КулЛиб электронная библиотека 

Приключения русского дебютанта [Гари Штейнгарт] (fb2) читать онлайн


Настройки текста:



Гари Штейнгарт Приключения русского дебютанта

Моим родителям

Часть I Нью-Йорк 1993

1. История Владимира Гиршкина

История Владимира Гиршкина — отчасти как у Ф. Т. Барнума[1], отчасти как у В. И. Ленина, покорившего пол-Европы (хотя и не ту половину, какую надо было), — начинается очень похоже на многие другие истории. Утром в понедельник. В офисе. В комнате для персонала с первой чашкой растворимого, с бульканьем ожившего кофе.

История Владимира Гиршкина начинается в Нью-Йорке, на углу Бродвея и Баттери-плейс, в самом обшарпанном, богом забытом и бесприбыльном закоулке финансового района города. На десятом этаже башни, занимаемом Обществом абсорбции иммигрантов им. Эммы Лазарус, клиентов встречали их давние знакомые по мрачным госучреждениям третьего мира — желтые стены с подтеками и умирающие гортензии. В приемной, под воздействием мягких, но настойчивых понуканий квалифицированных ассимиляторов, турки заключали перемирие с курдами, тутси покорно вставали в очередь за хуту, а у демилитаризованного питьевого фонтанчика сербы переговаривались с хорватами.

А тем временем в тесном офисе без окон младший служащий Владимир Гиршкин — чистой воды иммигрант, законченный экспатриант, вечная жертва розыгрышей, припасенных уходящим двадцатым веком, и сомнительный герой нашего времени — налегал на первый за утро сандвич с сопрессато, авокадо и двойной порцией специй. Как он любил неумолимую жесткость сопрессато и маслянистое, нежное нутро авокадо! И если спросить Владимира, на Манхэттене летом 1993-го ничего лучше этих водившихся в изобилии и по-янусовски двуликих сандвичей и не было.


В тот день Владимиру исполнилось двадцать пять. Двенадцать лет он прожил в России, тринадцать провел здесь — вот сумма его жизни. И теперь эта жизнь разваливалась на куски.

Нынешний день рождения грозил стать худшим за прожитые годы. Ближайший друг Баобаб отрабатывал во Флориде плату за квартиру, выполняя немыслимые поручения непонятных людей. Мать, возмущенная скудостью достижений первой четверти Владимирова века, не таясь встала на тропу войны. И, будто этого мало, 93-й стал годом Девушки. Неказистой, приземистой американской девушки, чьими огненно-оранжевыми волосами было выстелено пристанище Владимира в Алфабет-сити, словно там прошлась орда ангорских кроликов.

Девушки, чьи приторно-сладкие духи с запахом ладана и мускуса окутывали немытое тело Владимира, вероятно, затем, чтобы напомнить, что его ждет вечером в день рождения. Секс. Каждую неделю, раз в неделю они были обязаны заниматься сексом, потому что оба, он и дебелая Хала, сознавали: без еженедельного секса их связь, повинуясь некоему неписаному закону взаимоотношений, лопнет.

Итак, вечерний секс и Хала. Толстощекая Хала с насупленными бровями и носом-редиской, похожая на провинциальную мамашу, несмотря на драные черные футболки и «готические» браслеты с распятиями, приобретенные в самых навороченных лавках Нижнего Манхэттена. Вечерний секс — предложение, от которого Владимир не смел отказаться, учитывая перспективу пробуждения в абсолютно пустой постели; то есть пустой, за исключением одинокого Владимира. Он хорошо помнил, как оно бывает. Открываешь глаза, поворачиваешься и утыкаешься взглядом в… будильник. Деловитый, несговорчивый будильник, от которого, в отличие от любовницы, не услышишь ничего, кроме «тик-так».

Вдруг из приемной до Владимира донесся неистовый хрип ПОЖИЛОГО русского:

— Опа! Опа! Товарищ Гиршкин! Ай-ай-ай!

Проблемные клиенты. В понедельник утром они являются первыми точно к открытию, выползают из однокомнатных квартирок на Брайтон-Бич, проведя выходные за военным советом со своими скользкими друзьями, за репетицией жалобных речей и гордых поз перед зеркалом в ванной.

Придется принять меры. Собравшись с духом, Владимир встал. Он был один в офисе; за точку отсчета, кроме мебели — детсадовских столов и стульев, — взять было нечего, и Владимир внезапно почувствовал себя необычайно высоким. Двадцатипятилетний мужчина в рубашке из оксфордки, пожелтевшей под мышками, потрепанных брюках с нелепо обвисшими манжетами и ботинках с черными отметинами бытового пожара на носах и по краям, он возвышался надо всем, что его окружало, как одинокий небоскреб, выстроенный в Квинсе, на берегу Ист-ривер. Но Владимир обманывался: он был мал ростом.

В приемной он увидел щуплого охранника из Лимы припертым к стенке. Коренастый русский старикан, принаряженный, как водится, в тряпье с блошиного рынка, с шестидолларовым «ежиком» на голове, орудуя костылями, зажал паренька в тиски и теперь примеривался, как бы половчее укусить пленника стальными зубами. Увы, при первых признаках межнационального конфликта туземные служащие позорно бежали, побросав кофейные кружки с надписью «Гарлем, США» и пакеты с логотипом Бруклинского музея. Лишь один младший служащий Владимир Гиршкин остался ассимилировать массы.

— Нет! Нет! Нет! — закричал он по-русски. — С охраной так нельзя.

Обернувшись на голос, сумасшедший старик брызнул СЛЮНОЙ:

— Гиршкин! Это ты!

Одним сильным движением он оторвался от охранника и заковылял к Владимиру. Старик особой статью не отличался, а под тяжестью зеленого рюкзака на спине казался еще ниже. Одна сторона его небесно-голубой рубашки в латиноамериканском стиле от груди до пупка была увешана советскими военными медалями; награды наискось оттягивали воротник, обнажая жилистую крепкую шею.

— Что вам от меня надо? — спросил Владимир.

— Что мне от тебя надо! — заорал русский. — Черт побери, какая спесь! — Трясущийся костыль нацелился в грудь Владимира. Безумец изготовился к бою. — Я звонил тебе в прошлом месяце, — заявил старикан. — Ты был такой культурный по телефону, припоминаешь?

Культурный? Тогда это был точно Владимир. Он внимательно посмотрел на человека, испортившего ему утро. Широкое славянское (то есть не русско-еврейское) лицо с паутиной морщин, таких глубоких, словно их вырезали перочинным ножиком. Кустистые брежневские брови во весь лоб. Островок волос, все еще русых, неподвижно покоившийся строго на географическом центре лысины.

— Мы разговаривали, э? — произнес Владимир безучастным — «мне все до фонаря» — тоном советского чиновника. Особенно ему нравилась частица «э».

— Ну да! — подхватил старикан.

— И, э, что я вам сказал?

— Сказал прийти сюда. Мисс Хароссет тоже сказала прийти сюда. Вентилятор сказал прийти сюда. Вот я и сел на пятый поезд до Боулинг-Грин, как ты велел, — закончил инвалид с довольным видом.

Владимир начал пятиться к двери офиса. Вернувшийся на пост охранник недовольно бурчал себе под нос на родном языке, застегивая рубашку. Владимир почувствовал, что он что-то упускает. Давайте-ка сначала: сердитый славянин, прибитый охранник, низкооплачиваемая идиотская работа, без толку растраченная юность; вечерний секс с Халой. Ах да…

— Какой вентилятор?

— Тот, что стоит у меня в спальне, — фыркнул старикан, поражаясь непонятливости собеседника. — У меня два вентилятора.

— «Вентилятор сказал прийти сюда», — повторил Владимир.

И у него два вентилятора. Ясно, мгновенно сообразил Владимир, это не проблемный клиент. Это развлекающийся клиент. Такие приходят сюда как в луна-парк Являются спозаранку и резвятся весь день.

— Знаете что, — обратился Владимир к Вентиляторному, — давайте пройдем в мой кабинет и вы расскажете все по порядку.

— Браво, парень! — Вентиляторный победно отсалютовал охраннику, своей недавней жертве, и заковылял в офис. Там он тяжело опустился на холодный пластиковый стул и, поднатужившись, снял со спины рюкзак.

— Начнем вот с чего. Как вас зовут?

— Рыбаков, — ответил Вентиляторный. — Александр. Или просто Алекс.

— Будьте добры… расскажите о себе. Конечно, никто не лезет вам в душу…

— Я — псих, — сообщил Рыбаков. Огромные брови утвердительно дернулись, и старикан улыбнулся с ложной скромностью ребенка, явившегося в школу на день открытых дверей с папой-космонавтом.

— Псих! — воскликнул Владимир, пытаясь изобразить воодушевление. Он уже навидался русских сумасшедших, с порога докладывавших о своем диагнозе, для некоторых диагноз стал профессией или даже призванием. — И это официально подтверждено?

— Не раз. Я под наблюдением, так сказать, — ответил Рыбаков, заглядывая под стол Владимира. — Знаешь, я даже отправил в «Нью-Йорк таймс» письмо на имя президента.

Он протянул мятый листок бумаги, вонявший алкоголем, чаем и его собственной потной ладонью.

— «Дорогой мистер Президент, — прочел Владимир. — Я — русский моряк в отставке, славный воин, сражавшийся с фашистскими захватчиками во Вторую мировую войну, и официально признанный параноидальный шизофреник Уже более пяти лет я живу в Вашей чудесной стране, пользуясь огромной моральной и финансовой поддержкой дружелюбного и сексуально продвинутого американского народа. В России душевнобольных престарелых граждан запирают в ветхие больницы, их каждый божий день оскорбляют молодые хулиганы, которые почти ничего не знают о Великой Отечественной войне и не проявляют никакого уважения к старшим, дравшимся до последней капли крови с поганой немчурой. В Америке я имею возможность вести полнокровную, насыщенную жизнь. Покупать продукты, какие мне по вкусу, в супермаркете «Слоун» на углу 89-й улицы и Лексингтон. Смотреть телевизор, особенно передачу про смешного черного лилипута на Пятом канале. И я помогаю защищать Америку, вкладывая часть моего социального пособия в компании вроде «Мартин Мариетта» и «Юнайтед Текнолоджиз». Скоро я стану гражданином Вашей великой страны и получу возможность выбирать руководителей (не то что в России). Вот почему, мистер Президент, я желаю Вам, и Вашей соблазнительной жене, и расцветающей дочке много-много здоровья в Новом году. С почтением, Александр Рыбаков».

— У вас безупречный английский.

— А, это не моя заслуга, — отмахнулся Вентиляторный. — Переводила мисс Хароссет. Будьте уверены, она точно следовала оригиналу. Она хотела написать «немцы» вместо «немчура», но я не позволил. Надо писать как чувствуешь, сказал я ей.

— И в «Нью-Йорк таймс» опубликовали ваше письмо? — полюбопытствовал Владимир.

— Их кретины-редакторы половину выбросили. — Мистер Рыбаков задергал рукой, делая вид, будто вычеркивает слова. — Американская цензура, приятель. Как можно вымарывать слова из поэмы! В общем, я велел мисс Хароссет подать на них в суд. Ее сестренка гуляет с важной шишкой из местной прокуратуры, так что, думаю, наше дело правое.

Мисс Хароссет. Наверное, прикрепленный к Рыбакову социальный работник Владимир глянул на бланк, который следовало заполнить. Богатый и своеобразный психоз разворачивался перед ним, угрожая сверзиться с тощей строчки, выделенной для «психического состояния клиента». Он ощутил беспокойство, связал его с прохождением кофе по кишечнику и принялся выстукивать пальцами мелодию «Интернационала» на металлической столешнице — нервная привычка, унаследованная от отца. За несуществующими окнами тесного офиса, в каньонах финансового района бурлили рационализм и неизбывная надежда на коммерческий успех: секретарши из пригородов сравнивали цены на косметику и колготки, выпускники Плющевой Лиги[2] заглатывали целиком и с наслаждением морских окуней. Здесь же были только двадцатипятилетний Владимир и несчастные, сбившиеся в кучу массы, жаждавшие обрести свободу. Раздумья Владимира прервал клиент, пыхтевший и сопевший, как перегревшийся радиатор.

— Послушайте, Рыбаков, — сказал Владимир. — Такому эмигранту, как вы, можно только позавидовать. Получаете социальное пособие. Публикуетесь в «Таймс». Ума не приложу, что еще я могу для вас сделать.

— Жулики! — завопил Рыбаков, снова хватаясь за костыль. — Прохиндеи! Они не хотят давать мне гражданства! Они прочли письмо в «Таймс». И знают про вентилятор. Про оба вентилятора. Бывает, летом по ночам лопасти немного ржавеют, тогда их надо смазать кукурузным маслом. Так вот, они услыхали «трик-крак, трик-крак» и напугались! Напугались старика-инвалида! Трусы есть в любой стране, даже в Нью-Йорке.

— Верно, — согласился Владимир. — Но, думаю, мистер Рыбаков, на самом деле вам нужен юрист по иммиграционным делам… Я же, к сожалению…

— Да знаю я, кто ты, цыпленочек, — перебил Рыбаков.

— Прошу прощения? — Последний раз Владимира называли «цыпленочком» лет двадцать назад, когда он и впрямь был маленьким, неуклюжим созданием с невесомым золотистым пушком на голове.

— Прошлой ночью вентилятор спел мне былину, — поведал Рыбаков. — Под названием «Сказание о Владимире Гиршкине и его матушке Елене Петровне».

— Мама, — прошептал Владимир, не зная, что еще добавить. В русской компании это слово обладает статусом священного заклятия и в комментариях не нуждается. — Вы знакомы с моей матерью?

— Мы пока не имели счастья быть официально представленными друг другу. Но я читал о вашей матушке в деловой хронике «Нового русского мира». Какая еврейка! Гордость вашего народа. Волчица капитализма. Гроза скрытых фондов. Царица жестокосердная. О несравненная Елена Петровна. И вот я сижу и разговариваю с ее сыном! Он наверняка знает, к кому из этих подлых агентов Службы иммиграции и натурализации следует обратиться, — возможно, к коллегам-иудеям.

Владимир выпятил верхнюю губу и вдохнул животный аромат усов — успокаивающая процедура.

— Ошибаетесь, — произнес он. — Я не могу вам ничем помочь. Мне недостает маминой прозорливости, у меня нет друзей в СИН… у меня нигде нет друзей. Яблочко от яблони далеко укатилось, как говорится. Мама, может быть, и волчица, но посмотрите на меня… — Он обвел рукой свой убогий кабинет.

В этот момент двойные двери распахнулись и с опозданием на двадцать минут на пороге появились китаянка и гаитянка — младшие служащие и сотоварищи Владимира по безоконному офису, — нагруженные свежими булочками и кофе. Коллеги не торопясь усаживались за столы с табличками «Китай» и «Гаити», подбирая длинные летние прозрачные юбки. Когда Владимир снова повернулся к клиенту, на столе лежали десять стодолларовых купюр веером, десять ликов Бенджамена Франклина с поджатыми губами.

— Ой! — Владимир инстинктивно схватил твердую валюту и поместил в карман рубашки. Оглянулся на интернациональных коллег. Не подозревая о только что совершенном преступлении, те уплетали булочки, весело обсуждая рецепты гаитянского печенья и как узнать, порядочный мужик или нет.

— Мистер Рыбаков! — зашептал Владимир. — Что вы делаете? Нельзя предлагать мне денег. Здесь вам не Россия!

— Везде Россия, — философски отозвался Рыбаков. — Куда ни поедешь, кругом одна Россия.

— А теперь положите руку на стол ладонью вверх, — проинструктировал клиента Владимир, — я быстро вложу в нее деньги, а вы уберете их в бумажник, и будем считать вопрос закрытым.

— Ты меня не убедил, — произнес Рыбаков с ослиной невозмутимостью. — Знаешь что? Идем ко мне в гости. Поговорим. По понедельникам Вентилятор любит попить чайку пораньше. Ну и «Джека Дэниелса» отведаем, и белуги, и сочной осетринки. Я живу на Восемьдесят седьмой, сразу за музеем Гуггенхайма, этим безобразием. Но пентхауз у меня приличный, с видом на парк, и холодильник имеется, «Саб-Зироу»… Куда цивилизованнее, чем здесь, сам увидишь… Да плюнь ты на работу. Помогать эквадорцам перебираться в Америку — пустое занятие. Давай дружить!

— Вы живете в Верхнем Ист-Сайде? — пролепетал Владимир. — В пентхаузе? На социальное пособие? Но как такое может быть? — У него возникло неприятное ощущение, будто комната поплыла. Единственное удовольствие, которое доставляла работа, заключалось во встречах с иностранцами, еще крепче запутавшимися в американской жизни, чем он сам. Но сегодня и эта простая радость ему не давалась. — Откуда у вас деньги? Кто купил вам классный холодильник?

Подавшись вперед, Вентиляторный ухватил Владимира за нос большим и указательным пальцами — знакомый русский жест, используемый при общении с маленькими детьми.

— Я — псих, — объяснил Вентиляторный. — Но не идиот.

2. Елена Петровна, его мать

В то утро понедельника, как и в любое утро понедельника, Общество им. Эммы Лазарус пребывало в состоянии надрывной суеты. Бессемейные социальные работники поверяли друг другу тайны минувших выходных; король окультуривания — тоскующий по родине и склонный к суициду поляк — орал, готовясь к вводной лекции о жизни в Америке: «Страна эгоистов, здесь все только о себе и думают!» А в Интернациональном зале проходила еженедельная выставка иммигрантских домашних животных, на сей раз в разношерстной стае предводительствовала бенгальская черепаха.

В этой полиглотной сумятице Владимиру было нетрудно оставить свой пост — так называемый русский стол, покрытый бюрократическими чернильными пятнами и газетными вырезками о бедствиях советских евреев. Но прежде чем Владимир отправился с мистером Рыбаковым в его пентхауз, ему позвонили с самыми пылкими поздравлениями.


— Володечка, дорогой мой! — кричала мать в трубку. — С днем рождения!.. С новыми начинаниями!.. Твой отец и я желаем тебе блестящего будущего!.. Огромных успехов!.. Ты ведь такой талантливый!.. Экономика выправляется!.. Как мы тебя любили маленького!.. Отдали тебе все до последнего!..

Владимир убавил громкость в телефоне. Он знал, что сейчас последует. И действительно, одолев семь бодрых восклицаний, мать сломалась и запричитала, повторяя имя Господне с притяжательным местоимением: «Боже мой! Боже мой!»

— И зачем я устроила тебя на эту работу! — рыдала она. — О чем я думала? Ты обещал, что поработаешь там только одно лето, а уже прошло четыре года! У родного сына застой, у моего единственного сыночка, и я сама в этом виновата. Но почему? Мы привезли тебя в эту страну — зачем? Даже самые тупые местные добиваются большего, чем ты…

И далее в том же духе сквозь слезы, всхлипы и шмыганье носом: о счастье учиться в колледже и юридической школе, о низком статусе подневольного клерка в некоммерческом агентстве, получающего всего восемь долларов в час, в то время как ровесники Владимира отважно овладевают профессиональными знаниями. Постепенно ее размеренный тихий плач обретал темп и громкость, и к концу она уже голосила, как убитая горем мать на ближневосточных похоронах в тот момент, когда тело сына опускают в могилу.

Владимир откинулся на спинку стула и громко, с раздражением вздохнул. Она никак не уймется, даже в день его рождения.

Отцу понадобился год ухаживаний и десять лет брака, чтобы свыкнуться с умением матери разрыдаться когда заблагорассудится.

— Не плачь. Ну почему ты плачешь, ежичек мой? — шептал молодой доктор Гиршкин в сумрачной ленинградской квартире, гладя жену по волосам, которые были чернее промышленных выбросов, зависших над городом, и столь жесткими, что их не брали никакие западные бигуди (по этой причине мать прозвали Монголкой; в ней и в самом деле текла одна восьмая монгольской крови).

Слезы, струившиеся по ее продолговатому лицу, подсвечивались судорожными неоновыми вспышками — то мерцало «Мясо» (магазин располагался прямо под их квартирой), неисправные буквы упорно тщились зажечься. На ласку мужа мать не откликалась, чего он так и не смог ей простить; лишь уснув, она прижималась к нему. К этому времени мясную вывеску уже давно вырубали из жалости и улицы утопали в мутной, непроницаемой петербургской тьме.

Владимир тоже изрядно настрадался от укоризненного материнского плача, под его аккомпанемент в камине показательно сжигались четверочные табели и летала посуда, когда первое место в детском шахматном турнире доставалось кому-то другому. А однажды он застал мать в кабинете рыдающей в три часа утра, к груди она прижимала фотографию трехлетнего Владимира, играющего с детскими счетами, — такого смышленого, ясноглазого, подающего столько надежд… Но самый страшный удар был нанесен на свадьбе одного калифорнийского Гиршкина: мать вдруг взбеленилась и заявила во всеуслышание, что у ее сына — застенчиво плясавшего под диско-музыку с толстой кузиной — «бедра, как у гомосексуалиста». Ох уж эти юркие бедра!

Пристыженный и растерянный Владимир бросился к отцу за подмогой или, по крайней мере, объяснением. Но объяснение он получил, лишь когда вступил в подростковый возраст, во время долгой осенней прогулки по болотистому, загазованному парку Эллей Понд — вкладу администрации Квинса в сохранение лесных насаждений. Именно на той прогулке отец впервые произнес слово «развод».

— Твоя мама страдает некой формой сумасшествия, — сказал он. — Это самая настоящая болезнь.

Владимир, юный и тщедушный, но уже американский ребенок, спросил:

— А разве нельзя вылечить маму таблетками?

Но доктор Гиршкин, холист по убеждениям, не верил в таблетки. Энергичное растирание водкой и баня — таковы были его обычные предписания.

Даже сейчас, когда плач матери действовал на него куда слабее, чем прежде, Владимир не знал, что сказать, чтобы остановить ее рыдания. Отец тоже так и не придумал, как с этим бороться. Тщательно спланированному разводу он также не решился дать ход. В Новом Свете мать, несмотря на все свои причуды, была его единственным близким другом.

— Боже мой, Владимир, — захлебнулась мать слезами и вдруг резко смолкла. А после паузы совершенно спокойно объяснила: — Мне звонят на другую линию. Из Сингапура. Это может быть важно.

Инструментальная версия песни «Майкл, греби к берегу» грянула из электронного нутра материнской корпорации прямо в ухо Владимиру.

Ему пора было уходить. Оставленный без присмотра Рыбаков поковылял в приемную, где опять терроризировал охранника. Владимир уже собрался положить трубку, но вновь услыхал негромкий материнский всхлип. Он поспешил сменить тему:

— А как у тебя дела?

— Ужасно, — ответила мать, переходя на английский, на котором говорила о делах. Она высморкалась. — Надо уволить одного человека.

— Это же только к лучшему для тебя.

— Сложно, проблема, — пожаловалась мать. — Это американский африканец. Я нервная, я скажу что-нибудь неверно. Мой английский не очень сильный. На выходных ты должен научить меня, как надо говорить с афро-американцами. Это важно уметь, нет?

— Ты ждешь меня на выходные? — переспросил Владимир.

Мать сделала попытку развеселиться: разве можно не устроить барбекю в честь его дня рождения? Это было бы чистым безумием.

— Двадцать пять бывает только раз, — добавила она. — И ты ведь не… как у вас говорят?.. не законченный лузер.

— Даже на крэке не сижу, — рискнул пошутить Владимир.

— И ты не педик, — продолжала мать. — М-м?

— Почему ты всегда…

— И ты все еще с той еврейской девушкой. Сдобной Халочкой.

— Да, — успокоил ее Владимир. Да, да, да.

Мать протяжно выдохнула:

— Что ж, хорошо, — и велела сыну захватить плавки, к субботе должны починить бассейн. Умудряясь одновременно скорбно вздыхать и говорить ласковые слова, она распрощалась с Владимиром. — Будь сильным, — загадочно напутствовала она его напоследок.


Смысловым центром холла в доме под названием «Башни Дорчестера», где проживал мистер Рыбаков, служило панно с дорчестерским гербом: двуглавый орел сжимал в одном клюве свиток, в другом кинжал — графическая история «новых денег» и их оседания в этом здании. Два привратника открыли двери Владимиру и его клиенту. Третий угостил молодого человека конфеткой.

При виде роскоши в американском духе у Владимира всегда возникало такое ощущение, будто за его спиной стоит мать и шепчет ему на ухо ее любимое двуязычное прозвище из тех, что она для него придумывала: Фейлрушка. Маленький недотепа. Слабея от досады, он прислонился к стенке лифта, пытаясь игнорировать глубокий рыжий блеск бирманского дерева и молясь про себя, чтобы рыбаковский пентхауз оказался конурой, оплачиваемой государством и лопающейся от грязи.

Но двери лифта открылись в солнечный кремовый холл, обставленный легкими гнутыми креслами от Алваро Аалто[3] и торшерами из настоящего кованого железа.

— Нам сюда, козленочек, — сказал Рыбаков. — Шагай за мной…

Они вошли в гостиную, тоже ненавязчиво кремовую, если не считать триптиха во всю стену, с виду кисти Кандинского. Под Кандинским, вокруг экрана домашнего кинотеатра, стояли два набора мягкой мебели — диваны и кресла, в которых можно было развалиться полулежа. За гостиной находилась столовая с необычайно раскидистой люстрой, висевшей в считанных сантиметрах над роскошным столом из розового дерева. Как ни велика была квартира, мебель, казалось, предназначалась для жилья даже более просторного. Она словно намекала: «Вы еще не такое увидите…»

Владимир впитывал окружающее великолепие нарочито медленно. Его взгляд, разумеется, остановился на Кандинском.

— Картина… — выдавил Владимир.

— А, эта. Ее мисс Хароссет на аукционе выбрала. Она все норовит всучить мне абстрактный экспрессионизм. Но ты только глянь! Этот Кандинский явно был педерастом. А я, Володя, человек простой, так и знай. Езжу на метро, сам себе рубашки глажу. Не нужны мне ни деньги, ни современное искусство. То ли дело теплый сортир, сушеная вобла да молодуха, чтоб не скучно было… Вот моя философия!

— Мисс Хароссет, — начал Владимир, — она… ваш социальный работник?

Рыбаков расхохотался:

— Ага, социальный работник. Точно. Эх, Володя, хорошо тебе, ты такой молодой. Ну, присаживайся, сейчас чайку заварю. Пусть эти штуковины, — он обвел костылем комнату, — тебя с толку не сбивают. Я — моряк!

Хозяин исчез за застекленными дверьми. Владимир присел на край стола, более годившегося для дипломатического обеда на высшем уровне, чем для глотка чая, и огляделся. На одной стене струнный инструмент, смахивавший на русскую балалайку, и несколько пожелтевших свидетельств о военных наградах. Другая была пуста, если не считать черно-белой фотографии в рамке. Со снимка на Владимира смотрел хмурый молодой человек с такими же, как у Вентиляторного, густыми бровями и светлыми глазами. Выпяченная нижняя губа парня была усыпана лихорадками и напоминала изрытую кротом грядку.

Под фотографией на простенькой тумбочке высился вентилятор с широкими лопастями и блестящими металлическими колесиками.

— Надо бы вас познакомить. — Рыбаков вкатил в гостиную тележку с миниатюрным самоваром, бутылкой водки, тарелками с голландской сельдью и рижскими шпротами. — Вентилятор, это Владимир. Владимир, это Вентилятор.

— Очень рад, — обратился Владимир к вентилятору. — Я слыхал о вас удивительные вещи.

Вентилятор промолчал.

— Он немного устал, — пояснил Рыбаков, вытирая лопасти бархатной тряпицей. — Вчера мы весь вечер выпивали и пели блатные песни. «Здравствуй, моя Мурка, Мурка дорогая!.. Здравствуй, моя Мурка, и прощай!» Знаешь такую?

— «Ты зашухерила всю нашу малину, — подхватил Владимир, — так теперь маслину получай!»

— У тебя красивый голос, — похвалил мистер Рыбаков. — А не организовать ли нам певческий кружок? Ансамбль Красной Армии в изгнании. Что скажешь, Вентилятор?

Прибор по-прежнему не отзывался.

— Знаешь, он мой лучший друг, — неожиданно растрогался Рыбаков, глядя на вентилятор. — Сынок уехал, мисс Хароссет бегает целыми днями по своим сумасшедшим делам, так что никого у меня, кроме него, и нет. Помню, как мы повстречались. Я только что приземлился в аэропорту Кеннеди, сынка задержали на таможне — ребятам из Интерпола вздумалось потолковать с ним по душам… И тут подошли тетки из местного Иудейского общества с деньгами для прибывших евреев. Глянули они на мою христианскую рожу и вместо денег всучили салями и этот противный американский сыр… А потом — наверное, потому, что жара в то лето стояла, как в джунглях, — иудейки сжалились надо мной и подарили Вентилятор. И таким он свойским оказался. Мы тут же принялись болтать, словно старые флотские кореша. С того дня не расстаемся.

— У меня тоже в этой стране не много друзей, — с тихой грустью признался Владимир. — Нам, русским, трудно здесь сходиться с людьми. Иногда бывает так одиноко…

— Да-да, — оборвал его мистер Рыбаков, — знаю. Но… время не ждет, потому давай забудем все печали и поговорим как мужчина с мужчиной. — Он откашлялся и продолжил наставительным тоном…

3. Отцы и дети

— …Владимир, Вентилятор желает рассказать тебе одну историю. Он рассказывает ее далеко не каждому. Ты любишь тайны, Володя?

— Ну, если честно…

— Конечно, все любят тайны. Так вот, наша история начинается в Одессе. Однажды в этом великом портовом городе жили-были отец и сын, оба они родились там и выросли. Понимаешь, Володя, они были очень близки, эти отец и сын, ближе не бывает, несмотря на то, что отец, моряк по профессии, часто отправлялся в плавание по белу свету и вынужденно оставлял сына на попечении своих всяких разных возлюбленных. Э-р-р, — прорычал мистер Рыбаков с видимым удовольствием.

Он устроился в кресле напротив Владимира, подложив под спину подушки.

— Любая долгая отлучка терзала отцовское сердце. — Рыбаков закрыл глаза. — В море он часто вел воображаемые беседы с сыном, хотя кок Ахметин, этот вшивый чечен, безжалостно потешался над ним и наверняка плевал в его суп. Но потом, в конце восьмидесятых… угадай, что случилось? Социализм начал разваливаться! И, недолго думая, отец и сын эмигрировали в Бруклин. В ужасные условия, — с горечью уточнил Рыбаков. — Однокомнатная квартирка. Повсюду испанцы. О, тяжкая доля бедняков! А сынок по имени Толя, но все называли его Сурком (как он получил эту кликуху — отдельная и забавная история)… Так вот, сынок был счастлив, что живет вместе со своим папашкой, но он был молод. Ему хотелось приводить в дом девушек, трахать их, как полагается, со смаком. Ему приходилось нелегко, поверь мне. И работы приличной не подворачивалось, на которой он мог бы проявить свою природную смекалку. Разве что греки иногда нанимали взрывать их закусочные, чтобы страховку получить. В таких делах он был мастак… — Рыбаков сделал большой глоток водки. — Трах-бах. На этом он заработал тысяч десять или двадцать, но упорно продолжал искать свое место в жизни. Он был гением, понимаешь? — Вентиляторный ткнул пальцем в лоб для пущей убедительности.

Владимир, согласно кивнув, потрогал лоб. От чая в смеси с водкой Владимир вспотел. Порывшись в кармане в поисках платка, он нащупал лишь десять стодолларовых банкнот, которые ему дал Рыбаков. Бумажки в руке захрустели, будто накрахмаленные; и Владимиру захотелось сунуть их в трусы, чтобы пощекотали гениталии.

— А потом сынок получил отличную наводку, — продолжал Рыбаков. — Он быстро разобрался, что к чему. Завел связи. И отправился сначала в Лондон, потом на Кипр и в конце концов в Праву.

Права? Владимир встрепенулся. Париж девяностых? Город, где пасется американская художественная элита? Сердце Восточной Европы?

— Ну да, — произнес Вентиляторный, словно желая рассеять недоверчивость Владимира. — В Восточную Европу. В наше время именно там и делаются деньги. И конечно, через пару лет сын берет под контроль всю Праву. Запуганные местные покоряются его воле. Он заправляет рэкетом таксистов в аэропорту, контрабандой оружия из Украины в Иран, икры с Каспия на Брайтон-Бич, опиума из Афганистана в Бронкс. Поставляет проституток на центральную площадь, ту, что прямо напротив «К-марта»[4]. И посылает счастливому отцу деньжат каждую неделю. Вот уж поистине заботливый сын. А мог бы запихнуть папашу в дом для престарелых или загородную психушку, как поступают многие дети в наше циничное время.

Рыбаков открыл глаза и повернулся к Владимиру; тот нервно тер редеющие виски.

— Ладно, — сказал Рыбаков, — поскольку Вентилятор помалкивает, придется нам самим пораскинуть мозгами: в чем смысл этой любопытной байки? Может быть, мы, как американцы какие-нибудь, возмущаемся деятельностью сына? Или же мы резко осуждаем проституцию, контрабанду и подрыв закусочных?…

— Хм, — откашлялся Владимир. — Эта история затрагивает ряд проблем. (Например, как быть с главенством закона — краеугольным камнем западной демократии.) Но нельзя забывать, что мы, бедные русские, живем в трудные для нашей родины времена и зачастую нам приходится прибегать к крайним мерам, чтобы прокормить семью или даже просто выжить.

— Вот! Отлично! — воскликнул Вентиляторный — Ты остался русским мужиком, не то что эти ассимилированные пацаны с дипломами юристов. Вентилятор доволен. А теперь, Владимир, поговорим начистоту… Я заманил тебя сюда не только ради водки, селедки и воспоминаний дряхлого старика. Сегодня утром Вентилятор и я посовещались с моим сыном, Сурком, он звонил из Правы. Он тоже большой поклонник твоей матушки, и он уверен, что сынок Елены Петровны Гиршкиной нас не подведет. Ох, Владимир, кончай скромничать! Городишь всякую ерунду: «Я не мамин сын! Я — простой человек!» Дурачком прикидываешься, а, парень?

Значит, так, хитрец. Вентилятор и я рады сделать тебе следующее предложение: добудь мне гражданство, и мой сын возьмет тебя замом в свою организацию. Как только я натурализуюсь, ты получишь билет первого класса до Правы. Он сделает из тебя первоклассного махинатора. Современного бизнесмена. Го… как у вас, евреев, говорят?.. гонифа[5]. На этой работе платят побольше, чем восемь долларов в час, можешь не сомневаться. Требуется знание английского и русского. Кандидат должен быть разом американцем и советским человеком. Ну как, заинтересовался?

Владимир забросил ногу на ногу и выпрямился; обхватил себя руками и поежился. Но к чему было разводить эту телесную мелодраму! Не с его тыловым обеспечением вести подобные разговоры. В восточноевропейские мафиози он никак не годился, он, единственный избалованный отпрыск родителей из сытого Вестчестера, не пожалевших двадцати пять тысяч долларов в год за его обучение в прогрессивном Средне-Западном колледже. Верно, моральные устои Владимира четкостью не отличались, но переброска оружия в Иран превышала любой дозволенный допуск.

Однако где-то на задворках сознания приоткрылось окошко, из него высунулась мать и громко крикнула: «Очень скоро мой маленький недотепа добьется огромных успехов!»

Окошко Владимир с треском захлопнул.

— Не будем об этом, мистер Рыбаков. Я передам ваше дело юристу из агентства. Он поможет заполнить бланк заявления о доступе к информации. Мы выясним, почему вам отказали в гражданстве.

— Да-да, мой сынок и Вентилятор все предусмотрели. Ты — еврей, а среди евреев дураков нет, за просто так они ничего не делают, они должны что-то получить, чтобы оправдать затраченные усилия. Тебе наверняка известна старинная русская поговорка: «Если в кране нет воды, ее выпили жиды»…

— Но, мистер Рыбаков…

— А теперь послушай меня, Гиршкин! Гражданство — это все! Человек без родины — не человек, он просто бомж. А я слишком стар, чтобы бомжевать. — В следующие несколько секунд тишину нарушало только причмокивание: старый моряк жевал толстыми губами. — Можно тебя попросить, — тихо произнес он, — установи Вентилятор на предельную скорость. Он хочет спеть — отпраздновать взаимопонимание, сложившееся методу нами.

— Просто нажать на последнюю кнопку? — спросил Владимир. В животе у него уже звучала своя мелодия — нервозные аккорды. О каком взаимопонимании идет речь? — Мама говорит, что вентилятор сначала надо ставить на среднюю скорость, а потом, выждав немного, переводить на высокую, иначе мотор…

Рыбаков перебил его взмахом руки:

— Управляйся с Вентилятором как знаешь. Ты хороший парень, тебе можно доверять.

Услыхав веское русское слово «доверять», весьма почитаемое в семействе Гиршкиных, Владимир без лишних споров встал, подошел к вентилятору и нажал на среднюю кнопку. В квартире были установлены кондиционеры. Но свежее дуновение, выброс холодного воздуха оказался весьма кстати, чтобы поколебать напускную невозмутимость, царившую в гостиной. Владимир ударил по последней кнопке, и лопасти заработали вдвое быстрее, теперь их жужжание перебивалось скрипом и хлопками, исходившими откуда-то изнутри.

— Опять надо смазывать, — пробормотал Рыбаков. — Почти ничего не слышно из-за скрежета.

Владимир замялся, не зная, что ответить, но вышел из положения, издав звук наподобие мычания.

— Ш-ш, слушай, — призвал хозяин. — Слушай песню. Тебе она знакома?

Вентиляторный прерывисто захрипел, заклекотал, и Владимир догадался, хозяин пел:

Та-па-ра-ра-ра даже шорохи.
Та-па-ра-па-па-ра-ра-ра.
Та-па-ра-па-па как мне дороги
Подмосковные вечера.

— Да, я знаю эту песню! — воскликнул Владимир. — Та-па-ра-па-па подмосковные вечера…

Они пропели куплет несколько раз, заменяя подзабытые слова прочувствованным «па-ра-ра». Наверное, у Владимира разыгралось воображение, но он явственно слышал, как вентилятор жужжал в одной тональности с ними, если не солировал в этой сладостно-тоскливой песенке.

— Дай руку, — потребовал Рыбаков, раскрывая морщинистую ладонь с выступающими венами. — Положи ее на мою.

Владимир с опаской воззрился на свою руку, словно ему предлагали сунуть ее внутрь вентиляторного каркаса. Какие у него тонкие длинные пальцы… Говорят, длинные пальцы хороши для игры на фортепьяно, но учиться нужно начинать рано. Моцарту было…

Он положил руку на горячую ладонь Вентиляторного и почувствовал, как смыкаются пальцы старика, будто питон заглатывал кролика.

— Вентилятор разогнался не на шутку, — заметил Рыбаков и сжал пальцы крепче.

Владимир глянул на бешено вращавшиеся лопасти и вспомнил о родителях и предстоящем барбекю на выходных. «Па-ра-ра подмосковные вечера». Они пели эту песню в Брайтон-Бич и Риго-парк, она же звучала на нью-йоркской волне 93,7 — станция «Мы говорим на вашем языке», на которую всегда было настроено радио Гиршкиных. И когда новые американские друзья Владимира из Ивритской школы впервые пришли в гости поиграть в компьютерные игры, они услыхали это «па-ра-ра», исполняемое под грошовый синтезатор, и увидели родителей Владимира за кухонным столом — те подпевали, не переставая жевать запретные свиные отбивные и с хлюпаньем заглатывать ячменно-грибной суп.

Рыбаков, разжав пальцы, небрежно похлопал по руке Владимира — так ласкают любимую собаку, когда она приносит в зубах утреннюю газету. Затем он перевалился на бок.

— Будь добр, принеси утку из спальни.

4. Владимир и женский вопрос

Разделавшись с парой селедок, Владимир попрощался с клиентом и отправился к себе в Алфабет-сити. Предполагалось, что он отметит день рождения со «сдобной Халой», своей возлюбленной. Но судьба распорядилась иначе: именно в этот день Халу вызвали в «Темницу», пыточный подвал в Челси. Четверо швейцарских банкиров, недавно трансплантированных в Нью-Йорк, обнаружили, что в придачу к работе — реструктуризации долгов третьего мира — их объединяет общая нужда подвергаться унижениям со стороны «матери», фигуры несколько более внушительной, чем те, что предлагались по стандартным расценкам. Потому на пейджере Халы высветились кодовые позывные «$$Срочно$$». Прихватив металлический ящичек с кольцами для пениса и зажимами для сосков, Хала рванула из дома, пообещав вернуться к девяти. А у Владимира образовалось время, чтобы побыть одному.

Сперва он долго простоял под холодным душем. На улице было девяносто градусов, внутри — добрая сотня. Затем, голый, чистый и благодушный, Владимир бродил по двум с половиной комнатам съемной квартиры, напоминавшей купе в поезде: здесь тоже пролегал узкий проход, невидимая зеленая линия, благодаря которой удалось развести высокодуховные пожитки Владимира и хлам Халы.

Владимир уже третий год жил отдельно от родителей, но восторг, испытанный им, когда он вырвался из их нежных когтей, не иссякал. Постепенно в нем прорастали замашки домохозяина. Он мечтал однажды вычистить квартиру, превратив проем между кухней и спальней, именуемый ныне «гостиной», в кабинет.

И что же Владимир станет делать в собственном кабинете? Наш герой питал особое пристрастие к рассказам — кратким, емким историям, в которых люди страдали мощно и непродолжительно. Например, в одном из произведений Чехова извозчик рассказывает каждому ездоку о том, что у него сын на днях умер, но всем наплевать. Жуть. Владимир впервые прочел этот рассказ в Ленинграде, лежа в постели (куда его всегда укладывали, когда он заболевал), пока мать с бабушкой суетились в соседней комнате, заваривая причудливые народные снадобья от бронхита.

История про извозчика (называвшаяся просто «Тоска») стенографически отразила суть меланхоличного существования юного Владимира, в голове которого крепла догадка о том, что кровать и есть его настоящая родина. Родина, далекая от замогильного холода ленинградских улиц, где он однажды играл в прятки с отцом под гигантской бронзовой ногой статуи Ленина; вытянутая рука вождя, черная от сажи, вечно указывала вверх, на светлое будущее. Далекая от начальной школы, куда он изредка наведывался в перетянутой ремнем чистенькой отглаженной форме и где ученики с учителями смотрели на него, как на космонавта, пораженного андромедовой горячкой и по ошибке выпущенного из карантина. Далекая также от перекормленного хулигана Сережки Климова, которому родители уже успели преподать сжатый курс социальных наук, вследствие чего он регулярно подлавливал Владимира на перемене и радостно орал: «Еврей, еврей, еврей!..»

Понятно, что юный Владимир с удовольствием подчинялся ограничениям в свободе и в праве на получение школьного образования, только бы его оставили в покое, в теплой пуховой постели, с Чеховым и верным другом Юрой, плюшевым жирафом. Но мать, бабушка и отец, когда тот возвращался из больницы, где работал, не оставляли его в покое. Они отчаянно атаковали его бронхиальную астму с полной «Советской медицинской энциклопедией» и парой менее надежных научных пособий наперевес. Родители ежечасно обкладывали бледное тело Владимира водочными компрессами, наклоняли его голову над кастрюлей с картошкой в тревожной близости от кипящего варева, а кроме того, совершали сюрреалистический «баночный» ритуал: маленькие склянки больно впивались в спину (но прежде с помощью горящей спички в них создавали вакуум) с целью высосать мокроту, рокотавшую в теле больного. Эффект стегозавра — так доктор Гиршкин называл проклятые банки, выстроившиеся в ряд на спине сына.


Ныне же здоровый, повзрослевший Владимир мерил шагами свой воображаемый кабинет, где томик Чехова, сохранившийся с детских лет, займет почетное место наряду с новыми ценностями: шейкером для мартини, подаренным Армией спасения, биографией Уильяма Берроуза и крошечной зажигалкой, хитроумно упрятанной в полую гальку. Да, квартира становилась слишком тесной для Чехова: повсюду прутья и плетки Халы, банки с гелем «Кей-Вай» для увлажнения интимных мест, не говоря уж о полках с дешевыми специями, то и дело падавших с крючков, и многочисленных, расставленных на кухне и в спальне ведрах с холодной водой, куда Владимир окунал голову, когда температурный режим становился уж вовсе невыносимым. И тем не менее какое наслаждение побыть одному. Поговорить с самим собой, как с лучшим другом. Его реальный лучший друг Баобаб по сию пору торчал в Майами, преследуя корыстные и нездоровые интересы.


И пробил час. Хала за дверью сражалась с замками. Владимир, прервав размышления, довел себя до эрекции и двинул встречать свою девушку. Она уже вошла в квартиру. Не успел он разглядеть ее «рабочее» лицо — губная помада, тушь, румяна потекли на жаре, и поверх настоящего, слишком знакомого лица нарисовалось второе, призрачное, — как она уже обнимала его и шептала на ухо «с днем рождения»; в отличие от прочих поздравителей, Хала произнесла эти слова не громко.

Милая Хала с теплым, толстым носом, огромными ресницами, щекотавшими его щеки, тяжело сопевшая, — королева всех мускусных и млекопитающих тварей. Вскоре она заметила, что ниже пояса Владимир подготовился к ее приходу — бутылочное рыло муравьеда щерилось из колючих зарослей.

— Боже, — изумилась Хала с безупречно разыгранным притворством и принялась расстегивать булавки, скреплявшие куски черной ткани, в которые она обряжалась для «Темницы».

— Нет, позволь мне! — вмешался Владимир.

— Осторожней, — предупредила Хала. — Не порви.

Она позаботилась, чтобы эрекция не пропала, пока он раздевал ее, — процедура отняла некоторое время. Когда же дело было сделано, на Хале остались лишь железные кресты меж тяжелых грудей, словно осколки артиллерийских снарядов, разбросанные по полю битвы. Позвякивая крестами и не выпуская из рук член Владимира, Хала отвела любовника в спальню.

На кушетке Владимир припомнил наказ Халы: тщательность прежде всего. И он целовал, терся носом, оттягивал зубами, щипал большим и средним пальцами, тыкался тем, что Хала называла «огурчик Гиршкина», во все места, даже в те, что со временем ему успели осточертеть: складки жира на бедрах, руки, толстые и розовые, обнимавшие его не с вожделением, но с бережностью матери, когда та прижимает к груди ребенка, спасаясь от надвигающейся лавины.

Наконец из промежности Халы повалил жар, как из раскаленной печки, и тогда он вошел в нее и впервые посмотрел ей в лицо. Милая Хала, дорогая американская подруга побагровела от возбуждения, не переставая при этом строго наблюдать за Владимиром, как бы он не вздумал укусить ее в шею или поцеловать взасос, — во время так называемой близости она всегда желала смотреть ему в глаза.

Поэтому Владимир и закрыл глаза. И было ему видение.


Одетый в невесомые хлопчатобумажные брюки и рубашку с клапанами, с коричневой сигаретой «Нат Шерман», вросшей в губу, с модной короткой стрижкой, которую игривый летний ветерок упорно зачесывал набок, Владимир Борисович Гиршкин отдавал приказания по мобильнику, шагая по взлетной полосе. По странной взлетной полосе. На ней не видно было ни одного самолета. Но ряд белых линий, въевшихся в потрескавшийся бетон, мог означать только взлетную полосу (либо деревенское шоссе… но нет, вряд ли).

Пока голый Владимир в постели с Халой колотился в отчаянном стремлении к оргазму, его шикарный двойник из видения двигался по длинной бетонке, а впереди, в обрамлении двух серых горных вершин, виднелся полукруг закатного солнца, дряблого и пятнистого, как подгнивший фрукт. Владимир отчетливо видел того, другого Владимира, его уверенную походку, выразительное лицо с явными признаками дурного настроения, но не мог разобрать, что именно тот говорит в мобильник, и не понимал, почему взлетная полоса окружена со всех сторон, если не считать гор, зарослями кустарника и почему он не в состоянии вообразить самолет, фантастических спутников и бокалы с шампанским…

А затем, как раз в тот момент, когда совокуплявшийся Владимир вместе с Халой вплотную приблизился к блуждающей цели, воображаемый Владимир услыхал грохот, вой, звуковой беспорядок прямо над своей головой. Турбовинтовой самолет с ястребиным профилем летел вдоль полосы, прямо навстречу нашему герою; он летел достаточно низко, чтобы Владимир смог разглядеть одинокую фигуру в кабине и даже безумный блеск в глазах пилота, и глаза эти могли принадлежать только одному человеку.

— Я за тобой, пацан! — кричал мистер Рыбаков в мобильнике Владимира. — Едем!


Он открыл глаза. Лицо его было зажато, как бутербродная начинка, меж лопатками Халы, в том месте, где располагалось созвездие родинок в виде половника. С половника, поднимавшегося и опускавшегося в ритме дыхания, свисала прядь оранжевых волос.

Владимир приподнялся на локте. На досуге Хала перекрасила их спальню в зубоврачебный розовато-лиловый цвет. По потолку она расклеила внахлест ретроплакаты (реклама сгущенки и прочее). И специально выбралась из дому, чтобы купить тыкву, — теперь она гнила в углу.

— Почему ты закрыл глаза? — спросила она.

— Что? — Он знал что.

— Ты знаешь что.

— Многие закрывают глаза. Меня переполняли эмоции.

Ее голова лежала посреди подушки, вздувшейся по краям.

— Тебя не переполняли эмоции.

— Хочешь сказать, я не люблю тебя?

— Ты сам это говоришь.

— Чушь.

Хала перевернулась на спину, но прикрылась руками и поджала ноги.

— Чушь? Как ты можешь? Так говорят, когда человеку глубоко плевать. Как ты можешь быть таким равнодушным? «Чушь»! Таким бесчувственным.

— Я — иностранец, говорю медленно, осторожно подбирая каждое слово, чтобы не попасть впросак.

— Как ты мог такое сказать?

— А что, черт побери, я должен был сказать?

— Я — жирная! — выкрикнула она. Огляделась, словно ища, чем бы запустить в него, потом сгребла в кулак валик собственной плоти, выпиравший под грудью. — Скажи правду!

Правду?

— Ты ненавидишь меня!

Нет, это было не совсем правдой. Владимир не ненавидел ее. Он ненавидел идею о ней, что не одно и то же. Однако именно Владимир пригласил эту крупную женщину в свою жизнь, и теперь ему ничего не оставалось, как просеивать свой тощий словарный запас, выискивая подходящие утешения. Ты не жирная, думал он, ты — полностью реализованная. Но он не успел озвучить эти шаткие заверения, потому что увидел вдруг большое странное насекомое, вроде таракана с крыльями, порхавшее под балдахином из постеров. Владимир инстинктивно прикрыл пах.

Хала тем временем отняла руку от валика жира — он составлял роскошную пару своему более величественному компатриоту, животу, — снова уткнулась лицом в подушку и задышала так часто, что Владимир не сомневался: сейчас она разразится слезами.

— На нас спускается чудная тварь, — предпринял он отвлекающий маневр.

Хала посмотрела вверх:

— А-а!

Они скатились с кушетки точно в тот момент, когда насекомое приземлилось между ними.

— Дай мою футболку, — потребовала Хала, по-прежнему стараясь прикрыться, насколько хватало ее рук.

Пришелец пополз по грядам и буграм простыни, словно вездеход, нарезающий круги по горным склонам, а затем совершил длинный мощный прыжок на подушку Владимира. Надо же! В Ленинграде тараканы были маленькими и инициативностью не отличались.

Наклонившись, Хала попыталась сдуть чудовище, но оно зашевелило крыльями, и девушка отпрянула.

— Господи, я спать хочу, — буркнула она, натягивая длинную футболку с мультяшным персонажем на груди, развеселым синим бесенком, Владимиру неведомым. — Я с шести утра на ногах. Замдиректора пожелал, чтобы на его спине устроили чаепитие.

— Ты не увольняешься?

Она покачала головой.

— Если какой-нибудь юрист начнет к тебе приставать…

— Никто ко мне не пристает. Они в курсе.

Владимир обошел кровать и обнял ее. Хала слегка отстранилась. Он поцеловал ее в плечо и вдруг неожиданно для себя расплакался — теперь, когда рядом не было отца, запрещавшего реветь, такое с ним иногда случалось ни с того ни с сего. Хала прижала его к груди, и Владимир почувствовал себя очень маленьким в ее объятиях. Насекомое на кушетке затаилось, подстерегая их, потому они вышли на пожарную лестницу и закурили. Теперь и Хала плакала, сморкаясь в руку, в которой сжимала сигарету, и Владимир, забеспокоившись, как бы она не подожгла волосы, вытер ей нос.

Они выпили дешевого венгерского рислинга, нагонявшего головную боль после третьего стакана. Выпили, держась за руки. На противоположной стороне улицы в доме для престарелых им. Гарибальди потушили свет; этот пятиэтажный блок построили в шестидесятые наверняка затем, чтобы продемонстрировать, насколько здание способно напоминать кухонную мебель «Формика». В ямайском музыкальном магазине на первом этаже (три пластинки Боба Марли и тонна дури на продажу) шли приготовления к ночной деловой активности, громкость регги регулировалась в соответствии с прихотями сонных обитателей гарибальдийского приюта. Как и полиция, гарибальдийцы путем сложных переговоров достигли соглашения с зажиточными растафари, все остались довольны, веселье продолжалось.

— Послушай, через три месяца мне исполнится двадцать пять, — сказала Хала.

— Ну и что, — отозвался Владимир и тут же почувствовал себя виноватым. Может, для нее в этой дате заключалось нечто особенное. — Я сегодня получил тысячу долларов от клиента. Не отметить ли нам твой день рождения в хорошем французском ресторане, знаменитым plat de mer. Я читал об этом блюде в газете: четыре вида устриц, какой-то необыкновенный лангуст…

— Клиент дал тебе тысячу долларов? — перебила Хала. — За какие такие услуги?

— Ни за какие! — Владимира слегка передернуло при воспоминании об услугах. — Это просто чаевые. Я помогаю ему получить гражданство. Так вот, это блюдо…

— Ты ведь знаешь, я ненавижу всякие грязные Делишки. Давай лучше отметим этот день по-настоящему хорошим гамбургером, какой подают в том симпатичном кафе, где мы праздновали день Рождения Баобаба.

Гамбургер? Она хочет жевать гамбургер на свое двадцатипятилетие? Владимир вспомнил о предстоящем барбекю у родителей, событии, обещавшем гору гамбургеров. Не взять ли Халу с собой? Сумеет она одеться поприличнее? Сумеет притвориться, будто учится в медицинском колледже, куда ее предусмотрительно определил Владимир, щадя воображение Гиршкиных?

— Кафе? Что ж, замечательно. — Владимир поцеловал Халу в шелушившиеся губы. — Возьмем всем по салату «Цезарь», «закуску для гурманов», несколько кувшинов сангрии, что еще надо…

И в следующий раз во время секса он будет держать глаза открытыми. Будет смотреть ей прямо в глаза. Это обязательно, если не хочешь потерять женщину. Сгодятся любые, самые отчаянные меры. Владимир хорошо усвоил урок Оберегать свое достояние, сколь бы скудным оно ни было, — так поступает взрослый мудрый человек, каковым теперь стал и Владимир тоже.

5. На домашнем фронте

В выходные доктор Гиршкин потел под полуденным солнцем. Пока его плешь румянилась как блин на сковородке, доктор вертел в руках гигантский мясистый помидор.

— Это самый большой помидор в штате Нью-Йорк, — объявил он Владимиру, рассматривая овощ со всех сторон. — Надо написать в министерство сельского хозяйства. Может быть, они призы раздают таким, как я.

— Ты знатный садовод, — пробормотал Владимир, пытаясь заглушить уныние нотой одобрения.

Не очень успешно. Тем непривычным июньским утром, разглядывая редиску-переросток, парившую в пригородном мареве, Владимир отметил новый и неприятный факт: отец постарел. Доктор Гиршкин был маленьким лысым человеком, похожим на Владимира сухощавостью и смуглым овалом лица. И хотя грудь его оставалась мускулистой, благодаря нескончаемой рыбалке и садоводству, черный ковер волос, покрывавший ее, внезапно поседел, некогда идеальная осанка осталась в прошлом, длинный орлиный нос никогда прежде не выглядел таким хрупким и тонким, а загорелая кожа вокруг него — такой морщинистой.

— Когда доллар обрушится и нам всем придется перейти на подножный корм, — сказал Владимир, — из такого помидора можно сделать целый салат.

— Ну конечно, — подхватил доктор. — Крупного овоща надолго хватит. Во время войны, бывало, вся семья питалась одной морковкой несколько дней. Например, в блокаду Ленинграда мы с твоей бабушкой… гм, сказать по правде, нас тогда в Ленинграде и близко не было. Мы рванули на Урал в самом начале войны. Но там тоже нечего было есть. Все, что у нас было, — боров Толик. Здоровенная скотина, мы ели его пять лет. И даже обменивали банки с жиром на нитки и керосин. Все хозяйство держалось на этом борове. — Он с грустью глянул на сына, словно сожалея, что не сберег на память хвостовой хрящик или еще что-нибудь.

Затем доктор вновь оживился.

— Мама! — крикнул он Владимировой бабушке, дремавшей в инвалидном кресле под огромными дубами, отделявшими недвижимость Гиршкиных от владений соседа-индуса, якобы страдавшего мегаломанией. — Ты помнишь того борова? Толика?

Здоровой рукой бабушка приподняла обвисшие поля соломенной шляпы.

— Что?

— Боров Толик, — повторил отец.

Глаза бабушки округлились.

— И почему эта свинья никогда не напишет, хотела бы я знать, — возмутилась она, показывая кулак доктору и его сыну. — Бостон рядом, мог бы приехать навестить меня. Я этого мерзавца практически вырастила, когда его мать умерла.

— Нет, не кузен Толик, — орал доктор Гиршкин. — Я говорю о борове Толике. Помнишь, в войну? На Урале? Он был таким здоровенным, что мы на нем верхом в город ездили. Помнишь борова?

— А-а, — протянула бабушка. — Ну да, помню, было животное. Но не свинья, а корова, и звали ее Машкой.

— Машка была после войны! — возразил доктор Гиршкин и повернулся к Владимиру.

Отец и сын коротко пожали плечами, но подразумевали они разные вещи.

— Откуда у нас взяться свинье? — рассуждала бабушка, медленно съезжая со своего поста, на который сама себя поставила, и оставляя дубы беззащитными перед индийцем и его мифической электропилой. — Мы евреи, разве нет? Конечно, твоя жена ест свиную салями из русского магазина, иногда я тоже ее ем, когда в холодильнике пусто. Но целый боров! — Она с недоумением уставилась на помидорную глыбу.

— Она близится к закату медленно, но верно, — произнес доктор Гиршкин. — Иногда ей кажется, что я — это два разных человека. Добрый Борис и злой Борис. Если я позволяю ей охранять Дубы, пока не заснет, а бодрствовать она может часов до восьми-девяти, тогда я добрый Борис. Тот, что не женат на твоей матери. А если отвожу ее в дом рано, она ругается как извозчик А ведь осенью по вечерам чертовски холодно, сколько кофт на нее ни надевай.

— Все там будем, — ответил Владимир семейной мудростью Гиршкиных о старости и смерти. И, надо заметить, он выбрал идеальный момент: вот они выстроились в ряд, три поколения Гиршкиных по печальной убывающей — бабушка, готовая распрощаться с этим миром, отец, уже одной ногой в могиле, и Владимир, третье поколение на многотрудном пути туда же.

Но первой уйдет бабушка, заботливая деревенская баба, купившая Владимиру его первую американскую ветровку; единственный взрослый, сообразивший, что упакованные одноклассники из Ивритской школы измываются над его несуразным пальто с неистребимым запахом Восточного блока; единственная, кто понял, как обидно, когда тебя обзывают «вонючим русским медведем».

Первый удар у бабушки случился пять лет назад. Тогда она подозревала Целину Петровну, свою простоватую соседку, в злодейском умысле настучать в соцзащиту с целью прибрать к рукам ее бесплатную квартиру. Настанет тихая снежная ночь. Черные «маруси» подкатят к дому, раздастся стук в дверь, и бабушку увезут.

Она упрашивала Владимира перевести на английский донос на Целину, в котором та объявлялась британской шпионкой. Или восточногерманской? А может, русской, французской или финской? Все в этой стране шиворот-навыворот.

— Скажи, какой она должна быть шпионкой! — наскакивала бабушка на Владимира.

Внук постарался ее утихомирить, но бабушка рыдала и говорила, что все ее бросили. В ту ночь у нее случился удар. А потом инфаркт и снова удар.

Доктора изумлялись выносливости ее организма, объясняя это обстоятельство долгими годами, проведенными на свежем деревенском воздухе. Но даже прикованная к инвалидному креслу и наполовину парализованная, бабушка продолжала твердо верить, что мордовороты из соцзащиты могут прийти за ней в любую минуту. С ее кузеном Аароном из Киева так и случилось в 1949 году. Ему, пианисту по профессии, ампутировали половину пальцев, отмороженных в камчатском лагере. Вот и делайте выводы.

Отец перевез занемогшую бабушку в пригород, где она вскоре обрела нового врага в лице соседа — «кровожадного индийского лесоруба», который однажды похвалил высокие, мощные дубы, рассевшиеся на разделительной линии между поместьями. С того момента и началось бабушкино самоотверженное бдение на заднем дворе.

Владимир, стоя позади бабушки, погладил ее по жидким волосам. Затем нашел промежуток между двумя родинками на теплой морщинистой выпуклости лба и поцеловал ее в этот пятачок, вызвав изумленный взгляд отца, единоличного опекуна бабушки: что такое, заговор за моей спиной?

— Конечно, бабушка, нет никакого борова, — мягко произнес Владимир. — Кто выращивает свиней в Вестчестере? Здесь это не принято.

Бабушка схватила его руку и нежно прикусила двумя уцелевшими зубами.

— Родной мой! Один ты у меня!

И верно, они были заодно. Пусть отец и мать далеко пошли, превратившись в богатых американцев, но бабушка и Владимир так и остались людьми одной крови, словно и не было между ними целого поколения.

В конце концов, она вырастила Владимира, она учила его писать на кириллице, когда ему было четыре года, награждая двумя граммами сыра за каждую славянскую каракулю. По воскресеньям она водила его на Пискаревское кладбище, где похоронены защитники Ленинграда, — наиболее поучительная из всех экскурсий по России; там они клали свежие ромашки в память о дедушке Моисее, щуплом серьезном человеке, робко державшем бабушку под локоток на свадебной фотографии; он погиб в танковом сражении на окраине города. А после этого простого поминовения, поплакав над вечным огнем, бабушка перед статуей Матери-родины торжественно повязывала красную косынку на шею Владимира. С астмой или без нее, обещала она, но он вступит в пионеры, а потом в комсомол, а потом, если будет хорошо себя вести, и в коммунистическую партию.

— К борьбе за дело Ленина и коммунистической партии будь готов! — репетировала она с внуком.

— Всегда готов! — кричал он в ответ.

Но в итоге красным пионерам пришлось маршировать без него… В итоге, точнее, в конце 70-х зубастый американец, симпатяга Джимми Картер обменял тонны зерна со Среднего Запада на тонны советских евреев, и внезапно Владимир с бабушкой оказались в зале прибытия международных рейсов аэропорта им. Дж Ф. Кеннеди. Глянули они на бескрайнюю Америку, что раскинулась перед ними, мурлыкая гершвиновский мотивчик, и, обнявшись, заплакали.

Ныне бабушка — немощная старуха, пригвожденная к креслу на колесах, узница одного из самых дорогих поселков в мире (вкрадчивый скрип фургонов в укромных проулках и запах горелого мяса во дворах), а ее внук — взрослый мужчина с темными кругами под глазами, навещающий родных только по праздникам, словно он обретается в дебрях Коннектикута, а не за мостом Трайборо, в двадцати километрах от Вестчестера.

Да, бабушка заслужила по крайней мере еще один поцелуй от внука, но целовать старуху на глазах у отца Владимир постеснялся. Бабушка была всем для доктора Гиршкина, его бременем и вотчиной, как и мать для Владимира. Возможно, после барбекю, если все еще будет испытывать нежность и грусть утраты, он чмокнет ее наедине.

— Люди! Опа! — Они подняли головы; мать высунулась из окна кабинета на третьем этаже. — Этак ему скоро двадцать шесть стукнет! Ставьте гриль!


— Сегодня я придумала для твоего отца новое прозвище, — объявила мать. — Сталин.

— Ха, — отозвался отец, запихивая раскаленную сосиску в булку для бабушки. — Моя жена что ласковое солнышко.

— У Сталина были просто роскошные усы, — утешила бабушка своего мальчика. — А теперь давайте выпьем! За Владимира, наше светлое американское будущее!

Все подняли пластиковые стаканчики.

— За наше американское будущее! — подхватила мать. — На этой неделе у нас с Владимиром состоялась долгая беседа, и мне показалось, что он начал высказываться более зрело.

— Правда? — повернулся доктор Гиршкин к сыну. — Ты сказал ей, что станешь юристом?

— Не цепляйся к нему, Иосиф Виссарионович, — вмешалась мать. — Стать зрелым можно по-разному, способов миллион.

— Компьютеры, — буркнула бабушка. В ее представлении программисты были наделены огромной властью. Служащие соцзащиты лезли в компьютер каждый раз, когда бабушка набиралась храбрости позвонить им, и в их власти было разрушить ее жизнь.

— Вот видите, — сказала мать. — Бабушка хоть и сумасшедшая, но по-своему мудрая. Все же, наверное, тебе лучше стать юристом. Ты так убедительно врал на занятиях по риторике, когда был маленький, даже несмотря на жуткий акцент. Знаю, сейчас не принято говорить о таких вещах, но деньги в юриспруденции немереные.

— А мне говорили, что сейчас деньги делают в Восточной Европе, — заметил Владимир с видом знатока. — У одного моего приятеля сын занимается импортно-экспортным бизнесом в Праве. Русский парень по имени Сурок..

— Сурок? — всполошилась мать. — Ты слышал, Борис? Наш сын связался с каким-то русским сурком. Владимир, с нынешнего дня я категорически запрещаю тебе водиться со всякими сурками.

— Но он бизнесмен. Его отец, по фамилии Рыбаков, живет в пентхаузе. Он может помочь мне с работой. Я думал, вы обрадуетесь.

— Нам всем отлично известно, какого сорта бизнесмены называют себя звериными кличками, — отчеканила мать. — Откуда он? Из Одессы? Заправляет импортом-экспортом? Пентхауз! Если хочешь заняться настоящим делом, Владимир, слушайся маму. Я помогу тебе устроиться консультантом по менеджменту в какую-нибудь стоящую фирму. А потом, если будешь хорошо себя вести, даже заплачу за твою степень магистра в школе бизнеса. И никакую иную стратегию мы на вооружение брать не будем!

— Права… — задумчиво произнес доктор Гиршкин, смахивая капли кока-колы с усов. — Этот город называют Парижем девяностых?

— Ты ему еще и потакаешь? — Мать швырнула наземь сосиску, как перчатку. — Хочешь, чтобы он попал в криминальную среду? Тогда сделай его своим консультантом, медик ты наш. Он будет помогать тебе облапошивать наше бедное правительство. Словно одного жулика в семье мало!

— Мошенничество с медицинскими страховками на самом деле не преступление, — возразил Доктор Гиршкин, разминая пальцы профессиональным жестом врача. — Более того, дорогая, твоя чертова дача в Саг-Харборе оплачена моими новыми пациентами. Видишь ли, Володя, — обратился он к сыну, — идет волна узбекских евреев из Ташкента и Бухары. Удивительно милые люди. И ничего не смыслят в медицинских страховках. Но работы с ними невпроворот. На прошлой неделе я вкалывал сорок часов.

— «Невпроворот!» «Вкалывал!» — передразнила мать. — Не смей говорить такое при Владимире. Вот откуда у него тяга ко всякой швали. Вот почему он общается с каким-то сурком в пентхаузе. Ему не с кого брать пример в нашей семье. Я единственная в этом доме, кто честно трудится. Ты только опускаешь заявки в почтовый ящик. Бабушка… вы пенсионерка.

Бабушка встрепенулась, решив, что и ей пора высказаться.

— По-моему, он собирается жениться на шиксе, — предположила она, грозя пальцем внуку.

— Опять ты, мама, с ума сходишь, — сказал доктор Гиршкин. — Он встречается с Халой. Хорошенькой Халочкой.

— Когда ты нас наконец познакомишь с Халочкой? — поинтересовалась мать. — Сколько времени уже прошло? Почти год?

— Крайне невежливо с твоей стороны, — поддержал жену доктор Гиршкин. — Мы что, дикари, чтобы нас стыдиться?

— Она в летней школе. — Владимир дорвался до блюда с привозными русскими конфетами, которые помнил с детства: шоколадные «Мишки косолапые» и «Коровки» — тянучки со сгущенкой. — Занятия целый день. Она закончит медицинскую школу в рекордные сроки.

— Приятно слышать, — сказала мать. — Похоже, женщины в этой стране лучше приспособлены к жизни.

— Так выпьем за женщин! — Отец Владимира поднял стакан. — И за таинственную Халу, похитившую сердце нашего сына!

Они чокнулись.

Пора было класть на огонь мясо для гамбургеров.


После пикника мать лежала на серийного производства кровати с балдахином в обнимку с бутылкой рома, а Владимир ходил вокруг широченного ложа, читая лекцию на животрепещущую тему: чуткое отношение к афро-американцам. Мать решила уволить одного черного начальника по маркетингу и хотела сделать это на современный лад — чутко.

Битый час Владимир припоминал все, чему его учили в прогрессивном Средне-Западном колледже, пытаясь пробить брешь в бесподобном русском расизме матери.

— Выходит, надо вести себя уклончиво? Правильно я тебя поняла? — переспросила мать, когда Урок закончился.

Владимир вновь пустился в пространные объяснения, но мать была пьяна, о чем он ей и сказал.

— Ну и что? — ответила мать. — Хочешь выпить? На… нет, погоди, а вдруг ты подцепил герпес от своей подружки. Возьми стакан с туалетного столика.

Мать налила ему до краев. Затем, ухватившись за кроватный столбик, с трудом поднялась на колени.

— Господи Иисусе, умоляю, помоги неразумному Владимиру, спаси его от трагического образа жизни, который он ведет, от наследия отца, от нищенского жилья, которое он называет своим домом, и от бандита Сурка… — Она сложила ладони, но начала заваливаться.

Владимир поддержал ее, схватив за плечо.

— Замечательная молитва. Но, мама, ведь мы… — он по привычке понизил голос, — евреи.

Мать пытливо вглядывалась в него, словно потеряла что-то и это что-то пряталось под густой бровью Владимира.

— Знаю, но молиться Иисусу нам не возбраняется. Твой дедушка, если помнишь, евреем не был, и отец у него был дьяконом. Еврейскому Богу, главному Богу, я тоже молюсь, хотя, должна сказать, не больно-то он помогает в последнее время. А ты против того, чтобы я молилась Христу?

— Не знаю. Наверное, это нормально. Тебе становится легче, когда ты вот так молишься? Иисусу и… Кажется, там еще что-то было? Святое Нечто?

— Не помню. Но могу уточнить. Мне попалась брошюрка в метро.

— В общем, — подытожил Владимир, — можешь молиться кому хочешь, только отцу не говори. Теперь, когда бабушка выживает из ума, он все больше проникается иудейской верой.

— А я и не говорю! — Маленькая хрупкая мать обняла Владимира и прижала к себе. — В глубине души мы с тобой ужасно похожи. Если бы только не твое дурацкое упрямство!

Владимир осторожно высвободился из объятий и потянулся к бутылке. Он пил ром из горлышка, о герпесе уже никто не вспоминал.

— Хорошо смотришься, — заметила мать. — Как настоящий мужчина. Надо только обрезать эти «голубые» патлы. — В уголке ее левого глаза набухла слеза, затем в уголке правого. Слезы скатились с век и полились ручьями. — Это не истерика, — успокоила она сына.

Владимир посмотрел на материнские обесцвеченные кудри (она уже не была Монголкой ленинградской эпохи), на потекшую тушь, размазанные румяна.

— Ты тоже хорошо выглядишь, — пожал он плечами.

— Спасибо, — всхлипнула мать.

Владимир вынул платок из кармана брюк и протянул ей:

— Чистый.

— Ты у нас чистюля, — сказала мать, яростно сморкаясь.

— Хорошо, что мы с тобой поговорили. А сейчас мне, пожалуй, пора.

Владимир направился к самой массивной дубовой двери в Скарсдейле, штат Нью-Йорк, с блестящей ручкой из богемского стекла. Подростком он всегда боялся ее запачкать, да и, сказать по правде, До сих пор боялся.

— Бай-бай, — попрощался он по-английски.

Ответа не последовало. Он обернулся перед тем как уйти, — мать неподвижно смотрела на его ноги.

— До свидания, — сказал Владимир. Мать продолжала оценивающе разглядывать его ноги. — Я ухожу. Пойду поцелую бабушку на прощанье. Мне надо успеть на поезд в 4.51.

Мысль о поезде сразу же подняла ему настроение. Экспресс до Манхэттена отправляется от станции Скарсдейл, всем занять свои места!

Он почти выбрался на волю. Поворачивая дверную ручку, пачкая ее всеми пятью пальцами и мягкой, заляпанной сажей ладонью, он услыхал окрик матери:

— Владимир, подойди к окну.

— Зачем?

— Побыстрей, пожалуйста. Оставь эту фирменную отцовскую нерешительность.

Владимир сделал, как ему велели. Он выглянул в окно.

— Что я должен увидеть? — спросил он. — Бабушка опять под дубом. Швыряет ветками в индийца.

— Бабушка тут ни при чем. Иди обратно к двери. И без возражений… Сначала левой ногой. Потом правой… Стой! Повернись кругом. Теперь назад к окну. Шагай естественно, как ты обычно ходишь. Не обращай внимания на ноги, пускай они ступают сами по себе…

Мать замолчала, склонив голову набок. Переместила вес тела на одно колено и взглянула на ноги сына в ином ракурсе. Медленно приняла прежнюю позу, безмолвно глядя на Владимира.

— Значит, это правда, — произнесла она наконец бесконечно опустошенным тоном, запомнившимся Владимиру по их первым дням в Америке, когда мать прибегала с занятий по английскому и машинописи, чтобы приготовить сыну его любимый салат оливье: картошка, консервированный горошек, маринованный огурец и нарезанная кубиками ветчина, перемешанные с полбанкой майонеза. Иногда она засыпала, уронив голову на стол, в их крошечной квартирке в Квинсе, с длинным ножом в одной руке и англо-русским словарем в другой — рядок огурцов на разделочной доске, судьба семьи в тумане.

— Ты о чем? — после паузы осведомился Владимир. — Что правда?

— Даже не знаю, как тебе об этом сказать! Пожалуйста, не сердись на меня. Знаю, ты рассердишься. Ты ведь такой чувствительный молодой человек. Но, не сказав тебе правды, я не исполню свой материнский долг. А я его исполню. Правда в том… — Она глубоко вздохнула. Владимир насторожился: вместе с воздухом она выдохнула последние сомнения, изготовившись к бою. — Владимир, ты ходишь как еврей.

— Что?

— Что? Сколько гнева в его голосе. Надо же, он еще возмущается! Подойди к окну. Просто иди к окну. И посмотри на свои ноги. Внимательно посмотри. Видишь: носки смотрят в разные стороны. Ты не ходишь, а переваливаешься, как старый местечковый еврей. Как ребе Гиршкин. Ну да, сейчас он начнет кричать на меня. А может, заплачет. В общем, непременно обидит свою маму. Вот благодарность за то, что она дала ему жизнь… А теперь он набрасывается на нее как дикий зверь.

Бедная, бедная Хала. Знал бы ты, Владимир, как мне жаль твою подружку… Разве мужчина может любить женщину, если он презирает собственную мать? Так не бывает. И разве женщина может любить мужчину, который ходит как еврей? Понять не могу, как вы до сих пор не расстались.

— Мне кажется, многие ходят, как я, — прошептал Владимир.

— В Аматевке — наверное. Или в вильнюсском гетто. Знаешь, я давно наблюдаю за тобой, но только сегодня до меня дошло: эта твоя еврейская походочка. Подойди ко мне, я научу тебя ходить как нормальный человек Иди сюда! Нет? Трясешь головой, как трехлетний ребенок… Не хочешь? Тогда стой там, идиот несчастный!

Владимир глянул на ее усталое, осунувшееся лицо; верхняя губа подрагивала, не справляясь с гневом. Мать ждала, ее терпение иссякало, на тумбочке заблеял тощий ноутбук, срочно требуя ее внимания. Владимиру захотелось утешить ее. Но как?

Наверное, подумал он, наверное, он мог бы сочинить свой собственный вариант любви к матери, кое-как слепить его из воспоминаний о прежней маме, измученной воспитательнице ленинградского детсада, и ее любви к полуживому сыну, патриоту советской Родины, лучшему другу плюшевого жирафа Юры, десятилетнему чеховеду.

Ведь мог же он дважды в день отвечать на ее звонки, притворяясь, будто почтительно прислушивается к ее воплям и рыданиям, и держа трубку в нескольких сантиметрах от уха, словно опасаясь, что телефон вот-вот взорвется.

Мог лгать ей, обещать, что у него все наладится, потому что ложь означала: он понимает, чего от него ждут, понимает, что не оправдывает ожиданий.

И уж конечно, такую малость он может для нее сделать.

Если ни на что другое не способен…


Владимир приблизился к матери, передвигаясь, как робот, на своих иудейских ногах по жесткому паркету; сейчас он предпочел бы шлепать еврейским пехом до Манхэттена.

— Покажи, как надо, — сказал Владимир.

Мать поцеловала его в обе щеки, размяла ему плечи и ткнула указательным пальцем в позвоночник:

— Выпрямись, сыночек. (Это обращение заставило его засопеть от удовольствия, мать давно не баловала его добрым словом.) Сокровище мое, — добавила она, понимая, что сын поступает в ее полное распоряжение до вечера и о поезде в 4.51 больше никто не заикнется. — Я научу тебя, как надо. Ты будешь ходить, как я, изящной походкой. Все сразу понимают, с кем имеют дело, стоит мне войти в комнату. Выпрямись. Я покажу тебе…

И она показала. И с умилением наблюдала, как он заново учится ходить, будто младенец. Самое главное — осанка. Ты тоже сможешь ходить нормально. Надо лишь приподнять подбородок И держаться прямо.

И ноги сами последуют за тобой.

Часть II Любовь Гиршкина

1. Возвращение лучшего друга Баобаба

За семь лет, минувших с окончания элитной научно-математической школы, где он учился вместе со своим лучшим другом Владимиром Гиршкиным, Баобаб Жилетти почти не изменился: рыжий малый с очень светлой кожей и завидным телосложением. Правда, подростковый метаболизм, испустив дух, оставил ему в наследство слой подкожного жирка, который Баобаб постоянно и не без гордости пощипывал.

В тот вечер, вернувшись ярко-розовым и торжествующим из своих флоридских наркоприключений, Баобаб распинался в компании Владимира о достоинствах шестнадцатилетней Роберты, своей подружки. Какая она потрясающе молодая и способная. Какие она пишет сценарии для авангардных фильмов, в которых сама же и снимается либо участвует в съемках. И вообще — Роберта занимается делом.

Друзья сидели в гостиной, на сломанном диване с мохеровой обивкой, в квартире, которую Баобаб снимал в Йорквиле, и поглядывали на Роберту — девушка как раз втискивалась в узкие джинсы, ее голые ноги сияли голубыми прожилками, как у младенца, рот был полон скобок, а на губах толстым слоем лежала помада цвета «дикое бордо». Столь оголтелое отрочество смутило Владимира, и он отвел взгляд. Но Роберта доковыляла до него джинсы болтались вокруг лодыжек — и с криком «Влад!» смачно, оглушительно поцеловала в ухо.

Баобаб взирал на свою раскованную подружку сквозь пустой коньячный бокал.

— Эй, а джинсы зачем? — спросил он Роберту. — Ты уходишь? Но я думал…

— Ты думал? Неужели? — перебила она. — О, как интересно, liebechen[6].

Роберта потерлась щекой о мохнатую щеку Владимира, с удовольствием наблюдая, как молодой человек, хихикая, сделал неубедительную попытку ее оттолкнуть.

— Я думал, ты сегодня останешься дома, — продолжал Баобаб. — Напишешь статью обо мне или отзыв на мою статью.

— Кретин, я говорила тебе, что у нас сегодня съемки. Если бы ты слушал, что я тебе говорю, мне не пришлось бы полдня корпеть над статьями и опровержениями ради тебя.

Владимир улыбнулся. Девчушка, облаченная в боксерские трусы Баобаба немыслимой расцветки и джинсы, спущенные ниже колен, лезла в драку и хотя бы этим заслуживала уважения.

— Ласло! — завопил Баобаб. — Съемки с Ласло, я прав?

— Деревенщина! — крикнула в ответ Роберта, с треском захлопнув за собой дверь ванной. — Сицилийская деревенщина!

— Что? А ну-ка, повтори! — Баобаб ринулся на кухню в поисках предмета, пригодного для метания. — Мой дед был членом парламента еще до Муссолини! Слышишь, ты, стейтен-айлендская[7] шлюха!

— Ладно, ладно. — Владимир перехватил руку, занесенную для крепкого удара в глаз. — Пойдем, нам надо выпить. Собирайся, Гарибальди. Вот твои сигареты и зажигалка. Идем, идем.


На улице они поймали такси и отправились в любимый бар Баобаба, находившийся в мясоразделочном квартале. Несколькими годами ранее в этот затрапезный район в центре города стекались орды варваров из сонных, зажиточных Тинека и Гарден-сити, позже здесь паслись правоверные хипстеры, но сейчас квартал по вечерам почти пустовал — более подходящего места для любимого бара Баобаба и не сыскать.

Перед «Тушей» по милости соседствующего заводика, где забивали свиней, разливалась лужа настоящей крови. По потолку заведения тянулись тросы, по ним в былые времена транспортировали нетелей. В зале дозволялось вести себя с тем же налетом анахронизма, — например, выбирать в музыкальном автомате «Линид Скинирд»[8], размахивать куском вяленой говядины, обсуждать вслух формы официанток либо глазеть на трио истощенных аспирантов, сгрудившихся вокруг бильярда с острыми киями наготове, словно в ожидании финансового подкрепления. Завсегдатаи так себя и вели.

— И что? — произнесли друзья одновременно. Бурбон они уже заказали.

— С этим Ласло проблемы?

— Чертов мадьярский выскочка так и норовит трахнуть мою девочку, — ответил Баобаб. — Ведь мадьяры входили когда-то в Великую татарскую орду?

— Вспомнил о моей матери? — Монголка!

— Нет, честное слово. Этот Ласло настоящий дикарь. От него исходит такой ненашенский запашок. А имя просто не выговорить… Нет, конечно, я знаю, что ты думаешь. Будь я шестнадцатилетней девчонкой и появись у меня возможность позаигрывать с каким-то хреном, который стриг собаку Феллини или чем там Ласло якобы прославился, я бы мертвой хваткой вцепился в этого будапештского гения.

— Но он действительно что-то снял?

— Венгерскую версию «В джазе только девушки». Говорят, очень аллегорическое кино получилось. Влад, я когда-нибудь говорил тебе, что любовь — по сути социоэкономика?

— Говорил. — На самом деле нет.

— Повторю еще раз. Любовь в принципе — это социоэкономика. Нас возбуждают статусные градации. Роберта моложе меня, я более опытен, чем она, она умнее меня, Ласло более европеец, чем она, ты образованнее Халы, Хала… да, Хала…

— С Халой проблемы, — сказал Владимир. Подошла официантка с бурбоном, и Владимир уставился на ее приятную фигуру, приятную в западном смысле, то есть невероятно худую, но грудастую.

Официантка была с ног до головы обтянута двумя кусками кожи, искусственной кожи, поблескивавшей с оттенком самоиронии, что в 1993 году было абсолютно правильно; именно в том году насмешка над мейнстримом стала собственно мейнстримом. Волосы у официантки отсутствовали — прическа, к которой Владимир с годами подобрел, несмотря на то что любил зарыться носом в немытые локоны и пряди. И в довершение у официантки имелось лицо — обстоятельство, в упор не замечаемое большинством посетителей, но не Владимиром, любовавшимся ресницей, упавшей под тяжестью туши и сиротливо прилепившейся к коже. Как трогательно! Да, она была личностью, эта официантка, и Владимир опечалился, потому что она даже не взглянула на него, подавая виски.

— Возможно, этих… Нет, не хочу переходить на твой жаргон. Впрочем, ладно. Возможно, этих статусных градаций, существующих между мной и Халой, уже не хватает, чтобы меня возбудить.

— То есть вы стали слишком близки? Живете как муж и жена?

— Ровно наоборот! Эта галиматья про градации только все запутывает. Я хочу сказать, что уже не понимаю, что творится в ее башке.

— Да ничего не творится.

— Ты к ней несправедлив.

— Но это правда. Послушай, ты познакомился с ней, когда только-только порвал с той тощей, злющей людоедкой из Средне-Западного колледжа, забыл, как ее звали. Ты вернулся в Нью-Йорк растерянным им-ми-мигрантиком, маленьким Гиршки-диршки, тух-тух-тух, едет Гиршки-диршки…

— Скотина.

— И вдруг — бац! — натыкаешься на американскую мечту собственной персоной. Она зарабатывает тем, что ее секут! Господи, тут даже никакой символики разводить не надо, все уже готовенькое Появляется Гиршкин, жалостливый, с разбитым сердцем, не знающий, с кем бы разделить ежегодное жалованье в двадцать тысяч, и вмиг мазохистка оборачивается садисткой, и не будем забывать о поцелуях, разговорах, прогулках при луне: ах, какой парень, он хочет помочь. И что же добрый самаритянин получил в награду? Хала есть Хала. Жутко интересной ее не назовешь. И вот тут у нее многовато…

— Нарочно язвишь, чтобы заглушить голос совести?

— Ничего подобного. Я говорю тебе то, что ты и сам в глубине души давно знаешь. Перевожу с русского оригинала.

Но совесть Баобаба была нечиста. Ведь именно он познакомил Владимира с Халой. Встреча произошла на «праведной» пасхальной вечеринке, ежегодно устраиваемой Баобабом. Квартира кишела студентами из Городского колледжа, где хозяин подвизался в качестве вечного студента и поставщика золотистого марокканского гашиша.

Хала сидела в углу хозяйской спальни на кресле из мешковины, переводя пристальный взгляд с сигареты на пепельницу и вновь на свою тлеющую собеседницу. Спальня Баобаба была вместительным, хотя и лишенным окон логовом; присутствовавшие вежливо жались по углам, освободив середину комнаты для почетных гостей.

Итак в одном углу сидит Хала, в одиночестве, покуривая, стряхивая пепел; в другом — парочка студентов-инженеров: толстый и демонстративно голубой филиппинец гипнотизирует пестро одетого и впечатлительного парня, вдвое моложе гипнотизера («Ты — Джим Моррисон… Я — Джим Моррисон!»); в третьем углу — Роберта, недавно вошедшая в жизнь Баобаба и намеренно приставленная к профессору истории, румяному канадскому губошлепу, преподававшему у Баобаба. И наконец, четвертый угол, где наш герой пытается завести интеллектуальную дискуссию о разоружении с украинским студентом по обмену.

Почетным гостем выступил сам Баобаб. Он появился одетый под Спасителя, пожонглировал терновым венцом, поманипулировал набедренной повязкой, обнажившись слегка сверх приличий; все от души посмеялись. Включая Халу, закутанную в саму себя — ворох темной ткани и сатанистских побрякушек Затем Баобаб приласкал сначала Джима Моррисона, а потом и здоровяка-гипнотизера, попытался вырвать Роберту из академических когтей профессора и в конце концов уселся рядом с Владимиром и украинцем.

— Станислав, на кухне делают тосты, — обратился Бао к украинцу. — По-моему, им без тебя не обойтись. — Когда же украинец убрался, он сообщил: — А вон там, в углу, Хала, подруга Роберты.

— Хала? — Владимир, разумеется, сразу вспомнил о вкусном мягком хлебе, который пекут в канун еврейской субботы.

— Ее отец торгует ширпотребом в Гринвиче, штат Коннектикут, а она работает жертвой.

— Она могла бы стать отличной Магдалиной твоему Христу, — хмыкнул Владимир.

Тем не менее подошел представиться.

— Привет. — Владимир присел на край ее гнезда из мешковины. — Знаете, здесь только о вас и говорят.

— Нет, — возразила Хала. Возразила не с ложной скромностью, не всплеснув руками и растягивая слово «не-е-ет». Просто тихо и смиренно обронила; вероятно, в ее тоне даже прозвучала жалоба, и Владимир, конечно, эту нотку расслышал. Ее «нет» означало «нет, о ней здесь никто не говорит, не тот она человек».

Возможна ли любовь с первого слова? И особенно когда это первое слово «нет»? Здесь следует умерить скептицизм и ответить утвердительно: да, в пострейгано-бушевском Манхэттене с его неприкаянной молодежью, утыканной сережками по всему телу, вскормленной на мелькающих картинках и непонятно чего желающей от жизни, такое вполне возможно. Ибо в этом единственном слове Владимир, разочаровавшийся в себе с тех пор, как позорно бежал со Среднего Запада, в этом слове он увидел желанную замену любви к себе. Перед ним сидела женщина, одинокая, никому здесь не интересная, работавшая жертвой и, как заподозрил Владимир, допускавшая экстравагантность исключительно в одежде, во всем остальном она наверняка не преступала определенных границ.

Иными словами, он мог бы ее полюбить.

И даже если его предположения окажутся беспочвенными, все равно: Владимира — не станем скрывать — возбуждала мысль о чужих руках, касавшихся ее тела с намерением причинить боль, и одновременно он пытался вообразить, каков будет секс с нею и что он может сделать, чтобы изменить ее жизнь. Кроме того, она выглядела привлекательно — младенческий жирок и прочее, — особенно в своем несусветном прикиде.

— Ладно, — легко согласился Владимир, стараясь не спугнуть девушку. — Я просто хотел с вами познакомиться.

О, Владимир, мягкосердечный художник, сор — его материал!

Так они познакомились. Очевидно, прошло немало времени с тех пор, как мужчина заводил с Халой беседу — пространную и почти без давления (иностранец Владимир и сам был подавлен). Последующие девять часов были проведены в разговорах — сначала в спальне Баобаба, потом в соседнем кафе и наконец в спальне Владимира. Они были близнецами-беглецами — один из России, другая из Коннектикута — и теперь строили планы нового побега, совместного, в обстоятельства, в которых они, по крайней мере, смогли бы существовать достойно (именно это слово было пущено в ход). К тому моменту, когда Владимир созрел, чтобы поцеловать ее, наступило десять утра. Поцелуй вышел скудным, но нежным, после чего они сразу заснули друг на друге и проспали сутки.


В «Туше» Баобаб в присущей ему манере продолжал разглагольствовать о проблемах своего друга. Но Владимиру не терпелось задать один очень личный вопрос:

— А правда ли, что с Халой можно расстаться? Порвать с ней по собственной воле? — И он сам ответил на этот вопрос: Да, да… Порвать. Это необходимо.

— Ну конечно, расставайся, — поддержал его Баобаб. — Если тебе нужна моя помощь эксперта, только скажи — напишу исследование или еще что. А лучше пусть Роберта это уладит. Она способна уладить что угодно. — Он вздохнул.

— Кстати, о Роберте, — произнес Владимир, намеренно подражая интонации Баобаба. — Мне начинает казаться, Бао, что если я должен сам решать свои проблемы, то и тебе следует быть мужчиной и как-то разобраться в ситуации с Робертой.

— Разобраться по-мужски?

— В пределах разумного.

— Вызвать Ласло на дуэль? Как Пушкин?

— Думаешь, в отличие от Пушкина, тебе повезет? Думаешь, сумеешь, выхватив пистолет, хладнокровно застрелить этого татарина, а?

— Влад, ты хочешь быть моим секундантом? Ужасно благородно с твоей стороны. Идем, пора убить этого гада.

— Пафф! — усмехнулся Владимир. — Не желаю принимать участие в безумии. Кроме того, ты обещал, что мы будем пить всю ночь. Обещал сгубить мою печень до срока.

— Владимир, твой друг просит тебя о помощи. — Баобаб нахлобучил на голову утратившую форму «федору».

— Я бесполезен в конфликтах. Я только все испорчу. Знаешь… — Он смолк, когда Баобаб, отвесив низкий поклон, двинулся к выходу, — в мятой шляпе и саперных сапогах вид у него был исключительно придурковатый. Бедняга! — Обещай, что не пустишь в ход кулаки! — крикнул Владимир вслед.

Баобаб послал ему воздушный поцелуй и сгинул. И лишь спустя минуту Владимир осознал: его бросили, оставили без собутыльника в хмельную воскресную ночь.

Но и без собутыльника Владимир продолжал пить. Он помнил много русских песен о пьянстве в одиночестве, однако трагикомический смысл этих баллад не укоротил вереницу стаканов с бурбоном и единственного, неведомо как затесавшегося среди них мартини с джином — три твердые оливки мерцали в изящном бокале. Так выпьем сегодня, а завтра… начнется долгий период трезвости, когда Владимир будет просыпаться с ясной головой и ловко управляться с иммигрантами. С этими удивительными людьми! Многим ли из его ровесников посчастливилось познакомиться с таким человеком, как мистер Рыбаков по прозвищу Вентиляторный? И многим ли удалось заслужить его доверие?

Вывод: Владимир — классный парень. На пятом бурбоне он провозгласил тост за себя и показал ламинированные зубы официантке, которая в ответ даже слегка улыбнулась, во всяком случае приоткрыла рот.

— З-з… — начал Владимир (в итоге должно было получиться «значит»), но официантка уже понесла поднос с выпивкой аспирантам у бильярдного стола. Они лакали жуткие фруктовые напитки, эти школяры.

Спустя полчаса Владимира окончательно развезло. И нам нечего сказать в его оправдание. В бутылке мартини на соседнем столике отражался настоящий русский алкаш, смурной обормот с редеющими, слипшимися от пота волосами и в рубашке, расстегнутой больше, чем следовало. Даже ламинированные зубы — гордость семейства Гиршкиных — каким-то образом запачкались в нижнем ряду.

Аспиранты по-прежнему стучали киями. Не помахать ли им? Этакое панибратское приветствие, вполне допустимое, когда ты пьян. Владимир умеет быть эксцентричным…

Он залпом опрокинул виски. За столиком не больше пепельницы в ряду таких же столиков, тянувшемся к двери, сидела девушка. И давно она там сидит? В ее внешности тоже было нечто алкашное — голова набок, словно шейные мускулы устали ее держать, спутанные ломкие темные волосы, широко открытый рот. Мутный взор Владимира пополз по девушке (сверху вниз, медленно и методично), отмечая бледность лица, черные глаза, серый свитер без надписей, еще более бледные руки и книгу. Она читала. И пила. Если бы только Баобаб оставил ему одну из своих книг! Но зачем? Чтобы читать друг другу вслух на весь бар?

Владимир закурил. Сигарета возбудила в нем тягу к опасностям, навеяла мысль о пробежке по Центральному парку в этот поздний час, о спринте под пение городских цикад, о бросках зигзагами вправо-влево, как на футбольном поле, в попытке одурачить смерть, притаившуюся в тени между парковыми фонарями.

Отличная идея.

Он встал, чтобы уйти, девушка подняла на него глаза. Пока он шел к двери с намерением обыграть смерть в парке, девушка по-прежнему смотрела на него. Он уже поравнялся с ней, а она все смотрела.

Вдруг он оказался сидящим напротив нее. Наверное, споткнулся или его качнуло, и он, сам не зная как, рухнул на теплое пластиковое сиденье. Девушке на вид было около двадцати, на лбу пролегла магистраль первых горестных морщин.

— Не понимаю, почему я сел здесь, — подал голос Владимир. — Сейчас встану.

— Вы напугали меня. — Голос у девушки был ниже, чем у Владимира.

— Уже встаю. — Он положил руку на стол. Книга называлась «Манхэттенский трансфер»[9]. — Замечательная книга. Ухожу. Я и не думал присаживаться.

Он опять стоял на ногах, вокруг все казалось зыбким. Увидел, как на него надвигается дверная ручка, и вытянул вперед жаждущую схватиться за нее ладонь. За его спиной раздался смешок.

— Вы похожи на Троцкого.

«Господи боже, — подумал Владимир, — у меня начинается новый роман».

Во рту он ощущал вкус бурбона, влажной пеленой окутавшего язык. Владимир дернул себя за бороду, поправил очки в черепаховой оправе и повернулся кругом. Он направился обратно к ней, старательно выворачивая ступни внутрь, чтобы не шлепать ими по-еврейски, твердо вжимая подошвы в американскую почву («Припечатывай ногой землю, словно она твоя!» — учила его мать).

— Только когда я пьян, — сказал он, нарочно растягивая последнее слово для наглядности. — Я похожу на Троцкого, только когда пьян. — Ради первого знакомства можно было придумать фразу и получше.

Владимир повалился на стул.

— Я могу встать и уйти. Вы ведь читаете хорошую книгу.

Девушка заложила салфеткой страницу и закрыла книгу.

— Откуда вы, Троцкий? — спросила она.

— Меня зовут Владимир, — представился он таким тоном, что захотелось добавить: «И бреду я по белу свету от самой матушки-России». Но он удержался.

— Русский еврей, — догадалась девушка. — Что вы пьете?

— Больше ничего. Я уже набрался и пропил все деньги.

— И вы скучаете по своей стране. — Девушка старалась говорить так же грустно, как Владимир. — Два виски с лимоном, — обратилась она к проходившей мимо официантке.

— Вы очень добры, — поблагодарил Владимир. — Вы, должно быть, не местная. Учитесь в Нью-Йоркском университете, а сами родом из Кедрового Источника. Ваши родители трудятся на земле. И у вас три собаки.

— Университет Колумбийский, — уточнила девушка. — Уроженка Манхэттена, родители — профессора в Городском колледже. Одна кошка.

— Лучше не бывает. Если вы любите Чехова и социал-демократию, мы сможем стать друзьями.

Девушка протянула ему длинную, костлявую ладонь, оказавшуюся на удивление теплой.

— Франческа. Значит, вы ходите в бар один?

— Я был с другом, но он ушел. — И, учитывая ее имя и внешность, добавил: — Мой друг — итальянец.

— Я польщена, — ответила Франческа.

Затем она вполне невинным жестом зачесала выбившуюся прядь волос за ухо, обнажив полоску белой кожи, до которой летнее солнце не сумело добраться. И от вида этой кожи пьяного восторженного Владимира подбросило вверх и перекинуло через хлипкий забор, за которым, как в загоне для молодняка, содержатся слепые увлечения, питающиеся соками сердца. Какая тонкая прозрачная мембрана, этот кусочек кожи! И разве она способна уберечь мозг от летней духоты? Не говоря уж о падающих предметах, птицах на деревьях и зловредных людях. Владимиру показалось, что он сейчас заплачет: все было так… Но он с детства твердо помнил наказ отца: не реветь! Он прищурился, чтобы унять слезы.

— Что случилось? — спросила Франческа. — У вас взволнованный вид. — Из ниоткуда возникла вторая порция виски с лимоном. Владимир протянул дрожащую руку к бокалу, на дне которого мигала мараскиновая вишенка, будто огонек на посадочной полосе.

А потом спустилась уютная тьма и дружеская рука взяла его под локоть… Они стояли на тротуаре; в окружающей мути Владимир разглядел такси, проплывшее мимо бледной щеки Франчески.

— Такси, — промямлил Владимир, стараясь удержаться на получивших второе крещение ногах.

— Точно, парень, — подхватила Франческа. — Такси.

— Спать, — произнес Владимир.

— И где Троцкому постелено?

— Троцкому нигде не постелено. Троцкий — безродный космополит.

— Ладно, сегодня твой день, Лео. Я приготовила тебе отличный диван на углу Амстердамской и Семьдесят второй.

— Обольстительница… — шепнул Владимир себе под нос.

Вскоре они сидели в такси, направляясь к окраине мимо знакомого ресторанчика, где Владимир однажды что-то съел — ростбиф из коровы, — но так и не переварил. Когда он снова выглянул в окно, машина неслась по скоростной полосе Вест-сайдского шоссе, все дальше от центра города.

«И зачем?» — успел подумать Владимир, прежде чем кануть в Страну Снов.

2. Владимиру снится…

…Самолет рассекает восточноевропейские облака, пухлые, как пироги со слоеной начинкой из угольного дыма, бензиновых выхлопов и ацетатных паров. Мать кричит мистеру Рыбакову, перекрывая шум пропеллеров:

— Я помню полуфиналы, как будто это было вчера! Маленький недотепа берет ладью, теряет ферзя, чешет в затылке, шах и мат… Единственный русский мальчик, не попавший на чемпионат страны.

— Шахматы, — фыркает Вентиляторный, постукивая по альтиметру. — Занятие для идиотов и бездельников. Не поминайте при мне шахматы, мамаша.

— Я к примеру говорю! — орет мать. — Провожу параллели между двумя областями — шахматами и жизнью. Не забывайте, именно я научила его ходить! Где вы были, когда он ковылял, как еврей? Ах, самое трудное всегда достается матерям. Кто делает им салат оливье? Кто устраивает на работу? Кто помогает писать сочинения? «Тема вторая. Расскажите о самой серьезной проблеме в вашей жизни и как вы ее разрешили». Самая серьезная проблема? Еврейская походка и нелюбовь к матери…

— Вы бы лучше помолчали, — советует Рыбаков. — Мамаши всегда суетятся, всегда норовят дать мальчику титьку… На, соси! Соси, малыш! А потом удивляются, почему их сыновья вырастают кретинами. Впрочем, он теперь мой Владимир.

Мать вздыхает и крестится, как это у нее теперь принято. Обернувшись, она с довольным видом улыбается встревоженному Владимиру, задвинутому в грузовой отсек; лямки парашюта жгут нежное белое мясо на плечах.

— Уэлл! — кричит Рыбаков Владимиру. — Готов к прыжку, солдатик?

Под самолетом деревенское безлюдье сменяется голубоватой решеткой городских огней. Город, медленно нарождающийся из облаков, рассечен черной петлей реки, освещаемой лишь огнями барж, плывущих вниз по течению. На левом берегу горит неоном название ПРАВА, выписанное кириллицей.

— Мой сын ждет тебя… там! — Вентиляторный тычет пальцем куда-то между буквами П и Р. — Ты его с ходу узнаешь. Такой солидный мужчина, а за ним вереница «мерседесов». Красивый, как его отец.

Владимир не успевает возразить, двери грузового отсека раскрываются, и парашют наполняется холодным ночным воздухом… Смутное ощущение стремительного падения во сне.

Я падаю на землю!

Чувство, не лишенное приятности.

3. Народный «вольво»

Проснулся он в полдень в Верхнем Манхэттене, в однокомнатной квартире Фрэнка, друга Франчески. Фрэнк, откровенный славянофил, разукрасил комнату полудюжиной домодельных икон с золотистой каймой, а также огромным, во всю стену, болгарским туристическим постером: деревенская церковь с куполом-луковицей, а на ее фоне необычайно косматое животное (бе-е?). Владимир так никогда доподлинно и не узнал, как протекало долгое путешествие в Верхний Манхэттен и как его провели мимо привратника, уложили спать и куда делся хозяин квартиры, — подробности, не удерживающиеся в хмельном сознании. Неслабое первое впечатление, должно быть, он произвел — пятиминутная беседа, а затем неглубокая кома.

Но ведь!.. Но ведь… что? На кофейном столике шведского производства… что он нашел? Пачку сигарет «Нат Шерман», которую он тут же прикарманил, замечательно… А рядом с сигаретами… Рядом с сигаретами лежала записка. Еще лучше. А в записке… теперь внимание… округлым почерком представительницы среднего класса выведена фамилия Франчески (Руокко)… ее адрес на Пятой авеню и номер телефона… И в заключение сердечное приглашение заскочить к ней в восемь, чтобы затем отправиться к одиннадцати на вечеринку в Трайбеку[10].

Ура.

Трясущимися пальцами Владимир вытащил из пачки сигарету — длинный коричневый цилиндр с привкусом меда и золы — и закурил. Он курил в лифте, хотя новые дома такого сорта битком набиты детекторами дыма. Курил, минуя привратника, выйдя на улицу и всю дорогу до Центрального парка. Только тогда Владимир вспомнил о первоначальном плане, пьяной идее, сформулированной прежде, чем он храбро уселся напротив Франчески.

Он двигался по парку, то подпрыгивая, то подскакивая, а иногда и слегка пританцовывая. Какие у него красивые ноги! Какие замечательные русско-еврейские, славяно-иудейские ноги… В самый раз для спринта вдоль велосипедной дорожки. Или для шикарного подъезда в доме Франчески на Пятой авеню. Или для того, чтобы взгромоздить их на кофейный столик на чердачной вечеринке в Трайбеке. Ах, как же глубоко, последовательно, блаженно и абсолютно ошибалась мать — насчет страны в целом и блестящих перспектив для юного иммигранта В. Гиршкина в частности. Она ошиблась! Ошиблась! — ликовал Владимир, пробегая через Овечий луг, усеянный загорающими безработными в ленивый понедельничный полдень; городские небоскребы взирали на них сверху вниз с корпоративным безразличием. Его мать тоже сейчас сидит за дымчатыми стеклами одного из этих чудищ, построенных накануне последнего экономического спада: угловой офис, декорированный американским флагом и фотографией особняка Гиршкиных в стиле эпохи Тюдоров, — особняка, но не троих его обитателей.

И какой чудесный выдался день для пробежки! Прохладно, будто ранней весной, серо и облачно — в такой день тянет прогуливать школу или, как в случае Владимира, работу. Такой день напоминает ему о ней, Франческе, — черное с белым, загадочная двойственность и одновременно вразумительность, свойственные пасмурным английским денькам, плюс тяжесть сырого воздуха, и Владимир тут же припомнил, как его голова уткнулась ей в шею, когда они ехали в такси. Да, он опять встретил доброго человека; до сих пор Владимир связывался исключительно с добрыми женщинами. Наверное, чтобы его любить, требовался определенный запас доброты. В таком случае ему крупно повезло!

Бег оборвался на скользком склоне, когда дали о себе знать легкие Владимира — фирменное ленинградское изделие, и спринтер был вынужден искать набухшую от дождя скамейку.


На работу он явился около двух. В Обществе им. Эммы Лазарус шла китайская неделя; китайцы выстроились в очередь у китайского стола, заполонив всю приемную, где кипел чай и стояло чучело панды. Немногочисленные русские, прятавшиеся от дождя, пересмеивались, глядя на поток азиатов и пытаясь имитировать их негромкую стрекочущую речь: «чинь-чань-чонь-чунь». Назревала драка.

И хотя Владимира учили проповедовать мультикультурность, на ухмыляющиеся лица соотечественников он взирал с абсолютным равнодушием, прокладывая путь через горы, сложенные из их документов. Как можно думать об иммигрантах в такой день?

— Баобаб, я познакомился с одним человеком. С девушкой.

— Секс? Или что? — разволновались на другом конце провода.

— Никакого секса. Но, по-моему, мы спали в одной постели.

— Гиршкин, ты — раб предосторожности, — хохотнул Баобаб. — Ладно, расскажи нам все. Какая она? Худая? Рубенсовская?

— Обычная.

— И как отреагирует Хала, когда узнает?

Владимир вообразил неприятное развитие событий. Сдобная Халочка. Плюшевый медвежонок для битья. Снова брошенный. Уф-ф.

— А как прошло с Ласло? — сменил тему Владимир. — Врезал ему, чтоб знал наших?

— Не врезал. Напротив, записался на его новый семинар «Станиславский и мы».

— Ох, Баобаб.

— Таким образом я смогу приглядывать за Робертой. И знакомиться с другими актрисами. Ласло говорит, что, может быть, возьмет нас в новую постановку «В ожидании Годо» в Праве будущей весной.

— В Праве?

Обрывки странного сна прошелестели в памяти Владимира, в калейдоскопической последовательности он увидел мать, Вентиляторного, полый парашют, падающий с неба.

— Что за чепуха, — пробормотал Владимир. Хватит думать о Рыбакове, стану думать только о моей Франческе! А Баобабу он сказал: — Ты имеешь в виду Париж девяностых?

— Именно. Сохо Восточной Европы. Послушай, когда ты познакомишь меня со своей новой подружкой?

— Сегодня вечеринка в Трайбеке. Начало в… Эй! Да, вы, сэр. В кафтане… Поставьте стул на место!

У факса разгоралась мелкая, но энергичная расовая междуусобица. Гаитянская коллега Владимира была уже в гуще событий, увлеченно выстраивая в цепь охранников, словно находилась в давно утраченном отцовском имении в Порт-О-Пренсе. Владимира отправили за мегафоном, на всякий случай хранившимся в агентстве.


— Я из Ленинграда, — сообщил Владимир и склонил голову в знак благодарности, когда Джозеф, отец Франчески, сунул ему в руку бокал с арманьяком.

— Санкт-Петербурга, — поправила Винси, мать Франчески, с излишней наставительностью и сама же громко рассмеялась своему поучительному тону.

— Да, — подтвердил Владимир, хотя ему никогда не приходило в голову называть так родной город, где щедро размноженный ленинский лик выглядывал из каждого киоска и сортира.

Владимир поведал хозяевам семейную легенду: он появился на свет с таким крупным лбом, что директор роддома лично поздравил его мать с рождением нового Владимира Ильича. Родители Франчески отозвались игристой смесью подлинного веселья и вежливости. Еще парочка арманьяков, подумал Владимир, и останется одно веселье в чистом виде.

— Чудесно, — сказал Джозеф, рассеянно взъерошив свои волосы цвета индустриального пейзажа. — И у вас до сих пор огромный лоб!

Владимир не успел покраснеть, за него это сделала Франческа, входя в гостиную, где за книжными полками не видно было стен. Одета она была в черное бархатное платье, облегавшее ее, как вторая кожа.

— Фрэнни, надо же, — завопила Винси, надевая очки в розоватой оправе. — Дай-ка на тебя посмотреть! Я забыла, милая, куда вы сегодня собрались?

— Всего лишь на скромную вечеринку, — оскалилась Франческа. Владимир догадался, что она не любит, когда ее называют Фрэнни, и ему это понравилось: еще один пункт в ее набухающем, как весенняя почка, личном деле в придачу к раствору Для контактных линз, который он обнаружил в ванной (а почему она не всегда носит очки?).

— Так чем же вы занимаетесь, мистер Гиршкин? — спросил Джозеф с преувеличенной важностью, словно давая понять, что сам он настроен скорее шутливо, хотя Владимиру не возбраняется, если он пожелает, ответить со всей серьезностью.

— Оставь его в покое, Dad, — вмешалась Франческа, и Владимир улыбнулся этому ладному американскому словечку дэд. В русском папа ему всегда чудилась какая-то несуразность и уничижение. — Изображая жизнерадостного гегемона, ты иногда бываешь чересчур убедительным, — продолжала Франческа. — Интересно, как бы ты себя чувствовал, если бы мы проиграли холодную войну, а не родина Владимира?

Да, Владимиру нравились эти Руокко, вне всяких сомнений. Оба профессорствовали в Городском колледже; Владимир достаточно хорошо узнал эту породу, отбывая срок в научно-математической школе, где профессорские отпрыски кучковались вместе, образуя интеллектуальную элиту. Все вдохновляющие признаки были налицо: номер «Новых левых» на журнальном столике, нескончаемые запасы выпивки на кухне, нескрываемое удивление от знакомства с умным молодым человеком, что особенно приятно, когда изо дня в день читаешь лекции сотням спящих тел, а в перерывах отражаешь наскоки чрезмерно активных типов вроде Баобаба.

— Я помогаю иммигрантам освоиться, — сказал Владимир.

— Правильно, ведь он говорит по-русски, — обрадовалась Винси своей догадливости и улыбнулась потрескавшимися губами.

— Нам пора идти, — заметила Франческа.

— Лишний глоток арманьяка никому не повредит. — Джозеф покачал головой, не одобряя чопорности своей дочери.

— Ты их упоишь еще до вечеринки! — засмеялась Винси и протянула свой бокал за добавкой.

— А где работают ваши родители? — Джозеф налил Владимиру до краев.

Владимир приподнял брови и сложил руки на груди — таким жестом он всегда реагировал на упоминание о своей семье. Джозеф забеспокоился, не коснулся ли он болезненной темы; Франческа, судя по ее виду, готова была придушить отца или, по меньшей мере, вновь употребить слово «гегемон». Но Владимир, выдержав паузу, сообщил им об элитарных профессиях родителей, тогда все заулыбались и выпили за иностранцев.


Припоминая то лето — что он не раз и скрупулезно проделывал в последующие смутные годы, — Владимир думал, что первый вечер, целиком проведенный с Франческой, стал квинтэссенцией той поры, хотя ничего особо примечательного на самом деле и не произошло. Просто этот вечер стал первым. Задал тон. Сначала очаровательные интересные родители. Потом очаровательная интересная дочка. Потом очаровательные интересные друзья. А потом опять, как и положено, очаровательная интересная дочка, и в постели не утратившая вышеназванных качеств.

Очаровательная? Не глянцевая красотка: нос крючковат, бледность, которую можно было принять за болезненность в эпоху, когда на каждой особи играли хоть какие-то краски, а кроме того, легкая неуклюжесть походки, та неровность, когда ноги ступают по земле так, словно одна короче другой, но их обладательница постоянно забывает, какая именно. Но в остальном — высокий рост, длинные волосы, капюшоном падавшие на плечи, маленькие глаза идеально овальной формы, как на миниатюрах Фаберже, и того же отрезвляюще серого цвета петербургского неба, висевшего над мастерской ювелира. К вящему удовольствию Владимира, на вечеринку в Трайбеку Франческа оделась в минималистское бархатное платье, открывавшее ее маленькие круглые плечи, чуть ли не блестевшие под резким светом фонарей на Пятой авеню (не говоря уж о гладкой белизне прямой спины, перекрещенной бархатными бретельками).


И наконец вот они, очаровательные интересные друзья. В тот вечер они собрались под звуки черного джаза, легкого и шумного, на последнем этаже высоченного здания в Трайбеке. До того как его привели в порядок, помещение, наверное, напоминало вагон для перевозки скота, теперь же было почти пустынным — пара диванов, стереоустановка, открытые бутылки со спиртным, через которые следовало перешагивать, поднимать с пола и использовать по назначению.

Это была продвинутая компания, одетая в новом стиле «шикарный лох» — словосочетание, быстро отвоевавшее себе место в центровом лексиконе. Некий представитель нового течения в узкой рубашке с широким воротником — клетка в горошек — кричал поверх голов:

— Слыхали? Сафи получила грант Европейского сообщества на изучение дикого лука в Праве!

— Опять эта долбаная Права, — буркнул другой, упакованный в коричневые мешковатые штаны и «грошовые» полуботинки с прорезями для монеток, в которые, конечно же, были вставлены настоящие пенсы. — Незамутненное сознание умственно отсталых советских мутантов, и больше вы там ничего не найдете, вот мое мнение. Лучше бы Берлинская стена никогда не падала.

Владимир загрустил. Он не только за всю жизнь не получил ни одного гранта Европейского сообщества, но и все те жалкие тряпки, от которых он старательно избавлялся в эмиграции, теперь оказались золотым запасом последней моды! «Грошовые» ботинки! Что за дурной тон. И каким старым он чувствовал себя среди этих гламурных хлыщей, ведь, кроме тощей бороденки и благоприобретенного титула Иммигранта, ему нечем было сгладить впечатление от собственного замшело-буржуазного гардероба.

Бочком он выбрался в другую комнату, где его познакомили с приятелем Франчески, славянофилом Фрэнком. Фрэнк был мал ростом, как и Владимир, но еще худее. Однако над костлявым телом возвышалась пухлая, как индийский хлеб пури, голова: мощный красный нос, мясистый подбородок и необыкновенно толстые складчатые щеки.

— Я призываю всю компанию читать этим летом «Записки охотника», — поведал он Владимиру, выжимая с переменным успехом шерри из бутылки в одноразовые стаканчики. — Ни один мужчина и ни одна женщина не могут называть себя культурны, — вставил он по-русски, — если они не читали «Записок охотника». Разве я не прав! Разве это не так!

— Я неоднократно читал «Записки охотника», — сказал Владимир, надеясь, что походы в детстве на Кировский балет и в Эрмитаж сделали его достаточно культурны для его нового друга. По правде говоря, «Записки охотника» Владимир пролистывал один раз в жизни лет десять назад и помнил из них только одно: действие во всех рассказах преимущественно происходит на природе.

— Молёдетс! — похвалил Фрэнк опять по-русски, употребив слово, которым мужчины в возрасте ободряют молодых. А сколько лет самому Фрэнку?

Его коротко стриженные волосы пребывали во второй стадии мужского облысения, стадии, когда два безволосых полумесяца неровными краями вгрызаются в виски, — в отличие от тонких лунных серпиков, проредивших растительность на голове Владимира. Выходит, Фрэнку двадцать восемь или двадцать девять. И он наверняка аспирант.

Неужели они все здесь аспиранты и только Франческа до сих пор нормально учится? Похоже, так оно и есть, судя по возрасту. А также по тому, как они забавлялись: стайка гостей сгрудилась у телевизора; показывали индийский фильм, в котором романтические герои изображали любовные чувства, но упорно избегали поцелуев. И когда они едва дотрагивались друг до друга, кокетничая под звуки ситаров и бренчанье браслетов, толпа орала: «Ну давай же, давай!» или «Употреби рот!» Так развлекались в одном углу чердака…

В другом же царил Тайсон, Адонис из Монтаны, парень под два метра ростом с равнобедренным треугольником светлой копны, повернутым вершиной влево. Он беседовал с миниатюрной девушкой, одетой в прозрачный саронг и вышитые шлепанцы. Беседовал по-малайски, разумеется.

Знаменитый Тайсон торопливо отвел Владимира в сторону.

— Очень рад наконец с вами познакомиться. — Когда он нагнулся, его голова оказалась на одном уровне с головой Владимира; у Тайсона это вышло совершенно естественно, будто опустили стрелу автокрана. Вероятно, он натренировался на многочисленных низкорослых друзьях; например, на той эфемерной девушке из Куала-Лумпур. — И Фрэнк тоже рад… Мы всегда стараемся подыскать для него приличного русскоговорящего.

— Мне нравится здесь, — сообщил Владимир в порыве великодушия.

— Здесь? В Америке?

— Нет-нет. На вечеринке.

— А, вы об этом. Могу я быть с вами откровенным, Владимир? — Владимир приподнялся на цыпочках: рот Тайсона, большой, губастый, вот-вот изречет некое откровение. Но какого рода? — Фрэнк в ужасном состоянии. На грани нервного срыва.

Обернувшись, они посмотрели на слависта, который, впрочем, выглядел вполне довольным в плотном окружении хорошеньких очкастых женщин; они то и дело смеялись, прихлебывая шерри.

— Бедняга! — произнес Владимир, и он не покривил душой. Почему-то озабоченность Тургеневым представлялась не слишком добрым предзнаменованием.

— Он пережил катастрофу в отношениях с одной молодой русской юристкой из семьи настоящих хищников. Хуже не бывает. Сначала она прекратила с ним встречаться. А потом, когда он подстерег ее в ресторане на Брайтон-Бич, официанты вышвырнули его и поколотили черпаками.

— Да, такое случается. — Владимир вздохом засвидетельствовал темпераментность своего рода-племени.

— Вы понимаете, как много значит для него все русское?

— Начинаю понимать, и очень явственно. Но должен сразу предупредить: никаких русских родственниц, достойных внимания, у меня нет.

Ну разве что тетя Соня, сибирская тигрица.

— Тогда вы могли бы время от времени совершать с ним прогулки, — предложил Тайсон, схватив Владимира за плечи, и этот жест напомнил Владимиру дружелюбных, хорошо воспитанных обитателей прогрессивного Средне-Западного колледжа, а также долгие обкуренные прогулки на «народном» «вольво», принадлежавшем его бывшей подружке, уроженке Чикаго, и ночи, когда он упивался вдрызг вместе со студентами-гуманитариями, проявлявшими к нему профессиональный интерес. — Могли бы разговаривать с ним на родном языке, — продолжал Тайсон. — Конечно, лучше бы сейчас стояла зима, тогда вы оба надели бы эти симпатичные меховые шляпы… Что скажете?

— Э-э… — Владимир отвернулся, настолько он был польщен. Не прошло и получаса, как он явился на вечеринку, а его уже просят помочь другу в беде. Его уже считают другом. — Почему нет. Я хочу сказать, с удовольствием.

Стоило ему произнести эти слова, эти искренние, прочувствованные слова, как над Владимиром засиял ореол. Ни по какой иной причине остальные гости не покинули бы внезапно чердачные закоулки и не столпились вокруг него, задавая вопросы, а иногда дружелюбно касаясь его плеча. Любопытствующие желали знать: каков его прогноз относительно России после распада Советского Союза? («Неутешительный».) Огорчает ли его возникновение нового однополярного мира? («Да, очень».) Кто его любимый коммунист? («Бухарин, кто же еще».) Существует ли способ остановить ползучее распространение капитализма и глобализации? («Мне такой неизвестен».) Что он думает о Румынии и Чаушеску? («От ошибок никто не застрахован».) Встречается ли он с Франческой, и если да, то как далеко у них зашло?

В этот момент Владимир пожалел, что не успел напиться, тогда он был бы обворожительным и остроумным с этими приятными, красивыми мужчинами и женщинами. А так он сумел лишь выдавить смущенный смешок. О, как бы ему хотелось иметь меховую шапку, настоящую астраханскую. Впервые в жизни он осознал полезную аксиому: пусть лучше к тебе относятся покровительственно, чем вовсе не замечают. Он и дальше продолжал бы в том же духе, но Франческа вызвала его на кухню.

Там стоял страшный шум; совсем иная разновидность людей клубилась вокруг креветочного салата на столе, Франческа же стояла под кухонными шкафчиками из рифленой стали, приятно выделяясь на общем фоне бархатным королевским нарядом, и смеялась над пьяным индийцем, не уступавшим ей в щегольстве (на нем был смокинг). Индиец колотил ее по голове надувными оленьими рогами.

— Привет, — неловко приветствовал Владимир рогатого индийца.

— Ну хватит, Раджив. — Франческа подняла руку и схватила парня за рога. Владимиру бросился в глаза темный пучок волос в ее подмышке.

Индийский джентльмен обернулся к Владимиру, осклабился, затем выскользнул вон, протиснувшись меж едоков креветок. Выходит, у Владимира есть конкурент. Как это возбуждает. Владимир чувствовал себя сегодня весьма конкурентоспособным, несмотря на то что индиец мог похвастаться классическими чертами лица и трогательной печалью в глазах.

— Надо выпить! — объявила Франческа. — Я сделаю тебе «Роб Роя». Люблю горькие напитки, наверное, потому, что мать родила меня с этой горечью в крови. — Она открыла ближайший шкафчик и вынула стакан для коктейля с изображением цапли, заботливо склонившейся над ракообразным существом, пускавшим пузыри из болота. В другом шкафчике Франческа нашла лайм и пыльную бутылку дорогущего «Гленливета». — Ты должен непременно познакомиться с сестрами Либбер.

— А не пойти ли нам прогуляться после коктейля? — предложил Владимир.

Холодными пальцами, пахнувшими виски, Франческа похлопала его по щеке, будто намеревалась вытрясти из него столь глупые мысли.

— Ты слыхал об их отце, Шмуэле Либбере? Он обнаружил самую старую в мире прялку.

И словно по команде, из-за фикуса выплыли сестры Либбер — две белокожие идентичные красавицы слегка азиатского типа, носительницы информации о древнем еврейском прядильном инструменте.

— Я слышал о работе вашего отца… — начал Владимир, но тут на кухню ворвался Тайсон, отрывисто кашлянул и со значительным видом уставился себе на ноги.

— Владимир, пришли твои друзья. Ты не мог бы… пожалуйста… поздороваться с ними?

В большой комнате Владимир обнаружил Баобаба. Закадычный друг был одет в колониальное хаки от-кутюр, на пробковом шлеме развевалось страусовое перо. Баобаб держал за руку крошечную малазийскую студентку, которая вежливо кивала его речам, но свободной рукой судорожно щупала воздух, будто искала вслепую путь к спасению.

— Я считаю сифилис почетной наградой, — ревел Баобаб, перекрывая вибрирующий звук ситаров из телевизора. — Я подцепил его в Париже, на его культурной родине. Сочинения Ницше, если хотите знать, насквозь сифилитичны.

Блистательная Роберта в чем-то вроде леопардовой ночнушки и котелке на голове обвилась вокруг Фрэнка. Она щипала его за вислые щеки и вопила:

— Вот это да, сколько же в тебе жизни!

Притихшая толпа рассасывалась, крадучись; содержимое американского плавильного котла стекалось отдельными ручейками на кухню. Но двигалась публика тягуче, приклеившись взглядом к причине своего бегства — маленькому толстяку в пробковом шлеме и почти голой девочке-подростку, а в углу…

В углу сидела Хала в том же нелепом садомазохистском прикиде, в котором Владимир встретил ее впервые восемь месяцев назад; компанию ей составил бокал с выпивкой. Молодые интеллектуалы проносились мимо, их надувные рога испуганно дрожали. Завидев Владимира, Хала призывно помахала ему.

Но Владимир уже вцепился в Баобаба, тот в свою очередь ослабил хватку на руке малазийки.

— Ты что? — прошипел Владимир. — Зачем ты привел Халу? И что ты тут устроил?

— Что устроил? Я оказываю тебе услугу. Где новая девушка?

Из кухни, куда сбежалось человек двадцать, доносился гулкий рокот назревавшего бунта, среди возмущенных криков явственно выделялся голос Франчески. Между тем в углу гостиной Фрэнк сдавался на милость маленькой амазонки в неглиже и со скобками во рту; в другом углу Хала, окунув горячий палец в бокал, наблюдала, как расходится рябью ржавое шерри.

А что же Владимир? Ему, возможно, оставалось жить секунд двадцать.

4. Гендер и империализм

— Пожалуйста, развяжи меня, — попросил Владимир.

Путы развязали. Повязку с глаз Владимир снял сам. Свет, лившийся с Пятой авеню, жизнерадостный и искристый, разукрасил блеклые шторы до неузнаваемости.

— Прости за секс прошлой ночью, — сказала Франческа. — Я была слишком груба. Я подсознательно наказывала тебя.

— Нет, это моя вина. — Прикрывшись простыней ниже пояса, Владимир растирал опухшие запястья. — Пригласить друзей было с моей стороны актом агрессии. — Дрожащим пальцем он провел по отпечаткам зубов на бедре. — Прибегнув к физическим действиям по отношению ко мне, ты предстала одновременно жертвой и насильником. Это был раскрепощающий поступок с твоей стороны.

Чуждые и в то же время привычные слова, не слыханные им с тех пор, как он покинул прогрессивный Средне-Западный колледж, без усилий складывались в предложения. Он понимал, что охотится за легендарным мифическим зверем — подтекстом.

Снежным человеком литературного мира. Так в чем же заключался подтекст?

Владимир размышлял не столько о ролевых играх с причинением боли и намеренных унижениях, которым она его подвергла (был момент, когда он оставался абсолютно голым, она же облачилась в отцовский рабочий костюм — твидовая пара и водолазка), сколько о физическом аспекте в целом. Два человека, на две сотни фунтов тяжелее небытия, зарываются друг в друга; опасная и деликатная ситуация — хрящ трется о лобок, при этом запах непостижимо отсутствует, запах, что регулярно испускают иные, более могучие животные. О ущербное наслаждение маленьких и легких!

Фрэн натянула футболку, и две маленькие груди, лишь немногим больше чувствительных близнецов на груди Владимира, скрылись под хлопком.

— Твои друзья явились на вечеринку словно молодые империалисты, юные завоеватели. Полнота и стройность нашей туземной академической культуры абсолютно недоступна их пониманию, они перетолковали ее в их собственном убогом дискурсе. Будет только справедливо сравнить их с войсками Леопольда, вытоптавшими Конго.

Владимир ощутил настоятельную потребность натянуть трусы, дабы обрести нечто вроде паритета. (Ему казалось, что они играют в теннис и невидимый полевой судья постоянно выкрикивает: «Преимущество за Франческой!») Но он понятия не имел, куда запропастились его трусы в пьяной неразберихе, предшествовавшей их первому соитию. И что-то подсказывало ему, что нагота и виноватое молчание — верная линия поведения. В противостоянии с более умными женщинами предпочтительнее, планомерно отступая, рубить в крошево и жечь собственные убеждения, пока атакующие не разгромили их в пух и прах.

Да, теперь до него дошло: поначалу он не разобрался в ней, шутливая болтовня предыдущих вечеров была лишь пристрелкой, и то, чего хочет от него эта самоуверенная американка — чем бы оно ни оказалось, — Владимир не в состоянии ей дать.

Ибо рано или поздно она осознает ограниченность человека, которого в зрелом возрасте двадцати пяти лет родная мать наконец научила ходить. Разве можно иметь дело с таким человеком, думал Владимир. Для этого нужно обладать терпением Халы, а возможно, и ее жалкостью; очень сомнительно, чтобы у этой холеной молодой женщины имелось и то, и другое.

— Этот толстый тупой женоненавистник… — продолжала Фрэн. — Он возомнил, будто стоит ему прокричать «сифилис», как все девушки бросятся ему на шею. Бедная Чандра. А та… крупная женщина в наряде маленькой потаскушки. Что ей у нас понадобилось? Она-то зачем приперлась? (Владимир помотал головой и уткнулся лицом в подушку размером в полкровати, в наволочке со сценами из венецианской жизни.) Мы с друзьями придерживаемся достаточно широких взглядов, но всему есть предел. Эти люди вели себя непростительно.

— Они выросли у телевизора, — промямлил Владимир в спасительную подушку. — Они искали призы в коробках с хлопьями. Они — продукт этой культуры, американской культуры двадцатого века, империалистической по определению. — Однако он приписал своим друзьям слишком большую долю вины, в то время как на повестке дня стояло самобичевание. Владимир заметил свою оплошность.

— По правде говоря, по сути я расстраиваюсь не из-за них, — сказала Фрэн. — Они пришли и ушли, я их больше не увижу. Но как это характеризует тебя? Жизнь, которую ты до сих пор вел? Ты — очень умный и необычный человек. Начитанный, образованный выходец из другой страны. Как тебя угораздило связаться с этими типами?

Владимир вздохнул.

— Как бы тебе объяснить? — Он призвал на помощь литературу. Он призвал на помощь подтекст. И в конечном счете образование не подвело. — Помнишь рассказ Хемингуэя «Убийцы»? — спросил он. — Когда убийцы приходят за боксером, что он говорит?

— «Я попал не туда».

— Вот и я тоже.

— Верно, но, цитируя Хемингуэя, мы тем не менее отнюдь не склонны оправдывать женоненавистничество и чувство расового превосходства, определяющие структуру его произведений.

— Разумеется, нет, — согласился Владимир. — Ни за что.

Фрэн потрепала его по затылку, по мягким выпуклостям и костистым выступам. Дружеское прикосновение оказалось весьма кстати после ночи, что они провели вместе. Это прикосновение граничило с нежностью, и пусть ночью он упивался ее властными ухватками, немного обходительности тоже не помешает.

— И что ты намерен делать? — спросила Фрэн.

— С чем? С женоненавистничеством?

— Нет, с попаданием не туда. Теперь это станет твоим стилем жизни?

— «Жизнь» и «стиль» тут совершенно ни при чем, — сказал Владимир.

— Кто бы спорил.

Она улеглась на него, прижавшись носом к его шее. Несмотря на резкость очертаний, нос Франчески был мягким и теплым. Она прошептала Владимиру на ухо:

— Знаешь, почему ты мне нравишься? Ты уже догадался почему? Ты нравишься мне, не потому что ты милый и добрый и не потому что ты способен изменить мою жизнь. Кстати, я уже решила, что ни одному мужчине никогда не изменить моей жизни. Ты нравишься мне, потому что ты маленький застенчивый еврей. Потому что ты иностранец и говоришь с акцентом. Иными словами, потому что ты моя противоположность.

— Спасибо.

«Боже мой! — подумал по-русски Владимир. — Она знает меня как облупленного». Маленький, застенчивый, еврей, иностранец, акцент. Что еще о нем можно сказать? Она обозначила все его составляющие. Владимир прижался к Фрэн, ему казалось, что он сейчас умрет от счастья. От счастья и тупой боли, которую ему причиняло сознание собственной недостаточности. Недоделанности.

— А кроме того, — продолжала Франческа, — позволю себе заметить, что моим друзьям ты тоже очень нравишься, а мои друзья значат для меня очень многое. Фрэнк весь вечер только о тебе и говорил. И даже то, как ты обошелся со своими смурными приятелями, произвело благоприятное впечатление. Ты не сбежал, но остался и принял удар на себя, хотя манеры у них просто жуткие. Послушай, Влад, по-моему, тебе необходимо для разнообразия попасть туда. Пообщаться с людьми твоего уровня. Я не считаю себя специалистом в психотерапии, хотя таковой тебе, несомненно, требуется, но кто знает, может быть, я смогу помочь.

На самом деле в своей школьной хлопковой футболочке (тонкий иронический намек на подготовительный класс, сообразил Владимир), с демонстративно длинным носом, на котором держались очки в модной огромной оправе, с изголодавшимися по сну глазами, обведенными черными кругами, Фрэн очень даже походила на специалиста неважно в какой области. И казалась старше. Взрослый человек, обладающий правом выставлять баллы. Честно говоря, она немного напоминала его мать.

— Да, я согласен, — пробормотал Владимир. — Общаться с людьми моего уровня. И даже выше и дальше моего уровня. Эй, ты что делаешь?

— Есть хочу.


Они завтракали-обедали обжигающим карри и сладким кокосовым напитком под порыжевшими золотыми львами, на третьем этаже доходного дома неподалеку от центра, с тарелок, украшенных зелено-оранжевой эмблемой Демократической Социалистической Республики Шри-Ланка.

— Возьми меня за руку, — велела Франческа, когда социалистические тарелки опустели, а ее сизоватое лицо раскраснелось от карри и чая с пряностями. Владимир взял ее за руку.

Она повела его в Музей Уитни, где Владимир полюбовался тремя пылесосами, стоявшими рядком в плексигласовой витрине.

— А-а, — неуверенно протянул он. — Понятно. — Он оперся головой о ее плечо, в ответ его легонько потянули за ухо — таким же жестом игривый Наполеон выразил однажды свое благоволение.

Затем Фрэн повела его в какую-то галерею, где они любовались картиной Киффа[11] «Поэт Владимир Маяковский приглашает солнце на чай», — солнце перепрыгивало через горизонт ради чая с Маяковским и рифмы.

— Да. — На сей раз Владимир чувствовал себя в своей тарелке. — Великолепно, — изрек он, а затем продекламировал стихотворение великого поэта по-русски, за что его одобрительно похлопали по копчику.

Сквозь желтый июльский смог, сквозь пестрые слои нью-йоркской влажности, сквозь волнистую занавесь жары шли эти двое, она в строгой белой футболке, заметно — на европейский манер — пропотевшей под мышками, под футболкой четкие очертания хрупкого тела. А как выглядел ее спутник? Владимиру было все равно, как он выглядит. Ему хватало того, что его видят вместе с ней, не могут не видеть (вот же она, идет рядом).

Однако ему скоро дали понять, что его безразличие ошибочно. В тесном, задымленном благовониями магазинчике в Ист-Виллидже Владимира заставили купить кубинскую рубашку, шелковую, в стиле ар нуво, с «огуречным» узором. Точно такую же рубашку он видел на Вентиляторном, только эта обошлась ему в сумасшедшие пятьдесят долларов. Приобретением в другом салоне коричневых «пролетарских» штанов его экипировка была завершена.

— Синие джинсы… И о чем я только думал? — говорил Владимир, сбрасывая на пол дохлую джинсу. — Почему мне никто не подсказал? — Его поцеловали в губы. Он ощутил вкус карри и кориандра, смешанный с естественной кислой средой ее рта, легкое головокружение и оторопь.

Они двинулись вдоль широких бульваров. Город внезапно ожил, обрел смысл теперь, когда Владимир шел по нему вместе с одной из его полубогинь; и почему, удивлялся Владимир, он никогда не гулял вот так с Халой: рука в руке, двое модных, современных людей, их беседа исполнена то шутливой нежности, то сурового анализа… Франческа брызнула на Владимира и его новую шляпу-«панаму» родниковой водой из только что купленной бутылки, а затем на виду у прохожих на углу Пятой авеню и Девятнадцатой улицы средь бела дня (в 15.00), в субботу, провела рукой по его хилой груди, нащупала полную луну пупка и даже сделала движение ладонью вокруг его испуганного пениса.

— Посмотри вон туда, — Франческа задрала голову. — Видишь? Двухэтажная мансарда. Над фасадом из чугуна и стенами из мрамора. Единственная в своем роде. Мой дед построил это здание в 1875-м. Как тебе?

Но прежде чем он успел ответить, Франческа бросилась на проезжую часть и остановила такси. Очень скоро они оказались в Центральном парке, в самой густой его части, где летняя зелень деревьев надежно отсекала небоскребы и праздношатающихся туристов.

— Вынь его, — предложила Франческа.

— Как, опять? Здесь?

— Дурачок — И когда пурпурное существо выбралось на свет, мигая единственным глазом, Франческа сжала его большим и указательным пальцами, заметив: — Да, при дневном свете он выглядит не очень большим, но посмотри, какая у него блестящая головка. Похожа на кабину французского сверхскоростного поезда.

— Да, — произнес Владимир и покраснел; ему и в голову не приходило, что его мозолистый муравьедик когда-либо удостоится таких комплиментов. — О-ах! Полегче. Там люди… около беседки. О-ах!

Пять минут ручной работы, и сеанс дешевой порнографии закончился. Владимир застегивал новые брюки, счастливо вздыхая и глядя поверх запущенной клумбы, которую он нечаянно опылил.

Он был настолько занят собой, что не сразу заметил, что Франческа плачет, положив голову на согнутый локоть. О нет! Что случилось? Он успел ее разочаровать? Он принялся пощипывать губами ее ломкие волосы. Она вытерла руку о его рубашку.

— Что с тобой? Не плачь, — шепнул он почти тем же жалобным тоном, каким отец когда-то уговаривал мать. (Владимир едва не добавил: «Ну почему ты плачешь, ежичек мой?»)

Фрэн вынула из кармана квадратик алюминиевой фольги, выдавила несколько таблеток и ловко проглотила их не запивая.

— Вот, возьми платок… — пробормотал Владимир. В глубине души он боялся, что ее слезы вызваны скромными размерами его члена, и оттого прижимал ее к себе еще крепче. — В чем дело, скажи? Что произошло?

— Я открою тебе одну тайну, — ответила Франческа, пряча лицо среди перепачканных «огурцов» на его рубахе. — Только ты никому не должен об этом рассказывать. Обещаешь? — Он обещал. — Тайна заключается в том… Но тебе, наверное, все уже и так ясно. Я боялась, что ты догадаешься, когда я трендела об этих пылесосах в Музее Уитни…

Встревоженному Владимиру было не до фривольных подтекстов.

— Прошу тебя. Что за тайна?

— Тайна в том, что на самом деле я не очень умная.

— Да ты самая умная женщина из всех, кого я знаю! — воскликнул Владимир.

— Нет, — возразила она. — А в некоторых отношениях мне даже хуже, чем тебе. По крайней мере, у тебя нет каких-либо ощутимых амбиций. Я же — типичный продукт Филдстонского колледжа и Колумбийского университета, на которые родители не пожалели двухсот тысяч долларов. Даже мой отец называет меня дурой. Мать поддержала бы его, если б сама не была идиоткой. Это проклятие женской линии рода Руокко.

— Твой отец не может так говорить. — Фрагмент об отсутствии собственных амбиций Владимир без колебаний опустил. — Посмотри на себя, ты еще университет не закончила, а у тебя уже столько друзей среди молодых ученых. И они тебя очень высоко ценят.

— Одно дело общаться с интеллектуалами, Владимир, или даже превышать средний уровень. Хотя, entre nous[12], то, что в наше время считается средним уровнем, — это просто кошмар. Как бы я хотела иметь такие же блестящие мозги, как у моего отца! Знаешь, чем он занимается в Городском колледже?

— Преподает историю, — с бойкостью отличника ответил Владимир. — Он профессор истории.

— Да нет, все намного глубже. Он разрабатывает совершенно новое направление. Создает новое направление, сказала бы я. Оно называется теория юмора. Это не просто блестяще, это совершенно уникально! И в его распоряжении два миллиона нью-йоркских евреев. Самый подходящий народ, ваши ребята одновременно веселые и печальные. А я? Чем я занимаюсь? Атакую Хемингуэя и Дос Пассоса с феминистских позиций. Это все равно что охотиться на коров. Во мне нет оригинальности, Владимир. В двадцать лет я уже ни на что не способна. Даже у тебя, похоже, несмотря на беспорядочную интеллектуальную жизнь, больше мыслей в голове.

— Нет, нет! Ничего подобного! Нет у меня никаких мыслей. Но ты… ты…

И в течение получаса Владимир утешал ее, пустив в ход все средства: горбился из уважения к ее склонности к низкорослым мужчинам, усиливал акцент, чтобы казаться совсем уж иностранцем. Продвигался он медленно, тем более что в Средне-Западном колледже Владимир питался исключительно посконным марксизмом, а в распоряжении Фрэн был кокетливый постмодернизм, который не утратит первенства еще лет шесть. Но в конце концов она улыбнулась сквозь горькие причитания и рассеянно поцеловала его руку, и он подумал: «Я посвящу себя ей, заботам о ее благополучии, о том, чтобы она продолжила учебу и осуществила свои мечты. Вот в чем моя миссия. Моя ощутимая амбиция, как она выражается. Я буду жить только ради нее».

Увы, он лгал себе. Ход его мыслей был далеко не столь благороден. Иммигрант, русский, точнее, «вонючий русский медведь», он уже делал выводы: любовь сама по себе штука замечательная, и гормональная, и способная порою ошарашить удивительной новостью — оказывается, он, Владимир Гиршкин, не совсем одинок на этом свете. Но любовь еще и шанс выкрасть что-нибудь туземное, вытянуть какое-нибудь тайное знание из ничего не подозревающей американки, такой, как эта девушка, в чье ухо, похожее на кочешок цветной капусты, он сейчас тычется носом.

Вероятно, Владимир не так уж сильно отличался от своих родителей. Для них стать американцами означало прибрать к рукам разливанное море здешнего богатства, — несомненно, рискованная затея, однако не столь сложная и уникальная, как незаметное похищение тела, задуманное Владимиром. Ибо в действительности его целью — отдавал он себе в этом отчет или нет — было стать Франческой Руокко, урожденной манхэттенкой. В этом состояла его ощутимая амбиция. Обеспеченные американцы, вроде Фрэнни и учеников прогрессивного Средне-Западного колледжа, могли позволить себе роскошь искать свое место в жизни, лениво листая бесконечный каталог общественных тенденций и интеллектуальной моды. Но Владимир Гиршкин не мог больше попусту тратить время. Ему исполнилось двадцать пять. Ассимилироваться или сваливать — иного выбора у него не было.


Трогательные знаки внимания, которые обрушил на нее Владимир, очевидно, смутили Фрэн. Она мягко отодвинула его лицо от своего уха и предложила:

— Пойдем выпьем.

— Да-да, пойдем, — согласился Владимир.

Они взяли такси до центра и в саке-баре в Ист-Виллидже одолели полбутыли саке, закусив порцией маринованных кальмаров размером с гулькин нос. И запросили с них за этот маленький каприз U.S. $ 50, осознал Владимир, когда пьяный шум в ушах немного стих. Получалось, что за день он истратил (считая кубинскую рубашку и пролетарские штаны) двести долларов с мелочью — на эти деньги он обычно существовал две недели. Ох, что скажет Хала-Хала. Конура в Алфабет-сити. Полки с дешевыми пряностями, постоянно падающие с крючков. Бездонные банки интимного геля «для всей семьи». Дожидается ли она его на пропотевшей кушетке со смазанной гелем дирижерской палочкой? И не пора ли отправляться домой?

Владимир и Фрэн стояли на тротуаре перед баром, от них слегка несло алкоголем и кальмарами, причем Фрэн держалась на ногах потверже Владимира. Помолчав несколько минут, она принялась в шутку хлопать его по лицу, и ему пришлось приложить усилия, чтобы притвориться, будто ему это не нравится.

— Ух-х, — старательно воспроизводил Владимир русский акцент. — Ах-х.

— Останешься у нас ночевать? — спросила Франческа с легкостью, с какой и следует задавать подобные вопросы. — Родители готовят кролика.

— Обожаю всякие изыски. — Так все и устроилось.

5. Семейство Руокко

Так все и продолжалось до конца лета, лета, проведенного Владимиром на Пятой авеню, в доме № 20, квартире 8Е, в роскошных апартаментах семьи Руокко с видом на парк рядом с Вашингтон-сквер… Парк, который, если смотреть под правильным углом зрения (повернувшись спиной к громадинам-близнецам Всемирного торгового центра), вызывал у вас уверенность, что вы смотрите на почтенный уголок европейской столицы, а не на Манхэттен с миллионом открытых вентиляционных труб и машинами, газующими в ночи, — закопченный и фантастический Манхэттен, где когда-то проживали Хала и Владимир.

В придачу тихие радости семейной жизни, сопряженной с географией места: Руокко пировали, пировали непрерывно, закупая яства на домашних распродажах для гурманов — поветрие, мгновенно охватившее весь город. Фаршированный перец и долма лавиной опускались на настоящий стол (тот, что на четырех ножках), на столе всегда горели свечи, а над ним поблескивала люстра с регулируемым накалом.

За пару недель Владимир был возведен в звание почетного Руокко. На лицах профессоров не читалось и намека на смущенную улыбку, когда они заставали его в ванной за чисткой зубов в восемь утра или когда он выходил с Франческой к завтраку. Руокко явно благоволили к Владимиру за то, что он «разрабатывает их дочурку» (как выразился бы мистер Рыбаков). Но почему? Неужто недавнее падение Берлинской стены сделало Владимира каким-то образом уместным в их доме? Или же они сподобились унюхать болотистый запах петербургской интеллигенции, якобы исходивший от его старых рубашек? И поэтому упрашивали Владимира пригласить родителей на обед, возможно, в надежде преломить хлеб с Бродским и Ахматовой? К их великому огорчению, Владимир позаботился, чтобы такой обед никогда не состоялся. Он отлично представлял, что бы из этого вышло.

МИСТЕР РУОККО. А что вы думаете о современной русской литературе, доктор Гиршкин?

ДОКТОР ГИРШКИН. Сейчас меня интересует исключительно страховой фонд моей жены и разброс в стоимости валюты в Юго-Восточной Азии. Literatura ist kaput[13]. Ею интересуются только белоручки, вроде моего сына.

МИССИС РУОККО. Вы слыхали, в Мет[14] приезжает Кировский балет?

МАТЬ. Да, да, они мило танцуют. А какую карьеру вы выбрали для Франчески, миссис Руокко? Она у вас высокая и красивая девочка, я так и вижу ее глазным хирургом.

МИССИС РУОККО. Знаете, Фрэнни говорит, что хочет пойти по нашим стопам.

ДОКТОР ГИРШКИН. Невероятно! Профессура — бесприбыльное занятие. А кто будет кормить семью? Кто будет откладывать деньги в «ИРА»? И в «Кеог»?[15] По плану 401 (к)?

МАТЬ. Помолчи, Сталин. Если Франческа не будет зарабатывать деньги, она заставит Владимира окончить юридическую школу, чтобы было на что содержать семью. И все будет замечательно, понял?

МИСТЕР РУОККО (смеясь). Не представляю себе Владимира юристом.

МАТЬ. Ревизионист проклятый! Красная свинья!

Поселившись на планете Руокко, Владимир напрягал слух в надежде собрать доказательства презрительного отношения Джозефа Руокко к дочери, а также свидетельства тупости его жены Винси. Ни того ни другого ему не предоставили. Винси сочувствовала перемещенному Владимиру, испытывала стыд и неловкость в присутствии уборщицы, втайне поражалась уму своей дочери и, если не считать редких остроумных выпадов, благоговела перед мужем.

Что до выдающегося исследователя юмора, Джозефа трудно было обвинить в высокомерии. Верно, он часто обрывал дочь фразой «ну-ну, хлебни еще арманьяка за счет заведения, и согласимся на ничью». Владимир полагал такую пропитанную спиртными парами снисходительность прерогативой крупного ученого, не говоря уж о том, что в семейном застолье пожилым людям многое должно сходить с рук, — его собственная мать, например, творила что хотела.

Могли ли эти мелкие стычки потрясти Фрэн до основания? Возможно, если учесть, что под кровом Руокко единственной конвертируемой валютой считалась не корявая и простая, как картошка, любовь, которой кормятся за многими американскими столами, но уважение. Уважение к чужим идеям, к тому, какой отклик эти идеи получали в обществе, — обществе, о котором члены семьи Руокко легко и с удовольствием забывали, наслаждаясь компанией друг друга.

И кто знает, почему Франческа была так запугана отцом, почему ее психиатр выписывал ей тонны розовых и желтых таблеток, почему их секс был то нежным и взаимоприятным — дуумвиратный, совещательный секс, когда пенис вводится поначалу лишь на четверть, понемногу углубляясь, а то — повязка на глазах Владимира и отцовский твидовый костюм на Франческе. Миссия Владимира, как она обозначилась с самого начала, заключалась в утешении и подбадривании Франчески и обретении между делом доступа в ее элитный мирок. Темные загадки Фрэн сами собой распутаются, когда придет время. По прикидкам неопытного Владимира, у них с Франческой впереди была вся совместная и счастливая жизнь.

Но однажды нечаянно она едва все не испортила. Ей удалось нанести ему обиду почти непростительную.


Они отправились за зубной щеткой. Владимир особенно любил, когда они вдвоем занимались вот такими самыми обыденными делами. Мужчина и женщина могут заявлять, что любят друг друга, они могут даже снимать на двоих недвижимость в Бруклине в подтверждение их любви, но если они находят время, чтобы посреди рабочего дня пройтись вместе по аптеке, овеваемой кондиционером, выбирая щипчики для ногтей, то их отношения протянут долго, хотя бы по причине их банальности. По крайней мере, Владимир на то надеялся.

И какой разборчивой покупательницей была Фрэн. Щетка, к примеру, должна быть из настоящей щетины. Натуральными зубными щетками торговали в Сохо, но в магазине выбрали именно этот день, чтобы погрязнуть в банкротстве.

— Странно, — удивлялась Фрэнни, наблюдая, как индийское семейство, не переставая ругаться, убирает из витрины зубную щетку размером в человеческий рост и запихивает ее в фургон с номерами Нью-Джерси. — У них было столько почитателей.

— Как же нам быть? — расстроился Владимир за свою подругу. — Где же отыскать натуральную зубную щетку в этом захудалом городишке? — Он поцеловал ее в щеку без всякой причины.

— В Челси, — ответила Франческа. — На пересечении Двадцать восьмой и Восьмой. Магазин называется, кажется, «Зубок». Минималистское место, но там все исключительно натуральное. Но тебе не обязательно сопровождать меня. Возвращайся домой, там ты сможешь составить компанию моей матери. Она тушит детенышей кальмаров в их собственных чернилах. Ты обожаешь такую фигню!

— Нет, нет, нет! — запротестовал Владимир. — Я обещал пойти с тобой за щеткой. А я всегда держу слово.

— Полагаю, я способна управиться в одиночку. Мне надоело всюду таскать тебя за собой.

— Ты о чем? Кто меня таскает? Я больше всего на свете люблю заниматься такими, м-м, прозаическими делами вместе с тобой.

— Знаю.

— Знаешь? — переспросил он.

— Влад, ты невозможен! — рассмеялась Фрэн, ткнув его пальцем в живот. — Иногда ты выглядишь таким счастливым, оттого что у тебя есть подружка. Ты ведь об этом мечтал, правда? Завести нью-йоркскую подружку. Бродить за ней тенью. Преданный друг, такой любящий и начисто лишенный какого-либо личного интереса, просто нежный, обалдевший от счастья парень. Зубная щетка? С удовольствием. Ведь это так прозаично!

Последнее слово она произнесла, подражая птичьему выговору Владимира: празаи-ч-но. Птенчик Владимир пискнул: чи-ик.

— Кое в чем ты права, — произнес Владимир, не зная, что еще сказать. И толком не понимая, что она имеет в виду. В животе вдруг забулькало, и он ощутил на языке привкус желчи. — Хорошо, ладно, — сдался он. — Нет проблем. — Он чмокнул ее на прощанье и попытался улыбнуться: — Чао, чао. Удачи тебе в поисках зубной щетки. И помни: средняя жесткость…

Но по дороге домой тяжесть в кишках, нервозность, щекотавшая внутренности, не отпускали. Ему мерещилось, будто измотанные продавцы шиш-кебабов и уличные торговцы книгами по искусству на Нижнем Бродвее — почетные граждане летнего города — буравят его презрительными взглядами, а рэперское бахвальство, изрыгаемое музыкальными автоматами, и впрямь столь устрашающе, каким хочет казаться. Что за непонятная тревога?

В спальне Фрэн царил привычный беспорядок: разбросанные книги, по виду самиздатовские, выпускаемые загибающимися фирмами, горы грязного белья, горошины противозачаточных и противотревожных таблеток. Толстый кот Кропоткин бродил по комнате, пробуя на язык всего понемножку и роняя клочки черно-серой шерсти равно на трусы и на литературу. А какой холод в комнате… Напоминает мавзолей… Окна закрыты, шторы задернуты, кондиционер всегда включен, единственное освещение — крошечная настольная лампа. Здесь стояла зима, как в Осло, Фэрбенксе или Мурманске, нью-йоркское лето не допускалось в это сумеречное место, в этот храм, возведенный в честь странных амбиций Франчески: раскурочить литературу начала двадцатого века, а заодно просветить иммигранта из страны Варшавского договора, создав из него нового человека.

В животе снова заурчало. И опять накатила тошнота…

Празаи-ч-но, чирикнул птенчик-Владимир.

Иногда ты выглядишь таким счастливым, оттого что у тебя есть подружка.

Бродить за ней тенью…

Ты ведь об этом мечтал, да?

И вдруг он понял, что происходит, отчего у него свербит в глотке и непорядок внутри: с него сдернули маску! Она догадалась! Обо всем! О том, как сильно он в ней нуждается, хочет ее и никогда не получит… Обо всем разом. Иностранец. Студент по обмену. Мальчик с советского плаката 1979 года «Зерновой еврей». В постели сгодится, но не в магазине натуральных зубных щеток.

Зубная щетка? С удовольствием!

Так вот в чем дело. Она походя унизила его, он же, прилежный ученик, опять провалил задание. А он так старался, из кожи вон лез, чтобы угодить — раздел «Родители и дочь: как любить американскую семью». Он был послушным сыном, какого у Руокко никогда не было. Восторгался папочкиными исследованиями юмора: «Да, сэр, у серьезного романа нет будущего в этой стране… Необходимо повернуться лицом к комизму…» Восторгался мамочкиными дарами моря: «Лучшие в мире гребешки, мисс Винси. Разве что стоит добавить капельку уксуса». И, видит бог, восторгался дочерью. Обожал, бродил за ней тенью, потел, силясь ее постичь.

И все равно остался ни с чем…

Почему?

Каким образом?

Потому что он был совершенно один, в одиночку бился над задачкой, как быть Владимиром Гиршкиным, как существовать ни там, ни тут, ни в Ленинграде, ни в Сохо. Современному статистику, изучающему расы, классы и тендер в Америке, его проблемы наверняка покажутся микроскопическими. Верно, люди в этой стране страдают сплошь и рядом, их отшвыривают на обочину и ущемляют в правах, стоит им переступить порог собственного дома с целью выпить кофе с пончиками. Но они по крайней мере страдают как часть целого. Страдают в компании. Они связаны узами, Владимиру практически неведомыми: индийцы из Нью-Джерси загружают гигантскую зубную щетку в фургон; доминиканцы с авеню Б играют, сгорбившись, в домино; даже рожденные в Америке иудеи с готовностью перебрасываются шутками на работе.

А где круг общения Владимира? Американских друзей у него всегда было раз и обчелся — один Баобаб; ныне же, по молчаливому повелению Франчески, Баобаб стал абсолютно неприемлем. Русских друзей у Владимира не водилось. Все те годы, что он провел в агентстве им. Эммы Лазарус, русские представлялись ему темной потной массой, размеренной волной набегавшей на его берег, жалуясь, угрожая, уламывая, подкупая диковинными лакированными чайными сервизами и бутылками советского шампанского… Что ему было делать? Ходить на Брайтон-Бич и есть бараний пилав с очумевшими узбеками, только что спустившимися с трапа самолета? Навещать мистера Рыбакова, интересуясь, не пора ли крестить младшенького вентилятора? Назначить свидание какой-нибудь Елене Купчерновской из Квинса, без пяти минут выпускнице бухгалтерского отделения Барух-колледжа, девушке, которая, существуй она на самом деле, немедленно захотела бы зажить своим домом в чудесном возрасте двадцати одного года и родить ему одного за другим двоих детей? «Ой, Володя, я мечтаю о мальчике и девочке!»

А его родители? Лучше ли им живется за их линией Мажино — границей Вестчестерского пригорода? Доктор и миссис Гиршкины прибыли в Штаты, когда им было уже за сорок; от их жизни одним махом отрезали половину, оставившую по себе лишь смутные воспоминания об отпуске в солнечной Ялте, домашнем марципановом печенье, сгущенке, вечеринках в узком кругу на квартире какого-нибудь художника, где водка лилась лунным светом и пересказывались анекдоты про Брежнева. Они покинули своих раритетных петербургских друзей, немногочисленных родственников, всех, кого знали, получив взамен пожизненный срок заключения в отдельных комнатах пустынного мини-дворца в Скарсдейле.

Раз в месяц они ездят на Брайтон-Бич за контрабандной икрой и пикантной колбасой, там их окружают странные новые русские в дешевых кожаных куртках, женщины со свадебными тортами из завитых обесцвеченных волос на головах — абсолютно чуждая раса, которая по чистой случайности кудахчет на родном языке Гиршкиных и — во всяком случае, в теории — разделяет их религиозные воззрения.

Были ли Владимир и его родители петербургскими снобами? Возможно. Плохими русскими? Вероятно. Плохими евреями? Наверняка. Нормальными американцами? И близко нет.


Сидя в одиночестве, во тьме чужеземной спальни, которую он совсем недавно ошибочно принимал за родную, Владимир взял на руки Кропоткина, любимца семьи Руокко, и слезы закапали на гипераллергичный, подстриженный у кошачьего парикмахера мех. В этом адском искусственном климате, созданном Франческой в ее комнате, проказливый кот, анархист, как и его русский тезка, казался удивительно теплым и нежным. Иногда, лежа с Фрэн в постели, Владимир замечал, как Кропоткин смотрит на них — с пристальным кошачьим изумлением, словно только это животное и понимало грандиозность происходящего: правая рука Владимира обхватывает, сжимает, скручивает, гладит, мнет бледную американскую плоть любовницы.

Случались вечера, когда Фрэн, покончив с чтением и погасив настольную лампу, взгромождалась на Владимира, — лицо искажено невероятно сложной гримасой. Она обрушивалась на него с такой силой, что он уже не чуял себя и на ум приходил неприличный термин «вставить»: Франческа буквально вбивала Владимира в себя, словно иначе он обязательно от нее отпадет, словно только это и могло удержать их вместе. Покончив с ним, переждав в полном молчании долгую оргазменную дрожь, она обхватывала его голову и прижимала к костистой перемычке между своими маленькими грудями, оба соска стояли торчком, глядя в разные стороны, и в такой позе они оставались надолго, замерев в посткоитальном объятии, мерно покачиваясь вперед-назад.

То была его любимая часть близости: когда она молчала, насытившись, он же пребывал в блаженном неведении о том, что, собственно, между ними только что произошло, когда они обнимали друг друга так, будто разжать руки означало для обоих неминуемую смерть. Прижимаясь к ней, он обнюхивал и облизывал ее тело; грудь Фрэн была покрыта потом, не русским потом с душком, который Владимир помнил с детства, но американским — лишенным естественности с помощью дезодорантов, потом, у которого был чисто металлический запах, как у крови. И лишь на следующий день, когда они просыпались с первым слабым утренним светом, она бросала взгляд на Владимира и бормотала «спасибо» или «прости»; в любом случае он недоумевал: «За что?»

Спасибо за то, что терпишь меня, думал Владимир, рыдая в мягкого мяукающего Кропоткина. Прости за то, что использую и унижаю тебя. Вот за что.


В тот вечер, когда отличный кальмар, приготовленный Винси, был съеден и две бутылки «Крозе-Эрмитаж» выхлестаны, Владимир отвел Фрэн в спальню, где потряс обоих тем, что осмелился-таки откровенно высказаться:

— Фрэн, ты оскорбила меня сегодня. Ты выразила пренебрежение к моим чувствам. Затем ты высмеяла мой акцент, будто у меня был выбор, где родиться. Это было ужасно. И так не похоже на тебя, абсолютно незрелое поведение. Я хочу… — Он умолк на секунду. — Пожалуйста, я бы хотел услышать извинения.

Фрэнни залилась краской. Даже на губах, фиолетовых от вина, проступила краснота. Ее губы смотрелись очень красиво на фоне падавшей на глаза черной пряди волос и пепельной кожи.

— Извинения? — воскликнула она. — Разве не ты только что назвал меня незрелой? Ты что, совсем идиот?

— Я… Ты… Не могу поверить, что ты говоришь такие вещи…

— Хорошо, я приношу свои извинения. Не в этом дело. Но вот что я хотела сказать, и, надеюсь, ты не примешь это за незрелость: в тебе действительно есть что-то идиотическое. Господи, что они там с вами делают в этом Средне-Западном колледже, с изнеженными сыночками Вестчестера?

— Прошу тебя… — пробормотал Владимир. — Прошу, не надо играть на классовом неравенстве. Твои родители намного обеспеченнее моих…

— О, бедный иммигрант. — Капелька слюны осела на ее нижней губе. — Дайте этому парню грант! Стипендию Гуггенхайма для советских беженцев, умеющих очень сильно любить. Этот приз дается не каждому, Владимир. Тебе, как соискателю, придется представить тело, под завязку набитое любовью. Хочешь, я за тебя похлопочу?

Владимир опустил глаза и сдвинул ступни, словно мать незримо наблюдала за этой сценой.

— Я, пожалуй, пойду, — произнес он.

— Что еще за глупости! — Франческа сердито тряхнула головой. Однако подошла к Владимиру и обняла его веснушчатой рукой. Он учуял запах паприки и чеснока. И какой бы легкой она ни была, Владимир почувствовал, как подогнулись колени под ее тяжестью. — Милый, успокойся, сядь… Что происходит? Куда ты собрался? Ну прости. Пожалуйста, сядь. Нет, только не на мою тетрадку. Вон туда. Давай, перебирайся. А теперь объясни, в чем проблема… — Взяв за подбородок, она приподняла его склоненную голову, легонько дернула за бороду.

— Ты меня не любишь, — сказал Владимир.

— Любовь. Что это, собственно, такое? Ты знаешь, что это такое? Я не знаю.

— Ты не уважаешь мои чувства.

— А так вот что такое любовь. Любопытное определение. Владимир, ну зачем нам ссориться? Ты пугаешь меня до смерти. Зачем ты меня пугаешь, дорогой? Люблю ли я тебя? Какая разница? Мы вместе. Нам хорошо друг с другом. И мне двадцать один год.

— Знаю, — уныло произнес Владимир. — Мы еще молоды и не должны бросаться такими словами, как «любовь», «отношения» или «будущее». Русские рано женятся, что невероятно глупо. Они никогда не готовы к браку, а потом растят детей-кретинов. Мать родила меня в двадцать четыре, поэтому я не могу с тобой не согласиться. Но, с другой стороны, то, что ты сказала…

— Мне очень жаль, — перебила Франческа. — Мне очень жаль, что я была резка с тобой сегодня. Просто иногда я тебя не понимаю. Разве может мужчина, умный, достаточно образованный, которому есть куда пойти, разве может такой мужчина пожелать таскаться со мной целый день в поисках зубной щетки? О чем это говорит?

— О чем это говорит? — Владимир вздохнул. — О том, что мне одиноко. Это значит, что я одинок.

— Да с какой стати? Ты каждый день без исключения проводишь со мной, у тебя полно новых друзей, которые, между прочим, считают, что встретить в Нью-Йорке столь любопытного человека — большая удача, и снисходительностью тут даже и не пахнет… А мои родители. Они же приняли тебя как родного. Они любят тебя. Отец любит тебя… А ну-ка! — Она вскочила на кровать и принялась колотить по стене, отделявшей ее спальню от спальни родителей. — Мама, папа, идите сюда! У Владимира кризис!

— Что ты делаешь? — закричал Владимир. — Прекрати! Я принимаю твои извинения!

Но через минуту, когда шум и грохот по обе стороны стены стихли, отец с матерью гуськом вошли в мавзолей Франчески. Оба professori[16] были одеты в шелковые пижамы, сочетавшиеся по цвету; Джозеф сжимал в руке стакан со спиртным.

— Что такое? — пискнула Винси, недоуменно оглядываясь и пытаясь разглядеть происходящее сквозь очки для чтения. — Что случилось?

— Владимир считает, что я не испытываю к нему никаких чувств, — объявила Фрэн, — и что он совсем один на этом свете.

— Какая чепуха! — пророкотал Джозеф. — Кто тебе такое сказал? Владимир, давай-ка, глотни арманьяка. Это успокаивает нервы. Вы оба выглядите такими… встрепанными.

— Что ты с ним сделала? — осведомилась Винси. — Ты опять слегка не в себе? С ней это бывает, ничего страшного.

— Опять слегка не в себе? — передразнила Франческа. — А ты, мама, опять с катушек съехала?

Джозеф Руокко сел на кровать рядом с Владимиром и обнял удрученного молодого человека. От Руокко пахло чистым спиртом и перебродившим виноградом, тем не менее держался он твердо и уверенно.

— Расскажи, что произошло, Владимир, и я постараюсь вас рассудить. Молодые нуждаются в советах старших. Рассказывай.

— Ничего особенного, — прошептал Владимир. — Все уже наладилось…

— Скажи ему, что любишь его, папа, — попросила Фрэн.

— Фрэнни! — закричал Владимир.

— Я люблю тебя, Владимир. — Профессор Джозеф Руокко хоть и был пьян, но каждое слово произносил с отменной убедительностью.

— И я тебя люблю. — Винси освободила себе место на кровати, села и дотронулась рукой до щеки Владимира, бледной, абсолютно бескровной. Все втроем они воззрились на Фрэнни.

Та уклончиво улыбнулась. Затем взяла на руки Кропоткина, проходившего мимо, и почесала его толстый живот. Кот смотрел на нее выжидающе. Все ждали, какой вердикт она вынесет.

— Ты мне очень нужен, — сказала она Владимиру.

— Вот видите! — обрадовался Джозеф. — Мы все любим Владимира и все нуждаемся в нем, каждый, разумеется, на свой лад… Послушай, Влад, в нашей семье ты занимаешь очень важное место. У меня есть дочь, единственная дочь. Думаю, твои родители хорошо понимают, что значит иметь единственную дочь… И она блестящая девочка… Не красней, Фрэнни, и не затыкай мне рот, я знаю, что говорю.

— Папочка, пожалуйста, — пробормотала она не совсем с упреком.

— Но за блестящий интеллект надо платить. Я не стану припоминать прецеденты, Владимир мариновался в нашей культуре достаточно долго, чтобы осознать место американской интеллигенции на здешнем тотемном столбе. Владимир понимает, что человек, которому предназначены великие свершения, часто самый несчастный человек на свете. И кто знает, где бы я был сейчас, если бы не Винси. Я люблю тебя, Винси. Если уж мы тут заговорили о любви, то почему бы не сказать тебе об этом. До того, как я встретил Винси, хм… я бывал резок, скажем так. И не очень-то со мной носились. А Фрэнни…

— Папа!

— Давай начистоту, доченька. Ты не самый легкий человек для совместной жизни. Уверен, что бы ты ни наговорила сегодня Владимиру, ты высказывалась необузданно и несправедливо.

— Необузданно, — встряла Винси. — Очень верно подмечено.

— Спасибо, Винси. Вот к чему я клоню: на свете не много людей, которые могут управиться с нашей Фрэнни. Но ты, Владимир, наделен удивительным смирением, прямо-таки сверхчеловеческой способностью терпеть… Возможно, это черта русского характера, ведь когда целый день стоишь в очереди за колбасой… Ха-ха, шучу. Но в остальном я абсолютно серьезен. Мы знаем, что ты можешь ужиться с гением Фрэнни, Владимир, возможно даже, время от времени тебе придется поддерживать в ней этот огонь. Я не уговариваю вас пожениться. Я лишь веду речь о том… А о чем, собственно, я веду речь?

— Мы любим тебя, — подытожила Винси. Потянувшись вперед, она поцеловала Владимира в губы, позволив ему ощутить вкус многих вещей. Лекарства. Крема. Кальмара. Выпивки.


Что ж, Руокко высказались исчерпывающе. Поцелуи стали даже излишеством. Они были искренни с ним.

И он наконец понял динамику происходящего.

Эта динамика была в немалой степени задана родительской прозорливостью, и спустя полтора месяца, после поселения Владимира в их доме, вот что было у Руокко на уме.

Они заживут одной семьей. Не слишком радикально отличающейся от традиционной русской семьи, если уж на то пошло. Та же коммунальная квартира, два поколения, разделенные хлипкой стенкой; шум, издаваемый молодой парой в постели, успокаивает стариков: их род не исчезнет. Владимир займет место рядом с Фрэн. Жизнь будет неровной и странной, но не более странной и определенно не более ужасной, чем та, что была у него прежде. По крайней мере, в глазах Руокко отсутствие амбиций у Владимира являлось скорее добродетелью, чем пороком. И ходить по-еврейски он сможет сколько душе угодно. Разворачивать ступни вправо-влево, напялить клоунские башмаки, если пожелает, и шлепать в них к супружескому ложу, прихлебывая по пути вечный арманьяк, — и никто ему слова не скажет.

Как гласит кухонная мудрость Винси, «стоит ли возиться с мальками, когда у нас есть рыбина покрупнее?».

Ему предлагают компромисс, не самый плохой компромисс. Отныне он никогда не будет одинок в Америке. Никогда не обратится к Гиршкиным за сомнительным родительским утешением и не проведет ни одного дня в качестве мамочкиного фейлрушки. В возрасте двадцати пяти лет он родится в новой семье.

И совершенно самостоятельно достигнет конечной цели каждого иммигранта: дом краше прежнего и такой же несчастливый.


В ту ночь, когда профессора удалились в свою спальню и покой был восстановлен, когда натуральную зубную щетку извлекли из матерчатого футляра, сшитого вручную, и ее нежные щетинки прошлись по их деснам, Фрэн закутала Владимира в одеяло, подложила ему под голову самую пухлую подушку и поцеловала, пожелав спокойной ночи.

— Просто расслабься, — сказала она. — Все у нас будет о'кей. Пусть тебе приснится что-нибудь хорошее. Пусть тебе приснится наше путешествие на Сардинию в будущем году.

— Ладно. — Он впервые слышал о путешествии на Сардинию, но удивления не выразил: впредь ему придется принимать такие вещи на веру.

— Скажи честно, — спросила Франческа, — ты ведь не ненавидишь меня?

— Нет. — И это было правдой.

— Обещай, что не бросишь меня… Просто пообещай.

— Не брошу.

— А завтра пойдем выпьем с Фрэнком. Вот уж кто любит тебя как сумасшедший.

— О'кей, — шепнул Владимир.

Он закрыл глаза и немедленно провалился в сон. Они лежали на пляже, на юге Сардинии, небо было таким безоблачным, что он даже мог разглядеть звонницы Калигари вдали. Они лежали голыми на одеяле, и у него была эрекция, необузданная эрекция, пользуясь выражением Джозефа. Он вошел в нее почтительно, сзади, удивляясь, до чего она суха внутри, а также ее полному молчанию — ни протеста, ни стонов страсти. Обеими руками он раздвинул белые с ямочками ягодицы и медленно, с огромным трудом, проник в ее хрупкое тело.

Пока он этим занимался, Фрэн лизнула указательный палец, перевернула страницу безымянного журнала, который читала, и, зевнув, нацарапала пространные комментарии на полях. Фламинго наблюдали за ними с сардинской непроницаемостью, а рядом под пляжным зонтом с выведенным по трафарету названием pensione[17] Винси Руокко ублажала орально своего мужа.

6. Первый бал Владимира Гиршкина

Между прочим, Фрэнни была права: славянофил Фрэнк действительно любил его как сумасшедший. И не он один.

Вне стен его нового семейного бастиона, с лоджии-террасы которого открывался великолепный вид на город-сказку Нью-Йорк, Владимир обрел признание среди расслабленных, подозрительного вида парней из Нижнего Манхэттена, в основном белых, с диковатыми именами вроде Хишем или Баньяна и случайно затесавшихся в их компанию каких-нибудь скромных Тэмми Джонсов, изгнанников из рабочего класса. У этих убежденных хипстеров, законсервировавшихся с рок-н-ролльных времен, существовавших за счет собственной изворотливости и одуряющего фанка, музыки самых юных, возникла столь жадная потребность в нашем герое, что Владимир вскоре обнаружил: его рабочий день выродился в придаток к часам отдыха. Настоящая жизнь начиналась с той минуты, когда последнего беженца проворно выставляли из Общества абсорбции иммигрантов им. Эммы Лазарус ровно в 16.59.


Он регулярно виделся с Фрэнком. Вдвоем они совершали прогулки от дома славянофила, осененного покровительством Кирилла и Мефодия, по продуваемой ветрами (даже поздним летом) Риверсайд-драйв, беседуя исключительно на великом и могучем. Иногда они добирались даже до Алгонквина, где их поджидала Фрэн. Алгонквин был частью старого Нью-Йорка, который Фрэн обожала, — ностальгия, более чем понятная Владимиру, ведь он тоже скучал по тонированной сепией родительской России — покрытой сажей и неуютной вселенной, но не лишенной своеобразного очарования. Они устраивались за круглым столиком, за которым сиживала Дороти Паркер[18], и Владимир покупал Фрэнку мартини за семь долларов.

— Семь долларов! — восклицал Фрэнк. — Боже милостивый! Я еще кое-что значу для моих друзей.

— Семь долларов! — восклицала Фрэн. — Ты балуешь Фрэнка больше, чем меня. Это… гомоэротично.

— Возможно, — говорил Фрэнк. — Но не забывай, у Владимира широкая русская душа. Деньги его не заботят. Дух товарищества и бескорыстная помощь, вот его отличительные черты.

— Он еврей, — напоминала Фрэн.

— Но русский еврей, — с торжеством парировал Фрэнк, шумно прихлебывая дармовую выпивку.

— Все для народа, — бормотал Владимир. Однако при виде счета его широкая душа содрогалась внутри волосатой телесной клетки. Суровая правда заключалась в том, что за тридцать один августовский день Владимир истратил почти 3000 долларов; след этих денег, горевший, как хвост кометы, прочертил Манхэттен следующим образом:

ОСТАВЛЕНО В БАРАХ: $875,00

КНИГИ В БУМАЖНЫХ ОБЛОЖКАХ И АКАДЕМИЧЕСКИЕ ЖУРНАЛЫ: $450,00

РАДИКАЛЬНАЯ СМЕНА ГАРДЕРОБА $650,00

РЕТРООБЕДЫ, ЭТНИЧЕСКИЕ ЗАВТРАКИ, УЖИНЫ С КАЛЬМАРОМ И САКЕ: $400,00

РАСХОДЫ НА ТАКСИ: $ 350,00

РАЗНОЕ (воск для бровей, выдержанный уксус с бальзамом для Руокко, бутылки кальвадоса, без которых нельзя пойти в гости): $ 275,00.

К концу августа он остался без гроша. Опозоренная кредитная карта (первая карта с родовым именем Гиршкиных) преодолевала путь на север из столицы ростовщичества, города Уилмингтона, штат Делавэр. Скорбная мысль мелькала в голове Владимира: а не попросить ли отца Фрэнни о небольшом вспомоществовании?.. Скажем, в размере десяти тысяч. Но разве он уже не задолжал Руокко за кров и стол? Не говоря уж о щедрых родственных объятиях и поцелуях открытым ртом? Просить у них еще на карманные расходы?.. Какая наглость.

Для Владимира оставалось загадкой, каким образом его новые друзья — теоретически голодные студенты — с легким сердцем угощают выпивкой всю компанию в баре «Обезьяна» или покупают, не задумываясь, леопардовую шляпу в стиле Мобуту. Верно, Руокко унаследовали с полдюжины крепостей с чугунными решетками, разбросанных по всему городу, а семья Фрэнка владеет несколькими штатами, упрятанными в американской глуши. И тем не менее все они смотрели на Владимира как на богача, источник милостей, филантропа, только потому, что он получал зарплату.

Но если уж на то пошло, почему бы Владимиру впервые в жизни не пожить на широкую ногу?

Только взгляните на него! Вот он на открытии выставки произведений искусства из какого-нибудь Вильямсбурга, он ухмыляется, насмехается, язвит, притворяется, будто оскорблен в лучших эстетических чувствах, тонко издевается над владельцем галереи (неудавшимся концептуалистом), на другом конце зала сияющая Франческа манит его рукой, а пьяный Адонис Тайсон, не отрываясь от винной карты, выкрикивает на весь зал его имя: ему срочно понадобилось уточнить отчество Булгакова.

Минуло тринадцать лет с тех пор, как он, больной, лежа в постели и сморкаясь в платок, читал у Толстого про балы в Зимнем дворце. А теперь, похоже, Владимир наконец нашел выход в свет, теперь наш дебютант выступает в роли графа Вронского для манхэттенской знати, щеголяющей в клетчатых штанах для боулинга и сверкающей нейлоновым блеском модных тряпок. Слухи о Новом Свете оказались достоверными: в Америке улицы и впрямь вымощены золотом.


Но Халу он не позабыл. Точнее, помнил о плате за квартиру: без его взносов Хала станет бездомной. Она даже не могла подселить в квартиру друзей. Потому что их у нее не было. Прошло два месяца, как он последний раз появлялся по своему юридическому адресу на авеню Б. Алфабет-сити отошел в область преданий, и его романтическая бедность более не грела душу.

На следующий день Владимир оказался на авеню Б. Сидя на кухне, он заполнял бланк заявления на вторую кредитную карту. На улице жарили кур. Закрыв глаза и вытряхнув из ушей городскую какофонию, Владимир сумел вообразить, будто он находится в Вестчестере, за девять железнодорожных станций отсюда, и жарит там сосиски с Гиршкиными.

И тут вошла Хала.

Все равно что вынырнула с затонувшей Атлантиды, до того чужой показалась Владимиру эта безразмерная женщина с густо-черным макияжем и оголенным животом; из проколотого пупка убедительным доказательством очередного самокалечения свисал тяжелый серебряный крест. Как это похоже на Халу — ни во что не врубаться: ведь если маленькие сережки в носу — модная струя, то от распятия между пупком и пахом за версту несет Коннектикутом.

Владимир так разволновался, увидев ее, что машинально встал, позабыв о заявке на кредитную карту, и впервые с тех пор как пришел сюда, огляделся: упряжь, плеть, «Кей-Вай», маскировка под логово порока, от вида которого Дориана Грея хватил бы удар на месте. И это он называл своим домом! Возможно, мать была кое в чем права.

Хала, напротив, взволнованной не выглядела.

— Где деньги? — спросила она.

Переступив через неизвестно откуда взявшуюся кучу искусственного меха, преграждавшую путь на кухню, она открыла кран, чтобы помыть руки.

— Какие деньги?

Деньги, деньги…

— За квартиру, — послышался ответ с кухни.

Те самые деньги.

— У меня есть две сотни.

Хала в мгновение ока вернулась в комнату и встала, уперев руки в бока.

— А еще две сотни?

Он никогда прежде не видел ее в этой позе (игравшей столь важную роль в ее профессии), ему такое ни разу не демонстрировали. За кого она его принимает? За клиента?

— Дай мне несколько дней, — сказал он. — У меня проблемы с поступлением наличных.

Она сделала шаг к нему, он отступил на шаг к пожарной лестнице — месту, отчетливо вспомнил Владимир, их первых ласк, ныне превратившемуся в путь к спасению. Лестница на всякий пожарный случай. Точно.

— Никаких нескольких дней. Если я не заплачу до пятого числа, Ионеску сдерет с меня лишний тридцатник.

— Скотина, — выругался Владимир, надеясь вызвать в ней чувство солидарности.

— Скотина? — переспросила она и умолкла, словно взвешивая слово на языке.

Владимир выставил руки перед собой. Он готовился отразить исполненное мощи сравнение между ним и Ионеску. Но Хала сказала:

— Наверное, мне стоит поискать другого соседа?

Выходит, его низвели до положения долевого квартиросъемщика. Когда успели?

— Любимая, — брякнул он вдруг.

— Сам ты скотина, — сказала она, помолчав, но эмоции явно поувяли за минувшее время. Теперь ее слова были лишь констатацией факта. — Не желаю с тобой разговаривать, пока не принесешь остальные деньги. — Посторонившись, она указала Владимиру на дверь.

Проходя мимо Халы, он почувствовал перемену в температуре; ее тело всегда пребывало в глубоком контакте с окружающей средой, и ему захотелось утешить ее, обняв, — жест, который он довел до совершенства, общаясь с Франческой. Но он лишь произнес:

— Деньги будут завтра. Обещаю.

Владимир вышел на улицу. Было воскресенье, 1 сентября. В некотором смысле он стал бездомным, но жара кутала его в многослойные покровы, и, конечно, Франческа и новая родня обитали всего в шести авеню к западу. Да, унижение. Оно всегда оставляло во рту слабый уксусный привкус, а когда исходило от женщины, у Владимира возникало настоятельное желание повидать отца, давно пристрастившегося к ударам, наносимым его самолюбию.

Хала изрядно поднаторела в своем ремесле.

И Владимиру нужны были деньги.

Часть III Американский балаган для мистера Рыбакова

1. Поиски денег

Итак, истина стала очевидной: спонсируемый государством социализм был отличной штуковиной. Владимир грезил наяву о простой жизни своих родителей. Прогулка по набережной Невы — бесплатно. Коробка лежалых шоколадных конфет и одна вялая роза — пятьдесят копеек. Два (студенческих, со скидкой) билета в Рабочий аллегорический кукольный театр — один рубль десять копеек. Вот как надо ухаживать за девушками! Пустые кошельки, пустые магазины, сердца, переполненные до краев… О, если бы они с Фрэнни могли совершить путешествие во времени, прочь от жестокой алчности этого бескультурного мегаполиса, назад в нежные хрущевские ночи!..

Владимир внезапно очнулся. А? Что, черт подери, происходит? Удалой таракан-сорвиголова полз по смертоносным лезвиям машины для резки бумаги. Предприимчивого вида пара в этнических одеяниях ругалась с помощником по аккультурации из-за отпечатков пальцев. Ах да, он на работе! Выходит, в Обществе абсорбции иммигрантов им. Эммы Лазарус, этом некоммерческом ГУЛАГе, можно получать прибыль!

Ну конечно! Если каждый час приносит ему восемь долларов США, значит, Владимир не просто спит, но делает деньги. Он проспал с девяти до полудня. Три часа. Двадцать четыре доллара. Два сухих мартини и одна порция хамона[19]. Либо шелковый носовой платочек из Бомбея для Фрэн.

— Не густо, — произнес он вслух. Недавний тет-а-тет с калькулятором выявил потребность в дополнительных $ 32 280 годовых, дабы покрыть квартирную плату Халы и самые насущные расходы на Фрэн.

Просительным взглядом Владимир обвел комнату. Коллега за прилегающим столом с легкостью засасывала на вдохе домашнюю лапшу с осьминогом, нетерпеливо поглядывая на часы — фальшивые «Картье» — на выдохе:

— Мм-мф.

Это непроизвольное урчание направило мысль Владимира в определенную сторону, откуда она окольным путем вернулась к денежным грезам, которыми он был охвачен последние три часа. И вдруг прямо перед глазами, в воздухе, посередине между столом и стеной, замаячила… Идея. Турбовинтовой самолет летит над заброшенной взлетной полосой, за штурвалом — советский моряк-инвалид.

Владимир переждал восемь длинных гудков, столько времени понадобилось мистеру Рыбакову, чтобы допрыгать до телефона.

— Алло! Алло! — задыхаясь, проговорил Вентиляторный.

В трубке слышался плеск воды, механический скрип и нечто вроде любительского подражания йодлю. Что ж, хоть кто-то начинает день на высокой ноте.

— Алло, мистер Рыбаков. Вас беспокоит Владимир Гиршкин, специалист по переселенцам и ваш преданный слуга.

— Давно пора, — заорал Рыбаков. — А то мы с Вентилятором уже не знали, что и думать…

— Прошу меня извинить. Работа, работа. Как говорится, в Америке только один народный промысел — бизнес. Послушайте, я наводил справки о вашем деле в Вашингтоне…

Владимир запнулся. Ладно. Он соврал. Но не сильно. Это все равно что врать матери или притворяться перед Халой. Ничего особенного.

— Вашингтон, — оживился Вентиляторный. — Округ Колумбия. Да это столица нашей страны! А ты ловкий засранец… Хвалю!

Владимир глубоко вдохнул. Потеребил свой полистироловый галстук Решающий момент настал. Момент закинуть удочку про деньги.

— Я тут подумал, а не могли бы вы профинансировать мой перелет туда.

— Конечно. Перелет. Какие пустяки. Сколько?

Владимир перебрал в уме несколько цифр и ответил:

— Пятьсот долларов.

— Значит, летал первым классом? Понимаю. Для моего Гиршкина все только самое лучшее. Ладно, давай встретимся часиков в пять. Отдам тебе деньги, а заодно прокатимся по гавани на «СС Брежневе».

— «СС Брежнев»? — Неужто Рыбаков подсмотрел его социалистические сны?

— На моем новом быстроходном судне.

— Превосходно, — сказал Владимир.


В назначенный час Владимир втиснулся в лифт. С первого этажа его потертых компатриотов (облаченных в акриловые смеси с дешевых распродаж и побитые нечищеные ботинки) потоком вымывало на Бродвей — единственный некоммерческий просвет в гуще разношерстных юридических контор и инвестиционных фирм. Владимир торопливо пересек Бэтгери-парк-сити — это кладбище небоскребов — и, раскрасневшись и запыхавшись, ступил на пристань.

«СС Брежнев» оказался моторной лодкой для прибрежных гонок, длинной, узкой, гладкой — настоящей Франческой, владычицей морей; лодка весело покачивалась между двумя гаргантюанскими яхтами, обе под синим флагом Гонконга, обе казались обрюзгшими великаншами рядом со своей соседкой.

— Ахой! — крикнул Рыбаков по-английски, махнув капитанской фуражкой.

Владимир забрался на лодку и обнял счастливого Рыбакова, отметив, что они с хозяином судна одинаково одеты: винтажные брюки, клетчатые рубашки и блестящие галстуки. Осталось добавить латиноамериканские рубахи и пролетарские штаны, и они могут запускать именную линию по производству одежды.

— Добро пожаловать на борт, приятель, — приветствовал его Рыбаков. — Хороший денек для морской прогулки, а? Небо чисто, на море штиль. Я тут подготовил для тебя пакет с компенсацией расходов, а в придачу бескозырку.

— Спасибо, адмирал. Смотрите-ка, как раз впору. — Теперь сходство Владимира и Рыбакова стало полным.

— Я велел сделать сзади изображение Брежнева. И позволь познакомить тебя с Владко, сербом-мореходом и моим первым помощником. Владко, иди, поздоровайся с Владимиром Гиршкиным!

Открылся люк, ведущий на нижнюю палубу, из него вылез нечеловечески высокий, мощный, красноглазый и почти голый парень, вылитый герой сербских легенд и сказаний. Он беспрестанно моргал и прикрывал глаза. В отверстии люка Владимир углядел крупную полосатую кошку (а может, и маленького тигра), бродившую среди валявшихся на полу мятых банок из-под томатного супа, пустых бензиновых канистр и сдувшихся футбольных мячей, а также выцветшей балканской атрибутики: гербы, триколоры, увеличенные снимки вооруженных людей в военной форме, застывших навытяжку вокруг свежих могильных холмиков.

— О, да мы с вами практически тезки, — обратился Владимир к Владко.

— Не, не, — возразил серб. Он все еще походил на человека, только что выбравшегося из бомбоубежища. — Я — Владко. — Видимо, в русском он был не силен.

— А это, — Рыбаков указал на миниатюрный вентилятор, стоявший на приборном щитке, — это Феня, юная племянница Вентилятора.

— Я имею удовольствие быть знакомым с вашим достойнейшим дядюшкой, — начал Владимир.

— Она еще слишком мала, чтобы разговаривать! — рассмеялся Рыбаков. — Ну и бабник же ты! — Он повернулся к сербу: — Владко, готовьсь! Первый помощник на капитанский мостик! Запускай двигатели! Отплываем!

С постиндустриальным жужжанием — звук не громче того, что издает включенный компьютер, — заработали двигатели «СС Брежнева». Владко ловко провел лодку в обход неповоротливых сторожевых кораблей, стоявших в гавани, и взял курс на южную оконечность острова Манхэттен. «Покататься на гоночной лодке!» — думал Владимир с детским восторгом. Прежде с ним такого не случалось, как и многого-многого другого. О, шибающий в нос запах открытого моря!

— Как там в Вашингтоне? — крикнул Рыбаков, перекрывая свист ветра и шипение мутных волн; аэродинамический нос «Брежнева» легко рассекал и ветер, и волны.

— В вашем деле по-прежнему немало спорных моментов, — весело врал Владимир.

Да, самое главное — веселиться. Улыбаться во весь рот. Они ведь играют в увлекательную игру, специально придуманную для русских эмигрантов, называется «вышибалы», только увернуться надо не от мяча, но от реальности. Родная бабушка Владимира слыла чемпионкой в этой игре.

— Я встретился кое с кем из Комитета по делам юстиции при Белом доме…

— Выходит, ты побывал у самого президента!

— Нет, Белый дом был закрыт.

А почему его закрыли? Все просто.

— У них сломался кондиционер.

— И они не догадались включить парочку вентиляторов? — Рыбаков покачал головой и потряс кулаком в адрес обслуги Белого дома. — Эти американцы — просто свиньи. Кондиционеры им подавай! Гипермоллы! Паршивые людишки. Надо опять написать в «Таймс» на тему «Куда катится наша страна?». Но если бы я стал гражданином, шуму от моего письма было бы больше.

— Теперь недолго осталось, — заверил его Владимир. В таких вещах точные сроки лучше не указывать.

— А расцветающую дочку президента ты видел? Это прелестное создание?

— Мельком в Центре Кеннеди. Она очень похорошела. — Это уже и враньем нельзя было назвать. По сути, он развлекал сказками несчастного инвалида. Можно сказать, выполнял социальную работу, общаясь с одиноким стариком.

Рыбаков потер руки и подмигнул Владимиру. Потом, вздохнув, отдал честь, приложив пальцы к фуражке. Вытер брызги с очков. В темных очках, привалившийся к носу скоростной моторки, Рыбаков как никогда походил на обитателя Нового Света — богатого американца, у которого все под контролем. Владимиру вспомнились его собственные подростковые мечты: юный Владимир, туповатый сын владельца местной фабрики, победоносно бежит по полю огромного рекреационного центра Ивритской школы, глаза местных девиц, упакованных в «Беннетон», напряженно следят за коричневым овальным мячом, зажатым в бугристых руках Владимира, и тут он совершает бросок по воротам или прорыв к воротам, или что он там должен был совершить. Вообще мечты Владимира складывались в любопытную параболу. Подростком он мечтал о признании сверстников. Во время краткого пребывания в колледже мечтал о любви. После колледжа жаждал довольно проблематичного диалектического единства любви и понимания. А теперь, когда и то и другое было у него в кармане, он мечтал о деньгах. Какие новые мучения ждут его впереди?

— Может, когда ты опять будешь в Вашингтоне, — говорил Рыбаков, — представишь меня первой дочке страны? Мы пойдем с ней в кафе-мороженое. Этой юной леди наверняка будет интересно послушать мои морские байки.

Владимир согласно кивнул. За кормой полумесяц Южного Манхэттена быстро уменьшался в размерах. Небоскребы, предводительствуемые двумя башнями Всемирного торгового центра, казались то выраставшими прямо из воды (почти венецианское зрелище), то чем-то вроде подношения на блюдечке с синей каемочкой.

— Вот оно! — крикнул Рыбаков Владко.

На полной скорости они приближались к грузовому судну, стоявшему на якоре посреди гавани, его розовый корпус поржавел, на носу название, выведенное кириллицей, — «Советская власть». Судно плавало под мрачным черно-красным флагом Армении, которая, как помнил Владимир из укороченного курса ленинградской школы, была со всех сторон окружена сушей.

— Ага, — произнес Владимир с напускной беззаботностью. — Армянский флаг на корабле. Забавно.

Как только «Брежнев» поравнялся с кормой «Власти», с корабля невидимым армянским моряком был сброшен канат; расторопный Владко немедленно закрепил его на «Брежневе». Затем на воду спустили металлическую лодку — нет, скорее очень незамысловатый плот, походивший на крышку от обувной коробки.

— Похоже, армяне нас ждут, — заметил Владимир.

Он вдруг подумал о Франческе, о том, что она совсем рядом… Ну конечно, вон там, за гаванью, всего в двух километрах по направлению к центру, Фрэн сейчас возвращается с учебы в чистенькое орлиное гнездышко Руокко, бросает сумку рядом с хлебопечкой, смывает жару в уютной ванной, пропитанной успокаивающими запахами. Да, она старается сделать из Владимира человека, подлинного гражданина этого мира.

— Какие армяне? — удивился Рыбаков. — Это грузины.

— Грузины? — повторил Владимир. Лучше не задавать вопросов. Но нотка страха прозвучала-таки в голове Владимира, в том тесном закутке, где скапливались мечты о деньгах. Страх и деньги. Подходящая пара.

Когда грузинская спасательная лодка встала по борту «Брежнева», Владко бросился помогать Рыбакову спуститься, но лихой семидесятилетний старикан катапультировался с помощью костылей.

— Во как! — радовался он. — Я еще вас обоих за пояс заткну!

— Какое оружие брать? — буркнул серб, опечаленный своей невостребованностью.

Оружие? Страхо-денежная железа обвилась вокруг мозга Владимира и легонько сжала его.

— Нас обыщут, — ответил Рыбаков. — Так что бери то, что нельзя спрятать, а потом сразу же отдай им в знак нашего уважения. «Калашникова», например.

Владко исчез под палубой.

— Эй, мичман! — крикнул Вентиляторный Владимиру. — Шевелись. Передача про потешных черных лилипутов начинается ровно в восемь по восточному времени. Я не хочу ее пропустить.

— Вы идите, — ответил Владимир, делая вид, будто забавляется с Феней, маленьким вентилятором, и ему сейчас не до Рыбакова с его просьбами — Я вас здесь подожду.

— Еще чего! — крикнул Рыбаков. — Твое присутствие как необходимо, так и желательно. Мы ведь для тебя стараемся, знаешь ли. Ты же не хочешь, чтобы грузины расстроились.

— Нет, разумеется, нет, — ответил Владимир. — Но у меня есть кое-какие сомнения. Верно, я родом из России, но я также родом из Скарсдейла. Из Вестчестера… — Ему казалось, что он исчерпывающе изложил свои сомнения.

— И?

— И меня беспокоит… В общем, грузины, «Калашниковы», насилие. Сталин ведь тоже был грузином.

— Ну и пиздюк же ты, — выругался Рыбаков, подразумевая, что в натуре Владимира присутствует нечто вагинное. — Грузины выкроили время из своего напряженного графика, чтобы оказать тебе честь, они приплыли с другого конца света с беспошлинными подарками, а ты трусишь, как баба. Давай сюда! И Сталина не трожь, — добавил он.


Два моряка оказались самыми здоровенными грузинами, которых Владимир когда-либо встречал, оба под сто килограммов весом (должно быть, нормы довольствия на «Власти» были несусветными), оба с угрюмыми продолговатыми лицами и буйными черными усами, обычными среди кавказцев.

— Владимир Гиршкин, а это Даушвили и Пушка, оба соратники моего сына, Сурка.

— Ура! — гаркнули моряки. Но не громко.

Наиболее смуглый из двоих, тот, что звался Пушкой (кличка, наверное), произнес как нечто само собой разумеющееся:

— А сейчас мы пройдем внутрь перекусить. Оружие, блондинчик, придется сдать.

Владко поклонился и сдал свой увесистый «Калашников», первое огнестрельное устройство, виденное Владимиром в жизни; грузины поклонились в ответ; Владко опять сложился в поклоне. Все это очень сильно смахивало на церемониальную встречу представителей двух японских банков. Пока они шли по правому борту «Власти», Владимир поглядывал на статую Свободы, высившуюся на берегу гавани, гадая про себя, допустит ли она совершение преступления прямо у нее на глазах. Цвет, в который статуя была выкрашена — зелень советских кафетериев, — особой надежды не внушал. А Франческа сейчас, наверное, штудирует раздел «Искусство» в газете, сворачивает сигаретку, сидя за журнальным столиком, планируя увлекательный вечер для них обоих.

— Головку не повреди, парень, — предостерег Даушвили.

Они нырнули в убогого вида помещение: трубы в обмотке служили потолком, стены облеплены страницами из немецких автомобильных журналов с вкраплениями плакатов с поп-дивой Аллой Пугачевой на конкурсе Евровидения — в клубничном балахоне и с вечным хитом «Миллион алых роз». Грузины сидели за разложенным складным столом, ломившемся от закусок. Уже издалека Владимир углядел глянцевую черноту дешевой икры в окружении тарелок с ржавой селедкой. Он рассчитывал на шампуры с грузинским шашлыком, желательно из молодого барашка, но гриля нигде не было видно.

Главным за столом оказался не капитан, но человек, в котором вообще не просматривалось ничего морского. Он, что неудивительно, был в темных очках и костюме от Версаче, как и два его помощника, сидевшие слева и справа. У всех троих были классические индоевропейские лица — высокие скошенные лбы; прямые, хотя и перебитые, носы; мглистые следы щетины над верхней губой. Остальное окружение выглядело много банальнее: крепкие ребята с кустистыми усами, в спортивных костюмах. Половина из них походила на Сталина, половина на Берию. Кое на ком были даже морские фуражки, но кокарды, какой бы из флотов они когда-то ни обозначали, были давно оторваны.

— Я — Валентин Мелашвили, — представился главный рокочущим басом, каким поют в Большом театре. — Команда «Советской власти» рада приветствовать вас, Владимир Борисович. Мы только что узнали о том, как вы навели шороху в Вашингтоне, продвигая дело мистера Рыбакова. И мы, конечно, следим за подвигами вашей удивительной матушки, Елены Петровны, по «Новому русскому слову» и «Коммерсант Дейли». Садитесь, садитесь… Нет, нет, не сюда. Во главе стола, разумеется. А кто этот господин?

Серб неловко поднял руку в приветствии, его соломенная копна выглядела одиозно средь моря черных кудрей.

— Владко, выйди, — приказал Рыбаков. — Мы среди друзей. Иди!

Сначала они разоружили серба, а потом и вовсе выставили его за дверь. «Смерть! — вопила Владимирова страхо-денежная железа. — Смерть — прямая противоположность деньгам!»

— Начнем, пожалуй, с тоста за Сурка, — сказал Мелашвили, — нашего друга и благодетеля, нашего могучего горного орла, парящего над степью… На здоровье!

— За его здоровье! — улыбнулся Владимир, вцепившись в рюмку. И чему он, к чертям собачьим, улыбается? Ох, Володя, держись!

— За его здоровье! — выкрикнул Рыбаков.

— За его здоровье, — спокойным тоном подхватили остальные грузины.

— Хочу спросить тебя, Владимир, — продолжал обворожительный Мелашвили. — Я слыхал, ты учился в университете, так что, наверное, сумеешь ответить. Такой вопрос: кто на этом Божьем свете может сравниться в гостеприимстве и щедрости с грузинским народом?

Вопрос был явно с подковыркой.

— Никто… — начал Владимир.

Но Мелашвили перебил его:

— Сурок! И в доказательство Сурок посылает тебе пятьдесят блоков сигарет «Данхилл». Пушка, принеси курево! Взгляни. Пятьсот пачек Десять тысяч сигарет. Упакованных в целлофан, чтобы они оставались свежайшими.

«Данхилл». Их можно запросто сбыть по два доллара за пачку. Владимир откроет ларек на Бродвее и, блистая иммигрантским акцентом, начнет зазывать очумевшие массы: ««Данхилл»! «Данхилл»! Стопроцентное качество, высший сорт! По особой цене! Только для вас!» Он заработает кругленькую тысячу долларов, которая вместе с пятью сотнями, что дал ему Рыбаков, составит $ 1500 за день.

А теперь, если вычесть эту сумму из $ 32 280, необходимых, чтобы Франческа любила его вечно, получится… Дайте подумать, восемь минус ноль равно восьми, один в уме… Математика — коварная штука. Владимиру никогда недоставало терпения с ней управиться.

— Спасибо, мистер Мелашвили, сэр, — сказал Владимир. — Но, право, я не заслуживаю подобных милостей. Кто я такой? Ничем не примечательный молодой человек.

Мелашвили, подавшись вперед, потрепал Владимира по волосам, ставшим мягкими и податливыми от шампуня Фрэнни — настоящего «Санрайз», производимого для здешних аборигенов.

— Какие благородные манеры, — похвалил грузин. — Ты поистине дитя Санкт-Петербурга. Будь любезен, возьми «Данхилл». Наслаждайся европейским качеством и добрым здравием. А теперь могу я задать еще один вопрос? Что носит наша золотая молодежь на запястьях?

Вопрос поставил Владимира в тупик.

— Трудно сказать. Наверное…

— Лично я думаю, — пришел на помощь Мелашвили, — что нет ничего лучше «Ролекса». Недавно приобретенного в Сингапуре. Абсолютно законным путем. Номер с крышки стерт.

Еще лучше. По меньшей мере полторы тысячи у скупщика краденого на Орчад-стрит. Вместе с предыдущей добычей получается ровно три тысячи.

— Я принимаю «Ролекс» с тяжелым сердцем, — произнес Владимир, — ибо как я смогу отблагодарить вас за доброту?

«Э, неплохо!» Владимир начинал входить во вкус. Он отвесил легкий поклон в той манере, в которой все здесь любили кланяться — грузины, русские, сербы.

Он не мог не признать, что иметь дело с этими людьми одно удовольствие. Они казались куда более вежливыми и культурными, чем озабоченные работой американцы, заполонившие город, где жил Владимир. Верно, в свободное время они, скорее всего, творят всякое прискорбное насилие, но с другой стороны — какая у этого Мелашвили правильная речь! Уж не захаживает ли он, бывая в Петербурге, к Владимирову дяде Леве, и, прихватив жен, не отправляются ли они вместе в Эрмитаж, а после, возможно, на джазовый концерт? Браво! Да, Владимир готов был слушать этих людей и учиться у них. Он даже познакомит их с Фрэн, почему нет. Он вновь слегка поклонился. Как я смогу отблагодарить вас за доброту? И впрямь задумаешься.

— Не нас надо благодарить. Мы здесь ни при чем, — посуровел Мелашвили. — Мы — лишь простые морские путники. Сурка! Вот кого надо благодарить. Не так ли, Александр?

— Да, — подтвердил Рыбаков. — Давайте все поблагодарим моего Сурочка.

Грузины пробормотали «спасибо», но Рыбакову этого было явно недостаточно.

— Давайте проведем опрос! — вскричал он. — Как на том ток-шоу с шикарной шварцевой бабой[20]. Пусть каждый скажет, почему ему так нравится работать с Сурком. — Рыбаков сунул Пушке воображаемый микрофон. — Тебе слово!

— Ы?

— Пушка!

— Ну, — протянул Пушка, — в общем, я хочу сказать, что мне нравится работать с Сурком.

— Нет, ты уточни, — настаивал Вентиляторный. — Мне нравится Сурок, потому что?..

— Мне нравится Сурок, потому что… — Минуты две стояла такая тишина, что Владимир даже расслышал мускулистое тиканье своего нового «Ролекса». — Он мне нравится, потому что… Потому что он душевный, — закончил Пушка, ко всеобщему облегчению.

— Хорошо. А теперь приведи пример.

Пушка потеребил усы и обернулся к Мелашвили. Тот ободряюще кивнул.

— Пример. Надо привести пример. Дайте подумать… Ладно, вот вам пример. Давно, в восемьдесят девятом, мой брат решил заняться обменом валюты на черном рынке, и не где-нибудь, а на московском Арбате, отлично зная, что эту территорию Сурок уже объявил своей…

— О нет! — раздалось несколько голосов. — Помоги ему Бог!

— Вы правы, ожидая самого худшего. — Голос Пушки крепчал по мере того, как он приближался к морали повествования. — Но Сурок не убил его. Мог бы, но он всего лишь забрал у него жену. И очень хорошо, потому что кто только эту жену не брал. Уж такой она была женой. В общем…

— В общем, он преподал ему урок, не прибегая к насилию, — поспешил закончить за Пушку Мелашвили. — Твое доказательство принято. Сурок — душевный!

— Да, — забормотали грузины. — Сурок — душевный.

— Отлично! — похвалил Рыбаков. — Хороший пример, и рассказ складный. Молодец, Пушка. Но продолжим опрос. Даушвили, что скажешь?

— Скажу, что… — Здоровяк разглядывал Владимира, выгибая покрытую коростой бровь, покуда она не стала похожа на лежащего на боку морского конька; нечто подобное Владимир видел когда-то в аквариуме, а может быть, только во сне.

— Мне нравится Сурок, потому что… — подсказал Рыбаков.

— Мне нравится Сурок, потому что… Потому что у него нет никаких предрассудков против южных национальностей, — объявил Даушвили. — Понятно, иногда он называет меня черножопым грузином, но только когда хочет поставить на место или когда в хорошем настроении. А что до людей иудейской расы, вроде нашего уважаемого гостя Владимира Борисовича, то Сурок ими прямо-таки восхищается. Трех жидов, говорит он, трех жидов хватит, чтобы прибрать к рукам весь мир…

— И тут мы подходим к самому главному в Сурке, — перебил Мелашвили. — Сурок — современный бизнесмен. Если на свободном рынке предрассудки не в чести, то у Сурка и подавно. Он набирает в свои ряды только самых лучших и самых умных, и неважно, какого цвета у них задницы. И если Владимир сумеет приручить американскую иммиграционную полицию и добыть мистеру Рыбакову гражданство, кто знает, как высоко Сурок его вознесет… И где наш гость в конце концов приземлится.

— Да, — произнес Владимир, поигрывая защелкой на сверкающем «Ролексе», — кто знает.

Он сообразил, что за все время беседы, или ознакомительного интервью, или как еще эту встречу можно было назвать, он впервые высказался по собственной инициативе. Остальные, видимо, тоже это заметили, ибо выжидательно уставились на него. Но что еще он мог сказать? Он с радостью бы просто сидел и слушал.

В конце концов Владимир нарушил молчание.

— А можно немного масла? — попросил он. — Я люблю смазывать бутерброды с икрой маслом. Моя мать, уважаемая Елена Петровна, всегда кормила меня такими бутербродами, когда я был маленький.

Принесли свежую пачку масла. Сам Мелашвили аккуратно развернул ее. Несколько членов экипажа помогли Владимиру намазать масло на черный хлеб.

Следующим станет тост за здоровье его матери.

2. Поиски денег в Вестчестере

Доктор Гиршкин отсчитал восемь сотен долларов в хрустящих двадцатках, каждый раз слюнявя палец, прежде чем загнуть уголок купюры.

— Хорошо, что ты пришел ко мне со своими денежными проблемами, — сказал он Владимиру, — все лучше, чем заводить какую-нибудь дурацкую кредитную карту…

Пальцами, дрожащими от финансового вожделения, Владимир пересчитал дар отца. Возрастающее количество долларов он озвучивал шепотом и по-русски, на языке тоски по светлому будущему, родины и матери, на том языке, на котором мать вела счет деньгам:

— Восемьдесят долларов… Сто долларов… Сто двадцать…

Доктор Гиршкин шептал в унисон с Владимиром, и западному уху могло померещиться, будто отца и сына застали во время торжественной молитвы.

Затем Владимир любовался сервировкой стола. Отец накрыл ужин во дворе, ничего не упустив — салфетки, столовые приборы; так переживший свою славу гуру-отшельник принимает редкого гостя из тех, кому еще не лень взбираться на вершину горы, в которой прячется его обитель. Отец снял с дверцы холодильника свежий снимок, на котором улыбающийся доктор Гиршкин демонстрировал громадную, отливавшую черным блеском плоскую рыбу с крючком, застрявшим в жирной губе. Фотографию он положил на тарелку Владимира — для ознакомления, а сама рыбина шкворчала на кухне.

— Расскажи-ка о твоей новой девушке, — предложил отец, снимая брюки, что он делал всегда, когда жены не было поблизости. — Она лучше Халочки?

— Никакого сравнения, — ответил Владимир, наблюдая, как бабушка, направлявшаяся к ним в инвалидном кресле, развернулась на полдороге, вспомнив о беззащитных дубах.

— Значит, вы собираетесь создать семью? — спросил отец и сам же ответил на свой вопрос: — Нет, не думаю. В столь раннем возрасте очень неразумно связывать свою жизнь с женщиной, даже самой распрекрасной. Знаешь, в мою бытность студентом Ленинградского университета я жил в отдельной квартире на набережной Мойки — удобнейшее месторасположение в смысле развлечений. В любое время дня знакомым студенткам стоило лишь перейти Дворцовый мост — и они оказывались у меня в гостях. А знакомых у меня хватало, я был популярным евреем.

Он возвел глаза к небу, мерцавшему над головой, словно прошлая жизнь продолжалась в некой параллельной вселенной.

— Но, доложу я тебе, лучше всего было, когда летом нас посылали в колхоз. Мы ехали в грузовых вагонах, заметь, парни и девушки вперемешку! До колхоза надо было добираться по три-четыре дня, так что гадить пристраивались прямо в дверях вагона. Сидишь бывало, болтаешь с приятелями, и вдруг слева возникает красивая круглая попка, вознамерившаяся заняться самым что ни на есть интимным делом. И некоторые из девушек были такими крупными блондинками, славянками, знаешь ли! Не то чтобы наши родные еврейки плохи, но, эх, когда натыкаешься вот на такую славянку посреди безлюдного поля со скошенной травой и говоришь ей: «Простите, можно с вами познакомиться, товарищ такая-то!..» И хотя оба потные, засранные, пьяные, но задорному молодому сексу в чистом поле нет равных.

Отец внезапно вскочил — рыба! — и бросился на кухню. Владимир, жуя хлебную горбушку, налил себе водки. Он помахал бабушке, и та, прокричав нечто невразумительное, попыталась обеими иссохшими руками помахать в ответ.

Вернувшись с шипящей сковородкой, отец вывалил на тарелки грубо покромсанные куски белорыбицы; к искусству разделки рыбы доктор всегда относился с неодобрением.

— Все-таки зачем тебе деньги? — спросил он. — Ты обязан покупать этой девушке подарки? Всякую ерунду, которую женщины так любят?

— Не в том дело, — объяснил Владимир. — Ей нравится развлекаться. Она не ждет, чтобы я за нее платил, но за себя-то, по крайней мере, я должен платить. — Он предпочел не упоминать о том, что Руокко его усыновили. Каждой семье свое время.

— Про эту ничего не могу сказать, не знаю, — продолжал доктор Гиршкин, фаршируя скулы рыбой и тушеной капустой. — Но Халочка была хорошей, скромной девушкой. С ней ты мог прожить на свою нищенскую зарплату. Но может быть, эта новая заставит тебя пересмотреть приоритеты. Уверен, у тебя хватит мозгов, чтобы заработать кучу денег в этой стране. И честным путем, а не как..

— Я считаю твою работу честной, — вставил Владимир.

Когда-то, еще учась в Ивритской школе, он долго дебатировал сам с собой, обдумывая, нравственно ли медицинское предприятие отца. Спор решился в пользу родителя; правда, талмудистская мудрость была приплетена столь хитро, что Владимир сам запутался в своих рассуждениях, и последующему восстановлению их логика уже не поддавалась. Что-то насчет кражи коровы у богатого соседа и последующего требования мзды за бифштексы.

— Честная, ну-ну, — хмыкнул отец. — Посмотри, что случилось с Шуриком.

— А? — Владимир вынул длинную кость, угодившую меж коренных зубов. Он вспомнил, как дядя Шурик сурово отчитывал его за использование неформального обращения («ты» вместо «вы») в разговоре с его толстой одесской женой. — Что опять с Шуриком?

— Подробностей не знаю и, честно говоря, знать не хочу, но ему предъявили ордер на обыск во всех офисах и прочих местах. — Отца явственно передернуло, затем он сцепил руки, чтобы успокоиться. Налил в кружку водки и сделал большой глоток — Говорят, Шурик специализировался на пирамидах. Знаешь, что это такое, Володя?

Владимир покачал головой.

— Порою меня изумляет, как мало ты вообще о чем-либо знаешь. Пирамиды еще называют схемами Понци, в честь некого Карло Понци. В двадцатых годах этот самый Понци, иммигрантишка из Пармы, явился на здешние тучные земли с парочкой блестящих идей. Он организовал чудесный инвестиционный клуб — набрал денег у жадных идиотов, обещая им гигантскую прибыль, некоторое время выплачивал им бабки, обкрадывая следующую смену идиотов, а потом всех поимел. Можешь себе представить?

Владимир очень даже мог. Пирамида! Из ничего возникает нечто. Похоже, классная идея. Он слегка разволновался при мысли, что у его родственников столь прибыльный бизнес. Уж не водят ли они знакомство с мистером Мелашвили и его бороздящими океаны грузинами?

— Шурик наверняка возьмет хороших адвокатов. Настоящих, американских. Но твоя мать боится, что кое-какие из его файлов выведут на меня, но это же совершенная научная фантастика, если подумать. На самом деле, чтобы засадить меня в тюрьму, потребуется слишком большая следственная работа и целая флотилия пациентов, выступивших с самообвинениями. — Отец рассмеялся, а потом отчаянно закашлялся — маленькая косточка прошмыгнула слишком глубоко в горло.

Владимир притворялся, будто поглощен исключительно возней с костлявой рыбой. Никогда прежде отец не беседовал с ним столь откровенно о своих делах, хотя в неведении Владимира не держали. Да и мать постоянно похвалялась тем, как она, имея за плечами лишь никчемное образование воспитательницы советского детского сада, поднялась до невероятных корпоративных высот совершенно законным путем, в то время как несчастному дураку отцу приходится изо дня в день обманывать парадоксальную американскую систему здравоохранения.

— Но что касается тебя, сынок, вот мой совет: делай то, что сам хочешь. Это мое последнее слово. Посмотри на меня. Медицина меня никогда не увлекала, спасение и продление жизни пациентов тоже, и не потому что я такой черствый. Просто мне нравятся другие вещи: рыбалка, садоводство, опера. Единственно, когда медицина меня захватывала, так это в тех товарняках в компании с молодыми девушками. Но твоя бабушка сказала: иди в доктора, ты умный, у тебя получится. Что ж, по крайней мере, в Америке профессия оказалась прибыльной, если практиковать с умом. — Он широко взмахнул рукой, давая понять, что имеет в виду: семейную крепость с маленькой вывеской «Доктор Гиршкин» под квазистаринным фонарем, покачивавшимся на ветру.

Опустошив кружку, отец снова налил себе.

— Да уж, поступай со своей жизнью так, как ты сам хочешь. Кстати, а чего ты хочешь?

— Не знаю, — ответил Владимир. — Может быть, преподавать?

Преподавать? Откуда он это взял?

— Учитель? Странный выбор, — заметил отец. — В учителях здесь ходят очень средние личности. А что, если тебя пошлют в школу в Гарлеме? Или в Бронксе? В Бруклине? В Квинсе? Тамошние детишки — настоящие зверьки, они разорвут тебя на части. Я вот подумал, ты в компьютерах-то разбираешься?.. Но нет, послушай, сейчас я скажу, чем тебе заняться. Но сначала давай выпьем за твои прекрасные, но непрактичные педагогические мечты.

— И за бабушкино здоровье, — добавил Владимир.

— Да, за эту сумасшедшую старуху. — Доктор Гиршкин залпом опрокинул содержимое кружки и отжал с усов капли ставшей привычной за много лет жидкости. — Знаешь, Владимир, я живу только ради тебя и твоей бабушки, ну, насколько человек в принципе может жить ради других. Как это говорится? Человек — не остров. Твоя мать… уэлл, насколько я могу себе представить, она останется со мной до конца моих дней. Мы с ней вроде тех неудачных корпоративных слияний, которые здесь практикуют последние десять лет, или как Югославия. Но если бы меня спросили, за кого я предпочту умереть… скажем, угонят самолет и террористы заявят, что один из нас должен быть убит, вот тогда я умру за тебя или за бабушку, не раздумывая.

Владимир пошевелил пальцами в тесных детских шлепанцах (их неподвластный времени кротовий мех подмешивал к запаху ног острый звериный аромат), родители хранили эти тапочки и заставляли надевать, когда сын приезжал к ним.

— Зачем тебе умирать за бабушку? — удивился Владимир. — Она же старше.

— Хороший вопрос. — Доктор Гиршкин покусывал дряблую подушечку большого пальца, сосредотачиваясь для ответа. Владимир сообразил, что отец не раз размышлял над сценарием с угоном самолета. — Видишь ли, жизнь мне теперь не особенно дорога. Не хочу прикидываться совсем несчастным, но уверен: многие мужчины моего возраста чувствуют то же самое. Единственная причина, по которой я бы не отдал свою жизнь за бабушку, — это желание оставаться твоим отцом, но сдается мне, что как отец я тебе теперь не очень-то и нужен. Твоя жизнь протекает так далеко от нашего дома, ради обустройства которого мы с матерью трудились как проклятые, что иногда… словом, иногда я спрашиваю себя: и зачем все это?

Владимир подумал о своей новой жизни с Руокко. О том, как далеко он продвинулся. Действительно, зачем они столько вкалывали?

— Ладно, надеюсь, наш самолет никогда не угонят, — сказал он, отодвигая тарелку с фрагментами рыбьего скелета и вытирая сухой лоб салфеткой.

— Я тоже надеюсь, — подхватил отец, но не убедил сына в своей искренности.

Если не в профессиональной и не в семейной жизни, то хотя бы в смерти от руки подлых угонщиков с закрученными вверх усами, доктору Гиршкину перепадет кус доблести, и к тому же на глазах у всего мира.

— Не забыл, о чем мы сегодня говорили? — напомнил отец. — Самое главное, живи, как сам хочешь. А кроме того, не женись, пока не будешь готов расстаться со счастливой порой молодости. Вот те два урока, которые мы сегодня выучили.

Отец встал, опираясь на пластиковый садовый стол. Встряхнул больную ногу (она заснула во время ужина). Оглянулся, чтобы проверить, все ли в порядке с бабушкой, объезжавшей угодья Гиршкиных. Удостоверившись в благополучии своей матери, доктор Гиршкин направился, прихрамывая, на кухню за чаем и тортом, предоставляя Владимиру надеяться, что его отец сказал все, что хотел.

Но это было не так.


Часом позже Владимира с горящими от поцелуев отца щеками отправили из деревни в город на местном поезде Метро-Норт, отходившем в 8.12 вечера. Если периферийное зрение не обмануло его, он мог бы поклясться, что видел отблеск материнской янтарной брошки, дешевого прибалтийского сокровища, в вагоне, двигавшемся в противоположном направлении. Вскоре она приедет домой; полусонная, лежа на диване, перечислит мужу тихим голосом все гадости, которые ей пришлось претерпеть за четырнадцать часов рабочего дня: шепоток подчиненных-американцев за ее спиной, группки тайных заговорщиков в мужском туалете — недвусмысленный признак назревающего туземного бунта, корпоративного переворота. Они всегда хотят больше, эти местные уроженцы. Больше денег. Более выгодной медицинской страховки. Бесконечных двухнедельных отпусков. Вот что получается, когда родители ни в чем не ограничивают детей, когда рождаешься в мире без преград.

— Ежик, умоляю, твои работники-троглодиты боятся тебя до смерти, — утешит доктор жену, подав ей тарелочки с баклажанной икрой и салатом из белорыбицы, а также чашку травяного чая для успокоения нервов. Затем поправит подушку под ее ногами и переключит телевизор на передачу, которую они оба обожают, — ту, в которой порочных кинозвезд показывают такими, каковы они есть.


Тем временем в спальне наверху бабушке приснится одинокий дуб в саду, его узловатые ветви распростерлись над цветущими молочаем и первоцветом, а под дубом сидит кривоногий гой из деревенского полка с блестящей красной звездой на фуражке, он поднимает лицо от миски с кашей и улыбается бабушке безбрежной улыбкой крестьянского парня. И вот она уже танцует мазурку в каком-то дворце культуры в большом городе, и он прижимает ее к своей груди, целует в губы, сперва целомудренно, потом нет… Потому что здесь, в кладовке бабушкиных снов, меж зыбких силовых полей мечты и были, вибрирующих над американским пригородом, все кончается тем, что добродушный сержант Яша полюбит бабушку и счастью не будет конца.

Внизу доктору Гиршкину не спится. Обнаружив, что жена на диване забылась непробудным сном, и прикинув трудности транспортировки ее наверх в спальню, доктор, с сожалением покачав головой, удаляется в свое подвальное убежище.

В подвале, среди строительной пыли и болтающихся электрических проводов, доктор попытался воссоздать покосившуюся деревенскую избу, в которой он провел детство: шершавые, белые с желтоватым оттенком панели должны были заменить русскую березу; грубо сколоченным деревянным стульям и трехногому кухонному столу вменялось воспевать прелести бедности. На столе лежит много Пушкина, чуть Лермонтова и непонятно откуда взявшийся номер «Медицинского журнала Новой Англии»; доктор поспешно забрасывает его под кровать. Большая теплая печь, главный персонаж его юности, в ансамбле отсутствует, но что поделаешь?

Доктор включает вентилятор, раздевается, съедает кусок сыра, для удобства хранящийся рядом с кроватью, и ложится в постель. Пусть мне приснится мой сын в счастье и здравии, велит он себе. Но, увы, сон не приходит. Что-то его не пускает… Неприятный осадок, оставшийся от скромного званого ужина, который он устроил ради сына. В чем дело? Вроде бы он говорил о важнейших вещах — тщете любви, эфемерной природе юности. Но на самом деле попусту молол языком! Велеречивость, русская тоска, ностальгия, а толку чуть. Как всегда, он упустил главное. Он должен был сказать… Так-так… Для начала следовало сказать Владимиру, что он устал. Самыми простыми словами: «Владимир, я устал». Да, вот что надо было сказать. Доктор Гиршкин зевает, словно в подтверждение своей усталости.

«А почему я устал, Владимир? Что ж, если ты не можешь не задать этот вопрос, я отвечу. Я устал, потому что эмиграция в эту страну, расставание навсегда с родной хижиной, юртой, советскими высотками требует честолюбия, безумия, упорства и силы воли, которых у меня никогда не было».

Эх-х. Доктор Гиршкин расправляет влажные простыни и хорошенько взбивает подушку. Нет, это звучит слишком жалобно, слишком пораженчески. Лучше подпустить побольше теории.

«Видишь ли, Володя, — мог бы он сказать, — Старый Свет населен двумя породами обывателей — альфа и бета. Альфа, ощутив, как высохшая земля трещит под ногами, быстренько налаживает всю семью в Новый Свет, а бета, бедняга со слабым, сентиментальным сердцем, не двигается с места, продолжая возделывать бесплодную землю. Твоя мать, как ты, наверное, уже догадался, из породы альфа — неиссякаемая, непобедимая, неистовая энергия. Ты слушаешь, Володя?

Хорошо! Потому что вот что я хочу сказать: вопреки иммигрантскому рейтингу, составленному твоей матерью, нет ничего плохого в том, чтобы быть меньше, чем сосед, быть бета-иммигрантом здесь, в Америке, где всем заправляют альфа-иммигранты. Это нормально — позволять более сильным людям брать на себя ответственность за твою жизнь, позволять им перетаскивать тебя в лучшее место, учить уму-разуму. Потому что по большому счету, сынок, компромиссы, возможно, и необходимы, но постоянная торговля, взвешивание и перевешивание оборачиваются болезнью».

Доктора Гиршкина пробила радостная дрожь — это же настоящее прозрение! «Болезнь». Здорово! Или даже «сумасшествие». Так, пожалуй, еще лучше.

Он задумался, как бы ему поделиться открытием с Владимиром. Может быть, удастся опять затащить его в Скарсдейл, посулив дополнительно денег, или же они отправятся на экскурсию в знаменитый музей Метрополитен (тамошние ближневосточные коллекции великолепны). Да, в музей. Идеальное место для передачи важного знания.

Когда доктора Гиршкина наконец сморил сон, ему снились отец и сын верхом на крылатом ассирийском льве, они парили над антеннами и колючими шпилями этой неприглядной страны. Доктор понятия не имел, куда древний зверь несет их, но, в конце концов, после долгого утомительного дня хорошо просто взмыть в воздух.

3. Поиски денег среди своих

На следующее утро в Манхэттене Владимир, стряхнув путы сна, энергично почистил зубы, постоял под очистительным душем и произвел смотр своему добру: 800 долларов от отца плюс 500 от Рыбакова плюс все еще непроданный «Ролекс» и десять тысяч сигарет «Данхилл».

— Хорошее начало, — сообщил Владимир очертанию спящей под одеялом Франчески, — но я настроен на большее.

И с этой гэтсбианской мантрой на устах он отправился на работу — в занятный мир Общества им. Эммы Лазарус. Не успел он миновать приемную, как поляк Збигнев выскочил из комнаты обработки данных и преградил ему дорогу.

— Гиршкин, — произнес Збигнев. — Он здесь.

— Господи! Кто здесь?

— Помнишь твоего идиота-соотечественника с вентилятором? Рыбакова? Его Зе-эс-и пришел.

— Зе-эс-и?

— Закон о свободе информации. О мой боже! Ты здесь уж сто лет работаешь, Гиршкин!

Збигнев схватил подчиненного за рукав и потащил в свое логово, кабинет главного специалиста по окультуриванию иммигрантов. Там с одной стены Лех Валенса махал восторженным докерам, с другой Иоанн-Павел II рассеянно улыбался из-под скипетра, а по центру, на самом видном месте, висела заключенная в рамочку обложка збигневского шедевра, изданного на средства автора, «Поляк поляку: путешествие отца и сына к сердцу Полонии».

— Он дошел аж до церемонии принятия гражданства, — беззаботно трещал Збигнев, размахивая правительственным документом. Владимир застал его сразу после ланча — самые благостные, почти посткоитальные, минуты за весь унылый день начальника по культуре.

— Вот как.

— Вообрази такой сюжет. Рыбаков произносит клятву, он как раз на том месте, когда нужно поклясться защищать страну от всех врагов, внутренних и внешних, и тут… Видимо, он понимает эти слова превратно либо, что вероятнее, попросту пьян, потому что внезапно набрасывается с кулаками на мистера Джамаля ибн-Рашида, проживающего в Кью-Гарденз, в Квинсе. Здесь сказано, что Рыбаков лупил его обоими костылями, выкрикивая расистское «долой!».

— Понятно.

— Мистера Рашида уговорили не подавать в суд, но…

— Гражданство.

— Да.

— А нельзя ли что-нибудь сделать? — поинтересовался Владимир. — То есть этот человек официальный шиз, наверняка для психически больных существуют поблажки.

— Что же нам для него сделать? Может, засадить его в такое место, где он ни до кого не доберется? А может, закрыть визовый отдел в Москве, чтобы ваши русские выродки сидели дома?

Да, конечно.

— Спасибо, пан директор.

С этими словами Владимир ретировался в привычный беспорядок своего собственного рабочего места. Положил голову на холодную металлическую поверхность стола. В новости, услышанной от Збигнева, не было ничего хорошего…

Владимир хотел, чтобы Рыбаков получил гражданство.

Он хотел дополнительных товаров и услуг от грузин.

Хотел наведаться в Праву к Сурку, дабы лично выудить из него побольше даров.

Что ж, по крайней мере, вечером его ждет ужин с Руокко. Сегодня опять буйабесовый день? Стоп, дайте вспомнить… Понедельник — полента, вторник — ньокки… Что следует за вторником? Согласно записной книжке, встреча с шутом гороховым. Бывшим лучшим другом Баобабом.


Да, сегодня вечер с Баобабом. По прошествии неполных двух месяцев, в течение которых Владимир игнорировал звонки друга, у него вдруг защемило сердце, ненавязчиво напомнив о его русской отзывчивости — категории, вмещающей в себя глубокое понимание, молчаливое сочувствие и щедрость духа.

Нет, неправда. Деньги, конечно: Бао знал способы, как их добыть, отчаянные способы.

В «Туше» отмечали Неделю современной музыки. На гулянке, на которую угодили Владимир и Баобаб, музыканты и публика стерли различия между артистом и меценатом — все поголовно напялили фланель и сапоги, следуя моде, начинавшей просачиваться из северо-западной глухомани: Сиэтла, Портленда, штата Орегон. Новшество встревожило Владимира, он не желал ходить во фланелевых штанах, во всяком случае не летом. Владимир нервно дернул за воротник своей просторной кубинской рубашки. Необходимо обсудить этот вопрос с Фрэн.

Баобаб между тем вдыхал жизнь в штамп «улыбка от уха до уха»; его физиономия целиком, даже толстый, перебитый в нескольких местах нос, участвовала в создании этой улыбки. Печально только, что именно Владимир (потягивавший пиво стоя) стал источником ликования для одинокого Баобаба.

Владимир припомнил школьные годы: они с Баобабом возвращаются на электричке из научно-математической школы, весь долгий день их вежливо отшивали как девушки, так и юноши, и теперь друзья толкуют о том, как бы получше пристроить свои пригородные «я» на звездном манхэттенском небосклоне. Неужели это тот Баобаб, которого он когда-то любил?

— Да-а, Роберта по-прежнему спит с Ласло, — отчитывался Баобаб за прошедший период. — Но теперь мне кажется, что Ласло хочет спать и со мной. Это всех нас очень сблизит. И я пишу набросок моей собственной философской системы. И, ах да, по-моему, я наконец знаю, в чем стану специализироваться — в исследовании юмора. Как раз по мне.

— Но ты ведь не очень смешливый парень, — напомнил Владимир.

— Настоящий юмор не должен вызывать исключительно смех, — возразил Баобаб. — Он должен быть трагичным, как у братьев Маркс. Я познакомился с потрясающим профессором, Джозефом Руокко. Слыхал о таком? Он будет моим научным руководителем. И я остаюсь в Нью-Йорке, приятель. Не участвую в великом исходе в Праву, в долбаный Париж девяностых. Вся эта фигня закончится через полгода, поверь моему слову. Нет, буду держаться старины Руокко. Держаться реальности.

— Баобаб, мне нужны деньги, — сменил тему Владимир. И коротко обрисовал свои проблемы, используя стилистику Баобаба.

— Точно, это настоящая классовая борьба, — согласился Баобаб. — Почему ты не объяснишь своей Фрэнни, насколько ты беден? Что в этом позорного? Посмотри на себя… У тебя повадки отпущенного на волю крепостного. Некоторые женщины находят это сексуальным.

— Баобаб, ты меня слушаешь? Я не собираюсь выпрашивать у нее подачки.

— Ладно, — сказал Баобаб. — Могу я говорить напрямик?

— Будь любезен. Я из тех, кто верит всему, что говорят. Читаю газетные заголовки и плачу.

— Отлично. Значит, без обиняков. Мой босс, Джорди, замечательный парень. Надеюсь, ты мне веришь?

— Никаких наркотиков.

— У него есть сын двадцати лет. Полный идиот. Ничтожество. Он хочет поступить в этот безразмерный частный колледж в Майами. Не как в Йеле, конечно, но кое-какой отбор они проводят. Джорди заплатил одному индийцу, чтобы тот прошел тестирование вместо парнишки. Индус справился на отлично, но осталось непонятным, почему сынок дважды оставался на второй год в старших классах. В колледже хотят с ним побеседовать. Потому нам придется отправить туда кого-нибудь, кто умеет убедительно говорить.

— Тебя?

— Была такая мысль. Но, сам видишь, я белый как простыня. У тебя же и кожа того самого оливкового цвета, а с растительностью на роже ты и вовсе похож на молодого Ясира Арафата.

— Но ведь… Джорди, он кто? Испанец?

— Только не называй его испанцем, Джорди — ярый каталонец.

— А что будет, когда парень явится учиться на следующий год? Или мне придется ходить в колледж вместо него?

— В заведении таких гаргантюанских масштабов те, кто проводит собеседование, никогда больше с нашим мальцом не встретятся. Поверь, все просчитано, и я даже не думаю, что это такой уж страшный криминал. Прикинуться выпускником школы на преступление века не тянет, дурацкая выходка, не более. Но за двадцать тысяч…

— Что? Повтори! — перебил Владимир. Две цифры в столбик нарисовались в спертом воздухе бара. Они не сразу посчитались, но было ясно, что если из 32 200 вычесть 20 000, то останется сумма, которую вполне можно заработать. — Сколько, ты сказал?

Баобаб положил потные ладони на узкие плечи Владимира и встряхнул друга. Затем натянул ему на нос шляпу так плотно, что Владимиру стало больно. Обдал кислым дыханием и влепил поцелуй, лишь отчасти добродушный. Нос у Баобаба распух еще сильнее, а сам он выглядел и дышал так, будто был в два раза старше и в придачу сердечником.

— Пора бы тебе научиться ценить нашу дружбу, — произнес он. И добавил совершенно в духе Гиршкинландии, а возможно, любого семейства: — Любовь приходит и уходит, но твой друг Баобаб всегда с тобой, даже если он не самый распрекрасный парень на свете. Никогда не знаешь, когда он тебе понадобится, старый добрый Баобаб.

— Спасибо, — поблагодарил Владимир. — Спасибо за все.

4. Поиски денег во Флориде

Персиковый «кадиллак». Владимир никогда таких не видел, но знал, что это средство передвижения играло некогда важную роль в культурном развитии Соединенных Штатов. Персиковый «кади» лениво прохлаждался у обочины международного аэропорта Майами, и принадлежал он человеку, у которого, на манер индонезийцев и монголов, не было фамилии, только имя — Джорди.

Джорди не погнушался вынести из лабиринта аэропорта огромный вещевой мешок Владимира, набитый одеждой для колледжа, похвалив гостя за благоразумие: тот явился подготовленным. Хотя Джорди с удовольствием бы отвез Владимира в магазин за твидовым пиджаком и красным галстуком.

— Вот что мне нравится в иммигранцах, — говорил Джорди, — вы не избалованы. Много работаете. Пот с вас ручьями льет. Мой отец был иммигранцем, слыхал? Он собственными руками создал наш семейный бизнес.

Создал бизнес? Собственными руками? Нет, Джорди ни речью, ни внешностью не походил на киношных наркодельцов, чего с опаской ожидал Владимир. Он даже не смахивал на Пикассо — сходство, к которому, по представлениям Владимира, стремились все каталонцы. Джорди скорее выглядел как еврей средних лет с собственной текстильной фабрикой. Средних лет, но ближе к пенсии, чем к славным денечкам. Лицо от неумеренного пребывания на солнце изрезано морщинами; шаг по-прежнему упругий, однако Джорди, обутый в умопомрачительные туфли из страусиной кожи, намеренно раскачивался при ходьбе, как и подобает человеку, многого достигшему в жизни.

— Я давно мечтал побывать в Испании, — сказал Владимир.

— Si ma mare fos Espanya jo seria un fill de puta, — ответил Джорди. — Знаешь, что это значит? Если моя мать испанка, тогда я сукин сын. Вот что я думаю об испанцах. Белые латиносы, вот они кто, и этим все сказано.

— Я бы поехал только в Барселону, — заверил Владимир каталонца.

— Э-э, в Каталонии всюду неплохо. Я однажды трахал одну крохотулечку в Тартозе, почти карлицу.

— Маленькие женщины бывают очень милы, — заметил Владимир. Никого конкретно он не имел в виду.

— Бороду придется убрать, — сообщил Джорди, когда они сели в прохладную машину. — С бородой ты выглядишь слишком взрослым. Мы ведь посылаем парнишку в колледж, а не в юридическую школу. Юридическая школа будет попозже.

Какое совпадение! У Джорди и матери Владимира совершенно одинаковые планы в отношении потомства. Может, этих двоих следует познакомить? Но как ужасно лишиться бесценной бороды, которая делала Владимира на пять лет старше и на десять умнее. К счастью, те же самые гормоны, что сметали волосы с макушки, обеспечивали буйную растительность в местах, расположенных ниже. К тому же на кону стояли двадцать тысяч долларов.

— Я немедленно побреюсь, — пообещал Владимир.

— Хороший мальчик, — Джорди похлопал Владимира по плечу. Его руки пахли детской присыпкой, а в целом запах, исходивший от Джорди и разносимый кондиционером с силой штормового ветра, был на девять частей цитрусовым и на одну часть мужским. — В холодильнике есть кола, если хочешь. — Говорил Джорди с причудливым акцентом работяги из Квинса: «кола» у него превращалась в «колер», «куча» в «кучера», а США в мифическую страну Америкеру.

Мимо болячками на пейзаже мелькали гостинички с немецкими и канадскими флагами, бесконечные забегаловки с электрифицированными коровами и хвостами омаров и, конечно, непременные пальмы, дорогие друзья умеренно-климатических северян.

— Хорошая машина, — похвалил Владимир для поддержания разговора.

— А тебе не кажется, что она немножко черно-мазнутая? Тонированные стекла, громадные покрышки…

Ага, капелька расизма перед ланчем. Пора подключать прогрессивное чутье, Владимир. Старшие Гиршкины выкладывали двадцать пять тысяч долларов в год за твои социалистические камлания на Среднем Западе. Не подведи альма-матер.

— Мистер Джорди, почему вы думаете, что люди с цветной кожей предпочитают тонированные стекла и прочее в том же духе? Если, конечно, вы действительно придерживаетесь подобного мнения?

— Потому что они обезьяны.

— Понятно.

— Но сними с персикового «кадиллака» тонированные стекла и толстые шины, и от крутой машины ничего не останется, правильно? Вот что я тебе скажу: каждый год я беру напрокат по четыре сотни таких машин. Все, кто работает на меня, — в Нью-Йорке, Майами, на Лазурном Берегу — у всех персиковые «кади». Не нравятся мои вкусы, ищи работу в другом месте, баррада. Пендехо. И вопрос закрыт.

Тем временем дешевые мотели северного происхождения сменились величественными туземными фасадами в стиле ар деко. Джорди велел Владимиру смотреть в оба: как бы не проехать отель «Новый Эдем и Кабана», запомнившийся Владимиру по прежним поездкам на Южное побережье, — многоэтажное, несколько облупленное пристанище для курортников, расположенное по соседству с «Фонтебло-Хилтоном», флагманом эпохи норковых палантинов.

Центром шахтообразного, некогда роскошного холла в «Новом Эдеме» служила тщательно отдраенная люстра. Сверзнувшись с высоты в несколько этажей, люстра зависла над поставленными в круг потертыми бархатными креслами.

— Элегантность никогда не выходит из моды, — объявил Джорди. — Нет, ты только глянь на этих славных ребят! — И он принялся с таким рвением махать стайке пенсионеров, словно те были его земляками, с которыми он вместе приехал в Америку. Но, к огорчению Джорди, новоэдемская команда даже не пошевелилась, ее члены наслаждались блаженной послеобеденной дремой. Для тех же, кто пребывал в сознании, в магнитофоне пел Банни Бериган[21], а в зеленой гостиной подавали вегетарианскую печень — слишком много развлечений, чтобы заметить появление Джорди и Владимира, пары необычной по любым стандартам.

Разочарования на этом не закончились. Джорди вернулся от регистрационной стойки со словами:

— Моя дура секретарша напутала с заказом. Ты не возражаешь, если мы поселимся в одном номере?

— О, нисколько. Все равно что вечеринка с ночевкой, маленькие девочки любят такие устраивать.

— Вечеринка с ночевкой. Мне нравится. Хорошая идея. И почему все радости достаются только девчонкам?

Действительно, почему? Была очень веская причина, чтобы все радости на вечеринках с ночевкой доставались девчонкам, и только им. Но Владимиру предстояло выяснить эту причину самостоятельно.


Он отложил в сторону грязную портативную электробритву Джорди и оглядел с разных сторон свое выскобленное (кожу пощипывало) лицо в трехстворчатом зеркале ванной. Караул. На него глянул болезненный ленинградский Владимир, потом испуганный Владимир из Ивритской школы и, наконец, растерянный Владимир из научно-математической школы — триптих, отобразивший его абсолютно бесславную карьеру в качестве подростка. Когда вокруг пухлых губ имеется поросль, напоминающая нашлепку на лобок, это совсем другое дело.

— Ну как? — Владимир вошел в залитую солнцем спальню, в глазах рябило от бесчисленных цветочков на обоях и деревянных деталей — стиль новоанглийских пансионов давно перешагнул границу между Севером и Югом.

Джорди, развалившийся на кровати в одних плавках, поднял голову от газеты. Рыхлостью его тело походило на бурно растущий город, ручейки жира, как пригороды, расползались по всем направлениям.

— Что я вижу? Предо мной привлекательный юноша, — сказал Джорди. — Стоит только побриться, и совсем другое дело.

— Собеседование завтра?

— М-м? — Джорди все еще изучал девственную физиономию Владимира. — Точно. Мы обговорим ответы на вопросы. Но попозже. А сейчас иди погуляй на солнце, пусть подбородок загорит, а то он чересчур выделяется. И обязательно угостись здешним дорогим шампанским. Увидишь цену, глазам своим не поверишь.

Спустившись на лифте, Владимир направился к дверям с указателем «Купальня и бассейн». На воздухе стало ясно, почему шезлонги пустуют, а накачанные служители при бассейне бездельничают флоридский «не сезон» с трехзначной температурой по Фаренгейту засушивал спрос.

Несмотря на подавленность, Владимир приветствовал береговую полосу бокалом шампанского. «Ваше здоровье», — сказал он чайкам, визжавшим в небе. Все вокруг напоминало ему родину. Когда он был маленьким, Гиршкины каждое лето совершали набег на галечные пляжи Ялты. Доктор Гиршкин прописывал ежедневную дозу солнца хворому Владимиру, а мать часами выдерживала его под слепящим желтым диском, заставляя потеть и отхаркивать мокроту.

С другими детьми ему играть воспрещалось (бабушка клеймила их шпионами и доносчиками), окунуться в Черном море тоже не позволяли: мать боялась, как бы ребенка не сожрал ненасытный дельфин (несколько бутылконосых особей резвились неподалеку от берега).

Взамен мать придумала для сына игру. Она называлась «Твердая валюта». Каждое утро мать чаевничала со своей старинной подружкой, работавшей в отеле «Интурист» и информировавшей мать о последних изменениях в валютном курсе. Затем они с Владимиром заучивали эти цифры. И начиналось:

— Семь британских фунтов стерлингов равняются…

— Тринадцати американским долларам, — выкрикивал Владимир.

— Двадцать пять голландских гульденов.

— Сорок три швейцарских франка!

— Тридцать девять финских марок.

— Двадцать пять немецких марок!

— Тридцать одна шведская крона.

— Шестьдесят… шестьдесят три… норвежских…

— Неверно, дурачок ты мой маленький…

Штрафом за ошибку (и наградой за успех) была жалкая советская копейка, но однажды Владимиру удалось заработать аж пятикопеечную монету. Мать с грустью выудила ее из своего кошелька.

— Теперь ты сможешь поехать на метро, — сказала она. — Сядешь в вагон и уедешь от меня навсегда.

Владимир был настолько потрясен этим заявлением, что расплакался.

— Как я могу уехать от тебя, мамочка? — ревел он. — и как я один войду в метро? Нет, я никогда больше не поеду в метро! — Он проплакал весь День, лосьон для загара тек по его щекам. И даже искусное акробатическое представление, устроенное дельфинами-людоедами, не развеселило его.

О, наши детские беды. Ощущая себя много взрослее и много счастливее, чем прежде, Владимир решил отправить Фрэн открытку. Сувенирный киоск в «Новом Эдеме» предлагал широчайший выбор голых задов, припорошенных песком, морскую корову, умолявшую о спасении от полного истребления, и крупные планы кислотно-розовых фламинго, гнездившихся во флоридских дворах. Владимир выбрал фламинго, как идеально соответствующих обстоятельствам. «Дорогая, — написал он на оборотной стороне. — Эта конференция по иммигрантским проблемам — скука смертная. Порою я просто ненавижу свою работу». Конференция была гениальной выдумкой Владимира. Он даже сказал Фрэн, что прочтет доклад, основанный на американском опыте его матери, — «Прерогатива пирогов: советские евреи и кооптационный потенциал американского рынка».

«При каждом удобном случае практикуюсь в шаффлборде и маджонге, — писал он Фрэн, — чтобы, когда для нас наступят золотые денечки, я смог бы стать тебе достойным партнером в играх. Но прежде чем ты накинешь цветастую шаль, а я переоденусь в ослепительно белые штаны, давай — и не откладывая надолго — поколесим по стране, и в долгом путешествии ты расскажешь мне всю свою жизнь с самого первого дня. Притворимся туристами («захватите фотоаппараты, посмотрите туда-сюда»). Я не умею водить машину, но мечтаю научиться. Через три дня и четыре часа мы увидимся. Жду не дождусь».

Опустив открытку, он посетил бар «Эдемская скала», где его строго допросили на предмет возраста. Бармен угомонился, лишь когда ему были предъявлены залысины в качестве аргумента, и налил Владимиру паршивого пива. Безволосый подбородок, торчавший вареным яйцом, начинал доставлять неприятности. После двух кружек пива Владимир решил уладить еще одно нью-йоркское дельце, на сей раз по долгу службы, а не ради удовольствия.

Сердитый мистер Рыбаков возник на линии с первого же гудка:

— Кто? Черт бы все побрал. На каком мы полушарии?

— Рыбаков, это Гиршкин. Я вас разбудил?

— Я не нуждаюсь во сне, командир.

— Вы не говорили, что ударили мистера Рашида на церемонии принятия гражданства.

— Что? Нет, тут я абсолютно чист. Господи, он ведь иностранец! По-английски я не очень, но понял, что сказал судья: «Защищать страну… от внутренних и внешних врагов… клянусь…» Поворачиваю голову — и что я вижу? Египтянина, такого же, как тот газетчик, что каждый раз дерет с меня лишних пять центов за русскую газету. Этот вонючий турок, он тоже внешний враг, который пытается обмануть рабочие и крестьянские массы и обратить нас в ислам! Вот я и поступил так, как велел судья: защитил свою страну. Нельзя же отдать приказ солдату и надеяться, что он не подчинится. Это бунт!

— Как бы то ни было, вы поставили меня в неловкое положение, — заявил Владимир. — Я сейчас во Флориде. Играю в теннис с директором Службы иммиграции и натурализации и упрашиваю его пересмотреть ваше дело. Здесь сорок градусов по Цельсию, и у меня вот-вот случится инфаркт. Слышите, Рыбаков? Инфаркт.

— Ой, Володечка, ну пожалуйста, сделай так, чтобы меня опять пустили в этот зал для церемоний. Я буду хорошо себя вести. Уговори директора простить меня за тот случай. Скажи ему, что у меня вот здесь не в порядке. — За девятьсот миль вверх по Восточному побережью Рыбаков громко постучал себя по лбу.

Владимир протяжно вздохнул, как отец, смирившийся с недоразвитостью отпрыска.

— Хорошо. Позвоню, когда вернусь в город. А пока поупражняйтесь в вежливости перед зеркалом.

— Капитан, я выполняю ваши приказы без разговоров! Вся власть Службе иммиграции и натурализации!


Распластавшись на животе, Джорди смотрел передачу о модельном агентстве; полет жиденьких острот и шелест спадающего неглиже он встречал довольным мычанием. Остатки его раннего ужина и две пустые бутылки из-под шампанского громоздились на маленьком столике, предназначенном, вероятно, для карточных игр; еще одна бутылка шампанского плавала в ведерке с тающим льдом. Этому воплощению гедонизма средь старомодного убранства номера недоставало лишь серебряного подноса с затонувшей «Лузитании» с наспех нацарапанным счетом за шампанское.

— Мне нравятся брюнетки, — сказал Владимир, садясь на свою кровать и стряхивая песок с кроссовок.

— Брюнетки крепче сбиты, чем блондинки, — со знанием дела произнес Джорди. — У тебя есть подружка?

— Да, — признался Владимир, сияя от гордости и чувствуя себя даже моложе, чем выглядел с чисто выбритым лицом.

— Какого цвета у нее волосы?

Почему-то Владимир подумал о рыжеватых кудрях Халы, но вовремя опомнился и ответил правильно:

— Темные, очень темные.

— И как оно ей? — осведомился Джорди.

Что «оно»? Цвет волос, модельные агентства?

— Нормально.

— То есть я хотел спросить… Э-э, хлебни, сынок. Мой друг не должен отставать от меня по части выпивки!

Владимир поступил как ему было велено, а затем спросил о сыне Джорди, этом великовозрастном дебиле.

— О, мой маленький Хауме. — Гордый папаша сел на кровати и деловито шлепнул себя по ляжкам. Убавил звук в телевизоре, и писк моделей уже не перекрывал шорох волн, отмывавших пляжный песок. — Он способный парнишка, просто в школе У него нелады. Так что на собеседовании тебе, наверное, не стоит выглядеть жутко начитанным, но парочку книг, пожалуй, упомяни. Дальше, он увлекается футболом. Правда, его выперли из команды в прошлом году. — Этот прискорбный факт поверг Джорди в легкую задумчивость. — Но в этом я виню тренера, школу и школьный совет, они совершенно не понимают потребностей моего мальчика, — продолжил он после паузы. — Давай выпьем за моего маленького Хауме, адвоката, которым он станет в будущем. С Божьей помощью, конечно. — Джорди осушил бутылку шампанского почти до дна в десять необычайно объемистых глотков, словно у него над душой стоял какой-нибудь начальственный погоняла.

— Это важная деталь, — заметил Владимир. — Я в спорте не очень разбираюсь. Например, как называется здешняя команда?

— О господи. Вы, манхэттенские ребята, иногда совсем как голубые. Здешняя называется «Дельфины», а дома у нас две команды — «Великаны» и «Ракеты».

— Я слыхал о них. — Названия пошлее не придумаешь. Если у Владимира будет когда-нибудь своя команда, он назовет ее «Нью-Йоркские евреины». Или «Отказники с Брайтон-Бич».

Пока Джорди читал лекцию про суперкубок, «Далласских Ковбоев» и легендарной дамочке, опекавшей последних, гостиничная обслуга принесла рыбу-меч, невыносимо пресную, несмотря на то что рыба задыхалась под слоем черного перца величиной с град. Владимир жевал это недоразумение, пока Джорди перечислял достоинства своего сына: к примеру, свою подружку Хауме ни разу пальцем не тронул, хотя порою обстоятельства того требовали, и, вне всяких сомнений, он знает, что деньги не на деревьях растут, что от работы еще никто не умирал, а без труда не вытянешь и рыбку из пруда. Владимир, поразмыслив над этими похвальными качествами, предложил конкретизировать деятельность малыша Хауме: в свободное время мальчик руководит школьным кружком каталонской культуры; раз в неделю помогает польским старушкам добраться до церкви Петра и Павла, чтобы разговеться окороком с пряностями; пишет письма своему конгрессмену, требуя улучшить освещение на поле для софтбола (см. выше — интерес к спорту).

— Выпьем за малыша Хауме, который нянчится со старыми польскими шлюхами! — предложил Джорди. — А почему ты не пьешь, милый?

Указав на свой мочевой пузырь, Владимир отправился в розовую ванную облегчиться. По возвращении его ожидали два юных представителя гостиничной службы — прыщавый Адам и Ева Юга — дабы вручить еще одну бутылку, перевязанную ленточкой:

— За счет заведения, сэр.

Солнце давно закатилось, когда Владимира одолела дурманящая тошнота от выпитого шампанского и он приказал себе остановиться. Владимир тяжело опустился на свою кровать, стоявшую ближе к балкону, и почувствовал, как она медленно поплыла во все четыре стороны. Что-то его беспокоило, и не только физическая реальность, провонявшая алкоголем. Задача предстать перед приемной комиссией колледжа в образе сына одноклеточного отца внезапно показалась элементарной, как охота на коров. Да, сугубо альтернативная нравственная реальность открывалась перед Владимиром, альтернативная Американа, населенная подобными ему бета-иммигрантами, которые живут играючи, пьют всерьез и складывают пирамиды, как дядя Шурик, в то время как остальные граждане упорно протирают кожаные диваны и коврики для стульев с изображением утки Дейзи в дурацких местах вроде Эри и Бирмингема или совсем уж запредельных Фэрбенксе и Дулуте. Он повернулся к Джорди, чуть ли не ожидая подтверждения этому сделанному про себя открытию, но увидел, что тот изучает Владимира ниже пояса сквозь бокал с шампанским, запотевший от дыхания. Джорди поднял глаза на Владимира — тяжелые веки сморщились от напряжения — и коротко, ободряюще расхохотался:

— Не пугайся.

Владимир очень испугался, будто внезапно щелкнул финский замок в крепости Гиршкиных, вскрытый опытной рукой, и сигнализация не взвыла, а соседский злющий пес улегся дрыхнуть. Железа, ответственная за страх и деньги, еще даже не активизировалась, но Владимир уже все понял.

— Эй, поправь, если я ошибаюсь. — Джорди положил ноги на кровать Владимира, под натянувшимися плавками проступали очертания его снаряда, прижатого наискось к телу эластичной тканью. — Вы ведь с Баобабом и раньше играли в эти игры, правда? Ну, ведь ты уже имел дело с другими парнями.

Владимир увидел, как по шву плавок Джорди расползается жуткое влажное пятно.

— Кто, мы? — Он вскочил и в растерянности повторил: — Кто, МЫ?

— В этом смысле ты очень похож на Баобаба, — улыбнулся Джорди и понимающе пожал плечами: мол, уж такими вы уродились. — Это вовсе не значит, что у тебя гомосексуальные наклонности, коко, хотя про футбол ты мог бы знать и побольше. Просто в твоей фигуре что-то такое есть. Послушай, я все понимаю, и в газетах об этом завтра не напишут.

— Нет, нет, очевидно, произошло недоразумение, — начал Владимир, следуя ошибочной установке среднего класса, гласившей, что, попав в беду, лучше изъясняться как образованный человек — Если помните, я уже упоминал о моей подружке…

— Ладно, хорошо, о'кей, — перебил Джорди. — Дискуссия окончена, принц. — Затем одним движением, технические подробности которого Владимир упустил, он вскочил на ноги и сдернул трусы; его пенис, качнувшись вверх, занял нужную позицию. Владимир отвел глаза и уперся взглядом в набухшую тень, которую член Джорди отбрасывал на аккуратно застеленную кровать, отделявшую Владимира от каталонца.

Джорди суетился, не давая опомниться. Хлопнув себя по лбу, он воскликнул:

— Погоди! «Кей-Вай»!

Владимир мгновенно вспомнил шкафчик, в котором хранились смазки Халы, и тут же отмахнулся от воспоминания, совершенно сейчас бесполезного. Он отступил к балкону, уже прикидывая, что хуже: вероятная смерть при падении с четвертого этажа, маячившая за спиной, или то, что его ждет впереди.

Но когда Джорди нагнулся к чемодану, взгляд Владимира упал на дубовую дверь, находившуюся за кроватью Джорди, — респектабельную дверь, такая украсила бы лучшие дома Эри и Бирмингема, Фэрбенкса и Дулута. Вот тот барьер, что отделял его от свободного мира гостиничного персонала, высушенных солнцем пенсионеров и пристойного человеческого общения. В одно мгновение установив связь между собой и дверью, Владимир рванул вперед.

Его схватили за полу развевающейся футболки, дернули и швырнули плечом к стене. Сначала он ощутил боль, а потом и Джорди — точнее, фрагменты его потного тела: то подмышку, то сосок — на своем лице.

— Эй, куда! — орал Джорди, брызгая слюной в оба глаза Владимира, впиваясь в него ногтями. — Гребаный фого! Тебе двадцати штук мало, сука?

Владимир крепко зажмурился, жгучая чужая слюна извивалась восьмерками боли.

— Я не… — начал он, но тут же забыл, чего он «не». И вдруг в голове всплыл образ Фрэн: острые ключицы, торчащие в разные стороны груди, стиснутые в пучок бюстгальтером, открытая улыбка, с которой она входит в комнату, где собрались друзья. Она мечтала сделать из него человека, настоящего гражданина Нового Света.

И тогда Владимир нанес удар.

Он в жизни никого не бил и не слыхал, как хрустят костяшки пальцев, стукаясь о хрящ. Однажды, обозлившись на глупую колли, сторожевую собаку при бассейне в дачной деревушке, он треснул ее бадминтонной ракеткой по пушистому заду; иных случаев насилия за ним не числилось.

Удар пришелся почти по носу, однако между двумя идеально круглыми, волосатыми ноздрями не появилось и намека на кровь, лишь оторопь на физиономии размеренно пыхтевшего Джорди. Каталонец походил на изумленного младенца, у которого отобрали барабан и даже не объяснили почему.

На мгновение ногти Джорди вылезли из кожи Владимира, хотя давление ладоней не ослабло, тем не менее, учитывая обалдевший вид каталонца, нельзя было не воспользоваться моментом.

Владимир метнулся к выходу. Дверь открылась и захлопнулась за ним, ковровая дорожка красной стрелой указывала путь к лифту, но Владимир не мог ждать, бросился к лестнице и, перепрыгивая через ступеньки, побежал вниз, его ноги — то героические пособники побега, то коченеющие мертвяки, грозившие опрокинуть тело вниз головой в пролет на бетонный пол.

Погони, слава богу, не было слышно, но это лишь означало, что Джорди спускается на лифте. И в холле Владимир угодит прямиком в его объятия.

«Вот ты где, парень», — скажет Джорди, мерзко усмехаясь, попутно объясняя персоналу про размолвку между любовниками.

Владимир читал о подобном случае с участием закоренелого людоеда, ни больше ни меньше.

Он с разбега приземлился на последнюю ступеньку, бедренное сухожилие едва не лопнуло от сильного толчка. В бархатно-позолоченном холле, куда похромал Владимир, геронтологическая команда, оккупировавшая все кресла, принялась понимающе переглядываться, завидев его перекошенную от нехватки кислорода и отливавшую трупной синевой физиономию. Не говоря уж о футболке, порванной на плечах.

Владимир глянул на светящиеся планки над лифтами, одна из них, без сомнения, указывала на спуск «3… 2…»

Он не мог сдвинуться с места, завороженный цифрами, из ступора его вывел протяжный старческий голос: «Шш-та?»

В одну секунду Владимир оказался за дверьми, достойными дворца, пересек подъездное кольцо перед отелем и побежал, не разбирая препятствий, ни движущихся, ни стационарных. Он бежал буквально в ночь, и флоридская ночь, пропахшая выхлопными газами, луком из полуфабрикатных блюд и, наверное, чуть-чуть морем, приняла его и укрыла в кипящей тьме.

5. Попадание не туда

Все изменилось. Его тело побывало в руках постороннего человека, в чьи намерения входило причинить боль. И чужаку это удалось: плечо размолочено, глаза заплеваны. Сколь ничтожны оскорбления, полученные в детстве, по сравнению с тем, что только что произошло. Все подростковые несчастья, ежедневные взбучки от родителей и сверстников, оказывается, были не более чем генеральной репетицией; оказывается, все те годы юный Владимир лишь готовился к роли жертвы.

Он растирал поврежденное плечо и прижимался к нему щекой. Владимиру давно не приходилось жалеть себя, и это чувство казалось странным, словно явившимся из другой жизни. Полуголый, он сидел под разлапистой невысокой пальмой в зарослях, которые могли бы сойти за национальный парк, но на самом деле являлись садом, разбитым перед огромным комплексом кондоминиумов. Ему по-прежнему было трудно дышать, в горле першило, и он изо всех сил старался отвлечься и побороть приступ сухого кашля. Как сказал однажды знатный педиатр с Парк-авеню, приступ астмы наполовину психическое явление и необходимо переключать внимание на другие проблемы.

Другая проблема после астмы — как найти такси и добраться до аэропорта. Джорди скорее всего уже едет туда, чтобы встретить сбежавшего любовника у выхода X — на вылете в Ла-Гардию. Но в безбрежном Майами наверняка существуют и другие лазейки. Владимир вспомнил о втором аэропорте, откуда родители летали со скидкой на аэробусах с названиями вроде «Небесная красота» или «Королевские американские линии». То был аэропорт Форт-Лодердейл, находился он выше по побережью.

Ладно, а дальше что? Владимир расправил ошметки футболки, выплюнул, откашлявшись, сгусток слизи, похожий на губку с кровянистыми порами В бумажнике он обнаружил остатки денег, полученных от отца и мистера Рыбакова, — ровно 1200 долларов в мелких и крупных купюрах. Счастливый случай № 2 — одинокое такси кружило вокруг кондоминиумов в ожидании, когда на улицу вывалится толпа в классных туфлях и дышащем хлопке, настроенная повеселиться. Пригнувшись, Владимир пробрался сквозь кустарник, затем неторопливой походочкой направился к такси — миллионер, наслаждающийся законным правом щеголять в рваной футболке воскресным вечером. Однако таксист — великан ближневосточной внешности из тех, у кого непорядок с гипофизом, — внимательно оглядел наряд Владимира в зеркале заднего вида и спросил, уж не подружка ли дала ему под зад. На табличке значилось имя таксиста — Бен-Ари, «сын льва»; в Ивритской школе, припомнил Владимир, таких детенышей могучих львов водилось предостаточно.

— И я уезжаю от этой суки навсегда, — ответил Владимир (учитывая события последнего часа, экспроприация слова «сука» послужила хоть небольшим, но все же утешением). — В Форт-Лодердейл! — скомандовал он.

Когда они миновали Эдем и въехали в район Норт-Бич, он попросил притормозить у телефонной будки, стоявшей в колеблющейся тени «Сладкоречивого гнома О'Мэйли», где за три порции «Гиннеса» брали как за одну.

— Пожалуйста, подождите меня.

— А то я уеду, не взяв денег! — Широкая израильская ухмылка заменила Сыну Льва смех.

Владимир набрал номер «Королевских американских линий» и узнал, что они свернули работу в прошлый вторник. «Небесная красота» теперь курсировала только между Майами и Меделлином, хотя в Цюрих самолеты вылетали в режиме нон-стоп. В итоге ему продали билет на ближайший рейс до Нью-Йорка по цене, эквивалентной его Двухнедельному заработку.

Владимир глазом не моргнул, услыхав, сколько с него запросили, — главное, он был жив и все еще можно было поправить. То есть вернуться к Фрэн. Вернуться туда, где дни текут от сигареты к шоколаду и кофе, где по утрам за завтраком Фрэн несет всякую хрень о временном правительстве Керенского, а обеденный перерыв в Обществе абсорбции сулит нечаянную радость: открываешь коробочку с ланчем, приготовленную Винси, а в ней ломтик сырой говядины в соусе с цикорием на поджаренном хлебе (семь сортов зерна), пышная веточка мяты, выращенной на балконе, плюс два билета на дневной концерт в церкви Св. Троицы — выступает квартет из Правы… О да, сорок дней и ночей, не меньше, он будет просто нежиться в постели в окружении всех Руокко, чтобы очиститься от двух последних часов.

Пока же, немного окрепнув духом после препирательств с авиалиниями, Владимир был готов потратить часть образовавшегося напора на Баобаба. Он позвонил за счет сволочи-абонента, и когда знакомый задыхающийся голос нехотя согласился оплатить разговор, Владимир начал без предисловий:

— Значит, так, я вдоволь налюбовался членом Джорди и хочу спросить, цитируя твоего босса, как оно тебе? — На противоположном конце Восточного побережья повисла тишина. — И он до сих пор не отдал тебе на откуп Бруклинский колледж? По-моему, за свой тяжкий труд ты должен по меньшей мере потребовать Бруклин. Не продавайся дешево, фуфло.

— Он ведь не., да?

— Нет, живое доказательство социального дарвинизма, он — нет. Я стою у дороги на аэропорт, плечо превратилось в крошево, я едва двигаюсь, но моя задница по-прежнему не тронута. Спасибо, что спросил.

— Послушай. — Баобаб сделал паузу, словно сам к чему-то прислушивался. — Я, правда… Иногда он лапал меня и щипал за жопу, но я думал…

— Ты думал? — перебил Владимир. — А ты уверен? Помнишь, в школе тебе всегда давали дополнительное время на тесты, потому что у тебя была справка от врача, что ты страдаешь дислексией? Ты подделал эту справку, верно? Ну признайся уже. На самом деле у тебя нет дислексии, ты просто долбаный идиот. Я прав?

— Давай…

— Давай произведем опись нажитого, что нам мешает? Тебе двадцать пять лет, ты специализируешься в исследованиях юмора, твою девушку не пускают в кино без взрослых, а твой босс обожает шлепать тебя по попке и торчит при этом. И ты еще удивляешься, почему тебя не зовут почаще видеться с Фрэн и ее друзьями? Поверь, Фрэн отныне и меня не захочет видеть. У ее антропологического любопытства есть пределы.

— Ладно, — ответил Баобаб. — Ты все сказал. Ладно. Где ты конкретно?

— Ты все уладишь, милый?

Баобаб не утратил спокойствия:

— Где ты, Владимир?

— Я уже сказал, по дороге в аэропорт. У меня счетчик включен.

— А где Джорди?

— Ха, надеюсь, ищет меня. Отвергнутая любовь и все такое.

— Хватит об этом. Значит, он пытался… А ты сбежал?

— Ну, сначала я с ним подрался, — сообщил Владимир. — Врезал ему как следует!

«Врезал как следует»? И когда уже эта ночь закончится!

— Господи боже. Ну тогда ты по уши в дерьме. Слушай, не садись в самолет до Нью-Йорка. Езжай в Вичито, в Пеорию…

— Да пошел ты! — закричал Владимир. Дурное предчувствие уже отметилось на его призрачной страхо-денежной железе; впрочем, призрачность не мешала мочевому пузырю реагировать на эту железу вполне явственно. — Он что, станет преследовать меня до Нью-Йорка, а потом убьет?

— Сомневаюсь, что он сам станет преследовать тебя, но да, вероятно, он найдет время, чтобы убить тебя, а может, и трахнет напоследок для порядка. Влад, послушай меня! На него только в Бронксе работает сотня людей. В прошлом году мой друг Эрнест, чокнутый латинос, который заправлял делами в колледже Ла-Гардия, обозвал Джорди петушком — в шутку, сам понимаешь…

— И?

— Ты еще спрашиваешь? За кого ты держишь этих людей? — разволновался Баобаб. — Это каталонский картель! Господи, как они убивают, с каким вдохновением творят насилие… Чистый модернизм! Даже вам, русским, есть чему у них поучиться. А потом, тот факт, что он пытался… и ты знаешь, что он…

— Наконец-то до меня дошло. Теперь мне совершенно ясно: ты отлично знал, что этот человек — убийца и педераст, тем не менее уговорил меня ехать с ним во Флориду и остановиться в одном отеле.

— Откуда мне было знать? Да, я в курсе, что ему нравятся падшие ангелочки, но ты ведь взрослый мужик, вся рожа в бороде!

— Уже нет, болван!

— Послушай, тебе нужны были деньги! — напомнил Баобаб. — Я подумал, что таким способом верну твое расположение. Ты мой единственный друг, но я тебя совсем не вижу…

— Ах, значит, это я виноват. Ты — безмозглая обезьяна, Баобаб. Как ни стараюсь злиться на тебя, не получается, тем более что… Тем более что для меня эта ночь скоро закончится. Ты же всю жизнь проведешь в таком состоянии. Прощай, дурак несчастный.

— Стой! Возможно, он подключился к моей линии. Ему ничего не стоит окружить аэропорт Майами.

— Тогда его ждет сюрприз, потому что я еду в аэропорт Форт-Лодердейл.

— Господи! Не говори мне об этом! Мой телефон на прослушке!

— Ага, а Лодердейл взят в кольцо свирепыми каталонцами с полуавтоматами и глянцевыми снимками моей рожи. В Городском колледже случайно нет бесплатной психотерапии? Почему бы тебе не наведаться к доктору после лекции по юмору?

— Подожди! Забудь об автовокзалах и железной дороге! И не бери напрокат машину! Он может выследить…

Владимир повесил трубку и побежал к заждавшемуся израильтянину.

— Вперед! — крикнул он.


— Ты крупно влип, начон миод? — спросил Лев. Он смеялся и смеялся, всплескивая руками, отчего зеркало заднего вида выгнулось вверх.

Очнувшись, Владимир поднял голову. Спал он недолго, минуту или две. Жуткий страх, когда первоначальные наскоки не подействовали, изловчился и погрузил его в сон. Хотя и навеянный страхом, сон протекал без сновидений, разве что Владимиру снилась бездонная пустота.

Пейзаж за окном убедил Владимира в том, что из движущегося автомобиля вся Флорида выглядит одинаково. На указателе на противоположной стороне шоссе значилось: БАЛ-ХАРБОР 20. Бал-Харбор был крайним севером Майами-Бич. Отлично. Они едут в правильном направлении, и дорога пустая.

А что этот чертов Лев сказал? Два последних слова Владимир помнил с Ивритской школы.

— Начон миод, — повторил он. «Совершенно верно».

— Значит, я был прав! — обрадовался израильтянин. — Ты — русский еврей. Неудивительно, что у тебя проблемы. У вас всегда проблемы. Рядом с вами даже испанцы выглядят приличными ребятами.

Ну почему все взъелись на бедных, но никогда не сдающихся русских?

— Да ладно тебе, хевер, — припомнил Владимир ивритское слово «друг». — Ты меня обижаешь.

— Я тебе не хевер, придурок. Так что ты натворил? Убил свою подружку?

Владимир проигнорировал вопрос. У него была своя жизнь. Скоро этот долгий флоридский кошмар закончится, и он больше никогда не увидит ни одной пальмы, и ему не придется иметь дело с грубыми, вульгарными, жирными обывателями.

— Эй, разве это не поворот на аэропорт?

Лев нажал на клаксон, предупреждая мопед о грозящей катастрофе, и крутанул руль вправо. Некоторое время они ехали в молчании под аккомпанемент ревевших в небе реактивных двигателей, действовавший на Владимира успокаивающе: менее чем через час настанет его черед взлететь. Указатели на шоссе, мимо которых они проезжали, пестрели исключительно словами «Аэропорт», «Мотель» или «Лобстер». Поешь, трахнись и проваливай — вот в чем заключался нарратив этого шоссе.

Постепенно движение уплотнилось, и Лев принялся страдальчески бормотать знакомые ивритские ругательства, из которых в основном и состояли познания Владимира в этом языке. Блуд — одна из главных тем у израильтян; например, популярное выражение «иди трахни свою маму и принеси мне счет» затрагивает все главные струнки — секс, семью, коммерцию.

Теперь они еле ползли. Низкая и розовая луна идеально соответствовала окружающей действительности (в Нью-Йорке луна серого цвета всегда висит высоко).

Впереди ехали два персиковых «кадиллака». Должно быть, Владимир угодил на какой-нибудь специальный рейс для пожилого контингента, и «кадиллаки» везут его будущих ностальгирующих попутчиков. Он глянул на руку, на которой нацарапал информацию о вылете, затем на все еще непроданный «Ролекс». Рейс 320, отправление из Форт-Лодердейла в 8.20, прибытие в нью-йоркский аэропорт Ла-Гардия в 10.35. Официальная развязка драматического происшествия, приключившегося с ним в чужих краях, ляжет отрывным талоном в папку с эмблемой авиалинии.

И вдруг — мысль. И не одна. Целых четыре. Они возникли одновременно.

Отправление из Форт-Лодердейла.

Персиковые «кади».

Два впереди, один слева.

Снаряд Джорди, обтянутый плавками, жуткое влажное пятно, расползающееся по шву.


Он скользнул на пол. Приступ астмы — наполовину психический. Нельзя терять присутствия духа. Надо сказать себе: я продолжаю дышать.

— Что случилось? — заволновался Лев. Он поправил зеркало заднего вида, чтобы хорошенько рассмотреть скрюченного Владимира. Повернул к нему свою стофунтовую голову: — Что ты делаешь? Что за фигня?

Вдох, выдох, раз, два, три. Неверной рукой Владимир бросил Льву две сотенные бумажки.

— Разворачивайся, — прошептал он. — Произошла ошибка… Я не хочу в аэропорт… Они убьют меня.

Израильтянин молча смотрел на него. Застежка на его цветастой рубашке разошлась, и Владимир уткнулся взглядом в вогнутую грудь таксиста, которая почему-то наводила на мысль об инфаркте. Владимир швырнул ему еще сотенную. Потом еще.

— Черт! — зарычал Лев и ударил по рулю крепкой мужской рукой. — Черт, блин, твою мать.

Он проехал немного вперед, затем посигналил фарами поворот. Владимир чуть приподнялся и глянул на машину слева. Окно было опущено; мол одой человек с усами, насчитывавшими не более трех волосков, и ручейками пота на лбу кричал что-то в мобильник. Его спутник, с виду брат-близнец, щелкал чем-то, зажатым между ног. Владимир услыхал язык, напоминавший испанский. Нет, французский. Нет, одновременно испанский и французский. Владимир опять сполз вниз. Снова приподнялся, чтобы наскоро взглянуть в зеркало заднего вида. Прямо за ними ехал персиковый «кадиллак». И еще один. И еще. На каждой полосе, куда ни глянь, — персиковый «кадиллак». Они угодили в персиковое желе.

Лев продолжал перестраиваться вправо.

— Я таксист, — жалобно бубнил он. — Ничего не знаю. Машину взял напрокат. Двойное гражданство. Уже восемь лет здесь, и мне тут нравится.

Владимир прикрылся оказавшейся весьма кстати автомобильной картой Джорджии, валявшейся на полу. В таком положении он провел, вероятно, с час — обливаясь потом, вдыхая запах крови на верхней губе, погрузившись в мягкие внутренности Львовой «краун-виктории», как в кокон. Каждую секунду ему мерещилось, что он слышит щелчок либо имя Гиршкин, всплывшее в разноязыком разговоре в соседней машине. Перед глазами вставала пустая бездна, привидевшаяся во сне, но он не мог позволить себе заснуть. Не спи! Дыши! Думай о турбосамолете, скачущем по взлетной полосе, самолет все ближе и ближе… но второй пилот Рыбаков точно знал, что делает, бесстрашная ухмылка на его тыквообразном лице не оставляла сомнений: ее обладатель Не раз находил выход из безвыходных ситуаций.

Тем временем на земле Лев включил правый поворот, раздался умиротворяющий механический клекот — для Владимира он прозвучал позывными американской цивилизации. Автомобиль пробился на крайнюю правую полосу, затем выполз на развязку.

— Ого! — воскликнул Лев.

— Что случилось? — завопил Владимир.

Но, очевидно, то был боевой клич, снимавший напряжение, ибо в тот же момент таксист нажал на газ и машина с визгом полетела мимо самозваного «Блинного дворца», «Храма-курорта воскрешения душ в новом тысячелетии», магазина без вывески и в форме иглу, двух проселочных дорог, пятидесяти гектаров пахотной земли, пальмовой рощи, просторной парковки при чем-то под названием «Страдз».

У «Страдза» Лев и затормозил. Подвеска машины зловеще скрипнула, на что Владимир немедленно ответил кровянистым выдохом.

— Вылезай! — приказал Лев.

— Что? — прохрипел Владимир. — Я дал тебе четыреста долларов.

— Вон! Вон! Вон! Вон! — проорал Лев, сперва дважды на иврите и в заключение два раза на своем новом языке.

— Постой! — в полный голос заговорил Владимир (возмущение победило астму). — Мы же посреди… — Трудно было определить, посреди чего. — Что мне теперь делать? Довези меня по крайней мере до автовокзала. Или до Амтрака. Хотя нет… дай подумать. Просто поезжай на север.

Лев развернулся к заднему сиденью и сгреб в кулак Владимирову футболку. Его лицо — нос-обрубок с подвижными ноздрями, серые мешки под глазами, блестевшие от пота, — напомнило Владимиру отвратительную физиономию Джорди. И это человек одного с ним племени! Они говорят на одном языке, у них общий бог и задницы той же конфигурации. В такси наступила минута молчания, если не считать звука рвущейся футболки и пыхтенья Льва, явно подыскивавшего слова, которые поставили бы точку в их взаимоотношениях пассажира и водителя.

— Ладно, — опередил его Владимир, — я знаю, куда еду. У меня осталось девятьсот долларов. Вези меня в Нью-Йорк.

Лев подтянул Владимира к себе поближе, обдавая взмокшего пассажира запахом лука и тахини:

— Ты…

Далее должно было последовать ругательство, но Лев предпочел оборвать обличительную речь на стадии местоимения.

Он отпустил Владимира, повернулся к нему спиной и скрестил руки на руле. Засопел. Снял Руки с руля и забарабанил по нему пальцами. Выдернул золотую звезду Давида из волосатых глубин, скрывавшихся под рубашкой, и подержал ее между большим и указательным пальцами. Этот скромный ритуал, очевидно, направил его мысль.

— Десять тысяч, — произнес он. — Плюс обратный билет на поезд.

— Но у меня только девятьсот, — возразил Владимир, и вдруг солнечный зайчик сверкнул на его запястье. Ура! Он бросил «Ролекс» на колени Льву, часы с сочным, ободряющим звуком плюхнулись на мясистую ляжку таксиста.

Лев хорошенько встряхнул их и приложил к уху.

— Серийного номера на задней крышке нет, — вслух размышлял он. — Автоматический хронограф. — Он опять проконсультировался со звездой Давида. — Девятьсот долларов плюс «Ролекс» плюс пять тысяч, которые ты возьмешь в банкомате.

— На моей карточке всего три тысячи.

— Ох-ох-ох, — покачал головой Лев и, открыв дверцу, начал неуклюже вылезать из машины.

— Стой! Ты куда?

— Надо позвонить жене, объяснить ей, что да как. Она думает, что я завел подружку. — И, ссутулив плечи, втиснув обе ручищи в карманы шелковых брюк, таксист двинул в унылую пустыню «Страдза», заманивавшего скидками.


Все Восточное побережье Владимир проспал. Не то чтобы за время поездки ничего не происходило. Отрубившийся Владимир, бормотавший во сне детские слова (каша, Маша, баба), умудрился пропустить спустившую шину, лишенную настоящего азарта погоню, устроенную маломощным дорожным патрулем в Южной Каролине, вопли и бешеные прыжки Льва, когда дружелюбный южный зверек, вероятно бурундук, потерся о его ногу на стоянке в Вирджинии.

Двадцать часов беспробудного сна — вот во что вылилось путешествие Владимира на север.

Проснулся он в туннеле Линкольна и каким-то образом немедленно сообразил, где находится.

— Доброе утро, бандит, — проворчал израильтянин с переднего сиденья. — Здравствуй и прощай. Как только выедем из туннеля, я скажу тебе шалом.

— За пять тысяч мог бы подбросить меня до дому, — сказал Владимир.

— Ой! Вы только послушайте этого гонифа! И где же твой дом? На Райкерз-Айленде?[22]

Где его дом? Владимир даже задумался на секунду. Но, вспомнив, не смог удержаться от улыбки. Если верить часам на приборном щитке, было три часа дня. Франческа, скорее всего, дома, в своей спальне-мавзолее, в окружении текстов и контртекстов. Владимир надеялся, что его двадцатичетырехчасовое отсутствие, нехватка его влажного дыхания на щеке Фрэн по ночам, пустота там, где всегда была его бесконечная заботливость, его «нечеловеческое терпение», как выразился Джозеф Руокко, уже дали себя знать и, когда он войдет в дверь, на лице Франчески возникнет совершенно несвойственное ей выражение — безоглядного счастья быть рядом с таким парнем, как Владимир Гиршкин.

Они свернули на Пятую авеню, и Владимир заерзал на сиденье. Осталась последняя минута. Ну Давай же, Лев! Израильтянин ловко втискивался меж желтыми такси, вслед ему грозили кулаками и возмущенно гудели (только посмотрите на этого выскочку в «краун-виктории» с флоридскими номерами!). Вывески на первых этажах казались близкими родственниками: «Матсида», «Меза Гриль»… В прежней жизни Владимир оставил небольшое состояние под каждой из них.

— Возвращение гонифа. — Лев затормозил у бежевого здания ар деко, где жили Руокко. — Не забудь про чаевые.

Наполовину из вежливости, наполовину не соображая, что делает, Владимир выудил из рваного кармана рваной футболки последнюю пятидесятидолларовую бумажку и протянул ее водителю.

— Оставь себе, — неожиданно отеческим тоном произнес Лев. — И постарайся жить праведной жизнью, если сможешь, вот мой совет. Ты еще очень молод. У тебя еврейские мозги. Значит, надежда есть.

— Шалом, — попрощался Владимир.

Его нелепые приключения в компании с этим огромным израильтянином подходили к концу. Финалом станет подъем на лифте. А вот и Джозеф Руокко, вышагивающий по холлу своей фирменной походкой динозавра, одетый по случаю жары в откровенно колониальный костюм из хаки («конрадианским» называла этот костюм Фрэн). Владимир уже собрался обрадовать Джозефа русским «Привет!», которому он обучил семейство Руокко, как вдруг увидел, что профессор не один…


Впрочем, все было не совсем так. Сперва до него донесся голос. Нет, сперва смех. Они смеялись. Нет, и это неправда. Сначала он услыхал гол ос профессора, потом смех — так смеются над какой-нибудь ерундой, потом он услыхал другой голос, а потом уж увидел.

Мощная рука в золотом браслете, с флоридским загаром, пахнущая детской присыпкой, дружески хлопала профессора по плечу.

Персиковый автомобиль знакомой марки стоял у обочины Двадцатой авеню, мигалки задорно мигали.

Джорди знакомился с новым другом. Смешно и грустно одновременно.

— Что с твоей футболкой? — достаточно громко спросил молодой привратник-бразилец, профессор и Джорди в дальнем конце холла запросто могли его услышать.

Ответа привратник не получил. Парень в синяках, этот коротышка, который каждый день выходит с дочкой Руокко и который всегда казался бразильцу то ли слишком застенчивым, то ли слишком высокомерным, когда ни от того ни от другого пользы ни на грош… этот трясущийся бритый дамский угодник выбежал вон, пересек улицу, свернул за угол и исчез. Канул в небытие, подумал привратник, улыбаясь фразе, вычитанной среди заголовков в «Пост».


— Я не поеду в Вичито. — Акцент Владимира преобразил топоним Вичито в самое иностранное слово в английском языке, какое только можно было вообразить. — Я хочу жить с Фрэн и чтобы все было хорошо. Ты сделаешь так, чтобы все было хорошо.

Хотя он и диктовал условия, но руки дрожали так, что с трудом удавалось удерживать трубку между ртом и ухом. Владимир стоял в покореженной телефонной будке. Слезы набухали в уголках глаз. Разразиться бы сейчас серией долгих, конвульсивных рыданий в стиле Роберты — пусть Баобаб послушает. Он всего лишь хотел добыть двадцать тысяч вшивых долларов. Не миллион же. Двадцать тысяч доктор Гиршкин зарабатывает на паре своих пугливых пациентов с золотыми зубами.

— Хорошо, — ответил Баобаб. — Значит, вот как мы поступим. Вводятся новые правила. Запомни их или запиши. У тебя есть ручка? Алло? Ладно, правило первое: тебе нельзя никого навещать — ни друзей, ни родственников, ни на работу ходить, ничего. Звонить мне будешь только из автомата и разговаривать не дольше трех минут. — Он умолк. Владимир представил, как он заглядывает в памятку, на которой отпечатаны правила. Неожиданно Баобаб понизил голос: — Дерево, девять тридцать, завтра. Встречаться мы не должны, — продолжил он громко. — Связь держим исключительно по телефону. Если остановишься в отеле, обязательно заплати наличными. Ни в коем случае кредитной картой. Еще раз: дерево, девять тридцать, завтра.

Дерево. Их дерево? То самое дерево? В девять тридцать? Утра? Неужто Баобаб поднимется в столь жуткую рань?

— Правило пятое: все время перемещайся или по крайней мере стремись к тому. Из чего вытекает…

Но правило шестое не успело перевалить через мембрану, в трубке послышалась возня, и на линии возникла Роберта. Коронным тоном дешевой шлюхи, от которой разит джином за девятьсот миль, девчонка воскликнула:

— Владимир, милый, привет! — Что ж, хоть кто-то рад его возвращению. — Послушай, зайка, у тебя случайно нет связей в русском криминальном мире, а?

Владимир едва не повесил трубку, но в сложившейся ситуации даже голос Роберты звучал на удивление по-человечески. Он вспомнил о сыне мистера Рыбакова, Сурке.

— Права, — пробормотал он, не в состоянии более выговорить ни слова.

Под ним грохотал городской поезд, лишь подчеркивая шаткость его жизни. Двумя кварталами ниже двое веселых грабителей перебрасывались меж собой, как мячом, вопящим офисным служащим.

— Права, как кстати! — возликовала Роберта. — Ласло подумывает открыть там Академию актерской игры и пластических искусств. Тебе известно, что в Праве сейчас находится тридцать тысяч американцев? По меньшей мере половина из них — законченные Хемингуэи. Ты бы поехал туда?

— Спасибо за предложение, Роберта. Это трогательно. Но сейчас у меня другие… кое-какие проблемы. Кроме того, в Праве… Чем я могу тебе помочь? Я знаю одного старого моряка… Старого сумасшедшего… Ему необходимо натурализоваться.

Повисла долгая пауза, и Владимир сообразил, что из его торопливого бормотания ничего не понять. — Это длинная история… — размеренно начал он, — но суть в том… мне необходимо… О господи, что со мной?

— Расскажи мне все, большой медведь! — подбодрила его Роберта.

— Суть в том, что, если я добуду этому сумасшедшему гражданство, он устроит меня к своему сыну в Праву.

— Ясно, — сказала Роберта. — Гражданство я ему определенно предоставить не могу.

— Нет, — согласился Владимир. — Не можешь.

И зачем он тратит время на болтовню с шестнадцатилетней девчонкой?

— Но, — продолжила Роберта, — в моих силах предоставить ему кое-что ничуть не хуже…

6. Американский балаган

Дерево было рассохшимся и ободранным дубом, его корявые ветви укрывали в своей тени столь же битую жизнью родственницу — Скамейку. Дерево и Скамейка существовали нераздельно отныне и во веки веков в маленьком парке на задах научно-математической школы, где перед Владимиром и Баобабом регулярно ставили академическую задачу, после чего они, не сумев достойно с этой задачей справиться, удалялись на Скамейку под Деревом. Во время особенно душераздирающего кислотного кайфа Баобаб вырезал на Скамейке инициалы — свои и Мишеля Фуко, а ниже нацарапал в духе учениц начальной школы: ЛДН — «лучшие друзья навеки».

Владимир, скорбя по простоте того даром потраченного времени, нагнулся и с тоской провел пальцем по буквам, но тут же одернул себя: что за глупости!

Сзади просигналила машина.

Роберта высунулась из окошка такси, размахивая огромной соломенной шляпой.

— Садись! — крикнула она. — Баобаба выследили в Верхнем Манхэттене. Шевелись!


Они остановились у старого склада рядом с Голландским туннелем. Помещение с низкими потолками, щербатыми перилами, редкими полосками линолеума на полу, рисунком на дверях — эмблемой погрузочной компании, оставшейся от предыдущего арендатора и окончательно не соскобленной. Владимира усадили рядом с Робертой в глубине зала, за веревочным ограждением с табличкой «Места для гостей кандидатов на гражданство». Остальные «гости», все до одного потрясающие актеры и добрые друзья Роберты, как объяснили Владимиру, выглядели так, словно нарядились на свадьбу — исламабадскую или калькуттскую; количество тюрбанов и сари достигало критической массы. Во всяком случае, темных футболок и штанов в обтяжку — униформы молодых безработных лицедеев — не было и в помине.

Атмосфера царила праздничная. Статные мужчины и женщины клубились по залу, подбрасывали воздушные шарики, спорили о сортах кофе и о том, насколько радикально скажется переезд в Квинс на их круге общения.

— Любой из них что угодно сделает, лишь бы угодить в койку Ласло, — заметила Роберта, не выпуская из своей липкой ладошки руку Владимира.

Одета она была в мужской костюм в ёлочку и прозрачную белую рубашку поверх черного лифчика сложной конструкции, призванной выпятить и увеличить ее тощую грудь. Волосы перехвачены на затылке шелковой ленточкой, впалые щеки нарумянены. Никто бы не дал Роберте шестнадцати лет, если бы она не открывала рот, демонстрируя железные скобки.

— Я, — сообщила она Владимиру, указывая на ярлычок с именем, пришпиленный к ее груди, — Катерина Нихольтц-Прага, потомок древнего австрийского рода и жена итальянского промышленника Альберто Праги. Эл принимает сегодня гражданство, но исключительно по деловым соображениям, как ты понимаешь. Сердце его в Тоскане, где у него имеется оливковая ферма, два арабских скакуна и мамма.

— Помоги нам Господи, — сказал Владимир. Он сидел сгорбившийся, небритый, в широченном спортивном пиджаке, одолженном Робертой ради такого случая. Утром в номере паршивой придорожной гостиницы, который ему удалось снять на последние пятьдесят долларов, Владимир попытался побриться, но обнаружил, что не состоянии ни унять дрожь в руках, ни держать неподвижно голову.

Из гардеробной вышел Ласло — длинный, худой джентльмен в судейской мантии, едва прикрывавшей зад, этакая судейская мини-юбка. Клочья нечесаных седых волос стояли дыбом, напоминая сдвинутую набок корону.

— Вы и есть клиент? — обратился он к Владимиру на удивительно чистом английском. Должно быть, венгерский акцент он отскребал железной мочалкой с таким усердием, что уже и «паприка» произнести не сможет.

— Да, я, — ответил Владимир. — Как там наш подопечный?

— Он чувствует себя прекрасно, на все сто. Сейчас он в гардеробной, знакомится с другими, так сказать, гражданами. — Ласло согнулся пополам, дабы оказаться на одном уровне с Владимиром, и положил руки ему на плечи.

Владимир вздрогнул, жест Ласло живо напомнил ему недавние события.

— Итак, — объяснял венгр, — это наша стандартная «Фальшивая церемония натурализации», или ФЦН, как принято выражаться в нашем бизнесе. В год мы проводим две-три церемонии, а также парочку мероприятий «люкс» — то же самое, только на яхте и с проститутками. — И тут Ласло подмигнул, выгнув внушительную бровь.

Роберта тоже подмигнула, и подавленный переживаниями Владимир последовал их примеру, быстро-быстро моргнув несколько раз подряд.

— Роберта говорила, что три тысячи я могу выслать вам из Правы, — произнес Владимир.

— Да, плюс, как у нас полагается при ФЦН, особая стопроцентная надбавка за срочность исполнения заказа. Согласно договору!

— Понятно, — сказал Владимир. — Шесть тысяч.

Однако венгры неплохо адаптируются к свободному рынку. Придется занять денег у сына мистера Рыбакова. Но все равно, хорошо, что Роберта все устроила молниеносно.

— Верно, — подтвердил Ласло. — Гости, займите свои места!

Толпа липовых зимбабвийцев, эквадорцев и прочего люда бросилась к складным стульям, толкаясь и хихикая. Поднявшись на самодельную сцену; Ласло занял место за кафедрой, сооруженной из картонных коробок, ловко задрапированных американским флагом. Позади Ласло висел красочный герб с надписью «Министерство юстицыи» — еще одна блестящая имитация, если не принимать во внимание орфографическую ошибку и несколько испуганное выражение глаз у американского орла.

— А теперь поприветствуем кандидатов на натурализацию! — взревел Ласло в переносной микрофон.

Гостевой сектор аплодировал, когда кандидаты гуськом входили в зал: еврейки и белые американки с густым макияжем и вычурными прическами, украшенными листьями винограда и мяты; светловолосые кудрявые мужчины с физиономиями парней из американской глубинки, одетые так, словно они сбежали со съемок «Человека из Ламанчи», и прочие персонажи в том же роде.

Появился Рыбаков на костылях. На нем был темно-синий двубортный костюм, тщательно скроенный, дабы максимально скрыть торчащий живот. Ряды красно-желтых медалей покрывали изрядную часть его груди, однако он повязал щегольский звездно-полосатый галстук с целью подчеркнуть перемену верноподданства. Он улыбался самому себе, глядя в пол и стараясь не отставать от завернутой в кимоно женщины, шествовавшей впереди.

Владимир не сдержался. Завидев Рыбакова, он вскочил, громче всех захлопал в ладоши и крикнул по-русски:

— Ура! Ура, Александр!

Роберта дернула его за пиджак, намекая на опасность перевозбудить Рыбакова, но моряк лишь робко улыбнулся своему другу, после чего занял место под гигантской растяжкой, гласившей: «Поздравляем новых американцев». С целью избежать повторения инцидента с арабом Рыбакова усадили между итальянским промышленником Альберто Прагой и парнем кавказской внешности. Правда, впереди старика восседала «женщина из Ганы» с огромной соломенной корзиной фруктов на голове, вероятно загораживая Рыбакову сцену. Явный недосмотр.

Спели гимн, затем судья Ласло встал и, глубоко тронутый пением, провел рукой по глазам.

— Америка! — произнес Ласло и кивнул со значением.

— Америка! — выкрикнул Рыбаков с места, кивая с тем же значением. Обернувшись, он показал Владимиру большой палец.

Ласло улыбнулся Вентиляторному и прижал палец к губам, требуя тишины.

— Америка! — повторил он. — Как вы могли догадаться по моему акценту, я тоже когда-то сидел там, где вы сидите сейчас. Я приехал в эту страну маленьким ребенком, выучил язык, обычаи, закончил, приложив все силы… э-э… юридическую школу и теперь имею честь способствовать собравшимся в завершении их долгого пути к американскому гражданству.

Раздались незапланированные аплодисменты, Вентиляторный встал и крикнул:

— Я сначала в Вену приехал, а потом уж в Америку!

Ласло знаком велел ему сесть и опять приложил палец к губам.

— Что такое Америка? — ораторствовал он, расправив плечи и задумчиво возведя глаза к грязному потолку. — Гамбургер? Или хот-дог? А может быть, сверкающий «кадиллак» и хорошенькая девушка под пальмой?..

Гости пожали плечами и переглянулись, не зная, что выбрать.

— Да, Америка — все это, — пояснил Ласло. — Но и больше, много больше.

— Я получаю социальное пособие, — объявил Рыбаков, размахивая рукой, чтобы привлечь внимание судьи.

На сей раз Ласло его проигнорировал.

— Америка, — просторные рукава мантии взвились в воздух, — это страна, где вы можете прожить очень долгую жизнь, и, когда настанет пора умирать, вы глянете на себя и с уверенностью скажете: все ошибки, все победы, что у меня были, все «кадиллаки» и хорошенькие женщины, и дети, которые ненавидят меня настолько, что называют по имени, а не папой и даже не отцом, всего этого не было бы, если бы не я. Я!

Ученики Ласло выразили свое согласие, энергично размахивая сомбреро, заворачиваясь в плащи-накидки в церемонном поклоне и горделиво повторяя: «Я! Я!»

— Что-то я не припоминаю у Станиславского таких методов, — заметил Владимир.

— Невежда, — бросила Роберта.

Пришел черед клятвы гражданина. Вентиляторный гладко пробормотал ее, на словах о «всех врагах, внутренних и внешних» он из осторожности не смотрел на других кандидатов. Наконец кандидатов стали вызывать для получения свидетельства: «Эфрат Элонский… Денни Бу… Абдул Камуз… Рухалла Хомейни… Фуонг Мин… Александр Рыбаков…»

Рыбаков подошел к судейской кафедре, отставил костыли и обнял Ласло, который чуть не рухнул под тяжестью инвалида.

— Спасибо вам, мистер, — прошептал Рыбаков ему на ухо. Обернулся к Владимиру и помахал свидетельством, обливаясь слезами. — Ура! — крикнул он. — Ура Америке! Америка — это я!

Владимир помахал в ответ и сфотографировал Вентиляторного поляроидом. Невзирая на то что женщина из Ганы раздавала ритуальные фрукты, опустошая свою корзину, невзирая на Роберту, влепившую смачный поцелуй щеголеватому Альберто Праге, — невзирая ни на что Владимир неожиданно для себя растрогался. Он высморкался в жесткий акриловый платок, извлеченный из спортивного пиджака Роберты, и помахал американским флажком, сделанным из той же ткани.


Они макали соленые крендельки в салат с копченым лососем, выставленный труппой Ласло на потертые алюминиевые столы, оставшиеся от фирмы по перевозке мебели.

— Этим не наешься, — заметил Рыбаков Владимиру. — Пойдем ко мне. У меня есть селедка.

— Да вы меня и так уже закормили вашей рыбой, — ответил Владимир.

— Попридержи язык, — сказал Рыбаков. — Всей рыбы Каспия не хватит, чтобы отблагодарить тебя, юный царь Соломон. Знаешь, каково мне было все эти годы? Знаешь, каково это — быть человеком без родины?

Владимир потянулся через стол к другому контейнеру с салатом, не желая выдать себя гримасой на лице. И конечно, он знал, каково это.

— А что, если война? — продолжал Рыбаков. — Как ты будешь защищать родину, когда у тебя ее нет?

— Верно, никак, — согласился Владимир.

— Взять меня, к примеру. Я одинок в этой стране, ни семьи, ни друзей, и поговорить не с кем. Ты… ты уезжаешь в Праву. Вентилятор… только Вентилятор у меня и был, но теперь у меня есть вот это! — Он вынул свидетельство из кармана пиджака. — Теперь я — гражданин самой великой страны в мире, если не считать Японии. Послушай, я уже не молод, чего только не повидал в жизни и знаю: ты рождаешься, ты умираешь и ничего не остается. Надо принадлежать к чему-то, быть частью общего. Иначе кто ты есть? Никто.

— Никто, — повторил Владимир.

Ласло показывал на часы. Представление подходило к концу.

— Но ты, Владимир, дорогой мой человек, в Праве ты станешь частью чего-то такого большого, такого сильного, что навсегда перестанешь спрашивать себя: кто я есть? Мой сын позаботится о Тебе, как о родном. А когда я закончу свои дела с мисс Хароссет и картинами этого чертова Кандунского, чтоб им пусто было, я приеду навестить тебя и моего Толю. Что скажешь?

— Втроем мы отлично проведем время. — Владимир представил, как они гребут на лодке вниз по реке, запасшись корзиной с жареной курицей и банкой селедки.

— И я пройду по улицам Правы, гордо выпятив грудь… — Рыбаков выпятил грудь. — Пройдусь как красивый уважаемый американец.

Владимир обнял горбатую спину старого моряка и прижал его к себе. Запах, исходивший от Рыбакова, заставил Владимира вспомнить отчима своего отца, который умер в Америке, изрядно намучившись от цирроза печени, камней в почках и, если верить диагнозу доктора Гиршкина, скукоженного легкого. Запах был того же состава: водочные пары, резкий аромат средства после бритья и та острая промышленная вонь, которую ни с чем не спутаешь и которая вызывала в воображении Владимира ржавый стальной пресс на советском заводе, щедро политый машинным маслом. За таким прессом его неродной дедушка притворялся, будто трудится. Владимиру понравилось, что от Вентиляторного пахнет точно так же.

— А теперь, товарищ Рыбаков, — начал он, — или, как выражаются в нашей стране, мистер Рыбаков, я приглашаю вас выпить.

— Ишь ты! — Рыбаков схватил Владимира за нос полиароматными пальцами. — Ладно, идем за бутылкой! — Поддерживая друг друга, они вышли на непривычно тихую улицу, где над чугунными фасадами и вереницей брошенных мебельных фургонов висело тяжелое послеполуденное солнце.


Последние часы на Манхэттене прошли в такси с тонированными стеклами. Роберта расщедрилась настолько, что выдала Владимиру в счет будущих доходов тысячу долларов из своих солидных сбережений и посоветовала не застревать нигде надолго и никому не звонить (особенно «той женщине»). Баобаб, по ее словам, прятался у родственников в Говард-Бич, в то время как его дядя Томми пытался договориться с Джорди о прекращении огня.

Владимир потратил две сотни, курсируя вокруг каменных загогулин «Утюга»[23], вдоль Пятой авеню мимо дома Руокко, затем по боковым улочкам Виллиджа, ведущим к станции метро «Шеридан-сквер». Именно на этой станции ежедневно сходила Фрэн, возвращаясь из университета, и Владимир вопреки всему надеялся увидеть ее, хотя бы мельком, перед расставанием навсегда. Он раз пятьдесят проехал по этому маршруту — тщетно. Удивительно, что таксист не свез его прямиком в психушку.

Пятая авеню, первая пятница сентября, предвечерняя жара и деловая суета, ларьки с шиш-кебаб, не закрывающиеся до утра, женщины с особой профессиональной приметой — выгнутыми полумесяцем икрами, ударницы труда, развивающие сумасшедшую скорость. В этом пупке вселенной, в самом ее эпицентре нарождался еще один великолепный вечер, первый нью-йоркский вечер, который пройдет без участия Владимира. Да, прощайте, все и вся. Прощай, Америка Владимира Гиршкина с ее возвышенными целями и кислым душком, прощайте, мать и доктор Гиршкин, и помидорная грядка, а также немногочисленные друзья, лелеющие свои странности; прощайте, ломкие товары и скудные услуги, на которых зиждилось существование, и, наконец, прощай, последняя надежда завоевать Новый Свет. Фрэн и семья Руокко, прощайте.

И прощай, бабушка. Если подумать, он должен был начать с нее, единственного человека, который упорно старался облегчить его пребывание здесь. С нее, носившейся за ним по холмам и лужайкам на деревенской даче Гиршкиных, пытавшейся впихнуть во внучка ломти дыни, горки творога… Как проста была бы жизнь, если бы она начиналась и заканчивалась заглатыванием пищи в обмен на любовь и неуклюжий поцелуй старухи.

А что Фрэн? Последний раз объезжая Виллидж, ему показалось, что он увидел ее: соломенная шляпа, пакет с перцами для вечернего пира Руокко, ленивый взмах руки, приветствовавший знакомого на улице. Он ошибся. То была не она. Но пока ложное впечатление длилось, Владимир всей душой порывался выскочить из медленно двигавшегося такси, прижаться губами к уху, проколотому сережкой, и сказать… что? «Едва не изнасилован наркобароном. Приговорен к смерти. Должен исчезнуть». Даже при современном укладе, когда почти все возможно, такое немыслимо. Либо он мог воспользоваться выражением, которое она бы оценила, словами пропащего шведского боксера из рассказа Хемингуэя:

— Фрэн, я попал не туда.

Но после этой невстречи с Фрэн он приказал шоферу ехать в аэропорт. Больше ему ничего не оставалось. Америка, похоже, не была полностью беззащитной перед такими, как Владимир Гиршкин. Сортирующий механизм работал бесперебойно, выявляя бета-иммигрантов, отмеченных невидимой буквой β на лбу, конец их известен: ближайший самолет до захолустной Аматевки. События последних дней не были простым стечением обстоятельств, но естественной кульминацией тех тринадцати лет, что Владимир провел в качестве сомнительного янки, скорбной отметкой в его послужном списке помощника по ассимиляции.

Ну и черт с ней, с Америкой, или, как выражаются на поэтическом русском наречье, na khui, na khui. Владимир почти радовался тому, что не встретился с Фрэн, что прошлое, только вчера бывшее настоящим, закончилось. Он снова потерпел неудачу, но на этот раз многое понял. Пределы терпения обозначились со всей ясностью. Больше он никогда не будет так страдать — по вине матери ли, подружки или этой набитой деньгами приемной родины. Точнее, он больше никогда не будет иммигрантом, человеком, не способным тягаться с туземцами. Отныне он станет Владимиром Экспатриантом — титул, предполагающий роскошь, свободу выбора, декаданс, бело-перчаточный колониализм. Или же Владимиром Репатриантом, что в данном случае означает возвращение домой, когда знаешь, что тебя ждет, в том числе возможность поквитаться с историей. Любым способом… Садись опять в самолет, Володя! И лети обратно в ту часть света, где Гиршкиных впервые нарекли Гиршкиными!


Он вонзил ногти в ладони, наблюдая, как красавец Манхэттен превращается в картонный горизонт позади самолета. Очень скоро он переберет в памяти то, что оставил (все: ее), и прольет слезу, как и положено отъезжающему.

Но спустя несколько часов Владимир уже приземлится на другой, малоимущей, стороне планеты, на той, что карабкается, примеривается, возводит пирамиды и мечтает о богатых американцах, заправляя шарф из тушеной капусты со свининой под пальто, скроенное из дымки Центральной Европы…

И начнет все сначала.

Часть IV Права, Республика Столовая 1993

1. Репатриация Владимира Гиршкина

Ровно тринадцать лет назад при переезде из одной неказистой жизни в другую, из одного мрачного аэропорта — ленинградского, где царила неразбериха, пахло сортиром и советской мастикой для полов, — в другой — столь же мрачный нью-йоркский, где царствовал порядок, и горбатые, как киты, самолеты «Пан Американ» терпеливо дожидались пассажиров у выхода на посадку, — Владимир совершил нечто немыслимое: он расплакался. Выражать свои чувства подобным образом отец запретил ему еще на последней стадии приучения к горшку. Доктор Гиршкин исходил из тех соображений, что в мире осталось наперечет признаков, по которым можно отличить мужчину от женщины. Слезы и рев возглавляли этот список. На борту тупорылого аэрофлотовского лайнера американские туристы распивали понарошку чай из валютных самоваров и по-детски восторгались Редукционной логикой матрешек. Путаясь у них в ногах, позеленевший доктор Гиршкин, чья драная кожаная куртка и сломанные роговые очки наверняка смешили иностранцев (вещи в предотъездной горячке попортила супруга), схватил сына за шиворот и поволок в туалет «успокаиваться».

А поскольку нынешний Владимир опять сидел в такой же алюминиевой уборной на высоте в тысячи метров над Германией со спущенными на лодыжки джинсами, он не мог не вспомнить о том первом всплеске трансатлантического отчаяния: таможня аэропорта Пулково, Ленинград, весна 1980 года.

Невероятную правду Владимиру открыли лишь за ночь до отъезда: семейство Гиршкиных не поедет поездом на дачу барачного типа в Ялте, как было говорено; нет, они полетят в некое таинственное место, само название которого нельзя произносить. Таинственное место! Запретное название! А-а! Юный Владимир, перепрыгивая через чемоданы, словно через барьеры, рванул в стенной шкаф и забаррикадировался там, прихватив тяжелые галоши в качестве орудия самозащиты. Подростковый бунт едва не усугубился приступом астмы. Мать приказала сыну отправляться на диван в гостиной, на этом диване, пропахшем его детским потом, Владимир каждый вечер в десять часов отходил ко сну; однако мальчик не унялся. Схватив жирафа Юру, плюшевого героя всех войн с пятнистой грудью, утыканной дедушкиными медалями, Владимир подбрасывал его к потолку до тех пор, пока возмущенные грузины в квартире этажом выше не застучали ногами в пол, требуя тишины.

— Куда мы едем, мама? — кричал Владимир (в те времена мать еще была для него просто «мамой»), — Я хочу посмотреть по карте!

Мать, трясясь при мысли, что легковозбудимый ребенок выболтает соседям название конечного пункта их путешествия, ответила коротко:

— Далеко.

Владимир, прыгая на диване, попытался уточнить:

— В Москву?

— Дальше, — сказала мать.

— В Ташкент? — Владимир подпрыгнул еще выше.

— Дальше.

Владимир поравнялся в воздухе с летающим жирафом.

— В Сибирь?

Дальше уже было некуда, но мать ответила, что нет, то место даже дальше Сибири. Тогда Владимир развернул свои любимые карты и провел пальцем по тем краям, что расстилались за Сибирью, но там был уже не Советский Союз. Там было что-то другое. Другие страны! Но никто не ездит в другие страны. Всю ночь Владимир бегал по квартире с томами Большой советской энциклопедии под мышкой, выкрикивая в алфавитном порядке:

— Австрия, Албания, Алжир, Аргентина, Афганистан, Бермудские острова!..

Впрочем, главное испытание ждало его на следующий день на таможне, когда отъезд Гиршкиных принял совсем уж неприятный оборот. Откормленные сотрудники МВД в тесных синтетических Униформах, не имея более причин скрывать свою ненависть к уже не советской семье, растерзали их багаж: порвали финские рубашки и пару относительно приличных костюмов, привезенных контрабандой через Прибалтику; в этих нарядах родители Владимира собирались отправиться на поиски работы в Нью-Йорке. Таможенники крушили чемоданы якобы с целью обнаружить золото и бриллианты, запрещенные к вывозу сверх мизерной нормы. Когда они кромсали записную книжку матери, вырывая американские адреса, включая объяснения кузины из Ньюарка, как добраться до «Мэйсиз»[24], один особенно толстый офицер (Владимир хорошо его запомнил, потому что рот его зиял пугающей пустотой, у него не было даже стальных зубов, столь привычных для пожилых граждан стран Варшавского договора) проговорил, дыша матери в лицо запахом осетрины:

— Ты еще вернешься, жидовка.

Беззубый таможенник оказался провидцем: когда СССР развалился, мать несколько раз наведывалась на родину с целью приобретения кое-каких отборных обломков империи для своей корпорации. Но в тот момент Владимир впервые осознал, что мать — бастион, в чьих стенах прячутся от шторма; женщина, чье слово было законом в семье, из чьих рук исходил то горчичник, изводивший Владимира всю ночь, то глянцевый том о Сталинградской битве, обосновавшийся у его изголовья на целый год, — его мать — жидовка. Само собой, Владимира уже называли жидом; вернее, его называли так всякий раз, когда слабое здоровье позволяло ему короткую вылазку в серый мир советского образования. Владимир считал себя типичнейшим жидом — малорослый, сутулый, болезненный и всегда с книгой под мышкой. Но как можно назвать этим словом его мать, которая не только читала ему про Сталинградскую битву, но и, судя по ее виду, могла бы победить в ней в одиночку.

Листки из записной книжки сыпались на пол, таможенники ржали, одобряя действия товарища Дыхоосетринского, но мать, к изумлению Владимира, стояла неподвижно, лишь теребила ремешок маленькой кожаной сумочки, обмотанный вокруг побелевшей руки; отец же, избегая испуганного взгляда сына, потихоньку, бочком продвигался к выходу на посадку — к свободе.

Не успел Владимир опомниться, как на них уже застегнули привязные ремни, и заснеженная, загазованная Россия осталась внизу под крыльями самолета. И только тогда он позволил себе роскошь — она же насущная необходимость — заплакать.

Спустя тринадцать лет в самолете, летевшем в противоположную сторону, Владимиру чудилось, что годы между отъездом и возвращением слились в одну бессмысленную интерлюдию. Он и теперь был все тем же Володечкой с жидовской фамилией, с опухшими от слез глазами и текущим от суетливой беготни носом. Только на сей раз ему была уготована не Ивритская школа, разумно размещенная в лесах Скарсдейла, и не прогрессивный Средне-Западный колледж На сей раз его ждал гангстер, награжденный кличкой в честь пушистого зверька.

И теперь времени на исправление дурацких ошибок — этих промахов вновь прибывшего — не будет. На прошлой неделе одна такая ошибка, совершенная в обшарпанной комнате флоридского отеля, в обществе расплывшегося голого старика, чуть не стоила ему жизни. Приступы идиотизма и самообмана привели его на борт Люфтганзы, к позорному бегству из Нью-Йорка и от величественной Франчески. То и другое отныне принадлежало прошлому, вместе с юным, простодушным Владимиром, плохо приспособленным к этой жизни.

В дверь туалета постучали. Владимир вытер лицо, набил карманы бумажными пакетами и направился в салон мимо ворчливых пенсионеров из Вирджинии, выстроившихся в очередь к удобствам. У некоторых на шеях болтались фотоаппараты, словно их владельцы надеялись запечатлеть на пути к толчку некое прекрасное мгновение. Владимир занял свое место у окна. Самолет летел над клочковатым ковром из тонких перистых облаков — как объяснил однажды Владимиру отец за завтраком на даче, то был верный признак грядущей перемены погоды.


Владимир стоял на трапе самолета, вдыхая европейский воздух. Рукава рубашки он опустил, спасаясь от осеннего ветра. Вирджинцы дивились отсутствию «кишки» между самолетом и понурым зеленым зданием аэропорта. Архитектурный стиль этого сооружения Владимир с ностальгией определил как позднесоциалистический; в те времена архитекторы, окончательно разделавшись с конструктивизмом, поступали просто: «Эй, у нас есть немного зеленоватого стекла и какой-никакой цемент — давайте построим аэропорт». На крыше здания громоздились большие белые буквы: ПРАВА, РЕСПУБЛИКА СТОЛОВАЯ. Для русского уха название звучало смешно, хорошо хоть не «забегаловка», улыбнулся Владимир. Он был большим любителем сочных славянских языков: польского, словацкого. А теперь и этого.

Первым столованцем, которого увидел Владимир, стал служащий, проверявший паспорта, — светловолосый, упитанный, с красивыми пшеничными усами.

— Нет, — сказал он, указав сначала на фото в паспорте, где был запечатлен Владимир-студент с пышной бородой и длинными нечесаными волосами, торчавшими из-за спины, а потом на самого Владимира, чисто выбритого и коротко стриженного. — Нет.

— Да, — ответил Владимир. Он попытался улыбнуться так же устало, как на снимке в паспорте, а затем потянул за редкие, только что прорезавшиеся волоски на подбородке, предвещавшие в близком будущем густой лес.

— Нет, — робко повторил паспортист, но штамп поставил. Без сомнения, социализму пришел конец.

Владимир снял свой чемодан с багажной карусели, и толпа американцев вынесла его в зал прибытия, где первым их встретил сверкающий банкомат «Американ Экспресс». Родители, прилетевшие навестить детей, выдергивали из рядов встречающих своих отпрысков — юных, стройных и одетых так, словно они только что ограбили знаменитый нью-йоркский бутик «Улетная Мими». Владимир пробирался сквозь материнские объятия и отцовские похлопывания по плечу к дверям, сулившим избавление от этой суеты, — лаконичная красная стрелка указывала на выход. Но и обращал внимание на окружающих — молодых американцев, встречавших своих денежных родителей. Денежных ли? По крайней мере, к среднему классу они принадлежали, эти люди в возрасте около пятидесяти, в мятых вельветовых штанах и нелепых безразмерных свитерах. А поскольку высший класс взял моду подражать в одежде среднему, то всякое может быть.

Внезапно, со скоростью самолета, падающего на землю, обстановка русифицировалась.

На улице прогремел выстрел.

Заголосило с десяток автомобильных сигнализаций.

Отряд мужчин с «Калашниковыми» у бедра быстро разделил американцев на два взволнованных стада.

Посередке развернули бутафорскую красную дорожку.

Кортеж из БМВ и бронированных «рейндж-роверов» занял оборонительную позицию.

На ветру затрепетала креповая растяжка с любопытной надписью: «ПраваИнвест — финансовый концерн № 1 приветствует дорогого Гиршкина».

И только тогда наш герой узрел наконец своего нового благодетеля.

В плотном кольце из трех подручных, облаченных в слепившие глаза нейлоновые куртки и подобранные в тон «космические» штаны, Сурок торжественно приблизился к Владимиру. Сурок оказался плотным рябым коротышкой со слегка косящими глазами и прической, призванной максимально скрыть облысение.

Мафиози положил одну клешню на плечо Владимира, пригвождая его к месту (словно он посмел бы шевельнуться), другую протянул для рукопожатия и с неотразимым украинским акцентом произнес риторическую фразу:

— Ты — Гиршкин.

Да, он самый.

— Ну что ж, — продолжал Сурок, — а я — Толя Рыбаков, президент «ПраваИнвеста», по кличке… — Он оглянулся на своих ближайших сотрудников, стоявших по бокам от него, — один был размером с хозяина, другой ближе к Владимиру по телосложению. Оба во все глаза пялились на гостя, не обращая на босса никакого внимания. — Наверное, отец говорил тебе, что меня еще называют Сурком.

Владимир тряс его руку, стараясь компенсировать скромный размер своей ладони энергичностью и крепостью пожатия.

— Да, да, я слыхал, — бормотал он. — Очень рад познакомиться, господин Сурок.

— Просто Сурок, — нахмурился благодетель. — У нас все по-простому, без титулов. Каждый сам знает, кто он. Вот этот, например, — Сурок указал на здоровенного мужика с маленькими татарскими глазками и морщинистой лысиной, напоминавшей поперечный срез секвойи, — наш главный оперативный разработчик, Миша Гусев.

— По прозвищу Гусь? — спросил Владимир, предполагая, что склонный к анималистическим кличкам Сурок не мог не воспользоваться такой фамилией.

— Нет, — ответил Гусев. — А у тебя кличка Еврей?

Сурок рассмеялся и погрозил Гусеву пальцем, второй же приближенный — маленький, но крепкий, с тонкими, как у ребенка, светлыми волосами и синими кобальтовыми глазами, напоминавшими воды озера Байкал, какими они были столетия назад, — покачал головой и сказал:

— Извините Гусева, он у нас убежденный антисемит.

— Да, конечно, — сказал Владимир. — У всех есть свои…

— Константин Бакутин, — представился второй помощник Сурка и протянул руку. — Называй меня Костей. Я главный по финансам. Поздравляю с победой над Службой иммиграции и натурализации. Это крепкий орешек — уж мы-то знаем, пытались его расколоть.

Владимир начал было благодарить соотечественника на самом выразительном и цветистом русском языке, на какой только был способен, но Сурок вытолкал всех наружу, где между кучками туристических автобусов и замызганными такси польского производства стоял караван БМВ. У всех машин на капоте красовался желтый логотип «ПраваИнвеста», каждая была окружена высокими парнями в лиловых пиджаках необычного покроя — нечто среднее между деловым костюмом и смокингом.

— Эти в основном столованцы, — объяснил Сурок. — Мы часто нанимаем местную рабсилу.

Он помахал своим людям, а Гусев, сунув два пальца в рот, свистнул.

С изумительной четкостью постмодернистской хореографии двенадцать поджарых столованцев одновременно распахнули дверцы двенадцати машин. Кто-то из людей Сурка забрал у Владимира багаж. Гостя усадили в БМВ. Строгий немецкий интерьер машины был зачем-то изуродован джерсовой обивкой в черно-белую зебровую полоску и мохнатыми подстаканниками.

— Тут у вас очень симпатично, — сделал комплимент Владимир. — Все, как говорят американские компьютерщики, для удобства пользователей.

— О, это заслуга Эстерхази, — сказал Сурок и свистнул волосатому мужичку, с угрюмым видом стоявшему в тени «рейндж-ровера».

Эстерхази, в черном кожаном пиджаке на голое тело, в кожаных штанах, заправленных в замшевые сапоги «Капизиос», помахал Владимиру пачкой «Кэмела», а Сурку показал большой палец.

— Да, венгры всегда впереди планеты всей, — вздохнул Сурок почти с завистью, тем самым поставив точку в дискуссии на интернациональную тему.

Процессия выехала на шоссе. Владимир высматривал первые говорящие приметы — флора, фауна, постройки — новой страны, в которую он попал. За постройками дело не стало: очень скоро они возникли по обе стороны шоссе. Жаль, их не предварили дорожным знаком «Ближайшие 100 развилок — детство Владимира»: бесконечные ряды облезлых жилых домов советской эпохи; там, где отвалилась штукатурка или стена пошла сырыми пятнами, ребенок с воображением узнавал разных животных и созвездия. В просветах между этими чудищами виднелись крошечные пустыри с горсткой песка и ржавыми качелями — на таких площадках Владимир иногда играл. Верно, это была Права, а не Ленинград, но скорбная череда таких домов тянулась от Таджикистана до Берлина, и не было от них спасения.

— Первый урок столованского языка, — сказал Костя. — Эти жилые коробки столованцы называют панеляками. Понятно почему? — Ответа не последовало, и Костя продолжил: — Потому что они как бы сложены из панелей.

— Нам столованский не нужен, — заметил Сурок. — Эти козлы отлично говорят по-русски.

— Если возникнут с ними проблемы, — сказал Гусев, — позвони мне и мы на них наедем, как в шестьдесят девятом. Я в то время был здесь, между прочим.

По меньшей мере еще минут десять они ехали мимо блочных жилых кварталов, изредка их сменяли закопченные саркофаги стареньких перегруженных электростанций или оруэлловские силуэты фабричных труб, едва различимые в клубах дыма, который они сами и извергали. Иногда на глаза попадалась строящаяся башня австрийского банка или старый склад, обновляемый под представительство немецкой автомобильной компании На расспросы Владимира в машине хором отвечали:

— Куда ни глянь, всюду деньги — только руку протянуть.

Панеляки наконец остались позади, но, когда уже замаячила туристическая Права с булыжными мостовыми, рассеченными серебряными извилинами трамвайных рельсов, процессия, к сожалению, свернула вправо и двинулась по песчаной дороге с редкими вкраплениями асфальта, напоминавшими автомобилистам о том, сколь цивилизованной бывает жизнь. В отдалении показался личный панеляк Сурка: несколько зданий стояли за оградой на вершине сыпучего холма, балконы походили на брустверы неприступной крепости социализма.

— Четыре здания, два построены в восемьдесят первом, два в восемьдесят третьем, — похвастался Сурок.

— Мы купили все это в восемьдесят девятом меньше чем за триста тысяч долларов, — добавил Костя.

Владимир попытался было запоминать эти цифры, вдруг пригодятся на каком-нибудь экзамене, и неожиданно понял, что устал.

На пятачке между домами замерли наготове несколько американских джипов и танк с дырой вместо дула.

— Ну вот и хорошо, — благодушно произнес Сурок — Нам с Гусевым надо отъехать в город, а Костя покажет тебе твою комнату. Завтра у нас то, что я называю бызнесменским обедом. Между прочим, это еженедельное мероприятие, на нем мы обсуждаем разные идеи, кое-что отмечаем для себя.

Гусев процедил «до свидания», и моторизованная армада приступила к выполнению сложного маневра: развернуться в сторону золотой Правы, не врезавшись при этом в танк. Костя же, насвистывая «Калинку», повел Владимира к входу в здание, обозначенное без лишних затей как № 2.

В холле было тесно. Под одинокой голой лампочкой толклись, источая густой запах пота, десятка два парней с оружием наперевес, на полу валялись пустые бутылки и игральные карты, и над всем этим сонно жужжали толстые, одуревшие от сытости мухи.

— Знакомьтесь, Владимир, уважаемый молодой человек, — объявил Костя.

Владимир отвесил легкий поклон, как и подобает уважаемому молодому человеку. Затем повернулся в одну сторону, в другую, чтобы никого не упустить, и произнес по-русски:

— Добрый день.

Рыжебородый человек неопределенного возраста, весь обклеенный детскими светящимися пластырями, поднял свой «Калашников» и пробормотал ответное приветствие. Он, очевидно, высказался за всех.

— Лучшие люди Гусева, — сообщил Костя, когда они повернули в коридор. — Все служили в войсках МВД СССР Не советую наступать им на любимую мозоль. И не спрашивай меня, а уж тем более Гусева, зачем они нам нужны.

Коридор закончился приоткрытой дверью, над которой жирной автомобильной смазкой было выведено-. КАЗИНО. Из помещения за дверью доносилась песня «Дайер Стрейтс» — «Деньги из воздуха».

— Отремонтировать, конечно, надо, — заметил Костя, предупреждая недоумение гостя, — но заведение все еще прибыльное.

Казино было размером со спортивный зал в научно-математической школе, где учился Владимир, и имело такое же отношение к азартным играм, как школьный спортзал к спорту. Вокруг складных столиков лепились кучками светловолосые девушки; дымя сигаретами, они изо всех сил пытались выглядеть роковыми в резком свете галогеновых ламп. «Дайер Стрейтс» пели: «Деньги бери из воздуха, а девок задарма». Только не в этом шикарном месте.

— Добрый день, — галантно произнес Владимир, хотя и не был уверен в том, что день за безоконным мраком казино еще не превратился в вечер. Ответом ему была фронтальная масса нефильтрованного дыма, выдохнутого девушкой с кожей цвета зеленого лука и столь тщедушного вида, что, возможно, она и сама бы взлетела вслед за дымом, если бы не накладные плечи, придавившие ее к полу.

— Это Владимир, — сказал Костя. — Он приехал к нам, чтобы проворачивать дела с американцами.

Девушки немедленно вышли из ступора, подтянулись и скрестили ноги. Послышалось хихиканье и многократно повторенное слово «американец». Гюрза с плечиками с трудом поднялась со стула и, опираясь на столик, чтобы не упасть, представилась по-английски:

— Я — Лидия, вожу «форд-эскорт».

Остальные нашли ее высказывание чрезвычайно остроумным и зааплодировали. Владимир собрался было произнести несколько ободряющих слов, но Костя взял его под руку и вывел из казино со словами:

— Ты, наверное, устал с дороги.

Они поднялись на два марша по лестнице, провонявшей говяжьей тушенкой и крахмалом — ароматами русского семейного быта, — и вошли в ярко освещенный коридор с несколькими дверями в ряд.

— Твоя номер двадцать три. — Костя на манер хозяина дешевой гостиницы крутил на пальце связку ключей. Войдя в квартиру, он сделал широкий жест рукой: — Это большая комната.

В комнате было не повернуться, оливковый шведский диван, громоздкий телевизор и чемодан Владимира, вскрытый и обысканный, заняли все пространство. Ксерокопии статей об американской общине в Праве, которыми Владимир запасся на всякий случай, были разбросаны по полу; бутылка шампуня булькала под диваном, по полу змеился зеленый ручеек. Ох уж эти любопытные русские. Как приятно вернуться в страну абсолютной прозрачности.

Следующая остановка — спальня с удобной широкой кроватью, — продолжал обход Костя. Кроме кровати в спальне имелся простенький гардероб, а окно выходило на фабричные трубы, заменявшие горизонт. — Еще есть прекрасно оборудованная кухня и маленькая комната для работы и обдумывания всяких важных мыслей.

Владимир заглянул во встроенный шкаф, где стоял письменный стол размером со школьную парту, а на нем — печатная машинка с русскими буквами.

— В Москве в такой квартире помещаются две семьи, — заметил Костя. — Есть хочешь?

— Нет, спасибо. В самолете…

— Может, выпьешь чего-нибудь?

— Нет, я бы лучше…

— Тогда спать.

Обняв гостя за плечи, Костя отвел его в спальню. Владимир уже и забыл, как легко русские входят в телесный контакт. Там, за океаном, на приемной родине, даже отец, бывший когда-то вась-вась с простыми колхозниками, приучился держать положенную в Америке дистанцию.

— Вот моя визитка, — сказал Костя. — Звони в любое время. Я здесь, чтобы охранять тебя.

Охранять?

Владимир устал с дороги, у него слипались глаза.

— Но разве мы все здесь не друзья-товарищи? — задал он вопрос, достойный актера, пробующегося на роль в советской версии «Улицы Сезам», но ответа не последовало.

— После бизнесменского обеда, — сказал Костя, — мы с тобой поедем осматривать Праву. У меня такое чувство, что ты оценишь красоту этого города. Наши люди не очень-то… Да что говорить! Завтра я зайду за тобой.


Распрощавшись с Костей, Владимир перерыл багаж в поисках бутылочки с миноксидилом. По милости Франчески, сурово предостерегавшей его от преждевременного облысения, он чуть ли не подсел на этот тоник для волос. Владимир направился в ванную, типовой санузел, украшенный клеенчатой занавеской с неестественно огромным павлином: огненный хохолок, слюнявый клюв — такой самец, наверное, кидается на все, что обладает хотя бы отдаленным сходством с пернатыми и яйценоскими.

Владимир зачесал волосы назад, оголив участки, нуждавшиеся в обработке, и принялся обильно втирать миноксидил, желая возместить пропущенный в самолете сеанс. В зеркале он видел, как щурится, когда капля снадобья падает со лба, удобряя его подраставшую бороду.

В спальне он ощупал толстое пуховое одеяло, засунутое в пододеяльник, вышитый мережкой, — точно такой же был у них в Ленинграде. Владимир уже собрался залезть в постель, как вдруг… что за черт, у него подкосились ноги и он упал на ковер, колючий, как его подбородок. И впрямь, что за черт: Франческа, Хала, мать, дом… Он изо всех сил таращил глаза, уперев взгляд в белый потолок, но даже заманчивая мысль о пуховом одеяле и его материнских качествах не подняла нашего героя на ноги, и он заснул прямо на полу.

2. Новые друзья

Бизнесменский обед был в полном разгаре.

Красноносый, толстопузый дебил, которого Владимиру представили как младшего заместителя помощника директора по финансовому планированию, брякнул нечто двусмысленное о девушке Сурка, украинке по национальности, и теперь двое дюжих парней в лиловых пиджаках вытряхивали его из-за стола. Крики заместителя стали еще громче, когда за ним закрыли дверь, но сидящих за столом это мало волновало — в зал как раз вкатили новые картонки с «Джеком Дэниэлсом»; работницы казино в честь приема были раздеты почти догола.

На столе раскинулось мозаичное панно с изображением куриного Бородина, сложенное из объедков котлет по-киевски — гнутые косточки, лужи масла. Сотрапезники жарко спорили о том, как лучше есть сосиски, продаваемые в центре города, — засунутыми в американские булочки или положенными на кусок традиционного ржаного хлеба. Каждое высказывание сторон акцентировалось мощным выбросом сигаретного дыма, после чего рука небрежно тянулась к бутылке.

Владимир закашлялся и протер глаза. На одном конце стола Костя невозмутимо уплетал баранью грудинку, на другом славянский лось, входивший в сильно набравшуюся группу сопровождения Гусева, громко нахваливал ржаной хлеб и водку, а также огурчики со своего огорода, столь свежие, что от них до сих пор пахнет навозом.

Кулак Сурка тяжело опустился на стол, и сразу наступила тишина.

— Ладно, — сказал Сурок — Теперь бизнес.

Молчание длилось. Господин с кустистыми бровями, сидевший рядом с Владимиром, впервые за время обеда повернулся к нему, при этом вид у господина был такой, словно перед ним поставили добавочную порцию куриных котлет. Постепенно остальные последовали его примеру. Владимир трясущимися руками налил себе виски. Весь день он нервничал и отказывался от еды и питья, но теперь воздержание казалось ошибочной тактикой.

— Привет, — обратился Владимир к собранию и опустил глаза на стакан с виски — так выступающий на телевидении подглядывает в текст с подсказкой. Однако прозрачная жидкость ничем не могла ему помочь, разве что придать отваги. Он выпил. У-уф! Виски в пустом желудке взорвалось глубинной бомбой.

— Да ты не бойся, хлебни еще, — посоветовал Сурок.

Все вежливо засмеялись, и первым Костя, старавшийся придать веселью дружелюбный настрой.

— Да. — Владимир снова выпил. Вторая порция произвела столь сильное впечатление на пустой пищевод, что Владимир вскочил.

Русские откинулись на спинки стульев, послышался шорох — руки нащупывали оружие под столом.

Владимир заглянул в свои заметки. Написанные крупными печатными буквами и пестревшие восклицательными знаками, они напоминали агитационные первомайские лозунги.

— Господа! — выкрикнул Владимир и тут же замолчал столь же резко, сколь и начал… Ему требовалось перевести дух. Вот оно! Очертания туманного плана, который Владимир составил перед отъездом из Нью-Йорка, постепенно прояснялись, достигая не меньшей осязаемости, чем австрийский банк или немецкая автомобильная фирма.

«По слухам, дядя Шурик специализировался на пирамидах, — говорил ему отец, когда они ели рыбу в саду усадьбы Гиршкиных. — Знаешь, что это за штука, Володя?»

Ага. Он знал. Финансовые пирамиды. Известные также как схема Понци, в честь некоего Карло Понци, нового ангела-хранителя Владимира, альфа-иммигранта из Пармы, шустрого гонифа, у которого все получилось.

Владимир оглядел сидящих перед ним русских. Какие симпатичные качки! Они слишком много курят, пьют, убивают. Говорят на умирающем языке и, если честно, сами долго не протянут в этом мире. Они — его народ. Да, после тринадцати лет скитаний в американской пустыне Владимир Гиршкин набрел на иной сорт трагедии. Нашел место, в котором быть несчастным приятнее. Наконец нашел дорогу домой.

— Господа, — повторил Владимир. — Я хочу создать финансовую пирамиду!

— Ой, я обожаю пирамиды, братва, — отозвался один из наиболее дружелюбных качков, носивший раскрашенный снимок толстомордого шелудивого младенца на отвороте пиджака.

Но остальные уже ворчали и закатывали глаза. Финансовая пирамида? Только не это.

— Понимаю, звучит неоригинально, — продолжил Владимир. — Но я провел небольшое исследование и обнаружил подходящий сектор населения для такого рода активности. Прямо здесь, в Праве.

Недоверчивый шепоток и удивление за столом. Бизнесмены заинтересованно поглядывали друг на друга, будто Гриша, управляющий казино, или Федя, директор по продажам, могли каким-то образом олицетворять этот таинственный сектор населения. А кого они еще знали в городе, кроме своих?

— Ты, случаем, не столованцев имеешь в виду? — спросил Сурок. — Мы уже здорово их пощипали. И теперь нами занимаются министерство финансов, министерство здравоохранения и управление рыболовства и птицеводства.

— Не, на фиг столованцев, — забормотали его сподвижники.

— Господа, сколько американцев вы знаете? — осведомился Владимир.

Бормотание прекратилось, и глаза аудитории обратились к худому, нервическому молодому человеку по имени Мишка, просидевшему почти весь обед в туалете.

— Эй, Мишка, как насчет твоей зазнобы? — спросил Гусев.

Последовали гогот и столь энергичная мужская возня, знаменовавшая веселье, что и Владимиру перепала пара дружеских пинков по голени и локтем под ребра.

Мишка попытался втянуть большую голову поглубже в худые плечи.

— Хватит. Заткнитесь, — пробубнил он. — Я не знал, что это за бар. Сурок, ну скажи им…

— Мишка познакомился с американкой, а она оказалась с членом, — наперебой объяснили Владимиру.

Тут же откупорили еще несколько бутылок и произнесли тост за бедолагу Мишку, выскочившего вон из зала.

— Нет-нет, я не имел в виду эту прослойку, — сказал Владимир. — Я говорю об англоязычной общине в Праве. Она насчитывает приблизительно пятьдесят тысяч человек. Ну, плюс-минус тридцать тысяч. Знаете ли вы, сколько у них в среднем денег? — Владимир посмотрел в глаза каждому, прежде чем ответить на этот вопрос. По правде говоря, сам он понятия не имел — сколько. — В десять раз больше, чем в среднем у столованца. Опять же, приблизительно. Суть и изящество моего проекта в следующем: круговорот. Американцы приходят, американцы уходят. Они живут в Праве некоторое время, а потом возвращаются в свой Детройт и нанимаются на паршивую работенку в сфере обслуживания или к папочке на фирму. Пока они здесь, мы выдоим их досуха. Пообещаем слать дивиденды за океан. А если не выполним обещания, то что они смогут сделать? Вернуться и подать в суд? Но нам на самолете доставили уже очередную порцию свежей крови.

Публика раздумчиво вертела стаканы в руках и постукивала куриными косточками по тарелкам.

— Ладно, у меня вопрос. — Гусев затушил сигарету, воткнув ее с размаху в пепельницу, — недурная затравка для выступления. — Для начала, как мы вынем из американцев бабки? Они, насколько я знаю, люди молодые и потому доверчивые, но на вкладчиков, по-моему, не тянут.

— Хороший вопрос, — похвалил Владимир. Он почувствовал себя учителем, который, подменяя заболевшего коллегу, старается завоевать доверие незнакомой аудитории. — Все слышали? Как мы заставим американцев вкладывать бабки? Ответ: сыграем на самоуважении. Большинство этих молодых людей отчаянно пытаются оправдать свое присутствие в Праве — прерванное образование, карьера и так далее. Мы дадим им почувствовать себя участниками возрождения Восточной Европы. Есть такая американская поговорка, придуманная одним знаменитым негром: «Если ты не участвуешь в решении, значит, ты — часть проблемы». Эта поговорка задела глубокие струны в душах американцев, особенно среди либерально настроенных, а именно таких и притягивает Права. И благодаря нам они примут участие в решении проблемы, попутно заработав денег. Вернее, мы заставим их в это поверить.

… и ты думаешь, твой план осуществим? — тихо, но без околичностей спросил Сурок.

— Да, и я скажу, чего это нам будет стоить! — воскликнул Владимир и распростер руки над паствой с пылом первосвященника из Пятикнижия, с жаром новообращенного. — Нужно много глянцевых брошюр. Качественных, потому печатать лучше не здесь, а, например, в Вене. Ну и художественные изображения пятизвездочного отеля на озере Болото, который мы, конечно, никогда не построим, а также ежегодные отчеты о сносе дымных фабрик и разбивке на их месте затейливых корпоративных парков с разными урнами для стекла и для газет, чтобы легче перерабатывать мусор… Точно, побольше экологии. Это ходовой товар. А еще воображение подсказывает центры холистики и клиники Рейки.

Владимира несло. Никто больше не морщился. Гусев что-то царапал на салфетке. Костя перешептывался с Сурком. Тот сначала слушал Костины речи благосклонно, но минутой позже переменился в лице и опять стукнул кулаком по столу:

— Погоди-ка. Мы не знаем никаких американцев. — Костя направил Сурка по верному пути.

— Вот поэтому, друзья мои, — сказал Владимир, — я сегодня с вами. Предлагаю: я лично проникну в американскую общину в Праве. Несмотря на беглый русский и умение пить, я запросто сойду за настоящего американца. Моя репутация безупречна. Я учился в одном из ведущих либеральных колледжей в США, и я глубоко изучил манеру одеваться, стиль жизни и образ мыслей недовольной части американской молодежи. Я долгое время жил в Нью-Йорке, столице недовольства, у меня много друзей среди сердитых, обделенных заказами людей искусства, и я только что поставил точку в романтической связи с женщиной, которая и внешне, и внутренне олицетворяет авангард этой уникальной социальной группы. Господа, не хочу хвалиться, но уверяю вас, лучше меня вы не найдете. Я все сказал.

Костя, добрая душа, зааплодировал. Поначалу в одиночестве, но затем Сурок поднял руку, повертел ее перед глазами словно в поисках шпаргалки, накорябанной на тыльной стороне, вздохнул, поднял другую руку, снова вздохнул и наконец сомкнул ладони. Как по команде десятки жирных, потных ладоней принялись издавать чмокающие звуки, послышались крики «Ура!», и Владимир покраснел как рак.

На сей раз опустил кулак, установив тишину, Гусев.

— Чего ты хочешь? — спросил он. — Для себя, понятное дело?

— Не так уж много на самом деле, — ответил Владимир. — Мне понадобится определенная сумма на выпивку, наркотики, такси — словом, на все необходимое, чтобы расположить к себе общину. По опыту знаю: очень важно появляться как можно чаще в различных барах, клубах и кафе. Так создается аура известности. Сколько это стоит в Праве, трудно сказать. В Нью-Йорке, за вычетом квартирной платы, я тратил три — четыре тысячи долларов в неделю. Здесь, думаю, хватит и двух. Плюс шесть-семь тысяч единовременно на расходы по обживанию.

Тогда и должок Ласло и Роберте можно будет уплатить.

— Сдается мне, Гусев имеет в виду процент от прибыли, — сказал Сурок, вопросительно поглядывая на Гусева.

У Владимира перехватило дыхание. Неужто речь идет о чем-то сверх его нахального требования двух тысяч в неделю? Они вообще понимают?.. Но минуточку, если не попросить доли в прибыли, не обнаружит ли он тем самым незнание делового этикета? Этак не годится. Денег здесь крутилось достаточно; обеденный зал напоминал показы Версаче. Владимиру ничего не оставалось, как, пожав плечами, небрежно обронить:

— На ваше усмотрение. Десять процентов?

Зал ответил консенсусом. Предложение Владимира выглядело разумным. Когда люди Сурка обговаривали свой процент от прибыли, они обычно начинали с пятидесяти.

— Товарищи, — продолжил Владимир, — коллеги по бизнесу; хочу вас заверить, я не ставлю себе Целью обобрать вас. Я, как говорят в Америке, «командный игрок». Так что…

А что, собственно? Он подыскивал изящную концовку.

— Так что давайте выпьем за успех!

Следом было произнесено немало тостов за «Командного игрока». К Владимиру выстроилась очередь, чтобы пожать ему руку. Тех предпринимателей, что полезли без очереди, не сумев совладать с нахлынувшими эмоциями, из помещения выдворяли.


Они выехали со двора. День стоял прекрасный, дул легкий ветерок, и даже химическая дымка нравилась Владимиру: она была той исторической правдой, что корректирует вечно самодовольную улыбку солнца. Костя сидел впереди, играя в электронные кости. Водитель, неприступный чеченец в огромном меховом национальном головном уборе, с глазами цвета томатной пасты, был готов, судя по его виду, снести багажник любому польскому «фиату», если только тот не двигался со скоростью звука.

— Погляди-ка, — сказал Костя.

Справа возник ряд широких неоклассических фасадов, лепившихся впритык друг к другу. Крашенные в кремовый цвет, они выглядели вполне миролюбиво, несмотря на пару воинственных сторожевых башен, торчавших сзади. И посреди этого разнобоя, меж шпилей и невесомых контрфорсов, возвышалась закопченная готическая церковь, с легкостью затмевавшая соседей размерами и внушительностью.

— Господи, — Владимир прижался лицом к стеклу, — какое прекрасное не пойми что.

— Замок Правы, — скромно пояснил Костя.

Чтобы как-то отметить этот миг ничем не замутненного туризма, Владимир закурил отдававшую плесенью местную сигарету из пачки, подаренной Сурком под конец обеда. Он опустил стекло в машине — и ему помахала ручками в белых перчатках парочка улыбающихся «эм-энд-эмcок»; человечки-конфетки были приварены к боку трамвая.

— Ах! — вздохнул Владимир, когда старое дребезжащее чудище проехало мимо. Он посмотрел направо — на громоздившийся замок, потом налево — вслед машущим «эм-энд-эмcкам» и ощутил безграничное счастье. — Водитель, поставьте какую-нибудь музыку! — попросил Владимир.

— «Аббу»? — Вопрос прозвучал риторически.

— Поставь «Суперзвезду», — велел Костя.

— О да, люблю эту вещь, — одобрил Владимир.

Ветер наполнил машину запахом платанов, на кассете пели нордические красотки, им вторили, в разной степени коверкая произношение, трое бывших советских людей. Машина покатила с холма, на котором высился замок. Мимо на полной скорости пронесся трамвай, промахнувшись буквально на сантиметр.

— Столованцы долбаные! — завопил чеченец.

Из брошюры, просмотренной в турфирме в аэропорту, Владимир запомнил фразу «море шпилей». и действительно, в архитектурном рагу, бурлившем внизу, присутствовали золотые шпили, блестевшие на солнце идущего на убыль лета. Однако авторы брошюры обнаружили явную пристрастность, забыв упомянуть покатые красные крыши, спускавшиеся каскадом к серой излучине реки…

— Тавлаты, — подсказал Костя.

Не упомянули они и огромные бледно-зеленые купола, венчавшие массивные барочные церкви по обе стороны реки. И мощные готические пороховые башни, со стратегическим умыслом разбросанные по городу, — подобно суровым средневековым рыцарям, они охраняли Праву от той банальной бестолковщины, что сожрала линию горизонта в столь многих городах Европы.

Пейзаж портило только одно странное сооружение; гигантское и угрюмое, оно торчало вдалеке, но каким-то образом умудрялось нависать над половиной города. Сначала Владимир подумал, что это пороховая башня-переросток, почерневшая от времени. Только… Неужели… Нет, долее нельзя было отрицать горькую правду. Сооружение представляло собой нечто вроде гигантского ботинка, вернее, галоши.

— Что это? — спросил Владимир у Кости, стараясь перекричать «Аббу».

— А? Ты никогда не слышал о Ноге? — заорал в ответ Костя. — Это забавная история, Владимир Борисович. Рассказать?

— Будь добр, Константин Иванович. — Владимир уже не помнил, откуда узнал отчество Кости, но этот человек, «соль земли», не мог не быть сыном Ивана.

— В общем, как только кончилась война, Советы возвели здесь, в Праве, самую высокую статую Сталина в мире. Это было что-то, скажу я тебе. Весь Старый город был зажат между ботинками Сталина, и как он только на него не наступил.

За эту шутку Костя вознаградил себя смешком. Как же ему нравилось общаться с Владимиром! А последнему стало ясно, что родись Костя в более здоровое время и в другой стране, из него получился бы обожаемый учитель в какой-нибудь тихой, тугодумной провинции.

— А потом, когда отец народов отошел в мир иной, — продолжал Костя, снова переходя на дидактический тон, — столованцам позволили снести статуе голову и заменить ее головой Хрущева. Большое утешение! И наконец, через два года после Габардиновой революции, местным удалось взорвать Никиту, но не до конца… Не спрашивай, что было дальше. Скажу лишь, что парней, выигравших контракт на подрыв Левой Ноги, последний раз видели на Сен-Бартельми[25] с Тратой Пошлой. Помнишь такую? Она играла в фильме «Иди домой, снайпер Миша» и еще в этом, как его… который в Ялте снимали… А, вспомнил — «Мой альбатрос».

— «ПраваИнвест» мог бы взорвать Ногу, — предложил Владимир, на секунду позабыв о невыносимой легкости бытия, царившей в корпорации.

— Дорого очень, — осадил его Костя. — Нога уходит прямо в фундамент Старого города. Если ее неправильно взорвать, пол-Правы снесет в реку.

Что ж, если даже «ПраваИнвест» не может справиться с Ногой, тогда Владимир просто сотрет ее мысленно со своей сетчатки, и плевать на галошеобразную тень, накрывающую архитектурные красоты.

Да, если не считать гигантской Ноги, Права продолжала очаровывать его золотистостью, и наконец до Владимира дошло: в этой Праве есть свой шарм; конечно, не город мира, как, скажем, Берлин, но и не задрипанный Бухарест. Поэтому возникал вопрос: а что, если здешние американцы принадлежат скорее к продвинутому типу Франчески и Тайсона, а не к таким замороченным, как балбес Баобаб? Желудок Владимира тревожно заурчал. Костя, словно почувствовав состояние Владимира, произнес:

— Красивый город, правда? Но Нью-Йорк наверняка красивее.

— Издеваешься? — отозвался Владимир.

Они проскочили несколько светофоров на красный свет и выехали на мост, соединявший две части города. По мосту ходили трамваи, брызгая искрами из-под колес, и водитель опять обругал столованцев за их убийственный транспорт.

— Ну, — сказал Костя, прирожденный дипломат, — Нью-Йорк все-таки побольше.

— Точно, — согласился Владимир, — самый большой город в мире. — Но особой гордости не испытал.

Съехав с набережной, они оказались на улице, застроенной величавыми барочными зданиями, пребывавшими в разной степени одряхления; орнамент, однако, уцелел — лепные фронтоны и гербовые щиты, словно рюши на поношенном платье Габсбургов.

— Останови здесь, — велел Костя.

Водитель на полном ходу развернулся к тротуару.

Владимир вылез из машины и сплясал короткий танец счастья, нечто среднее между джиттербагом и казачком. Он чувствовал, что Костя его не осудит за эту мимолетную дурашливость. Русский понимающе улыбнулся и сказал:

— Да, хороший нынче денек.

Они зашли в кафе, выбрав одно из длинного ряда. Белые пластиковые столики тянулись из помещения на улицу; заставленные свининой, клецками и пивом, они были взяты в плотное кольцо немцами. Впрочем, туристы сновали повсюду. Немцы разгуливали целыми общинами — веселые пьяные швабы и целеустремленные франкфуртцы. Бригады осоловевших мюнхенских матрон из церковных туров, вываливаясь из пивных, наступали на тявкающих такс, которых выгуливали их столованские ровесницы — бабушки. Владимир с первого взгляда почувствовал родство с этими сморщенными старухами, пережившими и фашизм, и коммунизм; их город, судя по всему, больше не принадлежал им, но увешанных камерами заграничных однолеток они буравили презрительным взглядом из-под блеклых косынок Владимир мог бы с легкостью представить на их месте свою бабушку, разве что она не завела бы собаку, предпочитая скармливать лишнюю еду ненаглядному сыночку.

Вездесущие немцы были не единственными иностранцами в Праве. Стайки стильных молодых итальянцев фланировали по бульвару, обозначая свое присутствие струйками дыма от сигарет «Данхилл». Одинаково и супермодно стриженные француженки, сбившись в кучку, скептически разглядывали щит с ресторанным меню. И наконец Владимир услыхал жизнерадостные позывные американской семьи, большой и крепкой, спорившей о том, чья очередь таскать «эту чертову видеокамеру».

— Но где же молодые американцы? — спросил он Костю.

— Молодые в турпоездки не часто ездят. Хотя на мосту Эммануила их полно, они там поют и попрошайничают.

— Эти — не наша епархия.

— Впрочем, знаю я одно кафе, где любят собираться иностранцы, — вспомнил Костя. — Но сначала надо бы выпить за твой приезд, да?

Да. Они углубились в меню напитков.

— Боже, — удивился Владимир, — пятнадцать крон за коньяк.

Костя объяснил, что эта сумма эквивалентна пятидесяти центам.

Доллар стоит тридцать крон? Два коньяка за доллар?

— Ну конечно, — спохватился Владимир Гиршкин, прожженный бизнесмен-космополит. И великодушно добавил: — Я угощаю.

А про себя прикинул: жалованье в две тысячи долларов в неделю обеспечит ему четыре тысячи порций выпивки. Понятно, жадничать не надо, ему придется поить десятки людей и в придачу тратиться на такси, обеды и все такое, тем не менее пятьсот порций коньяка в неделю казались вполне достижимым показателем.

К их столику приплелся официант в знакомом лиловом пиджаке, с унылой, как у таксы, физиономией и прусскими усиками.

— Добри ден, — сказал он.

По-русски приветствие звучало очень похоже, и Владимир уже обрадовался, но словесная каша, которую Костя вывалил на официанта, весьма отдаленно напоминала русское «будьте любезны, два коньяка».

Они выпили. По улице маршировала группа итальянских школьниц, размахивая игрушечными кукарекающими петухами. Мимо столика, за которым сидели Владимир и Костя, нарочито медленно продефилировали две бронзовые нимфы, по очереди бросая взгляд то на одного мужчину, то на другого; большие круглые глаза нимф были лишь чуть темнее коньяка. Застенчивые русские сначала отвернулись и уставились друг на друга, а потом, когда итальянки скрылись за углом, принялись исподтишка разглядывать бронзовых девиц.

— Говоришь, у тебя был роман с классной американкой в Нью-Йорке? — немного натужно поинтересовался Костя.

— И не с одной, — не моргнув глазом, заявил Владимир. — Но одна оказалась лучше других, как это обычно и бывает.

— Верно, — согласился Костя. — Я всегда мечтал поехать в Нью-Йорк, найти там самую хорошую женщину на свете и поселиться с ней в большом доме на окраине города.

— В центре жить лучше, — со знанием дела заметил Владимир. — К тому же самые хорошие женщины редко бывают самыми интересными. Эти качества редко сочетаются, тебе не кажется?

— Кажется. Но если хочешь завести детей, то лучше найти хорошую и плевать на все остальное.

— Детей? — Владимир рассмеялся.

— Ну да, следующей весной мне стукнет двадцать восемь. Гляди. — Костя нагнул голову и дернул себя за седые волоски, росшие посреди макушки — Нет, конечно, я бы предпочел жену, которая ходила бы со мной на концерты, в музеи и, если ей уж сильно захочется, на балет. И чтобы была начитанной и детей любила, понятное дело. И умела вести хозяйство, ведь дом-то я хочу большой. Но вряд ли можно многого ожидать от красивой американки вроде той, о которой ты рассказывал.

Владимир вежливо улыбнулся. Подняв два пальца, он завладел вниманием проходившего мимо официанта и указал на пустые бокалы.

— А в Петербурге у тебя кто-нибудь есть? — спросил он Костю.

— Мама. Она совсем одна. Отец умер. И мама медленно умирает. Цирроз. Эмфизема. Маразм. А пенсия тринадцать долларов. Я отсылаю ей половину зарплаты, но все равно сердце не на месте. Надо бы, наверное, перевезти ее сюда. — И Костя вздохнул тем опустошающим легкие вздохом, который был знаком Владимиру по русским клиентам в Обществе им. Эммы Лазарус. Светловолосый гангстер явно расчувствовался, вспомнив свою маму.

— А ты не думаешь вернуться в Россию? — спросил Владимир и тут же пожалел, что затронул эту тему: меньше всего ему хотелось, чтобы Костя уехал.

— Каждый день думаю. Но ни в Питере, ни в Москве мне не платили столько, сколько здесь. Конечно, там тоже есть мафия… — В наступившей паузе оба задумались над этим особенным, ужасным словом. — Но там куда опаснее. Все, чуть что, хватаются за стволы. Здесь спокойнее. У столованцев лучше получается поддерживать порядок.

— Да, Сурок показался мне приятным человеком. Вряд ли здесь кому-нибудь придет в голову вредить ему. Или его подчиненным.

Костя засмеялся, наматывая галстук на руку, словно мальчишка.

— Ты пытаешься меня о чем-то спросить? — Третья порция коньяка возникла на столе без приглашения. — На самом деле здешние болгары не в восторге от того, что Сурок отхватил лучший кусок на рынке стриптизерш. Но эти разногласия легко решаются за парой бутылок вот этого… — Костя поднял бокал. — И никакой стрельбы.

— Вот и хорошо, — подытожил Владимир.

Костя посмотрел на часы:

— У меня скоро встреча. Но мы еще с тобой выберемся вместе в город, и не раз. Да, кстати, ты бегаешь?

— Бегаю? — переспросил Владимир. — Ты имеешь в виду — за автобусом?

— Нет, для укрепления физической выносливости.

— С физической выносливостью у меня полный завал.

— Тогда решено. Со следующей недели начинаем бегать. За нашим поселком есть отличная тропинка. — Они пожали друг другу руки, и Костя написал на салфетке адрес кафе экспатриантов.

Кафе называлось «Юдора Уэлти»[26]. Затем Костя подтвердил свою отличную спортивную форму: резко вскочив, выбежал на улицу и в мгновение ока скрылся за углом.

Владимир притворно зевнул, допил коньяк и жестом попросил счет, составивший чуть более трех долларов. Настало время знакомиться с гринго.

3. Писатель Коэн

Подвал с «Юдорой Уэлти» Владимир отыскал как раз к середине тягучего гастрономического безвременья между обедом и ужином — в ресторане обреталось всего шесть душ. Пещерообразный зал наводил на мысль, что место, где ныне располагалось заведение для тоскующих по родине экспатриантов, в былые времена использовалось в иных целях — например, в качестве камеры пыток, где католики и гуситы по очереди подвешивали друг друга за волоски в носу к цилиндрическим сводам. Ныне о мученической религиозности напоминал лишь рекламный плакат: поджаренная рыба-ангел на листьях спаржи.

У входа в зал Владимира встретила официантка, молодая дерганая американка с короткими, с проседью, волосами и в юбке, напоминавшей шотландский килт. У нее были дурные манеры, к Владимиру она обращалась «родной»: «Присаживайся, родной». И в придачу была южанкой.

Владимир принялся изучать меню и соратников по позднему обеду. Слева от него, за столом с Дюжиной пустых пивных бутылок, сидели четыре девушки. Одеты они были для температуры градусов в двадцать: «мартенсы», вельветовые штаны и майки разнообразных мрачных оттенков — больничного, нарколептически-серого и черного, как бездна. Разговаривали девушки очень тихо, так что Владимир не мог разобрать ни слова, и все четверо выглядели до боли знакомо. Уж не учился ли он с ними вместе в Средне-Западном колледже? Владимира подмывало пробурчать название колледжа, чтобы посмотреть, какова будет реакция.

Последний из посетителей был настоящим красавцем: статный, широкоплечий, с львиной светло-каштановой гривой — неоспоримым признаком здоровья, колоколом опускавшейся на спину. Если у ценителей человеческой красоты и могли возникнуть претензии к этому джентльмену, то лишь касательно носа с легкой горбинкой — зачем скрещивать орла и льва? — а также нелепого пушка на подбородке. Парню пошла бы борода либо бритые щеки, но только не этот тощий мох.

Красавец что-то строчил в блокноте, на столе перед ним стояли в ряд непременные пустые бутылки, в недрах пепельницы на автопилоте дымилась сигарета. Время от времени взгляд парня блуждал по ресторану, небрежно минуя столик, облюбованный противоположным полом.

Владимир заказал запеченную свинину и мятный джулеп[27].

— А что это за пиво, которые тут все пьют? — спросил он официантку.

— «Юнеско», — ответила она, улыбаясь и по вопросу легко определив, что Владимир здесь новичок.

— Ах да. Одно пиво.

Покопавшись в сумке, он достал толстый, потрепанный блокнот, наследие школьных времен; на страницах мелькали то стихотворение, то прозаический отрывок. Владимир швырнул блокнот так, чтобы его витой позвоночник звякнул о стол, а затем постарался изобразить полнейшее равнодушие, когда девушки за соседним столиком и молодой Хэмингуэй на другом конце ресторана уставились на него. Вынув мраморный «паркер» с логотипом материнской компании, Владимир улыбнулся. Улыбка адресовалась ручке.

Те, кто наблюдал за Владимиром годами, не обнаружили бы в его мимике ничего примечательного: улыбка, как всегда, расползлась по лицу, оседая на выпяченной нижней губе и в безмятежных зеленых глазах. Но Владимир (возможно, начитавшись плохих романов) верил, что улыбка способна рассказать целую историю, если вдобавок в нужные моменты вздыхать и благодушно качать головой. В данном случае Владимир надеялся выразить следующее: «Да уж, мы с этой ручкой много чего повидали. В те странные, отчаянные годы мы помогли друг другу не развалиться на части. Порт-Ланд, штат Орегон; Чэпел-Хилл в Северной Каролине; Остин в Техасе и, конечно, Седона, штат Аризона. Может, еще Ки-Уэст. Сейчас уж не вспомнить. Раздолбанные машины, случайные женщины, группы, которые распадались из-за яркости наших творческих индивидуальностей. И всегда и всюду она была со мной, моя ручка. Я пишу. Я писатель. Нет, скорее, поэт». Владимир слыхал, что в этих местах поэзия была на особом счету. Все рифмовали, в джаз-клубах устраивались поэтические вечера. Но Владимиру необходимо было выделиться из толпы… «Я поэт и писатель. Нет, поэт и романист. Но зарабатываю на инвестициях. Поэт-романист-инвестор. А еще импровизирую в танце».

Владимир уже довольно долго улыбался ручке. Пожалуй, и хватит. Он углубился в стихотворение. О матери. Сочинялось оно легко, мать прекрасно поддавалась версификации. Официантка принесла напитки, увидела, чем занимается Владимир, и ухмыльнулась. Да, здесь кругом были свои.

Владимир развлекался от души, описывая мать в китайском ресторане: «тонкая нитка жемчуга из тех мест, где она родилась», этот образ заслужил одобрение преподавателя сравнительного литературоведения в Средне-Западном колледже. И вдруг — о ужас! — ручка-путешественница выдохлась. Владимир потряс ее со всей элегантностью, на какую был способен, затем принялся покашливать, поглядывая в сторону другого обедавшего творца. Парень не реагировал, погрузившись (или притворившись, что погружен) в работу. Он щурился, с сокрушенным видом мотал головой, сгребал волосы, снова опускал руки — и грива рассыпалась весьма изящно, как раскрывается китайский веер. Затем красавец вздохнул и благодушно кивнул сам себе.

Женский коллектив отреагировал тем, что еще сильнее приглушил громкость разговора. Зачарованно и с некоторой тревогой они наблюдали за Владимиром и его ручкой, словно заблудившиеся туристки, наткнувшиеся на спонтанную уличную пляску туземцев вдали от безопасной крепости отеля «Хилтон». Владимир взял со стола бутылку пива — иных рекомендаций у него не было — и подошел к девушкам.

— Мне бы ручку.

У одной из девушек оказалась при себе сумочка; она открыла ее и начала рыться в ворохе бумажных носовых платков, чистых и использованных. При этом она испуганно поглядывала на товарок, пока одна из них — с прической «дикобраз»: высветленные иглы грозно поблескивали — не сказала за нее:

— У нее нет ручки.

Остальные кивнули.

— Нужна ручка? — То был писатель. Он прижимал бутылку к щеке. Владимир, будучи слегка пьян, истолковал этот жест как интернациональный символ доброй воли.

— Да, верно, — ответил Владимир, чувствуя, что Драма приближается к развязке. Пробормотав благодарности в адрес девушек (безответно), он направился к писателю за шариковой ручкой. — Чертова штуковина кончилась.

— Писатель всегда носит с собой запасную! — Рявкнул красавец. — Всегда! — Пиво он поставил на стол и, вздернув круглый, с ложбинкой, подбородок, взирал на Владимира, словно директор школы на своего самого нерадивого подопечного.

— Запасная тоже кончилась… — Но смущенный тон выдал Владимира: он провинился, взяв с собой только одну ручку. — Я сегодня слишком много писал.

Слишком много? «Слишком» в этом деле не бывает. Владимир уже не сомневался, что по глупости все испортил, но писатель неожиданно заинтересовался:

— И что же вы написали?

— Стихотворение о моей русской матери в пейзаже Чайнатауна. — Владимир постарался предстать в наиболее экзотическом свете, втискивая в одну фразу как можно больше этносов. — Но оно не получилось. Я приехал сюда, в Праву, специально для того, чтобы взглянуть на все со стороны, но пока ничего не проясняется.

— А откуда вы взяли русскую мать? — спросил писатель.

— Я — русский.

— Тсс!

Оба огляделись.

— Барменша — столованка, — объяснил писатель.

От обеденного зала бар отделяли перекошенные деревянные дверцы, как в салуне, где-то за ними обреталась русофобствующая туземка. Владимир сконфуженно уставился в пол, глотнул пива, не зная, что сказать. Попытки завязать беседу с литературным божком никак не удавались, и он начинал терять почву под ногами. Наперекор мудрому инстинкту Владимир решил прибегнуть к честности, смертельному врагу финансовых пирамид.

— Я только что приехал, — сказал он. — И пока не очень в курсе, как вести себя с местными.

— А ну их, — отмахнулся писатель. — Это американский город. Да ты присаживайся! Отдохни от своего стихотворения про русскую мамочку. Только не обижайся. Черт, у меня ведь тоже был период, когда мать была моей музой. Поверь, материнская титька до завтра никуда не денется.

И тут Владимир понял, что этот малый начинает ему нравиться. Ценные указания насчет двух ручек, беззаботное отношение к местным жителям, а теперь и квалифицированное мнение о материнской титьке. Непосвященный обозвал бы писателя занудой. Но Владимир прекрасно знал этих обаятельных отщепенцев процветающей Америки: сначала пятилетка бродяжничества и алкогольного самопознания, затем пятилетка упертого ускорения с целью вернуться на круги своя. Черт, у меня ведь тоже был период, когда мать была моей музой. Какая обезоруживающая агрессия. Средне-Западный колледж в лице его типичного представителя. Теперь Владимир не сомневался: этот Адонис обязательно окажется в его колоде в качестве подопытного клиента.

Стоило Владимиру присесть за стол, как принесли второй мятный джулеп. Официантка не смогла не улыбнуться, глядя на встречу двух родственных американских душ. Владимир допил пиво и поставил бутылку на поднос.

— Еще одну? — спросила официантка.

— Да, пожалуйста.

— Орешки?

— Нет.

— Лимон?

— Sans лимон.

— За мой счет, — сказал писатель, впечатленный краткостью и прямотой диалога. Прямо как у Раймонда Карвера[28]. — Заливаешь пожар? — спросил он у Владимира, когда тот потянулся к джулепу.

— Разницу во времени. Возвращаюсь в реальность, — отозвался Владимир.

Думай. Какие у Карвера диалоги? Обманчиво простые, но предельно насыщенные.

— Я пока присматриваюсь. — Владимир отвернулся с загадочным видом.

— Нашел, где жить?

— Босс предоставил мне квартиру в пригороде.

— Босс? — Писатель открыл рот, демонстрируя достижения американской стоматологии. Покачал головой, грива заколыхалась; казалось, нет ничего естественнее, чем протянуть руку и погладить эту шелковистость. — То есть ты работаешь? Где?

Этот бунтарь и творец явно оживился при упоминании о материальном мире. Владимир представил себе его обеспокоенных родителей, гневные трансатлантические переговоры, бандероли, набитые анкетами юридических школ, которые таскали по улицам Правы измученные столованские почтальоны.

— В фирме по развитию.

— Правда? И что же вы развиваете? Кстати, меня зовут Перри, — он вытянул вперед руку. — Перри Коэн. Да, имечко странное. Так вот, знай: я единственный еврей в Айове.

Владимир улыбнулся, размышляя: а что будет с Коэном, объявляющим себя единственным и неповторимым, если в помещении найдется еще один еврей из Айовы? Коэну будет очень не по себе. Владимир запомнил эту мысль — на будущее.

— Как же вы, евреи, добрались до Айовы? — спросил он. — Я тоже еврей, — добавил он примирительным тоном.

— Еврей только отец, — объяснил Перри. — А мать — дочь мэра.

— И мэр позволил ей выйти замуж за еврея. Как мило. — Вот оно. Владимир почувствовал, что попал в тон. В тон здешних экспатриантов: режь правду-матку. — Твой отец наверняка блондин. И выкрест к тому же.

— Он — обрезанный Гитлер.

Стоило писателю это произнести, как случилось нечто неуместное и даже, возможно, незапланированное: Коэн подался вперед, грива упала ему на лицо, а под ней Владимир углядел — что? Шмыгающий нос, невольный всхлип? Часто моргающие ресницы, не подпускавшие влагу к глазам? Зубы, впившиеся в нижнюю губу, чтобы та перестала рожать? Владимир не успел толком разобраться, стал ли он свидетелем искренней эмоции либо спектакля, разыгранного специально для него. Откинув волосы со лба, Коэн громко откашлялся и вновь принял невозмутимый вид.

— Гитлер, ну-ну. — Владимир был только рад притвориться недоверчивым невеждой. — Рассказывай.

И Коэн рассказал Владимиру историю своего отца. Двое мужчин познакомились две минуты назад; один одолжил другому ручку; затем они выяснили этническое происхождение друг друга; обменялись парой саркастических реплик. Неужели такой малости — эквивалентной обнюхиванию задов собаками при знакомстве — достаточно писателю Коэну, чтобы поведать историю своего отца?

Или эта история — его фирменный знак? Его тема? За годы блужданий и самокопаний Владимир четко усвоил одно: крайне важно иметь свою тему. Внятную историю, годившуюся при случае для сольного выступления. Предоставлявшую шанс поглубже закрепиться в сознании других людей. История Коэна, как ни печально, была даже не его собственной, а лишь историей его отца. Однако Коэн отчаянно норовил сделать ее своей.

Он даже таскал с собой наглядные пособия! Снимок отца, чрезвычайно розового и плотного американского еврея: крошечные глазки, на которые наползает огромный лоб, залитый потом, все прочее втиснуто в зеленый клетчатый костюм; папаша стоит в обнимку с Ричардом Никсоном на фоне плаката «Партийная конференция в Де» Моин, 1974». Мужчины глядят друг на друга и улыбаются так, словно на дворе не 1974-й, но обычный, ничем не примечательный год в истории американского президентского правления[29].

— Па-па, — по складам произнес Коэн, подражая голосу трехлетнего ребенка, и пальцем потер отцовскую лысину на снимке.

И таки да, папашей старший Коэн был по-своему выдающимся. На тринадцатый день рождения Перри, когда, согласно иудейскому канону, на мальчика навешивают сомнительные обязанности мужчины, отец сделал ему подарок.

— Я меняю тебе фамилию, — объявил он. — Ты не останешься на всю жизнь Коэном. — И выдал сыну кипу бумаг на подпись.

Отныне мальчику предстояло называться Перри Колдуэллом.

Не то чтобы Коэн тогда впервые испытал ненависть к себе. В конце концов, имя у него тоже было подходящее — Перри. На службу в синагогу отец возил его в Сент-Луис, подальше от дома, и только по большим праздникам, а раввина за глаза величал преподобным Любофски.

— Надеюсь, хоть в этом году преподобный уволит того парня, — говорил отец, изображая муку на широком лице с пухлыми губами. Больше всего он боялся, что какой-нибудь земляк из Айовы увидит, как они заезжают на маленькую парковку перед синагогой.

И конечно, Коэн очутился в прогрессивном Средне-Западном колледже свободных искусств (заведении, родственном тому, которое посещал Владимир), где классовая ненависть к отцам была нормой. В этом виде искусств Коэн особенно отличился. В ранние девяностые для сотен недовольных молодых людей Средний Запад стал своеобразным перевалочным пунктом на пути в Праву, страну искупления. Озлобленный и растерянный, Коэн клюнул на эту приманку на предпоследнем курсе. И оказался здесь.


Так вот какова его история! Тема Коэна! Отец — богатый засранец. Ах, какой ужас. Владимир был уже готов ткнуть Коэна носом в свое детство — от наскоков на евреев в Ленинграде до «вонючего русского медведя» в Вестчестере. Ассимиляция, блин. Да что ты знаешь об ассимиляции, избалованная американская свинья? Лучше меня послушай, я тебе такое расскажу!

А эти ужимки! Когда речь зашла о том парне, Коэн понизил голос; перечисляя отцовские прегрешения, старался напустить на себя вид мужественного страдальца. Крокодиловы слезы, мой упакованный друг. Твой отец может вырубать леса или вырезать хуту, но в конечном счете твою судьбу решает размер попечительского фонда, изгиб носа и чистота произношения. Папочка Коэн по крайней мере не ругал сына за то, что тот ходит как еврей. Да пошли вы все! Убил бы этого Коэна, думал Владимир. Однако скорбно покачал головой и сказал:

— Боже мой. Трудно поверить, что такое еще случается в наше время.

— Мне и самому не верится, — ответил писатель. — Надеюсь, ты не покороблен моей откровенностью.

Тебя не покоробила моя откровенность, мысленно поправил Владимир (идиоты американцы даже родного языка не знают!). И конечно, покуда на горизонте маячит твердая валюта, Владимира ничто не покоробит.

— Отношения с отцом стали отличным материалом для моей работы, — продолжал Коэн. — И я подумал, что ты из тех людей…

Да? Из каких таких людей?

— Ты кажешься малым проницательным, с жизненным опытом.

— А-а, — протянул Владимир.

Вот как. Надо же, сукин сын попал в самую точку. И тут надменный Гиршкин немного смягчился. Оно и понятно: лучшего комплимента человеку двадцати пяти лет, чем похвала его проницательности и опытности, не сыскать. Да и айовец был, как мы уже говорили, большим, симпатичным, встрепанным львом (как бы Владимиру хотелось походить на него) и уверенным в себе настолько, что делился интимными подробностями за первой же бутылкой пива. К тому же у Коэна были красивые руки, по-деревенски крупные, руки настоящего мужчины, и он наверняка успел переспать с самыми разными женщинами. Владимир, который тоже стремился стать настоящим мужчиной, предпочел подружиться с Коэном. Владимир не ожидал, что потребность в дружбе и близости возродится столь скоро после его бесславного бегства из Нью-Йорка, однако явственно эту потребность ощущал. Он остался общественным животным, и тереться среди себе подобных ему было необходимо. Опять же, его выбор пал на льва. Вальяжного бродячего зверя.

В конце концов Коэн попросил Владимира показать стихотворение о матери.

— Оно еще не закончено, — покачал головой Владимир. — Извини.

Повисла долгая пауза. Коэн, в течение четверти часа распинавшийся о своем отце, наверное, обиделся, когда ему не ответили взаимностью. Но вскоре принесли запеченную свинину, о своем приближении официантка предупредила кашлем.

— Ты так и не сказал, что же развивает ваша фирма, — напомнил Коэн.

— Таланты, — ответил Владимир. — Мы развиваем таланты.


Когда Владимир и Коэн разделались со свининой, солнце уже приготавливалось ко сну в речных водах. На мосту Эммануила наяривали на саксофонах уличные музыканты, перед каждым стояла коробка из-под обуви «Бата» с бархатной тряпочкой на дне; слепой аккордеонист на пару с женой надрывно и под несмолкаемый звон монет орали немецкие застольные песни; две юные игривые блондинки из Калифорнии представляли «Гамлета», столованские парни пялились на них и свистели, соотечественники смущались и не подавали. В воображении Владимира вся эта допотопная коммерция и шоу-бизнес превращали мост в древнюю переправу, каменную ковровую дорожку, протянутую из замка и накрывшую весь город. По обе стороны моста высились статуи святых, почерневшие от угольной пыли, они корчились в героических позах.

— Смотри, — Коэн указал на три непонятные фигуры, прятавшиеся в складках одеяний двух величественных святых, — вот дьявол, вон там турок, а тот еврей.

Ну вот, мы опять вернулись к великой теме Коэна. Владимир выдавил улыбку. После обеда он был весел и доволен собой, но знал: его настроение как глина, из которой могучий алкоголь способен слепить что угодно, и не хотел, чтобы какой-нибудь трагический поворот истории испортил ему вечер.

— Почему их поместили под святыми? — спросил он из вежливости.

— Они их поддерживают, — ответил Коэн. — Это группа поддержки.

Владимиру не хотелось расспрашивать дальше. Ясно, они имеют дело со средневековым юмором, но что они понимали, эти столпы христианства? И земля у них была плоской, и логика вечно хромала. А сейчас, между прочим, 1993 год, и за исключением назревавшей бойни на Балканах, в Африканском Роге, бывшей советской периферии, ну и привычной резни в Афганистане, Бирме, Гватемале, Западной Сахаре, Белфасте и Монровии, мир вполне вменяем.

— А теперь пойдем, я покажу тебе мое самое любимое место, — сказал Коэн и резко прибавил шагу.

Владимир едва поспевал за ним. В мгновение ока они, сбежав с моста Эммануила, оказались на набережной. Проскочив мимо церквей, особняков и одинокой пороховой башни, заброшенной судьбой на эту сторону Тавлаты, они свернули в уютную улочку, взбиравшуюся на городской холм вдоль стены замка. Здесь на приземистых купеческих хороминах красовалась мозаика с изображением старинных ремесел и шутливых семейных гербов: три крошечные скрипки, растолстевший от вековой неподвижности гусь, печальная лягушка. Владимир поискал глазами корнишон — а вдруг у его семьи отыщутся корни в Праве[30].

Холм он одолел с трудом. Воздух Правы был смертельной отравой; сама жизнь здесь, казалось, пахла углем. Коэн, напротив, чувствовал себя прекрасно, хотя теперь, когда его новый друг принял вертикальное положение, Владимир отметил, что на заду тот носит груз более тяжелый, чем следовало бы, да и ляжки пострадали от местных свиных шедевров.

Меж тем Коэн нырнул в еще более узкий проулок, который вскоре выродился в нечто, что уже и улицей нельзя было назвать: пятачок на стыке задних стен четырех пастельного цвета домов. Писатель уселся на крыльце перед фантомным дверным проемом, давно превратившимся в глухую стену, и объявил, что вот эта клетушка с естественным освещением и является самым прекрасным уголком в личной Праве Перри Коэна. Именно здесь он сочиняет стихи и заметки для городской англоязычной газеты с прискорбно неуклюжим названием «Прававедение».

Значит, это и есть любимое место Коэна? Ради этого они пробежались вверх-вниз по четырем холмам Правы? Весь город (за вычетом Ноги) — бесконечная череда живописных видов, однако Коэн выбрал самый тесный, самый прозаический уголок Восточной Европы… Даже в панеляке, куда поселили Владимира, больше выразительности. Стоп. Владимир снова огляделся. Ему надо научиться мыслить, как Коэн. Это ключ ко всему. Сто лет назад он научился думать, как Франческа и ее друзья, нью-йоркские небожители. Теперь он опять должен адаптироваться. Почему Коэн считает это место таким особенным? Смотри внимательно. Думай, как он. Ему нравится это место, потому что…

Понял! Потому что в нем нет ничего особенного, что позволяет Коэну чувствовать особенным себя. И не таким, как все. Приехав в Праву, он совершил неординарный поступок, а затем подтвердил свою неординарность, выбрав этот закоулок. Владимир все понял и был готов продолжать.

— Перри, я хочу, чтобы ты сделал из меня писателя.

Коэн мгновенно вскочил. Возвышаясь над Владимиром, он простер руки, явно приглашая к объятию, которым они скрепят достигнутое соглашение, после чего потреплют друг друга по волосам в знак полного взаимопонимания.

— Писателем или поэтом? — уточнил Коэн.

Он часто дышал, как пожилой, грузный человек.

Владимир задумался. Стихи, вероятно, пишутся быстрее, чем проза. Скорее всего именно по этой причине Коэн выбрал поэзию.

— Поэтом.

— Ты много читал?

— Ну… — Владимир выдал список, которым мог бы гордиться сам Баобаб: — Ахматова, Уолкотт, Милош[31]

Нет, нет. Коэн и слышать о них не хотел.

— Тогда Бродский? Симик?[32]

— И на этом остановись, — сказал Коэн. — Видишь ли, как большинство начинающих поэтов, ты уже прочел слишком много. Не смотри на меня так. Я правду говорю. Ты чересчур начитан. Для чего мы приехали сюда, в старый мир? Не для того ли, чтобы избавиться от багажа нового мира?

— А-а, — протянул Владимир.

— Чтение не имеет ничего общего с писательством. Это диаметрально противоположные вещи, они отменяют друг друга. Послушай, Владимир, ты действительно хочешь взять меня в наставники? Если так, предупреждаю: ты должен быть готов к риску.

— Искусство без риска — застой, — заявил Владимир. — Перри, я хочу стать поэтом, потому и отдаюсь в твои руки целиком и полностью.

— Спасибо, ты хорошо сказал, — одобрил Коэн — Ты славный парень. И очень смелый. Давай-ка…

Они обнялись, как и задумывал Коэн. Владимир сжимал писателя изо всех сил, радуясь богатому дневному улову — двум добрым друзьям (первым был Костя). Пребывая в благовонных объятиях Коэна, Владимир даже решил поставить айовского еврея у основания своей финансовой пирамиды, там, где под ворохом бумажных векселей будут скапливаться доллары и немецкие марки.

— Перри, — сказал он. — Совершенно ясно, что мы станем друзьями. Ты ввел меня в свой мир, и я обязан ответить тем же. На самом деле я довольно богат и обладаю некоторым влиянием. Я не шутил, когда говорил, что моя фирма развивает таланты.

Две следующие, ключевые фразы Владимир придумал еще на бизнесменском обеде. У него хватило благоразумия конспективно записать их на ладони.

— Талант, Перри, иногда похож на океанский лайнер с ограниченным числом отдельных кают, но я не желаю, чтобы такие люди, как ты, провели всю жизнь на палубе. Позволь сделать тебя состоятельным человеком.

Коэн придвинулся ближе с намерением еще раз обнять нового друга. Господи, опять! Так вот каков Коэн, когда не рассиживается в «Юдоре», высмеивая новичков за то, что те не запаслись второй Ручкой и не оторвались от материнской груди, — совсем ручной литературный лев, сентиментальный столованский гуляка. Владимир возликовал: он правильно сделал, взяв Коэна в наставники. Неужели такого пустяка достаточно, чтобы айовец подобрел и размяк? Неужели Владимиру одним махом удалось возвысить Коэна в собственных глазах, доказать, что не зря он просиживал часами на этих тесных, невзрачных задворках Правы? И неужто Владимир обзавелся другом на всю жизнь?

Писатель уже почти обнял нового друга, но, сообразив, что ответного движения не последует (всему есть предел, полагал Владимир), ограничился похлопыванием по плечу.

— Ладно, мой финансовый шерпа, — сказал Коэн. — Двигаем в центр, я познакомлю тебя с нашими.

Они влезли в трамвай и поехали вниз по холму, замок опять нависал над ними. Теперь фасады дворца были залиты желтым электрическим светом, а шпили и кресты, стремившиеся в небо, ярко-зеленым — любовники, говорящие на разных языках.

Пока они тряслись в трамвае, пересекая Тавлату, их швыряло из стороны в сторону, а подтянутые местные старожилы, занимавшие сидячие места по исконному праву, молча, но от души наслаждались зрелищем: двое иностранцев то и дело валятся к их ногам. Владимир, изо всех сил пытаясь сохранить равновесие, попросил Коэна об уроке географии.

Коэн, как и Костя, с радостью взял на себя роль гида. Он указывал пальцем на достопримечательности, оставляя никотиновые следы на трамвайных стеклах. Слева от замка, на холме, где между друзьями только что произошел «тот разговор» (так это событие назовут впоследствии) и где под красными черепичными крышами сгрудились самые важные посольства и винные бары, располагался район под названием Маленка Кварталка.

— Маленький квартал! — Владимир не уставал радостно удивляться, когда его родной язык пересекался со столованским.

Но почему такое уничижительное имя для столь великолепных окрестностей? Коэн не знал ответа.

Там, куда они направлялись — к «морю шпилей», виденному Владимиром утром, при первом набеге на Праву, — находился Старый город. К югу шпили редели, крыши блестели сдержаннее и надо всем, словно призрак каучукового комиссара, грозно высилась гигантская галоша на Ноге — то был Новый город. Собственно, не такой уж он новый, пояснил Коэн, просто основан всего-то в четырнадцатом веке.

— А что там, в Новом городе? — спросил Владимир.

— К-март, — шепнул Коэн с почтительной издевкой.

В Старом городе, средь роскошного, хотя и потертого убранства кафе «Модерн», они пили кофе одну чашку за другой. Глаз всюду натыкался на приметы эпохи, в честь которой кафе получило свое название: зеркала в тяжелой позолоте, обшивка кресел и ковры красного бархата, обязательная беломраморная нимфа. Вечер затянулся. Слушая Разглагольствования молодого американца о современных поэзии и искусстве, Владимир поздравлял себя с тем, что у него нет ни малейших литературных склонностей и ему чужды художественные амбиции, иначе его сумбурная жизнь и впрямь кончилась бы печально. Взять того же Коэна, куда завели его иллюзии? А ведь Коэн был богатым денди, не каким-нибудь жалким русским, чьи шансы выглядели паршивенько уже на старте.


Пока Владимир предавался размышлениям, не забывая кивать речам Коэна, окружающая среда начала меняться к лучшему. На сцену вышел диксиленд, состоявший целиком из столованцев; тусовка зашевелилась, хорошенькие мраморные столики заполнились хорошенькими мальчиками и девочками, а уголок Коэна превратился в место паломничества.

Позже Владимир не мог вспомнить, со сколькими прекрасными сыновьями и дочерями Америки он познакомился в тот вечер. Он лишь помнил, что был подчеркнуто холоден и немногословен, снова и снова пожимая протянутые руки, когда Коэн представлял публике Владимира Гиршкина, международного магната, искателя талантов и будущего поэта-лауреата.

Мало кто понял, что он за птица. Владимир не расстроился. А что он сам понял про новых знакомых? Прежде всего, они составляли довольно однородное сообщество — белые американцы из среднего класса с модной неудовлетворенностью (из общих знаменателей последний был наименьшим). Им, рожденным в Америке, не приходилось биться над вопросом, кем быть: альфа-обывателем или бета-иммигрантом; пять поколений состоятельных предков наделили молодых американцев законной привилегией — позволить себе роскошь вторичности. И здесь, в сказочной Праве, они держались вместе, повязанные общей усредненностью, словно горошины из одного стручка, выращенного где-нибудь в графстве Фэрфэкс, словно многочисленные Ромулы и Ремы, явившиеся на свет в эпоху демографического взрыва и сосавшие одну и ту же волчицу. Но для явных аутсайдеров вроде Владимира правила были иными; таким, как он, надо было совершить нечто выдающееся — продирижировать в Большом, написать роман, построить финансовую пирамиду, — чтобы заслужить хотя бы толику признания.

Владимир обратил внимание на их манеру одеваться. Некоторые носили фланелевые костюмы — мода, успевшая расползтись из Сиэтла по всей стране в последний месяц пребывания Владимира в Штатах. Но и стиль «шикарный лох», самый ценный дар Франчески, тоже присутствовал. Если рубашка, то в обтяжку, свитер — толстенный, очки — в увесистой роговой оправе, а волосы либо уложены с экстравагантностью семидесятых, либо прилизаны, как в пятидесятые. Однако насколько моложе Владимира были эти модники! Двадцать один, двадцать два максимум. Кое-кого, наверное, не стали бы обслуживать в американских барах. По возрасту Владимир годился им если не в профессора, то уж по крайней мере за руководителя семинарских занятий мог бы сойти.

Тем не менее он не собирался сдаваться. С годами приходит мудрость. Владимир уже представлял, как его произведут в ветераны общины. Почему нет? Несмотря на относительную молодость, новым лохам мешало развернуться воспитание, полученное в демографически серых пригородах; Владимир же — бывший ньюйоркец, а значит, отвязный по определению. Но не единственный отвязный здесь. Среди тех, кто особенно старался выделиться, был Планк, тощий и нервозный парень, всюду таскавший за собой визгливую мелкую собачонку (на вид — помесь чихуахуа с комаром) в самодельном мешке с серебряным шнурком. Слюнявая, унылая собачья мордочка, похожая на меховые наушники с глазами, то и дело высовывалась из переносной конуры, и все девушки почитали своим долгом сообщить Планку, какая у него симпатичная псинка. Но Планк, следуя правилам игры, не улыбался в ответ, лишь кивал, памятуя о неуместности подобных сантиментов в наступившем сезоне. По словам Коэна, Планк разводил таких карманных собачонок в своем панеляке на продажу столованским старухам. Впрочем, к Владимиру Планк отнесся с прохладцей, обронив: «Деньги не главное, знаете ли». Та-ак, антибизнесменский выпад? Он разве не понял, что истинную страсть Владимир питает исключительно к своей музе?

С Александрой дело пошло легче. Высокая, стройная, темноволосая, с круглым, банально-хорошеньким личиком, доставшимся от средиземноморской прабабки, и строгой линией маленькой груди, она походила на Франческу (осмелься Владимир допустить такую мысль), отличаясь от нее лишь высокими скулами, длинными натуральными ресницами, загибавшимися вверх двумя параболами. У Фрэн красоту надо было сначала отыскать, а потом влюбиться в изъяны; Александра же со своими стандартными прелестями отлично бы смотрелась в паре с красавцем Коэном. И судя по тому, что писатель не сводил глаз с очертаний ее тела, обтянутых — при том, что нижнее белье отсутствовало, — узким черным свитером с высоким горлом и того же цвета легинсами (никаких шикарных обносков, спасибо), Коэна посещали те же мысли.

Не успели Владимира представить, как Александра схватила его за голову и ткнула пушистой растительностью в мягкую обнаженную часть шеи под подбородком.

— Привет, дорогой! Много слышала о тебе!

Слышала? От кого? Владимир познакомился с Коэном три часа назад.

— Идем! Идем со мной! — Взяв за плечи, она потащила Владимира к гобелену эпохи модерн, висевшему на обитой бархатом стене: длинные разноцветные лебяжьи перья обрамляли, причудливо изгибаясь, сильно стилизованное «Оплакивание Христа». Ох уж этот старый добрый модерн, подумал Владимир. Слава богу, абстрактные экспрессионисты с компанией зарубили это аляповатое чудище.

— Смотри! Смотри сюда! — кричала Александра хрипловатым, прокуренным голосом. — Пструха!

Что? Да какая разница… Александра была великолепна. Какие ключицы. Они выпирали из-под свитера. Она сама была как лебедь. Красная помада на губах, черная водолазка. Чистое хайку.

— Ты видел раньше Адольфа Пструху? Я на нем просто помешалась. Загляни в мою сумку. Загляни! — И правда, сумка была набита иллюстрированными книгами про этого малого на букву «П». — Понимаешь, Пструха на самом деле не был столованцем. Он принадлежал к группе «Словене Модерна». Тебе знакомо словенское искусство? О, приятель, мы обязательно съездим в Любляну. Нельзя лишать себя такого! Так вот, этого Пструху в Праве высмеяли. В начале 1900-х Права была дико реакционным городом, вонючая дыра Австро-Венгерской империи. Но…

Она заговорщицки склонила голову и прижалась ключицей к плечу Владимира, и он ощутил внушительный вес ее телесной брони, ничем не стесненной груди.

— Но лично я считаю, что столованцы смеялись над его фамилией. «Пструх» по-столовански значит форель. Адольф Форель! Это уж чересчур! Не согласен? Скажи, а ты когда-нибудь ловил форель? Знаю, вы, русские, любите порыбачить. Я как-то ездила на рыбалку в Карпаты с одним французом, который знаком с Житомиром Мельником, премьер-министром, и точно знаю, что этот лягушатник заинтересуется вашим «ПраваИнвестом». Хочешь, познакомлю? Можно вместе поужинать. Или встретиться в обед, если ты сильно занят. Либо… в последнее время я стараюсь не просыпать завтрак.

Да, да, да. И завтрак, и обед, и ужин. А потом можно вздремнуть вдвоем. Нет, пусть лучше бодрствует и говорит. Ее речь, нежная, легкая, консистенции фруктового пирожного. Владимиру хотелось наклониться и откусить от ее слов. Слопать все дочиста прямо из ее маленького ротика. Но, кошмар и ужас, у Александры был парень, пухлый круглолицый чувак из Йоркшира по имени Маркус, и вид у него был такой, будто до всей этой заварухи в Восточной Европе он зарабатывал на жизнь игрой в регби. Пока Александра любезно расспрашивала Владимира о его творчестве («О твоей матери? Как интересно!»), ее бойфренд шумно задирал других посетителей в продвинутой манере отмороженных бриттов («Чё? Чё ты сказал? Ну-ка, иди сюда, срань!»), вызывая натужный смех у Планка и Коэна. Было ясно, что на недомерка Маркуса здесь смотрят снизу вверх. А как же иначе, ведь его девушка — Александра, бриллиант в короне Правы.

Еще была Максин, ее Владимиру представили как исследовательницу американской культуры. С ног до головы в синтетике, она сильно потела в кофеиновом чаду «Модерна»; коротко стриженные волосы с помощью геля тянулись ввысь, к звездам, а влажные голубые глаза смотрели на все вокруг, включая Владимира, с неизбывным удивлением. В общении Максин проявила себя великой Дипломаткой, к собеседникам она обращалась строго по рангу: сначала к Коэну, затем к Планку, Марксу, Александре и, наконец, к Владимиру.

— Я пишу монографию о мифопоэтике автомагистралей на юге Америки, — сказала она ему. — Приходилось там бывать?

Владимиру понравилась ее пылкость и теплые руки. Он поведал ей о своих приключениях на магистралях Среднего Запада. Как, сидя за рулем «вольво», принадлежавшего его чикагской подружке, он чуть не задавил семейство бурундуков. Этот бессвязный и, в отличие от водительских навыков Владимира, безопасный разговор длился, пока расхрабрившийся Владимир не осмелился спросить, почему Максин, причисляя себя к исследователям американской культуры, живет в Праве. Максин, поднеся чашку с кофе ко рту, пробормотала что-то насчет видения на расстоянии. Ах да, старое доброе расстояние.

В целом Владимир чувствовал, что набрал неплохие баллы на данном этапе конкурса популярности. Правда, Маркус и Планк, объединившись, прохаживались насчет богатеньких придурков. Но Владимир не поддался на провокацию. Врожденное чутье, обостренное послеобеденным спаррингом с Коэном, уберегло его и на этот раз: Владимир во всеуслышание объявил, что он намерен делать со своим богатством. Конечно же, издавать литературный журнал. Коэн поначалу обиделся, почему Владимир не сообщил ему о начинании первому, но вскоре шепоток о литжурнале охватил весь зал, и не успели завсегдатаи уголка Коэна переварить новость, как уже снисходительно и твердо отшивали обнадеженных литераторов, стекавшихся к вратам славы.

Владимир, сам изумляясь своей идее, немного струхнул. Под каким соусом, черт возьми, он втюхает это Сурку? Но потом вспомнил, что в его колледже издавалось аж целых два литературных журнала, а значит, и в Праве ничего не стоит запустить небольшое издание. К тому же «ПраваИнвест» уже взялся печатать глянцевые брошюрки, рекламирующие «фирму». Несколько сотен экземпляров на бумаге попроще не сильно увеличат расходы.

— У кого-нибудь есть опыт редакторской работы? — обратился Владимир к своей новой тусовке.

Опыт был у всех, чего и следовало ожидать.


Напившись кофе в количествах достаточных, чтобы неделю летать под потолком, компания спустилась на первый этаж, на дискотеку. Обстановка была довольно простецкая, в колонках бухало нечто вовсе не авангардное.

— Ну прямо Кливленд какой-то, — скривился Планк, услышав прошлогодние хиты, но никто не развернулся, чтобы уйти (да и куда было идти?). Напротив, компания протиснулась к колченогому столику, одному из многих, окружавших ломаной линией танцпол.

— Пива! — крикнула Максин, и вскоре бутылки «Юнеско» выстроились в ряд на столе, образовав Дополнительную линию обороны от тел, двигавшихся неуверенно и неуклюже в лучах сторожевых прожекторов и летаргическом мигании стробоскопов.

— Вот так и живем, — сказал Планк Владимиру, который явно вырос в глазах Планка после анонса Литературного журнала. — Надеюсь, ты не рассчитывал оказаться в Нью-Йорке-на-Тавлате.

— Ну, мы еще поглядим, что с этим можно сделать, — произнес приободрившийся Владимир. — Поглядим!

С другого бока его теребила Александра, ей не терпелось поделиться своим авторитетным мнением о публике.

— Посмотри на этих туристов! Какие же они все жирные! А вон тот расфуфыренный кабанчик в майке «Штат Огайо»! Ну просто прелесть!

— Что они тут делают? — спросил Владимир.

— Ничего, — ответил Коэн, утирая пиво с подбородка. — Они наши смертельные враги. Их, как рождественский окорок, надо отдать на съедение бабушкам, провезти в трамваях по всем двенадцати мостам Правы, повесить на самом высоком шпиле Святого Станислава.

— А где наши? — прокричал Владимир Александре, стараясь перекрыть шум.

Она показала на столики позади них, за которыми, как понял Владимир, сидели коллеги-художники, невозмутимо потягивая пиво среди всеобщей, в лучших традициях американских пригородов, обжираловки.

Посланец от одного из «наших» столиков, юный амбал в майке с картинкой Уорхола, принес тонкий синий кальян с гашишем. На сей раз Владимира представили как «магната, мецената, поэта-лауреата, а также издателя». Они курили сладкий, пряный гашиш, наполняя трубку снова и снова, пока пальцы не порыжели и не слиплись; такова уж разновидность этого зелья в странах, сопредельных с Турцией, — влажная и бьющая наповал. Амбал назвал Владимиру цену: шестьсот крон за грамм, но Владимир был слишком возбужден, чтобы совладать одновременно с кронами и метрической системой. Тем не менее он приобрел гашиша на две тысячи долларов и попутно еще одного верного друга.

Дальнейшее Владимир помнил смутно. Он танцевал с Максин и Александрой и, возможно, с парнями тоже. Дискотечная охрана в коричневых рубашках выкосила туристов с доброй трети танцпола, чтобы компания Владимира могла как следует оттянуться. Тогда и случилась серьезная заварушка. Девица из феминистской организации, громко сквернословя, ни с того ни с сего набросилась на Владимира. Обкуренный вусмерть Владимир подумал было, что его завлекают: тесный контакт с ароматной американской плотью и пара наманикюренных когтей, вонзившихся ему в бок. И лишь когда Александра принялась оттаскивать активистку за волосы, Владимир понял, что оказался в эпицентре некого классового антагонизма.

Александра ловко укротила феминистку, и Владимир, освободившись от груза девичьего тела, должно быть, пылко поблагодарил спасительницу, потому что та, бросив «ер-рунда», расцеловала его в сиренево-сером дискотечном дыму, пропитанном парами гашиша, в обе щеки. После чего он Даже обрадовался этому дурацкому инциденту, который помог провести четкую границу между «нами» и «ними». Вот так всего за один вечер Владимир твердо вписал себя в графу «мы».

Позже в такси, по дороге домой, он, помнится тормошил заснувшего Коэна, требуя, чтобы тот полюбовался городом, раскинувшимся внизу: городские огни уже погасли, но желтая луна по-прежнему плыла вдоль излучины Тавлаты; сигнальные огни самолетов отражались на манжете на Ноге, и одинокий «фиат» урчал на пустынной набережной.

— Перри, взгляни, какая красота, — настаивал Владимир.

— Да, ладно, — отвечал Коэн и снова засыпал.

А потом, глядя на стены своего замка-панеляка, Владимир припомнил, каким грозным казался ему палаццо Гиршкиных, когда он, поддатый, плохо соображающий подросток, возвращался поздно вечером из школы в Манхэттене, и мать, вечный страж, донимала его расспросами разом по-русски и по-английски, не получая ответа ни на одном языке. В холле спали ребята Гусева, некоторые с игральными картами в руках. Вонь, стоявшая в помещении, придала Владимиру сил, он принялся карабкаться по лестнице в поисках своей постели, однако на нужный этаж попал лишь с третьего захода. Наконец он нашел и свою комнату, и даже кровать.

«А она красивая… эта Александра», — подумал Владимир, прежде чем, сбрызнувшись миноксидилом, тихо вырубиться.

4. Физическая культура и ее адепты

Утром его никто не разбудил. И ничто. Будильник Владимир забыл сунуть в чемодан, Сурок же и человеко-щупальца его мощной организации до сих пор нежились в постели с подружками и оружием, хотя было далеко за полдень. Костя, как выяснилось, по утрам ходил в церковь.

Эту занимательную подробность Владимир узнал на пятый день пребывания в Праве. Он проснулся поздно — то ли от взрыва на одной из древних фабрик, что облепили бархатистый горизонт, то ли в самом Владимире что-то взорвалось. С пивом, водкой и шнапсом, поглощенными накануне, спалось тяжело; в стерильной типовой ванной Владимира вывернуло наизнанку, гнусный павлин понимающе ухмылялся на клеенчатой занавеске. Владимир только сейчас заметил, что птицу изобразили в тесных боксерских трусах расцветки столованского триколора и с огромным зобом в придачу.

Прошлая ночь, ставшая третьим эпизодом саги «Кафе «Модерн»», закончилась для Владимира следующим образом: он схватился за то место, где, по его представлениям, печень давилась последствиями его бурной жизни, потом натянул футболку с надписью «Нью-Йоркский спортивный клуб» (клуб пытался навербовать членов в Обществе им. Эммы Лазарус — как будто у кого-то там водились деньги!) в искренней попытке оздоровиться посредством силы внушения. После чего спустился в пустующее казино, надеясь застать Марусю, вечно пьяную старуху, угощавшую сигаретами и особым опохмеляющим варевом. Но ее на месте не оказалось.

Зато в казино был Костя в спортивном костюме, невероятно ярком — павлин из ванной обзавидовался бы, — на шее у Кости болталась массивная золотая цепь, на ней крест, свисавший чуть ли не до пупка, с анатомически достоверной фигуркой Христа.

— Владимир, отличная погода сегодня! Ты выходил на улицу?

— Ты видел Марусю?

— Зачем она тебе в такой прекрасный денек, — ответил Костя, теребя крест. — Дай легким отдохнуть, самое время. — Он столь пристально разглядывал футболку Владимира, что тому почудилось, будто Костя изучает его хлипкое телосложение; Владимир вызывающе ссутулился. — Спортивный клуб, — прочел Костя с конца. — Нью-Йоркский.

— Это подарок.

— Нет, ты в самом деле очень худой, надо бегать.

— У меня железное здоровье от природы.

— Пошли, — сказал Костя. — За домами есть место, где можно побегать. Тебе надо наращивать мышечную массу в нижней части тела.

Нижняя часть тела? Где она начинается — сразу под подбородком? Что он несет? Ну да, в колледже чикагская подружка Владимира тоже заставляла его бегать вокруг очень мудреного, управляемого компьютерами поля (уступка школьного руководства маргинальным элементам, желавшим заниматься спортом). «Когда-нибудь ты скажешь мне спасибо», — приговаривала подружка. Ага. Спасибо, любимая. Благодарю за бесценный дар — кровь и пот.

Но Костя опустил свою красивую лапищу с аккуратно подстриженными ногтями на плечо Владимира и вывел его, как строптивую корову, засидевшуюся в сыром, заплесневелом хлеву, на осеннее, подернутое дымкой солнышко и поникшую травку Правы.

Пейзаж выглядел очень по-дачному, плакучие ивы рыдали под тяжестью тетрагидропетракарбо-и-черт-знает-еще-какой дряни, извергаемой фабричными трубами; посткоммунистические кролики вяло прыгали туда-сюда, словно выполняя некую партийную Директиву, которую никто не позаботился отменить. Костя же сиял, будто фермер, выгодно сбывший урожай зерна городским. Он расстегнул куртку, обнажив безволосую грудь, и все время повторял «о-о-хх», «боже мой» и «наконец-то мы в раю».

Неподалеку зиял пустырь, по нему вилась дорожка, посыпанная — вероятно, самим энтузиастом утренней пробежки — песком; солнце в отсутствие заградительных ив пекло немилосердно.

«Если и существует ад на земле…», — подумалось Владимиру. Он прикрыл голову ладонью, опасаясь, как бы миноксидил не сгорел на корню, хотя вряд ли такое было возможно. И что дальше?

— Стоять на месте глупо! — крикнул Костя, отвергая многовековую мудрость русских крестьян, и помчался как сумасшедший по песчаной дорожке. — Вперед! Вперед!

Владимир неуклюже припустил рысцой и тут же столкнулся с проблемой: куда девать руки? Он глянул на Костю, пылившего по дорожке, и попытался рубить руками воздух — левой-правой, левой-правой. Господи, наверное, все-таки надо было закончить колледж, тогда бы не пришлось участвовать в этом безумии. Впрочем, на Уолл-стрит молодых специалистов тоже заставляют играть в теннис со стенкой в тамошних спортзалах. Но с другой стороны, всегда можно податься в социальную службу… если ты неприхотливый человек, предпочитающий отсиживаться в теньке.

Владимир не останавливался, жадно глотая жиденький столованский воздух. Каждый круг отнимал у него три года жизни. Густой, как шампунь, пот толстым слоем растекся по костлявому телу, тонкая хлопковая майка на плечах больше не ощущалась. И пока он перебирал ногами, высоко задирая колени, как те чудные птицы во Флориде, в его дефективных легких сгущалась мокрота.

Замедлив бег, Костя поравнялся с ним, спросил:

— Ну как? Чувствуешь?

— Д… да, — подтвердил Владимир.

— Чувствуешь, как тебе хорошо?

— Д… да.

— Лучше, чем обычно?

Владимир согнулся и замахал руками в знак того, что не может говорить.

— В здоровом теле — здоровый дух! — проорал его мучитель. — Какой грек это сказал?

Владимир пожал плечами. Зорба? Вряд ли.

— По-моему, Сократ, — крикнул Костя и припустил вперед, словно затем, чтобы показать Владимиру достойный пример.

Владимир задыхался. На глаза наворачивались слезы, пульс бился быстрее, чем крутились лопасти на вентиляторе Рыбакова, включенном на предельную скорость. Вскоре исчезла и дорожка. Вокруг потемнело — должно быть, солнце скрылось за облаком. Послышался шелест травы, хруст веток Затем окрик «Эй!». И Владимир врезался головой во что-то твердое.

Комок слизи размером с лягушку выкатился из его горла и упал рядом на траву.

— Ты наскочил на дерево, — сказал Костя, вытирая Владимиру лоб носовым платком. — Ничего страшного. С кем не бывает. У тебя тут Немножко кровит. Дома есть американские пластыри. Ребята Гусева расходуют их чуть ли не быстрее, чем водку.

Владимир моргнул несколько раз, потом попытался перевернуться. Отдых под деревом ему нравился много больше, чем бег под солнцем. Чувствовал ли он себя глупо? Отнюдь — командные виды спорта в его резюме не значились. Может, теперь этот идиот Костя оставит его, астматика и пьяницу, в покое.

— Ладно, в следующий раз начнем помедленнее, — сказал Костя. — Похоже, нам есть над чем поработать.

Нам? Взглядом Владимир попытался дать понять этому психу, сколь отвратителен ему спорт, но белый и пушистый Костя был слишком занят, обрабатывая рану с таким тщанием, будто Владимир был его закадычным дружком, сраженным пулей под Сталинградом. Владимир представил себе агитационный плакат с изображением этой сцены: «Мафия думает о тебе!»

— Ладно, — сдался Владимир, — помедленнее так помедленнее. А может, лучше… — Он не знал, как перевести на русский power-walking[33]. — Давай поднимать тяжести или что-нибудь в этом роде.

— Гирь у меня полно, — ответил Костя, — и пудовых, и каких хочешь — на выбор. Но, думаю, прежде надо оздоровить твою сердечно-сосудистую систему.

— Нет, по-моему, мне нужно поднимать очень легкие тяжести, — возразил Владимир, но спорить с Костей было бесполезно. В полдень по понедельникам, вторникам, четвергам и субботам они станут медленно бегать по песчаной дорожке с гантелями в руках.

— В другие дни я не могу, хожу в церковь, — пояснил Костя.

— Ну конечно, — отозвался Владимир, тупо разглядывая пятна собственной крови, темной, зловещей, на возмутительно розово-фиолетовом Костимом костюме, чтоб его. Тем не менее ему пришло в голову спросить: — Но церковь ведь только по воскресеньям?

— Я помогаю там по утрам в среду и пятницу, — ответил херувим. — Православных русских здесь очень мало, и приход нуждается в помощи. Понимаешь, у моей семьи очень глубокие религиозные корни. До революции среди моих предков были и священники, и дьяконы, и монахи…

— Да? Мой дед был дьяконом, — рассеянно произнес Владимир.

И тут же получил приглашение в церковь.

На американском фронте наблюдались перемены. Целыми днями Владимир бродил по панеляку, делая вид, будто разрабатывает бизнес-стратегию либо учит местный язык Когда ему это надоедало, он призывал Яна, самого молодого и наименее усатого из столованских водителей, и они мчались мимо замка в Золотой город. Выделенный Владимиру БМВ не был супермоделью, как У Гусева и его ближайших помощников, не говоря Уж о Сурке, в чьем распоряжении находилось целых два «бимера»: обычный и кабриолет. Сведения об автомобилях Владимир черпал у Яна, с которым он также упражнялся в столованском. Пока его новый приятель сталкивал с рельсов трамваи и пугал до рвоты такс и их престарелых хозяек, Владимир выучил такую фразу: «Это плохая машина. В ней нет пятидискового сидюшника». И одно позитивное высказывание: «У тебя симпатичная мордашка. Залезай в мою красивую машину».

Паутина, сплетаемая Владимиром, захватывала все больше пространства — от «Юдоры Уэлти» и «Модерна» до «Бомбоубежища», «Бум-Бума», бара «У Джима» и даже Мужского клуба, куда Владимир забрел по ошибке. Всюду ему сопутствовал шепоток:

— Вон тот — издатель, из новых.

— Он ищет таланты. Для одного международного концерна. «ПраваИнвест».

— Романист, ты наверняка о нем слыхал… Да он везде печатается.

— Я видел его с Александрой! Как-то я сидел в «Модерне», и она попросила у меня зажигалку…

— Надо бы угостить его «Юнеско».

— Боже, он смотрит на нас и ухмыляется!

По ходу дела Владимир втюрился в Александру — с пролетарской основательностью. Он не сводил глаз с ее безусловно великолепного тела, пока она пробегала глазами меню, пивную карту, винную карту или была еще чем-нибудь занята, и уносил эти мгновенные снимки памяти к себе в панеляк. По ночам они проникали в его сны, днем погружали в созерцание: вот ее губы, пухлые, вишнево-красные на фоне серого кирпича ратуши в Старом городе; грудь — вид сверху — над квадратным мраморным столиком; длинные загорелые руки, постоянно протянутые к какой-нибудь местной знаменитости, чтобы прижать его (ее) к своей неподражаемо острой ключице. И никаких терзаний, как было с Франческой. На удивление честные, сексуально-положительные (хотя и без взаимности) отношения, которые Владимир всячески поддерживал. Он приглашал Александру на ланч, но, дабы его не заподозрили в романтических намерениях, приходилось приглашать еще кого-нибудь, и часто Александра являлась вместе с Маркусом. Это были еще те бизнес-ланчи: решений присутствующие не принимали, вопросы журнальной политики спихивали соседу, как фишки в маджонге, но сплетничали взахлеб. Незамысловатое «кто с кем спит» было единственным текстом, легко сочинявшимся в пряном дыму кафе. Александра, увы, спала исключительно с Маркусом, коротконогим регбистом и, по наблюдениям Владимира, законченной сволочью, из тех, что готовы каждодневно мозолить глаза и вертеться ужом, лишь бы заполучить вожделенный пост главного редактора.

— Ой, мудачье какое, — бросал Маркус в кафе/ баре/дискотеке/ресторане, разглядывая кислые мины завсегдатаев. Он щеголял говором простых лондонцев, которому научился в богемном Вест-Энде, там Маркус впервые явил миру свою физическую мощь и артистическую никчемность. — Воображают себя новыми Хэмингуэями.

На свою беду сочинять Маркус совсем не умел. Потому кривлялся, а также, пытаясь заполнить брешь между тем, на что был способен, и тем, чего от него ждала Права, взялся за живопись и — по выражению преданной Александры — «графическое искусство». Владимир придумал заткнуть ему пасть постом художественного редактора, что в теории означало: Маркус, если пожелает, будет редактировать свои же творения, впихивать их «в этот чертов журнал» и умывать руки.

Пост же главного редактора Владимир, стоявший на раздаче должностей, прочил, прислушиваясь к отчетливым сигналам с мест, Перри Коэну. А заодно и место лучшего друга, кореша, названного брата и т. д. Коэн был незаменим. Его любили денежные мешки за то, что он употреблял совершенно немыслимые выражения вроде «педрила» и «вот те на!», да и выглядел соответственно — туповатой деревенщиной из Айовы. Одновременно он был рассерженным молодым евреем с бунтарскими замашками, подозревавшим, что неопытный моэл[34] отхватил лишку от его колбаски на восьмой день после рождения; в результате — душевный кризис, вполне соизмеримый с положением единственного еврея в Айове (не говоря уж о папе Гитлере). Словом, никто не сомневался, что весь мир ополчился на Коэна, потому он и оказался здесь, в Праве, на краю ойкумены.

Кроме того, у Коэна имелись крепкие связи как в западном Амстердаме, так и в восточном Стамбуле; пакетики с последними достижениями в области гидропоники и турецкой научной мысли доставлялись авиапочтой, по каковой причине на Коэна с обоих берегов Тавлаты изливался поток нижайших благодарностей. Баобаб, старый друг Владимира, занимался тем же самым, однако этот заокеанский обормот ворочал делами не ради общественного блага, но преследуя низменную личную выгоду (его товар к тому же славился большим количеством растительного мусора).

И нельзя забывать, что Коэн числился наставником Владимира, о чем он любил упоминать на людях: «Завтра я буду наставлять Владимира» или «Наставничество протекает вполне удовлетворительно». Протекало оно в Маленьком квартале, в тупике, где Коэн и Владимир впервые достигли литературного взаимопонимания. Попытки Владимира переместить классы в роскошный парк, располагавшийся над Маленьким кварталом, чтобы попутно любоваться видом на замок, или в куда-нибудь в Старый либо в Новый город за рекой успехом не увенчались. Коэн презрительно отверг все предложения:

— Творчество расцветает только в тесных, убогих пространствах — в чулане, где хранятся ведра и щетки, квартирках без горячей воды, кроличьих клетках…

К чему спорить? Они усердно изучали своеобразные творения Коэна («И доносился звук из спальни / Там Эзру Паунда читали»), будто подопечные раввина, которым наконец даровали доступ к каббале, пока однажды Коэн не заявил:

— Владимир, хочу тебя потешить, ты заслужил. Устроим чтение.

Потешить? Разве можно так выражаться в году! Владимир, во всяком случае, не рискнул бы.

— Но я пока не готов читать, — сказал он.

— Знаю, — рассмеялся Коэн. — Читать буду я. Брось, попрыгунчик, не грусти. Придет твое время.

— Ну конечно же, — согласился Владимир. Но, как ни странно, огорчился, услышав, что его произведения пока не годятся для оглашения на публике, даже несмотря на то, что арбитром выступил какой-то потертый лев из американской гостиной. Владимир понимал, что никакой он не поэт, но не настолько же он плох!

— Завтра, в три часа. В Новом городе, в кафе «Радость», это в одном квартале от Ноги. Впрочем, давай встретимся у левой пятки. И вот еще что, Влад… — Коэн обнял его за плечи — жест, по сию пору пугавший застенчивого Владимира. — Понятно, никакой формы одежды там не требуют, но я всегда стараюсь облачиться во что-нибудь красивое, когда выступаю в «Радости».


О, «Радость». Лежа на животе в своем будуарчике, обставленном мебелью светлого дерева, Владимир размышлял об этом легендарном месте. Выпадет ли ему шанс потрясти публику собственными стихами, заразить своим искусством богатые англоязычные массы — все как на подбор потенциальные инвесторы — и приступить (наконец-то!) ко второму этапу великого плана?

Первый этап прошел без сучка без задоринки. Владимир познакомился — нет, внедрился в среду этих отсталых выходцев с Запада, жаждущих приобщиться к культуре. Но теперь пора было браться за дело всерьез. Доказать типам вроде собачника Планка и регбиста Маркуса, что он не просто бизнесмен, купивший нескольких богемных друзей посулами литературного журнала и бесплатной выпивкой. И если он сумеет прочесть что-нибудь свое в «Радости», тогда… вперед, к третьему этапу! То есть к фазе «люблю кататься, а вам саночки возить». (А может быть, где-нибудь на второй с половиной стадии ему удастся отбить у Маркуса Александру?)

Акции «ПраваИнвеста» уже отпечатали. Оформленные со всей роскошью сертификатов о получении зеленого пояса по карате, какие выдают драчунам из захолустья, они должны были поступить в продажу всего по 960 долларов за штуку. Разумные инвесторы, обратите внимание!

Итак, за работу. Владимир достал блокнот, заполненный нудными цитатами из наставлений Коэна, и принялся за «Мать в Чайнатауне» — стихотворение, начатое в тот судьбоносный день в «Юдоре Уэлти».

Он прочел первые строчки про себя. Тонкая нитка жемчуга, из тех мест, где она родилась… Чушь собачья на самом деле. Но актуально.

Опять же, а что, если… А что, если Коэн и вся тусовка видят его насквозь? Что, если они заманивают Владимира в «Радость» лишь затем, чтобы сорвать с бесстыжего манипулятора маску международного магната-искателя-талантов-поэта-лауреата-издателя? Владимир понюхал воздух вокруг себя: не несет ли от него мошенничеством. Шмыг-шмыг… Ничего, кроме запаха влажной пыли и облачка тошнотворной вони, испускаемой электрокамином в соседней квартире. Далее, а вдруг Коэн озлобится, если Владимир затмит его на чтениях?

И, объединив вокруг себя всякую мелюзгу — Маркуса, Планка, того тощего парня, как бишь его зовут, — уничтожит Владимира? Кого Владимир сможет призвать на свою сторону? Верно, скорее всего Александра, эта чокнутая прелесть, встанет на его защиту. К тому же Александра вертела Маркусом как хотела, и Максин боготворила ее, как и та другая блондинка, всюду появлявшаяся в болотных сапогах и с китайским зонтиком… Но таким образом он всего лишь добьется раскола тусовки надвое. А на что ему полтусовки?

Спросить бы совета у компетентного человека.

Ах, если бы мать была здесь.

Владимир вздохнул. Как ни крути, он скучал по ней. Впервые мать и сына разделяли пять тысяч миль, и Владимир чувствовал, как ему ее не хватает. Хорошо ли, плохо ли, но до сих пор она распоряжалась Владимиром, как личным приусадебным хозяйством. Теперь же, расставшись с матерью, Владимир мог рассчитывать только на себя. Иными словами, что получится, если из Владимира вычесть мать? По его прикидкам, величина выходила отрицательной.

Она была с ним с самого горестного начала. Он помнил, как мать, двадцатидевятилетняя преподавательница игры на ксилофоне, готовила сына-астматика к детскому саду, где она сама работала и куда его более здоровые ровесники ходили уже полгода. Первый день в детском учреждении вызывал безмерную тревогу у любого советского ребенка, но полумертвый Владимир страшился сверх того и будущих буйных сотоварищей, которые станут гонять его по огороженной территории, валить на землю, сидеть на нем верхом, выдавливая из его истерзанной груди последний вздох.

— Дальше, Сережа Климов, отпетый хулиган, — инструктировала мать Владимира. — Он такой высокий и рыжий. Держись от него подальше. Верхом он на тебя не усядется, но Климов любит щипаться. Если он попробует тебя ущипнуть, пожалуйся Марии Ивановне, Людмиле Антоновне или любой другой воспитательнице, я прибегу, чтобы тебя защитить. Дружить будешь с Леней Абрамовым. Кажется, ты с ним однажды играл в Ялте. У него есть заводной петушок. Можешь поиграть с петушком, но смотри, чтобы манжеты не попали в механизм. Испортишь рубашку, и все ребята решат, что ты кретин.

На следующий день Владимир, следуя материнским наводкам, отыскал Леню Абрамова. Тот сидел в углу, бледный, трясущийся, толстая зеленая вена пульсировала на его монументальном еврейском лбу, — словом, товарищ по несчастью. Они по-взрослому пожали друг другу руки.

— У меня есть книга, — просипел Леня, — про Ленина. Когда он скрывался, он построил себе шалаш почти из ничего, только из травы и лошадиного хвоста.

— У меня такая тоже есть, — сказал Владимир, — дай посмотреть твою.

Леня извлек из сумки том, бесспорно красиво оформленный, но, судя по мелкому шрифту, предназначенный для читателей вдвое старше. Тем не менее Владимир не смог удержаться, чтобы не разрисовать кумпол Ленина красным карандашом для пущей красоты.

— Остерегайся Сережи Климова, — проинформировал его Леня. — Он может тебя ущипнуть до крови.

— Знаю, — ответил Владимир. — Мне мама говорила.

— Твоя мама очень хорошая, — смущенно признался Леня. — Она следит за тем, чтобы меня не били. И говорит, что мы с тобой будем дружить.

Несколько часов спустя, лежа на матрасе в тихий час, Владимир обнял маленькое существо, свернувшееся калачиком рядом с ним, своего первого лучшего друга, обещанного матерью. Возможно, завтра они отправятся вместе на Пискаревское кладбище в сопровождении бабушек и возложат цветы на могилы своих мертвецов. Возможно даже, их вместе примут в пионеры. Какая удача, что они с Леней так похожи и ни у того ни у другого нет ни братьев ни сестер… Зато теперь у Владимира есть Леня, а у Лени — Владимир! Все выглядело так, словно мать нарочно создала друга для Владимира, словно она догадалась, как тоскливо ему, больному, месяцами в тягучих сумерках лежать в постели в компании с плюшевым жирафом, пока не наступит июнь — время ехать в Ялту, смотреть, как в Черном море резвятся дельфины.

Посапывая в унисон с новым приятелем, Владимир даже не заметил, как мать проскользнула в комнату и наклонилась над простертыми телами.

— А, вот вы где, дружки, — прошептала она, назвав их словом, которое Владимир и поныне считал одним из самых нежных. — Кто-нибудь вас обижал?

— Нас никто не тронул, — прошептали они в ответ.

— Хорошо… Тогда отдыхайте, — произнесла она таким тоном, будто они были заправскими солдатами и сейчас у них передышка между боями. Она дала им по шоколадной «Красной Шапочке», самой вкусной конфете на свете, и подоткнула одеяла.

— Мне нравятся волосы твоей мамы. Они такие черные, что кажется, в них можно смотреться как в зеркало, — мечтательно сказал Леня.

— Она красивая, — согласился Владимир с полным ртом шоколада.

Он уснул и увидел сон: все трое — мать, Леня и Владимир — прятались вместе с Лениным в шалаше из лошадиного хвоста. В шалаше было не повернуться. Для смелости и отваги в нем не осталось места. Все, что они могли, — это сбиться в кучку в ожидании неопределенного будущего. А чтобы не скучать, они по очереди заплетали блестящие материнские волосы в косы, но обязательно не туго — волосы должны были спускаться на голубоватые виски. Даже В. И. Ленин признался своим юным друзьям, что «это большая честь — заплетать косы Елене Петровне Гиршкиной, жительнице Ленинграда».


В Праве, в панеляке, Владимир встал с постели и попробовал пройтись так, как учила его мать несколько месяцев назад в Вестчестере. Он выпрямился до боли в спине. По-гойски сомкнул стопы, едва не оцарапав сверкающую кожу на новых туфлях, прощальном подарке от Сохо. Но в итоге счел эти упражнения бессмысленными. Если он сумел пережить советский детский сад, ковыляя по-еврейски от унижения к унижению, то что ему испытующие взгляды какого-то клоуна из американской глубинки по имени Планк.

И все-таки, даже на расстоянии в полмира, Владимир чувствовал, как палец матери тычется в его спину, как увлажняются ее глаза, предвещая приближение восторженной истерики… Как она любила его когда-то! Как тряслась над своим единственным ребенком! И какую планку себе поставила: я сделаю все для него, закрою своим телом от хулиганья вроде Сережи Климова, найду ему, пятилетнему, верных товарищей по играм, эмигрирую в Штаты, оставив в Ленинграде умирающую мать, заставлю мужа-простофилю ввязаться в нелегальный бизнес. Лишь бы маленький Владимир дышал и дышал, посапывая, в безопасности и уюте.

Один человек положил жизнь на благо другого. Как такое возможно? Эгоистичный Владимир был не в силах придумать ответ на этот вопрос. Однако целые поколения русских евреек сделали для своих детей то же, что его мать. Владимир был частью великой традиции безграничной жертвенности и безоглядного сумасшествия. Когда же ему удалось освободиться от сыновних уз, он сразу почувствовал себя одиноким, несправедливо наказанным сиротой.

Что мне теперь делать? — спросил Владимир у женщины, оставшейся за океаном. Помоги мне, мама…

И среди призрачного писка дряхлых советских спутников, круживших над Правой, раздался голос матери: Не отступай, сокровище мое! Выжми из этих уродов неотесанных все соки!

Что? Владимир посмотрел на картонный потолок Такой криминальной прямоты он не ожидал. Ты уверена? А если Коэн взбесится?.

Коэн — тупица. Он ведь не Леня Абрамов. Просто еще один американец, вроде той хихикающей бегемотихи в моей фирме, что пыталась надуть меня на прошлой неделе. И кто теперь смеется, жирная сука?. Нет, пора начинать второй этап, сынок. Прочти свое стихотворение в кафе. Не бойся…

Вдохновленный полученной санкцией, Владимир воздел руки к небу, словно ни подвижный эфирный космос, ни обманчивая память не могли помешать ему дотронуться до волос матери и заплести их, массируя белую кожу в проборах, как во время долгого путешествия на поезде в Ялту.

Если завтра все пройдет удачно, то только благодаря тебе. Ты — сама отвага и упорство. Неважно, как я ставлю ноги; все, чему ты меня бучила, я помню. Пожалуйста, не тревожься обо мне.

Вся моя жизнь — тревога о тебе, ответила Мать. Но в этот момент раздался нарочито громкий стук, и квартирная дверь едва не слетела с Петель под ударами двух прикладов.

5. В парной

— Владимир Борисович! — проорали две хриплые русские глотки, оборвав сеанс трансатлантической связи. — Эй! Давай! Просыпайся!

Владимир торопливо зашлепал к двери, потеряв по дороге оба тапка; в его ушах все еще звенел небесный голос матери.

— Что происходит? — крикнул он. — Я работаю на Сурка!

— Сурок тебя вызывает, котеночек, — крикнул один из громил. — В баньку пора!

Владимир открыл дверь:

— В какую баньку?

На пороге стояли два здоровенных парня крестьянского вида; в тусклом освещении коридора их пожелтевшие от беспробудного пьянства лица отливали чистой зеленью.

— Я уже мылся сегодня утром.

— Сурок велел привести Владимира Борисовича в баню, так что заматывайся в полотенце и двигаем, — ответили они хором.

— Что за чушь.

— Ты споришь с Сурком?

— Я слепо следую указаниям Сурка, — успокоил их Владимир.

Они походили на повзрослевшего Сережу Климова, детсадовского хулигана. А вдруг они тоже попробуют защипать его до смерти? И матери нет рядом, чтобы защитить его, а Лене Абрамову, бывшему лучшему другу, сейчас не до того, он в Хайфе, где заправляет, наверное, каким-нибудь злачным ночным клубом.

— Где эта баня? — осведомился Владимир.

— В третьем корпусе. Раздевалки там нет, так что заворачивайся в полотенце прямо сейчас.

— Вы что, хотите, чтобы я шел до третьего корпуса в одном полотенце?

— Так положено.

— Вы знаете, с кем разговариваете?

— Да! — не колеблясь ответили мужики. — Мы подчиняемся Гусеву! — добавил один из них, словно это обстоятельство оправдывало их наглость.


Когда обмотанный полотенцем Владимир шествовал через двор к третьему панеляку в сопровождении вооруженного эскорта, шлюхи, высунувшись из мрачной пещеры казино, свистели вслед почти голому молодому человеку. Владимир инстинктивно прикрыл руками грудь — жест, подсмотренный им у грудастых девиц на порнографических картинках. Выходит, его подставили! Этот козел Гусев жаждет его унижения. Видимо, Гусев забыл, чей Владимир сын — Елены Петровны Гиршкиной, грозной царицы Скарсдейла и советского Детсада… Что ж, подумал Владимир, мы еще посмотрим, чья возьмет, или, как с изящной простотой выражаются русские, кто кого.

Баня в третьем корпусе походила не столько на настоящую русскую баню с потрескавшимися стенами и перемазанной углем печкой, сколько на обычную шведскую сауну небольших размеров (такую же унылую и деревянную, как мебель в квартире Владимира), пристроенную к панеляку задним числом, так к станции «Мир» пристраивают еще один космический модуль. Внутри варились на медленном огне Сурок и Гусев, рядом с ними стояло блюдо с вяленой рыбой и бочонок «Юнеско».

— Американский король соизволил попариться с нами, — возвестил Гусев при появлении Владимира, обмахиваясь крупным окунем, покрытым соляной коркой. Голые тела Гусева и Сурка не отличались друг от друга ни единым изгибом, точно так выглядел бы Владимир лет через десять, поддайся он Костиной физкультурной муштре. — Неужто мы до сих пор почивали? — продолжал Гусев — Мои люди говорят, твоя машина и шофер весь день простаивают.

— А тебе какое дело? — беспечным тоном отозвался Владимир, перебирая березовые веники, которыми русские хлещут себя в бане якобы для улучшения кровообращения.

Он резко взмахнул веником, однако угрожающего жеста не получилось, мокрые ветки лишь выдохнули с тихой грустью: «Шу-у».

— Какое мне дело? — взревел Гусев. — В отчетах нашего бухгалтера значится, что только за последние две недели ты истратил пятьсот долларов США на выпивку, штуку на обеды и две штуки на гашиш. На гашиш, заметьте! При том, что Маруся держит опиумную делянку прямо здесь, во дворе. Или наш опиум не хорош для тебя, Володечка? Нахрапистый же нам попался еврей, Сурок. Ведет себя, как одесский партийный босс.

— Сурок… — начал Владимир.

— Хватит, вы оба! — гаркнул Сурок — Я хожу в баню, чтобы расслабиться, а не разбираться в ваших дрязгах. — Он растянулся на скамейке, по обе стороны свисал его толстый живот, по обширной рябой спине растекался пот. — Две штуки на гашиш, десять на шлюх… Ну и что? Только что звонил Мелашвили с «Советской власти», они отчаливают из Гонконга с запасом дури на девятьсот тысяч. Все путем.

— Ага, путем, — злобно хмыкнул Гусев, откусил голову у окуня и выплюнул ее в угол, на дымящиеся бревна. — Мелашвили хоть и черножопый, но свой парень, и ему приходится пахать через всю планету, чтобы ублажить нашего Гиршкина…

Рассерженный Владимир вскочил, едва не обронив полотенце, прикрывавшее его маленькое мужское достоинство — изъян, который он не хотел обнаруживать.

— Ты о чем! — закричал он. — За прошедшие Две недели я подружился почти со всеми американцами в Праве, начал работу над новым литературным журналом, благодаря которому мы приберем к рукам всех выходцев с Запада, мое имя дважды упоминалось в газете «Прававедение», солидном издании для экспатриантов, а завтра я буду почетным гостем на важном поэтическом вечере, где соберется богатая англоязычная публика. И после всего, что я сделал, часто в ущерб собственному здоровью и интеллекту, ты смеешь обвинять меня…

— Вот! Слыхал, Гусь? — перебил Сурок. — Он издает журналы, дружит с богачами, ходит на поэтические вечера. Хороший мальчик! Продолжай в том же духе, и я буду тобой гордиться. А помнишь, Гусев, как мы с тобой в детстве ходили на литературные вечера? Поэтические конкурсы… Напишите стихотворение на тему «Испытание мужества красных трактористов». Весело было! На одном из этих конкурсов я трахнул какую-то девчонку, ей-богу! Такую смугленькую, армянку наверное. Да-а.

— Конечно, как скажешь, так я и сделаю, — не унимался Гусев, — но…

— Заткнись уже, Миша, — поморщился Сурок. — Ныть будешь на бизнесменскам обеде. — Взяв с блюда маленькую рыбешку, он отправил ее в рот. — Владимир, дружище, иди сюда, похлещи меня веничком. Надо, чтобы кровь текла пошустрее, а то я расплавлюсь.

— Прошу изви… — начал Владимир.

— Эй, эй, парень! — закричал Гусев, вскочив на ноги. — Что это значит? Только мне позволено хлестать Сурка. У нас такой закон. Спроси кого хочешь в нашей организации. Положь веник, кому говорят, а то…

— Опять ты склочничаешь, Михаил Николаевич, — одернул его Сурок — Почему бы Владимиру меня не отхлестать? Он — малый крепкий. И хорошо потрудился. Заслужил награду.

— Да ты только посмотри на него! — орал Гусев. — Мускулы рыхлые, рука слабая. Он младше меня вдвое, а у него уже сиськи висят, как у коровы. Он отхлещет тебя, как педик, помяни мое слово! Ты же достоин большего, Сурок!

Если Владимир и почувствовал неловкость от предложения высечь своего начальника, вопли Гусева развеяли ее без следа. Рука Владимира сама схватилась за веник и гневно взмыла вверх, спустя мгновение на спине Сурка вспыхнула молния.

— Мыа-а-арф! — прохрипел Сурок — Угу. Во, так и надо. Хорошо!

— Ну, кто тут педик? — выкрикнул Владимир, не сразу осознав двусмысленность ситуации, и ударил еще раз.

— Боже, больно-то как, здорово, — урчал довольный Сурок — А теперь давай чуть повыше. А то я потом сидеть не смогу.

— К черту вас всех! — громко прошипел Гусев.

На пути к выходу он притормозил рядом с Владимиром с явным намерением испепелить его взглядом. Но Владимир не дал ему шанса, он не отрывал глаз от багровой топографии спины Сурка, темного леса для любого начинающего картографа. Однако в поле его зрения все же попала шея Гусева, крепкая, жилистая, в отличие от прочего телесного беспорядка.

Лишь после того, как Гусев хлопнул дверью, Владимир вспомнил, как он в детстве боялся парной — параноидальный страх оказаться запертым там и упариться до смерти. Он представил себя и Сурка в подобной ловушке: кожа становится прозрачной, как клецка, приготовленная на пару, а под кожей ничего, кроме вареного мяса. Худшей смерти, казалось, нельзя было вообразить.

— Эй, ты почему остановился? — промычал Сурок.

— Нет, я одолею этого козла толстошеего, — пробормотал Владимир себе под нос и взялся за дело с такой яростью, что с первого же удара на спине Сурка взорвался лиловый прыщ. Запах густой крови смешался с пропитавшим сауну запахом рыбы, столь же крепким и стойким, как сам Гусев.

— Да, да! — кричал Сурок. — Так и надо! Быстро же ты учишься, Владимир Борисович.

Часть V Король Правы

1. Невыносимая чистота бытия

«Радость» была вегетарианским рестораном, но под ней пролегали мясные ряды дискотеки. Там завсегдатаи, круглый год стесненные в средствах, подстерегали наивных туристов, еще не износивших футболок со всякими «фи-зета-мю», заманивая их в ночь забвения. По утрам простаки просыпались на раскладушке в окраинной преисподней Правы и пытались дозвониться в Штаты кому-нибудь, облеченному властью, — по антикварному телефону, позволявшему связаться разве что с другим берегом Тавлаты. По воскресеньям в Дискотечном подвале устраивали чтения.

Владимир спустился по потертым ступеням. Маленький розово-фиолетовый танцзал освещался Рядами слепящих галогеновых ламп, отчего заведение приобретало сходство с чревом, каким его Рисуют в учебниках анатомии. В зале в три круга стояли пластиковые стулья и дряхлые диваны с креслами; на беспорядочно расположенных кофейных столиках обосновались напитки, принесенные из бара в ярких кокетливых сосудах; художники и зрители были одеты «на выход» — сплошь пиджаки, волосы уложены в прическу или зализаны назад. Серьги и кольца скромно поблескивали из глубин тщательно выскобленной проколотой плоти, клубы дыма от самокруток с табаком «Американский дух» вырывались из свежеокрашенных губ, оседая на аккуратно подстриженных бородках.

Молодые люди, по праву принадлежавшие к постмодернистской «прекрасной эпохе», обернулись при появлении вновь прибывшего и не отрывали глаз, пока тот не добрался до внутреннего круга стульев, где Владимиру было зарезервировано место между Коэном и Максин, мифологизатором магистралей в южных штатах.

У Владимира подрагивали коленки. Он только что совершил ужасную оплошность: велел Яну высадить его у входа в «Радость». В результате толпы, стремящиеся в заведение, насладились занятным зрелищем — человек искусства вылезает из БМВ, управляемого личным шофером. Верно, Владимир был известен как обеспеченный человек искусства, но это вызывающее зрелище стало несомненной ошибкой, из тех досадных промахов, слух о которых в считанные минуты достигает Будапешта, чтобы вернуться обратно к Маркусу и его марксистским друзьям.

На том огорчения не закончились. Владимир явился с толстой тетрадью на спирали, точно такие же были в руках у кое-кого из чтецов — сходство, не укрывшееся от внимания Коэна. С открытым ртом он уставился сначала на талмуд Владимира, затем, презрительно прищурившись, на него самого.

В зале стояла полная тишина. Планк спал в огромном, вывезенном с родины кресле и видел сны про вчерашнюю вакханалию. Коэн чересчур разозлился, чтобы издать хотя бы звук Даже Александра молчала, что было на нее не похоже. Она пристально разглядывала Владимира и Максин, видимо прикидывая, получится ли из них пара: тусовочный неофициальный комитет, ведавший составлением пар, назначил ясноокую блондинку Максин Владимиру в подруги. Но, разумеется, сам Владимир тяготел к статной, стильной Александре. Во многом его увлечение зиждилось на красоте и безграничной энергии девушки, но не только: совсем недавно он узнал, что она родилась в бедной семье! У полуграмотных португальских докеров в Нью-Джерси, в городишке под названием Элизабет. Мысль о том, что Александра явилась в Праву, оставив за плечами шумный, полутемный дом и глубоко католическую семью (притеснителей-мужчин и вечно беременных женщин — а какой еще могла быть такая семья?), — эта мысль почти вернула Владимиру пошатнувшуюся было веру в жизнь. Да, все возможно. Произведя ряд резких, но изящных движений, человек способен повысить свои шансы и остаться при этом раскованным, любезным и участливым. Мир Александры, за вычетом артистических претензий, был миром возможностей; она могла бы столь многому научить Владимира. Вот она сидит — чулок поехал как раз в том месте, где начинается изгиб ее высококлассного бедра.

Меж тем тишина длилась, если не считать поскрипывания перьев — авторы в последнюю минуту вносили исправления в тексты. Владимир испугался. Казалось, еще чуть-чуть, и начнется сталинское разоблачение — с ним в роли врага народа.

Писатель № 1, высокий парень с немытой головой и в очках с бутылочными стеклами:

— Согласно Уголовному кодексу СССР, раздел 112, статья 43, пункт 2, гражданин В. Гиршкин обвиняется в антиобщественной деятельности, пособничестве преступным элементам, распространении несуществующего литературного журнала и приобретении вражеского автомобиля.

Гиршкин:

— Но я бизнесмен…

Писатель № 2, лопоухий рыжий малый с пересохшими губами:

— Хватит разговоров. Десять лет принудительных работ на народном предприятии по добыче известняка во Фзихтхте, Словакия. И всю эту фигню, Гиршкин, про «русского еврея» оставьте при себе!

Но тут из тени вынырнул сухопарый немолодой господин с абсолютно лысой макушкой и нестрижеными кудрями по бокам, торчавшими, как дьявольские рожки; в его обвисших вельветовых штанах вполне мог поместиться и хвост.

— Привет, — сказал он. — Я — Гарольд Грин.

— Привет, Гарри! — То была Александра, кто же еще.

— Привет, Алекс. Привет, Перри. Проснись, Планк — Взгляд Гарри, по-отечески снисходительный, но не без экспатриантской льдистости, стигмата всех англоязычных в Праве, уперся во Владимира, глаза медленно и ритмично мигали, как предупредительные огни на небоскребе.

— Хозяин заведения, — шепнула Максин на ухо Владимиру. — Его отец — очень богатый канадец.

В то же мгновение Гарольд утратил всю свою загадочность, а во Владимировой формуле внедрения в сообщество на одну переменную стало меньше. Он представил, как похлопает Гарольда по блестящей лысине, порекомендует миноксидил, нового клубного дизайнера, свежий взгляд на мир, незаменимый, когда требуется удивить гостей за коктейлем, а заодно упомянет и корпорацию Сурка как выгодное вместилище для капитала…

— У нас тут список — Гарольд взял в руки листок бумаги. — Все поставили свои автографы или, в случае убежденных столованцев, росписи?

Рука бледного, съежившегося Владимира поднялась сама собой.

— ВЛАДИМИР, — прочел Гарольд по бумажке. — Столованское имя, нет? Болгарское? Румынское? Нет? Тогда с кого мы начнем? Лоренс Литвак. Приглашается мистер Литвак. Пожалуйста, пройди сюда, Ларри.

Мистер Литвак заправил внутрь футболку с портретом Уорхола, проверил, застегнута ли молния на джинсах, откинул со лба светло-русый дред и Двинул к волшебному пятачку, откуда вещал Гарольд. Владимир помнил Литвака по «Модерну» и прочим подобным местам, куда тот неизменно Являлся, щеголяя массивным синим перстнем, на который и пялился весь вечер; оживлялся Ларри, только когда ему удавалось повеселить случайных посетителей военными байками, якобы взаправдашними историями из его короткой стандартной жизни.

— Рассказ, — объявил Ларри, — называется «Юрий Гагарин». Юрий Гагарин был советским космонавтом, который первым полетел в космос. Позже он погиб в авиакатастрофе. — Он старательно откашлялся, сглотнув отходы своих натруженных легких.

Несчастного покойника Гагарина втянули в историю с участием столованской подружки Ларри, настоящей дикарки с нечесаными патлами и пристрастием к Тони Беннету[35]; по причине заоблачных децибел, на которых она проигрывала его пластинки, девица стала отщепенкой в родном панеляке. Но так было до появления в Столовии принца Ларри, только что отстрелявшегося на выпускных экзаменах университета в Мэриленде. «Права пойдет тебе на пользу, — ПОСТУЛИРОВАЛ преподаватель литтворчества. — Только смотри не влюбись, — сказал он, а затем ИСТОЛКОВАЛ сказанное: мол, если я ослушаюсь, со мной случится то же, что и с ним, юным рядовым, в 45-м» и т. д.

Свою героиню Тавлатку — водную нимфу, судя по имени, а также по затянутому красочному эпизоду в городском бассейне, — рассказчик поселяет у себя, в квартире, удобно расположенной в Старом городе. (Откуда у Ларри деньги на жилье в Старом городе? Надо взять на заметку, пригодится для «ПраваИнвеста», мелькнуло в голове Владимира.) Парочка постоянно курит гашиш и занимается сексом «по-столовански». Это как же? Секс под шубой?

В конце концов их отношения дают сбой. Однажды посреди сексуальных упражнений они заводят беседу о гонке в космосе, и Тавлатка, отравленная десятилетием агитпропа, заявляет, что первым человеком, высадившимся на Луне, был Юрий Гагарин. Рассказчик, понятно, мягкотелый левак, но все-таки американец. Американцы же знают свои права.

«Это был Нейл Армстронг, — прошелестел я, уткнувшись ртом в ее поясницу. — И не называй его космонавтом». Моя Тавлатка развернулась ко мне лицом, соски ее поникли, в обоих глазах набухли слезы. «Убирайся отсюда», — сказала она дурашливым и одновременно трагичным тоном, каким всегда говорила».

Дальше совсем беда. Тавлатка вышвыривает нашего героя из его же квартиры, и тот, поскольку идти ему некуда, пристраивается ночевать на татами у «К-марта» в Новом городе, а днем торчит на мосту Эммануила, впаривая немкам изображения самого себя в голом виде (давай, Ларри, давай!). Заработков едва хватает на чесночную сардельку, Да и то не каждый день, и свитер из «К-марта». Что в это время делает Тавлатка, неведомо, остается лишь надеяться, что лежбище в Старом городе, перепавшее ей от Ларри, используется по назначению.

Тут Владимир на некоторое время утратил нить повествования, совершив глазами бедекеровский тур по лодыжке Александры, но сцена в библиотеке, где «кисло пахло книгами» и где Тавлатка с рассказчиком искали правду, не прошла мимо его внимания, как и ударный постельный финал — Тавлатка и Ларри перерождаются телесно: «их измученные, насытившиеся тела… поняли то, что нельзя постичь разумом».

КОНЕЦ и БРАВО! БРАВО! Литвака окружили с поздравлениями. Коэн не преминул заключить вундеркинда в объятия и потрепать по голове, но Ларри нацелился на более крупную рыбу: он искал глазами тушеного Гиршкина с луком-шалот, под красным винным соусом.

— Помнишь меня? — прохрипел он, выглядывая из удавьей хватки Коэна.

Ларри опустил веки, исхитрившись, расстегнул верхнюю пуговицу на рубашке и свесил голову — в таком виде его обычно и можно было застать поздним вечером.

— Конечно, — ответил Владимир. — «Бомбоубежище», «Посол», «Мартини-бар»…

— А ты мне не говорил, что затеваешь литературный журнал. — Ларри наконец вырвался из объятий Коэна, при этом уязвленный айовец едва не потерял равновесие.

— Так ведь и ты не говорил мне, что ты — писатель, — парировал Владимир. — Я даже немного обижен. У тебя потрясающий талант.

— Странно, — сказал Ларри. — Обычно я первым делом об этом говорю.

— Неважно, — сменил тему Владимир. — Рассказ, несомненно, соответствует духу… — Они так и не договорились о названии журнала. Что-нибудь латинское, французское, средиземноморское… Точно, средиземноморская кухня завоевывает глобальную популярность, значит, и литература за ней последует. Как звали того знаменитого сицилийского алхимика и шарлатана? — Духу «Калиостро».

— Название в кайф.

Не то слово.

— Однако я не могу самостоятельно принимать такого рода решения, — продолжал Владимир. — Тебе надо обсудить публикацию с главным редактором, Перри Коэном. Я же всего лишь издатель. — Но не успел Владимир вернуть таявшее на глазах расположение редактора и лучшего друга Коэна, как Гарри Грин властным жестом канадского степняка приказал всем сесть и умолкнуть.

— Владимир Гиршкин, — объявил он. — Кто такой Владимир Гиршкин?

В самом деле, кто он такой?

Владимир Гиршкин был человеком, который когда-то, следуя инстинкту, двигался в неверном направлении и бывал сбит с ног, стоило на его тропе появиться чужаку. В те времена Владимир Гиршкин непрерывно извинялся и благодарил, да когда это было совершенно излишне, и нередко кланялся столь низко, что даже при дворе императора Хирохито такой поклон сочли бы чрезмерным. В те стародавние времена Владимир Гиршкин обнимал Халу тонкими, как тростник, руками, Всей душой желая, чтобы ее беды остались позади, и с этой целью клялся стать ее защитником и благодетелем.

Но сейчас он держал в руке листок бумаги, и рука его медленно поднималась от локтя, как подвижный штатив настольной лампы… Будь тверд, как она…

Он прочел:

Вот какой я вижу свою мать —
В грязном кафе с пластиковыми столиками,
Простой жемчуг из тех краев, где она родилась,
Вокруг тонкой шеи в веснушках.
Покрывшись пятнами пота,
Она берет мне «ло мейн» на три доллара,
Посверкивая золотыми часиками,
Купленными по дешевке.
Четыре часа жары в полуденном Чайнатауне
Позади нас. Краснея, она говорит:
«А мне, пожалуйста, только воды».

Вот и все. Стихотворение без особой глубины, но с аккуратными строчками. Похоже на комнату в дешевой, но чистенькой гостиничке: простая деревянная мебель, неброская репродукция над диваном — что-нибудь из жизни лесных обитателей, лось у ручья, хижина в гуще деревьев, неважно. Иными словами, думал Владимир, сущая ерунда. Мусор, что находит свою канаву, где и исчезает без следа.

Переполох! Овация стоя! Натуральные народные волнения! Большевики штурмуют Зимний, вьетконговцы осаждают американское посольство, в зал входит Элвис. Очевидно, никому из тусовки в «Радости» прежде не приходило в голову написать короткое стихотворение, не зацикленное полностью на авторе либо муках творчества. Летчикам НАТО пока не отдавали приказ учинить ковровые бомбометания над городом, в котором скопились собрания сочинений Уильяма Карлоса Уильямса[36]. Получается, Владимир сделал удачный ход.

Среди бури аплодисментов, звона литавр, ахов Максин, наградившей его у всех на виду поцелуем в губы, Владимир углядел новое многообещающее явление: девушка сугубо американской наружности (хотя и не блондинка), с чистой кожей, круглолицая, с каштановыми волосами, одетая в каталожные прогулочные брюки и льняную блузку и, вероятно, пахнувшая, как экологически правильный шампунь — яблоками и лимоном с легкой примесью аромата мыла «Тропический лес». Девушка хлопала в ладоши, ее румяное лицо становилось еще румянее от простодушного восхищения, которое в ней вызвал Владимир Гиршкин. Наш человек в Праве.


Наверху, в вегетарианской части «Радости», для победителей накрыли круглый металлический стол — по местному обычаю, шаткий. Стол переваливался с ноги на ногу под тяжестью блюд: черное пюре из нута, консистенции формовочной глины, и овощной суп густо-свекольного цвета, на поверхности которого и впрямь плавала свекла. Владимира усадили на мужской стороне стола рядом с Коэном (упорно не смотревшим на него), Ларри Литваком (не желавшим смотреть ни на кого другого) и Планком (пребывавшим в бессознательном состоянии). Владимир нервно оглядывался, чувствуя, что упускает свой гетеросексуальный шанс. Ибо чистенькая, ладная американка, которую он сразил своей поэзией, тоже поднялась наверх. Она сидела в баре «Морковка» среди простонародья, болтая с молодым туристом. Время от времени она бросала взгляд на столик Владимира и улыбалась — лоснящиеся от притираний губы, молочно-белые зубы, — видимо, для того, чтобы развеять впечатление, будто ей скучно.

Король Владимир помахал ей призывно. Пока он только разучивал этот жест, но, похоже, у него неплохо получалось, потому что девушка, подхватив сумочку, покинула туриста с его пивом, «ежиком» и повествованием о губернаторе, откалывавшем номера на свадьбе его сестры.

— Подвиньтесь, — велел Владимир соседям. Под аккомпанемент ворчливых возгласов заскрипели стулья, пролилась вода из стаканов.

В тесноте девушке было нелегко пробраться к расчищенному для нее месту («простите, простите, извините»), и Владимир не облегчил ей задачу, придвинувшись к ней вплотную, чтобы понюхать льняную блузку. Точно, мыло «Тропический лес»… Замечательно. Но все остальное? То, что на ее лице обозначало нос, в семье Гиршкиных сочли бы лишь зачатками этого органа, почкой, едва набухшей, крохотным бельведером над длинными тонкими губами. Далее, круглый подбородок и ниже пышная грудь, свидетельствовавшая о полноценном американском отрочестве. Более всего Владимира беспокоили ее волосы, почему они спускаются ниже плеч? Ведь современная мода требует краткости, лаконичности. Или ей неведомо то, что ныне почитается стильным? Вопросы, вопросы.

Но, как и большинство людей с привлекательной внешностью, на тусовку девушка произвела положительное впечатление.

— Привет, — поздоровалась с ней Александра с той искренней живостью, с которой обычно кричат: «Земляк!»

— Привет, — ответила новенькая.

— Я — Александра.

— А я — Морган. Рада познакомиться, Александра.

— Рада познакомиться, Морган.

На этом благодушие себя исчерпало, ему на смену пришло всеобщее недовольство бездарностью канадца Гарри: как было бы хорошо и куда Достойнее, если бы «Радость» с ее литературным прошлым принадлежала им (тусовке). Все взгляды обратились к Владимиру. Он вздохнул. «Радость»? Им что, мало проклятого литературного журнала? И что они потом потребуют — тематического парка Гертруды Стайн?

— Послушайте, — сказал Владимир, — нам бы Сначала с «Калиостро» раскрутиться.

— С Ка… с чем? — осведомился Коэн.

— С журналом, — ответил Ларри Литвак, закатывая глаза. Когда он не обкуривался до полной невменяемости, заторможенность ему явно претила.

— Как мы его назвали? — повернулся Коэн к Владимиру.

— Помнишь, ты однажды прочитал в каком-то малоизвестном миланском издании по метаистории про сицилийского шарлатана и алхимика Калиостро? И ты тогда сказал: «Эй, а не похожи ли мы на него? Мы ведь тоже возделываем тут пустыню, только постсоциалистическую». Помнишь?

— «Ка-ли-ос-тро»! — нараспев произнесла Александра. — Ха, мне нравится.

Послышался одобрительный шумок.

— Да, неплохо, — согласился Коэн. — Правда, мне в голову приходили и другие названия, например «Рагу», но… Ты прав. Ладно. Остановимся на моем первоначальном варианте.

— Значит, это издание будет не для широкого круга читателей? — уточнила Морган.

С очень серьезным видом, положив руки на колени, широко раскрыв глаза, приподняв аккуратно выщипанные бровки, она пыталась что-то уяснить для себя среди тусовочного гама и неразберихи. Владимир изумлялся: красавица, а ничего не делает, чтобы стать центром внимания (Александре это удавалось на славу!), и он не стал ей помогать:

— Для широкого круга? Мы не ходим проторенной тропой.

Но не успела Морган смутиться, как разговор переключился на главный материал номера и Л. Литвак беззастенчиво предложил свою космическую одиссею Юрия Гагарина, однако Коэн, поглядев на него, спросил:

— Но как можно отодвинуть на задворки стихотворение Владимира?

Все притихли. Владимир изучал лицо Коэна в поисках сарказма, но тот выглядел умиротворенным, не столько смирившимся, сколько прозревшим, осознавшим истину. Прежде Владимир представлял, как фотографирует мать в несуществующем китайском ресторане, вот и теперь он сделал мысленный снимок Коэна: пустые пивные бутылки на столе; пюре, застрявшее в пушке псевдобороды поэта; подпись: «Друг Коэн мудреет, наверстывает упущенное».

— Да, конечно, стихотворение Владимира, — подхватил проснувшийся Планк.

— Конечно, — поддержала его Максин. — Не слыхала ничего более вдохновляющего с тех пор, как сюда приехала.

— Разумеется, стихотворение Владимира! — закричала Александра. — А Маркус его проиллюстрирует. Ты ведь нарисуешь что-нибудь, милый?

— Тогда мой рассказ можно поставить сразу после, — сказал Ларри. — Для контраста.

Владимир поднял рюмку с абсентом:

— Спасибо всем. Я бы с радостью принял похвалы исключительно на свой счет, но, увы, не могу… Без наставничества Перри я бы никогда не понял сути дела. И по-прежнему строчил бы подростковую ахинею и всякую слащавую тягомотину. Потому прошу выпить!

— За меня! — просиял Коэн своей фирменной улыбкой добродушного старорежимного папаши. Подавшись к Владимиру, он потрепал его по голове.

— Знаете… — проговорила Морган, когда отголоски тоста стихли и всем уже нечего было сказать. — Вы такие… Эти чтения. Все это так ново для меня. Там, где я выросла… никто… Вот такой я и представляла себе Праву. И потому, наверное, сюда и приехала.

От ее непрошеной искренности у Владимира отвисла челюсть. Да что она, черт возьми, себе позволяет? В таких вещах не признаются, правдивы они или нет. Неужто юной красавице (с длинными каштановыми волосами) требуется вводный курс позерства? «Создай себя», версия для дошкольников.

Но тусовка жадно впитывала ее слова, шутливо пихая друг друга локтями. Да, они, типа, понимают, о чем она говорит, эта симпатичная офигительная новенькая.

Из «Радости» Морган ушла вместе со всеми. Позже Александра, улучив момент, осталась наедине с ней в облезлом женском туалете Маленького квартала, где в откровенной беседе выяснила, что Морган находит поэзию Владимира «великолепной», а его самого «экзотичным». А значит, Морган была не совсем безнадежна.


Но Владимир выкинул ее из головы. Ему предстояла серьезная работа. Этап № 2 завершился полным успехом; плохая поэзия сыграла решающую роль; чековые книжки лежали наготове. ОН рассчитывал на Гарольда Грина, с благосклонным видом пробиравшегося мимо просителей, карауливших его в баре «Морковка», каждый умолял о тучном гранте придворного художника «Радости». Судя по его виду, Гарольд чувствовал себя ступившим на путь, который должен был в корне изменить его жизнь. Пункт назначения: Гиршкин.

Прочь сомнения, время для фазы № 3 пришло.

Сладчайшей фазы сосунка.

2. Коул Портер и Господь

Подъем, душ и в церковь. Владимир поступил, как подсказывала его иудео-христианская совесть, размером с морскую гальку. Проглотил витамины, обильно запил водой. Новый будильник все еще завывал. Владимир облачился в свой единственный костюм, купленный сдуру в новом немецком универмаге за несколько десятков тысяч крон, и обнаружил, что костюм предназначен для человека в два раза шире его.

— Добры чертов ден, — приветствовал он свое отражение в зеркале.

В глубине двора, рядом с опиумным огородом, прохлаждалась вместе с Яном его машина. В пустынном небе вылинявшего голубого цвета кое-где виднелись желтоватые облачка, на вид твердые, как береста, — на них можно было бы размещать рекламу и пускать в плавание над городом. Костя обихаживал розовый куст — подрезал ветки, кажется; уроки садоводства, преподанные Владимиру отцом, давно выветрились из памяти за ненадобностью.

— Доброе утро, царевич Владимир, — сказал Костя, завидев нашего героя.

В это утро Костя выглядел внушительнее, чем когда-либо, — никакой синтетики, просто армейское хаки, высокие башмаки и белая хлопковая рубашка.

— Царевич? — переспросил Владимир.

Костя проворно развернулся и лязгнул чем-то вроде секатора, едва не отхватив Владимиру полноса. Видимо, перспектива православного воскресенья чрезвычайно возбуждала Костю.

— Получили по чеку от канадца! — воскликнул он. — Как его имя? Гарольд Грин. Владелец клуба.

— Четверть миллиона? Целиком? То есть… Боже правый… Так, говоришь…

Неужто Костя говорит о 250 000,00 U.S. $, эквиваленте зарплаты среднестатистического столованца за пятьдесят лет, хлынувшем в кубышку Сурка невским половодьем во время таяния льдов? И все это благодаря свободно-рыночному жульничеству Владимира? Нет, не может быть. Мир насажен на крепкую ось: Северный полюс, Южный полюс, индекс Доу-Джонса и индекс Никкей; черная касса и минимум заработной платы. Но продать двести шестьдесят акций «ПраваИнвеста» по 960 долларов за штуку… Такое случается только в вверхтормашечном мире, где Джим Джонс[37], Тимоти Лири[38] и Фридрих Энгельс, пришпорив единорогов, улетают в пурпурно-розовое небо.

Верно, Владимир припоминал, как пьяный, обмякший Гарри сидел, закрыв лицо руками; макушка, лысая и влажная, блестела ярче, чем граненые бутылки с мартини на полке бара. Пуская слезы и слюни, он говорил:

— Нет у меня никаких талантов, мой юный русский друг. Только счета в офшорах.

— Убирайся отсюда! — неожиданно рявкнул Владимир, удивив самого себя. Подобным тоном мать обращалась к какой-нибудь мелкой американской сошке, перепуганному бухгалтеру, закончившему государственную школу. Был ли Владимир пьян? Либо, напротив, трезвее, чем обычно? Похоже, и того и другого понемножку.

— Что? — переспросил Гарри.

— Убирайся из этой страны! Ты никому здесь не нужен.

Прижав бокал к груди, Гарри ошалело покачал головой.

— Посмотри на себя! — орал Владимир. — Маленький белый мальчик в теле взрослого белого мужчины. Твой отец и его капиталистические дружки разрушили мою родину. Да, они вусмерть уделали миролюбивый советский народ так, что ему уже не подняться.

— Но, Владимир! — воскликнул Гарри. — О чем ты? Какой народ? Ведь именно Советы вторглись в Столованскую республику в 1969-м…

— Оставь свои оправдательные факты при себе. Мы не склоняемся перед фактами. — На минуту Владимир оборвал свою гневную речь и перевел дух.

Мы не склоняемся перед фактами? Откуда он это взял, с лозунга, виденного в детстве в Ленинграде, с коммунистического пропагандистского плаката? И в кого он превращается? Во Владимира Бездушного Аппаратчика?

— Но ты и сам богат, — возразил Гарри сквозь слезы. — У тебя шофер, БМВ, красивая фетровая шляпа.

— Имею право! — крикнул Владимир, игнорируя импульсы сочувствия, которые наилучший орган из имевшихся в наличии — сердце — выдавливал из левого желудочка вместе с литрами пенистой крови первой группы. Господина Сердце он ублажит позднее… А сейчас он на войне! — Ты никогда не слыхал о политике самоидентификации? — кричал Владимир. — Ты что, совсем тупой? Хочу богатеть в родной среде, участвовать в возрождении экономики той части мира, к которой принадлежу, и если это не кусок моей личной истории, то что это, черт возьми?

Тут Владимир чуть сам не пустил слезу, представив, как через позолоченные двери в бар «Модерна» входит Франческа, женщина, у чьих ног он изучал законы этого мира; она сдержанно улыбается, наблюдая, как Владимир четвертует несчастного Гарри с тем же пылом, с каким Франческа кастрировала политически необразованные массы в Нью-Йорке. О Фрэнни. Все это ради тебя, любимая! Пусть великие и прекрасные победят лысых и ничтожных…

— Да, это моя история! — снова завопил Владимир. — Это касается меня, но не тебя, американская империалистическая свинья!

— Я — канадец, — пробормотал Гарри.

— Нет, не начинай. — Владимир ухватил Гарри за складки безразмерного спортивного свитера. — Даже не заикайся об этом, друг.


А потом, среди пышного убранства туалета в «Модерне», где струйки, испускаемые англоязычным миром, смешивались на щербатом мраморе, Владимир лично втирал миноксидил вокруг арктического аванпоста, охранявшего остатки волос на голове Гарри. Набравшийся в одиночку новозеландский турист глазел на них, держа руку наготове, чтобы немедленно схватиться за дверную ручку, если дело зайдет слишком далеко.

Владимира качало из стороны в сторону на волнах жалости. О бедный Гарри Грин! О, почему присвоение чужого имущества требует такой жесткости? Что бы богатым людям просто не раздавать деньги направо и налево, как этот приятный малый Сорос? Владимир даже, словно заботливый родитель, подавшись вперед, поцеловал Гарри в мокрый лоб.

— Ну-ну, успокойся, — сказал он.

— Чего ты хочешь от меня? — Гарри вытер покрасневшие глаза, высморкал крошечный кривой нос, пытаясь вновь обрести уверенное достоинство, бывшее до этого ужасного вечера его фирменной чертой. — Даже если на моей лысине вновь отрастут волосы, это будет лишь половинчатой мерой. Я все равно останусь старым. Останусь… Как ты меня назвал?

— Халявщиком.

— О боже.

— Гарри, дорогой мой. — Владимир закрыл бутылочку с миноксидилом, этим портативным фонтаном молодости. — Что мне с тобой делать, а?

— Что? Что? — Владимир смотрел на отражение Гарри в зеркале: огромные красные глаза, веснушчатый подбородок, белесые десны. Он едва не сдался. — Что ты со мной сделаешь, Владимир?


Двадцатью минутами позже его БМВ петлял по темным улочкам вокруг замка, в си-ди-плеере гремела Седьмая Бетховена, брустверы то возникали где-то на периферии зрения, то пропадали — Владимир придерживал ладонью чековую книжку на коленях плачущего канадца. По правде говоря, Владимира тоже немного трясло. Нелегко было смириться с тем, что он делает. Но ведь это не самое страшное преступление, правда? Они будут издавать литературный журнал! Журнал, в котором на почетном месте будет стоять имя Гарри. Это всего лишь разновидность известной схемы Пон-Ци, практикуемой деятелями культуры по всему миру — начиная с третьеразрядных танцевальных коллективов и кончая идиотскими писательскими курсами. Участники тратят время и деньги, дисциплинированно слушают выступления друг друга в стихах и прозе, звучащие как трели на игрушечном пианино, и в итоге профессиональному мероприятию недостает лишь одного — собственно таланта (как обычной схеме Понци недостает собственно наличности). Опять же, разве так уж плохо дарить людям немножко надежды?..

— «ПраваИнвест» станет для тебя тем же, чем стал для меня культурный релятивизм, — говорил Владимир, поглаживая мягкую голову Гарри, гревшую его плечо. — И двести шестьдесят акций — не так уж много. Я знаю пару швейцарцев, готовых взять по три тысячи. Но твои акции — допуск в глобальный континуум. Это начало.

— О-о, знал бы мой отец, куда идут его сраные денежки! — рассмеялся Гарри. — Прямо не терпится отправить ему по факсу номер «Калиостро». И фотографии той больницы в Сараево! И клиники Райки в придачу!

— Ладно, ладно. — Автомобильные фары осветили арку, выдолбленную в стене замка, и городские шпили внизу, оказавшиеся буквально у ног Владимира. — Не будем злобствовать. — Он по-отечески обнял нового инвестора, затем велел Яну взять курс на виллу Гарри: тыкающему, пропахшему миноксидилом и самолюбованием другу пора было почивать.

Вот и все. Кассу распечатали, цифирьки запрыгали, солнце снова взошло над Правой.


— Да, четверть миллиона до цента, — подтвердил Костя чудесную новость, падая на колени перед молодым царем и целуя его руку сухими шершавыми губами.

— И десять процентов из них мои, — сказал Владимир. Он не собирался произносить эти слова вслух, но заглушить чувство, вызвавшее их, оказался не в силах.

— Сурок говорит, что отдаст тебе двадцать процентов, чтобы тебя простимулировать. Ты сможешь пообедать с ним после церкви?

— Конечно! — воскликнул Владимир. — Тогда надо торопиться! Ян, заводи машину!

— Пожалуйста, никаких дорогих автомобилей, — вмешался Костя.

— Извини?

— Мы явим свое благочестие по пути в церковь, поехав на общественном транспорте, как и прочие прихожане.

— О господи! Ты серьезно? (Костя явно перегибал палку.) А мы не можем взять «фиат» или еще что?

Улыбаясь, Ян вертел связку ключей на мясистом пальце.

— Я подброшу вас, господа, до станции метро, — предложил он. — А теперь, как добрые христиане, откройте дверцы сами.

Метро было спроектировано по мотивам «ленинского звездолета»: хромированные пластины на стенах переливались футуристическими оттенками любимого социалистического цвета — цвета сурового полотна; видеокамеры на концах платформы изучали реакцию пассажиров; гремели поезда советского производства, вдохновившие столь Многих очумевших славян из Варшавского блока «а оду «движущемуся металлу»; записанный на пленку голос, принадлежавший какой-нибудь мускулистой и вечно насупленной героине соцтруда, предупреждал на весь вагон: «Осторожно, не входить и не выходить! Двери закрываются».

И они в самом деле закрылись с быстротой молнии, сотворенной услужливым генератором на одной из электростанций, упрятанных в лесах. А в вагоне — надо же! Куда бы Владимир ни глянул — кругом были одни столованцы! И откуда они только взялись в Праве! Добри ден, Милан! Как дела, Тереза? Ты подстригся, Богумил? Панко, не лезь с ногами на сиденье!

Вагон, набитый перемещающимися столованцами, громыхал в направлении Тавлаты. На станции «Замок» они подобрали британских старшеклассников в школьной форме, эти повели себя как и подобает маленьким джентльменам, быстренько прошмыгнув в угол. На «Старом городе», последнем туристическом форпосте Правы, поезд изрыгнул британцев, их место заняли местные тинейджеры с разнузданной угревой сыпью, в синтетических костюмах и шапочках «петушок».

Они ехали и ехали. Перегоны между станциями становились длиннее и длиннее. Заскучавшие юнцы начали издавать чавкающие звуки, предназначавшиеся одной из их подружек, высокой прыщавой красотке в юбке из лайкры; девушка вынула из сумки книгу и принялась отрешенно листать страницы, а одна из бабушек погрозила парням кулаком, напоминавшим гигантский помидор, прокричав что-то об их «несоциалистическом воспитании».

— Хулиганы! — возмутился Костя. — Так вести себя в воскресенье.

Владимир кивнул и сделал вид, что дремлет. На той стадии вознесения, на которой он находился, Владимир уже предвидел момент, когда он сможет послать ангела Костю куда подальше, и тогда попойки и разврат, пока лишь чаемые, поглотят его утренние часы без остатка. Однако ему был необходим друг в русском окружении, защита от Гусева и молодцов с «Калашниковыми», отиравшихся в холле. Все они глубоко уважали Костю, в чем Владимир не сомневался. Когда Костя отправлялся в церковь, он словно представительствовал там за них всех. К тому же он понимал кое-что в компьютерах — навык, который не следовало недооценивать.

Опять же, хотя Владимир не получал ни малейшего удовольствия от пыхтенья и сопенья под раскаленным солнцем и дуракаваляния с десятифунтовыми гантелями, он чувствовал оживление во всем теле, и это обстоятельство отлично сочеталось с его новым имиджем «первого парня на деревне». Он распрямился и оттого стал казаться выше. На груди — предмете насмешек Гусева — совсем недавно столь запущенной, что даже сам Владимир находил ее слегка возбуждающей, постепенно сформировались два твердых маленьких холмика, упругих на ощупь. Состояние легких тоже улучшилось — во время пробежки он более не помечал каждый круг лужицей слизи, а покуривая гашиш, мог дольше удерживать дым внутри, позволяя ему проникать в укромнейшие уголки пораженных астмой губчатых тканей.

И все же он хотел освободиться от Божьего человека Правы или, по крайней мере, перейти на более щадящий график. Пусть ему отмерят побольше времени по утрам, чтобы сполоснуть водой лицо и очухаться.


К станции назначения Владимир и Костя подъехали вдвоем, иных пассажиров в вагоне не осталось. Прямо перед ними высилась толстенная фабричная труба, походившая на американскую космическую ракету, в отсеке которой разгорелся серьезный пожар. Справа, вдалеке, в сизой химической дымке мерцала горстка панеляков. Слева простиралась необозримая пустыня. Костя смотрел в сторону пустыни, приставив руку козырьком ко лбу — солнце позднего утра било в глаза. Глядя на этого херувима, Владимир улыбался, стараясь казаться одновременно бодрым и смущенным. Он произвел несколько эпически широких взмахов рукой, призванных выразить следующее: пустошь ему не нравится, пороховые башни и джаз-клубы Золотого города привлекают его куда сильнее.

Своего спутника он этим не пронял. На высоченном электрифицированном заборе, окружавшем фабрику, Костя отыскал расписание автобусов.

— Вот, — сказал он. — Скоро будет.

И по указке Господа, Костиного тайного сообщника, из-за угла, поднимая пыль, выкатился почти пустой автобус с двумя салонами и толстой резиновой «гармошкой» посередине. Автобус остановился, издал протяжный вздох, словно тоскуя по пассажирам, и открыл свои многочисленные двери.


Они тряслись по безлюдным полям, гигантская фабрика за грязным прямоугольником заднего окна неуклонно уменьшалась в размерах. Поля выглядели так, будто их пытала жуткая румынская Секуритате, земля была разворочена, сложена в кучи либо изрезана мини-каньонами.

Костя сидел, задумавшись, сложив ладони в горсть, будто уже молился, что было очень на него похоже.

— Знаешь, моя мать серьезно больна, — произнес он без обычной в таких случаях преамбулы.

— Какой ужас, — поспешил отозваться Владимир.

— Да. Не знаю, чем все закончится. Я буду молиться за нее.

— Конечно. — Владимир тихонько заерзал. — Я тоже.

Костя поблагодарил и отвернулся к окну с видом на пустошь.

— Хочешь, — сказал Владимир, — я дам тебе Денег, чтобы отвезти ее в Австрию, там лучше лечат. Если, конечно, тебе нужны деньги.

— Я думал об этом. И деньги у меня есть. Но я хочу, чтобы она была в России, когда… Хочу, чтобы ее окружали свои.

Владимир кивнул, притворяясь, будто разделяет Чувства собеседника, однако словечко «свои» напомнило ему о том обстоятельстве, что заботливые, чуткие (и загадочные) русские медики — скорее уж его люди, и, возможно, Костина мать не обрадуется, когда эти носатые персонажи народной молвы со своими грязными руками засуетятся вокруг ее смертного одра. Но опять же, он мог только предполагать. Русские бывают разными. Костя, к примеру, знал об отсутствии у Владимира крайней плоти, но насмешек себе никогда не позволял. С другой стороны, он потащил его с собой в церковь.

Посреди полей они увидели международное совместное технологическое предприятие «Футур-Тек 2000», которое представлял блестевший свежей краской плакат на обочине. Предприятие напоминало фабрику Викторианской эпохи, пристроенную к силосной башне, — нагромождение толстых ржавых труб и приваренных к ним как попало крутобоких металлических контейнеров. Уверенность в том, что внутри этого затейливого воплощения промышленного упадка вот-вот народится новый факс-модем, граничила с чрезмерностью упований на стойкость человеческого духа.

Нет, подумал Владимир, надо иначе: берем белый оштукатуренный забор, обносим им фабрику, проделываем в стене окно с якобы тонированными стеклами, ставим снаружи парочку урн для разного рода мусора — и готово! Зачем продавать ничего не стоящие акции столованцам по десять крон за штуку, когда можно сбывать их тоннами американцам по десять долларов? Хм, интересная идея.

Церковь пряталась за фабрикой, их разделяло небольшое поле увядшей моркови. Такая церковь могла бы стоять в суровых Аппалачах — сарай, сложенный из листов жести, с металлическим православным крестом, сиявшим над пустынными окрестностями как телевизионная антенна, поддерживающая связь с далекой цивилизацией.

— Прошу. — Костя распахнул перед Владимиром дверь.

В прихожанах нельзя было не опознать русских. Усталые, угрюмые лица, на которых даже в медитативном процессе молитвы была написана готовность сцепиться в схватке за равную долю свеклы, сахара или места на стоянке для побитых «жигулей». Широкие, плотные тела с лопающимися толстыми венами и обильно политые потом, казалось, распирало от мясо-масляной диеты — подходящая внешность, если живешь в мире, где надо выглядеть устрашающим, как танк, чтобы заставить крутиться колеса распределения.

Костя поклонился кое-кому и указал на Владимира, вызвав редкие натужные улыбки и легкий шепоток Владимир понадеялся было, что в их глазах он больше походит на Иисуса, чем на Троцкого, но тут увидел над алтарем икону с изображением Того, чье второе пришествие столь давно ждали. Весьма славянский Христос с русыми волосами, переходящими в грязно-соломенные, традиционно размытыми чертами лица и привычным Сражением высшей самодостаточности, в происхождение которой Владимир предпочитал не вдаваться.

Сама служба оказалась вполне на уровне. Правда, чувствовалась некоторая неопределенность в том, что хотел донести до паствы священник — как положено, в рясе, бородатый и морщинистый (с таким точно знаешь, что твое благочестие окупится). Священник зычно вещал нараспев: «И-исус воскрес!» И толпа вторила в унисон: «Воистину воскрес». Это постоянное подтверждение основополагающего факта выходило у них очень симпатично. Ну конечно, Он воскрес. Зачем тогда мы здесь собрались, если Он не воскресал, а, Ваня?

И креститься тоже было здорово — стоять на коленях и безостановочно креститься. Приятный жест, короткий и размашистый. Гоям всегда отлично удавался этот фокус — быстрота в сочетании с размахом. Колумб и его деревянная армада, добравшаяся до Нового Света с помощью атлантического бриза и молитвы; средневековые англичане, закованные в тонну железа, мчавшиеся галопом по жаркой пыльной Палестине. И всегда всем наперекрест, беспрестанно осеняя себя крестом. Перед иудейским Богом позволено лишь беспрестанно кланяться и сожалеть, что Он так далеко от тебя там, наверху. А Христос — вот он, только руку протяни — вверх, потом вниз, направо, налево. Христос воскрес? Да-да, воистину.

Должно быть, Владимир крестился столь впечатляюще, что кое-кто из бабушек, сверкая голубыми глазами из-под тяжелых платков, обратил внимание на его энергичные движения и громкие возгласы. Костя одарил Владимира широкой улыбкой, словно тому уже было зарезервировано место на небесах. Так продолжалось некоторое время; крохотное помещение переполнял блеск свечей И двух громадных, неуместных здесь торшеров с галогеновыми лампами вроде тех, что Владимир видел в немецком универмаге. Запах пота мешался с запахом ладана, которым кадил священник, и у Владимира немного разболелась голова. Но стоило ему повернуться, проверяя, на месте ли задняя дверь и можно ли к ней пробраться, как Христа воскресили в последний раз и служба закончилась.

Все выстроились в очередь к священнику, который целовал каждого прихожанина и что-нибудь ему говорил. Дожидаясь своей очереди, Костя познакомил Владимира с несколькими приятными старыми дамами, чьи сомнения относительно «черного» рассеялись в процессе службы, как развеялся по пустынному горизонту спертый воздух, едва открыли дверь. Священник поцеловал Владимира в левую щеку, потом в правую — как ни странно, от пастыря пахло укропным маринадом — и сказал:

— Добро пожаловать к нам, любезный юноша. Иисус воскрес.

— Да, хм, — ответил Владимир, хотя и знал, что существует более удачный ответ, — в конце концов, они только что повторили его раз триста.

Но от вида его святейшества, широкоплечего и прямого, несмотря на преклонный возраст, с зычным голосом и пряными поцелуями, даже у отъявленного безбожника, обутого в «мартинсы», члена какого-нибудь «Союза Спартака»[39], подломились бы коленки.

— Вы, наверное, грек, — предположил священник.

— Наполовину грек, наполовину русский, — само собой вырвалось у Владимира.

— Прекрасно. Не присоединитесь ли к нашей скромной трапезе?

— Увы, не могу. Меня ждут родные в Фессалониках. Я заехал сюда по дороге в аэропорт. Но на следующей неделе обязательно.

— Прекрасно.

Тут подошла очередь Кости, который что-то шепнул на ухо священнику. Тот раскатисто захохотал, отчего борода его, такая же белая и величественная, как он сам, взвихрилась, зажив своей отдельной волосатой жизнью.

Этого веселья Владимир не мог понять, ведь Господний бизнес — дело сугубо серьезное, особенно когда кто-то из паствы оказался евреем под личиной грека.

Кланяясь, он пробрался мимо прихожан к двери и вышел на улицу, где монотонный дождь набирал силу, а небо расстилалось скатеркой неуступчиво серого цвета.


Ну вот, с этим покончено, слава богу. Он опять мчится по восточному берегу Тавлаты в чуде баварской сборки, мысленно подгоняя Яна: «Быстрей! Быстрей!» — его ждет Сурок в самом дорогом ресторане Правы. Да, он опять повел себя двулично с Костей Ангелом, бросив его на полпути якобы ради «краткого визита к американскому другу, благочестивому человеку сербского происхождения…». У метро, по предварительному сговору, его встретил Ян на грешном БМВ. Ехать на метро в ресторан — несколько не по рангу такому заслуженному гонифу, как Владимир.

Ресторан находился напротив замка, из его окон открывался отменный вид на реку, набухавшую под моросящим дождем, и на туристов, бегущих вприпрыжку по мосту Эммануила; их зонты рвал ветер, столь сильный, что мог бы вдохнуть жизнь в сотню големов. Этот ресторан был любим богатыми немцами, американскими мамочками и папочками, навещавшими свое дрейфующее потомство, и, разумеется, неким русским «предпринимателем».

Сурок расцеловал Владимира в обе щеки, после чего подставил собственные, рябые. Владимир, закрыв глаза, сопроводил каждый поцелуй дурацким «мва!».

По завершении этой мужской любовной прелюдии, сыгранной на восточноевропейский лад, Владимиру позволили сесть за стол. Напротив него гримасничал Сурок, словно счастливый маленький папуас, только вместо набедренной пеленки тучный мафиози был одет в тесный коричневый костюм, лишь подчеркивавший изъяны фигуры.

— Глянь, — сказал Сурок, — закуски уже подали!

И верно, на круглом блюде толстыми кольцами поверх молотых калифорнийских орехов (надо же!) были выложены кальмары, посыпанные посередке каким-то порошком, по запаху отдаленно напоминавшим тертый пармезан с чесноком. Запрашивая двадцать долларов за порцию, ресторан обязался не подавать карпа ни под каким соусом, изгнал из винной карты приторно-сладкие крепленые моравские вина, от которых у Правы ехала крыша, а кроме того, хозяева выписали из Парижа престарелого малого, щекотавшего слоновьи костяшки на «Стейнвее» под огромным панно в стиле модерн с шаловливыми нимфами. Bon appetit![40]

Щеки у жевавшего Сурка бугрились.

— Ты отлично управился с этим канадским обормотом, — произнес он, как только кальмар отравился по назначению. — И то правда, почему сразу не развернуться на всю катушку? Почему не начать с четверти миллиона?

— Да, хорошие деньги, — сказал Владимир. — Мир задолжал нам за последние семьдесят лет. Очень хорошие деньги.

В молчании они опустошали бутылки «шардонне», заменяя беседу сияющими улыбками — этим бессловесным жаргоном успеха. К четвертой бутылке и почти съеденному зайцу, тушенному с острым сыром, Сурок расчувствовался.

— Ты лучше всех, — сказал он. — Мне плевать, какого ты роду-племени. Ты просто гений.

— Да ладно.

— Это правда, — настаивал Сурок, споро уплетая хлеб с хреном. — Ты единственный, о ком мне не нужно беспокоиться. Ты — взрослый человек, бизнесмен. Знаешь, сколько у меня хлопот с ребятами Гусева?

Развернувшись, он показал фигу своей лохматой охране, облаченной в костюмы в полоску, пацаны сидели рядом с кухней, сложив локти на стол, уставленный пустыми бутылками «Джима Бима».

— Скажешь тоже. — Владимир покачал головой.

— А вот и скажу, — разошелся Сурок — Ты ведь слыхал о моих проблемах с болгарами, да? Насчет рэкета стриптизерш и проституток на площади Станислава? Так что же делают эти долбаные молодцы Гусева? Они идут в болгарский бар и заводят там бодягу про девочек — кто кого первым трахнул, да кто у кого и где отсосал. Побазарив, хватают одного парня, Владика Пончика, человека номер два у болгар, между прочим… Подвешивают его за ноги, отрезают ему член и яйца, и он загибается от потери крови! Вот тебе и ребята Гусева, чтоб их! Ни мозгов, ни навыков, ни шиша. Отрезать человеку член и яйца. Я говорю им: «Где вы, думаете, находитесь — в Москве?» Это Права, зал ожидания Запада, а они людей режут почем зря…

— Именно, — перебил Владимир.

— Отрезают…

— Да, оскопление, я понял… Где тут туалет?

Удостоверившись в целостности своей мошонки и подложив под нее слой жесткой столованской туалетной бумаги (будто она могла защитить его от мстительных болгар!), Владимир почувствовал, как к нему возвращается хорошее настроение — оно приливало из нижних частей тела. Когда он, семеня, добрался до столика, энергия из него уже била ключом.

— Тебе надо поговорить с Гусевым! — громко объявил он. — Мы бизнесмены!

Сурок ПОДНЯЛ руки:

— Ты поговоришь с ним. Расскажешь ему, как в Америке делают бизнес и как не делают. Этих дурачков учить надо.

— Все правильно, Сурок — Владимир торопливо чокнулся с шефом рюмкой шнапса. — Но, поверь, говорить с ними должен ты. Меня они не боятся.

— Будут бояться, — пообещал Сурок — Испугаются как самого Господа Бога. Кстати, давай выпьем за Костю и здоровье его матушки.

— За ее скорейшее выздоровление.

Сурок вдруг посерьезнел:

— Володя, хочу открыть тебе душу. Ты и Костя — будущее нашей организации. Теперь я это понимаю. Конечно, раньше весело было, бегали, взрывали всякие забегаловки, отрезали письки, но пора взяться за ум. Мы живем в девяностые. В… как его… век информации… нам нужны американизмы и глобализмы. Ты знаешь, откуда я родом?

— О да, — ответил Владимир. — Давай проведем съезд всей организации.

— И девок тоже позовем, — подхватил Сурок.

— Мы научим их жить по-американски.

— Ты их научишь.

— Я? — Владимир проглотил коньяк.

— Ты, — повторил Сурок.

— Я? — опять притворно удивился Владимир.

— Ты — лучше всех.

— Нет, ты лучше всех.

— Ты — просто блеск.

И тут Владимир прибег к аргументу не менее трезвому, чем прочие.

— Ты — просто блеск, — запел он, успевая отхлебывать грушевого бренди между фразами. — Фейерверка всплеск.

Видимо, его голос звучал громче, чем он предполагал, ибо пианист немедленно переключился с репертуара из «Доктора Живаго» на мотив песенки, исполняемой Владимиром. Пианист, как почти все в Праве, был открыт для предложений.

— Ты — Колизей, — продолжал Владимир еще громче. Немцы вокруг одобрительно заулыбались, радуясь, как водится, перспективе дармового заграничного развлечения. — И Британский музей.

— Встань и пой, товарищ Гиршкин! — Сурок подбодрил Владимира сильным пинком под столом.

Владимир с трудом поднялся, но не удержался и упал на стул. Повторный тычок от шефа вновь поставил его на ноги.

— Ты — вальс, ну просто Штраус! Шекспира сонет, кабриолет, ты — Микки-Маус!

Сурок подался вперед и, вопросительно глядя на певца, ткнул себя пальцем в грудь.

— Нет, нет, ты — Сурок, — успокоил его шепотом Владимир.

Сурок изобразил, будто с облегчением вздыхает. Да этот хомяк и вправду классный малый!

— Богемское стекло, — хрипел Владимир, — Карибское тепло…

Официанты отчаянно возились с микрофоном, стараясь направить его на певца.

— Малиновая ночь летом в Испании… Ты — Берлинале, капуста кольраби и само процветание…

Перевести бы эти строчки на немецкий, краснорожие дойчфольке зашлись бы от восторга, и, возможно, Владимиру удалось бы выставить их на чаевые или закадрить какую-нибудь немку.

— Я ж урод смурной, сплошь провалов треск…

Ох, любишь ты дешевые эффекты, Владимир Борисович.

— А ты, детка, просто блеск, но… только ряадом со мно-о-й!!.[41]

Овация, даже более бурная, чем в «Радости» на поэтическом вечере. Охрана Сурка неуверенно поглядывала на хозяина, словно в ожидании тайного знака, повелевающего вскочить и изрешетить пулями весь зал, чтобы ни одного свидетеля этого маленького дивертисмента не осталось в живых. И было от чего встревожиться: Сурок, скорчившись от смеха, скрылся под столом, как серфингист под набежавшей волной, и сидел там, не переставая хохотать и биться головой о днище. Владимиру пришлось выманивать его клешнями омара, возлежавшими, в полном соответствии с меню, на пюре из киви пронзительно лаймового цвета.

3. Счастливейший человек на свете

Он решил приударить за Морган, хорошей девушкой, примкнувшей к тусовке в тот вечер в «Радости».

Это было не политическое решение и даже не совсем эротическое, хотя его привлекали формы Морган и ее бледность, и, возможно, — правда, Владимир был не очень в том уверен — она могла бы стать неплохой Эвой ему, новоявленному Хуану Перону. Но пиаровские заботы уступали в интенсивности романтическим позывам. Владимир тосковал по женскому обществу. Когда он просыпался в пустой постели, утро казалось ему странным и каким-то нескладным; а по ночам мягкого растлевающего пуховика, под которым он отключался, было все же недостаточно. Он с трудом понимал себя. После всех напастей, Через которые ему пришлось пройти по милости американок (занесло бы его в Праву, если бы не Фрэнни?), он по-прежнему зависел от их расположения, только оно позволяло ему чувствовать себя молодым млекопитающим — жизнелюбивым, нежным и полным спермы. Однако на сей раз выстраивать отношения будет он. С «аппендиксной» стадией, когда он всюду следовал за Фрэн и захлебывался от восторга, стоило ей произнести «семиотика», покончено. Сейчас ему необходима девушка наивная и податливая, как эта Морган, чем бы она потом ни оказалась.

Ухаживали в Праве различными способами. И большая часть этих способов была сопряжена со случайными встречами в клубах и на поэтических чтениях, с прогулками по мосту Эммануила или простаиванием часами в очереди в единственную в городе автоматическую прачечную — эпицентр экспатриантской активности. И при каждой встрече он, Владимир, будет стараться показать себя человеком необычайно умным, великодушным, компанейским, он будет сыпать именами, набирая таким образом фишки, которые позже отоварит свиданием.

Либо иной вариант: действовать в старомодном проактивном стиле, просто позвонив ей. Он решил (поскольку, по словам Александры, его координатора по связям с общественностью, почва была полностью подготовлена) испробовать последний способ и позвонил Морган из машины. Но телефонная линия сталинской эры не желала соединять двух кандидатов во влюбленные, и вместо Морган Владимир постоянно попадал к почтенной бабушке. На пятый раз та проскрипела: «Хер иностранный» — и велела «уебывать в свою Германию».

Тогда Владимир звякнул Александре. Она уже дважды устраивала с Морган «девичники», и дружба между девушками крепла день ото дня. Александра, позевывая (очевидно, она пребывала в объятиях Маркуса), выдала ему адрес Морган где-то у черта на куличках и пару острот касательно девичьей добродетели. Как бы ему хотелось сменить курс и, направив машину к окраине, где жила Александра, пригласить ее в кино или в иное место, куда люди ходят на свидание. Но Владимир двинул дальше, за реку, въехал в фабричный пейзаж и нашел тихую асфальтированную улочку с единственным и одиноким многоквартирным домом, словно угодившим в бюрократическую бурю, — парочки взбесившихся резолюций хватило, чтобы его отнесло прочь от братьев-панеляков.

Морган жила на седьмом этаже.

Владимир вошел в лифт, уютно пахнувший колбасой (ему потребовалось напрячь все силы, чтобы открыть и закрыть его железную дверь, — зарядка с Костей явно шла впрок), и постучал в дверь квартиры 714–21 Г.

За дверью послышался шорох, слабый скрип пружин на фоне негромкого бормотанья телевизора, и Владимир вдруг испугался, что какой-нибудь рослый американский парень опередил его — весьма разумное объяснение скрипа пружин и телевизора, включенного в пятничный вечер.

Морган отперла дверь, не спрашивая, кто там (прискорбная привычка всех не ньюйоркцев), и была она, к радостному изумлению Владимира, одна. Абсолютно одна — по телевизору двое унылых ведущих освещали столованские новости; на журнальном столике лежала маленькая пицца из магазина в Новом городе, смело экспериментировавшего с начинкой: яблоки, эдамский сыр и сосиски; на подоконнике толстый кот, русский голубой, тоскливо мяукал и скреб когтями, стремясь к заоконной свободе.

По лбу Морган морской звездой расползлась розовая блямба (отдаленная родственница винного пятна на темени Горбачева), щедро намазанная кремом; хозяйка куталась в махровый халат лавандового цвета, который был ей мал на несколько размеров, — такие халаты выдают узникам государственных приютов.

— Ой, это ты! — Ее круглое лицо просияло идеальной американской улыбкой. — Как ты сюда попал? Меня никто никогда не навещает.

Владимир слегка растерялся. Он ожидал затяжного смущения при таком-то состоянии ее гардероба и лба. Смущения, которое, надеялся он, оттенит его достоинства и облегчит задачу уговорить ее пойти с ним куда-нибудь, а заодно и влюбиться в него. Но вот она стоит перед ним, радуется его появлению и запросто признается, что гостей у нее почти не бывает. Владимир припомнил ее сногсшибательную искренность в «Радости», когда она впервые познакомилась с тусовкой. И опять все та же искренность изливалась из Морган потоками. Что это, новая разновидность патологии?

— Прости, что вломился незваным, — сказал Владимир. — Я был тут неподалеку по делу, ну и подумал…

— Все в порядке, я рада тебя видеть. Прошу, entrez[42]. У меня ужасный беспорядок. Тебе придется меня извинить. — Она направилась к дивану, и благодаря туго запахнутому халату Владимир заметил, что ее бедра и зад, хотя и не особенно крупные сами по себе, были крупнее, чем все остальное в ней.

Но почему она не бежит переодеваться, почему не торопится сменить этот дурацкий халат? Разве ей не хочется произвести впечатление на гостя? Разве не говорила она Александре, что находит Владимира экзотичным? Правда, Рави Шанкар[43] тоже экзотичный, но много ли девушек, ровесниц Владимира, захотят с ним спать? Владимир решил было, что у себя дома Морган желает оставаться такой, какая она есть, но затем отбросил это предположение как чересчур надуманное. Нет, здесь что-то другое.

Она закрыла коробку с пиццей, затем бросила на нее журнал. Словно для того, чтобы скрыть вопиющее доказательство одиночества, подумал Владимир.

— Вот, — сказала Морган. — Будь как дома. Садись. Где хочешь.

— Мы модернизируем фабрику в этом районе. — Владимир махнул рукой в сторону окна, где, по его представлениям, непременно должна была стоять фабрика в ожидании оздоровительных процедур. — Очень тупая работа, сама понимаешь. Каждые две недели я обязан ездить туда и ругаться с подрядчиками из-за перерасхода средств. Но они хорошие работники, эти столованцы.

— Ты меня ни от чего не оторвал, — крикнула Морган, очевидно, с кухни: Владимир слышал шум воды из-под крана. Смывает, вероятно, кремовую нашлепку со лба. — Я живу так далеко от центра. Выбираться отсюда — ужасная морока.

Ужасная морока Стариковское выражение. Однако произнесенное с беззаботностью молодой девушки. Владимир вспомнил, что столь же парадоксальная манера изъясняться была у молодых уроженцев американского Среднего Запада, с которыми он сталкивался в колледже, и это воспоминание успокоило его. Когда они оба устроились на диване и Морган выставила на стол бутылочку убогого местного вина и бумажный стаканчик для Владимира (замазка на лбу осталась нетронутой!), началась стадия «вопрос-ответ» — и то и другое отскакивало от зубов Владимира не хуже слов «Интернационала».

— Откуда у тебя акцент?

— Я — русский, — ответил Владимир мрачным тоном, какого и требовало это признание.

— Точно, ведь Александра мне говорила. Знаешь, в колледже я немного изучала русский.

— Где ты училась?

— В УШО — университете штата Огайо.

В ее устах это прозвучало вполне нормально, но Владимир не мог не вспомнить жирного студен тика из кафе «Модерн», и его футболку с надписью «Штат Огайо», над которой потешалась Александра.

— Так ты специализировалась в русском?

— Нет, в психологии.

— Ах, вот как…

— Но я проходила много гуманитарных предметов.

— О-о…

Пауза.

— Можешь сказать что-нибудь по-русски?

Она улыбнулась и поправила халат на груди, все более распахивавшийся; Владимир внимательно изучал прореху, чувствуя себя подлым, неотесанным вуайеристом.

— Совсем чуть-чуть…

Владимир заранее знал, что она скажет. Почему-то американцы, взявшиеся за неподъемный русский язык, обязательно учатся говорить «я люблю тебя». Возможно, это наследие холодной войны. Взаимные подозрения и нехватка культурного обмена подогревали стремление молодых доброжелательных американских мужчин и женщин навести мосты, разрядить боеголовки, упав в объятия Душевного, загадочного русского моряка или его аналога — отзывчивой, сладкой украинской крестьянки. В реальности же душевный русский моряк полжизни пребывал в беспамятстве и весьма вольно трактовал понятие «изнасилование», а сладкая украинская крестьянка шесть дней в неделю ходила перепачканной в свином навозе, но этих подробностей за серой непроницаемой сущностью, именуемой «железным занавесом», к счастью, было не разглядеть.

— Йа вас лублу, — произнесла Морган, как по заказу.

— Да? Спасибо.

Оба рассмеялись и покраснели, а у Владимира как-то само собой получилось придвинуться к Морган поближе; правда, они по-прежнему оставались на достаточно безопасном расстоянии друг от друга. Ее немодно длинные каштановые волосы липли завитками к шее и спутанными прядями падали на выцветший лавандовый халат; это обстоятельство вдруг вызвало у Владимира жалость и одновременно возбудило его. Она могла бы быть такой красивой, если б захотела. За чем же дело стало?

— И какие же у тебя планы на вечер? — спросил он. — Не хочешь заглянуть в кино?

Кино. Священный ритуал свиданий, который ему прежде не доводилось исполнять. Ни с чикагской подружкой в колледже (прямиком в постель); ни с Фрэнни (прямиком в бар); ни даже с Халой (прямиком к слезам и нервной икоте).

А как вам нравится «заглянуть в кино»? Нельзя ошибиться в парне, употребляющем подобные выражения. И когда на экране какой-нибудь дядюшка-миллиардер ломанется в Ротари-клуб, в общество таких же, как он, зануд, Владимир еще и поднимет предупредительно руку со словами: «А вот теперь начинается самое страшное». Черт с ним, с акцентом, с Владимиром Гиршкиным не пропадешь.

Морган скосила глаза на крошечные часики и задумчиво постучала по ним, словно жила по плотному графику, который Владимир разнес вдребезги своими кинематографическими мечтами и, возможно, худой рукой, обнявшей девушку за плечи.

— Я не была в кино с тех пор, как приехала сюда.

Морган сгребла свежий номер «Прававедения» со стола и, наклонившись к Владимиру, подняла газету повыше, чтобы обоим было видно. Несмотря на ее неприбранный и затрапезный вид в пятничный вечер, из-под вмятины под рукой исходил запах чистого тела. Выпадает ли хотя бы минута, когда американки не бывают столь инопланетно чисты? Ему настоятельно захотелось поцеловать ее.

Если верить газете, Права была наводнена голливудскими фильмами, один тупее другого. В итоге они остановились на драме о голубом, страдающем СПИДом юристе; по слухам, картина наделала много шума в Штатах и снискала одобрение умнейших людей в стране.

Извинившись, Морган отправилась в ванную переодеться (наконец-то!), Владимир же оглядывал ее комнату, забитую сувенирами из Нового и Старого Света. Все поточного производства, они были любовно расставлены на «одноразовых» полках из клееной фанеры: потускневший рисунок Углем с изображением замка в Праве, крошечная Мшисто-зеленого цвета статуэтка русалки из Копенгагена, треснувшая глиняная пивная кружка с логотипом некой «Пивоваренной компании на Великих озерах», увеличенный снимок толстой руки, державшей за хвост судака (папочка?), вставленная в рамку листовка, рекламирующая индустриально-шумовую группу под названием «Марта с грибами» (бывший бойфренд?), и экземпляр «Кота в шляпе» доктора Зюсса[44]. Единственным выпадавшим из общего тона предметом был большой плакат с изображением Ноги — во всем сталинском великолепии она угрожающе нависала над концертным залом в Старом городе. Внизу призыв на столованском: «Grazdanki! Otporim vsyechi Stalinski cudovisi!» Владимир всегда ждал подвоха от этого забавного столованского языка, однако в переводе на нормальный русский лозунг означал приблизительно следующее: «Граждане! Вырубим топором всех сталинских чудищ!» Гм. Немного неожиданно.

Он закрыл глаза и попытался представить Морган всю целиком — симпатичное круглое лицо, вдумчивый взгляд, маленький детский рот, мягкое тело, завернутое в махровую ткань, безобидная ерунда на полках. Да, наверное, у нее найдутся странности и причуды, с которыми впоследствии придется мириться, но пока она являла собой отборную представительницу американского населения. Владимир тоже был не последним человеком: нынешний доход уравнивал его с десятью процентами самых зажиточных семей Америки, и он верил в моногамию с тем несколько унылым романтическим упорством, которое в рейтингах обеспечивало ему место повыше, чем у многих мужчин. Что ж, с цифрами был полный порядок; теперь надо, чтобы пришла волшебная американская любовь, а она всегда приходит, когда с цифрами порядок.

Тут он заметил, что Морган вышла из ванной и что-то говорит ему… О чем это она? О Ноге? Он посмотрел на плакат с Ногой. Он правильно понял? Долой Сталина? Власть народу? Она определенно ведет речь о Ноге и многострадальном столованском народе. Но, несмотря на горячность ее тона, Владимир был слишком занят обдумыванием стратегии, как заставить Морган полюбить его, чтобы вслушиваться в ее слова. Да, пришла пора любви.


Надо признать, она выглядела отлично — полное преображение! Короткая шелковая блузка явственно обозначила контуры фигуры, о чем Морган наверняка была осведомлена; волосы зачесаны наверх, и лишь несколько прядей очаровательно выбиваются из пучка — такую модную прическу Владимир видел на свежих рекламных щитах в нью-йоркской подземке. Возможно, после кино он поведет ее на коктейль к Ларри Литваку, куда Владимира пригласили по телефону, открыткой и в устной форме во время вязкой встречи с хозяином вечеринки, и там Морган окончательно уразумеет, какое положение занимает Владимир Гиршкин на общественном небосклоне Правы.

Кинотеатр находился в Маленьком квартале, в двух шагах от моста Эммануила и достаточно близко от замка, чтобы туда доносился звон соборных колоколов. Как и прочая недвижимость подобного калибра, кинотеатр был битком набит молодыми иностранцами, одетыми в основном в черно-оранжевые пуховики и бейсболки козырьком назад с логотипами американских спортивных команд. Такова была той осенью последняя мода, подхваченная этой отвратительно стерильной человеческой массой, что распространилась через спутник от Лагуны-Бич до провинции Гуандун, — международным средним классом. И Владимир вдруг затосковал по зиме, тяжелым пальто и окончанию туристического сезона, если, конечно, он когда-либо кончается.

Но нет худа без добра: эти глобалисты пялились на девушку Владимира так, словно она была живым воплощением причины, заставлявшей их париться днями и ночами над учебниками по инженерному делу и бухгалтерскими программами. Взгляды же, которые они приберегали для него, бородатой козявки с замашками поэта, послужили бы отличным подспорьем для начинающих католиков в определении места зависти среди семи смертных грехов.

Что касается женщин — ох, зря они звенели золотыми браслетами и щеголяли джемперами в обтяжку, ибо никто, даже бенгальская наследница или юристка из Гонконга, не носил украшения с такой уверенностью и фамильным изяществом, как кандидатка от Шейкер-Хайтс, штат Огайо. (Во время стремительной гонки в центр Владимир выспросил название Кливлендского пригорода, где Морган выросла столь высокой и прекрасной.)

Отлично! На кого бы, независимо от пола, он ни наткнулся в тот вечер, никто не смог омрачить мероприятия, называемого свиданием, и, дабы отпраздновать это событие, Владимир купил в буфете маленькую бутылку «Бехеровки», жуткого чешского ликера, отдававшего подгоревшей тыквой. А для дамы бутылочку венгерского пойла «Уником»; несмотря на фонетическое сходство в названии с комитетом по оказанию помощи бедным при ООН, напиток был источником бесчисленных издевательств над желудком и его чувствительной слизистой.

Они чокнулись, и Морган, отхлебнув, разумеется, поперхнулась и закашлялась, по эту сторону Дуная то же самое случилось бы с любым смертным. Владимир с импровизированной мужественностью принялся ее утешать, даже, снедаемый тревогой, легонько коснулся ее вспотевшей руки, и на секунду ему захотелось навсегда остаться вот так — в образе мужчины, объекта зависти, обладающего возможностью касаться Морган, пусть всего лишь ее конечностей. Но когда в зале погас свет, собственно ритуал ухаживания застопорился. Фильм предоставлял Владимиру мало поводов сыпать остротами и уж тем более делиться заманчивыми замыслами о том, что они будут делать после кино. До того ли, когда половина аудитории шмыгает носом и уливается слезами, глядя, как экранный герой привлекательной наружности тощает «а глазах по мере развития ужасной болезни и в итоге, облысев, испускает дух на заключительных титрах?

А какая сцена разыгралась следом! Носы трубили на весь зал, словно замковые стены, находившиеся неподалеку от кинотеатра, окружали Иерихон. Но Морган выглядела спокойной, разве что слегка осоловевшей; они в полном молчании пробрались к выходу на улицу. По-прежнему молча, они стояли перед кинотеатром, наблюдая, как отъезжают «фиаты»-такси, заказанные зрителями, и первая в тот вечер пьяная процессия итальянских студентов шумно пересекает зловещую тень пороховой башни на пути в сказочную страну диско.

Владимира распирали эмоции.

— Ненавижу! — закричал он. — Ненавижу! Ненавижу! — И даже станцевал короткий танец в тени мигающего уличного фонаря, словно демонстрируя первобытную силу своей ненависти. Далее следовало обосновать свое возмущение интеллектуально. — Какая пошлость. Тошнотворная банальность. Сделать из СПИДа еще одну напыщенную драму. Будто американцы не способны ничего выразить иначе как посредством юридических процедур. Я более чем разочарован.

— Не знаю, — сказала Морган. — По-моему, они правильно сделали, что сняли этот фильм. Многие ведь не понимают. Особенно в моих родных местах. Младший брат и его друзья порою бывают такими гомофобами. Просто от невежества. По крайней мере, в этом фильме говорится о СПИДе. Разве ты не считаешь это важным?

Что?! Что она несет? Кого волнует, как ее идиотский братец относится к педикам? Главное в том, что фильм провалился как произведение искусства! Искусства! Разве американцы едут в Праву не за искусством? Зачем она сама сюда притащилась? Маленький пристойный бунт в промежутке между окончанием университета и аспирантурой? Шанс похвастаться перед неудачниками, навсегда застрявшими в Шейкер-Хайтс: «А вот я с моим бывшим парнем, русским, а позади гостиница, где в 1921 году с Кафкой случилась какая-то важная хреновина. Видите мемориальную доску у двери? Клево, правда?» До сих пор Владимир даже не потрудился спросить, чем она здесь занимается, поскольку альтернативы — преподавание американского английского местным бизнесменам или обслуживание клиентов в утреннюю смену в «Юдоре» — были очевидны. О, как же много он должен ей показать. Как же много ей необходимо узнать об обществе, в котором она оказалась. Решено, он одолеет лишний километр ради этой милой кливлендской красотки. Ради этих румяных щечек. И носа.

— Ладно, — произнес он спустя некоторое время, когда они уже успели немного намокнуть под вялым дождичком. — Мне определенно надо запить это блюдо.

— Как насчет коктейля у Ларри Литвака? — спросила Морган.

Приехали! Значит, она приглашена. А теперь Жгучий вопрос современности: почему двумя часами ранее она сидела на диване в своем панеляке и смотрела телевизор на пару с котом? Возможно, она готовилась к выходу — душ, халат, мазь на лбу. Либо, еще хуже, плевать ей на вечеринку у Ларри Литвака. Черт бы все побрал! — мысленно выругался Владимир по-русски; это сердитое выражение неизменно и без приглашения возникало в его голове, когда житейский разлад достигал поистине достоевских пропорций.

— Тут поблизости есть тихий клуб, — попытался исправить положение Владимир. — О нем никто не знает, и там среди посетителей полно настоящих столованцев.

Но Морган настаивала на коктейле, и Владимиру пришлось подчиниться. И будто для того, чтобы усугубить ситуацию, позади вкрадчиво затормозил Ян на БМВ и принялся мигать фарами, требуя внимания. Исход вечера был предрешен.


Но не все оказалось потеряно, далеко не все. Когда они открыли дверь хаты Ларри, толпа разразилась громовым воплем «ВЛАААД!», так что задрожало вино в бокалах. Едва знакомой Морган, разумеется, ничего не кричали, хотя наверняка восхищались тем, как она выглядела, но молча.

Ларри Литвак, согласно его космической истории, жил в Старом городе, точнее, на его задворках, по соседству с автовокзалом, источавшим, как и все автовокзалы, затхлость и нездоровье и предоставлявшим кров персонажам, поголовно достойным телевизионной передачи о язвах общества.

Свет был приглушен, изрядно приглушен, и это обстоятельство придавало собранию сходство со школьными вечеринками, когда чем труднее рассмотреть лица присутствующих, тем больше кроватей будут трещать при свете раннего утра. Тем не менее Владимир разглядел, что жилище просторное; дом выстроили в межвоенный период экономического процветания, когда столованцы еще верили, что в скором будущем они заживут в квартирах более обширных, чем обиталища их такс. Потолки были столь высокими, что логово Ларри можно было принять за чердак в Сохо, но социалистическая реальность мощно напоминала о себе страшноватой мебелью — коренастыми, утилитарными диванами и креслами, обтянутыми той мохнатой шерстяной тканью, в какую в холод любят облачаться бабушки. Словно для того, чтобы подчеркнуть дрянное качество мебели, Ларри поставил в центре гостиной три бергамота и подсветил их снизу миниатюрными прожекторами, отчего узловатые ветки деревцов отбрасывали колеблющиеся тени на стены и потолок.

— Неслабое местечко, — крикнул Владимир Морган, перекрывая шум. Его тон подразумевал: он Уже бывал здесь, и не раз.

Морган ответила недоуменным взглядом. А дальше закрутилось-завертелось: со всех сторон к Владимиру тянулись руки, некоторые уже влажные и воняющие джином, не говоря уж о бесконечных объятиях и поцелуях в губы, которыми Владимира одаривали искренние доброжелатели. И разумеется, его юная дама не бывала прежде в обществе людей ранга Гиршкина. Оставался ли у нее теперь иной выбор, кроме как полюбить его?

С толпой их вынесло на кухню, изысканно освещенную свечами. Там расположился Ларри; его кальян работал сверхурочно, и кое-кто из наиболее хипповых иностранных обитателей Правы топтался под Джерри Гарсия[45]; лица танцующих ничего не выражали, расслабленные тела покачивались из стороны в сторону, как пальмы на ветру.

— Эй, парень, — произнес Ларри.

Он поработал на публику, надев прозрачное черное кимоно, сквозь которое отчетливо проступало сухощавое, но мускулистое тело. Прижимая к себе гостя все сильнее, пока не впечатался всеми сухожилиями, хозяин обнял Владимира.

— Эй, парень, — повторял Ларри, и Владимир с нежностью вспомнил старшие классы, когда он, Баобаб и прочие постоянно ходили обдолбанные, бормоча день-деньской: «Эй, парень… не ешь это, парень… это на потом…» О невинность тех дней, краткого периода в эпохе Рейгана/Буша, когда шестидесятые вернулись в американские школы на боевом коне. Согбенные фигуры, полуприкрытые глаза, словарь из ста слов. О.

Владимиру представили хиппарей, их имена скользнули и выскользнули из памяти. Главное блюдо — кальян высотой в метр — покатили по кругу почетных гостей. Ларри наклонился, чтобы зажечь кальян, Владимир присосался к прогорклому мундштуку, затем передал его Морган, и та не спасовала.


Довольный Владимир взял ее под руку, и они поплыли обратно в гостиную, едва не позабыв вежливо солгать Ларри Литваку и компании, как того требовал этикет вечеринок; «Мы сейчас вернемся». В гостиной снова возникло столпотворение, на сей раз вокруг Владимира и его девушки кружили исключительно высокие элегантные мужчины в модных хлопковых брюках, в очках в проволочной оправе и с серьгами в носу; они потчевали Владимира напитками, упоминали «Калиостро» и (сюрприз!) «ПраваИнвест», затем с улыбкой выталкивали вперед своих подруг, скороговоркой представляя их Владимиру. Эта сцена, словно списанная со «Степфордских жен»[46], напоминала о балах в русской провинции девятнадцатого века, когда местная знать мужского пола, завидев генерала, только что прибывшего из Петербурга, берет гостя в кольцо, обрушивая на него светские любезности и деловые вопросы, при этом не отпуская от себя красивых жен — символ их положения в обществе и хорошей родословной.

Неужто 1993 год на дворе? Что ж, наверное, такие анахронизмы являлись признаком возрождения викторианского духа, о котором было столько шуму. И хотя Владимира покоробили серьги в носу (зачем они их нацепили, ведь не цыгане и не бунтари), встреча с этими людьми задела в нем древнюю аристократическую струнку (ибо в начале двадцатого века Гиршкины владели тремя гостиницами на Украине), и он отвечал со все возраставшим ощущением noblesse oblige[47]:

— Да, приятно с вами познакомиться… Конечно, я слыхал о вас… мы виделись в «Мартини-баре»… Приятнейшие воспоминания… Это Морган, да… А вы?.. А вас как?..

Эмансипирующее влияние столбика наркотика высотой в метр быстро добавило веселья происходящему, и Владимир с легким сердцем витал над лепечущей, ухающей, кудахчущей толпой. Вскоре его русский акцент проявился в полную силу, наделив графа Гиршкина аурой подлинности, отчего славные представители Хьюстона, Боулдера и Цинциннати еще сильнее полюбили этого низенького поэта и бизнесмена, вокруг которого теперь вертелся весь экспатриантский мир Правы.

Владимир почувствовал, что Морган дергает его за рукав: пребывание в маргиналках ей явно наскучило.

— Давай найдем Александру, — шепнула она, коснувшись — то ли намеренно, то ли случайно — Владимирова уха своим душистым носом.

— Давай, — согласился Владимир и, обняв эту девушку из Огайо, стиснул ее широкие плечи, столь крепкие и удобные для объятий.

Они прорвались сквозь кордон поклонников и приблизились к деревцам бергамота; ветки, покачиваясь под дуновением вентилятора, оцарапали лицо Владимиру; он тупо посмотрел на древесных хулиганов, словно желая сказать: «Да вы знаете, кто я?» — но, опомнившись, слегка отодвинулся.

За бергамотами располагался длинный атласный диван с такими же креслами по бокам, где и обосновалась тусовка, запасшись бутылками мартини и графинами Кюрасао. Тусовщики смеялись, без конца обсуждая публику, будто некий наскоро сформированный Совет моды. Время от времени тусовка перебрасывалась парой слов с посторонними, подходившими к ним с тоненькими стопками бумаги, исчерканной словами или рисунками, либо с маленькими дискетками. Похоже, ожидаемый выпуск первого номера «Калиостро» здорово вскружил всем головы, аттракцион «мертвая петля» стал бы уже излишеством.

Коэн углядел Владимира и Морган среди зелени:

— Вон он! Владимир!

— Морган! — завопила Александра чуть ли не с трепетным восторгом, она явно трудилась над повышением статуса своей новой подруги.

Пара приблизилась к компании, и, как по волшебству, на лоснящемся небесно-голубом диване Для них вмиг было расчищено место. Александра расцеловала Морган в обе щеки, Владимир пожал Руки мужчинам и нежно чмокнул Александру в Щеку, а она его в обе.

Парни превзошли самих себя, сочинив для «шикарного лоха» официальную форму одежды: пепельно-серые пиджаки спортивного покроя, рубашки похоронных оттенков и мрачные узкие галстуки, змеившиеся по груди до пупка. Александра была в новом темно-сером жакете для верховой езды, найденном, очевидно, в одном из самых продвинутых антикварных магазинов Правы, под жакетом неизменный черный свитер с высоким воротом, штаны в обтяжку того же цвета.

Но одного человека в компании не хватало.

— А где же Максин? — спросил Владимир и прикусил язык, вспомнив, что комитет, ведающий свиданиями экспатриантов, уже назначил бракосочетание Гиршкина и Максин на ближайшую весну, а он вдруг возьми да переключись на Морган.

При упоминании Максин на лице Морган появилось странное выражение, как у ребенка, потерявшегося в сутолоке вокзала; несомненно, вечеринка у Ларри могла напугать сильнее, чем любой вокзал, и народу на ней было столько же.

— Максин заболела, — ответила Александра. — Ничего серьезного. Завтра уже встанет на ноги.

Заключительная фраза была добавлена явно для того, чтобы Владимир не вздумал помешать больной принять вертикальное положение. Наверняка Александра поведала Морган все, что той было необходимо знать, о бурном антиромане между Владимиром и Максин.

Ситуацию, сам того не ведая, разрядил Коэн. Он не видел Владимира несколько дней и теперь едва не прыгал вокруг него.

— Моему другу нужно проветриться в баре! — пьяным рыком объявил он. — А вам, девочки, есть о чем поговорить.

Владимир беспокоился, оставляя Морган одну. Но, оглянувшись, увидел такую картину: две привлекательные девушки, Морган и Александра, взахлеб болтают друг с другом, и у него отлегло от сердца — их поглощенность собой отпугнет потенциальных ухажеров. Молодые хищники Правы легко терялись перед феноменом женщин, не нуждающихся в мужчинах.

За стойкой бара — просто полкой, торчавшей из книжного стеллажа, забитого собраниями сочинений папы Хэма, святого покровителя экспатриантов, — неукротимый Коэн попытался угостить Владимира джином с тоником и залил его новые импортные туфли водкой. Когда Владимир, смеясь, сообщил поэту, что для джина с тоником требуется джин, а не водка, Коэн облил его в придачу и джином.

— Ты, смотрю, пьешь одну за другой, — заметил Владимир.

— Я пью одну за другой уже пять лет. Я — тот, кого в ликеро-водочной промышленности называют алкоголиком.

— Я тоже алкоголик — Владимир прежде особенно не задумывался над этим вопросом, но заявление Коэна прозвучало убедительно. — Давай за это и выпьем! — торопливо предложил он, стараясь отмахнуться от нахлынувшего дискомфорта, и друзья чокнулись.

— Кстати, об одной и другой, — сказал Коэн. — Мы с Планком собираемся дать бой бутылке. Будем сражаться до победы! — Он подмигнул полке с напитками.

— Понятно. — Владимир представил Коэна и Планка, двух боксеров, бьющихся в замедленном темпе на кулаках с запотевшей бутылкой «Столичной», словно в каком-нибудь перформансе.

— Хочешь с нами? Никакой этой фигни. Только мы втроем. По-мужски. — Затем, без предупреждения — а когда он предупреждал? — Коэн вскинул руки и стиснул Владимира изо всех сил.

К тому времени свет притушили настолько, что их запросто можно было принять за пару, стремительно движущуюся к постели через кассу «одна-две покупки». Испугавшись, Владимир выглянул из-за плеча Коэна и попытался высвободить руку, чтобы посигналить Морган и тусовке: мол, он тут ни при чем, но его сжимали столь крепко, что ни о какой жестикуляции не могло быть и речи. Впрочем, вскоре Коэн его отпустил, и Владимир с огромным облегчением увидел, что число гостей в комнате достигло критической массы и всем было уже плевать, кто чем занят. Даже на беззастенчивый гомосексуальный секс, озвученный стонами, транслируемыми по стереосистеме, и то обратили бы внимание лишь спустя несколько минут.

— О-у, нам тебя не хватало, чувак, — продолжал Коэн. — Ты так занят на работе и… — Он умолк, устав играть роль кокетливого любовника.

На другом конце комнаты Владимир заметил Планка, тот с отвращением смотрел в свой бокал, словно туда налили мочегонного; рядом с ним на диване Александра и Морган были целиком захвачены беседой. Что происходит с этими парнями? Неужто им мало быть краеугольным камнем здешней элиты? Неужто им еще и смысл жизни подавай?

— Хорошо, — сказал Владимир. — Втроем так втроем. Отлично проведем время. Выпьем. Напьемся. Ладно?

— Ладно!

Просияв, Коэн потянулся к бутылке, но в этот момент Владимир увидел краем глаза, что Морган украдкой показывает ему на часы. Она хочет уйти? Уже? И увести с собой Владимира? Ей здесь не нравится? Никто не сбегает с вечеринки Ларри Литвака, прежде чем часы пробьют три утра. Это просто неприлично.

— Как продвигаются стихи? — спросил Владимир собутыльника.

— Ужасно. — Толстые губы Коэна предательски задрожали. — Я слишком влюблен в Александру, чтобы писать о ней…

В том-то и заключалась самая суть: в город пришла любовь, и Планк с Коэном купили тайм-шеры в этом вечно перспективном предприятии. Судя по трясущимся губам и влажным глазам Коэна, он вложился по первому разряду: бассейн с плещущейся водой и поле для гольфа, достойное Джека Никлауса[48].

— А ты не пиши о ней, — раздался суровый, скрипучий голос.

Поначалу Владимир вообразил, что в Праву на святой праздник явился дедушка Коэна с еврейской стороны. Он оглядывался в поисках источника голоса, пока Коэн не указал вниз и не произнес:

— Познакомься, это Фиш, поэт, тоже из Нью-Йорка.

Поэт Фиш не был лилипутом, но зазор между ним и этой категорией оставался ничтожным. Он выглядел как неумытый двенадцатилетний мальчик с густыми, спутанными волосами — казалось, ему на голову опрокинули миску вермишели. Но вопреки внешнему виду, голос у Фиша был как из бочки.

— Счастлив. — Фиш протянул Владимиру руку словно для поцелуя. — Здесь все только и говорят, что о Владимире Гиршкине. Первый раз я услыхал о тебе в аэропорту, когда получал багаж.

— Пустяки! — заскромничал Владимир. И подумал про себя: «А что он услыхал?»

— Фиш остановился у Планка на пару дней, — сообщил Коэн. — Его публикуют в аляскинском литературном журнале. — Внезапно Коэн побледнел, будто увидел кого-то в дальнем углу комнаты, кого-то, кто терзал его память самым жестоким образом. Владимир даже проследил за тусклым взглядом приятеля, но тот добавил будничным тоном: — Надо поблевать. — И завеса тайны рассеялась.

Коэн ушел, предоставив Владимиру поддерживать беседу с карликом (Владимир надеялся, что этот крошечный парень по крайней мере выглядит экзотично в глазах прочих гостей).

— Итак. Поэт, э?

— Слушай сюда. — Приподнявшись на цыпочки, Фиш задышал в подбородок Владимира. — Я слыхал, у вас тут чего-то такое происходит с этим долбаным «ПраваИнвестом».

— Чего-то? — Владимир распустил хвост, как павлин, красующийся перед объектом страсти. — Наш совокупный капитал составляет более тридцати пяти миллиардов долларов…

— Ну да, да, — перебил поэт Фиш. — У меня к вам деловое предложение. Ты когда-нибудь нюхал лошадиный транквилизатор?

— Прошу прощения?

— Лошадиный транквилизатор. Ты вообще-то давно из Города?

Владимир сообразил, что Фиш имеет в виду Нью-Йорк, и удивился, как он мог забыть: что бы ни происходило здесь, в Праве, в Будапеште или Кракове, Город — гигантская решетка сумасшедших улиц и никаких извинений — все еще остается центром вселенной.

— Два месяца, — ответил он.

— Эта штука везде. Во всех клубах. Нельзя быть художником в Нью-Йорке и не нюхать «лошадку». Уж поверь мне.

— И как оно?

— Похоже на фронтальную лоботомию. Если в башке заклинило, все вмиг проясняется. И ни о чем не думаешь. А самый прикол — это длится всего пятнадцать минут после того, как втянешь. Потом возвращаешься к своим делам. Кое-кто даже кричит о самообновлении. Ну, в основном прозаики. Они еще не то скажут.

— А побочные эффекты?

— Никаких. Выйдем на балкон. Я тебе покажу.

— Дай подумать…

— Что тут думать! Послушай, у меня есть знакомый ветеринар под Лионом, он сидит в совете директоров крупнейшей фармацевтической фирмы. С твоим «ПраваИнвестом» мы можем заполучить весь восточноевропейский рынок. А лучше места сбыта, чем Права, не найти, согласен?

— В общем, да. Но это легально?

— А то, — заверил поэт Фиш. — А что тут такого? — добавил он, видя, что сделка пока не клеится. И подытожил: — Знаешь, «лошадка» никогда не помешает. Я сам прикупил на днях парочку дохленьких в Кентукки. Давай, пошли. — И он вывел Владимира из комнаты.

Морган и Александра смотрели им вслед, завороженные странным зрелищем: исполнительный вице-президент «ПраваИнвеста» сосредоточенно следует по пятам гнома.

Балкон выходил на автовокзал, который, несмотря на величественный блеск полной луны, по-прежнему напоминал облупившуюся мозаику, сложенную из цемента и рифленого металла.

И автобусов.

С Запада прибывали двухэтажные, модель «люкс», с мерцающими телеэкранами и зелеными выхлопами кондиционеров, стелющимися по асфальту. Они извергали потоки чистеньких юных туристов из Франкфурта, Брюсселя и Турина, и те немедленно начинали праздновать вновь обретенную Восточным блоком свободу, обливая друг друга пивом и показывая два победных пальца таксистам, ожидающим пассажиров.

С Востока прибывали автобусы, очень уместно названные «Икарусами»: хронически больные, они содрогались на ходу всем низким, серым корпусом; двери, которые вечно заедало, открывались медленно, выпуская усталые семьи из Братиславы и Кошице либо пожилых служащих из Софии и Кишинева; по пути к ближайшей станции метро служащие крепко прижимали портфели к своим искристым синтетическим костюмам. Владимир почти ощущал запах этих портфелей, в них, как и в кейсе его отца, лежали остатки хлеба с колбасой, припасенных в дорогу; эти остатки пойдут на ужин — среднестатистическому болгарину золотая Права становилась не по карману.

Но раздумья над сей печальной дихотомией, обусловившей в некотором роде историю Владимировой жизни и возбуждавшей в нем одновременно упоение и горечь — упоение от обладания особым привилегированным знанием как Востока, так и Запада, а горечь оттого, что так и не вписался ни в один из этих миров, — эти раздумья были прерваны поэтом Фишем, который поднес щиплющие, царапающие кристаллики лошадиного порошка прямо к носу Владимира, и затем ничего особенного не случилось.

Нет, наверное, он преувеличивал. Что-то, конечно, случилось. На высших этажах мозга Владимира, куда он вознесся, повеял разреженный горный ветерок, не благоприятствующий мыслительному процессу. Автобусы продолжали прибывать и отъезжать, но теперь они были просто автобусами (транспорт, знаете ли, из пункта А в пункт Б), а Фиш, катавшийся нагишом по балкону, подвывая и помахивая луне маленьким лиловым пенисом, был просто воющим молодым человеком с лиловым пенисом. Ничего особенно потрясающего. Более того, небытие уже не было таким уж непредставимым (а сколько раз в детстве Владимир, будучи склонным к мрачности ребенком, закрывал глаза и затыкал уши ватой, пытаясь вообразить Пустоту), но скорее вполне закономерным следствием его дурацкого счастья. Обволакивающая, бездонная радость анестезии.

Когда пятнадцать минут закончились, Владимира, не мешкая ни секунды, бесшумно вернули в его тело. Фиш одевался.

Владимир встал. Потом сел. И опять встал. Все что угодно, лишь бы вернуть сенсорные ощущения. Он провел краешком визитки по пальцам, прежде чем вручить ее поэту. Очень мило. Он чуть было не нырнул головой в Тавлату.

— Я пришлю тебе пробную партию с инструкциями доя начинающих, — говорил Фиш. — И заодно кое-что из моих стихов. Я теперь попал под влияние Джона Донна, — добавил он, застегивая свою нелепую тунику эльфа.


— Скажи, ты хороший человек? — спросила Морган.

Пять утра. После вечеринки. Остров посреди Тавлаты, сообщающийся с Маленьким кварталом единственным пешеходным мостом неясного происхождения; островок, судя по всему, напрочь заброшенный призрачными муниципальными властями Правы: непролазные джунгли разросшихся деревьев и жмущегося к ним кустарника — совсем как слонята, что трутся о ноги матерей. Они сидели на траве под мощным дубом, покрытым, несмотря на наступление осени, густой листвой; грозный великан привлекал гостей в межсезонье своей укромностью. На другой стороне моста лунный свет изливался с высокого неба на узкие контрфорсы собора, отчего Св. Станислав казался гигантским пауком, каким-то образом одолевшим стены замка и устроившимся там ночевать.

Ему задали вопрос: хороший ли он человек?

— Прежде чем ответить, считаю своим долгом заявить: я пьян, — предупредил Владимир.

— Я тоже пьяная, просто скажи правду.

Правда. И как они до этого дошли? Всего минуту назад Владимир целовал Морган в пропитанные алкоголем губы, ощущал у нее под мышками влажность, которую так любил, прижимался к ее бедру, по-вуайеристски возбуждался, когда по ним скользил свет фар от его машины, — преданный Ян приглядывал за парочкой с набережной.

— Если начинать сравнивать, я лучше многих из тех, кого знаю. — Ложь. Стоило лишь вспомнить Коэна, чтобы понять: он соврал. — Ладно, сам по себе я не бог весть что, но я хочу быть хорошим для тебя. Я уже бывал хорошим для других.

К чему этот идиотский разговор? Она сидела прислонившись к трухлявому бревну, за которым высилась жертвенная куча, сложенная из пустых банок «Фанты» и пакетиков от презервативов. Из волос Морган торчали травинки, вздернутый кончик носа был испачкан губной помадой, с подбородка свисала слюна Владимира.

Хороший ли человек Владимир? Нет. Но он плохо относится к другим только потому, что к нему плохо отнеслись. Современная справедливость в постморальных обстоятельствах.

— Ты хочешь быть хорошим для меня, — повторила Морган на удивление внятно, хотя ее и качало от малейшего дуновения ветерка.

— Да, — подтвердил Владимир. — И я хочу узнать тебя получше. Это как пить дать.

— Ты в самом деле хочешь, чтобы я рассказала о своем детстве в Кливленде? О пригороде, где я росла? О моей семье? О том, каково быть старшим ребенком? Единственной девочкой? М-м… О баскетбольном лагере? Ты способен представить себе, Владимир, что такое баскетбольный лагерь для девочек? В графстве Медина, штат Огайо? Но самое главное, к чему тебе все это? Думаешь, тебе будет интересно узнать, почему иногда я бы предпочла оказаться в лагере, чем сидеть в кафе? И про то, как я терпеть не могу читать чужие стихи, только потому что вынуждена это делать? И как меня бесят люди вроде твоего друга Коэна с их бесконечными разглагольствованиями про чертов Париж двадцатых годов?

— Да. Я хочу обо всем этом услышать. Несомненно.

— Зачем?

Нелегкий вопрос. И вразумительных ответов на него не существовало. Придется что-то выдумывать.

Пока Владимир соображал, задул порывистый ветер и облака потянулись к северу. Запрокинув голову и игнорируя тот факт, что они находятся в самом центре города, можно было вообразить, что остров сдвинулся с места, поплыл, маневрируя по излучинам и рукавам Тавлаты, взяв курс на юг, к выходу в Адриатическое море. А если еще немного проплыть, то они могли бы пришвартовать свой остров к берегам Корфу и резвиться там средь шелеста оливковых деревьев, под гармоничные трели щеглов. Что угодно, лишь бы закончить этот допрос.

— Послушай, — начал Владимир, — тебя бесит, когда Коэн заводит разговор о Париже и культе экспатриантов вообще. Но должен заметить: в этом что-то есть. Самые прекрасные три строчки, которые я прочел в жизни, — те, которыми заканчивается «Тропик Рака». Сначала позволь объясниться: я вовсе не канонизирую Генри Миллера как человека, он был женоненавистником и ярым расистом, и я по-прежнему испытываю глубокие сомнения относительно его писательских талантов. Я лишь выражаю восхищение последними строчками одного из его романов… Генри Миллер стоит на берегу Сены, он только что прошел испытание нищетой и всевозможными унижениями. И он пишет примерно так (прости, если немного ошибусь в цитате): «Солнце заходит. Я чувствую, как эта река течет сквозь меня — грунт, изменчивая атмосфера, глубокая древность. Холмы тихонько окружили ее: курс реки предопределен».

Он просунул руку меж ее теплыми ладонями.

— Я не знаю, хороший я человек или плохой, — продолжил Владимир. — И не уверен, можно ли знать об этом наверняка. Но сейчас я счастливейший человек на свете. Вот река — ее грунт, атмосфера, глубокая древность, и мы с тобой в пять утра посредине этой реки, посреди этого города. У меня такое чувство…

Она зажала ему рот его же рукой.

— Прекрати. Не хочешь отвечать на вопрос, не отвечай. Но хорошо бы тебе об этом задуматься. О, Владимир, только послушай, что ты говоришь! Ты не канонизируешь какого-то несчастного Генри Миллера как человека. Я даже не уверена, что понимаю, о чем речь, но звучит она довольно сомнительно…

Морган отвернулась, и Владимир уперся взглядом в строгий пучок ее волос.

— Знаешь, ты мне нравишься, — неожиданно сказала она. — Правда. Ты общительный, милый, умный и, думаю, хочешь добра людям. Своим журналом ты сплотил всех здешних американцев. Дал многим из них шанс. Первый в жизни. Но я чувствую… в итоге… ты так и не впустишь меня в свою жизнь. Я чувствую это, проведя с тобой всего один день. И мне любопытно — почему. То ли оттого, что ты считаешь меня дурой из Шейкер-Хайтс, то ли есть что-то ужасное в твоей жизни и ты хочешь от меня это скрыть.

— Понятно.

Владимир лихорадочно искал ответ, но что он мог сказать, чему бы она поверила? Возможно, впервые за долгое время лучше было промолчать.

На берегу, напротив замка, первые проблески рассвета легли на золотой купол Национального театра, и тот засиял над черными пальцами сталинской Ноги, словно священная подагрическая шишка; неподалеку трамвай, набитый рабочими первой смены, пересекал мост, и от его грохота дрожь пробежала по островку. И сразу же ветер стал совсем противным, подыграв Владимиру, которому очень хотелось обнять Морган. Ладонь соскальзывала с шелковой блузки, но он все равно ощутил Морган, бесконечно теплую, крепкую, пахнувшую потом и утраченными поцелуями.

— Тсс… — прошептала она, безошибочно угадав, что он собирается сказать.

Ну почему она все усложняет? Разве его вранье и увертки недостаточно правдоподобны? И все же вот она, Морган Дженсон, — заманчивая, но тревожная перспектива, напоминающая Владимиру, каким он был, пока в его жизнь не ввалился мистер Рыбаков с известием о существовании иного мира за пределами отчаянной хватки Халы. Мягким, бестолково ступавшим по земле Владимиром, чьим главным наслаждением по утрам был двойной сочный острый сэндвич с сопрессато и авокадо. Маленьким недотепой, как называла его мать. Человеком в бегах.

Часть VI Трудности с Морган

1. В походе

Он в жизни не видел столь сильных ног.

С вечеринки у Ларри Литвака прошел месяц, но эти ноги — крепкая белая плоть, испещренная молодыми голубыми венами, бедро, будто чистая поэзия соцреализма, — по-прежнему изумляли и завораживали молодого Владимира. Просыпаясь в несусветные семь утра в панеляке Морган, первым делом он видел вышеупомянутые ноги, плотные, мускулистые, возможно, слегка неженственные, на его непросвещенный взгляд, и — как бы это сказать? — прыгучие. На них Морган выпрыгивала из кровати, бежала в ванную, где отмывалась и полоскалась, готовясь к долгому рабочему дню. С самого раннего возраста эти ноги использовали в хвост и гриву, каждый день в баскетбольном лагере добавлял им проворства и выносливости. И теперь они, представься им случай, могли бы запросто доставить Владимира в качестве груза на Эльбрус.

Но вместо Эльбруса ноги, о которых идет речь, обутые в походные ботинки, обтянутые джинсами, отчего они походили на спелые баклажаны, отправились в Столованский национальный парк, резервуар зелени, раскинувшийся меж двух скал в двухстах километрах к северу от Правы. Приглашение сопровождать Морган в вылазке на дикую природу для домоседа Владимира стало неожиданностью. Ян подбросил их к входу в парк, после чего они двинули на своих двоих (ноги Морган приняли на себя вес привязанной к спине палатки) по бесконечной тропе, заросшей кустарником, через ручьи, расширявшиеся до настоящих стремнин и обрывавшиеся пенистыми водопадами, вдоль луга, служившего приютом для невесть откуда взявшегося оленеподобного животного, поглядывавшего на них из высокой травы черными влажными глазами. Наконец вспотевший, запыхавшийся Владимир с палкой в одной руке и небольшим мешком, полным китайки, в другой оказался на гранитном уступе, с которого открывался вид на озерцо — мальки, лягушки и стрекозы носились туда-сюда меж мшистых берегов. Владимир вдохнул чистого воздуха, и ему почудилось, будто с ближайшего дерева ему одобрительно улыбается дух Кости. Морган, сняв с себя палатку, принялась устанавливать эту чертову штуковину.

— Привет, мироздание! — крикнул Владимир, сплюнув на лист кувшинки, равнодушно проплывавшей мимо.

Несмотря на диктаторские замашки природы, на навязываемый ею культ зелени, он получил удовольствие от двухчасовой прогулки, от того, как подрагивал перед глазами пейзаж, как выпрыгивали кузнечики из-под ног; раздвигались ветки на узкой тропе, а в итоге — весомое воздаяние за труды: редкий шанс побыть наедине с новой подругой в странном и прекрасном месте.

Давно пора. За несколько недель, минувших с Ларриного суаре, они и часа не провели вместе при свете дня. Как Владимир и подозревал, Морган преподавала английский. Она работала по десять часов в день, вкладывая инглиш в головы по преимуществу пролетарской аудитории из пригородов, аспирантам стремительно расширявшей сферы услуг Правы, которым нужно было уметь сказать: «Вот чистое полотенце» или «Желаете, чтобы я вызвал полицию, сэр?»

Английский преподавали многие американцы из тех, кто не находился на полном иждивении у родителей, и Морган трудилась в свойственной ей методичной манере — ответственность uber alles, — напрочь отвергая просьбы Владимира прогулять уроки, чтобы пошататься с ним по городу. Владимир не сомневался: все ученики мужского пола влюблены в Морган и многие с места в карьер предлагают ей выпить кофе или просто выпить — способ соблазнить американку, к которому машинально прибегают европейцы. Он также не сомневался, что в ответ она немедленно краснеет столь густо, что даже самые закоренелые волокиты теряются, и говорит с расстановкой, по-учительски: «У меня есть друг».


Он наблюдал за тем, как Морган, вонзив каблуки в сухую осеннюю почву, натягивала палаточный брезент на две палки. Прекраснее всего ее ноги казались Владимиру, когда они сгибались под ее великолепной большой попой, как то было сейчас. Ощутив прилив возбуждения, Владимир зажал ладонью пах, но тут его отвлекло существо с перьями: птица.

— Ястреб! — закричал Владимир.

Хищник кружил в небе, нацеливая на него свой жуткий клюв.

Морган вбивала камнем в землю очередной колышек Она утерла пот со лба и выдохнула в ворот майки.

— Куропатка. Почему ты мне не помогаешь? Не любишь напрягаться, да? Предпочитаешь… даже не знаю, как сказать… пережевывать мысли.

— Я абсолютно никчемный, — подтвердил Владимир.

Пережевывать мысли. Остроумно! Она начинала врубаться. Сказывалась магия тусовки.

Пока Морган орудовала камнями и палками, Владимир держал брезент. Он разглядывал ее с тихим обожанием, представляя себе девочку с каштановыми волосами, хорошенькую, но не первую красавицу в ее шестом классе: вот она на крыльце размазывает хлопками комаров на лбу; у ее ног слегка сдувшаяся резиновая игрушка, динозавр из мультсериала; промокшие карты на плетеном столе, липкие на ощупь, красная краска смешалась с желтой, бубновый валет лишился головы; наверху в родительской спальне последние судороги привычной ссоры между матерью и отцом, порожденной вспышкой ревности, мелким унижением или, может быть, просто однообразием жизни — хот-доги летом, призы на соревнованиях, попутный ветер на озере, народные волеизъявления в ноябре, воспитание троих детей с сильными прыгучими ногами и большими руками. Эти руки тянут, чтобы погладить и утешить, ими подтягивают пухлые тела на вязы, чтобы распугать белок, возносят к вечно серым небесам баскетбольные мячи и вбивают палаточные колышки в землю…

Владимир одернул себя. Эк его занесло. Что он знает о ее детстве? Самому ему не повезло: ослепленный солнцем аист приземлился с ним на борту в роддоме на проспекте Чайковского, а не в благополучной клинике Кливленда. Ох уж эти вечные вопросы бета-иммигранта: что делать с непослушным языком, с родителями, потерявшими полжизни, с самим запахом тела, наконец? Или же, конкретнее: как вышло, что он, Владимир, третьеразрядный преступник, стоит сейчас посреди свежего европейского леса и наблюдает, как вырастает у озера палатка и крепкая, привлекательная, однако ничем не примечательная женщина молча строит временное пристанище для них обоих?

— Ты устала? — спросил он с искренней, как ему мнилось, нежностью. Придерживая брезент одной рукой, другой он погладил Морган по влажным волосам.

Она возилась с палаточным колом, крюком и еще каким-то приспособлением, и Владимир растрогался, глядя на ее тело, более складное, чем его собственное, тело женщины, которая с землей на равных. Все в ней — ноги, бицепсы, коленные чашечки, позвоночник — служило некой цели, прыгала ли она с трамвая на трамвай, добираясь до окраины Правы, торговалась ли на цыганском рынке, выгадывая на корнеплодах, продиралась ли через соломенного цвета листву.

Фрэн, Хала, мать, доктор Гиршкин, Рыбаков, Владимир Гиршкин — все они потратили жизнь, чтобы соорудить себе укрытие от окружающей действительности, будь то залежи денег, говорящий вентилятор, кордон из книг, деревянная изба в подвале, полки с полупустыми банками геля «Кей-Вай» либо хлипкая финансовая пирамида… А эта девушка, укрощавшая упрямый кол шилообразной штуковиной, ни от кого и ни от чего не скрывалась. Она была в отпуске. Она могла бы курить травку в Таиланде, колесить на велосипеде по Гане или плавать с аквалангом над коварным Барьерным рифом, но приехала сюда, чтобы на мощных ногах приплясывать в такт культурному ритму разрушающейся империи, не теряя при этом добродушия. А когда ее отпуск закончится, она уедет домой, он помашет ей рукой с бетонной площадки в аэропорту.

— Я почти закончила, — сказала Морган.

От этой фразы Владимиру стало грустно, словно его преждевременно покинули; гнев, трепет, любовь, растерянность — много чего нахлынуло разом и преобразилось в сексуальное возбуждение. Опять эти плотные ноги. Джинсы, испачканные землей. Его охватило странное и тем не менее естественное, как стихия, чувство.

— Хорошо. — Он едва коснулся ее теплого плеча. — Это хорошо.

Она взглянула на него. Ей хватило нескольких секунд, чтобы сообразить, в чем дело: Владимир переминался с ноги на ногу, стрелял глазами, прерывисто дышал, и она мгновенно смутилась, как смущаются юные.

— О черт. — Морган отвернулась с улыбкой.

Они забрались в идеально натянутую палатку, и Владимир немедленно прижался к ней, погрузил руки в ее натуральные округлости, стискивая Морган крепче и крепче в жажде радости и молясь, чтобы эти объятия не пропали даром. И вдруг ему пришло в голову… Одно-единственное слово.

Нормальность. То, что они делали, было нормально и правильно. Палатка — особая зона, в которой желание присутствует в качестве нормального позыва. Здесь ты стягиваешь одежду, твой партнер делает то же самое, а дальше, при благоприятном исходе, нахлынувшее возбуждение смешается с нежностью. Эта мысль, очевидная, как озеро, поблескивавшее за палаткой, напугала Владимира почти до импотенции. Он еще сильнее сжал Морган и ощутил сухость в горле и внезапную потребность помочиться.

— Эй, привет, — неловко произнес он.

Это становилось его любимой фразой. Она придавала его романтическим чувствам неформальность, будто они с Морган были уже лучшими друзьями и одновременно оставались почти чужими людьми, когда дело касалось раздевания.

— Привет, — ответила в тон Морган.

Пока он машинально мял ее грудь, она гладила его шею и дрожащее горло, приподняла его искрящую нейлоновую рубашку и сжала пальцами бледный живот, неотрывно глядя на него, и на лице у нее было написано терпеливое участие — она помогала Владимиру Гиршкину в трудную минуту. В рассеянном свете столованского солнца желтая палатка приобрела рыжеватый оттенок, и на этом фоне Морган показалась Владимиру старше, а кожа на лице красноватой и неровной; она прикрыла глаза, возможно, от усталости, которую выдавала за возбуждение (по доброте душевной, предпочитал думать Владимир, или даже из высочайшего милосердия). Когда он дотронулся до ее лба, его ударило током; Морган грустно улыбнулась: надо же, ее тело в соприкосновении с его телом заряжается электричеством, и прошептала вместо него «ой».

От монотонных поглаживаний она впала в почти полную неподвижность. Затем, приподнявшись на локте, смахнула с Владимира колючки, оценила ситуацию, поняла, что придется брать дело в свои руки, расстегнула молнию на его пролетарских штанах и стащила их, вылезла из своих джинсов, расцветив воздух землистым ароматом походницы, и помогла Владимиру взобраться на нее.

— Эй, привет, — повторил Владимир.

Она рассеянно коснулась его лица и отвела взгляд. О чем она думала? Еще вчера она наблюдала, как Владимир с Коэном едва по стенке не размазали бедного владельца клуба, несчастного канадца Гарри Грина, споря об одном из аспектов назревавшей войны в Югославии, и вот сейчас он, Владимир Завоеватель, дрожит в осеннем холодке палатки, трется о ее живот, будто понятия не имеет, как совокупляются с женщиной; он, мужчина, который не умеет поставить палатку, да и, по его же собственному признанию, вообще толком ничего не умеет, кроме как говорить, смеяться, размахивать крошечными руками и стараться всем нравиться. Она обхватила его и стала привычно пощипывать, иногда получалось немножко больно, но он делал вид, что ему приятно. Закрыв глаза, Владимир театрально закашлялся, гулкое клокотание мокроты эхом пронеслось по палатке. Потом он издал что-то вроде стона: «Маа-ум». И заключил: «А-аф».

— Эй, привет, незнакомец, — вырвалось у Морган, и по ее виноватой улыбке Владимир догадался, что она хотела бы вернуть эти слова обратно, потому что наверняка жалела его, прямо-таки светилась сочувствием, а может быть, то был длинный луч вуайеристского солнца, пролезший между ними; но нет, точно сочувствие…

Ах, если бы он мог рассказать ей… Милая Морган… Она задавала не те вопросы в ту ночь на острове посреди Тавлаты. Владимир не был ни плохим, ни хорошим человеком. Мужчина, лежавший на ней, с гусиной кожей на груди, короткой порослью на лице, торчавшей во все стороны света, с глазами, умолявшими хоть о каком-нибудь облегчении, с мокрыми трясущимися руками, вцепившимися в ее плечи, — то был конченый человек. Иначе оказался бы он, такой умный, таким потерянным? Иначе трясло бы его так жутко и неподдельно перед ней, столь непритязательной женщиной?

Владимир готовился произнести все это вслух, как вдруг Морган приподняла его, сняла его член со своего живота и направила куда следовало. Он разинул рот, и, наверное, она увидала пузырьки, забулькавшие в его горле, словно он пытался дышать под водой. В смятении он уставился на нее. Он явно опять собирался пролепетать «эй, привет». И, видимо, для того, чтобы лишить Владимира этой возможности, она ухватила его за задницу и рывком потянула на себя, отчего палатка наполнилась счастливым мужским рыком.

2. А что, если Толстой был не прав?

Все у них было хорошо.

Александра с самого начала курировала их отношения. Хлопотливая кумушка в современном обличье, она звонила Морган и Владимиру каждый день, дабы удостовериться, в порядке ли их эмоциональные паспорта. «Ситуация выглядит позитивно, — докладывала она Коэну в конфиденциальном коммюнике. — Владимир расширяет кругозор Морган, ее цинизм медленно возрастает, она уже не смотрит на мир с точки зрения привилегированной американки из среднего класса, но — по крайней мере, частично — глазами Владимира, угнетенного эмигранта, вынужденного преодолевать системные барьеры».

«В., со своей стороны, учится ценить необходимость деятельного диалога с окружающим миром. Спорит ли он с М. на мосту Эммануила рано утром или украдкой поглаживает ее на премьере бурлеска Планка, снятого в манере синема верите, такого Владимира мы более чем рады приветствовать! Что им дальше делать, Кои? Жить во грехе?»

Для греховного сожительства места в квартире Морган вполне хватало: две маленькие спальни и одна таинственная комната, дверь в которую была заклеена скотчем и забаррикадирована диваном. На двери в запретную комнату висел портрет Яна Жопки, первого столованского «пролетарского президента» при коммунистах. Физиономия Жопки — крупная лиловая свекла с несколькими функциональными отверстиями для вынюхивания буржуазной мягкотелости и пения агитационных куплетов — была дополнительно изуродована коряво нарисованными гитлеровскими усиками.

Владимиру хотелось бы спросить, что думает Морган о странных временах, в которые они живут, о падении коммунизма после того, как Рейган в середине восьмидесятых нанес ему удар под дых, но он опасался, что ее ответ будет слишком стереотипным, консервативным, среднезападным. И зачем вешать антижопкинский плакат, когда у всей продвинутой молодежи теперь новый жупел — Всемирный банк? Но о запечатанной комнате он все же решился расспросить.

— Над ней крыша протекает, просто ужас как, — объяснила Морган в своей просторечной манере.

Они расположились на диване в гостиной, Морган сидела на Владимире, как наседка, пытаясь его согреть (подобно многим русским интеллигентам, Владимир патологически боялся сквозняков).

— Примерно раз в месяц домовладелец присылает какого-то мужика чинить ее, — продолжила Морган, — но в эту комнату лучше нос не совать.

— Европа, Европа, — пробормотал Владимир, сдвигая Морган с одного бедра на другое, чтобы обогреваться равномерно. — Полконтинента в ремонте. Кстати, вчера в дверь трезвонил какой-то столованец, очевидно по имени Томаш, и орал: «То-маш тут! То-маш тут!» Я сказал, что никакие Томаши меня не интересуют, спасибо. В этом районе полно уродов. Тебе не стоит ходить одной. Давай я скажу Яну, чтобы он возил тебя.

— Влад, послушай меня! — Морган обернулась и схватила его за уши. — Никогда никого не впускай в квартиру! И не подходи к той комнате!

— Ай, только не уши, умоляю! — заверещал Владимир. — Они теперь долго будут красными. А мне сегодня председательствовать на Вегетарианской олимпиаде. Что на тебя нашло?

— Обещай!

— Ай, пусти… Хорошо, никогда и ни за что, клянусь. О, ты мой большой, вскормленный кукурузой зверь!

— Не называй меня так!

— Я любя. Ты и вправду больше, чем я. И тебя чаще кормили кукурузой. Это вопрос персональной…

— Да, это вопрос персональной идентичности, — перебила Морган. — Между прочим, чучело, ты говорил, что в эти выходные мы наконец-то отправимся к тебе. Говорил, что познакомишь меня со своими русскими друзьями. Парень, что звонил вчера, был таким милым и испуганным. И имя у него экзотическое — Сурок, в жизни такого не слыхала. Звучит по-индийски. Я посмотрела в словаре, и вроде бы по-столовански это значит «крот» или «землеройка». А что это значит по-русски? И когда я его увижу? Когда ты пригласишь меня в гости? А, чучело? — Она дернула его за нос, но ласково.

Владимир представил, как Морган и Сурок преломляют хлеб на еженедельном бизнесменском обеде: после трапезы, по заведенному обычаю, ребятки устраивают салют из автоматов, видавшие виды девицы из казино охмуряют Сурка под «Лови момент» в исполнении «Аббы», а пьяный Гусев кроет на чем свет стоит всемирный жидомасонский заговор.

— Исключено, — сказал Владимир. — Во всем панеляке до декабря не будет горячей воды, в котельной утечка сульфатов, в лифте — микробы гепатита…

И весь дом — база вооруженных воров и бандитов, набранных по преимуществу из рядов бывших советских спецслужб, тех, что дробили пальцы на ногах подозреваемых и веселили их электрошоком.

— Знаешь, мне надо переехать, — продолжил Владимир. — Может, мне просто пожить здесь? Сэкономим на квартплате. Сколько с тебя берут? Пятьдесят долларов в месяц? Поделим на двоих. Каждый по четвертаку. Что скажешь?

— Ну, — ответила Морган, — наверное, было бы неплохо. — Она сняла пушинку с волос на груди Владимира, внимательно осмотрела ее, затем положила себе на колени, откуда пушинка медленно порхнула вниз по шву джинсов. — Только…

Молчание длилось. Владимир потыкал ее в живот. У них был самый немногословный роман из тех, что с ним случались, и его это устраивало: меньше слов — меньше конфликтов. На ночь обняться, утром совместно прополоскать рот — вот она, звуковая дорожка простой, пролетарской любви. Однако случались моменты, когда ее молчание удивляло, когда она смотрела на Владимира столь же неуверенно, как и на своего кота, потрепанного бродягу из местных; заботами Морган кот разжирел до западных пропорций, и отныне вся его таинственная жизнь протекала на подоконнике.

— Только — что? — спросил Владимир.

— Прости… Я…

— Ты не хочешь, чтобы я переехал к тебе?

Она не хотела Владимира Гиршкина в режиме от-заката-до-заката? Не хотела учить его соскребать плесень с занавески в душе? Не хотела дряхлеть и толстеть вместе с ним, как прочие пары в панеляках?

— Я и так практически живу здесь, — прошептал Владимир и сам испугался печали, прозвучавшей в его голосе.

Морган встала с насеста, отдав Владимира на растерзание сквознякам-убийцам.

— Мне пора на работу.

— Сегодня суббота, — возразил Владимир.

— Надо подтянуть одного богатого парня с Брежневской набережной.

— Как его зовут? — спросил Владимир. — Опять Томаш?

— Может быть, — ответила Морган. — Половину мужчин в этой стране зовут Томаш. Дурацкое имя, тебе не кажется?

— Да, — подтвердил Владимир, кутаясь в огромное одеяло из гусиного пуха. — Причем на любом языке.

Он смотрел, как она переодевается в теплое белье. Он бы предпочел и дальше сердиться на нее, но бельевая резинка чпокнула на ее круглом животике, и этот звук навеял на него тоску и ощущение уюта одновременно. Живот. Теплое белье. Одеяло из гусиного пуха. Владимир зевнул и увидел, что кот Морган на другом конце комнаты зевает с ним в унисон.

В другой раз, когда его не будет клонить в сон, он обязательно взломает дверь в запечатанную комнату. Ни у кого не должно быть секретов от Владимира Гиршкина. Он позовет на помощь Яна; Ян — любитель вышибать преграды плечом. Им постоянно приходится заменять стекла в машине.

И рано или поздно он таки переедет к ней. Коэн показал ему докладную записку Александры. А значит, деваться им некуда.


После работы Владимир с Морган обычно ехали в город и обедали капустным супом в новом кришнаитском заведении или отправлялись в «Модерн», где пили кофе по-турецки, просыпались, оживлялись, пихали друг друга ногами под столом в быстром темпе диксиленда. Но чаще они гуляли — бодрым шагом, подстегиваемые ноябрьским холодком. Борясь с ветром, они забирались на вершину Репинского холма, самого высокого холма Правы, зеленого Акрополя, лишенного, увы, своего Парфенона. Сверху Старый город на противоположной стороне реки казался грудой безделушек на домашней распродаже: пороховые башни напоминали почерневшие перечницы, дома в стиле модерн — коллекцию позолоченных музыкальных шкатулок.

— Нет, это что-то, — сказала однажды Морган. — Только взгляни на все эти краны у «К-марта». Те, кто приедет сюда через двадцать лет, никогда не узнают, как тут все было. Им придется читать твои стихи, или стихи Коэна, или метаэссе Максин…

Владимир смотрел не столько на золотистый город, сколько в другую сторону — на непременный ларек с сосисками, грязноватую колбасную лавчонку «Имбисс», которую местные соорудили на скорую руку, чтобы кормить голодных немцев.

— Верно, время сейчас особенное, — отвечал Владимир, косясь на маленькую пухлую сосиску, завернутую в ржаной хлеб. — Но мы должны остерегаться вторжения… э-э… ну ты понимаешь… транснациональных корпораций.

— Я чувствую себя здесь удивительно легко, — продолжала Морган, не обращая внимания на его слова. — Все тревоги куда-то отступают. В прошлом году в колледже, когда я заходила в комнату, куда привозили почту, я часто застывала как вкопанная и на меня накатывала жуткая паника. Какое-то… необъяснимое… безумие. С тобой такое бывало, Владимир?

— Конечно.

Он скептически посмотрел на нее. Паника? Что она знает о панике? Весь мир лежит у ее ног. Когда большая птица в лесу, сова наверное, попыталась съесть Владимира, Морган стоило лишь произнести «фу!», произнести твердо, с интонацией «клиент-всегда-прав», и птица, жалобно ухая, немедленно улетела обратно под полог листвы. Паника? Сомнительно.

— Кровь отливает от рук и ног, — говорила Морган, — потом и от головы, и все плывет перед глазами. Университетский психотерапевт сказал, что это классический приступ страха. Ты когда-нибудь ходил к психотерапевту, Владимир?

— Русские не верят в психиатрию, — объяснил Владимир. — Наша жизнь трудна, и надо терпеть.

— Я просто спросила. Так вот, эти приступы случались среди бела дня, когда абсолютно ничего не происходило. Странно. Я знала, что университет я закончу, и училась я неплохо, у меня были классные друзья, я встречалась с одним парнем, не самым умным на свете, ну, сам понимаешь… колледж.

— В Огайо.