Абсурдистан (fb2)


Настройки текста:



Гари Штейнгарт АБСУРДИСТАН

Гари Штейнгарт родился в 1972 году в Ленинграде. Ребенком приехал в США. Политолог по образованию. Его первый роман, «Приключения русского дебютанта», был с интересом встречен американской критикой (российские читатели с ним уже знакомы). Второй роман — «Абсурдистан» — «Нью-Йорк таймс» включила в перечень самых заметных книг 2006 года.

«Абсурдистан» — сатирический роман об иммигрантах и постсоветских реалиях. У его главного героя, преуспевающего во всех смыслах гражданина Америки Миши Вайнберга, есть великая, поистине американская мечта — мультикультурализм.

В его представлении это идеал человеческого общежития, свободный от издержек капиталистической системы, религиозного фанатизма и национализма. Лучшие восемь из своих тридцати лет Миша провел в Нью-Йорке, став настоящим американцем, которому, однако, очень мешает жить его российское прошлое. Однажды он приезжает к отцу-олигарху в Петербург, но из-за убийства, совершенного его родителем, США отказывают ему в обратной визе.

В результате, заточенный в пределах своей прежней родины, Миша оказывается в одной из бывших советских республик — Абсурдистане — в надежде получить там бельгийский паспорт…

Искушения подстерегают Вайнберга на каждом шагу: нефтедоллары, министерское кресло, любовь дочки диктатора… Но на самом деле он мечтает лишь об одном — любой ценой вернуться в Нью-Йорк, в объятия бедной, но любимой им девушки из Южного Бронкса.

Этот иммигрантский роман, возникший в эпоху глобализации, рассказывает о том, как люди кочуют со старой родины на новую и обратно.

ГАРИ ШТЕЙНГАРТ

Пролог ОТКУДА Я К ВАМ ОБРАЩАЮСЬ

Это книга о любви. Следующие страницы посвящены, с той избыточной русской нежностью, которая сходит за подлинное сердечное тепло, моему Любимому Папе, городу Нью-Йорк, моей милой нищей девушке в Южном Бронксе и Службе иммиграции и натурализации (СИН) Соединенных Штатов.

Это также книга об избытке любви. Это книга о том, как тебя поимели. Позвольте мне сказать сразу же: меня поимели. Они меня использовали. Перехитрили. Вычислили. Сразу же поняли, что я — их человек. Если только «человек» — правильное слово.

Возможно, то, что меня поимели, — вопрос генетический. В этой связи я сейчас вспомнил свою бабушку. Пламенная сталинистка и верная сотрудница «Ленинградской правды» — пока болезнь Альцгеймера не лишила ее остатков разума, — она сочинила знаменитую аллегорию о Сталине: этот Горный Орел устремляется вниз, камнем падая на трех империалистических барсуков, олицетворяющих Великобританию, Америку и Францию, и окровавленные когти генералиссимуса разрывают на куски их презренные тела. Есть фотография, изображающая бабулю со мной, младенцем, на руках. Я обслюнявил ее, она распускает слюни надо мной. Снимок сделан в 1972 году, и оба мы выглядим абсолютно слабоумными. Ну что же, бабуля, взгляни на меня теперь. Посмотри на рот, в котором недостает зубов, и на нижний живот; взгляни, что они сделали с моим сердцем, — это килограмм жира, свисающий с моей грудины, весь измятый. Что касается того, чтобы разорвать кого-нибудь на куски в двадцать первом веке, то я — четвертый барсук.

Я пишу к Вам из Давидово, маленькой деревушки, населенной исключительно так называемыми горными евреями, — она находится вблизи северной границы бывшей советской республики Абсурдсвани. Ах, эти горные евреи! В своем уединении среди гор, сосредоточенные на всепоглощающей преданности клану и Яхве, они кажутся мне доисторическими, даже домаммологическими, подобно какому-то умному миниатюрному динозавру, который когда-то болтался по земле, — Haimosaurus rex, король Хаимозавров.

Сейчас начало сентября. Небо голубое, и его бледный цвет и бесконечность почему-то напоминают мне о том, что мы находимся на маленькой круглой планете, медленно продвигающейся в ужасающей пустоте. Тарелки спутниковых антенн на крышах деревенских домов из красного кирпича направлены на горы, окружающие деревню, пики которых увенчаны альпийской белизной. Мягкий ветерок конца лета врачует мои раны, и даже у бродячей собаки, бредущей по улице, такой сытый и мирный вид, как будто она завтра эмигрирует в Швейцарию.

Жители деревни собрались вокруг меня — высохшие старики, жирные подростки, тяжеловесные местные гангстеры с татуировкой на пальцах, сделанной в советских тюрьмах (бывшие друзья моего Любимого Палы), даже смущенный восьмидесятилетний ребе с одним глазом; он сейчас плачет на моем плече, шепча на ломаном русском о том, какая это честь, что в его деревне такой важный еврей, как я, и о том, что ему бы хотелось угостить меня оладьями со шпинатом и жареным барашком и подыскать мне хорошую жену из местных, которая заботилась бы обо мне и накачала мой живот, как спустивший футбольный мяч.


Я сугубо нецерковный еврей, который не находит утешения ни в национализме, ни в религии. Но я не могу не чувствовать себя уютно среди этих странных представителей моей нации. Горные евреи холят и нежат меня; их гостеприимство безгранично; их шпинат сочен и пропитан чесноком и свежесбитым маслом.

И все-таки мне хочется взлететь.

Парить в воздухе над земным шаром.

Приземлиться на углу 173-й улицы и Вайз, где меня ждет она.

Мой психоаналитик с Парк-авеню, доктор Левин, почти полностью освободил меня от иллюзии, будто я могу летать. «Давайте будем стоять обеими ногами на земле, — любит он повторять. — Давайте придерживаться того, что действительно возможно». Мудрые слова, доктор, но, быть может, вы не совсем меня слышите.

Я не думаю, что смогу летать, как грациозная птица или богатый американский супермен. Я думаю, что смогу летать так же, как я делаю все, — рывками, и сила тяжести будет постоянно шарахать меня об узкую черную ленту горизонта, острые скалы исцарапают мои титьки и животы, реки наполнят мой рот болотистой водой, а пустыни напихают песка мне в карманы, и каждый подъем, так тяжело давшийся, будет омрачен возможностью резкого падения в пустоту. Я делаю это сейчас, доктор. Я отрываюсь от древнего ребе, вцепившегося в воротник моего спортивного костюма, и парю над сочными деревенскими овощами и зажаренными барашками; над испещренным зелеными пятнами выступом двух горных цепей, укрывающих доисторических горных евреев от опасных мусульман и христиан; над выровненной Чечней и Сараево в оспинах; над плотинами гидроэлектростанций и над бездуховным миром; над Европой, этим великолепным полисом на холме, с синим звездным флагом на крепостных стенах; над замороженным мертвым покоем Атлантики, которой больше всего хочется утопить меня раз и навсегда — все «над», и «над», и «над» — и, наконец, «к», и «к», и «к» — к стрелке узкого острова…


Я лечу на север, к женщине моей мечты. Я держусь возле земли, как вы говорили, доктор. Я пытаюсь различить отдельные очертания. Я пытаюсь собрать воедино мою жизнь. Теперь я могу различить пакистанский ресторанчик на Чёрч-стрит, где опустошил всю кухню, утопая в имбире и манго, чечевице, приправленной специями, и цветной капусте, в то время как собравшиеся там таксисты подбадривали меня, передавая новости о моем обжорстве своим родственникам в Лахор. А сейчас я пролетаю над контурами здания к востоку от Мэдисон-Парк — это копия (с километр в высоту) колокольни Святого Марка в Венеции, я парю над этими каменными симфониями, этими модернистскими изысками, которые американцы, должно быть, высекли из скал размером с Луну, над этими последними попытками добиться безбожного бессмертия. Сейчас я над клиникой на 24-й улице, где однажды социальный работник сообщил мне, что у меня отрицательная реакция на вирус, вызывающий СПИД, и я вынужден был укрыться в туалете и плакал там, ощущая чувство вины перед худенькими красивыми мальчиками, чьих испуганных взглядов я избегал в приемном покое. А сейчас я над густой зеленью Центрального парка, где юные матроны выгуливают своих крошечных восточных собачек на Большой Лужайке. Подо мной мелькает темная Гарлем-Ривер; я вижу серебряный поезд, который медленно ползет внизу, и продолжаю свой полет на северо-восток, а мое усталое тело молит, чтобы я приземлился.

И вот я над Южным Бронксом, и уже не могу с уверенностью сказать, парю ли я или врезаюсь в гудрон с олимпийской скоростью. Мир моей любимой девушки стремится мне навстречу и окутывает меня. Я причастен к бесспорным истинам Тремонт-авеню — где, согласно изящному завитку граффити, БЕПО всегда ЛЮБИТ ЛАРУ, где неоновая надпись на магазине «Превосходный жареный цыпленок» манит меня вдохнуть сладостный, жирный аромат, где салон красоты «Адонис» угрожает распрямить мои легкие кудрявые волосы и воспламенить мою прическу, как оранжевый факел Свободы.

Я прохожу, как жирный луч света, сквозь дешевые магазинчики, где продаются майки восьмидесятых годов и поддельные спортивные свитера Rocawear; сквозь коричневые громадины новой застройки с надписями: «ХОЛЛЫ, ЧИСТЫЕ КАК ОПЕРАЦИОННАЯ» и «ВТОРГШИХСЯ ВО ВЛАДЕНИЯ ЖДЕТ АРЕСТ»; над головами мальчишек в гангстерских банданах и сетках для волос, которые мчатся наперегонки на своих чудовищных мотоциклах; над трехлетними доминиканскими девочками в фальшивых бриллиантовых сережках; над крошечным двориком, в котором плачущая коричневая Богородица вечно поглаживает четки на подрумяненной шее.

На углу 173-й улицы и Вайз-авеню, на кирпичном крыльце со ступеньками, где валяются огрызки слоек с сыром и красные лакричные леденцы, сидит моя бабушка с учебниками колледжа Хантер на голых коленках. Я зарываюсь прямо в рай ее карамельных летних грудей, обтянутых желтой майкой, на которой написано: «Г — СОКРАЩЕННО ГАНГСТЕР». И я покрываю ее поцелуями, пропитывая соленым потом и черной патокой моего трансатлантического полета, и глупею от любви к ней и печали обо всем остальном. От печали о моем Любимом Папе, настоящем «гангстере» моей жизни. От печали о России, далекой стране, где я родился, и об Абсурдистане, где на календаре всегда будет вторая неделя сентября 2001 года.

Это книга о любви. Но это также и книга о географии. Пусть в Южном Бронксе и вульгарные надписи, но, куда бы я ни взглянул, я вижу стрелки, гласящие: «ТЫ ЗДЕСЬ».

Я в самом деле Здесь.

Я Здесь, рядом с женщиной, которую люблю. Город устремляется мне навстречу, подтверждая, что я на своем месте.

Как же я могу быть таким везучим?

Порой мне не верится, что я еще жив.

Глава 1 ВЫШЕОЗНАЧЕННАЯ НОЧЬ

15 июня 2001

Я Михаил Борисович Вайнберг, тридцати лет, очень тучный мужчина с маленькими заплывшими голубыми глазками, хорошим еврейским «клювом», который наводит на мысль о самой изысканной породе попугаев, и такими нежными губами, что хочется вытереть их тыльной стороной руки.

Последние годы я живу в Санкт-Петербурге, в России, — не по своему желанию и выбору. Город царей. Северная Венеция, культурная столица России… Забудьте все это. К 2001 году Санкт-Петербург приобрел вид фантасмагорического города третьего мира: наши здания в стиле неоклассицизма погружаются в каналы, забитые грязью: странного вида крестьянские избы из рифленого железа и фанеры завладели широкими проспектами, на которых царит капиталистическая иконография (реклама сигарет, изображающая американского футболиста, который рукой в перчатке для бейсбола ловит гамбургер): и, что хуже всего, наши интеллигентные, унылые горожане вытеснены новой расой мутантов, одетых в продуманную имитацию Запада: это молодые женщины в плотно обтягивающей лайкре, маленькие груди которых указывают одновременно на Нью-Йорк и Шанхай, мужчины в поддельных черных джинсах от Келвина Кляйна, свисающих с их тощих задов.

Но вот что хорошо: когда ты — неисправимый толстячок вроде меня — а последний раз я весил 325 фунтов — и сын одного из самых богатых людей России (1238-е место), то весь Санкт-Петербург со всех ног бросается тебе услужить: разводные мосты опускаются при твоем приближении, а красивые дворцы выстраиваются по струнке вдоль берегов канала, выпячивая тебе в лицо свои грудастые фризы. Тебе даровано самое редкое сокровище в этой стране, богатой ископаемыми. Тебе даровано уважение.

В ночь на 15 июня катастрофического 2001 года я с лихвой был одарен уважением от своих друзей в ресторане с названием «Дом русского рыболова» на Крестовском острове — одном из зеленых островов в дельте Невы. Крестовский — это то место, где богатые люди притворяются, будто живут в какой-то постсоветской Швейцарии, прогуливаясь по вылизанным дорожкам, проложенным вокруг наших коттеджей и домов, и вдыхая воздух, который, кажется, импортирован из Альп.

Фишка «Рыболова» заключается в том, что вы сами ловите рыбу в искусственном пруду, а затем, примерно по пятьдесят долларов за кило, повара коптят ее для вас или пекут на углях. В «вышеозначенную ночь», как потом будет ее называть милиция, мы стояли возле понтонного моста «Нерест лосося», покрикивая на своих слуг и попивая зеленый калифорнийский рислинг; наши мобильники трезвонили с настойчивостью, возникающей только когда белые ночи прогоняют сумрак, когда населению нашего загубленного города постоянно не дает уснуть розовый отблеск северного солнца, когда самое лучшее, что ты можешь сделать, — это пить со своими друзьями до утра.

Позвольте сказать вам одну вещь: без хороших друзей в России можно утопиться. После того как десятилетиями слушаешь агитпропаганду своих родителей («Мы умрем за тебя!» — поют они), выдерживаешь преступную близость русской семьи («Не покидай нас!» — молят они), терпишь хамское обращение со стороны учителей и директоров фабрик («Мы пригвоздим твой обрезанный khui к стенке!»), единственное, что остается двум друзьям-неудачникам, — это поднять тост у какого-нибудь вонючего пивного ларька.

— За твое здоровье, Михаил Борисович.

— За твой успех, Дмитрий Иванович.

— За армию, за вооруженные силы и весь советский флот… Пей до дна!

Я — скромный человек, склонный к уединению и к печали в одиночестве, поэтому у меня очень мало друзей. Мой самый близкий друг в России — бывший американец, которого мне нравится называть Алеша-Боб. Роберт Лившиц, родившийся на севере штата Нью-Йорк, этот маленький лысый орел (к двадцати пяти годам на кумполе у него не осталось ни одного волоса), восемь лет назад прилетел в Санкт-Ленинбург, где превратился, под воздействием алкоголизма и инерции, в успешного русского, переименованного в Алешу, владельца «Эксесс Голливуд», безумно прибыльного бизнеса по импорту и экспорту DVD, и в обожателя Светланы, знойной петербургской девчонки. Мало того, что Алеша-Боб лыс — у него еще и рыжая козлиная бородка, влажные голубые глаза, создающие обманчивое впечатление, что на них всегда готовы выступить слезы, и огромные губы, ежечасно омываемые водкой. Скинхед в метро однажды назвал его «гнусный жид», и, я думаю, основная часть населения именно так и воспринимает Алешу. Я определенно так его и воспринял, когда увидел впервые в Эксидентал-колледже, где мы с ним учились на американском Среднем Западе десять лет тому назад.

У нас с Алешей-Бобом интересное хобби, которому мы предаемся, когда появляется такая возможность. Мы считаем себя Джентльменами, Которым Нравится Сочинять Рэп. Наше творчество простирается от импровизаций старой школы Айс Кьюба, Айс Ти и Паблик Энеми до чувственных современных ритмов гетто-тек, гибрида Майами-басс, треков чикагского гетто и детройтской электроники.

В ту самую ночь я начал представление детройтской песенкой, которую люблю исполнять в летние дни:

О, дерьмо,
Вот и я,
Заткни свою пасть
И прикуси язык.

Алеша-Боб, в своих рваных штанах от Хельмута Лэнга и спортивном бумажном свитере нашего колледжа Эксидентал, подхватил мелодию:

Эй, девчонка.
Думаешь, ты крутая?
А ну-ка посмотрим.
Как ты крутишь задницей.

Наши мелодии разносились над четырьмя понтонными мостами «Русского рыболова» («Нерест лосося», «Имперская стерлядь», «Капризная форель» и «Нежная семга»), над всем крошечным искусственным озером, как бы оно, черт побери, ни называлось (озеро Доллар? пруд Евро?), над автостоянкой, где один из этих придурковатых работников только что поцарапал мой новенький «лендровер».

А вот и та сука
Приплелась сюда
Боксировать мой поц.
Как Кассиус Клей.

— Спой это, Папаша Закусь! — подбадривал меня Алеша-Боб, используя прозвище, данное мне в Эксидентал-колледже.

Моя фамилия Вайнберг
Я люблю ЛСД
Чую своим
Еврейским носом
Все в дерьме Эй, ты!
Кто такой?
Блюй блюй блюй.

Поскольку это Россия, страна крестьян, втиснутых в неуютную современность и обожающих совать нос в чужие дела, всегда найдется какой-нибудь идиот, который попытается испортить тебе веселье. Так что один бизнесмен, загорелый киллер средней руки, стоящий неподалеку вместе со своей одутловатой девушкой из какой-нибудь провинции, где полно коров, немедленно привязывается к нам:

— Ребята, ну что вы поете, как африканские студенты, приехавшие по обмену? Вы оба с виду такие культурные (другими словами, отвратные жиды) — так почему бы вам вместо этого не почитать Пушкина? Разве у него нет хороших стихов о белых ночах? Это было бы очень уместно и кстати.

— Да если бы Пушкин был жив сегодня, он бы стал рэппером, — возражаю я.

— Это верно, — говорит Алеша-Боб.

— Знай наших! — перехожу я на английский.

Наш друг, пламенный поклонник Пушкина, пристально смотрит на нас. Между прочим, вот что получается, когда не учишь вовремя английский язык: ты не можешь найти слов.

— Да поможет Бог вашим детям, — произносит он в конце концов, взяв свою леди под руку, и ведет ее на другую сторону понтонного моста.


Дети? Он говорил о нас? Что бы сделали Айс Кьюб или Айс Ти в подобной ситуации? Я потянулся за мобильником, готовый набрать номер своего психоаналитика с Парк-авеню, доктора Левина, чтобы поведать ему, что меня снова оскорбили и травмировали и что меня снова лишил почвы под ногами русский соотечественник.

И тут я услышал, как мой слуга Тимофей звонит в специальный колокольчик. Мобильник выпал из моей руки, поклонник Пушкина вместе со своей девушкой исчезли с понтонного моста, а сам мост уплыл в другое измерение, и даже доктор Левин и его щадящие американские методы превратились в отдаленное жужжание.

Пришла пора трапезы.

С низким поклоном Тимофей подал мне поднос с поджаристыми кебабами из осетрины и графинчик «Блэк Лейбл». Я рухнул на жесткий пластмассовый стул, который изогнулся и скрутился под моим весом, так что стал походить на современную скульптуру. Я склонился над осетриной, с закрытыми глазами принюхиваясь к ней, как будто молча вознося молитву. Мои ступни соединились, лодыжки в нетерпении терлись друг о друга. Я в своей обычной манере приготовился к трапезе: вилка в левой руке, правая, сжатая в кулак, лежит на колене, готовая нанести удар любому, кто посмеет забрать мою еду.

Я вгрызся в кебаб из осетрины, наполнив рот хрустящей корочкой и нежной мякотью. Тело мое трепетало, героический кишечник крутился против часовой стрелки, груди бились друг о друга. Как всегда, явились привычные образы, навеянные едой. Я сам, мой Любимый Папа и моя молодая мама в лодке, смахивающей на белого лебедя, проплываем мимо грота, а вокруг нас звучит ликующая музыка сталинской эпохи («Вот мой паспорт! Что за паспорт? Это мой большой красный советский паспорт!»); влажные руки Любимого Папы потирают мне брюшко, а гладкие, сухие руки мамочки ласкают мне затылок, и охрипшие, усталые голоса родителей повторяют дуэтом: «Мы любим тебя, Миша. Мы любим тебя, медвежонок».

Мое тело начинает покачиваться — так качаются набожные люди, углубившись в молитву. Я прикончил первый кебаб, а потом еще один, подбородок мой лоснится от сока осетрины, груди трясутся, подрагивают, словно к ним приложили лед. Я отправляю в рот еще кусочек рыбы, сдобренный петрушкой и оливковым маслом, вдыхаю запахи моря; моя правая рука все еще сжата в кулак, нос касается тарелки, остатки осетрины пристали к ноздрям, мой маленький обрезанный khui горит от радости облегчения. А затем все заканчивается. Кебабов больше нет. Я остался с пустой тарелкой. О господи. Где же я теперь? Брошенный медвежонок без его рыбки. Я плеснул себе стакан воды в лицо и промокнул салфеткой, которую Тимофей заткнул за ворот моего спортивного костюма. Я взял графинчик «Блэк Лейбл», прижал к своим холодным губам и одним поворотом запястья влил его себе в глотку.

Мир вокруг меня был золотистым, вечернее солнце осветило ряд качавшихся ольх; на ольхах пели чижи, эти желтые полосатые птички из наших детских стишков. Мои мысли обратились к сельской жизни и к Любимому Папе, который родился в деревне и для которого была полезна сельская жизнь, ибо только там — когда он дремал в коровнике, голый и уродливый, — выражение его распухшего арамейского лица становилось счастливым. Надо бы как-нибудь привести его в «Дом русского рыболова». Я купил бы ему несколько охлажденных бутылок его любимой водки «Флагман», прогулялся с ним к самому дальнему понтонному мосту, обнял за плечи, обсыпанные перхотью, прижал к себе его крошечную головку лемура и заставил бы понять, что, несмотря на все разочарования, которые я доставил ему за прошедшие двадцать лет, мы двое должны быть навсегда вместе.


Освободившись от власти еды, я заметил, что демография вокруг понтонного моста «Нерест лосося» изменилась. Появилась группа молодых сослуживцев в синих блейзерах, возглавляемая фигляром в бабочке, который играл роль затейника: он разбивал сослуживцев на команды, совал удочки в их слабые руки и заставлял петь хором: «Ры-ыба! Ры-ыба! Ры-ыба!» Что же тут такое творится, черт побери? Не первый ли это признак прихода русского среднего класса? Может быть, все эти идиоты работают в немецком банке?

Между тем все взоры обратились к поразительной женщине постарше в длинном белом платье и черных жемчугах, которая забрасывала удочку в искусственное озеро. Это была одна из тех загадочных элегантных дам, которые, кажется, явились из 1913 года. Казалось, будто все эти красные пионерские галстуки и крестьянские блузки из нашего дурацкого советского прошлого не коснулись этой шеи и хрупких плеч.

Должен сказать, что не очень-то жалую подобных людей. Как же можно жить вне истории? Кто может заявить, что свободен от нее благодаря красоте и хорошим манерам? Единственное мое утешение заключается в том, что ни этому очаровательному существу, ни молодым служащим немецкого банка не поймать сегодня вкусной рыбки. Любимый Папа и я заключили соглашение с дирекцией ресторана «Дом русского рыболова»: когда кто-то из Вайнбергов берет в руки удочку, племянник владельца надевает акваланг, заплывает под понтонный мост и насаживает лучшую рыбу на наши удочки. Таким образом, единственное, что получит за все свои усилия Царевна в Черных Жемчугах, — это какую-нибудь безвкусную, захудалую горбушу.

Нельзя же до такой степени игнорировать историю.


В вышеозначенную ночь к нам с Алешей-Бобом присоединились три красивые женщины: Руанна, любовь всей моей жизни, которая приехала погостить на две недели из Бронкса, Нью-Йорк; Светлана, темноглазая татарская красотка Алеши-Боба, специалист по пиару в сети местных парфюмерных магазинов; и Люба, двадцати одного года, жена Любимого Папы, провинциалка.

Должен сказать, что я нервничал, сводя этих женщин вместе (я и вообще-то побаиваюсь женщин). Светлана и Руанна — агрессивные личности; Люба и Руанна когда-то принадлежали к низшему классу, им не хватает воспитания; а у Светланы и Любы, поскольку они русские, налицо симптомы легкой депрессии, коренящейся в травме, полученной в раннем детстве (см.: Пападаполис, Спиро. «Это мои пироги: конфликт поколений в постсоветских семьях. Хроники психиатрии». Париж, Боулдер, 1997, том 23, № 8). С одной стороны, я опасался раздоров между этими женщинами или того, что американцы называют «фейерверк», а с другой стороны, жаждал увидеть, как этой снобистской суке Светлане зададут перцу.

Пока мы с Алешей-Бобом были заняты рэпом, служанка Любы наводила девушкам красоту с помощью косметики в одном из домиков для переодевания при «Рыболове». Когда они присоединились к нам на понтонном мосту, от них исходил аромат поддельного цитруса (с легким запахом подлинного пота), их прелестные губы сияли в летних сумерках, голоса звенели: они вели интересный разговор о «Стокманне», известной финской империи на главной улице Санкт-Петербурга — Невском проспекте. Они обсуждали летнюю новинку сезона: два махровых финских полотенца за 20 долларов: оба полотенца отличались в высшей степени нерусским, шокирующим западным цветом: они были оранжевые.

Прислушиваясь к болтовне об оранжевых полотенцах, я почувствовал, как мой обрезанный темно-красный khui возбудился. Наши женщины были такие хорошенькие! Нет, моя мачеха, Люба, была определенно ни при чем. Она младше меня на одиннадцать лет и ночами неубедительно стонет под Любимым Папой, у которого впечатляющий черепахоподобный khui (о, благословенные воспоминания о том, как он покачивался в воде в ванне, а мои любопытные детские ручонки пытались его поймать).

Не возбуждала меня и Светлана, несмотря на ее модные монгольские скулы, плотно облегающий свитерок и превосходно наигранное безразличие (сексуальная поза образованной русской женщины), — нет, несмотря на все это, мне ее не надо. Позвольте сказать вам, что я положительно отказываюсь спать со своими соотечественницами: бог его знает, где они побывали.

Таким образом, мне остается Руанна Салес (ее фамилия произносится на испанский манер), моя девчонка из Южного Бронкса, с курчавыми волосами, туго стянутыми на затылке красной косынкой, с блестящим носом в форме груши, которому постоянно требуются поцелуи и лосьон.

— Я думаю, — говорит моя мачеха Люба по-английски — ради Руанны. — Я думала, — добавляет она: у нее проблема с временами. — Я думаю, я думала… Я думаю, я думала…

— О чем же ты думаешь, дорогая? — осведомляется Светлана, нетерпеливо дергая за свою удочку.

Но Любу не так-то легко обескуражить, когда она выражает свои мысли на блестящем новом языке. Эта милая женщина, которая два года замужем за человеком, стоящим по богатству на 1238-м месте в России, наконец-то нашла себя. Недавно был нанят миланский доктор, чтобы уничтожить несносные оранжевые веснушки у нее на лице, в то время как хирург из Бильбао призван был удалить жирок с ее подростковых щек (вообще-то с этим жирком она выглядела привлекательнее — как загубленная девушка с фермы, начинающая взрослеть).

— Я думала, я думала, — повторила Люба, — что оранжевое полотенце такое уродливое. Для девушки хорош бледно-лиловый цвет, для мальчика — как мой муж Борис — голубой, для служанки — черный, потому что ее рука уже грязная.

— Черт побери, дорогая, — перебивает Руанна. — Ты вообще.

— Что значит «вообще»? — вопрошает Люба.

— Говоришь хреновину о слугах. Будто у них грязные руки и все такое.

— Я думаю… — Люба смущается и смотрит на свои собственные руки с твердыми провинциальными мозолями. Она шепчет мне по-русски: — Скажи ей, Миша, что до того, как я встретила твоего папу, я тоже была несчастной.

— Люба была бедной в 1998 году, — объясняю я Руанне по-английски. — Потом мой папа женился на ней.

— Это правда, сестра? — спрашивает Руанна.

— Ты называешь меня сестрой? — шепчет Люба, и ее нежная русская душа трепещет. Она кладет свою удочку и распахивает объятия. — Тогда я тоже буду твоей сестрой, Руанночка!

— Это всего лишь афроамериканское выражение, — говорю я Любе.

— Конечно, — подтверждает Руанна, подходя, чтобы обнять Любу, и моя мачеха со слезами на глазах прижимает Руанну к себе. — Потому что, насколько я могу судить, все вы, русские, — только сборище ниггеров.

— Что ты говоришь? — вмешивается в разговор Светлана.

— Не пойми меня неправильно, — отвечает Руанна. — Это был комплимент.

— Это не комплимент! — рявкнула Светлана. — Объяснись!

— Остынь, дорогуша! — отвечает Руанна. — Знаешь, я говорю всего-навсего… У ваших мужчин нет работы, у детей астма, и все вы живете в общественных домах.

— Миша не живет в общественном доме, — возражает Светлана. — Я не живу в общественном доме.

— Да, но вы отличаетесь от других людей. Вы — НГ, — говорит Руанна, делая рукой характерный для гетто жест.

— Мы кто?

— Настоящие гангстеры, — поясняет Алеша-Боб.

— Посмотри на Мишу, — продолжает Руанна. — Его отец убил американского бизнесмена из-за какого-то дерьма, и теперь он не может получить эту долбаную американскую визу. Вот это и есть — вообще!

— Это не из-за папы, — шепчу я. — Это все американское консульство. Это Государственный департамент. Они меня ненавидят.

— Так все-таки, что такое «вообще»? — снова спрашивает Люба, не понимая, подвигается ли разговор и сестры ли они с Руанной по-прежнему.

Светлана уронила удочку и повернулась ко мне и Алеше-Бобу, подбоченясь.

— Это ваша вина, — шипит она по-русски. — С этим вашим дурацким рэпом. С этим идиотским гетто-тек. Не удивительно, что люди относятся к нам, как к животным.

— Мы просто развлекались, — оправдывается Алеша-Боб.

— Если ты хочешь быть русским, — говорит Светлана моему другу, — ты должен думать о том, какой у тебя имидж. Все уже считают нас бандитами и проститутками. Нам нужно изменить это впечатление.

— От всей души прошу прощения, — говорит Алеша-Боб, прижимая руки к сердцу театральным жестом. — Отныне мы не будем исполнять при тебе рэп. Мы будем работать над нашим имиджем.

— Черт побери, о чем это вы там беседуете, ниггеры? — спрашивает Руанна. — Говорите уже по-английски.

Светлана поворачивается ко мне, уничтожая взглядом. Я отступаю и чуть не сваливаюсь в воду. Мои руки начинают набирать номер телефона доктора Левина, как вдруг к нам, задыхаясь, бежит мой слуга Тимофей.

— Ах, батюшка, — говорит он, отдышавшись. — Простите Тимофея, что мешает вам. Он же грешник, как и все остальные. Но я должен вас предупредить! Сюда едет милиция. Боюсь, что они ищут вас…

Я не мог уловить смысл его слов до тех пор, пока мое внимание не привлек крик баритона с соседней «Капризной форели». «Милиция!» — вопит какой-то джентльмен. Молодые банковские служащие, старая царевна в черных жемчугах и белом платье, бизнесмен, который любит Пушкина, — все устремляются на автостоянку, где отдыхают их «лендроверы». Мимо них пробегают три широкоплечих милиционера, синие фуражки которых украшены костлявым российским орлом; за ними следует их начальник — человек постарше в штатском. Руки его в карманах, он не спешит.

Ясно, что эти свиньи направляются прямо ко мне. Алеша-Боб придвигается, чтобы меня защитить: он кладет мне руки на спину и живот, словно мне грозит опасность опрокинуться. Я решаю не отступать ни на шаг. Это возмутительно! В цивилизованных странах, таких как Канада, состоятельного человека, который удит рыбу с друзьями, власти оставляют в покое, даже если он совершил преступление. Пожилой человек в штатском, у которого, как я узнал позже, вкусная фамилия Белугин, легонько отталкивает моего друга. Он приближается, так что его физиономия оказывается в сантиметре от моей и мне приходится смотреть прямо в лицо седого человека с пожелтевшими белками глаз — лицо, которое в России говорит о власти и некомпетентности одновременно. Он пристально смотрит на меня, причем так эмоционально, как будто хочет мои деньги.

— Миша Вайнберг? — спрашивает он.

— И что с того? — интересуюсь я. Тут содержится намек: «Ты знаешь, кто я?»

— Вашего отца только что убили на Дворцовом мосту, — говорит мне милиционер. — Фугасом. Немецкий турист заснял все на пленку.

Глава 2 ПРЕДАННОСТЬ

Прежде всего мне бы хотелось упасть на колени перед штабом СИН в Вашингтоне, округ Колумбия, и поблагодарить эту организацию за всю ее успешную работу, совершаемую повсюду ради иностранцев. Меня приветствовали несколько раз представители СИН по прибытии в аэропорт Джона Ф. Кеннеди, и каждый раз было лучше, чем в предыдущий. Один раз веселый мужчина в тюрбане поставил штамп в моем паспорте, сказав что-то неразборчивое. В другой раз приятная черная леди примерно таких же габаритов, как я, с уважением посмотрела на мое пузо и одобрительно показала большой палец. Что я могу сказать? Люди в СИН справедливы и честны. Они настоящие привратники у ворот Америки.

Однако проблемы у меня возникают с Государственным департаментом США и ненормальным персоналом в их санкт-петербургском консульстве. С тех пор, как два года тому назад я вернулся в Россию, они девять раз отказывали мне в визе, причем каждый раз ссылались на то, что мой отец недавно убил их драгоценного бизнесмена из Оклахомы. Скажу откровенно: мне жаль этого оклахомца и его розовощекую семью, жаль, что он оказался на пути моего папы, жаль, что его нашли у входа на станцию метро «Достоевская» с выражением лица как у обиженного ребенка и перевернутым красным восклицательным знаком на лбу, но после того, как я девять раз выслушал рассказ о его смерти, мне захотелось вспомнить старый анекдот: «На khui, на khui! Умер — значит умер».

Эта книга — мое любовное письмо к генералам, в чьем ведении находится Служба иммиграции и натурализации. Любовное письмо, а также мольба: «Джентльмены, впустите меня обратно! Я американец, заключенный в русское тело. Я получил образование в Эксидентал-колледже, почтенном среднезападном учебном заведении для юных аристократов из Нью-Йорка, Чикаго и Сан-Франциско, где за чаем часто ведутся дебаты о достоинствах демократии. Я прожил в Нью-Йорке восемь лет, причем был образцовым американцем: я вносил вклад в экономику, расходуя свыше двух миллионов долларов США на законным путем приобретаемые товары и услуги, включая самый дорогой в мире собачий поводок (недолгое время я являлся владельцем двух пуделей). Я встречался с Руанной Салес — нет, „встречался“ не то слово, — я вытащил ее из кошмара рабочего класса Бронкса, кошмара ее юности, и определил ее в Хантер-колледж, где она готовится стать секретаршей.

Я уверен, что все в Службе иммиграции и натурализации основательно знакомы с русской литературой. Читая эти страницы о моей жизни и борьбе, вы увидите определенное сходство с Обломовым, знаменитым персонажем. Этот барин отказывается вставать со своего ложа в романе девятнадцатого века с тем же названием. Я не буду пытаться разуверить вас в этой аналогии (начать с того, что у меня нет на это энергии), но предложу и другого персонажа: это князь Мышкин из „Идиота“ Достоевского. Как этот князь, я что-то вроде святого дурачка. Я простачок, окруженный интриганами. Я — щенок, брошенный в волчье логово (только мягкий голубой блеск моих глаз не дает им разорвать меня на клочки). Как и князь Мышкин, я несовершенен. На следующих страницах вы порой увидите, как я угощаю оплеухой своего слугу или слишком много пью. Но вы также увидите, как я пытаюсь спасти целую расу от геноцида: вы увидите меня в роли благодетеля несчастных детей Санкт-Петербурга: и вы станете свидетелями того, как я с детской страстью чистого душой занимаюсь любовью с падшими женщинами».


Как же я стал таким вот святым дурачком? Ответ кроется в моем первом американском впечатлении.

В 1990 году Любимый Папа решил, что его единственный ребенок должен стать нормальным процветающим американцем, для чего ему следует получить образование в Эксидентал-колледже, расположенном во внутренней части страны, вдали от соблазнов Восточного и Западного побережья. Папа тогда занимался всего лишь по-любительски криминальной олигархией — обстоятельства еще не были благоприятными для крупномасштабного разграбления России, — но тем не менее уже сколотил свой первый миллион на продаже автомобилей в Ленинграде, продав множество никчемных вещей, но, к счастью, ни одного автомобиля.

Мы жили вдвоем в тесной, сырой квартире на южной окраине Ленинграда — мама уже умерла от рака — и держались подальше друг от друга, поскольку ни один из нас не знал, чего ожидать от другого. Однажды я яростно занимался мастурбацией на диване, вывернув носки наружу, так что походил на тучную камбалу, разрезанную точнехонько посредине, когда с мороза ввалился Папа. Его темноволосая бородатая голова подскакивала над новеньким шелковым заграничным свитером с высоким воротом, а руки тряслись с непривычки оттого, что через них постоянно проходило так много зеленых.

— Оставь в покое эту штуку, — сказал он, сердито взглянув глазами, обведенными красными кругами, на мой khui. — Иди на кухню. Давай поговорим, как мужчина с мужчиной.

Я терпеть не мог это выражение «как мужчина с мужчиной», потому что оно снова напоминало мне, что мамы нет в живых и некому подоткнуть мне одеяло перед сном и сказать, что я по-прежнему хороший сын. Я упрятал свой khui, с сожалением расставшись с образом, который доводил меня до экстаза (огромный зад Ольги Макаровны, прямо перед моим носом свисавший с деревянного стула в классе, пропахшем творожным запахом неудовлетворенных сексуальных вожделений и мокрых галош). Я уселся за кухонный стол напротив отца, вздыхая по поводу навязанной мне беседы, как любой подросток.

— Мишка, — обратился ко мне папа, — скоро ты будешь в Америке изучать интересные предметы, спать с тамошними еврейскими девушками и наслаждаться жизнью молодых. Что касается твоего папы… ну что же, он останется совсем один в России, и никому не будет дела до того, жив он или умер.

Я нервно сжал одну толстую грудь, придав ей продолговатую форму. Заметив на столе кожуру от салями, я подумал, не получится ли незаметно для папы съесть ее.

— Это твоя идея, чтобы я отправился в Эксидентал-колледж, — ответил я. — Я только делаю то, что ты сказал.

— Я тебя отпускаю, потому что люблю, — сказал мой отец. — Потому что в этой стране нет будущего у такого маленького дурачка, как ты. — Он схватил мою правую руку, которой я мастурбировал, и крепко сжал своими маленькими ручками. Под седой щетиной на щеке видна была сеточка капилляров. Он молча плакал. Он был пьян.

Я тоже заплакал. Целых шесть лет отец не говорил, что любит меня, и у него не появлялось желания взять меня за руку. Шесть лет прошло с тех пор, как я перестал быть бледным ангелочком, которого взрослые любят щекотать, а задиры в школе — щипать, и превратился в огромную тушу с багровым лицом и большими ручищами. Я был почти в два раза больше отца, и это сильно озадачивало нас обоих. Может быть, тут сказался какой-то польский ген по линии моей миниатюрной мамы. (Ее девичья фамилия была Яснавская, так чего же вы хотите?)

— Мне нужно, чтобы ты кое-что для меня сделал, Мишка, — сказал папа, вытирая глаза.

Я снова вздохнул, свободной рукой отправив в рот кожурку от салями. Я знал, чего он от меня хочет.

— Не беспокойся, папа, я больше не буду есть, — заверил я его, — и буду упражняться с большим мячом, который ты мне купил. Клянусь, я снова стану худым. А как только прибуду в Эксидентал, буду упорно учиться, как стать американцем.

— Идиот, — потряс он передо мной своим внушительным носом. — Ты никогда не будешь американцем. Ты всегда будешь евреем. Как ты можешь забыть, кто ты такой? А ты же еще даже не уехал. Еврей, еврей, еврей.

Я слышал от дальнего родственника из Калифорнии, что можно быть американцем и евреем одновременно, и даже живущим активной половой жизнью гомосексуалистом в придачу, но не стал спорить.

— Я попытаюсь стать богатым евреем, — сказал я. — Как Спилберг или Бронфман.

— Это прекрасно, — одобрил папа. — Но есть еще одна причина, по которой ты отправляешься в Америку. — Он достал грязный листок линованной бумаги, на котором было что-то написано по-английски. — Как только ты приземлишься в Нью-Йорке, пойдешь по этому адресу. Там тебя встретят несколько хасидов, и они сделают тебе обрезание.

— Папа, нет! — воскликнул я, часто мигая, потому что мои глаза уже затуманила боль — боль оттого, что лучшую часть меня трогают и очищают, как апельсин от кожуры. С тех пор, как я стал гигантских размеров, я привык к физической неприкосновенности. Хулиганы в классе больше не ударяли меня о доску, а когда я был осыпан мелом, не кричали: «Жид пархатый!» (Согласно русской мифологии, евреи страдают от чрезмерной склонности к перхоти.) Теперь никто не смел до меня дотронуться. Да и желания такого никто не испытывал. — Мне восемнадцать лет, — возразил я папе. — Моему khui будет ужасно больно, если его будут резать теперь. И мне нравится моя крайняя плоть. Она хлопает.

— Твоя мама не позволила сделать тебе обрезание, когда ты был маленьким, — объяснил папа. — Она боялась, как это будет выглядеть перед обкомом. «Слишком по-еврейски, — сказали бы они. — Сионистское поведение». Эта женщина боялась всех, кроме меня. Всегда называла меня на людях «говноедом». Всегда била по голове сковородкой. — Он бросил взгляд на буфет, в котором когда-то обитала эта ужасная сковородка. — Ну что же, теперь за тебя отвечаю я. И ты сделаешь то, что я тебе скажу. Именно это и значит быть мужчиной. Слушать своего отца.

Мои руки ритмично тряслись вместе с папиными, и мы оба покрылись потом, от наших сальных голов шел невидимый пар. Я попытался сосредоточиться на любви отца ко мне и на моем долге перед ним, но оставался еще один вопрос.

— Что такое хасид? — спросил я.

— Это самый лучший из евреев, — ответил папа. — Единственное, что он делает, — учится и молится весь день.

— Почему же тогда ты не становишься хасидом? — не унимался я.

— Сейчас мне надо упорно трудиться, — сказал папа. — Чем больше денег я сделаю, тем больше у меня уверенности, что никто никогда тебя не обидит. В тебе вся моя жизнь, понимаешь? Без тебя я перерезал бы себе горло от одного уха до другого. А все, что я у тебя прошу, Мишка, — это дать этим хасидам тебя обрезать. Разве ты не хочешь сделать мне приятное? Я так тебя любил, когда ты был маленьким и худеньким…

Я вспомнил ощущение, которое испытывало мое маленькое тело у него в объятиях, когда его мудрые глаза орла пожирали меня, а щетина усов колола, так что на щеках оставалась мужественная сыпь, которой я дорожил. Некоторые шутники утверждают, что мужчины всю свою жизнь стремятся вернуться в матку своей матери, но я не принадлежу к этим мужчинам. Дыхание папы, благоухающее водкой и щекочущее мне шею, волосатые руки, упорно прижимающие меня к груди, ворсистой, как ковер, звериные запахи выживания и распада — вот моя матка.


Спустя несколько месяцев я ехал в такси, которое с ревом неслось по ужасающему району Бруклина. В Советском Союзе нам говорили, что люди африканского происхождения — негры и негритянки, как мы их называли, — наши братья и сестры, но для советских евреев, недавно прибывших туда, они были такими же устрашающими, как казаки, мчащиеся по равнинам. Однако я с первого взгляда влюбился в этих колоритных людей. Было что-то сомнительное и очень советское в этом зрелище: не очень-то загруженные работой мужчины и женщины на фоне домов со сломанным крыльцом и некошеным газоном. Казалось, что, подобно моим советским соотечественникам, они сделали свое поражение стилем жизни. Обломова внутри меня всегда завораживали люди, которые всё собираются чем-нибудь заняться. Бруклин в 1990 году представлял собой обломовский рай. Я уж не говорю о том, что некоторые юные девушки, высокие и мощные, как баобабы, с прекрасно развитыми грудями, смахивавшими на тыквы, которые они с царственным видом несли по улице, были самыми прекрасными существами, которых мне доводилось видеть в жизни.

Постепенно африканский район сменился испанским, столь же неопрятным, но с приятным запахом жареного чеснока, а тот, в свою очередь, уступил место земле обетованной моих еврейских единоверцев — там суетились мужчины, на головах которых красовались целые беличьи гнезда, а пейсы трепал ветерок раннего лета. Я насчитал шесть крошечных мальчиков в возрасте примерно от трех до восьми лет, с растрепанными белокурыми локонами, из-за которых они походили на юных рок-звезд, — эти мальчики носились вокруг изнуренной женщины, смахивавшей на пингвина. Она семенила по улице с продуктовыми сумками. Что же это, черт возьми, за еврейская женщина, у которой шестеро детей? В России у вас был один ребенок, два, ну, может быть, три, если вам не хотелось делать аборты и вы были очень-очень легкомысленны.

Такси остановилось перед старым, но величественным домом, который опирался на колонны — так старик опирается на свою палку. Приятный молодой хасид с умным выражением лица (я неравнодушен ко всем, кто смахивает на полуслепого) приветствовал меня рукопожатием и, обнаружив, что я не говорю ни на иврите, ни на идиш, начал объяснять мне понятие mitzvah, означающее «хорошее дело». Очевидно, от меня ждали очень важного mitzvah.

— Я на это надеюсь, мистер, — сказал я на своем далеком от совершенства английском. — Потому что боль от обрезания члена должна быть невыносимой.

— Не так уж все плохо, — ободрил меня новый друг. — И вы такой большой, вы даже и не заметите! — Увидев, что у меня все еще испуганный вид, он продолжал: — В любом случае, вас вырубят перед операцией.

— Вырубят? — напугался я еще больше. — О нет, мистер! Я должен немедленно вернуться в свой номер гостиницы.

— Ну, ну, ну, — сказал хасид, поправляя свои очки с толстыми стеклами указательным пальцем. — У меня кое-что есть — я знаю, вам это понравится.

С опущенной головой я последовал за ним в дом. После типичной убогой однокомнатной советской квартиры с холодильником в углу, который трясется, как ракета перед запуском, хасидский дом поразил меня настоящим взрывом красок и света — особенно картины в рамах, на которых был изображен золотой иерусалимский Купол Скалы[1], и голубые подушечки, на которых были вышиты воркующие голубки. (Позже, в Эксидентал-колледже, я научился смотреть на подобные вещи сверху вниз.) Повсюду лежали книги на иврите с красивыми золотыми корешками — по ошибке я принял их за переводы из Чехова и Мандельштама. Запах гречневой каши и несвежего белья казался домашним и родным. Мы продвигались из передней части дома в заднюю; между моими ногами, подобными стволам деревьев, пробегали маленькие мальчики, из ванной выглянула молодая грудастая женщина, голова которой была повязана платком. Я попытался пожать ее мокрую руку, но она с воплем скрылась за дверью. Все это было очень интересно, и я почти забыл о неприятной цели моего визита.

Затем я услышал какое-то тихое, гортанное гудение — словно это медитировали сто глубоких стариков одновременно. Постепенно это гудение перешло в хор: мужские голоса пели что-то вроде: «Humus tov, tsimmus tov, mazel tov, tsimmus tov, humus tov, mazel tov, humus tov, tsimmus tov, Yisroel». Некоторые слова я узнал: mazel tov — это форма поздравления, tsimmus — сладкое блюдо из моркови, a Yisroel — маленькая, густонаселенная страна на берегу Средиземного моря. Но я понятия не имел, что означают все эти слова вместе. (Как я узнал позже, это были вовсе не слова песни.)

Нырнув под низкий дверной косяк, мы вошли в задний флигель дома и увидели множество молодых людей в мягких шляпах, в руках у которых были пластиковые стаканчики, а также ломти ржаного хлеба и соленые огурцы. Мне сразу же вручили такой же стаканчик, похлопали по спине, сказали: «Mazel tov!» — а потом указали на старую ванну на четырех ножках с когтями, стоявшую посередине комнаты.

— Что это? — спросил я своего нового друга в очках с толстыми стеклами.

— Tsimmus tov, mazel tov, — пропел он, подталкивая меня вперед.

Водка не имеет запаха, но восемнадцатилетний россиянин быстренько понял, что ванна наполнена именно этой субстанцией, в которой плавали кусочки лука.

— Теперь-то ты чувствуешь себя как дома? — закричали мне счастливые хасиды, когда я хлебнул из пластикового стаканчика и закусил соленым огурцом. — Tsimmus tov, humus tov, — пели они, раскинув руки и пританцовывая, и их удивительно голубые глаза горели пьяным блеском.

— Твой отец сказал нам, что тебе, возможно, нужно будет выпить водки перед bris, — объяснил главный хасид. — Так что мы решили устроить вечеринку.

— Вечеринку? А где же девочки? — спросил я. Моя первая американская шутка.

Хасиды нервно засмеялись.

— За твой mitzvah! — воскликнул один из них. — Сегодня ты заключишь договор с Hashem.

— Что это такое? — осведомился я.

— Бог, — прошептали они.

Я выпил еще несколько стаканчиков, удивляясь тому, как лук улучшает вкус водки, однако идея о договоре с Богом пошла не так легко, как водка. Какое отношение имел к этому Бог? Я просто хотел, чтобы мой отец меня любил.

— Может быть, вы бы отвезли меня в отель, мистер? — запинаясь, произнес я. — Отдаю вам последние семнадцать долларов. Пожалуйста, скажите моему папе, что меня уже порезали. Он все равно ничего не увидит там, внизу, потому что я теперь такой толстый.

Но хасиды не купились на мое предложение.

— Ты должен подумать и о нас, — заговорили они нараспев. — Это mitzvah для нас.

— Вам тоже будут резать член?

— Мы освобождаем пленника.

— Кто пленник?

— Ты пленник Советского Союза. Мы делаем из тебя еврея. — И с этими словами они угостили меня еще несколькими порциями луковой водки, так что комната закружилась перед глазами.

— За мобильный mitzvah! — громко закричали самые молодые, и вскоре меня укутали в дюжину бархатных пальто и осторожно вывели в хасидскую летнюю ночь, где даже желтолицая луна была с пейсами, а сверчки пели на мелодичном языке моих предков.

Меня положили боком на мягкое сиденье американского пикапа, причем несколько молодых людей продолжали накачивать меня водкой, а я послушно пил, потому что русскому неудобно отказываться.

— Мы едем обратно в отель, мистер? — спросил я, когда пикап, кренясь, помчался по людным улицам.

— Humus tov, mazel tov, — пели мне мои спутники.

— Вы хотите освободить пленника? — спросил я сквозь слезы по-английски. — Посмотрите на меня! Я пленник! Ваш пленник!

— Значит, теперь ты будешь освобожден! — с железной логикой ответили мне и сунули в лицо стакан водки.

В конце концов меня доставили в ярко освещенный приемный покой бедной муниципальной больницы, где испанские младенцы с ревом требовали молока, а мои спутники молились, прижавшись к этой стене плача; их бледные лица раскраснелись.

— Твой отец будет очень гордиться, — шепнул кто-то мне в ухо. — Посмотри, какой ты храбрый мужчина!

— В восемнадцать лет поздно резать член, — прошептал я в ответ. — Это знают все.

— Аврааму было девяносто девять, когда он сделал bris своими собственными руками!

— Но он был библейский герой.

— И ты тоже! Отныне твое древнееврейское имя будет Мойше, что означает Моисей.

— Меня зовут Миша. Этим русским именем называла меня моя красивая мама.

— Но ты действительно подобен Моисею, потому что помогаешь вывести советских евреев из Египта.

Я почти ощущал запах пластикового стаканчика, который прижимали к моим губам. Я пил, как малолетний алкоголик, которым уже стал. Мне предложили кусок ржаного хлеба, но я плюнул на него. Потом я оказался на каталке в каком-то одеянии задом наперед; затем каталка остановилась, и вокруг меня сгрудились зеленые халаты; пара холодных рук грубо стянула с меня штаны.

— Папа, заставь их остановиться! — закричал я по-русски.

К лицу мне прижали маску.

— Считай обратно, Моисей, — велел мне американский голос.

— Нет! — попытался я произнести, но, конечно, никто не расслышал. Мир распался на куски и никак не мог собраться воедино. Когда я проснулся, надо мной молились мужчины в черных шляпах, и я ничего не чувствовал там, ниже пояса, под аккуратно подоткнутыми складками плоти. Я поднял голову. На мне была зеленая больничная одежда, внизу прорезана круглая дырка, и там, между мягкими подушками моих бедер, неподвижно лежал он, багровый и раздавленный, и из его оболочки сочилась жидкость; анестезия притупляла боль.

По какой-то причине мои единоверцы решили, будто моя рвота — признак того, что я очнулся. Они вытерли мне подбородок, рассмеялись и сказали:

— Mazel tov! Tsimmus tov! Heg, bey, Yisroel!

Той ночью у меня началось заражение.

Глава 3 КТО УБИЛ ЛЮБИМОГО ПАПУ?

Кто это сделал? Кто убил человека, занимавшего в списке самых богатых людей России 1238-е место? Чьи руки обагрены кровью мученика? Я скажу вам кто: Олег Лось и его кузен, сифилитик Жора. Откуда мы это знаем? Потому что вся эта сцена записана на видео Энди Шмидтом, девятнадцатилетним туристом из Штутгарта.

Случилось так, что в вышеозначенную ночь герр Шмидт катался на прогулочном катере у Дворцового моста, наслаждаясь синтетическим наркотиком и оглушительной музыкой из репродуктора катера. В то же время он снимал на видеопленку чайку, атаковавшую ушастого английского тинейджера и его бледную красивую мамашу.

— Я никогда прежде не видел таких злых чаек, — говорил на следующий день мне и милицейским инспекторам герр Шмидт, великолепный в своем прикиде: штанах из стальной стружки и футболке с надписью «PHUCK STUTTGART». Солнечные очки набрасывали тень интеллекта на его тупые юные глаза. — Она все клевала этого бедного мальчишку, — сетовал Шмидт. — В Германии птицы гораздо дружелюбнее.

На видеопленке Шмидта мы видим белоснежную чайку, щелкающую окровавленным клювом, когда она готовится к новой атаке на британскую семью; британцы умоляют чайку о пощаде, а команда катера показывает пальцем и смеется над иностранцами… Теперь мы видим колоссальные каменные быки Дворцового моста, затем его чугунные фонарные столбы. (Однажды, в восьмидесятые, во времена славной горбачевской перестройки, мы с папой удили на Дворцовом мосту. Мы поймали окуня, очень похожего на папу. Через пять лет, когда мои глаза совсем остекленеют от российской жизни, я тоже стану на него похож.)

Затем Шмидт поворачивается на 360 градусов, дабы запечатлеть Санкт-Петербург в теплую летнюю ночь: небо, освещенное искусственным лазурным светом, толстые стены Петропавловской крепости, подсвеченные золотистым светом прожекторов, Зимний дворец, напоминающий корабль, пришвартованный у набережной, который мягко покачивается в вечных сумерках, темная громада Исаакиевского собора… Ах! Что там написал Мандельштам? «Ленинград! Я еще не хочу умирать!»

А теперь, когда чайка хищно устремляется вниз, на свою жертву, издавая пронзительный крик славянской птицы, мы видим джип «Мерседес-300» М-класса — у него футуристический вид, и он напоминает советские милицейские джипы, которые увозили папу в вытрезвитель. Он едет по мосту, а за ним следует один из этих гротескных бронированных седанов «Волга», которые почему-то напоминают мне американских армадиллов[2]. Если приглядеться повнимательней, то внутри «Волги» можно увидеть папину желтую голову, смахивающую на тыкву, и седой завиток на лысине, похожий на детскую подпись… О, мой папа, мой дорогой, убитый папочка, мой наставник, мой хранитель, друг моего детства. Помнишь, папа, как мы загоняли антисемитскую собаку соседа в упаковочную клеть для молока и по очереди мочились на нее? Если бы только я мог поверить, что ты теперь в каком-то лучшем месте, в этом «другом мире», о котором ты бессвязно рассуждал, просыпаясь за кухонным столом и попадая локтями в селедку, плавающую в подсолнечном масле с уксусом! Но никто из нас, конечно, не выживает после смерти, и нет другого мира, кроме Нью-Йорка, а американцы не дадут мне визы, папа. Я застрял в этой ужасной стране, потому что ты убил бизнесмена из Оклахомы, и все, что я могу сделать, — это вспоминать, каким ты был когда-то; увековечить жизнь того, кто был почти святым, — вот бремя твоего единственного ребенка.

Хорошо, так вернемся к видеозаписи. Вот и второй джип «Мерседес», последняя машина в папином сопровождении, громыхает по Дворцовому мосту, мимо этого джипа проезжает мотоцикл с двумя седоками, и рыхлая фигура Жоры-сифилитика (пусть он сдохнет от сифилиса, как Ленин!) вполне различима позади Олега Лося… Мотоцикл поравнялся с «Волгой», и фугас или, по крайней мере, темный цилиндр, который вполне может быть фугасом (я хочу спросить, видел ли кто из нас на самом деле фугас? Наша семья не из тех, кого посылают сражаться в Чечню с голубоглазыми детьми), швыряют на крышу «Волги». Еще пять кадров — и вспышка электрической молнии отвлекает внимание чайки от съежившейся от страха английской семьи, а крыша «Волги» взлетает в воздух (как позже мы узнали, вместе с папиной головой), и следом вырывается дешевый дымок… Бабах!

Вот как я стал сиротой. Да найду я утешение среди плакальщиков Сиона и Иерусалима. Аминь.

Глава 4 РУАННА

Когда я окончил Эксидентал-колледж со всеми почестями, какие только можно было воздать толстому русскому еврею, то решил, подобно многим молодым людям, перебраться на Манхэттен. Несмотря на американское образование, в душе я все еще оставался советским гражданином, одержимым сталинистской гигантоманией, и поэтому, взглянув на топографию Манхэттена, естественно, остановил свой взгляд на башнях-близнецах Всемирного торгового центра — этих 110-этажных гигантах, сверкавших белым золотом в лучах полуденного солнца. Они казались мне совершенным воплощением соцреализма, мальчишеской научной фантастикой, уходящей чуть ли не в бесконечность. Можно сказать, я в них влюбился.

Как только я обнаружил, что не смогу снять квартиру прямо во Всемирном торговом центре, я решил снять целый этаж в ближайшем небоскребе конца века. С моего верхнего этажа открывался потрясающий вид на Мисс Свободу в гавани с одной стороны и на Всемирный торговый центр, заслонявший всю линию горизонта, — с другой. Я скакал от одного окна к другому: когда солнце освещало верхнюю часть статуи, башни-близнецы становились завораживающей шахматной доской из освещенных и неосвещенных окон — особенно хороши они становились после нескольких затяжек марихуаной. Под стать своей квартире со столь живописным видом я подыскал себе и работу в фирме, связанной с искусством, которую субсидировал некий щедрый банк. Точнее, ее подыскал мне офис при Эксидентал-колледже, занимавшийся карьерами молодых джентльменов и леди, определяя их на престижные и низкооплачиваемые должности. И таким образом я каждое утро, часов в десять, облачившись в свой утренний костюм, украшенный блестящими медалями факультета мультикультурных исследований Эксидентал-колледжа (так именовалась моя профилирующая дисциплина), отправлялся за три квартала в небоскреб банка, где в течение нескольких часов выполнял свои служебные обязанности — подшивал бумаги.

Коллеги считали меня чудаком, но, конечно, мне далеко было до одного молодого человека, который за ланчем наряжался хомяком и бурно рыдал в уборной ровно час пятнадцать минут (также бывший питомец Эксидентал, что понятно без слов). Когда возникали сомнения, разумно ли терпеть сонного русского Гаргантюа в помещении, где и без того тесновато, мне нужно было лишь произнести что-то вроде «Малевич!» или «Тарковский!» — и отблеск славы моих соотечественников падал на мои медали Мультикультурных Исследований.

В конце концов хомяка уволили.

Жизнь молодых выпускников американских колледжей — сплошной праздник. Свободные от необходимости содержать свою семью, они в основном проводят время, устраивая веселые пирушки на крышах, где вволю размышляют о своем извилистом электронном детстве, а порой целуют друг друга в губы или шею. Моя собственная жизнь была столь же приятной и свободной от сложностей, и лишь одно омрачало ее: у меня не было любимой девушки; грудастая языческая девушка не побуждала меня подняться с ложа, экзотическая полинезийская красотка не расцвечивала мою одноцветную жизнь коричневой и желтой красками. Итак, каждый уикенд я тащился на крышу, где выпускники Эксидентал-колледжа собирались вместе рядом с группами питомцев аналогичных колледжей, и их разговоры создавали колючую проволоку, за которую не проникнуть непривилегированным и непосвященным. Я делал остроумные замечания и произносил абсурдистские шутки, но на самом деле моя цель была более традиционна: я высматривал женщину, которая приняла бы меня таким, как я есть, до последнего фунта веса, с изувеченным багровым насекомым между ног.

Желающих не находилось, но меня по-своему любили. «Папаша Закусь!» — кричали юноши и девушки, когда я по узкой лестнице поднимался к ним на крышу. Девушки потягивали сухое шампанское через соломинки, а юноши жадно осушали сорокаунциевые контейнеры с солодовым напитком, вытирая рот обратной стороной галстуков. Мы пытались быть как можно более «урбанистичными», не впадая в карикатурность, и наши взгляды скользили по темным созвездиям зданий городской застройки, которые зловеще вырисовывались на дальнем горизонте. Я становился у столика с закуской и окунал длинную морковку в вазочку с соусом из шпината. Девушки относились ко мне как к надежному наперснику, как будто избыточный вес превращал меня в любимого дядюшку. Они подносили к моим губам бокалы с шампанским, жалуясь на своих бойфрендов — эти юные робкие мальчики также были моими друзьями, но я бы с готовностью променял их всего лишь на один случайный поцелуй, отдающий шпинатом.

Накачанный шампанским, я возвращался на свой необъятный верхний этаж, раздевался и, прижавшись к окну, впускал в себя городские огни, которые мерцали глубоко во мне. Порой я испускал арктический вой, изобретенный специально для моей ссылки. Я прикрывал руками то, что осталось от моего khui, и плакал о папе, находившемся в пяти тысячах миль к северо-востоку. Как я мог покинуть единственного человека, который по-настоящему меня любил? Нева вытекала из Финского залива, Нил — из своей дельты, Гудзон — из какого-то американского истока, а я — из моего отца.

Чувствуя себя одиноким, я вслух беседовал с башнями-близнецами Всемирного торгового центра, которым дал имена Леня и Гаврила, умоляя их сделать меня более похожим на них: худым, стройным, со стеклянными глазами, безмолвным и непобедимым. Иногда, когда в небе пролетал вертолет, я опускался на колени и просил меня спасти — поднять меня над крышами, где устраивают вечеринки, и унести в потайной край, некий перевернутый Нью-Йорк, здания которого глубоко зарылись в землю, а водонапорные башни и крыши мансард прошли сквозь земной центр, как бы я желал пройти между потными бедрами моих бывших однокурсниц — этих бесконечно умных и невозмутимых девушек, высеченных из мягкой калифорнийской скалы римского туфа, которые привнесли в мою жизнь больше вдохновения, нежели все бледные жертвы марксизма в библиотеке Эксидентал-колледжа, вместе взятые.


И однажды мне повезло. Вот как это случилось. Во время перерыва на ланч я любил полакомиться парой сэндвичей с цыпленком и галлоном карамельного десерта в баре на Нассау-стрит, который — объясняю для тех, кто не знаком с этой частью Манхэттена, — идет параллельно Нижнему Бродвею. Там я завершал свою трапезу несколькими глотками водки, беседуя с моим сотрапезником по ланчу, длинным и худым евреем средних лет, биржевым маклером с Лонг-Айленда, который уже не надеялся встретить подлинное человеческое тепло или вызвать любовь у женщины. Звали его, разумеется, Макс.

У этого бара была своя «изюминка», причем весьма эффективная: на барменшах не было ничего, кроме бикини. Если вы заказывали текилу за особую цену, они наливали себе между грудями лимонный сок, посыпали сверху солью и предлагали вам слизнуть эту смесь (после чего вы выпивали свою водку). Сегодня это неотъемлемая часть американского флирта, а тогда казалось нам с Максом вершиной разврата.

Однажды мы веселились с другими мерзавцами с Уолл-стрит, уговаривая двух белокурых барменш поцеловать друг друга, что они иногда делали за большие чаевые, как вдруг появилась новенькая служащая бара, волоча за собой искусственную пальму (там был «тропический интерьер»). Я сразу же привлек к себе ее внимание.

— Мать твою так! — воскликнула она, роняя пальму и сделав грациозный жест, как будто собиралась протереть глаза. — Ух ты, папочка!

— Будь любезна с Мишей, — сказала одна из барменш, сердито на нее взглянув.

— Да, это первое правило заведения, — хихикнула вторая. Я славился очень щедрыми чаевыми. Хотя все барменши были из Бронкса и не получили образования, они обращались со мной как с невинным ребенком — в отличие от девушек из Эксидентал-колледжа на крыше, которые советовались со мной, как с мудрым старым европейцем. По моему мнению, у бедняков часто есть своя собственная мудрость и смекалка.

— Остыньте, вы, суки, — обратилась вновь прибывшая к своим коллегам и сбросила джинсы. — Мне нравится этот парень.

— Я думаю, ты ей нравишься, — шепнул мне на ухо Макс, и его слюна легонько щекотнула мне лицо. Он положил ладони на стойку и уронил на них голову. Часто в конце ланча ему становилось нехорошо.

— Привет, — сказал я молодой женщине.

— Привет, увалень, — ответила она. — Они тебе нравятся? — Она приподняла большими пальцами свои груди, после чего они каким-то образом поднялись сами, как робкие животные, выглядывавшие из-за изгороди. — Ведь нравятся, мистер?

— Очень. Но у меня самого есть очень даже неплохие, мисс. — Я обхватил свои груди ладонями и потер соски, так что они стали твердыми. Другие барменши, как всегда, засмеялись.

— Пусти Мишу за стойку! — закричала одна из них.

— Ну и насмешили же вы меня, мистер! — сказала новая барменша и дернула меня за волосы. — Но когда за стойкой бара я, ты должен смотреть на мои титьки. Мне не нужна конкуренция.

— Ой! — воскликнул я. Она сделала мне больно. — Я же только пошутил.

Она перестала дергать меня за волосы, но все еще не выпускала, и ее ладонь поглаживала мою шею. У нее было несвежее дыхание, отдававшее кислым молоком, алкоголем и сигаретами. Но она была красива какой-то чахлой красотой. Она напомнила мне красивый манекен оливкового цвета, который я как-то видел в витрине универмага. Поза дамы-манекена, небрежно наклонившегося над бильярдным столом с кием в руке, намекала на то, что она знает о половом акте гораздо больше, нежели любая другая женщина в Ленинграде — даже проститутки возле гостиницы «Октябрьская». У моей новой приятельницы тоже был такой вид, будто она хорошо информирована в этой области. У нее было большое красивое лицо, маленькие карие глаза метиски, а бледность была сероватого оттенка от солнца и нехватки витаминов. Глядя на ее живот, можно было решить, что у нее небольшой срок беременности, но это было следствием неправильного питания. У нее были большие груди.

— Ты еврей? — спросила она меня.

Услышав слово «еврей», Макс немедленно проснулся.

— Что-что? — спросил он. — Что ты сказала?

— Да, я нецерковный еврей, — ответил я с гордостью.

— Так я и думала, — сказала девушка. — У тебя совершенно еврейское лицо.

— Погодите минутку, погодите минутку… — пробормотал Макс.

— Какое у тебя хорошенькое личико, — продолжала девушка. — Мне нравятся твои голубые маленькие глазки, мистер, и твоя большая жирная улыбка. О, если бы тебе слегка похудеть, ты бы мог стать одной из этих толстых кинозвезд. — Она протянула руку, чтобы потрогать меня за подбородок, а я наклонился, чтобы поцеловать эту руку, в нарушение неписаных законов бара.

— Меня зовут Миша, — представился я.

— А мое имя в баре — Дезире, — сказала она, — но я скажу тебе свое настоящее имя. — Она наклонилась через стойку, ее дыхание, благоухающее запахами фаст-фуда, рывком перебросило меня из антисептического прозябания Эксидентал-колледжа в настоящую жизнь. — Меня зовут Руанна.

— Привет, Руанна, — сказал я.

Она шлепнула меня по щеке.

— В баре называй меня Дезире, — прошипела она.

— Прости, Дезире, — исправился я. Я даже не заметил боли — так захватила меня перспектива узнать ее настоящее имя. В этот момент какой-то клиент позвал Руанну, чтобы слизнуть с ее декольте соль и лимонный сок. Я не удержал в памяти, как он сунул свой прыщавый нос между ее грудями, а также его чавканье, но отчетливо помню, какой величественный вид был у Руанны, когда она выпрямилась и вытерла остатки сока мокрым полотенцем.

— Вам, еврейским мальчикам, нужно положить сюда немного мацы? — закричала она мне и Максу.

— Минутку, минутку, — сказал Макс. — Вы еврейка?

— Не-а, — ответила Руанна. — Но у меня есть друзья.

— Кто же вы тогда? — не унимался Макс.

— Наполовину пуэрториканка. Наполовину немка. А еще наполовину мексиканка и ирландка. Но воспитана я главным образом как доминиканка.

— Значит, католичка, — заключил Макс, удовлетворенный тем, что она не еврейка.

— Мы были католиками, но потом пришли эти методисты и дали нам еду. Так что мы вроде как… о’кей, теперь мы методисты.

Этот теологический диспут чуть не довел меня до слез. Вообще-то в тот момент я плакал охотно, счастливыми слезами, и они стекали на мое изувеченное багровое насекомое, которое заявило о своем присутствии. Наполовину пуэрториканка. И наполовину немка. И наполовину мексиканка и ирландка, и все остальное в придачу.

После того как закончилась смена Руанны, я повел ее к себе в гости, на мой огромный «чердак», и в смешной русской манере сразу же сказал, что я ее люблю.

Не думаю, что Руанна меня услышала, но ее впечатлил стиль моего жилища.

— Ну ни фига себе! — воскликнула она, и ее хриплый голос отдавался в моей квартире, которая была величиной с ангар. — Думаю, наконец-то я это сделала. — Она окинула взглядом мою небольшую коллекцию произведений искусства. — Почему у тебя по всему дому эти гигантские пенисы?

— Эти скульптуры? О, наверное, это часть бранкузианского мотива[3].

— Ты педик?

— Кто? О, нет. Хотя среди моих друзей есть гомосексуалисты.

— Что ты только что сказал?

— Гомосексуалисты…

— О господи! Кто же ты все-таки? — Она рассмеялась и двинула меня в солнечное сплетение. — Я просто дурачусь, — сообщила она. — Играю.

— Продолжай играть, — попросил я, улыбаясь и потирая живот. — Я люблю играть.

— Где ты спишь, увалень? Не возражаешь, если я буду тебя так называть?

— В колледже меня называли Папаша Закусь. Вот эта лестница ведет к моей кровати.

Моя кровать была чем-то вроде шведских нар, которые нехотя принимали мою тушу. Они издали душераздирающий скрип, похожий на ворчание, когда мы с Руанной улеглись вместе. Я хотел снова объяснить ей, на этот раз подробно, что люблю ее, но она сразу же поцеловала меня в губы и обеими руками потерла мои груди и животы. Она расстегнула мне брюки. Потом отстранилась и печально на меня взглянула. «О, нет», — подумал я. Но она лишь сказала:

— Ты славный.

— Правда? — Я вытянулся на кровати. Я потел и непристойно покачивался.

— Сердцеед? — сказала она.

— Нет, — возразил я. — Я даже никогда не был с девушкой по-настоящему. В колледже только тискал их немножко. А ведь мне уже почти двадцать пять.

— Ты милый, милый мужчина, вот ты кто. Ты обращаешься со мной как с королевой. Я буду твоей королевой, хорошо, Папаша Закусь?

— Угу.

— Покажи-ка мне, что там у тебя есть для мамочки. — Она начала стягивать с меня трусы.

— Нет, пожалуйста, — просил я, вцепившись в них обеими руками. — У меня проблема.

— Твой мальчик слишком большой для меня? — спросила Руанна. — Он никогда не бывает слишком большим для мамочки. — Я попытался объяснить ей насчет рьяных хасидов и их низкооплачиваемых мясников в общественной больнице. Скажите мне, пожалуйста, кто же в здравом уме делает обрезание восемнадцатилетнему мужчине-ребенку в операционной, где воняет плесенью и жареным рисом?

Я боролся, налегая всей своей массой, но Руанна меня осилила. Мои трусы разорвались пополам. Изуродованное багровое насекомое застенчиво втянуло свою головку в шею.

Могло показаться, что khui отвинтили, а затем привинтили обратно, но сделали это неправильно, так что теперь он кренился направо под углом тридцать градусов и удерживался на месте лишь полосками кожи и ниточкой. К тому же он был изуродован алыми шрамами. Я полагаю, что сравнение с раздавленным насекомым было особенно удачным, когда khui еще был покрыт кровью на операционном столе. Теперь же мои гениталии скорее походили на оскорбленную игуану.

Руанна наклонилась и потерлась своим мягким животом о мой khui. Я подумал, что это единственный способ, которым она в состоянии дотронуться до него, но это было не так. Она склонилась над ним с открытым ртом и легонько подула. Мой khui выпрямился и пополз к поджидавшему его отверстию. «Останови его! — сказал я себе. — Ты — омерзительное существо. Ты этого не заслуживаешь».

Но Руанна не взяла мой khui в рот. Она перевернула его и обнаружила самую кошмарную часть, изуродованную послеоперационной инфекцией и напоминавшую Дрезден после бомбежки. В течение следующих 389 секунд (часы на руке помогли мне это сосчитать) она запечатлевала на нем поцелуй.

Мой взгляд перемещался с ее темноволосой головы на скульптуры пенисов, располагавшиеся у стен моего «чердака», а затем — на окна с двойными рамами.

Я плыл над городом, окидывая все взглядом. Квинс и Бруклин, прямоугольники домов из коричневого кирпича с террасами, Манхэттен и Нью-Джерси, гирлянды желтых огней — это фасады небоскребов, гирлянды желтых огней — это многоквартирные дома, гирлянды желтых огней — это фары караванов такси; гирлянды желтых огней, чьи прихотливые узоры — последнее прибежище для надежд нашей цивилизации.

И я говорю моему отцу: «Прости, но это ощущение, будто я плыву, этот желтый город у моих ног, эти полные губы вокруг того, что от меня осталось, — это мое счастье, папа. Это мои, „пироги“».

И я спрашиваю генералов, ответственных за Службу иммиграции и натурализации, которые терпеливо читают эту повесть о девушке смешанных кровей из Бронкса и о тучном русском: «В какой другой стране могли бы мы оказаться вместе? В какой другой стране вообще могли бы существовать?»

И, опустившись на свои шишковатые колени, я говорю генералам СИН: «Пожалуйста, господа».

Я прошу их, как ребенок: «Пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста…»

Глава 5 СРЕДИ ВЕСЕЛЫХ ПЛАКАЛЬЩИКОВ

Сердце мое было разбито новостью о папиной смерти, и я ехал домой из «русского рыболова» на заднем сиденье «лендровера», уткнувшись носом в шею Алеши-Боба и вытирая нос об его спортивный свитер Эксидентал-колледжа. Он обхватил мою голову обеими руками и гладил мои волнистые волосы. Издалека могло показаться, будто это анаконда душит грызуна, на самом же деле просто моя любовь изливалась на дорогого друга. В тот вечер было что-то сочувственное даже в запахе, исходившем от Алеши, — жирный летний пот, острый запах рыбы, усиленный алкоголем, — и я обнаружил, что мне хочется поцеловать его в уродливые губы. «Ну ладно, ну ладно», — повторял он, и это можно было перевести как: «Все будет хорошо» или, если вы более милосердный переводчик: «Хватит уже».

Честно говоря, я плакал не о своем папе, а о детях. По пути домой мы проехали мимо того угла на Большом проспекте, где прошлой зимой у меня случился небольшой нервный срыв по глупейшей из причин. Я увидел дюжину детсадовских ребятишек, которые пытались перейти через бульвар.

Они были в уродливых пальто, шапки спадали с крошечных головок, а ноги утопали в чудовищных галошах. Мальчик, стоявший впереди, и девочка, замыкающая шествие, держали огромные красные флаги, чтобы предупредить автомобилистов, что они хотят перейти через дорогу. Рядом находилась хорошенькая молодая воспитательница, направлявшая детей. Кто знает, отчего это было — то ли от первобытной памяти, то ли от внезапного пробуждения моей чахлой совести, то ли от сострадания большого мужчины ко всему маленькому, — но я заплакал в тот день об этих детишках.

Маленькие славяне, похожие на ангелочков, стояли на Большом проспекте с этими идиотскими красными флажками, и от их пухлых личиков поднимались маленькие струйки пара в холодном воздухе. А мимо них все проезжали и проезжали автомобили — «ауди» богатых и «Лады» бедных. И никто не остановился, чтобы пропустить детей. Мы ждали, чтобы сменился сигнал светофора, и я опустил стекло и высунулся, мигая, как огромная северная черепаха на холоде. Я пытался прочесть их мысли. Кажется, они улыбались. Нежные молодые зубки, пряди белокурых волос, вылезавшие из-под шапок, и благодарные улыбки воспитанных петербургских детей. Только воспитательница — молчаливая, прямая, с горделивой осанкой, присущей только русской женщине, зарабатывающей 30 долларов в месяц, — по-видимому, знала об общем будущем, поджидавшем ее подопечных. Сигнал сменился, мой шофер, Мамудов, рванул вперед с типичной чеченской яростью, а я оглянулся на детишек и увидел, как мальчик с красным флажком делает первый осторожный шажок на проезжую часть, с удовольствием размахивая этим флажком, как будто на дворе 1971-й, а не 2001 год и флаг у него в руке — все еще эмблема могущества. Я спросил себя: «Если бы я дал каждому из них по сто тысяч долларов, изменилась бы их жизнь? Научились бы они оставаться человеческими существами, когда юность позади? Будет ли вирус нашей истории усмирен коктейлем из долларового гуманизма? Станут ли они в каком-то смысле Мишиными детьми?» Но даже при моем даре вряд ли их ждет что-то хорошее. Лишь временная отсрочка от алкоголизма, проституции, болезни сердца и депрессии. Мишины дети? Забудь об этом. Имело бы больше смысла переспать с их воспитательницей, а потом купить ей холодильник.

Вот почему, по правде говоря, я плакал по пути домой из «Рыболова». Я оплакивал детишек из какого-то детского сада № 567 и свое собственное бессилие: ведь я не мог ничего изменить в окружающем меня мире. В конце концов я пообещал себе, что буду плакать и о своем покойном папе.

Когда мы наконец добрались до дома, я начал принимать таблетки «Ативан», запивая их «Джонни Уокер Блэк». Это была хорошая идея, так как эти две вещи хорошо сочетались. От транквилизаторов я еще больше пьянел, а «Джонни Уокер» меня успокаивал. В общем, получилось так, что я уснул.

Проснувшись, я обнаружил, что лежу на Руанне — единственной девушке, способной выдержать мой вес. Она мирно похрапывала, и я чувствовал, как ее массивное влагалище трется о мой живот. В спальню вошел Алеша-Боб, и до меня донеслись звуки смеха и включенного телевизора из гостиной внизу.

— Привет, Закусь, — сказал Алеша-Боб. — Проверка слуха, дружище. — Он с симпатией взглянул на обнаженную Руанну, раскинувшуюся на кровати — точнее, на кушетке. Дизайн моей комнаты напоминал кабинет моего нью-йоркского психоаналитика, доктора Левина: два черных кожаных барселонских кресла стоят напротив кушетки, подобной той, на которой я лежал по пять раз в неделю, так что на моем жиру отпечатались все ее вмятины. Мне удалось раздобыть копии цветных фотографий, изображавших вигвамы индейцев североамериканского племени сиу, которые висели на стенах у доктора Левина, а вот копию великолепного рисунка над кушеткой — это был западноафриканский вариант «Пьеты» — я так пока и не нашел.

Алеша-Боб погладил мои кудряшки.

— Капитан Белугин хочет с тобой поговорить, — сообщил он. — Спускайся завтракать.

Завтракать? Значит, уже утро? Небо в окне желтое от усталости и оттого, что поблизости горит торф. При виде этого желтого цвета мне захотелось яичницу-глазунью — такую, как подают в бруклинской закусочной. Я ничего не сказал. Вообразив, что я пациент в больничной палате, я повис на своем друге. И позволил Алеше-Бобу вести меня в гостиную на нижнем этаже — мимо шести пустых спален наверху с их нескончаемыми подвесными потолками и стенами цвета лосося, по винтовой лестнице из кованого железа, украшенной змеями и яблоками, — это был мой недавний эксцентричный библейский жест.

Разве у иудеев нет периода траура по умершим родителям? Я отчетливо помню, как папа заставил меня неделю сидеть на коробке, когда умерла мама, и мы завесили все зеркала в квартире. Полагаю, таков обычай, но главным образом мы сделали это потому, что избегали смотреть на свои собственные толстые заплаканные лица. В конце концов мы продали эти зеркала вместе с маминой американской швейной машинкой и двумя ее немецкими бюстгальтерами. Я все еще помню, как папа с трясущимися руками стоял в нашем дворе, показывая то белый, то розовый бюстгальтер, а женщины из нашего дома подходили на них взглянуть. До эры Ельцина оставалось еще десять лет, но папа уже делал первые шаги, чтобы стать олигархом.

Моя гостиная внизу кишела русскими. По-видимому, это ты получаешь за то, что живешь в России. Мой слуга Тимофей и младший милицейский чин занимались на кухне пирогом с олениной, распевая армейские песни, привезенные из Афганистана, где оба проходили военную службу, и болтая с моей толстой кухаркой Евгенией. Энди Шмидт, немецкий парень, запечатлевший последние минуты моего отца, снимал на видеопленку себя самого, ползая по паркету и оглушительно воя на глупого терьера Любы Вайнберг. Сама вдова, несомненно, еще почивала в спальне для гостей на первом этаже, накачанная снотворным и синтетическим наркотиком нашего немецкого гостя.

Никто не отреагировал на мое появление, как будто сын покойного тоже скончался. Телевизор был включен на полную мощность — передавали утренние новости. Министр атомной энергетики рассказывал свой любимый чернобыльский анекдот об облысевшем дикобразе. Только капитан Белугин поднялся, чтобы пожать мне руку.

— Мое сердце полно печали, — сказал он. — Ваш отец был великим человеком.

— Умер — значит умер! — заорал милиционер из кухни.

— Заткнись, Ника, или я дам тебе в глаз! — заорал Белугин. — Простите Нику, — обратился он ко мне. — Мои мальчики — футбольные хулиганы в форме и больше ничего. — Он слегка поклонился, прижав обе руки к сердцу. Манеры Белугина напомнили мне одного из хитрых крестьян у Гоголя — того типа, который умеет польстить своему господину, но также подражать манерам образованных людей. Большая разница с моим слугой Тимофеем, считающим себя умным, если ему удалось стащить кусок голландского сыра или футболку, на которую можно наброситься с паровым утюгом «Дэу», подаренным ему мною на Новый год.

— Кто же может забыть, — продолжал капитан Белугин, — что ваш дорогой папа убил этого глупого американца. О, если бы только мы могли убить их всех! А вот немцы мне нравятся. Они гораздо цивилизованнее. Только посмотрите, как этот славный молодой Энди притворяется, что он собака! Продолжай, сынок! Что говорит собачка? Она говорит: «Гав, гав!»

— Простите, что перебиваю, — вмешался Алеша-Боб, — но зачем вы здесь, капитан Белугин? Почему бы вам не оставить Мишу в покое — у него же траур по отцу.

— Я здесь для того, чтобы уладить одно дело, — ответил капитан. — Я здесь для того, чтобы побеседовать об ужасном преступлении, которое потрясло наш мир. Я рад объявить, что мы раскрыли тайну смерти вашего отца, Миша. Ваш отец был убит Олегом Лосем и его кузеном, сифилитиком Жорой.

— Ах! — воскликнул я, но это сообщение не удивило меня. Олег Лось и мой папа когда-то были друзьями и соратниками. Они открыли кладбище для новых русских евреев, известное своими надгробными памятниками: на них был изображен «мерседес» последней модели. А еще они собирались создать на Невском проспекте сеть закусочных, где продавались бы американские сэндвичи. Интерьеры нескольких особняков девятнадцатого века были уничтожены, а вместо них появились бутылки пепси в человеческий рост. Но затем, как раз на той стадии, когда каждый инвестор мог втянуть носом аромат ростбифа, плавающего в масле и уксусе, папа и Лось, которых настроили родственники и бухгалтеры, встали на тропу войны.

Пора было сказать что-нибудь прочувствованное.

— Злоумышленники должны быть наказаны, — спокойно сказал я и поднял в воздух большой кулачище.

— Можно взглянуть на это дело и так, — сказал капитан Белугин. — А можно и иначе. Олег Лось — друг детства губернатора Санкт-Петербурга. Они вместе ходили в шахматную школу. Они соседствуют на озере Комо — там у них собственность. Их жены ходят к одной педикюрше, а дети учатся в одном пансионе в Швейцарии. Против Лося никогда не возбудят дело.

— Но есть же видеозапись, на которой он убивает Мишиного отца, — возразил Алеша-Боб.

— Запись может исчезнуть, — ответил капитан Белугин, очертив в воздухе видеопленку и затем взмахнув руками.

— А как насчет немца с его камерой? — не сдавался Алеша-Боб, указывая на Энди Шмидта, который снял свою футболку с надписью «PHUCK STUTTGART» и тщательно обследовал собственные носки. — Он же свидетель.

— Немец может исчезнуть, — сказал капитан Белугин. Он нарисовал в воздухе фигуру стройного тевтонца и снова взмахнул руками.

— Это смешно, — сказал Алеша-Боб. — Вы же не можете сделать так, чтобы исчез целый немец.

— Их восемьдесят миллионов, и все они выглядят совершенно одинаково.

После этого последнего довода мы немного помолчали.

— Может быть, мне следует обратиться к юристу, — наконец прервал я молчание.

— К юристу! — засмеялся капитан Белугин. — Как вы думаете, милый мальчик, где мы находимся? В Штутгарте? В Нью-Йорке? Ваш отец мертв. Это печально для вас. Но может быть, не совсем уж печально. Все знают, что вам не нужен бизнес вашего отца. Вы — человек сложный и меланхоличный. Поэтому вот что мы сделаем. Мы заключим сделку с Олегом Лосем. Он покупает собственность вашего отца по хорошей рыночной цене — двадцать пять миллионов долларов плюс еще три миллиона за то, что убил вашего отца. Итого двадцать восемь миллионов. Вы с Олегом пожимаете друг другу руки. Больше никаких кровопролитий.

Алеша-Боб посмотрел прямо в глаза капитану с таким американским омерзением, которого я не видел уже несколько лет. Он плюнул себе в руку не хуже наших представителей низших классов.

— Сколько вам платит Олег Лось? — осведомился он. — И кто санкционирован убийство Бориса Вайнберга? Вы или губернатор?

— Мои комиссионные — пятнадцать процентов, — сказал капитан Белугин. — Это стандартные комиссионные во всем мире. Что касается второго вопроса, то зачем говорить неприятные вещи, которые только испортят наши дружеские отношения?

Из кухни появился Тимофей, в руках у него было блюдо с пельменями. Я знал, что Тима пытается утешить меня едой, но у меня не было аппетита, так что я лениво бросил туфлей в своего слугу. Она попала ему в висок, а я вдруг ясно увидел картину своей смерти (естественно, от сердечного приступа) в возрасте сорока одного года, в скоростном поезде, приближающемся к Парижу; рядом со мной была элегантная европейская женщина, лихорадочно нажимавшая на кнопки своего мобильника, а промежность мою распирали остатки полупереваренной трапезы. О господи! О, милый медвежонок! Я не хотел умирать! Но что же я мог поделать?

— Мне не нравится мир вокруг меня, — прошептал я. — Может быть, с частью этих двадцати восьми миллионов я смогу начать программу помощи детсадовским детям. Мы назовем ее «Мишины дети».

Впервые за все время нашего знакомства капитан Белугин взглянул на меня с неподдельной жалостью. Он повернулся к Алеше-Бобу, который тихо потел; его лысая голова блестела, а глаза метали громы и молнии.

— Не зацикливайтесь на ваших идеях, — обратился Белугин к моему другу. — В Петербурге всего одна силовая структура. Борис Вайнберг был ее частью. А потом, в один прекрасный день, по собственному желанию выбыл из нее. Последствия были предсказуемы.

— Иди спать, Палаша Закусь, — посоветовал мне Алеша-Боб. — А я еще немного побеседую с капитаном.

Я последовал его совету. Вернувшись в спальню, я сунул лицо под мышку Руанны. В полусне она пристроилась у меня на руке. Я с настойчивостью одержимого поцеловал ее лоснящийся нос, словно птица, которая клюет червей для своих птенцов.

— Хорошо-о-о, — выдохнула Руанна и снова захрапела.

— Люблю тебя, — прошептал я по-английски.

В кресло с ореховыми ручками — в таком точно усаживался передо мной доктор Левин на Парк-авеню — мой слуга посадил мою детскую игрушку, Чебурашку. Чебурашка, звезда советского мультфильма для детей — симпатичное асексуальное коричневое существо, которое мечтает вступить в пионеры и построить Дом дружбы для всех одиноких животных в городе, гипнотизировало меня, как психоаналитик, своими огромными глазами. Гигантские уши хлопали под летним ветерком, пытаясь уловить мои жалобы.

Через неделю Руанна покинет меня, чтобы возобновить свои летние занятия в Хантер-колледже в Нью-Йорке. А я останусь ни с чем.

Глава 6 ЛЮБИМОГО ПАПУ ОПУСКАЮТ В ЗЕМЛЮ

Я мало что помню о похоронах. Пришло много евреев — это точно. Один из больших kibbutzniks из главной синагоги на Лермонтовском проспекте поведал мне о том, что мой папа пламенно желая, чтобы я женился на еврейке. Он указал мне на одну — высокую и тощую, с длинными влажными глазами и полными губами, — которая стояла у вырытой могилы с букетом гардений, прижатым к груди. Она была из тех русских евреек, которые могут быть печальными круглый год и которые могут привести вам тысячи доводов, согласно которым жизнь — дело серьезное.

— Она недурна, — согласился я, — но в данный момент я вместе со своей американской подругой. — Я склонил голову Руанне на плечо. Она была в своей траурной мини-юбке, которая почти не прикрывала ее бедра и зад. Она поправила мою синюю ермолку, на которой сзади был изображен мавританский фасад синаноги. Папина любимая.

— Когда вы будете готовы ко встрече с настоящей женщиной, дайте мне знать, — сказал этот еврей. — Зачем же быть одному в мире?

— Ну, я не совсем один, — возразил я и, обняв Руанну за плечи, прижал ее к себе. Однако мой собеседник не купился на это.

— Действуй быстро, сынок! — Он снова кивнул в сторону печальной еврейки. — Ее зовут Сара, и у нее много поклонников. — Он подошел к Любе, вдове моего отца, и вытер ей крошечный носик платком.

Люба представляла собой жалкое зрелище: ее роскошные белокурые волосы были растрепаны, черная откровенная блузка разорвана согласно еврейскому обычаю (с каких это пор она стала принадлежать к этой нации?), руки протянуты к небесам, как будто она просила Бога забрать и ее. Она завывала о том, что «никто в мире не сможет любить ее так» (как Любимый Папа), а потом упала на руки других скорбящих.

Папа хотел, чтобы его похоронили рядом с моей мамой, на старом кладбище в южной части города. Кладбище граничит с пригородной станцией, и на рельсах полно утренних алкашей, жадно высасывающих последние капли из вчерашней бутылки пива «Золотая бочка». На платформе — два перевернутых грузовых вагона: на одном надпись: «ПОЛИ», на другом — «МЕРЫ».

Могилы были осквернены. Даже золотая краска исчезла с маминого памятника. Я едва мог разобрать надпись: «ЮЛИЯ ИСААКОВНА ВАЙНБЕРГ, 1939–1983», не говоря уже о золотой арфе, которую добавил папа, вероятно чтобы намекнуть, что она была такая образованная. (По крайней мере, в отличие от друг их надгробий, на ее памятнике местные хулиганы не изобразили свастику.) О, моя бедная мамочка. Как уютно было уткнуться детским теплым носом ей за ухо — там было так мягко! Серый свитер, порванный на локте — несмотря на стрекотание ее американской швейной машинки. 1939–1983. От Сталина до Андропова. Жить в такое тяжкое время!

Если бы только она могла увидеть меня в Нью-Йорке! Она бы мной гордилась. Я привел бы ее в какой-нибудь простой магазин и купил ей свитер для среднего класса, какого-нибудь яркого цвета. Таков был тип красоты у моей мамы: ей не нужны были шикарные шмотки, которые покупают все прибывающие в Америку новые русские. Когда вы интеллигентны, вам достаточно одежды для среднего класса.

Между тем высокомерное северное солнце расположилось на свой полуденный отдых и вовсю старалось поджечь наши ермолки. В России даже солнце проявляет явную склонность к антисемитизму. Порывы ветра, пахнувшие чем-то советским и недобрым — полимерами? — покрыли нас фантиками от шоколадок, принесенными из урн ближайшего жилого комплекса. Эти обертки прилипли к нам, как пиявки, превратив в рекламу «сникерса» и «марса».

Это были похороны с чем-то вроде импровизированного оркестра, но без музыкальных инструментов. Много завываний и притворных сердечных приступов, с прижиманием юных лиц к старой груди.

— Утешьте ребенка! — закричал какой-то поц, указывая в мою сторону. — Бедный сиротка! Да поможет ему Бог!

— Со мной все хорошо! — заорал я в ответ, слабо отмахиваясь от взволнованного плакальщика — несомненно, одного из моих идиотских родственников. Все они совали мне в карман свои визитные карточки, надеясь на подачку (папа им ничего не оставил) и удивляясь тому, что я такой неродственный и не дружу со своими безмозглыми кузенами, неряшливыми юными племянницами и хищными племянниками. Количество Вайнбергов, старых и молодых, которые все еще болтаются на земле, изумляло меня. В тридцатые и сороковые годы Сталин истребил половину моей семьи. Наверное, не ту половину.

Мой слуга следовал за мной на расстоянии двух шагов с сумкой в руках, в которой была пара рулетов из свинины и цыпленка из знаменитого Елисеевского магазина, а также пузырек с таблетками «Ативана» и «Джонни Уокер Блэк» — на тот случай, если мне станет дурно. Мои единственные друзья, Алеша-Боб и Руанна, забились вместе в уголок. Их западный вид и непринужденные манеры делали их похожими на американских кинозвезд. Половину похорон я пытался к ним пробраться, но меня постоянно останавливали просители.

Вышеупомянутая команда из синагоги вертелась возле меня — старики с трясущимися руками и влажными глазами и большими обвислыми животами. Они твердили, что Папа был совестью нашего города на Неве, человеческим столпом, поддерживавшим синагогу на Лермонтовском — как древнееврейский атлант. И, между прочим, взгляните на эту печальную еврейку у могилы! Тихая Сара! С гардениями, прижатыми к сердцу! К самому сердцу! Ведь ни одно сердце не бьется сильнее (или быстрее), чем еврейское сердце! Ах, какой бы мы были парой! Возрождение еврейской общины Ленинбурга! К чему мне оставаться в одиночестве даже один лишний час? Пусть этот грустный день, Миша, станет днем возрождения! Послушай, что говорят старшие! Покажи этим бессердечным свиньям, которые сделали с твоим папой такое, покажи им, что…

Единственная проблема, мешавшая сделать подобный жест, заключалась в том, что эти самые свиньи, то есть Олег Лось и его кузен, сифилитик Жора, на самом деле были приглашены на похороны Любимого Папы. После того как Алеша-Боб убедил капитана Белугина, что для того, чтобы выжить в Европе, мне необходимы тридцать пять миллионов долларов как минимум, тот притащил их сюда в знак возобновления наших дипломатических отношений. Вообще-то бледный Олег Лось и его румяный низенький кузен — их фигуры слегка напоминали Дон Кихота и Санчо Пансу — уже семенили ко мне, дабы выразить соболезнования, а эти идиоты, мои родственники, расступались перед ними. Дело в том, что Олег и Жора сделали с Борисом Вайнбергом именно то, о чем давно уже мечтал каждый родственник.

Я отступил, вертя в руках прилетевшую обертку от «марса», но вскоре они меня настигли.

— Ваш отец был великим человеком, — сказал Олег, нервным движением приглаживая волосы. — Праведник. Лидер. Он любил свой народ. Я все еще храню ту статью о нем из одного американского журнала за 1989 год — там, где он танцует на фотографии с кувшином самогона. Как она называлась? «Шабат шалом в Ленинграде». Вы знаете, у нас не всегда были простые отношения, но все наши разногласия всегда были лишь ссорами между братьями. Думаю, в какой-то степени все мы в ответе за его смерть. Так что Жора и я собираемся пожертвовать синагоге по сто штук каждый. Может быть, они купят еще несколько Тор или что-нибудь еще. Мы хотим назвать это «Фонд возрождения иудаизма имени Бориса Вайнберга».

Штука, или тысяча долларов США, — основная единица измерения во вселенной моего покойного папы. Сто штук — это не так уж много. Их можно заработать за неделю, занимаясь проституцией на Ривьере. Я взглянул на свои дорогие немецкие туфли — они были покрыты тонкой радужной пленкой. Что за черт! Наверно, это всё проклятые полимеры с железной дороги. Я поклялся здесь и сейчас, что пожертвую «Мишиным детям» по крайней мере тысячу штук — миллион долларов.

— Знаете что, давайте по двести штук с каждого, — предложил сифилитик Жора, ковырявший в зубах. Он был похож на лысого дикобраза из Чернобыля, анекдот о котором рассказывали по телевизору. — Кантор сказал, что синагоге нужен новый ковчег. Там они хранят Торы после службы.

Я стоял, слушая убийц моего отца. Олег и Жора принадлежали к поколению папы. Все трое потеряли отцов в Великую Отечественную войну. Всех троих растили мужчины, которым удалось не пойти на войну, — вспыльчивые, суровые мужчины, которых их матери привели к себе домой из-за невыносимого одиночества. Стоя перед мужчинами, принадлежавшими к папиному поколению, я ничего не мог с собой поделать. Видя их грубые руки и вдыхая запах сигарет и водки, я мог лишь дрожать от страха и омерзения, в то же время ощущая умиротворенность и родство. Эти негодяи правили нашей страной. Чтобы выжить в их мире, нужно быть всем понемножку — и преступником, и жертвой, и безмолвным зрителем.

— Как ваше здоровье? — спросил я Жору-сифилитика.

Он взмахнул рукой, указывая ниже своего пояса.

— Да так, знаете, то чуть лучше, то чуть хуже. Каждый день что-то новенькое. Главное — захватить это на ранней стадии. На Московском проспекте открылась новая клиника…

— Если не хотите закончить, как Жора, пользуйтесь презервативами, — по-отечески заботливо посоветовал мне Олег Лось. Мы тихонько рассмеялись. — Между прочим, как обстоят дела с вашей визой? — спросил он. — Думаю, теперь, когда скончался ваш отец, вам больше повезет в американском консульстве. Даже самые страшные трагедии часто имеют положительные стороны.

— Если попадете в Вашингтон, скажите моему сыну, чтобы перестал кружить головы испанским девушкам и получше занимался, — сказал Жора. — Минутку! Я дам вам его е-мейл в университете. — С этими словами он протянул мне бумажку, на которой написал с витиеватыми росчерками кириллицы: «Zhora2@georgetown.edu». — И скажите ему: юридический колледж в Мичигане, никак не ниже.

Мы снова засмеялись, и высокий ток братства нашего триумвирата тряханул меня.

— Есть смешной анекдот о трех евреях… — начал я, но меня прервал пронзительный провинциальный вопль.

— Убийцы! Животные! Свиньи! — орала Люба у разрытой могилы. — Вы забрали моего Бориса! Вы забрали моего принца!

И не успели мы сообразить, что к чему, как она устремилась к Олегу и его кузену, размахивая руками и сметая на пути Вайнбергов-патриархов и всякую мелюзгу. Раскрасневшееся лицо Любы, залитое слезами, и нежные детские губы выглядели такими юными, что я невольно протянул к ней руку, потому что такого рода юность беззащитна в Ленинбурге — ее выжгут, как оранжевые веснушки, когда-то красовавшиеся на ее носике.

— Люба! — закричал я.

Капитан Белугин действовал быстро: он обнял бедную вдову за плечи и бережно повел от могилы в сторону железнодорожного пути, к опрокинутым вагонам с полимерами. Он говорил ей утешительные фразы («Все нормально… Это всего лишь нервы»), но я услышал ее последние приглушенные слова: «Помоги мне, Мишенька! Помоги мне задушить их своими собственными руками!»

Я отвернулся от нее и взглянул на Сару, хорошенькую еврейку, украшение нашего народа, которая одаривала нас своими самыми печальными улыбками: в руках у нее было что-то гладкое и бледное. Гардении.

Вскоре настало время хоронить папу.

Глава 7 РУАННА В РОССИИ

— Я не для того тащилась в эту странную Россию, чтобы смотреть на масляные картины, Закусь, — сказала Руанна. Мы стояли в Эрмитаже перед картиной Писарро «Бульвар Монмартр в Париже». Руанна улетала на следующий день, и я подумал, что ей, быть может, захочется ознакомиться с бесценным культурным наследием нашего города.

— Ты не хочешь никаких масляных?.. — запинаясь, вымолвил я. Мы любили друг друга пять лет в Нью-Йорке, но я так и не знал, как реагировать на причуды разума Руанны. Он представлялся мне чем-то вроде роскошного подсолнуха, который треплет летняя гроза. — Тебе не нравится импрессионизм конца девятнадцатого века?

— Я приехала сюда, чтобы быть с тобой.

Мы поцеловались, толстяк весом 325 фунтов в спортивном костюме «Пума» и коричневая женщина в маечке, почти ничего не прикрывавшей. Я физически ощущал, как старушки-смотрительницы скрипели зубами от расового и эстетического негодования, и поэтому еще крепче поцеловал Руанну и стал оглаживать ее по выгнувшейся спине и заду.

Мы услышали надрывный кашель, исполненный страдания.

— Ведите себя прилично, — потребовал старческий голос.

— Что говорит эта сука? — осведомилась Руанна.

— Старикам нас никогда не понять, — вздохнул я. — Ни одному русскому не понять.

— Значит, мы линяем, Закусь?

— Линяем.

— Давай поедем домой и будем обниматься.

За те две недели, что Руанна провела здесь, я пытался показать ей картину жизни Санкт-Ленинбурга в 2001 году. Я купил моторную лодку и нанял капитана, и мы катались по каналам нашей Северной Венеции. Она издала несколько восторженных восклицаний при виде особенно впечатляющих дворцов, пастельная окраска которых больше подходила для Италии, нежели для южной части Северного полярного круга. Но, как большинство бедняков, в душе она была не туристкой, осматривающей достопримечательности, а экономистом и антропологом.

— Где же ниггеры? — желала она знать.

Я полагал, что она имеет в виду людей со скромным достатком.

— Они везде, — ответил я.

— Но где же настоящие ниггеры?

Мне не хотелось везти ее в пригороды, где, как я слышал, люди питаются главным образом дождевой водой и картошкой, выращенной на своем огороде, так что я отправился с ней в индустриальный район, который наши деды называли Коломной. Спешу набросать картину этих мест для читателя. Река Фонтанка, где всегда дует ветер, а линия зданий девятнадцатого века прерывается клином гостиницы «Советская», окруженной желтеющими отсыревшими многоквартирными домами; в ларьке торгуют коробочками с крабовым салатом, а от забегаловки, где продается шаверма, разит пролитой водкой, гнилой капустой и еще чем-то мерзким.

— Вот о чем я и говорю. — Руанна обводит все это взглядом, вдыхая местные запахи. — Южный Бронкс. Форт Апач, Миша. И ты говоришь, что это просто обычные люди?

— Наверное, — отвечаю я. — На самом деле я не очень-то много общаюсь с обыкновенными людьми. Они смотрят на меня так, словно я какой-то уродец. А вот когда я еду в Нью-Йорке на метро, то на меня смотрят с почтением из-за моих размеров.

— Это потому, что ты выглядишь как звезда рэпа, — говорит Руанна, целуя меня.

— Это потому, что я действительно звезда рэпа, — отвечаю я, облизывая ее губы.

— Ведите себя прилично, — плюется в нашу сторону проходящая мимо старушка.


Руанне приходилось сталкиваться с насильственной смертью, так что когда папу взорвали на Дворцовом мосту, она не миндальничала со мной, чтобы я не раскисал.

— Ты должен щелкнуть, хрустнуть и выкарабкаться из этого, — сказала она мне, крепко взяв за нижний подбородок и щелкнув пальцами другой руки.

— Как американский попкорн, — улыбнулся я.

— А я что говорю? Ты звонил своему психо-дудл-ду?

— Он весь месяц будет на конференции психиатров в Рио.

— Нет, ну за что только ты платишь этому мудаку? Ладно, я займусь тобой сама. Снимай-ка их. Покажи мне, что у тебя есть для мамочки.

Я расстегнул молнию своего спортивного костюма «Пума» и улегся на кушетку, с трудом приняв такую позу, как во время сеанса у психоаналитика. Поскольку у меня такая толстая шея, я страдаю от невероятно громкого храпа и остановки дыхания во сне. Становится еще хуже, когда я сплю на спине, так что когда рядом со мной спит Руанна, она инстинктивно поворачивает меня на бок своим мускулистым бедром. Видеокамера, вероятно, записала бы ночью что-то вроде постмодернистского подводного балета.

— Перевернись, — приказывает Руанна. Я ложусь на живот. — Молодец.

Она кладет руки на то, что я называю моим «токсичным горбом» — он черный, с плохим кровообращением. Это памятник бездействию, выросший за два года моей ссылки в России и вобравший в себя весь мой гнев. Когда Руанна начинает месить этот горб своими толстыми пальцами, я постанываю от восторга:

— О, Рови! Не оставляй меня. О, Рови! О, любимая. Не уезжай.

Печаль вылилась из моего токсичного горба и затопила кровеносные сосуды, погребенные в моем теле, как Трансатлантические кабели. Я вспомнил залитое слезами лицо моей мамы после того, как она потеряла меня на вокзале и думала, что меня украли подлые цыгане и съели. «Я бы покончила с собой, если бы с тобой что-нибудь случилось, — сказала мама. — Я бы бросилась в море со скалы». Конечно, мама постоянно лгала мне, как делают все матери при ужасном общественном строе, чтобы избавить своих детей от ненужных страданий. Но я знал, что в тот момент она говорила правду. Она действительно покончила бы с собой. Вся ее жизнь была сосредоточена на мне. Девятилетним ребенком я воображал себе близкую кончину своих родителей, предугадав их смерть — в больничной палате от рака, в пламени взрыва, — и запрятал это прозрение глубоко в душе.

— Ты неправильно дышишь, дорогой, — сказала Руанна. Мысль о неминуемом одиночестве застряла у меня в горле как куриная кость. У меня начались проблемы с дыханием. — Делай, как я, — приказала Руанна. Она медленно вдохнула воздух, задержала дыхание, затем сделала выдох над моим левым ухом. Теперь ее дыхание благоухало еще и сметаной и сливочным маслом, характерными для русской кухни. Ее груди, схваченные чем-то вроде широкой летней банданы, касались моего токсичного горба.

— Я так сильно тебя люблю, — сказал я. — Я люблю тебя всем, что у меня есть.

— Я тоже тебя люблю, — сказала Руанна. — Ты справишься с этим, бэби. Нужно иметь веру.

Вера была одной из характерных черт Руанны. В крошечной квартирке ее семьи на углу Вайз и 173-й в Бронксе было полно керамических мадонн с оливковой кожей, нянчивших прелестных младенцев Иисусов, — точно так, как пятнадцать плодовитых женщин этого дома нянчили своих новорожденных Фелиций, Ромеро и Клайдов, — и повсюду грудное молоко и тихий американский разор. В конце семидесятых, когда Руанна была совсем малышкой, их дом в Моррисании подожгли ради получения страховки. Однажды днем им под дверь подсунули анонимную записку с угрозами, а к вечеру явились снимать в квартире электропроводку и сантехнику. Мама Руанны завернула ее в одеяло, чтобы защитить от зимнего холода, а к ночи их здание вспыхнуло, превратившись в пылающий факел вместе с другими зданиями у северной излучины реки Гарлем. С тихой покорностью бедняков они отправились в приют для бездомных, который порекомендовали им родственники, оказавшиеся в таком же положении. В конце концов какие-то методисты завоевали их доверие. Они подыскали работу ее матери — она стала мести улицы; одна из более молодых и мобильных бабушек семейства устроилась продавать мороженое на углу улицы (мужчины давно сбежали, бросив семью). Методисты помогли им написать заявления с просьбой предоставить новое государственное жилье, которое тогда черепашьими темпами строилось в Бронксе. К девяностым годам семья Руанны пополнила ряды низов среднего класса. И тут появился я, «богатый русский дядюшка, посланный Богом», который принял такое горячее участие в развитии их дочери. Правда, они понятия не имели, кто из нас кого спасает.

— Я знаю, ты в большом горе из-за твоего папы, — сказала Руанна, массируя мне горб, — но я должна сказать, что он не очень-то хорошо с тобой поступил.

— Он недостаточно меня любил? — спросил я.

— Он тащит тебя в Россию, а потом убивает этого хлыща из Оклахомы, и теперь ты не можешь уехать. Пусть моя семья долбаная, но по крайней мере мы думаем друг о друге. Когда я сказала моей маме, что ты еврей, не методист, она ответила: «Отавное, чтобы он с тобой хорошо обращался».

— В России все иначе, — сказал я, целуя Руанне руку. — Здесь ребенок — всего лишь продолжение своих родителей. Нам не разрешают думать или вести себя иначе, чем они. Все, что мы делаем, должно вызывать у них гордость и приносить им радость.

— Ничего себе! А почему бы тебе не сделать то, что вызовет гордость у тебя и сделает счастливым? И почему бы не оставить в покое твоего покойного отца?

— Ты знаешь, что бы я тогда сделал, дорогая? — спросил я.

— Ты хочешь меня трахнуть?

— Я хочу заняться стиркой.

Как все еврейские мальчики, выросшие в России, я привык к тому, что обо всех моих потребностях (кроме одной) заботится мать. Однако после того, как Руанна поселилась на моем гигантском «чердаке» в Нью-Йорке, она приобщила меня к стиральной машине. Сначала я настаивал на том, чтобы наши носки и белье стирала профессиональная прачка, но Руанна показала мне, что есть нечто простое, методичное и приятное в том, чтобы делать это самому. Она научила меня разбираться в температурах и стиральных порошках, а также показала, как стирать вещи, требующие бережного обращения. После того как сушилка переставала вращаться, Руанна скатывала наши носки вместе. Она делала из них идеальные маленькие шарики, и, когда мы приходили домой, было так приятно раскатать носки и надеть теплую свежую пару. Носки, выстиранные самостоятельно, всегда будут ассоциироваться у меня с демократией и с главенством среднего класса.

Я повел Руанну в подвал. Стиральный автомат был уже запущен. Мой слуга Тимофей руководил молоденькой новой служанкой, которая сортировала мои спортивные костюмы и трусы, смахивавшие на набедренные повязки.

— Да, мы делаем это вот так, — поучал Тимофей девушку, кивая с умудренным видом. — Хозяин любит, чтобы делали именно так. Какая вы умница, Лариса Ивановна.

Я прогнал слуг, пригрозив им дать по голове туфлей (я порой исполняю перед слугами эту маленькую пантомиму, и им, кажется, нравится).

Руанна изучала кнопки на новой стиральной машине, которую мне доставили самолетом из Берлина.

— Как она работает? — спросила она.

— Инструкция на немецком.

— Что я, не вижу, что она не на английском? Покажи, а не рассказывай.

— Что?

— Покажи, а не рассказывай.

— Что ты имеешь в виду?

— Профессор Штейнфарб всегда так говорит на занятиях художественной литературой. Вместо того чтобы описывать что-то, просто выйди и скажи это.

— Ты занимаешься литературой у Джерри Штейнфарба?

— А ты его знаешь? От него просто мурашки бегают. Говорит, что у меня авторитарный голос. И у тебя должен быть авторитарный голос, чтобы писать художественную прозу.

— Что он сказал? — Я уронил стиральный порошок на свою потную левую ногу. Токсичный горб заставил мое тело дернуться от отчаяния, во рту появился лекарственный привкус. Я немедленно увидел Руанну со Штейнфарбом в постели.

Позвольте мне дать вам представление об этом Джерри Штейнфарбе. Он был моим однокашником в Эксидентал-колледже. Это был идеально американизированный русский эмигрант (он приехал в Штаты семилетним ребенком), которому удалось использовать свои сомнительные русские рекомендации, чтобы выдвинуться из рядов студентов факультета литературного творчества, успев при этом переспать с половиной кампуса. Окончив колледж, он выполнил свою угрозу написать роман, создав маленькую погребальную песнь о жизни эмигрантов. (На мой взгляд, это самая счастливая жизнь, какую только можно вообразить.) Кажется, это творение называлось «Ручная работа русского карьериста». Американцы, естественно, проглотили это творение с жадностью.

— Ты имеешь зуб против профессора Штейнфарба? — осведомилась Руанна.

— Я просто предупреждаю: будь осторожна. У него репутация бабника в определенных кругах Нью-Йорка. Он спит с кем угодно.

— А я «кто угодно»? — Руанна хлопнула крышкой стиральной машины.

— ТУ — кто-то, — прошептал я.

— Ну так вот, профессор говорит, что я умею рассказать настоящую историю, а не эту обычную чушь о богатых белых, которые разводятся в Уэстчестере. Я пишу рассказ о том, как сожгли наш дом в Моррисании.

— Я думал, ты учишься на секретаршу, — заметил я.

— Я расширяю свой кругозор, — ответила Руанна, — как ты и хотел. Я хочу быть не просто образованной, а еще и умной.

— Но Ро…

— Никаких «но», Закусь. Мне надоело, что ты ведешь себя так, будто знаешь, что для меня лучше. Ни хрена ты не знаешь. — Чтобы подчеркнуть свои слова, она заехала мне кулаком в зубы. — Ну так какую там хреновину написали по-немецки?

Я отвел ее кулак и вытер с него свою слюну подвернувшимся под руку бельем. Я хотел показать, а не рассказывать, как сильно ее люблю, но обнаружил, что ослабел и обессилел.

— «Kalt» означает «холодная», «heiß» означает «горячая», — объяснил я.

Руанна запустила стиральную машину, и та издала довольное урчание. Заглянув в мои голубые глаза, Руанна сказала:

— Конечно, я люблю тебя, идиот. — И, подпрыгнув с легкостью юного существа, взяла меня за уши и медленно показала, как именно любит.

Глава 8 ТЕПЕРЬ ТОЛЬКО ЛЕЧЕНИЕ МОЖЕТ СПАСТИ ВАЙНБЕРГА

Две недели, которые последовали за отъездом Руанны, я лежал на своей кушетке, ничего не делая, и ждал, когда доктор Левин вернется с конференции в Рио-де-Жанейро. Однажды днем, как бы в отместку за возможную amour fou[4] Руанны с порочным Джерри Штейнфарбом, я подцепил парочку азиатских студенток университета, проводивших перепись, и они покатались на мне верхом по пять минут каждая. Они были из какой-то Богом забытой эскимосской дыры, но, в лучших русских традициях, от них пахло укропом и потом. Какой-то мультикультурализм! Даже наши азиаты — русские. Бланк переписи был еще более шокирующим. Оказывается, мы теперь живем в стране под названием «Российская Федерация».

Начался июль, и я осознал, что скоро отмечу двухлетний юбилей своей ссылки. Два года? Как же так получилось? Я прибыл сюда в июле 1999 года, чтобы погостить у своего отца летом, совершенно не подозревая о том, что он собирается убить бизнесмена из Оклахомы из-за 10-процентной ставки на ферме, где разводили нутрий. Но это не совсем так. С того самого момента, как я купил билет, меня не оставляло дурное предчувствие, что я не скоро вернусь в Нью-Йорк.

Знаете, такое часто случается с русскими. Советского Союза больше нет, и можно свободно перебираться через границы. И тем не менее когда русский передвигается между этими двумя мирами, его не покидает ощущение логической невозможности существования такого места, как Россия, наряду с цивилизованным миром. Это похоже на те математические концепции, которые я никогда не мог понять в школе: «если», «тогда». Если Россия существует, тогда Запад — мираж; и наоборот: если Россия не существует, тогда и только тогда Запад реален и осязаем. Неудивительно, что молодые люди говорят «свалить за кордон», когда речь идет об эмиграции, — словно Россия окружена огромным санитарным кордоном. Либо вы остаетесь в колонии прокаженных, либо выбираетесь в широкий мир и, возможно, попытаетесь там заразить других своей болезнью.

Я помню, как вернулся. В дождливый летний день. Самолет Австрийских авиалиний качнул левым крылом, и я увидел в иллюминатор свою родину после того, как около десяти лет прожил в Штатах.

Давайте уточним: холодная война была выиграна одной стороной и проиграна другой. И проигравшая сторона, как это всегда бывает в истории, расплатилась по полной программе: ее землю выжгли, золото похитили, мужчины вынуждены были рыть канавы в далеких капиталистических городах, а женщины — обслуживать победоносную армию. Из иллюминатора мне виден был нанесенный урон. Покинутые поля, по которым гуляет ветер. Серая раковина фабрики, разрезанная надвое, с опасно накренившейся трубой. Дома в новостройках, собравшиеся в кружок вокруг двора, разделяющего их, — как старики, сбившиеся вместе за беседой.

Поражение читалось и на лицах мальчиков с автоматами Калашникова, охранявших обветшалый международный аэропорт — явно от богатых пассажиров нашего рейса Австрийских авиалиний. Поражение на паспортном контроле. Поражение на таможне. Поражение в очереди из печальных мужчин, предлагавших отвезти нас в город на своих стареньких «Ладах» за твердую валюту. Однако на лице Любимого Папы, как ни странно трезвом, читалось что-то вроде победы. Он пощекотал мне живот и ткнул меня в мой khui. И с гордостью указал на армаду «мерседесов», готовых доставить нас в его четырехэтажный коттедж на Финском заливе. «Эти новые времена не так уж плохи, — сказал он мне. — Напоминают рассказы Исаака Бабеля, но не такие смешные».

За свою диссидентскую сионистскую деятельность в середине восьмидесятых (особенно за то, что он умыкал антисемитскую собаку нашего соседа, а потом мочился на нее напротив ленинградской штаб-квартиры КГБ) мой отец был осужден на два года. Это был самый лучший подарок, какой ему преподнесли власти. Месяцы, проведенные папой в тюрьме, оказались самыми важными в его жизни. Как все советские евреи, папа получил образование инженера в одном из второразрядных институтов города, но в душе он все еще был пареньком из рабочего класса, не так уж сильно отличавшимся от своих криминальных сокамерников с немытыми шеями и щетиной на щеках. Он чувствовал себя в камере в своей тарелке. Папа быстро усвоил уголовную лексику. Он превращал хлебные крошки в крем для ботинок, а крем для ботинок — в вино. К тому времени, как Любимый Папа вышел из тюрьмы, случились две вещи: Горбачев любезно упразднил раздражающий, нерентабельный коммунизм с длинными очередями и взрывающимися телевизорами, а Любимый Папа познакомился со всеми, кого ему нужно было знать при его перевоплощении в русского олигарха. Со всеми этими грузинами, татарами и украинцами с их духом предпринимательства, так полюбившимся американскому консульству. Со всеми ингушами, осетинами и чеченцами, которые с их небрежным отношением к насилию, создадут чудесную взрывоопасную Россию, известную нам сегодня. Эти люди могли задушить проститутку, подделать таможенный бланк, совершить налет, взорвать ресторан, купить телевизионную сеть, баллотироваться в парламент. О, они были капиталистами, вполне. Что касается папы, то ему тоже было что предложить. У него была хорошая еврейская голова на плечах и коммуникабельность алкоголика.

А мамы не было в живых. Некому было дать ему по голове сковородкой. Ни мамы, ни советской власти — не за что бороться. И он мог поступать гак, как ему заблагорассудится. За воротами тюрьмы его ждала «Волга»-седан с шофером — на таких обычно возили аппаратчиков. А в тени «Волги», сунув руки в карманы брюк, со слезами любви на глазах, стоял его огромный сын, которому не сделали обрезание.


Двухлетняя годовщина моего заключения в России прошла без торжественных церемоний. В июле дни становились короче, «белые ночи» уже не были такими белыми, белесое вечернее небо сменилось голубым, сезонное безумие моих слуг (похотливые вопли и частые совокупления) утихло. Но мне все еще не хотелось вставать с кровати. Я ждал своего психоаналитика.

В тот день, когда доктор Левин наконец-то вернулся из Рио, мне позвонила овдовевшая миссис Вайнберг, прося об аудиенции. В голосе ее звучали печаль и страх.

— Что мне делать, Миша? — рыдала Люба. — Научи меня, как соблюдать траур по мертвым. Каковы еврейские обычаи?

— Ты сидишь на картонной коробке? — спросил я.

— Я сижу на сломанном тостере.

— Тоже подходит. Теперь закрой все зеркала. И, может быть, не ешь пару дней свиную салями.

— Я совсем одна, — произнесла она тоненьким механическим голосом. — Твоего отца не стало. Мне нужна мужская рука, чтобы меня направлять.

Такой домостроевский разговор меня встревожил. Мужская рука? О господи. Но тут я вспомнил, как Люба пыталась на похоронах моего Любимого Папы наброситься на Олега Лося. Мне стало ее жаль.

— Где ты, Люба?

— В коттедже. Проклятые комары меня заели. Ах, Миша, все напоминает мне о твоем отце. И семисвечник, и маленькие черные коробочки, которые он завязывал себе на руку. Иудаизм так сложен.

— Да, сложен. Я через него потерял половину моего пениса.

— Ты не хочешь подъехать? — спросила она. — Я купила несколько оранжевых полотенец.

— Мне нужно передохнуть, сладкая, — сказал я. — Может быть, через одну-две недели. — Ох, Люба! Что с нею будет? Ей двадцать один год. Пик ее красоты остался позади. И как я ее только что назвал? Сладкая? Моя сладкая?

В комнату вошел Тимофей, на его унылой физиономии играла слабая, рабская улыбка.

— Я привез вам свежий пузырек «Ативана» из Американской клиники, батюшка, — сказал он, размахивая большим мешком с лекарствами. — Вы знаете, хозяин Приборкина тоже лежал в постели с депрессией, а потом принял немного лекарства и уехал бегать с быками в Испанию! Я только хочу, чтобы батюшка снова улыбался и швырял в меня туфли, — сказал Тимофей, кланяясь, насколько позволяла ему больная спина.

Я взял мобильник и набрал номер доктора Левина. Наши сеансы начинались в пять часов вечера. В Санкт-Ленинбурге это был вечер, а на Парк-авеню — утро. Процессия темно-синих автомобилей везла служащих в деловую часть города, все были со вкусом одеты, и на руках не было крови. Или не слишком много крови.

Я представил себе, как доктор Левин — его семитское лицо покрыто свежим загаром на бразильских пляжах, брюшко округлилось от churrasco и черных бобов — смотрит на пустую кожаную кушетку; микрофон включен, на стенах фотографии колоритных вигвамов сиу, быть может намекающие на поиски путей к лучшему «я», этому тесному маленькому вигваму у меня в сердце.

— Я не-счас-тен, доктор, — взвыл я в свой мобильник. — Много снов о том, как мы с папой плывем в лодке по Миссисипи, которая превращается в Волгу, а потом в какую-то африканскую реку. А иногда я ем внутренности моего покойного папы. Как будто я каннибал.

— Что еще приходит на ум насчет этого? — спросил доктор Левин.

— Не знаю.

— Подождем еще недельку перед тем, как пересматривать ваш режим.

Я слушал человечный голос доктора Левина, преодолевший это непостижимое расстояние. Мне хотелось дотянуться до него и обнять, хотя вообще-то у нас было строгое правило: «Никаких объятий», когда я виделся с ним лично.

— Как приступы паники? — продолжал расспросы доктор. — Принимаете «Ативан»?

— Да, но я плохо себя вел, доктор! Я смешивал его с алкоголем, а ведь этого не следовало делать, правда?

— Да, не следовало.

— Значит, я был плохим!

Молчание. Я почти физически ощущал, как он вытирает свой нежный рыхлый нос. Летом у него аллергия, бедняга — у доктора свои слабости.

Доктору Левину за пятьдесят, но, подобно многим американцам его социального статуса, у него грудь двадцатипятилетнего атлета и тугой, хоть и слегка женственный зад. Я ни в коем случае не гомосексуалист, и тем не менее мне много раз снилось, как я занимаюсь с ним любовью.

— Вы хотите, чтобы я сказал, что вы плохой? — спокойно произнес доктор Левин в трубку. — Вы хотите, чтобы я возложил на вас ответственность за смерть вашего отца?

— О боже, нет, — ответил я. — Я имею в виду, что в некотором смысле я всегда надеялся, что он умрет… О, я понимаю, что вы хотите сказать. Черт возьми, это верно… Я плохой, плохой сын.

— Вы не плохой сын, — возразил доктор Левин. — Думаю, проблема частично заключается в том, что последние два года вы попусту тратили время. Вы не проводили его продуктивно, как в Нью-Йорке. И смерть вашего отца явно не улучшила ситуацию.

— Верно, — согласился я. — Я как тот персонаж, Обломов, который никогда не встает с кровати. Как это прискорбно для меня!

— Я знаю, вам не хочется находиться в России, — сказал доктор Левин, — но пока вам не удастся найти выход, вы должны научиться справляться с ситуацией.

— Угу.

— А теперь вспомните: когда вы были в Нью-Йорке, то всё рассказывали мне, как красива Москва…

— На самом деле Санкт-Петербург.

— Конечно, — согласился доктор Левин. — Санкт-Петербург. Ну так вот, почему бы вам не начать с прогулки? Взгляните на какие-нибудь красивые места, которые вы любите. Расслабьтесь и отвлекитесь чем-нибудь от своих проблем.

Я подумал о том, чтобы провести день в милом Летнем саду, лакомиться мороженым под статуей Минервы, у которой воинственный вид. Мне нужно было покупать больше мороженого, когда здесь была Руанна, — правда, мы съедали по крайней мере пять штук в день. Если бы я лучше с ней обращался, возможно, она бы не стала спать с этим ублюдком Джерри Штейнфарбом и осталась бы со мной в России.

— Да, — сказал я. — Именно это мне и нужно сделать… Точно. Я прямо сейчас надену свои прогулочные шорты. — И внезапно выпалил: — Я действительно люблю вас, доктор…

И тут я начал плакать.

Глава 9 ОДИН ДЕНЬ ИЗ ЖИЗНИ МИХАИЛА БОРИСОВИЧА

Я недолго пробыл в Летнем саду. Все скамейки в тени были заняты; жара была ужасающая; набожные мамаши, проходившие мимо со своими детками, использовали меня для иллюстрации четырех из семи смертных грехов. И со мной не было моей Руанны с ее бравадой и отвращением ко всему классическому («У некоторых из этих статуй нет задницы, Миша»).

— На khui все это, — сказал я своему шоферу, чеченцу Мамудову, который составлял мне компанию, сидя на ближайшей скамейке. — Давай посмотрим, сидит ли сейчас Алеша в «Горном орле».

— Он и дня не может прожить без своего кебаба из баранины, — угрюмо высказал свое мнение Мамудов.

Мы переехали через Троицкий мост. Нева в этот летний день была взволнованной и игривой. Над серой зыбью парили коварные чайки. Алеша-Боб действительно восседал за шатким деревянным столиком в «Горном орле». Перед ним стояла бутылка водки и блюдо с маринованными перцами, капустой и чесноком. Мы обнялись и по русскому обычаю три раза поцеловались. Меня представили его спутникам — оба были сотрудниками «Эксесс Голливуд», его фирмы, занимающейся импортом-экспортом DVD. Это были Руслан, начальник службы безопасности в фирме — мужчина с бритой головой и обреченным выражением лица — и молодой арт-директор и веб-дизайнер Валентин, который недавно окончил Академию художеств.

— Мы пьем за женщин, — сказал Руслан. — Алеша жалуется, что Света потешается над его удалью в постели и грозится бросить его, если он не переедет в Бостон и не устроит ей комфортабельную жизнь в модном пригороде.

— Печальная правда, — подтвердил Алеша-Боб. — А Руслан рассказывает, что его жена изменяет ему с сержантом милиции и что он обнаружил пятна на ее колготках и трусиках.

— А еще когда они ц-ц-целуются, — застенчиво произнес Валентин, запинаясь, — у нее изо рта подозрительно пахнет мужчиной.

— А что касается нашего друга Валентина, — сказал Руслан, указывая на художника, — то и он, несмотря на молодость, уже знаком с муками любви. Он влюблен в двух проституток, которые работают в стриптиз-клубе «Алабама» на Васильевском острове.

— Ну, значит, за женщин! — провозгласили мы, чокаясь стаканами.

Словно в ответ на наш тост подошла хорошенькая грузинская девушка, поставила передо мной новую бутылку водки и положила нам на тарелки поджаристые кебабы из баранины. Мы принялись задумчиво жевать их, и на зубах у нас хрустели кусочки лука. Солнце проплыло на запад над каналом, протекавшим мимо ветхого ресторанчика, мимо городского зоопарка, где когда-то гордые львы Серенгети[5] теперь живут не лучше наших пенсионеров, и направилось на зеленые пастбища Евросоюза.

Нас охватила типичная мужская русская печаль.

— К слову, о женщинах, — сказал я. — Я боюсь, что моя девушка из Бронкса, Руанна, может стать добычей эмигрантского писателя Джерри Штейнфарба.

— Я помню этого типа, — заметил Алеша-Боб. — Как-то раз видел его в Нью-Йорке после того, как он написал свой роман «Ручная работа русского карьериста». Он считает себя еврейским Набоковым.

Руслан с Валентином фыркнули при одной мысли, что такой субъект может существовать в природе.

— Думаю, не следует подвергать молодых людей воздействию Штейнфарба, — сказал я. — Особенно в таком колледже, как Хантер, где студенты бедны и восприимчивы.

Мы выпили за трудную жизнь впечатлительных бедняков и за конец американского империализма под личиной Джерри Штейнфарба. По-видимому, подобные чувства особенно сильно овладели художником Валентином, который опрокинул свой стакан и устремил взор к небесам. Это был тощий парень с болезненно бледным и чрезмерно серьезным лицом, присущим славянским интеллектуалам. Все отличительные признаки были налицо: льняная козлиная бородка, налитые кровью глаза, неровные нижние зубы, большой нос «картошкой» и солнечные очки ценой тридцать рублей из киоска в метро.

— Ты не любишь американский империализм, да? — обратился я к нему.

— Я м-м-монархист, — заикаясь, произнес парень.

— Да, сейчас это популярная позиция молодежи, — сказал я и подумал: «О, наша бедная интеллигенция, лишенная собственности! Зачем же преподавать им литературу и искусство ваяния?» — А кто же в таком случае ваш любимый царь, молодой человек? — осведомился я.

— Александр Первый. Нет, погодите… Второй.

— Великий реформатор. Ну что же, это очень мило. А кто же эти ваши подруги-проститутки?

— Они исполняют акт «мама с дочкой», — объяснил художник. — Некоторых людей возбуждает, когда мать с дочкой трогают друг друга. Они из Курска. Очень образованные. Елизавета Ивановна играет на аккордеоне, а ее дочь, Людмила Петровна, может цитировать известных философов.

Как ни странно, было что-то трогательное в том, что он называл их по отчеству. Я сразу же понял, чего он хочет. В конце концов, это единственный путь для наших молодых Раскольниковых.

— Я спасу их! — пылко произнес Валентин, и я ни минуты не сомневался: не спасет.

— По-видимому, вам нравится дочь, — предположил я.

— Обе мне как родные, как семья, — ответил Валентин. — Если вы их увидите, то поймете, что они не могут жить друг без друга. Они как Наоми и Руфь.

Мы быстро опрокинули одну стопку за другой — сначала за Наоми, потом за Руфь. Настроение менялось в сторону воинственности и сентиментальности. Беседа становилась обрывочной.

— На хрен их всех, — сказал Руслан. — Правда, я не понял, о ком идет речь. — Бросьте их всех под трамвай! Мне наплевать! — Грузинская девушка принесла еще баранины и хачапури. Мы выпили за Грузию, красивую, неуправляемую, терпящую лишения страну этой девушки, и она чуть не бросилась нам на шею, плача от стыда и благодарности.

Прибыла новая партия бутылок с водкой — по одной на брата.

— Я выхолощен, — жаловался Алеша-Боб театральным голосом, который появился у него в России. — Как она может так со мной поступать? Сколько же еще я могу ей дать? Я отдал ей все, всю свою душу. Почему она не может любить меня таким, как я есть? Что, по ее мнению, ждет ее в Бостоне?

Мы выпили за душу Алеши-Боба. Мы выпили за его мужское достоинство. Мы выпили за его безвольный еврейский подбородок и лысую голову, смахивавшую на бильярдный шар. Мы вдыхали ядовитые испарения, алкогольная радуга плавала над нашими головами, а заходившее солнце превратило шпиль Петропавловской крепости в пылающий восклицательный знак. Мы выпили за заходящее солнце — нашего безмолвного союзника. Мы выпили за золотой восклицательный знак. Мы выпили за святых Петра и Павла.

Прибыла новая партия бутылок водки — по одной на брата.

— Мне бы хотелось, чтобы Россия была сильной, — сказал Валентин, — а Америка слабой. Тогда мы могли бы ходить с гордо поднятой головой. Тогда мои Руфь и Наоми могли бы прогуляться по Пятой авеню и плюнуть на кого хотят. Никто не посмел бы ударить их или заставить трогать друг друга. — Мы выпили за то, чтобы Россия снова стала могучей. И еще раз выпили за Наоми и Руфь. Мы выпили за то, чтобы в конце концов догнать Америку, и даже Алеша-Боб с его золотым американским паспортом считал, что это в свое время случится.

— Кстати, об Америке, — начал Алеша-Боб. — Послушай, Мишенька… — Но он не закончил фразу, и голова его поникла в алкогольном ступоре.

— Что такое, Алеша? — спросил я, дотронувшись до его руки. Но мой друг уснул. Его маленькое тело не могло принять столько водки, сколько моя туша. Мы подождали несколько минут, пока он оживет, и он пробудился, вздрогнув.

— Ну так вот! — сказал он. — Слушай, Мишка, я выпивал с Барри из американского консульства, и я спросил это ничтожество… — Голова его снова упала на грудь. Я пощекотал его нос петрушкой. — Я спросил это ничтожество, можешь ли ты получить визу в Штаты теперь, когда твой папа умер.

Мой токсичный горб запульсировал от надежды, но также и от опасения, что жизнь может преподносить только неприятные сюрпризы. Я тихонько икнул и приготовился утереть слезу, которая появится независимо от того, будет ли новость хорошей или плохой.

— И? — прошептал я. — Что он сказал?

— Ничего не выйдет, — пробормотал Алеша-Боб. — Они не впустят ребенка убийцы. У покойного оклахомца были к тому же политические связи. В новой администрации любят оклахомцев. Тебя хотят наказать для примера.

Слеза не пролилась. Но гнев раздул мои ноздри, и из них вырвался тихий свист. Я схватил бутылку водки и запустил ею в стенку. Она разлетелась, и это было шоу изумительной чистоты и света. Посетители «Горного орла» умолкли, к нам повернулась дюжина бритых голов, блестевших от летнего пота, богатые люди взглянули на своих телохранителей, приподняв брови, а телохранители уставились на свои кулаки. Менеджер грузинского ресторана выглянул из своего кабинета, определил, кто я такой, сделал почтительный поклон в мою сторону и подал официантке знак принести мне другую бутылку.

— Полегче, Закусь, — предостерег меня Алеша-Боб.

— Если хочешь сделать что-нибудь полезное, швырни бутылку в американцев, — посоветовал Руслан. — Но обязательно подожги ее сначала. Пусть они все сгорят насмерть. Мне наплевать!

— Я хочу Америку, — сказал я, откупоривая новую бутылку, и, вопреки этикету выпивки, опрокинул ее себе в глотку. — Нью-Йорк. Руанну. Хочу любить ее сзади. Здание «Эмпайр». Корейскую закусочную. Салат-бар. Стиральный автомат. — Мне удалось подняться на ноги. Стол завертелся передо мной симфонией цвета — кусочки баранины на шампурах, яичные желтки, капающие на хачапури, бифштексы, истекающие маслом и кровью. Как может дневная трапеза полыхать такими яростными красками? И что это за кретины вокруг меня? Куда бы я ни взглянул, все приводило меня в уныние и отчаяние. — Они хотят наказать меня для примера? — сказал я. — Я и есть пример. Я лучший пример хорошего, любящего, честного человека. А сейчас я им покажу! — Шаткой походкой я направился к Мамудову и своему «лендроверу».

— Не ходи! — закричал мне вслед Алеша-Боб. — Миша! Ты не способен действовать!

— Разве я не мужчина? — выкрикнул я любимый рефрен папы. И велел своему шоферу Мамудову: — В американское консульство.


Генералы, управляющие Службой иммиграции и натурализации США, несомненно, видели все это. Мексиканцы-эмигранты, которых преследуют койоты через Рио-Гранде. Черные как сажа африканцы, проникающие в страну в судовых контейнерах, чтобы продавать солнечные очки возле Бэттери-Парк, а потом посылать еду своим детям в Того. Паромы, на которых полно обезвоженных, умирающих от голода, полураздетых испанцев, которые будут мыть посуду на пляжах Майами, умоляя об убежище (меня всегда удивляло, почему они не берут с собой достаточно воды в бутылках и еды, отправляясь в такое дальнее путешествие). Но видели ли эти генералы когда-нибудь богатого и образованного субъекта, который насаживает себя на флагшток с государственным флагом США? Видели ли когда-нибудь, как человек, у которого в бумажнике дюжина эквивалентов американской мечты в долларах США, падает перед ними на колени, чтобы получить шанс еще раз увидеть Бруклин? Забудьте о мексиканцах, африканцах и о всяком таком. В некотором смысле моя американская история — самая потрясающая из всех. Это — высший комплимент нации, которая больше известна своим брюхом, чем мозгами.

Когда мы едем по Фурштадтской улице, Мамудов говорит, что высадит меня у входа в консульство и завернет за угол (гражданским автомобилям не позволено ошиваться возле священного пространства американцев).

— Вы неважно выглядите, ваше превосходительство, — говорит мне Мамудов. — Почему бы немного не вздремнуть дома? Мы бы захватили с собой азиатскую девушку из борделя и немного «Ативана» из Американской клиники. Как вам будет угодно.

— На khui азиатскую девушку, — ответил я, распахивая дверцу. — Разве я не мужчина, Мамудов?

Снаружи царила напряженная атмосфера, которая возникает, когда западное консульство вынуждено находиться на грязной улице третьего мира и местным нейтронам и электронам не позволено смешиваться с положительным зарядом Запада. Я почувствовал, как меня отбрасывает невидимым ветром, и чуть не упал. Однако американский флаг над консульством дружелюбно помахал мне, подбадривая. Я перешел через дорогу и наткнулся на двух русских болванов, один из которых был подстрижен под Цезаря (чтобы замаскировать солидную лысину), второй — с волосами, завязанными хвостом. Оба они составляли примерно две трети от моей массы; от них пахло гречневой кашей и дешевыми сосисками, и на их форме красовались полосы и звезды американского флага.

— Мы можем вам чем-нибудь помочь? — спросил тот, который с хвостом, когда я, качаясь, поплелся к доске объявлений, где канцелярским стилем были изложены Правила Унижения для русских просителей визы: «Закон США усматривает за каждым прошением о неиммигрантской визе намерение иммигрировать. Бремя доказательства, что таковое намерение отсутствует, ложится на лицо, подавшее прошение». Иными словами: «Все вы проститутки и бандиты, так что не трудитесь подавать прошение».

— Мы можем вам чем-нибудь помочь? — повторил хвостатый. На лице у него был шрам, идущий от лба к подбородку, как будто его уронили в детстве. — Это место не для тебя парень. Консульство закрыто. Отвали.

— Я хочу видеть поверенного в делах, — сказал я. — Я Миша Вайнберг, сын знаменитого Бориса Вайнберга, который помочился на собаку перед штаб-квартирой КГБ в советские времена. — Прислонившись к стене консульства, я раскинул руки, выставив напоказ белый живот — точно так же, как щенок показывает, что он беззащитен перед большой собакой. — Мой отец — очень большой диссидент. Больше, чем Шаранский! Как только американцы услышат, что он сделал для свободы религии, они поставят ему статую на Таймс-Сквер.

Двое секьюрити обменялись широкими улыбками. Не часто выпадает такая удача: в официальном качестве набить морду еврею; а уж когда выпала, нужно за нее хвататься. Нужно избить еврея за церковь и отечество, а иначе ты будешь жалеть об упущенном шансе всю оставшуюся жизнь. Парень со стрижкой Цезаря набычился и сказал:

— Если ты не уберешься сию же минуту, у тебя будут проблемы.

— Может быть, тебе пойти в израильское консульство, — предложил тот, который с хвостом. — Уверен, там тебе больше повезет.

— Чемодан! Вокзал! Израиль! — проскандировал Цезарь знакомое русское заклинание, призывающее евреев покинуть эту страну. Хвостатый подхватил этот рефрен, и они вместе просмаковали приятную минуту.

— Вот погодите, я расскажу поверенному в делах, что его консульство охраняет парочка антисемитов, — пригрозил я, брызгая слюной, отдающей алкоголем. — Вам придется работать в консульстве в Екатеринбурге, так что одевайтесь потеплее, мудаки.

Я не сразу понял, что они меня дубасят. Я смотрел на женщину, которая вывесила за окно ковер и выбивала его, поэтому решил, что это ее удары звучат на тихой улице. Надо отдать должное моим мучителям: Хвост и Цезарь были крепкие русские парни двадцати с лишним лет, целеустремленные и разъяренные. Однако колошматить мое сало не так-то легко — для этого требуется сноровка.

— О-о-о, — застонал я, ничего не понимая с пьяных глаз. — Что со мной происходит?

— Давай-ка вмажем ему по печени и почкам, — предложил Цезарь, отирая свое вспотевшее чело.

Они стали целиться в эти хрупкие органы, но безрезультатно: жировой слой надежно меня защищая. Когда кулак врезался в жир, я только клонился на один бок, поворачиваясь то к Цезарю, то к Хвосту. И пользовался каждым случаем, чтобы немного рассказать им о моей жизни.

— Я изучал мультикультурализм в Эксидентал-колледже…

Удар левой в печень.

— Моя мама назвала меня Миша, но хасиды звали меня Моисеем…

Удар правой в левую почку.

— Я основываю благотворительный фонд для самых бедных детей — под названием «Мишины дети»…

Сокрушительный удар в печень.

— Руанна целовала мой khui снизу…

Удар по почкам.

— Я лучший американец, чем американцы, рожденные в Америке…

Удар в солнечное сплетение.

— Когда я вернусь в Нью-Йорк, то, пожалуй, поселюсь в Вильямсбурге…

На меня сыпались проклятия, слышалось тяжелое дыхание, пахло потом. Мне было жаль этих ребят в форме с полосами и звездами, охранявших тех самых людей, которых должны бы ненавидеть. Мы все вместе умрем в этом дурацком гребаном городе с замерзшими окнами и дворами-колодцами. Наши надгробия осквернят, наши имена покроются свастиками и птичьим пометом, а рядом с нами будут гнить наши мамы со своими сковородками. Какой во всем этом смысл? Что убережет нас от неизбежного?

— Вам надо целиться в горло и спинной хребет, — посоветовал я охранникам. — Если вы нанесете удар в мой горб, я, наверное, умру на месте. Да и зачем жить, если всегда зависишь от чьей-то милости.

Охранники медленно опустились на тротуар, а я улегся рядом из солидарности. Они подложили мне руки под спину, так что мы лежали втроем, как бы обнявшись.

— Почему ты хочешь, чтобы мы делали тебе больно? — спросил Хвост. — Ты принимаешь нас за животных? Нам не нравится делать людям больно, что бы ты ни думал.

— Мне нужно уехать в Америку. Я влюблен в красивую девушку из Бронкса.

— В ту, знаменитую, с большим задом?

— Нет, ее зовут Руанна Салес. Она знаменита только в своем собственном квартале. На этой неделе я послал ей дюжину е-мейлов, а она не ответила. За ней волочится один тип, у которого есть американское гражданство. Писатель.

— Хороший писатель? — спросил Цезарь, вынимая фляжку и передавая ее мне.

— Нет, — ответил я, сделав глоток.

— Ну так чего же ты расстраиваешься? Умная девушка не станет связываться с плохим писателем.

Хвост прижал меня к себе.

— Не грусти, брат, — сказал он. — Может быть, у нас и нет ничего в этой стране, но у наших женщин добрые, красивые души. Они будут тебя любить, даже если ты лентяй, пьяница или иногда их поколачиваешь.

— Или даже если ты толстый, — добавил Цезарь. Мы еще раз приложились к фляжке. В глазах моих новых товарищей я был уже не паразитом-евреем, а человеком, которому можно верить. Алкоголиком.

— Я по-своему люблю Россию, — выпалил я. — Если бы только я мог что-нибудь сделать для этой страны, не вызывая неприязни!

— Ты что-то сказал о Мишиных детях, — напомнил Хвост.

— Как я могу спасти юные сердца, когда мое собственное сердце разбито? Моего дорогого папу недавно отняли у меня. Его взорвали на Дворцовом мосту.

— Очень печально, — сказал Цезарь. — Моего папу просто переехал грузовик, на котором перевозят хлеб.

— А мой выпал из окна в прошлом году, — вставил Хвост. — Этаж-то был всего-навсего второй, но он упал на голову. Капут. — Мы издали грустный звук носами, горлом и губами — словно печально втягивали макароны из алюминиевой миски. Звук поплыл по улице, задерживаясь у каждой двери и тайно добавляя отчаяния каждому жилищу.

— Нам нужно встать, — сказал я. — Я должен оставить вас. Что, если кто-нибудь из ваших американских хозяев пройдет по улице? Вас же уволят.

— Пусть они все катятся к черту, — заявил Цезарь. — Мы здесь говорим с нашим братом. Мы умрем за нашего брата.

— Нам уже и так стыдно, что мы носим на рукаве американский флаг, — сказал Хвост. — Ты напомнил нам о достоинстве нашей Родины. Они могут наносить России удар за ударом, но она никогда не упадет. Может быть, она приляжет на тротуар, как мы… Ну, знаешь ли, чтобы выпить немного… Но она никогда не упадет.

— Помогите мне, братья! — закричал я, имея в виду только, чтобы они помогли мне встать на ноги, но они поняли это в более духовном смысле: они подняли меня, отряхнули мой спортивный костюм «Пума», потерли те места, куда наносили удары, и три раза поцеловали. — Если у вас есть дети, которым нужны зимние сапоги или что-нибудь еще, — предложил я, — приходите на Большой проспект Петроградской стороны, дом семьдесят четыре. Спросите сына Бориса Вайнберга, там все знают, кто я. Я дам вам все, что имею.

— Если какой-нибудь мудак попытается тебя ударить из-за твоей религии или посмеется над тем, что ты толстый, приходи к нам, и мы разобьем ему башку, — сказал Цезарь.

Мы произнесли последний тост: «За нашу дружбу» — и выпили из фляжки, а потом я зигзагами побрел по улице к поджидавшей меня машине. Легкий ветерок направлял меня вперед, сдувая пыль с шеи и стирая кровавое пятно с моего нижнего подбородка. Невыносимая влажность сменилась приятной летней погодой, точно так же, как враждебность по отношению ко мне уступила место жалости и пониманию. Все, чего я прошу, — это случайной передышки.

— Вы беседовали с американцами? — спросил Мамудов.

— Нет, — ответил я, массируя кровоподтеки в районе почек. — Я говорил с русскими, и после разговора с ними мне снова стало хорошо. Вокруг нас чудесные соотечественники, разве ты так не думаешь, Мамудов? — Мой чеченский шофер ничего не ответил. — Поехали в «Горный орел», — сказал я. — Может быть, Алеша-Боб и его друзья все еще там. Я хочу выпить!

Алеша-Боб и Руслан только что ушли из «Горного орла», но художник Валентин все еще был там. Он с жадностью доедал оставшуюся на тарелках кислую капусту и засовывал в свою сумку несколько кусков недоеденного хачапури.

— Как дела, маленький братец? — осведомился я. — Наслаждаешься прекрасным днем?

— Я собираюсь повидаться со своими друзьями в стриптиз-клубе «Алабама», — застенчиво сказал Валентин.

Я предположил, что он имеет в виду команду проституток, состоявшую из матери с дочкой.

— А почему бы мне не пригласить вас с Наоми и Руфью куда-нибудь пообедать? — предложил я. — Мы пойдем в «Дворянское гнездо».

Хотя монархиста уже неплохо накормил Алеша-Боб, он радостно захлопал в ладоши.

— Обед! — вскричал он. — Как это по-христиански с вашей стороны, сэр!


В стриптиз-клубе «Алабама» в это время дня почти никого не было — только четыре пьяных сотрудника голландского консульства продолжали выпивать на заднем плане, возле пустого стола для рулетки. Несмотря на отсутствие публики, подруги Валентина, Елизавета Ивановна и ее дочь Людмила Петровна, исполняли свой номер на шестах под звуки американского супербанда «Пёрл Джем».

Разница лет у подруг художника была не столь заметна, как я ожидал. Вообще-то мать и дочь походили на двух сестер, одна из которых была, возможно, лет на десять старше второй. Голые груди той, что постарше, чуть обвисли, а на животе была небольшая складка. Мать внушала Людмиле свою теорию, согласно которой шест — это дикий зверь, которого надо сжимать бедрами, чтобы он не сбежал. Дочь, как и все дочери, отмахивалась от нее:

— Мамочка, я знаю, что делаю. Я смотрю специальные фильмы, когда ты спишь…

— Ты дуреха! — возмущалась мать, двигаясь под музыку американской группы. — И зачем только я тебя родила?

— Леди! — закричал им Валентин. — Мои дорогие… Добрый вам вечер!

— Привет, малыш! — пропели мать и дочь в унисон. Обе приложили руки к крошечным трусикам и стали извиваться еще энергичнее, стараясь ради художника.

— Леди, — продолжал Валентин, — я бы хотел познакомить вас с Михаилом Борисовичем Вайнбергом. Это очень хороший человек. Сегодня вечером мы пили за падение Америки. Он разъезжает в «лендровере».

Леди оценили мои дорогие туфли и перестали извиваться. Они спрыгнули со своих шестов и прижались ко мне. Сразу же запахло лаком для ногтей и слегка — потом.

— Добрый вечер, — поздоровался я, приглаживая свою кудрявую гриву, поскольку немного смущаюсь, имея дело с проститутками. Надо при знаться, было приятно ощущать их теплую плоть, прижавшуюся ко мне.

— Пожалуйста, пойдем с нами домой! — воскликнула дочь, массируя складку брюк у меня на ягодицах любопытным пальчиком. — Пятьдесят долларов за час с обеими. Можете делать что хотите и сзади, и спереди, но, пожалуйста, никаких синяков.

— А еще лучше поедем домой к вам! — предложила мать. — Представляю, какой у вас красивый дом на набережной Мойки… или одно из этих великолепных сталинских зданий на Московском проспекте.

— Миша — сын Бориса Вайнберга, известного бизнесмена, который недавно скончался, — объявил Валентин. — Он приглашает нас в ресторан с названием «Дворянское гнездо».

— Я никогда о таком не слышала, — сказала мать, — но звучит роскошно.

— Он находится в чайной Юсуповского дворца, — сказал я с видом педанта, зная, что особняк, в котором был отравлен сумасшедший Распутин, не произведет на дам сильного впечатления. Валентин слегка улыбнулся при упоминании этого исторического места и попытался прижаться к дочери, которая запечатлела на его лбу целомудренный поцелуй.

«Дворянское гнездо» — весьма изысканное заведение, и обычно туда не пускают проституток и таких небогатых людей, как Валентин. Однако благодаря моей прекрасной репутации администрация быстро смягчилась.

Не секрет, что Санкт-Петербург — тихая заводь, теряющаяся в тени нашей столицы, Москвы, которая сама — всего лишь мегаполис третьего мира, колеблющийся на грани эффектного угасания. И все же «Дворянское гнездо» — один из самых превосходных ресторанов, какие мне доводилось видеть: тут больше позолоты, чем на куполе Исаакиевского собора, а стены украшены огромными портретами — надо думать, покойных дворян. Ностальгия по прошлому сочетается здесь с величественным блеском Зимнего дворца.

Я знал, что такой парень, как Валентин, будет в восторге. Для таких, как он, этот ресторан — одна из тех двух Россий, которые они могут понять. Для них — либо мрамор и малахит Эрмитажа, либо занюханная коммунальная квартира в Коломне.

Шлюхи Валентина заплакали при виде меню. Они даже не могли назвать блюда — так велики были их волнение и алчность. Они называли цены вместо названий блюд:

— Давай возьмем шестнадцать долларов в качестве закуски, а потом я возьму двадцать восемь долларов, а ты — тридцать два… Хорошо, Михаил Борисович?

— Ради бога, берите все, что пожелаете! — ответил я. — Четыре блюда, десять блюд. Что такое деньги, когда вы — среди своих братьев и сестер? — И, чтобы дать нужный настрой всему вечеру, я заказал бутылку «Ротшильда» за 1150 долларов.

— Итак, давай поговорим еще немного о твоем искусстве, маленький братец, — обратился я к Валентину. У меня наступила минута в духе Достоевского, и мне хотелось спасать всех, кого я видел. Они все могли бы быть «Мишиными детьми» — и последняя шлюха, и интеллектуал с льняной козлиной бородкой.

— Вы видите… вы видите, — сказал Валентин своим подругам. — Мы сейчас поговорим об искусстве. Разве не приятно, леди, сидеть в красивом месте и беседовать с джентльменами о высоком? — Все оттенки чувств, от врожденного неверия в доброту до скрытого гомосексуализма, отражались на красном лице художника. Он накрыл мою руку своей и долго не отнимал ее.

— Валя делает для нас хорошие эскизы и помогает с дизайном нашей веб-страницы. У нас будет страница, рекламирующая наши услуги, вы знаете?

— О, посмотри, мама, кажется, это два раза по шестнадцать долларов! — воскликнула Людмила Петровна, когда подали две закуски под большими серебряными крышками-колпаками. Это были пельмени с начинкой из оленины и крабового мяса. Официанты, невероятно красивые мальчик и девочка, переглянулись и, сосчитав «раз, два, три», одновременно сняли крышки с блюд…

— Мы беседуем об искусстве, как джентльмены, — сказал Валентин.


Вечер продолжился, как и следовало ожидать. Мы ехали ко мне домой под поразительным летним небом: сверху синева Северного моря, затем неясный серый оттенок Невы и в самом низу — блестящая современная оранжевая лента, которая, как флюоресцентный туман, повисла над соперничавшими друг с другом шпилями Адмиралтейства и Петропавловской крепости.

В пути мы по очереди стегали водителя березовыми ветками, якобы для того, чтобы улучшить его кровообращение, а на самом деле потому, что в России невозможно закончить вечер, не набросившись на кого-нибудь.

— Теперь я чувствую себя так, словно мы едем в старинном экипаже, — сказал Валентин, — и стегаем кучера за то, что он едет слишком медленно… Быстрее, кучер, быстрее!

— Пожалуйста, сэр, — умолял Мамудов, — и так трудно ездить по этим дорогам, даже когда тебя не стегают.

— Меня никто прежде не называл «сэр», — восторгался Валентин. — Опа, негодник! — вскрикнул он, огрев шофера еще раз.

Я показал им свою квартиру — роскошное жилище в стиле «ар нуво», в доме постройки 1913 года (общеизвестно, что это последний хороший год в истории России) — тут полно было бледной керамической плитки и эркеров. В окна просачиваются последние лучи вечернего света. Проходя по комнатам, Валентин и шлюхи издают потрясенные восклицания, а молодой монархист и веб-дизайнер шепчет:

— Значит, вот оно как… Значит, вот как они живут.

Я завел их в мою библиотеку, где книжные полки скрипят под томами покойного палы, — это собрания текстов великих ребе, «Банковский устав Каймановых островов» в трех томах, с примечаниями, и всегда популярные «Сто одни налоговые каникулы». Появились слуги с графинами водки. Елизавета Ивановна грозилась сыграть для нас на аккордеоне, а Валентин уговаривал ее дочь процитировать для нас великих философов, но, когда наконец принесли аккордеон и раскрыли томик Вольтера, мои гости уже спали вповалку. Нос Валентина «картошкой» застрял между внушительными грудями Людмилы Петровны, а руки обхватили ее бедра, словно они танцевали вальс-ноктюрн.

Я никогда прежде не видел, чтобы мужчина плакал во сне.

Глава 10 PORKYRUSSIANLOVER@HEARTACHE.COM[6]

Оставив своих гостей, я вошел в неярко освещенную копию кабинета доктора Левина, выудил из-под кушетки свой лэптоп и отправил Руанне через эфир электронное сообщение:

«Привет, красивая крошка, это миша. интересно, почему ты так давно мне не писала, сегодня вечером отрываюсь с двумя русскими милашками (помнишь, как мы с тобой отрывались?), тебе бы понравились эти две девчонки, они — настоящее гетто, помнишь, как я скатывал наши носки в стиральном автомате, я скучаю по тебе.

очень люблю (правда)

миша папаша закусь жирный русский любовник

P. S. надеюсь у тебя хорошо идут дела в колледже. что-нибудь необычное в твоей жизни? дай мне знать.

P. P. S. может быть ты приедешь в санкт-петербург на рождественские каникулы, может быть ты и я сможем оторваться?!»

Я уже собирался насладиться «ночным колпачком» с «Ативаном», когда на экране появилось сообщение. Я испустил радостный возглас при виде адреса отправителя: «rsales@hunter.cuny.edu». Я подумал, не приберечь ли это сообщение на завтра, зная, что не смогу уснуть, если слова Руанны засядут у меня в мозгу, как пули.

Послание Руанны было поразительным и по стилю, и по содержанию. В нем не было ни наших забавных словечек, ни сокращений. Руанна пыталась писать, как молодая образованная американка, хотя ее орфография и грамматика были произвольны, как и всё на углу 173-й улицы и Вайз.

Дорогой Миша!

Во-первых, прости меня за то, что я так долго не отвечала на твои милые, милые письма. ТЫ хороший друг, и я всем-всем тебе обязана — моим образованием, и зубами, всеми Надеждами и Мечтами. Я хочу, чтобы ты знал что я тебя люблю. Во-вторых, мне жаль, что приходится писать это письмо сразу после трагедии с твоим отцом. Я знаю, это повлияло на тибя умственно. Да и кому бы не стало грусно, если кого-то близкого убьют, как собаку.

Миша, я встречаюсь с профессором Штейнфарбом. Пожалуйста, не злись на меня. Я знаю, ты его не любишь, но он мне очень помог — это не просто «плечо, на котором можно поплакать», но Вдохнавение. Он так много работаит, всегда пишет и учит и ходит на конференции в Майами и допоздна засиживается на работе, потому что некоторые студенты работают днем или у них бэби. У профессора Штейнфарба была тяжелая жизнь потаму что он иммигрант так что он знает что такое тяжелая работа. Все студенты его любят потаму, что он принимает нас всерьез. И не обижайся, но ты никогда не работал тяжело и ничего не делал, потаму что ты такой богатый, а это БОЛЬШАЯ РАЗНИЦА между нами.

Профессор Штейнфарб говорит, мне надо вырабатывать чувство собственного дастоинства, потаму что никто в моей семье никогда не побуждал меня проявлять мой интеллект и все о чем они думают — это как избежать неприятностей и заботиться о своих детях. Я говорю ему, что ты побуждал, что ты сказал мне пойти в хантер коллидж и что ты сказал моей маме и бабушкам и братьям и сестрам и кузенам и дядям и тетям не орать на меня и не говорить обо всех Ошибках, которые я сделала в прошлом — например, работала в баре с титьками.

Он говорит: да, это так, но что ты всегда смотрел на меня с позиции Колонизатора. Ты всегда тайно смотришь на меня сверху вниз. Я пыталась столько раз говорить с тобой о моем Писательстве, когда была в россии, но ты по-моему никагда не слушал. Всигда только ты ты ты. Ты игнарируешь меня, как моя семья, а это оскорбляет мое чувство собственного дастоинства. А еще профессор Штейнфарб сказал, что неправильно, когда ты бросаешь свою туфлю в своего слугу (прости, но я думаю, что это верно). Он также говорит, что неправильно, когда ты и твой друг алеша пытаетесь исполнять рэп и притворяетесь, что вы из гетто, потаму что это тоже значит быть Колонизатором. Он дал мне книгу Эдварда Сейда, которая ужасно трудная, но стоющая.

Профессор Штейнфарб составляет Антологию иммигрантских писателей, и он говорит что моя история о том, как сожгли наш дом в моррисании, украсит всю книгу. Я так люблю тибя, Миша. Я не хочу делать тебе больно. Я всегда мечтаю о том, как твои руки меня обнимают, а твой странный kui у меня во рту. (Я сказала «kui» профессору Штейнфарбу, а он сказал, что русские женщины никогда не используют такие плохие слова, и что я действительно скверная, ха, ха, ха!) Но давай посмотрим правде в лицо: ты в россии, а я в америке, и тебя никогда не выпустят, так что на самом деле мы не вместе. Если ты хочешь прекратить платить за мою учебу в хантер, я пойму, хотя мне придется вернуться на работу в бар с титьками. Но я надеюсь, ты меня еще любишь и не хочешь оскорбить мое чувство собственного достоинства.

Любовь. Объятия. Большие Мокрые Поцелуи.

Твоя Руанна.

P. S. Я хочу, чтобы ты знал, что эта история с профессором Штейнфарбом взаимная и что он не пытается пользоваться своим положением со мной или с какой-нибудь еще девушкой в классе. Он говорит что ему не по душе, что он имеет надо мной власть, но что мы равны в том смысле что я выросла в бедности, а он — большой иммигрант.

Я тщательно закрыл лэптоп, немного помедлил, а потом запустил им в стену, и он врезался в копию одной из фотографий доктора Левина с вигвамом. Я прикрыл лицо подушкой, так как не хотел ничего видеть, и потом прикрыл уши руками, потому что не хотел ничего слышать. Но в комнате нечего было видеть и слышать: все было неподвижно и тихо, за исключением жужжания оскорбленного лэптопа. Я прошествовал мимо библиотеки, где художник Валентин и шлюхи сладко спали вповалку, а у их ног валялись пустые графины из-под водки.

— Я самый щедрый человек в мире, — сказал я вслух, глядя на спящих русских, у которых животы были набиты дорогой пищей, купленной мною. — А любой, кто этого не понимает, — глупая, неблагодарная сука.

Я скатился по лестнице в подвал, где нашел своего слугу, Тимофея, спавшего на запачканном матрасе возле моей драгоценной немецкой стиральной машины. Руки он по-ангельски подложил под большую голову. Тимофей громко храпел. Шнур от парового утюга «Дэу», который я подарил ему на Новый год, был несколько раз обвязан вокруг его ноги, чтобы другие слуги не украли. Я подумал было швырнуть в него туфлю, но вместо этого легонько ткнул ногой в живот.

— Подъем! — прорычал я. — Вставай, Тимофей! Вставай!

— Пожалуйста, простите меня, батюшка, — инстинктивно забормотал Тимофей, пытаясь стряхнуть с себя остатки сна. — Тимофей — всего лишь грешник, как и все остальные.

— Пеки пироги, — приказал я слуге, нависая над ним, так что он в страхе вытянул руки. Он шептал что-то неразборчивое. Я попытался объяснить: — Пироги с мясом, пироги с капустой, пироги с олениной. Я хочу, чтобы ты не останавливаясь пек пироги, ты слышишь? И я хочу съесть прямо сейчас все, что есть в холодильнике. Не разочаровывай меня, Тимофей.

— Да, батюшка! — воскликнул Тимофей. — Пироги, пироги, пироги. — Он вскочил со своего матраса и принялся метаться по всему подвалу, будя слуг и приказывая им подняться по лестнице. В доме стало шумно от бурной деятельности. Как всегда в сложной ситуации, слуги начали вымещать свое раздражение друг на друге. Евгения, моя толстая кухарка, колошматила своего гражданского мужа Антона, а он в свою очередь придирался к Ларисе Ивановне, хорошенькой новой служанке. Я вернулся в свой кабинет психоаналитика и подобрал лэптоп. Расторопный Тимофей уже поставил на мой письменный стол банку с паштетом из лосося, половина которого была съедена, и консервированные артишоки. Я принялся засовывать пищу в рот обеими дрожащими руками, в то время как письмо Руанны выползало из принтера.

Штейнфарб. Я мог сейчас его представить: уродливый маленький человечек с сухими губами и черными волосами, как у индейца-мохаука, подстриженными в тинейджерском стиле; под глазами — темные мешки, словно у ящерицы. И все его манеры фальшивые — и деланный смех, и показное добродушие. Вероятно, он обрюхатил половину класса, где ведет занятия по писательскому мастерству. Главным достижением в жизни у Руанны было то, что она ни разу не забеременела, дожив до солидного возраста — двадцати пяти лет. Она была единственной женщиной в их семье, у которой не было детей, за что ее нещадно высмеивали родственники. Теперь же она была в опасности. И как только она забеременеет от Штейнфарба, она будет рожать беспрерывно. Как только девушка со 173-й улицы «залетит», она постоянно ходит беременная — до менопаузы.

Я перечитал письмо. Его писала не моя Руанна. Исчезли юмор и ярость. И любовь, которую отдавали либо без всяких условий, либо с защитной сдержанностью женщины, выросшей в бедности. Она заявила, что Штейнфарб восстанавливает ее «чувство собственного дастоинства», но впервые за все время нашего знакомства Руанна показалась мне подобострастной и сломленной.

Тимофей внес первый пирог с мясом и капустой, исходивший паром, и в комнате вкусно запахло. Я облизнул губы, сжал правую руку в кулак и в три укуса расправился с пирогом. Затем я вернулся к письму, обводя предложения красной ручкой и записывая на полях свои ответы.

«У профессора Штейнфарба была тяжелая жизнь потаму что он иммигрант так что он знает что такое тяжелая работа».

Это хренотень, Руанна. Штейнфарб — обманщик, принадлежащий к верхушке среднего класса. Он приехал в Штаты ребенком и теперь разыгрывает из себя профессионального иммигранта. Возможно, он просто использует тебя в качестве материала. У нас с тобой гораздо больше общего. Ты же сама это говорила, Рови. Россия действительно гетто. А я просто живу в ней богато, вот и все. Да и кто бы отказался жить богато в гетто, если бы мог?

«Ты всегда тайно смотришь на меня сверху вниз».

С того самого вечера, как я тебя встретил, когда ты так нежно поцеловала мой пенис, в моей жизни не было другой женщины. Я так горжусь тобой, потому что ты сильная, не поддаешься давлению и пытаешься улучшить свою жизнь, став секретаршей. Ты стоишь десяти тысяч Джерри Штейнфарбов, и он это знает.

«А еще профессор Штейнфарб сказал, что это неправильно, когда ты бросаешь свою туфлю в своего слугу».

Почему бы тебе не попросить профессора Штейнфарба объяснить тебе термин «культурный релятивизм»? Когда живешь в такого рода обществе, порой приходится бросать свою туфлю.

«Если ты хочешь прекратить платить за мою учебу в хантер, я пойму, хотя мне придется вернуться на работу в бар с титьками».

Конечно, я не собираюсь прекратить оплачивать твое обучение. Ведь это именно я забрал тебя с работы в баре с титьками, помнишь? Все, что у меня есть, — твое, все до последнего, и мое сердце, и моя душа, и мой бумажник, и мой дом. (Я решил закончить письмо обращением к любимому воображаемому персонажу Руанны.) Ты только вспомни, Руанна: все, что ты делаешь, — это между вами с Богом. Так что если ты хочешь сделать мне больно — вперед! Но ты знаешь, что Он наблюдает за каждым твоим поступком.


Я отложил красную ручку. И вспомнил о надписи, сделанной цветным мелом на двери квартиры, где живет семья Руанны, — эту надпись сделала одна из ее девятнадцати маленьких племянниц: «НЕ КУРИТЬ, НЕ РУГАТЬСЯ, НЕ ИГРАТЬ В КАРТЫ В ЭТОМ ДОМЕ. ИИСУС ТЕБЯ ЛЮБИТ». Мы, бывало, сидели с Руанной на скрипучей скамейке в заросшем сорной травой дворе позади ее дома и целовались, а вокруг нас носились красивые коричневые ребятишки, охваченные летним счастьем, и кричали друг другу: «Ну погоди, зараза, я сейчас начищу твою долбаную рожу, гак твою мать».

Чего бы я только не дал за еще один июльский вечер на углу 173-й улицы и Вайз, за еще один шанс поцеловать Руанну и сжать ее в объятиях!

«Я всегда мечтаю о том, как твои руки меня обнимают, а твой странный kui у меня во рту».

Мой лэптоп демонстративно зажужжал. Я испугался, что это пришли еще дурные вести от Руанны, но сообщение было от Любы Вайнберг, вдовы моего отца.

Уважаемый Михаил Борисович!

Я научилась пользоваться Интернетом, потому что слышала, что Вы предпочитаете общаться таким образом. Мне одиноко. Для меня было бы радостью пригласить Вас завтра на чай с закусками. Пожалуйста, ответьте мне, сможете ли Вы прийти, и я тогда пошлю мою служанку утром за мясом. Если Вы мне откажете, я не буду Вас винить. Но, может быть, Вы пожалеете потерянную душу.

С уважением,

Люба.

Значит, вот оно как между нами. Мы оба одиноки и потеряны.

Глава 11 ЛЮБА ВАЙНБЕРГ ПРИГЛАШАЕТ МЕНЯ НА ЧАЙ

Люба жила на Английской набережной, где над роскошными пастельными особняками виднелся желтый изгиб старинного здания Сената. Река Нева течет здесь с величавой сдержанностью, и тысячи ее пенных языков лижут гранит набережной.

Кстати, о языках: Люба сделала свои знаменитые сэндвичи с бараньим языком, очень вкусные и сочные, с хреном и горчицей, украшенные консервированным крыжовником. Она даже приготовила их на американский манер специально для меня: не с одним, а с двумя кусками хлеба. Я немедленно попросил вторую порцию, затем третью, к ее непомерному восторгу.

— Ах, кто же следит за вашим питанием дома? — спросила она, по ошибке употребив вежливую форму обращения ко мне — словно признавая то, что мне тридцать.

— М-м-м-гм-м-м, — пробурчал я, в то время как нежный язык таял на моем собственном («Как будто я лобызаюсь с овцой», — подумал я). — Кто мне стряпает? Ну конечно Евгения. Помнишь мою кухарку? Она круглая и румяная.

— А я сейчас сама себе готовлю, — с гордостью заявила Люба. — А когда Борис был жив, я всегда следила, что ему готовят. Нужно заботиться не только о вкусе, Миша. Ты знаешь, нужно подумать и о здоровье! Например, известно, что в бараньем языке содержатся минералы, которые придают энергию и мужскую силу. Это ужасно хорошо для тебя, особенно если чередовать его с канадским беконом, который полезен для кожи. Моя служанка покупает в Елисеевском магазине только самое лучшее. — Она сделала паузу и полюбовалась моей безразмерной талией. — Может быть, мне следует приходить и готовить для тебя, — сказала она. — Или всегда добро пожаловать — приходи сюда и ешь со мной.

Смерть меняет людей. Я определенно изменился после кончины Любимого Папы, но что касается Любы, то она положительно стала неузнаваемой. Не секрет, что Папа обращался с ней во многих отношениях как с дочкой — иногда она называла его «папочкой», когда исполняла импровизированный танец на кухонном столе или тайком, как ей казалось, ублажала его своей ручкой на балете «Жизель» в Мариинском театре (она думала, что я задремал во время сцены сбора винограда, но мне не настолько повезло).

Но теперь, когда не стало нашего папочки, Люба сделалась самостоятельной, и у нее появился большой апломб. Даже ее дикция улучшилась. Теперь это не был неряшливый язык ее друзей-идиотов, новых русских, сдобренный провинциальным говорком, — нет, это была речь, близкая к речи наших более культурных и нищих граждан.

Меня также поразил новый стиль ее одежды. Исчез обычный мотив «Кожаной Любы» — его сменили блузка и юбка из темной джинсовой ткани и красный пластмассовый пояс с огромной фальшивой техасской пряжкой. Это был Вильямсбург, Бруклин, сегодняшний день.

— Я должна вытереть тебе подбородок, — сказала Люба, вытирая мой двойной подбородок длинными пальцами, пахнувшими горчицей.

— Спасибо, — сказал я. — Никогда не мог научиться есть прилично. — Это в самом деле так.

— Ты знаешь, я купила в «Стокманне» оранжевое стеганое одеяло, — сообщила она и отвернулась, чтобы освежить дыхание. Я ощущал свежесть юного рта, английскую мятную жвачку и послевкусие бараньего языка. Она улыбнулась, и ее скулы превратились из восточноевропейских в красивые монгольские, а крошечный носик совсем исчез. Несмотря на кондиционеры, я разгорячился и взмок под мышками. Блузка обрисовывала Любину фигуру, и, когда она повернулась, обозначилась складка между ягодицами. Разговор об оранжевых одеялах и успокаивал, и интриговал.

— Ты не хочешь пойти и взглянуть на него? — спросила Люба. — Оно в спальне, — поспешно добавила она. — Я беспокоюсь: а вдруг это не то, что нужно.

— Я уверен, что оно чудесное, — возразил я, внезапно ощутив опасения этического характера. Затем мне представилась козлиная бородка Джерри Штейнфарба, зарывшаяся в ложбинку между бедрами Руанны. Этические опасения испарились. Я последовал за Любой.

Мы прошли через галерею, заставленную итальянской мебелью, где было достаточно зеркальных поверхностей, чтобы я мог вволю полюбоваться своим задом и небольшой лысиной, которая грозила увеличиться. Убранство комнаты довершал метровый портрет моего папы, написанный маслом; из кармана у него торчало что-то вроде десятирублевой банкноты. За окном вырисовывались классические линии здания Двенадцати коллегий, являвшиеся необходимым контрапунктом.

— Я выбрасываю все, — сказала Люба, обводя рукой чудовищную мебель из красного дерева, которая, возможно, носила название «Неаполитанский восход» или что-то в этом роде (таким дерьмом набиты склады в нью-йоркском Брайтон-Бич — сообщаю на случай, если это заинтересует неустрашимого читателя). — Если у тебя есть время, — продолжала Люба, — мы можем съездить в Москву, в ИКЕА, — может быть, купим что-нибудь с кашемировой обивкой в стиле Пейсли.

— То, что ты делаешь, Любочка, разумно, — сказал я. — Мы все должны стремиться быть западными, насколько возможно. Этот старый спор между западниками и славянофилами… Тут и спорить особенно не о чем, не так ли?

— Да, если ты так считаешь, — согласилась Люба. Она отворила дверь в спальню.

Сначала мне пришлось отвести взгляд. Любино стеганое одеяло было самого ослепительного оранжевого цвета, какой мне доводилось видеть после библиотеки Эксидентал-колледж. Эта библиотека была построена в 1974 году — возможно. Американской ассоциацией производителей цитрусовых. Одеяло было… В общем, я не нахожу слов. Казалось, будто в Любиной спальне взорвалось само солнце, оставив свой отблеск.

— Ты стала современной женщиной, — заметил я и повалился на это одеяло.

— Чувствуешь, какое гладкое? — спросила Люба, устраиваясь рядом со мной. — На вид оно напоминает модный полиэстер американских семидесятых, но на ощупь — настоящий хлопок. Нужно найти хорошую сухую чистку, иначе мне испортят этот оранжевый цвет.

— Этого не должно случиться, — сказал я. — У тебя здесь действительно шикарно. — И тут я заметил над туалетным столиком фотографию Любимого Папы в рамке: он торжественно открывал памятник в виде гигантского мобильника «Нокия» на кладбище для новых русских евреев. В его умных глазах искрился кощунственный смех.

— Погоди, тут есть кое-что еще, — объявила Люба. Она сбегала в ванную и вернулась с парой оранжевых полотенец. — Это то, о чем вы говорили в «Доме русского рыболова»! — воскликнула она. — Видишь, я прислушиваюсь ко всему, что ты говоришь!

Прищурившись, я смотрел на полотенца, чувствуя, как где-то в лобных пазухах начинает ныть.

— Может быть, тебе следует смешать оранжевый с каким-нибудь другим западным цветом, — предложил я. — Скажем, лайма.

Люба задумчиво покусала нижнюю губу.

— Может быть, — сказала она. Затем с сомнением взглянула на полотенца, которые держала в руках. — Нелегко разбираться в таких вещах, Миша… Иногда мне кажется, что я такая дура… Ах, только послушай вот это! — Она включила маленькое стерео щелчком наманикюренного пальчика. Я тотчас же узнал великолепную урбанистическую любовную балладу «Сегодня вечером я иду вразнос», исполняемую группой «Хумунгус Джи». Люба смеялась и подпевала: — «Сегодня ве-е-ечером я иду вразнос. / У тебя там внизу так тесно», — пела она усталым голоском, в котором тем не менее слышались гостеприимные нотки.

— Уф, уф, уф, — хрюкал я вместе с хором. — Уф, дерьмо, — добавил я.

— Я знаю, вы с Алешей любите эту песню, — сказала Люба. — Я ее без конца запускаю. Это гораздо лучше, чем техно и русский поп.

— Что касается популярной музыки, — заговорил я авторитетным тоном бывшего питомца факультета мультикультурных исследований, — тебе следует слушать главным образом хип-хоп Восточного побережья и гетто-тек из Детройта. Мы должны категорически отвергнуть европейскую музыку. Ты меня слышишь, Люба?

— Категорически! — послушно повторила Люба. Она смотрела на меня своими серыми глазами, и взгляд был отсутствующий. — Михаил, — обратилась вдруг она ко мне официально. На основании жизненного опыта мне известно, что когда меня так называют, то хотят за что-то наказать. Я выжидательно смотрел на нее. — Помоги мне перейти в иудаизм, — попросила Люба. Она плюхнулась на оранжевое одеяло, прижала к животу худые ноги и устремила на меня любознательный взгляд. Я ощутил нежность и тепло в животе, которое начало распространяться ниже. Я смотрел на Любу, сидевшую рядом, такую маленькую и юную, в плотно облегающем платье. Две твердые пельмешки ее попки терлись о мое бедро. Мне нужно было сосредоточиться на теме беседы. Итак, о чем она говорила? О евреях? О переходе в другую веру? Мне было что сказать на эту тему.

— Превратиться в еврейку — не очень-то хорошая идея, — начал я таким суровым тоном, словно речь шла о превращении в навозного жука. — Что бы ты ни думала об иудаизме, Люба, в конце концов это просто закодированная система тревог. Это способ держать в узде народ, и без того нервный и оклеветанный. Это проигрышный вариант для всех, имеющих к этому отношение, — для еврея, для его друга, а в конечном счете — даже для его врага.

Мои слова не убедили Любу.

— Ты и твой отец — единственные хорошие люди в моей жизни, — сказала она. — И я хочу быть связанной с вами чем-то существенным. Подумай, как здорово будет, если мы сможем молиться одному Богу, — она встряхнула белокурой головкой со спутанными волосами, — и если мы сможем жить одной жизнью.

Вторую часть последнего предложения я решил пока что оставить без внимания, потому что вся ложь и все увертки в мире не стерли бы ее жалобную, неосуществимую мольбу из моих ушей. Так что я хотел по крайней мере вывести ее из заблуждения насчет первой идеи.

— Люба, — произнес я самым ровным (и самым омерзительным) голосом, — ты должна понять, что Бога нет.

Люба повернула ко мне свое розовое личико и одарила одной из своих улыбок, продемонстрировав тридцать один зуб (один резец пришлось удалить прошлым летом, когда она пыталась разгрызть грецкий орех).

— Конечно, Бог есть, — возразила она.

— Нет, нету, — сказал я. — Фактически та часть души, которую мы приберегаем для Бога, — это негативное пространство, где гнездятся наши худшие чувства: зависть, гнев, оправдание насилия и ненависти. Если тебя действительно интересует иудаизм, Люба, тебе следует внимательно прочесть Ветхий Завет. Ты должна обратить особое внимание на характер еврейского Бога и Его полнейшее презрение ко всему демократическому и мультикультурному. Я думаю, что Ветхий Завет убедительно подтверждает мою точку зрения, страница за страницей.

Люба рассмеялась в ответ на мою маленькую тираду.

— Я думаю, ты по-своему веришь в Бога, — заметила она. Затем добавила: — Ты смешной человек.

Ах, дерзость юности! Непринужденная манера выражать свои мысли! Кто она такая, эта Люба, эта девушка, которую мой отец несколько лет тому назад вызволил из какого-то астраханского колхоза — всю покрытую кровоподтеками и свиными фекалиями? Этот угрюмый подросток, которого он удочерил, — ему хотелось иметь дочь, а не меня. Худенькая, преданная девчонка, к тому же без этого дразнящего багрового khui, который ему так хотелось обрезать. Я всегда думал о Любе как о современном варианте Фенечки, крестьянки-домоправительницы, тупой и ограниченной, которая падает в объятия доброго помещика Кирсанова, — в этом римейке фильма его играет Любимый Папа. Моя способность неверно судить о людях поистине поразительна. Люба — это не Фенечка. Она скорее современная Анна Каренина или эта глупая девчушка Наташа из «Войны и мира».

— О, сейчас будет мое любимое место в песне, — прерывает мои размышления Люба. Она встает на ноги с постели и, вращая бедрами, как американская студентка университета, подпевает:

Шестидесятидюймовый плазменный экран
Сука, ты никогда не видела
Такое безумно дорогое дерьмо
Вложи мои пальцы в свой клит
Ух ты, секс в Леке
Мой настоящий «Ролекс»
Трется о твои титьки
Кончили
Теперь иди стряпать для детишек.

— Прелестно, — говорю я. — Твой английский стал лучше.

— А еще в иудаизме классно то, что он такой старый, — говорит она. — Борис рассказал мне, что по еврейскому календарю у нас сейчас 5760 год!

— Просто никаких остановок, да? — отвечаю я. — Но что такое прошлое, Люба? Прошлое темно и далеко от нас, в то время как о будущем мы можем лишь гадать. Настоящее! Вот во что можно верить. Если ты хочешь знать, Люба, чему я поклоняюсь, — это святости текущего момента.

Слова имеют свои последствия. Потому что в эту минуту Люба вскакиваете кровати, расстегивает свой пояс в техасском стиле и с олимпийской скоростью скидывает платье — передо мной мелькают голые коленки, коричневый кудрявый пах, упругий живот, бледный овал лица, — и вот уже она стоит передо мной обнаженная.

Украдкой она бросает взгляд на мое… скажем так, брюхо, кокетливо подбоченясь. Затем переводит взгляд еще ниже, на свои груди — два маленьких белых мешочка, которые мирно покоятся над ее загорелыми ребрами.

Она берет одну грудь, сжимает ее, затем делает то же самое со второй.

— Вот оно как, — говорит она, пожав плечами. — Я такая горячая внутри — для тебя.

Я лежал там, в полуметре от этой молодой русской женщины, пытаясь вспомнить, кто я такой и может ли сочувствие сойти за возбуждение — или же наоборот. Повод был и для того, и для другого. У Любы было худенькое, спортивное тело (особенно для того, кто целый день ничего не делает), обтянутое блестящей огрубевшей кожей. Один родственник поджег ее возле гениталий, когда ей было двенадцать лет. Любимый Папа всегда утверждал, что особенно нежно целует это пострадавшее место. Однако сейчас, когда мое воображение распалилось, не хотелось представлять себе эту картинку: рыбьи губы Папы, приникшие к Любиному паху, а ярость его смягчается сочувствием.

События развивались таким образом, что я почувствовал себя несколько в стороне от них.

Люба снова легла на кровать, болтая ногами в воздухе.

— Мне нужно подготовиться, — объяснила она и, взяв какой-то пластмассовый тюбик, с пренеприятным звуком выдавила что-то себе на пальцы. — Так мне легче.

Было бы невежливо просто сидеть там и глазеть. Я начал снимать брюки, чтобы продемонстрировать Любе мой багровый khui, мою поруганную игуану. В этой стране ты смертельно оскорбишь обнаженную женщину, если не займешься с ней любовью — даже если она твоя родственница. И таким образом, я вынужден был вести себя как мужчина, хотя на самом деле давно уже проплыл сквозь потолок, мимо путаницы коричнево-желтых крыш Ленинбурга, над золотым шпилем Адмиралтейства — и выплыл в темно-синюю ширь Финского залива, где, как мне верилось, парил дух моей мамы в виде интеллигентного счастливого нимба над садом одного из летних царских дворцов (хотя, как я уже говорил, после смерти от нас ничего не остается).

Между тем мой деятельный член уже налился кровью и был готов к любви — доказательство того, что на самом деле не обязательно присутствовать, чтобы совершить половой акт. До моего сознания дошло, что Люба снова завела «Сегодня вечером я иду вразнос» и что «Хумунгус Джи» помогает мне сосредоточиться на том, что предстоит сделать. Иду вразнос когда? Конечно же, сегодня вечером. Я подполз на коленях По оранжевому одеялу к Любе вместе со своим khui.

— Мой khui, — печально объявил я.

— Да, это твой khuichik, — сказана Люба, склонив голову набок, чтобы получше рассмотреть.

— Теперь его можно трогать, — прошептал я, позволяя Любе подергать холодной рукой мой многострадальный khui. Я повернул его другой стороной, чтобы показать ей длинный шрам.

— Ай, что случилось? — спросила Люба.

Я глубоко вздохнул и одним длинным предложением выдал свою историю, отвлекшись только раз, чтобы объяснить слова «мобильный mitzvah».

Она взяла багровый член в рот, чтобы я замолчал. Как бы часто это ни происходило, каждый раз удивляюсь, когда влажный рот женщины сжимается вокруг моего khui.

— М-м, — произнесла она.

— Что? — спросил я.

Она вынула khui изо рта.

— Он чудесный на вкус, — заметила она. — Ты очень чистый.

— Ну, меня не заботит вкус, — ответил я.

— Ложись на меня, — попросила Люба.

Я повиновался. Ее тело было холодным, и даже внутри ее влагалища вряд ли была комнатная температура, так как она обильно смазала его каким-то очень холодным гелем. У меня все время выскальзывал член, и это меня злило, так что я все яростнее на нее набрасывался. У нас была традиционная позиция, и сверху я едва различал контуры ее маленьких славянских грудей. Глаза Любы были закрыты, и она поводила бедрами слева направо в ритме, заданном «Хумунгусом». Однако меня этот ритм не устраивал.

— Или мы танцуем, или мы трахаемся, — заявил я.

Или танцуем, или трахаемся. Совсем в духе Любимого Папы. Я даже произнес эти слова с идиотским одесским гангстерским акцентом, который у него появлялся, когда ему хотелось быть учтивым.

— Прости, — сказала она и начала двигаться вверх-вниз, обхватив руками свои груди, чтобы придать им форму. Я послушно подержал оба твердых соска в своих больших зубах, сделанных в Америке, потом заглянул Любе в лицо. Она морщилась в такт нашим неторопливым движениям (мой вес невозможно выдержать), ее влажные глаза смотрели в потолок. Она стиснула мой зад — возможно, чтобы меня подбодрить. Казалось, ей хочется, чтобы я что-нибудь сказал. Чтобы сочувствовал ей. Но откуда же мне знать, что нужно сказать, когда твой khui — глубоко в молодой жене твоего отца.

Так что вместо этого я попытался быть нежным. Я взглянул на то место возле носа, где когда-то были рыжие подростковые веснушки. Их неудачно вывели, и были заметны следы оранжевых пятнышек. Я поцеловал эти пятнышки — последнее напоминание о ее детстве, вызвав у Любы натянутую улыбку, и осторожно дотронулся до рубца, оставшегося после того, как родственник ее обжег. На ощупь это напоминало теплый целлофан, и я испугался.

— Ай, щекотно! — воскликнула она. — Ты скоро кончишь?

— Прости, — прошептал я. Я был весь потный. В комнате было душно и стояла тропическая жара. Пахло нездоровым мужским телом, которое внезапно заставили работать.

— Все в порядке, — сказала Люба. — Это все гель…

— Нет, это я виноват, — возразил я. — Я принимаю все эти лекарства, так что трудно… Ох! Ах, подожди, Любочка! Уф!

Итак, все было кончено. Я вытащил из Любы влажный член и взглянул на него. Одно из яичек отсутствовало. Очевидно, оно поднялось и попало в мою брюшную полость.

— Черт возьми, Люба, — сказал я. — У меня пропало одно яичко. Черт, черт, черт.

— Я тебя не удовлетворила, — сказала Люба.

Я немного повозился, расстроенный тем, что несуществующий Бог отомстил мне так по-фрейдистски. Яичко нашлось. У меня тряслись руки. «Хумунгус Джи» все еще пел «Сегодня вечером я иду вразнос». Никогда в жизни хип-хоп не казался мне столь отвратительным. Плюс к этому было о чем еще подумать. Люба. Половой акт. Безжалостный путь природы.

— О, черт побери! — воскликнул я. — Мы же забыли о презервативе.

— Сегодня понедельник, — ответила Люба. — Я никогда не беременею в понедельник.

Она уютно устраивалась под оранжевым одеялом, удовлетворенно вздыхая и собираясь соснуть. Что она сказала? Никакой беременности по понедельникам. Чудесно. А почему это «Хумунгус Джи» все еще извергает свой рэп? Я подошел к стерео и стукнул его своей ручищей, но этот сукин сын продолжал петь.

— Я тебя не удовлетворила, — повторила Люба, выключая стерео пультом дистанционного управления. — Борис обычно издавал особый звук. Как будто он счастлив.

— Нет, это было очень славно, — возразил я. — Я кончил в тебя.

Я взглянул на фотографию своего отца, который с довольным видом торжественно открывал памятник, смахивавший на мобильник «Нокия», — три золотых зуба советской эпохи сверкали на солнце, черный завиток образовывал на лбу испанский вопросительный знак: о Чувствуя, что у меня мутится в голове, я снова опустился на кровать. Люба широко зевнула, и я снова ощутил запах бараньего языка, что сразу же напомнило мне обо всех русских, которых я знал: от моих покойных бабушек, возивших меня на прогулку по Английской набережной в детской коляске, до Тимофея, моего преданного слуги, который ждет меня сейчас в «лендровере» на том самом месте, где я когда-то ездил в коляске. Все мы за свою жизнь отведали бараньего языка. Как забавно!

— Тогда давай поспим, — предложила Люба. — Наша постель очень комфортабельная. Совсем как в «Марриотте» в Москве.

Наша кровать действительно была очень комфортабельной. Ее попка терлась о меня — точно так же делала Руанна, когда я не мог заснуть в беспокойные ночи. Казалось, Любе хочется, чтобы я обнял ее маленькое тело. От ее волос пахло чем-то искусственным. Я вообразил Любу женщиной, которой за тридцать, — волосы выкрашены хной, она сутулится, как многие наши преждевременно состарившиеся бабушки. Да будет ли она к тому времени жива?

— Надеюсь, мы много раз будем любить друг друга, папочка, — прошептала она.

Я попытался заснуть, но что я мог увидеть во сне? Разве что обычную восточноевропейскую чушь о человеке, который плывет вокруг света на непотопляемой бутылке «фанты» в поисках счастья. Но одна мысль все-таки осталась, и ее было не прогнать.

Это было не слишком умно, Миша.

Занавес сознания опустился вокруг меня, серый, в золотых блестках, как угасающий летний день в нашей несчастной Северной Венеции.

Не слишком умно, ты, пародия на человека, трахающая мачеху и ненавидящая отца.

Глава 12 ВСЕМУ ЕСТЬ ПРЕДЕЛ

Два часа спустя Любины слуги уснули, совсем как их хозяйка, — только за дверью ее спальни. Их уши были прижаты к двери, даже в своем вечернем оцепенении они прислушивались к тому, как скрипит наша кровать.

— Мерзавцы! — прошипел я, стоя над ними, спящими вповалку. — Вам нравится слушать, как трахается ваша хозяйка? Черт бы вас побрал! Итак, довольно. Всему есть предел, разве вы не знаете?

На Английской набережной Тимофей и мой шофер, Мамудов, сидели на капоте «лендровера», попивая водку, слушая по радио матч «Зенит» — «Спартак» и стискивая друг друга в пьяных объятиях.

— Хелло, джентльмены! — закричал я им по-английски. — Хотите кое-что услышать? Тогда я вам скажу! Всему есть предел!

И я пошел по набережной, как надменная трансвеститская сука, размахивая руками и покачивая бедрами. Я прошел мимо Медного всадника — статуи кудрявого Петра Великого, взбирающегося на крутую скалу, мчащегося галопом на север, покидая разрушенный город, который он основал на финских берегах, и оставляя тем из нас, у кого нет визы Евросоюза, только кончик хвоста своей толстой бронзовой кобылы.

— Всему есть предел! — заорал я свадьбе, позировавшей у подножия памятника Петру. Это были двадцатилетние ребята с тощими задами, которые не могли осознать ужас и пустоту своей дальнейшей жизни.

— Ура, незнакомец! — закричали мне в ответ, подняв вверх бутылки с водкой, новобрачные — такие же пьяные, как все гости и родня.

Одна из их бабушек караулила свадебную машину — помятую «Ладу» с голубыми и белыми лентами.

— Я тоже всегда так думала, — поведала она мне со счастливым видом, демонстрируя в улыбке свои два зуба. — Что всему есть предел. Но каждый новый год показывает, что я была не права.

— Возрадуйтесь, бабушка! — воскликнул я. — Вскоре все изменится. Предел будет! Всему!

— Да, предел — или лагеря, — сказала бабушка. — Но в любом случае я счастлива.

Тимофей и Мамудов уже следовали за мной в «лендровере», и Тимофей, высунувшись в окошко, вопил:

— Вернитесь, молодой хозяин! Все будет хорошо! Мы поедем в Американскую клинику. Сегодня дежурит ваш любимый доктор Егоров. Только что поступила новая партия «Селекса».

Я повернулся, подняв в воздух гигантский кулак.

— Разве ты не признаешь, дорогой Тимофей, что всему есть предел? — закричал я. — Что я не просто какое-то образованное, европеизированное животное, которое можно пинать ногами?

— Признаю! — заорал в ответ Тимофей. — Признаю! Чего еще вы хотите?

Но я хотел еще. О, я всегда хотел еще чего-то. Я шагал по набережной, пока не добрался до зеленого Зимнего дворца, разукрашенного, как торт. Тут я остановился и вдохнул запах дешевого бензина и горячего гудрона — этот тяжелый запах метрополиса третьего мира, который занесло на пять тысяч километров к северу. Однако тут не хватало густого аромата жареной козлятины и медовых пирожков.

Даже зловоние бедности у нас не такое, как надо.

Свернув на Дворцовый мост, я отсчитал три фонарных столба до того места, где был убит мой отец. Там ничего не было. Просто пробка, в которой застряли старые «Лады»; в хвосте стоял одинокий «лендровер».

— Батюшка, вернитесь! — доносился до меня призыв Тимофея. — Вам незачем волноваться! У нас в машине «Ативан». «Ативан»!

Я уселся на асфальт возле третьего фонарного столба. Крепости, купола и шпили города предназначались либо для кого-то меньше меня, либо для кого-то больше меня. Но поймите меня: я искал что-то среднее. Я искал нормальную жизнь.

— Всему есть предел, — сказал я проезжавшим мимо «Ладам» и их изможденным пассажирам. — Всему есть предел, — прошептал я подростку, корчившемуся в карете «скорой помощи», неисправная сирена которой издавала какой-то пронзительный птичий крик — она звучала скорее похоронно, нежели предостерегающе.

Тимофей вышел из машины и теперь бежал ко мне с пузырьком лекарства в каждой руке. Я вынул мобильник и набрал номер Алеши-Боба. Был вечер понедельника, и я знал, что услышу на другом конце мешанину звуков «Клуба 69».

— Да! — закричал Алеша, перекрывая шум.


«Клуб 69» — это клуб геев, однако все, кто может себе позволить входную плату три доллара, появляются там в течение недели. Если отставить в сторону гомосексуализм, то это самое нормальное место в России — здесь не встретишь ни дебильных головорезов в кожаных прикидах, ни скинхедов в черном — только дружелюбные геи и богатые домохозяйки, которые их любят. Этот клуб заставляет вспомнить популярную фразу, которой обмениваются американские эмигранты: «цивилизованное общество».

Алеша-Боб и его Светлана сидели под статуей Адониса, наблюдая, как капитан подводной лодки пытается продать свою молодую команду группе немецких туристов-геев. Семнадцатилетние мальчишки неловко старались прикрыть свою наготу, в то время как пьяный капитан рычал на них, приказывая показать свой драгоценный товар и «встряхнуть его, как мокрая собака». Полагаю, и цивилизованному обществу есть свой предел.

— Мне нужно уехать из России, — сказал я Алеше-Бобу. — Всему есть предел.

— Да, чудесно, — ответил Алеша-Боб. — Но почему именно сейчас?

Я представил свое будущее с Любой. Покупка мебели в Москве, в ИКЕА. Любовь под оранжевым одеялом, когда она будет называть меня «папочкой». Ужин под огромным портретом моего отца, написанным маслом; обед под осуждающим взглядом Папы, глядящим на меня с черно-белой фотографии. И наконец, двое богатых и несчастных детей: пятилетний мальчик в гангстерском костюме от «Дольче и Габбана» и его младшая сестричка в прикиде из кожи аллигатора. А вокруг нас — хихикающие слуги, распадающаяся инфраструктура, хнычущие бабушки… Россия, Россия, Россия…

Но как же мне все это объяснить Алеше-Бобу? Санкт-Ленинбург — его площадка для игр. Его сбывшаяся пьяная мечта.

— Ты удираешь, потому что сегодня трахнул Любу? — спросила Светлана.

— Это правда? — заинтересовался Алеша-Боб. — Ты поимел старушку Бориса Вайнберга?

— Нет, ты видишь, в каком городе мы живем? — воскликнул я. — Я поимел ее всего три часа назад. Нам не следует давать слугам мобильники. Вероятно, сейчас об этом уже сплетничают в Интернете.

— Я согласна с тобой, Миша, — заявила Светлана. — Тебе следует уехать. Я все время твержу этому идиоту, — она указала на Алешу-Боба, — что нам тоже нужно отсюда выбираться. В Бостонском университете есть годичная программа по пиару на степень магистра. У них есть лаборатория, где можно пройти практику в качестве администратора местных неприбыльных предприятий. Я могла бы поработать с Бостонским балетом! Я могла бы продемонстрировать свое образование и ум и заработать на жизнь респектабельным способом. Я бы показала этим американцам, что не все русские женщины — шлюхи.

— Ты только ее послушай, — обратился ко мне Алеша-Боб. — Бостонский балет. А чем тебе нехорош наш Кировский театр? Он был достаточно хорош для Барышникова, нет?

— Ты просто хочешь прожить здесь всю жизнь, Алеша, — сказала Света, — потому что в Америке ты — никто.

— Шш-ш! Смотрите-ка, кто здесь, — прервал ее Алеша-Боб. — Убийца.

Капитан Белугин, отирая вспотевшее лицо рукавом зеленой рубашки от «Армани», трусцой направился к нашему столику. Он выглядел старше, чем на похоронах Папы, и уши его свисали как капустные листья.

— Алле, братья, — сказал он, рухнув на стул. — Света, как вы поживаете, красотка? Ну, мы все, как я вину, любители «Клуба 69». И что с того? Нет ничего плохого в том, чтобы быть голубым. Иногда мне нравится какой-нибудь мальчик. Они менее волосатые, чем моя жена. И более женственные. Эй, Сережа! — Он помахал юному херувиму, наливавшему водку из какого-то помойного ведра. — Неси-ка его сюда, дружок.

— Ну, мой Алеша не педераст, — заявила Светлана. — Он просто ходит в «Клуб 69» из-за здешней атмосферы. И ради контактов.

— Привет, Сережа, — приветствовал я дружелюбного парня. — Как жизнь?

— Сережа — номер один, настоящая любовь навеки, я создан для тебя, — сказал Сережа по-английски, профессиональным жестом послав мне воздушный поцелуй.

— Сережа уезжает в Таиланд с богатым шведом, — сообщил капитан Белугин, а Сережа застенчиво нам улыбнулся, как мартышка-альбинос. Он налил нам водки с помощью мензурки — по сто грамм каждому. — Остерегайся там тараканов, — посоветовал ему Белугин. — Они вот такие… — Он раскинул руки, продемонстрировав нам пятна пота под мышками.

Вильнув на прощанье задом, Сережа нас покинул.

— Хороший мальчик, — заметил Белугин. — Мы могли бы использовать его в органах. Они тут такие чистенькие. Гигиена. Мораль начинается с гигиены. Вы только посмотрите на немцев. — Мы взглянули на группу немецких туристов, которые были средних лет. Они швыряли немецкие марки в наших юных соотечественников, приобщая нас к цивилизации. Снизу донеслись оглушительные приветственные возгласы: на первом этаже начиналось шоу. Педики при всех советских регалиях орали пионерские песни нашей юности. Я нашел, что это шоу определенно ностальгическое.

— Хотелось бы мне покинуть эту глупую страну, как Сережа, — сказал я.

— А почему вы не можете это сделать? — спросил Белугин.

— Американцы не дадут мне визу, потому что, как они говорят, мой папа убил того парня из Оклахомы. А Евросоюз тоже не впустит никого из Вайнбергов.

— Ах! — воскликнул Белугин. — Почему вы хотите уехать на Запад, молодой человек? Все изменится для нашего народа, вы только подождите.

Через каких-нибудь пятьдесят лет, уверяю вас, жизнь здесь станет даже лучше, чем в Югославии. Вы знаете, Миша, я был в Европе. Улицы там чище, но нет русской души. Вы знаете, о чем я говорю? Вы можете просто сидеть с человеком в Копенгагене и смотреть ему в глаза над стаканом с выпивкой, и вдруг — раз! — вы уже братья навек.

— Пожалуйста, — сказал я. — Я хочу… я хочу…

— Ну конечно вы хотите, — согласился капитан. — Что за молодой человек вы были бы, если б не хотели? Я вас вполне понимаю. Мы, старики, тоже когда-то были молодыми, не забывайте!

— Да, — подтвердил я, следуя его логике. — Я молод. Поэтому я хочу.

— Тогда позвольте мне вам помочь, Миша. Видите ли, я родом из Республики Абсурдсвани, страны масла и винограда. Абсурдистан, как нам нравится называть наш край. Во мне русская кровь, но я также знаю обычаи бесчестного народа свани — этих южных черножопых, этих кавказских кретинов. Итак, один из моих друзей в городе Свани — советник бельгийского посольства. Весьма образованный и благопристойный европеец. Вот я и подумал: а не мог бы он за небольшую сумму устроить вам гражданство во фламандском королевстве?..

— Похоже, это разумная идея, — одобрил Алеша-Боб. — Как ты считаешь, Миша? Если ты получишь бельгийский паспорт, то сможешь путешествовать по всему континенту.

— Может быть, Руанна приедет ко мне жить, — сказал я. — Может быть, я смогу увести ее у Джерри Штейнфарба. В Бельгии полно шоколада, верно?

— Мы могли бы полететь в Абсурдистан на следующей неделе, — предложил Алеша-Боб. — Мне принадлежит там филиал «Эксесс Голливуд». В понедельник есть прямой рейс «Аэрофлота» в Абсурдистан.

— Я не летаю «Аэрофлотом», — возразил я своему другу. — Я пока что не хочу умирать. Мы полетим самолетом Австрийских авиалиний через Вену. Я заплачу за все.

Я уже представлял себе, как сижу в шикарном бельгийском кафе, наблюдая, как мультикультурная женщина ест сосиску. Случается ли такое в Брюсселе? В Нью-Йорке такое частенько случалось.

— Итак, Белугин, — обратился Алеша-Боб к капитану. — Во сколько обойдется Мише бельгийский паспорт?

— Сколько это будет стоить? Нисколько, нисколько. — Капитан Белугин отмахнулся от этого вопроса рукой. — Ну, почти нисколько. Сто тысяч долларов для моего бельгийского друга и сто тысяч для меня — в качестве комиссионных.

— Я хочу взять с собой слугу, — сказал я. — Мне нужна бельгийская рабочая виза для Тимофея.

— Ты берешь своего слугу? — переспросил Алеша-Боб. — Ты настоящий европеец, граф Вайнберг.

— Иди на khui, — ответил я. — Мне бы хотелось увидеть, как ты стираешь свои собственные носки, — как я когда-то стирал свои в Нью-Йорке вместе с моей любимой девушкой из рабочего класса.

— Мальчики, — остановил нас капитан Белугин, — нет ничего проще рабочей визы. Еще двадцать тысяч мне и двадцать тысяч месье Лефевру из бельгийского посольства. Вы сразу же подружитесь с Жан-Мишелем. Он любит сбивать местных жителей своим «пежо».

— Переведены ли деньги Олега Лося на Мишины офшорные счета? — спросил Алеша-Боб.

— У Миши около тридцати пяти миллионов долларов на Кипре, — ответил Белугин, разглядывая свои желтые ногти. Очевидно, его не слишком впечатлили остатки тщательно сбереженного состояния Любимого Папы — заброшенные фабрики, незаконно присвоенные концессии на добычу природного газа, пресловутая «ВайнБорг Эйр» (авиалиния без единого самолета, но со множеством стюардесс) и, конечно, имеющее дурную репутацию кладбище для новых русских евреев.

Честно говоря, на мой взгляд, это были небольшие деньги. Давайте-ка подсчитаем. Мне было тридцать, а, согласно официальной статистике, продолжительность жизни мужчины-россиянина составляет в среднем пятьдесят шесть лет, так что мне, вероятно, предстояло прожить еще около двадцати шести лет. Делим тридцать пять миллионов на двадцать шесть лет и получаем примерно 350 000 долларов в год. Для Европы это не так уж много, но я бы мог существовать на эти деньги. Черт побери, я жил в Нью-Йорке всего на 200 000 долларов в год, когда был молод, — правда, тогда мне не нужно было кормить слугу и я часто отказывал себе в некоторых удовольствиях (к примеру, у меня никогда не было воздушного шара с горячим воздухом или бунгало на Лонг-Айленде).

Но кого беспокоит моя бедность! Впервые за целую вечность я ощутил, как поток чистой радости омывает мою изнуренную печень и прокопченные легкие. Передо мной маячила свобода.

Я вспомнил, как вырывался в детстве из Ленинграда, каждый год отправляясь на поезде в летнюю поездку в Крым. О, благословенные воспоминания о маленьком Мише, высунувшемся из вагонного окна! Мимо проползает русский пейзаж, природа подступает к железнодорожным путям, и одинокая осина вдруг хлещет Мишу веткой по любопытной мордашке. Я всегда знал, что скоро лето, когда мама вынимала мою измятую панамку и пела мне импровизированную песенку:

Миша-Медведь,
Хватит реветь!
Устали все мы
От долгой зимы.

Да, я устал от нее, мамочка! Я улыбнулся и икнул в стакан с водкой. Как чудесно было жить, зная, что на следующей неделе я последую в том направлении, куда скачет бронзовая кобыла Петра Великого. Я осуществлю мечту каждого образованного молодого русского. Я уеду за кордон.

— Я хочу, чтобы вы сделали вот что, — сказал капитан Белугин. — Как только вы приземлитесь в Абсурдистане, отправляйтесь в «Парк Хайятт» города Свани и поговорите с Ларри Зартарьяном, менеджером. Он все организует. Вы и оглянуться не успеете, как станете бельгийцем.

— Бельгия, — задумчиво произнесла Света. — Ты счастливый человек.

— Ты — большая космополитическая шлюха, — сказал Алеша-Боб, — но я тебя люблю.

— Вы предаете свою страну, но что поделаешь? — заметил капитан Белугин.

Я задумался над их словами и поднял тост за себя.

— Да, что тут поделаешь? — сказал я. — Всему есть предел.

Зазвенели стаканы. Мое будущее определилось. Я выпил водки и почувствовал себя облагороженным. Конечно, бросая ретроспективный взгляд, я могу сейчас сказать: я заблуждался относительно всего. Семья, дружба, совокупление, будущее, прошлое, даже настоящее, моя главная опора… даже тут я ухитрился впасть в ошибку.

Глава 13 МИША-МЕДВЕДЬ ГОТОВ ВЗЛЕТЕТЬ

Я собрал своих слуг и объявил, что они свободны. Они сразу же начали плакать в фартуки и рвать на себе волосы.

— Разве вы не можете уехать куда-нибудь в провинцию? — спросил я. — Неужели вы не устали от городской жизни? Будьте вольными!

Как оказалось, проблема заключалась в том, что у них нет денег, а их провинциальные родственники их не примут. Так что вскоре они станут бездомными и им грозит голодная смерть, а тут еще начнется ужасная русская зима. Итак, я дал каждому по 5 000 долларов, и они бросились мне на шею.

Растроганный собственной щедростью, я позвал Светлану и художника Валентина, который все еще стоял лагерем у меня в библиотеке вместе со своими Наоми и Руфью.

— Я основываю благотворительный фонд под названием «Мишины дети», — сказал я. — Я выделяю два миллиона долларов в помощь детям города, в котором я родился.

Они глядели на меня искоса.

— Это Санкт-Петербург, — пояснил я.

Снова никакой реакции.

— Света, ты упомянула, что хочешь поработать на неприбыльное агентство. Вот твой шанс. ТЫ будешь исполнительным директором. Доставишь самолетом двадцать прогрессивных социальных работников из Бруклина, и пусть они работают над самыми трудными детьми. Валентин, ты будешь художественным руководителем. Будешь внушать детям, что спасение — в веб-дизайне, а также в клинической социальной работе. Ваше жалованье составит восемьдесят тысяч долларов в год (чтобы читатель мог сравнить, скажу, что средняя зарплата в Петербурге — 1800 долларов в год).

Света сказала, что хочет переговорить со мной наедине.

— Это большая честь для меня, — начала она, — но, думаю, глупо доверять Валентину такое ответственное дело. Я знаю, он работает на Алешу и занимается дизайном веб-сайта для него, но он также и лишний человек, как ты считаешь?

— Мы все лишние люди, — заметил я, вспомнив Тургенева.

Я пожал ей руку, три раза поцеловал плачущего Валентина, попрощался с его проститутками, затем в последний раз вызвал моего шофера. Было раннее утро понедельника, народ все еще боролся с похмельем, но Петербург выглядит особенно великолепным, когда на улицах безлюдно. Дворцы на Невском проспекте, желая надлежащим образом со мной проститься, стряхнули с себя пыль и, казалось, кивали мне; каналы текли как-то особенно романтично, надеясь превзойти друг друга; луна исчезла, а солнце взошло, дабы продемонстрировать и ночной, и дневной пейзажи. Однако я оставался бесстрастным. «Вперед, ни шагу назад», — сказал я, умывая руки. Мы прибыли в смешной аэропорт — чудовищное бежевое сооружение, где чувства западных туристов оскорбляют сотнями различных способов. Вообще-то такой крохотный аэропорт скорее подходит для Монтгомери, штат Алабама, нежели для города с пятимиллионным населением. На таможне я стал свидетелем печальной сцены: Слава, сын Тимофея, плакал на шее у отца.

— Я вызову тебя, сынок, — обещал мой слуга, гладя молодого человека по лысеющей голове. — Ты присоединишься ко мне в Брюсселе, и мы весело заживем вместе. Возьми мой паровой утюг «Дэу».

— Не нужна мне никакая Брюссель, — ответил Слава, плюнув себе в руку. Было совершенно ясно, что он никогда не слышал о столице Бельгии. — Мне нужен мой папа.

Я ему сочувствовал — мне тоже нужен был мой папа.

Самолет Австрийских авиалиний робко остановился у входа. По странному капризу географии, Петербург находится всего в сорока минутах полета от ультрасовременного города Хельсинки — северо-восточного бастиона Европейского Союза. После того, как мы взошли на борт и самолет, протащившись по изрытой колеями взлетной полосе, поднялся в воздух, мы посмотрели вниз, на страну под нами, на странные контуры дряхлых фабрик. Я хотел было обратиться с прощальной речью к стране, которая вскормила меня кислым молоком из холодного соска, а затем слишком долго не выпускала из своих толстых рук, покрытых веснушками. Но не успели мы оглянуться, как Россия исчезла.

Тимофея отослали в эконом-класс, а мы с Алешей-Бобом уселись в первом классе. Было еще утро, так что мы ограничились ирландским кофе и легкой закуской, состоявшей из шотландской семги и блинчиков. Обхватив живот обеими руками, я прислонил свой токсичный горб к спинке удобного широкого кресла и вздохнул от удовольствия. Думаю, никто на свете не был так радостно взволнован оттого, что пролетает в самолете над Польшей. Я схватил нож для масла и вызвал Алешу-Боба на шуточную дуэль. Мы скрестили столовые ножи, звеня ими, и немного пофехтовали. Друг разделял мою радость, но других пассажиров первого класса, по-видимому, ничуть не забавляло наше ребячество. Даже в такое раннее утро бизнесмены многих национальностей одной рукой работали на лэптопах, а другой намазывали «нутеллу» на блинчики, перешептываясь со своими спутниками о том, как лучше разрезать на куски вырождающуюся промышленность России и как снискать расположение какого-нибудь американского совместного фонда.

И тут я заметил хасида.

«Не задирайся», — сказал я себе, зная, что в конце концов не смогу придержать язык. Ему было за тридцать, он был прыщавый, с куцей бородкой, как все они, с красными глазами, круглыми, как монеты. Из-под мягкой шляпы выглядывал полумесяц ермолки. Вряд ли он действительно купил билет первого класса, так что тут, возможно, сработала какая-то хитроумная схема — с этими людьми никогда не знаешь, чего ждать.

Над хасидом склонилась стюардесса, уговаривая съесть кошерную трапезу, приготовленную специально для него: куриную печень на гренках. Хасид все время мигал, пялясь на бюст юной австриячки, но был непреклонен в вопросе о печенке.

— Должен быть сертификат, — гнусавил он суровым тоном. — Есть много видов кошерного. Где сертификат?

— Нет, это кошерное, сэр, — настаивала стюардесса. — Ее ели многие евреи. Я видела, как они ее ели.

— Мне нужны доказательства, — продолжал ныть хасид. — Где мои доказательства? Где сертификат? Мне нужно подтверждение раввина. Покажите мне доказательства, и я это съем.

В конце концов стюардесса ушла, и тогда этот кретинский хасид извлек из черного бархатного мешочка банку тунца, майонез и кусок мацы. Облизнув толстые губы, он сгорбился и с видимым усилием открыл консервы. Затем с таким видом, будто он углублен в бесконечную молитву, хасид начал задумчиво смешивать тунца с майонезом, медленно раскачиваясь. Я наблюдал за ним примерно четыреста километров воздушного пространства — он смешивал майонез с тунцом, затем тщательно намазывал на хрупкую мацу. Каждый раз, как мимо проходила стюардесса, он загораживал свою еду от ее тевтонской попки. «Твердый австрийский зад, — казалось, говорил он себе, — нельзя смешивать с кошерным тунцом».

Мне хотелось его убить. Позволено ли мне, еврею, питать подобные чувства, на которые не имеет права нееврей? Означает ли презрение к этому человеку, с которым меня не связывает ничего, кроме крови, ненависть к самому себе?

Хасид начал бормотать в свою бородку благодарственные слова за эту роскошную трапезу, затем с хрустом вгрызся в мацу с тунцом. От мысли о дешевой рыбе, соприкоснувшейся с грязной изнанкой его рта, меня затошнило. Поскольку я сидел через четыре ряда от вонючего хасида, до меня не мог доходить запах, но воображение создает свои собственные запахи. Я не мог больше молчать.

— Фройляйн, — позвал я стюардессу, которая подошла легкой походкой и одарила меня всего лишь улыбкой бизнес-класса, продемонстрировав только передние зубы. — Я ужасно оскорблен этим господином хасидом, и мне бы хотелось, чтобы вы попросили его убрать эту жуткую еду. Это первый класс. Я надеялся, что здесь будет цивилизованная публика. Это же не путешествие в Галицию году этак в 1870-м.

Стюардесса полностью открыла рот. Она подняла перед собой руки, словно защищаясь. Я заметил, как форма обтягивает ее ладные бедра.

— Сэр, — прошептала она, — мы разрешаем нашим пассажирам брать с собой еду в самолет. Этого требует их религия, верно?

— Я еврей, — сказал я. — Я той же веры, что и этот человек. Но я бы никогда не стал есть такое в первом классе. Это варварство! — Я повысил голос, и хасид вытянул шею, чтобы на меня взглянуть. Он был потный, с влажными глазами — как будто только что вышел из молельного дома.

— Спокойно, Папаша Закусь, — увещевал меня Алеша-Боб. — Остынь.

— Нет, я не стану остывать, — ответил я своему другу. И снова обратился к стюардессе: — Я покровитель мультикультурализма в большей степени, нежели кто-либо еще в этом самолете. Отвергая ваши куриные печенки, этот человек демонстрирует самую ханжескую форму расизма. Он плюет нам всем в лицо! Особенно мне.

— Ну вот, начинается, — прошептал Алеша-Боб. — Поместите Мишу в западную обстановку — и он тут же начинает выступать.

— Я еще не выступал, — прошипел я. — Ты поймешь, когда я начну выступать. — Стюардесса извинилась за причиненное мне неудобство и сказала, что позовет начальство. Вскоре появился высокий австриец, смахивавший на гомосексуалиста, и объявил, что он начальник хозяйственной части или что-то в этом роде. Я высказал свое недовольство.

— Это очень затруднительная ситуация, — начал начальник хозчасти, глядя себе под ноги. — Мы…

— Австрийцы, — докончил я за него фразу. — Я знаю. Это чудесно. Я снимаю с вас вашу ужасную вину. Но тут дело не в вас, а в нас. Хороший еврей против плохого. Терпимость против нетерпимости. Поддерживая хасида, вы увековечиваете свое собственное преступление.

— Извините, — вмешался хасид, поднимаясь на ноги, — он был потрясающего роста для хасида: почти семь футов. — Я не мог не услышать…

— Пожалуйста, сэр, сядьте, — обратился к нему начальник хозчасти. — Мы всё уладим.

— Да, конечно, носитесь со своим хасидом, — сказал я и встал, слегка толкнув начальника животом. — Если вы так обращаетесь с пассажирами первого класса, я пойду в эконом-класс и сяду там с моим слугой.

— Ваше место здесь, сэр, — возразила стюардесса. — Вы за него заплатили. — Между тем начальник хозчасти махал своими изящными ручками, призывая меня покинуть его золоченое царство. Алеша-Боб смеялся над моей глупостью, похлопывая себя по лбу, чтобы показать, что у меня не все дома.

И он был прав: у меня действительно не все были дома.

— Это из-за вас я не мужчина, — плюнул я в хасида, проходя мимо его ряда. — Вы отняли у меня мою лучшую часть. Отняли то, что имело значение. — Перед тем как выйти из салона, я повернулся, чтобы обратиться к пассажирам первого класса: — Если среди вас есть собратья-евреи, опасайтесь мобильного mitzvah. Опасайтесь обрезания в зрелом возрасте. Опасайтесь легковерия. Хасиды не такие, как мы. Даже не думайте об этом. — С этими словами я откинул занавеску и вышел из салона. Я не рискну очеловечивать хасида из первого класса, детально описывая средневековый ужас на его бледном лице — этот вечный страх, искажающий черты моего народа.

Очутившись в тесном салоне эконом-класса, возле вонючего туалета, я нашел себе место рядом с Тимофеем.

— Что вы делаете, батюшка? — прошептал он. — Почему вы здесь? Вам здесь не место! — И в самом деле, место в австрийском эконом-классе не было рассчитано на мой размер. Кончилось тем, что мой зад оказался там, где должна располагаться спина, а ладони были прижаты к спинке переднего сиденья.

— Я здесь из принципа, — ответил я слуге, погладив его по голове с густыми, как у женщины, волосами. — Я здесь, потому что жид попытался запятнать мою честь.

— Есть евреи и есть жиды, — сказал Тимофей. — Это все знают.

— В наши дни нелегко быть культурным человеком, — заметил я. — Но со мной все в порядке. Посмотри в окно, Тима. Эти горы, возможно, Альпы. Тебе бы хотелось когда-нибудь увидеть Альпы? Ты бы мог устроить там пикник со своим сыном.

Я прочел во взгляде Тимофея такое неверие, что мне стало его жаль. И жаль себя. В самолете было столько грусти для нас обоих!

Хорошей грусти, как говорят американцы.

Глава 14 КАСПИЙСКАЯ НОРВЕГИЯ

Мы приземлились в венском аэропорту, проехав мимо главного стеклянного здания и подрулив к какому-то неказистому сооружению, стоявшему в сторонке и предназначенному для рейсов в такие места, которые еще не совсем Европа: например, в Косово, Тирану, Белград, Сараево и мой родной Санкт-Ленинбург. Нам подали два автобуса, один — для пассажиров первого класса и бизнес-класса, второй — для всех остальных. Я наблюдал из окна за тем, как изворотливый хасид первым прорывается в автобус первого класса, прижимая к груди бархатный мешочек с тунцом, словно там были бриллианты. Позорище!

Спускаясь по трапу, я с наслаждением вдохнул чудесный воздух Европейского Союза, прежде чем войти в здание аэропорта, пропитанное запахом табачного дыма от сигарет. Здесь мои югославско-советско-монгольские собратья с несчастным видом ждали своего рейса обратно в Татарстан. Я попытался пробраться в главное здание, но не тут-то было: нужно было пройти мимо иммиграционной стойки, и вы должны были предъявить нормальный европейский паспорт, прежде чем вам позволят купить сигареты дьюти-фри или опорожнить кишечник над последней моделью австрийского унитаза. Скоро, очень скоро у меня будет бельгийский паспорт. Недостаточно скоро, должен я вам сказать.

Алеша-Боб коротал время до следующего рейса, потешаясь над моей антихасидской кампанией и делая из моих волос пейсы. Я уворачивался, но он более быстрый и ловкий, чем я, так что к тому времени, когда объявили посадку на наш самолет, направлявшийся в город Свани, ему удалось сделать мне премилые пейсы.

Когда объявили посадку, люди с оливковой кожей устремились к выходу, и вскоре толпа усатых мужчин и их хорошеньких смуглых жен с огромными сумками уже осаждала несчастный персонал Австрийских авиалиний. Так я впервые познакомился с толпой Абсурдистана — точной копией советской очереди за колбасой, подогреваемой природными инстинктами восточного базара.

— Успокойтесь, леди и джентльмены! — закричал я, когда молодые волосатые мужчины начали от меня отталкиваться, по-видимому используя мою массу, чтобы пробраться в первые ряды. — Вы думаете, что в самолете кончились места? Ради бога, мы же в Австрии!

Как только абсурдистанцы разместились в самолете, они сразу же начали распаковывать свои многочисленные покупки и обмениваться обувью через проход. Однако эта суета в салоне первого класса не раздражала меня так, как поведение хасида в предыдущем рейсе, — возможно, потому, что хасид принадлежал к моему племени, а единственный шанс увидеть абсурдистанцев в Санкт-Петербурге предоставляется на рынке, когда ищешь какой-нибудь роскошный цветок в середине зимы или хочешь приобрети экзотического мангуста в качестве домашнего зверька. Я не хочу очернить абсурдистанцев — или как там они себя называют. Они — находчивые и умные представители древней торговой культуры, что, вместе с большим количеством нефти у их побережья, объясняет, почему их страна — самая успешная из наших бывших советских республик. Так называемая каспийская Норвегия.

Я повернулся к окну, чтобы взглянуть на Дунай, над которым пролетал наш самолет. Аккуратные австрийские домики с остроконечными крышами и бассейнами во дворах сменились многоквартирными домами, окружавшими приземистый замок Братиславы, в свою очередь уступившей место меланхоличному Будапешту (я даже смог разглядеть здание парламента, построенное в конце века, на стороне Пешта, и старое государственное здание на стороне Буды); наконец внизу обозначился балканский пейзаж, разоренный войной: разрушенные бомбежкой дома, города, взорванные мосты, домики с оранжевыми крышами, лепившиеся друг к другу, так что напоминали коралловые рифы. «Я делаю шаг назад, чтобы хорошенько разбежаться и перепрыгнуть через границу», — утешал я себя. Когда Запад сменился другой временной зоной, стюардесса компенсировала это, подав роскошный салат с перепелами; карта вин также предлагала приятные сюрпризы, особенно по части портвейна.

— Я буду скучать по тебе, Закусь, — сказал Алеша-Боб, выпив стакан вина сорокалетней выдержки. — Ты — мой лучший друг.

— Я уже становлюсь сентиментальным, — вздохнул я.

— Бельгия тебе подходит, — заметил мой друг по-английски. На этом языке мы говорили, когда оставались наедине, — на нем мы дурачились. — Там нечего делать. Не с кем сражаться. Там ты не будешь вести себя так, будто спятил. Умеришь свои эмоции. Я просто не могу поверить, что ты действительно основал фонд «Мишины дети» и нанял Валентина и Светлану, чтобы они им управляли.

— Помнишь девиз Эксидентал-колледжа? «Ты думаешь, что один человек может изменить мир? Мы тоже так думаем».

— А разве мы не потешались над этим девизом, Закусь, — каждый божий день?

— Наверное, я взрослею, — произнес я самодовольным тоном. — Может быть, в Брюсселе я получу докторскую степень по мультикультурным исследованиям. Может быть, тогда я стану лучше выглядеть в глазах генералов из СИН.

— О чем это ты, черт побери, толкуешь?

— Они любят мульти…

— Ш-ш, — прошипел Алеша-Боб, поднося палец к губам. — Сейчас тихий час, Миша.

Наш самолет приближался к городу Свани. При свете раннего вечера мы увидели зеленую гористую местность, окруженную участками пустыни, а еще там были какие-то выбоины, заполненные чем-то жидким, напоминавшим испражнения больного гастритом. Чем ниже мы опускались, тем явственнее становилась битва между горами и пустыней. Пустыня была испещрена озерами, переливавшимися всеми цветами радуги из-за промышленных отходов; порой озера были окружены синими куполами — это были не то мечети, не то маленькие нефтеперерабатывающие заводы.

Я не сразу осознал, что мы добрались до основного водного массива и что тусклая серая лента — это Каспийское море. Нефтяные вышки соединяли береговую линию с пустыней, а в море виднелись нефтяные платформы, связанные трубопроводами.

Мы быстро спускались в этот апокалипсис. Очевидно, я неверно судил не только о границах моря, но и о глубине местного неба, которое словно обрушивалось под нами, видимо верно оценив груз денег, прибывший из Европы, и ожидая, что долларовые купюры и евро скоро хлынут на правящий класс, как снежная лавина.

Когда самолет совершил посадку, деревенские жители в эконом-классе зааплодировали, радуясь безопасному приземлению, что характерно для третьего мира; мы же в первом классе предпочли держать руки на коленях. Мы проехали мимо плаката. Три стильных тинейджера — рыжеволосая красотка, азиатская куколка и юный негр — критически разглядывали нас своими пустыми красивыми глазами. «МНОГОЦВЕТНЫЙ ФЛАГ БЕНЕТТОНА ПРИВЕТСТВУЕТ ВАС В ГОРОДЕ СВАНИ», — гласила надпись на плакате.

Недавно построенное здание аэропорта продолжало эту прогрессивную тему: оно походило на монгольскую юрту, сделанную из тонированного стекла и рифленого железа; кое-где виднелись трубы — дизайн, характерный для стран, богатых полезными ископаемыми: они мечутся между восточной экзотикой и западной обезличенностью. Внутри здание представляло собой прохладный железный сарай, наполненный запахами от прилавков с косметикой и от лотков, где продавали свежеиспеченные багеты и самые изысканные йогурты. Интерьер украшали маленькие флажки стран мира и огромный флаг «Майкрософта» — они свисали со стропил, напоминая, что все мы — граждане земного шара, которые любят путешествия и компьютеры.

Однако абсурдистанцы еще не привыкли к новому всемирному порядку. Не обращая внимания на соблазны современности вокруг них, они ринулись к паспортному контролю, что-то выкрикивая на своем непонятном местном наречии и толкая друг друга сумками. У Алеши-Боба была абсурдистанская многоразовая виза, ставившая его в привилегированное положение, в то время как мы с Тимофеем вынуждены были стоять в бесконечной очереди для иностранцев, ожидая, пока нас сфотографируют для визы.

Но помощь не замедлила явиться. Группа толстяков в синих рубашках с эполетами величиной с кирпич уже кружила вокруг меня, осматривая мою тушу теплыми южными глазами. Да будет вам известно, что я тучный, но привлекательный: голова моя пропорциональна торсу, а жир распределен равномерно по всему телу (за исключением обвислого зада). А вот эти ребята из Абсурдистана, как большинство толстяков, походили на огромные шатры, и головки у них были крошечные. У одного из них на груди болталась камера.

— Простите меня, — спросил он по-русски — на общем языке всей бывшей советской империи, — какой вы национальности?

Я печально продемонстрировал русский паспорт.

— Нет, нет, — рассмеялся толстяк. — Я имею в виду национальность.

— Еврей, — ответил я, похлопав себя по носу: до меня дошло, о чем он спрашивает.

Фотограф прижал руку к сердцу.

— Для меня это большая честь, — сказал он. — У еврейского народа долгая и мирная история в нашей стране. Они наши братья, и их враги — наши враги. Когда вы находитесь в Абсурдистане, то моя мать — ваша мать, моя жена — ваша сестра, и в моем колодце всегда найдется для вас вода.

— О, спасибо, — ответил я.

— Еврей не должен ждать в очереди, чтобы его сфотографировали. Позвольте мне сделать это для вас прямо сейчас. Улыбнитесь, мистер!

— Пожалуйста, снимите также моего слугу, — попросил я.

— Улыбнитесь, слуга!

Тимофей вздохнул и перекрестился. Мне вручили две маленькие фотографии.

— Вы помните, что я сказал насчет того, что моя мать — ваша мать? — спросил фотограф. — Ну так вот, к несчастью, наша мать в больнице, у нее цирроз печени и келоидный шрам на левом ухе. Нельзя ли…

Я уже приготовил несколько стодолларовых купюр на такой случай и сейчас дал одну из них фотографу.

— Сейчас мы должны встать в очередь за бланком на визу, — пояснил фотограф. — О, посмотрите! Мой коллега хочет с вами поговорить.

Еще более массивный мужчина с пышными усами и скверными зубами, переваливаясь, направился ко мне.

— Наверное, мы сородичи, — сказал он, погладив меня по животу. — Скажите, какой вы национальности?

Я ответил ему. Он прижал руку к сердцу и сказал, что у еврейского народа долгая и мирная история в Абсурдистане и что мой враг также и его враг, а его мать — моя мать, и его жена — моя сестра. Упомянул он также про воду из своего колодца, которую я могу пить сколько угодно.

— Почему еврей должен стоять в очереди за бланком заявления для визы? — удивился он. — Вот! Возьмите!

— Вы очень добры, — сказал я.

— Вы очень еврей. В самом лучшем смысле. Затем мне поведали, что моя сестра (то есть его жена) страдает гастритом и женской болезнью. Да, подумал я, двести долларов пройдут долгий путь, прежде чем их употребят на ее лечение. — А теперь вы должны занять очередь, чтобы заполнить заявление на визу. Но посмотрите! Мой коллега хотел бы вам помочь в этом вопросе.

Толстяк постарше подошел ко мне, пыхтя как паровой двигатель. Я далеко не сразу понял, что он пытается общаться со мной на русском. Я уловил слова насчет воды из его колодца, а также сентенцию о том, что еврей не должен стоять в очереди.

— Позвольте вам помочь заполнить бланк, — предложил этот человек, вынимая ручку и разворачивая устрашающий бланк на визу в четыре страницы. — Ваша фамилия?

— Вайнберг, — ответил я. — Пишется так, как произносится. «Вэ»… «а»…

— Я знаю, как это пишется, — сказал старик. — Ваше имя?

Я ответил. Он записал, затем начал, прищурившись, изучать сочетание «Вайнберг» и «Михаил». Потом перевел взгляд на мое туловище и мягкие красные губы.

— Вы сын Бориса Вайнберга? — спросил он.

— Покойного Бориса Вайнберга, — печально ответил я, и на глазах у меня выступили слезы. — Его взорвали фугасом на Дворцовом мосту. У нас есть видеозапись и все такое.

Старик свистнул своих коллег.

— Это сын Бориса Вайнберга! — закричал он. — Это Маленький Миша!

— Маленький Миша! — завопили в ответ коллеги. — Ура! — Они перестали выкачивать деньги из ошеломленных иностранцев и подтянулись ко мне, шлепая сандалиями по мрамору. Один из них поцеловал мне руку и прижал ее к своему сердцу.

— Он вылитый отец.

— Да, и эти большие губы!

— И массивный лоб.

— Типичный Вайнберг.

— Что вы здесь делаете. Маленький Миша? — спросили меня. — Вы приехали из-за нефти?

— А зачем же еще он мог сюда приехать? Из-за пейзажа?

— Честно говоря… — начал я.

— А вы знаете, Маленький Миша, что ваш отец однажды продал восемьсот килограммов шурупов «КБР»! Он был кем-то вроде субподрядчика. Нагрел их на пять миллионов! Ха-ха-ха!

— Что такое «КБР»? — осведомился я.

— «Келлог, Браун и Рут», — хором ответили мои новые приятели, пораженные тем, что я не знаю такую фирму. — Филиал «Халлибертон».

— О, — произнес я, но моя презрительно скривленная верхняя губа выдавала мое невежество.

— Американская нефтяная компания, — пояснили мне. — «КБР» управляет половиной страны.

— И мой отец их обманул? — весело спросил я.

— Еще и как! Он сделал их действительно по-еврейски!

— Мой отец был великим человеком, — сказал я со вздохом. — Но я приехал сюда не из-за нефти.

— Маленький Миша не хочет бизнес своего отца.

— Он сложен и меланхоличен.

— Это верно, — согласился я. — Ребята, а откуда вам это известно?

— Мы люди Востока. Мы знаем все. А то, что не знаем, чувствуем.

— Вы хотите купить бельгийское гражданство у Жан-Мишеля Лефевра из бельгийского консульства?

Я качал тревожно озираться, от души желая, чтобы рядом был Алеша-Боб.

— Возможно, — ответил я.

— Ловкий парень. Это не шутка — иметь русский паспорт.

— Ваш папа когда-нибудь упоминал нашу маленькую банду в аэропорту? — поинтересовался самый старший из них.

Остальные смотрели на меня выжидательно, и их животы соприкасались с моим, словно желая с ним познакомиться. Я стараюсь делать всех вокруг меня счастливыми, так что не обманул их ожиданий.

— Он говорил, что группа толстых жуликов грабит западных эмигрантов, — сказал я.

— Это мы! — воскликнули они. — Ура! Борис Вайнберг о нас вспомнил!

Старший из них приказал коллегам вернуть мне деньги, которые они у меня выманили. На наших с Тимофеем паспортах моментально появилась целая дюжина причудливых печатей, и нас проводили мимо службы иммиграции и мимо таможни на солнышко, где уже ждал Алеша-Боб со своим шофером.

Я плавился от зноя Абсурдистана, как будто попал в раскаленную печь. Во рту пересохло, и я чуть не отдал концы, прежде чем Тимофей засунул мою 325-фунтовую тушу в немецкий седан. «Да поможет мне Бог! — подумал я, когда включился кондиционер. — Помоги мне выжить в этом южном аду».

С самого начала меня совершенно не интересовала страна, в которую я попал. Ее вид в точности соответствовал моим собственным ощущениям: она была усталой. Пейзаж состоял из коричневато-серых озер, окруженных скелетами буровых вышек и современными куполами нефтеперерабатывающих заводов. Повсюду была колючая проволока и надписи, сулящие смерть тому, кто свернет с главной магистрали. Трейлеры с логотипом «Келлог, Браун энд Рут» виляли перед нашим автомобилем, и шоферы сигналили нам как безумные. Хотя у нас были закрыты окна, до нас доносилась вонь Абсурдистана: от него несло, как от потных подмышек орангутанга.

Я немного вздремнул — моему горбу было уютно на кожаном сиденье. Мы проехали мимо церкви, прелестной своей восточной простотой: она была прямоугольная и компактная, словно высеченная из одного куска камня.

— Я полагал, что это мусульманская страна, — сказал я Алеше-Бобу.

— Ортодоксально христианская, — объяснил Алеша-Боб.

— Нет, серьезно. Я всегда воображал их на коленях перед Аллахом.

— Тут две этнические группы, сево и свани. Обе христианские. Вон там — церковь свани.

— Откуда ты это знаешь, профессор?

— Ты знаешь, как выглядит стандартный православный крест? — Он нарисовал в воздухе крест: . — Ну вот, это крест свани. А крест сево выглядит вот так. — И он нарисовал в воздухе другой крест: .

— Это очень глупо, — заметил я.

— Это ты очень глуп, — сказал Алеша-Боб. Мы немного подурачились, и Алеша-Боб больно зажал одну из моих складок на бедре своими острыми локтями.

— Хозяин страдает от болей в бедрах, — предостерег Тимофей моего друга, мягко отстраняя его от меня.

— Хозяин страдает от многих вещей, — ответил Алеша-Боб.

Выглянув в окно, я заметил плакат, рекламирующий жилмассив под названием «Стоунпей». На подъездной аллее возле особняка из стекла и бетона стоял роскошный автомобиль. Канадский флаг над входом в особняк означал стабильность.

Затем в поле зрения попал плакат с тремя полуголыми темнокожими красотками, наклонившими свои силиконовые бюсты над пахом мужчины, облаченного в полосатую тюремную одежду Надпись гласила: «ПАРФЮМЕРИЯ 718: ЗАПАХ БРОНКСА В ГОРОДЕ СВАНИ».

Громко вздохнув, я отвернулся.

— Что теперь? — спросил Алеша-Боб.

— Ничего.

— Это из-за «Парфюмерии 718»? Ты все еще думаешь о Руанне и Джерри Штейнфарбе, не так ли?

Мы тихо сидели в машине, созерцая, как впереди пузырится и изнемогает от жары радужный пейзаж. Чувствуя мою боль, Тимофей запел песню, которую сочинил в честь моего нового гражданства. Вот единственный куплет, который я помню:

Мой славный батюшка, мой добрый батюшка,
Надумал в Бельгию он уезжать…
Мой славный батюшка, мой умный батюшка,
Он будет в Бельгии в снежки играть…

Город Свани устало прильнул к горному хребту. Мы ехали по поднимавшейся в гору дороге, прочь от серого изгиба Каспийского моря, пока не добрались до какого-то места под названием бульвар Национального Единства. И тут мы оказались, в известной мере, на главной улице Портленда, штат Орегон, США, где я покуролесил в молодости две недели. Мы проезжали мимо несомненно богатых магазинов — тут была и лавка, торговавшая кошмарными товарами в духе американского Диснейленда, и шикарный магазин под названием «Каспийский Джо» (ярко-зеленая копия знаменитой американской сети магазинов), и вышеупомянутая «Парфюмерия 718», источавшая ароматы Бронкса. Паб «Молли Мэллой» с ирландской тематикой, казалось, осоловело поглядывал на нас из-за импортного плюща и гигантского трилистника.

После «Молли» бульвар свернул в каньон из недавно возведенных стеклянных небоскребов с корпоративными логотипами «Экссон Мобил», «БП», «Келлог, Браун энд Рут» и «Дэу хэви индастриз» (Тимофей издал счастливый вздох при виде производителей его любимого парового утюга), и, наконец, одинаковых небоскребов «Рэдиссон» и «Хайатт», пристально смотревших друг на друга с противоположных концов площади, по которой гулял ветер.

В огромном вестибюле «Хайатт» во всех углах жужжали люди многих национальностей, как раздраженные мухи в конце лета. Куда ни кинь взгляд — повсюду виднелись киоски или пластмассовые столики со стульями под странными вывесками — например, «ПРИВЕТ, ПРИВЕТ, БРИТАНИЯ — ПАБ». Один из этих ульев был освещен золотистым светом и назывался «РЕСЕПШН». Там улыбающийся юноша со скандинавской внешностью заговорил с нами на вполне сносном английском.

— Добро пожаловать в «Парк Хайатт» Свани, — расплылся он в улыбке. — Меня зовут Абурхархар. Что вам будет угодно, джентльмены?

Алеша-Боб заказал номер в пентхаузе для нас двоих и маленькую сараюшку за прудом для Тимофея. Застекленный лифт поднял нас на сороковой этаж, вознесшись через освещенный солнцем атриум. И не успел я оглянуться, как передо мной оказалась пародия на современный западный дом. На какую-то секунду мне показалось, что мы действительно прибыли в Европу, и я пробормотал слово «Бельгия», упал на колени, приник к плюшевому покрытию грудями и животом и попрощался с пробуждающимся миром.

Глава 15 ГОЛЛИ БЕРТОН, ГОЛЛИ БЕРТОН

Мне приснилась Руанна. Она стояла на увядшей осенней траве, сзади ее освещало заходившее солнце, темные волосы стали золотисто-каштановыми. Вместо обычного тесного прикида в обтяжку на ней был простой синий комбинезон. Кожа была розовая, детская, и это навело меня на мысль, что она уже беременна от Штейнфарба. Вдали мерцала неоновая вывеска, натянутая между двумя березами. На ней возникали разные слова. «ЕВРОПА». Потом «АМЕРИКА». Потом «РАША».

Руанна протянула мне зеленое яблоко.

— Оно стоит восемь долларов, — сказала она.

— Я не стану платить восемь долларов за яблоко, — ответил я. — Ты плохо со мной поступаешь, Руанна.

— Это самое лучшее яблоко в мире, — сказала она. — У него вкус груши. — У Руанны был среднеатлантический акцент образованной особы, лицо сияло, но было бесстрастным, как будто она внезапно разбогатела. Она поднесла яблоко к моей груди, и оно уплыло из ее руки. Сухой воздух из кондиционера ударил мне в лицо, и от этого у меня начали стучать зубы. Я огляделся, пытаясь обнаружить источник холода, но увидел лишь безграничное пространство пожухлой желтой травы.

— Я пытаюсь похудеть, — сказал я. — Я теперь буду есть только «медленную» пищу, «слоу фуд» — никакого фаст-фуда. И сброшу вес. Вот увидишь.

— Восемь долларов, — настаивала Руанна.

Я сунул руку в сердце и извлек оттуда восемь долларов, которые вручил ей. Наши руки едва соприкоснулись.

— Как сделать, чтобы ты снова меня полюбила? — спросил я.

— Откуси от него, — велела она.

Яблоко наполнило мой рот свежестью, словно я откусывал от зеленой краски. У него действительно был вкус груши, но еще я ощутил розовую воду, белое вино и нежную щеку моей красивой мамы. Нёбо у меня заледенело от изумления, как будто по нему провели невидимым кубиком льда. Я попытался заговорить, но издал лишь булькающий звук. Хотел обнять Руанну, но она подняла руку, останавливая меня.

— Будь мужчиной, — сказала она.

Я еще раз булькнул, хлопая в ладоши.

— Сделай так, чтобы я тобой гордилась, — сказала она.


Я пробудился. Щеки мои были мокрыми от слез. Я все еще лежал на полу нашего пентхауза в «Хайатт», и руки были распростерты, как у Христа на кресте.

— Я перевернул тебя на спину, — пояснил Алеша-Боб. — Ты задыхался.

Судя по всему, было утро следующего дня. Наш номер, весь в мраморе и дереве, наполнился золотистым светом. Тимофей в спальне разбирал мою одежду и коллекцию транквилизаторов. Алеша-Боб уже распаковал свои вещи и аккуратно сложил на туалетном столике, очень по американски: нижнее белье сложил вчетверо, а майки — аккуратными квадратиками.

— Тебе пришло сообщение от Зартарьяна, менеджера отеля, — сказал он. — Того, к которому тебе советовал обратиться капитан Белугин.

«Дорогой уважаемый Миша Вайнберг!

Мы в полном восторге от того, что Вы решили остановиться в нашем отеле „Парк Хайатт“. Ваш отец очень любил у нас останавливаться. Теперь, когда он мертв, наш корабль сел на мель. Пожалуйста, загляните в вестибюль в удобное для Вас время и спросите Вашего преданного слугу Ларри Саркисовича Зартарьяна».

Я прочел эту записку вслух Алеше-Бобу, с детской жестокостью подражая акценту менеджера отеля — несомненно, сильному.

— Когда же я наконец стану бельгийцем? — вопросил я.

— Иди поговори с Зартарьяном, — посоветовал Алеша-Боб, делая жест в сторону двери.

Когда я вышел в коридор, там меня поджидала высокая загорелая красотка в коротеньком платьице, плотно облегавшем ее фигуру.

— Голли Бертон, Голли Бертон! — воскликнула она. — Вы Голли Бертон? — Она дерзко ткнула в меня пальцем. Ее лицо покрывал густой слой пудры — словно американский пончик.

— Что? — переспросил я.

— Голли Бертон? «КБР»? Для вас тридцатипроцентная скидка. — Схватив меня за руку, красотка прижала ее к своему влажному лбу. — Уф, я вся такая горячая для Голли Бертон! Тридцатипроцентная скидка. Вы так возбуждены, мистер. Ну так как насчет этого?

— Я не понимаю, что такое «Голли Бертон», — заявил я по-русски. — Вы имеете в виду «Холлибертон»? Тридцатипроцентная скидка для «Холлибертон»?

Женщина сплюнула на пол.

— Ты русский! — прошипела она. — Толстый, грязный русский! — Она зацокала по полу своими невероятно высокими каблуками.

— Это расизм, мисс! — закричал я ей вслед. — Вернись и принеси извинения, дура черножопая!..

В стеклянном золотистом лифте я упал, как Икар с небес, из своего пентхауза в оживленный вестибюль отеля, где местные торговцы тут же продали мне бритву «Жиллетт», бутылку турецкого пива и пакетик корейских презервативов. Услышав имя «Миша Вайнберг», на ресепшн меня тут же направили в кабинет Ларри Зартарьяна. Зартарьян выскочил из-за письменного стола и стиснул мне руку обеими влажными руками.

— Сейчас у нас, в нашем скромном отеле, гость, достойный названия «Хайатт», — сказал он на вполне сносном русском — правда, с акцентом.

Судя по фамилии, менеджер был армянином. Он напомнил мне моего старого друга в колледже — Владимира Гиршкина. Гиршкин был моим соотечественником — русским евреем, эмигрировавшим в Штаты в двенадцатилетнем возрасте. Это был самый незаметный и тихий из русских эмигрантов в Эксидентал-колледже, составлявший резкий контраст этому ублюдку Джерри Штейнфарбу. Зартарьян был невысоким некрасивым человеком с намечающейся лысиной, которую компенсировала удивительно густая козлиная бородка. При всей его нервозной любезности казалось, что под письменным столом у него живет бесконечно удрученная мама, которая чистит ему ботинки и завязывает шнурки двойным узлом.


Эти растерянные, чрезвычайно образованные маменькины сынки постоянно бродили, спотыкаясь, по коридору с двумя выходами — на одном была надпись: «КОЛЕБЛЮЩИЙСЯ ИНТЕЛЛЕКТУАЛ», на втором — «СТРЯПЧИЙ ПО ТЕМНЫМ ДЕЛАМ». Когда я в последний раз встретил упоминание о Владимире Гиршкине в журнале, посвященном бывшим питомцам Эксидентал-колледжа, он создавал «пирамиду» где-то в Восточной Европе. Управление отелем «Парк Хайатт» в городе Свани, вероятно, было в чем-то сродни этому занятию.

— Садитесь, мистер Вайнберг, сэр. — Армянин усадил меня в роскошное кожаное кресло. — Вам там достаточно удобно? Может быть, моя девушка принесет вам оттоманку?

Я выразил согласие и огляделся. Центральное место в кабинете занимал портрет маслом, на котором был изображен щегольски одетый седовласый джентльмен. Он передавал пирог странной формы жирному мужчине с усами, вероятно своему сыну. Оба лукаво улыбались зрителю, как будто приглашая его отведать их пирог. На заднем плане неясно вырисовывались два ортодоксальных креста, и их нижние черточки были направлены в разные стороны. Логотип «Келлог, Браун энд Рут» плавал между крестами в каком-то сверхъестественном тумане. Я издал удивленное мычание.

— Этот старик — местный диктатор, — объяснил Ларри Зартарьян. — Его зовут Георгий Канук. Он дарит Абсурдистан своему сыну Дебилу на его грядущее тридцатилетие. «КБР» завершает троицу. Отец, Сын и Святой «Холлибертон».

— Итак, пирог изображает страну, — сказал я. Торт действительно был утыкан свечами в форме миниатюрных нефтяных вышек. Судя по тому, что я уже видел, Республика Абсурдистан походила на дикую птицу, обмакнувшую хвост в Каспийское море. — Что все это означает? — спросил я.

— Георгий Канук, диктатор, собирается покинуть этот мир, — просветил меня Ларри Зартарьян. — Они готовят народ к тому, что страной будет править династия. Канук и его сын Дебил придерживаются убеждений свани, а сево это не нравится.

— Просветите меня, — попросил я. — Сево — это те, у кого нижняя перекладина креста направлена не в ту сторону, верно?

— И сево, и свани — совершенно одинаковые полоумные, — ответил менеджер, переходя на идеальный английский. — Этих людей не зря называют кавказскими кретинами.

— Вы не собираетесь меня спрашивать, какой я национальности?

— Нам обоим ясно, кто мы такие, — сказал Зартарьян, приближая свой впечатляющий нос к моему «рулю».

Я предложил Зартарьяну свое турецкое пиво, но он вежливо отказался, пощелкав по своим часам и тем самым намекая, что европеец не пьет в дневное время.

— Где вы совершенствовали свой английский? — осведомился я.

— Мне повезло, — ответил менеджер. — Я родился в Калифорнии. Вырос в Глендейле.

— Значит, вы американец! — воскликнул я. — Американский армянин. И к тому же мальчик из Долины. Какой прекрасной была ваша жизнь! Но как же вышло, что вы кончили вот этим?

Зартарьян со вздохом обхватил голову руками.

— Я занимался в Корнелл-колледже гостиничным менеджментом, — пояснил он. — Это было единственное учебное заведение для интеллектуальной элиты, куда я мог поступить. Моя мама заставила меня туда пойти. А я, как и все, хотел работать в кино.

Рассказ Зартарьяна был прерван звуком бьющейся посуды за окном, а также женскими воплями на местном наречии.

— Ох, как я ненавижу работать в отеле! — сказал он. — Эта работа никогда не прекращается, и все постояльцы «Хайатт» — отвратные личности (о присутствующих не говорят). Они меня за человека не считают из-за того, что мои родители из этого края и я учил русский в школе. Они сделали меня самым младшим менеджером «Хайатт» в мире. Скажите, почему все это должно было произойти со мной?

— Я глубоко вам сочувствую, — ответил я, открывая турецкое пиво, чтобы смочить пересохший рот. — Я тоже проклят из-за своего рождения. Но по крайней мере ваша мама должна вами гордиться.

— Гордиться? — Зартарьян помассировал свои залысины на висках. — Она живет в номере под моим. Не выпускает меня из виду. У меня нервы на пределе.

Я рекомендовал менеджеру отеля обратиться к психоаналитику, но мы оба пришли к заключению, что в Абсурдистане вряд ли найдешь хорошего.

— Мне так не хватает американских магистралей! — пожаловался Зартарьян. — У меня внизу в гараже «Бимер 4» с откидным верхом, но куда, черт возьми, я на нем поеду? В Каспийское море?

Я вспомнил о деле, которое меня беспокоило, поскольку не было улажено, — об оскорблении, нанесенном моей персоне.

— Ларри, почему проститутки в вашем отеле не хотят спать с русскими?

— Они заключили неофициальный контракт с «КБР», Миша. У моих девок столько работы, что они задрали нос. «Больше никаких грязных русских, — заявили они мне. — Никаких китайцев, никаких индусов. Или Голли Бертон, или мы возвращаемся домой, в свою деревню».

— А разве штаб-квартира «Хайатт» не возражает против проституции? Шлюхи нагло разгуливают прямо перед номерами пентхауза.

— У меня связаны руки, — объяснил Ларри Зартарьян. — Посмотрите, против чего мне придется выступать. Древняя торговая культура. «Холлибертон». Это культурный релятивизм, Миша. Это китайский квартал.

— Я лишь немного обижен, вот и все, — сказал я. — Мне бы хотелось считать «Хайатт» мультикультурным пространством. А тут вдруг какая-то шлюха называет меня грязным русским. Где же уважение?

— Послушайте, Миша, мы будем друзьями. Вы не обидитесь, если я спрошу вас о чем-то личном? Почему вы спали с Любой Вайнберг? Все знают, что вы сложны и меланхоличны. Но трахать жену Бориса Вайнберга? Зачем вы это сделали?

— Откуда вы про это узнали? — закричал я, извлекая из своей сумки пузырек с «Ативаном». — Боже всемогущий!

— Все знают о вас всё, Миша, — ответил Зартарьян. — Ваш отец был здесь легендарной личностью. Он продал восемьсот килограммов шурупов «КБР», помните?

Я откупорил пузырек и проглотил две таблетки, запив их турецким пивом.

— Да, сегодня не мой год, — пробурчал я. — Честно говоря, я надеюсь, что весь мир провалится в тартарары.

Ларри погладил мою руку.

— Ваша судьба скоро изменится к лучшему, — заверил он меня. — Я говорил с капитаном Белугиным. Сегодня мы сделаем вам бельгийское гражданство. Может быть, Руанна переедет к вам в Брюссель, если вы будете с ней правильно обращаться. Ради бога, отнеситесь серьезно к ее попыткам писать. Вы же знаете, как мы, американцы, относимся к самовыражению.

— Хороший совет, — согласился я.

— Отправляйтесь в бар «Белуга», — сказал Зартарьян. — Ваш друг Алеша будет там обедать с Джошем Вайнером из американского посольства.

— Знакомая фамилия, — заметил я.

— Через несколько минут объявится этот маленький туземец. Мы называем его Сакха Демократ. Он служит в каком-то местном агентстве по правам человека. Угостите его гамбургером с индейкой и картофелем фри, и он отведет вас на встречу с Жан-Мишелем Лефевром из бельгийского консульства. Следуйте за ним после ланча в отеле, и я вам гарантирую: еще до захода солнца вы будете бельгийцем.

Я пожал руку Ларри Зартарьяну.

— Вы славный человек, — сказал я. — Я не забуду вашу доброту.

— Пожалуйста, пришлите мне е-мейл, когда будете в Брюсселе, — попросил Зартарьян. Он сделал мне жест, охватывающий его кабинет с компьютерными мониторами и кипами пожелтевших документов. — Вы даже представить себе не можете, до чего я несчастен, — сказал он.

Глава 16 ДАЙТЕ МНЕ СВОБОДУ!

В баре «Белуга» на берегу пруда было очень жарко. Мальчиков из «Хайатта» подрядили бросать в пруд кубики льда и принесли гигантские переносные вентиляторы, чтобы овевать наши тела спасительным холодком. По одну сторону пруда лысеющие постояльцы отеля жадно набросились на осетрину и горячие гамбургеры. По другую сторону пруда проститутки из «Хайатта» расположились в зеленых шезлонгах, обмахивая друг друга брошенными экземплярами «Файнэншл таймс» и время от времени выкрикивая название их любимой американской компании, «Голли Бертон», в сторону нефтяников, обедавших по другую сторону пруда. Нефтяники, у многих из которых был сильный шотландский акцент, отвечали по-английски что-то одобрительное, хотя и не очень внятное. Хотя я в совершенстве владею английским, я не мог понять, почему женщине лестно, когда ее называют «птичкой».

Алеша-Боб сидел рядом с молодым мужчиной в хаки и полосатой рубашке-поло, который со скептическим видом изучал меню «Хайатт», водя пальцем по колонке с указанием цен. У него был ледяной взгляд, по какой-то причине заставивший меня вспомнить Эксидентал-колледж. Приближаясь к их столику, я попытался вспомнить его фамилию, но никак не мог это сделать. Есть категория представителей высшего класса Америки, которые для меня все на одно лицо.

— Джош? — спросил я. — Джош Вайнер?

Вайнер взглянул на мою надвигающуюся тень.

— Папаша Закусь? — осведомился он в свою очередь. — Черт возьми! Боб только что мне сказал, что ты тоже здесь.

Мы хлопнули ладонью о ладонь, потом «выстрелили» друг в друга из воображаемых пистолетов, как было принято в Эксидентал-колледже.

— А помнишь, как первокурсники терли тебе живот перед сессией — на счастье? — спросил Вайнер. — Не возражаешь, если я сейчас потру тебе брюшко, Закусь?

Я действительно слишком хорошо помнил эту церемонию с моим животом. Множество маленьких белых ручек поглаживали мое брюхо в столовой, и это было так унизительно! Как я просил всех этих Джошей и Джонни прекратить!

— Я бы предпочел, чтобы ты этого не делал, — ответил я. — Мой психоаналитик говорит, что это усиливает некоторые поведенческие тенденции. Это вызывает у меня ощущение, будто ко мне применяют насилие.

— Угу, — произнес Вайнер. — Я тут спрашивал Боба, общаетесь ли вы еще с Джерри Штейнфарбом. Я в восторге от его книги. Эта «Ручная работа русского карьериста» такая забавная! И очень трогательная. Я люблю именно такую литературу. Штейнфарб молодец!

Упоминание моего соперника вместе с предложением погладить мой живот вывело меня из себя.

— Я слышал, ты трудишься в Государственном департаменте, — мстительно заметил я. Молодой дипломат чуть со стула не упал. Подобная карьера считалась неприемлемой в Эксидентал-колледже, многие выпускники которого занялись выращиванием спаржи на орегонском побережье. Уже в годы учебы в колледже у Вайнера проявлялись нездоровые тенденции. Например, он вел спортивную колонку в «Эксидентал геральд», газете колледжа. За подобное дело взялся бы лишь крайне амбициозный иммигрант.

— Полегче, дружище, — рассмеялся Вайнер. — Если ты считаешь, что я продался, загляни в мою платежную ведомость, черт побери. — Я продолжал смотреть на него с самым невинным видом.

— Итак, ребята, давайте поговорим о политике, — решил сменить тему Алеша-Боб. — На улицах Абсурдистана ходят слухи, что сево собираются протестовать, если к власти придет этот идиот, сын Георгия Канука. Какова официальная позиция США в этом вопросе?

— На самом деле мы не уверены, — признался Джош Вайнер, жадно набросившись на вазочку с миндалем. — У нас есть небольшая проблема. Видите ли, никто из наших сотрудников не говорит на местных наречиях. Правда, есть один парень, который вроде бы говорит по-русски, но он все еще пытается выучить будущее время. Вы оба из этой части света. Вы знаете, что будет после смерти Георгия Канука? Больше демократии? Меньше?

— Когда в этой стране случается переворот, сразу же хватаются за оружие, — сказал Алеша-Боб. — Вспомни об османском восстании 1756 года или о борьбе за персидский престол в 1550 году.

— О, я не могу вспоминать столь давние события, — возразил Джош Вайнер. — Это было тогда, а мы имеем сейчас. У нас глобальная экономика, и никому не интересно, чтобы судно село на мель. Валовый национальный продукт Абсурдистана в прошлом году вырос на девять процентов. В середине сентября начнет эксплуатироваться месторождение «Фига-6 Шеврон (БП)», а это значит сто восемьдесят тысяч баррелей в день! И дело не только в нефти. Сектор сервиса тоже процветает. Вы видели новый ресторан «Тосканский стейк и бобы» на бульваре Национального Единства? Вы пробовали суп ribbolita и crostini misti? Туда вложен серьезный капитал, ребята.

— А как насчет отношений сево и свани? — спросил я. — Ларри Зартарьян сказал, что…

— О, к черту этот крест с разными нижними черточками-перекладинами. Эти люди — прагматики. «Хрен с ним со всем, плати мне» — вот их позиция. Кстати о прагматизме — вот идет мой друг-демократ.

К нам рысцой приближался маленький человечек с носом крючком. На какую-то секунду мне показалось, что я вижу копию своего покойного папы в те дни, когда он еще не был олигархом. Умные карие глаза, козья бородка, мелкие желтые зубы. Вероятно, бывший советский академик, сорока с лишним лет, неимущий; жена страдает от шумов в сердце, а у двоих блестящих, пытливых детей плоскостопие.

— Джентльмены, познакомьтесь, это Сакха Демократ, — представил его Вайнер. — Он редактирует глянцевый журнал «Дайте мне свободу!». Это один из наших мелких местных проектов.

— Простите, что опоздал, — задыхаясь, произнес Сакха, вцепившись в свой ярко-оранжевый галстук. — Надеюсь, вы еще не поели. Я сильно проголодался.

— Мы как раз собирались сделать заказ, — ответил Алеша-Боб. — Мистер Сакха, это мой однокашник по колледжу и друг Миша Вайнберг.

— У еврейского народа долгая и мирная история в нашей стране, — сказал Сакха, прижимая трясущуюся руку к сердцу. — Они наши братья, и их враг — наш враг. Когда вы находитесь в Абсурдистане, моя мать — ваша мать, моя жена — ваша сестра, и вы всегда можете пить воду из моего колодца.

— Спасибо, — ответил я. — Мне бы хотелось ответить вам тем же, но моя дорогая мама умерла, а любимая девушка только что сбежала с одним ничтожеством.

— Они здесь просто так говорят, — объяснил мне Вайнер. — На самом деле это ровным счетом ничего не значит. — Я взглянул на него, и во взгляде моем ясно читалось, что он недостоин находиться со мной на одной планете.

Мы подозвали официанта, и я заказал три омлета с осетриной и графин «кровавой Мэри».

— Можно мне заказать цыпленка с картофелем по-французски, помидорами и пикулями, мистер Вайнер? — спросил Сакха Демократ. Он показал молодому дипломату: — Это вот здесь…

— Закажите только цыпленка, — усталым тоном произнес Вайнер. — Нам урезают наш демократический бюджет.

— Я заплачу за ваш картофель по-французски, мистер Сакха, — вмешался я.

— О, благодарю вас, мистер Вайнберг! — вскричал Сакха Демократ. — Как приятно видеть молодого человека, заинтересованного в плюрализме.

— Как можно выполнять важную работу на голодный желудок? — сказал я ему, заметив, что Джош Вайнер смерил меня ледяным взглядом.

— А кто вы по профессии? — спросил меня Сакха.

— Я филантроп, — ответил я. — Создал в Петербурге благотворительный фонд под названием «Мишины дети».

— У вас открытое сердце, — сказал мой новый друг. — Это так редко бывает в наши дни.

— Сакха только что вернулся с демократического форума в Нью-Йорке, — заметил Джон Вайнер, — где купил себе этот прелестный оранжевый галстук. Мы оплатили авиабилеты и пятидневное пребывание в четырехзвездочном отеле. Полагаю, за галстук он заплатил сам. В бюджете определенно не была предусмотрена подобная статья.

— Это действительно прелестный галстук, — вмешался Алеша-Боб.

— Я купил его в «Веке 21», — со счастливым видом сказал Сакха. — Этот цвет называется «Темно-оранжевый всадник». Некоторые говорят, что люди свани первоначально были коневодами. Вы знаете, что наш археолог нашел глиняный горшок, датируемый восемьсот пятидесятым годом до нашей эры, на котором изображен местный житель, укрощающий пони? Вот и я теперь с этим галстуком могу претендовать на то, что я всадник! Конечно, я всего лишь шучу, джентльмены. Ха-ха!

— Вы по национальности свани? — спросил я.

— Я сево, — ответил Сакха Демократ. — Но это не имеет значения. Свани, сево — все мы один народ. Различия выгодны только правящему классу…

— Как так, мистер Сакха?! — заинтересовался я.

— Таким образом им легче нас подавлять! — воскликнул он. Но, вместо того чтобы развить свою мысль, следующие пятнадцать минут демократ с надеждой смотрел в сторону кухни. Наконец принесли наш заказ. После того как Сакха положил половину картофеля по-французски в свой дипломат «для моих трех маленьких девочек», он расправился с цыпленком прежде, чем я принялся за первый из своих омлетов с осетриной. Пикули он оставил на закуску и смаковал каждый кусочек, и глаза у него были влажные от удовольствия. — Самая вкусная еда в мире, — сказал он. — Как в американском ресторане «Арбис». Не каждый день удается полакомиться картофелем по-французски.

Я с торжествующим видом Взглянул на Джоша Вайнера.

— Я рад, — ответил я.

— Вот что я тебе скажу, Сакха, старина, отчего бы нам с тобой не заказать на двоих чизкейк по-ньюйоркски и кофе? — предложил Джош Вайнер.

— У меня есть идея получше, — вмешался я в разговор. — Сакха, почему бы вам не зайти внутрь, в бар с мороженым, и не угоститься пломбиром с разными фруктами и сиропами? Скажите, чтобы записали на мой счет. Миша Вайнберг, номер в пентхаузе.

— О, если бы только мои маленькие девочки могли меня сейчас видеть! — прошептал Сакха, обращаясь к самому себе, и отправился в бар за вкусным угощением.

— «Мишины дети», — медленно произнес Джон Вайнер. Атмосфера вокруг нас стала густой, как взбитые сливки. — Невероятно, мать их за ногу. Ты просто сочиняешь это на ходу, не так ли, Вайнберг? А потом, когда не остается ничего иного, подписываешь чек.

Я доел последний омлет, наслаждаясь вкусными, экологически чистыми яйцами Абсурдистана и вдыхая соленую свежесть осетрины.

— По крайней мере, я помогаю людям, — прошептал я.

Мы сидели, не произнося ни слова, пока не вернулся Сакха с сооружением из мороженого, напоминавшим фрегат, который взгромоздили на авианосец.

— Банан я не стал брать, — отчитался он передо мной. — Бананы я могу есть где угодно.

— Ешьте, ешьте, — сказал я, погладив его по рукаву.

После того как пломбир с фруктами и сиропом был съеден, наша компания поспешила разбежаться. Мы с Джошем не удостоили друг друга взглядом, по традиции хлопнув ладонью о ладонь на прощанье. Мы даже не выстрелили друг в друга из воображаемых пистолетов, что было немыслимо для выпускников Эксидентал-колледжа. В общем, это был не лучший день для нашего колледжа.

— Идите за мной, — сказал мне Сакха Демократ, когда отбыл мой однокашник. — Я вызвал вашего слугу из его сарая за прудом. Месье Лефевр ждет нас позади «Макдоналдса» на Террасе Свани.

— Где это? — спросил я, но Сакха уже направился в вестибюль.

Глава 17 БЕЛЬГИЙСКОЕ КОНГО КОРОЛЯ ЛЕОПОЛЬДА

Мы выехали с бульвара Национального Единства с небоскребами и сетью магазинов и попали на широкую плоскую возвышенность, откуда открывался вид на город. Сакха Демократ, сияя от гордости — ведь он интеллектуал, который все тут знает! — попросил меня выйти из машины и полюбоваться вместе с ним пейзажем. Мой слуга Тимофей тут же ринулся ко мне и раскрыл пляжный зонтик над моей тушей, как будто я был каким-то африканским правителем, прибывшим в аэропорт. Однако зонтик не помог. Пот с меня катился градом и испарялся, и скоро я стал пахнуть, как гамбургер.

Мы смотрели вниз, на город.

— Посмотрите, мистер Вайнберг! — воскликнул Сакха. — Вы когда-нибудь видели такую красоту? Возможно, это не может сравниться с вашим родным Петербургом или — поскольку вы еврей — с вашим любимым Иерусалимом, но все равно — горы, море, архитектурный ансамбль, создававшийся веками… Разве ваше сердце не трепещет?

Но оно не трепетало. Столица Абсурдистана походила на миниатюрный Каир, как бы разбившийся о скалу. Из этой скалистой горы выступали три населенные террасы, связанные петлявшей дорогой. На вершине находилась Интернациональная Терраса с многонациональными небоскребами, посольствами и филиалами крупных фирм (например, «Стэплз», «Хьюго Босс», «Парфюмерия 718»). Ниже, на Террасе Свани, где проживало большинство народа свани, имелся знаменитый рынок с подержанными пультами дистанционного управления, а также мусульманский квартал, где за древней крепостной стеной высились минареты.

— Я так и знал, что здесь есть мусульмане! — воскликнул я, обращаясь к Сакхе. — Мусульмане живут на Востоке. Это факт.

И наконец. Терраса Сево, традиционное обиталище народа сево, которого меньшинство, — здесь особняки в стиле модерн, построенные нефтяными баронами в конце века, образовали нечто вроде решетки вокруг того, что, как я узнал позднее, называлось Ватикан Сево.

— О, да это похоже на осьминога! — сказал я Сакхе. Огромный белый купол с восемью арками, вытянувшимися во все стороны, напомнил мне это бледное морское существо с щупальцами, которое выбросило волной на берег. На голове осьминога сверкал крест сево высотой в шесть метров, и его нижняя перекладина была повернута не в ту сторону.

Рядом с Ватиканом Сево была эспланада, спускавшаяся к маленькому контейнерному порту, а дальше располагался главный бизнес города. И вот тут становилось очевидно, что этот город — всего лишь сноска к тому, что на самом деле превратило этих сево и свани сначала в советскую республику, а затем в неуживчивое современное государство. Абсурдистан — это Каспийское море, а Каспий — это нефть, которой в нем полным-полно. Нефтяные вышки начинались там, где кончались приметы человеческого жилья. Нефть отказывала городу даже в краткой передышке; она не давала жителям ни малейшего шанса взглянуть на воду и увидеть свое отражение. Смиренные вышки советской конструкции, похожие на дешевые ржавые ведра в измученном море, быстро сменялись чудовищными западными нефтяными платформами, которые по высоте соперничали с небоскребами Интернациональной Террасы. Город Свани с тремя своими террасами устремлялся к Каспийскому морю, а оно отвергало его, ударяя волнами, пропахшими нефтью.

— Не смотрите так долго на нефтяной промысел, — посоветовал мне Сакха, заметив направление моего взгляда. — Взгляните на город. Попытайтесь вообразить море, в котором совсем нет нефти, и город, гордо возвышающийся над ним.

Я перевел взгляд с нефтяных вышек на Террасы Сево и Свани подо мной. При этом я мурлыкал песню Джона Леннона «Вообрази». Я вообразил, как пролетаю над городом на вертолете, любуясь его архитектурными красотами, но вертолет упорно летел в северо-западном направлении, пока не добрался до южной оконечности острова Манхэттен, и тень его упала на асфальт деловой части, а потом показались коньки крыш и окна мансард «Дакота Апартментс» у Центрального парка Нью-Йорка, где когда-то жил и умер мистер Леннон.

А потом я очутился в поезде метро, направлявшемся в Бронкс, на Ист-Тремонт-авеню. Была зима, отопление уже включили, и я чувствовал, как пот скапливается между второй и третьей складками моей шеи. Я чувствовал, как холодная вода струится по моей груди и орошает курчавые волосы в паху. Мне было и жарко, и холодно, я был взволнован и влюблен. Горожане в поездах, направлявшихся в дальние районы Нью-Йорка, были весьма упитанные толстяки, одетые в плотные куртки, которые могли бы спасти астронавта от удушья в космосе. Прислонившись к дверям для равновесия, они обгладывали куриные крылышки, выплевывая косточки в полиэтиленовые сумки. Кем были эти атланты Амстердам-авеню? Эти Калигулы Сайпресс-Хиллз? Если б я так не боялся испачкать руки, то присоединился бы к их трапезе.

А девушки! О, как они меня волновали! В каждой было что-то от моей Руанны — плюшевый нос, подбритая бровь, полная нижняя губа, — и все они перекрикивались и пересмеивались со своими подружками на местном наречии Бронкса, которое я только начинал понимать. Был февраль, и хотя на этих юных леди были теплые куртки, они каким-то образом ухитрялись в то же время быть полураздетыми. И время от времени, как бы в ответ на мои мечтания, они демонстрировали свои подмышки со следами выбритых волос — дело в том, что я принадлежу к той школе, которая связывает волосы под мышкой с необузданной сексуальностью.

У Третьей авеню — остановка «149-я улица» — я уже вижу проблеск зимнего солнца, его лучи скользят вниз, по лестницам станции. Через секунду мы вырываемся из туннеля, и вот уже вокруг нас Бронкс, и вагон метро весь залит солнечным светом.

Я с волнением смотрю на прямоугольные дымоходы, увенчанные круглыми цистернами для воды; на высокие здания жилмассивов: на странные дома в стиле поздней английской готики, словно перенесенные сюда из английских пригородов; на старика в солнечных очках и наушниках, который стоит на Фримен-стрит и поет (главным образом ради собственного удовольствия): «Нет никакого смысла. / Ничего не поделаешь»; на мусульманских девушек в переливчатых желтых юбках и серых шарфах на голове, которые сбились кучкой из соображений безопасности возле будки кондуктора; на жизнь тысяч людей, квартиры которых находятся на уровне проезжающего поезда метро: на социального работника, который безрадостно листает учебник под названием «Но все они возвращаются: проблемы, связанные с возвращением заключенных из тюрьмы»: на свежевыкрашенные лазурные пожарные лестницы, выделяющиеся на фоне кирпичной кладки; на женщину весом в 350 фунтов (моя давно утраченная половина), которая входит на станции «149-я улица»; на любознательного ребенка (он никак не может оторвать взгляд от книжки у меня на коленях: Уильям Дин Хоуэлле, «Превратности погони за богатством»[7], который спрашивает меня: «Что это ты читаешь?»

Я выпал из моих грез о Нью-Йорке так же быстро, как когда-то впал в «погоню за богатством» Любимого Папы. Сакха все еще пространно разглагольствовал и жестикулировал. Я попытался следовать за ходом его мыслей, вернуться в окружающий меня мир, установить связь со страной, в которой сейчас находился и не мог дождаться, когда покину. Я ощутил необходимость сказать что-то умное, как это часто бывает, когда находишься в обществе интеллектуалов.

— Значит, сево живут на Террасе Сево, а свани — на своей собственной террасе? — спросил я.

— Первоначально так и было. Из-за географического положения города мы были разделены во время Трехсотлетней войны из-за Раскола Креста, и благодаря этой же географии нас не могли захватить турецкие, персидские и русские завоеватели. Но последние два столетия люди живут, где им нравится. В советские времена половина населения заключала браки с представителями другой народности. Сейчас различия между нами практически стерлись.

— А вы живете на Террасе Сево? — задал я вопрос. Вообще-то мысли мои все еще были там, в нью-йоркской подземке, с той толстухой.

— О, нет, — рассмеялся Сакха. — Я очень бедный демократ. Я не могу себе позволить селиться на террасах. Я живу в Горбиграде. — Он сделал жест в сторону оранжевой скалы, видневшейся вдали, — я полагал, что она не населена. Цвет этой скалы напомнил мне о широко известном Большом каньоне в Аризоне.

— Вы живете на голой скале? — удивился я.

— Присмотритесь повнимательнее, — посоветовал Сакха. Я прищурился и, заслонив лицо от солнца, различил муравейник, состоявший из тысяч домов с «хрущобами». — Это Горбиград, — пояснил Сакха. — Здесь живет свыше половины населения города. Горбиград назван в честь Горбачева — местные жители все еще обвиняют этого человека во всем, что случилось.

— Погодите-ка, значит, это не богатая страна? — спросил я. — А как же насчет всей этой нефти?

— Согласно данным ООН, мы занимаем следующее место после Бангладеш. Что касается детской смертности…

— Ах вы, бедный народ! — воскликнул я. — Я понятия не имел.

— Добро пожаловать в каспийскую Норвегию.

— Мне бы хотелось открыть здесь аванпост «Мишиных детей», мистер Сакха. Хотелось бы мне иметь больше денег и времени.

— Вы очень добрый человек, — сказал Сакха. — Вам с Джошем Вайнером дали действительно бесценное образование в Эксидентал-колледже.

— «Вы думаете, что один человек может изменить мир?» — произнес я по-английски. — «Мы тоже так думаем».

— Что это такое?

— Девиз фонда «Мишины дети».

— Хотелось бы мне, чтобы это было и моим девизом, — вздохнул Сакха. Неожиданно он подбоченился. — Я не могу пожаловаться, мистер Вайнберг, — сказал он. — Американцы нам действительно помогают. Ксероксы, бесплатное пользование факсом после девяти часов вечера, майонез «Хеллман» со скидкой с американского склада продовольствия, пять тысяч бесплатных экземпляров «Американской жизни» Рональда Рейгана. Мы знаем, что такое демократия. Читали о ней. Мы были в «Веке 21». Но как же нам сделать, чтобы и у нас была демократия? Здесь? Потому что, честно говоря, мистер Вайнберг, как только иссякнет нефть, кого в мире будет интересовать, существуем ли мы еще?

Я чуть не сказал ему, что в любом случае никого не интересует, существуют ли они, но счел это бестактным.

— Может быть, вам стоит отправить дочерей в Бельгию, — предложил я. — Я заплачу за их билеты на самолет.

— Вы такой внимательный и искренний, — расчувствовался Сакха и, в нарушение всех правил поведения мужественного кавказца, отвернулся и всхлипнул.

— Мы же не выбираем, где родиться, — заметил я и тотчас же почувствовал, что ляпнул глупость.

Сакха перевел взгляд с горизонта, пестревшего нефтяными вышками, на мою изнемогавшую от зноя тушу.

— Вам жарко, мистер Вайнберг? — спросил он, положив руку на мое потное плечо. — Давайте вернемся в машину. Месье Лефевр ждет нас возле «Макдоналдса».

Я кивнул в знак согласия. Но когда мы повернули к машине, Сакха снова оглянулся на город, лежавший у нас под ногами.

— Я упоминал, что Ватикан Сево был первоначально покрыт шестиугольными плитками из золота, которые отдал нам в качестве дани бухарский хан? А также что мотив шестиугольника отображает шесть великих городов древнего периода сево?

— Да, мне кажется, упомянули, — подтвердил я.

— И я сказал вам названия всех шести городов? — не унимался Сакха. — Может быть, я забыл их упомянуть?

— Нет, вы их назвали, мистер Сакха, — сказал я. — Ваша страна может гордиться своей историей. Я это понимаю.

Сакха кивнул и поправил узел своего оранжевого галстука.

— Ну что же, тогда идемте, — предложил он.


Перебравшись с Интернациональной Террасы на Террасу Свани, мы как будто покинули Портленд, штат Орегон, и прибыли в Кабул. Тут не было ни «Хайатта», ни ирландских баров. Местный бизнес был представлен мужчинами средних лет, которые курили сигареты и сплетничали возле праздно стоявших такси. Юноши и подростки бегали с ведрами, полными семечек, которые насыпали в бумажные кульки и продавали по пять тысяч абсурди за порцию (как я узнал позже, это составляло 0,05 доллара США).

«Макдоналдс» располагался позади площади, на которой, должно быть, когда-то проводились первомайские парады. Сейчас она была превращена в специальный рынок для торговли бывшими в употреблении пультами дистанционного управления. Мы прошли мимо орд потенциальных покупателей, которые нацеливали эти приборы в небо, словно хотели отключить палящее солнце. Над сверкающими грудами пультов высилась огромная фреска, на которой были изображены Георгий Канук и его сын, Дебил, танцующие друг с другом на площадке для вертолетов, устроенной на нефтяной платформе «Шеврон». Крупный мужчина во фраке, при «бабочке», записывал что-то гусиным пером на древнем свитке в сторонке от вертолетной площадки. У него были такие же аккуратные усики, как у диктатора и его сына, и совершенно не сочетающиеся с ними курчавые африканские волосы.

— Кто это? — спросил я.

— Александр Дюма, — ответил мне торговец устаревшими пультами. — Он приезжал в нашу страну в 1858 году. Назвал народ свани «жемчужиной Каспия». Ему понравилось сушеное мясо и влажные женщины. Когда он пришел на Террасу Сево, его ограбили негодяи и обманули местные торговцы. Он их возненавидел.

Я взглянул на Сакху, который лишь пожал плечами.

— Это старая легенда свани, — пояснил он.

— А кто вы по национальности? — спросил было торговец, но Сакха увлек меня в ту сторону, где нас ждали.

Мы вошли в «Макдоналдс», пропитанный запахом говядины, и голодные посетители посмотрели на меня так, как будто я был воплощением жизненного стиля «фаст фуд».

— Лично я предпочитаю «слоу фуд», то есть медленную еду, — громко заявил я, обращаясь к семье, делившей самый маленький гамбургер на шесть частей, чтобы все члены семьи смогли его попробовать. Бедняги! Они живут у Каспийского моря, вокруг полно вкусной свежей осетрины и помидоров, а они ходят в «Макдоналдс». Я сделал мысленную заметку насчет контроля над меню «Мишиных детей». Надеюсь, прогрессивные социальные работники из Парк-Слоуп уже прилетели в Санкт-Петербург и занялись малышами.

— А, вон тот демократ! — закричал кто-то при виде Сакхи. — Эй, демократ, купи-ка мне молочный коктейль! Тогда я поверю всему, что ты говоришь.

Высокий молодой человек со славянской внешностью, лет двадцати, в форменной одежде «Макдоналдса», приблизился к нам. У него был чопорный и официальный вид, но, судя по улыбке гомосексуалиста, он мог бы сделать себе имя в петербургском «Клубе 69». На лацкане был ярлычок с надписью кириллицей: «Младший менеджер».

— Сэр, — обратился он ко мне, — вы пришли сюда повидаться с месье Лефевром?

— Уж конечно, я пришел сюда не для того, чтобы есть вашу вредную пищу, — ответил я.

— Пожалуйста, идите за мной, — предложил младший менеджер. — А мистер Сакха и ваш слуга могут пока что съесть бесплатный чизбургер. Нет, мистер Сакха, вы можете разделить один чизбургер, вот и все.

Он провел меня мимо туалетов, откуда ужасающе пахло каким-то дезинфицирующим средством, мимо эстампа в рамке, на котором было изображено шоссе на тихоокеанском побережье в Калифорнии, и наконец мы добрались до двери, за которой был тупик, где в огромных пластиковых контейнерах был мусор из «Макдоналдса». Я не сразу разглядел Жан-Мишеля Лефевра из бельгийского консульства, который лежал на грязном матрасе, вцепившись обеими руками в его края, словно он был Ионой, только что выбравшимся из чрева кита.

— Месье Лефевр неважно себя чувствует, — пояснил мне стройный русский юноша. — Я собираюсь принести ему что-нибудь выпить.

— Миша, — простонал бельгиец. — Принесите водки, — сказал он по-русски.

— Вы обращаетесь ко мне? — спросил я.

— Меня тоже зовут Миша, — сказал юноша и оставил нас наедине.

Бельгиец приподнялся на локтях и перекатился на спину, чтобы получше меня рассмотреть.

— Матерь Божия, — произнес он по-английски. — Какой вы большой! Даже больше, чем на фотографии капитана Белугина. Таких огромных мне не приходилось видеть.

— Да, я крупный мужчина, — ответил я.

Лефевр был блондин средних лет с красными глазами, заросший щетиной. Несмотря на приятный загар, приобретенный в Абсурдистане, где сочетались солнце, вода и песок, вид у него был изнуренный. То ужасное, что когда-то с ним произошло, случилось быстро, и последствия были необратимы.

— Итак, — ухмыльнулся Лефевр, — кто у нас хочет быть бельгийцем?

— Я. — Это он так пытается шутить? — Я заплатил капитану Белугину двести сорок тысяч долларов. Этого должно хватить на гражданство для меня и на рабочую визу для моего слуги. Все должно быть в порядке.

— Гм-м, — вымолвил бельгиец, подняв руку, которая сразу же бессильно упала. — Все хотят быть бельгийцами. А вот я не хочу быть бельгийцем — нет, сэр. Я хочу быть мексиканским сторонником Сапаты или черногорцем — в общем, кем-нибудь диким. — Зевнув, он почесал идеально белую переносицу. Я заметил, что у его ног лежат разбитые солнечные очки.

Миша, младший менеджер «Макдоналдса», вернулся с бутылкой водки «Флагман» и бумажным стаканчиком. Наполнив стаканчик, он осторожно наклонил Лефевру голову и влил дипломату в рот водку. Тот слегка захлебнулся, но основная часть алкоголя попала в организм, отчего загар быстро сделался красноватым.

— Кто вы такой? — спросил меня Лефевр, позволяя Мише вытереть себе лицо бумажной салфеткой с логотипом «Макдоналдса». — Что вы делаете?

— Я филантроп, — ответил я. — Занимаюсь благотворительным фондом под названием «Мишины дети».

— Вы что-то вроде педофила?

— Что? — вскричал я. — Как вы можете! Это просто ужасно! Всю свою жизнь я хотел помогать детям.

— Я просто подумал, потому что вы такой толстый…

— Прекратите меня оскорблять. Я знаю свои права.

— Вы еще не бельгиец, мой друг, — заметил он. — Я просто шучу. У нас в Бельгии проблема с педофилией. Большой скандал. Подразумеваются даже люди из правительства и полиции.

— Подозреваются, — поправил я его.

— Я подумал, вам нужно знать побольше о вашей новой стране, прежде чем вы примете гражданство. Вы хотите что-нибудь еще узнать?

Я поразмыслил над теми вещами, которые мне хотелось бы узнать о Бельгии. Их было немного.

— У вас эта королева Беатрикс, да? — спросил я.

— Нет, это в Голландии.

— И у вас постыдная история в Конго. Ваш Леопольд был чудовищем.

— Теперь он и ваш Леопольд, Вайнберг. Наш Леопольд. — Лефевр достал из-под матраса официальный конверт и попытался бросить в мою сторону, но конверт полетел в противоположном направлении и приземлился на контейнер для мусора. Миша номер два подобрал его и отдал мне.

Я попытался засунуть внутрь свою ручищу, но тщетно. Разорвав конверт, я извлек темно-красный бельгийский паспорт.

Я раскрыл его. Под бледной голограммой, изображавшей, как мне представилось, бельгийский королевский дворец, я увидел копию своей фотографии из ежегодника Эксидентал-колледжа. На ней я был двадцатидвухлетним толстяком, уже с двойным подбородком.

— За дальнейшей информацией о Бельгии обратитесь на сайт www.belgium.be, — посоветовал Лефевр. — У них есть также информация на английском. Вам нужно хотя бы знать фамилию нынешнего премьер-министра. Иногда об этом спрашивают в Иммиграционной службе.

— Он выглядит таким настоящим, — заметил я.

— Он и есть настоящий, — сказал дипломат. — Согласно официальным документам, вы стали гражданином Бельгии в Шарлеруа прошлым летом. Вам, иммигранту из России, было предоставлено политическое убежище. Вы были сторонником чеченцев или что-то в этом роде. Еврейский сторонник чеченцев — вот вы кто.

Я прижал паспорт к носу, надеясь почувствовать запах Европы — вино, сыр, шоколад, мидии, — запах Бельгии, столь отличный от запаха картошки фри в «Макдоналдсе». Но я ощущал лишь свое собственное благоухание — жаркий день, усталое тело, надежда, смешанная с осетриной.

— Он очень хороший, — сказал я.

— Нет, он не очень хороший, — возразил Лефевр.

— Ну что же, он очень хороший для меня. — Я пытался сохранять позитивный настрой, как это все время делают в Штатах.

Дипломат улыбнулся. Он сделал жест Мише номер два, чтобы тот опрокинул ему в рот водку из бумажного стаканчика. Между глотками он начал петь гимн моей новой родины:

Ô Belgique, ô mère chérie,
À toi nos coeurs, à toi nos bras,
À toi notre sang, ô patrie!
Nous les jurons tous, tu vivras!
Tu vivras toujours grande et belle,
Et ton invincible unité
Aura pour devise immortelle:
«Le roi, la loi, laliberté!»[8]

При каждом французском слове он, пристально глядя прямо в мои красивые голубые глаза, гримасничал, гоготал и заставлял меня почувствовать все мои ошибки, которые, как мне было известно, я мог совершить. Я стоял и слушал. Затем сказал:

— Знаете ли, мистер Лефевр…

— Гм-м, — произнес он. — Что я знаю?

— Все причиняют боль.

Дипломат скривил свои красивые губы, впервые за все время удивившись.

— Кто причиняет боль? — осведомился он. — О чем вы говорите?

— Все причиняют боль, — ответил я. Несмотря на проблемы, связанные с моим весом, я опустился на землю и протянул руку, чтобы взять из его руки стаканчик с водкой. Наши руки соприкоснулись, и рука у него была такой же потной и вульгарной, как и моя. Я взял стаканчик и вылил немного водки на мой новый паспорт.

— Что вы делаете? — закричал дипломат — Это же паспорт Евросоюза!

— Когда в России заканчивают университет то льют водку на диплом — на счастье.

— Да, но это же паспорт Европейского Союза! — повторил дипломат, снова опрокидываясь на матрас. — Вы заплатили за него сотни тысяч долларов. Вы же не хотите, чтобы от него пахло водкой.

— Я могу поступать, как мне угодно! — заорал я в гневе, и словно в ответ у меня за спиной послышался звон бьющейся посуды и лязганье ножей и вилок. Мы взглянули в сторону «Макдоналдса» в недоумении: ведь в ресторане была только пластмассовая посуда и бумажные стаканчики.

— Что там делают эти идиоты? — спросил Лефевр.

В «Макдоналдсе» вопили несколько женщин с очень пронзительными голосами. Почти сразу же к ним присоединился какой-то странный шум, доносившийся, по-видимому, снизу, с Террасы Сево. Казалось, вокруг нас зазвучал сам жаркий летний воздух.

— Дерьмо, — выругался Лефевр, когда бешено задрожали пластиковые цистерны с мусором — насколько я мог судить, на них вряд ли могли так воздействовать женские крики. — О, мать мою так!

Из «Макдоналдса» выбежал Сакха, который держал в трясущихся руках остатки чизбургера: его оранжевый галстук был испачкан кетчупом. Он попытался заговорить, но мог лишь бессвязно что-то лепетать, брызгая слюной. Мише, младшему менеджеру «Макдоналдса», пришлось прояснить для нас ситуацию.

— Самолет Георгия Канука только что сбили повстанцы сево, — сказал он.

Глава 18 К ОТЕЛЮ «ХАЙАТТ»

— Я предсказываю, что все мы умрем здесь, в Абсурдистане, — заявил Лефевр.

Одинокий «Миг-29» пробил дыру в стратосфере над нами и устрашающе устремился вниз над серой чашей Каспийского моря. На Террасе Свани все задребезжало.

— Мы же бельгийцы, — закричал я дипломату, размахивая перед ним своим новеньким паспортом. — Кому же нужно нам вредить?

— Я предсказываю, что прежде чем все это закончится, мы здесь умрем, — повторил Лефевр.

— Какого черта, Жан-Мишель? — вмешался младший менеджер Миша. — Вы же мне говорили, что гражданская война не начнется раньше августа. Вы говорили, что в июле все будет спокойно. Мы получим деньги Вайнберга и уедем. На следующей неделе мы должны были лететь в Брюссель.

— Мы никуда не улетим, — ответил дипломат. — Они уже закрыли аэропорт. Это совершенно точно.

— Как же могло случиться такое? — возмутился младший менеджер, в ярости размахивая руками. — А как насчет поезда «Америкэн Экспресс», который пересекает границу? Тот, где одно место стоит пять тысяч долларов? Как же они могли его отменить?

— Я уверен, что все кончено, — сказал Лефевр. — Они мне солгали.

— Кто вам солгал? — спросил младший менеджер.

— Все, — ответил Лефевр. — Сево, свани, Голли Бертон…

Я повернулся к Сакхе, который выглядел таким же помятым, как обертка от гамбургера.

— Сакха, что происходит? — обратился я к нему. — Они же не стреляют в бельгийцев, не так ли?

— Вайнберг, — сказал Лефевр, — вы должны сделать что-то важное.

— Я всегда готов сделать что-то важное! — вскричал я, хватаясь за мусорный контейнер, чтобы подняться на ноги.

— Вам нужно немедленно доставить демократа в «Хайатт». Отдайте его под защиту Ларри Зартарьяна. Ему здесь опасно находиться.

Мое сердце забилось, как у влюбленной девушки. «Вы думаете, что один человек может спасти демократа? Я тоже так думаю».

— У нас перед «Макдоналдсом» стоит джип из «Хайатта», — сказал я. — Но с вами все будет в порядке, месье Лефевр? Могу ли я что-нибудь для вас сделать?

— Просто выметайтесь отсюда к чертовой матери, — ответил Лефевр. — Все причиняют боль, Миша. Но некоторые причиняют больше боли, чем другие.

— Что?

— Счастливого пути, Гаргантюа! Вперед!

В чинном «Макдоналдсе» вопили женщины, ревели дети, сыпали проклятьями мужчины, и все перекрывало многофункциональное русское словцо «блядь». Люди спрятались под испачканными квадратными столиками и под стойкой, как будто спасаясь от нагрянувших грабителей.

— Они думают, что здесь многонациональное заведение, — прокомментировал Сакха. — Думают, что они здесь в безопасности. Единственные безопасные места — это посольства, «Хайатт» и «Рэдиссон».

— Да, да, — согласился я, не зная, с чем именно соглашаюсь, но наслаждаясь каждой секундой этого действа. — Мы отвезем вас в «Хайатт», мистер Сакха. Даю слово Вайнберга.

Очутившись снаружи, мы поняли, что за звук был нами принят за звон бьющейся посуды и лязг ножей и вилок. Рынок использованных пультов дистанционного управления был сметен тяжелой поступью наступавшей пехоты. Я смотрел на сопровождение, состоявшее из советских танков «Т-62», за которыми следовали в равной степени устаревшие бронетранспортеры «БТР-152»; из люков высовывались противовоздушные зенитки. (Когда я был ребенком. Красная Армия была одной из моих главных навязчивых идей перед мастурбацией.)

Батарейки, инфракрасные лампочки и микросхемы сыпались на нас со всех сторон, как обломки цивилизации. Торговцы пультиками пытались спасти свой товар, запихивая самое ценное в мешки, и маневрировали между медленно продвигающимися машинами, устремляясь в относительно безопасное место — оперный театр в мавританском стиле, находившийся по соседству с «Макдоналдсом». С фрески на них молча взирал Александр Дюма, записывая все в свой свиток.

Отзвук пулеметной очереди прокатился по всему городу. Я в волнении поискал струйки дыма, которые определяют для меня военную зону, но на небе не было ничего видно, кроме вероломного солнца. Пора было совершить какой-нибудь мужской, американский поступок.

— Ну же, быстрее, быстрее, мудаки! — заорал я на Сакху и Тимофея, подталкивая их к автомобилю. Тревожная сигнализация джипа вовсю надрывалась, заднее стекло было разбито, но логотип «Хайатт», по-видимому, отпугивал местных мародеров. — Вам придется его повести, — сказал я Сакхе, усаживая его на место водителя. — Я понятия не имею, как это делается, и мой слуга — тоже.

Сакха бешено жестикулировал, указывая то на свой мобильник, то на Горбиград, — вероятно, он имел в виду, что хочет позвонить своей семье. Я вытащил из своего рюкзачка пузырек «Ативана».

— Что это? — прохрипел Сакха. — Валерьянка?

— Не совсем, — ответил я и сунул пригоршню таблеток ему в рот, влив луда же кока-колу. — Это сразу же окажет действие, — солгал я. — Дышите, мистер Сакха, дышите. Вы хотите, чтобы я спел успокаивающую западную песню? — И я запел: — «Меня зовут Люк, я живу на втором этаже».

— Прекратите, — попросил Сакха. — Пожалуйста, прекратите петь. Мне нужно предаться позитивным мыслям. Я хочу снова увидеть моих девочек.

Проезжавший мимо «Т-62» начал разворачивать ствол в нашу сторону — совсем как неповоротливый малыш, пытающийся подружиться.

— Вперед! — заорал я на Сакху.

Мы сорвались с автостоянки и свернули в переулок. Несчастные балконы стонали под нагруженными бельевыми веревками; испуганные жители выглядывали из окон, со всех сторон доносились голоса теледикторов, вещавших на местном наречии о неминуемом бедствии. Радиостанция передавала «Лебединое озеро» Чайковского — верный признак того, что дела обстоят гораздо хуже, чем кажется. Мы спугнули компанию обалдевших от ужаса городских кошек и нырнули в узкую улочку, над которой возвышалась каменная церковь свани.

Солдаты устроили пропускной пункт у дороги, ведущей к Интернациональной Террасе. Мы оказались в конце длинной очереди из «Жигулей» и «Лад». Автомобили перед нами обыскивали низенькие худые юноши с темными усами, у которых на форме было вышито лишь русское слово «солдат». С пояса у них свисали гранаты. На некоторых были розовые пляжные сандалии.

— Если они увидят, что я большой демократ, они меня застрелят, — сказал Сакха. — Сын Георгия Канука еще хуже, чем его отец. Он командовал спецподразделениями. У него руки в крови. Он захочет отомстить за смерть своего отца.

— Вы со мной, — попытался я его успокоить. — Я Вайнберг. Бельгиец. Еврей. Богатый человек. Вы везете меня в «Хайатт». Мы важные персоны, Сакха. Верьте в себя.

— Я позвоню семье, — сказал Сакха, вынимая из чехла мобильник. Как только дозвонился, сразу же начал плакать. Он говорил на местном наречии, время от времени переходя на русский. — Ты водила девочек в «Эксесс Голливуд»? — рыдал он. — Вы купили «Историю игрушек-2»? Скажи им, что завтра я буду дома и мы вместе посмотрим этот фильм. А может быть, они смогут приехать в «Хайатт» и мы посмотрим его на большом экране у Ларри Зартарьяна. Им этого хочется? О, мои милые маленькие обезьянки! Не отпускай их никуда. Не своди с них глаз. Мне следовало знать, что это случится. Мне нужно было подать заявление на то место преподавателя в Гарварде. Я слишком долго слушал Джоша Вайнера.

— Хватит! — приказал я. — Вытрите глаза и выключите телефон. Уже подходит наша очередь. Крепитесь!

Едва достигший половой зрелости солдатик постучал в наше окно. Он уставился сначала на мои внушительные титьки, затем на трясущегося Сакху и моего слугу Тимофея, пытавшегося понять, что происходит в этом зверинце.

— Какой вы национальности? — пролаял он демократу, дыхнув в нашу сторону чесноком и алкоголем, смешанными с каким-то мужским запахом. Сакха начал что-то лепетать с безнадежным видом. Солдат игнорировал его и длинной темной лапой вытащил у Сакхи из-за пазухи маленький золотой крест, висевший на цепочке. Осмотрев нижнюю перекладину, характерную для сево, он швырнул крест Сакхе в лицо.

— Выходи из машины, блядь, — приказал он Сакхе.

— Я бельгиец, — заорал я, тряся своим паспортом. — Я гражданин Бельгии. Мы едем в «Хайатт». Мы в автомобиле отеля «Хайатт». Это мой шофер. Я очень важная фигура, еврей.

Солдат вздрогнул.

— У еврейского народа долгая и мирная история в нашей стране, — начал он знакомую декламацию. — Моя мать будет вашей матерью…

— Забудьте на секунду о моей матери, — сказал я. — Вы знаете, кем был мой отец? Он был Борисом Вайнбергом.

— Я что, должен знать каждого еврея в этой стране? — спросил солдат. Он поднял автомат Калашникова и искусно воткнул его дулом прямо в узел оранжевого галстука Сакхи. Знакомая жидкость полилась по брюкам несчастного и попала на его туфлю. Он весь покраснел, — возможно, у него начинался сердечный приступ.

Я же владел собой, как никогда.

— Вы не знаете, кем был Борис Вайнберг? — заорал я на солдата. — Он продал «КБР» восемьсот килограммов шурупов.

— Вы с «КБР»? — спросил солдат.

— Голли Бертон, Голли Бертон, — проблеял Тимофей с заднего сиденья.

Солдат опустил автомат Калашникова.

— Почему же вы сразу не сказали? — проворчал он. Затем взглянул на нас печальными детскими глазами, смирившись с тем, что будет на одного избитого меньше. — Проезжайте, господа, — сказал он, лениво отдавая нам честь.

Сакхе удалось сдвинуть машину с места, и мы медленно покатили к Интернациональной Террасе, следуя за бронетранспортером. Демократ перестал плакать и теперь лишь изредка мочился.

Руки его вцепились в руль, взгляд приковался к зенитке, маячившей прямо перед нами.

— Ура! — сказал я по-английски. И повернулся к своему слуге. — Ты это видел, Тимофей? Мы это сделали! Мы спасли жизнь. Как там говорится в Талмуде? «Тот, кто спас одну жизнь, спас целый мир». Я не религиозен, но боже мой! Как это здорово! Сакха, как вы себя чувствуете?

Но Сакха был не в состоянии вымолвить слова благодарности, которых я заслуживал. Он лишь тяжело дышал и вел машину. Я решил дать ему время. В уме я уже сочинял электронное послание Руанне о подвигах этого дня. Что она сказала мне в том сне с яблоком за восемь долларов? «Будь мужчиной. Сделай так, чтобы я тобой гордилась».

Бульвар Национального Единства был запружен бронетранспортерами «БТР-70», знакомыми всем, кто смотрит телепрограммы Би-би-си. Танки охраняли стратегически важные объекты: универмаг «Бенеттон» и «Парфюмерию 718». Стройные мужчины Абсурдистана в черных джинсах с заправленными в них рубашками, вооруженные лишь мобильниками, неслись по бульвару, опасаясь пьяных солдат, выкрикивавших оскорбления в их адрес и обещавших «трахнуть их сзади».

Когда мы уже приближались к небоскребам «Хайатт» и «Рэдиссон», то застряли в огромной толпе — все эти люди что-то кричали и двигались в одном направлении. Их окружали солдаты, которые рвали их документы и дергали за кресты на шее. Они били людей по голове и, хихикая, тискали молоденьких девушек. Один молодой солдат пытался сдернуть крест с шеи матроны, угощая ее ударами. «Грабеж! — вопила эта женщина. — Спасите меня, граждане! Грабеж!» Мы с Тимофеем почему-то нервно смеялись, глядя, как сражается эта крупная женщина. Эта сцена напомнила нам что-то исконно советское: достоинство человека унижают на глазах у других.

Увидев логотип «Хайатт» на нашем джипе, солдаты махнули, чтобы мы проезжали. Местные жители стучались в бока машины, надеясь, что мы поможем им добраться в целости и сохранности в отель.

— К сожалению, нам нужно сначала спасти свою собственную шкуру, — сказал я Сакхе.

Демократ кивнул и ничего не ответил. Когда мы выруливали на подъездную дорожку к отелю «Хайатт», он выкрикнул какие-то два бессмысленных слова, резко вывернул руль влево и медленно въехал в камуфлированный бок «БТР-70». Подушки безопасности раздулись, мои щеки оцарапал вздувшийся нейлон, и я, спотыкаясь, выбрался из джипа. К нам уже бежал офицер, за ним — солдаты. Наконец я понял, что именно выкрикивает Сакха у меня за спиной. Это были два слова: «Полковник Свекла».

В романе, написанном в золотой век русской литературы, человек по фамилии Свекла походил бы на свеклу, то есть был бы темно-красного цвета. Но в эру современной литературы голова полковника Свеклы походила на гигантский генетически модифицированный персик, круглый и спелый, а кожа была сухой и жесткой. У него не было ни козлиной демократической бородки, как у Сакхи, ни усов Среднего Востока, как у его солдат. Он походил на величественных пожилых мужчин с Кавказа, которых можно часто увидеть на заднем плане в казино Санкт-Петербурга — они потягивают армянский коньяк с какой-нибудь красоткой, игнорируя суету вокруг рулетки и на танцполе.

— Миша Вайнберг, — сказал полковник Свекла, пожимая мне руку. — Как приятно! Моя мать будет вашей матерью…

Пока он беседовал со мной, солдаты вытаскивали Сакху из джипа «Хайатта». Сакха не сопротивлялся. Его просто вынесли из машины, и голова его болталась в море из камуфляжа.

— Я работал на вашего отца, Бориса, — был его местным консультантом по нефти, — продолжал полковник Свекла, ероша мне волосы. — Его смерть была ужасной трагедией. Погас главный светильник еврейского народа. Мои соболезнования.

В дальнем конце подъездной дорожки согнали группу мужчин. Они стояли с ужасающей покорностью; галстуки свисали с шеи, рубашки под мышками были темными от пота, у некоторых распухли и закрылись глаза — вероятно, от ударов прикладом винтовки.

— Была попытка путча сево, — пояснил мне полковник. — Через несколько минут мы этим займемся. Возвращайтесь в отель, Миша.

Со всей скоростью, которую мне позволял мой вес, я понесся в отель «Хайатт» и влетел в прохладный вестибюль. Алеша-Боб и Ларри Зартарьян приняли меня в объятия, и мы втроем повалились на мраморный пол.

— Вы должны… Вы должны… — говорил я, цепляясь за них, и руки мои совершали такие движения, словно я плыл к далекому маяку.

— Мы ничего… Ничего… — ответили мне оба. — Мы ничего не можем сделать.

Я заметил Джоша Вайнера среди группы нефтяников. В руках у них были кружки пива.

— Джош! — закричал я. — Джош, помоги мне. Они забрали Сакху.

Дипломат внимательно изучал свои собственные ладони. Затем перевернул руки ладонями вниз, не поднимая на меня взгляда.

— Джош! — повторил я. Тимофею наконец-то удалось из-под меня выбраться, и он помог мне подняться на ноги.

Прихрамывая, я подошел к Джошу, но он молча от меня отвернулся.

— Мы уже направили протест, — сказал он.

— Люди, которых они собираются расстрелять… Это не повстанцы. Все они демократы!

— Ты слышал, что я сказал, Вайнберг? — процедил сквозь зубы Вайнер. — Мы направили протест.

Я повернулся кругом и направился к выходу, на солнце.

— Миша, нет! — заорал Алеша-Боб, бросаясь ко мне, но я оттолкнул его своим огромным кулаком.

Я вышел на подъездную дорожку, откуда доносились сердитые мужские голоса.

— На землю! — кричали солдаты Сакхе и его соратникам. Я чувствовал их. Чувствовал солдат с их теплой этнической кровью и верностью клану, с их юношеской развязностью и врожденными психозами, с их искусственной геральдикой, состоявшей из бараньего пирога, сливового бренди и волосатой девственницы на свадебном пиру.

— На колени! — приказали солдаты.

Некоторые из этих мужчин были грузными, другим не хватало гибкости, как интеллектуалам, привыкшим к сидячей работе, поэтому им трудно было выполнить приказание. Кто-то из них завалился на бок, и их поднимали за шиворот. Солдаты выстроились за ними в цепочку, по одному на каждого, и это не предвещало ничего хорошего.

Взгляд Сакхи был прикован ко мне. Лицо было залито слезами. Я не видел слез, но знал, что это гак.

— Миша! — закричал он мне. — Мишенька, пожалуйста! Скажите, чтобы они остановились. Они послушаются такого человека, как вы. Пожалуйста! Скажите что-нибудь!

Я почувствовал, как Алеша-Боб тащит меня за рукав, а его маленькое тело прижимается к моему.

— Голли Бертон! — завопил я. — «КБР»!

Солдаты посмотрели на полковника Свеклу, он кивнул. Они выстрелили пленникам в затылок, и тела их жертв одновременно дернулись, а потом повалились на подъездную дорожку и вокруг них закружилось облако пыли.

Стреляные гильзы подкатились к моим ногам. На земле остались лежать двенадцать тел.

Глава 19 МОЕ СЕРОЕ СЕРДЦЕ РЕПТИЛИИ

Сорок этажей отделяло нас от войны, и мы очутились над ней. Вокруг нас была цивилизация «Хайатт».

В небоскребе жужжали генераторы, и возникала иллюзия, будто мы на американском космическом корабле, плывущем над танками и бронетранспортерами, над поддельными ирландскими барами и голландскими нефтяными платформами «Шелл» — к какому-то замечательному, хитрому голливудскому финалу. «Все в бассейн! Сейчас начнется вечеринка!»

Я снова и снова набирал номер доктора Левина. Наконец добрый доктор отозвался, кашлянул, чихнул (снова сезонная аллергия) и поздоровался со мной.

— Доктор Левин, катастрофа, — сказал я. — Я в Республике Абсурдистан. Мне грозит большая опасность. Все ужасно. Пожалуйста, проконсультируйте меня…

С большим терпением и аналитической уравновешенностью доктор Левин попросил меня, на хрен, успокоиться.

— Итак, где это место? — спросил он.

— Вы смотрите новости?

— Я видел новости вчера вечером.

— Значит, вы слышали о гражданской войне.

— О какой гражданской войне?

— В Абсурдсвани. В столице. Они закрыли аэропорт. И выстрелили моему другу в затылок.

— О’кей, давайте начнем с самого начала, — вздохнул доктор Левин. — Что такое этот Абсурдсвани?

— Абсурдсвани находится на Каспийском море.

— А где именно оно находится? У меня туговато с географией.

— Каспийское море? Оно находится на юге России, возле Туркменистана…

— Где?

— Возле Ирана.

— Возле Ирана? Я думал, вы все еще в Москве — последний раз вы звонили оттуда.

— Из Санкт-Петербурга.

— И все-таки Иран должен находиться гораздо дальше оттуда, чем Москва. Что вы там делаете?

Я объяснил, что поехал в Абсурдистан покупать европейское гражданство у жуликоватого чиновника из бельгийского консульства после того, как трахнул молодую жену своего покойного отца. Последовало укоризненное молчание.

— Это законный путь получить гражданство? — осведомился доктор Левин.

— Ну, — произнес я в замешательстве, — относительно законный…

«Сукин сын, — подумал я. — Как же ты смел предположить, что я не воспользуюсь малейшим шансом, чтобы выбраться из России, в то время как твои прапрадеды, вероятно, подкупили половину царских чиновников в черте оседлости и сбежали в мешках для почты ради того, чтобы их потомок сейчас развалился в прекрасном кресле из ценных пород дерева на углу Парк-авеню и 85-й улицы, изрекая скороспелые и строгие замечания в адрес оскорбленных и несчастных и получая за это по 350 долларов?» Но вместо того, чтобы высказать это, я начал плакать.

— Давайте сначала обсудим важные вопросы, — сказал доктор Левин. — В вашем недавнем прошлом, кажется, застрелили или взорвали фугасом многих людей. Так что позвольте вас спросить: находитесь ли вы в безопасном месте? Угрожает ли вашей жизни непосредственная опасность? И, учитывая возможность, что у вас сейчас проявляются симптомы посттравматического синдрома, такие как чувство отчужденности, гнева и беспомощности, думаете ли вы, что способны принять рациональное решение, которое обеспечит вам безопасность в будущем?

— Я не уверен, — ответил я, подавив рыдания, дабы сосредоточиться. — Мой друг Алеша-Боб пытается что-то сделать, чтобы мы отсюда выбрались. Знаете, он очень ловкий.

— Ну что же, это позитивный момент, — одобрил доктор Левин. — А пока что вы должны продуктивно проводить время. Попытайтесь чем-нибудь себя занять, как вы это делали в Москве. Если это безопасно, отправьтесь на прогулку или займитесь физическими упражнениями. Этот вид деятельности вместе с тремя миллиграммами «Ативана» в день понизят ваш порог беспокойства.

— Вы думаете, что я действительно могу…

— А почему бы вам не попытаться просто расслабиться? — спросил доктор Левин. Я слышал, как он потягивает свой любимый цитрусовый коктейль с витаминной добавкой — современный эквивалент сигары психоаналитика. — Просто не дергайтесь так сильно.

— Попытаться расслабиться? Как же мне это сделать? Это все равно что попытаться допиться до трезвости.

Вы знаете, что помогает одному из моих пациентов, когда он начинает дергаться? Он выходит из дому и покупает себе костюм. Почему бы вам не выйти и не купить себе костюм, Миша?

— Мне слишком грустно, чтобы покупать костюмы, — прошептал я.

— Что еще вам приходит на ум в связи с этим? В связи с вашей грустью?

— Никому нет до меня дела — даже вам, доктор, — сказал я. — У меня на глазах убили милого человека, демократа, и я пытаюсь горевать о нем, но не могу. И я пытаюсь горевать о моем отце, но не могу. Ничего, как вы говорите, «не приходит на ум в связи с этим». И я стараюсь быть хорошим, стараюсь помогать людям, но тут это не получается, и я не знаю, как это сделать. И я напуган, и одинок, и несчастен, и я укоряю себя за то, что напуган, и одинок, и несчастен, и за то, что прожил тридцать лет, и у меня нет никого, за исключением Алеши — ни одной души! — кому было бы до меня дело. Я знаю, в Нью-Йорке, Париже и Лондоне есть люди, у которых те же самые проблемы, и что я не должен чувствовать себя исключительным, но что бы я ни делал и куда бы ни ехал — все не то, не то, не то. И не может быть, чтобы дело было только во мне. Мне нужно услышать, что я на самом деле лучше. Я просыпаюсь в пустой постели и смотрю на свое сердце, и оно серое. Я снимаю рубашку, раздираю грудь, и мое сердце все кожаное и серое, как у рептилии.

Я услышал, как в трубке дышат носом. Я прижал ее к уху, надеясь услышать, что на самом деле я лучше и что не существует серого сердца рептилии.

— Скажите это! — еле слышно прошептал я и добавил по-русски: — Выполняйте вашу работу! Дайте мне немного счастья!

Последовало более аналитическое молчание.

— Это верно, — нехотя согласился доктор Левин, — что обстоятельства, в которых вы живете, вызывают ряд уникальных проблем.

— Да, — подтвердил я. Это верно. Неблагоприятные обстоятельства способствуют возникновению уникальных проблем. Я подождал еще немного. Подождал одну минуту, потом две — но все напрасно. «О, давайте же, доктор! Бросьте собаке кость. Скажите, что на самом деле я лучше. Скажите о моем сердце». Я прикрыл лицо большой рыхлой рукой и всплакнул, преувеличивая свои печали в надежде, что доктор сжалится и отпустит мне мои грехи.

Но он не хотел это сделать. Ни за 350 долларов в час. Ни за какие деньги. Даже за все деньги в этом моем мире с серым сердцем.

Подавленный и неподвижный, как Обломов двадцать первого века, я лежал на кровати, положив лэптоп себе на живот, и шарил по самым темным уголкам Интернета. Я наблюдал, как каких-то несчастных женщин унижают и связывают, плюют на них, заставляют заглатывать гигантские пенисы. И мне хотелось отереть их мокрые лица, увезти в Миннеаполис или Торонто и научить радоваться простой жизни вдали от мучителей с большими членами.

Я решил написать Руанне электронное письмо.

«Дорогая Руанна!

Я нахожусь в маленькой стране под названием Абсурд свани, к югу от России, возле Ирана. Здесь началась гражданская война, и безвинных демократов расстреливают на улице. Я пытаюсь спасти как можно больше людей. Бельгийское правительство наградило меня гражданством в знак признания моих заслуг, но, быть может, слишком поздно спасать мою собственную жизнь. Молись за меня, Руанна. Сходи к мессе и помолись за мою душу.

Не знаю, научил ли тебя твой новый бойфренд читать Фрейда, но я хочу рассказать тебе про сон, который видел. В этом сне ты продавала мне яблоко за восемь долларов. Мой психоаналитик говорит, это означает, что все, что ты делала для меня, сделано ради моих денег. С самого начала, когда ты увидела мой „чердак“ и сказала: „Ну и ни фига себе! Думаю, наконец-то я это сделала“, ты меня использовала. (Видишь, я ничего не забываю.) Мой психоаналитик, который доктор медицины, говорит, что тебе лучше измениться, Руанна, потому что то, что ты со мной делаешь, разрушит тебя изнутри. Именно ты пострадаешь от своих поступков, и это мнение медика. Подумай об этом!

Если я выберусь отсюда живым, я все еще буду твоим навеки, потому что ты — единственное, ради чего мне стоит жить.

Твой любящий русский Медведь, Миша».

Вообще-то я не упомянул в разговоре с доктором Левиным о яблочном сне, но когда имеешь дело с Руанной, всегда лучше привести мнение авторитетной фигуры. Как только я отправил послание, на моем экране сразу же появился автоответ:

«Привет, ковбои и ковгёрлз! Я не могу ответить на твое письмо сию минуту, гак как мы с моим мужчиной отправляемся на неделю на КЕЙП-КОД отдохнуть от всех стрессов, которые нас убивают!!! В то время как ты там варишься, как китайские пельмени, мы остановимся в доме знаменитого режиссера фильмов в Хайанниспорте (не могу сказать, кто это, иначе профессор Штейнфарб меня убьет!). Ха-ха. Я просто шучу. Вернусь в следующую среду, так что не скучай по мне слишком сильно. Целую, Р.

Мысль дня: „На земле полно людей, которые недостойны того, чтобы с ними говорить“. Вольтер, французский философ. Абсолютно верно!!!»

Я еще раз прочел это послание, и лэптоп поднимался и опускался вместе с Моим животом, когда я делал вдох и выдох. Одна фраза не давала мне покоя. Нет, не Вольтер. Я снова перечитал письмо Руанны. «Режиссер фильмов». Вот оно! Не кинорежиссер, а режиссер фильмов! О господи! Я постучал по клавиатуре онемевшим указательным пальцем, возвращая свой компьютер в поток порнографии. Уснул я вне себя от ярости, под притворные стоны женщины, доносившиеся из лэптопа.


Рука терла мне шею, но я никак не мог соединить ее со знакомым голосом, говорившим мне: «Проснись, Миша». Рука продолжала меня массировать, и я ощутил запах алкоголя и мужского пота.

— Не трогайте меня! — закричал я, резко просыпаясь и сильно ударив по руке на моем плече. На какую-то долю секунды я удивился, увидев, что возле меня стоит не мой отец, а Алеша-Боб.

— Какого хрена, Миша? — возмутился Алеша-Боб, потирая ушибленную руку. — Что с тобой такое?

— Не знаю, — прошептал я. — Извини.

Глобус головы Алеши-Боба маячил передо мной — синие вены были словно беспокойные реки, а нос — живой, дышащий субконтинент. На нем были только спортивные штаны, на обнаженной груди красовался православный крест вместе с еврейским могендоведом[9]. Недавно мой друг заговорил о том, чтобы добавить в свою жизнь какой-то религиозный смысл. Мне хотелось спросить его: отчего это американцы вечно чего-то ищут, хотя ясно, что находить-то нечего?

Он снял с моего живота лэптоп.

— О, как мило, Закусь, — сказал он. — Это что, твоя новая девушка, — в собачьем ошейнике?

— Прости, что ударил тебя, — извинился я. — Я просто сейчас не хочу, чтобы до меня дотрагивались.

— Что сказал твой психоаналитик?

— Посттравматический синдром. Чушь собачья!

— Что еще он сказал?

— Он посоветовал мне сходить на прогулку. Ну, знаешь, заняться физическими упражнениями. Купить костюм.

— Как всегда, блестяще, — засмеялся Алеша-Боб. — Я заказал в номер «крылышки бизона». Они в гостиной. В мини-баре — «Блэк Лейбл».

«Крылышки бизона» были суховаты, и понадобилось сорок восемь крылышек, чтобы я наелся. Я высасывал хрупкие косточки, смакуя томатный «горячий соус», который стекал мне на подбородок и на купальный халат отеля «Хайатт». Я чувствовал, как потоки воздуха из кондиционера овевают мое небритое лицо. Горячий соус в сочетании с кондиционером создали у меня такое чувство, будто я почти в безопасности.

Алеша-Боб одной рукой печатал на своем лэптопе, а другой переключал телевизионные каналы. Он просматривал новости об Абсурдистане.

— На Си-эн-эн ничего, по Би-би-си почти ничего, «Франс-два» — что-то есть, но je ne comprends pas[10], что именно… Похоже, нам остается только ОРТ.

И он переключился на один из каналов, контролируемых Кремлем, — сплошной Путин, все время. Российский президент давал пресс-конференцию. Он выглядел так же, как всегда: как не очень счастливая лошадь, опустившая голову в кормушку с овсом. «Абсурдсвани — важный партнер России в области стратегии, экономики и культуры, — печально вещал Путин в микрофон. — Мы надеемся на прекращение насилия. Мы призываем лидеров сево уважать международные нормы».

Алеша-Боб переключился на другой российский правительственный канал.

Вообще-то говоря, все они были правительственными. Молодой репортер западного вида стоял перед мраморной плитой, на которой были высечены слова: «„Парк Хайатт“ в городе Свани».

— Эй, да это же наш отель! — воскликнул я.

«Пока что количество убитых умеренное, — говорил репортер. — При этом конфликте убито шестьдесят пять человек. Двенадцать из них — вооруженные заговорщики, которых расстреляли перед входом в отель „Хайатт“».

— Заговорщики сево? Вооруженные? — повторил я. — Это были всего лишь демократы в дорогих галстуках.

«В результате личного посредничества президента Путина, — продолжал репортер, — сегодня в городе Свани было подписано соглашение о временном прекращении огня».

— Это хороший знак! — обрадовался Алеша-Боб. — Они могут снова открыть аэропорт.

Слегка покривив душой, я одобрительно хмыкнул. Откровенно говоря, мысль о том, чтобы уехать из «Хайатта», казалась мне фантастической. Я хотел вернуться в свою комнату и смотреть на несчастных девушек в Интернете. Мне хотелось своими руками прикончить их мучителей.

Репортер продолжал: «Сегодня новый президент республики. Дебил Канук, сын убитого государственного лидера Георгия Канука, встретился с лидерами восставших сево, которые называют себя Государственным комитетом по восстановлению порядка и демократии, или ГКВПД».

Лидер свани пожал руку лидеру сево, который был старше его и лучше одет. Все они улыбались, как будто вернулись с удачной утиной охоты.

— Все они мерзавцы, — заявил Алеша-Боб. — Ларри Зартарьян сказал, что вся эта война разгорелась вокруг нефтепровода, который «КБР» строит так, чтобы он прошел из Каспия через Турцию. Все хотят, чтобы нефтепровод прошел через их территорию, тогда они смогут поживиться.

Наблюдая за тем, как гордые сево в дорогих костюмах жмут руку безвкусному Дебилу Кануку, у которого под «солнечными» прожекторами тает грим на лоснящемся лбу, я решил твердо стоять за народ сево. Хотя бы в память Сакхи.

И тут я узнал одного из людей, стоявших рядом с Дебилом Кануком. Оливковая форма, тусклые глаза, что-то пристально разглядывающие на горизонте, красные кулаки, похожие на плоды граната, которые свисают вдоль бедер. Полковник Свекла ухмылялся прямо мне в лицо, подзадоривая спасти жизнь Сакхе.

Он спокойно говорил что-то в микрофон. После того как Дебил Канук что-то прохрюкал, полковник казался настоящим оратором.

«Пока не будут арестованы заговорщики, ответственные за то, что был сбит самолет президента Георгия Канука, — сказал он, — границы республики будут закрыты и будет прекращено все воздушное сообщение. Справедливость для народа свани восторжествует».

— Черт возьми! — воскликнул Алеша-Боб. — Какого дьявола, Миша? Они не собираются позволить иностранцам уехать? Чего они от нас хотят? Вот дерьмо! — Замолчав, он взглянул на меня. — Ты плачешь, Закусь?

Я дотронулся до своего лица. Мои щеки действительно были мокрые, а ноздри наполнял морской бриз, соленый от моего собственного тела. А мой токсичный горб между тем бил тревогу на знакомых басовых нотах: «ОТ-чаянье, ОТ-чаянье, от-ЧАЯНЬЕ». Все повторяется. Подъездная дорожка. Стреляные гильзы. Поднявшееся в воздух облако пыли. Дергающиеся тела. Последние слова Сакхи, обращенные ко мне: «Мишенька, пожалуйста. Скажите, чтобы они остановились. Они послушаются такого человека, как вы».

Алеша-Боб выключил телевизор и подошел ко мне.

— Ну же, Закусь, — сказал он и раскрыл объятия.

— Иди сюда! — прорыдал я, склоняясь к нему. Он сел рядом и положил мою голову на свое голое теплое плечо. Слезы лились легко и бесцельно, сами по себе — соленые ручейки, которые текли по телу моего друга, скапливаясь у него в пупке.

— Давай споем рэп, — предложил он. — Ты бы не хотел немножко рэпа, Миша? Помнишь, кто мы такие? Мы Джентльмены, Которые Любят Рэп!

— Я помню, — сказал я. И улыбнулся, чтобы уверить Алешу-Боба, что я не совсем безнадежен.

— Тогда как насчет гетто-тек? Как насчет «Члена в работе»?

— О’кей, — согласился я, застенчиво глядя себе между ног.

— «Ну-ка, посмотрим, как твой член работает, / Посмотрим, каков он в работе», — запел Алеша-Боб в воображаемый микрофон, подражая тону молодой женщины легкого поведения из гетто в Детройте. — «Ну-ка, посмотрим на твой член…»

Он поднес ко мне микрофон. Изображая любовника этой воображаемой женщины из гетто, я запел фальшивым баритоном сутенера из гетто:

— «А ну-ка, посмотрим, как эта киска работает».

Мы оба рассмеялись.

— Молодец, — сказал Алеша-Боб. — Вот как мы это делаем. Настоящее детройтское дерьмо. Ты мой ниггер.

— А ты — мой, — ответил я, целуя его в щеку. Я чувствовал внизу живота что-то яркое и пронзительное. Неужели рэп так вдохновляет? Неужели это правда, что люди, у которых ничего нет, — самые счастливые из всех?

Наши объятия прервал глухой, но упорный рев вертолета. Алеша-Боб подскочил к окну и раздернул шторы.

— Иди сюда, Миша, — позвал он.

— А нужно?

— Посмотри!

Вертолет «Чинук», нечто вроде механической воздушной коровы, громоздкий и неуклюжий, летел над нефтяными вышками, направляясь к Интернациональной Террасе. Я разобрал надпись у него на борту — белые латинские буквы на фоне камуфляжа.

— Бери своего слугу и свой лэптоп. А также твой бельгийский паспорт.

— Зачем?

— Падение Сайгона, 75.

— Je ne comprends pas.

— Поторапливайся, Закусь. Мы сейчас бежим в посольство.

Американская армия прибыла в город Свани.

Глава 20 АМЕРИКАНСКИЙ ГАМБИТ

Американское посольство располагалось в тени небоскреба «Экссон Мобил». Это было недавно построенное четырехугольное здание из оранжево-розового стекла с декоративными лентами из хрома. Само посольство размещалось в здании академии — старом, пастельных тонов. Когда-то здесь получали образование дети царской знати. После атак на американские посольства в Африке вокруг американского аванпоста в Абсурдистане был сооружен ров из траншей и колючей проволоки. Однако собравшаяся толпа была вооружена кусачками, и люди вели себя с напускной смелостью, словно прибытие вертолетов убедило их, что они — статисты в голливудской исторической драме.

Некоторые были постарше, но большинство — юного возраста, одеты в американском стиле. Они несли плакаты, в которых перечислялись причины, по которым их должны были взять на борт вертолетов «Чинук»: «ДЕВУШКА 21 ГОДА. НЕ ПРОСТИТУТКА, ИМЕЕТ СТУДЕНЧЕСКУЮ ВИЗУ В КАЛИФОРНИЙСКИЙ УНИВЕРСИТЕТ В НОРТБРИДЖЕ, ПЛЮС У МОЕЙ СЕМЬИ ЕСТЬ СПИРТНОЕ», и «ПОЖАЛУЙСТА, ПОЗВОЛЬТЕ МНЕ УЛЕТЕТЬ С ВАМИ — ТАЙНАЯ ПОЛИЦИЯ МЕНЯ УМРЕТ. ПОТОМУ ЧТО Я ПОЛИТИЧЕСКИ ПРОТИВ ДЕБИЛА КАНУКА, ДИКТАТОРА», и «АМЕРИКА, ЕСЛИ ВАМ НАПЛЕВАТЬ НА НАС, СПАСИТЕ НАШУ НЕФТЬ». Больше всего мне понравился плакатик, который держал пожилой пенсионер с сильной проседью — судя по его виду, в прошлом простой чернорабочий. Тем не менее его плакат был написан на безупречном английском языке: «МЫ НЕ ХУЖЕ, ЧЕМ ВЫ, МЫ ТОЛЬКО БЕДНЕЕ».

— Граждане Америки и Европейского Союза проходят вперед, — закричал Алеша-Боб, расталкивая маленьких коричневых абсурдистанцев. Я подхватил его боевой клич, и даже Тимофей начал вопить вместе с нами.

Подняв вверх свои паспорта, американский и бельгийский, мы быстро пробирались к очереди из VIP-персон, где претенденты на места в вертолете были выше, белее и толще. Единственным смуглым среди них был Ларри Зартарьян, менеджер отеля «Хайатт», который толкал свою мать в объятия офицера из посольства, выкрикивая: «Киста! Смертельная киста! Ее нужно срочно оперировать! Моя мать — ваша мать! Возьмите ее у меня!» Его мама, в черных одеждах (в два раза толще сына, но с более аккуратно подстриженными усами), орала в ответ: «Нет, нет, я не поеду! Он не сможет без меня жить! Он не знает, как жить. Он идиот».

Мы заметили Джоша Вайнера, который быстрой походкой шел за несколькими морскими пехотинцами из охраны, брызгая слюной в свой мобильник.

— Вайнер! — закричал Алеша-Боб.

Вайнер криво нам усмехнулся и показал на часы, намекая, что очень занят.

— Иди-ка сюда! — не сдавался Алеша-Боб. — Не заставляй меня писать в еженедельник выпускников нашего колледжа!

Дипломат вздохнул, выключил свой телефон и подошел к нам.

— Скажи-ка, Джоши, что тут происходит? — спросил Алеша-Боб, по-дружески беря его под руку. — Как ты думаешь, мы сможем пролезть на этот вертолет?

— Какое у него гражданство? — осведомился Вайнер, указывая на меня, но не удостаивая взглядом. Государственный департамент всегда говорит обо мне в третьем лице.

— Миша — гражданин Европейского Союза, — ответил Алеша-Боб. — Он бельгиец.

— Сейчас они пускают только американцев, — сказал Вайнер.

— Прекрасно, — вмешался я. — Не беспокойся об этом, Джоши. Я просто умру здесь как друг Сакхи.

— Спокойно, Миша, — сказал Алеша-Боб.

— Это несправедливо, — заметил Вайнер.

— Ну как, Джоши, вы направили протест? — спросил я.

— Какой протест?

— Ты сказал мне, что вы направляете протест. Помнишь? Как раз перед тем, как расстреляли Сакху. Ну и как обстоят дела с этим протестом? Вы получили ответ?

— Ну, знаешь ли, Папаша Закусь, — начал Вайнер. — Ты считаешь, что это я во всем виноват? Я всего лишь один из мелких служащих Государственного департамента. Ты думаешь, я действительно могу спасти людям жизнь? Ты считаешь, мать твою так, что я Оскар Шиндлер? Я сделал для Сакхи все возможное. К тому же он выкачал из нас все, что мог. Этот оранжевый галстук — тому пример. Он воспользовался нашими каналами, чтобы выхлопотать своей племяннице стипендию в университете штата Пенсильвания. И это только то, что мы знаем. Эти люди подметки на ходу режут. Не обольщайся на их счет.

Я сделал к Вайнеру шаг с угрожающим видом, но Алеша-Боб встал между нами.

— Знаешь что, Закусь? — сказал Вайнер, поспешно отступая от меня. — Вали-ка ты отсюда. Мне действительно теперь на тебя наплевать. Пусть первокурсники погладят тебе живот. И не считай меня своим другом, ладно? Потому что ты никогда им не был.

Он взмахнул рукой, направляя нас к очереди из аккредитованных американцев, стоявшей у подножия здания «Экссон Мобил»; тут были и семьи служащих посольства, с растерянным видом вцепившиеся в свои драгоценные сумки с пожитками и припасами, и нефтяники, которые не без удовольствия участвовали в эвакуации, хлопая друг друга по спине и вспоминая с нежностью проституток из отеля «Хайатт».

— Эй, большой! — закричал один из них, обращаясь ко мне. — Эй, подонок!

Большой? Подонок? Я скрестил на груди руки, показывая всем видом, что оскорблен. Передо мной стоял кривоногий орангутанг в шортах и бейсболке.

— Роджер Далтри, — злобно прошипел он.

— Кто? — переспросил я. Это имя смутно напомнило мне члена какой-то известной американской или английской рок-группы, но все мои музыкальные пристрастия были современными. — Кто такой Роджер Далтри?

— Ты даже не знаешь, не так ли? — возмутился мой обидчик, снимая бейсболку и открывая взорам сильно поредевшие рыжие волосы. — Вы, гребаные русские, даже не помните, кого убили. Долбаные животные.

— О, черт возьми! — воскликнул Алеша, бросаясь между мной и моим мучителем и пытаясь заслонить меня своей маленькой фигуркой.

— Что? — спросил я.

— Ох, черт возьми! — повторил Алеша-Боб.

— Твой отец убил моего дядю, — объяснил американец. — Ни из-за чего. Из-за ерунды.

— Да? — У меня кружилась голова от смущения и низкого содержания сахара в крови. О чем он говорит? О бизнесмене из Оклахомы? О том, которого якобы убил Папа в Петербурге? — Но ты не из Оклахомы, — заметил я. — Ты разговариваешь, как представитель рабочего класса из Нью-Джерси. Ты уверен, что вы родственники? Тот парень из Оклахомы был образованным человеком.

— Что ты сказал, мудак? — разъярился предполагаемый родственник покойного Роджера Далтри из Оклахомы. — Что ты сказал? Что я необразованный?

— Заткнись, Миша, — зарычал на меня Алеша-Боб. — Заткнись и стой спокойно.

— Ты знаешь, твой папаша был полным дерьмом, — сказал родственник Далтри. — Такие мудаки, как он, развалили ваше государство и эту страну тоже. Вас всех следовало бы послать в Гаагу и устроить над вами процесс как над военными преступниками.

Крик вырвался у меня из самых глубин — откуда-то, где гнездились одиночество и сиротство. Я вдруг заорал с сильным акцентом на том английском, на котором говорил в свои первые годы в Штатах:

— ЛЮБИМЫЙ ПАПА НЕ БЫЛ ПОЛНЫМ ДЕРЬМОМ!

И с этими словами я отстранил Алешу-Боба и ринулся на американца. От сильного, яростного удара, нанесенного медвежьей лапой, мой противник сразу же свалился на землю и заорал от стыда и боли. На сцене моментально появился Джош Вайнер со своими начальниками — это были мужчины в наглаженных рубашках и галстуках строгих расцветок. Они удержали меня от дальнейшего насилия — да мой гнев и так уже прошел.

— Любимый Папа не был полным дерьмом, — спокойно сказал я и кивнул в подтверждение этих слов. — Он был еврейским диссидентом. Человеком совести.

— У моего дяди осталось трое детей, — причитал американец, — трое осиротевших детей, ты, жирный ублюдок!

— Нам очень жаль, что все так вышло, — извинился Алеша-Боб, обращаясь к представителям дипломатического корпуса. — Мой друг вспылил. Он бельгиец, вот и все.

— Сэр, — сказал мне самый высокий и самый седой из дипломатов, — мы должны вас попросить покинуть территорию посольства.

Я взглянул на их лица, гладкие и твердые, как у актеров или политиков.

— Это территория «Экссон», — возразил я с несчастным видом.

— Вы сын Бориса Вайнберга, — сказал старший из дипломатов. — Я все про вас знаю. Я никоим образом не могу позволить вам сесть в самолет Соединенных Штатов.

— Он совсем не похож на своего отца, — вмешался Алеша-Боб. — Он не убийца. Он изучал мультикультурализм в Эксидентал-колледже. Вайнер, скажи им. — Он огляделся, ища нашего однокашника, но Джоша Вайнера нигде не было видно.

— Ты поезжай без меня, — сказал я Алеше-Бобу. — Тебе незачем здесь оставаться. Езжай. Я сам найду способ отсюда выбраться.

— Ты здесь умрешь, — возразил Алеша-Боб. — Ты же ничего не понимаешь.

Я взглянул на него, пытаясь решить, следует ли мне рассердиться из-за этого замечания. Понимал ли я что-нибудь? У моего понимания были свои пределы, это точно, а вот у моей дружбы с Алешей-Бобом — нет. Мой друг стоял передо мной, такой огорченный и маленький — мужчина, которому был тридцать один год, но который выглядел на двадцать лет старше, словно каждый год, проведенный в России, шел у него за три. Зачем он сюда приехал? Почему решил стать моим братом и хранителем?

— Я скучаю по Светлане, — сказал Алеша-Боб. — Ты никогда не понимал, как я ее люблю. Ты думаешь, что все это в конце концов просто политическая экономия, но это не так. Ты считаешь, что она шлюха, но она любит меня так, как никогда не любила ни одна женщина.

— Сэр. — Морской пехотинец положил мне руку на плечо, словно вовлекая в какой-то священный ритуал с грозным подтекстом.

— Езжай, — сказал я. — Я не такой уж беспомощный, как тебе кажется. Езжай к своей Светлане. Ты все правильно сказал. Мы встретимся когда-нибудь в Брюсселе.

Алеша-Боб протянул мне руку, чтобы меня обнять, потом передумал, отвернулся, чтобы скрыть от меня свои слезы, и зашагал к стеклянному «Экссон Мобил», вибрирующему от прибытия еще одного мощного «Чинука». Я так обмяк, что чуть не свалился на моряка, стоявшего рядом (какие красивые ресницы у этого латиноамериканца), и тут другие американские руки подхватили меня и направили к выходу, к дырке в колючей проволоке, которая оказалась достаточно большой, чтобы я смог пролезть.

Глава 21 ШКОЛА МЯГКОГО УБЕЖДЕНИЯ

Я встретил Алешу-Боба в последний день нашего первого семестра в Эксидентал. Мне с трудом верилось, что я одолел сто дней обучения в американском колледже с удивительно хорошими оценками (в среднем 3,94 из 4,0 возможных), да еще ухитрился потискаться за грузовиком, перевозившим пиво, с белой девушкой, у которой были грязные митенки и которая заикалась.

Была середина декабря, и кампус на Среднем Западе был полностью покрыт снегом. Большинство студентов уже уехали на Восточное побережье или в Чикаго, чтобы провести каникулы со своими семьями. Те немногие из нас, что остались, шатались по студенческому городку пьяные в поисках общения. В то время мои карманы были набиты сэндвичами с ветчиной (в которых был избыток майонеза) и пакетиками с чипсами, а озябшие пальцы сжимали сигарету с марихуаной, к которой я жадно присосался. В тот год я впервые познакомился с марихуаной и серьезно к ней пристрастился.

Это был кошмар. Два часа утра. Где-то ждала меня удобная американская кровать, но я не был готов отправиться домой. Гордостью кампуса была действительно великолепная церковь в наивном мавританском стиле, перед которой я простаивал ночами, выкуривая одну сигарету за другой и воображая, что, быть может, после смерти нас ждет какая-то лучшая жизнь (это был 1990 год, время перестройки, и многие мыслящие русские надеялись, что Бог существует). Однако в ту ночь церковь отказалась открыть мне свои пресвитерианские секреты — о трудолюбии и прилежании, благодаря которым я смогу получить местечко в раю, зарезервированное для граждан с американскими паспортами. В ту ночь мне открылась лишь одна истина: после смерти от нас ничего не остается и в конце то, что было Мишей Вайнбергом, испарится вместе со стилями и иллюзиями его эпохи, не оставив ни следа от его печального тяжелого великолепия, ни одного мокрого пятнышка, вокруг которого могли бы собираться его последователи, дабы славить его жизнь и времена.

Я начал трястись от гнева и страха, горестно обхватив плечи руками. Ведь я так любил свою собственную личность, что убил бы любого, кто встал бы на моем пути, — лишь бы гарантировать ее выживание. «Очень хорошо, — подумал я, — если меня не хочет утешить вера, обратимся к прогрессу». Я побрел на другой конец кампуса и очутился в недавно построенном прямоугольном здании, где нарядные зеленые и желтые занавески в дортуарах трепетали на окнах, покрытых снегом. Я уселся в сугроб, открыл пакетик с чипсами и проглотил их за один присест. Потом закурил остаток сигареты и понял, что сначала следовало выкурить марихуану, а затем съесть чипсы. Когда же я наконец научусь?

Откуда-то сверху донесся смех, вспыхнул свет, и что-то вроде черного гроба пролетело по воздуху и упало в соседний сугроб, где застряло под таким утлом, как памятник. Испугавшись, я еще глубже погрузился в свой сугроб, содрал целлофановую обертку с сэндвича с ветчиной и нервно вонзил в него зубы. Повсюду вокруг меня была смерть. Холодная американская смерть.

Второй гроб, кувыркнувшись в морозном воздухе, мягко приземлился у моих ног. Смех стал громче, и я прикрыл голову руками и завыл от ужаса. Кто же это делает со мной? Кто так жесток к иностранцу? Я схватил второй сэндвич и проглотил его чуть ли не целиком от страха.

И тут у моих ног упал третий предмет. Отложив сэндвич, я внимательно пригляделся к нему. Это была часть любопытной американской игры на знание английской лексики и орфографии. Я подполз к одному из «гробов» — при этом в мои чудовищные советские варежки набился снег — и разобрал слово «BOSE», блестевшее на нем. Как большинство русских детей, я всю свою юность мечтал о западной технике, поэтому сразу же понял, что это драгоценная стереоколонка. Итак, спрашивается, зачем же кто-то выбрасывает такое сокровище из окна дортуара? Я решил это выяснить.

Внутри дортуара мне показалось, будто я попал в подводную лодку, наскоро собранную, — с маленькими окошками, похожими на иллюминаторы, с системой труб наверху. Издали доносился гул, как будто работал двигатель, создавая иллюзию, будто мы бороздим океан. В слабо освещенном холле стоял длинный ряд автоматов. Я добыл из одного дюжину вкусных шоколадок с мягкой белой начинкой.

— Хо-кей, — сказал я пустому холлу, где на доске объявлений висели призывы к лесбиянкам немедленно покарать толстых мужчин, которые тискают их угнетенных сестер позади грузовиков, перевозящих пиво. — Очедь хорошо. — Произношение у меня было неважное из-за заложенного носа.

Смакуя шоколадки, я шел по пустым коридорам, пытаясь определить источник музыки. Наконец я обнаружил это место на последнем этаже. Оттуда доносились громкие мужские голоса, пытавшиеся перекричать друг друга, — казалось, там хотят произвести впечатление на женщину.

Я постучал в дверь своим большим кулаком.

— Мать твою так! — заорал голос с русским акцентом. Я обиженно опустил руку. Почему меня никто не любит? Но когда я отступил от двери, тот же голос пригласил: — Ну давай же, заходи.

В восторге от того, что там сменили гнев на милость, я отворил дверь и лицом к лицу столкнулся с этим коротышкой, русским эмигрантом Владимиром Гиршкиным. Этот студент-второкурсник ничего собой не представлял, но смотрел на меня сверху вниз из-за своего прекрасного американского акцента. Гиршкин был еще больше пьян, чем я, и его цветущий вид и козлиная бородка вызвали у меня отвращение. Рядом с Гиршкиным был Джерри Штейнфарб, будущий романист, в каком-то хипповом пончо, со значком «ДАЙТЕ МИРУ ШАНС».

Мощный вентилятор высотой в человеческий рост, стоявший у окна, создавал какой-то неестественный ветерок, что было приятно в удушающей жаре дортуара. Из вентилятора летели куски бумаги и картона, как кусочки картофельного салата — из моего рта на пикнике. Алеша-Боб, на котором ничего не было, кроме хлопчатобумажных трусов, скармливал вентилятору книгу в твердой обложке, и ее куски вылетали в окно, на прямоугольник, покрытый снегом.

— Умри, Пастернак, умри! — кричал он.

— Эй, Боб, — небрежным тоном обратился к нему Джерри Штейнфарб, — а что мне делать с тостером?

— Вышвырнуть его! — заорал Алеша-Боб. — На хрен он мне нужен? Я никогда больше не буду есть. Эй, ребята, взгляните-ка на это! Долбаная «Ада». Получай, Набоков!

— Хорошо, — сказал Штейнфарб и без сожаления выбросил тостер в окно, причем его слабая рука литератора напряглась под этим грузом.

— Привет, ребята, — поздоровался я и высморкался в рукав. — Почему вы выбрасываете все в окно?

— Потому что все нужно выбрасывать, — объяснил Штейнфарб. — Вот почему.

— Мы все приняли таблетки ЛСД, — вмешался в разговор Владимир Гиршкин, и взгляд его темных глаз за стеклами очков в черепаховой оправе был отсутствующим. — А теперь Боб избавляется от всего своего земного имущества.

— О, — сказал я. — Может быть, он буддист.

— О, — передразнил Штейнфарб, — может быть, нет. Может быть, он просто без всякой причины хочет послать все на хрен. Что, Миша, для тебя все нужно разложить по полочкам?

Алеша-Боб обратил свои расширенные зрачки в мою сторону и ткнул в меня указующим красным перстом.

— Ты Папаша Закусь, — сказал он, называя меня прозвищем, которое я заслужил своими подвигами в столовой. Я стоял в благоговении перед ним, почти раздетым и кажущимся совершенно здравомыслящим, несмотря на то что он занимался уничтожением всех этих красивых вещей, которые, наверное, купили ему родители. Это был новый вид еврея — супереврей, отрешенный от материального мира.

— Ты Боб Привереда, — сказал я. — Я видел тебя в библиотеке.

— Я про тебя знаю, — заметил Алеша-Боб. — Ты сын этого отказника, Бориса Вайнберга. Ты — часть истории.

Я улыбнулся.

— Нет, я не такая уж важная персона, как ты думаешь, — ответил я. — Я просто… — Я остановился, подыскивая слова. — Я просто… Я просто…

— Ты слышал, он просто, — вмешался Владимир Гиршкин.

— Миша Просто, — сказал Джерри Штейнфарб.

— Папаша Закусь Великолепный, — подхватил Гиршкин.

Я печально взглянул на своих однокашников. Трое русских из Ленинграда. Состязаются, пытаясь привлечь внимание одинокого американского еврея. Почему бы нам не относиться друг к другу лучше? Почему бы не сформировать команду, чтобы нам стало не так одиноко? Однажды я хотел угостить Гиршкина и Штейнфарба домашним винегретом и буханкой настоящего ржаного хлеба из местной пекарни, принадлежавшей литовцам, но они только посмеялись над моей ностальгией.

— Я просто изучаю историю, — сказал я Алеше-Бобу.

— Скажи-ка, Боб, что ты хочешь сделать вот с этим? — спросил Владимир Гиршкин, беря в руки фотографию в рамке. На ней был запечатлен прелестный Алеша-Боб с ямочками на щеках рядом со своей невероятно красивой мамой, ассирийской принцессой в серьгах кольцами, с гладко зачесанными блестящими волосами, и вместе с отцом, американским профессором в вельветовом костюме на размер больше. Позже я часто проводил лето с Лившицами на их ферме в северной части штата Нью-Йорк, наблюдая, как они занимаются своим поразительно прибыльным бизнесом под названием «Местный Цвет». Они обслуживали богатых ньюйоркцев и бостонцев, которые снимали их ферму, чтобы устраивать там свадьбы. Во время свадебной церемонии к ним присоединялся местный люд — или местный цвет — бедные белые и черные семьи, которые делали вид, будто они давние друзья невесты или жениха. Они беседовали на местном диалекте об урожае пшеницы и о ремонте грузовика. Я много чего узнал о бедственном положении американской семьи за время летнего пребывания у Лившицев.

— Разбей стекло, — велел Алеша-Боб, — затем разорви фотографию в вентиляторе, а рамку выброси в окно.

— Ай-яй-яй, капитан, — укорил его Владимир Гиршкин. Потом взял с письменного стола Алеши-Боба пресс-папье в виде Исаакиевского собора и начал бить по стеклу фамильного портрета. Гул вентилятора заглушал звук бьющегося стекла.

— Мне разрезать твою одежду, прежде чем я ее выброшу? — осведомился Джерри Штейнфарб, указывая на огромную груду одежды.

— Дай мне пальто, — попросил Алеша-Боб.

Штейнфарб смерил его насмешливым взглядом. Я усомнился, принимал ли Штейнфарб ЛСД. Возможно, он здесь только для того, чтобы наблюдать за Алешей-Бобом и собирать материал для своих несмешных рассказов, в которых он фиксирует различия между русскими и американцами.

— Твое пальто? — переспросил Штейнфарб. — Какого черта оно тебе понадобилось?

— Я хочу прогуляться с Мишей.

— Но мы же выбрасываем все твое барахло! — закричал Гиршкин. — Ты нам обещал.

— Продолжайте без нас, мальчики, — ответил Алеша-Боб. — Мы вернемся до восхода солнца. И пойдем завтракать в «Карандаш и ручку». Как вам такой план?

И не успели разочарованные русские эмигранты ответить, как Алеша-Боб вывел меня во двор, который был теперь усеян разодранными книгами и разбитыми пластинками, образовавшими нечто вроде коллажа вокруг темных останков его стереосистемы. Гиршкин и Штейнфарб все еще следовали его указаниям, послушно выбрасывая из окна разбитый компьютер «Эппл Макинтош» и другие предметы.

Мы с Алешей-Бобом пробирались сквозь сугробы, держа путь в неопределенном направлении и время от времени обмениваясь радостными взглядами.

— Боб Привереда, — сказал я. — А почему, позволь спросить, ты избавляешься от всех личных вещей? Ты действительно буддист?

— Я никто, — ответил он, тяжело дыша на холодном воздухе. — Но я хочу быть русским. Настоящим русским. Не таким, как Штейнфарб или Гиршкин.

Я вздохнул от удовольствия, услышав этот не высказанный напрямую комплимент.

— Но настоящие русские любят все те вещи, которые ты выбросил, — возразил я. — Например, сейчас я попросил своего отца выслать мне деньги, чтобы я мог купить компьютер «Эппл Макинтош». И я хотел бы динамики «Bose».

— Ты действительно хочешь все это дерьмо? — удивился Алеша-Боб. Он остановился и взглянул на меня. При свете зимнего дня я увидел его замерзшее лицо, слегка изрытое ветрянкой, которой он переболел уже взрослым. Над нами висела луна, отражавшаяся в его физиономии, — американская луна.

— О, да, — ответил я.

— Это интересно, — заметил он. — Для меня жизнь в России связана с духовностью.

— Ну что же, есть у нас и такие, — сказал я. — Но большинство из нас просто хочет иметь вещи.

— О! Я думаю, Гиршкин со Штейнфарбом действительно сбили меня с толку.

Мы пошли дальше, утрамбовывая снег, который превращался под нашими ногами в крошечные абстрактные памятники нашей будущей дружбе.

— Давай с этой минуты говорить по-русски, — предложил он. — Я знаю всего несколько слов. Что это? — спросил он по-русски, указывая на уродливое здание, из трубы которого шел дым.

— Мусоросжигательная станция, — ответил я тоже по-русски.

— Гм-м, — произнес Алеша-Боб. Я заметил, что у него развязаны шнурки на ботинках, но решил ничего не говорить, дабы не нарушить святость этой минуты. Перед нами открывался пейзаж безлюдного кампуса, окутанный зловещей тишиной ночи. Я часто чувствовал, что неоготическая архитектура колледжа бросает мне вызов, заставляя совершенствоваться, но в ту ночь я ощутил деревянную пустоту образования в Эксидентал-колледже. Казалось, все, что мне нужно знать, сокрыто в лужах крови на улицах Вильнюса или Тбилиси. Возможно, главное для меня в колледже отныне заключается в том, чтобы обучать Алешу-Боба и выковывать его судьбу, связанную с Россией.

— А это что? — спросил Алеша-Боб, указывая на сооружение, походившее на разбитый космический корабль.

— Студенческая психиатрическая клиника, — сказал я по-русски.

— А это что?

— Центр освобождения лесбиянок и геев.

Он продолжал расспросы, и мне было все труднее подыскивать русские слова, так что я обрадовался, когда кончился кампус и мы оказались в сельской местности, окружавшей Эксидентал.

— Кукурузное поле, — сказал я. — Коровник. Трактор. Амбар. Курятник. Свинарник.

Мы прошли несколько километров по сельской местности и вышли на шоссе, которое вело в ближайший большой город. Уже всходило солнце, когда мы решили остановиться и повернуть обратно. Мимо нас проехала вереница местных полицейских машин с сиренами, направлявшихся в сторону кампуса. Мы правильно предположили, что полиция едет в дортуар Алеши-Боба, чтобы арестовать Гиршкина и Штейнфарба за вандализм и порчу имущества колледжа. В восторге от этого мы смеялись и кричали до тех пор, пока не охрипли на морозе. Я заключил Алешу-Боба в объятия, согревая его тщедушное замерзшее тело, чтобы показать ему, что такое настоящая дружба по-русски.

Я думал, что мы никогда не разлучимся.

Глава 22 МОЯ НАНА

Я оказался неправ.

Очутившись в полном одиночестве в Абсурдистане, я забрался в испуге под кровать и заплакал.

Когда Любимый Папа узнал, что его отец убит в сражении с немцами под Ленинградом, он забрался под свою кровать и четыре дня плакал, отказываясь от хлеба и каши и питаясь только собственными слезами и воспоминаниями о ласке своего покойного отца. Я решил сделать то же самое, хотя между нами были явные различия. Папе тогда было три года, а мне было тридцать. Папа во время войны жил у дальних родственников в какой-то ужасной деревне в горах Урала, в то время как я один занимал роскошный номер в западном отеле в Абсурдистане. У Папы были только его слезы, а у меня — мой «Ативан». Но тем не менее я ощущал с ним родство. Я потерял мать, отца, а теперь, с отъездом Алеши-Боба, — и брата. Я еще раз осиротел. Меня вышвырнули в мир, которому я был не нужен.

И, в довершение всего, что-то случилось с моим мобильником. Наверное, абсурдистанцы ограничили зону действия телефонов, чтобы контролировать информацию, исходящую из страны. Каждый раз, как я набирал номер Алеши-Боба, я слышал записанное объявление: «Уважаемый владелец мобильного телефона, — говорил хриплый женский голос по-русски, — ваша попытка соединиться была неудачной. Больше ничего нельзя сделать. Пожалуйста, дайте отбой».

Моя попытка соединиться была неудачней. Действительно, что еще тут можно было оказать.

Я не выдержал четыре дня под кроватью, как мой Любимый Папа в 1943 году. Через несколько часов меня начал мучить голод, и я вылез из-под кровати, чтобы заказать в номер «крылышки бизона» и бутылку вина. Я включил лэптоп, но, вероятно, власти вырубили и Интернет. У меня не осталось ничего, кроме телевизора. Иностранные телеканалы, передававшие новости, решили, что положение дел в Республике Абсурдсвани покажется телезрителю слишком неприятным и труднопроизносимым, и переключились на темные средиземноморские воды близ Генуи, где проходил саммит «Большой восьмерки». Сексуальные итальянцы, швырявшие в знак протеста бутылки с «коктейлем Молотова» в карабинеров, о качались куда фотогеничнее. Даже российские каналы решили дать Абсурдистану передышку. Три главных правительственных канала показывали своих корреспондентов, которые чуть ли не дремали возле пруда отеля «Хайатт», а рядом выстроились ряды бутылок с турецким пивом — и это в десять часов утра! Им тоже хотелось отправиться в Геную, чтобы плавать там с дельфинами и восхищаться спортивным президентом Путиным и жизнерадостным, нахальным Бушем — его американским коллегой.

Я взглянул на террасы, находившиеся подо мной. От утреннего сияния загрязненного моря, покрытого пеной, город приобрел розовый цвет говяжьей тушенки. Когда объявили о прекращении огня, сево и свани продолжили жить своей обычной жизнью — заходили в «Парфюмерию 718», пили кофе по-турецки и лузгали семечки. Бронетранспортеры, ощетинившиеся антеннами, отдыхали рядом с кафе — они походили на панцири вымерших насекомых.

Я нашел записку от Ларри Зартарьяна:

«Дорогой гость!

Прошу Вашего внимания. Федеральные войска и силы ГКВПД осадили город. Аэропорт закрыт. Пока не разрешится политическая ситуация в нашей стране, Вы можете наслаждаться историческими красотами города Свани (который француз Александр Дюма называет „Жемчужиной Каспия“ — о-ля-ля!). Рядом с отелем находится американское туристическое агентство „Америкэн Экспресс“. Оно только для Вас».

Однажды я спросил Зартарьяна, почему он пишет письма к постояльцам отеля на таком забавном английском, и он признался, что пытается вообразить себя хитрым местным жителем, а не представителем среднего класса из долины Сан-Фернандо. Бедный Зартарьян! Когда я закрываю глаза, то почти что вижу его труп рядом с трупом его матери — оба готовы к репатриации в Глендейл.

Просмотрев записку, я спросил себя: «Что бы предпринял в этой ситуации Алеша-Боб? Он всегда что-то предпринимал». Я надел гигантские солнечные очки и самый шикарный спортивный костюм.

Пора, как говорит доктор Левин, отправляться на прогулку.

В Американском туристическом агентстве сидели за своими столами, развалившись, две девицы — одна белокожая блондинка, вторая местная, с приятным коричневым загаром; они покрывали лаком ногти и тихонько переговаривались на английском и русском.

Я сразу же проникся к ним симпатией, к этим милым существам с западным образом мыслей. На минуту мне даже удалось забыть об отсутствии Алеши-Боба.

— Привет! — обратился я к девушкам по-английски. — Как дела?

— Добрый день, — прочирикала блондинка. — Добро пожаловать в «Америкэн Экспресс». — Она искренне улыбнулась, а вторая, смуглая, опустила глаза и усмехнулась полными красными губами. Блондинка определенно была русской по национальности; на ее ярлычке было написано: «Анна Иванова». Я не мог сказать, понравилась она мне или нет. Она не собиралась кокетничать, но чувствовалось, что она знает себе цену и умеет заставить молодых людей страдать.

Однако когда я перевел взгляд на смуглянку, мои мысли сразу же приняли вполне определенное направление. На ней были майка и джинсы, слишком тесные для ее южных бедер. Когда меня влечет к женщине, мою фантазию воспламеняет не ее ослепительная улыбка или жест, которым она отводит от лица локон, — нет, меня волнует «великое непознанное», когда она сбрасывает с себя нижнее белье. Тут виной собрание сочинений Генри Миллера, которого я читал во время своего пребывания в Эксидентал-колледже.

— Я бельгиец, которого интересует история вашей страны, — сказал я, и эти слова прозвучали бы особенно правдиво, если заменить «бельгийца»— «русским», а «страну» — «влагалищем».

Блондинка начала перечислять различные экскурсии, которые они могут организовать. Искусство, ремесла, церкви, мечети, пляжи, вулканы, пещеры, жилища аистов, нефтяные месторождения, храмы огня, «известный во всем мире музей ковров» — в общем, немногие города могли бы соперничать со столицей Абсурдистана по диапазону бредовых предлагаемых зрелищ.

— Что касается экскурсий, то единственная проблема заключается в том, — продолжала блондинка, — что моя бабушка — свани, и поэтому я не могу пойти на Террасу Сево, а Нана — сево, поэтому она не может пойти на Террасу Свани.

— Что? — переспросил я.

— В связи с прекращением огня существуют ограничения на передвижение для граждан сево и свани, — пояснила блондинка. — Разумеется, вас как иностранца эти ограничения не касаются.

Я увидел большой рисунок, на котором был изображен паровоз с логотипом «Америкэн Экспресс», на котором кто-то написал: «Все поезда „Америкэн Экспресс“ из Республики Абсурдсвани отменяются по приказу федерального правительства и ГКВПД». По-видимому, мне не осталось ничего, кроме жилища аистов и благосклонности двух хорошеньких женщин.

Я повернулся к смуглой Нане Нанабраговой (ее имя и фамилию я узнал из бейджика у нее на груди), которая оценивающе изучала меня своими карими глазами, лукаво улыбаясь маленьким ртом. Я догадывался, что у нее здоровое чувство юмора или что, по крайней мере, она любит посмеяться. И представил, как я заставлю ее хихикать, когда мы окажемся в постели. Я уже видел, как целую ее теплый плоский носик, приговаривая: «Смешная девчонка! Кто у меня смешная девчонка?» Так я делал с Руанной, когда бывал в подходящем настрое.

Оказавшись в щекотливом положении, когда пришлось выбирать между двумя леди из «Америкэн Экспресс» или, по крайней мере, между их этническими группами, я должен был действовать дипломатично, чтобы не задеть ничьи чувства.

— Где находится церковь, похожая на осьминога? — спросил я, прекрасно зная, что эта церковь находится на Террасе Сево.

— Это собор Святого Сево Освободителя, — ответила Нана. Я отметил, что у нее совершенно американский выговор, с легким бруклинским акцентом.

Я выразил свое сожаление блондинке и передал ей пачку наличных. Нана взяла ключи от своей машины.


Как только она поднялась, стало ясно, что моя новая подруга — крупная девушка. Конечно, ей далеко было до Миши Вайнберга, но вес у нее был приблизительно 70 килограммов, а рост — около шестидесяти шести дюймов. У нее было здоровое тело сельской девушки, но городская мода не прошла мимо нее. Джинсы она носила, низко спустив, так что между ними и майкой виднелась полоска блестящей загорелой кожи, на которой кое-где топорщились темные волоски, напомнившие мне импортные кипарисы, тянувшиеся вдоль бульвара Национального Единства. Джинсы обтягивали большую приятную попку. Лицо было широкое и эмоциональное, — пожалуй, оно могло бы отразить любови и потери двенадцати аристократичных персиянок, она была похожа на персидскую женщину. У нее были едва приметные усики — примерно такие, как у меня в двенадцать лет. Зной, от которого я совершенно расплавился, казалось, совсем на нее не действовал — разве что слегка прикоснулся к ее груди. Нана направилась к блестящему черному «Линкольн-навигейтору», украшенному флажком «Америкэн Экспресс», который издалека напоминал флаг ООН.

Усевшись в ее машину, мы повернулись друг к другу и улыбнулись. Двое людей, один из которых был целым континентом плоти, а второй — всего лишь Мадагаскаром, устраивались поудобнее на кожаных сиденьях, что — то бормоча на среднеатлантическом английском и вздыхая, как пожилая чета. По-видимому, мы были — по крайней мере, так казалось мне — неизбежны.

Я вспомнил последний е-мейл Руанны, присланный перед тем, как вырубили Интернет, — я помнил его наизусть:

«Дорогой Миша!

Мне жаль, что ты в таком месте, где опасно и умирают люди, но

1) твой е-мейл был снова только о тебе, тебе, тебе (как насчет того, чтобы для разнообразия спросить о МОЕЙ жизни?)

2) а когда же ты бываешь НЕ в опасном месте, где люди не умирают? В любом случае, я уверена, что ты прекрасно выберешься из затруднительного положения, потому что ты непотопляем.

P. S. Ты действительно не должен ненавидеть профессора Штейнфарба, которому ты очень нравишься и который рассказывает о тебе так много остроумных и интересных вещей.

P. P. S. Мне давно следовало тебе сказать, что я считаю твоего психоаналитика настоящим идиотом».

Другими словами, подумалось мне, я готов к новой любви. Готов снова почувствовать себя в безопасности в чьих-нибудь объятиях. Я был готов забыть мою Руанну — хотя бы на время.

Мы с Наной ехали по бульвару Национального Единства, наблюдая за торговлей вокруг нас и украдкой бросая взгляды друг на друга. С полдюжины пустых грузовиков «КБР» праздно стояли на проезжей части. С какой таинственной целью их здесь оставили, можно было Лишь догадываться.

— Я думал, что по дороге между террасами нельзя проехать, — сказал я.

— Вы важная персона, мистер Вайнберг, — ответила Нана, улыбаясь и показывая передние зубы, испачканные помадой. — К тому же мы — гостеприимный народ. Моя мать — ваша мать, и в моем колодце полно воды для вас.

— Ну, если вы так говорите, мисс Нанабрагова, — согласился я.

Однако когда мы приблизились к блокпосту и увидели джипы и бронетранспортеры, я полез за своим пухлым бумажником и нащупал несколько стодолларовых банкнот, готовый передать их любому тинейджеру с винтовкой.

Солдаты, дежурившие на блокпосту, устроили себе сиесту под брезентом, натянутым между двумя бронетранспортерами. Я ожидал, что мой гид запустит руку себе за пазуху, извлечет крестик сево, который находится у нее между грудями, и покажет его солдатам. От этой перспективы у меня даже голова закружилась — так я разволновался. Однако вместо этого Нана сигналила до тех пор, пока из-под брезента не показались взъерошенные юноши.

Нана открыла окошко и высунулась в него, предоставив мне любоваться своей попкой, обтянутой джинсами, и полоской карамельного тела. На ярлыке ее джинсов была надпись: «МИСС ШЕСТЬДЕСЯТ» — какой-то новый бренд, который, несомненно, будет иметь успех у среднего класса.

— Мальчики, пропустите меня, — закричала Нана по-русски. Слово «мальчики» она произнесла и кокетливо, и повелительно.

— Да, госпожа! — Солдаты отсалютовали и встали по стойке «смирно». Они бегом направились к своей импровизированной палатке и стали убирать и брезент, и бронетранспортеры, переругиваясь и поторапливая друг друга.

На пропускном пункте Террасы Свани церемония повторилась, и нам тоже отсалютовали.

Я удивился вслух, отчего это солдаты свани отдают честь женщине сево.

— Это потому что у нас флаг «Америкэн Экспресс», — объяснила Нана, хотя ее сочный голос прозвучал фальшиво. Она отвернулась от меня, затем надела солнечные очки, чертыхнувшись, когда одна петля зацепилась за волоски на руке.

— Мы почти приехали, — сказала она, превозмогая боль.

Наш «навигейтор» рванул вниз по петлявшей дороге, и вскоре я очутился на самом дне мира.

Глава 23 ВАТИКАН СЕРО

Если свани гордились своим рынком подержанных пультов дистанционного управления и знакомством с Александром Дюма, то сево могли похвалиться тем, что держат мертвой хваткой море. Оно притаилось поблизости, серое и притихшее, выглядывая из-за особняков нефтяной аристократии, которая разбила здесь лагерь столетие назад, когда Каспий впервые заявил о себе как источник неиссякающего, как казалось, топлива и антагонизма.

Вместо того чтобы поискать место на парковке, Нана просто бросила свою машину на оживленном перекрестке. Пожилой полисмен отсалютовал ей и, ринувшись к машине, встал рядом по стойке «смирно». Он свистнул проходившему солдату, и тот, скинув рубашку, окунул ее в воду фонтана, находившегося поблизости, и принялся протирать запылившееся ветровое стекло «навигейтора».

— По-видимому, вы очень популярны, — заметил я своей новой подруге, но она лишь пожала плечами. Что, черт возьми, здесь происходит? Как бы мне хотелось, чтобы вдруг появился Алеша-Боб и все объяснил с присущим ему педантизмом.

Без него я чувствовал себя незащищенным и уязвимым.

Нана шла впереди меня, рассказывая об особенностях местной архитектуры — эти здания были построены нефтяными баронами в конце девятнадцатого века.

— В самом деле? — удивился я, когда она сказала, кто был первым владельцем огромного особняка в неоготическом стиле. — Его построил лорд Ротшильд? Еврей?

— В Бельгии много евреев, мистер Вайнберг? — осведомилась мой гид.

— Да, хватает, — ответил я. — Лично я живу в Брюсселе, но если вы когда-нибудь окажетесь в Антверпене, то сможете увидеть забавное зрелище: местные хасиды разъезжают на своих велосипедах, и их темные фалды развеваются позади. Видите ли, у нас, бельгийцев, очень открытое общество.

— Значит, вы баллон? — сказала она.

Я был до глубины души задет ее откровенностью. Такая милая женщина — и вдруг начинает меня подкусывать! Называет баллоном! Воздушным шаром!

— Я действительно люблю поесть, — признал я, — и, вероятно, это делает меня в ваших глазах похожим на воздушный шар…

— Нет! — рассмеялась Нана. — Не баллон. О, бедняга! Валлон! Французский бельгиец.

— Ah, oui, — согласился я. — Un Wallon. C’est moi[11].

— Parce que nous parlons français[12].

— О нет, — произнес я в замешательстве, так как не удосужился выучить этот сложный язык. — Пожалуйста, никакого французского. Сейчас я стараюсь упражняться в английском. Как ни печально, на этом языке говорит весь мир.

Нана остановилась, дав мне возможность рассмотреть ее блестевшее тело и лицо. Если бы она немного потренировалась, то была бы этакой грудастой спортсменкой. Скажем, пловчихой — я слышал, что большая грудь помогает пловчихам держаться на воде.

— Как вы, наверное, уже слышали, — застенчиво произнесла Нана, — у еврейского народа долгая и мирная история в нашей стране.

— Насколько я понял, — сказал я тоном, который употребляю при флирте, — они ваши братья, и тот, кто их враг, также и ваш враг.

— Вы сказали «они», — заметила Нана.

— Я имел в виду «мы», — уступил я.

— Это же совершенно очевидно, месье Вайнберг, — продолжала Нана. — Моя соседка по комнате в колледже была еврейкой.

— Здесь?

— Нет, в НУ.

Должно быть, у меня был такой бессмысленный взгляд, что Нана ощутила необходимость пояснить, медленно произнося слова:

— Нью-Йоркский университет.

— Да, — прошептал я. — Да, конечно Я его хорошо знаю. Вы выпускница НУ?

— Я закончу его этой осенью, — ответила она.

Я тяжело вздохнул и обхватил руками свой живот — или свой баллон, если хотите. Нана отвернулась и зашагала впереди меня. Я следовал за ней, ошеломленный и испытывающий головокружение оттого, что внезапно оказался так близко от Нью-Йорка, города моих грез. Значит, вот оно как! Еще одна американка, жестоко заточенная в тело иностранки. Может быть, я смогу поехать с ней в сентябре в Нью-Йоркский университет (если к тому времени закончится война). Может быть, генералы, руководящие СИН, уподобившись в своей мудрости Ною, сделают исключение для двоих голодных и непревзойденных потребителей — двух постсоветских медведей?

Мы начали с эспланады на Террасе Сево, которая с добрый километр тянулась по направлению к сверкающему осьминогу так называемого Ватикана. Хотя время приближалось к ланчу и был рабочий день, на эспланаде прогуливались толпы сево, вдыхавшие нефтяные испарения. Они пытались воссоздать старую советскую ностальгию по «морю», которое здесь представляло собой серые участки соленой воды, плескавшейся у облепленных ракушками нефтяных вышек.

Эспланада главным образом была приспособлена к нуждам граждан от пятнадцати до двадцати девяти, однако дети в наше время тоже быстро созревают. Я был свидетелем того, как пятилетняя девочка с бантом, в платье в горошек, танцует под аккордеон, как старая американская шлюха, в то время как ее родители позируют фотографу, крича аккордеонисту, чтобы он сыграл что-нибудь более живенькое.

Как не похожа была моя Нана на своих соотечественниц! В ней сразу же можно было распознать старшекурсницу американского колледжа, двадцати одного года, решительную и беззаботную, и тело ее явно было знакомо с плотскими утехами. А местные девушки, едва достигшие половой зрелости, были обречены на безрадостную жизнь под контролем беспокойных родственников и глупых мужей. Нане повезло: она покинула бывший Советский Союз как раз вовремя для ее психофизического развития. Ее ожидания были столь же необъятны, как моя талия.

В конце эспланады Ватикан Сево протянул восемь своих щупальцев, пытаясь поймать верующих: трехметровый крест сверкал на куполе, как антенна на спутниковой тарелке.

— Вы должны признать, что он действительно похож на осьминога, — сказал я Нане.

— Я думаю, он скорее похож на яйцо, — возразила она. — На яйцо, которое находится в такой штуке, куда их кладут при варке. Ну, когда заказывают яйца-пашот.

— Такое, как в закусочной, — сказал я.

— Да, как в греческой закусочной, — подхватила она.

— Да, как в греческой закусочной в Нью-Йорке, — уточнил я.

Мы печально улыбнулись друг другу, связанные этим ностальгическим «как», и я протянул свою большую рыхлую руку, надеясь, что Нана ответит на этот жест. Однако пока что она не ответила.

— В любом случае, я сево, нравится вам это или нет, так что мне нужно скормить вам официальную информацию сево. Итак…

В следующие полчаса, пока я оглаживал ее тело жадным мужским взглядом, Нана поведала мне множество фактов о соборе Святого Сево Освободителя. Я постараюсь рассказать читателю основное, но если он хочет получить полную информацию об этой причудливой церкви, смахивающей на осьминога, то может заглянуть в Интернет.

Этот собор был построен не то в 1475-м, не то в 1575-м или в 1675 году — определенно там где-то было число 75. В это время весь Абсурдистан страдал под игом живших по соседству персов (или оттоманов?), так что, естественно, свани настаивали на том, что собор первоначально был мечетью, а не церковью, так как был построен из кирпича, а не из камня, а эти нечестивые мусульмане любят кирпич в качестве строительного материала. Но нет! По словам Наны, собор всегда был церковью, да и вообще кто такие свани, чтобы тут разглагольствовать?! Эти мерзавцы заключали разные соглашения с персидскими (или оттоманскими) повелителями во время Трехсотлетней войны из-за раскола по поводу нижней перекладины креста, а еще у них была скверная привычка окружать церкви сево камнями, заявляя таким образом свое право на них. Серьезный тон, которым Нана повествовала обо всех этих нелепых вещах, почему-то делал ее еще очаровательнее. Она напоминала актрису, которая жаждет признания, настоящую американскую старлетку с лицом, как полная луна, и самыми алыми губами в мире.

Мы вошли в собор, прохлада которого была так приятна после уличного зноя. Несмотря на это, в соборе не было никого, кроме старух, истово крестившихся возле горящих свечей и что-то сердито шептавших своему совершившему промашку Богу. Несомненно, настоящее действие разворачивалось не в церкви, а на эспланаде, где правили коммерция и секс.

Голова осьминога представляла собой колоссальный купол с прелестной фреской, горевшей на солнце.

— Это печать первого монарха сево, — пояснила Нана. — Лев с мечом, едущий верхом на рыбе. Это должно показывать, что любая власть эфемерна и что даже самый могущественный правитель может выпустить из рук государственные дела.

— Мило, — признал я.

— Это мой любимый символ, — сказала Нана. — Я ненавижу всю эту возню вокруг нижней перекладины на кресте, так что ношу вот это. — Она вынула из-за пазухи кулон, на котором был изображен лев верхом на рыбе. Я протянул руку и потрогал его. Он был теплый и влажный от соприкосновения с ее телом, и я почувствовал, что у меня дрожат колени. Мне хотелось прижаться к этому кулону носом.

— Скажите мне, пожалуйста, — попросил я, — в чем разница между сево и свани? И те, и другие кажутся мне такими симпатичными. Почему мы все не можем ладить друг с другом?

Глава 24 ПОЧЕМУ СЕВО И СВАНИ НЕ МОГУТ ЛАДИТЬ ДРУГ С ДРУГОМ

Вначале сево и свани были единым народом, сильно оклеветанным и вечно пребывавшим в тени персов, турок, славян и монголов, которые в разные периоды совершали набеги и грабили и насиловали. А затем появился святой Сево (Освободитель, не забудьте!), у которого, согласно давней традиции, было видение, как у многих религиозных персонажей. Видение Освободителя было особенно забавным — не говоря уже современным — оттого, что видение у него было, когда он нанюхался местной травки под названием «ланза». На фреске внутри собора был изображен жилистый крестьянин, склонившийся над деревянным горшком; он вдыхал через нос как бы три макаронины — на самом деле это были пары травки ланза. От этого он временно переместился в другой мир (церемонию нюханья ланзы по сей день выполняют монахи сево), где, конечно же, встретил Иисуса.

Иисус, изображенный на этой фреске в виде призрачной фигуры с затуманенными глазами, сказал нашему Сево, что не все в порядке с его народом, особенно со священниками, которые в прошлом году отлучили этого святого от церкви за то, что он спал с их дочками-тинейджерами, и заставили его жить на пересохшей и просоленной морем полоске земли, которую однажды назовут Террасой Сево. «Послушай-ка, — сказал Иисус. — Я хороший парень, верно? Но хорошенького понемножку. Когда ты отойдешь после своей травки ланза, я хочу, чтобы ты собрал своих, взял самые острые копья и выпустил кишки из всех ваших врагов. А когда закончите разить их копьями, я хочу, чтобы вы перетрахали всех малолетних красоток в городе. Понятно?»

«Угу, — ответил святой Сево. — Так говорит Господь. И поверь мне, я все сделаю. Но, Иисус, ты можешь подать мне знак? Что-нибудь такое, чтобы я мог показать своим. Чтобы они знали, что я в своем праве».

«Ступай, — велел Иисус, — на самый высокий холм самой нижней террасы твоего города. А потом копай. Копай и копай, день и ночь, утром и в полдень, пропуская время ланча, и тогда обрящешь то, что ищешь».

Итак, на следующее утро, оклемавшись после травки, Освободитель побежал на самый высокий холм нижней террасы — между прочим, именно на этом месте расположен сегодня осьминог Ватикана Сево — и начал копать. Шли дни изнурительных трудов — и ничего! И вдруг — черт побери! Он нашел маленький кусочек дерева или что-то такое. Будущий святой вернулся в свою жалкую хижину, собрат во дворе двухнедельный запас ланзы и, сидя перед святой деревяшкой, как следует накурился. Ой вей, сколько видений у него было! Если говорить точно, то их было восемнадцать, и каждое изображено на примитивной фреске в соборе (откуда взялось время на фрески у этих несчастных людей, на которых постоянно совершали набеги?). Самое важное видение из всех, которое породило всю нацию сево, было о Христе, распятом на кресте. Окровавленный и замученный Христос шепнул святому Сево встать на четвереньки, как собака, и вылизать кровь, пролившуюся на перекладину под ногами у Христа. Наш парень с радостью повиновался, однако когда он слизывал священные корпускулы и вытаскивал занозы из языка, к кресту прокрался грязный армянский вор и отхватил для себя здоровенный кусок от перекладины для ног Христа, отчего она накренилась, как мы теперь это видим на кресте сево.

Итак, мы знаем, что Христа распяли вместе с двумя ворами — с Хорошим Вором, который защищается и которому обещано вечное спасение Сыном, и с Плохим Вором, который попадает прямиком в ад. Нижняя черточка креста свани, или перекладина для ног, как и у обычного православного креста, направлена вверх с правой стороны Христа, так что Иисус наклоняется к Хорошему Вору. Но согласно мифологии сево, после того как грязный армянин отрезает кусок от перекладины для ног, Христос наклоняется в противоположную сторону, то есть к Плохому Вору. Тут было еще много разных теологических подтекстов, которые я не помню.

Однако вернемся к этой истории. Итак, этот армянин с куском перекладины в руке помчался обратно в свою родную страну, надеясь благословить своих соотечественников перекладиной с креста Иисуса. Но Бог терпеть не мог армян, несмотря на их ум, и Он рассыпал на его пути золотые монеты, которые жадный армянин, естественно, начал собирать на дороге, которая ведет к тому месту, где теперь Терраса Сево. Растерявшись в этом бесплодном, негостеприимном краю, армянин предложил все свое золото Яхве в обмен на Его милость, но этот весьма деятельный иудейско-христианский Бог вместо этого сразил армянина (и в придачу забрал у него все Свои деньги). Кусок от креста был закопан в песке вблизи Каспийского моря и дожидался там дня, когда появится некий Освободитель, выроет священную деревяшку, соберет своих соотечественников и перережет и перетрахает пол страны. Эти избранные соотечественники и их только что изнасилованные суженые и стали нынешним народом сево.

Я поведал историю о расколе сево и свани в бодреньком, фривольном стиле, но Нана рассказала мне ее на полном серьезе. Она употребляла сложные термины для описания религиозных различий — такие, как «диофизиты» и «монофизиты», не говоря уже обо всей этой суматохе вокруг Хорошего Вора и Плохого Вора. Я не хочу непочтительно отзываться о ее нешуточной эрудиции в области местных предрассудков и о той вере, к которой она номинально принадлежала. Я считаю, что когда мы имеем дело с иррациональным, то не должны смеяться, даже если грех не посмеяться.

Мы вышли из собора на широкую лестницу, соединявшую собор Святого Сево Освободителя с эспланадой.

— Окиньте взглядом все вокруг, — сказала Нана. — Забудьте обо всей этой религиозной чуши. Обратите внимание на географию. Мы, сево, живем на побережье, а свани живут в горах, долинах и пустыне. Тысячу лет свани были фермерами и пастухами, а мы были традиционным купеческим классом. Вот откуда взялся этот армянин в истории о перекладине с креста Иисуса: ведь наши традиционные конкуренты не свани, а армяне. Мы — космополиты, тяготеющие к Западу, а свани разводят овец и молятся о спасении. Вот почему наши церкви пустые, а у них в церквях полно народа. И вот почему с тех пор, как торговля стала важнее сельского хозяйства, это у нас появились большие бабки.

— Рад за вас, — заметил я. — Я горжусь вашим народом. Купцы более развитые, чем крестьяне. Это факт.

Нана никак не отреагировала на мой комментарий, пристально глядя на месторождения нефти, простиравшиеся от края эспланады до чернильной линии горизонта. Она вглядывалась в холлы Нью-Йоркского университета, испещренные лиловыми пятнами, и я, заслонив голубые глаза от сверкающего солнца своей ручищей, вместе с нею вглядывался в аудитории, и кафетерии, и концерты современного африканского танца, и поэтические диспуты, в суету Бродвея и Лафайетт-стрит и в чугунный треугольник Астор-Плейс.

— А теперь, мистер Вайнберг, — сказала Нана, — я отведу вас на традиционный ланч сево — это входит в вашу экскурсию. У вас есть какие-то ограничения по части меню?

— Вы что, надо мной смеетесь? — ответил я, указывая на свой живот.

Глава 25 ОСЕТРИНА ДЛЯ МИШИ

Мы пошли по эспланаде мимо скрипучего вагона, вывезенного из Турции. Он был украшен не поддающейся расшифровке надписью по-турецки, под картинкой, на которой была изображена молодая коричневая женщина, преследуемая серым волком, размахивавшим ножом и вилкой. Только подумайте, как многого мы не понимаем в этом мире. Мы проходим мимо, пожав плечами. Но если бы на эспланаде появился турок и объяснил мне, что смешного в этой карикатуре и почему она красуется на вагончике для детей, и почему же эти вагончики завезли сюда, в Абсурдистан, а не в какой-нибудь пыльный провинциальный парк аттракционов в Турции, — вы только подумайте, насколько больше я бы знал об этом турке и о его нации и насколько менее склонен был бы отвергать их вместе с их кебабами и любовью к Ататюрку. Возможно, «Мишиным детям» было бы полезно провести лето на турецком курорте у Черного моря, загорая на солнце и знакомясь со своими смуглыми мусульманскими братьями. Я сделал мысленную заметку, что нужно позвонить Светлане в Петербург и дать ей указания, чтобы она организовала такую поездку.

Задумчивые и унылые после урока истории, мы с Наной шли вдоль мола, тянувшегося между двумя накренившимися нефтяными вышками. Мы направлялись к гигантской розовой раковине, которая когда-то использовалась как амфитеатр, а теперь была превращена в более прибыльное заведение — ресторан у моря под названием «Дама с собачкой». Несмотря на обеденное время, мы были единственными посетителями. Официанты — в основном мужчины средних лет в прозрачных белых рубашках — спали вокруг круглого стола, уронив головы на руки. Они устало взглянули на нас, недовольные, что их побеспокоили. Мы заказали салат из помидоров с оливковым маслом. Мне давно не приходилось видеть такие ярко-красные помидоры. Отвернувшись от Наны, я стал раскачиваться, как мои заклятые враги хасиды.

— М-м-м, — произнесла Нана с набитым ртом. — Свежие, очень свежие.

Она налила себе турецкого пива, и я последовал ее примеру, — правда, в моем случае это был стаканчик «Блэк Лейбл». Старая официантка в грязной мини-юбке и переливающихся колготках приблизилась к нашему столику, неся в каждой руке блюдо с восемью кебабами из осетрины идеальной прямоугольной формы. Я взглянул на Нану, но она меня не замечала, поглощенная своим первым кебабом, в который воткнула вилку.

Мой разум ослабел, а токсичный горб завибрировал, — правда, он не решил, какого вида яд выпустить: либо холодную меланхолию, либо уличный аромат Бронкса. Края кебабов из осетрины были угольно-черные, но изнутри они были рассыпчатые и нежные. «Мать, мать, мать», — шептал я одобрительно. Рыбный сок скапливался у меня на подбородке и падал маслянистыми желтыми каплями на тарелку, скатерть, на мои штаны, на кафельный пол «Дамы с собачкой», на едва дышавшее Каспийское море, на выжженные пустыни этой страны — и на колени моей любимой Наны, которая сидела напротив меня и молча ела.

Принесли еще рыбу. Я съел все. Я чувствовал у себя на плече руку своего отца. Мы вдвоем. Снова вместе. Папа пьяный. Я робкий, но любопытный. Мы будем так сидеть всю ночь, не обращая внимания на мамины угрозы. Кто же станет думать о том, что завтра утром надо вставать и идти в школу, когда можно спустить брюки и помочиться на соседскую антисемитскую собаку? Я чувствовал, как дыхание папы, благоухавшее водкой, проникает мне в рот, нос, уши, как мое рыхлое тело прижимается к его колючему телу, и мы оба потные из-за африканской жары в ленинградской квартире зимой. И еще было ощущение какого-то атавистического волнения, стыда и возбуждения.

Я заказал лепешки, чтобы подобрать сок от кебабов у себя на тарелке. Пиво и «Черный Лейбл» закончились. Взамен подали свежую канталупу. Она была такая же ярко-оранжевая, как рыбные кебабы, только не соленая, как они, а сладкая. Я почувствовал, как канталупа охлаждает мои воспламененные десны, и вдохнул ее аромат, от которого горло мое покрылось оранжевой пеной; затем канталупа отправилась в центр моего тела, растворилась и навеки исчезла — как и все, что я когда-либо ел.

Я взглянул на Нану. Она дрожала от наслаждения. Ее большие, растрескавшиеся губы домашней девочки были алыми, они были испачканы всеми соками нашей трапезы. Она была более живой, чем все вокруг нее, и ее живость делала реальным, красивым и настоящим все, что виднелось за ней в окне: и старые нефтяные вышки, и осьминога Сево, и грязную эспланаду, и турецкие вагончики.

— Открыли новый ресторан, где подают морепродукты, — сказала она.

— На Десятой авеню, — подхватил я.

— Недалеко от…

— …того нового отеля с бутиками…

— …который собираются построить.

— …Тот, с иллюминаторами…

— …рядом с бельгийским посольством.

— Единственное, чего не найти…

— …в Нью-Йорке?

— Верно…

— …это хорошую паэлью.

— Для этого нужна очень большая сковорода…

— …с длинной ручкой.

— Есть одно местечко на Кросби…

— …где хороший херес…

— …и где подают оливки.

— Я назначал там свидания…

— …там?

— Все там назначают.

— Даже вы?

— Я?

— Я хочу.

— Я хочу прямо сейчас.

— Я бы хотела, чтобы я…

— Я тоже.

Я положил локти на испачканную рыбой скатерть, опустил голову на руки и предался печали. Я почувствовал, как рука Наны гладит мои мягкие кудрявые волосы, медленно и методично. Она не обращала внимания на хихикающих официантов и была спокойна, а глаза у нее были сухими — профессиональный гид, утешающий своего туриста после того, как у него украли бумажник и паспорт.

— Извините, — сказал я.

— Не за что извиняться, — ответила она.

— Я напился, — сказал я, но это было лишь отчасти правдой.

Она оплатила счет, и мы медленно, неровной походкой, наконец-то рука в руке, побрели по пирсу к экспланаде, где было полно народа. Я увидел плакат ГКВПД — картинку коммунистической эпохи. На ней были изображены трое мужчин средних лет под лозунгом на местном наречии с восклицательным знаком в конце. У всех троих были нависшие серые веки, поэтому они напомнили мне черепах, прогуливающихся у моря во время отлива. У одного из них был вид утомленного интеллектуала. Он и еще один мужчина отличались плохо сделанными серебряными зубами, а у третьего был пухлый женский ротик и дерзкий взгляд юноши. Хрипевший под плакатом громкоговоритель выдавал музыку техно пятилетней давности, которая время от времени прерывалась гневными тирадами на сево.

— Что там написано? — спросил я, указывая на плакат.

— «Независимость народа скоро будет реализована».

— Мне нравится этот забавный парень с девичьим ротиком, — заметил я. — Он похож на одесского певца. Должно быть, это младший диктатор группы. «Не нужно меня ненавидеть. Я не Сталин. Я еще только учусь».

— Это мой отец, — сказала Нана.

Сначала я не заметил, что она сказала, по обыкновению погруженный в мысли о себе.

— О! — произнес я в конце концов и остановился, созерцая свои ладони. Выпуклые зеленые вены отчаянно пытались доставить кровь к пальцам.

— Я хочу что-то сказать вам, Миша, — проговорила Нана по-русски, уничтожая все, что осталось от моей бельгийской личности. — Мой папа хорошо знал вашего папу Они вместе были в бизнесе. Он был очень милый человек. Когда он приезжал в город Свани, в наш дом, то всегда приносил мне кусковой сахар и мандарины. Как будто их не хватало, как в советские времена. Как будто я не получала витамины и сладкое.

— О, — повторил я по-английски.

Я прикрыл глаза, пытаясь думать о Папе, но то, что случилось дальше, заслонило память о нем. Запах сочной дыни, пробивающийся сквозь духи, ощущение нежных, но сильных рук у меня на бедрах, поцелуй мягких губ, коснувшихся моего лба. Под плакатом, на котором был изображен ее собственный отец, призывавший прохожих к неистовому восстанию, моя Нана меня обнимала.

Глава 26 ЕДА, ИНТЕРЬЕР, СЕРВИС

Следующую неделю я провел в любви — к ней, к далекому американскому городу, который был для нас общим, и к себе — за то, что сумел так быстро оправиться от посттравматического синдрома из-за убийства Сакхи и отъезда Алеши-Боба. Мы занялись сексом практически в тот самый день, когда познакомились. Миф о консервативной восточной девушке развеялся за бутылкой водки «Флагман» в баре «Белуга» отеля «Хайатт», где Нана вела себя весьма раскованно. Затем была поездка в стеклянном лифте, где мы лобызались как безумные, и наконец мы ввалились в мой номер, где началась возня с южнокорейским презервативом. Все это было очень весело, хотя я питаю отвращение к презервативам, считая их еще одной попыткой придушить и принизить мой многострадальный khui. На сей раз это было делом рук южнокорейских баронов большого бизнеса.

Она занималась любовью, как многие крупные девушки (я имею в виду — крупные, а не толстые) — с чувством долга, на равных с мужчиной и с наслаждением, — мелким женщинам, смахивающим на грызунов, это не дано. Она хихикала и играла. Она толкнула меня на кровать, и я притворился, что падаю с кровати, — и действительно свалился, чуть не разломав пополам свою прекрасную кровать отеля «Хайатт».

— Иди сюда, сладкая, — позвал я. — Иди к папочке.

— А что у тебя есть для меня, папочка? — просюсюкала Нана, подбоченясь. Ее юное лицо блестело от пота, темно-карие глаза потускнели от желания, взгляд был пьяный. — Покажи-ка, что там у тебя.

— Ах, ты хочешь посмотреть, моя малышка? — сказал я. — Хочешь посмотреть, что тут у меня?

И впервые с тех пор, как меня обкромсали хасиды, я без боязни вынул его на свет — длинный шрам, куски кожи, общий вид ракеты, которая потерпела крушение. Нану не интересовали частности. Она пожала плечами, улыбнулась и принялась за дело: взяла его в рот, повертела, вынула с таким звуком, словно выстрелила пробкой, немного посмеялась над этим, вытерла рот сгибом локтя, потом снова взяла его в свой теплый рот.

— О, как хорошо, — сказал я, в восторге от ее непринужденной манеры западного среднего класса: какой приятный контраст с серьезностью русских девушек, которые подходят к моему khui с торжественным видом Леонида Брежнева, поднимающегося на трибуну 23-го Съезда Коммунистической партии в Москве.

— О, давай же, куколка, продолжай! — попросил я. — Не заставляй меня умолять. Угу. Ой, мама!

— Ты хочешь меня хлопнуть? — спросила она. Наверное, это какой-то новый термин у молодежи. Глагол «хлопнуть».

— Я хочу заставить тебя попотеть. Давай-ка сделаем это.

Я хотел было сказать, чтобы она сбросила с себя джинсы, но на самом деле было не так-то легко вынуть две ягодицы с ямочками из твердой кожуры ее джинсов «Мисс шестьдесят». Мы отдувались и потели. Она свесилась с кровати, а я тянул ее за края джинсов и чуть не заработал грыжу, пока раздел ее. Но все это время у меня не прекращалась эрекция, что показывает, как сильно я ее хотел. Она не сняла свою майку на начальном этапе — я люблю именно такой секс, меня возбуждает маленькая тайна. Сунув руки под майку, я ощутил гладкость ее грудей, оставив на потом визуальное знакомство с кремовой кожей и маленькими коричневыми шариками.

Естественно, учитывая мой вес, она забралась на меня. Но поскольку вес у нее был не такой уж маленький и она обладала природной упругостью, я предвидел, что в один прекрасный день мы займемся любовью в миссионерской позиции. После того как мы закончили возню с презервативом, я протянул руку к ее паху, но она шлепнула меня по руке. Эти предварительные игры ее не интересовали. Она просто уселась на меня верхом, держась для равновесия за мои титьки, и без всякого усилия ввела мой член.

Итак, она ехала на мне верхом Все было классно и очень современно, как курс современного искусства в Нью-Йоркском университете. Мне захотелось, чтобы у нее на майке был напечатан лозунг: «Я ЕХАЛА ВЕРХОМ НА МИШЕ ВАЙНБЕРГЕ».

— Ну давай же, — повторяла она, испустив несколько стонов, настолько по-мужски напористых, что меня на минуту охватил гомосексуальный страх. — Давай же, папочка, — говорила она с закрытыми глазами, и бедра ее бились о мои верхний и нижний животы, а мои титьки хлюпали. — То, что надо, — бросила она на меня короткий взгляд и затем повернула голову вбок, чтобы я мог лизнуть ее ухо и впиться в шею. — То… что… надо.

— Да, — согласился я. — Я тебя трахаю. Ох. Куколка… ой!

— Еще минутку, — попросила она. — Дай мне минутку. Вот так.

— Передвинься немножко, — сказал я. — Передвинься. Мне больно. Моя кость.

— То… что… надо, — простонала она.

— Мне больно, — повторил я.

— О! — закричала она. — ТРАХНИ МЕНЯ! — Она выгнулась назад. Я выскользнул из нее. Ее бедра дрожали передо мной, и я чувствовал, как теплая обильная жидкость льется на мои бедра — и не знал, из меня или из нее. Моя спальня наполнилась запахом спаржи. — О, — повторила она. — Трахни меня.

— С тобой все в порядке? — спросил я. — Я…

— Что — ты? — Она рассмеялась. У нее был длинный, лошадиный рот. Когда она поворачивалась в профиль, ее зубы отбрасывали собственную тень. Она показалась мне глуповатой и немного опасной, как американская школьница из среднего класса, столкнувшаяся с развратом в номере отеля. — Это было здорово. То, что надо. Ты сделал это.

— Я сделал?

— То, что надо.

— О! — сказал я. — Так ты кончила?

Она меня обняла. Я прижался к ее потной майке, чертя круги на удивительно маленьких плечах.

— Да, — ответила она. — А ты нет?

— Конечно да, — солгал я. Я стянул пустой презерватив и ухитрился забросить его под кровать. Я чувствовал себя счастливым, но как-то странно, словно меня изнасиловали. Грудь и живот у меня были мокрыми от ее и моей слюны.

— Обними меня, — сказала она, хотя я и так все время ее обнимал.

— Моя сладкая девочка. — От этих слов мне стало грустно, я томился по чему-то, чего не мог высказать. Может быть, по десерту.

— Поговори со мной, — прошептала она.

— О чем? — спросил я шепотом. Этот шепот навел меня на мысль приглушить свет с помощью пульта дистанционного управления, лежавшего на ночном столике. Когда я приглушил свет, дальние созвездия нефтяных вышек осветили панораму под нами, и теперь, когда мы не так ясно видели друг друга, мы четче различали мир вокруг нас, эти морские нефтяные небоскребы, цепочками протянувшиеся к Турции, к России, к Ирану, ко всем местам, до которых нам не было дела.

— Скажи мне что-нибудь, — прошептала она.

Еще не время было говорить, что я люблю ее, — прежде нужно получить подтверждение у доктора Левина. Кроме того, у нас d ней были вещи более неуловимые, символические и каким-то образом более важные. Я задумался: что же это за вещи? Вспомнил о далеком острове, расположенном между двумя могучими реками, сделавшем нас тем, кто мы есть: двумя чудесными людьми, пытавшимися преодолеть (мы преодолеем, мой друг[13]). Я подумал о нашем возможном будущем: мы бы проводили время вместе, трахаясь, любя и трапезничая. А еще — о маленькой красной книжечке — не цитатнике Мао, а гораздо более важном томике, который я решил процитировать ей по памяти.

— «„Это не Нижний Ист-Сайд вашего дедушки“, — говорят поклонники этого тесного, размером со стенной шкаф, храма Новой Американской Кухни, где царствует шеф-повар Роллан Дю Плесси. Правда, некоторые считают, что эта кухня, возможно, поскользнулась на банане, но предлагаемая карта вин по умеренным ценам помогает им держаться. Еда — 26, интерьер — 16, сервис — 18».

Я почувствовал ее учащенное дыхание. Она начинала растирать мой токсичный горб.

— Это местечко на Клинтон-стрит, — сказала она. — Я там была.

— Угу, — простонал я. Ее руки месили темную скалу моего горба. Я не сразу вспомнил английское слово, а когда вспомнил, то чуть не вскрикнул. Утешать. Она меня утешала.

— Продолжай, — попросила она. — Расскажи еще что-нибудь.

— Что ты хочешь услышать? — спросил я.

— Направляйся на север, — прошептала она.

Я прошел вместе с ней по Ривингтон, свернув на Эссекс-стрит. Ее рука продолжала массировать мой горб. Ее грудь притягивала взгляды латиноамериканских прохожих, и была в моей Нане свежесть юной девушки и какая-то искренность: «Я просто Нана из этого квартала».

Авеню А сверкала грязными красками.

Я провел Нану по Шестой улице, мимо Первой авеню, и мы поднялись по лестнице.

— Рассказывай, — велела она.

— «В этом уютном кафе всегда Рождество. В то время как недовольные считают, что здесь стряпают без вдохновения, а атмосфера напоминает о жизни в военное время, дешевые цены и бесплатное манговое мороженое гарантируют, что праздник никогда не прекратится. Еда — 18, интерьер — 14, сервис — 11».

— Расскажи еще что-нибудь. — Она стиснула меня в объятиях. Мое колено было зажато между ее бедрами, и я решил вести Нану на запад, проталкивая колено поглубже, в ее влажность:

— «В „Дзэн“ такое свежее суши, что оно едет на водных лыжах по вашему языку, и такое сакэ, что даже самый привередливый самурай из делового центра воскликнет: „Банзай!“ Еда — 26, интерьер — 9, сервис — 15».

— Еще, — просила Нана. Я потерся о нее коленом, но она не стала поощрять мою похоть. — Еще, — повторила она.

И я провел ее через весь город, к Вест-Сайд-Хайвэй. Я отдал ей все, что знал: Еду, Интерьер, Сервис. Я цитировал по памяти, а когда память подводила, подключал воображение, сочиняя рестораны, которых не существовало, но которые должны бы быть — там полно посетителей, скатерти не первой свежести, официанты плутоватые, но еда дешевая и порции огромные. А потом, когда уплачено по счету и тебя со всех сторон подпирает необходимость пообщаться с туалетом и биде, ты берешь такси и возвращаешься в свою квартиру, высоко в небе, и засыпаешь в объятиях любимой еще до того, как лифт прибыл на твой этаж — к серым коридорам, мусоропроводу и анонимной двери с номером квартиры, который ты с такой гордостью пишешь на конвертах, отправляя письма в менее счастливые страны.

Ручка двери повернулась, включился свет, с ревом заработало кабельное телевидение. И знаешь что, Нана, моя сладостная смуглая наездница? То… что… надо. Мы дома.

Глава 27 ЧЕЛОВЕК ИЗ ГКВПД

Я нервно подпиливал ногти, когда в дверь поступали. Постучали в мою дверь! Последние две недели, проведенные с Наной, убедили меня, что я нахожусь в эротическом триллере, однако за дверью меня ждали всего-навсего Ларри Зартарьян с лысеющей головой и его мама, выглядывающая из-за автомата с напитками.

— Нам нужно поговорить, — сказал он.

Я предложил ему «крылышки бизона», от которых он с презрением отказался.

— Вы спите с Наной Нанабраговой? — спросил меня Ларри.

— У нее безумно зрелое тело, — ответил я в свое оправдание. — Сегодня вечером я обедаю с ее семьей. Там будут все «шишки» из ГКВПД.

Менеджер отеля подошел к окну и раздернул портьеры.

— Что-то происходит, — сказал он.

— Что теперь?

— Вертолеты. Эти «чинуки», которые приземлились возле «Экссон». Я думал, что они всех эвакуируют, но они еще и привозят людей. Восемьдесят пять иностранцев, главным образом из Соединенного Королевства и Соединенных Штатов.

— Я не понимаю. Даже Джош Вайнер вывез отсюда свою маленькую задницу.

— Они вывезли сотрудников посольств и большинство нефтяных тузов — «Экссон», «Шелл», «БП», «Шеврон», — пояснил Зартарьян, — но теперь у меня восемьдесят пять новых постояльцев. И все они… — Он сделал мне знак подойти к окну и прошептал в ухо: — «КБР».

Я приподнял плечи и испустил тяжелый вздох, давая понять, что я не в курсе дел этой вездесущей Голли Бертон, да она меня и не интересует. Продолжается ли гражданская война, или это прекращение огня, или что-то там еще — вот что меня действительно интересует. Борьба этнических групп, резня и моя возможная роль в улучшении положения милого абсурдистанского народа Наны.

— На следующую неделю запланирована вечеринка «КБР» на высшем уровне, — проинформировал меня Зартарьян, кивая с многозначительным видом.

— Звучит занятно, — заметил я.

— Это будет вечеринка в честь того, что нефтяные месторождения «Фига-6 Шеврон / БП» начнут эксплуатировать.

— Даже проститутки в вестибюле говорят о «Фига-6», — сказал я.

Менеджер отеля указал толстым коротким пальцем на цветное оконное стекло:

— Вот «Фига-6». — Я вгляделся в далекий горизонт и различил еще одну неизбежную цепочку нефтяных вышек. — Это будущее нефтяного сектора Абсурдистана, — пояснил Зартарьян.

— Выглядит неплохо, — одобрил я.

— Нет, ничего хорошего, — возразил Зартарьян. — На этих вышках уже несколько месяцев не ведутся работы. Это концессия «Шеврон / БП», но большинство нефтяников «Шеврон» и «БП» улетели на вертолетах. И теперь повсюду стоят эти пустые грузовики «КБР». «КБР» вовсю скупает грузовики, даже самые дрянные модели «КамАЗ». И они просто так там торчат. Без дела.

— Тут все дело в прекращении огня, — предположил я. — Скоро снова откроют аэропорт, и «Фига-6» наладится. Эта вечеринка — хороший знак, Ларри. Не будьте таким паникером. Вы позволяете вашей матери влиять на ваш настрой. Я знаю, что это такое — иметь родителя. Это нелегко. — Я дружески потрепал его по плечу.

— Окажите мне услугу, ладно? — попросил Зартарьян. — Отец Наны — один из тех, кто руководит ГКВПД. Узнайте, что он об этом думает. Обо всем этом. Постарайтесь что-нибудь разнюхать на сегодняшнем обеде.

— О’кей, Ларри, — согласился я. — Я попытаюсь разнюхать. А вы попытайтесь немного отдохнуть. Вы слишком много работаете.

— О, если я переживу эту войну, мне дадут где-нибудь высокий пост.

— Если, — повторил я со зловещей интонацией.

Зазвонил сотовый телефон Зартарьяна, и армянин забормотал что-то на местном наречии.

— Люди из ГКВПД здесь, и они заехали за вами, — сообщил он. — Помните, Миша, это общее дело всех нас.

— А каким это образом заработал ваш телефон? — удивился я.

— Связь внутри страны еще работает, — объяснил Зартарьян. — А вот остальной мир — verboten[14].

— Ах, значит, мы снова в СССР.

Люди из ГКВПД оказались двумя тинейджерами в военной форме. Они играли возле стеклянного лифта с парой автоматов, притворяясь, что стреляют друг в друга. Эти юнцы падали на пол и стонали по-английски:

— Офицер упал, офицер упал.

— Мальчики, не попадите во что-нибудь, — предостерег их Зартарьян. — У нас тут важные гости.

Я надеялся, что меня повезут на бронетранспортере «БТР-70», но у ребят был «вольво», поржавевший по краям. Я помахал Зартарьяну и его маме, которая взглянула на свои часы, — строгое выражение ее усатого лица напоминало мне, чтобы я вернулся вовремя и не забыл высморкать нос.

Мы с немыслимой скоростью ехали по бульвару Национального Единства, который в этот летний вечер пятницы был запружен потными телами, затем направились вниз, к Террасе Сево. Мальчики сидели впереди, болтая на своем языке; иногда они высовывались из окна и стреляли в воздух, и устрашающий звук выстрелов в вечерней тишине чуть не заставил меня схватиться за «Ативан».

— Мальчики, — обратился я к ним, — почему бы вам не вести себя покультурнее?

— Прости, босс, — пробормотал один из парней на комичном русском. — Мы просто счастливы в вечер пятницы. Все идут на танцы. Может быть, и ты потанцуешь с девушкой сево? — Другой юноша легонько стукнул его прикладом автомата и велел заткнуться.

— Я не знаю, как это на вашем языке, но, когда вы беседуете по-русски со старшими, нужно употреблять вежливую форму обращения «вы», — учил я их. — Или по крайней мере вы должны спросить, можно ли перейти на фамильярное «ты».

— Можно мы перейдем на фамильярное «ты», босс?

— Нет, — ответил я.

Мальчики ненадолго притихли, а потом снова залопотали на своем варварском наречии. Я был доволен, что меня оставили в покое. Восхитительный ветерок, попадавший в открытые окошки «вольво», выдувал запах молодых дураков на переднем сиденье, от которых несло кожей и спермой, и приносил благоухание океана и тропических деревьев — скажем, джакаранды. Я вынул свой бельгийский паспорт и, как часто делал в последнее время, прижал его к своему твердому соску, несшему караул у моего сердца. Я рад был случаю увидеть мою Нану в родительском доме. По каким-то смутным причинам вид детей вместе с родителями меня возбуждал.

Эспланада Террасы Сево была ярко освещена шипящими фейерверками, которыми целились в ширь Каспия. Однако они часто не достигали своей водной цели и падали в толпу сево, собравшихся у кромки моря. Люди в панике отступали от воздушного налета.

— Идет война, — сказал я, — а эти люди специально собираются здесь, чтобы их бомбардировали хлопушками. Невероятно!

— Они просто хотят повеселиться, босс, — пояснил мне один из сопровождающих, — и чтобы их при этом не искалечили. Мы, народ сево, любим зажарить барашка и хорошо провести время.

— Существует много способов приятно провести вечер, — настаивал я, — без того, чтобы тебя при этом калечили. В мое время мы пили портвейн и беседовали далеко за полночь о наших мечтах и надеждах.

— Мы мечтаем и надеемся только на то, что однажды переедем в Лос-Анджелес, босс. Так о чем же говорить?

— Да… м-м-м, — промычал я, не в силах подыскать достойный ответ.

Мы обогнули залитого огнями осьминога Ватикана Сево и свернули на узкую дорогу, которая вела мимо так называемой Стены Основателей в старейшую часть города. У каждой террасы имелся свой собственный Старый город, построенный во время не то персидской оккупации, не то оттоманского нашествия. На Интернациональной Террасе и Террасе Сево Старый город был основан мусульманами, чьи похожие на ульи бани и короткие минареты создали два миниатюрных Стамбула, находившихся в тихом месте, подальше от остальной части города.

Но в Старом городе сево не было мечетей. Он стоял на горном кряже, и в нем было много извилистых дорог, каждая из которых изгибалась между горой и морем, приводя в тупик, к какому-нибудь внушительному старому дому на деревянных курьих ножках, который, казалось, упрекал водителя за то, что тот нарушил его уединение. Самые изысканные дома были высечены прямо в скале, и, судя по декоративным деталям и величественному виду, им было лет двести. Они были выдержаны в мягких тонах, бледно-желтых и бледно-зеленых, а еще лазурных, — вероятно, когда-то они отражали море, теперь ставшее серым. У этих домов имелись длинные деревянные балконы (часто с трех сторон), на которых были вырезаны львы и рыбы — фигурки из мифологии сево. Я не видел ничего красивее с тех самых пор, как приземлился в этой стране.

Мы направлялись к дому, затмевавшему все другие своими масштабами. Это было широкое белое здание, и, когда мы приблизились к особняку Нанабрагова, оказалось, что он построен из бетона. Это была всего лишь дорогая пародия на традиционный дом сево, раковина из бетона, нарастившая балконы и винтовые лесенки с той же холодной решимостью, что и тарелки спутниковых антенн на крыше.

Мои сопровождающие стали вялыми и молчаливыми, когда мы остановились перед особняком. Они коснулись своего оружия и начали медленно дышать носом. Потом выгнули шею, чтобы получше разглядеть спутниковые антенны на крыше. Оба они думали о своем Лос-Анджелесе, и мечту эту невозможно было выразить словами — только выстрелами из автомата и объятиями обнаженных женщин, горячих как ванна.

Подъездная дорожка окружала копию Fontana del Мого[15] Бернини. Дородный мавританский морской бог в центре был сделан из слишком уж блестящего мрамора. Я увидел, как из дома выбежала моя Нана, одетая в своем обычном молодежном стиле: все облегающее, сережки кольцами.

— Привет, — сказала она.

В ответ я произнес: «Хай».

— Как мило ты выглядишь! — одобрила она. На мне была рубашка-поло размером с хороший шатер и штаны цвета хаки, купленные по совету доктора Левина. — А ну-ка дай мне поцеловать это славное личико! — И она поцеловала меня затяжным поцелуем, стиснув мой зад. Я оглянулся на моих пораженных сопровождающих, как бы говоря: «Видите, что случается с культурными людьми, употребляющими форму обращения „вы“».

— Входи, — пригласила Нана. — Мой папа сгорает от нетерпения тебя увидеть. Обед готов. Только что застрелили трех барашков. — Она взяла меня за руку и потащила за собой, и ее плечи благоухали перечной мятой, как это иногда бывает у молодых женщин, — словно для того, чтобы еще больше осложнить мою жизнь.

Мы вошли в большой холл размером с хороший амбар. Четыре зеркала в позолоченных рамах отражали пустоту комнаты, создавая ощущение бесконечности, которое у меня всегда ассоциируется с загробной жизнью. За холлом последовала огромная комната, затем вторая и третья. Наконец мы попали в комнату, в которой стояло кожаное кресло с откидной спинкой, а напротив него висел плоский экран телевизора. Это напомнило мне дома моих бывших соседей в Нью-Йорке, молодых банкиров. Их «чердаки», как они гордо называли свои жилища, смахивали на военное бомбоубежище.

— Оглядись, — посоветовала Нана, снова входя в роль гида «Америкэн Экспресс». — Это традиционный дом сево. Планировка аналогична планировке любого крестьянского дома — только он немного больше. В прежние времена комнаты были расположены прямоугольником вокруг открытой дыры, через которую выходил дым. Мы не так примитивны, поэтому вместо такой дымовой дыры у нас есть маленький дворик.

Мы вышли в маленький дворик, который по праву мог бы называться национальным парком — причем не одной, а нескольких наций. Здесь было множество различных деревьев, от пальмы до тутового дерева, на которых распевали зяблики и чирикали воробьи, напоминая рыночных торговцев, сражающихся за единственного покупателя.

Двор был таким большим, что часто терялся из виду сам дом, окружавший его. Все пустые позолоченные комнаты, которые мы видели прежде, были всего лишь фасадом, потому что жизнь дома была сосредоточена в этом теплом зеленом центре, в котором, разумеется, стоял на якоре длинный стол, уставленный блюдами с ароматной пищей и графинами с темно-красным вином. При виде этой картины у меня потекли слюнки.

Отец Наны, хозяин дома, был окружен многочисленными гостями, чьи трели не уступали птичьим, раздававшимся у них над головой. Как только меня заметили, он закричал: «Тихо!» — и потянулся за предметом, похожим на бараний рог. Аналогичный предмет, наполненный вином, моментально был подан мне пожилым слугой. Гости, разглядев мои габариты, скрытые просторной одеждой, начали цокать языком и издавать восклицания.

— Тихо, вы, гортанный народ сево! — закричал хозяин, и его тщедушное тело дернулось, словно через него пропустили электрический ток или же заклеймили, как скот. — Сегодня вечером среди нас великий человек! Сейчас мы пьем за сына Бориса Вайнберга, за милого молодого Мишу, который прежде жил в Санкт-Петербурге, а скоро будет в Брюсселе — и всегда в Иерусалиме. Ну, все знают, что у Вайнбергов долгая и мирная история в нашей стране. Они наши братья, и кем бы ни был их враг, он также и наш враг. Миша, послушайте меня и вникните в мои слова! Когда вы здесь, среди сево, моя мать будет вашей матерью, моя жена — вашей сестрой, мой племянник — вашим дядей, моя дочь — вашей женой, и в моем колодце всегда найдется вода, чтобы вас напоить.

— Верно! Верно! — подхватили собравшиеся и подняли свои роги, а я — свой.

Терпкая жидкость потекла у меня по подбородку. Я смотрел влажными глазами в пьяном недоумении на маленького человечка, из чьего семени произошла моя Нана. Сейчас этот человек глядел мне прямо в глаза, глядел как на свою собственность — именно так я смотрю на сосиску за завтраком. Когда он сделал бесплодную попытку обнять меня всего, мальчишеское тельце мистера Нанабрагова снова дернулось, и он чуть не выпрыгнул из своей наполовину расстегнутой льняной рубашки. Он как-то безапелляционно фыркнул и вытер нос запястьем. И снова дернулся, демонстрируя загорелую грудь, поросшую густыми седыми волосами, но гладкую и твердую. Затем он навалился на меня и поцеловал в обе щеки. Я чувствовал, как он дергается и вибрирует, прислонившись ко мне, — это напомнило мне электробритву, которой я бреюсь каждое утро.

— Мистер Нанабрагов, — обратился я к нему, наслаждаясь свежим теплом отца почти так же, как теплом его дочери. — Ваша Нана сделала меня здесь таким счастливым! Я почти что хочу, чтобы эта война никогда не кончалась.

— Я тоже, дорогой мальчик, — ответил мистер Нанабрагов. — Я тоже. — Он отпустил меня, затем повернулся к дочери. — Наночка, — сказал он, — пойди-ка помоги женщинам с барашками, мое сокровище. Скажи своей маме, что, если она пережарит кебабы, я скормлю ее волкам. И нам нужны еще лепешки, дорогая. Твой новый кавалер любит поесть, судя по его виду. Разве же мы посмеем оставить его голодным?

— Я хочу остаться, папа, — возразила Нана. Подбоченившись, она бросила на отца сердитый взгляд упрямого подростка. Она была так не похожа на своего отца: он — крошечная нервная снежинка, она — большой широкий сосуд, полный надеждой и похотью. Только их красные полные губы были похожи.

— Обед только для мужчин, мой ангел, — сказал папа Нанабрагов, и тут я заметил, что двор заполнен представителями сильного пола, не вызывающего вдохновения. — Ступай веселиться с подружками на кухне. Какого славного барашка вы приготовите! Только не пережарьте его. Ты же хочешь, чтобы твой кавалер оставался счастливым? Какой он чудесный парень.

— Это так старомодно, — ответила ему Нана по-английски. — Это так… ну, не знаю… такое средневековье!

— Что такое, мое солнышко? — переспросил отец. — Ты же знаешь, я не силен в английском. Даже мой русский слабоват. А теперь ступай. Лети. Подожди-ка… Поцелуй меня, прежде чем покинешь нас.

Мне никогда еще не доводилось видеть, как моя Нана подавляет гнев, поскольку она никогда на меня не злилась. Она тяжело дышала, и мне показалось, что она сейчас расплачется. Но вместо этого она подошла к отцу, обняла его и послушно поцеловала шесть раз — по разу в каждую щеку, по разу в каждый висок и дважды в мясистый нос, загнутый вниз, как запятая. Он пощекотал ее. Она рассмеялась. Он как-то странно дернулся и шлепнул Нану по попке.

— Знаете, сэр, — обратился я к нему, — было бы приятно, если бы Нана со своими подружками сидела за столом. Женщины такие хорошенькие.

— При всем своем уважении я не согласен, — возразил мистер Нанабрагов. — Всему свое время — и красоте, и серьезности. Давайте-ка есть!

Глава 28 МЕРТВЫЕ ДЕМОКРАТЫ

На моих сотрапезников нашло вдохновение. Они ели пылко и вдохновенно. Ели руками. Я занял большую часть стола, и они тянулись через меня, чуть ли не касаясь моего носа или подбородка, чтобы схватить кусок хачапури или фазана или начиненный виноградный лист. Они втягивали пишу одной стороной рта, одновременно рассказывая армянские анекдоты второй половиной. Еда была вкусной, мясо жирным и как раз в меру прожаренным, сыр слегка подкопчен, а клецки в супе были черны от перца, так что можно было и расчихаться, и раскашляться. Я разнервничался и незаметно бросил несколько таблеток «Ативана» в свой рог с вином, чтобы они растворились в крепком вине свани. Но, несмотря на весь «Ативан» в мире, мне не удалось справиться с чувством тревоги. Я начал раскачиваться взад и вперед, как делаю всегда, сталкиваясь с пищей такого масштаба. Мистер Нанабрагов счел это каким-то хасидским знаком и начал произносить тост за Израиль.

— Мы, сево, понимаем проблемы вашей страны, — сказал он, ошибочно принимая Израиль за мою родину. — Мы тоже жертвы нашей географии. Вы только взгляните на наших соседей! На юге — персы, с другой стороны — турки, дальше, на север, — русские. Да еще мы делим нашу страну с этими свани, похожими на обезьян. У нас такие проблемы! Только представьте себе, Миша, что бы случилось, если бы, вместо того чтобы оккупировать землю палестинцев и подчинить их, израильтяне оказались бы под ярмом мусульман. Я бы сравнил оба наши народа с красивой белой кобылой, которую оседлал вшивый черный негодяй, вонзающий шпоры в наши нежные бока. С тех самых пор, как святой Сево Освободитель нашел кусок Истинной перекладины с Христова креста, зарытого в нашей земле тем вороватым армянином, — я уверен, что Нана рассказала вам эту историю, — мы были нацией, отделенной от наших соседей, нацией образованной и процветающей, но проклятой из-за нашей малочисленности и из-за хлыста наших господ свани. — Он сделал вид, что поднимает хлыст над головой, и издал свистящий звук. — Израиль должен нас поддержать, как вы думаете, Миша? Скажите Израилю, что мы должны быть заодно. Скажите им, что обе наши страны — последняя надежда для западной демократии. Если бы Борис Вайнберг был жив сегодня, ваш отец, благословенна будь его память, он первым бы побежал в израильское посольство и попросил для нас помощи. И я знаю, что выражу чувства всех сидящих за этим столом, если скажу, что каждый из нас также умер бы за Израиль.

— За Израиль! — подхватили этот тост все собравшиеся.

— За дружбу евреев и сево!

— Смерть нашим врагам!

— Хорошо сказано!

— Иисус был евреем, — рискнул высказаться Буби, брат Наны, — самый младший за столом.

— Конечно был, — согласился его отец, беря юношу за жирный подбородок одной рукой и ероша его темную гриву другой. Они были похожи — Буби тоже был маленьким, смахивавшим на девушку красавчиком. В отличие от отца он не дергался. На нем была хлопчатобумажная футболка — такая, как у латиноамериканского гитариста Карлоса Сантаны. — Да, Иисус был евреем, — подтвердил отец, кивая с умным видом.

— Увы, если вы прочтете Кастанеду, то увидите, что он не был евреем, — заявил кто-то.

— Тише, Володя! — закричал другой.

— Не обижайте евреев! — вмешался еще один гость.

Я моментально положил столовую ложку, которой ел зернистую черную икру и взглянул на этого Володю. Он был единственным русским за этим столом. Это был мужчина с красным лицом и печальными ясными глазами. Позже я узнал, что Володя прежде служил в КГБ. Теперь он работал на ГКВПД: был консультантом службы безопасности. Я решил, что лучше его игнорировать.

— Я не интересуюсь этим человеком, — высокомерно произнес я, постукивая по бараньему рогу ложкой, которой ел икру.

Но Володя не прекращал тихим голосом выступать против евреев. Когда за столом произносили тост за мудрость и финансовый талант евреев, он заявлял что-нибудь вроде:

— Мой добрый друг — австрийский националист Йорг Хайдер.

Или:

— Так вышло, что некоторые из моих лучших друзей — неонацисты. Хорошие ребята, они работают руками.

Или более тонко:

— Конечно, существует только один Бог. Но это не означает, что между нами нет различий.

Отец Наны дергался, чуть ли не сбрасывая с себя рубашку, а затем вновь ее натягивая. Буби и остальные громко осуждали русского и грозились выгнать его из-за стола. Но я не доставил Володе удовольствия — не стал злиться.

— Я мультикультуралист. — Поскольку в русском языке не было аналога, я пояснил: — Я человек, который любит других.

Тосты продолжались. Мы выпили за здоровье пилота, который в один прекрасный день доставит меня в Бельгию. («Но вы должны остаться с нами навсегда! — добавил Нанабрагов. — Мы вас не отпустим».) Мы выпили за Бориса Вайнберга, благословенной памяти Любимого Папу, и за пресловутые восемьсот килограммов шурупов, которые он продал известной американской нефтяной компании.

Наконец пришло время говорить тосты за женщин. Горбатый мусульманский слуга мистера Нанабрагова по имени Фейк был послан на кухню за женщинами. Они появились, утирая чело передником, — женщины средних лет, все в жиру и поту. Только моя Нана и одна из ее школьных подружек выглядели такими свеженькими, словно и не возились на кухне, а прохлаждались под кондиционером. (Вообще-то они баловались марихуаной в комнате Наны, примеряя бюстгальтеры.)

— Пчела здесь, потому что она чует мед, — сказал мистер Нанабрагов, судорожно подергиваясь. — Женщины, вы как пчелки…

— Поторопись, Тимур, — сказала женщина постарше с желтоватым цветом лица, редкие волосы которой были припорошены мукой. — Ты будешь болтать до восхода солнца, а нам еще нужно жарить барашка.

— Посмотрите все, это моя жена! — закричал мистер Нанабрагов, указывая на свою супругу. — Мать моих детей. Посмотрите на нее внимательно — быть может, в последний раз, потому что если она пережарит кебабы, я убью ее сегодня вечером. — Смех и тосты. Женщины бросали нетерпеливые взгляды в сторону кухни. Нана закатила глаза, но осталась стоять до тех пор, пока хозяин дома не закричал: — Женщины, ступайте! Летите… Но погодите. Сначала, моя дорогая жена, поцелуй меня.

Миссис Нанабрагова вздохнула и приблизилась к мужу. Она поцеловала его шесть раз — в щеки, виски и нос — и собиралась уже идти, как вдруг он встал и звучно поцеловал ее в губы, в то время как она ныла и отмахивалась от него.

— Папа, — вмешалась Нана, — ты ее смущаешь. — Нана в отчаянии посмотрела на меня своими карими глазами, словно хотела, чтобы я растащил ее родителей или набросился на нее с поцелуями. Я не мог сделать ни то, ни другое. А между тем мучения миссис Нанабраговой продолжались.

— Ого! — кричали собравшиеся. — Истинная любовь!

— Они неразделимы.

— Просто как в кино!

— Джинджер и Фред.

Мистер Нанабрагов отпустил жену, которая тут же упала, оступившись. Ее подруги помогли ей подняться. Она стряхнула с юбки пыль, застенчиво поклонилась мужчинам, сидевшим за столом, и побежала на кухню, вытирая рот рукавом. Нана схватила свою подружку под руку и, изображая мужскую походку, последовала за старшими женщинами.

Волнение, вызванное появлением женщин, улеглось. Прибыл барашек, и мы усиленно заработали челюстями. Слуга Фейк, неприметный магометанский гном, подходил, чтобы отрезать нам порции от гигантского кебаба.

— Кушайте, кушайте, господа, — потчевал он нас. — Если вы выплюнете какой-нибудь хрящик, это будет трапезой для Фейка. Да, плюньте в меня хрящиком. Разве я не человек? Очевидно, нет.

Я не мог поверить, что слуга может так нагло разговаривать со своими хозяевами, и чуть не высказал возмущение и обиду за моего хозяина. Но мистер Нанабрагов лишь сказал:

— Фейк, мы в твоем распоряжении, брат. Ешь что хочешь и пей, сколько позволяет твоя вера. — После этого Фейк отрезал себе несколько лакомых кусочков и скрылся, прихватив чей-то рог с вином.

Постепенно мужчины начали вновь обретать способность говорить. После того как они отведали барашка и запили его десертным вином, они схватились за мобильники и начали сердито отдавать приказы на другой конец города или ворковать со своими любовницами. Группа людей постарше, которые явно подражали мистеру Нанабрагову — у них были льняные рубашки с расстегнутым воротом и притворный нервный тик, — вели те же бесконечные дискуссии, которые велись в то лето в салонах Москвы и Санкт-Петербурга: лучше ли «Мерседес-600» (так называемая «шестерка»), чем «БМВ-375». Я мало что мог добавить к их беседе — разве что заявить о том, что предпочитаю «лендровер», сиденья которого так уютно меня облегали. Другие гости, включая неразговорчивого антисемита Володю, беседовали о нефтяной промышленности.

— Вы знаете, — обратился я к мистеру Нанабрагову, — у меня есть забавный американский друг, который утверждает, что вся эта война — из-за нефти. Из-за того, по чьей территории пройдет трубопровод в Европу — свани или сево — и кто получит прибыль.

Мистер Нанабрагов немного повибрировал.

— Вы называете этого друга забавным? — спросил он. — Так вот, позвольте вам сказать, что есть разница между юмором и цинизмом. Вы считаете, что русский поэт Лермонтов был забавным? Ну что же, вероятно, он так думал. А потом он публично унизил старого школьного друга, который вызвал его на дуэль и застрелил! Это уже было не так забавно… — Он умолк и дернулся, бросив на меня сердитый взгляд.

— У меня есть еще один забавный друг, — не унимался я, — который говорит, что проект «Фига-6» не состоится. Говорит, что вылет из страны на американских вертолетах — просто старый трюк, и теперь все эти новые люди «Холлибертон» без всякой на то причины носятся вокруг города Свани. Что происходит, мистер Нанабрагов?

— Вы знаете, — спросил отец Наны, — что Александр Дюма назвал сево Жемчужиной Каспия? Это писатель, которого мы уважаем. Француз. Это вам не Лермонтов. Он был забавным, но не циничным. Вы видите разницу?

Я смутился. Разве это не свани были названы Жемчужиной Каспия? И отчего это мистер Нанабрагов так настроен против бедного меланхоличного Лермонтова и так расхваливает этого Дюма? Да и вообще, при чем тут литература? Темы моего поколения — нефть и рэп.

— Прекрасно, — продолжил мистер Нанабрагов. — Возможно, кого-то из нас в ГКВПД и огорчило, что свани контролируют нефтепровод; в то время как мы традиционно были людьми моря, они пасли овец во внутренней части страны. Но мы не хотим красть нефть, как диктатор Георгий Канук и его сын Дебил. Мы не хотим проматывать национальное достояние в казино Монте-Карло. Мы хотим использовать деньги, вырученные за нефть, для того, чтобы построить демократию. Это весомое слово, которое все мы здесь любим. Как мы себя называем? Государственным комитетом по восстановлению порядка и демократии.

— Я тоже люблю демократию, — заявил я. — Несомненно, это прекрасно, когда она есть…

— А демократия означает Израиль, — перебил меня Буби, за что отец ласково потрепал его по плечу.

— Даже Примо Леви[16] признает, что цифры Холокоста преувеличены, — сказал Володя.

— Несколько недель назад, — продолжал я, игнорируя бывшего агента КГБ, — я был свидетелем ужасного расстрела группы демократов полковником Свеклой и солдатами свани. Один из этих демократов был моим добрым другом. Его звали Сакха.

При упоминании Сакхи во дворе воцарилась тишина. Люди начали включать и отключать свои мобильники. Буби тихонько насвистывал «Черную волшебную женщину». Зяблик слетел с дерева и, приземлившись на груду баранины, начал петь нам о своей счастливой жизни.

— И вам нравился этот Сакха? — спросил мистер Нанабрагов.

— О, конечно, — ответил я. — Он только что вернулся из Нью-Йорка, где побывал в «Веке 21», универмаге, а они его застрелили. Прямо перед входом в отель «Хайатт». Хладнокровно.

Мистер Нанабрагов хлопнул в ладоши и три раза дернулся, как будто посылая закодированный сигнал спутнику, нервно кружившемуся над столом.

— Мы тоже восхищались Сакхой, — сказал он. — Разве нет?

— Верно! Верно! — подхватили гости.

— Видите ли, Миша, овечьи пастухи свани думают, что, убив демократов сево, они могут заставить нас замолчать. О, где же Израиль и Америка, когда они так нужны?

— Но они были не просто демократами сево, — возразил я. — Это были сево и свани. Понемногу и тех, и других. Демократический коктейль.

— Вы знаете, с кем вам нужно поговорить? — сказал мистер Нанабрагов. — С нашим уважаемым Паркой. Эй, Парка! Поговорите с нами.

Собравшиеся задвигали стульями, и наконец я увидел маленького старичка с умным лицом, в измятой рубашке. В руке он держал куриную ножку. Он повернулся ко мне и начал печально принюхиваться к воздуху.

— Это Парка Мук, — объявил мистер Нанабрагов. — Он провел много лет в советской тюрьме за свои диссидентские взгляды, как ваш покойный папа. Он наш самый знаменитый драматург, человек, написавший пьесу «Тихо поднимается леопард», которая действительно заставила народ сево подняться и потрясти в воздухе кулаками. Можно сказать, он — совесть нашего движения за независимость. Сейчас он работает над словарем сево, который покажет, насколько наш язык подлинный по сравнению со свани, который на самом деле всего лишь испорченный персидский.

Парка Мук открыл рот, демонстрируя два ряда плохо сделанных серебряных зубов. Теперь я вспомнил, где его видел: на плакате сево у эспланады, рядом с мистером Нанабраговым. В жизни он казался еще более усталым и подавленным.

— Счастлив с вами познакомиться, — медленно произнес он по-русски с сильным кавказским акцентом.

— «Тихо поднимается леопард», — сказал я, — это звучит знакомо. Вашу пьесу не ставили недавно в Петербурге?

Возможно, — ответил Парка Мук, с сожалением выпуская куриную ножку. — Но она не очень хорошая. Если поставить рядом со мной Шекспира, Беккета или даже Пинтера, видно, что я очень незначителен.

— Чушь, чушь! — хором закричали собравшиеся.

— Вы очень скромны, — сказал я драматургу.

Он улыбнулся, замахав на меня руками:

— Приятно сделать что-нибудь для своей страны. Но скоро я умру, и мой труд исчезнет навеки. О, ладно. Смерть будет для меня желанным отдохновением. Я жду не дождусь своего смертного часа. Может быть, этот чудесный день наступит завтра. Итак, о чем вы меня спросили?

— О Сакхе, — напомнил ему мистер Нанабрагов.

— Ах да. Я знал вашего друга Сакху. Он был моим соратником по антисоветской пропаганде. В последнее время мы придерживались разных взглядов…

— Но вы по-прежнему были близкими друзьями, — перебил его мистер Нанабрагов.

— В последнее время мы придерживались разных взглядов, — повторил Парка Мук, — но, когда я увидел по телевизору его тело, лежащее в грязи, мне пришлось закрыть глаза. В тот день так ярко светило солнце. Эти адские летние месяцы! Порой днем, когда так нещадно светит солнце, — как бы это выразить — сам солнечный свет становится фальшивым. Итак, я задернул шторы и предался воспоминаниям о лучших днях.

— И он проклял монстров свани, которые убили его лучшего друга, Сакху, — подсказал драматургу мистер Нанабрагов.

Парка Мук издал вздох и плотоядно взглянул на недоеденную куриную ножку.

— Это верно, — пробормотал он, — я проклял… — Он перевел на меня усталый взгляд. — Я проклял…

— Вы прокляли монстров свани, — повторил мистер Нанабрагов, подергиваясь от нетерпения.

— Я проклял монстров…

— …которые убили вашего лучшего друга.

— …которые убили моего лучшего друга Сакху. Это так.

Мы наблюдали, как старый драматург снова взялся за куриную ножку и начал тщательно ее обгладывать. Я ощутил страстное желание утешить его, да и весь народ сево. Да поможет мне Бог, но я находил их феодальный менталитет очаровательным. Я не мог винить за невежество этот маленький впечатлительный народ, окруженный нациями, которым не хватает интеллектуальной суровости. Они были молоды и еще не сформировались, как молоденькая девчонка, пытающаяся завоевать расположение взрослых с помощью надменных манер и кокетства и намеренно выставляющая напоказ свою тощую лодыжку. Забудь о своей петербургской благотворительности! Вот перед тобой «Мишины дети»! И я присягнул на верность их солнечному, незрелому делу, их мечтам о свободе и несбыточном счастье.

— Мир слышал о вашем положении, — заверил я, — и скоро у вас будет ваш словарь и ваш нефтепровод.

— О, если бы только! — Мужчины начали вздыхать и со счастливым видом дуть в свои пустые рога для вина.

— Вчера произошла трагедия, — сказал мистер Нанабрагов. — Трагедия, которая все изменит.

— Это конец, конец, — согласились его соплеменники.

— Один итальянский антиглобалист, молодой человек, — продолжал мистер Нанабрагов, — был убит итальянской полицией в Генуе, где проходит саммит «Большой восьмерки».

— Как печально, — согласился я. — Если красивого человека Средиземноморья можно лишить жизни, то каковы же шансы у нас?

— Как раз когда наша борьба за демократию приобрела рыночные акции в средствах массовой информации всего мира, — сказал мистер Нанабрагов, — нас изгнали из теленовостей.

— Всего один мертвый итальянец! — простонал Буби, дергая себя за футболку, словно хотел присоединиться к судорогам своего отца. — У нас на прошлой неделе убили шестьдесят пять человек…

— Включая твоего любимого Сакху, — напомнил ему мистер Нанабрагов.

— …и никому нет до этого дела, — закончил Буби.

— В отличие от этих богатых испорченных итальянцев, мы за глобализацию, — сказал мне мистер Нанабрагов. — Мы хотим капитализм и Америку.

— И Израиль, — добавил Буби.

— У нас передают и Би-би-си, и «Франс-два», и «Немецкая волна», и Си-эн-эн, а теперь, какой канал ни включи, все рыдают над этим генуэзским хулиганом.

— Сколько же таких хулиганов нужно убить нам? — возмутился Буби.

— Тише, сынок, мы же мирная нация, — увещевал его мистер Нанабрагов.

Все повернулись ко мне, дружно дергая себя за рубашки. Парка Мук положил свою куриную ножку и элегантно рыгнул в ладошку.

— Трудно определить ваш конфликт, — сказал я. — Никто на самом деле не знает, из-за чего он.

— Из-за независимости! — вскричал мистер Нанабрагов.

— И Израиля, — добавил Буби.

— Святой Сево Освободитель! — закричал один пожилой человек.

— Истинная перекладина Христа.

— Вороватый армянин.

— «Тихо поднимается леопард».

— И не забудьте о новом словаре Парки!

— Все это хорошие вещи, — согласился я. — Но никто не знает, где находится ваша страна и кто вы такие. У вас нет знаменитой национальной кухни; ваша диаспора, насколько я понял, находится главным образом в Южной Калифорнии, на расстоянии трех часовых поясов от национальных средств массовой информации в Нью-Йорке; и у вас нет широко известного, затяжного конфликта, как у израильтян с палестинцами, который люди из более богатых стран могли бы обсуждать за обеденным столом, принимая чью-то сторону. Самое лучшее, что вы можете сделать, — это добиться вмешательства ООН. Может быть, они пришлют свои войска.

— Мы не хотим ООН, — возразил мистер Нанабрагов. — Мы не хотим, чтобы войска из Шри-Ланки патрулировали наши улицы. Мы хотим кое-что получше. Мы хотим Америку.

— Мы хотим классно провести время, — сказал по-английски Буби.

— Пожалуйста, переговорите с Израилем, — попросил мистер Нанабрагов, — и тогда, может быть, они порекомендуют нас Америке.

— Как же я могу переговорить с Израилем? — спросил я. — Что я могу сказать? Ведь я всего лишь частное лицо, гражданин Бельгии.

— Ваш отец знал бы, что сказать, — упрекнул меня мистер Нанабрагов.

Мы тихо сидели, пережевывая этот факт как жвачку. Зяблики пели воробьям, воробьи отвечали им тем же. Произошел сбой в подаче электроэнергии. Дом погрузился в темноту, на застекленных верандах, увитых виноградом, сразу же появились тени, залитые лунным светом. Наконец подключились резервные генераторы. Мы услышали, как женщины на кухне поют что-то печальное. Голос моей Наны явно отсутствовал в хоре. Откуда-то издалека донесся вой собаки, которая подхватила этот грустный напев.

Мистер Нанабрагов был прав. Мой отец знал бы, что сказать.

Глава 29 ПЛОХОЙ СЛУГА

Тосты постепенно затихли. Внесли пластмассовые кувшины со сладким вином, и мужчины начали напиваться. Я никогда не видел таких пьяных представителей кавказской национальности.

— В советские времена мы пили с любовью и удовольствием, — сказал мистер Нанабрагов, — а теперь пьем, потому что должны. — Это было последним симптоматичным тостом сегодняшнего вечера. Люди выстроились в очередь, чтобы поцеловать меня в обе щеки, их пьяные, щетинистые лица царапали мое, что было не так уж неприятно.

— Позаботьтесь о нас, — умоляли одни. — Наша судьба в ваших руках.

— Моя мать будет вашей матерью, — заверяли меня другие. — В моем колодце всегда найдется для вас вода.

— Это правда, — прошептал мне бывший сотрудник КГБ Володя, — что основная часть порнографической индустрии — в еврейских руках?

— О, конечно, — ответил я. — Даже я иногда снимаю фильмы о педиках. Скажите мне, если знаете каких-нибудь русских падших женщин. Или, коли на то пошло, молоденьких девочек.

Мистер Нанабрагов поцеловал меня шесть раз — в щеки, виски и нос, как целовали его самого жена и дочь.

— Хороший Миша, — неразборчиво бормотал он. — Хороший мальчик. Не оставляй нас ради Бельгии, сынок. Мы тебе просто не позволим.

На балконе появилась Нана, потом она втащила меня в свою спальню с кондиционером и толкнула на одну из двух маленьких кроватей.

— О, слава богу! — воскликнула она. — Пожалуйста, трахни меня.

— Сейчас? — спросил я. — Здесь?

— О, пожалуйста, пожалуйста, пожалуйста, — повторяла она. — Давай же, папочка.

— Трахнуть? «Хлопнуть» тебя?

— То, что надо.

Я занял позицию на прохладных белых простынях. У меня не сразу началась эрекция: утомила винтовая лестница. Но сладкий коричневый запах недавно употребленной марихуаны вкупе с раскованностью Нью-Йоркского университета сделали свое дело. Она стащила с себя рубашку и расстегнула бюстгальтер, и ее груди вырвались на свободу. В полумраке Наниной спальни, из которой не видны были ни нефтяные вышки, ни башни Интернациональной Террасы, ее титьки освещали лишь луна и звезды. Я стиснул их вместе и отправил себе в рот.

— Начнем, — сказал я.

Она оседлала меня, введя в себя одним плавным движением, без обычных тихих вскрикиваний, которые издают женщины, когда в них входят. Я прикрыл глаза и попытался получить удовольствие от боли. Я воображал Нану, затем еще одну Нану, и еще третью, и все они стояли на четвереньках, и их попки, похожие на полную луну, были обращены ко мне, а я готовился взять всех троих сзади.

— То, что надо, Папаша Закусь, — говорила Нана, которая недавно узнала о моем прозвище в колледже.

— Ой! — произнес я, и это был не крик боли, а скорее резюме того, кто я и как прожил свою жизнь. Постепенно мои глаза привыкли к сумраку в комнате, и я рассмотрел плакаты на стенах: в одном углу — объявление о лекции, которую прочтет в Центре выпускников известный ориенталист Эдвард Саид, очень красивый палестинец: на другом плакате была изображена рок-н-ролльная группа из мальчишек-тинейджеров: все они были с коричневым загаром, как моя Нана, и с Полными губами, надутыми, как у ее братика Буби и их отца. Пока она продолжала ездить на мне верхом, я разглядывал эти картинки то из-за одной груди, то из-за другой. Наконец я дал им названия: левая грудь — профессор Саид, правая грудь — мальчишеский оркестр. Какие несовместимые вкусы у моей сладкой Наны — такое бывает только в очень юном возрасте.

Я услышал приглушенное урчание. У кого-то урчало в животе.

Я замигал. В комнате имелась вторая кровать. На ней тихонько ворочалась девушка. Наверное, это была школьная подружка, которую я мельком видел за обедом, прежде чем мистер Нанабрагов отослал девушек на кухню. Заметив мое смущение, Нана наклонилась к моему уху.

— Все в порядке, — шепнула она. — Когда Сисси действительно сильно накачается наркотиком, она любит наблюдать.

— Ах, ах, ах! — закричал я и попытался натянуть на нас простыни, но их было явно недостаточно.

— Не пугайся. Закусь, — засмеялась Нана. — Мы просто сильно накурились.

Я попытался снять с себя Нану, но она сопротивлялась. Присутствие ее подруги и смущало, и заводило меня Я схватился за матрас, приподнял зад и начал входить в Нану.

— О, черт! — воскликнула она. — Сделай это, Миша! То… что… надо.

Ее подруга застонала и зашевелилась на соседней кровати. Мне понравилось, что мое имя громко произносят. Я приподнял колено, передвигая Нану на бок, чтобы продемонстрировать Сисси, что именно я проделываю с ее подругой. Мне хотелось, чтобы подруга Наны окликнула меня и обратилась ко мне на «вы». Хотелось, чтобы обе забеременели от меня, а потом я бы по какой-то причине их бросил и уехал далеко-далеко.

— Фейк! — закричала Нана и вдруг скатилась с моей туши и набросила на свои изгибы халат. Она указала на окно. Лицо слуги мистера Нанабрагова было прижато к стеклу, и полумесяц его усов плыл над Сморщенной звездой губ. Нана погрозила ему кулаком, и слуга быстро исчез, оставив на стекле лишь испарение от своего желания. — Этот гребаный мусульманский кусок дерьма, — сказала Нана.

Я массировал свой влажный khui, надеясь, что второй рот Наны вернется и проглотит его.

Я повернулся к ее подружке Сисси, которая отвела от лица пышные волосы, так что стали видны два красивых серых глаза, зрачки которых были так расширены, что могли бы соперничать с солнцем Абсурдистана.

— Теперь тебе нужно ему заплатить, — обратилась ко мне Нана.

— Прости?

— Когда Фейк ловит меня с мальчиком, он требует сто долларов.

— Но… — Я не знал, на что мне больше обижаться — на денежную сумму или на то, что были другие так называемые мальчики.

— Он во дворе. Иди! — сказав это, Нана подошла к своей подруге и обняла ее. Скоро они уже шептались по-французски, ржали как лошади и заплетали друг другу косички.

Фейк был во дворе. Он сидел среди грязных тарелок с проколотыми вилкой помидорами и следами оливкового масла. Слуга с небрежным видом курил трубку, и в воздухе стоял яблочный аромат табака. Я бросил ему на колени стодолларовую банкноту. Он взял ее в руку, рассмотрел при лунном свете, затем сложил и отправил в карман клетчатой рубашки.

— Я бы хотел еще пятьдесят долларов, — заявил он, — потому что видел, как Сисси наблюдает за тем, как Нана ездит на вас верхом.

Ездит на мне верхом.

— Если бы я застукал своего слугу за тем, что делаете вы, я бы собственноручно отправил его на тот свет, — сказал я, позволив купюре меньшего достоинства опуститься в ждущие руки Фейка. — Я бы лично его удавил!

— На тот свет? — переспросил Фейк, почесывая голову. — Вы знаете, некоторые предвкушают, как они попадут на тот свет, но только не Фейк. На том свете меня спросят: «Что ты делал в том мире, Фейк?» И я скажу: «Я работал как лошадь, чтобы прокормить свою семью». И они скажут: «Хорошо, ты можешь и здесь работать как лошадь, чтобы прокормить свою семью».

— Вам повезло, что вы служите у такой известной семьи, — заметил я. — В Таджикистане дети голодают.

— Известная семья, — повторил Фейк. — Сегодня вечером все, кто сидел за столом, — бывшие сотрудники КГБ. Даже Парка Мук, драматург, в конце концов стал сотрудничать с ними. Национализм сево! Это те же засранцы, которые управляли всем раньше. Им хватило двух секунд, чтобы переключиться с серпа и молота на Истинную перекладину Христа. А этот кретин, сыночек Буби! Со своим «поршем» и шлюхами! Какой позор!

Я знал, что Фейк прав относительно Нанабраговых. Я знал, что ввязываюсь во что-то уродливое, морально нечистоплотное, но ничего не предпринял. Я допустил это. Медленно, а потом не так уж и медленно, меня тащили к ГКВПД. Я начал верить в Нану и ее семью. Я влюбился в ее отца и его дерганые убеждения. Меня захватил врасплох Парка Мук и его великолепный словарь сево. «Тихо поднимается Вайнберг».

В Эксидентал-колледже нас учили, что наши мечты и убеждения — это единственное, что имеет значение; что мир в конце концов прислушается к нам, зашагает в ногу с нашей добродетелью и упадет без чувств прямо на наши нежные белые руки. Все эти занятия «Знакомство со стриптизом» (вероятно, каждое из наших смешных тел было по-своему совершенным), все эти семинары по «Продвинутым мемуарам», все эти симпозиумы по «Преодолению застенчивости и самовыражению». И ведь так было не только в Эксидентал-колледже. По всей Америке размывалась грань между взрослостью и детством, фантастическое и личное сплавлялись в единое целое, и взрослые заботы таяли в розовом тумане детства. Я бывал на вечеринках в Бруклине, где мужчины и женщины, которым было за тридцать, с жаром обсуждали достоинства «Русалочки» или подвиги своего любимого Супермена. Все мы в глубине души желали пообщаться с этой маленькой рыжеволосой подводной лодкой. Все мы хотели взмыть над городом, подпитаться земной силой внизу и защитить чьи-нибудь права — права кого угодно. Народ сево будет в полном порядке, благодарю. Демократия, как выяснилось, была сродни лучшим анимационным фильмам Диснея.

— А вы бы предпочли жить под Георгием Кануком? — заорал я Фейку. — Спустить нефтяное состояние страны в Монте-Карло? И никакой свободы слова?

— Свободы чего? — переспросил мусульманский слуга. Он выпустил струю дыма в баранью голову, стоявшую посредине стола, — ее уже атаковал эскадрон мух. — Они забрали половину мальчиков Горбиграда на последнюю войну. Они сунули моего сына в бронетранспортер, который взорвался без всяких видимых причин, и он обгорел ниже пояса. Ему сейчас двадцать три года, как Буби. Как же я буду женить калеку? Вы знаете, сколько мне потребуется денег, чтобы заполучить для него даже не очень-то завидную девушку? Кто заплатит за все эти целебные немецкие мази, которые мне нужны для лечения сына? Он выглядит как сэндвич с майонезом, мой единственный сын. Но кому есть дело еще до одного изувеченного мусульманского мальчика? Все мы — только пушечное мясо для семьи Канука или для купцов сево. Может быть, мне нужно попробовать перебраться в Осло, как мой кузен Адем. Но какой смысл? Он у европейцев весь в дерьме. А может быть, я смог бы работать таксистом в Арабских Эмиратах, как мой брат Рафик. Но эти арабы относятся к нам, как к неграм. И нельзя даже найти приличную выпивку из-за этих сумасшедших ваххабитских мулл. Куда бы мы, мусульмане, ни подались — всюду один и тот же khui. Какой смысл жить?

— Вы должны быть благодарны вашим хозяевам за то, что они пытаются дать вам демократию, — сказал я. — Свобода изменит жизнь вашего сына. А если не его жизнь, то жизнь его детей. А если не их жизнь, то жизнь их детей. Между прочим, я основал в Петербурге благотворительный фонд под названием «Мишины дети»…

Фейк отмахнулся от меня.

— Пожалуйста, — попросил он. — Все знают, что вы сложный и меланхоличный и что вы спали с вашей мачехой. Так что же можно о вас сказать?

Действительно — что же?

Глава 30 БОЛЬШЕ НЕ СЛОЖНЫЙ И НЕ МЕЛАНХОЛИЧНЫЙ

Я расскажу вам еще кое-что Когда мне было четыре или пять лет, мои родители обычно снимали на лето деревянную хибару. Хибара была примерно в ста километрах к северу от Ленинграда, вблизи финской границы. Она стояла на желтоватом холме, поросшем всякого рода чахлой растительностью, А еще там стоял граб, и это дерево принимало человеческий облик и преследовало меня в моих снах. У подножья холма протекал ручей, который издавал характерный звук «пш-ш-ш», как и все ручьи (и вовсе они не журчат!). Идя по течению ручья, следуя всем его изгибам, вы попадали в серую социалистическую деревню — которая на самом деле была уже не деревней, а чем-то вроде депо для грузовиков, перевозивших бензин, керосин или еще какое-то легко воспламеняющееся вещество.

О господи, к чему я все это говорю? Ладно. У нас с Любимым Папой была морская тема. Он брал старые изношенные туфли, срезал с них верх, так что у нас оставалась только резиновая подметка. Затем он проделывал с этой туфлей вот что: делал импровизированный парус из бумаги и веточек — и мы пускали эти кораблики по ручью. Мы бежали по берегу ручья, подбадривая наши кораблики, и распевали песни о муравьях и гусеницах, а мама, надев передник, пекла пирожки с маком. Я помню веселое лицо отца, его сверкающие черные глаза и густую бородку, которую трепал ветер. И если я напрягу память, то смогу сказать, что эта сцена была исполнена каждодневного героизма, или нежности, или даже сыновней любви: отец и сын бегут за своей регатой из резиновых подметок вдоль ручья, к бывшей деревне, ставшей депо для грузовиков, перевозивших бензин, на бортах которых красовалась надпись: «ДЕРЖИТЕСЬ НА РАССТОЯНИИ — ГРУЗОВИК МОЖЕТ ВЗОРВАТЬСЯ».

А теперь скажите мне, к чему все это? Что я пытаюсь здесь сделать? Почему так трудно просто отдаться горю по умершему родителю? Почему я не реабилитировал моего папу, как Горбачев реабилитировал жертв сталинских репрессий? Я пытаюсь рассказать тоталитаристскую историю о торжестве над напастями, в которой мой Любимый Папа играет роль мудрого, любящего невинные развлечения родителя из среднего класса. Я пытаюсь это сделать, Папа. Стараюсь изо всех сил. Но правда, судя по всему, всегда препятствует моим наилучшим намерениям.

А правда такова: эти проклятые кораблики из туфель никогда не плыли вниз по ручью, они тонули через десять секунд — то ли оттого, что намокали, то ли оттого, что их съедал голодный советский бобр. Правда такова: через какое-то время у нас закончились туфли, и Любимый Папа начал делать кораблики из скорлупы грецких орехов (принцип тот же, но кораблики гораздо меньше), и они плавали в корыте. Однако они тоже намокали и сразу же шли ко дну. Правда такова: у Любимого Папы были весьма туманные представления о плавучести, весьма превратное понимание того, каким образом предметы держатся на воде, — и это несмотря на то, что, как и каждый советский еврей, он был по образованию инженером-механиком.

Правда такова: на каком-то уровне Любимый Папа не мог поверить, что сыграл свою роль в рождении живого, пукающего, чувствующего существа, и он хватал меня так резко, что на руках оставались синяки, и заглядывал в глаза с какой-то беспомощной яростью, и его зарождающаяся любовь ко мне ограничивалась со всех четырех сторон страхом. И самопознанием.

Он не хотел меня бить. Но бить маленьких мальчиков полагалось («Если не бьешь, значит, не любишь», — говорили эти идиоты, его родственники), иначе они вырастут кретинами, которые не смогут закончить даже начальную школу. Отчим отца бил его кочергой, когда ему было семь лет, а когда папе исполнилось тринадцать, он отпраздновал это, избив своего отчима до полусмерти его же кочергой. Затем от него сильно досталось каким-то родственникам, а еще он изувечил местного пьяницу, которого подозревали в изнасиловании детей. Он действительно помешался на кочерге. Потом это закончилось, но через несколько лет Любимому Папе все же пришлось провести какое-то время в лечебнице.

Правда такова: Любимый Папа понятия не имел, что со мною делать. Он жил в абстрактном мире, где высшей степенью блага было не воспитание детей, а государство Израиль. Перебраться туда, выращивать апельсины, строить ритуальные бани для женщин с менструацией и стрелять в арабов — вот что было его единственной целью. Конечно, после падения социализма, когда он наконец-то получил возможность напиться на пляже в Тель-Авиве, он открыл для себя бестолковую несентиментальную маленькую страну, главная миссия которой была столь же банальна и подвержена эрозии, как наш город. Я думаю, урок заключается вот в чем: свобода — проклятье для мечтаний, выношенных в неволе.


А между тем в отеле «Хайатт» города Свани я был свободен, как никогда. Я принимал свои собственные ритуальные ванны утром, днем и вечером, освобождая свое тело от запахов, присущих толстякам в жару. Не помню, когда я последний раз был таким чистым. Огромный размер ванны в «Хайатте» (артефакт масштабов Древнего Рима) способствовал тому, что я пристрастился к воде. «Плеск, плеск» — так начинается американская песенка. Не помню, как там дальше.

Я стал другим человеком. Я больше не был сложным и меланхоличным, что бы там ни говорил Фейк. Мне нравились мои телеса, и я хотел поделиться ими с миром или хотя бы с безграмотными молодыми девушками, которые, случайно наткнувшись на меня, закричали бы «блеблеблеблебле!» на местном наречии, замахали бы в знак протеста своими тощими руками и устремились к двери. «Вернитесь, молодые дурочки! — заорал бы я им вслед, запуская в них мокрой губкой. — Я все простил!»

От меня шел пар, словно бы соперничавший с ладаном в Ватикане Сево. Вода смывала с меня грехи. Она счищала мертвую кожу — слоями, как у рептилии, и та, как ни странно, не скапливалась, засоряя сток, а испарялась, образуя радугу над унитазом. Она держала на плаву те части моего тела, которые я давно презирал: мои подбородки, мои груди, и они делались блестящими и святыми в приглушенном, туманном свете. В целом я чувствовал себя красивым и благословенным. Зеркала над ванной показывали меня в истинном свете — таким, каким я и был на самом деле: высокий мужчина с широким круглым лицом, маленькими голубыми глубоко посаженными глазками, носом умной хищной птицы и густыми, элегантно седеющими волосами, которые наконец-то придали мне зрелый вид.

— Что ты думаешь о своем сыне, а? — спросил я Любимого Папу, чей воображаемый стол с завтраком я поместил рядом со своей ванной.

Папа прожевывал кусок охотничьей колбаски, положенной на кусок хлеба с маслом. Швейцарские доктора ошибочно утверждали, что такое утреннее угощение его убьет. Во второй руке он держал мобильник, так близко поднеся к своему рту, словно собирался проглотить.

— Нет, — говорил он, сверля взглядом свой раздутый бумажник: его сухой рот алкоголика морщился на каждом слове. — Нет, это совсем не то… Если он посмеет… Ну что же, тогда я его уничтожу. У нас все — Сухарик на таможне, Сашенька в импорте сельскохозяйственной продукции, Мирский в Москве, капитан Белугин в органах. А кто есть у него? Когда он в следующий раз придет с пустыми руками, я брошу его мать под трамвай!

— Папа! Взгляни на меня! Посмотри, каким чудесным я вырос. Взгляни, каким красивым и молодым делает меня вода!

Папа схватил чашку и выпил обжигающую жидкость, чуть поморщившись от боли. Ему нравилось считать себя таким же сильным, как эти быки с бритыми головами и неблагополучным детством, которых он собрал вокруг себя. Ему нравилось думать, что он — человек на все времена, пока эти времена были пыльными и сухими.

— Подожди минутку, Миша, — ответил он. — Я разговариваю по телефону, ясно?

Я ему совсем не нужен. Но тогда почему же ты за мной послал. Папа? Почему прервал мою жизнь? Почему втравил во все это? Зачем обрезал мой khui? У меня тоже есть религия. Папа, только она прославляет то, что реально.

— Спаржа, — сказал Папа в мобильник. — Если она белая, из Германии, то она будет продаваться. Просто делай то, что нужно, на этот раз, или я тебя зае…у!

— Зае…шь, папа? Это не очень-то приличное слово. Знаешь ли, дети имеют уши.

Он отключил мобильник с преувеличенным щелчком — он видел, что так делают в телевизионных шоу. Затем вытер пальцы от колбаски и масла нарядным Любиным шарфиком. Подошел к ванне и встал надо мной, так что я задрожал, ощутив свою наготу перед ним. Не поэтому ли Исаак всегда нагой на картинах, а Аврааму тепло и спокойно в его одеянии?

— Помнишь, как ты меня купал. Папа? — спросил я. — Ты купал меня, пока мне не исполнилось двенадцать. Пока я не стал большим, а, Папа? А потом ты это прекратил. Слишком много работы, сказал ты. Слишком много мыть.

— Я теперь занятой человек, Миша, — сказал Папа. — Времена изменились. Теперь всем нужно работать. Всем, кроме тебя, судя по всему.

— У меня была интернатура по искусству в Нью-Йорке, — напомнил я ему. — И славный «чердак». У меня была Руанна, с которой мы вместе стирали. Почему ты меня похитил, Папа? Зачем убил этого беднягу Роджера Далтри из Оклахомы?

— Прекрасно, — сказал Папа. — Ты хочешь, чтобы я тебя вымыл? Где губка?

Он положил руку мне на шею. Рука была грубая и теплая. От него успокаивающе пахло чесноком. Когда он накрыл руками мои груди, я попытался прочесть у него на лице отвращение, но его глаза были прикрыты. Он приподнял мою грудь и начал тереть под ней губкой. Нужно содержать все щели в чистоте, обычно учил он меня. Он тер все сильнее и сильнее. Потом занялся животом — хватал складку и грубо тер, пока кожа не начинала гореть, потом переходил к следующей.

— Ты все еще любишь меня, Папа? — спросил я.

— Я люблю тебя всегда, — ответил он, продвигаясь вниз.

— Я тоже хочу во что-нибудь верить, Папа, — сказал я. — Так же, как ты верил в Израиль. Я хочу помочь народу сево. Я не глуп. Я знаю, что в них нет ничего хорошего. Но они лучше своих соседей. Я хочу отомстить за смерть Сакхи. Ты будешь любить меня больше, если я сделаю со своей жизнью что-нибудь значительное?

— Ты хочешь кому-нибудь помочь, так помоги своим соплеменникам, — посоветовал Папа, смывая пыль и песок с моих бедер.

— Мистер Нанабрагов говорит, что я должен побеседовать с Израилем. Как мне это сделать, Папа?

— Ты думаешь, Миша, что один человек может изменить мир? — спросил он наконец.

— Да, — ответил я. — Я действительно так думаю. А ты?

Папа снял с себя туфлю. Вынул перочинный нож и несколькими неистовыми движениями отделил подошву, создав основу для детского кораблика из туфли, которые мастерил для меня в детстве. И пустил подошву в воду. Кораблик немного покрутился на волнах, образованных моим дыханием, затем поднял нос к потолку и быстро затонул.

Я оглядел пустую ванную комнату. Теперь в ней было совсем тихо — только жужжал какой-то прибор отеля «Хайатт». Мой папа умер. Алеша-Боб улетел.

Мне нужно было работать.

Глава 31 ВЕЧЕРИНКА «КБР»

В республику пришел август. С юга явился неприятный теплый ветер — должно быть, из Ирана — и превратил город Свани в прямоугольник горячего воздуха. Погода была такая чудовищная, что Тимофею приходилось сопровождать меня в городе и засовывать под мои титьки кубики льда в отчаянной надежде меня охладить. Поскольку я был бельгийцем, то начал понимать, что пришлось перенести моим соотечественникам в Конго короля Леопольда, где не было кондиционеров.

Главным событием светского сезона была вечеринка «Келлог, Браун и Рут» в честь нефтяных месторождений «Шеврон / БП Фига-6». О ней говорили все: белые мужчины у пруда «Хайатта», солдаты-тинейджеры, охранявшие пропускные пункты, молодые девушки, которых нанял Тимофей, чтобы они днем мыли мне щеткой ноги. «КБР» особенно славился своими щедрыми «сумками с подарками», и люди гадали, что они получат на вечеринке на крыше (позвольте мне заскочить немного вперед: это была банка белужьей икры и перламутровая ложка, на которой был выгравирован логотип «Холлибертон»; набор духов из магазина «Парфюмерия 718», включая новый одеколон после бритья; и золотые сережки в форме крошечных нефтяных платформ, которые послужили хорошим подарком для новой пассии Тимофея — одной из горничных отеля «Хайатт»). Вечеринка «КБР», несомненно, была самым важным светским событием в городе, и когда я получил на нее приглашение, то понял: мое дело в шляпе. Если я собирался помочь отцу Наны и ГКВПД в их борьбе за Порядок и Демократию, важно было, чтобы стрелка моего компаса указывала на север, а в Абсурдистане это всегда означало Голли Бертон.

Я слышал, что люди «КБР» отличаются техасской непринужденной и беспечной манерой (штаб-квартира их компании — в Хьюстоне), поэтому надел клетчатые шорты и сандалии, которые постоянно соскальзывали с моих потных ног, как бы я ни затягивал ремешки. У Наны был весьма сексуальный вид в огненных техасских сапогах и тесно облегающей фигуру майке «Хьюстон Астрос» — при виде нее я наконец-то оценил бейсбол.

В день вечеринки «Холлибертон» мы с Наной по-быстрому занялись любовью перед телевизором, настроенным на Си-эн-эн, нежно вымыли друг друга губкой в ароматической ванне, а потом поднялись из моего номера на один этаж — и попали на террасу на крыше.

Нас приветствовал высокий американский солдат в каске и солнечных очках, вооруженный огромным автоматом, — странное зрелище, учитывая, что было объявлено прекращение огня. Второй встречающей гостей была женщина в штатском. Она надела нам на шею благоухающие гирлянды из орхидей и роз, а еще — бейсболку цвета хаки «КБР» мне на голову и широкополую соломенную шляпу «Холлибертон» — Нане, предупредив нас о последствиях палящего солнца.

— А сумки с подарками внутри? — спросила Нана, тревожно вытягивая шею.

Я почуял аромат тысяч американских гамбургеров — некоторые с мясом, другие покрыты восхитительным слоем плавленого сыра. На крыше столпились люди из «Холлибертон» и местные жители со связями. Мужчины Абсурдистана были в своих традиционных шерстяных брюках и коричневых пиджаках, на их женах — золотые ожерелья и янтарные браслеты такой величины, что их вполне можно было надеть на березу. Люди «КБР» делились на два лагеря: британские (главным образом шотландские) служащие в накрахмаленных белых рубашках и отутюженных брюках — и их менее чопорные коллеги из Техаса и Луизианы в гавайских рубашках и черных гольфах. Местные повара, выстроившиеся в линию, подавали пиалы с супом из креветок, от которых шел пар, и суфле из лангустов. Гурманы же осаждали «Сашими компани» города Свани. С крыши отеля открывался великолепный вид — вы как будто сидели в переднем ряду амфитеатра, которым была столица Абсурдистана. Правда, часть горизонта закрывал длинный флаг с надписью: «КЕЛЛОГ, БРАУН ЭНД РУТ + ШЕВРОН / БП = СВЕТ, ЭНЕРГИЯ, ПРОГРЕСС».

А ниже, более мелкими буквами: «ДАВАЙ, ФИГА-6!!! ЭТО ТВОЙ ДЕНЬ РОЖДЕНИЯ!!!»

Я отправил в рот гамбургер, посмаковал его и спросил у девушки из «Хайатта», которая опрыскала мне руки духами, где туалет. Я прошел мимо дюжины двухметровых тотемов, на которых были вырезаны разные тихоокеанские нелепости и которые издавали звук, напоминавший барабанный бой гавайских воинов (халла валла халла валла халла валла), и мимо живой пальмы, на которой висели клетки с попугаями. Попугаев научили выкрикивать: «Куок! Келлог, Браун! Куокк! Холлибертон!», а еще фразы, которые я с трудом понимал, например: «ПГПВС! Куок! ПГПВС! Куок! Это цена плюс контракт! Это цена плюс контракт!»

Меня огорчило то, что попугаи знали о бизнесе Голли Бертон больше, чем я. И я решил узнать побольше на эту тему.

«КБР» соорудил роскошный мужской туалет с мраморными писсуарами. Среди писающих образовались клики, как в школе. В одном углу толпились сево и свани, в другом шотландские инженеры писали свои инициалы на кремовом мраморе. Но я и без блистательного попугая «Холлибертон» знал, что настоящую силу имеют техасцы и им подобные, поэтому выждал, пока освободится место между двумя громадными американцами с усами пшеничного цвета.

Я застенчиво вынул свой khui и начал мочиться, насвистывая известную американскую песню «Дикси» в надежде, что тогда они примут меня за своего. Оба они говорили разом, и их английский был идиоматичным и идиотским. Мне пришлось сосредоточиться.

— Кончилось тем, что мы бросаем кость «Бехтель», — протянул один из них, переговариваясь через мою голову.

— Мне оттуда звонили — спрашивали, когда начнется веселье. Когда эти украинские мальчики начнут отстреливать инфраструктуру. Я говорю: «Не беспокойся о муле, дружок, просто нагружай повозку».

— Погодите, парни, пока появится кавалерия! — крикнул кто-то моим сотоварищам по писсуару. — Мы выберемся из этого более гладко, чем лягушачий волос. Помните слово «П»?

— Ты снова об этих потаскухах, Клиффи? Держи этого мужика подальше от «Рэдиссона».

— Я говорю о П-Г-П-В-С. Как это пишется?

Мужчины засмеялись, и парень рядом со мной описал мою сандалию.

— Цена плюс! — воскликнул кто-то.

— Цена плюс! — подхватили остальные.

— Незаполненный чек!

— Неопределенная поставка!

— Неопределенное количество!

— Неопределенное качество!

— Расхаживать вокруг с деловым видом!

— Вот четырехчасовой ланч!

— Вот четырехдолларовый взрыв!

— Вот сестричка Клиффи!

— Ой, простите, дружище, — сказал парень, стоявший рядом со мной: изо рта у него пахло бурбоном и свежей мятой. — Похоже, я писнул вам на ногу.

— Не беспокойтесь, — ответил я, отряхивая сандалию. — Мой слуга ее вымоет.

— Вы это слышали, ребята? — заорал тот, которого звали Клиффи, — коротышка, который, по-видимому, был у них главным. — Его слуга вымоет! Думаю, у нас тут старший менеджер «Бехтель»!

— Все люди «Бехтель» в Сан-Франциско. Забудь о слугах — у них мужики в любовниках!

— Я не из «Бехтель», — робко произнес я. — И я не гомосексуалист. Я бельгиец. Я представляю мистера Нанабрагова и ГКВПД.

— Нанабрагов? — повторил мой сосед. — Вы имеете в виду Дерганого? Что такое с этим мужиком? Он выглядит так, будто его собственная собака держит его во дворе на цепи.

— Нет, он деловой мужик, — возразил Клиффи. — Мы с ним делаем хороший бизнес. И его любят в МО.

— Что такое МО? — спросил я.

— Министерство обороны. Ты с луны светился, сынок?

— А не видел ли я тебя с дочуркой Нанабрагова? — осведомился второй мужик, мочившийся у соседнего писсуара. — С этой маленькой козочкой Наной? Вы шли по бульвару Национального Единства, и твоя рука была засунута в ее задний карман. Вы женаты?

Я потряс головой:

— Нет, мы еще не женаты, сэр.

— Молодец! Он ест ужин, еще не прочитав молитвы.

— Как твое имя, сынок? — спросил Клиффи.

— Миша Вайнберг.

— Так это твой папаша продал нам две тысячи фунтов шурупов?

— Возможно, — замялся я.

— Ну что же, тот, кто может втереть очки нам, заслуживает должности губернатора. Такие, как твой папаша, — большая редкость, сынок. Ты должен им гордиться.

Все остальные высказали свое одобрение по поводу моего отца.

— Я действительно горжусь моим отцом, — ответил я, растягивая слова, как мои собеседники. — Простите меня, ребята. Думаю, я выписался до конца.

Я вышел из туалета, облегчившись во всех смыслах. С людьми из «КБР» все было в порядке. В некоторых американских кругах действительно злословили о «Холлибертон», но, возможно, эти либералы с побережья не понимали культурного релятивизма, свойственного тем, кто из Техаса.

Я все еще не понимал лишь один термин: ПГПВС. Возможно, я получу еще какую нибудь информацию у попугая «Холлибертон». Я нашел самого разговорчивого из них, у которого хвост был цвета зеленой американской валюты.

— ПГПВС, — сказал я птице.

— Цена плюс! Цена плюс! — закричал он.

— ПГПВС! ПГПВС! — не своим голосом заорал я попугаю.

Он поднял крыло и выписал лапой какую-то цифру.

— Куок! — сказал он. — МО!

— Министерство обороны? — спросил я. — Я не понял, птичка. В Абсурдистане нет американских войск. Нас нет в новостях. Никто даже не знает, что существует такое место.

Попугай начал важно расхаживать из одного конца клетки в другой. Он поднял вверх свой клюв, так что в профиль мы стали с ним похожи.

— Делай занятой вид! Делай занятой вид! — проверещал он. — Завышай цены! Куок!

Ко мне бочком подошел Ларри Зартарьян. У бедного менеджера отеля был такой вид, будто он всю последнюю неделю скрывался в финском бункере.

— Ничего хорошего, Миша, — сказал он, нервно потирая руки о свои брюки. Его мама крякнула в знак согласия из-за одного из тотемов.

— А что плохого, Ларри?

— ГКВПД приказал мне очистить крышу к завтрашнему дню.

— Вот как?

— У меня в отеле только что поселилась группа украинских наемников. И Володя, этот засранец, бывший кагэбист, рыщет и вынюхивает что-то на крыше с телескопом. Они готовятся к чему-то значительному.

Я вспомнил слова, только что услышанные у писсуара: «Украинские мальчики начнут отстреливать инфраструктуру».

— Попугай упомянул цену плюс, — сказал я. — Что это значит?

— «Цена плюс» — одно из условий ПГПВС, — ответил Зартарьян.

— А что такое ПГПВС?

Зартарьян порылся в карманах и извлек измятую бумагу. Это была распечатка с правительственного веб-сайта США, — очевидно, она была сделана в те дни, когда Интернет еще не был запрещен в Абсурдистане. Ларри указал на соответствующий раздел.

«ПГПВС — Программа гражданской поддержки военных сил. Это инициатива армии США по планированию в мирное время использования гражданских лиц по контракту в военное время и в других непредвиденных обстоятельствах. Эти контрактники будут выполнять некоторые задания по поддержке военных сил США при выполнении миссий Министерства обороны (МО) Использование контрактников на театре военных действий позволяет высвободить военные подразделения для других задач. Эта программа обеспечивает армию дополнительными средствами, чтобы в достаточной степени поддерживать имеющиеся и запрограммированные силы».


Планирование в мирное время? Театр военных действий? Запрограммированные силы?

— Что это, черт побери, значит, Ларри? — спросил я Зартарьяна. — И какое отношение это имеет к «КБР» или Абсурдистану?

— ПГПВС означает, что «КБР» — эксклюзивный поставщик служб поддержки для армии США во время войны, — объяснил Ларри. — У них была такая же штука в Сомали и Боснии. «Цена плюс» означает, что они получают процент с любых денег, которые потратили. Итак, чем больше «КБР» потратит, тем больше получит. Они могут делать мраморные сортиры, полотенца с монограммами, устраивать бесконечные учения, поставлять грузовики, которые просто стоят без дела. Это подобно незаполненному чеку от Министерства обороны.

— Но здесь же нет армии США, — возразил я. — И это не Сомали и не Босния. У нас здесь есть нефть. У нас есть «Фига-6». У нас есть меньшинство сево, которые борются против угнетения со стороны свани.

— Я не должен вмешиваться в дела гостей отеля, — сказал Ларри, бросив быстрый взгляд на свою мать, которая все еще пряталась за тотемным столбом. — Но я бы просто стоял в сторонке от всего этого, Миша. Не связывайтесь с ГКВПД.

— Да, вы правы, — согласился я с изнемогавшим от зноя менеджером отеля. — Вы не должны вмешиваться в мои дела. Пожалуйста, извините меня, Ларри.

Я пошел взглянуть на мою Нану. Она занималась армрестлингом со своим отцом за столиком, зарезервированным для ГКВПД. У Наны была весьма внушительная, мускулистая рука. Казалось, она побеждает Дерганого, но в последнюю минуту отец одолел ее, сильно хлопнув о стол ее пухлой загорелой рукой.

— Ты негодяй! — закричала Нана, потирая ушибленную руку.

— Шесть поцелуев, — сказал ее отец. — Ты должна мне шесть поцелуев. Ну давай же. Будь большой девочкой. Ты заключила пари, теперь плати.

Нана вздохнула и с деланной улыбкой начала послушно целовать лицо отца.

— Хелло, друзья! — обратился я к моей новой семье.

— А, это Миша Вайнберг, герой нашего времени! — сказал мистер Нанабрагов, вытирая с лица слюну дочери. Он подвинул мне большое пластмассовое кресло и по-отечески потрепал по шее. — У нас для тебя хорошие новости, сынок. Я собираюсь порадовать тебя не меньше, чем радует моя дочь. Не возражаешь, если мы с Паркой Муком заглянем завтра в твой номер? Мы бы славно побеседовали.

— Это будет для меня большой честью, мистер Нанабрагов, — ответил я. — В моем колодце всегда найдется для вас вода.

— Очень хорошо, — сказал Нанабрагов. — О, посмотрите! А вот и шлюхи!

Сопровождаемые громовыми аплодисментами, от которых затряслась крыша, около двадцати проституток отеля «Хайатт» бежали к импровизированной эстраде, где для них были установлены микрофоны. Ради такого случая ночные бабочки сменили свой боевой прикид: на некоторых были мужские костюмы и ковбойские шляпы, другие были в камуфляже армии США и солнечных очках, а третьи измазали лица сажей и явились с картонными копьями, а на их голых грудях, также вымазанных черным, было написано: «Сомалийцы».

— Это как японский театр, — прокомментировал мистер Нанабрагов. — Где женщины играют также и мужчин.

Проститутки робко улыбались нам со сцены, отводя волосы от полных лиц и посылая воздушные поцелуи своим клиентам, которых можно было распознать по самым громким аплодисментам и по выкрикам: «Фатима, иди сюда!» и «Эй, Наташа, кто твой папочка?»

Нана смеялась над представлением своих падших соотечественниц, и я уже хотел присоединиться к общему веселью, как вдруг заметил за соседним столиком человека, который мрачно смотрел на свою пиалу с чилли, положив руки на колени. Я сразу же узнал это загорелое лицо и голову в форме персика.

— Это же убийца, полковник Свекла! — закричал я мистеру Нанабрагову. — Это убийца Сакхи! Кто его пригласил? Почему он здесь?

— Ш-ш-ш, — сказал мистер Нанабрагов, прижав к губам палец. — Это вечеринка «Холлибертон». Нам нужно уважать хозяев. Давай разберемся с этим позже.

Одна из проституток «Хайатта», стройная хорошенькая натуральная блондинка с локонами и с глазами оловянного цвета, старалась привлечь наше внимание.

— Извините меня, леди и джентльмены! — кричала она. — Извините меня, пожалуйста! — Она подождала, пока утихнет шум, потом заглянула в записочку и ужасно покраснела. — От лица женского вспомогательного состава «КБР», — тут она указала на своих подруг по цеху, — и различных этнических групп Республики Абсурдсвани мне бы хотелось сказать: Голли Бертон, спасибо, что ты пришла в нашу страну!

За всеми столиками бешено зааплодировали. Мистер Нанабрагов привстал и задергался. Брат Наны, Буби, сунул пальцы в рот и свистнул. Я попросил проходившего официанта принести мне лангустов.

— «Голли Бертон» — известная компания, — продолжала проститутка. — Все знают эту компанию. А «КБР» — филиал «Голли Бертон», который этим гордится. Мы в Абсурдсвани порой не заслуживаем услуг «КБР». Мы сражаемся друг с другом. Мы совершаем насилие. Это так глупо! А теперь у нас нефтяное месторождение «Фига-6» будет эксплуатироваться благодаря Голли Бертон. И теперь у нас будет много нефти, которая обеспечит будущее наших детей… — Взглянув на записку в руке, она попыталась произнести трудное слово: — Благоприятный…

— Благоглупость! — поправил ее кто-то.

— Сними-ка с себя все, бэби! — завопил другой.

Проститутка инстинктивно приспустила свое одеяние, демонстрируя юные точеные плечи.

— А теперь, — сказала она, — без дальнейших предисловий, я представляю вам исторический вклад женского вспомогательного состава «КБР»!

Девушки рассказали историю «Келлог, Браун энд Рут» в нескольких остроумных музыкальных номерах. Первый, «У нас есть друзья, сидящие высоко», был посвящен влиянию «Браун энд Рут» на торговлю. Затем девушки осветили многочисленные военные контракты «Браун энд Рут» за рубежом, от Вьетнама и Сомали — до Боснии.

Но гвоздем программы был номер «Я буду твоим папочкой, бэби» — дуэт в стиле блюз между «работником „КБР“», помешанным на производительности труда на нефтеразработках «Фига-6», и его многострадальной подружкой, абсурдистанской проституткой.

Проститутка:

Лишь «Шеврон» один весь день,
А меня потрахать лень!

Рабочий «КБР»:

Я весь день бурил, бурил,
Дома я валюсь без сил!

Проститутка:

Что за трудовой заскок!
Побурил бы между ног!

Рабочий «КБР»:

Я устал, я изнурен!

Проститутка:

Убирайся тогда вон!

В конце концов рабочий «КБР» (проститутка постарше с фальшивыми усами) отворачивается от своей возлюбленной и обращается к публике звучным баритоном:

— Хьюстон, у нас проблема…

Американский голос за сценой:

— Роджер такой-то, служащий «КБР». Какая у вас проблема?

— Я… Я, кажется, влюблен.

Наш герой сдался и обещал жениться на проститутке, сделать ее «честной» и заплатить за ее учебу в хьюстонском колледже, где она будет изучать компьютеры.

Бэби, стать без лишних слов
«Папочкой» тебе готов.

Финал вызвал слезы на глазах у абсурдистанских дам постарше, которые не забывали и о десерте, уписывая за обе щеки чизкейк и пахлаву. Даже Нана повернулась ко мне и сказала:

— О, довольно мило.

Проститутка, которая вела концерт, поблагодарила всех за бурные аплодисменты и пригласила людей «КБР» в специальный номер на сороковом этаже, где они могут «хорошенько нас побурить». С ревом «боингов», оторвавшихся от земли, сотня техасцев и шотландцев ринулась на сцену.

Мы с Наной отправились за сумками с подарками.

Глава 32 КОМИССАР МУЛЬТИКУЛЬТУРНЫХ ДЕЛ

Назавтра я рано проснулся и начал втискивать свое тело в халат отеля «Хайатт». Сначала дело шло туго (халат был слишком маленьким), но в конце концов по крайней мере половина моего тела была прикрыта мягкой пушистой тканью. Я заказал в номер большие блюда с фруктами и выпечкой и горячие чай и кофе — от чайника и кофейника шел пар.

Приближалось время моих посиделок с мистером Нанабраговым и Паркой Муком.

В назначенный час (вернее, на час позже) они вошли в мою гостиную и заняли места на противоположных диванах: драматург угнездился рядом со мной, беспокойно поглядывая на свои сжатые в кулаки руки, а мистер Нанабрагов раскинулся на другом диване, весело подергиваясь под лучами утреннего солнца.

— Мы принесли чудесные новости, — объявил мистер Нанабрагов. Он сунул руку под рубашку и энергично дернулся. — Мы только что вернулись с пленарного заседания Государственного комитета по восстановлению порядка и демократии. Вы произвели на всех нас такое сильное впечатление за обедом на прошлой неделе! Вы такой же космополит, как ваш отец. В чем-то вы даже современнее его, а он был очень оригинальным мыслителем. А в один прекрасный день вы, быть может, еще и женитесь на моей дочери, и она будет рожать вам детей. Итак, мы единогласно решили предложить вам пост на министерском уровне. Не хотели бы вы стать министром ГКВПД по сево-израильским делам?

— Э-э, — произнес я. — Вы знаете, друзья мои, я всего лишь бельгиец, который пытается выжить. Что я знаю о работе в правительстве? Мое дело в руках других.

— Какое дело? — спросил мистер Нанабрагов. — Наше дело — демократия, так же как и ваше. Вы забыли о вашем демократе-мученике Сакхе? Это то, чего хотел покойный Сакха. Разве вы так не думаете. Парка?

Драматург уставился в потолок, методично прочищая свое ухо палочкой для ушей.

— Парка!

— О чем вы спросили? — осведомился Парка, вытирая воск из ушей о шов брюк. — Сейчас раннее утро, джентльмены. Я устал и болен.

— Его замученный друг Сакха. Демократ…

— По правде говоря, мы не были такими уж друзьями, — сказал Парка. — Я встретил его на свадьбе, а потом его кто-то застрелил. Я знал его, пожалуй, часа два.

— Мы собираемся поставить памятник Сакхе Демократу, — сообщил мистер Нанабрагов. — И использовать его в наших материалах. Видите ли, Миша, вы подали нам много идей касательно маркетинга. Вы действительно умеете вдохновить. Есть еще один аспект назначения вас на пост министра ГКВПД. Все знают, как вы любите Нью-Йорк. Может быть, после того, как страна будет у нас полностью под контролем, мы сможем назначить вас нашим послом в ООН в Нью-Йорке. Тогда вы сможете там жить с Наной. Как вам нравится эта идея?

Я раскрыл рот. Прохладный воздух «Хайатта» пощекотал мне горло, и у меня пересохло во рту.

— Вы сделаете это для меня? — спросил я.

Мистер Нанабрагов улыбнулся. Парка Мук начал с закрытыми глазами насвистывать: «Нью-Йорк, Нью-Йорк». Свист перешел в храп, и драматург грациозно повалился на бок, положив мне на плечо теплую седую голову.

— Вы ему нравитесь, — прошептал мистер Нанабрагов. — Мы всегда должны почитать старость.

Я склонил голову набок, чтобы не оцарапать Парку Мука своим небритым нижним подбородком. Посол в ООН? Неужели сево действительно завладеют всей страной? Они казались гораздо более подходящими для руководства, нежели эти овцеводы свани. Или это всего лишь пропаганда, которой я набрался за обеденным столом?

— Вы знаете, что американцы наложили мораторий на визы для всей семьи Вайнбергов, — заметил я. — Они меня не впустят.

— Мы можем получить для вас дипломатическую неприкосновенность, — сказал мистер Нанабрагов. — А после того как вы поговорите с Израилем в вашем новом качестве министра сево-израильских дел, американцы станут с вами носиться. Они сделают для Израиля что угодно.

Меня все еще смущала эта «беседа с Израилем». Как я мог с кем-нибудь говорить, когда даже не мог со своего мобильника ни с кем связаться вне Абсурдистана?

— Знаете ли, мистер Нанабрагов, — начал я, — на самом деле Израиль — не моя страна. Нью-Йорк — да. Я очень горжусь, что я еврей, но я нецерковный еврей, как Барух Спиноза, Альберт Эйнштейн или Зигмунд Фрейд. Самые лучшие евреи всегда ассимилировались и свободно мыслили. Те бородатые евреи, которые раскачиваются у Стены Плача, съеживаясь от страха перед своим богом, — евреи второго сорта.

Мистер Нанабрагов принял этот факт с невозмутимостью взрослого человека.

— Прекрасно, — сказал он. — Вы гордитесь тем, что у вас нет бога. Но тогда скажите мне, Миша, кем бы вы хотели быть?

Кем бы я хотел быть, когда вырасту? Этот вопрос преследовал людей моего поколения, и когда им было за сорок. Я моментально вспомнил о дочери мистера Нанабрагова, о ее коричневых грудях, щекотавших мне нос.

— Как насчет министра мультикультурных дел? — спросил я.

— Что это такое?

— Я занимался бы отношениями меньшинств. Я объединил бы всех различных людей, живущих в Абсурдсвани. И мы бы вместе проводили фестивали и конференции почти что каждый день. Мы бы праздновали свою тождественность. Это выглядело бы очень хорошо в глазах мира. Я был бы объединителем.

— Эй, Парка, проснитесь! — воскликнул мистер Нанабрагов. — Мы здесь беседуем о будущем.

Парка зашевелился, вытирая рот. Он посмотрел на гладкие серые поверхности вокруг себя и вжался в кожу дивана.

— Где я? — спросил он.

— Мы в стране молодых и модных, — ответил мистер Нанабрагов. — А теперь послушайте, кем собирается быть наш Миша. Он собирается быть комиссаром по национальному вопросу.

— Министром мультикультурных дел, — поправил я его.

— Муль-ти-куль-тур-ные. Какое славное слово, Парка, вы должны внести его в ваш новый словарь сево.

— Я включаю только настоящие слова, — ответил Парка, потирая нос.

— Ш-ш-ш, старик, — сказал мистер Нанабрагов. — Кстати, о молодых и модных. Миша, вы знаете, что у нас, сево, есть своя собственная группа рэпа? Пригодится ли рэп в вашей новой работе?

— Рэп дает широкие возможности, — сказал я по-английски. — Расскажите мне об этой группе.

— Они называются «Отряд истинной перекладины креста». Даже мне нравятся их песни. Может быть, я тоже мультикультурен!

— Легко быть… — начал я, но моя фраза осталась незаконченной. Пентхауз содрогнулся от странного шума, — казалось, у меня над головой выстрелили из ружья. Раздался еще один выстрел, еще, еще, еще, еще, еще, еще, еще, еще, еще. Окна вибрировали, плоский экран телевизора бился о стенку, и само солнце померкло из-за десяти промелькнувших один за другим клубов пара, каждый из которых сопровождался отдаленными раскатами грома. Наш небоскреб издал слабый раздраженный вздох, когда тяжелая дымовая завеса затуманила цветные стекла окон.

Вскоре включилась противопожарная система, и ее пронзительные трели меня успокоили. Где-то полилась вода — возможно, над нами. Хороший признак. В конце концов, подумалось мне, победит цивилизация.

— Ну, как вам это? — спросил мистер Нанабрагов, покачав головой и улыбнувшись. — Это ракеты «Град». Украинские парни бомбят Горбиград!

— Ракеты «Град»? — переспросил я. — Их запустили с крыши? Мы бомбим свой собственный город?

Изумленные и взволнованные, мы прошли мимо соседнего пентхауза, который занимал дипломат из Малайзии — сейчас он что-то гортанно выкрикивал на своем языке. Мы вызвали лифт и нажали на кнопку террасы на крыше. Все надлежащим образом работало, в духе отеля «Хайатт»: зазвонил колокольчик в знак того, что дверь закрылась, и на табло обозначился подъем с сорокового этажа на террасу на крыше.

Мы очутились во влажной атмосфере. Пары рассеялись, и остался великолепный жаркий летний день. Разбрызгиватели освежили нас холодным душем, заставив вспомнить о парках аттракционов с фонтанами. Все признаки того, что вчера здесь была вечеринка «Холлибертон», исчезли без следа. Ряд опаленных спутниковых тарелок, обвиняя, указывал на какую-то далекую мекку.

Они издавали едкий запах жженой резины. Израсходованное топливо пахло так, как любое топливо, — это был сладкий, тошнотворный, мужской запах. Ракетная пусковая установка смахивала на дешевую железную кровать. Вокруг нее валялось с полдюжины ракет, походивших на цветные мелки в американском детском саду. Вдали мы увидели дым, поднимавшийся над Горбиградом. Трудно было различить пламя пожаров, которые, несомненно, бушевали там: само солнце окрасило Горбиград в огненные оттенки оранжевого и красного.

Трое высоких красивых парней в камуфляже возились с переносным генератором. Во мне вдруг проснулось что-то по-детски алчное. Несмотря на то что тут сотворили насилие, мне захотелось побеседовать с этими молодыми украинскими наемниками, познакомиться с ними и понравиться им. Все мы, выросшие в тени Красной Армии, на всю жизнь влюбились в разрушение, нас завораживает все, что может принести быструю гибель врагу. Как любая империя, пришедшая в упадок, наша стала блистательно все рушить, поднимая столбы дыма над воронками в школьных дворах и над обуглившимися рыночными палатками.

— Что это тут у вас? — обратился я к парням. — Если это ракетная система «БМ-21», то почему она не установлена на уральское шасси?

Крепкий голубоглазый юноша, у которого был почти такой же широкий торс, как у меня — только вместо жира там были мускулы, — с умеренным удивлением взглянул на меня.

— Это наша собственная модификация «Град», — пояснил он. — Это не совсем «БМ-21». Мы не могли затащить на крышу целый уральский грузовик, поэтому собрали основное шасси. Вместо четырех рядов из десяти ракет у нас получилось два ряда. Но основные характеристики при стрельбе те же — с фиксированным интервалом в полминуты. И нам требуется команда из трех человек вместо пяти.

— Вы доставили все это на крышу сами? — продолжал я расспросы, содрогаясь от волнения. — За один день? — Как компетентны эти ребята! Как хорошо со всем справляются — и когда пытаются прокормить семью из четырех человек на восемьдесят долларов в месяц, и когда запускают ракеты «Град» с крыши отеля «Хайатт». — Как это умно с вашей стороны! А раз у вас нет уральского грузовика, откуда вы запускаете ракеты? Расскажите мне все!

Парень эротично почесал под мышками и нахлобучил бейсболку «КБР» цвета хаки.

— У нас есть устройство для дистанционной стрельбы, прикрепленное к кабелю длиной шестьдесят четыре метра, — ответил он. — Мы можем вести стрельбу снизу, с тридцать девятого этажа. А время перезарядки составляет менее пяти минут даже при команде из трех человек. Откуда вы так много знаете о ракетах «Град»? Вы служили в армии?

— О нет, — сказал я. И инстинктивно похлопал себя по еврейскому «рулю», чтобы показать, что меня вряд ли взяли бы в армию. — Как ни печально, не тот случай. Я просто энтузиаст.

— Наш Миша знает все обо всем, — вклинился в беседу мистер Нанабрагов. — Пылкий ум.

— Меня зовут Вячеслав, — представился наемник. Мы пожали руки. Его запястье было упругим и узким, как лук-порей.

— Как чудесно работать с этими ребятами, — заметил мистер Нанабрагов, когда солдат вернулся к своему генератору. — Вы только посмотрите на дым над Горбиградом! Теперь у нас идет настоящая война! Дым над городом! Вот тебе, Генуя!

Я заслонил глаза от солнца, чтобы получше рассмотреть дым, медленно поднимавшийся над городом и движущийся вглубь Абсурдистана, от моря.

— О господи! — воскликнул я. — Неужели вы начали бомбить Горбиград, потому что я сказал, что ваша война недостаточно волнует?

— Нет, — рассмеялся мистер Нанабрагов и даже задергался от моей глупости. — А впрочем, пожалуй, да, — поправился он. — Но это безобидная операция. Мы эвакуировали население из тех районов, которые должны были бомбить, так что они просто взрывают пустые дома. Их вряд ли можно назвать домами. Вы же знаете, как там ужасно. Весь этот город — просто бедствие. В некоторых районах даже нет водопровода…

— Да, но…

— Никто не должен так жить, — перебил меня Нанабрагов. — Таким образом мы взрываем несколько районов, привлекаем внимание к нашей войне, и тогда Европейскому банку реконструкции и развития, а может быть, даже японцам придется платить за новый Горбиград. У нас уже есть все строительные фирмы, которые нам нужны, — все эти «Бехтель» и другие. Все только выиграют от этого. Вы должны сказать об этом Израилю.

— Но эта акция выставляет сево в ужасном виде, — возразил я. — Как будто вы агрессоры.

— Вы думаете, что у нас вместо мозгов дерьмо? — окрысился на меня мистер Нанабрагов. — С федеральными войсками все сработало. Утром наши украинские друзья бомбят часть Горбиграда свани, а днем принимаются за районы сево. По очереди, понятно? Но для посторонних это выглядит как настоящая война. Словно мы рвем друг друга на куски. Помогите, помогите нам, США! Спасите нашу нефть.

— Чудесно, — сказал я. — Но что будет со всеми этими людьми, у которых разрушены квартиры? Куда им идти, пока американцы не отстроят их дома?

Мистер Нанабрагов пожал плечами.

— Мы на Кавказе, — сказал он. — У всех есть родственники в сельской местности. Они могут поехать к своим родственникам.

Я повернулся к Парке Муку, который стоял с невозмутимым видом, скрестив на груди руки.

— Это правда? — обратился я к нему.

— Откуда я знаю? — ответил он. — Я не интеллектуал и не городской архитектор.

Я подошел к краю крыши и обозрел красные равнины Горбиграда, простиравшиеся до самого моря и окруженные старыми нефтяными вышками. Эта картина напомнила мне убитого мохнатого мамонта, окруженного пещерными людьми с копьями. Жизнь может сделаться только лучше для этих людей, подумал я. Как она может стать еще хуже? Существовал бодренький американский афоризм на эту тему: «Без труда — ни черта!» Я вздохнул, внезапно соскучившись по американскому телевидению. Какая ностальгия!

— Итак, Мишенька? — обратился ко мне Нанабрагов, усмехаясь и поглаживая мой горб. — Что вы думаете? Ты хочешь присоединиться к ГКВПД, сынок? У нас для вас полностью готов офис. И секретарша ползает вокруг на полусогнутых.

— Позвольте мне подумать, — попросил я, широко зевнув.

Пришла пора моего полуденного сна.


Мне снился приятный сон про египетские пирамиды (по какой-то причине они ассоциировались у меня с кувалдой), когда меня разбудил Ларри Зартарьян. Он стоял надо мной, тряся за плечо и роняя на лицо крошечные бархатные волоски.

Он указывал своей маленькой ручкой на цветное окно. За ним простиралась Интернациональная Терраса, и небоскребы безмолвно отражали холмы и море.

— Что? — спросил я его. — Как же вы сюда вошли? И как насчет нарушения моего покоя?

— Посмотрите на Горбиград.

Я перевел взгляд на залив.

— Да, — сказал я. — У Горбиграда много проблем.

— Приглядитесь внимательнее. На Синий мост, который соединяет Горбиград с Интернациональной Террасой. Там солдаты на блокпостах, так что никто не может пройти.

— Совершенно справедливо, — ответил я. — Нам нужны блокпосты. Мы же находимся в состоянии войны.

— Вы видите ту серую скалу? Взгляните на то, что находится рядом. Это ущелье Александра Дюма. А видите те черные фигурки, которые медленно спускаются в ущелье? Как муравьи? Это люди. Они пытаются уйти из Горбиграда. Пытаются попасть на террасы. Многие из них, несомненно, срываются и разбиваются насмерть.

Я смотрел на этих муравьев, о которых он говорил, но едва их видел, поскольку солнце слепило мне глаза. О чем он говорит? Дюма был плохим французским писателем. Ущелье — это ущелье. Сево и свани — не муравьи. Горбиград разрушат, потом отстроят.

— Зачем же людям разбиваться насмерть, пытаясь выбраться из Горбиграда? — спросил я.

— Потому что Нанабрагов и Дебил Канук обстреливают их ракетами. С крыши моего гребаного отеля. Вы знаете, что это сделает с репутацией отеля «Хайатт»?

— Я думал, что эти разбомбленные люди будут жить у своих родственников в сельской местности.

— Она полностью в осаде. Границы закрыты федеральными силами и войсками ГКВПД. Ваши так называемые разбомбленные люди умрут от голода.

— Откуда вы про это знаете? — спросил я.

Зартарьян отвернулся от меня. Я сосредоточился на всех его недостатках: ранней лысине, тесных брюках, облегавших обезьяний зад, и изгибах небольших бедер. Под таким углом, сутулый, с узкими плечиками, он выглядел еще менее приспособленным для физического существования, чем я.

— Алеша-Боб рассказал мне о вас, Миша, — сказал он. — Рассказал о вашем детстве. И о вашем отце.

Я презрительно фыркнул.

— У меня было чудесное детство. Мой папа делал кораблики из туфель. Мы мочились на собаку. Оставьте в покое мое детство.

— Вам нужно остановиться, Миша, — сказал он. — Вам нужно прекратить попытки улучшить здесь жизнь. Вам нужно забыть о ГКВПД.

— Убирайтесь отсюда к чертовой матери, Зартарьян, — ответил я. Но после его ухода достал свой мобильник и нацелил его в небо. Мне нужно было поговорить с Алешей-Бобом. «Уважаемый владелец мобильного телефона, — хрипло произнес по-русски женский голос, — ваша попытка соединиться была безуспешной. Больше ничего нельзя сделать. Пожалуйста, отключитесь». Я начал дрожать и икать. Мир «Парк Хайатт» города Свани плыл вокруг меня: «крылышки бизона» барабанили по бутылкам с виски, цветастые покрывала отражали лунное сияние Си-эн-эн, а где-то вдали бедно одетые, изнемогающие от жары люди разыгрывали свои незначительные драмы.

Мне нужен был Алеша-Боб. Я хотел, чтобы мы взялись за руки, как арабы, — так мы делали, когда шли по бульвару Национального Единства, мимо парфюмерных магазинов и ирландских пабов, пустых грузовиков «КБР» и бронетранспортеров.

Но хриплая русская женщина была неправа. Определенно еще можно что-то сделать.

Глава 33 ПРОЧЬ, ИДЕИ

На следующее утро меня разбудил в десять утра шум ракет «Град», которые запускали прямо над моей сонной головой. «Да уж, — подумал я, — хорошее начало моего первого дня в качестве министра мультикультурных дел ГКВПД!» Я надел свой лучший костюм, позавтракал в баре «Белуга» омлетом с осетриной и вышел на улицу.

Ребята из ГКВПД, которые прежде отвозили меня на обед к мистеру Нанабрагову, ждали меня в моем служебном «вольво». Кажется, их звали Тафа и Рафа, но это звучит как-то неестественно. Они были умственно отсталые — это уж точно. Всю поездку на Террасу Сево они занимались тем, что обращались ко мне на «ты», как будто я был их приятелем, и болтали о том, как бы выглядела одна юная американская поп-звезда, если бы ее как следует подпоить. Я готов был схватиться за кнут.

Государственный комитет по восстановлению порядка и демократии размещался в бывшем Доме советов на высоком утесе, с которого открывался вид на осьминога Ватикана Сево. Это здание было очень похоже на замок в долине Рейна, и его действительно построили в сороковые годы немецкие военнопленные. Это был явно их стиль. Это было единственное здание советской эпохи, которое не выглядело так, словно на него непрерывно гадили стаи чаек в течение последних пяти десятилетий. На пыльной площади перед этим домом рабочие высекали статую Сакхи Демократа, который в одной руке держал факел, а в другой — крест сево. Его академическая бородка была очень коротко подстрижена, а лицо было сияющим и полным надежды, как будто он только что выиграл билет на бесплатную покупку в «Веке 21».

— Ну что же, по крайней мере, у него в руке факел, — пробормотал я, ни к кому не обращаясь. — Это демократично.

Мистер Нанабрагов показал мне мой кабинет — комнату размером с амбар, в которой было полно темного дерева и стеклянных шкафчиков, где выстроились бутылки с армянским коньяком, — типичная привилегия советского босса. На моей двери была перечеркнута надпись «Министр сево-израильских дел», и кто-то написал по-английски: «Министерство мультикульти». Мистер Нанабрагов указал на двенадцать совершенно бесполезных телефонов, стоявших на моем письменном столе, — их было больше, чем у кого бы то ни было, за исключением его самого, и почти столько же, как у Брежнева (я полагаю, его телефоны работали). Я сказал Нанабрагову, что вещь, которая мне действительно нужна, — это компьютер с выходом в Интернет. Он вздохнул и немного подергался.

— Что-то не в порядке, друг? — спросил я.

— Я сражаюсь с Наной, — ответил он. — Я хочу, чтобы она оставила свою службу в офисе «Америкэн Экспресс» и стала матерью ваших детей.

Я был посвящен в этот спор, когда Нана оседлала меня накануне ночью и мы не пользовались презервативом (какое влажное у нее влагалище, как возбужден мой khui). Она рассказывала мне о простоте своего отца.

— Дети — как пробки от шампанского, — сказал я мистеру Нанабрагову, похлопывая его по плечу. — Их нужно направить в сторону и выпустить.

— Я не понимаю, — признался мой потенциальный тесть. — Почему дети как пробки от шампанского?

— Ладно, добудьте мне Интернет, — заключил я.

Мы собрались в конференц-зале, где не было кондиционеров. Он был украшен покоробившимися панелями из дерева грецкого ореха и огромным флагом сево, на котором был изображен осетр, перепрыгивающий через нефтяную вышку на красно-зеленом фоне: красное означало кровь мучеников сево, а зеленое — цвет американских долларов. Люди, сидевшие вокруг стола, были те же, что и на обеде у мистера Нанабрагова, — за исключением Буби, который отсутствовал по причине отходняка. Они были в белых рубашках с короткими рукавами и серых шерстяных брюках. Их мобильники соседствовали с салатами и стаканами с газированной минеральной водой, а хозяева громко сплетничали на местном языке. Я как будто попал на ланч дамского клуба где-то в стране Синклера Льюиса — если бы не кровавый флаг, висевший над нами, нефтяные вышки, блестевшие за окном, и случайно донесшееся из мобильника американское слово «ПГПВС».

Заседание началось с обзора средств массовой информации. Согласно утверждению мистера Нанабрагова, с тех пор, как началась бомбардировка Горбиграда, Абсурдсвани фигурировал в тридцати четырех блоках новостей, и почти половина из них полностью была на стороне народа сево.

— Би-би-си-один — есть; Би-би-си-два — есть: «Немецкая волна» — есть… — говорил мистер Нанабрагов, слегка подергиваясь.

— А как насчет людей, которые прыгают в ущелье Александра Дюма? — перебил я его. — Как это выглядело?

— Они не прыгают, а съезжают вниз, — поправил меня мистер Нанабрагов. — Кстати, это напомнило мне — вы уже поговорили с Израилем? Потому что на том фронте хорошие новости. Парка, расскажите нам хорошие новости.

Министр культуры, у которого при утреннем свете ясно видны были топорщившиеся волоски в носу, смотрел в окно на тусклые волны Каспия.

— Проснитесь, дедушка, — сказал мистер Нанабрагов. — Расскажите Мише о горных евреях.

Парка Мук вышел из своего утреннего ступора и остановил на мне взгляд своих желтых глаз. Он принюхался, словно определяя, к какому виду я принадлежу.

— Доброе утро, мистер Вайнберг, — поздоровался он. — Как поживаете? Хорошо спалось? Это очень мило. А теперь позвольте мне подурачиться и рассказать вам о нашей последней блестящей идее. Вы знаете, кто такие горные евреи? Нет? Не знаете? Какой вы прелестный человек! Как, наверное, это легко — не знать и не интересоваться своим собственным народом. Итак, вкратце: горные евреи жили среди нас, вероятно, со времен вавилонского изгнания. В горах. Их мать всегда была нашей матерью, и для них всегда нашлась бы вода в нашем колодце. И поверьте мне, они всё пили и пили. Пили до тех пор, пока наши колодцы не иссякли.

— Парка! — предостерегающе произнес мистер Нанабрагов.

— В 1943 году фашистские войска направились прямо к городу Свани, надеясь взять под контроль нефть и стратегический порт. Горные евреи обратились с просьбой к местным лидерам сево и свани, чтобы те спрятали их на случай, если придут немцы, или хотя бы помогли перебраться через Каспий. Я получил свидетельство, анекдотическое свидетельство от нескольких деревенских стариков, что свани восприняли эту идею равнодушно, тогда как сево отнеслись к ней с умеренным энтузиазмом. Теперь вы знаете. Да будет известна правда.

— Но немцы никогда не входили в Абсурдсвани, — сказал я.

— К сожалению, нет, — сухо произнес Парка Мук.

— Так кому какое дело, помогли бы им свани или нет? Ведь на самом деле не помогли.

— И все-таки это красивая история, — вмешался мистер Нанабрагов. — Одно меньшинство хочет умереть за другое. Вы должны всем об этом рассказывать, министр мультикультурных дел.

Между тем министр туризма и досуга бесстыдно поедал мой салат. Я так на него взглянул, что он чуть не воткнул в себя собственную вилку. Я протянул свою ручищу и взял кусочек спелого, сочного помидора.

— Холокост — это серьезное дело, — заявил я. — Оно требует весьма профессионального подхода, иначе все мы будем выглядеть компанией идиотов.

— Не знаю, как насчет профессионального подхода, — сказал Нанабрагов, — но мы несомненно можем построить памятник сево-еврейской дружбы. Представьте себе стометровую статую Миши и покойного демократа Сакхи, которые склонились над свитком Торы. А из свитка Торы вздымается вверх вечный огонь.

— Чудесная идея! Давайте сделаем статую Миши! — загалдели все.

— На одну его голову уйдет половина гранита из ущелья Дюма, — заметил какой-то умный парень.

Я присоединился к своим коллегам министрам, вместе с ними посмеявшись над моим необузданным обжорством.

— А теперь серьезно, — сказал я. — Если вы хотите достойно выглядеть в истории с Холокостом, вам нужно сделать что-нибудь оригинальное. Или если не оригинальное, то хотя бы познавательное. Вроде музея. И там все должно быть по последней моде, чтобы каждый раз, как ребенок ткнет пальцем в экран компьютера, там появлялся какой-нибудь трогательный факт о сево-еврейской дружбе. Тык-тык-тык, факт-факт-факт.

— Мы сможем позволить себе такую вещь? — Мистер Нанабрагов повернулся к министру финансов.

Министр был почти что моих размеров и также жил среди урагана из волос и частиц пыли.

— Мальчики, — хмыкнул он, вытирая пот со лба и небрежно стряхивая его на выщербленный стол красного дерева. Он начал обрисовывать быстро ухудшающееся состояние офшорных счетов, называя также менее официальные финансовые учреждения вроде «Копилки Большого Саши» или «Крохотулечного банка Бориса».

— А как насчет всей той нефти, что у нас есть? — спросил я. — Как насчет «Фиги-6»?

В комнате стало тихо. Министр туризма и досуга справа от меня тяжело задышал.

— А как насчет того, Миша, — сказал мистер Нанабрагов, — чтобы вы попросили денег у американской еврейской общины?

— Я не понимаю, — ответил я. — Вы хотите, чтобы я просил денег у американских евреев, дабы порадовать американский Государственный департамент официальными переговорами с Израилем?

— Правильно, — сказал мистер Нанабрагов. — Как это говорят американцы: «Важна сама мысль». Надеюсь, они одобрят нашу инициативу.

Я перебрал в уме все, что знал об американских евреях. Кажется, они всегда чувствуют себя одинокими и нелюбимыми, в то время как, по правде говоря, большая часть американского населения жаждет поцеловать их в блестящие носы, испечь им пироги и, возможно, обратить их в свою веру, дабы ускорить Второе Пришествие. Ответят ли эти евреи положительно на любовное письмо от маленького угнетенного народа, проживающего где-то между Россией и Ираном? И в какой форме нужно писать это письмо?

— Думаю, что я смогу написать кое-какие предложения на грант, — сказал я.

— Мы не знаем, что это такое, но все, что вы делаете, благословил Господь, — ответил мистер Нанабрагов под дружные аплодисменты.

Я вынул свою ручку отеля «Хайатт» и блокнот и, волнуясь, записал:

СПИСОК ТОГО, ЧТО НУЖНО СДЕЛАТЬ МИШЕ

1) Установить в кабинете Интернет.

2) Написать предложения на грант для создания музея Холокоста.

3) Поощрять мультикультурализм всеми своими делами.

— Вы видите, как упорно трудится Миша, — залюбовался мною мистер Нанабрагов. — Вы видите, какой он собранный. Это потому, что у него американское образование, как у моих Наны и Буби. Мы, старые советские черножопые, понятия не имеем, что делать.

Люди вокруг меня зевали и потягивались. Пришел час ланча, и в «Хайатте» ждали любовницы, а в новой компании «Тосканский стейк и бобы» — стейки. Люди закурили сигары, что сопровождалось тихим покашливанием и сонной икотой. Что ж, оставим этих добрых людей предаваться праздному времяпрепровождению, я же вернусь в свой кабинет, чтобы поработать над будущим их страны. Я снова докажу, что я такой же отличник с оценкой 3,94, каким был в Эксидентал-колледже.

Глава 34 СИТУАЦИЯ МЕНЯ УДРУЧАЕТ

«Дорогой гость!

Пожалуйста, внимание. Из-за ухудшающейся политической ситуации мы с сожалением Вас информируем, что многие блюда из меню „Суши / сашими“ уже нельзя получить. (Особенно плохо обстоят у нас дела со скумбрией.) Мы смиренно Вас просим — простите нас!

Ваш верный раб Ларри Зартарьян, генеральный менеджер,

„Парк Хайатт“ города Свани».

Мне не хотелось это признавать, но Зартарьян был прав. И не только насчет скумбрии. Политическая ситуация действительно ухудшалась. Я не мог перебраться с одной террасы на другую в Нанином «навигейторе» без того, чтобы не застрять в толпе беженцев Горбиграда. Лица этих несчастных прижимались к нашим окнам, и я пытался выделить среди них интеллигенцию и, быть может, предложить подвезти, но из-за многодневных скитаний все были покрыты слоем грязи, и сквозь тонированные стекла «навигейтора» было не различить признаков интеллигентности. Мужчины, женщины и дети были связаны между собой невидимыми нитями родства и клана; они стоически переносили свое изгнание и потери, двигаясь вперед рука в руке, словно их пункт назначения был определен; старики опирались на своих сыновей, сыновья несли на руках маленьких дочерей; ветеранов войны и умалишенных везли в тачках.

— Это всего лишь временная ситуация, — шептал я им. — Скоро вмешается международное сообщество.

Но я не был уверен. Паника медленно кралась по бульвару Национального Единства. Ящики с лосьоном после бритья «Геттомен» из «Парфюмерии 718» и коробки с игрушками из детского универмага «Игрушки „Р“» растаскивали направо и налево и втискивали в бронетранспортеры и поджидавшие джипы. Впервые со своего приезда в Абсурдистан я видел, как вооруженные силы действительно заняты выполнением своего долга; офицеры спокойно руководили мародерством, подсчитывая доллары на своих маленьких счетных машинках, и орали на подчиненных, чтобы те наконец оторвали свои задницы и загрузили эти гребаные бронетранспортеры. По-видимому, имело место неспешное военное отступление. Время от времени ревели ракеты, выпущенные с крыши отеля «Хайатт», и тогда к небу вздымались клубы серой пыли, а дым застилал горизонт. Только грузовики «КБР» остались стоять без движения вдоль бульвара.

Но особенно беспокоили меня действия банд, которые называли себя «Отрядами истинной перекладины креста». Казалось, они стояли на каждом углу улиц, покачиваясь с развязным видом. Некоторые из них были вооружены пистолетами Макарова и «АК-47», другие — гранатометами и минометами, которые они таскали за собой с таким скучающим видом, как будто родители заставили их заниматься какой-то нудной домашней работой. Это были дети — загорелые, подавленные, недоедающие, в футболках с логотипом Национальной баскетбольной ассоциации. У одного на шею была повязана голубая бандана, другой ужасно потел в шерстяной лыжной шапочке, третий надел почти на все зубы золотые коронки, и из десен у него сочилась кровь. Почти у всех были жалкие усики и розоватые сандалии, выгоревшие на солнце, предназначавшиеся для какого-то третьего, несуществующего пола, а фасон стрижек свидетельствовал об их национализме или задержке в развитии. Порой они исполняли рэп по-английски — о неистовой сексуальной жизни, которую им бы хотелось вести в Лос-Анджелесе, или о том, что бы они сделали с противниками — свани или сево, — как только те будут разоружены и сломлены. Одна популярная песенка, которую я услышал на Террасе Сево, начиналась так:

Иду по Сансет
И что же я вижу?
Компашку этих засранцев,
Пялящихся на меня.
У них перекладина Христа наоборот,
Потому что эти задницы — свани.
Я говорю: «Эй, что тут у вас?»
А она мне: «Меня зовут Лейни».
Это американское имя.
Потому как у нее нет гордости.
Эти суки свани.
Они живут во лжи.
Я строю их в ряд
Перед их братьями,
Целюсь из пистолета в башку.
Сука свани, лучше задери юбку.
Не то твой брат умрет.
Братья плачут как девчонки,
Пока я трахаю их сестер.

Эта песня меня расстроила. Так мы не получим акции на рынке и уж точно не завоюем любовь всего мира. Пора начинать действовать. Пора «говорить с Израилем».

А затем случилось современное чудо. Люди Нанабрагова наконец-то подключили в моем кабинете высокоскоростной Интернет. Я вынул свой лэптоп, включил его в розетку и запустил Всемирную паутину.

Потоки информации хлынули на мой экран. Несколько скучных веб-сайтов довольно наглядно продемонстрировали, как выглядит заявка на грант. Я узнал об экспедициях современных американских евреев в поисках души от берегов польской реки Вистула до уничтоженных еврейских местечек в Бессарабии. Я узнал о странном интересе среднего американского еврея к тому, что называется «каббала». Что касается Холокоста, то лишь немногие геноциды имели более обширную документацию. Я выпил кофе и приступил к своим обязанностям министра мультикультурных дел.

Глава 35 СКРОМНЫЕ ПРЕДЛОЖЕНИЯ

Название проекта.

Институт каспийских исследований Холокоста, также известный как музей сево-еврейской дружбы.

Обзор проекта

Величайшая опасность, угрожающая американским евреям, — это возможная ассимиляция с американцами и как следствие — уничтожение нас как организованной общины. Благодаря обилию презентабельных нееврейских партнеров в такой соблазнительно разнообразной и полуголой стране, как Америка, становится трудно, а порой и невозможно убедить молодых: евреев, чтобы они занимались сексом с целью воспроизводства со своими соплеменниками. Попытки соединить евреев в возрасте, когда они способны к деторождению, с помощью профессиональных социальных сетей имели ограниченный успех. Израиль, который когда-то был источником гордости и вдохновения, сейчас населен главным образом агрессивными людьми Среднего Востока, чей эксцентричный жизненный стиль несовместим с нашим (см.: Гринблатт, Роджер. «Почему у меня остается после цимеса горький вкус во рту? Анналы современного еврейства». Издательство Университета штата Индиана). Пора прибегнуть к самой действенной, проверенной временем стреле в нашем колчане — к Холокосту.

Даже среди самых нецерковных и утративших связи со своими соплеменниками молодых евреев холокост широко известен. Когда опросили тридцать пьяных евреев в ночном клубе Мэриленда, задав вопрос о значении следующих восьми главных составляющих еврейской нации — Тора, синагога, Талмуд, Холокост, маца, фаршированная рыба, Израиль, каббала, — только фаршированная рыба набрала больше очков, чем Холокост (см.: Гринблатт, Роджер. «Ой! Какое это чувство: я — еврей. Анналы современного еврейства». Издательство Университета штата Индиана). Если правильно использовать Холокост как источник вины, стыда и жертвенности, то он может служить замечательным инструментом продолжения еврейского рода. Проблема заключается в том, что средства массовой информации и университеты перенасыщены брендом «Холокост», что создает необходимость в свежем и сексуальном (да-да, сексуальном — давайте вспомним о цели) подходе к этой матери всех геноцидов.

Новая независимая Республика Сево, которую возглавляет демократичный и дружелюбно настроенный по отношению к Израилю Государственный комитет по восстановлению порядка и демократии (ГКВПД), — это маленькое, но привлекательное государство на берегу красивого Каспийского моря. История сево-еврейской дружбы так же глубока, как воды Каспия. Оба эти народа образованны и оклеветаны, оба борются со своими гораздо более многочисленными соседями, подобными волам, за свою долю любви, признания и за достаточное жизненное пространство. В 1943 году, когда план Гитлера «Барбаросса» угрожал резервам нефти в Каспии, население сево начало добровольную кампанию за вывоз местных евреев из республики в безопасную сталинскую Сибирь. Сегодня эта страна отличается самой большой терпимостью по отношению к евреям — за исключением Бруклина, Массачусетс. Любовь к евреям в сочетании с экзотической природой, шанс насладиться гостеприимством праведного народа создают идеальную среду для инициативы, основанной на образовании, которая так отличается от мрачных маршей смерти Аушвиц — Биркенау.

Методология

Поразительный архитектурный дизайн.

В память Холокоста было создано несколько замечательных архитектурных творений, но большая их часть слишком абстрактна и заумна, чтобы сразу же вызвать жажду продления рода в чреслах фригидной еврейской женщины, которой за тридцать. Институт каспийских исследований Холокоста будет построен в форме гигантской разломанной мацы — намек на трагедию, которая постигла наш народ, и напоминание о еврейской пасхальной трапезе, которая среди всех травм еврейского воспитания считается «наиболее щадящей» (см.: Гринблатт, Роджер. «Почему именно в эту ночь из всех я принимаю всего один миллиграмм лоразепама? Анналы современного еврейства». Издательство Университета штата Индиана). Главное выставочное пространство «разломанной мацы» будет вести к ноге ягненка, покрытой титаном, символизирующей и предплечье Всемогущего, и нашу собственную вновь обретенную грубую силу.

Новый племенной строй.

Политика идентичности — вот великая сердцевина нашего стремления к Непрерывности, к продолжению рода. Идентичность почти исключительно порождается родовыми муками нации. Для нас, процветающего, благополучного народа, нашедшего надежное прибежище в объятиях мировой суперсилы, это означает Холокост, Холокост, Холокост. Две половинки разломанной мацы будут проникнуты духом Нового Племенного строя, который очаровывает молодых людей по всему западному миру как сердитая реакция на глобальное стремление к однородности. Первая половинка покажет муки еврейского народа в прошлом (параллельная серия клозетов будет демонстрировать то же для сево), а вторая половинка напомнит о том, что мы легко забываем, как сильно они нас ненавидят (песенка сево). Вкратце: первая половинка — Хрустальная ночь, транспортировка детей в газовые камеры, краковское гетто, Черновицы, Вадович, Дрогобыч; вторая половинка, вызывающая чувство вины, — видеофильмы, в которых еврейские мальчики из колледжа на совместных вечеринках с женскими студенческими обществами флиртуют с серьезными корейскими девушками, в то время как хорошенькие еврейские maideleh[17] строят глазки афроамериканцам. Подтекст: шесть миллионов погибли, а вы крутитесь на табурете в баре с какими-то чужаками?

Холокост для детей.

Исследования показали, что никогда не бывает слишком рано для того, чтобы напугать ребенка, показывая ему скелеты и голых женщин, которых травят собаками на польском снегу. В детях будут искусно насаждать семена страха, ярости, бессилия и вины — лет с десяти. С помощью современной техники бессвязный лепет о Холокосте неквалифицированных учителей в американских еврейских дневных школах будет сжат в сорокаминутную кровавую баню. Юные участники покинут класс с чувством отчуждения, глубоко подавленные — их частично утешит грузовик с мороженым, поджидающий в конце выставки.

Приложение: «Вы думаете, что это больше не может случиться?»

Да, вы так думаете? Ну что же, друг, подумай еще раз. На этом пространстве, согласно смелой концепции, дюжины молодых французских арабов будут швырять камни в проходящих мимо посетителей музея, угрожая: «Еще шесть миллионов», в то время как пассивные французские интеллектуалы будут стоять в сторонке, покуривая и попивая, покуривая и попивая. По соображениям безопасности «камни» будут сделаны из бумаги, а молодые французские арабы посажены в клетку.

Нога ягненка, покрытая титаном.

Наша музейная экспозиция заканчивается на высокой ноте, отмечая достижения выдающихся американских евреев с помощью таких жизнеутверждающих экспонатов, как «Дэвид Копперфилд: миф и магия» и «Вперед и в сторону: смерть литературы и рождение ситкома». Один-два зала можно посвятить культурным достижениям Израиля. Или нет.

Шатер согласия.

Именно здесь все соединится, и Непрерывность получит свое заглавное «Н». Войдя в Шатер согласия и сдав образец крови и кредитный чек, евреи в том возрасте, когда они способны к деторождению (от тридцати четырех до пятидесяти одного), покажут Гитлеру и его головорезам, куда именно они заткнут их Окончательное Решение. Здесь не существует слова «нет». Примечание: Шатер должен быть шершавый и зеленый, дабы символизировать плодовитость лета. Никаких цирковых шатров! Это серьезное дело.

А теперь словечко от нашего спонсора…

Чтобы докричаться до американской политической власти, у евангелистских христиан будет свой собственный (гораздо меньший) шатер, где они смогут обращать в свою веру плодовитых евреев, которые, все в поту, шатаясь, выходят из Шатра Согласия. Мы прикинули, что всего 1–2 процента наших людей купятся на эту гойскую песнь сирены. Это невысокая цена, и лоббирующие нас будут нам благодарны.

Итоги первого года работы.

1) Двести тысяч евреев посеют дополнительные сто тысяч евреев на берегах Каспийского моря.

2) Две-четыре тысячи посредственных евреев станут мормонами (или кем там еще) и перестанут тянуть всех нас вниз.

3) Двадцать тысяч еврейских детей проникнутся сознанием того, что каким-то образом это и их вина.

Глава 36 COMIDAS CRIOLLAS

Когда я рассылал свое предложение о Холокосте членам ГКВПД, я был потрясен, увидев, что в моем почтовом ящике имеется электронное послание от «rsales@hunter.cuny.edu».

Дорогой Миша!

Как дела, Па? Как дела там, где ты сейчас?

Я знаю, что, вероятно, сейчас я не самый твой любимый персонаж, но я не знаю, к кому еще обратиться. Профессор Штейнфарб меня бросил. Он получил место на юге Франции и отбыл в середине семестра. Я послала ему е-мейл, но он мне не ответил, и тогда я позвонила его издателю, и эта мерзкая сука сказала, что они не будут больше делать Антологию иммигрантских писателей.

Я думаю, что беременна от профессора Штейнфарба. Я даже уверена в этом, потому что меня тошнит. Но хуже то, что я так упорно работала над тем эссе о том, как они подожгли наш дом в Моррисании, а теперь никто его не прочтет и не узнает о том, как я почувствовала, что повзрослела. Я думала, что я другая и могу рассказать особенную историю, но, наверное, все это не так. Честно говоря, это огорчает меня даже больше, чем пожар и беременность, потому что на какую-то секунду у меня появилась надежда, что моя жизнь изменится.

Ты, вероятно, говоришь: ха-ха, а я тебе говорил, не отрицай это! Но я знаю, у тебя тоже всегда были надежды. И я знаю, что была одной из твоих надежд, а я тебя подвела. Вероятно, теперь ты встречаешься с кем-то новым, так что, похоже, мне отплатили.

Во всяком случае, я не знаю, что делать с ребенком, и думаю, что должна его родить, а иначе это грех. Я хотела бы, чтобы ты был здесь, Миша. Хотела бы, чтобы все это не произошло. Если ты еще хоть немножечко меня любишь, пожалуйста, скажи мне, потому что сейчас это имело бы большое значение.

Объятия и поцелуи,

Руанна.

P. S. Я знаю, что ты в безопасности, потому что ты все преодолеешь. Ты более ловкий, чем тебе кажется.

P. P. S. У меня последний экзамен, спасибо тебе. Я собираюсь заниматься очень упорно, чтобы стать потрясным помощником администратора.

P. P. P. S. Я собираюсь через минуту заняться стиркой, и на мне ничего нет!

Обычно я не чувствую отвращения (все в моем мире по-своему отвратительно), но письмо Руанны переполнило чашу. Она провела жизнь на улицах Бронкса, и после всех этих мучений и дерьма забеременеть от этого гребаного Джерри Штейнфарба! Кто же, черт побери, занимается без презерватива сексом с русским писателем? О чем она думала? Но я ничего не мог с собой поделать: мне было ее жаль. Из-за этого существа у нее в животе, а особенно из-за безнадежного тона, из-за того, как всего за каких-нибудь два месяца ее лишили всего жизненно важного. Что я мог ей сказать? Было ли по-прежнему моим долгом ее утешать? Я ответил двумя сообщениями. Вот первое:

«Руанна, я считаю, что пора перестать называть Джерри „профессор Штейнфарб“».

И второе:

«Первым делом утром тебе следует пойти к доктору, и если ты беременна, то как можно скорее сделать аборт. Мне безразлично, что там говорит твоя abuela[18] Мария, — ты не готова иметь ребенка без отца».

Я посмотрел в окно своего кабинета. Впервые за все дни шел дождь. Теперь, когда погасло это отвратительное солнце, город выглядел почти таким же сногсшибательным, как Гонконг. Небоскребы вздымались над муравейником правительственных зданий, порт был усеян грузовыми контейнерами, простаивавшими без дела. Только нефтяные месторождения, придававшие заливу особый призрачный блеск, напоминали мне о том, где я нахожусь.

Но я находился совсем в другом месте.

Я был в Бронксе, на том отрезке Ист-Тремонт-авеню — нашем отрезке, который начинается от ресторана «Эль Бейти» возле Мармион-авеню, а потом доходит до закусочной на пересечении с Хьюз, где в 1998 году любимый кузен Руанны был арестован полицейскими за какое-то серьезное правонарушение, никак не связанное с сэндвичами.

Ист-Тремонт-авеню всегда осуществляет доступные мечты: в магазинах тебе продадут todo para[19] 99 центов, у menos[20], за 79 центов вы получите целого цыпленка в «Файн Фэр», а за 79 долларов — цветастый матрас с «гарантией на пять лет». Там русского мужчину весом 325 фунтов, шествующего под ручку со знойной mamita[21], все уважают и принимают: там пижоны на великах и юные мамаши, которые вяло разглядывают витрины магазина «Девочки и леди», зададут мне один и тот же вопрос: «Ну, Миша, как дела?»

В ресторане «Эль Бейти», фирменное блюдо которого — comidas criollas[22], фаллический музыкальный автомат играет фаллическую песню, и внимание всех приковано к задницам друг друга, а Руанна сплетничает с какой-нибудь подружкой о том, которая из официанток беременна и чьего бойфренда только что послали на север штата на десять лет, но все, что я вижу — это стоящая передо мной тарелка с яркими лаймами, маленький красный тюбик с красным соусом «Табаско» и бутылка пива «Президенте», верхняя часть которой завернута во влажную салфетку, — это маленькие мирские радости. И я жду, жду, жду, когда принесут металлический котелок с asopao di camarones[23], или с «суповыми креветками», как это блюдо названо в меню, жду, чтобы сдаться на милость ajillo[24], — потому что в котелке больше чеснока, чем воды, риса и даже креветок. И скоро я уже наполнен до отказа холодным «Президенте» и горячим «Табаско», и в моем желудке раздаются громовые раскаты от чеснока. Я поднимаюсь со стула, хватаю сплетничающую Руанну и тащу ее на импровизированный танцпол в задней части ресторана, за телевизором, который постоянно настроен на подвиги местной бейсбольной команды «Янкиз». Мы пытаемся танцевать, и это самый медленный танец за всю историю человечества, но главным образом мы просто стоим и смотрим друг на друга, издавая звуки, которые характерны для животных: мурлычем, как кошки, и скулим, как таксы, и эти звуки глушит музыкальный автомат. И мы целуемся. Чеснок, пот и чистая любовь — мы целуемся.

Я немного пьян, и Руанна поддерживает меня, когда мы идем к ней, на угол 173-й улицы и Вайз, милю главного городского буяна в «Чикагских буйволах», который всегда грозится убить мистера Софти, совершенно безобидного торговца мороженым, и мимо Центра Свидетелей Иеговы, к которому сейчас с благоговейным видом приближаются женщины с тарелками с голубиным горохом и рисом, завернутым в фольгу. Где-то празднуют свадьбу, и Руанна подмигивает мне, как бы спрашивая: «Когда же наконец?», и улыбается мне нежно и слегка насмешливо — эту улыбку я всегда любил, — и она заставляет меня забыть о съеденных креветках и рисе и немножко подогреть мое желание. Девушка, город, расхлябанный, но исполненный любви стиль жизни.

«Я думала, что я другая и могу рассказать особенную историю, но, наверное, все не так».

О, моя бедная сладкая детка!

Глава 37 КОНЕЦ

Я очутился на вечеринке в доме Наны. С наркотой. От котелка с черной бесконечностью исходил такой неприятный запах, что я вспомнил об общественном автобусе. Это была ланза, местная травка, которая вдохновила святого Сево Освободителя на его видения о братстве сево и уничтожении свани. Путешествие, которое породило тысячу путешествий — главным образом к могиле.

Мы сидели в спальне Наны вокруг котелка, поставленного на большой горячий котел, и ждали, пока травка проварится и мы сможем вдыхать пары. Когда появился легкий туман, я начал с удовольствием его вдыхать. Я пытался забыть только что полученное электронное письмо от Алеши — Боба, который призывал меня держаться как можно дальше от семьи Нанабраговых и срочно выбираться из Абсурдистана. Он считал, что катастрофа неотвратима. Я решил не слишком-то расстраиваться. Один из тинейджерских «Отрядов истинной перекладины» только что ограбил большой магазин «Армани». Куда уж дальше?

Нана пригласила свою лучшую подругу Сисси, которая недавно наблюдала, как мы занимаемся любовью, и Анну, неприметную русскую блондиночку, работавшую в офисе «Америкэн Экспресс». Девушки были в прекрасном настроении. Они подражали акценту Горбиграда, изображая проституток, пытающихся подцепить рабочих «КБР» в баре «Белуга» при отеле «Хайатт».

— Голли Бертон! Голли Бертон! — кричали они. — Купи мне коку! У тебя дома уже есть леди? Я лучше! У меня есть плетка. Плет-т-тка! Я ношу с собой плет-т-тку. На заднице.

Я попробовал изобразить разухабистого американского нефтяника.

— На заднице? — переспросил я. — Я знаю кое-что получше для твоей задницы!

Девушки разразились громовым хохотом. Они болтали в воздухе ногами и ритмично дергались в конвульсиях, как умирающие жуки. Поскольку они втроем валялись на одной кровати, находившейся напротив моей, я видел их молодые попки в джинсах, расположенные в ряд. Самая большая была у Наны, она не вмещалась в «Мисс шестьдесят», затем шла темноволосая подружка Сисси со своим вполне сносным полумесяцем и, наконец, нахальная маленькая канталупа русской девушки.

— Толстый Дядюшка на кровати! — завопила мне Сисси. — Толстый Дядюшка на кровати! Иди-ка к нам в гости, Толстый Дядюшка!

Я отдался в их поджидавшие руки, и они схватили меня точно так, как молодые девушки тискают щенка.

— Толстый Дядюшка вас любит, — заквакал я, и мы залились смехом. Я растянулся на том, что было вокруг меня: кругом были груди и мочка уха — не Нанина. Мы дышали в унисон. Груди были теплые, а мочку уха нужно было пососать. Я с удивлением понял, что мы хорошо обкурились.

Идиллию прервал стук в окно. Я взглянул туда. Слуга Фейк прижал к окну свою уродливую рожу.

— О, пойди дай ему денег, — попросила Нана.

Это было ужасным вымогательством, но мне было совершенно все равно. Какая разница, что делать? Я решил подняться на ноги, но тут возникла проблема. Так, вот они, ноги, А где же ступни? Ах, вот же они!

— Вот здорово! — сказал я. — У меня две ступни и две ноги. — Девушки снова захихикали, потом их смех перешел во французские фразы, которых я не понимал.

О господи, ну и укурился же я!

Фейк поджидал снаружи на одноколесном велосипеде. Вместо сирены к рулю была прикреплена туба, а у Фейка матросскую стрижку сменил пятнистый скальп — просто леопард какой-то! Может быть, этот Фейк — в некотором роде человек-леопард. От этих мусульман можно ожидать чего угодно! Они действительно сильно от нас отличаются.

— Я видел вас, Нану, Сисси и русскую девушку, и все вы трогали друг друга, — заявил он.

— О господи, вы правы, — ответил я. — Мы действительно трогали друг друга. Уши и груди. Это было так нежно и любовно. Мне бы хотелось, чтобы и в остальной части этой гребаной страны было так же. Эти девушки такие классные. Ты такой классный, Фейк. Да, классный. Классный, классный леопард.

— Я хочу триста долларов, — потребовал Фейк.

— И это тоже классно, — сказал я, вручая ему деньги. — Другие бы попросили четыреста.

— Вы пьяны? — спросил Фейк. — Вы с девушками курили ланзу? Тогда я хочу еще сто долларов.

— Это абсолютно справедливо, — произнес я по-английски. — Я могу иметь дело с таким человеком-леопардом, как вы.

Я заметил, что начинаю терять вертикальное положение.

— Вы следуете за мной? — спросил Фейк. Я огляделся. Очевидно, я спустился за ним по лестнице во внутренний двор.

— О! — произнес я. Во дворе была пальма, а еще платан. Какое же дерево выиграет гонки? Жаль, что я не специалист по окружающей среде.

— Эй, Фейк! Где девушки? Я хочу вернуться к девушкам! — закричал я, но Фейк быстро крутил педали своего одноколесного велосипеда, удаляясь от меня. — Куда ты уезжаешь, ты, леопард? Возьми меня с собой.

«Вау! — сказал я сам себе. — Это превращается в день в духе сержанта Пеппера». Я насвистел несколько тактов «Красотки Риты». Может быть, я уже вернулся в Штаты, но на этот раз был вооружен журналистской визой? Теперь мне нужно было все записать и сдать свой материал до крайнего срока.

— Интересно, а где же взрослые? — обратился я к пальме. — Ты можешь со мной поговорить. Я не буду употреблять твое настоящее имя.

Пальма ничего не говорила. Вероятно, она защищала платан.

— Мне нужны девушки, — сказал я и, размышляя о прекрасном поле, начал стучать в тяжелые деревянные двери дома, окружавшего двор. Никто не отозвался. Я вошел в одну из комнат и увидел умирающую женщину средних лет, вытянувшуюся на золотистом пуховом одеяле. Это была моя мать. «О, бедная девочка, — сказал я. — Бедная девочка». Я не мог поверить, что называю свою мать девочкой, но у меня было такое чувство, будто она моложе меня и нуждается в моей помощи. Я взял в ладони ее лицо, пытаясь различить знакомые черты, но вся ее голова была покрыта огромным носком, и две синие полоски красовались на том месте, где должен быть рот. «Хорошо, — сказал я. — У тебя американские носки. Поиски окончены». Моя мать потрогала своими прохладными белыми пальцами складки моей шеи и издала какой-то шутливый звук. «Последние восемнадцать лет? — сказал я. — Много чего случилось. Во-первых, умер коммунизм. Потом разбогател Папа. Мы поехали в Альпы. Мне сделали обрезание. А потом папу закопали в землю. Хорошенькая еврейка принесла гардении. А потом кончилось тем, что я оказался здесь». Алебастровая рука вытерла мне рот и очертила мой одинокий нос. Воздух вырвался у мамы из-под носка и образовал ряд перевернутых букв кириллицы — как бывает у американцев, когда они пытаются учить русский. «Что? — спросил я. — Конечно, у меня есть девушка, но ей далеко до тебя, мама. Я имею в виду — ну, как ты всегда говорила: получаешь то, за что платишь».

Мама фыркнула в знак согласия. Я попытался взять в руки ее голову, вспомнив, как в пятилетнем возрасте заплетал ее волосы в косички, пока она дремала: мне хотелось, чтобы она стала похожей на маленькую девочку, которую я мог бы безнаказанно обнимать и целовать. Я заметил, что она пахнет теперь иначе: от нее несло грязной кухней. И на лице у нее был уже не носок, а луковая шелуха, под которой шипело и кривлялось чужое лицо. Она начала говорить на грубом южном языке. Тоненькая ленточка ненависти прошила мое сердце. «Почему ты не защитила меня от него?» Сковородка! Ничего не имело смысла. «Почему ты меня так много кормила?» Банки сгущенного молока на завтрак, сало на черном хлебе в полночь, холодная телятина и салаты с майонезом в жаркий полдень, пирожки с маком, облитые жирными сливками, кружки сервелата и квадратики сыра на кусках масла толщиной с мой большой палец. «Почему ты позволила мне так растолстеть, мама? Чтобы он больше не крутился вокруг меня? Чтобы он перестал меня любить? Я остался совсем один после его смерти».

Охваченный грустью, я вышел из таинственной Комнаты Матери. Солнце обожгло меня, как муравья под телескопом. Устав бродить по участку, я позволил дому ходить самому — он завертелся вокруг меня, мимо промелькнули дюжины пустых, залитых солнцем комнат, и наконец я очутился у парадного входа и распахнул дверь двумя бесплотными руками. Я был свободен!

Я пошел по улице. Два слабоумных парня, приставленных ко мне, Тафа и Рафа, сидели в моем «вольво», подставляя лицо под драгоценный кондиционер. Я постучал в окошко.

— «Вы» или «ты»? — закричал я парням. — Вежливая или фамильярная форма? Ах, надо бы стукнуть вас лбами. — К моему удивлению, на плечах у моих адъютантов оказались волосатые коричневые кокосовые орехи. — Мне бы надо купить судно на воздушной подушке, — поделился я с ними своей мыслью. — Новая технология. Нужно вкладывать деньги.

Извилистая дорога спускалась к морю, проходя мимо хорошеньких домов сево с резными балконами и садиками перед домом, в которых шелестели кусты и цвели кремовые цветы. Я заметил сломанный розовый куст, выглядывавший из-за ограды, и меня сразу же покинули все мои тревоги.

— Я как будто снова в Ялте! — воскликнул я. — С моей мамочкой. — Мне в лицо подул ветер этого курортного города с чеховскими обертонами. Я подпрыгивал и скакал по дороге (на самом деле это было невозможно, но в тот момент мне так казалось), пока не очутился на какой-то границе. Вооруженные люди блокировали путь. Я вообразил, что было бы, если бы я попытался вырвать у них из рук автоматы, — наверное, меня изрешетили бы сотни пуль.

— Что вы делаете? — спросил я.

— Защищаем округу, — ответили они с акцентом, похожим на южноафриканский. — От грабителей. Вы здесь живете?

— Я бойфренд Наны Нанабраговой.

— Правда? Как вас зовут?

— Толстый Дядюшка. Папаша Закусь. Миша Вайнберг. Зовите меня как хотите, но пропустите, пожалуйста.

— Будьте там осторожны, сэр. Люди совсем рехнулись.

Я поспешил к галерее из тепла и звука. Пройдя в одиночестве несколько метров, я оказался в толпе из миллиона человек, которую прижали к пыльной чаше Террасы Сево. Ко мне потянулись руки — маленькие, большие, мокрые, как море, высушенные на солнце. Все искали мой бумажник, но находили лишь мои яйца.

— Они выглядят похоже и на ощупь почти одинаковые, — намекнул я своим дружелюбным противникам. — Продолжайте искать. Ой, у вас очень теплые руки! Нет, нет, нет. Я не люблю, когда меня щекочут.

Толпа обтекала меня, стискивая и толкая. «Наверное, так чувствовал себя Иисус в тот день». Меня внесли под своды-щупальца Ватикана Сево и повлекли к печальной зелени берега. Над нами что-то загрохотало. Низкий стонущий звук. Потом послышались выстрелы. Кто-то вел огонь. Я посмотрел вверх, надеясь увидеть свои любимые ракеты «Град». Ничего не попишешь. Тинейджеры одного из «Отрядов истинной перекладины» карабкались на гору со своими минометами и ракетами и управляемыми снарядами класса «земля-воздух». «Удачи, ребятишки!» Я ударился обо что-то твердое и каменное. Старуха лежала на огромной мраморной раковине — это была часть какого-то фонтана в стиле «ар нуво». Вся семья рыдала над ней, дети сидели у ее ног, взрослые — в головах.

— Она мертва? — спросил я.

— Мы никогда ее не забудем, — причитали они.

— Не будьте так в этом уверены, — возразил я. — То, что сегодня кажется ужасной утратой, завтра может оказаться всего лишь обременительным воспоминанием. Она была старая. Ее тяжело нести. Воспользуйтесь возможностью перебраться в Америку.

Но после того как я заговорил, рыдания только усилились. В воздух вздымались кулаки. Я двинулся прочь, качая головой. Люди действительно совсем сошли с ума. Сейчас тут бушуют эмоции, как в джунглях. Они никак не дождутся, когда можно будет оплакивать друг друга. Это единственное, что они знали вдоль и поперек. Смерть сверху, смерть изнутри. Тираны и сердечные приступы. Три самых популярных слова на русском: «Сталин. Гитлер. Инфаркт».

Какого черта? Теперь на меня орали все. Я поворачивался во все стороны, к морю, от моря, и, куда бы я ни повернулся, я видел сверкающие золотые зубы и больные миндалевидные железы, воющие от ненависти и ужаса.

— Я же ничего не сделал, — сказал я, глядя себе под ноги. — Как будет, так будет, — говорил я им. Но выкрики становились все громче. И тут снова послышался низкий стонущий звук, и я услышал, как забили в стальной барабан. Снова раздались выстрелы.

Я взглянул вверх. Люди грозили небу кулаками, в страхе припадая к земле. И тут я понял. Они злились не на меня. Дело было не во мне. Я посмотрел людям в глаза. Их глаза, казалось, наблюдали за Богом. Я проследил их взгляд до Террасы Свани. Ничего. Затем вверх, к Интернациональной Террасе. По-прежнему ничего. Нет, погодите-ка.

На Интернациональной Террасе происходило что-то необычное. Что-то не совсем правильное, но тем не менее красивое.

Небоскребы танцевали.

Танцевал отель «Хайатт». Танцевал «Рэдиссон». И «Бехтель» тоже. Вовсю дурачился «БП». И только «Экссон Мобил» держался в сторонке, слегка покачивая головой и притопывая не совсем в такт.

И вдруг «Хайатт» решился. Она — в этом небоскребе была какая-то женственность — опустила светло-карие глаза, проигнорировала бретельку-спагетти, нескромно соскользнувшую с ее плеча, и затем таким ослепительным движением, что восхищенное солнце превратило все сверкающие кусочки ее разбитого сердца в радугу, прыгнула в море.

Глава 38 МОЯ МАТЬ БУДЕТ ТВОЕЙ МАТЕРЬЮ

Кто-то меня ласкал, но мне это совсем не нравилось. Я повернулся на бок и почувствовал, как влажный морской моллюск хрустнул возле меня. Отвратительный мужской рот с гнилыми зубами дышал мне в нос.

— Моя рука! — воскликнул рот. Открыв глаза, я увидел мужчину, какого-то грязного типа. Которому было больно.

— Простите, дружище, — сказал я. Я откатился от его руки, и он сжал ее, плача и пытаясь разогнуть пальцы, которые в моем затуманенном сознании уподобились зеленым лапкам кузнечика. — Уф, — произнес я и потер глаза. Я все еще на Террасе Сево? Что, черт побери, случилось? Во-первых, ланза. А затем… Всплыли какие-то странные воспоминания, наполняя мою голову парами. Но все эти облака пара вели в одном направлении — к щупальцам Ватикана Сево, выворачивающимся наружу, словно для того, чтобы меня обнять. Особенно один кусок оранжевой лепнины кувыркался и тянулся к моему счастливому, бестрепетному лицу. Я поднял руку к переносице и ощутил сильную боль в носу. С одной стороны появилась шишка, но я также ощущал какую-то странную пустоту, какую-то вогнутость. Оставив в покое свой нос, я взглянул на город вокруг меня.

С городом было покончено.

Небоскребы Интернациональной Террасы все еще стояли, но их фасады полностью лишились стекла, и остались одни скелеты. В своих новых реинкарнациях здания выглядели как обугленные салоны, где демонстрируется западная мебель на продажу. «Хайатт» больше не был магической целью для самых дорогих проституток города — он сделался шахматной доской из пятисот квадратов, и в каждом квадратике были идентичные широкая кровать, туалетный столик вишневого дерева и стол с мраморной столешницей. Башни с офисами тоже стали неузнаваемыми, и было ясно: если Запад раздеть догола, остаются лишь дешевые пластиковые компоненты, пневматические рабочие кресла и мотивационные плакаты в скверных рамках. Башни, которые вздымались над городом, как водяной знак евро-американской цивилизации, были всего лишь рабочими ульями. Их можно было быстро собрать и так же быстро разобрать. Команды местных авантюрных альпинистов уже взбирались на ободранные фасады башен и спускали вниз телевизоры с плоским экраном и сверкающую сантехнику «Хайатта» с помощью хитроумной системы блоков, которую они создали за несколько часов.

Терраса Свани, находившаяся под Интернациональной, была в руинах. Здание оперы в мавританском стиле было засыпано блестевшими осколками зеленого стекла, шесть церквей свани пострадали от пожара, и теперь они тлели, напоминая дымовые трубы промышленных предприятий. На Террасе Сево купол Ватикана Сево был похож на яйцо, которое разбили самой большой ложкой в мире. Колонны-щупальца рухнули, и теперь осьминог церкви будет существовать лишь на страницах советских путеводителей и на обратной стороне купюр достоинством в сто абсурди (0,001 доллара США).

Я поднялся на ноги и побрел к берегу, собираясь смыть кровь с лица водой Каспия, смешанной с нефтью. Я осторожно пробирался среди людей, которые в разной степени пострадали и предавались печали. Я еще не знал, что все были эвакуированы из отеля «Хайатт» и офисных зданий, прежде чем днем начался обстрел артиллерийскими снарядами. Больше всех пострадали беженцы из Горбиграда и сельской местности, которые пытались укрыться на нижних террасах. Я избегал взглядов людей, которые все еще инстинктивно жались к земле и тихонько раскачивались. Одни тихо истекали кровью в ожидании смерти, другие, спотыкаясь, брели вперед в поисках воды и хоть каких-нибудь представителей власти.

Я направлялся к докам. Солнце то ли садилось, то ли всходило — невозможно было определить. Ко мне приблизилась какая-то женщина, которой было за сорок. У нее были золотые зубы и чистое русское произношение.

— Как же нам выбраться из этого круга? — спросила она, и тон у нее был таким же мягким, как большая грудь, которую она с гордостью выпячивала. — Из этой кармы, которой нас наделили?

— Хороший вопрос, — заметил я, созерцая то, что осталось от Интернациональной Террасы. Мне не хотелось упоминать тот факт, что на самом деле я никогда не верил в карму и считаю, что большинство событий — просто результат разрозненных действий индивидуумов, корпоративных групп и государств. Но как же мне сказать это обыкновенному человеку, чтобы не выглядеть при этом всезнайкой?

Женщина проследила за моим взглядом, устремленным на обломки более не существующего здания «Дэу».

— Ах, это, — сказала она. — На самом деле меня не волнует, что случится с иностранцами. Наша жизнь будет адом и с ними, и без них. Вы хотите выслушать мою историю?

— Гм-м. — Я начинал отходить от травки ланза, а мне хотелось вернуться в состояние, навеянное ее парами.

— Не беспокойтесь, это короткая история. Я вижу, что вы человек значительный и вас ждут повсюду в городе. Вообще говоря, я зарабатывала тридцать долларов в месяц, служа в железнодорожном министерстве. Пока не прекратили ходить поезда. Потом моего сына призвали в армию сево, прежде чем он сдал экзамены на степень магистра. А мы русские по национальности. Какое нам дело, кто победит — сево или свани? А потом меня оставил мой муж. Я хочу снова выйти замуж, но больше не осталось нормальных мужчин. Если вы знаете какого-нибудь хорошего мужчину, пожалуйста, скажите мне. — Она взглянула на мою упитанную фигуру и кокетливым жестом отвела от лица жидкие рыжие волосы. Сочла ли она меня хорошим мужчиной? Если учитывать ее обстоятельства — возможно. Я попытался из вежливости представить, как она задирает юбку, а я беру ее сзади, но ничего во мне не дрогнуло. И вообще — где моя Нана? Наверное, дома, в безопасности. В окружении вооруженных мужчин.

К нам подбежала маленькая девочка и вцепилась в юбку этой женщины. У нее было загорелое личико, на голове — капор, из-под которого выбивались волосы соломенного цвета. В ее улыбке было что-то мышиное и недоброе.

— Где твои сандалии, детка? — пробурчал я. — Повсюду битое стекло.

Женщина начала что-то горячо нашептывать в ухо девочке.

— Поговори с этим хорошим человеком, как умная девочка, — наставляла она ребенка. — Не будь маленькой дурочкой. И ничего не сочиняй.

Девочка отвернулась от меня и покачала головой. Затем закрыла личико локтем и издала неприличный звук.

— Какая хорошенькая! — сказал я. — В чем дело? Ты не хочешь поговорить со своим Толстым Дядюшкой? Ну же, не бойся. Война скоро кончится, и тогда мы все пойдем домой и будем играть с нашими котятами.

Женщина сильно поддала ребенку коленом, вытолкнув ее вперед.

— Юля, поговори с этим милым человеком! — приказала она. — С детьми так трудно! — посетовала она. — Но по крайней мере их можно чему-то научить. Это моя младшая. Ей пять лет. Она туговато соображает. А вот два моих сына — настоящие сокровища. Один получил в школе бронзовую медаль, а второй умный, как олигарх.

— Я знаю сказку, — сказала девочка приторным детским голоском. — О рыбке, которую поймали в море, а потом рыбак вырвал у рыбки глазки, чтобы она не смогла уплыть, а потом разрезал ей животик, чтобы вынуть икру…

Мать отвесила девочке хороший подзатыльник.

— Это глупая история, — сказала женщина. Девочка не заплакала. Она только дотронулась до своей нежной шейки и прошептала:

— А мне ни капельки не больно.

— Послушайте, — сказала мать. — Вы славный человек. Вы слишком милый, чтобы беседовать с нами и слушать дурацкие истории такой глупой девчонки. Мои мальчики голодают. Если вы дадите мне пятьдесят долларов, мы можем спуститься под доки, все трое. Я знаю там одно место, где нас никто не увидит. Вы можете делать все, что захотите.

— Что? — спросил я.

Мое тело поплыло как баллон, воздушный шар — или как валлон, если хотите. Я улетел отсюда; я был в Нью-Йорке, с Наной, на скамейке в парке. Солнце садилось. Деловой день закончился. Я чувствовал залах гамбургеров и бездомных людей. И свой собственный запах на гладкой коричневой руке Наны.

— Что? — повторила женщина, словно насмехаясь надо мной.

— Что вы говорите? — спросил я.

— Просто если вы хотите, — ровным голосом произнесла женщина, — если у вас есть деньги, мы могли бы спуститься под доки. Мы все, или только вы и Юля. Это стоило бы пятьдесят долларов, и мы бы не задавали никаких вопросов.

Я резко к ней повернулся. Сам того не ожидая, я почти сразу нанес удар прямо в ее ужасные золотые зубы. Она укусила меня, но крови не было. Ни один из нас не кричал. Я выдохнул слово «сука» и тут же ощутил, насколько фальшиво оно прозвучало. Я поднял вторую руку, словно был отличником, старающимся привлечь внимание учителя, и, сжав ее в кулак, обрушил на голову женщины, вложив в этот удар весь свой вес. Женщина рухнула на землю. Она просто лежала на бетоне, усеянном осколками стекла, трясясь как в лихорадке и пытаясь произнести какое-то слово — наверное, «полиция».

Как будто тут еще осталась полиция.

Мою лодыжку пронзила боль. Маленькая девочка Юля вцепилась в нее зубами и ногтями. Сначала я не стал ее стряхивать. Я стоял, ожидая, когда боль усилится и вынудит меня действовать, придав решимости. Но маленькой девочке это было не под силу, да и зубы были не такие острые, чтобы я увидел все в ином свете. Я повернулся и пошел прочь, и с каждым трудно дававшимся мне шагом ее хватка слабела. Я молча тащил ее по бетону и битому стеклу.

— Папа! — услышал я ее плач после того, как она выпустила мою лодыжку. Я не стал оглядываться.

Мне хотелось вернуться в свою постель в отеле «Хайатт». Хотелось долго нежиться в римской ванне. Хотелось подушку, не вызывающую аллергии, и исполненную заботы записку от Ларри Зартарьяна на тумбочке у кровати. Чем дальше я уходил от пирса, тем больше ненавидел эту маленькую девочку. Какая-то часть меня — несомненно, ужасная часть — хотела, чтобы я ударил ее, а не мать. Хотела, чтобы я ее убил. Бросил кирпич в эту мышиную улыбку, во все наши мышиные улыбки. «Пусть все мы умрем, — подумал я. — Пусть эта планета освободится от нас. А потом, через сто лет, пусть на ожившей земле вырастут пушистые одуванчики, маленькие хомяки и пятизвездочные отели. Ничего хорошего не получится с этой человеческой расой. Ничего хорошего не получится с этой землей».

Я направлялся — или мне только так казалось — к Интернациональной Террасе, к «Парфюмерии 718» и к отелю «Хайатт», но эти три вещи существовали только в весьма абстрактном смысле. Я шел к идеалу отеля «Хайатт». К воспоминанию о магазине «Парфюмерия 718». К развалинам выжженной Интернациональной Террасы. На самом деле я уходил от девочки, крики которой о папе преследовали меня на дороге, обагренной людской кровью.

— Друг, — позвал меня какой-то голос. — Друг, куда ты идешь? — Рядом со мной бежал какой-то проворный старик, добродушный клоун, не поспевавший за моими широкими отчаянными шагами.

— В «Хайатт», — ответил я.

— Его больше нет, — сказал старик. — Его разбомбили свани. Скажи мне, друг, кто ты по национальности?

Я сказал. Уголком глаза я увидел, что он крестится.

— Некоторые из лучших людей в мире — евреи, — сказал он. — Моя мать будет твоей матерью, и в моем колодце всегда найдется для тебя вода.

Я продолжал быстро шагать, глядя вперед и пытаясь вновь обрести свое одиночество. Здесь все слишком много говорят. Никто не хочет оставить тебя в покое. А что, если мне не нужна мать этого человека! Что за глупость — навязывать этот ритуальный обмен матерями!

Какое-то время мы шагали, не произнося ни слова. И вдруг этот человек сделал несколько решительных шагов, которые на самом деле оказались прелюдией к остановке. Не понимая почему, исключительно из-за того, что поддался силе его внушения, я тоже замедлил шаг. И взглянул ему в лицо. Он вовсе не был старым. Похожие на молнии морщины, образовавшие на его лице странный параллелограмм, были следами от ударов большим ножом. Его нос принял на себя столько апперкотов, что стал вздернутым, как у американской дебютантки. А глаза — глаза исчезли, вместо них появились маленькие черные цилиндры, которые могли видеть только цель перед собой, в зрачках отражалась всего одна пугающая идея.

— Позвольте мне пожать вам руку, — сказал мужчина, сжимая мою безвольную руку. — Нет, не так. Как пожимают руку настоящие братья.

Я сделал все, что мог, но из меня будто выпустили воздух. Его пальцы были испещрены многочисленными татуировками, свидетельствуя о жизни, проведенной в советских тюрьмах.

— Да, я сидел в тюрьме, — сказал он, заметив мой взгляд, — но не за крану или убийство. Я честный человек. Вы мне не верите?

— Я вам верю, — прошептал я.

— Любой ваш враг в городе Свани — мой враг, — заявил мужчина. — Что я говорил вам о моей матери?

— Что она также моя мать, — запинаясь, вымолвил я. Я чувствовал сильную боль в правой руке, и мир накренился влево — видимо, в порядке компенсации. Если я должен умереть, то я хочу, чтобы возле меня была моя Руанна.

— Моя мать… нет, наша мать в больнице, — начал этот человек.

— Чего вы хотите? — пролепетал я.

— Вы просто выслушайте меня, — сказал он. — Я мог бы причинить вам зло. Я мог бы позвать своих друзей, которые ждут за углом со своими кинжалами. Вот такими. — Он повернул свой торс, демонстрируя тусклый блеск короткого кавказского кинжала в кожаных ножнах. — Но я не сделал этого.

— Я министр мультикультурных дел сево, — зарыдал я, чувствуя, как на мои плечи наваливается груз унижения, какого я до сих пор не испытывал. — Я основал детский благотворительный фонд под названием «Мишины дети». Вы не отпустите мою руку? Пожалуйста!

— Наша мать в больнице, — повторил мужчина, еще сильнее стискивая мою большую рыхлую руку. — Вы так бессердечны, что не поможете ей? Мне что, в самом деле вынуть свой кинжал и выпустить вам кишки?

— О боже, нет! — вскричал я. — Вот! Вот! Возьмите мои деньги! Возьмите все, что хотите!

Но в тот самый момент, как он отпустил мою руку, чтобы я мог найти мой пухлый бумажник, я почувствовал, как страх и унижение исчезли. Нет, дело было вовсе не в деньгах. Просто после того, как моя голова тридцать лет лежала на плахе и я тридцать лет слышал, как приветствуют палача, и тридцать лет видел его черный капюшон, одно было несомненно: я больше не боялся топора.

— Ё… твою мать! — сказал я. — Надеюсь, она сдохнет.

А потом я побежал.

Я бежал с такой скоростью, что люди — или то, что от них осталось, — молча расступались передо мной, словно меня все время ждали — как очередей из миномета и лишений. Я сталкивался с горящими автомобилями и горящими мулами, я вдыхал дым, висевший в воздухе, — этот дым давал мне надежду на спасение. А я больше всего на свете хотел спастись. Жить и отомстить за свою жизнь. Стряхнуть с себя вес и родиться заново.

Я все бежал и бежал, и сердце и легкие с трудом справлялись с такой нагрузкой. Я промчался мимо перевернутого танка «Т-72», покоившегося на своем собственном стволе и обгоревшей доске с плакатом шахматной школы, на котором дети окружили пожилого учителя и розовые точки обозначали их румяные щеки. Оглянувшись, чтобы посмотреть, гонится ли еще за мной человек с кинжалом (его не было видно), я обо что-то споткнулся. Это было перекрученное тельце, из которого торчало что-то похожее на обгоревшую лапку и текла кровь.

— Бедный щенок, — прошептал я, осмелившись поближе приглядеться к животному.

И я сразу же замер над красной землей и искромсанным бетоном.

Это был вовсе не щенок.

Я отпрянул от маленького трупа. И тут вдруг заметил знакомое социалистическое здание, возле которого меня угораздило споткнуться.

Я вошел в отель Интуриста — один из бетонных монстров, где в советские времена иностранцам помогали избавиться от валюты. На пыльной картине был изображен Ленин, бодро высаживающийся из поезда на Финляндском вокзале. Под ней были надписи на английском: «НИКАКИХ КРЕДИТНЫХ КАРТОЧЕК. НИКАКИХ ПРОСТИТУТОК СО СТОРОНЫ, ТОЛЬКО ПРОСТИТУТКИ ОТЕЛЯ. НИКАКИХ ИСКЛЮЧЕНИЙ».

За конторкой портье сидела бабушка, которая плакала в свой шарф о бедном покойном Грише.

— Мне нужна комната, — сказал я.

Женщина вытерла глаза.

— Двести долларов за номер люкс, — сообщила она. — И вас уже ждет проститутка.

— Мне не нужна никакая проститутка, — промямлил я. — Я просто хочу побыть один.

— Тогда — триста долларов.

— Больше — без проститутки?

— Конечно, — ответила пожилая дама. — Теперь мне нужно искать, где бы ей переночевать.

Глава 39 ЖИЗНЬ В ДЕРЬМЕ

Следующие две недели я провел в гостинице «Интурист», истратив 42 500 долларов. Каждый день цена моего так называемого номера люкс возрастала на 50 процентов (последняя ночь, проведенная там в одиночестве, обошлась мне в 14 000 долларов), и тем не менее в мою сырую двухкомнатную берлогу подселили еще двух беженцев. А что тут поделаешь? За стенами гостиницы ситуация — как это все еще называлось — становилась все более абсурдной с каждым часом. Очереди из автоматов и минометов по ночам рифмовались с моим храпом и делили день на часы, когда стреляют и не стреляют, причем последние примерно совпадали с обедом и ланчем. Единственная причина, по которой интуристовская гостиница оставалась невредимой (и безумно дорогой), заключалась в том, что почти у всех стрелявших там жил, ежась от страха, за ее толстыми бетонными стенами какой-нибудь родственник.

Первыми объявились Ларри Зартарьян с мамой. Пожилая дежурная по нашему этажу — в длинных черных носках, над которыми красовался букет из варикозных вен, — поселила Мать с Ребенком в гостиной. Когда прибыл исторический враг Зартарьянов — отбившийся от своих турецкий администратор нефтяной компании с огромной суммой наличными, — они спрятались у меня под кроватью. Ночью я слышал, как мать проклинает своего отпрыска на каком-то сложном языке, в то время как Ларри отвечал со слезами в голосе, раскачиваясь, чтобы заснуть, так что из-за его большой головы вибрировали пружины моего матраса.

Тимофей занимал вторую кровать в номере — с влажной бугристой подушкой и простыней из оберточной бумаги. Однако вскоре ему пришлось разделить свое ложе с месье Лефевром, бельгийским дипломатом, устроившим мне европейский паспорт, и Мишей, его наложником из «Макдоналдса». Эти двое попытались заниматься сексом рядом с Тимофеем, но мой высокоморальный слуга набил им обоим морду, и они безмолвно закапали своей кровью простыню. Лефевр, увидев, как моя туша свешивается с крошечной советской кровати, так что ноги и руки свисают, как окорока в кастильском баре, расхохотался каждым атомом своей испитой красной физиономии. Но несколько дней спустя он дошутился до того, что совершил самоубийство в нашем туалете.

А между тем абсурдистанцы со связями, у которых не было в столице безопасного жилья, оккупировали нашу гостиную и угрожали ворваться в наши личные покои. Они были богаты и лишены всякой культуры, а разодеты были, как фламинго. Эти личности напомнили мне первых абсурдистанцев, которых я видел, когда они, отталкивая друг друга, прорывались в самолет Австрийских авиалиний. Казалось, это было бесконечно давно. Среди них было несколько спеленутых детишек с темными губами, у которых резались зубы, но, как ни странно, они были удивительно спокойными. Их завораживали снаряды, пробивавшие дырки в соседних зданиях с грохотом, походившим на мощные раскаты грома. Три раза в день уродливая гостиничная проститутка, одетая так же пикантно, как остальные дамы, обитавшие в нашем номере, совершала обход. Ради детей было натянуто полотенце между двумя бюро со стеклянными дверцами (в каждом содержался ржавый серебряный кубок с эмблемой московских Олимпийских игр 1980 года), так что желающие могли уединиться со шлюхой. Однако звуки, сопровождающие любовь, было трудно переносить.

— Вот как мы жили в нашей коммунальной квартире, когда Брежнев был еще у власти, — ностальгически замечал Тимофей.

Шлюха приходила и уходила, но я не испытывал сексуальной озабоченности. И голода тоже. И вообще у меня не было никаких желаний. С первого дня — когда кран горячей воды остался у меня в руках, а вместо воды текла какая-то подозрительная жид кость, — я утратил интерес к своему собственному существованию. Все происходило с другими: с Тимофеем, с проституткой, с затюканным Ларри Зартарьяном и его усатой мамой. «Другие страдают, но страдает ли Вайнберг?» — спрашивал я Малика, загадочного зеленого паука, который жил в углу моей спальни и чьи восемь шелковистых ног всю ночь терроризировали миссис Зартарьян. Членистоногому не