Далекое имя твое... [Наталия Никитина] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Наталия Никитина Далекое имя твое…

Всем советским и венгерским солдатам, офицерам и генералам, сложившим свои головы в боях и сражениях Второй мировой войны посвящается.

Ястреб, лениво кружась в безоблачном небе, похоже, охранял тишину безлюдной городской окраины. Предвечернее солнце умиротворенно любовалось им, пока он, как бы нехотя шевельнув послушными крыльями, не отвалил в сторону и не исчез из поля зрения. Сухая тропинка казалась теплой. Она словно бы испытывала удовольствие от легких шагов Имре. Наконец-то он посетил дальних родственников, вроде бы отдал давний долг, и теперь, довольный, возвращался в город.

В густых кустах возились, попискивали малые птахи, стрекотали цикады. Было отчего-то так радостно и здорово на душе, что хотелось петь. Это редко случалось с Имре по причине элементарного отсутствия слуха.

Какая-то корявая палка подвернулась, он схватил ее и, сделав два-три ловких выпада, как если бы она оказалась мечом, зашвырнул куда-то в глубину кустов. Еще и оглянулся: не увидел ли кто.

— Да пустите же меня! Вы ломаете мне пальцы! — донесся плачущий девичий голос.

Имре остановился. Хорошее настроение словно ледяным ветром сдуло. Глянул в сторону голоса. За поворотом, у кустов боярышника, рыжий рослый малый с ехидной улыбкой пытался удержать белокурую девицу. Та уже панически рвалась от него. Завидев Имре, она закричала еще громче в расчете на помощь.

Имре не раз приходилось вмешиваться в подобные конфликты. Уже и зарок давал не совать нос, куда не просят. Не сдерживался. А подобные сцены будто кто нарочно подсовывал.

Однажды из гостей возвращался. Простился с приятелями; в переулке возле дома — какая-то борьба. Тьма вокруг, ничего не видно. По бормотанию понял: цыгане, женщина со своим мужем. Кто кого куда тащит — не разберешь. Имре хотел мимо пройти, как, видел, многие делают. Вдруг крик услышал: «Нож убери, убери нож!..»

Ну, совсем плохи дела, если парень — с ножом на жену. Сейчас полоснет, а протрезвеет — локти кусать будет.

Решил нож отобрать, а там — кувыркайтесь, как хотите.

Ну, и полез! Схватился с малым: «Отдай нож, чудак! И проваливай».

А у того и вправду нож в кулаке, вовсю размахивает. Имре схватился с ним и женщину просит:

— Помогите нож отнять!..

А та то «Караул!» кричала, а вдруг против Имре повернула. Тьфу ты, дьявол!

Тут прохожий, видный такой. Имре оторвался от пьяного — к этому прохожему:

— Нож у пьяного. Женщину грозится порезать. Давайте отнимем…

Потом-то Имре понял свое дурацкое положение и как он в это положение попал, но что толку? Прохожий, конечно, прошмыгнул, как крыса. Во тьме исчез. А Имре, появись полицейские, попал бы в историю. Пришлось самому спасаться от веселой парочки.

С тех пор — все, решил! Ни в какую историю меня на аркане не затащишь. И вот — на тебе! Такой день, такое настроение…

— Слушай, брат, оставь ее в покое, — стараясь, по возможности, не затрагивать самолюбие парня, остановился Имре. А у самого внутри что-то защемило неприятно: опять ввязался, словно ботинком в лужу попал.

— Малый, зажмурься покрепче и проходи. Тебя мамочка дома ждет.

Ну, это он напрасно, конечно. Хоть и покрупнее Имре и даже, может, постарше. Но Имре же тебя никак не хотел обидеть. Это ты сам с девчонкой связался и думаешь, тебе все можно, пока вокруг ни души.

— Сожалею, ваше благородие, но вам придется прервать свое варварское занятие, — еще полушутя заметил Имре, надеясь, что у парня хватит юмора оценить ситуацию и закончить дело миром. «Тем более, — догадался Имре, — не убивать же он собирается эту востроносенькую бабочку, которая неизвестно как залетела сюда. Одна бы, пожалуй, ни за что здесь не оказалась».

— Чего, чего?.. Повтори, что ты сказал…

Рыжий мгновенно отцепился от своей жертвы и переключился на Имре. Это уж совсем ни к чему…

Несостоявшаяся жертва меж тем вспорхнула напуганной птичкой и, не обременяя себя желаньем оставаться свидетельницей назревавшего скандала, побежала по тропинке к высившимся домам пригорода. Только задком завихляла.

— Ну, все. Конфликт исчерпан, — усмехнулся Имре.

— Ни хре-ена! — процедил рыжий. — Теперь ты не уйдешь отсюда. Понял?

Имре пожалел, что зашвырнул палку. «А если еще нож у него, дело совсем худо».

— Послушай! Шел бы ты, парень… — перестал иронизировать Имре.

Но тот вцепился в новую курточку Имре: отдирать будешь, куртку порвешь. Досадно было вернуться домой в изодранной. А дело шло к тому. Рыжий напрягся со злорадной улыбочкой.

— Брат, иди домой, — умиротворяюще произнес Имре. — Сам видишь, что неправ.

— Что-о?

— Ничего…

Для рыжего слова Имре, как керосин в костер. Принял его за мешок с картошкой.

— Иди домой, малый! Вижу, что сильный, — рассердился Имре.

— Ничего ты еще не видишь…

— Вижу, вижу, отцепись же!

Но тот будто не слышал. Глазищи вытаращил и вправду задушить готов.

— Ах, так!?

Имре перехватил его руку и сделал ложный выпад.

— Ой! — вскрикнул парень, — пусти!

— Ну, что? На колени поставить? Иди к чертям! — оттолкнул Имре, отряхиваясь и поправляя ворот куртки.

— Ты мне чуть руку не сломал. Ты что? — конфузливо заныл малый.

И злорадная улыбочка сразу куда-то исчезла, и голос вроде нормальным сделался. Человек — человеком. Будто воздух спустился из резинового шарика.

— Ну, все? — на всякий случай спросил Имре.

— Конечно, если ты всякие там приемы знаешь.

— А если бы не знал?

— Ну, если бы не знал… — не нашелся, что ответить рыжий. — Мало ли, кто не в свои сани лезет? Может, ты сам с ней хотел познакомиться.

— Это с какого же бодуна? Иду, никого не трогаю, как говорится. И вдруг — крик. Гляжу, ты ей руки выкручиваешь. Ты бы что на моем месте сделал? Вот скажи? Сделал бы вид, что не заметил?

— Да что я мог с ней сделать? — рыжий был в замешательстве. — Что мог сделать, ты ж не знаешь, как я к ней отношусь. Я, может, сам за нее… Эх!..

— Ладно, давай познакомимся, — протянул руку Имре, радуясь, что дело миром закончилось.

— Габор, — выдавил рыжий. — Я ей все сразу сказал, а она, подумаешь, — будущая балерина… С простым работягой ей неудобно. Сразу начала говорить, что ей некогда со мной встречаться. А что, если у меня на руках больная мать да трое сестер. Разве я виноват, что отец — не управляющий банком, а простой аптекарь, и то не живет с нами. Я же честно признался, что не богач какой-нибудь. Вот у меня приятель говорит: чего ты им всем свою биографию выкладываешь? Они от твоей биографии — как воробьи от кошки. Ты, говорит, с меня пример бери. Я, как начну им про себя расписывать, что и в кино начинаю сниматься, и папаша коммерсант, и мама знаменитая актриса, девицы только рты раскрывают. Они — как мошкара вокруг него. Когда-то правду узнают…

— Что, тоже — простой рабочий?

— Конечно! — как-то торжественно воскликнул Габор. — Такой же, как я, простой плиточник. Так же в богатых домах по полу на коленях елозит. Что ж этого стесняться? Я ж не ворую. Это кто ворует, пусть стыдятся…

Они уже шли рядом по той самой тропинке к городу и разговаривали, будто сто лет знали друг друга. Имре помнил еще вытаращенные глаза Габора и готовность растоптать его. И Бог знает, что могло случиться, если бы Имре оказался слабее. Чем больше Габор рассказывал о себе, тем понятнее становился Имре его характер. В общем-то, он был простодушным, простым парнем.

Имре стало жаль Габора, как подобранного котенка. Конечно, всех не пережалеешь. Тем более что какой-нибудь час назад этот котенок пытался вцепиться в тебя и разорвать на части. И девчонка эта еще не смогла разглядеть в нем хорошего человека. Впрочем, кто знает, что нужно этим девчонкам.

Они пересекли железнодорожное полотно, пошли вдоль шоссе. Все так же безмятежно светило солнце, клонясь к западу. Лишь в той стороне, где виделся город, откуда-то собрались легкие неподвижные облака.

— Ну, пока, — дружески протянул руку Имре, — может, еще увидимся. На одной земле живем.

* * *
Увидеться действительно довелось, и очень скоро…

Имре выбрал уютное местечко для купанья. С трех сторон зеленые занавеси кустарника, в котором возится, посвистывает, шебуршит птичья мелкота. Нетоптаная курчавая травка с белыми и желтыми брызгами коротких цветочков. Пчелы и шмели то и дело прикладываются к ним, деловито перелетая с одного места на другое. А по уклону пологого берега до самой воды светится мелкий песок с перламутровой россыпью ракушек.

Солнце играло в реке, лаская разнежившееся течение. Но еще необыкновеннее казалась простиравшаяся даль, подернутая акварелью тумана, сквозь который, однако, просвечивался поясок леса.

Пахло влагой, водорослями и соснами. Окунувшись в прохладной воде, Имре долго сидел на берегу, вглядываясь в даль, и не мог оторваться. Какие-то ленивые разнеженные мысли перетекали из одного в другое. Слегка пообсохнув и почувствовав тепло солнца, Имре достал из сумки наполовину прочитанную книгу. Не читалось. Он лег на живот, подставив солнцу уже коричневую спину, и уткнулся лицом в траву, ощущая ее дурманный аромат, растворяясь в солнце и прелести лета.

Не сразу почувствовал, как чья-то тень легла на него, заслонив солнце. Повернул голову. Двое парней, снисходительно усмехаясь, встали над ним:

— А мы думаем, кто это расположился на нашем месте…

— Размещайтесь, ребята, — миролюбиво пригласил Имре, — тут на целый полк места хватит.

— А нам чужих не надо, — лениво сказал низкорослый.

Был он в темной майке, пестрых шароварах и в ботинках на босу ногу. При каждом слове косился на приятеля, ожидая одобрения. Приятель на голову выше его, одет поприличнее, но в глазах — самодовольство. Видать, по кружке пива где-то врезали, прежде чем появиться на речке. Хотелось прицепиться к кому-нибудь.

— Ну, чего? Мы не ясно толкуем? Перебирайся сюда, — кому-то крикнул он в сторону, за кусты, — надо очистить площадь…

— А чем тут плохо? — послышался голос. — Все равно сейчас пойдем на полянку, в мяч поиграем.

Голос показался знакомым.

— Это не Габор там? — с интересом спросил Имре.

— Габор. А ты его знаешь? — настороженно отозвался высокий. — Эй, Габор, тут твои знакомые.

— О, кого я вижу! — воскликнул Габор, показываясь из-за кустов в одних плавках. — Да это же дружбан мой, парни! Знакомьтесь…

Ребята стали смущенно протягивать Имре руки для пожатия. Неловко им было от явной агрессивности.

— Уже искупался? — спросил Габор. — А я, не поверишь, хотел тебя искать по городу. Мы ж не договорились в прошлый раз встретиться. Да, хотел искать, извини.

— Что случилось?

— Да ничего не случилось. Хотел я тебя попросить… — он покосился на своих ребят: — Идите, ребята, купайтесь, нам поговорить надо…

Те, как по команде, скинули с себя нехитрую одежду и, явно довольные, с гиканьем ринулись в ослепительно сверкавшую воду.

— Мне при них неудобно. Тем более, что не друзья, просто знакомые парни, — отгораживался Габор. — А дело деликатное. Ты мне поможешь? — присел он на траву рядом.

Габор тянул, мялся, не знал, с чего начать.

— Деньги нужны? — решил опередить Имре.

— Нет, нет! Что ты! Я сам тебе денег могу дать.

Заинтригованный, Имре отложил книгу, посмотрел внимательно на Габора.

— Ты помнишь ту девчонку, из-за которой мы с тобой чуть не сцепились?..

— Ну, это ты с ней, а я-то что?

— Ладно! Я думал, убежала и убежала, к другой подклеюсь. Добра-то! На каждом углу. Понимаешь, не получается.

— Разучился? — засмеялся Имре.

— Нет, ты не понял. С тремя успел познакомиться, да все не то. Чувствую, и эти девчонки хорошие, но та из ума не идет, как кость в горле.

Габору хотелось выложить все, что накипело, чем намучился. Наконец-то нашел человека, который, чувствовалось, понимает его.

— И что же ты от меня хочешь? — охладил его Имре. — Ты же меня убить собирался, а теперь передо мной исповедуешься. Чем я тебе могу помочь?

Габор замолчал в замешательстве. Он смотрел на Имре круглыми глазами: действительно, какого черта ему привиделось, что этот малознакомый парень вернет ему легкокрылую стрекозу, за которую сам вступался. И все-таки интуиция подсказывала Габору: больше никто не сможет сделать этого, кроме Имре.

— Ты знаешь, она из балетного. Кто я и кто она. А ты вон книжки читаешь, — высказал первое, что пришло на ум. — Она тоже книжки любит. Как начнет трещать, я слушать не успеваю. Стою перед ней сапог сапогом. Нет, правда…

Овод зло пронесся над ними, сделал круг и мгновенно скрылся.

— Жаркий сегодня день будет. Смотри, смотри! — Имре прервал Габора.

В чистейшем просторе неба, добравшись до верхней точки, кажется, замер учебный самолет. А из него один за другим стали выпадать черные капли, летящие к земле. И вот над самой нижней уже раскрылся ослепительный белый купол, за ним — другой, третий…

Имре, забыв обо всем, смотрел на чудесное представление. Ему не верилось, что под этими куполами — живые люди, может, такие же, как он, или чуть постарше.

— Во дают! — восхищенно покачал он головой, следя, как они там вдали, на зелени луга, один за другим начали приземляться, быстро гася купола парашютов.

И снова праздник превратился в будничный день. А учебный самолет меж тем, резко нырнув, уже где-то за лесом шел на посадку.

— Ух ты, красота! — выдохнул Имре, словно приглашая Габора в свидетели.

Габора же мучили свои проблемы.

— Ну, так как?

— Что «как»?

— Она меня за шпану принимает. А у меня к ней все серьезно. Но как я теперь к ней подойду после того, что случилось?

— Да, Габи, хреновенькие наши дела, — сочувственно изрек Имре.

Во время учебы в гимназии он имел счастье втюриться в одну смешливую девчушку. Записки писал ей, свет белый перед ним померк. А она Имре в упор не видела. Вот, коза! Помнил Имре, как измотала его эта страсть.

После летних каникул куда что делось. Встретил любовь свою, посмотрел на нее, как на пустое место. И из-за этой вот я мучился? До сих пор не знал Имре, что лучше: страдать, изнывать душой, мечтать или ощущать пустоту внутри.

Имре не стал читать Габору проповеди. Хоть в этом Габор не ошибся. Имре искренне захотел помочь парню. Но как? Если она его не любит, чувства не пришьешь, как карман к брюкам. Влюбленному же объяснять бесполезно. Все-то ему кажется, что положение можно исправить. Забор — не забор, яма — не яма, через любую пропасть перепрыгнет и жив останется. Имре рассуждал хладнокровно, словно имел огромный опыт.

Это по какие же ослиные уши надо было влюбиться в ту пучеглазенькую красавицу, если он собирался бегать по городу, чтобы случайно найти Имре, и свято надеялся, что только Имре и поможет склеить треснувшую чашку их отношений? В нормальном состоянии никакому человеку такое не придет на ум. Это уж точно.

— Ну, и что ж ты предлагаешь? — хотел отбояриться от непонятной роли Имре.

Он был уверен, что Габору ничего путного не придет в его рыжую башку. Спугнул птичку, птичка улетела.

Но Имре ошибся. Он забыл или не знал тогда, как изобретательны влюбленные.

— Знаешь, в воскресенье у них в училище отмечается юбилей, — выпалил Габор.

— И что?

— Давай сходим. Она там обязательно будет.

Имре едва не расхохотался:

— Как же ты представляешь наше появление? Она знает, что мы едва не угробили друг друга. На том месте представляет горы трупов и море крови. Уже ждет повестки из полиции как единственная свидетельница. И вдруг — мы, обнявшись, являемся перед ней: «Здравствуй…» Как ее зовут-то? Ильдика?.. «Здравствуй, дорогая Ильди. Битва не состоялась по причине того, что Габи раздумал, и ему пришла мысль вернуть тебя, как единственную…»

— Ну, хватит, хватит! — отмахнулся Габор. — Я, кажется, не просил тебя издеваться. Не хочешь, не надо! Не ходи.

Но Имре уже стало интересно, что может получиться у этого неповоротливого битюга и легкокрылой стрекозы Ильдики.

— Почему же? Я с удовольствием!

— Правда? — загорелись глаза у Габора. — Тогда давай встретимся в воскресенье, за час до начала.

— А у тебя и пригласительные есть?

— Откуда? — огорчился Габор. — Но ты не пугайся. Придумаем что-нибудь.

* * *
«Это было, наверное, самое распрекрасное время», — размышлял сейчас Имре, глядя из окна двигавшегося на фронт состава. В чудовищную неизвестность. Железная дорога вырвалась из леса, заворачивая вправо. Стало видно и головные вагоны, заполненные личным составом, и тяжко чухающий паровоз, дым из трубы которого вместе с искрами пролетал мимо Имре, и куривших в тамбуре таких же, как он, молодых офицеров.

Разговаривать ни с кем не хотелось. Наговорились в первые часы поездки. Сейчас мысленно Имре был на этой обнаженной пустынной равнине с изредка мелькавшими развороченными постройками, полусожженными избами, перепаханными гусеницами танков и колесами орудий дорогами. Видать, нешуточные тут были бои.

Лишь однажды, перед невзрачной станцией, увидел Имре живое существо: девочку лет шести в дырявой кофтенке, в старушечьем платке, в длинной черной юбке; она безучастно смотрела на пыхтевший мимо нее воинский эшелон с военной техникой на открытых платформах, с пузатыми, с потеками горючего на боках цистернами, с воинскими вагонами во главе состава. Подобранной хворостиной девчушка искала что-то в траве.

— Вот, русская партизанка… — показал на нее проходивший за спиной худющий, как щепка, такой же, как Имре, лейтенант и противно хихикнул.

— Партизанка? — поддался на шутку Имре и, спохватясь, отмахнулся: — Да ну тебя. Щавель, небось, ищет или грибы.

— Партизан, партизан… У русских только так: из пеленок — сразу в партизаны… Сам слышал, старики рассказывали.

Тучи, похоже, нависли на всем протяжении пути. Березки то подбегали к железнодорожной насыпи, то отбегали, прячась за разлапистыми соснами, за кустами, которые Имре не успевал рассмотреть.

«Россия… Что же это за страна такая, если тут детей за партизан принимают? Это же довести надо людей до такого состояния».

Он отвернулся от окна, прикрыл глаза, вспоминая родную Венгрию. И тот далекий день, когда они с Габором отправились по торжественному случаю в балетный институт на праздник.

Габор собирался на этот вечер, как, наверное, не собираются на собственный юбилей. Имре не сразу узнал в подтянутом, выбритом, аккуратно причесанном парне, одетом с иголочки, рыжего увальня с насмешливой идиотской улыбочкой. Он и сам не в мятых брюках явился, но Габор, наверное, с утра готовился очаровать свою пассию и вымолить у нее прощенье.

— О, ты даже башмаки почистил! — пошутил Имре. — А я не стал: все равно ноги оттопчут, если мы туда попадем.

Он кивнул в сторону училища, куда веселыми стайками подходили празднично одетые девушки. Их было значительно больше, чем парней, что и вселяло надежду на отсутствие проблемы с проникновением в этот цветник.

Приглашения спрашивали в дверях два рослых парня. Оба в смокингах, у того и у другого галстук-бабочка подчеркивал особую торжественность обстановки. Габор даже нерешительно притормозил, прежде чем попытаться проникнуть внутрь, заробел и пропустил Имре, шепнув: «Давай, я за тобой…»

— Хорошо! — не поворачивая головы, ровным голосом ответил Имре и, напустив на себя независимый вид, хотел прошествовать мимо парней…

— Ваши билеты! — ревниво заслонили вход стражи цветника.

Чужих девчат они бы пустили и без приглашения. Но что касается незнакомых парней…

— Ах, да!.. — Имре, изображая отягощенного серьезными мыслями чиновника, сунул руку во внутренний карман пиджака, порылся в одном кармане, в другом, выразив на лице удивление, повернулся к Габору:

— Ты в какой пиджак их мне положил?

— В синий… — виновато откликнулся тот.

— А надо было? — он свысока укоризненно посмотрел на Габора.

— Простите, но мы не сможем пропустить вас на такое важное мероприятие, — непробиваемым щитом сдвинулись парни.

Имре, дипломатично поджав губы, хотел потребовать кого-нибудь из руководящего состава училища: «Играть, так играть до конца». Но играть не пришлось: из дверей сразу несколько девушек врезались в разговор, защебетали, заахали, оттесняя контролеров:

— Ой, мальчики, а мы вас ждем…

— Это наши, это наши!

— Мы им посылали приглашение. Проходите, проходите!

Сделалось шумно, будто куча воробьев на котов налетела. Парни растерялись, развели руками. А девицы уже исподтишка подталкивали Имре с Габором, чтобы проходили быстрее, пока те не пришли в себя.

— Девочки, милые! Вот спасибо. Иначе б нам никак не пробиться.

Девушки сразу посерьезнели, превращаясь в великосветских дам:

— Вы к кому? Думаете, мы вас за красивые глазки пустили?

Имре стало интересно: настоящие мастерицы сцены. Особенно чернявенькая, с глазами-сливами, с офигенной прической, над которой она провела, наверное, последние сутки.

— И у вас тоже нет молодого человека? — с веселой развязностью спросил Имре.

— Мм… — не разжимая рта, с неменьшей иронией замотала головой девушка и так непосредственно улыбнулась, что Имре забыл о цели своего появления здесь.

— Не отвлекайся, — напомнил Габор. — Девушки, а вы Ильдико, случайно, не знаете?

— Это беленькая такая? С выпученными глазами? — сорвалось у одной из девушек.

Соперниц они не жаловали. Хотя тут же спохватилась:

— Ну, не выпученные, а как бы несколько выделяются.

Получилось еще нелепее.

Но Габору не до тонкостей. Стал расспрашивать, в какой части зала она может находиться, и, получив ответ, сразу потащил Имре, не дав договорить с чернявенькой.

Имре не без улыбки вспоминал сейчас, как они отыскали Ильдико перед самым началом торжественного собрания. И та, разглядев их вдвоем, удивленно всплеснула ручками и, словно в изнеможении, упала в кресло. Причем, это вышло так непреднамеренно, что она сама испугалась далеко не торжественного жеста, который никак не соответствовал данной минуте: заиграли гимн. Зал встал и замер в предвкушении начала церемонии.

Имре и Габор успели приткнуться на крайних креслах самого отдаленного ряда. Габор в душе ликовал: прощен!

— Ну, доволен? — шепотом спросил Имре. — Теперь только не таскай ее в кусты. У нее нервы слабые.

После перечисления заслуг и достижений коллектива, более или менее внятных выступлений объявили перерыв, во время которого оркестр заиграл танцевальные мелодии. Народ ожил. Больше половины собравшихся бросились кружиться в вальсе. Тотчас просторное помещение превратилось в ромашковое поле в ветреную погоду. Девчонок оказалось больше, что не смущало их. Зато Имре, попытавшийся отыскать чернявенькую в подвижной шумной толпе, так и не сумел это сделать. После танго объявили дамский вальс. К Имре подскочила бойкая грудастая девица и увлекла его в середину танцующих. Она как-то по-хозяйски притянула его к себе и, не давая опомниться, стала завораживающим голосом рассказывать о традициях их учебного заведения. Имре было неинтересно, он смотрел по сторонам все с тою же целью: отыскать черноглазку.

— Чего вы крутитесь? — бесцеремонно встряхнула его напарница и недовольно наморщила узкий лобик.

Имре оторвал ее от пола и приподнял над танцующими:

— А так лучше?

— О! Опустите меня скорее! Какой вы сильный!..

Она как бы случайно на мгновенье оперлась грудью ему на лицо. Сквозь материю он ощутил возбужденно торчащий сосок. И мгновенно отреагировал его член. «Только этого недоставало!..» Хорошо, что оркестр замолчал. Сказав «спасибо», Имре поспешил скрыться в уставшей и довольной толпе.

Шебутное настроение на него нашло. Мельком увидел он счастливые глаза Габора и не менее счастливые — Ильдико. Даже подходить к ним не стал, чтобы не помешать. Им и вдвоем хорошо. Правду говорят: «Милые бранятся — только тешатся». Таким образом, сам собой образовался свободный отрезок времени: что хочешь, то и делай.

«Мне надо эту смешную девчонку найти, поболтаем от нечего делать». Но и она как в воду канула. Одну со спины за нее принял, тронул за локоток — не та оказалась, пришлось извиняться. Тут танцы закончились, концерт объявили. Имре слушал, слушал; сумасшедшая мысль пришла в голову, пошел за кулисы.

— Кто ведущий концерта?

Смугленькая девушка подошла, сделала внимательное личико.

— Слушаю вас. Что вы хотите, молодой человек?

— Могу выступить со стихами Йожефа Аттилы на вашем празднике. Отлично получится.

— А вы кто?

— Вы меня не знаете? — притворно возмутился Имре, ввергая девушку в краску. — Ладно, на первых порах прощаю. Я мастер художественного слова… Себя афишировать не стану. Все сделаю сам. Вы только объявите: «Мой подарок», Йожеф Аттила. Идет?

А куда ей было деваться, если в концерте только песенки да хореография. Художественное чтение оказалось в самую точку.

— «Мой подарок» — это про любовь?

— Разумеется! — Имре добродушно развел руками. Он хорошо знал наизусть из Йожефа Аттилы одно это стихотворение. Выучить другие просто не приходило в голову. А это когда-то поразило его своей оригинальностью. Да нет, никакой не оригинальностью, а отчаяньем покинутого человека. Вот чем.

Сотни глаз устремились на него, когда он вышел на середину сцены. Верхний свет приглушили, поэтому виделись только первые ряды. Честно говоря, Имре вызвался читать стихи, чтобы обратить на себя внимание этой чернявенькой. Хотел высмотреть ее со сцены, а тут, оказывается, полутемный зал. Ну и ладно.

— Принес я сердце. Делай с ним, что хочешь, — прочитал он первую строчку.

Зал насторожился заинтересованно. И чтец незнакомый, и стихи не всем известные. Пухленькая, конечно, рисковала здорово. Но, видно, Имре чем-то сумел подкупить ее, взять за душу. И она не ошиблась. Уже вторая строчка заинтриговала зал:

— Ведь ты не дорожишь им — знаю сам.

Имре сделал паузу, обвел темноту взглядом:

— Ему не больно. Больно лишь рукам,

Уставшим ждать и звать тебя средь ночи.

Мысленно он произносил это чернявенькой. «Она слушает сейчас меня и видит меня, но где именно она в этом цветнике?»

— Возьми его, — прочитал он с досадой и, спохватившись, приглушил голос. — Заставь забавой стать.

Стать мячиком, и губкой, и защитой.
Оно точь-в-точь тебе по ножке сшито
И блещет, туфлям лаковым под стать.
Бери, носи. Оно из доброй кожи.
Но об одном тебя прошу я все же:
Когда придет однажды день такой,
И треснет лак, когда никто на свете
Не сможет починить ботинки эти, —
Не шлепай в них по грязи городской.
Последние строчки он прочитал так, будто адресовал их всем женщинам мира, всем любимым, которые отвергли до смерти влюбленных в них мужчин.

Мгновенье тишины. Первое осмысление и — шквал аплодисментов.

Имре поскорее убрался со сцены, поняв, что не добился поставленной цели. Теперь еще сложнее будет найти ее, неловко рыскать по залу. После концерта уже начнут расходиться, и девчонка утечет с толпой. Авантюра не прошла.

Но у выхода она сама искала его глазами. Увидела, обрадованно кинулась, схватила за руку:

— Отпад!.. Это ты мне посвятил?

— Как ты догадалась?

— А мне подружка сказала: «Смотри, он на тебя смотрит».

— Ох, и внимательная у тебя подружка! — восхитился Имре, поразившись лукавству темноглазой. — Тебя звать-то как?

* * *
Так он познакомился с Мартой. Так и продолжали разговаривать друг с другом бесцеремонно, словно тысячу лет знали друг друга.

— Ну, куда пойдем? — взял он ее под руку.

Марта пожала плечами, как и в тот раз у входа, ни слова не сказав, только улыбнулась загадочно. Ну и улыбочка у нее! Всю жизнь только бы и улыбалась. Больше ничего бы и не делала. Она вообще-то довольно немногословна. С ней хорошо было идти и молчать. Покосишься в ее сторону — улыбается загадочно, как Джоконда. То ли она знала о волшебстве своей улыбки и специально ее в ход пускала, то ли это у них у всех так. С такими лучше не связываться: очарует, околдует, как в невидимую трясину утянет. Не случайно таких женщин зовут колдуньями.

Ни о чем таком в тот вечер Имре не думал. Она двумя руками обхватила его левую руку, прижалась, повисла почти:

— Еще стихи почитай!

Ему это не внапряг, как говорится. Пусть знает как он любит своих венгерских поэтов.

— А я ведь не собирался ни с кем знакомиться, — смеялся Имре, — просто развлекался, просто душа свободной была…

— А теперь как твоя душа? — спросила она значительно позже.

— Душа, как душа, — уклонился он от ответа, любуясь ее загадочной улыбкой.

— Ладно, бери свою душу и давай рванем куда-нибудь на природу, — предложила Марта.

Тут неизвестно откуда Габор объявился:

— Ребята, можно я с вами?

Марта с изумлением вытаращилась на него.

— А где же твоя Ильдика? — спросил Имре, не меньше изумляясь на Габора.

Тот беспомощно развел руками, будто ребенок, у которого улетел воздушный шарик.

— Она говорит: расскажи что-нибудь. А что я ей расскажу? Ну, говорит, если ты все молчишь, я и одна могу помолчать.

— И правильно! — поддержала Марта подругу. — Я бы на ее месте тоже ушла. Ты что, ребенок?

— Что же я ей буду, о своей работе рассказывать? Мне работа и так ночами снится: раствор, мастерок, плитки, чужие квартиры… Я с напарником работаю. Такой круглый мужик, усы, как у моржа. Все дочке на свадьбу набирает, одним молоком питается: деньги экономит. Золотая мечта — дочку замуж отдать. Сядет в перерыв, ноги раскорячит, глаза мечтательно заведет к потолку: «Знаешь, какую я ей свадьбу отгрохаю? Весь Будапешт танцевать будет».

А я думаю, пока на весь Будапешт наберет, дочь состарится, а сам так экономить привыкнет, что и о свадьбе забудет. Знаете, наверное, как к бедности привыкают… Только начни копейки считать…

— А говоришь, рассказывать не умеешь? — заметила Марта и улыбнулась своей загадочной улыбкой, которая так подкупила Имре.

— Дак это я с вами…

— А с ней что ж? Она не такая? — рассмеялся Имре. — Нет, Габор, не ценишь ты нас, поэтому растрепался.

Габор снова в растерянности пожал плечами. Огорчению его, чувствуется, не было предела. Сколько он голову ломал, как бы помириться с Ильдикой, какие надежды возлагал на юбилейный вечер, и вот — на тебе! Все прахом. Что за девчонка, эта Ильдика? Теперь, как за соломинку, уцепился Габор за Имре с Мартой. Но чем можно помочь?

— Ты знаешь, где она живет? — на всякий случай спросил Имре.

— Конечно, знаю! — воскликнул Габор, и глаза у него вспыхнули надеждой.

— Мы сейчас пойдем к ней под окно и втроем затянем романс, пока она не выйдет к нам и не помирится с тобой окончательно, — сказал Имре, — а ты кончай молчать, рассказывай ей о чем угодно: о работе, о своем толстом напарнике, о доме, о столбе телеграфном, о чем угодно… Ты же трепач, Габор. Ты заговоришь любую порядочную девушку. Ты разве забыл, что они только ушами и любят?

Габор шел и внимал советам с покорным видом. Зато Марта, похоже, обиделась.

— Бывают же счастливые люди!..

— Ты о ком, Марта?

— О ком? Об Ильдике.

— Чем же она счастливая?

— Такого парня встретить, — она посмотрела на Габора. — И в такие крепкие кулачки сразу его зажать, — она покачала головой. — Ну, куда он теперь от нее скроется? Нет, я так не смогу.

Она с сожалением вздохнула, ничуть не стесняясь своего признания и подстраиваясь под мужскую откровенность.

— Ну, что, ребята, пойдемте! — нетерпеливо потянул Габор.

— Куда?

— Куда! Куда? Вы же сами сказали…

— К Ильдико под окно романсы петь? — расхохоталась Марта. — Да он же пошутил, Габор. Посмотри на него. Он только стихи может читать, а петь… Ты умеешь петь, Имре?

— Умею. Только я ни одного романса не знаю. Одни частушки, и то неприличные.

— И я неприличные. Во! — восхищенно поддержала Марта.

«Все-таки она порядочная оторва!» — почему-то подумал Имре с радостью. И вся она показалась какой-то обаятельно порочной: и фигурой, и улыбкой, и даже тем, как она сверкала глазами…

«Нет, что сказали бы мои милые родители, увидев меня в этой компании? Это я сам, наверное, очень правильный, как отчеканенная монета», — подумал о себе Имре. Ему захотелось совершить какую-нибудь глупость. Уж очень кружил голову волшебный вечер с гуляющим по проспекту неспешным народом, с отражающимися в витринах фонарями, с тихими, наполненными покоем лета, деревьями вдоль тротуара, с шелестом проезжающих автомобилей.

«Какие мы все-таки счастливые!» — с восторгом подумал он, улыбаясь проходящей мимо и покосившейся в его сторону пожилой даме. Та от растерянности подумала, что знакома с Имре, и запоздало раскланялась с ним.

— Ни-че-го себе, какие у него знакомые! — заметила Марта. — Тебя вся страна знает.

— Да, я такой, — скромно отозвался Имре.

Так они шли, трое, неизвестно куда, мимо работающих магазинов, открытых кафе. Было ощущение, что они находятся в самом центре жизни. И, казалось, всегда так будет доноситься тихая музыка из распахнутых окон.

Они забрели в одно из шумных кафе, спросили по чашке кофе. Как школьники, сидели и пили крошечными глотками из расписанных яркими цветами фарфоровых чашек, вызывая недоуменные взгляды окружающих. Официант, обслуживающий их, не подавал вида, но, когда Имре дал ему на чай, как после хорошей выпивки, оживился, раскланялся, стал человек человеком. Только Габор на улице совсем раскис, опять замолчал и тащился, как мокрый мешок с песком, поняв, что Имре с Мартой ничем не смогут помочь и никуда не пойдут с ним.

— Ладно, ребята, мне туда, — кивнул он в сторону на перекрестке. И до того он одиноким показался, что Имре обидно за него стало.

— А не поехать ли нам на рыбалку вчетвером? Марта, ты согласна?

— Хоть сейчас! У меня отец был рыбак. Когда я была маленькой, брал с собой. Я до сих пор помню эти ощущения. Меня трясло всю, когда рыбу вытаскивали…

— Хорошо. А ты, Габор, что думаешь?

— Да что я думаю? Если Ильдика поедет, я — хоть на край света…

— Тогда вот что: иди к ней сейчас и выскажи эту идею. Понял? Берем две палатки, удочки и — на озеро, с ночевкой. Пока лето, пока тепло. Договариваемся на следующие выходные.

— Имре, ну ты башка! — с восхищеньем произнес Габор. В него снова будто воздух накачали, а казался тряпка тряпкой. Марта тоже зажегшимися глазами смотрела на Имре.

— Быть тебе командиром! — сказала она, глядя на него с восхищеньем.

* * *
…Что у него осталось от той поездки? Прежде всего, воспоминание о козе. Когда они вчетвером выгрузились на полустанке и ожидали, пока поезд двинется дальше, увидели козу. Вылупленные глаза, мохнатые ноги, сама костлявая, как сушеная рыба. И злая. Она уставилась на Ильдико глупыми глазами, словно решала, что с ней сделать: сбить с ног и растоптать или выцыганить какую-нибудь подачку. Ильдика на нее тоже уставилась, не скрывая своего восхищенья: не каждый день встречается чудо.

— Ой, коза! — пропела Ильдика. — Глядите, ко-за!..

— Да, не корова, — с сожаленьем произнесла Марта. — Корова лучше.

— Чем же это? — заревновала подруга Габора.

— Молока больше, — авторитетно заметила Марта.

— Кстати, это козел. Ильди, будь осторожна, он боднуть может, — Габор загородил собой Ильдико. — Кыш отсюда! Что голову угнул?

Всем стало весело, особенно, когда из железнодорожного помещения выкатилась озабоченная женщина:

— Миленькая, поди сюда! Ни одного пассажира не пропустит…

«Миленькая» только башкой тряхнула сердито: не мешай, мол.

— Габи, как же ты козу от козла не отличил? — укоряюще глянула Марта.

— А кто ее знает? Я вижу — рога… — засмущался Габор, впрягаясь в огромный рюкзак.

Когда они отошли от станции километра два, Имре почувствовал, что взял на себя больше возможного. Не рассчитал, в отличие от Габора. Тот, наоборот, с каждым шагом становился бодрее и о неразговорчивости своей забыл: развлекал шедших налегке девчат рассказом, как в детстве ловил раков. Делали круг из проволоки, обтягивали его сеткой, привязывали головы от всяких рыбешек и с мостков опускали на речное дно. Минут через пятнадцать доставали. Мешок шевелился от раков.

Девчонки притворно взвизгивали.

Имре было даже не до улыбки: и горб, и обе руки его были заняты, на лбу появилась испарина. Солнце казалось еще горячим, хотя оно на сегодня уже умерило свой пыл и миролюбиво клонилось к западу.

— Девочки, мальчики, привал! — наконец не выдержал Имре.

Предложение приняли с радостью. Имре свалил с себя груз, и настроение его мгновенно взлетело, как выпущенная на волю птица.

— Боже мой, как хорошо жить!

Перед ними лежал луг, заросший густым клевером, викой и пыреем. Так и хотелось броситься на пахучую траву, как на перину, зарыться в ней и лежать, чувствуя себя растворенным в голубом и зеленом.

Марта попыталась подхватить рюкзак Имре и округлила глаза. Лямки были мокрыми от пота.

— И ты все это тащил? Дальше половину мне отдашь!

Имре не стал спорить. Тем более что до озера оставалось метров пятьсот.

— Вы посмотрите, какая красотища!

Вдоль луга тянулось картофельное поле. Грядки, словно вычесанные гребешком, плавной волной уходили до самого ручья, спрятавшегося в густых кустах.

— Вон там будет деревянный мост через ручей, — показал рукой Имре, — и справа, в окружении сосен, то самое озеро, где мы можем разбить палатки.

— А мы что будем ловить — рыбу или раков? — поинтересовалась Ильдика, тем обнаружив полнейшее равнодушие к рыбалке.

— Зачем же мы остановились? — недоумевал Габор.

Он так и не снял с себя рюкзак, стоял на затравеневшей дороге, как конь в повозке, готовый поскорее добраться до места. Только не бил копытом.

Имре понял, что бесполезно призывать послушать тишину, пронизанную солнцем, гуденьем шмелей, стрекотом кузнечиков, звоном птиц. Все уже жили предчувствием пирушки, рыбалки, устройством на ночь. Габор светился счастьем от близости своей подруги.

Ох, как не хотелось опять надевать рюкзак! Он и так слишком оттянул плечи. Но общество право: сперва надо дотащиться до озера, а там уж и красотами любоваться. Тем более что-то неуловимое произошло с погодой: с запада заползала туча. Подсвеченная солнцем, она, казалось, возникла с единственной целью: украсить своим величием простор с туманными очертаниями дальних гор.

— Ой, девчонки, кажется, будет гроза!

— Где? Да, правда, — вдруг заверещали дамы. — Пойдемте скорее, может, успеем поставить палатки.

Туча не стояла на месте, а упорно, подобно груде угнувшегося овечьего стада, слепо волоклась по небу. Багрово-сизая волокнистая проседь рваными клоками вырывалась, вымахивала из нее в младенческую голубизну. Дыбясь и закручиваясь на ходу, взмывала вверх и, словно дорвавшись до чего-то единственно желаемого, бессильно повисала в воздухе, ослепленная солнцем, и начинала опять тускнеть, растворяться. Однако новый вихрь, более мощный, вырвавшийся наружу, неистово и безоглядно подминал под себя жалкие остатки прежней волны и вскоре сам повторял ее участь.

Марта, панически поглядывая на небосвод, заторопилась впереди всех, как будто в конце пути их ждала готовая крыша.

— Марта, не торопись! Грозы не будет.

— Как же не будет, если вот она! — показывала на тучу Ильдика. — Скажи, Габор, что ты замолчал? Ой, зачем я согласилась поехать с вами?

— Ребята, не будет никакой грозы. Мимо пройдет, — уже всерьез стал успокаивать Имре.

— С чего ты взял? Или ты волшебник?..

— Вон, крошечный желтый одуванчик знает больше нас с вами. Видите, не закрылся… А птицы? А всякая мелкота летающая? Они и не думали прятаться. К чему бы это? — пытался убедить Имре.

Все так расшумелись, что не заметили, как с ними поравнялась подвода. Загорелый местный парень, свесив ноги с телеги, лениво держал вожжи:

— Нно-о, милая!..

Столько безмятежности было в его позе, что, казалось, никакая стихия не сдвинет с места.

— Друг, вот скажи, скажи, дождь будет? — показывая на тучу, кинулся к нему Габор.

— Откуда ему взяться? — видимо, подыгрывая Имре, шевельнулся парень.

— Да вот же, вот, гляди, какая наползает. Вон, даже погромыхивает…

— Эта, что ль? — будто только что увидел местный житель и безнадежно махнул рукой. — Не-а… Эту мимо пронесет. А надо бы… дождя-то, — явно подражая старикам, произнес парень и даже за ухом почесал.

— Нно-о, милая!..

И правда. Через полчаса небо совершенно очистилось и солнце смущенно сияло, словно извиняясь за напрасную тревогу.

* * *
А еще Имре запомнился от той поездки момент, когда они, разбив палатки и переодевшись для купанья, кинулись к озеру.

Оно лежало перед ними в зеленом обрамленье, девственно-чистое. Ни единой морщинки. Словно никогда во веки веков эту гладь не смел тронуть даже малейший ветерок, и волны ни разу не лизали нежную полоску песчаного берега.

С правой стороны до аккуратно очерченного поворота по колено в воде дремал камыш. В нем изредка что-то чавкало и тихо плескалось.

Большие прозрачные стрекозы дрожали в воздухе и замирали, настороженно рассматривая оглушенных красотой пришельцев.

— Ой!.. — непонятно по поводу чего произнесла Марта, забыв о привычной улыбке.

А Имре чуть сбоку, не отрываясь, смотрел на нее, загорелую, в выцветшем купальнике, притихшую. Она заметила его взгляд и поежилась:

— Интересно, мы не утонем здесь? Тут глубоко? — спросила она.

— На том берегу живет мой знакомый, рыбак, может, позовем его измерить глубину? — зачем-то сказал Имре.

На самом деле ему больше не хотелось никого видеть, кроме Марты.

Но Ильдико идея понравилась. Она даже в ладоши захлопала:

— Давайте найдем его. У него наверняка есть лодка, будем кататься по всему озеру! Страсть люблю кататься на лодке!..

Имре пожалел, что проговорился. Знакомый рыбак у него действительно был, но он жил в селе на дальнем конце озера, у черта на куличках, а знакомство шапочное. Так что Имре не был уверен, что встреча принесет обоюдную радость, хотя рыбак на колени становился, приглашая в гости. А если совсем откровенно, случилось это в хорошем подпитии на грандиозной сельской вечеринке, на которую Имре попал в качестве гостя.

Такие праздники обычно устраиваются в конце лета. Несколько дней народ готовится к ним, сносит на какую-нибудь усадьбу муку, масло, яйца, творог. Из каждого дома приносят по утке или по курице. Зарезают пару свиней, бычка на колбасу. Ставят тесто на пироги в нескольких домах… Короче, азарт приготовления распространяется на всю округу. Радость ожидания нарастает, как тесто на опаре. Вот Имре и оказался на таком празднике по приглашению приятеля. В горной деревушке, среди гор, зеленых лесов и лугов он забыл о времени, о том, что обещалродителям вернуться на следующий день, а явился… Эх, лучше не вспоминать этот бесшабашный праздник, где появилось столько друзей. И каждый не хотел его отпускать, каждый тянул в свою сторону: новое лицо всегда интересно, а Имре тогда оказался в таком ударе, столько шутил, плясал, трепался, что показался, наверное, знаменитым артистом, случайно забредшим на разрывающий душу звук скрипки. Если честно, Имре и в парне на телеге пытался разглядеть черты одного из тех, кто вместе со всеми веселился на том празднике. Но разве разглядишь, если прошло года два-три… А в веселье и в работе любой человек — что земля и небо.

Пока любовались красотами местности, обсуждали, откуда лучше рыбачить, Габор, никого не предупредив, разбежался и тяжелым снарядом вошел в воду. Он долго не появлялся на поверхности, вселяя волнение в женские сердца. Потом далеко от берега обнаружилась его фыркающая рыжая голова. Восторженно отдуваясь, саженками он стал разбивать стеклянную благодать озера.

— Во водичка! — показал он большой палец и, с вытянутыми вверх руками опустившись на дно, показал глубину. Вода едва скрывала его макушку.

— Ильди! Заходи скорей! Тут такая прелесть…

Ильдика, оказалось, совсем не умела плавать. Подобно заботливой утке, от которой уплыли высиженные ею утята, она суетилась вдоль кромки воды, порываясь оказаться рядом с Габором, входила по колено, готовая броситься вплавь, но вовремя спохватывалась и выскакивала на песок, оставляя в нем следы босых ног.

— Ильди, ну что же ты? — стоя по грудь в воде, ахал Габор. — Тут совсем мелко.

— Да, мелко! — жеманилась она. — Меня с ручками накроет.

— А я на что, Ильдика! — пытался убедить Габор. — Раз, два — и я научу тебя плавать.

Наконец, они подняли возню на мелководье и забыли обо всем на свете.

— Чего он в ней нашел? — с чисто женской непосредственностью заметила Марта, завидуя, что Ильдико оказывается столько внимания.

Ильдика и Имре показалась слишком манерной девицей, но осуждать никого не хотелось. Было состояние, когда хочется обнять каждого человека, когда каждый кажется родным и близким.

— Марта, а ты разве не будешь купаться? — Имре осторожно привлек ее за плечи.

Она не отстранялась. А он почувствовал, каким деревянным сделался его язык, и самая простая, элементарная фраза едва не застряла в глотке. Имре отступил на шаг и, не пробуя воду, бултыхнулся в нее, пугая стрекоз.

Через минуту он, сделав круг, выплыл на мель и, подчинясь распиравшему его чувству, продекламировал:

— Принес я сердце. Делай с ним, что хочешь!..

Получилось так громко, что, словно аплодисменты, испуганно хлопая крыльями, из камыша взвились три утки и со свистом метнулись куда-то в сторону. А ведь сидели, никакого шума не боялись. Допекло.

Марта в восторге захлопала в ладоши:

— Вот кто по-настоящему способен оценить тебя! Читай еще, читай!..

Он пропустил ее шутку мимо ушей, осыпав Марту серебром брызг из-под ладони. Она притворно вскрикнула и, погрузившись в воду по грудь, поплыла, как утка.

А еще Имре помнил, как они рыбачили удочками, как у Ильдико сорвалась какая-то огромная рыба и ушла вместе с крючком и концом лески. Они после целый вечер обсуждали, сколько в рыбине было килограммов.

Наловили на добрую уху. Запалили костер, и, когда он разгорелся и пламя выпрямилось, играя, неожиданно теплая летняя тьма обступила их. Ужинали уже при свете костра и звезд.

…Имре проснулся от жуткого грома и полыхания молнии. Рядом храпел Габор. Палатка будто взлетала, объятая иссиня-белым сияньем, и мгновенно проваливалась во тьму. В наступавшей тишине слышен был ликующий стук ливня по брезенту и оглашенный храп Габора.

— Ой, мальчики! Мы, кажется, промокли! — раздался женский писк у входа в палатку, — Мы к вам!..

Имре дернул за руку Габора, включил фонарик, уступая девушкам место рядом с собой.

— Ох, зачем я поехала? — запричитала Ильдика.

— Откуда такая туча? Ты же говорил, не будет дождя… — накинулась Марта. — Одуванчики, одуванчики не закрываются… И местный мужик — тоже мне, специалист… Я видела, как он зевал. Еще тогда подумала — к дождю. Только никому не сказала.

Совсем рядом, с ослепительной вспышкой, будто взорвалась бомба. Трах-тах-тах! — под жуткий женский визг.

Обе девушки повалились на Имре, видя в нем единственную свою защиту. Какая-то неизъяснимая дрожь пронзила его от близости Марты. Он ощутил сразу ее всю, от головы до кончиков ног, прижал, мокрую, трясущуюся от страха и нежности.

— А мне? — хриплым просящим голосом, будто и не спал, проговорил Габор, прижимая к себе Ильдико.

* * *
…А еще? Что было еще? Было ослепительное утро в мириадах дождевых капель на траве, на листве, на палатках. Было теплое, словно извиняющееся за причиненные ночные неудобства солнце. Было черное мокрое пятно от вчерашнего костра и — снова купанье в чистой и тяжелой, как некий драгоценный слиток, воде. Пар шел от палаток, от травы, от высыхающей одежды.

Почему все проходит?..

Они с неохотой тащились к станции. Страх опоздать на поезд подгонял их, мешал вдоволь посмеяться над собой, какими были во время ночной грозы. Но над всем этим Имре невыносимо сладко сжимало сердце ощущение близости сильного тела продрогшей Марты, ее невозможные губы и тот жар, который заставлял их забыть об ослепительных сполохах и разрывающем треске и грохоте небесных стихий.

Забавными казались сейчас узкие, в размер ширины тележного колеса, светлые лужицы, как смешное напоминание о проутюжившей землю ночной грозе. Юркие паучки-водомерки, как мальчишки на коньках по льду, уже скользили по прозрачной поверхности, как ни в чем не бывало. Птичьим звоном, свистом и щебетом была заполнена округа. Но странно, она не нарушала девственную тишину, простирающуюся до едва заметных горных очертаний у горизонта. Тишина царила такая, что еще издали стал слышен певучий скрип той самой телеги, которая встретилась вчера, а спокойный голос возницы, понукавший лошадь, раздавался будто совсем рядом. Парень сидел в той же позе, что и вчера, свесив ноги в растоптанных башмаках, и левой рукой изредка подергивал вожжи.

— Низко кланяемся! — не без ехидцы встретила его Марта, — как вы говорили, так и вышло.

— И слава Богу, — ничуть не смутясь, для всех вместе отозвался парень. — Хорошо наозоровались? — и пропекшееся солнцем лицо его едва заметно оживилось, вгоняя в краску жеманную Ильдико.

— Ладно, мужик, чапай, куда чапал, — заворчал Габор, подпуская нотки угрозы в свой голос.

— У такого мужика не напьешься молока! — вдруг озорно пропела Марта и, притопнув ногой, помахала вознице ручкой.

На полустанке в ожидании пригородного поезда стояла та же самая коза с вылупленными глазами. И когда поезд подошел и ребята, торопясь, грузились в вагон, коза все-таки выбрала момент, изловчилась и с разбегу поддала под зад вначале охнувшей, потом завизжавшей Ильдико. Габор запоздало кинулся на козу, но она так угрожающе выставила рога, что Габор смутился и счел за благо подняться на площадку. Тем более, что в тот момент, как сигнал к отправлению, раздалось от железнодорожного помещения певучее:

— Миленькая! Ты что ж опять за свое!.. Я тебе покажу!

* * *
Боже, как давно это было! Еще политики на куски рвали Польшу, еще о Второй мировой не помышлял ни один обыватель Венгрии, а пахарь по весне пахал парную от тепла землю и в душе радовался будущему урожаю.

В голове Имре остался тот давний разговор с Мартой. Они забежали от дождя в тихое кафе на краю улицы. Взяли по чашечке черного кофе и, вкушая крошечными глотками, смотрели в окно, как прохожие разбегались от летнего очистительного дождя, как вода пузырилась, с клекотом выбиваясь из водосточных труб, чтобы тут же исчезнуть под решеткой городской канализации. А по тротуару, на виду всей улицы, шла молодая пара и смеялась, держась за руки, смеялась навстречу секущему их дождю. Промокшая насквозь одежда обрисовала их ладные фигуры, вылепила грудь и бедра девушки, сбила ей прическу.

Люди, прячущиеся под козырьком кафе, показывали на них руками и тоже смеялись, завидовали их молодости.

— А мы с тобой спрятались! — с сожалением произнес Имре. — Ты заметила, что мы можем с тобой молчать?

— Но нам же не скучно от этого? — то ли возразила, то ли подтвердила Марта. — Время все меняет. Ничего нет постоянного. Кстати, зачем ты хочешь быть летчиком?

— Зачем ты хочешь стать балериной? — переадресовал он ей вопрос.

— Я не хочу стать балериной, — неожиданно призналась она. — Если хочешь знать, я не выношу этих тощих девиц. Мне кажутся они выводком пищащих цыплят.

— Из которых вырастают затем куры… — не удержался Имре.

— Как хочешь думай. Я не такая. Я знаешь, кем буду?..

Перед окном кафе поскользнулся и едва не грохнулся вылетевший под дождь паренек.

— …Нет, пока я не скажу, кем буду. А ты зачем хочешь стать летчиком? — она хитро посмотрела на него тем слегка насмешливым взглядом, который так ему в ней нравился.

— Ты видела парашютистов в небе?

— Ага!

— Красиво?

— Как на картинке. И ты из-за этого хочешь стать летчиком?

— Ты знаешь, как там себя чувствуешь, — он показал глазами вверх, — когда камнем летишь вниз? И сам себе кажешься камнем, у которого свист в ушах.

— Камнем с ушами, — рассмеялась она, гася пафос.

— Да вот, представь себе, камнем с ушами, который сейчас вонзится в землю. И все, и — точка. Тьма! И вдруг тебя кто-то встряхивает, над тобой раскрывается ослепительное солнце парашюта, а вокруг далеко-далеко…

— Насколько хватает глаз… — подыграла она ему.

— Да. Насколько хватает глаз, видно во все стороны, как живет и светится земля. Вот, когда летишь, ведешь самолет, иное впечатление. Особенно на наших тихоходных: будто на волах поле пашешь.

— Тебе разве приходилось и на волах поле пахать?

— Нет, это я так… А вот с земли смотреть: ты проносишься над крышами огромной птицей, и все замирают… Ты поняла?

— Я боюсь за тебя, — накрыла своей рукой его руку Марта.

— В смысле?..

— Вдруг однажды мне скажут, что ты разбился…

— Плюнь через левое плечо. Видела, сейчас парень пируэт совершил на мокром асфальте перед нашим окном? Он мог так шарахнуться… Так что никто не знает, где его последний полет. А ждать и предполагать — последнее дело.

— Я горжусь тобой, — сказала она просто.

— Я сам горжусь, — перевел он в шутку. — Тем более, что в этом мире больше некем гордиться, кроме как самими собой.

— Нет, правда. Когда я недавно увидела тебя после учебного полета прямо в летной форме, в шлеме, такого подтянутого и мужественного, я поняла, что ты — настоящий летчик.

— Что-то я не помню, чтобы в других кафе на тебя так действовала чашечка черного кофе, — засмеялся Имре. — Теперь мы будем только сюда ходить.

Он понимал, что разговор был результатом каких-то минутных настроений. Отстраненные стеной дождя и толпой прячущихся от него, они остались наедине друг с другом, когда хочется подвести какие-то итоги личной жизни, заглянуть в будущее. Но минута откровения кончилась вместе с дождем. Солнце внезапно залило улицу, крытую булыжником, сверкая во всем, в чем только можно. Прячущиеся от ливня посетители хлынули наружу, и в опустевшем кафе сделалось так неуютно, что Имре с Мартой поспешили убраться на залитую солнцем улицу.

— Теперь пойдем в другое кафе? — спросил он.

— Нет уж! Я и так тебе многое сказала. К тому же торчать под крышей, когда на улице столько солнца… Смотри, туча совсем ушла. Она еще клубится там вон, далеко, будто извиняясь, что больше не может оставаться над городом. Она похожа на коровье вымя, полное молока. Невидимая добрая корова-природа несет ее важно, с ощущением своей огромной значимости. Правда?

— Ты сама придумала или вычитала?

— Сама! — засияла Марта, беря его под руку и едва заметно прижимаясь к нему.

* * *
Известие о нападении Гитлера на Россию всколыхнуло весь мир. Будто ледяным ветром обдало каждого человека. Но от холода можно спрятаться, а от событий никакой стеной не отгородишься. Неминуемой стала разлука в ближайшее время для Имре с Мартой. И хотя каждый из них не хотел говорить об этом, настроение в карман не спрячешь. Да и для встреч времени стало меньше в последние месяцы. Встречались урывками, на час-полтора, шатались по улицам, забегали в кафе. Посидеть, поболтать. Часто предметом разговора становились общие знакомые, Габор с Ильдикой, случайные встречи с ними. Габор стал обходиться без посредничества. Уже сама Ильдика не отпускала его ни на час, даже, кажется, ревновала. А теперь, когда его в любой момент могли забрать в армию, совсем извелась.

Имре как-то рассказал Марте, как он познакомился с Габором. Марта каталась со смеху.

— Он, значит, хотел тебя уничтожить на месте? Чтобы косточек твоих не нашли… — хохотала она. — Может, он сразу заревновал тебя к ней? Нет, представил, что вы с Ильдикой разыграли сцену: договорились встретиться, а Габор сам проводил ее к месту встречи… О Донжуан, ты и вправду мог это подстроить, судя по тому, как ты со мной познакомился…

Имре не видел ничего смешного в ее всевозможных домыслах, но ему почему-то все равно была интересна изобретательность Марты, ее живой ум, находчивость. Это она, оказалось, высмотрела его у входа, когда они с Габором пришли на юбилейный вечер. Поняв, что они оба без пригласительных билетов, подговорила подружек, чтобы они скопом бросились к дежурным с криком: «К нам! К нам!»

— Ты вот летаешь! В небо заберешься, перед тобой земля, как на ладони… А я всегда в городе, в городе, в городе… Скоро забуду, как лес выглядит, как закат, как ветер пахнет лугами и полем, — пожаловалась она однажды.

— Ах, Марта, что же ты молчала? Я бы тебя взял в самолет и выбросил с парашютом над самыми Карпатами. И ты бы полетела над ними белоснежной орлицей. Орлицы бывают белоснежными?.. — рассмеялся он. — А если всерьез, есть такой городок Надьмарош, недалеко от Будапешта. Домишки, как горох, на склоне горы рассыпаны. Точнее — как игрушки, рассыпанные ребятишками. Там, через Дунай, на высокой горе есть потрясающий старинный королевский замок. Он сложен из пяти-, шести- и семигранных камней…

— Да откуда ты все это знаешь?

— Видел!

— А что ты там делал?

— Пу-те-шест-во-вал… Должен же я свою страну знать? Это так же, как свой родной дом: не на одной же кухне сидеть, можно и чердаком поинтересоваться… Какой там закат, с ума сойти можно от этого зрелища. До конца жизни не забудешь…

— А далеко этот замок от Будапешта?

— Нет! Всего каких-то часов десять ходьбы, если ветер будет в спину подталкивать.

— Ах-ха-ха! — заливалась Марта. — Стоп! Ты зачем мне об этом рассказываешь?

— Чтобы съездить туда, посмотреть на замок, побродить. Но, главное, увидеть этот солнечный закат, послушать скрипку и контрабас, посмотреть, как там танцуют и как умеют веселиться…

Они стояли в сквере. Свежая листва дышала молодостью и надеждой. Солнце косо просвечивало верхушки кустов, и не смолкали птицы, прыгали на тропинке, совсем не обращая внимания на людей.

Марта вдруг посерьезнела, отстранилась:

— Забыл, что происходит? Война, — она глянула ему прямо в глаза. — И твои слова о женитьбе так и останутся словами.

Она произнесла это с нотками шутки, но на самом деле за ними чувствовалась глубокая горечь несбывшейся мечты. Он и вправду тогда еще, в первый день весны, когда крупный снег, вопреки календарю, облепил весь город, шепнул ей: «Вот такой же белизны будет твое свадебное платье. Ты будешь моей женой?»

Она в тот раз промолчала, будто что-то прикидывая в уме, сделала вид, что не расслышала, постаралась перевести разговор. Имре не стал настаивать, понимая, что прежде всего надо предупредить родителей, познакомить с невестой, дать им возможность привыкнуть к мысли о его женитьбе. Ему казалось, Марта забыла те шепотом произнесенные слова. Нет, оказывается, помнила все, до мельчайших деталей. Помнила крупные хлопья снега, помнила, как снежинка, растаяв, затекла на грудь, уколола ледяным холодом, а ей вдруг стало весело и радостно, словно это не снег падал, а ослепительные цветы облетающих вишен.

Помнила. Думала, значит. Надо было объявить родителям. Еще вчера это было бы нормально, но сейчас на пороге война. Какая женитьба? Время собирать вещи и отправляться на фронт.

— Марта, родителям сейчас не до нас, а нам — не до них. Не будем забивать им головы, давай обвенчаемся тайно. Согласна? Поставим всех перед фактом. Пусть что угодно о нас думают, но будем вместе. И никакие бури не разлучат нас. Ты будешь моя…

Он еще что-то говорил и говорил ей, боясь, что она не согласится, скажет: «Лучше я буду ждать тебя, война будет короткой», и прочее, и прочее. Но Марта прижалась к нему головой, нежно обхватила его шею руками:

— Я всегда знала, какой ты умный. Но как мы это сделаем? Ты украдешь меня? Только обязательно темной ночью. Я буду кричать. Ты закроешь мне рот поцелуем. Вот так! — она встала на цыпочки и впилась в его губы.

На минуту он отключился и, если бы не показавшийся в отдалении прохожий, наверное, совсем бы забыл о собственном предложении. Но Марта, оторвавшись, спросила как ни в чем не бывало:

— Так ты это сделаешь?

— Ну, ты и целуешь! Как из штопора вышел!.. Послушай, у меня есть знакомый… Мы найдем, кто нас обвенчает… Ты хочешь?

— Ага! — сощурилась она лукаво и снова хотела впиться ему в губы, но два пацаненка выскочили откуда-то из кустов и, издавая победные крики, как воробьи, прошмыгнули мимо, не обратив ни малейшего внимания на взрослых.

— Всему свое время… — философски заметил Имре.

И они весело рассмеялись, глядя вслед беспечным ребятишкам.

* * *
В действительности дело с венчанием оказалось гораздо прозаичнее. Не было темной, как вороново крыло, ночи, не было тайной кражи невесты с выстрелами и погоней. Был простой летний день, наполненный волнением и суматохой, всяческими торжественными приготовлениями, опять же втайне от родителей. И был знакомый — длинный тощий малый с длинными редкими волосами, длинным серым лицом и навеки печальным взглядом.

— Я обо всем договорился… — убеждал он и складывал перед собой руки ладошка к ладошке, словно собирался молиться.

Эту фразу он еще раз пять повторял одним и тем же занудным голосом, хотя ни Имре, ни Марта от переживаемого волнения ни о чем не спрашивали.

Над складненьким храмом кружились вороны, у запертой на замок большой двери в тощей траве копались сизые голуби и прыгали вездесущие воробьи.

— Ждите. Я обо всем договорился, — еще раз заверил знакомый и удалился за священнослужителем.

Тощий малый вернулся, когда Имре уже хотел сам броситься искать его. Вернулся один, с печально сложенными ладошка к ладошке руками. Во взгляде недоумение:

— Я же обо всем договорился…

— Ну, и где он? — нетерпеливо спросил Имре.

— В постели. Болен…

— Как — болен? И что, он не может даже подняться?

— Не может.

— Веди нас к нему! — в отчаянье закричал Имре и, схватив знакомого за рукав, потащил обратно.

Служитель храма лежал: глаза — к потолку, на лбу — мокрое полотенце.

Увидев Имре в сопровождении знакомого, он еще больше закатил глаза и, казалось, пытался умереть.

— Грех, сын мой… — выдавил он из себя наконец и попытался перекреститься.

— Что — грех? — едва сдерживаясь, переспросил Имре.

— Грех без благословения родителей…

— Я вам другого найду, — рядом мямлил знакомый. — Я же обо всем договорился…

Но чему быть, того не миновать.

А на следующий день Имре уже отправлялся к месту дислокации.

* * *
Паровоз, словно из последних сил, дотянул до станции и замер, попыхивая. Как выдохшийся трубокур, который поднимался по лестнице, не выпуская трубки изо рта. За паровозом — весь воинский эшелон. Сделалось неожиданно тихо. Казалось, слышно стало, как уныло тянулись низкие сизые облака, не смея больше проливаться на и без того насыщенную влагой землю. И в этой тишине вначале послышался тяжелый удушливый топот бегущего из последних сил человека и тут же — истошный душераздирающий женский крик:

— Родненькие, не оставьте! Дома дети малые погибают…

Неуклюжая тетка в вязаном платке, сползшем на вылупленные глаза, с выбившимися космами седых волос, с мешками в обеих руках, как раз под окном Имре готова была бухнуться на колени, умоляя подвезти:

— Третьи сутки… третьи сутки… — машинально повторяла она, не находя более убедительных доводов.

Но, разглядев иностранную форму и заслышав чужую речь, мгновенно переменилась в лице, обессиленно охнула и в ужасе тиканула от эшелона. Вслед раздался дружный хохот с улюлюканьем и свистом.

— Не сметь! — взвизгнул командирский голос. — Вы — часть великой венгерской армии, а не стадо… каких-нибудь…

Командир запнулся, подыскивая слова, сердито тряхнул головой, добавил:

— Каких-нибудь русских.

«Черт знает что! — Имре чуть не стошнило. — На русских перевел стрелки. Пушкин, Чайковский, Достоевский, Толстой — пришли на ум первые попавшиеся фамилии. Это все русские… Отец говорил: „Культура нации определяется по ее вершинам“. Если бы эти вершины были известны солдатам, они не превращались бы в бешеных собак, которых науськивают друг на друга. Ну, я вот знаю эти вершины. И что? Не на экскурсию же еду. И кортик со мной, — Имре даже слегка дотронулся до груди, где под надежностью офицерской формы ощутил свой талисман, — знак чести и доблести… Нет, мне не хочется ржать над человеком, как бы он ни выглядел. Тем более — над женщиной», — не без доли самодовольства подумал Имре.

Минут через пять эшелон тронулся. Поползло мимо облупленное деревянное станционное помещение с пропыленными окнами, пакгауз, мятый сотнями ног дощатый настил, старый выщербленный штакетник, лопоухая дворняжка с отвисшими сосками…

«И все это — жизнь», — равнодушно подумал Имре и пошел в свое купе. Оттуда навстречу грохнул смех: сосед Имре, тоже лейтенант, травил анекдоты, а еще двое однокашников составляли благодарную аудиторию.

— Ты все мечтаешь и мечтаешь. Брось! Садись с нами, — подвинулись Шандор и Мате. — Тут Миклош такое загибает… — стал втолковывать Шандор. — Где он их только берет? Я вот, как анекдот услышу, сразу забываю. А ведь я их сотни слышал…

Гул самолетов обрушился на состав, врезался в уши и, заставив всех подскочить, пронесся куда-то.

— Спокойно, господа, — поднял Миклош указательный палец. — Это наши «мессеры».

— Хорошо, что «мессеры», а могли бы быть…

— Господа, не будем каркать. Мы на войне, и этим все сказано.

— Ну, ладно! — Шандор махнул рукой:

— Чепуха эти анекдоты. Смеемся над всякой чепухой, только чтоб не рыдать.

— Доберемся до места, некогда будет выспаться, — вставил слово Имре.

Но настроение заметно переменилось. Каждый о чем-то своем задумался. Имре — не исключение. «Что-то теперь там делает Марта? Еще бы чуть — и стали бы официально мужем и женой. Надо же так случиться: заболел священник, не явился в условленное место. Что ж за болезнь такая? Деньгами я его, кажется, не обидел. Ну и ладно, ладно, ладно… Большое дело совершается, не торопясь. А венчанье с любимой — не пустяк какой-нибудь. Событие на всю жизнь! Может, и хорошо! — утешал себя Имре. — И Марте хорошо. Если со мной что случится, я ей руки не связывал, и родители мои пока ничего не знают: не о чем им зря переживать». Он перебрался на верхнюю полку, вытянулся вздремнуть. Мысли об Марте не отпускали.

«Чем же она сейчас занимается? Попробует отвлечься книгой или пойдет потрепаться к подругам? На людях тоска не так тянет, как в одиночестве. Двое суток, как мы расстались, а кажется, тысячу лет. Главное, когда находишься в одном городе, можно и встретиться в любое время, разлуки не заметно, а так — впору дни считать».

Имре стал вспоминать моменты, когда даже уставал от общенья с Мартой, особенно, когда она на шею вешалась: «Имре, милый, обними меня! Ну, Имре!..»

Он слышал сейчас ее голос, прямо вот здесь, рядом, близко-близко, только обернуться — и почувствуешь ее родные пухлые губы. И она вся — такая близкая, трепетная, своя до ноготка, до родинки на правой щеке, до дурацкой башни на голове. Любит почему-то она эти высокие прически. Сколько упрашивал ее поменять, доказывал, что ей пошла бы короткая стрижка, как другим девушкам. Не уговорил. Только когда уезжал, пообещала: «Уберу эту башню в знак верности и любви. Понял? В знак любви и верности».

«И чего я пристал к ней с этой прической? Да пусть носит. Я уже давно привык. Я ее другой, наверное, и не вижу. Пусть носит».

— Имре, ты спишь? — почти шепотом над самым ухом прервал размышления Шандор.

— С чего ты взял? Разве я храпел? — пошутил Имре.

— Ну да. Этого я не учел. Значит, думаешь. Хочешь, угадаю о чем?

— Ты меня заинтриговал, Шандор. Сам бы я ни за что не догадался.

— Ты все шутишь?

— Ладно. Не обижайся. Без шутки прокиснуть можно. Но, правда, о чем же я думаю?

Имре повернулся лицом к Шандору. Почти синие полудетские глаза. Раньше не приглядывался. Весь народ в новенькой военной форме казался на одно лицо: грубые, сильные парни, готовые в огонь и в воду. Будто их собрали из готовых частей на оружейном заводе, смазали машинным маслом и запихали в вагоны. «Такое же первое впечатление и я, наверное, произвожу. На самом деле он застенчив, почти робок».

— Так о чем же я думаю?

— О своей невесте, наверное?

— Извини, Шандор, но что тебя заставило податься в летуны, напялить эту армейскую форму? Твое место в университете! Ты ж прирожденный психолог!

— Что? Отгадал? — искренне обрадовался Шандор. — Это не ты один заметил. Мне моя Беата то же самое говорила. Я не поверил. Может, мне и правда надо было на психолога учиться. Мне нравится с малышней возиться: преподавал бы я им сейчас психологию. «Ну, дети, кто из вас не приготовил домашнее задание? Сейчас буду спрашивать…» — он мечтательно улыбнулся, представляя себя на уроке перед веселой беззаботной ребятней. — А в летунах я оказался из-за зависти! Есть во мне, оказывается, такая пакостная черта.

— Как это?

— А так. В одно прекрасное утро довелось мне увидеть парашютистов. Учебные прыжки, как обычно. Ты сам не раз прыгал. Так вот, я пацаном был, за ручку шел с матерью в магазин детских игрушек и вдруг… Черт побери, наверное, попали в такую минуту… Обалдел! Живые человечки купаются в прозрачном небе, а над каждым из них — сказочная снежинка. «Никакого подарка мне не надо ко дню рождения, — говорю матери, — пойдем, посмотрим, где они сядут!..» Мне само место казалось волшебной землей… Понимаешь? Потому что, думалось, не могут эти люди на парашютах сесть на обыкновенную землю… А когда на аэродром попал, когда самолет вот так, как тебя, увидел вблизи…

— А зависть при чем?

— Что ж это, если не зависть? Другие в небе купаются, а я что, рыжий? Вот она, зависть.

«Рыжий-то как раз и не стал летчиком, — подумал Имре о Габоре, — а я такой же чудила, как этот Шандор».

— Мы с тобой отравленные романтикой. У меня тоже с парашютистов началось. Лежу на зеленой травке, солнце, песочек, река рядом, и вдали — эти самые учебные прыжки с парашютом. Красотища! Куда только красотища нас не затаскивает, как мух в паутину…

— Ты прав. Я-то хотел вначале авиаконструктором стать, — продолжал Шандор, — но летчик есть летчик. Только что с Беатой познакомился. Летчик — это она понимает. А что такое авиаконструктор? Человек в синем халате с чертежной линейкой в руках.

— Ну, не скажи… — возразил Имре.

— И я так думаю, но попробуй моей Беате объясни. Правду ты говоришь: красота нами руководит. Так мы, наверное, устроены. Что, я не прав?

— И где ты нашел девушку с таким красивым именем — Беата, — искренне подыграл Имре.

— Правда, красивое? — загорелся Шандор. — А сама она, знаешь какая?

— Конопатая и ноги кривые… — неожиданно подсказал Миклош с нижней полки. Они с Мате все это время внимательно слушали разговор Шандора с Имре.

Шандор только усмехнулся:

— Чудак! Ты же не знаешь, что кривые ноги у девушки — писк моды.

— Оправдывайся!..

— Я и оправдываться не стану. В местечке, где я жил, совсем недавно специально проводили конкурс «У кого самые кривые ноги?»

— Ну, рассвистелась птичка! — вежливо осадил Миклош. — Попробуй, скажи какой угодно женщине, что у нее ноги кривые. Не пробовал? Она тебе глаза выцарапает, а потом пойдет к себе домой и на гвозде повесится.

— Не знаю, не знаю, — недоверчиво протянул Шандор. — Впрочем, если хочешь знать, это от местных властей зависит.

— А власти при чем?

— Э, милый друг! При умной власти — кривому счастье, — философски заметил Шандор. — Например, у нас глава городишки — семь пядей во лбу. Он, думаешь, объявил конкурс, свистнул и ждал, когда девушки сами придут, станут ножками хвалиться? Женскую натуру знать надо!

— Что-то непонятное загибаешь, — подал голос молчавший до сих пор Мате.

— Ничего не завираю. Тут главное — премия! Ты объяви настоящую премию — от участниц отбоя не будет.

— И какую же премию у вас объявили?

— Ни за что не догадаетесь! — интриговал Шандор.

— А что догадываться? Конечно, кучу денег.

— Фу! Деньги! Будто женщины денег не видели!.. За первое место, то есть самые кривые ноги, победительнице — набор французской косметики. Вот так-то!

— Да-а! Прямо в яблочко! — засмеялись ребята.

— Яблочко — не яблочко, а сработало. Знаете, сколько собралось? Со всей округи явились.

— Надо ж! А второе и третье места были?

— Как положено, — снисходительно пожал плечами Шандор и замолчал, не торопясь выкладывать козыри.

— И тоже — парфюмерия французская?

— Не-ет. Второе и третье — по мелочам, — с лукавинкой проговорил Шандор, — племенная корова и шестипудовый поросенок соответственно.

— Ну, заливальщик! — восхитился Мате.

— Вот за это меня и любит моя Беата, — скромно согласился Шандор. — Мировая девчонка.

На этот раз никто с ним спорить не стал. Да и не до этого стало: снова над их головами прорычали самолеты, напоминая, чем им самим предстоит заниматься. Будто от сна очнулись, прислушиваясь, как их коллеги летели на свое жуткое дело.

— Что-то мы едем-едем… Никакого фронта, никто нас не тревожит, будто заговоренные, — минутой позже выдал общую мысль Миклош.

— Сплюнь! — возмущенно шикнул Мате. — Вот будет линия фронта… Еще хлебнешь всякого.

* * *
Эшелон не успел добраться до места, когда Имре, уединившись на верхней полке, достав специально взятую для этой цели бумагу, принялся за письмо Марте. Представлялось, много лет минуло с минуты их расставания. Он специально попросил ее не приезжать на вокзал, чтобы не разрываться между родителями и ею. К тому же он знал: провожающим всегда труднее оставаться. Да и знакомить с родителями в такую минуту не хотелось. Дело это деликатное, и делать его в спешке, оставляя Марту одну, не хотелось из-за нее же самой. Короче, тонкостей набралось много. Имре остался доволен их общим решением расстаться накануне, наедине, без свидетелей.

Во время отправления эшелона слишком много было шума, суеты, слез. Окажись в ту минуту рядом еще и Марта, можно бы свихнуться с ума. Зато сейчас, поудобнее устроившись наверху и изредка выглядывая в окно на проносящиеся мимо незнакомые и неприветливые картины, он, казалось, так доверительно разговаривает с расположившейся рядом Мартой, как не разговаривал еще никогда.

Все дни, находясь в дороге, Имре берег это чувство близости в себе, боялся растерять его, забыть в чехарде разговоров, в подчеркнуто молодцеватых полуслужебных отношениях. Оно было дорого ему так же, как кортик, который сделался его талисманом.

«Дорогая Марта! — вывел он первые слова и словно увидел ее близко-близко, с ее смешной прической, с лукавой улыбкой, понимающую его с полувзгляда, с полуслова. — Уже несколько суток паровоз изо всех сил тащит наш эшелон по унылой равнине, где уже прокатился смертельный каток войны. Полуразрушенные станционные постройки, беженцы, руины деревень, но самое страшное, что вокруг все будто вымерло. Совсем недавно здесь гремели орудия, выли и взрывались снаряды… Но мы еще только приближаемся к фронту… Несколько раз проносились над нами самолеты наших союзников, словно напоминая, куда нас тащит неведомая сила. В поезде — военный распорядок, настроение бодрое, каждый из нас рвется в бой…

Боже мой, милая, родная Марта, о чем я тебе пишу? Мое сердце говорит одно, а рука выводит какие-то холодные слова, ничуть не похожие на мои чувства к тебе. Да и можно ли их описать?

Когда мы с тобой расставались, я думал, никакая сила не сможет оторвать меня от тебя. До малейшей детали помню, как ты, переборов себя, уходила. Я думал: оглянется или нет, оглянется или нет? Оглянулась! Та же самая загадочная улыбка, та же самая страсть в глазах. А фигура! От щиколотки до макушки… Прости, я, кажется, опять зарапортовался. Говорю глупости. Это, наверное, потому, что мои чувства надо искать не в словах, а за ними, в той неизведанной глубине любящих друг друга…

Фу! Представь себе, слова не подчиняются мне. Они угловаты и неточны. Может быть, это даже хорошо. Пусть самое главное остается в нас самих, недоступное никакой попытке достичь сокровенного, огрубить его, уронить и обидеть, как грудного ребенка.

Я не успел сказать тебе, что отец завещал мне всегда и везде беречь кортик военно-воздушных сил. Это — знак чести и доблести венгерского офицера. Я благодарен отцу за его слова и полностью солидарен с ним. Но вот твое имя мне не менее дорого. Я так же готов хранить его у самого сердца, как кортик. Не отчаивайся, что по дурацкому недоразумению нам не удалось тайно обвенчаться. Пусть это останется в твоей памяти всего лишь смешным и нелепым эпизодом. Все ребята и командиры в нашем эшелоне уверены, что наша экспедиция окажется краткой и победоносной. Мы быстро вернемся в нашу родную Венгрию. Эта война окажется короче занудной дороги на фронт. Опасаемся одного: как бы не успели закончить кампанию без нашего участия. Представляешь, как неловко было бы возвращаться, не успев понюхать пороха».

Последнюю фразу Имре где-то слышал. Она показалась ему такой же бравой, как молодой офицер в парадном мундире. Так и хотелось щелкнуть каблуком и отдать честь командиру: «Готов выполнить любое боевое задание».

«Она не поймет этого, — подумал он об Марте и старательно зачеркнул фразу. — Нечего выпендриваться. Не на свадьбу тащится прорва техники вместе с живой силой».

«А ведь далеко не всем суждено вернуться на тот же самый вокзал, откуда, обливая слезами, отправляли их недавно родные и близкие», — эта банальная мысль передернула его. Он глянул мельком на ребят, с которыми маялся в купе: один зевал, другой копался в своем вещмешке, третий, подперев щеку кулаком, сосредоточенно смотрел на мелькавший мимо мелкий осинничек. «И у каждого есть своя Марта, и каждой нужен от него не запах пороха, а запах родного пота и родное плечо перед сном».

«Марта, я люблю тебя, люблю, люблю. Твой Имре».

«Чудно человек устроен. Ты помнишь, я почему-то ни разу не говорил тебе о любви. Это слово, казалось, настолько затрепано, настолько потеряло свое содержание, что лучше не произносить его. Хотя сам я ждал от тебя, и, когда ты произносила его, радость переполняла меня. Хотелось иначе жить. Хотелось делать только добро каждому человеку. Даже тому малому, помнишь, на лошади, который бросил ехидно: ну, что, мол, наозоровались? Даже тому священнослужителю, который больше служит чревоугодию. Впрочем, о нем мне даже не хочется вспоминать: нелепый эпизод. Бедный мой знакомый с его „я же договорился“. Он, наверное, ночь не спал.

Ну, да ладно. Это штрихи. Верю: жизнь прекрасная штука, когда двое любят друг друга.

Ты слышишь? Вот несет меня поезд в неведомое, а колеса стучат только одно: „Марта! Марта! Марта!..“.

Я закрываю уши, крепко сжимаю голову, а кровь во мне кричит то же самое: „Марта! Марта!..“ Скажи, почему так?

Когда мы были рядом, я старался быть сдержанным, даже немного холодноватым. Наверное, из опасения надоесть тебе, из боязни, что ты привыкнешь ко мне и перестанешь замечать меня. А теперь я открываю тебе самое сокровенное, о чем не решался сказать даже наедине: я люблю тебя!

Пусть мое письменное признание облегчит твою тоску, если ты меня любишь, как я, находясь от тебя за сотни километров. Эти сотни длиннее тысяч, но знаешь, Марта, мы с тобой обхитрим время. Давай будем считать, что чем дальше мы друг от друга, тем ближе. Совсем заболтался, хотя мысль проста: я уже еду к тебе. Через войну, через все, что предстоит и что подбросит мне судьба, — дорога к тебе, к нашей встрече…»

— Ты там не стихи сочиняешь? — вернул к реальности Шандор. — Прочти, если что. Пока мы от тоски не сдохли.

— Стихи?

— Ага!

— Ну, слушай:

Что ты, немец, выдумал сегодня,
Разрази его стрела Господня!
С требованием швабы к нам пристали,
Чтоб долги за них платить мы стали…
(В переводе Л. Мартынова)
— Что? Только сейчас написал? — восхитился Шандор.

— Нет, почти сто лет назад. Шандор Петефи.

— Нашему Швабу не понравится, — намекая на майора в эшелоне, покосился в сторону Миклош, будто майор находился рядом.

— А он шваб?

— А кто же!

— У меня приятель тоже шваб. Занятный парень, — вспомнил Имре Габора. — Вначале мы с ним стенка на стенку, а разобрались, оказывается — друзья. Все, как в жизни. Тоже на фронт отправили. И где он сейчас? — не без грусти вспомнил Имре.

— Ты тоже стихи пишешь? — спросил Шандор.

— Нет, не пишу, к сожалению. Просто люблю их. Как музыку.

— Чего я люблю, — очнулся Мате, и лицо его превратилось в сплошную улыбку, — так это пенье скрипки в сельской корчме. Прямо душу рвет, прямо плясать хочется. А вокруг — нарядный народ, шум, гам и девицы озорными глазами зыркают. Вроде бы и не замечают, а у самих, у каждой сердчишко, как птаха, замирает, если танцевать пригласишь. Эх, парни, только бы из этой передряги вернуться…

«Марта! Марта! Марта!..» — настойчиво стучали колеса, словно кто-то их специально настроил на это имя. «Интересно, а парням то же самое слышится? — подумал Имре. — Так и не дописал письмо. Ладно, допишу. Надо еще мать с отцом оповестить, что все в порядке, что жив, здоров…»

— А я, когда вернусь… Самое позднее, наверное, к концу зимы?.. Когда вернусь… — мечтательно произнес Миклош, мысленно прикидывая, что бы такое сделать необыкновенное, когда вернется.

— Когда вернусь, в шинке напьюсь, — сострил Шандор. — Не загадывай.

— Да все равно — загадывай, не загадывай, — не сдержав зевок, махнул рукой Мате. — У меня дядька в деревне говорит: «Все едино, лишь бы в жизни везло». Хотя без плана и дом не построишь… А мы сейчас как — с войны или на войну? Я уже запутался.

* * *
Вдали от конкретных военных действий и у молодежи, отправляющейся на передовую, не пропадало чувство эйфории. Оживленные разговоры, дружеские подшучивания друг над другом вперемежку с обсуждением недавней тыловой жизни. Бывалые солдаты не вмешивались в жизнь необстрелянного молодняка. Встреча с войной, как бы ее ни разрисовывали газетчики, каждому несет свою судьбу, далекую от бодрых сказок.

Воинский эшелон тяжело шел по залитой светом равнине на восток. Впрочем, казалось, какое это имеет отношение к безмятежному дню наступающей осени. Задумчивая даль до горизонта ласкала взгляд, едва вращаясь, словно напоминая, что земля круглая и все в конце концов вернется на свое место. Пологие холмы, неровные блюдца озер, извилистые речки, прячась в курчавую зелень кустов, стыдливо дарили свою красоту, терпимо относясь к разрывающему тишину чуханью черного паровоза, тянущего смертельный груз.

Впрочем, недолго радовала душу солнечная безмятежность простора. Откуда-то незаметно наползли тяжелые тучи, косой линейкой на вагонных стеклах брызнул дождь.

Через несколько дней эшелон прибыл на место.

Дальше уже все пошло, как по накатанному: резкие выкрики команд, разгрузка платформ с техникой, вагонов с продовольствием и прочим хозяйством, перевозка всего этого хозяйства до аэродрома по размытой, наполненной лужами дороге. Дождь почти прекратился, лишь изредка, словно из последних сил, брызгал из какого-либо облака и проползал, подталкиваемый порывами неприятного ветра. Выглянуло солнце, вселяя надежду, но тут же скрылось, будто от стыда за людей.

И сразу куда-то делись романтическая настроенность, подшучивания, легковесность разговоров.

— Обвыкайте, ребята… Большая работа предстоит. Хорошо, погода пока нелетная…

Имре старался быть сдержанным образцовым офицером.

Как-то за столом с приятелями зашел разговор о кортике. Высоких слов они не произносили, но каждый по-своему, с почтеньем относился к этому символу братства венгерских летчиков. Один, правда, не преминул покрасоваться:

— Ну что говорить? Кинжал — он и есть кинжал. Конечно, вещь тонкой работы…

За такой снисходительный тон друзья подвергли его, как говорится, примерной обструкции, после чего тот, не выходя из-за стола, взял свои слова обратно и оставшийся вечер просидел в несвойственной ему задумчивости.

Чем дальше Имре оказывался от дома, тем хранимый им кортик становился для него все большей моральной опорой. Тепло и твердость рук отца и благословение матери ощущал в нем.

«Милые мои родители! Будто из рая в ад прыгнул. Такое ощущение испытал сразу же, как только пересекли границу и кто-то многозначительно изрек: „Мы в России…“».

Имре отложил письмо. Не писать же, что после этих слов холод прошел по сердцу. Так, наверное, чувствует себя вор-домушник, проникший в чужую квартиру. Захотелось оглянуться, не появился ли хозяин квартиры?

Нет, не появился. Он еще не знает, что мы день и ночь целым эшелоном крадемся по его территории. Мы уже готовы уничтожить его в любой момент. Связать, превратить в раба, заставить служить верой и правдой…

Служить кому? Венгрии? Нет. У Венгрии своя родная земля, свой народ-труженик. Свои песни и праздники. Ей не надо чужого. Ей нужна только свобода. Но разве русские отнимают ее?..

Мрачная погода — мрачные размышления. Вчера, как убитый, отключился Имре после отбоя. Утро оказалось еще мрачнее. Природа словно противилась их появлению на чужой земле.

Впрочем, он еще не встретил ни одного русского. Нет, ошибся, встретил. Какого-то корявого, пришибленного. То ли это начальник станции, то ли дежурный. Глядел на новую военную технику, которую разгружали солдаты, на только что прибывших и возбужденных по этому случаю молодых летчиков. Глядел мертвыми глазами, не видя ничего, машинальновыполняя какие-то команды, поясняя что-то военному начальству. Да кто его считал за русского? Он сдался. Он раб уже…

Низкие тучи давили к земле. Под дождем добрались до аэродрома. По взлетной полосе летал только ветер, пригибая редкие былинки, поливаемые брызгами все того же дождя.

* * *
…Чего только не наслушался Имре в свободные минуты от старых сослуживцев. И не то что бы они специально брали его за рукав и долдонили в уши. Слово за словом, штрих за штрихом, случай за случаем. И от розового сиропа пропаганды о происходящем на фронте следа не осталось. Вместо сиропа проступали бурые пятна крови на омертвелой от беды земле.

— Хоть бы он всю войну лил, родимый! — пробормотал, торопясь в столовую, жилистый старший лейтенант из предыдущего пополнения. Но, видимо, сам от себя не ожидал, что громко получится, покосился на следом прыгающего через лужу Имре. — Я говорю, вот шпарит. Нам на задание лететь, а он шпарит… Не успеем по кресту схватить за доблесть, война кончится… — и подмигнул многозначительно, пытаясь отгадать реакцию.

Имре сделал вид, что не слышал реплики. Да и мало ли что он там пробормотал. От плохой погоды на душе у всех муторно. Толкнул двери, неопределенно дернув плечом, то ли соглашаясь, то ли отмахиваясь.

В низком зале столовой пар тепла и умиротворяющий запах кухни. От раздаточного окна не успел отойти, знакомый лейтенант окликнул:

— Имре, присаживайся к нам! Помочь донести?..

Такой улыбчивый, свойский парень. Сидел с каким-то капитаном.

— Нет, я сам!.. — Имре мучительно вспоминал, как зовут этого лейтенанта. Ну, прямо затык какой-то, ранний склероз от этого ненастья. — Ну и погодка!.. — отряхнулся он от дождя. — Тут подводную лодку надо, а не самолеты…

«Кажется, вспомнил — Ференц». Тот подвинул стул, уступая место:

— Слышал? Перед нашим прибытием, дня за два…

— За три, — уточнил капитан.

У него было широкоскулое лицо и густые черные брови. «Откуда такие мохнатые, как гусеницы?» — подумал Имре.

— Да, да, за три… — поправился Ференц. — Один наш при взлете грохнулся за взлетной полосой. Понимаешь?

— Чего ж не понять. С чего это? — Имре отложил вилку.

— А все погода… При боковом ветре взлетал. Совсем глупо получилось. Не успел подняться на сотню метров — бац, — оказался в жуткой воздушной яме, — Ференц сделал паузу, давая возможность прочувствовать эту самую воздушную яму на взлете.

— Свернулся, как игрушечный… — шевельнул своими черными гусеницами капитан.

— Да, как игрушечный, — подтвердил Ференц. — Шваркнулся на виду командного состава. Представляешь, как рвануло? За милую душу… Ну, ты ешь, ешь. Чего ты сидишь?

— На войне, как на войне… — резюмировал капитан.

— Пилот, говорят, еще первое письмо матери отослать не успел. Отослали вместе со скорбной вестью о геройской гибели сына.

— И часто тут такое?

— Случается. Не в игрушки играем, — поднял спокойно глаза капитан.

— Ты-то отписал своим? — спросил Ференц. — Небось, ждут. Живы, здоровы. Благополучно добрались до места расположения.

— Не рано ли? — вспомнил Имре начатое письмо.

— Я уже отправил, — похвалился Ференц, — два слова. Что еще старикам нужно? — он тихо засмеялся, будто извиняясь за тревожный рассказ о гибели пилота.

* * *
Спустя несколько дней Имре написал домой, довольный собой и службой: «…мне повезло с командиром эскадрильи. Это рослый, стройный офицер с волевым жизнерадостным лицом. Нас внутренне что-то объединяет — это главное. Он требователен к каждому подчиненному и одновременно мягок и интеллигентен. Такого не было в летном училище. Наверное, потому, что всех нас считали за малышню, а себя — за зубров летного дела…

Когда вы будете читать это письмо, я, очевидно, буду находиться при выполнении первого боевого задания. Пожелайте мне самого хорошего…»

В эскадрилье, и вправду, не только Имре полюбил командира. Уже вместе сделали несколько учебных вылетов. Молодые летчики с хорошей завистью оценили, как ловко он пилотирует самолет, как быстро после взлета собирает в воздухе экипажи, с мастерством выдерживает их боевой порядок на заданном курсе. Даже подражать ему хочется. Вот что значит — специалист высшего класса, мастер.

Имре не заметил, как из необструганного новичка, опасавшегося неловко задеть локтем угол стола, превратился в нормального летчика, для которого самолет — брат родной.

Конечно, не просто оторвать от земли самолет и набрать высоту, когда не только чувствуешь, но и всей шкурой понимаешь, какие опасные чушки подвешены к твоей машине.

Первым выруливает на старт флагманский. Он, словно нехотя, тяжело трогается с места, разгоняется и, кажется, долго-долго катится по взлетной полосе. И этой полосы, кажется, не хватит. Вот сейчас он зароется носом там, в конце аэродрома. Хорошо, если не взорвется, не вспыхнет жутким пламенем, в котором ничего не останется от экипажа, кроме горстки пепла.

Но самолет, не докатившись до границы аэродрома, покорно отрывается от земли и, тяжелый, как домашний гусь, взмывает вверх.

Имре до сих пор смотрел на это, как на чудо. До него, как и до многих других, не доходило в полной мере, что эта крылатая красивая птица несет ужас и смерть совершенно невинным людям.

«До тебя не доходит?» — спрашивал он сам себя.

«Доходит, доходит… Это война, а не прогулка. Когда-нибудь, если останется время, будем вспоминать со снисходительной улыбкой, как попервоначалу тряслись поджилки. Но трусость — не мужское дело. „Девушки должны ловить каждое твое слово и восхищаться твоей храбростью“, — так думает каждый летчик на нашем аэродроме. Только мы не говорим об этом друг другу. Мало ли что…».

Сегодня наконец-то первый настоящий боевой вылет.

Имре нащупал поручни трапа. Холодок пробежал по телу. «Спокойно, спокойно, друг…». Удобно сел в свое кресло, бросил взгляд на приборы, через стекло взглянул на взлетную дорожку… Все становится привычным. Никаких комплексов.

Имре запросил разрешения выруливать на старт. Добавил двигателям газа. Отпустил тормоза.

«Теперь на меня смотрят со стороны, как смотрел я: со жгучим интересом, одновременно переживая каждое мое движение».

Машина грузно осела и стала набирать скорость. Замелькали силуэты находящихся на аэродроме машин. Стремительно понеслись цифры, выведенные на взлетной дорожке. Имре сильнее потянул штурвал и уже привычно почувствовал, как машина оторвалась от земли. И вот уже и деревья, и люди, и дома на земле стали игрушечными. Машина легла на крыло вслед за ведущим. Так, указатель высоты в порядке, направление… Какое яркое солнце и чистое небо. Хочется петь. Только внутреннее ощущение того, что в твоих когтях смертоносный груз, заставляет сдерживаться.

«Ну, что, Имре, ты добился своего. Правда, ты хотел просто летать, парить в небе, красоваться перед такими же желторотыми пацанами, каким был сам, когда задирал голову, следя за самолетом. Правда, тебе сейчас не до парения, а скорей — до испарины на лбу. Надо показать командиру, на что ты способен. Для этого следуй за ним, как прикипевший. Не вздумай разевать рот на то, что там, внизу. Еще не добрались до цели. О, вот уже первые подарки с земли: ватными шапками разрываются почти под брюхом. Засекли. Так и поцеловаться с ними не трудно».

Но Имре чувствовал, что надежно спрятан в своей кабине. Все, что происходит на земле, его касается постольку поскольку. Он, конечно, представлял, пролетая над линией фронта, что каждая пядь земли под ним полита кровью. И в тех вон изломанных черточках окопов не так романтично, как может показаться из этой кабины. Но что делать? Не я придумал войну. А вот три танка выскочили из-за бугра, как бешеные, несутся на рассыпавшуюся горстку людей. Как в кино. Вот бы показать это Марте. Что бы она сказала? Впрочем, сейчас не до нее. Главное, не выскочил бы откуда-нибудь истребитель. Нет, тут наши шуруют. А что они делают вдоль шоссе на малой высоте? Там какие-то люди с домашним скарбом, женщины, дети… Беженцы!

Хорошо было видно, как несколько фашистских истребителей поливали свинцовым дождем падавший в кювет гражданский люд, как перевернуло, подбросив, ребенка…

«Это не наши!» — почему-то подумал Имре. Кто-то специально подстроил такую картинку, чтобы пощекотать нервы, чтобы его в следующий раз стошнило при виде свастики на этих стремительных юрких ястребках.

Шоссе осталось где-то сбоку, летели над зеленым массивом, но подброшенный пулями и ткнувшийся замертво мальчонка врезался в память, и уже никакие красоты не могли отвлечь и успокоить Имре. Только тут он подумал, что несет не буханки хлеба. Куда ни сбрасывай груз, в радиусе взрыва может оказаться такой же пацан, или женщина, или старик… Обречены!

«Я сегодня несу смерть! Через час, через несколько минут оборвется чья-то жизнь. Человек даже не подозревает… О чем я думаю? — оборвал себя Имре. — Ни с отцом, ни с матерью, а тем более с Мартой или с сестренкой ни за что не поделился бы такими мыслями».

Луна выползла, бледная, как смерть. Еле заметная на чистом дневном небе. Не светит еще. Не ее дежурство. Болтается просто так, от удовольствия видеть, как люди убивают друг друга.

Опять снизу белые шапки разрывов… Внизу какие-то склады, жилые дома, скопление техники, цистерны… «Только бы не было маленького пацана, только бы не было ребенка… Фу! Как врезалось! А еще хранишь при себе кортик. О чем ты думаешь? Ты посмотри на себя с земли. Это от тебя разбегаются во все стороны, а это жерло нацелено на твою кабину, в которой тебе так уютно, несмотря на адское напряжение. Ну, ты не забыл, что надо делать?»

На самом деле это произносил кто-то за Имре. Кто-то, не имеющий отношения ни к войне, ни к выполнению задания по уничтожению техники противника. Те, с кем он был связан незримо, были одержимы одной целью: сбросить бомбы на заранее определенные объекты. И ничего другого. Руки действовали самостоятельно, он ощутил, как от его самолета отделилась одна чушка, другая… Машина будто распрямилась, стала легче: дело сделано. Теперь надо не потерять из поля зрения ведущую машину. Внизу ожесточенно взметнулись черные шапки разрывов. Букеты смерти. На месте цистерны неистово зашлось злое багровое пламя и поплыло маслянистыми кудрями мазутного дыма. А крылья уже несли Имре в дальние просторы неба. Он испытывал удовлетворение.

* * *
Выбравшись из кабины, устало возвращался Имре по летному полю после боевого задания… Пожухлая трава покорно вдавливалась ногами во влажную землю, но казалась еще живой и теплой. Хотелось лечь на нее, заложить руки за голову и долго смотреть в бесконечную глубину неба. И не надо никаких полетов с нырянием в суровый зимний холод на высоте, с обходом облачности, с ежеминутным ожиданием противника… Нет ничего лучше и надежнее земли.

В плечах побаливало от перенапряжения, ноги не хотели двигаться… Пора бы привыкнуть.

— Имре, с боевым началом! Как отлетал? — встретил сосед по койке, радостно ощерясь, будто птицу за хвост схватил.

— Мог бы не спрашивать. Как ласточка!.. Только тело гудит.

— Это с непривычки… Кстати, там тебе письмо. Я под подушку сунул…

— Чего ж молчишь?

Усталость, как ветром, сдуло. «Молодец, Марта! А я еще не успел отослать. Она бы давно получила».

Не заходя в столовую, свернул за письмом. Показалось, ничего нет дороже сейчас, чем этот проштампованный четырехугольничек, конверт, который она держала в руках! Незаметно поднес его к лицу, стараясь уловить тот родной запах, который тревожил его, пронизывая каждую клетку тела. «Нет, в пересылке растерялся. Только штемпелем пахнет».

Отошел к свету. Не торопясь надрывать, хотел насладиться, как в детстве подарком, полученным к празднику. «А разве сегодня не праздник? Первый боевой вылет. Перепаханная от сброшенных бомб земля, взорванные цистерны, шлейфы дыма, огня, потом — снижение до двухсот метров и второй заход, чтобы в дело вступили стрелки-радисты… Мясорубка. Вот она — настоящая война, которую раньше представлял только со стороны. Видела бы Марта…»

— Ну, что, наслаждаешься, лейтенант? Балуют тебя, — ревнивый голос пожилого механика, которому, наверное, никто не пишет.

Имре еще плохо знаком с ним. Да и желанья нету. Так хочется уединиться. «Имею же я право прочитать письмо любимого человека?»

Имре надорвал конверт, вытащил листок, который показался почему-то удивительно маленьким. Наверное, торопилась отправить. Еще раз заглянул в конверт: как бы там не оставить чего. Стал читать.

«Дорогой Имре!» — словно услышал голос Марты, и сердце облилось чем-то горячим. Перечитал: «Дорогой Имре! Я вышла замуж…»

Что-о-о?!

Глазам своим не поверил, снова перечитал: «…вышла замуж. Я знаю, что совершаю нехороший поступок, тем более в такое время, когда мы оказались посредине войны. Но кто знает, что произойдет с нами завтра…»

Будто задохнулся, не веря глазам, стал читать дальше:

«Понимаю, что огорчаю тебя, но ты постарайся понять меня. Ты знаешь, у меня больная мама. Ей нужны лекарства и хорошее питание, а люди, как с ума сошли, — хватают все подряд, и цены взлетают, как сумасшедшие. Кто даром поможет в такое (густо зачеркнуто) время? Ты же боялся даже познакомить меня со своими родителями. Да они бы и не одобрили твой выбор.

Я помню тебя, дорогой Имре. Буду помнить всю жизнь. Помню до мелочей вечер, когда мы познакомились… Помню, как мы бродили с тобой по улицам Будапешта, как ты читал стихи. Я никогда не слышала такого обилия стихов и никогда не представляла, как прекрасен мир поэзии. Никогда не забуду тот вечер на озере, когда мы купались, ловили рыбу, варили уху. Я всегда буду помнить ту страшную грозу. Ты порядочный, Имре. Таких, как ты, наверное, очень и очень мало. Ты мог бы воспользоваться той ночью, той близостью… Теперь я могу признаться, что дрожала я не от холода. Я была готова быть твоей. Но ты, как глубоко порядочный мужчина, сдержал себя. Я видела, чего тебе это стоило.

Ты был уверен, что придет время и я стану твоей, но такого времени… (опять густо зачеркнуто). На войне люди погибают, ты знаешь.

Так получилось, что в первый же день, как только ты уехал, у меня попросил руки один материально надежный мужчина. Я давно была знакома с ним. Он старше меня на пятнадцать лет, нет, не буду врать, на двадцать лет.

Однажды ты спросил: кем я бы хотела стать? Я не ответила. Теперь могу сказать: женой пожилого человека. Смешно? Да!

Ты, наверное, заметишь на бумаге следы высохших слез. Я плачу, Имре. Вот пролетают самолеты над Будапештом. Мне кажется, что в одном из них летишь ты. Когда я слышу звук самолета, я обязательно вспоминаю тебя. И, наверное, это будет всю жизнь.

Не ругай меня. Прости еще раз, если можешь. Ты сильный. Ты переживешь.

Хотела подписать: твоя Марта. Нет, уже не твоя. Прощай».

Имре застыл с письмом в руках, не осознавая, что произошло.

Мимо, дружески подмигнув, прошел Шандор:

— Счастливые люди! Получают письма от любимой!

Имре не понял добродушной шутки. Он даже не расслышал ее. Внутри что-то окаменело. Одна мысль проступила из хаоса: как хорошо, что не успел отправить свое письмо. Хорошо, что не успел…

— Ты не пойдешь в столовую? — Шандор прошел обратно…

— Не, — машинально мотнул головой Имре.

— Пойдем, пойдем…

Шандор по лицу, наверное, понял, что письмо не содержало ничего хорошего. Решил отвлечь товарища:

— Ты не слышал? Русские Берлин бомбили.

— То есть как — Берлин? — опешил Имре. — А как же немцы обещали захватить Москву до зимы?

— Тише, не гони волну… Немецкое радио сообщило, что это англичане пытались прорваться к Берлину, а англичане говорят: «Мы в этот день не вылетали. У нас облачность», — Шандор усмехнулся: — Вот тебе и прогулка в Россию. Теперь нам некогда будет отдыхать, загоняют. Все начальство на ушах ходит.

Несмотря на то, что новость, сказанная Шандором о бомбежке русскими Берлина, поразила Имре, боль от сообщения Марты не отступила. Вместо отдыха Имре сел писать новое письмо Марте. Душа разрывалась на части. Не хотелось верить. Казалось, что кто-то зло и неумно подшутил над ним. Но что он мог сделать? Сесть в самолет и рвануть в Будапешт? Пожалуй, впервые Имре понял, что он не волен поступить по собственному желанию. Что он, как дикий зверь, загнанный в клетку. Но даже, если бы он и мог оказаться перед Мартой сейчас, все равно поздно. Время назад не движется.

Его сознание никак не могло смириться с тем, что она сейчас сидит, смеется, разговаривает, может, даже лежит сейчас с кем-то. Тот целует ее так же страстно, как целовал ее он, Имре. А она смотрит с той самой хитринкой во взгляде, которая сводила его с ума.

«Марта, что же ты сделала?»

Порой казалось, что еще не совсем поздно, еще можно исправить, перечеркнуть написанное жизнью. Но тут же его охватывала ярость от сознания свершившегося. Он начинал перечитывать ее письмо, стараясь зацепиться в нем за что-то такое, что дало бы надежду, хоть какой-то мерцающий крошечный свет в будущем. Но не было этого света. Наоборот, чем глубже вдумывался в смысл написанного, тем сильнее убеждался: ее решение выйти замуж совсем не спонтанное, не рожденное только что, из-за его отъезда. Она давно колебалась. Она давно знакома с этим материально обеспеченным, давно решила связать с ним жизнь. А тайное венчание, которое не состоялось, — лишь попытка решить вопрос с замужеством. Неважно с кем. Лучше с Имре. Ну, а уж если не получилось, использовать оставшийся вариант. И — быстрее! Быстрее! Чтобы не упустить возможность. Иначе окажется поздно. «Боже! Да она же чудовище! Хладнокровное и беспощадное», — подумал Имре.

Рассуждения порой бросали его в бешенство от невозможности что-то исправить, от невозможности повлиять на случившееся хоть в малой степени.

Порвав на мелкие кусочки прежнее письмо, полное нежности и страсти, написанное еще в поезде, он тут же принялся за новое, не менее страстное, только полное мольбы и отчаянья. Исписал несколько страниц мелким убористым почерком, вспоминая каждый шаг своей близости с ней, каждое ее слово, каждое движение, уговаривая, пока не поздно, остановиться, оставить того человека, которого, судя по ее словам, она вовсе не любила, а пошла за него ради больной матери, из-за боязни остаться без средств к существованию.

«Да неужели уж так и без средств? — остановился он. — Да если бы она хоть единым словом намекнула, что ей нужны деньги… Неужели бы он, Имре, не нашел? Чушь, чушь собачья! Это лишь отговорка, не что иное. Желание оправдать себя. А ты, лопух, поверил? Распустил слюни. Влюбленный романтик. Ей, как плющу, надо было лишь зацепиться за что угодно…»

Он неторопливо сложил все четыре листа и с твердой решимостью порвал их. Вышел на воздух и втоптал в землю так, чтобы никому не пришло в голову собирать эти четвертушки, если бы даже появилось такое нелепое желание.

«Не забудь холмик на память насыпать и венок соорудить на могилке», — сострил он над собой.

Имре не заметил, как пролетело время до следующего вылета на боевое задание. Предстоял бомбовый удар по аэродрому противника.

* * *
Лиса застыла у замшелой коряги, почуяв мышь. Охотничий азарт натянул каждый ее нерв до едва заметной дрожи на кончиках золотистых ворсинок шикарного меха. Она уже представила, как добыча забьется в ее зубах. Сейчас вот… Прыжок! Лису словно подбросило на несколько метров и, едва опомнившись, она нырнула в нору и замерла там, тревожно вслушиваясь в стук собственного сердца.

Лесная красавица оказалась едва ли ни единственным свидетелем того, как, описав огненную дугу, в дремотное лесное болото раскаленным снарядом врезался самолет. Взрывная волна, ломая сушняк и срывая листву, прокатилась на многие километры и погасла в темных глубинах лесного массива.

А минутой раньше над пилотом, выкинутым неимоверной силой из кабины, повис в небе ослепительный купол парашюта.

* * *
Фронт был где-то рядом. Затяжная непогода, шквалистый ветер, с ледяной обжигающей страстью не дававший немцам воспользоваться поддержкой авиации, остановил их напор, а вот с установлением погоды фрицы зашевелились вновь.

После ожесточенного боя у группы пехотинцев создалась ситуация, когда она могла оказаться отбитой от основных частей и окруженной. Решено было вырваться из возможного кольца и соединиться с основными частями своими силами.

Старшим выпало быть младшему лейтенанту Николаю Краснову. Дня за три до этого ему в руки наконец попала месяц блуждавшая по передовой весточка из родной деревни Климовки. От матери. Мать была малограмотная. С трудом писала печатными крупными буквами. И так неразборчиво, что Николай, тоже не больно какой грамотей, хотя и младший офицер, едва разбирал пляшущие на тетрадном листе слова, выведенные химическим карандашом. Но материну руку он узнал сразу и, кроме длинного полагающегося вступления, едва разобрал главное, ради чего и писалось письмо: «Отец наш, дарагой Иван Василич, пагиб смертью храбрых, от немцев. Прямо около дома».

Сообщение больно опалило сердце Николая, оглушило так, будто обухом по нему шуганули.

«Вот я и осталась одна, дарагой сыночек. Ты у меня теперь единственная надежда. Береги себя. Твоя мама Дарья Краснова».

Химический карандаш расплывался, некоторые буквы невозможно было прочитать: мать плакала. Следы от слез особенно царапнули Николая. Бессилие и тоску испытал он.

Младший лейтенант не стал говорить о своем горе солдатам. У каждого и без того имелась на душе тяжесть. Замызганные треугольнички с почтовым штемпелем редко кому приносили хорошие вести. Да и рассказывать о домашних бедах не надо было: на лице получившего весточку они читались ясней, чем на бумаге.

Все время после получения известия Николай то и дело мысленно возвращался к случившемуся. Один вопрос сверлил мозг, не давал сосредоточиться: не верилось, что никогда больше не увидеть отца, не обнять. И это навсегда!

«Зачем на нашу землю пришла война? В какой уродливой голове впервые заварилась мысль о ней и вызрела невообразимым чудовищем, пожирая миллионы и миллионы?.. Бесполезные рассуждения. Только себя мучить».

Следом пришел другой треугольник, в котором мать спрашивала, почему Николай не пишет. Хотя он отослал уже три письма. Тем же корявым почерком, будто пробираясь по зарослям валежника, печатными буквами мать рассказывала, как казнили отца.

Где-то немцы узнали, что «…ты офицер Советской Армии. Стали ругать деда, он не сдержался в ответ. Ты помнишь, какой он был матерщинник? Ему бы помолчать, а он стал выгонять из избы, где они у нас ночевали».

Николай сам дорисовал картину. Он знал отца. Фашистские пришельцы не могли остановить его, не могли заставить молча слушать оскорбления.

«Они его избили прикладами, выволокли в одной рубахе во двор и расстреляли у той березки, помнишь, которую вы с ним посадили».

Молодой офицер от бессилия заскрипел зубами. Отойдя в сторону, чтобы не видели собратья, пытался разразиться слезами, освободить душу, как в детстве. Но внутри запеклась боль, встала у самого горла, как некая пробка. Она не давала дышать и, не желая выходить наружу, незримым ядом проникала в сознание. Николай представлял, во что превратилась его родная изба — гнездо, в котором знакома каждая трещинка в половой доске и каждая щербинка в стене.

Но он не знал еще, что деревня почти целиком выжжена, а его невесту Настю немцы обесчестили и расстреляли. Мать боялась сообщать об этом сыну. Жалела его.

Вот в такую отчаянную для него минуту после услышанного взрыва сбитого зенитками самолета младший лейтенант Краснов увидел снижающегося парашютиста. Ветром его несло как раз в их сторону. На фоне только что расчистившегося неба черная фигура летчика под белым куполом представляла собой отличную мишень.

— Допрыгалась, фашистская сволочь! — подал голос один из бойцов, едва не успевших поспорить, долетит он живой до земли или не долетит.

— Бомбить собирался… Да я его сейчас, братцы!..

— А где же второй? Второго-то что не видать?..

— Небось, грохнулся с самолетом…

Сержант Косулин уже взял на мушку плывущий с неба трофей и ждал удобного момента, чтобы сразить его с одного выстрела.

— Отставить, сержант Косулин, — неожиданно раздался голос младшего лейтенанта. — Возьмем живым. Побереги патроны.

— Эх, товарищ лейтенант! — раздался сожалеющий возглас.

— Невелика доблесть — по безоружным палить…

Краснов не знал, на что пригодится живой вражеский летчик, но явное убийство безоружного было не по душе.

— Товарищ лейтенант!.. — умоляющий возглас.

— Свяжите, сдадим, куда следует.

* * *
Он и думать не думал, что в нем такое жуткое желание жизни. Проламывая кусты, разрывая жилистую траву, перепрыгивая, перекатываясь через заросшие мхом гнилые стволы, он бежал в темную глубину леса. В единственное свое спасение. Он готов был зарыться в самую непроходимую чащобину, в самую глушь, куда не заглядывает даже дикий зверь, лишь бы не настигли те, от которых только что удалось вырваться.

Имре не знал и не мог представить, есть ли такие места, где можно исчезнуть, раствориться до мельчайших клеток тела. Еще какой-то час назад он и думать не думал об этом, удобно обхваченный подлокотниками летного кресла, чувствующий под руками покорную мощь машины.

Сейчас оставалась одна цель: оторваться от преследователей. Сколько их? Трое, четверо? На затылке чувствуется их тяжелое дыханье. Они за каждым деревом. Со всех сторон. Страшный, неправдоподобный сон. Ноги проваливаются в какую-то рыхлую почву, вязнут в трясине, бессильно топчутся на одном месте, несмотря на отчаянную попытку скрыться от погони…

Силы стали покидать Имре. Еще шаг, другой — и всем телом он ощутил влажную гниль лесной почвы. Рот хватал воздух. Сознанье вернуло момент, когда, выдернув ногу, вывернувшись из последних сил, всадил кортик в младшего лейтенанта и, освобожденный, метнулся в темень кустов и деревьев…

Перед самым лицом по прелому листу, как ни в чем не бывало, ползла тоненькая изумрудная гусеница. Захотелось оказаться на ее месте.

Постепенно картина происшедшего стала восстанавливаться.

Опушка. Огненный куст шиповника. Какие-то заросли, в которые прыгнул с парашютом. Подворачивается нога. Острая боль пронизывает до основания. Имре пытается погасить тяжелый купол, освободиться от ремней. Мысли путаются. В голове еще не исчез оглушительный взрыв самолета. Кто-то наваливается сзади…

После удара по голове — темный провал. «Боже, как она болит. Особенно одна сторона лица. Кажется, онемела и раздулась до неимоверных размеров».

Он помнил, как его вели между деревьев, как толкали в спину прикладом. Как один из группы ныл, матерясь про себя: «Товарищ лейтенант, все ноги обломал, а тут еще этот… Пришить его — и дело с концом…»

— Сержант, приказы не обсуждаются…

— А жалко, — пискнул сержант вроде бы про себя.

Лейтенант сделал вид, что не слышал. Вышли на край поляны. Красавец клен — весь в золотой шапке осенней листвы. Даже в такой момент Имре обратил на него внимание, а еще — на гул возвращающейся эскадрильи. Даже показалось, узнал свое звено. Один из самолетов отделился, сделал разворот и на бреющем пронесся над поляной… Шквал огня прошил все живое.

— Ложись!

Но уже и так все валялись, кто живой, кто убитый, кто раненый…

Имре поднял голову. «Бежать!»

Лейтенант словно прочитал его мысли, увидев, что тот высвободил руки. Кинулся на него. Вот тут-то Имре и выхватил кортик…

* * *
Тишина оглушила больше, чем взрыв самолета. Ни крика, ни шороха позади. Реальность стала такой же ощутимой, как кровь на пальцах руки. Чужая кровь!

«Что это — судьба? — стал размышлять он. — Жить где-то далеко от России, учиться, гордиться полученной честью иметь кортик офицера военно-воздушных сил — и все это для того только, чтобы стать убийцей? Кстати, а где кортик?»

Имре ощупал карманы. Даже вывернул их для верности, не веря собственным ощущениям. Нет. Кортика не было.

— Трр-рр-р! — раздалось над головой.

Пестрый дятел, вцепившись в корявый сук, пробивался к спрятавшейся личинке. Будто не было рядом человеческой трагедии.

Самое удивительное, Имре показалось, он не так уж и далеко от места, где произошла схватка. Это совсем рядом, если судить по ярко-оранжевому пятну клена, просвечивающему сквозь деревья. Если бы за ним погнались, непременно бы поймали, а это — верная смерть. Его обдало жаром.

И все-таки Имре решил попробовать вернуться на опушку. Там исчез кортик. И ничего в жизни важнее этого, казалось, не было в этот момент. Взгляд отца стоял сейчас перед ним. Как Имре станет смотреть на него, если вернется домой с пустыми руками? Как будет смотреть в глаза товарищам, старшим офицерам?

Не думая, что его могут схватить, забыв, что отчаянно пытался провалиться сквозь землю, спасаясь от преследования, Имре пополз назад.

Дела оказались значительно хуже, чем он думал. Правая нога превратилась в бревно. То ли вывернута, то ли перебита. Опухнув, она распирала крепкую обувь.

«Главное — не поддаваться панике». Имре перевернулся на спину. Полуобнаженные вершины деревьев равнодушно покачивались в холодной глубине неба. Дятел трещал уже в другой стороне. На густой хвое ели обнаружилась синица. Ее нежный посвист всегда вызывал в Имре радость от предчувствия близкой зимы. Сейчас же он отнесся к нему равнодушно, занятый осмыслением собственного положения. «Молодец, Марта. Вовремя сориентировалась…» Он усмехнулся — было уже не до нее.

Боль в ноге притихла, словно притаилась. Скорее всего, Имре перестал ощущать ногу. Наверное, он терял сознание.

Сколько он так пролежал, Имре не знал. Откуда-то справа доносились звуки канонады. Линия фронта менялась стремительно. Похоже, он оказался в глубоком тылу.

Имре сориентировался, в какую сторону надо будет пробираться, но сейчас об этом думать было рано. Во что бы то ни стало сначала надо отыскать кортик.

Имре перевернулся на живот, попытался ползти. Боль возобновилась. При каждом неосторожном касании она молнией пронизывала тело.

«Как же я мог бежать? — поразился Имре. — Может, сделать костыль? Вот будет чудно: выйти на поляну, наставить костыль, если там кто остался: „Руки вверх!“. Шутки шутками, а придется ждать сумерек…»

* * *
Еще до сумерек в низинках и меж кустов стали появляться белесые паутинки тумана. Все гуще и гуще заполняли они пространство, поднимаясь выше и выше. Вот уже и трава скрыта между деревьями, и нижние лапы ельника…

Размытые неустоявшейся темнотой, трещинками проступали ближние ветки. Изредка откуда-то сверху, дождавшись своего срока, падал древесный лист. Таким же внезапно опавшим листом чувствовал себя Имре, обостренным слухом ловя малейший шорох, скрип, шелест. Будто в белом пуху вечернего тумана, лежал он, раздираемый болью.

Он представил, что о нем говорят сейчас в летной столовой. Не сегодня — завтра сообщат домой: мол, ваш сын пал смертью храбрых, он был… И прибавят еще с десяток расхожих слов.

«Это ж какой удар матери!.. Лучше бы они не торопились. Что если она не выдержит. Вот беда. Отцу легче, он мужчина. А вот матери…»

Тут он подумал, какой жуткий во всех отношениях день выдался ему. И, кажется, все началось с письма Марты. Из-за нее бессонная ночь…

Дальше ему не хотелось вспоминать, а то выходило совсем по-французски: шерше ля фам — ищите женщину. Бывает так: сходятся в тугой узел обстоятельства, словно проверяют человека на прочность.

Радоваться надо, что не разбился, как напарник. Что выскочил из лап смерти. Стоило разрешить этому сержанту Косулину — и валялся бы, коченел с куском свинца под лопаткой в какой-нибудь лесной яме.

Постепенно Имре осознавал свое новое положение. Еще утром он был офицером военно-воздушных сил венгерской армии, которая готова сражаться… «За кого? За Гитлера? Какая чушь! Но не за свободу же Венгрии! Кто угрожает свободе твоей родины?..»

«Ладно. Что случилось, то случилось. Надо самому теперь выбираться из ямы, в которой очутился. Но прежде — отыскать кортик. Наощупь, сантиметр за сантиметром, чего бы это ни стоило».

Имре ощутил, как продрог, лежа на земле. К вечеру похолодало. Пахнуло ранней осенью. Хорошо еще, что земля под деревьями усеяна опавшими листьями, иначе совсем бы застыл.

Приподнялся было, а встать не смог: нога, как чугунная. Тьма и лес обступили со всех сторон, словно пытаясь задушить чужого, незнакомого человека. Подумалось о партизанах. Как раз на днях говорили о них с ребятами. Один рассказывал, как попал к ним в руки.

— Они не соблюдают никаких правил войны. Они их не знают, — возмущался он.

Имре не мог понять, как можно соблюдать какие-то законы войны с разбойником, вломившимся в твой дом.

«Почему они тебя не пришили?» — вопрос вертелся у него на языке. Это был бы, конечно, скандал — задать подобный вопрос. И Имре смеялся вместе со всеми тому обстоятельству, что летчику удалось обмануть лесных вояк. А сегодня сам на месте того летуна. Только не хватает попасть к партизанам.

Ползком, на животе, продвигался он к поляне с утопической надеждой отыскать свой кортик. Только сумасшедший мог решиться на такое. Имре и считал себя сумасшедшим. В голове стоял какой-то шум, подташнивало. Весь избитый, с отказавшей ногой, он видел сейчас перед собой единственную цель: крошечный кортик, фирменный знак отличия, который нужно было отыскать во что бы то ни стало. Ночью. В лесной траве.

Такой истории еще не доставало в том разговоре о партизанах, который они затеяли в свободную минуту. Вот и думай теперь — чего только не подбрасывает жизнь. И остряки, наверное, нашлись бы, и веселые подсказчики. Ведь сам человек о себе не знает, как он меняется в тепле да в дружеской компании, даже если речь заходит о самом серьезном и рискованном.

Вот, говорят, невозможно иголку в стоге сена отыскать. А кортик — почти та же иголка в лесу, даже если знаешь место, где искать.

Имре вспомнил, как в детстве возились на стогу сена, а оно уже слежалось, было горячее внутри. Он сунул руку в глубину стожка и с ужасом выдернул: залезшую в тепло лягушку нечаянно проткнул насквозь. Стремглав убежал тогда домой, долго переживал: и от брезгливости, и от того, что погубил лягушку.

Не понял Имре, почему вспомнил тот детский случай. Вспомнил и все. Сердце согреть. Лишний раз сказать себе, что жив еще. Что необходимо двигаться, а не лежать. Двигаться, поставив перед собой какую угодно, хотя бы и совершенно абсурдную, цель.

Лесная сырость и ночной холод начинали пробираться под летную куртку, стараясь не оставить ни грамма тепла. А впереди еще длинная тяжелая ночь. Мелькнувшая было мысль о хотя бы крошечном костре была отметена.

Имре старался не думать, что где-то есть теплая кровать и кому-то в этот час жарко. Его и самого, похоже, начал охватывать жар. Звенело в ушах. «Неужели суждено мне здесь остаться? — он с ужасом отвергал эту мысль. — Жизнь только началась. Только надо двигаться, во что бы то ни стало двигаться…»

Он вспомнил, что при отравлении можно спастись движением. Двигаться нужно как можно больше. Но при чем тут отравление?

Мысли путались. Временами он забывал, что находится в темном ночном лесу, забывал, куда ползет и зачем. Мокрые от травы пальцы закоченели и, кажется, уже не гнулись.

И вообще, все это напоминало какую-то страшную игру. Получалось неправдоподобно. Хотелось отказаться от игры. Сказать: «Надоело! Не трогайте меня!». Но кому?

Имре интуитивно почувствовал, что оказался у того оранжевого клена на краю опушки, откуда нырнул в глубину леса. Под кленом нападало много листвы, она тускло отсвечивала.

Ни малейшего признака чьего-либо присутствия. Будто не здесь несколько часов назад разыгралась смертельная борьба.

Привыкшие к темноте глаза различали силуэты кустов, пней, каких-то растений. Они были похожи на притаившиеся фигуры. И Имре какое-то время лежал, затаившись, чутко прислушиваясь, не выдаст ли кто себя движением или звуком. Но все оставалось мрачно и неподвижно.

Место, где мог бы быть обронен кортик, оказалось невелико. Это ободрило Имре. Мысленно определив участок, заросший густой травой, он решил сантиметр за сантиметром обследовать его. Только вот пальцы по-прежнему ничего не чувствовали, пришлось долго отогревать их дыханьем. Он поймал себя на том, что старается оттянуть время, потому что ночь обещает быть тяжелой и бесконечной. Если и найдется кортик, даже на опушку выбраться будет невероятно трудно. Кроме того, Имре стал сомневаться, в какой стороне линия фронта. Как ее искать? Здоровому человеку нелегко, а уж в его положении…

«Но ты отыщи вначале кортик. Отыщи, а потом будешь рассуждать!» — подхлестнул себя Имре и стал шарить вокруг себя. Пальцы сразу наткнулись на что-то острое. «Неужели нашел? — вспыхнула надежда. — Нет, обыкновенная щепка. А рядом — что это? Колючая проволока? Нет. Протянувшаяся по траве ветка шиповника». Имре нащупал крупную ягоду. Мягкая, давно перезрелая, она тестом расплылась под пальцами. Машинально слизнул сладкую мякоть и вспомнил, что во рту с утра не было ни крошки. Противно засосало в желудке. Имре, пренебрегая колючками, наощупь обобрал весь куст, тут же отправляя в рот сладкую мякоть, жадно обсасывая шершавые семечки.

Неожиданный ужин влил силы в Имре. Дело пошло активнее. «Не такой уж ровный земной шарик, как он смотрится сверху», — подумал Имре, то и дело то попадая рукой в трещину, то натыкаясь на какую-нибудь кочку. Вот крошечная упругая шляпка какого-то гриба, рядом — вторая, третья. Целый выводок. Поднес к носу: опята. Определил по запаху.

Туман почти исчез. Четче обозначились силуэты на поляне. Имре огляделся. Показалось — партизаны окружили! И знал, что никакие не партизаны, что кусты. «Фу ты! Совсем сошел с ума! Ошибся. Нет никакой войны. Только я барахтаюсь посреди леса. Боже, уж не схожу ли я с ума!»

Он глянул вверх, пытаясь разглядеть звезды, и с удивлением обнаружил, что на небе нет ни одной звезды. И неба нет. Только тяжелое серое одеяло над ним. Туча неизвестно когда и как заполонила небесное пространство.

Словно очнувшись, откуда-то подул ледяной ветер, слабо зашуршал корявой листвой. «Неужели хлынет? Скорее бы отыскать кортик… Где-то же тут он торчит из травы, стоит протянуть руку. Ну вот же!». Но рука натыкалась на какие-то гнилые ветки, сучки, запутавшиеся в траве и приготовившиеся снова стать почвой, на холодеющее тело земли с зарывшимися в нее всяческими летними обитателями. Пальцы натолкнулись на пустые патроны, холодные и мертвые. Горький запах пороха сохранился в них…

«Неужели зарядит ливень? — подумал Имре. Он приготовился к худшему. — Главное — не поддаваться собачьим мыслям. Двигаться, двигаться…» — подгонял он себя, чувствуя, как тяжелеют веки, как сами собой закрываются глаза, как хочется забыться…

«Когда же я успел расслабиться? Или разомлел от найденных грибов?» В какой-то связи вспомнился Габор, момент знакомства с ним. Боже, каким светлым и незыблемым был мир. Благополучие разливалось повсюду, а в золотой дали виднелся пригород Будапешта, залитый солнцем.

Эта картина сейчас показалась Имре сказкой, которой ни за что не может быть в реальности. Но она же была! Это же он, Имре, принял Габора за бандита, когда тот выкручивал худенькие ручонки своей капризной невесте. Кстати, он и являлся бандитом. Какое имело значение, что ему хотелось удержать ее около себя, какое значение имело то, что его сердце изнывало от любви и желания носить на руках эту пичужку? И в отношении Имре он был бандитом. А как же? Не окажись Имре сильнее его, неизвестно еще, чем бы закончилась эта история. «Ах, Габор, ты, наверное, отличный друг, но что сделала с нами война? До тебя ведь тоже как-нибудь долетит эта черная весточка: „Имре погиб в России“. Да и сам — где ты? И останешься ли цел в мясорубке, которую закрутил твой соотечественник?»

Имре поймал себя на том, что готов свернуться прямо вот тут, у поваленного дерева, и замереть, как зверь в норе, но заставил себя встряхнуться и наметить новый участок, чтобы перебрать его по щепочке, по травинке. «А вот что чернеет?» Рука его вдруг нащупала что-то густое и липкое. Кровь! Чужая человеческая кровь. Холодная, почти застывшая, перепачкавшая траву.

Имре инстинктивно отдернул руку и попытался тут же оттереть кровь мокрой травой, но она не оттиралась, сразу же въевшись, как живая.

«Здесь, ну да, вот здесь он дернулся и упал. Душа его, наверное, и сейчас витает где-то совсем рядом».

Имре суеверно оглянулся, поглядел вокруг себя, словно действительно ожидая увидеть душу убитого им человека. Ему сделалось страшно.

«Господи, кто я? Я же убийца!» — со всей ясностью вдруг осознал Имре. Его трясло. То ли от холода, то ли от страха и осознания того, что превратился в убийцу.

— Господи, кто я?

Имре вспомнил молитву, которой когда-то научила его мать. «Если тебе будет плохо», — сказала она.

Ему было плохо. Хуже некуда.

«Пусть говорят: „Ты солдат, ты выполняешь свой долг, ты должен быть стойким, смелым и мужественным, чтобы защитить родину“. Но кого защищаю я? Вот, пришел на чужую землю и лишил жизни такого же человека, как я сам…»

Он хотел подняться. Боль в ноге пригвоздила его к земле. Нога показалась чугунной. Имре не знал, что делать. За что просить прощения у Господа? Откуда ждать помощи? Поднял руку, хотел осенить себя крестом — и снова почувствовал на ней липкую холодную кровь.

Мелкий дождь постепенно расходился, съедая серебро кое-где заиндевевшей было травы. Имре вырвал пучок и, сложив его вдвое, наподобие мочалки, попытался оттереть руку. Наверное, рука уже стала чистой до белизны, но остававшееся ощущение выворачивало. Казалось, теперь не отмыть ее навсегда: что ни делай, до конца жизни след чужой крови останется на ней.

И в страшном сне Имре не ожидал увидеть себя в подобном положении: ночью, ползающим в неизвестном лесу, посреди поляны, под ледяным дождем. Еле волочащий ногу, с распухшим лицом, он сам себе казался раненым вепрем, сумасшедшим, потерявшим надежду, висящим над пропастью на единственной ниточке и все-таки карабкающимся и изо всех сил надеющимся на чудо.

Нет, не о кортике он уже думал. Память проваливалась, усталость вгоняла в сон, и только невероятным усилием воли он заставлял себя продолжать начатое, хотя минутами и забывал, зачем он здесь. Поэтому когда пальцы прикоснулись к чему-то кожаному, он вначале подумал, что это каблук от солдатского сапога. Хотел отбросить в сторону, но внезапно догадался: это ж бумажник! «Да, да! Бумажник. Выброшенный? Но зачем выбрасывать бумажник в глухом лесу? Пустой?.. Нет, что-то есть в нем. А что, если это чьи-то документы? Но зачем они мне?»

На всякий случай он сунулбумажник в боковой карман летной куртки. «Здесь где-то должен быть и кортик».

Отупевший от боли, от ломоты во всем теле, с пустым желудком, он еще часа два безрезультатно пробарахтался на мокрой полянке.

Приступ голода все отчаяннее выворачивал желудок. Однажды во время какого-то путешествия в горах Имре испытывал подобное. Но то было в нескольких километрах от ближайшей сельской харчевни. Запах черного хлеба показался тогда каким-то божественным. Уже у себя дома Имре пытался найти хлеб такой же вкусноты, но, так и не найдя, понял, что только наработавшийся человек может оценить вкус ржаного хлеба.

Тут не будет теплой харчевни. Тут даже не Венгрия.

Имре слышал где-то, что чувство голода на третьи или четвертые сутки исчезает, но как пережить эти трое суток? И переживу ли я? А еще этот мелкий нудный дождь! Кажется, он решил просочиться до самого сердца, до остававшегося крохотного кусочка тепла. И скоро доберется: то усиливающийся, то почти прекращающийся дождь, от которого некуда спрятаться. Имре душил в себе приступы отчаяния. В минуты просветления заметил, что временами теряет сознание. Адский холод, промокшая одежда, общее состояние выбивали из него последние силы. Что это? Конец? Стоит только поддаться настроению, задремать — и прямо здесь окочурится он, как выброшенная мокрая тряпка. «Может, и не надо было скрываться с вывихнутой, а, скорее всего, поломанной ногой? Ну, пусть бы взяли в плен, сунули бы в какой сарай. По крайней мере, и крыша над головой, и кинули бы корку хлеба».

«Так начинается предательство? Так пропадает человек, — возражал кто-то за Имре. — Но кого я предам? Расскажу, где располагается мой аэродром? Здесь вот он располагается сейчас, в темном непроходимом лесу, где летают только желтые листья, если еще не успели опасть».

Он так задумался, что, показалось, сходит с ума: поляна вдруг осветилась каким-то призрачным, потусторонним светом. Обозначились контуры кустов и деревьев вокруг. Словно некий дух снизошел сверху, белым саваном накрывая гибельное место.

Имре не сразу догадался, что дождь превратился в снег и медленными крупными хлопьями, как цветами, заполонил пространство.

Откуда-то, сразу не определить расстояние, донесся треск автоматной очереди. В ответ раздалась другая. Очевидно, где-то за лесом. Из последних сил Имре выломал палку из подвернувшейся орешины и, помогая себе ею, пополз на звук автоматной перестрелки.

«Где-то здесь должен быть кортик! Мне нужен кортик!» — бормотал он, падая лицом в траву.

* * *
С окончанием Первой мировой войны на карте Европы появилось много новых стран, которые стремительно стали строить свою государственность, уделяя повышенное внимание всем ее атрибутам. Кортик занял среди них особое место. Он стал знаком власти, вожделенным символом превосходства избранного над другими членами общества, знаком отличия рангов военнослужащих и даже гражданских чинов.

Клинок, рукоять, крестовина, эфес, лезвие, наконечник, острие — для посвященного каждая деталь — раскрытая книга, при одном взгляде на которую оценивается прежде всего обладатель этого предмета.

Отец Имре, кадровый офицер генерального штаба, не уходивший в отставку, несмотря на давнее ранение в ногу, видевший свою жизнь в верном служении Венгрии до последнего вздоха, перед тем как возвратить сыну его кортик, молча за какую-то минуту успел прокрутить в памяти всю свою жизнь. Будто перелистывая собственный послужной список: не опозорил ли где ненароком чести офицера…

Нет, совесть его чиста. Он сберег честь офицера, и теперь очередь сына.

— Храни до конца дней своих этот кортик. Будешь замерзать — согреет, будешь умирать — станет твоим верным товарищем.

«Как сохранить?» — хотел спросить Имре. Но вошла мать, встала незаметно поодаль, одновременно со сдержанностью графини внешне не проявляя чувств.

— Береги себя, сынок.

Отец невольно покосился на нее. Но ничего не сказал, только сделал какое-то горловое движение, шевельнул седой головой. Но мать и без того поняла, улыбнулась ободряюще:

— Сразу на фронт… Не забывай о себе сообщать, сын. Мы волнуемся с папой.

Последнее у нее вырвалось непроизвольно. Не отдавая себе отчета, она выразилась так, как если бы перед ней стоял не молодой стройный офицер венгерской армии, а маленький кудрявый Имре лет шести-семи от роду с распахнутыми детскими глазами. И отец заметил это, и сам Имре.

С одной стороны, было неловко чувствовать себя эдаким несмышленышем. Как никогда хотелось погарцевать, показаться перед родителями в полной красе. Вот, мол, какой у вас сын вымахал: ростом с отца, а то, может, и чуть выше, если незаметно привстать на цыпочки. С другой стороны, какое-то щемящее тепло вместе с тихой грустью облило сердце Имре. Хоть и говорят «на фронт, как на прогулку», — но как оно обернется на самом деле, едва ли кто знает…

— Позвольте-ка я взгляну, — увидев офицерский кортик, мать, не выдавая волнения, протянула руку.

На самом деле материнская гордость за возмужавшего и заслужившего свой знак отличия сына сдавила грудь. Вспомнилось почему-то, как однажды весной, будучи шаловливым ребенком, как и все в его возрасте, провалился в рыхлый сугроб, на дне которого оказалась яма с водой. У нее и сейчас перед глазами картина, как он беспомощно барахтался с недоумением на лице, как она, к ужасу домочадцев, бросилась спасать его и мокрого, напуганного несла на руках в тепло дома.

Слава богу, ребенка быстро раздели, растерли сухим полотенцем, уложили в кровать под теплое одеяло, напоили горячим чаем с малиновым вареньем, вызвали доктора.

Переполох был на весь дом. И потом еще долго с охами и ахами обсуждали, как могли оставить ребенка одного, без присмотра и как он героически барахтался в снежной жиже, как в мыльной пене.

Он тогда подцепил простуду, и две недели его не пускали на улицу. А когда вышел, уже первая травка на пригреве ошеломила его. А солнце было такое яркое и горячее, что он зажмурился от неожиданной перемены.

И это вспомнила мать, и многое иное. Картины одна четче другой промелькнули в памяти. И вот она уже держит кортик сына. Знак отличия. Знак чести и доблести.

— Красивый какой, — сказала она с женской непосредственностью.

В другое время мать, может, не позволила бы себе проявить излишнюю возвышенность чувств, с которыми произнесла последнюю фразу, если бы не сложившиеся обстоятельства: с одной стороны, торжество по случаю окончания сыном военного учебного заведения, с другой, — горечь расставания в связи с отправлением не в романтическое путешествие, а под пули, в кромешный ад войны.

Сколько бы ни кричала гитлеровская пропаганда о блицкриге, война есть война. Причем развязанная не Венгрией. Каждому дураку ясно, что Венгрия тут ни при чем. Она между двух огней. Не все ли равно, какой огонь опалит ее сына. Все больно. Но истинный венгр не станет никому жаловаться. Честь для него превыше всего.

Мать не стала говорить сыну этих красивых слов. Он и без них вместе с грудным молоком впитал в себя их смысл.

Молча переглянулись отец с матерью.

— Ладно, — сказал отец, — за столом договорим…

* * *
Ему казалось, он поднимается в гору. Трудно, шаг за шагом, с камня на камень. Тропинка — среди густых ельников… Ельник столпился у подножия горы и не пускает вверх. Растопырился, распустил свои иголки на упругих ветках, крепкий, кряжистый, — никак пускать не хочет. Там, выше, ельник реже и реже: в проем видно. Будто ему самому трудно взбираться в грузной шубе. А Имре обязательно нужно взобраться. Вот он поставил одну ногу на выступ, перекинул тело вперед. «Схватиться бы за что-то». Руки ищут опору, хоть какой-нибудь корешок, вымытый паводком, нечаянную выщерблину. Но каждый раз пальцы натыкаются на колючки, царапающие в кровь. Он уже не обращает внимания на боль, на тяжесть. Он считает медленные шаги вверх: «Раз, два, три…» Дыханье срывается, пот заливает лицо, каждая мышца напряжена, болит.

Вот еще один просвет. Там, наверху, ельника меньше, зато тропинка круче. И не тропинка даже, а только намек на нее. Кому ж тут ходить?

«Где я? Надо остановиться, отдышаться, стереть пот с лица. Он заливает глаза, — невозможно смотреть. Щиплет».

«А кто тебя торопит? Отдохни, одумайся. Может, наверху кто-то ждет тебя?» Кажется, кто-то ждет. Никак не поднимается нога, словно засосало по колено. На мгновение отчаянье бессилия охватывает его. «Пошло все к черту! Я не обязан карабкаться изо всех сил, будто муравей с соломинкой. Да, это муравьи проложили тропинку, еле заметную тропинку, отшлифовали камни, которые топорщатся из корявой шкуры горы, дразнят, разговаривают с тобой: А я выше взобрался, я выше…»

Имре собирает все силы, словно от этого зависит будущее земли, судьба каждого человека и тех двух мальчишек, которые, как воробьи, прошмыгнули мимо, когда Марта хотела поцеловать его, собирает силы и переносит тяжесть ноги чуть выше и неожиданно оказывается на самой вершине Матры.

Ах, как слепит глаза от простора! Невозможно оторвать глаз от этих наползающих друг на друга пирамид, нескончаемых, неисчислимых. Дыханье захватывает от красоты. Невозможно насмотреться, так и стоишь, околдован. Нет, уже и не стоишь, а паришь над ними. Плавно-плавно, как, наверное, парит орел, еле шевеля кончиками крыльев и головой, чтобы не дать воздушному потоку сбить себя, унести в сторону. А ноги вновь наливаются тяжестью и превращаются в авиационные бомбы, которые надо сбросить с этой высоты.

— Это же Матра! Наша Матра! Это же моя Венгрия! Разве можно на нее сбрасывать?! — пытается закричать Имре, но звуки застревают где-то внутри него.

Только едва шевелится язык:

— Матра! Венгрия…

— Коля! Коля! — вдруг слышит он над собой мягкий женский голос, явно обращенный к нему.

«Но почему Коля? Я не Коля?» — хочет произнести он и снова проваливается в безумную темноту, из которой постепенно вырисовывается опять тот же густой ельник у подножья горы, и снова надо карабкаться к вершине, с которой он уже видел с одной стороны пологий склон, с другой — крутой обрыв…

Кто-то осторожно, едва касаясь, отирает пот с его лица: вначале со лба, потом…

— Ма-ма, — тихо шепчут его губы или так кажется, а рука пытается дотронуться до руки с полотенцем.

Но пальцы нащупывают на лице хвойные иголки. Будто превратился в елку на склоне Матры. Вдруг слышит резкий старческий голос на русском:

— Отойди от него, внучка. Отойди! Раненый — не игрушка.

«Раненый?.. Но почему на русском? Я в плену?» Некоторые слова Имре не разобрал, но и те, смысл которых дошел до него, не совсем понятны. На всякий случай он замирает, не открывает глаза.

Проснувшаяся мысль начинает оттаивать в голове, связывать ниточки событий. Постепенно, все нарастая и нарастая, как огонь по сухой степной траве, память охватывает все тело, возрождая происшедшее. И тело, и мозг, и каждая клетка отзываются судорогой. И Имре, пока мозг лихорадочно ищет хотя бы крохотный кончик, за который можно зацепиться и найти выход, замирает еще глубже, будто в панцире.

Бок, ноги, лицо, как чужие. «Но где я? Если я в плену, то почему „внучка“? Чей это голос?»

Имре ощущает, что лежит в тепле, на жесткой постели, что вокруг никаких посторонних, кроме старика и девушки, а на лице не елочные колючки, а щетина.

«Но почему Коля? Они думают, что меня зовут Колей? Они думают, что я русский, — вот что! Но откуда они взяли, что Коля? Разве у русских одно имя Коля? Или им нравится звать меня Колей?»

Сознание опять заволокло какими-то немыслимыми видениями, где нужно преодолевать, преодолевать, преодолевать…

— Коля! Коля! Коля! Очнись же! — вкрадчивый женский голос, ласковый, как теплый луч солнца.

Имре открыл глаза. Молодая светлая женщина сидела рядом на табурете и в деревянной ложке подносила горячий настой к едва раздвигавшимся губам Имре.

— Горький? Да?

Он утвердительно моргнул.

— Ничего. Зато полезный. Вот, полкружки надо выпить…

Она показала на металлическую кружку в руке и улыбнулась:

— Пока горячий. Полезно.

Имре не все слова разбирал. Сейчас он был благодарен себе за то, что изучал русский. Но тогда была прихоть: желание прочитать Достоевского в оригинале, Пушкина, Гоголя… Так и не успел: прошла мода. Теперь это язык неприятеля.

Имре не торопился обнаружить себя вопросом «где я?». И без того ясно: на чужой территории. В госпитале? Не похоже. Необычная тишина, будто нет никакой войны, и — домашнее тепло и эта молодая женщина во всем домашнем. Круглое лицо, добрые глаза, чуткие руки.

Женщина поднялась, отошла куда-то. Скосил взгляд, уловил осколок зеркала на стене у стола. Глянул и тут же отвернулся: не узнал себя. Обросшее, опухшее лицо, воспаленные глаза, царапина. Хотел повернуться — боль остановила.

— Лежи, лежи…

И тут же радостным голосом:

— Деда! Очнулся…

— Очнулся? Ну, вот и ладно, — старческий хрип со стороны печки. — Считай, спасли божью душу. Теперь на поправку пойдет. Ты его отваром, отваром пользуй. Он целебный, давно проверено… Слышишь, Ольга?

— Я и так уж… — кротко ответила та. — Бог даст, поднимем.

В ответ послышался еще более хриплый кашель старика, звук раскуриваемой трубки. Непривычно крепкий табачный дух заполонил избу.

— Ты бы не курил, дедушк.

— Еще что?

— Тебе же хуже. Всю ночь сегодня дохал страшней пушки. Легкие-то пожалел бы.

— Теперь жалей не жалей… — обреченно отвечал дед, — смолоду не жалел, чего теперь беречь?

Помолчал, очевидно, размышляя, обратился к Имре:

— Тебя как, Николай кличут, что ли? Из каких частей-то?

Непривычно для уха звучал русский язык. «Что такое „часть“? Собран из каких частей? Из какого рода войск?» — догадался Имре, не торопясь отвечать. Сам себе напоминал ребенка, который закрывает лицо ладошками, считая, что спрятался.

— Не мучил бы ты его, дедушк. Слаб он еще, — по-своему поняла Ольга замешательство Имре.

Но Имре понял вопрос, подобрал нужное слово:

— Са-мо-лет… — произнес он по слогам.

— Самолет? Это что же, летчик, что ли? Недавно у нас тут грохнули одного. Вот те на!.. — догадываясь произнес старик.

И под грузным его телом заскрипела деревянная приступка: слезал с печки.

— А зовут как?

— Имре…

— Имре? Это что ж за имя такое? Иван, что ль? А по документам — Николай. Почему?

Имре увидел перед собой еще довольно крепкого сухощавого старика, седого, с подстриженной бородой. Видно, внучка не давала запускать.

— По документам, говорю, ты Николай Иванович Краснов. Вот документы!

Старик протянул руку к шкапчику, достал тот самый бумажник, который Имре нашел на поляне.

— Шпион, что ль?

Прямолинейность, с какой старик задал вопрос, сама собой предполагала, что старик не верит ни в каких шпионов, хотя и сомневается.

— И по-русски понимаешь… Да-а! И имя-то какое иностранное. Это ты все, — кивнул он Ольге: — «Дедушка, дедушка, это наш русский лейтенант, раненый». Где ты разглядела, что русский? За кем же мы с тобой неделю ухаживали? Кого ж мы домой приволокли?

Старик озабоченно сосал трубку, пуская ядовитый дым самосада. Странная трубка у него была: головка, похоже, из сырой картошки вырезана, мундштук — костяной. Самоделка. Где сейчас трубку купить?

— Живой человек замерзал, дедушк, в крови, — оправдывалась Ольга. — Ты сам меня наставлял: каждую тварь Господь сотворил, ему и распоряжаться… А документы, — они вон у него есть. Или это не твои документы? — обратилась она к Имре.

Он отрицательно шевельнул головой.

— Вот же сказано: область, район, деревня Климовка. И год рождения, — все есть. И даже фотокарточка дареная, — показала девичий снимок. — Не твоя девушка? — спросила, будто и без того не ясно, если документы чужие. — А я гляжу: красивая невеста-то. Вот и надпись: «Единственному и любимому… Настя». Как документы-то у тебя оказались?

Имре молча слушал, не зная, как вести себя: больной, безоружный, беззащитнее младенца. «Что они со мной сделают? Интересно, далеко ли фронт?»

— Какие ж это документы, если не его? Эт мы с тобой «документы, документы»… А оно, гляди, фотокарточка-то, если приглядеться… Хотя чем-то и похож вроде. Да щас и не разберешь, — зарос весь. Ну ладно, Имре так Имре. Всякая тварь жить хочет, — вслух рассуждал старик. — Это, я помню, по молодости притащил раненого медвежонка. Охотники медведицу убили, а подранок-то ушел, видать, сперва, а потом обнаружил себя. Сам в руки полез с голодухи. Как дитя малое. Отец, царство ему небесное, — «зачем, мол, принес, это тебе не игрушка». А мне жалко. Пропадет, думаю… — отвлекся старик в воспоминания.

— Ты же не первый раз рассказываешь, дедушка, — остановила его Ольга.

— Старый, видать, стал. Вот и рассказываю. Кого мы в дом-то с тобой приволокли? Вот что хочу знать.

Дед снова зашелся кашлем от курева. Казалось, его легкие сотрясались, готовые выскочить наружу. Он по-бычьи крутил седой башкой, будто собирался бодаться. Сизый дым неподвижно пластался под клееным в разводах от потеков потолком.

— Ну зачем же себя так изводить, дедушка? На-ка, глотни воды. Совсем ты у меня от рук отбился, — засокрушалась Ольга, подавая деду кружку.

Он отрицательно замотал головой, открыл дверь, отхаркался, как труба паровозная. Казалось, вот-вот концы отдаст. Даже Имре стало не по себе. Живет человек в глуши, жжет легкие крепчайшим самосадом. День за днем, неделя за неделей движется во времени до своей конечной станции.

«А я кто? — думал Имре, пока старик откашливался. — Еще вчера был самым счастливым, полным надежд, влюбленным по уши и любимым. Чуть ли не единственная забота — как лучше провести время…»

Неужели такое было? Имре казалось, он целую вечность лежит в избе этого старика и молодой хозяйки, которая приняла его за русского, поэтому и ухаживает за ним. Если бы не эти два человека, лежать бы ему среди леса под снегом окоченевшим трупом. Весной по теплу звери и птицы растащили бы во все стороны. Талая вода и дожди промыли бы до белизны кости. Ни одна душа не определила бы, что это молодой венгерский офицер, обладатель прославленного кортика военно-воздушных сил. А найдя рядом документы русского офицера, так бы и похоронили как Николая Краснова, советского офицера, героически павшего в борьбе с немецко-фашистскими захватчиками. Вот такая веселая картинка.

— Оля… — произнес Имре, словно пробуя на слух новое имя.

— Тебе плохо? — наклонилась она озабоченно.

Мысли путались. Имре впадал в беспамятство и снова выныривал в реальность. И неизвестно было, что сейчас страшнее.

Память об Марте ушла куда-то на задний план, обволоклась густым непроницаемым туманом. А была ли Марта на самом деле? Может, приснилась, выдуманная с начала до конца? Нет, было что-то невыносимо тяжелое, из-за чего ни на минуту не прикрыл глаза перед полетом. С этой тяжестью и вылетел на второе задание. Окажись отдохнувшим, скорее всего, избежал бы гибели самолета. Все было бы не так, как случилось.

Неужели это из-за Марты? Впрочем, какое теперь имеет значение? Нет ее больше и не будет. Даже если удастся выкарабкаться из нынешней передряги.

В голове шумело. Словно наполненная чем-то тяжелым, она не давала возможности сосредоточиться. Одна и та же мысль появлялась и ускользала: «Меня спасли совершенно незнакомые люди, старик и внучка. Вот эти русские. Сколько я всякого слышал о русских. Я летел бомбить их, а они пытаются поставить меня на ноги».

— Оля… — и опять перед собой он увидел участливый взгляд, — Оля, скажи дедушке: я — мадьяр.

— Ты сам и скажи, — улыбнулась она, — или стесняешься?

— Не, — Имре обессиленно прикрыл глаза.

— Мадьяр? Это что ж, венгр, значит? Или как? — переспросил старик.

Имре подтвердил глазами.

— То-то, гляжу, на немца ты не похож. Больше на наших. Чернявый. Имре, значит. Война все перебаламутила. Внучка-то почему со мной? Наши придут, — прячь. Девку не пропустят. Немцы придут — еще хлеще. Только б напакостить. Пряталась. Пса застрелили. Пес им помешал. Ведь только несколько дней как отхлынули… А что тут было-то! Не приведи Господь. А теперь вот ты — ни наш, ни немец… Внучка пошла дровец набрать, прибегает: «Раненый замерзает!..» Вот он ты и есть, — раненый. Как цыпленок из скорлупки.

Старик хмыкнул от подвернувшегося сравнения Имре с цыпленком из скорлупки…

В общем-то дед был настроен миролюбиво. Сколько бы ни ворчал, все решала в конце концов Ольга. Она и хозяйство вела после того, как фронт откатился от их дома и дед перестал ее прятать, и стряпала, и печку топила, и сушняк собирала в лесу на растопку.

Да мало ли чего надо делать по дому? Простые щи сварить, — и то ноги оттопчешь. Не зря в старину говорили: дом вести — не лапти плести. А то еще стирка, уборка, уход за стариком. Последнее время поясницей измаялся: перенервничал, видать.

— Откуда ты, малый? — не оставлял дед желание докопаться до истины.

Имре и самому интересно, как он остался жив. Там целая группа русских была. То ли в плен вели, то ли на расстрел. Хотя расстрелять где угодно можно. А тут самолет на бреющем свинцом полил, как грядку из лейки. Потом еще раз зашел для верности.

Не судьба, знать, Имре лежать в земле сырой. Некому его тут хоронить. И замерзнуть окончательно не успел. Вот эта вот девчушка ласковая на замерзающего набрела. Как объяснить деду?

— Что-то ты не договариваешь, парень, — прокряхтел тот. — Нам-то все равно, да есть люди, им, чего не было, скажешь… По себе знаю.

— Ну и не мучай его, дедушк, если по себе знаешь… — упрекнула Ольга, не давая развить мысль.

— Ты-то что вступаешься? — вытаращился дед в удивлении.

— Я не вступаюсь, я говорю — не до разговоров ему еще, — оправдываться стала.

Дед недовольно пыхнул трубкой и, накинув тулуп, вышел во двор. Ядреный морозный воздух сладким клубком вкатился в избу, растворяя табачный дух.

«Уже зима. Сколько же я лежу?.. А голова… Так и кажется, сейчас треснут мозги».

Имре опять провалился в бред. Опять представилось: самолет на бреющем, разбросанные тела, схватка…

Он напрягает память, пытаясь восстановить момент, когда выхватил кортик. Пробует остановить время, прокрутить назад, чтобы все пошло по-другому. Еще не знает как, но уверен: должно быть по-другому. Не должно быть крови…

— Попробуй уснуть, — наклонилась Ольга. — Теперь ты очнулся. Вечером еще отвару примешь. Спи!

* * *
В первый раз за многие дни Имре привиделся сон. Как ни странно, был он на редкость спокойный. Будто солнце ласкает, и находится он на родной венгерской земле. Уже от одного этого покой и радость в душе. И никакой войны нету, а есть самый расцвет весны. И в старинном венгерском наряде с плетеной корзиной в руке будто ходит по суходолам, по лугам просторным, по мокрым балкам некая красавица, собирает лекарственные травы, лечебные корни отыскивает в земле. Травка к травке, корешок к корешку складывает аккуратно, а сама песню негромкую напевает. А вокруг от птичьего пения цветы распускаются, лицом к солнышку поворачиваются. И все это, чтобы его вылечить, — Имре.

И уже корзинка полнехонька: класть некуда. А цветы все сами в руки просятся и просятся, как живые. И жалко обижать их девушке. Стала она собирать цветы на венок себе. А обличьем, фигурой, чертами какими-то неуловимыми это вроде Марта. Зашлось было сердце у Имре от подкатившей радости, да вспомнил: нет, быть не может, Марта сразу же, как мы расстались, замуж выскочила. Отрезанный ломоть выбрось из головы. Не было ее, не было, не было…

Заколотилось сердце, будто буря все живое перебаламутила, а когда успокоилось, глянул Имре на девушку с цветочным венком на голове, — а это Оленька, дедова внучка. И надо ж так ошибиться! Ни капельки ж не похожа на Марту. Ну ни единой черточкой. И глаза у Оли всегда добрые, без усмешки, и лицо белое, и волос русый волнами по плечам.

А венок всеми цветами полевыми расцвел и радугой заиграл. И так радостно-радостно сделалось Имре, что он, когда открыл глаза, понял, что еще и улыбается.

Очнулся окончательно: ни в какой не в Венгрии он. И никакая не весна, а самая настоящая, притом русская, зима за окном. Только началась. И что его ждет, когда на ноги встанет, один Бог знает. Такой тоской по родной земле сердце зашлось, будто век ее не видал. Был бы птицей, вспорхнул бы да улетел. Да не та он птица. И летать научили, не для радости только.

На печи старик похрапывал, на полатях Ольга притаилась, да Имре — на лавке со сном неразгаданным. Лунный свет, отражаясь от белизны снега, оконной крестовиной смутно лежал на потолке. Глубокая тишина тяжелым больным звоном стояла в ушах.

«Лекарства-то позабыла. Или будить не захотела», — равнодушно подумал Имре.

Он постарался забыться, скоротать время. В его состоянии это единственное, что можно сделать, чтобы восстановить силы. Осторожно повернулся, с радостью ощущая, что в силах поменять положение тела. Только бы не было пролежней. Двигаться надо, двигаться…

Первое, о чем стал думать, — как добраться до фронтовой полосы, а там уж как повезет… Конечно, спасибо Ольге, спасибо старику. Благодаря им, можно считать, второй раз родился. «Лежу, как в пеленках», — усмехнулся Имре, запоздало испытывая стыд, что сам не мог ходить на двор. Спасибо, Ольга не брезговала. Ржавое ведро, закрытое картонкой, постоянно стояло в ногах возле скамейки. «Стала бы Марта за тобой так ухаживать?» — подумал, и безрассудная тоска подкатила к самому сердцу.

Видно, мало сказать себе: выброси из головы все, что было. Внутренняя боль так же медленно заживает, как и рана.

Когда очнулся в очередной раз, Ольга уже возилась в полутьме возле печки. Заслышав, что Имре проснулся, шепнула ему:

— Лекарства-то вчера пропустили? Меня что-то вечером сморило. Сейчас сделаю.

— Доброе утро, — отозвался Имре.

— Утро доброе… Тебе лучше, я вижу?

— Лучше. На поправку пошел.

— Слава богу.

Дед тоже не спал уже, молча слушал перешептывание молодых. Одновременно свои мысли перебирал в седой голове. Что делать с нечаянным гостем? Немцев отогнали, а советские опомнятся — первый вопрос: кого пригрели? А у него чужие документы. Всех заграбастают и разбираться не станут. Испытал.

И прогнать — не прогонишь. Хорошо, изба на отшибе, считай, в самом лесу, ходить некому в гости. А если вздумается кому? И спрятать не спрячешь, как внучку. Дело не летнее.

В печи заиграл огонек, тени по стене, по потолку побежали. В избе веселее сделалось.

— Дюже хорошо ты по-русски говоришь. Это что ж, все там у вас в Венгрии разговаривают? — неожиданно спросил с печки старик. — Учили, знать, — сам себе ответил. — А немцы тут стояли: понимают хорошо, а как на русском, так лопочут-лопочут — не разберешь. Вот Барбоса только порешили. Помешал им Барбос. Он не может, как люди, — где словом улестят, где до земли поклонятся. А Барбосу не понравился человек — он «гав-гав» во всю пасть… Вот его и порешили… Вон как мертво стало. Одна конура осталась. А раньше чуть заслышит — проснулись в избе, — скребется в дверь, чтобы пустили. Не уследил я. Эх, без пса остался! Вот и думаю: что ж они, немцы-то, собак наших уничтожать из самой Германии шли?

Что мог ответить Имре за немцев, за себя — и то трудно сказать что-либо. А ведь опять, если на ноги поднимется, возвращаться к своим придется. Это опять за то же самое браться, по второму кругу.

Нет, лучше не задумываться…

* * *
Восстановление Имре, однако, затянулось. И порой непонятно, то ли крепче становился организм, то ли таял. Самое тяжкое, оказывается, оставаться в сплошном неведении. И с информацией — беда. Радио у деда не было, новостей — никаких. Дни короткие. Метель как завьет с утра на весь день, а там и ночь прихватит. Утром толкнутся выйти на улицу дед и Ольга, а под дверь снегу намело. Жуть! Хорошо, что со двора еще ход есть. Пролезет кто-нибудь из домашних, полдня дверь в сенцы откапывает.

Имре неловко сидеть на чужой шее, стал подниматься, лопату себе требовать.

— Или я совсем не мужчина? — показывал на бороду, которая все лицо опушила, родная мать не узнает.

— Ты бы лучше побрился. Вон у деда все равно бритва валяется. Или, хочешь, я тебя побрею… — настаивала Ольга.

Странное дело: несмотря на такую замкнутую жизнь, при постоянной хозяйственной суете, ежеминутных заботах, она, заметил Имре, ухитрялась оставаться прибранной, ухоженной, аккуратно причесанной. При этом приходилось ей еще ухаживать и за Имре, и за дедом. Как бы тот ни хорохорился, а кряхтенья от него хватало.

— Я сам побреюсь. Воды бы горячей…

Не так-то просто оказалось снимать с лица шубу. Да и опасная бритва без употребления, оказалось, брить разучилась. Кое-как, не без помощи Ольги, Имре освободился от густой щетины, сполоснул лицо, оглядел себя: худющий, с огромными измученными глазами паренек глядел на него из куска зеркала.

— Ой, какой ты молоденький-то! — изумилась Ольга. — Если б не форма, можно подумать, совсем подросток.

— Эх, дети, дети… — вздохнул старик, глянув на побрившегося Имре. — Куда ж вам воевать еще? Кто вас стравливает?

* * *
А на следующий день Имре выбрался на крыльцо. Благо дня два зима сама собой наслаждалась. Ни ветринки на улице. Даже солнце на час-другой вылезло из-за туч, похожих на роскошные сугробы. На деревьях — нежный бахромчатый иней. Падая, он рассыпался, отливая на солнце немыслимыми цветами. Но главное — воздух после невольного заточения. Имре вдохнул его, и голова закружилась, схватился за перекладину, чтобы не упасть.

Только сейчас понял, как ослаб за время болезни. Сориентировался по солнцу, прикинул, в какую сторону идти, если что, и, оперевшись о загородку, стоял, дышал вкусным, как родниковая вода, воздухом.

«Вот она, — прогулка в Россию, — почему-то эта фраза сейчас крутилась в мозгах. — Посмотреть бы на того, кто называет это прогулкой. Трости и котелка только не хватает для красоты».

Имре вдруг подумал, что товарищи уже похоронили его и домой давно отправили извещение о его смерти. Уже все близкие ходят в трауре. И наверняка клянут Россию, которая его уничтожила.

Марта тоже, наверное, узнала о его гибели. Интересно, как она восприняла это? Обрадовалась, что вовремя развязалась со мной? Конечно, переживает чисто по-человечески. Не каменная же. Но ей есть сейчас о ком думать, заботиться…

Имре поймал себя на том, что мысли об Марте не так сильно затронули его, как прежде. Словно притупились, в какой-то степени стали чужими. Больше волновало то, что он имеет возможность дышать родниковым воздухом, видеть ослепительный снег, физически ощущать тишину.

«Я жив! Как это, оказывается, здорово! Ведь это, в конце концов, только и нужно человеку».

Две синицы, осыпая снег с куста, прозвенели и друг за дружкой перелетели на тополь, спрятались в почерневшей, так и не опавшей листве.

Не верилось, что где-то не смолкает канонада, идут бои, умирают люди. Имре стало не по себе, что он оказался вне этой железной каши, до которой, окажись сейчас транспорт, может быть, хватило бы и пары часов.

По вихлястой узкой тропинке, проложенной в снегу, к дому торопилась Ольга, возбужденная, раскрасневшаяся от быстрой ходьбы.

— Имре, Имре, наши наступают! — не успев подойти, объявила она. — Еще один город отбили… — и смолкла, вспомнив, что у нее с ним разные понятия «наши».

— Есть такой анекдот, — сказал Имре. — Один еврей сел не в тот поезд, и когда узнал от соседа, удивился: «В одном купе сидим, а в разные стороны едем»… Так и мы с тобой. Есть, Олечка, люди, которым не хочется, чтобы мы с тобой в одну сторону ехали… Не хотят, чтобы закончилась эта бойня.

— Что же ты в одной куртке на таком морозе? Пойдем-ка, пойдем в избу, — заторопила она.

Лицо Ольги вмиг посерьезнело. Она прошмыгнула мимо Имре и уже из дверей позвала еще раз:

— Иди, иди…

— Иди, иди, — задумчиво повторил Имре, вдруг находя в произношении русских слов какую-то особую прелесть.

— Где там наш подстреленный гусь? Уже с полчаса на холоде стынет. Дорвался, — услышал Имре голос деда, обращенный к Ольге.

— Да я его и так уж зову, зову. Тебя, может, послушает…

— Ты имеешь в виду подстреленную утку, отец? Серую шейку? Все улетели, она одна в проруби зимовать осталась, — с горечью в голосе спросил Имре.

— Что гусь, что утка… — махнул рукой дед. — Ты-то откуда знаешь наши сказки?

— Родители постарались…

— Хорошие у тебя родители, — одобрил старик. — Плохому, стало быть, не учили. А вот почему дети в охотники идут? Подыхать буду — не пойму.

— Ты не сердись на него, Имре. Он не на тебя. Он так сам с собой разговаривает. Привык. Боится, если о тебе кто узнает, второй раз заберут, — не выбраться, — примирительно пояснила Ольга.

А Имре холодом обдали ее спокойные слова, провалиться захотелось на месте. «Они же рискуют из-за меня…»

— А первый — за что? — осторожно спросил он.

— Глупый анекдот умудрился рассказать знакомым мужикам про колхоз. Все ржали, как кони. Только деду пришлось десять лет плакать.

— Я сегодня ночью уйду. Я не знал… Я здоров, я дойду…

— Ишь затрепыхался, — стал урезонивать все слышавший старик. — Куда ты дойдешь? К медведю в берлогу? А то и волки в одночасье разорвут. Это война их тут распугала. А то, бывало, к самому дому подбирались. Не слышал, как волки воют? Я потому тебя и спрашивал, кто ты да что ты. Если б наш — одно дело, а вышло вон как. Да живой тоже. Бог не выдаст, свинья не съест. Видал, сколько намело? В такое время соседа на аркане не притащишь. А не то что… Вот она-то в деревню нонче сбегала за слухами: ни радио, ни черта нет. Кто кому что скажет? Еще порошков каких-то принесла. Так и живем. Теперь до весны, пока вода схлынет. Как на острове каком… Так что притихни. Если припрет, в подпол вон… Посидишь…

Старик зарядил свою самоделку табаком, закурил.

— От нервов помогает…

Да какое там помогает? Опять кашлем зашелся, как из пушки.

Обвыкся Имре в чужой семье. Стал потихоньку помогать Ольге печку топить, картошку чистить, снег от окон отбрасывать. По всяким мелочам норовил хоть как-то оправдать свое пребывание. Дрова колоть слаб еще, но и это пытался. Не всегда получалось, но в четыре руки все равно веселей. Дед зато заметно отошел от дел. На печи лежал ночи и дни почти напролет: расхворался дед. Виду, правда, старался не показывать, что хворает. Под настроение о своем житье-бытье в лагере рассказывал, о людях, которых там держали.

— Никогда не думал, шты есть такая жизнь за колючей проволокой. Чисто муравейник, ей-богу… — обычно затевал разговор старик. — Вот же выдумал человек держать другого вроде бы за провинность. А ведь с какой стороны посмотреть…

Ольга знала: возразишь старику — словно дров в печку подкинешь. Молчала. Имре тоже нечего было сказать. Неведомая жизнь приоткрывалась за словами старика. Не верилось, как это можно хотя бы и за неуклюжую шутку человека упечь на каторжные работы. Но вот он, — живой, даже не обозленный ни на кого особо.

— Да у нас бы в Венгрии… — заикнулся было.

— Э, сынок, везде люди одинаковые. Только живут в разных условиях. Посади человека на цепь — лаять научится. А взять хотя бы эту войну. Что нужно Гитлеру? Чем вот ее мать с отцом, — показал на Ольгу, — виноваты? Работали на станции, дочь растили, свой хлеб добывали… Откуда ни возьмись — война! Аэроплан прилетел, бомбы сбросил… Семьи нету, девка — сирота… Ты ведь тоже летал… — вдруг вспомнил и замолчал.

Имре боялся спрашивать, когда была бомбежка. Даже касаться этой темы не смел, хотя понимал: нет, не он, не он бомбил станцию. Но все равно, уверен, и в Ольге, и в старике ворочались эти вопросы. Не сам он, так все равно с его аэродрома…

Гнетущею тучей повисала тишина в такие моменты. Каждый об одном и том же думал, хотя и по-разному. Но никому из них не дано разрубить этот узел.

Старик кряхтел, ворочался на своей печке. Ольга штопала одежонку. Руки ее жили своей особой жизнью, не зная ни минуты покоя.

Внезапно размышления деда прорывались наружу вроде не относящимися ни к чему словами:

— Я вот курю, подыхаю, можно сказать, от курева. На кого обижаться? Кого винить?..

Временами он закашливался, чуть не задыхался, колотил кулаком по деревянной перекладине, будто вдалбливая кому-то: «Нельзя так делать! Нельзя так делать…» — и, обессилев, замирал надолго.

Однажды как-то перед сумерками, только Имре ставни сходил закрыть, снаружи послышалось, как под чьими-то шагами завизжал снег. Какое-то шевеление на улице почудилось. Старик встрепенулся, как старый ворон в гнезде.

— Ольга, Ольга! — хрипящим шепотом. — Прячь Имре скорей! В подпол!

Видать, между ними было заранее договорено, что делать.

Ольга смахнула с колен тряпочное рукоделие, острием топора приподняла самую широкую доску в полу. Чернота подпола дохнула сыростью. Имре скользнул туда, о всех болячках забыл. Коснувшись дна, забился между каменной стеной и кадушкой. Замер. Только слышал, как заколотилось сердце, готовое выскочить. А с улицы уже стучали по ставне.

— Игнат Васильевич! Живой?

— Кого леший несет на ночь? — внешне спокойно отозвался старик, спешно покидая печку.

— Открывай, свои! Заспался, не узнает…

Ольга накинула тулуп на плечи, заторопилась открывать, загремела засовами в сенцах.

Двое в валенках, в телогрейках, в шапках-ушанках, обивая ногу об ногу, настороженно протиснулись в избу.

— Сбились. В Бобровку шли… О, да ты не один, Игнат Васильевич! С бабой.

— С какой бабой? Внучка моя.

— Вроде бы не было. И документы имеются?

— Ты по своей службе должен бы знать: Корзовое летом бомбили…

— Что ж это, ее отца с матерью?.. Погибли-то, говорили…

— Кто же? Теперь кому я ее оставлю?

Ольга стояла вся белая, сесть боялась: сейчас Имре найдут.

— Подходим к избе — тихо у тебя. Раньше кобель голос подавал. Сдох, что ль?

— Сдох… Гости заезжали вроде вас. Дорогу спрашивали по осени.

— Прикончили? — догадался разговорчивый. — Ты что ж нас с гостями равняешь?

Другой молчал, слова не произнес, будто не слышал.

Дед только вздохнул тяжело, не желая распространяться.

— Нелюдимый ты какой, дед. Вот проведывай тебя…

— Такая у вас работа.

— Да уж… — разговорчивый поскреб лоб задумчиво, — работа — не позавидуешь. Ладно, перекурим да пойдем. Правда, сбились. Еле пролезли у Анютино. Снегу насыпало… Табак-то есть у тебя? Где прячешь?

— Вон в гарнушке…

— И как вы тут в такой дыре сидите? А с другой стороны, как у Христа за пазухой.

Свернули цигарки, задымили, будто поплыли в синем облаке.

— Ох, крепок! Как он у тебя такой получается? Весь в хозяина… Правильно говорю, Игнат Васильевич?

— Вам виднее.

— Какой-то ты неразговорчивый нынче.

— Слава Богу, наговорился… — не сдержался старик.

— Нездоровится ему, — вмешалась Ольга, — всю неделю больной валяется. Я уж в деревню за лекарствами бегала.

Пока Ольга говорила, напарник всю избу молча обзыркал. Хорошо, что утром Ольга ведро в сенцы отнесла, под лавкой спрятала. А больше — что могло вопросы вызвать? Стол, табуретки, полати с накинутым одеялом… Все на виду. Ничего лишнего.

— Правда, наши фрицев погнали? — спросил дед.

— Где слышал? — сразу насторожился молчаливый.

— Дык внучка в Березовку бегала, там и слышала.

— Правда, правда… Ну, пора нам, а то к сумеркам не успеем добраться до места. Ишь как рано темнеет. Тут никого мимо не видать было вчера, позавчера?..

— Вроде нет, — отозвался дед. — Теперь тут разве на танке по такому снегу… Бывало, всю ночь прожектора по небу бегают, канонада… Теперь откатились, слава богу, вороны не слышно.

— Что-то ты, Игнат, все Бог да Бог… Помог тебе твой Бог, когда ты сидел?..

— Куда уж. Кроме вас некому помочь теперь. И то — посадить только, — не удержался Игнат Васильевич и отвернулся, не желая разговаривать.

— Ничему ты там не научился, вижу… — с затаенной угрозой усмехнулся разговорчивый.

— Ладно, пойдем, — дернул его за локоть молчаливый напарник. — Не наговорился дед. Некогда нам тебя развлекать. На всякий случай поглядывай.

— А что?

— В Сухой Балке парашют собаки нашли. Есть данные — с подбитого самолета. Так что, если что, сами понимаете, — он многозначительно глянул на Ольгу и деда.

И тут же беззаботно:

— Ох, тепло-то как у вас, а нам опять на мороз… Между прочим, красивая у тебя внучка, дед. Береги. Будем иметь в виду…

С тем и отбыли.

Старик, до того не бравший трубку в рот и глядевший, как пришельцы дымили, сейчас торопливо набил ее табаком, долго разжигал, ни слова не говоря. Прокуренные пальцы его дрожали.

— Бога не поминай… Дай тебе власть, сам, паршивец, выше Бога сядешь, — заворчал старик. — Без штанов бегал: «Дядь Игнат! Дядь Игнат!» Увертливей шшынка был, так, бывалыча, и смотрит в глаза, подачки ждет. Так дерьмом и вырос: сдал — и глазом не моргнул. Для плану, видать.

Еще посидели, уже в темноте. Молча. Видя только силуэты друг друга.

— Как думаешь, ушли? — тихо спросил старик. — Поди, выгляни осторожно. Только накинь на себя что-нибудь.

Через пару минут Ольга вернулась, в сенцах погромыхала запорами, облегченно сообщила:

— Ушли, далеко уже. Но вначале постояли. Слушали, должно быть. Что-то они заподозрили, дедушк. Ты заметил: один-то разговорами отвлекал, а другой все зыркал по сторонам, я думала, заставит подпол открыть… Ты что, знаешь их?

— Как же. Одного, разговорчивого, — Фролка бесштанный. Он меня и сажал, сволочь, тьфу! Это он перед тобой еще сдерживался. А то что ни слово, то мат. Ладно. Не станут они возвращаться… Уже нажрались где-то, домой пойдут. Вытаскивай нашего квартиранта. Эт сверху на землю смотреть интересно, а из подпола особо не наглядишься…

Имре вылезал наверх, как пес побитый. Одно дело лицом к лицу с судьбой своей встретиться, другое — в прятки играть, ждать, когда тебя за шиворот вытащат. И уже не за себя переживал, — за Ольгу с дедом. Им в первую очередь рассчитываться. А от него, значит, не отстали. «И снег не помог: нашли парашют, теперь и меня искать будут. Вот ведь какая закавыка. Надо срочно решать что-то. Не получилось курорта».

— Ну что, сынок, по расстрелу мы с тобой заработали. Получить осталось, — посасывая костяной мундштук, подытожил дед, когда Имре расположился напротив. — Я-то думал, наконец война отступилась. Не слышно ее. А войне не всегда, оказывается, шум нужен. Чего-то надо придумывать.

— Уйду я сегодня же! — решительно отрезал Имре. — И концы в воду. А что со мной будет — дело десятое. Зато вас никто не тронет.

— Ишь ты, — как сухой порох! Все мадьяры такие? Ты бы лучше о своей Венгрии рассказал, Ольгу бы успокоил. А то вон сидит сама не своя. А завтра решим, что делать.

— Почему ты не сдашь меня? Прости за резкость, — раздраженно сказал Имре.

Наступила тишина.Даже шум ветра был слышен за стеной, и время остановилось, вслушиваясь и переосмысливая только что сказанное. И Ольга притихла в своем углу, не решаясь вмешиваться, ожидая чего-то.

Наконец дед пыхнул трубкой, хмыкнул:

— «Почему не сдашь…» Чемодан какой!.. Не хочу грех на душу брать, сынок. Ты вот умный, а сколько горя земле нашей успел принести, вижу, по неразумению своему. За то Господь с тебя и спросит. А я не Господь…

А по-умному вот что скажу: незачем тебе идти на Россию-матушку. Тебе бы свои земли уберечь от супостата. Беда, если не понял еще. Поймешь. И детям своим закажешь: русский — не враг мадьяру.

— Не мы, — за нас недругов выбирают…

— Да если бы они помнили… Много веков назад великий князь Михаил, который впоследствии отдал жизнь за веру христианскую, бежал от поганого Батыя не куда-нибудь, а в Венгрию. Понял? Твоя страна его укрыла, сынок. Помни!

— И ты знаешь об этом? — удивленно подала голос Ольга.

— Такое, дочка, нам и не след забывать. Если бы мы помнили все хорошее, может, и гитлеров бы не было, — старик пыхнул трубкой.

«Неужели все русские такие памятливые?» — хотел спросить Имре. Очень уж глубокими показались корни знаний такого с виду дремучего старика. Но тот словно услышал его мысли.

— Я знаешь, почему помню? Ему Батый золотые горы сулил. «Поклонись вере басурманской — и жизнь сохраню, и будешь иметь все, что пожелаешь». А князь Михаил сорвал с себя княжеский плащ свой, швырнул его в ноги. «Возьмите, — говорит, — славу света этого, к которой вы стремитесь!..»

А Имре лежал и думал: «Не зря у каждой медали две стороны. Если б не ткнулся носом в землю, не знал бы русских. Ходил бы петухом: мол, бомбил их. А что мне сделали Ольга со своим дедом? Видимо, хорошим людям везде горько приходится. Даже народом любимой венгерской королеве Эржебет, Сиси, жилось несладко, — почему-то вспомнил любимицу Венгрии. — Добрейшее создание, если верить современникам, красавица, распахнутая душа. Всем хотела добра, но сразу же при дворе взяла ее в оборот эрцгерцогиня София. Твердый распорядок дня, никакой свободы… Даже муж Франц Иосиф не смог ничего сделать для любимой жены. А конец жизни какой? Сдвинутый шизофреник, у которого мозги вывернуты наизнанку, во что бы то ни стало ищет жертву. Заранее покупает какой-то вшивый напильник, затачивает его и с этим напильником выходит на охоту. И надо было Сиси попасться на глаза этому подонку. Она даже не поняла истинного смысла случившегося, когда это отребье рода человеческого ни с того ни с сего сбил ее с ног и ударил заточкой в грудь, в область сердца…»

— Нет, от судьбы не уйдешь, — вслух произнес Имре, — поэтому не надо ничего бояться. Надо жить. У вашей, как вы ее называете, Ольгушки отличный дед, и сама она, как это еще говорится, — золото. Лучше ее нету…

В последнюю фразу Имре вложил, наверное, чуть больше чувств, чем требовалось. Дед сразу ревниво отреагировал:

— То-то и оно. На золото все зарятся. Особенно жулики и проходимцы. Вон гости-то заглядывали. Слышал, небось, сразу «золото» разглядели. «Будем иметь в виду», — передразнил он и запыхтел трубкой.

Два гостя взбудоражили Имре. Он понимал, что неслучайно заглядывали именно в эту избу. А если зацепились, так просто не отстанут. В любое время нагрянуть могут.

Не хотелось Имре причинять лишние заботы хозяевам. Особенно за Ольгу переживал, хотя только что сам успокаивал старика. Против природы, как говорится, не попрешь. Имре тоже живой человек. И как ни крутись, неведомые силы помимо нас распоряжаются. Даже к Марте так не тянуло. Видимо, потому, что Оля фактически выходила, вынянчила, как ребенка. Привык к ее рукам, к ее жестам, к ее голосу. Хочешь не хочешь, а греховные мысли — как огонь в тлеющем торфянике: в одном месте зальешь водой — в другом объявляются. Тем более что-то подсказывало, что и Ольга — как порох. Вот потому Имре торопился покинуть дом, что боялся выдать себя.

— Спокойной ночи, — сказал Имре. — Вы меня не ругайте. Я спать буду. Завтра рано вставать.

Он повернулся на бок, показывая решительность своего намерения. Но сон не шел. И тревога сегодняшняя, и размышления о предстоящей дороге, да и всякие разные мысли напрочь выбили желание спать. И долго еще лежал Имре с закрытыми глазами, не шевелясь, прислушиваясь к ночной тишине, и вдруг обнаружил в ней тиканье самых обыкновенных настенных ходиков. «Тик-так, тик-так…». Вспомнил, что они висят на самом видном месте на стене, что он постоянно ощущал их присутствие, но не видел. Словно их не было вовсе. «Вот так иногда и с чувством», — подумал он.

Всю ночь — с боку на бок. Так и не заснул.

Перед рассветом почудилось — донеслись звуки канонады. Словно отдаленные раскаты грозы. Но какая сейчас гроза? Вот — опять…

«Пора идти. Пора!» Он решительно поднялся. Нашел приготовленную накануне одежду: рваные ватные брюки, прожженные в нескольких местах, телогрейку с огородного пугала и шапку, которая сама позабыла, что когда-то называлась шапкой. Конечно, хитрого не обманешь. Но на первый случай можно каким-нибудь убогим прикинуться. Немым, хромым, контуженым, юродивым, лишь бы до линии фронта добраться.

Днем, конечно, любая собака задержит. До ночи придется ждать. А где? Хорошо бы стог сена найти. Зарыться до сумерек. Да где найдешь сейчас? В крайнем случае — заброшенную ригу или скотный двор… Хоть пару часов вздремнуть.

Как по заказу опять послышался грохот канонады. Словно подстегнул, — пора!

— Ты чего взбаламутился? — окликнул старик с печки. — Прямо сейчас уходишь?

— Ухожу.

Не по себе стало от этого слова. Внутри защипало. Словно из родного дома уходил. А, может, так и было. Не окажись этого дома, коченел бы сейчас под снегом на лесной поляне. Имре и представить такого не мог.

Скажи кто-нибудь Имре еще месяца два-три назад, что дороже родного окажется какой-то ворчливый, пропитанный дымом самосада, русский старик, ни за что бы не поверил. А Ольга? Она — как изумрудина, спрятанная посреди лесных чащобин, где и не всякий сможет разглядеть ее.

Он ведь и сам не видел. Только ощущал ее добрый певучий голос, ее дыханье, ее руки… Даже когда глаза невольно задерживались на ней как на женщине, он понимал, как она изящна, обворожительна, но никакие другие мысли не приходили в голову. Только однажды…

Но об этом лучше не вспоминать. Он и не вспоминал до сегодняшнего дня, когда надо было расставаться, может быть, навсегда.

Хотел сказать на прощанье что-то прочувствованное, сердечное. Но взглянул на себя со стороны: пугало — пугалом, суеверная баба в обморок упадет, — и сдержался. Может, и не нужны им такие слова…

— За все спасибо.

…Знакомый металлический нарастающий звук внезапно появился издалека и накрыл собой избу, готовый вдавить, изничтожить ревом стремительных беспощадных моторов.

На малой высоте пронеслись тяжелые эскадрильи, неся ужас и смерть земле.

«Наши. Бомбить», — подумал Имре, представив таких же, как он, ребят, сосредоточенно сидящих сейчас в кабинах сумасшедших летательных аппаратов. Нет, никуда не уходила война…

Едкий запах табачного дыма поплыл по избе. Дед с утра пораньше запалил курево, разбередил легкие и снова зашелся кашлем. В темноте красным пятном гуляла трубка.

— Имре, я тебе тут собрала… — робко протянула газетный сверток Ольга.

— Что это?

— Как же ты голодный?

Он совсем близко ощутил ее дыханье.

— Ты с ума сошла? Хочешь, чтобы вас посадили?

Она не поняла.

— Если задержат, быстро определят, кто помогал прятаться.

— А я скажу: ты заставил, — шептала она впотьмах, прикасаясь к его руке.

Пальцы сами собой сцепились, — его и ее. Будто два тела.

— Имре!.. — едва шевельнулись ее губы. Или в рассветном сумраке так показалось.

— Оля!..

Имре, забыв обо всем, судорожно искал причину остаться. Может, дед заболел вдруг, или крыша обвалилась… Должна же быть какая-то причина, чтобы отложить уход хоть на один день еще, на один час?..

— Дай-ка я на тебя гляну? — окликнул дед, когда Имре собрался уже толкнуть дверь плечом и смотаться без лишних слов. — Ну что ж, одежда на тебе, сразу видать, не с твоего плеча. Но другой нету. Лучше б тебе, парень, сразу в твою Венгрию чесать, второй раз фарта не обломится…

И как он видел в темноте?

— Не обломится что? — на этот раз переспросил Имре.

— Ладно, я так… На-ка вот, — откуда-то из-под себя достал старик коротенький самодельный тесачок, — волки или чего еще… Нельзя нынче с голыми руками. На людей только не поднимай.

Свет едва цедился сквозь ставни узкими полосками, но уже и Имре различал бородатое лицо старика, уловил его внутреннюю борьбу с самим собой: как бы парень не наделал беды этим оружием. Но и совсем без оружия отпускать — все равно что на верную гибель.

«Вот тебе и кортик…» — про себя усмехнулся Имре, пряча тесак за пояс.

* * *
Как воробей из тепла, вылетел Имре на утренний мороз. Полегшая под снегом ограда вокруг дома, едва заметный дымок из трубы. Только раз и оглянулся, испытывая щемящую грусть по оставленному. Впрочем, особо некогда оборачиваться: близился рассвет, а надо успеть как можно дальше отойти, скрыться куда-нибудь, пересидеть, переждать до темноты. Но едва свернул с тропинки, идти стало невозможно. Ноги, как в песке, вязли. Пришлось обходить наметы, петлять, как зайцу. Одно хорошо: поземка быстро заметала следы.

В одном месте, пытаясь выбраться на залысину, Имре провалился по пояс и некоторое время так и стоял ошеломленный, не зная, каким образом вылезать. Безлистые голые деревья окружали его, сбегали к оврагу, спускающемуся к угадываемой в кустах речушке, застывшей и заваленной снегом.

Дикая мысль мелькнула: а что если выкопать берлогу. Кто тут найдет его? Пусть снег засыпает. Переждать светлое время, а потом — на дорогу, и идти всю ночь напролет.

Двух минут не прошло, как Имре убедился в абсурдности идеи. Тут и за час можно успеть превратиться в ледышку.

«А почему я не взял у старика лыжи? Ведь эта мысль приходила в голову. Но если лыжи, можно было и ружье прихватить, а не этот игрушечный тесачок. Но тогда ты совсем по-другому должен себя вести. Ты же завоеватель, что тебе втолковывали на военных занятиях? Рви, режь, никакой жалости, если хочешь выжить. И Ольга была бы твоя».

Придут же мысли, — не отгонишь. И где? При каких обстоятельствах? Рассвет, мороз, поземка, из снега одна голова торчит, а вокруг белое море с холмами и оврагами. Хоть бы птица пролетела!

Не оставалось ничего другого, как ложиться на снег и, подгребая его под себя, выкарабкиваться по-собачьи, пока не появилась возможность лечь на бок и, перекатываясь с боку на бок, выбираться на твердый наст. Огромная снежная яма осталась позади, а сам с головы до ног в снегу, будто навозившийся от восторга жизни школьник.

Имре решил больше не экспериментировать. Будь что будет! Вышел к заметанному большаку и, рискуя в любую минуту наткнуться на кого-либо, двинулся в выбранном направлении. Солнце еще не поднималось или пряталось где-то в мутных облаках. Надо было искать убежище. Но не тут-то было. Какие тут могут быть стога? Вокруг лес. Если только на окраине деревни? Но где деревня? Ни одного признака жилья.

Каким же немыслимым катком прокатилась война, Господи! Хорошо, что все болячки зима спрятала под своим саваном…

Ходьба разогрела Имре, и душа словно оттаяла. При других обстоятельствах совсем было бы хорошо от свежего воздуха. Да не до красот. Глаза искали хотя бы что-то похожее на укрытие. Не в снег же зарываться. И наткнулись… на развалины сельского храма.

Когда-то стоял он целехонький почти у дороги, сразу за поворотом из леса, на просторном месте. Собирал народ из окрестных деревень. Одна из них почти перед ним ютилась двумя рядами потонувших в снегу избушек. Тонкие ниточки тропинок угадывались вдоль домов, сараи, сруб колодца… Это Имре разглядел уже из-за угла церквушки, чтобы убедиться, не видел ли его кто. Ни собак, ни людей. Над трубами некоторых домов курчавился дымок. Жизнь пряталась, жалась, зализывая раны от прокатившихся здесь боев.

В проеме зияло мутное небо. Ни купола, ни креста. На полу — навьюженный сугроб. С перекладины настороженным взглядом косила ворона. Не выдержала, молча снялась с места заблудшая душа. Полетела к деревне. Имре проводил ее взглядом.

В церкви оказалось так же холодно, как и на улице. Да и спрятаться негде: развалины есть развалины. На куске уцелевшей стены каким-то чудом остался след изображения Иисуса Христа. Догадался по распятию.

«Господи, как давно я не был в храме. Вот и пришел. Какому Богу молиться, чтобы, как кошмарный, тяжелый сон, исчезла эта явь, чтобы на чистой святой земле не был страшен человек человеку?»

Ольга все-таки успела сунуть ему две вареных картофелины и большой соленый огурец. «А я еще пытался отказаться», — подумал Имре, доставая их.

Он пристроился с подветренной стороны у входа, и если бы кто появился в эту минуту, мог бы принять его за нищего, ждущего подаяния в пустой церкви.

Никогда не думал, что холодная нечищеная картошка с соленым огурцом может быть такой вкусной. В три жадных глотка он мог расправиться с этим лакомством. Имре взял себя в руки, сдерживая желание, понемногу откусил от того и другого, словно пробовал деликатесы, удержал во рту, стал жевать.

«Если это медленно делать, наслаждаясь вкусом, можно получить гораздо большее удовольствие, чем от жадного поглощения», — вспомнилось когда-то прочитанное наставление. Сейчас оно показалось издевательским или попросту глупым, но не настолько, чтобы пренебречь им. «Иногда, — думал он, — и глупости помогают. Впрочем, может, и не совсем глупости…»

«Изысканная трапеза». Вот бы получилась картина. Наверняка никому еще не довелось завтракать в подобном месте и с таким разнообразным меню…

При всей трагичности положения Имре испытывал необъяснимый подъем. Так, наверное, чувствует себя выскочившая на свободу птица или лесной зверь, оказавшийся на воле. Они еще не думают, чем встретит эта воля, сколько в ней опасностей подстерегает. Чувство свободы опьяняет сильней вина, кружит голову.

Конечно, холодновато. Ветер заносит бешено пляшущую снежную пыль, кокетливые завитки уже наполовину засыпали следы Имре, рассыпаются радужными искрами. Остатки стен храма — в мохнатом инее, от одного вида которого холодеет внутри. «Но зато нет этого чертова беспокойства, что в любую минуту застанут безоружного в избе, а из-за тебя еще пострадают люди. Нет, свобода немалого стоит», — грел себя мыслями Имре.

На память пришел итальянский монах Кампанелла. «Постой, как его звали, — Чезаре? Нет, Томазо Кампанелла. Ему пришлось сидеть в яме в воде по горло, а он еще умудрился написать книгу „Город Солнца“ с верой, что в будущем все будут жить в согласии и единстве. А сам — в воде по горлышко. Но не в воде же он писал ее… А за что его посадили в яму? — вспоминал Имре. — Ведь за что-то посадили. Двуногие всегда найдут, за что посадить…»

Так и не вспомнил, досадуя, что память не удержала или не захотела удержать подробности жизни Кампанеллы.

Мороз знал свое дело: лез согреться под крестьянскую одежонку Имре. Медленно тянулось время. Каждая минута, кажется, растягивалась, как резиновая. Стук зубов больше всего доказывал, что зима не собирается шутить и еще неизвестно, кому хуже: Кампанелле было в яме с водой или Имре в разбитой, заваленной снегом и мусором, продуваемой всеми ветрами церквушке.

Ни один человек не прошел мимо. Лай собаки долетел из деревни. Надо же, — уцелела псина! Имре осторожно выглянул. Видно было, как согнутая старуха, еле передвигаясь, несла воду от колодца. Собака прыгала вокруг нее, радуясь живому человеку. Даже Имре сделалось веселее.

«Надо беречь энергию и одновременно не дать себе замерзнуть», — думал он, топчась на одном месте и работая руками.

«Принес я сердце. Делай с ним, что хочешь…» — вполголоса продекламировал он, вспоминая, как читал эти стихи на юбилейном вечере в переполненном зале незнакомой публике. Читал из озорства ради Марты. Ему казалось, что сейчас и в Будапеште так же тепло, как было в тот вечер.

«Да, быстро износила Марта ботинки, сделанные из отданного ей сердца. Ну и ладно. Может, и хорошо, что не случилось обвенчаться тайно. Что Бог не делает… Впрочем, этой мыслью я себя уже успокаивал. Пора другой успокоить: баба с возу — кобыле легче».

…И о чем только не вспоминал Имре, подпрыгивая, размахивая руками, всячески спасаясь от холода, не смея показаться на дороге. Временами ему казалось, что он занимается, ни больше не меньше, как игрой в прятки. Что никому не нужен в этом омертвелом, обессилевшем от войны краю, но тут же вспоминал вчерашний разговор о найденном парашюте.

«Но как он там оказался? Это, скорее всего, парашют напарника. Значит, тот тоже спасся? Тоже пробирается сейчас к линии фронта или пробрался уже».

«Ну, совершенно нечем отвлечься, чтобы подогнать время. Если только выцарапать на стене „здесь был Имре“, как выцарапывают безмозглые ребятишки на память о своей глупости. А что еще можно сделать этим тесаком? Не стану же я им махать, если будут задерживать. Бессмысленно».

Он достал тесак, мысленно сравнивая с потерянным кортиком. И сравнивать было нечего. То было изящное произведение искусства, выполненное мастерами, художниками, граверами. Этот — кусок металла, наскоро обработанный в кузне. Правда, тоже со знанием дела. Особенно мастерски сделана заточка. Едва ли она уступала кортику. «Усмешка судьбы», — подумал Имре. Будто это сама война так изуродовала его кортик, превратив в грубый, как сама действительность, косарь, оставив только таким же острым и неизменным жало убийства.

Перед наступлением сумерек Имре с нетерпеньем достал оставшуюся часть Олиного свертка. Только теперь он почувствовал бесконечную человечность этой девушки и глубочайшую благодарность к ней. Она понимала, как нужно ему окажется подкрепление. Одна картошка еще оставалась и чуть меньше половинки огурца, — две ледяшки. Но и за это Имре был благодарен девушке. Так ему хотелось увидеть ее хотя бы еще раз. Выпадет ли такая удача?

Небо прояснилось, в зыбкой выси едва проклюнулась первая звезда. Заметало. Испытывая внутреннюю дрожь, Имре наконец выскочил из своего убежища.

«Спасибо тебе, Господи, за приют!» — суеверно пробормотал Имре, кланяясь развалинам, и, торопясь согреться, быстро пошел в сторону, откуда доносился грохот орудий.

Сумерки наступили неожиданно быстро. Множество звезд засверкало на аспидного цвета небе, но скоро они затянулись, будто нестираной занавеской, которая опустилась к земле, грозя ненастьем. Лес тоже нахмурился, нелюдимо кутаясь в снежную темень. Впереди угадывалась словно бы и не просыпавшаяся деревня с утаившимся теплом. Но туда было нельзя. А из-за собак даже пройти мимо опасно. Пришлось обходить дома, проваливаясь по колено, рискуя снова попасть в засыпанную метелями яму. Вот и деревня, и широкий пологий овраг, спускавшийся к занесенной речке, позади, и другие, менее заметные, овраги и перелески.

Ориентировался в основном по ветру, а тот, будто разыгравшийся жеребенок, забегал то с одной, то с другой стороны, взбрыкивая и вороша снежные заносы.

Как назло давно не было слышно пушечного грохота. Или эхо успело переместиться куда-то, или вязло в лесном массиве, во что Имре и сам с трудом верил, то и дело приостанавливаясь и вслушиваясь. Наконец он остановился совсем, поняв, что сбился с направления, а идти наобум бессмысленно. Да и усталость давала о себе знать. Ноги подламывались.

Не хотелось допускать мысль, что заблудился, что не хватит сил выбраться из этого дикого пространства. Он готов уж было зайти в любую деревню, в любой дом, если бы только встретились на пути. Вот, кажется, дорога. Уж она-то приведет куда-нибудь. Об опасности не хотелось думать. «В конце концов, я же не шпион какой! Я летчик, которого сбили. Я чудом спасся, я выхожу из этой чертовой игры. Делайте со мной что хотите. Я не хочу убивать! Не хочу! Не для этого меня учили с пеленок, вдалбливали благородные мысли, приводили высокие примеры человечности и добра. Господи! Ты же есть. Ты же видишь все, Господи! Помоги!»

Словно в ответ на молитву, до ушей долетел отдаленный гром разрыва, и мелькнуло зарево от лизнувшего облака прожектора.

«Но почему совсем в другой стороне?»

Упало сердце. «Неужели я шел в противоположном направлении?». Обстоятельства словно бы испытывали его, как в тот день, когда прыгнул с горящего самолета. «В конце концов, другого выхода нет. Есть только одно: идти вперед во что бы то ни стало. Пока держат ноги. Ну, давай, Имре, давай!»

Он повернул в ту сторону, где полоснул прожектор. Подозрительно знакомым показался силуэт местности со стеной леса, с засыпанной, обледенелой местами, дорогой, с оврагом. А вот и тропинка, по которой уходил на рассвете.

Что-то заставило его обернуться. И вовремя: огромная серая тень прыжками неслась на него.

«Волк!» — успел подумать, выхватывая тесак…

* * *
За Имре приехали утром на санях к той самой избе, где жили старик с Ольгой и где он до утра провалялся связанным на той же самой лавке, где старик и Ольга вытаскивали его с того света. На этот раз он лежал скрученный веревкой и рядом стерег его один из тех, кто накануне заходил перекурить. Другой бегал за транспортом.

Скрутили Имре в соответствии с элементарной логикой: от человека, который располосовал волка, можно ждать чего угодно. Оцарапанный, в звериной крови, стиснув зубы, он находился в каком-то оцепенении, пытаясь осмыслить происходящее. Насколько помнил, здесь ни разу не слышал волчьего воя. И старик утверждал, что война разогнала волков. Может, какой бешеный? Как бы то ни было, с тесаком старик попал в точку. Если бы не он, валялся бы Имре растерзанным вместо волчьей туши в трех десятках метров от избы, которая на несколько недель стала ему единственным домом. Он даже не удивился, что она оказалась так близко и что он, крутясь весь день, замерзая, прячась неизвестно от кого, пришел туда, откуда поспешил скрыться во что бы то ни стало. Он еще не мог поверить, что раскроил череп волку и потом в диком истерическом припадке кромсал и кромсал его, пока окончательно не убедился, что зверь мертв.

Обессиленный, не пришедший в себя, Имре деловито вытер тесак, засунул его за пояс и потом уже вымыл руки в пушистом искрящемся снегу.

Усталой походкой хорошо поработавшего человека он подошел к избе и постучал в дверь.

«Боже мой, как поразится Ольга! Что она скажет?» — подумал Имре, почему-то забыв о старике.

Когда в ответ на стук вместо Ольгиного обрадованного голоса услышал незнакомый мужской, понял то, чего боялся еще со вчерашнего вечера и что заставило убраться отсюда на рассвете. Его целый день поджидали.

— Долго ты бегал, — внутренне ликуя от успешно выполненной операции, встретил разговорчивый.

— Не понимаю, — по-венгерски сказал Имре и с того момента не произнес ни слова.

— А почему он пришел именно в вашу избу? — допытывался сотрудник у старика.

— Еще скажи, что он мой племянник, — огрызался старик, пуская клубы табачного дыма и перебарывая рвавшийся из груди кашель.

Ольга, сложив на коленях руки, сидела сама не своя.

* * *
Черный замызганный паровоз, кажется, из последних сил дотащил состав разномастных товарных вагонов и, заскрипев всеми частями, остановился. И сразу же его окружили солдаты с автоматами в руках и рвущимися из рук волкодавами.

Тотчас загремели наружные засовы головного вагона, и с улицы гулко раздалась команда:

— Выходи! Стройся!

Из раздвинутых ворот вагона, словно семечки, с возней, с сопеньем, с руганью между собой посыпались доставленные заключенные.

— Быстро! Быстро! — вразнобой подталкивали голоса.

Конвоир с красной звездой на шапке стволом автомата саданул замешкавшегося пленного. Тот кинул взгляд исподлобья, ненавидяще шевельнул губами.

— Гр-р! — угрожающе натянула ременный поводок овчарка, вырываясь из рук другого конвоира.

— Быстро! Быстро! Куда зенки пялишь?..

Поодаль у пристанционного помещения уже стояли крытые машины.

Толкаясь и суетясь, пленные выстраивались в неровную шеренгу, а их уже пересчитывали поштучно, выкликали по списку.

— Смирно!.. — хлестало вдоль шеренги.

— Все на месте, товарищ капитан!

А уже открывались другие вагоны. И оттуда так же высыпались пленные, — в рваном обмундировании, в шапках и без шапок, обутые и с обернутыми в тряпье ногами, с наслаждением успевая вдохнуть сырой, пахнущий внезапной оттепелью воздух, — и через коридор стоящих с автоматами и овчарками охранников торопились строиться.

— Струмилин!

— Есть, товарищ капитан!

— Чего ждешь? По машинам!.. — показал в сторону крытых грузовиков.

Те уже нетерпеливо пофыркивали возле кирпичного пакгауза.

С еще большим рвеньем повторялись команды по нисходящей. Только что выгруженные из состава, пересчитанные, принятые из рук в руки, неровной цепочкой вталкивались один за другим в крытые кузова. Их набивали под завязку, чтобы уложиться в один рейс. Утрамбовывали, как дрова. «Авось, ехать недалеко». Задраивали на металлический крюк снаружи.

— Трогай!

Переваливаясь на колдобинах, машины одна за другой в сопровождении охраны двинулись в направлении лагеря.

Имре оказался прижатым у крошечного окошечка, крестообразно забранного толстой проволокой. Одним глазом вольно или невольно мог отмечать, как следом за их машиной гуськом вытягивались другие грузовики, как миновали невзрачные пристанционные сооружения и мимо стайки молоденьких крепеньких сосенок въехали в голый заснеженный лес, миновали и его, двинулись по ухабистому пространству без единого признака жилья, потом через низкий деревянный мосток и далее — за разбежавшийся чахлый березняк.

Имре чуть не вывернул голову, с трудом развернулся и уткнулся носом в чью-то спину в драном бушлате.

Машину то и дело мотало из стороны в сторону. Плотная масса людей еще крепче хваталась друг за друга. Изредка кто-то вскрикивал, кто-то словесно выражал чувства. Большая часть ехала молча, стиснув зубы. «Авось, недалеко».

Первые минуты, еще на пересыльном пункте, услышав венгерскую речь, Имре даже обрадовался. Так долго, оказывается, не слышал родного языка, а тут в родную среду попал. Причиной радости было и ощущение, что больше не надо опасаться за себя и за старика с Ольгой. Как уж там будет с ними теперь, что накопают против них, — все равно ничем не поможешь. Явных доказательств, что у них прятался, нет. Это главное. Как-нибудь договорятся. А Имре такая планида — находиться в лагере для иностранных военнопленных.

Любая определенность — благо. Теперь главное — выжить.

Вначале эти обросшие, небритые, некоторые в прыщах и болячках от ранений, угрюмые, здоровые и больные, — все они показались дорогими и близкими. С ними можно разговаривать на одном языке, им не надо ничего объяснять. Имре готов был с каждым заговорить и сдружиться. Но почему-то не встретил ответного желания. А вскоре понял: каждый озабочен своим. У каждого в голове шевелится свой вопрос, на который пока никто не давал ответа. У каждого свой желудок, и этот желудок подхлестывает хлеще конвоира. А еще куча вопросов роем шевелится в голове. Как будет с кормежкой? Куда везут? Где работать? И прочее, и прочее… В том числе и тихие проклятья с осуждением бездарного командования.

— Вот она, прогулка! Хорошо, если к стенке не поставят.

— Нет, не поставят. Зачем тогда так далеко везти? Шлепнуть можно и на месте.

— Обрадовал. Будем жить и веселиться…

* * *
Унылый поселок. Пространство, окруженное высоким забором с рядами колючей проволоки. Вышки. На вышках — охранники. Кто топчется на месте, кто вышагивает, чтобы не замерзнуть. Лай собак из питомника. Над чердачным окном казармы — выцветший бледно-розовый флаг, который когда-то был красным… Ничего нового для тех, кому приходилось соприкасаться с подобными учреждениями.

По случаю внезапной оттепели — растоптанные, расквашенные дорожки с осевшими кучами снега по бокам. Глаза бы не глядели. Особенно на длинные, не менее унылые бараки с двухъярусными нарами внутри. А в бараках этот особый казарменный запах прокисших портянок, пропитавший собой одежду, белье, стены… Казарменный воздух неволи, настолько плотный, осязаемый, что, казалось, в нем можно плавать, как во взбаламученной болотной жиже.

Имре поймал себя на том, что в первые минуты пытался незаметно зажать нос. Черта с два. Эта вонь неистребима. Большинство, кажется, не заметили. Ну и ладно. Может быть, хорошо, что человеку свойственно привыкать ко всему.

Не прошло и суток, уже представлялось, что они в этой длинной казарме невероятное количество лет, что другой жизни и не было, что команды «Подъем!», «Стройся!», «Шагом марш!» сопровождали с рождения.

В первый же день, построив на плацу, матерый майор объяснил через переводчика:

— Вам предстоит искупить глубокую вину за варварское нападение и учиненный разбой на советской земле. Каждому из вас дается возможность искупить это собственным трудом. Вам устанавливается двенадцатичасовой рабочий день…

Ну и все прочее, что полагается в подобных случаях, обещая кнут и пряник.

Специалистов отбирали в отдельные бригады. Не имеющих гражданских профессий — в разнорабочие.

То, что Имре хорошо знает русский, взяли на заметку, но это не помешало забыть выдать рукавицы в первый же день. А сам Имре попросить не догадался. Обнаружил их отсутствие, когда на ладонях вздулись кровавые волдыри от ручки совковой лопаты. Останавливаться из-за такой мелочи не рекомендовалось. За этим, кроме караульных с автоматами, внимательно следили крупные овчарки, готовые выполнить любую команду.

Имре разодрал промокшую от пота тельняшку, обмотал ладони и продолжал грузить мерзлый грунт в подставляемые тачки.

— Бомбить наших детей легче? — не надеясь, что Имре поймет, угрюмо обронил подошедший пожилой конвоир. — Марш в медпункт! В медпункт! — повторил он громче, считая, чем отчетливей сказано, тем яснее.

— Я понял… — отстранил Имре лопату.

— О-о! Ты что, наш? Паскудник!

— Мадьяр.

— A-а, мадьяр… — успокаиваясь, произнес конвоир, — ну иди… Сиваков, проводи малого.

Работавшие рядом пленные приостановились, завистливо поглядели вслед.

— Чего не видели? Работать!! — как кнутом, хлестнул конвоир, и в такт ему грозно зарычала собака.

Конопатый солдат в каптерке, именуемой медпунктом, глянул на руки Имре и выматерился:

— У нас что, курорт? Иль мы няньки — на ладошки дуть? Бо-бо!

— Да это не я… Это Карпыч прислал.

— Не я, не я… — передразнил конопатый, открыл какой-то пузырек с мазью, смазал, перебинтовал наскоро. — Послали на погрузку, а рукавицы не дали. Чем думали. Тоже не ты, Спиваков?

— У тебя там в заначке глотка не найдется? А то все нутро промерзло. Зябко.

— А что мне будет за это?

— Сочтемся. Налей-ка, Витек. Правда, промерз. Если уж зашел… — чувствуя, что уговорил, мирно заговорил Сиваков.

Но Витек, будто собиравшийся вначале налить глоток спирта, отчего-то раздумал:

— Да ты знаешь, сколько вас ходит? — закричал он. — Веди своего… Пока майору не доложил.

Только сейчас, когда чуть поостыл, Имре почувствовал зверскую усталость во всем теле. Ноги подламывались, руками не хотелось шевелить, в голове стоял туман, будто надуло их ползущих весь день тяжелых облаков. Кое-как Имре довершил эту смену. И то только потому, что Карпыч, как его назвали в медсанбате, старался не смотреть, как мучается Имре.

На следующий день его назначили носить бутовый камень.

Понемногу Имре втягивался в работу.

* * *
В половине шестого утра оглушал удар по рельсу. За какие-то полторы минуты Имре должен был быть готов к новым трудовым будням. Не проспавшиеся, звероподобные, худые, рядом скатывались с нар соседи по несчастью, выбегали строиться.

Нечеловеческими усилиями Имре заставил себя двинуться следом. Организм отказывался шевелиться, болела каждая мышца от непривычки.

— Равняйсь! Смирно!..

Глаза слиплись и не хотели открываться.

Кто-то рядом ухватил под руку:

— Имре!.. — твердым упреждающим шепотом.

— Разговоры!..

Имре вздрогнул, успев бросить взгляд на поддержавшего, пришел в себя:

— Шандор!

Вся сонливость, вся боль, вся усталость — к чертям! И хотя Шандор не был никакой родной душой, — сблизились только в эшелоне, — но столько произошло с тех пор событий, столько было возможностей исчезнуть с лица земли, что даже такой знакомый казался невероятно близким.

Едва был объявлен перерыв, бросились навстречу друг другу.

— Шандор!

— Имре! Вот так встреча. Жив… А твой стрелок-радист на третий день вернулся, сказал — ты погиб с самолетом. Вот брехун!

— Ладно. А ты как, Шандор?

— А я что, хуже? Подбили, выпрыгнул и — на скопленье партизан. Тютелька в тютельку. Даже куполом их повариху накрыл. Ну, они меня, конечно, во! До сих пор синяк под глазом и ребра болят. Я им кричу: на хрена мне ваша повариха, у меня есть Беата. Не поверили…

— Хохмач! Ладно, будем вместе держаться. А как там Миклош, Мате? Что-нибудь знаешь о них? Помнишь, Миклош возмущался, мол никакого фронта? Все едем да едем, никто нас не тревожит…

— Накрылся Миклош. К весне хотел вернуться домой… А как анекдоты рассказывал! — Шандор головой огорченно покачал.

— Что с ним?..

— По дурости. Мотор отказал при посадке. Не дотянул до взлетной полосы метров двести… А еще туман…

— А Мате… Мате как?

— Имре, откуда я знаю? За время, пока я в плену, мог и на грудь крест схватить, и под крест лечь. Видишь, что происходит? Под Москвой разбиты, под Сталинградом разбиты, под Курском полный… Берлин бомбили… Да, это еще при тебе?.. Ну вот. Радуйся, что мы живы с тобой. Как ты-то сохранился?

Имре рассказал свою эпопею. Шандор стоял, качал головой удивленно:

— Ты в рубашке родился. В рубашке… Это тебе не партизаны. Они меня чуть не растерзали. Их командир отбил. «Пусть, — говорит, — суд решает…». Мы, мол, не звери! В общем, живем, Имре! Нас еще ждут наши любимые.

Имре не стал говорить, что его Марта давно не ждет. Да и вообще она не его любимая. Шандор бы не понял. Не понял он, как показалось Имре, что принесла их поколению война, как она искорежила их жизни. Что стало хотя бы с их четверкой, оказавшейся в одном купе эшелона, что стало с семьей Ольги? И так с каждой семьей: венгерской, русской, немецкой. Во имя каких ублюдков враждуют народы?

«Символ офицерской чести — мой кортик, я должен гордиться им, быть образцом для других на родине, а кем вынужден был стать? Вынужден был отнять жизнь у такого же, как я».

Почему-то в это не хотелось верить, язык не поворачивался назвать себя убийцей. До конца дней никакая исповедь не смоет этот тяжкий грех. Отец и мать, знаете ли вы, кого вырастили? А как сказать своим будущим детям, что они — дети убийцы?

«Господи, за какую провинность? Где я должен отмолить этот тяжкий грех? И можно ли его отмолить?»

Совесть его находила любую щелочку, чтобы уколоть себя, как ни изматывался днем. Он даже стал оправдывать конвоиров, которые вечно подгоняли и без того измочаленных доходяг.

— Что на них обижаться? Любой из них все равно может быть чище, пока не совершил убийства. Обижаться на них — то же, что и на любую овчарку за свирепость. Ее научили быть свирепой. Мы тоже с тобой овчарки: нас тоже натравили… Тебе не кажется?

— Береги мозги. Это у тебя от голода, — заметил Шандор, когда Имре поделился своими размышлениями. — Чем нас кормят? Ужас! Я не представлял, что можно такое жрать…

Он с подозрением посмотрел на Имре, как на больного, и вдруг неожиданно рассвирепел:

— Не смей раздражать меня своими глупостями! Беата не позволила бы мне разговаривать с тобой.

Пелена слетела с глаз Имре. Он вдруг увидел глубокий карьер, заваленный снегом, копошащихся, как жуки, оборванцев в полосатой одежде, согнутых над тачками, выбирающих глыбы камня, дробящих его, перевозящих с места на место по упругим доскам. И двое из них столкнулись в этой неразберихе, пытаются что-то доказать друг другу, а к ним спешит охранник с рвущейся впереди собакой. Он уже раскрыл пасть, из которой сейчас извергнется жуткий мат, а глаза охранника выкатятся от праведного гнева: «Как посмели остановиться!..»

В это короткое мгновение и Шандор предстал в своем реальном обличье: кожа да кости, почти прозрачный в обвисшей полосатой одежде с обмотанными тряпкой руками. Какое-то рванье на голове, накинутое специально от солнечного удара.

А на улице — мокрый снег. Все живое он превращает в призраки, кроме бдительно следящих за всем солдат с автоматами.

Имре толкнул тачку вперед, не давая повода охраннику разъяриться. Он и в таких условиях пытался не терять достоинство…

Включили прожектора, и сразу стало видно, что наступают сумерки. Скоро пройдет еще один день, ничего существенного не случится. Сколько же еще держаться? Об этом лучше не думать. Все дни слились, слиплись в одну серую массу. Казалось, больше ничего и не было никогда, только эта тягомотная, почти машинальная работа, если бы не требовалось столько мускульной силы.

«Вчера один прямо в столовой упал в голодный обморок», — вспомнил Имре, ощущая, как сводит желудок, как он высасывает последние соки из всего тела. В подобные минуты представляется, что никогда не выбраться из этих сумерек, что никогда не было и не будет иной жизни. Всюду уши, всюду чьи-то глаза. Можно сойти с ума. Шагни в сторону, и ты почувствуешь, в какой клетке живешь. Кто-то сострил: «Если тебя насилуют, расслабься и получи удовольствие…»

Какая проститутка это придумала? А ты разве не проститутка, Имре? Разве еще не расслабился? Руки припаяны к ручкам тачки. Сто метров с кучей камня, сто падающих на лицо снежинок, как они тают на разгоряченном лице. Они заигрывают с тобой, Имре. Получай наслаждение, пока не гаркнул охранник.

Только почему так коротки эти обратные сто метров? Гораздо короче, чем с груженой тачкой, вихляющей из стороны в сторону.

Ну вот, стоило чуть отвлечься, она накренилась чуть больше по скользким доскам, и весь твой труд грохнулся под уклон. Теперь таскай обратно.

— В карцер захотел?..

Остальной бурный поток слов ты знаешь уже наизусть.

Из последних сил, не поднимая глаз, торопливо подбираешь, как драгоценные слитки, словно набухший от мокрого снега бутовый камень, укладываешь опять в проклятую тачку. А солдату уже даже лень глядеть на тебя, надоело материться. Только овчарка, то и дело отряхиваясь от снежной мокрени, продолжает надрываться, пока твое место не занимает следующий ударник.

Обошлось. Правду говорят: страшна собака не та, которая лает. Наслаждайся. Хорошо, что никто не может отнять право думать. А то еще можно быть откровенным с самим собой. Совершенно откровенным до самых печенок. И ни одна сволочь не влезет своими грязными лапами поправить тебя. Думай о чем угодно. Наслаждайся.

Если тебя почему-то вдруг не устраивает лагерь для военнопленных и эти роскошные бараки с двухъярусными нарами, если прокис от казарменной вони, у тебя полное право мысленно рвануть в любую часть земного шара. Ух, как это здорово!

— Вот с кем бы ты хотел сейчас оказаться рядом? Представь.

— Я бы хотел сейчас оказаться один на один с Ольгой, — внезапно сам себе ответил Имре и удивился такому ответу.

Но именно ее близости и тепла, оказалось, недоставало ему в эту минуту. Он помнил, какими глазами она смотрела, когда его уводили. У Марты таких глаз он не видел. Он едва не сорвался. Хотел кинуться к Ольге. Вовремя вспомнил, что выдаст ее и старика.

Сейчас он ощущал на своем лице ее пахнущее молоком дыхание. Ее руки, словно невзначай, поправляли ему подушку. Прикасались к нему, снимая боль, возвращая покой и тихую радость.

Он пытался мысленно восстанавливать вкус того лечебного отвара, который она осторожно подносила к его губам. Аромат лесных кореньев и луговых цветов кружил голову, вливал силу в ломившее тело.

— Что же это за волшебные коренья? Ты колдунья, Оля?

Она едва заметно улыбалась, прикладывая указательный палец к губам:

— Тише!..

— А почему цветы пахнут нашими лугами? Ты собирала их по холмам и оврагам возле Дуная?

— Нет, только здесь, на поляне. С дедушкой. Он знает названия всех трав и деревьев.

— Мне казалось, такие цветы растут только в моей Венгрии.

— Цветы не имеют границ, — смеялась она. — Они цветут, где хотят. У них земля одна, запомни.

— Подойди ко мне ближе, Оля! Я хочу дотронуться до твоей груди. До твоих бедер. До твоего теплого живота…

Нет, ничего этого я не говорил ей. Я весь был изломан, не похож на себя. Впрочем, и сейчас… Она бы меня не узнала.

За многие месяцы здесь он очень изменился. Как? Иногда он пытался посмотреть на себя со стороны. Дурацкое занятие. Вон бродят по бараку серые призраки. Ты ничуть не лучше. Кашляя, почесываясь, рыскаешь глазами по углам с мыслью, как бы обмануть изнывающий от постоянного желания насыщаться желудок. Едва ли не все разговоры сводятся к этому.

В туманном свете тусклой лампочки, сочащей точку из-под потолка, люди кажутся нереальными. Сама жизнь представляется нехорошим сном, который неизвестно когда и по чьей команде закончится.

«А ведь среди этих призраков есть совсем не плохие парни, — думал Имре. — Кто засадил их сюда? И за чью страдают вину?»

Однажды перед отбоем к Имре подбежал Шандор. Они уже давно не пересекались. Подбежал, конечно, условно, потому что его ноги гнулись в коленках, а руки тряслись, как у паралитика. Но по лихорадочному блеску глаз было заметно, что он торопился к Имре. Издали он захлебывался:

— Беата!..

— Что Беата?

— Беата передала, понимаешь? Ждет меня! — прохрипел он в невероятной радости, захлебываясь словами.

Он глядел на Имре округлившимися глазами, не видя его. Собирался сказать еще какие-то слова и не находил их.

— Ждет меня! Ждет меня!.. — казалось, он уже собрал чемодан и сейчас ринется к своей Джоланке. — Ты понимаешь?.. Ты понимаешь?..

Он развернулся и так же спешно заковылял обратно, не дожидаясь реакции Имре на свое сообщение. Да ему, похоже, и не нужна была реакция. Он и не ждал ее, весь во власти собственного вымысла. Весь он держался на этом вымысле, как на живой ниточке. И все же какой-то частью сознания понимал, что это хрупкое сооружение может рухнуть от элементарного вопроса.

Имре самому позарез нужна была связь с внешним миром. Но такой связи не было и не могло быть в лагере. К тому же самого Шандора наверняка успели вычеркнуть из списка живых. И если что могла знать его Беата, так это то, что он «погиб смертью храбрых». Да и какие возможности у нее искатьжениха по лагерям пленных в чужом, насмерть дерущемся государстве.

— Постой, Шандор! — хотел остановить его Имре. — Куда ты?

Тот только отмахнулся, не желая разговаривать, торопясь донести свою радостную весть всем, всем, всем.

— Ты что, не видишь? — заметил сосед по нарам.

— А что?

— Шизанулся, — он устало покрутил пальцем у виска.

— Ты думаешь? — озабоченно переспросил Имре.

— А тут и думать нечего. Скорей барак рухнет, чем сюда весть просочится.

— А вдруг…

— Что «вдруг»? Тоже крыша поехала?

— Нет, конечно. Жаль парня. Такой золотой парень, выдумщик…

— Вот он и выдумал. Беата — это жена, что ли?

— Нет, девушка.

— Ну все равно. Она из Будапешта?

— Где-то близко…

— Вот-вот… Сейчас там такое творится!

— А что?

— Ничего не слышал? Вся охрана гудит: Будапешт в осаде.

Новость ошеломила. Конечно, от Беаты — не просочится, а о самой войне, тем более о боях в Венгрии, у пленных — ушки на макушке. Больше двух лет никаких сведений. А тут — бои в Венгрии. Как там родные?…

* * *
В один из дней довольно однотонной и тусклой жизни Имре произошло событие, которое можно назвать знаковым. Прямо с работ в каменном карьере его затребовали к коменданту лагеря.

Имре не поверил своим ушам, когда услышал собственные фамилию и имя. «Что я мог такое сверхъестественное натворить?» — была первая мысль. Лихорадочное перечисление жидких, как лагерные супы, событий ответа не дало. Паинькой себя Имре не считал, но и ничего особенного, чтобы удостоиться чести встретиться с высоким лагерным начальством, не совершал.

В таком вот суматошном состоянии, довольно заинтригованный, при молчаливом сопровождении начальника караула Имре прошествовал к кирпичному зданию комендатуры. Ровная дорожка выскоблена до асфальта. У входа — урна. То и дело мелькают офицеры. Внутри все чистенько вылизано. У знамени часовой стоит, не моргнет. Пишущая машинка стрекочет где-то.

Давно ничего подобного не видел Имре: привык к своему курятнику, где внизу жарко от печки, а по верху — сквозняки. А тут — живут же люди! Квадрат солнца на чистом полу из широкого окна, — как подарок. Все блестит. Правда, запах все тот же, казарменный, паскудный. Ну, может, лишь чуть послабее, чем в казарме. Но тоже не одеколоном разит.

Подождали, пока за закрытыми дверями какие-то важные дела решались. Имре стоял, с ноги на ногу переступая. Руки не знал куда деть. В одной, правда, сдернутая с головы шапка.

Наконец вышли два офицера. Голос из глубины: «Заходите!»

«Ну, прямо как в царские палаты!..»

Длинный кабинет. Мрачный сейф в углу. Столы буквой «Т». Телефоны на столе. В кресле — сам комендант. Над его головой на стене портрет Сталина в мундире.

«Живут же люди!» — опять мысленно сыронизировал Имре.

Но больше всего его поразили белые занавески на широких окнах и фикус на одном из подоконников. Правда, заморенный. Растения, говорят, чувствуют, где находятся и какие люди вокруг.

— Товарищ майор, по вашему приказанию военнопленный номер…

«Сейчас ему всю мою биографию выложит…»

— …доставлен!

Имре посмотрел на себя в этой забытой чистоте: рабочая телогрейка, грязные ботинки… «Черт побери, хоть снегом надо было почистить». Ни перед каким лагерным начальством не хотелось опускаться. Дух достоинства проснулся и заскреб душу.

— Подождите за дверью, — кивнул комендант сопровождающему.

— Есть!

— Проходите, — едва шевельнул рукой. — Так ты и есть Шанто Имре? — сказал по-русски.

— Так точно, — по-русски же ответил Имре.

— Почти без акцента, — хмыкнул майор и полез в пачку «Беломора» за папироской.

Протянул пачку Имре:

— Курите?

Имре отрицательно покачал головой.

— О!.. — искренне изумился майор.

«Простоватый дядька или таким притворяется? Слышал, каждый русский умеет прикидываться эдаким рубахой-парнем, а до дела дойдет — только держись. Как в войне. Знал бы Гитлер, — не поперся бы на Россию», — подумал Имре, вглядываясь в майора. А тот сидел по-свойски полуразвалясь, будто сто лет знакомы. С наслаждением прижег папироску, выдохнул сизый дым, не стесняясь наслаждаться минутой.

— Никак не брошу, — произнес огорченно. — Сто раз бросал, как говорил Марк Твен, — а сам хитрым глазом косил на Имре: знает или не знает такого писателя.

— Он говорил: «Нет ничего легче, чем бросить курить…» — рискнул уточнить Имре.

— Да, да, «нет ничего легче…», — усмехнулся майор, — так что, молодец, что не берешь в рот эту гадость. А русский-то где выучил? — неожиданно сменил тему. — Почти без акцента. Будто в России жил. Не в учебном же заведении?..

«В русской избе практиковался», — захотелось прихвастнуть Имре, но вовремя язык прикусил. И так за шпиона принимает.

— Нет, не в учебном, конечно. Русская гувернантка была.

— О, гувернантка!.. — иронично поднял брови майор.

Стальные искорки мелькнули в глазах:

— И красивая?

— Что «красивая»?

— В гувернантки-то, я слышал, берут господа только молодых и красивых. Побаловаться…

Имре сделал вид, что не понял намека, хотя даже голос у коменданта сделался масляным. Наверняка, ждал ностальгических воспоминаний пленного.

— Красивая, но не молодая. За семьдесят… Уехала из России.

— Жаль… — двусмысленно протянул майор.

— Она и научила русскому, а потом хотелось познакомиться с русской классикой в оригинале.

— Да-а? — опять брови поползли вверх. — Кого же вы читали? — снова перешел на «вы». — Кто вам знаком?

— Гоголь, Чехов, Пушкин, Толстой, конечно же, Достоевский… Русская проза богата.

— И что — всех?.. Когда же вы успели?.. Да вы присядьте, присядьте, — показал на стул.

Майор стал разглядывать Имре, будто тот инопланетянин. Еще прикурил папироску, нервно пожевал мундштук.

— Значит, времени у вас было достаточно. Это хорошо, когда человек время имеет. Если гувернантки… — он запнулся, сдержавшись. — Человек должен развиваться, духовно себя поддерживать. Без этого нам, как говорится, швах… А своих, венгерских писателей тоже читали? Да, да, конечно…

Чиркнул что-то у себя на столе, еще раз посмотрел на Имре оценивающе, будто на вещь, нажал кнопку, вызывая сопровождающего:

— Ладно. Идите… Уведите военнопленного.

* * *
И все. И снова потянулись серые дни с тяжелой физической работой, с той же баландой, с теми же окриками охранников и злобным рычаньем овчарок. Только объекты менялись и Шандор исчез. Имре пытался узнать что-нибудь о нем в его бараке. Одни пожимали плечами, другие высказывали предположение: заболел, перевели. И хотя Имре особой близости к Шандору не питал, но все равно с его исчезновением сделалось пусто, тревожно, словно отняли часть чего-то близкого, привычного.

«Человек должен развиваться, духовно себя поддерживать…» — вспоминалась фраза коменданта, вызывая усмешку.

«Я и развиваюсь, и духовно поддерживаю себя…» — повторял Имре, когда ломиком долбил мерзлый грунт, носил шпалы или разгружал вагоны. Все призрачнее становились моменты разговоров с Ольгой, недостижимее желание когда-нибудь снова увидеть ее.

Однажды она приснилась. Наверное, за минуту перед тем, как ударили по рельсу, объявляя подъем. Он не успел разглядеть ее, не то что сказать слово. Только врезалось, будто она, сияющая, шла навстречу к нему с распахнутыми руками, готовясь обнять. А тут — рельс «Буум!» Ну не досада?

Целый день Имре носил в себе ее образ, и было одновременно светло и больно в груди.

Марта как-то сама собой отошла на второй план. О ней уже и не хотелось вспоминать. Изменила и изменила. Значит, ей так и надо. Значит, так любила, если выскочила замуж, едва успел уехать на фронт. Спасибо, что сразу сообщила. Но что с Ольгой и ее дедом? «Они бы сейчас не узнали меня», — думал Имре, и иногда его охватывало отчаяние, в самые тяжкие дни подступали жуткие мысли о смерти. «Нельзя сидеть сложа руки. Я носил кортик! Да, он исчез. Но я должен быть достоин его».

Эти мысли давали силы, заставляли искать… Что искать? Где? Когда над головой все та же тусклая лампочка, все тот же барак с двухъярусными нарами, набитый такими же бедолагами, а с раннего утра еще в темноте под матерные окрики построение, завтрак и работа, работа, работа…

Некоторые не выдерживали.

И вдруг новость! Русские вошли в Будапешт. Венгрия вышла из войны.

И первый же вопрос:

— А что будет с нами?

Бараки ожили. Споры, обсуждения, предположения.

— Неужели скоро начнут отпускать?

— Нет, правда?

— Ребята, и не верится!

— Всех-всех?

— Нет, тебя на размножение оставят.

Радость выхлестывала через край. Любой солнечный день воспринимался как гимн в честь будущего скорого освобождения. И люди вдруг сделались добрее друг к другу, и охрана незаметнее. Даже овчарки стали глядеть вроде бы человеческими глазами.

Но и радостная весть не каждому по сердцу. Некоторым она, как нож острый, как шаг к пропасти. Дома ни кола, ни двора. Родных война разметала. Жизнь начинать заново. Еще страшнее тем, кто крови чужой много пустил.

— Говорят, преступников судить будут…

— А ты знаешь, зачем тебя к коменданту вызывали? — по секрету в откровенную минуту шепнул чернявенький мадьяр, с которым Имре обычно раз в год словом перекидывался, и то случайно.

— Зачем?

— Думали, ты шпион, — и тоненько, едва слышно, хихикнул.

Имре и без него еще тогда догадался и посмеялся только, но когда шустрый сообщил, гадко почему-то сделалось. Это о нем-то так подумали! А с другой стороны, везде, оказывается, есть люди, которые все обо всем знают, и нет для них стен бетонных, запретов царских, приказов грозных. Всюду проскальзывают, проникают, как черви земляные. Всякий навоз перерабатывают.

Хотел Имре спросить у чернявенького кое о чем, но не стал связываться. Тошно.

«Я офицер, прежде всего, — думал он, — где бы ни находился, во что бы не был одет-обут».

Самое тягостное, оказывается, — ожидание. Особенно, когда совсем очевидным стал факт: пленных освобождают. Конец барачному муравейнику. Даже чувство, похожее на тоску, возникло: вон один пошел с жалким узлом на выход. Вроде его и не знал, но он уходит, больше не вернется. От этого грусть-тоска какая-то заполняла душу. Пока самого не пригласили к следователю.

В том же двухэтажном помещении комендатуры только на первом этаже в узком неудобном кабинете сидел он. Плечистый. Три маленьких звездочки на погонах. Лицо неулыбающееся, рябое. Сбоку — пожилой солдат с лычками сержанта. Имре успел ухватить конец фразы:

— …а кортик передать его матери. По справедливости, товарищ старший лейтенант.

— Кто разрешил? — взвизгнул следователь и осекся, взял себя в руки.

Кровью облилось сердце Имре. Лицо сержанта показалось знакомым. Взгляд его словно опалил Имре и ушел в сторону.

— Он? — едва слышно спросил следователь сержанта.

— Так точно. Мне остаться?

— Нет, свободен, сержант, — кивнул хозяин кабинета.

И неуклюжий, как шкаф, сержант оставил их двоих лицом к лицу.

* * *
Снова встало перед глазами тысячу раз передуманное, тысячу раз пережитое. Прыжок из горящей машины, скрученные руки, лесная поляна и ошеломительный обстрел с самолета, борьба и тот сумасшедший побег с поврежденной ногой…

Имре почти машинально отвечал на вопросы следователя. Все мысли были поглощены нечаянно услышанной фразой о кортике. «Значит, подобрали, а я боялся, что там на поляне он и остался, под снегом. Хотят передать матери погибшего. Но главное — не пропал, главное, — теперь можно думать, как вернуть его».

Имре не верил в свою удачу.

— Ну хорошо! — следователь поднялся, оказавшись почти на голову ниже Имре.

Еще заметнее стали широкие плечи следователя, и весь он, такой массивный, уперся проницательными глазками в допрашиваемого.

— Хорошо! Вам удалось совершить побег в суете от налета фашистской авиации. Но давайте рассуждать логически, — он, как профессор, читающий лекцию, в глубоком размышлении пальцами потер широкий лоб и снова посмотрел на Имре в упор, словно приготовился выстрелить: — Вы должны были сразу же пойти в сторону линии фронта. С целью перейти ее. А вы исчезли с радара.

Неожиданное сравнение, похоже, вдохновило его. Он сделал паузу, выжидательно вслушиваясь, не скажет ли чего Имре.

Имре помолчал. Он ощутил, что этот рябой крепыш готовит ему какую-то ловушку. Что длительное исчезновение Имре и было тем звеном для них, которое давало основание предполагать его шпионскую деятельность.

Следователь снова сел, выдвинул ящик, неторопливо достал «Беломор».

— Закуривайте! — протянул пачку следователь. — Ах да, вы, кажется, не курите?

Имре снова помолчал, подумав, что следователь с комендантом говорили о нем. И не удивился. Он вообще, кажется, перестал удивляться, только сообщение о кортике потрясло его.

Следователь с удовольствием прикурил от спички. Дождался, когда она догорела, изгибаясь и обжигая его короткие пальцы. С неменьшим удовольствием затянулся.

— Вот вам лист бумаги, напишите подробно, день за днем, где вы пропадали со дня побега и по день задержания. Особенно нас интересует следующий момент: откуда и почему вы постучались в ту избу, где и были задержаны. Вот вам ручка, вот чернильница. Пишите.

— Если бы разговор завязался за дружеской пирушкой, я бы сразу сказал вам, что в ту избу зашел, чтобы меня задержали. Там, правда, на двери не хватало вывески «НКВД», чтобы уж идти наверняка, а то я еще сомневался.

Следователь оценил юмор, не перебивал. Только сильнее сжал зубами мундштук папиросы, и желваки зашевелились.

— Ну а если серьезно, вам, наверное, известно, что на меня напал волк?

Следователь промолчал. Но по каким-то едва уловимым движениям лица Имре понял, что тот знает об этом больше, чем сам Имре.

— Сейчас, конечно, мне самому не верится, что такое произошло. Казалось, война даже зайцев разогнала, а тут волк. Будто кто специально на меня выпустил. Мгновенье — и я бы…

— Молчать!!.. — взорвался следователь. — Я не для того тут, чтобы ты мне лапшу на уши вешал!

Имре показалось, старлей хотел схватиться за кобуру, но сдержал себя, вместо этого вытащил из пачки другую беломорину. И, остыв, мрачно буркнул:

— Говорите по существу…

— Я и говорю по существу. Куда я мог еще постучаться, когда вокруг больше ни одного дома… В крови, израненный… Я даже не знал, в каком я состоянии. Да, впрочем, мне уже было все равно, лишь бы под крышу. Поставьте себя на мое место…

— Ну хорошо, — нехотя согласился собеседник. — А где вы раньше находились? — он заглянул в лежащий перед ним исписанный лист бумаги. — Два с лишним месяца?

«Выявлял секретные точки по деревням», — так и чесался язык съязвить этому толстолобому, но Имре чувствовал, горький бы получился юмор, да и не этого ждал от него приехавший допрашивать.

— Вы же сами утверждали: я должен был сразу же пробираться за линию фронта, — сказал Имре, догадавшись, что следствию не было известно о его поврежденной ноге. — Я сразу и пошел пробираться… Но у меня не было карты, а тут неожиданно снег выпал… Вот я и кружил…

— Целых два месяца? — переспросил, едва усмехнувшись, следователь.

— Показалось, целых два года…

— Ну ладно, напишите, что вспомните: где, как, с кем встречались. Короче говоря, подробности.

— Это пожалуйста… — с облегчением вздохнул Имре, радуясь, что удалось отвести самое главное подозрение — от старика с Ольгой.

Остальное пусть проверяют. Да и едва ли им это нужно. Даже правду за эти несколько лет война перепахала не один раз.

* * *
А ведь ничего особенного вроде не произошло. Какая-то комиссия прибыла из Москвы в количестве двух человек. В сопровождении коменданта лагеря и офицеров охраны комиссия зашла в барак аккурат в то время, когда лагерное население, как обычно, строем привели на обед.

По случаю прибытия проверяющих лагерникам дали послабление в виде нескольких минут отдыха. Каждый старался использовать эти золотые минуты на свой лад. Но при появлении начальства пришлось вставать у своего места, ждать, когда группа, неторопливо переговариваясь, неспешно продвинется по проходу. Издали видно было: проверяющие о чем-то спрашивали лагерников, что-то записывали.

Наконец начальство приблизилось, так же обстоятельно обсуждая какие-то вопросы. Проверяющие явно не торопились.

В желудке урчало…

— Они пообедали, не торопятся, — недовольно буркнул сосед.

— Куда торопиться? Сами себе хозяева, — сквозь зубы отозвался другой.

Группа медленно продвигалась. Комендант что-то объяснял гостям. Наконец проверяющие поравнялись с Имре. Подтянутый черноусый мадьяр окинул его быстрым взглядом, сказал на венгерском:

— Мы от нашего правительства, можете высказать свои жалобы.

Вдруг лицо его дрогнуло, вытянулось удивленно:

— Вы так похожи… Имре? Не может быть!

— Что, ваш знакомый? — подскочил второй представитель.

И все вокруг обернулись на восклицание. Комендант сделал вид, что не знает Имре, озабоченно посмотрел на часы, мол, время поджимает. Имре тоже не хотел пользоваться ситуацией, стоял молча.

— Имре, ты что, не узнаешь меня? Я Иштван. Мы же с ним, можно сказать, в одной песочнице играли, — в расчете на сопровождавших пояснил он.

Вокруг сдержанно засмеялись.

— Сто лет не виделись. И надо же — встретились!.. Это такой человек! Такой человек!..

Сопровождавшие смущенно топтались на месте.

— Ты узнал меня, Имре? — с надеждой и сомнением спросил друг.

— Иштван, спасибо тебе.

— За что? Имре!

— Что ты меня узнал.

— Как я мог тебя не узнать, Имре? Да, кстати. Ты не думал, чем будешь заниматься, когда выйдешь отсюда?

— А мы выйдем? — ирония и сомнение прозвучали в голосе.

— А как же? Война же закончилась. Должна быть депортация. Так чем будешь заниматься?

— Он прекрасно знает русский… — подсказал комендант.

— Он знает не только русский, — поправил Иштван. — Имре, нам нужны люди. Мы еще поговорим об этом. До встречи.

Он протянул руку, мягкую и теплую, как булочка. По крайней мере, такой ее ощутил Имре, прикоснувшись осторожно своей жесткой, как жесть, ладонью.

* * *
Имре уже не помнил, когда последний раз жал чью-либо руку. Сейчас он еще какое-то время стоял ошеломленный, пока комиссия не удалилась. В образе Иштвана прошел мимо совершенно другой мир, дохнув ароматом свободы, власти, достойной жизни. Мир, который, казалось, мог присниться только во сне. Но Имре сны не снились, если не считать минутное видение идущей с распахнутыми объятиями Ольги.

Вопрос, что он собирается делать, показался Имре тоже из области фантастики. Не верилось, что неволя может закончиться. Не случайно, наверное, каждый в лагере считал дни и часы. Гнал их, чтобы проходили скорее, а они с утренних сумерек, с минуты подъема тянулись и тянулись, придавливая к земле.

Соседи по бараку теперь как-то по-особому поглядывали на Имре. Неизвестно, чего больше было в этих взглядах: то ли зависти, то ли отчуждения. Вроде бы внезапно белая ворона залетела в барак. Хотелось взять в руки, но боязно. Имре не знал, как себя вести, кем он стал в глазах деливших с ним кусок хлеба. То вызов к коменданту, то на допрос, а теперь вот важный чин оказался его другом и на виду у всех жмет руку, радуется встрече. Не сон ли это?

Иштван — давний друг. Вместе купались в Дунае, ходили в горы, ночевали в лесу у костра. Даже были влюблены в одну девчонку, которая потом переехала куда-то с родителями. Тем и кончилось соперничество. Иштвана всегда притягивала политика, а Имре — небо. Разошлись, потеряли друг друга. Но правду говорят: пути Господни неисповедимы, а земля круглая. Хотя представить Иштвана в высоком чине… О! По крайней мере в таком, что бог и царь, — комендант лагеря, — перед ним не то что бы на четвереньках, но и не без трепета, — не ожидал. А он мелькнул, опалил ветром надежды.

Вспомнилось рассказанное кем-то. Один заключенный семнадцать лет отсидел от звонка до звонка. Завтра его должны выпустить на волю. Буквально накануне вечером он разоружает дежурного, отбирает у него ключи и совершает побег. Поймали, добавили еще, кажется, лет пять.

«Я не заключенный, — успокаивал себя Имре, — я офицер. Этим все сказано».

Но ожидание перемен щекотало нервы.

Сегодняшний день оказался совсем необычным. У входа в столовую Имре увидел воробья. Задиристый вид. Черненькая шапочка, коричневые крылышки — пушистый живой комочек. Кто говорит, что это никчемная птаха? Тепло на сердце от нее сделалось. Имре даже приостановился, задержав следом спешивших на обед.

— Что, есть не хочешь? Отдай свою пайку.

— Я смотрю — воробей!.. Гляди!..

— А ты думал, орел?

— Сколько лет не видел.

— Они круглый год тут шныряют. Не замечал, небось.

Может быть. Так же, как не замечал в неволе и солнца ни зимой, ни летом. Хотя от жары маялся не меньше других. А сегодня зрение словно прорезалось. Снег искрился на солнце, отдавая синими и фиолетовыми блестками, переливался, как когда-то в детстве на осенней, еще зеленой траве.

Ощущение близких перемен летало в воздухе.

* * *
Он стоял перед прилавком в элитарном магазине для иностранных дипломатов и удивлялся, с какой элегантной жадностью покупатели тянулись к драгоценностям, которыми сверкал и переливался прилавок. Сам Имре был равнодушен к различного рода цацкам и оказался тут ради веселого и простодушного Эндре, сотрудника по отделу. Тот подбирал жене подарок ко дню рождения и попросил Имре прокатиться с ним по магазинам.

— Ты хорошо знаешь русский…

Это был повод прогуляться. Имре с готовностью согласился. Уже год как он находился в столице государства, которое оказалось не по зубам Гитлеру, но кроме Большого театра и еще двух-трех мест нигде не был.

— Посмотришь парадное лицо страны.

— Да, ее изнанку я видел, — усмехнулся Имре.

Уже возле магазина обратил внимание на подозрительное мельтешение фарцовщиков, их косые оценивающие взгляды. У дверей — стражи порядка. Внутри особый аромат богатства и роскоши, чего не встретишь даже в главном московском магазине у Красной площади — ГУМе. Осторожное шуршание иностранной речи, вежливые улыбки, полные собственного достоинства. Дорогая модная одежда, обувь, украшения. Человеческий рай, если сравнить с тем, где пришлось, не разгибая спины, оттрубить несколько лет, где позабыл, как выглядит простая алюминиевая вилка.

Он завидовал этим людям, с деловым видом рассматривающим приглянувшиеся вещи, примеривающим их, капризно отвергающим с показными улыбками. Их, наверное, не коснулась война, и они, наверняка, свысока смотрели на серую, провинциальную Москву, еще не успевшую прийти в себя от жестокого удара.

Неприятны были показные улыбки, показная вежливость имевших возможность приобретать здесь то, чего невозможно приобрести в каком-либо ином месте. Хищники виделись ему, хищники со спрятанными клыками за натянутыми улыбками.

Он никак не мог отойти от пережитого в плену. В нем медленно оттаивал человек. Другой, не ведомый еще даже ему самому.

Он повернул голову и в витрине на фоне какой-то мишуры увидел самого себя. Элегантный, в плаще и шляпе. Мужественное лицо, сдержанный взгляд… Девушки останавливают внимание. «Видели бы они меня год назад. Всего только год».

Имре до сих пор не мог привыкнуть к новому своему положению. До сих пор мерещились глаза конвоиров, их злые окрики. Порой он просыпался среди ночи в ужасе: опять за колючей проволокой! И сердце взрывалось радостно, падало куда-то, когда осознавал, что это только сон.

И сейчас, не собираясь ничего приобретать, он был счастлив, что ему здесь ничего не надо. Ну совершенно ничего. И поймал себя на том, что несколько снисходительно смотрит на хищную покупательскую суету. Они не знают, что такое истинное счастье. Неужели правда не догадываются?.. Другое дело, порадовать подарком близкого человека. Но у Имре никого не было в Москве, кроме сослуживцев. Сейчас он терпеливо ждал, когда Эндре подыщет что-либо своей жене. С первых дней работы Имре сблизился с ним. Эндре на первых порах помогал войти в курс дела, однажды даже пригласил на квартиру, которую снимал у интеллигентной пожилой четы.

Вот Эндре что-то подобрал и отправился в кассу оплатить покупку.

— Фу! Наконец-то подыскал… Жена будет довольна. Сейчас пойдем! — с облегченной улыбкой кивнул он Имре от кассы.

Имре даже покупкой не поинтересовался по рассеянности. И вдруг его взгляд зацепился за что-то необходимое, что как будто давно собирался приобрести, но все как-то не случалось. Он даже не сразу осознал, что. И в первое мгновение удивился, увидев целый набор курительных трубок. Большие, средние, маленькие. Любого цвета, — из дерева, глины и фарфора. Даже из металла и из камня. С шикарными янтарными мундштуками, отливающими солнцем и напоминающими о слезах густой смолы на высоких соснах. И вспомнился старик, — Ольгин дед, мучившийся с самоделкой, берегший ее, как зеницу ока.

— Имре, я готов. Пошли?

— Да, да… — кивнул Имре и тут же остановил приятеля: — Эндре, подожди.

— Девушка! — обратился к продавщице.

— Что-нибудь выбрали? — услужливо повернулась та.

— Покажите-ка мне вот эти произведения искусства.

— Все сразу? — девушка мило заулыбалась.

— Нет, не все. Вот эту, эту и эту…

— Имре, ты коллекционируешь трубки? — удивился приятель.

— Хочу научиться курить, — пошутил Имре, рассматривая образцы. — Посмотри, как потрясающе сделаны! С инкрустацией. Один мундштук чего стоит. Так и хочется взять в рот.

— О, не показывай, а то я собираюсь отвыкать курить. Жена каждый день с ума сходит: «Выбирай что-нибудь одно… или я, или табак…»

— Девушка, возьму все три! — объявил Имре свой выбор. — Посчитайте и еще вот этот перстенек с бриллиантом.

— И перстеньки коллекционируешь? Это я виноват: соблазнил тебя на такую трату.

— Ну что ты? Спасибо, что захватил с собой. Сам бы я никогда не догадался сюда заехать.

* * *
Солнце хлестало в окна машины, широкие полупустые проспекты открывались навстречу. Торопились прохожие. Неповоротливые троллейбусы подбирали их на остановках. Москва жила своей сосредоточенной жизнью, начинала строиться, возрождаться после войны. Она была похожа на обескровленную непомерными заботами мать, но в глазах людей, если присмотреться, можно было заметить нечто такое, что вселяло уверенность в завтрашнем дне.

«Или это мерещится мне?» — думал Имре, выхватывая взглядом то черно-серые афиши на заборах, то кричащие лозунги, то вывески магазинов с полупустыми скромно оформленными витринами. Даже церковные купола, изредка встречавшиеся и украшавшие город, казалось, старались спрятаться за строительными лесами и высотными зданиями. А на первом плане, как на многочисленных плакатах, в небо тянулись заводские и фабричные трубы. Дым от них гордо восходил в небо, демонстрируя возрождение промышленности и рост производства.

Хотелось в Будапешт. Невольно сравнивалось с улицами и проспектами Будапешта, какими помнил их перед войной. Каков-то он теперь? Сами по себе сжимались кулаки от бессилия. «Кто выиграл в этой бойне? Зачем она была развязана? Неужели плохо жилось Германии?»

Но что произошло, то произошло. Пролетела черная буря, унесла многие и многие миллионы жизней человеческих, не щадя ни малых, ни старых, разрушая селения и города…

— Имре, о чем задумался? Завтра собираемся у меня, не забудь. День рождения жены — это большой праздник! — засмеялся Эндре. — Будет человек десять. Только из нашего отдела. Загудим.

— Осторожней! — закричал Имре. — Не сшиби бабку!..

— О, черт! — взвизгнул тормозами Эндре. — Куда прет на красный?..

— Она уже цвета не различает.

— А ты заметил, как мало молодежи? Война всех подобрала.

— А вот таких старых оставила… — с горечью заметил Имре, подумав, а что теперь с Габором, с его Ильдико, что с Мартой?..

И ничуть не царапнуло последнее имя. За Марту он был спокоен. Но что стало с Ольгой? Не такие наивные те двое, которые ждали его в их избе.

Не впервые думал об этом Имре, но каждый раз отметал от себя самое страшное, не давал волю воображению. Было бы безумием наводить справки. Единственно, что хотелось, съездить к Ольге с дедом. Не случайно же не раздумывая, кинулся покупать трубки и перстень. Он представил, как обрадуется Ольга, а дед… Для деда нет ничего дороже курительной трубки. Такие он еще в жизни не видел и в руках не держал. Вот уж хвалиться будет в деревне.

В мыслях об Ольге Имре старательно обходил ее возможность за это время выйти замуж. Она же не давала слово, что будет ждать. Ни он, ни она даже не разу не говорили о своих чувствах. Может, у нее их и нет вовсе. Мало ли что может почудиться.

— Имре, а ты, я слышал, уже в отпуск собираешься? Неужели так быстро год проскочил!

— Как птица крылом махнула.

— Эх, хорошо!.. В Дунае искупаешься, по горам походишь… Завидую!

Эндре не сомневался, что Имре ждет не дождется отпуска, чтобы съездить на родину, встретиться с оставшимися друзьями, поклониться знакомым местам. Он правильно думал, но не мог знать, что судьба уже успела связать Имре с этой землей, которую тот хотел завоевывать. И еще не знал, что прежде чем появиться на родине, Имре должен был продолжить поиск своего кортика.

* * *
Наверное, в то самое время, когда Имре услышал весть о том, что советские войска пересекли венгерскую границу и с боями продвигаются в сторону Германии, в селе Климовка Дарья Степановна Краснова изо дня в день ждала хоть какую-нибудь весточку от единственного родного человека — сына Николая.

Почтальонша Клавка, на что отчаянная девчонка, за словом, как говорится, в карман не полезет, и та уже не могла в сотый раз объяснять тетке Дарье, что, мол, пишет ее Николай, а почта полевая в связи с наступлением нашей армии совсем запуталась и письма по полгода плутают бог знает где.

Каждый раз, проходя мимо избы Красновых, Клавка заранее придумывала новую отговорку, чтобы хоть на час-другой поселить надежду в душе Дарьи Степановны.

Не меньше десятка старухиных треугольничков уже отнесла она на почту все с одним и тем же номером войсковой части на имя Краснова Николая Ивановича, а еще ни одного ответа так и не вернулось в Климовку.

Ответ-то, может, и был в виде официального извещения, от которого мертвела не только любая изба, в которую приходило оно, а вся округа замирала в страхе, что и не приведи Господь, получить такую же весточку в следующий раз. Может, и был ответ. Но ведь почта-то формируется где-то на станциях железнодорожных, а потом долго движется в раздолбанных вагонах по российским просторам, тащится в поездах, а поезда, известно, подвергаются вражеской бомбардировке. И кто знает, сколько всяческих весточек не дошло до адресата по вполне понятным причинам военного времени.

Уж сколько дней подряд Клавка норовила поскорее прошмыгнуть мимо избы Дарьи Степановны Красновой. Может, хоть сегодня-то тетка Дарья забудет в делах своих выглянуть, не показалась ли синеглазая почтальонша Клавка…

Нет, никакая сила не заставит ее забыть, что пока не пройдет со своей брезентовой сумкой почтальонша Клавка, не успокоится тетка Дарья. Все будет валиться у нее из рук, все будет отрываться она от любого домашнего дела и выглядывать на улицу, ждать почту, как самого драгоценного гостя. Все будет замирать у своих дверей, пристально вглядываясь вдоль улицы: не появилась ли говорунья Клавка с вестью о сыне Дарьи Степановны.

Сколько раз пробегала Клавка, бросая на ходу:

— Нету ничего тебе сегодня, тетка Дарья.

А та все равно не верит, уже вслед Клавке несется:

— Клавонька, детка моя, ну посмотри получше, может, завалялось где письмо-то, а ты не разглядела.

— Дарья Степановна, да что ж она у меня, сумка-то, ай с потайными запорами?

— Да кто ее знает, а вдруг…

— Вот они все письма, гляди.

Клавка вытаскивала тоненькую пачечку дорогих посланий, как корочки хлеба в голодуху, перебирала перед глазами тетки Дарьи: Иванцовым, Степановым, Елизавете Курковой да вот еще Марье Смолкиной.

— И все, — Клавка выворачивала наизнанку сумку и даже вытряхивала для наглядности. — Гляди, нет ни пылинки.

Дарья Степановна горестно качала головой. И недоумение, и разочарование у нее на лице. И извинение перед Клавкой, что не поверила ей с первого раза и заставила выворачивать сумку.

Вот потому-то Клавка каждый раз пыталась проскочить незамеченной мимо окон Дарьи Степановны. А сегодня задержалась у дома соседки и давней подруги тетки Дарьи — у Авдотьюшки Колокольцевой. Тоже женщины одинокой. Что-то они там с ней обсуждали оживленно.

Дарья Степановна, как обычно, ждала вначале у своего порога, надеясь и не надеясь на весточку. Да не хватило терпенья у Дарьи Степановны, сама подошла с обычным единственным вопросом своим, который Клавка давно наизусть знала.

— Клавонька, милая, а мне-то там ничего нет?

И тут сама навстречу к ней кинулась Клавка, возбужденная чем-то не в меру:

— Опять ничего нету, тетка Дарья. Но война, говорят, скоро кончится. Вот как! И найдется твой Николай, обязательно найдется. А сейчас некогда им писать. Наступают они на Берлин… Кончится скоро война. Некоторых солдат уже отпускают, раненых…

— Господи, да хоть бы и раненого, только бы вернулся. Авось как-нибудь и поправился бы дома-то… Да у кого ж узнать-то?

Тут и за Авдотьей слово не задержалось:

— Слышишь? А вот есть, говорят, в Москве старица одна, Матроной зовут. Все наперед знает. Бабы ходили к ней, спрашивали.

— А где же я ее найду в Москве-то?..

— Иди, найдешь, Господь управит.

— Ой, Авдотьюшка, ты не собираешься? — кинулась к ней Дарья Степановна. — Я бы с тобой, хоть в любой день. Ты вроде знаешь дорогу. А то я-то в Москве уж не помню когда была… Давай завтра пойдем.

— Можно и завтра, если дождя не будет. А то по такой погоде больше ста километров — не шутка, грязища — ноги не вытащишь. Вон она, тучка-то, заходит и заходит. Дня два идти будем, не меньше…

— Может, обдует к завтрашнему-то?..

* * *
Ночь не спала Дарья Степановна, прислушивалась: идет дождь или перестал. Лбом об пол бухалась перед иконой Божьей Матери:

— Помоги, Царица небесная. Сотвори чудо, чтобы до Москвы дойти, с Матронушкой встретиться.

Собрала пару яичек вареных, кусок хлеба да солюшки в узелок, и едва за окном забрезжило, — к соседке скорехонько:

— Вставай, Авдотьюшка… Обдуло вроде дорогу, пойдем, милая.

— Вот сказала я тебе, неугомонная, — спросонок будто проворчала подруга.

Но скорей по привычке, чем от неудовольствия. Плеснула в лицо колодезной водицей, простым платком повязалась и — готова.

Есть пренебрежительная пословица: бешеной собаке сто верст — не крюк. А вот для матери ради своего дитя и тыща — не расстояние. Едва поспевала за Дарьей Авдотья. На середине пути выдохлась:

— Давай передохнем маленько. Не могу я так быстро да еще по грязище. Ты, подруга, позавчера еще стонала, будто все кости болят и разогнуться не можешь. А, гляжу, поздоровела, видать. Никак не могу за тобой угнаться.

— Могу и потише пойти, — виноватилась Дарья Степановна перед Авдотьей.

— Да уж ладно. Лишь бы впрок стало.

И вправду: рвалась Дарья Степановна к Матронушке, как на встречу с самим сыном. Уж очень она поверила, за последнюю соломинку цеплялась.

Красота церкви ошеломила ее. Внутреннее убранство: золотые иконы, цветная роспись, горящие свечи возле икон, молящиеся, облачения церковных служащих, — все это вместе взятое сдавило грудь, будто поднимая под небеса. Слезы радости и надежды сами собой потекли по скорбным щекам.

Авдотья, которая привела ее в церковь и обещала познакомить с Матронушкой, не отступала от Дарьи Степановны ни на минуту. Да и сама Дарья Степановна держалась за нее, как за спасительницу. Первый раз за всю жизнь ей довелось видеть благолепие действующего храма. Не нашлось возможности за всю жизнь вырваться из круговорота, из той мельницы, которой был колхоз, где одна работа сменялась другой, начиная с ранней весны до поздней зимы. А там еще домашние хлопоты, дела по хозяйству, уход за скотиной, обихаживание мужа и детей. Их было еще двое, не считая сына. Две девочки. Обе одна за другой ушли из жизни. Одна утонула, другую затащило в зерноуборочную машину. Две ласточки, красавицы и певуньи, помощницы матери, радость отца и гордость брата, одна за другой покинули этот мир, будто улетели в неизведанные края. Это случилось перед войной. Последняя надежда и опора — сын Коленька. А тут — война…

Короче говоря, некогда было Дарье Степановне в город ходить по церковным службам. И стоя среди таких же, как она, просто и бедно одетых женщин, слушая и не понимая речь церковной службы, она представила, что попала в рай Божий, где должны летать ангелы небесные.

— Ох, Авдотьюшка, куда ж ты меня привела-то! — только и повторяла Дарья Степановна, еле шевеля ссохшимися от волнения губами. — Куда ж привела-то?

Церковью для нее всю жизнь было то разрушенное в ее селе, заросшее кустами бузины, черемухи и лозины, кирпичное строение, которое испокон веков возвышалось возле разъезженного, изуродованного тележными и тракторными колесами большака. А в последние годы — заросшей неизвестно чем, заваленной обломками, церковной постройкой. Только голуби, воробьи да вороны оживляли эти развалины, по которым лазили любознательные деревенские мальчишки. Да и то до войны еще.

Дарья Степановна и знать не знала настоящую-то церковь. Слышала только о ней, а представлять не представляла. Потому и ошеломлена была царственной красотой и убранством ее. Небожителем святым казался батюшка в ризе, с золотым убором на голове, с крестом золотым, в необыкновенных изумрудах и яхонтах. Заслушалась, засмотрелась Дарья Степановна. Будто память отшибло на время: забыла, зачем и как тут оказалась. Только крестилась не переставая, глядя на прихожанок, — таких же, как она, женщин со скорбными, сосредоточенными лицами. Знать, у каждой своя тяжесть была на душе, которую принесли Господу Богу.

И вдруг будто молния пронзила с головы до пят: вспомнила! О сыне же родном узнать добралась сюда, а не по праздному делу. Будто сын-то ее родненький где-то здесь. В лучезарном церковном мире, с ароматом ладана, с песнопением церковным дух его летает. А знает об этом Матронушка. Господь наградил ее таким светлым даром прозорливости за ее веру неистребимую, за ее служение бескорыстное Господу Богу.

Много историй было, как исцеляла матушка людей от разных болезней. Короче, наслышанная была Дарья Степановна о Матронушке, заранее верой глубокой прониклась к ней, как святую почитала. А когда показали ее, Дарья Степановна поразилась простотой одежды чтимой матушки. И одета проще простого, и обута в тапочки, и голова покрыта простеньким платочком. Встретишь на улице — внимания не обратишь. Если только на лицо? Сама слепая, глаз нет, а кажется что все видит. Строгое и смиренное выражение лица у нее. И все же зашлось сердце у Дарьи Степановны, когда она подходила к Матронушке, захлестнуло всю, как вспомнила, что о последней надежде спросить собралась. И мужа прямо перед домом расстреляли, и две девчонки на том свете. Одна кровиночка — сынок Коленька, одна ниточка, которая ее в жизни держит, осталась. И уж если она оборвется, то и зачем жить тогда, мучиться?

Прежде чем подойти к старице, перекрестилась, словно перед иконой, и будто головой в омут со своим вопросом:

— Матушка Матронушка, сын у меня на войне. Дождусь ли? Подскажи, милая…

Так ли, нет ли, обратилась? Откуда было знать матери? Спросила, как сердце подсказывало. Мигом душа опросталась, как черный камень с места сдвинула. И обмерло сердце в неимоверной жути, ловя слепой невидящий взгляд великой прозорливицы. Живой свет сочувствия поймала в подобревшем лике Матронушки.

— Иди с Богом. Будет тебе известие, милая. Жди.

Еще о чем-то хотела спросить Дарья, но не успела, растерялась. Какая-то другая женщина со своей бедой уже кинулась к Матроне, и образовавшаяся толпа, жаждущая известий о своих родных и близких, незаметно оттеснила Дарью. Так она и осталась стоять в недоумении, переваривая каждое слово прозорливицы.

— Еще поподробнее спросить хотела… — произнесла Дарья растерянно, глядя на Авдотью и словно оправдываясь, что не успела.

— Чего ж еще тебе? — успокоила Авдотья. — Она тебе ясно сказала: жди! Будет тебе скоро известие.

— Дак какое известие? Известие известию рознь.

— Было бы плохое, она бы тебе так прямо и сказала. А то ведь — жди! А плохое-то чего ждать? Мы и так все в плохих известиях, как беспризорная собака в репьях.

— Миром Господу по-мо-лимся! — донесся с амвона громогласный бас, объединяя молящихся и вселяя надежду. — Аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя…

Крестясь и кланяясь, обе женщины вышли из храма, попав сразу во внимание выстроившихся неровным рядком калек и нищих.

Дарья Степановна высмотрела сразу молодого калеку на костыле. В гимнастерке с распахнутым воротом, с пепельной головой, он прыгал на одной ноге, стараясь разогреться. И когда Дарья вынула заранее заготовленный мятый рубль и протянула молодому инвалиду, он недоверчиво посмотрел на нее, покосился виновато на соседей по попрошайничеству: не отнимаю ли, мол, у них удачу, — и как-то молодцевато, будто и не милостыню брал, выловил протянутую деньгу со снисходительной усмешкой, мол, извини, мать, не думал стоять на паперти, да жизнь распорядилась.

— Помолись, сынок, за моего Коленьку, чтобы хоть какой-никакой, а вернулся бы целым и невредимым.

— Вернется, мать, куда он денется? — бодро отозвался молодой инвалид, принимая милостыню. — Я вот вернулся!

— Ой, не приведи Господи! — не сдержала сострадания старая женщина.

— Ай лучше, ежели совсем не вернется? — зыркнул из-под седых бровей обросший волосами старик.

— Ой, тоже не приведи Господь! — помрачнела Дарья Степановна.

— Пойдем, пойдем! — дернула за рукав верная спутница. — Не наговорилась еще? Тут не такое услышишь. Ты думай, о чем тебе Матрона сказала. Жди! Она многого и не говорит. Боится. Власти-то лютуют. Говорят, недавно милиция ее насильно увезла, еле освободили. Она так и скитается, то по домам, то по подвалам.

— Да за что ж это, Господи? — удивленно округлила глаза Дарья Степановна. — Она людям помогает, а ее от людей прячут. И что ж дальше-то?

— А ничего. Не одни злыдни в милиции. Освободили.

— Ой, Господи, — перекрестившись, покачала головой Дарья Степановна.

Они долго еще по пути в деревню разговаривали и о Матронушке, и о хороших людях, на которых земля держится. А не будь их — давно бы рухнула в тартарары, никакой бы войны не надо.

* * *
Известие и вправду вскоре пришло. Принес его немолодой возвращавшийся в свои края солдат. Дарья Степановна не разбиралась в званиях военный и военный. Пилотка со звездой на побитой сединой голове. Пожилой, одним словом. Несмотря на жару, был он в пропотевшей под мышками и на спине солдатской телогрейке, надетой на не менее пропотевшую гимнастерку, в старых растоптанных кирзачах со сморщенными голенищами. На правом плече вещевой мешок, узлом стянутый.

Дарья Степановна вначале подумала, что это и не к ней вовсе. Мало ли кто останавливался передохнуть, кружку воды попросить. Раньше из всех дворов навстречу выбегали бабы: кто? Чей? Да не видал ли сына, мужа, брата? Мигом окружали свежего человека, в рот заглядывали до тех пор, пока до конца не выпытают, до последнего словца.

Но в Климовке и выбегать особо некому было. Если только Авдотьюшке, соседке, да двум-трем вдовам. Но те ютились на другом конце деревни: кричи им — не докричишься. Так что как он, этот пропыленный седовласый солдат, нашел Дарью Степановну, один Бог знает. Видать, большим долгом своим считал увидеться с матерью своего командира.

— Дарья Степановна здесь будет? — крикнул в распахнутые сенцы так, что единственная пестрая курица, спасавшаяся от жары под лавкой, с кудахтаньем выскочила на двор и долго еще недовольно бормотала там.

— Я Дарья Степановна! — не ожидая ничего хорошего, с тревогой откликнулась старая женщина, показываясь из избы.

— Фу ты, жарища какая! — рукавом мазнул пот со лба старый солдат. — Значит, мне сюда. Водицы не найдется?

— Да как же, милок, чего-чего, а водицы всегда можно. Колодец-то у нас за огородом. Из родника. Зимой даже не застывает. Вот какая водица… Вон кружку бери, а вон ведро. Только что принесла, — говорила Дарья Степановна, а сама пытливо всматривалась в пришельца, пытаясь догадаться раньше, чем он сам обнаружит цель своего появления.

И пока гость опорожнял пол-литровую потемневшую кружку, не выдержала, спросила робко:

— А вы чьи же будете?

— Свой я, мать, свой… А водица-то, правда, хороша! — тянул пришелец, примериваясь, как вести разговор, как сообщить о смерти ее последней надежды.

Выдержит ли мать? Много видел солдат, пережил еще больше, в трех госпиталях отвалялся. Не знал, не гадал вырваться из кромешного ада, но вот, израненный, искромсанный, — живого места на теле нет, — возвращался в родные края. И на всякий случай не снимал телогрейку в такую жарынь. А увидел старую мать своего бывшего командира и по горячке хлобыстнул ледяной водицы, чего делать ему доктора никак не разрешили бы. Ну да далеко доктора остались. А мать Николая Краснова — вот она. И что тут делать? Вытащи я ей этот чертов клинок, скажи, мол, вот чем убит твой сын, мать. Вот так, прямо по рукоятку вошел в тело сына твоего родного. И что с ней будет?

С другой стороны, зачем же я сапоги топтал, если не передать матери последнюю память?

— Андреем меня кличут, мать. Андрей Строев. У нас на Урале целая деревня Строевы. И все мужики строители сплошные. Кого ни возьми. Мой отец, мой дед, братья мои. Двое каменщиков, трое столяров, а заодно и плотники… Вру, мать. Уже не трое. Уже один я остался. Повыдергали репку, по-общипали, поганцы… Теперь с какого краю начинать, неизвестно, — Андрей присел на старый сундук, рядом вещевой мешок кинул.

— Да ты в избу-то проходи! — растерянно пригласила Дарья Степановна, догадавшись, с какой вестью сделал немалый крюк от станции этот служивый.

Высохшие, почернелые от работы руки ее дрожали, и она пыталась спрятать их под фартук, дабы не смущать гостя. Но еще тонюсенькая ниточка надежды оставалась, живее кровиночки связывала ее душу с оставшимся миром. Не зря же говорила Матронушка: будет известие. Плохое — давно бы прислали, а тут живой человек пришел.

— Вы от сынка моего? — спросила робко.

— От него, мать.

— Что с ним? — едва выдохнула, вцепилась глазами в Андрея.

— Да все хорошо, хорошо, — тут же успокоил Андрей. — Не волнуйся, мать.

Не посмел пересилить себя Андрей, и самому ему тошно сделалось от вынужденной неправды. Будто оживил он лейтенанта и теперь, хочешь не хочешь, из-за одной слабинки придется целую чужую жизнь придумывать.

Но зато как вспыхнуло, помолодело враз измученное лицо бабки. Молодицей встрепенулась:

— Ой, что ж я сижу-то? Небось, есть хочешь, сынок? Сейчас мигом я самовар поставлю. Старинный у нас самовар-то, а я в нем еще и яичек сварю…

Затрепетала, затараторила. Откуда только силы взялись?

— Вы что же, стало быть, служите вместе? А письма-то, письма-то я от него больше трех годочков не получала. Я-то ему пишу, а от него ничего нет. Ай ранен, думаю. Ну, тогда хоть кого-нибудь попросил бы написать.

— На особом задании мы были, мать. Он и сейчас на задании. Писать нет возможности никакой, — не ожидая от себя, стал врать Андрей Строев.

И сам на себя удивился: брехало-то у меня, оказывается, хорошо подвешено. Уж ежели на правду смелости не хватило, бреши напропалую, чтобы хоть этим согреть чужую душу. Свою-то напрочь война сквозняками выдула.

Но Хлестакова из него не получалось. Еще глубже зарыл Андрей в себя память о командире, который дня за три до гибели уберег от смерти своих солдат. В сумерках, уже после очередной атаки немцев, сидели они в какой-то разрушенной сельской школе, из прокопченных котелков утреннюю застывшую кашу выгребали: днем не до еды было. Вдруг в окне последнее стекло — дзынь! — и на дощатом полу юлой зеленая игрушка крутится. Мгновенье буквально. Кричать «ложись!» бесполезно. Немая сцена. И тут лейтенант, словно уголь горячий, схватил заброшенную гранату. Не успел никто глазом моргнуть — вышвырнул ее в то же окно. В один миг со взрывом команда «ложись!» раздалась. Но все уже и так лежали, а потом так и не успели выскрести свои котелки: отбивали новую атаку.

— Я вот что привез, мать, в память о нем, — чуть не проговорился Андрей. — То есть он просил передать… На, говорит, а то потеряю эту вещицу, а она дорога мне. Мать-то, говорит, сохранит…

Андрей развязал вещевой мешок, достал кортик, выложил на стол. Странно он смотрелся на грубом крестьянском столе, за которым собиралась простая русская семья, обедала, ужинала, отмечала праздники, обсуждала житейские дела свои в надежде на доброе будущее. Здесь, за этим столом, гуляли свадьбу, обмывали рождение детей.

Чего он только не видел, этот стол со столешницей из цельной доски, срубленный еще даже не отцом, а дедом Дарьи Степановны. И всякий гость, разглядев его, дивился умению старинного мастера. А вот игрушка такая разукрашенная, с короной, с нерусским гербом лежала впервые на этом столе.

— Это что ж такое, сынок? — недоверчиво поинтересовалась мать, глядя на кортик.

— Оружие такое… Знак отличия, — как мог, пояснил солдат. — Вот просил меня твой Коля: передай, говорит, матери моей, то есть вам, Дарья Степановна. Пусть, говорит, сбережет, чтоб не потерялся…

— Отличия знак?.. Ишь ты… Это что ж, его, знать, отличили? Ай как?

— Ну да, знак отличия, — не сдержал тяжелого вздоха солдат. — Как вы-то тут живете? Трудно небось? — сам себя перебил Андрей. — Прости меня, Дарья Степановна, совсем забыл я, старый дурак. Сын-то тебе гостинцы прислал. На, говорит, отвези матери моей… Голодно у них, небось, там, — Андрей порылся в своем мешке и достал две банки мясной тушенки, цельный кусок неколотого сахара, буханку хлеба. — На вот. Извини, больше не мог захватить. Тяжело, мать. Укатали Сивку крутые горки.

— Как живем? — запоздало отозвалась Дарья Степановна. — Живем, как все. Не хуже, не лучше. Одна беда: слепнуть я стала. Да и то, сколько слез-то пролила. Какие глаза выдержат! Ты когда Коленьку-то увидишь, не говори ему об этом. Зачем понапрасну расстраивать? Ты ведь увидишь его?

— Нет. Я ж подчистую списан. Чуток до Берлина не дотянул. Не вернусь я. Отработал свое… Дай-ка я тебе с самоваром-то помогу, — кинулся Андрей расщеплять сухое полено на лучины.

— Вон что: не вернешься? Ну, тогда расскажи мне побольше про Коленьку-то. Где он там? Не ранен ли? Меня-то вспоминает?.. Вернется-то скоро? А то, боюсь, не дождусь я его. Чует мое сердце, не дождусь. Здоровье мое — никуда. Вернется домой, а дома — никого. Пустая изба. Вот чего я боюсь больше всего.

Андрей слушал мать своего погибшего друга, и сердце его сжималось. «Хорошо, что не сказал правду, — думал он, — от такой правды вся Россия бы перемерла, а нам жить еще. Пусть надеется бабка, пусть наговорится со мной вдосталь».

Не привыкать было солдату видеть бедность в измордованной войной стране. Как после половодья обнажается земля, затянутая илом и мусором, когда негде порадоваться глазу, так и темны и неприглядны выбирались из послевоенной разрухи деревни. С тяжелым сердцем глядел Андрей на то, как обносилась изба Дарьи Степановны без мужских рук. Покосившиеся двери, подгнившие ступеньки, почерневшая соломенная крыша, похожая на решето при любом мало-мальски сильном ливне. Но главное — треснувшая печка. Летом еще можно ею пользоваться, пока дым не начинал выбиваться из трещин и дверь открыта, чтобы не угореть. А как жить старухе зимой?

Все это зацепило Андрея. И хотя торопился он вернуться в свою Строевку, знал по себе, не будет покоя его душе, если уедет, не пособив старой женщине.

Так и сказал он Дарье Степановне:

— Николай не скоро вернется. А в такой избе ты, мать, зимы не протянешь. Пока погода стоит, разреши поживу-ка я у тебя. Поправлю кое-чего в хозяйстве.

— Вот радость-то, сынок! Вот не ждала чего, того не ждала… Оставайся! А болезнь-то твоя как же? Говоришь, врачи велели не простужаться…

— Мне и некогда простужаться при таких заботах! — успокоил ее служивый.

Очень уж соскучились у него руки по мирным делам.

Попили они чайку с привезенными Андреем гостинцами, наговорились. И хотя по-прежнему поперек горла стояла неправда о том, будто жив Николай, но чувствовал его бывший подчиненный и друг, не обиделся бы лейтенант за такой святой обман.

С раннего утра, как только под крышей в сенцах залились веселыми голосами неугомонные ласточки, Андрей, ночевавший тут же на соломенной подстилке, оказался на ногах. Слава богу, нашлись в хозяйстве и пила, и топор, и молоток, тронутые легкой ржавчинкой по причине давнего их неупотребления, нашлись и другие всякие нужные инструменты, без которых не обходится ни один деревенский хозяин.

Давненько, видать, в этой глуши, заросшей лозинами да бурьяном, не слышно было обстоятельного стука топора. Как на звук вечевого колокола, собрались жители деревни с грустным любопытством и неопределенной надеждой. Шептались между собой, поглядывая на Андрея как на некое чудо, забредшее неизвестно откуда и как. А он перво-наперво решил крылечко подправить, чтобы ходить не спотыкаться.

И когда встали женщины любопытной толпой возле избы, перешептываясь между собой, остановился Андрей, низко поклонился им:

— Здравствуйте, бабоньки!

— Здравствуй, — ответили вразнобой.

— Это что же — и вся деревня? Весь личный состав?

— Нет, почему же? — ответила за всех Авдотья. — Есть у нас еще один мужчина. Бобыль. Инвалид. Один в крайнем доме живет.

Недолго пришлось ждать бобыля. На самодельном костыле, палка обструганная в другой руке, явился бобыль, в чем душа держится. По виду — списанный человек.

— Сколько лет-то тебе, дедушко?

— А сколь дашь, столь и будя. Немец, однако, не тронул. Как зашли в избу, как увидели пол земляной, а я на лавке лежу, думали уже окочурился. Напужались, залопотали по-своему и не входили больше. Вот сколь мне лет.

— Золотой он у нас, — не сдержалась одна из баб, — если б не дед, ходить бы нам совсем не в чем было. Всю деревню обул.

Только тут Андрей обратил внимание, что некоторые были в лапотках. Поощренный похвалой дед поскреб затылок смущенно:

— Ладно уж… Как не обуть? В чем же еще ходить? А мне все равно развлечение. Надеру лыка в лесу, принесу, пока сила есть… А плести в радость. Ты лучше скажи, солдат, войне-то конец будя, ай нет?

Тут Дарья Степановна вмешалась, не выдержала:

— Жив Коленька-то мой! Вот товарищ его передать приехал. Жив! Только на секретной работе, — сказала полушепотом, вроде оправдывая сына, который не отвечал на ее письма. — На секретной, — повторила с гордостью и поглядела с опаской на Андрея: не выдала ли какой тайны.

— Ишь ты! На секретной… — опять зашептались, закачали головами женщины, вспоминая попутно о своих еще не вернувшихся мужиках.

А Андрею не по себе стало, когда Дарья Степановна похвалилась. Одно дело — ее обманул одну во благо, чтобы не сразить черной вестью, а другое — теперь этот обман по людям разошелся и стал действительно обманом. Не знал, куда себя деть Андрей: не приучен был с детства врать в своей зауральской деревне.

И все-таки вроде праздника получилось. Какую-то надежду вдохнул Андрей в немногочисленное население Климовки. И дед, словно распрямившись, заковылял в свое бобылье логово, и женщины перед тем, как разойтись, ухитрились по случаю, — не зря же пришли, — одна — воды принести Дарье, другая — в избе прибраться, третья — картошки начистить. Невелика забота, а все какая-то теплота душу обволокла, довоенное мирное время напомнила.

— А то оставался бы, солдат, в нашей деревне. Женили бы мы тебя тут. Куда тебе раненому-контуженому топать?

— Нет, дорогие. Ждут меня дома, — в тайном предвкушении счастья щурился Андрей, прикидывая, как бы побыстрее перекласть печку, поправить крышу, переставить, укрепить двери…

Дарья Степановна крестилась на потемневшую икону Пресвятой Богородицы. Мысленно благодарила Матронушку то и дело, как выпадала свободная минутка, вынимала спрятанный было в шкаф кортик, гладила его и не могла налюбоваться. Уж очень до непривычности богато смотрелся он. Весь сиял, как живой. Так вроде по существу — ножик и ножик, но никак не скажешь о нем так. Голубым да золотистым нездешним светом отдавало от него. Каждая черточка, каждая выемочка по делу, как в песне сердечной, из которой слово не выкинешь и другим словом не заменишь.

«Только зачем же, сынок, ты мне прислал его? — никак не могла взять в толк Дарья Степановна. — Ведь зачем-то прислал. Нужно, стало быть».

Насмотревшись вдоволь и вздохнув, аккуратно заворачивала мать сыновний подарок в белое полотенце, которое специально для такого случая выделила, заворачивала и клала на прежнее место, надеясь со временем спрятать куда понадежнее.

В недельный срок управился Андрей с собственным заданием. Кроме того, и оконца подправил, чтобы повеселее в горнице стало. Выпрямилась изба от мужских рук, словно солдат после госпиталя. Но главное — печку переклал, будто игрушечную, выложил. Попробовала Дарья Степановна протопить — ни одной дыминки, все, что ни кинь, в жар полыхает.

— Цены тебе нет, сынок! — то и дело ахала Дарья, не веря глазам своим, удаче неожиданной. — Как бы я жила без твоей подмоги?

А Андрей на прощанье хотел все-таки выложить всю правду Дарье Степановне, но поймав ее благодарственный взгляд за все сделанное им, тут же и зарок дал: не сметь душу человеческую добивать. Она и так измаялась, потеряв всю родню близкую.

С тем и отбыл, пообещав свидеться, когда войне окончательно хребет сломают.

* * *
Отбыл Андрей, добрую память оставил, а лучше б и не оставлял: так тяжело стало жить Дарье Степановне. И дом в порядок привел, и печку переделал, и в горнице светлей стало, а в душе пустота черная язвой точит. За что ни возьмется тетка, все из рук валится. Думы ночные бессонные, как муравьи, в мозгу шевелятся, спать не дают. «Что ж это за задание такое, что и двух строчек матери нельзя послать, передать через кого-либо? Что-то не так тут». И опять доставала из потайного места завернутый в полотенце подарок от сына, опять рассматривала слезящимися глазами, пальцами искореженными гладила, будто с самим сыном, кровиночкой своей, разговаривала. Но не откликалась дорогая вещица. Сталью молчаливой поблескивало равнодушное острие.

Хотелось Дарье Степановне с Авдотьюшкой поделиться, прямо так и чесался язык-пустобрех. Да не смела мать тайны сокровенной нарушить, данной самой себе: не впускать к самому сердцу чужих людей. Она вроде бы и не чужая, Авдотьюшка-то, да где двое знают, там и для всего мира не тайна. Совсем стала старухой от переживаний. Еще больше ослепла, да не жаловалась никому. Некому жаловаться. У каждого — своего по горлышко.

Так и шли дни за днями, месяц за месяцем, складывались в годы.

— Господи, все, кому можно вернуться, вернулись. Где же кровиночка моя затерялась?


Никогда прежде не жаловалась на бессонницу. Ни свет ни заря поднималась всегда Дарья Степановна. Мозжили кости, ни рук, ни ног не чувствовала, а поднималась, нащупывая подошвами онемевших ног настоявшийся холод половиц, встряхивала себя навстречу пробуждавшемуся дню, холодной водицей сгоняла остатки сна и — к печке. С вечеру еще лучинок настругала, горкой белой наложила, чтобы не было мороки разжигать с утра. И как только от спички побежал тонюсенький огонечек по сухим жилочкам деревянным, как только показался первый голубенький завиток дымка, тут и начинались ее повседневные хлопоты по хозяйству до самого вечера. Пока ноги сами себя не оттопчут, пока руки сами себя не уймут работой. А тут сон в последнее время все равно не приходил почему-то. Измотала бессонница бесконечная. В какой уж раз перед измученными старческой слепотой глазами эпизод за эпизодом, картина за картиной проплывала жизнь с той самой девичьей поры, когда мать отпускать стала на вечерние посиделки к амбару колхозному на слеги, возле которых, как на каком токовище, бесшабашными деревенскими плясунами и частушечниками до корней вытоптана была трава. Проплывала с Митькой-гармонистом, вокруг которого так и вились сельские девчата, так и вешались ему на шею. А уж какими голосами заливались, какие частушки горячими искрами костра взвивались в полуночное небо и, казалось, уносились к самым звездам. А круглая спокойная луна, будто добрая тетушка, смотрела издали, пока сизый платок позднего облака не загораживал ей раскрасневшиеся задорные лица разгулявшейся молодежи. И куда все это делось?

Ладно бы томили душу своей невозвратностью давние вечерки. Посмеялась бы только Дарья Степановна над собой и тем успокоила старое сердце. Но только стоило хорошее вспомнить, отогреться капельку, как тут же едким дымом из прорех памяти начинали выползать одно за другим незваные видения, душили, разрывали тело на части.

Когда-то дом виделся полной чашей: праздники, свадьбы, дети, внуки… Разве могла она представить, как война опустошит дом, принесет безнадежное одиночество. А война хлынула половодьем, замела черным вихрем, закрутила, вырвала из объятий самых близких людей. И вот все это, перемешиваясь постоянно, наслаиваясь, раздаваясь и вглубь, и вширь, перемалывалось в голове, не давая забыться ни на минуту. Сохли глаза в бессонье, деревенели губы, беззубые десны напрасно искали в пересохшем от страданий рту успокоительную опору. Одно сердце из последних сил перегоняло остывающую кровь, жило надеждой прижать к груди сына. А там, если Бог даст, и внуков увидеть.

Вроде ничего сверхъестественного не просила Дарья Степановна у судьбы. Ну совсем ничего особенного. До войны работала, как могла, детей растила, дом обихаживала, за скотиной смотрела, шила, стирала, копала огород, убирала, готовила… Кто не знает эти обычные дела? Они, как разноцветные нитки, из которых ткется ковер нашей жизни, а теперь они по ночам опутывают ее сознание. Рвутся, снова выползают, тянутся, путаясь, переплетаясь тревожно. Одна радость: где-то в этом безбрежном пространстве остался еще самый дорогой ее человек, кровиночка родная, — сын, Коленька ее.

С тех пор, как заезжал Андрей, много воды утекло. А от сына еще ни словечка. Мысли же Дарьи Степановны все чаще стали сосредотачиваться на предстоящей встрече с ним. Своего радио у нее не было. В городе-то не всякий еще имел, а не то что в деревне. Но любой слушок, любое случайно услышанное известие пропускала она через себя с одной целью: узнать, скоро ли окончательно кончится война. Вроде бы она уже и кончилась. Уже весь мир отпраздновал победу над германцем, уже вроде бы все, кто жив остался, разошлись по домам. Правда, еще с Японией какие-то военные дела… Победа победой, а война еще идет, если сынок родной не вернулся. Вот когда вернется, тогда и закончится война по-настоящему.

Особенно трудно было Дарье Степановне представить, чем сейчас, сию минуту занят ее Коленька. Тепло ли ему, сыт ли он? Не обижает ли кто его? Сам он никогда никого не обижал. Добрым был мальчиком, заступался за слабых. Соседскую девчонку вытащил из огня, когда у них изба загорелась. Птиц любил, кошек, собак. Хороший был, как все. И зачем же ему какое-то секретное дело, из-за которого даже матери родной строчки написать нельзя? Это никак не укладывалось в голове Дарьи Степановны. И чем больше времени проходило с того дня, как заезжал Андрей, тем тревожнее и больнее становилось на сердце. Уже и новой починки требовали и крылечко, и крыша, и двери…

Так вот, всегда ни свет ни заря поднималась Дарья Степановна. А сегодня после бессонницы вдруг задремала под утро. Так задремала, что сон ей приснился. Да такой необыкновенный. Будто живы все: и дочки ее, — Надя, Люба, — и муженек дорогой жив, веселый, красивый, сильный. И вроде есть у дочек у каждой своя семья, и в каждой семье — детишки: мальчики и девочки. И такие они все здоровенькие да веселенькие, и родни у Дарьи Степановны — целая деревня. И в какой дом ни зайдешь — всюду тебя как дорогую гостью встречают и привечают самыми распрекрасными словами. Все любят друг друга, стараются всячески угодить друг дружке. Но главное, что все — и дома, и в деревне — ждут возвращения Николая с его секретной-рассекретной службы.

А откуда-то, будто с неба спустилась, появилась Матронушка, и тоже радостная вся. И подходит Матронушка прямо к Дарье Степановне, берет ее руки в свои и так тепло говорит:

— Ну вот и дождалась ты, Дарьюшка! Будет тебе известие!

И пропала.

Хотела ее спросить Дарья Степановна: «А что мне с подарком-то сыновним делать? Сказать сыну, что храню, мол, и отдать? Или спрятать от греха подальше? Игрушка-то хоть и красивая, да острая дюже. Вдруг да порежется по баловству? Что тогда делать?»

Но не у кого уже было спросить. Исчезла Матронушка.

С этим Дарья Степановна и проснулась. И тотчас вспомнила, что всех, кто приснился, давно не стало. И только она, Дарья Степановна, одна, как былинка средь осеннего поля, ждет не дождется своего мальчика. И мысль у нее зародилась, точит ее эта мысль: возвращать ли, когда вернется, его игрушку золотую, или утаить от него, чтобы не дай бог чего не случилось?

Вот такой сон приснился Дарье Степановне. На душе от него и сладко, и горько одновременно: с одной стороны, с близкими и дорогими сердцу людьми побыла, с другой, — где ж они? Как прах, рассеялись. Вроде все были живы. Всех знала, обнимала, радовалась с ними вместе. А теперь нет никого. Будто никогда не было.

Зябко ногам стало, хотя еще и не касалась ими настывшего за ночь пола. Неуютными косыми каплями бьет в стекло неприкаянный дождь. Пасмурно снаружи.

Пересилила себя Дарья Степановна, встала, открыла заслонку, привычно чиркнула спичкой, поджигая горсточку березовых лучинок, радуясь подслеповатыми глазами ожившему огоньку.

«Снег, видать, скоро выпадет. Не иначе как к перемене погоды сон-то приснился. Да и в самой живого места нет, каждая косточка покоя просит. Переживу ли зиму-то? Нельзя не пережить. А то что же тогда с моим хозяйством-то станется? Как же тогда он в пустую избу вернется?»

— Цып! Цып! Цып! — раздавила она вареную картофелину и, открыв дверь, кинула в сенцы кинувшимся с шумом на зов хозяйки хохлаткам.

— А ты что в ногах путаешься? Все молока ждешь? Где я тебе молока возьму, рыжая шельма! — незлобиво оттолкнула она ногой ластившуюся к ней костлявую кошку. — Иди мышей лови! Совсем разленилась. Скоро они тебе на голову сядут.

Кошка давно привыкла к ворчанью хозяйки. Лучше всякой музыки воспринимала, мурлыкать начинала от удовольствия. Сегодня она была особенно ласкова с Дарьей Степановной, села поодаль, стала умываться поджатой аккуратно лапкой.

— Ишь ты! Тоже чуешь перемену погоды! Живое ты мое существо… Ой, — вдруг встрепенулась хозяйка, — что же я про цветы-то забыла. Уж дня три как не поливала.

Дымчатая, будто с вырезанными листьями, пахучая герань стояла на подоконнике. Дотронешься, и густым благодарным ароматом обволакивает, будто живая. Для Дарьи Степановны она и была живая. Посадила отросток прошлым летом в мягкий с огородной грядки чернозем, ухаживала постоянно, радуясь появлению каждого листика… Без природы не мыслила и жизни. Было в хозяйке ощущенье одушевленности всего сущего, — будь то простая травинка или тем более живое создание. Муж по молодости смеялся иной раз:

— Ты еще оглоблю поди приласкай, а то на нее куры спражняются.

Терпела насмешку. Вот и кортик со временем стал одушевленным казаться. В особо тягостные часы, помолившись перед иконой Божьей Матери, открывала она тяжелый сундук, где на самом дне лежал кортик, доставала и слезящимися от напряжения глазами в который раз начинала разглядывать его.

Переливалась сталь, ломались, играли краски на неярком свету, будто силился сказать ей холодный клинок что-то, силился и не мог. Дыханием своим она пыталась отогреть его. Тускнел на минуту металл от дыхания, но так и оставался холодным и недоступно потусторонним.

Авдотьюшка пронырливая забежала как-то в момент, когда Дарья Степановна прислонилась щекой к граненой стали, задумалась непонятно о чем, потому что по сто раз обо всем уже передумано. Вздрогнула Дарья от неожиданности, неловко ей сделалось, что она углубилась невыносимо. Хорошо что Авдотьюшка внимания не обратила на то, что в тряпице завернуто.

— Сольцы у тебя махонький стаканчик не наберется взаймы? На неделе в город пойду, верну. Что-то ты в сумерках лампу не зажигаешь?

— Так чтой-то, раздумалась про жизнь нашу вдовью. У тебя все счастье война пощелкала, у меня одна надежда фитильком тлеет… Перед кем же мы, две русские бабы, так согрешили, что, не уничтожая, нас уничтожили?

— Буде тебе! — беззаботно отмахнулась Авдотья. — Скажи спасибо, кусок хлеба имеем. Войны боле не обещают. Да ведь все так живут, — подытожила она неожиданно. — Ты мне соли-то дашь ай к Верке бежать?..

— Да нешто я не даю? Возьми вон в шкафу…

Вот и сегодня, озабоченная необычным сном, наскоро переделав первостатейные свои дела, хотела Дарья Степановна полезть в сундук достать сверток, будто с сыном повидаться, поговорить, да присела перед окном на табурет, задумалась.

Пуще прежнего осенний ветреный дождь разыгрался, косо молотя по стеклу, внося в душу какую-то окончательную безысходность. Вдобавок в углу за печкой протекло с крыши. Тонюсеньким ручейком прорвалась накопившаяся на чердаке дождевая вода и, схлынув, обрадованно закапала, внося тревогу в бабкино сердце.

«Вот еще незадача», — вскинулась Дарья Степановна, прикидывая на ходу, какую бы посудину подставить. Нашла старый глиняный кувшин, задвинула в угол. Капель притихла, будто только и ждала внимания хозяйки.

* * *
Один умный человек в лагере обронил, когда овчаркой его пугнул сопливый конвоир и заржал от удовольствия: «В этой жизни важно не разучиться удивляться и ничему не удивляться». Сам умный был доходяга и не выдержал того, что называлось трудовым перевоспитанием. А вот остались Имре от того человека эти слова.

Странно: человека нет, а слова остались. Вначале их смысл не показался ничем особенным: удивляйся, не удивляясь… Но чем-то царапнули душу, и много раз Имре мысленно возвращался к ним в разных ситуациях.

Правда, разве не удивительно, еще полтора-два года назад любой из администрации на Имре имел право разинуть пасть и даже считал это своим долгом. И вдруг меняются обстоятельства. Судьба в образе друга детства подготовила место на радио. И Имре вдруг понимает, какую важную работу способен выполнять он для своей Венгрии. И уж никак не думал, что в первый же свой заслуженный отпуск поедет не к отцу с матерью, а добьется возможности тащиться в душной вагонной тесноте в глубь развороченной, обескровленной войной России.

Зажатый с двух сторон на жестком деревянном диване, он пытался отрешиться от всего происходящего вокруг: от куривших, от игравших в обтрепанные самодельные карты, от споров, от разговоров о жизни, от каких-то обсуждений.

Очнувшись от полудремы на очередной станции, он обреченно поворачивался, пропуская выходящих и входящих. Он опасливо поглядывал, как бы какой мешок или узел не упал с верхней полки на голову. Он подвигался, пересаживался, уступая место женщинам и старикам.

Хотел того или не хотел, через какой-нибудь час из разговоров он уже знал, куда кто едет, что везет, какими болезнями мучается, сколько и какой живности имеет в хозяйстве. Даже сколько капусты и картошки заготовлено на зиму и где скатать валенки подешевле…

На этот раз особенно разговорчивые пассажирки набились в купе. Не обращая внимания на сидя дремавшего Имре, они с охами и ахами делились новостями: кто умер, кто родился, кто успел жениться.

— А у нас, — радостно сообщала худющая тетка, — новый председатель колхоза. Сменил семидесятилетнюю бабку. Одни бабы у нас. Вот он нас собрал, говорит: перво-наперво надо людей из землянок вытащить. Новые дома всем построить. А у него у самого вместо дома — глубокая воронка от бомбы. За один раз всех, — матери, жены, детишек лишился.

— Сколько ж у него было?

— Двое. Девки. Бывало, возьмет на руки, кружит, будто на карусели. Они хохочут… Папка, еще! Еще покатай, папка!

— Вот те покатал. Бомба аккурат в избу… Налетели коршуны.

— Сам-то как будешь жить? — мы его спрашиваем.

— А себе я построю, — говорит, — когда вы у меня все будете в новых избах.

— Во какой председатель!

— А в нашей деревне тоже. Как налетели. Партизан искали…

Имре сжался весь, а уйти некуда: везде такие ж разговоры. Приходится слушать.

Знали бы эти женщины, с любопытством косившиеся на не открывающего рта пассажира, кто он… Что бы они сделали?

«А ничего бы и не сделали. Война. Разве я решал?» — оправдывал себя Имре, вспоминая, как немецкие истребители расстреливали беженцев вдоль дороги, как, будто резиновое, подскочило тело расстрелянного ребенка.

«Господи, кто мы?..» — задавался вопросом Имре.

Он с чувством облегченья вышел из вагона на полустанке, откуда до Климовки надо было добираться.

Черный, еле дышащий паровоз потащился дальше, оживляя клубами седого дыма безжизненный и безмолвный простор, наводивший прямо-таки собачью тоску после подслушанных разговоров.

Имре решил сразу направиться в сторону районного центра, где намеревался переночевать. На какой-либо транспорт надежды не было. Раскисшая дорога и не предполагала какой-либо транспорт. Но не успел пройти и километра, как нагнала бог знает откуда объявившаяся грязная и раздрызганная полуторка. Имре прижался к обочине, пропуская ее, не надеясь, что она остановится. Но машина аккурат перед ним забуксовала, изрыгая из-под себя ошметья грязи, и неожиданно заглохла.

— Но, проклятущая! — послышался в тишине звонкий мальчишеский голос, будто это была не старая металлическая рухлядь, а не подчиняющаяся никаким понуканьям кобыла.

Дверца открылась, и тот же мальчишеский голос гостеприимно позвал, махнув тощей ручонкой:

— Залезай, дяденька!

— А ты в райцентр? — недоверчиво спросил Имре и удивился на самого себя: ему предлагают доехать, а он еще спрашивает, будто и так не ясно, что в райцентр всего одна дорога, а другую еще не проложили.

— В райцентр, в райцентр! Куда же еще? За запчастями к трактору!.. — одним махом выдала цель поездки доверчивая душа.

Мальчонка, весь перепачканный, совсем по-взрослому сверкнул серыми глазами и, со скрипом переключая скорости, уперся растоптанным башмаком в педаль.

— Но, поехали!..

Машина, как живая, послушно загудела и, елозя, двинулась вперед.

— Она у меня та еще! — задиристо похвастался парнишка.

Ему было на вид лет пятнадцать, а, может, и больше. Но уж больно тощ он был для своих лет, больно худ, будто целый год его не кормили.

— Кто ж тебе машину доверил? — не сдержал удивления Имре. — И еще в район послали.

— А кому же еще? — не без гордости усмехнулся мальчишка. — У нас одни бабы в деревне. У них своих делов хватает от зари до зари. Они меня председателем колхоза поставили. Так что все на мне.

— Председателем? — недоверчиво протянул Имре и еще раз недоверчиво покосился на водителя.

«Сколько же тебе лет?» — хотел спросить, но сдержался, чтобы нечаянно не обидеть парня. Вместо этого спросил насчет машины, мол, если так бедно живете, откуда же машина-то. Ее, конечно, и машиной трудно назвать, но вот ведь тарахтит, пробуксовывает, всякие фортеля выделывает, а едет, движется. И еще можно нагрузить ее: дровами ли, мешками с зерном, с картошкой. На колесах — не на собственном горбу.

— Где полуторку-то раздобыли?

— А я ее сам собрал… — как-то буднично признался малый. — Чего ее собирать-то! Был бы у меня помощник, — мечтательно добавил он, — я бы и еще одну собрал. А то все девки да бабы. Трудно сейчас с мужиками. Всех Гитлерюга подчистил. Сосед было вернулся с одной рукой да с одной ногой. Дядя Вася Оплетин. Да и такому ой как рады-то были! Мужик пришел. У мужика, у него голова-то совсем по-другому затесана, чем у бабы. Хотя я на них не жалуюсь. Взять хотя бы мамку мою… Так вот, пришел дядя Вася, месяц не поболел, на тот свет убрался. А больше и не знаем, ждать кого? Трое мужиков без вести пропали. То ли живы, то ли в плену, то ли что… Приходят, говорят, еще. Война-то не вся кончилась…

Только сейчас почему-то почувствовал Имре, что под ним никакое не сиденье в прямом смысле, а обрезок доски, обернутый какой-то ветошью и обмотанный крепко-накрепко лыковой веревкой. Полуторку уводило из колеи, она подпрыгивала, словно сопротивлялась, как норовистая лошадь, но довольно бойко двигалась, то и дело поддавая пассажиру под зад так, что невольно возникала мысль: уж не лучше ли пойти пешком? По крайней мере, жив останешься. Но дорога шла по мелколесью, поднималась в гору, а за синеющим ельником угадывалась непроглядная даль. Что ни говори, а лучше плохо ехать, чем хорошо идти. Тем более, что Имре и без того уже успел промокнуть. Скорее бы добраться до города. Отдохнуть, перекусить. В желудке подсасывало.

— Как зовут-то тебя?

— Витька.

— Витька, скажи, друг, далеко ли еще?

— Далеко…

И, словно спохватившись, спросил:

— Дяденька, а ты что, не местный? — настороженно зыркнули его глаза, и вся фигурка его вздыбилась, нахохлилась.

— Нет.

— Чей же ты? — перекричал Витька взвывший мотор.

— Издалека я, издалека!.. Из Венгрии. Слышал о такой стране?

— Не… — простодушно отозвался Витька.

— Не слышал? — даже оскорбился Имре, но тут же понял, что не до географии было парню.

* * *
В районной администрации Имре подробно ознакомился с дорогой на Климовку, уточнил, в каком доме живет Дарья Степановна, как лучше найти этот дом.

— Не дом, а избу, — время от времени уважительно поправлял его председатель райисполкома, бесцветный человечек с длинным носом.

— Ну да, изба, — понятливо кивал головой Имре, не видя большой разницы между домом и избой, не шалаш же.

Он даже легкомысленно, а точнее, из чувства неловкости, отказался от предложенной ему райисполкомовской лошади с сопровождающим инструктором. О том и пожалел, как только вышел на деревенскую дорогу, ведущую в Климовку. Дорога, может быть, когда-то и была, и даже, возможно, хорошая грунтовая дорога. Но сейчас она представляла собой сплошную череду незамутненных луж в разбитой колее от проходившей здесь армейской техники и гужевого транспорта.

Предлагая лошадь с телегой, предрайисполкома едва ли представлял те несколько километров, которые потребуется преодолеть гостю. Причина навязчивой любезности объяснялась до банальности просто: наличие у того удостоверения корреспондента радио. Из Москвы. Зачем корреспонденту понадобилась Богом забытая, не оправившаяся еще после войны какая-то Климовка, а тем более давно списанная даже для колхоза некая Дарья Степановна, руководитель района не смел спросить. Он соблюдал принятую в таких случаях субординацию: начальству виднее. А Имре в данном случае, сам того не ведая, оказался не кем иным, как начальством, самым значительным человеком для данного района. О чем он собирается рассказать на всю страну, понятно, — секрет, и знать его имеет право только посвященный. Категорический отказ Имре от услуг по подброске в Климовку на лошади услужливым районным главой был воспринят с определенным пониманием, а вместе с тем и с тревогой: значит, что-то не так.

В промокших ботинках, загораживающийся воротником плаща от косо летящего дождя, Имре всяческими словами ругал себя за врожденную деликатность. Но назад возвращаться было поздно и просто глупо. В ушах всю дорогу звучали сожалеющие слова районного начальника:

— Да куда же вы? В такую погоду… Пешком!

Если бы знал этот начальник, что привело Имре в его владения. И что сказал бы он? А то: «Вы, наверное, проголодались? Давайте мы вас покормим».

«Где ты будешь меня кормить, когда в городской столовой, куда я уже заходил, серые макароны да пустые щи? О чае лучше не заикаться: какая-то грязно-коричневая бурда из чайника».

Самое смешное, начальник повел в ту же столовую, только с другой стороны. В отдельный кабинет. Столы с кипенными салфетками. Пухленькая официанточка с обворожительной улыбкой. Свежайший борщ со сметаной, мясное блюдо, салат, янтарный чай и ароматнейший кофе (на выбор). Румяная выпечка, изжелта-сочные местные яблоки…

Что там еще было, Имре не помнил. От коньяка отказался, не предполагал, что предстоит холодный дождь, ветер в лицо. Рюмка никак не помешала бы. Ладно, зато, когда сунули объемистый пакет с продуктами в портфель, пришлось сделать вид, что не заметил. Наверное, у них так полагается. Закон гостеприимства.

Занятный председатель райисполкома. Росточком маленький, длинные седые волосы и, как у Буратино, нос. Крутится во все стороны. Улыбка не сходит с худого лица, постоянно готов угодить. «Интересно, он со всеми так? Или причиной все то же мое корреспондентское удостоверение? Эти волшебные корочки…»

Имре поскользнулся и, сделав пируэт, чудом не распластался среди лужи. Как на лыжах, проехал на руках со скользкой траве. Портфель полетел в бурьян, а сам он лицом едва не пропахал по жухлой перезревшей метелке придорожного цикория. С минуту осознавал, стоя на четвереньках. Выцветшие, еще недавно пронзительно синие цветочки мертво глядели в промокшее пространство. Остатки птичьего гнезда темнели поодаль в травяной густоте.

Сам над собой расхохотался. Дождь, ветер, ни души вокруг, и он, Имре, приземлился на четыре точки, как на аэродроме. Случаются же дурацкие положения!

Потянувшись за портфелем, оглянулся: необозримые холмы, разбросанные неприхотливо островки древесной поросли, еле угадываемая в дождевой хмари каемка леса. Чужая земля… И нескончаемая гряда хмурых облаков. Они, как живые, неслись неизвестно куда и словно спрашивали о чем-то или пытались спросить…

Северный холодный ветер драл лицо, как несколько лет назад, когда выпрыгнул на парашюте из горящего самолета… «Ну и погодка!»

Прошел еще метров триста. Из-за бугра показались макушки редких крыш деревни. Это и есть Климовка? Мокрой рукой достал из бокового кармана листок с наскоро сделанным в райисполкоме чертежиком. Стрелкой был указан дом Красновых. Сверил.

В деревне было тихо и безлюдно. Даже собак не слышно. А ведь были, наверное, и шумные улицы. Неужели все опустошила война? Когда-то до нее здесь бушевала жизнь. Ведь кто-то же остановил немецкую армаду, и из Венгрии выгнал. Не дух же святой! Откуда же взялись силы? Неужели из этих вот вросших в землю деревянных избенок с почерневшими соломенными крышами?.. Мысли появлялись и исчезали, подобно катившимся по небу облакам.

«К чертям всяческие сантименты!»

Прошел задами к дому Красновых.

Имре решительно шагнул в сени, рванул на себя ручку обитой каким-то тряпьем двери.

«А что, если я ошибся? Если разговор был не о моем кортике? Может же быть такое. А Николай не убит и вернулся домой? Вот будет встреча!.. А я за кортиком… Я же не узнал больше ничего, кроме имени матери, — Дарья Степановна… Дарья Степановна… А жива ли она?» — рой вопросов, как мухи, облепил Имре.

После холода улицы горница пахнула жилым теплом. Привыкая к полусумраку, который создавали оконца, заставленные домашними цветами, Имре задержался у двери, выискивая глазами хозяйку.

— Здесь есть кто-нибудь?

Дарья Степановна выронила из рук тряпку, которой вытирала дождевую лужу за печкой. Ноги сами собой подкосились, и она, едва не упав, опустилась на табурет.

— Господи!.. Сынок, ты ли это?

Имре даже подумал, что не к нему обращены слова, что со свету в полутемной избе не разглядел кого-то третьего. Стоял остолбенелый, пока дошло: кроме них двоих, в избе никого нет. Может, померещилось?

«Я не сын. Нет», — хотел сказать, выходя ближе к свету, чтобы увидела. Но она подумала, что он хочет наклониться к ней.

— Родненький мой! — захлестнулась она в крике. — Вернулся!

Она вцепилась в его мокрый плащ, прижалась к нему лицом. Словно все накопившееся за несколько тяжких лет, все беды и горести, все безысходное, спекшееся внутри одиночество вырвалось наружу в ее выдохе.

— Подождите! Дарья Степановна!..

«Неужели я так похож на него?» Имре стало страшно.

— Сынок! Колюшка мой драгоценный! Какая ж я тебе Дарья Степановна? Что они с тобой сделали? Я мамка твоя! Родная. Ты же домой пришел, а меня не узнал… Дай-ка я на тебя посмотрю, родной мой!

Подслеповатыми глазами искала она его ответный взгляд, а он невольно прятал глаза, надеясь, что она наконец придет в себя, поймет, что перед ней совершенно другой человек.

— Как ты изменился-то, родной мой! Исхудал весь. Руки мои высохли, глаза мои ослепли, выплакала их. Сядь на лавку-то, сядь с дороги… Где же ты был? Что же ты так долго даже весточки не присылал мне? Я ж одна, сынок. Извелась вся! Как перст одна. И не к кому голову прислонить, боль свою выплакать, кроме как березке, которую вы с отцом посадили. Около нее он и смерть принял. Подойду к ней, встану на колени: Господи! Услышь мои молитвы… А еще ножик этот… Ты с Андреем прислал. Зачем? Товарищ твой не сказал. А я все равно храню его, сынок…

«Здесь кортик. Здесь!» —торжествующе екнуло сердце Имре. Он вспомнил, как больной, в полубредовом состоянии во тьме под дождем сантиметр за сантиметром прощупал на поляне каждый бугорок, каждую ямку. Вспомнил, как немели пальцы и дыханием отогревал их, как перепачкался кровью и оттирал и не мог оттереть от нее руки. Кажется, до сих пор ее следы остались на коже.

Словно потерянную волшебную палочку, искал по лесу, оставшись без кортика, как Кощей без иголки. И искал бы, искал до рассвета, если бы не отключился…

Уже потеряв возможность отыскать кортик, Имре не переставал думать о нем даже в лагере. И ничем иным, как чудом, не мог назвать случайно услышанный обрывок фразы в кабинете у следователя: «…передать матери».

Током прожгла догадка. Отыскать адрес матери не составляло труда. Но у нее ли кортик? Передали ли ей его? А если передали, не отдала ли куда?..

Шло время, а у Имре не было возможности заняться поиском. С этой мыслью он ложился спать и с нею вставал.

«Неужели нашел?» — не верилось ему сейчас.

— Сынок, на что он тебе? — материнская ревность чувствовалась в голосе. — Ты вернулся домой, и слава богу. Теперь вместе жить будем.

«Что делать? Сказать, чтобы принесла? Дать денег и уйти, сославшись на неотложные дела? Наверное, это могло бы быть самым верным. Но что-то неправильное проглядывало из этого плана. Какая-то подлянка, будто второй раз воспользоваться кортиком для убийства. Но что делать? В конце концов, она все равно поймет, что я не ее сын».

— Послушайте! — он взял ее за руки. Они были подобны высохшим плетям. Старческий холод ощущался в ее венах.

Смешанное чувство боролось в нем: поскорее вырваться отсюда, как из клетки, и другое — чувство человеческой жалости и ужаса одновременно. «Знала бы ты, кого называешь сыном!..»

— А где! Этот… — он не знал, как перед ней назвать кортик. Она и слова-то этого не знает.

— Ножик, что ль? — догадалась мать.

— Да, да, ножик…

— Сейчас, сейчас…

Она встрепенулась, на непослушных ногах подошла к сундуку. Имре видел, каких трудов ей стоило поднять крышку и из-под тяжести хранимых еще дедовых вещей бережно достать сверток.

— Вот! — положила на стол.

Он непроизвольно рванулся поскорее убедиться, что кортик наконец-то нашелся, что это тот самый кортик, и распахнул полотенце. Солнечным блеском, как перо жар-птицы, ослепила хранимая вещь. Или так показалось в полусумраке крестьянской избы.

— Уберегла, слава богу. Как просил… — удовлетворенно произнесла старуха.

* * *
…За дверью послышалось нерешительное топтанье. Имре быстро накрыл кортик рукой, потом не нашел ничего вернее, чем сунуть его во внутренний карман пиджака.

Скрипнула дверь.

— Здра-авствуйте, — раздалось от двери заискивающе-тягучее.

Авдотья уже прознала необъяснимым своим нюхом о госте у Дарьи Степановны.

— Я гляжу, кто-то пришел к тебе, Дарья. Ай Николай, думаю? Дай погляжу…

— Он, Авдотьюшка! Он, сынок мой родной. Гля какой! Матронушка-то правду сказала. «Будет тебе известие». Вот оно и есть — известие.

— Ну, здравствуй… — поклонилась Авдотья, пристально вглядываясь в Имре, и замолчала. «Какой же это Николай?» — хотела сказать, да осеклась вовремя.

За дверью еще топот шагов, еще две соседки явились. Лица у обоих радостные, возбужденные: не терпится глянуть. Следом и бобыль прикостылял.

— Колька, мать твою… Явился, говорят! — закричал от порога и оборвал веселость, затоптался на месте, виновато окидывая взглядом уже присмиревших женщин, давая дорогу новым деревенским, что напирали, отряхиваясь от дождя, заранее взволнованные, предчувствующие хорошую новость.

Но тут же и замолкали, еще сами не ведая, отчего, будто перед покойником. Одна Дарья Степановна ничего не замечала, словно ее и не касалось. Не в меру оживленной сделалась, не остановить.

— Глядите, дождалась я сына-то своего. А вы мне что говорили? Слава тебе, Господи! Сколько черных годков ждала, дождалась… Жив сынок-то мой! Жив! Что ж как обмерли? Проходите, рассаживайтесь… Щас чай пить будем! Авдотьюшка, поставь нам самовар-то… Гость-то у меня какой сегодня!

Люди стояли молча, не зная, что делать.

— Что ж вы не радуетесь вместе со мной? А-аа! — догадливо протянула она. — Или завидуете?

И горечь, и сожаление, прозвучавшие в догадке, на минуту остановили ее, заставили задуматься на мгновенье. Но только на мгновенье. Тут же она повернулась к гостю:

— А ты глянь в окно-то, Колюшка. Глянь в окно… Видишь, березка-то? Вот тут отец твой убит был! Возля нее. Сохнуть стала, не выдержала. Они выволокли его в разодранной рубахе, в одном исподнем, разутого, чисто партизана какого. А он, дурак, нет бы смолчать… разошелся на них. «Будьте вы прокляты!» — говорит. А они его, как собаку… Прямо у березки. А Настеньку-то, невесту твою… — она закрыла лицо руками, будто древесной корой загородилась или щитом игрушечным.

— Помутилась! — пролетел шепоток, перекрывая стук дождя с улицы по оконным стеклам. — Господи, помутилась…

— Пережила-то сколько… Нешто перенесешь?

* * *
У Имре было чувство, что он, как малого ребенка, обманул старуху. Сказал: сейчас приду, а сам, получилось, сбежал. Да еще и кортик с собой унес. Вот ведь какое дело.

Он пошел обратно по той же самой дороге, по которой часа два назад спешил в Климовку. На этот раз ветер толкал его в спину, будто гоня из деревни: «Скорей, скорей!»

Имре и чаю не попил, и с крюковцами не поговорил как следует. Дарья Степановна его самого словно с ума стронула. А еще эти односельчане… Ни слова не произнесли, только смотрели и смотрели, и в глазах их Имре читал и осуждение, и страх, и боль за Дарью Степановну, и еще что-то такое, чего и представить трудно. Будто он виноват, что она его за родного сына приняла. Совсем свихнулась.

«Разве я виноват в этом?» — спрашивал себя Имре, шагая по той же самой раскисшей дороге.

Он не представлял, что будет, когда она обнаружит его уход. Фактически — скрылся тайно. Но чем помочь, если бы остался? Не сегодня, так завтра пришла бы она в себя, обнаружила, что перед ней совершенно чужой человек. Еще хуже бы получилось. А так односельчане скорее объяснят, позаботятся. С Авдотьей-то он договорился, чтобы не сразу ей открывались, чтобы успокоили ее. И денег ей оставил на ремонт избы, и ежемесячно присылать обещал. И весь пакет, услужливо подкинутый в столовой райисполкома, он оставил, не прикасаясь к нему.

Шум позади заставил Имре обернуться. Растрепанная, с распростертыми руками, скользя и едва не падая на склизкой дороге, бежала следом за ним Дарья Степановна.

— Сынок! Сынок! — кричала она ему.

Следом за ней едва поспевала Авдотья, пытаясь удержать соседку. А дальше нерешительно толпились остановившиеся сельчане…

Имре повернулся и пошел навстречу. Дарья Степановна, задыхаясь от бега, обессиленно кинулась ему на грудь.

— Сынок, что же ты не сказал, что спешишь обратно? Разве б я не поняла? И не простился. Разве ж так можно с матерью родной? Я ведь тебя ждала, ждала…

Имре вдруг и вправду почувствовал ее родной матерью. Прижал к груди ее голову. Не знал, что говорить. На этот раз в душе его что-то перевернулось от лихой вины за беду, которую принес этой святой женщине.

— Не удержала! — задыхаясь, нагнала Авдотья. — Уж я ей и так, и сяк. Мол, опоздает на службу, накажут начальники его из-за тебя. А она побежала — ни в какую. Галоши на босу ногу. Ты уж, сынок, не обижай ее… Попрощайся да беги, чтоб не опоздать. А мы ее тут подержим. Вон девки-то помогут…

Она махнула рукой остановившимся было сельчанам, чтоб подошли помочь.

Вот так и расстался посреди дороги Имре с женщиной, вина перед которой запряталась глубоко в сердце, и никакими словами и молитвами не вымолить ее прощенье.

А уходя, увидел Имре, как мать трижды перекрестила его вслед.

— Господь тебя благослови!..

— Ступай, ступай, — добавила Авдотья, — а то и вправду опоздаешь. А то дорога-то вон какая неходкая.

И когда Имре отошел на порядочное расстояние и оглянулся, они еще стояли и смотрели ему в спину, а увидев, что заметил их, долго еще махали вслед, пока он не скрылся за бугром.

Словно в насмешку, память подбросила горький эпизод. Один лагерник рассказывал. Имре думал, что давно забыл.

— Я, — говорит, — в детстве шоколад не только не пробовал, но и не знал, как он выглядит. А тут война, фронт. Помню, заняли деревню. Там склад был. Какие-то желтые плитки. Один из нас говорит: «Ешьте, ребята. Шоколад!» Я взял одну плитку, откусил, плюнул. А это был тол.

Парень рассказал и замолчал. Больше Имре о нем ничего не помнил, кроме этой короткой реплики. Тогда его поразило: неужели есть люди в Венгрии, которые так жили. С детства шоколада не видели?

Что-то есть общее у того рассказавшего парня с людьми из Климовки, почему-то показалось Имре. Какой-то нетронутой чистотой, первозданной наивностью повеяло от них, а может, чем-то другим, но тоже таким, к чему не имеет права прикасаться осквернивший себя жестокостью страшный мир.

Он остановился, зачем-то достал согретый у сердца кортик. Змеиным языком блеснуло отточенное острие. Противоречивые мысли возникли, не радуя душу. И Имре снова спрятал кортик: инородно тот выглядел сейчас на российской поселковой дороге. И чувства были какие-то смутные. Лучше выбросить все из головы. Или думать о чем-то хорошем. О том, что есть родная земля, которую исходил и изъездил в юности. В конце концов, она ничуть не веселее осенью, когда тяжелые холодные облака гряда за грядой тянутся в невиданные дали. Даже на мгновение не останавливаются, чтобы погреться на неожиданно выглянувшем солнце. Так и жизнь гонит человека…

Опять какие-то несуразные мысли. Они и не могли быть другими: настолько потрясла встреча в Климовке. Ветхая изба, эти люди, для которых появление незнакомого человека стало событием. Живут, как на необитаемом острове, отдаленные от большой земли. И все-таки живут, наверняка надеются на какое-то счастье, которое отняла у них война. И я, и они, и миллионы самых разных людей прокрутились через эту мясорубку. Каждый по-своему. Одного цвета кровь в каждом человеке. Каждый хочет иметь хоть немного личного счастья, хочет любви и тепла… Боже, какая банальность! Но все человечество живет этой банальностью, и другого не дано, сколько бы ни рвалось ввысь.

Неподалеку от дороги, переступая по мере надобности, щипала траву корова. За ней присматривал старик. Несмотря на лето, он был в тулупе и шапке, напомнившей Имре ту, какую он был вынужден напялить на себя, когда хотел переходить линию фронта. В руках — суковатая палка.

Завидев Имре, старик снял шапку, раскланялся, словно с давним знакомым…

— Здравствуйте, — произнес Имре в ответ.

Старик хотел что-то сказать или спросить о чем-то, но, видимо, догадался, что Имре не расположен к разговору, смолчал. А может, почувствовал в нем не деревенского человека.

Имре и вправду не хотелось заговаривать с совершенно незнакомым, хотя поклон его тронул и напомнил, как с такими же пастухами, как этот, не раз встречался у себя на родине.

Куда только не унесут мысли?

— Много ты, Имре, пошлялся по родной земле! — сказал вслух сам себе Имре. — Заглядывал в дымные, полные пьяного веселья таверны, слушал визжащие, страстные звуки скрипки, задорные голоса веселящихся простых мадьяр. До сих пор в ушах эти звуки, они согревают душу и вместе с тем разрывают ее на части.

А какие там старые замки!.. Интересно, уцелели ли они в молотилке войны?

При упоминании о замках увиделась разрушенная, занесенная снегом церквушка, где пришлось торчать с рассвета до вечерних сумерек в лютом холоде, а потом ни с чем вернуться назад. Словно отмаливал грехи. «Точно, это Господь заставил меня очиститься от грехов перед арестом, — суеверно подумал Имре. — И напавший волк — тоже испытание… Ничто не происходит просто так, за все надо расплачиваться, если хочешь, чтобы душа была чиста».

С попутным ветром Имре, показалось, быстро добрался до райцентра. Снова зашел в райисполком и, поборов в себе ложную совестливость, попросил замотанного хозяйственной суетой председателя подбросить его к поезду на любом транспорте.

Тот с видимым облегчением посадил его в попутку, на всякий случай спросив о посещении Климовки, а на прощанье крепко пожал руку и приглашал не забывать их такой отдаленный район.

И хотя на этот раз председатель ни малейшим намеком не предлагал отобедать, у Имре о нем остались какие-то теплые чувства, вместе с невольным ощущением от того, что опять отвлек главу района, может быть, от неотложных дел.

* * *
А через несколько суток Имре качался в вагоне поезда, идущего уже в другом направлении. Предстояла встреча с Ольгой и ее дедом Игнатом Васильевичем, — истинными его спасителями.

Замирая сердцем, Имре представлял себе, как обрадуется дед новым курительным трубкам, как станет примерять их к своему рту со съеденными за долгую жизнь зубами. А главное — перестанет опасаться потерять. Ведь, если кто знает, потерять трубку для курящего человека — истинное горе.

А Ольга? Как она отнесется к перстеньку? Имре словно уже слышал ее певучий застенчивый голос: «Ой, ну где я буду носить такую драгоценность? Ну зачем вы? У нас тут такое не носят».

Может, правда, ей не такой нужен подарок? Как-то сразу не подумал. Но что можно подарить скромной красивой девушке? Имре никак не приходило в голову. Он все готов был отдать ей. Да иначе и быть не могло. Ведь она, Ольга, ему жизнь подарила, поставила на ноги.

«Интересно, как они меня встретят?»

* * *
Наверное, правы те, кто утверждает, что не надо возвращаться на то место, которое шрамом осталось в твоей судьбе. Что-то подобное слышал Имре и считал это не больше чем красивой фразой. Действительно, не бывает одинаковых обстоятельств. Имре и сам не предполагал, каким молотом в грудную клетку станет биться сердце по мере его приближения к лесной избе.

Поезд пришел рано, дорога хоть и грунтовая, но накатанная, твердая. Погода солнечная, ласковая. Поздние луговые цветы, — белые, синие, желтые, всех оттенков, — еще не думают о приближающихся холодах, радуют летающую мелкоту. Беззаботно прогудел шмель над ухом, прозвенел овод. Аромат сурепки кружит голову. Нет-нет да и птица редкая пролетит, дятел прострочит воздух, как трещотка.

Вроде бы никакой войны никогда здесь не было и быть не могло: тишина первозданная. И Имре не поверил бы, когда б не знал, что по этому небу огненным смерчем пронесся его раненый самолет и диким взрывом оглушил настороженную округу. Со всех сторон здесь целилась смерть в спускавшегося парашютиста. Но не судьба, видать. Чего-то не успел сделать Имре на этой земле. Рано было скрываться в вечность.

Он вышел на окраину леса, узнавая и не узнавая его. Ноги путались в густой траве, в цветах. Луговина полого спускалась к угадываемой по ивняку неглубокой реке. А вот здесь, нет, вот там вот, у овражка, поросшего кустарником, его и схватили красноармейцы. И здесь вот, прямо у этих кустов, где лениво доцветают метелки иван-чая, хотели расстрелять. Так велика была их ненависть к фашистам. «Но разве я фашист?» — Имре мрачно то ли хмыкнул, то ли усмехнулся неизвестно чему.

Особенно хотел разделаться сержант Косулин. Так бы и случилось, если бы не их офицер Николай Краснов. На свою беду оказался порядочным. Решил передать пленного по инстанции… «А на войне кто кого… Прости, брат».

На вершине вяза, раскачиваясь, противно затрещала сорока. Имре вышел на поляну и сразу узнал то место, над которым пронесся на бреющем штурмовик. И клен тот увидел. Он был еще не такой оранжевый, как когда-то давно. И нападавшие листья вокруг него уже не могли помнить Имре. Поколение, которое и знать не знает, что тут происходило.

Куст шиповника, накормивший когда-то Имре, расползся по траве. На некоторых ветках еще нежились соцветия, иные превратились в блестящие розоватые ягоды. Кажется, на шиповнике стало еще больше колючек.

Все, все до мельчайших подробностей пережил Имре, не зная, то ли у кого-то просить прощения, то ли проклинать кого-то за то, что пришлось испытать ему, оставшемуся в живых. Казалось, это вообще был не он. Сегодняшний Имре не стал бы поднимать кортик на человека. Тот, который поднимал, был еще несмышленышем, отчаянным, храбрым, но легкомысленным, потому что жизнь еще не успела научить его думать. Это приходит не только с годами. Он не знал, как бы повел себя в той давней ситуации он сегодняшний. Только уверен, что как-то по-другому. «Нельзя беспрекословно исполнять волю идиотов и властолюбцев, тем более, если за приказом не стоит честь твоей родины. Гитлер использовал нас, а мы этого не поняли. Мы ввязались в чужую драку, думая, что отстаиваем собственную честь».

Имре присел на поваленное дерево на краю поляны и нечаянно погрузился среди этой красоты в скорбные размышления о том, что он обворован и обманут. Что у него, как и у многих из его поколения, украдены если не жизнь, то самые лучшие годы.

Никто бы со стороны не подумал, что такими мыслями занят человек среди красоты природы, окруженный лесным многоцветьем. Но так тесно связала его судьба с этой поляной.

Имре стряхнул с себя наплывшие размышления. Ни к чему хорошему, знал он, копание в душе никогда не приводило. «Надо радоваться жизни. Радоваться… Интересно, что сегодня снилось Ольге? Обязательно надо спросить!» — окончательно пришел он в себя и, замирая от предчувствия близкой встречи, заспешил по направлению к дому, который дал ему приют в самый страшный час.

«Наверное, успели завести пса, и он меня обязательно облает», — думал Имре, подходя к избе и заранее представляя, в каких буйных цветах она купается. Ольга как-то обмолвилась, как любит цветы, и еще в поселке, живя с отцом и матерью, разводила их перед окнами.

Но вот и то место, где схватился с волком. А вот там, чуть подальше, и дом. Правда, не слышно никакого лая собачьего, да и дом… Что это? Косо, одной стороной осевшая крыша, будто в вираже крылом коснулась земли. Густые заросли бурьяна. Тут же высоченные будылья доцветающего иван-чая вперемежку с непроходимой крапивой. И — мертвая тишина…

«Проведал, называется». Имре зачем-то обошел вокруг огромной кучи прогнивших бревен, лежалой соломы, прелых досок, то и дело спотыкаясь, опасаясь провалиться и сломать ноги. Что же произошло? Пожар? Но вроде нигде не видно головешек. Да и случись пожар, осталась бы черная яма от избы, а тут — боком осевшая крыша, сопревшая, сгнившая, покрытая проплешинами ядовито-зеленого мха.

«Ну, что, Имре, — сам себе сказал он, — вот и состоялась встреча с местом твоего второго рождения. Может, нечего время терять, надо узнать, что за драма случилась тут. Неужели из-за меня?»

Имре на всякий случай взял обломок доски, раздвинул заросли крапивы и оказался возле бывшей печки. Часть трубы ее до сих пор стояла, как солдат на посту. О многом бы она могла рассказать. Словно добрая хозяйка, всю жизнь она обогревала этот дом, казалась живой, одушевленной, членом семьи, с которым не грех было и поговорить.

Что-то хотелось взять на память. Вот заслонка осталась. Но не тащить же заслонку? Часть разбитой тарелки…

Имре вспомнил, что и ему приходилось пользоваться ею. «Теперь, как разбитая жизнь…» — сентиментально подумалось ему. А вот… Он даже глазам своим не поверил: ржавый тесак, тот самый, которым сразил волка… «Да как же он тут оказался? Наверное, Ольга расщепляла поленья для растопки печки», — догадался Имре.

Он поднял старого знакомца, который спас его. Грех было бы не подобрать его. Не найти лучшей памяти. Имре снял с него паутину, вытер листом лопуха и аккуратно обернул свежим листом. Спрятав находку в рюкзак, осторожно выбрался на ровное место.

Но ведь кто-то знает, что здесь произошло? Кто-то знает, где сейчас Ольга с дедом?..

По едва заметной заросшей тропинке Имре выбрался на проселочную дорогу. Она тоже заросла изрядно. Видимо, некому было ездить. И незачем.

По дороге влево от ближайшей деревни уже ходил когда-то Имре, пробираясь по снежным завалам, петляя оврагами. Именно в этой стороне стояла та разрушенная церковь, которая приютила в тяжелый день. Направо — Березовка, куда Ольга деду за лекарством бегала. Далеко ли это или близко, Имре не представлял. Но в Березовке наверняка знали Ольгу с дедом. Решительно повернул направо.

Как только одолел бугор — вот она за бугром и раскинулась, эта самая Березовка, разбежалась едва ли не до самой дедовой избы. Пруд ласково светился посредине, березы хороводились на правой его стороне, прогал между ними зиял до самых полей. Коровы, собаки, детишки… Веселая, живая деревня.

Имре сразу и зашел в крайнюю избу, едва не ударившись лбом о притолоку.

— Ой, напужал! Кто это? — встрепенулась навстречу кубастая пожилая женщина с непричесанной головой.

— Собаку заводить надо, она бы на меня за километр шум подняла.

— А кто ее кормить-то будет? Сами с хлеба на квас перебиваемся. А вы кто будете?

— Я узнать… Вот там на краю леса жил Игнат Васильевич с внучкой Ольгой…

— У-у-у! — не дала ему договорить тетка, приглаживая ладонями седые волосы. — Когда это было-то? Еще под конец войны. Умер старик-то. В одночасье умер, царство ему небесное…

«Вот тебе и приготовил подарок! — оглушенный известием, подумал Имре. — Не дождался ты хорошей трубки, Игнат Васильевич. Оказывается, на самом кончике была жизнь твоя».

— А Ольга, внучка его… Где же? — почему-то выдавливая слова, спросил Имре и почувствовал, как страшится ответа.

— Ольга-то? Да что ж Ольга?.. — тянула женщина, будто кота за хвост тащила.

«Да не тяни, говори скорее!» — хотелось крикнуть Имре.

— Она хоть жива?..

— Да жива, жива! Вы-то ей кто будете? А то тогда, аккурат перед кончиной деда, таскали ее унутренние органы, допытывались. Навроде того — врага она какого-то у себя, уж не знаю, как, держала. И деда вроде тоже допрашивали… Он, дед-то, может, от этого и заболел. Вы что, им родня какая, ай как?..

— Родня. Самая близкая родня… — пробормотал Имре больше для себя самого, чем для тетки.

— А разговор-то вроде не наш у вас. Я вот к чему спрашиваю.

— Так где же сейчас Ольга?

— Олюшка-то? В поселке она своем. Где раньше с отцом-матерью жила. Корзовое называется. Вот там вы ее и встретите. На швейной фабрике, что ль, работает или еще где… Не знаю.

— А как же добраться до Корзового, не подскажете?

— До Корзового? — она подперла щеку кулаком, задумалась. — До Корзового? Вот этого, мил друг, я тебе не скажу.

— Пешком, что ль?

— Нет, зачем пешком? Сейчас вот выходи на большак, — она показала куда-то в сторону, — а там автобусы ходют. Редко, правда, но ходют. Вот на нем, автобусе-то, до Корзового аккурат и доедешь. А так — на чем больше? Наши-то на лошадях. Да щас пока вроде никто не собирается.

Выходя из избы, Имре все-таки стукнулся лбом о перекладину, аж искры из глаз. И на том спасибо: ценную информацию получил.

* * *
Конечная остановка автобуса оказалась на центральной площади поселка. Впрочем, других площадей тут, наверное, и не было. Оказавшись на твердой земле, Имре с удивлением глядел, как пассажиры все вылезали и вылезали по одному из этого крохотного автобусика. И каждый кто с мешком, кто с корзиной, кто с бидоном или еще чем. «Господи, сколько же нас было набито в нем?» — подумал Имре, пытаясь привести в нормальный вид измятый в тесноте костюм.

Он огляделся. На невероятно огромном постаменте, не обращая внимания на Имре, с вытянутой рукой, указывающей куда-то вдаль, стоял непропорционально маленький человечек. «Ленин», — догадался Имре. В той стороне, куда указывал вождь, дымила труба. Черный густой дым, клубясь и расползаясь над поселком, пытался сравняться с облаками, игриво наметившимися в синеве.

«Где искать Ольгу?»

Неподалеку в переулке стучали топоры. Две женщины сгружали с подводы белые, как пшеничный хлеб, доски. Звонкое шлепанье разносилось, казалось, на весь поселок. Привычная ко всему лошадь, изредка обмахивая себя хвостом, тянулась к траве.

Пассажиры стали разбредаться от автобуса в разные стороны. Имре спохватился, кинулся к тащившему мешок деду:

— Скажите, где швейная фабрика?..

Это первое, где Имре надеялся найти Ольгу.

— А черт ее знает. Я не местный. Мне б на базар только и домой, — стал объяснять тот и готов был разговаривать хоть до обеда.

— Тебе швейную фабрику? — услышала вопрос оказавшаяся неподалеку бабка с ведром огурцов. — Вон как выйдешь за проулок, видишь, труба дымит? Так ты туда не ходи, немного в переулок сдай. А там спросишь… — объяснила она словоохотливо.

— Ты, браток, не слушай ее, вот тут напрямки шагай, — показал костылем парень в гимнастерке со сверкнувшими медалями на груди.

Он скромно стоял у калитки, наслаждаясь погодой и жадно затягиваясь махрой.

— Все красавицы там, — усмехнулся он.

Найти Ольгу в таком обычном поселке, конечно, для Имре не составляло труда, даже если она уже перебралась куда-нибудь со швейной фабрики. В отделе кадров наверняка остались ее следы. Но Имре вдруг обнаружил, что не знает фамилии Ольги. Не приходилось интересоваться. Так что впору на пальцах объяснять, кто ему нужен. А это ж сколько пальцев надо иметь, если на фабрике минимум человек двести. Ну, хорошо, с именем Ольга — двадцать. Можно прикинуть по возрасту, еще человек десять-двенадцать отпадет. Но оставшийся-то десяток кто будет пересеивать? Придется ждать конца смены.

Имре тронуло обращение бывшего солдата «браток». Он понимал: узнай этот с подвернутой штаниной парень на костылях, какой дорогой появился Имре в России, не то что братишкой называть не стал бы, а и драться бы полез за изуродованную свою ногу, за все, что прописала ему военная судьба. А прописала немало, о чем свидетельствовал рядок медалей, к которым он вроде бы относился внешне со снисходительной усмешкой щурившихся от едкого махорочного дыма глаз.

Не дай бог никогда больше нам схлестнуться друг с другом в дикой схватке на радость мудрым тщеславным нашим правителям, для которых люди — не более чем деревянные пешки.

Имре вспомнил, что в его рюкзаке несколько трубок, которые он собирался подарить старику. Но нет старика, которому стал бы праздником этот подарок. Есть молодой солдат-инвалид.

— Братишка, — обратился к инвалиду Имре, доставая одну из трубок, — посмотри, какая.

Тот шмурыгнул носом, рассматривая, хмыкнул:

— Ценная вещь. У нас таких не видал. Продаешь? — глаза его загорелись.

— Нет, — покачал головой Имре. — Не торгую. Хорошему человеку в подарок вез, а его уже нет. Хочешь такую иметь?

— Кто ж не хочет? А говоришь, не торгуешь?

— Нет. Так бери. Дарю.

— Да ну-у… — недоверчиво протянул парень. — Такую вещь. Она денег стоит.

— За «братишку»… Кури трубку мира.

«Это дороже всяческих денег», — хотел добавить Имре, но сдержался: не на митинге. И сунув в руку ошарашенному инвалиду неожиданный подарок, без слов отправился искать фабрику.

* * *
Длинное облупленное одноэтажное здание с осевшими до земли, хотя и широкими, окнами. Это и была швейная фабрика. Из открытой створки доносился стрекот машинок, какие-то голоса. Так и хотелось Имре крикнуть во все горло: «Оля!..»

А если ее там нет? Но сказала же тетка! А деревенские — лучше, чем справочное бюро…

Имре пристроился на лавочке у проходной. Стал ждать конца смены. Ждать и догонять, как известно, хуже всего. Имре когда-то тоже так считал. Торопил жизнь, не берег время. Скорей, скорей, скорей… Как ни странно, в плену понял: всякая минута — жизнь, какой бы она ни выдалась. Даже созерцание этого серого поселка неимоверно интересно. Он еще не оправился после войны: старые постройки, ухабистая дорога, усыпанная начинающей опадать листвой, скачущие деловито воробьи. Кстати, вот изумительные существа! Прыгают, как мячики, и пропитание ищут, и народ веселят: мол, живы… Даже котам не дают лениво развалиться на солнышке, лезут под самый нос. Как тут валяться будешь? Зорко следит худющий котяра за одним из них, вот уже и мускулом дрогнул: готов прыгнуть…

Имре так засмотрелся, что не заметил, как широко распахнулись двери проходной и из них хлынули женщины, будто школьники после уроков. Те, кто помоложе, толкаясь и смеясь, кто постарше — степенно, с озабоченностью на лице.

Имре впился глазами в этот поток, боясь не узнать Ольгу или попросту пропустить невзначай.

«Вот бабье царство! Ни одного мужика. Славно война поработала. Впрочем, шитье — дело женское. Но где же Ольга?» — Имре уже поднялся, вызывая интерес обтекающих его женщин. Слышал, как одна толкнула другую:

— Верк, это не за тобой?

— Хо-рош!.. Спроси, к кому пришел-то.

— Сама спроси… — и переливчатый молодой смех.

Вот уже и поток превратился в струйку, и струйка иссякать стала. Двери проходной захлопнулись и открывались уже изредка, когда, как последние капли, фабрика выжимала из себя случайно задержавшихся работниц.

Имре ринулся внутрь. На контроле стояли две бабки с непроницаемыми лицами, как и полагается на посту.

Одна из них, завидев Имре, выдвинулась вперед:

— Вам кого, молодой человек?

И тут он увидел ее. Она шла навстречу по длинному коридору, веря и не веря глазам своим, почти так же, как когда-то приснилась Имре, а тяжелый сигнал утреннего подъема не дал возможности досмотреть тот волшебный сон.

— Имре! — она так забыто и радостно промурлыкала, что у него перехватило дыхание и он не смог произнести ее имя.

Он схватил ее на руки на глазах изумленных бабок и вынес на улицу.

Есть в жизни моменты, которые бессмысленно пересказывать даже в самых мелких подробностях. Они непередаваемы, потому что любая реальность меркнет перед неизведанным миром наших чувств. Сильнее, чем в Будапешт, рвался Имре в этот забытый Богом поселок в глубине России. Ему странно было бы сейчас думать, что когда-то, теперь уже в ранней юности, он был увлечен случайной встречной, которая так легко смогла заменить его на другого, как только он отправился на фронт.

— Я не верю, что это ты, Имре, — сказала Ольга, когда он поставил ее на землю. — Как ты меня нашел? Я думала, никогда больше не увижу тебя. Откуда ты? И ни письма, ни весточки…

Каждая ее фраза была похожа на причитание, на всхлип, вырывавшийся из самой глубины ее существа.

— Ну что ты молчишь?

— Не могу прийти в себя. Нет слов, — признался Имре, удивляясь, что в груди образовалась какая-то непробиваемая пробка, которая не дает возможности вырваться хотя бы малой части тех чувств, которые изо дня в день накапливались в самые трудные моменты жизни.

Они ежечасно помогали ему не сломаться в лагере. А здесь, на свободе, эти чувства ежесекундно заставляли его думать от Ольге, ощущать ее рядом.

* * *
— Они пришли на второй день после того, как тебя увезли, — рассказывала Ольга. — Стали допрашивать. Вначале деда, потом меня. Дед долго отмалчивался. Ни о чем не хотел говорить с ними. Они пригрозили. Тогда деда прорвало: «Сажайте, — говорит, — за то, что помог тяжело раненному».

«Ты должен был сообщить о нем…»

«Где вас искать?..» Ну, это он загнул, конечно… У них везде уши…

— Ты рассуждаешь, будто на немецкой стороне, — заметил Имре, — я их понимаю.

— Имре, Имре! Как ты можешь так говорить? У меня война отца с матерью унесла. Я разве знала тебя? Кроме того, я думала, ты наш. Ты умирал, Имре… В любом случае, по-человечески я не могла оставить в лесу замерзающего раненого. Мы и так с дедом думали, что ты не выживешь.

Он нежно прижал ее к себе:

— Прости, прости. Я не хотел тебя обидеть.

Они шли по безлюдной тропе заброшенного сада с вывороченными яблонями. Неподалеку чухал какой-то маневровый паровоз. Возле железнодорожной станции слышался перестук, рабочая разноголосица.

— Здесь у меня отец с матерью работали. Он сцепщик вагонов, а она кондуктор. Ваши налетели… По цистернам. Отца придавило, мать кинулась спасать, а тут еще одна бомба…

— Ты бы стала спасать меня, если бы знала, кто я? — спросил он после паузы.

Вопрос прозвучал жестко, будто это он не Ольге задавал его.

Она опустила голову, чувствовалась поднявшаяся в ней внутренняя борьба, бывшие и без того серьезными черты лица сделались еще напряженнее. Он впервые понял, как ожесточился в плену. Никогда бы не подумал, что станет задавать подобный вопрос ей, Олюшке, которая все эти годы жила в его сердце.

— Тогда? — переспросила она. — Тогда? Нет, — и отрицательно качнула головой.

«Зачем я ее спрашиваю? Зачем бережу ее боль, тем более здесь, на месте, где, может, даже тот хитромордый, который о крестах говорил, бомбил эту станцию… Наверняка в памяти ее остался тот жуткий кадр».

— И вывернутые яблони от бомбежки? — переменил он тему.

— Да, тут было такое… такое… — она отвернулась, пытаясь скрыть слезы. — Ты жестокий, Имре.

— Прости. Наверное, да.

— Но я все равно думала о тебе. Можешь осуждать меня, но я не находила себе места первые дни. А тут еще эти с допросом. Они потом и деда, и меня таскали в район. Дед простудился или перенервничал. Короче, слег и не поднимался больше. Никакие мои лекарские способности не помогли. Похоронила и сюда перебралась. Тут у меня двоюродная тетка Маша осталась. У нее и живу. Кстати, может, из-за смерти деда и меня оставили в покое.

— Пожалели?

— Может, и пожалели. Послушай, Имре, а правда, что на поляне троих расстреляли с самолета, когда ты убежал?

— Откуда тебе известно?

— Они говорили. Еще в избе… «Из-за него на поляне, — говорили, — трое погибли». А я им говорю: на поляне я только тебя нашла, и больше никаких убитых. Оказывается, их в тот же день на опушке закопали…

Тропинка вывела к самой станции.

— Пойдем назад, — сказал Имре.

Они повернули.

Какие-то женщины обогнали, и одна из них поздоровалась с Ольгой.

— Завтра весь поселок будет знать, что ты приезжал, — тихо усмехнулась Ольга. — Ну и пусть знают. Я все равно собираюсь отсюда уехать куда-нибудь.

Она обняла себя, как будто ей стало зябко, одновременно словно отстранившись от Имре.

— Ты помнишь бумажник с документами на Николая Краснова? — неожиданно сказал Имре. — Я этот бумажник нашел уже после. А воспользовался суматохой и бежал, когда налетел самолет. Этот Краснов, он старший был у них, пытался меня удержать. Со мной был только кортик, небольшой офицерский кортик, которым я и воспользовался. Вот, он и сейчас со мной! — Имре достал и показал Ольге: — Я считал, что убил Краснова этим кортиком. Но, скорей всего, он уже был смертельно ранен с самолета, если твои следователи ничего не упоминали о ножевом ранении. Ты понимаешь, Оля, насколько важна эта деталь? Какой камень свалился с моей души… Ты понимаешь?

Ольга смотрела на Имре, ничего не понимая. Она еще не совсем ясно представляла себе, зачем он приехал в этот поселок, зачем разыскал ее. Судя по внешности, у него все хорошо. Он прекрасно одет для сегодняшнего времени, когда мужчины донашивают фронтовую одежду и обувку, а ребятня, не успевшая побывать в армии, носит перешитые костюмы своих отцов.

— Только тебе могу признаться, как я мучился. Я был убежден, что это я убил его. Конечно, возможно, в схватке я его зацепил порядком, но умер он не от моего удара. Я не убивал его, не убивал… Ты не знаешь, как тяжко считать себя убийцей, как хочется смыть с себя кровь… А эта кровь не на руках, а растворена в тебе, в каждой клетке. Это ужасно, Оля.

Они вышли к фабрике, свернули в какой-то переулок с низкими домиками, заросшими лозинами, лопухами, лебедой, у некоторых пылали заросли мальвы. Беспризорно бродили куры. Не поднимая головы, перебежала дорогу дворняга.

— Видишь, как мы тут живем… — словно оправдываясь, произнесла Ольга. — А ты даже не успел сказать, откуда ты приехал. Неужели из Будапешта?

— Нет. Там я еще с начала войны не был. Так сложилось. Я сейчас из Москвы.

— Из Мо-с-квы? — удивленно протянула Ольга.

— Да, я там работаю.

И Имре рассказал, как неожиданно для себя сразу после лагеря через венгерское посольство был приглашен в редакцию радио. Рассказал историю с кортиком и о том, как ездил к матери Николая Краснова и как она приняла его за сына.

Они опять зашли куда-то на окраину поселка, не замечая, что идут, что перед ними открылась широкая панорама строительства с подъемным краном, горами кирпича и песка, с начатыми стенами и свежими строительными лесами, на которых копошились рабочие. А дальше открывался вид на пруды рыбного хозяйства и ласковую белизну березовых рощ.

— Какие у вас красивые места! — обратил внимание Имре. — Знаешь, там, где мы вкалывали по двенадцать часов, вокруг карьеров были места не менее прекрасные по-своему. И небо такое же — широкое-широкое. А от самого горизонта, словно из-под земли, выползали грядой облака и низко-низко плыли над землей, будто хотели накрыть собой, отделить людей от конвоиров и овчарок. Правда, некогда было заглядываться и рисовать себе всякие успокоительные картинки. Наверное, долго будет сниться то состояние страха, унижения, когда тебя не считают за человека, да и сам ты перестаешь считать себя живым. И надо снова и снова собираться с силами, вспоминать, что за колючей проволокой огромное пространство и никому никогда не превратить его в концлагерь.

Они остановились перед оранжевым размашистым кленом, расположившимся у пологого овражка, заросшего иван-чаем, донником, разлапистыми лопухами.

— Вот, как у вас на краю поляны, помнишь? — показал он на клен, на котором затрещала сорока.

— Помню, — одними губами произнесла Ольга.

Она никак не могла привыкнуть к такому Имре: уверенному, прекрасно одетому, наполненному энергией и жаждой деятельности. Она знала его больным и беспомощным, едва начавшим складывать слова в предложения. Она женским чутьем и тогда замечала его робкие взгляды на себе и пугалась этих взглядов, потому что в ней самой возникало в ответ что-то такое, чего раньше никогда не испытывала. То были два тонких и неуверенных ростка, тянущиеся друг к другу. Этот образ она и хранила в себе, берегла, не позволяя никому прикасаться к нему, не думая, старомодно это или не старомодно. Просто любя.

Тот давний Имре был понятен и близок ей, или, по крайней мере, казалось, что понятен. Его жизнь тогда в какой-то мере зависела от нее, и Оля делала все возможное, чтобы оказаться ровней ему, как ее мать — отцу.

И вот она видит его совершенно другим. Впервые она подумала, как они неравны. Кто она? Какая-то швея в Богом забытом поселке. Ни отца, ни матери. Потерявшая даже единственного близкого человека — родного деда. Нашедшая приют у двоюродной тетки. А он — принц из незнакомой страны, в которой у него наверняка есть принцесса. Еще бы не быть! У такого красавца. Тем более в такое время, когда война вырубила мужчин, как деревья в лесу.

«Нет, милая, не тебе ли еще покойница мать говорила: „Руби дерево по себе“?»

— Ты что такая грустная? — вдруг заметил Имре. — Ты подумала, что это я убил? Да? Оля! Ну что ты, Оля?

— Нет, Имре. Нет. Что ты? Разве ты бы смог?

— А волка? Ты помнишь, волка!.. Разве я не способен?.. — уже чувство мужской гордости взыграло в нем.

— Волк — не человек. А лейтенант, — ты сам говорил, — не разрешил тебя расстреливать. Он спас тебя. Ты мог ранить его в пылу. Это другое дело. А убить?.. — она в раздумье покачала головой. — Поверь, ты не сможешь стать убийцей, — она говорила так убедительно, точно сама присутствовала в то роковое мгновение.

— Ну ладно, хватит! — спохватился Имре. — Ты же голодная, с работы. А я тебе о своем и о своем.

Он, скинув с плеча рюкзак, как сказочник, вытащил не что-нибудь, — чистую скатерть, колбасу, сыр, конфеты, хлеб и в довершение ко всему бутылку водки.

— Есть еще пара банок консервов, но пока не будем с ними возиться. Помоги мне расстелить самобранку. Стакан, правда, один, но мы, как говорится, по-родственному…

— Имре! Да ты не с пустыми руками! Ты все предусмотрел!..

— Конечно, а как ты думала? Я же к вам с дедом ехал. Там до магазина надо на самолете лететь. Да и в магазинах тут негусто, сама знаешь.

Они выбрали травянистый бугорок неподалеку от клена. Запоздалая ромашка выглядывала из травы. Словно специально расцвела в поздний срок, ждала, когда ее сорвут для гаданья: «Любит — не любит…»

— Можешь не губить ее. Пусть цветет. Я сам скажу результат, — засмеялся Имре.

Он снова полез в рюкзак. В руке его оказался перстенек, который купил специально для Ольги.

— Не знаю, угадал ли туфельку по ноге, то есть перстенек по пальцу? Дай-ка надену…

Где-то совсем рядом в траве звонко застрекотал кузнечик.

— Вот, как раз скрипки нам и не хватало! — воскликнул Имре.

Ольга не знала, что сказать. Все смешалось в ней в эту минуту. И острая память по деду, и печаль от будущего расставания, и радость от нечаянной встречи. Она не стала жеманиться и отказываться от подарка, как опасался Имре. Женская страсть к красивому победила. Оля, не противясь, надела перстень и даже с каким-то особым достоинством, которое, очевидно, с молоком матери передается по женской линии. Рассматривала, не скрывая радости и восхищения редким подарком, как не умеет это делать иная дама, привыкшая к богатству и роскоши.

— А носить-то где? — вдруг сказала она. — Знаешь, Имре, у нас один хороший председатель колхоза повез своего безотказного шофера в город, в магазин. «Награждаю тебя за отличную работу костюмом», — говорит. А шофера чуть кондрашка не хватила. «Виктор Петрович, — говорит, — мне его куда надевать-то? Я ж с утра до ночи за баранкой». Ты прости, Имре, что это вспомнила: недавно бабы у нас на фабрике рассказали. Спасибо тебе. Наливай! Хоть я не пью… Сегодня можно.

И, крепко зажмурившись, влила в себя половину граненого стакана, будто смертельный яд принимала.

— У-ух! — выдохнула.

— Ну, герой! — искренне восхитился Имре. — Вся в деда!

Легкий ветерок едва шевелил золотые листья клена. Невидимая пичужка тихонько посвистывала, словно звала и не могла дозваться своего дружка.

Чистое небо ласково смотрело на землю, готовое принести мир и покой каждому существу.

Ольга уже пожалела, что расхрабрилась и выпила жуткую порцию. Как в ледяную воду бросилась. Голова непривычно закружилась, все окружающее потеряло устойчивость. Скованность, которая не покидала Ольгу до сего времени, куда-то исчезла. Но вместо прежнего настроения просочилась грусть от осознания мимолетности внезапного счастья.

— Зачем ты приехал, Имре? Разворошить мою душу? Я только недавно стала успокаиваться. Я думала, тебя или нет в живых, или ты так далеко, что нам никогда не увидеть друг друга. И, знаешь, я смирилась. Многие люди так живут в это тяжелое время. Спасибо, конечно, что не забыл, и за перстень спасибо. А носить его действительнонекуда. В Дом культуры? Там только танцы, как на базарной толкучке. Толкаются бок о бок. А когда кино показывают, тем более, — набьется народа полный зал… Особенно зимой. В пальто, в телогрейках, в варежках, чтоб не замерзнуть. Можно, конечно, на работе нашим показать, похвалиться. Представляю, как гудеть будут, а потом к начальству еще вызовут. Скажут: «А ну, девонька, рассказывай, на какие такие иностранные подачки драгоценности приобретаешь? Это откуда исходит буржуазное влияние? В нашем коллективе таким нет места». Понял, дорогой мой Имре? — она горько улыбнулась.

— И это все правда? — удивленно уставился на нее Имре.

— Понимаешь теперь, почему я не подпрыгнула от радости? Не подумай, что жалуюсь. Просто у нас такой образ жизни. Пока не встанем на ноги после войны. А там посмотрим. Представляешь, когда все станет по-другому, я буду уже пожилой тетечкой так лет под шестьдесят, буду по вечерам прогуливаться по улицам поселка и вот на такую прогулку надену твой перстень, а ты к тому времени будешь каким-нибудь министром и совсем забудешь меня. А я буду смотреть на перстень и думать: «А это мне подарил мой Имре».

Она опять стала любоваться подарком, так и эдак рассматривая его на пальце. На лице ее блуждала улыбка, и такой родной и близкой в этот миг она показалась Имре, что он не сдержался, схватил ее за руку, притянул к себе.

— А я буду любоваться тобой и говорить, какая ты красивая и как хорошо, что жизнь мне подарила тебя, — прошептал он, прижимая ее и чувствуя, как она отдается ему.

Где-то совсем рядом прогромыхала подвода, и женский голос на ней вскрикнул испуганно:

— Верка!.. Не гони!

— Что, испугалась? — насмешливо отозвался другой, дребезжащий от быстрой езды, голос.

— Там поворот у оврага, опрокинемся…

— Не боись, Тоська. Кобыла умней нас с тобой… Трр-р! Вот видишь! И шагом пошла.

Имре не думал, что они устроились так близко от дороги.

— Для веселия планета наша мало оборудована… Так, кажется, сказал поэт Маяковский? — засмеялся он.

— Пойдем домой, — шепнула Ольга. — Дома сегодня никого нет. Тетка Маша вторую ночь у больной подруги в деревне.

* * *
Возвращались они через ту же площадь, посреди которой стоял, наверное, все тот же синенький автобусик. На этот раз единственная дверца его была закрыта, а около нее терпеливо топтались будущие пассажиры. Ждали, когда появится шофер.

У калитки, как и до обеда, тот же парень в гимнастерке с медалями. Солидно хмурясь, сосал подаренную трубку. Завидя Имре с Ольгой, громко поприветствовал, как старых знакомых:

— Нашел, браток? Не знал, за кем ты приехал, ни за что бы не показал, где фабрика… Или твой родственник, Оль?

— Родственник, Миш. Самый родной.

— Ну, тогда ладно. Хороший у тебя родственник!..

— Откуда ты знаешь?

— А вот, — показал он трубку. — Его подарок.

— Ты что, уже успел познакомиться с Мишкой? — спросила Ольга, когда они отошли.

— Спрашивал, где ваша фабрика.

— Лучший танцор области был. Хотели в Москву брать после школы. А теперь вот с войны без ноги вернулся. В нашем клубе школьников учит танцам. Раньше девчонки за ним — тучей.

— И ты? — ревниво спросил Имре.

— Я? Нет. Я его хотела отучить от куренья. Ему совсем нельзя. У него ранение в легкое… Он говорит: выйдешь за меня — брошу!

— А ты?

— Я бы вышла. Если бы не ты. Я почему-то всегда ждала тебя.

— А если бы я не вернулся? В лагере были случаи… Лучше не вспоминать. Я бы и не вернулся, если бы ты мне не приснилась…

— А как я тебе приснилась?

— Это… Нет, это не передать. Такой, как сегодня, когда шла навстречу. Только не передать, как ярко, пронзительно, до безумства.

Он вел ее под руку на виду у всего поселка. Они разговаривали внешне спокойно, буднично, как будто так и надо, как будто каждый день виделись и уже почти надоели друг другу. Но только глаза посторонних не давали возможности им броситься друг другу в объятия, чтобы никогда больше не отстраняться друг от друга.

Чертовы условности. Он сдерживался из-за нее, чтобы ее не осудили, она — потому, что вокруг были знакомые.

Но ранение парня в легкое Имре огорчило: получилось, нарочно подарил трубку, чтобы курил больше, на тот свет быстрее попал.

— Но не отнимать же теперь?

— Ты о чем?

— О трубке, которую подарил парню. Хотел как лучше… Деду бы — другое дело. Дед бы все равно никогда не бросил курить. А у меня, знаешь, еще две трубки. Я ему все три вез, чтобы потерять не боялся.

— Имре, он был бы так рад. Это стало бы лучшим подарком.

— Мы обязательно проведаем его могилу. Ты слышишь, Оля? Ты давно там не была?

— Весной ездили с теткой.

— А сейчас конец лета.

* * *
Что хотел увидеть Имре на старом деревенском кладбище? Ему хотелось поклониться праху старого мудрого человека, у которого было большое доброе сердце. Имре казалось, что он увидит этого старика, низко поклонится ему за то, что, оставаясь незаметным простым крестьянином, понимал человеческие отношения глубже, чем иные сильные мира сего. За то, что любил родную землю и служил ей своей крестьянской мудростью, как миллионы и миллионы тружеников, благодаря которым еще не умерла природа и рождаются новые поколения.

Вот с такими возвышенными, даже несколько выспренними чувствами пришел Имре с Ольгой на следующий день к дедовой могиле.

Но ничего возвышенного на старом деревенском кладбище не увидел. Высокие раскинувшиеся тополя лениво шевелили широкими листьями. В их вершинах возились, с криком перелетая с места на место, вороны. Заматеревший малинник, лопухи, чернобыльник, крапива прятали покосившиеся деревянные кресты. Редко сюда ходили. Видимо, не до усопших.

Простенький крест едва виднелся среди разросшегося за лето бурьяна на могиле дела Ольги. Не верилось, что тут, под несколько просевшим холмиком с почерневшими от времени искусственными розами на нем, лежит добрый старик.

— Боже! — вздохнула Ольга. — Дед мой родной! Как же давно я у тебя не была…

Она принялась поправлять накренившийся крест.

— Подожди, Оля! Хорошо, что мы с тобой прихватили лопату.

Имре снял пиджак, закатал по локоть рукава рубашки, привычно поплевал на ладони.

* * *
— Есть вещи, которым нет цены, Оля, — говорил Имре час спустя. — Даже если кому-то они покажутся очень простыми. Вот, узнаешь? — он достал из рюкзака свою находку на развалинах избы.

— Откуда это у тебя? Тот самый тесак, который тебе дал дедушка?

— Он самый. Если бы не он, — Имре, поджав губы, покачал головой, — Мцыри б из меня не получился. Хотя волк — не барс. Как там у Лермонтова… А вот этому крестьянскому оружию я обязан жизнью.

— Я ж его искала, Имре! Я ж искала его на том месте, где на тебя напал волк. Когда тебя увезли, я сразу же пошла на то место… Десять раз перекопала, перещупала… Где он был?

— С улицы. Под порог успел сунуть. Мудрый был твой дед, Оля. На много шагов вперед видел события… Настоящий русский человек. Только о себе не думал.

Оба — Имре и Ольга — стояли перед убранной, приведенной в порядок могилой, будто мысленно беседуя со стариком, который умел подняться над враждой человеческой.

Сумасшедшая мысль пришла Имре в голову.

— А знаешь, Оля, вот мой многострадальный кортик офицера. Судьбе было угодно вернуть мне его уже после того, как твой дед вручил мне свой кортик. Этот тесак — это ж кортик крестьянина. Пусть он не изящен, но сделан чистыми и честными руками. А главное, он спас мне жизнь. Я правду говорю, Оля?

— Да, Имре, да… — подтвердила Ольга, еще не совсем понимая, к чему он произносит такую торжественную речь.

— И ты не против, если я оставлю у себя этот дорогой предмет на память о твоем деде Игнате Васильевиче?

— Конечно, не против, — будто слова клятвы, повторила Ольга.

— Так вот, мне подумалось, будет справедливо, если под крестом в его изголовье я оставлю свой кортик. Я верю, ни мать, ни отец, ни мои друзья, сохранившие офицерскую честь, не осудят меня за такой поступок.

С этими словами он, как к знамени, прикоснулся губами к своему кортику и положил его в изголовье могильного холмика, слегка присыпав землей.

— Вот так будет честно.

— Имре, это похоже на торжественный ритуал.

Откуда-то взявшаяся на могиле похожая на капельку крови божья коровка, срываясь, упорно ползла вверх по сухому стебельку травы. Она одновременно была похожа и на каплю крови, и на слезу. Об этом одновременно подумали и Ольга, и Имре. Вдруг божья коровка расправила крылья и взлетела, словно некий дух, подтверждающий единство и согласие с происходящим.

Ни Имре, ни Ольга не произнесли ни слова и молча пошли с кладбища.

* * *
…В тот день прилетевший с места горячих событий фотокор ТАСС к вечеру навстречался в Доме журналистов с друзьями. И когда Имре зашел туда перекусить, фотокор уже выносил свое грузное тело с помощью друзей. Прежде чем одеться, он зачем-то вывалил на столик в фойе кучу свежих снимков и продолжал громко обсуждать с приятелем процент полезной деятельности фотокора.

— Вот три пленки испортил ради одного… Понимаешь? Одного кадра. Смотри какой! — тыкал он им в нос приятеля. — А редактор, знаешь, что мне сказал?

— Ты уже говорил…

— Нет, не представляешь. Он мне сказал: «Заткни его себе, куда хочешь». Ха-ха-ха! Нам, говорит, не подходит. «Почему? Почему?..» — спрашиваю. А он мне знаешь что говорит?..

— Это ты тоже уже говорил. Где твой номерок?

— Ты видишь? Они ложатся под танк, — это мне редактор. — Как будто я не вижу. Я пять катушек угробил на этот кадр. А он мне: «Ты видишь?.. Ты что хочешь сказать этим кадром? Что они против ввода нашей техники в страну? Ты что, первый день работаешь?»

— На, держи свой плащ.

— Давай… Держу. Мне, говорю, плевать на вашу политику. Ты посмотри, какой кадр…

Фотокор, одеваясь, качнулся и икнул. Пачка снимков вместе с баулом полетела на пол и выстлалась веером на полу. Рядом стоявшие бросились подбирать, одновременно рассматривая снимки и возвращая автору Имре оказался тут же, поблизости. Поднял один из снимков и глазам не поверил: Габор? Да, Габор с искривленным в крике лицом и каким-то обломком трубы в руках бежал наперерез танку.

Имре, потрясенный, кинулся к фотокору:

— Это из Будапешта? Я куплю этот снимок!

— Ха-ха-ха! И ты его повесишь себе на кухню? — пьяно скорчился автор снимка. — Ни за что, — раздельно произнес он и едва не вырвал снимок из рук Имре. — Не продается…

— Тогда подари, — подсказал фотокору помогавший ему одеться приятель.

— И не дарится, — отчеканил фотокор и, закрыв портфель, икнул еще раз. — Пшли!

Снимок, в общем-то, был и не нужен. Имре не мог ошибиться: на улицах Будапешта кровь. И было ясно: ровесники вышли на улицы против танков кто с чем мог.

* * *
Ольга плакала тихо, боясь разбудить совсем недавно заснувшего маленького Ласло.

— А с нами что будет?

Имре как будто сжимал в руке свой кортик. Ему казалось, что в этом момент кортик не просто сиял, а горел ярким пламенем. Даже глаза сказочной птицы турула на рукоятке блестели как живые.

— Я вернусь. Даю слово офицера, вернусь. И мы все втроем поедем в Венгрию. В нашу Венгрию!


ЗАПОЗДАЛОЕ ПРЕДИСЛОВИЕ
В сентябре 1952 года мой отец лейтенант Константин Никитин был переведен из 789 гвардейского истребительно-авиационного полка, дислоцировавшегося в Австрии, в небольшой венгерский городок Папа, где в то время находился 5 гвардейский истребительный авиаполк. Здесь он прослужил чуть больше года, до конца ноября 1953 года, после чего был переведен на Украину, летчиком-инструктором 809 учебного авиационного полка Чугуевского военно-авиационного училища летчиков.

Один год — срок небольшой. Но за это время отец успел настолько полюбить Венгрию, что конца жизни бредил небом и той далекой и загадочной для меня страной.

Еще будучи совсем маленькой девочкой я неплохо знала историю Венгрии, имена королей и названия городов. Часто вечером отец рассказывал мне сказки (позже признался, что сам их и придумывал) о смелых и гордых витязях, красивых и умных принцессах….

На пятидесятилетие отец получил в подарок от своего друга, бывшего сослуживца кортик венгерского летчика. Как этот кортик попал в нему неизвестно, теперь можно только догадываться, ведь друг отца служил недалеко от тех мест, где сложили свои головы немало венгерских летчиков. Наверное, следопыты отрыли и передали ему.

На лезвии кортика была надпись: «Лейтенанту Имре Шанта». Работая в редакции газеты Южной группы войск «Ленинское знамя» в городе Будапеште с 1987 по 1990 год, я пыталась найти родственников погибшего летчика, но мне это не удалось. Более поздние поиски во время поездок в Венгрию и попытки сделать это через своих венгерских друзей также не увенчались успехом.

Не теряя надежды и пытаясь выполнить волю отца, я стала писать книгу, в которой попыталась вообразить, а что могло бы случиться с тем молодым парнем, не погибни он в излучине Дона. Может так мне удастся найти родных лейтенанта Имре Шанта и передать им его кортик, как этого и хотел мой отец, тоже военный летчик и вечный романтик, каким, наверное мог быть и сам Имре…

2 мая 2012 г.