Четвертый крик. Очерки судеб иудаизма и христианства [Лев Ленчик] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]


Изд. "Печатный двор", Саратов 2000


Лев Ленчик

Четвертый крик

(Очерки судеб иудаизма и христианства)


Мера нашей зрелости

(Размышления над страничкой истории)

Еврейские корни христианства

Введение

Иисус

Ессеи

Павел

Бог-отец и Бог-сын

Церковь

Подвиг национального самоубийства

(Очерк судьбы дохристианского еврейства)

Введение

Еврей – это иудей

Лиха беда – начало

Не числом, а верой,

"Земли не чуя под собой"

Virtual nation

Династия Маккавеев

Начало конца

"Тираны из своей среды"

Рождение зверя



Лев Ленчик

Мера нашей зрелости

(Размышления над страничкой истории)

Афоризм о праве евреев на своих воров и прости­ту­ток, высказан­ный одним из первых лидеров нового Израиля, стал расхо­жи­м и, вместе с тем, классическим. Классическим – именно потому, что означает нечто большее, чем его лексическая основа. Применительно к сегодняшней на­шей жизни он мог бы звучать примерно так: слава Богу, что и мы дожили, наконец, до того момента, когда и нам позволителен критический взгляд на самих себя.

Это тем более замечатель­но, что на протяжение веков, живя среди других народов под прессом угнетения и всеобщей клеветы, мы попросту обречены были на вечную самозащиту и неизбежную при этом самоидеали­зацию.

В последние годы на страницах нашей национальной прессы все чаще появляются тревожные раздумья о склады­ва­ющейся в еврейском мире остро конфликтной ситуации между крайним религиозным сознанием и сознанием светским. Убежден, что способность нации к самокрити­ке, к открытому об­сужде­нию внутренних проблем своего собствен­ного общественного бытия – пока­за­тель ее высо­кой культуры и несомненной духовной зрелости.

Велика ли опасность еврейского раскола?

Автор одной из недавних публикаций в "Форвертсе" Ш. Бен-Иошуа отве­чает на этот вопрос несколько уклончиво, но по-еврейски мудро: "Будем надеяться на лучшее".

В статье с предельной откровенностью описана пропасть, возникшая между двумя непримиримыми тенден­циями в жизни Израиля. В ней приво­дятся слова известного израильского математика М. Бен-Арци о том, что сложившееся противостояние ортодоксальных и светских евреев чревато гражданской войной, причем такой гражданской войной, которую даже "братоубийственной" не назовешь, ибо... "они мне не братья". Они – это ортодоксальные евреи, презрение к которым так велико в нем, что он отказывается видеть себя и их принадлежащими к одному и тому же наро­ду. "Сущес­твует два разных народа, – настаивает отчаявшийся интеллигент, еврей-западник Бен-Арци. – Их разделя­ет то, что они читают, какую куль­ту­ру они предпочитают и как они вос­при­нимают действительность".

Как видим, появившийся в конце статьи огонек надежды обусловлен не столько ее содержанием, сколько добрым сердцем ее автора. А идишер мэнч и представить себе не может, что и мы, евреи, – да, да! – и мы способны убивать друг друга из-за расхождений в идеалах и поступках, обычно оцениваемых по шкале "прогрессивно-реакционно".

Буквально за две недели до того, как мне встретилось вышеприведен­ное суждение израильского математика, я подарил свою книгу моему рус­скому другу с такой надписью: "Как я счастлив, что ты с той Россией, которая и мне дорога!". И слова эти ни ему, ни мне не показались ни стран­ными, ни оскорбительными. По сути, та же мысль Бен-Арци – только не о двух Рос­сиях, а о двух Израилях – почему-то больно кольнула, показалась из ряда вон выходящей, экстремистской.

Почему? Не потому ли, что судить о культурах других народов в этом, как нам кажется, объективном духе мы привыкли, а о своей собственной – пока еще только-только начинаем?.. А между тем, духовная история еврейс­кой общественной жизни знает не меньше баталий и внутринациональной поляризации, чем история других культур и народов.

В этой связи на память приходят эпизоды жесточайшей борьбы ортодоксальных равви­нов, возглавлявших местечко­вые общины (кагалы), с нарож­дающимся движе­ни­ем хасидов в конце 18 века.

Хасиды поначалу – это всего лишь малочисленная секта энтузиастов, дерзнувших оживить "талмудическую ученость" и "обрядность" – "искрен­ним благочестием". Ни о каких покуше­ниях на тради­ционный догмат и речи не было. Однако, этого было достаточно, чтобы раввины многих областей Польши, Литвы и России забили тревогу и ринулись в бой, призывая кага­лы "объ­еди­­ниться и опол­чить­ся против ха­си­дов... искоренять их, преследо­вать их лич­но, на­но­сить им материаль­ный вред, гнушаться их как нечистых тва­рей".

Подробности об этом изложены в книге Юлия Гессена "Исто­рия Еврейского народа в России", откуда и по­чер­­­­пнута вся нижеприводимая информация.

Как это ни тягостно звучит, но херем (отлучение), был едва ли не са­мым мягким выражением раввинского гнева. Юлий Гессен цитирует письмо одного из известных хасидов того времени рабби Залмана, кото­рого равви­ны потребовали "к допросу". "Мы, – писал Залман, – приравнены к злодеям и настоящим отступникам, которых убить есть дело угодное Богу и спаси­тельное для общества и для души убийцы".

Сразу признаюсь, у меня от этих слов мурашки по коже побежа­ли. До сих пор я знал, что убийство "угодное Богу", несущее спасение "душе убий­цы" – это прерогатива воинствующего ислама и, в частности, нынешних бойцов армии Аллаха. Но то, что братоубийство высочайше освящал когда-то и иудейский пастырь... Нет, нет, не может быть!.. Но было.

"Ведь если бы не страх перед государст­вен­­ной властью, – продолжает Залман, – нас живьем бы проглотили, и такое деяние вменилось бы еще в заслугу. Втихо­молку совершено уже дело неслыханное, и дана воля делать им (хасидам) жизнь несносною, лишать их средств к существованию и доконать их всевоз­можными средствами".

Напомню, что эта исступленно-фанатическая борьба проис­хо­дила в усло­виях всеобщего угнетения еврейских масс царизмом, когда по всей империи, то там, то здесь вспыхивали "кровавые процес­сы" по обвине­нию евре­ев в ритуальном использовании христианской крови. И в этой-то атмо­сфере разнузданного юдофобства и лживых наветов обе партии – и равви­ны, и все более укрепляющиеся хасиды – сами не брезгова­ли доносами правительству друг на друга.

"Приготовьтесь же к борьбе сейчас, и вы будете благословенны! – гово­рилось в циркуляре Минского кагала 1796 г. – Пусть не щадит никто ни своего брата, ни своего сына (сектанта), пусть скажет отцу и матери – я вас не знаю!.. Каждый уездный кагал должен отдавать приказания в этом смыс­ле окрестным общинам... Ослушников мы в состоянии давить и преследо­вать, так как мы, слава Богу, имеем поддержку со стороны нашего генерал-губернатора...".

А вот какое постановление раввинов было прочитано в 1797 году в один из праздничных дней в виленских синагогах: "Если на кого-нибудь будет показано, что он принадлежит к озна­ченной секте... то такой человек не только отлучается и отвергается от всех и считается чуждым всего свято­го в еврействе, но вовсе не признается сы­ном Израиля... Его вино и хлеб запрещено вкушать, он совершенно изгоня­ет­ся из нашего города, лишается здесь всякого права владения... Все это делается через тайного преследова­те­ля... Всякий из нашей общины, кото­рый пожелает взять на себя роль преследователя в означенном деле, имеет на то полное право".

Диву даешься, до чего мы были молоды тогда. В апелляции к автори­тету "нашего генерал-губернатора" явно не достает эпитета "дорогого". А упование на "тайного преследовате­ля" выражено столь прос­то­­ду­шно, что никакой омерзи­­­тельнос­тью для авторов посла­ния оно, вроде, и не пахнет. Во всяком случае, недостатка в откликах на подобное просто­ду­шие не было. Книги хасидов подвергались публичному сожжению, тайно поджигались их дома, уничтожались их вещи, а заодно и они сами.

В доносе на главу белорусских хасидов (того же Залмана) раввины выставили хасидов преступниками, опасными "не для еврейского общества, а для государ­ства". А позже, когда арестованного и допрошенного в Тайной Канцелярии Залмана освободили, он отомстил раввинам тем же. По доносу хасидов, руководители местного кагала были обвинены в хищении, в махи­на­циях с "казенными недоимками" и арестованы.

Подключение к борьбе высших царских сановников требовало боль­ших материаль­ных средств. Помимо расходов на содержание различных делега­ций, то и дело отправля­е­мых в столицу, нужно было тратить значи­тельные сум­мы на "подарки", так как доносы сопровождались, естественно, и подку­па­­ми. В этой связи, старейшины кагалов, и без того наживавшиеся на сборе налогов с населе­ния, ввели дополнительный налог, специально на борь­бу с хасидами.

Вообще говоря, к моменту появления первых хасидов, кага­лы превра­ти­лись в своеобразные вотчины раввинов, причем не только в ду­ховном пла­не, но и в социально-административном, и даже в экономичес­ком, т. к. именно раввины, несмотря на выборность своей должности, сами ведали выборами, судами, налогообложением, и без их подписей никакие "кагаль­ные постановления", по свидетель­ству Гессена, "не имели силы". Так что их схватка с молодым хасидизмом, была столь безжалостной не только по рели­гиозным мотивам, но и в связи со страхом потерять власть.

Заканчивая этот краткий обзор одной из бесславных страниц нашего прошлого, пытаюсь утешить себя тем, что мы в этом отнюдь не одиноки. В общемировом масштабе, судьбе угод­но было возложить на нас роль жертвы – не палача. Язык не поворачивает­ся сказать: нам повезло. Но нам повезло. Нам повезло, что в Кремле воссел палач Сталин – не палач Троцкий. Нам повезло, что история не дала нам возможности проявить звериные инстинк­ты в той мере, в какой это делали другие народы. Однако и в нашем доме не все было ладно. И то, что мы сейчас начали говорить об этом вслух, думать, искать новых и све­жих решений, спорить – свидетельство нашей силы и духовного здоро­вья.

Ныне хасидизм слился с основным потоком ортодоксального иудаизма и представляет собой наиболее догмати­ческую силу и в Израиле, и в диас­по­ре. Несмо­т­ря на это, многие полагают, что единственно он являет собой образ полно­ценного еврея. К сча­стью, нет нужды опровер­гать это, посколь­ку широко распрост­ра­нены и иные, более современ­ные, а главное, более терпимые формы еврейского вероучения.

Из числа стран с богатой древностью, пожалуй, только страны исламс­ко­го востока тщатся еще удерживать свои народы в бесчеловечных рамках жесткого религиозного норматива. Только там еще свирепствует полицейс­кий надзор над малейшим проявлением свободной мысли и творчества. Толь­ко там еще свято хранят устои, унижающие женское достоинство.

Конечно, конечно, Боже упаси, мы не такие. Мы уже не такие. Мы еще не такие. Но разве то, что пытаются навязать нам сегодня ортодоксаль­ные блюстители нашей веры, так уж не похоже на исламские теократии? Разве последнее требование израильских раввинов о разделении мужчин и женщин в общественном транспорте не того же поля ягодка?

Несмотря на наше восточное происхождения, наш современный мента­ли­тет все же западного типа. Мы не только исповедуем веротерпимость. Для большинства из нас она стала мерилом интеллигентности и подлинной человечности.

Думаю, что исторические условия, равно как и нынешний уровень нашего самосо­знания, вполне подходящие для того, чтобы найти достойное место и некошерному, и даже необрезанному еврею в общем духовном спект­ре национальной жиз­ни. Также не за горами, очевидно, и постановка вопроса об отделении еврейского государства от синагоги, роль которой в созидательных успехах нации и, в особенности, в системе отношений с дру­ги­ми народами не одноз­нач­на и явно преувеличена. В цитируемой вы­ше книге по истории русского еврейства есть на этот счет довольно красоч­ные свидетельства.

Когда в еврейскую среду стали просачиваться идеи просвещения, никто иной, как раввины и мо­ло­дые ха­сиды, похерив на время вражду, обруши­лись на них вполне дружным шквалом. "Общее образование, – пишет Гессен, – пред­ста­в­лялось кагалу столь же страшным, если не больше, как и религиозное движение, выразив­шееся в хасидизме".

Начав "бороться за свое существование", раввины выступили даже про­тив таких скромных реформ царизма, как до­пу­щение евреев в городские ор­га­­ны самоуправления и признание равноправия еврей­­ских купцов и мещан в среде соответствующих сословий коренного населения. Можно представить себе, в какой ужас приводило их то обстоятель­ство, что "недоволь­ные эле­мен­ты" кагалов "вздумали искать защиты в общих судеб­ных устано­в­ле­ниях также по делам религиозного характера". Будучи историком высшего клас­са и ревностным патриотом своего народа, Гессен меньше всего заботит­ся о выборе смягчающего слова. "Иго кагала" в его устах – такой же несом­нен­­ный факт, как и иго антисеми­тских предубеждений.

Успешно сопротивляясь внедрению светского образования в еврей­ские массы, наши лидеры, желая того или нет, укрепляли эстетическую брезгли­вость к еврею даже в передовой части русского общес­т­ва. Благодаря их эгоистичес­ким амбициям и религиозному фанатизму, образ грязного еврея в черном лапсердаке с чрезмерной раститель­ностью на лице, замкну­то­го и плутоватого, продержался на русской сцене чуть ли не весь 19 век.

Можно ли это обстоятельство совершенно исключить из анализа при­чин, объясняющих особое, затяжное бесправие евреев России, по сравнению с другими европейскими странами? Можно ли не принимать его во внима­ние при рассмотрении вопросов, связанных с "чертой оседлости"? С истока­ми русской юдофобии в целом?.. Не знаю, не знаю...

Знаю только, что мы давно уже далеки от ощущений своего духовного за­хо­­лустья, мы давно уже вышли из состояния забитой и всеми помыкаемой этнической группы. Мы тоже имеем право на естественную нравственную не­­однородность, и кто-то из нас может быть презираем вне всякого юдо­фо­б­­с­кого контекста. Но самое главное, нам нечего бояться самих себя в свобод­­ном обсужде­нии слож­нейших проблем своей ис­то­рии, философии и культу­ры. Кто знает, может быть, на этом пути, помимо всех прочих очевидных преимуществ, мы найдем, наконец, нечто такое, что поможет оборвать эту дикую, эту варварскую традицию быть единст­вен­ным, исключительным объ­­ектом совершенно особой, тоже исключитель­ной, коллективной неприяз­ни со стороны значительной части мира. Ведь понятие "антисе­ми­тизм" на­столько всемирно уникально, что ничего подобного по отношению к како­му-либо другому народу попросту не существует.



Лев Ленчик

Еврейские корни христианства

Введение

Иисус

Ессеи

Павел

Бог-отец и Бог-сын

Церковь


Еще со студенчества история о том, как все евро­пей­ское человечество, сделав одного еврея своим Богом, с его именем в душе и на устах на протяжении столе­тий подвергало жесточайшим го­нениям и травле его соплемен­ни­ков, вос­принима­лась мной как одна из чудовищных глобальных нелепостей жизни, перед которой блекнут, обес­смысли­ва­ются, не стоят ломаного гроша все разговоры, пи­сания, учения о гума­низме любо­го ев­ро­пей­ского гения. С годами, благодаря более глубо­ко­­му постиже­нию человечес­кой породы, этот факт несколько присми­рел во мне, освободился от максималистского накала, но до сих пор волнует и поддержи­вает во мне огонек скепсиса в отношении духовных и нравственных успе­хов человечества. Образы и суж­дения, с ним связанные, не раз срывались у меня и в стихи, и в прозу, а лет двад­цать то­му назад, на заре нашей эмиграции, написалось стихот­ворение, которое даже неко­торые еврейские мои друзья сочли издевательским. Привожу его цели­ком:

История бредет необратимо,

так брел по Иудее иудей,

работал, говорят, простым раввином

и мирно жил сперва среди людей.

Но жизнь текла не гладко и не сладко

(а как же ей еще, живой-то, течь!),

и тут его попутала догадка

сынком себя Всевышнего наречь.

Ну и нарек – на слезы налегая,

на страхи, на страданья, – бармалей.

И вышла там оказия такая,

что Богом снова стал простой еврей.

Набрал себе апостолов и паству,

летал по Иудее и кричал:

"Да здравствует всеравенство и братство!", –

а богачей в жидовстве обличал.

В те времена страна была под Римом,

худела на глазах – ни дать ни взять,

и новый Бог, пока что в званье Сына,

полез и римлян в дух свой обращать.

Но те, по всем анкетам, не евреи,

уже тогда имели КГБ,

и бедного раввина в новой вере

немедленно распяли на кресте.

Воскрес раввин, к кресту навек пришпилен,

и воспарил к Отцу за облака,

фамилию Креста ему пришили,

но после поменяли К на Х.


С того момента новая эпоха

взошла, как солнце всходит на заре,

и ей светил – то хорошо, то плохо -

еврейский свет с местечка Назарет.

Но как случилось, что при свете этом

евреев стали дружно истреблять,

со зла ли, по привычке ль, по наветам,

мне никогда теперь уж не понять.

Конечно же, есть здесь элемент цинизма и святотатства по отно­ше­нию к верующим христианам, но как бы много его ни было, он все же несоиз­ме­­рим со шквалом ненави­сти, обру­шенным ими на евреев. Однако суть стихо­творения не в цинизме, а в остол­бенелости перед все тем же неразре­шимым, неразгаданным парадо­к­­сом. Как случилось, что души, заряженные (и зара­женные, в хорошем смысле слова) еврейс­ким светом, самих евреев отверг­ли, возненавидели, взалкали уничтожить?!

До недавнего времени все известное о еврейском происхождении хри­стианства использовалось мной в полемике с высоким православным интел­лек­том русской юдофобии – от Гоголя и Достоевс­кого до Василия Ро­за­нова и Солженицына. Теперь же, столкнувшись с агрессив­ной менталь­но­с­тью многих евреев, не брезгующих тем же узколо­бым инстин­ктом национально-религиозной само­влюблен­нос­ти и изоля­цио­низма, не ви­жу никаких других защитных средств, кроме как апелляции ко все той же матушке-истории. Поистине: за физиономией врага далеко ходить незачем, достаточно заглянуть в ближай­шее зерка­ло. Как пи­сал один из наших вели­чайших умов Зигмунд Фрейд, "всегда можно объе­ди­­нить боль­шое количест­во людей взаимной любовью, если только оста­ют­ся другие люди для прояв­ления агрессии".

И еще два замечания, прежде, чем перейти к изложению темы, замал­чи­ва­­ние которой, как со сторо­ны верующих евреев, так и со стороны христиан, стало нормой и едва ли не единственным пунктом взаимопонимания. Естественно, что у тех и других есть на то свои причины, весьма красноречивые и само собой ра­зу­меющиеся.

Замечание первое. Возможно, некоторые читатели найдут в этих замет­ках под­держку современной секты евреев за Христа. С этим я ничего не могу, к со­жалению, поделать, кроме того, как со всей решительностью подчеркнуть ее абсо­лютную, на мой взгляд, бесперспективность. Бесперспективность хотя бы потому, что это крайне бездар­но, уродливо и унизительно питаться пережеванным продук­том истории. Вместе с тем, методы борьбы с этими сектантами тоже не менее уродливы и нисходят подчас на уровень откровенных гонений и криминальных инсинуаций. Если их идеи и опасны для иудаизма, то не в большей мере, чем сек­тан­т­ские идеи внутри других религий. Поэтому гораздо продуктивнее забота о том, чтобы иуда­изм сделать более живым и привлекательным, чем поли­вание грязью его явных или надуманных врагов. Ведь борьба за прихожан в демократических странах – обычное явле­ние в жизнедеятельности всех современных конфессий и религиозных учреж­дений. Надо ли доказывать, что побеждает, по обыкновению, не шельмование врага различны­ми кличками, как это мы имели несчастье наблюдать у правовер­ных комму­нистов (чем не религия!), а собственная адекватность современным формам сознания и морали.

Замечание второе. Насколько мне известно, светские историки, в отличие от теологических, не нашли по сей день ни одного свидетельства, говорящего о Хри­с­те и Моисее как личностях исторических, на самом деле, существовавших. Я этим обстоятельством пренебрегаю, поскольку в сознании сотен миллионов верую­щих они живые, реально бытовавшие люди, и как таковые в течение веков обрета­лись в центре крупнейших идеологических баталий человечества. Контекст идеологии не толь­ко снимает воп­рос об их мифологической природе, но, боль­­ше того, – вы­дви­га­ет их на роль выдающихся, сверхреальных героев истории и культуры.

Иисус

Я не знаю, был ли Иисус, на самом деле, раввином (согла­с­но ев­рей­­с­кому закону, неженатый человек не мог им быть), но в том, что он был еврейским религиозным лидером, пусть поначалу самозван­ного толка, – сомне­ваться трудно. Больше того, при его жизни основную массу его поклонников составляли стопроцентные евреи. Что касается вербовки христи­ан среди народов языче­ских вер (гре­ков, римлян, египтян и других), то она, во первых, не носила при нем массо­вого характе­ра, была, в основ­ном, явле­нием спорадическим, случайным. Во вто­рых, – и это, пожа­луй, наиболее замеча­тель­но, – в процесс посвящения в христиан­ст­во языч­ника входило, прежде всего, обращение его в иудаизм, не исключавшее на первых порах и обрезание.

Видный историк Макс Даймонт, чья книга "Евреи, Бог и история" стала настольной среди евреев Америки и Израиля, утверждает, что такое положение сохранялось и гораздо позднее:

"Первые два десятилетия после смерти Иисуса, с 30 по 50 г. н.э., все христиане были одновременно и евреями... Те немногие язычники, которые присоединялись к зародившейся религии, обязаны были принять иудаизм, прежде чем быть принятыми в христианство".

Эти факты не удалось скрыть даже в текстах канонических христианс­ких писаний, созданных не ранее, чем во втором веке, и прошедших после смерти Иисуса строжайший церковный отбор на предмет замета­ние следов родства с иудаизмом. Забегая несколько вперед, скажу, что отбор этот, как и все в религиозной жизни, носил край­не алогичный характер. С одной стороны, нужен был акцент на независимость и самостоятельность нового догмата (проклятые иудеи отвергли нашего Бога!), с другой сторо­ны, в особеннос­ти, на раннем этапе, чтобы придать весу малоизвестным сектан­там, нужно было подчеркнуть значительность породившей их почвы (по христианской версии, Иисус – из колена царя Давида, как и положено быть еврейско­му священнику). Кстати, эта сторона дела, уже сама по себе, сви­де­тельству­ет о сугубо домашних целях первохристиан, а именно: улучшение (реальное или мнимое) некоторых проявлений иудаиз­ма, род­ной веры, впи­тываемой ими с молоком матери. Именно поэтому зрелое, покорив­шее Евро­пу, христианство в своих потугах отмежеваться (спря­тать­ся) от поруганного родителя напоминает мне спрятавшегося страуса, боль­шое тело которого, не заметное только для слепца, невежды или иссту­п­­ленного фанатика, так на­зы­ваемый, Ветхий Завет – по существу, евре­й­ская Библия в полном почти составе: 1) Тора или Пятикнижие Моисея, 2) книги еврейских Пророков и 3) Агио­графы: псалмы, притчи, Иов, Песнь Песней, Экклезиаст и другие.

Для ранних же христиан эти три части Библии (или Танах) – отнюдь не внешний атрибут родовито­сти, не котурны знатности и, если уж завет, то, по крайней мере, не ветхий, а каждодневная реальность трудного и сурового бытия.

В Евангелии от Матфея нареченный Давидовым сыном Иисус ни о чем другом и не помышляет. "Не думайте, – заявляет он, – что Я пришел нару­шить закон или пророков; не нарушить пришел Я, но испол­нить (5, 17). Так оно и было. Он определяет свою деятель­ность в русле иудаизма и во благо "дома Израиле­ва" исключительно. В отдельном от еврейства и иу­да­изма контексте он себя и не мыслит.

Одно время у меня была необоримая привычка показывать христианс­ким антисемитам то место из Евангелия, где Иисус отказывается исцелить нееврейку именно потому, что она не еврейка:

"И вот женщина Хананеянка, вышедши из тех мест кричала Ему: помилуй меня, Господи, сын Давидов! Дочь моя жестоко беснуется. Но он не отвечал ни слова. И ученики Его, приступивши, просили Его: отпусти ее, потому что кричит за нами. Он же сказал в ответ: Я послан только к погибшим (погибающим – Л. Л.) овцам дома Израилева. А она, подошедши, кланялась Ему и говорила: Господи! Помоги мне. Он же сказал в ответ: не хорошо взять хлеб у детей и бросить псам" (Ев. от Матфея, 15, 22-26).

Поразительно, конечно, как этот эпизод пережил века воинствующего юдофобства и не был вытравлен из Нового (христианского) Завета каким-нибудь великим инквизитором свя­той церкви. Идеологи религиозного воинства, надо полагать, так же мало чи­тают труды своих основоположников, как идеологи-коммунисты – своих. Так что, какой уж тут спрос с простых смертных! Кому я только этот эпи­зод ни показывал! Пару раз уже здесь в Америке – по-английски. Смотрят на свою лю­би­мую библию, как на афишу коза. Как будто впервые видят.

– Ну что, – зло подначиваю я при этом своего интеллигентного, обычно растерянного, оппонента, – сам Бог твой называет тебя псом и говорит, что послан был только к страждущим евреям!

Ясно, что никто от столь неотразимого удара моего не только не умер, но даже не отказался ни от Иисуса Христа, ни от юдофобии. И надо полагать потому, что верующий юдофоб вовсе не обязан относиться к фактам и логи­ке с большим почтением, чем верующий юдо­фил или ортодоксальный иудей. Он, ско­рее, готов был заподозрить меня в том, что я принес ему под­де­лан­ное еван­гелие, чем допустить жидовскую предвзятость Христа. Не могу похваста­ть­ся, что реакция моих пра­во­вер­ных друзей-иудеев на еврейскую биографию Христа эмоционально другая.

В мою задачу не входит сейчас анализ всех идеологических тече­ний и партий, наводнявших Иудею тех лет. Еще меньше склонен я расстав­лять оценки или становиться на ту или иную сторону. Но для меня совер­ше­н­но несомненно, что споры между ними, выливавшиеся в очень острую и под­час неприми­римую борьбу, являлись внутренними спорами евреев между собой. И как бы дерзко, на слух ортодокса, ни звучали аргументы Иисуса, это бы­ли аргументы еврея и, по его убеждению, во благо еврейс­ко­го наро­да. Чего-чего, а жажды словесного боя у нас не отнимешь, боя нетер­пе­ли­вого, само­уве­ренного, оскорбляющего инакомыс­лящего противни­ка с не­пре­в­зойден­ным остроуми­ем и бес­пощадностью. Не забудем, что мы были тогда на 20 веков моложе, и об этической стороне риторики еще не ведали. Да и связи с Богом были настолько сильны, что взаимообвинения в преда­тельстве не за­дер­жи­вались, по обыкновению, на устах враждующих пар­тий.

"Не то, что входит в уста, оскверняет человека, – говорил Иисус, – но то, что выходит из уст, оск­верняет человека" (Там же, 15, 11). Согласно тексту Евангелия, здесь имеется в виду то, что, по сравнению со злыми помыс­лами сердца и распущенностью языка, не велика беда "есть немыта­ми руками". Не исключено, что это относилось и к отрицанию жестких запре­тов на ритуально нечистую (или некошерную) пищу. Поле­мич­ность этого догмата иудеской веры актуаль­на и по сей день.

Опять же, как бы мы к этому ни относились, сам факт, что это сугубо еврей­ская проблема, поднимавшаяся самими евреями на своей собственной еврейской земле, не подлежит сомнению.

Внимательный и беспристрастный читатель еван­гельских текстов не может не заметить и внешних атрибутов, свидетельству­ю­щих о еврейской националь­но­сти Иисуса. Иудею (или Израиль) он назы­ва­ет отечеством своим. Он мно­го бывает в синагогах, где, собственно, и происходят его стычки с фарисе­я­ми и саддукеями. Отец у него плотник – еврей Иосиф, а мать – еврейская женщина Мария. У него четыре брата с чисто еврейскими именами: Иаков, Иосий, Симон и Иуда. Между прочим, и имя Иисус, по нашим ощущениям, не очень еврейское, в старину было вполне еврейским и немало распространенным. Достаточно назвать имена Иисуса Навина, став­ше­го вождем евреев после смерти Моисея и Аарона; Иисуса, сына Дамнея, назначенного царем Агриппой первосвященником, вместо смещен­ного с этой должности Анана; Иисуса, сына Иосадака, ставшего первосвя­щенником сра­зу же после возвра­щения из вавилонского плена.

"В первом столетии нашей эры, – пишет Макс Даймонт, – в беспокой­ной Иудее, истекавшей кровью под тиранической властью римлян, множес­тво пророков, проповедников и святых людей, принадлежавших к сущест­во­­вав­шим в то время в стране двадцати четырем религиозным сектам, только и делали, что провозглашали близкий приход Мессии, который избавит евре­ев от ужасов римского ига. Каждая секта проповедовала свою доктрину спасения. Самыми многочисленными из этих вновь и вновь появ­ля­вшихся пророков и проповедников были ессеи. И, как показала история, самым значительным из них оказался Иисус".

Обратим внимание на предпоследнее предложение этой цитаты. Из-за нечеткости перевода, второ­пях прочитанное, оно может оставить впечатле­ние, что секта ессеев была самой многочисленной: "Самыми многочислен­ны­ми... были ессеи". Ниже я намерен подробно описать мировоззрение и об­раз жизни этой секты, ибо она не просто оказала влияние на личность Иису­са и основополагающие идеи христианства, а является их непосредст­вен­­­ным источником, как, скажем, марксизм – ленинского социализма. Ясно, что при всей многочисленности ессейских общин, они не могли быть самы­ми многочисленными, иначе христианст­во могло победить сначала у себя на родине в Иу­дее, и я не знаю, как дальше пошла бы тогда история евре­ев и мира. Во всяком случае, мы, несомненно, гордились бы сейчас и этой час­тью на­ше­го духов­но­го наследия и спорили бы или жили бы в ладу с орто­доксией совсем другого рода: не раввинов, а попов. Ведь мы так устрое­ны (я имею в виду, все люди – любой национальности и вероисповедания), что когда речь идет о вещах, повя­зан­­ных ро­дом или ро­довой верой, все наши гордости и ненависти отнюдь не явля­ются проявле­ни­я­ми нашего сознательного выбора, а уготовлены для нас задолго до на­шего рождения. Не так ли?

Движение ессеев началось, по меньшей мере, за 200 лет до рождения Иисуса, и в науке имеется достаточно данных, чтобы предположить, что всю зрелую часть своей жизни – от ранней юности до последнего года пе­ред казнью, именно те годы, о которых не без причины помалкивают все четыре канонических Евангелия – он провел среди ессеев. Но, прежде, чем перейти к подробному рассказу о них, остановлюсь немного на политиче­ском статусе фарисеев, поскольку против них особенно рьяно ополчается наш герой и весь Новый Завет.

Фарисеи, бесспорно, были наибо­лее многочисленной партией. Они бо­лее других стояли на страже культа Храма и многовековой тра­диции обиль­­ных жертвоприношений (дважды на день!). Главным образом, из их среды на­зна­ча­лись перво­свя­­щен­ники, да и места в Синедрионе (верховный суд и частично, своего рода, рели­ги­оз­ный парламен­т), если не все, то, несомнен­но, подавляющее большин­­­­ст­­­во принадлежало им. И хотя к этому времени, были распространены уже и синагоги, нацио­нальные чувства народа цемен­тировались вокруг Храма, в Храме, и необходимость защи­ты Храма – физи­ческая и ритуально-духовная – была первейшей опорой, источником народ­ных волнений да и, вообще, всех основных событий в стране.

Беззаветная преданность фарисеев ритуально-обрядовой стороне иуда­из­ма, тради­ционно очень сильной, была легко понятной народу, и потому поль­зова­лась его широкой поддержкой. Ведь обряд жертвоприноше­ния – этот явный атавизм язычества – был, как известно, тактичес­кой ус­туп­кой Мои­сея ординарным массам, которые на протяжении всей послеегипет­ской по­ры, как, впрочем и во время исхода, то и дело соскаль­зывали с вершины веры в одного и единого Бога в ересь покло­не­ния раз­личным бож­кам и идо­лам.

Ставка на ритуальный иудаизм давала фа­ри­­сеям очевидные преимуще­ст­ва. Говоря современным языком, они занимали положение господствую­щей партии, и полнота их власти над страной ограничивалась лишь римс­ки­­ми наместниками. И как это всегда слу­ча­ется с господствую­щей верху­ш­кой, в центре и на местах, в практику будней вошли корруп­ция, корысто­любие, лицемерие и прочие злоупотребле­ния властью.

"Вы по наружности кажетесь людям праведными, – бросал им в лицо революционно настроенный Иисус, – а внутри исполнены лицемерия и без­закония" (Ев. от Матфея, 23, 28). И на этой основе предрекал полную их гибель и заодно разрушение Храма и всей страны.

Это было время (самый рубеж двух эр) правления великого царя Иро­да, с легкостью богобоязненного тирана убившего трех своих сынов, жену и многочисленных родственни­ков. Так что нетрудно представить себе, ка­ких высот достигли при нем все вышеперечисленные пороки среди чинов­ни­ков и всей правящей братии. Ли­цемерный разрыв меж­ду внешне строгим ритуа­лом веры и самой верой достиг при Ироде апогея.

Излишне, очевидно, упрекать его особо за то, что он осуществил фун­да­мен­тальную, баснослов­но доро­гую перестрой­ку Храма в то время, когда прос­той люд едва сводил концы с концами, пребы­вал в нищете и невеже­стве. Это ладно. Строить себе памят­ни­ки славы на костях народных – это умели все тираны, не он первый, не он последний. Но вот какая штука. Среди построек Храма было особен­но святое помещение (целый фли­гель, наверное), где хранился ков­чег и скри­жа­ли и доступ куда был воспрещен, по еврейскому закону, даже ца­рям. Только священники могли входить туда. Но как же строить это сверх­святое место? Рабочие строители – всего лишь простые смертные. Какой же выход находит Ирод, презрение к кото­рому, между прочим, подогревалось еще и тем, что он не был чистокров­ным евре­ем, а принадлежал к идумеям, принявшим иуда­изм лишь после покорения их Иудеей?

Он набирает несколько сотен свя­щен­ников, обучает их строитель­ному ремеслу – и поря­док. И Богу свечка, и черту кочерга.

Фарисеи (миряне и священники), даже те, кто не питал особых сим­патий к ца­рю, были в восторге от столь неукоснительного исполнения тре­бо­ва­ний ритуальной чистоты. Завершение строительства ознаменовалось все­народ­ным ликованием, благодарением царя и Всевышнего. Вместе с тем, восторг захватил далеко не всех. Мне помнится (сейчас не могу сказать точно), что даже среди членов Синедриона были люди, осуждавшие эту помпезную затею царя-изувера как свидетельство духовной коррупции и неслыханного свято­татства.

Среди моих юношеских поползновений к творчеству была пьеса "Дья­волы забивают гвозди". Конечно, литературно слабая, но од­на сцена из нее мне нравится и поныне. Комната в занебесье с одним окном и старая дере­вянная разваливающаяся кровать. В ней – старенький, с белой расти­тель­ностью на лице и в длиной белой рубахе Бог. Вокруг кровати – груп­па мускулистых дьяволят с молотками в руках усердно заняты ее ремон­том. Аллегория этой сцены была для меня тогдашнего однознач­ной: преступно строить светлое будущее грязными руками (душами), ибо рано или поздно оно само обер­нется грязью и тьмой.

Костры инквизиции, беспощадное истребление ведьм, еретиков, уче­ных, малейшего инакомыслия подсказали позднее, что моя наи­вная юноше­с­кая аллегория, осуждавшая коммунизм, имеет и бо­лее ши­ро­кий смысл. Сей­час мне не известен ни один участок истории, ни в одной стране мира, где бы порок и преступление не участвовали в стро­и­тель­стве добра и Бога.

Можно согласиться, что у молодых людей древней Иудеи было гораз­до меньше исторического опыта, но допустить, что они были глупее нас, что их житейское окружение не подсказывало им тех же мыслей, вряд ли спра­вед­ливо. Еврей­­ская жизнь той поры, помимо и в дополнение к римско­му господ­ству, испытывала на себе все прелести эксплуатации и обмана со сто­ро­ны своих собственных господ и господишек. На содержание одно­го толь­ко священнического сословия приходилось отдавать не менее десятины дохо­да. Торги и сделки, против которых метал громы и молнии ново­явлен­ный пророк Иисус, возомнивший себя Мессией, действительно были типич­ны и на территории Храма, как, впрочем, был типичен и весь набор влас­то­­лю­бивых страстей, проституировавших на святых словах и понятиях.

Как это проис­хо­дило, нам, не забывшим еще свистопляску с коммуни­сти­чес­кими святы­нями, объяснять не надо. Человек, не имевший порой на хлеб, что­бы войти в Храм, должен был для принесения жертвы купить у входа хотя бы голу­бя, голубку или курицу, которые поддавались затем к столу особо свя­тых чиновников. Торговля этой малой живностью, особен­но, в дни праздни­ков, когда в Иерусалим съезжались евреи со всех концов им­пе­рии, шла до­воль­но бойко, а представление о несовместимости корысти и святости роди­лось, как извес­тно, не сегодня.

Уместно напомнить также, что, согласно Торе, в храм не допускались ни калеки, ни больные. Моисеев закон строго обязы­вал помо­гать им, но так же строго налагал на них клеймо ритуально нечис­тых.

Как видим, почва для возникновения сектантских движений, различ­но­­го рода пророков, идеалистических мечтателей и мессий была не ме­нее пло­до­творной, чем для народных восстаний, освободительных войн и даже, как это ни прискорбно сознавать, – для разбойничьих банд.

Жизнь есть жизнь, и ничто человеческое человеку не чуждо.

Ну а теперь обратимся к ессеям, которые, согласно многим историкам нового времени (А. Ф. Штраус, упомянутый выше Макс Дай­монт, исследо­ватель свитков Мертвого Моря А. Дюпон-Соммер и др.), вскормили Иису­са своими иде­ями, своим хлебом и самим своим образом жизни.

Ессеи

Сведения об ессеях дошли до нас в трудах Иосифа Флавия, александ­рийского историка-еврея Филона, евангелиста Евсевия и рим­ско­го истори­ка Плиния. У разных авторов и даже у одного и того же (Флавия, на­при­мер) они называются по-разному: еврейской философской школой, ре­лиги­озной общиной, религиозным орденом, сектой, духовным движением и т. д. Что касается содержательного аспекта их жизни, то источники отличаются лишь степенью подробностей.

В этом очерке я буду цитировать, в основном, Флавия и его коммента­торов как источник наиболее подробный и для меня, не историка, наиболее доступ­ный.

В восьмой главе "Иудейской войны" Флавий начинает с утверждения, что ессеи – это рожденные иудеи, связанные между собой духовной любо­вью и избегающие чувственных наслаждений.

"Они презирают богатство, и достойна удивления у них общность иму­щества, ибо среди них нет ни одного, который был бы богаче другого. По существующему у них правилу, каждый присоединяющийся к секте должен уступить свое состояние общине; а потому у них нигде нельзя видеть ни крайней нужды, ни блестящего богатства... Они выбирают лиц для заведо­ва­ния делами общины, и каждый без различия обязан посвятить себя слу­же­нию всех".

"Они не имеют своего отдель­но­го города, а жи­вут везде большими общинами. Приезжающие из других мест члены ордена могут располагать всем, что находится у их братьев, как своей собственно­стью, и к сочленам, которых они раньше никогда не видели в глаза, они входят, как к старым знакомым. Они поэтому ничего решительно не берут с собой в дорогу, кро­ме оружия для защиты от разбойников... Костюмом и всем своим внешним видом они производят впечатление мальчиков, находящихся под строгой дисциплиной школьных учителей. Платье и обувь они меняют лишь тогда, когда прежнее или совершенно разорвалось или от долгого ношения сдела­лось негодным к употреблению. Друг другу они ничего не продают и друг у друга ничего не покупают, а каждый из своего дает другому то, что нужно, равно как получает у товарища все, в чем сам нуждается".

"Своеобразен также у них обряд богослужения. До восхода солнца... они обращаются к солнцу с известными древними по происхождению мо­литвами, как будто испрашивать его восхождения. Поработавши напряжен­но (большинство занималось земледелием – Л. Л.) до 11 часов утра, они опять собираются в определенном месте, опоясываются холщовым платком и умывают себе тело холодной водой. По окончанию очищения они отправ­ляются в свое собственное жилище, куда лица, не принадлежащие к секте, не допускаются, и, очищенные, словно в святилище, вступают в столовую. Здесь они в строжайшей тишине усаживаются вокруг стола, после чего пекарь раздает всем по порядку хлеб, а повар ставит каждому посуду с одним единственным блюдом. Священник открывает трапезу молитвой, до которой никто не должен дотронуться до пищи; после трапезы он опять читает молитву... Сложив с себя затем свои одеяния, как священные, они снова отправляются на работу, где остаются до сумерек. Тогда они опять возвращаются и едят тем же порядком... Крик и шум никогда не оскверня­ют места собрания: каждый предоставляет другому говорить по очереди. Тишина, царящая в доме, производит впечатление страшной тайны; но причина этой тишины кроется, собственно, в их всегдашней воздержан­нос­ти, так как они едят и пьют только до утоления голода или жажды".

"Только в двух случаях они пользуются полной свободой: в делах по­мо­­щи и в оказании милосердия... Но родственникам ничто не может быть подарено без разрешения представителей. Гнев они проявляют только там, где справедливость этого требует, сдерживая, однако, всякие порывы его. Они сохраняют верность и стараются распространять мир. Всякое произне­сен­ное ими слово имеет больше веса, чем клятва, которая ими вовсе не упо­т­ребляется... Они считают потеряннымчеловеком того, которому верят только тогда, когда он призывает имя Бога. Преимущественно они посвя­ща­ют себя изучению древней письменности, изучая, главным образом, то, что целебно для тела и души; по тем же источникам они знакомятся с ко­ренья­ми, годными для исцеления недугов, и изучают свойства минера­лов".

Русский переводчик и комментатор этих строк Я. Л. Черток добавля­ет, что в целебных целях они "пускали в ход также нашептывания и закли­на­ния", а под "древней письменностью" следует разуметь "Священное писа­ние".

"Строже, нежели все другие иудеи, они избегают дотронуться к какой-либо работе в субботу. Они не только заготовляют пищу с кануна для того, чтобы не зажигать огня в субботу, но не осмеливаются даже трогать посуду с места и даже не отправляют естественных нужд. В другие же дни они киркообразным топором, который выдается каждому новопоступающе­му, выкапывают яму глубиной в фут, окружают ее своим плащом, чтобы не оскорбить лучей божьих, испражняются туда и вырытой землей засыпают опять отверстие... И хотя выделение телесных нечистот составляет нечто весьма естественное, тем не менее они имеют обыкновение купаться после этого, как будто они осквернились".

Я. Л. Черток поясняет в примечании, что обычай воздерживаться от испражнений по субботам имеет "свое основание во Второзаконии" и свя­зан с необходимостью выкапывать и засыпать ямку – что, конечно же, не что иное, как работа.

Можно добавить, что в этом чрезмерном небрежении естественной потребностью плоти заметно проявление главного постулата их учения о примате духовного над чувственным, которого они избегали, "как греха". Почитая великой добродетелью "умеренность и поборение страстей", они, вопреки иудейской традиции, презирали супружество, культивируя безбра­чие и полнейшую (в дальнейшем преступно подхваченную мона­ше­­ством и, в особенности, инквизицией) враждебность к женщине, по­лагая ее источником и рассадником распутства, так как "ни одна из них не сохра­няет верность к одному только мужу своему".

Правда, в этом вопросе, как сообщает Флавий, среди ессеев не было полного единогласия. Существовала "другая ветвь ессеев", которая допу­с­ка­ла брак в целях "насаждения потомства". "Они испытывают своих невест в тече­ние трех лет, и если после троекратного очищения убеждаются в их плодородности, они женятся на них. В период беременности их жен они воздерживаются от супружеских сношений, чтобы доказать, что они жени­лись не из похотливости, а только с целью достижения потомства. Жены их купаются в рубахах, а мужчины в передниках".

Как бы там ни было, даже в этом снисходительном к браку отноше­нии, ессеи весьма радикально отошли от традиционного иудаизма. Нигде в Торе не запрещается даже многоженство, практиковавшееся у европейских евреев вплоть до 1018 года, когда его, как считается, отменил раввин Гер­шом. Однако это, как мы видим очень позднее введение моногамии, не коснулось евреев мусуль­ман­с­ких стран. Кро­ме того, с древних времен у евреев поощрялись ранние браки, в первый год супружества молодых мужей освобождали от военных похо­дов (этим, к стати, не переставал восхищаться ярый антисемит и, одновре­менно, юдофил Василий Ро­за­нов) и никакой холостяк не мог стать священ­ником. Судя по всему, ессеи отме­ни­ли этот запрет. Поэтому вполне веро­ят­но, что среди сво­их поклонников Иисус мог назы­ваться раввином. В Еван­гелиях его ученик Иуда в обращении к нему испо­ль­­зует слово "равви".

Сложна и длительна была процедура вступления в секту ессеев:

"Желающий присоединиться к этой секте не так скоро получает дос­туп туда; он должен прежде, чем быть принятым, подвергать себя в тече­ние це­лого года тому же образу жизни... Если он в этот год выдерживает испыта­ние воздержности, то он допускается ближе к общине: он уже учас­твует в очищающем водоосвящении (позже у христиан: обряд крещения! – Л. Л.), но еще не допуска­ется к общим трапезам. После того, как он выказал силу само­об­ладания, испытывается еще в два дальнейших года его характер. И лишь тогда, когда он и в этом отношении оказывается достойным, его принима­ют в братство. Однако прежде... он дает своим собратьям страшную клятву в том, что он будет почитать Бога, исполнять свои обязанности по отноше­нию к людям, никому, ни по собственному побуждению, ни по приказанию не причинять зла, ненавидеть всегда несправедливость и защищать пра­вых... хранить верность к каждому человеку и, в особенности, к правитель­ству, так как всякая власть исходит от Бога. Дальше он должен клясться, что если он сам будет пользоваться властью, то никогда не будет превы­шать ее, не будет стремиться затмевать своих подчиненных ни одеждой, ни блеском украшений. Дальше, он вменяет себе в обязанность говорить всег­да правду и разоблачать лжецов, содержать в чистоте руки от воровства и совесть от нечестной наживы, ничего не скрывать от своих сочленов".

Верность "сочленам" братства и подчинение начальнику была ими стро­­жайше узаконена и освящена свыше:

"После Бога они больше всего благоговеют перед именем законода­те­ля: кто хулит его, тот наказывается смертью. Повиноваться старшинству и большинству они считают за долг и обязанность, так что если десять сидят вместе, то никто не позволит себе возражать против мнения девяти".

Придирчивый читатель не преминет заметить здесь очевидное противо­ре­чие столь же стро­гому требованию не делать никому зла даже по прика­за­нию. По-види­мо­му, оно разрешалось ими на уровне личной совести и лич­ной ответственности за распознание зла, в сопротивлении которому они проявляли порази­тель­ную стойкость и бесстра­шие:

"Удары судьбы не производят на них никакого действия, так как вся­кие мучения они побеждают силой духа, а смерть, если только она сопро­вождается славой, они предпочитают бессмертию. Война с римлянами пред­­­ставила их образ мыслей в надлежащем свете. Их завинчивали и рас­тя­гива­ли, члены у них были спалены и раздроблены; над ними пробовали все ору­дия пытки, чтобы заставить их хулить законодателя или отведать запрет­ную пищу, но их ничем нельзя было склонить ни к тому, ни к друго­му. Они стойко выдерживали мучения, не издавая ни единого звука и не роняя ни единой слезы. Улыбаясь под пытками, посмеиваясь над теми, которые их пытали, они весело отдавали свои души в полной уверенности, что снова их получат в будущем".

Не знаю, кому принадлежит эта гипербола о веселом приятии смерти под пыткой "растягиванием и завинчиванием" – переводчику, кото­рый переводил не с оригинала, а с немецкого, или самому Флавию, но уче­ние ессеев о бессмертной и вечной душе, которая лишь временно, на срок земной жизни, попадает в "заключение" тела и после смерти тела вновь освобожда­ется, уносясь в свое постоянное обиталище – "в вышину", тоже мало чем отличается от христи­а­н­ского:

"Бессмертие души, прежде всего, само по себе составляет у ессеев весь­ма важное учение, а затем они считают его средством для поощрения к доб­родетели и предостережения от порока. Они думают, что добрые, в на­дежде на славную посмертную жизнь, сделаются еще лучшими; злые же бу­дут ста­раться обуздать себя из страха пред тем, что если даже их грехи останутся скрытыми при жизни, то, по уходе в другой мир, они должны бу­­дут тер­петь вечные муки. Этим своим учением о душе ессеи неотрази­мым образом привлекают к себе всех, которые только раз вкусили их муд­рость".

Думаю, что явив собой уникальную сокровищницу одного из романти­ческих направлений еврейского ума и еврейской нравственности, они и сей­час не могут не привлекать нас неот­ра­зимым образом. Ведь они оказались едва ли не первыми прообразами и монастырей, и различных европейских коммун, и надежд французских рево­лю­­ций на равенство и братство, и иде­а­лов научного коммунизма, и неудав­ших­ся советских колхозов, и очень удавших­ся израи­ль­ских киббуцев. То есть на протяжение последних трех столе­тий человечество без устали пробовало и будет продолжать пробовать их со­ци­а­ль­ный опыт, несмотря на поражения, потому что бедным массам всегда будет казаться, что единствен­но логичный выход из неспра­вед­ли­вости – это разде­ление добра алчных богачей по­ровну между всеми.

Любопытно, что о такой же еврейской секте, но в Египте, члены кото­рой называ­ли себя терапевтами, рассказывает Филон. Они тоже жили ре­ли­гиозными коммунами и во многом походили на ессеев.

У меня нет возможности, да и нужды, подробно просеивать все дета­ли на оси "иудаизм – ессеи – Иисус" в плане их атрибутивности каждой из этих платформ. Скажем, молитва ессеев лучам восходящего солнца и культ без­бра­чия были чуж­ды иудаиз­му. Первое Иисус отринул, второе, по край­ней мере, не отри­цал и склонен был от­носить к выс­шей святости, чем в дальнейшем и вос­поль­зовались его последователи. Зато святости субботы – наиважнейше­му атрибуту иудаизма, доведенному до абсурда ессеями (см. выше об испраж­нении), счел возможным не следовать, "ибо Сын человеческий господин и субботы".

Главное же заключалось в следующих требованиях: почитание Бога своих праотцев, соблюдение за­по­­ведей иудаизма, обряд "очи­щающего во­доосвяще­ния", чистота совести, воз­держа­ние плоти и отрицание чув­ствен­ных наслаж­де­ний, разоб­ла­че­ние лжецов и нечестной наживы, милосер­дие, отрицание богатства и бога­чей – вот, что взял Иисус у ессеев после дол­гих лет жизни среди них.

"Удобнее верблюду пройти сквозь игольные уши, нежели богатому вой­ти в царство Божие" – эти слова Иисуса стали хрестоматийными, равно как и совет богатому юноше, спросившему его однажды, что делать, "чтобы иметь жизнь вечную". Назвав запо­веди, почитание родителей и любовь к ближнему, Иисус сказал: "Если хочешь быть совершенным, пойди, продай имение свое и раздай нищим, и будешь иметь сокровище на небесах" (Ев. от Матфея, 19, 16-24).

Ну и, конечно же, учение о бессмертии души, о загробном наказании и поощрении тоже всецело было почерпнуто Давидовым сыном у ессеев. Раз­бух­шее до устрашающих размеров в творческой фантазии ультрамо­раль­ных теологов средневековья, оно-то и стало для христианства великим подспо­рь­ем в деле воспитания непослушных народных масс.

На фоне подробного рассказа о ессеях, которым отданы страницы не только "Иудей­ской войны", но и "Иудей­ских древностей", более, чем лако­нич­ное упоминание Флавием Христа, кажется странным. Абзац в восем­над­цатой книге "Иудей­ских древностей", сообщающий о христианах, Хрис­те и казнившем его Пилате, ученые счита­ют фальшивкой, привнесен­ной кем-то из средневековой книги Агапия "Всемирная история", где есть точ­но такой же абзац. Под­делки такого рода раннехристианских сви­де­тельств средневе­ко­­вы­­ми фана­та­ми имели немалое хождение. Шла борьба, как я уже гово­рил, за выкорче­вы­вание из христианст­ва еврейского стержня.

В двадцатой же книге "Иудей­ских древностей" сообщение, соответст­ву­­ю­щее новозаветному писанию, составляет всего 4 строчки. В них гово­рит­ся, как первосвященник Анан "собрал синедрион и представил ему Иакова, бра­та Иисуса, именуемого Христом, равно как несколько других лиц, обвинил их в нарушении законов и приговорил к побитию камнями". Это – единст­вен­­­­ное место с именем "Христа", подлинность которого не оспорена коммен­таторами Флавия. Но даже если оно, на самом деле, при­надлежит перу на­шего историка, то не забудем, что оно не могло быть написано раньше, чем после окончания Иудейской войны и разрушения Храма Титом, т.е. почти четыре десяти­летия спустя после смерти Иисуса.

То же самое можно сказать и относительно эпизода о казненном Иро­дом праведнике Иоанне, "ко­торый убеждал иу­деев вести добродетельный образ жизни, быть справед­ли­выми друг к другу, питать благочестивое чув­ство к Предвечному и соби­раться для омовения" ("Иудей­ские древности", кн. 18, гл. 5). Если, как утверждают теологи, речь здесь и идет о новоза­вет­ном Иоанне Крестителе, то все это уже последняя треть века. "Иудей­ские древности" завершены в 94 году новой эры.

Первые христианские сочинения, вошедшие в канонический Новый Завет, – "Откровения Иоанна" и некоторые послания Павла, – исследова­тели датируют, соответственно, 68 годом и серединой 90-х. Все четыре канониче­с­ких Евангелия написаны не ранее, чем во II веке (правда, Дай­монт относит первое Евангелие к 70-м годам I века), а крест как сим­вол хри­стианства появился лишь в IV веке.

К чему это я клоню? А именно к тому, что на основе всего прочитан­но­го по этой теме, у меня складывается предположение, что при жизни Иису­са таких слов, как "Христос" (в переводе с греческого – мессия, спа­ситель, пома­занник Божий) и "христиане" попросту не существовало. Эти определения имени и вероучения поя­ви­лись не раннее, чем на арену исто­рии вышел Савл или Павел, бывший Саул, первоначально известный в качестве ненавистника и неистового гони­теля этих нововерцев или, с его точки зрения, отступников, предателей иу­даизма.

Даже потрясающая находка 1947 года, со всей определенностью под­твер­ждающая сходство идей Иисуса и ессеев, о "Христе" и "христианах" помалкивает. Так что использо­ва­­ние исследователя­ми этих слов, по моим понятием, чисто условное, свя­зан­­ное со временем, когда христология еще не знала или не хотела знать об ессеях, а теперь связанное с логической (и лексической) необходимо­стью при описа­нии отделять одно от друго­го. Бы­ло бы неплохо, поэтому, если бы читатель имел это в виду при чтении ци­тат из книги Макса Дай­монта, к которой я ниже и перехожу.

Даймонт в деталях рассказывает о том, как ранней весной 1947 года молодой палестинский бедуин-контрабандист совершенно случайно набрел на пещеру и вытащил оттуда кувшины со свитками пергамента, испещрен­ны­ми древними ивритскими письменами.

"Последующие экспедиции к месту находки, – пишет Даймонт, – от­кры­­ли другие пещеры и нашли новые свитки. Что еще более невероятно – были найдены остатки еврейского ессейского монастыря. Они находились вблизи тех мест, где проповедовали Иоанн Креститель и Иисус".

Историк сообщает о найденных рукописях, образующих ядро ессейс­ко­го вероучения: "Устав общины", "Война между Сынами Света и Сынами Тьмы" и другие. Он говорит о том, что Мессию, ниспосланного Богом, кото­рый погиб мученической смертью от рук Сынов Тьмы, они называли "Учителем справедливости", себя – "избранниками Господними", а свою общину – "Новым заветом".

"Вступление в Новый завет, – в пересказе Даймонта, – происходило по­средством погружения в воду. Была разработана процедура богослуже­ния, почти идентичная той, которая в христианских Евангелиях описана как по­следняя, или тайная, вечеря. Описание ессейского ритуала, которое содер­жится в "Уставе общины", вполне может сойти за описание ритуала хрис­тианской общины".

Привожу в сокращении помещенный в книге Даймонта комментарий, принадлежащий знатоку свитков Мертвого моря, профессору Сорбонны А. Дюпон-Соммеру:

"Все в еврейском Новом Завете предвосхищает и пролагает путь к христианскому Новому завету. Учитель из Галилеи (Иисус – Л. Л.)... во многих отношениях является поразительным воплощением Учителя спра­ведливости. Подобно ему, Он проповедует покаяние, бескорыстие, покор­ность, любовь к ближнему, воздержание. Подобно ему, Он предписывает соблюде­ние Моисеевых законов, Закона как такового, однако улучшенного и завер­шенного его собственным откровением. Подобно ему, Он избранник и посланник Господа, Мессия – спаситель мира... Подобно ему, Он осуж­ден и приговорен к смерти... Как в ессейской церкви, так и у христиан од­ним из важнейших обрядов является священная трапеза, руководители ко­то­рой являются священники. И здесь и там во главе общины стоит надзи­ратель – "епископ". И главным в идеале обеих церквей является единство и слияние в любви, простирающееся вплоть до общности имущества. Все эти черты сходства... образуют весьма впечатляющую картину. Они тотчас же порождают вопрос: какой из этих двух церквей, еврейской или христиан­ской, принадлежит приоритет? Которая из них могла оказать влияние на другую? Ответ не оставляет места для сомнений. Учитель спра­ведливости умер около 65-53 гг. до н.э.; Иисус из Назарета умер около 30 г. н.э. Во всех тех случаях, когда сходство заставляет или соблазняет нас думать о заимствовании, это заимствование у ессеев".

Проанализировав жизнь и религиозные принципы ессеев по свиткам Мерт­во­го моря, Макс Даймонт, как и его коллеги, пришел к выводу, что Иисус, будучи величайшим пропагандистом "христианства", никак не был его зачи­на­телем. При этом утверждении, слово "христианство" историк берет в кавычки, что усиливает во мне подозрение относительно того, было ли оно уже при жизни Иисуса. Скорее всего, нет. Было ессейство, отшель­ни­ческую отчужденность которого честолюбивый Иисус решил трансфор­ми­­ро­вать в жизненно активное духовное движение всей нации. И этот иису­­сов­с­кий вариант ессейства лишь после смерти своего вдох­но­венного вождя стал называться христианством.

Существует мнение, что в злополучный день, накануне казни, приехав в Иерусалим, он впервые собирался всенародно провозгласить себя Месси­ей, (т. е. по-гречески Христом). Если даже допустить, что о его намерении уже знала малая группа его ближайших учеников, то и тогда – о каком хри­сти­ан­­стве кто мог знать, думать или предвидеть! К тому же, изъясня­лись евреи, надо полагать, на своем языке, и очень сомни­тельно, чтобы слово маши­ах они немедленно перевели на греческий – на язык ненавистно­го им народа. Сейчас много пишут о взаимовлияниях эллинской и иудейс­кой культур, но на уровне мирской суеты греки и ев­реи, находясь вместе под римской пя­той, враждовали, и греки не раз устра­и­вали погромы в еврей­ских кварта­лах Александрии и Рима.

"Со смертью Христа, – заключает Даймонт, – христианство казалось обреченным. Его спасла еврейская доктрина воскресения". Это бесспорно, но в несколько иной редак­ции: со смертью Иисуса дело его жизни не толь­ко казалось, но и было обреченным на забвение, подобно той секте, из ко­то­рой оно произросло. Честь превращения Иисуса Ессея в Иису­са Христа, а ессейства в христианство с помощью еврейской доктрины воскре­сения при­над­лежит другому еврею, а именно: Саулу.

В самом деле, из трех, наиболее известных сект того времени (фари­се­ев, саддукеев и ессеев), только секта саддукеев не верила в идею бес­смер­­тия души и воскресения из мертвых, что, очевидно, и придавало ей наибо­лее светский, эллинистический характер. Распространенная, в основ­ном, сре­ди зажиточной и образованной прослойки населения, она, хотя и выдви­ну­ла из своей среды ряд первосвященников и чле­нов Си­нед­риона, была, вместе с тем, и непонятной, и чуждой широким массам еврейства. Не слу­чай­но, саддукеи вызывают в проповедях евангелистского Иисуса почти столь­­ко же гнева, сколько и фарисеи.

Павел

Итак, кто же такой Саул, ставший "первопрестольным апостолом" хри­стианства" и "учителем вселенной"?

Родившись в небольшом малоазиатском городке Тарсе, Саул происхо­дил из колена Вениамина и наследственно получил римское гражданство, что позволило ему в дальнейшем изменить имя, данное ему в часть царя Саула, на римское Павел (у православных – Савл), которое он и обессмер­тил в ка­честве осново­положника христианства. Многие факты его биогра­фии изве­стны по новозаветным Деяниям Апостолов и по его собственным громокипя­щим речам, вошедшим в Новый Завет в жанре посланий.

Он получил хорошее римское образование, но был воспитан в строгой фарисейской традиции и учился, по сообщению Сергея Аверинцева, "в Иеру­са­ли­ме у известного рабби Гамалиила Старшего". Прекрасно зная То­ру и еврейский Закон, он мог сделать блестящую карьеру на этом попри­ще, но был долгое время не у дел, а потом, в поисках прокормления, за­нял­ся изго­товлением палаток.

"Живи Павел сегодня, он бы, пожалуй, кончил свои дни в психиатри­че­ской лечебнице, – пишет Даймонт. – Всю свою жизнь он был одержимым всепоглощающим чувством собственной греховности и вины. Это чувство преследовало его беспощадно. Ранние изображения Павла в Новом за­ве­те... рисуют нам малопривлекательную внешность. Эрнест Ренан хара­к­­теризует его как "отвратительного маленько­го еврея". Павел был малень­ко­го роста, кривоног, слеп на один глаз, и тело его, по всей видимости, было искривлено. Он был под­вер­жен периоди­ческим присту­пам малярии. У него были повторяющиеся гал­люцинации и, по мне­нию не­ко­торых уче­ных, эпи­лептические припадки".

Великому Рембрандту, находившемуся на четыре почти века ближе нас к нему, этот ужасающе мизерный и болезненный облик был либо не извес­тен, либо он скрыл его. Да так, что на его фоне любое приукраши­ва­ние действитель­ности соцреалистами кажется детским лепетом. С портре­та Пав­ла, создан­ного гениальным реалистом Ренессанса, на нас гля­дит круп­ный, широкоте­лый, величественный старец, в усталой, но дина­мически му­жест­вен­ной позе которого сосре­дото­чены вся мудрость и все за­боты мира.

Таким он и вошел в сознание верующих христиан. "Скалой веры" – для Мартина Лютера. Но человеком, "суеверие которого сравнимо разве что с его хитростью" – для Фридриха Ницше.

Не знаю, хитрость или какие-то другие причины заставили этого неис­то­­вого гонителя новых сектантов – последователей Иисуса – поменять направление своего пыла ровно на 180 градусов. По мне, это связано с патологической тягой людей, об­де­лен­ных природой физически, к вождизму и мировой славе. Вот как описы­вает этот духовный пируэт Павла уже цитируемый мной Аверинцев, один из крупней­ших русских мифологов и историков религии:

"Преданность консервативному иудаизму внушила ему ненависть к первым христианам... В молодые годы он участвовал в убийстве диакона Сте­фана, забитого камнями, в арестах христиан в Иерусалиме. Намерева­ясь начать широкое преследование христиан, он направляется в Дамаск. Однако на пути... он испытал чудесное явление света с неба, от которого пал на зем­лю и потерял зрение; голос укорил его ("Савл, Савл! Что ты гонишь ме­ня?") и велел слушаться тех, кто скажет ему в Дамаске, что делать. "Виде­ние в Дамаске" стало поворотным событием в жизни Павла. Исцелившись от слепоты по молитве христианина Ана­нии (по другим источникам, Хана­ния – Л. Л.), Павел принимает крещение и начинает проповедь христиан­ства...".

В Деяниях Апостолов есть отрывок (9, 1-2), в котором говорит­ся, что конкретно собирался он делать в Дамаске с последователями Иисуса: "лю­бо­­­го, и мужчин, и женщин, последующих этому учению, связав, привести в Иерусалим", – причем разрешение на это он предваритель­но "выпросил" у первосвящен­ни­ка (у иудейского, разумеется, – иных тогда еще не было).

Как ни привыкаешь к особому дару религиозных корифеев тво­рить и испытывать на себе чудеса, такой резкий переход из состояния во­ин­с­тву­ю­щего гонителя сектантов в столь же воинствующего их глашатая от одного только голоса усопшего Иисуса, причем явно, надо полагать, ненавистного ему, кажется сверхчудом – чудом чудес. Дай­монт подозревает в нем "оче­редную галлюцинацию". Мне же, грешному, и это объяснение не кажется убедительным, ибо для галлюцинации и немедленного, вслед за ней, раз­ворота все здесь как-то до чертиков прямо­линейно, все как-то на одной семанти­чес­кой оси: был "против" – услышал устыдивший его голос врага ­– стал "за".

Тайну этого превращения можно было бы оставить неразгаданной, поскольку дело не в ней, а в том, что за ней последовало. Но все мы не дети, и прекрасно понимаем, как такие "чудеса" обычно проис­ходят в жиз­ни. Думается мне, что этот мифологизированный отрезок биографии Павла чрезмерно ужат во времени, благо миф как художественная структу­ра это позволяет. На самом деле, все происходило несравнимо медле­н­нее и буд­ничнее.

Годы катят, а человек, жаждущий славы и успеха, не­смотря на пету­шинность нрава, прозябает в совершенной безвестности. Не порядок. Надо рвануть крылом как-то по-иному. Чего-нибудь скандаль­ного тоже не меша­ет, совсем наоборот – скандальное-то и может помочь. Короче, что-то в этом роде с ним явно происходило. Если нет, то оста­ет­­­­ся пред­положить, что уче­ние гонимых от частого и близкого кон­такта с ними, по правде, полонило эту буйную революционную головушку. Ведь если температурный накал души родст­венен (адекватен, тождественен), то различие в содержании не столь уж и существен­но. Сго­вориться можно. Примеров таких скандальных альянсов с недавними врагами нема­ло. У нас на Руси, к примеру, истовые ленинцы, успешно гнавшие нацио­налистов и религиозников на Соловки, сами стали ныне и православными, и националистами.

Ах, ах, эти вездесущие ветры перемен!

В случае с Павлом полагаю, однако, что дело было не в ветрах, а, глав­­­ным образом, во всепожирающем тщеславии. По каким-то причинам в офи­циальные еврейские верхи нам пролезть не удалось, вождем стать не под­фартило. Вот и решили мы испробовать удачи на ниве, размером по­мень­­ше. "Несмотря на свою встречу с Иисусом (ясно, что телепатическую – Л. Л.), ис­це­ление от слепоты и обращение, Павел еще в течение четырнад­цати лет, – пишет Даймонт, – прозябал в безвестности... Он дважды обра­щался к апос­тольской церкви в Иерусалиме с просьбой возвести его в ранг апостола. Дважды ему было в этой чести отказано".

Не забудем, что "апос­тольская церковь в Иерусалиме" в это время еще сплошь еврейская. Дважды оскорбленный отказом на высший чин, он зате­ва­ет ожесточенный спор с Иаковом, братом Иисуса, добиваясь сог­ласия на отмену для язычников предварительного обращения в иудаизм. Но и здесь терпит поражение. И тогда уж, вконец оскорбленный, униженный и отчая­в­­­шийся решается один идти ва-банк. Долой евреев! Сделаем ставку на язы­ческие народы иск­лю­чительно!

"Поскольку евреи в массе своей, – пишет Даймонт, – не приняли хрис­ти­ан­ство, Павел обратил взор к язычникам. Чтобы облегчить им вступле­ние в новую секту, он отбросил еврейские законы о разрешенной и запре­щен­ной пище, а также обряд обрезания (надо сказать, что отмена обреза­ния шла в угоду и римским властям, которые в целях наказания евре­ев за их непо­кор­ность то и дело его запрещали – Л. Л.). Наконец, он решил по­ставить Христа на место Торы. Это было самым главным его нововведе­ни­ем. Оно привело к окончательному и непоправимому разрыву между рели­ги­ями Отца и Сына. Тогда, как и сейчас, евреи верили, что человек может познать Бога только через Его Слово, каким оно явлено в Торе. Доктрина Павла гласила, напро­тив, что человек может познать Бога только через Христа. Противополож­ность между еврейством и христианством стала абсолютной".

Как видим, все обосновано вполне жизненно. Во имя достижения столь головокружительного успеха ничего уже не стоило сочинить мифы о вине ев­реев за казнь Иисуса, о Его чудесном воскресе­нии, назвать его Мес­сией, или теперь уже, по-настоящему, Христом, а все движение – христиан­ством. Позднее появится миф о том, что отец Иисуса вовсе не еврей, а рим­­ский легионер, хотя непонятно зачем это нужно было, если зача­тие все равно было от ангела, т. е. непорочным. Не нужно было, но все же по­даль­ше от евреев. Ну и, конечно, самый главный миф, ставший краеуголь­ным камнем христианства, – это знаменитое триединство Бога, Сына и Свя­то­го Духа в их нераздельности и неслиянности в одном лице – в личности Иисуса Хри­ста. Какой диалектический пас­саж!

Бог-отец и Бог-сын

Однако ирония иронией, а замена Слова Торы Христом гораздо муд­рее и прак­тичнее, чем кажется на первый взгляд. Я уже упоминал об об­ря­де жертвопри­ношения как тактической уступке Моисея психологии просто­лю­ди­на. Про­сто­му человеку очень трудно верить в Бога бестелесного, бес­пред­метного, не­ви­димого, само имя которого и то под запретом; в Бога, обозна­чен­ного лишь Сло­вом Договора – неко­тор­ой сознательной сделки, за выпол­не­ние которой "почитаемый и страшный" г-н Всевышний обещает всяческие бла­га и всемерное покровительство, а за наруше­ние – все­возможные жесточай­шие кары: ужасные болезни, неурожаи, поваль­ный голод, пораже­ния в вой­нах, рассеяние среди другие народов, рабство и истребление с лица земли. "Как радовался Господь вам, – говорил Моисей народу, – творя вам добро и умно­жая вас, так точно будет радоваться Господь, уничтожая вас и истребляя вас" (Курсив мой – Л. Л., Второза­коние, 28-29, 63).

Такая концеп­ция Бога рассчитана на апелляцию, в первую очередь, к разуму, к рассудку и в значительно мень­шей мере – к чувству, если не счи­тать страха, на котором, собственно, все и построено. Народ, принявший этот своеобразный Договор с Богом, – избранный народ. И именно ему, избранному, предлага­ется жесткая альтернатива: жизнь или смерть (там же, 30-31, 19), – спущен­ная с небесных высот в форме строгого юридического циркуляра, который вполне логично получил название Закона.

Несмотря на столь активную роль страха в Моисеевом Законе, объ­ективности ради подчеркну, что этот устрашающий атрибут веры при­сущ, в большей или меньшей мере, всем религиям мира. Такие уж мы, человеки, замечательные подобья Божьи, что без дисциплинарного окрика и угрозы нака­за­ния никак пока обходиться не можем. Что касается самого Закона, то, безусловно, в нем виден определенный прообраз будущих светских конституций. Вместе с тем, чувст­венная, сакраментально-вещественная суть веры заметно ослаб­ле­на в нем.

Форма Закона (Договора) приглушает в вере ее иррациональный не­по­средственный посыл. Поэтому столь значительна в иудаизме роль обря­до­вой предметности: тви­лин, талес, мезу­за и другие вещи. В этом же ряду обретается и обряд жертвоприношения – священ­ные, даруемые Богу живот­ные. Все это – средства материализации Всевышнего, удостоверение Его бы­тия в личном непосред­ствен­­ном контакте, единственная возможность ося­зать Того, кто строго-настрого запре­тил видеть себя и подходить к себе.

Вспомним, как в Торе настоятельно повторяются угрозы не подхо­дить к Богу. Сообщив Моисею, что в такой-то час Он явится "в густом облаке" на горе Синай, Он тут же предупреждает: "Берегитесь восходить на гору и при­касаться к краю ее; всякий, кто прикоснется к горе, должен умереть". А потом, уже придя, допускает лишь Моисея и Аарона, "а свя­щенники и на­род да не порываются восходить к Господу, а то разгромит Он их" (Исход, или, в более точном переводе с иврита, Имена, 18-20, 13, 24).

Спору нет, на социально-философском уровне, представление о Выс­шей силе, находящейся в сфе­ре, недоступной и запретной для людей, отра­жает глубинные аспекты морали и нашей житейской психо­ло­гии. Образ Бога-Слова, Бога-Идеи, будучи более адекватным признакам безграничнос­ти и причинности мироустройства, дает боль­ший простор и гносеологичес­ким свойствам интеллекта. В связи со второй заповедью, запрещавшей "изображение того, что на небе вверху, и что на земле внизу, и что в воде, ниже земли", Фрейд писал: "Коль скоро принимается подобный запрет, он должен оказать глубочайшее влияние. Он означает подчинение чувствен­ных восприятий абстрактной идее. Он означает триумф чистой духовности над чувственностью".

Все это так, Абстрактный Бог более открыт ду­хов­ности философ­ского, интеллектуального плана. Но в прак­ти­ческом каждодневном отправ­ле­нии веры челове­ку низов, рядо­вому миря­нину не до глубин фило­со­фской ду­ховности. Каким-то шестым чувством вожди понимают, что массам нуж­ны простые и досту­п­ные Боги. Так что, поставив на место Торы Христа, Павел одним выстрелом убил несколько зайцев сразу.

Во-первых, отвлеченный еврейский Бог приобрел черты, тело и имя, чем удовлетворялось язы­ческое идолопоклонство, и на этой основе переход язычника в христианство был более плавным и психологически более есте­ственным.

Во-вторых, Бо­гом стал человек, что также связы­вало его с тра­диционным антропоморфиз­мом языческих Богов, жизнь и система отноше­ний между которыми – суть чело­ве­ческие.

В третьих, это был чело­век, по­гибший муче­нической смертью за грехи всего человеческого рода, что, на­ряду с идеями всеобщей любви и братства, включало его в осо­бый эмоцио­нальный контекст.

В четвертых, на смену многобожию, раздражавшей в начале новой эры централь­ную римс­кую власть настолько, что императоры себя зачастую выдава­ли за главу не только империи, но и всей олимпийс­кой семьи Богов, – на смену этому при­шел (или сохранился) из иуда­изма моно­теизм: вера в одного и единого Бога.

Как видим, ум и практическая хватка Павла с лихвой ком­пе­н­си­ро­вали его физическую недостаточность и уродство. Мне, к сожале­нию, не прихо­ди­лось читать о прототипе Великого Инквизитора в легенде Достоевского, и я сомневаюсь, чтобы им был именно Павел, поскольку этой личности русский классик весьма симпатизировал. Но вот из параллелей жизненного ряда на ум приходит, конечно же, Ленин с его "творческими" поправками Маркса.

Однако вернемся в древний Рим. В эту эпоху всеобщей развращеннос­ти и падения нра­вов (а когда они не падали!) потребность в едином могу­ще­­ст­вен­ном Боге витала, буквально, в воздухе. Историки обращают внима­ние на то, что этот аспект Моисеева Закона, задолго до Павла, был усвоен многими римскими интеллектуалами, в частности и особенно, философом Сенека, которого мно­­гие чтят в качес­тве предтечи христианского учения в целом (См., напри­мер, Я. А. Ленц­ман. Происхождение христианства. Изд. АН СССР).

На этом фоне непонятно, почему потребовались еще долгих три сотни лет, пока нашелся, наконец, император, который усек все выгоды от ново­го вероучения. Им, как известно, был Константин, кото­рый в 316 году при­­з­нал, а восемь лет спустя объявил христианство государ­ственной рели­гией.

Буквально через год после этого, в 325 году, в Никее был созван Все­ленский собор, утвердивший принципы христианства в качестве единствен­ной обязательной веры, а все, не согластное с этими принципами, – ересью, подлежавшей уничтожению. Правда, попытку отменить власть церкви и поставить христи­ан вне закона предпринял в 361 году император Юлиан. Но он вско­рости умер, и учение Павла восторжествовало уже навсегда.

Говорить о причинах столь долгого восхождения этого вероучения, не только открыто ушедшего от еврейства, но чудовищно враждеб­ного еврейс­тву, несмотря на сохранение в нем многих значительных элементов иудаиз­ма, не входит в задачу настоящего очерка. Поэтому лишь эскизно назову, на мой взгляд, важнейшие.

Прежде всего, оно не сразу добилось призна­ния в своей собственной среде среди последователей Иисуса, которые после смерти своего лидера разделились на массу враждебных друг другу групп и группировок. Всем нам памятно, как в прекрасной работе Ф. Энгельса о раннем христианстве они сравниваются с политическим расколом внутри ранних рабочих орга­ни­­за­­ций. Борьба среди ранних христиан, в самом деле, шла жестокая, по всем правилам партийной нетерпимости, разгула страстей, самолюбий, преда­тельств и доносов.

Нема­лую силу долгое время, надо полагать, представляла среди них и еврейская партия, возглавляемая ближайши­ми соратниками Иисуса и, в частности, его братом Иаковом. В глазах этой старой гвардии, новоиспе­чен­­ный христианин Павел был явным выскочкой и отпетым негодяем.

В эти три столетия ковался и канонический состав Нового Заве­та. Из массы появившихся Евангелий, трактатов и молитвенной мемуарис­ти­ки нелегко и не сразу удалось выбрать единственно правильное, отвечаю­щее нормативу Божественного откровения. Ведь не люди творят религиозные догматы, а сам Господь их ниспосылает. Как уж Он их ниспосылает, я не знаю, но канонизированный состав Нового Завета завершается книгой "От­кровение Иоанна Богослова", которая должна была бы стоять первой, ибо все, без исключения, исследователи – теологи и атеисты – считают ее пер­вым христианским сочинением с точно установленной датировкой – 68 год. А Энгельс даже уточняет: или январь 69 года, – тоже, видимо, не из паль­ца высосал.

Для Энгельса, как мы знаем, это "От­кровение" интересно, главным обра­зом, тем, что свидетельсует о "сектах и сектах без конца". Эта атмосфера раскола и кровавой внутрипартийной борьбы, характерная для любой за­ро­ждающейся идеологии, тем более, революционной, – конечно же, интересна и для моих рассуждений о христианстве. Но мое внимание приковано сей­час к другому аспекту Откровения Иоанна – к его сугубо еврейской пози­ции. Сражаясь с другими сектами христианства, автор обвиняет их в том, что они – "которые говорят о себе, что они Иудеи, а они не таковы, но – сбори­ще сатанинское" (2, 9). Значит, еще в 68-69 году и явно при жизни восхо­дя­щего радикала Павла авторитет еврейского голоса (и крови) в христи­ан­стве был достаточно велик.

Опять же, неясно, как это крамольное сочинение, отдающее право на подлинное христианство только истинным иудеям, в самый разгар ожесто­ченной анти­еврейской активности отцов церкви включается в окончатель­ный состав Нового Завета, который был утвержден, видимо, не ранее, чем в 325 году на Вселенском соборе в Никее. Макс Даймонт же отодвигает эту дату еще на 70 лет, относя канонизацию Нового Завета к 395 году. Другими словами, 362 года (после смерти Иисуса) потребовались для вы­работки са­мо­го правильного христианского учения, по сути, антиеврей­ско­го, но по какой-то немыслимой логике допустившего и насквозь еврейское Евангелие от Мат­фея, и Откровение Иоанна, и – я уже об этом много говорил в пер­вой части очерка – весь Ветхий Завет.

Возможно, в самом деле, как полагают специалисты, окончательный от­бор текстов для Но­вого завета сделал сам Константин, не очень входив­ший в тонкости внутрихристианской борьбы. Хотя, с другой стороны, ему приписывается и честь замены субботы на воскресенье. Если это так, то снова – как не восхититься столь длительной устойчивостью еврейского сти­хийного начала в христианстве!

Что касается римских властей до Константина, то при всем понимании ими неудоб­ст­­ва многобожия, национальная гордыня все же не позволяла так, с бухты-барахты, поставить на место великих Богов Олимпа какого-то еврея из заху­далой иудейской провинции. Кроме того, само движение, во-первых, опиравшееся, в основном, на народные низы, воспринималось пона­чалу как криминально бунтарское, как угро­за римскому трону и правопорядку, и, во-вто­­рых, далеко не сразу стало оно массовым. Много самоотверженной борьбы, мучений, казней пришлось претерпеть сторонникам и последова­телям это нового вероучения в эти три­ста с лишним лет, пока они не дор­вались, на­конец, до власти.

Естественно было бы предположить, что, испытав на собственной шку­­ре всю жестокость и несправедливость существовавшего мироустройства, запи­сав на своих знаменах любовь к ближнему, вдохновив себя идеями ра­венс­т­ва и братства, они при­несут людям свет и благодеяние. Ничего подоб­но­го не случилось. Насту­пи­­ла идеологическая тьма и века духовного позо­ра.

"Отныне, – пишет Даймонт, – все христиане обязаны были исповедо­вать принципы только одной этой веры. Все другие взгляды были запреще­ны и объявлены еретическими. Так был установлен тоталитарный идеоло­ги­­ческий характер ранней христианской церковной организации... В пер­вые сто лет после своего прихода к власти христиане уничтожили больше собс­т­венных приверженцев, чем это сделали римские императоры за пред­шеству­ющие три века".

Церковь

Власть христиан началась с террора. Террора идеологического и поис­ти­не беспо­щад­ного. Языческие Боги – были немедленно объяв­лены дьяво­ла­­ми, евреи-отступ­ни­ки – то же самое, а дьявология (или демоно­ло­гия), поз­во­­ля­вшая научно, с великодушного соизволения Отца, Сына и Святого духа уничтожать все им неугодное, – стала законной отраслью тео­ло­­ги­че­ского дог­­­­мата. Потом, как известно, пошли Богом вдохновенные Крестовые похо­ды, потом пытки и костры инквизиции – все, все по всем нам памятно­му сце­на­рию строителей светлого будущего. Правда, по масштабу, комму­ни­сты в подмет­ки им не годились.

Первый документированный процесс, связанный с колдовством, про­фессор С. Лози­н­­ский в предисловии к книге "Молот ведьм" относит к 580 году. В смерти трех сыновей француз­ской королевы Фре­де­гунды были заподозрены префект Муммол и несколь­ко женщин, дей­ствовавших, якобы под влиянием дьявола. Муммол под пыткой сознался и был сослан в Бор­до, а женщины, тоже признавшись, под­верглись колесова­нию и сожжению. По­следний нашумевший процесс прозвучал на рубеже ХХ века в Аме­рике. О нем мы все знаем по знаменитой пьесе Артура Миллера "Силемские ведьмы".

"Церковь, всячески распространяя бредни о дьяволе, – пишет Лозинс­кий, – запуталась в собственных противоречиях и сама начала бояться дьявольского наваждения... церковь создала такую метлу, которая, каза­лось, выметет самую церковь".

О дьяволах на полном серьезе и крайне учено писали и знаменитые теологи (Августин Блаженный, Фома Аквинский и другие), и сами Папы.

По словам Лозинского, Папа Григорий Великий (VI век) рекомен­довал употребление святых мощей в качестве средства для изгнания дья­вола и рассказывал, как ему удалось изгнать дьявола, принявшего вид свиньи. Но это пока что ягодки. В 1223 году папа Григорий IX, полный ужаса и возму­щения, издал специальную буллу, призывающую к истреб­лению всего "дья­вольского".

"Кто может не разъяриться гневом от всех этих гнусностей?! – метал молнии корифей католичества папа Григорий IX. – Кто устоит в своей ярости против этих подлецов?! Где рвение Моисея, который в один день истребил 20 тысяч язычников? Где усердие первосвященника Финееса, который одним копь­ем пронзил и иудеев, и моавитян? Где усердие Ильи, который мечом уничтожил 450 служителей Валаама? Где рвение Матфия, истреблявшего иудеев? Воистину, если бы земля, звезды и все сущее под­ня­­лись против подобных людей и, невзирая ни на возраст, ни на пол, их целиком истребили, то и это не было бы для них достойной карой! Если они не образумятсяи не вернутся покорными, то необходимы самые суро­вые меры, ибо там, где лечение не помогает, необходимо действовать мечом и огнем; гнилое мясо должно быть вырвано" ("Молот ведьм", стр.30).

Весь этот святой фашизм получал научно-логическое обоснование в трудах знаменитого идеолога христианства Фомы Аквинского:

"Извращать религию, – блестяще доказывал он, – от которой зависит жизнь вечная, гораздо более тяжкое прес­ту­пление, чем подделывать моне­ту, которая служит для удов­летворения потребностей временной жизни. Следо­ва­тельно, если фальшиво­мо­нетчиков, как и других злодеев, светские госу­дари справедливо наказыва­ют смертью, еще справедливее казнить ере­тиков, коль скоро они уличены в ереси. Цер­ковь вначале проявляет мило­сердие, чтобы обратить заблудших на путь истинный, ибо не осуждает их, ограни­чиваясь одним или двумя напомина­ни­ями. Но если виновный упор­ствует, церковь, усомнившись в его обраще­нии и заботясь о спасении дру­гих, отлучает его от своего лона и передает светскому суду, чтобы винов­ный, осужденный на смерть, покинул этот мир. Ибо, как говорит святой Иеро­ним, гниющие члены должны быть отсечены, а паршивая овца уда­лена из стада, чтобы весь дом, все тело и все стадо не подвергалось заразе, порче, загниванию и гибели".

Мудрость этого "ученого мужа", объявленного в специальной папской энцик­лике "учителем всей философии и богословия", не знала предела: "Когда от совокупления дьявола с женщиной рождаются дети, – поучал он, – то они произошли не от семени дьявола или того образа мужчины, в который воплотился дьявол, а от того семени, которое приобрел дьявол от другого мужчины. Дьявол, в образе женщины совокупляющийся с мужчи­ной, может принять и образ мужчины и совокупляться с женщиной".

Упомянутая выше книжонка "Молот ведьм" – это широко известное в средние ве­ка пособие по допросам и пыткам, принадлежащее перу двух прослав­лен­ных инквизиторов. По словам Лозинского, таких пособий было множество, и одно из них "Молот евреев", судя по названию, – о том, как пытать и казнить евреев. Каким-то образом до ушей папства дошло о "си­на­­гогах сатаны", вокруг которых объединялись не колдуны, не дьяволы, а те, кто ими "пахнет" – в прямом смысле слова, вне всяких иносказаний. В их состав вряд ли входили евреи, но показательно само соединение сина­го­ги с сатаной. Видимо, "шабаши ведьм" (шабат – суббота) тоже не случай­ны.

Так в годы инквизиции, в постановлении папы Александра IV, к ереси при­бавилось и все то, что "явно пахнет ересью". "Разумеется, – пи­шет Ло­зин­­ский, – установление "пахучести" тела предоставлялось произ­волу суда, которого нисколько не ограничивала оговорка о "явности" еретическо­го запаха. Бесконечные схоластические толкования выражения "явно пахнет" в конечном счете клонились к подведению всякого колдовства под понятие о ереси, подлежащей инквизиционному суду".

Вот чем занимались лучшие умы церкви и отцы победившего христи­анства.

В созданной ими атмосфере дьяволомании, ересемании и врагома­нии, подобно сталинской шпиономании, на всем лежала мрачная печать доносительства и фискальства, безумие всеобщего страха и ожида­ния ноч­ного стука в дверь, как это обычно в таких обстоятельствах случает­ся. И это продолжалось не семь десятков лет, а, по меньшей мере, семь столетий. В этих условиях мракобесия (я их обычно называю светобесием – ведь во имя света и Бога же!) – надо ли было иметь много ума, чтобы состря­пать суди­ли­ще по обвинению евреев в ритуальном использовании христиан­ской кро­ви?!

Через все века и всю христианскую Европу прошагали эти, обставлен­ные по всем правилам передовой юриспруденции, позорные про­цессы, точ­но так же, как и очень смешные, конечно, и талантливые карика­туры, с радостью использованные позднее Гитлером. Искусство, надо отдать ему должное, в эти века набрало высот потрясающих. Страдания, войны, Боги, дьяволы, как это ни кощунственно звучит, – хлеб для искусства. Под осо­бо строгий надзор или, так называемое, покровительство святой церкви попа­ла жи­во­пись. Нерелигиозных сюже­тов – кот наплакал. То же самое – архи­тек­ту­ра. Величес­твенные соборы, устремленные в небеса, фреска, лепка. Ор­ган­ная музыка. Выдающиеся композиторы. Нарядные, любвеобильные лю­ди, с детишками и без, ходили в церкви, как на праздничные торжества. "Я другой такой страны не знаю, где так вольно дышит человек!" – фэ, фэ, та­ко­го примитива еще, говорят, не было. Возможно, не было. Но смысл его был. Высокий смысл христианского света был. По крайней мере, на бумаге, в молитве, в декоративном убранстве площадей и богатых кварта­лов.

Мне, разумеется, не под силу описывать здесь все пре­лести христиан­с­кого средневековья. И если черная краска у меня превалирует, то только потому, что таковой была его боевая идеология. Вместе с тем, мы должны помнить, что ужас Гулагов не только в них самих, но и в том, что рядом с ними всегда поют и блещут нарядные, жизнерадостные Красные Площади.

Конечно, костры инквизиции, по простодушию и молодости тогдашне­го общественного сознания, горели еще публично. Но люди (ясное дело, прежде всего сами христиане!), попадавшие в застен­ки пыток выхода оттуда уже не имели, независимо от того признавались они в содеянном или мужественно отрицали. Причем существовали заранее разра­ботанные расценки за каждый вид пытки и инструменты при этом применя­е­мые. Так что несчастной жертве изуверского убийства приходи­лось за эту услугу платить еще и кошельком.

Но, повторяю, в этом непролазном мраке повального бабизма-ягизма, или сквозь него, пробивалась наука, строились города, праздновались пра­з­­дники и, вообще, жизнь, как говорится, шла вперед и выше. Не забудем, что и Советская власть строила не одни только Гулаги, а в период Гулагов и заодно с ними подняла Россию на пьедестал одной из сверхдержав мира. Все­общее образование, удобная и доступная медицина, высокий потенциал нау­ки – все это, как мы теперь особенно убедились, партийная пропаганда отнюдь не выдумала.

Почему же, несмотря на интенсивную христианизацию Европы, евреи, которые, казалось бы, более всех имели право на эту новую триумфальную религию, остались в стороне, отдав предпочтение поражению и долгим му­чительным столетиям унизительного, полулегального существования? Вто­рично потеряв родину, т. е. Иудею, примерно, с тем же герои­ческим энту­зиазмом, как за несколько веков до этого Израиль, они вынуж­дены были заг­нать свое вероучение в под­валы подпо­лья и ду­ховного гетто, за­консер­ви­­ро­вать его там на века в бес­сон­ных и бес­конечных штудиях, по­то­му что иудаизм, при­чем только в та­ком запакован­ном, по остроумному сло­ву Дай­монта, и го­товом к тран­с­пор­тировке виде, оставался един­ствен­ным средст­вом сохра­не­ния разбред­­шейся по свету на­ции.

К счастью, нация была сохранена. Но какой ценой?!

Эти вопросы на­столь­ко сложны, настолько остро касаются еврейских патриотических чувств, настолько тесно переплетены с исторически сложившейся идеей иудаизма как религии национального достоинства, что требуют отдельного разго­вора. Его обещанием, причем в самое ближайшее время, я и закончу насто­ящие заметки.


Лев Ленчик

Подвиг национального самоубийства

(Очерк судьбы дохристианского еврейства)

Введение

Еврей – это иудей

Лиха беда – начало

Не числом, а верой,

"Земли не чуя под собой"

Virtual nation

Династия Маккавеев

Начало конца

"Тираны из своей среды"

Рождение зверя

Чем больше вчитываешься в борьбу победившего христианства с евре­ями, тем яснее становится, что не расизм поначалу определял ее, а – идео­логия.

Столкнулись две идеологии. Настолько близкие, что для успеш­ного развития победившей присут­ствие побежденной было и нежелатель­ным, и опа­сным.

Хрис­ти­анство, поро­жденное иудаизмом, захватившее значительный мас­сив его идей и вырвавшееся из-под его опе­ки, попро­сту не могло не быть враждебным к нему, ибо претендовало на его место. Их общий Бог, согласно концеп­ции побе­дителей, отказался от избранного им народа и пере­нес свое благословение на всемирную христиан­скую общину, получив­шую, таким образом, право на­зы­ваться "Новым Из­раилем". Возможно, это право узурпатора, но какой победитель им не пользуется!

С унич­тожения "родст­вен­ников" начинается любая власть, утвержда­ю­щая идеологи­че­ское единомыслие. Ле­нин, в первую голову, избавился от родс­твенных револю­ци­он­ных партий, а Сталин – от однопол­чан своей же лени­нской гвардии. Даже в природе семантически однозначные заряды от­талкиваются.

Так что враждебность христианства к еврейству более или менее по­нят­на. Понятна и враждебность евреев к христианам в пору их сектантства – этим, своего рода, ревизионистам нашего родного и вели­кого учения.

Но потом, когда многие европейские народы, задрав штаны, побежали за комсомо­лом – пардон! – за христианством, и еврейству, оказавшемуся в этой новой ситуации на положе­нии гад­кого утенка, был пря­мой резон сде­лать то же самое, оно этого не сделало. Почему?

Почему неприязнь к христианским иде­ям, – при­чем, подчеркиваю, не чужим, а на добрую половину настолько своим, что и национальная гор­дость, и слава среди других народов могли получить от этого лишь новый свежий заряд, – почему непри­язнь к ним оказа­лась у нас сильнее инстинкта жизни и благо­получия? Не­ужели про­пасть между иуда­из­мом и его христи­ан­ским вариан­том столь велика, что ничего друго­го и не оставалось, как только стоять на своем? Даже ценой жизни?

Как говаривали наши учителя, ответы на эти вопросы коренятся... ну конечно же, и в своеобразии иуда­из­ма, и в его уникальной связи с еврей­ским нацио­нальным самосознанием. Поэтому без экскурса в историю стано­в­ления и образования этого уникального сплава религии и нации нам не обойтись. Но прежде, чем это сделать, необходимо условиться относитель­но стержневых для поставлен­ной задачи понятий, а именно: идеологии и религии.

Идеология, на мой взгляд, – это такая система идей, кото­рая пре­тен­ду­ет на универсальность своих представлений о мире, на их абсолютную ис­тинность и непререкаемую национальную животворность. А поскольку та­кой высокий замах нуждается в том, чтобы стать "достоянием масс", то иде­­оло­гия, как правило, не может не опираться на сакраментализацию куль­­та верховного знатока и нетерпимость к инакомыслию.

Думаю, что не очень ошибусь, если монотеистические религии (иу­да­изм, христианство и ислам) определю в этих же основных параметрах: от­ра­жение универсальной модели мира, ее абсолютная истинность, национал-патриотизм, культ одного и единого Бога и авторитарная замкну­тость.

Боясь, как огня, свободной аналитической мыс­ли, идеология неизбеж­но обращена к необходимости иррационально-религи­озной поддержки. Ком­­му­­нистическая идеология, к примеру, была атеистической по отноше­нию к традиционным богам, но необыкновенно религиозной на ниве утвер­ждения и защиты себя самой как святого и единственно правого дела.

В религиях, правда, выдвинут на первый план очень сильный эле­мент индивидуальной, непосредственной (а не на­силь­ствен­ной) веры. Но со­ци­аль­ный контекст им обычно пренебре­гает. В осо­бенно­сти, на том уров­не на­шего развития, когда религиозные предста­в­­ления о ми­ре и человеке бы­ли един­ственными, а индивидуальная вера как таковая либо не вычленя­лась еще из коллективной, либо была ей всецело подчинена.

Вообще го­воря, личностное самосознание как явление единичное, не­по­хожее ни на ка­кое дру­гое и не сводимое к коллективу – свойство сравни­тель­­но недавнего плас­та куль­ту­ры, начиная, примерно, с эпохи Возрожде­ния, а то и позднее. С утратой полити­ческой власти, в условиях плюрализ­ма и демократии, поведение религиозных систем становится более гибким, но идеологическая сущность сохраняется, в особенности, в их консерватив­ных ветвях, таких как, скажем, православие, хасидизм и, в целом, – ис­лам.

В связи с этим и учитывая, что в этом очерке меня интересуют, глав­ным образом, социальный и национальный аспекты иудаизма, я не вижу необ­хо­­ди­мости разделять понятия "верующий" и "религиозный". И то, и другое я буду употреблять как синонимы – в значении приверженности к данной сис­теме общих религиозных пред­ста­влений, верований и ритуалов, а саму религиозную систему – в качестве идеологии.

­Еврей – это иудей

С точки зрения современного западного сознания, понятие "еврей" иде­о­­логично уже по определению – это иудей или человек, принявший За­коны То­ры. Еще Достоевский не мог представить себе "еврея без Бога". То же самое и Василий Розанов, который утверждал, что неверующих евреев не бывает, неверующий еврей – это нонсенс. То же самое и здесь, на Запа­де: понятия еврейства и иудаизма неразрывны и иначе, чем как синонимы, не употреб­ля­ются.

Для нас, привыкших к атеистическому определению нации, исключаю­щему религиозный признак, это звучит, возможно, и дико. Но факт остает­ся фактом, и оспаривать его сейчас или защищать нет никакой на­­доб­ности. Религиозные догматы во многих странах развивались на осно­ве и в угоду национальному величию или выживанию, да и рели­гиозная стилистика за­ча­стую не только внешний показатель нацио­наль­ного своеобразия. Может быть, у христи­ан­с­ких народов, вне учета раз­личных христианских кон­фес­сий, слит­ность религиозного и националь­ного несколько затушевана. Но у евреев она нас­только на поверхности, что боль­шая часть человечества по другому нас и не воспринимает.

Если это верно для наших дней, то оно тем более вер­но для эпохи рим­ского господства и европейского средневековья, когда христианство из кожи вон лезло, чтобы укрепить себя в роли самого лучшего, самого пра­вильного и самого передового учения!

Еще более велика роль идейности в иудаизме, обращенность которого к сознанию, в связи с особой концепцией принципиально нематериализо­ван­но­го Бога, значительно пре­вали­руют над непо­сред­ственной чувствен­но­стью. Идейное богатство Торы по своей глобаль­ности и глуби­не не имеет себе равных.

Именно Тора на протяжении веков притя­гивала к себе самые пытли­вые умы различных вер и философских направ­лений; именно она произве­ла на свет два новых вероучения: христианство и ислам; именно она поро­ди­ла утончен­ную и необык­но­вен­но развитую систему многочисленных эзо­териче­ских идей, собранных в знаменитой Каббале, очень популярной и поныне, в особенности, среди интеллектуальных снобов и людей, увлечен­ных тайным смыслом вещей и явлений; наконец, именно она открывала возможность интерпретировать себя в согласии с познанием свет­ским (см., к примеру, учение Маймонида, пыта­вше­гося примирить Тору с Аристо­те­лем).

Идеи, идеи и идеи. Тора вся в идеях. Причем на первом плане – идеи политические и идеи национальные, которым, собственно, она и обяза­на своим происхождением.

Будучи конгениальным организатором и знато­ком социальной психо­ло­­гии, Моисей прекрасно понимал, что только суро­вое и мудрое слово мо­жет объединить кочующие толпы народа, сдержать их непокорный темпе­рамент и повышенную природную тягу к своеволию, а также выстоять в бесконеч­ных войнах с соседями, которыми особенно сла­вил­ся весь древний мир.

Это слово он и принес нашим предкам и под угрозой жесточайших на­ка­заний заставил их его принять. Века потребовались на то, чтобы Мои­се­ев Закон сросся с евреем в единое нерасторжимое целое. Каждый раз, ког­да на­роду приходилось худо – то ли из-за поражений в войнах, то ли из-за не­сго­ворчи­вости отдельных колен, то ли из-за неуро­жаев или эпиде­мий – духовные лидеры народа объясняли это как Божью кару за забвение запо­ве­дей Торы, как нарушение договора с Ним.

Постепен­но это сознание вошло в плоть и кровь, стало второй натурой – и этничес­кой идентификацией еврейства стал иудаизм. Еврей стал на­бо­ром предпи­саний и запретов, т. е. единицей сугубо идеологиче­ской.

Безусловно, это объединяло, вносило нравственную дисциплину и раз­вивало национальную гордость, особенно необходимую для укрепления сра­в­ни­­тель­но молодого государства. Однако, наряду с пользой, это обсто­ятель­ство было чревато и совсем неиз­бежной, до времени скрытой, но, так или иначе, опас­ной тенденцией. Тенденцией к фанатизму, к неспособности на социаль­ную гибкость и простой, житейский, человеческий артистизм.

Иосиф Флавий приводит потрясающего трагизма эпизод. Только что назначенный на пост прокуратора Иудеи Понтий Пилат приказал привезти ночью в Иерусалим изображения императора. "Когда наступило утро, иу­деи пришли в страшное волнение... усматривая в нем нарушение закона; ожес­то­чение городских жителей привлекло в Иерусалим многочисленные толпы сельских обывателей. Все двинулись к... Пилату, чтобы просить его об удалении изображений из Иерусалима и об оставлении неприкосновен­ной веры их отцов. Получив от него отказ, они бросились на землю и оста­ва­лись в этом положении пять дней и столько же ночей, не трогаясь с мес­та. На шестой день Пилат сел на судейское кресло и приказал призвать к себе народ, чтобы объявить ему свое решение; предварительно он отдал приказа­ние солдатам: по данному сигналу окружить иудеев с оружием в руках. Увидя себя внезапно окруженными тройной линией вооруженных солдат, иудеи остолбенели при виде этого неожиданного зрелища. Но ког­да Пилат объявил, что он прикажет изрубить их всех, если они не примут император­ских изображений, и тут же дал знак солдатам обнажить мечи, тогда иудеи, как будто по уговору, упали все на землю, вытянули свои шеи и громко воскликнули: скорее они дадут убить себя, чем переступят закон" ("Иудей­ская война", в дальнейшем – "ИВ", Кн. 2, гл. 9).

Что это? Героизм? Подвиг?

Да, героизм. Да, подвиг. И это признал сам Понтий Пилат, не испы­тывавший, по­нят­но, особых симпатий к осточертевшим ему иудеям с их вечными причу­дами. Признал и отступил, "пораженный этим религиозным подвигом" и "отдал приказание немедленно удалить статуи из Иерусалима". Конечно, он вскорости взял свое с лихвой, и в другой аналогичной стычке с непокорны­ми иудеями хорошенько их порубил и покромсал. И в этом вся суть.

Есть героизм, без которого не прожить ни одной нации, и есть безрас­судство маньяка-самоубийцы, одержимого преданностью своей идее в такой степени, что он готов защищать ее в любых обстоятельствах и любой це­ной. К несчастью нашему, в нашей древней истории таких сверхпатри­отов оказа­лось намного больше, чем позволяли устои страны и нации.

Для доказательства обратимся к наиболее кризисным эпизодам нашей истории.

Лиха беда – начало

Между возвращением евреев из четырехсотлетнего пребывания в Еги­п­­те и вышеописанным подвигом прошло, примерно, 1200 лет. Это были века становления нации и укрепления идей иудаизма. Собственно, с прихо­да на землю Ханаанскую – с этого, как оказалось, судьбоносного эпизода возвращения – и начинается история нашей оседлой государственной жиз­ни.

Земля обетованная представляла собой узкую полоску, служив­шую ко­­­ридором для крупных воюющих стран и ок­руженную множеством мелких вра­ждебных друг другу народов, племен, горо­дов-госу­дарств, которы­ми бук­­­вально кишел в ту пору Ближний Восток. Вместо рек молока и меда – пустыня.

Но и этот клочок земли, не­смотря на обещание Всевышнего, никто на блюдечке подносить не собирал­ся. Пядь за пядью ее приходи­лось от­во­евы­вать в нелегких сраже­ниях. Воинственность, бесстрашие и жестокость к врагам были глав­ными ис­точниками выжива­ния для всех народов региона, в том числе, и для евреев. Так что представлять себе нашего предка в виде робкого, забитого, плутовато-трус­ливого человека, каким его сделала поз­днее "местеч­ковая" диаспора, нет никаких оснований.

Иосиф Флавий следующим образом описывает одну из первых побед евреев над ханаанянами: "Их стали убивать не только на ули­цах, но и в домах, и не было пощады никому, и погибли все, не исключая женщин и детей. Весь город наполнился трупами, и никто из жителей не избежал смер­­ти. За­тем евреи зажгли город и окрест­ные селения... Все, что в городе уцелело от огня Иисус (первый государственный предво­ди­тель еврейства, назначенный на эту долж­ность умирающим Моисеем – Л. Л.) велел истре­бить и провозгла­сил проклятие против всех тех, кто когда бы то ни было вздумал бы вновь отстроить разрушенный город" (Иудей­ские древности", в дальнейшем – "ИД", кн. 5, гл. 1).

Крайняя жестокость, не правда ли? Но она ничем не от­ли­чала евреев от других народов этой эпохи. Отличие было лишь в одном: в про­воз­гла­ше­нии проклятия тем, кто по­пы­тается восстановить город. Это трудно пос­тичь. Ведь город уже ваш, на вашей уже земле! Почему же не позабо­ти­ть­ся о нем хотя бы пос­ле победы?

В какой-то мере здесь можно допустить некоторый перегиб в исполне­нии запрета на иностранное как ритуально нечистое, связанного со страхом перед идолопоклон­ством – этим вечным бичом чистоты иудаизма. С боль­шей же уверенностью можно судить об этом, если взять более общий план.

Мы сталкиваемся здесь (правда, еще в заро­дыше) с тем чисто еврейс­ким феноменом, когда идея Бога дог­ма­ти­зируется настоль­ко, что стано­вит­ся выше практиче­ских соображений. С самого нача­ла завоевание и строи­тельство страны проходило у возвратившихся из Егип­та евреев параллель­но (если не сказать, на базе) со строительством и укреп­ле­нием теоретиче­ских основ веры.

Помимо военной победы над местными жителями, надо было преодо­леть их духовные (или бездуховные, на взгляд при­шельцев) ценности и образ жизни, которые характеризовались "отврати­тель­ными религиозными обычаями... человеческими жертвоприно­шениями божеству по имени Мо­лох, похотливым культом местного ханаа­нитского божка по имени Ваал, разгульными оргиями и культовой прости­туцией во имя жен­ско­го божества Ашеры" (Макс Даймонт, "Евреи, Бог и история"). Соблазнительная досту­п­­ность всех этих пряностей не могла не прийтись по вкусу и отдельным несозна­тель­ным представителям наших далеких бра­тьев, поскольку и они, бывало, ничем человеческим не гнушались.

И вол­шеб­ной палочкой-выручалочкой в деле укрепления морали мог быть то­лько Моисеев Закон, детально определявший, что такое хорошо и что та­кое пло­­хо. Это во-первых.

Во-вторых, ни что иное, как этот же закон должен был сыграть глав­ную роль и в деле национального воссоединения с теми евреями, которые в Египет не ухо­ди­ли и потому отличались от тех, кто от­туда воз­вратил­ся, не мень­ше, а гораздо больше, чем, скажем, нынешние со­вет­ские евреи от ко­рен­­ных из­ра­ильтян. Ведь четыре века между ними пролегло!

В-третьих, на эту же объединяющую силу Закона возлага­лась и на­деж­да в деле преодоления племенных разногласий между основными 12 ко­лена­ми сынов Авраама, которые расселялись и управлялись самостоятель­но. Во главе каждого колена стояли независимые друг от друга старейши­ны.

Понятно, что все эти задачи в один присест не решают­ся, а растягива­ю­тся обычно на века. В этом смысле, ев­рей­ская начальная история мало чем отличалась от национального становле­ния других народов. У всех оно начиналось с преодоления центробежных сил племен или княжеств центро­стремительной силой объединения и един­ства. Что отличало евреев, так это более сильная, чем у других народов, идеологическая опора – законы иуда­изма. Верховный авторитет Торы был абсолютным в той же мере, если не в большей, чем в нашем недавнем прошлом святейшие догматы мар­ксизма-ленинизма.

Некоторые исследователи рассматривают эпоху Су­дей как пример пер­вой в истории человечества (на 400 лет раньше, чем у греков! – Даймонт) демократии, а еврейские царства – в качестве первых в ис­то­рии человече­с­тва конс­титуционных монархий. И то, и другое обос­но­­вывается тем, что ни судья, ни впоследствии царь, ни первосвященник – ника­кое лицо не могло быть и не было выше Закона Торы, и таким образом здесь осущест­влялся принцип равенства перед Законом.

Если это так и если учесть, что Закон Торы, как ни крути, а все же сугубо религиозный, то прежде, чем говорить о демократичности и консти­туционности еврейской национальной жизни, уместнее сказать о ее теокра­тических основах – об абсолютной власти Бога.

Да, никто не стоял выше Закона, но вот равенство перед ним – вещь весьма условная и нуждается в существенных оговорках. Ведь сам Закон по-разному относился, скажем, к мужчине и женщине, к священникам и мирянам, и даже по-разному наказывал за одно и то же преступление. На­пример, дочь священника, обманувшая будущего мужа в своем целомуд­рии должна была подвергнуться сожжению, а дочь мирянина – побитию камня­ми. Я не берусь судить, что из них более поучительно, но различие такое поче­му-то было. Это детали, однако – весомые для определения образа пра­вле­ния и социального строя, явившего и первый в истории пример госу­дар­ственности тео­кратической.

Не много народов могут похвастаться столь ранними зача­тками демок­ратизма и конституционности, но и не много среди них найдет­ся таких, кто уже тогда поражал мир столь глубоким и органическим сращением нацио­наль­ного и религиозного, подчинением идей самоопределения и государст­венного благопо­лу­чия детально разработанной религиозной диктатуре.

На этом пути на протяжении где-то 3-4 веков, вплоть до окончания правления Соломона (928 г. до н.э.), всего лишь третьего еврейского царя, предки наши достигли величайших успехов. Были расширены границы (при Давиде территория страны была в 3 раза больше современного Изра­и­ля, и многим современни­кам она казалась чуть ли не империей), построе­ны горо­да, налажены ремесла и торговля с другими странами, раз­работаны методы налогообложения, приглушены племенные разногласия. Завоеван­ный у иевуси­тов Иерусалим был увенчан храмом и превращен в величес­т­венную столицу – в город святости и мира. И вдруг...

И вдруг большинство народа, или его представительного собрания в лице старейшин колен, отка­зы­вает­ся признать своим царем на­следника Соломона – и страна раскалыва­ется на две неравные половинки, на два са­мо­стоятельных государства. Не уверен, что землетрясение при­род­ное могло нанести нам больший ущерб, чем этот внезапный национальный распад. Будь Солженицын евреем, он назвал бы это ударом по живому на­родному телу, рассекшим его на куски.

Еврейская теологическая история – Третья книга Царств – объясняет это роковое событие Божь­­ей карой Соломону за его грехи. В этом же клю­че, почти дословно пересказывая Библию, подает его и Иосиф Фла­вий.

Будучи великим и мудрым правителем Соломон, вместе с тем, нару­шил предписания Отцов. "Сходя с ума по женщинам и необузданно преда­ва­ясь удовлетворению своих половых влечений, царь... не удовлетворялся одними туземными женщинами, но брал себе в жены множество иностра­нок... и тем нарушал Моисеевы законы, в силу которых было запрещено сожитие с ино­земными женщинами... Соломон, в угоду этим женщинам и из любви к ним, стал поклоняться и их богам... оставляя поклонение своему собствен­но­му Богу" ("ИД", кн. 8, гл. 7).

Обратим внимание: не многоженство (оно не запрещалось еврейским зако­ном) и не разврат вменя­ю­т­ся Соломону в вину, а нарушение запрета на жену-иностранку и, как последствие, измена еврейской идее Бога.

Согласно Флавию, царю "пришлось уже раз сог­ре­шить и нару­шить законоположение, а именно тогда, когда он велел соо­ру­­дить изображения медных быков под жертвенную чашею... и фигуры львов у собственного своего трона: ведь изображения эти были сооружены им во­п­реки точному запрещению закона" (Там же).

Этих фактов в контексте правонарушения я, честно говоря, в Библии не встретил. В ней упоминается о фигурах двух львов, стоявших у "локот­ни­ков" престола, и двенадцати львов, стоявших "там на шести ступенях по обе стороны", но без малейшего порицания, а лишь как свидетельство цар­ского могущества и роскоши (3-я Книга Царств, 10, 18-20).

Однако к этому я еще вернусь, а пока коротко сообщу о других зве­нь­ях этого трагического сюжета. Пророк, посланный самим Предвеч­ным, со­об­щил Соломону, что его царство Бог пощадит, поскольку его отцу, Дави­ду, Он обещал не отнимать страну у наследника, но вот сыну Соломона при­дется худо. Господь отнимет у него 10 колен и отдаст одному из рабов отца. Этим рабом оказался градостроитель и военачальник Иеровоам, к ко­торому тоже явился пророк и сообщил о том же решении Всевышнего. При этом пророк взял "новую одежду, которая была на нем, и разодрал ее на две­надцать частей, и сказал Иеровоаму: возьми себе десять частей..." (Там же, 11, 30-31).

Воодушевленный всеблагой вестью свыше, Иеровоам начал "свои по­пы­т­ки скло­нить народ к отпадению от Соломона, причем побуждал народ пере­дать ему верховную власть". Соломон решил его убрать, но тот, преду­прежден­ный, бежал в Египет.

После смерти Соломона начальники отдельных колен призвали Ие­ро­воама из Египта и вместе с ним потребовали от сына Соломона, Ровоа­ма, "об­легчить их службу и обращаться с ними помягче". Ровоам, по моло­до­сти и не­покорности нрава, высокомерно от требования отказался – и судьба страны была решена. Ровоама признали "своим царем колена Иудово и Веньями­но­во", то­гда как "весь остальной народ с этого дня отложился от потомства Дави­дова и выбрал Иеровоама своим властелином". Так закан­чи­вает свет­ский пересказ Библии Иосиф Флавий.

Оба источника впутывают в эту историю еще одно лицо – носителя Божьей кары царю Соломону. Это некий Адер из Идумеи, завоевав кото­рую, воины Давида в течение шести месяцев перерезали "всех молодых людей, способных носить оружие". Чудом спас­шийся и возмужавший в Египте Адер в самое трудное для стареющего Со­ломона время, объедини­вшись с шайками сирийских разбойников, вторгся в "землю израильскую, предавая все опустошению и разграблению" ("ИД­", кн. 8, гл. 7, а также: 3-я Книга Царств, 11, 14-25).

Эта сюжетная вставка интересна лишь тем, что показывает насколько незначите­ль­ной была угро­за целостности страны со стороны внешнего вра­га. Все бы­ло достигнуто нашими собственными силами. И еврейское созна­ние повест­ву­ет об этом с поразительной буднич­но­стью и элемен­тарностью. Царь проштра­фился – Бог на­ка­зал весь народ. Подумаешь, невидаль! Раз­ве не каждый день распадаются народы и страны?

К тому же с Богом-то договор был. Все честно: договор подписали, на­­рушили – вот вам и плата. В договоре эта предупреждающая о наказании статья есть. Забыли, что ли?!

В переводе на язык атеиста, "договор с Богом" – не что иное, как соб­рание правил, предписаний или законов. И вот, в данном случае, одно из них – предписание, правило или закон! – оказа­лось на­столько железобетон­ным в сознании вождей народа, что при­вело к ката­с­трофе. Но лиха беда начало. Поставь букву выше жизни один раз – и пошло-поехало. В даль­нейшем, гибель Израиля, а затем и Иудеи (при­чем, Иудеи – дважды) про­изойдет в таком же идейном захлебе.

Однако не будем нарушать принципа историзма и посмотрим на чисто религиозный аспект проблемы, в котором Бог – это, в самом де­ле, Бог, а не метафора идеи.

Здесь все сложнее и, вместе с тем, проще.

Сложнее – потому, что Бог, с одной стороны, выступает в качестве жи­во­го лица и человеческим голосом предупреждает, чем Он не доволен и за что наказывает; с дру­гой стороны, Он – нечто высшее, не человеческое, и нико­му не дано знать, чем Его дея­ние мотивировано.

Проще же – потому, что имен­но в этой двойственности, на этой пуль­си­рующей неопределенности и неуло­ви­мости Вы­с­шей силы и, особенно, на том, что никому не дано последнее и точное о ней знание, легко спеку­лиро­вать и профанировать. В условиях госпо­д­ства чего-то очень свя­то­го, высо­ко­го, не­прикос­новенного неизбежно появля­ют­ся на­де­лен­ные особыми спо­собнос­тями знатоки и толкователи. Их роль в еврей­ской истории выполня­ли про­роки, которые далеко не то же са­мое, что простые жрецы-оракулы у греков.

Еврейские пророки, прежде всего, – ближайшие сподвижники Бога и потому носители непререкаемой истины и духовного суда. Многие из них, как, скажем, пророк Иеремия, пытавшийся спасти Иудею от полной гибели (я еще скажу о нем), были мудрейшими наставниками царей, настоящими подвижниками, бескорыстными выразителями национальной совес­ти и бо­ли. Но увы-ах, можно ли требовать от жизни больше, чем она дает?

Многие из пророков, говоря современным языком, были, своего рода, комиссарами, т.е. обыкновенными идейными надзирателями за вы­пол­нени­ем буквы Закона, поставленными над любым большим начальником, вклю­чая царей.

Именно устами пророка Нафана, стоявшего комиссаром над царем Да­ви­дом, Господь высказывает ему свой гнев и обещание кары над всем до­мом его (читай: страной, династией) "во веки": "Итак, не отступит меч от дома твоего во веки, за то, что ты пренеб­рег Меня и взял жену Урии Хет­тея­ни­на, чтобы она была тебе женою" (2-я Книга Царств, 12, 10).

Давид поступил, в самом деле, наиподлейшим образом. И не по­то­му даже, что, пользуясь властью, присвоил себе жену своего подчинен­ного, а попросту потому, что для развязки рук послал своего подчиненного на смерть. Другими словами, распорядился его убить, написав полководцу Иоаву письмо следующего со­держания, причем издевательски передал это письмо с самим Урием: "... поставьте Урию там, где будет самое сильное сражение, и отступите от него, чтобы он был поражен и умер" (Там же, 15). Задание было беспрекословно и незамедлительно исполнено, так что, по человеческим меркам, Давид совершил преступление, которое должно было бы быть более наказуемым, чем гре­хо­падение Соломона.

Кстати, пару лет тому назад, в Израиле, среди членов Кнессета кто-то поднял этот вопрос, требуя вы­вести Давида из пантеона великих. Бравый критик был немедленно объявлен клеветни­ком. И совершенно справедли­во, потому что надо помнить, что герои, составляющие наци­о­нальную гор­дость, не могут не быть кристально чистыми.

По какой-то причине пророк Нафан тоже решил спустить это криминальное дельце на тормозах. Пожурив своего великого идейного подопеч­но­го и по­грозив ему от имени Всевышнего, ограничился наказанием, по тем време­нам, мизерным: первенец Давида, от его новой жены Вирса­вии, умер. Правда, Давиду была запрещена (опять же Богом через своего раба – про­ро­ка Нафана) и постройка храма. Но этот запрет не квалифицируется в Биб­лии как наказание и не связан с эпизодом сволочного убийства своего вои­на. Больше того, именно с Вирсавией Давиду дана была честь зачать нас­ледника – будущего царя Соломона, которого Господь тут же возлюбил.

Видимо, и Ему не чужд порой сарказм и Он бывает не менее ирони­чен, чем сама природа. Как я дальше покажу, прос­тым "отнятием" десяти колен это возлияние любви на греховное чадо, про­изошедшее на свет от не менее греховного зачатия, не заканчивается. Хвост греха, а сле­до­вательно, и наказания потянулся за всеми будущими поколениями.

Говоря так, я отнюдь не намерен умалять ни великой исторической ро­ли наших первых царей, ни их явно незау­рядных человеческих достоинств. После них наш царский трон личностями такого мас­штаба, к сожалению, не располагал. Боюсь даже, что это была верши­на, с которой, несмотря на отдельные в дальнейшем спора­диче­ские успехи, мы покатились вниз.

В Израильском царстве всего за 200 лет (927 – 724 гг. до н.э.), вплоть до его падения, сменилось 19 ца­рей – и ни один не закрепился в народной памяти. Немного получше было на Иудейском престоле, но и там за 340 лет (927 – 587 гг. до н.э.), вплоть до первого разгрома страны, завершив­ше­гося Вавилонским пленом, смени­лось 20 царей – и тоже известных толь­ко исто­рикам.

На фоне этой не очень успешной перспективы, деятельность Давида и Соломона, равно как и они сами, поистине, легендарны. А разговор о них в несколько заземленном тоне, который я здесь допускаю, – следствие про­с­той потребности понять, что же произошло.

Давид совершает уголовное преступление – ему сходит с рук. Предъяв­ленные Соломону обвинения, в уголовном отношении, безупречны – и за них так чудовищно непоправимо наказан весь Израиль.

Оставим в стороне злове­щую концепцию вины сына за преступление отца (и даже внука за грехи деда), но мысль о вине народа за образ жизни царя, правомерная, возможно, в каком-то опосредованно-сим­во­лическом ря­ду, выглядит здесь чудовищно чрез­мер­ной и столь же не­спра­­ведливой.

Чтобы в этом убедиться, вернемся к фигуркам, кото­рым пок­ло­нял­ся, яко­­бы, царь Соломон. Я уже упоминал об изображениях львов у его тро­на, на которые даже библейский текст взирает просто как на пред­­меты роскоши и симво­лы могущества. Что касается других изображений, вклю­чая постройку ка­пищ (языческих храмов), то и Библия, и Флавий видят в этом – лишь стремление удовлетворить религиозные нужды своих жен, что, на современ­ном языке, могло бы звучать как уважение к вере близких тебе людей. Думаю, что так оно и было. Человек, отдавший жизнь на богоугод­ные деяния, построивший храм, "чтобы пребы­вать имени" Бога "там вовек", мог, наверно, позволить себе и эту неслы­ханную ранее религиозную тер­пи­мость.

Сообщение о том, что он не только угождал женам, но и сам покло­нял­­ся их богам занимает в узкой колонке Книги царств всего три строчки: "И стал Соломон служить Астарте, божеству Сидонскому, и Милхому, мерзо­сти Аммонитской" (3-я Книга Царств, 11, 5).

Несмотря на то, что эта деталька не вяжется ни с психологией, ни с содержанием лич­ности Соломона, я не стану ее отрицать, поскольку пред­полагаю, что она есть преувеличение некоторого сознания, блюдущего за­кон с особым рвением и потому перестаравшегося. Вполне вероятно, оно при­надлежало одному из пророков – соглядатаев царя Соломона. В Биб­лии, по-моему, не указывается его имя. Возможно, это был тот же Ахия Силомля­нин, который разорвал свою одежду на 12 символических кусков перед Ие­ро­­воамом, обещая ему корону и побуждая восстать против своего законного царя, возможно, это был другой, такой же прыткий комиссар от Бога – не имеет значения.

В атмосфере строгого духовного при­ле­жания и ревностной идеологи­ческой верности Высшему Абсолюту такой сценарий неизбежен. Шла обы­чная борьба за престол, нашелся некий из близких духовников, которому царь в чем-то не потрафил – вот и облеклось все в форму фанатического рвения, пригвоздившего успешного царя к по­зор­­ному столбу идейного пре­дательства.

Не случайно, по какой-то внутренней потребности эпоса к стилистиче­скому равновесию и торже­ству справедливости, Иеровоам тоже берет себе в жены египтянку и с первых дней своего царствования впадает в скверну идолопоклонства с такой дерзостью, что клеветникам Соломона и не сни­лось.

И действительно, как должен быть поражен верующий еврей, узнав, что человек, которому Бог отдает полстраны за грехи царя Соломона (или пусть даже всей Давидовой династии), оказывается вероотступником не в частностях, не в отдельных проступках, а во всей полноте своей натуры! Я имею в виду Иеровоама, поставленного Всевышним на престол отколовше­гося Израиля, который начал свое царствование с постройки двух капищ, создания множества золотых телец для поклонения, с подлога и убийства пророка, ему на это указавшего.

Это обстоятельство красноречивее всего говорит о том, что так назы­ва­емое наказание Соломону творилось человеческими руками, причем уж больно нечис­ты­­ми, а десница Всевыш­него лишь умело была в этих целях исполь­зо­вана. Благо, религиозная почва страны была для этого вполне подхо­дя­щей. Вот почему так логически уязвима в библейской легенде мо­ральная связь между преступлением и наказанием. Чего бы это Богу заме­нять одно зло другим, еще более ужасным?

Вернее всего, распад Израиля, если отбросить весь набор библей­с­ких ссылок на идеологию, произошел от все еще слабой сцепки племенных интересов колен. Не более, не менее.

Самый сложный ларчик, в конце концов, открывается простым клю­чом. Так что в описанной трагедии сработали, видимо, про­с­тейшие жи­тей­ские импульсы местнического эгоизма, интриги, властолюбия и стя­жа­тельства. Однако для меня важно было показать, что распад страны ис­толко­вы­ва­ет­ся еврей­ским сознанием в религи­оз­­но-иде­о­логическом плане, что он, на самом деле, случился в условиях борь­бы за идейную чистоту руководящего вероучения и что именно в таком аспе­кте он вошел в саму ткань нашей ментальности, предначертав, как бы, код деяний для многих по­коле­ний в будущем.

Давид совершил уголовное преступление, Соломон – идейное. И этим все сказано. В гла­­зах любой господствующей идеологии, второе несравнен­но опаснее, потому что означает – предательство. Соразмерно ли ему нака­зание? Этого я уже не знаю, хотя не могу удержаться еще от одного нели­це­приятного замечания. Будь наш Бог чуть-чуть помягче нравом, Он, ко­неч­но, мог бы, учитывая все то положительное, что царь для него сделал, ог­раничить свой приговор разбойным набегом Адера Идуменянина.

Однако, вступая в святые пределы судебных инстанций Всевышнего, мы по­падаем на скользкую стезю спекуляций и партийных пристрастий. Ведь нет почти страницы в нашей истории, где бы не слышен был этот все­могущий глас Не­бес: погуб­лю, отниму, рассею среди других народов, от­дам в рабство! На меньшее наш Бог не разменивался. Но Он ли это, на самом деле? Не наше ли это маниакальное рвение столь угрожающе глаголет Его устами?

Никому, конечно, не дано знать сие с уверенностью. Но разве не вид­но, что в такой интер­претации Высшей воли, сложившейся еще на заре на­шей истории, есть какая-то страшная нота нескончаемогогрехопа­дения из­бранного народа, ка­кой-то фатально предреченный, ничем (и никем) нео­бо­ри­мый знак перманентного на­ка­зания и смерти?

Такое впечатление, что заключенный с господином Богом договор уже изначально содержал в себе и приговор.

"Бог, по-видимому, уже давно произнес этот приговор над всей иудей­ской нацией. Мы должны потерять жизнь, потому что мы не умели жить по Его заветам" – произнес предсмертно Элеазар, вождь Масады, этого по­с­­лед­него нашего бастио­на, с вы­со­ты которого все пространство истори­че­ской жизни народа-бо­го­но­сца было видно, как на ладони.

Ясно, что в этих словах есть и трагизм, и запоздавшее прозрение, но главное в них – это все та же максималистская претензия и невольная (не думаю, что сознательная, но "нас так учили!") экстраполяция ее на все века.

Ну что ж, жить всецело по "Его заве­там" мы, естественно, не умели (это­го еще ни одному народу не удава­лось), но вот носить их под сердцем, подоб­но партийным билетам, и поль­зо­ваться ими с должной сноровкой мы научи­лись, очевидно, с ранних лет.

Не числом, а верой

Еще со времен исхода из Египта в еврейские умы проник­ло убежде­ние, что побеждает не число, не сила, а Бог и вера. Причем не толь­ко в символическом, отвлеченно моральном значении этих понятий, по типу: сила на стороне правых, – а буквально.

Когда Иеровоам, первый царь "отпавшего" Израиля, пошел войной на Иудею, где в это время царствовал внук Соломона Авия, у него было вось­ми­соттысяч­ное вой­ско, а у Авии – ровно наполовину меньшее. Перед нача­лом боя Авия обра­тился к армиям обеих сторон с речью.­ Укорив израиль­тян за то, что те откололись от его отца, "предназначенного самим Все­выш­ним на царство" (не зная, очевидно, что и враг его отца Иеровоам был предназначен самим Всевыш­ним на царство), он предлагает им сложить ору­жие, поскольку они, погрязшие в идолопоклонстве и других делах, про­тивных Богу, все равно победить не могут.

"На какую победу рассчитываете вы? – взывал он к войскам противни­ка, своим соплеменникам. – Не ожидаете ли вы поддержки от золотых тель­цов ваших или жертвенников на горах? Но ведь эти жертвенники яв­ляются лишь показателями вашего нечестия, а никак не вашего благоче­с­тия. Или, быть может, ваше численное превосходство над нами возбуждает в вас сме­лые надежды? Однако знайте, что в скольких угодно тысячах во­и­нов, сра­жа­ющихся за неправое дело, нет никакой силы, потому что лишь на спра­ведливости и благочестии может покоиться твердая надежда одер­жать верх над противниками. А между тем такое-то именно упование при­суще нам, так как мы с самого начала соблюдали законоположения и по­читали истинного Бога..." ("ИД", кн. 8, гл. 11).

Пока Авий произносил речь, вероломный Иеровоам тайно окружил иудейские войска и ударил внезапно с тех сторон, откуда Авий совсем не ожидал. Он пал духом, готовый к поражению, но тут все воины Иудеи при­звали на помощь Всевышнего – и, конечно же, победили.

Как видим, ничто не сравнимо с помощью истинного Бога: ни превос­сходящий вдвое – вдвое! – враг, ни его тактическое преимущество, ни пани­ческое отчаяние в собственных рядах.

Сражались соплеменники тоже, как настоящие враги. Никакими пред­рас­судками о братской крови ни те, ни другие не грешили. "Тут произош­ло такое ужасное кровопролитие, какого не запомнить во всей военной исто­рии греков и варваров; такую массу людей перерубили воины Авии в рядах рати Иеровоама и такую удивительную и знаменитую победу одержать удо­стои­лись они от Предвечного. Врагов пало пятьсот тысяч, и, кроме того, наибо­лее укрепленные города их были взяты силою и преданы разграбле­нию..." (Там же).

В последующие столетия, до самой гибели Израи­ля, эти два ев­рей­ских государства не только не делали никаких попыток к объ­единению, а враж­­довали, как совершенно чужие народы. И это в то вре­мя, когда и размер страны, и ее численность решали все. Не говоря уже о малых странах, ев­реи были окружены могущественными державами, таки­ми как Египет, Ас­сирийская империя, Сирия, возвысившийся позже Вави­лон.

Сейчас бес­смы­сленно, наверно, гадать на кофейной гуще. Но несомненно, не будь мы разбиты на две половинки, на два обрубка, и голос наш был бы весомее в этих древних бойнях, и сила оружия была бы ощутимее, да и тылы – более укреплены.

Ведь, несмотря на то, что цари в обеих наших странах были, по боль­шей части, людьми незавидных достоинств, нет-нет, а появлялись крепкие и мудрые мужи. В Израиле, к примеру, выдвинулся царь Омри (876 – 869 гг. до н.э.), которого Даймонт называет Наполеоном своего времени. При нем страна достигла таких успехов, что современники со страхом и почита­нием перед ней называли ее "страной Омри". Можно назвать и несколько успешных царей Иудеи: Асан, Иосафат, Езекия, отстоявший страну от ас­си­рийцев, перед которыми пал Израиль, и, безусловно, Иосия (Иошияху, 640-609 гг. до н.э.), который вошел в историю как проницательный поли­тик и неустанный реформатор.

Что касается личного мужества наших предков на поле брани, то я уже говорил, оно не только не уступало храбрецам других народов, а, нап­ро­тив, часто превосходило и само по себе, и от сознания духовного превос­ходства. Воодушевление великой идеей Единого Бога, – да, то самое, кото­рое часто вело нас к безрассудству и, в конце концов, привело, как мы уви­дим ни­же, к полно­му краху, – именно оно, бес­спорно, придавало допол­ни­тель­ной силы и поднимало на самоотверженность, неизвестную вра­гам.

Нетрудно представить, насколько мы были бы сильнее и уве­рен­нее в себе, и устойчивее на земле, если б не сломали эту и без того не ахти ка­кую большую и богатую землю надвое!

Когда вчитываешься в историю, тем более, своего народа, начинаешь понимать, что это отнюдь не парад отвлеченных героических персонажей или механический набор побед и поражений, а сложнейший организм жи­вой жизни, в котором в единый клубок так же, как и в наших се­годняшних буд­нях, переплетены нити бесчисленных воздействий и страстей – от самых высоких до самых незменных, причем не всегда различимых и поддающих­ся точному определению.

Чем еще, если не силой тока самой жизни и при­роды человека, можно объяснить нашу постоянную тягу к идолопоклонству, вопреки всеобщему осуждению его и вопреки столь же всеоб­ще­му стремле­нию к соблюдению чистоты Заветов. Мои личные наблюдения над жизнью в условиях Сияю­щих Вершин и руководящей роли партии, подсказывают, что, очевидно, и у наших древних предков жизнь протекала на двух эта­жах. Какая-то наи­более прилежная часть населения находилась всегда на ­высоте и блюла, в то время как другая, несознательная, не вылизала из ни­зин "ме­щанства и мелкобуржу­азных заблуждений".

Как у разведенных по разным дорогам близнецов спонтанно проявля­ются одинаковые привыч­ки и пристрастия, так в наших двух странах – и в Израиле, и Иудее – одинаково постоянными были одни и те же тенденции. Каждый новый хороший царь, даже если он приходил на смену тоже хоро­шему (о плохих предшественниках и куры не балакают), начинал с очище­ния страны и храма – да, да, даже храма! – от грязных идо­лов язычества. Причем, нередко случалось, что отдельные цари впада­ли в грех "золотого тельца" лишь к концу жизни, пос­ле успешной победы над ним и наведения порядка вначале.

Некоторые читатели могут подумать: откуда в Израильском царстве взялся храм, ведь храм был только в Иерусалиме, а Иерусалим – в Иудее?

Оказывается (я тоже до недавнего времени об этом не знал), был пос­троен храм и в Израильском городе Бет-Эле, причем в самом начале раско­ла. И построил его, не кто иной, как уже известный нам Иеровоам, тот са­мый, которого наш Всевышний, наказывая Соломона, сначала одарил но­вым царством, а затем покарал за аналогичную соломоновой измену – пок­ло­не­ние идолам.

Ну вот, этот проклятый царь Иеровоам, назло Иудее, строит еще один храм, на­де­ясь, что таким образом оборвется всякое общение между еврея­ми двух стран, поскольку у израильтян отпадет нужда в посещении Иеру­са­лима и раскол станет необратимым.

Кро­ме еще одного храма, несколькими десятилетиями спустя в Израи­ле, в пику созданным в Иудее первым частям так называемой Яхвистской вер­сии Пятикнижия, появляется своя, Элохистская, версия Моисеевых За­ве­тов.

Ясно, что сие выдающееся творчество никаких других последствий не име­ло, как только еще более усиливало враждебное противостояние, до­­бав­ляя к территориально-политическому расколу и религиозную незави­си­­мость. Но, вместе с тем, оно с наглядностью показывает, до чего идентич­но оба государства развивались идеологически. И там, и здесь волны бес­про­­свет­но­го идо­ло­поклон­ства сменялись освежающими волнами борьбы за чис­тоту подлинного вероучения, потому что только верность ему освобожда­ла от наказания поражениями и вознаграждала победами. При хорошем по­ве­дении, достаточно, каза­лось, воззвать к Нему – и не страшны нам ни бури, ни преграды. Он позаботится. А если забота не выходила, если вра­ги все же побивали, если чиновники замучивали, то кого еще ви­нить, как не эту заразу идолопоклонства, часто поражавшую обе страны сверху донизу с размахом эпидемии.

Но была ли она в реальности в том пугающем объеме, в каком пре­под­носит ее нам библейская история?

Предполагаю, что нет. Было увлечение всякими изображениями, без­де­­лушками и художествами, и если поклонялись им, то не обязательно пре­да­вая Закон, не обязательно религиозно. Разве наши эстетические позывы не могут быть столь же сильны, как и религиозные? Неужели поклонение кра­соте и дару изобразительного творчества непременно ведет к измене Все­вы­ш­­нему? Считалось, что да, – ведет.

Закон без всяких шуток запрещал делать "изображения того, что на небе ввер­­ху, и что на земле внизу, и что в водах ниже земли", квалифици­руя сие как идоло­поклон­ство. ("Второзаконие", 5, 7-8). То есть никакого поклонения в пря­мом религиозном смы­с­­ле могло и не быть. Как, напри­мер, в деле царя Соломона, который по­зво­лил себе блеснуть роскошью отлитых из золота львов.

Но если даже допустить налет криминальности в таком нарушении за­прета, то он не более, чем форма, ритуал или, как сказал бы Ю. М. Лот­ман, "минус ритуал", что на языке знаковых систем мышления (а религия – одна из ярких таких систем) – одно и то же. Одним ритуалом больше или меньше, но в силах ли это нанести какой-то весомый ущерб тому неис­чер­­паемому идейно-содержательному богатству Торы, которое у всех на ус­тах и с утверждения которого я начал этот очерк?

А между тем, эта малая на вид формальность была трагически раздута нами до размеров проклятия, ставшего для нас судьбоносным, поскольку час от часу вспыхивало оно пожаром возмущений и восстаний в эпоху гре­ко-македонской и римской оккупа­ций. Наши мудрецы и пророки гораздо раскованней, кажется, обра­ща­лись с содержательным планом Торы, на протяжении веков дискутируя те или иные ее аспекты в горячих дебатах, часто с вольным искрящим­ся остро­у­ми­ем и юмором.

Как же случилось, что в том главном, что составляет суть вероучения, мы проявляли подчас больше свободы, чем по отношению к его форме?

Да в том-то и дело, что всегда, в любом идеологическом раже, содер­жа­ние идеи стушевывается, уходит в тень, на задний план, как нечто обре­ме­ни­тель­ное и нудное, а на роль лобового политического воспитателя про­талкивается его величество Ритуал, в погонах и без погон. Диву даешься, как еще удалось нам разрешить нарушение субботы во дни вражеских атак!

А теперь посмотрим на проблему идолопоклонства с другой точки зре­ния. Допустим, что мое предположение о малой его распространенности не­верно и наши исторические источники ничего здесь не преувеличивают. И больше того, признаем еще один факт, не учтенный мной в предыдущих рассуждениях: живя в окружении и тесном соприкосновении с языческими народами, кото­рые поклонялись идолам, весьма легкомысленно было бы взи­рать на на­ши увлечения изображениями как на невинные шалости или сугубо эстети­че­ские забавы.

В таких оптимально опасных условиях для утверждения и сохранения веры, не допускающей многобожия, ничего не может рассматриваться в ка­честве мелочи, в особенно­сти, вещи пограничных значений. Попробуй оп­реде­ли, где в стату­этке кончается искусство и начинается идол, требующий ко­лено­преклоненности!

Кажется, выхода нет. Запрет на изображение более, чем оправдан.

Но что же делать тогда со столь распространенной в народе тягой к изо­­б­­­ра­­же­нию, да­же если она и была сопряжена с потребностью конкрети­за­ции идеи Бога? Тя­гой, жившей непрестанно во всех слоях общества, от цар­ских хоро­мов до последней нищей хижины? Разве столь устойчивая характери­с­ти­ка свойств жизни и человека не достаточное доказательство правоты име­н­но жизни, а не буквы наших, даже самых глубоких и верных представ­лений о ней? Или, на худой конец, не достаточный ли это аргу­мент в поль­зу поиска ком­промис­са и реформы?

Не знаю. Мне не захочется забегать вперед и нарушать принцип хро­нологии, ко­торому я намерен, насколько возможно, следовать, но в своем предыду­щем очерке, о еврейских корнях христианства, я говорил уже, что реформа ра­ди­кала-еврея Павла заслуживает внимания, по крайней мере, в одном. При­дав Иисусу функции Бога, он впервые примирил раци­ональный ев­рейский монотеизм с при­митивной языческой чувственнос­тью. Получив еди­ного Бога с чело­веческим лицом, человек веры утратил острую потреб­ность в поклонении идолу.

Сознание компромисса придет к нам и вне христианского кон­текста, но с большим опозданием, но вместе с диаспо­рой, но после того, как за несгиба­е­мость будет уплачено по са­мо­­му дорогому счету.

Сперва Израильским царством, затем Иудейским.

Земли не чуя под собой

Всевышний снова не внял благим на Него надеждам. И снова не пос­ку­пился на наказание.

Незадолго до гибели Израиля произош­ло следующее событие.

В Иудее после царя-богоотступника Ахаза, павшим так низко, что за­ко­ло­тил двери храма и "запретил приносить Пред­вечному установленные жертвы и прис­во­ил себе все жертвенные приноше­ния", на престол взошел его сын Езекия (715 – 687 гг. до н.э.). Будучи, в отличие от своего отца, бо­гобоязненным и справедливым, он начал с очище­ния храма, привел в порядок "всю священ­ную утварь" и уда­лил "все, что оскверняло святыню". Кроме того, в честь праздника оп­ре­сно­ков (пасхи) он решил пригласить в Иеру­са­лим и соотечествен­ников из Изра­иля.

Посланные им пророки говорили израильтянам: "Это не для того, что­бы подчинить вас нашей власти, чего вы, конечно, не желаете, а для того, чтобы вы могли оставить свой прежний образ жизни и вернуть­ся к древним обычаям и почитанию истинного Бога" ("ИД­", кн. 9, гл. 13).

Израильтяне же начали глумиться над пророками, "связали их и умер­т­­ви­ли". Эта дерзость стоила им жизни. Они были поко­рены ассирийским ца­рем Салманасаром за отказ платить дань. "Салманасар окончательно уни­­чтожил царство Изра­­ильское, а весь народ переселил в Мидию и Пер­сию" а "в страну Израильс­кую... перевел на жительство дру­гие племена" (Там же, гл. 14).

Как видим, снова религиозное и собственно историческое объяснения событий настолько переплетены в еврейском сознании, что чрезвычайно трудно отделить одно от другого. Нет, наверно, ни одного другого народа на земле, где бы этот сплав исторического, национального и религиозного был столь прочен и неделим. Так что снова, как и при анализе причин рас­пада государства приходится прибегать к тому же вопросу: что же произо­шло на самом деле? Что привело к катастрофе Израильское царство: грех идолопоклонства, рас­кольнический шаг к отпадению (как мы помним, так­же замешанный на Бо­ге) или отказ от дани могущественному соседу?

Видимо, все три фактора, но не столь прямолинейно, как это подано теологией и историком Флавием.

В течение последних 6 лет своего существования Израильское царст­во, и без того достаточно слабое, поделилось на два враждебных лагеря. Одни требовали смирения до наступления лучших времен и регулярной выплаты дани, дру­гие – непокорности и войны. Три царя были поочередно убиты в этот крошечный промежуток времени (738 – 732 гг. до н.э) своими поддан­ными, – проассирийцами или анти-, – в зав­и­си­мости от позиции, на которой стоял в этом вопросе тот или иной царь. Четвертый – Осия, анти­ас­­сириец, – закончил свои дни в ассирийском плену.

Видна ли в таком резком, нетерпимом, воинственном размежевании ка­рающая десница Божья? Безусловно. Но опосредованно. Источники не осо­бенно щедры здесь на детали. Но совершенно очевидно, что оба лагеря бро­сали друг другу хлесткие обвинения в измене Всевышнему, в грехопа­дении и идолопоклонстве, доходившие до истерики, рукоприкладства и убийств, и тем из­мо­та­ли себя настолько, что приходится удивляться, как им все же удалось продержаться в течение трехлетней осады.

Очевидно и то, что это роковое событие свер­шилось и как следствие героического ша­га израильтян к "отпадению" от единого госу­дарства, пос­кольку обе части его, по крайней мере, наполовину, облегчили завоевате­лям задачу порабо­ще­ния.

Именно в такой транскрипции идея Божьей кары удостоверяется здесь самой жизнью и звучит реалистически на слух атеистов тоже.

Сценарий гибели Иудеи и разрушения первого Иерусалимского храма был не намного другим, и едва ли не так же поддержан приговором Небес­ного режиссера.

О нем сохранилось больше подробностей, поэтому постараюсь ничего существенного не пропустить.

Примерно, за полвека до трагического конца Иудейский престол занял выше уже упомянутый, прогрессивный царь Иошияху, который про­зор­ливо почувствовал, что нужна реформа или обновление слова Божьего. Понят­но, не по линии его смягчения, а напро­тив, – в целях еще большего закру­чи­ва­ния гаек. Народ дошел до ручки. Куда ни глянь – идолопоклон­ство, па­дение нравов, разлад и нищета.

В ответ на царский замысел появляется последняя – пятая – часть То­ры, по­лучившая название Второзакония, и весь текст Торы подвергается переработке на основе двух вариантов: ях­вистского и элохистского (см. выше), что, между прочим, объясняет на­г­ро­мождение в нем повторов и противоречивых фабульных деталей.

Ряд историков (в том числе, и Даймонт) разделяет следующую леген­ду о появлении Второзакония. Оно было создано царем в соавторстве со свя­щеннослужителями и по договоренности с последними преподнесено народу в качестве случайно найденного в храме свитка, который, якобы, хранился там еще со времен Соломона.

Поскольку я всегда смотрю на сочинения, считающиеся прямым от­кро­вением Небес, как на творчество вполне земных людей, не в моих ин­тересах в этой легенде сомневаться. Однако, по другой версии (4-я Книга царств и Иосиф Флавий), Второзаконие просто случай­но обнаружили в "доме Гос­под­нем", но тоже как затерявшийся документ соломоновских времен, т. е. времени строительства первого храма.

Согласно Флавию, царь даже растерялся понача­лу, не зная, как быть с найденным свитком, "потому что являлось опасение, что, так как предки царя преступили законоположе­ния Моисеевы, они сами подвергнутся опас­ности изгнания и, изгнанные из своей родины должны будут, лишенные всего, на чужбине влачить жалкое существование" ("ИД", кн. 10, гл. 4).

Прояснить опасения царя и склонить Предвечного "в пользу иудеев" должна была пророчица Ольда, к которой были посланы высокие чины двора. Пророчица сообщила, что "Господь уже постановил относительно иудеев решение, которого путем молитвы никто не сможет изменить, а именно: погубить народ, изгнав его из страны". Но поскольку царь "дер­жится праведного образа жизни, Гос­подь Бог пока еще отдалит предпола­гаемые бедствия" (Там же).

Ободренный пророчицей, царь начинает бурную "очистительную" кам­панию. Он приказывает выбросить из Храма все остатки сооружений в честь идолов и чужеземных божеств, казнит языческих жрецов, которые не из рода Аарона, отправляется в путешествие по стране, чтобы самолично участвовать в искоренении скверны, и предпринимает шаги, хорошо извест­ные нам по опыту страны Советов: распоряжается "сделать обыски в от­дель­ных жилищах как сельских, так и городских, подозревая что кое-где кто-либо мог скрыть у себя какого-нибудь идола" (Там же).

Не заикнувшись даже об этих пикантных деталях, Даймонт утвержда­ет: "Волна патриотизма и религиозного про­буждения охватила весь народ. На волне этого эмоционального воодуше­вления Иошияху без труда разде­лал­ся (курсив мой – Л.Л) с идолопоклонством, запретил куль­ты Ваала и Астарты и провел ряд социальных реформ... Отныне евреи са­ми, доб­­ро­воль­но, по внутреннему побуждению возложили на себя обязанность и готов­ность подчиняться авторитету Книги".

В этой добавке современного, эйфористически настроенного историка я лично не вижу никаких противоречий фактам, дошедшим до нас из дре­вно­сти. Если хочешь разделаться без труда, тебе не обойтись без всенарод­ного патриотического воодушевления и добровольной готовности подчини­ть­ся. В свете этой замечательной диалектики, к которой прибег великий царь в сво­ей политической деятельности, не только не исключено, а вполне веро­ятно, что именно он и явился инициатором создания Второзакония в целях подня­тия народного духа.

Эффект об­новления и про­буждения был, в самом деле, ошеломляю­щим, но не надол­го. Идолопоклон­ство и борьба с ним, а также подстегива­ние не­созна­тель­ной части населения сознательной подчиняться авторитету Кни­ги про­дол­жались и впредь, и, как прежде, волнами: то на энтузиазме и пафо­се, то с халатностью и попу­с­тительством. При этом, мало кто в Иудее понимал, что увлечение строи­тель­­ством религиоз­ным ("Книга – наша слава боевая!") идет в ущерб госу­дарственному и может пагубно аукнуться в де­лах обороны и внешней по­литики, как это случилось в Из­раильском цар­стве. Мысль вождей не пере­ставала вертеться вокруг "постановления" Все­вышнего о гибельном изгна­нии и надежды на то, что только Он и может спасти – т. е. вокруг проблем сугубо духовно-идеологических.

Царю Иошияху наследовал его сын Иоа­хаз, по словам Флавия, "без­бож­­­ник и человек гнусного характера". Про­царствовав всего 3 месяца и 10 дней, он обманным путем был захвачен в плен царем Египта, который на его место поставил его сводного брата Ио­аки­ма (Елиа­ки­ма).

Этот тоже оказался "несправедливым и злонаме­рен­ным, ни отличав­шим­ся ни религиозностью, ни гуманностью". Бездарно играя на конфликте между Египтом и Вавилоном, он устроил гонения на пророка Иеремию, ко­то­рый правдиво ему на это указал и пред­рек, в связи с такой близорукой политикой, гибель всей страны. Результат не заставил себя долго ждать. Вавилонский царь Навуходоносор, заподоз­рив евреев в поддержке египтян, без труда вошел в столицу, перебил "силь­ных и красивых" иерусалимцев, вместе с Иоакимом, и поставил на еврейс­кий престол сначала его брата Иоахима (Иехония), а потом его дядю Седе­кия, которому и суждено было стать последним царем Иудеи (598-587 гг. до н.э.).

Иосиф Флавий отдает много страниц описанию борьбы между вели­ким подвижником нашего народа проро­ком Иеремией, требовавшим во имя сохра­не­ния нации безоговорочного выполнения договоров с могуществен­ным На­ву­ходоносо­ром, с одной стороны, и государственными бездарями и воинс­т­ву­ющими патриотами, тянув­ши­ми страну в бездну тайного союза с Егип­том – с другой (см. также Книгу Пророка Иеремии в Библии). Чего только они ни делали, чтобы сломить волю упрямого и трез­во­го старца! Над ним насмехались, его травили, называли сумасшед­шим, об­ви­­няли в том, что он собирается перебежать на сторону вавилонян. По ложно­му обвинению в предательстве его подвергли пыткам и бросили в тем­ни­цу, требуя его казни. Получив от царя отказ на казнь, старейшины все же по­грузили его по шею "в яму, наполненную грязью, дабы он в ней за­дох­ся".

А между тем, вина Иеремии была лишь в том, что он понимал, что, ес­ли Седекия нарушит договор с Навуходоносором, могущество которого пре­восхо­ди­ло силы египтян и евреев, взятых вместе, Иудея, ее столица и храм будут сравнены с землей. Ясно, что такая пози­ция была патриотам не по нраву. И к несчастью, их голос восторжествовал. Позиция же пророка не возымела успеха даже уже в осажденном Иеруса­лиме, когда в предвиде­нии самоотверженного мудреца только абсолютный фанат мог сомневаться.

Ворвавшись в город и захватив царя, взбесившийся Навуходоносор на­чал с лекции по основам морали царю Седекию. Он упрекал поставлен­ного им же на престол еврейского царя в клятвопреступлении, нарушении благо­че­стия и в черной неблагодарности. Потом тут же, в присутствии Се­декия, перере­зал его сыновей и приближенных, ему же самому выколол глаза и закованным отправил в Вавилон. После этого царский дворец, храм и весь город были разграблены, сожены и сравнены с землей, а народ угнан в плен.

Иосиф Флавий называет цифру в 470 лет, 6 месяцев и 10 дней су­щес­т­во­вания храма после его сооружения царем Соломоном. За этот период мы пережили три катастрофы: разделение страны на два враждебных царс­т­ва и поочередная гибель каждого из них, причем в идентичных обсто­я­тель­ствах и по сходным причинам. С религиозной точки зрения, это было Божьим наказанием за грехи наших великих предков и за нарушение наро­дом договорного обещания жить по Его законам.

С точки зрения реализма, думаю, что ни один народ в мире не потя­нул бы на эти высокие и крайние требования. Мы просто были малочисленны, на малой земле, в окружении воинствующих народов, то и дело на нее зарив­ших­­­ся, как, впрочем, и мы – на землю других народов. В этих жесточайших условиях – кто кого – мы не только не нашли в себе практи­ческой жилки (в чрезмерности которой нас обвиняют сейчас все, кому не лень) для усиле­­ния внутринациональных непрочных связок, государствен­ной дисциплины и ра­ционального хозяйствования, но, напротив, – мы де­лились на части, на стра­ны, на партии, на враждующие лагеря, на кто боль­ше поклонов отвесит некото­рому великому Абсолюту.

Я не знаю, чего больше было в нас по отношению к Нему: веры или страха. Скорее всего, это был некий симбиоз веры под страхом, ставший идеоло­ги­ческой доктриной и не выдержавший испытаний жизнью.

Virtual nation

Потеряв зем­лю, мы вынуждены были ухватиться за догмат веры с удвоенной энергией, поскольку ниче­го друго­го не осталось.

В английском языке есть понятие virtual reality. Это, как бы, отра­женная ре­аль­ность. Реальность, которая не существует и, вместе с тем, существует, благодаря тому, что наделена тем же идейным содержанием (теми же атрибутами, параметра­ми, свойствами), что и всамделишная. Поэтому – и это, пожалуй, главное – человек чувствует себя в ней точно так же, как в ее прототипе, т. е., в действительности.

Вот такую виртуаль­ную страну – vir­tual nation – мы начали строить после ут­ра­ты земли. Вместо реальной земли, мы стали жить на земле под названи­ем Тора, или шире – Библия. А рассеяв­шись среди других народов, мы, в сущности, не рассе­я­лись, не ка­нули в лету. Мы сохранили свое религиозное лицо и в своем не­асси­ми­ли­рованном объеме стали страной, расположенной во многих странах.

Не знаю, насколько этимоло­гически близки понятия virtual nation и диаспора, но последнее, надо полагать, замелькало в нашем обиходном языке уже со времен Вави­лонского плена.

Наряду с диаспорой, именно в эти годы появляется синагога (дом молитвы) – совершенно новый, по сравнению с храмом, институт отправления веры, причем веры исключительно, теперь уже, национального самовыражения. Успех синагог в диаспоре – свидетельство того, что мы сумели, вместе с самым необходимым для жизни, втиснуть в баулы и наше вероучение. Это была, по меткому слову Даймон­та, – религия в упаковке, религия, готовая к транспортировке, религия, не нуждаю­щая­ся в собственной земле, в жизни на родине.

Понятно, что это не могло не повлиять и на характер нашего патриотизма. Тора, Книга законов, Заветы отцов и весь набор религиозных догматов стали для нас важнее, чем наличие своей земли, стали нашей единственной родиной. Ну а если родина – в нагрудном кармане, или, на худой конец, в квартале от дома – в синагоге, то какая разница, где жить!

Это новое мироощущение подкреплялось еще и тем, что чужеземная почва, обозначенная столь страшным словом, как плен (Вавилонский плен), оказалась вполне подходящей для жизни и, за исключением малой прослойки непокорных упрямцев, пришлась нам по вкусу. Не испытывая неприязни со стороны местного населения, евреи постепенно начали благоустраиваться, преуспевать в ремеслах и торговле, подвязаться на чиновничьей службе и даже входить в состав царского двора и правительства.

Жизнь в этой первой (если не считать Египта) диаспоре настолько понрави­лась, что, когда лет 50 спустя персидский царь Кир II, захватив Вавилонию, разре­шил вернуться на родную разоренную землю и отстроить храм, не все и не сразу проявили желание к возвращению. Понадобилось еще лет 20, чтобы в массовом порядке по­тянуться назад, в родные пенаты. Во всяком случае, второе возвращение никак не походило на первое (египетское) ни числом, ни крайностями нужды, ни суровыми условиями бегства или исхода. Напротив, немалым толчком к массовому исходу на сей раз послужила, своего рода, дополнительная приманка. Расходы по восста­нов­лению Иерусалима и храма Кир II взял на себя, иерусалимская храмовая об­щина, как пишут истори­ки, комментаторы Флавия, была освобождена от царских нало­гов и повинностей и, больше того, поборами и повинностями в пользу евре­ев облагалось местное (нееврейское) население.

Еврейская религиозная мысль этот новый исторический акт в национальной трагедии приписывает, естественно, канцелярии Всевышнего. Что ж, пусть будет так. Он принял решение испытать нас вто­рично или дал возможность второй по­пыт­­ки, кото­рую, как известно, мы снова завалили. Правда, не сразу, а спустя пол­ты­сяче­ле­тия. Так что отда­дим Ему должное: со временем Он явно не поскупил­ся. Вот вам, сказал, еще пять сотен долгих лет, пробуйте, дерзайте.

Таким образом, вторично возвращенные из-за рубежа, мы вновь начали с нуля и на испепеленной земле отцов вновь отстроили свое отечество – новую Иудею, с новым Иерусалимом и новым храмом.

Второй виток нашего возрождения – это, по сути, история перманентно окку­пированной кем-то страны. В этот период на авансцену мировой истории юго-за­падного и ближневосточного пространства выходят поочередно такие крупные империи, как Македония, Греция с ее необыкновенно развитой и заразительной культурой элли­низма, на­конец, Рим. В составе этих гигантов маленькая Иудея не всегда напрямую подчинялась оккупантам, а входила в состав более крупных тер­риториально-административных образований (например, при римлянах, в состав Сирийского края). Кроме того, ей не принадлежали ни Самария, ни Галилея, кото­рые были отдельными тетрархиями.

Оккупация той поры ни в малейшем приближении не сравнима с тем, что при­несла в наш ХХ век фашистская Германия. Иудея, как и другие завоеванные стра­ны, имела свое правительство, свое хозяйство, свою национальную жизнь и только обязана была платить оккупантам большие налоги и, конечно, терпеть власть их наместника. Этого, однако, было достаточно, чтобы усложнить и усилить драматизм и без того нелегкой жизни.

Сменялись цари и императоры, на смену лояльным и терпимым к "страннос­тям" иудеев, если они только послушны и аккуратны в налоговых платежах, при­ходили подонки и самодуры, которые издевательски назло попирали национальные религиозные святыни. Тогда взрывалась пороховая бочка терпения, и на теле непо­кор­ной нации полыхали пожары восстаний и народ­ных войн, уносившие десятки ты­сяч жизней.

Иудаизм все эти пять сто­летий оставался не только еди­ным и непохо­жим на все, что окружало, но и само отношение евреев к религиозному догмату ­– на грани жизни и смерти – было из ряда вон выходящим. Ни один народ столь ревностно к своим рели­гиям не относился. Поэтому все основные конфликты с господами ок­ку­пантами и воз­никали на этой религиозно-идейной оси, проявляясь чаще всего во внешнем плане ритуала и обрядности.

Вместе с тем, надо помнить, что эти священные мятежи и войны от­нюдь не были однородны по своей идейной мотивировке и далеко не всегда пользо­вались всенародной под­дер­ж­кой.

Диас­по­ра, однажды начатая в Вавилоне, уже не исчезала, а, напротив, неук­лон­но росла и ширилась за счет эмиграции. К моменту греческого господства начинается процесс еврейской эмиграции, которая с приходом римлян становится массовой. Не было уголка, входящего в состав римской империи, где бы не жили евреи, причем с неимоверно активным усвоением ими господствующих культур. В особен­ности, конечно, эллинской. Эта часть еврейства, в большинстве зажиточная и обра­зо­ванная, гораздо сдержаннее относи­лась к догматам иудаизма и терпимее к фак­там оккупации, оказываясь порой без знаний языка своего наро­да, как, скажем, мы сейчас в Америке и Европе.

И, как многие из нас сейчас в Америке и Европе, немало любя свою родину и остро переживая ее судьбу, многие тогдашние евреи диаспоры не считали возмож­ным ока­зать ей честь своим посеще­нием. Наверное, тоже потому, что это было соп­ряжено с некоторым риском для собственной драгоценной жизни. Как и сейчас.

Собственно, чтобы понять жизнь и мотивы расслоения, и мотивы размежева­ния наших предков в эпоху Греции и Рима, достаточно взглянуть нам на себя сегод­няшних. Перед ними стояли те же проблемы ассимиляции и защиты корней, как и перед нами сегодня. И, как мы сегодня, они столбенели перед их неразрешимо­стью.

Разница лишь в том, что Израиль сегодня независим, а тогдашняя Иудея про­зябала под пятой оккупации народов более сильных и в военном отношении, и в хозяйственном, и в общекультурном. При относительной самостоятельности прав­ления, первос­вя­­­щенники и цари наши все же назна­чались хозяевами, и потому они, по воле рока, огляды­вались на сво­их господ боль­ше, чем на свой народ. Ну и, конечно, как я уже сказал, не все правители (чужие и свои) отличались цивилизо­ван­ным нравом и не все терпимо относились к на­шим религиозным "чуда­чествам", тра­гические последствия которых нам сегод­няшним известны, а нас тог­дашних – все еще ожидавшие.

Династия Маккавеев

В ряду завоевателей-негодяев в эпоху Греческого господства следует назвать царя Антиоха IV (Антиоха Эпифана), отличавшегося презрительным отношением к еврейским религиоз­ным обрядам и ценностям. В 170 г. до н.э. завоевав Иерусалим, не без поддержки евреев-элли­нис­тов, объединенных первосвященником Менелаем (да, в эту пору у нас появи­лись и гре­ческие имена), он ограбил храм, заклал там сви­­нью, потребовал обяза­тель­ного поклонения гречес­ким богам и ежедневного при­­­ношения в жертву сви­ней, запре­тил обряд обрезания. Часть страны подчини­лась этим повелениям, кто доброволь­но, как сообщает Флавий, кто под страхом жестоких наказаний.

"Однако наиболее выдающиеся и благородные из иудеев не обращали внима­ния на царя, ставя исполнение издревле установленных обычаев выше наказания... Их бичевали, терзали и затем живьем пригвождали к крестам; женщин же и детей, которые были наперекор царскому велению обрезаны, подвергали казни через уду­шение и вешали затем тела их на шею пригвожденным к крестам мужьям и роди­те­­лям. Если же у кого-либо находили книгу со священными законами, то она унич­то­жалась, и всякий, у которого таковая была найдена, должен был умирать жалкою смертью" ("ИД", кн. 12, гл. 5).

В этих экстремально жестоких условиях вспыхивает, естественно, мя­теж, переросший во всенародную священную войну, известную в истории как восстание Маккавеев.

Однажды в иудейской деревне Модии царский военачальник Апеллес, желая принудить население к принесению в жертву свиньи, потребовал, что­­бы пример подал священник Маттафий, занимавший в селении видное общест­венное положение. Тот наотрез отказался и сказал, что "он со свои­ми сыно­вь­ями никогда не решится изменить древнему благочестию, хотя бы все остальные народы и повиновались". В этот момент кто-то из селян принес требуемую жертву. Тогда старик Маттафий пронзил его мечом, и с помощью подоспевших на помощь сыно­вей – еще нескольких греческих солдат и самого Апеллеса.

Сразу же к мятежной семье Маккавеев (у Маттафия было пятеро сы­но­­­вей) примкнула значительная часть населения, и они стали одерживать победу за победой над греческими гарнизонами, причем с самого начала перебили всех своих соплеменников, "кто навлекал на себя грех жертво­при­ношениями греческим богам", а также подвергли "обрезанию всех еще не обрезанных мальчиков" (Там же).

Победа за победой – и вскорости Макка­веи захватили власть в стра­не. После смерти Маттафия, спустя всего лишь год после начала мятежа, его сын Иуда Макка­вей возглавил народ уже в качестве первосвященника (должности царя после возвращения из плена Иудея еще не имела, лишь правнук Маттафия, Аристобул самовольно назовет себя ца­рем). Власть Иуды тоже началась с того, что он "перебил всех тех едино­пле­­мен­ни­ков своих, которые переступили издревле установленные законы, и очи­стил страну от всякого осквернения" (Там же).

Как видим, работы по борьбе со своими же согражданами было у Мак­кавеев тоже немало, хватило на пару поколений, и обращались они со свои­ми "внутренними врагами" не более гуманно, чем с внешними, что до­полнительно подчеркивает идеологический характер и восстания, и продол­женного ими правле­ния. То, чему другие народы могли под­чи­ниться без особого сопро­тив­ления, не проходило безболезненно у нашего народа. Для евреев, носителей идеалов мощного вероучения, срос­ших­ся с этими идеала­ми, их попрание было равносильно смерти. Поэтому и свинья, и отказ от обрезания воспри­ни­­мались не как мелочи ритуальной формалистики, а как измена нацио­наль­ному достоинству и человеческому благо­честию.

Хорошо это или плохо, но в восстании Маккавеев трудно не заметить одно важное обстоятельство. Не­смотря на стихийную форму его возникно­ве­ния (непроизвольная реакция на оскор­б­ление), оно свободно от черт об­ре­ченного на поражение без­рассудного патриотизма. Есть все основания предположить, что свя­щенник Маттафия, будучи образованным человеком и незаурядным об­ще­ственным деятелем, готовил­ся к борьбе задолго до проявленной вспыш­ки. Его надежда на успех могла быть мотивированной основательным по­нима­нием исторической обстановки.

Человек его уровня не мог не видеть, что в условиях непрек­ра­ща­ю­щейся борьбы между греческими динас­ти­ями Птолемеев и Селевкидов и гро­зящей им опасности со стороны рим­ских полчищ сила Антиоха значи­тель­но уступает его свирепости.

У меня нет возможности более подробно на этом останавливаться, но расчет старика Маттафия был довольно точен. Антиох, почуяв, что у не­го нет средств на ведение войны с Иудой Маккавеем, отправился за добычей в Персию, где бесславно почил, а сменивший его птолеме­евский царь по­тер­­пел сокрушительное поражение от Иуды, который успел к тому времени сколотить сильную армию.

Кстати, в этой победной войне Иуда чувствовал себя уже настолько уверенно, что по старинному обычаю осво­бодил от уча­стия в ней "молодо­женов и тех, кто недавно приобрел недвижи­мую собствен­ность, дабы эти люди из любви к своему дому не мешали сра­жаться" (Там же, гл. 7). Этот обычай, не известный ни одному народу в мире, был предметом особого восхищения для антисемита Ва­силия Роза­нова, о чем я уже, кажется, упо­минал где-то, ну да уж простит меня читатель за повтор. Такими вещами не вос­хищаться попросту невозможно.

Два других сына Маттафия – Ионатан и Симон, – будучи также пере­довыми людьми своего времени, после смерти Иуды поочередно возглавля­ли страну в качестве первосвященников и вое­на­чальников.

Так что вся семья Маккавеев отличалась не только мужеством, но и незаурядным даром трезвых политиков и государственных деятелей. Этим я вовсе не собираюсь утвер­ждать, что все шло у них, как по маслу, без пора­жений и потерь, но еще при жизни Иуды, по­с­ле тя­же­лейших сраже­ний с птолемеями, удалось подписать мирный дого­вор с римлянами.

"Никто из римских поданных, – говорилось в постановлении сената, – не должен воевать с народом иудейским, равно как не доставлять тому, кто вступил бы в такую войну, ни хлеба, ни судов, ни денег. В случае, если кто­-либо нападет на иудеев, римляне обязаны по мере сил помогать им, и наоборот, если кто нападет на римские владения, иудеи обязаны сражаться в союзе с римлянами" (Там же, гл. 10).

Считается, что Маккавейская война заверши­лась (142 г. до н.э.) обре­тением Иудеей независимости. Мне трудно понять о какой независимости идет речь. От­но­шения между странами в этом регионе были необыкновенно сложны и за­путаны, царствовавшие фамилии враждебных лагерей находи­лись часто в род­ст­вен­ных связях, перманентно предавая друг друга, напа­дая друг на дру­га, вступая друг с другом в непрочные и беглые союзы, то и дело ру­ши­в­­шиеся от предательств с обеих сторон.

Симон Маккавей, к примеру, был приглашен на пир к своему зятю (!) Птолемею, и там был предательски убит с двумя своими сыновьями. После этого главой страны, ее первосвященником, становится третий сын Симона – Гир­кан, который тоже правит в очень непростых отношениях и со своим наро­дом, среди которого появились уже партии фарисеев и саддукеев (см. мой предыдущий очерк, о христианстве), и со своими внешними врагами-союзни­ками.

"Гиркан примкнул к партии саддукеев, – пишет Флавий, – отказавшись от фарисеев и не только разрешив народу не соблюдать установленных фа­рисеями законоположений, но даже установив наказание для тех, ктостал бы соблюдать их" ("ИД", кн. 13, гл. 10) За эти нака­зания народ вознена­ви­дел Гиркана и его сыновей. Выступление саддукеев, кото­рых поддержи­вали богатые слои общества, против фарисеев, за которы­ми стоял бедный люд, было связано с тем, что они отвергали "добавления" пос­ледних к Мо­и­сееву законодательству. Другими словами, религиозно­-идеоло­гическая напряжен­ность в стране ни на минуту не остывала, хотя невоз­можно отри­цать, что в основании ее находились и мотивы сермяжной мер­кан­тиль­нос­ти.

После смерти Гиркана, его старший сын Аристобул, всего лишь прав­нук благороднейшего родона­чаль­ника династии Маккавеев, в нарушение сложившейся структуры вла­сти, объявляет себя царем, предательски смело убивает свою мать и брата Антигона, побросав других своих братьев в тем­ницу, чем и начинает на еврейском престоле обычную для всех стран тра­дицию кровавых дворцовых интриг и убийств, которая до­стигнет апогея, как известно, при дворе Ирода Великого.

Аристобулу наследует его брат Яннай, освобожденный из темницы его женой Саломеей (или по-гречески Александрой). Яннай был ненавидим еще своим отцом Гирканом, к которому во сне явился, якобы, Всевышний и ука­зал на то, что именно Яннай унаследует его власть, а не горячо люби­мый им Арис­то­бул. Понятно, что, дорвавшись по воле Всевышнего до вла­сти, Ян­най (то­же Александр почему-то) также начал с казни брата-сопер­ни­ка. Это не по­ме­ша­ло ему, однако, быть любимым среди народа, благода­ря своим успе­хам в вой­нах, в расширении и укреплении границ отечества. Он умер в од­ном из военных походов по другую сторону Иордана, оставив трон своей супруге Александре и двум сыновьям, странным образом назва­н­­ным тоже Гирканом и Аристобулем – в честь невзлюбившего его отца и кро­вавого брата.

Это случилось уже в 76 г. до н.э., когда до римской оккупации остава­лось всего лишь рукой подать, и не кто иной, как оные Гиркан с Аристобу­лем, затеяв брато­убийственную войну за власть, эту руку подали, т. е. сы­грали зловещую роль в ее инициа­ции.

Но сперва два слова об их матери, ца­рице Александре, поскольку гря­з­­ная война, затеянная братьями, была, по сути, гражданской и шла под фла­гами верности Заветам и Закону.

Едва взойдя на престол, Александра назначила своего старшего сына Гиркана на должность первосвященника и вместе с ним признала все до­бав­ки к священному Писанию, которые принесли фарисеи, отменив, таким об­ра­зом, строгий запрет на них своего свекра.

Благодаря этому, фарисеи, став фактическими властителями страны, начали "тер­роризировать царицу", убеж­­дая ее перебить всех их противни­ков. "Затем, – сообщает Флавий, – они убили одного из таких людей, неко­его Диогена, а после него... еще нескольких человек". Среди возмущенных этими акциями был и млад­ший сын царицы Аристобул, решивший воспро­тивиться позиции матери и бра­та. Мало помалу страсти разгорались, Арис­тобул пошел на них войной, "менее, чем за пятнадцать дней овладел двад­цатью двумя городами" и среди приверженцев "стал походить на нас­тоящего царя". В отместку за это "было решено заключить жену и семью Аристобула в крепость около святилища" ("ИД", кн. 13, гл. 16).

После смерти царицы война между братьями превратилась в затяжное непримиримое побоище. Каждый из них, не моргнув глазом, добивался под­держки при дво­рах вражеских стран, но, прежде всего, у восхо­дя­щей звезды рим­с­ко­го могущества – полководца Гнея Помпея.

Разумеется, я не думаю, что без предательских ходов Гиркана и Арис­то­­була, кровных наслед­ников бесстрашных Маккавеев, Рим оставил бы Иу­­дею в покое. Однако не зловещ ли хотя бы символи­ческий ас­пект этих ак­ций: мы сами пригласили своих поработителей?!

Как бы там ни было, в результате первой неотложной римской "помо­щи" единая монархическая Иудея была раздроблена на пять округов с пя­тью синедрионами: Иерусалим, Гадар, Амафунт, Иерихон и Сепфорис (Там же, кн. 14, гл. 5).

Начало конца

Подобно греко-македонским завоевателям, римские императоры отно­си­лись к иудеям не лучше и не хуже, чем к другим порабощенным наро­дам. Од­­нако, как и прежде, непреодолимые различия между религиями и, в осо­бенности, между уровнями преданности догматам веры в сознании порабо­ти­телей и порабощенных, наполняли эти отношения крайней жесто­ко­стью с одной стороны, и крайней непримиримостью – с другой.

Макс Даймонт, вслед за крупнейшим английским историком Рима Э. Гиббо­ном, подчеркивает: "Римляне считали все религии одинаково пра­виль­ными, одинаково полезными и одинаково ложными... Репрессии, ко­торым они под­вергали евреев, всегда были расплатой за сопротивление евреев рим­ско­му игу".

В этом же ключе высказывается и русский переводчик Флавия, вид­ный историк Я. Л. Черток, говоря о различном отношении евреев и других народов к самодурству отдельных императоров, всюду насаждавших свои изображения. "Языческие народы, – пишет он, – привыкли воздавать божес­твенные по­че­сти своим властелинам и поклоняться им... в языческом быту одним бо­гом больше или меньше не могло иметь особенного значения. Для иудейства же вопрос о признании императорского культа был вопросом все­го его бытия – тут невозможны были никакие компромиссы и уступки".

Как видим, речь снова и снова идет о невозможности не столько фи­зи­ческого компромисса с иноземным игом, сколько идейно-религиозного.

Идейного, прежде всего!

Мы все время сталкиваемся с той же бескомпромиссной, с той же не­пре­ступной, с той же единственно правильной идеоло­гической силой, кото­рая на протяжении всего предыдущего тысячелетия терзала и разъеда­ла нас изнутри, несмотря на то, что была предназначена, казалось, не для по­ра­же­ний, размежеваний и гибели, а для побед и проц­ветания.

Я уже приводил примеры нашей реакции на идеологические издева­те­ль­ства царя Антиоха Эпифана и, в начале очерка, – прокуратора Понтия Пилата. Нечто аналогичное произошло и в годы правления императора Гая (Калигулы), самодурство и жестокость которого не знали ничего равного даже по отношению к самим римлянам. Числя себя выше всех Богов и тре­буя от всех народов империи выставлять изображения себя в бронзе и мра­море, он отправил в Иудею полководца Петрония с целью установления сво­их статуй и там. Причем, зная об особой чувствитель­ности евреев к это­му, он приказал Петронию, в случае сопротивления, "про­тивоборцев убить, а весь остальной народ продать в рабство".

Петрония встретили тысячи возмущен­ных евреев с заявлением, что они гото­вы уме­реть за закон и предания от­цов, "которые запрещают ставить не только человеческое изображение, но даже и божественную статую и не толь­ко в храме, но и вообще в каком бы то ни было месте страны". И как Петроний ни уговаривал, ссылаясь на то, что он тоже вы­полняет закон им­ператора, согласно которому все народы должны иметь его статуи, как ни угрожал, – в ответ он слышал только одно: ес­ли Гай хочет поставить свои статуи, то он "должен прежде принесть в жертву весь иудейский народ. Они с их детьми и женами готовы предать себя закла­нию" ("ИВ", кн. 2, гл. 10).

Ну что, господа, был ли в мире еще один хотя бы народ, который во имя ритуала веры проявлял бы столько героической готовности к закла­нию?!

При этом, опять же, речь шла не об отказе молиться во славу им­пера­тора-подонка. За него они молились и два­жды в день в его здравие прино­си­ли жертвы в храме. Речь шла о формальности, о статуе, о внешнем сим­воле! Ведь на фоне реального угнетения, издевате­льств и непо­­сильных на­логов; на фоне собственных коррупцированных правите­лей, движимых шку­рным тщес­лавием и власто­любием; на фоне пол­нейшего разлада в бы­ту, неудержимого роста преступно­сти и возникно­вения различ­ных граби­тель­ских банд – на фоне всей этой чудовищ­ной ре­альности, что такое ста­туя?

Пустяк. Комариный укус.

Для любой другой нации – да, но не для нас. Мы готовы были за этот пус­тяк – на заклание.

Не думаю, однако, что здесь, как и во всех предшествующих случаях, можно говорить обо всем народе. На под­виг самоубийства шла лишь особо настроенная часть народа, прикрывавшаяся его именем для большей храб­рос­ти и самооправдания. Эти мятежно-патриотические силы страны дейст­во­­вали в едином настрое с силами уголовно-преступными. Перемежаясь и поддержи­вая друг друга, они создавали в стране атмосферу па­ни­ки, исте­рии и разброда.

Приведу один пример. Не­по­­далеку от Иерусалима разбойники напали на багаж императорского слуги Стефана и разграбили его. В отместку на­мест­ник Кесареи Куман приказал сделать набег на близлежащие деревни и забрать жителей в плен за то, что они не задержали разбойников. Во время набега один солдат разорвал Священное писание и сжег его. "Иудеи были этим так потрясены, точно вся их страна стояла в пламени". Они по­требова­ли от Кумана наказать солдата, что тот и сделал, приказав "вести его к каз­ни через ряды его обвинителей".

После этого самаряне убили еврейского пилигрима, шедшего во вре­мя праздника из Галилеи в Иерусалим. Это привело в большое волнение и га­ли­­лейских евреев, и иерусалимских. Они побросали праздничные тор­же­ства и устремились в Самарию. Их атаковал Куман с войском и многих перебил, захватив главарей в плен. Вспышку уда­­лось погасить лишь после вмеша­тель­ства знатных иудеев, которые про­сили мсти­телей сжалиться "над своим отечеством, над храмом, над своими женами и детьми и не рисковать всем из-за мести за одного галилеянина".

"Грабежи и мятежные попытки со стороны более отважных бойцов, – пишет Флавий, подчеркивая не­раздельность двух сторон экстремизма, – распространялись по всей стране" (Там же, гл. 12).

В числе разбойников Флавий называет атамана Элеазара, разорявше­го страну в течение двадцати лет, и партию сикариев, названных так по имени маленьких, изогнутых острием внутрь кинжалов, которые они дер­жали под платьем. Смешиваясь с толпой, сикарии закалывали своих поли­тических­ вра­­­­­гов сре­ди бела дня, и как только жертвы падали, они начина­ли тут же, вместе со все­ми, возмущаться убийцами. Среди их жертв был даже первос­вя­щенник Ио­на­фан. "Паника, воцарившаяся в городе, – пишет Флавий, – была еще ужаснее, чем в самые несчастные случаи, ибо всякий, как в сра­жении, ожи­дал своей смерти с каждой минутой. Уже издали остерегались врага, не ве­рили даже и друзьям, когда те приближались".

В числе мятежников-патриотов он называет злодеев, "которые, будучи чище на руки, отличались зато более гнусными замыслами, чем сикарии". "Это были обманщики и прельстители, которые под видом божественного вдохновения стремились к перевороту и мятежам, туманили народ безум­ны­­ми представлениями, манили его за собою в пустыни, чтобы там пока­зать ему чудесные знамения его освобождения". Среди них то и дело воз­ни­кали лжепророки. Один из них, прибывший из Египта, собрал вокруг себя 30 тысяч "заблужденных, выступил с ними из пустыни на... Маслич­ную гору, откуда он намеревался насильно вторгнуться в Иерусалим, ов­ладеть римс­ким гарнизоном и властвовать над народом с помощью драбан­тов".

Зная, что многие наши евреи, не прочитав ни одной страницы Иосифа Флавия, не признают его свидетельств, в связи с его успехами среди рим­лян, приведу суммар­ную характеристику описанной выше обстановки, сде­ланную историком Я. Л. Чертком, который постоянно выверял свидетель­ства своего древнего коллеги по другим источникам.

"Нет сомнения, – пишет Черток, – что самозванные пророки, как и си­ка­рии, исходили из чисто патриотических побуждений; все они выходили из недр одной общей партии ревнителей (зелотов) и стремились к одной цели: освободить нацию от чужеземного гнета, но крайнее ожесточение, с которым они преследовали свои цели, сделали их в действительности стра­ш­ным би­чем для страны. Возможно, однако, что в рядах борцов за свободу находи­лись и искатели наживы и профессиональные разбойники, которые весь смысл своего существования видели в смутах и анархии". (Одно из приме­ча­ний к "ИВ", кн. 2, гл. 13).

Черток переводил Флавия задолго до Октября. Ему в революции еще не откры­лось это знаменитое блоковское "ножичком полосну, полосну". По­­этому то, что для него предположительно ("возможно"), мне, грешному, ка­жется ясным, как Божий день. Правдивость кар­тины, на­ри­сованной Флавием, удостоверяется открывшимся нам социаль­но-пси­холо­гическим аспектом революций.

"Обманщики (читай: революционеры – Л.Л.) и разбойники, – замечает Флавий, – соединились на общее де­ло. Мно­­гих они склонили к отпадению, воодушевляя их на войну за осво­бождение, другим же, подчинившимся рим­скому владычеству, они грозили смертью, заявляя открыто, что те, ко­то­рые добровольно предпочитают рабство, дол­­жны быть принуждены к сво­боде" (Там же).

Принуждение к свободе! Господи, кому это еще не знакомо в нашем два­д­цатом, изрядно уставшем от революций веке!

"Разделившись на группы, – продолжает Флавий, – они рассеялись по всей стране, грабили дома облеченных властью лиц, а их самих убивали и сжигали целые деревни. Вся Иудея была полна их насилий, и с каждым днем эта война загоралась все сильнее" (Там же).

Не напоминает ли это нам современных арабов Египта и Алжира, ко­то­рые такими же методами принуждают к исламской "свободе" своих согра­ж­дан, нахо­­дящихся, на их взгляд, в духовном рабстве у Америки?

Флавий знал все это изнутри. Он возглавлял во время войны восстав­шую Галилею. Но особенное доверие к его свидетельствам вызывает и тот факт, что он нисколько не смягчает опи­са­ний и римских наместников. Они поданы с той же суровой объективно­стью.

Непосредственными виновниками катаст­рофы он называет прокура­то­ра Иудеи Альбина и сменившего его Гессия Фло­­ра. Оба правили за 7 и 6 лет, соотве­т­­ственно, до разрушения Храма. Вот что он пишет об Альбине:

"Не было того злодейства, которого он бы не совершил. Мало того, что он похищал общественные кассы, массу частных лиц лишил состояния и весь народ отягощал непосильными налогами, но он за выкуп возвращал свободу преступникам... которые действовали заодно с Альбином. Каждый из этих злодеев окружал себя собственной кликой, а над всеми... царил Аль­­бин, употреблявший своих сообщников на ограбление благонамеренных граждан... Вооб­ще никто не смел произнесть свободное слово – люди имели над собою не од­­ного, а целую орду тиранов" (Там же, гл.14).

Флор делал то же самое, но с более открытой наглостью, словно соз­на­тельно и планомерно побуждал Иудею к мятежу. "Обогащаться за счет еди­ничных лиц ему казалось чересчур ничтожным; целые города он разгра­бил, целые общины он разорил до основания, и немного не доставало для того, чтобы он провозгласил по всей стране: каждый может грабить где ему угод­но с тем только условием, чтобы вместе с ним делить добычу. Це­лые окру­га обезлюдели вследствие его алчности; многие покидали свои родовые жили­ща и бежали в чужие провинции" (Там же).

Как видим, атмосфера в стране накануне восстания была до предела накаленной, чему способствовали силы разнородного происхождения: от оккупационных до собственно национальных. Вместе с тем, необходимо подчеркнуть, что неизбежность надвигавшейся катастрофы не была столь фатально предопределенной, как это выглядит в контексте брожения ни­зов. В верхних сферах имелись силы, способные ее предотвратить.

Дело в том, что почти все значительные конфликты с угнетателями чаще всего доходили до императорских канцелярий и там более или менее благополучно разре­шались. Альбин продержался на посту прокуратора не более года, Флор, по-моему, – не более двух лет. Богатые еврейские фина­н­­систы в Риме, высокие еврейские чиновники при дворе, еврейские цари, на­значаемые императорами и порой связанные с ними узами брачных отно­ше­ний своих родственников, а также просто благосклонно относившиеся к иуде­ям и иудаизму влиятельные римляне, как, скажем, жена императора Нерона Поппея – все они часто вступались за угнетенных и выигрывали.

Даже конфликт, связанный с требованием Гая разместить в стране его изображения, был улажен. Царю Агриппе удалось убедить его в том, что изображения несовместимы с еврейской верой. Он, правда, взбесился и при­казал казнить Петрония, когда узнал, что тот не справился с зада­нием. Но бы­ло поздно: он пал внезапно от руки заговорщиков.

Частые кровавые стычки евреев Александрии с греками, а евреев Ке­са­­реи с сирийцами то­же не обходились без вмешательства императоров и, по боль­шей части, разрешались в пользу евреев.

Можно привести примеры конфликтов евреев с евреями, за улажива­ни­ем которых они также шли к императорам, хотя нелепость этих внутрен­них схваток едва ли уступала их остроте. Например, царь Агриппа II воз­вел до­полнительный этаж в своем замке, чтобы иметь возможность на­б­лю­дать за тем, что происходит в храме. Возмущенные священники возве­ли, в ответ, дополнительную стену на западной галерее храма, что возмути­ло, в свою очередь, Агриппу.

Ясно, что все эти вещи, отражая напряженную политическую борьбу на еврейском престоле, не могли не раздражать Рим и его чиновников, ко­торые не упускали случая, чтобы при малейшей возможности ни пролить эту разд­ра­жен­ность на непокорный и шумный народ. Так что одно цепля­лось за дру­гое, пока цепочка не прервалась взрывом.

Впрочем, момент взрыва в Иудейской войне не так легко назвать, как это было при восстании Маккавеев. Ко времени появления прокуратора Фло­­ра в различных точках страны война уже, в сущности, шла.

Ожесточение Флора разгорается с особенной силой после того, как евреи пожаловались на него властителю края (сирий­ского) Цестию Галлу, прося "сжалиться над изнемогающей нацией и освобо­дить ее от Флора, губителя страны". Начну чуть издалека.

Одна синагога в Кесареи стояла на земле, принад­лежавшей греку. Ев­реи хотели выкупить у него землю, но он не только не согласился на про­да­жу, а начал застраивать это место мастерскими, оставляя для синагоги тес­ный проход. Еврейская молодежь тайными вылазками начала мешать стро­и­тельству. Вмешался Флор, запретив эти незаконные действия. Тогда бога­тые евреи подкупили его "восемью талантами для того, чтобы он своей вла­стью приостановил дальнейшую постройку". Он пообещал, но ничего не сде­лал, точно "за полученные деньги продал иудеям право употреблять на­си­лие". На следующий день, в субботу, у дверей синагоги над еврейскими обычаями надругался один из эллинов. Завязалась драка. Двенадцать вли­я­­тельных иудеев отправились к Флору с жалобой. Он приказал бросить их в темницу, чем возмутил уже и евреев Иерусалима.

Чтобы еще больше подлить масла в огонь, он взял из казны храма "сем­над­цать талантов под тем предлогом, что император нуждается в них". Тут уж весь народ пришел в негодование. Люди "с громкими воплями" уст­ремились в храм, взывая к имени императора освободить их от тирании Флора, а наиболее возбужденные не пре­ми­­нули открыто хулить Флора. Тогда вконец разгневанный прокуратор устроил судилище на площади и, когда "первосвященники и другие высокопоставленные лица" начали про­сить о пощаде, ссылаясь на молодость горячих голов, дерзнувших оскор­бить его, он потребовал выдачи хулителей. Не получив удовлетворения, он приказал войску разграбить "верхний рынок и убить всех, которые только попадутся им в руки".

Получив такой приказ, солдаты постарались сверх меры. "Общее чис­ло погибших в тот день вместе с женщинами и детьми... достиг­ло около 3600. В этот же день Флор отважился и на то, чего не позволял себе ни один из его предшественников: приказал бичевать и распять даже тех евре­ев, кото­рые носили по­четное римское звание "всаднического сословия" (Там же).

В добавление к этим несчастьям, подкупленный кесарийскими эллина­ми секретарь Нерона, Берилл, сделал так, что император признал их, а не евреев, хозяевами города.

Вот, собственно, события, послужившие непосредственным поводом к войне, ужасные последствия которой, конечно же, вряд ли с ними сопоста­вимы, несмотря на всю их оскорбительную для народа силу.

Последним, кто пытался удержать мятежную часть маленького народа от вой­ны с непобедимым гигантом, был царь Агриппа II. Узнав о бесчинст­вах Фло­ра, он собрал народ перед дворцом и про­из­нес речь, направленную на усмирение страстей и содержавшую доводы, доста­точные для того, что­бы понять, что сколь ни тяжелы условия жизни под Римом, война с ним – не что иное, как самоубийство.

Иосиф Флавий приводит речь царя целиком во второй книге "ИВ" (гл. 16). Ниже я процитирую отдельные выдержки из нее в сокращенной редак­ции. В самом начале царь сказал:

"Если б я знал, что вы все без исключе­ния настаиваете на войне, я бы не выступил теперь перед вами, ибо всякое слово о том, что следовало бы делать, бесполезно, когда гибельное решение принято заранее единогласно. Но так как войны домогается одна лишь пар­тия, подстрекаемая отчасти страстностью молодежи, не изведавшей еще на опыте бедствий войны, отча­сти неразумной надеждой на свободу, отчасти личной корыстью и расче­том, что когда все пойдет вверх дном, они суме­ют эксплуатировать слабых, то я счел своим долгом сказать, дабы люди разум­ные и добрые не постра­дали из-за немногих безрассудных".

Далее он советует разобраться, что конкретно толкает народ на войну: "притеснения прокураторов" или мечта о свободе. Если дело в пло­хих про­кураторах, то причем тут война со всеми римлянами. Если мечта о свобо­де, то "в высшей степени несвоевременно теперь гнаться за нею", да и не по си­лам. Напомнив о том, что более сильные и лучше нас вооруженные народы не смогли сохранить своей свободы перед могуществом Рима, он задает простой вопрос: "А вы что? Вы богаче галлов, храбрее германцев, умнее эллинов и многочисленнее всех народов на земле?"

"Что вам внушает само­уверенность восстать против римлян? – продол­жает он. – Вы говорите, что рабское иго тяжело. Но сколько же тя­желее оно должно быть для эллинов, слывущих за самую благородную на­цию под солнцем и населяющих такую великую страну! Однако же они сгибаются перед шестью прутьями (знак власти в виде связки березовых или вязовых прутьев с воткнутой в них секирой – Л.Л,) римлян; точно так же и македо­ня­не, которые бы имели больше прав, чем вы, стремиться к независимости. И, наконец, пятьсот азиатских городов – не покоряются ли они даже без гарнизонов одному властелину и консульским прутьям. Не говоря уже о гениохах, колхидянах и народе тавридском, об обитателях Босфора и пле­ме­нах на Понте и Меотийского (Черного – Л.Л.) моря, которые рань­ше не имели понятия даже о туземной власти...". И далее он перечисляет все на­роды мира, которые вынуждены были терпеть римское порабо­ще­ние.

"Таким образом, – заключает царь, – ничего больше не остается, кроме надежды на Бога. Но и Он стоит на стороне римлян, ибо без Бога невоз­можно же воздвигнуть такое государство... Войну начинают обыкновенно в надежде или на божество, или на человеческую помощь; но когда зачинщи­ки войны лишены и того, и другого, тогда они идут на явную гибель. Что же вам мешает собственными своими руками убить своих детей и жен и сжечь свою величественную столицу! Вы, правда, поступите, как сумасшед­шие, но, по крайней мере, избегнете позора падения".

Окончание речи настолько убедительно и по своей эмоциональной на­пряженности, и по основательности аргументов, что не могу не привести его почти пол­ностью:

"Никто же из вас не станет надеяться, что римляне будут вести с вами войну на каких-то условиях и что когда они победят вас, то будут милост­ливо властвовать над вами. Нет, они, для устрашения других наций, прев­ратят в пепел священный город и сотрут с лица земли весь ваш род; ибо да­же тот, кто спасется бегством, нигде не найдет для себя убежища, так как все народы или подвластны римлянам, или боятся подпасть под их вла­ды­чество. И опасность постигнет тогда не только здешних, но и инозем­ных иу­деев – ведь ни одного народа нет на всей земле, в среде которого не жила бы часть ваших. Всех их неприятель истребит из-за вашего восста­ния; из-за несчастного решения немногих из вас иудейская кровь будет ли­ть­ся потока­ми в каждом городе... Имейте сожаление, если не к своим же­нам и детям, то, по крайней мере, к этой столице и святым местам! Пожа­лейте эти досто­чтимые места, сохраните себе храм с его святынями! Ибо и их не пощадят победоносные римляне, если за неоднократную уже пощаду храма вы от­пла­тите теперь неблагодарностью".

Я не знаю, была ли в реальности такая речь, слышал ли ее Флавий или использовал чей-то пересказ, подсочинил ли сам немного – все это не столь важно. Не важно для меня и то, что Агриппа, воспитанный на рим­ских нравах и обычаях, был, конечно же, далек и от народа своего, и от иудаизма. Важно другое. Важно, что такой взгляд, несомненно, был, и он отражал позицию наиболее уме­ренной и трезвой части населения. Возмож­но, что даже большин­ства.

Однако Всевышнему угодно было вновь испытать маленького расхраб­рившегося Давида в схватке с могучим Голиафом. Но на этот раз без сво­ей почему-то поддержки.

Война началась со взятия Масады "толпой­ иудеев, стремящихся к вой­не с осо­бенной настойчивостью". Они перебили там солдат римского гарни­зона и поставили своих. В это же время в Иерусалиме знатный юноша Эле­азар, предводитель храмовой стражи и сын первосвящен­ника Анания, сумел добиться запрета на дары и жер­твоприношения от не-иудеев, что оз­­начало "отвержение жертвы за импера­тора и римлян". Вокруг этого опас­ного рас­по­­ря­же­ния, противоречащего, на взгляд стариков, заветам отцов, разгоре­лась борьба, которая переросла в самую настоящую граж­данскую войну. Священники и государственные чиновники, видя, что мятежные тол­пы выходят из-под их контроля, воззвали к помощи Флора и войск царя Агриппы II.

Флор, этот жадный на еврейскую кровь палач, на призыв не отклик­нулся, решив, по мнению Флавия, дать воз­можность огню как следует раз­гореться. Агриппа же прислал три тысячи во­и­нов, которые получили боль­шую поддержку от горожан, стремившихся к сохранению мира. Но и мя­теж­­ники не дремали. Они готовились к захвату храма. "Семь дней подряд, – пишет Флавий, – лилась кровь с обеих сторон и, однако, ни одна партия не уступала другой занятых позиций".

Лишь на восьмой день, во время праздника, сикарии со своими кинжа­ла­ми под платьем, слившись с толпой, проникли на территорию храма, пе­ре­­били стражу в здании архива и уничтожили все долговые документы. Обо­дренные этим успехом, мятежники напали на другие государственные здания, сожгли дом первосвященника, а также дворцы царя и его сестры Вереники. После этого чиновники и священники скрылись в подземных переходах, а царские войска отступили.

На другой день на подмогу иерусалимским героям пришел со своим войском один из руководителей захвата Масады некий Манаим (Ме­нахем) и объявил себя вождем восстания. Среди убитых и по­рублен­ных ими сооте­че­ственников оказался даже первосвященник Ана­ния – отец, напоминаю, Элеазара, – который "был вытащен из водо­про­вода царского дворца, где он скрывался, и умерщвлен... вместе со своим братом Езеки­ей". В этом акте Элеазар усмотрел не столько жестокость Ма­на­има по от­но­шению к своему родителю, сколько покушение зарвавшегося соперни­ка на власть. Поэтому люди Элеазара "напали на Манаима в храме, когда он в полном блеске, наряженный в царскую мантию и окруженный целою толпою вооруженных приверженцев, шел к молитве".

Когда между двумя самозванцами завязалось побоище (Элеазар был, оказывается, близким родственником Манаима), вся толпа народа восстала против того и другого и принудила их к бегству. Ясно, что не без кро­во­про­­лития и многочисленных жертв.

"Тираны из своей сре­ды"

Макс Даймонт, в соответствии с установившейся традицией восхи­ща­ть­ся героической Иудеей, не смирившейся с силой, перед которой пасовали все другие народы, тоже не скупится на восклицательные знаки. Ну что ж, на­­ши далекие предки, действительно, проявляли в этой войне чуде­са бес­при­­мер­ного му­же­ства, беспрецедентной самоотверженности и сверх­че­лове­ческой стойкости. Вместе с тем, эти высокие образцы героизма про­явля­лись в многокрасочной палитре революционной тирании и беспощад­ного глумле­ния вождей над своим же народом.

Война с самого начала была обречена не просто на поражение, а на полнейший разгром и уничтожение нации. Она никогда не поддерживалась всенародно. Напротив, чтобы ее разжечь, небольшому слою экстремистски настроенных героев пришлось затеять гражданскую войну и только таким образом сломить рассудительное большинство.

Мне скажут: это была не гражданская война, а восстание против руко­водящей верхушки, предавшей интересы народа. Я скажу: нет, народ был на стороне "верхушки" и понимал, что в открытой войне такого могущест­вен­ного вра­­га не одолеть. Мне скажут: всякое восстание осуществляется революци­он­ным меньшин­ст­вом. Я скажу: согласен, но любая революцион­ная сила, да­же самая тупая, под­нимается, во-первых, когда хоть как-то светит успех, и во-вторых, когда есть что-то предложить (пусть иллюзорно) в качестве лучше­го. У наших же кар­бо­на­риев ни того, ни другого не было.

Единственно, что они могли пред­ложить, так это чудовищно преступ­ную, когда речь идет о судьбе целого народа, формулу: лучше умереть стоя, чем жить на коленях. Формулу, которая и поместила их на страницы истории в бессмертном ореоле славы. А по мне, нет большего преступле­ния, чем навязывать эту ге­роическую пошлятину любому коллективу, тем более – нации.

Душа изго­ло­далась по подвигу, не в силах жить на коленях? Ради Бо­га, кто мо­жет запретить. Но не всю же страну затягивать в петлю воз­вы­шен­ного само­у­бийства!

Да и было ли оно, это возвышенное? Как показывают факты, каждый из вождей метил в цари. И не гнушался никакими методами.

В первые дни Иерусалимского восстания в осажденном цар­ском зам­ке спряталась небольшая группа римских солдат. Боясь, что поку­шение на жизнь римлян явится открытым объявлением войны и сделает ее необрати­мой, народ потре­бовал от своих разгоряченных вождей дать возмож­ность римлянам свободно уйти. Взмолились о пощаде и римские солдаты, пред­ла­гая заб­рать у них и оружие, и все имущество, но сохранить жизнь. Элеа­зар согла­сился, клятвенно пообещав не убивать их. По­ка римляне сдавали оружие, "никто из бунтовщиков их не трогал".

"Когда же все, – пишет Флавий, – согласно уговору сложили свои щи­ты и мечи и, не подозревая ничего дурного, начали удаляться, тогда люди Эле­а­зара бросились на них и оцепили их кругом. Римляне не пробо­ва­ли даже защищаться... но они громко ссылались на уговор. Все были умерщ­влены бесчеловечным образом" (Там же, гл. 17). Пощадили только одного коман­дира, да и то потому, что он пообещал принять иудаизм и даже сде­лать себе обрезание (!). "Для римлян, – с горечью заключает Флавий, – этот урон был незначительным: они потеряли лишь ничтожную частицу огром­ной, могуще­ственной армии. Для иудеев же это являлось как бы началом их собствен­ной гибели".

Эта бессмысленная расправа с отрядом безоружных и обманутых рим­лян повергла город в уныние и траур. Все понимали, что и "кары небес­ной" за столь постыдное убийство, и мести со стороны Рима не избе­жать, что нация бесповоротно втянута в вой­ну.

Непонятно только, как это событие, случившееся в субботу, считается еврейским "полупраздником" (Я. Л. Черток) как день очищения Иеру­са­ли­ма от римлян. Этого я не понимаю и вряд ли когда-нибудь пойму, посколь­ку этот день обозначил, по моим поня­тиям, начало пер­вого в истории холо­коста, устроенного моими соотечест­вен­никами самим себе.

Вслед за этим событием в Кесареи было вырезано все еврейское насе­ле­ние и началась резня евреев во многих других римских провинциях. Ес­тественно, что иудейские вооруженные отряды пошли теперь войной на за­щиту своих соплеменников в соседних провинциях и начали вырезать окре­стное население. Началась цепная реакция неостановимой кро­вавой мести. "Города были переполнены непогребенными трупами, стар­цы валялись распростертыми возле бессловесных детей, тела умерщвленных женщин оставлялись обнаженными, с непокрытыми срамными частями. Вся провин­ция была полна ужасов" ("ИВ", кн. 2, гл. 18).

В некоторых селениях, как, например, в Скифополе, иудейские отря­ды наталкивались на сопротивление своих же евреев, и начиналась резня евре­ев евреями.

В это время в самой Иудее все более обострялась вражда между сто­ро­н­никами мира и мятежниками. Поскольку среди последних было больше молодых и отчаянных смельчаков, то они, по существу, держали власть над страной: "народ был охраняем мятежниками". Каким-то образом ста­рей­ши­ны Иерусалима решили впустить в город войска наместника Сирии (в сос­тав ко­торой входила Иудея) Цестия, но их намерения были разоб­лачены, и они были казнены как изменники.

Однако все это были только "цветочки", только завязка войны. Рим все еще надеялся, что пожар удастся погасить местными силами. На это же на­де­ялась и, по крайней мере, половина Иудеи, постоянно испытывая на себе террористические повадки вождей восстания.

Этим надеждам не суждено было сбыться. Император Нерон, узнав о событиях в Иудее, послал на ее усмирение одного из лучших своих вояк ­– пол­ководца Веспасиана. Уже в первом бою с ним "десять тысяч иудеев... легли мерт­выми на поле сражения" ("ИВ", кн. 3, гл. 2). Это не означало, однако, что войне пришел конец и восставшие утихомирились. Приход армий Веспаси­ана придал вос­станию лишь большее воодушевление. На всем пути продви­жения его войск к Иерусалиму он встречал отчаянное сопротив­ле­ние лю­дей, намно­го слабее вооруженных (у евреев совсем не было конни­цы, нап­ри­мер), гораздо менее опытных и лишенных стро­гой армейской дисцип­ли­ны. Они часто уст­раивали неожиданные засады и успеш­ные набе­ги. Так что ни одно селение не далось ему без боя и боль­ших потерь.

Но чем больше мужества проявляли мы с врагом, тем более ожесточа­лись и друг против друга. "Тогда в каждом городе начались волнения и меж­доусобицы. Едва только эти люди вздохнули свободно от ига римлян, как они уже подымали оружие друг против друга... В первое время борь­ба возгоралась между семействами, еще раньше жившими не в ладу между со­бою; но вскоре распадались и дружественные между собою фамилии; каж­дый присоединялся к своим единомышленникам, и в короткое время они огромными партиями стояли друг против друга." ("ИВ", кн. 4, гл. 3).

Две партии – это, с одной стороны, государственные чиновники и простой, нейтрально настроенный люд, а с другой – зелоты (в буквальном переводе, соревнующиеся в бла­гочестии).

"Испробовав свои силы на кражах и грабежах, они скоро перешли к убийствам; убивали же они не ночью или тайно и не простых людей, а открыто среди белого дня и начали с высокопоставленных. Первого они схватили в плен Антипа – человека царского происхождения, одного из мо­гущественных в городе, которому даже доверялась государственная каз­на; за ним Леви, также знатного мужа, и Софу, сына Рагуела – оба они также были царской крови; а затем – всех вообще, пользовавшихся высоким поло­жением в стране. Страшная паника охватила весь народ, и, точно город был уже завоеван неприятелем, каждый думал только о собственной безо­пас­но­сти" (Там же).

Боясь, что арестованные могут быть освобождены влиятельны­ми род­ственниками и возмутившимся народом, вожди "порешили извести их сов­сем и предназначили для этой цели самого услужливого из своей среды палача, некоего Иоанна... Последний отправился в тюрьму с десятью воо­ру­женны­ми, которые помогли ему умертвить пленных. Для оправдания этого ужас­ного преступления они выдумали неудачный повод, будто зак­люченные вели пе­реговоры с римлянами относительно сдачи города, а они, убийцы, устрани­ли только изменников народной свободы" (Там же).

Я допускаю даже, что "измена" могла быть на самом деле, ибо далеко не все, как уже го­ворилось, были охвачены жаждой войны. Однако рево­лю­­ционный террор – все равно террор и, будучи беззаконным, всегда сры­ва­ет­ся и на головы не­ви­­новных. Видимо, поэтому он и не пользуется нико­г­да всеобщей поддержкой.

Маскарад законности – тоже далеко не последний атрибут революци­онного правопорядка. Зелоты устроили такие выборы первосвященника, что на этот пост угодил некий Фаний, крестьянский сын из деревни Афты, который "был настолько неразвит, что не имел даже представления о зна­чении пер­во­свя­щенства. Против его воли они потащили его из деревни, на­рядили, точно на сцене, в чужую маску, одели его в священное облачение и нас­ко­ро посвяща­ли его в то, что ему надлежит делать".

Видимо, к этому времени они еще не достаточно страху нагнали, и потому нашлись смельчаки, которые при по­д­держке возмущенного народа, решились на протест. Влиятельные мужи Горион и Симеон, а также самые уважаемые из первосвященников Иошуа и Анан начали собирать толпы на­рода и выступать перед ними с антизелотов­скими речами. "Лучше бы мне умереть, чем видеть дом Божий полный сто­ль­ких преступлений, а высоко­чтимые святые места оскверненными ногами убийц, – говорил Анан в своей речи, прямо называя зелотов убийца­ми и упрекая народ в том, что тот вско­рмил их своим долго­терпе­нием. И тут же резонно вопрошал: "Если же мы не хотим подчинить­ся владетелям мира, то должны ли мы терпеть над со­бою тиранов из своей сре­ды?".

В завязавшемся сражении "множество пало мертвыми с обеих сторон и многие были ранены".

Эта гражданская схватка проходила в то время, когда едва ли не на пороге были уже войска Веспасиана. Ни­кто об этом не думал. Один из приближенных Анана, Иоан, оказался до­носчиком и все планы народной партии передавал зелотам. На основе его измышлений зелоты начали гото­вить на Анана и других лидеров народной партии дело о предательстве и сговоре с римлянами.

Эти тривиальные обвинения, подобно сталинским в борьбе с врагами народа, становятся теперь уже дежурной уликой в деле "законной" распра­вы с неу­годными.

Позвав на помощь своих сторонников из соседней Идумеи (родины Иро­­да Великого), они за одну ночь потопили в крови весь народный бунт, воз­главленный Ананом. Идумеяне врывались в дома, грабили и убивали всех попа­дав­шихся им под руку. Потом они начали отыскивать первосвя­щенников и тут же убивали их, танцуя и злорадствуя на их трупах.

Так погибли и Анан, и Иошуа.

Убийство Анана Флавий считает свидетельством того, что теперь уж точно Всевышний отказался от поддержки своего народа, по­с­кольку имен­но этот первосвященник, и только он, мог еще спасти положе­ние дел, убе­дить народ в непобедимости Рима и договориться с римлянами о прекраще­нии войны. Мне же вспоминается при этом эпизод травли про­рока Иере­мии, ко­то­рый так же, как ныне Анан, никак не мог предотвратить ги­бель Иудеи в эпоху Нувоходоносора. Правда, Иеремии удалось выжить тог­да, а Анан был брошен "нагим на съедение собакам" вместе с другими священ­никами.

После этого зелоты начали выгонять идумеян из города, обвиняя их в напрасном убийстве бывших отцов страны, измена которых, как выясни­лось (только сейчас, порубив их, они это выяснили!), была кле­ветнической вы­думкой врагов. Зато, как только идумеяне, устав­шие от крови и коварно престыженные своими же союзниками убрались восвояси, зелоты про­дол­жи­ли то, что те не успели завершить: уничтожение знатных и достой­ных.

Они, например, собрали судили­ще из 70 граждан, арестовали знатней­шего в городе Захария, зная, что тот богат и все его богатство дос­танется им, и учинили над ним суд, предъявив ему свое расхожее обвинение в пре­дательстве и связях с римлянами. Все 70 судей, со­званных самими зелота­ми, нашли Захария невиновным. Невиновного, есте­ственно, тут же прикон­чи­ли "и выб­роси­ли из хра­ма в нахо­дящуюся под ним пропасть", а зарвав­ших­ся судей избили "обу­хами мечей", но пощадили, "что­бы они рассеялись по городу и принесли бы всем весть о порабощении народа".

Немудренно, что в этих условиях число перебежчиков на сторону рим­лян постоянно росло, несмотря на то, что все выходы из города строго ох­ранялись и каждого беглеца убивали на месте. Точнее, каждого бедняка, поскольку за взятку можно было сговориться со стражей и проскользнуть на свободу. Свобода казалась теперь – только у римлян.

Веспасиан уже было подошел к стенам Иерусалима, когда известие о смерти Нерона позвало его в Рим для коронации. Таким образом, война приостановилась, и у наших вождей появилась неожидан­ная возмож­ность завершить на этом мятежные амбиции и прекратить безумную иг­ру с огнем – с судьбой страны и народа.

Полагаю, что времени для того, что­бы опомниться было вполне доста­точно. Год, а то и полтора – не меньше, ибо по­ход Веспасиана на Иудею начался в 67 году, а разрушение Иерусалима и храма его сыном Титом произошло в 70-м.

Пока новый император укреп­лялся на троне, ему было не до Иудеи, и, кроме того, в его окружении бы­ло много евреев. Много друзей-евреев было и у молодого Тита, который в это время по уши влюбился в сестру царя Агриппы – Веренику. Исходя из этих благоприятных обстоятельств, у меня нет никаких сом­нений в том, что кон­фликт можно было уладить, что гибель страны не была уж столь безнадеж­но неизбежной.

Однако зелоты сочли остановку в войне за слабость врага и этим лишь подкрепили свои иллюзии на победу. Даже уже в осажденном Титом Иеру­са­лиме, когда никаких сомнений в пора­же­нии не оста­лось, они про­должали держать народ мертвой хваткой, стараясь затащить его в могилу вместе с собой. Иначе не объяснить их сумасбродное сопротивление и от­каз от пере­мирия, неоднократ­но предлагаемого Титом?

"Люди тысячами умирали от голода и эпидемий. Выход из города был запрещен под страхом смертной казни. Зелоты держали город такой же мер­­­твой хваткой изнутри, какримляне снаружи. Подозреваемых в принад­лежности к партии мира сбрасывали со стен города в пропасть". Эти слова принадлежат не Флавию, а Даймонту, который, как я уже сказал, высоко оце­нивает героизм иудеев, ибо для их подавления Риму понадобились са­мые отбор­ные полки и более трех лет сражений.

Описание Флавием жизни в осажденной столице невозможно читать без содрогания. Именно над этими страницами у меня, вместе с острой болью, прорвалась мысль о холокосте, который мы сами себе устроили. В устах древнего ис­то­­рика, с этим словом незнакомого, – это был "мятеж в мятеже, который, по­добно взбесившемуся зверю, за отсутствием питания извне, начинает разди­рать свое собственное тело" ("ИВ", кн. 5, гл. 1).

Город был разделен на три враждебных лагеря, во главе которых сто­я­ли Элеазар, Иоанн и Симон. И все трое не переставали воевать между со­бой за господ­ство над храмом. Люди, приходившие в храм, "падали жер­т­ва­ми царившей междоусобицы, ибо стрелы силой машин долетали до жер­твен­ника и храма и попадали в священников и жертвоприносителей... Тела ту­зем­цев и чужих священников (евреев из других городов – Л.Л.) и ле­витов лежали, смешав­шись между собою, и кровь от этих различных тру­пов обра­зо­вала в преде­лах святилища настоящее озеро".

Стремясь ослабить друг друга, эти три лидера зелотов, при нападении друг на друга сжигали здания, находившиеся на территории противника, "на­­полненные зерном и другими припасами", "точно они нарочно, в угоду римлянам, хотели уничтожить все, что город приготовил для осады, и умер­твить жизненный нерв собственного могущества. Последствием было то, что все вокруг храма было сожжено, что в самом городе образовалось пустын­ное место, вполне пригодное для поля битвы между воюющими пар­ти­ями, и что весь хлеб, которого хватило бы для осажденных на многие го­ды, за не­большим исключением, был истреблен огнем" (Там же).

В примечании к этому месту Я. Л. Черток добавляет, что об уничто­же­нии хлеб­­ных запасов рассказывают также историк Тацит и талмудиче­ские ис­точники: Гиттин и Мидраш.

"В то время, когда город со всех сторон громили его внутренние враги и ютившийся в нем всякий сброд, все население его, как одно огромное те­ло, терзалось в сознании своей беспомощности. Старики и женщины, при­ве­­денные в отчаяние бедствиями города, молились за римлян и нетерпе­ли­во ожидали войны извне, чтобы избавиться от потрясений внутри. Гражда­не, объятые паническим страхом и совершенно растерявшись, не имели ни вре­мени, ни возможности подумать о возврате; не было также надежды ни на мир, ни на особенно желанное бегство. Ибо все было занято стражами, и как ни враждовали между собой главари... во всем остальном, но мирно расположенных людей или заподозренных в желании бежать к римлянам они убивали, как общих врагов; их солидарность только и проявлялась в умерщвлении тех, которые заслуживали быть пощаженными. День и ночь беспрерывно слышались громкие крики сражавшихся, но еще печальнее было тихое стенание плачущих!" (Там же).

В какое-то время в город просочились слухи, что Тит разрешает пере­беж­­чикам селиться в любой местности страны. В этой связи, несмотря на уг­ро­зы казни, бегство из города стало едва ли не массовым. Люди прода­вали за бесценок свое имущество, а вырученные на них монеты прог­ла­тывали с тем, чтобы по другую сторону границы иметь на что жить. Ко­гда об этом узнали римские солдаты, они стали распарывать беглецам животы. Флавий настаивает, что, узнав об этом, Тит возмутился и только потому не казнил убийц, что их было слишком много. Я в это слабо верю, поскольку следы идеализации Тита в "ИВ" настолько очевидны, что порой выглядят навязчи­выми.

Вместе с тем, Флавий не скрывает, что какое-то время Тит отрубал руки перебеж­чикам и даже прибегал к казни распятием. Но тоже объясня­ет это тем, что под видом перебежчиков в лагерь римлян проникали часто диверсионные группы зелотов, нанося большие потери армии.

Как бы ни относиться к личности римского полководца, факты распа­рывания животов, распятий и отрубание рук – не выдумка, а реальные ве­щи, которые приостановили начавшееся было движение "в пользу перехода к римлянам". Однако больший страх нагоняли зелоты, ужесточив свои расправы с каждым, малейше за­подозренным.

Таким образом, народ оказался в ловушке, в положении полной безна­дежности и отчаяния. С приближением голода, карательные отряды зело­тов станови­лись все более свирепыми. Они врывались в дома и отбирали у людей последние крохи пищи с не меньшим энтузиазмом, чем знаменитые сталинские продотрядчики. Не менее жес­токо каралось и сокры­тие продук­тов, причем чаще всего – ложное подозрение в сокрытии.

"Раз отнята была возможность бегства из города, то и всякий путь спа­сения был отрезан иудеям. А голод между тем, становясь с каждым днем все более сильным, похищал у народа целые дома и семейства. Крыши были покрыты изможденными женщинами и детьми, а улицы – мертвыми стариками. Мальчики и юноши, болезненно раздутые, блуждали, как приз­раки, на площадях города и падали на землю там, где их застига­ла голод­ная смерть. Хоронить близких мертвецов ослабленные не имели больше сил, а более крепкие робели перед множеством трупов и неизве­ст­ностью, висевшей над их собственной будущностью... Никто не плакал, никто не стенал над этим бедствием: голод умертвил всякую чувствитель­ность" ("ИВ" кн. 5, гл 12).

Совсем недавно я встретил в Торе одну из страшнейших угроз Все­вышнего, которую Он обещал воплотить в жизнь в том случае, если народ впадет в непослушание. Там говорится о матери, чье око "злобно будет смотреть... на мужа лона ее и на сына ее, и на дочь ее. И на послед ее, выходящий из нее, и на детей ее, которых она родит; потому что она будет есть их, при недостатке во всем, тайно, в осаде и в угнетении, в которое по­вергнет тебя (народ – Л.Л.) враг твой во вратах твоих" ("Второзаконие", 28, 56-57).

Флавий рассказывает о реальном случае каннибализма, но не варвар­с­ком, а пот­рясающе трагическом, точно он имел место в полном соответст­вии с обещанным свыше. Доведенная до последнего отчаяния и безумной зло­бы женщина умертвила своего грудного ребенка "изжарила его и съела одну половину", а другую предложила группе зелотов, пришед­ших к ней с оче­редным обыском. "В страхе и трепете разбойники удали­лись. Весть об этом вопиющем деле тотчас распространилась по всему го­роду".

Я бы не приводил этот страшный пример, если бы не примечание ис­то­­рика-переводчика, согласно которому "подобные сцены умерщвления и съедания ма­терями своих детей" описаны и в наших талмудических источ­никах ("ИВ" кн. 6, гл. 3). Значит, это правда. Значит не выдумал ничего историк, оче­видец и участник этой войны Иосиф Флавий, вопреки мнению невежд, счи­тающим его продавшимся римлянам.

И если это правда, то пусть кто-нибудь из моих сегодняшних сопле­менников отве­тит на простые вопросы: какие причины могли быть доста­точными, чтобы дове­с­ти свой на­род и свою страну до такого состояния? Какая верность Заветам бы­ла достаточной, чтобы мы ринулись в это ге­рои­ческое самоу­бий­ство? Ка­кое издевательство римского наместника могло быть достаточ­ным, чтобы хо­тя бы сравниться с тем, что мы сами с собой сотворили?

Изображения императора в Иерусалиме? Свиные жертво­при­­­­но­ше­ния? Сво­лочизм грека, отказавшегося продать землю, на которой сто­я­ла си­на­гога? Ог­рабление казны на 17 талантов прокуратором-подонком? Убий­ство верующего еврейского пилигрима на пустынной дороге?..

Я стараюсь перечислить все, что знаю, все, что донесла до нас исто­рия – и не могу найти ничего (ни по отдельности, ни оптом), что могло быть достаточным, чтобы оправ­дать возгоревшийся в нас ин­стинкт смерти над жизнью! Гибель страны и народа! Захо­ро­нение собствен­но­го отечества почти на две тысячи лет!...

Крепость Масада не сдавалась даже тогда, когда ее коман­диру, това­рищу Элеазару, уже было известно, что страна уничтожена, храм сравнен с землей (кстати, на добрую половину он был разрушен и сожжен самими вождями нашими!) и защищать, в общем-то, больше нечего. Конечно же, в случае сдачи, ее командному составу грозила казнь, но зато остались бы в живых остальные несколько сотен человек.

Ан, нет. Коли мне не миновать смерти, то и народу тоже. Та же воз­вышенная логика, что и у вождей растерзанной столицы.

Сейчас многие историки подвергают сомнению подвиг защитников про­славленной крепости. В недав­ней передаче о ней по телевизору, в ко­торой принимали участие и историки-евреи, вопрос так и стоял: подвиг или пара­нойя безумия?

Из 960 человек спаслись только две женщины и пяте­ро детей, кото­рым удалось спрятаться в подземном водостоке. Римляне их допрашивали. Не исключено, что материалы этого допроса попали и к Флавию. Во всяком случае, версии Флавия придерживается и современный еврейский историк Уолтер Зангер (Walter Zanger). Массового самоубийства в бук­вальном смысле слова не было – было убийство. Но какое!

Каждый мужчина убил сначала всех членов своей семьи. Затем были избраны десять человек, "которые должны были заколоть всех остальных".

"Расположившись возле (только что зарезанных ими – Л.Л.) своих жен и детей, охвативши руками их те­ла, каждый подставлял свое горло десяте­рым, исполнявшим ужасную обязан­ность. Когда последние пронзили свои­ми мечами всех... они с тем же усло­ви­ем метали жребий между собою: тот, кому выпал жребий, должен был убить всех девятерых, а в конце самого себя" ("ИВ" кн. 7, гл. 9).

Я не знаю, какая жизнь сохранялась еще на территории Иудеи. Но до этого трагического события в Масаде, командир крепости, проклиная Бога, судьбу и врага и убеждая народ в необходимости покончить с собой, опи­сы­вает ее сле­дую­щими словами: "Куда он исчез этот город, который Бог, казалось, избрал своим жилищем? До самого основания и с корнем он уничтожен. Единственным памятником его остался лагерь опустошителей, стоящий теперь на его развалинах, несчастные старики, сидящие на пепе­ли­ще храма, и некоторые женщины, оставленные для удовлетворения бес­стыдной похоти врагов" (Там же, гл. 8).

Финал этот не был уроком.

Всего 40 лет спустя, в 113 году поднялись евреи диаспоры. Восстание захватило Египет, Антиохию и Кипр. Но даже и после этого все еще мож­но было как-то на­де­я­ться на восстановление загубленной земли.

Однако в 135 году среди нас снова появляется бесстрашная фигура. Это Бар-Кохба, которому Талмуд приписывает сле­­дующее восклицание: "О Боже, не помогай, но и не мешай нам!", – и на этой основе отказывает ему в благочестии.

В самом деле, в устах иудейского героя подобное святотатство – вещь, совершенно не­мыслимая. Я даже склонен в этом усомниться. Но нет нуж­ды. Это был уже конец. Результатом восстания Бар-Кохбы было не только оконча­тель­ное разрушение всего живого на святой земле, но и сама земля была, по существу, у нас отнята.

"Иерусалим и иудейская часть Палес­тины были объявлены запретны­ми для евреев, – пишет Даймонт. – Все уцелевшие от бойни и не успевшие бе­жать в Парфию, были проданы в рабство".

Популярный историк гордится нами. Он доказывает, что еврейские восстания нанесли непоправимый урон Риму и ускорили его падение. И сами по себе, и тем, что заразительно по­действовали на другие завоеван­ные империей народы.

Прекрасно. Все было бы прекрасно, если б мы при этом не потеряли страну и землю.

Есть ли в мире какая-то цель, какое-то – не важ­но сколь высокое – "во имя", какая-то ценность, которые бы могли оправдать дея­ния, сопряжен­ные с потерей этого первейшего достояния любого народа – земли и стра­ны! Я таких ценностей не вижу, не знаю и был бы весьма признателен, если б кто-то мне на них указал. Здесь можно, конечно, потешить себя очень воз­вышенными упражнениями насчет человеческого достоинства и святых убеждений, но и они преступны, когда под угрозой само сущест­вование страны и земли.

А между тем, именно этот сдвиг в нашем национальном сознании, при котором "как жить" стало важнее, чем "где жить", и привел нас к катастро­фе, к преступлению против самих себя. Это было четвертое (после распада на два царства и гибели каждого из них) наше падение, идеологическая по­до­плека которого видна уже, по сути, невооруженным глазом.

"Причиной падения нового царства (новая Иудея, после Вавилонского плена – Л.Л), – пишет Даймонт, – было не вероломство римлян, а внут­рен­­ние распри са­мих евреев... Брат восстал против брата, отец против сына, а народ против угнетателей... Распри разделили народ на три враждующие партии. Каждая из них внесла свою лепту в последующее разрушение Ие­русалима, изгнание евреев и возникновение христианства".

Мое единственное замечание по данному выводу – это некото­рая доля абстрактности в слове "распри". Можно подумать, что они яви­лись истори­ческой прерогативой только евреев, в то время как известно, что без них не обо­шелся и не обходится ни один народ в мире.

Жизнь сложна, и у всякого народа есть свои распри, свои вну­т­ренние расхождения разной степени накаленности, включая борьбу пар­тий и поко­лений. ­Наша беда, ви­димо, не в распрях как таковых, а в том, что обусло­вившая их религиозно-идеоло­ги­­че­с­кая закваска была лишена необходимых жизненных соков. По­рождая экс­тремистские формы патрио­тизма, она при­вела к уродливому смещению ра­зумной связи между реаль­но­стью и идеей, в святую пасть ко­торой мы с ге­роическим бесстрашием не побоялись бро­сить все: и себя, и семьи свои, и народ свой, и страну, и землю.

Иудаизм был первой цель­ной социальной идеологией в мире, а мы, разбивавшие (и разбившие) лбы свои о его непорочные сту­пени, – первой в мире идеологической на­цией. Со вре­мен Вавилона мы начали постепенно привыкать к тому, что для нашего на­ционального выживания земля и страна вовсе не обязательны, что они лег­ко заменимы великим учением, готовым к транспортировке в любой уголок мира вместе с нами.

Именно на путях господства идеологии с ее неизбежными спутницами: фанатической преданностью, с одной стороны, и агрессивной профанацией идеала, с другой, – была подготовлена почва для возникновения различных религиозно-фило­софских и политических докт­рин, партий и течений, более или менее отда­ленных от столбовой руководя­ще­й директивы. В одних из них, как, ска­жем, в фарисеях, преобладало то, что мы сейчас на­зываем фарисейством, в других, как в ессеях, на­пример, пре­обладали чер­ты идеа­лизма и крайнего романтизма.

Именно в свете этих обстоятельств многое проясняется и в христи­а­н­ст­ве.

Рождение зверя

Возникшее из самих недр иудаизма, христианство попросту не могло не унас­ледо­вать, во-первых, его воинственного идеологического настроя (вспомним, что еще при Павле и даже какое-то время после него оно, в большинстве своем, состояло из иудеев) и, во-вторых, порожденной им готовности уми­рать за святые идеалы. Готовность к ду­ховному подвигу, к геро­ической смерти во имя идеи и идеала, христиане несомненно унасле­довали от правоверных защитников иудаизма.

Возьмите такие крупные жертвенно-героические фигуры еврейской на­ци­ональности, как сам Иисус, основатель движения, как бесстрашный Па­вел, истово сражавшийся сначала за иудеев против христиан, потом с той же истовостью – за христиан против иудеев, все апостолы Христа, приняв­шие мученическую смерть во имя утверждения своих идей (а сколько ты­сяч неизвестных имен, замученных в римских застенках!) – они же все, в пер­вую очередь, – евреи! Разве в своем духовном подвиге они чем-то от­ли­ча­лись от героев – защитников храма, Иерусалима и Масады?!

Христианская реформа иудаизма во всей полноте сохранила его сти­ли­стику самозащиты и отпора врагам. Это была стилистика идеологичес­кого боя – и потому наиболее непримиримого и жестокого. Бог или смерть. Смер­тельная, если не сказать – дьявольская, любовь к Богу!

И с этой смертельно-дьявольской любовью к Богу, достигнув призна­ния и власти, они пошли разить своих врагов и, прежде всего, своих бли­жайших родственников (в прямом и переносном смысле слова), наделен­ных тем же рвением и той же любовью.

Стилистическая однородность поведения двух систем чрезвычайно остро подчеркивает полнейшую обусловленность новой системы старой. Другими словами, иудаизм не мог не породить христианства, а христиан­ство не могло возникнуть ни на какой другой почве, кроме как на почве иудаизма. Каждая новая идеология всегда возникает как оппозиция су­ще­ствующей. Это очевидно. Но очевидно и то, что только соотносимые явле­ния могут выступать в качестве оппозиционных пар. Это можно просле­дить едва ли не по всем свойствам иудаизма и христианства. Я останов­люсь на важнейших.

Несмотря на то, что Бог в иудаизме довольно часто говорит человече­с­ким голосом и на понятном людям языке, несмотря на то, что Он даже умеет писать на человеческом языке (на скрижалях, принесенных Ему Мо­исеем), Его сущность не определена. Как субстанция, Он под­чер­кнуто от­влечен и абстрактен. Само слово "Бог" в иудаизме предельно условно. У Него нет определенного облика (формы), а на письме верующие люди обя­за­ны пере­давать его невнят­ным, непроизносимым "Б-г". Вместе с тем, это некая сила, спо­­собная щедро вознаграждать за верность и столь же жесто­ко карать, как сказано во "Вто­розаконии", за малейшие откло­нения "вправо или влево".

Каждый из нас, кто хоть раз в юности испытал некоторую душевную боль при встрече с чрезмерной жестокостью, может четко себе представить, что мог переживать некий еврейский юноша по имени Иисус при чтении, скажем, такого библейского эпизода:

"Когда сыны Исраэйля были в пустыне, нашли раз человека, собирав­шего дрова в день субботний. И те, которые нашли его собирающим дрова, привели его к Моше и Аарону и ко всей общине. И оставили его под охра­ной, потому что не было еще определено, как с ним поступить. И Господь сказал Моше: смерти да будет предан человек сей; забросать его камнями всей общине за пределами стана. И вывела его вся община за стан, и за­бросала его камнями, и умер он, как повелел Господь Моше" ("Числа", 15, 32-36).

Не этот ли эпизод вырвал из его груди столь отчаянный для сво­его времени тезис: "Сын человеческий – господин и субботы"?

Как бы там ни было, но эпизоды такого рода не могли не вызывать в романтической душе чувств протеста против окружа­ю­щего миропорядка и его иде­ологии. Вся Тора на­деляет Бога чер­та­ми спра­ведливого, но предель­но жестокого, непрощающего отца и госпо­ди­на. Он велик и страшен. Осо­бен­но неимо­верными угрозами и проклятия­ми насы­щена заключительная, пя­тая часть Торы – Второзако­ние. Главу 28 (15-68), к примеру, – прочтите сами! – невозмож­но чи­тать без подавленности и ужаса.

Совершенно ясно, что только в такой атмосфере, только на этой почве и могла родиться сама потребность в Боге, во-пер­вых, бо­лее конкретном и, во-вторых, более добром, не карающем "за вину отцов детей третьего и чет­­­вертого рода" ("Второзаконие", 5, 9), а умеющем прощать.

Хри­стианская идеология и была ответом на эти запросы вре­ме­ни и сре­ды. Еще при жизни еврея Павла она придала Богу конкретные, в значи­тельной мере, антропоморфные (человеческие) черты, а идее страшного и без устали карающего Бо­га противопоставила идеи прощения и искупления греха. Все было бы замечательно, но... – как всегда, это проклятое "но", – но на утверждение этих идей в дело бы­ли пущены меч и эшафот. Такова диа­ле­ктика нашей жизни, ее высший пилотаж. ­Бог, сильнее дьявола, – сверх­дьявол, или "добро должно быть с кула­ками". Ни одна идея, сколь любве­обильной она ни была б, не приходит в мир без ненависти и насилия.

Таким образом, рожденный нами ангел обернулся дьяволом, оказался зве­рем, который набросился на нас же и не унимался на про­тяжении почти двух тысячелетий. В этих условиях беско­нечной травли, гонений и выселе­ний то из одной страны, то из другой, идеологическая непри­миримость пе­ре­шла в расовую неприязнь. Антисемитизм. Какая это особая, уникальная, единственная в своем роде форма неприязни и (или) ненависти! Все народы не любят друг друга по-разному и только евреев – одина­ково. Ничего подобного этой форме на­ци­ональной враждебности, когда все против одно­го, в мире не суще­ст­вует.

Полагают, что антисемитизм возник еще в пору греческого и римс­ко­го господ­ства. Если это так, то он мало чем отличался тогда от обычных стадных инстинктов взаимной неприязни между этнически разными народа­ми. Пра­в­да, уже в то время существовали авторы, которые клеветнически злобно ис­ка­жа­ли еврейскую историю и принципы иудаизма. Резкий отпор одному из таких кле­ве­т­ни­ков дает книга Флавия "Против Апиона". И тем не менее, это еще не совсем антисемитизм. Настоящий антисемитизм – мах­ровый, массовый, подкрепленный идеями! – зарождается лишь в процессе идеологической борьбы христианства с иудаиз­мом.

"И рассеет тебя Господь по всем народам, от края земли до края зем­ли... И станешь ужасом, притчею и посмешищем среди всех народов, к ко­торым отведет тебя Господь" ("Второзаконие", 29, 64 и 28, 37).

Как же это случилось? Ведь во имя Господне народ не пощадил стра­ны своей, а Он вон какую кару на него наслал! Не логично, вроде бы. Хо­тя, кто знает, возможно, и Ему восстание против Рима было не по ду­ше!

Оставляя на долю наших теологов разрешить эту зага­дку, укажу на очевидную предопределенность антисемитизма именно фактом рассеяния.

Оказавшись, с потерей своего отечества, бездомным и стремясь в этих условиях сохранить свое Учение, еврейство вынуждено было зам­кнуться в пре­делах духовного и физического гетто. В нем-то, в гетто, ставшим "ужа­сом, притчею и посмеши­щем среди всех народов" (слово в слово по Гос­подней воле!), и выковыва­ет­ся образ еврея, который должен был нау­читься жить, находить сред­ст­ва про­питания в условиях враждебного ок­ру­жения "гоев". Это был образ мел­кого торговца, ростовщика и проныры, очень отличавшегося от всех и одеж­дой, и обликом, и религиозной обрядно­с­тью. Внешнее отличие рождало до­полни­тельную неприязнь и неприятие, что не замедлило отразиться в массовых гротескных народных шаржах и карика­турах, в устных предани­ях, в сплет­нях и клевете, в анекдотах, в массовых судебных процессах, обвинявших евреев в убийстве христианских сирот для ритуального использования в маце их крови.

Сделав себя, таким образом, "ужасом и посмешищем" в глазах других народов, мы, вместе с тем, вызывали впечатление некоторой всемирной, уг­рожающей всем силы.

Я уже гово­рил, что со времен Вавилонского плена начинает скла­ды­ваться некая вир­туаль­ная – virtual nation – еврейская страна. Ее виртуа­льной землей стано­вится "территория" иудаизма, а реальной – территория всех стран.

Этот новый феномен нацио­нального единства народа, рассеянного "по всем народам", особенно покалывает всем глаза в эпоху средневековья. Он-то и по­рож­дает в головах христианского мес­сианского братства иллюзию все­мир­ного еврейского заговора. Позднее на основе этой иллюзии появ­ля­ют­ся тео­рии "малого народа", жи­ву­ще­го на теле больших народов и со­су­щего из них кровь. Появляются "За­говоры сионских мудрецов". Появля­ет­ся фашизм.

Да, гитлеровский фашизм в "еврейском вопросе" – прямой про­дукт хри­с­тианства, безмерная концентрация нарыва мно­го­вековой травли "не­нор­­маль­ных" евре­ев "нормальными" христианами.

Вот как далеко потянулось следствие утраты нами своей земли, своей страны, своего отечества.

Разумеется, это не был процесс прямолинейного падения в бездну, а зигзагообразный мучительный путь, зна­вший и периоды относительной терпимости и благорасположенности к нам. В эти периоды многие ев­реи дос­ти­гали немалых успехов и на поприще государственной деятельно­с­ти, и в науках, и в иску­с­­ствах. Но это были, в основ­ном, те евреи, которым удавалось выр­ваться из цеп­ких лап местечек и гетто. Так что и достижения их были уже дости­же­ни­ями не еврейскими, а той национальной культуры, носителями которой они станови­лись. Не иудаизм поднимал их к вершинам мировой циви­лиза­ции, а совсем другой менталитет, несмотря да­же на то, что некоторые из них в сво­ей част­ной жизни сохраняли, насколь­ко это было возможно, иу­дейскую ве­ру. Однако и вера эта была уже как бы "охлаж­денной" и осво­божден­ной от иде­ологического накала – чаще всего, чисто фи­ло­­софская гордость или сердечный реверанс в сторону от­цов и тра­ди­ций.

В целом же – чем ниже падали мы, тем выше поднималось порожден­ное нами христианство. Причем на первых порах – факт столь же парадок­саль­ный, сколь и трагический – христиане понесли в мир идеи, которые были гораздо беднее, чем иудаизм. Это не требует особых доказательств. Сама их по­беда уже об этом говорит. Отказавшись от строгой, мешавшей свободному развитию, закостеневшей ритуальности иудаизма, придав Богу конкретные черты и смягчив Его суровый облик, христианство, вместе с тем, явило со­бой усеченный и примитивный иудаизм, и пото­му не могло не подцепить его полный вариант хотя бы в качестве приложения – в форме Старого (Ветхого) Завета.

В то время как Старый Завет полон культа жизни, семьи и семени, многообразен в своем философском, бытийном и бытовом плане, Новый Завет не содержит, по сути, много больше, чем идею жер­твенной смерти и воскресения. Смертельная непокорность христианства, унаследованная им от евреев как принципиальный код поведения или отно­шения к своему веро­учению, т. е. как категория чисто стилистическая, ста­ла доминантой его содержания. Оно возродилось после смерти Иисуса на основе идеи жертвы и самоотречения "во имя", и с этой иссушающей, от­решенной от жизни жертвенной любовью пошло побеждать мир и, победив, утвердило над ним не что иное, как герб распятия.

Это се­го­дня христианство полно идей семьи и дома, но не забудем, что церковь не допускала обряд венчания в своих стенах вплоть до 16 века и, вообще, весь институт брака и человеческой физиологии считала грехов­ным, недос­тойным святого идеала. Отсюда – и столь культивируемое церко­вью мона­шество, запрет (в отдельных конфессиях) на женитьбу священни­ков и жесточайшие (на протяжении столетий!) гоне­ния на женщин, навеч­но зараженных, якобы, ущер­бной натурой библейской Евы.

Василий Розанов, ревностный христианин и юдофил (при всем его ан­ти­семитизме), в докладе с очень остроумным и характерным названием "Об Иисусе сладчайшем и горьких плодах мира" блестяще полемизирует имен­но с этой стороной своего вероучения – с его безжизненностью, отрешенно­стью и без­вкусностью. "Семья, нау­ка, искусство, радость земной жизни, – цити­ру­ет Розанова возмущенный Н. Бер­дя­ев, – все это горько или безвкусно для того, кто вкусил небесной сладос­ти Ии­суса".

Полемику с христианством христианин Розанов вел всю свою соз­на­тельную жизнь, восхищаясь полнокровием и сочностью "основы основ" иу­даизма – его верностью семье, деторождению и браку.

Мы можем только гадать, что было бы, если б христианство и иуда­изм с самого начала нашли пути к диалогу, к взаимообогащению, а не ри­ну­лись бы друг на друга с непримиримыми принципами. Но это уже пред­полагает терпимость, а значит и мысль: не любой ценой победить римлян, а любой ценой сохра­нить страну и зем­лю – единственный гарант полноцен­ной нацио­наль­ной жизни. Еще каких-нибудь пару сотен лет надо было про­держать­ся, а там глядишь, никто бы нас уже и не завоевывал!..

Какое-то невыразимо щемящее чувство досады охватывает меня каж­дый раз, когда я думаю о том, что мы могли – да, могли! – сохранить свое отечество и тем предотвратить трагедию двухтысячелетнего рассеяния сре­ди других наро­дов, бездомного иждивенчества, выпадения из процесса нор­мального государственного и культур­ного развития, возникновения в мире уникаль­ной формы ненависти – антисемитизма, приве­д­­ше­го к фашистским газовым камерам.

Порой кажется, что всего три обрядовых требования надо было как-то смягчить, – хотя бы уже под конец, в римскую, сравнительно циви­ли­­­зо­ван­ную пору, – чтобы избежать впоследствии всего ужаса не только фи­зи­чес­ких бед­ст­вий, но и мо­раль­ных унижений, выпавших на нашу долю в поло­же­­нии жидов, в положении страны жидов, – virtual nation, – располз­шейся вну­три христианских стран, которые в течение веков взирали на нее как на ненужное, вредное, инородное тело, причем этот взгляд, был присущ, как известно, не только Гитлерам и Шафаревичам, но Вагнерам и Достоевским тоже.

Всего три: допустить в качестве жертво­при­ношений сви­ней (есть-то их никто нас не заставлял), разрешить изображе­ния, создаваемые не нами, и воздер­жа­ться от обрезания, – если они (все три требова­ния) со­пряжены бы­ли с опасно­стью для жизни. Этому и исторический прецедент, как говорят юри­сты, уже был. Я имею в виду субботу, отказ от которой перед лицом врага был раз­решен у нас за много веков до этого.

Однако – увы, мечтать не вредно. Как показывают факты, при всей взры­воопасности этих трех камней преткновения, дело было, конечно, не толь­ко в них. Да и порабо­тители наши обращались к ним не столь уж час­то. Как прави­ло, и при греко-­ма­ке­донском, и при рим­ском господст­ве мы имели возмож­ность отправлять свои религиозные нуж­ды в полном соответ­ст­вии Заветам. Во всяком случае, нам "порабощенным" жилось там отнюдь не хуже, чем в "свободных" гетто в странах средневековой Европы и Рос­сий­ской империи (включая Поль­шу и При­бал­тику).

Не римские запреты подорвали нас, а наши собст­вен­ные. Мы взвали­ли на себя ношу, которая оказалась не по силам элементарным природным че­ло­веческим возможностям – ношу варварски слепого, дикого и, если хоти­те, языческого в своей ритуальной оснастке, иудаизма. Но об этом я уже го­во­рил. Об этом, собственно, и весь очерк.

Найдутся, видимо, читатели, которые прочтут его как нелепую попыт­ку навя­зать прош­лому некоторую аль­тернативу с высоты знания его траги­ческих по­следствий.

В мои намерения ничего подобного не входи­ло. Исто­рия не зна­­­ет аль­тернатив.

"Прошлое не безупреч­но, но упрекать его бессмысленно, а изучать на­до". Этими словами Максима Горького я защищался однажды от партийно­го начальства, стремивше­гося закрыть мое исследование о рус­ском сим­во­лиз­ме. В контексте этих же слов обрета­ются и мотивы моего нынеш­не­го, столь не легкого для ме­ня, похода в нашу ис­торию. Надеюсь, что и непре­ду­бежденный читатель воспримет их не иначе: этот очерк обращен не к на­ше­му прош­лому, а к нашему настоя­щему.

Когда моя взрослая племянница из Израиля познакомилась с его со­дер­жанием, она спросила: "А уверены ли вы, что, сохранив свою землю и свою страну, мы непременно пришли бы к демократии, подобно западным стра­нам, а не остались бы такими же, как ныне многие арабские страны?".

Я опешил. Я не знал, что ответить. Я и сейчас не знаю.

Знаю только, что вопрос ее, рожденной уже на вновь обретенной нами земле, был продикто­ван тре­вогой и неприязнью к воинствующим ортодок­са­лам, которые и сего­д­ня одержимы задачей любой це­ной сохранить за иу­даизмом статускво гос­­подствующей госу­дар­­ственной идеологии.