Сексуальная жизнь в Древней Греции [Ганс Лихт] (fb2) читать онлайн
Возрастное ограничение: 18+
ВНИМАНИЕ!
Эта страница может содержать материалы для людей старше 18 лет. Чтобы продолжить, подтвердите, что вам уже исполнилось 18 лет! В противном случае закройте эту страницу!
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Лихт Ганс Сексуальная жизнь в Древней Греции
Ганс Лихт Сексуальная жизнь в Древней Греции Перевод с английского В. В. Федорин
Фундаментальное исследование греческой чувственности на материале античных источников. Подробно освещаются такие вопросы, как эротика в греческой литературе, эротика и греческая религия, греческая гомосексуальность и многое другое. Вышедшая в конце 20-х годов монография Лихта выдержала не одно переиздание, была переведена на несколько языков и ничуть не утратила своей актуальности. Книга представляет интерес как для специалистов (филологов-классиков, историков античной культуры, философов), так и для широкого круга читателей.
Сокращения
Anth. Pal: Anthologia Palatina (см. с. 172 cл.) Ath.: Athenaei Naucratitae deipnosophistarum libri xv, ed. G. Kaibel, w. 1-3, Leipzig, B.G. Teubner, 1887-1890. CAP: Comicorutn Atticorum Fragmenta, ed. 1. Kock, w. 1-3, Leipzig, B.G. feubner, 1880— 1888. CIA: Corpus Inscriptionum Graecarum,vv.l-5, Berlin, J828-1877, w. 1-2, ed. Aug. Boeckh, v. 3, ed. J. Franz, v. 4, ed. E. Curtius et A. KirchofT, v. 5 (Indices), ed. H. Roehl. CIL: Corpus Inscriptionum Latinarum, w, 1 -15 с дополнениями, Berlin, 1862-1905, edd Mommsen, Hubner, O. Hirschfield. K. Zangemeister, W. Heibter et alii. FHG: Fragmenta Historicorum Graecorum, edd. C. et T. Muller, w. 1-5, Pans, Didot, 1841-r-1883. PLG: Poetae Lyria Graeci, ed. Th. Bergk, w. 2-3, Leipzig, B.G. Teubner, 1882. TGF: Tragicorum Graecorum Fragmenta, ed. A. Nauck, Leipzig, B.G. Teubner, 1889.Часть I
Введение
Греческие жизненные идеалы
ХОТЯ ГРЕКИ считали молодость драгоценнейшим достоянием, а ее радости (и прежде всего любовь) наивысшим счастьем, нельзя обойти молчанием и другие идеалы. Гомеровский Нестор («Одиссея», III, 380) взывает к Афродите, растаявшей в чистом небе:[перевод В. А. Жуковского]
[перевод В. В. Вересаева]
Всемогущество чувственности в греческой жизни
В эпоху создания гомеровских поэм велениям чувственности покорствовали и сами боги. Чтобы обрести возможность помочь грекам в их безнадежной борьбе, Гера решает очаровать своими прелестями супруга. Она наряжается и украшается с превеликим тщанием, как о том повествует Гомер («Илиада», xiv, 153), наслаждаясь обстоятельным перечислением деталей. Не довольствуясь этим, под надуманным предлогом она берет у Афродиты «магический пояс любви и желания, которому покорны сердца всех богов и живущих на земле смертных». Афродита повинуется великой царице неба:[перевод H. И. Гнедича]
[перевод В. А. Жуковского]
ГЛАВА I Свадьба и жизнь женщины
1. Греческая женщина
ЕДВА ЛИ ЕЩЕ в наши дни существует необходимость указывать на полную безосновательность суждения о приниженном положении замужней гречанки. Это ошибочное мнение просто не могло не возникнуть, ибо оно основывалось на неверной предпосылке — искаженном представлении о роли женщины. За свою короткую историю греки проявили себя чрезвычайно бесчестными политиками, однако они всегда оставались непревзойденными художниками жизни. Именно поэтому они и заключили женщину в те границы, которые были установлены для нее самой природой. Современная идея о существовании двух типов женщин женщины-матери и женщины-куртизанки — была признана греками еще на заре их цивилизации; исходя из нее они и строили свою жизнь. О втором типе женщин речь пойдет позже, но невозможно представить себе почестей высших, чем те, что воздавались женщинам, причисляемым греками к типу женщины-матери. Когда гречанка становилась матерью, она достигала цели своего существования. После этого ее уделом являлись две заботы, выше которых для нее не было ничего: управление домашними делами и воспитание детей — девочек, пока те не выйдут замуж, мальчиков, пока в них не начнет пробуждаться самосознание. Таким образом, брак для греков был одновременно средством достижения определенной цели — обзаведения законными потомками, которые останутся на земле после смерти родителей, — и способом упорядочить и обустроить домашние дела. Царство женщины распространялось на все сферы домашнего хозяйства, единовластной госпожой которого она была. При желании можно назвать такую супружескую жизнь безрадостной; мы и впрямь не можем не относиться к ней именно так, если принимать во внимание роль женщины в общественной жизни нашего времени. С другой стороны, в ней не было неестественности и фальши, присущих современному браку. В греческом языке отнюдь не случайно отсутствуют слова для обозначения таких понятий, как «флирт», «галантность» и «кокетство». Современный человек вправе задаться вопросом, а не чувствовали ли себя греческие девушки и женщины в своем заточении безнадежно несчастными. Ответ может быть только отрицательным. Не будем забывать, что нельзя тосковать о том, чего не знаешь; притом гречанка с такой серьезностью занималась строго ограниченным (но от этого не менее благородным) кругом занятий, проистекавших из ее обязанностей по ведению домашнего хозяйства, что у нее просто не оставалось времени на мучительные раздумья о своем существовании. Однако вся ограниченность досужих толков о приниженном положении греческой женщины становится очевидной благодаря тому, что уже в древнейших литературных источниках брак, а вместе с ним и женщина описываются с такой сердечностью и симпатией, какие трудно себе представить. В каком еще литературном произведении расставание мужа с женой изображено с той же глубиной чувства, что одухотворяет всю знаменитую сцену прощания Гектора с Андромахой из «Илиады» (vi, 392-496):[перевод Н. И. Гнедича]
[перевод В. А. Жуковского]
[перевод В. А Жуковского]
[перевод В. А. Жуковскою]
[перевод В. В. Вересаева]
[перевод В. В. Вересаева]
[перевод А. Артюшкова]
2. Свадебные обычаи
Давайте последуем за греческим юношей и будем сопровождать его от помолвки до свадебного покоя. Греки были и остаются народом расчетливым; поэзия долгих ухаживаний была им глубоко чужда; семья и приданое имели куда большее значение, чем личные качества невесты. Однако было бы ошибкой считать, что приданое было чересчур большим; напротив, гораздо большее значение придавалось тому, чтобы состояние жениха и невесты было по возможности более или менее равным. Поэтому отцы дочерей со скромным приданым отнюдь не всегда были в восторге от того, что какому-нибудь богачу приглянулось милое личико их бедной девочки; об этом говорит Эвклион персонаж грубоватой комедии Плавта «Клад» (226 сл.):[перевод А. Артюшкова]
[перевод Ф. Ф. Зелинского]
[перевод М. Л. Гаспарова]
[перевод Н. И. Гнедича]
[перевод В. В. Вересаева]
ЭПИТАЛАМИЙ ЕЛЕНЕ
(Восемнадцатая идиллия Феокрита)[перевод М. Е. Грабарь-Пассек]
3. Дополнительные сведения
Мы можем вкратце рассказать о дальнейшей жизни супружеской пары. Отныне женщина проводила свои дни в гинеконитисе, под которым подразумеваются все те помещения, что составляли царство женщины. Теперь только спальня и обеденная комната принадлежали равно жене и мужу, до тех, однако, пор, пока к хозяину дома не приходили друзья. В этом случае женщина оставалась на своей половине; жене не могло и в голову прийти присутствовать на пирушке мужа с друзьями, иначе ее бы сочли куртизанкой или любовницей. Можно называть такой жизненный уклад однобоким, можно даже думать о том, что ему недоставало нежности, но что интеллектуальные радости застолья благодаря этому обычаю становились неизмеримо более острыми и напряженными, ясно каждому, кто, возвысившись над условностями, размышляет о том, что представляет собой разговор в наши дни, когда он ведется в присутствии дам, о том, что после ухода мужчин в комнату для курения беседа превращается в пересказ скандальных историй. Да, именно так: «галантность» — это понятие, совершенно неизвестное древним грекам, зато тем лучше они владели трудным искусством жизни. Было принято думать, что природные способности женщины несовместимы с проявлением интереса к разговору мужчин, имевшему интеллектуальную ценность; с другой стороны, женщине была доверена неизмеримо более высокая задача — воспитывать мальчиков до тех пор, пока они не раскроются навстречу мощным веяниям мужского образования, а девочек — пока они не выйдут замуж. Чтобы показать, с каким уважением относились греки к этой сфере деятельности своих жен, можно привести множество свидетельств, но мы ограничимся тем, что процитируем прекрасное изречение Алексида (фрагм. 267 (Коек), ар. Stobaeum, Florilegium, 79, 13): «Более чем во всем остальном бог открывает себя в матери». В задачу этой книги не входит подробно останавливаться на других заботах жены, заключавшихся то в надзоре над использованием движимого и недвижимого семейного имущества, то в присмотре за рабами и рабынями, то в работе на кухне, то в уходе за больными, словом, распространяться обо всем том, что и поныне составляет домен жены. По-видимому, чрезвычайно далек от истины взгляд, согласно которому гречанка всегда оставалась этакой жалкой Золушкой, приговоренной к монотонному труду на кухне, в то время как муж был абсолютным хозяином дома. «Вилой природу гони, а она все равно возвратится», — гласит знаменитый отрывок из Горация (Epist, i, 10, 24), и это изречение как нельзя лучше применимо к греческой женщине. Женская природа никогда не сможет отвергнуть себя самое — так было во все времена и у всех народов. Существовало три фактора, в самую счастливую пору эллинской цивилизации способствовавших тому, что женщины добивались физического и морального превосходства над мужчинами: нередкое интеллектуальное превосходство, врожденная властность, взявшая себе в союзники женское изящество, и чересчур большое приданое. В качестве примера следует, вероятно, вспомнить о Ксантиппе, жене Сократа, имя которой совершенно незаслуженно вошло в пословицу, — на самом деле это была превосходная хозяйка дома, никогда не переступавшая через назначенные ей границы. И все же строптивиц хватало, о чем недвусмысленно свидетельствует тот факт, что в мифологии — истинном зеркале народной души — существовал прототип «строптивой» в лице лидийской царицы Омфалы, которая низвела Геракла, величайшего и самого славного среди греческих героев, до унизительного положения слуги, так что он, облаченный в женский наряд, занимался рукоделием у ее ног, тогда как она, надев львиную шкуру, размахивала палицей над головой съежившегося от страха героя и попирала его могучую шею ногой, обутой в домашнюю туфельку (Aristoph., Lysistr., 667; Anth. Palat., х, 55; Lucian., Dial. Deor., 13, 2). Таким образом, туфелька стала символом жалкого положения женатого мужчины, находящегося «под каблуком у жены». И действительно, туфелька превратилась в то орудие, посредством которого женщины преподавали мужьям уроки хороших манер. Данный метод отличался наибольшей практичностью, так как туфелька во все времена была под рукой у женщины, слоняющейся по дому в сандалиях, тогда как увесистую палку пришлось бы еще поискать, потому что греческий жезл представлял собой легкий, губчатый стебель нартека (петрушки), а тропические страны еще не приступили к вывозу бамбукового тростника. Поэтому совершенно неудивительно, что жен часто называли empusae (Аристофан, «Лягушки», 293, и схолии к Eccles., 1056; Demosthenes, xviii, 130, и схолии к этому месту) или lamiae (Apul., Metamorph., i, 17, v, 11); как известно, под этими именами подразумевались чудища, подобные вампирам (одна из ног вампира была из бронзы, другая — из ослиного навоза), или отвратительные старухи — ведьмы. Греческому общественному мнению были неизвестны доводы, воспользовавшись которыми, можно было бы осуждать мужчину, уставшего от вечного однообразия супружеской жизни и ищущего отдохновения в объятиях умной и очаровательной куртизанки или умеющего скрасить повседневную рутину беседой с хорошеньким юношей. Супружеская неверность, как называют это явление в наши дни, была понятием, совершенно неизвестным древним грекам, ибо в ту эпоху муж не думал о браке как о чем-то, влекущем за собой отказ от эстетических наслаждений, и еще менее ожидала от него такого самопожертвования жена. Тем самым греки были не менее, но более нравственны, чем мы, ибо они признавали наличие у мужчины склонности к полигамии и действовали соответственно, точно так же судя о поступках других, тогда как мы, несмотря на обладание этим же знанием, слишком трусливы, чтобы вывести вытекающие из него следствия, и, довольствуясь соблюдением внешних приличий, тем больше грешим тайком. В то же время не следует забывать о том, что и среди греков, разумеется, весьма редко находились те, кто требовал одинаковой супружеской морали для обоих полов, как, скажем, кристальный Исократ (Nicocles, 40); Аристотель («Политика», vii, 16, 1335) в некоторых определенных случаях требует атимии, или лишения гражданских прав для тех женатых мужчин, что «вступили в связь с другой женщиной или мужчиной»; но, во-первых, как уже отмечалось, такие голоса крайне редки, а, во-вторых, нам неизвестно, чтобы такие призывы когда-либо осуществлялись на практике; скорее, положение дел оставалось неизменным, как с комическим негодованием жалуется восьмидесятичетырехлетний старик-раб Сира из «Купца» (iv, 6) Плавта:[перевод А. Артюшкова]
[перевод Г. Церетели]
[перевод С. В. Шервинского]
[перевод Н. И. Гнедича]
[перевод Н. Корнилова]
[перевод Г. Церетели]
ГЛАВА II Человеческое тело
1. Одежда
ВОПРОС О ТОМ, является ли человеческая .одежда результатом пробуждения чувства стыда или чувство стыда развилось вследствие ношения одежды, бывший в недавнее время предметом оживленных дискуссий, решается ныне в пользу последнего предположения. В наши дни оно более не является гипотезой, приобретя статус доказанного факта; в силу этого излишне повторять избитые доводы в его пользу. Самое примитивное искусство одеяния вырастает из желания защитить себя от суровости природы; в дело шли шкуры животных, убитых ради пропитания. Очень медленно люди пришли к тому, что, с одной стороны, они почувствовали, будто существуют части тела, которые надобно скрывать, а с другой — ощутили желание нарядиться или выделить некоторые части тела, подчеркнув тем самым свою чувственную привлекательность. Украшение тела является в наши дни главной задачей «одежды» для людей, живущих на лоне природы в тропической зоне; и поныне, после того как культурный прогресс развил так называемое чувство стыда, назначением одежды остается прикрывать все тело целиком или некоторые его части в соответствии с требованиями стыдливости, присущей индивидууму или целому народу и называемой ныне «моралью». Поэтому в нашу задачу не входит описание греческой одежды с точки зрения истории костюма; мы ограничимся тем, что покажем, каким образом чувство стыда, с одной стороны, и потребность в украшении, с другой, воздействовали на моду. Так как в эпоху наивысшего развития культуры, созданной греческим духом, два вышеназванных фактора стыдливость и потребность в защите от капризов погоды — в том, что касается одежды, едва ли могут быть отделены друг от друга, представляется, что нет смысла подробно распространяться о мужской одежде; но даже о женском платье можно сказать сравнительно немного, поскольку, принимая во внимание затворничество греческих женщин и их крайне скромную роль в общественной жизни, едва ли существовала возможность носить на прогулке особенно пышное платье, так что в жизни греческой женщины мода имела несравненно меньшее значение, чем в жизни наших современниц. Греческий мальчик, носивший короткую хламиду, которая прикрывала формы его юношеского тела, был одет не лучшим образом. Хламида представляла собой род платка, закреплявшегося на правом плече или на груди посредством пуговицы или застежки, и носилась до тех пор, пока отрок не получал статуса эфеба (около шестнадцати лет). Младшие мальчики — по крайней мере, в Афинах и до Пелопоннесской войны — носили только короткий хитон, представлявший собой подобие тонкой рубашки. Аристофан восхваляет укрепляющее действие и простоту старого времени в своих «Облаках» (964 ел.):[перевод А. Пиотровского]
2. Нагота
Косские платья, которые, как мы уже знаем, создавали только видимость одежды и не только не скрывали, но эротически подчеркивали очертания тела, подвели нас к обсуждению роли наготы в жизни греков. Мы уже касались этого вопроса при описании одеяния спартанских девушек, декольте и в других местах. Довольно распространенным, в том числе и среди хорошо образованных людей, много — но не из лучших источников — знающих об античности, является мнение, что нагота была в Греции чем-то вполне обычным. Но этот тезис нуждается в существенном ограничении. Для того чтобы осветить этот вопрос во всей его глубине, мы должны провести различие между естественной и эротически подчеркнутой наготой. Безусловно, мы совершенно правы, говоря о том, что греки показывались в публичных местах полностью или частично обнаженными гораздо чаще, чем это было бы возможно в наше время; Виланд, несомненно, прав, когда в своем эссе «Об идеалах греческих художников» говорит о том, что греческое искусство добилось совершенства в изображении обнаженного тела потому, что лицезрение наготы было фактически повседневным: «Греки располагали куда большими возможностями и большей свободой созерцать, изучать, воспроизводить красоту, которая создавалась для них природой и эпохой, чем художники нашего времени. Гимнасии, публичные государственные игры, конкурсы красоты на Лесбосе, Тенедосе, в храме Цереры в аркадской Басилиде, борцовские состязания обнаженных юношей и девушек в Спарте, на Крите и т.д., пресловутый храм Венеры в Коринфе, юных жриц которого не постыдился воспеть сам Пиндар, фессалийские танцовщицы, обнаженными танцевавшие на пирах знати, — все это давало возможность видеть прекраснейшие тела в самом живом движении, еще более прекрасные в пылу борьбы, во всевозможных сочетаниях друг с другом и в разнообразнейших положениях; все это не могло не наполнить воображение художников множеством прекрасных форм и через сравнение прекрасного с прекраснейшим приуготовить их к возвышению до идеи прекрасного самого по себе». Возможно, кто-нибудь подумает (а некоторые действительно думают), будто нагота никогда не шокировала греков. Однако есть свидетельства, доказывающие ошибочность этого предположения. Платон определенно заявляет (Resp., v, 452): «Еще не так давно среди греков, как и ныне среди большинства не греков, показываться мужчине без одежды считалось постыдным и смешным», а Геродот (i, 10), выдавая это воззрение за мнение «лидийцев и других не греков», говорит, что нагота считается среди них «величайшим позором». В подтверждение этого можно сослаться на пример с Одиссеем («Одиссея», vi, 126), который, потерпев кораблекрушение, был выброшен нагим на берег феаков; услышав поблизости девичий смех, «сильной рукой он отломил от раскидистого куста ветвь с густой листвой, чтобы прикрыть свою наготу». На всенародных играх в Олимпии вплоть до 15-й Олимпиады, или 720 г. до н.э., было принято, чтобы бегуны выступали не полностью обнаженными, но в переднике вокруг бедер, о чем определенно свидетельствует Фукидид в широко известном и неоднократно обсуждавшемся отрывке (i, 6). При этом нам следует воздержаться от того, чтобы свести это частичное прикрытие обнаженного тела к «моральным» причинам; скорее, это рудимент порожденного Востоком воззрения, как явствует из цитированных отрывков Платона и Геродота. Это следует также из того факта, что впоследствии греки отошли от этой восточной точки зрения и начиная с 720 года разрешили бегунам и всем прочим атлетам выступать совершенно нагими. Таким образом, греки — самый здоровый и художественно совершенный народ из всех, что когда-либо существовали, вскоре осознали, что покровы вокруг половых органов являются чем-то неестественным, и пришли к выводу, что такие покровы имеют смысл лишь в том случае, если приписывать функциям половых органов некую моральную неполноценность. Однако все было как раз наоборот, и вместо того, чтобы стыдиться этих органов, греки относились к ним скорее с благоговейным трепетом и оказывали им почти религиозное почитание как мистическим орудиям продолжения рода, символам жизнетворной и неисчерпаемо плодотворной природы. Поэтому термины aidoiov и aidwc должно понимать не как «срамные части» или «сокровенные части», которых следует стыдиться, но как обозначение того, что порождает чувство aidwc, или священного трепета и благочестивого поклонения перед непостижимой тайной размножения, присущего постоянно обновляющейся природе, и благодаря которой возможно сохранение рода человеческого. Так фаллос превратился в религиозный символ[19]; почитание фаллоса в его разнообразнейших формах является наивным поклонением неисчерпаемой плодотворности природы и благодарением наделенного природной чуткостью человека за продолжение своего рода. Нам еще предстоит говорить о культе фаллоса, здесь же достаточно будет подчеркнуть, что этот культ — отнюдь не величайшая безнравственность, какой его рисуют невежи или недоброжелатели, но полная ее противоположность. Он является не чем иным, как глубоким пониманием божественности процесса рождения, которое обусловлено естественным, а стало быть, в высшей степени нравственным представлением о сексуальной жизни. Другим следствием этого представления явилось то, что греки всегда, когда они чувствовали, что одежда не необходима, мешает или невозможна, — оставались нагими, не пользуясь при этом какими бы то ни было передниками или набедренными повязками. В Древней Греции подобной безвкусице просто не было места. Как показывает само слово gymnasion (от gymnos — нагой), во время телесных упражнений вся одежда откладывалась в сторону. В этом, конечно, нет ничего нового, и поэтому было бы излишним подтверждать этот широко известный факт отрывками из античной литературы, которых можно привести огромное множество. Бесчисленные памятники изобразительного искусства, на которых запечатлены сцены в гимнасии, а особенно вазопись, свидетельствуют о полной наготе, которая ни у кого не вызывала возмущения, испытываемого при виде такого полного обнажения простоватыми старыми римлянами. Как гласит стих Энния, сохранившийся у Цицерона (Tusc. disp., iv, 33, 70): «Стыд берет начало в публичной наготе». Однако римляне заходили столь далеко, что считали для подростков неприличным купаться вместе со своими отцами, или зятьям с тестями (Цицерон, De officiis, I, 35, 129). Плутарх (Cato Minor, 20) это подтверждает, но добавляет, что римляне вскоре научились у греков понимать наготу, и тогда греки, в свою очередь, ввели обычай совместного купания мужчин и женщин.3. Гимнастика
Вернемся к нашей теме. Если, таким образом, нагота в гимнасиях может считаться фактом, хорошо известным большинству, то, пожалуй, не будет лишним сказать несколько слов о гимнасиях вообще, ведь под влиянием современного значения этого слова многие могут составить о них неверное представление. Обычное устройство греческого гимнасия в главных чертах описано Витрувием (v, 11), жившим во времена императора Августа и оставившим ценный трактат по архитектуре; оно было примерно следующим: «Гимнасий... содержит в первую очередь просторный перистиль, или двор, окруженный колоннами, протяженностью около двух стадиев (365 метров); с трех сторон его закрывают простые колоннады, а с юга — двойная колоннада, внутри которой располагается ephebeion, место упражнений эфебов, или юношей, объявленных совершеннолетними и полноправными гражданами после внесения их в списки своего дема, в Афинах такая процедура совершалась, как правило, по достижении ими восемнадцати лет. Вокруг него располагались бани, залы и другие помещения, где обыкновенно собирались для бесед философы, риторы, поэты и прочие многочисленные поклонники мужской красоты». К перистилю примыкают другие колоннады, в том числе и ксист, предназначавшийся, по-видимому, для мужских упражнений. Как правило, с гимнасием была совмещена палестра — главная арена телесных упражнений и игр юношей. Едва ли нужно особо подчеркивать тот факт, что все эти помещения были украшены всевозможными произведениями искусства, алтарями и статуями Гермеса, Геракла и особенно Эрота, а также Муз и других божеств. Так к телесной красоте мальчиков, юношей и мужчин, гармоничнейшим образом развившихся благодаря постоянным телесным упражнениям, добавлялось ежедневное созерцание многочисленных художественных сокровищ. И нетрудно понять, как и почему греки стали народом, любившим прекрасное больше, чем любой другой народ, когда-либо ступавший по земле. Можно также понять, почему не было такого греческого гимнасия или палестры, где не стоял бы алтарь или статуя Эрота, — и ежедневное лицезрение высочайшей мужской красоты не могло не привести к гомосексуальной любви, воодушевлявшей целый народ. В своем «Итальянском дневнике» Гете описывал однажды игру в мяч, которую ему довелось видеть на арене Вероны: «Здесь явились самые прекрасные положения, достойные запечатления в мраморе. Поскольку играют рослые, крепкие юноши в коротких белых, едва прикрывающих наготу одеждах, команды можно различить лишь по цветным значкам. Особенно прекрасна поза, в которой оказывается нападающий, когда он бежит по наклонной плоскости и тянет руку, чтобы нанести удар по мячу». Давайте же представим себе афинскую или спартанскую палестру, оглашаемую веселым смехом мальчиков и юношей, которые носятся по полю в нагом блеске своих гибких членов, когда над ними разлита сладостная голубизна греческого неба... и мы непременно поймем, что именно тогда земная красота справляла свои высочайшие триумфы. Так греческие гимнасии и палестры, первоначально бывшие местом, где молодые мужчины укрепляли себя всевозможными телесными упражнениями и развивали свои тела до состояния совершенной гармонии, стали местом, куда устремлялись для того, чтобы проводить здесь долгие дневные часы и вести беседы, созерцая совершенную красоту. Обширные пространства, обрамленные колоннадами, использовались для прогулок, на которых философы и странствующие учителя собирали вокруг себя толпы учеников и слушателей. Лишь позднее, во втором веке до нашей эры, подготовка афинских эфебов была реорганизована, так что телесное и умственное образование молодежи было объединено в Диогенейоне и Птолемейоне, которые наряду 'с многочисленными аудиториями располагали обширной библиотекой; и только в пятом веке нашей эры, в Карфагене, мы впервые слышим о гимнасии, который однозначно определяется как языковой институт или образовательное учреждение (Сальвиан, De gubernatione dei, vii, 275; vel linguarum gymnasia vel morum). Согласно единодушному свидетельству всех источников, греки не допускали женщин в свои гимнасии; иными словами, ни одна женщина не могла когда-либо ступить ни в одно из fex мест, что предназначались для воспитания мужчин, и даже на великие общегосударственные игры доступ зрительниц был запрещен. Упоминая скалу Типей в Олимпии, Павсаний (v, 6, 7) ясно говорит о том, что существовал обычай сбрасывать с этой скалы тех женщин, которые были пойманы при попытке проникнуть на Олимпийские игры в качестве зрительниц, и даже тех, которые в запретные для них дни (соответственно, во время празднеств) переходили через реку Алфей, отделявшую место празднеств от остальной территории. Этим обычаем пренебрегли лишь однажды, когда мать Песиррода прокралась на состязания для того, чтобы присутствовать — и радость матери легко понять — при чаемой победе сына. Эта ситуация была не лишена известной доли трагикомизма. Чтобы не быть обнаруженной, она облачилась в мужское платье, изображая товарища сына; но к несчастью, когда она пыталась перепрыгнуть через барьер, отделявший зрителей от арены, чтобы поздравить сына с победой, едва прикрывавшее ее наготу платье распахнулось, и открылось, что это женщина. Она не подверглась наказанию — возможно, потому, что ее материнская любовь была оценена по достоинству, но главным образом из уважения к ее семье, которая произвела на свет нескольких олимпийских победителей; однако во избежание подобных инцидентов в будущем было издано постановление о том, что впредь атлеты должны появляться на поле состязания обнаженными. Запрет, исключавший женщин из числа зрителей всенародных игр, разумеется, не соблюдался с равной строгостью во всей Греции; по крайней мере, Бекх в комментариях к одам Пиндара (Pythia, ix, p. 328) отмечал, что на состязаниях, устраивавшихся в африканской греческой колонии Кирене, в качестве зрителей могли присутствовать и женщины, а Павсаний говорит (vi, 20, 9) о том, что незамужним девушкам не запрещалось смотреть на состязающихся вОлимпии. Согласно этому же автору, жрица Деметры имела законное право смотреть Олимпийские игры; для этого ей даже было отведено особое место на ступенях беломраморного алтаря богини. Исследователи классической древности ломали головы над загадкой, почему право лицезреть состязания обнаженных мальчиков и юношей предоставлялось девушкам, а не замужним женщинам. Загадка разрешается, по-видимому, очень просто, если вспомнить о том, что греки испытывали от созерцания красоты большее наслаждение, чем любой другой из когда-либо существовавших народов. На своих всенародных праздниках они желали окружить себя исключительно красотой, и поэтому разрешали присутствовать на них девушкам, оставляя замужних женщин дома. Кроме того, все сказанное в полной мере относится лишь к дорийскому племени, о более либеральном подходе которого к данным вопросам уже говорилось выше; несколько более педантичные обитатели Аттики, несомненно, запрещали девушкам смотреть на упражнения и состязания молодых людей. Дорийцы, и особенно Спарта, в этом отношении менее зависели от предрассудков. Когда Платон требует («Законы», vii, 804), чтобы юноши и девушки совершали гимнастические упражнения на общих основаниях и — что само собой разумелось в ту эпоху — обнаженными, мы слышим в его требовании отголосок спартанской точки зрения, но можем также понять, почему умственная ограниченность педантов — несомненно существовавшая, хотя и не господствовавшая в его время — считала такие предложения неуместными. Тем не менее его требование было проведено в жизнь также и в не дорийских государствах — по крайней мере жителями острова Хиос, где, согласно ясному свидетельству Афинея (xiii, 566e), никто не считал для себя зазорным присутствовать в гимнасиях на состязаниях обнаженных юношей и девушек в беге или борьбе. Нам превосходно известно, что в Спарте девушки занимались гимнастическими упражнениями столь же серьезно, как и юноши; трудно сказать, были ли они в этом случае полностью обнаженными или просто легко одетыми, — об этом много спорили ученые мужи как в древности, так и в новое время. Абсолютно достоверного ответа на этот вопрос, однако, дать невозможно, так как слово gymnos (как уже отмечалось выше) означало не только обнаженный, но и одетый только в хитон; к тому же этот вопрос едва ли настолько важен, чтобы тратить на него много времени. В любом случае несомненно, что спартанские девушки исполняли физические упражнения пусть и не совершенно обнаженными, но одетыми настолько легко, что не могли не вызвать возмущения или, выражаясь точнее, чувственного возбуждения у ревнителей современной нравственности; еще более вероятно, что данный обычай время от времени претерпевал определенные изменения. Если беспристрастно рассмотреть многочисленные отрывки из древних писателей, приводящих сведения по данному вопросу, то нельзя не прийти к выводу о полной наготе девушек; таково же мнение и римских авторов, не без довольной ухмылки или молчаливого одобрения говорящих о nuda palaestra, или нагой палестре спартанских девушек, — я имею в виду Пропорция, Овидия и Марциала (Prop. Hi, 14; Ovid., Heroides, xiv, 149; Mart., iv, 55). Этим объясняется и то, почему выражение вести себя по-дорийски приобрело значение обнажаться, причем это объяснение остается в силе и в том случае, если во время физических упражнений девушки были одеты в легкую повседневную одежду (описанную выше), из-за которой остальные греки нередко насмехались над ними как над оголяющими бедра. Полностью убедительного ответа нет и на вопрос, допускались ли зрители-мужчины на упражнения одетых (или, правильнее сказать, раздетых) таким образом девушек; наша информация на этот счет противоречива. Так, Плутарх (Lye., 15), вопреки Платону («Государство», v, 458 — иначе «Теэтет», 169)[20], утверждает, что упражнения обнаженных девушек происходили на глазах юношей, и недвусмысленно добавляет (полемизируя с Платоном), что делалось это из эротических соображений, а именно, чтобы побудить к женитьбе тех молодых людей, которые были к этому способны; это противоречит ясному утверждению Платона, что в спартанских гимнасиях соблюдалось правило «Сбрось одежду и упражняйся с нами или уходи прочь», исключавшее присутствие праздношатающихся зевак, которые так раздражали римлян (Seneca, De brevitate vitae, 12, 2). To, что, несмотря на полное обнажение, в гимнасиях соблюдались сдержанность и благопристойность, явствует из следующего отрывка Аристофана («Облака», 973):[перевод А. Пиотровского]
4. Конкурсы красоты и ДОполнительные Замечания о наготе
Непросто ответить на вопрос: «Потому ли греки достигли самого совершенного мастерства в художественном изображении обнаженного человеческого тела, что столь часто могли созерцать полностью обнаженных прекрасных людей, или же они испытывали такое наслаждение при виде обнаженных людей потому, что их зрение стало восприимчиво и способно к пониманию красоты обнаженного тела благодаря искусству?» Возможно, между обоими фактами существовала взаимосвязь; искусство придало наслаждению от наготы более возвышенный характер, а многочисленные случаи лицезреть идеально прекрасных людей обнаженными не могли не оказать оплодотворяющего воздействия на искусство. Разумеется, не может более вызывать изумления тот факт, что эта почти безмерная любовь греков к телесной красоте привела к повсеместному учреждению пользовавшихся всеобщей любовью конкурсов красоты, о чем уже упоминалось выше. О большинстве из них мы черпаем сведения у Афинея (xiii, 609e), который, к сожалению, описывает их очень кратко, однако подробным и ясным образом рассказывает о призах для девушек-победительниц, перечислением которых мы не станем утомлять читателя. В любом случае, эти состязания сопровождались более или менее полным обнажением девушек, споривших за победу. Сами богини подали замечательный пример такого состязания. Гера, Афина Паллада и Афродита спорили о том, кто из них самая прекрасная; премудрый Зевс отказался вынести свои приговор, предоставив судить о красоте богинь троянскому царевичу Парису. Это состязание в красоте бесчисленное множество раз изображалось в древнем и новом искусстве и литературе, и самым забавным из его изображений является, возможно, двадцатый из «Разговоров богов» Лукиана. Если принять во внимание отношение греков к мужчине, вполне вероятно, что им были известны конкурсы красоты и среди юношей; по крайней мере, для Элиды существует ясное свидетельство Афинея (xiii, 565, 609): юноши, что стяжали здесь награды, помимо прочего были отличены от других и тем, что получали в удел некоторые обязанности, относящиеся к служению богам. Также и на панафиней-ском празднике (речь о нем еще впереди) для бега с факелами отбирались юноши из различных фил (племен) сообразно с их красотой и ловкостью. Если, таким образом, любовь к лицезрению обнаженного человека была общей особенностью греков, как и южных народов вообще, то почти само собой разумеется; что в жизни индивидуума бывало немало случаев, когда он мог насладиться созерцанием обнаженной красоты тела. Такая любовь сильнее любых моральных (правильнее говоря, условных) опасений, существующих в других странах. Мы вправе предположить, что пример лидийского царя Кандавла не пропал даром, а также что среди эллинов, тянувшихся к прекрасному, такой поступок остался бы без прискорбных последствий, которых — если принимать во внимание, например, чопорность лидийцев, ослепленных в этом вопросе предрассудками, — не могло не быть в других странах. Кандавл был чрезвычайно влюблен в свою жену и очень гордился ее красотой. Он похвалялся ее красотой перед другими и не переставал настаивать на том, чтобы его любимец Гигес увидел ее, обнаженной Гигес сопротивлялся что было силы, поскольку полагал, что вместе с платьем женщина «снимает с себя и стыд». Но Кандавл не давал ему покоя и сумел обставить дело таким образом, чтобы Гигес остался незамеченным в брачном покое и вечером мог видеть раздевающуюся царицу. Этот рассказ донесен до нас Геродотом (I, 8), который далее сообщает о том, что царица, догадавшись о присутствии Гигеса, поначалу не могла вымолвить ни слова от смущения. Позже она поставила его перед выбором: «Или убей Кандавла, стань моим господином и обрети царскую власть над Лидией, или готовься умереть на месте». После этого Гигес умерщвляет Кандавла, и таким образом одновременно заштадевает его женой и царством. Что флейтистки выступали на частных празднествах обнаженными или чтобы усилить эротическое воздействие наготы — в косских одеждах, утверждал упоминавшийся выше Гипполох (Ath., xii, 129d), описывая брачный пир. Так, нагие девушки или — в зависимости от обстоятельств — юноши приглашались на пирушки и застолья, чтобы усилить воздействие алкоголя и воздать должное не только Вакху, но и богу любви. Анаксарх, любимец Александра Великого, любил, чтобы вино наливала ему прекрасная обнаженная девушка (Ath., xii, 548b). Как сообщает стоический философ Персей, доверенное лицо царя Антигона (Ath., xiii, 607с), однажды царь давал пир, на котором поначалу велись серьезные, касающиеся науки беседы. «Но вот, было уже немало выпито, и наряду с другими развлечениями в пиршественный зал вбежали фессалийские танцовщицы, которые — если не считать пояса — были совершенно нагими. Это настолько развеселило гостей, что, зачарованные, они громко выражали свое одобрение, вскакивали с мест и восхваляли счастье царя, который может наслаждаться таким зрелищем постоянно». На свадьбе, о которой рассказывает Гипполох, «выступали также нагие женщины-акробаты, которые проделывали рискованные трюки с обнаженными мечами и извергали огонь». Многочисленные рисунки на вазах, на которых такие артистки изображены полностью нагими или в одних набедренных повязках, доказывают, что подобные представления не были редкостью, но, напротив, — особенно в эллинистический период пользовались повсеместной популярностью. Принимая во внимание то, что отношение греков к наготе было свободно от предрассудков, нам нетрудно понять, что в действиях, относящихся к богопочитанию, могли принимать участие и обнаженные; в качестве иллюстрации довольно будет привести один только пример. Из произведений изобразительного искусства нам известно, что во время дионисийских празднеств участвовавшие в процессиях нагие юноши и женщины выставляли свою красоту напоказ. Было бы неправильно видеть в этом только каприз свободно творящего художника, потому что о такой процессии Лукиан ясно говорит следующее (De Baccho, 1): «Ибо о его армии они слышали от своих шпионов странные донесения: его фаланга и воинские отряды состояли будто бы из безумных и разъяренных женщин, увенчанных плющом, облаченных в шкуры молодых оленей, с короткими копьями не из железа, а тоже из плюща; они несли, небольшие щиты, издававшие — стоило до них дотронуться — глухой гул (ибо их барабаны напоминали щиты). Говорили также, что среди них были и какие-то деревенские парни — нагие, пляшущие кордак, с хвостами и рогами».5. Купание
Мы можем вкратце указать еще на одну возможность видеть обнаженное человеческое тело, которой располагали греки, — публичные бани. Уже в гомеровскую эпоху общепринятым было купаться и плавать в море или реках; однако уже тогда такая роскошь, как теплые бани (а они считались роскошью чуть ли не повсюду в Греции), была достаточно обычной. Само собой разумелось также, что теплая баня — это первое, что приготавливается для только что прибывшего гостя. В бане ему прислуживали одна или несколько девушек, которые поливали его тепловатой водой и «умащали жидким маслом»: иными словами, они энергично массажировали его руками, смоченными в масле, чтобы смягчить его кожу. Позднее обычно предпочитали, чтобы моющимся в бане прислуживал мальчик («Одиссея», vi, 224; х, 358; девушки-прислужницы «Одиссея», viii, 454; мальчик-прислужник — Лукиан, Lexiphanes, Т). В раннюю эпоху знатные семьи имели свои частные бани, наряду с которыми почти повсюду существовали бани публичные (δημόσια: ср. Xen., Resp. Atheniensium, ii, 10); в редких случаях — там, где публичных бань не было, в распоряжении народа находились бани при гимнасиях и палестрах, как, согласно Павсанию (х, 36, 9), было в фокидской Антикире. Мы не можем со всей определенностью сказать, были ли в древности бани разделены по половому признаку, как можно было бы заключить из одного отрывка у Гесиода («Труды и дни», 753), где встречается выражение женская баня (γυναικείο ν λουτρό ν), пользоваться которой мужчинам поэт воспрещает; однако это выражение может означать как женская баня, так и способ, каким моются женщины, причем в последнем случае может иметься в виду баня с более теплой водой и более приемлемая для женщин. Такой запрет вполне согласуется с представлением о том, что, по крайней мере, спартанцы, о суровых обычаях которых мы уже говорили, запрещали пользование теплыми банями, считая это изнеженностью, и держались обычая купаться в холодных водах Эврота[21]. Согласно одному фрагменту Гермиппа (Ath., I, 18), купание в теплой воде для благородной молодежи было под таким же запретом, что и пьянство; представляется, что, когда в античных сочинениях говорится о банях, как правило, подразумеваются именно теплые бани. Плутарх сообщает о том, что Фокиона никогда не видели в публичных банях («Фокион», 4), а Демосфен считает посещение моряками бани грубым нарушением дисциплины (Демосфен, Adv. Polycl., 35); его мнение хорошо согласуется с предостережением, которое Аристофан («Облака», 991, 1045) адресует молодежи, убеждая ее не пользоваться банями, так как те ведут к расслабленности и изнеженности, почему в древности их и не разрешалось размещать внутри городских стен. В своем идеальном государстве («Законы», vi, 761) Платон допускает в них только больных и стариков. Эти суждения, с современной точки зрения, кажутся весьма суровыми, но они легко объяснимы, если учесть мягкость южного климата. Из многочисленных отрывков древней литературы явствует, что это мнение с течением времени претерпело изменения, и после Пелопоннесской войны вошло в привычку ежедневно принимать теплую баню. Наряду с мытьем в обычной бане, можно было также воспользоваться парилками и паровыми банями, которые, как нечто само собой разумеющееся, упоминаются уже у Геродота (iv, 75). Однако подробное описание античных бань с их разнообразными отсеками, комнатами, залами и т.д. не входит в цели данной книги. Едва ли требуется особо напоминать о том, что люди в них мылись совершенно голыми, без всяких плавок, принятых ныне. Если некоторые замечания (см. Becker-Goll, Charicles, iii, p. 109), по-видимому, указывают на тот факт (ни в коей мере не установленный), что в публичных банях мужчины и женщины мылись отдельно, то объяснения ему следует искать не в ханжеской стыдливости, свойственной нашему времени, но в обстоятельстве, нередко упоминавшемся выше, а именно в том, что греки исключали прекрасный пол из общественной жизни, а мальчики и юноши, которые и были для греков прекрасным полом, вполне удовлетворяли их нужду в общении. Кроме того, женщины купались в своих банях полностью обнаженными, о чем свидетельствуют многочисленные рисунки на вазах; среди этих изображений можно найти лишь крайне редкие случаи, когда на девушках надеты в высшей степени скудные, тонкие, как паутина, сорочки. Со временем, однако, развился обычай совместного купания обоих полов; при этом, если не считать весьма спорного утверждения лексикографа Поллукса (жившего в правление императора Коммода) о том, будто не только оба пола, но и банщики пользовались чем-то наподобие плавок, другими доказательствами на этот счет мы не располагаем[22]. В то же время он цитирует две строчки из комедии Феопомпа, имеющие отношение к данной теме[23]. Если мы правильно понимаем общий смысл фрагмента, вырванного из контекста, который по меньшей мере вызывает сомнения, то, очевидно, он относится к довольно позднему периоду. Кроме этого фрагмента и упоминания у комедиографа Ферекрата (Pollux, х, 181: ήδη μεν ωαν λούμενος προζώννυται, Kock, CAF, J, 161), я не могу привести ни одного письменного свидетельства об использовании греками набедренных повязок во время купания.ГЛАВА III Празднества
1. Общенациональные празднества
ДАЖЕ В НАШИ дни мы восхищаемся (и всегда будем восхищаться) греческой культурой, живя воспоминаниями о ней, ибо связь нашей цивилизации с античностью нерасторжима. Сколь многим греческие наука и искусство обогатили и продолжают обогащать нашу жизнь, возможно, не очень заметно на первый взгляд — именно потому, что их наследие в ходе веков превратилось в общее место. Но нет совершенства на этой земле; даже греки не были совершенны — в политике они были величайшими дилетантами, и их внутренняя раздробленность, их мелочная партийная борьба, их непрестанные жаркие распри находят, возможно, свое отражение только во внутренней политической истории Германии. Одним словом, греки были лишены политического или общенационального центра. Даже знаменитые атлетические состязания в Элиде, местности на северо-западе Пелопоннеса, не были таким центром, хотя, вне всяких сомнений, с течением времени они утратили свой локальный характер и стали достоянием всего народа, так что с 776 г. до н.э. во всей Греции отсчет времени велся по Олимпиадам, или четырехлетним промежуткам между празднествами. Эти и другие игры называют общенациональными только потому, что в них принимала участие вся нация (правильнее выражаясь, все племена); тем не менее они не могли привести к общенациональному объединению, хотя, пока длилась Экехейрия (охранямое богами перемирие), т.е. в течение пяти праздничных дней, определенное единство действительно существовало. Но в то время как движущим импульсом этих атлетических состязаний было похвальное соперничество городов и областей, партикуляристские раздоры, порожденные ревностью, лишь приглушались, чтобы вспыхнуть с новой силой и еще большим ожесточением. И все-таки жизнь, разворачивавшаяся в праздничную неделю на берегах Алфея, была, конечно же, бесподобно красочна и свежа. Исчерпывающее описание праздника в Олимпии и других общенациональных игр не входит в задачи настоящей книги, посвященной описанию морали, то есть сексуальной жизни, греков. Здесь может быть упомянуто только самое важное, чтобы сориентировать читателя или освежить его память. Поскольку культ Зевса в Олимпии был очень древним, существовало поверье, что эти игры были учреждены Гераклом или Пелопом; находясь некоторое время в забвении, они были возрождены около 800 г. до н.э. Ифитом, царем Элиды. Праздник проводился каждый пятый год, в первое полнолуние после летнего солнцестояния, то есть в начале июля. Во время игр оружие должно было бездействовать; земля Элиды, на которой располагалось общенациональное святилище, во все времена находилась под покровительством бога и была неприкосновенной. Состязания (или agones) были отчасти гимническими, т.е. такими, где все решали сила и проворство обнаженного тела, как в беге, борьбе, кулачном бою, метании диска и т.д., отчасти — гиппическими (от hippos — конь), как скачки на конях или мулах, соревнования двойных и четверных упряжек или скакунов. Благочестиво напоминая о тех временах, когда проводились только состязания в беге, Олимпиада получала свое название по имени победителя, завоевавшего первый приз в этом виде атлетики. В древнейшую эпоху наградой победителю был любой сколько-нибудь ценный предмет; позднее, по указанию дельфийского оракула, победитель получал в дар лишь простой венок из ветвей оливы. Ветви эти — что характерно для эллинского чувствования — со священного дерева венков славы золотым ножом срезал статный юноша, чьи родители были еще живы и для которого греки придумали прекрасное прозвище цветущий с обеих сторон (αμφιθαλής). Атлеты состязались единственно ради чести и славы, и, по словам Цицерона, «олимпийский победитель почитался среди греков едва ли не выше, чем справивший триумф полководец в Риме». «Венки выставлялись на столе из золота и слоновой кости в храме Зевса перед изображением бога. Здесь, у ног божества, дарующего победу, стояли также кресла элланодиков, распределявших награды. Победители приходили, окруженные друзьями, родственниками и толпой народа, которая, насколько позволяло место, втискивалась в залы и галереи храма. Затем глашатай еще раз объявлял имя и родину победителя, один из элланодиков обвивал его чело шерстяной повязкой (taenia) и возлагал на него победный венец. «Священные гимны, — говорит Пиндар (Olympia, Hi, 10), — низливаются [на победителя], когда строгий этолийский судья венчает чело блеском зеленой оливковой ветви по древним уставам Геракла». Затем увенчанные победители вместе с друзьями здесь же приступали к жертвоприношению; тем временем сопровождавшие их хоры гремели победными напевами; для этого случая песнь иногда составлялась поэтом — другом победителя, но при отсутствии такового обычно пели старинный напев Архилоха, прославлявший победоносного Геракла и его товарища Иолая:[перевод M Е Грабарь-Пассек]
2. Другие празднества
На сельских Дионисиях торжественная процессия проносила один или несколько гигантских фаллосов. Здесь имели место всевозможные деревенские развлечения, гротескные танцы и шуточные поношения, изобиловавшие более или менее грубыми непристойностями. На второй день праздника особый повод для развлечения предоставляли Асколии[25]. Во время Асколии обнаженные юноши на одной ноге прыгали на винном мехе или бурдюке, который был наполнен до краев и смазан маслом; их задачей было удержаться наверху и не соскользнуть вниз, что, несомненно, приводило к чрезвычайно забавным позам, хотя статные «прыгуны на винном мехе» были поистине прекрасны. Согласно Вергилию (Georgica, ii, 384), схожая забава пользовалась популярностью и в Италии. Вскоре после сельских Дионисий в самих Афинах праздновались Леней, праздник винодавилен. Главным номером в его программе было большое пиршество, мясо для которого поставляло государство, и танцы на улицах города наряду с более или менее незамысловатыми шутками, свойственными праздникам Диониса. Многие участники процессии (которую можно сравнить с современным балом-маскарадом) появлялись в карнавальных нарядах, особенно предпочитая костюмы нимф, ор, вакхантов и сатиров; вполне очевидно, что предписываемые мифологической традицией легкие одеяния подвигали на всевозможные эротические шалости. Не было, разумеется, недостатка и в чувственных танцах, столь ярко и хорошо описанных Лонгом (ii, 36) в прелестной повести о любви Дафниса и Хлои. У него мы читаем: «Все, наслаждаясь, лежали в глубоком молчаньи. Тогда встал Дриас и, сыграть попросив Дионисов напев, стал пред ними плясать виноградарей пляску. И он подражал, как виноградные гроздья срезают, как в корзине несут, как эти гроздья жмут, как бочки соком наполняют, а затем и вино молодое пьют. И слова ασκός, винный мех все так красиво и ясно пляской Дриас показал, что, казалось, своими глазами видели все виноград, и точило, и бочки, и будто и вправду пил сам Дионис» [перевод С. П. Кондратьева]. Многие участники праздника разъезжали при этом на повозках, с которых разыгрывались всевозможные трюки и шутки, так что выражение «шутить с повозки» (εξ αμάξης ύβρίζριν) вошло в поговорку. В этом празднике можно видеть прообраз римского карнавала с его разъездами по главной улице города, разбрасыванием конфетти и тому подобными забавами. Едва ли нужно особо напоминать о том, что новое вино текло рекой так же, как и на празднике Диониса, однако следует отметить тот факт, что здесь проводилось состязание певцов священного дифирамба (тот же обычай существовал и на сельских Дионисиях), а также давались драматические представления в Ленеоне, от которого праздник и получил свое название. (Ленеон — район на юге Акрополя, посвященный Дионису, с двумя храмами и театром.) В следующем месяце анфестерионе (Anthestherion) справлялся праздник Анфестерии (Anlhestheria); на нем починались бочки с перебродившим вином. На второй день, в праздник Кружек, за общим застольем пили наперегонки новое вино, а тайное жертвоприношение Дионису, совершавшееся женой архонта-басилевса, второго по значению должностного лица в городе, символизировало ее брак с этим богом. Третий день назывался праздником Горшков; в этот день в качестве дара Гермесу Хтонию (Подземному) и душам умерших выставлялись горшки с вареными овощами. Наконец, в месяце элафеболионе (Elaphebolion; март-апрель) наступали великие или городские Дионисии, которые длились несколько дней и своим великолепием привлекали множество деревенских жителей и чужеземцев. Здесь также можно было подивиться пышному шествию, во время которого хоры мальчиков пели радостные дифирамбы в честь Диониса и исполняли красивые танцы. Мы располагаем документом (Corpus Insertptioпит Atticarum, ii, i, 203, No. 420), в котором выносится благодарность мальчикам и наставнику, научившему их пению и танцам. После захода солнца процессия пускалась в обратный путь, на улицах устраивались импровизированные ложа, народ напивался допьяна, и свою роль в увеселениях играли один или несколько фаллосов (Филострат, Vitae sophistarum, II, i, 235). Кульминацией праздника были два-три дня, когда перед огромной толпой зрителей исполнялись трагедии и комедии, на постановку которых заграчивались немалые средства. Можно еще упомянуть тот факт, что во многих частях Греции, особенно на Кифероне и Парнасе, на островах и в Малой Азии, раз в два года проводилось ночное празднество в честь Диониса, в котором принимали участие только женщины и девушки. Облаченные в одежды вакханок, в оленьи шкуры, с распущенными волосами, с тирсом и тамбурином в руках, женщины совершали на вершинах неподалеку от дома всевозможные жертвоприношения и танцы, которые — из-за вина, в остальное время потреблявшегося весьма редко, очень скоро выродились в дикие оргии, ясное представление о которых мы можем получить из многочисленных памятников изобразительного искусства и поэзии. В задачу этой книги не входит подробное описание других многочисленных праздников, справлявшихся в разных уголках Греции; вместо этого мы дадим краткий обзор тех греческих праздников, в которых играл свою роль сексуальный импульс. В месяце гекатомбеоне (Hekatombaion; июль-август) в честь Гиакинта праздновались Гиакинтии (Hyacinthid). Гиакинт был любимцем Аполлона; но Зефир, бог ветра, также любил мальчика, и поэтому, когда Аполлон забавлялся со своим любимцем метанием диска, ревнивый ветер направил тяжелый круг диска в голову Гиакинта, от чего мальчик и погиб. Праздник длился три дня: в первый день в память о прекрасном юноше приносились торжественные и скорбные жертвы умершим; два оставшихся дня проводились радостные шествия и состязания в честь Аполлона Карнея. Афиней (iv, 139d) дает подробное описание Гиакинтии: «Спартанцы справляют праздник Гиакинтии в течение трех дней. Скорбя о смерти Гиакинта, они никогда не увенчивают себя на своих трапезах, не подают на стол хлеба или других печеностей; они не поют богу пеанов и не совершают ничего такого, что обычно сопровождает другие жертвоприношения, но, поев, сдержанно удаляются. На второй день устраиваются различные зрелища и проводится достойное внимания величественное собрание. На нем выступают юноши, которые, высоко подпоясав хитоны, играют на кифарах и, пением вторя флейтам, пробегают плектром по всем струнам, двигаясь в анапестическом ритме и славя бога звонкими голосами. Другие юноши в прекрасном убранстве скачут через место собрания на конях; после этого выходят многочисленные хоры юношей, распевая некоторые местные песни, с ними смешиваются танцорът и под аккомпанемент флейты и песен исполняют старомодный танец. Некоторые из девушек разъезжают в это время в пышно украшенных плетеных колясках и словно бы приготовленных к бою колесницах, и весь город находится в состоянии радостного возбуждения от разворачивающегося у него на глазах зрелища. В этот день приносится великое множество жертв, и граждане угощают всех своих знакомых и даже рабов. Не найдется такого, кто не принял бы участия в священном празднике, и город кажется пустым, ибо все отправились смотреть представление». Гимнопедии (Gymnopaedia; буквально — танец нагих мальчиков) являлись гимнастическим праздником, который с 670 г. до н.э. ежегодно проводился в Спарте; позднее они были посвящены памяти спартанцев, павших при Фирее (544 г. до н.э.), и сопровождались танцами и телесными упражнениями нагих мальчиков. Характерно, что этот праздник, служивший прославлению юношеской красоты и длившийся от шести до десяти дней, настолько высоко почитался спартанцами, что даже самые тревожные события не могли отвлечь их от него[26]. Относительно гимнопедий существуют большие неясности, однако следующие замечания совершенно бесспорны. Беккер (Anecdota, i, 234) рассказывает, что на спартанских гимнопедиях обнаженные мальчики пели пеаны и танцевали в честь Аполлона Карнейского, а у Гесихия (s.v. yvuvoпavdia) мы читаем: «По мнению некоторых, это — спартанский праздник, во время которого мальчики обегают вокруг алтаря в Амиклах, хлопая друг друга по спине. Но это ошибочное утверждение, потому что они проводят этот праздник на рыночной площади; кроме того, не наносится никаких ударов, но устраиваются шествия, и хоры обнаженных мальчиков поют песни».[27] Это сообщение находится в согласии с недавно найденной в амиклейском святилище бронзовой статуэткой обнаженного корифея с характерным венком (См. Wolters, Archaologie, i, ii, 96, 70). В боэдромионе (Boedromion; сентябрь-октябрь) праздновались издревле славные и в высшей степени сакральные Элевсинии. Особые подробности праздника, длившегося более девяти дней, установить непросто, однако входить в их детальное рассмотрение нет никакой необходимости. Со временем, когда к представлениям о смерти и последующем возрождении семени-зерна, имеющим свой мифологический прототип в рассказе о Персефоне, которая была похищена Аидом и обречена проводить полгода под землей, а полгода под лучами солнца, присоединилась более глубокая идея бессмертия, исконный сельский праздник приобрел глубоко религиозный, эзотерический характер. Он развился в тайный культ, посвящение в который можно было получить, пройдя особые мистериальные обряды, не подлежащие разглашению ни при каких обстоятельствах. Уже тогда свою мистическую роль в страстях, смерти и воскресении божества играли вино, хлеб и кровь. В первые дни праздника участники торжественного шествия к морю совершали жертвоприношения, очищения и омовения; имели место также и шумные процессии. На шестой день по Священной дороге из Афин в Элевсин (около пятнадцати километров) выходила большая праздничная процессия. Ее предводителем выступал якобы сам Иакх, именем которого на языке Элевсинских мистерий зватся Дионис. В шествии принимали участие тысячи людей, увенчанных плющом и миртом, с факелами, сельскохозяйственными орудиями и колосьями в руках. Иакх, словно яркая звезда, вел мистов (посвященных) на священную церемонию в Элевсинском заливе, и несколько ночей окрестные горы оглашались воодушевленными песнями, а в морских волнах отражалось сияние факелов. В месяце пианепсионе (Pyanepsion; ноябрь-декабрь) в Афинах, Спарте, Кизике и других местах справлялись Пианепсии (Pyanepsia). Они получили свое имя от слова pyanos — тарелка с бобами или очищенным ячменем — и представляли собой праздник урожая, посвященный Аполлону иАртемиде. На нем был принят обычай, согласно которому юноши носили эиресиону (eiresione[28]) оливковую ветвь, обвитую шерстью и связанную на манер венка, — из дома в дом, распевая при этом народные песни и выпрашивая милостыню. В том же месяце в Афинах справлялись Осхофории (Oschophoria[29]). Они получили свое название от слова oshoi (виноградные ветви с гроздьями на них). Такие осхи несли во главе шествия два прекрасных мальчика, избиравшиеся от каждой филы, которые были одеты женщинами[30] и чьи родители были еще живы. Осхи проносили также выдающейся красоты эфебы, которые участвовали в забеге от храма Диониса до святилища Афины Скирады в фалеронской гавани. Победитель получал в качестве приза чашу с напитком (напиток назывался πενταπλόα: содержащий пять ингредиентов; Ath., xi, 4950, который готовили из пяти продуктов сельскохозяйственного года: вина, меда, сыра, муки и масла, и вместе с хором других юношей танцевал веселый народный танец. Об облачении двух мальчиков, кажущемся для нас странным, Плутарх (Theseus, 23), возводящий учреждение праздника к Тесею, сообщает следующее: «...отправляясь на Крит, он увез с собою не всех девушек, на которых пал жребий, но двух из них он подменил своими друзьями, женственными и юными с виду, но мужественными и неустрашимыми духом, совершенно преобразив их наружность теплыми банями, покойною, изнеженною жизнью, умащениями, придающими мягкость волосам, гладкость и свежесть коже, научив их говорить девичьим голосом, ходить девичьей поступью, не отличаться от девушек ни осанкой, ни повадками, так что подмены никто не заметил. Когда же он вернулся, то и сам и эти двое юношей прошествовали по городу в том же облачении, в каком ныне выступают осхофоры. Они несут виноградные ветви с гроздьями — в угоду Дионису и Ариадне, или же (и последнее вернее) потому, что Тесей вернулся порою сбора плодов» [перевод С. П. Маркиша]. Из письма Алкифрона (ш, 1), в котором девушка, явившаяся в Афины посмотреть этот праздник, описывает его матери, явствует, что для несения ветвей винограда отбирались прекраснейшие из юношей: «Я совершенно растеряна, матушка, и не перенесу теперь брака с этим капитанским сынком из Мефимны, за которого, как недавно говорил отец, я должна выйти замуж, — с тех пор как увидала этого юношу из Афин с виноградными ветвями, шедшего в процессии в тот день, когда ты послала меня в город на праздник. Он прекрасен, матушка, как он мил и прекрасен! Его кудри гуще лесного мха, его улыбка пленительней летнего моря. Когда он смотрит на тебя, его глаза сверкают темным блеском, как сверкают зыби океана под лучами солнца. А его лицо! Ты сказала бы, что на его щеках восседали сами Грации, а на губы осыпались розы с груди Афродиты». Настоящим мальчишеским праздником были справлявшиеся в Афинах на следующий день после Осхофорий Тесейи (Theseia). Главным их событием был парад афинской молодежи, сопровождавшийся гимническими состязаниями. Здесь толпились мальчики всех возрастов, четырехкратно превосходившие своей численностью молодых людей и мужчин, ведь Тесей был идеальным типом юноши, и именно к нему они устремляли свои взоры и ему мечтали подражать. Всякий, кто отличился в гимнастических упражнениях, гордо называл себя Тесеидом и так же, как достойный сын и ученик Тесей, служил образцом для мальчиков Аттики. Забеги и гимнастические состязания были обычным явлением даже и на Эпитафиях (Epitaphia) — празднике мертвых. В мунихионе (Munichion; апрель-май) в различных частях древнего мира праздновались Адонии (Adonia). Согласно мифу восточного происхождения, Адонис — юноша, чья красота вошла в пословицу, любимец Афродиты — был растерзан вепрем во время охоты. Зевс сжалился над горько оплакивавшей своего возлюбленного богиней и позволил, чтобы раз в год Адонис на короткое время возвращался к ней из мира мертвых. Этот миф нашел свое символическое выражение в празднике Адониса: в первый день оплакивался его уход из мира, а на второй преобладали радость и веселье по случаю его возвращения. С особой пышностью этот праздник отмечался женщинами. Выставлялись или проносились по улицам изображения Адониса и Афродиты; распевались заплачки о смерти юноши и радостные гимны о его возвращении; их прекрасные образчики сохранились в стихотворениях Феокрита и Биона (Феокрит, xv; Бион, i). В таргелионе (Thargelion; май-июнь) раз в девять лет праздновались Дафнефории (Daphnephoria). Название означает «праздник лавроносцев» и объясняется тем фактом, что, выступая в священной процессии, дафнефор (лавроносец) — прекрасный юноша, чьи 'мать и отец были живы, нес к храму Аполлона Исмения так называемое копо (см. Прокл у Фотия, «Библиотека», cod. 239), или украшенную лавром, цветами и шерстяными лентами ветвь оливы. Храм был увенчан бронзовым шаром, к которому были подвешены меньшие шары; у его подножия лежал похожий на верхний, но меньший шар; эти шары якобы символизировали небесные тела. В праздник Мунихии (Munichia), отмечавшийся в честь знаменитой саламинской победы, афинские эфебы отправлялись на Саламин, где проводились парусная регата, праздничные шествия, жертвоприношения и гимнические состязания. У нас имеются также сведения о забеге на длинную дистанцию, в котором афинские эфебы состязались с юношами Саламина, и о факельном шествии. Во время Таргелий, посвященных Аполлону и Артемиде, выступали хоры мужчин и мальчиков, и, по всей видимости, хоры мальчиков пользовались особенной популярностью. Во время колофонских Таргелий, в случае если после голода, мора или другого подобного бедствия город нуждался в очищении, по улицам проводился так называемый pharmakos — человек, приносимый в искупительную жертву за других, козел отпущения, на роль которого, как правило, избирали самого ненавистного горожанина; он принимал на себя всю скверну и изгонялся за пределы города. За городской стеной ему в руки вкладывали хлеб, сыр и смоквы, и, согласно Гиппонакту (PLG, фрагм. 4-9; Tzetzes, Chiliades, 5, 726), под особую мелодию флейты хлестали по гениталиям ветвями дикой смоковницы и морского лука. Поразительно часто сообщают древние писатели о распутных танцах. Так, в Элиде существовал танец в честь Артемиды Кордаюи, причем любой человек, знающий греческий язык, вполне способен сделать выводы о непристойном характере танца из самого имени богини (ср. Павсаний, vi, 22, 1). Другие эротические танцы перечисляются Нильссоном, который замечает: «Таким образом, непристойные танцы, иногда также песни и маскарады во служение богине-деве, засвидетельствованы для большей части греческого мира — Лаконии, Элиды, Сицилии, Италии. Сексуальная жизнь вводится в культ грубым и неприкрытым образом. Фаллическое снаряжение играет известную роль в жертвоприношении Артемиде, хотя в других случаях мы ожидали бы встретить его только в культах Деметры и Диониса». Свита Диониса состоит из итифаллических демонов, духов плодородия и вегетации, пляски которых служили предметом подражания для почитавших их людей; представляется, что устраивались также маскарады, сопровождавшие этих демонов повсюду. Итак, нет ничего странного в том, что нечто похожее мы находим в культе богини плодородия Артемиды. Ее свита была, разумеется, женской, за исключением одного неясного случая. Женские духи, соответствовавшие сатирам и тому подобным существам, были облагорожены настолько, что их происхождение перестали осознавать; но мы должны помнить о гомеровском гимне к Афродите (v, 262: «Нимфы сочетались любовью ώ силенами») и вазовых рисунках, которые музеи не решаются выставлять на всеобщее обозрение. Такие танцы были свойственны также культу Артемиды Корифалии; но ее празднество, Титенидии (Tithenidia), называлось Праздником кормилиц. Возможно, танцы исполнялись на другом празднике этой же богини; однако ничто не мешает нам видеть в них часть Титенидии, потому что культ богини имел гораздо большее распространение, чем подсказывает название праздника. След этого сохранился в том, что Титенидии были также и праздником плодородия, имевшим всеобъемлющее значение. Пока кормилицы относили маленьких мальчиков к Артемиде Корифалии, в городе, как и во время Гиакинтий, устраивалось нечто вроде «праздника кущей» (κοπις; ср. Ath., iv, 138e, 139a). Такие хижины встречаются на праздниках богов плодородия, особенно на праздниках урожая, и за пределами Греции; с ними можно сопоставить также и хижины на Карнеях (σκιάδες; v. Ath., iv, 141e). Мы не знаем, почему к богине относили только детей мужского пола, причем относили не матери, но кормилицы, однако трудно отделаться от впечатления, что праздник несколько выродился. Как бы то ни было, существовало поверье, что богиня одарит малышей своими милостями, и под ее покровительством они достигнут большего преуспеяния. Оргиастические танцы были обычным явлением также на других праздниках Артемиды, но вникая в подробности, мы лишь повторили бы уже сказанное. Едва ли необходимо вновь указывать на безумное неистовство менад, которое достаточно хорошо известно; о том, что большую роль играл здесь фаллос, уже говорилось. На красно фигурной вазе с Акрополя мы видим полностью обнаженную менаду, размахивающую фаллосом в экстатическом исступлении танца. Фаллосы из камня или другого материала, как и фаллические статуи или статуэтки, в больших количествах обнаруживаются в ходе раскопок. Если дионисийские оргии первоначально были обращены к богу плодородия, то со временем они стали символизировать нечто более высокое чаемое и достигаемое посредством экстаза слияние с божественным, глубоко укорененный в человеческом сердце порыв, обеспечивший Дионису его победное шествие по греческому миру[31]. Из одной — несомненно, испорченной — надписи (Corpus Inscriptioпит Graecarum, ii, 321) мы узнаем, что даже во время войны принимались меры, обеспечивавшие безопасный проход фаллического шествия в город. Уже упоминалось о том, что колонии должны были присылать фаллосы на великие афинские Дионисии; интересно отметить, что имеется сообщение с острова Делос, согласно которому приготовленный однажды для этой цели деревянный фаллос стоил 43 драхмы; он был вырезан неким Каиком и раскрашен Состратом (Bulletin de Correspondence Hellenique, xxix, 1905, p. 450). К сожалению, Павсаний, рассказывающий о мистериях, справляемых в честь Диониса и Деметры, говорит, что «считается нечестием разглашать непосвященным ночные обряды, ежегодно совершаемые в честь Диониса». В другом месте он сообщает, что на празднике Скиерея в Аркадии женщины подвергались бичеванию — женский аналог бичевания спартанских мальчиков и юношей (Павсаний, ii, 37, 6; viii, 23, 1). Как на Фесмофориях, так и на празднике Деметры Мисии неподалеку от Пеллены на Пелопоннесе запрещалось присутствовать мужчинам; на него не пускали даже псов (Павсаний, viii, 27, 10). Праздник длился семь дней; на третьи сутки ночью проходили главные торжества; а на следующий день уже и мужчины, и женщины предавались весьма грубым забавам и потехам. Нередки свидетельства о том, что мужчины,· по крайней мере временно, не допускались на праздники Деметры: например, на праздник в лаконской Эгиле (Павсаний, iv, 17, 1), на мистерии Деметры на острове Кос (Paton-Hicks, Inscriptions of Cos, No. 386) и многие другие, которые нет нужды упоминать, поскольку о них невозможно сказать что-нибудь существенно новое. Также и Афродита — великая подательница любви — была изначально богиней вегетации и плодородия; нигде в Греции не встречала она такого поклонения, как на Кипре. Известно, что в Пафосе на Кипре ежегодно проводились праздничные собрания, на которые приходили мужчины и женщины со всего острова; представители обоих полов сообща выступали в Палепафос, находившийся неподалеку, где справлялись всевозможные эротические мистерии; о них мы слышим главным образом от Отцов Церкви (Clem. Alex. Protrepticon, p. 13; Arnobius, Adversus Gentes, 5, 19; Firmicus Maternus, Err. Prof. Rel., 10), которые в своем христианском негодовании, разумеется, скорее сбивают с толку, чем дают вразумительное и связное описание того, что на них происходило. Посвященным вручали соль и фаллос, а они взамен дарили богине монету. С этим был связан обычай религиозной проституции, которая, согласно Геродоту (1, 198; ii, 64), была распространена не только в Пафосе, но на всем острове. Сравнивая ее со сходным обычаем в Вавилоне, мы должны заключить, что раз в жизни девушки удалялись в святилище Афродиты (Милитты) и отдавались первому, кто к ним подойдет (см. роман о Нитокрис, жрице Иштар: H,V. Schumacher, Berlin, 1922).3. Андрогинизм
В последующих главах мы будем говорить о греческой гомосексуальности подробнее. Однако уже здесь мы должны заранее сказать о том, что греки обладали по-настоящему поразительным представлением о двуполой (гермафродитической) природе человеческого существа в эмбриональном состоянии и андрогинным представлением о жизни вообще. Потому-то в истории греческой культуры мы нередко встречаем идеи и обычаи, имеющие свое начало в представлении об исконной двуполости человека и отдельных богов. В Амафунте на Кипре почиталось мужеженское божество, в чьем культе юноша должен был раз в году подражать роженице и ее родовым мукам. Это совершалось в честь Ариадны, которая высадилась вместе с Тесеем на Кипре и, как рассказывали, умерла здесь, так и не разрешившись от бремени; об этом свидетельствовал историк Пеон (Плутарх, «Тесей», 20; Гесихий, s.v. Χφρόδιτος), который также упоминает гермафродитического бога Афродита. Согласно Макробию («Сатурналии», ш, 8, 2), скульптор запечатлел его с бородой, женскими формами и в женском платье, но с мужскими половыми органами; принося жертвы, мужчины носили женское, а женщины мужское платье. Чтобы понять эти обычаи, следует сначала сказать о Гермафродите. Согласно самому подробному рассказу Овидия («Метаморфозы», iv, 285), Гермафродит рос поразительно красивым юношей и в пятнадцать лет зажег любовь в Салмакис, нимфе одноименного источника в Карий; она насильно увлекла его под воду, и ему пришлось вступить с ней в связь; по просьбе нимфы, желавшей никогда не разлучаться со своим любовником, боги соединили их в одно двуполое существо. По желанию Гермафродита, Гермес и Афродита наделили источник волшебным свойством: омывшийся в нем мужчина выходил на берег как semivir (полу-муж, полу-женщина), превращаясь в женоподобное существо[32]. При этом весьма вероятно, что представления об андрогинном начале жизни в народном подсознании и контакт с восточными андрогинными культами были в известном смысле взаимообусловлены. Подобное распространение восточных воззрений весьма характерно для Греции; в этой связи можно вспомнить о перемене платья на свадьбе. Так, в Спарте невеста надевала мужскую одежду, на острове Кос жених (Плутарх, «Ликург», 15; относительно Коса см. Moralia, 394), как жрецы Геракла и сам герой, носил женское платье. В Аргосе ежегодно справлялся праздник под названием Гибристика (Hybristica), на котором и мужчины и женщины носили одеяния противоположного пола; о нем речь еще впереди. Изучение мифов показало, что представление об андрогинных божествах возникло уже в глубокой древности и не было результатом так называемого декаданса, хотя имя Гермафродита не встречается ни у Гомера, ни у Гесиода, а впервые мы его находим только у Теофраста («Характеры», 16). Из этого отрывка явствует, что одно или несколько изображений Гермафродита, поставленных внутри дома, убирались венками в пятый и седьмой дни месяца; в связи с этим можно отметить, что четвертый день был посвящен Гермесу и Афродите и, согласно Проклу (Комм, к Гесиоду, 800), считался особенно благоприятным для любовных наслаждений. Таким образом, мы вправе видеть в Гермафродите существо, чье происхождение коренится в смутном осознании андрогинной идеи жизни, которое получило свой облик благодаря художественно преломленным чувственно-эстетическим стремлениям и почиталось скорее как добрый дух-покровитель дома и частной жизни, чем объект официального культа. Поэтому нам ничего не известно об особых святилищах или даже храмах гермафродита; нечто подобное, — возможно, всего лишь часовня засвидетельствовано только для аттического дема Алопеки (Алкифрон, «Письма», ш, 37). Однако для пластического и изобразительного искусства значение гермафродита гораздо серьезнее. С четвертого века до н.э. комнаты в частных домах, гимнасиях и банях украшались статуями и изображениями Гермафродита (Anth. Pal., ix, 783; Martial., xiv, 174), чаще всего представлявшегося в облике прекрасного цветущего юноши с женской грудью, по-женски пышными ягодицами и мужскими гениталиями. Особенно прекрасны дошедшие до нас многочисленные спящие гермафродиты; удобно покоясь в пленительной позе, рельефно подчеркивающей все прелести муже-женского тела, наполовину повернувшись на бок, гермафродит со скрещенными под головой руками дремлет на роскошно убранном ложе. Этот тип был особенно популярен, как показывают многочисленные реплики: прекраснейшего из них можно видеть в Галерее Уффици во Флоренции и на Вилле Боргезе в Риме, другие — в римском Музее Терм, в Лувре, в петербургском Эрмитаже. Культовые изображения Гермафродита редки по вышеупомянутым соображениям; одно из них было отлито в Риме Поликлом Старшим (Плиний, Hist., Nat., xxxiv, 80); ее копией является прекрасная статуя в Берлинском Музее (No. 192). Гораздо более распространены такие изображения Гермафродита, в которых исключительное внимание обращено на его чувственные прелести. Можно вспомнить гермафродитические формы Эроса, Диониса, сатиров и часто Приапа. В Риме и Афинах можно видеть рельефы с гермафродитическими плясунами. На статуях и гермах Гермафродит часто изображается задирающим одежду, чтобы привлечь внимание к своему восставшему члену. На прекрасной помпейской фреске[33] запечатлены Гермафродит, облаченный в праздничный наряд, и держащий перед ним зеркало Приап. Более чувственными и, на современный взгляд, в высшей степени непристойными являются изображения соития Гермафродита с Паном или сатирами. То его платье задирает распутник Эрот, то похотливые сатиры с вожделением разглядывают его прелести или сплетаются с ним в объятиях, овладевая или уже полностью овладев им. Другим гермафродитическим божеством был Левкипп (Антонин Либерал, 17), в честь которого в критском Фесте отмечался праздник Аподисии (Apodysia; праздник раздевания). Первоначально Левкипп был девушкой, которую в ответ на мольбу ее матери Лето превратила в молодого человека. Таков рассказ Антонина Либерала, который добавляет, что в Фесте приносились жертвы Лето Фитии (создательнице), так как она сотворила для девушки мужские гениталии, и что в преддверии первой брачной ночи невест укладывали на ложе рядом с деревянной статуей Левкиппа, который имел женское тело и платье, но мужские половые органы. Название праздника может быть выведено из обычая раздевать деревянную статую во время этой церемонии; нетрудно предположить, что еще должна была делать молодая невеста, если вспомнить то, что нам уже известно о храмовой проституции. Эти странные обычаи, кажется, нашли свое выражение также и в комедии. От комедии Менандра «Алдрогин, или Критяне» сохранились только скудные фрагменты, но двойное название позволяет нам заключить a posteriori, что она содержала гермафродитические сцены, тем более что в одном фрагменте известную роль играет купающаяся невеста (CAP, iii, pp. 18, 19; frag. 57). Цецилий Стаций также написал комедию «Андрогин» (Ribbeck, Com. Rom frag. 37). Когда аргивяне были разбиты спартанским царем Клеоменом, их женщины, под предводительством Телесиллы, взялись за оружие и спасли город. В память об этом (Плутарх, De mulierum virtute, 245e) и проводился праздник Гибристика, на котором мужчины и женщины менялись одеждами. Для увеличения численности населения в Спарте были разрешены браки между имевшими полные гражданские права женщинами и периэками (класс неполноправных свободных). Но так как последние не считались равными женам по рождению, женщины, согласно Плутарху, перед тем как возлечь с такими мужьями, надевали накладные бороды. Схожий обычай существовал на острове Кос (Плутарх, «Греческие вопросы», 304е), где молодые мужья принимали жен, надевая женскую одежду; жрецы здесь приносили жертвы Гераклу, который также был одет в женское платье. В Спарте (Плутарх, «Ликург», 15) невеста поджидала супруга в мужском наряде, т.е. в гиматии и сандалиях, с коротко стриженными волосами. Все попытки объяснить эти и схожие обряды и обычаи кажутся мне ошибочными. Я убежден в том, что они предлагают нам новое доказательство концепции, основанной на андрогинном представлении о жизни, которое было укоренено в подсознании греческого народа (Плутарх, An seni, 875e; Non posse suaviler vivi secundum Epicurum, 1097e).4. Дальнейшие замечания о Народных праздниках
Праздновавшиеся по всей Греции Афродисии (Aphrodisia). несомненно, не пользовались признанием со стороны государства, но тем более были любимы народом. Как показывает их название, первоначально это были праздники, справлявшиеся в честь Афродиты, на которых не могли не присутствовать служительницы Афродиты — проститутки и гетеры. Из сообщения Плутарха следует, что по крайней мере в позднюю эпоху это слово обозначало необузданное распутство, которому предавались моряки после долгих лишений на море вдали от женского общества. Настоящим праздником гетер были Афродисии на острове Эгина, где они являлись заключительной частью праздника Посидона. На них Фрина разыгрывала знаменитую сцену, описанную Афинеем (xiii, 590f): «Но еще более прекрасны были сокровенные места Фрины, которую было нелегко увидеть обнаженной, потому что обычно она носила на теле плотно облегающий хитон и не пользовалась общественными банями. Однако на праздниках Элевсинии и Посидонии на виду у всех эллинов она снимала с себя гиматии, распускала волосы и входила в море; именно это зрелище вдохновило Апеллеса на создание Афродиты Анадиомены. К числу ее поклонников принадлежал также и знаменитый скульптор Пракситель, который избрал ее моделью для своей Афродиты Книдской». Насколько можно понять, самым чувственным и игривым образом Афродисии праздновались в шумной гавани Коринфа с его вавилонским смешением языков, где, согласно Алексиду (Ath., xiii, 574b; Kock, ii, 389, frag. 253), многочисленные проститутки даже справляли свои собственные Афродисии. Конечно же, такие праздники продолжались и ночью, когда гетеры, «жеребята Афродиты», распущенными стайками носились по городу. Такой ночной праздник звался Паннихидрй (Pannychis), словом, которое позднее стало ихтобленным именем гетер. Последние, выражаясь словами Евбула, «почти голые в своих тонкотканых нарядах, выстроившись рядами, за гроши продавали свою благосклонность, которой каждый мог насладиться спокойно и в безопасности». Праздник Афродиты Аносии (Ath., xiii, 589a; schol. in Aristoph. Plutm, 179; Plut., Amatonus, 767 f), справлявшийся в Фессалии, имел, возможно, гомосексуальную подоплеку, так как от него были отстранены мужчины, хотя подробности его нам не известны; единственное, о чем мы можем говорить, так это о том, что свою роль играло здесь также эротическое бичевание. Обаятельному, дружелюбному, почти всегда влюбленному богу Гермесу посвящалось в Греции относительно немного праздников; однако, с другой стороны, о нем чуть ли не на каждом шагу напоминали так называемые Гермесовы колонны, или, выражаясь точнее, Гермесовы столбы — каменные столбы с вырезанной сверху головой, которая поначалу изображала Гермеса, а потом и другие божества, и фаллосом. После всего, что уже было сказано, нетрудно догадаться, что немногочисленные праздники, принадлежавшие Гермесу, были не лишены эротической подоплеки. При этом Гермес олицетворял для греков цветущую мужскую красоту, какой она предстает в период преображения юноши в молодого мужчину. Вспомним строки Гомера (Od, x, 277; также Аристофан, «Облака», 978; Платон, «Протагор», начало), в которых рассказывается об Одиссее, приставшем к острову Кирки и вышедшем на берег узнать, обитаема ли эта земля и каким народом. На пути его встречает Гермес, который, конечно, остается неузнанным:ГЛАВА IV Театр
НАРЯДУ с праздниками и праздничными обычаями величайшее значение для познания народных нравов имеют публичные представления. Само собой разумеется, что наше описание греческого театра по необходимости ограничится выделением черт, характерных для греческой половой жизни; знание читателем греческого драматического искусства, по меньшей мере сохранившихся драматических произведений, предполагается как самоочевидный постулат общей культуры. При этом выяснится обстоятельство, которое поразит многих, хотя в нем нет ничего неожиданного для знатока: на греческой сцене гомосексуальные составляющие жизни не только ни в коей мере не игнорируются и не затушевываются по какой бы то ни было причине, но, напротив, играют важную, иногда доминирующую роль; поэтому многие факты, относящиеся к последующим главам, будут упомянуты или подробно изложены уже здесь.I. Аттическая трагедия
От Эсхила и Софокла до нас дошло по семь полностью сохранившихся произведений, от Еврипида — девятнадцать. В первую очередь будут обсуждаться не они, но лишь те аттические трагедии, которые сохранились во фрагментах. Полностью сохранившиеся трагедии известны гораздо шире, чем фрагменты, так что мне показалось более важным сообщить некоторые сведения о последних.1. Эсхил
Из драм Эсхила, известных нам только по случайным цитатам, можно упомянуть трагедию «Лай», так как здесь, судя по содержанию, говорилось о любви к юношам. Она составляла начальную часть тетралогии, с которой поэт завоевал первую награду в 78-ю Олимпиаду (467 г. до н.э.), при архонте Феагениде; вторая, третья и четвертая части были представлены трагедиями «Эдип», «Семеро против Фив» и сатировской драмой «Сфинкс». К несчастью, от «Лая» сохранились лишь две незначительные глоссы; однако мы в состоянии кое-что сказать о его сюжете. Существует немало доводов в пользу того, что любовь Лая к юноше Хрисиппу, прекрасному сыну Пелопа, образовывала подоплеку дальнейшей трагической судьбы злосчастного царя. Согласно многим греческим преданиям, Лай считался изобретателем любви к юношам. К этому можно добавить также сообщение о том, что Пелоп — лишившийся сына отец — произнес страшное проклятие похитителю, довлевшее, скрыто передаваясь по наследству, сыну и внукам Лая, пока сила проклятия не была подорвана смертью Эдипа, который после полной скорбей жизни по воле неба был очищен от греха. Здесь следует избежать грубой ошибки, которую совершают другие, в остальном хорошо знающие античность люди; проклятие отца вызвано не тем, что Лай полюбил юношу и сошелся с ним, а следовательно, не «противоестественной природой» его страсти, как можно было бы предположить, принимая во внимание современные взгляды на педерастию, но только и исключительно потому, что Лай похищает и умыкает юношу вопреки воле отца: виновным Лая делает не извращенная направленность его страсти, а примененное им насилие. Похищение, несомненно, является в целом самым обычным началом всех половых связей первобытной эпохи, и мы знаем, что умыкание женщин и мальчиков как религиозная церемония может иметь место и в высшей степени цивилизованные времена; но схожим образом мы обнаруживаем повсюду, что похищение должно оставаться мнимым, и что использование настоящего насилия осуждается как общественным мнением, так и законами. То, что такой взгляд на вину Лая является правильным, мы увидим из сравнения данного сюжета с формой умыкания, обычной на Крите, о которой речь пойдет далее. Таким образом, мы вправе говорить о том, что отдельной темой данной трагедии Эсхила было проклятие, которому обрекался нарушивший общепринятую норму Лай: герой думал, будто вынужден похитить мальчика, тогда как он мог просить об этом прекрасном даре свободно и открыто. Проклятие, призванное на его голову, содержит в себе ужасную иронию: после женитьбы царю будет отказано в том, что было для него главной радостью молодости, — в возлюбленном юноше. Его супружество остается бездетным, и когда вопреки року он все-таки порождает сына, катастрофическое сцепление звеньев судьбы обрекает его на гибель от руки наследника, которого он так страстно жаждал. Направляемая слепой яростью судьбы рука отцеубийцы мстит за греховное попрание свободной воли мальчика, которое прежде совершил сам Лай. Но смерть от руки сына — следствие появления страшной Сфинги; чтобы освободить свою страну от этой пагубы, Лай отправляется в Дельфы просить совета или помощи светоносного бога; на обратном пути он встречает остающегося неузнанным сына, который и проливает кровь отца. Неожиданно новым светом озаряется и глубинное значение загадки Сфинги, на которую так ответил Эдип: «Человек на заре жизни свеж и исполнен радостных надежд, а на закате — это слабое и сломленное существо». Одним из таких достойных жалости существ и был Лай, а сын, поразивший отца, оказался единственным человеком, кому хватило ума для того, чтобы разрешить загадку. Если кого-то не трогает такой трагизм, если в согласии с современным воззрением — кто-то видит вину Лая в любви к сыну Пелопа, — что ж, поэт писал не для него. В другом месте я говорил о широко распространенной точке зрения, по которой в поэмах Гомера нет и следа педерастии, и только в позднейшую эпоху вырождения греки находили ее следы у Гомера. В своей драме «Мирмидоняне» Эсхил показывает, что узы привязанности между Ахиллом и Патроклом трактовались как сексуальная связь, и впервые это произошло не в эпоху упадка, но в пору прекраснейшего весеннего цветения эллинской культуры. Драма содержала эпизод, в котором Ахилл, тяжко оскорбленный Агамемноном, в гневе воздерживается от участия в бое и утешается в своем шатре с Патроклом. Трагический хор бьш представлен ахилловыми мирмидонянами, которые в конце концов уговаривают героя позволить им участвовать в сражении под началом Патрокла. Драма заканчивалась гибелью последнего и безнадежной скорбью Ахилла.2. Софокл
Во фрагментах, сохранившихся от драматических произведений Софокла, часто говорится о любви к мальчикам и юношам. Это не удивит тех, кто знаком с жизнью поэта. Великий трагик, о мужской красоте которого и поныне лучше остальных памятников красноречиво свидетельствует знаменитая статуя в Латеране, еще мальчиком был наделен необыкновенной прелестью и миловидностью. Он настолько преуспел в танце, музыке и гимнических искусствах, что на его черные волосы часто возлагался победный венок. Когда греки готовились к празднику в честь славного саламинского сражения, юный Софокл показался столь совершенным воплощением юношеской красоты, что его поставили во главе хоровода юношей — обнаженным и с лирой в руках (см. γένος Σοφοκλέους и Ath., i, 20). Ослепительный герой «Илиады» Ахилл в пьесе «Поклонники Ахилла», бывшей, скорее всего, сатировской драмой, предстает перед нами в облике прекрасного мальчика. Весьма вероятно, что действие драмы, от которой сохранилось несколько скудных фрагментов, разворачивалось на вершине Пелиона или в пещере Хирона, знаменитого кентавра и воспитателя героев. О красоте юноши можно судить по строке: «Он глаз своих бросает стрелы» [Софокл, фрагм. 151; перевод Ф. Ф. Зелинского]. Более длинный фрагмент из девяти строк (Софокл, 153) сравнивает любовь со снежком, который— тает в руках играющего мальчика. Можно предположить, что тем самым Хирон намекает на свое смутное влечение к мальчику. В конце концов Фетида забирает сына у его наставника (Софокл, фрагм. 157, где выражение τα παιδικά употреблено в эротическом смысле), и сатиры пытаются утешить Хирона, переживающего утрату возлюбленного. Вероятно, составлявшие хор сатиры также выступали в роли поклонников мальчика; высказывалось предположение, что в конце им приходилось удалиться «обманутыми и укрощенными». Известный по «Илиаде» (xxiv, 257) нежный сын Приама Троил, юношеской красотой которого восторгался уже трагик Фриних, в одноименной драме Софокла выступал в качестве любимца Ахилла. Все, что мы знаем о сюжете пьесы, сводится к тому, что Ахилл по ошибке убивает своего любимца во время каких-то гимнастических упражнений. Иными словами, Ахилла постигает такое же несчастье, что и Аполлона, который в результате несчастного случая при метании диска убил горячо любимого им Гиакинта. Ахилл оплакивал смерть Троила; от его плача дошел единственный стих, в котором Троил именуется άνδρόπαις, или мальчиком, который разумом не уступает мужу (Софокл, фрагм. 562). Не остается никаких сомнений в том, что обсценные выражения встречались даже в драмах Софокла (например, фрагм. 388 άναστΰφαι; фрагм. 390 άποσκόλυπτε; фрагм. 974: ούράν).3. Еврипид
История Хрисиппа, юного любимца Лая, послужила сюжетом также для драмы Еврипида. Названная по имени главного героя, драма «Хрисипп» имела своим поводом личное переживание самого поэта. К числу прекраснейших юношей, притягивавших в ту эпоху чужестранцев на улицы Афин, принадлежал Агафон, сын Тисамена. Этому Агафону Аристофан дает широко известную остроумную характеристику в «Женщинах на празднике Фесмофорий»; он играет важную роль в «Пире» Платона; как трагического поэта его высоко ценил Аристотель. Современникам он представлялся богом, сошедшим с небес и шествующим в человеческом облике по земле. Но многие стремились добиться любви этого эфеба; его красота привела к сцене ревности между Сократом и Алкивиадом, которая так прелестно описана Платоном. Сообщают, что даже насмешник Еврипид был околдован необыкновенными чарами этого поразительного красавца, что именно ради него он написал и поставил своего «Хрисиппа». Если это утверждение верно, — а у нас нет причин подвергать его сомнению, — можно высказать догадку, что герой пьесы Хрисипп был создан по образу прекрасного Агафона и что в образе Лая поэт вывел себя самого. У Цицерона (Tusc. disp., iv, 33, 71) мы находим, замечание, из которого явствует, что в основании драмы лежала вожделеющая чувственность, и что желания Лая, ищущего благосклонности юноши, обнаруживались здесь совершенно отчетливо и неприкрыто. Необходимо уяснить, что речь идет о драме, исполнявшейся публично; на ней, конечно, присутствовали и Еврипид, и прекрасный Агафон. В конце пятого века, в Афинах, знаменитый поэт стремился таким образом завоевать благосклонность выдающегося юноши, равно славившегося красотой и рафинированной образованностью. Немногочисленные фрагменты не дают, разумеется, подробных сведений о содержании трагедии. Еврипид придерживается широко распространенного мнения, согласно которому Лай был первым, кто ввел в Греции любовь к юношам. Лай также, по-видимому, сопротивлялся своей страсти, особенно если принять во внимание убежденность греков в том, что любовь — это род недуга, она расстраивает безмятежность духа, а потому с ней следует бороться оружием разума Подобно Медее, противящейся своей любви к Ясону (Овидии, «Метаморфозы», 720), Лай (Еврипид, фрагм 841) жалуется на то, что люди знают правое, но поступают наоборот. Возможно, драма заканчивалась гибелью Хрисиппа, так как Еврипид писал трагедию, ввиду противоречивости традиции большего сказать мы не в состоянии.II. Аттическая комедия
Греческая комедия порождена плещущим через край благочестивым восторгом, выражением благодарности Дионису, величайшему сокрушителю забот и подателю радости, вечно юному богу плодородия щедрой, неизменно обновляющей самое себя природы Поэтому комедия изобилует непристойностями, которые неразрывно связаны с почитанием духов плодородия. Поскольку комедия является гротескно искаженным отражением жизни, постольку в греческой комедии половая жизнь повсюду выступает на передний план, представая перед нами бурлящим котлом ведьм, чудовищной оргией, в которой, ошеломляя зрителя, словно вокруг исполинской оси гротескного фаллоса, вращаются бесконечно запутанные половые вожделения и всевозможные разновидности любовных утех. Любовь к мальчикам имеет в комедии практически такое же значение, как и любовь к женщинам. Само собой разумеется, что греческая комедия, как и все другие виды поэзии, просто немыслима без любви к мальчикам; эта любовь ни в коей мере не является изнанкой гротескного юмора дионисийского распутства, но служит одним из фокусов, на котором сосредоточена греческая, особенно аттическая, комедия. Но, как уже сказано, нам придется иметь дело с искаженным отражением. Потому-то здесь и не слышны нежные речи скромного юноши Эрота, превратившегося в грубого Приапа. Харита, конечно, спрячет, устыдившись, свое лицо, но наука не может обойти эти факты молчанием.1. Ферекрат
Из неизвестной комедии Ферекрата (фрагм. 135) до нас дошло оскорбительное изречение. Упрекая Алкивиада в излишней уступчивости мужчинам, персонаж Ферекрата поносит его также как угрозу женщинам: «Алкивиад, который, кажется, вовсе не был мужем, стал ныне мужем всех жен»[36].2. Евполид
Евполид Афинский является для нас более щедрым источником. Его расцвет приходится на годы Пелопоннесской войны, а около 411 г. до н.э. он погиб, сражаясь за родину при Геллеспонте. Это был один из самых тонких умов среди авторов Древней Комедии, и еще многие годы после его смерти веселая муза Евполида пользовалась всеобщей любовью благодаря своему остроумию и прелести. Не менее семи его комедий из четырнадцати или семнадцати (по различному счету) удостоились первого приза. В четвертый год 89-й Олимпиады (421 г. до н.э.) Евполид поставил комедию «Автол и к», пересмотренный вариант которой был спустя десять лет исполнен вторично. Автолик был сыном Ликона и Родии, юношей такой красоты, что восхищенный Ксенофонт (Symposion, i, 9) писал о нем так: «...как светящийся предмет, показавшийся ночью, притягивает к себе взоры всех, так и тут красота Автолика влекла к нему очи всех» [перевод С. А. Соболевского]. Этот Автолик был любимцем Каллия, славившегося своим богатством и легкомысленным образом жизни, который в ознаменование победы прекрасного юноши в панкратии на Панафинейских играх 422 г. до н.э. задал в его честь пир, описанный Ксенофонтом в знаменитом «Симпосии». Жизнь Автолика оборвалась трагически: после взятия города Лисандром он был казнен по приказу Тридцати тиранов. О содержании пьесы с определенностью может быть сказано лишь следующее: любовь Каллия и Автолика выставлялась здесь в чрезвычайно неблагоприятном свете, и даже родители юноши, принимавшие участие в пире, были осыпаны насмешками и грязью; осмеянию подвергся и сам пир (Ath., v, 216е; Eupolis, frag. 56: εύτρήσιος παρά το τετρήσθαι τον Αυτόλυκον ό Ευπολις σκώπτει; фрагм. 61: άναφλασμός (онанизм)). В 415 г. до н.э. Евполид представил на городских Дионисиях задорную комедию Baptae («Окропители»), где жестоко высмеивалась частная жизнь Алкивиада. В этих окропителях следует, вероятно, видеть товарищей Алкивиада, устраивавших ночные оргии во славу богини распутства Котитто и подражавших на них танцам женщин; известную роль здесь играли сладострастные омовения и очищения. Из одного отрывка Лукиана (Adv. Ind., 27: «И ты не покраснел, читая эту пьесу») явствует, что комедия изобиловала непристойностями. «Льстецы» (поставлены в 423 г. до н.э.) были, очевидно, полностью посвящены любви к юношам. Здесь изображен Демос, выставивший себя на продажу, и во фрагменте 265 мы слышим· его жалобу: «Клянусь Посидоном, дверь моя не знает покоя», — так много посетителей, рвущихся на него посмотреть. Демос, сын Пирилампа, богатого афинянина, друга Перикла, выступает в роли знаменитого фаворита и уАристофана («Осы», 97; ср. игру слов в платоновском «Горгии», 481d). В пьесе имеется также беседа Алкивиада с Б. — лицом нам неизвестным, — где Алкивиад высмеивается за некоторые предосудительные новшества, тем более что он сам ими похваляется. Под λακωνιζειν подразумевалась простота спартанских трапез, тогда как выражение «поджаривать на сковороде» намекает на некоторую роскошь, до которой Алкивиад был столь охоч. Но Б., по-видимому, придает этому слову чувственное значение: согласно Суде, λακωνίζει ν означает «питать склонность к мальчикам» (παιδικοΐς χρησθαι), так что Алкивиаду предоставляется случай похвастаться еще одной из своих заслуг: он научил людей приступать к выпивке с утра пораньше[37]. Афиняне, несомненно, осуждали тех, кто начинал выпивать поутру; с этой точки зрения интересен отрывок из Батона, в котором отец сокрушается о том, что под влиянием поклонника его сын пристрастился к этой дурной привычке и теперь никак не может от нее избавиться. Плиний также называет изобретателем этого нововведения Алкивиада.3. Аристофан
Мы не станем обсуждать значение комедиографа Аристофана и его выдающуюся роль в истории греческой комедии, а лишь вкратце остановимся на исторических предпосылках отдельных комедий и их взаимосвязи. В рамках нашей темы могут быть приведены отрывки из следующих комедий: (а) «Ахарняне» (драма поставлена в 425 г. до н.э.) Здесь мы находим фаллическую песнь (262 ел.):[перевод А. Пиотровского]
[перевод А. Пиотровского]
4. Алексид
Алексид был уроженцем Фурий в Нижней Италии, жил приблизительно в 392-288 гг. до н.э. и оставил, согласно Суде, 245 комедий. Первая из интересующих нас комедий — «Агонида» (имя гетеры). Скудные фрагменты ничего не говорят о ее содержании, но не подлежит сомнению, что известную роль в ней играл Мисгол из аттического дема Коллит. Некоторые авторы свидетельствуют о страсти Мисгола к мальчикам, особенно тем, что умеют играть на кифаре; так, Эсхин говорит (Tim., i, 41): «Этот Мисгол, сын Навкрата из дема Коллит, в других отношениях человек прекрасный душой и телом; но он всегда питал слабость к мальчикам и возле него постоянно увиваются какие-то кифареды и кифаристы». Антифан (фрагм. 26, 14-18) еще прежде намекал на него в своих «Рыбаках», а Тимокл (фрагм. 30) в «Сафо». В «Агониде» (фрагм. 3) девушка говорит матери: «Матушка, не выдавай меня, прошу, за Мисгола, ведь я не играю на кифаре». Фрагмент 242 (из комедии «Сон»): «Этот юноша не ест чеснока, чтобы, целуя возлюбленного, не внушить ему отвращения».5. Тимокл
В комедии Тимокла «Ореставтоклид» известную роль играли любовные связи с юношами некоего Автоклида. Имелся в виду Автоклид из Агнуса, которого упоминает оратор Эсхин в известной речи против Тимарха (i, 52). Замысел комедиографа был примерно следующим: как фурии преследовали некогда Ореста, так теперь стая гетер преследует поклонника мальчиков Автоклида; на это указывает по крайней мере фрагмент 25, где говорится о том, что не менее одиннадцати гетер стерегут несчастного даже во время сна.6. Менандр
Менандр Афинский, сын Диопита и Гегесистраты, живший с 342 по 291 гг. до н.э., был племянником вышеупомянутого Алексида, поэта Средней Комедии, который познакомил Менандра с искусством комедиографии. Уже в возрасте 21 года Менандр одержал победу, и хотя он удостаивался первого приза еще не менее семи раз, его можно отнести к числу тех поэтов, которых больше ценили и любили потомки, чем современники. Мы уже говорили о его «Андрогине, или Критянах». Во фрагменте 363 описывается поведение кинеда (cinaedus, развратник); поэт здесь ловко намекает на Ктесиппа[39], сына Хабрия, о котором говорили, что он продал даже камни с отцовского надгробия, лишь бы по-прежнему предаваться наслаждениям: «И я, жена, был когда-то юношей, но не купался по пяти раз на дню. А теперь купаюсь. У меня не было даже тонкого плаща. А теперь есть. И благоухающего масла не было. А теперь есть. Буду красить волосы, буду выщипывать волосы и вскорости превращусь в Ктесиппа»Ретроспективные и дополнительные замечания о трагической и комической поэзии
Старинная трагедия еще редко использует эротические мотивы; за исключением эсхиловского «Агамемнона», темой которого является убийство Агамемнона неверной женой, охваченной неистовой ревностью, мы вряд ли можем указать хоть одну трагедию, ядром которой была бы любовь, если не принимать во внимание уже рассмотренных гомоэротических мотивов. Поначалу считалось, что любовные истории с трагическим концом не годятся для того, чтобы позволить людям ощутить возвышенность трагической судьбы на празднестве бога — подателя высочайшего восторга. Уже Софокл задействовал любовную страсть гораздо чаще, но только как вспомогательный мотив: примером тому любовь Медеи к Ясону в «Колхидянках» или Гипподамии к Пелопу в «Эномае». Как основная и единственная тема любовная страсть выступает лишь в одной из его драм — в «Федре», чьей осью, вокруг которой вращается все действие, была необоримая любовь Федры к своему прекрасному пасынку Ипполиту, толкающая царицу на преступление. Это древнейший образец греческой любовной трагедии в собственном смысле слова. Мы вправе предположить, что блестящее изображение демонической страсти произвело на зрителей глубокое впечатление и послужило мощным стимулом для последующей разработки эротических сюжетов. Не только Еврипид использовал тот же мотив в двух драмах, одна из которых дошла до нас, но, согласно Павсанию (i, 22,1), именно предание о Федре и Ипполите позднее было известно повсюду «даже не грекам, если только они знали греческий язык». Еврипид особенно охотно обращался к эротическим темам и тем самым преобразовал героическую трагедию в род «мещанской драмы» с несчастливым концом; несмотря на то, что он достаточно часто вводил в свои пьесы персонажей героической эпохи, его герои — это его современники, а чувства и страсти, запечатленные поэтом, стали общим достоянием всего человечества и более не связаны с определенным историческим периодом. С этого времени эротика воцарилась на греческой сцене, а Еврипид и позднейшие трагики никогда не уставали изображать всемогущество любви высшего из блаженств и сжигающей страсти — во все новых и новых вариациях, позволяя зрителям заглянуть во все глубины и бездны величайшей из загадок, называемой любовью[40]. Еврипид был также первым, кто решился представить на сцене мотив инцеста в «Эоле» (фрагменты см. в собрании Nauck, TGF2, р. 365), темой которого была любовь Канаки и ее брата Макарея со всеми ее трагическими последствиями. Схожие мотивы гораздо чаще использовались позднейшими трагиками, и в связи с этим мы должны помнить, что на сцене были представлены не только любовь Библиды к ее брату Кавну, но также и любовь Мирры к своему отцу Киниру, а Гарпалики — к своему отцу Климену. Овидий, несомненно, ничуть не преувеличивает (Tristia, ii, 381-408), когда, перечислив множество эротических трагедий, заявляет, что недостаток времени не позволит ему назвать их все поименно и что перечисление одних только названий заняло бы всю его книгу[41]. В то время как еще Аристофан («Облака», 1372; «Лягушки», 1043 ел., 1081), главный представитель Древней Комедии, восставал против того, что благодаря Еврипиду на сцене воцарилось изображение любовных страстей, которые стали главной движущей силой и средоточием драмы (впрочем, комедии самого Аристофана, как мы уже видели, также изобиловали эротикой), — с приходом Новой Комедии положение изменилось и здесь. Точно так же, как в действительности женщины все более и более выходили из изоляции, обязательной для них в древности, так и в комедии любовь мужчины к женщине занимала все большее место. Постепенно любовные интриги и сентиментальная любовь превратились в главную тему комедий. Поэтому Плутарх (см. Stobaeus, Florilegium, 63, 64) совершенно прав, говоря, что «поэзия Менандра была связуема единственной нитью — любовью, которая, как общее животворящее дуновение, разлита по всем его комедиям». Однако и в это время чувственная сторона любви остается главной, ибо все девушки Новой Комедии, которых обхаживают страстно влюбленные юноши, являются гетерами. По-прежнему господствовало убеждение, что брак — это исполнение долга, а отношения с гетерой — дело любви. Не нуждается в доказательствах тот факт, что древняя сцена обходилась несколькими актерами и что женские роли исполнялись мужчинами. Наряду с фантастическими масками, буйными выдумками и шутками античная комедия характеризуется также тем, что актеры как служители оплодотворяющего божества носили фаллос, по большей части изготавливавшийся из кожи. После всего уже сказанного о культе фаллоса, этот обычай не кажется более странным; комедия выросла из песен, исполнявшихся во время фаллических шествий. Если актер должен был играть обнаженного героя, то в этом случае надевался плотно прилегающий корсаж, как правило, с накладным животом и грудью, на которых были четко обозначены пупок и соски. С течением времени фаллос, по-видимому, использовался все реже; во всяком случае, нам известно немалое число рисунков на вазах, изображающих сценическое представление, на которых фаллос отсутствует. Очевидно, он был неотъемлемым атрибутом Древней Комедии, где в тех сценах, что комическим образом использовали мифологические мотивы, он подчеркивал гротескность и усугублял комизм ситуации. Хор сатировской драмы носил передник из козлиной шкуры, из-под которого спереди выглядывал фаллос, а сзади — хвостик сатира. Современный человек, вероятно, задастся вопросом, посещалась ли комедия с ее ярко эротическими, зачастую весьма непристойными сценами также женщинами и детьми. Несомненно, это не было запрещено; возможно, зрительницами комедии чаще, чем почтенные жены граждан, были гетеры, однако присутствие на них мальчиков засвидетельствовано достаточно определенно. Всякий, кому это покажется странным или даже возмутительным, должен еще раз вспомнить, что древним было присуще вполне наивное отношение к сексуальному, что, видя в нем нечто само собой разумеющееся, они не окружали его покровом тайны, но воздавали е,му религиозное почитание как необходимой предпосылке всеобщего существования. Последние побеги этого религиозного чувства — пусть и искаженные до гротеска — еще различимы в комедии.III. Сатировская драма. Пантомима. Балет
По-видимому, общеизвестно, что за исполнением серьезных трагедий следовала так называемая сатировская драма, которая, напоминая о веселости ранних праздников Диониса, удовлетворяла стремление публики к более грубой пище и посредством забав и шуток восстанавливала равновесие после душевных потрясений, вызванных трагическими судьбами. Такие сатировские драмы, из которых сохранилась лишь одна — «Киклоп» Еврипида, — пользовались большой популярностью вплоть до Александрийской эпохи, хотя о их сюжетах с определенностью может быть сказано очень немногое. Древнеаттическая комедия еще долго находила подражателей; ее жизнь поддерживалась «искусниками Диониса», которые, обосновавшись на острове Теос, повсеместно распространяли «Дионисийские обычаи» — при дворах царей, в военных гарнизонах, во всех городах и поселках. Наряду с этим все большее значение приобретал фарс, и, если мы вправе а мы, пожалуй, вправе — верить Полибию (xxxii, 25; ср. Афиней, х, 440), вместе с этими бесчисленными актерами, певцами, танцорами и им подобными повсюду проникали «ионийская распущенность и безнравственность». В эпоху Римской империи по-прежнему исполнялись диалогические партии трагедий и комедий, пока их постепенно не вытеснила пантомима, воздействие которой полностью определялось чувственным очарованием[42]. Посредством непрерывных упражнений и строгого, размеренного образа жизни актеры пантомимы достигали полного владения своим телом и благодаря гибкости членов исполняли каждое движение с совершенным изяществом. Конечно же, на этом поприще подвизались самые красивые и грациозные актеры. «В непристойных сценах, которые придавали пикантность этому виду драмы, обольстительная прелесть в соединении с роскошью и бесстыдством не знали никаких границ. Когда танцевал прекрасный юноша Бафилл, Леда — самая дерзкая из мимических актрис — при виде столь совершенного искусства утонченного обольщения чувствовала себя заурядным неотесанным новичком». (L. Friedlander, Roman Life and Manners, Engl. Transl., ii, 106). Особенной любовью пользовались представления на мифологические сюжеты; подробное описание такого мифологического балета можно прочесть в «Метаморфозах» Апулея (х, 30-34). На сцене был возведен высокий деревянный макет горы Иды, усаженный кустами и живыми деревьями; с вершины его сбегали вниз ручьи; в зарослях бродили козы, которых пас Парис — прекрасный юноша во фригийском платье. Вот входит прекрасный, как на картине, отрок, который, если не считать короткого плаща на левом плече, полностью обнажен. Ниспадая на плечи, его голову венчают прекрасные волосы, из которых пробиваются два золотых крылышка, повязанные золотой лентой. Это Меркурий; танцуя, он скользит по сцене, вручает золотое яблоко Парису и жестами объявляет ему волю Юпитера, после чего изящно удаляется. Затем появляется Юнона — прекрасная женщина с диадемой и скипетром; за ней быстро входит Минерва, на ней блистающий шлем, в руке щит, она потрясает копьем. За ней выступает третья. Невыразимая прелесть овевает все ее существо, и цвет любви разлит по ее лицу. Это Венера; безупречная красота ее тела не спрятана завистливо под одеждами, она ступает нагой, и только прозрачная шелковая пелена прикрывает ее наготу. «Дерзкий ветер то приподымал легкую пелену, так что виден был цветок юности, то его теплое дуновение плотно прижимало пелену к телу, и под прозрачным покровом ясно проступали все сладостные формы» [перевод М. А. Кузмина]. Каждая из трех дев, что изображают богинь, шествует со своей свитой. За Юноной следуют Кастор и Поллукс; под прелестные звуки флейт в покойном величии выступает Юнона, благородными жестами обещающая пастуху царскую власть над Азией, если награду за красоту он отдаст ей. Минерву в воинственном наряде сопровождают двое привычных ее спутников и оруженосцев Страх и Ужас, которые исполняют танец с обнаженными мечами. Вокруг Венеры порхает толпа Купидонов. Сладко улыбаясь, во всем блеске своей красоты стоит она среди них, радуя взоры зрителей. Можно подумать, что эти кругленькие, молочно-белые, нежные мальчики — настоящие Купидоны; они несут перед богиней зажженные факелы, словно она отправляется на свадебный пир; богиню окружают прелестные Грации и прекрасные Хариты в своей головокружительной наготе. Они проказливо осыпают Венеру букетами и цветами и, воздав почести великой богине чувственности первинами весны, кружатся в искусном танце. Вот флейты издали сладкие лидийские напевы, и каждое сердце наполняется радостью. Венера — она прелестней любой мелодии, — начинает двигаться. Медленно приподымает она ножку и изящно поводит телом и покачивает головой; каждая из чарующих поз гармонично вторит сладким звукам флейт. Оцепеневший Парис вручает ей яблоко как победную награду. Юнона и Минерва удаляются со сцены недовольными и разгневанными, а Венера радуется победе, исполняя танец вместе со всею свитой. После этого с самой вершины Иды ударяет высокая струя вина, смешанного с шафраном, и наполняет весь театр сладким благоуханием. Затем гора опускается и исчезает. О пантомиме и ее излюбленных танцах Лукиан написал весьма примечательное произведение, из которого явствует («О танце», 2 и 5; см. также Либаний, «О танце», 15), что из многочисленных мифологических сюжетов особой популярностью пользовались именно эротические. Конечно, уже и тогда давала знать о себе реакция в лице прячущихся под маской философии педантов, один из которых — некто Краток — произносит в диалоге Лукиана такие речи: «Неужели, Ликин, друг любезный, настоящий мужчина, к тому же не чуждый образования и к философии в известной мере причастный, способен оставить стремление к лучшему и свое общение с древними мудрецами и, наоборот, находить удовольствие, слушая игры на флейте и любуясь на изнеженного человека, который выставляет себя в тонких одеждах и тешится распутными песнями, изображая распутных бабенок, самых что ни на есть в древние времена блудливых — разных Федр, Парфеноп и Родоп, — сопровождая свои действия звучанием струн и напевами, отбивая ногою размер?» И ниже: «Только этого еще недоставало. Чтобы я с моей длинной бородой и седой головой уселся среди всех этих бабенок и обезумевших зрителей и стал вдобавок в ладоши бить и выкрикивать самые неподходящие похвалы какому-то негоднику, ломающемуся без всякой надобности» [перевод Н. Баранова]. Среди упомянутых в данном отрывке из Лукиана сюжетов встречаются также касающиеся инцеста, — например, любовный роман Демофонта (ошибочно названного у Лукиана Акамантом) и его сестры Филлиды, любовь Федры к ее пасынку Ипполиту или Сциллы к ее отцу Миносу. Конечно же, в Греции не было недостатка в гомосексуальных мотивах. Из сюжетов, связанных с мальчиками и ставившихся в виде балета, Лукиан называет предание об Аполлоне и Гиакинте. Перечисление сцен, разыгрывавшихся пантомимой, занимает у Лукиана несколько страниц; мы видим, что практически все эротические мотивы греческой мифологии (число которых поразительно велико) использовались пантомимой. Под мифологической оболочкой в театре ставились также любовные сцены с животными. Известнейшая из таких пантомим — «Пасифая» (Лукиан, De saltat., 49; Светоний, «Нерон», 12; Марциал, «Книга зрелищ», 5; Barens, Poetae Latini Minores, v, p. 108). Как гласит предание, Посидон, гневаясь на то, что его обошли при жертвоприношении, внушил Пасифае — жене критского царя Миноса — необоримую страсть к быку редкой красоты. На помощь ей пришел знаменитый архитектор Дедал, создавший деревянную корову и прикрывший ее настоящей шкурой. Пасифая спряталась в пустом чреве коровы и таким образом сочеталась с быком, от которого родила Минотавра — знаменитое чудовище, полубыка, получеловека. (Овидий, Ars amatoria, ii, 24: Semibovemque virum semivirumque bovem.) О том, что такие сцены не были чем-то неслыханным в греческих театрах эпохи империи, свидетельствует тот факт, что мифологический сюжет и аксессуары отбрасывались и на сцене совершались совокупления между человеком и животным in puns naturalibns. Сюжет лукиановского «Лукия, или осла», как известно, заключается в том, что посредством колдовства Лукий превращается в осла, который сохраняет, однако, разум и чувства человека. В конце приключений человека-осла изложена любовная история знатной дамы из Фессалоник. Лукиан повествует об этой истории довольно подробно; мы можем лишь вкратце изложить эпизод, который сам по себе вполне заслуживает того, чтобы его прочли, и должны отослать любопытного читателя к тексту оригинала. (Asinus, 50 ел.) Эта знатная и весьма богатая дама прослышала об удивительных способностях осла, в котором, разумеется, никто не видит околдованного человека. Она является на него посмотреть и влюбляется в него. Женщина покупает его и отныне обращается с ним как с любовником. Однако утехи этой удивительной любовной пары не остаются незамеченными, и принимается решение выставить редкое дарование осла на всеобщее обозрение. Перед публикой будет представлено зрелище брачного соития осла с приговоренной к смерти преступницей. «Наконец, когда настал день, в который господин мой должен был дать городу свой праздник, решили меня привести в театр. Я вошел таким образом: было устроено большое ложе, украшенное индийской черепахой и отделанное золотом; меня уложили на нем и рядом со мной приказали лечь женщине. Потом в таком положении нас поставили на какое-то приспособление и вкатили в театр, поместив на самую середину, а зрители громко закричали, и шум хлопков в ладоши дошел до меня. Перед нами расположили стол, уставленный всем, что бывает у людей на роскошных пирах. При нас состояли красивые рабы-виночерпии и подавали нам вино в золотых сосудах. Мой надзиратель, стоя сзади, приказывал мне обедать, но мне стыдно было лежать в театре и страшно, как бы не выскочил откуда-нибудь медведь или лев. Между тем проходит кто-то мимо с цветами, и среди прочих цветов я вижу листья свежесорванных роз. Не медля долго, соскочив с ложа, я бросаюсь вперед. Все думают, что я встал, чтобы танцевать, но я перебегаю от одних цветов к другим и обрываю и поедаю розы. Они еще удивляются моему поведению, а уж с меня спала личина скотины и совсем пропала, и вот нет больше прежнего осла, а перед нами стоит голый Лукий, бывший внутри осла». Не скоро удалось утихомирить обманутую публику. Лукий, радуясь тому, что он вновь стал человеком, считает долгом приличия нанести прощальный визит знатной даме, которая так любила его, когда он был ослом. Она любезно принимает Лукия и приглашает его остаться на ужин. «Я решил, что с моей стороны самое лучшее пойти к женщине, которая была влюблена в меня, когда я был ослом, полагая, что теперь, став человеком, я ей покажусь еще красивее. Она приняла меня с радостью, очарованная, по-видимому, необычайностью приключения, и просила поужинать и провести ночь с ней. Я согласился, считая достойным порицания после того, как был любим в облике осла, отвергать ее и пренебречь любовницей теперь, когда я стал человеком. Я поужинал с ней и сильно натерся миррой и увенчал себя милыми розами, спасшими меня и вернувшими к человеческому образу. Уже глубокой ночью, когда нужно было ложиться спать, я поднимаюсь изза стола, с гордостью раздеваюсь и стою нагой, надеясь быть еще более привлекательным по сравнению с ослом. Но, как только она увидела, что я во всех отношениях стал человеком, она с презрением плюнула на меня и сказала: «Прочь от меня и из дома моего! Убирайся спать подальше!» — «В чем я так провинился перед тобой?» — спросил я. «Клянусь Зевсом, — сказала она, — я любила не тебя, а осла твоего, и с ним, а не с тобой проводила ночи; я думала, что ты сумел спасти и сохранить единственно приятный для меня и великий признак осла. А ты пришел ко мне, превратясь из этого прекрасного и полезного существа в обезьяну!» И тотчас она позвала рабов и приказала им вытащить меня из дома на своих спинах. Так, изгнанный, обнаженный, украшенный цветами и надушенный, я лег спать перед домом ее, обняв голую землю. С рассветом я голым прибежал на корабль и рассказал брату мое смехотворное приключение. Потом, так как со стороны города подул попутный ветер, мы немедленно отплыли, и через несколько дней я прибыл в родной город. Здесь я принес жертвоприношение богам-спасителям и отдал в храм приношения за то, что спасся не «из-под собачьего хвоста», как говорится, а из шкуры осла, попав в нее из-за чрезмерного любопытства, и вернулся домой спустя долгое время и с таким трудом» [перевод Б. Казанского].ГЛАВА V Танец и игры в мяч. Трапезы и застолья. Обычаи гостеприимства
К ЧИСЛУ театральных представлений в широком смысле слова можно отнести также танцы. Античность не знала общественного танца в его современной форме, когда пары мужчин и женщин танцуют под звуки музыки ради собственного удовольствия. Танец эллинов представлял собой синтез ритма и мимического искусства; иными словами, он являлся телесным воплощением внутренней идеи и воздействовал посредством движения подобно тому, как поэзия — посредством слова. Поэтому греческий танец был настоящим искусством, ритмичным изображением внутренних процессов, в котором были задействованы все части тела, а не только руки и ноги[43]. Поэтому радовавшиеся красоте греки получали особенное удовольствие от представлений танцевального искусства, в котором усердно упражнялась молодежь, чтобы оживить танцами праздники и зрелища, а также пирушки, застолья и другие частные торжества. Это справедливо и для древнейшего периода; находки на Крите и сегодня рассказывают нам о красоте танцовщиц доисторического Эгейского периода и о их весьма вольной манере одеваться, а Гомер («Одиссея», viii, 263 ел.; 370 ел.; см. трактаты Лукиана и Либания; см. также Афиней, xiv, 628) несколько раз упоминает ритмичные танцы, призванные развеселить и усладить зрителей. Сколько-нибудь полная история греческого танцевального искусства сама по себе могла бы составить отдельную книгу. В согласии с предметом нашего очерка нам следует ограничиться лишь теми выродившимися разновидностями греческого танца, где сексуальный импульс проступает более или менее явственно. Хотя мы и говорили о том, что греки не знали общественного танца в нашем смысле слова, следует добавить, что Платон («Законы», 771е), кажется, имеет в виду нечто, по меньшей мере напоминающее такой танец, когда говорит о желательности совместных танцев юношей и девушек на общественных праздниках, чтобы они могли тем самым познакомиться до вступления в брак. В том же месте он требует, чтобы оба пола имели больше возможностей видеть друг друга обнаженными, «насколько это позволяют соображения скромности»; однако весьма неясно, должны ли мы понимать под требованием Платона современные парные танцы, или же имелось в виду лишь то, что юноши должны исполнять свои танцы на глазах у девушек и viceversa. Однако даже если Платон говорил об общественных танцах, подобных модным танцам нашего времени, из указанного отрывка явствует, что они не были чем-то обычным, по крайней мере, в Аттике; мы также не располагаем источниками, которые свидетельствовали бы о том, что они были распространены позднее. Знаменитое описание танца на щите Ахилла в «Илиаде» (xviii, 593 ел.) ничуть не более соответствует современному светскому танцу; это скорее хоровод, который юноши и девушки исполняют не порознь, как обычно, но вместе:[перевод Н. И. Гнедича]
[перевод В. А. Жуковского]
[перевод С.П. Маркиша]
ГЛАВА VI Религия и эротика
Всякий, кто является решительным и предубежденным приверженцем иудео-христианского представления о том, что нравственный идеал человечества состоит в «умерщвлении плоти», что высочайшее воздаяние после земной смерти заключается в вечном блаженстве непреходящего общения с ангелами, которые представляются бесполыми, — всякий, кто мыслит подобным образом, едва ли способен легко воспринять идею о том, что эротика и религия хоть как-то связаны между собой[50]. И все же такая связь существует, причем связь несомненно глубокая. Протестантская церковь с ее унылым, туманно-серым нордическим умонастроением в своих внешних формах действительно сумела разделить чувственность и религию. Однако тот факт, что большинство исповедующих протестантизм более не осознают эротического подтекста своей религиозности, отнюдь не означает, что в их подсознании совершенно отсутствуют эротические флюиды или что эти флюиды, пусть и не замечаемые невооруженным глазом, являются тем самым менее действенными. Но всякий, кто познакомился с католическими обычаями в католических странах, понимает, что многие, если не большинство, из этих обычаев основаны на присущем человеку естественном и потому здравом смысле, а стало быть, в значительной мере имеют эротические корни. Это, конечно же, не осознается большинством католиков, однако открывается взору опытного наблюдателя гораздо легче, чем в случае с протестантизмом. Можно без преувеличения утверждать, что религиозная потребность и исполнение религиозного желания в значительной мере являются замещением сексуальности, в некоторых случаях — вполне сознательным. Католическая церковь считается с этим фактом, что в немалой мере служит объяснением ее беспримерного успеха. Чего стоит одна только тайная исповедь! Уже в различных сказаниях о начале мира мы встречаемся с эротическими представлениями. По мнению Гесиода («Теогония», 116 ел.), земля не сотворена единым Богом, но после возникновения Хаоса — бесконечного, пустого, зияющего пространства — на свет появились широкогрудая земля и Эрос, «сладкоистомный — у всех он богов и людей земнородных //Душу в груди покоряет и всех рассужденья лишает» [перевод В. В. Вересаева]. И Любовь тот божественный природный закон становления, что отделяет мужское от женского, — устремляется, сочетая браком, соединить их вновь, чтобы благодаря этому браку на свет появлялись все новые поколения. Греки называли небо Ураном (Ouranos), понимая под этим именем оплодотворяющую силу неба, которая пронизывает землю теплом и влагой; благодаря ей земля выводит на свет все живое. В «Данаидах» Эсхила (frag. 44, Nauck; ар. Ath., xiii, 600b) мы читаем: «Священное Небо стремится обнять Землю, которую охватывает любовь и желание соединиться с Небом; низвергающийся с Неба дождь оплодотворяет Землю, которая приносит пищу стадам и плоды Деметры смертным». Плодом любовных объятий Урана и Геи стали Титаны, имя которых получило эротическое истолкование и которые олицетворяют разнообразные небесные, земные и морские явления. Затем на свет рождаются Киклопы (не путать с киклопами, упоминаемыми у Гомера), олицетворяющие мощь природы, и Гекатонхейры — сторукие гиганты. Киклопы и Гекатонхейры становятся со временем чересчур могучими для своего отца, и здесь греческое воображение изобретает воистину грандиозный миф. Отец ввергает чудовищ обратно в лоно Земли. Но она призывает своих сыновей Титанов и требует отомстить отцу за поруганную материнскую честь. Так пылкая любовь превращается во взывающую к отмщению ненависть. Однако сыновья не отваживаются поднять руку на отца, и только коварный Крон заявляет о своей решимости. Мать передает ему огромный, остро отточенный серп. Крон прячется в засаде и, когда Уран опускается на Гею для ночных объятий, выскакивает из укрытия, чтобы отсечь его могучий детородный орган и отбросить его прочь. Из сочащихся капель крови Земля порождает Эриний, Гигантов и мелийских нимф, духов возмездия, насилия и кровавых деяний. Отсеченный член падает в море, и из его белой пены рождается прелестная богиня любви — Афродита[51]. Хотя такие религиозные реформаторы, как Ксенофан (см. Секст Эмпирик, Adv. mathem., i, 289; ix, 193; Климент Александрийский, «Строматы», v, 601) и Пифагор, не уставали указывать на то, что греческим представлениям о мире богов присущи сильные черты антропоморфизма, эти выступления, как представляется, не имели большого успеха. Народ уже свыкся с грубым чувственным пониманием своих богов и представлял их такими, какими их описывали поэты и изображали художники. Сущность греческих богов состояла не в моральной, но эстетической идее, доведенной до своего логического конца; присущее им блаженство было не чем иным, как возможностью, не омрачаемой ни болезнями, ни старостью, ни смертью, сполна наслаждаться утонченной чувственностью, красотой, прелестью и весельем. Слова Шиллера «Только красота была тогда священна» являются в действительности ключом к пониманию греческой мифологии и в то же время всей греческой жизни. Следует твердо придерживаться этого взгляда на сущность божественного, чтобы беспристрастно созерцать бесчисленные эротические приключения греческих богов; не следует, далее, забывать о том, что греческая земля была разделена на множество небольших областей, каждая из которых имела свои местные предания. Разумеется, исходя из задач нашей книги, мы не будем даже пытаться упомянуть все эти предания; мы соберем воедино важнейшие эротические мотивы греческой мифологии, не стремясь при этом к достижению полноты. Начнем с Зевса, верховного бога света, отца богов и смертных. В основе сказаний о многочисленных браках и похождениях этого бога лежит представление об оплодотворяющей влаге неба, что с течением времени, конечно же, забылось. Кроме того, из вполне понятного тщеславия многие знатные семейства возводили свое происхождение к Зевсу. В конце концов от всего этого осталось только эротическое ядро, и таким образом Зевс предстает женихом и благодетелем просто неисчислимого множества смертных и бессмертных женщин и девушек, а это, в свою очередь, не только служит неисчерпаемым кладезем сюжетов для бесчисленных поэтов и художников, но и лежит в основе постоянно тлеющей ревности его жены и сестры Геры, тем более что именно Зевс, похитив прекрасного троянского царевича Ганимеда, утвердил любовь к юношам в заоблачных высях Олимпа. Мы уже говорили о ревности Геры, и если взглянуть на бесчисленные романы Зевса с точки зрения морали, т.е. как на прелюбодеяние, ее будет трудно за это упрекнуть. Однако всеми доступными ей средствами поэзия неустанно славила брак Зевса и Геры. В религиозных культах это бракосочетание торжественно праздновалось весной как «священный брак», благословенная свадьба двух небесных сил, которым земля обязана своим плодородием. Воспоминание о первой брачной ночи в благословенных пределах Океана, где, согласно Еврипиду («Ипполит», 743 ел.), течет амвросия и Земля посадила древо жизни, ветви которого отягощены золотыми яблоками Гесперид, мы находим в поразительном рассказе из «Илиады» (xiv, 152 ел.) о том, как Гера, украсив свое тело всеми прелестями юности и красоты, приблизилась к своему супругу. Афродита дала ей чудесный пояс — «очарование любви и страсти, покоряющее сердца всех бессмертных богов и всех смертных». Прекрасная лилейнорукая богиня предстает перед мужем, взирающим с вершины горы на схватку троян и ахейцев; ослепленный прелестями ее тела, Зевс забывает обо всем вокруг и, горя от любви, заключает жену в объятья. В память о «священном браке» жители многих греческих областей справляли весенние праздники с цветами и венками; во время торжеств по улицам проносили изображение Геры, облаченной в свадебный наряд, для нее готовилось брачное ложе, украшенное цветами, или, коротко говоря, производились все приготовления, свойственные человеческой свадьбе, ибо этот небесный брак рассматривался обычно как образец и начало брака вообще. Но даже это божественное бракосочетание не обходилось без волнения и бури, что, с космологической точки зрения, является лишь логическим следствием значения обоих божеств как сил природы. Поскольку именно в Греции такие атмосферные явления, как дождь, шторм и буря, вспыхивают с особенной яростью и внезапностью, то представление о супружеской ссоре между двумя небесными силами здесь, можно сказать, напрашивается само собой. С присущими им наивностью и наглядностью, греческие поэты очеловечили и эти явления. Так, уже у Гомера, в конце первой песни «Илиады» (i, 565 ел.), мы находим сцену грозной ссоры, которой Зевс кладет конец словами:[перевод Н. И. Гнедича]
[перевод С. Сребрного]
[перевод В. В. Вересаева]
[перевод М. Л. Гаспарова]
[перевод В. В. Вересаева]
[перевод М. Л. Гаспарова]
[перевод Л. Блуменау]
[перевод В. В. Вересаева]
ГЛАВА VII Эротика в греческой литературе
В ИСТОРИИ нравов не обойтись без рассмотрения литературы и искусства, так как творения разума, запечатленные на письме или созданные художниками, представляют собой истинное отражение эпохи. Соответственно, в круг нашего рассмотрения мы сможем включить лишь те произведения, которые имеют ярко выраженный эротический характер, или же те, существенную часть которых составляют эротические эпизоды. Мы также не коснемся здесь обширной гомосексуальной литературы, которая будет подробно рассмотрена в дальнейшем (с. 276-335). Здесь не будут затронуты ни трагическая, ни комическая поэзия, так как эротический характер двух этих видов литературы мы уже рассматривали в четвертой главе. Даже при этих ограничениях объем материала остается грандиозным. Задача автора осложнена также тем, что вплоть до настоящего времени практически не имелось полезных вводных работ, так как история эротической литературы и искусства греков, в которой мы так нуждаемся, до сих пор не написана, и лишь от случая к случаю можно встретить разрозненные и застенчивые намеки. Таким образом, автору пришлось пересмотреть всю греческую литературу с точки зрения преследуемой им цели при полном отсутствии заслуживающих упоминания вводных работ. Всякий, кто имеет хотя бы самое отдаленное представление о количестве греческих произведений, которые дошли до нас или содержание которых восстанавливается при помощи точных методов филологического анализа, не станет требовать невозможного от одиночки, которому, разумеется, весьма далеко до полного совершенства. Утверждение, что наше знание всегда остается фрагментарным, как нельзя лучше применимо к неисчерпаемой области классической филологии.I. Классический период
1. Эпическая поэзия
Мы начнем наш обзор с мифической эпохи доистории и будем исходить из известного замечания Цицерона («Брут», 18, 71) о том, что поэты существовали и до Гомера. Это замечание, вне всяких сомнений, правильно, и свидетельства тому, что дело обстоит именно так, обнаруживаются в самих гомеровских поэмах. Но от всех этих поэтов не сохранилось ничего; они были первопроходцами, проложившими дорогу для Гомера, преобразовавшими язык и создавшими эпический стих — длинную гекзаметрическую строку; их творения оказались в тени забвения, когда на литературном небосклоне взошло солнце гомеровской поэзии. И тем не менее, до нас дошло немало сведений об этом периоде, и история греческой литературы приводит внушительное число имен поэтов, которые жили до Гомера, хотя, конечно же, большинство из них остаются для нас всего лишь именами выдумкой позднейшей эпохи. Одним из древнейших догомеровских поэтов был Памф, о котором Павсаний (ix, 27, 2) сообщает, что он сочинял гимны к Эроту. Это замечание имеет для нас ценность постольку, поскольку показывает, что уже в древнейшую эпоху своей литературной истории греки усваивают культ Эрота, и посему мы с полным правом можем утверждать, что Эрот стоит у истоков эллинской культуры, хотя в гомеровских поэмах имя этого бога не названо ни разу. Но в «Теогонии» Гесиода (120) Эрот последовательно упоминается среди древнейших, или существующих с самого раннего времени, богов. В сущности, гораздо более известен, чем всецело мифический Памф, полулегендарный Орфей, который может рассматриваться как символ примирения религий Диониса и Аполлона. Хотя Аристотель (согласно Цицерону, «О природе богов», i, 38, 107) отрицал его существование, поэтические произведения его времени столь часто приписывались самому Орфею, что даже в наше время историки литературы называют эту эпоху и эту школу «орфической». Всем известно сказание о том, как Орфей низошел в нижний мир, чтобы силой песни забрать у его повелителя — Аида — свою жену Эвридику, которая умерла от укуса змеи. Аид был растроган чудным пением Орфея и позволил ему вывести жену обратно в мир живых, под тем, однако, условием, что он не должен оглядываться, пока не достигнет света дня. Это условие оказалось слишком трудным для смертного человека; влекомый любовью, Орфей обернулся назад, и Эвридика, увидеть которую ему было не суждено, растаяла тенью в стране Аида. Так, Орфей, стоящий у истоков греческой литературной истории, представляет собой сверкающий образец трогательно любящего супруга; мы еще встретимся с ним вновь (с. 309-310), хотя и в несколько иных обстоятельствах.[74] Тот факт, что великие национальные эпосы греков — «Илиада» и «Одиссея» Гомера — насыщены эротикой и содержат множество красочных, расцвеченных всеми приемами литературного искусства картин, отличающихся высоким чувственным очарованием, упоминался уже неоднократно, и поэтому обсуждение его представляется излишним. То же относится к так называемым «Гомеровским гимнам»; четвертый из этих гимнов с немалым изяществом, чувственностью и не без привкуса пикантности повествует о любви Афродиты к Анхизу. Я уже имел случай указывать на эротические эпизоды, содержащиеся в «Гомеровских гимнах». Я также не вижу необходимости подробно останавливаться на поэмах так называемого эпического цикла, так как эротические элементы в них основываются по большей части на прославлении юности и красоты, а выведенные в них мужские и женские персонажи были рассмотрены нами выше. Нет необходимости говорить даже о поэмах Гесиода, так как заключенные в них эротические элементы, такие, как миф о Пандоре, враждебное описание женского характера, женского кокетства, существовавшего даже тогда, и постоянной готовности женщин наброситься на свою жертву, уже упоминались ранее. От Гесиода до нас дошла еще одна поэма, озаглавленная «Щит Геракла». В ней описывается битва Геракла с чудовищем Кикном; своим названием она обязана описанию щита Геракла, занимающего значительную часть поэмы. В самом начале поэт сообщает о том, как Зевс, дабы подарить миру спасителя и исцелителя, возгорается любовью к прекрасной Алкмене, жене фиванского царя Амфитриона: «Она далеко превосходила всех земных женщин красотой форм и статью, и ни одна из рожденных смертными не могла сравниться с ней умом. Ее лицо и черные глаза дышали прелестью самой златовенчанной Афродиты. Пока отсутствовал Амфитрион, который во искупление кровопролития находился в походе, с его женою сблизился Зевс. После того как Зевс насладился любовью Алкмены и удалился, возвращается муж, сердце которого исполнено страстного влечения к жене. Подобно избежавшему мучительной болезни или злого плена, с радостью и охотой возвращался домой Амфитрион после тяжких трудов войны. Весь остаток ночи провел он в объятиях милой супруги, наслаждаясь дарами златовенчанной Афродиты». Алкмена понесла и родила двойню: Геракла — от Зевса, а Ификла — от Амфитриона. Интересен отрывок из Гесиодовой «Меламподии» (3): «Гесиод, как и многие другие, рассказывал, будто Тиресий однажды подсмотрел совокупление двух змей в Аркадии. Он ранил одну из них, после чего превратился в женщину и имел сношения с мужчинами. Но Аполлон открыл ему, что если он еще раз увидит змей и ранит одну из них, то вновь станет мужчиной. Так и случилось. Однажды Зевс и Гера спорили, кто получает большее наслаждение от соития, мужчина или женщина. Так как Тиресий изведал и то и другое, они спросили его мнения и получили ответ: «Когда мужчина спит с женщиной, он получает одну десятую наслаждения, тогда как женщина — десять десятых[75]. Гера была рассержена этим ответом и отняла у Тиресия зрение, но взамен Зевс наградил его даром прорицания и долгой жизни».2. Лирическая поэзия
Не многим больше, чем из только что рассмотренных эпических произведений, удается добыть из лирической поэзии греков. В основном она, конечно же, имеет эротическую природу, однако — и в этом существеннейшее отличие греческой лирики от современной — предметом этой эротики почти всегда выступают мальчики и юноши, именно их воспевают греческие лирики. Ввиду этого подробнее рассматривать лирическую поэзию мы будем ниже, в главе, посвященной гомосексуализму; сейчас же мы ограничимся некоторыми сведениями относительно любви мужчины к женщине. Мимнерм Колофонский (конец VII века до н.э.) — первый греческий лирик, воспевающий любовь между мужчиной и женщиной. Немного женственный и сентиментальный, всегда влюбленный, он прославляет радости жизни и ее чувственные наслаждения и скорбит о скоротечности юности и краткости любовного счастья. Темой его любви и поэзии была прекрасная флейтистка Нанно. Архилох Паросский (около 650 г. до н.э.) был первым поистине великим греческим лириком; для этой страстной, беспокойной личности поэзия означала исповедь в переполняющих его чувствах. Он был влюблен в Необулу, дочь богатого Ликамба: «В его стихотворениях пышет жаркое пламя любви. Страсть сжимает его сердце, вырывает нежную душу из груди; его глаза меркнут, и любовная мука пронизывает его до мозга костей. Необула вняла его бурному сватовству. Счастливый случай сохранил для нас образ горячо любимой девушки:[перевод В. В. Вересаева]
[перевод Г. Церетели]
3. Проза
Прозаические произведения классического периода греческой литературы также способны вознаградить исследователя разнообразными эротическими мотивами. Уже у Ферекида Сиросского, которого греки считали своим древнейшим прозаиком, можно было прочесть эротические рассказы, что подтверждает фрагмент, обнаруженный лишь четверть века назад на египетском папирусе; здесь очаровательно описывается «священный брак» Зевса[77]. В историческом труде Геродота можно найти несколько эротических новелл, как, например, посвященная кровосмесительной связи Микерина с собственной дочерью, или жене Интаферна, или прелестная история о Гиппоклиде (см. выше, с. 113), «проплясавшем свою невесту», и несколько других, рассмотренных мною в отдельной статье[78]. Древнейшим образчиком любовной новеллы на греческом языке, изложенной подробно и мастерски, является трогательный рассказ о индийском царе Стриангее и Заринее — царице саков, записанный врачом и историком Ктесием (Ктесий, 25-28; ср. Ник. Дамасский, FHG, III, 364), который семнадцать лет прожил в Персии. Тимей (у Парфения, 29, и фрагм. 23) повествовал о любовных приключениях прекрасного Дафниса. Он также был первым, кто заговорил о несчастливой любви Дидоны к Энею. Филарх (у Парфения, 15 и 31) ввел в поэзию тему прекрасной, но чопорной Дафны, которая была любима Аполлоном, но, взмолившись о том, чтобы избежать насилия со стороны бога, была превращена в лавр. Он также рассказывал о Дамойте, который нашел выброшенное на берег моря тело прекрасной женщины и долгое время сожительствовал с ней. Когда это стало невозможным, он похоронил тело и покончил с собой. Любовные новеллы в большом числе входили в состав местных мифологических собраний, возникавших почти повсюду, особенно в ионийских городах Малой Азии. Местные предания богатого Милета столь изобиловали эротическими сюжетами, что Аристид — этот греческий Бокаччо перврго века до н.э. — назвал свой сборник эротических новелл, составлявший как минимум шесть книг, по большей части обсценного характера, «Милетскими рассказами». Какой популярностью пользовались эти отпрыски сладострастной музы, явствует из того факта, что Корнелий Сизенна перевел их на латинский язык (фрагменты см. Bucheler, Petronius3, S. 237), а также из одного замечания Плутарха («Красе», 32), по которому экземпляры данного сочинения были обнаружены среди вещей офицеров Красса во время Парфянской войны (53 г. до н.э.). Эти рассказы до нас не дошли, но мы можем полагать, что они в известной мере напоминали новеллы из «Метаморфоз» Апулея. То, что рассказывалось выше о купании невест в Скамандре, вполне могло быть заимствовано из «Милетских рассказов». Если мы вправе видеть в знаменитом рассказе об эфесской матроне сюжет из «Милетских рассказов», тогда одним из их лейтмотивов являлось доказательство того, что нет такой добродетельной женщины, которая не могла бы однажды воспылать беззаконной страстью к любовнику, как говорит у Петрония Евмолп, излагающий этот рассказ следующим образом (Петроний, 111): «Жила в городе Эфесе мужняя жена, да такая скромная, что даже от соседних стран стекались женщины, чтоб на нее подивиться. Когда скончался у нее супруг, она не удовольствовалась тем только, чтобы его проводить, как обыкновенно делается, распустивши волосы и терзая на глазах у собравшихся обнаженную грудь, но последовала за покойником в усыпальницу и, поместив в подземелье тело, стала, по греческому обычаю, его стеречь, плача денно и нощно. Так она себя томила, неминуемо идя к голодной смерти, и ни родные не умели ее уговорить, ни близкие; последние ушли с отказом должностные лица, и всеми оплаканная пять дней уже голодала беспримерной доблести женщина. Рядом с печальницей сидела служанка из верных верная, которая и слезами помогала скорбящей, а вместе и возжигала угасавший часом светильник. В целом городе только о том и толковали, и люди всякого звания признавали единодушно, что просиял единственный и неподдельный образчик любви и верности. Об эту саму пору велел тамошний правитель распять на кресте разбойников, и как раз неподалеку от того сооружения, где жена оплакивала драгоценные останки. И вот в ближайшую ночь воин, приставленный к крестам ради того, чтобы никто не снял тела для погребения, заметил и свет, так ярко светившийся среди могил, и вопль скорбящей расслышал, а там по слабости человеческой возжелал дознаться, кто это и что делает. Спустился он в усыпальницу, и, увидев прекраснейшую из жен, остановился пораженный, будто перед неким чудом и загробным видением. Потом только, приметив мертвое тело и взяв в рассмотрение слезы на лице, ногтями изодранном, сообразил он, конечно, что тут такое: невмоготу женщине перенесть тоску по усопшем. Приносит он в склеп что было у него на ужин и начинает уговаривать печальницу не коснеть в ненужной скорби и не сотрясать грудь свою плачем без толку: у всех-де один конец, одно же и пристанище и прочее, к чему взывают ради исцеления израненных душ. Но та, услышав нежданное утешение, еще яростней принялась терзать грудь и рвать волосы, рассыпая их на груди покойного. Однако не отступил воин, более того, с тем же увещанием отважился он и пищу протянуть бедной женщине, пока, наконец, служанка, совращенная ароматом вина, сама же к нему не потянула руки, побежденная человечностью дарователя, а там, освеженная едой и питьем, принялась осаждать упорствующую хозяйку, говоря так: «Ну какая тебе польза исчахнуть от голода? заживо себя похоронить? погубить неповинную жизнь прежде, чем повелит судьба?II. Эллинистический период
1. Поэзия: эпос и лирика
В постклассический период греческой литературы, обозначаемый термином «эпоха эллинизма» и, по мнению большинства ученых, начинающийся после смерти Александра Великого (323 г. до н.э.), эротика также играет большую, и даже еще большую роль, чем в классический период. Характерно, что чем больше иноземных элементов проникает в греческую жизнь, тем дальше на задний план отходит любовь к юношам; женское начало занимает в литературе все более значительное место по мере того, как возрастает — особенно в крупных городах — общение молодежи с гетерами. Многие поэтические произведения этой эпохи утеряны, и мы вынуждены обращаться к римским подражателям — Катуллу, Тибуллу, Проперцию и Овидию, из сочинений которых мы можем заключить a posteriori о ярко выраженной чувственности эллинистической поэзии. Так Филет Косский, наряду с эротическими элегиями, написал эпос «Гермес», предметом которого было любовное похождение Одиссея с Полимелой, дочерью Эола. Другом Филета был Гермесианакт из Клазомен, написавший три книги элегий, которые были посвящены его любовнице Леонтион и повествовали о всемогуществе любви. У Афинея (xiii, 597b) сохранился большой фрагмент в 98 строк, где с очаровательным изяществом перечисляются жившие до Гермесианакта поэты, которые прославляли в стихах любимых женщин и дев. В этом списке он допускает заметные вольности, делая, например, Анакреонта любовником Сафо, что полностью исключено по хронологическим соображениям. Благодаря многрчисленным цитатам мы также неплохо осведомлены о многих других любовных сюжетах, разрабатывавшихся в его элегиях. Так, он повествовал о горячей любви богатого, но незнатного юноши Аркеофонта к Арсиное, дочери царя Кипра (Антонин Либерал, «Метаморфозы», 39). Его сватовство было, однако, напрасным, и несмотря на роскошные свадебные дары он был отвергнут отцом любимой. Тогда он подкупил кормилицу, чтобы та стала посланницей его любви. Высокомерная Арсиноя выдала кормилицу родителям, которые жестоко ее изувечили и выбросили из дома. От горя Аркеофонт покончил с собой; когда любимого всеми юношу несли к могиле, Арсиноя презрительно смотрела из окна на погребальную процессию, — и разгневанная подобным жестокосердием Афродита превратила гордячку в камень. Это предание постепенно стало излюбленной темой эллинистической эротики и впоследствии излагалось различными поэтами со все новыми подробностями, так что во времена Плутарха оно еще было живо на Крите (Плутарх, Amatorius; Moralia, 766с). Самым значительным поэтом данного периода был Каллимах из Кирены (около 310-240 гг. до н.э.). У нас нет повода подробно останавливаться на его творчестве, так как он отнюдь не был эротическим писателем; самое большее, что можно упомянуть, — это серенада к его возлюбленной по имени Конопион и несколько эпиграмм эротического содержания, не менее двенадцати из которых посвящены любви к прекрасным юношам. В своем «Гимне к Аполлону» поэт с особенным удовольствием описывает любовь бога к прекрасной Кирене. Аполлоний Родосский (около 295-215 гг. до н.э.) в четырех книгах дошедшего до нас эпоса «Аргонавтика» описывает плавание аргонавтов в Колхиду, их приключения в пути и возвращение. Это важное и, за исключением отдельных отклонений от темы, весьма интересное произведение (5835 строк) содержит несколько эротических эпизодов, исполненных чувственного огня и силы. Любовь — это существеннейшая часть всего эпоса; повествование достигает кульминации в третьей книге, в которой поэт, воззвав к Эрато, Музе любовной поэзии, описывает, как царская дочь Медея была сражена стрелами никогда не бьющего мимо цели Эрота, превосходно изображая при этом душевные борения и, следовательно, придавая особое значение психологическому моменту. Эпические поэмы Евфориона Халкидского (фрагменты собраны А. Майнеке в Anal. Alex., pp. 1-168) изобиловали эротическими темами. Сам он не был особенно щепетилен в любви: говорили, что в молодости он был любимцем поэта Архебула Ферского, за что подвергся осмеянию в очень злой эпиграмме Кратета, непереводимой ввиду игры слов[81]. Впоследствии он опустился до того, что стал любовником похотливой, но богатой старой вдовы из Никеи, благодаря чему приобрел немалое состояние и в то же время попал в пословицу, сохранившуюся в сочинениях Плутарха (Moralia, 472d) — «спит с богатой старухой, как Евфорион». Возможно, как предполагал Ф. Ницше[82], анекдот, передаваемый из остальных источников только Судой, по которому ГесиоД был по ошибке убит двумя братьями изнасилованной девушки вместо истинного виновника, восходит именно к нему. Другие произведения Евфориона, такие, как «Фракиец» и «Гиакинт», состояли главным образом из эротических историй. Так, во «Фракийце» наряду с другими предметами речь шла о любви Гарпалики к своему отцу Климену; любовная связь между отцом и дочерью встречалась также в «Аполлодоре». Наконец, Евфориону принадлежит известное число эротических эпиграмм.Стихотворения «Антологии»
Эпиграмма, доведенная в классический период до высокой степени совершенства (в частности, Симонидом), с течением времени все более отдалялась от своего первоначального назначения, а именно — служить надписью на надгробии. Постепенно, а особенно после эпохи Александра Великого она все чаще стала рассматриваться как независимый вид поэзии, как излюбленный жанр поэтического обмена мыслями самого разнообразного содержания. Серьезность и шутка, радость и скорбь, дружба и любовь, радости застолья и попойки, короче говоря, все, что составляло настроение момента, нашло свое красноречивое выражение в эпиграмме. Среди бесчисленных писателей, эпиграммы которых сохранились, мы найдем немало славных имен, и, хотя зерна не свободны от плевел, все же и здесь мы поражаемся бесконечному многообразию форм, в которых перед нашим взором предстает греческая жизнь. Начало собиранию рассеянных повсюду цветов в один букет было положено уже в древности: Мелеагр Гадарский, который сам был знаменитым эпиграмматистом, в последней четверти первого века до Рождества Христова объединил значительное количество эпиграмм в упорядоченной по алфавиту антологии; вторая антология была издана Филиппом, жившим во времена Калигулы, Обе они, наряду с третьей, изданной Агафием, вошли в «Антологию» Константина Кефалы, который жил в первой половине десятого века нашей эры и собрал в своей книге сотни эпиграмм разнообразного содержания. Так как эта «Антология» дошла в рукописи, хранившейся в Палатинской Библиотеке в Гейдельберге (№ 23), собрание получило название «Палатинской Антологии». В XIV веке монахом Планудом была подготовлена еще одна «Антология» в семи книгах, которая, разумеется, во многом совпадает с Палатинской, зато, с другой стороны, не только зачастую дает лучшие чтения, но и содержит около 400 эпиграмм, не вошедших в «Антологию» Кефалы. Приложение к этому собранию, включающее эротические эпиграммы, которые были опущены Планудом, издано Л. Штернбахом под заглавием Anthologiae Planudeae Appendix Berberino-Vaticana (Leipzig, 1890). «Палатинская Антология» подразделяется на пятнадцать книг; нас будет интересовать главным образом книга V, так как она содержит только эротические эпиграммы. Седьмая книга включает в себя не менее 748, зачастую превосходных, эпиграмм-эпитафий. Очевидно, что чувственность отходит здесь на задний план: горячая страсть отступает перед серьезностью смерти и оставляет место воспоминанию, которое живо и после похорон. Чувственная сторона любви вновь выходит на передний план в одиннадцатой книге, содержащей 442 эпиграммы, которые по большей части обязаны своим возникновением веселому и озорному подпитию. Двенадцатая книга содержит гомосексуальные эпиграммы, а потому будет рассматриваться позднее. В последующем кратком обзоре я отхожу от расположения эпиграмм в «Палатинской Антологии» и буду рассматривать произведения каждого поэта по отдельности и, по мере возможности, в хронологическом порядке. Асклепиад Самосский, современник вышеупомянутого Филета, оставил после себя около сорока эпиграмм, большинство которых — эротического характера. В одной из них он увещевает возлюбленную не беречь свою невинность с такой неприступностью, ведь она не найдет себе любовника в Аиде — только здесь, в этой жизни, мы можем изведать счастье. Мы узнаем о трех гетерах, настоящих портовых шлюхах, которые обирают своих клиентов-мореходов до нитки и которые, по мнению поэта, опаснее сирен. В другой эпиграмме (Anth. Pal., v, 169) мы читаем:[перевод Л. Блуменау]
[перевод Л. Блуменау]
[перевод Л. Блуменау]
[перевод Ю. Шульца]
[перевод Ю. Шульца]
Фарс, кинедическая поэзия, мим, буколическая поэзия, мимиамб
От относящихся к данному периоду лирических произведений в собственном смысле слова до нас не дошло почти ничего. Александр Этолийский, прозванный так по месту рождения, в середине третьего века до н.э. в своей элегии «Аполлон» вывел бога прорицания предсказывающим истории несчастливой любви. Парфений сохранил одну из них — рассказ о преступной любви жены Фобия к прекрасному Антею, которого она впустую пыталась соблазнить, а затем из мести сбросила в колодец. В Нижней Италии, особенно в сладострастном Таренте (согласно «Законам» Платона, 637b, во время Дионисий был пьян весь город), получил развитие особый вид фарса, hilarotragoedia или так называемая драма флиаков (phlyax), и грубые народные фарсы этого типа быстро распространились по всей Греции. В литературу они были введены Ринтоном из Тарента, которому приписывалось тридцать восемь фарсов, большая часть которых, по-видимому, представляла собой травестийные перелицовки пьес Еврипида. От них не сохранилось ничего заслуживающего упоминания, однако из рисунков на вазах с изображением сцен из драмы флиаков или из плавтовской трагикомедии «Амфитрион» мы можем получить представление о грубом и местами в высшей степени обсценном характере этих народных представлений. Согласно одному замечанию Афинея (xiv, 621f), именем флиаков в Нижней Италии называли фаллофоров. Согласно знаменитому музыканту и биографу Аристоксену (Афиней, xiv, 620d, где приводятся некоторые сведения об этих фарсах), существовало два вида таких народных фарсов: «гилародия», или «симодия», и «магодия», или «лисиодия» (названия происходят от имен поэтов — Симоса и Лисида; название «магодия», возможно, свидетельствует об их магическом воздействии), которые сопровождались песней и танцем, с тем лишь различием, что в первом случае актер играл мужские и женские роли под аккомпанемент струнных инструментов, тогда как во втором в качестве сопровождения выступали литавры и кимвалы, женские роли игрались в мужской одежде, и важным элементом были непристойные танцы (с. 106-110). Согласно Семосу (Афиней, xiv, 622b), итифаллические актеры носили уже упоминавшиеся тарентидии, под которыми следует понимать род «трико». По Поллуксу (iv, 104), их обычно носили так называемые гипоны (gypones), или танцоры на ходулях. То, что известно под именем кинедической поэзии, мало, чем уступало в гротескной непристойности драме флиаков. Мы вернемся к названию и содержанию этого вида поэзии в главе, посвященной гомосексуальной литературе, однако упомянуть его следует уже сейчас, так как один из Виднейших его представителей — Сотад из Маронеи на Крите (Афиней, xiv, 62la: εις ούχ όσίην τρομαλιην το κέντρον οθείς) — прибегал к нему, когда собирался поведать всю правду о великих мужах и владыках своего 'времени, особенно относительно их сексуальных сумасбродств. Так, одно из его стихотворений было направлено против Белестихи, любовницы царя Птолемея II (285-247 гг. до н.э.), который, согласно Плутарху (Amatorius, 9; Moralia, 753f), воздвиг ей храм как Афродите Бедестихе. В одном непристойном стихе он высмеивает женитьбу царя на своей сестре Арсиное, откуда происходит прозвище Птолемея Филадельф. Царь был чрезвычайно оскорблен и надолго заточил поэта в тюрьму, из которой тому удалось в конце концов бежать; однако побег его был неудачен: в открытом море один из флотоводцев царя схватил поэта и приказал сбросить его в свинцовом ящике за борт. Если верить Страбону (xiv, 648a), Клеомах, кулачный боец из Магнесии, влюбился одновременно в кинеда и находившуюся у него на содержании девушку, и это подвигло его запечатлеть эти персонажи в диалогической форме. Реалистические тенденции эллинистической поэзии и ее склонность к жанровым зарисовкам повседневной жизни способствовали развитию мима, о котором уже шла речь выше (с. 106). От первых мимов Софрона не сохранилось ничего заслуживающего упоминания; из того, что дошло до нас, на первом месте стоят в высшей степени стилизованные мимы Феокрита. В нашу задачу не входит определение места буколической, или пастушеской, поэзии в истории греческой литературы и оценка заслуг Феокрита. Мы лишь вкратце — насколько это возможно — перечислим эротические эпизоды в тридцати идиллиях Феокрита, к которым примыкают сорок четыре эпиграммы. Богатое гомосексуальное содержание этих произведений будет освещено в последующих главах. От эротики не свободно, пожалуй, ни одно из стихотворений Феокрита; поэтому мы укажем лишь наиважнейшее и должны просить читателя дополнить сказанное самостоятельным чтением идиллий. В первой идиллии два пастуха поочередно (амебейно) рассказывают о несчастливой любви Дафниса — главного героя буколической поэзии, его страданиях и безвременной смерти. Вторая представляет собой удивительную песнь-жалобу покинутой девушки и ее попытку вернуть неверного любовника с помощью магии. Глубокой ночью, при свете луны, она приступает к колдовству, которое не обходится ни без магического колеса с вертишейкой (с. 139), ни без изготовленной ею восковой фигурки возлюбленного, которую она растапливает на огне, чтобы неверный пылал таким же жаром, от которого истаивает она сама:[перевод М. Е. Грабарь-Пассек]
[перевод М. Е. Грабарь-Пассек]
[перевод M. Е. Грабарь-Пассек]
[перевод М. Е. Грабарь-Пассек]
2. Проза
Чтобы дать хотя бы краткий обзор прозы этого периода, в первую очередь следует назвать имя Филарха, на которого мы уже ссылались ранее (с. 166), автора обширного исторического труда в двадцати восьми книгах; Филарха нельзя обойти молчанием потому, что его сочинение изобиловало эротическими рассказами и чувственными любовными новеллами, которые были изложены, несомненно, увлекательно, но совершенно ненаучно. Так, здесь были предания об Аполлоне и Дафне, о любви Хилониды к своему пасынку Акрократу, о постыдном поступке Фиалла, который из любви к жене Аристона стал святотатцем, и мрачная история о любви к трупу (с. 166). Все, что мы знаем об этом, в подробностях известно нам из Парфения, тогда как фрагменты множества других любовных новелл мы находим у Аполлодора и особенно у Афинея, который весьма интересуется подобными историями. Так, об обитателях Византия рассказывалось, будто о>ни были такими пьяницами, что проводили ночи в кабаках и сдавали свои дома вместе с женами в аренду постояльцам. Близ Аравийского залива существовал якобы такой источник, что, стоило смочить в нем ноги, член купающегося вырастал до неправдоподобных размеров, так что привести его в нормальное состояние стоило больших трудов и едва выносимых мучений, а иногда это не удавалось вовсе. В Индии тоже рос некий корень с магическими свойствами; всякий, кто мылся в воде, к которой он был примешан, становился импотентом и походил на евнуха, и юноши, которые так поступали,, за всю свою жизнь не могли восстановить эрекцию. Он рассказывал далее об индийских знахарских снадобьях, одни из которых, если во время соития положить их в ноги, невероятно возбуждают, тогда как другие действуют противоположным образом. Он же приводил рассказ о слонихе Нике, которая так полюбила месячное дитя своего хозяина, что впадала в меланхолию, когда ей не удавалось его увидеть, и отказывалась принимать пищу; когда же малыш спал, то, чтобы отогнать мошек, слониха помахивала зажатым в хоботе пучком соломы, а когда он кричал, качала хоботом колыбель и баюкала его. Такие истории, по-видимому, нравились Филарху особенно; но он рассказывал также и об орле, который завязал крепкую дружбу с мальчиком, продолжавшуюся и после его смерти (Парфений, гл. 15, 23, 25, 31; FHG, Филарх, фрагм. 33, 48, 60, 81)[89]. Даже в трудах по сельскому хозяйству, оригиналы которых полностью утрачены, но от которых сохранился эксцерпт в двенадцати книгах под названием «Геопоника», составленный в десятом веке нашей эры, можно найти немало эротических рассказов («Дафна», «Кипарис», «Мирсина», «Пития», «Дендроливан», «Родон», «Ион», «Нарцисс», «Китт»)[90].III. Переходный период
1. Поэзия
Период между 150 г. до н.э. и 100 г. н.э. носит в истории греческой литературы название переходного периода, под которым подразумевается переход к классицизму; вполне понятно, что обзор этого непродолжительного временного отрезка, отмеченного неуклонным возрастанием восточных влияний, мы начнем с поэтов. Парфений из Никеи, живший главным образом в Нижней Италии и известный как учитель Вергилия, написал несколько произведений поэтического характера: элегии, «Афродиту», «Метаморфозы», в которых значительное место занимали эротические рассказы о превращениях и излагалась, например, история несчастливой любви царской дочери Скиллы к царю Миносу. Как похваляется сам Парфений (Erotica, 11, 4), он также описал в гекзаметрах трогательную историю Библиды и Кавна, шесть строчек из которой он и приводит. Библида была объята любовью к своему брату Кавну, который, чтобы избежать этой греховной страсти, переселился в страну лелегов, где основал город Кавн. Но сестра была вне себя от тоски и, коря себя за то, что из-за нее брат сторонится родного дома, собственной рукой лишила себя жизни. Из ее слез возник ручей, который был назван Библидой.,Кроме того, Парфений составил дошедшее до нас собрание прозаических «Рассказов о несчастливой любви»; его другу, римскому поэту Корнелию Галлу, оно должно было служить чем-то вроде справочника. В этой книге, отрывки из которой мы уже приводили, собраны тридцать шесть примеров несчастливой любовной страсти, почерпнутых из различных источников — поэтов и историков (Скилла: Meineke, Analecta Alex., p. 270 ел.). Другим справочным пособием — хотя изначально эта книга предназначалась для развлечения — являются пятьдесят мифологических рассказов Конона, которые дошли до нас в извлечениях Константинопольского патриарха Фотия (857-879). Здесь также богато представлена эротическая тематика, и некоторые из рассказов очень важны, так как они неизвестны по другим источникам или в лучшем случае известны в иной редакции. То немногое, что дошло до нас от чисто лирической поэзии этого периода, практически не может служить цели нашей работы. Но следует вновь сказать о некоторых эпиграмматистах. Парменион вкладывает в уста проститутки слова о том, что Зевс овладел Данаей в образе золотого дождя.2. Проза
Вероятно, этим периодом следует датировать первые греческие любовные романы[93]. Темой так называемого «Романа о Нине» (издан Вилькеном в Hermes, xxviii, 1893), два фрагмента которого содержатся на папирусе из берлинской коллекции, является любовь Нина и Семирамиды. По этим фрагментам мы можем составить представление о характерных чертах практически всех греческих романов, а потому нам нет нужды пускаться в более пристальное рассмотрение их сущности, тем более что их подробный анализ дан в превосходном труде Эрвина Роде. Во фрагменте «Романа о Нине» сначала рассказывается о юности любовников, затем об ухаживании за девушкой, о разлучении любящей пары (в данном случае причина разлуки — война, в других — пираты и т.п.) и, наконец, о их счастливом соединении после всевозможных напастей. Таков — с большими или меньшими вариациями — сюжет всех греческих любовных романов, и мы злоупотребили бы терпением читателя, предприняв попытку описать незначительные расхождения в разработке этого сюжета в каждом из сохранившихся романов, которые, за исключением отдельных мест, скучны до умопомрачения. Но греки и не могли достичь какого-либо совершенства в этом виде романа, потому что главный секрет данной формы, литературного искусства — психология любви мужчины к женщине — вследствие их сосредоточенности на гомосексуальной тематике оставался от них сокрытым. Таким образом, в греческих романах речь может идти лишь об отдельных приключениях и чисто чувственной страсти, но никогда о собственно психологическом, глубоко осмысленном изображении жизни души. Некий Протагорид из Кизика был автором «Эротических бесед» и «Забавных рассказов», о которых нам неизвестно ничего, кроме названий. То же относится к «Эротическим сочинениям» Асоподора Флиунтского, которые Роде принимает за «эротическую поэму в прозе»[94]. «Библиотека» Аполлодора, датируемая первым веком нашей эры, — это сборник греческих мифологических сказаний, предназначенный главным образом для целей школы. Если принять во внимание подробности, приведенные в шестой главе нашей книги, где было рассмотрено известное число греческих эротических сказаний, знанием которых мы во многом обязаны Аполлодору, то, исходя из современных воззрений, мы будем просто поражены, обнаружив, с какой простотой и наивностью относились греки к сексуальным вопросам даже тогда, когда заходила речь о научной подготовке и воспитании молодежи. Во времена Нерона жила ученая Памфила, жена грамматика и сама знаменитая любительница учености, благодаря своей начитанности составившая тридцать три книги по истории греческой литературы. О ее книжке «О любовных утехах» (Περί αφροδίσιων, упоминается только Судой: см. FHG., ш, 520) нам неизвестно ничего, кроме названия. Врачи также постепенно начинают проявлять интерес к специфическим половым вопросам. Так, в правление императора Траяна Руф Эфесский (ed. R. von Daremberg-Ruelle, Paris, 1879) писал о сатириазе (распухание половых органов) и сперматорее; от этого небольшого трактата до нас дошло несколько фрагментов. Плутарх Херонейский (около 46-120 гг.) был столь многосторонним писателем, что было бы удивительным, не выкажи он величайшего интереса также и к эротической проблематике. И действительно, в его многочисленных сочинениях можно найти немало интимных подробностей. Упомянем здесь только те монографии, которые затрагивают эротическую проблематику. Кроме того, мы уже не раз касались многих деталей, почерпнутых из его сочинений, и будем ссылаться на них позднее. В его юношеской и, с художественной точки зрения, не слишком ценной работе «Пир семи мудрецов» часто поднимаются эротические вопросы. Важный и превосходный трактат Erotikos целиком посвящен интересующей нас проблематике и в приятной и увлекательной форме рассматривает тему, столь часто обсуждавшуюся в греческой литературе: какой любви — к юношам или к женщинам — следует отдать предпочтение. Главным действующим лицом учтивой беседы, очарование которой усиливают вставные новеллы, является Автобул, сын Плутарха; в противоположность диалогу Лукиана «Две любви» он отдает предпочтение любви к женщинам и в конце разговора выступает с речью, восхваляющей брак и женскую добродетель, которую Плутарх не устает превозносить при каждом удобном случае. В девяти книгах «Застольных бесед» от случая к случаю обсуждаются эротические вопросы. Следует также упомянуть «Советы супругам», посвященные молодой супружеской паре — друзьям Плутарха и содержащие известное число как весьма недалеких, так и превосходных наставлений. Как и Платон до него, Плутарх убежден в нравственной равноценности обоих полов и пытается доказать это на исторических примерах; с этой целью им составлено сочинение «О доблести женщин». Он написал также очерк (ныне утраченный), в котором утверждал, что женщины, как и мужчины, должны получать образование; не дошли до нас и его сочинения «О прекрасном», «О любви», «О дружбе» и «Против сладострастия». Пять приписываемых ему маловажных «Любовных историй» Плутарху не принадлежат. Для того чтобы судить о творчестве Плутарха с точки зрения нашей темы, достаточно упомянуть, что он оценивает литературные произведения в соответствии с их нравственным содержанием. Его высшим идеалом является чистота семейной жизни, которую он горячо поддерживал не только в своих писаниях, но и в домашней жизни. Особенно характерен его небольшой очерк «Сопоставление Аристофана и Менандра», где он совершенно открыто заявляет о том, что беспутной гениальности предпочитает сдержанную благопристойность. Плутарх был высоконравственной личностью, и как биограф он гениален, однако его стиль и метод не поднимаются, в сущности, выше общих мест.IV. Постклассический период
1. Софистика; география; история; Сочинения разных жанров
Из соображений полноты следует сказать несколько слов о постклассическом периоде греческой литературы, который, как считается, начинается около 100 г. н.э. и заканчивается в начале шестого века, хотя мы можем отметить только самое важное[95]. В течение этого периода эротика остается, как и прежде, главным предметом лирической поэзии, на что совершенно правильно обращает особое внимание ритор Максим Тирский (Dissertatio, 29, р. 338), подтверждающий свои слова примерами. К сожалению, сохранившиеся фрагменты большей частью весьма скудны, но в обширном наследии остроумного сирийца Лукиана Самосатского (около 120-180 гг. н.э.) эротика занимает столь заметное место, что в 1921 году автор этих строк посвятил данной теме отдельную монографию, к которой он и отсылает читателя[96]. Неисчерпаемым источником для истории эротической литературы греков является «Описание Эллады» Павсания из Магнесии (второй век нашей эры), который объехал всю Грецию и записал все, что слышал примечательного о мифологии, истории, археологии и искусстве; этот энциклопедический путеводитель имеет для нас неоценимое значение и не без оснований получил название «древнейшего Бедекера». Здесь невозможно привести все содержащиеся в нем любовные новеллы; многие из них излагались выше, а некоторые — еще более важные — будут рассмотрены позднее[97]. Флегонт из Тралл (фрагменты Флегонта см. в FHG, III, 602), вольноотпущенник императора Траяна, также включил в свою «Историческую хронику» и особенно в «Чудесные рассказы» изрядное количество эротического материала, однако сохранившиеся фрагменты, к несчастью, малозначительны, за исключением одного довольно большого отрывка, из которого Гете заимствовал сюжет для своей «Коринфской невесты». Мы не будем подробно останавливаться также и на фрагментах Фаворина (FHG, III, 577 ел.), о котором говорили, будто он — гермафродит; В. фон Крист видит в нем «тип ученого сплетника в риторически-философском одеянии, ставшего благодаря этому основоположником разнообразных литературных жанров». Он не только написал о любовном искусстве Сократа, но также оставил собрание анекдотов о философах классического периода и обширную компиляцию «Разнообразные истории» в двадцати четырех книгах. Максим Тирский, Живший при императоре Коммоде (годы правления 180-192 н.э.), оставил сорок одну лекцию на самые различные темы, одна из которых о сократовском Эросе (см. ниже) — особенно для нас важна. Здесь следует упомянуть следующие произведения писателей, носивших имя Филострат и до сих пор удовлетворительным образом не различаемых филологической наукой. Во-первых, это «Жизнь Аполлония Тианского» в восьми книгах, написанная по заказу императрицы Юлии Домны (умерла в 217 году), вероятно, затем, чтобы в лице знаменитого чудотворца, странствующего проповедника и обманщика, жившего в первом веке, провести параллель к Иисусу Христу; тем не менее, здесь содержится немало эротических подробностей, что свидетельствует о беспристрастном подходе той эпохи к половым вопросам. Приведем лишь несколько примеров: наряду с различными гомосексуальными пассажами речь заходит о чувственности Эвксена, о мнении Пифагора относительно полового сношения, о целомудрии Аполлония, который в отроческие и молодые годы не совершил ни одного полового акта, сохраняя целомудрие и в дальнейшем, о пикантной попытке евнуха соблазнить обитательницу гарема, о пойманной во время течки пантере, о безумии мифа о Елене, о двуполости эфира, о многочисленных эфесских гермафродитах и о многих других предметах эротического характера, которые в наши дни вы едва ли встретите в книге, посвященной императрице[98]. Под именем Филострата сохранилось шестьдесят четыре любовных письма, одно из которых обращено к императрице Юлии Домне. Другие адресованы как юношам, так и девушкам, и нередко бывает так, что одна и та же тема разрабатывается то применительно к юноше, то применительно к девушке, хотя мы с полным правом можем утверждать, что послания к юношам куда более очаровательны. Наконец, «Картины», или описание шестидесяти пяти полотен одной из неаполитанских галерей, предоставляют богатые возможности для сладострастного живописания эротических сцен. Еще семнадцать картин описаны дедом Филострата. Клавдий Элиан из Пренесте близ Рима собрал в своем сочинении «О природе животных» множество эротических историй из жизни последних. Его «Пестрые рассказы» в четырнадцати книгах представляют собой богатое собрание анекдотов,изобилующих эротическими подробностями. Сохранилось двенадцать его писем; его порицание «муже-женщины» — императора Гелиогабала — утрачено (218-222 гг. н.э.). Возможно, в нашей книге ни один автор не цитируется так часто, как Афиней из Навкратиса, который во времена императора Марка Аврелия составил колоссальную компиляцию «Пир ученых мужей» в пятнадцати книгах — практически бездонный источник для науки о древности и в особенности для познания сексуальной жизни античности. Обед состоялся в доме Ларенсия, видного, высокообразованного римлянина; были приглашены двадцать девять гостей, сведущих в самых разных отраслях науки — философы, риторы, поэты, музыканты, врачи, юристы и сам Афиней, который в рассматриваемом труде рассказывает другу Тимофею обо всем, что было сказано во время застолья. Тринадцатая книга целиком посвящена эротическим вопросам. Воззвав к Музе Эрато, гости уточняют тему разговора и ведут далее «беседы о любви и эротических поэтах». Метод расположения материала, время от времени перемежаемого случайными эпизодами, установить несложно: в первую очередь, речь идет о браке и замужних женщинах, вторая часть с привольной неспешностью толкует о сущности многочисленных разновидностей гетер, а третья посвящена любви к юношам. Автор уже дал исчерпывающий анализ этой книги в отдельном очерке (Н. Licht, Drei erotische Kapitel aus den Tischgespmchen des Athenaios, 1909), так что здесь к нему будут добавлены лишь некоторые детали. После указания на то, что старику негоже свататься к молоденькой, следует долгий список несчастий и бед, виновницами которых были женщины. Они послужили причиной множества войн, начиная с Троянской и заканчивая той, что на протяжении десяти лет бушевала у стен Кирры из-за нескольких похищенных девушек. Ради женщин уничтожались целые семьи, из-за их ревности и страстей раздоры проникли во многие прежде цветущие города. Сила любви необорима — истина, подтверждаемая несколькими превосходными цитатами из Еврипида и Пиндара. Но хотя Эрос умеет зажигать неодолимые гибельные страсти, все же высший и благороднейший этический принцип, известный человечеству, — это тот, который соединяет любящих свободных людей. Прекраснейшим и самым чистым образом, по мнению греков, он проявляется в любовном союзе двух юношей; затем говорится несколько слов на эту тему, и третья часть посвящена ей уже полностью. Хотя исключительно с эротической проблематикой дело имеет тринадцатая книга, многие замечания и эпизоды эротического содержания встречаются также в других книгах, причем в таких количествах, что извлечение из работы Афинея всех отрывков, затрагивающих вопросы пола и другой важный материал по истории нравов, заняло бы объемистый том. В греческой литературе не было недостатка и в сонниках, некоторые из которых были весьма обширны. Их следует упомянуть здесь потому, что сон самым изощренным образом отражает душевные процессы, а следовательно, всегда насыщен эротизмом. Поэтому нет ничего удивительного в том, что античные сонники весьма подробно истолковывают эротические сны, о чем свидетельствует важнейший из дошедших до нас сонников, составленный Артемидором Эфесским. В нем с предельной наивностью и без тени смущения рассматриваются темы, против которых восстает все наше существо (например, сон, в котором человек видит себя совокупляющимся с собственной матерью).2. Любовный роман и любовные послания
Причины однообразия греческих романов разъяснялись выше (с. 187). Следуя поставленной нами цели, рассмотрим вкратце дошедшие до нас романы. Харитон из Афродисии в Карий написал во втором веке нашей эры любовный роман о Херее и Каллирое в восьми книгах. Вскоре после бракосочетания ревнивый муж жестоко истязает жену; мнимо умершую Каллирою погребают, но ее уносят разбойники. Несмотря на множество соблазнов, она сохраняет верность мужу, с которым воссоединяется, пережив разнообразнейшие приключения. Ксенофонт Эфесский в пяти книгах повествует о любви Габрокома и Антии. Герой романа принадлежит к тому же типу, что и прекрасный, но неприступный Ипполит. Здесь тоже за свадьбой вскоре следует разлука и всевозможные приключения, которые претерпевают тоскующие друг по другу влюбленные. И он, и она успешно противостоят всем посягательствам, находят друг друга и проводят сладостную ночь любви. Самым интересным для истории культуры является здесь выдающаяся роль культа Исиды, с которым автор искусно сплетает эротические события романа. Что касается «Истории Аполлония, царя Тира», так называемого «Романа о Трое» Диктиса и многочисленных редакций романа об Александре, то мы должны отослать читателя к справочникам по греческой литературе. Очаровательная новелла об Эроте и Психее также может быть упомянута лишь бегло, потому что ее, вероятно, весьма древний материал, вне всяких сомнений, впервые нашел свое отражение в греческой прозе, но известен нам только в той форме, которую придал ему Апулей («Метаморфозы», iv, 28 — vi, 22). Сириец Ямвлих повествует в своих «Вавилонских рассказах» о любви Родана и Синониды. Сохранился лишь эксцерпт этого произведения у Фотия, о чем не приходится особенно горевать, так как автор делает ставку исключительно на эффектные положения и немотивированную напряженность. Прекрасная Синонида пробуждает желание в царе, заточающем влюбленных в темницу, из которой они пробуют бежать; за ними бросаются в погоню, и после ряда приключений Родан назначается царским главнокомандующим, одерживает для царя победу и наконец вновь соединяется с Синонидой. Чувственно-эротический момент в этой истории выражен весьма ярко, по крайней мере, так утверждает Фотий, не приводя, однако, никаких примеров (Фотий, «Библиотека», cod. 94, 736, Bekker). От романа Антония Диогена «Невероятные приключения по ту сторону Фулы» в двадцати четырех книгах до нас дошел только краткий эксцерпт. Этот роман, вызвавший насмешки Лукиана в его «Правдивой истории», о которой мы еще будем говорить, был, насколько нам известно, первым опытом соединения романа странствий с эротикой. Самый длинный из полностью сохранившихся греческих романов, повествующий в десяти книгах о любви Теагена и Хариклеи, написан Гелиодором из Эмесы. Живо и увлекательно, и в то же время благопристойно описываются в нем превратности судьбы дочери эфиопского царя. Будучи подкидышем, после множества опасностей она торжественно признается отцом и выходит замуж за Теагена, с которым познакомилась и которого полюбила на Пифийских играх. Четыре книги пасторального романа о Дафнисе и Хлое, написанные Лонгом с Лесбоса, представляют собой нечто совершенно особенное. В нем нет ничего, кроме «языческого» настроения и чувственной радости. Это небольшое произведение в прелестных отдельных картинах описывает перипетии судьбы двух подкидышей, которые воспитаны добросердечными пастухами; в конце концов они оказываются детьми состоятельных родителей, но испытывают такую привязанность к прелестным деревенским полям своего счастливого детства, что возвращаются сюда, чтобы пожениться и провести' остаток жизни вдали от города. Сельский пейзаж, описываемый с яркой наглядностью, которой так восторгался Гете, поэт оживляет прелестными образами панов, нимф и озорных богов любви. Здесь влюбленным тоже угрожают приключения и опасности: пираты уводят Дафниса; Хлою похищают; к ней сватаются богатые женихи; гомосексуалист Гнафон искушает Дафниса. Но все эти приключения не более чем эпизоды, а главной темой автора остается мастерски исполненное описание отношений двух влюбленных, которые после первого пробуждения еще не осознаваемого эротического влечения постепенно достигают глубочайшей интимности окончательного сексуального соединения. Приведем несколько примеров из романа. «И когда они увидали, что козы и овцы пасутся, как надо, севши на ствол дубовый, осматривать стали они, — в яму свалившись, не ободрался ли Дафнис до крови. Ничего у него не было ранено и ничего окровавлено, но запачканы были землей и грязью волосы и тело все остальное. И было у них решено, чтоб Дафнис обмылся, пока не узнали Ламон и Миртала о том, что случилось. И войдя вместе с Хлоей в пещеру Нимф, где ручей был, он отдал Хлое стеречь свой хитон и сорочку, и сам, став у ручья, омывал свои кудри и тело. Кудри его были черные, пышные; тело же смуглым сделал от солнца загар, и можно было б подумать, что тело окрашено тенью кудрей. С восхищеньем Хлоя смотрела — прекрасным казался ей Дафнис, и, так как впервые прекрасным он ей показался, причиной его красоты она купанье считала. Когда спину и плечи ему омывала, то нежная кожа легко под рукой поддавалась; так что не раз украдкой она к своей прикасалась, желая узнать, которая будет нежнее. Солнце было уже на закате; тогда свои стада домой они погнали, и с тех пор ни о чем не мечтала уже более Хлоя, лишь о том, что хотела вновь увидать, как купается Дафнис. С наступлением дня, когда на луга они пришли, как обычно, сидя под дубом, Дафнис играл на свирели, а вместе с тем и за козами он наблюдал: они же лежали, как будто его напевам внимали. А Хлоя, севши рядом, глядела за стадом своих овец, но чаще на Дафниса взор направляла. И вновь, на свирели когда он играл, прекрасным он ей показался, и опять причиной его красоты звуки песен считала она, так что, когда он кончил играть, она и сама взялась за свирель, надеясь, что, может быть, станет сама она столь же прекрасной. Она убедила его опять купаться пойти и вновь увидала его во время купанья и, увидавши, к нему прикоснулась и ушла опять в восхищеньи, и восхищение это было началом любви. Каким она мучилась чувством, не знала юная дева: ведь она воспиталась в деревне, ни разу она не слыхала, никто не сказал, что значит слово «любовь». Томилась ее душа, и взоры ее рассеянны были, и часто, и много она говорила о Дафнисе. Есть перестала, по ночам не спала, о стаде своем забывала, то смеялась, то горько рыдала, то засыпала, то вновь подымалась; лицо у нее то бледнело, то вновь, как зарево, ярко горело. , ...Об одной только Хлое он мог говорить. И если один без нее оставался, он так сам с собой, как в бреду, говорил: «Что сделал со мной Хлои поцелуй? Губы ее нежнее роз, а уста ее слаще меда, поцелуй же ее пронзил больнее пчелиного жала. Часто я целовал козлят, целовал нежных щенят и телка, подарок Доркона, но ее поцелуй — что-то новое. Дыханье у меня захватывает, сердце хочет выскочить, душа тает, как воск; и все же опять я хочу ее поцелуя. На горе себе я тогда победил, небывалая раньше меня охватила болезнь, и имя ее я даже назвать не умею. Собираясь меня целовать, не отведала ль Хлоя трав иль питья ядовитого? Как же она не погибла сама? Как поют соловьи, а свирель у меня все время молчит! Как весело скачут козлята, а я недвижимо сижу! Как ярко цветы цветут, распустившись, а я венков не плету! Вон фиалки, вон гиацинт цветы свои распускает, а Дафнис уже увядает. Неужели Доркон станет скоро красивей меня?» Так говоря, страдал и томился Дафнис прекрасный; ведь впервые вкусил он от дел и слов любовных. ...А с наступлением полдня время уже начиналось, когда их глаза были в плену очарованья: когда Хлоя нагого Дафниса видала, ее поражала его цветущая краса, и млела она; ничего в его теле не могла она упрекнуть. Он же, видя ее одетой в шкуру лани, с сосновым венком в волосах, как она подавала ему чашу с питьем, думал, что видит одну из нимф, обитавших в пещере. И вот он похищал сосновый венок с ее головы, сначала его целовал, а потом на себя надевал; и она, когда он омывался в реке, снимая одежды, надевала их на себя, сама их сначала целуя. Иногда они друг в друга яблоки бросали и головы друг другу украшали, пробором волосы деля; Хлоя говорила, что волосы его похожи на мирты, так как темными были они, а Дафнис лицо ее сравнивал с яблоком, так как оно было белым и розовым вместе. Он учил ее играть на свирели, и когда она начинала играть, он отбирал свирель у нее и сам своими губами проводил по всем тростникам. С виду казалось, что учил он, ошибку ее поправлял, на самом же деле посредством свирели нежно и скромно Хлою он целовал. Как-то раз в полуденную пору, когда он играл на свирели, а их стада в тени лежали, незаметно Хлоя заснула. Это подметив, Дафнис свирель свою отложил и ненасытным взором всею он ей любовался; ведь теперь ему нечего было стыдиться; и тихо он сам про себя говорил: «Как чудесно глаза ее спят, как сладко уста ее дышат! Ни у яблок, ни у цветов на кустах нет аромата такого! Но целовать ее я боюсь; ранит сердце ее поцелуй и, как мед молодой, безумным быть заставляет. Да и боюсь поцелуем своим ее разбудить. О болтливые цикады! Громким своим стрекотаньем вы не дадите ей спать; а вот и козлы стучат рогами, вступивши в бой; о волки, трусливей лисиц! чего вы их до сих пор не похитили!» Когда он так говорил, цикада, спасаясь от ласточки, хотевшей ее поймать, вскочила к Хлое на грудь, а ласточка, преследуя ее, схватить не смогла, но, гоняясь за ней, близко так пролетела, что крыльями щеку Хлои задела. Она же, не зная, что такое случилось, с громким криком от сна пробудилась. Увидав же ласточку, — близко еще летать она продолжала, — и видя, что Дафнис смеется над испугом ее, от страха она успокоилась и стала глаза протирать, все еще дальше хотевшие спать. Тут цикада из складок одежды на груди у Хлои запела, как будто моливший в беде, получивши спасенье, приносит свою благодарность. И вновь громко вскрикнула Хлоя, а Дафнис опять засмеялся. И под этим предлогом руками груди он коснулся у ней и оттуда извлек милую эту цикаду; она даже в руке у него петь продолжала. Уйидевши ее, в восхищенье Хлоя пришла, на ладонь ее взяла, целовала и вновь у себя на груди укрывала, а цикада все петь продолжала... Схоронивши Доркона, омывает Дафниса Хлоя, к нимфам его приведя и в пещеру его введя. И сама впервые тогда обмыла тело свое на глазах у Дафниса, белое, красотой без изъяна сияющее. Для такой красоты незачем было воды; а затем, собравши цветы, что цвели по полям тою порою, увенчали венками статуи богинь, а Доркона свирель прикрепили к скале как дар богам, как им посвященье. И после таких очищений они пошли и коз и овец— осматривать стали. Они на земле все лежали; не паслись они, не блеяли они, но думаю я, так как не было видно Дафниса с Хлоей, о них тосковали они. Когда ж они показались и раздался обычный их окрик, и на свирели они заиграли, овцы тотчас же встали и стали пастись, а козы стали скакать, зафыркали, как бы радуясь все спасенью привычного им пастуха. А вот Дафнис не мог заставить себя быть веселым: когда увидал он Хлою нагою и красу ее, прежде сокрытую, увидел открытою, заболело сердце его, будто яд какой-то его снедал. Дыханье его было частым и скорым, как будто кто гнался за ним, то совсем прекращалось, как будто силы свои истощив в беге своем предыдущем. И можно сказать, что купанье в ручье для него оказалось страшнее, чем в море крушенье. Он полагал, что душа его все еще остается во власти разбойников. Простой и наивный, как мальчик, не знал он еще, что в жизни страшнейший разбойник — любовь». [перевод С. П. Кондратьева]. К эротической литературе должны быть также причислены любовные послания (возможно, самый ранний их образец — это упоминавшееся выше (с. 169) эротическое письмо Лисия, включенное в диалог Платона «Федр»). Здесь можно привести в качестве примера записку, которую отправляет своему другу девушка Феникион, персонаж комедии Плавта «Псевдол» (I, 1, 63), так как эта пьеса, скорее всего, восходит к греческому прототипу:[перевод А. Артюшкова]
3. Философия
Мы вступаем в совершенно иной мир, вчитываясь в «Эннеады», или разделенные на девять книг сочинения Плотина из Ликополя (третий век нашей эры). Неутомимый, полуслепой, физически надломленный создатель неоплатонизма часто затрагивает проблему любви; однако он видит в чувственности порок, в лучшем случае — препятствие на пути к духовному знанию и саморазрушение, о чем свидетельствует его знаменитое аллегорическое истолкование образа прекрасного юноши Нарцисса, который, влюбившись в свое отражение на водной глади, затягивается его чарами в роковую бездну. Плотин полностью захвачен мыслью, что мудрец должен так проникнуться идеей Чистоты и Прекрасного, чтобы, познав отражения Прекрасного в чувственном мире и освободившись от телесности, он мог достичь высшего блаженства, заключающегося в единении с чисто духовной идеей. Таким образом, воодушевленно прославляемое им Прекрасное тождественно для него нравственному благу, и на этой основе он строит три блестящих сочинения: «О Прекрасном», «Об Эросе» и «Об умной красоте». Издатель его произведений, Порфирий из Тира, идет в своих требованиях еще дальше Плотина; например, в сочинении «О воздержании» он отвергает мясную пищу, ибо она способствует чувственности. Следует также упомянуть, что он проводил свое учение в жизнь, женившись на Марцелле, вдове с семью детьми, столь же мало одаренной благами этого мира, как и он сам, зато наделенной богатым философским духом. Видимо, уже тогда в христианском лагере был пущен слух, будто Порфирий из алчности женился на старой увядшей еврейке с множеством детей и вследствие этого отпал от христианства. Едва ли есть необходимость напоминать, что в многочисленных дошедших до нас лексикографических трудах, особенно в собраниях пословиц, в антологиях и хрестоматиях эротические подробности поистине неисчислимы; но эти работы не могут стать предметом нашего рассмотрения ввиду того, что представляют собой не самостоятельный вид литературы, но лишь выписки из имевшихся литературных произведений. Конечно, задайся компетентный исследователь целью выискать в этих источниках эротический материал, дело того бы стоило. Его добыча была бы поразительно богата.V. Заключительный период
Нам осталось дать краткий обзор заключительного периода греческой литературы, который принято датировать промежутком между 300-530 г. н. э., тем временем, когда греко-римская культура, самый драгоценный цветок на древе человечества, постепенно умирала. Ее уничтожение — эту самую прискорбную катастрофу из всех, когда-либо постигавших род человеческий, следует объяснять внешними причинами, такими, как вторжения варварских народов, среди которых следует упомянуть парфян и блеммиев, а также не в последнюю очередь германские орды готов; но важнейшей из них было все возрастающее влияние христианства. Язычники, особенно со времени правления императора Аврелиана, который в 275 году, после пятилетнего правления, как и многие другие люди культуры, пал под кинжалами заговорщиков, несомненно, предпринимали попытки соединить христианское и языческое мировоззрения в так называемом культе солнца — но тщетно; «терпимое» христианство не приняло в нем участия, оно было слишком исполнено злосчастных иллюзий относительно своего превращения в универсальную религию; и жизнь шла своим чередом, и рылась могила красоте и чувственной радости, говорящей «да» миру. Но дело не только в этом. Высокие слова, которые с гордостью произносились древними греками — свобода, независимость, свобода слова и другие, — поблекли в эпоху автократии цезарей, правивших из новой столицы мира — Византия, или, как он теперь назывался, «Константинова града», и именно этой эпохой византийской чиновной иерархии рожден раболепный тон, который и поныне принят в общении между «подчиненным» и «начальником», и который справедливо зовется низкопоклонством (Byzantinizmus).1. Поэзия
Начиная разговор с поэзии, упомянем в первую очередь папирусный фрагмент эпиталамия (см. каталог греческих папирусов в книге J. Rylands Lybrary, Manchester, 1911, № 17). Никого не удивит тот факт, что посещение мимов и пантомим со временем стало предосудительным и потому сначала было запрещено для студентов римского университета и наместников, а постепенно запрет был распространен и на более широкие круги населения. Однако окончательный запрет пантомимы совершился при императорах Анастасии и Юстиниане. Несомненно, уже задолго до этого женские роли исполнялись обычно девушками, причем весьма сомнительной репутации. Песни хора, придававшие тексту связность, имели, по всей видимости, чрезвычайно вольный характер. Квинт Смирнский оставил эпическую поэму в четырнадцати книгах, посвященную «послегомеровским событиям»; его поэма есть не что иное, как скучное подражание приключениям древнего эпоса. Этого не скажешь об эпосе в сорока восьми песнях Нонна-из египетского Панополя. Эпическая ширь, разнообразящаяся бесчисленными эпизодами, исполненная цветущей чувственности, ярких жизненных красок и подлинного языческого мироощущения, воспевает деяния Диониса. Это обширное произведение повествует о походе Диониса в Индию; эротические подробности этого гигантского эпоса странствий настолько многочисленны, что вполне заслуживают обстоятельного изложения в отдельной монографии. В эпоху Юстиниана жил, по всей вероятности, такой милый поэт, как Мусей, который оставил нам небольшой эпос (или, вернее, эпиллии) в 340 гекзаметров, посвященный любви Леандра к Геро; эта небольшая поэма, эротический сюжет которой приобрел общую известность благодаря балладе Шиллера, была (очень удачно названа цюрихским профессором Г. Кехли «последней розой увядающего сада греческой поэзии». Возможно, Мусею принадлежит также авторство прекрасного стихотворения, частично сохраненного «Палатинской Антологией» (ix, 362) и повествующего о любви речного бога Алфея к нимфе источника Аретусе, которую бог преследовал на всем пути от Элиды до самой Сицилии, где и сочетался с ней любовью. Вторым веком нашей эры следует, по-видимому, датировать совершенно неучтивые стихи из «Зеркала женщин» Навмахия, частично сохранившиеся у Стобея (Anth., xxii, 32; xxiii, 7). Во второй половине шестого века нашей эры адвокат Агафий из Миррины обнародовал сборник эпиграмм в семи книгах; шесть из них содержали стихотворения, посвященные любви, часть которых дошла до нас в составе «Палатинской Антологии» (Агафий, v, 269, 294):[перевод Т. М. Соколовой и М. Н. Цетлина]
[перевод Л. Блуменау]
[перевод Ф. Петровского]
[перевод О. В. Смыки]
2. Проза
Из прозаических писателей данной эпохи, представляющих интерес для нашей работы, первоочередного упоминания заслуживают софисты Либаний (314-395 гг.) и его современник Гимерий, известные своей энергичной, хотя и неизбежно тщетной борьбой с распространением христианства. Они сполна изведали красоту античности и из соображений благочестия решились объявить войну врагу жизни из Назарета — войну, которая, если принять во внимание положение вещей, была обречена на неуспех. Поражение в этой войне потерпел даже высокоодаренный энергичный племянник Константина Великого Флавий Клавдий Юлиан, отпавший в 351 году от христианства (относительно отступничества Юлиана см. его письма, особенно 51, 52 и 25-27) и принявший посвящение в таинства Митры; однако он не был Гераклом и не сумел отсечь все отрастающие головы новой гидры. Начало его правления (361 г.) было ознаменовано множеством прекрасных надежд, но два года спустя удар судьбы положил всему конец: возвращаясь из победоносного персидского похода, Юлиан умирает от совершенно случайной раны. Если верить Либанию, смертоносный дротик метнул один из своих — некий сарацин, подстрекаемый ненавистью христиан. Последний культурный герой античности был смертельно ранен двадцать шестого июня 363 года на фригийской равнине Маранга у берегов Тигра. Насколько мне известно, на месте этой всемирной катастрофы никогда не был поставлен памятник; напротив, на нескольких малоазийских надписях имя Юлиана было стерто. История присвоила ему прозвище Апостата — отступника от христианства. С ним умерла последняя великая надежда классической культуры; после него началось крушение античной цивилизации, за которым последовали века дикости и безумия. Вступив на престол, своими постановлениями и сочинениями он тщетно пытался утвердить собственные религиозные, т.е. древнеязыческие, идеалы, обратив христиан Александрии в солнцепоклонников; напрасно сочинил он три книги (к сожштению, утраченные) полемического трактата «Против христиан». Со временем возвышенный человек и несчастливый император был заклеймен победителями-христианами как «проклятый» (kataрatoc); позднее о нем отзывались как о «союзнике сатаны»; трагической фигурой он становится только в поэзии девятнадцатого столетия, особенно в глубокой драме Ибсена «Император и Галилеянин». Последней попыткой спасти радостную чувственность эллинства от мрачной резиньяции назарейства стал в четвертом веке любовный роман. Александрийский ритор Ахилл Татий описал в восьми книгах историю любви Клитофонта и Левкиппы. Упомянутые выше (с. 187) мотивы, присущие романной технике греков, повторены здесь с удручающей пространностью. Большая часть событий является следствием глубокомысленных сновидений, два из которых достаточно любопытны, чтобы привести их здесь: «Когда мне было девятнадцать и отец уже начинал готовиться к моей свадьбе, назначенной на следующий год, мне привиделось во сне, будто верхней частью тела вплоть до пупка я сросся с невестой, однако ниже наши тела разделялись. Затем появилась женщина: она была огромна и устрашающа, с дикими чертами лица и налитыми кровью глазами; щеки ее были отвратительны, а на голове вместо волос клубились змеи. В правой руке она держала серп, а в левой — факел. Стремительно приблизившись ко мне, она занесла серп, погрузила его в живот, где я сросся с девушкой, и отделила меня от нее». В другой раз матери приснилось, что «разбойник с обнаженным мечом похитил ее дочь, положил ее на спину и рассек посередине сверху донизу» (Ахилл Татий, i, 3; ii, 23). Роман изобилует софистическими размышлениями и тягучими рассуждениями о природе любви и ее всевозможных проявлениях: мы слышим о любви павлинов, растений и магнитов; нет недостатка и в мифологических сюжетах, таких, как любовь Алфея и Креусы, не обойдена молчанием и излюбленная тема, какой любви — к юношам или женщинам — следует отдать предпочтение (ii, 35-38). Большая глава (i, 8) посвящена злодеяниям женщин и несчастьям, которые из-за них приходится терпеть человечеству. Жрец Артемиды не без удовольствия произносит долгую речь, состоящую из сплошных непристойностей, хотя они и облечены в выражения, звучащие вполне благопристойно. В роман включены несколько писем; наряду со всевозможными безделицами из легенд, исторических сказаний и естественной истории приводятся описания искусств и ремесел, служащие приправой к этой примечательной мешанине. Здесь описывается гиппопотам и рассказываются весьма занимательные вещи о слонах, например, о том, что слонихе требуется десять лет на усвоение семени самца и столько же — на то, чтобы выносить плод; вообще,> о хоботных из романа можно узнать множество любопытных подробностей, среди которых следует упомянуть их «благоуханное дыхание», причина которого тут же разъясняется (гипггопотам iv, 2; слон,— iv, 4, 5). Здесь же превосходно излагается предание о любви Пана к Сиринге: «Сиринга была прекрасной девой, которая бежшга в чащу от преследующего ее Пана. Но Пан не отставал и уже простирал руки, чтобы ее схватить. Думая, что нагнал беглянку и держит ее за волосы, Пан обнаружил, что в руках у него тростник, выросший, по преданию, на том месте, где девушка погрузилась в землю. Рассерженный Пан обломал стебли растения, думая, что они прячут от него возлюбленную, но так ее и не нашел. Тогда он пришел к мысли, что девушка превратилась в тростник, и пожалел о содеянном, ибо думал теперь, что погубил возлюбленную. Тогда собрал он обломки тростника, словно то были части ее тела, и, сжав их в ладони, стал осыпать поцелуями, как бы целуя раны любимой. Обезумев от любви, он издавал вздохи, вдувая их в полые тростниковые трубки, и все целовал тростник. Его дыхание проникло в узкие трубки и родило в них музыку — так пастушеская флейта получила свой голос» (viii, 6). Особенно забавен эпизод, в котором Левкиппа должна быть принесена в жертву на алтаре. К счастью, друзья заранее прикрепили к ее телу наполненные кровью кишки животного, и именно их палач отсекает мечом. Чтобы уличить Мелиту в связи Клитофонтом, якобы имевшей место в его отсутствие, Ферсандр принуждает ее войти в воды Стиги (viii, 11— 14); замечательное свойство этой реки состояло в том, что она отступала перед безупречной женщиной и подступала к самому подбородку клятвопреступницы. Мелита входит в воду с табличкой, которая привязана к ее шее и на которой начертана клятва, что в отсутствие Ферсандра она ни разу не сходилась с Клитофонтом. Она с честью выдерживает испытание, так как женщина и в самом деле ни разу не сходилась с Клитофонтом до тех пор, пока не возвратился Ферсандр. Мы располагаем двумя книгами эротических писем некоего Аристенета, которые нередко граничат с порнографией. Их темой является пылкое прославление женской красоты наряду с известным числом любовных историй, почерпнутых частью из личного опыта, частью из иных источников. Таковы последние побеги греческой литературы — по крайней мере в той области, которая является предметом этой книги. Отмеченные в нашем литературно-историческом очерке факты принадлежат к эротической литературе в самом широком смысле этого слова; порнография, о которой кое-что будет сказано ниже, еще не становилась предметом нашего рассмотрения.Часть II
ГЛАВА I Любовь мужчины к женщине
В НАСТОЯЩЕЙ ГЛАВЕ речь пойдет о нормальном половом общении, т.е. общении между мужчиной и женщиной; другие виды сексуального поведения будут рассмотрены в последующих главах. Мы уже достаточно подробно рассмотрели те составляющие греческой половой жизни, которые касаются души, поэтому здесь нам остается описать ее физическую, или чисто чувственную, сторону. Вспомним, что по античным представлениям и, в частности, по мнению греков, любовь, или ее физическая сторона, являлась недугом, более или менее острой формой безумия. Говоря о любви как о недуге, греки имели в виду в первую очередь то, что любовь, или чувственное эротическое влечение, возникает вследствие нарушения здорового равновесия тела и разума, так что под натиском полового вожделения разум теряет свою власть над телом; выражение «безумие» следует понимать в том смысле, что половое влечение само по себе может объясняться лишь временным помрачением рассудка. Довольно любопытно, что современная сексология для объяснения сексуальных явлений выдвигает гипотезу существования мужской и женской субстанции, или химических веществ, вырабатываемых телом и имеющих токсическое действие, способствующее временному ослаблению умственных способностей. Великий философ Гартманн (Philosophic des Unbevtussten, Berlin, 1869, S. 583), как Шопенгауэр до него (Die Welt als Wille und Vorstellung, 18593, II, S. 586), разделяет это воззрение и выводит из него логичное, на первый взгляд, заключение: «Любовь приносит больше боли, чем удовольствия. Удовольствие лишь иллюзорно. Не будь любовь фатальным половым импульсом, рассудку следовало бы заставить нас избегать любви, — а потому лучшим выходом была бы кастрация». Я называю это заключение логичным лишь на первый взгляд потому, что Гартманн не знал или забыл о том, что кастрация никоим образом не избавляет от полового влечения. Греки об этом отлично знати: прекрасным подтверждением тому служит рассказ Филострата (ed. Kayser, Leipzig, Teubner, I, p. 38) о евнухе, пытавшемся соблазнить обитательницу гарема, и множество аналогичных свидетельств. О значении кастрации в греческой культуре мы будем говорить ниже; здесь она упоминается лишь для того, чтобы показать, что греки знали: нож не является лекарством от любви. Если Феокрит («Идиллии», xi, 1 ел. и 21) начинает свое знаменитое стихотворение, в котором он сочувствует любовным страданиям своего друга, милетского врача Никия, словами: «Против любви никакого нет, Никий, на свете лекарства;// Нет ни в присыпках, ни в мазях, поверь мне, ни малого прока.// В силах одни Пиериды помочь; но это леченье, // Людям хотя и приятно, найти его — труд не из легких» [перевод M. Е. Грабарь-Пассек], то этим доказывается, что единственное настоящее лекарство от любви грекам было известно; таким лекарством являлось и является осознанное отвлечение внимания посредством каких-нибудь напряженных занятий — будь то тяжелый труд, как советует простой рыбак в другой идиллии Феокрита, или, как предлагает в только что приведенном отрывке сам Феокрит, сосредоточение на поэзии, т.е. на некоторой умственной деятельности вообще[101]. Однако греки — эти мудрые врачеватели души — знали не только лекарство от болезни любви, но и пути, которыми этот душевный яд проникает в человека и утверждается в нем. Вратами, через которые входит носитель любовного недуга, bacillus eroticus, являлись, по их мнению, глаза. «Необоримы, — говорит Софокл («Антигона», 795), — колдовские чары очей младой девы, ибо в них богиня Афродита ведет свои не знающие поражения игры». У Еврипида («Ипполит», 525) говорится, что «Эрос источает страсть из глаз, пробуждая сладостное упоение в душах тех, кого желает покорить», а Пиндар начинает Восьмую Немейскую оду словами: «Царственная Юность, вестница Афродиты, восседающая в очах юношей и дев...» Эсхил говорит о «нежной стреле любви, сияющей из очей, сокрушающем сердце венце телесных чар» ио «колдовской стреле девичьих очей». Наконец, Ахилл Татий говорит: «Красота ранит больнее стрелы и проникает через глаза в душу, ибо глаза — это путь для ран любви». Покрывающиеся милым румянцем стыда девичьи щеки, по словам Софокла («Антигона», 783), пробуждают в мужчине любовь: «Эрос разбил свой стан на нежных щеках девы»; или, как говорит Фриних (фрагм. 8, у Афинея, xiii, 603e):«Ha ее пурпурно-красных щечках пылает огонь любви». Когда же, по словам Симонида (фрагм. 72, у Афинея, xiii, 604b), «голос слетает с пурпурных уст» девушки, — любовник окончательно покорен, а после того, как «...убеждающий сладко Эрот и Киприда, рожденная морем, //Золотую тоску в наши груди вдохнет и расплавит желанием члены, //И упругую силу мужам подарит и протянет их руки к объятьям» (Аристофан, «Лисистрата», 551), сопротивление становится невозможным, и любовники готовятся приступить к «нежным делам любви»[102]. Губы прижимаются к губам, любовники долго пребывают в нежных объятиях, их уста полуоткрыты, а языки ласкают друг друга[103], в то время как руки юноши сжимают девичьи груди и сладострастно ласкают эти тяжелеющие яблоки; поцелуи сопровождаются нежным покусыванием, особенно плеч и грудей, с которых совлекла одежды пламенная рука юноши. Задолго до этого он распустил ее девичий пояс; теперь он увлекает свою прекрасную добычу на убранное цветами ложе и после бесчисленных взаимных ласк и нежных словечек совершает жертвоприношение любви. Все упомянутые здесь фазы любовной игры, число которых можно было бы значительно умножить, заимствованы из античных произведений, указанных в сноске. Конечно, описание любовной игры дано нами в обобщенной форме; в действительности перечисленные фазы чувственной любви также и у греков сменялись в определенной последовательности и были, разумеется, неисчерпаемы в своих формах. Среди поцелуев особой популярностью пользовался так называемый «поцелуй-с-ручкой» χύτρα; см. Эвник, CAP, I, 781, из Поллукса, х, 100; см. также Плутарх, Moralia, 38с). В комедии Эвника встречались слова: «Возьми меня за уши и подари поцелуй-с-ручкой». Как название, так и сам тип поцелуя принадлежали первоначально к реалиям детской жизни: ребенка брали за оба уха и целовали, причем ребенок в это время должен был держать своими ручками целующего за уши. Столь же популярной формой ласки был поцелуй в плечо или грудь, что подтверждается тьмой отрывков из стихотворений «Антологии» и элегий. Античные литература и искусство развили подлинный культ женской груди. Наилучшим образом иллюстрирует энтузиазм греков по отношению к красоте женской груди знаменитая история о Фрине и ее защитнике Гипериде (Афиней, xiii, 590е); Фрина обвинялась в совершении тягчайшего преступления; собравшиеся судьи уже склонялись к тому, чтобы осудить прекрасную преступницу. Тогда Гиперид распахнул ее платье и открыл взорам блистающую красоту ее груди, и чувство красоты заставило судей отказаться от мысли осудить обладательницу таких прелестей. Более восторженного прославления женской груди трудно даже вообразить. Можно вспомнить и приведенную выше историю о Менелае, который при виде обнаженных грудей Елены забыл о ее измене и простил изменницу. Мужское любование этими прелестями отражено также в произведениях греческой литературы и искусства. Тому, кто вознамерился бы собрать все отрывки, в которых воздается должное красоте груди, пришлось бы написать целую книгу. Из бесчисленного множества отрывков приведем лишь некоторые. H они называет «яблочки» женской груди «дротиками любви». У того же автора мы читаем о том, как любовник «сжимает тяжелеющий шар налитой груди», или о том, как Дионис «приближает любящую руку к груди стоящей перед ним девы и как бы случайно касается выступающей округлости ее платья; когда он чувствует ее тяжелые груди, рука бога, сходящего от женщин с ума, начинает трепетать». В другом месте той же поэмы: «Как награду держал я в руке два яблока — двойной плод, выросший на одном стволе». У Феокрита девушка спрашивает: «Что делаешь ты, сатир, почему трогаешь мою грудь?», и Дафнис отвечает: «Пробую твои поспевшие яблочки». Аристофан: «Как прекрасна твоя округлая грудь!»[104]. Сцена раздевания и робкого сопротивления девушки изображена в следующем отрывке из Овидия (Amores, i, 5, 13: ср. ш, 14, 21 и Ars, i, 665):[перевод С. В. Шервинского]
ГЛАВА II Мастурбация
НАИБОЛЕЕ распространенным и важным субститутом любви является самоудовлетворение, или онанизм[105], — термин, которым несмотря на его ошибочность нам приходится пользоваться ввиду того, что предложенный Хиршфельдом термин «ипсация» так и не прижился. В греческой жизни онанизм играл отнюдь не малую роль, и поэтому мы не можем обойти его молчанием. В отличие от нас, греки не считали его пороком; как и в случае с большинством прочих сексуальных явлений, они относились к мастурбации без морального предубеждения, присущего нашему времени. Они, конечно, знали о том, что приносящие вред излишества могут иметь место и здесь, однако они понимали, что это относится и ко всем остальным удовольствиям. Таким образом, они видели в онанизме заменитель любви, созданную самой природой отдушину, предотвращающую сексуальные расстройства и тысячи преступлений против нравственности со всеми их последствиями незаконнорожденностью, лишением свободы, самоубийствами. Касаясь терминологии, в первую очередь заметим, что в греческом языке имелось поразительно много выражений для этого понятия[106]. Так, мы находим слова χειρουργειν, άναφλαν, άποτυλοΰν, δέφειν, δέφεσθοα, άποσκολύπτειν. У Аристофана имеется слово avaфлvotnр, выигрывающее в силе оттого, что в Аттике действительно существовал Анафлистийский дем. Термин «мастурбация» происходит от латинского masturbare, составленного из manus и turbare или stuprarem[107]. Разумеется, греки использовали также шутливые описательные выражения, из которых здесь можно упомянуть четыре наиболее удачных. Греки говорили: «обслуживает себя рукой, как Ганимед», или «поет свадебную песнь рукой», что, по мнению некоторых остроумцев, было полуденным обыкновением у лидийцев, или «женится без жены», или «сражается рукой с Афродитой». Чаще всего греки использовали для этой цели левую руку. Карл Людвиг Шляйх высказал любопытные психологические наблюдения относительно оппозиции «правая рука — левая рука». Он пишет: «Левая рука ближе к сердцу; в ней больше душевности, кротости, успокоения. Она является органом нежности, поглаживания; левая рука служит как бы смягчающим, примиряющим противовесом своей могучей напарницы». Онанизм рассматривался греками как средство, способное предотвратить естественную половую деморализацию, и, как свидетельствуют авторы, практиковался теми, кто был лишен возможности вступить в нормальное половое общение. Принимая во внимание чрезвычайно широкую распространенность этого явления (как в древней Греции, так и сейчас), нетрудно понять, что художники, особенно миниатюристы, очень любили изображать такие сценки на вазах и в глине. Так, в коллекции Королевского Музея в Брюсселе имеется кубок, на котором изображен совершающий акт самоудовлетворения юноша с венком на голове. Вполне естественно, что о женском онанизме греческая литература говорит значительно реже, так как в целом письменные источники говорят о женщинах куда меньше, чем о мужчинах, и было бы ошибкой a posteriori заключить, будто греческие девушки и женщины занимались онанизмом не так часто, как мальчики и юноши. И тем не менее у греческих авторов мы найдем немало мест, где говорится о секретах греческих девушек. Эти отрывки подтверждают то, о чем мы, конечно, вполне догадались бы и без них: женский онанизм осуществлялся в Греции при помощи руки либо при помощи орудий, приспособленных или специально изготовленных для этой цели. Эти орудия, или «самоудовлетворители», греки называли баубонами (ЪаиЪоп) или олисбами (olisbos). Изготовляли их главным образом в богатом и преуспевающем торговом городе Милете, откуда они экспортировались в различные страны. Некоторые подробности мы узнаем из шестого мимиамба Геронда, озаглавленного «Две подруги, или Доверительный разговор»; здесь описывается, как подруги, поначалу немного смущаясь, а затем без малейшего стеснения беседуют об этих олисбах. Метро слышала, что у ее подруги Коритто уже есть свой олисб, или, как она его называет, баубон. Не успев еще им воспользоваться, Коритто одолжила его близкой подруге; но последняя Евбула — неосмотрительно передала его кому-то еще, так что этот олисб довелось видеть и самой Метро. Она очень хотела бы заполучить такой инструмент и жаждет узнать имя мастера, выпускающего этот товар. Ей говорили, что его зовут Кедрон, но она не удовлетворена этими сведениями, потому что она знает двух ремесленников, носящих это имя, «о которых она ни за что бы не подумала, что они владеют таким искусством»; весьма примечательно, что она так хорошо информирована о башмачниках, работающих в ее городке, их искусности и именах их искусности и именах их клиентов. Затем Коритто дает более точное описание этого ремесленника и с восхищением рассказывает об удивительных баубонах, изготавливаемых им. После этого Метро уходит, чтпбы приобрести это сокровище для себя. Такие олисбы девушки иногда использовали в укромной тишине спален, иногда они пользовались одним олисбом сообща. Отрывок из сочинения Лукиана «Две любви» указывает на совместное пользование данным инструментом. В добродетельном негодовании Харикл восклицает: «Применяя бесстыдно изобретенные орудия, чудовищные колдовские жезлы бесплодной любви, женщина возлежит, как мужчина, с другой женщиной; пусть слово, которое до сих пор так редко приходило на слух — мне и сейчас стыдно его произнести — пусть похоть трибад бесстыдно празднует свои триумфы». Слово баубон напоминает о таком мифологическом персонаже, как Баубо, которая из-за своей наготы становится в позднейшую эпоху символом бесстыдства и еще у Гете («Фауст», Первая часть, Вальпургиева ночь) изображается скачущей на свинье.ГЛАВА III Лесбийская любовь (трибадизм)
ЦИТИРОВАННЫЕ выше слова Харикла подвели нас к обсуждению так называемого трибадизма. Под трибадами мы подразумеваем женщин, предпринимающих совместные половые действия — будь то ласки руками, кунншшнг, сношение посредством олисба или естественным образом. Последнее представляется, на первый взгляд, совершенно невозможным, однако медицинские авторитеты уверяют, что естественное половое сношение между женщинами не такая уж и редкость, так как встречаются девушки с особенно крупными клиторами. В силу очевидных причин автор не считает необходимым касаться чисто анатомических аспектов, относительно которых он отсылает читателя к медицинским справочникам. Нас будет интересовать литературная сторона проблемы, или то, какое выражение трибадизм нашел в литературе. Слово «трибада»[108] у греческих лексикографов является обычным (нередко используемым и римлянами) обозначением женщины, предающейся гомосексуальным связям; наряду с ним употребляются слова «гетеристрия» (hetairistria) или «дигетеристрия» (dinetaeristria[109]): и то и другое — производные от «гетера». Относительно происхождения однополой любви в древности имелись различные мнения, самым известным и остроумным из которых является то, которое Платон вкладывает в своем «Симпосии» в уста Аристофана. Согласно его рассказу, посредством разделения надвое трех изначальных полов, а именно: мужчины, женщины и муже-женщины (андрогина), Зевс придал людям их окончательную форму, так что индивидуум отдает предпочтение тому виду любви, который соответствует полу первоначального цельного существа, от которого он произошел. В силу того, что одна из половин ищет другую, с которой ее разлучили, от изначального мужчины произошли мужи, предающиеся однополой любви, от изначальной женщины — гомосексуальные женщины, из андрогина же мужчины, взыскующие жен, и женщины, любящие мужчин. Как мы узнаем из Лукиана[110], женский гомосексуализм был, по общепринятому представлению античности, особенно распространен на острове Лесбос, почему и в наши дни говорят о «лесбийской любви» и «лесбиянстве». На Лесбосе родилась не только Сафо — царица трибад, но и Мегилла — персонаж знаменитых трибадических разговоров в сборнике Лукиана «Разговоры гетер». Согласно Плутарху[111], сексуальные связи между женщинами были частым явлением в Спарте. Это, однако, не более чем случайные упоминания; само собой разумеется, что в Древней Греции женская гомосексуальная любовь была так же мало связана с определенным местом и временем, как и в наши дни. О трибадической любви самым подробным образом говорится в том пятом диалоге гетер Лукиана, который не был включен Виландом в его классический перевод сочинений Лукиана. Приведем некоторые выдержки из него: «КЛОНАРИОН: Удивительные вещи рассказывают о тебе, Леэна. В тебя якобы влюбилась, как мужчина, богачка Мегилла с Лесбоса, и говорят, будто вы живете вместе. Никогда бы не подумала, что такое может случиться. Неужели? Вижу, ты покраснела. Так скажи мне, что в этих разговорах правда. ЛЕЭНА: Эх, Клонарион, то, что они говорят — правда, только мне стыдно признаться, уж больно все это необычно. КЛОНАРИОН: Благая Афродита, о чем ты?! ЛЕЭНА: Мегилла и коринфянка Демонасса тоже пожелали устроить пирушку, на которую пригласили и меня поиграть им на кифаре. Демонасса, да будет тебе известно, так же богата и распутна, как Мегилла. Что ж, я пошла и сыграла им на кифаре. Когда я закончила играть и наступило время сна, обе они были уже под хорошей мухой, и Мегилла сказала мне: «Видишь, Леэна, пришло время как следует выспаться, иди, ложись между нами». КЛОНАРИОН: Ты так и сделала? И что же случилось потом? ЛЕЭНА: Сначала они целовали меня, словно мужчины, касаясь не только губами, но и открывая рот и поигрывая языками; затем они обняли меня и стали .трогать мою грудь. При этом поцелуи Демонассы походили скорее на укусы. Я уже не знала, что и думать. Вскоре Мегилла, которая к тому времени здорово уже распалилась, сорвала с головы парик, которого я раньше на ней не заметила — столь искусно был он сделан и столь похож на настоящие волосы, и теперь со своей короткой прической ужасно походила «на мальчика или даже на настоящего молодого атлета. В первый момент я просто оторопела. Она же обратилась ко мне и сказала: «Видела ли ты прежде столь прекрасного юношу?» — «Но где же этот юноша?» — спросила я. «Не считай, что видишь перед собой женщину, — продолжила она, — потому что зовут меня Мегиллом, недавно я женился на Демонассе, и теперь она моя жена. Услышав это, я не сдержала улыбки и молвила: «Так, значит, ты мужчина, Металл, а мы об этом и не догадывались: видать, ты, как Ахилл в девичьем платье, рос незаметно среди дев. Но есть ли у тебя тот самый признак мужественности и любишь ли ты Демонассу, как любил бы ее мужчина?» — «Этого, конечно, нет, — возразила она, — да это и не обязательно. Ты скоро узнаешь, что моя любовь еще слаще». КЛОНАРИОН: Чем же и как вы затем занимались? Об этом я хотела бы получить как можно более точные сведения. ЛЕЭНА: Не задавай больше вопросов; мне так неловко, что от меня правды ты ни за что не узнаешь». Наряду с литературными свидетельствами следует также вкратце упомянуть памятники изобразительного искусства. Блох приводит следующие примеры: «На чаше Памфея из Британского музея мы видим обнаженную гетеру с двумя олисбами в руке; схожее изображение находим на чаше Евфрония: обнаженная гетера с набедренной лентой на правой ноге пользуется кожаным олисбом. Яйцевидный предмет, который она держит в правой руке, неоднократно встречается на вазах этого периода, например, в руке у эфеба на заднем плане хранящейся в Лувре чаши Гиерона. Это флакон, маслом из которого гетера окропляет фаллос. В собрании ваз Берлинского музея имеется ваза с весьма интересным изображением, которое, по-видимому, свидетельствует о том, что после использования олисба женщины обычно совершали омовение. Фуртвенглер описывает ее так: «Обнаженная женщина завязывает сандалию на левой ноге; она подалась вперед, обеими руками притягивая к себе красные ленты, и опустилась на правое колено, чем достигается наилучшее заполнение поверхности вазы. Плоский таз у ее ног наводит на мысль, что она только что омылась. В свободном пространстве справа от нее видны очертания обращенного к ней большого фаллоса». Герхард и Панофка описывают несколько терракот из Неаполя со схожими сюжетами: на одной из них (№ 20) обнаженная женщина сидит, обнимая лежащийна ней фаллос; тот же сюжет представлен на терракотах № 24 и № 18. На № 16 изображена лысая старуха, левой рукой опершаяся на подушку и рассматривающая лежащий перед ней фаллос. В дополнение следует упомянуть краснофигурную аттическую гидрию (сосуд для воды) пятого века до нашей эры, хранящуюся в Берлинском Антиквариуме. Здесь изображена девушка с пышной грудью и еще более пышными ягодицами; в правой руке она держит гигантский фаллос в форме рыбы. Знаменитой трибадой была Филенида из Левкадии, написавшая первую книгу о трибадических ласках, которая, по сообщению Лукиана, была снабжена иллюстрациями; впрочем, эпитафия Филениды, составленная Эсхрионом, отрицает, что эта обсценная книга была написана ею. Мы не можем с определенностью сказать, тождественна ли ей Филенида, часто упоминаемая Марциалом; вероятнее всего, это имя придумано Марциалом в качестве собирательного адресата его эпиграмм, бичующих современное ему распутство. Самой прославленной женщиной, имеющей наибольшее значение с точки зрения нашего исследования, была Сафо, или, как она называла себя на эолийском диалекте, Псапфа, знаменитая поэтесса, «десятая Муза» (Anth. Pal., ix, 506; vii, 14; ix, 66, 521; vii, 407), как называли ее восторженные греки, или, как сказал Страбон (Страбон, xiii, 617с), «диво среди женщин». Она была дочерью Скамандронима; родилась около 612 года до н.э. в Эресе на острове Лесбос или, по другим источникам, в Митилене. У нее было три брата, один из которых — Харакс — значительное время жил в Навкратисе (Египет) с кокетливой гетерой Дорихой, которую прозвали Родопой (розовощекая); в одном из своих фрагментов (фрагм. 138) Сафо порицает брата за эту безрассудную связь. О другом ее брате — Эвригии — нам не известно ничего, кроме имени; третий — Ларих — благодаря своей замечательной красоте был взят виночерпием в митиленский пританей. Упоминаемый лишь Судой брак Сафо с Керкилом из Андроса, бесспорно, является выдумкой, которую следует отнести на счет комедии, в которой частная жизнь Сафо весьма рано становится объектом критики, а сама поэтесса, вопреки истине, высмеивается как нимфоманка (фрагм. 75)[112]. Утверждение, будто у нее была дочь Клеида, также представляет собой не более чем заключение a posteriori на основании некоторых отрывков из ее стихотворений, в которых она говорит о девушке Клеиде, например:[перевод В В. Вересаева]
[перевод Л. Блуменау]
ГЛАВА IV Проституция
1. Общие замечания
ЕСЛИ В ПРОЦЕССЕ описания греческих нравов и культуры мы то и дело отмечали, что в данном случае приходится работать на совершенно неподготовленной почве или — когда дело касалось отдельных глав — что вводные справочные пособия по данному вопросу отсутствуют, то, переходя к теме греческой проституции, нельзя не сказать, что к ней подобные сетования не относятся. Истинно скорее обратное, и автору нужно чуть ли не оправдываться за обилие работ, посвященных этой теме, количество которых в нашем случае весьма трудно определить даже приблизительно. Поэтому нам остается лишь обработать материал, которым нас снабжают легкодоступные справочники, в той мере, в какой это необходимо для того, чтобы общая картина вышла достаточно полной, а затем обратиться к деталям, почерпнутым из малодоступных, а потому и менее известных источников. В греческой античности на продажную любовь смотрели без предрассудков. Дело не только в том, что женщины, которых можно было нанять за деньги, звались гетерами (hetairae), что можно было бы перевести как «подательницы радости» или «подруги»; дело еще и в том, что об этих жрицах Венеры говорили и писали совершенно открыто и без тени смущения, а весомейшая роль, которую они играли в частной жизни, нашла свое отражение также и в греческой литературе. Существовало множество сочинений как о гетерах вообще, так и о гетерах отдельных городов, особенно таких, как Коринф или Афины. Даже великий грамматик и филолог Аристофан Византийский (Ath., xiii, 567a; A. Nauck, Arist. Byz. Grammatici Alexandrini Fragmenta, 1848) не считал, что унижает свое достоинство, публикуя разыскания о жизни афинских проституток. Из авторов подобных разысканий, согласно списку, приводимому Афинеем, могут быть названы также ученик Аристофана, знаменитый исследователь Гомера Каллистрат (Ath., xiii, 59Id) и филологи Аполлодор, Аммоний Антифан и Горгий (Аполлодор, см. Susemihl, II, 41, 54; Аммоний — ib. II, 155, 43; Горгий — Ath., xiii, 567a, 583a, 596f). Фактически от всех этих сочинений сохранились одни названия. Однако до нас дошли остроумные «Разговоры гетер» Лукиана, и на нижеследующих страницах мы переведем или, по меньшей мере, кратко изложим другие источники в соответствии с их содержанием. Мы уже упоминали «Письма гетер» Алкифрона и приводили некоторые выдержки из них. О «Хриях» Махона, представляющих собой собрание анекдотов, мы будем говорить в настоящей главе[115]. Терминология. Если греки хотели избежать скверного слова «шлюхи» (πόρναι), они деликатно называли дев, продающих свои услуги за деньги, «гетерами» (εταΐραι), то есть «товарками» или «подругами». Существовало множество иных — более или менее грубых — наименований; такие лексикографы, как Поллукс и Гесихий, указывают несколько дюжин синонимов. Среди обозначений, собранных последним, имеются такие: άπόφαρσις, «преграждающая дорогу»; γεφυρίς, «мостовая», или женщина, слоняющаяся у мостов; δαμιουργός, «ремесленница»; δημι'η, «публичная женщина»; δρομάς, «бегунья»; έπιπαστάς, «постельничья»; κασαλβάς (Аристофан, Eccles., 1106) и κασάλβη, по схолиасту к «Всадникам», 355, составлены из καλείν и σοβεΐν, ибо проститутки сначала «завлекают» мужчин, а затем «гонят их прочь» — весьма сомнительная этимология; сюда же относится глагол κασαλβάζειν («Всадники», 355), означающий «обращаться, как с проституткой»; см. Гермипп всхолиях к «Осам», 1164. Схожие обозначения «шлюхи» суть κασαύρα, κασαυρίς, κασωρν'ς (Ликофрон, 1385), κασωρΐτις (Антифан у Евстафия, 741, 38) и κάσσα (Ликофрон, 131). С ними могут быть сопоставлены слова κασάλβων, κασαυρεΐον («Всадники», 1285) и κασώριον — все со значением «публичный дом». Гесихий (Поллукс, vii, 203; Гесихий, περί εταίρων και πόρνων; ср. также Евстафий, комм, к «Илиаде», xxiii, 755) перечисляет и другие обозначения шлюх: κατάκλειστος, «закрытая» (коринфск.), о девушках, содержащихся в публичном доме; λυπτά (глосса, дошедшая, вероятно, в искаженном виде, означающая собственно «волчица» — намек на алчность и жадность проституток); λωγάς, возможно, то же, что и λαικάς (Аристенет, 2, 16); также λαικάστρια (Аристофан, «Ахарняне», 529), λαικάζειν, «распутствовать» (Аристофан, Thesm., 57, «Всадники», 167) и λαικαν (Гесихий) с тем же значением; также λωγάνιος, собственно говоря, «игральные кости», поскольку проститутки попадают в руки мужчин, а затем отбрасываются прочь; μαχλάς (Anth. Pal., v, 301, 2) и μαχλίς, также μαχλοσυνη (Гомер, «Илиада», xxiv, 30), μαχλότης (Схол. к Ликофрону, 771; Etym. Magn., 524, 24) и μαχλοΰν, «вести себя подобно шлюхе», μαχλεύειν, «заниматься проституцией»; μαχλικός, «распутный» (Манефон, iv, 184) — все производные от μαχλός, «нечистый, похотливый» применительно к женщинам; применительно к мужчинам тот же смысл имело слово λάγνος (Lobeck, комм, к Фриниху, 184). К тому же корню, несомненно связанному с λαγώς, «заяц» (животное, славившееся своей похотливостью), принадлежат также слова λαγνεία — «семяизвержение» (Аристотель, «О природе животных», vi, 21), имеющее и более общее значение «похоть», а кроме того λάγνευμα (у Гиппократа) и λαγνεύειν — с общим значением «сладострастничать» (Лукиан, Rhet. praec., 23). Другие наименования из Гесихия: πώλος, «жеребенок»; Евбул (САР, II, 193) назвал гетер «жеребятами Афродиты». Σαλαβακχώ — имя шлюхи у Аристофана («Всадники», 765; Thesmoph., 805), которым обитатели Аттики называли всех представительниц этого ремесла. Σινδις, в собственном смысле слова, — «женщина из страны синдов», обитавших у подножия Кавказа, отсюда — «проститутка»; σποδησιλαύρα (Евстафий, 1921, 58), в собственном смысле слова, — «подметалка»; στατή (безусловно, искаженное чтение) объясняется у Гесихия при помощи слова κάρδοπος — «квашня»; στεγίτις — «покрывалыцица»; χαμοατύπη (Тимокл у Афинея, xiii, 570f и в др. местах) — собственно, «лежащая на земле»; также χαμαιτυπείον — «публичный дом» (Лукиан, «Нигрин», 22 и в др. местах); χαμαίτυπος (Полибий, viii, 11) — «торговец проститутками» и «проститутка»; χαμαιτυπια (Алкифрон, 3, 64) — «торговля проститутками»; χαμαιτυπικός — «подобный шлюхе»; χαμαιτυπις — «шлюха», также χαιμεταρίς и χαιμευνάς (Ликофрон, 319). Что касается содержателей публичных домов, сводников и сводниц, сутенеров и прочих, то для них греческий язык располагал множеством словечек; некоторые из них были в высшей степени «крутыми»; филологически подготовленного читателя я должен отослать к указателю к четвертому тому выполненного Морицем Шмидтом большого издания Гесихия (Jena, 1857), а также к упоминавшейся в примечании на с. 225 статье из «Энциклопедии реалий» Паули-Виссова-Кролля.2. Публичные дома
Проститутки, расквартированные в публичных домах (πορνεία), занимали самую нижнюю ступень внутри социального слоя filles de joie; их называли не гетерами, но просто «шлюхами». В Афинах учреждение публичных домов приписывали мудрому Солону. Проститутки в публичных домах выставлялись напоказ очень легко одетыми или даже совсем без одежды, так что любой посетитель мог совершать выбор, руководствуясь собственным вкусом. Данное утверждение само по себе заслуживает доверия, и к тому же мы располагаем множеством свидетельств в его пользу. Так, Афиней (xiii, 586e; Евбул, фрагм. 84, CAP, II, 193) говорит: «Разве ты не знаешь, что говорится в комедии Евбула «Панихида» о любящих музыку, выманивающих деньги женщинах-птицеловах, разряженных жеребятах Афродиты: они выстраиваются в ряд, словно на смотре, в прозрачных платьях из тонкотканой материи, точно нимфы у священных вод Эридана. У них ты за сущие пустяки можешь купить наслаждение, которое тебе по сердцу, причем без всякого риска». В комедии «Наннион» (фрагм. 67, CAP, II, 187) говорится: «Кто, как вор, засматривается на запретное ложе, — не он ли несчастнейший из людей? А ведь он может видеть обнаженных дев, стоящих при ясном солнечном свете» и т.д. Далее Афиней говорит: «Также и Ксенарх (фрагм. 4, CAP, II, 468) в комедии «Пятиборье» так порицает людей, что живут, как ты, вожделея к дорогим гетерам и свободным женщинам: «...ужасное, ужасное, просто невыносимое совершает молодежь нашего города. И это там, где в публичных домах вдоволь милых девочек — посмотри и увидишь, как с обнаженной грудью в тонких одеждах они выставлены в ряд на открытом солнце; ты можешь выбрать любую, какая понравится, — худую, толстую, полную, длинную, кривую, молодую, старую, среднего роста, зрелую — тебе не нужна лестница, чтобы прокрасться к ним, тебе не нужно карабкаться в слуховое окно или хитроумно пробираться к ним, спрятавшись в куче соломы: они сами почти силой затаскивают тебя в дом, называют тебя, если ты стар, — «папочка», если молод — «братик» или «мальчишечка». Любую из них ты можешь без всякого риска получить за незначительную сумму — днем или ближе к вечеру». Представляется, что вход в публичный дом стоил сущие пустяки — согласно уже цитированному отрывку из комедиографа Филемона, один обол (около полутора пенсов). Это подтверждает и отрывок из Диогена Лаэрция (vi, 4), где мы читаем: «Когда Аристипп увидел уносящего ноги прелюбодея, он заметил: «Осел! Какой опасности ты мог избежать всего за один обол!» Конечно, плата за вход зависела от места и времени и различалась в соответствии с качеством заведения, однако мы вправе предположить, что в любом случае она была не слишком высока, потому что публичные дома являлись низшей, а потому самой дешевой формой проституции. Разумеется, следует добавить, что наряду с входной платой девушке полагалось сделать «подарок», величина которого определялась предъявляемыми к ней требованиями. Если я правильно понимаю одно замечание у Суды, то стоимость такого подарка колебалась в пределах между оболом, драхмой и статером[116]. Из доходов, полученных за счет заработков девушек, содержатель публичного дома (πορνοβοσκός)[117] должен был выплачивать ежегодный налог государству, так называемый проституционный налог (τέλος πορνικόν)[118], собирать который назначался один или несколько специальных чиновников (πορνοτελώης)[119]. Вознаграждение (μίσθωμα), которое посетитель выплачивал девушкам, также фиксировалось особыми чиновниками — агораномами (άγοράνομοι)[120]. Публичные дома, как и вся система проституции в целом, находились под надзором городских должностных лиц — астиномов (αστυνόμοι), в обязанности которых входило поддержание общественных приличий и разрешение споров. В приморских городах большинство публичных домов размещалось, по всей вероятности, в прилегающих к гавани кварталах; по ясному свидетельству Поллукса (ix, 5, 34), в Афинах дело обстояло именно так. Однако в районе под названием Керамик, по Гесихию (s.v. Κεραμεικός), также можно было обнаружить множество публичных домов самого разного пошиба. Керамик — «район гончаров» — простирался от рынка на северо-запад вплоть до так называемого Дипилона, «двойных ворот», а за Дипилоном называясь уже Внешним Керамиком — тянулся вдоль Священной дороги, которая вела в Элевсин. Интересно отметить, что святость этой улицы религиозных шествий ничуть не умалялась оттого, что на ней стояли многочисленные публичные дома. Через этот район пролегала длинная широкая улица, называвшаяся Дромос («Проспект»), которая вела из внутренней части города и по обеим сторонам была украшена колоннадами, где располагались многочисленные лавки. Греческие авторы мало говорят об устройстве публичных домов, их убранстве и внутреннем распорядке, но мы вправе предположить, что они едва ли многим отличались от публичных домов Рима и Италии, относительно которых мы информированы достаточно хорошо. На самом деле, греко-римский «дом радости» мы можем посетить даже в наши дни. Всякий, кто знаком с Помпеями, поймет, что я имею в виду: в Двенадцатом квартале Четвертого района, на углу Vicolo del Balcone Pensile, под номером 18 расположен и lupanare, где молодежь Помпеи давала выход своей энергии, о чем и поныне напоминают многочисленные непристойные фрески и надписи на стенах. Интересно также отметить, что через отдельный вход посетитель по галерее (pergula) мог проникнуть сразу на второй этаж. Гораций и автор «Приапеи» (Гораций, «Сатиры», i, 2, 30; «Приапея», 14, 9) называют римские публичные дома (fornices или lupanaria) дурнопахнущими, что, по-видимому, свидетельствует о грязи и нечистоте, а согласно Сенеке (Controv., i, 2: redoles adhuc fulginem fornicis), посетитель уносил этот запах на себе, как с мрачным удовлетворением в своей язвительной, сатире (vi, 131) Ювенал говорит об императрице Мессалине, торговавшей своим телом в публичных домах. В каждом таком доме имелось, разумеется, известное количество комнат или «номеров», называвшихся cellae (Ювенал, vi, 122, 127; Петроний, 8; Марциал, xi, 45); над каждой комнатой было надписано имя обитавшей в ней девушки (Марциал, xi, 45; Сенека, Controv., i, 2) и, возможно, указывалась ее минимальная такса. Авторы[121] упоминают также различные покрывала (lodices, lodiculae), расстилавшиеся на ложе или на полу, и, как нечто само собой разумеющееся, — светильник (lucerna)[122]. Плату девушки брали вперед, о чем, по-видимому, свидетельствует одно место у Ювенала (vi, 125: excepit blanda intrantes atque aer poposcif). Персии называл проституток также нонариями (nonariae)[123], так как заведения не могли открываться ранее девятого часа (около четырех часов пополудни), «чтобы не отрывать молодежь от ее занятий». Чтобы завлечь прохожих, девушки стояли или сидели перед лупанариями, по каковой причине их также называли prostibula или prosedae (относительно prostibulum см. Ноний Марцелл, v, 8; относительно proseda — Плавт, Poenulus, I, 2, 54); первое из этих слов произведено от глагола prostare, отсюда и «проституция». Если девушка принимала в своей комнате посетителя, она закрывала дверь, вывесив перед этим на двери табличку «occupata» — «занята» (Плавт, Asinaria, iv, I, 15). В определенный час, вероятно, с приближением утра публичные дома закрывались, как можно заключить из одного места у Ювенала (vi, 127). Мы вполне могли представить, что стены комнат были украшены непристойной живописью, даже в том случае, если бы находки в помпейском «доме радости» не подтверждали эту догадку. Взгляды древних на сексуальное не позволяли им относиться к посещению публичных домов как к чему-то предосудительному, что с очевидностью явствует из нескольких пассажей античных авторов. Так, в своей знаменитой сатире (i, 2, 31), посвященной половой жизни, Гораций говорит следующее:[перевод М. Дмитриева и Н. С. Гинзбурга]
[перевод Ю. Голубец]
3. Гетеры
Гетеры стояли на гораздо более высокой ступени и занимали куда более важное положение в частной жизни греков. От обитательниц публичных домов их отличали как уважение, которым они пользовались в обществе, так и образованность. «Многие из них, — говорит Хельбиг, — отличались утонченной образованностью и бойким остроумием; они знали, как очаровать наиболее выдающихся деятелей своего времени, — полководцев, политиков, писателей и художников — и как надолго привязать их к себе; они являются наглядным воплощением существования, отмеченного смешением утонченных интеллектуальных и чувственных удовольствий, существования, которое так почиталось греками того времени. В жизни почти каждой замечательной личности, игравшей выдающуюся роль в истории эллинства, различимо влияние какой-нибудь знаменитой гетеры. Большинство современников не находили в этом ничего предосудительного. В эпоху Полибия (xiv, 11) прекраснейшие здания Александрии носили имена прославленных флейтисток и гетер. Портретные статуи таких женщин устанавливались в храмах и других общественных строениях рядом со статуями заслуженных полководцев и политиков. И слабеющее чувство чести греческих свободных государств не видело ничего зазорного в том, чтобы венками, а иногда даже алтарями и храмами почтить гетер, которые были близки с выдающимися деятелями» (Ath., vi, 253а). Нам известно, что гетерам воздавалась и иная почесть, замечательная тем, что ничего более характерного невозможно было бы и помыслить. Совершенно согласно с природой вещей то обстоятельство, что их ремесло процветало главным образом в крупных городах, и особенно в могущественном торговом городе Коринфе, который стоял на Истме и потому омывался водами двух морей. Трудно преувеличить распущенность жизни в этой благословенной метрополии древней торговли. Надпись, обнаруженная в помпейском публичном доме: HIC HABITAT FELICITAS — «Здесь обитает счастье» (надпись была найдена не в собственно публичном доме, но в кондитерской, где для посетителей нередко держали нескольких проституток) с равным правом могла быть гигантскими буквами начертана у входа в коринфскую гавань[125]. Все, что сладострастная чедовеческая фантазия в других местах могла только вообразить, находило в Коринфе свой дом и зримое воплощение, и очень многие, кому так и не удавалось выбраться из водоворота весьма дорогих удовольствий большого города, теряли в нем репутацию, здоровье и состояние, так что в поговорку вошел стих: «Поездка в Коринф по зубам не каждому»[126]. На улицах города толпились неисчислимые жрицы продажной любви. В районе обеих гаваней размещались бесчисленные публичные дома самого разного сорта, а улицы были затоплены толпами проституток. В известном смысле центром притяжения безбрачной любви и высшим учебным заведением коринфских гетер служил знаменитый храм Венеры, на ступенях которого не менее тысячи гетер, или, как они эвфемистически называли себя, hierodouli (храмовые рабыни), занимались своим ремеслом и всегда радостно привечали своих Друзей. На неровной почве городской цитадели — твердыни Акрокоринфа, известного всем из знаменитой баллады Шиллера «Ивиковы журавли», — на окруженной массивными каменными блоками террасе возвышался храм Афродиты (ср. Павсаний, и, 5), который мореплаватели, подходившие с востока или запада, видели уже издалека. Сегодня на том месте, где когда-то встречали посетителей тысячи дев, стоит турецкая мечеть. В 464 г. до н. э. народ эллинов вновь справлял в Олимпии великие игры, на которых победу в беге на стадий и в пятиборье одержал благородный и богатый Ксенофонт Коринфский. В ознаменование победы Пиндар — самый сильный из эллинских поэтов — сложил блистательный, дошедший до нас эпиникий, который, очевидно, был пропет в присутствии самого поэта — то ли когда победитель был торжественно встречен своими земляками, то ли во время шествия к храму Зевса для посвящения венков богу (Пиндар, Olympia, xiii). Перед тем как вступить в жаркую борьбу, Ксенофонт принес обет (Афиней, xiii, 573 ел.) в случае победы посвятить храму сотню девушек. Помимо указанной Олимпийской оды Пиндар сложил гимн (W. von Christ, фрагм. 122), который был исполнен в храме; под него плясали те гетеры, что удостоились небывалой для своего сословия чести, возможной в одной лишь Греции. К несчастью, от этой оды сохранился только зачин:[перевод М. Л. Гаспарова]
Самые знаменитые гетеры: анекдоты из их жизни, их изречения
Начнем с тех представительниц этого ремесла, которые в то же время выводились на сцене как персонажи комедии. Конечно, это не значит, что они и в самом деле выходили на сцену как исполнительницы, потому что в ту эпоху женские роли по-прежнему игрались мужчинами; мы имеем в виду тех гетер, которых комедиографы делали действующими лицами комедии. Клепсидра (CAF, II, 182) была героиней комедии Евбула, от которой не сохранилось практически ничего. Ее настоящим именем было имя Метиха, Клепсидрой же ее назвали приятели; это слово обозначает «водяные часы», и гетера получила такое прозвище потому, что она одаряла своими милостями строго «по часам», т.е. ровно столько, на сколько она была нанята. О гетере, звавшейся Корианно, Ферекрат написал одноименную комедию (CAF, I, 162), скудные фрагменты которой показывают лишь то, что здесь высмеивалась страсть этой жрицы Афродиты к выпивке. Здесь также была задействована старая тема комедии: отец и сын влюбляются в одну и ту же девушку и ищут ее благосклонности, причем дело доходит до весьма темпераментных объяснений между соперниками, некоторые образцы которых дают сохранившиеся фрагменты. Эвник написал комедию «Антея» (CAP, I, 781), однако мы мало что можем сказать как о гетере, носившей это имя, так и о самой комедии, от которой дошла только одна строчка: «Возьми меня за уши и подари поцелуй-с-ручкой» (см. с. 209). Ничего определенного не известно о гетерах и названных их именами комедиях — «Талатта» (CAF, I, 767) Диокла, «Опора» (CAF, II, 358) Алексида и «Фанион» (CAF, III, 142) Менандра. Тот же Менандр вывел в комедии и другую гетеру — именно саму Фаиду (CAP, III, 61), в лице которой на небосклоне греческих проституток взошла первая ослепительная звезда, Фаида (Таис) Афинская могла похвастать тем, что была любовницей Александра Великого и принадлежала к немалому числу гетер, злоупотреблявших могуществом своей красоты в делах политики. Неподалеку от руин Ниневии в битве при Гавгамелах (331 г. до н.э.) Александр разгромил несметное войско персов. Пока царь Дарий спасался бегством, Александр достиг Вавилона, захватил Сузы, после чего вступил в древнюю персидскую столицу Персеполь. В ознаменование победы он устроил здесь шумное пиршество, в котором приняли участие множество гетер. Среди них была и Фаида, затмевавшая всех своей красотой. Когда опьянение и сладострастие разгорячили кровь мужчин, Фаида воскликнула, обращаясь к царю, что настал момент увенчать все его прежние подвиги венцом бессмертия. Александр должен предать огню дворец персидских царей и тем отомстить за грехи, совершенные персами, которые во времена Ксеркса сожгли храм и святилища афинского Акрополя. Предложение было встречено шумным одобрением захмелевшей молодежи, справлявшей праздник победы вместе с царем; эта чудовищная мысль пришлась по вкусу даже Александру. Тут же под аккомпанемент песен, флейт и сиринг во дворец вносят факелы: во главе процессии — Фаида в обличье безумствующей вакханки. Перед ними в гордом величии лежит столица Ахеменидов. Александр бросает первый пылающий факел, Фаида — второй, затем факелы обрушиваются со всех сторон, и вскоре удивительное строение погружается в безбрежное море огня (Диодор Сицилийский, xvii, 72; Плутарх, «Александр», 38). После смерти Александра его любовница и гетера Фаида возвысилась до положения царицы, выйдя замуж за царя Египта Птолемея I. Мы уже говорили,'1 что Менандр вывел ее в своей комедии; к сожалению, дошедшие до нас фрагменты столь скудны, что о содержании мы можем только догадываться. От этой комедии сохранилась знаменитая строка, часто цитировавшаяся в древности и приводимая апостолом Павлом в его Первом послании к коринфянам: «худое общество портит добрые нравы» ((φθείρουσιν ήθη χρήσθ' δμιλιαι κακαί). По другим источникам, строка принадлежит Еврипиду, и вполне может быть, что Фаида цитировала их в комедии Менандра. В другом случае она проявила прекрасное знание трагедий Еврипида, когда находчиво и остроумно ответила на грубоватый вопрос, заданный словами Еврипидовой Медеи (Ath., xiii, 585e). По дороге к любовнику, от которого пахло потом, Фаиду спросили, к кому она направляется. «Жить с Эгеем, сыном Пандиона», — отвечала гетера. Ее ответ остроумен вдвойне и действительно замечателен. У Еврипида отправляющаяся в изгнание Медея говорит, что будет искать прибежища у афинского царя Эгея, с которым, т.е. под защитой которого, она и будет жить. Но Фаида придает глаголу эротический смысл. Другая сторона шутки заключается в том, что она производит имя Эгей от корня aeg-, который в греческом языке имеет значение «козел» (άιξ, αίγός), а козел пахнет весьма неприятно. Это бонмо Фаиды служит естественным вступлением к другим изречениям гетер, которые позволят читателю познакомиться с беседами греческой jeunesse doree, нередко густо приправленными бесстыдными двусмысленностями. То, что гетеры были хорошо начитаны в классической литературе — последнее выдвигалось корифеем искусства любви Овидием как непременный компонент общественного образования фешенебельных дам его времени, — доказывается не в последнюю очередь пристрастием, с которым они цитировали поэтов (ср. Овидий, «Искусство любви», Hi, 311). Ламия Афинская (Ath., xiii, 577с) была одной из знаменитейших гетер — современниц Деметрия Полиоркета. Флейтистка по профессии, благодаря своему ремеслу и популярности она приобрела такое крупное состояние, что смогла восстановить разрушенную картинную галерею сикионцев[127]. Столь щедрые пожертвования никоим образом не были редкостью среди греческих гетер; так, согласно Полемону, Коттина посвятила Спарте бронзовую телку; множество схожих примеров приводят другие древние авторы. Однажды Деметрию пришлось направить послов к Лисимаху. Когда, уладив политические вопросы, послы беседовали с Лисимахом, они заметили крупные шрамы на его руках и ногах. Лисимах объяснил их тем, что однажды ему довелось сразиться со львом, который и оставил эти следы. На это послы, смеясь, отвечали, что и им царь Деметрий показывал на затылке следы укусов страшного зверя — Ламии (Плутарх, «Деметрий», 27). Некий поклонник Гнафены (Афиней, xiii, 579е — 580f, 583 ел.) послал ей бутылочку вина, добавив, что ему шестнадцать лет. «Для своих лет он что-то маловат», — остроумно ответила гетера. У Афинея имеется несколько изречений Гнафены, гораздо более остроумных и пикантных, чем способен передать любой перевод без пространных разъяснений и парафразов, так как их соль — это каламбуры, без которых они полностью теряют свою остроту. Дело Гнафены было продолжено ее внучкой Гнафенион («Щечки»). Одному видному чужестранцу, которому было под девяносто, случилось как-то раз остаться в Афинах на празднике Крона; вдруг он увидел на улице Гнафену вместе с внучкой и, так как она ему понравилась, спросил, сколько она берет за ночь. Рассудив по одежде чужестранца, что у него водятся деньги, Гнафена запросила тысячу драхм (около 40 фунтов). Старик решил, что цена непомерно высока, и предложил половину. «Хорошо, старик, сказала Гнафена, — дай мне, сколько хочешь; я прекрасно знаю, что моей внучке ты дашь вдвое больше» (Афиней, xiii, 581). Царицы любви: Лайда и Фрина. Существовало две гетеры по имени Лайда, и обе прославлялись в разнообразных анекдотах и эпиграммах, без того, однако, чтобы их ясным образом различали. Лайда Старшая была уроженкой Коринфа, жила в эпоху Пелопоннесской войны и славилась как красотой, так и алчностью. Среди ее почитателей был не кто иной, как философ Аристипп[128]; по словам Проперция (И, 6, 1), одно время у ее дверей томилась вся Греция. Лайда Младшая родилась в Гиккаре на Сицилии и была дочерью Тимандры, подруги Алкивиада. Среди ее любовников называют живописца Апеллеса (Афиней, xiii, 588с) и оратора Гиперида. Говорили, что позднее она последовала в Фессалию за неким Гипполохом или Гиппостратом (Павсаний, ii, 2, 4; Плутарх, Amor., 21, 768a), где ее якобы убили женщины, завидовавшие ее красоте (Афиней, xiii, 589b; App. Anth. Pal., 342). Ниже мы приведем несколько анекдотов из обильнейшего запаса историй, связанных с именем Лайды, отказавшись от безнадежной попытки различить двух носительниц этого имени. Когда Лайда была еще девушкой, она пошла за водой к Пирене знаменитому источнику близ Коринфа. Неся наполненный сосуд на голове или на плечах, она возвращалась домой; в этот момент ее прелестные формы увидел Апеллес, и глаза художника не могли насмотреться на удивительную красоту девушки. Вскоре после этого он ввел ее в круг своих товарищей по цеху; те, однако, расшумелись и не без издевки спрашивали, что делать девушке на мужской попойке, лучше бы он привел с собой гетеру. На это Апеллес возразил: «Не удивляйтесь, друзья, скоро я сделаю из нее гетеру». Лайда особенно славилась красотой груди, и художники со всех концов света стекались к ней, чтобы увековечить эту божественную грудь в своих картинах. Аристипп, которого как философа часто упрекали за связь с Лайдой, дал однажды на эти упреки прославленный ответ: «Не я принадлежу Лайде, а она мне». Кроме того, сообщали, что Аристипп жил с Лайдой на острове Эгина по два месяца в году во время праздника Посидона. Когда домоправитель Аристиппа упрекал его за то, что он тратит на Лайду столько денег, тогда как киник Диоген пользуется ее милостями совершенно бесплатно, Дристипп ответил: «Я щедр к Лайде, чтобы ею наслаждаться, а вовсе не затем, чтобы ею не мог наслаждаться другой». Сам Диоген мыслил не столь возвышенно. Однажды он сказал Аристиппу на своем изысканно грубом языке: «Как можешь ты спать со шлюхой? Или стань киником, или прекрати с ней спать». Аристипп возразил: «Разве ты считаешь нелепым, если кто-нибудь войдет в дом, где до него уже жили?» — «Отнюдь», отвечал Диоген. «А если, — продолжал Аристипп, — кто-нибудь взойдет на корабль, на котором до него путешествовало множество народа?» — «Разумеется, нет». — «Тогда теЭе не в чем упрекнуть того, кто живет с женщиной, которая до этого уже принадлежала многим другим». Фрина, первоначально звавшаяся Мнесаретой, происходила из беотийского городка Феспии; она была самой прекрасной, самой знаменитой, но и самой опасной из всех афинских гетер, так что комедиограф Анаксилай (Ath., xiii, 558с, CAF, П, 270) сравнивал ее с Харибдой[129], которая заглатывает мореплавателей вместе со всей их снастью. Своим бессмертием она обязана не только исключительной красоте, но также скандальной истории, достоверность которой мы не станем сейчас обсуждать. Мы уже упоминали, что Фрина предстала перед судом. Знаменитый оратор Гиперид, взявшийся ее защищать, был уже готов признать дело проигранным. Внезапно его осенило, и он совлек одежды с груди своей прекрасной подзащитной, выставив напоказ ее ослепительную красоту. «Судей объял священный трепет, и они не осмелились казнить пророчицу и жрицу Афродиты» (Афиней, xiii, 590d; ср. Гиперид, фрагм. 174 и 181). Афиней продолжает: «Но еще более прекрасны были те части тела Фрины, которые не принято показывать, и увидеть ее обнаженной было совсем не просто, потому что обычно она носила плотно облегающий хитон и не пользовалась публичными банями. Но когда вся Греция собралась в Элевсинии на праздник Посейдона, она на глазах у всех сняла с себя одежду, распустила волосы и нагая вошла в море; именно это подсказало Апеллесу сюжет для его Афродиты Анадиомены. Знаменитый скульптор Пракситель также был одним из поклонников Фрины и использовал ее как модель для своей Афродиты Книдской». Фрина однажды спросила Праксителя, какую из своих работ он считает лучшей. Когда же он отказался отвечать, она пошла на хитрость. Как-то раз, когда она была у него, в дом с выражением испуга на лице ворвался слуга и сообщил, что мастерская объята пламенем и что большинство работ, но не все, уже погибли. Пракситель в тревоге вскочил с места и воскликнул: «Все потеряно, если огонь уничтожил моего Сатира и Эрота!» Фрина с усмешкой успокоила его и сказала ему, что он может оставаться на месте, потому что она выдумала этот рассказ, дабы узнать, какие из своих произведений он ценит выше всего (Павсаний, i, 20, 1). Эта история в весьма выгодном свете выставляет находчивость Фрины, и мы легко можем поверить в то, что обрадованный Пракситель позволил ей выбрать одну из своих статуй в подарок. Фрина выбрала Эрота, но не оставила его у себя: она посвятила его в храм Эрота, стоявший в ее родных Феспиях, вследствие чего этот заштатный городишко на целое столетие превратился в настоящую Мекку для паломников. Сколь поразительным кажется нам то время, когда благословленные богами художники дарили свои произведения — чье совершенство и поныне наполняет радостью наши души — гетерам, которые затем посвящали их божеству. Величие такого поступка ничуть не умаляет то обстоятельство, что к нему — мы вполне можем это допустить — примешивалось личное тщеславие. Наличие такого мотива доказывает тот факт, что Фрина предлагала восстановить разрушенные стены Фив, если фиванцы согласятся начертать на них надпись: Разрушены Александром, восстановлены гетерой Фриной, из чего нетрудно заключить, что ремесло Фрины было настоящим золотым дном, о чем ясно свидетельствуют также античные авторы (Афиней, xiii, 591d). Обитатели Феспий выказали свою признательность за великодушное принесение в дар статуи Эрота, поручив Праксителю исполнить статую Фрины, украшенную золотом. Она была воздвигнута на колонне из пентеликонского мрамора в Дельфах между статуями царя Архидама и Филиппа, и это не возмутило никого, кроме киника Кратета, который заявил, что статуя Фрины — это памятник греческому позору (Афиней, xiii, 591b). Как повествует Валерий Максим (iv, 3), некоторые бесшабашные афинские юноши заключили пари, что прославленный строгостью своего нрава философ Ксенократ не устоит перед чарами Фрины. Во время пышного пира ее ловко поместили рядом с добродетельным мужем; Ксенократ уже изрядно подвыпил, и прекрасная гетера не преминула призывно обнажить свои прелести и принялась возбуждать Ксенократа словами и прикосновениями. Но все было напрасно: искусство соблазнительницы оказалось бессильным против несгибаемой воли философа; и действительно, ей даже пришлось шутливо признать, что, несмотря на свою красоту и утонченность, она потерпела поражение от старика, который был к тому же наполовину пьян. Но Фрина не потеряла голову, и когда собутыльники потребовали от нее уплатить проигранную сумму, она ответила отказом, заметив, что условия пари относились к человеку из плоти и крови, а не к бесчувственной статуе. Из вышеизложенного видно, что греческим, а особенно аттическим гетерам было Не занимать находчивости и остроумия и что их ремесло облагораживали свойственные большинству из них общественные таланты, так что мы вполне понимаем, не только почему первые люди нации не желали отказываться от общения с гетерами, но и почему никто их за это не упрекал. Напротив, любовь (Плутарх, «Перикл», 24) Перикла, который был не только могущественным государственным деятелем, но также мужем и отцом, к Аспасии приобрела чуть ли не всемирную славу, при том, что Аспасия была лишь гетерой, хотя, возможно, духовно и социально стоявшей неизмеримо выше всех других известных нам гетер. Уроженка Милета, Аспасия рано перебралась в Афины, где благодаря красоте, уму и общительности ей удалось собрать вокруг себя самых выдающихся мужей своего времени. Даже Сократ не стыдился часто бывать у нее, а Платон в своем «Менексене» примечательным образом вкладывает в его уста знаменитую надгробную речь Аспасии. Чтобы жениться на ней, Перикл развелся с женой, и с этого времени ее политическое влияние возросло настолько, что Плутарх даже считает Аспасию зачинщицей войны между Афинами и Самосом за ее родной город Милет. Как бы то ни было, предпочтение, выказываемое ей Периклом, предоставило его противникам прекрасный повод для нападок; народ не желал ничего слышать об участии в политической жизни женщины, к тому же не афинянки, а ионийской чужестранки (Афиней, v, 220b), тем более что нравы женщин Ионии были притчей во языцех. По афинским представлениям, брак Перикла и Аспасии был мезальянсом: прекрасная милетянка считалась не законной женой, а наложницей — женой второго сорта. Поэтому она подвергалась жестоким насмешкам со стороны комических поэтов, и если народ называл Перикла «великим Олимпийцем», то за прозвищем для Аспасии — ее величали Герой — ходить далеко не пришлось. Комедиографы высмеивали ее власть над Периклом, изображая Аспасию то властной Омфалой, то сварливой Деянирой, намекая тем самым на то, что Перикл, идущий на поводу у капризной чужеземной авантюристки, деградирует так же, как Геракл, когда тот рабствовал у Омфалы и находился под каблуком у Деяниры. В наши дни с Аспасией связывают всевозможные слухи, проверить которые нет никакой возможности; утверждали, что она сводила своего мужа со свободными женщинами, а по свидетельству Афинея (xiii, 569f), она, как говорили, содержала самый настоящий публичный дом. Даже Аристофан пытается связать начало великой войны с предполагаемым «домом радости», принадлежавшим Аспасии; в «Ахарнянах» (524 сл.) Дикеополь говорит:[перевод С. Апта]
[перевод В. Холмского]
[перевод М. Грабарь-Пассек]
[перевод Л. Блуменау]
4. Суеверия в вопросах секса
В вопросах секса, а вместе с тем и в практике гетер суеверие играет наиважнейшую роль, о которой я уже имел случай сказать, разбирая вторую идиллию Феокрита. То, что идеи просвещения не смогли одержать верх, но, напротив, суеверие оказалось неискоренимым, явствует, помимо всего прочего, из недвусмысленного предостережения против «фессалийских искусств», которое Овидий считает своим долгом высказать в «Искусстве любви» (Ars, ii, 99). Он говорит: «Все эти фокусы — гиппоманес (с. 79), магические травы, формулы и любовные напитки не имеют никакой силы, как показывают примеры Медеи и Кирки; обе были знаменитыми колдуньями, и тем не менее их черное искусство не сумело предотвратить измены мужей — Ясона и Одиссея». Однако такие просвещенные голоса оставались одинокими; массы твердо верили в колдовство что имеет место и в наше время, — и племя гетер, для которых любовь была и должна была быть материальным содержанием жизни, никогда не могло полностью освободиться от суеверия. Не притязая на то, что наше изложение будет пусть даже приблизительно полным, приведем здесь несколько дополнительных замечаний относительно греческого суеверия в том, что касается половой жизни. Согласно Плинию, сок растения κραταιόγονον (блошница дизентерийная) был самым действенным средством для того, чтобы родился мальчик, и с этой целью родители должны были пить этот сок по три раза в день, постясь в течение сорока дней. Главкий (у Плиния, хх, 263) приписывает то же действие чертополоху. Я уже указывал на то, что agnus castus (Плиний, xxiv, 59; Диоскорид, Mat. med., i, 134) ввиду его ослабляющего действия на половое влечение, раскладывался женщинами на ложе во время Фесмофорий (с. 78). Согласно Ксенократу (у Плиния, хх, 227), сок мальвы, как и связка из трех ее корней, возбуждали в женщине страсть. Зернышко мальвы, прикрепленное к мешочку на левой руке, служило защитой от поллюции. По Диоскориду (Диоскорид, М.т., ш, 131; Плиний, xxvi, 95; xxvii, 65) мужчины, желавшие иметь сына, должны были есть больший корень ятрышника (Knabenkraut), а женщины, желавшие иметь дочь, — его меньший корень. Если пить этот корень свежим в козьем молоке, половое влечение усиливается, если есть его высушенным — ослабевает. Если под мужчину подложить растение pesoluta (Плиний, xxi, 184), он становится бессильным. Возбуждающее действие имел также сатирион, если держать его в руке (Диоскорид, ш, 134; Плиний, xxvi, 98 и 96); считалось, что его корень имеет те же свойства, что и корень ятрышника. Корень дикого цикламена (Теофраст, «История растений», ix, 9, 3; Диоскорид, ii, 193; Плиний, xxv, 114), носимый в качестве амулета, ускорял роды; если беременная женщина наступала на него, он приводил к выкидышу. Этот корень использовался также в приготовлении любовных напитков. Всякий, кто принимает «морские розы» (водяные лилии), должен расплачиваться за это двенадцатидневной импотенцией (Плиний, xxv, 75). Если подложить под кровать габротон (кустарниковая полынь), следовало ожидать усиления полового влечения (Плиний, xxi, 162); он также являлся безотказным средством против чар, препятствующих зачатию. Человек, который носит как амулет корень аспарагуса, становится бесплодным (Диоскорид, 151). Пепел растения brya (Плиний, xxiv, 72), смешанный с мочой быка, делал мужчину импотентом; по мнению магов, его можно было смешивать также с мочой евнуха. По Теокриту (ш, 28), растение telephilon (опийный мак) использовалось для любовных прорицаний; лист мака складывали мешочком и, держа его тремя пальцами, ударяли по нему ладонью; если раздавался громкий хлопок, это расценивалось как доброе знамение. Для защиты от «злого волка» (кровотечения в районе ягодичных мышц) к ягодицам следовало приложить абстинтий (вермут)[139]. Сердцевина ветвей гранатового дерева, о котором Феофраст рассказывает несколько невероятных историй, повышала половую потенцию (Плиний, xxvi, 99); другим средством добиться того же результата было ношение в браслете правого яичка осла (Плиний, xxviii, 261). Если беременная ест яички, матку или сычужок зайца (Плиний, xxviii, 248), у нее рождается мальчик. Съев заячий эмбрион, можно исцелиться от бесплодия. Если курицы сбивались на крестьянском дворе в кучу, это являлось несомненным признаком того, что их хозяин находится под башмаком у жены (Schwartz, Menschen und Tiere im Altertum, «Люди и животные в древности», 1888). Так как петух помог Лето в ее тяжких родовых муках, его (Элиан, Hist, an., iv, 29) подносили к беременной для облегчения родов; с этой же целью до бедер роженицы дотрагивались собачьей плацентой, не соприкасавшейся с землей. Если женщина поедала яичко петуха непосредственно после зачатия, она могла быть уверена в том, что у нее родится мальчик (Плиний, ххх, 123); а если кто-нибудь мочился там, где до этого помочился пес, «сила его чресел убывала» и он становился бессильным (Плиний, xxix, 102; ххх, 143). Примечательное суеверие было связано с гиеной (Плиний, viii, 105): полагали, что раз в год она меняет свой пол, — это представление оспаривал Аристотель (De generatione animalium, Hi, 66). Самка краба, истолченная в ступке и перетертая с водой и солью после полнолуния, якобы излечивала карбункулы и воспаления матки (Плиний, xxxii, 134). Если мужчину требовалось сделать импотентом, его следовало выпачкать в мышином навозе (Плиний, xxxviii, 262). Если женщина носила с собой mullus (съедобная морская рыба), ее менструальная кровь теряла свое ядовитое действие (Плиний, xxviii, 82). Считалось, что ворон некогда имел сношение с женщиной посредством своего клюва; поэтому если ворона вносили в дом беременной, ее ожидали тяжкие родовые муки; если женщина поедала воронье яйцо, у нее происходил выкидыш через рот (Плиний, х, 32; Аристотель, De gen. an., Hi, 66; Плиний, ххх, 130). Если женщина во время зачатия поест запеченной телятины, приправленной травой aristolochia (Плиний, xxviii, 254), у нее родится мальчик. Верили, что зачатию способствует коровье молоко (Плиний, xxviii, 253). Важное значение для суеверия имели также половые органы; Рисе (Realenzyklopadie, i, 85 ел.) собрал по этой теме огромнейший материал, среди которого находим следующее: «Обнажение женских половых органов — с каковым дейетвием связан такой непристойный жест, как кукиш, — разрушало магические чары, и вследствие этого их изображение или символ носили в качестве амулета. Выставление этой части тела напоказ было особенно действенным против града, плохой погоды, морской бури; эффект усиливался в том случае, если в этот момент у женщины были месячные; и действительно, когда такое «заклятие» использовалось с сельскохозяйственными целями — в частности, для уничтожения паразитов — наилучших результатов можно было ожидать только в том случае, если оно произносилось в период менструации, когда злые силы, приписывавшиеся женщинам в этом положении, могли вступить в игру самым активным образом. Плиний наряду с прочими весьма наглядным образом описывает пагубное воздействие на все окружающее менструирующей женщины. Стоит ей коснуться руты, и та увядает; один только ее взгляд на огурцы и тыквы высушивает их или, в лучшем случае, делает кислыми; молодая виноградная лоза ломается от ее прикосновения, ткани в корыте чернеют, бритвы тупятся, латунь ржавеет, у лошадей случаются выкидыши, а зеркало, в которое она посмотрится, тускнеет — хотя, если женщина будет после этого неотрывно смотреть на его тыльную часть, к нему вернется прежний блеск. Особенно большим могуществом обладает женщина, менструирующая впервые в жизни или сразу после потери девственности; магическое действие имеют сами менструальные выделения, даже если они не вступают в контакт с объектом. Так, для предотвращения града выделения девушки сжигались на поле вместе с лавром; пропитанная ими тряпка, сжигаемая под любым ореховым деревом, заставляет дерево увянуть, а если ее расстелить вдоль дверного порога, все злые заклятия лишаются своей силы внутри дома. Страшная сила была присуща также моче менструирующей женщины, однако свойство противодействовать любому магическому заклятию принадлежало любой моче, и в «Геопонике» говорится, что в случае некоторых лошадиных заболеваний Гиерокл предпочитал мужскую мочу[140]. Раб одного из друзей Порфирия понимал, к примеру, язык птиц, но однажды ночью мать помочилась ему в ухо, чем лишила сына его дара. Плиний рассказывает далее, что действенность мочи как средства против заклятия повышается в том случае, если, помочившись, в нее плюнуть, и что собственная моча обладает несомненными исцеляющими свойствами. Смочив ее каплей макушку, исцелялись от укуса сороконожки; от змеиных укусов следовало пить либо собственную мочу, либо мочу мальчика, еще не достигшего половой зрелости; орехи перед посадкой помещались в нее на пять дней; менструальные пятна можно было вывести только при помощи мочи той женщины, которая их произвела; что же касается женского бесплодия, то здесь не было средства более действенного, чем моча евнуха. Экскременты не обладали той же силой, что и моча, хотя, согласно Эсхину, в запеченном виде они использовались как лекарство от многих заболеваний, а кал новорожденного, введенный в матку, был средством от бесплодия. Целительными свойствами наделялось также особенно материнское молоко, и пес, который однажды отведал молоко женщины, недавно родившей сына, никогда не заболеет бешенством. Молоко женщины, у которой родилась дочь, было только косметическим средством, но тот, кого лечили посредством бальзама, приготовленного из молока матери и дочери, на всю оставшуюся жизнь приобретал иммунитет от глазных болезней[141]. Не лишено интереса то, что многие из этих народных снадобий вплоть до самого недавнего времени пользовались популярностью в европейской глубинке. Мы имели уже случай указать — особенно в связи с нашими наблюдениями относительно фаллического культа, — на большое значение, придаваемое греками мужским детородным органам; данная тема будет затронута также в последующих главах, так что здесь вполне достаточно сделать лишь несколько замечаний. Слово Baokaivei v воспроизведено в латинском fascinare; оба они обозначают «заклинать», но также и «разрушать заклятье». Заклятием, которого опасались в античности больше всего, был дурной глаз[142], жертвой которого может стать каждый, даже если его обладатель не питает дурных или враждебных намерений. И действительно, можно сказать, что каждый, чьи глаза выглядели или были расположены необычным образом — особенно если это наводило на мысль о дурных замыслах, — считался способным оказывать пагубное воздействие на окружающих; даже в наши дни на юге боязнь «дурного глаза» весьма велика. Средства защиты от этой напасти были в высшей степени многочисленными, и то, что их объединяет, — это предполагаемая способность отвращать нежелательный взгляд, отпугивая его или приводя в замешательство. Считалось, что самый действенный способ вызвать такое замешательство — это заставить обладателя дурного глаза взглянуть на изображения или слепки половых органов. Разумеется, идея заключалась не в том, чтобы «глаз немедленно отвернулся, устыдившись», но в том, что враждебный глаз будет заклят и зачарован видом непристойности, так что он будет видеть только срамное и на время окажется безвредным для всего остального. Этим объясняется, почему половые органы — предпочтительно мужские — рисовались или имитировались скульптурно повсюду, где особенно опасались действия дурного глаза. Таким образом, фаллос — иногда колоссальных размеров — можно было видеть почти везде: на домах и воротах, в общественных местах, на таких предметах повседневного пользования, как сосуды и светильники, на одежде и украшениях, на кольцах, застежках и т.п.; его носили за ручку и сам по себе; считалось, что его действие иногда усиливается, если он изготовлен в форме животного, с когтями и крыльями, или если к нему прикреплены колокольчики — звон металла рассматривался как действенное противоядие? от колдовства и всевозможных демонических существ. Этим и объясняется мода на фаллические амулеты, которая современному зрителю показалась бы верхом бесстыдства, не знай он ее истинных причин. Я уже подчеркивал тот факт, что еще и в наши дни фаллические амулеты легко увидеть и приобрести на юге. В античности амулеты в форме женского полового органа был куда менее распространенным явлением, но это объясняется просто. Греки наделяли мужчину большей силой, и поэтому его гениталии были более действенным средством против сглаза. Вместо того чтобы изображать на амулетах настоящий женский орган, нередко его воспроизводили символически в виде фиги (греч. σΰκον), которую часто можно видеть на сохранившихся образцах. Эти амулеты были самой различной величины и изготавливались из самых разных материалов; их носили открыто или тайно, по отдельности или в связке, так как даже тогда считали, что «большое складывается из малого». Люди были настолько уверены в их действенности, что одно обладание ими уже рассматривалось как достаточно эффективное средство. Разумеется, суеверия играли большую роль и в собственно половой жизни. Так называемое «завязывание узлов» (любое заклинание с целью предотвратить беременность) было прекрасно известно мудрым женщинам античности и их женской клиентуре; ненавистную соперницу посредством заговора можно было околдовать так, что у нее выпадали все волосы и она лишалась всей своей красоты (Овидий, «Любовные элегии», i, 14, 39), а ревнивые или завистливые девушки могли лишить мужчину его лучших способностей — временно или навсегда. Используемые методы были различны — иногда это было заклинание, иногда — наркотик, например, слабый настой болиголова (Овидий, «Любовные элегии», ш, 7, 27), который следовало ухитриться подмешать в питье жертвы; иногда использовался «кукольный» метод, для которого требовалось лишь изготовить восковую куклу (там же, 29 ел.; «Героиды», 6, 21) объекта колдовства и воткнуть иглу туда, где находится печень, после чего мужчина становился импотентом, ибо древние считали печень (Феокрит, ххх, 10; Гораций, «Оды», i, 13, 4; 25, 13) средоточием чувственных желаний. Тайные способности, в том числе способность делать мужчин бессильными, приписывались также шерстяной нити (ср., например, Anth. Pal., v, 205; Гораций, «Сатиры», i, 8, 30), перед которой, согласно Клименту Александрийскому, люди испытывали особенный страх. Сколь широко распространились эти суеверия, явствует из того факта, что правила и предписания, посредством которых считалось возможным пробудить любовь, превратить бесплодие в плодовитость, короче говоря, исполнить все желания любящего, были сведены в систему и зафиксированы письменно, так что постепенно из книг подобного рода возникает целая литература, при помощи которой любовники могли укрыться за всегда широко распахнутыми вратами суеверия во всех мыслимых затруднениях. Нижеследующие образчики этой литературы могут представлять ныне особый интерес, так как от проницательного наблюдателя не укроется тот факт, что так называемая «оккультная наука» в последнее время стоит на ногах все тверже. Спиритизм и теософия суть магические слова, которые предлагают спасение известной части встревоженного человечества. Бесчисленные филиалы оккультных союзов в больших городах и не очень раскрывают свои тайны адептам, трепещущим от предвкушения мистики и волшебства; мудрые женщины, умеющие с помощью изогнувшегося дугой кота предсказывать будущее по узорам на кофейной гуще или раскладу карт, не могут пожаловаться на то, что дела их идут плохо. Точно так же и в античной Греции верили, что правильное использование сил природы, а также принуждение, применяемое и против самих богов, способны одарить человека множеством благ, например, здоровьем и богатством, но прежде всего любовью, или околдовать врага и довести его до болезни и смерти. Чем с более ранней эпохой имеем мы дело, тем проще обычные магические формулы, которые постепенно, особенно в эллинистический период, под влиянием тайной науки Востока становятся столь изощренными, что их доверяют письму. Отдельные предписания были собраны в большие магические книги, часть которых (около двенадцати), датируемая позднейшим периодом греческой античности, дошла до нас. Важнейшая и самая интересная из этих книг (Richard Wiinsch, Aus einem griechischen Zauberpapyrus), хранящаяся ныне в Национальной библиотеке Парижа, была составлена в четвертом веке нашей эры — в то время, когда новая вера еще не полностью вытеснила старые суеверия. Мы приведем несколько примеров из этой рукописи, столь интересной с точки зрения истории культуры, а все необходимые не филологу разъяснения будут даны в квадратных скобках. Предваряя наш образец, следует заметить, что он представляет собой любовное заклинание; здесь содержатся предписания насчет того, как снискать любовь девушки ворожбой и с помощью богини Гекаты подействовать на нее так, как это угодно заклинателю. В греко-восточной магии Геката тождественна богине луны Селене, тогда как последняя объединяется с Артемидой и Персефоной, богиней подземного мира, так что в соответствии со своими тройственными функциями Геката имеет три ипостаси; тем самым она превращается в богиню Трех Дорог, которые, согласно суеверной фантазии, с незапамятных времен населены демоническими существами. Мысль, лежащая в основе данного любовного заклинания, сводится к тому, что богиня должна «пыткой» доставить девушку к домогающемуся ее заклинателю; но чтобы богиня это сделала, в «хулительной» части девушка обвиняется в клевете на нее. Легко смеяться над такой наивностью, но не следует забывать о том, что многие наши современники ждут от богов, не говоря уже об обычаях тех племен, которые даже и сегодня воображают, что воздают своим богам тем большие почести, чем больше плюют на их образ. Полное греческое магическое заклинание состоит из следующих частей: во-первых, восхваляется могущественное действие рецепта; затем описываются существенные части необходимого приношения или жертвы и показывается, каким образом данная жертва используется в данном заклинании; к этому примыкает формула логоса, или молитвы, в соответствии с которой в жертвенный огонь подсыпается новая порция фимиама. Затем принимаются меры предосторожности, чтобы чары не повредили самому заклинателю — ибо духи особенно чутки именно в такие моменты. Затем следуют указания по изготовлению амулета и вторая-молитва — с тем, чтобы сделать получение ожидаемого результата еще более несомненным, — и один или несколько стихотворных гимнов, восхваляющих могущество богини, а в качестве противовеса — стихотворение, перечисляющее злодеяния девушки, чтобы богиня приступила к ее преследованию и, как было сказано выше, «пыткой» доставила ее к молящему. Хвалебный гимн написан размером героической поэзии — эпическим гекзаметром, а стихи-поношение ямбами, которые использовались для хулы с тех самых пор, как некая прачка, ставшая после этого знаменитой, вернула поэта Архилоха из классических сфер поэзии к прозаичной действительности: «Посторонись, дружок, не то перевернешь лохань» (Dracon. Straton., 162, Непп.: aпeлф', avфрwпe, tnv okaфnv avatрeпeic). Пусть же теперь старая магическая книга говорит сама за себя: «[Восхваление] Приготовление дымного жертвоприношения, очаровывающего богиню луны. Без сопротивления и в тот же день оно доставляет сюда душу [того, к кому относится заклинание]; оно приковывает врага к ложу болезни и убивает его наверняка; оно насылает блаженные сновидения и показало свою действенность в большинстве заклинаний. Панкрат, жрец гелиопольский, совершил это приношение перед лицом императора Адриана и тем доказал ему силу своей божественной магии; чары возымели действие через час, болезнь последовала через два, смерть — через шесть; самого императора он погрузил в сон, во время которого тот ясно видел все вокруг себя околдованным и сообщал об этом. Пораженный искусством пророка, он постановил выплатить ему двойной гонорар. [Предписание] Возьми землеройку и «обожестви» ее в воде источника [т.е. «убей ее»; этого слова следовало избегать, так как оно являлось недобрым предзнаменованием]; сделай то же самое с двумя лунными жуками, но в воде потока; затем возьми речного рака, жир пятнистой девственной козы, кал собакоголовой обезьяны, два яйца ибиса, на две драхмы [около девяти грамм] камеди, мирровой смолы и шафрана; на четыре драхмы италийской альпийской травы, и фимиама, и лук без боковых отростков. Помести все это в ступку, тщательно истолки и храни смесь на случай необходимости в свинцовом сосуде. Когда захочешь ею воспользоваться, возьми от нее из сосуда, поднимись с жаровней на чердак и, когда восходит луна, принеси смесь в жертву со следующей молитвой, и немедленно явится Селена. [Молитва] Пусть рассеется надо мной угрюмая пелена облаков и пусть передо мной ослепительно восстанет богиня Актиофида, внемлющая моей святой молитве, потому что я разоблачаю клевету гнусной и нечестивой Н.Н. [здесь заклинатель вставляет имя интересующей его девушки]. Она выдала священные таинства людям. Н.Н. еще сказала: «Я видела, как великая богиня покинула свод неба и необутой стопой, с мечом в руке шла над землей в молчании». Н.Н. еще сказала: «Я видела, как она пьет кровь». Н.Н. сказала это, не я. Актиофида Эресхигаль Небутосалевфи Форфорбаса Трагиаммон [возникшие под влиянием восточного чародейства магические имена богини]! Пойди к Н.Н., лиши ее сна, разожги пожар в ее душе и покарай ее смятением безумия, преследуй ее и приведи из любого места и из любого дома ко мне! После этих слов принеси жертву и издай громкие крики [чтобы удержать внимание богини], спиной вперед спустись вниз, и вскоре явится душа околдованной. Ты, однако, открой ей дверь, иначе она умрет [так как ее преследует разгневанная богиня, которая настигнет ее в случае промедления]. Если же ты хочешь наслать на кого-нибудь болезнь, используй ту же молитву и добавь: «Наведи болезнь на Н.Н., дочь Н.Н.». Если она должна умереть, тогда скажи: «Возьми дыхание, госпожа, из ноздрей Н.Н.». Если ты хочешь навести сновидение, моли так: «Приди к ней в облике богини, которой служит Н.Н.». Если же ты сам желаешь увидеть сон, скажи: «Приди ко мне, госпожа, и подай мне во сне совет о том-то и том-то», и она придет к тебе и сообщит все без обмана. Однако не пользуйся этим заклинанием необдуманно, но лишь когда у тебя имеются для этого веские причины. [Амулет] Существуют также меры предосторожности, чтобы не случилось с тобой несчастья. Если кто-нибудь прибегает к этому заклятию неосторожно, богиня обычно заставляет его скакать по воздуху и низвергает его с высоты на землю. Поэтому я считаю полезным описать также амулет. Но храни его в тайне! Возьми лист лучшего папируса и носи его на правой руке во время жертвоприношения. На листе должны быть начертаны слова: «Мулафи Хернуф Амаро Мулландрон! Защити меня от злого духа — мужского или женского!» И все же храни его в тайне, сынок!» В тексте оригинала за этим следуют упомянутые гимны — хвалебный в гекзаметрах, хулительный в ямбах. Хвалебный гимн весьма напоминает орфические гимны, его слова звучат торжественно и таинственно, пробуждая в некоторых душах чувство благоговейного страха. Ямбы содержат поругание, которому якобы подверг богиню объект колдовства, позволяют лучше ощутить могущество суеверия, мраком которого необразованные люди были окутаны в четвертом веке нашей эры. Для того чтобы сделать некоторые детали понятными, потребовались бы обстоятельные объяснения; однако следует сказать хотя бы о том, что верующие люди того времени полагали вполне совместимым с сущностью божества то, что оно поедает плоть и пьет кровь. Таким образом, книга заклинаний, небольшой раздел которой был нами только что приведен, представляет собой примечательный документ античности, и кто может сказать, сколь многие пользуются этими и схожими формулами, чтобы достичь — или не достичь — предмета своих желаний? Сегодня, разумеется, никто не накладывает заклятий согласно этому предписанию; однако изменилась не сущность, а только форма, и вечно истинны слова Шиллера: «Сами боги сражаются с глупостью впустую».5. «Разговоры гетер» Лукиана
После этого экскурса в область любовной магии мы возвращаемся к «Разговорам гетер» Лукиана. Во втором диалоге гетера Миртион жалуется своему любовнику Памфилу на то, что он бросает ее ради женитьбы на дочери судового маклера. Все его клятвы оказались пустыми, он забыл свою Миртион, и это при том, что она находится на восьмом месяце беременности — «самое худшее, что может случиться с гетерой». Она не станет подбрасывать ребенка, особенно если это окажется мальчик; она назовет его Памфилом и воспитает как свое горькое утешение. А кроме того, он выбрал себе в жены уродину с бесцветными косыми глазами. Памфил отвечает, что она, несомненно, выжила из ума, если прислушивается к таким бабьим россказням, или же у нее похмелье, хотя вчера она выпила совсем немного. Наконец выясняется, что всему виной — недоразумение: Дорида чересчур ретивая служанка Миртион — видела венки на доме Памфила и слышала доносящиеся оттуда звуки свадебного веселья; она немедленно поспешила к госпоже сообщить о том, что дочь судового маклера вступила в этот дом молодой женой. Только в спешке она перепутала дом Памфила с домом его соседа. Итог размолвке подводит радостное примирение; как любовники отпраздновали счастливое разрешение недоразумения, Лукиан деликатно предоставляет домыслить воображению читателя. Ревность лежит в основе третьего диалога, который приводим здесь целиком. «МАТЬ: С ума ты сошла, Филинна? Что это с тобой сделалось вчера на пирушке? Ведь Дифил пришел ко мне сегодня утром в слез'ах и рассказал, что он вытерпел от тебя. Будто ты напилась и, выйдя на середину, стала плясать, как он тебя ни удерживал, а потом целовала Ламприя, его приятеля, а когда Дифил рассердился на тебя, ты оставила его и пересела к Ламприю и обнимала его, а Дифил задыхался от ревности при виде этого. И ночью ты, я полагаю, не спала с ним, а оставила его плакать одного, а сама лежала на соседнем ложе, напевая, чтобы помучить его. ФИЛИННА: А о своем поведении, мать, он, значит, тебе не рассказал? Иначе бы ты не приняла его сторону, когда он сам обидчик: оставил меня и перешептывался с Фаидой, подругой Ламприя, пока того еще не было. Потом, видя, что я сержусь на него, он схватил Файлу за кончик уха, запрокинул ей голову и так припал к ее губам, что едва оторвался. Тогда я заплакала, а он стал смеяться и долго говорилчто-то Фаиде на ухо, ясное делр, обо мне, и Фаида улыбалась, глядя на меня. К тому времени, когда они услышали, что идет Ламприй, они уже достаточно нацеловались; я все же возлегла с Дифилом на ложе, чтобы он потом не имел повода попрекать меня. Фаида же, поднявшись, первая стала плясать, сильно обнажая ноги, как будто у ней одной они хороши. Когда она кончила, Ламприй молчал и не сказал ни слова, Дифил же стал расхваливать ее грацию и исполнение: и как согласны были ее движения с кифарой, и какие красивые ноги у Фаиды и так далее, как будто хвалил красавицу Сосандру, дочь Каламида, не Фаиду — ты же знаешь, какова она, ведь она часто моется в бане вместе с нами. А Фаида, такая дрянь, говорит мне тотчас с насмешкой: «Если кто не стыдится своих худых ног, пусть встанет и тоже спляшет». Что же мне еще сказать, мать? Понятно, я встала и стала плясать. Что же мне оставалось делать? Не плясать? И признать справедливой насмешку? И позволить Фаиде командовать на пирушке? МАТЬ: Самолюбива ты, дочка. Нужно было не обращать внимания. Но скажи все же, что было после? ФИЛИННА: Ну, другие меня хвалили, один только Дифил, опрокинувшись на спину, глядел в потолок, пока я не перестала плясать, уставши. МАТЬ: А что ты целовала Ламприя, это правда? И что ты перешла к нему на ложе и обнимала его? Что молчишь? Это уж непростительно. ФИЛИННА: Я хотела помучить его в отместку. МАТЬ: А потом ты не легла с ним спать и даже пела, между тем как он плакал? Разве ты не понимаешь, что мы бедны, и не помнишь, сколько мы получили от него, и не представляешь себе, какую бы мы провели зиму в прошлом году, если бы нам не послала его Афродита? ФИЛИННА: Что же? Терпеть от него такие оскорбления? МАТЬ: Сердись, пожалуй, но не оскорбляй его в ответ. Ведь известно, что любящие отходчивы и скоро начинают сами себя винить. А ты уж очень строга всегда к нему, так смотри, как бы мы, по пословице, не порвали веревочку, слишком ее натягивая». [перевод Б. Казанского] Четвертый диалог начинается с предположения о том, что любовник Мелитты ей изменил. Она жалуется на эту обиду своей подруге Вакхиде и говорит ей, что молодой человек отдалился от нее без всякой причины. Она видела на стене в Керамике надпись: «Мелитта любит Гермотима», и чуть ниже: «Судовщик Гермотим любит Мелитту». Но это все чепуха; она даже не знает судовщика по имени Гермотим. Не будет ли ее подруга столь добра, чтобы подыскать ей одну из тех старух, о которых говорится, будто своими чарами и заклинаниями они способны напомнить неверному любовнику о его долге и склеить осколки разбитой любви. По счастью, Вакхида знает колдунью, «довольно бодрую и крепкую сириянку», которая уже помогла ей однажды в схожих любовных затруднениях и не очень дорого взяла; она просит только драхму и хлеб, «...и нужно еще, — говорит Вакхида, — кроме соли, дать семь оболов, серу и факел. Старуха берет это себе. Нужно подать ей и кратер вина, разбавленного водой; она одна будет его пить. Понадобится еще что-нибудь, принадлежащее самому Харину, например плащ, или сандалии, или немного волос, или что-нибудь в этом роде». — У меня есть его сандалии. «Она повесит их на гвоздь и станет обкуривать серой, бросая еще и соль в огонь и называя при этом имена, его и твое. Потом, достав из-за пазухи волшебный волчок, она запустит его, бормоча скороговоркой какие-то варварские заклинания, от которых дрожь берет. Так она сделала в тот раз. И вскоре после этого Фаний вернулся ко мне, хотя товарищи упрекали его за это, и Фебида, с которой он жил, очень упрашивала его. Скорее всего, его привели ко мне заклинания. И вот еще чему научила меня старуха — как вызвать в нем сильное отвращение к Фебиде: надо высмотреть ее свежие следы и стереть их, наступив правой ногой на след ее левой, а левой, наоборот, на след правой, и сказать при этом: «Я наступила на тебя, и я взяла верх!» И я сделала так, как она велела» [перевод Б. Казанского]. Пятый диалог посвящен лесбийской любви и не имеет отношения к теме нашего разговора; шестой диалог мы приводили ранее (с. 244 ел.) В седьмом диалоге, в котором участвуют мать и ее дочь Мусарион, воспроизведен низменный ход мыслей умудренной матери-сводни, которая не способна думать ни о чем, кроме денег, тогда как ее неопытная дочь все еще верит в идеальную любовь и мечтает о браке с самым миловидным из своих любовников, хотя он почти нищий. Наивность девушки изображена здесь столь же мастерски, как и сугубо материалистический прагматизм ее матери, которая обращается к дочери с такими словами: «Твой Херея все сидит сложа руки, разоряя нас. Но тебе следует быть мудрее, Мусарион. Ты думаешь, тебе всегда будет восемнадцать лет? Или ты воображаешь, будто Херея останется при нынешнем образе мыслей, когда разбогатеет и мать подыщет ему богатую невесту? Ты думаешь, будто, когда он увидит, что ему в руки идут пять талантов, он вспомнит о твоих слезах, поцелуях и клятвах?» В восьмом диалоге принимают участие гетера Ампелида, которая занимается этим ремеслом уже двадцать лет, и восемнадцатилетняя Хрисида. После нескольких кратких замечаний о пользе ревности в делах любви и о том, что иногда весьма целесообразно привести любовника в ярость, Ампелида, делясь своим богатейшим опытом, рассказывает, как она поступила однажды с одним из своих поклонников. Он никогда не давал ей более пяти драхм (около пяти шиллингов) за ночь, но, возбуждая в нем ревность, она довела его до такого состояния, что он, боясь ее измены, расстался с целым талантом (около 250 фунтов), лишь бы восемь месяцев владеть ею безраздельно. Девятый диалог не представляет достаточного интереса, чтобы излагать его здесь. Десятый диалог показывает, что гетер иногда посещали также и школьники; я вернусь к нему позже, так как он представляет большой интерес для истории греческих нравов. В одиннадцатом мы застаем юношу Хармида на одном ложе с гетерой Трифеной. Но вместо того, чтобы предаваться радостям любви, молодой человек всхлипывает, как ребенок. После долгих уговоров Трифене убеждает его поведать о своем горе; оказывается, он безумно влюблен в гетеру Филематион, но предмет его страсти недоступен: отец держит юношу на коротком поводке и поэтому он не в силах заплатить ту немалую сумму, в которую Филематион себя оценила. Тогда она прогнала Хармида и, чтобы его позлить, открыла свои двери Мосхиону. Он же, чтобы заставить страдать Фъыематион, пришел к Трифене. Но Трифена знает, как исцелить его недуг. Она неопровержимо доказывает, что его обожаемая Филематион выглядит юной благодаря всевозможному притворству и обману, тогда как на самом деле ей уже сорок пять. Ему не доставит ни малейшей радости лицезреть эту «погребальную урну» раздетой и тем более обладать ею. Эти откровения немедленно обращают Хармида в новую веру; молодой человек отбрасывает разделяющую их простыню, которую он положил между собой и Трифеной, чтобы уклониться от ее ласк, и, исполнившись вожделения, со словами «Черт с ней, с Филематион!» бросается в объятия Трифены. После всего сказанного о греческих гетерах мы должны еще раз бегло подчеркнуть, что общение с ними никоим образом не сводилось к однократному наслаждению (хотя, конечно, это тоже было не редкостью), но что нередко возникала привязанность, длившаяся более или менее продолжительное время, в которой большую роль играют верность и измена, ссоры и ревность. В двенадцатом диалоге также разворачивается сцена ревности. Гетера Иоэсса упрекает своего любовника Лисия в том, что он преднамеренно оскорбил ее, отдав в ее присутствии предпочтение другой гетере. «Наконец, — говорит она, — ...ты надкусил яблоко и, подавшись вперед, ловко метнул ей за пазуху, даже не стараясь сделать это незаметно от меня. А она, поцеловав яблоко, опустила его между грудей под повязку. Так-то ты со мной поступаешь, хотя я никогда не просила у тебя денег, и никогда не закрывала перед тобой дверей со словами «У меня уже есть кто-то», и отвергла из-за тебя многих ухажеров, а ведь некоторые из них были весьма богаты. Но помни, есть богиня, которая покарает и отомстит. И ты когда-нибудь огорчишься, может быть, услыхав обо мне, что я задушила себя в петле, или бросилась головой вниз в колодец, или нашла еще какой-нибудь способ умереть, чтобы больше не мозолить тебе глаза. Торжествуй тогда, будто совершил великое и славное дело. Что глядишь на меня исподлобья и стиснув зубы? Пусть вот хотя бы Пифиада нас рассудит» [перевод Б. Казанского]. Пифиада, разумеется, становится на сторону подруги. «Это не человек, а камень» — таково ее мнение; «тебе нет извинения, ведь ты сама испортила его». Наконец и Лисию удается вставить слово. Он отвечает упреком на упрек и заявляет, что у Иоэссы вообще нет никаких оснований жаловаться, потому что недавно он застал ее в объятиях другого. Встав на спину другу, он забрался в ее окно, подкрался к ее кровати и заметил, что она спит не одна, что с ней лежит еще кто-то; ощупав незнакомца, он убедился, что это — «безбородый, по-девичьи нежный юноша, без волос на теле и сильно надушенный». Маленькая драма ревности завершается удовлетворяющей всех развязкой, когда выясняется, что мнимым юношей был не кто иной, как подруга Иоэссы Пифиада, которая, чтобы не оставлять подругу в печали, провела с ней ночь. Однако Лисия это удовлетворяет не полностью; «Но на нем вовсе не было волос, и как же тебе удалось за шесть дней отрастить такие густые волосы?», — все еще сомневается он. «Да ведь это объяснить проще простого. Из-за некоторой болезни ей пришлось остричь волосы, и с тех пор она носит парик. Докажи ему, сними парик, пусть узнает, кем был в действительности тот юноша, к которому он меня приревновал». Пифиада так и делает, после чего решено устроить пир в честь примирения, в котором должна участвовать и Пифиада — без вины виноватый объект лисиевой ревности. Она охотно соглашается, с тем, однако, условием, что Лисий никому не откроет ее тайны. В тринадцатом диалоге разглагольствует Miles gloriosus — тщеславный, якобы овеянный славой, но совершенно пустой вояка. Громогласно, с бесконечной напыщенностью, противореча сам себе, он похваляется своими героическими деяниями, в чем ему живо подыгрывает его столь же глупый и пустоголовый друг Ксенид. «Все это правда, — говорит последний, — да ты и сам знаешь, сколь усердно просил я тебя не подвергать свою драгоценную жизнь такой опасности. Ведь я не смогу больше жить, если ты падешь на поле боя». Комплимент друга подвигает великого полководца на дальнейшее хвастовство. Но здесь обнаруживается поразительный эффект психологически тонкой сатиры. Вместо того чтобы подпасть под очарование его подвигов, на что он вполне естественно надеялся, чуть более гуманная и не лишенная образованности гетера заявляет, что не желает иметь ничего общего с таким кровожадным головорезом, и немедленно дает ему отставку. О том, что получилось в итоге, пусть поведает сам Лукиан: «ЛЕОНТИХ: Но я смело выступил перед строем, вооруженный не хуже пафлагонца, весь тоже в золоте, так что сразу поднялся крик и с нашей стороны, и у варваров. Ибо и они меня узнали, как только увидели, особенно по щиту, и по знакам отличия, и по султану. Скажика, Ксенид, с кем это меня тогда сравнивали? КСЕНИД: С кем же, как не с Ахиллом, сыном Фетиды и Пелея, клянусь Зевсом! Тебе так шел шлем, и так горел пурпурный плащ, и блистал щит. ЛЕОНТИХ: Когда мы сошлись, варвар первый ранил меня слегка, только задев копьем немного повыше колена; я же, пробив его щит пикой, пронзил ему грудь насквозь, потом, подбежав, быстро отсек мечом голову и возвратился с его оружием и его головой, насаженной на пику, весь облитый его кровью. ГИМНИДА: Фу, Леонтих. Постыдись рассказывать о себе такие мерзости и ужасы! На тебя нельзя и смотреть без отвращения, раз ты такой кровожадный, не то что пить и спать с тобой. Я, во всяком случае, ухожу. ЛЕОНТИХ: Возьми двойную плату! ГИМНИДА: Я не в силах спать с убийцей. ЛЕОНТИХ: Не бойся, Гимнида, это произошло в Пафлагонии, а теперь я живу мирно. ГИМНИДА: Но ты запятнанный человек! Кровь капала на тебя с головы варвара, которую та нес на пике. И я обниму такого человека и буду целовать? Нет, клянусь Харитой, да не будет этого! Ведь он ничуть не лучше палача! ЛЕОНТИХ: Однако, если бы ты видела меня в полном вооружении, я уверен, ты бы в меня влюбилась. ГИМНИДА: Меня мутит и трясет от одного твоего рассказа, и мне чудятся тени и призраки убитых, особенно несчастного лохага, с рассеченной надвое головой. Что же, ты думаешь, было бы, если бы я видела самое это дело, и кровь, и лежащие трупы? Мне кажется, я бы умерла! Я никогда не видела даже, как режут петуха». [перевод Б. Казанского] После этих и немногих других слов («Прощай, герой и тысяче-начальник, продолжай убивать, сколько тебе заблагорассудится») Гимнида решительно отворачивается от сочащейся кровью похвальбы и бежит к своей матушке. Наш хвастун, рвение которого только распалилось, пытается восстановить отношения с ней при помощи Ксенида. Последнему известно, что большинство подвигов приятеля — чистая выдумка, и лишь после того, как хвастун весьма неохотно сознается в том, что беззастенчиво преувеличивал, и просит передать свое признание Гимниде, вновь появляется некоторая надежда на то, что вскоре он будет держать ее в своих объятьях. Четырнадцатый диалог настолько важен для знания описываемой нами среды, что мы приведем его целиком: «ДОРИОН: Теперь, когда я стал беден из-за тебя, Миртала, теперь ты не пускаешь меня к себе! А когда я приносил тебе подарок за подарком, я был для тебя возлюбленным, мужем, господином, всем! И вот, так как я прихожу с пустыми руками, ты взяла себе в любовники вифинского купца, а меня не принимаешь, и я простаиваю перед твоею дверью в слезах, между тем как он один проводит с тобой ночи напролет, лаская тебя, и ты говоришь даже, что ждешь от него ребенка! МИРТАЛА: Досада меня берет с тобой, Дорион, особенно когда ты говоришь, будто делал мне много подарков и стал нищим из-за меня! Ну, сосчитай-ка, сколько ты мне дарил с самого начала. ДОРИОН: Ладно, Миртала, давай сосчитаем. Первое — обувь, что я привез тебе из Сикиона, две драхмы. Клади две драхмы. МИРТАЛА: Но ты спал тогда со мной две ночи! ДОРИОН: И когда я возвратился из Сирии — склянку финикийского душистого масла, клади две драхмы и на это, клянусь Посейдоном! МИРТАЛА: А я, когда ты уходил в плаванье, дала тебе тот короткий хитон до бедер, чтобы ты надевал его, когда гребешь. Его забыл у меня кормчий Эпиур, проведя со мной ночь. ДОРИОН: Эпиур узнал его и отнял у меня на днях на Самосе — после долгой схватки, клянусь богами! Еще луку я привез с Кипра и пять сельдей и четырех окуней, когда мы приплыли с Боспора, сколько это выйдет? И сухарей морских в плетенке, и горшок фиг из Карий, а напоследок из Патар позолоченные сандалии, неблагодарная ты! А когда-то, помню, большой сыр из Гития. МИРТАЛА: Пожалуй, драхм на пять наберется за все это. ДОРИОН: Ах, Миртала! Это все, что я мог дарить, служа наемным гребцом. Но теперь-то я уже командую правым рядом весел, а ты мною пренебрегаешь? А недавно, когда был праздник Афродисий, разве не я положил серебряную драхму к ногам Афродиты за тебя? И опять же матери на обувь дал две драхмы, и Лиде вот этой часто в руки совал, когда два, когда четыре обола. А все это, если сложить, — все богатство матроса. МИРТАЛА: Лук и селедки, Дорион? ДОРИОН: Ну да. Я не мог привозить лучшего. Разве я служил бы гребцом, если бы был богат? Да я собственной матери никогда и одной головки чеснока не привез! Но я хотел бы знать, какие у тебя подарки от твоего вифинца? МИРТАЛА: Первое — видишь вот этот хитон? Это он купил. И ожерелье, которое потолще. ДОРИОН: Это? Да ведь я знаю, что оно давно у тебя! МИРТАЛА: Нет, то, которое ты знаешь, было много тоньше, и на нем не было изумрудов. И еще подарил эти серьги и ковер, а на днях две мины. И плату за помешение внес за нас. Это тебе не татарские сандалии да гитийский сыр и тому подобная дрянь! ДОРИОН: А того ты не говоришь, каков он собой, тот, с которым гы спишь? Лет ему, во всяком случае, за пятьдесят, он лыс, и лицо у него цвета морского рака. А что за зубы у него, ты не видишь? А сколько в нем приятности, о Диоскуры, особенно когда он запоет и начнет нежничать настоящий осел, играющий на лире, как говорится. Ну, и радуйся ему. Ты его стоишь, и пусть у вас родится ребенок, похожий на отца! А я-то уж найду себе какую-нибудь Дельфину или Кимвалию, или соседку вашу флейтистку, или еще кого-нибудь мне по средствам. Ковры-то, да ожерелья, и плату в две мины не все мы можем давать. МИРТАЛА: Вот-то счастлива будет та, которая возьмет тебя в любовники. Ведь ты будешь ей привозить лук с Кипра и сыр, возвратясь из Гития!» [перевод Б. Казанского] Пятнадцатый и заключительный диалог показывает брутальные последствия ревности, выливающейся в дикие сцены побоев, которые, несомненно, не ограничиваются расквашенными носами и жестокими увечьями. Героем этого диалога также является хвастливый воин.6. Храмовая проституция
Если «Разговоры гетер» Лукиана позволяют нам глубже проникнуть в жизнь и нравы греческого полусвета, то другие письменные источники дают немало дополнительных и весьма любопытных подробностей. Так, у Афинея (xiii, 573с) мы яитаем: «Как свидетельствует также историк Хамелеонт в книге о Пиндаре, в Коринфе издревле существовал обычай, по которому город, возносящий молитвы Афродите во время великого шествия, привлекает к участию в нем как можно больше гетер, и они молятся богине, а позднее присутствуют также на жертвоприношении и жертвенном пире. Это совершается в память о том времени, когда перс подвел свои огромные полчища к храму Афродиты, куда прошли также и гетеры, молясь об освобождении отечества, что подтверждают также историки Феопомп и Тимей. Когда впоследствии коринфяне установили богине посвятительную плиту, которую можно видеть и поныне, с именами гетер, прошествовавших тогда к храму, Симонид сочинил такую эпиграмму:[перевод Л. Блуменау]
7. Дальнейшие замечания о гетерах
Возможно, в Древней Греции дело обстояло схожим образом. О том, что жизнь гетер была посвящена не только добыванию хлеба насущного для себя и рабскому утолению чувственных желаний других, но что обыденность этого ремесла облагораживалась красотой, свидетельствуют наряду с прочим также празднества Афродиты, справлявшиеся гетерами в честь богини по всей Греции. Афиней (xiii, 574b) приводит на этот счет некоторые подробности, повторять которые после всего вышесказанного было бы излишним; но тот же самый урок преподают поистине очаровательные любовные рассказы о греческих гетерах. Здесь следует привести, по меньшей мере, один из них, взятый из «Рассказов об Александре» Харета Митиленского (Ath., xiii, 575b): «Однажды Одатис увидела Зариадра во сне и влюбилась в него. То же самое приключилось и с ним. Они непрестанно стремились друг к другу, потому что обоим привиделся один и тот же сон. Одатис была прекраснейшей женщиной Азии, Зариадр тоже бьш очень мил. Итак, Зариадр отправил посланца к ее отцу Гомарту, прося руки его дочери. Но отец не дал своего согласия, так как, не имея сыновей, хотел выдать дочь за одного из сородичей. Вскоре после этого Гомарт пригласил виднейших мужей царства наряду с друзьями и родственниками на свадебный пир дочери, не говоря при этом, за кого он ее выдает. Когда опьянение достигло высшей точки, он призвал свою дочь Одатис в зал и сказал ей так, чтобы слышали все гости: «Мы желаем ныне, наша дочь Одатис, выдать тебя замуж. Огляди зал, посмотри на всех гостей, а затем возьми золотую чашу, наполни ее вином и вручи ее, кому пожелаешь; ему-то ты и будешь женой». Но когда Одатис рассмотрела всех, она плача вышла в переднюю, где стоял сосуд для смешивания вина, так как среди присутствующих она не увидела Зариадра, хотя ранее она сообщила ему, что вот-вот должна состояться ее свадьба. Он в ту пору участвовал в походе на Танаисе, но тайно переправился через реку, сопровождаемый лишь одним колесничим, и проехал на своей колеснице около восьмисот стадий [приблизительно 100 миль]. Когда Зариадр приблизился ко дворцу, где был устроен пир, он оставил повозку и слугу и пошел пешком, одетый в скифское платье. Войдя в дом и увидев плачущую Одатис, которая медленно-медленно наполняла чашу, он подошел к ней и сказал: «Вот и я, Одатис, — тот Зариадр, по которому ты тосковала». Когда Одатис взглянула на незнакомца и поняла, что он красив и похож на человека, виденного ею во сне, она преисполнилась радости и отдала чашу ему; он же посадил ее на колесницу и увез прочь. Рабы, которые знали об этой любовной страсти, не сказали ничего; и когда отец стал их спрашивать, они заявили, что не знают, где Одатис». Эту историю часто с гордостью рассказывали негреческие обитатели Малой Азии; ее часто воспроизводали художники в храмах, во дворцах царей и даже в частных домах, а многие видные граждане называли своих дочерей Одатис. Хотя в данной истории нет речи о самих гетерах, все же она заслуживает того, чтобы ее изложить здесь, так как принадлежит к жанру «эротических новелл», рассказываемых гетерами в кругу своих любовников, с тем чтобы побудить их к большему постоянству и верности или — в зависимости от обстоятельств — к большей щедрости. Я завершаю эту главу, посвященную гетерам, о которых все более или менее важное уже было сказано, дополнив вышеизложенное некоторыми малоизвестными подробностями, почерпнутыми из древних источников. Идоменей (Ath., xiii, 576с; xii, 533d — FHG, II, 491), ученик Эпикура, представил в своей книге «О демагогах» скандальную хронику великих афинских политиков. В ней он, например, сообщал, что Фемистокл, в эпоху, когда пьянство было еще редкостью, однажды посреди бела дня промчался по заполненному народом рынку на колеснице, в которую вместо лошадей были впряжены четыре знаменитейшие гетеры того времени. К сожалению, ничего не говорится о том, в какие костюмы были одеты эти «жеребята Афродиты» (с. 90). По другому чтению, гетеры не были запряжены в колесницу, но восседали рядом с Фемистоклом как его спутницы. В этой связи можно вспомнить, что Фемистокл и сам был сыном гетеры Абротонон — фракиянки, на которую, как сообщает Амфикрат (Ath., xiii, 5765с — FHG, IV, 300), была написана эпиграмма с тем примерно смыслом, что Абротонон была только фракийской гетерой, однако же родила великого Фемистокла. Антифан (Ath., xviii, 587b) говорил в своей книге о гетерах, что гетера Наннион получила прозвище Маска потому, что у нее были тонкие черты лица, она носила золотые украшения и дорогие одежды, но, раздетая, Наннион была чрезвычайно безобразна. Она была дочерью Короны, дочери Наннион; и так как в ее семье это ремесло передавалось по наследству уже в течение трех поколений, ее прозвали Тета («бабушка»). Ксенофонт в своих «Воспоминаниях о Сократе» (iii, 11,1, цитируется у Афинея, xiii, 588d) говорил об учителе следующее: «Кто-то в присутствии Сократа упомянул о гетере Феодоте и сказач, что красота ее выше всякого описания и что живописцы приходят к ней писать с нее и она показывает им себя настолько, насколько позволяет приличие. Надо бы сходить посмотреть, сказал Сократ, ведь по одним слухам не представишь себе того, что выше описания... Так они пошли к Феодоте и застали ее позировавшей перед каким-то живописцем» [перевод С. И. Соболевского]. «Согласно Ксенофонту, они нашли, что она превосходит все ожидания, а Сократ беседовал с прекрасной гетерой и другими присутствующими о наилучшем способе приобрести настоящих друзей. Одной красоты, говорил он, недостаточно: здесь требуются также добрая воля и здравая умеренность при оказании милостей». Если здесь речь идет лишь о визите великого мудреца и самого выдающегося воспитателя юношества к публичной женщине, который отнюдь не обязательно закончился бы близостью, хотя это, учитывая эротическую установку Сократа, более чем маловероятно, то следует лишь перенести описанную Ксенофонтом сцену в наши дни, чтобы оценить неизмеримость контраста. Тогда поступок Сократа никому не показался вызывающим, и даже такому щепетильному писателю, как Ксенофонг, ничто не мешает совершенно откровенно упоминать о таких предметах в своих «Воспоминаниях», источником которых была его страстная привязанность к Сократу. Другие духовные вожди тогдашней Греции заходили куда дальше Сократа. У Афинея (xiii, 589с) читаем: «Аристотель имел сына Никомаха от гетеры Герпиллиды и любил ее до самой своей смерти, ибо, как говорит Гермипп (FHG, III, 46), она с надлежащим вниманием относилась к потребностям философа; и разве прекрасный Платон не любил колофон-скую гетеру Археанассу, о чем свидетельствует он сам в посвященной ей эпиграмме?» Афиней цитирует эту эпиграмму и заводит разговор об уже упоминавшейся любви Перикла к гетере Аспасии, дружбу с которой водил сам Сократ. Затем он продолжает: «Перикл вообще был падок до чувственных наслаждений. Он также состоял в интимных отношениях с женой сына, что засвидетельствовано его современником Стесимбротом (FHG, И, 56)». Антисфен добавляет, что Перикл входил и выходил из дома Аспасии по два раза в день. Когда позднее ее обвинили в нечестии, Перикл стал ее защитником и пытался вызвать сострадание судей, проливая больше слез и испуская больше стонов, чем если бы дело шло о его жизни. Когда же Кимон вступил в беззаконную связь со своей сестрой Эльпиникой и должен был отправиться в изгнание, Перикл в награду за разрешение Кимону вернуться испросил его согласия сделать Эльпинику своей любовницей. Сегодня, конечно же, невозможно установить, какие из этих историй, с легкостью множившихся вокруг многих других мужей, истинны; тем не менее, не подлежит сомнению — и именно поэтому я говорю здесь о подобных вещах — то, что в те дни внебрачные связи никому не ставились в упрек, но считались чем-то само собой разумеющимся и обсуждались с предельной откровенностью. Взгляд античности на эти вопросы нигде не был выражен лучше, чем в речи, приписанной — правильно ли, нет ли — самому Демосфену (In Neaeram, 122): «Мы держим гетер ради чувственных наслаждений, наложниц для повседневного пользования, а жен, чтобы они производили на свет наших детей и были верными хозяйками нашего дома». Сам Демосфен тоже отличался распутством, если верить Афинею (xiii, 592e), который пишет: «Говорили, что оратор Демосфен также имел детей от гетеры. Во время судебного процесса он сам привел их в суд, чтобы вызвать к себе сострадание, но не привел их матери, хотя обычаями того времени это и дозволялось». О других любовных связях великого оратора мы будем говорить позднее, так как они имели гомосексуальный характер. Афиней (xiii, 594b) рассказывает такую историю о знаменитой гетере Плангон: «Так как она была исключительно красива, в нее влюбился юноша из Колофона, который прежде любил Вакхиду с Самоса. Юноша говорил Плангон о красоте Вакхиды, и поскольку Плангон желала от него избавиться, она потребовала в подарок знаменитое ожерелье Вакхиды. Вакхида уступила его неистовому напору и отдала ему ожерелье, который он вручил Плангон. Последняя, тронутая щедростью Вакхиды, отослала ожерелье обратно и позволила молодому человеку снова насладиться своими милостями. С этого времени две гетеры сделались неразлучными подругами и сообща услаждали юношу своей любовью. Ионийцы гордились таким великодушием и впоследствии всегда называли Плангон «Пасифила» [подруга всем], что засвидетельствовано Архилохом [фрагм. 19] в одной его эпиграмме, где Пасифила сравнивается со смоковницей, питающей множество ворон». Из «Палатинской Антологии» (о ее содержании мы подробно говорили выше, на с. 172 и далее) также могут быть приведены отдельные подробности из жизни греческих гетер. Согласно эпиграмме Руфина (Anth. Pal., v, 44, ср. v, 161), две особенно коварных гетеры по имени Лембион и Керкирион сделали самосскую гавань небезопасной; поэт выразительно предостерегает юношей от общения с этими «пиратами в юбках» в тех же словах, что и автор эпиграммы, которую мы приводили выше. Павел Силенциарий (v, 181) с забавной серьезностью сообщает о том, как однажды после обильной попойки он отправился к дому гетеры Гермонассы и принялся украшать ее двери цветами. Но она оказалась немилосердной и вылила на него воду из верхнего окна. С комическим пафосом он жалуется на то, что она совершенно уничтожила его со вкусом уложенную прическу. Надменная, безусловно, не достигла своей цели, так как вода пролилась из сосуда, который она имела обыкновение подносить к своим сладким губкам, а поэтому жар любви проник и в воду, только еще более распалив любовника. Бесцеремонность доходила до того, что даже на надгробных памятниках люди не боялись говорить о профессии шлюхи, и среди нескольких эпитафий подобного содержания образцом может служить эпиграмма Агафия (схолии к Anth. Pal, 8Cf): «Я была проституткой в Византии-граде и всем услуживала продаваемой мною любовью. Я, Каллироя, искушенная во всех сладострастных утехах; побуждаемый жалом любви, Фома поместил эту надпись на мою могилу и тем показал, какая страсть жила в его душе; его сердце таяло и превращалось в размягченный воск». Хотя не лишено вероятия и даже в высшей степени возможно, что эта «эпитафия» жившего в шестом веке нашей эры эпиграмматиста Агафия является фиктивной, мы, тем не менее, располагаем множеством неоспоримых свидетельств о том, как относились к покойным гетерам в греческой античности. Афиней рассказывает (xiii, 594e), что македонянин Гарпал, назначенный Александром наместник Вавилона, украв немало золота, бежал в Афины и здесь влюбился в гетеру Пифионику, которая постепенно все более и более прибирала его состояние к рукам. После смерти ей воздвигли чрезвычайно пышный памятник; по свидетельству Посидония (FHG, III, 259), ее тело несли к могиле под хоровые песни, исполнявшиеся самыми выдающимися артистами и под аккомпанемент всевозможных инструментов. Дикеарх (FHG, II, 266) в своей книге «О нисхождении в пещеру Трофония»[144] сообщает: «Путешественник, который идет из Элевсина вАфины по так называемой Священной дороге, переживает настоящее чудо. Когда он доходит до места, где перед ним впервые открывается вид на храм Афины и на город, он замечает самый впечатляющий надгробный памятник из всех, расположенных поблизости. Поначалу он, пожалуй, решит, что это могила Мильтиада, или Перикла, или Кимона, или какого другого великого афинянина и подумает, что он был воздвигнут государством на общественные средства. Что же будет у него на душе, когда ему скажут, что это гробница гетеры Пифионики?» Это сообщение дополняется Феопомпом в его письме к Александру (FHG, I, 325), где он сурово порицает распущенность наместника Гарпала: «Рассмотри и внимательно выслушай, что рассказывают вавилоняне о пышности, которую он явил на похоронах гетеры Пифионики. Первоначально она была служанкой флейтистки Вакхиды, которая, в свою очередь, была служанкой той самой фракиянки Синопы, что перенесла проституцию с Эгины в Афины, так что Пифионику можно по справедливости назвать не только трижды служанкой, но и трижды шлюхой. Итак, Гарпал воздвиг ей два памятника стоимостью более 200 талантов (около 50 000 фунтов). Чему поражается брльшинство из нас, так это следующему: тем, кто пал в Киликии за твое царство и за свободу Греции, ни этот превосходный наместник, ни кто другой памятника не поставил; зато в Афинах мы с изумлением будем лицезреть памятник шлюхе Пифионике, при том что в Вавилоне памятник ей давно уже закончен. Этой девке, которая, как всем нам известно, отдавалась за гроши каждому желающему, человек, хваставшийся дружбой с тобой, осмелился назначить святилище вместе с храмовым округом и опозорить храм и алтарь именем «Пифионики-Афродиты», показав тем самым, что он не только смеется над божественной карой, но и пытается попрать твой авторитет». Афиней (xiii, 595d)· далее говорит: «По смерти Пифионики Гарпал послал за Гликерой, тоже гетерой, как свидетельствует Феопомп»; он говорит также, что «Гарпал не желал, чтобы его отличили венком, если гетера не будет увенчана вместе с ним. Он воздвиг бронзовую статую Гликеры в сирийском городе Росс на том самом месте, где ныне намеревается поставить твою статую. Кроме того, он разрешил ей жить в царском замке в Тарсе и подбивает народ оказать ей царские почести, величая ее царицей и относясь к ней со всем благоговением, какое подобает лишь твоей матери и жене». С этим согласен автор сатировской драмы «Аген» (TGF, 810); «Аген» был исполнен во время Дионисий на Гидаспе, когда Гарпал уже подвергся преследованию и бежал за море. Поэт упоминает здесь Пифионику как очень красивую женщину, к этому времени уже покойную, но думает, что Гликера живет с Гарпалом и что благодаря ей афиняне получили отменные подарки. Затем Афиней цитирует несколько строк из этой сатировской драмы, где вскользь упоминается «знаменитое святилище шлюх», о котором говорилось выше. Согласно этому отрывку, некие маги предлагали вывести Пифионику из подземного царства назад к Гарпалу. Афиней продолжает (xiii, 596b): «Славившиеся красотой гетеры жили также в египетском Навкратисе. Такова Дориха, которую поносит в своих стихах прекрасная Сафо (фрагм. 138, Bergk; ср. также прелестную оду в книге Diehl, Supplementum Lyricum, Bonn, 1917, p. 29), потому что она, будучи любовницей брата поэтессы, способствовала его отчуждению от сестры, когда он прибыл по своим делам в Навкратис. У Геродота (ii, 135) Дориха названа «Родопис», однако историк, по-видимому, не знал, что это имя принадлежало другой знаменитой гетере, воздвигшей, согласно Кратину (CAP, I, 110), в Дельфах знаменитые «обелиски» [железные вертелы]». Это явствует из Геродота, который наряду с другими замечаниями относительно Дорихи Родопис говорит следующее: «Родопис, первоначально рабыня-фракиянка, после различных приключений прибыла в Навкратис, где была любовницей своего хозяина», пока ее не выкупил за большие деньги Харакс из Митилены, брат поэтессы Сафо. После этого она оставалась в Египте и, будучи известной куртизанкой, нажила много денег, по крайней мере для гетеры, которых было, однако, недостаточно для того, чтобы построить пирамиду. Тогда Родопис «пожелала оставить о себе память в Элладе и придумала послать в Дельфы такой посвятительный дар, какого еще никто не придумал посвятить ни в один храм. На десятую долю своих денег она заказала (насколько хватило этой десятой части) множество железных вертелов[145], столь больших, чтобы жарить целых быков, и отослала их в Дельфы. Еще и поныне эти вертелы лежат в куче за алтарем, воздвигнутым хиосцами, как раз против храма» [перевод Г. А. Стратановского]. Афиней цитирует эпиграмму Посидиппа к Дорихе, в которой говорится о том, что ее будут помнить в Навкратисе до тех пор, пока корабли выходят из Нила в море. Афиней далее говорит (xiii, 596d): «Прелестная гетера Архедика также происходила из Навкратиса». Известностью пользовалась также гетера из Эреса, носившая то же имя, что и поэтесса Сафо, и любившая красавца Фаона, как свидетельствует Нимфид (FHG, III, 16) в своем «Перипле Азии». Гетера Никарета из Мегар происходила из очень хорошей семьи; ее общества усердно искали ввиду того, что она была весьма хорошо образованна и училась у философа Стилъпона. Знаменитыми гетерами были Билистиха из Аргоса, возводившая свой род к Атридам, а также Леена, возлюбленная тираноубийцы Гармодия, которая была схвачена приближенными тирана Гиппия и умерла под пытками, не выдав товарищей. Гетера Лерна, звавшаяся также Парорамой, была любовницей оратора Стратокла. Так как она шла за любым мужчиной, желавшим получить ее за две драхмы, ее называли иногда также Дидрахмой. Некий Гераклид написал письмо царю Птолемею IV Филопатору (письмо сохранилось, см. Sudhoff, Arztliches aus griechischen Papyruskunden, S. 108, Bull. Hellen., xxvii, 1903), в котором жалуется на поведение гетеры Псенобастис. Когда он проходил мимо ее дома, она лежала на окне и пригласила его зайти, а потерпев неудачу, вышла из дома и схватила его за руку. Когда же он отверг ее домогательства, она сорвала с него плащ и плюнула ему в лицо. Некоторые прохожие попытались встать на сторону старика; тогда она вернулась в дом и облила их из окна мочой. Из Плавта («Менехмы», 388) нам известно, что в Эпидавре гетеры посылали своих слуг или служанок в гавань зазывать прибывших путешественников к ним домой; мы вправе предположить, что в портовых городах такая практика была делом обычным. Вполне естественно то, что все гетеры питали слабость к подаркам; это уже было продемонстрировано несколькими отрывками из античных источников. Данный факт подтверждается вазописью. Так, на краснофигурнои чаше мы видим юношу, подносящего ожерелье гетере, которая сидит перед ним в кресле, и можно не сомневаться в том, что она примет подарок и положит его в раскрытую шкатулку для драгоценностей, стоящую рядом с ней. «Когда кого-нибудь охватит любовь, — говорит Плавт (Trinummus, 242), — тогда все его добро идет псу под хвост. «Дай, мне что-нибудь, мой сладенький, — лепечет маленькая шлюха. Дай, если ты действительно меня любишь!» И любовник отвечает: «Разумеется, дорогая, а если тебе этого мало, я дам еще!» У Алкифрона (i, 36) гетера Летала пишет своему любовнику: «О, если бы куртизанка могла содержать дом слезами! Тогда я была бы благополучна, потому что из-за тебя я проливаю их в изобилии. Но при нынешних обстоятельствах мне нужны деньги, платья, утварь и слуги. От этого зависит дело всей моей жизни. К сожалению, я не унаследовала поместье в Миррине, нет у меня доли и в серебряных рудниках. Я располагаю лишь теми деньгами, которые зарабатываю, и дорого мне обходящимися подарками от моих любовников». Легко предположить, что даже в самых примитивных публичных домах имелась баня, учитывая любовь к ней греков; к тому же об этом ясно свидетельствует Плавт (Poenulus, 702). Менее понятным для нас является обычай — о нем Плавт говорит в том же месте — перед соитием придавать телу гибкость, втирая в него оливковое масло. По-видимому, это делалось скорее из гигиенических соображений, чем для усиления наслаждения, так как знаменитый врач Гален посвящает не менее двух глав своего трактата «О сохранении здоровья» (De sanitate tuenda, iii, 11) смазыванию тела маслом перед половым сношением. Что касается искусств туалета, которые уже были описаны нами с некоторыми подробностями, можно добавить, что у Плавта (Mostellaria, 273) старая служанка гетеры Филематион высказывает несомненно еретическую, но очень разумную идею:[перевод А. Артюшкова]
ГЛАВА V Мужской гомосексуализм
1. Введение и замечания общего характера
АНРИ БЕЙЛЬ (Стендаль) пишет в своей книге «О любви»: «Нет ничего более комичного, чем наши представления о древних и древнем искусстве. Читая только поверхностные переводы, мы не осознаем, что они посвятили особый культ Наготе, что, на наш взгляд, представляется отталкивающим. Во Франции «прекрасным» большинство называет только женский пол. Среди древних греков не существовало такого понятия, как «галантность», зато у них была любовь, которая нам сегодня кажется противоестественной... Они, так сказать, культивировали чувство, отвергнутое современным миром». Несомненно, именно этим чувством следует объяснить тот факт, что общеизвестные и в прочих отношениях превосходные справочники обходят данную тему почти полным молчанием. Приведем некоторые примеры: в шестисотстраничной книге Holm-Deecke-Soltau, Kulturgeschichte des klassischen Altertums, Leipzig, 1897, гомосексуализм не упоминается вовсе; в основательном двухтомном труде Л. Шмидта (Die Ethik der alien Griechen, Berlin, 1882) данному предмету уделено менее трех страниц; в четырех гигантских · томах «Истории греческой культуры» (Griechische Kulturgeschichte ) Буркхардта мы не находим почти ничего, а в новом пересмотренном издании широко известной Pauly's Realenzyklopadie der klassischen Altertumswissenschaft (разросшейся до десяти томов, в каждом из которых не менее 1300 страниц) составленная видным профессором университета в Бреслау В. Кроллем четырехстраничная статья «Педерастия» излагает немало безусловно правильного, однако столь неполно, что она была бы уместна скорее в сжатом очерке, а не в монументальном труде, целью которого является исчерпывающее рассмотрение культуры классической древности. Статья «Гетеры» в той же энциклопедии занимает двадцать страниц. В результате такого подхода, свойственного всей современной литературе, у читателя, который не может самостоятельно обратиться к источникам, может сложиться впечатление, что греческий гомосексуализм был явлением побочным, чем-то изолированным, редким, имевшим место лишь кое-где и кое-когда. Не забегая вперед, выслушаем вначале великого философа Платона, который писал: «Таким образом, многие сходятся на том, что Эрот — бог древнейший. А как древнейший бог, он явился для нас первоисточником величайших благ. Я, по крайней мере, не знаю большего блага для юноши, чем достойный влюбленный, а для влюбленного — чем достойный возлюбленный. Ведь тому, чем надлежит всегда руководствоваться людям, желающим прожить свою жизнь безупречно, никакая родня, никакие почести, никакое богатство, да и вообще ничто на свете не научит лучше, чем любовь. Чему же она должна их учить? Стыдиться постыдного и честолюбиво стремиться к прекрасному, без чего ни государство, ни отдельный человек не способны ни на какие великие и добрые дела. Я утверждаю, что, если влюбленный совершит какой-нибудь недостойный поступок или по трусости спустит обидчику, он меньше страдает, если уличит его в этом отец, приятель или еще кто-нибудь, — только не его любимец. То же, как мы замечаем, происходит и с возлюбленным: будучи уличен в каком-нибудь неблаговидном поступке, он стыдится больше всего тех, кто его любит. И если бы возможно было образовать из влюбленных и их возлюбленных государство или, например, войско, они управляли бы им наилучшим образом, избегая всего постыдного и соревнуясь друг с другом; а сражаясь вместе, такие люди даже и в малом числе побеждали бы, как говорится, любого противника: ведь покинуть строй или бросить оружие влюбленному легче при ком угодно, чем при любимом, и нередко он предпочитает смерть такому позору; а уж бросить возлюбленного на произвол судьбы или не помочь ему, когда он в опасности, — да разве найдется на свете такой трус, в которого сам Эрот не вдохнул бы доблесть, уподобив его прирожденному храбрецу? И если Гомер прямо говорит, что некоторым героям «отвагу внушает бог», то любящим ее дает не кто иной, как Эрот» [перевод С. К. Апта]. Для того чтобы найти подход к проблеме, решить которую значило бы подобрать ключ к пониманию всей древнегреческой культуры, прежде всего следует ознакомиться с документально подтвержденными и бесспорными фактами.2. Терминология
Чаще всего используемое слово «педерастия» (παιδεραστία) образовано из παις (мальчик) и έραν (любить) и, следовательно, обозначает духовную и телесную привязанность к мальчику, хотя следует отметить, что, как более обстоятельно будет показано ниже, слово «мальчик» не следует понимать, исходя из современного словоупотребления. В греческом языке слово «педерастия» не имело того отвратительного призвука, который находим в нем мы, потому что рассматривалось просто как название одного из видов любви и не имело никаких позорящих коннотаций. Лишь однажды мы встречаем слово παιδέρως в значении «педераст», гораздо более употребителен глагол παιδεραστεΐν. Лукиан однажды пользуется выражением τα παιδεραστικά в значении «педерастия». Неистовая, безудержная страсть к мальчикам называлась παιδομανία, а человек, объятый этой страстью, — παιδομανής; оба слова произведены от μανία (страсть, безумие). Слово παιδοπίπης (подглядывающий или шпионящий за мальчиками) имеет дополнительную шутливую коннотацию, в которой проявляется другой оттенок значения: «тот, что засматривается или следит влюбленным взором за светловолосыми мальчиками». Слова παιδοτρίβης и ποαδοτριβεΐν, сами по себе совершенно невинные и обозначающие «наставник (наставлять) мальчиков в искусстве борьбы», употреблялись также в обеденном значении, причем второй смысл легко объясним, потому что оба слова связаны с глаголом τρίβειν. Поздние авторы, особенно Отцы Церкви, предпочитают использовать в обеденном смысле слова παιδοφθορία, παιδοφθόρος, παιδοφθορεϊν (растление мальчиков, растлитель мальчиков, растлевать мальчиков). В дополнение к вышеприведенным выражениям общеупотребительны были также словосочетания παίδων έρως и παιδικός έρως. Слово «эфебофилия» не античное, но является новообразованием. Оно означает любовь к эфебу (έφηβος), под которым подразумевается молодой мужчина, достигший половой зрелости; однако прилагательное φιλέφηβος (любящий молодых мужчин), несомненно, существовало. Насколько мне известно, существительное παιδοφιλία у греческих авторов не встречается, однако глагол παιδοφιλεΐν (любить мальчиков) и прилагательное παιδοφίλης (любящий мальчиков) являются довольно распространенными. В нескольких греческих диалектах любовник мальчика назывался различно; так, к примеру, на острове Крит, где любовь к мальчикам процветала с древнейших времен, его называли εραστής, а после того как союз был заключен, — φιλήτωρ; это слово трудно перевести — возможно, «ухаживатель и друг»; мальчик, являвшийся объектом привязанности, звался ερωμένος (любимый) до тех пор, пока влюбленный искал его расположения, но если он был другом великого деятеля, его называли κλεινός (славный, знаменитый). Особняком стоит слово φιλοβούπαις, употреблявшееся по отношению к тем, кто любил мальчиков-переростков. Словом βούπαις называли «взрослого молодого человека»[147]. Слово φιλομεΐραξ также встречается редко; оно произведено из μείραξ, «подросток», а следовательно, обозначает того, кто особенно любит прекрасных мальчиков. В Афинах оно было почетным титулом, которым был награжден Софокл. Выражением, которое чаще всего встречается в греческих текстах в качестве обозначения возлюбленного мальчика или юноши, является τα παιδικά (мальчишеское; нечто, относящееся к мальчикам), что объясняется следующим образом: в предмете своей любви человек любит именно «то, что является в нем мальчишеским», или те свойства души и тела, которые отличают мальчика: мальчик мил любовнику потому, что тот видит в нем воплощение «отрочества», «мальчишеского». Я не знаю слова, которое полностью передавало бы заключенную в этом выражении идею, и не умею придумать нового. В дорийском диалекте любовника обычно называли ε'ίσπνηλος или είσπνήλας, буквально, «вдохновитель»; в этом слове содержится намек на то, что любовник, который и на самом деле, как мы увидим ниже, брал на себя ответственность за мальчика в любом виде связи, вдыхал в восприимчивую душу все доброе и благородное. Поэтому дорийцы употребляли εΐσπνεϊν в значении «любить», если речь шла о мальчике. То, что это «вдыхание вовнутрь» следует понимать в вышеуказанном этическом значении, ясным образом констатирует Элиан. Еще более категоричен и недвусмыслен Ксенофонт: «Благодаря тому, что мы вдыхаем нашу любовь в прекрасных юношей, мы удерживаем их от корыстолюбия, усиливаем их наслаждение от работы, трудностей и опасностей и укрепляем их скромность и самообладание». С этим согласуется дорийское название возлюбленного — αϊ'τας, «вслушивающийся, умственно восприимчивый». Наряду с этими в высшей степени серьезными терминами с течением времени образовалось известное число других, обязанных своим происхождением шутке или насмешке. Они будут рассмотрены позднее; однако мимоходом отметим, что ввиду легко объяснимого вторичного значения любовника часто называли «волком», тогда как любимец звался «ягненком» или «козленком». Для древних греков волк был символом алчности и дерзкой свирепости. Так, мы читаем в эпиграмме Стратона: «Выйдя после ужина на пирушку, я, волк, нашел стоящего перед дверью ягненка, сына моего соседа Аристодика, и, обвив его руками, целовал, пока не насытил сердце, клятвенно обещая ему многие подарки». В одной эпиграмме Платона сказано: «Как волки любят ягнят, так любовники любят своих любимцев». Изредка любовника называли также вороном, тогда как «Сатон» и «Постои» нередко служили прозвищами любимца[148]. Во всех сексуальных вопросах греки были потрясающе наивны — оба эти слова были серьезными фамильными именами.3. ОТРОЧЕСТВО И ГРЕЧЕСКИЙ ИДЕАЛ КРАСОТЫ
Рассуждая о греческой любви к мальчикам, ни в коем случае нельзя забывать об одном: что речь никогда не идет о мальчиках — детях нежного возраста (именно в таком значении это слово наиболее употребительно у нас), но только о мальчиках, достигших половой зрелости. Именно этот возраст подразумевается под словом пaic в большинстве мест из интересующих нас греческих авторов; нередко ему даже соответствует то, что мы назвали бы «молодым человеком». Мы должны также помнить о том, что в Греции, как и в большинстве стран так называемой Сотадической зоны[149], половая зрелость наступает раньше, чем на севере, так что мы вполне можем по-прежнему пользоваться словом «мальчик», помня, что эти мальчики уже достигли половой зрелости. Половое сношение с мальчиками в нашем смысле этого слова, т.е. сексуально не созревшими детьми, в Древней Греции, разумеется, каралось, и порой весьма сурово; об этом мы будем говорить в следующей главе. О различных возрастных ступенях мальчиков и юношей, любимых греками, можно было бы написать отдельный трактат под эпиграфом из Гете, который по отношению к этой проблеме, столь непонятной большинству людей нашего времени, проявил универсальность своего разума, знавшего и постигшего все; в «Ахиллеиде» мы читаем: «К Крониону приблизился Ганимед с серьезностью юношеского взора в детских очах, и возрадовался бог». Нам следует также вспомнить отрывок из гомеровской «Одиссеи» (х, 277), где мы слышим о том, как Одиссей решил двинуться в глубь суши, чтобы исследовать остров Кирки. По пути его встретил Гермес (которого герой, конечно, не узнал): «...пленительный образ имел он //Юноши с девственным пухом на свежих ланитах, в прекрасном //Младости цвете» [перевод В. А. Жуковского]. Греческий поэт Аристофан («Облака», 978) восхваляет греческих мальчиков на тот же лад, разве что пушок, о котором говорит он, покрывает отнюдь не ланиты. На вышеприведенный отрывок из Гомера указывает Платон в начате своего «Протагора»: «Друг: Откуда ты, Сократ? Впрочем, и так ясно: с охоты за красотою Алкивиада! А мне, когда я видел его недавно, он показался уже мужчиной хоть и прекрасным, но все же мужчиной: ведь, между нами говоря, Сократ, у него уже и борода пробивается. Сократ: Так что же из этого? Разве ты не согласен с Гомером, который сказал, что самая приятная пора юности — это когда показывается первый пушок 'над губой — то самое, что теперь у Алкивиада?» [пер. Вл. С. Соловьева] О различных возрастных стадиях Стратон (Anth. Pal., xii, 4) говорит: «Юношеский цвет двенадцатилетнего мальчика приводит меня в радость, но предпочтительнее мальчик лет тринадцати. Тот, кому четырнадцать, — еще более сладостный цветок Эротов, и еще прелестнее тот, кому только исполнилось пятнадцать. Шестнадцатый год — это возраст богов, а желать семнадцатилетнего — удел не мой, а Зевса. Если же кто влюблен в мальчика, который еще старше, то он более не играет, а уже требует гомеровского «он же ответил»[150]. Чтобы облегчить понимание эллинской любви к мальчикам, уместно было бы сказать также несколько слов о греческом идеале красоты. Фундаментальное различие между античной и современной культурами заключается в том, что античность — культура исключительно мужская и что женщина, как говорилось выше, рассматривалась греками лишь как мать их детей и домоправительница. Носителем всей духовной жизни был в античности мужчина и только мужчина. Этим объясняется, почему греки столь непонятным для нас образом пренебрегали воспитанием и развитием девочек; с другой стороны, мальчики заканчивали образование значительно позднее, чем принято у нас. Самым своеобразным, по нашим понятиям, обычаем был тот, по которому каждый мужчина привлекал к себе какого-нибудь мальчика или юношу и, будучи близок с ним в повседневной жизни, действовал как его советник, опекун и друг, наставляя его во всех мужских доблестях. Этот обычай был особенно распространен в дорийских государствах, причем государство считало его настолько само собой разумеющимся, что для мужчины было нарушением долга не привлечь к себе юношу, а для юноши позором — не удостоиться дружбы мужчины. Мужчина был ответствен за образ жизни своего юного товарища и делил с ним хулу и похвалу. Когда во время гимнастических упражнений некий юноша вскрикнул от боли, наказан был, как сообщает Плутарх («Ликург», 18), его старший друг. Хотя этот исконно дорийский обычай был распространен не во всей Греции, ежедневное общение юношей с мужчинами, их тесные связи с раннего утра до позднего вечера были чем-то само собой разумеющимся повсюду. Тем самым в мужчине развивалось понимание души мальчика и юноши и беспримерное рвение сеять в юных, восприимчивых сердцах семена доблести и благородства, подводя их как можно ближе к идеалу прекрасного гражданина. Для идеала мужского совершенства греки отчеканили формулу καλός καγαθός, «добрый и прекрасный», или «прекрасный телом и душой». Таким образом, телесному развитию мальчиков придавалось значение, которое невозможно переоценить. Мы можем без преувеличения утверждать, что греческие мальчики проводили три четверти дня в банях, палестрах и гимнасиях, которые — в противоположность немецкому значению слова — служили в основном телесному развитию. Во всех этих местах мальчики и юноши выполняли телесные упражнения обнаженными, на что указывает этимология слова гимнасия (от γυμνός, обнаженный).4. Красота мальчиков в греческой литературе
Из необозримого множества интересующих нас мест отберем наиболее характерные. Юношеская красота воспевается уже в «Илиаде», где поэт говорит о Нирее, красотой превосходившем всех других греческих юношей. И действительно, красота Нирея позднее вошла в пословицу; бесчисленные вариации, в которых эта красота упоминается в античной литературе, собраны мной в комментарии к «Искусству любви» Овидия и статье «Homoerotik in den homerischen Gedichten» (Kraup, Anthropophyteia, Bd. IX, 1912, S. 291 ff). Эстетическое наслаждение греческого глаза юношеской красотой обращает на себя внимание в другом исключительно характерном месте из «Илиады», где описывается, как отец Гектора, престарелый царь Приам, объятый великим горем, стоит перед Ахиллом, моля отдать ему мертвое тело возлюбленного сына; и все же он не может без восхищения смотреть на юношу, который убил его милого Гектора («Илиада», xxiv, 629). Об этом отрывке Герлах (Philologus, xxx, 57) тонко замечает: «Следовательно, относительно красоты Ахилла мы должны создать себе более высокое представление, чем относительно прелестей Елены; ибо Приам, которому герой причинил невыразимейшие страдания, поражен этой красотой и способен восхищаться ею в тот самый момент, когда молит выдать ему тело сына». В одном из фрагментов своей поэзии Солон (фрагм. 44) сравнивает красоту мальчиков с весенними цветами. Из Феогнидова сборника мы можем процитировать следующие строки (1365 ел. и 1319 ел.): «О прекраснейший и прелестнейший юноша! стань передо мной и выслушай от меня несколько слов»; «О юноша, которого богиня Киприда одарила пленительным изяществом и телесной красотой, что у всех на устах, прислушайся к этим словам и прими в сердце мою благодарность, зная, сколь трудно мужам переносить любовь». Ивик (фрагм. 5), известный всем благодаря балладе Шиллера, воздает должное красоте своего любимца в следующих словах: «Эвриал, отпрыск прелестных Харит, по которому томятся светловолосые девы, тебя взрастили среди своих роз Киприда и нежноокая Пейто (Убеждение)». Пиндар (Nemea, viii, 1) так воздает хвалу красоте отроков:[перевод М. Л. Гаспарова]
[перевод Ю. Голубец]
[перевод Ю. Голубец]
5. Красота мальчиков в греческом искусстве
В какой мере идеал мальчика представлялся грекам воплощением всей земной красоты, мы способны лучше оценить на основании того факта, что в пластических искусствах специфическая женская красота изображается как приближающаяся к типу мальчика или юноши. Истинность этого утверждения легко доказуема: стоит лишь бегло пролистать любую иллюстрированную историю греческого искусства. И действительно, даже прообраз женской прелести и женской соблазнительности — сирены — довольно часто изображались похожими на мальчиков. В греческом искусстве и особенно в вазописи мальчики и юноши изображаются куда чаще и куда тщательнее, чем девушки, — это бросается в глаза каждому, кто лишь однажды возьмет в руки альбом с великими творениями вазописи; ее излюбленным предметом является прежде всего юный Эрот наряду с Гиакинтом, Гиласом и другими мальчиками-любимцами, о которых повествует греческая мифология. Следует, далее, помнить о том, что целые главы справочников по мифологии посвящены перечислению прекрасных мальчиков, как, например, школьный учебник по мифологии Гигина (Fabulae, 271); здесь нужно назвать также Erotes Фанокла, которые будут рассмотрены позже, — поэтический каталог многих прекрасных мальчиков и их любовников. Другим доказательством того, что эллины видели идеал красоты в мальчике и юноше, является весьма примечательный факт: надпись καλός (красавец) встречается на огромном множестве ваз, тогда как надпись καλή (красавица) относительно редка. Что касается так называемых «надписей с именами любимцев», то здесь дело обстоит следующим образом Во все времена существовал обычай писать, вырезать или выцарапывать имена любимых всюду, где только представляется такая возможность или позволяет наличествующий материал. Так же было и в древней Греции, и мы располагаем множеством памятников письменности, из которых явствует, что имя любимого мальчика или девушки писалось на стенах, дверях и везде, где только можно, — особенно в таких многолюдных местах, как афинский Керамик (мы говорили о нем, разбирая «Разговоры гетер» Лукиана); иногда они вырезались на коре деревьев[152]. Великий художник Фидий не удержался от того, чтобы почтить своего любимца, написав «прекрасный Пантарк» (Павсаний, v, 11, 3; vi, 10, 6; 15, 2; Климент Александрийский, «Протрептик», 35с) на пальце своего величественного Зевса Олимпийского. Сохранился черепок, на котором мастер по имени Аристомед нацарапал слова: «Гиппей прекрасен! Так кажется Аристомеду». (Iппevc Ιππευς καλός Αριστομήδει δοκεϊ, CIGr, 541). Сентиментальные любовники писали имя мертвой возлюбленной с добавлением «прекрасная» собственной кровью на ее могиле (Ямвлих у Фотия, Bibliotheca, 94 — р. 77, Becker). Как показывает эпиграмма Арата (Anth. Pal., xii, 129), на могилах писали также имена мальчиков-любимцев:[перевод Ю. Голубец]
А. Прекрасен Дорофей, о Николай, прекрасен! Б. Он и мне кажется прекрасным; но и другой мальчик Мемнон прекрасен. А. Для меня он тоже прекрасен и дорог.Может быть упомянуто и то, что эпитет любимца kaлoc мы обнаруживаем даже на вазах, где изображены сцены в школьном классе, например, на краснофигурной чаше Дуриса, нередко бывшей предметом для подражания и хранящейся ныне в Антиквариуме старого Берлинского музея. Хотя относительно «надписей с именами любимцев» уже существует обширная литература, их сущность и назначение не получили до сих пор адекватного объяснения. Итоги проведенных ранее исследований могут быть ясным образом обобщены в виде следующих положений: (1) В сущности, имена любимцев были явлением, обычным лишь для аттической вазописи и только в течение около семидесяти лет в пятом веке до н.э. (2) Надпись καλός (прекрасный) имеет несколько значений. Иногда художник хочет тем самым похвалить самого себя, в других случаях надпись относится к отдельным нарисованным фигурам, будучи выражением испытываемой им наивной радости от сознания того, что тот или иной образ удался ему особенно хорошо. (3) Но чаще вазописец желал выразить свое восхищение юным любимцем. (4) Многие заказчики требовали, чтобы художник дополнял рисунок надписью «прекрасный Гиппий» или «прекрасный такой-то» с тем, чтобы порадовать мальчика, которому они намеревались подарить вазу, похвалой его телесному очарованию, тем более что происходило это в эпоху, когда каждый юноша гордился своей красотой и считал не позором, но высокой наградой, если находился человек, восхищавшийся его душевными и телесными достоинствами. (5) Наконец, вазописцы надписывали на сосудах имена тех мальчиков и юношей, красотой и дикими выходками которых восторгался весь город. Мы вправе предположить, что многим гончарам удавалось быстрее распродать свой товар, если он был украшен именем мальчика, боготворимым в ту пору всеми[153]
6. Прекрасный мальчик: исследование греческого идеала
После того как мы установили основные черты греческого идеала красоты и предприняли попытку облегчить его понимание для современного наблюдателя, нам остается обстоятельнее остановиться на деталях эллинского идеала мальчика. Из всех телесных прелестей мальчика более всего греки пленялись красотой глаз, которая поэтому справляет в поэзии свой высочайший триумф. Софокл, возможно, нашел лучшие слова, говоря в одном — безусловно, труднопереводимом — фрагменте (фрагм. 433, Nauck2, у Афинея, хш, 564Ь) о глазах юного Пелопа:[перевод Ф. Ф. Зелинского]
[перевод В. В. Вересаева]
[перевод М. Л. Гаспарова]
[перевод В. В. Вересаева]
[перевод Н. С. Гинцбурга]
7. Греческая любовь к мальчикам: дальнейшие этапы
Если мальчику присущи качества, вкратце разобранные на предыдущих страницах, тогда он достоин того, чтобы стать предметом более пристального рассмотрения. Двенадцатая книга «Палатинской Антологии» — это настоящий гимн любви к мальчикам. В литературном и историческом очерке мы к ней непременно еще вернемся, а сейчас удовольствуемся описанием отдельных этапов гомосексуальной любви, почерпнутым из поэтических отрывков, которые дошли до нас в составе этого сборника. Если Стратон однажды (Anth. Pal., xii, 198) признается в том, что его пленяет «все мальчишеское», то этим он открывает не только свою душу, но и душу большинства греков. Другой раз (Anth. Pal., xii, 192) он высказывает сокровенную мысль многих эллинов: «Меня не прельщает ни роскошь волос, ни курчавые локоны, если они произведены не природой, а усердием искусства. Нет, мне мила густая грязь на мальчике, который только что из палестры, и нежный блеск его тела, увлажненного свежим оливковым маслом. Мне сладостна любовь без прикрас, а искусственная краса — дело женской Киприды». Всякий раз, когда античная литература и искусство рисуют картины застолья, мы находим на них юношей, подающих гостям вино, обменивающихся с ними шутками или даже предлагающих использовать свои роскошные волосы в качестве полотенца, как — ограничимся единственным примером — сообщает Петроний (27, 31, 41). Он рассказывает о «юношах из Александрии, поливающих на руки гостям ледяную воду, в то время как другие омывают им стопы или с невыразимой нежностью полируют ногти». В другом месте тот же автор пишет: «После того как мы наговорились, вошел очень красивый мальчик, увенчанный листьями винограда и плющом; он обходил гостей с корзинкой, наполненной виноградными гроздьями, и пел голосом, который звенел, как колокольчик. И мы целовали порхавшего вокруг нас мальчика, целовали, пока не насытилось сердце». О том, сколь тесно идеал прекрасного мальчика связывался у греков с их пирушками, явствует из рассказа, изложенного Филостратом (i, 105, 13, Kayser): во дворце могущественного индийского царя стояли четыре изысканных треножника. Их носили бронзовые юноши, «которые были такими же красавцами, какими греки представляют себе своего Ганимеда или Пелопа». Нередко мальчики принимали участие и в попойках — на эту мысль наводит фрагмент комедиографа Филиллия (Ath., xi, 485с; CAP, I, 783).8. Мужская проституция
Во все времена и у всех народов любовь можно было купить за деньги; так будет всегда, сколь бы огорчительно это ни было в силу самых различных соображений. Мужская проституция стара, как сама любовь. Мы уже неоднократно говорили, что среди храмовых проституток можно было встретить не только женщин, но и хорошеньких мальчиков. Сколь широко была распространена мужская проституция в эпоху Солона, явствует из того, что этот великий государственный деятель, поэт и философ в своем законодательстве не только запретил педерастию для рабов, так как это самое свободное проявление человеческого самоопределения подобало только свободным, но и установил наказания для тех, кто превращал свою красоту в ремесло. Оратор Эсхин (нашим знанием этих законов Солона, многие детали предания о которых остаются неясными, мы обязаны в основном ему) говорил: «Следует опасаться, что тот, кто торгует собственным телом за деньги, легко отречется и от общих интересов государства». Ибо сколь бы ни были греки всех времен благосклонны к отношениям между мужчиной и мальчиком, основанными на взаимной симпатии, они всегда осуждали такую любовь, если мальчик отдавался за деньги. Об этом не только ясно свидетельствует Эсхин в своей знаменитой речи против Тимарха; это следует из множества высказываний других авторов. Профессиональная мужская любовь называлась έται'ρησις или εταιρεία, а продаваться за деньги — έταιρεΐν[155] Остается лишь привести некоторые из тех многочисленных текстов, в которых греческие авторы 0видетельствуют о том, что повсюду находились мальчики и юноши, отдававшие свою любовь за деньги, или подарки, или за то и другое вместе. В качестве доказательства проицитируем следующие строки из Аристофана («Плутос», 153): «И мальчики, как слышно, это делают — // Не по любви, а по корыстолюбию. // Да, мальчики развратные, хорошим же // Не надо денег вовсе» [пер. В. Холмского]. Поэтому мы не станем обходить молчанием жалобы поэтов на корыстолюбие мальчиков, тем более что последние ловко научились скрывать свою алчность при помощи всяческих уловок и кокетства. Так, 155 Примечательно, что выбирались в точности те слова, которые изначально обозначали нечто вполне достойное: сперва мужскую дружбу, затем политические клубы; и только в самом конце мужскую проституцию (ср. аналогичную эволюцию англ, hussy, etaiрnoic, например, Aeschines, Tim.у 13; etaiрeia, Andoc., i, 100; Diod. Sic., u, 18; относительно etaiрeiv см. словари; ср. также etaiрeveoфai), главным образом для мужчин, (Полибий, vii, 11, 10; Диод. Сицилийский, xii, 21), но также и для женщин (Плутарх, Antonius., 18); в этом смысле употребляется также etaiрiceiv, например, схолии к Аристофану, «Женщины на празднике Фесмофорий», 254, Поллукс, vi. 168; у Плутарха, De adul. et am. discr., 30, фiлia etaiрovoa противопоставлена фiлia aлnфivn kai owфрwv. Стратон (Anth. Pal., xii, 212) сокрушается: «Увы мне! Почему ты снова в слезах и безутешен? Скажи откровенно; я хочу знать, в чем дело. Ты протягиваешь ладошку? Я пропал! Ты, кажется, просишь о плате? Ты не любишь больше играть печеньем с тмином, сладким сесамом и орехами, но все твои мысли о выгоде. Пусть пропадет тот, кто выучил тебя этому! Какого мальчика он мне испортил!» С незначительными изменениями эта малоприятная тема всплывает весьма часто в произведениях, вдохновляемых «мальчишеской Музой», но нам достаточно одного показательного примера. Особенно видные и выдающиеся мужчины едва ли могли противостоять всем предлагавшим себя юношам. Так, Каристий (Ath., xii, 542f, FHG, IV, 358) сообщает в своих «Воспоминаниях»: «Все афинские юноши страстно завидовали Диогнису, ибо он был в особой чести у Деметрия, с которым они жаждали познакомиться. Поэтому вечером, когда Деметрий выходил на прогулку, все прекраснейшие юноши города выходили туда, где он прохаживался, чтобы он их увидел». Мальчиков можно было не только купить за деньги, но и заключить с ними договор о найме на более или менее продолжительный срок. Помимо других доказательств мы располагаем чрезвычайно интересным свидетельством в виде речи, составленной в 393 году Лисием для некоего афинянина, любившего мальчика из Платей по имени Феодот; клиент Лисия был обвинен неким Симоном, который также был влюблен в Феодота, в преднамеренном нанесении телесных повреждений, которое в те времена являлось преступлением, каравшимся изгнанием и конфискацией имущества. В этом примечательном юридическом документе самым подробным и откровенным образом говорится как о чем-то само собой разумеющемся, что мальчик был нанят по контракту для того, чтобы использоваться именно таким образом. В качестве материальной компенсации Феодот получил 300 драхм (около 12 фунтов). Мало того. Мы имеем несколько письменных свидетельств, из которых с достаточной уверенностью можно заключить, что в Греции, по крайней мере в Афинах, существовали публичные дома или гостиницы, где содержались мальчики и юноши — вместе с девушками или отдельно, — которых можно было купить за деньги. Так, Эсхин говорит: «Взгляните на тех, что, как всем известно, занимаются этим ремеслом, сидя в публичных домах. Даже они, стыдясь, пользуются некими занавесками и запирают двери» (Tim., 30). Весьма часто обитателями таких домов становились молодые люди, попавшие в плен и после этого проданные. Самым известным тому примером является Федон из Злиды (Диоген Лаэрций, ii, 105), с которым в последний день своей жизни Сократ беседовал о бессмертии души. Федон происходил из благородной семьи и во время войны между Элидой и Спартой, будучи еще очень юным, попал в руки врагов, которые продали его в Афины, где его купил владелец публичного дома. Здесь с ним познакомился Сократ, который убедил одного из своих богатых почитателей выкупить юношу. Несомненно, весьма примечателен тот факт, что восхищавший столь многих диалог «Федон», возможно, самый волнующий из всего написанного Платоном, назван именем молодого человека, являющегося одним из главных действующих лиц диалога, молодого человека, который, пусть и не по доброй воле, еще недавно должен был подчиняться прихотям любого посетителя публичного дома, пожелавшего за него заплатить. Однако иные свободные юноши добровольно кружили вокруг подобных домов, чтобы заработать денег продажей своего тела. Эсхин так упрекает Тимарха (Tim., 40): «Едва детские годы остались позади, он принялся посещать баню[156] Эвтидика, делая вид, будто изучает это ремесло, но в действительности затем, чтобы продаться, что и показало происшедшее». Из того, что говорит Эсхин далее, явствует, что любовники не только посещали мальчиков-проституток в публичных домах (бордели с обитателями-мужчинами упоминаются также Тимеем у Полибия, xii, 13, FHG, I, 227: των επί. τέγους άπο του σώματος ειργασμένων), но и приводили их к себе домой, где они попадали в распоряжение хозяина или — во время праздников гостей. «Есть, о афиняне, — говорит Эсхин, — некий Мисгол, в остальных отношениях человек порядочный и безупречный, который чрезвычайно предан любви к мальчикам и не может жить без того, чтобы вокруг него не вились какие-нибудь певцы и кифаристы. Едва он уразумел истинную причину пребывания Тимарха у Евтидика, он увел его оттуда, заплатив ему за это некоторую сумму, и держал при себе, так как был бесшабашен, молод, сладострастен и весьма приспособлен к тем вещам, на которые решился и которые Тимарх предпочел терпеть. У Тимарха не бьшо никаких угрызений относительно такого поступка, он подчинился, хотя будь его требования скромнее, он не знал бы нужды ни в чем». Один из афинских публичных домов, где содержались мальчики, был расположен, по-видимому, на скалистом конусе горы Ликабет, которая возвышается над городом примерно на 900 футов; к такому выводу мы приходим на основании отрывка из комедии Феопомпа (см. Schol. Find., Pyth., 2, 75, CAF, I, 740), где олицетворенный Ликабет говорит: «На моей скалистой вершине мальчики охотно отдаются сверстникам и мужчинам».9. Этика греческой любви к мальчикам
Несмотря на все эти факты, было бы ошибкой полагать, будто чувственность являлась единственной (или, по крайней мере, важнейшей) составляющей эллинской любви к мальчикам. Дело обстоит совершенно обратным образом: все, что сделало Грецию великой, все, что создало для греков культуру, которой человечество не перестанет восхищаться до конца времен, имело свои корни в беспримерной этической ценности, которая придавалась мужскому характеру в общественной и частной жизни. Мы уже указывали, сколь высокого мнения придерживался Платон о любви к мальчикам (см. Lagerborg, Die platonische Liebe, Leipzig, 1926), и, наконец, настало время подробнее остановиться на этических основаниях греческой «педофилии». Эрот — это принцип не только чувственной, но и идеальной стороны греческой педофилии. Прелестный рисунок на вазе из Берлинского Антиквариума изображает эту идеальную сторону символически и поэтому был назван Рольфом Лагерборгом «экстазом любви». Мы видим на этой вазе Эрота, который воспаряет к вершинам неба, устремляя горе свой взор, и несет мальчика, мнимо противящегося ему и в то же время глядящего на него с любовью. Хартвиг с полным правом говорит следующее: «Возможно, здесь имеется в виду тот родовой Эрот, который-то приносит мальчикам цветок, лиру или браслет, то обращается к ним с полным жизни жестом или порывисто обрушивается на них: идеализированное изображение ухаживания влюбленных мужчин, которое так часто реалистически воспроизводят рисунки на чашах этого периода». Педофилия была для греков прежде всего наиважнейшим способом воспитания юношества. Как добрая мать и домохозяйка была для них идеалом девочки, так καλοκαγαθία, или гармоничное развитие тела и души, являлась идеалом мальчика. Наилучшим средством приблизиться к этому идеалу была любовь к мальчикам, и ввиду того, что государство, особенно у дорийцев, ожидало от каждого мужчины, что он изберет своим любимцем юношу, а юноша, которому не удалось обрести старшего друга и любящего, — неудача, объяснимая лишь при наличия некоего нравственного изъяна, — был обречен на порицание, как мужчина, так и юноша из всех сил стремились развить в себе мужские доблести. Так как старший нес ответственность за поведение младшего, любовь к мальчикам не преследовалась, но поощрялась, чтобы стать скрепляющей государство силой и фундаментом греческой этики. Подтверждение тому, что такие этические тенденции имели место в действительности, мы находим в многочисленных памятниках греческой литературы, наилучшее из которых — уже приводившиеся слова Платона (с. 276). Однако Платон отнюдь не предается прекраснодушным мечтам: об этом свидетельствуют исторические факты. Именно по этой причине в евбейской Халкиде (Plut, Amat., 761) исполнялись песни, восхваляющие добрую дружбу; именно поэтому перед битвой спартанцы совершали жертвоприношение Эроту (Ath., xiii, 56le); именно поэтому подразделение фиванского войска, называвшееся «священный отряд» (ιερός λόχος), был гордостью нации и предметом восхищения Александра Великого; и именно поэтому перед выступлением на бой друзья приносили последние клятвы верности у могилы Иолая в Фивах. Когда халкидяне воевали с эретрийцами, Клеомах пришел им на помощь во главе внушительного конного отряда; Клеомах был влюблен в некоего юношу. Сражение было жестоким, потому что кавалерия врага была прекрасно подготовлена. Клеомах спросил любимца, не желает ли он посмотреть на битву вместе с ним. Юноша отвечал согласием, поцеловал друга и надел шлем на его голову. Тогда сердце Клеомаха исполнилось высокого духа и, презрев смерть, он вторгся в ряды врагов. Он одержал победу, но только ценой героической гибели. Халкидяне похоронили его со всеми почестями и воздвигли на его могиле колонну, чтобы она вечно напоминала грядущим поколениям о подвиге Клеомаха. Согласно Афинею, перед битвой спартанцы приносили жертвы Эроту потому, что были убеждены: «любовь сражающейся плечом к плечу дружеской пары несет спасение и победу». «Священный отряд» фиванцев на все времена дал наилучшее свидетельство о возвышенной этике греческой любви к мальчикам. Этот отряд, состоявший из трехсот знатных мужчин, принесших взаимные клятвы любви и дружбы, был, по сообщениям древних, создан Горгидом. В связи с этим нередко вспоминали остроту Пармена (Плутарх, Pelop., 18; ср. также восклицание Филиппа), друга Эпаминонда. Он порицал Гомера за то, что в «Илиаде» (ii, 363) Нестор однажды призывает воинов строиться в битве «по филам и фратриям», и полагал, что ряды бойцов должны составляться из дружеских пар, так как такой строй будет нерасторжим и необорим. Священный отряд блестяще зарекомендовал себя в битве при Мантинее, в которой Эпаминонд пал вместе с Кефисодором, и традиции отважного отряда оставались неповрежденными вплоть до поражения при Херонее, положившего конец расцвету греческой свободы. Когда победитель, царь Филипп Македонский, взглянул на поле битвы после сражения и увидел, что тела всех трехсот имеют смертельные раны на груди, он не мог сдержать слез и сказал: «Горе тем, что подумают плохо о таких мужах!» Нетрудно подыскать аналоги фиванского священного отряда. Мы уже цитировали слова Платона, говорившего о великих воинских доблестях и возвышенной готовности к самопожертвованию такого войска, хотя Сократ в «Пире» Ксенофонта (8, 32) соглашается с таким взглядом, пожалуй, не без оговорок. Но прочтите рассказ из «Анабасиса» Ксенофонта (VII, iv, 7) о соперничестве Эписфена и мальчика, о готовности каждого из них умереть ч за друга. Это был тот самый Эписфен из Олинфа, который позднее «образовал настоящее содружество прекрасных юношей и среди них проявил себя героем». В «Киропедии» (vii, 1, 30) говорится: «В других случаях уже неоднократно оказывалось, что нет более прочного боевого строя, чем составленного из товарищей или близких друзей»; это подтвердили как сражение между Киром и Крезом, так и битва при Кунаксе («Анабасис», i, 8, 25; i, 9, 31), в которой рядом с Киром пали смертью героев также его «друзья и сотрапезники». Все это подтверждается Элианом (Var. hist., iii, 9), который объясняет готовность к самопожертвованию тем, что влюбленного воодушевляют два бога — Арес и Эрот, тогда как воин, не знающий любви, вдохновляем одним Аресом. Даже в Eroticus Плутарха, не одобряющего страсть к мальчикам, сила любви на войне показывается на многих примерах. Вельфлин (Philologus, xxxiv, 413) обратил наше внимание на «отряд друзей» в войске Сципиона, а Цезарь говорит о союзе юношей в стране сонтиатов, одного из галльских племен (Bell. Gall., iii, 22): «...галлы называют их «солдуриями». Их положение таково: они обыкновенно пользуются всеми благами жизни сообща с теми, чьей дружбе они себя посвятили; но если этих последних постигнет насильственная смерть, то солдурии разделяют их участь или же сами лишают себя жизни; и до сих пор на памяти истории не оказалось ни одного такого солдурия, который отказался бы умереть в случае умерщвления того, кому он обрек себя в друзья» [перевод M. M. Покровского]. Проведя эти параллели, число которых нетрудно умножить, невозможно долее считать, будто сообщаемое о священном отряде фиванцев — преувеличение. Несомненно, век данного феномена, как и самого эллинства, был недолог. Впервые мы слышим о нем в битве при Левктрах (371 г. до н.э.), а после несчастливой битвы при Херонее (338 г. до н.э.) он прекращает свое существование. Таким образом, ему было отпущено всего 33 года. Заслуживает упоминания и история, излагаемая Плутархом («Ликург», 18). Когда в битве некий юноша издал возглас боли, его друг понес за это наказание от государства. Таким образом, влюбленный с помощью вдохновляющего его Эрота «пройдет сквозь огонь, воду и неистовую бурю» (Плутарх, Amat., 760a) ради любимого (так гласит строчка из неизвестного трагика), и отвага любовника противится даже гневу богов. Когда за грехи Ниобы (Софокл, фрагм. 410m TGF, 229) ее сыновья были поражены стрелами Аполлона, друг пытался прикрыть нежное тело младшей дочери; когда обнаружилось, что усилия его тщетны, скорбящий друг заботливо оборачивает ее тело в саван. Даже об идеальном воплощении греческой героической мощи — Геракле — сообщается, что подвиги давались ему легче, когда он совершал их на глазах своего возлюбленного Иолая, гимнасий и героон которого вплоть до относительно позднего времени существовали перед Пройтидскими воротами в Фивах (Павсаний, ix, xxiii, 1; ср. также Плутарх, Pelop., 8). В память о любви между Гераклом и Иолаем фиванцы справляли Нолей (Пиндар, Olymp., vii, 84, и схолии ad 1.), которые состояли из гимнастических и конных игр, чьим победителям в качестве награды преподносили оружие и железные сосуды. У Павсания читаем, что афинянин по имени Тимагор любил некоего Мелеса или Мелета (i, 30, 1), который обращался с ним весьма пренебрежительно. Однажды, когда они находились на крутом горном склоне, Мелес потребовал от Тимагора броситься вниз, что и было исполнено, ибо последний ценил свою жизнь меньше, чем исполнение любого желания, высказанного любимцем. В отчаянии от гибели друга Мелес затем также бросился со скалы. Если мы вправе делать выводы из того, что было сказано об этике греческой любви к мальчикам, то неопровержимым фактом окажется следующее: греческая любовь к мальчикам является свойством характера, опирающимся на эстетические и религиозные основания. Ее целью, в осуществлении которой ей помогает государство, является сохранение последнего и укрепление основ гражданских и личных добродетелей. Она не враждебна браку, но дополняет его как важный воспитательный фактор. Таким образом, мы вправе говорить о ясно выраженной бисексуальности греков. Многочисленные эпитафии, нежностью языка, достоинством содержания и красотой формы возвышающиеся до благороднейших творений греческой поэзии, показывают, что перед серьезностью смерти страсть отступает, давая место просветленному, погруженному в мечты и воспоминания счастью — счастью дружбы, которая продолжается даже за гробом. Седьмая книга «Палатинской Антологии», в которую вошло 748 эпитафий, показывает, с каким изысканным вкусом и тактом греки украшали могилы своих мертвых героев, возводя памятники в их честь. Я уже сопоставлял ранее[157] эпитафии, посвященные любви к юношам, так что здесь достаточно будет привести прекраснейшую из них. Эта эпиграмма была написана поэтом Кринагором (Anth. Pal., vii, 628) в честь его любимца, которого он называл Эротом; мальчик рано умер на каком-то острове, и поэт высказывает пожелание, чтобы отныне этот и соседний острова носили имя Островов Любви:[перевод Ю. Шульца]
10. История греческой любви к мальчикам
Разумеется, в задачу настоящей книги не входит вдаваться в многочисленные теории, особенно выдвигаемые медиками, которые пытаются объяснить природу этого явления. Это было бы излишним, так как различные попытки объяснить данный феномен ясным и удобопонятным образом изложены в классическом труде Хершфельда, и к тому же любовь к мальчикам, по крайней мере греческая— а здесь мы говорим только о ней, — в целом отнюдь не нуждается в объяснении. Однако мы должны уделить известное место описанию ее исторического развития. Утверждение Гете: «Любовь к мальчикам стара, как само человечество» находит подтверждение в современной науке. Древнейшее из. известных на сегодняшний день свидетельств на этот счет обнаружено на составленном более четырех с половиной тысячелетий назад египетском папирусе, который доказывает, что в ту эпоху педерастия была широко распространена в Египте, где само собой разумеющимся считалось то, что она существует и среди самих богов. Истоки греческой любви к мальчикам теряются в доисторической эпохе, даже во мраке греческой мифологии, изобилующей преданиями о педофилии. Сами греки относили ее возникновение к древнейшим временам своей легендарной истории. Часто встречающееся наивное утверждение, будто в гомеровских поэмах невозможно найти и следа любви к мальчикам и что это явление впервые обнаруживается в так называемую эпоху упадка, является, на мой взгляд, ошибочным, потому что в одной из моих предыдущих работ (см. Anthropophyteia, ix, S. 291 ел.) я показал, что узам дружбы между Ахиллом и Патроклом (важнейшие места: «Илиада», xxiii, 84; ix, 186, 663; xviii, 22 ел., 65, 315, 334; xix, 209, 315), сколь бы идеальный характер они ни носили, в значительной мере присущи гомоэротические чувства и действия, что гомеровский эпос изобилует несомненными следами эфебофилии и что в древности никто из греков не думал на этот счет иначе. «Илиада», величайший из дошедших до нас древнегреческих эпосов, представляет собой гимн дружбе. Начиная с третьей песни, вся поэма пронизана темой любви двух юношей — Ахилла и Патрокла, которая изображается с такими подробностями, что говорить просто о дружбе невозможно. В еще большей степени это проявляется в эпизоде, когда Ахилл узнает о том, что Патрокл пал в бою. Горе несчастного юноши безмерно; жертва мрачных предчувствий, он стоит на морском берегу, томясь нерешительностью; слова замирают унего на устах, горе всколыхнуло всю его душу; он посыпает макушку пылью; затем, в полном изнеможении, падает на землю и рвет на себе волосы. После того как первая вспышка скорби постепенно улеглась, когда за инстинктивным взрывом страсти приходит мука исходящей кровью души, единственной мыслью Ахилла становится мысль об отмщении тому, кто лишил его любимейшего на свете существа. Он не хочет ни есть, ни пить, душа его жаждет одной мести. Он приносит обет мертвому другу, что не справит его похорон, «пока не принесет ему доспехи Гектора, его убийцы. Разгневанный его убийством, перед тем как зажечь погребальный костер, он предаст закланию двенадцать благородных юношей — благородных сынов Трои». Но перед тем как осуществить мщение, он облегчает сердце трогательным плачем по мертвому. Помимо прочего он говорит: «Никогда не случилось бы со мной горчайшего, даже если бы мне принесли весть о смерти отца». Все это — язык любви, не дружбы; именно так почти все древние рассматривали'союз двух героев. Так, — ограничимся единственным примером, одно из стихотворений Антологии (Anth. Pal., vii, 143; ср. Пиндар, Olymp., х, 19; Xen., Sympos., 8, 31; Lucian.,7bxara, 10; Ovid., Tristia, i, 9, 29) гласит: «Два мужа, наиболее отличившиеся в дружбе и сражении, сын Эака, и ты, сын Менетия, прощайте!» Из «Одиссеи» (xxiv, 78; ср. ш, 109; xi, 467; xxiv, 15) явствует, что после гибели Патрокла его место подле Ахилла занял Антилох, а это, конечно же, означает, что Гомер не способен представить себе главного героя своей поэмы без любимца. Далее из этого отрывка мы узнаем, что Ахилл, Патрокл и Антилох были погребены в общей могиле — так и в жрзни их имена часто стояли рядом. Узы дружбы между Ахиллом и Патроклом основывались, по мнению великого трагика Эсхила, на чувственности; этот автор был еще достаточно близок к эпохе гомеровского эпоса, чтобы в совершенстве понимать проникающий его дух. Одна из несохранившихся драм Эсхила носила название «Мирмидоняне» (фрагм. в книге TGF, 42 ел.; ср. Афиней, xiii, 601a, 602е); сюжет пьесы был следующим: жестоко удрученный Агамемноном Ахилл в гневе своем отказывается участвовать в битве и утешается в своем шатре радостями любви. Хор, состоящий из мирмидонян, подданных Ахилла, в конце концов убеждает героя позволить им вступить в бой под началом Патрокла. Драма заканчивалась гибелью последнего и неистовой скорбью Ахилла. Это подтверждает и Лукиан (Amores, 54; ср. Plut., Amat., 5; De adul., et amico, 19; Xen., Sympos., 8, 31; Aeschines, i, 142; Martial., xi, 44, 9), который говорит: «И Патрокл не был любим Ахиллом лишь настолько, чтобы сидеть напротив и // Ждать Эакида, пока песнопения он не окончит. // Нет, и в их дружбе посредником было наслаждение» [перевод С. Ошерова]. Следует упомянуть, что Федр (Платон, «Пир», 179е ел.) в своей речи об Эроте изображает дело противоположным образом, делая Патрокла любящим, а более молодого и пригожего Ахилла любимцем. Однако мы можем привести и другие доказательства, опровергающие утверждение, будто гомеровский эпос ничего не знает о гомосексуализме. Уже Гомер говорит не только о похищении фригийского царевича Ганимеда («Илиада», хх, 231), ясно давая понять, что причиной тому была его прекрасная фигура, но и об оживленной торговле мальчиками, которые главным образом покупались или еще чаще похищались финикийскими капитанами, чтобы пополнить гаремы богатых пашей («Одиссея», xiv, 297; xv, 449; ср. Movers, Phonizien, ii, 3, 80). Когда Агамемнон и Ахилл приходят, наконец, к примирению, Агамемнон предлагает последнему некоторые почетные дары, среди которых — несколько благородных юношей («Илиада», xix, 193). Если боевая колесница Ахилла зовется «священной» («Илиада», xvii, 464), то, как заметил уже Негельсбах, «тем самым обозначен священный характер дружбы между воином и его возницей» (Нотеrische Theologie, S. 50). Таким образом, гомосексуализм встречается уже в древнейшую эпоху, от которой до нас дошли некоторые известия о греках. Наскальная надпись с острова Фера (ныне — Санторин) в Кикладах достаточно хорошо показывает то, как посредством официальных документов чувственная практика гомосексуализма передавалась потомкам. Положение дел оставалось неизменным до самого конца античного мира, и в историческом очерке необходимо упомянуть лишь отдельные фазы развития. Важной вехой является имя Солона (Эсхин, Tim., 138; Charicles, ii, 262 ел.), который, сам будучи гомосексуалистом, издает важные законы, регулирующие практику педерастии, предусмотрев в первую очередь то, что раб не может вступать в связь со свободнорожденным мальчиком. Из этого вытекают два вывода: во-первых, законодатель признал педофилию в Афинах, и во-вторых, законодатель не желал, чтобы чувство собственного превосходства свободнорожденного умалялось из-за интимных связей с рабом. Кроме того, были изданы законы (Эсхин, Tim., 13-15), имевшие своей целью оградить не достигшую совершеннолетия свободнорожденную молодежь от злоупотреблений. Другой закон лишал гражданских прав тех, кто склонял свободных мальчиков к профессиональной продаже собственных прелестей; проституция не имеет ничего общего с педофилией, о которой здесь идет речь и в которой мы всегда должны видеть добровольные, основывающиеся на взаимной привязанности отношения. Далее, эти законы Солона касались лишь полноправных афинских граждан, тогда как великое множество ксенов, т.е. переселенцев-неафинян, имело в этом отношении полную свободу. Ввиду этого действенность законов довольно рано оказалась под вопросом; даже суровость[161] наказаний не слишком устрашала, так как всегда оставалась лазейка в виде прoфaoic фiлiac, т.е. заявления о том, что «это было сделано из любви», а юноши, разумеется, выбирали сиюминутную выгоду, не слишком беспокоясь об утрате гражданских прав, потенциально угрожавшей им в отдаленном будущем. Однако то, что эти законы писались вовсе не для того, чтобы нанести удар по педерастии как таковой и даже по ее организованным и профессиональным формам, явствует из того факта, что само государство облагало налогом тех, кто поставлял мальчиков и юношей любовникам, так же, как и содержателей женских публичных домов (Эсхин, Tim., 119). Диоген Лаэрций (Xen., Mem., И, 6, 28) говорит, что Сократ, будучи мальчиком, стал любимцем своего учителя Архелая, что подтверждает и Порфирий, который замечал, что семнадцатилетний Сократ не отверг любви Архелая, так как в ту пору ему была присуща большая чувственность, которую впоследствии ему удалось преодолеть благодаря усердной духовной работе. Ксенофонт вкладывает в уста Сократа такие слова: «Возможно, я был бы способен помочь тебе в поиске добрых и благородных юношей, ибо я знаю толк в любви; когда я полюблю человека, всем своим сердцем, я стремлюсь к тому, чтобы и он меня любил, желая его — чтобы и он меня желал, желая находиться с ним — чтобы и он искал моего общества». В «Пире» Платона (177d, 198d) Сократ говорит: «Я сознаюсь, что знаю толк ни в чем ином, как в любовных делах» и «Я утверждаю, что весьма сведущ в делах любви»; с этими заявлениями хорошо согласуются некоторые отрывки из «Пира» Ксенофонта (i, 9, iii, 27), например: «Не припомню такого времени, когда бы я не был в кого-нибудь безумно влюблен», или описание красоты Автолика, цитировавшееся выше. Воздействие, которое произвел на Сократа сидящий рядом с ним Критобул, описывается следующим образом (Xen., Mem., i, 3, 12): «Случилась ужасная! вещь. Мне пришлось тереть плечо пять дней подряд, словно после укуса тарантула, и мне казалось, будто в самом костном мозге я различаю боль, которую причиняет тарантул». Неужели все это слова человека, отвергающего чувственную сторону любви? Из платоновского «Алкивиада I» и «Пира» явствует также, что красота Алкивиада произвела на Сократа огромное и глубокое впечатление. Конечно, существуют некоторые отрывки, в которых Сократ не только не восхваляет чувственную любовь к юношам, но даже пытается отговорить от нее своих друзей. Один из них содержится в беседе Сократа с Ксенофонтом, где дается предостережения от поцелуев с юношей: «А красавцы при поцелуе разве не впускают что-то [подобно тарантулу]? Ты не думаешь этого только оттого, что не видишь. Разве ты не знаешь, что этот зверь, которого называют молодым красавцем, тем страшнее тарантулов, что тарантулы прикосновением впускают что-то, а красавец даже без прикосновения, если только на него смотришь, совсем издалека впускает что-то такое, что сводит человека с ума?... Нет, советую тебе, Ксенофонт, когда увидишь какого красавца, бежать без оглядки» [перевод С. И. Соболевского]. С другой стороны, невозможно скрывать, что сама греческая античность не особенно верила в то, что педофилия Сократа была чисто интеллектуальной; для нас это обстоятельство является решающим, так как люди, живущие в интересующую нас эпоху или близкие к ней, находятся в гораздо более выгодном положении для того, чтобы вынести существенно лучшее суждение, чем мы с нашими весьма и весьма фрагментарными сведениями. В юмористической комедии Аристофана»Облака», где Сократ высмеивается всеми мыслимыми способами, мы найдем не один намек, из которого можно заключить, что наставник (Сократ) был склонен к грубым чувственным формам педофилии. Подведем итог: Сократ, как истинный эллин, всегда смотрел на красоту мальчиков и юношей широко открытыми глазами; доверительное общение с эфебами было для него совершенно необходимым, однако сам он, насколько возможно, воздерживался от того, чтобы переводить эти отношения в телесную плоскость. Он был готов отказываться от чувственного потому, что его несравненное искусство «настройки» юношеских душ и подведения их к наивысшему возможному совершенству служило ему достаточным возмещением отказа от чувственности. Такую силу воздержания он стремился поставить перед другими как идеал; то, что он требовал ее ото всех, не только не подтверждается источниками, но и противоречило бы мудрости «мудрейшего из греков».11. Местные особенности
Мы начнем с критян, ибо, по Тимею (Ath., xiii, 602f), они были первыми греками, которые любили мальчиков. Прежде всего следует помнить, что, согласно Аристотелю (De republica, ii, 10, 1272), государство на Крите не только терпело любовь к мальчикам, но и регулировало ее практику, чтобы избежать перенаселенности. Насколько глубокие корни были здесь у любви к мальчикам, вытекает из того факта, что критяне приписывали похищение Ганимеда — которое, по единодушной традиции, было совершено Зевсом, — своему древнему царю Миносу, о чем можно было прочесть в «Истории Крита» Ахемена (Ath., xiii, 601e). Был ли похитителем Ганимеда Зевс или Минос, несомненно, что на Крите, как и во многих других греческих государствах, похищение мальчиков долгое время было устоявшимся обычаем[162]. Умыкание мальчиков на Крите засвидетельствовано многими авторами: полнее всего оно описано Эфором Кимским (Страбон, х, 483Г; ср. также Плутарх, De lib educ., llf; Платон, «Законы», viii, 836), который составил обширную «Историю греков», охватывавшую события с древнейших времен до 340 г. до н.э. «Любовник (eрaotnc) предупреждает друзей дня за три или более, что он собирается совершить похищение. Дли друзей считается величайшим позором скрывать мальчика или не пускать его ходить определенной дорогой, так как это означало бы их признание в том, что мальчик недостоин такого любовника. Если похититель при встрече окажется одним из равных мальчику или даже выше его по общественному положению и в прочих отношениях, тогда друзья преследуют похитителя и задерживают его, но без особого насилия, только отдавая дань обычаю; впрочем, затем друзья с удовольствием разрешают увести мальчика. Если же похититель недостоин, то мальчика отнимают. Однако преследование прекращается тогда, когда мальчика приводят в «андрий» похитителя. Достойным любви у них считается мальчик, отличающийся не красотой, но мужеством и благонравием. Одарив мальчика подарками, похититель отводит его в любое место в стране. Лица, принимающие участие в похищении, следуют за ними; после двухмесячных угощений и совместной охоты (так как не разрешается долее задерживать мальчика) они возвращаются в город. Мальчика отпускают с подарками, состоящими из военного убранства, б, ыка и кубка (это те подарки, что полагается делать по закону), а также из многих других предметов, настолько ценных, что из-за больших расходов друзья помогают, устраивая складчину. Мальчик приносит быка в жертву Зевсу и устраивает угощение для всех, кто возвратился вместе с ним. Затем он рассказывает о своем общении с любовником, доволен ли он или нет поведением последнего, так как закон разрешает ему в случае применения насилия или похищения на этом празднике отомстить за себя и покинуть любовника. Для юношей красивой наружности или происходящих от знатных предков позор не найти себе любовников, так как это считается следствием их дурного характера... [Похищенные] получают почетные права: при хоровых плясках и состязаниях в беге им предоставляют самые почетные места и разрешают носить особую одежду для отличия от других — одежду, подаренную им любовниками; и не только тогда, но даже достигнув зрелости, они надевают отличительное платье, по которому узнают каждого, кто стал κλεινός; ведь они называют возлюбленного κλεινός, а любовника — φιλήτωρ» [перевод Г. А. Стратановского]. Похищение мальчиков было издревле принято также в Коринфе, о чем Плутарх (Amat. narr., 2, 772f) излагает следующую поучительную историю: «Сыном Мелисса был Актеон, самый прекрасный и скромный из своих сверстников, так что очень многие желали его, но больше всех Архий, чей род восходил к Гераклидам и который выделялся среди коринфян богатством и могуществом. Поскольку мальчик отказывался прислушаться к его уговорам, Архий решил похитить его силой. Во главе отряда из друзей и рабов он явился к дому Мелисса и попытался увести мальчика. Но отец и его друзья оказали жестокое сопротивление, на помощь им пришли и соседи; переходя во время схватки из рук в руки, мальчик получил смертельную рану и умер. Отец поднял мертвое тело мальчика, отнес его на рыночную площадь и показал коринфянам, требуя от них покарать виновника его гибели. Народ симпатизировал ему, но ничего не предпринял. Тогда несчастный отец отправился на Истм и бросился со скалы, призвав перед этим на голову обидчика отмщение богов. Вскоре после этого государство поразили неурожай и голод. Оракул объявил, что это гнев Посидона, которого можно умилостивить, лишь искупив смерть Актеона. Когда Архий, бывший одним из послов к оракулу, услыхал это, он не вернулся в Коринф, но отплыл в Сицилию и основал город Сиракузы. Здесь он стал отцом двух дочерей Ортигии и Сиракузы и был убит своим любимцем Телефом». Такая вот история. Смысл ее ясен. Похищение мальчиков должно оставаться мнимым. Применение насилия, когда отец отказывается дать свое согласие, становится преступлением, грехом, за который карают сами боги, причем — в этом-то и заключается трагическая ирония — рукой мальчика; так за Гибрис следует Дика. Это находится в согласии с Гортинскими законами, которые сурово карают насилие по отношению к мальчику. В Фивах обычай похищения мальчиков возводили к древнему царю Лаю, который, по фиванской версии, ввел педерастию, умыкнув Хрисиппа, сына Пелопа, и сделав ,его своим любимцем (Ath., xiii, 602; Aelian., Hist, an., vi, 15; Var. hist., xiii, 5; Apollodorus, iii, 44). Как в Фивах (Xen., Sytnp., viii, 32f; Платон, «Пир», 182b), так и в Элиде любви к мальчикам был присущ чувственный элемент, хотя она не была лишена и религиозной санкции. Плутарх также свидетельствует, что в Халкиде (Плутарх, Amat., 17; здесь же приведена песня) на острове Эвбея и в ее колониях чувственность сочеталась с героическим духом самопожертвования. Сохранилась песня, приобретшая здесь популярность, а также схожая с ней эпиграмма Селевка (Ath., xv, 697d), который называет любовь к мальчикам более ценной, чем брак, объясняя это тем, что она является причиной рыцарственной дружбы. Песня народа Халкиды, автор которой неизвестен, звучала так: «О юноши отважных отцов, блистающие в изяществе своих прелестей, никогда не жалейте связать свою красу с честными мужами, ибо в городах Халкиды рядом с мужской доблестью всегда цветет ваша грациозная, пленяющая сердце юность». Согласно Аристотелю (Плутарх, Amat., 761), эта песня обязана своим происхождением узам любви между героем Клеомахом и его юным другом, о которых мы уже говорили на с. 296; возможно, она возникла потому, что халкидяне верили, будто своей победой Клеомах обязан энтузиазму, который питался и поддерживался сознанием того, что друг является свидетелем его отваги. С каким пристрастием относились халкидяне к прекрасным мальчикам, свидетельствует заметка Гесихия, утверждающего, что хaлkidiceiv является синонимом к пaideрaoteiv. Это подтверждает и Афиней, который добавляет, что халкидяне, как и другие, притязали на то, что Ганимед был похищен из миртовой рощи близ их города, и с гордостью показывали это место, называемое Harpageion («место похищения»), чужестранцам. Согласно Ксенофонту (Rep. Lac., 2, 13), любовь между мужчиной и юношей рассматривалась исключительно как супружеский союз. По всей Греции существовали праздники, служившие прославлению отроческой и юношеской красоты, либо праздники, на которых мальчики и юноши выступали в полном сознании своей прелести. Так, в Мегарах справлялся весенний праздник Диоклии (Diocklia, Феокрит, xii, 30), во время которого устраивались состязания мальчиков и юношей в поцелуях; в Феспиях (Плутарх, Amat., 1; Павсании, ix, 31, 3; Ath., xiii, 601a) справлялся праздник Эрота, на котором вручался приз лучшей песне о любви к мальчикам; в Спарте существовал праздник обнаженных юношей, Гимнопедии, а также Гиакинтии; жители острова Делос (Лукиан, De saltat., 16) любовались хороводами мальчиков. Когда Плутарх (Prov. AL, i, 44), говоря о мальчиках пелопоннесского города Аргос, утверждает, что «сохранившие цвет своей юности чистым и непорочным, в Согласии с древним обычаем, удостаивались чести возглавлять праздничное шествие, неся в руке золотой щит», он отнюдь не имеет в виду, что эти мальчики не были любимцами мужчин, но только, что, будучи мальчиками, они воздерживались от близости с женщинами. Очень трудно решить вопрос о любви к мальчикам в Спарте (Хеп., Rep. Lac., 2, 13; Sympos., 8, 35; Plut., Lye., 17f; Ages., 20; Cleom., 3; Institut. Lac., 7; Aelian., Var. hist., iii, 10), так как в этом случае свидетельства древних фактически противоречат друг другу. Ксенофонт и Плутарх утверждают, что, хотя спартанская любовь к юношам основывалась на чувственном удовольствии от созерцания телесной красоты, она, однако, не возбуждала чувственных желаний. Чувственное влечение к мальчику приравнивалось к вожделению отца к сыну или брата к брату, и всякий, кто ему поддавался, был на всю жизнь «обесчещен», т.е., терял свои гражданские права. Максим Тирский (Diss,, xxvi, 8), ритор, живший во времена Антонинов и Коммода, а стало быть, писавший довольно поздно, говорит, что в Спарте мужчина любил мальчика, словно прекрасную статую, что многие мужчины любили одного мальчика, а один мальчик многих мужчин. Все это представляется невероятным не только ввиду греческих представлений о природе любви к мальчикам, описанных довольно подробно, и, прежде всего, физиологических причин, но и по следующим соображениям. Самому Ксенофонту (Rep. Lac., 2, 14) приходится допустить, что ни один грек не верил в то, что спартанская любовь к юношам исчерпывается лишь этой идеальной стороной; аттические комедиографы постоянными выпадами также проливают свет на чувственный характер именно спартанской педерастии, что потверждается выражениями, собранными Гесихием и Судой (s.v. κυσολάκων, λακωνιζειν, Λακωνικον τρόπον), посредством которых язык повседневной жизни обозначал своеобразие спартанцев в этом отношении. Однако решающим является свидетельство человека, наиболее сведущего в таких вопросах, а именно Платона («Законы», i, 636; viii, 836; ср. также Цицерон, Rep., iv, 4), который категорически отвергает мысль о том, что дорийская любовь к мальчикам не имела ничего общего с чувственностью.I. Эпическая поэзия
1. Мифический период до истории
Гимны Эроту писал уже Памф (Павсаний, ix, 27, 2), так что мы с полным правом можем говорить, что Эрот стоит у истоков эллинской культуры. Мы уже отчасти касались (с. 161) предания об Орфее, существование которого отрицалось Аристотелем (Цицерон, De nat. deor., i, 38, 107) и который, по мнению Эрвина Роде[163], символизирует союз религий Аполлона и Диониса; за окончательным исчезновением Эвридики в Аиде последовало удивительное продолжение. В одиночестве Орфей возвращается на свою гористую родину во Фракию, где прославленного певца окружают восторженные толпы женщин и девушек, восхищенных его трогательной любовью к жене. Но Орфей «отвергает всю женскую любовь», потому ли, что его прежний опыт оказался несчастливым, или не желая нарушить верность жене. Он стал учить фракийцев обратить свою привязанность на любовь к мальчикам и, «пока звучит юношеский смех, наслаждаться быстротечной весной жизни и ее цветами». Так говорит Овидий. Чрезвычайно важное место, так как оно показывает, что оставшийся в одиночестве муж утешается любовью к мальчикам, и — это еще более важно что, по античным представлениям о гомосексуальном общении, такие связи не рассматривались как попрание супружеской верности, «так как он не хотел оказаться неверным своей жене». С этого времени он так сосредоточивается на этом греческом виде любви, что не только брак с Эвридикой становится для него лишь эпизодом, но отныне все его песни посвящены исключительно прославлению любви к мальчикам[164]. Таким образом, налицо парадокс: Орфей, в наши дни известный главным образом как образец супружеской верности, для античности был человеком, который ввел у себя на родине во Фракии любовь к мальчикам ; и был столь ей предан, что, сочтя себя оскорбленными, девушки и женщины напали на него, жестоко изувечили и убили. Легенда далее гласит, что его голова была брошена в море, которое в конце концов выбросило ее на побережье Лесбоса. Лесбоса? Это, разумеется, отнюдь не случайное совпадение, ибо именно здесь позднее родилась Сафо, ставшая величайшей проповедницей гомосексуальной любви среди греков.2. Эпический цикл
«Эдиподия» повествовала о том, как отец Эдипа Лай отчаянно влюбился в прекрасного Хрисиппа, сына Пелопа, и в конце концов похитил его силой. Пелоп произносит страшное проклятие похитителю (с. 92-93). «Малая Илиада» (Ilias Parva, v. Kinkel, Epicorum Graecorum Fragmenta, Leipzig, 1877, p. 41, фрагм. 6) Лесха содержит эпизод похищения Ганимеда («Илиада», хх, 231; v, 266), юного сына троянского царя Лаомедонта, которому в виде возмещения Зевс дарит изготовленную Гефестом золотую виноградную лозу, тогда как у Гомера Ганимед — сын царя Троса, который получает взамен пару благородных скакунов. Еще более подробно похищение Ганимеда описано в пятом из так называемых «Гомеровских гимнов» (v, 202 ел.).3. Гесиод
В своем «Щите Геракла» (57) Гесиод повествует о битве с Кикном, предстоящей Гераклу. Герой призывает своего побратима Иолая, которого «любил больше всех на свете». Обстоятельность их бесед не позволяет привести их в настоящем месте; нежность языка и весь их тон доказывают, что уже Гесиод, как и все позднейшие авторы, считал Иолая не только товарищем по оружию, но и любимцем Геракла. Из фрагмента мы узнаем, что сам Гесиод любил юношу по имени Батрах (Суда, см. Kinkel, p. 78), на безвременную смерть которого он написал элегию.4. Фанокл
В эпоху, не поддающуюся точному определению, Фанокл сочинил венок элегий, озаглавленных Ερωτες η καλοί («Любовные истории, или Красавцы»). Эти элегии представляли собой то, что можно было бы назвать поэтической историей любви к мальчикам, уснащенной обильными примерами из мифов о богах и героях. Среди фрагментов выделяется отрывок в двадцать восемь строк (Стобей, Flor., 64, 14), описывающий любовь Орфея к мальчику Калаиду и жестокое убийство певца разъяренными фракиянками. Интересно обнаружить, что христианские Отцы Церкви — такие, как Климент Александрийский, Лактанций и Орозий, — использовали стихотворения Фанокла, чтобы доказать безнравственность язычества, тогда как Фридрих Шлегель (Werke, iv, 52) переводил его фрагменты.5. Диотим и Аполлоний
Диотим (Ath., xiii, 603d; Schol. Iliad., xv, 639; Clem. Rom., Homil., v, 15; Suidas, s.v. ЕvрvBatoc) из Адрамиттия в Мисии написал в третьем веке до н.э. эпическую поэму «Подвиги Геракла», в которой он попытался доказать дурацкую мысль, будто все деяния Геракла следует приписать его любви к Эврисфею. Аполлоний Родосский (Apol. Rhod., I, 1207; III, 114 ел.), самый выдающийся из александрийских эпиков, жил в третьем веке до н.э. Сохранилась лишь наиболее знаменитая из его поэм, именно «Аргонавтика», т.е. приключения аргонавтов, в четырех книгах. Поэма, изобилующая очаровательными подробностями, содержит рассказ о любви Геракла к Гиласу, о его похищении нимфами источника и безмерной скорби героя об утрате любимого мальчика. Приведу эпизод, повествующий об игре Эрота и Ганимеда:[перевод Г. Церетели]
6. Нонн
Нонн, грек из Панополя в египетской Фиваиде, живший в IV или V веке н. э., является автором обширной поэмы «Дионисиака», посвященной жизни и деяниям Диониса и состоящей — ни много ни мало — из сорока восьми песен. Этот грандиозный эпос с ошеломляющей чрезмерностью описывает победоносный поход Диониса в Индию; в него вплетено столько эпизодов и самостоятельных мифов, что, хотя произведение в целом, несомненно, чрезвычайно ценно и интересно, его никоим образом нельзя считать единым. Особенно любопытно, что его автор был христианином, который, однако, создал вдохновенный гимн вакхическому, а следовательно, языческому экстазу, единственный в своем роде во всей мировой литературе. Поэтому в этой огромной поэме встречается множество гомосексуальных эпизодов, из которых, не вдаваясь в подробности, мы упомянем лишь важнейшие. Нонн красноречиво описывает красоту юного Гермеса (iii, 412 ел.), тогда как красоте Кадма посвящено целых пятьдесят шесть строк (iv, 105). На свадьбе Кадма и Гармонии пляшут Эроты (v, 96); с очевидным удоволетворением поэт рассказывает об играх с мальчиками, в которых участвовал и находил удовольствие Дионис (ix, 96), и подробно описывает купание Диониса в обществе распущенных и сладострастных сатиров (х, 139). Большое место отведено идиллии с мальчиком Ампелом (х, 175 до xii), красота которого обрисована страстными красками; Дионис приметил мальчика и воспылал к нему любовью; изображению этой любви и различных ее эпизодов отведено две песни. Словно второй Эрот, только без колчана и крыльев, Ампел предстает однажды перед Дионисом во фригийском лесу. Мальчик преисполняется счастья от любви, выказываемой к нему Дионисом. Между богом и его любимцем устанавливаются идиллические отношения, которые — подробно и с немалым изяществом живописуются поэтом. Дионис страшится лишь одного: как бы мальчика не увидел и не похитил Зевс, ибо Ампел прекраснее самого Ганимеда. Однако, несмотря на греческое представление о недолговечности всего прекрасного, Зевс не завидует счастью Диониса. В юношеской страсти к приключениям Ампел отправляется на охоту, смеясь над предостережениями Диониса, советующего ему опасаться диких лесных зверей. Устрашенный дурным предзнаменованием, бог спешит за мальчиком, находит его и, очарованный, заключает в свои объятья. Однако рок не медлит; некий злой дух убеждает Ампела поскакать к неопасному на вид быку, который внезапно свирепеет и сбрасывает его с коня; падение оказывается столь неудачным, что Ампел умирает. Дионис безутешен; он покрывает тело не подурневшего и после смерти юноши цветами и поет трогательную заплачку. Затем он молит отца Зевса ненадолго вернуть его любимца к жизни, лишь бы услышать еще раз слетающие с его уст слова любви; он даже проклинает свое бессмертие, так как из-за него он не может разделить с возлюбленным вечность в Аиде. Самого Эрота охватывает жалость при виде отчаяния и безграничной скорби Диониса. Он является перед ним в образе сатира, ласково беседует с ним и советует положить конец скорби, полюбив снова, «ибо, — говорит Эрот, лучшее лекарство от старой — новая любовь; посему поищи вокруг себя еще более пригожего юношу, как поступил Зефир, который после смерти Гиакинта влюбился в Кипариса»; затем, чтобы утешить потрясенного бога и убедить его полюбить вновь, Эрот подробно рассказывает ему о Каламе и его любимце Карпе. «Калам, сын речного бога Меандра, сочетался нежной любовью с Карпом, сыном Зефира и одной из Ор, юношей красоты непревзойденной. Когда они купались в Меандре и плавали наперегонки, Карп утонул. Изойдя от горя, Калам обратился в тростник, в шуршании которого под дуновением ветра древним слышались звуки скорбной песни, Карп же становится плодом полей, возвращающимся из года в год». Лакуна в тексте не позволяет узнать, какое действие возымели эти слова на Диониса. Вероятно, крайне малое, потому что за ними с пылкой чувственностью описывается сладострастный хоровод Ор, который вводится здесь лишь затем, чтобы навести поглощенного страстью бога на другие мысли. «Оргией ног, которые видны сквозь прозрачные одежды в неистовом вихре танца», завершается одиннадцатая песнь поэмы о деяниях Диониса. В двенадцатой песни повествуется о том, как из сострадания к горю Диониса боги превращают Ампела в виноградную лозу. Очарованный бог принимает это славное растение, посвященное отныне ему, и изобретает драгоценный дар вино, которое он восхваляет в восторженной речи. Затем совершается первый сбор и выжимка новосотворенного винограда, после чего вакхическая оргия венчает праздник перехода от глубочайшей скорби к безудержному веселью. Между Римом и Флоренцией была обнаружена прекрасная мраморная группа «Дионис и Ампел» (ср. Гимерий, «Речи», 9, 560; Плиний, xviii, 31, 74), являющаяся ныне одним из ценнейших сокровищ Британского музея. Мальчик[165] изображен в момент превращения, когда он протягивает руку — виноградную гроздь нежно обнявшему его Дионису[166]. Все наши выдержки из Нонна, последнего эпического отпрыска эллинской красоты и чувственной' радости, взяты из первых двенадцати книг, составляющих лишь четверть поэмы; остальные тридцать шесть песен содержат множество иных гомосексуальных эпизодов и немало описаний юношеской красоты.II. Лирическая поэзия
Поскольку лирическая поэзия является самым непосредственным выражением личных умонастроений и чувствований, постольку мы вправе ожидать, что греческой гомосексуальной любви в ней уделено немалое место; и действительно, было бы совершенно правильно говорить, что лирическая поэзия имеет свое начало в гомосексуальной любви. Но, к несчастью, от греческой лирики до нас дошли удручающе скудные крохи. 165 По Овидию (Fasti, iii, 407), несчастье случилось с мальчиком, когда он пытался оторвать усик от виноградной лозы, обвившейся вокруг вяза. После этого он был помещен Дионисом среди звезд под именем Vindemitor (Виноградарь). 166 Следует указать, что специалисты Британского Музея не согласны с интерпретацией этой группы (N 1636), предложенной господином Лихтом: фигура, которую обнимает Дионис, — женская и представляет собой не Ампела, но олицетворение вина. [Прим. Лоуренса Доусона к английскому переводу Фриза.]1. Феогнид
Под именем Феогнида, который жил, главным образом, в Мегарах, в середине шестого века до нашей эры, до нас дошло собрание максим и житейских правил в 1388 строк. Последние 158 строк целиком посвящены любви к мальчикам, особенно любимцу поэта Кирну. Последний, сын Полипаида, был благородным и пригожим юношей, с которым поэт был связан не только отеческой, но и чувственной любовью. Он желает преподать ему житейскую мудрость и воспитать из него истинного аристократа. В силу этого сборник отличается богатым этическим содержанием, из-за чего в древности он использовался в качестве школьного учебника, и в то же время содержит немало слов любви, отмеченных сильной, порой пылкой чувственностью. Поэт колеблется между любовью и безразличием, он не может без Кирна, но ему трудно любить этого скромного юношу. Он даже грозит покончить с собой, чтобы мальчик понял, чту он потерял. Другой раз он жалуется на то, что его любовь оскорблена, что он был привязан к Кирну, но не Кирн к нему. Любимец прославится благодаря ему; о нем будут петь на всех празднествах, и даже после смерти люди не позабудут о нем.2. Платон
Под именем Платона (PLG, фрагм. 1, 7, 14, 15; ср. Апулей, De magia, 10), великого философа и ученика Сократа, до нас дошло несколько гомосексуальных эпиграмм. Нежная эпиграмма гласит:[перевод Л. Блуменау]
3. Архилох и Алкей
Даже среди фрагментов Архилоха Паросского, известного страстной любовью к Необуле, прекрасной дочери Ликамба, мы находим отрывок (фрагм. 85), в котором поэт признается, что «его одолевает расслабляющая члены страсть к мальчику». Мы уже упоминали (с. 291) Алкея Митиленского, бывшего одновременно поэтом и героем. Если чтение Бергка правильно, в одном из фрагментов (58) поэт в приступе злого юмора обращается к некоему Лику, говоря, что не будет более прославлять его в своих песнях. В другом из немногочисленных фрагментов (46) он просит кого-то «прислать к нему прелестного Менона, иначе пир будет нам не в радость».4. Ивик
Лишь немногие из тех, кто наслаждается прекрасной балладой Шиллера «Ивиковы журавли», знают, что герой этого стихотворения, смерть которого от рук подлого убийцы неизменно вызывает общее сострадание, считался в античности «самым неистовым любителем юношей» (Суда, s.v. Ibykosέρωτομανέστατος περί τα μειράκια). О том, что он почитал мальчиков всю свою жизнь, свидетельствует Цицерон (Tusc., iv, 33, 71); даже в старости эта страсть была в нем столь пылкой, что Платон («Парменид», 137а) считает необходимым это подчеркнуть; анонимный эпиграмматист из «Палатинской Антологии» (vii, 714) отзывается о нем как о «любителе мальчиков», и в том же сборнике он упоминается в коротком списке лирических поэтов (ix, 184) как тот, кто всю свою жизнь «срывал сладостные цветы // Убеждения и любви к отрокам». Все это находит подтверждение в его поэзии, от которой сохранились лишь немногие фрагменты. Помимо отрывка, цитировавшегося выше (с. 282), приведем следующий фрагмент (1):[перевод В. В. Вересаева]
5. Анакреонт и Анакреонтика
Анакреонт Теосский, вечно милый и учтивый поэт, родился около 560 г. до н.э. Согласно Лукиану, он дожил до глубокой старости и умер в восемьдесят пять лет. По-видимому, даже в старости содержанием его жизни были главным образом любовь и вино. Еще александрийцы располагали пятью книгами различных стихотворений Анакреонта, большинство которых не пощадило немилосердное время. Вся его поэзия была, по словам Цицерона (Tusc., iv, 33, 71; ср. Овидий, Tristia, ii, 363), посвящена любви. Хотя он не отвергал и женской любви — так, например, он полушутя (фрагм. 14) жалуется на прелестную лесбийскую девушку, отказывающуюся играть с ним, — однако всю его жизнь именно эфеб, только-только достигший своего расцвета, занимал его сердце и поэзию, и нам известен внушительный список имен, носители которых ранили его сердце. После пребывания во фракийской Абдере мы находим его вместе с Ивиком при дворе Поликрата — знаменитого и утонченного любителя искусства и роскоши, правителя Самоса, который окружил себя придворной челядью из тщательно отобранных пажей (Элиан, Var. hist., ix, 14). Максим Тирский говорит: «Анакреонт любит всех красавцев и восхваляет их всех; его песни полны славословий завиткам кудрей Смердиса, глазам Клеобула, юношескому цветению Бафилла» (xxiv, 9, 247, фрагм. 44). «Я б хотел играть с гобою, мальчик, милый и прелестный», — говорит он в другом месте (фрагм. 120); «Ибо мальчики за речи полюбить меня могли бы: // И приятно петь умею, говорить могу приятно... (фрагм. 45, пер. В.В. Вересаева). О любви поэта к Смердису говорят также несколько эпиграмм (особенно Anth. Pal., vii, 25, 27, 29, 31; см. там же: 23, 23Ь, 24, 26, 28, 30, 32, 33; и vi, 346); в первой из упомянутых нами, представляющей собой эпитафию, Симонид говорит:[перевод Л. Блуменау]
[перевод Г. Церетели]
6. Пиндар
От Пиндара, величайшего и мощнейшего из греческих лириков, жившего между 522 и 442 г. до н. в., наряду с впечатляющим количеством фрагментов сохранились сорок пять од, дошедших до нас едва ли не в идеальном состоянии, — песен победы, которые сочинялись в честь тех, кто стяжал победный венок на общенациональных состязаниях. Благочестие поэта заставляло его излагать некоторые легенды, вокруг которых образовались нечестивые наслоения, более почтительным образом. Одно из таких сказаний повествовало о том, как Тантал, пригласив на застолье Зевса, заклал собственного сына Пелопа и, чтобы испытать всеведение богов, подал на стол его плоть. Но боги превосходно распознали страшный обман, собрали вместе куски тела и вернули мальчика к жизни, сурово покарав Тантала. Такие ужасы невыносимы для благочестивого поэта; в его изложении, Пелоп не был жертвой позорного преступления своего отца, но его красота так воспламенила Посидона, что бог похитил юношу, как впоследствии Зевс Ганимеда (Olymp., i, 37 ел.). Так относилась античность к дружбе с эфебами, так относился к ней Пиндар. Ему мы обязаны одной из когда-либо написанных знаменитейших поэм, от которой, к сожалению, сохранился лишь отрывок (фрагм. 123; см. с. 289). Сами боги благоволили к его дружбе с юным Феоксеном. Говорили, будто Пиндар молил богов даровать ему прекраснейшую вещь на свете; даром был Феоксен, и когда однажды, поэт присутствовал на гимнастических состязаниях в Аргосе, в приступе слабости он склонился на грудь любимца и умер у него на руках. Прах Пиндара был перенесен в Фивы, где, как рассказывает Павсаний (ix, 23, 2), он погребен в могиле на Ипподроме передПройтидскими воротами.7. Феокрит
Из тридцати элегий, дошедших до нас под именем Феокрита (около 310-245 гг. до н.э.), не менее восьми целиком посвящены любви к юношам, но и в других речь часто идет о мальчиках и о любви к ним. Одно из стихотворений Феокрита, пожалуй, лучшее из написанного им о юношах, озаглавлено Τα παιδικά («Любимцы») и содержит разговор уже немолодого поэта со своим сердцем. Разум, конечно же, советует ему отказаться от всякой мысли о любви, но сердце учит, что битва с Эротом напрасная трата сил.[перевод M. Е. Грабарь-Пассек]
[перевод М. Е. Грабарь-Пассек]
8. Кое-что из других лирических поэтов
Праксилла, милая поэтесса здоровой веселости и чувственной житейской мудрости, рассказывала в своих стихотворениях о похищении Хрисиппа Лаем и о любви Аполлона к Карну (фрагм. 6 и 7). Согласно Афинею, Стесихор, «сам большой сладострастник», также писал стихотворения в том жанре, который назывался в античности «песнь о мальчиках» (Ath., xiii, 601 а). Ни одно из них не сохранилось. Вакхилид (фрагм. 13) упоминает среди мирных трудов занятия молодежи в гимнасиях, праздники, исполнение песен о мальчиках. «Сколиями» назывались застольные песни, распевавшиеся главным образом гостями после трапезы, когда вино развязывает языки, и сочинявшиеся ex tempore. Одна из таких импровизаций звучит следующим образом: «Стать бы мне лирой слоновой кости, тогда мальчики пустились бы со мной в дионисийский пляс» (Сколий, 19). Дошедшее до нас поэтическое наследие Биона из Смирны, младшего современника Феокрита, довольно незначительно. Из его стихотворения к Ликиду упомянем следующие строки: «Если кого из бессмертных воспеть захочу иль из смертных, //Только бормочет язык мой, и петь не хочет, как прежде; //Стоит же только запеть мне для Эроса иль для Ликида, //Тотчас из уст у меня моя песня, ликуя, польется»[167]. В другом стихотворении (viii) он обращается к Гесперу, или вечерней звезде:III. Стихотворения «Антологии»
Нам уже столь часто приходилось цитировать в качестве свидетельств отрывки из тысяч эпиграмм Палатинского кодекса, что в данном очерке гомосексуальной литературы следует привести лишь те эпиграммы, которые сообщают нечто особенно характерное. Так, Антистий (Anth. Pal., xi, 40) пишет: «Клеодем, сын Евмена, еще мал, но и такая кроха, он проворно пляшет с мальчиками. Посмотри, он обвязал бедра пестрой шкурой оленя, а его золотистые волосы украшает венок из плюща! Сделай его взрослым, благой Вакх, чтобы твой юный служитель стал во главе священных танцев молодежи». Эпиграмма Лукилия (xi, 217) звучит почти современно: «Чтобы избежать подозрений, Аполлофан вступил в брак и ходил женихом по рынку, говоря: «Завтра же будет у меня ребенок». Когда же он появился на следующий день, то вел за собой не ребенка, а подозрение». Двенадцатая книга «Палатинской Антологии», полностью посвященная любви к юношам (258 эпиграмм, 1300 строк), имеет в рукописи заголовок «Мальчишеская Муза Стратона». Помимо Стратона, стихотворения которого открывают и заключают сборник, здесь представлены девятнадцать других поэтов, среди которых — весьма славные имена; кроме того, в составе книги дошло 35 эпиграмм неизвестных поэтов. Книга может быть названа гимном к Эроту; тема всюду — одна и та же, но в столь бесконечно многообразных вариациях, как сама природа.1. Стратон из Сард
(Anth. Pal., xii, 1, 2, 5, 244, 198, 201, 227, 180, 195) Поэт, живший при императоре Адриане, составил сборник эпиграмм о красавцах, и двенадцатая книга «Антологии» содержит девяносто четыре стихотворения, подписанных его именем. Сборник открывает не обращение к Музам, как было принято в античной поэзии, но призывание Зевса, который в глубокой древности подал пример мужам, похитив Ганимеда, и считался с тех пор покровителем любви к мальчикам. Тема, за которую берется поэт, значительно отличается от принятого прежде: «Не ищи на этих страницах ни Приама у алтаря, ни бед Медеи и Ниобы, ни Итиса в его покое и соловьев в листве, — все это велеречиво воспели поэты прошлого. Но ищи здесь сладостной любви, к которой примешаны милые Хариты, и Вакха. Серьезная мина им не к лицу». Муза Стратона была не чужда и любви к мальчикам, но так как он не видит разницы и необходимости выбирать, поэт любит все, что прекрасно. Ничто не способно противостоять этой любви, она сильней поэта, который часто не прочь сбросить ее ярмо, но раз за разом он понимает, что это не в его силах. Если мальчик прекрасен, а взоры его столь чарующи, словно у его колыбели стояли Хариты, нет меры радости поэта; но чем ярче красота, тем скорее наворачивается на уста сожаление о том, что она мимолетна и вот-вот исчезнет. Великая страсть находит свое выражение также и в поэзии; ввиду этого двенадцатая книга «Антологии» содержит известное число весьма эротичных эпиграмм, которые на современный взгляд могут показаться в высшей степени непристойными.2. Мелеагр
(Anth. Pal., xii, 86, 117, 47, 92, 132, 54, 122, 52 (ср. 53), 125, 137, 84, 164, 256, 154, 59, 106, 159, 110, 23, 101, 65, 133, 60, 127, 126) Мелеагр из Гадары (Келесирия), о чьих эротических стихотворениях, посвященных девушкам, уже шла речь выше (с. 173), провел свою молодость в Тире. Находясь здесь, он не желал иметь дела с девушками и поэтому был особенно восприимчив к красоте мальчиков; хотя число тех, к кому он пылал любовью, весьма внушительно, больше всех он любит Минска, чье имя мы встречаем в его эпиграммах наиболее часто. Из шестидесяти эпиграмм Мелеагра, вошедших в двенадцатую книгу «Антологии», тридцать семь обращены к мальчикам, называемым по имени, причем восемнадцати из них посвящены отдельные стихотворения; кроме того, Мелеагр упоминает многих других, так что читатель поражается его легкой впечатлительностью, даже принимая во внимание, что некоторые стихотворения суть не что иное, как поэтическая игра, лишенная какой-либо реальной основы, и что один и тот же мальчик мог выступить в нескольких эпиграммах под разными именами. Как бы то ни было, Мелеагр твердо убежден в том, что предпочтение следует отдать любви к мальчикам, и ему известно, как подкрепить этот ответ на часто обсуждавшийся вопрос посредством нового и неожиданного аргумента:[перевод Ю. Голубец]
[перевод Ю. Шульца]
[перевод Ю. Голубец]
[перевод Ю. Шульца]
[перевод Ю. Шульца]
[перевод Ю. Голубец]
[перевод Ю. Шульца]
[перевод Ю. Шульца]
[перевод Ю. Голубец]
3. Асклепиад
(Anth. Pal., xii, 135, 162, 163) Асклепиад Самосский считался учителем Феокрита, который высоко ценил его как поэта и человека. Эпиграммы, дошедшие под его именем, отмечены изяществом формы и нежностью чувства; одиннадцать эпиграмм сохранились в «мальчишеской Музе» «Антологии»; вот одна из них:[перевод Л. Блуменау]
4. Каллимах
(Anth. Pal., xii, 102) Каллимах из североафриканской Кирены жил между 310-240 гг. до н. э. Он является самым выдающимся эпиграмматистом александрийского периода. После обучения в Афинах вместе с уже известным нам поэтом Аратом мы находим его в Александрии: поначалу Каллимах — прославленный преподаватель и грамматик, затем, при дворе Птолемея Филадельфа, он становится одним из деятельнейших сотрудников всемирно известной, широко разветвленной библиотеки. Его литературная деятельность была посвящена главным образом науке, но он не был чужд и поэзии. В оставленных им эпиграммах отчетливо слышится эротическая нота, и в двенадцатой книге «Антологии» мы находим ни много ни мало — двенадцать стихотворений Каллимаха, воспевающих красоту хорошеньких мальчиков и посвященных таинствам Эрота. Он знает, как осветить неисчерпаемый предмет с поразительно интересной новой точки зрения:[перевод Л. Блуменау]
5. Другие поэты
Наряду с указанными выше великими поэтами в двенадцатой книге «Антологии» своими эпиграммами о любви к мальчикам представлены двадцать четыре поэта второго ряда. От Диоскорида (II век до н. э.) помимо прочих до нас дошла такая эпиграмма (171):[перевод Ю. Шульца]
[перевод Ю. Шульца]
[перевод Ю. Шульца]
[перевод Ю. Голубец]
[перевод Ю. Голубец]
[перевод Ю. Голубец]
IV. Проза
Излишне давать здесь исчерпывающий очерк греческой прозы, перечисляя те места из нее, что касаются педерастии, так как о греческих прозаиках нами сказано довольно. Поэтому достаточно будет назвать несколько сочинений, уделяющих этому предмету особое внимание. Под именем Демосфена до нас дошел трактат, озаглавленный Erotikos, который, очевидно, под влиянием Платонова «Федра», представляет собой восторженное восхваление в эпистолярной форме мальчика по имени Эпикрат. При всей своей приятности и занимательности трактат этот, как показала филологическая критика, не принадлежит великому оратору. Важнейшим гомосексуальным прозаическим произведением древнегреческой литературы является «Симпосий» («Пир») Платона, написанный через несколько лет после праздничного застолья, устроенного трагиком Агафоном для своих друзей Сократа, Федра, Павсания, Эриксимаха и Аристофана — по случаю победы в драматических состязаниях 416 года до н.э. После того как с едой было покончено и гости приступили к вину, Федр предлагает побеседовать о силе и значении Эрота. Так это прекраснейшее и колоритнейшее из творений Платона приобретает форму единственного во всемирной литературе гимна к Эроту, сущность которого самым увлекательным и глубоким образом рассматривается с разнообразнейших сторон. Прибегнув к остроумно изобретенному мифу, Аристофан определяет любовь как стремление половины некогда единого первоначального человека, которого бог поделил надвое к другой своей половине. Кульминационной точкой является речь Сократа, определяющего любовь как жажду бессмертия, оплодотворяющую лоно женщины семенем, а душу мальчика и юноши мудростью и доблестью. По определению Сократа, Эрот достигает высочайшего мыслимого идеала — чувственное и духовное сливаются в удивительной гармонии, из которой с логической последовательностью вытекает следующее требование: по-настоящему хороший учитель должен в то же время быть хорошим педофилом (любителем мальчиков), иными словами, посредством взаимной любви и общих усилий учитель и ученик должны стремиться к наивысшему возможному совершенству. Не успевает Сократ закончить свою речь, возможно, прекраснейшую из всех написанных на греческом и любом другом языке, как в дом Агафона вторгается слегка подвыпивший на другой пирушке Алкивиад и произносит знаменитый, искрящийся самым пылким восторгом перед любимым учителем панегирик Сократу, в котором тот возносится на вершины сверхчувственной духовности и почти сверхчеловеческого самообладания. По сравнению с «Пиром» платоновский диалог «Алкивиад» выглядит почти бесцветным. Речь здесь идет о прекрасном, но испорченном всеобщим обожанием Алкивиаде; в диалоге развивается мысль о том, что будущему советчику народа надлежит прежде всего решить для себя, что является для народа справедливым и полезным. Любовь к мальчикам составляет предмет платоновского «Федра», названного именем любимца его молодости. В полдень на берегу Илисса под раскидистым платаном, когда вокруг стрекочут кузнечики, протекает разговор, который постепенно подводит собеседников к сократовскому определению Эроса: педофилия представляет собой стремление к истинно прекрасному и миру идей. До сих пор не решено окончательно, правильно или нет приписан Платону диалог Erastae («Любовники»), названный так потому, что участвуют в нем поклонники двух мальчиков, с которыми Сократ беседует о том, что многознание не имеет ничего общего с истинным философским образованием. Одной из очень популярных в философской литературе тем является рассмотрение вопроса, всегда ли любовь мужчины к женщине должна ставиться выше любви мужчины к мальчику. Из многочисленных сочинений, посвященных этой проблеме, 'в первую очередь следует назвать дошедший под именем Лукиана трактат (Лукиану, несомненно, не принадлежащий) Erotes, или «Две любви». Внутри прелестного рамочного повествования протекает спор между двумя друзьями, коринфянином Хариклом, отстаивающим любовь к женщинам, и афинянином Калликратидом, защищающим любовь к мальчикам. Выступающий в роли третейского судьи Ликин в конце концов выносит суждение, наилучшим образом характеризующее греческое понимание любви: «Браки полезны людям в жизни и, в случае удачи, бывают счастливыми. А любовь к мальчикам, поскольку она завязывает узы непорочной дружбы, является, по-моему, делом одной философии. Поэтому жениться следует всем, а любить мальчиков пусть будет позволено одним только мудрецам. Ведь ни одна женщина не обладает полной мерой добродетели. А ты, Харикл, не сердись, если Коринф уступит Афинам» [перевод С. Ошерова]. То, что Erotes пользовались в античности большой популярностью, явствует из того факта, что это произведение нашло нескольких подражателей, наиболее извЬстный из которых — Ахилл Татий. В заключительных главах второй книги его романа обсуждается тот же вопрос, что лег в основу псевдолукиановых Erotes, причем обсуждение протекает схожим образом, принимая форму речей «за» и «против». В романе Ксенофонта Эфесского о любви Габрокома и Антии имеется гомосексуальный эпизод. Гиппофой рассказывает о том, как в своем родном городе Перинфе он страстно любил мальчика по имени Гиперанф. Однако мальчика покупает богатый торговец из Византии Аристомах. Гиппофой следует за ними, убивает Аристомаха и бежит вместе с любимцем. Близ Лесбоса их корабль настигает неистовая буря, во время которой Гиперанф тонет. Находящемуся вне себя от горя Гиппофою не остается ничего иного, как воздвигнуть мертвому любимцу прекрасный надгробный памятник, после чего отчаявшийся любовник подается в разбойники. Философ Максим Тирский, живший при императоре Коммоде (годы правления 180-192), в своих многочисленных сочинениях не раз обращался к рассмотрению проблемы любви к мальчикам. Так, мы располагаем его δνατριβαι, или беседами об Эросе Сократа. Эту же тему разрабатывал до него гермафродит Фаворин — ученейший и знаменитейший философ эпохи Адриана.1. ЛЮБОВЬ К МАЛЬЧИКАМ В ГРЕЧЕСКОЙ МИФОЛОГИИ
После всего, что на основании письменных источников было ранее сказано о греческой любви к мальчикам, нетрудно предположить, что она играла значительную роль также в эллинской мифологии. В действительности весь круг греческих сказаний о богах и героях столь изобилует гомосексуальными мотивами, что Р. Бейеру удалось написать на эту тему целую монографию[170]. Поведать о связях с мальчиками греческих богов и героев — поистине благодарный труд, потому что эти предания принадлежат к прекраснейшим жемчужинам греческой поэзии. Однако соображения места и тот факт, что ценная диссертация Бейера является хотя и не исчерпывающим, но вполне достаточным сводом гомосексуальных мотивов в греческой мифологии, побуждают нас отказаться от сколько-нибудь полного и связного изложения этого материала. Поэтому мы должны отослать читателя к работе Бейера и заметить, что уже в античную эпоху составлялись более-менее подробные каталоги мифических любовников. Остатки этих списков сохранились у Гигина, Афинея и других авторов; однако самый полный список приводится благочестивым и ученым Отцом Церкви Климентом Александрийским: «Зевс любил Ганимеда; Аполлон — Кинира, Закинфа, Гиакинта, Форбанта, Гиласа, Адмета, Кипариса, Амикла, Троила, Бранха, Тимния, Пароса и Орфея; Дионис любил Лаонида, Ампела, Гименея, Гермафродита и Ахилла; Асклепий любил Ипполита; Гефест — Пелея; Пан Дафниса; Гермес — Персея, Хриса, Ферса и Одриса; Геракл — Абдера, Дриопа, Иокаста, Филоктета, Гиласа, Полифема, Гемона, Хона и Эврисфея». Из этого списка, в который включены имена лишь некоторых богов, читатель получает представление о том, сколь ошеломляюще многочисленны педофилические мотивы в греческой мифологии.2. ШУТКИ И ОСТРОТЫ, СВЯЗАННЫЕ С ГОМОСЕКСУАЛИЗМОМ
До сих пр мы рассматривали греческую любовь к мальчикам с ее серьезной стороны, но знаменитое изречение Горация «ничто не мешает говорить истину с улыбкой на устах» столь же справедливо «и отношении греческой эфебофилии, сколь и в отношении всех феноменов человеческой жизни. Последняя давала множество поводов для шуток, немалое количество которых сохранилось до нашего времени. Вполне естественно, что мишенью шутки и насмешки является не духовное содержание любви, но — в значительно большей мере — ее чувственный аспект; я воспроизведу некоторые из тех нередко весьма талантливых острот, что дошли до нас. Слово кинед, уже объяснявшееся нами, постепенно превратилось в прозвище для тех «полумужей», которые своим женоподобным поведением и жестами, подкрашиванием лица и другими косметическими ухищрениями заслужили всеобщее презрение. Одна из сатир на них в «Палатинской Антологии» (xi, 272) гласит: «Они не желают быть мужчинами, хотя родились не женщинами; они не мужчины, ибо позволяют пользоваться собой как женщинами; они мужчины для женщин и женщины для мужчин». Часто подвергается осмеянию их манерность, как, например, у Аристофана (Thesmoph., 134 ел.):[перевод Н. Корнилова]
3. Детали и дополнительные замечания
Фаний Эресский рассказывал такую историю: «В нижнеиталийском городе Гераклея мальчик по 5 имени Гиппарин — статного вида и благородного происхождения — был любим Антилеонтом, который, несмотря на многочисленные попытки, не мог снискать его расположения. В гимнасии он всегда находился рядом с ним, вновь и вновь твердя ему о том, как сильна его любовь, и заявляя, что пойдет ради него на все и исполнит любое его приказание. Мальчик в шутку велел ему принести колокол, который как зеницу ока охраняла стража, поставленная гераклейским тираном Архелаем; он думал, что такую задачу Антилеонту выполнить не под силу. Однако Антилеонт тайно прокрался мимо стражников, подстерег и убил хранителя колокола и принес свою добычу мальчику, который принял его с распростертыми объятиями и с этого времени обращался с ним самым дружественным образом. Случилось, однако, что в мальчика влюбился сам тиран; Антилеонт, конечно же, был очень этим опечален, зная, что у Архелая достанет власти, чтобы осуществить свои желания. Опасаясь за своего любимца, он посоветовал ему для вида уступить требованиям тирана. Сам же он подкараулил Архелая и умертвил его. Совершив это, он пустился бежать и, конечно же, ускользнул бы, если бы не натолкнулся на стадо овец, которое его задержало. Так как теперь город был свободен от власти тирана, народ Гераклеи воздвиг Антилеонту и его любимцу бронзовые статуи и издал закон, запрещающий прогонять по улицам овечьи стада» (FHG, II, 298, 13). Наконец, учитывая, сколь высоко ценилась юношеская красота, мы ничуть не удивимся тому, что прекрасные мальчики использовались также для уплатыдани. Уже у Гомера Агамемнон вызывается послать нескольких юношей в качестве примирительного дара оскорбленному Ахиллу. У Геродота (ш, 97) мы читаем о том, что эфиопы были обязаны ежегодно направлять персидскому царю, помимо чистого золота, 200 стволов эбенового дерева, 20 слоновых клыков и пятерых мальчиков; раз в четыре года колхи посылали ему 100 мальчиков и 100 девочек; оба вида дани существовали еще во времена Геродота. Эти мальчики служили персидской знати в качестве пажей, виночерпиев и фаворитов. Из другого места у Геродота (ш, 48) явствует, что им грозила еще худшая участь; Геродот повествует здесь о знаменитом правителе Коринфа Периандре, который послал 300 мальчиков с Керкиры (Корфу), сыновей самых выдающихся мужей на острове, ко двору царя Алиатта в Сарды, чтобы их там оскопили и использовали как евнухов. Историк рассказывает и о том, как самосцы, на которых была возложена обязанность переправить этих мальчиков к месту назначения, спасли пленников, и в память об этом событии учредили праздник, справлявшийся еще во времена Геродота. Из другого места, весьма примечательного с точки зрения истории культуры, явствует, что существовали лица, сделавшие оскопление мальчиков своим ремеслом. Геродот (viii, 104 ел.) говорит: «Вместе с этими мальчиками царь отправил и их воспитателя Гермотима, родом из Педас, самого главного из царских евнухов. Педасийць! же живут севернее Галикарнакасса. У этих педасийцев, по рассказам, случается иногда нечто диковинное: всякий раз, как жителям города или их соседям угрожает в скором времени какая-нибудь беда, у тамошней жрицы Афины вырастает длинная борода. И это случалось у них уже дважды. От этих-то педасийцев и происходил Гермотим. Он отомстил за нанесенную ему обиду самой страшной местью, которую я только знаю. Гермотим был взят в плен врагами и выставлен на продажу в рабство. Купил его хиосец Панионий, который зарабатывал себе на жизнь постыднейшим ремеслом: он покупал красивых мальчиков, оскоплял их, приводил в Сарды или в Эфес на рынок и там перепродавал за большие деньги. У варваров же евнухи ценятся дороже, чем неоскопленные люди, из-за их полной надежности во всех делах. Панионий оскопил уже много других мальчиков, так как этим ремеслом он жил, в том числе и Гермотима. Впрочем, Гермотим не во всем был несчастлив: из Сард вместе с прочими дарами он прибыл к царю и спустя некоторое время достиг у Ксеркса наивысшего почета среди всех евнухов» [перевод Г. А. Стратановского]. Евнухи играли заметную роль при персидском дворе также в правление царя Дария. Вавилон и остальная Ассирия обязаны были посылать в виде дани 1000 талантов серебра и 500 оскопленных мальчиков. Город Лебадия в Беотии — сам по себе ничем не примечательный — издревле славился священным оракулом Трофония, дававшим прорицания во сне. Павсаний, который сам обращался за советом к этому оракулу, подробно рассказывает (ix, 39, 7) о различных приготовительных шагах, предписываемых, по исполнении торжественных обрядов, желающим вопросить оракула. Наряду с прочими приготовлениями вопрошающего подводят к реке Теркине, бегущей через долину, где «два мальчика лет тринадцати из числа горожан, называемые Гермесами, моют его и умащают маслом, делая для него все то, что исполняется обыкновенно мальчиками-рабами». Прозвище мальчиков объясняется, возможно, тем, что Гермес являлся богом-покровителем мальчиков и юношей, ввиду чего ни один греческий гимнасий не обходился без алтаря и статуи этого дружественного бога[173]. Милая эпиграмма Никия из «Антологии Плануда» описывает, как в гимнасий мальчики украшают статую Гермеса, «который поставлен покровителем прелестного шмнасия, ветками ели, гиацинтами и фиалками». От трактата Erotika Клеарха из Сол на Кипре дошла такая сентенция: «Льстец не может быть надежным другом, ибо время разоблачает ложь того, кто притязает на дружбу. Истинный любовник — это льстец любви, влюбленный в цвет юности и красоту».ГЛАВА VI Извращения в греческой половой жизни
Каким здоровьем отличалась половая жизнь греков, явствует из того факта, что те проявления сексуальности, которые обычно объединяются понятием Psychopathia Sexualis, играли в ней чрезвычайно скромную роль. Данное утверждение не соответствует действительности, если считать гомосексуализм патологией; но, как показано в предыдущей главе, последнее — по крайней мере в отношении греческого гомосексуализма — совершенно недопустимо. Однако и в Древней Греции не было недостатка в извращенных формах любви; от автора сексуальной истории читатель вправе потребовать их научного описания; я же позволю себе быть кратким, потому что относящийся к этому вопросу материал собран в знаменитых книгах Розенберга, Блоха и Форберга.1. Миксоскопия
Поскольку даже названия данного извращения в Древней Греции не существовало, постольку и само это явление, суть которого состоит в возбуждении ц удовлетворении посредством тайного подглядывания за половым актом,[174] было столь редким, что я не знаю ни одного места из греческих авторов, которое можно было бы здесь привести; я также не могу сказать, имеются ли изображения вуайера в греческом искусстве. Если, как указывалось выше, Кандавл находит удовольствие в том, чтобы показать другу свою супругу обнаженной, то здесь речь может идти лишь о миксоскопии в самом широком смысле слова, потому что Гигес не жаждет насладиться этим зрелищем, но становится объектом искушения со стороны мужа, неважно, желает ли тот получить удовольствие от ожидаемого сексуального возбуждения зрителя или хочет только удовлетворить свое непомерное тщеславие, похваляясь обладанием столь красивой женщиной.2. Трансвестизм
Для тех, кто получает сексуальное удовольствие, показываясь в одежде противоположного пола, был изобретен термин «трансвеститы». Это извращение, в конечном счете восходящее к эмбриональной андрогинности любого человеческого существа, было не чуждо грекам, хотя в наших источниках о нем говорится сравнительно немного. Я уже неоднократно упоминал трансвеститские обряды религиозного культа. На празднике Коттитии в Афинах, справлявшемся в честь богини чувственности Котис, или Котитто, мужчины плясали, надев женское платье, причем церемонии, которые поначалу указывали на сексуальное лишь символически, со временем превратились в оргии, так что, по Синесию (Calvitii Encomium, 856), «участник оргий Котис — все равно, что кинед». Наряду с облачением в женское платье сексуальное возбуждение мужчины, по-видимому, усиливало ношение женского парика. Италийские праздники Котис, упоминаемые Горацием (Epod., 17, 56), пользовались особенно дурной славой, однако в этих оргиях участвовали, как представляется, только женщины. В одной из эпиграмм Асклепиада (Anth. Pal., xii, 161) говорится о хорошенькой девушке по имени Доркион («маленькая косуля»), любившей носить мальчишескую одежду, и «в хламиде, едва прикрывающей плечи и колени, мечущей из глаз огонь любви». Ктесий сообщал, что наместник Вавилона Амар любил появляться на людях в женском платье и украшениях; когда же он наряжался таким образом, во время трапезы его развлекали 150 флейтисток и танцовщиц (Афиней, xii, 530).3. Эксгибиционизм
Если под эксгибиционизмом понимать сознательное выставление напоказ половых органов перед представителями своего или противоположного пола, то нетрудно понять, что данное извращение было в Древней Греции большой редкостью. В ту эпоху было вполне достаточно возможностей видеть людей полностью нагими, так что мало кому пришло бы в голову удовлетворять свое сексуальное любопытство или разжигать в себе сладострастные желания, выставляя напоказ собственную наготу. В противоположность фактам, наблюдаемым врачами и юристами в наши дни, если в Древней Греции и говорилось об эксгибиционизме, то лишь о женском. Древнейшим примером тому является Баубо, жена Дисавла из Элевсина, у которого нашли пристанище Деметра и юный Иакх, пытаясь найти похищенную Аидом дочь богини Персефону. Чтобы развеселить горюющую мать, Баубо снимает с себя одежды, доставляя тем самым столь сильное наслаждение Иакху, что Деметре приходится рассмеяться даже против воли. Преднамеренные обнажения при исполнении кордака (см. с. 114) также были не лишены эксгибиционистского характера. Диодор (i, 85) рассказывает о египтянках следующее: если после смерти священного быка Аписа жрецы находят нового, то в течение сорока дней смотреть на него позволяется только женщинам, которые, однако, делают это, «приподнимая свои одежды и показывая богу срамные части». Большинство изображений Приапа и Гермафродита производят впечатление откровенного эксгибиционизма. Все перечисленное выше современная медицинская наука может рассматривать как эксгибиционизм весьма условно. Единственное известное мне место, где говорится об эксгибиционизме в собственном смысле слова, — это Теофраст, описывающий характер Наглеца (Char., 11): «Такой бесстыдник при встрече с женщинами любит задирать свой хитон, показывая им свой срам».4. Пигмалионизм
Мифическому царю Кипра Пигмалиону так понравилась изваянная им статуя девушки, что он влюбился в создание из слоновой кости и не знал покоя до тех пор, пока Афродита в ответ на его непрестанные мольбы не оживила статую, после чего царь породил вместе с этой девушкой сына Пафа, именем которого назван знаменитый город на Кипре. Отсюда любовь к статуям и другим произведениям искусства получила название «пигмалионизм» (см. Овидий, «Метаморфозы», х, 243 ел.). Один из случаев пигмалионизма подробно описан в Erotes Лукиана (xv ел.). Юноша из превосходной семьи влюбился в прославленную статую Афродиты Книдской, созданную Праксителем, проводил дни напролет в ее храме и «не уставал беспрестанно глядеть на образ богини. С губ его украдкой срывались кроткие вздохи и страстные любовные жалобы. Знаком все усиливающейся страсти была оставляемая им на стенах и коре деревьев надпись «прекрасная Афродита». Он почитал Праксителя как самого Зевса и положил по обету к стопам богини все, что имел ценного и дорогого». Это был не единственный случай, когда юноша влюбился в Афродиту Книдскую. Филострат (Vita Ар., 276) сообщает, что схожую историю рассказывал Аполлоний Тианский, который пригласил юношу к себе и излечил его от этой страсти. Аполлоний втолковал юноше, что людям не подобает любить богов, и в предостережение напомнил ему об Иксионе, который понес в подземном мире страшную кару из-за своего вожделения к Гере. «Таким образом Аполлонию удалось излечить это безумие, после чего юноша совершил жертвоприношение, чтобы заслужить прощение богини». Элиан рассказывает о некоем молодом и знатном афинянине, «который безумно влюбился в статую Агате Тихе, что стояла перед пританеем. Он целовал и обнимал ее, а затем бросился к советникам и молил продать ему статую. Когда его предложение было отвергнуто, он украсил статую лентами, венками и драгоценностями, совершил жертвоприношение и после беспрестанных жалоб покончил с собой» (Var. hist., ix, 39). Согласно Плинию (xxxvi, 22), юноша с Родоса по имени Алкет влюбился в обнаженную статую Эрота, воздвигнутую Праксителем в Парии на Геллеспонте.5. Порка, садизм, мазохизм
Порка обычно сочетается с религиозными мотивами, ибо наивный или распаленный ум верит в то, что, добровольно унижая себя самобичеванием или даже частичным членовредительством, он совершает нечто, особенно угодное богам. Именно этим объясняются рассмотренные выше случаи самобичевания и самооскопления, являвшиеся составной частью различных культов, таких, как шумные оргиастические празднества Кибелы (см. с. 145 ел.). Практика самооскопления нашла литературное выражение в многочисленных эпиграммах «Палатинской Антологии». Современная сексология доказала, что подобные жестокости, сколь бы странными на первый взгляд они ни казались, в конечном счете имеют своим истоком стремление к сексуальному возбуждению; тем самым связь между сексуальностью и религией находит новое и весьма неожиданное подтверждение. На мой взгляд, именно этим объясняется такой широко известный обычай, как порка спартанских мальчиков на алтаре Артемиды Ортии, аналогом которого является бичевание девушек на Скиериях (празднике Диониса) в аркадской Алее, а также упоминавшийся выше (с. 90) праздник «нечестивой Афродиты». Мне ни разу не случалось находить в древнегреческой литературе садистских или мазохистских сцен. Это еще одно доказательство вновь и вновь подчеркиваемого автором книги тезиса о здоровье греческой жизни; что касается римской литературы, то найти в ней описание подобных явлений труда не составит. Предание о Геракле и Омфале носит мазохистский характер. Могучий герой становится рабом лидийской царицы Омфалы. Служа ей, он унижается до того, что исполняет женские работы под надзором Омфалы, облаченной в львиную шкуру. Однако здесь мы едва ли можем говорить о мазохизме в собственном смысле слова, так как его существеннейшая характеристика, именно сексуальное наслаждение, испытываемое угнетенной стороной, в истории о Геракле и Омфале нигде не выдвигается на передний план. Плутарх пишет, что Деметрий Полиоркет носил на шее явные следы укусов гетеры Ламии, ничего не говоря о том, чтобы эти укусы возбуждали Деметрия (Плутарх, «Деметрий», 27); к тому же сам по себе этот рассказ совершенно недостоверен.6. Содомия
Согласно совершенно ошибочному, однако прочно устоявшемуся определению, содомией называется сношение с животными; упоминания о ней нередко встречаются в греческой античности, однако либо только в сказках и романах, либо, как в случае с сицилийскими пастухами у Феокрита, речь идет исключительно о временной замене естественных половых контактов. Из преданий содомического характера упомянем: Зевс сходится с Ледой в образе лебедя, с Персефоной — в образе змея; Пасифая влюбляется в быка и отдается ему, рождая затем Минотавра — «быка, бывшего наполовину человеком, человека, бывшего наполовину быком», как отзывается о нем Овидий (Ars am., ii, 24).7. Некрофилия
Что касается омерзительного извращения, заключающегося в насилии над трупами, то из греческой античности я могу привести на этот счет лишь три примера. О соитии Дамойта с утопленницей уже говорилось выше (с. 166). В другом случае дело касается не греков, но египтян. Геродот (ii, 89) сообщает, что некий бальзамировщик был обвинен в совокуплении с трупом красивой женщины, который был доверен ему для бальзамирования. После этого общепринятым стал обычай передавать бальзамировщикам тела особенно красивых или знатных женщин только через три или четыре дня после смерти. Наконец, тот же Геродот (v, 92) говорит о том, что знаменитый коринфский тиран Периандр надругался над мертвым телом своей жены, которую он — возможно, случайно — убил.ГЛАВА VII. Дополнения
1. Половые органы и каллипигия
От Мелеагра до нас дотла такая эпиграмма (Anth. Pal., v, 92):[перевод Ю. Шульца]
[перевод А. Пиотровского]
[перевод А. Пиотровского]
2. Кастрация, обрезание, инфибуляция
О самооскоплении галлов — жрецов сирийской богини — Лукиан (De Syr. dea., 50) рассказывает следующее: «В установленные дни народ собирается в храме; множество жриц и упомянутых мною мужей, посвятивших себя богам, справляют мистерии, режут себе руки и бьют друг друга по спине. 1у1ногие из тех, что стоят рядом, играют на флейтах, многие бьют в барабайы, другие поют восторженные стихи и священные песни. Это совершается вне храма, и ни один из участников этих церемоний не входит в храм. В эти дни происходит также посвящение жриц; когда отыграют флейты и будут исполнены церемонии, многих жриц охватывает безумие, и некоторые из тех, что пришли только посмотреть, совершают затем деяния, о которых я намерен сообщить. Юноша, чей черед теперь наступил, сбрасывает с себя одежды, с громким воплем врывается в гущу собравшихся и поднимает меч — один из тех, что, как я думаю, стояли здесь для этого несколько лет. Схватив меч, он немедленно оскопляет себя и бежит по городу, неся в руках отсеченное мечом. Из дома, в который он бросил свою ношу, ему выносят женское платье и украшения». Так обстоят дела при самооскоплениях. Когда восторженное опьянение улетучивалось, скопцы приносили множество даров «великой матери»: кимвалы и литавры, нож, которым совершено нечестивое деяние, и «светлые волосы, которые 178 Собственно говоря, «Лисимахами»; Lysistr., 551 ел. юноши дотоле так гордо откидывали назад». Так гласит анонимная эпиграмма из «Антологии» (vi, 51); с ней согласны и другие источники. Хотя этот оргиастический культ имеет азиатское происхождение, однако, как и родственный ему культ Реи Кибелы, он рано достиг Греции, пусть и в смягченной форме, так что самооскопление — если оно вообще имело место было явлением чрезвычайно редким. Самооскопление могло совершаться и по другим причинам, описанным Виландом, который, безусловно, отступает от античных источников, в его «Комбабе» (Leipzig, 1824). Лукиан донес до нас такой рассказ, слышанный им о жрецах «Сирийской богини». Когда Стратоника, жена ассирийского царя, предприняла паломничество с целью построить храм, царь пожелал дать ей в защитники своего близкого друга Комбаба. Тщетно умолял его юноша, из-за молодости своей опасавшийся оставаться наедине с прекрасной женщиной длительное время, оставить эту затею. Все, чего он добился, — это отсрочки в семь дней, по истечении которых в присутствии нескольких свидетелей он передал царю запечатанный ларец с просьбой надежно его хранить, потому что в ларце спрятано самое драгоценное из того, чем он обладал. Царь также запечатал ларец и передал его на хранение своему казначею. Затем паломники тронулись в путь, и случилось именно то, чего так опасался Комбаб. Стратоника, столь долго не знавшая радостей супружества, влюбилась в статного юношу, который отверг ее предложения, после чего повторилась история Федры или жены Потифара. Отвергнутая женщина в письме возводит клевету на своего скромного спутника, или, как ближе к правде жизни думает Лукиан, царя наводят на подозрение другие, после чего Комбаба отзывают назад и заключают в темницу за соблазнение жены царя. Когда приходит день суда, Комбаб просит царя открыть доверенный ему ларец, потому что там заключено доказательство его невиновности. Царь находит печать неповрежденной, открывает ларец и видит внутри набальзамированные гениталии своего несчастного друга. Царь обнимает его, проливая реки слез, и воздает ему высочайшие почести. Позднее была воздвигнута бронзовая статуя Комбаба в мужском платье, но с женской фигурой. Говорят, именно этим было положено начало обычаю, по которому многие галлы прибегали к самооскоплению, а затем всегда носили женское платье и посвящали себя женским занятиям (Лукиан, De Syr. dea, 19 ел.). В своей книге «О наслаждении» Гераклид Понтийский сообщал, что некий Диний, торговец благовониями, вел весьма распущенную жизнь и промотал свое состояние. Истощив физические силы, он собственноручно отрезал свои органы похоти, жалея, что они более не могут ему послужить (Ath., xii, 552). Как повествует «Одиссея», жил в древности «на твердой земле» царь по имени Эхет (деспот),[177] «мужегубитель». Бродягам и нищим грозили, что их сошлют к Эхету, «который безжалостным ножом отрежет им нос и уши, вырвет детородный член и бросит на съедение псам» («Одиссея», xvii, 85). Мы не знаем, имелась ли в виду под Эхетом некоторая историческая личность. Однако не подлежит сомнению, что кастрация в Древней Греции была родом наказания. Так, Одиссей карает своего неверного козопаса Меланфия, отрубив ему нос, уши и руки и бросив вырванные гениталии на съедение псам («Одиссея», xxii, 474). Если в случае с Меланфием мы можем говорить не о кастрации в собственном смысле слова, но скорее о жестоком истязании перед казнью, то все же имеется немало примеров настоящей кастрации, производившейся главным образом над юношами, которые, как предполагалось, будут добывать себе пропитание ремеслом евнухов. Так, согласно Гелланику (фрагм. 169, FHG, I, 68), первыми к оскоплению мальчиков прибегли вавилоняне, а в Персии, по Ксенофонту (Сутр., vii, 5, 65), эта жестокость была введена Киром Старшим. Согласно широко распространенному мнению, зачинателем этой практики была женщина, не кто иная, как ассирийская царица Семирамида (Аммиан Марцеллин, xiv, 6, 17). Евнухи использовались также в роли храмовых рабов при святилищах Кибелы и Артемиды в Сардах и Эфесе (Геродот, v, 102). Угрожая кастрировать ионийских мальчиков, перед морским сражением у острова Лада персы пытались склонить на свою сторону ионийцев, а, победив, привели угрозы в исполнение (Геродот, vi, 9, 32). Изредка кастрация осуществлялась из соображений сладострастия; подобная практика была грекам неизвестна, но о мидянах Клеарх (Ath., xii, 514d) сообщает, что «в целях возбуждения похоти они оскопляют тех, что живут рядом с ними». Грекам было хорошо известно, что половое влечение — средоточием которого является^ конечно, мозг, а не половые органы, — ни в коей мере не притупляется посредством оскопления; это доказывает эпиграмма Стратона (Anth. Pal., xii, 236), в которой говорится о евнухе, содержащем целый гарем из мальчиков. У Филострата (Vita Ар., i, 33) читаем: «Евнухам также не чуждо чувство любви, и страстное желание, проникающее в них через глаза, ничуть не угасает, но остается горячим и пылким». Изредка кастрации подвергали женщин с тем, чтобы сделать их бесплодными. Несомненно, в данном случае речь не идет о Греции в собственном смысле слова. Так, в своей «Истории Лидии» Ксанф говорил о том, что «лидийский царь Адрамитт был первым, кто приказал кастрировать женщин, дабы использовать их вместо евнухов-мужчин» (Ath., xii, 515e). Данное место не вполне ясно, однако мы вправе предположить, что дело касалось удаления яичника, после чего женщина становилась неспособной к зачатию. Замечание Страбона (xvii, 284) о том, что «египтяне обрезают новорожденных мальчиков и удаляют женскую часть у девочек, как это принято и у евреев», имеет, по-видимому, иной смысл; очевидно, Страбон имеет в виду обрезание крайней плоти клитора — обычай, который до сих пор распространен среди некоторых арабских, коптских, эфиопских, персидских и центральноафриканских племен. В отдельных случаях подобное обрезание являлось вполне разумной процедурой, так как «у африканских женщин клитор иногда выдается наружу и имеет вид кожного лоскута». Подводя итог всему сказанному, можно утверждать, что кастрация не была для греков чем-то неизвестным, однако они прибегали к ней в исключительно редких случаях. Тонкий вкус эллинов восставал против подобного варварства, к тому же, в отличие от жителей Востока, они не ценили последствий кастрации, так описываемых Лукианом (Amor., 21): «А те, жалкие и несчастные, чтобы дольше быть мальчиками, перестают быть мужчинами: двусмысленная загадка двойственной природы, они не остались тем, кем родились, и не приобрели качеств того пола, в который перешли. И то, что делается, дабы продлить им цветение юности, заставляет их чахнуть и преждевременно стариться. Они считаются детьми — и одновременно успели стать стариками, даже недолгое время не побыв мужчинами. Так нечистое сластолюбие — наставник во всяческой мерзости — изобретая одно бесстыдное наслаждение за другим, доходит до такого порока, который и назвать прилично нельзя; лишь бы ни один вид беспутства не остался неиспытанным!» [перевод С. Ошерова] Оппонента этим взглядам мы находим в лице Ксенофонта, который выражает совершенно иное мнение. В «Киропедии» (vii, 5, 60 ел.) Кир приходит к выводу о том, что не существует более надежных и преданных друзей, чем евнухи. Нет нужды подробнее вдаваться в данный ход мыслей, потому что это привело бы нас к рассмотрению не греческих, но восточных представлений. Весьма частым явлением перед исполнением физических упражнений была в Греции инфибуляция. Крайняя плоть натягивалась на головку члена и надежно перевязывалась бечевкой или узкой лентой. Делалось это затем, чтобы защитить головку члена от повреждений, возможных в случае оттягивания крайней плоти при занятиях гимнастикой. На одной из ваз мы находим изображение юноши в палестре, занятого инфибуляцией. Если на вазах особенно часто изображаются инфибулированные сатиры, делается это, по большей части, шутки ради — фибула здесь выступает, если можно так выразиться, в качестве «пояса целомудрия». У римлян (о чем нередко упоминают источники) существовал род застежки (fibula), которая продевалась сквозь крайнюю плоть с тем, чтобы сделать невозможным соитие, но я не припомню, чтобы о чем-нибудь подобном упоминал какой-либо греческий автор.3. Афродисиаки
В античности было известно немало средств усиления эрекции и лечения импотенции. Древнейшим свидетельством у классических авторов является, возможно, то место из Еврипида, где Медея говорит престарелому Эгею, что у нее имеются лекарства, которые помогут ему обзавестись потомством («Медея», 718). Древние знали множество средств, содействующих как можно более частому повторению полового акта, таких, как сатирион (satyrion, вероятно, разновидность ятрышника), истолченный перец, смешанный с семенами крапивы, старое вино, в которое добавляли растертый в порошок пиретрум (pyrethron, постенница). Овидий указывает (Ars, ii, 415), что эти средства вредят организму; безвредными он считает лук, дикую капусту (brassica erica), яйца, мед и плоды пинии. Эти, а также многие другие афродисиаки были известны и грекам. В греческих магических папирусах сохранились многочисленные рецепты, целью которых является усиление способности к эрекции. Богатый материал, относящийся к такой любовной магии, имеется также в большом Луврском папирусе и в «Анастасии» (Brit. Mus., Gk. pap. i, 90), изданных Уэссли. He имеет смысла перечислять все афродисиаки, использовавшиеся греками, или подробно их рассматривать; мы ограничимся некоторыми примерами. Само название «пиретрум» свидетельствует о том, что в нем следует видеть растение, «возжигающее огонь любви». Среди греческих эротических стимулянтов чаще всего упоминается лук, и комедиограф Алексид (CAF, И, 399), перечисляя особенно эффективные средства, называет его в одном ряду с мидиями, крабами, улитками и яйцами. Дифил говорит: «Лук трудно переварить, хотя он питает и укрепляет желудок; он очищает, но ослабляет зрение и к тому же возбуждает половое влечение». В одной из эпиграмм Лукиана (46) говорится о кинике, который отказывается от люпина и редиса, «ибо добродетельный муж не вправе быть рабом своего желудка». Но когда на стол подают кислый белоснежный лук, он с жадностью на него набрасывается. Возможно, Виланд прав, полагая, что здесь высмеивается чувственность киников. В 414 г. до н.э. Аристофан поставил на сцене комедию «Амфиарай», в которой описывалось, как «в высшей степени суеверный» (deioidaiuova ev toic uaлiota) старик вместе со своей молодой женой совершает паломничество к оракулу Амфиарая в Оропе, на границе между Беотией и Аттикой, куда обращались за помощью особенно те больные, которые после поста, воздержания от вина и принесения жертвы получали долгожданное откровение. Именно таким образом желанная молодая сила была возвращена старику из комедии Аристофана. О том, как это в точности произошло, скудные фрагменты сообщают мало вразумительного; однако, сведя воедино некоторые разрозненные отрывки, мы обнаруживаем, что перед стариком ставили тарелку с чечевицей, имевшей, как очевидно считалось, стимулирующее действие[178]. Местный массаж как способ восстановить потенцию нередко упоминается в комедии; впрочем, это средство во все времена пользовалось популярностью, и о нем, пусть и не всегда оказывающемся действенным, часто говорят античные авторы. Живший в четвертом веке врач Феодор Присциан написал сохранившийся медицинский трактат, в котором говорит о лечении мужской импотенции (ii, 11): «Окружите пациента хорошенькими девочками и мальчиками; также давайте ему читать книги, которые будят сладострастие и в которых вкрадчиво излагаются любовные истории».4. Обсценность: терминология и практика
Греческий язык изобилует обсценными выражениями и более или менее остроумными сальностями и каламбурами, внушительное число которых Мориц Шмидт собрал в своем editio major Гесихия (v, 88). Совершенно естественно, что встречаются они по большей части в комедии, примеры чему приводились уже неоднократно, так что здесь я ограничусь некоторыми дополнительными замечаниями. Во «Всадниках» Аристофана (1384 ел.) встречается следующая сцена:[перевод А. Пиотровского]
5. Инцест
Взгляды греков на инцест, как и взгляды всех наивных народов, отличались от современных меньшей строгостью. Это показывает греческая мифология, ибо Зевс, отец богов и людей, является мужем своей сестры Геры. Однако общественное мнение отвергало инцест, хотя, пожалуй, нигде и никогда в Греции не существовало суровых наказаний за него. От Исея мы узнаем, что запрещались браки между родственниками по восходящей и нисходящей линии, а в более древнюю эпоху под запретом находились также браки между братьями и сестрами; позднее такие браки допускались при условии, что жених и невеста происходят от разных матерей. Не считая этих ограничений, браки между родственниками были не редкостью, а в консервативных аристократических семьях вплоть до V века не был чем-то неслыханным даже брак между родными братом и сестрой, о чем свидетельствует супружество Кимона и Эльпиники. Примеру египтян, среди которых подобные браки существовали всегда, подражали жившие в этой стране греки, ценившие этот обычай за то, что приданое остается в семье. Хорошо известно, что царь Птолемей II (285-247 гг. до н.э.), женившись на своей сестре Арсиное, принял прозвание Филадельфа. Чтобы сохранить приданое в демье, было также законодательно закреплено, что дочь-наследница (έπίκληρος), т.е. девушка, в руки которой переходило все родительское имущество, обязана выйти замуж за ближайшего неженатого родственника. Естественно, что нередко имели место случаи вырождения. Так, Андокид (De myst,, 124) порицает некоего афинянина следующими словами: «Затем он женился на дочери Исхомаха и, не прожив с ней и года, он овладел также ее матерью, жил с матерью и дочерью, держа обеих в своем доме». Говорили, что Алкивиад вел себя еще безумнее, если верить тому, что сообщает о нем Лисий (см. с. 15). Как бы то ни было, общественное мнение не одобряло инцест как таковой, о чем можно судить по многочисленным мифологическим преданиям, внушающим к нему отвращение. Достаточно напомнить общеизвестный миф об Эдипе, который разумеется, не подозревая об этом — женился на своей матери Иокасте, или миф о Кавне, который любил собственную сестру Библиду. Мотивы инцеста нередко выводились на сцене, как, например, в трагедии Еврипида «Эол» (TGF, 365 ел.). Драма не сохранилась, но ее содержание известно по рассказу Сострата. Царь Эол имел шестерых дочерей и шестерых сыновей, старший из которых — Макарей — был влюблен в свою сестру Канаку и заставил ее отдаться ему. Когда об этом прослышал отец, он послал дочери меч, которым она и закололась. Тем же мечом с собой покончил Макарей. Когда во время представления прозвучал стих «Ничто приятное нас не позорит и не пятнает», в театре тут же поднялся ропот, так как зрители негодовали на эту фривольную и возмутительную выходку; успокоить их удалось лишь Антисфену, который переделал стих таким образом: «Позорное останется позорным, приятно оно нам иль неприятно». За непристойность «Эола» часто порицает Аристофан. В другом месте он присоединяет к существительному «инцест» прилагательные «предосудительный» и «варварский». Однако данный мотив был намечен уже у Гомера, который изображает шестерых сыновей Эола мирно живущими в браке со своими шестью сестрами[179]. Наконец, следует отметить, что инцест во сне — даже инцест гомосексуального вида — отнюдь не был какой-то редкостью, по крайней мере, если мы вправе делать выводы на основании той обстоятельности, с которой он описывается и истолковывается в сонниках.6. Скатология
Термин «скатология», обычно используемый в современной сексологии, происходит от слова σκώρ (gen. σκατάς) — «нечистоты», «кал». Неаппетитные выделения человеческого тела, даже экскременты привлекают воображение детей и тех, кто всю жизнь остается ребенком, в значительно большей мере, чем многие себе представляют. Главным местом, где проявляются и удовлетворяются скатологические наклонности, являются общественные· уборные, стены которых зачастую и в наши дни испещрены грубыми или эротическими надписями и рисунками. Само собой понятно, что и в Древней Греции дело обстояло таким же образом, хотя мы, разумеется, не можем это детально доказать. Однако существенным различием между двумя эпохами является то, что тогда скатология находила открытое выражение в литературе и искусстве, а не только в подпольной порнографии, как сегодня. Нетрудно уразуметь, что большинство примеров скатологии встречаются в комической и сатирической поэзии, хотя нет недостатка и в серьезных текстах, которые затрагивали бы процесс выделения продуктов человеческой жизнедеятельности. Так, мы уже говорили об указаниях простодушного крестьянского поэта Гесиода относительно того, как следует мочиться. Схожим образом и Геродот сообщает, что среди персов было запрещено плевать или мочиться в присутствии другого лица (i, 133). Когда маленькие дети желали помочиться, их мать или кормилица говорили σεΓν, если же они хотели облегчиться, говорилось βρΰν. О мочеиспускании часто заходит речь в комедии. Так, в «Облаках» Аристофана (373) простец Стрепсиад объясняет дождь, предположив, что это Зевс мочится сквозь сито. В «Лисистрате» (402) корифей хора старцев жалуется на женщин, которые «окатили нас из ведра, так что теперь нам приходится выжимать свою одежду, словно описавшимся». В «Женщинах в народном собрании» (832) гражданин объявляет, что теперь он будет настороже и «не позволит женщинам его описать». Мочащиеся мальчики упоминаются в «Мире» (1266). Ночной горшок по-гречески обычно называется άμίς. На буйных пирушках иногда случалось, что один из гостей кричал мальчику-слуге: «Неси ночной горшок!» Согласно отрывку из Евполида (см. выше, с. 13), родителем этого нововведения считался Алкивиад, тогда как Афиней (xiii, 519е) приписывает его сибаритам[180]. Исходя из современных представлений, мы должны были бы счесть невозможным, чтобы этот сосуд упоминали даже серьезные трагические авторы. Но уже у Эсхила— Одиссей говорит: «Вот этот плут метнул в меня однажды потешный снаряд, вонючий ночной горшок, и не промахнулся; он попал мне в голову и потерпел кораблекрушение, расколовшись на куски и издавая совсем не такой запах, каким пахнут сосуды с благовониями» (фрагм. 180; TGF, 59). Мы не знаем, где искать корни этого отрывка — в трагедии или, как предполагал Велькер, в сатировской драме. Афиней, цитирующий эти строки (i, 17), порицает Эсхила за то, что тот заставляет гомеровских героев предаваться сумасбродствам своего времени, однако Софокл, в «Собрании ахеян» (фрагм. 140; TGF, 162), предположительно сатировской драме, также изображал аналогичные сцены, пользуясь схожими выражениями. Существовали и другие названия для ночного горшка, такие, как ούράνη, ένουρήθρα и οϋρητρίς. Женский горшок напоминал формой лодку и поэтому назывался словом okaфwv (Аристофан, Thesm., 633), которое перешло в латинский, язык как scaphium (Ювенал, vi, 264; Марциал, xi, 11). Среди художественных изображений можно упомянуть вазу из Берлинского Антиквариума, на которой мы видим красивую девушку в дорийском хитоне. Склонив голову и вытянув указательный палец правой руки, она подает знак юноше в образе Эрота, который спешит к ней с довольно вместительным «судном». На одной из помпейских фресок изображен пьяный Геракл и стоящий позади него Силен, мочащийся ему на правую ногу. Беспутные пьяные сатиры, использующие в качестве ночного горшка сосуды, которые изначально предназначены для иного применения, — эта сценка часто воспроизводится в греческой вазописи. Невоздержность на попойках вновь и вновь приводила к необходимости воспользоваться своего рода плевательницей, называвшейся σκάφη или λεβήτιον. Во фрагменте из комедии Аристофана (49; CAF, I, 404) гость просит принести перо, чтобы пощекотать в горле, и плевательницу. На вазах нередко изображаются юноши и мужчины, которых рвет. Экскременты и их отталкивающий вид также нередко упоминаются в комедии; наиболее распространенный латинский термин — сасаге, греческий — χέζειν или κακκαν, последний глагол характерен для детского языка. Не лишено остроумия и благодаря удачному звукоподражанию производит сильное впечатление описание акта опорожнения желудка в «Облаках» Аристофана (385 ел.). Сократ рассказывает здесь Стрепсиаду, что гром обусловливается столкновением облаков и пытается пояснить это на примере его тела:[перевод А. Пиотровского]
7. Частные вопросы и дополнительные замечания
В греческой литературе мы часто встречаем офресиологические тексты, или тексты, в которых речь идет о сексуальных запахах (см. «Лисистрата», 686). Филострат пишет к мальчику, прося того позднее вернуть посланные ему розы, которые он рассыпал на своем ложе, «потому что тогда они будут источать не только запах роз, но и благоухание твоего тела» (Ер., 18). Обитатели Аргиры в Ахайе рассказывали, что Селемн был прекрасным юношей, которого любила морская нимфа Аргира. Спустя непродолжительное время красота его поблекла, после чего нимфа его покинула, а он умер от любви и был превращен Афродитой в ручей с целительными свойствами, так что любой мужчина или женщина, омывшиеся в нем, навсегда излечивались от любовных мучений. Передающий этот рассказ Павсаний (vii, 23, 2, 3) добавляет: «Если бы он был хоть немного правдив, то великие богатства были бы для людей менее ценны, чем воды Селемна». Согласно Элиану (Var. hist., xii, 63), Архедик полюбил в Навкратисе некую гетеру. «Однако она была очень высокомерна и запросила кругленькую сумму; получив деньги, она уступила его желаниям лишь ненадолго, а затем отказалась иметь с ним что-либо общее. Таким образом, юноша, который был не особенно богат земными благами, так и не смог заполучить предмет своих желаний. Но однажды ночью ему приснилось, что он держит ее в объятиях, и он тотчас исцелился от своей страсти». Эту же историю рассказывает и Плутарх (Demetr., 27), который добавляет, что гетера затем потребовала плату за эту «ночь любви», хотя все было лишь сном. Судья постановил, что юноша должен принести деньги в сосуде, но что гетера при этом может лишь протянуть руку за его тенью — решение, найденное представительницей того же братства Ламией в высшей степени несправедливым, потому что юноше сон принес удовлетворение, тогда как тень сосуда совершенно не удовлетворила гетеру. Относительно «мужских родов» Диодор Сицилийский (v, 14) сообщает: «Если на острове Кирн (Корсика) женщина рождает ребенка, роженице не уделяют ни малейшего внимания. Но мужчина ложится в постель, как если бы он заболел, и проводит определенное число дней, словно оправляясь от родов». Аполлоний, автор «Аргонавтики», это подтверждает (И, 1011) и добавляет, что мужчины лежат в постели с перевязанными головами, а женщины готовят для них пищу и омовения, как для рожениц. То же самое Страбон (ш, 165) сообщает о кельтских, фракийских и скифских племенах, а затем рассказывает о женщине, которая поденно работала в поле вместе с мужчинами. Вдруг она почувствовала, что вот-вот разрешится от бремени, отошла в сторонку, родила, а затем вернулась к работе, чтобы не лишиться своего заработка. Когда хозяин заметил, что работа дается ей тяжело, он, заплатив, отослал ее домой. Тогда женщина обмыла дитя в ручейке, запеленала его в то, что у нее было, и понесла младенца домой.Заключение
МЫ ДОСТИГЛИ конца наших странствий, в ходе которых автор попытался дать описание греческой «морали» в узком смысле данного слова; он надеется, что ему удалось хотя бы отчасти справиться со своей задачей. В работе, которая адресуется не только к ученому, но и к любому образованному неспециалисту, собран и переработан материал, который с помощью приводимых повсюду ссылок на источники может быть перепроверен каждым, кто хоть сколько-нибудь разбирается в данном предмете, что позволит ему глубже проникнуть в мораль древних греков; вывод, который извлечет такой читатель, будет, по-видимому, двояким. Во-первых, он узнает, что эротика — это корень и первопричина греческой культуры во всех ее проявлениях. Эротика является преобладающим компонентом не только любовной жизни в собственном смысле слова, но и религиозных воззрений, искусства и литературы, общественной и гражданской жизни, развлечений и удовольствий, праздников и театральных представлений, коротко говоря, всего. Поэтому эротика — это ключ к пониманию греческой культуры вообще, а знание греческой эротики — необходимое условие для более глубокого познания Древней Греции. Таким образом, настоящая работа необходима для заполнения лакуны в наших познаниях о греческом народе, с существованием которой мириться долее невозможно. Но если эротика — первопричина древнегреческой культуры и средоточие эллинской жизни, тогда с логической неизбежностью следует вывод, что греки относились к эротике как к чему-то само собой разумеющемуся с такой наивностью и естественностью, которые нам сегодня трудно даже вообразить. Слово «грех» чуждо языку эллинов, и равным образом их «нравственность» касалась лишь несправедливости и преступления. Для грека «нравственность» не имела отношения к проблемам сексуальной жизни, за исключением тех случаев, когда речь шла о несовершеннолетних или применении насилия. В остальном каждый имел право распоряжаться своим телом по собственному усмотрению. Чем занимаются друг с другом люди, достигшие зрелости, в те времена не интересовало ни судью, ни общественное мнение; никого поэтому не возмущало то, что сексуальные вопросы обсуждаются совершенно открыто, без тени притворства и смущения. Поразительный вкус греков к красоте, их дионисийское восхищение прелестью человеческого тела облагораживали в их глазах каждую манифестацию сексуальности, если только она основывалась на истинной любви или стремлении к красоте. Поэтому педерастия была для них не пороком, но лишь иной формой любви, в которой они видели не противницу брака, но необходимое и признанное государством его дополнение; они говорили о ней с той же простотой, с какой она была введена в круг философских интересов такими великими умами, как Сократ, Платон и Аристотель. Так как сексуальное не сделалось запретным плодом, не было покрыто тайной и не признавалось нечистым и греховным, а почти ничем не сдерживаемая чувственность греков всегда облагораживалась влечением к красоте, их сексуальной жизни были присущи не только бьющая через край сила, но и завидное здоровье. Что это действительно так, можно с уверенностью заключить из того факта, что сексуальные извращения, играющие столь прискорбную роль в современной жизни, были в древней Греции редкостью и что в классических сочинениях чрезвычайно трудно обнаружить даже случайные их следы. Предпринимая и осуществляя нашу задачу, мы полагали, что греческую мораль должен знать и понимать каждый, кто желает составить правильное суждение о жизни и культуре эллинов, и что это желание должно быть дополнено серьезной волей к тому, чтобы проникнуться духом греческой древности, вместо того чтобы превращать в мерило греческой этики совершенно чуждые ей представления нашего современника. Но если человек способен духовно освободиться от современных предрассудков и вжиться в древнегреческое мышление, то ему откроется возвышенная этика эллинов, высший закон которой гласил: καλός κάγαθός, что означает «прекрасный телом и душой».Примечания
1
Сминдирид был знаменит в древности своей роскошью. Во времена Афинея (хи, 518с) жители Сибариса в Нижней Италии все еще оставались провербиальными обжорами, страстными любителями поесть и выпить. Сарданапал. последний царь Ассирии, — типичный образчик распутника. (обратно)2
Греческая мифология знает имена четырнадцати его любимцев (ср R Beyer, Fabulae Graecae quatenus quave aetate amore puerorum commutatae smt, Leipziger Doktorarbeit, 1910, pp 9-24) (обратно)3
Возможно, достойный Мегаклид был не так уж и не прав, во всяком случае, в комедии Геракл представлен типичным сластолюбцем, который предается всевозможным чувственным удовольствиям Древнейший поэт, изображающий его только как усталого страдальца и «мужа скорбей», — Стесихор. (обратно)4
Для понимания этого отрывка не следует забывать, что в древности, как нередко на юге и в наши дни. лавки выходили (открывались) прямо на улицу. В дальнейшем мы коснемся подробнее описанной здесь процедуры депиляции. Заметим лишь, что в этой связи речь идет не столько об удалении волосяного покрова вокруг половых органов (в случае с женщинами он, безусловно, воспринимался как нечто отталкивающее, однако представлялся особым достоинством мужчин), сколько о малопривлекательной растительности на ногах греческих юношей. (обратно)5
Эта надпись приводится также в гекзаметрической форме (Ath.. viu, 335e) (обратно)6
Согласно Светонию («Цезарь», 52), то же говорил о Цезаре Курион; сртакже Cicero, Verres II, 78, 192 (обратно)7
«Две любви», 14: ta пaidika uiрn. (обратно)8
Plato, Cratylus, 414а: γυνή δε γονή μοι φαίνεται βοΰλεσθαι είναι (обратно)9
«Законы», VI, 771. Платон даже требует, чтобы молодые перед помолвкой могли увидеть друг друга обнаженными, «по крайней мере настолько, насколько позволяет благо пристойность». Возможно, в отдельных случаях такие смотрины действительно кое-где имели место, но едва ли они могли стать повсеместно признанным обычаем. (обратно)10
Начиная с этого места и до слов «...всему свадебному представлению» текст взят из книги КосЫу, Akddemische Vortrage, i, 196. (обратно)11
Этот и следующие стихотворные отрывки взяты из Катулла (62) [перевод С. В. Шервинского] (обратно)12
Этот дистих и пять нижеследующих отрывков взяты из фрагментов Сафо [перевод В. В. Вересаева]. (обратно)13
Элиан в своих Var. Hist, (хi, 6) рассказывает аналогичную историю о пещере дракона близ Ланувия. (обратно)14
Προκυκλίς, προμνηστρια, προαγωγός и другие названия. (обратно)15
Миза — мистическое женское божество, принадлежащее к Элевсинскому культу. Похожий культ существовал на острове Кос, родине Геронда. См. Kosher, Lexikon der Afythologie , ii, 3025. (обратно)16
Называвшийся μαστρυλεΐα (уменьшит, μαστρΰλλια) (обратно)17
Варрон у Пегрония (ed Buchelci 189ь, S 193, frag ix: поп mode suns apeitis, sed paene natibus apertis ambulans. (обратно)18
Нередко упоминаются покровы для половых органов (хoiрokoueiov) Аристофан, «Осы», 844, «Лисистрата», 1073. (обратно)19
Фаллос (φαλλός) — это греческое название мужского полового органа, особенно художественным образом изготовленного из таких материалов, как рог или древесина, прежде всего фиговое дерево. С лингвистической точки зрения это слово родственно слову φάλης (столб, колонна), которое также используется для обозначения пениса: ср. Аристофан., Thesmophor., 291; Lysistrata, 771; Anthol. Palat., ix, 437. Он соответствует индийскому лингаму. (обратно)20
Согласно Стобею (Sermones, 44. 41), юноши и девушки упражнялись раздельно; согласно Еврипиду («Анлромаха», 591) — вместе. (обратно)21
Относительно холодных бань спартанцев (yvхрoлv-aiv) см схолии к Фукидиду, и, 36, Плутарх, «Алкивиал». 23 (обратно)22
Pollux, vni, 66 to δε περί τοίς αιδοίοις ου μόνον γυναικών άλλα καν ανδρών, οπότε συν ταίς γυναιξί λοΰοιντο, φαν λουτρίδα εοικε θεόπομπος ό κωμικός εν παισΐ καλεΐν ειπών τηνδι περιζωσάμενος ωια\ λουτρι'δα κατάδεσμον ήβης προπέτασον («надев на себя эту купальную повязку, завяжи ее узлом перед своею мужскою силою») (обратно)23
Pollux, X, 181 το μεντοι δέρμα φι ΰποζώννυνται αϊ γυναίκες λουόμεναι ή οι λοΰοντες αϋτάς, ωαν λυτρίδα εξεστι καλεΐν (Kock, CAF, I, 743) (обратно)24
24 Η W. Stall, Bilder aus dem altgriechischen Leben, 1875, S. 230. (обратно)25
Возможно, происходит от (обратно)26
Описание танца юношей см. у Афинея, хiv, 63 lb. (обратно)27
Ср. также Павсаний. ш, 17, 9: Суда, s.v.; Афиней, xv, 678b. (обратно)28
Такое же название носила и песня-моление: ср. Песню ласточки, исполнявшуюся родосскими юношами (Ath.. vin, 360). (обратно)29
Название праздника послужило поводом для всевозможных шуток, потому что слово όσχοφορικοί (несущие виноградные ветви) напоминало греческому уху слово οσχεος (мошонка). (обратно)30
Другими словами, они были облачены в старинное ионийское платье, создававшее впечатление, будто они являются девушками (см. Bottiger, Baunkult, S 339, fig. 42: многие детали этого праздника остаются неясными; ср. также Прокл, Хрестоматия, 28). (обратно)31
О фаллосе ср. Плутарх, De cupiditate divitiarum , 527d: «В древности праздник Дионисий справлялся на веселый народный лад: [по улицам] проносили кувшин с вином и виноградную ветвь; затем кто-нибудь приводил козла, а другой приносил корзину, полную смокв; и надо всем — фаллос». Величественную процессию, организованную Птолемеем Филадельфом в Александрии, «сопровождгш исполинский фаллос» (Калликсен у Афинея, ν, 196). (обратно)32
В других рассказах нет существенных расхождений с версией Овидия: ср. Hygmus, Fabulae, 271; Martial., vi, 68, 9; χ, 4, 6; xiv, 174: masculus intravit fontes, emersit utrumque; pars est una patris, cetera matris habet. Ausonius, Epigrammata , 76, 11; Statius, Silvae, i, 5, 21; Diodorus Siculus, iv, 6; Anthol. Pal, ix, 317, 783; ii, 101; Hans Licht, Untersuchungen zur GeschicMe der antiken Erotik in der Bearbeitung van Lukians Emtes, Mimchen, 1920. (обратно)33
О помпейских фресках см. W Helbig, Wandesgema/de der vom Vesuv verschutteten Stadte Campamens, где помещены несколько изображений Гермафродита О фигуре Гермафродита см. статью Германна в Мифологическом лексиконе Рошера (ι, 2319). Reinach. Cultes, rnvthes et religions, 11, 319; Clarac, Musee de Sculpture, pi 666 (Pans, 1836). Монографий по этому вопросу более поздних, чем работа К Φ Гейнриха (1805), не существует; эта книга может быть дополнена статьями в энциклопедиях Паули-Виссова-Кролть и Рошера, а также важной работой Е. S. А. М. von Romer, «Uber die androgymsche Idee des Lebens,»//Jahrbuch fur sexuelle Zwischenstufen, hrsg. ν Hirschfeld (5 Jahrgang, Bd.II." Eeipzig, 1903) (обратно)34
О гамнических праздниках Гермеса в Фенее см. Павсаний, xiii, 14, 10; в Аркадии — Пивдар, Olympia, vi, 77, и схолии к vii, 153; в Пеллене — schol. in Find., Olympics, vn, 156; ix, 146; Аристофан, «Птицы», 1421; в Спарте — Пивдар, Nemea, x, 52. (обратно)35
О любви Геракла к Гиласу см. чудесную Тринадцатую идиллию Феокрита. (обратно)36
Ср Светоний, «Цезарь», 32 Cuno pater eum (sc Caesarem) omnium muherum virum et omnium virorum muherem apellat, Цицерон, «Против Верреса», и, 78, 192 at homo magis vir inter muheres, impura inter viros muheroula profem non potest (обратно)37
Фраш. 351: — ΑΛΚΙΒ. μνσω λακωνιζειν, ταγηνιζειν δε καν πρναιμην. Β. πολλας δ ...οχμαι νυν βεβινησθαν.. Α. ...ος δε πρώτος εξευπεν το πρωί πιπινειν Β πολλην γε λακκοπρωκτιαν ημιν επισταζ ευπων. Α. ειεν. τις ειπεν αμιδα πόα πρώτος μεταξύ πίνων; Β. Παλαμηδικον δε τούτο τουςευρημα καν σοφον σου. О питье с утра ср. Батон у Афинея, ш, 193 с; также комментарии к «Птицам» Аристофана, 131; Плиний, Естеств. история, xiv, 143; Ath., 519e.(обратно)
Последние комментарии
5 часов 37 минут назад
5 часов 43 минут назад
5 часов 46 минут назад
5 часов 47 минут назад
5 часов 52 минут назад
6 часов 9 минут назад