Счастье [Софья Купряшина] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Норма в лице многочисленных врагов Ванды считает, что все и всех надо и можно перевоспитать, а дурь — «это пройдет». Расхожая философия «все будет хорошо» врет: спокойно, ничего хорошего не будет. Вокруг Ванды доносчики, предатели, похотливые козлы — возможно, ей так же не повезло, как «всем нам». Ей пятнадцать лет, а, может быть, сто — какая разница, если возраст обезображен бытом и быдлом. Ванда делает сильный выбор: находит себе «учителя» по фамилии Макаренко, не исключено, что он «тот самый», из советского бреда, а, может быть, нет. Во всяком случае, он объяснит Ванде, зачем женщине нужен клитор, а если у кого есть сомнение, зачем объяснять, то вопрос не к Купряшиной, а к себе. Макаренко и Ванда умирают, у каждого из них есть, как водится, на это свои резоны.

Рассказы Купряшиной — смешные и чистые. Смешные — поскольку главным героем рассказов выступает русское слово, умеющее выжить в любых условиях при условии авторского таланта. Чистые — потому что грязь жизни у Купряшиной побеждена «рискованным искусством» видеть моральную фальшь. А за ответами идите куда-нибудь подальше.

ОДИН ДЕНЬ СЕРАФИМЫ ГЕНРИХОВНЫ

один день серафимы генриховны

История старушки, занимавшейся сбором бутылок, была обыкновенной. Происходила она, естественно, из очень богатой дворянской семьи. Ее сослали на каторгу за то, что она носила пенсне и не хотела покупать очки. Когда она вернулась, сын не узнал ее и выгнал. Когда она сказала в Гнесинском училище, что до войны работала здесь концертмейстером, ее оставили в качестве уборщицы, но вскоре выгнали, потому что по ночам она страшно напивалась в пустом здании училища, бегала по темным коридорам, выла, приглашала каких-то ошибочно пострадавших людей, которые сдвигали парты и вынимали свертки с закусками.

Теперь она жила в пустом ларьке. Она очень опростилась и огрубела, стала жутко ругаться матом с продавцами палаток и временами проворно залезала на крыши палаток, чтобы снять с них ящики для бутылок. Все знали ее на этом пятачке. Она приставляла железную лесенку к палатке, и ее коричневые толстые ноги лихо мелькали то вверх, то вниз.

— Куда полезла, бабуля? — спрашивал ее продавец.

— Не видишь, что ли, ебена дрожь?! Ящики твои засратые снимаю, блядь. Хули не уберешь-то их?

— Ну работай, бабуля, работай.

Вообще она стала очень проворная. Вот только ноги почему-то не худели, но и не опухали. Просто были какие-то мясистые, вероятно, дворянские.

Вечером она выходила на Киевское шоссе, надевала на себя цветной платок и пенсне, садилась на кромку асфальта, расставляла ноги и со словами «бухла — заебись» приступала к ужину. Мимо ехали машины и грузовики, чуть ли не отдавливая ей ноги, но она сидела совершенно спокойно, глядя на затихающую к вечеру природу и нежно щурилась на заходящее солнце. По мере выпивания она начинала перемещаться все ближе и ближе к Ростовской набережной, чтобы успеть попасть в вытрезвитель. Как инвалид войны, она платила 25% штрафа, то есть чирик с небольшим или две самых хуевых пол-литры. Сидя на солнышке на высокой горе перед набережной, она наблюдала за насекомыми и иногда переворачивала жучка, упавшего на спину, а иногда вдохновенно шептала: «Божья коровка, улети на небо, принеси нам хлеба…» На нее садились бабочки, и порою довольно жестоко кусали какие-то микроскопические мушки. Рассеянно матерясь, она яростно чесала укушенное место и тянулась к сумке за сигареткой.

Иногда снимала с себя все и лежала в траве. Вот зимой было хуже. Как-то раз, когда она лежала таким образом, ее нанюхал молодой колли, и они долго смотрели друг другу в глаза. Глаза у него были янтарные и внимательные.

— Я бычок подниму, горький дым затяну, люк открою, полезу домой. Не жалейте меня, я прекрасно живу, только кушать охота порой, — пропела Серафима Генриховна.

— У-у-у-а! Ах! Ах! Ах! — отозвался колли.

— Ну что, песочка, нравится тебе мое пение? — спросила она.

Пес немного подумал и убежал.

Она оделась и побрела дальше, в глубину горбатых извилистых переулков, в сторону двухэтажного темно-красного здания, обнесенного небольшим железным забором. Два или три раза она оглянулась на Москву-реку, вода которой темнела и искрилась, подумала что-то смутное о своих возможностях, а затем решительно свернула в прохладную аллею, предшествующую вытрезвителю.

— И долго ты еще будешь таскаться сюда, чучело? Ща так въебу — мало не покажется, — приветствовала ее дежурная.

Все двери были распахнуты настежь.

Серафима Генриховна виновато улыбнулась и пожала плечами.

Загремели ключи.

— Громова! Мыть пол. Кошелькова! Уймись. А то у дежурного сосать будешь.

Закипал чайник на плитке. Женщины различных званий доставали из пакетиков печенье, бутерброды, огурцы и другую снедь.

Тихую и стеснительную Серафиму Генриховну повели в «аквариум». До ночи ей надо было помыть дурнопахнущие клеенки с кроватей, подмести и помыть пол,