можно перевозить столько, сколько в кузове небольшого грузовика. Вдобавок она обошлась ему недорого. Мне он написал доверенность и иногда разрешает куда-нибудь съездить. — А магнитола здесь для того, чтобы слушать похоронную музыку? — Магнитолу установили потом, раньше ее не было, а соседская ребятня наградила моего отчима прозвищем «Верзила». Если ты смотрел «Фантазм», помнишь, что Верзила тоже разъезжал на катафалке и воровал мертвецов, делая из них каких-то карликов. — Твой отчим тоже занимается этим? — Чем? — Ну, ворует мертвецов, а потом делает из них карликов? — Нет, он — бухгалтер в какой-то фирме, а все свободное время проводит на даче. — Ты хорошо водишь машину, — сказал я. — Вот уж враки. Права я получила совсем недавно и до сих пор путаюсь в знаках и разметке. Иногда на перекрестке двигатель глохнет, и тогда все, кто не может объехать мою машину, начинают сигналить и материться на чем свет стоит, но когда увидят, кто за рулем, мигом успокаиваются. А-а, дескать, чайник… Я отвезу тебя домой, хорошо? — Хорошо, — сказал я и назвал район, где мой дом и паук в ванной комнате. — Ты весь в крови. Что-то случилось? — Да, случилось, — ответил я, — но не хочу сейчас говорить об этом. — Дело твое. Я просто помогу тебе, лезть к тебе в душу я не собираюсь. В ее голосе совсем не было обиды, и мне до чертиков захотелось рассказать ей все: о том, как я убежал с войны; как убили моего товарища, пока я блаженствовал в ванне, окруженный, словно покойник, зажженными свечами; как я тоскую по своей возлюбленной, жду ее и изменяю ей в своем воображении с Хизер Козар; как я, лежа дома в ванне, слушаю музыку, которая звучит на третьем или четвертом этаже; как подглядывал за парочкой в лесу, и они оставили после себя бутылку от вина «Молоко любимой женщины», и на дне оставалось немного вина, и я выпил его; как я откопал гроб, который оказался пуст, а потом лег в него спать, а перед тем онанировал, думая о своей любимой, а звезды на ночном небе подглядывали самым нахальным образом. Еще мне захотелось рассказать девушке о Емеле, его друзьях и их дурацких приколах; о малыше на картине Ярошенко «Всюду жизнь» и о том, как я познакомился с Михаилом и что из всего этого вышло. Но язык почему-то не слушался, и я не смог выговорить ни слова. Этой девчушке в голубом кожаном комбинезоне, «чайнику» за рулем огромного катафалка, можно было довериться, я чувствовал это, но все равно молчал. Слишком много нужно было рассказывать, слишком все было взаимосвязано. После того как Данко исполнил своего «Малыша», началось «Шоу шепелявых», программа, где шепелявые парни рассказывают друг другу свежие анекдоты, а потом громко ржут. Когда «Шоу шепелявых» кончилось и зазвучало «Зеленоглазое такси» в исполнении Михаила Боярского, мы уже подъезжали к моему дому. Я подумал, что увижу возле подъезда Емелю с товарищами, но никого не было. Она остановила машину прямо под моими окнами, темными, безжизненными; в глубине души я ждал, ждал всю дорогу, что хоть в одном окне увижу свет, и это значило бы, что пришла она. Черные прямоугольники мертвых окон красноречивее слов говорили, что мои надежды не оправдались. Я показал девчушке на черные окна на первом этаже и сказал: — Здесь я живу, а зовут меня Роберт. Она протянула мне руку и, мило улыбнувшись, произнесла: — Эля. Эльвира. — Очень приятно, — сказал я. — И большое тебе спасибо. Просто огромное спасибо. — Пустяки, — ответила она, глядя на кровь, которой я был испачкан, — не стоит благодарностей.6
Потом она уехала, а я, войдя домой, запоздало подумал, что нужно было пригласить ее на чай или просто, чтобы поговорить. Во-первых, мне было очень одиноко и тоскливо, а во-вторых, она действительно оказала мне большую услугу, и не знаю, как бы я выпутался из всей этой истории, если бы не она. Все-таки нужно было пригласить ее и, подливая чай, благодарить, благодарить, благодарить. В ванной я сбросил с себя окровавленную одежду, а потом убедился, что паук сидит, как сыч, в своей паутине. Включил воду и, заткнув пяткой сливное отверстие, развалился в пустой прохладной ванне. Час был поздний, но спать мне совсем не хотелось, от выпитого за день пива я все еще чувствовал себя пьяным. Наверху было тихо. Меломан, наверное, давно давил на массу. Журчала вода, а я, глядя на черное белье на трубе — бюстгальтер и трусики, — затосковал еще больше, а потом загадал, что, если сейчас паук начнет спускаться на своей призрачной паутинке, значит, она вернется. В детстве, шагая по асфальту, иногда я загадывал какое-нибудь желание, и был уверен, что, если не наступлю ни на одну трещинку, оно сбудется. Не помню, что я тогда загадывал и сбывалось ли это. Еще не помню, о чем тогда я мог мечтать. Наверное, о мороженом. А может быть, о велосипеде или о новых марках, чтобы пополнить свою коллекцию в толстом альбоме с рядами целлулоидных полосок на каждой странице. Наверное, было у меня и самое заветное желание, но думаю, что никогда и ничего я не желал так страстно, как желал сейчас — чтобы паук начал спускаться на своей призрачной паутинке. Мне казалось, от этого зависит вся моя жизнь. Никогда я не чувствовал себя таким одиноким. Прошло пять минут и, что бы вы думали, паук действительно подполз к краю паутины, а потом начал спускаться. Я до того обрадовался, что готов был его расцеловать. Она вернется, подумал я, обязательно вернется, и, воодушевленный поступком паука, решил, что произойдет это прямо сегодня ночью. Я волновался и дрожал от нетерпения, словно от холода или возбуждения. Когда на улице проезжала машина или хлопала дверь в подъезде, все это мне хорошо было слышно, я, затаив дыхание, ждал чуда. Один раз, после того как хлопнула подъездная дверь, по лестнице застучали набойками на каблуках торопливые женские шажки, и я, выбравшись из ванны, сбросив с ее края на пол несколько свечей, голым выбежал в прихожую, чтобы встретить ее, но шажки, миновав мою дверь, застучали дальше. Это была не она, и я, разочарованный, вернулся в свою ванну. Свечи с черными, обгоревшими кончиками валялись на полу, я не стал их поднимать. Паук снова забрался в свою паутину. Прошел час, второй, третий. Мое нетерпение увеличивалось, я еще больше разнервничался, а она все не шла. Наверное, впервые за всю жизнь я чувствовал себя в этой ванне неуютно, словно на раскаленной сковороде. Я садился в ней, ложился, включал воду то похолоднее, то погорячее, и все равно никак не мог успокоиться. В эту же ночь я убедился, что Бога нет. Я и раньше-то в Него не очень верил, а сейчас и вовсе понял, что лажа все это, нет ни Всевышнего, ни какого-то там Отца, и все люди — сироты, предоставленные сами себе. Я не знаю ни одной молитвы, мне это и не нужно, но, если бы Он существовал на самом деле, Он наверняка услышал бы все мои мольбы. Я плакал, просил и умолял. «Господи, пожалуйста, сделай так, чтобы она вернулась, пришла прямо сейчас. Прошу Тебя, Господи. Боженька, хороший, очень прошу. Пусть она вернется, пока не рассвело, и тогда я буду знать, что Ты — есть. И я сделаю все, чтобы быть нужным Тебе, чтобы быть достойным Тебя…» Я предлагал Господу Богу сделку, она не состоялась, и я понял, что Его просто нет.7
Всю ночь я метался в ванне, иногда забывал заткнуть пяткой сливное отверстие и лежал в холодной, совсем пустой ванне, а потом, когда наступило утро, решил, что покончу с собой. Если бы у меня был револьвер, я вставил бы ствол себе в рот (впрочем, не уверен, что это не вызвало бы у меня рвоту, как у героя Андрея Миронова в кинофильме «Мой друг Иван Лапшин») и спокойненько надавил бы на спуск. Бб-бах? — и пуля, пробив бритую черепушку, отрикошетила бы от стены, а мозги повисли бы на кафеле. Быстро, безболезненно и вполне прилично с точки зрения потенциального самоубийцы. Револьвера у меня не было, и я подумал, что можно повеситься на трубе, той самой, на которой висит ее нижнее белье. Нужно было найти подходящую веревку и, как полагается в таких случаях, намылить ее, чтобы узел хорошо скользил, а уж потом можно засунуть голову в петлю и попрощаться с пауком. Вместо предсмертной записки можно оставить выдранный из журнала лист, который лежит у меня в окровавленных джинсах. Я пошел в комнату и отыскал в шифоньере моток шерстяных ниток, толстых, грубых, из которых вяжут носки или варежки, и, отмотав несколько метров, сложил всемеро, а потом скрутил их в жгут для прочности. Подергав за края, я убедился, что этот толстый, лохматый и змееподобный обрывок должен выдержать вес моего тщедушного тела. Хорошенько намылив этот обрывок, я привязал один конец к трубе, а из второго сделал петлю. Просунув в нее голову, я затянул узел, так, чтобы он находился под подбородком, а потом подумал, что хорошо бы умереть в ее белье, — не снимая петли, я натянул на себя трусики, надел бюстгальтер. — На черта мне нужна такая жизнь, приятель! — сказал я пауку и быстро поджал под себя ноги, надеясь обрести вечный покой в таком скрюченном состоянии. Труба проходила невысоко, над краном, и табуретка не понадобилась. Перед смертью я представил, как в ближайших выпусках местных газет, «Столицы „С“» и «Вечернего Саранска», появится фотография, где я, мертвый, в женском белье, с лысой башкой, болтаюсь на лохматой веревке. Они любят развлекать читателей подобными вещами. Мне не повезло. Лохматый намыленный обрывок мгновенно оборвался, и я даже не успел почувствовать, как петля, стягивающая мою шею, переносит меня к воротам смерти. Я ударился лицом о кран, из носа потекла кровь. Было больно, и умирать мне почему-то расхотелось. Я лег в ванну и задрал голову, чтобы остановить кровь. На шее, словно ошейник, болталась лохматая веревка, оборванная рядом с трубой. Что мне делать дальше, я решительно не знал. Давно известно, что все женщины коварны и непостоянны. И зачем я ее полюбил? Полюбил маленькую грудь с розовыми сосками, родинку на левой, словно у лермонтовских героинь, щеке, и все остальное, что никогда не смогу позабыть… Когда из носа перестала течь кровь, я отправился на кухню и еще не знал, что там буду делать, — возможно, возьму нож, а потом наполню ванну горячей водой и вскрою вены. Умирать мне расхотелось, но я не был уверен в этом до конца. На улице было совсем светло. Выглянув в окно, я подумал, что сплю, — у подъезда стоял вчерашний катафалк, хотя его тут не должно было быть. Он уехал несколько часов назад, еще ночью, а я все это время валялся в ванне, с ума сходя от любви, тоски и одиночества, а под конец неудачно повесился. Если бы у меня был револьвер, черта с два я смотрел бы сейчас в окно. Но это не было ни сном, ни приступом той странной болезни дежа вю, когда тебе кажется, что это с тобой когда-то уже происходило. Катафалк действительно стоял под окнами, огромный черный «Форд», и вдоль правого бока тянулась светлая и, судя по всему, свежая царапина. Потом из машины вышла Эльвира, все в том же голубом кожаном комбинезоне, и, увидев мою рожу в окне, приветливо помахала мне моей шляпой. Я пошел открывать ей дверь, но, вовремя вспомнив, в каком идиотском виде могу предстать перед ней, бросился как ошалевший в ванную, сорвал с шеи лохматую петлю, снял трусики и бюстгальтер. Надел розовый халатик и только потом открыл дверь. — Ты забыл в машине свою шляпу, — входя, сказала Эльвира. — Верно, — согласился я и подумал, что там, куда я только что собирался отправиться, шляпа вряд ли нужна. — Я бросил ее между сиденьями, а когда уходил, забыл про нее. Эльвира вручила мне шляпу, и я увидел, что она тоже в пятнах крови. — Я не разбудила тебя? Еще очень рано. — Нет, я так и не ложился спать. — Не спал? Совсем? — Да, бессонница. Иногда это со мной бывает. — А я люблю поспать. Но сегодня мне нужно было встать рано, нужно съездить за город к бабушке. В машине я увидела шляпу и подумала, что ее нужно вернуть. — Очень любезно с твоей стороны. Ты проходи, нет, не сюда… в комнату. Я закрыл дверь в ванную, которая оставалась открытой, и выключил в ней свет. Мы прошли в комнату, она села на разложенную тахту, я прислонился спиной к шифоньеру. Эля разглядывала обстановку в комнате, я разглядывал Элю. У нее были широковатые скулы и вздернутый носик. Заметив, что я смотрю на нее, она дружелюбно улыбнулась мне, так же дружелюбно смотрели ее зеленые глаза. — У тебя кровь на лице, — сказала она. — Да, знаю, — ответил я. — У меня из носа шла кровь. Я ударился нечаянно. Я послюнявил палец и принялся оттирать засохшую под носом кровь. — И вчера ты был весь в крови. У тебя вся одежда была в крови. Тебе нужно замочить ее, иначе потом трудно будет отстирать. И шляпа твоя тоже в крови… — Хочешь знать, откуда эта кровь? — Если не считаешь нужным, лучше не говори. — Это кровь моего товарища. Его вчера испыряли ножами в парке. Но он жив, — уверенным тоном добавил я, — его увезли в больницу, и скоро он поправится. Раны у него малюсенькие, и органы, скорее всего, не задеты. Просто натекло так много крови, что даже я испачкался. Ему сделают переливание, и он поправится. — А в какую больницу его увезли? — Не знаю, нужно будет уточнить. Скорее всего, в дежурную на Ботевградской улице. — Хочешь, навестим его вечером вместе? — Буду рад, если составишь мне компанию. — А за что зарезали твоего товарища? Этот вопрос поставил меня в тупик. Сразу в голову ничего и не пришло, что бы такое ответить поприличнее. Не скажешь же ей, что испыряли ножами Михаила за то, что он онанировал, подглядывая, как писают молоденькие девушки, сверкая голыми задницами прямо у нас под носом. Впрочем, девчонки, из-за которых его испыряли, так и не сходили в туалет. На одной из девчонок были кружевные трусики, и Михаил мечтал посмотреть на них. — Вышел небольшой скандал, — соврал я. — Такая, знаешь, получилась заварушка, где не поймешь, кто прав, а кто виноват… Те парни, струсив, пустили в ход ножи. Меня они почему-то не тронули. — Наверное, все это случилось из-за девчонки? — Конечно, — сказал я. — Все беды только от них. Эля засмеялась и ответила: — И радости без них тоже не бывает. Я промолчал, понимая, что она совершенно права. Потом Эля предложила мне съездить вместе с ней за город, где в поселке Луховка живут ее дедушка и бабушка. Я с радостью согласился, потому что, хотя я и домосед, мысль оставаться в пустой квартире, пусть даже в обществе молчаливого паука, показалась мне невыносимой. От тоски и одиночества я придумал бы что-нибудь новенькое, раз уж у меня нет револьвера. Например, обмотал бы ноги оголенным проводом от удлинителя, а потом спокойненько вставил в розетку вилку удлинителя, как это я видел давным-давно в какой-то книге по судебной криминалистике.8
На нашу машину оборачивались и смотрели так, будто по дороге полз оживший вдруг доисторический ящер. Огромный черный «Форд», который когда-то развозил покойников где-то в Германии, сейчас неторопливо катил по малооживленным саранским улицам, вызывая удивление у прохожих и шок у водителей, некоторые из которых сигналили нам, приветствуя. Дескать, наше почтение, господа труповозы. Дедушка Эли работал позади одноэтажного кирпичного домика: топором обстругивал большой деревянный крест. — Кто умер, дедушка? — спросила Эля, а мне шепнула: — Наш дедушка плотник и на все руки мастер. Когда в поселке кто-нибудь умирает, дедушку просят сколотить гроб и крест. Он никому не отказывает. Еще он — страшный хвастун. Если будет спрашивать, нравится ли тебе крест, скажи, да, мол, хороший. Иначе обидится. Хмуро взглянув на меня, дедушка ответил: — Да никто не умер. Просто хочу крест заменить на тещиной могиле — старый за тридцать пять лет совсем сгнил. — А где бабушка? — спросила Эля. — В огороде возится. Иди покажись, а мы тут с молодым человеком поговорим пока. Эля ушла к бабушке, а я остался смотреть, как дедушка продолжает обстругивать крест. Щепки летели в разные стороны. Дедушка, хмуро поглядывая на меня, молчал. — Хороший крест, — сказал я, не дожидаясь, когда дедушка меня об этом спросит. Сказал так, будто всю жизнь только тем и занимался, что учился отличать хорошие кресты от плохих. — Из осины? — Нет, из дуба. Из осины кресты не делают, гробы тоже. — Почему же не делают? — На осиновой горе, говорят, черт повесился, потому и не делают. На гроб идет сосна, дуб, а еще лучше дуб идет на крест и на потолок. Это раньше, помню, потолок всем ставили, а теперь не велят. Боятся, что через него душа наружу выбраться не сможет… Хороший, говоришь? — Хороший, — подтвердил я. — Матери своей я еще лучше сделал, когда еще из армии пришел, до сих пор стоит, как новый. Ни у кого на кладбище такого нет. Загляденье, а не крест. Добрый крест, из дуба, покрытый морилкой и лаком. Мать моя умерла, когда мне было три годика… Мне стало жалко дедушку, потому что он был совсем малышом, трехлетним карапузом, когда у него умерла мама, но потом отношение к нему быстро изменилось, и вот после чего. На заборе сидела кошка, желтая, с черными полосками, словно какой-нибудь карликовый тигр, и я, указав на нее, спросил у дедушки: — Ваша? — Нет, соседская. Как-то мы заводили кошку, так она гадила по всему дому. Бабка мне и говорит: отнеси. Я за речку ее оттащил, она опять пришла. В воду бросил, она до берега доплыла и прибежала. Тогда я удавку смастерил… — Из шерстяных ниток? — спросил я. — Нет, из бельевой веревки. Накинул петлю… ан нет, сперва посадил в мешок, отнесли с соседом в поле, и он махнул по мешку из двустволки. Потом я пнул мешок — не шевелится, ну и ушли. А мешок-то завязанный и весь в дырках от дроби. На другой день гляжу, сидит наша Мурка на крыльце, раненая, но живая. Вот они какие твари живучие. Кошки-то. Тогда, значит, позвал я ее — кис-кис-кис, она, дура, и подошла, тереться давай мне о ноги, а голова у самой в крови засохшей, дробь, значит, задела, — накинул я петлю, душить давай, она хрипит, дергается, минут через десять затихла, потом я еще топором рубанул ей по голове, ну и закопал. — Больше не возвращалась? — спросил я, понимая, что ничего, кроме отвращения, не чувствую к этому дедушке, плотнику и мастеру на все руки, который сперва мне понравился. — Нет, сдохла, — сказал он и засмеялся. Зубы у него были черные и редкие.9
Пришли Эля с бабушкой, толстой женщиной лет шестидесяти пяти, которая, поздоровавшись, стала внимательно меня рассматривать. Наверное, решила, что я — Элин жених и присматривалась, как к будущему родственнику. — Бабушка, познакомься, — сказала Эля. — Это Роберт. Мой хороший знакомый. Бабушка смотрела на меня подозрительно, изучающе, улыбаясь, теребя грязный передник, и я увидел, что у нее огромные, словно у мужчины, руки с грубой загорелой кожей. Она смотрела на меня так, словно прикидывала, смогу ли я быть подходящей парой для ее внучки. — Роберт, — представился я. — Бабушка, — представилась бабушка. — Вы завтракали? Марш за мной! По тону я понял, что отказываться бесполезно. — Роберт, — хмыкнул дедушка. — Немец, что ли? Я не стал утверждать, что в паспорте, который в восемнадцатилетнем возрасте у меня изъяли в военкомате, перед тем как отправить на войну, записано: «русский». — Ты уж молчи, мордвин противный! — сказала дедушке бабушка. Мы вошли в дом, бабушка, Эля и я. Дедушка остался на улице позади дома достругивать свой крест. Бабушка усадила нас за стол, меня — у окна, и на широком пыльном подоконнике валялось несколько потрепанных книг. Названия двух верхних мне удалось прочесть: «Торговка и поэт» Ивана Шемякина и «По следам дикого зубра» Вячеслава Пальмана. Ни одну из них я не читал. По стеклу над книгами ползали мухи. Я подумал, что когда-то несчастная Мурка гадила не только на пол, но и на эти книги и подоконник. Бабушка сделала нам салат из свежих помидоров и огурцов, налила каждому по огромной миске борща и сказала: — Попробуйте только не съесть! Вылью за шиворот. Эля запротестовала: — Бабушка, я с утра вообще ничего не ем, а ты мне такую посудину борща навалила. Лучше сделай мне кофе. Есть я не буду, ты же знаешь. Бабушка налила ей растворимый «Чибо», а мне строго сказала: — Ешьте, не смотрите на нее. Вы — худой, вам поправляться нужно, а она о фигуре заботится. — Ничего я не забочусь. Просто с утра нет аппетита. Зато почти каждую ночь просыпаюсь от голода. Иду на кухню, хлопаю холодильником, а мать ругается — спать никому не даю. А я виновата, что ли, что есть захотелось? — Вот для этого и нужно с утра покушать. — Утром — не хочу! — Она капризная, — сказала мне бабушка. — И избалованная. — Ничего я не избалованная. — Избалованная, избалованная. С таким характером мужа не скоро себе найдешь. — Вот еще, — фыркнула Эля. — Я вообще не собираюсь выходить замуж. Я хлебал борщ, вкусный, разбавленный большой ложкой сметаны, с огромным куском мяса на косточке. Эля пила кофе, а бабушка, обращаясь ко мне, неизменно называла на «вы», будто я важная персона или старше ее лет на двадцать. Потом она оставила нас одних и опять ушла возиться в свой огород. Доев борщ, я принялся за салат, слушая, как мухи, ползая по стеклу над книгами, громко жужжат. — Бабушка у меня добрая, — сказала Эля. — Мечтает поскорее выдать меня замуж. А дедушка, хотя с виду хмурый, тоже добрый. Ты разговаривал с ним? — Разговаривал. Добрейший человек, сразу видно. — Крест похвалил? — Похвалил. Сказал, что хороший. — А что он? — Ему это понравилось. — Он любит, когда его хвалят. И сам он хвастун страшный. Как тяпнет самогоночки, тут же начинает себя нахваливать. И когда его кто-нибудь хвалит, тоже любит. Тебе добавить борща или, может, еще салат сделать? Я отказался, и она налила мне кофе, растворимый «Чибо». — Ты где-нибудь учишься, Роберт? — Нет. — Работаешь? — Нет. — Везет. Я учусь в пединституте, и каникулы скоро кончатся — такой облом. — Точно, облом, — подтвердил я. — И чем же ты занимаешься? Может, подумал я, вытряхнуть скелет из своего шкафа и рассказать этой симпатичной девчушке, чем я занимаюсь на самом деле: торчу целыми днями в ванне, наряженный в женское нижнее белье, онанирую и слушаю Джорджа Майкла и Б. Моисеева, которые звучат по кассетнику на третьем или четвертом этаже. Рассказать еще, что моя профессия — дезертир, а призвание — любить. — Слушай, — сказал я. — Хочу тебе признаться вот в чем. Я люблю одного человека… — Женщину? — строго спросила Эля. — Ну, конечно, женщину. Люблю давно, а она меня нет. То есть раньше она тоже меня любила, как мне кажется, а потом разлюбила. Раньше она была со мной нежна, говорила ласковые слова, мы были близки, как муж и жена, любили друг друга, а потом она разлюбила меня. Даже видеть меня не хочет. Я не нужен ей, а я жить без нее не могу. Только и думаю, что о ней. Что мне делать, скажи? — Она нашла другого? — Да. Красивого и богатого. — Тогда лучше всего забыть ее, раз она предала тебя. Нет ничего проще. Не думай о ней, и все. — Не могу не думать. Она не выходит у меня из головы, каждую ночь снится, а когда я просыпаюсь, тоже думаю о ней. — Если бы она вернулась, ты бы простил ее? Она ведь бросила тебя. — Я простил бы ей все, лишь бы она была рядом со мной. — Тяжелый случай, — озабоченным тоном произнесла Эля, и было видно, что она горит желанием хоть как-то облегчить мои любовные страдания. — Но придумать что-нибудь можно, не убивайся. Во-первых, тебе нужно развлечься. К нам приехал «Луна-парк», по-моему, из Польши, там всякие горки, аттракционы. «Замок ужасов», и мы сейчас гуда отправимся. — А во-вторых? — спросил я. — Во-вторых, тебе нужно найти другую женщину.10
Каруселями, площадкой для электромобилей, яркими шатрами, где размещались тир и различные аттракционы, было заставлено все пространство вокруг здания городского ДК, в котором обычно выступают приезжие знаменитости. У самого входа в ДК стоял на спущенных шинах выкрашенный в черный цвет вагончик, на котором белой краской было написано: ЗАМОК УЖАСОВ. Гремела музыка, как вчера в парке на дискотеке. Неизбалованные развлечениями жители Саранска выстраивались в длинные очереди к билетным кассам, с нетерпением дожидаясь, когда можно будет наконец-то усесться за руль электромобильчика или отправиться в «Замок ужасов», чтобы пугаться. В нашем провинциальном городке нет ни цирка, ни приличного парка с хорошими аттракционами, и пойти, кроме многочисленных пивнушек и баров, некуда. Налопаются дешевого пива и водки, а потом идут на улицу выяснять отношения. Сейчас люди выглядели иначе: нарядные, веселые, праздные, с детьми, у которых в руках или сладкая вата, или воздушные шарики, наполненные горячим воздухом. Денег у меня не было, и Эле пришлось раскошелиться, чтобы мы смогли прокатиться, врезаясь друг в друга, на электромобильчиках, повизжать от восторга на «Колесе безумия», где у всех, когда, бешено разогнавшись, «Колесо» становилось набок, вываливались из карманов ключи, носовые платки и мелочь, которую подбирали шустрые мальчуганы, после того как «Колесо» останавливалось. Потом мы отправились пугаться в «Замок ужасов» и ходили по мрачным узким коридорам-лабиринтам, заставленным манекенами мертвецов, Кинг-Конга, скелетами и разными другими страшилищами. В гробу, скрестив на груди руки с длинными ногтями, лежал граф Дракула в невероятно стоптанных кроссовках — в жизни не видел таких дряхлых штиблетов с огромными дырами и бесследно исчезнувшим протектором на подошвах. Когда мы проходили мимо Дракулы, он открыл глаза, показал огромные клыки и начал приподниматься в своем гробу. Я показал графу свои клыки, и он улегся обратно в гроб. Потом мы увидели смертника в полосатой пижаме, который трясся на электрическом стуле, и свет то ярко разгорался, то становился очень тусклым — вроде того как шалит напряжение из-за стула, который потребляет пропасть электроэнергии. Когда мы отошли от смертника, трясущегося на своем электрическом стуле, мимо нас, громко крича, пробежал мальчик лет десяти. Сперва я подумал, что он заблудился или потерял родителей в этих коридорах-лабиринтах и кричит от страха, но потом выяснилось, что бегает по коридорам и кричит он специально, чтобы пугать посетителей. Хорошо, что он быстро исчез в мрачных коридорах-лабиринтах «Замка ужасов», а то мы с Элей уже собрались показать ему, где выход. — Страшно? — спросила меня потом Эля. Знала бы она, что недавно я ночевал на кладбище, в гробу, в могиле, среди мертвецов и звезд на ночном небе, не стала бы спрашивать. — Страшновато, — соврал я. — А я нисколечко не испугалась. Ничего страшного. И мальчик этот еще… Заметил, что у него лицо намазано фосфором? — Нет, не заметил. — А я заметила и сперва думаю, почему у мальчика, который здесь заблудился, лицо светится? Сперва и не поняла, в чем дело. — Мне вот другое непонятно, — сказал я. — Откуда у графа Дракулы такое рванье на ногах? — Ты про его кроссовки? — засмеялась Эля. — Наверное, подарил кто-то из рабочих «Луна-парка», а себе забрал его шикарную графскую обувь. Впрочем, если во времена Дракулы выпускали кроссовки, за сотни лет, что он шлепает в них по свету, они приобрели надлежащий вид, и в этом нет ничего странного. Увидь Мина графа в этих кроссовках, пришла бы в ужас. Мы засмеялись, а когда вышли из «Замка ужасов» на улицу, Эля взяла меня под руку. Она была симпатичная, модно одетая, с хорошей фигурой, парни оборачивались ей вслед, и я не понимал, что она нашла в таком уродце, как я. Другая, например, постыдилась бы рядом идти, а она взяла меня под руку, словно своего горячо любимого парня, и непринужденно болтает. Мы гуляли среди праздных, непривычно веселых и добродушных людей, разговаривали и смеялись, а потом она спросила: — Ну, что, забыл свою пассию? Я покачал головой, тут же став серьезным: — Спасибо тебе, Эль, за все спасибо… Конечно, немного я позабыл ее, но, когда ты спросила меня о ней, затосковал еще больше. Так ее люблю, что с ума сойти можно. — Не сходи, пожалуйста, с ума. Если развлечения тебе не помогают, придется тебе найти другую женщину. Я позабочусь об этом. Я не стал возражать.Глава пятая
1
Первой женщиной, с кем Эля собиралась меня познакомить, была ее однокурсница по имени Ирина, худенькая, очень маленького роста, и такого же маленького роста была ее мать, с которой они вдвоем жили в однокомнатной квартирке. Кнопка звонка рядом с входной дверью была прибита так высоко, что мне пришлось встать на цыпочки, чтобы дотянуться до нее. Эля засмеялась. Глазок в дверь тоже был врезан очень высоко, и я, когда увидел, что девушка, открывшая нам дверь, очень маленького роста, не мог сообразить, как она в него смотрит. Дотягиваясь до кнопки звонка, я решил, что здесь живут великаны или баскетболисты. Потом, в прихожей, я увидел крохотную скамеечку и догадался, для чего она. Эля, увидев скамеечку, снова засмеялась. Претендентка на место моей новой возлюбленной, еще не зная об отведенной ей роли, с удивлением посмотрела на Элю. Та посмотрела на меня, как бы спрашивая, нравится ли мне девушка, а я в ответ неопределенно пожал плечами. — Чего ржешь, дура? — сказала Ирина Эле, а та ответила ей: — Сама ты дура. Познакомься. Это Роберт. — Роберт, — сказал я. — Ирина, — сказала девушка очень маленького роста, предки у нее, очевидно, были лилипутами. — Проходите на кухню. Мне почему-то после этих слов стало так тошно, будто я очутился у себя дома и пройти мне нужно в собственную кухню. Дверь в ванную, на которую была прибита табличка с изображением мальчика под душем, была закрыта, а я, проходя мимо этой двери, подумал, что, стоит мне открыть ее, и я увижу свечи на краю ванны и на полу, нижнее белье черного цвета моей ласточки, в котором несколько часов назад я собирался удавиться, и обрывок лохматой веревки на трубе. Может быть, даже паука в своей паутине под потолком. Кухонный стол украшали грязные тарелки и крошки, среди которых — обложкой вверх валялся раскрытый любовный роман Джуд Деверо «Подмена». Был и портрет хорошенькой писательницы. — Прибралась бы, что ли, — тоном своей бабушки строго произнесла Эля. — Страх, какой свинарник на столе. Ирина сердито посмотрела на нее, а потом на меня: — Дочитаю книгу, а потом приберусь. — Потом тараканы заведутся. — Не волнуйся, они у нас уже и так есть. Могу дать парочку, если хочешь, на развод. — Нет уж, спасибо, себе оставь. Вдруг надумаешь снова выйти замуж, а все мухи переведутся, что тогда муж делать будет? Они засмеялись, а я спросил у Ирины: — Ты была замужем? — Да, была. Развелись месяц назад и столько же успели прожить. Чтоб я еще раз вышла замуж, да никогда в жизни! — Расскажи Роберту про мужа, — подсказала ей Эля. — Да, муж был — фрукт, каких поискать. Работать не хотел, учиться тоже, ничего делать не хотел, даже меня трахать. Только и делал, что сидел на кухне, за этим столом, и мух ловил. Одной ноги оторвет и отпустит: летай, пока не упадешь. Другой крылья спичкой спалит и бросит на стол: рожденный ползать летать не может… И было человеку двадцать шесть лет, почти на десять лет меня старше, а такой дурак, каких поискать надо. В жизни больше замуж не выйду! Я посмотрел на стол, словно надеясь обнаружить останки растерзанных мух, но, кроме крошек, грязных тарелок и раскрытого романа Джуд Деверо, на нем ничего не было. — Не зарекайся, — сказала Эля. — Не все такие дураки. — Все равно не выйду! — Тебя никто и не заставляет. — Я тоже нигде не работаю и не учусь, — сказал я. Ирина внимательно посмотрела на меня: — Это расценивать как предложение? — Нет, я просто так сказал. — И твое любимое занятие — сидеть на кухне и издеваться над несчастными мухами? — Нет, мое любимое занятие — лежать в ванне и смотреть на паука, который сплел паутину под самым потолком. Девчонки засмеялись, очевидно, решив, что я шучу. — Что ж, — смеясь, сказала Ирина, — мне это подходит. Выхожу за тебя замуж. Она ушла в комнату и вернулась в белоснежном свадебном платье, в котором щеголяла пару месяцев назад, и из-за которого теперь настороженно выглядывала ее мать. — Мама, я выхожу замуж за Роберта. Познакомься. Он останется жить у нас и будет лежать день-деньской в ванне, смотря на паука, которого притащит с собой и поселит под потолком. Стирать будем на кухне, в раковине. — Сними, кретинка, чего вырядилась, — сказала ей мать. — Не смеши людей. Ирина ушла снимать свое свадебное платье, а я сказал Эле: — Айда отсюда. Пожалуйста. Мы ушли, не попрощавшись.2
Второй претенденткой, к которой привезла меня Эля на своем катафалке, была пухлая девушка из параллельной группы в Элином пединституте. Как будущий психолог, она сразу же завалила нас разными тестами, один из которых я хорошо запомнил. У нее была целая тетрадь с тестами. Меня она почему-то называла ласково — Робертик. Вот тот тест, который я запомнил. — Ты идешь, значит, по улице и видишь белый дом. Ты входишь в него, идешь по коридору — белая дверь. Ты входишь в эту белую дверь и видишь белую комнату. Что ты будешь делать? 1. Останешься в ней. 2. Побудешь и уйдешь. 3. Сразу выйдешь. — Комната уютная? — спросил я. — Белая. На твое усмотрение. — Что ж, пожалуй, остался бы. Почему бы нет? Будущий психолог смотрела на меня долго, с удивлением. Потом сказала: — Робертик, ты ищешь смерти. Комната — это смерть. Ты хочешь умереть, правда? — Вот уж глупости, — ответил я как можно лицемернее. — Я хочу жить. — Если бы ты выбрал третье, значит, ты хочешь жить. Тебе интересна жизнь, а не смерть. Это очень хороший тест. — А если бы я выбрал второе? — Значит, ты ходишь рядом со смертью. — Дурацкий тест, — сказал я. — Не понимаю, что может быть общего между комнатой, в которой я хотел бы остаться, и смертью? Если бы я искал смерть, я давно нашел бы ее, — и я потрогал шею, испугавшись, что на ней все еще висит лохматая петля. Петли не было, и револьвера у меня тоже не было, иначе давно вышиб бы себе мозги. Эля, поняв, что претендентке претенденткой все-таки не стать, потащила меня прочь. И я сам был рад этому. Не успел, значит, с утра с собой покончить, а какой-то дурацкий тест после обеда уже все всем рассказал. И этих тестов у нее целая тетрадь. Протестируют, блин, еще разок и, глядишь, выяснят, что не так давно я онанировал в гробу и вылизывал выбритый лобок Хизер Козар на глянцевых страницах «Плейбоя». На кой черт мне это надо! — Не понравилась она тебе? — спросила в машине Эля. — Нет, — ответил я. — Мне кажется, у нее в башке ничего нет, кроме этих дурацких тестов. Это не женщина моей мечты. — А Ирина? — Ирина — тоже. — Что ж, поехали дальше.3
Претендентки номер три дома не оказалось, и мы с Элей отправились искать ее в садике, который был за домом и в котором, сообщила Эля, она, скорее всего, курит с подружками. Эля встретила в садике знакомых девчонок, они курили на веранде и плевались в разные стороны, весь деревянный пол веранды был заплеван, и те сказали, что Юля, так звали претендентку номер три, уехала только что с каким-то красавчиком на белой «Ауди» и раньше завтрашнего утра ее можно не ждать. — Облом, — сказала мне Эля. — Я и не знала, что у нее есть кавалер. Надо было пораньше прийти, тогда застали бы ее. Я промолчал, и у меня не было уверенности, что, если бы мы пришли пораньше, Юля предпочла бы красавчику на белой «Ауди» жалкого уродца с бритой башкой. Потом Эля отозвала в сторону одну из девчонок, они стали разговаривать, а я остался с двумя девчонками, которые продолжали курить и лихо плевать на пол, и только хотел заговорить с ними, как вдруг услышал какие-то хлопки и потрескивание. Сперва я и не понял, что это такое, но одна из девчонок смущенно посмотрела на меня и сказала второй девчонке: — Свет, дура ты, что ли, совсем? Света, забравшись на заборчик веранды, сидела, широко раздвинув ноги в черных шортах, и мне были видны ее загорелые ляжки, и она, сплюнув на пол, невозмутимо ответила: — Чего дура-то? Держать в себе вредно, — и я снова услышал продолжительное потрескивание. — Как старуха столетняя, — сердито сказала ей подруга. — Опозоришься с тобой вечно, — и она ушла к Эле. Света, спрыгнув с заборчика, посмотрела на меня с любопытством, но смущения на ее лице я не увидел. — Чего такого-то? — сказала она мне. — Все этим занимаются, а держать в себе — вредно. — Да, все занимаются, — подтвердил я, — но, честно говоря, впервые довелось услышать это из… от молодой и хорошенькой девушки. — У меня парень этим только и занимается. Перданет сроду при всех, а потом говорит: «Свет, прекращай?» От этого дурня и научилась. Подошла Эля с девчонками и, беря меня за руку, сказала Свете: — Вот иди и перди на пару со своим Вовкой? Девчонки засмеялись. Света, у которой жениха-пердуна звали Вовкой, громче всех. Деревянный пол веранды был весь заплеван и усыпан окурками. В воздухе растворялся выпущенный задницей Светы углекислый газ. День был солнечный.4
Дальнейшие поиски претенденток немного затянулись, потому что оставленный возле дома третьей претендентки катафалк был заставлен со всех сторон легковыми автомобилями и автобусами, на боках которых было написано: «Ритуальные услуги». Толпился народ, у женщин на головах были черные платки, у мужчин — белые повязки на руках, из подъезда четверо мужиков вытащили красный гроб и поставили его на две табуретки. У мертвеца, мужчины с желтым лицом, на лбу лежала бумажка с молитвой: «Господи, спаси. Господи, сохрани и научи меня оправданиям Твоим». Какая-то облезлая кошка залезла под гроб и стала умываться. Две женщины в черных платках тихо плакали, и было ясно, что делают они это из приличия, а сами только рады, что этот человек лежит в гробу, потому что, скорее всего, он был алкаш и, напившись, гонял по дому этих тихо плачущих женщин — жену и взрослую дочь. В душе все только радовались, что избавились от него. Женщина с полиэтиленовым мешком на голове торчала в форточке на втором этаже, видимо, не зная, что смотреть в окно на покойника — плохая примета. Мы с Элей стояли в стороне, возле ее катафалка, и смотрели, как две женщины в черных платках тихо плачут из приличия. Потом к гробу пробралась какая-то шебутная старуха в резиновых сапогах и стала громко кричать: — Все мясо с мертвеца съели, один скелет остался! Одни кости остались! Сожрали, как звери. Не стыдно хоронить его так-то? Вас бы на его место! — Эта старуха сумасшедшая, — сказала мне Эля. — И сын у нее сумасшедший, и муж сумасшедший. Вся семейка сумасшедшая. Все они по очереди в психушке лежат. Сейчас она дома, а сын и муж — на лечении. Старуху почему-то никто не догадался прогнать. Похоронной музыки не было, прощальных речей — тоже. Все это заменяли громкие выкрикивания сумасшедшей старухи. — Нажрались, да? Сытые морды! Полезайте в гроб, говорю вам! Нет у вас стыда, нет! Деньги у вас есть и больше вам ничего не надо! А ему? Что ему теперь надо? Все мясо сожрали! Старуха, распаленная собственными выкриками, принялась тыкать пальцем в желтое лицо мертвеца, и лишь после этого какие-то мужчины увели ее. Уходить она не хотела и крепко ухватилась двумя руками за гроб, которыйпошатнулся и чуть было не свалился с табуреток. Старуху оторвали от гроба, и когда потащили прочь, она лягала мужчин, осыпая проклятьями, и один резиновый сапог слетел у нее с ноги и угодил прямо в облезлую кошку, которая умывалась под гробом. Кошка распушила хвост и бросилась в кусты перед домом, а сапог подняли и унесли за старухой. Потом гроб запихали в один из автобусов и процессия отправилась на кладбище. Мы сели в свой катафалк и отправились к следующей претендентке.5
Претендентке номер пять я не понравился, потому что она тут же принялась презрительно фыркать и в мою сторону даже смотреть не желала. Мне она тоже не понравилась. Возле носа у нее росла огромная бородавка, а большие, выпученные глаза делали ее похожей на полудохлую рыбу. Претендентка номер шесть была беременной, с огромным животом, и выяснилось, что Эля не видела ее около года и она успела за это время выйти замуж, развестись, как Ирина, и теперь собиралась стать матерью-одиночкой. — У меня будет девочка, — радостно сообщила она нам. — Ультразвуковое обследование это показало. Я назову ее Ниной. Скоро у меня будет Ниночка, моя дочурка, — саму беременную претендентку звали Олей. Да, забыл сказать, претендентка номер четыре лежала в больнице с сифилисом, и об этом нам по секрету сообщила ее подружка, которая встретилась нам возле подъезда претендентки. Претендентка номер семь отказалась знакомиться самым категорическим образом, заявив, что у нее начались месячные и мать к тому же не отпустит ее сегодня с ночевой. Мы ретировались, хотя у меня и в мыслях не было приглашать ее куда-то с ночевкой, а ее месячные мне вообще были до лампочки. Претендентки номер восемь и номер девять уехали отдыхать в какой-то подмосковный санаторий и должны были вернуться приблизительно через недельку. Претендентка номер десять, бывшая Элина одноклассница, прихорашивалась перед зеркалом, давила прыщи, дожидаясь своего нового парня, с которым познакомилась несколько дней назад, и тогда Эля попросила ее показать школьные фотографии, чтобы я мог кого-нибудь выбрать. И на одной фотографии мне очень понравилась одна девочка, на левой щеке у нее была родинка, а сама она мило улыбалась застенчивой улыбкой, но когда я сказал подружкам, чтобы они познакомили меня с ней, они переглянулись, а Эля сказала: — Она умерла, еще в девятом классе. У нее было белокровие, и незадолго до ее смерти мы всем классом навещали ее в онкологическом диспансере, и она лежача в палате очень грустная, а потом спустилась с нами на улицу, чтобы проводить. Мы принесли ей целый пакет фруктов, а через несколько дней она умерла. Очень симпатичная девочка была, все парни в нашем классе по ней сохли. Парень, который с ней дружил, был старше ее на четыре года, наглотался таблеток, жить не хотел, когда она умерла, но его откачали. Потом он уехал с родителями в другой город… — Противно и глупо умереть от таблеток, — почему-то сказал я. — А как не глупо и приятно? — спросила претендентка номер десять. — Выстрелить себе в рот из револьвера. Чтобы мозги повисли на кафеле… Когда Эля собралась отвезти меня к претендентке номер одиннадцать, я сказал ей: — Слушай, может, хватит? Уже вечер. — Хватит? — изумилась Эля. — Тебе сейчас позарез нужна женщина, с которой ты забудешь свою кикимору. — Давай отложим это, — предложил я. — Или лучше знаешь что… У тебя есть друг? — Нет, — сказала Эля. — Если я правильно поняла, ты имеешь в виду близкого друга? Нет, сейчас у меня нет парня. — Ну вот. Может быть, я лучше попытаюсь забыть ее с тобой? Если ты, конечно, не возражаешь. Эля не возражала, и я был рад, что оказался избавлен от дальнейшей канители с поиском претенденток. К тому же Эля понравилась мне больше других. По крайней мере, она не пукала в моем присутствии и не пыталась вытряхнуть скелет из моего шкафа при помощи дурацких тестов. Мы поехали в дежурную больницу на Ботевградской улице разыскивать Михаила, моего приятеля.6
В справочном бюро нам сказали, что никакой Михаил в последние три дня к ним не поступал, и посоветовали обратиться в приемный покой, где сперва с нами вообще не захотели разговаривать, потому что фамилию Михаила мы не знали, но потом сжалились и, полистав журнал, сообщили, что да, вчера ночью привезли какого-то порезанного парня, Михаила Копылова, ему сделали переливание, перебинтовали, и он, забрав окровавленную одежду, еще утром ушел домой. Потом приходил следователь, а потерпевшего уже и след простыл. Я отказывался верить собственным ушам. Как мог уйти домой человек, чья окровавленная оболочка валялась вчера под фонарем? Может быть, Михаил воскрес и теперь бродит по улицам без пульса и дыхания, с одной эрекцией?.. Мне представился мертвец в истлевшей одежде, онанирующий ночью возле разрушенного женского туалета в парке. Луна освещает оскал черепа, голые, ослепительно белые задницы и разбивающиеся о кирпичи упругие струи мочи. Еще луна освещает девиз Михаила, мертвеца, вытатуированный у него на ребре ладони: «За Вас!» Мы ушли из больницы, и я даже не стал спрашивать адрес этого зомби. Правда, перед уходом поинтересовался у медсестры в приемном покое: — А не может ли быть какой-нибудь ошибки? — Нет, — сказала она, устав от моей дотошности. — Ночью привозили одного порезанного, как раз Михаила, Копылова, крови было много, но ранения — непроникающие, неопасные для жизни. Еще он все кричал тут, что был на войне. Губастый такой парень… Это он, подумал я, хотя, когда мы сюда шли, был уверен, что Михаила уже нет в живых. Я ждал, что медсестра, полистав свой журнал, равнодушно ответит, что парень, которого ночью привезли с порезами, скончался и отправлен в морг, но вместо этого она говорит, что он жив-здоров и уже ушел. Где он сейчас? Отлеживается дома? Скорее всего, торчит опять возле разрушенного женского туалета в парке и онанирует, глядя на белые задницы. В своем жалком воображении он, наверное, покрывает их бесконечными поцелуями, а потом упругая золотистая струя бьет ему прямо в рот, а не в ладонь, как вчера. Думаю, я запросто мог бы отыскать Михаила, если бы только захотел. Но я не хотел видеть его, перебинтованного, онанирующего и, скорее всего, опять пьяного. Что мне хотелось, так это покрывать бесконечными поцелуями ягодицы моей возлюбленной, нежно вылизывать через зад складочки ее влагалища и наполнять свой рот ее золотистой мочой. Словами сказать нельзя, до чего же мне хотелось всего этого.7
Эля, которая должна была помочь мне свою, как она выразилась, кикимору забыть, после посещения больницы преобразилась — сидела за рулем своего катафалка задумчивая, серьезная и, видимо, прикидывала, как ей нужно себя вести, чтобы я думал только о ней, а кикимора выветрилась у меня из башки. Мы ехали ко мне домой, и я думал, что первым делом мне нужно будет прибраться в ванной, убрать все эти свечи, лохматую петлю и спрятать нижнее белье черного цвета, женское белье, неоднократно оскверненное моим собственным ядом, которым я хотел бы наполнить рот и влагалище моей возлюбленной. Когда мы приехали, я усадил Элю в комнате на тахту, включил ей телевизор, а сам, поприветствовав паука, свидетеля моего несостоявшегося утреннего суицида, принялся запихивать под ванну свечи и ворох одежды, валявшейся на полу, — одна половина одежды была испачкана могильной землей, вторая — кровью Михаила. Под ванну же я бросил лохматую петлю и обрывок с трубы — удавку из шерстяных ниток, на которой, окажись она прочнее, уже несколько часов болтался бы мой холодный труп, посиневший, с вывалившимся, как у всех удавившихся людей, языком, болтался бы до тех пор, пока меня не обнаружила бы тетя, приехавшая в гости, или пока соседи не вызвали бы милицию, задыхаясь от вони, исходящей из квартиры на первом этаже. Всем известно, что на такой жаре труп быстро разлагается. Потом я вернулся в комнату и остолбенел, увидев, что Эля сидит на тахте в чем мать родила, а ее кожаный комбинезон валяется на полу. Из-под маленькой подушечки на тахте выглядывал кусочек белой ткани, я догадался, что это трусики Эли, и, скорее всего, там же, под крохотной клетчатой подушечкой, спрятан ее бюстгальтер. — Ты чего? — сказал я. — Ничего, — ответила Эля и повернулась ко мне лицом — до этого она смотрела телевизор. Ее грудь взволнованно колыхнулась. Соски у нее были большие, коричневого цвета, а вокруг них — родинки. — Тебе жарко? — Иди сюда, — приказала она. Я подошел. Она сидела на тахте совершенно голая, и между плотно сжатых ног мне был виден треугольник черных волос. По телевизору показывали выступление Найка Борзова, он пел свою «Последнюю песню», в которой какой-то там мальчик рисует что-то там собственной кровью. Я снова подумал о Михаиле, который тоже разрисовывал вчера асфальт под фонарем собственной кровью. Эля взяла меня за руку. Я смотрел на нее с любопытством, она на меня — с какой-то решимостью. — Садись. Я сел рядом с ней, чувствуя запах ее тела и аромат ее духов. Если бы она широко раздвинула нога, а я наклонился, я почувствовал бы запах выделений из ее влагалища. — Тебе нужен секс, Роберт, — сказала Эля. — Хороший секс, такой, чтобы ты больше ни о чем не думал. Сейчас ты его получишь, мой сладкий. Сперва Элина решительность испугала меня, а потом я подумал, почему бы нет, черт побери! Может, это действительно поможет мне забыть ее. Навсегда. Мы долго сидели рядом, не прикасаясь друг к другу, застенчивые, молчаливые, Эля — голая, я — в одежде. Оробев, я подумал, что в своем воображении, когда я занимаюсь этим с Хизер Козар, я намного смелее. — Знаешь, на кого ты похож? — спросила вдруг Эля. — Знаю, — ответил я. — На графа Дракулу. — Нет, — засмеялась Эля. — На Андрея Губина. — Никогда не видел его лысым. — Ну, если тебе отрастить волосы, сделать прическу, как у него, получится — копия. — И уши у него, по-моему, не такие оттопыренные. — Ну и что? Уши ушами, а лицо — копия. Тебе об этом никогда не говорили? — О чем? — О том, что ты похож на Андрея Губина. — Нет, никогда. — Правда, ты похож на него. — Из меня певец тоже — хоть куда, — дурачась, сказал я. — Может, споешь? — Запросто. Что тебе исполнить? — Что угодно, на твой вкус. — Из репертуара Б. Моисеева пойдет? — Валяй, — разрешила Эля. Я наклонился и пропел Эле на ухо: — «Глухонемая любовь стучалась в окна, глухонемая любовь стучалась в двери… Где в этом мире немом душе согреться? Глухонемая любовь стучалась в сердце!» Ее волосы касались моих губ, а сама она ежилась, слегка приподнимая одно плечо и закрыв грудь ладошками. Она сидела на тахте совсем голая, а ваш покорный слуга, напевая эти слова, был все еще одет. — Нравится? — спросил я потом. — Нравится! — ответила она. — Это ничего, что Б. Моисеев — педик? — Мне на это наплевать. Главное, он — классно поет. — Как я? — Нет, ты — лучше. Мы засмеялись, а потом она, тоже дурачась, обняла меня и повалила на тахту. Я обнял ее. Тело у нее было горячее и упругое. Я прижался лицом к родинкам на ее груди, вокруг сосков были еще светлые волоски, и я лизнул их.8
Эля раздела меня, немного смущенная собственной смелостью, а потом сказала: — Подожди, Роберт, я анекдот расскажу. Рассказать? — Расскажи. — Только он пошлый. — Ну и что ж? — Он очень пошлый. Рассказывать? — Рассказывай. Я лег на живот, вдавив в тахту свое жалкое жало. Эля провела пальцем мне по спине. — Худущий какой, все позвонки видны, — и она принялась считать их: — Один, два, три, четыре… — Ты хотела рассказать анекдот, — напомнил я. — Пять, шесть… восемь… десять… — пересчитав мне позвонки, она сказала: — Ну, слушай. Короче, муравей трахает слониху, мимо пролетает комар и думает: «Дайка пакость какую-нибудь сделаю». Ну и укусил слониху. Она говорит: «Ой!» Муравей ей: «Что, вынуть немного?» Я засмеялся, а Эля, уткнувшись лицом мне в спину, спросила: — Правда, пошлый? — Не очень, — сказал я. — Бывают и пошлее. — А я — пошлая? Скажи, Роберт, я пошлая? Или бывают хуже? — Бывают, — сказал я. — Я — глупая. Ты, наверное, думаешь, вот дурища, сама парня в постель затащила. Ты ведь так думаешь? — Ничего я не думаю. — Ты мне сразу понравился. — Потому что похож на Андрея Губина? — Не только. Вид у тебя печальный, как у Дон Кихота. Ты — рыцарь печального образа. Ты, наверное, все переживаешь из-за своей девчонки, думаешь о ней и места себе не находишь? — Сейчас — нет. Сейчас я о ней не думаю. Сейчас мне хорошо с тобой. Я лежал на животе, ждал, когда у меня начнется эрекция, и чувствовал, что мое жалкое жало, наоборот — от волнения стремительно уменьшается в размерах. — Повернись на спину, — приказала Эля. — Зачем? — улыбаясь, спросил я. — Сейчас узнаешь. Я медленно повернулся, боясь взглянуть на свое жало. Мне казалось, оно уменьшилось до такой степени, что и вовсе исчезло. Я смотрел на Элю, она — на меня, и по ее глазам я понял, что она не шокирована крохотными размерами моего инструмента. Она наклонилась и поцеловала меня в живот. Мне почему-то стало смешно, я хотел засмеяться, но сдержался. Эля вопросительно взглянула на меня. — Щекотно, — пояснил я. Она поцеловала меня в живот снова. — А теперь? — Теперь приятно. Губы у нее были влажные, а поцелуи — неторопливые, Она целовала мне живот, а я все никак не мог возбудиться, даже когда она спускалась все ниже и ниже. Потом она взяла мое жало в рот, и оно уместилось там целиком, без остатка. Я понял, что убогого, примитивного секса не будет, как я решил вначале. Эля медленно выпускала член изо рта, и он, появляясь на свет, увеличивался на глазах. Скоро он торчал и был тверд, как деревяшка. Когда я возбудился, Эля легла на спину, не выпуская из руки мое жало. Мне стало ясно, она хочет, чтобы теперь я возбуждал ее. Я лег на нее, и мы стали целоваться, и ее язык блуждал у меня во рту, натыкаясь на мой язык, зубы, и я чувствовал вкус своего члена. Потом я целовал ей шею, и от удовольствия она закрыла глаза, постанывая, а когда я добрался до ее живота, принялась вздрагивать всем телом. Я чувствовал запах ее пота, аромат духов, которыми она пользуется, и теперь мне предстояло почувствовать запах выделений из ее теплого влагалища, попробовать на вкус.9
И тут я подумал, что Эля будет второй женщиной в моей жизни, если, конечно, не считать Хизер Козар, американскую суперкрасотку, которая любит читать в ванне и не подозревает о моем существовании. Я вспомнил, как это происходило со мной в первый раз. Мы смотрели телевизор, лежа на этой самой тахте, на которой сейчас лежали с Элей, и она, моя любовь, лежала на боку, спиной ко мне, и было очень холодно, и мы укрылись теплым одеялом. Наступила осень, отопление все еще не включили, в квартире было очень холодно, и мы, лежа под тем теплым одеялом, все никак не могли согреться. Она придвинулась ко мне, и я, осмелев, крепко прижался к ней, обнял ее, мою хорошую, а она взяла мои руки в свои и долго не выпускала их, руки у нее были холодные, и у меня были холодные, и она не выпускала их, пока мы не согрелись. Мы лежали под одеялом в одежде, и все равно через нее я чувствовал, как мое жало упирается в ее ягодицы. Я чуть с ума не сошел от этого прикосновения, никогда еще мне не было так хорошо, а она не отстранялась, и я понял, что ей тоже хорошо. И тогда я поцеловал ее в шею. Она сделала вид, что ничего не случилось, молча смотрела на экран, и я поцеловал ее еще раз, потом еще и еще, целовал мочку ее уха, задевая губами золотую серьгу, а она не говорила, что хватит и этого делать нельзя. Я решил, что мне можно все, и стянул с нее юбку вместе с трусиками — она, двигая бедрами, помогала мне, но в то же время не оборачивалась и ничего не говорила. Потом я стянул с себя брюки и прижался голым пульсирующим жалом к ее голым холодным ягодицам. Я хорошо это помню. Член у меня был горячий, а ее ягодицы — ледяными. Она, ласточка моя, все еще никак не могла согреться, потому что дома было очень холодно и даже толстое одеяло не помогало. Я не думал о том, чтобы доставить удовольствие ей, я думал только о себе. Она сама, чуть выгнувшись и раздвинув ягодицы, поместила мое жало туда, где ему надлежало быть. От восхитительного состояния, охватившего меня, когда я почувствовал теплоту ее влагалища, прикасаясь к ледяным ягодицам, я чуть не задохнулся, понимая, что это — самое настоящее счастье. Я начал медленно втискивать член в ее узкое, влажное влагалище, и не мог поверить, что все это происходит со мной. Погрузившись в нее до конца, я тут же забился, словно эпилептик, в конвульсиях выбрасывая в глубину ее влагалища свой яд и прощаясь с бременем девственника. От начала и до конца полового акта прошло максимум три секунды. Она повернула голову и вопросительно посмотрела на меня. Я не смел смотреть ей в глаза. По телевизору показывали старую кинокомедию с участием Вицина, «Женитьбу Бальзаминова». Очень хорошая комедия, но тогда мне было не до нее. После ядоизвержения я, испугавшись, как бы она не прекратила все это, крепко взял ее за бедра, а потом, опустошенный, сразу приступил к действию вторично. И так несколько раз подряд. Я кончил раз шесть или семь в течение часа, и мое упрямое жало ни на секунду не покидало ее переполненного моей спермой влагалища. Потом я уснул, прижавшись к ней, как котенок, не вынимая жало, уснул уставший и очень довольный, а ночью, проснувшись, увидел, что она сидит в кресле и плачет. Я смотрел на нее, слушал ее тихие всхлипывания и, хотя мне почему-то было ее очень жалко, не находил слов утешения. Наплакавшись, она легла рядом и тихо сказала мне, что это было в первый и последний раз. Я ничего не ответил, но потом это повторялось снова и снова, и почти всегда после близости она говорила, что это было в последний раз. Я не возражал, но спустя несколько дней все повторялось. Она уступала моей вялой настойчивости, и мы совсем не целовались, не смотрели друг другу в глаза, не утомляли себя ласками и разнообразными позами, и я не уверен, что мне хоть раз удалось удовлетворить ее. Я был совсем еще глупец, мальчишка, а она была старше меня. Она снисходительно дарила мне свое тело, и я, примитивно пользуясь им, ничего не давал ей взамен. Я чувствовал себя самым счастливым человеком на планете, пока меня не забрали на эту треклятую войну, разлучившую нас.10
С ней, своей возлюбленной, я никогда не проделывал того, чем занимался сейчас с Элей, мой язык никогда (разве что в воображении) не прикасался к складочкам ее влагалища, золотистым волоскам, мои губы никогда не скользили по ее ягодицам и животу. Но запах выделений из ее влагалища был хорошо мне знаком — сладковатый, слегка приторный, возбуждавший меня до одурения. Незаметно я трогал свое жало, а потом так же незаметно слизывал с пальцев ее прозрачную слизь, словно яблочный сок. С Элей все было так, как полагается. Я, будто опытный любовник, вовсю работал языком, пристроившись между ее широко раскинутых ног. Вылизывая и целуя эту словно ножом разрезанную надвое припухлость, сочившуюся яблочным соком, я сразу определил, что Элин яблочный сок, которым я лакомлюсь, совершенно другой на вкус, чем тот, который я когда-то тайком слизывал с пальцев. У Эли он был горьковатый и немного соленый. И запах ее пота был другим, и аромат духов или дезодоранта — тоже. Эля тихо стонала, прикусив нижнюю губу, приподнимала голову и наблюдала за мной. Когда я отрывался от дела и смотрел на нее, она возбужденно вытягивалась, и я чувствовал, как она дрожит вся от желания, — и она, обхватив руками мою голову, возвращала ее на место. Судя по всему, все это ей очень нравилось, да я и сам дрожал от желания и страсти после трех лет воздержания. Самоудовлетворение — не в счет. Потом я спросил, хотела бы она, чтобы все происходило одновременно, и она ответила: «Да». И тогда мы устроились, как два главных героя в какой-нибудь дешевой порнушке: она легла на меня таким образом, чтобы мое лицо уткнулось ей в раздвинутые ягодицы. Она делала мне минет, я в это время вылизывал ей влагалище и пытался втиснуть язык в тугое коричневое колечко, которое находилось рядом. Словом, мы извращались как следует, а потом я кончил ей прямо в рот, и она терпеливо ждала, когда я выжму из себя все до последней капли, а после выплюнула весь яд мне на живот. — Тебе было хорошо, Роберт? — спросила Эля, слезая с меня и приблизив свое лицо к моему. Ее губы блестели от моего яда, и от них исходил характерный запах. Мне он не казался отталкивающим. — Да, — сказал я и поцеловал ее в губы. Через несколько минут мы занялись обычным сексом, и Эля уже не стонала, когда я подпрыгивал на ней; когда я спросил, куда ей кончить, она ответила: «На живот». И в последнюю секунду я выдернул из влагалища свое жало и, помогая себе рукой (такое тоже можно увидеть в дешевой порнушке), принялся поливать своим ядом Элины живот и грудь. Несколько капель повисли у нее на шее. Потом я лег на нее и мы стали целоваться, быстро приклеиваясь друг к другу моим ядом, словно «Моментом». Мне было хорошо, я чувствовал себя удовлетворенным, на губах еще стоял горьковатый привкус выделений из Элиного влагалища, но свою «кикимору» видеть мне не расхотелось. Я подумал, что вряд ли когда смогу забыть ее. «Наверно, я сошел с ума…» — как пел когда-то Сергей Минаев.Глава шестая
1
Поздно вечером Эля укатила домой на своем катафалке, а утром приехала снова, и мы опять занимались оральным сексом, словно обезьянки породы бонобо, и дважды я впрыскивал ей в рот свой яд, присосавшись к ее влагалищу, как вампир к шее несчастной жертвы, а потом мы целовались с ней, размазывая по нашим лицам весь этот яд, который Эля не желала глотать. Сам я вдоволь полакомился из ее источника — пил Элины выделения, словно яблочный сок. Впрочем, второй раз она проглотила немного спермы и забеспокоилась, можно ли таким способом забеременеть, и я ответил, что нельзя, хотя сам и не был в этом уверен, потому что Дева Мария забрюхатела, и вовсе не увидя члена. Потом мы вдвоем залезли в ванну, и я показал Эле паука. Эля встала в ванне, голая, и долго разглядывала паука под потолком, я разглядывал Элин лобок, который вылизывал несколько минут назад и который сейчас, когда она стояла в ванне, опять находился у моего лица. Вода медленно набиралась в ванну. Я прижался губами к розовому бугорку в самом низу темного треугольника, и Элины ноги сразу покрылись мурашками. Потом я повернул ее, она нагнулась, ухватившись за трубу, и в такой позе напомнила мне девушку, которую я видел в лесу возле кладбища, — она лежала грудью на капоте автомобиля, а парень жадно вылизывал ей зад, уткнувшись лицом в раздвинутые ягодицы. Я руками раздвинул Эле ягодицы, и мой длинный, блуждающий язык заставил Элю громко стонать. Я подумал, что своей возлюбленной смог все-таки изменить по-настоящему, как изменял совсем недавно в воображении с Хизер Козар. Потом мы поменялись с Элей местами, и я снова кончил ей в рот. Паук подсматривал, но я его не стыдился. Он — свидетель моих каждодневных мастурбаций и несостоявшегося вчера утреннего суицида. Возможно, он тоже мастурбировал, глядя на нас, а потом выбросил свой паучий яд на паутину или прямо на наши бестолковки. Эля выплюнула мой яд в ванну. — Однажды он свалился в воду, — сказал я. — Паук. Но я спас его, выловив из воды. Обсохнув, он обратно забрался в свою паутину. — Какое благородство, — насмешливо произнесла Эля, но я на нее не обиделся, потому что она улыбалась, а кроме того — только что трижды удовлетворила меня способом, каким обезьянка породы бонобо удовлетворяет своего брата или сына. — Если бы на твоем месте был бывший муж Ирины, он специально утопил бы паука, этот садист. Или оторвал бы ему все ножки и посадил обратно в паутину. Убить паука — к дождю. У него там, в паутине, дохлые мухи и таракан. — Я знаю. — А имя у него есть? — У паука? — Да, у паука. — Нет. — Так не пойдет, Роберт. У тебя же есть имя, и у меня есть, у всех есть, а у паука нету. Ему срочно нужно дать имя. Я подумал, что она, пожалуй, права и моему приятелю пауку, с которым я иногда разговариваю, как с человеком, действительно нужно подобрать подходящее имя. — Не возражаю, — сказал я. — Но не имею понятия, как можно назвать паука. Каждому животному можно дать подходящее имя, не раздумывая: кошке — Мурка, собаке — Шарик, корове — Буренка. А вот как же нам назвать паука? Может, Стасиком? Эля призадумалась, потом сказала: — Нет, не пойдет. Стасик — какое-то несерьезное имя и больше подходит для комара. Какое-то настоящее комариное имя. Для паука нужно придумать что-то более подходящее, хищное… Например, Дон Паутино. Нравится тебе это имя, Роберт? — Нет, не нравится, — сказал я. — Какое-то бандитское имя, больше оно подходит для крестного отца, для мафиозо какого-нибудь, нежели для одинокого паука. Совсем не нравится мне это имя. — Он — хищник, — сказала Эля, — и имя ему нужно дать подобающее. Дон Паутино — хорошее имя, но, если ты против, давай придумаем другое. Мы, сидя в наполовину пустой ванне, стали придумывать для паука разные имена, и из всех этих Пожирателей мух, Терминаторов, Душегубов, Тараканоедов и других «хищных» имен, придуманных Элей, никак не могли выбрать самое подходящее. — А вот еще, — предложила Эля. — Паутинкин. — Больше похоже на фамилию, а не на имя, — возразил я. — Тогда уж лучше — Паутиныч. По отчеству солиднее. — Паутиныч, — сказала Эля. — Какое-то знакомое имя. Или из детской книжки, или из какого-нибудь мультфильма. Но мне нравится. А тебе, Паутиныч? — спросила она паука. Паук неподвижно сидел в центре своей паутины, среди этих засохших мух и дохлого таракана и, судя по всему, был доволен новым именем. Под ванной валялись свечи, моя, испачканная кровью и землей с могилы, одежда и лохматая петля, на которой или при помощи которой я хотел удавиться вчера утром. Окажись шерстяные нитки чуть крепче, и я не сидел бы сейчас голышом в ванне с Элей, придумывая для паука имя, — болтался бы в женском нижнем белье под трубой, с вывалившимся черным языком, и никому не было бы до меня дела.2
Насидевшись в ванне, мы отправились потом с Элей по моей просьбе на кладбище — посмотреть на могилу ее одноклассницы, девочки, умершей в девятом классе от белокровия. В башке просто не укладывалось, как может быть мертвой девочка с такой милой, жизнерадостной улыбкой и родинкой на левой, как у лермонтовских героинь и моей возлюбленной, щеке, — это я к тому, что, как мне кажется, существуют лица, созданные для жизни, и созданные для того, чтобы украшать мраморные надгробия. Например, если внимательно всмотреться в лицо Иосифа Давидовича Кобзона, мастодонта на нашей эстраде, становится ясно, что оно просто создано для того, чтобы служить украшением гроба, — до того мрачным и безжизненным оно выглядит. Лицо девочки, умершей от белокровия в девятом классе, было совсем другим, и его легче было представить под свадебной шляпкой, чем в гробу с закрытыми глазами. Мы приехали на старое городское кладбище, то самое, на котором когда-то похоронили Лешу, изрезанного стеклом. У кладбищенских ворот стояло несколько, только что подъехавших автобусов, и, когда мы припарковались в стороне от них, из одного автобуса шестеро молодых парней вытащили гроб, и все это до того напомнило мне тот день, когда хоронили Лешу, что я подумал: сейчас из автобусов, толкая друг друга, будут выбираться школьники, мои и Лешины одноклассники, старшеклассники и малявки из первых и вторых классов, которых тоже привезли тогда на кладбище неизвестно для чего, и все эти растерянные малявки собирались в кучки, потому что еще боялись мертвецов и кладбищ, и у многих в руках были букеты цветов, которые им вручили классные руководители. Я вылез из катафалка и увидел, что ничего подобного, хоронили не Лешу, член которого давно сгнил в могиле, а молодого человека лет тридцати, и все было так же, как вчера у подъезда претендентки номер три — гроб, обитый красным плюшем, повязка с молитвой на лбу покойника независимо от того, верил он в несуществующего Бога или нет, и печальные лица участников похорон. — Опять похороны, — сказала Эля. — Неудивительно, — ответил я. — На то оно и кладбище. Многие, забыв про покойника, таращили глаза на наш катафалк и, наверное, ждали, что сейчас мы распахнем заднюю дверцу и вытащим из автомобиля шикарный гроб. Вместо этого Эля невозмутимо заперла машину, а потом мы стороной обошли однообразие похорон, глазея на мертвеца в гробу и слушая вой молодой женщины в черном платке, жены или любовницы покойного, вероятно, возмущенной тем фактом, что сегодня ночью ей придется спать одной, а человек, недавно трахавший ее и вылизывавший нежно складочки ее влагалища, скоро сгниет в земле вместе со своим членом. Ей можно было лишь посочувствовать, хотя, возможно, она по-настоящему любила этого покойника и, может быть, через пару дней она удавится от тоски или вскроет вены, забравшись в ванну с горячей водой. Я снова подумал, как недавно в дряхлом автобусе, что все мы — потенциальные мертвецы, и кто-то дождется естественной смерти, а кто-то уйдет из жизни добровольно. — Ты боишься смерти? — спросил я Элю. — Да, — сказала она. — Иногда ночью я просыпаюсь от жуткого страха и не могу заснуть. Миллионы и миллионы лет впереди, бесконечность небытия и вечный покой нагоняют на меня смертную тоску. Страшно осознавать, что все это ждет именно тебя. Вообще-то я смирилась с тем, что рано или поздно придется умереть, но все равно хочется когда-нибудь воскреснуть… — Вылезти из могилы полусгнившей, как в фильме «Зловещие мертвецы»? — Нет, стать такой, как сейчас. Молодой и здоровой. — И красивой, — подсказал я. — И красивой, — согласилась она. — «Миллион, миллион, миллион мертвецов…» — принялся я тихо напевать, а потом мы, войдя в небольшую калитку рядом с распахнутыми воротами, очутились на кладбище, где в самом начале похоронены известные в нашем городе личности: писатели, врачи, министры, крутые парни и другие важные шишки. Простой люд похоронен дальше. — Сюда, — сказала Эля, повернув направо, и мы пошагали с ней по заасфальтированной дорожке между могил, а потом она остановилась возле огромной мраморной плиты с изображением в полный рост молодого, презрительно ухмылявшегося парня. — Знаешь, кто это? — спросила Эля. — Знаю, — сказал я. — Покойник. — Это сейчас он покойник, а совсем недавно его имя гремело по всему Саранску. — И что он сделал такого выдающегося? Написал книгу? Или, может быть, спас паука, тонувшего в ванне? — Нет, он был криминальным авторитетом, — Эля назвала фамилию, которую я успел прочесть на мраморе, и добавила, что этот парень был одним из Крестных Отцов нашего города, личность знаменитая и легендарная. — Крестный Отец в двадцать пять лет? — поинтересовался я. Год смерти криминального авторитета совпадал с годом, когда я начал жить у тети. Я едва сделался дезертирской мордой, а этот парень уже завершил свою криминальную карьеру. — Да, в двадцать пять лет. Когда ему было восемнадцать лет, он получил в одной разборке пулю прямо в лоб, которая не задела мозг и которую врачи не решались извлечь. Он так и носил ее в голове до самой смерти, дырявый лоб прикрывала пластина из какой-то там сверхпрочной пластмассы, а сам он считал себя заговоренным. — Прямо как в кино, — ухмыльнулся я. — Ага, — подтвердила Эля. — Но только его все равно убили, расстреляли на пороге собственного особняка, кто-то из своих же, а потом вся его бригада разделилась и начала воевать между собой — жуть, что тогда творилось в городе. Саранск словно превратился в Чикаго 30-х годов. Вооруженные головорезы гонялись друг за другом на автомобилях по ночным улицам и отстреливали конкурентов. Одна моя подружка, брат у нее тоже был связан с этими мафиозниками и тоже погиб, как-то подсчитала, что за полгода на кладбище отправилось двадцать три человека, и все — молодые, здоровые парни, которым жить и жить бы. Лидер — вот он, те, кто воевал на его стороне, похоронены здесь же, все остальные — в самом конце кладбища…3
Наглядевшись — на могилы криминального авторитета и его соратников, мы отправились дальше, и Эля шагала уже не так уверенно, а потом и вовсе остановилась и сказала, что вроде бы мы заблудились. Вид у Эли сделался виноватый. — Я была-то у Маши всего один раз, — оправдываясь, сказала она. — Во время похорон. Помню, что сразу после ворот нужно повернуть направо, потом прямо, потом у могилы генерала, где бюст с отколотым носом, нужно повернуть опять направо, а потом… не помню… Слишком много новых могил… — Ничего, — принялся я успокаивать Элю. — Найдем. — Обязательно, — не очень уверенно подтвердила она. Мы вернулись к генеральскому бюсту с отколотым носом, а потом медленно пошли обратно, читая надписи на пыльных памятниках и разглядывая фотографии лежащих под ними бедолаг. — Когда Машу хоронили, — сказала Эля, — поставили простой деревянный крест, но рассказывали, что потом ее родители заказали огромное надгробие из белоснежного мрамора. Должно быть где-то здесь… Свернув с дорожки, мы пробирались между древних и заросших шиповником могил все дальше и дальше; люди здесь были похоронены тридцать и даже сорок лет назад, но иногда попадались и совсем свежие могилы. Эля, убеждая меня, что могила ее одноклассницы должна быть где-то рядом, почему-то тащила меня вглубь кладбища. Я не возражал, покорно шел сзади, собирая одеждой репьи и паутину. В одном месте нас здорово напугал какой-то алкаш, который спал прямо на могиле за высокой металлической оградой. Услышав наши голоса, он проснулся и, как ошалевший, выскочил из кустов прямо на Элю. Небритый, с опухшей синей рожей и красными глазами, он выглядел страшнее мертвеца, и Эля, увидев его, оглушительно завизжала, подпрыгнув на месте, а когда этот страшный тип засмеялся, довольный произведенным эффектом, и спокойненько попросил закурить, Эля заругалась на него и сказала, чтобы он отправлялся с такими шуточками к дьяволу. Мужичок, не переставая щериться, ответил, что он только что от него. — Вот придурок, — сказала мне Эля. — Так можно и до инфаркта довести. — Запросто, — ответил я и подумал: «Интересно, заругалась бы на меня парочка в лесу, если бы я показал им вдруг свою образину? Может, мне действительно стоило выйти в самый интимный момент и, похлопав парня по плечу, вежливо попросить: „Дружище, разреши я поработаю за тебя языком. Лизать женский зад — мое призвание…“» — Курить хочу! — выкрикнул нам в спину алкаш. Минут через пятнадцать Эля остановилась и констатировала: — Роберт, мы окончательно заблудились. Мне это и так было ясно. — Ничего, дождемся ночи, а потом, чтобы добраться до дома, станем ориентироваться по звездам. — Не смешно, — сказала Эля. — Понимаю, — ответил я. — И что нам теперь делать? — Идти назад. Кладбище было огромное, словно море, море, на дне которого покоились не затонувшие корабли, а человеческие останки в трухлявых гробах, и мы, идя обратной дорогой, сбились с пути и вышли не к бюсту генерала, а черт знает куда, где меня заинтересовала одна могила. На покосившемся куске фанита — лицо человека в очках и надпись:НИКУЛ ЭРКАЙ (Иркаев Николай Лазаревич) 1906–1978— Писатель, — сказал я. — Это тебе не какой-нибудь криминальный авторитет, а самый настоящий писатель. Однажды, когда я учился в школе, на день рождения мне подарили книгу этого Эркая. «Алешка» называется. Не читала? — Нет. — Интересная книга, про одного мальчика, с ним случались разные забавные истории, а сам он был сирота и очень несчастный… Еще Эркай написал другие книжки для детей: «Шураган», «Новая родня», их я тоже читал… Странно, правда? — Что странно? — спросила Эля, подходя к чугунной ограде вокруг памятника. Вся могила заросла травой, и было ясно, что известного мордовского писателя давно никто не навещал. — Странно то, что здесь, под землей, лежит человек, который когда-то написал интересные книжки… Двадцать с лишним лет человека нет на свете, а его книги все живут, их читают, но никто, наверное, не задумывается, что могила автора вся в траве, надгробный камень покосился и надпись на нем почернела… — Ничего странного здесь нет, все там будем. Гляди, Роберт, там какие-то листы валяются, возле памятника, видишь? Давай почитаем, что там написано. Я поднял два желтых грязных листа, и на одном было напечатано: «Она любила его, любовь эта была эгоистична и зла, но он этого не замечал или, может быть, просто не хотел замечать. Ему с ней было хорошо. Он был счастлив…» Дальше текст размывался и ничего, кроме отдельных слов, нельзя было прочесть. — Интересно, — сказала Эля, — откуда это здесь? — Вероятно, страницы из его рукописи. Или, может, принес кто-то из молодых авторов, надеясь получить таким образом талант и вдохновение от мертвого писателя. — Что, есть такая примета? — Нет, то есть не знаю… Это я сам только что придумал. — Ты — фантазер, Роберт. — Да, я такой. Иногда мне в голову такая ерунда приходит, что сам удивляюсь. Например, сейчас я хотел бы посмотреть на останки этого писателя. Интересно, что осталось от человека за двадцать два года? — Думаю, один скелет. Почему тебя это интересует? — Не знаю. — Ну, тогда откопай гроб и смотри себе на здоровье. — Слишком утомительно. Вот если бы у меня был такой приборчик, чтобы смотреть сквозь стены и землю, тогда я просто навел бы его на могилу и смотрел на экран. Может, там, в гробу, его и нет. — Как это нет? — Очень просто. Бывает же такое, когда опускают в могилу заколоченный гроб, ставят памятник и все такое, а потом, когда могилу вскрывают, выясняется, что гроб пуст. — И для чего это делают? — спросила Эля. Я неопределенно пожал плечами, хотя знал, для чего это делают. Эля, наверное, впервые за все время нашего знакомства смотрела на меня как на ненормального. А меня вдруг понесло и понесло. Думаю, никогда в жизни Эле еще не приходилось выслушивать подобную чушь о пустых гробах, в которых валяются включенные кассетники, о звездах, которые видны ночью из могилы, и приборчике, чтобы смотреть сквозь стены и землю. Эля меня совсем не понимала, потому что ничего не знала ни про мою бывшую соседку и «приборчик» ее папаши, ни про музыку в лесу, ни про пустой гроб, в котором я ночевал под открытым небом, прямо под нахальными звездами… Эля не задавала вопросов. Рассказывать все это самому и объяснять было бы слишком долго, да и, честно говоря, сейчас мне не хотелось этого делать. И могилу девочки с родинкой на левой щеке, Элиной одноклассницы, умершей от белокровия, мне тоже расхотелось видеть. Чего мне хотелось, так это увидеть свою возлюбленную, прижаться губами к ее нежным розовым соскам и всему остальному. Обнять ее и, задыхаясь от счастья, никогда не выпускать из своих объятий. От мысли, что она сейчас не лежит в гробу на жалком деревенском погосте, а наслаждается жизнью вместе со своим красавчиком брюнетом, мне сделалось тоскливо и по-настоящему плохо. Мне захотелось совершить попытку суицида номер два — подойти к чугунной ограде и долбиться головой об острый угол до тех пор, пока мозги не вылетят. Лишь бы не думать о ней, о том, что, возможно, я никогда ее не увижу, свою ласточку, и не скажу ей слов любви, полных нежности. Я подумал, что на хрен мне не нужна такая жизнь, где каждый день будет наполнен пустотой, одиночеством и ожиданием. Зная, что она никогда не придет, я все равно буду ждать ее. Даже сумасшедший секс с самой Хизер Козар не сможет отвлечь меня от мысли о ней. Я люблю ее. Она нужна мне, только она одна… Эля, видимо, поняла, что со мной творится неладное, взяла меня за руку. — Тебе нехорошо, Роберт? — Немного голова закружилась. Уже проходит. — Нужно уходить отсюда. Эта кладбищенская атмосфера действует так угнетающе. Кресты и все эти могилы на меня тоже нагоняют смертную тоску… Да еще похоронная музыка, слышишь? Я кивнул. Бб-ум! Бб-ах? — раздавалось вдалеке громыхание тарелок, свидетельствующее, что похороны проходят с шиком и вместе с траурной процессией к вырытой могиле бредут унылые музыканты. И от этого громыхания мне сделалось еще тоскливее.
Последние комментарии
13 часов 11 минут назад
15 часов 28 минут назад
1 день 6 часов назад
1 день 6 часов назад
1 день 11 часов назад
1 день 15 часов назад