Прекраснейший текст! Не текст, а горький мёд. Лучшее, из того, что написал Михаил Евграфович. Литературный язык - чистое наслаждение. Жемчужина отечественной словесности. А прочесть эту книгу, нужно уже поживши. Будучи никак не моложе тридцати.
Школьникам эту книгу не "прожить". Не прочувствовать, как красива родная речь в этом романе.
Интереснейшая история в замечательном переводе. Можжевельник. Мрачный северный город, где всегда зябко и сыро. Маррон Шед, жалкий никудышный человек. Тварь дрожащая, что право имеет. Но... ему сочувствуешь и сопереживаешь его рефлексиям. Замечательный текст!
Первые два романа "Чёрной гвардии" - это жемчужины тёмной фэнтези. И лучше Шведова никто историю Каркуна не перевёл. А последующий "Чёрный отряд" - третья книга и т. д., в других переводах - просто ремесловщина без грана таланта. Оригинальный текст автора реально изуродовали поденщики. Сюжет тащит, но читать не очень. Лишь первые две читаются замечательно.
Стивен Миллхаузер
ГОВОРИТ КАСПАР ХАУЗЕР
Перевод Анастасии Грызуновой
Дамы и господа, жители Нюрнберга. Высокие гости. С немалым изумлением стою я сегодня перед вами по случаю третьей годовщины моего прибытия к вам в город. Вспоминая грубую тварь, полуидиота, полускотину, что вдруг возникла на ваших улицах в тот день - неразборчиво бормоча - спотыкаясь - рыдая - ослепленную солнечным светом - согбенную и чахлую тварь - потерянную - невыразимо потерянную - тварь, которую с первых лет жизни заперли в темном склепе, - и затем думая о молодом господине в сюртуке и безупречном галстуке, что стоит сейчас перед вами, - должен признаться, я чувствую некое внутреннее головокружение. Точно я - не более чем греза, фантастическая греза - ваша греза, дамы и господа, жители Нюрнберга. Ибо каков бы ни был я, похороненный глубже мертвецов, я всегда помню, до какой степени я - ваше создание. Под терпеливым руководством профессора Даумера, коему я благодарен безмерно, меня вылепили в ваше подобие. Я есть вы - и вы - и вы - я, кто лишь несколько кратких лет назад валялся ниже скотины.
Разумеется, я понимаю, что мое развитие еще далеко не завершено. На этот счет я не питаю иллюзий. Входя в помещение, я прекрасно чувствую случайные взгляды изумления или жалости, не говоря о взглядах более тонких и более тлетворных - можно назвать их любезно подавленными изумлением или жалостью. Даже сейчас я, взрослый двадцатилетний мужчина, не умею естественно держать руки и ощущаю, как нелепо они свисают по бокам с немного растопыренными пальцами. У меня неуверенная походка. Это особенно видно, когда я оказываюсь в центре внимания: меня бросает в легкую качку, или же я словно падаю вперед и быстро переставляю ноги, пытаясь сохранить равновесие. Я также не способен в совершенстве управлять лицом - оно то и дело хмурится или изображает детское удивление. Даже слова мои не всегда появляются с плавностью, которой я добиваюсь, но вываливаются стремительным потоком или же неестественно медленно. Порой я оступаюсь и падаю в яму или колодец печали, глубокую яму, и падение в нее бесконечно; сами стены падают; и падая, никогда не достигая дна, ибо его нет, я гляжу вверх и высоко-высоко, в вечно отдаляющемся крошечном круге света, вижу лица, что глядят на меня с невообразимой вышины - это ваши лица, дамы и господа, жители Нюрнберга. Ибо хотя я сформирован по вашему подобию, я в то же время настолько ниже вас, что одна попытка взглянуть вам в лицо вызывает головокружение. Уж это ясно.
Тем не менее, невзирая на подобные пробелы в моем развитии, полагаю, что могу сказать: я прошел удивительно долгий путь. Безусловно, замечателен тот факт, что я способен прямо стоять здесь перед вами после того, как целую жизнь провел прикованным к земле. Но стоит ли напоминать вам мою и без того хорошо известную историю? Достаточно двух примеров. Помню случай вскоре после моего прибытия сюда - пока меня еще держали в замке, в башне Вестнер. Однажды мой тюремщик, который был всегда со мною ласков, принес мне предмет, какого я раньше не видел. Какая-то палочка - я едва мог ее разглядеть, поскольку из-за своего невежества еще не умел ясно различать предметы; но на верхушке светилось что-то яркое - оно мне понравилось и поглотило все мое внимание. Тюремщик поставил палочку на стол. Возбужденный и восхищенный, я потянулся к ней. Палка меня укусила. Я испуганно вскрикнул и отдернул руку. На лице надзирателя я заметил тревогу - тревогу, напугавшую меня еще больше, чем опасная палка. Что я сделал не так? Почему палочка на меня набросилась? Ах, палочка, палочка, дамы и господа, - вы же узнали палочку, правда? Что касается меня, то я не узнавал ничего, кроме ужаса и боли.
Перехожу ко второму случаю. Однажды ко мне в башню пришел незнакомый господин - это было незадолго до моего переезда в дом к профессору Даумеру. У герра фон Фейербаха был добрый, но испытующий взгляд; задав несколько вопросов, он отвел меня к тому месту в стене башни, куда я с безопасного расстояния любил смотреть на свет. Он, видимо, знал, как чувствительны мои глаза, и осторожно поставил меня сбоку от опасного места. Словами и жестами он дал понять, что я должен посмотреть вниз - на то, что лежало предо мною. Я подчинился. Сейчас же тревога и ужасная тяжесть навалились на меня, и отвернувшись я закричал "Плохо! Плохо!" - слово, которое недавно выучил. Мне показалось, что передо мной поставили оконный ставень, а на нем оказались уродливые кляксы краски - зеленые, желтые, белые, синие и красные. Понимаете, я в то время не знал, как расстояние меняет предметы. На самом деле, я не имел представления об удаленных предметах; точнее, то, что я видел, возникало словно прямо перед глазами - ставень, обляпанный уродливой краской, заперший меня внутри.
Палочка и ставень, дамы и господа! Теперь вы понимаете? Я был юнец лет шестнадцати или семнадцати, на щеках начала пробиваться борода, и я понятия не имел о свечке, ни малейшего представления о пейзаже за окном. У меня была горстка слов, которым меня научили в башне - я использовал их по-своему, часто смущая и веселя посетителей. Поговорим о веселье посетителей? Нет, полагаю, не стоит. И, разумеется, у меня имелись игрушечные лошадки, которых я украшал лентами и обрывками цветной бумаги. Я любил яркие блестящие предметы. Разговаривал с лошадками. Разговаривал с хлебом. Я был ребенок - нет, меньше чем ребенок, - едва ли больше жабы. Однажды меня в сопровождении двух полицейских взяли погулять в город. Внезапно ко мне направилась черная штука, трясущаяся черная штука. Меня стиснуло ужасом, я попытался бежать. Лишь позже, гораздо позже им удалось мне втолковать, что видел я черную курицу.
Ибо, понимаете, даже тогда, в башне замка, в вышине над городом, я едва был человеком. И все же, если подумать о черной пустоте, что составляла предыдущую мою жизнь, мою еще более раннюю смерть, - башня кажется воплощением цивилизации. Но можете ли вы вообразить ее - ту, другую жизнь? Можете? Способны ли вы, дамы и господа, жители Нюрнберга, глубочайшим, искреннейшим, длительнейшим рывком воображения понять, что это такое - жизнь с ощущениями червя? Семнадцать лет обитать во тьме; не видеть света; ни единого лица; ни единого голоса; не в состоянии даже ощутить утрату подобного - способны? Я жил во тьме. Что-то мешало мне встать. Я мог сидеть и немножко ползать. И возможно, в это единственное мгновение я могу утверждать, что имею преимущество перед вами - сомнительное и позорное преимущество, ибо, полагаю, я единственный из вас испытал такую жизнь. Семнадцать лет! Нет, слишком сложно. Даже я с трудом могу это вообразить. Человек, который ухаживал за мной, никогда не показывался. Оставлял хлеб и воду, когда я засыпал. Я всегда просыпался в темноте. На земле солома. Разумеется, мысль о жестокости тогда не приходила мне в голову. У меня была вода, хлеб и две маленькие лошадки. Белые, деревянные. Я садился, вытянув ноги. Я был доволен - или, если не доволен, то не недоволен. Что я об этом знал? Лишь потом, выбравшись из склепа, постиг я смысл недовольства. И, наверное, вам следует принять это во внимание, дамы и господа, жители Нюрнберга, раздумывая о моих замечательных успехах. Ибо лишь оставив самого себя позади, увидел я, чем был. Хотя также справедливо сказать, что к моменту, когда я вообще смог себя увидеть, я уже прошел огромный путь, и оглядываясь назад, едва себя различал.
Пожалуйста, поймите: я упоминаю о подобных вещах не с целью пробудить в вас сострадание, и тем более не с целью заставить вас меня пожалеть - лишь напомнить, насколько моя новая жизнь сбивала меня с толку. Много дней я был неспособен выносить свет. Глаза жгло, точно в лицо плеснули кипятком. Свет, дамы и господа! Символ знания! Одно это показывает, насколько полно моя другая жизнь лишила меня шанса двигаться вперед.
И все же я двигался вперед. Двигался. Сначала склеп - потом башня. Даже башня - особенно башня - была пугающим достижением. Может, сохранение запрета жить на уровне земли стало признанием неопределимости моей натуры? Так или иначе, переместившись из башни, где ко мне ежедневно толпами приходили любопытствующие, поселившись в мире и порядке семейства профессора Даумера, я ринулся вперед. За три месяца я научился говорить, писать, понимать разницу между живыми предметами - кошками, например, - и предметами, что только кажутся живыми, - вроде бумаги, гонимой ветром. Мяч не покатится сам по себе, по собственному желанию, - это я тоже с трудом понял. Кто вырезал листья? Почему не убежала лошадь на стене? Профессор Даумер был очень терпелив. Меня охватывало чувство могущества и любопытства, а потом я всегда впадал в уныние, ибо глубже понимал, насколько велики изъяны моей жизни. Затем снова рвался вперед. Однажды ночью - я отчетливо это помню - я впервые увидел звезды. Я испытал подъем, восторг, каких никогда не знал; однако глубина отчаяния, в которое я вскоре впал, оказалась громаднее высоты.
Как я уже сказал, развивался я быстро, хотя через некоторое время стало ясно, что жизнь во тьме своеобразно отточила мою нервную систему. Острота моего зрения потрясала профессора Даумера. Я отлично видел в темноте. В темной комнате, где гости не могли разглядеть друг друга на расстоянии пяти шагов, я с легкостью читал книгу. В сумерках на расстоянии сотни шагов я различал отдельные ягоды на кусте бузины; в шестидесяти шагах отличал бузину от черной смородины. У меня было настолько острое обоняние, что я много месяцев испытывал приступы тошноты, попадая в пригороды. Меня раздражали цветы с их резким благоуханием. Противный запах табака поднимался над далекими полями. Я умел различать яблони, груши и сливы по сильному аромату листвы. На самом деле, мне были неприятны любые ароматы, кроме запаха хлеба, фенхеля, аниса и тмина - запахи, которые я чувствовал в склепе. Даже осязание у меня было пугающе острым. Прикосновение руки действовало на меня, как удар.
Как хорошо помню я момент, когда впервые увидел полную луну. Из окна дома профессора Даумера, летом. В комнате было тепло, как бывает летней ночью, но телу моему вдруг стало холодно. Меня затрясло. Мне сдавило грудь. Я все смотрел на луну - большую белую луну, большую большую больше и больше луну. Она словно была велика небу, велика всему миру. Глаза жгло, я дрожал, дрожал. Когда я отвел взгляд, вокруг все побелело.
Да, в те дни мои нервы были чутки - так чутки, что я находил спрятанные в комнате металлические предметы по тянущему ощущению в теле. Профессор Даумер проводил опыты и все тщательно записывал. Приходили посетители, наблюдали мои необычные способности, рассказывали о них другим. Постепенно, в течение года я привык к странному новому миру, куда меня выкинуло, точно варвара в Рим, ведь я читал ваши книги, дамы и господа, - неприятная острота ощущений притупилась, и в настоящее время они почти нормальны, не считая способности различать предметы в темноте.
Я ни слова ни скажу о кровавом покушении на мою жизнь, что предпринял человек в черном однажды утром, когда профессор Даумер ушел на прогулку, - оно впервые обратило на меня внимание всей Европы.
И вот я стою перед вами, человек воспитанный, человек разумный, в определенном отношении человек замечательный: Wundermensch*, как меня называют. Спору нет, это удивительно - пройти двадцатилетний путь интеллектуальной жизни за несколько коротких лет. Именно этот скачок позволил мне стать одним из вас, или почти одним из вас, - ибо, как я уже говорил, в копии имеются небольшие изъяны, мелкие дефекты, что меня выдают - особенно мне самому. Даже скачок, о котором я говорю, потрясающий скачок, что оставил синюшные следы моих каблуков у меня же на боках, - даже этот скачок - не более чем знак моей инаковости.
______________
* Чудо-человек (нем.).
И тут мы переходим собственно к теме моей речи, а именно - к душевной жизни, скрытым чувствам Каспара Хаузера. Каково быть Каспаром? Ибо люди смотрят на меня и задаются этим вопросом. И вы, дамы и господа, вы, пришедшие сюда посмотреть и послушать, - вы тоже спрашивали себя: каково это? Ибо, полагаю, справедливо утверждать, что я вам интересен. Я - загадка, головоломка, не поддающаяся решению. Возможно ли, чтоб вам потребны были загадки? Ведь, в конечном итоге, вы знаете себя вдоль и поперек, вы, которые не есть головоломки; возможно, вы от себя устали; возможно, вы дошли до крайних пределов себя; до самых краев существования наполнили себя собою; в общем, теперь настала пора - ну, скажем, для Каспара Хаузера. Но в таком случае, разве не рискуете вы прийти к противоречию? Ибо если я интересен вам ровно в той степени, в какой я - не один из вас, результатом вашего стремления меня воспитать, превратить в доброго гражданина Нюрнберга, станет одна лишь потеря интереса. Тогда, может, тайное ваше желание - покончить с Каспаром Хаузером, этой раздражающей загадкой, абсурдной ошибкой, чьи детские взгляды и печальные улыбки равно непереносимы? Но я упомянул об этом между делом. Ибо я как раз собирался рассказать, каково быть Каспаром Хаузером. Я размышлял над этим вопросом с тех пор, как обрел слова, которыми можно размышлять, и, мне кажется, теперь я готов сказать.
Быть Каспаром Хаузером - значит каждую секунду своей неуверенной жизни, всеми фибрами своего сомнительного существования жаждать не быть Каспаром Хаузером. Жаждать целиком отринуть себя, исчезнуть с собственных глаз. Удивлены? Разумеется, этому вы меня и научили. А я прилежный ученик. С вашей помощью я украсил себя внутри и снаружи. Мои мысли принадлежат вам. Эти слова - ваши. Даже черные горькие слезы мои - ваши, ибо я роняю их при мысли о жизни, которой никогда не жил, то есть о вашей жизни, дамы и господа, жители Нюрнберга. Мое глубочайшее желание - не быть исключением. Мое глубочайшее желание - не быть диковиной, не быть предметом изумления. Стать обыкновенным. Стать вами - утонуть в вас - слиться с вами, пока вы не перестанете отличать меня от себя; быть безынтересным; вообще ничем не быть; испытать экстаз заурядности - разве я многого прошу? Вы, кто помог мне столького достигнуть, разве не отведете меня в землю обетованную, безмятежную землю обыденности, банальности, скуки? Не быть Каспаром Хаузером, не быть европейской головоломкой, не быть диким мальчиком в башне, человеком без детства, юношей без юности, монстром, рожденным посреди своей жизни, но быть вами, быть вами. Быть только вами! Вот мое видение рая. И хотя само это видение более всего демонстрирует мою отдаленность, что превращается в бездну, когда я пытаюсь ее перелететь, - я все же не теряю надежды.
Ибо в течение моей краткой жизни в царстве света слабела восприимчивость моих нервов, но произошли и другие перемены. Мир все менее загадочен. Я больше не испытываю детского удивления, глядя в ночное небо, усыпанное звездами. Мое выдающееся рвение в учебе, отмеченное профессором Даумером и многими гостями, постепенно уступает место ровному разумному прилежанию. Моя память, поначалу изумлявшая мир, не отличается от обычной. Обнаруживая, что чего-то не знаю, я выясняю то, что необходимо, - не более того. Многие отмечали мою практичность, развитый здравый смысл. Мне говорят, что у меня по-прежнему детский взгляд, печальная и горестная улыбка; перед зеркалом я надеваю иные маски. Моя речь, пусть пока не идеальная, менее груба, без резких сбивок; больше всего я люблю общеупотребимые слова, знакомые фразы, что прячут меня теплой тенью. Порой мне кажется, будто я медленно стираю себя, чтобы явился некто другой, тот, о ком тоскую, кто непохож на меня. Потом я думаю о своем убийце, чье дыхание затылком чувствую по ночам. Может быть, он, темный шептун, осуществит заветную мою мечту? Ибо когда нож, что уже рвется ко мне, погрузится мне в грудь, я наконец больше не буду знать, каково быть Каспаром, и навек оставлю его далеко позади.
Спасибо, что выслушали меня. Если во время своего выступления я чем-то обидел вас, пожалуйста, простите бедного Каспара Хаузера, кто не обидит и ничтожнейшего насекомого, копошащегося в навозе, - и уж тем более вас, дамы и господа, жители Нюрнберга*.
______________
* Каспар Хаузер (ок. 1811-1833) впервые объявился в Нюрнберге в 1828 г. юноша лет семнадцати, почти не умеющий говорить, но способный написать свое имя. Два года (1828-1829) обучался у преподавателя местной гимназии, поэта и религиозного философа Георга Фридриха Даумера (1800-1875). Научившись говорить, Каспар рассказал, что первые семнадцать лет жизни провел в лесной землянке. Какой-то человек, скрывавший свое лицо, периодически приносил ему еду, научил писать "Каспар Хаузер", а однажды вывел из леса в город и исчез. История обросла легендами; по одной из версий, Каспар Хаузер был сыном баденского герцога - его похитили, чтобы он не смог предъявить права на трон. После своего появления в Нюрнберге Каспар Хаузер прожил среди людей пять лет. В 1833 г. он был убит в городе Ансбахе; убийцу
Последние комментарии
13 часов 3 минут назад
23 часов 23 минут назад
1 день 11 часов назад
1 день 19 часов назад
1 день 20 часов назад
1 день 21 часов назад