Жизнь, прожитая не зря [Игорь Бойков] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]
  [Оглавление]

Игорь Бойков «Жизнь, прожитая не зря»


ThankYou.ru: Игорь Бойков «Жизнь, прожитая не зря»
Спасибо, что вы выбрали сайт ThankYou.ru для загрузки лицензионного контента. Спасибо, что вы используете наш способ поддержки людей, которые вас вдохновляют. Не забывайте: чем чаще вы нажимаете кнопку «Спасибо», тем больше прекрасных произведений появляется на свет!

Жизнь, прожитая не зря

Старый Вагид умирал. Из его живота, дважды пронзённого широким, в ладонь, лезвием старинного горского кинжала, обильно сочилась кровь.

Обессилевший, он лежал на полу в своей сакле, на грубо выделанной овчине и, прикрыв тускнеющие глаза, дышал тяжело, отрывисто. Корявые, в жёстких заусенцах пальцы подрагивали, елозя по накинутому на него покрывалу. Запавший рот с тонкими, искусанными до крови губами был полуоткрыт. Стащенная с него впопыхах окровавленная шерстяная фуфайка валялась тут же на полу.

Жена Вагида — старая сгорбленная горянка, присев рядом на корточки, совала ему ко рту глиняную кружку с водой. По её выцветшему, иссечённому глубокими морщинами лицу струились слёзы, и она всхлипывала глухо.

Но умирающий не пил и даже не замечал протянутую кружку, его горячечные губы лишь дёргались конвульсивно. Тогда она попыталась приподнять рукой голову умирающего мужа, чтобы влить воду прямо в рот.

Но Вагид болезненно сморщился и захрипел, отворачивая лицо.

— А-а… а-а-а, — простонал он хрипло.

И, скрипнув зубами, выдохнул с шумом.

В сакле стоял гвалт. По ней бестолково метались ошалевшие люди. Громко голосила дочь Вагида — семнадцатилетняя Марьям. Голосила сестра Вагида, только что вбежавшая в дом. Голосила его племянница, примчавшаяся вместе с ней. Неловко топтался посреди комнаты сосед Гаджи-Али — именно он на себе притащил с улицы израненного кровником старика. Тут же, бормоча сквозь зубы ругательства, суетился племянник Магомед-Эмин — старший сын его сестры.

— Перевязать, перевязать его надо! — кричал он.

Ему никто не ответил. Все суетились возле умирающего и, толкая друг друга, галдели наперебой.

— Перевязать надо! Бинты есть? Или простыня чистая? — повторил племянник снова и тряхнул жену Вагида за плечо.

Она подняла на него влажные глаза и глянула непонимающе, отрешённо.

— Простыню дайте какую-нибудь! И йод! — закричал он снова и, наклоняясь к ней, тряхнул сильнее. — Йод нужен!

Но старуха лишь опустила голову, пробормотав что-то едва слышно.

— Нет, нет у нас бинтов! И йода тоже нет! — воскликнула Марьям и, в отчаянии заломив руки, зарыдала надрывно.

Магомед-Эмин выматерился громко, с ожесточением. И крикнул:

— Простыню тогда дай! Кровь остановить надо!

Марьям бросилась к сундуку, стоящему в углу комнаты, сорвала с него покрывало, далеко отшвырнув в сторону, и откинула тяжёлую, обитую железом крышку. Она, торопливо перебирая содержимое, оборачивалась и бросала отчаянные взгляды на корчившегося в агонии отца. Ей казалось, что тот вот-вот умрёт, не дождавшись перевязки. Марьям громко рыдала, некрасиво разевая рот и размазывая рукавом обильно струящиеся по щекам слёзы. Как назло, в сундуке с самого верху были навален ворох женских платков: лёгких цветных и тёплых шерстяных, под ними лежали толстые зимние фуфайки. Она выгребала их обеими руками наружу и разбрасывала в отчаянии по всей комнате. Большая белая простыня оказалась почти на самом дне.

— Вот. Возьми, — крикнула Марьям, бросаясь к Магомед-Эмину.

Племянник торопливо выхватил её из рук, изорвал на длинные лоскуты и, решительно отстранив женщин, присел возле умирающего.

— Сейчас. Сейчас, — торопливо забормотал он.

Подсунув руки под его спину, попытался приподнять. Вагид сморщил лицо и запрокинул голову. Тело его вздрогнуло, выгнулось с силой. По овчине медленно расползалось густое красное пятно.

— Перевязать надо, — повторил Магомед-Эмин. — Перевязать.

Вагид захрипел в ответ и вдруг, опёршись на локоть, с резким усилием попытался приподняться сам. Племянник тут же проворно подсунул ему под спину лоскут простыни.

Но старик не глядел на неё. Не глядел он и на женщин, на скорчившуюся у него в ногах жену, на рыдающую дочь. Он вцепился влажной пятернёй в плечо племянника и, притянув его к себе, дыхнул в лицо жарко:

— Сына, позови… Чамсурбека, — губы старика шевелились с натугой, исторгая из пылающего нутра корявые, отрывистые звуки.

— Чамсурбека, — повторил он.

— Чамсурбека? — переспросил племянник и, с силой прижав к ране кусок скомканной ткани, сразу же прихватил его сверху свежим лоскутом.

— Да… Его. Сына хочу, увидеть.

Магомед-Эмин навернул ещё один оборот. Но, не дожидаясь, когда тот закончит перевязку, Вагид бессильно откинулся на спину. Его широко раскрытые глаза уставились в потолок:

— Сына позови. Чамсурбека, — прохрипел он вновь слабеющим голосом.


Весть о том, что старый Вагид, отец колхозного председателя, партийного активиста Чамсурбека, тяжело ранен своим кровником Омаром, разлетелась по селу очень быстро.

Омар был дальним родичем хана, который бежал из Страны Гор ещё в 20-м, вместе с утекавшими на юг, в Персию деникинскими войсками. Но сам он в Персию не ушёл, а прибился с братом Магомед-Курбаном к Нажмутдину Гоцинскому и долго бродил с его бандой по горам, налетая на гарнизоны, угоняя скот и убивая коммунистов.

Потом, когда Гоцинского разбила Красная Армия, братья явились в село с покаянием. Они держали речь перед всем джамаатом, клялись, что ханские родственники удерживали их в банде насильно, говорили, что не хотят больше воевать, а хотят лишь одного — просто жить и трудиться на своей земле. Их родня так же торжественно клялась в этом на годекане, где важно восседали аксакалы, а вокруг них толпились мужчины всего села. Старцы благосклонно внимали словам спустившихся с гор бандитов. Полуживые, с неподвижно застывшими, обветренными лицами, с развевающимися на ветру длинными космами белых бород, молчаливо торжественные, они близоруко щурили выцветшие глаза и одобрительно качали головами.

Возмущённо, с гневом смотрел Чамсурбек на стариков. Как они могли поверить словам Омара и Магомед-Курбана?! Как можно было их прощать?! Ведь это же убийцы! Все их слова, клятвы, покаяния — ложь! Никто их насильно в банде не держал — за Гоцинского братья воевали по доброй воле. Он знал это абсолютно точно, от одного горца из соседнего села, который тоже был у Гоцинского, но затем явился к красным с повинной.

И эти убелённые сединами, важные старцы, которых он когда-то искренне почитал, казались ему теперь неправедными, бесчестными. Как и все эти обычаи, позволявшие оставлять преступления без наказания. Но что мог он им тогда возразить — семнадцатилетний горский парень, стоящий на годекане в задних рядах и тянувший шею из-за спин взрослых мужчин?! Им — уважаемым всеми аксакалам?!

Перед глазами Чамсурбека живо вставали обгорелые стены домов с провалившимися крышами, с зияющими смрадной чернотой окнами. Душу вновь обжигали дикие, затравленные взоры женщин из дальних горных аулов. И всплывал в памяти истерзанный труп русского красноармейца, найденный как-то на перевале.

Он ходил проводником с отрядами красных, которые преследовали бандитов. Чамсурбек хорошо запомнил тот перевал. Через него в долину уходила разбитая банда, и уводила с собой захваченного накануне пленного. Здесь же, на этом перевале, того допрашивали, мучая жестоко, остервенело, смакуя лютую пытку. Кололи лезвиями кинжалов, выламывали руки, кромсали пальцы и уши. А потом, натешившись вдоволь, хладнокровно перерезали худую, бледную, захлёбывающуюся криком глотку. И бросили изувеченное, стынущее тело тут же, на шершавых могучих камнях.

Действительно ли они хотели что-нибудь выпытать из этого русоволосого крестьянского парня, призванного «в солдаты» откуда-нибудь из Тверской губернии, или просто вымещали злобу, свирепо мстя за свой разгром? Да и что он мог им сказать — рядовой боец, недавно попавший в горы?

Поднявшись на перевал, красноармейцы спешились, и, снявши будёновки, стояли возле трупа — хмурые и молчаливые. Кто-то из них перекрестился украдкой.

— Санька это, кажись, — произнёс негромко один из бойцов, уткнув скорбный взор в замученного. — Санька Васильев.

Чамсурбек стоял среди них и долго смотрел на изуродованное, уже обклёванное грифами тело. И представились ему горбоносые, заросшие клочковатыми бородами горцы-бандиты, которые мучили этого по несчастью попавшегося им в лапы бойца. И их озверелые, распалённые лица, опьяневшие от крови, когда они медленно лишали человека жизни.

«Подлые, жестокие твари! — подумал он. — Да какие же вы мужчины?! Какие вы мусульмане?! Ведь молитесь все, в мечеть ходите, лицемеры! А потом убиваете вот так именем своего Аллаха»!

С той поры он бросил молиться сам. И постепенно перестал верить в бога.

Окоченелый труп подняли, завернули в бурку и перекинули через конское седло. Тщательно прикрутили к нему верёвками, чтоб не свалилось, и поскакали дальше, в долину, куда ещё ночью быстро-быстро утекли остатки разбитой банды.

Не зря Чамсурбек не верил прощённым братьям. В 30-м в колхоз они не пошли — были кулаками, на них горбатилась едва ли не вся сельская беднота. Комбед постановил их раскулачить и выселить прочь из Страны

Гор, в жаркие пропылённые пустыни Средней Азии. Обоих, вместе с семьями. Пожалели только их мать — она была слишком стара и слаба, и не выдержала бы долгой дороги. Ей позволили остаться в селе.

Но Омар и Магомед-Курбан, перерезав ночью всё своё стадо в две сотни бараньих голов — лишь бы не досталось ненавистным «советам» — убили тогдашнего председателя колхоза и снова ушли в горы.

Их преследовали — родня убитого и Чамсурбек вместе с ними — второй, оставшийся в селе коммунист. Настигли на следующий день, возле глухого извилистого ущелья. Братья, прижатые к пропасти, засели за камнями у крутого обрыва и отстреливались ожесточённо.

Подползавшие к ним со всех сторон люди что было сил вжимались в землю, разрывая в клочья одежду об острые камни, и вздрагивали судорожно, слыша над собой свист пуль. Стреляли в ответ быстро, едва прицелившись, украдкой приподнимая головы.

Один из них — сын убитого председателя Сагид — вдруг охнул громко, выпустил из рук винтовку и, схватившись за простреленную грудь руками, ткнулся исказившимся от боли лицом в каменистую, пыльную почву.

— Аллах Акбар! — радостно взревел Магомед-Курбан и на мгновенье высунулся из-за валуна.

Этого хватило, чтобы меткий выстрел Чамсурбека свалил его на месте. Омар же, глянув на упавшего брата, изрыгнул страшное проклятье, бросил винтовку и ринулся с обрыва вниз, прыгая с уступа на уступ, словно тур. Спустившись в мгновение ока к реке, он стремительно бросился в бурные воды Койсу. Со всей страстью отчаяния цепляясь за жизнь, он сумел перебраться через бурлящий, пенящийся поток. Сверху, с уступа вслед ему хлопали выстрелы, но пули лишь шлёпали по воде, не доставая его. Омар выбрался на противоположный берег и, резко бросаясь на ходу из стороны в сторону, опрометью побежал прочь, вниз по извилистому руслу.

Выпустив безрезультатно всю обойму, Чамсурбек скрипнул зубами и в бессильной ярости провожал его взглядом до тех пор, пока тот не скрылся из виду. Затем опустил винтовку, отвернулся и пошёл назад, туда, где, распластавшись на нагретых солнцем камнях, лежал убитый им бандит. Присел возле него на корточки, дотронулся до изорванного, в репьях бешмета, провёл рукой по одежде, ощущая под ней уже неживое, но ещё тёплое тело. Короткая, щетинистая, задранная кверху борода была заляпана кровью, густо вытекавшей из простреленного лба.

Сына звать не пришлось. Внизу в этот миг громко хлопнула входная дверь, и он вбежал в саклю сам — ошеломлённый, потерянный. Задержался на мгновение на первом этаже, где держали скот, тяжело дыша, шаря глазами по неровным каменным сводам, готовя себя к тому страшному, что предстоит увидеть через мгновенье.

Затем по крутой лестнице ринулся наверх, на второй этаж, где жили люди. Шумно выдохнув, обвёл комнату расширенными, налитыми кровью глазами. Его косматая, со свисающими клочьями тёмной овечьей шерсти папаха была сдвинута на затылок, обнажая высокий, прорезанный морщинами лоб.

Увидев Чамсурбека, все замолчали.

Не снимая сапог, на подошвах которых комьями налипла грязь, он быстро подошёл к отцу. Опустился на пол, рядом с ним. Дотронулся дрогнувшей рукой до плеча.

Вагид повернул к нему лицо. Руки с липкими от холодного пота ладонями потянулись было к сыну, но безвольно упали на пол, едва коснувшись края его одежды. С уст старика слетел болезненный стон.

— Это он? — спросил Чамсурбек.

Отец приподнял голову и силился что-то произнести, но лишь захрипел, и его лицо исказилось гримасой мучительной боли.

— Да. Он, — ответил за него Гаджи-Али. — Это Омар. Он тайно вернулся в село.

Вагид попытался снова что-то сказать, но из его рта вновь вырвались одни лишь хрипы, и на перекошенных губах запузырилась кровавая слюна.

— Никто не знал, что он здесь. Твой отец с утра шёл на колхозную пасеку, и на окраине села случайно встретил Омара. Тот пробирался тайком, хотел тихо уйти. Он к матери ночью приходил. Вагид узнал его, и Омар бросился на него с кинжалом.

В этот момент старик с усилием приподнялся на локтях вновь и, устремив свои глубокие, предсмертно мутнеющие глаза на Чамсурбека, выдавил с силой:

— Я был безоружный. Винтовку оставил… На пасеку шёл.

Вагид был известным в округе пчеловодом. Давно, ещё при царе он собирал осенью со своей пасеки богатые урожаи и ездил продавать мёд по всему округу, бывал даже в Темир-хан-Шуре и Петровске.

— Подлый тухум. подлые люди…… — произнёс Гаджи-Али.

Повязка из простыни, которой Магомед-Эмин наскоро перемотал

Вагиду живот, густо побагровела, напитавшись кровью.

Чамсурбек резко выпрямился. Поднял глаза на окружающих:

— Где он сейчас? — спросил он резко. — Убежал?

Все молчали. Даже его мать перестала завывать и, забившись в угол комнаты, сделалась тиха и безмолвна.

— Убежал?! — спросил Чамсурбек снова, возвысив голос.

— Бежать было некуда — его не выпустили из села, — ответил Гаджи-Али тихо. — Омар сидит теперь у себя в доме.

Сказал, и осёкся сразу. Ведь своего дома у Омара больше не было. Его большая просторная сакля была переделана под сельский клуб.

— В бывшем своём доме, — добавил он поспешно.

— В клубе?! — взревел Чамсурбек, сразу вскакивая на ноги. — Здесь, у нас в селе?!

— Да. Заперся там.

Он оскалился, и глаза его, сверкнув, округлились. Не говоря больше ни слова, он бросился в соседнюю комнату и, сорвав со стены винтовку-трёхлинейку, тотчас побежал к выходу, торопливо вставляя в неё обойму и передёргивая на ходу затвор. По каменной лестнице гулко застучали его сапоги.

Никто не шелохнулся. Никто не проронил ни слова. Лишь умирающий тихо пошевелился и скривил лицо: то ли улыбаясь, то ли морщась от боли.


Возле клуба шумела толпа. Десятки мужчин, жилистых, загорелых, возбуждённых запрудили узкую кривую улочку. Толкались. Размахивали руками. И кричали все разом.

Некоторые с удивлением:

— Э, правда убил, да?

— Да нет, ранил, говорят. Кинжалом в живот.

Но больше с гневом, с яростью:

— Э, Омар, сюда иди!

— Выходи, если ты мужчина!

Но никто не вышел. Ворота дома были наглухо заперты. Родственники убийцы не показывались. Все они попрятались где-то, боясь необузданной, распаляющейся злобой толпы — ханскую родню в селе не любили.

Подними сейчас кто-нибудь с земли камень и, выкатив бешеные глаза, с проклятьем швырни его первым в ворота или окно, то на саклю обрушился бы тут же целый камнепад. И вот уже двери трещат под могучим напором человеческих тел, и разъярённая людская лава врывается в дом. Навстречу ей гремят судорожные, беспорядочные выстрелы из нагана, и кто-то, окровавленный, падает на земляной пол. Но крепкие, жилистые руки уже вцепляются в убийцу мёртвой хваткой, выламывают суставы, валят на пол, со злым гвалтом топчут ногами и кромсают кинжалами ещё живое, отчаянно бьющееся в последнем усилии тело.

Но не находилось такого человека. И народ продолжал бестолково толпился на улице, лишь гомоня, ругаясь и зло зыркая на крепкие двери.

Когда Чамсурбек с винтовкой в руках подбежал к дому, все притихли. И уставились на него выжидающе.

— Он там? — громко спросил Чамсурбек, ни к кому конкретно не обращаясь.

Спросил, сам не зная, для чего. И так ведь знал, что там, в доме. Что засел в сакле и, наверное, готов отстреливаться до последнего патрона.

— Там, — подтвердили ему.

— У него, говорят, пулемёт есть, — с тревогой в голосе добавил кто-то.

— Да, поставил его прямо за дверью, и пристрелит любого, кто сунется, — отозвался ещё один.

— Он что, с пулемётом сюда пришёл?! — громко усмехнулся другой. — Думай, что говоришь.

— Да нет, в доме спрятан был под полом. Теперь вернулся — откопал.

Толпа расступилась перед Чамсурбеком, и он быстро подошёл к дверям. Встал сбоку, слева от дверного косяка. Так, чтобы Омар не смог в него попасть через двери, начни он стрелять. Прижался спиной к каменной стене. Протянул руку и взялся за массивное железное кольцо, служившее вместо ручки. Дёрнул его на себя с силой, затем ещё. Двери не поддались — они были заперты на засов изнутри.

Люди вокруг сразу заволновались. Несколько человек принялись пинать ворота ногами.

— Омар, открой дверь!

— Быстро открывай, да!

Чамсурбек дёрнул за кольцо ещё раз. Выругался в полголоса. Ударил по нему прикладом.

— Э, выходи давай! — зычно рявкнул полный приземистый горец, с побагровевшим, налитым кровью лицом.

Но вдруг люди отхлынули от ворот — в толпе что-то произошло. Даже те, кто только что со злобой бил в них ногами, обернулись в другую сторону, нетерпеливо вытягивая шеи. Раздались возгласы:

— Ва, это она, да?!

— Она?!

Чамсурбек оглянулся. К дому вели под руки женщину — сгорбленную, иссохшую телом, с омертвелым лицом, по которому разметались выбившиеся из-под толстого горского платка длинные седые космы. Поддерживаемая под руки с двух сторон молодыми девушками — её родственницами, она едва шла, с трудом переставляя тощие кривые ноги. Это была Кумсият — мать убийцы Омара.

И вот она уже стоит напротив бывшего своего дома, в котором, запершись, засел её последний, оставшийся в живых сын. Прошлой ночью тот приходил к ней, к матери. Подобрался к селу незаметно, таясь от пастухов с их чуткими, настороженными волкодавами. До позднего вечера, завернувшись в бурку, пролежал в высокой некошеной траве, что росла сразу за старинным кладбищем с сотнями древних, замшелых, вросших в землю каменных надгробий-торкал с выветрившимися от времени арабскими надписями. А потом, уже глухой ночью, крался по пустым тёмным улицам, пробираясь к дому родни, которая приютила его мать.

Там, в тёмной прокопчённой сакле, при тусклом отсвете едва тлеющего фитиля свечи, он, немытый, заросший до глаз густой бородой, с жадностью набросился на остатки ужина. С хрустом и чавканьем разрывал крепкими зубами варёное мясо, грыз хрящи, давился ещё не остывшими лепёшками, с наслаждением разжёвывал куски остро-солёного овечьего сыра, торопливо запивая их молоком.

Затем, насытившись, он долго и сбивчиво рассказывал родне, как долгие месяцы бродил по горам, как построил шалаш в глухом ущелье, собирал черемшу и воровал у чабанов овец, чтобы не умереть с голоду. Как на зиму уходил через перевал, за которым в одном из грузинских сёл жили дальние родственники его жены. Как скрывался у них в сакле, безвылазно просидев несколько месяцев в глухой неотапливаемой комнатёнке без окон, кутаясь по ночам в ворох овечьих шкур от мучившего его жестокого холода. И этой весной, едва только со склонов гор стаял снег, твёрдо решил вернуться обратно. Потому что непреодолимо потянуло его назад в село, в котором родился и вырос, к родному очагу и к ней, к матери — ибо не было у него больше ни жены, ни отца, ни брата, и не осталось никого теперь ближе и роднее неё. И мать сидела напротив, слушала, качая головой и едва слышно бормоча что-то. И по её впалым щекам пробегали редкие слёзы.

Теперь же, оказавшись посреди разгорячённых, со злобой смотрящих на неё людей, она вдруг решительно высвободила руки и пошла сама, прямо на Чамсурбека — уверенно и твёрдо. Подняла на него глаза: глубоко запавшие, пронзительные. Тонкие губы слабо шевельнулись, но не издали ни звука.

— Твой сын ранил моего отца, — заговорил первым Чамсурбек, глядя ей в лицо прямо. — Отец умирает.

Старуха не закричала, не заголосила истошно, не рухнула перед ним наземь, умоляя пощадить сына. Она стояла молча, согбенная, недвижимая. Смотрела на него прямо, неотрывно. И только лишь глаза её чуть сузились.

— Безоружного ранил, кинжалом в живот, — Чамсурбек возвысил голос.

И почувствовал, как его ладонь, сжимавшая приклад «трёхлинейки», сделалась горячей, влажной.

Взгляд старухи жёг его ненавистью:

— Твой отец умирает, — ответила она медленно, с усилием произнося каждое слово. — А мой сын Магомед-Курбан давно уже умер.

Люди молча внимали их разговору. И страшны им казались эти двое — живые частицы расколотого взаимной ненавистью народа.

— Ты убил его, — продолжала она, — Ты.

Её слова перешли в шёпот, но от того сделались ещё страшнее в своей силе ненависти.

Палец Чамсурбека лёг на спуск.

— Магомед-Курбан был бандит. И он убил Гаджи, председателя колхоза. А потом, у реки он ещё чуть не убил Сагида! — выкрикнул он гневно.

Та не ответила ему ничего.

— Ты помнишь, как твои сыновья в 22-м вернулись в село?! Помнишь?! — Чамсурбек рычал неистово. — Они тогда каялись на годекане,

отцу говорили, мне говорили, старикам говорили, всем говорили, что — всё! Клялись, что больше никого не тронут, никогда не возьмут в руки оружие! Говорили, что теперь за советскую власть! Помнишь?! Ведь их простили!

— А что им прощать? Мои сыновья не зарились на чужое, как вы. Они защищали только своё, — зашипела Кумсият в ответ. — А ты помнишь, Чамсрубек, как овец вы у нас отнять захотели? Как из родного дома выгнали?! Это ты помнишь?

— Кто это — «вы»?!

— Вы — коммунисты! Чтобы в свой колхоз забрать, себе. Ты что ли этот дом строил?! Ты об этом помнишь?

— Дом не мой, это клуб теперь. И моего там ничего нет — теперь всё общее, народное! — выкрикнул Чамсурбек в ответ.

— Общее? Нам вы ничего не оставили. Себе всё забрали. себе., — продолжала шипеть старуха.

— А вы хотели, как при хане?! Чтоб мы вашу отару по горам гоняли, а твои сыновья бы только жрали хинкалы дома и пили бузу? Чтоб было как в 20-м, когда люди в селе голодали, и женщины кутались в шкуры, потому что им не в чем было выйти на улицу?! Тогда твои сыновья хвастались новыми бешметами и сапогами, а твои дочери звенели свадебными украшениями!

— Я и мои сыновья ханского рода, — глаза старухи гордо сверкнули.

И она глянула на Чамсурбека надменно, с вызовом.

— Нет больше ханов! И не будет!

— Вы — выродки шайтана! Ты мечеть закрыл. Вы даже молиться запрещаете. Аллах покарает вас.

Вдруг из людской гущи раздался резкий выкрик:

— Вот он! Вот он!

Толпа заволновалась. Люди, плотным кольцом обступившие Чамсурбека и Кумсият, начали оборачиваться на дом. Они задирали головы и глядели наверх, на окна второго этажа.

Чамсурбек оглянулся. И тут же грянул выстрел. Сорвав клок шерсти с его папахи, пуля ударилась о каменную кладку стены напротив, отбив от неё несколько мелких осколков.

Люди, словно испуганное стадо, шарахнулись в разные стороны.

— Стреляет! Стреляет! — загалдели вокруг.

— У него гранаты! — усиливая общую панику, истошно завопил кто-то. — Сейчас бросит!

Только что запруженное народом пространство перед домом мгновенно опустело. Одни, суматошно толкаясь и напирая друг на друга, кинулись бежать по узенькой кривой улочке, ведущей вниз. Другие попрятался за каменными заборами и выступающими углами домов.


В предрассветных сумерках, спеша уйти обратно в горы, Омар наткнулся на Вагида случайно, уже на самой окраине села. Они столкнулись лицом к лицу — шедший на пасеку старик возник неожиданно на тропинке, преграждая Омару путь к лесистым горным склонам. Их взгляды встретились, и тот замер в страхе, сжавшись испуганно. Но увидав, что Вагид безоружен, мгновенно сунул руку в карман, за наганом. И тут же сообразил: стрелять нельзя — его услышат. Тогда Омар выхватил из ножен, болтавшихся у пояса, кинжал и бросился на старика. С силой вонзил лезвие дважды тому в живот.

— Чамсурбеку твоему тоже башку отрежу за брата! — крикнул он, когда Вагид с глухим хрипением повалился на землю.

И сразу бросился прочь.

Побежал напрямик через картофельное поле, которое начиналось сразу же за селом. Спотыкаясь, путаясь в уже подросшей ботве, он мчался отчаянно, не разбирая дороги. Но уже гнавшие скот на выпас чабаны его заметили и с криками бросились на перерез, отрезая единственный путь к спасению.

— Стой! Стой! — долетели до него грубые окрики.

С утробным рыком залаяли огромные косматые овчарки-волкодавы.

Тогда, поняв, что уйти не удастся, Омар остановился на мгновенье, дыша тяжело, с хрипом, бешено озираясь по сторонам. Взмахнул окровавленным кинжалом, изругался громко. И повернул назад, в село.

Он видел, что к израненному им человеку подбежал один из чабанов, наклонился, попробовав приподнять. Затем глянул в его сторону, что-то выкрикнув со злобой. Омар юркнул в одну из кривеньких боковых улочек и помчался по ней, что было мочи. И сами ноги привели его к прежнему своему дому, который был здесь же, неподалёку.

Здание клуба в этот ранний час было ещё пустым, и красный флаг на крыше недвижимо обвисал на древке. Он привычно, по-хозяйски дёрнул с размаху за железное кольцо, вдетое в массивное основание в виде оскаленной львиной морды. Но дверь не распахнулась — она была теперь заперта на небольшой висячий металлический замок. Омар выматерился, подсунул под него, словно отмычку, кинжал, надавил всем телом. Противно лязгнув, сорванный замок отлетел в сторону.

Ворвавшись внутрь, он дико оглянулся вокруг.

— Эй, кто здесь?! — заорал он.

Никто не ответил. Дом был пуст.

Тогда он прикрыл за собой дверь и запер её изнутри на тяжёлый массивный засов. Взглянув на него, невольно вспомнил, как много лет назад ставил его ещё вместе с покойным ныне отцом. Чуть улыбнулся, обнажив зубы.

Несколько мгновений он простоял неподвижно, лишь дыша тяжело и отирая густо струившийся по лицу пот. Потом двинулся вперёд, пристально вглядываясь в пол, стены, потолок.

Омар метался по дому, словно враз опьянев, шаря повсюду руками, прикасаясь к стенам, к дверям, к лестнице. Как же всё в нём изменилось за год! Здесь, на первом этаже больше не держали скот. Тут теперь было чисто, подметено и вымыто, и даже острый, въевшийся в стены каждой горской сакли запах хлева больше не бил в нос. На втором этаже на стенах не было привычных ковров, не висели старинные ружья и дедовские шашки в точёных, отделанных серебром ножнах, не стояли по углам тяжёлые, обитые железом сундуки. Зато вместо них прямо напротив окон располагался большой книжный шкаф, доверху набитый томами в потёртых переплётах.

Омар подошёл к нему, вытащил одну книгу, за ней вторую. Повертел в руках, раскрыл и прищурился, глядя на свет. Что было написано, он прочесть не смог, так как не знал русской грамоты.

Тогда он с ругательством швырнул их на пол. Затем выгреб с полок все остальные книги. Полистал грубо, оставляя на страницах бурые пятна от своих грязных, в запёкшейся крови пальцев. Всё было на русском — глаз не находил привычной с детства арабской вязи.

— Прислужники шайтанов! — выкрикнул он, с бешенством расшвыривая книги во все стороны.

Его взгляд упал на стену, туда, где когда-то был прицеплен маленький коврик с аккуратно вышитым изречением из Корана. Теперь коврика не было — на его месте висел портрет Сталина. Небольшой, простенький, в деревянной рамочке. Увидев его, Омар грязно изругался, подскочил к стене, с яростью сорвал портрет и разодрал его в клочья.

Его душу жгла лютая ненависть. «Советы» отняли у него дом — и теперь, как и в начале двадцатых, ему приходилось скрываться в горах. Колхозные активисты хотели обобществить стадо, доставшееся от отца — у него сердце разрывалось от горя, когда он своими руками резал глотки откормленным баранам с низко отвисающими, жирными курдюками. Они забрали в общее пользование их пасеку. Как же он жалел, что, уходя, они с братом не успели её сжечь!

Сидя безвылазно в сакле в грузинском селе, Омар долгими зимними ночами предавался мрачным мечтам о том, как бы он отомстил Чамсурбеку и Сагиду. Эх, если бы только в Стране гор поднялось восстание, как в соседней Чечне! Тогда бы он не сидел здесь, в этой глухой каморке без окон, где хранили картошку. Он бы уже носился по горам на лихом коне, под зелёным знаменем, как и десять лет назад. Вот он вместе с отрядом мюридов с победными криками врывается в родное село — и уже жарко пылают дома его врагов, а их отрубленные головы валяются в пыли, на самом годекане. Чтоб все видели, какой конец ожидает тех, кто отбирает дома у ханской родни и закрывает мечети! И по селу с восторженным рёвом уже носятся опьянённые резнёй всадники, паля из винтовок в воздух.

Сейчас, слыша доносящийся с улицы, сквозь всё возрастающий гул людских глоток знакомый хриповатый голос Сагида, Омар шептал со злобой: «Живой, шакал… Не сдох».

А Сагид, залечивший рану и полгода назад вступивший в партию, метался в этот миг перед домом с маузером в руке и громко кричал:

— Отойдите! Отойдите все! Мы его сами возьмём!

В толпе уже появились вооружённые колхозные активисты. Маузеры, наганы и винтовки остались у них ещё с Гражданской войны.

В этот миг Омар не думал о смерти. Ему казалось, что она минует его и на сей раз. Как и тогда, когда он, полный неистребимой жажды жизни, бросился в студёные воды горной реки. Его тащило течением, переворачивало вверх ногами, било о камни, сводило от ледяной воды суставы, заливало неистово перекошенный рот. Захлёбываясь, из последних сил выгребая против бурного течения, всё же выбрался на противоположный берег. И затем бежал, бежал до изнеможения, спотыкаясь и падая на обкатанную гальку.

Он снова спустился на первый этаж, подошёл к дверям и прислушался к крикам, доносящимся с улицы. Он услыхал гневные возгласы, ощутил разгорающийся зловещий рокот толпы.

— Э, дом поджечь надо!

— Керосином облить!

От этих слов его бросило в жар. Отпрянув от двери, прислоняясь потной горячей спиной к вековой каменной кладке сакли, он тряс головой, жмурил глаза и до боли в пальцах стискивал рукоятку нагана.

Он заскрежетал зубами от ярости. Его рука легла на засов. В этот миг он готов был отворить настежь дверь и с бешеным криком броситься на толпу, всаживая пули в лица ненавистных врагов, кромсая их тела сталью кинжала.

— Гасан, всех активистов зови! — снова раздался выкрик Сагида. — Ему не уйти отсюда!

«Не уйти отсюда!» — услыхав эти слова, Омар разом отпрянул назад, точно протрезвев. Только сейчас он смог до конца осознать весь трагизм своего положения. Ведь он совсем один, загнан в ловушку — в дом посреди села. Бежать некуда. За воротами бушует готовая его растерзать толпа — а у него всего лишь кинжал, да наган с семью патронами.

«Вот я хайван[1]! — изругал он себя. — Надо было стрелять тогда в чабанов и уходить в горы. Их же было всего пятеро. Я бы перестрелял их всех вместе с собаками»!

Он с дрожью вжался в неровную кладку стены, втянул голову в плечи и затравленно, с отчаянием смотрел теперь на тяжёлый засов — единственное, что ещё отделяло его от ревущей массы возбуждённых, распалённых людей.

«Шакалы! Шакалы», — ругался Омар.

Потом вдруг гвалт на улице стих, и до него донёсся голос матери, сначала очень тихий, затем резкий, гневный. Его заглушали громкие, отрывистые выкрики Чамсурбека.

«Ишачий сын», — скрипнул он зубами.

И тут же злорадно ухмыльнулся, вспомнив перекошенное лицо Вагида в тот миг, когда кинжал вонзался в его живот.

«…Они тогда каялись на годекане, отцу говорили, мне говорили, старикам говорили, всем говорили, что — всё! Клялись, что больше никого не тронут, никогда не возьмут в руки оружие! Говорили, что теперь за советскую власть»! — долетели до него через дверь яростные слова Чамсурбека.

Услыхав такое, Омар отскочил от стены.

«За советскую власть?! — с ненавистью воскликнул он, не сдержавшись. — Да чтоб шайтаны сожрали твою власть»!

Затем усмехнулся криво: «Чамсурбек, красная собака! Сейчас ты отправишься к Иблису»! Ещё плотнее сжал наган, крадучись отошёл от дверей и тихонько полез по каменной лестнице вверх, на второй этаж.

Омар подобрался к распахнутому настежь окну и осторожно выглянул наружу. Там все столпились вокруг Чамсурбека и Кумсият и внимали их разговору. Увидев своего врага, он ощерился, обрадованный:

«Ишачий выкидыш»!

Поднял наган, прицелился. Но его мать стояла лицом к Чамсурбеку и спиной к дому, почти заслоняя того от выстрела. Наган «плясал» в подрагивающей, потной руке. Омар шипел ругательства.

Но вот Чамсурбек резко шагнул в сторону, и мушка сразу поймала его лицо — с полуоткрытым ртом, с гневными, налитыми кровью глазами, со вздувшимися у висков жилами. Омар выстрелил. И тут же пальнул ещё раз, уже не целясь. Понял, что дал промах. Взвыл от бешенства. И отпрянул назад, спрятался за стену.

— Омар! — истошно закричала мать, воздевая вверх руки и тараща глаза. — Убей его! Убей! Отомсти за брата!

Чамсурбек, оттолкнув от себя старуху, стремглав бросился к стене дома, туда, где выстрелы его не достанут. Он вскинул винтовку вверх и прицелился, надеясь, что Омар снова высунется. Но тот уже, прильнув к стене, со страхом глядел на окно, боясь, что оттуда в комнату влетит граната.

— Омар! Выходи как мужчина! — зычно крикнул кто-то из-за угла дома.

Чамсурбек оглянулся — кричал один из колхозников, сын бывшего ханского крепостного-райята.

— Выходи, ишачий выкидыш! — рявкнул другой. — А то сожжём вместе с домом!

— Кого сожжём?! — огрызнулся на него Чамсурбек. — Это клуб теперь.

Несколько вооружённых горцев, колхозных активистов, прячась за выступами домов и высокими каменными заборами, открыли плотный огонь по окнам. Пули с визгом царапали оконный проём, обильно высекая каменную крошку. Омар, упав на пол, сжался, зажмурился и, прикрывая руками голову, с глухим рычанием вцепился зубами в рукав. Когда выстрелы на мгновенье затихли, он быстренько подполз на четвереньках к окну и, высунув руку наружу, выстрелил, не глядя, наугад.

— Аллах Акбар! — закричал он, подбадривая себя.

Из-под стены тут же грянул ответный выстрел. Пуля Чамсурбека чиркнула по подоконнику.

В это время снизу, с первого этажа послышались глухие тяжёлые удары. Это Сагид с ещё тремя горцами подтащили тяжёлое бревно и, раскачивая на руках, с криками били им теперь в дверь как тараном.

— Омар, сдавайся! — неслось снизу. — Пощадим! Судить будем!

К стрельбе и крикам примешивались истошные вопли старухи-матери. Она, брошенная убежавшими в ужасе девушками, так и осталась стоять на улице, прямо напротив окна. Совсем одна.

— Омар! Омар! — надрывалась она. — Не верь им! Не верь!

— Стреляйте! По окнам! — заорал Чамсурбек и бросился к Сагиду, — Чтоб не высунулся!

В ярости он бил в деревянные двери прикладом, что есть мочи молотил ногами.

— В сторону, Чамсурбек! В сторону! — орал Сагид.

Ворота под ударами тарана, наконец, треснули. Люди яростно сорвали их с петель и, толкая друг друга, с рёвом полезли внутрь, в тёмное нутро бывшего кулацкого дома.

Заслышав их крики внизу, на первом этаже, Омар метнулся к лестнице. Но по ней уже громыхали чьи-то ноги.

— Аллах Акбар! — ещё раз взревел он.

Не целясь, выстрелил несколько раз в тёмный лестничный проём, туда, где замелькали людские фигуры. Кто-то вскрикнул и, сшибая остальных, с глухим стуком покатился вниз. Омар захохотал торжествующе и дико, и снова нажал на курок.

Но оружие осталось безмолвным. Он нажимал снова и снова, пока не понял, что закончились патроны. Тогда Омар отшвырнул в сторону револьвер и выхватил из ножен кинжал. Но тут же выронил его, прижав руки к животу и согнувшись пополам от жуткой режущей боли только что вспоровшего его тело свинца. И в этот миг приклад винтовки Чамсурбека, который первым ворвался на второй этаж, словно тяжёлый молот обрушился на его челюсть. Омар отлетел вглубь комнаты и грохнулся спиной на пол.

Упав, он корчился от боли, и, выхаркивая вместе с кровью обломки выбитых зубов, пытался отползти в сторону, к стене. Его окружили разгоряченные взмыленные люди, буравя взглядами, полными ненависти.

— Сагида убил, шакал! — выкрикнул кто-то.

Чамсурбек резко обернулся, обвёл бешеным взглядом горцев, ворвавшихся вместе с ним на второй этаж. Они стояли вокруг него — шумно дышащие, со съехавшими на затылки папахами. Сагида среди них не было.

— Что? Убил?!

Оставив раненого, все метнулись назад, к лестнице. Сагид лежал у самого её основания, на первом этаже, нелепо разметав ноги в стороны и растопырив руки. Голова его была неестественно свёрнута на сторону, и застывший взгляд глубоких карих глаз уткнулся в каменную стену. Чамсурбек, первым сбежав по ступенькам вниз, присел возле него на корточки, потряс за плечо.

— Сагид, — позвал он ошалело. — Сагид.

Тот не шевельнулся. Тогда он схватил его руку и потянул на себя, пытаясь прощупать пульс. Но рука оказалась вялой и неживой, и под влажной кожей запястья ничего не билось и не пульсировало. Тело медленно наливалось смертной тяжестью, чтобы сделаться вскоре стылым и недвижимым. Чамсурбек выпустил его руку из своей, и та, безвольно, словно нехотя, легла на земляной пол.

— Умер, — произнёс один из наклонившихся над Сагидом горцев.

Тогда Чамсрубек резко вскочил на ноги и, не глядя больше ни на кого, бешено ринулся наверх, обратно на второй этаж, где громко стонал и корчился от тяжёлой мучительной раны Омар.

Подлетев к нему, глянул с яростью, в упор, а затем вдруг поднял ногу и с силой наступил сапогом ему на живот, на самую рану. Омар заорал дико.

Чамсурбек надавил сильнее:

— Что, ишачий выкидыш, больно?! — выкрикнул он. — Скулишь, как щенок? А Сагид молчал. И мой отец терпит, умирает молча.

Собрав последние остатки сил, Омар обхватил ногу Чамсурбека своими перепачканными в крови пальцами, неожиданно извернулся и, рыча, с неистовой яростью умирающего впился зубами в голенище его сапога.

— Вот бешеная собака! — воскликнул кто-то с удивлением, — Загрызть готов.

Но Чамсурбек, выругавшись, снова ударил его прикладом по лицу, наотмашь. Омар разжал челюсти, тяжело откинулся на пол и больше не шевелился. Лишь только хрипел надсадно, и ещё живыми, полными жестокой муки глазами смотрел на своего кровного врага. И не было в них ни раскаяния, ни жалости к себе — одна лишь лютая ненависть и неистребимая животная жажда жизни.

Чамсурбек быстро вскинул винтовку и прицелился раненому прямо в лоб.

— Не убивай его, — произнёс немолодой уже горец, кряжистый, кривоногий, с глубоким сабельным шрамом через всю левую половину лица. — Этого шакала надо отвезти в район, и там судить как бандита и врага советской власти.

Палец Чамсурбека нервно заелозил по спуску.

— У меня отец умирает! — резко бросил он в ответ.

— Ты — коммунист. Ты не должен быть кровником.

— Он и Сагида убил! — выкатив глаза, вскричал Чамсурбек неистово. — Сагида! Ты что, не видел?!

Ему не ответили. Все стояли молча, не шевелясь, дыша прерывисто. Кривоногий со шрамом не возразил более ничего, потупился и отворотил лицо. И Омар затих, неотрывно глядя в глубокую пустоту направленного на него дула винтовки, где затаилась смерть. Его разбитые губы подрагивали, вздувая в уголках красные пузырьки, а глаза расширились и сделались неподвижными.

Чамсурбек выстрелил. Тело Омара резко дёрнулось. И замерло.

— Он же Сагида убил только что! Сагида убил!! — ревел Чамсурбек.

И в ярости, в отчаянии, в бешеной злобе на самого себя, понимая в глубине души, что совершил сейчас уже настоящее убийство, срывающейся рукой передёрнул затвор. И выпустил в уже мёртвого Омара ещё одну, последнюю в обойме пулю.

— Сагида убил!!!! — кричал он исступлённо и клацал пустым затвором, досылая несуществующий патрон в ствол.

А потом, словно очнувшись от липкого дурного сна, медленно опустил её, онемевшую, пустую. Разжал пальцы, и винтовка, упав, глухо ударилась об пол.

Тяжело дыша, облизывая языком пересохшие губы, он шагнул в сторону и, тряхнув головой, часто заморгал глазами, словно силясь понять, что же сейчас произошло, что он наделал.

Поглядел пристально на тело Омара. Его лицо превратилось во вспученную, вспаханную пулями кровавую массу, и брызги крови вместе с капельками мозга разлетелась повсюду, густо заляпав пол и сапоги Чамсурбека.

— Собаке — собачья смерть, — негромко, но внятно произнёс один из горцев.

Чамсурбек отворотил от убитого им человека лицо, подобрал винтовку и, повернувшись, быстро пошёл прочь. На первом этаже он остановился возле трупа Сагида, который всё также лежал на земляном полу, устремив тусклый неживой взгляд в шершавую стену. Посмотрел пристально, тяжко. Потом повернулся и вышел на улицу. Мельком глянул на громко воющую посреди улицы мать Омара. Та упала на колени и, раскачиваясь из стороны в сторону, воздев кверху руки, надрывно рыдала.

— Будь ты про-о-о-оооооокляяяяят!!! Будь прокля-я-я-яяяят!! — завидев Чамсурбека, исступлённо заорала она.

Он молча прошёл сквозь сгрудившуюся опять толпу и почти бегом бросился к дому.

— Будь прокляяяяяяят!!! — неслось ему вслед.

В сакле у Чамсурбека собралась уже почти вся родня. Когда он вошёл, все сразу замолчали, расступаясь и пропуская к отцу. Тот лежал на той же овчине неподвижно, с бледным восковеющим лицом, с предсмертно заострившимися чертами, и глаза его были закрыты. Вначале Чамсурбеку даже показалось, что отец уже умер. Он опустился на пол и с силой схватил отца за руку, сжал холодеющую кисть. Тот с трудом разлепил тяжёлые веки.

— Я… Я его! — выкрикивал Чамсурбек бессвязно, не будучи в силах сразу сказать всё до конца.

Вагид приоткрыл рот, но ответить ничего не смог. Веки его дрогнули и стали закрываться.

Чамсурбек похолодел и, схватив отца за плечи, приподнял, прижимая к себе. Его обагрённые, пахнущие свежей человеческой кровью рукикоснулись лица старика.

Отец открыл глаза в последний раз.

— Это кровь Омара, — прошептал Чамсурбек. — Не моя.

Отец скривил рот, а потом повернул голову на бок и умер.


Похороны прошли вечером того же дня, на сельском кладбище. Хоронили двоих — отца Чамсурбека и Сагида. Собралось почти всё село — сотня мужчин недвижно стояла на поросшем травой пологом склоне. Они молчали и лишь время от времени, протяжно бормоча молитвы, проводили ладонями по своим заскорузлым, распаханным глубокими морщинами лицам, как того велит похоронный обычай. Чамсурбек стоял в изголовье могилы, горячими сухими глазами смотрел вниз, в продолговатый, вырытый в каменистой земле провал, накрытый длинной вечерней тенью окрестных гор, и был безмолвен, не молясь и не произнося ни слова. Пять лет назад он вот так же стоял на этом кладбище возле засыпаемой могилы, в которой лежала его умершая от туберкулёза жена.

В наскоро вырытые ямы опустили завёрнутые в саваны тела, заложили их камнями и засыпали землёй. Потом все разошлись по домам.

Ранним утром следующего дня Чамсурбек отправился в райцентр. Он знал, что уезжает надолго, быть может, навсегда. Ночью он твёрдо решил, что так и будет. Что теперь так и должно быть — именно так.

Он простился с матерью и сестрой сдержанно — у горцев не принято пылко проявлять чувства, и вышел из дома. Быстро оседлал колхозного коня, ибо путь предстоял неблизкий.

— Чамсурбек, — выйдя вслед за ним и не поднимая глаз, тихо спросила закутанная в чёрный платок мать. — Ты. Ты вернёшься?

Он сверкнул глазами в ответ, но быстро потупил взор и, нервно теребя поводья, ответил:

— Да, — и чуть помолчав, прибавил. — Вернусь. Я по делам…в райком.

Вставил ногу в стремя.

— Вернусь, — повторил он совсем тихо.

И, вскочив в седло, быстро поскакал прочь. Мать смотрела ему в след, пока не развеялась пыль над дорогой, а сам он не скрылся за её поворотом. А потом зарыдала.


В райцентре — большом, известном на всю Страну Гор селе, он сразу пошёл в здание районного комитета партии — каменное, двухэтажное, в самом центре.

— Салам алейкум! Мне с секретарём поговорить надо, — войдя в приёмную и не снимая папахи, решительно сказал Чамсурбек по-русски, старательно выговаривая каждое слово этого сложного, ещё неведомого многим горцам языка. — С товарищем Востриковым.

Председатель райкома Николай Востриков, присланный сюда полтора года назад, был на месте. И радушно приветствовал его:

— А, Чамсурбек! — сказал он, крепко пожимая его руку. — Приветствую! С чем приехал? Как там дела у вас? А-то далеко вы совсем сидите — словно в углу каком медвежьем. Пока весточку от вас получишь. Тебя нет здесь, Сагида нет — так вообще, считай, ни слуху, ни духу.

О том, что произошло в далёком горном селе вчера, в райкоме ещё ничего не знали.

Чамсурбек улыбнулся с грустью и поскрёб пятернёй свой небритый подбородок.

— Да ты садись. Чего стоишь как чужой? — председатель, хлопнув его по плечу, пододвинул стул.

Они сели. Чамсурбек положил на стол руки — корявые и жилистые, как у всякого горца. И плотно сцепил пальцы.

— Спокойно у нас стало, — ответил он. — Совсем спокойно, — и, подняв глаза, прибавил. — Омар, ханский родственник, вернулся в наше село позапрошлой ночью.

— Омар вернулся?! Это тот самый? — Востриков резко выпрямился. — Да как же может быть спокойно?!

— Теперь может.

— Это как так?

— Нет больше Омара.

Секретарь райкома глянул на него пристально, испытывающе:

— И где он?

— В земле, — бросил Чамсурбек жёстко, и его глаза вспыхнули злым огнём.

Но он тут же потупился, поник виновато:

— Я его убил, — проговорил он тихо, но внятно.

— Ты?

— Да, я. Он пришёл ночью, тайком, чтобы увидеть мать. Её ведь не выслали тогда, год назад, вместе со всей семьёй. И когда утром Омар уходил назад, в горы, то случайно встретил моего отца. И убил его. Кинжалом в живот.

— Омар убил твоего отца?! Убил Вагида?!

— Да. Но убежать он всё равно не смог. Заперся в здании клуба.

— Так, — председатель райкома откинулся назад и нервно скрестил руки на груди. — Так..

— Мы окружили дом, — продолжил Чамсурбек и усмехнулся с горечью. — Поджигать было нельзя — ведь это теперь народное имущество, государственное. Он сам начал в нас стрелять, из окна. Первым. Тогда мы выбили дверь. Омар отстреливался до конца и убил ещё Сагида.

— Сагида?!

— Да. Из нагана застрелил.

Востриков быстро вскочил на ноги, выдохнув с шумом. Затем его челюсти сомкнулись плотно, и на напряжённом, побагровевшем лице заиграл желвачок.

— Вот гнида! — рявкнул он, хлопнув кулаком по столу. — Я же говорил: нельзя контрикам верить! Ни в чём нельзя! Это они так, до поры-до времени затаились. А теперь почуяли, гады, перелом. Поняли, что наша взяла — окончательно взяла! Но всё равно не унимаются, сволочи! Хотят опять, как в двадцатом людям голову задурить? Да только хрен им! Советская власть здесь уже десять лет стоит! И будет стоять!

Помолчали. Чамсурбек стащил с головы папаху и теребил её в руках папаху, выщипывая шерсть.

Затем поднял глаза и произнёс медленно, тяжёлым голосом, разделяя каждое слово, словно судья трибунала, зачитывающий приговор:

— Я пришёл, чтобы меня отдали под суд. Потому что Омара убил я. Сначала ранил из винтовки в живот, когда мы ворвались в дом, а потом добил. Его надо было везти сюда живого и судить за всё. За Гаджи — первого колхозного председателя. За Сагида. За моего отца. Но я не смог сдержаться — и добил его там же, в доме. Вчера я оказался сам не лучше него.

Востриков промолчал. Повернулся, подошёл к окну. Деревянный пол гулко поскрипывал под его сапогами.

— Меня надо судить, — с мрачной решимостью повторил Чамсурбек.

— Ты мстил за отца, — возразил, словно огрызнулся, секретарь райкома. — И за товарища. Которых убил этот гад, — и, шумно выдохнув, с досадой добавил. — Эх, попадись он раньше вот так, в Гражданскую — там бы с ним бы не церемонились! Омар этот — бандит, кулак, ханский родич и наш классовый враг, — продолжал он, возвышая голос. — С Гоцинским десять лет назад здесь по горам таскался. Сколько он тогда крови пролил, а! Совесть-то его, небось, не мучила. И ведь до сих пор, гад, не унимался, пока его твоя пуля не успокоила!

— Помню, товарищ Востриков. Я сам в двадцатом с Красной Армией проводником ходил. Однажды, переходя перевал, мы нашли убитого красноармейца. Бандиты пытали его, а потом перерезали горло.

— Тем более! И нечего тут раскисать. Время теперь, Чамсурбек, такое — переломное! — и Востриков положил ему на плечо свою тяжёлую разлапистую ладонь. — Были уже контрикам прощения да амнистии. И что, угомонились они? Да ни хрена! Чуть прижухли на время — и опять за своё! Должны, они, наконец, понять, что советская власть — она не на время. Она навсегда пришла. Что не будет им больше ни ханов, ни мулл!

— Товарищ Востриков, я сам в селе три года назад мечеть закрыл. Я говорил всем: отцу, старикам, всему джамаату говорил — не будет больше так, как раньше. Новая у нас жизнь теперь. Советская. Говорил, что ханов и кулаков больше не будет. Что кровной мести не будет. Что скот друг у друга угонять перестанут. Что девушек спрашивать будут прежде, чем замуж отдавать. Мы с Сагидом пример всем подавали. Мы говорили людям, что у них будет теперь жизнь, которую они проживут не зря.

Чамсрубек замолчал на мгновенье, провёл языком по губам.

— А больше подавать не смогу. Потому что слово не сдержал. Люди ведь что скажут? Что подумают о партии? Скажут: вот выступал против кровной мести, учил, что нельзя самому убивать, что преступника судить надо, а как у самого отца убили, так забыл сразу про все свои слова.

И раненого добил. Я поступил не так, как должен поступать коммунист. Настоящий коммунист не должен прятаться за чужие спины, не должен искать оправдания, если поступил не правильно. Коммунист должен искупать вину. Я подвёл наше дело, подвёл тебя. И мне. мне стыдно. Я оказался недостоин быть коммунистом.

Чамсурбек глянул на Вострикова прямо, и его взгляд сделался спокойным, чистым.

— Да, недостоин, — повторил он твёрдо. — Не готов. Вот.

Сказав это, он сунул руку под бешмет, порылся недолго и вытащил партийный билет.

И только тут до ошалевшего первого секретаря райкома, наконец, дошло: его товарищ — этот прямодушный, резкий Чамсурбек — действительно совершил преступление. И ему — партийному руководителю района — придётся сейчас вызывать ГПУ, чтобы те арестовали Чамсурбека прямо здесь. И вывели под конвоем из кабинета.

«Ведь арестуют. Прямо сейчас. И по закону будут совершенно правы», — пронеслось у него в голове.

Востриков содрогнулся.

Вспомнил, как перед отправкой сюда, в Страну гор, его — заводского рабочего, члена ВКП (б) с 19-го года — тщательно инструктировали на курсах: «Помните, товарищ Востриков, на вас лежит крайне ответственная задача! Вы лично отвечаете за линию партии в этом районе, за проведение мероприятий по коллективизации. Вы должны учитывать все местные особенности, не допускать перегибов. Не забывайте, что эти горцы при царе находились под двойным гнётом: царским и своих собственных феодалов. Поэтому к ним требуется особенно чуткое отношение».

Он нервно поджал губы, помолчал. И добавил затем не очень уверенно, почти просительно:

— По вашим горским обычаям.

— Вот именно, по горским обычаям, — перебил его Чамсурбек. — Я мстил. А коммунисты должны бороться с обычаем кровной мести. Должны бороться с адатами. Да ты сам мне сколько раз об этом говорил! Помнишь? Я всем у нас в селе давно сказал: при советской власти кровной мести не будет. Я говорил, что коммунист не может быть кровником. Я ранил Омара в живот, и он лежал на полу, ещё живой. Живого, мёртвого — всё равно, его надо было доставить сюда. На суд. И ведь меня пытались остановить. Мне говорили: не убивай. Но я.

Чамсурбек остановился на мгновенье, переводя дух. Ибо он говорил горячо, с жаром. Провёл влажной рукой по пылающему лицу.

— Я вспомнил умирающего отца. Он лежал у нас в сакле и истекал кровью. И у него в животе от кинжала было две раны. Вот такие, — он сложил пальцы правой руки и вытянул их. — Вот такие, шириной с лезвие. А потом я увидел убитого Сагида. Год назад он чуть не погиб, там, на берегу Койсу, куда убежали те два шакала. И дом этот он вчера штурмовал вместе с нами. Я не выдержал. Я всадил в Омара пулю, прямо в лоб.

Востриков опустился на стул, прямо напротив Чамсурбека. Они смотрели друг на друга неотрывно, тяжко.

— Вот, товарищ Востриков, — и твёрдой рукой горец положил партийный билет на стол. — В нашем селе теперь другой председатель колхоза и секретарь ячейки нужен. Не справился я.

Тот глядел на него вначале сурово, тяжело. Затем мотнул головой, провёл рукой по подбородку. И спросил:

— А труп Омара где? В ГПУ ведь сообщить надо.

И в словах его угадывалась теперь острая грусть — словно с близким другом перед долгой разлукой прощался.

— Сообщите. Я сам всё им расскажу, как было. А Омара похоронили уже, наверное.


Суд прошёл быстро. Чамсурбека приговорили к восьми годам. Учли, конечно, его социальное происхождение, учли обстоятельства, при которых он убил бандита. Но на суде он не искал оправдания — наоборот, словно ещё более прокурора желал обвинить, изничтожить себя. Ведь он уже судил самого себя самым главным судом — судом совести. И тот внутренний, нравственный приговор был суров и беспощаден.

На улице в это время толпились родственники. Качали головами, цокали языками.

— Хайван. Вот хайван, — плюя под ноги, тихо бормотал его двоюродный брат Ризван. — Ведь никто бы не выдал его. Никто.

Чамсурбек вернулся в село вскоре перед войной. Постаревшим, молчаливым. Мать его к тому времени уже умерла, и он жил теперь в сакле один — мрачный и нелюдимый. А в 41-м ушёл на фронт добровольцем.

А потом приехал снова уже через три с лишним года — калекой, без ноги. Потерял её в Будапеште, где старшиной, командиром отделения пехотной роты штурмовал дом в центре города, за глубокий каменный подвал которого цепко держались окружённые немцы. И, засев там, отстреливались с яростью обречённых.

Он ворвался в него первым, но тут же упал, отброшенный взрывом в угол. Это немецкий пулемётчик с эсэсовскими рунами в петлицах, косивший из подвального окошка всё живое на уличном перекрёстке, прежде чем самому с простреленной грудью тяжко свалиться на сложенные возле бойницы мешки с песком, успел бросить в дверной проём гранату. Туда, откуда на него со странным гортанным криком нёсся горбоносый человек в пропылённой шинели и с автоматом наперевес.

И, упав на битый холодный кирпич, вдыхая едкую гарь и подтягивая к себе раздробленную, развороченную осколками ногу, Чамсурбек ясно видел пробегающие мимо себя фигуры русских солдат.


Он вылез c помощью водителя из кабины колхозной полуторки, на которой доехал до села, неуклюже шагнул вперёд, в подмёрзшую с ночи и не успевшую оттаять грязь. Остановился, опершись на костыль. Огляделся неспешно, всматриваясь в такие привычные, родные очертания домов, заборов, деревьев, на белеющие вдали ещё заснеженные вершины гор. Необычно тихо было в опустевшем, обезлюдевшем селе. Только курица глупо кудахтала за соседним забором, да женщины перекликались где-то на дальней окраине.

Чамсурбек задрал голову, глянул вдруг вверх, сощурился от яркого, уже весеннего солнца. И где-то там, в пронзительно чистой выси, в лёгкой дымке померещилась ему крошечная чёрная точка — парящий гриф. Стервятник, зорко высматривающий падаль, но безразличный к людям: неспокойным и живым.

Санкт-Петербург, ноябрь — декабрь 2009 г., апрель 2010 г.

Случай в Гудермесе

Трое пассажиров угрюмо сидели в тёмном купе. Поезд «Махачкала — Москва» приближался к Гудермесу — к первой из двух станций в дудаевской Чечне. Из оконных щелей тянуло промозглым холодком ноябрьской ночи.

— Гудермес уже скоро, — вглядевшись в тёмную муть за окном, проговорил средних лет дагестанец, приземистый и коренастый.

Его товарищ — щупленький светловолосый русский мужичок — живо откликнулся:

— Да, он, — и, помолчав, добавил, понизив вдруг голос. — Поскорее бы Чечню проскочить.

— А что, правда, тут ездить опасно? — встрял в начавшийся разговор молодой военный — высокий, курносый и веснушчатый лейтенант.

Дагестанец и русский переглянулись меж собой, усмехнувшись украдкой, словно взрослые, которым несмышлёный ребёнок задал нелепый вопрос. Дагестанец тихо кашлянул и снова посмотрел в окно.

— Вы давно здесь служите? — спросил он вместо ответа.

Лейтенант заморгал, шмыгнул носом и выпалил быстро:

— Третий месяц как перевели в Буйнакск, в мотострелковую бригаду. А теперь вот под Тулу в командировку отправили, так что первый раз на этом поезде еду. А что?

— Да ничего, — неопределённо протянул дагестанец, так и не ответив на вопрос. — Ну и как, нравится у нас?

Лейтенант снова моргнул.

— Да нормально всё, — уверенно заявил он. — Я, блин, в конце августа сюда приехал. Охренел малость, честно говоря. Сам-то из-под Архангельска родом. С Белого моря, значит. У нас-то, блин, в эту пору уже листья желтеют, осень вовсю. Дожди льют, иной раз уже и заморозки вдарят. А у вас, блин, жара, лето. Фруктов, арбузов, рыбы объелся — это ж вообще охренеть можно. Конечно, нравится! Чем не жизнь?

— Это да, — охотно поддержал дагестанец. — И рыбы, и фруктов, и моря — всего у нас от души. Раньше сколько народу к нам летом отдыхать приезжало: из Москвы, из Ленинграда, из Сибири, оттуда, отсюда — со всего Союза приезжали, — он протяжно выдохнул и горестно взмахнул рукой. — А теперь чёрт те что пошло! Там война, сям война. Раньше все вместе жили, одной страной были. И ведь хорошо жили!

Лейтенант не ответил. Откинулся к стенке и только озадаченно шмыгнул носом. Поезд всё так же катил в сырой осенней мгле, и колёса поскрипывали протяжно.

Русский мужичок посмотрел на дагестанца:

— Ты как?

Тот утвердительно кивнул в ответ. Мужичок тогда нагнулся к своей сумке, стоящей тут же, в ногах, пошарил и вытащил бутылку водки.

Дагестанец выпрямился и подвинул стакан. Налитая в него прозрачная, будто вода жидкость заплескалась от тряски. Лейтенант с явным интересом покосился на стол.

— По сто грамм будете? — подмигнул ему дагестанец.

Лейтенант подсел ближе и поспешно подставил свою чашку. Когда

мужичок наполнил её на четверть, он быстро схватил её и, зажав в ладони, поднял на уровень глаз.

— Ну что, мужики, за знакомство, — сказал он просто. — Меня Алексеем зовут.

— Сергей — улыбнулся светловолосый.

— Ахмед, — протянул руку дагестанец.

Трое случайных попутчиков чокнулись и резко опрокинули водку внутрь. Лейтенант проглотил залпом, привычно, не поморщившись. Сергей же с шумом выдохнул и тряхнул головой.

— Хорошая водка, — с натугой улыбнулся он.

Выпив, все потянулись к разложенной на столике закуске: хлебу, варёным яйцам, картошке и кускам жареной курицы.

— Вы до Москвы? — старательно разжёвывая яйцо, утробным голосом спросил Алексей.

— Да. По работе оба едем, — пояснил Сергей.

— А работаете-то где, мужики?

— Да в НИИ одном в Махачкале.

Алексей посмотрел на них уважительно.

— В НИИ? Учёные, значит, — протянул он и спросил вновь. — Так я это, узнать у вас хотел: правда, что ли, тут ездить опасно? Говорят, поезда грабят…

— Правда, — ответил Ахмед, понизив голос. — И на станциях грабят, и в поле.

— То есть как в поле? — недоумённо поднял глаза офицер.

— Ну как, очень просто. Люди из окрестных сёл выходят, кладут на пути бревно или просто стрелки на семафоре разведут. Поезд хочешь — не хочешь, а остановится. Вот его и потрошат дочиста, — живо пояснил Сергей и прибавил, усмехнувшись невесело. — А ты, я смотрю, не знаешь ничего.

— Откуда ж мне знать? Газет не читаю, телек тоже не смотрю. Всё некогда, служба, — пояснил военный и прибавил с улыбкой. — Командование мне об оперативной обстановке не докладывает.

Сергей тоже улыбнулся в ответ.

— А дальше-то чего? — продолжал допытываться лейтенант и тут же пояснил торопливо, — Я поезда имею в виду.

— Чего? Заходят чеченцы с автоматами и говорят: с каждого вагона столько-то миллионов. Нет денег? Пусть женщины золото снимают. А-то убьём всех, говорят.

— А если товарный состав проходит, то вагоны открывают, мешки выносят и контейнеры сгружают. Всё выгребают, подчистую. КамАЗами добро себе в сёла везут, — прибавил Ахмед.

— А милиция чего? Она-то куда смотрит?

— Э-э, Алексей. Сразу видно, что ты здесь недавно, — саркастически протянул Ахмед, как-то незаметно перейдя с ним на «ты».

Вместо ответа, он взял бутылку и налил всем по второй.

— Ну, чтобы всем удачно доехать.

Выпили быстро.

— Ну, сам посуди, Алексей. Там же никакой власти нет, по сути. То есть вроде как есть, но не наша, не советская., — проговорил Сергей.

— Российская уже, — поправил Ахмед и с горечью покачал головой.

— Ну да, российская. Хотя хрен теперь поймёшь, где какая власть. В Чечне, короче, власть теперь дудаевская. Вроде как она независимая, значит. И милиции там тоже нет. У них теперь знаешь как? Кто сильнее, кто с оружием — тот и прав.

— Ну, блин, я понять не могу. Ведь вроде нормально все жили. Одна страна была. Никто никого не боялся, — лейтенант пожал плечами, наморщил лоб и поскрёб затылок жирными после курицы пальцами. — А сейчас — чёрт знает что! Те поотделялись, эти, блин, поотделялись. Чего им надо, как их, чеченцам этим?

— Дудаев пришёл — сказал: свободу дам. Долой коммунистов, долой Россию, — пояснил Ахмед. — Чеченцы русских никогда не любили. Они дольше всех на Кавказе против империи воевали. Просто боялись раньше, при советской власти. Поэтому тихо сидели. А теперь Союз развалился. Анархия кругом, порядка нет никакого. Никого теперь не боятся. Вот и творят, что хотят.

— А что Россия им плохого сделала? Кормили-поили. Построили им там всё, — удивился Алексей.

Вагон тряхнуло на стрелке, и поезд стал заметно сбавлять скорость.

— Чеченцы народ такой, — продолжал Ахмед. — У нас их тоже многие не любят. В тех сёлах, которые рядом с Чечнёй находятся, их все бандитами называют. Они всегда на соседей нападали, скот угоняли, людей воровали. До того доходило, что женщины детей своих чеченцами пугали. В войну они Гитлеру белого коня готовили, бандитствовали, грабили в тылу. Сталин их тогда всех выселил в Казахстан — они испугались. Поэтому когда им назад разрешили возвращаться, то тихо всё было, спокойно. А сейчас им никого бояться — страна развалилась. Я же говорю: бардак кругом. Здесь бардак, в Москве бардак, по всей стране бардак. От этого всё и пошло.

— Ну, бардак. Хорошо. Но ведь другие-то нормально живут. Никого не трогают.

— Так то другие. Чеченцы не такие как все. Работать они не любят, да и не хотят особо, — подхватил Сергей. — И из колхозов сачковали — всё шабашниками по всему Союзу ездили. У нас, в Дагестане все в них работали, а эти — нет.

Лейтенант озадаченно склонил голову на бок, коснулся пальцами подбородка.

— В Чечне такое сейчас творится! — продолжал Сергей. — Ко мне недавно знакомый из Грозного приезжал. Понарассказывал — жуть! Волосы дыбом встают. У русских дома отнимают, квартиры отнимают. Приходят с автоматами в дом и говорят: убирайтесь, мы теперь здесь хозяева, жить тут вместо вас будем. Убивают многих. Там сейчас, конечно, у всех жизнь трудная, но русским хуже всех.

— Да ладно! А чего тогда про это не пишут нигде? Только слухи одни, — недоверчиво протянул лейтенант, косясь на недопитую бутылку.

— Так ты же газет не читаешь, — сощурился Ахмед.

— Блин, ну если б писали, то уж всяко бы знал, — обиделся лейтенант. — У нас вон замполит. То есть, тьфу ты, по воспитательной — как его теперь называют — он читает. И вообще, грамотный мужик. Он бы сказал.

— Это большая политика всё, — глубокомысленно изрёк Ахмед, подняв вверх жирно поблёскивающий палец. — Значит, это кому-то в Москве выгодно. Если б захотели, то быстро бы порядок навели. При Сталине, вон, за несколько дней всех их выслали. Чеченцы не сопротивлялись. Поняли, что с Иосифом Виссарионычем шутки плохи. А Ельцин армию оттуда год назад вывел. Дудаеву, говорят, всё оружие оставили. В Москве делают вид, что ничего не происходит. Какое им дело до Чечни? Сейчас только все хапают, хапают… Приватизация, — он сокрушённо покачал головой и выругался сквозь зубы.

— Да-а-а, блин. Вас послушаешь, так, вообще, будто в другой мир попадаешь, — Алексей опёрся локтями о стол, подпёр кулаком подбородок. — Не, я всегда чувствовал, что что-то не то у нас творится.

Он посмотрел сначала на Ахмеда, затем на Сергея и недоумённо мотнул головой:

— Вообще, блин, фигня какая-то.

Ему не ответили. Разговор угас на время.

— Ну, давайте допьём, что ли, — тихо выдохнул, наконец, Сергей и разлил остатки водки.

Выпили молча. Ахмед глухо засопел, прикрыл глаза и откинулся к стенке. Из соседнего купе, из-за стенки слышался приглушённо нерусский говор, смех.

За окном замелькали редкие огни. Поезд совсем сбросил ход и тащился теперь еле-еле, вагоны глухо поскрипывали и плавно покачивались из стороны в сторону. Из темноты неясно выступали силуэты невысоких, приземистых строений, будки обходчиков, телеграфные столбы. Моросил мелкий осенний дождь, и соседняя колея, отполированная колёсами тысяч составов, тускло поблёскивала.

— Подъезжаем, — объявил Сергей, внимательно посмотрев в окно.

Лейтенант и Ахмед промолчали.

— Здесь полчаса будем стоять. После этого ещё в Наурской остановка — и всё, Чечню проскочим, — Сергей боязливо поёжился и накинул куртку на плечи. — Хорошо хоть через Грозный теперь не ездим. А вообще, были бы деньги — полетел бы на самолёте.

Поезд подползал к перрону. Алексей прильнул к окну и, напрягая зрение, с интересом всматривался в мрачные, расплывающиеся во мгле очертания чеченского города.

Служа в Дагестане, он открыл новый и доселе неизвестный для себя мир. Все эти смуглые, горбоносые, с гортанными голосами горцы разительно отличались от жителей его родного русского севера. Казались гораздо бодрее, живее его земляков: суетились, работали, торговали, смеялись. И, вместе с тем, в них угадывалась расчётливость, скрытность. Они с интересом расспрашивали его о России и русской жизни, о том, можно ли там пристроиться на работу, как и где проще получить прописку. Горделиво рассказывали о древних горных сёлах и об обычаях предков, хвалились целомудрием своих женщин. Но при этом любили травить похабные анекдоты и громко гоготать над ними.

Буйнакские жители в массе не выказывали к нему неприязни. Но попадались и те, которые, завидев русского офицера в форме, зыркали по-волчьи, исподлобья, грозили кулаками, злобно рыча вслед.

Алексей, не видевший почти ничего, кроме родного Архангельска и опостылевших за пять лет стен училища, с трудом представлял куда попал. Всё окружающее казалось диким, чуждым, совсем нерусским. И только мотострелковая бригада, расквартированная в Буйнакске, была для него островком России — привычной и родной. О том, что происходит вокруг, он не особенно задумывался. Смотрел, примечал, запоминал — и только.

Сейчас, всматриваясь в осеннюю муть за окном, Алексей с хмельным упрямством вдруг решил, что обязательно выйдет на станции, пошатается по перрону, заглянет в здание вокзала, в какой-нибудь ларёк. Выйдет лишь для того, чтобы глянуть осоловевшими дурными глазами на город, на этих странных, непонятных ему людей, которых все так боялись.

Но в этот момент Ахмед произнёс:

— Мы сейчас дверь запрём изнутри. И не откроем её до тех пор, пока Наурскую не проедем.

— Да. Так надо. А-то чёрт его знает. Мы же в Чечне, всё-таки, — поддержал Сергей.

— Да вы чего, мужики? Попутались? — отрываясь от окна, воззрился на них Алексей.

— Ничего не попутались, — строго ответил Ахмед и нахмурился. — Лучше зря не рисковать. Всякое может быть. Здесь тебе не Россия.

Но водка крепко ударила лейтенанту в голову. Запьяневшему, ему теперь море по колено казалась. Не то, что какая-то Чечня.

— Не, мужики. Не боись. Со мной не пропадёте, — развязанным тоном заявил он. — Я только на перрон выйду, курну чуток. А-то уж запарился в купе сидеть. А там, может, ещё и пузырь новый куплю. А? Ну, чего вы, в натуре, не мужики, что ли? Чего бояться? Нас ведь трое. Отобьёмся, если что.

Вагоны протяжно дёрнулись и встали. Состав прибыл в Гудермес.

— Ну, так я скоро вернусь. Покурю только, — Алексей ещё раз обвёл всех взглядом, решительно встал, надел бушлат, нахлобучил шапку, открыл дверь и быстро зашагал по тамбуру к выходу.

— Вот дурак! — зло мотнул головой Сергей. — И куда его понесло?

— Закроем дверь и всё. Вернётся — пускай стучит, — отозвался Ахмед с раздражением и прибавил тихо. — Если вернётся.

— Да жалко этого дурака. И вообще, зря мы ему налили. Ишь, как выпил, так сразу на подвиги потянуло.

— Ну, а как не налить было? Неудобно же — сами пьём, а ему даже не предложить.

Они молчали, напряжённо вслушиваясь, вглядываясь друг другу в едва различимые во мраке лица. Ахмед нервно забарабанил пальцами по столику. Сергей прильнул к окну. Перрон был мрачен и казался пустым. Редкие фонари светили тускло, отбрасывая по сторонам длинные косые лучи. Вдали неясно прорисовывалось здание вокзала.

Мимо их вагона прошли трое, и Сергей со страхом заметил автоматы на их плечах. Один вдруг остановился, подошёл к составу почти вплотную и стал внимательно вглядываться в тёмные окна. Сергей, съёжившись, отпрянул вглубь купе.

— Чего там? — спросил Ахмед.

— Люди с оружием.

За окном послышалось нерусское бормотание. И снова тишина. Потом раздались шаги, гулко отдававшиеся в пустоте перрона. Осторожно выглянув из-за занавески, Сергей увидел три быстро удаляющиеся фигуры.

И тут же, где-то в той стороне, куда те направились, раздался громкий и надрывный женский крик. Его живо прервала короткая автоматная очередь. И опять всё сделалось тихо, безлюдно, дико.

— Стреляют, — коротко сказал Сергей и потупился.

Голос прозвучал глухо и отчуждённо. Ахмед ничего не ответил.

По тамбуру звучно протопали чьи-то ноги. Возле купе проводников раздалась громкая ругань, потом снова заслышались торопливые шаги. Ахмед услыхал шум открываемых в соседних купе дверей, резкие выкрики.

— Давай всё же закроемся. Мы не виноваты, что у него головы нет на плечах, — сказал Ахмед и потянулся к дверной ручке.

Но в этот момент дверь с шумом раскрылась, и в купе ворвались двое. Один — молодой, высокий, сухощавый и остроносый чеченец, с заросшим густой чёрной щетиной лицом. Второй — заметно старше него, приземистый, плотный, с колючими внимательными глазами, недобро поблёскивающими из-под чёрной вязаной шапочки, надвинутой на самые брови. В лица Ахмеда и Сергея вмиг уставились два пистолетных ствола.

— Деньги — на стол, сумки — на пол, — приказал низкий, негромко, но властно.

Держался он хладнокровно, с уверенностью, и во всём его облике явственно ощущалась угроза. Острый внимательный взгляд щупал испуганные лица жертв, колол их, словно иглой.

— Ну… Мы это., — с трудом заворочал деревенеющим зыком Ахмед.

Старший чеченец чуть опустил ствол, явно радуясь чужому страху, и по его губам проскользнула довольная улыбка. Видимо, опытный налётчик, он сразу понял, что люди в купе безоружны, напуганы и сопротивление не окажут. Потому оставалось лишь взять добычу и уйти.

Но второй — долговязый — шагнул вдруг вперёд, выругался и, оскалив зубы, обрушил страшной силы удар рукояткой пистолета на темя Сергея. Тот утробно охнул, навалился на стол и обхватил голову обеими руками. Его светлые волосы густо заалели, и поток крови хлынул по лицу.

— Ты чё, свинья, не понял?! — нервно крикнул молодой чеченец. — Деньги, шмотки на стол ставь!

— Да, сейчас, — будто издалека услышал собственный голос Ахмед и ватными, непослушными руками потянулся к своей сумке, стоящей на полу в ногах.

Он, не отрываясь, ошалело смотрел на окровавленное лицо Сергея и никак не мог нащупать её ручку.

— Быстро! — гавкнул длинный. — Закопаю! Сюда ставь!

Он указал пистолетом на столик и ударил рукояткой дагестанца в челюсть наотмашь. Его голова резко дёрнулась в сторону, и перед глазами всё закружилось, налилось красным. Он почувствовал, как во рту хрустнул и переломился пополам зуб. Но забившись в угол купе, Ахмед сквозь мутную пелену оцепенело, с ужасом глядел бандиту в глаза, не смея даже выплюнуть осколок. Рот наполнился горячим, солоноватым.

— Сумку!!! — неистово заорал чеченец, вновь замахиваясь пистолетом.

Ахмед рефлекторно проглотил выбитый зуб и, нащупав, наконец, ручку, выволок её из-под койки. Старший чеченец ловко подхватил сумку и поставил на стол рядом с собой.

— Вот…вот, — только и смог выговорить Ахмед.

Струйка крови вырвалась из уголка рта наружу и побежала по подбородку вниз, закапала на воротник.

— Это и тебя касается, ишак вонючий! — рявкнул молодой Сергею и снова хрястнул его рукояткой по голове, целясь в висок. — Я тебе глотку порежу! Уши, на хрен, отрежу! Шевелись!

Сергею казалось, что из пробитой головы вытекает по капелькам мозг. Истеричный и визгливый голос чеченца пронзал его до боли.

«Быстрей… надо быстрей. убьёт… убьёт», — бессвязно билось где-то внутри

Он полез в карманы брюк. Слабые, непослушные руки дрожали, мяли купюры, роняли их на пол. Старший бандит с ругательством вырвал у него деньги.

— Где остальные? Вы что, вдвоём тут едете? — спросил он.

— Д-да. То есть, нет, — запинаясь, выдавил Ахмед, украдкой стирая рукавом кровь с подбородка. — Один вышел.

— Где его вещи? Давай их тоже сюда. Куда вышел?

— Н-не знаю.

— Нижние койки откинь. Быстро.

Долговязый тем временем осмотрел багажную нишу у потолка, но ничего там не обнаружил.

Шатаясь, держась левой рукой за голову, Сергей кое-как привстал на ноги. Правой ухватился за край койки и попытался её приподнять. Однако ослабевшая рука дрогнула, и койка с лязгом упала обратно.

— Погнал что ли, сука?! — рявкнул молодой и занёс руку для удара.

— Я… я сейчас, — едва слышно пролепетал Сергей, замерев от ужаса.

Чеченец нетерпеливо откинул её сам. В багажной нише лежал чемодан и рюкзак. Взгляд его хищно сверкнул.

— Я же сказал: всё выкладывай! Обмануть хотел?! — заорал он с исступлением и со всего размаха ударил Сергей ногой в живот.

Тот рухнул на пол. Судорожно хватая ртом воздух, держась обеими руками за разрывающийся от боли живот, он громко хрипел и беспомощно корчился в ногах бандитов.

Молодой чеченец от вида этого окровавленного, полуживого человека пришёл в неистовство и, рыча ругательства, с яростью пинал ногами распростёртое перед ним тело.

— Сука! Б..! Ишак!

Наверное, он забил бы Сергея до смерти, но старший вдруг крепко схватил его за руку и громко, властно произнёс что-то на своём языке. Молодой, взвизгнув от бешенства, ударил ногой ещё раз и нехотя отпрянул назад, к двери, дыша тяжело, кося на изувеченного им человека налитым кровью, дурным глазом.

Старший деловито вынес в тамбур отнятые вещи. Сумку и чемодан раскрыл тут же, при тусклом свете едва горящих под потолком ламп, бегло осмотрел их содержимое. Деньги аккуратно пересчитал и засунул в карман, усмехнувшись довольно.

Затем он вернулся назад, в купе, тщательно обыскал Ахмеда, после чего приказал ему снять часы, дублёнку и показать шапку. Часы тоже сунул в карман, дублёнку небрежно бросил в тамбур, на стоявшие там вещи, а шапку вернул, убедившись, что она не норковая. Пробурчал что-то молодому, стоявшему молча, неподвижно. Тот кивнул.

Потом старший бандит нагнулся к лежащему на полу без сознания Сергею, обшарил и его, снял наручные часы, перепачкав при этом руки в крови, матерно выругался и брезгливо вытер их об его одежду. Молодой в это время поднял пистолет и, целя прямо в помертвелое лицо Ахмеда, скалил зубы и бешено раздувал ноздри. Рука, державшая оружие, нервно подрагивала, палец елозил по спусковому крючку, и Ахмеду с ужасом казалось, что он вот-вот на него нажмёт.

— На колени, ишак! Проси, чтоб я тебя не убил, — гавкнул молодой чеченец.

Ахмед безвольно сполз с койки вниз.

— Не надо… Пожалуйста… Я ведь сам всё отдал… Я не обманывал. Смотри, там ещё сумка есть, — лепетал он, не помня себя, и вытащил из щели между багажным отделением под койкой и стеной вагона незамеченный бандитами пакетик лейтенанта.

Старший жадно схватил протянутый пакет, раскрыл его. Но тут же брезгливо сморщился и высыпал содержимое на столик: буханку хлеба, запечатанную пачку чая, полпалки копчёной колбасы, кусок сыра и несколько варёных яиц. Ничего, кроме еды, в нём не было.

— Сожрёшь это сам. Я тебе разрешаю, — бандит усмехнулся криво. — А теперь сюда смотри, — и его лицо снова сделалось жестоким, властным. — Если чё — скажешь, что вы сами набухались и помахались между собой. Понял? — голос его был негромким, ледяным.

— Понял.

После этого старший чеченец вышел из купе и, не глядя больше на избитых, едва живых людей, принялся возиться в тамбуре с награбленным добром, перекладывая его поудобнее. Потом подхватил чемодан и понёс его к выходу.

Молодой на некоторое время остался с жертвами наедине. Ахмед по-прежнему стоял на коленях, опустив голову на грудь. Челюсть распухла, онемела, и красный отёк медленно наползал на скулу.

Бандит шагнул к лежавшему без движения Сергею, захохотал гортанно и, продолжая держать пистолет в правой руке, левой вдруг неожиданно расстегнул брюки и принялся сосредоточенно на него мочиться. Ахмед отпрянул в строну. Но тот мигом перевёл струю ему прямо в лицо. Дагестанец задрожал всем телом и, всхлипнув, попытался отвернуться.

— Рожу не убирай! — мгновенно рассвирепел мучитель, взмахнув пистолетом. — Пристрелю! Не понял, тупорылый: я — твой хозяин!

Моча обильными парными струями текла по волосам и лицу Ахмеда, разливаясь по спине и груди. Чеченец от этого пришёл в дикий восторг и снова громко заржал:

— Ва-ха-ха! Ва-ха-ха-ха-ха! — вопил он с исступлённо, поводя струёй из стороны в сторону так, чтобы облить дагестанца с ног до головы.

Наконец, он стряхнул последние капли, застегнул ширинку, смачно харкнул в лицо своей жертве, выругался и вышел из купе.

Ахмед продолжал стоять на коленях, не в силах даже пошевелиться. Отупевшим, невидящим взглядом смотрел в пол. Тёплые струйки продолжали стекать по подбородку вниз, капали на руки, на грудь. Ахмед чувствовал себя животным, приведённым на бойню, но отчего-то недорезанным садистом-мясником. Он заревел, завыл во весь голос от бессильного унижения:

— У-у-у-у-у-у-у-у-у-у-у!!!!!!!!!!!

Сергей в этот миг приоткрыл глаза, глянул мутно, вяло и бестолково завозил руками по полу. Затем приподнял кое-как вялое бессильное тело и пополз к койке. Ухватился руками за её край, попытался взобраться, заползти на неё. Залез, наконец, кое-как, застонал глухо, склонил голову на бок и выплюнул изо рта обильный сгусток крови.

В это время в тамбуре опять раздались шаги, дверь снова распахнулась, и в купе заглянул бородатый человек в военном бушлате, папахе и c автоматом на плече. Он оглядел на этих жалко копошащихся, в крови людей и, как ни в чём не бывало, спросил:

— Всё нормально? Разбоев, грабежей не было?

Ахмед, не зная, что отвечать, промычал что-то бессмысленное.

— Чё стало? Ты чего, немой?

— Нет, — ответил Ахмед и добавил вдруг. — У. у меня кровь.

— Сам вижу, — огрызнулся чеченец. — Кто избил? А этот что, мёртвый? — он указал на Сергея.

— Нет. Нас избили. ограбили. Отняли деньги и вещи.

— Когда?

— Только что.

В это время за спиной заглянувшего в купе чеченца показался старший из грабителей. Он дёрнул того за рукав и что-то начал ему быстро объяснять, кивая головой в сторону своих жертв.

— Я — командир батальона чеченской Национальной гвардии Мовсар Исрапилов, — внимательно выслушав бандита, важно представился чеченец в папахе. — Моё подразделение обеспечивает порядок на станции и в проходящих здесь поездах, борется с разбоями и грабежами. Если ты говоришь, что тебя ограбили, то выходи, и пойдём в комендатуру. Там мы во всём разберёмся, быстро найдём и накажем виновных, — не моргнув глазом, закончил он.

Ахмед похолодел от ужаса. Сейчас они выведут его из вагона и расстреляют где-нибудь у ближайшей стенки. Зачем им живой свидетель?

— Я, я не могу. Я же в Москву еду. Сейчас поезд тронется, — забормотал он.

Но Исрапилов прервал жёстко:

— В городе действует режим чрезвычайного положения. Если ты отказываешься подчиниться, то я применю силу. Мы обязаны пресекать любые преступления. Если тебя в натуре ограбили, то бояться нечего. В комендатуре ты расскажешь, как всё было и напишешь заявление. А если ты не хочешь идти туда, значит, ты препятствуешь установлению истины и мешаешь мне исполнить свой долг, — тут в его глазах вспыхнула злобная подозрительность. — Может, ты сам кого-то хотел ограбить, а теперь хочешь скрыться от правосудия, а?

Ахмед безмолвствовал.

— Этот пусть тоже идёт, — тоном, не допускающим возражения, прибавил он, указав на Сергея. — Эй, ты, вставай! — и, наклонившись над ним, толкнул грубо. — Вставай!

— Куда? — простонал тот. — У меня. голова пробита. Мозги вытекают.

— Ладно, хрен с тобой, — смягчился чеченец. — Можешь остаться. А ты выходи. Слышишь? — приказал он дагестанцу. — Быстро!

Ахмед хотел что-то возразить, но Исрапилов громко скомандовал по-чеченски, и в купе вошли двое парней в армейских бушлатах с автоматами наперевес. Они схватили дагестанца за шиворот и решительно выволокли в тамбур. Но, испачкав руки в моче, выругались грязно и, тщательно вытерев ладони о сухие части его одежды, пинками погнали к выходу.

— Ишак вонючий! — поправляя шапку, крикнул молодой «гвардеец» и изо всей силы ударил Ахмеда ногой. — Быстро пошёл!

В мгновение ока Ахмед оказался на перроне. Дуло автомата жёстко упиралось в спину. Промозглый ноябрьский ветер сразу пронизал его тело до костей, обдал мелкими холодными капельками лицо.

Вагон, в котором они ехали, был предпоследним в составе. Вокруг не было никого.

— Ну, я же и так всё вам рассказал, — взмолился Ахмед с последней надеждой. — Поезд сейчас уедет. Пустите меня. Мне в Москву надо. Пожалуйста, не…

— Заткнись и иди вперёд, — перебил рослый «гвардеец», пинавший его особенно сильно, — Тут рядом. В комендатуре разберутся, кто тебя грабил, — и клацнул автоматным затвором.

Поняв, что спорить смертельно опасно, Ахмед повернулся и молча пошёл в темноту. «Гвардейцы» топали в трёх шагах сзади. Он дошёл до конца состава и по их приказу свернул направо, перешагнул через рельсы и устремился к видневшимся невдалеке мрачным и длинным одноэтажным зданиям станционных складов.

Вдруг откуда-то сзади, со стороны головы состава раздался резкий и жуткий, полный смертной муки, человеческий крик.

— А-аааааааа-аааааа!!!

Неистовый вопль звучал непрерывно, перейдя в надрывный непрекращающийся рёв:

— У-у-ууууууу-Ааааааа-У-у-ууууууу!!!!!

Такого страшного крика Ахмеду не приходилось слышать ни разу в жизни. Он с ужасом подумал, что же надо было сделать с человеком, чтобы тот так взревел по-звериному. Сердце захолонуло, и он остановился, будучи не в силах сделать ни шагу.

Чеченцы также остановились и оглянулись. Они переговаривались между собой и, радостно улыбаясь, с явным удовольствием вслушивались в этот нечеловечий вой, который всё звучал и звучал, пока его не стал заглушать шум тронувшегося поезда.

— Ну, пошёл, — приказал, наконец, один из «гвардейцев». — Попробуешь бежать — с тобой так же будет.

Не разбирая дороги, Ахмед двинулся дальше. Бесчувственными помертвелыми ногами он наступал в лужи, в склизкую чавкающую грязь. Ботинки промокли, и ступни занемели от холода.

Его провели вдоль складов и завернули в тёмный двор с наваленными по углам мусорными кучами. Ветер продувал насквозь мокрую одежду. Его била непрерывная дрожь, и он ждал лишь автоматной очереди в спину. Нет здесь никакой комендатуры. Его привели в эти мрачные привокзальные дворы только затем, чтобы спокойно пристрелить.

Ежесекундно ожидая смерти, Ахмед продолжал шагать вперёд. Голова была пустой, без единой мысли.

Чеченцы шли вслед за ним и негромко говорили меж собой по-своему. Чаще слышался голос рослого парня. Он что-то оживлённо рассказывал остальным, и время от времени все трое начинали громко гоготать.

— Стой. Пришли, — Ахмед услышал вдруг за спиной голос Исрапилова.

Дагестанец поднял глаза и увидел, что стоит напротив двухэтажного здания из серого кирпича. Егоподтолкнули в спину:

— Заходи.

Он поднялся на крыльцо, открыл дверь и вошёл внутрь. Один из «гвардейцев» провёл его по грязному заплёванному коридору мимо двух дремавших у входа хмурых типов и, поднявшись на второй этаж, остановил перед какой-то дверью.

— Сюда, — приказал тот.

Дагестанец потянул на себя дверь и оказался в небольшой, плохо освещённой единственной горевшей под потолком лампочкой комнате с грязным исцарапанным линолеумом и обшарпанными, выгоревшими обоями на стенах. Напротив него за столом сидел щуплый рыжеволосый человек в камуфляжной форме. На его плечи была небрежно накинута советская офицерская шинель без погон и петлиц, с зелёным шевроном в виде ичкерийского флага на левом предплечье. На стене, за спиной человека, висел большой флаг «свободной Ичкерии» с заключённым в белый круг чёрным волком по середине зелёного полотнища. На столе также стоял небольшой зелёный флажок.

«Гвардеец» долго объяснял ему что-то на чеченском, тыча при этом в Ахмеда пальцем. Тот понимающе кивал, иногда задавая вопросы, и рассматривал дагестанца с нахальством, с полным осознанием своей власти.

— Я — комендант Гудермеса Ширвани Загуев, — дослушав «гвардейца» до конца, представился рыжий и спросил строго. — А ты кто? Покажи документы.

— Сулейманов Ахмед Гадисович, — ответил дагестанец. — Я сотрудник НИИ из Махачкалы. Ехал на поезде в Москву, в командировку по работе. Вот мой паспорт, — он пошарил в кармане рубашки и вытащил документ, дико радуясь, что не оставил его в отнятой дублёнке.

От сердца немного отлегло — ведь с ним пока просто разговаривают.

Комендант внимательно изучил паспорт. Перелистывая страницы, поднял брови, помусолил пальцами и брезгливо поморщился — документ оказался подмоченным. «Гвардеец» отвернул лицо и ухмыльнулся.

— Даргинец, значит, по нации? — спросил он.

— Да.

— Чистый?

— Нет, мать — лачка.

— С какого района?

— Я сам с Левашинского. Отец мой оттуда же. А мать из-под Ку-муха.

— Ну и чё стало? — спросил Загуев, возвращая паспорт и поспешно вытирая руки о лежащую на столе бумагу.

— Со мной ещё один человек был, тоже с работы. Мы вдвоём ехали. На станции нас ограбили и.

— От тебя воняет как от скотины, — скривился комендант. — Ты что, обоссался, что ли? Иди, умойся сначала, позорник! И сними свой вонючий свитер. Дальняк направо по коридору. Поговорим, когда вернёшься.

Ахмед поспешно вышел и, найдя туалет, долго тёр огрызком лежащего на раковине мыла лицо и голову. Затем стащил с себя свитер, снял рубашку и майку и старательно обмыл тело водой. Из крана тонкой струйкой текла только холодная, и Ахмед, растирая грудь и живот, зябко ёжился и кривил лицо. Он внимательно посмотрел в своё отражение в маленьком потрескавшемся зеркальце, висевшем на стене над раковиной. Оттуда на него глянули два насторожённых, диковато поблёскивающих глаза. Кожа помертвелого лица при тусклом свете казалась дряблой, пожелтевшей, словно у тяжело больного человека.

Ахмед встряхнул головой, быстро натянул на себя одежду, ещё раз ополоснул руки, постоял с минуту, дыша часто и сбивчиво, а потом вышел обратно в коридор, тихо прикрыв за собой деревянную дверь.

Вернувшись, он увидел, что «гвардейца» в кабинете коменданта уже нет. Вместо него там теперь был Мовсар Исрапилов, который оживлённо что-то рассказывал Загуеву. Оба они громко смеялись.

— Ну что, вымылся? — сразу же спросил рыжий. — Мовсар говорит, что нашёл тебя в поезде всего избитого, в крови. И ты сказал, что тебя якобы ограбили здесь, у нас в Гудермесе.

— Можно, я сяду, — робко попросил Ахмед, враз почувствовав непреодолимую слабость в ногах.

— Садись, но если от стула потом будет вонять, пристрелю на месте.

Ахмед присел на краешек и, запинаясь, сбивчиво рассказал, что произошло. Рыжий ежеминутно перемигивался с «командиром батальона». Оба нагло ухмылялись, то и дело перебивали научного работника:

— Да ты чё!

— Да ну, на х..!

Ахмед замолк и, втянув голову в плечи, смотрел на чеченцев затравленно, исподлобья.

— А чем ты можешь доказать, что тебя в натуре ограбили? — спросил Загуев. — Может, ты просто набухался со своим русским кентом, а потом помахался с ним? А вещи ваши своровали другие пассажиры?

— Я не пьян, — запротестовал, живо задёргав головой, дагестанец, ибо последние остатки алкоголя давно выветрились из него, — Хотите, дыхну?

— Да закрой свой вонючий рот — буду я тебя ещё обнюхивать! — раздражённо крикнул комендант. — Кто тебя ограбил?

— Два человека с пистолетами. Один молодой и высокий, а другой. — Ахмед осёкся, вспомнив, что Исрапилов прекрасно знает второго бандита и теперь смотрит на него в упор, с вызовом, с наглой усмешкой. — Другого не помню, — поспешно добавил он.

Исрапилов довольно ощерился.

— А ты за слова отвечаешь, что у них были настоящие пистолеты? — продолжал допрос комендант. — Может, они вам просто «пугачи» показали?

Ахмед ощутил полную беспомощность. Он не знал, что следует отвечать, и потому замолчал, опустив глаза.

— Даже не знаешь, что у них было, а ещё хабаришь чего-то. Почему же ты им не сопротивлялся? Как баран отдал вещи, стоял и смотрел, как тебя били. Ты что, не мужчина? — с издёвкой воскликнул комендант.

Его глаза смотрели на Ахмеда прямо — наглые, жестокие. Во взгляде сквозило самодовольное торжество. Губы кривились в усмешке.

— Я.я мужчина, — промямлил научный сотрудник, потупив глаза в пол.

— Не похоже. Настоящие мужчины так не поступают. Стоял там, молчал как рыба, а теперь жаловаться сюда пришёл?

— Я не сам. Мне сказали, — не помня себя, бормотал Ахмед.

— Сказали?! Ха! — гортанно хохотнул Исрапилов, мотнув головой.

— Так ты говоришь, что люди, которые тебя ограбили, были наши, из Гудермеса? — продолжил комендант, нахмурив брови. — Ты что, хочешь сказать, что чеченцы на такое способны: избить, ограбить, да ещё и поиздеваться над безоружными? Да ни один чеченец не совершит такого! Как ты смеешь клеветать на наш народ?! Ты знаешь, что я сейчас с тобой за это сделаю? — повысив тон, грозно изрёк Загуев,

— Я, я не знаю, кто эти люди, — выдавил из себя Ахмед.

Комендант прямо упивался его страхом.

— Если не знаешь, то зачем говоришь, — снова вмешался в разговор Исрапилов. — Да стопудово говорю: тебя ограбили русские офицеры, которые ехали в том же поезде. Они всегда так делают, когда через Чечню проезжают. Они хотят оклеветать чеченцев, выставить их бандитами и свалить на нас все свои кровавые преступления.

— Да, это русские. Им это очень выгодно, — подхватил комендант. — Они постоянно про нас врут, делают всё, чтобы облить грязью независимую и свободную Ичкерию. Русские хотят поссорить дагестанцев и чеченцев, стравить наши братские народы, посеять на Кавказе братоубийственную войну, чтобы мусульмане убивали мусульман. А ты своей ложью им в этом помогаешь.

— Э, а может, тебе русские заплатили за то, чтобы ты специально говорил такие вещи? Может, ты их агент? — со злобной подозрительностью сощурился Исрапилов.

Ахмед облизал сухие губы:

— Нет, это не русские. Я точно видел. И потом: если бы это были и правда они, то не стали бы грабить своего. Ведь со мной тоже ехал русский. Его Сергеем зовут, мы работаем вместе. А они проломили ему голову рукояткой пистолета.

— Они не щадят никого и сделали так специально. Ты вообще рот закрой. Если ты не можешь отличить пистолет от пугача, то куда тебе отличить чеченца от русского.

Ахмед не нашёл что ответить.

Внезапно на столе зазвонил телефон. Комендант взял трубку. Он заговорил с кем-то на чеченском и быстро вскочил, придя в ярость. Заорал в аппарат громко, обильно перемежая речь русскими матерными ругательствами. Мовсар тоже поднялся, выкрикнул что-то, замахал руками.

Со злостью бросив трубку, Загуев повернулся к нему и затараторил громко, визгливо. Исрапилов, словно оправдываясь, пожимал плечами, мотал головой, показывал рукой на Ахмеда. Наконец, комендант рявкнул на него повелительно, отрывисто, и тот, не говоря больше ни слова, быстро выскочил из комнаты. Оставшись наедине с дагестанцем, рыжий достал сигарету из лежавшей на столе пачки, нервно чиркнул спичкой, обломал её, выругался, чиркнул другой, закурил и прошёлся вдоль стола.

Ахмед сидел молча, не шевелясь. Скурив половину сигареты, комендант резко повернулся и, шагнув вплотную к нему, уставился в лицо зловещим немигающим взглядом.

— Мне позвонили с вокзала и сказали, что тяжело ранен простой чеченец, Руслан Сатуев. Он наш, из Гудермеса. Я знаю его с детства. Он простой, честный человек, не бандит. И вот полчаса назад Руслана нашли лежащим прямо у вагона твоего поезда. Его ударили ножом, и он истекает кровью. Это сделал кто-то из ваших пассажиров, так как на станции никого чужих не было. Наверное, это были как раз те, кто ограбил и тебя, — он на мгновение замолчал, продолжая смотреть научному работнику неотрывно в глаза. — И теперь ты будешь ещё говорить, что это были не русские? Да разве чеченец может поднять руку другого чеченца?! Мы же все друг другу как братья! — резко меняя тон, вдруг воскликнул Загуев.

Ахмед вспомнил жуткий ночной крик. Он молчал, испуганно глядя в лицо чеченцу, и не зная, что на это ответить. Неужели этот рыжий «иезуит» — комендант говорил правду? Или это новая западня?

— Когда меня вели сюда, то я слышал крик. Ваши «гвардейцы» тоже его слышали, — проговорил он, наконец.

— Да, Мовсар рассказывал. Но он подумал, что это кричит кто-то с вашего поез… — Загуев осёкся, вспомнив, что играет роль образчика чеченского правосудия. — Теперь ты понял, кто тебя ограбил?! — злобно выкрикнул он. — Ты убедился, что это были русские?!

В это время дверь распахнулась, и Мовсар ввёл в комнату человека. Бросив на него взгляд, Ахмед отшатнулся в немом ужасе. Лицо вошедшего представляло собой жуткое красно-фиолетовое распухшее месиво, глаза почти совершенно заплыли, и лишь через узенькие щёлочки меж век пробивалось нечто, отдалённо напоминавшее человеческий взгляд. Губы вздулись двумя кровавыми пузырями. Волосы свалялись в кровавый колтун. Руки беспомощно висели вдоль туловища, точно плети. Ладони и кисти были в крови, она набухала на них крупными тяжёлыми каплями. Ногти на пальцах были изуродованы и частично сорваны. Сплошь изорванная, перепачканная одежда с отпечатками подошв по всему телу тоже была перемазана кровью. Человек стоял безмолвно, не шевелясь. Лишь только ноги в коленях слегка подрагивали.

Загуев и Исрапилов перебросились несколькими фразами. Потом комендант с нарочитой торжественностью произнёс по-русски, очевидно, специально для Ахмеда:

— Хорошо. Пусть совершиться справедливость, и возмездие настигнет подлого врага. Его вина доказана полностью. Увезти его за город и расстрелять. О приведении приговора в исполнение доложить мне лично.

— Есть! — молодцевато отчеканил Мовсар.

Он тут же вывел безвестного мученика из комнаты и плотно закрыл дверь. Несколько мгновений до Ахмеда доносились из коридора их удаляющиеся шаги: бодрая, уверенная поступь Исрапилова и протяжное шарканье едва переставляющего ноги приговорённого.

— Ты знаешь, кто это? — выдержав паузу, спросил Загуев.

Ахмед мотнул головой.

— Это — русский шпион. Много вреда он причинил моей родине. На допросах он долго всё отрицал, но наши следователи полностью доказали его вину. Изобличили каждый его подлый шаг на чеченской земле. И тогда он уже сам сознался во всём добровольно, — рыжий сделал особое ударение на слове «добровольно». — Сознался, скулил как щенок и просил пощады. Но мы не можем щадить того, кто посмел пойти против нашего народа. Так будет со всеми врагами свободной Ичкерии.

Он выдохнул сизый сигаретный дым в лицо Ахмеду.

— Ты всё понял? — спросил Загуев со свирепостью в голосе.

— Да, да, — тихо выдавил из себя Ахмед, не смотря ему в глаза.

Рыжий хладнокровно затушил окурок об его лоб, с силой вдавив в кожу. Потом наклонился к нему вплотную, оскалил мелкие зубы, посмотрел колючими зеленоватыми глазками в лицо — и ощерился хищно. Ахмед боязливо сжался в комок и замер так, мелко подрагивая.

Затем Загуев выпрямился и отошёл, любуясь произведённым эффектом. Неторопливо сел за стол, достал лист бумаги и ручку и принялся что-то сосредоточенно писать. Он поминутно останавливался, морщил лоб, шевелил губами, смотрел в потолок, грыз колпачок ручки и сплёвывал на пол. Наконец, комендант протянул исписанный мелкими корявыми буквами лист Ахмеду:

— На, читай.

Из текста бумаги со многими орфографическими и пунктуационными ошибками следовало, что он — Сулейманов Ахмед Гадисович — будучи пассажиром скорого поезда «Махачкала — Москва», был ограблен и избит в своём купе двумя русскими офицерами, которые, пытаясь выдать себя за чеченцев, нарочно приклеили фальшивые чёрные бороды и произнесли несколько ломаных чеченских фраз. Далее в тексте говорилось, что он, не желая быть соучастником гнусной провокации русской военщины, добровольно явился в комендатуру Гудермеса, чтобы рассказать обо всём законным чеченским властям и сорвать, тем самым, подлые замыслы России стравить братские народы Чечни и Дагестана. Место для подписи оставалось чистым.

— Подписывай, — приказал Загуев.

Ахмед тупо смотрел на бумажный лист. В горле сделалось горячо, сухо. Он уже почти не верил, что выберется отсюда живым, как вдруг в нём с новой силой затрепетала надежда. Ему хотелось жить. Как, какой ценой — неважно. Лишь бы вырваться из этого страшного города, из цепких лап этих циничных и беспощадных людей. Рассудок советовал немедленно подписать то, что требует чеченец, и тогда, наверное, его и правда отпустят. Но совесть и остатки чувства собственного достоинства неожиданно воспротивились. Он вспомнил бесноватое лицо молодого бандита, направленную ему прямо в лицо тёплую, упругую струю мочи, залитого кровью, бессильного распростёртого на холодном полу Сергея.

Ахмед протяжно выдохнул, собрался с духом и едва слышно ответил:

— Я не могу подписать бумагу.

— Что? Не понял?! — последовал грозный окрик.

— Я не могу подписать. Я не верю, что это были русские.

Загуев бешено вскочил на ноги и пулей вылетел из-за стола.

— Не веришь?! Тебе мало представленных мной доказательств?

Ахмед промолчал.

— Или ты боишься русских?

Комендант смотрел на него с ненавистью.

— Чего ты боишься? Русские бессильны. Чечня показала всем: тот, кто хочет свободы, всегда её получит, если возьмёт оружие в руки. Почему вы — дагестанцы — терпите русских? Гоните их со своей земли, как мы прогнали. Почему на всём Кавказе одна Чечня не признаёт их власти? Потому что мы — мужчины, а среди остальных мужчин мало. Вы опозорили свои народы. Вы забыли веру и обычаи предков. А мы никогда им не покорялись. Мы триста лет воевали с Руснёй. И мы победили. Что могут теперь русские? Ничего не могут. Год назад они свою страну «за так» отдали. Всё сдали «за так». Их теперь везде режут как баранов. Потому что они в натуре бараны. Они уже давно выродились. Спасибо их царям, Ленину и другим. Сталин у них один был мужчина, да и тот — грузин. Они сами себя давно сожрали.

Загуев замолк на мгновенье, проведя ладонью по увлажнившимся губам.

— Мы, чеченцы, мы — волки. А волка приручить нельзя. Даже если волчонка возьмёт человек и будет его кормить, то когда тот вырастит — загрызёт человека и убежит в горы. Волк всегда рвёт шакалов и режет баранов. Мы одни сражались за весь Кавказа, тогда как другие народы трусливо прогнулись под русских. Поэтому, наш герб — одинокий волк, — и Загуев ткнул в сторону флага с изображением лесного хищника. — Скоро мы пойдём в Дагестан, в Ингушетию, в Кабарду, понесём туда зелёное знамя пророка и поднимем весь Кавказ против России. Кавказ никогда не будет свободным, пока хоть один русский топчет нашу землю! Подожди, скоро мы всю эту Русню зальём кровью. Мы хоть сейчас всю Москву вырезать можем, только нам это пока не надо. Сейчас оттуда идут деньги на нашу армию. Они же дураки все — сами нам оружие оставили, и деньги сюда слать продолжают. Но придёт время — и волки порвут свиней.

Ахмед безмолвствовал.

— Понял, баран? — глаза чеченца налились кровью, и в уголках рта выступила пена. — Последний раз говорю по-хорошему: подпиши. А если не подпишешь, я такое с тобой сделаю! Я лично отрежу тебе уши! И ты сожрёшь их прямо здесь. Только попробуй не сожрать! Потом яйца тебе отрежу. И ты тоже их жрать будешь! Ты на коленях будешь ползать и умолять, чтобы тебя поскорее убили. Но я буду убивать медленно. Я увезу тебя в селение и сгною в яме. Твоей кровью покрашу забор вокруг своего дома. А когда ты сдохнешь, я отдам твои кости собакам.

Жалко всхлипывая, дрожащей рукой Ахмед взял ручку. Стержень скользил и царапал бумагу, пока он, не помня себя, выводил подпись. Загуев вырвал лист, удовлетворённо поглядел на него и убрал в ящик стола. Злоба его угасла, осталось одно только торжество.

— Возвращайся в Махачкалу. Если тебя будут спрашивать, говори, как я сказал. У нас есть большие связи в Москве. Твоё добровольное признание напечатают в газетах наши друзья. И все люди узнают правду про кровавые преступления русских.

Чеченец порылся в бумагах на столе.

— Утром пойдёт поезд «Гудермес — Махачкала». Езжай на нём. Деньги остались?

— Нет.

— Тогда подожди, — комендант написал что-то на листке, с важным видом приложил печать и передал его Ахмеду. — Это справка из комендатуры. Покажешь проводнику, он пустит тебя бесплатно. А теперь убирайся. И помни, что я сказал. У нас везде есть люди. Если ты попробуешь нас обмануть, то пеняй на себя.

Ахмед не помнил, как вышел в коридор, как миновал охрану и покинул мрачное здание комендатуры. Он бродил где-то в потёмках, проваливался в лужи, оступался, падал, пачкая руки в жидкой грязи. Снова поднимался, снова куда-то шёл, натыкался на глухие каменные заборы, стены домов, влажные от дождя стволы деревьев. В каком-то закоулке на него налетела стая приблудных собак и, окружив со всех сторон, рычала, скалила клыки, захлёбывалась в надрывном лае.

Что было дальше, как он отбился от этой своры, Ахмед тоже толком не запомнил. В его памяти осталось лишь то, как он опять где-то бродил, на что-то натыкался в темноте. Как он добрался до вокзала — тоже не помнил. Там, в маленьком, грязном зале ожидания с заплёванным полом он долго и неподвижно сидёл в жёстком деревянном кресле с отломанными ручками, тупо уставившись на изорванные, свисающие лоскутами брюки. На ногах во многих местах зияли глубокие раны от собачьих клыков, но боли он не чувствовал.

Его заприметили какие-то совсем молодые сопляки. Сначала топтались рядом, говоря что-то по-своему, и пожирая хищными взорами. Затем подошли гурьбой, заговорили с ним по-чеченски и, убедившись, что Ахмед — не свой, не местный, грубо схватили за ворот, требуя денег.

— Э, филки дай, сука! Филки! — парень лет шестнадцати наседал с нахальством.

От него крепко несло горьким ароматом пережаренных семечек.

— Филки, сука! Закопаю! — злобно шипел в ухо другой сопляк.

Ахмед, машинально сунув руку в карман, достал и показал данную Загуевым бумажку.

— Из комендатуры я, из комендатуры, от Загуева, — повторял он без конца. — На поезд мне надо. На поезд.

Услыхав фамилию коменданта, те, нехотя, отвязались.

На рассвете подкатил поезд, в старых обшарпанных вагонах которого были повыбиты стёкла и переломаны почти все деревянные сидения. Ахмед забился в угол крайней к выходу скамьи. Колёса скрипели, вагоны подпрыгивали на стрелках. Ахмед покачивался из стороны в сторону, в такт движению, и пустыми, бессмысленными глазами смотрел в окно, в мутную, сероватую мглу осеннего утра.

Через несколько часов он был уже в Махачкале. Спеша домой, он жадно вглядывался в знакомые с детства улицы, в дома, деревья на бульварах, в лица прохожих. Вглядывался с радостным изумлением, словно видел всё это впервые.

В тот же день, простуженный, он слёг в жару. Перепуганные родные вызвали «скорую». Пожилой краснолицый врач с седыми усами сочувственно выслушал его сбивчивый, горячечный рассказ.

— Ты посмотри, что делают, — сокрушённо качал он головой. —

Что творится, слушай! Что твориться… Сталина на них нет.

* * *
Лейтенант Алексей Скворцов не знал, что случилось с Ахмедом. Вероятно, он вообще этого никогда не узнал.

Выйдя из вагона, он постоял немного на перроне, выкурил сигарету и, не спеша, двинулся вдоль состава. На всякий случай лейтенант захватил с собой десантный нож, раскрыл его, засунул в глубокий узкий карман на штанине и чувствовал себя спокойно и уверенно. Два работающих фонаря не могли осветить всю платформу, и она лежала мрачная, пустая. Не замечая в потёмках его офицерские звёздочки на погонах бушлата и совершенно русские черты лица, редкие встречные чеченцы, очевидно, принимали лейтенанта за своего «гвардейца» и равнодушно проходили мимо.

Алексей вошёл в здание вокзала. Потоптался там, таращась на настенное табло с расписанием поездов. Вокруг деловито, с громким гомоном сновали чеченцы, таща какие-то баулы, сумки, мешки. Его немного смутили вооружённые люди в полувоенной или в гражданской одежде, сидящие на скамьях, на подоконниках или просто на корточках вдоль стен. Их цепкие внимательные взгляды враз уставились на лейтенанта, едва тот вошёл, и теперь оглядывали, ощупывали его со всех сторон. Посмотрев на их автоматы, с перехваченными синей изолентой рожками, он подумал о своём ноже, сиротливо лежащем в кармане, и слегка поёжился.

Со стороны перрона донеслась короткая автоматная очередь. Алексей оглянулся разом, настороженно прислушиваясь. Люди вокруг тоже оживились, закрутили головами, загалдели гортанными голосами.

Скворцову сделалось жутковато, и он вышел из вокзала, прочь от этих пристальных, нахальных глаз. Решив отыскать какой-нибудь ларёк, лейтенант свернул за угол, на прилегающую к станции улочку. И сразу наткнулся на то, что искал. Витрина небольшого деревянного, грубо выкрашённого масляной краской киоска была слабо освещена лампочкой, болтавшейся на проводе тут же, под козырьком.

— Водки «Столичной» дайте. Одну бутылку, — сказал Алексей торговке.

Её голова, замотанная в платок, виднелась сквозь стекло. И офицер увидел, что та была ещё совсем молодой, и даже симпатичной.

— Сто десять рублей, — ответила она, внимательно посмотрев на него круглыми, карими, слегка на выкате глазами.

— Чего так дорого-то? — проворчал он, протягивая тысячерублёвую купюру.

— Как у всех, — пожала торговка плечами и, наморщив лоб, прибавила. — А меньше у вас не будет? У меня сдачи нет.

— Не-а, — отозвался Алексей. — Не будет. Вот «штука» только есть.

Она поджала губы, задумалась.

— Подождите, сейчас разменяю, — после некоторого раздумья отозвалась она. Торговка вышла из будки, перешла улицу, метя подолом длинной тёмной юбки грязный асфальт, и постучала в окно частного дома напротив. Оттуда высунулась чья-то голова, послышался тихий говор.

— Поскорее только. А-то на поезд не успею, — крикнул офицер вслед.

Она вернулась назад, отсчитывая на ходу сдачу.

— Дайте мне ещё хлеба и консервов каких-нибудь.

— У нас только килька в томате, — ответила торговка, продолжая разглядывать военного.

— Хорошо, давайте, давайте, — поторопил Алексей и неизвестно зачем спросил. — Как тут у вас? Спокойно?

— Спокойно, — пожала плечами она и, в свою очередь, спросила недоумённо. — А что?

— Да так, просто.

Алексей повернулся и, спрятав покупки в полиэтиленовый пакет, направился обратно к вокзалу. Однако он не заметил, что из ближайшей подворотни за ним уже внимательно наблюдают. Кто-то полный, заматеревший, поедал офицера хищным взглядом, и когда тот, расплатившись, собрался уходить, быстро юркнул в калитку дома, возле которой стоял, и через минуту выскочил уже обратно, торопливо запихивая что-то в широкий карман куртки. Человек резвым шагом направился вслед за Алексеем, чья спина ещё маячила в конце проулка.

У лейтенанта на душе заскребли кошки. Вокзал, набитый вооружёнными людьми, грязные, пустынные закоулки, замотанная в платок, зыркающая исподлобья деваха — всё это было чуждое, зловещее, совсем нерусское. И он заспешил обратно в поезд, в купе.

Но тут оказалось, что, разыскивая ларёк, он ушёл очень далеко от своего вагона и вывернул теперь на перрон с другой стороны, у самой головы состава, тогда как ему надо было в конец. Глянул на часы — до отправления оставалось ещё минут пять.

«И хрен ты с ним. Залезу в ближайший вагон, а там пройду до своего», — решил он.

Захотел выкурить напоследок сигарету, остановился, полез в карман, достал пачку. И вдруг заметил быстро приближающийся к нему силуэт человека.

Увязавшийся следом чеченец подошёл вплотную. Моментально, не говоря ни слова, вытащил из кармана кожаной куртки пистолет и направил его на лейтенанта.

— Давай деньги, — отрывисто рявкнул он. — Пристрелю.

Алексей оторопел. Машинально опустил руку с сигаретой, взглянув в глаза грабителю, — те чуть сузились и смотрели напряжённо, но с вызывающей наглостью. Вокруг не было никого, и только окна вагона тускло отсвечивали жёлтым, бросая на перрон слабый свет.

— Ты чего, сука, не понял?! — оскалившись, чеченец с силой ткнул его стволом в грудь. — Бабки гони!

Мысль у Алексея работала быстро. Они стояли здесь одни, друг напротив друга. Несмотря на наставленное на него оружие, на наглый взгляд, лейтенант не почувствовал большой угрозы в этом пузатом, раскормленном человеке. Он заметил, как тот украдкой пару раз зыркнул по сторонам, пробежал глазами по окнам вагона, словно желая ещё раз убедиться, что человек, намеченный им в жертву, одинок.

— Бабки! — повторил чеченец ещё раз. — Ну?!

Алексей решился: сейчас он притворится испуганным. Пускай тот поверит, что русский при виде нацеленного на него оружия уже дрожит от ужаса, уже готов едва ли не пасть на колени, готовый на всё.

И тогда вместо денег он вытащит нож и вонзит его в живот чеченца. Изобразить, разыграть свой страх, а потом неожиданно ударить, броситься тигром на остолбеневшего врага — этот приём всегда работал безотказно. Он знал это, сам видел не раз.

В юности, в своей северной русской глуши, потом позже, в училище Алексею приходилось много драться. Один на один, в стенке, с кастетами и цепями, на кулаках. Часто по пьяни, остервенело и бессмысленно. Случалось, ему выбивали зубы, ломали нос, били зло и жестоко. Но чаще бил он. Причём почти всегда первым: боковым справа в челюсть или резко ногой, в пах. Он не боялся боя, крови, оружия, озверелых людей.

«Погоди, гнида жирная — будут тебе бабки», — с закипающей злобой подумал лейтенант.

«Выключив» чеченца, он тут же прыгнет в отходящий с минуты на минуту поезд. Вокруг ни души, сплошная темень — никто ничего и не увидит.

— Сейчас… сейчас. Я всё понял., понял. Пожалуйста, не стреляй, — запинаясь, пробормотал Алексей и нарочито выронил сигарету из внезапно задрожавших пальцев.

Чеченец сразу ухмыльнулся, торжествующе и злорадно:

— Давай всё. Потом снимай бушлат и шапку.

— Щас, щас. Вот деньги, вот, — торопливо пояснил Алексей, наклоняясь и расстёгивая карман.

Бесконечно долго его правая рука тянулась к ножу. Легла на него, уверенно, властно. Твёрдая отполированная рукоять приятно захоло-дила ладонь.

— Чего ты копаешься, ишак! Резко давай, — глаза бандита жадно сверкали. — Время — деньги, — и чеченец, подмигнув лейтенанту, самодовольно заржал, чуть опустив пистолет.

Алексей моментально выхватил нож и коротким рывком бросился вперёд. Левой он схватил руку, держащую пистолет, за запястье и резко рванул её в сторону, а правую выбросил прямо. Раздался короткий глухой звук — лезвие пробило одежду и, разрезая волокна мышц, проникало всё глубже в упругую чужую плоть. Лейтенант несколько промахнулся и, вместо округлого живота, всадил нож чеченцу в пах по самую рукоятку.

Тот взревел так, что офицер, оставив оружие в ране, инстинктивно отскочил к вагону. Убивать человека ему приходилось впервые.

Выронив пистолет, бандит схватился обеими руками за промежность и, воя по-звериному, рухнул на перрон. Из раны фонтаном забила кровь, растекаясь вокруг тёмной густой лужей. Очевидно, лезвие задело паховую артерию. Чеченец перекатывался по асфальту и истошно орал, визжал, выл, не переставая. Его глаза исступлённо лезли из орбит, из перекошенного в нечеловеческом крике рта обильно вырывалась слюна.

Именно этот вопль и услыхал Ахмед — как раз в этот момент «гвардейцы» вели его в комендатуру.

Похолодев от жути, Алексей старался не смотреть на чеченца. Он шагнул вперёд, нагнулся и поднял пистолет. Оказалось, что он не был даже снят с предохранителя.

— Что, не ожидал, гад? — зло буркнул лейтенант.

Со стороны вокзала раздались возбуждённые крики, громкий, быстро приближающийся топот.

Лейтенант сунул пистолет в карман бушлата, вскочил в вагон, пробежал мимо перепуганного проводника и остановился только тогда, когда одним духом промчался через полсостава. Осмотрелся, прислушался. Поезд уже набирал ход — он отправился точно по расписанию. На станции не сразу поняли, что именно произошло. Алексея не видели, а раненый, истекающий кровью бандит, конечно, не мог им ничего объяснить.

Отерев рукавом пот со лба, Скворцов быстро пошёл через вагоны в конец состава. Чувствуя ещё жившее в его руке ощущение резкого удара ножом и короткого, упругого сопротивления человеческой плоти, вспоминая искажённое дикой гримасой лицо врага, он усмехался ошарашено, ошалело. С удивлением заметил, что держит в левой руке даже пакет с бутылкой и консервами, который он, вытаскивая нож, поставил на асфальт, а потом, машинально подобрал.

Едва только он добрался до своего вагона, как его сразу же кольнуло недоброе предчувствие. Большинство дверей в купе были здесь распахнуты настежь, и люди бестолково толпились в тамбуре, озираясь по сторонам растерянно и жалко. Слышались надрывные женские рыдания.

Алексей быстро вошёл в своё купе, щёлкнул выключателем — лампа вспыхнула тускло, едва-едва. И выругался громко, матерно.

Под ногами было скользко, противно — кровь смешалась с мочой, и подошвы его ботинок вязли в этой жиже. По всему столику была разбросана скудная еда, а на полу, прямо в луже валялся его пакет.

С нижней койки раздался хриплый стон, и лейтенант различил в полутьме лежащего ничком Сергея. Больше никого не было.

Его попутчик вдруг приподнялся на локте и, поддерживая рукой разбитую голову, слабым, сбивающимся голосом произнёс:

— Живой. А нас ограбили. Ты ушёл, и мы дверь…не закрыли. Думали, ты скоро вернёшься.

Сразу поняв, что произошло, лейтенант крепко выругался.

— Б..! И чего я вас не послушал!?

Он бормотал ещё что-то, но оправдания — глупые и лишние теперь — клокотали где-то внутри, вырываясь наружу лишь пустыми нелепыми словами.

Алексей замолчал и стоял так посреди залитого кровью купе, бестолково переминаясь с ноги на ногу.

— Ахмеда высадили. Увели куда-то. Вроде, в комендатуру. Меня вот оставили — я идти не мог. Забрали все деньги и вещи. Твои, вроде, тоже. Пистолетами по головам долбили, — тяжело дыша, говорил Сергей.

Лейтенант принёс горячей воды, выпросил у проводника йод и бинты, промыл раны Сергея и перевязал. Голова была рассечена в нескольких местах, но самой опасной казалась глубокая, сочащаяся сукровицей, вмятина в темени.

— Ты погоди, всё нормально будет, Серёга, — бормотал лейтенант. — Я сейчас, я мигом. Вот так.

Сергей стонал, когда офицер обрабатывал йодом голову.

— Терпи, терпи. Кости, слава богу, целы, — подбадривал он, хоть совсем и не был в этом уверен. — У меня, блин, и хуже бывало. Знаешь, моложе был — дрался часто. И дома у себя, и потом в училище. Там знаешь, у нас какие «махачи» бывали — с кастетами, с цепями, с арматурой.

Потом он тщательно вымыл пол в купе. Ещё раз сокрушённо покачал головой, выслушав подробный рассказ чуть оклемавшегося Сергея, громко изругал себя, пообещал доехать с ним до Москвы и там собственноручно дотащить его до больницы и только потом уже отправляться по своим служебным делам в Тулу.

— А ты-то как, покурил? — грустно улыбнувшись, спросил Сергей. — У тебя-то нормально всё?

— Покурил. Нормально, — буркнул Скворцов, отведя взгляд в сторону.

И ничего рассказывать не стал.

За окнами простиралась всё та же степь. Поезд продолжал свой путь через «свободную Ичкерию». Временами мрак озарялся пламенем костров, горевших вдоль железной дороги. В их багровом отблеске были видны десятки людей с баулами, тачками, велосипедами, мотоциклами, прицепами и даже грузовиками. Они ждали прохода товарных составов, чтобы остановить их и выпотрошить дочиста.

В Наурской Алексей сам запер дверь и сидел, готовый ко всему, держа снятый с предохранителя пистолет наготове. Загодя, зайдя в туалет, он вытащил обойму, тщательно её осмотрел, убедившись, что все патроны на месте и, вставляя обратно, удовлетворённо клацнул затвором.

— Ладно, с-суки. Суньтесь только, — скрипнул зубами он.

Никто не сунулся. В Наурской стояли спокойно.

В дороге выяснилось, что в Гудермесе чеченцы ограбили полпоезда. Пожилую русскую тётку, не желавшую снимать золотую цепочку и обручальное кольцо, со злым и весёлым гоготом расстреляли из автомата. Двоих молодых парней сняли с поезда под предлогом установления личностей в комендатуре и проверки на причастность к «российским спецслужбам». Впрочем, до комендатуры их так и не довели..

Алексей был задумчив и мрачен. Он старательно менял повязки на голове Сергея и выходил на станциях покупать ему лекарств. Когда на вторую ночь поезд, набрав бешеную скорость, нёсся к Москве, Алексей долго сидел на своей койке в темноте, смотрел на мелькавшие за окном едва различимые силуэты елей и берёз и, вспоминая произошедшее, зло матерился вполголоса.

Был ноябрь 1992-го года.

Санкт-Петербург, октябрь — ноябрь 2005 г.

Исправлено и дополнено в мае, декабре 2009 г.

Закованные в цепи (повесть)

I

Злой мартовский ветер бесновался вовсю. Ураганной силы норд-ост поднялся под утро, вырвавшись как всегда, внезапно, точно из мешка. Он пригибал к земле деревья, повалив иные совсем, крутил в воздухе сухие листья, куски картона, целлофановые пакеты и прочий мусор.

Люди на улицах прятали носы в воротники курток, нагибали головы, сутулились. Ветер яростно бил им в лицо.

В это утро Николай вышел из дома и быстро направился к уличному перекрёстку. Он был молодым человеком 25 лет, высоким, худощавым, тонкокостным, с белесой кожей лица и широкими, глубоко сидящими серыми глазами. Ветер неприятно трепал волосы, бил внахлёст по лицу, заставляя прижимать подбородок к груди и болезненно щуриться. Поёживаясь от холода, подняв плечи и утопив ладони в рукавах, он шагал быстрой подпрыгивающей походкой через дворы.

Они были пустынны. Обитатели этих серых двух- и трёхэтажных ветхих построек либо уже разошлись по своим делам, либо, испугавшись урагана, предпочитали отсиживаться в квартирах. Даже свора здешних собак, вечно рыскающих по всей округе, куда-то исчезла.

Чтобы срезать угол и выйти к перекрёстку напрямик, Николай быстро прошмыгнул через пару дворов, но вдруг остановился. Поперёк дороги, преграждая путь, лежал молодой пирамидальный тополь, поваленный ураганом. Его вывороченные из земли корявые корни с налипшими на них комьями безобразно торчали во все стороны. Их трепал ветер.

Николай, поглядев пару секунд на поваленное дерево, тихо вздохнул и обошёл его аккуратно. Он вспомнил с тоской, как лет пять назад в этом дворе сажали молодые тополя. Но в первое же лето почти всех их — тогда ещё тонкие, хилые деревца — переломали местные подростки, и этот, упавший сегодня, был последним, уцелевшим до сих пор каким-то чудом. Совершенно облысевший двор теперь выглядел пустым, пыльным.

Для того, чтобы выйти к оживлённому перекрёстку, Николаю надо было миновать ещё один двор. Он с детства не любил его. В нём вечно собирались целыми табунами молодые, пышущие силой горцы — его сверстники. Николай, выглядевший на их фоне слабосильным и хилым, старался здесь не появляться. Те громко гоготали, потешаясь над его беспомощностью, корчили рожи, давали обидные прозвища: «Косточка» или «Глист». Он жалостливо втягивал голову в плечи, убегал. Но те всё равно подлавливали его у дома — крепкие, темноволосые, с уже пробивающимся чёрным пушком на подбородках. Давали пинки, отвешивали звонкие оплеухи, замахивались крепкими литыми кулаками.

Потом они подросли и начали требовать с него денег — по сто рублей в неделю. И он вообще перестал появляться на улице. Только лишь с утра прошмыгнёт тенью в институт, а после обеда назад. И всё.

Николай вырос запуганным. Когда к нему цеплялись во дворе или на учёбе, он боязливо съёживался, втягивая голову в плечи, и молчал, не в силах ничего выдавить из себя. В серых, затравленно смотрящих глазах, сквозила растерянность, мученическая тоска. В такие моменты его охватывало чувство гадливости, отвращения к самому себе. Он видел себя со стороны ничтожным, жалким. Единственный русский парень во всём квартале — он жил тихо, незаметно, боясь почти всего.

Но сегодня этот двор был пуст. Один из главных его мучителей в юности — низкий и плотный Руслан, по толстым губам которого вечно блуждала наглая и самодовольная улыбка — несколько лет назад отправился в армию, и, прослужив менее года, внезапно вернулся домой комиссованным. «Деды» погранотряда где-то на Дальнем Востоке не устрашились его накаченного торса, покрытых густым курчавым волосом мощных рук, и, набросившись скопом, переломали ему ноги и отбили почки, когда тот, вызывающе хохотнув, наотрез отказался мыть полы в казарме. Теперь Руслан по большей части сидел дома, изредка ковыляя с палочкой через двор. Другого местного «быка» Ислама с год назад прямо на улице застрелил из пистолета какой-то парень-студент, у которого он вздумал вымогать деньги.

Николай ещё раз огляделся, тряхнул головой, отгоняя неприятные воспоминания, и решительными шагами направился прямо. Выйдя на перекрёсток, ему почти сразу же удалось поймать маршрутку. Он радостно втиснул своё продрогшее тело в обшарпанный салон «РАФика», наступил кому-то на ноги и извинился с испуганной поспешностью, едва заслышав недовольное ворчание. Вместе с ним внутрь ворвался порыв ледяного ветра, обдавший всех облаком мелкой колючей пыли. Высокая и стройная девица, сидевшая сразу же за спиной водителя, недовольно фыркнула и, достав из сумки зеркальце, принялась сосредоточенно поправлять растрёпанные ветром волосы.

Маршрутка катила к центру города, поминутно подпрыгивая на колдобинах дороги. Её чинили и асфальтировали много раз, однако срыть все бугорки и заровнять ямки никак не удавалось. Вот и теперь: рабочие возились почти всю зиму, нарыли таких котлованов, будто собирались хоронить радиоактивные отходы, а результат был прежним — корпус «РАФика» нещадно трясся из стороны в сторону. Зло чертыхался под нос водитель.

Николай поглядывал в окно, нервно теребя пальцами обшивку салона. Он спешил к своему товарищу Ашоту, который жил в другом конце Города Ветров, возле моря. Посмотрев на часы, он понял, что опаздывает. Сейчас без десяти восемь. Ашот будет дома максимум до восьми утра, а потом потопает в свой институт. Если он не успеет перехватить его дома или во дворе, то, чего доброго, придётся тащиться к институту и вылавливать его уже там. Что было крайне нежелательно, ибо в таком случае он бы точно опоздал на работу.

Уже два месяца Николай был должен этому молодому армянину тысячу рублей. Его младшая сестра Инна, которую с третьей попытки за немалую взятку впихнули-таки прошлым летом на экономический факультет местного университета, проваливала сессию. Ленивая, самоуверенная, она как и многие ограниченные люди обладала упрямым и склочным характером. В школе без конца ругалась с учителями. Дерзила с ожесточением, когда те пытались её одёрнуть. Перед родителями вечно ныла и жаловалась на окружающих, а брата своего презирала за слабость и часто кричала на него со злостью:

— Тряпка! «Шестёрка» всего двора!

Лет в шестнадцать вокруг неё стали виться первые поклонники: диковатые, нахрапистые горцы. Инна этим гордилась. Теперь даже со своими подругами она стала держаться надменно, свысока. Гуляя в сопровождении какого-нибудь кургузого нескладного парня в спортивном костюме, кроссовках и вязаной шапке она иногда встречала некоторых из них. И тогда сперва окидывала их взглядом, полным самодовольства, а потом растягивала густо напомаженные губы в снисходительной улыбке:

— А-а. Привет-привет!

Однако всё это закончилось быстро. Плотоядному горцу прогулки быстро наскучили, и он захотел большего.

— Ишь чего! Но-но, — прикрикнула она, строго погрозив пальчиком. — Я — не такая.

Молодой парень со сплющенными в бесформенные пельмени ушами (таких называли «борцухами»), две недели не отступавший от неё ни на шаг, выругался и порывисто схватил за плечи, притянув к себе вплотную и, дыша горячо, отрывисто, гавкнул:

— Какая — не такая? Такая! Чего ломаешься?

Из его рта шёл резкий, горьковатый запах жареных семечек. Инна закричала, рванувшись назад и оставляя в его цепких пальцах клочья фальшивого меха, оторачивавшего капюшон. Парень изругался снова и ударил её кулаком в лицо. Тёплая кровь хлынула разом, залив губы и капая на куртку. От горячего солёного привкуса во рту ей сделалось жутко. Инна со всех ног бросилась бежать по парку, громко ревя от обиды. А парень догонял её с гортанным хохотом, грубо и сально хватал за волосы, за руки, за бёдра, за грудь.

— Э, дура, куда ломишься? Сюда иди, э! — кричал он.

Девушку отбили оказавшиеся рядом ППСники.

Через день о случившемся знала вся округа. Стоило Инне выйти из дому, старательно пряча в воротник распухший нос, как она тут же слышала за спиной наглые смешки. До боли стиснув зубы и потупив в землю злые глаза, она быстр шла через дворы, чувствуя, как её фигуру ощупывает полтора десятка нахальных пытливых глаз. Смешки по мере её удаления превращались в громкий гогот.

После этого случая Инна сделалась скрытной. Дома врала, что добросовестно учится в университете, хотя на самом деле вместо лекций и семинаров таскалась с однокурсницами по паркам и кафе. И потому неудивительно, что на первом же экзамене ей влепили заслуженную «двойку».

— Да эти уроды просто денег с меня хотят! Там вообще своими силами учиться невозможно. Все платят, — оправдываясь со злостью, говорила Инна родителям.

Говорила громко, страстно, и её возмущение казалось искренним, неподдельным.

— Да у нас староста списки составляет к каждому экзамену — кто сколько дал, — напирала она. — Кто не платит, тот не учится.

Инне поверили.

Однако скудных родительских денег не хватило, чтобы удовлетворить аппетиты всех преподавателей, с которыми за эти несколько месяцев Инна успела настолько испортить отношения, что те, тянули теперь взятку скорее даже из вредности, из желания её проучить. Потому-то она и насела на брата, настырно выпрашивая у него тысячу рублей.

— Ну, ты же работаешь, у тебя должны быть деньги, — канючила она. — Мне всего тысяча нужна. Ведь правда отчислить могут.

— Да мне до зарплаты ещё две недели, — вздыхал Николай. — Где я тебе сейчас её возьму?

— Ну как — где? Ведь должно же быть хоть что-то. Не может быть, чтобы «штуки» у тебя не было!

Николай вздыхал ещё тягостнее.

— Вот у них, — под словом «них» Инна подразумевала горцев. — Брат бы достал деньги. По-любому бы достал! Ведь сестре же надо — не чужому дядьке, — громко восклицала она.

Николай был человеком податливым, потому, в конце концов, сдался. Его скромной зарплаты электрика — а он, не в силах никуда устроиться после окончания вуза, вынужден был пойти работать простым электриком — действительно не хватало, поэтому пришлось занимать у Ашота — сына владельцев кафе, которого он знал с детства. Армянин денег дал, однако настойчиво просил вернуть долг в течение месяца.

Инна, «толкнув» экзамены, сессию, наконец, закрыла. И моментально сделалась с братом прежней: холодной, насмешливой, чёрствой.

Время шло, Николая обманули с зарплатой, выдав почти вдвое меньшую сумму даже из тех грошей, что ему полагались. Поэтому рассчитаться вовремя он не смог.

Вчера, позвонив по телефону, Ашот бросил жёстко:

— Э, короче: запарил ты уже. Мне «лапа» нужна.

— Да я как раз. я хотел как раз, — забормотал Николай в ответ.

— Бабу хотеть будешь, — перебил его Ашот. — А мне «лапа» конкретно нужна. Завтра нужна. Понял?


Николая грызло ощущение вины. К тому же он вспомнил, как одного его знакомого дворовые «быки» избили недавно до полусмерти за давнишний долг в шестьсот рублей. Всего в шестьсот — даже не тысячу. И поёжился боязливо.

Остановив маршрутку на повороте, он долго возился в кармане брюк, выковыривая пальцами мелочь. И мысленно клял себя за то, что не догадался расплатился с водителем заранее. На часах было без двух минут восемь.

Выбравшись, наконец, наружу, Николай проворно нырнул во двор и проскочил мимо «Джипа», стоявшего прямо посреди единственного, ведущего туда с улицы прохода. Тёмное тонированное стекло на правой передней дверце опустилось до половины, и оттуда по его сутулой спине скользнул цепкий, внимательный взгляд. Но Николай ничего этого, естественно, не заметил.

II

Станица Внезапная стояла на Тереке. Более трёх веков мутные неспокойные воды реки неслись мимо неё. Они помнили суровых бородатых людей в овчинных папахах, построивших на её диком, поросшем кустарником берегу первые деревянные хаты. Дочерна загорелые, темноволосые гребенские казаки с обветренными лицами спустились с лесистых гор и заложили здесь станицу. И стали зваться терскими. Они насадили вдоль берега фруктовые сады и виноградники, пасли коровьи стада да конские табуны и ловили в Тереке рыбу, выгребая сети с огромными бронзово-золотистыми бешеными сазанами, большеротыми и ленивыми сомами да трепещущими серебристыми краснопёрками.

Многое повидал Терек. Когда-то по его берегам проносились орды кочевников. Их бывало столько, что поднятая конскими копытами сухая пыль вздымалась чёрным облаком к небу, закрывая солнце. Окрестные люди в ужасе бежали в густые леса, забирались на высокие горы — лишь бы подальше от этих степей, по которым огненным смерчём несутся жестокие кочевые племена.

Потом вместо них пришли казаки, и осели здесь основательно, на века. По всей реке зазвучала плавная и раскатистая русская речь.

Иногда из северных песчаных пустынь, из бурунов, словно жаркий ветер-суховей, налетали ногайцы. Или приходили с запада полчища крымских татар. Угоняли скот, рубили людей, уводя с собой уцелевших. Прикрученные верёвками, вереницы невольников бессильно тащились вслед за конями, а круглолицые татары с весёлым злым хохотом подгоняли кнутами изнемогших, валящихся на землю.

К станицам крались с гор хищные шайки абреков. Иной раз, спрятавшись в густых прибрежных камышах, они по нескольку дней сидели там, зорко высматривая добычу. А потом, выбрав момент, нападали внезапно, точно волчья стая. Грабили, резали, жгли и сразу бросались назад, за Терек. Казаки мстили жестоко, шли походами в горы и выжигали немирные аулы.

Потом Терек видел страшную Гражданскую войну, когда все станицы по его берегам пылали, а река несла к Каспийскому морю горелые брёвна вперемешку с раздувшимися от тления человеческими телами. Казалось, терцам пришёл конец. Их — «народ-эксплуататор» — беспощадно истребляли красные, а изнемогшие, едва живые станицы, в которых оставались лишь женщины да стариками, громили ингуши и чеченцы.

Многие сгинули в том огненном смерче, рассеялись, исчезли на век. Но глубок, живуч оказался терский корень. Поруганные пепелища отстраивались, а уцелевшие люди упрямо цеплялись за родную землю, ещё не зная, как им теперь жить дальше.

Затем пришла новая война, и Терек увидел серые мундиры немецкой пехоты и чёрные петлицы СС. И опять налетали с гор чеченцы, и снова запылали станицы.

Немцев прогнали навсегда, чеченцев — всего лишь выслали на тринадцать лет. Все эти годы тихо было на Тереке. Люди оживали понемногу, веря, что на их истерзанную землю пришёл покой.

Однако вскоре чеченцы вернулись. И тотчас потекли первые кровавые ручейки — алые, зловещие. Словно предвестники новых, но уже не ручейков, а рек.

С каждым годом русскую речь на Тереке всё сильнее разбавлял гортанный чеченский говор. Неудержимый поток хищных остроносых горцев хлынул на равнину, в пыльные степи. И в станицах поселилась с той поры тревога. Поначалу она была неясной, глухой. Как у человека, у которого начало вдруг протяжно саднить сердце. Люди сделались задумчивые, мрачные.

Над Тереком нависало что-то тягостное. Будто грозовая туча сползла с гор и навалилась своим фиолетово-синим брюхом на деревянные домики с крашеными наличниками.

Гром грянул внезапно. И началось что-то невиданное, дикое, страшное. Вновь по Тереку поплыли трупы, и вода в нём заалела от крови.

Из «свободной Ичкерии» русских гнали тысячами. А тех, кто не успевал убежать, или кому бежать было просто некуда и не к кому, тех убивали беспощадно. Убийство русского человека вообще не считалось теперь преступлением, и они совершались повсеместно и почти ежедневно. Ведь русский даже и не признавался здесь более за человека — нечеченец, немусульманин и невайнах.

От огромной единой, долгие годы казавшейся незыблемой, нерушимой, точно монумент страны осталась лишь огромная территория, на окраинах которой теперь всё гремело, горело и воевало. И сотни бородатых, распалённых, озверелых людей, надрываясь, исступлённо кричали на площадях Грозного, что русские должны убираться с Кавказа прочь, за Терек и Кубань. Газеты, телевидение, митинговые речи — всё это ежедневно изрыгало ложь и ненависть, пробуждая в людях всё самое низменное, животное, подлое. Джохар Дудаев вопил в толпу, что все русские больны «руссизмом», который является чем-то сродни собачьего бешенства, что они — неизлечимо больной народ, и потому он готов сбросить на Москву атомную бомбу.

Казалось, что мир рухнул в одночасье. Ибо все старые законы, понятия о справедливости и чести, о добре и зле в один день перестали существовать. Были отменены и преданы поруганию. Словно тысячи злых духов, до сих пор томившихся в своих кувшинах, разбили их разом и в неистовом порыве рванулись наружу, бешено кружа в жутком смертном хороводе.

Терцы захлебнулись в крови. Вмиг обретшая свободу Чечня кровожадным упырём сосала русскую кровь. Перемазалась в ней вся с головы до ног, но насытиться всё равно не могла. И урчала злобно, не в силах оторваться от свежей раны.

Когда через три долгих года к терским берегам двинулись армейские танковые колонны те, кто ещё уцелел в станицах, выходили им навстречу с цветами, как к долгожданным избавителям. Громко голосили женщины, некрасиво раскрывая рты, воздевая к ним руки. Рыдали навзрыд, рассказывая про эти три страшных года. Солдаты слушали их ошалело, молчаливо, скребя пятернями стриженные затылки.

Но избавление оказалось недолгим. Вскоре войска внезапно исчезли, словно и не было их тут никогда. Многие из терцев бежали вслед за ними, бросая дома навсегда и проклиная ту самую Россию, в которую теперь так стремились. И река уже почти не слышала русской раскатистой речи. Лишь гортанный говор да торжествующий злой хохот разносились теперь по её берегам.

Внезапная стояла мрачная, зловещая. Дико смотрели чёрными оконными проёмами горелые дома. Казалось, из тела станицы вырвали живое, ещё бьющееся, пульсирующее сердце, а потом хладнокровно обезглавили труп и подвесили его за ноги, точно освежёванную баранью тушу, чтобы поскорее стекла с неё кровь.

Вот и сбежали последние алые ручейки в Терек. И стояла станица — смертная, жуткая. Вывороченные и переломанные на её старом кладбище кресты, казалось, взывали о мщении. Мщении тем, кто вырвал у Внезапной сердце.


Станислав услышал противный скрежет от поворачиваемого в плохо смазанном замке ключа и разом открыл глаза. Через мгновение железные решётчатые створки зиндана — глубокой ямы, куда на ночь сажали рабов — распахнулись, и вниз, на гнилую солому, на затхлую кучу грязного тряпья хлынул яркий утренний свет.

В открывшемся проёме показалось бородатое лицо. С полминуты оно было недвижным. Внимательный щупающий взгляд переползал со Станислава на двух других обитателей подземелья: бледного черноволосого парня-осетина и худосочного, измождённого старика. Потом, заслоняя свет, над распахнутыми створками выросли плечи, замелькали покрытые чёрными волосками руки, и в яму заскользила верёвка, с привязанной к концу за ручки ободранной матерчатой сумкой.

— Э, вы! Жрите быстро! — грубо бросил бородатый.

Станислав отвязал сумку, и верёвка моментально взметнулась вверх. Лицо исчезло. Болезненно-бледные руки черноволосого с обгрызенными до оснований ногтями и морщинистые, тёмные руки старика, больше похожие на лапы стервятника, потянулись к ней. В сумке была буханка плохо пропеченного, с сыроватой липкой сердцевиной хлеба, пакет сухих макарон и пластиковая бутылка с водой.

— Дай воду, — нетерпеливо сказал черноволосый и, схватив протянутую бутылку, отвинтил крышку и выпил залпом едва ли не треть. Его мучила жажда.

— Ну ты потише. Раздухарился прям. Другие тоже хотят, — проворчал Станислав, разгрызая зубами пакет и торопливо запихивая в рот сухие макаронины.

— Это ещё ничего, жить можно, — заговорил старик. Голос его скрипел, точно изъеденная ржавчиной железная шестерёнка. — Летом похуже бывает. Помню, нам как-то на весь день давали вот такую бутылку — а нас четверо тогда было — и мы камни ворочали, цемент месили, песок таскали на солнцепёке. Ни присесть, ни отдохнуть. Уже язык сухой весь был, аж наружу вываливался — а пить не давали.

Станислав и черноволосый не ответили, жадно хрустя макаронами.

— А то и так бывало: вертят-верят бутылкой перед самым носом, а напиться всё равно не дают, — продолжал старик, отломив от буханки кусок. — А потом прольют немного на землю и говорят: языком, мол, лижи с земли, как собака. Вы, говорят, собаки, вам и положено не пить, а лакать из луж.

— Сами они — собаки. Чехи[2] поганые, — проворчал Станислав, тоже глотая хлеб. — Дай-ка глотнуть, Сос, — он толкнул черноволосого.

Тот резко шевельнулся, протягивая ему бутылку. Раздался тягучий железный скрежет — ноги всех троих были закованы в кандалы.

— Ты, Стас, потише, — испуганно глянув наверх, пробормотал старик. — А-то ещё хозяева услышат.

Он буркнул что-то в ответ, зло глянув на распахнутые створки.

— Сегодня, наверное, опять то же самое делать будем, — тоскливо вздохнул Сослан — черноволосый парень-осетин.

— А хрен его знает, — старательно разжёвывая хлеб, отозвался Станислав. — Я туда вчера заглянул — дерьмища та-а-ам! А вонь такая стоит, что чуть не задохнулся. Вот её, небось, чистить и будете.

— С чего ты это взял? Она по жизни воняет.

— Да разговор хозяев услышал.

— Ты что, по-чеченски понимать начал? — удивлённо прищурился старик.

— Нет. Просто Султан орал на сына вчера, в хлев свой вонючий пальцем тыкал, а потом, гляжу, на вас показывает. Вы как раз воду тащили к дому. Вот я и решил, что сегодня вас туда припашут.

— А чего вчера тогда не припахали?

— Вчера поздно уже было, темно совсем.

Станислав снова поднёс бутылку к губам и отпил.

— Да ладно, хлев — не стройка, — подбодрил он остальных. — Я вон четвёртый день раствор мешаю и кирпичи кладу. Стрёмно вам, конечно, в дерьме возиться, но вам всё ж полегче, чем мне.

В это время сверху, в круглом проёме опять показался бородатый. И тут же в дно ямы упёрся конец деревянной лестницы.

— Хватит жрать, вылезайте, — потребовал нетерпеливый голос.

Пленники, скрипя кандалами, покорно полезли вверх, причём Станислав успел сунуть недоеденный хлеб в карман своих изодранных, грязных солдатских брюк. Он лез последним, и когда его голова выглянула из зиндана, бородатый чеченец уже деловито давал указания двум его товарищам по несчастью.

— Э, короче, сейчас лопаты в руки — и вон туда! — он показал рукой в сторону приземистого деревянного хлева.

Станислав усмехнулся в рукав.

— Чего ржёшь? — ощерился бородатый и пнул его ногой.

Впрочем, несильно. Скорее, так, для «профилактики».

— Короче, чтоб сегодня там всё вычистили. И так уже обленились, в натуре, — продолжал чеченец. — Только попробуйте не успеть, — угрожающе добавил он и помахал толстой обструганными палкой перед лицами Сослана и старика.

Потом сунул её конец в лицо каждому:

— Работать, твари! Поняли? Языком там всё вылизать. Если плохо уберёте, я вам эту палку в ж… засуну, — и, обратившись к Сослану, спросил. — Ну, ты, хорошо понял? — и хлопнул его палкой по голове.

— Понял, — коротко отозвался тот.

— Вот так, — самодовольно осклабился чеченец. — Если ты, ишак, не будешь от души вкалывать, я тебя бараньи ссаки вместо воды пить заставлю, — и он снова ударил его палкой, на это раз по бедру. — Понял?

Сослан на сей раз промолчал.

— Понял?! — резко замахнувшись, гавкнул чеченец со злобой.

— Понял.

— Вот так.

Старик смотрел покорно, отрешённо. Он давно привык к брани и побоям. Он был чеченским рабом уже больше тридцати лет и за эти годы вынес такое, чего, наверное, не знали даже в Бухенвальде.

Его звали Богдан Романенко. Родом он был с Украины, с Полтавщины. Родителей потерял ребёнком, в войну, во время немецкой оккупации. Рос в интернате. Потом работал в колхозе трактористом где-то под Сумами. В весёлых, беспечных 60-х, поверив сладким обещаниям заезжего денежного чеченца, отправился сюда пошабашить. С тех пор и «шабашил» уже тридцать четыре года, и за это время хозяева его менялись раз пятнадцать.

Поначалу относились сносно, справедливо считая, что иметь сытого и здорового раба гораздо выгоднее, чем мордовать его непосильной работой или беспричинными побоями. Сытый и здоровый протянет долго, а найти другого на место замученного трудно. Тем более, что тогда, в советское время, на всю Чечено-Ингушетию рабов были единицы, и держали их только в самых дальних, глухих аулах.

Но потом всё чаще среди хозяев стали попадаться дикие, исступлённые изуверы, которые впадали в животную ярость от любого его неловкого движения. Они с наслаждением дубасили его кулаками и палками, подвешивали за ноги вниз головой, заставляли пить собственную мочу или грязную, глинистую воду из дождевых луж. Дабы сломить окончательно, жестоко увечили на его глазах товарищей, неудачно пытавшихся бежать. Заставляли смотреть на их искажённые страданием лица, на захлёбывающиеся исступлёнными криками рты, когда со злым и радостным гоготом им деловито обрезали пальцы садовыми ножницами или загоняли иголки под ногти.

Однажды ему попался один «эстет», который, прознав, что Богдан родом с Украины, заставлял его громко петь украинские народные песни. Хозяин обладал тонким музыкальным слухом и потому с ругательствами стегал невольника пастушьим кнутом, едва только улавливал в песне фальшивые ноты.

— Э, нормально пой! Тебе чё, медведь на ухо наступил?

Потом, когда в его доме собиралась родня, он гнал украинца во двор:

— Э, а ну, давай танцуй! Гопака замути! Быстро!

Богдан, пыля изодранными башмаками, покорно принимался скакать, а столпившиеся вокруг радостно скалились, глазея на диковинный для них танец.

Несколько раз украинец пробовал бежать. Но из горных аулов, где его держали, бежать было некуда. Из районной милиции, куда он сдуру сунулся в первый свой побег, его немедленно вернули хозяевам.

Те привезли Богдана обратно, посадили на цепь посреди двора, точно пса, и избивали ногами и палками до тех пор, пока он не потерял сознание. Потом отливали водой из ведра и снова били. Богдан выл, перекатываясь в пыли, рычал, хрипел, выхаркивая вместе с кровью труху переломанных зубов. Потом его окровавленное, перемолотое, словно жерновами, тело грубо швырнули в угол сарая, где он в беспамятстве отлёживался несколько дней.

Последний раз Богдан пробовал бежать лет десять назад. Ему удалось незаметно забраться в кузов грузовика, выезжавшего из аула. Но грузовик привёз его в соседний район, а не на равнину, как он надеялся. И его снова вернули хозяевам.

Те больше бить не стали. Вместо этого молодой русоволосый чеченец — младший брат хозяина, — зло посмеиваясь, взял остро наточенный охотничий нож и откромсал ему левое ухо.

— Ещё раз убежишь — голову отрежу, — пригрозил он, швырнув окровавленное ухо возле скорчившегося у него в ногах украинца.

Рана загноилась, и Богдан едва не умер от заражения. Безобразный шрам изуродовал теперь всю левую половину его лица. А недорезанный кусочек уха теперь уродливо оттопыривался в сторону, словно древесный гриб.

С тех пор Богдан бросил мечтать о свободе, смирясь с тем, что закончит свои дни в неволе, рабом.

«Это он так, для порядку стращает», — вслушавшись в интонации чеченца, отметил теперь про себя старик.

Впрочем, рабов пока здесь не били просто ради развлечения. У Султана — их хозяина — невольников было трое. Изначально было больше, но остальных продали осенью, когда ему срочно потребовались деньги. Трое оставшихся пахали каждый божий день, не разгибая спины. Султан знал цену рабскому труду — пока невольников мало, а работы много и нет денег на покупку новых, калечить их невыгодно.

— Ну, шевелитесь, — поторопил Гаджимурад, хозяйский сын.

Сослан и Богдан, гремя скованными ногами, взяли лопаты и поплелись к овчарне.

— А ты иди к дому, — приказал он Станиславу. — Давай, работай, не ленись. Если сегодня сделаешь столько же, сколько за прошлые два дня, я тебе кость дам, как хорошей собаке.

Не дожидаясь пинка, тот зашагал к груде кирпичей, наваленных посреди двора. Из них он под присмотром хозяина сооружал пристройку к дому.

Так начинался день для невольников во Внезапной.

III

Николай торопливо взбежал по лестнице на третий этаж и остановился перед чёрной бронированной дверью. Ещё раз сунул правую руку в карман брюк и нащупал там сложенные пополам денежные купюры. Часы показывали ровно восемь. Палец лёг на звонок, и от его мягкого нажима раздалась негромкая, мелодичная трель. Николай, привыкший к надсадному дребезгу их старого звонка, слегка удивился. Дверь открылась почти сразу.

— А, пришёл, — полнолицый Ашот высунулся на лестничную площадку.

— Да. Вот, принёс — держи, — и Николай принялся совать ему деньги.

— Тормози, через порог не надо, — удовлетворённо взглянув на них, он присел на корточки и принялся завязывать шнурки. — Сейчас выйду.

— Ты извини, что так долго. Я правда раньше не мог. За слова отвечаю.

— Ладно, — буркнул армянин. Он вышел наружу и сразу схватил протянутые купюры. Деловито пересчитав их, он довольно улыбнулся:

— Вот так бы сразу! А-то чё за дела: не могу сегодня, не могу завтра. Так же, в натуре, не бывает.

— Ну, извини. Я же не специально, просто так получилось. Меня вон тоже на работе с зарплатой кинули..

Они стали спускаться вниз по лестнице. Полный, с заметно выступающим животом Ашот был невысок и едва доставал до плеча Николая. Он был моложе его на три года и учился в университете на четвёртом курсе юридического факультета. После окончания собирался ехать в Москву, где родственники вроде бы уже приготовили ему хлебное место в прокуратуре. Так, по крайней мере, он хвастался друзьям. К Николаю Ашот относился хоть и свысока, но дружелюбно, без брезгливости. Всё-таки с ним можно было говорить откровенно, тогда как с горцами он всегда держался натянуто, настороже. Армянину и самому приходилось здесь нелегко.

— Ишь, от такой погоды прячутся, в подъезды бегут, — Николай наклонился и погладил полосатую кошку, небрежно развалившуюся на лестничной ступеньке. Кошка негромко мурлыкнула и подняла мордочку кверху.

— Да они гадят только. Задолбали уже. Почему-то всё в нашем подъезде лазают.

— Может, соседи прикормили?

— Да хрен его знает. Так вроде не замечал, — и, указав на видневшиеся в углу стояки труб, предположил. — Здесь просто теплее, наверное.

Ашот толкнул дверь подъезда ногой, и её ветром тут же рвануло так, что, ударившись о стену дома, она едва не слетела с петель. Лица обоих обожгло холодом, и мелкая пыль сразу заскрипела на зубах.

— Блин, ну и ветер, — досадливо проворчал армянин.

— Да уж. А у нас, прикинь, в соседнем дворе тополь с корнем вырвало.

— Да? Сейчас по городу валом упавших деревьев будет. Как ты сюда только добрался? Ты ж такой худой, лёгкий как пушинка. Я думал, не придёшь, унесёт тебя по дороге, — и он, несильно толкнув Николая в грудь, грубовато хохотнул.

Тот молча проглотил колкость.

— Пошли на маршрутку, — сказал Ашот, продолжая улыбаться. — В такую погоду я пешком не пойду. Пахан мой уехал в Краснодар по делам, а свою машину я на ремонт поставил. Там что-то глушитель барахлит.

Он произнёс это нарочито небрежно, даже не глядя на Николая. Армянин всегда стремился подчеркнуть, что у него уже есть своя машина. Русский поморщился.

Парни дошли уже до середины двора. Выйти на улицу они могли только через проход, который по-прежнему загораживал «Джип» с тонированными стёклами. Когда им до него оставалось каких-нибудь метров десять, его дверцы начали медленно приоткрываться.

— Тормози, я тетрадь забыл, — вдруг остановился Ашот.

— Что?

— Тетрадь, говорю, забыл. У пацана одного брал лекцию перекатать, — он в раздумье переминался с ноги на ногу.

— Может, потом отдашь? — с надеждой в голосе спросил Николай.

Ему хотелось поскорее втиснуться в тёплый салон маршрутки, смотреть в окно и слушать работающее у водителя радио. Торчать же посреди двора на пронизывающем ветру, дожидаясь, пока его рассеянный приятель будет разыскивать тетрадь, совсем не хотелось.

— Нет, она ему сегодня нужна. Лекция будет. А-то потом не даст. Подожди здесь. Я быстро. Только смотри, не уходи. Нам ведь всё равно по пути.

Сказав это, Ашот, неуклюже переваливаясь, затрусил обратно к подъезду.

«Ну и увалень», — подумал Николай, провожая его взглядом.

Дверцы машины застыли и затем тихо притворились. Острый взгляд из-за приспущенного стекла оценивающе ощупывал Николая.

Он недовольно поглядел на дверь, потом на «Джип» и, вздохнув, продолжал ждать. Глаза слезились от резких порывов ветра, кожу колола мелкая противная пыль. Николай прятал лицо в воротник куртки и жмурил глаза. Холод пробирал до костей, от чего тело начинало неприятно подрагивать.

Наконец, дверь в подъезде вновь громко хлопнула, и из него вышел Ашот. Приподняв куртку и сунув на ходу тетрадь за пояс стянутых крепким ремнём джинсов, — именно так многие студенты в Городе Ветров носили тетради, за поясом, а не в папке или рюкзаке — он, не спеша, подошёл к ожидавшему его Николаю.

— Давай, пошли.

Дверцы машины вновь начали медленно открываться. Но приятели этого не замечали и топали рядом, смотря под ноги. Ашот поминутно шмыгал носом и, оборачиваясь, сплёвывал через плечо. Его плевки тут же разлетались на множество мелких капель.

— Слушай, когда я…

Николай не успел закончить. Из распахнувшейся настежь машины на них бросились коренастые и крепкие люди в спортивных костюмах. В глазах вспыхнуло ярко: «Ж-ж-ж-ах!!». От могучего удара в челюсть лязгнули зубы. Он тотчас рухнул бы наземь, если бы сильная и мохнатая лапа не подхватила его за шиворот, зажав ладонью рот. Лицо обдало чужое, возбуждённое дыхание. Сзади под колени ударили резко ногой, и он неуклюже ткнулся коленями в асфальт. Цепкие руки душили его, сжимая шею и голову в железных тисках шарами перекатывавшихся под одеждой мускулов. Николай задыхался, мыча и выкатывая перепуганные непонимающие глаза. Голова гудела, словно колокол.

Впереди отчаянно билось, извиваясь толстым червём, тело Ашота. Один нападавший — высокий и жилистый, с резкими движениями хищника — зажимал ему рот и выкручивал руки за спиной. А другой, с необычайно мощными, точно у гориллы, ручищами, схватил армянина за ноги и волок к «Джипу», к его раскрытым настежь дверцам.

Слышались резкие голоса, выкрикивавшие что-то возбужденно и не по-русски. Жилистый с силой сдавил зажатую в локтевом сгибе шею Ашота. Армянин вдруг как-то весь обмяк и почти перестал брыкаться. Его движения сделались вялыми, словно у издыхающей, вытащенной на берег рыбы.

Ашота быстро запихнули в чернеющее нутро «Джипа», ткнули несколько раз кулаком.

Николай же всё стоял на коленях с зажатым ртом и заломленной за спину левой рукой. Державший с силой выкручивал её на сторону, чем доставлял невыносимую боль. Но он, оцепеневший от ужаса, не смел даже шелохнуться и лишь дико таращил по сторонам глаза.

Над ним пролаяли что-то громко, отрывисто. Высокий, который только что помогал запихивать Ашота в машину, теперь подошёл к нему.

Он схватил цепкими пальцами Николая за волосы и резко рванул вверх. Их взгляды встретились. Зеленоватые, круглые, чуть навыкате глаза смотрели уверенно, дерзко. Несколько мгновений они прощупывали лицо жертвы.

Затем он произнёс что-то странным цокающим голосом. Николая, бледного и трясущегося от страха, тут же подняли одним лёгким движением, подтащили к машине и буквально зашвырнули в просторный салон «Джипа». Он плюхнулся сверху на тело Ашота. По ногам ударили с негромким ругательствам. Тяжёлая туша навалилась сбоку. Дверцы шумно захлопнулись, точно челюсти хищника, проглотившего жертву, и машина рванула с места.

Николай, ощутив на мгновение, что рот свободен, издал негромкий стон. Но сидевший рядом — ему почему-то казалось, что это тот, с руками гориллы — злобно рявкнул в ответ: «Заткнись!» И тут же залепил Николаю рот пластырем, после чего, соединив запястья рук у него за спиной, застегнул на них наручники, а потом ещё натянул ему на голову небольшой мешок из грязной дерюги. То же самое проделали и с Ашотом.

«Джип», набрав скорость, нёсся по городским улицам, неясный шум которых проникал внутрь салона. Николай вслушивался в него той с мучительной тоской, с которой идущий на казнь в последний раз смотрит на окружающий его мир. Его тело мелко подрагивало. Холодный пот промочил даже курку. От ужаса, захватившего теперь всё его существо, он не мог даже пошевелиться. Казалось, каждая клетка его худого долговязого тела налилась свинцом. Грубый мешок свет почти не пропускал, и Николай впал в жуткое, полуобморочное оцепенение.

IV

Султан Садаев поселился во Внезапной ещё 1980-х, купив здесь небольшой дом. Устроился работать в местном колхозе. Улыбчивый, кругленький как пузырь, он быстро освоил беглую русскую речь.

— Э, брат, брат, — скаля кривоватые зубы, говорил он терцам-соседям. — В гости заходи, чай пить будем. Хороший чай есть, индийский. В Грозном достал.

Через пару лет вслед за ним в станицу из маленького горного аула под Шатоем перебралось трое его родных и пятеро двоюродных братьев с семьями. В начале все сгрудились в маленьком домике Султана, к которому пришлось наспех приделывать деревянную пристройку.

Каждое лето они разъезжались шабашить по всему Союзу и всегда возвращались довольные, при деньгах. Вскоре один из братьев осел на Ставрополье, другой на Волге. И приезжали теперь они во Внезапную уже редко, но зато на новеньких, блестящих под солнцем «Волгах». Ставили их в горькой пыли станичной улицы, возле самых ворот султановского дома. Скалились самодовольно, ловя на себе удивлённые и завистливые взгляды соседей.

В конце 80-х, когда в стране иные только начали сколачивать свои первые капиталы, Садаевы занялись торговлей, спекулируя всем подряд: начиная от водки и заканчивая краденым колхозным скотом. И богатели, строились, обживались в новых местах.

С тех пор Султан стал улыбаться реже и на многих станичников поглядывал уже искоса, с неприязнью.

— Работать, зарабатывать не умеют, за колхоз свой держатся. Ленивые все. Бухают только, — презрительно кривил он губы.

Садаевы купили во Внезапной ещё один дом. Вселился туда родной брат Султана Идрис. Продал его одинокий русский дед, местный пьянчуга. Чем с ним тот расплачивался — деньгами или водкой — никто из станичников так и не узнал, ибо старик сразу же исчез из Внезапной.

Султану до смерти надоела его маленькая деревянная халупа. Ведь он был уже давно женат, имел семью и детей. И деньги у него теперь водились, на новеньких «Жигулях» второй год ездил. Вот только покупать больше ничего не хотел. Да и никто из чеченцев почти уже не покупал — так, задаром у русских станичников дома отбирали.

Потому в 1992-м Султан явился на двор своего русского соседа с недавно купленным автоматом в руках и приказал ему до захода солнца убираться вон. Русских тогда гнали уже отовсюду. Запуганные, отупевшие, они затравленно смотрели на наглых горбоносых чеченцев, молча собирали свои жалкие пожитки и уходили прочь.

Сопротивляться пытались немногие. Так, один казак, запершись в доме, отстреливался из охотничьего ружья и положил троих чеченцев. Однако остальные осторожно подползли через огород и подожгли деревянную халупу, плеснув бензином на стены. Та занялся сразу — оранжевое жаркое пламя бесновато забилось, заплясало по двери, по резным деревянным наличникам, по крыше.

Казак, задыхаясь в дыму, перебегал из комнаты в комнату и с громкими матюгами, паля поочерёдно из всех окон, держался до конца, и последний патрон пустил себе в лоб, уперев в него ружейный ствол и нажав на спуск пальцем правой ноги. Озверевшие чеченцы долго глумились над его окровавленным, полуобгоревшим трупом: топтали ногами, таскали на тросе за машиной, плевали и мочились на него.

В отличие от этих, Султан проявил «гуманизм»: он позволил соседу с семьёй уйти живым и даже забрать с собой те из вещей, какие они могли унести на себе. Однако перед этим с двумя братьями и четырьмя племянниками грубо, по-скотски изнасиловал в сарае его семнадцатилетнюю дочь. Она билась, хрипела, надрываясь в исступлённом крике.

— Сука! Русская б….! — рычал волком Идрис и терзал почернелыми пальцами с грязными ногтями её молодое белокожее тело.

Остальные, ожидая своей очереди, ревели и завывали рядом, держа под прицелами автоматов стоящих на коленях посреди двора родителей девушки. Мать завалилась наземь и тихонько скулила, скребя пальцами сухую пыльную землю, а отец лишь тупо смотрел перед собой бессмысленными и невидящими глазами.

Так Султан Садаев сделался хозяином на этом дворе, где жил отныне сам и держал своих первых рабов, которые почти год выбивались из сил, возводя новое жилище хозяина. Старенький дом снесли — на его месте был построен просторный двухэтажный особняк из белого кирпича.

Однако Султану этого показалось мало, и новый дом быстро обрастал пристройками, словно древесный ствол грибами. Рабы надрывались от зари и до темна, роя подвалы и погреба, таская вёдрами песок, мешая цементный раствор, и кладя кирпичи.

Первым из них стал русский парень из соседней станицы, которого, встретив однажды на улице, Султан под дулом автомата привёл к себе на двор и посадил там на цепь. Это он выкопал там глубокий зиндан и обложил его стены кирпичом.

Вскоре к нему прибавились ещё два невольника: кряжистый русский мужик из Грозного — бывший заводской рабочий, и полудикий ногаец-пастух, захваченный где-то в степях на севере, у дагестанской границы. Они выполняли по дому всю грязную работу, таскали воду, месили цемент. Иногда Садаев сдавал их в аренду соседям, которым тоже требовались невольники для своих бесчисленных строек.

Когда началась война, старший сын Султана Асланбек подался в боевики и был убит в Грозном, в январе 1995-го в боях за консервный завод. Второго сына Тимура отец отправил учиться в Россию, и, заплатив большую взятку, пристроил в один из московских вузов. Обнищавшие бедствующие преподаватели оказались падки на деньги, поэтому учёба давалась молодому чеченцу легко — он покупал практически всё и всех. Свободного времени у него было много, и он помогал в делах дальним родственникам, которые давно уже перебрались в столицу и теперь владели несколькими ресторанами и публичными домами.

Сам Султан воевать за Ичкерию не пошёл. И вплоть до вывода российских войск в конце 1996-го года он безвылазно просидел во Внезапной, охраняя своё хозяйство.

Рабов, правда, пришлось отправить к родне в горы. Султан всё же побаивался держать их здесь, в станице, через которую то и дело проходили войсковые колонны. Потом, когда война закончилась, он затребовал рабов назад, однако двоих недосчитался. Ему сказали, что парень ухитрился бежать, и его будто бы спасли от погони десантники, стоявшие на высоте неподалёку от аула. А мужик из Грозного якобы погиб под бомбами во время авианалёта.

Султан не больно-то поверил родственникам. Ему показалось, что те обманывают его: сами продали рабов втихаря, а теперь вешают лапшу на уши. И он затребовал за невольников компенсацию деньгами. Родственники долго торговались, но, наконец, вместо денег, поднесли ему в дар двух других — азербайджанца из Дербента, бывшего железнодорожного работника, и кабардинца, похищенного в Нальчике ещё около года назад. Азербайджанца потом удалось выгодно отпустить за выкуп, ибо неожиданно выяснилось, что он был никаким ни рабочим, а коммерсантом и, к тому же, имел богатых родственников в Баку. Султан получил за его освобождение тридцать тысяч долларов. Узнав об этом, садаевская родня бесилась от досады. Кабардинца вскоре тоже выкупили, но «всего» за пятнадцать тысяч.

На эти деньги Султан купил в Москве квартиру и пристроил в столичный вуз свою единственную дочь. С тех пор она жила там под присмотром старшего брата. Третий сын Гаджимурад остался в станице при отце и теперь надзирал за рабами.

Ногайца Султан подарил на день рожденья своему двоюродному племяннику. Потом, правда, сильно сожалел о такой щедрости. Ногаец был двужильный и, несмотря на плохую кормёжку, работал за двоих. Вместо него вскоре были куплены по дешёвке старик-украинец и молодой осетин, которого захватили под Владикавказом ещё осенью 1992 г. и потом продали из Ингушетии в Чечню. И, наконец, две недели назад, Султан купил Станислава — русского солдата, попавшего в плен летом 96-го, в Аргунском ущелье.

Солдат был контужен в бою, задет гранатным осколком и, сорвавшись со скального уступа, пролетел метров десять вниз. Там его, лежащего без сознания на камнях, и взяли боевики. К счастью, автоматный приклад, на котором были тщательно вырезаны пять зарубок по числу убитых им чеченцев, взрывом разнесло в щепки. Иначе боевики, пожалуй, добили бы его тут же. Поначалу они надеялись обменять его на кого-нибудь из своих пленных, а потому не мучили, сносно кормили и даже лечили.

Однако обмен сорвался, так как пленный чеченец попытался бежать, но был застрелен часовым. А вскоре армию из Чечни вывели. И на сгинувшего невесть где младшего сержанта, мотострелка Станислава Иванова из глухой новгородской деревни командованию было наплевать. Он числился в «пропавших без вести».

Чтобы выручить за него хоть что-то боевики решили продать пленника Султану. Тот как раз подыскивал себе молодого раба, поскольку замыслил возводить ещё одну пристройку, а сил измождённого старика и худосочного, болезненного осетина на это явно не хватало.

К весне 1997-го Станислав оклемался и уже мог работать. Он был рослым, жилистым парнем, отчего-то попавшим в пехоту вместо десанта. В его ясном, незатравленном взгляде, в крепких крутых плечах и тугой, словно плеть, фигуре, сразу угадывались мощь, выносливость и сила.

Однако Султан долго торговался с бородатым боевиком, надеясь сбить слишком высокую, на его взгляд, цену.

— Вы же всё равно нормально его не лечили. Вдруг он подохнет скоро? — вопрошал Султан.

— Не подохнет, за слова говорю.

— Да ты откуда знаешь? Врач, что ли?

— Э, отвечаю, он только контуженый, — настаивал боевик. — Да и то слегка. Не было у него раны — так, царапина от осколка. Матерью клянусь. Видишь, даже не заикается.

— Он же с обрыва упал. То есть, по любому здоровым быть не может. Откуда я знаю, как он будет работать? Мне дом строить надо. Нет, ты уж уступи в цене.

— Больной, говоришь? — усмехнулся тот. — Э, Стас, сюда иди.

Станислав, сидевший в это время на земле, метрах в десяти от торговавшихся чеченцев, встал и нехотя подошёл.

— Камень подними, — коротко приказал боевик.

Станислав схватил обеими руками здоровенную глыбу, валявшуюся тут же в пыли, и довольно легко поднял её прямо над собой. Ты была раза в два больше его головы. Подержав почти минуту, он опустил руки и небрежно бросил её под ноги. Султан невольно фыркнул от взметнувшегося вверх облака пыли.

— Осторожно, ишак, — проворчал боевик. — Вот видишь, я сам такой камень еле-еле поднять смогу. А этот спокойно поднял, — продолжал он, обращаясь уже к Султану. — Так что я тебя не обманываю. С такой силой его вообще в ВДВ должны были призывать. И тогда бы он в два раза дороже стоил.

— Да и так дорого.

— Слушай, Султан, полторы тысячи долларов — моё последнее слово, — раздражённо выпалил боевик в ответ.

Садаев поморщился, соображая.

— Что ты торгуешься со мной как на базаре за мешок картошки? — наседал бородатый. — Не хочешь — не бери. Но я отвечаю, раб хороший. Он как буйвол здоровый. И пахать будет с утра до ночи. Да если хочешь знать, мне за него в соседнем селении две тысячи долларов уже предлагали. Но я им не продал из уважения к тебе. Я твоего старшего сына Асланбека знал, воевали вместе. Да родственники твои говорили, что тебе срочно раб нужен.

Цену сбить не удалось. Вздохнув, Султан отсчитал деньги. И через день Станислав, закованный в кандалы, уже сидел в его зиндане. Там, в яме он и познакомился со стариком Богданом и осетином Сосланом. Те узнали от него о войне, о которой до сих пор им толком ничего не было известно, а он от них — о том, как здесь живут рабы.

Но поначалу все трое держались отчуждённо, недоверчиво, и разговоры их были краткими и сухими. Каждый подбирал слова осторожно, словно чего-то боясь. И эти слова были полны отчаяния, жути, безысходности. Но постепенно невольники привыкали друг к другу, оттаивали, оживали. По незримой стене отчуждения, которая пролегала между ними поначалу, побежали трещинки. Сначала маленькие, тоненькие, потом всё глубже. И, наконец, она истончилась, готовая рассыпаться совсем.

Станислав за месяцы чеченского плена повидал многое. Видел он русских рабов в горных аулах, забитых и полуживых, которые таскали кандалы и колодки на ногах уже помногу лет. Его поразили тогда их пустые, бессмысленные глаза, глаза уже не людей, а рабочих скотов, животных. Они, по сути, и были животными: ломовыми лошадями и ишаками, лишь по какой-то нелепой случайности ходившими на двух ногах. Человеческое было выжжено из их душ. Они жили одними лишь инстинктами, главным из которых был страх.

Рабов постоянно били. Особенно подростки, которые иногда придумывали для этих живых вещей самые свирепые и изуверские пытки. Побои и издевательства были неотъемлемой частью процесса ломки любого, кто попадал к чеченцам в лапы. Они наслаждались муками своих жертв, стремясь подавить в них всё живое и человеческое, кроме животного страха перед хозяевами. И в конечном итоге ломали почти всех.

Станислав мечтал о побеге. С тех пор, как он окончательно оклемался и встал на ноги, не проходило и дня, чтобы он не думал о нём, не строил планов. Однако из горного аула бежать было по сути некуда, и он, провоевав здесь год, это отлично понимал. До границы далеко, а вокруг одни чеченские аулы, где первый же встречный или пристрелит беглого раба, или вернёт хозяину. Горы, ущелья, горы, перевалы — нет, здесь не убежишь.

Поэтому он радовался, когда его продали на равнину — оттуда на успешный побег шансы были. А узнав от старика Богдана, что от Внезапной совсем близко дагестанская граница, обрадовался ещё сильней, поскольку понял, что убежать, спастись реально. Надо только всё тщательно обдумать и ждать подходящего случая.

Султан с братьями, тем временем, решили, что пора и самим заняться похищениями людей ради выкупа. На примере своих сородичей они видели, какие деньги приносит торговля рабами. Неуёмная алчность точила их червём. И братья начали подыскивать себе жертву. Понятно, что в Чечне об этом нечего было и думать. Их род был малочислен и слаб. Поэтому любая попытка захватить в плен какого-нибудь богатого чеченца была для них равносильна смерти.

Тогда взор Султана обратился на Город Ветров. Там через разных посредников ему удалось наметить одного армянина — сына хозяина кафе. Деньги у него были, и на выкуп в тридцать-сорок тысяч долларов он вполне мог раскошелиться. К тому же, влиятельной родни армяне там не имели, поэтому мести можно было не опасаться.

Местные бандиты-горцы, получив аванс от Садаева, полторы недели «пасли» Ашота. На всякий случай они через день меняли машины,попеременно ездя за ним по пятам то на «Джипе» с тонированными стёклами, то на «Мерседесе». Но парень оказался на редкость беспечным. Он в упор не замечал «хвоста». Осмелев, бандиты сделались наглее, почти перестав шифроваться.

Отследив все его городские маршруты, горцы решили схватить Ашота рано утром, прямо у дома, когда тот пойдёт на занятия. Один из них даже заглянул накануне на юридический факультет и старательно перекатал его расписание, чтобы точно прикинуть, когда тот выйдет на улицу. О том, что в этот день парень будет без машины, бандиты знали.

Двор Ашота ранним утром всегда бывал пуст. Выехав через переулок на широкую оживлённую улицу можно было быстро затеряться в шумном потоке машин. В то утро даже погода им благоволила: в жуткий ледяной ветер прохожих не было вообще.

Появление Николая оказалось для их неожиданным, и пару минут, что тот топтался посреди двора, дожидаясь забывшего тетрадь армянина, они оживлённо совещались в машине, как теперь поступить.

Поначалу бандиты хотели просто пристрелить Николая на месте как ненужного свидетеля. Но старший — командовавший всем рыжий Гамзат — рассудил иначе. Он подумал, что убивать просто так невыгодно, и решил всучить Николая Султану в довесок к первому пленнику.

— Отвечаю, возьмёт — куда он денется, — заявил он уверенно.

В Чечню их привезли закованными в наручники и с мешками на головах. Чтобы машины не проверяли на блокпостах, в них, вместе с ними ехали милицейские офицеры, которые тоже были в доле с работорговцами.

Поначалу Идрис Садаев, который встречал их на границе, брать второго невольника не соглашался. Он долго отнекивался и тряс головой, повторяя:

— Мы так не договаривались.

Но тогда Гамзат выхватил из-за пояса пистолет и решительно приставил его к голове обмершего Николая:

— Если не возьмёшь — пристрелю, отвечаю. Мне он на хрен не нужен.

— Брат этого русского не заказывал.

— Да возьми, да! За «штуку» баксов отдаю — даром, считай.

В итоге, поторговавшись, сошлись на восьмистах. Идрис вспомнил, что у брата шла стройка, и пленный солдат работал слишком медленно.

V

Станислав осторожно ссыпал в корыто сухой цемент, плеснул из грязного заляпанного ведра водой и тщательно перемешал лопаткой чавкающую жижу. Потом взял в руки мастерок и принялся класть кирпичи, неторопливо промазывая раствором щели между ними. Гаджимурад то и дело выглядывал из дома и, видя, что раб трудится усердно, радостно скалил зубы.

День тянулся долго. И когда на двор легли длинные вечерние тени, жутко уставший, мучимый голодом Станислав всё ещё работал, продолжая месить раствор своими изъеденными цементом руками. Но они, задубевшие, с растрескавшейся на ладонях кожей, слушались всё хуже. Его изодранная солдатская куртка, промокшая от пота, висела рядом, на сучке дерева.

Солдат усердствовал с умыслом. Этим он хотел усыпить бдительность Гаджимурада, который поначалу глаз с него не спускал. Сидел целый день на корточках у дома, плевал под ноги длинной противной слюной да покрикивал на раба, подгоняя палкой. Теперь же этот надсмотрщик, в котором Станислав сразу разглядел хоть и бдительного, но тупого цербера, подрасслабился. Убедившись, что рабы, надёжно скованные, работают хорошо и не отлынивают, он уходил в дом или надолго отправлялся к соседям. Это радовало солдата, и надежды на удачный побег вспыхивали в нём с новой силой.

В станице пахло весной. От влажных, разогретых солнцем комьев чёрной перекопанной земли тихими ясными вечерами валил пар. Где-то за домами нёс свои мутные воды Терек.

«Ну и благодать же здесь, — вздыхал невольник — И всё этим гадам досталось. У нас-то под Новгородом ещё зима небось, снег лежит повсюду. Ну, или на крайняк грязь под ногами хлюпает. А тут уж деревья не сегодня-завтра зацветут».

И он со щемящей тоской посмотрел на набухшие почки какого-то странного, невысокого, изящного и ветвистого дерева. Такие в его краях не росли.

Вспомнил, как позапрошлой весной, когда его дивизия только входила в Чечню, один солдат из кубанской станицы показал ему эти деревья в садах и сказал, что это персики.

— Видал, Стас? — хохотнул тот. — Гляди, пока жив. А то всё ж на юга попал. У вас там, небось, ничего, кроме картошки, и не растёт?

У кубанца был странный, забавлявший Станислава говор. Он «хэкал», то есть, произносил «г» мягко, протяжно. Так и говорил: «хляди» вместо «гляди». Позже ему объяснили, что на Кубани почти все так говорят.

— Крыжовник растёт, малина, яблоки, — отвечал он.

— Крыжовник? Тоже мне, фрукт! Не фрукт, а кислая сопля в кожуре.

— Сам ты сопля!

Они, сидя на броне БТРа, проезжали через какое-то село. Их глаза напряжённо шарили по сторонам, а указательные пальцы лежали на спусковых крючках автоматов.

Кубанец говорил, что персики очень вкусные, и размером они с яблоко, только мягкие, сочные и сладкие, с бороздками по бокам и твёрдой крупной косточкой в сердцевине. Потом, на рынке Грозного они купили целое ведро персиков и объелись ими до отвала…

Тем временем ко двору с шумом подкатили машины. Зафырчали моторы, захлопали дверцы, послышались зычные голоса. Гаджимурад тут же выскочил из дома и торопливо распахнул ворота.

Во двор въехали две иномарки. Из передней неспешно вылез Идрис Садаев, невысокий, полноватый, в тёмных очках. Снял их аккуратно, заправив дужку в карман модного кожаного пиджака. Султан вышел ему навстречу. Братья приобнялись, коснувшись друг друга щеками. И радостно заговорили разом, скалясь в самодовольных улыбках.

Тем временем из машин вытащили двух человек. Грубо бросили наземь, перед хозяином, сорвали мешки с голов. Станислав, возившийся у пристройки, хорошо разглядел пленников: в измятой одежде, с нечёсаными, спутавшимися волосами, они ошалело озирались по сторонам, часто и испуганно моргая. Солдат сразу догадался, что привезли новых рабов.

Султан сиял. Его толстые губы растягивались в довольной улыбке, а округлый, вываливающийся из штанов живот весь колыхался от радостного гогота. Он деловито оглядел обоих пленников, ощупал их плечи, руки своими толстыми крупными пальцами. Особенно внимательно рассматривал темноволосого и полноватого парня в перепачканных глиной джинсах и разорванной по шву куртке. Тот испуганно сжался и низко опустил голову. Султан грубо схватил его за волосы, рванул на себя и что-то сказал по-русски. До Станислава долетело: «.отец богатый….пусть заплатит.»

Темноволосый захлопал короткими чёрными ресницами и всхлипнул. Чеченец ощерился и с силой хлестнул его тыльной стороной ладони по щеке. Парень заскулил жалобно.

«Ну, ясно. Этот толстый — сынок богатых родителей. За него выкуп потребуют», — сразу сообразил Станислав.

Второго — долговязого, безобразно-худого белобрысого парня — Султан осмотрел придирчиво. Прощупал жидкие немощные бицепсы, грубо скрутил ухо, ткнул кулаком в живот. Затем недовольно, с сомнением покачал головой. Сказал что-то на своём языке брату.

— Работать будешь. Понял? — бросил тот по-русски.

— По… понял, — запинаясь, приглушённо ответил долговязый, мелко подрагивая всем телом и уперев взор в землю.

Гаджимурад быстро и деловито заключил ноги обоих новых невольников в кандалы — старые, дедовские, кованые ещё кузнецом. Затем их пинками погнали к зиндану, и цепи заскрежетали громко и противно. Рабы, потупив взоры, затрусили неуклюже, с трудом подволакивая ещё непривыкшие к цепям ноги.

«Посмотрим, что за люди», — решил Станислав.

Он даже обрадовался их появлению — хоть поговорить будет с кем. Ведь оторванный от мира уже почти год, он совсем не знал, что в нём происходит. Как там сейчас, в России? Не пошлют ли войска сюда вновь? А-то чеченцы-хозяева вон, ухмыляясь, говорят ему без конца:

— Нет больше твоей Русни, схавали мы её. Москва давно под нами. По Красной площади ваших с петлями на шее водим.

«Москва под нами»! Ах, вы, мрази! Ну, погодите, дайте только вырваться отсюда. На новую войну он теперь сам пойдёт, добровольцем. Чтобы жестоко отомстить за каждый день своей неволи, за каждого замученного здесь русского.

Иногда он заводил с Сосланом разговоры о побеге, в те редкие минуты, когда они оказывались вдруг наедине, с глазу на глаз. Осторожные, тихие, прерывистые. Когда рядом кто-нибудь появлялся, они сразу же замолкали, опускали глаза.

Старику солдат всё же не доверял до конца и при нём помалкивал, держа ухо востро. Он опасался, что тот, будучи уже не в силах бежать сам, может из страха или просто по злобе — чтоб не мучиться одному — выдать хозяину их намерения. И это вселяло в него тревогу.

«Если за этого жирного действительно могут дать выкуп, то он в побег вряд ли пойдёт, побоится. «Коммерческие» — они все такие. Сидят тихо, ждут, когда за них заплатят, — продолжал размышлять солдат. — А вот второй — посмотрим. Он, кажется, русский, а раз так, то платить некому. Надо будет поговорить, прощупать его, посмотреть, что да как. Правда, на вид дохляк совсем. Но, может, с душком»?

Приехавшие чеченцы, меж тем, отправились в дом к Султану. Через окно доносился их радостный гогот.

Братья решали, какую сумму они запросят за Ашота. В итоге сошлись на шестидесяти тысячах долларов. А чтобы его родители были сговорчивее, они устроят «этому армянину настоящий ад»: будут его ежедневно бить, издеваться и морить голодом. Умелыми пытками они заставят жалко дрожать каждую жилку его толстого нескладного тела. А когда в насмерть перепуганном, почти помешавшемся от непрерывных страданий армянине угаснет последняя надежда, и он совсем падёт духом, они назовут цену выкупа и запишут на видеокассету его слезливое обращение к отцу с неистовой мольбой «забрать его отсюда и сделать всё, что они хотят». Кассету отправят родителям в Город Ветров. Хотя уже сейчас там надёжные люди распускают повсюду слухи, что сын хозяина кафе в Чечне, сидит в зиндане, и за него ждут выкуп. Морально готовят, так сказать.

Султан довольно скалился:

— Это будет очень выгодное дело, Идрис. Мы хорошо заработаем.

— Думаю, нам не придётся долго ждать. Но если они сразу платить не захотят, то мы отрежем этому Ашоту ухо или отрубим палец. Это надо будет снять на видео и тоже послать его родителям. Я проверял — они действительно богатые люди. А ещё у них валом родственников: в Москве, в Сочи, в Краснодаре. Магазины, кафе-мафе там всякие держат. Торгаши, короче.

— Армяне — все торгаши. Пусть только попробуют не заплатить!

Молодые чеченцы, приехавшие с Идрисом, были их дальними родственниками. Они сидели в углу комнаты, за отдельным столиком и пили чай молча, не вмешиваясь в разговор старших. Но по их сверкающим глазам, по разгорячённым и алчным взглядам было понятно, что вопрос скорого получения выкупа занимает их не меньше.

VI

— Здорово, пацаны! — Станислав бодро приветствовал новых невольников, едва только спустился вечером в сумрачную глубь ямы.

Они вскинули на него насторожённые, запавшие глаза.

— Привет, — глухо буркнул Ашот.

Николай промолчал. Оба они привалились спинами к стенке зиндана, и сидели так, съёжившись, приткнув колени к подбородкам. Облизывали разбитые, вспухшие губы.

— Кто такие? Откуда? — с живым интересом спросил солдат.

— Из Города Ветров, — чуть помедлив, ответил Ашот. — Нас прямо на улице схватили и в машину затолкали. Возле дома моего. Кто, чего — мы не знали. Мы с ним шли как раз, — и он кивнул в сторону Николая. — А тут из машины эти выскочили и нас туда затащили. Сюда везли в наручниках и с мешками на головах.

И, громко шмыгнув носом, добавил:

— А это чё за село?

— Не село, а станица, — поправил старик Богдан. — Станица Внезапная называется. Только вы им, — и он указал пальцем на железную решётку над ямой, грубо сваренную из ребристых арматурин. — Не показывайте виду, будто знаете, где находитесь. Поняли?

— Да, хозяин спалит — вам же хуже будет, — подтвердил Сослан.

— А что будет? — спросил Николай, и его голос жалко вздрогнул.

— Да что угодно, что им по кайфу. Могут, к примеру, палец отрезать, а могут и ухо.

Губы Николая дрогнули и лицо скривилось в предслёзной гримасе.

— Чё, правда? — пролепетал он.

— Ну ты так уж не трясись, — подбодрил его Станислав. — У тебя как: папа, мама есть?

— Е… есть.

— Ну, так если они денег им отбашляют, то тебя отпустят.

— Чё, в натуре отпустят? — сразу оживился Ашот.

— Конечно, отпустят. Сам ты им на хрен не нужен. Им деньги за тебя нужны.

— Про деньги они ничего пока не говорили, — и он шевельнулся с беспокойством.

— Скажут ещё, погоди. Просто ждут пока, чтоб родаки там твои совсем на нервяках были. А потом ещё пытать начнут — чтобы ты домой письмо написал и выкуп за себя заплатить просил, — этот увалень не понравился Станиславу, показался ему рыхлым и нестойким.

— Пытать?

— Ну, а ты как думал? Их хлебом не корми — только дай над человеком поизмываться.

Услыхав такое, Ашот отшатнулся испуганно.

— Чё, в натуре?

Но ему никто не ответил, и армянин сжался, поник. Помолчали. Затем Станислав спросил:

— Тебя звать как?

— Ашот.

— А тебя? — и он толкнул в плечо Николая.

— А? Что? — словно очнувшись, вздрогнул тот. Его глаза были отрешёнными, пустыми.

— Звать как, спрашиваю?

— Николай. Коля.

— Стас, — солдат сам нащупал его ладонь, раскрыл, стиснул в своей и несколько раз повторил своё имя:

— Станислав меня звать. Стас. Понял, нет? Стас я с Новгородской области.

Ладонь Николая была влажной, вялой, и тут же безвольно опустилась вниз.

— Вы давно здесь? — не поднимая головы, тихо спросил Ашот.

— Да кто как. Я — с год. Сос вон лет пять уж у чехов сидит. А дед Богдан и сам небось не помнит сколько.

Станислав устало прилёг на гнилое, грязное тряпьё и неторопливо вытянул скованные ноги. Кандалы негромко звякнули.

— Я на войне в плен попал, прошлым летом. В горах, в Аргунском ущелье. Раненый был, контуженый. Вначале чехи меня на обмен держали, хотели на кого-то из своих обменять. Да потом того чёрт дёрнул в побег пойти. Ну, его наши и вальнули. Так я в горах до весны и просидел, а потом меня сюда продали, чтоб хоть что-нибудь получить.

Сослан запустил руку в открытую пачку макарон, набрал их целую горсть и принялся грызть.

— Короче, пацаны, — продолжил Станислав. — Я вам так скажу: выжить здесь можно. Вон на деда Богдана гляньте — уж тридцать лет как у чехов по ямам сидит, а всё живой.

— Сплюнь, — проворчал Сослан.

— Живой-живой. Только вот ухо за побег отрезали.

— Чё, в натуре? — и глаза Ашота, вперившиеся в старика, округлились.

Воцарилось тягостное молчание.

— Да уж, с тех пор я больше не бегал, — тихо проговорил, наконец, старик, проведя рукой по нелепо оттопыренному остатку уха. — Меня в горах всё держали. Оттуда хрен убежишь. А когда сюда, на равнину попал, то уж стар слишком был, сил не было. Сегодня вон лопату взял хлев разгребать, так руки чуть не отвалились — куда уж тут бежать, — и, помолчав, прибавил с тяжким грудным вздохом. — Нет. Со мной кончено.

— Поняли? — многозначительно протянул солдат. — Так что думайте, как вам быть.

Он приподнялся, придвинулся к осетину и тоже загрёб горсть макарон. Толкнул вбок Николая:

— На, поешь, — и отсыпал тому половину в машинально раскрывшуюся ладонь. — Другим здесь всё равно не кормят.

Николай начал вяло совать их по одной в рот, долго посасывая, прежде чем проглотить. Во дворе погасили фонарь, и в яме сделалось совсем темно.

Наконец он сказал:

— Меня не выкупят. Родители бедные, откуда у нас деньги. Меня, наверное, вообще случайно похитили, по ошибке.

Ашот глянул на него пристально, но промолчал.

— Может, и по ошибке, — пожал плечами солдат.

— И чего, я так и буду сидеть здесь?

— Если платить некому, то труба дело, — Станислав покачал головой. — Так просто они в жизни не отпустят.

— А если снова война начнётся, если войска сюда придут?

— Тогда чехи будут перевозить нас из аула в аул. Хотя, бывало, если наши их крепко давили, то они просто зинданы гранатами закидали. Им свидетели не нужны.

Руки Николая дрогнули, и из разжавшейся ладони макароны посыпались на землю. По худому, туго обтянутому кожей лицу заструились слёзы.

— Гады! С-суки! — вскричал он. — Суки!! — и хлопнул кулаком по дну ямы.

— Ты потише, слышь? Чехи услышать могут.

Но Николай повалился наземь и забился, выкрикивая визгливо:

— Суки! Суки!

Он раскидал тряпьё в стороны, и его тонкие пальцы заскребли влажную податливую землю.

— Э, да успокойся ты! Хорош!

— Гады!!! Ненавижу!!!

Старик Богдан замер в страхе, боясь, что хозяева услышат крики.

— Суки!!!!

— Сос, держи его! Сос! — и Станислав навалился на Николая сверху, в темноте наощупь зажимая ему руками рот.

— Сууууууккиииии! — отбрыкиваясь, выл тот.

Сослан навалился с другой стороны, схватил за ноги.

— Тише ты! Тише, — зашипел он. — Не ори — услышат.

Николай хрипел, мычал и продолжал рваться с яростью, суча скованными ногами по земле.

— Да заткнись ты, псих! — рявкнул ему в ухо Станислав. — Пристрелят ведь тебя.

И он с силой ткнул его кулаком по рёбрам, хлопнул ладонью по лицу:

— Заткнись!

— Тихо, тихо, — бормотал сквозь зубы Сослан, прижимая его ноги к земле.

Наконец, Николай затих, обездвиженный, обмякший.

— Всё, всё, — повторял солдат. — Нормально всё. Спокойно.

Он держал его крепко, ощущая под пропотевшей насквозь одеждой тощее, жалко подрагивающее тело.

— Спокойно.

Потом он разжал руки и привстал. Николай не шевелился, лёжа неподвижно, отвернувшись лицом к стене. Станислав не спеша набросил на него сверху большую, извазюканную в земле дерюгу — остаток одеяла.

— Накройся. Холодно здесь по ночам, — сказал он.

Невольники разлеглись вдоль стен и, навалив на себя кучу грязного тряпья, зарывшись в него с головами, заснули. Ашот приткнулся к осетину сбоку, свернув калачиком своё толстое тело.

В прерывистом, неспокойном сне он видел бородатых боевиков, с радостными, звероватыми лицами, которые ловко резали глотки стриженым худосочным солдатам, лежащим на земле со связанными за спиной руками — как на тех кассетах, которые он смотрел когда-то дома у одного своего приятеля-горца. Одежда на пленных была изодранная, облепленная грязью, с отпечатками чьих-то подошв. Сквозь прорехи виднелись костлявые, в багровых кровоподтёках юношеские тела.

Ашот сжался ещё сильнее, и на нём, несмотря промозглый предутренний холод, проступала жаркая испарина. И ему уже мерещилась на горле холодная сталь ножа, а во рту делалось горячо и солёно.

Утром над ними заскрежетал отпираемый замок, и грубый голос гаркнул зло:

— Э, а ну подъём! Быстро!

Всю неделю рабы пахали без продыха. Точнее, пахали Станислав, Богдан, Сослан да Николай, которого отрядили им в помощь. Ашота же на работы не гнали, и целыми днями с утра до вечера он сидел в яме один.

«Надо сообщить родителям. Надо сообщить, — думал армянин без конца. — Они заплатят, должны заплатить».

— Ну, чего? Как там? — спрашивал он каждый вечер спустившихся в зиндан рабов.

— Никак. Вкалываем, — коротко отвечал Станислав.

— А эти чего? — под словом «эти» Ашот подразумевал чеченцев.

— Ничего. Бьют нехило.

— Про меня ничего не говорят?

— Говорят, — и солдат, глянув на него исподлобья, продолжил. — Весна, мол, на дворе, вот запряжём завтра этого жирного в плуг и пахать на нём будем. А станет плохо тянуть — уши отрежем.

— Чё, в натуре так говорят? — в голосе армянина сквозил страх.

Станислав глядел на него вначале серьёзно, хмуро. Но потом усмехался невесело:

— Да расслабься, пошутил я, — и хлопал его пятернёй по плечу.

Но Ашот не успокаивался. С каждым днём смятение его росло. Хозяева молчали и про выкуп ничего не говорили. Никто не требовал от него написать письмо домой или жалобно прорыдать в камеру: «Пожалуйста, заберите меня отсюда. Сделайте всё, что они хотят. Пожалуйста».

Однажды утром, когда Гаджимурад опускал им в яму еду, он заикнулся робко:

— А это, вы… в Город Ветров, моим родителям не звонили?

Но хозяйский сын с ругательством огрел его палкой по голове:

— Заткнись, свинья!

Ашоту страстно хотелось верить, что переговоры о выкупе с его родителями уже идут, и что уже скоро его должны отпустить. Но время шло, а чеченцы упорно молчали. Неделю спустя он совсем пал духом: а вдруг родители просто отказалась от него, не хотят платить?

И его бросало в ужас от такой мысли. Сидя на дне зиндана, он закрывал лицо руками и упирался головой в холодную каменную стену.

— Нет, нет, не может быть, — трясясь, бормотал он без конца. — Они заплатят. Заплатят.

Наконец, когда утром восьмого дня рабы, как всегда, разбрелись, звеня кандалами, по садаевскому подворью, Гаджимурад вернулся к зиндану и снова бросил лестницу вниз.

— Э, ты! Вылезай! Быстро!

Ашот, с трудом разгибая затёкшие ноги, полез наверх.

«Может, сейчас про деньги скажут?» — подумал он, и сердце забилось в тревоге.

Но едва только он вылез из ямы, как его сбили на землю сильным, хлёстким ударом ноги.

— Ты чё, сука, а?! Гоняешь, что ли! — и Гаджимурад врезал ему ещё раз, целя по почкам.

— А-а! А-а-а! — заверещал Ашот, прикрываясь руками.

— Э, ты, чёрт! Встал, резко! Пошёл!

Армянин вскочил и уставился на него со страхом.

— Баран, ты глухой, что ли? Я сказал — пошёл! — и Гаджимурад, схватив его за ворот и поддав ногой ещё раз, с силой толкнул к дому. — Пошёл, козёл!

Ашот обмер и, с трудом семеня одеревеневшими ногами, затрусил неловко, подгоняемый бранью и новыми ударами.

— Быстро, сука! Быстро!! — рычал Гаджимурад.

Ашот вбежал в дом и через мгновенье оказался в большой просторной комнате. Прямо перед ним, на широком мягком диване возлежал Султан. Его объемистый живот, прикрытый тонкой, едва не лопающейся на нём футболкой, шаром выкатывался из спортивных штанов. Колючие, хищно прищуренные глаза вглядывались пристально, цепко.

На этом же диване, рядом с братом, небрежно развалясь, сидел Идрис. За их спинами на настенном ковре тускло поблёскивала обнажённая горская шашка, а чуть выше неё висело старинное кремнёвое ружьё. На гладком паркетном полу возле самого дивана лежал небольшой пушистый коврик для ног, сделанный, очевидно из шкуры какого-то животного.

Ашота вытолкнули на середину комнаты. Он бестолково топтался на месте, растеряно хлопая глазами и мелко подрагивая. Братья Садаевы рассматривали его, не спеша, и ухмылялись криво.

Идрис едва заметно подмигнул, и Гаджимурад резко, с силой ударил Ашота сзади ногой, под самые коленные чашечки. Тот тяжело, словно подрубленное дерево, бухнулся вниз, на колени, неуклюже уперевшись руками в паркетный пол. Султан, внимательно оглядев своего пленника, хмыкнул с удовлетворением.

За две недели, проведённые в неволе, армянин здорово осунулся. Его розоватые, пухлые ещё недавно щёки теперь были бледными, обвисшими. Заострившийся подбородок зарос чёрной густой щетиной. Ашот потупил затравленный взор в пол и был тих, безмолвен.

На лицах обоих Садаевых светилось торжество.

— Ну, что, Ашот, нравится тебе у меня? — выждав с минуту, начал Султан.

Не зная, что отвечать, несчастный парень некоторое время молчал. Но затем, испугавшись, что так он лишь разозлит чеченцев, выдавил едва слышно:

— Д-да.

— А домой хочешь?

— Хо… хочу.

— Так зачем же ты хочешь домой, если и здесь хорошо? — спросил Идрис и засмеялся раскатисто и грубо.

Султан широко растянул в самодовольной улыбке рот, обнажая коричневатые нездоровые зубы. Он загоготал утробно, и его жирный живот заколыхался, словно студенистая плоть медузы. За спиной Ашота громко заржал и Гаджимурад.

— Если ты хочешь домой, то скажи своим родителям, чтобы они заплатили мне шестьдесят тысяч долларов. Тогда я тебя отпущу.

— А если не скажешь, я тебе горло порежу, как барашку, — наклонившись, зашипел в ухо Гаджимурад и залепил ему звонкий подзатыльник.

Ашот сжался, втянув голову в плечи.

— Скажи им, что ты очень хочешь домой, — продолжал толстый чеченец. — Ты понял? Так и скажи: «Очень хочу!», — он сделал ударение на слове «очень». — От них теперь зависит твоя жизнь. Только от них. Ты понял?

И Султан вперился злым немигающим взглядом в армянина.

— Понял, — глухо ответил тот.

— Пусть они заплатят сразу, не торгуясь. Ведь что может быть отцу дороже сына?

— Он заплатит, заплатит, — торопливо заверил Ашот.

— Он пока ещё не знает, что ты здесь, у меня. Поэтому я сейчас позвоню твоему отцу и дам тебе трубку — ты будешь говорить то, что я тебе скажу. Понял?

— Понял.

И, едва успев это произнести, тут же свалился на пол от могучего удара кулаком в челюсть. Тупая ноющая боль гулко отдалась в ушах, в затылке. Следующий, жуткой силы удар ногой обрушился на его рёбра. Хрясь! Дыхание перехватило, и на мгновение ему показалось, будто он слышит хруст своих сломанных костей.

Ашот взвыл и перекатился на другой бок. Перед глазами всё плыло, кружилось, и оскаленное лицо Гаджимурада над ним мелькало будто сквозь дымку. Голова ныла нестерпимо, тело разрывалось от жестокой боли. Он судорожно хватал ртом воздух.

— А…а-а, — из его груди вырвался надсадный хрип.

Казалось, у него там внутри скребут тупыми ножевыми лезвиями.

Гаджимурад взвизгнул, и, размахнувшись, ударил его снова в то же место.

— Оп-па! Оп-па!!! — радостно вопил он.

— Я скажу! Скажу! — закричал армянин истошно. — Не надо!!

Крик его оборвался, перейдя в стон.

— Надо, — отрезал Султан. — Это для того, чтобы ты был красноречив.

И снова заработали ноги Гаджимурада. Замелькали вокруг, замолотили тяжело по бокам, по спине, по голове в своём неистовом жестоком танце. Ашот громко визжал, стонал, извивался ужом, перекатывался по полу, закрывая руками голову.

— Не надо!! Не бейте!!! Они заплатят!!!

Но избиение продолжалось с неумолимой сосредоточенностью. Идрис не вытерпел, вскочил с дивана, грубо схватил шершавой пятернёй армянина за волосы и резко рванул на себя. Глаза Ашота брызнули слезами. Но Идрис тут же хрястнул его кулаком по лицу. Голова армянина дёрнулась и безвольно запрокинулась назад. Он полетел куда-то вниз, ухнул, словно в глубокий колодец, и его обессилевшее тело распласталось по паркету.

— Э, живой он там? — заметно забеспокоился Султан.

Гаджимурад принялся щипать его за уши, за щёки, дёргать за волосы.

— Э, ты, чёрт! Э!

Но Ашот не шевелился. Ему начали плескать холодной водой в лицо из пластиковой бутылки.

— Э, ты!

Веки его приоткрылись, и он расклеил окровавленные губы.

— Вставай, тварь!

Его подняли, усадили на пол, снова плеснули в лицо:

— Вставай!

— Я, я всё. скажу… — выдохнул, наконец, он.

— Вот так, свинья! Вот так!

— Скажу. Не надо. не надо больше., — в полубреду повторял он и опять бессильно валился на пол.

Но его поднимали снова, правда, уже без пинков. Приставили к губам горлышко бутылки, влили воды в рот.

— Я просто показал тебе, что будет, если за тебя не соберут вовремя выкуп, — размеренно произнёс Султан, не вставая с дивана. — Если, к примеру, опоздают на один-два дня, — и, выдержав паузу, продолжил. — А знаешь, что будет, если они станут со мной торговаться долго? Знаешь?

Ашот заскулил.

— Нет! Не надо, пожалуйста.

— «Пожалуйста» маме своей надо было говорить, ишак. Чтоб не рожала на свет такого ублюдка.

Идрис вынул большой нож из пристёгнутых к поясу кожаных ножен. Приставил его остриём к лицу Ашота. Прохладная сталь коснулась скулы и, не торопясь, будто нехотя, поехала вниз, к горлу. Остановилась там. Ашот замер, не смея вздохнуть. Идрис надавил чуть сильнее. Парень ощутил колющую боль пореза, кровь быстрыми алыми ручейками потекла за ворот. Потом лезвие, так же нарочито медленно, не спеша, вновь поползло по щеке вверх и остановилось уже возле уха. Идрис левой рукой схватил за его кончик и с силой оттянул в сторону. Ашот застонал, и его лицо исказилось от боли. Лезвие ножа легло на хрящеватое, потное, натянутое струной ухо.

— Понял, свинья?

— Понял! Понял! По… пожалуйста, не надо! Не надо! — армянин рыдал, сотрясаясь судорожно всем телом. На ухе, скрученном цепкими пальцами, под самым лезвием проступила густая кровь.

— Это будет зависеть от тебя и твоих родителей, — Султан явно наслаждался муками жертвы.

Потом приказал что-то Гаджимураду по-чеченски. Тот быстро вышел из комнаты и, вернувшись, подал ему мобильник с далеко выдвинутой антенной.

— Я сейчас позвоню твоему отцу, скажу, что ты у меня. Ещё я ему скажу, сколько хочу за тебя денег и назову срок. Потом дам трубку тебе, и ты скажешь, чтобы он поспешил. Очень поспешил. Ты понял?

— Да.

— А если скажешь что-нибудь лишнее, то Идрис отрежет тебе ухо.

И тот в подтверждение слов брата, усмехнувшись, скрутил его ухо ещё сильнее. Хрящи тихонечко хрустунули. Ашот взвыл.

— Да куда ты дёргаешься, ишак? Я тебе ухо как у борца, как у мужчины сделаю — поломанное будет.

Султан, не торопясь, набрал номер и, продолжая возлежать на диване, вслушивался в гудки. Но вот он резко выпрямился и сел.

— Э-э, ты Армен, да? Э, короче, сюда слушай. Твой сын Ашот у меня. Если хочешь, чтоб он был живой, чтоб ему ничего не было, то делай, как я скажу. Я хочу шестьдесят тысяч долларов. Ты понял? Шестьдесят тысяч! Долларов! Срок — две недели. Понял? Две! — пролаял он в телефон.

Что ответил ему Армен, никто, кроме Султана, не слышал. Тот нахмурился, рявкнул зло:

— Э, ты! Ты мне мозги в натуре не делай. Где ты деньги возьмёшь — твои проблемы. Я тебе сказал: шестьдесят тысяч долларов. Шесть-де-сят, — повторил Султан раздельно, по слогам. — Понял?

Он замолк на мгновенье, вслушиваясь в ответ. Потом ухмыльнулся довольно:

— Вот так!

И он сделал знак Ашоту.

— А теперь я дам тебе поговорить с сыном, чтобы ты не думал, что я обманываю, — Идрис отпустил его, и парень торопливо подполз на коленях к дивану.

— Ты помнишь, что надо говорить? — грозно спросил Султан, зажав трубку рукой.

— Да… да.

Султан приложил телефон к его красному, горящему уху. Ашот сквозь сухой треск помех уловил тяжёлое и напряжённое дыхание. Там, далеко, в Городе Ветров был его отец. Ашот раскрыл рот и глотнул воздух. Слова никак не лезли наружу.

— Ну!? — тяжёлая рука Султана ударила его по шее.

— Я, я, — только и смог выдавить он из себя и тут же разрыдался громко.

Что говорил в ответ отец, он не расслышал. Разобрал лишь «я здесь» и своё имя. Зато сразу же ярко представился Ашоту — смуглый, полноватый, с сильной проседью в чёрных, слегка вьющихся волосах. Вот он сейчас стоит в прихожей их просторной квартиры, возле маленького журнального столика с телефоном. Рядом с ним застыла мать — бледная, с запавшими, полными жути глазами. И, представив всё это, Ашот зарыдал ещё громче.

— Ты что, язык проглотил?! — крикнул Идрис и пнул его ногой.

— Я здесь. Дай им денег… Сколько они сказали… Я хочу домой. — забормотал армянин, захлёбываясь слезами.

— Ещё говори, сука жирная!

— Заберите меня. Сделайте, всё что они хотят… Заберите., — повторял он без конца.

Султан отнял трубку от его уха и встал на ноги.

— Вот видишь, я не обманываю тебя, — продолжил он. — Ашот здесь. От тебя, Армен, теперь зависит, когда ты опять увидишь сына. Или не увидишь, — добавил он внушительно, с угрозой, понизив голос. — Торговаться не надо. Идти в милицию тоже. Она тебе всё равно не поможет. Две недели сроку тебе. Ты понял? Ровно через две недели я позвоню снова. Скажу, куда тебе надо приехать, чтобы отдать деньги.

Он помолчал, кивнул удовлетворённо.

— Я знаю, ты соберёшь выкуп. Не говори, что у тебя нет денег. Вы — армяне — народ богатый. У тебя много родственников. И в Краснодаре есть, и в Москве. Везде торгуют, бизнесом занимаются. Пусть помогут, если своих не хватает. А если ты не соберёшь выкупа в срок, то каждую следующую неделю я буду отрезать твоему сыну по одному пальцу. Буду записывать это на видео и посылать кассеты тебе. Поэтому делай, как я говорю. Ты понял?

Султан замолчал снова. Потом, услыхав ответ, самодовольно ухмыльнулся.

— Вот так. Аллах над нами — козлы под нами! — и закончив разговор, Султан небрежно бросил мобильник на диван.

Чеченцы тут же заговорили меж собой по-своему. Султан радостно щерился.

— Молись своему богу, чтобы твой отец собрал вовремя деньги, свинья жирная, — обратился он к Ашоту.

— Он соберёт! Соберёт!

— Вы — армяне умеете торговать, поэтому я и выбрал тебя. Ты думаешь, я забираю себе всех кого хочу? Я могу это сделать, но мне это на хрен не надо. У меня есть двое русских, один осетин, которые работают как ишаки. Будет нужно больше — возьму ещё. Мне сейчас нужны богатые люди, потому что за них заплатят хороший выкуп. А что с русских взять? Они же нищие все, тем более там, в Городе Ветров. Русские могут хорошо работать, вот и пусть вкалывают у меня. А вы можете хорошо заплатить.

И он уставился на Ашота алчно.

— Заплатим. Заплатим, — заикаясь, лепетал тот.

— Раньше, при коммунистах, я тоже работал. Но теперь пусть другие работают. А я беру себе, что хочу и сколько хочу. Бараны нужны для того, чтобы волкам было что кушать. Мы — чеченцы — волки. У нас даже дети — волчата. А вы — русские, армяне, осетины — вы все — бараны. И в бога фальшивого верите. Нам Аллах силу даёт, поэтому нам везде есть удача. Видишь, ты передо мной как баран сейчас. Я в любой момент башку тебе могу отрезать.

— Понял, да? Отрезать! — и Идрис приставил Ашоту нож к самому горлу. — Отрезать!

Парень зажмурил от ужаса глаза.

— Сюда смотри, сука! — прикрикнул Султан.

Глаза Ашота машинально раскрылись и глянули бессмысленно, отупело.

— Думаешь, твой бог спасёт тебя? Да что он может? Он даже себя спасти не смог, сдох на кресте как собака. Гяуры для того Аллахом и созданы, чтобы быть рабами мусульман. У меня по всей России родственники. Одни ресторан держат, другие гостиницу, третьи наркоту толкают, чтобы русские кололись и сдыхали. У нас и в милиции, и в прокуратуре есть свои люди. Скоро на всём Кавказе ни одного русского не останется. Вы, армяне, тоже пока много чего держите, но мы у вас всё это заберём. Езжайте к себе в Армению, там торгуйте. А здесь всё наше будет. Мы здесь хозяева, — откинувшись на диван, Султан говорил не спеша, упиваясь своей властью над невольником.

Он отчеканивал каждую фразу, делал нарочитые паузы, возвышал голос. Веки его то сужались, то, наоборот, раскрывались широко, и взгляд вспыхивал злым огнём. Ашот перестал, наконец, рыдать, и его просохшие глаза тупо уставились в пол.

Гаджимурад схватил его за волосы и поднял с колен. Отец бросил ему что-то по-чеченски, и он выволок едва живого, в липкой испарине раба из комнаты. Но повёл не во двор, а в подвал. Обитая железом дверь скрипнула, отворяясь, и из тёмного подвального нутра повеяло сыростью. Слабая электрическая лампочка под низким потолком, вспыхнув, тускло осветила земляной пол и грязный матрас в углу. У матраса в кирпичную стену было вбито железное кольцо, к которому крепилась цепь с кандалами.

Пока Гаджимурад, присев на корточки, заковывал ему ноги, Ашот сидел покорно, не шевелясь. Закончив, сын Султана ещё раз пнул его, матерно выругался, выключил свет, вышел и закрыл дверь на ключ. В подвале сделалось темно, непроглядно.

VII

— А Ашот где? — спросил вечером Николай, едва только их, изнурённых работой, загнали обратно в зиндан.

Армянина в яме не было.

— В доме, наверное, — пожал плечами Сослан.

Невольники расстелили на земле клочья тряпичной рвани и расселись на ней, прислонясь утомлёнными спинами к холодным каменным стенам зиндана.

— Может, выкупили уже?

— Навряд ли. Так быстро они не отпускают. Наверное, просто в подвал посадили.

— В какой подвал? — не понял Николай.

— Подвал там у них глубокий, под домом, — пояснил дед Богдан. — В него из комнаты спуск есть. Я раз был там. Гаджимурад заставил доски какие-то вытаскивать.

— Хреново Ашоту теперь, — произнёс Станислав тихо. — На цепь, небось, его там посадили, и бить будут каждый день, чтоб домой звонил, плакал в трубку и просил выкупить.

— Хорошо, если просто бить. А-то могут и уши начать подрезать, и пальцы чекрыжить, — прибавил старик Богдан.

Все замолчали тягостно, ибо понимали, что в любой момент отрезать уши и даже голову могут и каждому из них, просто так, дикого развлечения ради. Как тем пленным солдатам, кассеты со зверскими пытками которых так любили смотреть чеченцы. Рассядутся, бывало, в доме у Султана перед телевизором целой кодлой, поставят запись и орут, воют по-звериному, наслаждаясь жестокими муками людей.

Николай тихо шмыгнул носом и склонил голову, уткнув подбородок в грудь. Его тощие грязные пальцы бестолково заелозили в волосах.

— Слушай, дед, ты ж, вроде, хохол, а по-украински не говоришь совсем. Даже акцента нет, — нарушил вдруг гнетущую тишину Станислав. — Ну-ка скажи что-нибудь по-своему. Ну, хотя бы вот то, что сказал сейчас, только по-украински. Интересно, как это будет?

— А тебе зачем? — насторожился дед Богдан.

— Да так, просто. Уж больно чудной у вас, хохлов, язык.

— Язык как язык, — проворчал старик.

— Ну, не скажи. В армии, помню, парень со мной один служил, с Украины родом. Мы всё прикалывались над ним: скажи по-украински то, скажи это. Он скажет — а мы ржём все.

— Э-э, да какой я украинец, — махнул рукой дед Богдан. — Я ж родителей и не помню почти, в интернате рос, а там на мове никто и не балакал, по-русски все разговаривали.

— Что ж ты, совсем ничего по-украински не знаешь?

— Знал раньше немного, ещё когда на Полтавщине жил. Да забыл давно. Так, разве слова отдельные помню.

— Какие, например?

Дед Богдан сощурился с хитрецой:

— Голодранцы усих краёв в едну кучу — гоп! Слыхал такое?

Станислав засмеялся, удивлённо мотнув головой:

— Это что ещё значит?

— Как что? Ах, да. Ты же молодой. Тех времён, поди, не помнишь совсем. Хохма такая ходила раньше: мол, пролетарии всех стран — объединяйтесь!

Солдат фыркнул в грязный воротник:

— Это что, пролетарий — голодранец, что ли? Блин, ну и язык у вас!

Молчаливый Сослан чуть улыбнулся.

— Про нас сказано, — грустно сказал он. — И пролетарии мы, потому что работаем, и голодранцы, потому что в рванье ходим, и кто из нас какой нации — здесь, в зиндане не важно.

— Здесь-то не важно — там важно, — и Станислав, нахмурившись, указал рукой наверх, на решётку и добавил со злобой. — Чехи теперь для меня вообще не люди. Даже капли человеческого в них нет.

Ему никто не возразил. Минуту спустя вновь воцарившееся молчание нарушил тихий, боязливый голос Николая:

— А что, они в натуре Ашота убить могут, если выкуп за него не заплатят?

— Навряд ли. Не для того столько старались, выслеживали, сюда везли, чтобы взять вот так просто и убить. За трупы не платят. Им деньги нужны, а не трупы. Если денег долго не будет, тогда — да, пальцы, уши резать начнут. Не поможет и это — кому-нибудь другому его всучат, чтоб хоть что-нибудь выручить, — ответил ему Сослан.

— Это нас, Колёк, в любой момент пристрелить могут, — развивая мысль осетина, пояснил Станислав. — Мы-то люди бедные, выкуп не сдерёшь. Простой раб здесь недорого стоит. Армян твой — другая тема. Он же не простой, он коммерческий.

— Армянин, — поправил Николай.

— Один хрен. Ты же сам рассказал, что его родаки — люди богатые. Поэтому убивать этого Ашота им резона нет. Убьют — вообще ни фига не получат. Сос правильно сказал: за трупы не платят.

Сослан, которого солдат привык называть для краткости просто Сосом, утвердительно кивнул.

Николай захныкал:

— Блин, хорошо ему. Скоро домой поедет. Его пахан заплатит, я знаю. А вот я.

Он поник головой, подтянул колени к лицу и расплакался, содрогаясь плечами, размазывая слёзы кулаком.

— Всё, блин, трындец… Всё…, — ныл он.

— Чего сопли распустил? — зло огрызнулся Станислав. — Да за меня тоже никто в жизни не заплатит! Не отец-мать же в колхозе?! Они-то, поди, знать не знают, где я. Небось, числюсь до сих пор пропавшим без вести.

Николай всхлипывал громко, протяжно.

— Да мы и денег годами не видали. Картошку одну жрали, да водой колодезной запивали, — продолжал солдат. — И наш Ленинградский военный округ уж подавно не заплатит. Много наших пацанов здесь пропало — им там дела до них нет никакого!

Николай заревел ещё громче.

— И за Соса вон тоже платить некому. Потому и гниёт здесь пятый год.

— Некому, — подтвердил тот. — Отец умер, ещё когда я маленький совсем был. Мать одна с тремя детьми осталась, и я был старшим.

— Вот видишь. Про деда Богдана я вообще молчу, — солдат со злостью сплюнул. — Они ведь не ноют как ты.

Николай поднял голову. По его вытянутому измождённому лицу прозрачными ручейками продолжали струиться слёзы. Они быстро сбегали к подбородку, набухая блестящими капельками в его редкой, точно у подростка щетинке, оставляя на пропылённых серых щеках неровные потёки. Он завывал протяжно, и в его вое сквозила обречённость, жуть.

За время, проведённое в рабстве, у него отросли мягкие волоски на щеках и вокруг губ. Вылезшие из-под его белесой кожи, они были совсем тонкими и скручивались маленькими завитками на кончиках.

— Ну, чего ревёшь? — прищурив глаз, грубо бросил Станислав и толкнул его рукой в плечо. — Мужик ты, или кто?

Николай продолжал всхлипывать, но уже тише.

— Брось, Стас. Что ты, в натуре, на него наехал? — сказал Сослан. — Видишь, хреново человеку.

— Да не наехал я, сказал просто всё как есть. Ему лучше же будет, если фигнёй страдать бросит, — и, чуть помолчав, прибавил. — Выход-то есть отсюда.

— Выход?

— Выход. Сам знаешь, какой, — и Станислав, понизив голос, выразительно поглядел наверх, на накрывающую яму железную решётку. — Выход всегда есть. И кое-кто его находил без всяких денег.

«Была — не была, — решился он. — Пора».

Дальше тянуть он не хотел. Надо было выложить всё прямо сейчас, в эти измученные, терзаемые извечным страхом лица, пробиться к их изувеченным, омертвелым душам, в глубинах которых ещё теплилась, подрагивая, словно свечное пламя на ветру, надежда.

— Валить отсюда надо. Поняли? Валить, — выпалил он резко.

Первым вдруг откликнулся старик:

— Слушай, Стас, — сказал он неожиданно чётко и внятно. — Я давно наблюдаю за тобой. Поверь, здесь я видел много людей. Самых разных. Одни ломались сразу, другие через пару месяцев. Редко кто не ломался совсем.Так вот, ты — парень крепкий, упорный. Странно даже, что ты вообще сюда попал.

Богдан кашлянул глухо, по стариковски, и перевёл дух.

— Так вот. В горах убежать нельзя, — продолжал он. — Сам пытался, поэтому знаю, что говорю. Там просто некуда бежать. Здесь — другое дело. До границы километров двадцать, не больше. Я-то стар уже, куда мне в побег идти. А вы втроём это расстояние за одну ночь пробежите. Вы молодые. Вот станет чуть теплее, то переплывёте Терек — и ноги отсюда. Они, конечно, гнаться будут. Но уйти можно. Днём в камышах береговых отсиживаться, ночью идти. Или несколько брёвен связать и плыть на них как на плоту. Терек-то на восток, к границе течёт. Так что сами смотрите. Ведь нас, сути, один Гаджимурад только стережёт. Султан или спит в доме, или уезжает куда-то. Жена его тоже за нами не следит особо. Надо просто момент выбрать.

— Это всё так, Богдан. Я это и сам понимаю. Но главная-то штука в другом: как снять кандалы? Как вылезти из ямы?

— Этого уж я не знаю. Хотя, помню, говорили про одного: какую-то железяку нашёл, ей замок на оковах открыл, вылез ночью из ямы и чухнул. Но то далеко, под Шали было. А отсюда, из станиц бегали не раз — много про это слышал. Чеченцы тоже ведь люди. Им и жрать, и спать надо. Да и выпить не дураки.

— А ты как же? — спросил вдруг Сослан.

Он, молчаливый и замкнутый человек, всегда больше слушал других, чем говорил сам.

Все неотрывно поглядели на сгорбленного, иссохшего старика. Даже Николай, перестав канючить, приподнял влажное лицо.

Во мраке ямы, под пробивавшимися сквозь прутья решётки красноватыми отсветами висевшего во дворе фонаря, он прорисовывался тёмным, неясным силуэтом, словно старый корявый пень в лесу.

Дед Богдан ответил не сразу. В тишине слышались лишь его громкие вздохи.

— Да говорю же, тут останусь. Ослаб я совсем. Помирать уж пора давно, — сказал он, наконец, выдохнув хрипловато.

Слова старика гулко отдались в сердце каждого. «На тот свет пора», — эхом откликнулось у них внутри.

Да, он обречён околеть здесь, в этой яме. Безвестный старик-украинец с измождённым лицом, с заскорузлыми, похожими на лапы стервятника руками. Почти всю свою жизнь он прожил рабом, и когда он умрёт, его скрюченное, лёгкое тело грубо выволокут наружу, оттащат к окраине станицы и зароют там, возле свалки. Могила будет неглубока, и её раскопают приблудные собаки. Нетерпеливо и жадно повизгивая, обгрызут труп всей сворой, с хрястом, с чавканьем дробя крепкими зубами старческие кости.

Эта картина ясно представилась сейчас каждому из невольников — ведь здесь со старым Богданом могло быть именно так и никак иначе. И их лица поникли с грустью.

— Короче, главное — снять кандалы, — Станислав вновь заговорил первым. — Снимем — считай, свободны.

Он произнёс это тихо, чтобы не услышали во дворе, но его бодрый уверенный тон подстегнул остальных.

— Если бежать, то по любому ночью — живо откликнулся Сослан. — Только учти, Стас, что мы слабые совсем, голодные, и до границы так сразу не доберёмся. А они все на машинах, и сразу ломанутся к ней. Тем более, местность хорошо знают. Всё перекроют там и поймают нас.

— Да это понятно. Поэтому бежать надо туда, где искать не будут. Они нас у границы перехватить захотят, а мы здесь в камышах спрячемся, а потом на запад пойдём. Я даже по карте помню — отсюда вверх по Тереку станица Старощедринская. Надо пересидеть где-то несколько дней, переждать маленько. А потом уж можно и к границе.

Николай, наконец, совсем успокоился и чутко прислушивался теперь к разговору.

— А ты побежишь? — коротко спросил его Станислав.

— Я, я… Не знаю.

— Не знаешь? А кто знает?

— Страшно, — с робостью протянул он. — Вдруг поймают? Я слабый очень, не дойду до границы.

— Все слабые. От сухих макарон силы не наберёшь.

— Ну вот.

— Только чем дольше мы здесь просидим, тем ещё больше ослабнем.

— А как вы кандалы снимите?

— Да хрен знает как! Мы пока так, просто говорим. Ключ от них как-то надо достать.

Сослан приподнялся и сел прямо на куче тряпья. Теперь он перестал казаться молчаливым и замкнутым.

— Стас, надо думать. Я тоже знаю, слышал, что люди бегали от них, — его тёмные глаза вдруг живо блеснули.

— Знаешь, можно выждать, когда Султана не будет. Это реально, он всё равно дома не каждый день сидит, я давно заметил. И тогда всем разом кинуться на Гаджимурада, — предложил Станислав. — Вот уж, блин, кому у меня руки чешутся башку отрезать.

— А Султану не чешутся?

— Тоже чешутся. Только ему я голову резать не стану. Я ему жирное брюхо ножом вспорю и кишки выну. Видали, как оно у него из штанов аж вываливается? Прямо колышется всё как студень. Вот мразь отожравшаяся! — солдат зло сплюнул наземь и продолжил. — Так что давайте реально все вместе прыгнем на Гаджимурада, когда тот один здесь останется. У него хоть и торчит «ствол» за поясом, но если неожиданно втроём бросимся, да ещё рот зажмём, то он ни пальнуть, ни пикнуть не успеет. Пристукнем гада, возьмём ключ, снимем это, — и он указал пальцем на кандалы. — Сядем в их машину и дунем отсюда. Я водить умею. Тут уж так будет: пан — или пропал.

— Нет, Гаджимурада с собой надо взять, — подумав, возразил Сослан. — Если что, заложник будет.

— Точно, — солдат хлопнул его по плечу. — Блин, как я сам не догадался?! Так что будем ждать, когда он один нас караулить останется. Жаль, редко это бывает. Очень редко. У них без конца или кто-то из братьев торчит, или просто знакомые заходят. Нам-то без разницы, кто именно один будет — хоть Султан, хоть сын его. Надо прыгнуть на него разом, и всё. А потом к ним в дом зайдём — там наверняка оружия валом. Вооружимся, а заодно и еду возьмём. Тут главное — решиться. Это как на войне: перед боем только страшно, а потом уже когда стреляешь, не чувствуешь ничего.

— Так вы в натуре бежать решили? — ещё раз переспросил Николай.

В его широко раскрытых глазах сквозили и смертный страх, и затаённая надежда.

— В натуре, — передразнил Станислав. — А ты-то сам как? Решил, нет?

— Не знаю, — тихо ответил он.

— Учти, терять тебе нечего. В жизни никто не выкупит. Так что давай с нами.

— Не знаю, — повторил Николай ещё тише. — Честно, не знаю.

— Ну, думай пока.

— Блин, поймают они. Ещё хуже будет.

— Тогда заткнись и сиди здесь.

— Да, блин! Я, правда, не знаю. Я подумаю.

Отсветы ночного фонаря прорезали мрачный зиндан оранжеватыми косыми лучами. Станислав шевельнулся, меняя позу, и свет упал на его лицо. Оно, заросшее до глаз светлой клочковатой бородой, было бледно, сосредоточенно, в упрямых серых глазах читалась решимость.

Несмотря на тяжкий плен, он не был сломленным, потухшим, ко всему безразличным, какими казались те рабы из подвала в приграничном селе, где Николай с Ашотом провели день, ожидая, когда их перевезут во Внезапную. В нём несмотря ни на что жила сила, страсть к жизни, к воле. Говорил он коротко и внятно, точно гвозди молотком забивал. И невольникам с ним становилось легче и даже как-то спокойнее.

VIII

Следующие два дня рабы трудились над пристройкой. Утром третьего Султан придирчиво осмотрел уже наполовину сложенную стену. Она ему не понравилась. Он громко выругался по-русски и с размаху ударил тыльной стороной ладони Станислава по лицу.

— Ишак! Ты почему камни ложишь криво? Нормально строй!

Тот промолчал, опустив под ноги волчий взгляд. Стену пришлось перекладывать заново.

В эти дни о побеге нечего было и помышлять. В доме гостило полно родственников, а ко двору то и дело подъезжали набитые людьми иномарки. Проворно сновавшие по двору молодые чеченцы не упускали случая пнуть рабов ногой, огреть палкой по спине, обругать злобно или просто плюнуть в лицо.

Над Николаем издевались с особым удовольствием. После первого же удара он валился на землю и, закрывая голову руками, скулил тонко, визгливо. Чеченцы толпились вокруг и, поддавая ему ногами по рёбрам, громко хохотали.

— Хорошо скулишь. Как собака.

— Да он и так собака. Русская собака!

— Громко скули! Понял?

Николай боязливо приподнимал голову.

— Понял?! — рычал один и заносил ногу для удара.

Трясясь всем телом, Николай начинал завывать громче.

— А ты кобель или сука? — ухмылялся другой.

— Э, штаны снимай — позырим.

— Сейчас сукой в натуре сделаем.

— Ва-я! В натуре сделаем!

— Да нет, это ишак натуральный.

Из дома выглядывал Султан. Громко бранясь, он разгонял гогочущих парней. Ему не нравилось, что молодые родственники из пустого развлечения избивают его раба: вдруг покалечат и тот больше не сможет работать?

Станислава на один день взял «в аренду» сосед, которому нужно было перетаскать целую кучу кирпичей. Там солдат надрывался до ночи.

На третий день зарядил дождь. Рабов заперли в зиндане, брезгливо набросав им туда зачерствелых ломтей лаваша и полуобглоданных костей со своего обильного стола. Решётку покрыли сверху фанерой, и крупные дождевые капли мерно барабанили по ней с характерным гулом. Сквозь щели вода протекала вниз. Было холодно и сыро. К ночи вода уже вовсю хлюпала на дне ямы, промочив всю одежду и тряпьё, в которое кутались рабы. Ноги скользили на размокшей глине, проваливаясь в жидкую грязь. Продрогшие насквозь люди, дрожа и стуча зубами, сбились в кучу и грели друг друга теплом своих тел. Дед Богдан простужено и часто кашлял. Его глаза воспалились, и тонкие прожилки сосудов в белках набухли красным.

Через день, когда дождь немного унялся, невольников вновь погнали работать. Вконец иззябшие, ослабевшие, они с трудом вскарабкались по лестнице наверх, одичало смотря на хозяев. Их бледные руки двигались вяло, застуженные пальцы не слушались, ноги в коленях подрагивали, подкашивались. Никакие угрозы и побои не могли заставить их трудиться. Рабы были едва живы от холода. Султан, ругаясь, велел своей жене — толстозадой и грудастой Фатиме — приготовить для них горячую похлёбку из бараньих костей. Невольники с жадностью глотали горячую, дымящуюся, остро пахнущую жижу. Она приятно жгла их застуженные онемевшие от холода глотки и заставляла привыкшие к сухомятке желудки долго и мучительно ныть.


После того разговора начистоту Станиславу полегчало. Он теперь точно знал, что дед Богдан — свой и ему можно верить. Что он не выдаст.

С ними старик был сух и прям. Он не трусил, как Ашот, и не ныл, как Николай. Никогда не заискивал перед хозяевами, с безразличием исполняя любую, взваленную на него работу. Но в последние дни он работал уже через силу, часто присаживался на землю передохнуть, громко и непрестанно кашляя.

Теперь солдат с беспокойством приглядывал уже за Николаем, и вечером всякий раз внимательно и пытливо всматривался тому в лицо.

«Как бы ни сдал он нас, — думал он. — Хлипкий ведь совсем, трусливый. Сам не побежит и нас ещё заложит».

Но шли дни, Николай работал изо дня в день смиренно и молча. Хозяева держались с невольниками всё так же, ничем не проявляя особой подозрительности. И солдат понемногу успокаивался.

Про Ашота они ничего не знали. Но и Станислав, и Сослан, и дед Богдан были уверены, что к ним в зиндан его больше не посадят. Хозяин ожидает за него выкуп и держит в подвале под домом, отдельно от остальных. Вскоре солдат заприметил, что Гаджимурад носит туда еду.

Подворье Садаева было большое. Его огораживал высокий каменный забор, возведённый рабами ещё до войны. Сверху он весь был утыкан битым стеклом. Всё пространство между воротами и домом было залито асфальтом, здесь обычно стоял «Джип» хозяина. Справа от дома было что-то вроде огорода — реденькие грядки с торчащими на них побегами зелёного лука. Здесь же росло несколько раскидистых фруктовых деревьев. Сразу за домом помещался хлев, где держали десяток овец.

«На хрена им они? — удивлялся про себя Станислав. — И так ведь денег полно. Хоть каждый день по бараньей туше покупать могут».

Сослан обычно выгонял их по утрам на берег реки, где они ощипывали молодую травку.

Помимо массивных железных ворот, украшенных бронзовыми мордами львов, которые выходили на центральную станичную улицу, со двора был второй выход — через калитку за огородом. Маленькая, дощатая, в скукоженных струпьях застарелой и облезающей краски, сохранившаяся ещё от русских владельцев дома, она вела на кривенькие боковые улочки, которые спускались к Тереку. Тот протекал совсем близко.

Копошась каждый день во дворе, Станислав всё внимательно выглядывал, запоминал. Первоначально он склонялся к тому, что бежать лучше через калитку. В сумерках или ночью таким путём можно уйти совершенно незамеченным. Главное — добраться до Терека. Он неплохо плавал, поэтому думал броситься в реку, переплыть её, а потом спрятаться в камышах и пережидать погоню. А затем, переждав, красться ночами к границе, обходя все встречные станицы — ведь в них теперь сплошь чеченцы. В себе он был уверен — и переплыть, и надёжно спрятаться, и дойти пешком до Дагестана он сумеет. Но вот хватит ли на это сил у двоих его товарищей?

Однако Станислава больше мучил другой вопрос: как снять оковы? Прихватить тайком с собой в зиндан камень или какую-нибудь железяку со двора и попытаться сбить их ночью? Нет, не выйдет, они очень прочные. Да и стук наверняка услышат. Но даже если им вдруг каким-то образом и удастся освободить ноги от железных оков, то как самим выбраться из зиндана? Ведь его же каждый вечер запирают на крепкий замок.

Нет, так не выйдет. Поэтому им остаётся только одна возможность: дождаться, когда в доме останется лишь кто-нибудь один из хозяев, и наброситься на него всем вместе, обезоружить и скрутить. А потом сесть в его машину, запихав связанного хозяина на заднее сидение, и рвануть к границе. Если будет погоня, они прикроются им как заложником.

На машине двадцать километров они промчат менее чем за полчаса — и вот она, граница! Тут даже старика Богдана можно будет взять с собой — ведь на машине ехать, не ногами ковылять. Лишь бы только кто-то из хозяев остался днём один.

А если машины не будет? Если Султан на ней сам укатит куда-нибудь, оставив сына присматривать за невольниками? Что тогда делать?

Нет, упускать шанс — пусть даже и такой — нельзя. Тогда они пристукнут Гаджимурада, снимут с себя цепи и через заднюю калитку побегут к реке. Надо только будет прихватить в доме какое-нибудь оружие и еду.

Станислав был уверен, что в густых камышах, на другом берегу Терека, возле самой станицы их поначалу искать никто не догадается — ведь рядом же совсем, под носом. Наверняка бросятся ловить в степь, в поле. А они там отсидятся, может быть, даже пару дней переждут. И только потом, глухими ночами, осторожно двинуться в сторону границы. Дорогу просто будет найти: Терек-то ведь к ней течёт, на восток. Иди по берегу, и дойдёшь.

Солдат знал: у него хватить решимости бросится на чеченца. Только бы товарищи не подвели в этот момент, не растерялись, не струсили. Лучше всего неожиданно ударить его камнем по голове и оглушить. Или броситься сзади, зажать рот и пистолет из-за пояса выхватить. Он заметил, что и Султан, и Гаджимурад стерегут их уже не так зорко, как раньше. Не верят, видно, что невольники рискнут бежать.

— Ишь, расслабились, гады, — зловеще усмехаясь, говорил Станислав остальным, сидя на дне зиндана. — Даже спиной к нам теперь спокойно поворачиваются.

Николай, наконец, решился бежать. Так и сказал солдату однажды:

— Стас, с вами я побегу. С вами, — и заглянув в глаза, прибавил просительно, жалобно. — Возьмёте меня с собой, ладно? Возьмёте ведь?

В последние дни он подуспокоился, стал говорить связно, истерики его прошли. Но толку от него всё равно было немного — уж слишком бестолков, не наблюдателен он оказался. Ни высмотреть ничего толком не мог, ни за хозяевами проследить. Глядел только на Станислава жалостливыми глазами да повторял без конца:

— Не бросайте меня здесь, пацаны. Не бросайте.

Солдат и не думал его бросать. Он знал, понимал, что если тот останется здесь, то скоро превратится в отупевшее, забитое, немое существо, как те невольники, которые встречались ему в зинданах горной Чечни. Он будет покорно выполнять любую работу, безропотно сносить любые издевательства и побои, лишь нелепо тараща на мучителей пустые оловянные глаза. Из него вытравят, выжгут здесь всё человеческое, вбив лишь скотский, животный страх.

Станислав не мог бросить здесь вот так другого русского. Год войны с чеченцами научил его многому. До армии он в своей деревне никогда не встречал чужаков, и они были ему безразличны. Но здесь, ощутив на себе всю силу вражеской ненависти, насмотревшись на обезображенные, обезглавленные, с выколотыми глазами и вырезанными половыми членами тела товарищей, которые солдаты иногда находили на захваченных позициях боевиков, в его сознании быстро пролегла незримая, но чёткая грань. Мир перестал быть цельным, необъятным и светлым. Отныне он делился для него на своих и чужих.

Свои — это все русские здесь. Что военные, что гражданские. Седые ли измождённые тётки из руин Грозного, украдкой носившие солдатам еду, или последние казаки из терских станиц — неважно. Это всё свои, наши.

Чужие — это остроносые чеченцы с чуждыми гортанными голосами и резкими повадками хищников. И тоже неважно, боевики это, или просто местные жители, тихие днём и стреляющие в спину ночью.

Этот жалкий нелепый электрик из Города Ветров был своим. И его надо было отсюда вытаскивать — надо, и всё. Если удастся захватить хозяйский «Джип», то они и деда Богдана ни за что не бросят, увезут с собой. Но даже если и не захватят, то всё равно не оставят здесь, к реке потащат. Пусть уж лучше в Тереке потонет, чем умрёт под чеченским ножом.

О побеге они теперь говорили каждый вечер, но приглушённо, шёпотом. Боялись, что из ямы их могут услышать. Если во дворе раздавались чьи-то шаги, то они сразу замолкали, насторожённо прислушиваясь. И продолжали молчать ещё некоторое время, после того как шаги смолкали, и снова воцарялась тишина.

Работали они почти всегда молча, с понурыми лицами, делая вид, что сломлены и ко всему безразличны. Так Станислав надеялся ещё более усыпить хозяйскую бдительность.

— Вы всё не съедайте, хотя бы часть оставляйте на потом. Макароны и хлеб можно в тряпки завернуть и здесь, на дне ямы припрятать. Когда побежим, хоть какая-то жрачка понадобится. Воду из Терека пить будем. А вот еда — другое дело. Я же не знаю, сколько мы будем пробираться к границе, — убеждал Станислав товарищей, когда те с жадностью набрасывались на спущенную в зиндан еду.

Иногда им давали консервы: пару банок с тушёнкой или жареную кильку в томате. Это съедали сразу, так как сохранить их было нельзя.

Станислав хорошо помнил карту. Он говорил, что в десятке километров от Внезапной, на другом берегу Терека стоит станица Шелковская. Дальше, вниз по течению, но на этом берегу — Гребенская, а ещё дальше — Ста-рогладковская, Курдюковская и Каргалинская. Чтобы попасть в Дагестан, надо обязательно перебраться на другой берег реки. Лучше всего сразу за Гребенской. А оттуда до границы уже рукой подать.

Сослан, которому обычно поручали работать по дому, теперь неотрывно наблюдал за хозяевами. Если вдруг Гаджимурад или Султан куда-нибудь соберутся, то он тут же выскочит во двор якобы по нужде и скажет об этом остальным, чтоб приготовились. А потом, дабы выманить оставшегося чеченца из дома наружу, осетин рухнет прямо на землю, притворяясь, будто у него прихватило сердце. И примется громко стонать, держась руками за грудь и глубоко закатывая глаза.

Долго думали насчёт того, как быть с женой Султана, толстозадой Фатимой. Она-то почти всегда дома торчит. Ведь пока они разделаются с мужчиной, садаевская жена может успеть выскочить на улицу и поднять тревогу.

— Поживём — увидим, — говорил солдат. — Думаю, её тоже реально будет вальнуть. Главное, с мужчиной управиться. Если нам это удастся, то баба — не проблема. Войдём в дом, да шею ей свернём. Только б на улицу не успела выскочить.

— Шею свернём? — спрашивал Николай с содроганием.

— Ну а ты как думал? В живых оставлять? Нет, нельзя. Она ж сразу кипеш подымет, — отрезал Станислав жёстко.

С каждым днём в невольниках крепла вера в своё избавление.

— Она ведь тоже выходит иногда на улицу, — говорил им Сослан. — То на базар, то к соседям. Так что всё получится у нас, я верю.

И он переводил взгляд на солдата, теребил чёрную нечесаную бороду.

— Знаешь, Стас, когда ты всерьёз про побег заговорил, я даже как-то по-другому жить начал. Желание появилось. Теперь хожу, смотрю по сторонам, всё вижу, всё замечаю. Мозги зашевелились. А раньше просто камни таскал как ишак. Ни одной мысли в башке не было. Даже счёт времени потерял. Не знал, какой день теперь, какое число.

— Нам главное — кандалы снять и хоть какое-то оружие раздобыть. У них там в доме арсенал целый, стопудово. Минимум, три «калаша», один точно с подствольником. И гранат валом. «Муха» даже есть. Я раз видел, как Гаджимурад таскался с ней на улицу. Я ведь с войны ничего не забыл, стрелять не разучился. А хозяева наши вообще-то — лохи. Сразу видно, что не воевали, не боевики они. Я боевика в человеке сразу чувствую. А эти просто автоматы нацепили, и думают — крутые.

— Как ты чувствуешь?

— Трудно словами объяснить. Но я это реально чувствую, — Станислав ощерился. — Понимаешь, Сос, у боевиков всё другое. Они как звери дикие. Как волки. Они вроде и не смотрят за тобой особо, и не сказать, что бьют по беспределу — но хрен убежишь. У них всё чётко, всё продумано.

Затем он поднял голову, кивнул наверх:

— А теперь на Султана погляди. Тварь жирная, мешок с дерьмом, брюхо до земли отвисает. Да такой триста метров пробежит с полной разгрузкой, упадёт и подохнет тут же. Не воин он, а барыга. Людьми барыжит. Даже сам их не захватывает, а покупает. Чтоб тебя, Колёк, с армяном захватить, других уродов нанял. Или Гаджимурада взять: дебил вообще. Он только и умеет: посадить человека на цепь и палкой дубасить. Здесь он мастер, — и Станислав, сверкнув злым глазом, коротко сплюнул на землю.

Все примолкли. Только что прошёл короткий ночной дождь, и низкие тяжёлые тучи угнало резкими порывами на восток, к границе. Последние капли, срываясь с железных прутьев решётки, гулко падали вниз. В затхлой яме посвежело.

— Так значит реально убежать? А, Стас? Реально? — в который уже раз спрашивал Николай.

— Реально. Ты, Колёк, не дрейфь. Понял? Не дрейфь.

— Да, блин, я не боюсь. Просто как бы это сказать… Блин, трудно сказать… — и он мялся, не досказывая.

Станислав усмехался:

— А ты и не говори ничего. Ты делай.

IX

Утром следующего дня в доме началось какое-то движение. Султан суетливо сновал по двору, созванивался с кем-то по мобильнику, сплёвывал от нетерпения под ноги, скрёб заросший подбородок.

То и дело с гулким скрежетом открывались ворота — прибывали всё новые и новые родственники. За воротами вдоль улицы выстроилась целая кавалькада машин. Человек пятнадцать вооружённых чеченцев, громко галдя, топталось посреди двора.

Из дома выволокли Ашота. Погоняемый сыном Султана, он шёл, понуро склонив голову и едва переставляя занемевшие непослушные ноги. Его измученное лицо было бледно, бескровно. Идя по двору, он не поднял глаз ни разу, даже не взглянул на возившихся возле кучи кирпичей Николая и деда Богдана. Гаджимурад с ругательствами энергично поддавал невольнику коленом под зад:

— Быстро, тварь! Быстро!

Собравшиеся чеченцы ухмылялись, понимающе и одобрительно прищёлкивая языками.

Накануне отец Ашота сообщил Садаеву, что выкуп собран. Султан назначил ему время и место встречи на границе. Пригрозил, что если тот не приедет или попытается как-нибудь схитрить, то вместо сына он оставит в условленном месте его отрезанную голову.

Садаевская родня быстро расселась по машинам. Ашота запихали в «Джип» к Султану, набросили на голову мешок, и, возбуждённо гогоча, тронулись в путь. Машины тряслись по ухабам разбитой просёлочной дороги. В салонах много курили, выставляя наружу хваткие волосатые руки. Небрежно развалившийся на мягком заднем сидении рядом с невольником грузный чеченец высунул из окна ногу, обутую в мягкую спортивную обувь. Припекало солнце. От дерюжной ткани мешка в нос армянину бил прелый запах гнилой картошки.

Николай проводил уезжающие машины мученическим взглядом.

«Ну вот, Ашот уже завтра будет дома. Дома», — с отчаяньем подумал он.

И застыл, опустив обессилевшие руки, незряче уставившись на затворённые железные створки ворот. Простоял так долго, пока его не обругали матерно и не запустили от крыльца маленьким острым камешком.


Стеречь рабов вместе с Гаджимурадом остались двое молодых чеченцев. Вскоре к ним присоединился ещё один парень: белобрысый, долговязый, нескладный, с блуждающей по губам гадостной шакальей ухмылкой.

Едва только уехал Султан, как он притащился с дальнего конца станицы, где обитал, и постучал в ворота. Когда Гаджимурад открыл, то он, заискивающе осклабившись, торопливо схватил и пожал его руку и, бормоча приветствия по-чеченски, прошмыгнул во двор. Отсыпал сидевшим на корточках возле крыльца парням жареных семечек. Те разморено жмурились на ярком солнце и, прикрыв глаза, что-то отвечали ему, брезгливо цедя слова. Белобрысый улыбался и, повинуясь небрежному взмаху руки, торопливо уселся на корточки у их ног, глядя на чеченцев преданными собачьими глазами.

Он был русский станичник, из местных, звался Серёгой. Его родителей четыре года назад расстреляли во дворе собственного дома, прямо у него на глазах. Белобрысый и тощий Серёга валялся в ногах у убийц и вопил исступлённо:

— Не убивайте! Не надо! Пощадите меня! Пощадите!

Хватал дрожащими руками их ноги, припадая к ним помертвевшими губами.

— Пощадите!!!!!!!!!!

— За что тебя щадить? — со злым смехом отвечали ему. — Кафирам нет пощады.

Тогда Серёга, стоя на коленях перед десятком ещё не остывших от кровавой расправы, возбуждённо галдящих чеченцев, сбивчивым голосом начал произносить шахаду.

— Ашхаду Аль-ляяяя… Илахааааааа Иль-ла. Лляя… яяяях! — выкрикивал он, безумно вытаращив глаза.

Арабский текст он уже успел к тому времени заучить от своих чеченских сверстников.

— Не убивайте! Не убивайте! — надрывался Серёга и продолжал. — Ашхаду анна Мухаммада р-расууууулю Ллаяяяях!

— Суннат давай делай. Суннат, — смеясь, крикнул ему кто-то и сунул в руки тупой кухонный нож.

Серёга стянул вниз штаны и принялся кромсать себе крайнюю плоть. Громко выл от боли, перекосив лицо. И стоял так потом на коленях, со спущенными штанами, выронив нож и прижимая ладони к остро ноющему окровавленному паху. В его голубых, полубезумных глазах светилось лишь одно: жить! жить! жить!

Некоторые из чеченцев отворачивались от него с омерзением, но другие качали головами, скалились, хлопали по плечам:

— О, хороший мусульманин будешь, хороший! Давно бы так. Са-лаутдин теперь твоё имя, Салаутдин. Понял?

В захваченном доме поселился сосед-чеченец. Смилостившись, он даже разрешил ему остаться во дворе и жить в деревянном сарае.

Во время войны Серёга, прикидываясь несчастным русским бродягой, приползал на позиции российских войск, плакал и клянчил еду, всячески стараясь вызвать к себе жалость. Благодарил униженно, точно нищий, за каждый кусок хлеба, утирая нос рукавом, рассказывал, как убивали казаков в его станице, как надругались над женщинами, с хохотом перерезая затем им глотки. И ведь правду рассказывал, ничего не выдумывал.

— Отца-мать они у меня убили, расстреляли прямо на дворе, — причитал он с надрывом. — Один я остался, совсем один. Как жить теперь? Как жить?

И ведь по настоящему рыдал, человечьими слезами захлёбывался.

Его жалели. Его кормили. Ему верили.

Серёга вынюхивал многое. Где и какие части стоят, с каким вооружением, кто командир, откуда и куда двинется колонна, с каким сопровождением. Иногда ему, жадно ловившему обрывки чужих разговоров, даже удавалось выведывать, начнётся ли в ближайшее время против боевиков операция.

Если приносимые им сведения оказывались неточными, чеченцы тыкали Серёгу лицом в кучи свежего, смердящего дерьма и нещадно били ногами и автоматными прикладами. Он извивался ужом по земле, выл гадко и протяжно:

— Ву-у-ууу! Ву-у-у-ууй!!! Не надо! Я сделаю!! Сделаю!

Чтобы повязать его кровью, боевики потребовали, чтобы он лично отрезал головы трём попавшим в плен солдатам из 131-й Майкопской бригады.

— Давай Салаутдин, докажи, что теперь ты — настоящий мусульманин. Что ты достоин сражаться вместе с воинами Аллаха. Убей этих трёх кафиров, посмевших ступить на священную землю Ичкерии, — криво усмехаясь, торжественно приказал горбоносый полевой командир с раскосыми волчьими глазами.

Серёга судорожно схватил протянутый ему нож и кинулся к пленным, беспомощно лежащим на земле со связанными за спиной руками. Схватил и рванул одного за волосы, с силой оттягивая голову назад. Приставил лезвие к глотке и начал торопливо пилить кадык.

— С-сука!! — надрывно и жутко хрипел солдат, выкатив глаза и пуская изо рта кровавую пену. — С-с-ссука-а-а!!!

Серёга пилил горло долго и неумело. Взвизгивал полоумно. Тело солдата билось в страшных конвульсиях, пальцы связанных рук до крови впивались в землю, ноги бешено дёргались, вздымая стоптанными сапогами удушливую пыль. Из перерезанной артерии фонтаном хлестала кровь. Убийца, весь забрызганный ею, пускал длинную, противно тянущуюся с раскрытых губ слюну и выл громко. Наконец, он с торжествующим бесноватым воплем вскинул вверху руку, держа в ней отрезанную голову, а обезглавленное солдатское тело всё ещё продолжало дёргаться, нелепо суча по земле ногами

— Аллах Акбар! Аллах Акбар! — рявкнули чеченцы и дали пару очередей в воздух.

— Дальше, Салаутдин, — хладнокровно приказал командир, слегка покривившись.

Предатель зарезал и двух оставшихся солдат. Расправа подробно снималась на видео. Оператор совал камеру под самые руки Серёги, и на объектив обильно брызгало красным. Чеченцы склабились довольно, а он заискивающе, по-шакальи, ухмылялся, обнажая ряд ровных, желтоватых зубов. И тоже вместе со всеми надрывно кричал: «Аллах Акбар»! И вскидывал вверх перепачканную кровью правую руку с крепко зажатым в ней ножом.

Теперь, ожидая возвращения старших, трое чеченцев и русский ренегат часами сидели на корточках возле крыльца, грызли подсолнечные семечки и плевали на землю, растирая слюну ногами. Изнывали от скуки, не зная, чем бы занять себя.

Молодые надсмотрщики оказались изощрённо жестоки. Совсем заскучав, они вскоре с упоительной радостью принялись глумиться над скованными беззащитными людьми. Невольники в эти дни Султана вспоминали с тоской — тот хотя бы не мучил их беспричинно. Не из жалости, конечно же, а из жадности. Ведь раб стоил денег, а уже имевшиеся у него не отработали ещё всех затрат на покупку. Увечить их было невыгодно.

Теперь над рабами измывались забавы ради. Особенно усердствовал Серёга — это он поначалу подбил остальных: мол, давайте приколемся, покуражимся над невольниками.

Со свирепым блеском карих глаз парни поднялись на ноги, намечая из рабов первую жертву. Начиналась злая потеха.

Первым стал Сослан. Сначала его заставили ползать на коленях возле хлева и собирать руками овечий помёт.

— Кизяк, кизяк ищи. Печку топить будем, — забавлялись чеченцы.

Сослан собирал старательно, шаря в пыли руками и складывая тёмные катышки-горшины в кучку. Когда она превратилась в небольшой бугорок, Гаджимурад потребовал, чтобы тот весь его съел:

— Давай, козёл! Жри баранье г..!

Сослан сидел на корточках молча, не двигаясь.

— Ты чё, не понял?! — резкий удар ногой опрокинул его на спину.

Осетин, закусив губу, приподнялся и сел снова. Он вскинул голову и, глянув на мгновение в лицо Гаджимураду, выдавил из себя натужно:

— Я не буду.

— Чё!? — зарычал Гаджимурад.

— Я не буду, — повторил он громче.

Пинками его опять свалили на землю, сдёрнули с плеч автоматы, защёлкали затворами. Сослан, свернувшись в угловатый и костлявый комок, закрывал голову, отворачивался. На обнажённых до локтя руках зияли свежие кровавые ссадины.

Серёга, хохоча заливисто и звонко, придумал новую забаву: осетина поставили у забора, на голову водрузили пустую бутылку и принялись в неё палить одиночными выстрелами.

— Дайте мне стрельнуть! Дайте мне! — вертелся возле чеченцев Серёга, подпрыгивая от нетерпения.

Гаджимурад нехотя дал ему автомат, предупредив тихо, сквозь зубы, чтобы не услышал раб:

— Попадёшь в голову — тебе башку прострелю. Понял?

Серёга боязливо шмыгнул носом и быстро дал два одиночных выстрела, нарочито целясь выше стоящей у Сослана на голове бутылки.

Пули, пролетая мимо его лица, с надсадным визгом впивались в каменную кладку забора. Щёки Сослана больно царапали отлетавшие осколки. Он съёжился, сжался до боли в мышцах, зажмурил глаза, стиснул зубы.

Наконец, кому-то удалось попасть в бутылку, и звенящие стеклянные брызги разлетелись по сторонам. Один из них глубоко взрезал правую щеку невольника. Но Сослан, оцепенев, даже не почувствовал боли, не ощутил заструившейся по щеке крови.

Гаджимурад приказал ему собрать все кусочки стекла руками, пригрозив, что если найдёт потом хоть один, то заставит невольника его проглотить. Тараща глаза, тот завозил помертвелыми руками по земле, изрезав пальцы в кровь. Чеченцы, глядя на это, громко ржали, выли, ругались.

Потом они погнали Сослана к незаконченной пристройке, опять работать, но тот, пережив смертный страх, едва мог двигаться и лишь бестолково топтался на месте, точно пьяный. Тогда злыми, жестокими пинками его загнали в зиндан.

После этого чеченцы вместе с Серёгой принялись за Николая.

— Э, ты, свинья! Сюда иди!

У того сердце захолонуло от ужаса, и он засеменил к ним на ватных ногах. Гаджимурад брезгливо скривил губы:

— От тебя воняет как от свиньи. И все вы русские — свиньи. Мой брат вашим головы в Грозном резал. Когда ты сегодня закончишь работать, я тебе тоже отрежу башку.

У Николая пересохло во рту.

— Отвечаю, отрежу.

Чеченцы довольно заулыбались и закивали головами.

— Э, ты в какого бога веришь? — спросил троюродный брат Гаджимурада Иса — низкий, коренастый, с близко посаженными глазами.

— Я, я, не знаю, — заикаясь, пробормотал Николай.

— Чё? Э, ты разве не знаешь, что есть только один бог — Аллах! И ты смеешь в него не верить?

Николай обмер. «Мне — всё. Мне — конец», — бешено заколотилось где-то внутри него.

Он молчал, дыша часто и беззвучно.

— Да ты спасибо скажи, что рядом с тобой правоверные мусульмане. Ты сам должен был уже давно попросить, чтобы мы научили тебя исламу. Научили делать намаз. На коленях должен был умолять об этом, — прошипел Серёга, подобострастно косясь на чеченцев. — Я сам благодарю Аллаха за то, что мне в жизни встретились эти благородные люди. Они научили меня настоящей вере.

Чеченцы перемигнулись меж собой, радостно ощерившись.

— Вот видишь, Салаутдин тебе всё правильно сказал, — поддержал Иса. — Он тоже когда-то был гяуром, таким же, как ты. Но потом принял ислам, обратился в истинную веру. Если ты не веришь нам — чеченцам, то поверь своему — русскому, который встал на путь истины.

Николай смотрел на чеченцев неотрывно, точно кролик на удава.

— Веришь ему? — грозно повторил Иса.

— Ве, ве., — запинался Николай.

— Чё? Не понял?

— Да, да, ве… верю.

— Только животные Аллаха не почитают, — хохотнув, встрял третий чеченец. — Вот потому ты и сидишь на цепи как собака.

— В натуре, собака.

— Э, а ты намаз делать умеешь? — настырно допытывался Иса. Он лузгал семечки и плевал кожуру в побелевшее, словно посыпанное мукой, лицо раба.

— Нет.

— А суннат тебе делали?

— Что? — пролепетал Николай.

— Суннат не знаешь? — спросил Гаджимурад.

— Нет.

— Вот баран! Ты же из Города Ветров, а даже не знаешь, что такое суннат. Там ведь тоже мусульмане живут. Суннат — это обрезание. Они тебе этого разве не говорили?

— Нее. Нее….еет — бормотал несчастный раб.

— Э, штаны снимай, позырим, — Гаджимурад матерно выругался и пнул его ногой.

Серёга уже принялся проворно стаскивать с него изодранные, перепачканные землёй брюки, но Иса остановил его жестом руки, плюнув при этом длинной слюной себе под ноги.

— Так делали или нет?

— Не делали, — дрожащие руки Николая блуждали в области брючной застёжки.

— Сейчас сделаем, не переживай, — Иса нарочито медленно достал из кармана нож, раскрыл его. — Салаутдин, сделай ему суннат, — и он протянул нож Серёге. — Ты же умеешь, — добавил он, ухмыльнувшись.

Того передёрнуло, но он тут же схватил нож в руки.

— Э, тормози, Иса, — вмешался третий чеченец. — Ведь если он ему суннат сейчас сделает, то этот русский уже мусульманин будет. Так ведь? А Гаджик же не может мусульманина как раба держать. Тогда придётся его отпустить.

«Отпустить. Придётся отпустить», — впечаталось в мозг.

Николай начал расстёгивать брюки. Он был готов уже на что угодно, лишь бы всё прекратилось, лишь бы отстали, отлепились от него эти жестокие, не знающие пощады люди. Они хотят сделать ему обрезание? Пускай! Пусть обрежут! Пусть сделают, что угодно! Лишь бы только в живых остаться. Лишь бы голову не отрезали.

Из дальнего угла двора на всё это исподлобья смотрел Станислав. Его взгляд был тяжёл, полон ненависти к чеченцам и отвращения к Николаю. Зло выругавшись вполголоса, он плюнул на землю и резко отвернулся.

— Э, смотри, смотри, Гаджик! — засмеялся Иса. — Отвечаю, он по ходу правда суннат хочет сделать. Уже штаны снимает. Ха, б..! Хитрый! — и он изругался грязно. — Думает, что в натуре от этого мусульманином станет, и мы его отпустим.

— Э, ты, ишак! Чтобы стать мусульманином, надо встать на колени, обратиться лицом в сторону Мекки и произнести шахаду. Понял? И при этом обязательно должны быть два свидетеля-мусульманина. А ты — грязный гяур, — и Гаджимурад отвесил невольнику звонкую пощёчину. — Ты недостоин нашей веры. Ты, свинья, на коленях нас благодарить должен, что мы тебя кормим и в живых пока оставляем. Вы — русские — вообще грязные идолопоклонники. Мне отец говорил, что в ваших этих, — и он обернулся к Серёге. — Как их там?

— Церквях, — подсказал тот.

— В ваших церквях идолы на досках нарисованы. Вы их свиным салом мажете и молитесь им.

— Да, а ещё баб своих там на золотые х. сажаете, — подхватил третий чеченец.

Отхаркнув мокроту, Иса смачно плюнул в лицо Николаю. Серёга вслед за ним плюнул тоже, но целя в пах. Слюна растянулась в воздухе, затрепетала длинной противной нитью. Ренегат выругался, обтёр губы. Чеченцы изощрялись в скотском остроумии:

— Чё стоишь? Давай быстро работай. До пяти считаю. Если не начнёшь работать, то пристрелю на месте, — и Иса снял свой «калаш» с предохранителя.

Николай пошатывался, точно пьяный, и на его лице вдруг заиграла полоумная улыбка. Иса громко считал по-русски.

— Э, ты чё «ха-ха» ловишь? — третий чеченец ударил его по лицу, но, измазавшись в плевке, выругался, вытер руку об одежду невольника и ударил его снова, на этот раз ногой.

— Четыре! Пять! — окончил счёт Иса. — Всё, ты — труп. Сейчас тебя щёлкну, — он демонстративно поднял автомат и взял раба на мушку.

По дрожащим щекам Николая потекли обильные слёзы. Он затрясся всем телом, завывая тонко, по-щенячьи:

— У-ууу-ууу! Уу-ууу-у-у!

— Заткнись.

— Не надо. Пожалуйста, не надо… Не надо….Не надо, — рыдая, повторял он без конца.

Чеченцы тащились от удовольствия.

— Э, если жить хочешь, то резко беги до ворот и обратно. Бежишь на время. Если в пять секунд не уложишься, я тебя убью. Понял?

Гаджимурад, не спеша, вскинул автомат кверху.

— На старт! Внимание! Марш! — скомандовал он и дал одиночным в воздух.

Николай мелко засеменил к воротам, дико оглядываясь через плечо, ежесекундно ожидая пули в затылок. Но чеченцы вновь уселись на корточки у дома и ржали довольно.

Последним, уже под вечер оказался солдат. Его, трудившегося у пристройки, Гаджимурад выволок на середину двора.

— Э, калинку станцуй! — приказал он.

Тот не двигался.

— Давай, козёл, быстро! — Иса пальнул из автомата под ноги Станиславу — пуля, взвизгнув, взметнула облачко пыли. — Пошёл вприсядку.

— А ну-ка: калинка-малинка! — кривляясь, затянул Серёга.

Но Станислав стоял на том же месте.

— Ты чё, не понял?

— Вы только над закованными в цепи измываться можете? — ответил он, смотря упрямыми светло-серыми глазами чеченцам прямо в лица.

— Ва-я, дерзкий, да? — услыхав такой ответ, Иса аж присел от изумления. — Дерзкий?

— Да он ишак тупой.

— Э, ты чё много разговариваешь? Язык отрежу.

Серёга тут же подскочил к нему и хрястнул кулаком в челюсть. Но Станислав, стиснув зубы, остался стоять. Они, уже предвкушая очередную жестокую забаву, слегка оторопели. Этот высокий русоволосый солдат с клочковатой бородой на исхудалом лице не выказывал страха. И смотрел на чеченцев всё так же: угрюмо, непокорно.

— Чё так смотришь?! — Гаджимурад ткнул его автоматным прикладом в живот. — Моргалы выколю!

Станислав пошатнулся, но устоял на ногах. И замер снова — молча, вызывающе. Чеченцы изумлённо переглянулись. Иса пробормотал что-то не по-русски. Серёга перестал скалиться.

Гаджимурад ударил сильнее. Резко, со злым выкриком. Солдат, мучимый голодом и многодневной усталостью, упал. Серёга, радостно взвизгнув, тут же добавил ему ногой по рёбрам.

— Суки! Суки чеченские! — выдохнул невольник.

Из уст Исы хлынул поток грязной матерной ругани. Этот русский парень в рваном солдатском хэбэ, с разбитыми, но плотно стиснутыми губами, пробудил в нём бешеную злобу. Он не трепетал перед ними — своими хозяевами, теми, от кого всецело зависела его жизнь. Он выглядел непокорным, несломленным, и именно это приводило чеченцев в бешенство.

С налитыми кровью глазами, с искажённым лицом Иса изо всей силы ударил лежащего ногой. Станислав выдохнул с хрипом.

— Ты чё сказал?! А?! Чё сказал?! — орал Гаджимурад и бил жестоко, с остервенением.

— Уроды вонючие!! Шакальё!!! — кричал Станислав, катаясь в пыли. — Не волки — шакалы! Я ваших пятерых на войне положил!!

— Заткнись, свинья!

— Наши вернутся сюда — всем вам кранты!

— Заткнись!

— Тебя — мразь поганая — лично за яйца вздёрну! — извернувшись, выкрикнул солдат Серёге.

Тот с бешеным воем молотил его ногами, прыгал сверху.

— Уро-о-о-ою, падаль! — вопил онистошно.

— Да мы ваших как свиней порвали! — ревел третий чеченец.

Иса вдруг попал ногой по железу оков, вскрикнул, запрыгал на месте, схватившись руками за ушибленную ступню.

— Это мы вас рвали и рвать будем! — выхаркивая густую кровь, выкрикивал, не помня себя, Станислав. — Вы трусы все! Не мужчины! Только и можете роддома захватывать!

Чеченцы с рёвом, рычанием, визгом топтали Станислава ногами, били прикладами. Скованный цепями солдат перекатывался в пыли, стараясь уберечь хотя бы голову, и исступлённо крыл чеченцев дикими ругательствами.

А те всё бесновались, увечили и так уже избитое, окровавленное тело. Наверное, забили б до смерти, но Гаджимурад вовремя спохватился, вспомнив, как отца жаба душила из-за цены этого невольника.

Грязного, всего в крови, едва живого Станислава бросили в зиндан. Иса смачно плюнул на него сверху.


Через три дня Султан с роднёй вернулся обратно. Ашота с ними не было. Ещё только подъезжая к дому, чеченцы с радостным рёвом принялись палить из автоматов в воздух, высовывая из машин жилистые мохнатые руки. Услыхав крики и стрельбу, Гаджимурад опрометью бросился растворять настежь ворота. Возбуждённые бородачи гогочущей гурьбой повалили в дом.


— Пошёл к чёрту! — захрипел Станислав.

Сознание понемногу возвращалось. Вместе с ним по телу разливалась волна нестерпимой боли. Казалось, его недвижимую онемевшую плоть кромсают на части тупыми скальпелями. Ныло, саднило, выворачивало наизнанку всё: грудь, спину, живот, руки, ноги. Казалось, все его мышцы, все суставы и сухожилия слились в единый надрывающийся от боли комок. В гулко гудящей, точно медный колокол, голове крутились, бурлили, наплывали друг на друга какие-то обрывки, образы. В горячечных висках жарко пульсировала кровь.

Бородатые, остроносые чеченцы появлялись на фоне разваливающихся гнилых заборов и бревенчатых изб его села.

Потом мелькали курносые, загорелые, изъеденные глубокими прыщами лица солдат из его роты.

Он слышал стрельбу. Ожесточённую автоматную стрельбу — били и очередями, и одиночными. Рвались гранаты. Протяжно свистели мины. Утробно фырча и лязгая траками, «восьмидесятки» упрямо пробивали себе путь сквозь городские руины. Ползли неуклюже, точно огромные приземистые черепахи. Палили на ходу, содрогаясь корпусом, и из их орудийных стволов вырывалось короткое пламя. Весь этот грохот, свист, вой, лязг отдавался в его голове дикой рвущейся болью. Казалось, изнутри в ней тяжко стучат пудовые железные молоты.

Перед глазами вставали видения разбитого, истерзанного Грозного с полуразрушенными, изрешеченными домами, зияющими чёрными провалами выгоревших окон. По грудам битого кирпича, гнутой ржавой арматуры, звонким осколкам стекла, по россыпям стреляных, потускневших под дождями гильз носились стаи одичалых собак с бесновато мерцающими глазами. Они пожирали трупы.

Снова накатывался грохот ожесточённого смертного боя. Отрывистые крики солдат, забористая матерщина вперемешку с очередями.

Опять чеченцы. Но он уже не в Грозном и не среди развалин. Он вдавливает, вжимает своё тело в узенькую неглубокую расщелину на крутом склоне горы и пытается поймать в прицел боевика, бьющего короткими очередями из-за каменного выступа метрах в ста ниже по склону.

Пули его ложатся кучно, рядом. Он слышит их прямо над собой. Станислав, глухо рыча сквозь стиснутые до боли зубы, ещё плотнее жмётся к холодному камню, стремясь врасти в него.

Автомат чеченца внезапно смолкает. Патроны закончились? Солдат приподнимает голову. Ровно настолько, чтобы каким-то краешком, уголком глаза зацепить врага. Тот скрылся за выступом. Наверное, действительно меняет рожок.

Но вот снова мелькает темнобородое лицо в вязаной шапке, и из-за каменного выступа начинает выползать, нацеливаясь в его строну чёрным округлым нутром, труба «Мухи». Сейчас тот выстрелит, и граната разорвёт Станислава в клочья. Почти машинально солдат вскидывает оружие. Кажется, руки движутся ужасно медленно. Лениво. Словно в замедленной съёмке.

Чеченец высовывается из-за выступа сильнее, и его голова теперь идеально ложится на мушку. Он держит «Муху» обеими руками, оперев на правое плечо. Станислав успевает выстрелить первым. Бьёт короткая очередь. Приклад резко отдаёт в натёртое, мозолистое плечо.

Из головы чеченца вырываются густые красные брызги. Он неловко взмахивает руками и валится на спину. Его тело долго кувыркается вниз по склону горы, пока не застревает в кустах. Так и не успевший пустить гранату РПГ-18 катиться следом. Автомат боевика остаётся лежать на траве и его ствол мерцает на утреннем солнце.

«Третий, — считает солдат. — Третьего чеха завалил». И, спрятавшись за камень, он отирает рукавом взмокший лоб.

И снова всё плывёт и кружится, потом меркнет, погружается во тьму.

Опять Станислав видит родное село, ветхое здание школы, измождённые, морщинистые лица родителей. В нос бьёт крепкий запах хлева, дров, варёной картошки. Лес — поле — опять лес.

Снова война. Снова он бежит и стреляет. Горы, аулы, лица чеченцев, грозящих кулаками танковым колоннам, снова руины Грозного.

Затишье. Боя нет. Тепло. Даже жарко. Печёт летнее солнце. В разрушенном городе деловито снуют люди. Уцелевшие дома. Подвалы. Мелькают вульгарно размалёванные лица чеченских проституток, предлагающих себя за автоматные рожки, гранаты, выстрелы от гранатомётов. Солдаты понимают, что всё это будет стрелять в них же, быть может, даже этой ночью, но ничем иным расплатиться всё равно не могут — денег у них нет. Проститутки хохочут гортанными голосами, подмигивают и матерятся.

Потом всё мешается, путается. Развалины вырастают посреди поля за его родным селом, густой лес превращается в горы, по которым петляет узкая серпантинная дорога. По ней ползёт колонна танков и БТРов с сидящими на броне напряжёнными солдатами. Где-то в голубой чистой выси стрекочет лопастями вертолёт, похожий на большую чёрную стрекозу.

И опять он летит куда-то стремглав, быстро, с пронзительным свистом, острой болью отдающимся в висках. Видения тают, бледнеют, стираются.

Он лежит неподвижно, закрыв глаза, и дышит тяжело.


Придя в себя, Станислав упёрся мутным взглядом в склонившегося над ним Николая. Тот внимательно глядел ему в лицо, похлопывал по щекам и говорил, обращаясь к кому-то:

— Живой, отвечаю. Даже глаза открыл.

С минуту солдат смотрел молча, едва соображая, облизывая вспухшие, покрытые засохшей коркой губы. Затем в мозгу вспыхнула сцена во дворе, когда этот долговязый, трясясь от страха, уже расстёгивал перед чеченцами штаны.

— По-ш-ш-ш-ёл к чёрту! — захрипел Станислав.

— Стас, ты чего? — враз оторопел тот.

— Вали отсюда, говорю. Я всё видел. Видел, как ты там уже штаны снимал перед чехами.

Николай заморгал глазами. Ужас его прошёл, и теперь, сидя на дне зиндана и глядя на измордованное тело солдата, он радовался, что всё это произошло не с ним.

— А что мне было делать? Что? — бросил он резко, почти с вызовом.

— Что? — Станислав приподнял голову, но шея его тут же заныла нестерпимо. Он поморщился. — А ты не мог им как мужик ответить? Не мог?

— Это ты что ли ответил? Да тебя избили как собаку, — огрызнулся Николай. — И в другой раз ты теперь молчать будешь, — прибавил он и, на всякий случай, отодвинулся.

— Не буду. Мне по хрену! Пусть хоть голову отрежут. Хоть и отмудохали, но человеком остался. Понял?

— Ладно, Стас, хорош, — проворчал дед Богдан. — И правда радуйся, что жив остался. На тебе ведь места живого нет.

Солдат приподнялся на локте, взял бутылку с водой и полил себе на лицо, смывая засохшую кровь. Вода отдавала затхлым привкусом.

Голова ныла и разламывалась. Губы вздулись кроваво-фиолетовыми пузырями. Левый глаз совсем заплыл. Станислав прополоскал рот, выплюнул тёмно-красный сгусток. Потом, прильнув к горлышку, жадно пил, стараясь залить, затушить сухую горячечную глотку.

— Ничего, мужики, — сказал он. — Выберемся. Не боись.

— Теперь они от тебя не отстанут. Всё время будут бить, издеваться, — вздохнул Сослан. — Совсем сломать захотят.

— Однако, Стас, тебя хрен сломаешь, — вдруг добавил он, чуть помолчав.

X

Чеченцы гуляли. Обмывали шестьдесят тысяч долларов, полученных за Ашота. Зарезали на дворе двух баранов. Их освежёванные туши, подцепленные железными крючьями за ноги, свисали с деревьев. Женщины закопали в огороде дурно пахнущие бараньи кишки.

В дом к Султану набилось человек тридцать. Родственники, друзья, несколько боевиков, которые воевали с его старшим сыном. Чеченцы обильно пили, вливая в себя стаканы водки, жевали шашлык, посыпая душистые куски мяса солью и с жадностью вонзая в них зубы. Хрустели свежей редиской, зелёным луком, чавкали солёными огурцами. Свежих в конце апреля ещё не было.

Царило разнузданное веселье. Все гоготали, смеялись и говорили разом, оживлённо размахивая в воздухе руками. Жена Султана и пришедшие ей на помощь родственницы едва успевали приносить всё новые и новые тарелки с едой.

Султан уже в сотый раз рассказывал всем, как ему удалось проведать про богатство армянской семьи, найти в Городе Ветров нужных людей и заказать похищение. Каждая деталь смаковалась, обсасывалась со всех сторон. Потом он хвастался, сколь умело вёл торг с отцом Ашота. Как он до полусмерти запугал его сына, и тот, рыдая в телефонную трубку, молил отца поскорее заплатить выкуп. Султан даже сводил гостей в подвал и показал цепь, на которой сидел невольник.

— Ай, Султан! Ай, мужчина! — гремели пьяные голоса.

— А ты ему яйца отрезал, а? Отрезал?

— Хотел отрезать. Но его пахан сказал, что без яиц он только двадцать тысяч за сына даст.

— Мужчина, Султан! Мужчина!

Чеченцы хищно щерили рты, сверкая белыми, крепкими зубами.

— Вот это по кайфу! Вот это мужчина! — восклицали они.

Бородатый, горбоносый, с диковатым взглядом боевик, сидевший до сих пор молчаливо и угрюмо, вдруг поднялся за столом.

— Уважаемый Султан! Мы собрались здесь, чтобы отпраздновать это удачное дело, — начал он, когда все смолкли. — Чтобы поставить отца этого ишака на колени и заработать шестьдесят тысяч долларов, тебе хватило двух недель. Вот так и надо вести дела.

Окружающие загудели радостно.


— Я знал твоего старшего сына Асланбека, — продолжал горбоносый. — Это был мужественный, достойный сын чеченского народа. Мы вместе с ним сражались в Грозном, защищали от русских родную землю. Мы дрались за консервный завод против русских десантников. Твой сын лично сжёг из гранатомёта два ихних танка. Твой тейп, уважаемый Султан, всегда рождал самых достойных мужчин. Так выпьем же за тебя и за твоих сыновей! Пусть будет вам удача во всех делах!

Чеченцы в тридцать глоток одобрительно загалдели и опрокинули в заросшие рты гранёные стаканы. Зачавкали мясом, захрустели редиской. Султан, сидевший во главе стола, раздувался от спеси. По его раскрасневшемуся мясистому лицу выступили крупные капли пота.

Со всех концов стола раздавались громкие голоса:

— Вот это я понимаю. Вот это бизнес: армянина похитил — шестьдесят тысяч долларов заработал!

— Так и надо дела делать.

— Бараны нужны для того, чтобы волки всегда были сыты.

— Давай, Султан! Чтоб тебе всегда такая удача была!

Чеченцы вставали по очереди, произносили высокопарные, торжественные тосты, чокались, безостановочно пили водку, залпами вливая внутрь жгучую жидкость.

Все были уже пьяны. Звенели стаканами, хохотали громко, раскатисто. Горбоносый боевик, облокотясь на стол, вдруг запел по-русски зычным голосом с сильным акцентом:

— Пускай над городом клубится,
Пускай клубится чёрный дым.
Тридцать глоток дружно подхватили:

Пусть город Грозный стал разбитым,
Хоть был когда-то молодым.
В конце каждой строфы чеченцы протяжно завывали пьяными голосами по-волчьи, протяжно и жутко. Некоторые повскакивали со своих мест, опрокинув стулья. И пели теперь стоя, покачиваясь в такт мелодии.

У боевика был хороший голос. Он сидел, не шевелясь, прищурив зеленоватые глаза, и старательно выводил каждый куплет этой известной песни, которую помнил всю наизусть:

— Здесь были красные береты,
Был СОБР, «Кобра» и ОМОН.
Вы все ж рыдали словно дети,
Когда вам горло резали ножом.
— Резали ножом! — взревели все хищно.

— Пускай бомбят нас самолёты,
И день, и ночь бьёт миномёт,
Пусть горд и смел «восьмидесятый» —
Его возьмёт гранатомёт.
О, город Грозный, мы уходим.
Но мы уходим, чтоб придти.
Мы — волки. Волкам нужно в горы.
Но мы вернёмся. Грозный, жди!
Допев последний куплет, горбоносый вдруг с диким выкриком сорвался с места. Схватил автомат, прислонённый рядом к стене, и ринулся во двор. Остальные с гиком, свистом, ором кинулись за ним.

Боевик, дико крича, мешая русские и чеченские ругательства, выпалил из подствольника в воздух. Эхо выстрела гулко прокатилось по двору. Все взревели.

Горбоносый ударил длинной очередью в над головой. И тридцать стволов вслед за ним открыли огонь почти разом. Горячие гильзы ливнем сыпались на землю, под ноги беснующихся людей. Все кричали, скалили зубы, ругались, завывали и поливали свинцом вечернее апрельское небо с первыми бледными звёздами. Грохот стоял адский.

— Аллах Акбар! Аллах Акбар! — орали чеченцы, выкатывая глаза.

— На! На! Вот так!! — ревел боевик.

Расстреляв оба рожка, скреплённые изолентой, горбоносый опустил автомат и запел снова. Неспешно, торжественно:

— Я молитвы читал в тот декабрьский день.
Всё гремело вокруг, и дрожала земля.
Чёрный дым над городом небо закрыл.
Всюду взрывы, бомбёжка, осколки летели.
Прекратив стрельбу, чеченцы подхватили припев:

— Чечня — земля моих отцов.
Ты много горя повидала.
Ты кровью харкаться устала
Из-за российских мудрецов.
Горбоносый тянул дальше:

— Два часа дал Грачев, чтоб тебя покорить.
Трёхсотлетней истории ему было мало.
Рыжих псов он прислал, чтоб чеченцев убить,
Но волка запугать не дано ведь шакалу!
— Шакалу! — взвыли все.

И вновь загремели автоматные очереди. Кто-то притащил из дома гитару и теперь неумело теребил пальцами струны, пытаясь подыграть.

— Вот полгода уже эта бойня идёт.
Ты с народом воюешь, пьяная тварь!
Забирай поскорее своих бешеных псов,
Пока наша земля здесь их всех не сожрала!
— Сожрала! — исступлённо выдохнули десятки ртов. Бухнул чей-то подствольник.

— Чингисхан приходил, чтоб Чечню обуздать.
Получил он отпор и вернулся назад.
Нас нельзя покорить, а тем более сломать.
Ты, Россия, должна это всё же понять.
Зелимхан с Харачоя в Чечне был рождён.
Четверть века он в страхе держал всю тебя.
Грабил банки, заранее предупреждал.
Ты поймать не могла одиночку-волка!
Люди пришли в неистовство. Почти все рожки уже опустели, но кто-то, дико крича, палил ещё в воздух.

— Чечня — земля моих отцов! — надрывались их глотки. Пение, рёв продолжались:

— Ты рождала сынов — погибали они.
Был же здесь шейх
Мансур — он весь мир удивил.
Сколько можно, Россия, уроки давать,
Что волка никому не дано испугать?!
Не допев до конца, чеченцы пустились в пляс. Человек двадцать, образовав круг, с воплями принялись скакать друг за другом, подкидывая высоко вверх автоматы. У кого-то ещё остались патроны, и он бил теперь одиночными. Остальные кричали, гикали, свистели, хлопали.

— Оба!! Оба!!

— Хопа!! Хопа!!

Пот катился с них градом. Султан, не выдержав бешеной пляски, выскочил из круга и теперь, пыхтя, точно морж, отирал жирный блестящий лоб.

Несколько человек, вставив в автоматы новые рожки, опять начали стрельбу. Одни подкидывали вверх пустые бутылки, другие по ним палили. Осколки звонкими брызгами разлетались по всему двору.

Одни танцевали и кричали, другие кричали и стреляли. Автоматные стволы дымились и жгли ладони. Глаза налились кровью, с губ слетала пена. Человеческая каша. Неистовство. Люди-звери.

Какой-то молодой чеченец, пошатываясь, отошёл в сторону, наклонился и шумно вытошнил на землю. Горбоносый боевик, дико выкатив глаза, продолжал танцевать один посреди возбуждённой толпы. Он рычал как зверь, скалил зубы в дикой гримасе и всё нажимал пальцем на спуск, хотя все патроны в рожках были давно расстреляны. Султан ревел громко и, словно горилла, хлопал себя волосатыми руками по груди.

XI

Рабы из своей ямы слышали чеченское веселье.

— Видать, армяна продали, теперь радуются, гниды! — проворчал Станислав.

Он оживал на удивление быстро. Боль отпускала его медленно, постепенно. Солдат скрежетал зубами и, с трудом поднимаясь на ноги, кусал едва поджившие губы. Он был жилист, туг, как плеть, и живуч по-кошачьи. Держась руками за стенку, пошатываясь, вставал во весь рост, потом приседал, потом снова вставал. Поначалу его ноги подрагивали, подкашивались, ладони бессильно скользили по неровной кладке вниз. Он ворочал по сторонам упрямыми глазами и вполголоса матерился.

Николай неизменно отодвигался от него в сторону, угрюмо утыкался взглядом в землю и молчал.

Чеченцы пропьянствовали четыре дня. В доме, во дворе, на улице возле ворот слышались возбуждённые радостные крики. Когда те с гиком, с воплями принимались танцевать посреди двора, в яме глухо отдавался топот десятков ног.

Иногда шаги слышались возле самого зиндана, чья-то тень заслоняла свет, и через решётку на них начинала литься сверху упругая и горячая струя человеческой мочи. Невольники оторопело вскакивали на ноги, закрывали руками головы и вжимались в стенки ямы. Станислав ругался, а стоящий наверху чеченец с радостным воем поводил струёй в стороны, стараясь облить находящихся внизу закованных в цепи людей.

Султан держал рабов в эти дни в зиндане безвылазно, опасаясь, как бы разошедшиеся гости не пристрелили их спьяну. Иногда он подходил к яме и бросал вниз полуобглоданные кости, мясные объедки, жёваные бараньи сухожилия. Голодные люди с жадностью грызли эти остатки чеченского пиршества. На костях ещё кое-где сохранялись тонкие лоскуты мяса. От их острого аромата и душистого привкуса болезненно сводило скулы.

На пятый день всё стихло. Утром никто не подошёл к зиндану, не пустил на верёвке вниз пакет с едой. Они просидели некормлеными весь день. Вечером прошёл короткий дождь, и томимые жаждой невольники, подставляя ладони рук, с жадностью глотали прохладную воду.

Деду Богдану становилось всё хуже. Сильно простудившись во время недавнего ливня, он совсем ослаб, неподвижно лежал на грязном тряпье лицом вверх, тяжело и шумно дышал. Его пытались расшевелить, но он лишь бормотал что-то бессвязное сиплым голосом. Громко и болезненно, с хрипотцой, кашлял. Его заскорузлые пальцы беспокойно сжимались и разжимались, руки шарили, метались вокруг. Иногда он с натугой приподнимал голову, обводил остальных мутным взглядом, разевал рот, силясь что-то сказать, и затем снова ронял её обессилено. Сознание его затуманилось, и старик стал заговариваться.

Видеть агонию было тяжко. Невольники, понурые и мрачные, сидели на мокрых от дождя тряпках вечером пятого дня.

— Может, чехов позвать? — задумчиво проговорил Сослан.

— Они его пристрелят сразу, — ответил Станислав. — Ясен пень, что в больницу не повезут. Да и нет тут, кажись, давно никаких больниц.

Поднял голову вверх, прислушался.

— Они, видать, перепились там как свиньи, теперь дрыхнут все. Хотя, нет. Я слышал, как машины днём отъезжали. Много машин. Значит, гости свалили, а Султан в ауте.

— Да, тихо стало, — подтвердил Сослан.

— Ну ещё бы, бухать столько. Да ещё бесились как.

— Да уж, бухали они конкретно. Я бы умер, наверное, если бы пил столько.

— Да ты хоть пил когда, Сос?

— Так, пробовал вино пару раз, ещё когда дома жил, с родителями. Отец мне не разрешал, но я всё равно попробовал.

— А у нас в селе мужики крепко бухали. И парни тоже. Самогонку всё глушили. Да и бабы, девки тоже поддавать любили. Но я, знаешь, не любитель был этого дела. Так, если только на праздник или на чей-то день рожденья.

Станислав тоскливо смотрел вверх, туда, где с прутьев решётки всё ещё шумно срывались дождевые капли. Вздохнул:

— Эх, блин. Какой момент, а мы тут сидим. Был бы я сейчас там, на дворе — обязательно бы на Султана прыгнул. Гаджимурад-то, кажись, тоже свалил. Я что-то давно его голоса не слышал. Тот ведь ещё гадёныш. Раньше без конца сюда заглядывал сверху: то скажет что-нибудь, то просто плюнет — а сейчас нет уж третий день. Султан теперь пьянющий стопудово, валяется небось в доме вообще никакой. Так что шанс был бы.

— Может, поведут нас завтра работать? Тогда и увидим, что к чему.

— Я уж осатанел гнить тут. Сам как волк стал. Я этих чехов уже зубами грызть готов.

— Лишь бы завтра наверх выпустили. Рискнём, в натуре.

— Рискнём. Лишь бы только Султан один был! Лишь бы!

Сослан и Станислав говорили ещё долго. Подбадривали друг друга, веря, что обязательно справятся с Султаном. Бросятся неожиданно, зажмут рот, задушат. Ведь это просто — надо только решиться.

— Стой, мы же не хотели его убивать, только связать, — вдруг вспомнил осетин. — Он ведь нам живой пригодится. А, Стас?

— Посмотрим, это уж как получится. Учти, мы слабые от голода, а он сильнющий как лось, вырвется потом ещё. Если тачка во дворе стоит, то, может, и правда в живых его не оставлять. Так, самим к границе дунуть. Недалеко ведь.

Заснули они поздним вечером, жадно вдыхая дождевую весеннюю свежесть. Она пробивалась к ним сверху, в удушливый смрад ямы. Дед Богдан дышал всё тяжелее, хрипя уже из последних сил.


Когда ранним утром следующего дня проснувшийся первым Николай взглянул на него, то понял, что старик мёртв. Понял это сразу, до жути легко и почти спокойно.

Дед Богдан лежал неподвижно, лицом вверх, с полуоткрытыми остекленевшими глазами, с неприкрытым ртом. Неживой, овосковевший. Пальцы его были скрючены, а по уголкам рта ползали мошки.

— Эй, эй! — толкнул он зачем-то старика в плечо. Зачем толкнул? Ведь и так знал, что тот мёртв.

Тело было уже задубелым, окоченевшим.

Остальные невольники тоже проснулись.

— Что там? — сразу спросил солдат, только оторвав от кучи рванья грязную лохматую голову.

— Дед Богдан… Вот… — проговорил Николай, глядя на труп.

Тот всё понял.

— Отмучился, старый, — Станислав вздохнул.

Ему, загрубевшему, видевшему многие десятки смертей, сделалось неприятно, муторно.

Несчастный украинец, почти всю жизнь проведший в чеченском рабстве, тихо угас на дне зиндана. И кроме них троих, таких же рабов, никто о нём и не вспомнит. В огромном, сверкающем, суетном мире, бесконечно далёком от этой зловонной ямы, о существовании деда Богдана никто и не знал. Воспитанник интерната был сиротой, а немногочисленные друзья молодости давно уж, наверное, о нём позабыли. Или даже сами все уже перемёрли. Милиция давным-давно сдала дело по его розыску в архив как безнадёжный «глухарь», если, конечно, его вообще кто-то когда-то искал. От Богдана не останется ничего: ни документов, ни имени на могильной плите, ни самой могилы. Станислав был уверен, что Султан просто прикажет им оттащить тело за станицу на свалку и бросить там, слегка присыпав землёй. В первую же ночь труп отроют и объедят бродячие псы. Обычно с умершими или замученными рабами поступали именно так. Чеченцам лень было копать могилы.

— Похоронить бы надо, — сказал солдат после долгого тягостного молчания. — Я чехам скажу, что сам могилу выкопаю. Пусть только лопату дадут.

Он набрал в лёгкие воздуха и зычно крикнул:

— Султан! Султан! Гаджимурад!

Никто не ответил.

— Султан! Иди сюда! Султан!

— Гаджимурад! Сюда иди! — подхватил Сослан.

Минут десять они кричали вдвоём, без умолку. Никто не отзывался. И когда невольники начали уже хрипнуть, послышался, наконец, шум отворяемой двери, по двору протопали грузные шаги, и над решёткой склонилось лицо Султана, смурное, землистого цвета, опухшее от водки. Чеченец щурил глаза, всматриваясь в сумрачную глубину ямы.

— Чё стало? — спросил он.

— Дед Богдан умер.

Он глянул недоверчиво.

— Чё, в натуре?

— Посмотри сам. Видишь, окоченел уже, — Станислав попытался согнуть и разогнуть руку старика, но та почти не поддавалась.

Султан вгляделся в пожелтевшее лицо покойника и понял, что невольники говорят правду.

— Похоронить бы надо, Султан!

— Негде его хоронить. Нету места, — чеченец задумчиво скрёб затылок пятернёй.

— Я сам, один похороню. Разве за станицей нет пустой земли? Ты только лопату дай, — настаивал Станислав.

— Да, дай лопату. Хоронить надо, — поддержал Сослан. — А-то нельзя, чтоб здесь лежал. Вонять будет.

Султан молчал. Его мучило сильное похмелье, и он едва соображал. Мысли, словно выкопанные зимой черви, копошились в мозгу нехотя и лениво.

— Мы сами всё сделаем. Только лопаты дай, — настаивал Станислав.

Наконец Садаев опустил вниз лестницу.

— Ладно, вытаскивайте его. И сами тоже вылезайте. Хватит отдыхать.

Солдат полез первым, держа покойника за ворот. Сослан лез следом, прихватив за ноги. Дед Богдан показался им на удивление тяжёлым, они даже его едва не уронили.

— Быстрей! Быстрей, — подгонял Султан сверху.

Наконец, тело с трудом вытащили из зиндана и положили на землю.

— Сперва тут всё уберите, — и чеченец указал рукой на заплёванный, засыпанный гильзами и битым стеклом двор. — А потом, когда Гаджимурад вернётся, я скажу ему, чтоб отвёл вас на свалку. Там его закопаете, — и он брезгливо тронул ногой труп.

Станислав вздрогнул, впился в Садаева глазами. Неужели это тот самый шанс, в который он верил, которого так ждал? Неужели Султан сейчас действительно один в доме? Он быстро взглянул на осетина. Тот тоже сделался собран, напряжён.

Но вдруг здесь есть с ним кто-то ещё? Это надо проверить немедленно. Сейчас же.

Султан действительно был один. Гости уехали ещё вчера. Вместе с родственником в соседнюю станицу отправились и жена с сыном. Они должны были вернуться лишь сегодня к вечеру. Если б Садаев не был с похмелья, то он ни за что не выпустил бы всех рабов из зиндана сразу, пусть даже они и надёжно закованы. В крайнем случае, выпустил бы кого-нибудь одного, оставив остальных двоих сидеть в яме.

Но после четырёхдневной дикой пьянки он совсем ничего не соображал. Чугунная голова трещала, разламывалась, глаза смотрели осовело, тупо. Он забыл привычную осторожность.

Ему стало жалко кандалов, в которые были заключены ноги покойника. Хорошие, надёжные кандалы, не хоронить же его вместе с ними. Ещё пригодятся, чтобы заковать нового раба. Скребя затылок, Султан мучительно вспоминал, где находится ключ от них.

— Здесь стойте, я сейчас приду, — приказал он невольникам. — Это сперва снять надо, — и, указав рукой на оковы, он развернулся и пошёл к дому.

— Слышь, Стас. Он правда один. Если бы жена была дома, он сам бы ни за что не пошёл, ей бы крикнул, чтоб ключ принесла, — быстро зашептал осетин, едва хозяин прикрыл за собой дверь.

— Сейчас. Проверим.

Станислав, нагнувшись и придерживая цепь рукой, чтобы не скрежетала, кое-как, враскоряку, нелепо приседая, подобрался к двери и прислушался. Султан закрыл её неплотно, оставив широкую щель.

Внутри поначалу всё было тихо. Но вот он различил шаги, неясное бормотание, снова шаги. Чеченец бродил по комнатам и никак не мог сообразить, куда же засунул ключ. Вот он прошёл мимо двери раз, затем другой. Рылся где-то, ворчал недовольно.

«Вроде и правда свалили все. Сына точно нет, жены, кажись, тоже. Эх, чёрт, неужели?» — Станислав затаил дыхание, вслушиваясь напряжённо, ловя малейший шорох.

Он прокрался вдоль стены и осторожно заглянул в окна. Это была как раз та комната, в которой пировали гости. Он увидел сдвинутые воедино столы и пустые стулья вокруг них, грязную посуду, бутылки, разбросанные по заляпанной жиром скатерти куски хлеба, мясные огрызки. Станислав заглянул в другое окно, затем ещё в одно. Те комнаты также оказались пустыми. И он понял, что Султан действительно в доме совсем один.

Посреди двора стоял одинокий хозяйский «Джип». Надо действовать немедленно, сейчас же! Эх, только бы в машине был бензин!

Солдат пошарил глазами вокруг. Поднял крепкий продолговатый камень и спрятал за пазуху.

— Отвечаю, один! Нет больше никого в доме, — едва не крикнул от радости Станислав, возвращаясь назад.

— Сейчас как выйдет и нагнётся, чтобы оковы снять, — я ему камнем по башке долбану. А ты хватай за ноги и вали на землю, не давай вырваться. Главное, ноги держи, ноги, — сказал он Сослану, торопливо вернувшись назад.

Тот молча кивнул, закусив до боли тонкую губу.

— Только ты не смотри на него так, а то догадается, — шепнул солдат. — Спокойно смотри.

Николай бестолково топтался здесь же. Его суматошный взгляд метался по сторонам.

— Слышь, а ты просто стой и не мешай, — велел ему Станислав.

— Я стою.

— Вот и стой. И не дёргайся.

Ожидание затягивалось. Одна бесконечная минута, другая… С крыши к самому крыльцу слетел и смешно запрыгал большой взъерошенный воробей.

Сведённые, сомкнутые ладони сделались мокрыми от пота. Камень под рваной солдатской курткой холодил тело, и он ощущал его приятную, тяжёлую твёрдость. Вот оно, оружие. Сейчас оно обрушится на чеченца, проломит с одного удара его череп. Он был убеждён, он верил, он не сомневался в этом ни секунды. Убьёт! Обязательно убьёт!

Потом они войдут в дом, возьмут всё оружие, какое только смогут отыскать, набьют машину едой и рванут на ней к границе. Ведь до неё, говорят, не больше двадцати километров. Ерунда, они промчаться за полчаса. Ещё у себя в деревне он научился водить — у его дядьки из райцентра была старенькая «Нива». Только бы бензину хватило. Только бы..

Дверь внезапно раскрылась широко, и воробей, испуганно чирикнув, упорхнул прочь. Султан вышел, позвякивая увесистой связкой ключей. Он хмуро, исподлобья глянул на троих исхудалых, оборванных, закованных в кандалы людей, пока ещё бывших его рабами, сплюнул на землю и, тяжёло ступая, направился к телу деда Богдана.

Чеченец был спокоен. Толстый, самодовольный, он, казалось, не допускал и мысли, что эти невольники — его живые вещи — посмеют ослушаться хозяина.

— Сейчас сниму цепи. А на свалку его потом отнесёте, — коротко распорядился Султан. — Попозже.

Станислав и Сослан переглянулись коротко. Чеченец присел на корточки и вставил ключ в замок. С усилием надавил, поворачивая его в проржавевшей скважине.

Время остановилось, замерло. Как и тогда, в горах, когда он успел на секунду опередить наводящего на него «Муху» боевика, движения собственных рук казались солдату кадрами из замедленной съёмки. Перед глазами стояла только крупная, коротко остриженная голова Султана с наметившейся обширной лысиной. Правая рука стиснула камень до боли, до суставного хруста. Потом бесконечно долго заносила его вверх, тогда как левая уже зажимала Садаеву рот, впивалась длинными, отросшими ногтями в щёки.

Султан замычал и неуклюже замахал руками. Однако от этого он лишь потерял равновесие и неловко стал заваливаться жирным телом на спину. Но камень своим продолговатым неровным концом уже нёсся вниз, с силой рассекая воздух.

Удар пришёлся в самое темя. Точный, страшный удар. Раздался глухой хряск. Рука, сжимавшая камень, ощутив на мгновение короткое, жёсткое сопротивление чужой кости, поехала дальше вниз, проваливаясь в мягкую, податливую кашицу мозгов. Они обильно брызнули наружу вперемешку с кровью. Плечо аж онемело от напряжения, и на ладони кожа оказалась содрана до крови. Удар был нанесён с дикой, нечеловеческой силой. Казалось, вся его воля, всё существо, всё страстное желание обрести свободу влилось, вложилось в него.

«Убил! Убил, на хрен», — стучало, билось в голове.

Но он тут же поднял вверх руку и ударил снова. В то же место. И потом опять. Неистово, исступлённо. Алые брызги летели во все стороны. Не давая телу окончательно завалится на землю, Станислав буквально рвал затверделыми сведёнными пальцами рот Султана, стремясь заглушить тяжёлый смертный хрип. Сослан что было сил стискивал ещё дёргавшиеся в конвульсиях ноги.

Но вот обмякшее, теряющее упругость тело Садаева сделалось бессильно, расслаблено. Он был мёртв, и кровь из изувеченной головы густо заляпала землю вокруг.

Несколько мгновений люди стояли неподвижно, в молчании смотря на труп. Вокруг опять сделалось тихо, так, что было хорошо слышно монотонное жужжание пчёл у пышно цветущих возле забора черешен. Лишь голуби резко, с шумным хлопаньем крыльев взлетели с залитой ярким апрельским солнцем крыши.

Станислав опомнился первым. Нагнулся и быстро поднял валявшиеся тут же, под ногами ключи. Принялся перебирать их торопливо, отыскивая нужный. Потом срывающимися пальцами с глухим скрежетом долго проворачивал его в замках, освобождая сначала товарищей, потом себя.

— Помоги, Сос, один я эту тушу не подниму, — и он указывая на мёртвое тело Султана.

Вдвоём они с немалым трудом подняли убитого, подтащили его тело к зиндану и бросили вниз, точно мешок с картошкой. Вслед за ним туда же полетели кандалы.

— Так, живо, парни. Надо сваливать, пока не пришёл кто-нибудь. В дом, скорее. Я возьму оружие, а вы ищите ключи от машины и еду. Только быстро! Быстро! — крикнул солдат, первым метнувшись к дому.

— Хоть бы там был бензин. Хоть бы там был бензин, — точно заклинание, повторял Сослан без конца.

— А ты глянь, нет тут нигде канистры?

Канистры не было.

— Ладно, сейчас долго искать некогда. Нам бы ключи достать и оружие. Уж, наверное, «Джип» у него не пустой стоит.

Они ворвались в дом. Николай бестолково засуетился возле самой двери, поминутно выглядывая обратно во двор, со страхом смотря на зиндан, словно боясь, что Султан сейчас очнётся и вылезет оттуда.

Искать пришлось недолго. Ключи от машины лежали на небольшой полированной тумбочке прямо у входа.

— Вот они! Вот! — подхватив их, радостно воскликнул солдат. — Ну, теперь точно уедем. Лишь бы бензина хватило.

Оружие тоже нашли почти сразу. Станислав, войдя в первую жилую комнату, обвёл её быстрым, рысьим взглядом. Подскочил к широкому раскладному дивану, раскрыл его наугад, радостно вскрикнул и тут же извлёк оттуда два автомата. Один из них был с подствольником. Проверил рожки — полные. Тот, который с подствольником, тут же забросил себе на плечо, второй дал Сослану.

— Держи! Твой будет.

Осетин неловко схватил оружие, провёл ладонью по тускло поблёскивающему стволу, по гладкому полированному прикладу, и сжал его с силой, неумело. В углу комнаты, за диваном, лежала сумка с рожками и патронами.

— Погоди, надо ещё пошарить. Здесь где-то гранатомёт или РПГ должны быть. Не верю, что у него их нет, — Станислав быстро переходил из комнаты в комнату, внимательно всё оглядывая, обшаривая. — Сос, собери чего пожрать. Про воду не забудь.

И, заметив нелепо топтавшегося у двери Николая, бросил на ходу:

— А ты, Колёк, не стой столбом. Смотри за воротами. Понял? Не дай бог, припрётся сейчас кто-нибудь. Увидишь кого — мне сперва крикни. Там разберёмся.

И, видя, что тот продолжает по-прежнему стоять на месте, лишь улыбаясь ошалело, прикрикнул:

— Да не стой ж ты столбом! За воротами следи, говорю. Ну!

До Николая, наконец, дошло. Он развернулся и послушно встал у окна, из которого были видны въездные ворота. Уставился на них неотрывно. Мысли были путаны, бестолковы. Пальцы подрагивали от лихорадочного возбуждения. Горячий пот жёг кожу.

«Свободны. Свободны… Нет, не может быть. А вдруг кто-то сейчас войдёт? Что делать?», — роилось в голове бессвязно.

Если бы и правда кто-то сейчас вошёл во двор, он не смог бы издать ни звука. Так и замер бы у окна, оцепенело и тупо смотря на вошедшего, не в силах пошевелить омертвелым, присохшим к гортани языком.


Станислав тем временем переворачивал в комнатах мебель, распахивал настежь ящики, срывал ковры. Жахнул прикладом о телевизор. По матовой поверхности экрана побежали во все стороны извилистые зигзаги трещин. Он ударил сильнее, и экран рассыпался вдребезги с мелодичным осколочным звоном. Телевизор упал на пол. Солдат пнул по нему ногой, добавил сверху прикладом. Пластмассовый корпус крошился с треском, разлетаясь кусками по комнате.

Восторженно хохоча, схватил видеомагнитофон и, приподняв обеими руками, с силой запустил в стену. Ударами ног разбил вдребезги стеклянные створки шкафчика с видеокассетами, перевернул его, свалил на пол. Разбросал по всему полу кассету, с ожесточением топча их ногами. Многие метры тонкой чёрной плёнки разметались по всей комнате.

— Нате, суки! Получайте! — смеялся он счастливо.

Подбежал к стоящему в углу комнаты музыкальному центру. Долбанул прикладом в динамики, в кассетник. Раздался стук, лязг. Со всего размаха ударил по нему ногой. Центр опрокинулся, от него отлетали ошмётки пластмассы, стекла и металла. Солдат схватил его обеими руками, поднял над головой и изо всей силы швырнул об пол.

— Стас, ты чего крушишь? — крикнул Сослан из другой комнаты.

— Нате, суки! Нате!

— Чем ломать, лучше бы с собой взяли, в машину погрузили.

— Ничего мне от этих чехов поганых не надо!

Станислав сорвал со стены старинное ружьё с изящным, в арабских письменах прикладом. Что есть сил хрястнул этим прикладом об пол, об стену. Тот разлетелся в щепки. Зашвырнул изувеченное ружьё в угол. Схватил шашку. Кинулся к кроватям, искромсал ей одеяла, вспорол подушки. Подбросил их в воздух, поддал ногой. Комната побелела от разлетевшегося повсюду пуха.

— Ха! Вот вам! Вот! — выкрикивал он бесновато.

И опять высматривал, чтобы разбить, вспороть и сломать ещё, вымещая, наконец, накопившуюся ненависть.

Сослан, между тем, наспех сложил в пакет еду: несколько лавашей, куски сыра, лепёшки, луковицы. Хлеб он жадно ел на ходу, запивая остывшей водой из чайника.

— Пойдём, Стас. Слышишь? — торопил он.

— Да сейчас, блин. Граник никак не могу отыскать, — чуть подутих солдат, проводя рукой по взмокшему лицу. — Дай-ка мне тоже пожевать.

Станислав на ходу взял у него лепёшку и, сложив вдвое, принялся откусывать от неё большими кусками.

— Пойдём, быстрее.

— Всё, сейчас. Ты пока воды в бутылки налей, пригодится, — и, хлопнув Сослана окрепшей рукой по плечу, воскликнул. — Нормально всё будет! Нормально!

Тот кивнул радостно.

— Чёрт, где же граник? — жуя, бормотал солдат, шаря повсюду глазами. — Нам, может, отстреливаться ещё придётся. Тогда без «Мухи» никуда.

Он подошёл к шкафу с одеждой, раскрыл, быстро вытряхнув на пол всё содержимое. Потом поднял глаза наверх, увидел на шкафу большую сумку, через которую проступали очертания продолговатого предмета. Быстро стащил её оттуда.

— Так, а здесь что? — и он нетерпеливо расстегнул молнию. — Ага! В сумке действительно лежала «Муха».

— Ну, теперь всё, — крикнул солдат торжествующе и повесил РПГ-18 на плечо.

Он подошёл к двери, оглянулся. Заметил Николая, продолжавшего стоять возле окна. Подскочил к нему, с силой хлопнул по плечу.

— Всё, Колёк. Валим! Тот вздрогнул испуганно.

— Да не бойся ты. Во дурак! Радоваться надо, а он дрожит. Станислав выбежал во двор, бросился к «Джипу». Открыл дверцу, залез в салон.

— Давай сюда, Сос, — крикнул он осетину.

Тому повторять не пришлось. Он запрыгнул на заднее сидение, усадил рядом с собой Николая. Руки Станислава уже легли на руль.

— Стой, ворота же открыть надо! — вспомнил внезапно. Чертыхнувшись, Станислав торопливо выбрался обратно, ринулся было к ним, но вдруг остановился.

— Погоди. Деда Богдана с собой возьмём, — сказал он. — Нельзя его так здесь оставлять.

— Да времени мало.

— Всё равно. Эти гады его собакам скормят. А мы хоть похороним по-человечески, — повторил солдат упрямо и направился обратно к зиндану. — Сос, помоги! — обернувшись, повелительно бросил он.

Сослан нехотя вылез из «Джипа» и поспешил за Станиславом. Вдвоём они подняли тело старика, подтащили к машине и с немалым трудом, едва сгибая его задубевшие конечности, буквально сложив пополам, втиснули в багажник.

— Ну всё! Поехали.

Солдат ещё раз с ненавистью оглянулся на каменный двухэтажный дом.

— Эх, блин! Бензином бы плеснуть, да спалить всё на хрен! Ишь, мразь жирная, хату какую отгрохал. Я у нас дома таких в жизни не видал.

Станиславу вспомнились ветхие кособокие избы его родной деревни с потемневшими бревенчатыми стенами, зарастающее густым подлеском заброшенное колхозное поле, разбитую, петляющую сквозь лес единственную ведущую к ним дорогу. И сделалось ещё противнее, омерзительнее от вида этих принадлежавших работорговцу хором.

— Или из «Мухи» долбануть, что ли, — продолжал он, скрипнув зубами. — Жаль, что одна всего. Да и услышат нас, — и, мотнув головой, закончил. — Нет, тихо уходить надо.

Он снова оглядел подворье, на котором столько времени провёл невольником, подошёл к воротам, снял с них засов, чуть-чуть приоткрыл и выглянул на улицу. Неасфальтированная, со многими ухабами и колдобинами, она была грязная после дождя, в глубоких лужах. В них отражались, чуть колеблясь под ветерком, силуэты окрестных домов, заборов, деревьев. Поблизости от ворот никого не было, но где-то неподалёку слышался говор, громкий смех, детские крики.

Станислав быстрым рывком распахнул ворота настежь, бросился обратно к машине и сел за руль.

— Ну, поехали же. Скорее, — взмолился Николай.

— Заводи, Стас, — поторопил Сослан.

— Вроде, ничего не забыли. Взяли, что надо, — сосредоточено пробормотал солдат.

Он вставил ключ в замок зажигания и повернул. Бак оказался заправлен почти полностью, и мотор заработал сразу. Зафырчав, «Джип» сдвинулся с места и медленно выкатил на улицу.

— Так, а куда нам ехать? Нам навосток ведь надо, если хотим к границе, — призадумался он. — Туда, точно. Восток там, — махнул рукой в правый конец улицы. — Чёрт, а наворотов сколько! — и он в досаде хлопнул ладонью по мягко светящимся циферблатам приборов. — Пока разберёшься. Тоже мне, иномарка, мать её.

Машина, развернувшись, быстро поехала по улице, то и дело въезжая колёсами в лужи, поднимая высокие брызги и едва не давя перебегавших прямо перед ней дорогу глупых кудахтающих кур. Чеченки что-то недовольно кричали вслед.

— Откуда ты знаешь? — спросил Сослан.

— Что знаешь?

— Куда нужно ехать?

— А чего тут знать? Карту я хорошо помню — граница на востоке отсюда. А восток там, где солнце встаёт, — и он указал пальцем прямо, щурясь от бьющих сквозь стекло ярких лучей. — Не боись, мы правильно едем.

И полуобернувшись назад, прибавил весело:

— Да я в армейке получше многих офицеров на местности ориентировался. Потому что с детства любил по нашим лесам шариться. Помню, всё оружие с пацанами копали. В людных местах-то уж давно всё повыкапывали — вот мы и лезли во всякую глухомань.

Машина выехала за станицу и покатила по грунтовке. На неё никто не обратил внимания. Все думали, это Султан куда-то едет по своим делам на новеньком «Джипе».

Справа, в полукилометре от дороги, петлял Терек.

XII

Несколько километров проехали молча. Станислав внимательно смотрел на дорогу, ощупывал глазами обочины по обе стороны.

Но ровная степь вокруг была пустынна. Лишь пару раз где-то вдали замаячили стада овец с пастухами. На расстоянии овцы казались маленькими пухлыми комочками, в беспорядке раскиданными по зеленеющей земле.

Заряженный автомат и «муха» лежали от солдата справа, на соседнем сидении. Сзади сидели Сослан с Николаем. Осетин держало свой «калаш» в руках, нервно елозил пальцами по спусковому крючку и теребил перемотанные синей изолентой рожки.

— Ты осторожней там. Он ведь заряжен, — коротко обернувшись, сказал ему Станислав.

Сослан быстро убрал пальцы с крючка, закрутил беспокойно головой по сторонам.

Николай сидел неподвижно, впившись пальцами в кожаную обивку сидения, и с жадностью, с голодным блеском в глазах смотрел на брошенный под ноги мешок с едой.

Станислав вспомнил, что до сих пор не объяснил осетину, как надо стрелять из автомата. На Николая он вовсе не надеялся.

«Да этот тюфяк и выстрелить-то не посмеет», — подумал он про себя.

Держа левой рукой руль, он тыкал правой в лежащее на соседнем сидении оружие.

— Смотри, Сос, вот это — затвор, вот это — предохранитель, — торопливо объяснял он.

Сослан, следя за его рукой, водил пальцами по своему «калашу», щупал, запоминая.

— Ты, Сос, не бойся. Стрелять не трудно. Людей валить — тоже. Только если пальба начнётся, не стой никогда на месте, понял? На землю сразу падай, прячься хоть за камень, хоть в рытвину, хоть куда.

И он снова посмотрел на осетина.

— А если по машине бить начнут, то вниз пригибайся. Потом приподнимись, долбани прикладом в стекло, очередь дай — и снова к полу. Не смотри там, попал или нет. Вниз сразу, носом в пол — и всё.

— Это, значит, предохранитель? — внимательно разглядывая «калаш» и осторожно трогая его пальцами, переспрашивал Сослан опять.

— Да, этот. Если что, снять с него не забудь.

Станислав понимал, что всё что он сейчас говорит — бессмысленно. Человека, никогда не державшего в руках оружия, невозможно обучить этому вот так за десять минут. И осознавал: наткнись они на вооружённых чеченцев — ему придётся рассчитывать только лишь на самого себя, на свой автомат с двумя полными рожками и подствольником, да на гревшую взор «Муху» с одним-единственным зарядом.

«Нет, гниды, не дамся вам больше, — стучало внутри. — В лоб себе лучше последнюю пулю загоню».

Куда-то пропали страх, слабость, боль от недавних побоев. Ему сделалось упоительно, радостно. Неволя, цепи, зловонная яма — всё это теперь там, позади. Куда уже не было, не могло быть возврата.

Николай раскрыл-таки мешок с едой, вытащил оттуда лаваш, разломал его торопливо, протянув куски товарищам. Они жевали их с жадностью, впиваясь зубами в мягкий, душистый хлеб, запивали водой из пластиковой бутылки.

— Блин, в шмотки нормальные надо было переодеться, — досадовал Станислав. — Там же в доме валом одежды было. А-то такие оборванцы, что сразу ясно, откуда сбежали.

— Думаешь, если б переоделись, не ясно было бы? — ответил Сослан с набитым ртом. — Да разве может русский здесь на «Джипе» гонять?

Станислав криво усмехнулся:

— Ну, сам тогда садись за руль. Ты-то на чеха больше похож.

— Ничего не похож. Думаешь, они не поймут, что я не их нации? А если будут сомневаться, то на своём что-нибудь спросят. Тут я точно встряну.

— Ты их собачий язык совсем не знаешь?

— Ругательства знаю — выучил от хозяев. И всё.

— А больше и не надо. Нечего с этой падлотой разговаривать — мочить их всех, на хрен.

Разговор снова оборвался. Бьющее прямо, в глаза солнце слепило. По обеим сторонам дороги ярко зеленела вылезшая из глинистой земли молодая, ещё не успевшая выгореть травка. Справа, в отдалении, там, где протекал Терек, виднелись густые тростниковые заросли.

Впереди замаячили дома.

— Это, кажется, Гребенская, — сказал Станислав, всмотревшись.

— Э, стой, туда не надо, — сразу забеспокоился Сослан.

Солдат сбавил скорость.

— Погоди, соображу. Прикинуть надо, как дальше ехать. Вообще, здесь где-то недалеко нормальная трасса должна быть. Она прямиком на Кизляр идёт, по карте помню. Только нам туда никак нельзя. Там и машин полно, и чехи кругом. Нас враз запалят. К тому же у границы ихний чеченский пост наверняка будет — его точно не проскочим.

— Ага.

— Я вот боюсь, что эта грунтовку не к границе, а просто в соседнюю станицу ведёт.

Дома впереди проступали теперь отчётливо и медленно приближались.

— Если есть объездная дорога, то не хрен туда вообще соваться. Объедем, к чёрту, — и Станислав подтянул к себе на колени с соседнего сидения автомат.

— А если её нет?

— Да хрен знает. Но на трассу нам точно нельзя. Хотя и в Гребенскую эту не стоит. Мало ли — вдруг там, — и он мотнул головой назад. — Уже знают, что мы убежали. Они же с мобиламии все. Цинканут сюда, скажут, чтоб перехватили.

— Да не врубились ещё, наверное. Если кто и придёт, то в ворота постучит да свалит. Подумает, что нет дома никого, — сказал Сослан.

И вдруг вздрогнул, подскочил на месте, переменился в лице:

— Стас!!

— Что?

— Мы же там ворота забыли закрыть!

Солдата как током ударило. Он замер на мгновенье, впившись руками в руль.

Да, всё так и было. Он распахнул ворота настежь, сел в машину и сразу поехал. А ворота-то закрыть за собой совсем забыл. Так что можно не сомневаться — побег наверняка обнаружен. Скорее всего, их уже бросились искать.

— Чёрт! — крикнул он. — Совсем из головы вылетело. Точно! Ворота-то распахнутые остались. Соседи враз поймут, что здесь что-то не так.

— Может, не поймут? — подал робкий голос Николай с заднего сидения.

— Ага, как же! Да они через пять минут уже начнут во двор заглядывать. Рожи свои поганые туда совать. Мол, в чём дело? Почему ворота настежь?

Сослан помрачнел:

— Да, они сразу поймут. Хорошо ещё, что Султана мы в яму сбросили. А-то такое палево было бы.

— И так палево. Там во дворе кровищи было — жуть.

Он ударил кулаком по дверце, тряхнул головой, выругался:

— Вот лоханулись! Это ж надо.

Мимо них на встречу пролетели две машины. Когда они поравнялись с «Джипом» Станислав положил палец на автоматный спуск.

— Хорошо, стёкла тонированные, не могли они нас разглядеть. А-то Султана-то здесь все знают, — и Сослан, повернув голову, с беспокойством провожал взглядом удаляющиеся машины.

Они были уже возле самой станицы. Объехать её оказалось невозможно. Сколько солдат ни выглядывал из окна, сколько ни крутил головой никакой другой дроги не приметил. Справа Терек, слева степь. Почва глинистая, сырая после дождя.

— Нет, не объедешь тут никак, — вздохнул он. — Если б хоть колея какая была. А так влопаемся в грязь, застрянем — тогда точно кранты.

— Значит, прямо поедем?

— Придётся. Проскочим её поскорее. Потом ещё немного, и граница будет. Машину бросим и в Терек. Сейчас тепло уже, переплывём. А на том берегу уже Дагестан.

Мимо них проехал УАЗик, набитый людьми. Сквозь приспущенные стёкла виднелись автоматные стволы, бородатые лица. В салоне гремела музыка, слышались громкие гортанные выкрики.

— Чехи, б… — прошипел Сослан.

Через минуту «Джип» уже въезжал в станицу. Здесь, при въезде, в десятке метров от дороги, уткнувшись передом в глубокую яму, виднелся обгорелый корпус БТРа, брошенного здесь с войны. Броня была размалёвана надписями белой масляной краской на русском: «Аллах Акбар!», «Шамиль Басаев — мужчина!», «Смерть русским!» Причём, слово «русский» было написано через одно «с». Сожжённый, почернелый, изрешеченный, он зиял крупными дырами в корпусе от гранатных разрывов. Станислав отвернулся с тихим вздохом.

Желая проскочить Гребенскую как можно быстрее, он поехал напрямик, по центральной улице, которая оказалась заасфальтированной. По её обочинам бродили люди. Мужчины, женщины, подростки с любопытством сворачивали головы, провожая их машину внимательными, любопытными взглядами. Старики, важно восседая на низеньких лавочках возле домов, покачивали головами в неизменных папахах или тюбетейках, бесконечно перебирали пальцами чётки, глядя прямо перед собой.

Глаза беглецов с напряжением впивались в прохожих на улице, в стоящие по обочинам машины.

— Если нас кто-нибудь попробует остановить, то первыми начнём стрелять, — произнёс Станислав негромко, раздельно. — Будем прорываться.

Осетин с силой сдавил в руках оружие.

— Лучше пускай нас здесь всех нас положат, чем опять в яме на цепи гнить, — отозвался он глухо.

XIII

По обеим сторонам улицы тянулись ряды домов. Кое-где мелькали деревянные домики с крашеными наличниками. Небольшие, аккуратные, совсем русские. Станислав даже удивился:

— Что, не всех тут наших ещё перерезали?

— Хрен знает, может снести просто не успели.

Однако ближе к центру станицы становилось всё больше мощных стен и каменных оград, утыканных сверху крупными осколками стекла.

За ними высились двух- и даже трёхэтажные домины из белого или красного камня. Облепленные тарелками спутниковых антенн, с железными орлами на крышах. Массивные ворота переливались цветистыми узорами, затейливыми арабскими надписями. Возле одних по обеим сторонам возлежали тяжёлые мраморные львы с хищно оскаленными клыкастыми пастями и с пышными гривами, нелепо выкрашенными в белый цвет.

«Ни хрена себе, — машинально скосив на них глаза, подумал солдат. — У львов — и белые гривы?»

И подивился, что продолжает подмечать мелочи.

— Ишь, дворцов понастроили, — пробурчал он под нос.

В стороне, возвышаясь над домами острой конусообразной крышей, виднелась башенка минарета с торчащими из узких продолговатых окон репродукторами.

Они проезжали через самый центр. С левой стороны улицы раскинулся базар — десятки лотков с овощами, мясом, рябой, дурно галдящие замотанные в платки торговки.

Все обочины были заставлены машинами, почти сплошь иномарками. Но попадались и старые советские «Жигули», «Волги», «Нивы» вперемешку с запылёнными, заляпанными грязью «КамАЗами». Станиславу пришлось совсем сбавить скорость и ехать медленно-медленно, чтоб ни в кого не врезаться и ни кого не задеть.

Вокруг сновали чеченцы. Некоторые сидели на корточках возле домов, оживлённо тараторили, крутили головами, оглядывая «Джип» цепкими оценивающими взглядами.

— Давай, давай, Стас, — непрерывно бормотал Сослан, — вцепившись рукой в спинку переднего сидения. — Давай..

Николай сжался, скорчился, едва дыша. Станислав плотно сцепил губы и неотрывно смотрел не дорогу, чувствуя, как его потные, взмокшие ладони скользят по рулю.

— Давай, давай… проскочим.

Они свернули на повороте. Здесь асфальт закончился, и машина снова затряслась на ухабах. Ещё немного, и станица останется позади.

Впереди медленно, будто нехотя, пылил УАЗик. Станислав пристроился следом, держась в нескольких десятках метров. Решил обогнать его при самом выезде.

— Давайте, уроды, ползите быстрей! — проворчал он нетерпеливо.

Вот и окраина, они проезжают мимо последних домов. Впереди опять чистая степь.

Однако УАЗик хода не прибавлял. Наоборот, проехав ещё сотню метров, он вдруг встал, причём на самой середине дороги.

— Вот гнида! — выругался солдат. — Чего встал?

Из машины вылез бородатый человек в лёгком спортивном костюме и деловито откинул крышку мотора.

— Чёрт! — Сослан до боли стиснул автомат.

«Джип» быстро приближался к заглохшей машине. Дорога в этом месте была неровная, узкая. По её обеим сторонам виднелись глубокие канавы, наполненные затхлой стоячей водой. Объехать УАЗик здесь было нелегко.

Из него, тем временем, вылез второй чеченец и, увидев подъезжающий «Джип», поднял вверх правую руку, шагнул навстречу, крикнул чего-то.

Тот был уже совсем рядом от него. Станислав приготовился крутануть руль влево — скат в канаву здесь казался пологим.

— Объедим их, на хрен — и рванём, — сказал он.

Но в этот момент сзади, со стороны станицы, внезапно послышался шум бешено мчащихся машин, громкие гудки, крики. Сердца захолонули у всех троих: «Гонятся? За нами?»

Станислав быстро приспустил стекло и, осторожно высунув голову, посмотрел назад.

Их догоняли три машины. Из передней кто-то выглядывал нетерпеливо и, завидев их «Джип», взревел неистово. Высунулся чуть не по пояс, вытащил автомат, нацелился. Солдату показалось, что он его даже узнаёт, что это Идрис — родной брат Султана.

— Б..! — вскричал Станислав.

Вторая машина притормозила возле обочины, из неё быстро выскочил человек с гранатомётом на плече, взял их на прицел.

Идрис дал очередь. Пули взметнули пыль в нескольких метрах от «Джипа». Стоящие на дороге люди моментально присели, пригнулись.

Он взревел снова и пустил ещё очередь. Одна из пуль ударила в левое зеркальце, разнеся его вдребезги, другая с визгом царапнула по крыше салона. Чеченцы из УАЗика повалились на землю ничком. От «Джипа» их отделяло метров десять, не больше. Один из них быстро подполз к своей машине, проворно втянул тело в раскрытую настежь дверцу, вытащил оттуда автомат и бросил второму. И через мгновение скатился в кювет дороги сам, держа в руках другой «калаш». Оба они залегли там и нервно переводили стволы с «Джипа» на настигающие его машины.

— Пригнитесь! — солдат что есть мочи вцепился в руль и нажал на газ.

Машина рванулась вперёд и, объезжая УАЗик, резко свернула с дороги, сползла в канаву, сильно зарываясь передом. По ним уже били из нескольких стволов сразу. Солдат выматерился.

И вдруг Сослан приник к задней дверце, неожиданно выставился наружу, направил ствол ту в сторону, откуда неслись выстрелы и судорожно нажал на спуск.

— Суки!! — неистово заорал он. — Сдохните!!

Но очереди не последовало. «Джип» сильно тряхнуло, и осетин, ударившись головой, быстро нырнул обратно, вжался в сидение.

— Стас! Не стреляет! — закричал он.

— Предохранитель! — рявкнул Стас.

Момент был смертельно опасный. Открой сейчас чеченцы из УАЗика по их машине огонь в упор — и шансов уцелеть у них бы не было. Но те, очевидно, просто не понимали, что происходит, из-за чего поднялась стрельба. Так и лежали в кювете с автоматами, вжимались плотнее в землю.

Станислав, с грудным рыком, перекосив лицо, вцепился руками в руль. Выкручивал его, наваливаясь всем телом, давил на газ. Скорее, вылезти из канавы! И прочь отсюда, прочь!

Машина, пробуксовывая облепленными густой грязью колёсами и осыпая вниз рыхлую землю, упрямо выползала обратно на дорогу. Несколько пуль ударили в капот, оставив в нём ровные, круглые дырки.

— Ну! Ну же! — кричал солдат.

Объехав УАЗик, с жутким натугом «Джип» выбрался, наконец, на дорогу и на полной скорости понёсся вперёд. Сзади неслись автоматные очереди и громкая ругань. Впереди, метрах в шести-семи по диагонали бухнул яркий взрыв, заклубилось облако едкого дыма — гранатомётчик дал промах. В лобовое стекло ударил целый смерч из комьев земли и мелких камешков.

— Руль держи! Руль! — крикнул Станислав.

— Что?

— Руль держи! Я их пугну сейчас, — и солдат подхватил автомат.

Но Сослан его не понял. Вместе с Николаем они скорчились на заднем сидении, повалились на него лицом.

И тогда солдат резко, с надсадным колёсным визгом затормозил. Машину тряхнуло, и он едва не ткнулся в лобовое стекло.

— Ты что? — взревел Сослан.

Но он уже открыл дверцу и выпрыгнул наружу, держа оружие наперевес. Присел прямо за ней, распахнутой настежь, осторожно высунул голову, глянул назад. Преследователи теперь сами объезжали злополучный УАЗик. Передний «Мерседес» как раз въехал, зарываясь капотом, в канаву. Две другие машины напирали сзади.

Станислав целился секунды три. Сгрудившиеся на небольшом пятачке машины превратились в почти идеальную мишень. «Мерседес», фырча, уже выбирался из канавы, и его передняя часть теперь высоко задралась вверх. Солдат нажал на спуск подствольника. Гулко ухнул выстрел, ударила в плечо мощная отдача.

Впереди сверкнула яркая вспышка, и из салона «Мерседеса» жарко полыхнуло рыжее пламя, повалил густой чёрный дым. Станислав тут же дал короткую очередь по двум другим машинам и нырнул обратно. «Джип» снова понёсся вперёд.

Но мгновенье спустя сзади, захлёбываясь, забили очереди, и стёкла машины брызнули фонтаном осколков. Солдат не помнил, как успел пригнуться, как завалился под сидение, на самый пол. В ушах стоял грохот, визг, звон. Сверху градом сыпались осколки битого стекла, летели ошмётки дорогой отделки салона. Пули ложились в сантиметрах от него, прошивали насквозь сидения, разбивали циферблаты приборов.

Станислав вцепился зубами в рукав, захрипел, зажмурил глаза. Вжаться в пол! Слиться с ним!

«Только б не в колёса! Тогда конец», — мелькнуло у него в голове.

Но чеченцы, громко крича, стреляли по окнам салона. Изрешеченный «Джип» продолжал нестись вперёд.

Потом стрельба неожиданно стихла — чеченцы меняли рожки. Солдат поднял голову и судорожно ухватил руль. Машина в этот миг уже катила по самому краю дороги. Ещё мгновение — и она съехала бы в канаву.

Станислав быстро вырулил обратно, на середину. Надавил ногой на педаль, навалился на руль. Впереди он видел стремительно набегающую на него ухабистую неровную ленту дороги. Она теперь перед глазами ярче, отчётливее. Он видел все её бугорки и рытвинки, лежащие по обочинам камни. В лицо хлёстко бил ветер.

Лобового стекла больше не было, и только маленькие его кусочки держались ещё по уголкам проёма. Спинка его сидения была сплошь изрешечена и рассыпалась мелкой трухой.

— Сос, пальни в них! — крикнул Станислав.

Ответа не последовало.

Солдат из всех сил давил на педаль снова и снова. По «Джипу» больше не стреляли. Опасливо выглянув на миг из окна, он увидел, что теперь их преследуют лишь две машины. Да и от них удалось оторваться уже метров на двести. Далеко позади густо чадил подбитый «Мерседес». Столб чёрного дыма поднимался высоко в тихой безветренной степи. Из искорёженного салона вырывались языки пламени. Возле него копошились фигурки людей, таща кого-то, тяжёлого, неживого.

Погоня продолжалась. Две оставшиеся машины упрямо летели следом. Однако стрелять из окон чеченцы не пробовали — всё равно попасть на таком расстоянии было практически невозможно.

Станислав заметил, что на руле от его рук остаются кровавые следы — длинные, липкие. Он поднёс одну к глазам, с немым удивлением оглядывая окровавленную ладонь. Она вся была глубоких порезах, из которых обильно сочилось алое.

«Перевязать бы», — подумал он. — «Нет, потом… «

Ещё раз оглянувшись, он увидел, что чеченцы продолжают упрямо преследовать «Джип», однако всё больше отстают, и расстояние между ними увеличивается.

Но взгляд солдата, скользнув по чеченским машинам, на них не задержался. Он несколько мгновений был неотрывно прикован к двум окровавленным, нелепо скорчившимся, словно сломанные, распотрошённые куклы, засыпанным осколками стекла телам на заднем сидении. Сослан повалился на бок и неуклюже ткнулся лицом в изодранную обивку. Так ни разу и не выстреливший автомат его валялся на полу. Тонкое тело Николая сползло вниз, к полу, и застряло там, в узком пространстве между передним и задним сидениями. Он нелепо подтянул к подбородку острые колени и уронил на них безжизненную голову. Рот его был раскрыт, перекошен, и с уголка стекала красная струйка. Их тела непрерывно тряслись и покачивались вместе с самой машиной. Затылок Николая то и дело ударялся о край заднего сидения. Оба они были мертвы.

Изловчившись, Станислав дотянулся свободной рукой до автомата и, подтащив к себе, бросил на кресло рядом.

Сзади внезапно раздалась автоматная очередь, затем ещё одна. Видимо, стреляли больше так, на удачу. Но он пригнулся сразу, продолжая однако удерживать руль. Пули пролетели мимо за исключением одной, с визгом царапнувшей по крыше.

«Надо ещё оторваться. Впереди будет ещё станица, но туда нельзя, — быстро соображал он. — Оттуда уже могли ломануться навстречу, на перехват».

Он напряжённо, с беспокойством всматривался вперёд, в дорогу. Но она была пуста.

«Граница уже здесь, рядом.»

Солдат глянул вправо. Русло Терека пролегало в нескольких сотнях метров от него, справа от дороги. Он ясно видел верхушки тростниковых зарослей по берегу реки. Те были густы и широки, разбегаясь зелёной стеной в обе стороны, сколько хватало глаз. Возможно, когда-то русло пролегало в стороне, ближе к дороге, и этот тростник рос теперь на месте пересыхающей старицы. Или это была просто заросшая заводь.

«Брошу машину и рвану к реке. Только бы переплыть — на тот берег они не сунутся».

Недалеко от обочины дороги, где почва была посуше, и до самой стены тростника рос густой и колючий кустарник. Целые дебри из переплетённых между собой низкорослых шершавых стволов и корявых шипастых веток.

«Туда, сейчас же! Там спрячусь. Они без собак хрен найдут. А ночью переплыву на тот берег», — решил он мгновенно.

Дорога впереди круто загибала вправо, в сторону реки. Кусты там подступали к ней вплотную. Солдат сразу же сообразил, что, миновав поворот, «Джип» ненадолго вообще скроется от глаз преследователей.

Он нажал на педаль газа ещё, и стрелка, показывающая скорость, резко дёрнулась в сторону. Ветер сквозь выбитое лобовое стекло со свистом упруго хлестнул по лицу лицо. Станислав опустил голову, прищурил глаза. Машина быстро промчалась за поворот.

Здесь он резко затормозил. Торопливо выдернул рожки из автомата Сослана и сунул их себе в карман. Потом забросил свой автомат на плечо, подхватил трубу «мухи» и пробитый в нескольких местах пулями, разлохмаченный пакет с едой, открыл дверцу и что есть силы бросился к кустам.

Автоматная лямка приятно затёрлась о плечо, воскрешая в теле уже подзабытые ощущения. Ноги, свободные теперь от кандалов, казались совсем лёгкими, невесомыми.

Добежав до кустов, он присел, в последний раз оглянулся на дорогу, и на четвереньках полез вперёд, с силой продираясь сквозь чащу. Ладони натыкались на колючки, на мелкие острые камешки. Сучки обдирали тело, едва укрытое драной солдатской курткой, ветви с оттяжкой хлестали по лицу, оставляя на нём красные припухлые полосы. Автомат и «муха» то и дело цеплялись за ветви кустов, но он, матерясь вполголоса, продолжал упрямо продираться дальше. Вокруг него всё трещало, хрустело, ломалось — казалось, его можно услышать за километр.

Но позади всё было тихо, и он понимал, что если успеет добраться до тростниковых зарослей, то почти спасён.

Те были очень густы, почти непроходимы и на километры тянулись вдоль берега. Наверное, здесь действительно когда-то была старица. Он затаится среди этих бесчисленных коленчатых побегов с протяжно шелестящими на ветру пушистыми метёлками до ночи. И будет пережидать облаву.

Станислав буквально ввалился в тростниковую гущу и сразу припал взмокшим, изодранным телом к вязкой болотистой почве. От неё повеяло холодом, сыростью, в нос ударил запах тины и гниющих растений.

Не останавливаясь ни на минуту, он пополз вперёд, стараясь теперь двигаться осторожно, без шума. Устремился по диагонали влево, чтобы не оставаться на прямой линии с брошенной им машиной. Ведь если чеченцы, подъехав к ней, сразу же начнут стрелять по кустам, то и целить инстинктивно станут прямо, перед собой.

Станислав всё плотнее вжимался тягучую, всхлипывающую под ним почву. Полз по-змеиному, извиваясь всем телом. Зажал в зубах пакет. Ему казалось, что, несмотря на ни что, тростник вокруг отчаянно шелестит и ходит ходуном. Он каждую секунду ожидал автоматной очереди, выстрела из гранатомёта. Временами замирал, прислушивался.

Но всё было по-прежнему тихо. В зелёной гуще пахло затхлой стоячей водой. Среди молодых побегов попадались и сухие, жёлтые, от них мельтешило, рябило в глазах.

Справа от него вдруг послышался треск — что-то живое шумно завозилось в зарослях, бросилось прочь, напролом. Солдат вспугнул лысуху. Её чёрные перья на мгновение мелькнули перед глазами солдата.

Дальше он полз уже по мелкой воде, осторожно раздвигая перед собой тростниковые стебли. Весь перемазался в жидкой грязи, в которую его руки проваливались почти до локтей.

Вдруг со стороны дороги раздался шум резко тормозящих машин. Он замер разом и прислушался.

XIV

До Станислава долетали резкие нерусские выкрики и громкая ругань. Чеченцы кричали на своём, но ругались матерно, и по-русски.

Солдат вынул изо рта пакет с едой и сунул его в гущу тростника, рядом с собой. Затем очень осторожно, стараясь не касаться стеблей, снял с плеча автомат. Прилёг тихонечко, чувствуя, как тело медленно погружается, уходит в густую податливую жижу. Опустил лицо ничком, коснувшись горячей, распалённой щекой воды. Она была холодна. Зачерпнув её рукой, Станислав провёл влажной ладонью по заросшей, косматой щеке. Оторвал, глянул пристально. На ладони осталась тёмная грязь. Тогда он медленно ополоснул её, зачерпнул снова и провёл теперь уже по другой щеке. Затем очень осторожно, стремясь не задеть ни одного стебелька, обмыл лицо и шею.

Чеченцы, тем временем, по-прежнему топтались возле «Джипа» на дороге. Они заглянули внутрь, увидели два искромсанных пулями трупа, лужи натёкшей в салон крови…

Станислав ожидал, что вот-вот зло загавкают гортанные голоса, захлебнуться очередями автоматы, срезая пулями тростник, забухают гранаты.

Но выстрелов не было.

Чеченцы ожидали их сами. Быстро попрятавшись за машины, они лишь поводили стволами во все стороны, стремясь уловить малейшее движение в зарослях, и волчьими глазами впивались в «зелёнку». Им представлялось, что беглый невольник сам целит сейчас в них оттуда из своего «калаша».

Неожиданно задул ветер, и тростник монотонно зашумел, пригибаясь, зашелестел метёлками. По зелёным дебрям побежали крупные волны.

Так прошла минута, другая… Чеченцы не стреляли. Тростник шелестел всё громче, колышась на ветру.

Станислав лежал, не шевелясь. Он смотрел прямо, перед собой и видел, как в просветах между побегами блестит мутноватая, но быстро текущая вода. Совсем близко, в нескольких метрах от него. Затаив дыхание, он вслушивался, стремясь уловить хоть малейший звук, малейшее движение. Недалеко от берега по воде гулко плеснула крупная тяжёлая рыба.

Ветер затих так же внезапно, и повисшая тишина теперь давила монотонно, тяжко.

Чеченцы, не приметив нигде никакого движения, теперь тихо переговаривались между собой. Но вылезти из-за своих машин они пока не решались. Подожжённый метким выстрелом из подствольника «Мерседес», наспех вытащенные из него изуродованные, горелые тела врезались им в память ярко, неизгладимо. И им было жутко от этих внезапных, нежданных смертей. Будь прокляты эти рабы! Ведь они уже отправили сегодня на тот свет двух из братьев Садаевых — Султана и Идриса. Никому из остальных чеченцев не хотелось последовать за ними.

Наконец, кто-то из них рявкнул громко, отрывисто, и пять человек разом открыли огонь. Били прямо, вперёд, полосуя кусты вдоль дороги. С гомоном прыснули оттуда в разные стороны испуганные птицы.

Едва заслышав стрельбу, Станислав проворно пополз к самой воде. Вдруг его руки, а затем и тело резко провалилось. Он ушёл в водянистую жижу по шею. Конечности начали неприятно стыть, тело передёрнуло зябкой судорогой.

Стрельба продолжалась. Теперь чеченцы косили пулями тростник. Однако целили совсем не туда, где затаился солдат. Видя, что никто не стреляет в ответ, они вмиг приободрились и поднялись из-за машин в полный рост, крича во весь голос и громко по-русски ругаясь.

«Хорошо, в сторону отползти успел. А то б положили сейчас», — обрадовался солдат.

Его руки, пальцы коченели в ещё холодной, весенней воде. Он попеременно поднимал их, с усилием вытаскивая из чавкающей студёной массы ила и гниющих тростниковых стеблей. Подносил к лицу, яростно дул на ладони.


Чеченцы опустошили рожки и теперь вставляли новые. Пару раз наугад жахнули из подствольника, и в зелёной гуще полыхнули яркие взрывы. Тихо потрескивая, занялись несколько сухих стеблей — по ним, не спеша, поползли маленькие язычки пламени. Ударил гранатомёт, и там, где рванула граната, липкая грязь взметнулась в стороны тяжёлыми комьями.

Снова поднялся гадливый ор, опять затрещали автоматные очереди.

Теперь они стреляли веером во все стороны, с остервенением в лицах выкашивая тростник. Несколько срезанных пулями побегов упало недалеко от того места, где скрывался Станислав. Он ещё сильнее вдавил тело в мягкий, проседающий под тяжестью его тела ил и почти совсем ушёл в него, оставив на поверхности только голову. Оружие было тут же, с ним. Он обхватил рукой «муху», с силой сжал коленями автомат.

Время ползло долго, мучительно. Солдат сидел неподвижно и совсем закоченел. Чеченцы били теперь не сплошным шквальным огнём, а изредка, давая короткие хлёсткие очереди. Шумно трещал тростник, и их голоса слышались всё ближе. Станислав понял, что они продираются сквозь заросли, надеясь отыскать его здесь. Чтобы не закоченеть совсем, он поднимал над водой то одну, то другую руку, осторожно, но с силой тряс ими, продолжал дуть на ладони, на бледные, плохо слушающиеся, стылые пальцы. С изодранных, в густой грязи рукавов с журчанием стекала вода. Ему казалось, что этот звук разносится далеко, и быстро совал руки обратно в воду, замирая.

Чеченцы, рассыпавшись цепочкой, углубились в заросли и теперь стреляли сквозь них, прямо. Лезли напролом с шумом, с треском, точно кабаны. Их голоса теперь раздавались справа, слева, сзади, из-за спины.

— Я этому русаку яйца отрежу и сожрать заставлю! — услыхал он бешеный, срывающийся выкрик.

Солдат почти совсем скрылся в воде. Перевернувшись на спину, оставил на поверхности только лицо. Тихонько нагрёб над собой кучу из сухих тростниковых стеблей. И лежал так неподвижно, вжимаясь немеющим телом в склизкое илистое дно. Его пальцы судорожно сжимали автомат. Голоса раздавались всё ближе.

«Если вплотную подойдут — выстрелю первым», — решил он с твёрдостью.

Однако чеченцы прошли стороной, в десятке метров от него. Разглядеть Станислава в этом жёлто-зелёном шуршащем хаосе было практически невозможно.

Чеченцы продрались к воде, и пытливо оглядывали теперь противоположный берег, раздумывая, не успел ли солдат переплыть реку. На всякий случай они исполосовали пулями прибрежные кусты на нём.

Наконец, они вылезли из тростниковой чащи и вернулись к дороге, загалдели возле своих машин. Вскоре на солдата потянуло едким дымом, чадящей гарью. Станислав догадался, что чеченцы пытаются поджечь заросли. Но они, живые, напитанный влагой, горели плохо. Пламя, выедая всё на политом бензином месте, натыкалось на стену свежих зелёных побегов и, шипя, гасло.

«Как хорошо, что у них нет «Шмелей», не то б сжарили меня, на хрен», — мелькнуло в голове радостно.

Наконец, чеченцы угомонились. Расстреляв почти все патроны, перепачканные грязью, с изрезанными в кровь руками о жёсткие, с острыми краями тростниковые листья, усталые и злые, они направились обратно к своим машинам. Там ещё долго возились, прицепляя «Джип» тросом, чтобы тащить его на буксире обратно во Внезапную.

Тела убитых они вытащили из машины наружу. Нашли в багажнике и швырнули к остальным деда Богдана. Сложили всех троих в ряд. Обильно полили бензином и подожгли. Обгорая, тела чернели, скукоживались. Человеческое мясо трещало, жирно чадило чёрным дымом, далеко разнося вокруг гадостный запах.

«Убитых жгут, суки», — догадался Станислав.

Чеченцы смотрели в огонь долго, не отрываясь, зло щурили зеленовато-карие волчьи глаза, бормотали что-то негромко.

Когда пламя почти совсем догорело, оставив на почерневшей земле скелеты, опутанные спекшейся паутиной сухожилий, чеченцы уехали, дав на прощанье пару очередей по зарослям.

Станислав, едва живой от холода, выполз из воды и лёг на сухие побеги. Так он лежал долго, не в силах пошевелиться. Солнце уже готовилось свалиться за горизонт, и вокруг ложились длинные предзакатные тени. Солдат, стуча зубами, начал растирать лицо, вытягивал посиневшие руки. Он сбросил с себя мокрые лохмотья, ловил вечерние, но ещё тёплые лучи своим иззябшим, продрогшим до костей телом. Ощущал их всем существом, каждой клеткой. Напрягал, сжимал мускулы, стремясь унять промозглую дрожь. Тепло, наконец-то тепло.

Станислав открыл пакет. Лепёшки и хлеб с сыром, пропитавшиеся насквозь водой, превратились в противное свалявшееся месиво. Но он загребал его горстями, запихивал в рот и глотал, почти не жуя. Оно отдавало затхлым запахом тины. Однако он не замечал его и поглощал еду торопливо, жадно. С ней к солдату понемногу возвращались силы.

Он слышал, как чеченцы возились возле разбитой машины, чуял запах горелой человечины — запах, источаемый свежесожжёнными танками, такой знакомый ему с войны. Но идти туда не стал, потому как не хотел увидеть своих мёртвых товарищей почернелыми кусками обугленной плоти.

Он вспоминал старика, умершего прошлой ночью, растерзанных пулями Сослана с Николаем, и ему делалось муторно.

«Эх, дед Богдан, — подумал вдруг солдат. — Не быть тебе похороненным по-людски. Я-то думал, хоть могила у тебя будет, а эти гады даже тела твоего не оставили — сожгли и бросили. Что не сгорело, то птицы расклюют, псы бродячие обгложут».

Перед глазами вставали Сослан, Николай — сначала настоящие, живые, а потом — расстрелянные, нелепо трясущиеся на заднем сидении насквозь изрешеченной, но продолжающей нестись вперёд машины.

«Не дожили, пацаны, до воли, здесь навек сгинули», — и Станислав поднял глаза к вечернему, быстро меркнущему небу.

Он доел всё, что было в пакете, и отбросил его прочь. «Муха» и автомат лежали рядом. Солдат поглаживал пальцами гладкую прохладную сталь гранатомётной трубы, вынимал, оглядывал и вставлял обратно рожки, проверяя их в сотый раз. Изредка до него доносился шум проносящейся по дороге машины, и он настораживался, быстро сдёргивая предохранитель.

Потом мысли его стали путаться, и на Станислава временами накатывала дремотная слабость. Он лежал на спине, лишь иногда приподнимал голову, прислушивался. Но не мог уловить ничего, кроме шелеста тростника и криков птиц.

Так он пролежал до темноты. И когда непроглядная ночная тьма накрыла Терек словно буркой, он, собравшись с силами, поднялся на ноги и пошёл к воде. Ему оставалось последнее — переплыть на другой берег.

Вода в реке была холодная, быстрая. Станислав долго бродил по мелководью вдоль стены тростника, шлёпая ногами и пытаясь почти на ощупь отыскать какую-нибудь корягу.

На небо выползла краюха луны, и водная рябь засеребрилась, заиграла причудливой дорожкой. В лунном свете он увидел тёмную шумящую стену густых зарослей, в которых просидел весь день и стремительно несущийся мимо него водный поток. Жадно глянул на противоположный берег с невысокими глинистыми обрывами, от которого его отделяла теперь сотня метров.

Станислав пристально вглядывался под ноги, раздвигал тростник и шарил по мелкой воде руками. Наконец, они наткнулись на что-то склизкое, бугристое. Старый древесный ствол прибило течением здесь, и он застрял среди обильных коленчатых побегов.

Закинув на левое плечо «Муху», повесив на шею автомат, солдат с шумом и плеском вытащил корягу из зарослей. Ободрал с неё густую липкую тину, и она оказалась лёгкая, плавучая.

Подумав секунду, он наклонился, снял с себя ботинки — старые истоптанные и рваные армейские берцы — и с размаху швырнул их на другой берег. Не добросил, конечно, и они громко плюхнулись в воду. Выругался негромко.

Он решительно двинулся вперёд, толкая корягу толстым концом перед собой, точно волнорез, чувствуя под босыми ногами неровное, в крупной гальке дно..

Вода достигла его пояса, потом груди. Течение валило его с ног, у он с усилием удерживал равновесие, наваливаясь грудью на бревно.

Наконец, когда вода уже стала захлёстывать плечи, Станислав резко оттолкнулся обеими ногами от дна и поплыл. Он изо всех сил загребал правой рукой, держась левой за ствол, отчаянно болтал ногами. Высоко поднимал голову над водой и громко, словно тюлень, отфыркивался. Течение крутило его вместе с корягой, тащило прочь.

Ещё, ещё. Станислав грёб, что было мочи толкал руками сухой ствол, направлял его вперёд, к берегу.

До него оставалось уже метров пятьдесят, не больше. Он грёб с остервенением, грёб, не помня себя. Труба «мухи» соскользнула с плеча и теперь бултыхалась где-то в районе локтя, мешая ему плыть. Он, не задумываясь, отбросил её прочь, и она сразу пошла ко дну.

Перед глазами в лунном свете проплывали очертания берега. Он был высоким, с ровными отмелями, за которыми возвышался небольшой, поросший кустами обрыв.

Станислав опять начал коченеть. Ночью вода казалась ещё холоднее, чем днём. Он яростно работал ногами, плескал ими по воде, фыркал и плевался, но течение, особенно быстрое здесь, на середине реки, с неумолимой силой влекло его дальше. Надо было преодолевать его, плыть к берегу. Но он чувствовал, что силы уже на исходе, и конечности деревенеют, наливаются тяжестью. Всё труднее грести, всё труднее двигаться, всё труднее дышать. Бревно цепко схвачено бурным течением, оно несёт его дальше, прочь, и у него уже не хватает сил ему противиться.

Тогда Станислав решился. Он сбросил с шеи автомат. Потом, изловчившись, содрал с себя лохмотья хэбэшной куртки. И, оттолкнувшись из последних сил от коряги, поплыл крупными сажёнками прямо вперёд, к протяжной отмели с обкатанной, белеющей в лунном свете галькой.

Станислав грёб судорожно, надрываясь. Глотал воду. Уходил в неё с головою. Но всякий раз упрямо выныривал, ощущая от жёсткой пресной воды резь в глазах и носу. Плевался с хрипом. Снова грёб. От напряжения было трудно дышать, и он, широко разевая рот, едва заглатывал повлажневший ночной воздух.

Занемевших рук он почти не чувствовал больше. Шлёпал ими по воде, будто деревяшками. И когда силы совсем уже его оставили и тело начало безвольно погружаться вниз, ко дну, ему вдруг стало легко. Солдат даже не понял сразу, почему, что произошло. Он стоял. Просто стоял, упёршись ногами в дно, с трудом преодолевая течение. Вода теперь плескалась где-то на уровне груди. Он переплыл Терек.

Едва живой, на одеревенелых ногах, солдат побрёл вперёд, к берегу. Вода обильно стекала по его голому торсу. Выбрался на отмель, отдышался с трудом. Потом почти на ощупь полез на обрыв. Глина мягко осыпалась под ногами, и он пару раз срывался, съезжал вниз. Но поднимался и продолжал упрямо карабкаться снова. Взобрался, наконец, ухватившись руками за ветки росших у самого края кустов. Продрался через них напролом, медведем. Корявые ветви царапали, обдирали тело, босые ступни кололись об острые камешки, сухие сучки. Но он, окоченевший, изнемогший, почти не чувствовал боли.

Двинулся прямо, наугад. Дрожал от холода, выбивая зубами ровную дробь. Мокрые штаны противно липли к ногам. Мысли в голове крутились обрывочные, бессвязные. Но внутри стучало упрямо, радостно:

«Переплыл., переплыл».

На Луну набежали тучи, и он почти уже ничего не видел в густой непроглядной мгле. Шёл и шёл вперёд, ощущая под ногами то жёсткую траву, то острые камни, то затвердевшую глину. Пораненные ступни саднило протяжно.

Иногда, чтобы хоть немного согреться, пробовал бежать. Но, спотыкаясь о кочки, бугорки или вылезшие из земли корни растений, почти сразу же падал и лежал ничком, тяжело дыша.

Однако страх замёрзнуть, умереть уже здесь, на своём берегу, заставлял его подниматься и идти дальше.

Станислав попробовал крикнуть.

Э-э-э-э! А-э-а-э! — протяжным эхом раскатилось по степи его жутковатое хрипение.

Крик не шёл из застуженной, сведенной глотки.

Солдат уже не понимал, куда брёл. Просто куда-нибудь, чтобы не упасть тут и не умереть.

«Упадёшь — умрёшь, замёрзнешь», — буравило мозг.

И он тащился дальше, переставляя непослушные, налитые тяжестью ноги.

Ночная мгла постепенно отступала, рассеивалась в сером, блеклом. В ушах его вдруг начало звенеть. Сначала тихо, потом всё сильнее, громче. Он остановился и потряс головой. Звон не прекратился. Прислушался, с трудом соображая. Вместо звона ему теперь отчётливо слышались громкие крики перекликающихся в степи птиц.

«Откуда птицы? Сейчас ночь», — подумал Станислав машинально.

Он снова тряхнул головой, огляделся. Серая пелена не исчезла. Окрестности вокруг проступали тусклыми, расплывающимися очертаниями. Кусты, бугорки, колючки. Тьмы больше не было.

Глянул вперёд и увидел невдалеке огни. Они, яркие, сияющие, медленно приближались, выползали на него из туманной мути.

Солдат пошёл им навстречу. Под разбитыми и ободранными в кровь ногами он больше не ощущал ни камней, ни шипов. Он ступал на что-то ровное, твёрдое.

Станислав остановился и посмотрел вниз. Наклонился и потрогал руками. Пальцы ощутили гладкую непроницаемую поверхность, влажную от выпавшей росы.

«Афсальт», — догадался он.

В свежих предрассветных сумерках он брёл по шоссе. Яркие огни впереди были фарами движущейся прямо на него машины. Онисверкнули теперь совсем близко, почти ослепив его, и остановились, замерли на месте.

Из УАЗика выскочили люди в серой форме с оружием и обступили солдата. Станислав ошарашено таращился на милицейский патруль, а потом, завидев на их рукавах трёхцветные российские шевроны, широко раскрыл рот, силясь улыбнуться — но не мог.

— Оттуда. Бежал. С того берега. Двое в «Джипе».. Станица Внезапная. Чечня., — бормотал он бессвязно. — Соса и Колька чичи завалили… Я мотострелок. Младший сержант… Терек переплыл.

Люди бестолково суетились вокруг, удивлённо переглядывались. Трясли его за плечи, переспрашивали.

— Бежал. Из плена. Мотострелок… — упрямо повторял он, с трудом расклеивая посинелые губы.

Но его уже никто не слушал. Громко и возбуждённо галдя, торопливо выкрикивая что-то в трещащие рации, милиционеры быстро набросили на его плечи бушлат и повели к машине. Качали головами, улыбались, хлопали по спине.

Станислав втиснулся на заднее сиденье УАЗика. Тепло. Наконец-то тепло. Сидения согреты телами сидевших на них людей, в салоне прокурено, крепко пахнет потом. Над головой водителя тускло мерцает слабенькая лампочка.

В рот ему всунули горлышко бутылки. Глотнул — и перехватило дыхание от водки.

— Пей, согреешься, — кричал ему кто-то в самое ухо.

— Откуда у вас? — спросил он зачем-то.

— Так ночное ж дежурство, для сугрева.

И он пил большими жадными глотками, улыбаясь несмело.

— В Кизляр! — коротко бросил водителю широколицый русоволосый лейтенант.

Машина тронулась.

Санкт-Петербург Март — апрель 2006 г., исправлено и дополнено в мае 2010 г.

Смерть капитана Лебедева

Капитан Лебедев застегнул бушлат, надвинул на лоб шапку-ушанку и, миновав КПП, вышел за ворота воинской части. Остановился, оглядывая исподлобья улицу. Город казался чуждым: он смотрел на него тусклыми, в дождевых потёках, оконными проёмами домов, скалился разбитыми бордюрами тротуаров, дышал странным, незнакомым запахом душной, сухой, совсем нерусской пыли. Растрескавшийся, вспученный и распаханный корнями тополей асфальт был гол и сух.

В эту зиму снег не выпадал ни разу. И сколько капитан ни смотрел с надеждой на тяжёлые тучи, заволакивающие окрестные горы до самого подножья, они разряжались лишь холодными дождями. По ночам этот чужой зимний дождь растекался мутными потоками по оконному стеклу его каморки, и Лебедев, вспоминая морозный хруст снега далёкой родины, с тоской думал о России.

По диагонали от ворот, через улицу, на грубо сколоченном деревянном ящике сидела полная краснолицая женщина неопределённого возраста. Явно нерусская, с большим крючковатым носом и одичалым выражением больших, глубоко запавших карих глаз. Прямо перед ней — на ящике поменьше, накрытом грязным платком, был разложен её товар: жвачки, шоколадные батончики в затёртой выцветшей обёртке, бумажные кульки с жареными семечками и несколько пакетиков дешёвых леденцов. Женщина куталась в серое замызганное пальто, подпоясанное толстым, сложенным вдвое шерстяным платком.

Торговка зябко поёживалась и прятала руки в карманы. Рядом с ней, на ящике лежала длинная палка с острым загнутым гвоздём на конце. Этой палкой с крюком она цепляла за куртки мальчишек, которые, прикинувшись, будто хотят что-то купить, заговаривали ей зубы и, внезапно схватив обеими руками несколько жвачек или кульков с семечками, бросались бежать. Но чаще всего проворного воришку поймать на крюк не удавалось. Тогда торговка истерично кричала, долго сыпля ему вслед проклятья и грозя сжатыми кулаками.

— Что б ты сдох, скотина! Чтоб у тебя руки отвалились! Что б ты упал и ноги переломал!

Она продолжала истошно кричать, хотя мальчишка уже давно скрывался в ближайшем дворе. Потом поправляла чёрные, жирно блестящие волосы, выпавшие из-под платка, и, сердито бурча под нос, садилась опять на ящик.

Но сейчас мальчишек рядом не было, и женщина сидела неподвижно, лишь некрасиво позёвывая во весь рот время от времени. Её тусклый взгляд упирался в забор из бетонных блоков.

Лебедев с неприязнью посмотрел на торговку.

«Вот сидит тут напротив КПП, всё подсматривает, запоминает, а потом у нас «Урал» с бойцами в трёхстах метрах отсюда на фугасе как по заказу подрывают», — подумал капитан.

Зло сплюнув, он перешёл улицу и зашагал по направлению к центру города. Общественный транспорт здесь уже год как не ходил. Железные остовы «Икарусов» с выбитыми стёклами и облезшей по бокам жёлтой краской лежали рядами во дворах заброшенных автопарков посреди куч мусора. Местные жители сняли и отвинтили с них всё, что только можно было снять и отвинтить. Оставили догнивать лишь мёртвые корпуса, изъеденные со всех сторон ржавчиной.

Лебедеву говорили, что где-то в центре ещё ходит старый, едва живой троллейбус с грубыми, исцарапанными гвоздями и ножевыми лезвиями деревянными скамьями вместо мягких сидений. Но и тот остался последним на одной-единственной ещё действующей троллейбусной линии — последним невымершим ящером ушедшей в небытие эпохи.

Улица, по которой шёл капитан, была пуста. Иногда мимо него проносились маршрутки — единственный оставшийся вид общественного транспорта в Городе Ветров. Но он не пытался их остановить: и полутора рублей было жаль, и просто пешком пройтись хотелось.

У Лебедева был выходной. Первый выходной день за последний месяц. Он жил на территории самой части, в маленькой каморке с единственным окном, в которой раньше была кладовка. Денег на съём жилья в городе у капитана не было. Да и боязно это было — жить здесь одному. Многие местные жители, особенно молодые парни в белых тюбетейках на остриженных головах, смотрели на военных волками. Солдаты, выходившие иногда в город поодиночке, пропадали.

Но сегодня капитан во что бы-то ни стало решил проветриться. Смотреть изо дня в день на серые бетонные блоки забора было невмоготу. Одно и то же, одно и то же: дистрофичные, ушастые, голодно зыркающие солдаты в грязных бушлатах, зло матерящиеся прапорщики, полупьяные уже к обеду, помятые и вечно подавленные офицеры, старающиеся отчего-то не смотреть друг другу в глаза.

Бесснежной зимой, с серыми туманными днями и свинцовыми сумерками, жизнь казалась пустой и бессмысленной. И сердце отзывалось саднящей болью, от которой ночами хотелось лежать неподвижно на койке и смотреть незрячими во тьме глазами в невидимый потолок.

Но сегодня Лебедев шагал бодро, отгоняя от себя хандру. Он хотел дойти пешком до центра города и там спуститься к морю. Отчего-то ему непременно хотелось увидеть именно море — его неспокойную тяжёлую воду. До перевода в Город Ветров он видел море лишь по телевизору.

А ещё, в памятном 91-м, он видел в Петербурге Финский залив. Лебедев тогда специально вышел на его берег, чтобы посмотреть, какие бывают моря. Он много читал о них в детстве в разных книжках и хотел увидеть, наконец, вживую. Но зеркальная гладь мелкого, почти пресного залива с растущим по берегу тростником на море была совсем не похожа. Вдали, сквозь дымку виднелся противоположный берег. Нет, не таким он представлял себе моря. И Лебедев ушёл разочарованный.

Здесь, в Городе Ветров море было настоящее. Солёное. Бескрайнее. С мягким песчаным пляжем и бурлящим пенным прибоем. Капитан, впервые увидев его прошлым летом, долго стоял на берегу, всматриваясь в горизонт. Это было ранним, но уже жарким и душным утром. Солнце, встающее прямо из воды большим красным шаром, слепило глаза. Ветра не было вовсе, и даже вялые, пропылённые листья тополей изнурённо повисли на ветвях, не шевелясь и не шелестя.

На море был накат. Гладкие валы, не спеша, катились к берегу и пенно, с глухим утробным гулом разбивались внезапно, обдавая песок брызгами. Поймав момент, когда пенный язык нахлынувшей волны остановился и с лёгким урчанием начал пятиться назад, капитан быстро зачерпнул рукой воду. Поднёс к лицу, пробуя на вкус. Она была тёплой и пахла странно. Совсем не так, как пахнет пресная вода рек и озёр. Лебедев глотнул и выплюнул, ощутив во рту мягкий солоноватый привкус. На ладони остались маленькие зелёные кусочки тины.

Капитан вышел на большую шумную улицу с оживлённым движением. По проезжей части беспрерывными потоками, громко гудя, в обе стороны неслись машины. Между ними проворно сновали пешеходы, быстро перебегавшие с одной стороны улицы на другую. Правил дорожного движения здесь почти никто не соблюдал.

На тротуарах, на ящиках, самодельных стульях или просто на корточках сидели бесчисленные торговцы. Продавали всё что угодно: одежду, семечки, жвачки, свежую зелень, шампуни и средства для волос. Бойкая уличная торговля была ещё одной отличительной чертой этого города.

Проходя мимо рядов торгашей, Лебедев задержался у книжного развала. Возможно, потому что тот был здесь единственным. Расстелив клеёнку прямо на асфальте, продавец разложил на ней свой товар и стоял тут же, прислонившись спиной к шершавому стволу тополя.

Остановившись, капитан скользнул глазами по замусоленным старым книгам. Взял наугад одну в руки. Поднёс к глазам, всматриваясь в выцветшую обложку, покрытую тонким слоём уличной пыли. Это был том Вальтера Скотта сразу с двумя романами. Он раскрыл книгу и перевернул несколько страниц. Те были ветхими, пожелтевшими. На некоторых виднелись коричневатые чайные разводы от когда-то кем-то поставленных на раскрытые страницы чашек.

— Возьмите, за пятнадцать рублей отдам, — сразу оживился торговец. — Скотт — хороший писатель. Здесь и «Айвенго», и «Квентин Дорвард» есть. Сейчас таких книг не выпускают.

— Не выпускают? А что сейчас выпускают? — спросил машинально Лебедев, всё ещё перелистывая страницы.

— А вон чего, — продавец кивнул головой в сторону газетного киоска, на внутренних стенках которого виднелись яркие пошлые плакаты с какими-то размалёванными полуголыми девицами. — Вон этого до фига сейчас. Это — пожалуйста!

Продавец досадливо сплюнул на землю, достал из помятой пачки сигарету, чиркнул спичкой и закурил. Он был щуплым невысоким мужчиной с нездоровым землистым цветом лица и седыми висками, одетый в заношенную синюю куртку и помятые джинсы. Чёрная кепка была сдвинута на затылок, обнажая высокий морщинистый лоб. На вид ему можно было дать лет сорок пять. Но капитану почему-то казалось, что тот значительно моложе, и только лишь осунувшееся лицо с запавшими тусклыми глазами старило его сильно. Он внимательно оглядел его, стремясь определить национальность книготорговца. Это качество — всегда и везде обращать внимание на национальность встреченного им человека — он приобрёл в Городе Ветров. Но лицо торговца не дало ему ответа на этот вопрос — оплывшее лицо потрёпанного жизнью, рано постаревшего человек.

— А вот ещё Дюма есть, — продолжал продавец, решив, видимо, перечислить все имеющиеся у него книги историко-приключенческого жанра. — Одно из последних изданий, конца 80-х. Книга в хорошем состоянии, почти новая. За тридцатку отдам. Или вот ещё Стивенсон. Хотите?

Лебедев продолжал рассеянно держать в руках томик Скотта.

— Да не знаю, — пробормотал он. — Тридцать, говорите? У меня столько нет с собой.

Сказал и разозлился тут же на себя. Дожил — тридцати рублей нет в кармане. Зачем сказал! Ведь можно было просто отказаться покупать, ничего не объясняя.

— Ну, за двадцать пять отдам, — продолжал уговаривать продавец. — Я же говорю, сейчас таких не выпускают. Мне тут люди приносят разное. Кто-то уезжает и библиотеку свою распродаёт, кто ещё почему. А приносят иногда хорошие вещи. Я в книгах разбираюсь, вы уж мне поверьте.

«Нет, он явно не местный, — подумал про себя капитан. — То есть, местный, конечно, но на кавказца не похож. Говорит чисто, без акцента. Или русский, или полукровка».

Лебедев окинул взглядом весь «прилавок» и поскрёб рукой гладко выбритый подбородок. В самом углу, отдельно от книг на клеёнке были разложены значки и несколько тускло поблёскивающих юбилейных медалей.

— Это тоже люди приносят? — кивнул он в их сторону.

— Что, медали?

— Ага.

— Ну да. Мне много чего приносят. Вас что именно интересует?

— Да ничего пока. Я так спросил, просто.

В это время к развалу подковылял старик. Он был совсем седой, с тёмным, морщинистым лицом, крупные, ноздреватые поры которого, казалось, были присыпаны мельчайшей пылью. Старик был закутан какой-то в облезлый полушубок со стёртыми локтями и нелепо торчащими в разные стороны вылезающими грязными клочками искусственного меха. На его голове сидела плотно надвинутая и обтрёпанная шапка-ушанка из фальшивого чёрного меха. Из-под неё на морщинистый лоб падали пряди седых, почти белых, давно нестриженных волос.

Он внимательно, с прищуром, посмотрел сначала на продавца, а потом на капитана. Увидев военный бушлат, слегка улыбнулся, обнажив на мгновение розоватые дуги дёсен и коричневатые, старчески крошащиеся зубы. Однако взгляд его светло-голубых глаз был ясный, осмысленный. Их живое выражение удивило офицера.

Не говоря ни слова, старик нагнулся и протянул руку к медалям. Взял одну, поднёс её к глазам, прищурился и зашевелил губами, стараясь прочесть надпись. На обратной стороне медали был выбит профиль Сталина. Лебедев заметил, что руки у старика были тёмные, шершавые, с грубой потрескавшейся кожей. Он поскрёб ногтем медь. Затем ткнул сморщенным пальцем в профиль Сталина и, обернувшись к капитану и продавцу, сказал вдруг отчётливо:

— Это же что за мужик был, а? Это же золотой был мужик! При нём нас во всём мире уважали. Нас боялись. С ним войну выиграли. А сейчас…..

Лебедев вздрогнул. Он никогда не слышал, чтобы такие дряхлые старики говорили так чётко и внятно. В его родном городке в Костромской области мужчины, как правило, не доживали до таких лет. Почти все они спивались и умирали гораздо раньше, часто не успевая даже выйти на пенсию.

Голос старика был немного хрипловатый, но отчётливый, совсем не старческий. В нём слышался жуткий надрыв и отчаянная, запредельная душевная тоска — тоска вечного, непроходимого одиночества. Одиночества заброшенного и забытого всеми живого монумента эпохи, давно ушедшей в вечность.

— А сейчас. — ещё раз повторил старик и горестно, как-то по-детски махнул рукой.

Лебедев вдруг заметил, что на глазах его выступили слёзы. Но старик тут же смахнул их ладонью. Не говоря больше ничего, повернулся и пошёл прочь.

Капитан молчал, смотря вслед удаляющейся сутулой фигуре и чувствуя, что эти слова полоснули его душу словно бритвой.

Продавец кашлянул и, стряхнув пепел с сигареты, продолжил:

— Если вас интересует что-то конкретное, то скажите. Если сейчас нет, то я смогу достать.

Лебедев чуть заметно вздрогнул и перевёл взгляд на книготорговца. Потом, вдруг решившись внезапно, сказал:

— Я возьму у вас Скотта. Сколько, значит, он стоит? Пятнадцать?

— Пятнадцать! Пятнадцать! — заметно обрадовался продавец. — Вы не смотрите, что обложка потёртая, и страницы кое-где заляпанные. Скоро вообще таких книг нигде не достанете. Не будет их. Молодёжь у нас всё равно ни хрена не читает. Одно тупое бычьё кругом. Тюбетейки на башки свои безмозглые наденут, ходят тут все на понтах и быкуют. Типа, мусульмане крутые. Сами ни читать, ни писать не умеют, таблицу умножения даже не знают, а ещё гордятся этим. Мол, зачем нам все эти науки — Коран учить надо!

Лебедев долго рылся в кармане. Наконец он вытащил мятую грязную десятку и протянул продавцу, а потом ещё долго отсчитывал на ладони мелочь, складывая гривенники и полтинники в рубли.

«Нет, ты точно не горец, раз так рассуждаешь», — подумал про себя офицер.

— Ещё приходите. У меня всё достать можно. Я вам прямо скажу, что скупаю книги у тех, кто уезжает. Сейчас многие русские уезжают отсюда. Книги не везут с собой, здесь распродают. У некоторых ещё с советских времён такие библиотеки на дому собраны, что хоть в Москву, в фонд Ленинки вези, — продавец отбросил окурок и широко развёл руки в стороны, стараясь наглядно продемонстрировать объёмы домашних библиотек покидающих город жителей.

Лебедев закончил считать мелочь и передал тому горсть монет.

— Берите книги, пока они ещё есть. А-то скоро одна порнуха кругом останется. Да ещё Коран. Так и будет: в одном киоске будет пошлятина всякая продаваться, а в другом — прямо напротив него — исламский магазин откроют. Книжки, брошюры религиозные продавать станут, чётки, тюбетейки там и все дела. Вон видели, что этот дед сейчас говорил. А ведь он, по сути, всё правильно сказал. Сталина на них нет, — он зло плюнул на асфальт и неизвестно кому погрозил пальцем.

— А вы тут часто бываете? Может, я ещё подойду как-нибудь?

— Да я каждый день здесь. Где-то с десяти утра и до темноты. Если меня не будет, то вон у них спросите, — продавец показал рукой в сторону других торговцев, разложивших неподалёку своё барахло. — Скажите: Алик нужен. Так что подходите, спрашивайте. Я же говорю — могу, в принципе, достать всё.

Лебедев засунул купленную книгу в глубокий внутренний карман бушлата и пошёл дальше. Зачем он купил её, он толком не понимал. И теперь испытывал от этого чувство неловкости. Во-первых, романы Вальтера Скотта он прочёл почти все ещё в детстве. А, во-вторых, Лебедеву казалось, что читать в его возрасте книжки для подростков как-то несерьёзно, несолидно.

«Это из-за старика. Я ведь вначале ничего покупать не собирался. Так просто остановился посмотреть. А тут он подошёл. Ну, и я…», — сказал себе Лебедев и запнулся в конце фразы.

Эта книга в обтрёпанной обложке была словно из другого мира, откуда происходил родом он сам. Из призрачного, страшно далёкого мира, существование которого порой угадывалась, когда на глаза попадались подобные артефакты. Лебедев нутром чувствовал это и оттого ещё плотнее вдавил в карман книгу — ниточку, связующую его с тем далёким и родным миром.

«Сталин… Сталин…», — рассеянно размышлял капитан, выходя на главную городскую площадь.

«Сталина нет на вас всех, мрази», — ожесточённо сформулировал он в мозгу. Хотя кто эти «все» и кто именно «мрази» он не мог толком объяснить даже себе.

Площадь выглядела неприветливо. Серое, пасмурное небо словно отражалось в сером асфальте. И административные здание, расположенные друг напротив друга по краям площади тоже были серыми. Возле них на боевых постах стояли вооружённые автоматами милиционеры. Рослые, горбоносые, они внимательно прощупали своими диковатыми карими глазами прошедшего мимо них военного и снова утопили лица в поднятые воротники бушлатов.

«Ментов этих тут уже целая армия собралась. На каждом шагу они по всему городу. А толку — ноль. Как стреляли раньше в нас по ночам, так и продолжают стрелять», — капитан раздражённо сплюнул.

Миновав площадь, Лебедев свернул на улицу, ведущую к морю. Она спускалась вниз довольно круто, и ему пришлось сбегать по нескольким лестницам. У перекрёстка остановился, оглядел вывеску булочной и, толкнув дверь рукой, вошёл внутрь. Но тут же вышел обратно, вспомнив, что все деньги отдал за книгу. В кармане у него сиротливо лежала монетка в один рубль. Постоял перед входом, зло чертыхаясь сквозь зубы. Потом повернулся и пошёл дальше.

Капитан прошёл всю улицу до конца и поднялся на мост. Внизу лежали железнодорожные пути. Лебедев остановился вдруг на середине моста, подошёл к перилам и, облокотившись, опустил голову вниз. Прямо под ним тускло поблёскивали отполированные рельсы.

«Отполированные… Поезда, значит, ходят ещё. Отсюда на юг, в сторону Баку, что-то ещё ползает время от времени. А вот на север ветки, по сути, нет. То есть, она есть, конечно. Но ведёт в Чечню, в Гудермес. Туда с 94-го ни один состав не ходил. Связь с Россией теперь по воздуху, в основном, да по морю», — подумал капитан.

Подняв голову, он взглянул в другую сторону. Туда, где по видневшимся над приземистыми постройками высоким грузовым кранам угадывался морской порт.

«Там порт, кажется. Хотя, мне говорили, что в этом городе и порт, и вокзал, и пляж — всё рядом».

Он спустился с моста и вышел на пустынный городской пляж. Песок под ногами был влажный и рыхлый. Капитан вспомнил, что вчера моросил мелкий дождь. Такие дожди зимой могли моросить здесь неделями. Иногда казалось, что вовсе уже никакого дождя нет, а просто маленькие холодные капельки воды висят в сыром, пропитанном влагой воздухе, тихонько подрагивая.

Лебедев подошёл к воде. Погода стояла тихая, и прибоя почти не было. Впрочем, настоящего штормового прибоя здесь не бывало никогда, так как пляж был защищён со стороны порта волноломами, ограждающими его от лютых северных ветров.

Он присел на корточки и потрогал воду рукой. В нос бил резкий морской запах — запах мокрого песка, солёной воды и водорослей. Посмотрел на горизонт. Тот терялся в низко висящей серовато-сиреневой мути облаков. На мелкой зыби, метрах в тридцати от берега, покачивались чайки. Белые, крупные, со слегка загнутыми вниз кончиками хищных желтоватых клювов.

Капитан поднялся на ноги. Взял в руки маленький плоский камешек и пустил «лягушку». Камешек, скользнув по воде плоским боком, отскочил от неё и полетел дальше. «Лягушка» прошлёпала ещё раза два, прежде чем пойти ко дну. Вспомнив, что точно также на военном жаргоне называются и противопехотные мины, Лебедев улыбнулся.

Он медленно побрёл по песку, вдоль самой кромки воды. Шёл медленно, не торопясь, задумчиво сунув руки в карманы бушлата. Мысли в его голове скреблись мрачные: «Чечня, мать вашу! Даже поезда теперь не ходят. На мотострелковую бригаду в Буйнакске месяц назад нападение было. Отряд Хаттаба танки у них хотел угнать. Прямо с полигона. И ведь захватили же чехи полигон. Полчаса там хозяйничали, но ни одну машину завести так и не смогли. Потом сожгли несколько танков и БТРов и ушли обратно в горы, пока командование бригады, прочухавшись, выбить их оттуда пыталось. А, захвати они танки, понятно, куда бы Хаттаб двинул. Сюда — в Город Ветров. Пёрла бы на город чеченская танковая колонна под зелёными знамёнами. Местные менты, ясен пень, разбежались бы все. А кое-кто и на сторону боевиков перешёл бы. Когда бы чехи только брали город, нам — военному гарнизону, частям Внутренних войск, пограничникам, морской пехоте и морякам — из Москвы приказ бы пришёл наистрожайший — ни во что не вмешиваться, на провокации не поддаваться. За каждую выпущенную в сторону противника полю, мол, перед трибуналом отвечать будете. А вот когда город оказался бы уже полностью захвачен, и чехи в нём закрепились, то пришёл бы другой приказ — немедленно освободить Город Ветров от боевиков и восстановить конституционный порядок. И началось бы…..Второй Грозный, вашу мать».

Капитан остановился и сел на скамейку. Сгорбившись, подперев подбородок рукой, он меланхолично смотрел на море и на чаек, которые клевали выброшенный волнами раздувшийся труп осетра метрах в пятидесяти от него.

«Лебедь, ублюдок, — продолжал он про себя. — Тварь поганая! А всё туда же. Миротворец… Войну остановил… Какой, на хрен, остановил! На Буйнакск нападение — это что, не война? Или когда погранцам жилой дом в Каспийске взорвали — тоже не война? Продал всех, сука! Точно ведь говорили, что ему в вертолёт в Хасавюрте чехи два чемодана, набитых долларами, принесли. От Масхадова личный презент, мать его»!

Невесёлые мысли капитана текли сплошным потоком. Ругательства перемежались с воспоминаниями, злоба — с бессилием. Он ковырял песок носком берца и чувствовал себя слабым и одиноким.

«Вот и мы, бессильные, лежим, как та дохлая рыбина на берегу. Так посмотреть — живые, а на деле — совсем как мёртвые. Вроде и понимаем всё, а сделать ничего не можем. В сердцах — пустота, в душах — безволие. И клюют нас все, кому не лень».

Над значением слова «мы» он не задумывался. Оно олицетворяло для него практически всё: страну, расклёванную и кровоточащую; армию, оплёванную и полуживую; родителей, умерших в полной нищете в начале 90-х; жену с вечно затравленным выражением глаз, оставшуюся жить в родительской квартире.

Лебедев шумно вздохнул и прислонился к железной стойке навеса, упёршись в неё своим крепким, коротко остриженным затылком.


И вспомнился ему 91-й год. Он тогда — простой советский курсант — учился в городе Ленинграде, который донашивал это название последние месяцы.

Был конец августа. Только что задохнулся в маразматических конвульсиях запоздалый, почти бессмысленный путч, но по улицам ещё носились многотысячные толпы, радостные и возбуждённые. Размахивали триколорами и горланили что есть мочи: «Ельцин! Ельцин»! Тёплым воскресным вечером, бесцельно прошатавшись по городу весь свой выходной день, вышел он на Дворцовую площадь. Усталый, нетрезвый, хмельной.

На ней шёл концерт. Возле железных узорчатых ворот Зимнего дворца была устроена наспех сколоченная летняя сцена, которую со всех сторон разукрасили бело-сине-красными флагами. Какая-то группа, враз сделавшаяся популярной в эти дни, пела с неё что-то жутко антисоветское и от того сверхмодное: то ли про Сталина, то ли про репрессии и ГУЛАГ — Лебедев толком не запомнил. Бородатый и патлатый вокалист, с какой-то стати напялив на себя офицерскую гимнастёрку времён Первой мировой войны, закатывая глаза, надрывался в немного хрипящий микрофон. На его широкой груди болтались бутафорские «Георгии». Полупьяная толпа, большинство в которой составляла молодёжь, нестройно подпевала, ритмично дёргаясь в такт музыке. Над ней реяли триколоры. Какие-то девицы, взобравшись на плечи к своим парням, размахивали над головами сорванными с себя футболками и громко визжали.

Лебедев, недолго поглядев на всё это издали, подошёл к сцене поближе, сам не зная зачем. Он был не в форме, а в обычной, гражданской одежде, и на него не обратили никакого внимания.

Он мало что понимал в том, что творилось вокруг, ибо плохо разбирался в политике. Одни говорили одно, другие — другое, и во всей этой круговерти он не знал, не чувствовал, не мог понять, где ложь, а где — правда. Например, преподаватель тактики в его училище был убеждённым коммунистом. Всегда подчёркивал, что гордиться тем, что на долю страны выпала величайшая историческая миссия — первой во всё мире встать на путь социализма. А ещё он восхищался Сталиным и клял Горбачёва с Ельциным. А вот отец одного из его товарищей-курсантов жутко, с пеной у рта ненавидел всё советское, красное. Истерично, сбиваясь на визг, кричал о репрессиях, о десятках миллионов расстрелянных, раскулаченных и замученных в лагерях. И совал всем самизда-товские книги Солженицына, Бунина и Шаламова. Лебедев не знал, кому верить.

Во всём мутном водовороте событий он ощущал со всей ясностью одно: привычный, близкий и родной ему с детства мир умер. Рухнул разом и ушёл в небытие, недолго побившись в конвульсиях. И так как было раньше, как было всегда, больше уже никогда не будет. В тот вечер Лебедев чувствовал нутром, что прощается с этим миром. Он и сам не знал, каким он был: плохим или хорошим. И даже не ломал голову над этим. Просто он был. А вот что будет дальше, после этих дней всеобщей исступлённой эйфории — он не знал.

Патлатый певец, тем временем, затянул заунывную песню про благородных офицеров-белогвардейцев, которые сражались за Россию с «хамами». А хамы вроде как решили продать Родину не то мировому кагалу, не то немецкому кайзеру.

— А иуда Ленин, да иуда Троцкий матушку-Россию распинали на кресте… — трагически неслось со сцены.

Толпа подвывала. Обняв друг друга за плечи, люди плавно покачивались из стороны в сторону, иногда почти совсем заваливаясь на асфальт. В сгустившихся сумерках то тут, то там над головами блестели огни зажигалок. У самой сцены, в толпе ярко замельтешило красное полотнище, и почти тотчас раздался сухой треск, который утонул в нестройном хмельном рёве. Лебедев догадался, что там разорвали в клочья советский флаг.

«Интересно, а где ты, ублюдок волосатый, раньше был со своими песенками? — подумал он вдруг, ощущая в себе глухо закипающую злобу. — Сидел, небось, заткнувшись в тряпочку. При слове «КГБ» в штаны дристал. А теперь можно, значит, потому как не страшно больше? Ишь, вырядился! Да ты хоть знаешь, дебил, что беляки такой формы в жизни не носили? Это только в кино их такими показывают. У них своя форма была, не такая как эта. А кресты чего понацепил? Ты хоть знаешь, козёл, что означала эта награда? За что её вручали?»

Лебедев нахмурился, глядя исподлобья недобро, скривив рот. Коммунистом он отродясь не был. Да и в комсомоле состоял лишь формально, потому как все курсанты в нём состояли и давали присягу перед развёрнутым красным знаменем. Под этим знаменем присягали курсанты в 41-м — такие же девятнадцатилетние парни как он. И их отправляли на фронт, и они ложились тысячами своих худосочных, ещё мальчишеских тел в непролазные, октябрьские грязи, под гусеницы рвущихся к Москве танковых дивизий Гудериана. Потом, через четыре года, это знамя подняли над провалившимся куполом Рейхстага, когда Германия пала под ударами русского оружия. Под ним ещё лет пять назад дрались советские десантники где-нибудь на Саланге, на Чёртовой долине или в жарких ущельях Гиндукуша.

И вот теперь какие-то прыщавые и пьяные недоросли, истошно вопя, рвут у всех на глазах тот самый красный флаг.

Рядом с Лебедевым, слушая в пол-уха концерт, толпилась большая компания молодёжи. Они, разухабистые и хмельные, говорили громко, размахивая руками, матерясь.

— Приколись, Колян! — восклицал один, придурковато тараща глаза. — Такое, в натуре, происходит, блин. Та-а-акое, бли-и-и-ин! Я вообще офигеваю. Ва-а-а-ще, короче!

— Да ну его, на хрен! — и Колян махнул рукой в сторону сцены. — Задолбал уже.

— Да ничего не задолбал. Он воо-о-обще прико-о-ольный, — высокая вихлястая размалёванная девица, пьяно растягивая слова, ткнула рукой в сторону сцены.

— И песни у него клеевые, — подтвердила другая.

— Да ну, на хрен! Меня такое не прикалывает, — раздражённо повторил Колян. — Мне вообще вся эта ихняя политика по х…

— Да мне тоже по х..! Но скажи: классно ведь всё? Классно? — выпытывал придурковатый.

— Классно. Пошли за бухлом.

— Пошли.

Певец, тем временем, перестал петь и, пригладив разметавшиеся, повлажневшие волосы, обратился к толпе с речью. На его расстёгнутой, потной груди поблёскивал большой крест.

— Свободные граждане новой России! — громко закричал он в микрофон. — Поздравляю вас с падением коммунистического ига! 70 лет их поганая безбожная власть насиловала страну. Убивала людей. Рушила церкви. Изничтожала русский дух. Но теперь власть Люцифера, наконец, свергнута, и лысый из своего мавзолея полетит прямиком в ад! Поздравляю вас с этим историческим днём. Август 91-го принёс нам свободу! Настала эра новой, свободной России!

Толпа отвечала ему нарастающим рёвом. Сначала глухим, утробным. Рёвом сотен глоток, распалённых пивом и зрелищем. Потом истерично заверещали девицы, запрыгали на месте, высоко вытягивая вверх руки. Одна из них так сильно размахивала в воздухе своей снятой блузкой, что та, выскользнув у неё из рук, улетела к сцене. Парни, стоящие рядом, радостно осклабились и заржали.

— Долой палаческое КГБ! — орал певец, выкатив глаза и вцепившись обеими руками в микрофон. — Долой преступную КПСС! Ельцин! Свобода! Демократия!

— У-у-у-у-у-у-у-ууууууууу!!!! — бесновалась толпа, размахивая триколорами.

— Ельцин! Ельцин! — завопил кто-то, и клич был мгновенно подхвачен.

Певец прыгал на сцене и призывно размахивал руками, возбуждая толпу ещё больше. Потом выхватил у кого-то триколор и, подняв его высоко, выкрикивал что-то победное, ликующие.

— Сука! — глухо, сквозь зубы пробурчал Лебедев. — Сука! Урод!

Затем сделал шаг в сторону и поднял пустую бутылку из-под пива.

Он стоял недалеко от левого края сцены, и от певца его отделяло метров тридцать. Пьяная компания куда-то пропала, очевидно протиснулась ближе, вплотную. Рядом с ним никого не было.

Лебедев размахнулся и с силой швырнул бутылку, целясь в голову певца.

— С-сука! — выдохнул он ещё раз.

Та, пролетев рядом с головой певца и задев микрофон, разбилась о металлическую конструкцию, поддерживавшую навес. Гулко звенящие осколки тёмного стекла разлетелись по всей сцене, под ноги враз остолбеневшим музыкантам. Толпа на мгновение притихла, соображая, что же произошло.

— Блин, чё за мудизм, а?! — оторопело крикнул барабанщик со сцены, и, отбросив палочки, привстал над своей установкой. — Э, ты, козёл! — повторил он громче, со злобой вглядываясь в толпу.

В ней произошло замешательство. Раздался пьяный женский визг. Люди глухо галдели, толкались и крутили во все стороны головами. Слышался резкий свист и матерные ругательства.

Певец, подозрительно зыркая по сторонам, злобно кричал в микрофон:

— Слышь, ты, урод! А ну, выходи, гнида! Выходи сюда!

Никто не вышел. Лебедев, швырнув бутылку, стоял на месте неподвижно, дабы не привлекать к себе внимание. Прошла минута. В микрофон неслись истеричные вопли вперемешку с ругательствами. Народ волновался. Кажется, у сцены уже кого-то били. Слышались выкрики:

— Уроды!

— Козлы!

— Нажрались, суки!

— Мудачьё!

— Дебилы!

Лебедеву хотелось бежать со всех ног. Прочь от этого злобного гомона толпы! Поскорее спрятаться, скрыться в густых августовских сумерках, нырнуть в какой-нибудь проходной двор и там затаиться, затихнуть. По спине, по самым позвонкам, противно холодя тело, струился пот. Казалось, что вот сейчас кто-нибудь, перекосив лицо в злобной гримасе, гаркнет, ткнув в него пальцем: «Это он! Он бросил! Я видел!» И тотчас налетят со всех сторон бешеные, злые люди, и сдавят, сомнут его. И десятки рук скрюченными пальцами вопьются в тело, вырвут волосы, выбьют глаза, и, повалив, будут бешено топтать ногами, вбивая в асфальт

Прошло несколько минут. Люди по-прежнему волновались у сцены, но на него внимания не обращали. Тогда Лебедев медленно повернулся и не спеша, медленным деревянным шагом двинулся в сторону Адмиралтейства. Старался, как мог идти спокойно, не оглядываясь. Остановился возле ларька, спросил бутылку пива.

— Что там случилось? — спросил торговец, с интересом посматривая в сторону сцены.

— Да хрен его знает. Вроде, бутылку кто-то бросил, — ответил Лебедев быстро.

— А-а-а.

А певец всё ещё не мог успокоиться. До курсанта отчётливо долетали его крики:

— Ты, коммуняка поганый! Выходи сюда! Выходи, кому говорят! Чё, испугался, да? Испугался?

Науськанная и подогретая им толпа избила в кровь какого-то панка с комсомольским значком на косухе. Завидев значок, все решили, что бутылку бросил именно он.

— Получай, ублюдок! Вот тебе за 37-й! — кричали пьяные и жестоко пинали жалко скулящего на асфальте парня.

К месту избиения стала протискиваться безучастная ко всему до этого милиция.

Лебедев бродил по улицам почти час. В душе кипела злоба. На музыкантов, на пьяную толпу с триколорами, на самого себя, пережившего приступ сильного страха.

Злоба перемешалась с осознанием бессилия — чувства, ставшего главным во всей его последующей жизни. Он, советский курсант, уже почти офицер, был вынужден украдкой, словно уличный шпанёнок, бросать бутылку в какого-то волосатого урода с фальшивыми «георгиями» на груди, а потом с замирающим сердцем уносить ноги прочь, боясь расправы. Улепётывать от каких-то пьяных, ещё прыщавых и дурно вопящих парней, из которых и в армии-то никто, наверное, не служил.

Лебедев остановился посреди узкого, незнакомого переулка. С удивлением обнаружил, что его рука до сих пор сжимает давно допитую бутылку пива. И бешено, с громким матюгом хрястнул её о стену. Осколки разлетелись по всему тротуару. Он огляделся бесноватыми, пьяными глазами вокруг, ища, на ком бы ещё сорвать злость.

В переулок внезапно вывернул долговязый и длинноволосый парень в футболке с какими-то рок-уродами на груди. На плече его лежало деревянное древко, и развёрнутый трёхцветный флаг трепыхался за спиной. Наверное, он тоже шёл с Дворцовой площади, с концерта.

Когда парень приблизился, Лебедев быстро шагнул вперёд, преграждая ему дорогу. Пристально глянул в глаза, зло ухмыляясь. Положил руку на древко, сжав крепко в потной ладони. Длинноволосый оторопело остановился, вылупился испуганно.

— Куда идёшь, чмо волосатое?

— Туда, — парень неопределённо мотнул головой. У него в ушах поблёскивали серьги. — А что?

— Х… в очко! — выругался Лебедев. — С концерта идёшь, да?

— Ну, да. С концерта.

Парень, испуганно таращась на курсанта, попятился назад.

— А чё флаг этот ублюдский с собой таскаешь?

— Просто, — и инфантильное лицо волосатого с распухшими юношескими прыщами сделалось бледным, беспомощным.

— Просто? А на хрена ты туда ходил? Я тебе этот флаг сейчас в ж… засуну!

И Лебедев, с силой рванув левой рукой древко на себя, правой с размаха врезал ему в челюсть. Парень, нелепо дрыгнув ногами в воздухе, рухнул на асфальт. Флаг оказался в руках у курсанта.

Он переломил древко об колено и с ругательством отшвырнул прочь. Потом схватил парня за волосы, приподнял рывком вверх и резко, с силой ударил снова — коленом в лицо. А затем, распаляясь всё больше, пнул его, уже лежачего, со всей дури по рёбрам ногой. Раз, другой, третий.

— Получи, сука волосатая!

Лебедев бил сильно, с остервенением. Парень неуклюже перекатывался по асфальту и, закрывая руками голову, громко выл. Лебедев ударил его ногой ещё раз, а затем, ухватив за плечи, приподнял, и, с бешенством смотря в разбитое, густо перепачканное кровью, застывшее от ужаса лицо, сказал:

— Получил, гнида? Это тебе за тряпку трёхцветную. Ещё раз с такой увижу — убью! Понял?

— По… понял, — едва пролепетал волосатый, глядя на него неотрывно, точно загипнотизированный.

— А теперь вали отсюда! Вали!

Но уйти пришлось ему. Избитый парень даже не мог встать на ноги. Несмотря на угрозы и новые пинки, он одурело сидел на асфальте и затравленно таращился по сторонам, отирая длинную, кровавую слюну, струящуюся с разбитых губ. Вся его одежда была в грязи и крови, а на плече явственно отпечатался след курсантской подошвы.

— Вот тупорылый, блин! — смачно выругавшись напоследок, Лебедев развернулся и быстро пошёл прочь.

Пройдя разом несколько кварталов, остановился, чтобы перевести дух. Прислушался, огляделся. Вокруг шатались пьяные, да редкие парочки бесстыдно, взасос целовались возле горящих фонарей.

Он пошёл разыскивать работающий магазин. Нашёл, в конце концов, прослонявшись по улицам ещё с полчаса. Никак не мог решить, что же ему надо и потому долго топтался возле прилавков. Наконец, купил бутылку водки, хлеб и полпалки копчёной колбасы. Выходя, глянул в небольшое, засиженное мухами зеркало, висевшее на стене возле двери. Глянул довольно на своё отражение, усмехаясь в ответ самому себе — такому жестокому и подлому.

На улице свернул в ближайший двор. Сев на лавку, раскупорил бутылку и жадно глотнул прямо из горла. Поперхнулся, пролив на одежду. Шумно выдохнул и принялся торопливо кусать колбасу, проглатывая куски, почти не жуя.

Снова выпил, быстро зажевав хлебом. Поднял глаза кверху, ощущая в гортани приятное жжение. Посмотрел на крупные августовские звёзды. Здесь, вися над пустым и тёмным двором-колодцем, они казались ещё ярче. Лебедев выругался и, опустив голову, плюнул под ноги.


— Зажигалки не будет? Эй, спишь ты, что ли?

Капитан медленно раскрыл глаза и глянул муторно, отрешённо. Перед ним стоял незнакомый пожилой человек — в кожаной потёртой куртке, в спортивных штанах «Адидас», в чёрной кепке, небрежно нахлобученной на седеющую, давно нестриженную голову. Сжимал тёмными прокуренными зубами сигарету, забавно топорща короткие щетинистые усы над верхней губой.

— Не курю, — бросил Лебедев коротко.

— Ну, и правильно делаешь, — усмехнулся тот и выдохнул с шумом. — А я вот курю. Ещё во флоте когда служил, лет тридцать назад, тогда и начал. И ничего с собой поделать не могу. Всё курю и курю.

Мужчина, пожевав немного сигарету, вынул её изо рта, достал из кармана помятую пачку, аккуратно вложил её туда и сел на скамейку, рядом с капитаном. Тому пришлось нехотя подвинуться.

— Вышел на пляж, думал — найду, у кого прикурить. А здесь никого, — сказал человек с лёгким акцентом, но выговаривая, однако, все слова правильно, не коверкая. — Вчера ещё зажигалку потерял где-то, а спички забыл дома. На полпути хватился — нету, — и неожиданный собеседник досадливо хлопнул по карману куртки. — Специально возвращаться неохота.

— Бывает, — угрюмо буркнул Лебедев.

Но усатый, словно и не замечая его неприветливого тона, продолжил:

— Я вон там, в порту живу, — и он показал рукой в сторону высившихся вдали кранов. — Хожу вот, гуляю, морем дышу. Морской воздух — это самое лучшее. Больше ничего не надо — ни лекарств, ни докторов. Просто выходи каждый день на берег моря, полчаса пройдись, воздухом подыши, и никаких болезней не будет.

— Не знаю. Я море третий раз в жизни вижу.

— Серьёзно? — удивился усатый. И тут же подмигнул понимающе. — Ах, да! Ведь ты же военный. На службе не до прогулок, — и, зачем-то понизив голос, прибавил после паузы. — Русский, да? Из России?

Лебедев насторожился.

— Из России. Русский, — коротко ответил он.

— Да-а… Мало теперь здесь русских осталось, совсем мало, — протянул его собеседник в ответ и печально покачал головой. — А то помню, ещё когда пацаном был, в школе учился — полно было русских, весь город почти. На уроке спрашивает учитель: а ну-ка, кто здесь аварцы? — две руки поднимаются со всего класса. Кто кумыки? — три руки поднимаются. А кто русские — так лес рук сразу вверх тянется. Вот так было!

Лебедев молчал. Он не знал, что отвечать.


— У меня у самого отец — лезгин, а мать армянка. Вот и поди разбери, кто я. Магомед меня зовут, Мага. Так и называй: дядя Мага из порта, — и он, повернувшись, пожал руку капитана.

Его ладонь была шершавой, в жёстких заусеницах. И Лебедев уловил идущий от него лёгкий запах алкоголя, только сейчас заметив, что тот слегка пьян.

— Дмитрий, — хмуро отозвался капитан.

— Да мне хоть Дмитрий, хоть Ахмед, хоть кто. Мне по фигу! Я человек простой. Это сейчас понты тут пошли: типа, кто, откуда, какой нации, чей родственник? А мне это всё по х..!

Дядя Мага внимательно посмотрел в лицо Лебедеву своими мутноватыми глубоко запавшими глазами и улыбнулся простецки. Но капитан по-прежнему держался напряжённо, настороже. И его ответная улыбка вышла натянутой.

— Я вот гуляю тут каждый день, на море смотрю. А на горизонте — ни корабля. Раньше из Баку, из Астрахани, из Красноводска только так суда ходили: туда — сюда, туда — сюда. А теперь хрен кто ходит. Соляры, мол, нет, ходить не на чем.Одни браконьеры только со своими байдами остались. Задолбали уже, суки! Раньше «красняка» здесь валом было. Вон там, на Редукторном посёлке, — дядя Мага махнул рукой в направлении, противоположном порту. — «Красняк» только так ловили! Я ещё пацан был, помню: воо-о-от таких осетров мужики таскали, — и он широко растопырил руки в стороны. — А сейчас хрен тут осетра поймаешь. Всё выловили. Какой там осётр, даже тарашка, и то какая-то мелкая пошла. Это ж разве тарашка? — и он, презрительно скривив губы, сунул указательный палец, обозначавший величину рыбы, капитану под нос.

Затем досадливо плюнул длинной слюной под ноги и задумчиво растёр её ногой по песку.

— И корабли все в порту стоят, ржавеют. Что с них могли снять и продать — давно уж продали. А скоро и их самих на лом разрежут. Хотя матросов тоже понять можно. Им-то что делать? Зарплата — тысяча рублей. Жрать чего-то надо?

— Надо, — со вздохом согласился Лебедев.

— Правильно говоришь, надо, — дядя Мага глухо шмыгнул носом и, переведя взгляд на Лебедева, недобро сощурился. — Всем надо, да не все воруют, — выпалил он резко. — Я когда вторым механиком на сухогрузе ходил — болта ни украл, гайки ни украл. Хотя тоже мог бы сказать: вот у меня жена получает мало, детей двое, туда-сюда… А ведь не воровал, мыслей даже таких не было. И никто на корабле не воровал. Да если бы такая крыса только завелась, то сразу бы за борт полетела.

«Красняк» ловили каладами — это было, ничего не говорю. Но кто его тогда не ловил? Все ловили. Да и «красняка» вот так было, — он провёл большим пальцем по шее. — Его же браконьеры не выгребали сетями, как сейчас, элетроудочками не глушили.

— «Красняк» — это что? Осетры?

— Да, осетры. Ну, ещё белуги и севрюги. Их всех у нас «красняк» называют. На Каспии знаешь рыбы сколько! Одних промысловых только: и «красняк», и сельдь, и килька, и жерех, и кутум, и белорыбица. Раньше ещё лосось водился, да выловили всего. Сто лет уж не слыхал, чтоб ловил его кто-то. Я по многим морям ходил, но столько рыбы как у нас, нигде не видел.

— Я по рыбалке не спец.

— Да я так говорю. Просто обидно, понимаешь. Обидно! — и дядя Мага, выдохнув, горестно взмахнул руками.

— Что обидно? — спросил Лебедев машинально.

— Да всё! По б… всё стало! — дядя Мага матерно выругался. — Я же здесь, на море вырос. С детства на море. В пять лет плавать уже умел. По воде плавать для меня — как по земле ходить. Я и сейчас за горизонт спокойно заплыву. Когда призывали — во флот хотел. Даже в военкомате просил: мол, отправьте меня на флот. Так и получилось. Во Владивостоке три года «срочку» служил. По Тихому океану ходили, по Индийскому. В Атлантике были. Я на гидрографе, на корабле-разведчике сигнальщиком был. Остались ли сейчас такие — не знаю. Раньше были. Мы на базе форму носили, а в море выходили все в гражданке. По всем морям ходили, по трём океанам. Я много чего видел. Штормы видел десятибалльные, цунами у Филиппин видел — огромное, вон как тот дом, — дядя Мага неопределённо махнул рукой в сторону портовских строений. — Жару на экваторе видел. То, что у нас тут летом, говорят, жара — так это не жара совсем. Вот там жара! Знаешь, в полдень на палубе: на море штиль полный, солнце в зените стоит, а мозги в голове плавятся, закипают, как суп в кастрюле. Акул видел. Наши пацаны как-то с камбуза кусок мяса стащили и им за борт бросили — так они за судном ещё сутки плыли. Как ни глянешь на море — так вот они, плавники ихние треугольные, воду режут, аж пенится она! Китов огромных видел — как они из воды выпрыгивают. А альбатросы. Ты видел когда-нибудь океанских альбатросов? Чайки наши — воробьи по сравнению с ними.

Дядя Мага снова вздохнул и плюнул. Потом посмотрел на Лебедева насмешливо:

— Ты что думаешь, только вы сейчас — вояки? Думаешь, в наше время мы только палубу драили? А мне ведь тоже пострелять пришлось.

Он замолк на мгновение, глядя на море.

— Пришлось, — повторил он тише, с задумчивостью. — В боевых операциях против ЮАРовцев участвовал, в Намибии. Сам видел, как наш спецназ морской пехоты ихних часовых снимал: подкрадывались с сзади, одной рукой рот зажимали, а второй глотку резали, — дядя Мага резко взмахнул кистью руки в воздухе, изображая чирк ножа по вражескому горлу. — Чирик так — аккуратно. Часовой не пикнет, мешком под ноги валится. Или рот зажмут — и нож в почку. Тянут человека назад, на лезвие всей тяжестью насаживают.

Он приглушённо закашлялся, словно у него запершило в горле.

— Я много чего видел, — продолжил он, растягивая слова. — В Индийском океане, на Андамандских островах лепрозорий был. Знаешь, что такое лепрозорий? Это где больных проказой содержат. Типа резервации, чтобы жили изолированно и других не заражали. Для них тамошние власти отдельный остров отвели. А мы по соглашению с индусами должны были туда медикаменты доставить. Гуманитарную помощь, как теперь по «ящику» говорят. Острова ведь эти Индии принадлежат. Вроде, даже штатом считаются. Хотя, хрен знает — может, и не штатом вовсе! Короче, не важно. Подошли мы к острову. Он маленький совсем: километров шесть в длину, полтора — в ширину. Бухты нет. Встали просто на якорь в полумиле от берега. Командир выстроил всех и говорит: так и так, вот вам шлюпка моторная, да лейтенант с мичманом в придачу. Мешки с лекарствами надо на берег доставить, там выгрузить — и немедленно назад. С местными никаких контактов. Если кто до прокажённого дотронется, то на корабль назад не возьмём, на острове оставим. Меня в эту команду и определили. Автоматы всем выдали на всякий случай. К берегу подходим на «моторе», а прокажённые нас уж завидели и бегут со всего острова. Мы им руками машем — уходите, мол. А им по фигу. Выстрелами в воздух пришлось отгонять. Глянул я на них — это ж вообще ужас! Все оборванные, шелудивые, с гноящимися ранами. У одного глаза нет — только чёрная гнилая яма вместо него, и в слизи ещё вся. У другого пальца нет. У третьего нос провалился — в чёрных струпьях две дырки раздуваются. Мы мешки с медикаментами на берег покидали и назад хотели. А лейтенант говорит: нет, тащите дальше к деревьям, а то здесь приливом смыть может. Хотя, какой, на хрен, прилив днём! Но приказ есть приказ. Потащили мы мешки к этим пальмам, а до них метров сто. Разложили всё там и только назад собрались, как прокажённые лекарства увидели и прямо озверели. Орут чего-то там на своём и прямо на нас прут толпой. Их там человек сто было. Мы к шлюпке отступаем, а они напирают. Совсем ошалели. В воздух стреляем — им по фигу. Прут, и всё! Их морды гниющие уже метрах в десяти от меня. Знаешь, как сейчас в фильмах ужасов показывают монстров всяких, так и там монстры были, только наяву. А ещё потом, когда фильм «Вий» смотрел — знаешь, старый такой, с Куравлёвым и Натальей Варлей — всё этих прокажённых вспоминал. Один к одному! Лейтенант наш растерялся, кричит чего-то. Но там гвалт такой, что ни хрена не слыхать. Тут мичман и заорал: «Огонь! Огонь на поражение!» И первый по ним очередь из «калаша» дал. Если бы он личный пример не подал, то хрен бы кто из нас выстрелил. Ведь перед нами безоружные всё-таки были, да и больные, к тому же, а мы — матросы советские, мальчишки вчерашние. Это сейчас уроды пошли — только дай им над человеком поизмываться! Как телевизор ни включишь, только и слышно: того убили, там взорвали. А тогда — ни-ни! Мы другие совсем были, понимаешь? Нас воспитывали иначе. Но приказ отдан. Мичман стреляет. Прокажённые падают. Я тоже автомат поднял. Смотрю — прямо на меня баба прёт. И ребёнок у неё на руках маленький. Там ведь среди них и женщины были, и дети. Лицо всё в язвах, а ребёнок нормальный вроде, только чёрный совсем. Ну, я и выстрелил. Целил ей в плечо, а попал ребёнку прямо в голову. Я ж третий раз тогда из автомата стрелял. А первые два — на стрельбище, на базе ещё. Смотрю, у ребёнка из затылка кровавый ошмёток вырывается — и женщине прямо в грудь. Это пуля, значит, на вылет прошла. Её аж на метр назад отбросило. Упала и лежит, не двигаясь. Ребёнок — само собой, голова прострелена. Оба готовые, значит. Прокажённые залегли все. Лежат, лица в песок уткнули, руки к нам простирают, завывают чего-то на своём языке. А мы к шлюпке, и ходу. Потом смотрю, они мешки наши разодрали все и из-за лекарств драться на берегу начали. Вот так вот было. А та женщина с ребёнком мне потом каждую ночь снилась. В холодном поту просыпался, с криком. ЮАРовские часовые зарезанные вот ни разу не приснились. Хотя тоже как подумаешь: минуту назад живые были, ходили, зубы скалили, перекликались между собой, здоровые такие, откормленные буры. А тут — раз! И мёртвые! И лежат в траве в луже кровищи. Но нет, не снятся. А вот женщина — та сниться. Я понимаю — врага бы в бою убил. А тут — женщина прокажённая, да ребёнок ещё. Хотя, что делать было? Выбор-то невелик. Не убил бы, на острове б оставили. И сейчас бы там гнил ещё, наверное, — дядя Мага вздохнул виновато и потупился.

— Ж-жуть! — Лебедев, поёжившись, заметно вздрогнул. — Ну и истории ты травишь.

Пожилой моряк откинулся назад и похлопал себя по карманам куртки, ища зажигалку. Но тут же вспомнил, что её нет, приглушённо чертыхнулся и сказал:

— Слушай, капитан, по сто грамм хочешь? Тут рядом пивная есть неплохая. Не смотри, что там калдыри собираются. Зато водка хорошая, не палёная. Отвечаю. И стоит недорого.

— Кто собирается? — не понял капитан.

— Калдыри. Слова такого не знаешь? Так в России не говорят? Алкаши, значит, по нашему.

Выпить Лебедев был не прочь. Но служа на Кавказе, он приучил себя никогда не доверять местным до конца. А, кроме того, было стыдно сознаться, что у него совсем нет денег.

— На службе не пью, — бросил он поспешно, с фальшью.

— Да ладно, если б ты на службе был, то сейчас не сидел бы здесь, не спал на пляже. У тебя ведь выходной сегодня? — моряк сощурился с хитрецой, как будто хотел сказать: «Знаю, капитан, о чём ты сейчас подумал. Подумал, что я тебя — доверчивого лопуха из России — напоить хочу, а потом зарезать, или чеченцам в рабство продать? Не бойся, я не из таких».

— Извини, но мне правда в часть уже надо. Засиделся я тут, — выдержав взгляд, ответил Лебедев решительно и встал.

Дядя Мага, помедлив, нехотя, с кряхтением поднялся тоже.

— Ну, надо — так надо, — произнёс он разочарованно, немного поморщив лицо. — Служба — понятие круглосуточное, как говорится. Удачи. И больших звёзд тебе, капитан! Служишь-то в каких войсках, забыл спросить?

— Сапёром, в мотострелковой бригаде. А тебе, дядя Мага, пусть лучше море с осетрами снится, или, там, пляж с бабами, чем прокажённые всякие.

— Да мне давно уж ничего не снится, — протянул он в ответ. — Ну, давай!

Посмотрел на Лебедева своими мутновато-хмельными глазами и не то кашлянул, не то усмехнулся приглушённо в усы.

Капитан пожал на прощанье его руку. Но теперь без прежней натянутости, искренне. Пожилой моряк ему приглянулся.

— Давай! — сказал Лебедев и направился в сторону железной дороги, через переход под который можно было выйти с пляжа в городской парк.

Дядя Мага остался стоять на месте, смотря ему вслед.


Капитан спустился в переход и с отвращением зажал нос. Здесь, сквозь стыки между бетонными плитами на полу просачивалась зловонная жижа. Пол был сырой, покрытый склизким сизым налётом. Стены перехода тоже были сизыми — не то от плесени, не то ещё от чего. Лебедев выругался громко и ускорил шаг. Жижа смачно чавкала под ногами, словно хотела всосать его в себя. Подошвы липли к полу.

Выскочив из перехода на свежий воздух, Лебедев оказался в парке. Вокруг были клумбы, голые, бугристые, перекопанные на зиму. Он пошёл прямо, сам не зная толком, куда. Короткий зимний день заканчивался, но возвращаться в часть не хотелось. Ещё у моря Лебедев здорово озяб, и его тянуло в какую-нибудь забегаловку, чтобы заказать там сто грамм водки с простенькой закуской, сесть, не снимая бушлата за столик, и хлопнуть залпом стопку, ощущая, как тепло разбегается по жилам, приятно греет в груди, покалывает лицо. А потом взять ещё пива с вяленой рыбой, которую здесь все называли тарашкой, и, сдирая чешую с её сочащихся янтарным жиром боков, не спеша прихлёбывать из пузатого бокала, посматривая на окружающих и прислушиваясь к их разговорам.

Но денег не было даже на маршрутку, а идти назад предстояло почти через весь город. Воинская часть располагалась на окраине, в заводском посёлке, а он забрёл в самый центр. Он бывал здесь неоднократно. И всякий раз его тянуло именно сюда — на узкие улочки со старыми каменными домами. Среди них попадались совсем древние, ветхие, ещё царской постройки, с неизменно выбитой на стене под крышей датой — 1900, или 1902, или 1912.

И было здесь всё тихо и уютно. И совсем не верилось, что где-то рядом таятся боевики, украдкой ощупывающие его ненавидящими взглядами; что без конца подрываются на спрятанных у дороги фугасах милицейские УАЗики патрулей; что пропадают солдаты из его части, тайком убежавшие в самоволку за сигаретами или за водкой; и что в прошлом месяце в семи километрах к югу от города чуть не пустили под откос воинский эшелон.

Лебедев вышел на набережную. У старой, закутанной в чёрный платок торговки взял на оставшийся у него рубль кулёк жареных подсолнечных семечек и, не спеша, пошёл прямо, грызя их и сплёвывая кожуру на сторону.

Народу в парке почти не было, и он одиноко побрёл вдоль балюстрады, сразу за которой пролегала железная дорога, отделявшая пляж от парка. Наверное, когда-то она была аккуратной, изящной, и, облокотившись на её перила можно было прямо из парка глядеть на море. Но теперь от полуметровых белых колонн остались лишь разбитые каменные основания, из которых уродливо торчали погнутые, ржавые арматурины

«И у каких уродов руки чесались всё попереломать? Как красиво было, наверное, когда она стояла целой. Ну что за народ здесь живёт? Так посмотришь — вроде, город как город. А приглядишься — ну всё переломано, загажено, заплёвано, даже в переходе на пляж дерьмом разит. Неужели самим не противно?! Я-то уеду, а им жить здесь», — вздохнул капитан, грустно поглядев на остатки балюстрады.

— Ва-а-а-а!!! Ва-я-я-я-я-я!!! У-у-у-уууууууу!!!! — внезапно раздался у него за спиной хрипловатый гортанный гогот.

Лебедев вздрогнул от неожиданности и обернулся. Прямо за ним шли четверо молодых парней. Спортивные костюмы, сдвинутые на затылки чёрные вязаные шапки, кожаные пиджаки, кроссовки, лакированные туфли с заострёнными носами — всё было на них гротескно, вульгарно, несочетаемо, нелепо. Глаза поблёскивали хищно, недобро, а по лицам — крючконосым и туповатым — блуждали самодовольные нагловатые ухмылки.

«Бычьё», — понял капитан. Это слово он перенял от местных. Так в Городе Ветров называли полудикую горскую молодёжь, бродящую повсюду целыми табунами.

Парни меж тем что-то оживлённо обсуждали, смеялись, размахивали руками, сорили на ходу шелухой семечек и громко матерились по-русски.

«Ишь, повылезли ближе к вечеру, — неприязненно подумал Лебедев. — Такие, небось, всю балюстраду и разбили. Силу свою бычью тут, наверное, показывали. Вот уж не зря говорят: вспомнишь г… — вот и оно».

Ему сделалось неприятно от их резких выкриков, гогота, грязного мата. Он отошёл в сторону и присел на край скамейки. Все доски с другого её края были грубо и безжалостно выломаны.

«Посижу тут, — решил он. — Пускай себе валят дальше».

Но парни, вместо того, чтобы пройти мимо, вдруг тоже остановились и уселись на другую скамейку, совсем рядом, метрах в пяти от него. Но та тоже оказалась разломанной, и всем места не хватило. Двое — те, что были в кожаных пиджаках — поместились на уцелевших досках, а другие, в спортивных костюмах с надписью «Страна Гор» во всю спину, присели на корточки прямо напротив них.

Капитан недовольно поморщился, но сразу вставать и уходить не хотелось. А то подумают ещё, что из-за них. Он облокотился на спинку, вытянул ноги и, луща ногтями семечки, поневоле стал прислушиваться к их разговору. Парни болтали громко, с сильным акцентом, но по-русски, и голоса их были резки и грубы. Речь свою они пересыпали местным жаргоном, потому Лебедев понимал не всё, отчего брезгливость его лишь удваивалась.

— …. вот так всё, в натуре, и получилось, — говорил длинный горбоносый парень в кожаном пиджаке, из-под которого виднелся красный свитер. — Короче, мне сейчас конкретная «лапа» нужна, чтобы сессию закрыть. У пахана, есть же, неудобяк уже просить. И так уже давал сколько. А у этих преподов-сук, брюхи в натуре бездонные. Им всё мало, есть же.

— Неудобняк — это перед бабой бывает, когда не встаёт, — съехидничал другой, тот, что был в спортивном костюме, коренастый и коротко стриженный.

— Э, за метлой следи, да. Это у тебя, наверное, не встаёт.

— Ва-я, спалился Курбан. Отвечаю, спалился!

И стриженный заржал громко, радуясь своим остротам.

— Э, вот Алишка с юрфака есть же? — вмешался в разговор третий.

— Какой Алишка?

— Ну, этот. Керима братуха. Который ещё раньше с Камилём вечно лазил. Помнишь?

— А, этот что ли, ушлёпок?

— Почему ушлёпок?

— Потому что ушлёпок.

— Ну, не важно. Вот у него, короче, есть же братуха двоюродный?

— Ну?

— Он, короче, в строительном техникуме учился. И, раз короче, не знаю из-за чего, со своим деканом побазарил. А потом слово за слово — ещё и помахался с ним. А у них декан — бычара такой конкретный, сельский. Родственник ректора, короче. Вот такой бычара! — и он, сдвинув брови, насупившись, сжав кулаки, даже привстал, стремясь изобразить декана наглядно. — Короче, Алишки братуху отчислили. Родителям «лапу» нехилую собирать пришлось — ректор сказал, что восстановит в эту сессию. И кинул, короче, не восстановил.

— Почему?

— Как почему? Ещё денег хочет.

— Вот чмошник!

— В натуре! Это я понимаю: у пацана проблемы конкретные. А у тебя, Ибра, что? Пару экзаменов толкнуть — это фигня всё.

— Вам-то легко говорить, — Ибрагим вздохнул.

— Он, что, дурной?

— Кто?

— Алишки братуха?

— Да он по жизни такой был. Сам потому что бычара. Просто не понимал пацан, где можно быковать, а где нельзя. Вечно рога включал не по делу.

Мимо них, держась под ручку, прошли две девушки. Одна высокая, в тёмных обтягивающих брюках, короткой блестящей куртке и лёгкой косынке, повязанной на голове так, чтобы длинные пряди каштановых волос падали на самые плечи. Она шла прямой уверенной походкой, кося по сторонам чёрным глазом. Вторая была ростом пониже и выглядела нескладной, полноватой, кургузой. На ней была чёрная короткая юбка и какие-то ядовито-зелёные с оранжевыми полосками, безвкусные шерстяные гольфы, доходящие до колен. По спине разметались густые тёмные волосы.

— Ва-а-а! — увидев их первым, воскликнул Ибрагим.

Все, словно по команде, уставились на девушек, сально пожирая их глазами, нахально ухмыляясь и прищёлкивая языками, а один из сидевших на корточках аж привстал.

— Э, девушка! Девушка! — крикнул Ибрагим, когда те поравнялись с ними.

Высокая оценивающе скользнула по нему взглядом, но её лицо сделалось надменным, почти каменным. Полная улыбнулась, но тут же подавила улыбку и пошла дальше, смотря прямо перед собой. По мере того, как они удалялись, возгласы парней становились всё громче.

— Э, девушка, у вас платок упал!

Хихиканье подруг угадывалось по движениям их спин. Но они не обернулись.

— Э, девушка, у вас тампон упал! Тампон!

Парни засмеялись. Тот, что был в спортивном костюме, даже привстал и хлопнул в ладоши от радости:

— Ва-ха-ха-ха!

— Пойди и подними! — повернув голову, отозвалась высокая.

— Э, ты что, бычиха, да? Бычиха?

— Да, бычиха! — дёрнув плечом, она ответила уже резко, с вызовом.

Парни засмеялись ещё громче.

— А мы — быки! — крикнул вслед Ибрагим.

— Му-у-ууууу!! — тут же замычал другой.

Смех перешёл в рёв. Девушки прибавили шагу.

«Ну и дебилы», — подумал Лебедев.

Парни продолжали гоготать:

— Э, вот ты тоже, Ибра, даёшь! Так же не бывает.

— Что не бывает?

— Да кто так с бабами движения делает?

— А как делают?

— Надо нормально подойти — познакомиться.

— Э, да он же бык. Он по нормальному не умеет.

— Э, за метлой следи!

— Э, вот у меня, короче, есть один пацан во дворе. С селухи недавно приехал. Такой бык конкретный. Короче, запарил: «Бабу хочу, познакомь с городской». Я ему говорю: «Иди, сам познакомься. Баб же валом». Он отвечает: «Ну, я же типа сельский, я же не знаю, как здесь это принято. Ты познакомь хотя бы со своими однокурсницами». Я раз решил приколоться и привёл его к нам в универ. Он такой стоит, бычара, смотрит на баб и молчит как бамбук. Они, короче, «ха-ха» над ним ловят. А он, такой, говорит им: «Э, девушки, спортом заниматься надо, на борьбу ходить, на бокс ходить». Они так ржут! Так ржут! Вы бы видели это! Он до сих пор ходит такой и всё говорит: «Бабу хочу! Бабу хочу!» Я смеюсь: «Чё, не нашёл ещё до сих пор"? А он отвечает: «Э, «лапа» нужна, «лапа». Есть лапа — есть «баба», «лапы» нет — нет бабы».

Парни опять загоготали. До Лебедева постепенно дошло, что под словом «лапа» они подразумевают деньги.

— Он что, совсем «замок»? Ну, ты рассказал, в натуре. «На борьбу ходить надо». Ещё бы на спорткомплекс «Урожай» их пригласил! Или на ШВСМ. Это ж надо таким бараном быть.

— А я раз, короче, на улице подхожу к одному пацану, спрашиваю закурить. А он с та-а-а-ким акцентом отвечает: «Не куру! Борьба хожу»!

Ибрагим вынул из внутреннего кармана пиджака бутылку кока-колы, отвинтил крышку, бросил её под ноги, отхлебнул и протянул остальным. Парни отпивали из горла по очереди.

Лузгающий семечки Лебедев удивился снова. Ему было крайне непривычно видеть четверых здоровенных парней в парке, пьющих кока-колу вместо водки. «В России бы пиво дуть начали. Или даже водяру», — подумал он. И они сделались ему ещё страннее, непонятнее.

— Анекдот рассказать? — и глаза Ибрагима тут же засверкали радостно, предвкушая смакование гадости.

— Давай.

— Раз, короче, идёт один человек в горах. Идёт-идёт и видит — в скале трещина, а из трещины ж… торчит. Он подходит и начинает её е…..Потом спрашивает: «Ж…, тебе приятно?» Ж… молчит. Он опять е. т её, а потом опять спрашивает: «Ж… тебе приятно?» Ж… опять молчит. Он снова имеет-имеет её. Потом устал и говорит: «Последний раз спрашиваю: тебе приятно?» А ж… отвечает: «Хрю! Хрю!»

Последние слова Ибрагима потонули в гортанном рёве. Парни ржали до исступления, откидываясь на спинку скамейки и хлопая себя ладонями по ляжкам. Лебедев задохнулся от омерзения.

Мимо проковыляла закутанная в платок женщина, рядом с которой шла совсем молоденькая девушка, одетая, однако, современно, в короткой юбке, в туфлях на высоком каблуке.

— Женщина, вам зять не нужен? Зять? — хохотнув, крикнул Ибрагим, едва не поперхнувшись колой.

Женщина обернулась и что-то возмущённо ответила парням, качая головой и грозя пальцем.

— Э, это не я! Это он! — притворно смутившись, воскликнул Ибрагим и ткнул в парня в спортивном костюме.

— Э, обурел ты что ли? Ты, гонимый! — громко выкрикнул тот.

— Э, кто гонимый? — забыв про женщину с девушкой, Ибрагим резко толкнул сидевшего на корточках парня рукой в плечо.

Тот неловко ткнулся задом в асфальт, испачкав ладони, но тут же вскочил и кинулся на него с ругательством. Ибрагим вывернулся от неуклюжей, медвежьей хватки и с хохотом побежал по аллее. Парень в спортивном костюме ринулся за ним. Пару раз он останавливался, подхватывал с клумб сырые комья земли и швырял их в спину Ибрагиму. Тот, уворачиваясь на бегу, схватил с другой клумбы такой же земляной ком и запустил им в преследователя. Тот ловко отскочил в сторону. Ком земли разбился возле ног Лебедева, присыпав его ботинки маленькой чёрной крошкой. Капитан вполголоса выругался.

— Да ты, косой! Бамбук!

— Бамбук — твой муж! Косой — тоже твой муж!

Оставшиеся на скамейке громко ржали и подначивали обоих.

— А у нас, короче, тоже тема была, — продолжили парни, когда оба шутника, растоптав на клумбах голые, колючие кустики роз, с криками умчались на другую аллею. — Алишка есть же с матфака универского?

— Ну.

— Вот он, короче, рассказывал. Там три пацана с его селения весь матфак «держали». Конкретно «держали». Вот так! — сжал кулак и выразительно поднёс его к лицу собеседника. — Ну, ты же знаешь, там русских много. Учиться там сложно, да и преподы не «толкаются» особо.

— Ну и чего?

— Ну, и вот, короче. Эти три пацана их не то, что «держали», доили конкретно. Они же почти все там отличники были. Стипуху, получали, короче. И вот пацаны к каждому хохлу подходили и говорили: «Всю стипуху нам отдавать будешь. И ещё каждую неделю будешь нам стольник приносить». Русские же очкошники все, сам знаешь. И поэтому делали всё, что пацаны говорили. Такие черти, отвечаю! И вот так они доили их конкретно, — глаза парня сверкнули восторженно.

— И сейчас доят?

— Короче, так год продолжалось. Потом те декану сучнули, заяву в ментуру написали. Пацаны вытянули одного прямо с лекции во двор. Там рехтанули конкретно. А он, сучёк, обратно заяву написал. Короче, отчислили пацанов, и ментам «лапу» тоже пришлось дать.

— И чего, они этим чертам, — он именно так и сказал — «чертам», а не «чертям». — Потом ничего не сделали? Да за то, что заяву написали, я их вообще убил бы, на хрен!

— Понимаешь: спалились пацаны. Вот только восстановились недавно. Сам прикинь, ещё кроме ментов, в универе тоже нехило отстегнуть пришлось. И ещё в военкомате «лапу» конкретную с них взяли. Сейчас пока оставляют их чуть-чуть, чтобы утихло всё. Но потом отвечаю: тем, кто заяву написал — труба будет!

— Да раз они черти, то их гноить надо! Это же только у чертов «лапу» забирают. Разве нормальный пацан деньги отдаст?

— В натуре.

— А они только у русских забирали?

— Нет, доили ещё у пару нацменов. Те тоже черты конкретные были. Но те заяву писать не стали. Кентов своих с района, с селухи подтянули, разборку устроили. Короче, потом решили, что их оставят после этого.

— Там, где я учусь, у нескольких чертов тоже «лапу» берут.

— Да у чертов по-любому везде «лапу» брать будут.

Парни помолчали и дружно плюнули под ноги.

— А вот у нас на факультете тоже одна баба, короче, заяву написала на пацанов.

— Чё стало?

— Пацаны её напоили вшестером и трахнули все вместе. А потом выяснилось, что беременная оказалась. Поэтому и написала заяву, чтобы деньги содрать с них. Аборт же дорого стоит. А пацанам прикинь как теперь: и ей «лапу» надо, и ментам.

— Этой бабе не жирно будет — «лапу"? Выстёгивать надо конкретно тех, кто сам разобраться не может и, как очкошник, заявы пишет. Ей кто виноват, что она — шлюха?

— Это-то понятно. Но заяву-то она написала. Менты до пацанов уже докопались конкретно. Тоже, суки, «лапу» хотят.

— И чё баба?

— На заочный перевелась.

— Кто она по нации? Тоже русачка?

— Да, нет. Нацменка. Лешка сельская.

Парень плюнул, громко отхаркнув мокроту.

— А вот Рашид с моего двора есть же?

— Раха, что ли?

— Да. Вот он, короче, со своим кентом Гаджишкой так издевались над бабами! Так прикалывались!

— Как?

— Раз, короче, идут по парку. Видят: две бабы на скамейке сидят. Две такие дуры, в натуре. Они к ним подходят, туда-сюда, короче. Бабы такие, есть же, довольные, что пацаны с ними движения делают. А они, короче, встали по обеим концам скамейки и резко её назад перевернули. Бабы вверх ногами полетели. Одна из них в длинной юбке была. Так юбка ей вообще на глаза упала, трусы наружу. Она орёт, валяется на земле, ничего не видит. А Раха с Гаджишкой бегут и на бегу «ха-ха» ловят.

— А бабы чё?

— А что они могут сделать? Орут просто громко. Раха говорил, такие дуры, в натуре, попались. Тоже лешки сельские.

Парни гоготали долго, смакуя рассказ.

Лебедев встал и расстроено пошёл прочь. Догрызать семечки не хотелось. Он бросил их сновавшим возле лавки голубям. Капитан чувствовал себя оплёванным.

«Русские же очкошники все», — фраза раскалённой иглой колола сердце. Гадостное словечко приобрело ещё более гнусный оттенок. «Очкошники» — в смысле трусы.

Стыд, унижение, горечь жгли до жаркой испарины, почти до слёз. В душе крепла такая злость, что на мгновение ему захотелось вернуться, схватить молодого бычка, рассказавшего про дружков-вымогателей, за ворот, врезать кулаком по нахальной и тупой роже, свалить на землю и бить, бить неистово, затаптывая берцами в асфальт.

Лебедев скрипнул зубами. Даже остановился, всерьёз раздумывая, не вернуться ли назад. Но разум подсказывал обратное: парней четверо, и бить смачно и жестоко, с гиком и гоготом будут как раз его. И это он будет лежать на асфальте растоптанным и неживым месивом, в растекающейся луже крови.

Ярость сделалась бессильной, немой. За последние годы это чувство сроднилось с капитаном, стало частью его. И с того давнего августовского вечера на Дворцовой площади, когда он бросил бутылку в патлатого певца, лишь росло и крепло. Давило каменной плитой всё сильнее день ото дня, пригибая ниже и ниже, к самой земле. И внезапно он поймал себя на мысли, что сейчас уже не смог бы вот так швырнуть чем попало в ненавистное лицо, как тогда, или отмудохать со злости первого встречного. Сама его душа сделалась безвольна и пуста, словно проткнутый, обмякший воздушный шарик.

Лебедев с ругательством пнул ногой подвернувшуюся урну. Она упала с громким стуком на асфальт и покатилась по нему, вываливая наружу содержимое: пустые бутылки, бумажки, огрызки яблок, шелуху семечек. Капитан раскидал ногами по аллее мусор, поддавая бутылки с такой силой, что те, налетая на бордюр, разбивались вдребезги.

— На, сука! На! — выкрикивал он, радостно вслушиваясь в звон бьющегося стекла.


Когда капитан, наконец, вышел из парка, уже темнело. Зимние сумерки были густые, свинцовые.

Он направился к улице, чтобы поймать маршрутку и ехать обратно в часть. Встал у обочины, вытянул руку. «РАФик» остановился почти тот час. Лебедев уже открыл дверцу, чтобы забраться в салон, но тут же вспомнил, что у него нет денег. Сердито захлопнул её, развернулся спиной и быстро пошёл в обратную сторону, не оглядываясь. Толстый небритый водитель сначала удивлённо проводил его взглядом, потом выругался и уехал.

Капитан прошёл всю улицу до конца, миновал площадь. На ней, с обеих сторон от главного правительственного здания, стояло по БТРу. Их пригоняли сюда каждый вечер, как только начинало смеркаться, и они охраняли площадь до утра. Бойцы, положив автоматы на колени, курили на броне, безразлично глядя на редких прохожих.

Лебедев почувствовал, что здорово устал за день. Хотелось забраться в свою каморку, завалиться на койку и, глядя в потолок, вытянуться во весь рост. Ещё очень хотелось есть. Семечки здорово раздразнили аппетит.

Однако идти было далеко, и капитан шагал упрямо, почти не глядя по сторонам. Улица, по которой он шёл, была узкой и безлюдной. Иногда мимо на большой скорости проносились машины. Одна пролетела совсем близко от обочины, обдав его ветерком. Через спущенное до половины стекло заднего сидения из черноты салона слышалась громкая вульгарная музыка, пьяный женский смех.

Машина, визгливо царапая шинами асфальт, резко развернулась на повороте и юркнула в узкий, немощёный проулок.

Дальше капитан шёл в тишине. Даже прохожие не попадались. Стемнело. Большинство фонарей не работало, поэтому тротуар лежал в глубокой тени. Лебедев зацепился ногой о вылезший сквозь асфальт безобразным горбом тополиный корень. Споткнулся и едва не упал, шапка слетела с головы. Выругался, поднял её и, посмотрев вверх, туда, где зиял выбитый глаз уличного фонаря, выругался вторично.

Он пошёл дальше. Но что-то вокруг было не так. Чёрная, пустая улица казалась диковатой, странной. Что-то произошло. Где-то близко, совсем рядом. Что именно — он не знал. Но это «что-то» — бесформенное и неясное — порхало вокруг, едва прикасаясь кончиками липких крыльев. Сделалось тревожно, неуютно. Капитан остановился и прислушался.

Совсем тихо. Даже не слышно машин. Это казалось странным — в Городе Ветров чуть ли не круглые сутки повсюду снуют машины.

Лебедев вдруг нащупал в кармане случайно сохранившееся там подсолнечное семя. Бережно вытащил наружу, старательно сковырнул ногтями кожуру и сунул в рот, ощущая горьковатый привкус.

У него за спиной раздался шум. Мимо, как раз в ту сторону, куда он шёл, снова пронеслась машина — милицейский УАЗ. Следом за ним второй. Спереди, из темноты раздался вой сирены и отдалённые крики. Слов капитан не разобрал, но прибавил шагу. Через несколько минут его обогнал БТР, ехавший, очевидно, с площади. Его броня была пуста. Видимо, бойцы сидели внутри.

«Если бы ментов обстреляли или машину им подорвали, я бы услышал. Может, боевиков где-нибудь в доме обложили и теперь блокируют весь район?», — подумал Лебедев. Впереди, уже ближе, снова раздались крики, к которым примешивался треск рации. Капитан различал бестолковые, нервные команды и матерную, с резким акцентом, брань. Посреди улицы обозначился тёмным силуэтом корпус БТРа. Рядом, отбрасывая синие блики крутящихся мигалок, виднелись УАЗы с распахнутыми настежь дверцами. Вокруг них возбуждённо суетились люди.

Лебедев бросился туда почти бегом. Но дорогу ему внезапно преградил рослый усатый омоновец.

— Куда? Сюда нельзя.

— Капитан Лебедев, — он назвал свою часть и полез за пазуху, доставая удостоверение. — Вот мои документы.

Омоновец бегло взглянул на них, но разобрать что-либо в темноте было невозможно, и он вернул «корочку» капитану. На его погонах тускло виднелись две едва различимые звёздочки. «Прапорщик», — понял Лебедев.

— Туда нельзя. Видите, там, у дороги, где мусор лежит, — омоновец повернулся назад и показал пальцем куда-то в темноту, где угадывались копошащиеся фигурки людей. — Фугас заложен. Там сейчас кинологи работают.

— Кинологи? Давно обнаружили?

— Минут двадцать назад.

— Значит, фугас в мусоре спрятан?

— По ходу, да. Но я не сапёр.

Лебедев задумчиво посмотрел вперёд. Менты бестолково сновали вокруг, пытаясь выставить оцепление. То тут-то там мрак прорезали лучи фонарей, шаря по асфальту дороги, бордюрам и стенам окрестных домов. Всем командовал массивный полковник в коротком, едва сходящемся на объёмистом животе бушлате. Он метался взад и вперёд и орал матом на подчинённых, забавно размахивая толстыми руками. К оцеплению со всех сторон начинали стягиваться зеваки.

— Э, отойдите отсюда! Отойдите, говорю! — нервно кричал им омоновский прапорщик, — Здесь фугас. Не дай Аллах, взорвётся.

Из ближайших домов, подгоняемые милицией, выбегали возбуждённо галдящие люди. Их прогоняли подальше от улицы, в мрачную глубь дворов.

Из темноты вынырнул высокий худощавый тип в сером камуфляже. Подойдя к полковнику, начал что-то быстро тараторить, разводя руками. Тот слушал молча, наклонив по-бычьи голову, сидящую на толстой и короткой шее. Лебедев уловил отдельные фразы:

— …незнакомый тип устройства…… темно…, — бормотал тип.

Полковник мощным, грудным голосом с резким акцентом рявкал в ответ что-то злое, отрывистое.

— Слушай, прапорщик, дай я посмотрю. Я сапёр, — сказал вдруг Лебедев. Радостное, гибельное возбуждение возникло в нём внезапно, вспыхнуло, будто пламя зажигалки.

— На что посмотришь? — оглянулся тот на капитана, держа в руках трещащую рацию.

— На фугас. Я их не раз обезвреживал. Я же говорю, что я сапёр, — повторил он настойчиво, упрямо.

Омоновец подошёл к нему вплотную.

— Капитан, во-первых, мы не имеем права вас задействовать, — ответил он после небольшой паузы, тщательно выговаривая каждое слово. — Вы — военный, вас сюда не привлекали. С такими вещами должна разбираться милиция. В крайнем случае, ФСБ. Я даже внутрь оцепления вас не имею права пускать.

— Слушай, прапорщик, — бросил Лебедев. — Я же тебе говорю, что сам сапёр. Тем более, я слышал только что: ваши люди не знают, как этот заряд обезвредить. Кроме того, мне в часть давно пора — и так опаздываю, а вы ещё дорогу перекрыли.

— Вы что, только из-за этого взорваться хотите? — изумлённо спросил омоновец, отступая на шаг назад и внимательно вглядываясь в лицо капитана.

— Я же говорю: я все типы фугасов знаю. Сейчас быстренько сниму его и дело с концом.

Лебедев был раздражён. Он понимал, что несёт полную ерунду, но от того упрямое желание делать всё наперекор, вопреки здравому смыслу только росло. Злость, клокотавшая в нём весь день, сконцентрировалась на куче мусора, скрывавшей фугас. И он упрямо, со злинкой в голосе повторял одно и то же:

— Пропустите меня. Я сапёр. Пока вы тут со мной спорите, он уже десять раз рвануть мог.

Прапорщик пытался возражать, но под конец заколебался.

В это время рядом затормозила машина. Из неё выскочило несколько человек и рысью пробежало во внутрь оцепления.

— Это спецы из ФСБ приехали. Уж они смогут разобраться, — сказал он.

— Думаешь, они чего-то там понимают? Знаем мы это ФСБ! Говорю же, пусти меня.

К ним подошёл полковник. Лебедев отдал честь. Толстая рука милиционера, вздыбливая складки на предплечье бушлата, нехотя потянулась к голове.

— В чём дело? — рявкнул он.

— Я капитан-сапёр. Я здесь проходил мимо, спешу к себе в часть. Разрешите мне попробовать фугас обезвредить. У меня большой опыт в этом деле.

Полковник тяжело засопел, раздувая багровые щёки.

— Там какой-то странный тип устройства. Наши с таким не сталкивались. Решили не рисковать, ФСБешников вызвали. А вы действительно в этом разбираетесь хорошо? — он внимательно посмотрел на капитана.

— Говорю же, я — командир инженерно-сапёрной роты, — отчеканил Лебедев, ещё больше злясь от этого глупого вопроса. — В Чечне и здесь, на границе я такие фугасы десятками снимал.

Полковник кашлянул и поправил ушанку.

— Посмотрим, что ФСБешники скажут, — выговорил он после короткого раздумья. — Вы не уходите пока. Может, и правда помощь понадобится.

— Конечно, понадобится!

Полковник отошёл, покачивая головой.

— Слушай, капитан, — взволнованно заговорил омоновский прапорщик, перейдя вдруг на «ты». — Зачем тебе это? Ты думаешь, это чехи поставили? Нет. Это наши местные бандюги разборки устраивают, — он дёрнул Лебедева за рукав и потащил в сторону.

Капитан увидел его лицо, освещённое светом автомобильных фар. Морщинистое, грубоватое лицо уже немолодого человека, с глубоко запавшими глазами и сединой на висках.

— Послушай, не лезь туда, — с ещё большим жаром продолжил прапорщик, понизив, однако, голос. — Это нашего мэра взорвать хотят. Он по этой улице проезжать должен был, но задержался там, — и он мотнул головой в сторону площади. — А фугас обнаружили. Я же говорю, что это не чехи. Это наши, местные бандиты между собой разбираются. Тут знаешь как: мэр депутата взрывает, депутат — мэра. Тебе это на хрен надо?

Лебедев молчал, смотря упрямо и зло.

— Капитан, не лезь туда! Как брату говорю. Тебе на тот свет не терпится? У тебя семья, дети есть? Я в Афганистане воевал, русских уважаю. Так получилось, что с этой ментовкой поганой связался. Работы просто нет нигде, везде всё за деньги. Ты думаешь, эти козлы фугас не могут снять? — он снова зашептал, украдкой оглядываясь на остальных. — Да они даже подходить к нему близко бояться. Я же видел: наш сапёр постоял, посмотрел издалека и говорит: мол, темно, тип устройства незнакомый, туда-сюда. ФСБешники то же самое сейчас скажут, вот увидишь. Они же трусы все. Рисковать шкурой никто не хочет. Поэтому начнут тебе говорить: иди, мол, посмотри, помоги.

Но решение Лебедева уже созрело и упало тяжёлой могильной плитой неумолимо, неотвратно. Он лишь зло фыркнул и мотнул головой, усмехнувшись криво.

Неподалёку от них полковник совещался с ФСБешниками. Потом повернулся и, тяжело переставляя косолапые ноги, подошёл к капитану. За ним последовал конторский. Приблизил к нему холёное, откормленное лицо, быстрым, ледяным взглядом оглядел капитана, спросил:

— Вы действительно опытный сапёр?

— Да.

— Тут у нас некоторые затруднения. Тип устройства незнакомый — мы с таким прежде не сталкивались, — и, выждав секундную паузу, прибавил вкрадчиво. — Может, вы посмотрите, посоветуете что-нибудь?

Лебедев, покосившись на него упрямым, дурным глазом, решительно шагнул вперёд.

— Да, посмотрю. И обезврежу. Дайте фонарь. И отойдите за оцепление.

— Да, нет. Я не просил вас снимать фугас. Это рискованно, — запротестовал конторский, но как-то вяло, неестественно, словно радуясь в душе решимости капитана. — Я только просил посмотреть и дать нам совет.

— Сейчас посмотрю. Где он. Вон там?

Они приблизились к куче мусора, разворошенной с одной стороны. Причём, капитан подошёл к ней вплотную, направив в это место луч фонаря, а неуверенно семенящий за ним конторский остановился метрах в пяти сзади и лишь вытягивал вперёд шею. Омоновский прапорщик неотрывно смотрел на Лебедева. Потом покачал головой, зло буркнул что-то под нос, сплюнул и отвернулся.

— Да-да, вон там, — конторский показал рукой на кучу, но не двинулся с места.

— Я сейчас. Ближе не подходите.

Но просить об этом было излишне. Как только капитан присел на корточки возле мусорной кучи, примостив рядом фонарь, конторский тут же начал пятиться назад. Сначала медленно, натужно, украдкой озираясь по сторонам, а потом всё быстрее и быстрее.

Он пятился и пятился, пока Лебедев, скрючившись, возился в самой куче, светя на неё фонарным лучом. Куда-то тихо исчезли остальные конторские. Потихоньку отступал назад и толстый полковник. Лишь омоновский прапорщик стоял на прежнем месте прямо, не шевелясь, и неотрывно смотря в одну точку перед собой.

Прошла минута. Долгая, мучительная минута. Все, кроме капитана, были уже за оцеплением.

Вдруг на том месте, где находился Лебедев, вспыхнула яркая, до нестерпимой боли в глазах, вспышка. От громыхнувшего взрыва заложило в ушах. Люди, не успев крикнуть, попадали на асфальт и неуклюже уткнули в него лица, закрывая головы руками от накатившего волной протяжного гула. Из ближайших домов с долгим дребезжащим звоном посыпались битые стёкла.

Когда же они, придя в себя, глянули в сторону мусорной кучи, то увидели там лишь глубокую воронку да сизые, вонючие клубы дыма. Двое ретиво подбежавших сержантов подняли толстого полковника, без шапки, со взлохмаченными волосами, с густо налитым кровью лицом. Он тяжело дышал, ошалело поводя вытаращенными белками и выплёвывая изо рта асфальтную крошку, а сержанты заботливо отряхивали руками его бушлат и брюки, подобострастно заглядывая в глаза.

Омоновский прапорщик бессильно сел на край бордюра. Скорчившись, снял шапку и утопил в ней лицо. И сидел так, долго и безмолвно.


Когда жена погибшего капитана Дмитрия Лебедева приехала забирать цинковыйгроб с останками мужа, то послушно, безропотно выслушивала длинные скорбные речи людей в выглаженных мундирах и дорогих костюмах, едва сходящихся на объёмистых животах. Украдкой всхлипывала, глотая ползущие по лицу слёзы. Во рту стоял их солёный противный привкус. Щекастые, лоснящиеся лица мелькали перед ней одно за другим. Произносили негромкие, чуждые слова. Но взгляды их светились безразличием, фальшью. Жена Лебедева — хрупкая, белокурая, несчастная — слушала их рассеянно, с выражением безысходной жути в глазах, плача при этом тихо и обречённо.

Санкт-Петербург Март 2007 г.

Божественное яйцо

Район этот в Городе Ветров был запущенным, диким.

Узкие улочки многие годы стояли неасфальтированными, все в рытвинах и ухабах, и в сухую погоду ветер вздымал здесь целые тучи мелкой удушливой пыли. Она проникала всюду — во дворы, в дома, в комнаты, покрывая всё серым противным налётом, хрустела на зубах. Летом, вместе с пылью, ветры приносили душный жар сухих, выжженных солнцем степей, а зимой норд-ост пронизывал холодом, от которого нестерпимо стыло лицо и руки.

Когда шли дожди, эти улицы превращались в жуткое глинистое месиво из грязи и воды. В глубоких колдобинах часто застревали машины и, отчаянно буксуя колёсами, разбрызгивали по сторонам густую жижу. Люди, выходя из домов, одевали высокие резиновые сапоги, и грязь смачно чавкала под их ногами и липла к подошвам целыми килограммами. Они чертыхались под нос и осторожно пробирались по узеньким утоптанным тропкам, возле самых заборов и стен домов, держась за них руками.

Уложить на этих улицах асфальт районная администрация обещала давно, да только всё без толку. Устав ждать, жители даже написали по этому поводу обращение в мэрию, жалостливое и слезливое, как и почти все обращения к высоким начальникам от простых людей. Мол, многоуважаемый господин мэр, вспомните, наконец, о нас, мы устали жить по уши в грязи, мы не можем так более!

Из мэрии вскоре на белой, сверкающей под солнцем машине прикатил чиновник. Он вылез из неё неуклюже, прямо посреди улицы, покачал головой и, глядя на непролазные весенние топи, брезгливо скривил толстые губы.

Сбежавшиеся из домов женщины размахивали руками и громко, наперебой, голосили. Потрясали бумагами-отписками, которые регулярно получали из различных инстанций.

— Глава района обещал! Три года назад обещал, сказал, деньги выделены!

— Вот ответ из администрации!

— Куда деньги делись?

— Почему здесь грязь до сих пор? Где асфальт?! — наседала на него толпа, распаляясь.

Люди уже не просили, они кричали, требовали.

Чиновник примолк, набычившись. Его отвисающий подбородок ложился на ворот рубашки жирными складками, а раскормленное лоснящееся лицо сделалось недовольным, насупленным. Женщины кричали всё громче, чиновник мотал головой, отвечал что-то, отрывисто и резко. Наконец, пробормотав: «Хорошо, разберёмся», он втиснулся боком в свою машину и уехал, провожаемый раздражённым гомоном.

Однако всё здесь осталось по-прежнему: асфальт так и не появился, зимой и весной на улицах так же хлюпала грязь, а летом ветрами крутило пыль. Высокие аляповатые виллы-дворцы из красного или белого кирпича, огороженные высоченными заборами, поднимались посреди одноэтажных саманных халуп и выглядели сюрреалистично, странно.

Местная диковатая молодёжь, именуемая бычьём, с завистью облизывалась на виллы, на стоящие возле их ворот роскошные иномарки с тонированными стёклами.

— Ва-а-а, конкретная машина, — цокали они языками. — В натуре, конкретная.

Душными летними вечерами здоровенные амбалы кучками сидели на корточках вдоль заборов, нахально зыркали по сторонам, лузгали семечки и непрестанно плевали под ноги, противно растягивая слюну. Громко гоготали, кричали скабрезности проходившим мимо девушкам, грязно ругались.

Бывало, они жестоко дрались между собой, сзывая «на разборки» целые толпы таких же — грубых и звероватых приматов. Но до настоящих драк дело доходило не всегда, и собравшиеся где-нибудь на пустыре «толпы» после словесного поединка частенько в итоге расходились без мордобоя, особенно если численно оказывались примерно равны друг другу.

На этой дальней и глухой окраине люди жили, словно в селе. Почти при каждом доме были огороды, сараи, хлева, в которых держали кур, овец и даже коров, которых выгоняли пастись на возвышавшийся сразу за домами склон горы.

Местные обитатели упорно расширяли своё жизненное пространство, повсеместно отхватывая куски земли: от улиц, от горного склона, даже от участков своих соседей. Заборы стискивали проезжие части улицы с обеих сторон всё плотнее, а огороды поднимались всё выше и выше в гору, где хозяева трудолюбиво расчищали свои новые владения от бурьяна и мусора.

На одной из таких улочек жил Сулейман, горец лет сорока. Худощавый, тщедушный, с загорелым остроносым лицом и пегими тараканьими усиками, он был одиноким как перст, бессемейным и бездетным. Работал плотником на городских стройках, по вечерам возился в огороде, разводил кур. Именно курам в дальнейшем и суждено было сыграть в его судьбе роковую роль…

Сулейман был ревностный мусульманин. Эту веру воспитывали в нём родители в детстве, когда он жил с ними в далёком горном ауле. В те далёкие, ещё советские времена он школьником, прогуливая уроки, каждую пятницу пешком ходил за пятнадцать километров в райцентр, где оставалась единственная тогда действующая в их районе мечеть. Входил в неё, предварительно сняв и засунув в карман пионерский галстук, становясь на колени под её вековыми сводчатыми потолками, благоговейно совершал намаз и шептал молитвы, припадая лицом к расстеленным на полу ворсистым мягким коврам.

Перебравшись в город, Сулейман не пустился во все тяжкие, как многие другие горцы. Не бездельничал, не пьянствовал, не таскался к проституткам в бордели и на блат-хаты. Он продолжал усердно штудировать Коран, мечтая когда-нибудь заучить наизусть все его аяты, и неизменно молился по пять раз в сутки, ходя каждую пятницу в главную городскую мечеть.

Недалеко от его дома тоже была мечеть, но горец в ней не появлялся уже давно — с тех пор, как вдрызг разругался с тамошним имамом.

Они невзлюбили друг друга почти сразу же. Имам был надменный, важный. Недавно вернулся из Саудовской Аравии, где обучался в медресе несколько лет.

Простоватые, мало сведущие в религии горцы тянулись к нему за советами, за наставлениями: можно ли почитать зияраты и отправлять зикры? Надо ли ходить на могилы предков?

— Ширк[3]! Ширк! — отвечал имам, гневно тряся длинной бородой. — Нельзя!

Как это нельзя? Почему? Да в ауле у Сулеймана с незапамятных времён был зиярат — могила известного и всеми почитаемого алима, украшенная со всех сторон белыми и зелёными лоскутами, повязанными на воткнутых в землю шестах. Возле неё ещё при коммунистах верующие украдкой совершали мавлид. Причём, приходили для этого из всех соседних сёл, и даже из других районов!

Какой ещё «чистый ислам»?! А у них в горах что, нечистый? Да он научился читать Коран в пять лет, раньше, чем букварь, его дед был муллой.

Сулейман спорил с имамом долго, яростно. Спорил до тех пор, пока невесть откуда появившиеся мрачные молодчики — густобородые, с гладко выбритыми головами, не вытолкали его грубо из мечети вон.

— Пошёл отсюда, мунафик[4] вонючий, — шипели они. — Холуй муртадов[5]!

— Ваххабисты! Выродки шайтанов! — буйствовал Сулейман на улице, потрясая кулаками.

Прихожане, особенно молодёжь, взяли сторону имама. Конечно, они уважали Сулеймана, знали его много лет, но имам говорил так убедительно, так красочно рисовал перед их взором картины скорого очищения исламской религии от всякой скверны, будто бы накопившейся в ней за последние века, что они не могли ему не поверить.

Ведь обучавшийся в Аравии имам говорил о вещах невиданных, небывалых. Мол, не будет скоро никаких там конституций, парламентов, президентов, духовных управлений. Будет торжествовать один только шариат — истинный закон Аллаха — сначала здесь, у них, в Стране Гор, а затем и во всём мире, над которым вознесётся навеки зелёное знамя. И все на свете примут ислам, поклоняясь лишь Аллаху единому и всемогущему.

Сулейман спорил с людьми, доказывал, убеждал. Но ему верили теперь всё меньше — чаще смеялись. И немудрено.

— Сегодня я видел сон, — говорил как-то Сулейман соседским парням, — Я видел разрушенные города, много огня и камней. Это значит, что Аллах посылает людям своё знамение. Мы должны жить по исламу. Только это есть путь истинный, все остальные дороги ведут к шайтану. В Коране заключена вся мудрость Вселенной, которую передал нам Всевышний. Но люди не понимают величия Аллаха, поэтому не хотят обратиться к нему и жить по исламу.

— А когда все люди начнут жить по исламу, то все станут праведниками и попадут в рай? — спросил молодой парень-сосед лет двадцати, невысокий и худой, с вытянутым загорелым лицом.

— Да. Если люди будут жить по исламу, то в раю их будут ждать вечные наслаждения. Человек там получит всё, чего ему не хватало в жизни. У него будут самые лучшие гурии.

— И что для этого надо делать?

— Надо верить в Аллаха и делать намаз.

— И всё?

— Надо ещё других наставлять на этот путь.

— А вот в той мечети говорят, — и парень показал головой в сторону перекрёстка, за которым располагалась та самая, «нехорошая» мечеть. — Что за ислам ещё и воевать надо.

— Да там вообще не мусульмане! — вмиг распалялся Сулейман, и его лицо наливалось кровью. — Не слушайте их и не ходите туда! Они просто хотят нас стравить друг с другом, чтобы война кругом была.

Он говорил долго, с жаром, помногу раз повторяя одно и то же.

— А если, например, человек сделает грех, то он не будет потом кайфовать в раю? — вновь поинтересовался парень.

— Закир, любой грех можно искупить, — пояснял Сулейман, чуть успокоившись. — Например, если ты обратишь в ислам хотя бы одного неверного, то все твои грехи будут искуплены, и ты попадёшь в рай.

— А если, например, человек пьёт, курит, то это грех?

— Ва-я-я, большой грех. Очень, очень большой, — и он сокрушённо качал головой, принимая скорбный вид.

— А что за это будет? — продолжал допытываться Закир.

Едва скрывая улыбку, он делал серьёзное, сосредоточенное лицо, но в глазах его всё равно прыгали веселые чёртики.

— Тот, кто курит, будет на том свете сосать член такой длины, сколько за жизнь выкурил сигарет, — надменно изрёк Сулейман и глянул на парня с суровостью, как бы желая ему сказать: даже не смей помышлять о курении.

— А с тем, кто пьёт, чё станет?

— Мочу пить будет, — ещё строже ответил он, понизив голос.

— А ты это откуда знаешь?

— Мне известно многое, что недоступно грешникам, не почитающим Аллаха, — и Сулейман, улыбнувшись загадочно, повернулся и пошёл к своим воротам.

Такие разговоры он вёл постоянно и со всеми. И на все вопросы, на все случаи жизни он имел готовый ответ: любые беды и несчастья от неверия — стоит только обратиться к истинной религии, как всё вокруг у всех станет прекрасно.

Когда ему пытались возражать или спорить, ссылаясь на современную науку, даже на Дарвина, Сулейман зло щерил усы и отвечал, что все сделанные и все ещё предстоящие научные открытия давно уже описаны в Коране: и ДНК человека, и строение Вселенной, и всё-всё-всё. Надо лишь вчитаться в него.

Закир не верил Сулейману, как и всем прочим подобным проповедникам. Сначала он спорил с ним, однако бросил вскоре, поняв, что бесполезно. И, ехидно посмеиваясь про себя, начал задавать Сулейману всякие каверзные вопросы. Причём, делал это с таким невинным видом, что простоватый горец совершенно не чувствовал подвоха. И с жаром принимался разъяснять Закиру премудрости религии, не замечая, что тот уже откровенно смеётся над ним и заводит подобные разговоры потехи ради.

Давно, ещё подростком, Закир тоже стал ходить вместе со всеми в ваххабитскую мечеть. В ту самую, с имамом которой поссорился Сулейман. Там он много чего наслушался: и об «очищенном исламе», и о том, что каждый истинный мусульманин должен вести джихад против кафиров, гяуров и мунафиков и всех тех, кто не поклоняется Аллаху. Закир слушал молча, часто моргая своими круглыми внимательными глазами

Потом грянула война, и в Страну гор из соседней Чечни вломились многочисленные, до зубов вооружённые банды. На площади бушевали митинги, на которых бежавшие из захваченных районов люди требовали дать им оружие. На несколько месяцев Город Ветров наводнили русские войска, и по всей Стране гор теперь всё громыхало и воевало. Имам-ваххабит вместе со своими приспешниками из мечети смылись и не показывались в городе несколько лет. Объявился он потом внезапно, после какой-то амнистии.

Но теперь имам завёл уже совсем другую пластинку. Теперь он говорил всем, что ислам — самая мирная религия на свете, и любое насилие, не то что убийство, является тягчайшим грехом, которому нет прощения.

Когда ему припоминали прежние его слова, имам изумлённо округлял глаза и торжественно клялся, что никогда не произносил подобного, и даже в мыслях не держал. При этом он клялся так горячо, так искренне, что не знакомые с ним ранее легко верили в его честность.

Насмотревшись на двуличного имама и наслушавшись косноязычных и утомительных проповедей Сулеймана, Закир вообще перестал верить в бога. Хотя открыто об этом и не заявлял, опасаясь тёмных, истово молящихся соседей.

Закир был отчаянным хулиганом. Живая, весёлая натура постоянно толкала его на всякое озорство. Ещё подростком он делал самодельные взрывпакеты, начинял их коровьим навозом и подкладывал под двери соседям. Те взрывались, обдавая выходящих на улицу соседей дерьмом, и он с исступлённым хохотом перекатывался по дивану, слыша гневные крики на улице.

Закир малевал ночами на заборах ругательства, бил и без того редкие в округе фонари, переворачивал урны, разбрасывая мусор по улице, мочился в подъездах многоквартирных домов и окатывал зимой соседских коров холодной водой из шланга.

Он тесно сошёлся с другим местным шпанёнком — Миланом, который научил его делать какие-то особо мощные взрывпакеты. Они куролесили теперь по всему городу, оставаясь ненайденными, неуловимыми.

Прошло несколько лет, Закир с Миланом подросли, повзрослели. Их выходки становились всё более циничными, злыми.

Скинувшись, друзья купили небольшую видеокамеру и снимали теперь на неё свои проделки. Понимали, конечно, что своими руками готовят вещдоки для прокуратуры, но верили, надеялись страстно: авось, не попадутся, авось пронесёт. Не снимать не могли — ведь какой это кайф: смотреть потом дома, как пылает в жилом дворе нарядно украшенная новогодняя ёлка, как разлетается от взрыва в подъезде домофон, как истошно верещат на ночной улице молодые девахи, которым они с разбега, хохоча, поддают ногами под округлые зады.

Друзья вынашивали грандиозные планы: Закир хотел пустить газ в здание местной дискотеки в момент, когда там веселье будет в самом разгаре, а Милан лелеял надежду отравить водопроводную воду какой-нибудь химической дрянью.

В один из удушливых летних вечеров они сидели в абрикосовом саду, за домом Закира, в одних майках и длинных, до колена шортах, с ожесточением били на себе комаров и мечтали.

— Ты прикинь, там на дискач разные уроды соберутся, а мы туда газ пустим. Душегубки будут отдыхать, отвечаю. Столько всяких дегенератов ликвидируем, в натуре, — захлёбываясь от восторга, тараторил Закир.

— Ага. Помнишь, как ты там в одну бабу у «Савоя» из воздушки стрельнул? Ещё такая визжала, блин, — подхватил Милан.

— Я же ей прямо в ж… попал, отвечаю. Она такая подпрыгнула: «Ай! Ай!». Я ржу, короче, не могу, рот в воротник прячу. Я же в доме напротив полтора часа с воздушкой просидел, ждал, когда бабы с дискача назад пойдут. Из подвального окошка стрелял.

— В натуре. Там такие шалавы. Ну как в них не стрельнуть?

— Отвечаю, шалавы! Разве нормальная девушка пойдёт на нашу дискотеку?! Мы же хорошим людям ничего плохого не делаем, а чертей надо гноить по-любому.

— Ибрашка — сосед мой — такой чёрт, в натуре. Вот его надо конкретно наказать. Только я ещё не придумал как.

— Может, опять бомбу с г. подложим? Как тогда рэперов у кафе-лайнера взорвали. Помнишь, с нами тогда ещё Мага из Бавтугая был?

— Конечно, помню. От души мы тех уродов наказали, отвечаю.

— Давай на таймер её поставим. Ибрашка по любому на вечерний намаз пойдёт, поэтому время можно рассчитать, — предложил Милан.

— Не, не прокатит. На меня и так уже пахан наезжает постоянно. Хочет всю мою химическую лабораторию выкинуть. Надо что-то другое придумать.

— Тогда, может, кроликов ему пестицидами отравим? — не унимался Милан.

— Посмотрим. Но что-нибудь реальное сотворим, отвечаю.

И он, сплюнув, буркнул досадливо:

— Что за соседи здесь? Кого не возьмёшь — все черти!

Парни помолчали.

— А как Сулейман этот? Всё про религию втирает? — заговорил вновь Милан.

— Да он вообще такую тупость несёт, — неприязненно фыркнул Закир, — В натуре, больной, — и он с ожесточением хлопнул себя по плечу. На гладкой загорелой коже осталось тёмное пятно от уже успевшего насосаться крови комара.

— Я вообще не понимаю, как он всерьёз такие тупые вещи говорить может.

— Отвечаю, тупой. Здесь такой ходит весь из себя, на женщину не посмотрит, типа, нельзя, это грех. А сам мне на днях говорит: «Будешь жить по исламу, в раю у тебя полно гурий будет, какие по кайфу». И глаза ещё так блестят у самого!

— Конечно, будут блестеть. Сам-то он не женатый, один живёт.

— Говорит, что не женился, потому что достойных женщин нет, и он вообще в них разочаровался. А сам хочет бабу, ещё как хочет. Только скрывает.

— Да они все такие, — поддержал Милан и хлопнул себя по спине. — Это чисто на людях показуху гонят. И этот Сулейман такой же: «Сабур, сабур[6]», — всех учит. Достал уже.

— Слушай, а давай над ним приколемся! Это, блин, тебе не Ибрашка-барашка, — и Закир, озарённый внезапно мыслью, прямо подпрыгнул на деревянной скамейке от возбуждения.

Милан глянул на него пристально, с живым интересом.

— Ты же знаешь, часто говорят, что вот там-то и там-то пчёлы, например, сложили соты в виде слова «Аллах» на арабском. Или там телёнок родился с такой надписью на боку, — воодушевлённо продолжал Закир, — Ещё говорят, что это — доказательства существования Аллаха. И по телевизору в исламских передачах такие вещи показывают.

— Ну и чё? — спросил Милан, не поняв ещё, к чему клонит его друг.

— А вот чего: давай возьмём куриное яйцо — оно ведь тёмное, коричневатое — напишем на нём раствором соляной кислоты слово «Аллах» по-арабски и засунем под курицу у Сулеймана на хате. Кислота съест пигмент, получится белая надпись. Надо только нужную консистенцию подобрать, чтобы скорлупу не проело. Сулейман пойдёт яйца вынимать, увидит наше яйцо. Я отвечаю — он поверит. Он же тупой. Ты только прикинь, какой кипеш поднимется! И ведь всё это мы замутим!

Милан подскочил живо, с нетерпением хлопнул в ладоши:

— Блин, в натуре! Как мы раньше не догадались?! Это же реальное дело будет. Не то, что ёлки жечь или петарды шлюхам в сауны кидать. А соляная кислота у тебя есть?

— Есть. Я от пахана её здесь в саду у забора заныкал. Только не кричи так громко, а-то услышат. Сейчас принесу яйцо. Хотя, нет. Пошли в дом, в мою комнату. Там я кисточку возьму, аккуратно «Аллах» напишу. У меня Коран есть на арабском. Прямо оттуда это слово и срисуем, чтобы не ошибиться.

— Ну, так пошли скорей, — и Милан нетерпеливо потянул его к дому.

— У меня прямо руки чешутся. Мы это сейчас и сделаем.

— А яйцо подложим когда?

— Да сегодня же. Как всё будет готово, ты пойди и постучи в ворота к Сулейману, пусть он к тебе на улицу выйдет. А я в это время через забор залезу к нему в курятник, — и, подпрыгивая от нетерпения, давя ладонями комаров на спине и плечах, сверкая глазами, Закир пробрался в угол сада, где под черешней в куче мусора у забора хранилась баночка с раствором соляной кислоты.

Сказано — сделано. Через полчаса куриное яйцо с безупречно выведенной надписью на боку Закир сунул под крупную рыжую наседку в сулеймановском курятнике. А Милан в это время с таким простодушным, невинным видом выспрашивал у вышедшего на улицу горца, что же ожидает на том свете посетителей чрезвычайно размножившихся в последнее время в Городе Ветров публичных домов, что тот, воодушевившись, разразился в ответ целой проповедью.

Милан слушал внимательно, склонив голову на бок, во всём поддакивая, и продолжал оставаться серьёзным даже тогда, когда к ним вышел уже сделавший своё дело и потому довольный как слон приятель.

На следующее утро Закир проснулся рано от диких воплей на улице. Не сразу сообразив, что случилось, он протёр глаза и сел на кровати. До него доносился истошный голос Сулеймана:

— Яйцо!!! Яйцо!!!! Смотрите! Бисмил ляяхи ррахмаани ррахиим!!!!! Это знак Всевышнего!

Поняв, что проделка удалась, Закир подскочил весело, торопливо оделся и, даже не умывшись, выбежал на улицу. Посреди неё в клубах пыли, точно бесноватый, прыгал Сулейман и, дико выкатив глаза, размахивал рукой, сжимавшей куриное яйцо. Вокруг него уже собралась толпа зевак. Он бессвязно пытался им рассказать, как этим утром он нашёл чудесное яйцо с надписью под своей курицей, но у него ничего не выходило: слова застревали в горле, слюна текла по уголкам рта, тараканьи усы вздыбились. Сбежавшиеся на крик люди во все глаза смотрели на яйцо. Кто-то тянул к нему руки, желая потрогать, но Сулейман злобно щерился в ответ:

— Ты — грешник! Ты не достоин прикоснуться к величайшей святыне, посланной Всевышним! Её могут касаться только руки праведника, — кричал он.

Толпа разрасталась. Весть о том, что курица Сулеймана снесла яйцо, на котором написано «Аллах», мигом облетела весь район. Любопытные выскакивали из домов и бежали вслед за Сулейманом. Все толкались, кричали, переспрашивали друг друга.

— У-я-я-я-я!!! В-а-я-я-я!!! — неслось в толпе.

Местное бычьё уже громко орало: «Аллах Акбар!» и вскидывало вверх руки со сжатыми кулаками. Сулейман неистово метался по улице взад-вперёд, стучал в калитки, в окна, тараща глаза и размахивая рукой с зажатым в ней яйцом.

Но вдруг он свернул в проулок и ринулся по нему прямо. Проулок выходил на другую улицу, а та вела уже к большому оживлённому проспекту. Следом за ним бежало человек сорок. Встречавшимся по пути случайным прохожим Сулейман совал под нос яйцо и кричал что-то нечленораздельное, истошное, обильно брызжа слюной в лицо. Одни в испуге отпрыгивали от него как от помешанного, другие, уразумев, в чём дело, тоже кидались с криками следом.

Закир бежал вместе со всеми и отчаянно гримасничал, через силу давя разбирающий его хохот.

А толпа росла как снежный ком, и люди уже с рёвом мчалась по проспекту. Едущие навстречу машины останавливались, и водители тянули шеи наружу.

По пути ополоумевшие люди чуть насмерть не задавили какую-то старуху. Молодая женщина, катившая перед собой коляску с младенцем, лишь в последний момент успела отпрыгнуть в сторону.

— Что, больные все, да? С дурдома сбежали? — ошалело выкрикнула она им вслед.

Рубаха на Сулеймане промокла вся насквозь и плотно облепила тело. Несмотря на раннее утро, летнее солнце жгло уже вовсю. Но он не чувствовал ни жары, ни усталости. Его душа рвалась от восторга, благоговения, преклонения перед святыней. Казалось, сердце готово выпрыгнуть из груди и нестись вперёд по мостовой.

Сулейман не мог больше произнести ни слова — они давно превратились в вопли, визги, хрипы. Ему — ничтожному смертному, песчинке — Всевышний направил своё послание. Сулейману казалось, что душа его давно вырвалась из тщедушного, взмокшего, распаренного тела, что она уже давно там — внутри чудесного, божественного яйца.

Толпа неистовствовала:

— Яйцо! Яйцо!

— Там «Аллах» написано!

— Курица снесла!

— Это Всевышний людям знак посылает.

— Аллах Акбар! Аллах Акбар!

Сулейман добежал до оживлённого перекрёстка, заметался возле него, то выскакивая на проезжую часть, то возвращаясь обратно на тротуар. Машины невольно притормаживали, надрываясь гудками. Затем он повернул вдруг назад и помчался обратно. Толпа ринулась следом.

Глядя на всё это, Закиру сделалось страшно — только сейчас он осознал, во что ввязался.

Что, если кто-нибудь узнает, что на самом деле никакого чудесного яйца не было, что их попросту одурачили? Да эти фанатики разорвут его в клочья!

Он с ужасом представил себя в руках дикой, разъярённой толпы.

И тут же вслух поклялся, что он никому не скажет о своей проделке. Уж на Милана-то можно положится, этот — тёртый калач, не проболтается.

А бесня всё продолжалась. Сулейман, прибежав обратно к своему дому, немного пришёл в себя, и, обретя дар речи, обтерев вспененные губы, принялся сбивчиво рассказывать обступившим его людям о смысле божественного послания. Говорил он долго, путано. Вспоминал, как тайком молился в юности в горах, потому что уже тогда верил не в коммунизм, а в одного лишь Аллаха. Как, перебравшись в город, жил аскетом многие годы, стойко борясь с искушениями. Как, рискуя жизнью, разоблачал и клеймил ваххабитов — прислужников сатаны. И повторял без конца, что данный знак свыше — величайшая награда за его долгую праведную жизнь.

Толпа гудела. Весть о том, что курица Сулеймана снесла чудесное яйцо с надписью, вскоре облетела весь город. Люди приходили и приезжали со всех концов десятками, сотнями. Уже охрипший Сулейман без конца повторял им одно и то же.

Оглохший от шума Закир вернулся домой. Однако, едва переступив порог своей комнаты, принялся скакать по ней — восторженно и дико, со сдавленным злым хохотом.

Да, он всё же не ожидал, что из-за этого яйца поднимется такой переполох! Ох, и отменная получилась у них с Миланом шутка. Страшно, конечно, если фанатики об этом прознают, но зато какой драйв, как бурлит кровь в жилах!

Тем временем, про Сулеймана писали исламские газеты, показывали в религиозных передачах. И сам он преобразился. Из скромного тихого плотника быстро превратился в надменного и важного сноба. Теперь если какой-нибудь сосед приходил к Сулейману и просил показать яйцо, то он сначала брезгливо оглядывал просителя с ног до головы, после чего обыкновенно цедил, прищурив глаза:

— Ты грешник. Ты недостоин того, чтобы лицезреть величайшее из творений Всевышнего.

Наверное, Сулейман грезил себя уже если не муфтием, то хотя бы имамом главной городской мечети.

Однако местные мусульманские богословы отнеслись к «яичному чуду» скептически. Их вообще заметно раздражал весь этот переполох, поднявшийся вокруг никому доселе неизвестного плотника. И потому они предложили ему отдать яйцо в химическую лабораторию, на анализ. Мол, посмотрим, доподлинно ли это чудо?

Сулейман, услышав такое, оскорбился:

— Какой ещё анализ?! Да как можно сомневаться в подлинности послания Аллаха?

Он и слышать об этом ничего не хотел, уверовав истово в свою избранность среди остальных смертных. Теперь, отправляясь на рынок, Сулейман всякий раз брал с собой яйцо, показывал его торговцам и получал товары в полцены. Так он прикупил новый телевизор, музыкальный центр, холодильник, микроволновую печь, множество одежды.

Народ в округе жил тёмный, невежественный, и теперь всерьёз верил, что Сулейман — святой. Про него шла молва по всей Стране гор, при встречах на улице люди с ним здоровались почтительно, благоговейно смотрели вслед.

Как-то летней ночью городские власти, готовясь к какому-то празднику, решили отрепетировать голографическое шоу. Но люди, увидав вдруг в чёрном угольном небе странное переливистое свечение, столбы света, не на шутку перепугались. И бросились к Сулейману.

— Скажи нам, что это за свет? Это уже признаки судного дня? — наперебой вопрошали они.

Тот торопливо надел тюбетейку, задрал голову и озадаченно посмотрел на небо. Там и вправду разбегались во все стороны какие-то странные лучи.

Он пробормотал что-то и, приставив лестницу к стене дома, полез на крышу. Крыша была металлической, почти плоской. Там он встал на колени и принялся усердно молиться. Остальные ждали внизу, беспокойно переминаясь с ноги на ногу и переговариваясь вполголоса.

Когда репетиция, наконец, закончилась, и лучи погасли, Сулейман слез с крыши и важно объявил собравшимся:

— Мне было откровение Аллаха. Я узнал сейчас великие истины.

— Какие? Какие? — зашумели вокруг.

Но лицо Сулеймана сделалось строгим, надменным.

— Вы недостойны их познать, ибо только праведник может получать послания Всевышнего. Но знайте же, что Аллах недоволен. Он посылает своё предупреждение. Люди погрязли в пороках, пьянстве, разврате. Только вера в Аллаха и жизнь по исламу могут спасти вас.

— Мы верим, Сулейман, верим. Ты только объясняй нам великие истины ислама.

Но он, окружённый возбуждённым галдящим народом, не сказал ничего более и важно удалился в дом.

Через пару месяцев яйцо протухло и стало вонять. Нередко заходивший в гости к соседу Закир не удержался и съехидничал: мол, как же так, ведь божественное яйцо не может протухнуть.

Сулейман однако, не моргнув глазом, ответил, что получил от Аллаха новый знак и сейчас ему предстоит совершить нечто важное.

— Важное, очень важное, — качая головой, говорил он.

— Э, а давай я это на камеру сниму, — борясь со смехом, тут же предложил Закир. — Это же для истории должно остаться. Чтобы все люди потом увидели.

Сулейман не возражал.

— Неси сейчас сюда свою камеру, — сказал он. — Я не могу ждать.

Когда Закир быстро сбегал домой и, вернувшись, навёл на него объектив, Сулейман неожиданно схватил шило, проделал им дырку в яйце и, запрокинув голову, залпом выпил всё содержимое. Отвратительное зловоние вырвалось наружу и вмиг распространилось по всей комнате.

Закир сморщился и отвернул лицо, торопливо принявшись кашлять. Теперь смех рвался наружу одновременно с рвотным спазмом.

Запись-то поистине вышла историческая: «святой» человек выпивает тухлое яйцо с фальшивой надписью.

Сулейман тем временем вытер губы и, глянув на него округлёнными, рыбьими заявил:

— Я познал вкус рая.

Как он не отравился насмерть, Закир так и не понял.

— Наверное, горький всё же оказался рай на вкус, — говорил он потом Милану. — Там такая вонь стояла, что меня чуть не вырвало. Сказал бы сразу, что ему рай из яйца нужен. Я бы для него за полчаса целую клетку таких райских яиц наделал.

И парни рассмеялись громко.

Санкт-Петербург январь 2006 г.

Месть Гасана

Стадо лениво пощипывало траву на пологом склоне горы. Овцы блеяли негромко и глупыми белесоватыми глазами таращились на стоящих поодаль чабанов.

Тех было двое. Один — низкорослый, ширококостный, кряжистый Гасан — придерживал за поводья осёдланного коня, который нетерпеливо тряс гривой и шумно фыркал. Он тщательно пристраивал к седлу свою сложенную вчетверо косматую бурку, поглядывал на стадо, деловито скрёб пальцами заросший подбородок. Его коричневатое, словно дубовая кора, обветренное, прорезанное многими морщинами лицо было сосредоточено, внимательно.

Горец собирался в путь. Уложив, наконец, бурку, он поправил на плече ружьё и вставил ногу в стремя. Сдвинув свою широкую, из густой тёмной шерсти папаху на затылок, горец схватился левой рукой за луку седла и легко вскочил на коня.

Второй — двенадцатилетний сын Гасана Джабраил — стоял рядом и насупленно, исподлобья глядел на отца.

— Я к ночи вернусь. Спать не ложись, пока я не приеду. И следи за ними как следует, — Гасан кивнул головой в сторону стада и посмотрел на сына с суровостью.

— Да.

— Ты понял?

— Понял. Значит, к ночи вернёшься?

— Вернусь. Тут километров семь по ущелью, — чабан махнул рукой вперёд, туда, где между поросшими густым кустарниковым лесом склонами виднелся узкий извилистый проход. — Потом через речку — и всё. Это недалеко.

— Может, всё-таки потом поедешь? — Джабраил негромко вздохнул и глянул на отца тоскливо.

Тот нахмурился, и его колючие тёмно-карие глаза впились в лицо сына.

— Я уже говорил тебе, что надо долг вернуть. И так уже столько времени тяну. Гаджи сейчас там как раз, с чабанами из аула… Я с ними сидеть не буду особо, деньги отдам и сразу назад, — Гасан потрепал коня за гриву и прибавил с насмешкой. — Ты что, боишься один остаться?

Джабраил потёр ладонью лицо, шмыгнул носом. Он чувствовал, что отец хитрит. Долг — это лишь предлог, чтобы уехать на целый день. Наверное, там собирается шантрапа из окрестных аулов, и кто-то из них раздобыл водку.

Вчера к отцу заходил сосед — известный всей округе бездельник и пьяница Магомед-Расул, от которого год назад ушла жена. О чём они говорили, Джабраил не знал — взрослые, посидев немного в доме, вышли на воздух. Но почему-то сразу же после его ухода Гасан вдруг внезапно вспомнил о долге в пятьсот рублей Гаджи — чабану из соседнего аула, которые занимал пару месяцев назад — не хватало на подарок племяннику к свадьбе. И объявил, что вернёт их завтра же, потому стадо придётся пасти ему — сыну.

Услыхав это, Джабраил набычился. Да, отец доверял ему стадо одному на целый день, поскольку считал, что тот уже достаточно взрослый для этого. Но боязнь не управиться, не уследить, потерять хоть одну овцу, навлечь на себя отцовский гнев и злые насмешки соседских мальчишек была сильнее.

— Я не боюсь. Просто я один с ними так надолго ещё не оставался, — ответил он.

— Ничего. Пора привыкать, большой уже. Сидук вон тебе поможет.

Сидук — лохматый белый волкодав с большой клыкастой пастью, стоял рядом и внимательно наблюдал за людьми.

— Ружьё ты мне не оставишь?

— Зачём? Ружьё — не игрушка. Я тебя знаю: по птицам начнёшь стрелять. И барашек напугаешь, и патроны потратишь. А они стоят дорого.

Чувствуя, что отца не уломать, Джабраил тоскливо вздохнул и выдавил с последней надеждой:

— А вдруг волки?

— Какие волки! Сейчас не зима. Я уже месяц не видал ни одного волка. Они летом не подходят так близко к людям.

Отец перегнулся в седле и потрепал своей грубой, шершавой, словно орлиная лапа, ладонью поскучневшего сына по плечу.

— К ночи вернусь. Жди, — повторил он властно и присвистнул, хлопнув коня ногами по бокам.

Конь припустил рысью, и всадник вскоре скрылся из вида. Проводив его долгим взглядом, Джабраил почесал нос, сплюнул на траву и побрёл к стаду.

Гасан лукавил. Долг действительно был лишь предлогом. А правда заключалась в том, что накануне сосед Магомед-Расул сказал, что Халилу из города привезли не то шесть, не то семь бутылок водки, и тот сзывает на пьянку окрестных чабанов.

— Тебя он тоже зовёт. Отвечаю, посидим от души!

Гасан, давно не видавший настоящей заводской водки, уже смотреть не мог на мутную домашнюю бузу. Один только её терпкий и кисловатый привкус вызывал у него приступ отвращения. Прозрачная, чистая водка жестоко дразнила воображение, заставляя глаза жадно блестеть.

Затем, когда они вышли из дома на улицу, сосед ухмыльнулся сально и, понизив голос, поведал Гасану, что, помимо водки, там будут ещё проститутки, специально привезённые из райцентра. Живущий в соседнем ауле Халил хотел как следует обмыть сделку: на днях ему удалось выгодно продать пару баранов и мешок сушёного волчьего мяса, которое перекупщик собирался вести в город туберкулёзникам.

— Две «билад» будут, отвечаю, — и Магомед-Расул, радостно хохотнув, ввернул во фразу исковерканное русское словцо.

Магомед-Расул почти совсем не говорил по-русски, так как за всю жизнь спускался с гор лишь раз, когда пятнадцать лет назад его призвали в армию и отправили служить куда-то на Дальний Восток. В той части он оказался единственным горцем, и, не зная языка, поначалу был словно глухонемой. И заговорил, промучившись пару месяцев, лишь тогда, когда начал пересыпать свою небогатую речь матерной руганью.

— Да, б… на х…, б… в натуре, б… — размахивая руками и гримасничая отчаянно, говорил он теперь солдатам.

Те обступали его плотным кольцом, смеялись громко.

Так дело пошло быстрее, и русский язык стал понемногу даваться. Хоть и с сильным акцентом, но он уже мог разговаривать с окружающими, правильно понимать смысл команд. Впрочем, вернувшись обратно в аул, Магомед-Расул вскоре позабыл почти всё, что успел выучить. В его памяти сохранился один лишь только отборный мат — уж больно выразительным эти слова казались косноязычному простоватому горцу.

Гасан, услыхав про «билад», хищно ощерился. Жена, с которой он прожил уже пятнадцать лет, давно опротивела. К тому же она была некрасивая, оплывшая после тяжёлых родов. Своим вздорным, склочным характером не раз доводила его до бешенства. Тогда он делался необуздан, страшен: лицо багровело, глаза наливались кровью, в уголках рта выступала пена. За эти пятнадцать лет он выбил жене три зуба, сломал нос и даже однажды всерьёз захотел отрезать ей ухо.

— Правда будут? — переспросил Гасан, сверкнув глазами.

— Я же сказал: отвечаю. Так что приезжай.

Гасан уже задумался, какой бы ему изыскать на завтра предлог, как Магомед-Расул и здесь помог:

— Все там будут. И Гаирбек, и Казимагомед, и Гаджи..

— Гаджи?

— Да, и он тоже.

Гасан обрадовался ещё больше. Теперь и выдумывать ничего не надо — просто скажет, что поехал долг отдавать. Ведь он — настоящий горец, который держит крепкое мужское слово. А то нехорошо выходит: уже два месяца как задолжал чабану из соседнего аула пятьсот рублей. Если и дальше тянуть, то тот начнёт говорить сельчанам, что, мол, Гасан — не мужчина, слово не держит. И те, провожая его всякий раз насмешливыми взглядами, станут ехидно шушукаться за спиной. Да разве ж можно доводить дело до такого позора?!

Он гнал коня рысью по ущелью. Узкая тропинка петляла, ныряла вниз, потом вдруг резко вздымалась вверх, приходилось осторожно объезжать скатившиеся со склонов крупные валуны. Из-под конских копыт летели в стороны мелкие камешки. Звук отражался от скал приглушённым, сдавленным эхом.

По обеим сторонам от него поднимались крутые скалистые обрывы, на редких уступах которых то тут, то там виднелись колючие кустики. Они выгибались причудливо, тянули кривые чахлые ветви к солнцу, цепляясь корявыми корнями за расщелины, за трещины в могучих камнях.

Иногда скалы так близко подступали к тропе, что Гасан, протискиваясь с конём в узкий проход, задевал их плечами. Конь фыркал и переходил на шаг, ступая с осторожностью в густой прохладной тени — ведь солнце в такие щели практически не заглядывало.

Потом склоны раздвинулись, и Гасан снова погнал коня рысью. Ему не терпелось поскорее добраться до места.

«Последний раз я пил водку на свадьбе у Кази-Дибира. Давно уж это было, давно, — размышлял горец про себя. — А на бузу уже смотреть не могу. Да и жена её делать не умеет».

Вспомнив про жену, Гасан сплюнул с досадой: «Растолстела совсем. Не следит за собой».

Проститутки, про которых говорил вчера Магомед-Расулом, возбуждали в нём дикую похоть. И воображение уже рисовало картины, полные страсти и плотского вожделения. Перед глазами вставали извивающиеся на танцполе фигуристые блондинки из телевизора, на которых он облизывался в те редкие дни, когда электричество подавалось в их отдалённый горный аул. И хотя он понимал, что никаких блондинок в их райцентре нет, и ни одна горянка — пусть даже местная проститутка — не стала бы красить волосы в светлый цвет, его губы кривились в улыбке, а на ладонях выступал липкий пот.

— Ай-ляззат! Ай-ляззат! — скрипел зубами Гасан в радостном нетерпении.

Он миновал ущелье, перебрался верхом на другой берег холодной, быстро журчащей речки, вода в которой доходила коню почти до колен, и поскакал прямо.

Вскоре дорога резко повернула вправо. Обогнув выступ скалы, поднимающийся ввысь почти отвесно, чабан выехал на небольшую прогалину, окружённую низкорослым, но густым лесом. В дальнем конце размахивали длинными хвостами привязанные к деревьям лошади, а возле них, собравшись в круг, сидели на земле люди в мохнатых папахах из тёмной овечьей шерсти. Гасан направился прямо к ним.

Тех было четверо: жилистых, крепкосбитых горцев. Заросшие многодневной, жёсткой, как проволока, щетиной, они поднялись на ноги и приветственно протягивали руки спрыгнувшему с коня чабану. Их лица, морщинистые и корявые, растягивались в улыбках.

— Салам-алейкум, Халил! Салам алейкум, Гаджи! — Гасан энергично, с силой тряс цепкие чабаньи руки, приобхватывая их при этом левой рукой за локоть.

— Ва-алейкум ассалам, Гасан! — с достоинством отвечали они ему, задавая традиционные вопросы:

— Как дела?

— Как семья?

— Как дома?

— Всё нормально. Семья хорошо. Сына оставил за барашками смотреть, — отвечал Гасан неторопливо.

— Гаджи, я тебе долг отдать хочу. Деньги привёз, — заговорил он, когда обмен приветствиями закончился. — Спасибо, конкретный племяннику подарок сделал.

Чабан порылся в кармане штанов и вытащил несколько сложенных пополам потёртых купюр.

— Да-да. Я помню, — и Гаджи жадно схватил протянутые деньги шершавой, в трещинках ладонью, пересчитал их украдкой. — Вовремя ты приехал, садись. У нас тут гужбан конкретный намечается

Гасан снял с седла бурку, не торопясь, расстелил её на земле и с достоинством сел. Охотничье ружьё аккуратно положил рядом собой.

— Давай, рассказывай, что нового? — спросил Халил, кривоногий и грузный горец.

— Да я по-прежнему, — отвечал Гасан просто. — Барашек пасу. Месяц назад в Дербент по делам ездил, а так или дома, или в горах со стадом. Сын помогает.

— А как Ханапи поживает, брат твой? Помню, на его сына свадьбе от души гуляли..

— Он сейчас в Городе Ветров живёт. Дочку младшую замуж выдавать собирается.

— Ва-а-я-я! За кого? — разинув рты, удивились чабаны, — Разве уже засватали?

— Давно уже засватали.

— Да ну?

— Давно же, говорю. — пожал плечами Гасан.

Он наклонил голову, потёр пальцами выпуклый лоб.

— Магомед-Хабиба с нашего селения знаете? Вот за его двоюродного племянника засватали. Я даже сам, отвечаю, не знал до последнего момента. Пока кольцо не надели, в секрете всё держали. Только когда уже его родственники к брату официально сватать пришли, меня тогда позвали.

— И чего, когда свадьба?

— Осенью, брат говорит.

— Продуманные вы., — протянул Гаджи, сощурившись — А ты чего молчал, нам даже не сказал ничего? — и он с упрёком толкнул локтем в грудь Магомед-Расула,сидевшего рядом на корточках.

— Э-э, да я откуда знал? Я у Гасана не спрашивал, а он сам не говорил.

Все зацокали языками, закачали головами с укоризной.

— А у вас тут как? — спросил Гасан, переводя разговор на другое.

— У нас — как всегда. Тоже барашек пасём. Только они болеют что-то в последнее время. У меня за эту неделю три овцы умерло. Слушай, сам не пойму, из-за чего — и Халил недоумённо пожал плечами.

— Птичий грипп, наверное, — усмехнулся Гаджи. — Смотрел тут телек недавно — всё про него говорят. Может, уже и до нас дошёл?

Все засмеялись низкими хриплыми голосами.

Халил в этот момент что-то тихо сказал самому молодому чабану, сидевшему молча на корточках чуть поодаль. Слушая старших, тот беспрестанно моргал своими круглыми, на выкате, глазами и часто сплевывал на землю промеж широко разведённых в стороны острых коленей.

Тот поспешно вскочил на ноги и быстро направился к сваленным неподалёку в кучу вещам, где вперемешку лежали бурки, сумки и заплечные мешки. Он раскрыл один из них и достал оттуда довольно большую простыню из плотной ткани грязно-белого цвета. Расстелив её на земле и прижав по углам камнями, молодой чабан раскрыл другой рюкзак, извлёк несколько бутылок водки и аккуратно их на ней расставил. Гасан сразу же нетерпеливо скосил глаза на выпивку.

— Вот я и говорю, — продолжал Халил тем временем. — За неделю трое барашков умерло. Я вообще-то в их болезнях понимаю. Только вот если бы болели, потом подохли — это одно. А тут — раз, и всё. Внезапно так. Одна за другой. Не могу понять, отчего, — и он в недоумении разводил руками.

Остальные закачали головами, зацокали языками сочувственно.

— А у тебя как, барашки здоровы?

— Здоровы. Тьфу, машалла! — и Гасан по традиции сплюнул в сторону.

Молодой чабан, тем временем, расставил на подстилке два гранёных стакана и шесть глиняных чашек грубой домашней работы. Стеклянная посуда здесь была редкостью.

— Зять из города на днях целый ящик привёз, — поглядев на скатерть, сказал Халил. — Решил вас позвать. Посидим, отдохнём. Зять говорил — хорошая водка.

— Сейчас попробуем.

Гаджи взял одну из бутылок в руки, повертел, поднёс к лицу, потряс.

— Хорошая водка, — протянул он, удовлетворённо поглядев на вспенившиеся пузырьки. — Хорошая..

— Э, раньше как было, — вмешался вдруг Гаджи. — На праздник бузы чуть-чуть выпьешь — и уже пьяницей все тебя считали. Люди, старики смотрели косо, слухи пускали всякие. А вы прикиньте, сколько её надо выпить, чтобы напиться? Она же слабенькая совсем.

Он вынул из кармана перочинный ножик и принялся стругать отломанную от дерева ветвь.

— Раньше, когда молодой ещё был, при коммунистах, то вообще не пил. Отец мой — так только на праздники, и то чуть-чуть.

— Сравнил… Тогда колхоз был — работали все.

— Отвечаю, работали. И жили нормально. Радостные все были, довольные. Такой злобы, зависти, как сейчас пошло — такого между людьми не было. Я водку первый раз в армии попробовал. А теперь не пойму: то ли делать нечего, то ли жить скучно стало. Смотрю, все пить начали.

— Ну, не все. Мы что, пьём, что ли? — вклинился Магомед-Расул.

— Отвечаю, — живо поддакнул Гасан. — Пьют — это когда просто так, каждый день без повода.

— Да я вообще говорю, просто, — отмахнулся Гаджи. — Но, чем при коммунистах, намного же больше пьют, скажи? Молодёжь особенно. Так ведь?

— Это-то да.

— Испорченные люди стали какие-то. Испорченные.

— Это всё из города идёт, — прищёлкнув языком, сказал Халил. — Люди приезжают туда — сразу портятся. В горы когда обратно попадают, то сразу видно — уже не те, как раньше. И скромности нет, и воспитание забыли. Даже пить нормально разучились — просто напиваются как скоты и всё.

Все осуждающе закачали головами, нахмурили брови.

Молодой чабан, сидя на корточках, меж тем деловито резал домашний хлеб и раскладывал по глиняным тарелкам свежие огурцы, зелень, сушёное мясо, крупные ломти сыра.

— Ладно, Гаджи, оставим этот разговор, — заговорил Халил, почёсывая своими узловатыми пальцами с обгрызенными под корень ногтями подбородок. — Мы сегодня отдыхаем, — и, прищурившись с хитрецой, добавил. — И не только пьём-закусываем.

— Да ну? — воскликнул Гасан с притворным удивлением, и глаза его округлились.

— Женщины ещё будут. Сейчас Гаирбек их привести сюда как раз должен.

— Женщины? — и сидящий на корточках Гасан даже привстал.

Магомед-Расул ухмыльнулся в бороду.

— Две шлюхи из райцентра. Конкретные бабы, отвечаю.

Все вокруг оскалились, разевая щербатые, с обломанными гнилыми зубами рты, загалдели радостно.

— Он их сюда другой дорогой ведёт — чтоб в селении никто не увидел. Сейчас уже здесь должны быть. Кайфовать — так кайфовать!

— В натуре, — прибавил Казимагомед — так звали молодого чабана.

Посыпались грубые шутки, загремели раскатами гортанного хохота. Гасан нетерпеливо посматривал то на скатерть с едой и выпивкой, то на тропинку, по которой Гаирбек должен был привести женщинами.

— Ай-ляззат! Ай-ляззат! — приговаривал он, плавно покачиваясь вперёд-назад.

При мысли о тёплой, уже почти осязаемой женской плоти чабан с шумом вдыхал пьянящий горный воздух и хищно раздувал ноздри. В нём просыпался зверь.

Но женщин всё не было. Гаирбек задерживался. Сидящие на траве бросали плотоядные взгляды на тропинку, по которой тот должен был подойти, плевали наземь, рассказывали анекдоты, полные грубого горского юмора.

— Раз, короче, Магомеда обидели на свадьбе. Конкретно обидели. А он взял и сжёг все дома в ауле, — изрёк Гаджи.

Все дружно заржали, а Магомед-Расул даже откинулся на спину, похлопывая себя ладонями по бёдрам. Этот был старый дурацкий анекдот, который все слышали множество раз, и оттого смеялись ещё громче.

Наконец, Халил сказал с нетерпением:

— Ладно, хватит ждать. Давайте накатим уже.

— Да, да, давайте, — подхватили остальные с живостью. — А-то пока он дойдёт.

Халил первым подвинулся к скатерти. Остальные чинно расселись рядом.

Первую бутылку разлили почти целиком. Халил с достоинством поднялся, держа гранёный стакан в полусогнутой руке, провёл ладонью по клочковатой щетинистой бороде и, оглядев собравшихся, сдвинул папаху на затылок. Все замолчали.

— У нас, в Стране гор любят и умеют произносить тосты, — начал он. — На праздниках говорят, на свадьбах. Но я хочу сказать конкретный мужской тост, когда мужчины собираются так же, как сейчас собрались мы. Чтобы отметить что-то, или просто отдохнуть, выпить с друзьями.

Халил сделал небольшую паузу. Горцы, держа налитые стаканы на весу, смотрели на него неотрывно, в упор. Младший чабан, собиравший на скатерть и гордый от того, что его — молодого парня — пригласили в такую компанию, сидел с краю, благоговейно глядя на говорившего.

— Есть в нашем селении такое предание, — продолжал Халил. — Когда-то давно жил там один человек, который очень любил охоту. В любой свободный день он брал ружьё и бродил по горам, чтобы подстрелить тура. И вот однажды ночью приснился ему сон, и какой-то голос ему говорит: «Не ходи больше на охоту. Если не послушаешь и пойдёшь, то сын твой умрёт». Человек проснулся, посмеялся, взял ружьё и пошёл на охоту. Возвращается уже в темноте. Усталый. Убитого тура на спине тащит. Подходит к аулу — а там женский плач, вой стоит. Оказывается, сын его умер. Только что на кладбище отнесли и похоронили.

Халил снова взял паузу, нахмурил брови, придал лицу скорбное выражение.

— Горевал человек долго. Про сон свой вспомнил. Потом время проходит, опять он на охоту собирается. И снова накануне ночью сон видит. И говорит ему голос: «Не ходи на охоту. Если пойдёшь — дочь твоя умрёт». Проснулся человек, думал-думал, что ему делать. Он был страстный охотник, без охоты жить не мог. Два дня держался. На третий не выдержал и пошёл-таки с утра на охоту. Возвращается вечером — видит, дочь его мёртвую из сакли на кладбище несут. Он ружьё, тура убитого на землю уронил. Упал тут же сам, заплакал от горя.

Горевал человек месяц. И сын, и дочь умерли. Одна жена осталась. Наконец, не выдержал и опять на охоту собрался. И опять ему голос во сне говорит: «Пойдёшь на охоту — жена умрёт». Проснулся человек в холодном поту. После этого месяц держался, не ходил на охоту. Даже ружьё в сарай спрятал, чтоб не видеть его лишний раз. Но потом не выдержал и всё-таки пошёл. Думал про себя: «Только посмотрю на туров издалека, а стрелять в них не буду». Но как только он увидел тура, то сразу обо всём забыл. И началась настоящая охота. Вечером к селению подходит, у него руки дрожат, ноги подгибаются. Идёт человек, весь трясётся, вслушивается: не плачут ли женщины в саклях? Возвращается, а жену уже похоронили.

Горцы сидели вокруг притихшие, слушали со вниманием.

— «Ну, всё, — думает человек, — Терять мне больше нечего. Никого у меня не осталось. Пойду опять на охоту». И опять ему сон приснился, в котором голос говорит: «Если пойдёшь на охоту, то твой лучший друг умрёт». Собрал он тогда на утро ружьё, патроны, рюкзак. Сбросил всё это со скалы в пропасть и говорит: «Всё можно начать сначала. Жену другую найти, детей новых родить, дом новый построить. А вот лучшего друга уже не обретёшь».

Халил перевёл дух и обвёл всех тяжёлым взглядов.

— Поэтому выпьем теперь за дружбу. За настоящую мужскую дружбу! — закончил он, возвысив голос.

— За дружбу! За дружбу! — гаркнули хриплые голоса.

Тянули друг к другу руки, чокались, опрокидывали водку в щетинистые рты. Морщили лица, хватали скорее огурцы и жадно хрустели ими. Жевали кусочки остро пахнущего овечьего сыра.

Выпив, все загалдели почти разом. Затараторили. Засмеялись. Молодой чабан радостно смотрел на старших, хлопая своими чёрными, повлажневшими после водки глазами.


Гаирбек с женщинами появились на тропинке как раз в тот момент, когда Казимагомед разливал всем по второй.

— О, идут! — завидев их, воскликнул он.

Сидящие на корточках горцы резко, словно по команде, повернули головы в их сторону.

— В-а-а-а! У-я-я-я-я! — загалдели самые нетерпеливые.

Гаирбек, переваливаясь по-медвежьи, шёл впереди и радостно улыбался. За ним, беспокойно озираясь по сторонам, следовали две женщины.

Та, что шла прямо за Гаирбеком, была немолода, лет за тридцать на вид. Высокая, полноватая, с округлыми бёдрами, она была одета в тёмное просторное платье-балахон до пят, на которое сверху была накинута шерстяная безрукавка. Из-под небрежно накрученного платка на несвежее, прорезанное глубокими морщинами лицо выпадали тёмные пряди.

Вторая — явно моложе, угловатая и худощавая, быстро семенила ногами и вытягивала шею, стремясь разглядеть сидящих на поляне мужчин. Длинный балахон мешковато обвисал на её костлявом теле. Лицо было смуглое, гладкое, почти красивое, только лишь крупный, с горбинкой нос резко выделялся. В её больших, распутно глядящих глазах, мелькал затаённый страх.

Мужчины, увидав их, пришли в восторг, и гортанно взревели.

— А, явились — не запылились, — радостно воскликнул Халил.

Гаирбек, поздоровавшись со всеми за руку, подтолкнул женщин вперёд.

— Э, ты куда пропал? — спрашивали его наперебой.

— Да просто Магомеда — соседа нашего — в пути встретил, поэтому задержались.

— Он их тоже видел? — заметно напрягшись, спросил Халил, кивнув головой в сторону женщин.

— Нет, конечно. Я его ещё издали заметил. Этим сказал сойти с дороги и спрятаться за деревьями.

— Точно не заметил? А то он такой..

— Да нет же, отвечаю.

— Ну, хорошо, — и Халил махнул женщинам рукой. — Э, давайте садитесь. Не стойте так, — заметив, что младшая проститутка продолжает нервно озираться, он добавил повелительно. — Садись-садись, не съедим.

Та глупо заулыбалась и присела на корточки, потупившись. Её подруга грузно опустилась рядом, переводя нагловатый, откровенный взгляд с одного горца на другого.

— Водку пьёте? — спросил Гасан.

— Конечно, пьём, — сразу откликнулась старшая.

Голос её был низким и грубым, с хрипотцой, словно у сорокалетнего мужика.

Женщинам дали чашки. Казимагомед, не спеша, разлил водку.

— Э, зовут как? — спросил Халил.

— Аида, — зыркнув на бутылки, бодро ответила старшая. — А это Хадижат, Хадижка — племянница моя двоюродная.

Младшая хихикнула приглушённо, нервно.

— В-а-я-я, Аида! У меня жену так зовут.

— Вот я тебе и буду сегодня жену заменять.

Горцы засмеялись пошлой шутке, и Аида тоже загыгыкала своим низким голосом.

— Ну, давай. За знакомство, — сказал Гасан, плотоядно уставившись на её открывшуюся из-под балахона мясистую ляжку.

Все выпили. Хадижат шумно поперхнулась и быстро запихала в рот кусок сыра. Халил засмеялся:

— Пить ещё не умеешь.

— Зато она другое умеет, — встрял Гаджи. — Ведь умеешь, да?

Гасан, захмелевший слегка после двух стопок, прилёг на локоть и принялся неторопливо жевать кусок сушёного мяса.

Проститутки сняли свои платки. Волосы Хадижки оказались совсем чёрными, длинными и прямыми, а у Аиды — обрезанными у плеч и какими-то несвежими, сальными.

— Э, вы откуда? — спрашивали их наперебой захмелевшими голосами. — С какого селения?

— В Городе Ветров живу, сюда к родственникам приехала, — отвечала Аида, хрустя огурцом. — А вам не всё равно, из какого я села?

— Конечно, не всё равно. Вот у нас ни одной шлюхи нет в селении, — и лицо Гаджи сделалось надменным, ханжеским.

— Прямо-таки ни одной?

— Отвечаю, ни одной. Все девушки очень порядочные. Не веришь?

— Ага, как же. Поэтому нас сюда позвали, да? Вот и сидите тогда со своими порядочными.

— Э, такие вещи не говори. Расслабься, мы же шутим, — и Магомед-Расул хлопнул её широкой ладонью по спине. — Ну, ты водку пьёшь, я смотрю.

— Как умею, так и пью.

— Посмотрим, как ты ещё работать будешь.

— Э, мозги мне не делай. Я хорошо работаю. Ещё никто не жаловался. Это только мужчины-крохоборы иногда попадаются.

— В смысле — крохоборы?

— Отблагодарить от души не хотят.

— Э, ты кого крохоборами называешь? Э, ты, шалава!

— А чё у вас так несправедливо: если женщина этим занимается, то сразу — шлюха, а если мужчина к ней идёт, то это нормально, да? — энергично запротестовала Аида, подлив себе ещё водки.

— Ну, мы же мужчины, э! Сама понимать должна.

— Я просто спрашиваю.

— Просто кошки не… — хохотнул Гасан и ввернул матерное слово.

Все заржали снова.

— Э, Аида, а чего ты делать умеешь?

— А чё ты скажешь.

— Ва-я, да я тебе много чего скажу, — и Гаджи ухмыльнулся сально.

— А ты, Хадижка, тоже опытная, да? — спросил Магомед-Расул, подсев к ней ближе и положив руку на бедро.

Та, слегка набычившись, глянула на Аиду.

— Конечно, опытная, — ответила за неё та. — Отвечаю.

— За пачку чая! — передразнил захмелевший Гаджи.

Снова разлили и выпили. Пустая бутылка полетала под куст. Горцы чавкали сушёным мясом, яростно разгрызая его зубами и подолгу жуя жилистые волокна. Хрустели огурцами. Аида ела обильно и с жадностью, а Хадижка осторожно, словно боясь проглотить кость.

Горцы матерились, отпускали похабные шутки, сально щупали грязными, в чёрных разводах, пальцами женские тела, поблёскивая полудикими, разгорячёнными глазами.

— Э, Хадижка, а ты чего молчишь? Чё, нас не чувствуешь, да? — спрашивал Магомед-Расул, сопя в ухо младшей проститутке и продвигаясь рукой от её бедра к груди. — Подожди, сейчас конкретно почувствуешь…

— Ещё как почувствует, — подхватил Казимагомед, явно радуясь, что ему удалось ввернуть слово.

— Э, ты чего пьёшь так мало? — наседал на неё Халил.

— Да я вообще почти не пью. Не привыкла, — отговаривалась та.

Халил тут же плеснул водки в её чашку.

— Э, мозги не делай, — раздражённо бросил он. — Давай, пей всё до дна.

Та нехотя взяла её в руки, поглядела на сидящих вокруг неё охмелевших, распалённых от похоти мужчин, перевела взгляд на Аиду.

— Давай, Хадижка! — закричала та, хохотнув. — Покажи, что мы не хуже.

Горцы примолкли, уставившись на младшую девицу. Хадижка обвела диковатым, злым взглядом окружающих, решительно выдохнула, поднесла чашку к губам и, запрокинув голову, выпила ею всю целиком несколькими большими глотками.

Горцы заржали разом, и Аида загоготала вместе с ними, противно и грубо, по-мужски. Хадижка, быстро смахнув выступившие на глазах слёзы, дыхнула в рукав и поскорее сунула в рот кусок огурца. Мужчины кричали наперебой:

— Молодец, Хадижка!

— Вот это я понимаю!

— Пить — так пить!

Снова разлили водку, снова выпили. Халил вдруг отшвырнул в сторону недогрызенный кусок мяса, издал громкий рык и сгрёб в охапку младшую девицу. Остальные закричали, захохотали громко. Хадижка неловко попыталась отстраниться, инстинктивно отворачивая в сторону лицо. Но Халил, шумно дыша и скаля в пьяной гримасе кривые зубы, зарычал ещё громче:

— О-ба! Он-на! Куда, билад?! Куда!

— В-а-я-я, Халил! Ва-а-а-а! А-ба-бай! — ревели полупьяные горцы.

Халил повалил её на траву и грубой, колючей, словно орлиная лапа, ладонью с силой провёл по её ноге вверх от голени до бедра, задирая при этом балахон. Она не сопротивлялась. Лежала тихо, закрыв глаза и свернув голову набок.

Пьянка превратилась в оргию. Женщин отволокли в кусты, и лезли теперь туда все поочерёдно. Другие — уже пресыщенные, разморённые — сидели и лежали вокруг скатерти, непрестанно подкрепляясь водкой. Гасан превратился в ненасытного зверя. Он снова и снова продирался сквозь колючие узловатые ветки к распростёртым на земле потным голым женским телам. И даже выпитая им почти целая бутылка не могла свалить его с ног.


Солнце упало за гребень горы, и сумерки сгустились быстро. В воздухе посвежело.

На поляне копошились пьяные тела. Одни лежали на бурках, разостланных прямо на траве, другие сидели возле скатерти, на которой валялись погрызенные куски мяса и пустые бутылки. Из-за кустов всё ещё нёсся громкий рёв, пьяный грубый смех Аиды, грязная матерщина.

Гасан, отодвинувшись от исцарапанной в кровь Хадижки, приподнялся и, присев на корточки, почесал затылок. Внезапно он подумал о сыне, вспомнил, как они прощались сегодня утром, как он твёрдо обещал вернуться к ночи.

«Ведь Джабраил ещё никогда не пас один стадо так долго», — подумал Гасан. И в памяти вдруг всплыли недобро слова халиловского тоста.

«Пойдёшь на охоту — сын умрёт», — отдалось где-то внутри гулким эхом. И сразу сделалось неспокойно, засвербило, заскребло внутри. Горец хмельным, тяжёлым взглядом посмотрел в сторону деревьев, возле которых привязал коня.

— Чё стало? — спросила Хадижка, приподняв голову.

Гасан плюнул под ноги и повернулся к ней.

— Уже темно, — ответил он после паузы. — Назад пора ехать. Я не отсюда.

Хадижка, перевернувшись на живот и подперев голову ладонью, слегка усмехнулась. Блестящими глазами смотрела на Гасана прямо, и на её губах заиграла улыбка.

— Зачем тебе возвращаться, — протянула она. — Уже поздно. И темно. Тебя съедят волки.

— Какие, на хрен, волки! Тупые вещи не говори, — Гасан раздражённо взмахнул рукой. — Там сын один со стадом остался.

Хадижка, слегка прищурившись, смотрела на него в упор.

— Я пошутила. Твой сын, наверное, не маленький. Справится и один.

Чабан помолчал. Внимательно посмотрел сначала на проститутку, потом — на две недопитые бутылки водки. Ехать назад ему и правда совсем не хотелось.

«Ведь ему уже двенадцать. А без меня ничего не может. Даже баранов пасти как следует не научился. Я в его возрасте уже один вовсю стадо гонял», — мысли в голове Гасана шевелились с натугой.

Он поднял глаза.

— А тебе что, остальных мало? — спросил он после недолгого молчания и кивнул на кусты, из которых доносились пьяный гогот, крики, визг, ругань.

— Они слишком грубые.

— А я что, нежный, что ли? — удивился Гасан.

— Ты добрее, — Хадижка вдруг схватила его за руку и потянула к себе. — Оставайся, да.

— Я добрее?! — удивился он ещё сильнее, подаваясь вперёд.

— Ну, ты хоть не издевался, как тот, который меня водку пить заставил. Целый стакан. Меня чуть не вырвало.

— А чё, тебе не понравилось.

— Я не люблю водку.

— Не любишь? А что любишь?

— Пиво ещё могу выпить, а водку терпеть не могу. Она слишком крепкая и горькая.

Гасан помолчал, посмотрел на неё задумчиво.

— Чего, у неё в доме живёшь? — и он указал рукой в сторону кустов.

— Нет, в Городе Ветров. А сюда так приехала, на пару дней.

— А там чем занимаешься?

— Работаю, — ответила она коротко, с безразличием.

Чабан скривился насмешливо.

— В сауне работаешь, да?

Хадижка глянула на него пристально:

— Да, в сауне. «Орфей» называется, — и усмехнулась вдруг нагло, распутно. — Так что будешь в городе — приходи, отдохнём.

Гасан ещё раз вспомнил про сына, представил, как тот сидит, сейчас, наверное, на земле, возле костра, вслушивается нетерпеливо в ночную тьму, ожидая услышать топот конских копыт, отцовский голос.

«Он же не один там, с Сидуком. Не должен овец растерять», — убеждал он себя.

Потом его взгляд упал на Хадижку, на её мягкое лицо, тонкие руки, худощавое, но стройное тело. И он ощерился вновь.

— Ну и как, любишь свою работу? — усмехнулся Гасан. — Любишь, а?

— Э, отстань, да! Хватит издеваться, — Хадижка обиженно мотнула головой.

— Я серьёзно спрашиваю.

— Да, люблю, — резко, с вызовом в голосе ответила она.

— В-а-я-я! Тогда работай, как следует. От души, — воскликнул он, снова опускаясь на бурку.

«Пусть остаётся на ночь один, давно пора привыкать. Утром приеду», — подумал он про сына.


Зябко кутаясь в старую отцовскую бурку, Джабраил сидел у дотлевавшего костра. Прогоревшие угли громко потрескивали в тишине, давая жаркий багровый отсвет. Временами из их кучи вырывались и тут же гасли язычки пламени. В тихом безветренном воздухе в чёрную высь тихо поднималась тонкая струйка дыма.

Давно наступила ночь, но Гасан всё не возвращался. До вечера Джабраил добросовестно пас стадо, гоняя его по склону. И чем ниже склонялось солнце, тем нетерпеливее посматривал он в сторону ущелья, по которому утром уехал отец. Прислушивался: не слыхать ли конского топота? Но слышал лишь блеяние овец да глухое ворчание Сидука.

Волкодав ещё днём начал вести себя странно. Он то и дело принимался настороженно нюхать воздух, замирал, приподнимая короткие обрубки ушей, рыча недобро. Он часто подбегал к краю густого кустарникового леса, ворчал, принюхивался, и шерсть на его загривке топорщилась, вставала дыбом. Сердито взлаивая, он принимался бегать вдоль зарослей. Останавливался, вглядываясь внимательно своими большими чёрными глазами в чащу, рычал, снова бегал, скаля белые сантиметровые клыки.

— Сидук! Сидук! — раздражённо кричал Джабраил и махал руками. — Ко мне.

Волкодав нехотя бежал обратно к хозяину. Садился напротив него, вываливал наружу горячий влажный язык и махал лохматым хвостом.

— Сидук! Сидук! — приговаривал мальчик, почёсывая носком ноги его бок.

Пёс повизгивал нетерпеливо и снова вскакивал на ноги.

«Волков чует, что ли?», — думал Джабраил, дивясь собаке. И вместе с быстро густеющими сумерками в его душу вползала глухая тревога.

Когда стало темнеть, он согнал овец в кучу и уселся на землю, с минуты на минуту ожидая возвращения отца. Время шло. Вечерняя заря погасла быстро, и горы погрузились во мрак.

Воздух сделался свежим, влажным. Мальчик развёл костёр, натаскав из леса сухой травы и корявых ломаных сучьев. Отца всё не было.

Джабраил съел свой ужин — пол-лаваша с пахучим овечьим сыром и кусок сушёного мяса. Долго разжёвывал хлеб, иногда отщипывая небольшие кусочки и бросая собаке. Потом разгрыз мясо и отдал волкодаву почти половину. Сидук мгновенно проглатывал куски и, пристально глядя на хозяина, махал хвостом. Поев, чабан долго пил большими глотками воду из железного кувшина с узким высоким горлышком.

При ярком пламени костра Сидук немного успокоился. Он лёг на землю и протянул вперёд к огню мощные мохнатые лапы. Но Джабраил, поглядывая то на собаку, то на черневший рядом лес, продолжал робеть.

«А что, если это правда волки? Ведь у меня даже ружья нет с собой — отец забрал. Если волков много, то мы с Сидуком барашек не спасём. Обратно в аул тоже не пойти. Обещал ведь отцу ждать его здесь».

Джабраил вспоминал виденную им однажды сцену волчьей охоты. Это было с год назад, когда они с отцом перегоняли скот на летнее пастбище. Несколько крупных волков, выскочив из чащи, нахально подбегали к самому стаду, дразня волкодавов, показывая, будто хотят скрасть приотставшего барана. И когда те, наконец, не выдержав, ринулись за ними в погоню, на атару вихрем налетели остальные, вмиг порезав и утащив в лес с десяток овец. Отец громко кричал, ругался, стрелял из ружья, но сумел положить лишь одного волка. Тот взвыл, подскочил высоко и плюхнулся на землю простреленным брюхом, обнажив клыки в смертном оскале.

Поёживаясь, Джабраил подбрасывал сучьев в огонь и просидел так до поздней ночи. Никто не приехал. Тени от плясавшего пламени жутковатыми отблесками ложились на траву. Было новолуние, и мрак стоял такой, что уже в трёх шагах от костра ничего не было видно. Овцы, сбившись в кучу, дремали рядом.

Сидук опять вдруг повернул морду к лесу и заворчал настороженно. И если бы Джабраил был опытным пастухом, то уловил бы в том ворчании страх.

— Сидук! — снова позвал он собаку.

Волкодав оглянулся на хозяина, посмотрел на него внимательно своими большими тёмными глазами, словно прося защиты, и снова уставился в сторону леса.

Мальчику сделалось жутко. Сидук, весь напрягшись, взъерошив шерсть, продолжал рычать, однако не двигался с места.

— Сидук! Что там?

Джабраил коснулся рукой собаки. Пёс вздрогнул.

«Ладно, буду ночевать здесь, — решил Джабраил. — Только ещё дров принесу. Пока костёр горит, волки не подойдут близко».

Он встал на ноги. Сделал несколько неуверенных шагов по направлению к лесу, в беспроглядную тьму. Как только костёр остался за спиной, стало совсем страшно. Он остановился, оглянулся назад. Волкодав не двигался с места.

— Сидук! Ко мне.

Волкодав приподнялся на ноги, шагнул вперёд и остановился.

— Сидук! Пойдём в лес. Надо набрать дров, чтобы опять костёр разжечь, — Джабраил уже упрашивал собаку жалостливо, словно человека. — Пойдём, Сидук.

А в это время из леса показалась его смерть. Мохнатая, косолапая, в бурой шерсти, с оскаленной клыкастой пастью. Огромный медведь, увидав потухший костёр и одинокого испуганного мальчишку с собакой возле стада, решился, наконец, вылезти из чащи.

Сидук залаял бешено, с хриплым надрывом. Медведь ответил глухим рёвом и быстро бросился вперёд. Джабраил застыл в немом ужасе, выкатив глаза, открыв рот. Ноги враз сделались ватными, безвольными. И он, цепенея, с отчётливой ясностью вдруг понял одно — всё, это конец.

Бежать Джабраил даже не попытался. Хотя это бы его и не спасло. Косолапые бегают быстрее лошади.

Медведь обрушился на него всей массой. Нечеловеческий предсмертный крик перешёл в удушливое хрипение, но и оно потонуло в зверином рыке. Сидук, попытавшийся вцепиться зубами в медвежью ляжку, был отброшен на несколько метров ударом косматой когтистой лапы. Волкодав громко взвизгнул, перекувыркнувшись в воздухе через голову, и рухнул на землю. Из распоротого медвежьими когтями брюха хлынула кровь, полезли наружу внутренности.

А медведь, урча, уже терзал Джабраила. Рвал когтями грудь, перекусил горло, выгрызал лицо. Вокруг стоял жуткий хряск от раздираемой одежды, от разрываемой плоти и разгрызаемых костей. Ноги мальчика дёрнулись конвульсивно в последний раз и замерли.


На рассвете холод пробрал Гасана до костей. Он сжимался под буркой, сворачивался клубком, подтягивал колени к груди. Но согреться никак не мог и подрагивал мелко и зябко.

Тогда он проснулся совсем и раскрыл глаза. Слипшиеся, отяжелевшие веки расклеивались с трудом. Голова была тяжёлой, пустой, и мозг, одурманенный алкоголем, соображал туго. В сухом, горячем рту стоял тошнотворный, горький привкус. Страшно хотелось пить.

Гасан поёжился и выдохнул с шумом. Изо рта вырвалось сиплый неестественный звук.

Чабан поднялся и сел. Снова выдохнул и потряс головой, гудевшей, словно колокол после удара. Трава, вся в крупных каплях росы, свежо блестела. Он провёл по ней ладонью и, поднеся затем ко рту, жадно слизал влагу.

Встал на ноги и побрёл вперёд, пошатываясь. Стоял густой, молочный туман, и белесая мгла плотно обволакивала его с головой, липла к рукам. Он наткнулся на чьё-то тело, едва не наступив на него ногой. Раздалось приглушённое ворчание, но завернувшийся в бурку человек, спавший на земле, лишь неловко повернулся на бок, не просыпаясь. Гасан нагнулся вниз, всматриваясь. Магомед-Расул лежал ровно, широко раскрыв рот и негромко похрапывая. В его взлохмаченных волосах застряли сухие стебельки травы.

Чабан нетвёрдо двинулся дальше. Туда, где возле измятой, загаженной скатерти сквозь туман проступали неясные силуэты копошащихся людей. Это Халил, Гаджи и Казимагомед, сидя на корточках, жевали с жадностью недоеденные вчера огурцы.

«Огурцы, — подумал Гасан. — Пить хотят.»

Смурные, с опухшими лицами, в измятой, зазеленённой о траву одежде, они тёрли пальцами покрасневшие воспалённые глаза, позёвывая громко.

— А, проснулся? — протянул Гаджи, увидав Гасана.

Его голос тоже звучал сипло.

— Проснулся. У вас воды нет? Пить хочу.

— Все хотят. Посмотри там, в мешке. Вроде, была ещё одна бутылка.

Гасан, присел на корточки, порылся и достал пластиковую бутылку с ободранной этикеткой на боку и, быстро отвинтив крышку, с жадностью припал губами к горлышку.

— Я сейчас поеду уже, — сказал он, кое-как смочив сухое горячее горло.

— Э! Э! Бутылку закрой! Проливаешь, — взволнованно крикнул Халил.

Он заметил, что из горлышка, которое Гасан забыл закрыть крышкой, льётся на землю тонкая прозрачная струйка.

— А, чёрт! — он торопливо завернул бутылку и кинул её на траву.

Гасан поднялся на ноги.

— Чего так рано?

— Да нет, не рано. К стаду надо. У меня там сын один барашек пасти остался.

— Ну, сам смотри.

— А бабы где? — спросил вдруг Гасан.

— А тебе что, мало? — горцы грубо хохотнули и переглянулись.

— Э, да я просто спросил.

— С ними Магомед-Расул с Гаирбеком последними оставались. Мы уже тогда спать легли.

— Я Магомед-Расула видел только что. Он там спит, — Гасан неопределённо махнул рукой в сторону.

— Где?

— Ну, там. Прямо пройди — увидишь. В бурку завернулся и спит.

Он зевнул протяжно, почесал затылок.

— Конкретные бабы эти, даже? — Гаджи запихал в рот целую половину огурца и захрустел им громко. — Профессионалки.

— Эта молодая в Городе Ветров, в сауне путанит, — ответил Гасан.

— Да, а вторая — которая Аида — из райцентра, б… конченная. Её тут все уже знают.

— А что, в городах, говорят, сауны теперь открыто стали работать? — спросил Казимагомед с живым интересом. — И все вокруг знают, что там шлюхи есть?

— Конечно, знают. Туда же к ним валом ходят.

— А что, старики, имамы в мечетях ничего не говорят? — спросил он удивлённо.

— Они-то говорят, только толку нет. Народ пошёл испорченный. Вот эту Хадижку взять: она же молодая ещё совсем, а уже шлюха конкретная. И таких немало теперь стало. Кто из девушек в город едет учиться, так многие этим заниматься стали. Если здесь, в горах не всегда уследить удаётся, то там вообще контроля нет никакого, — и Халил, с ожесточением отгрызя заусеницу на большом пальце, сплюнул на землю.

— Что за молодёжь пошла? Если бы, к примеру, я эту Хадижку просто где-нибудь в селении увидел, то, отвечаю, не подумал бы, что шлюха, — Гасан, недовольно цокая языком, сурово покачал головой и сплюнул на траву.

— Многие просто на людях показуху гонят. Так и девушки некоторые — притворяются скромными, а на самом деле очень даже испорченные.

— Это да. Вообще не пойму, на что эти шлюхи рассчитывают? Думают, не узнает про них никто?

— Думают, денег заработают и в городе жить останутся — там никому ни до кого дела нет. Только хрен им! У таких деньги не держаться, — произнёс Халил, принявшись снова грызть ногти.

Гасан ещё раз отхлебнул воды из бутылки и поправил папаху:

— Ладно. Давайте, поехал я.

Горцы поднялись на ноги и по очереди жали ему руку.

— Давай, Халил. Спасибо тебе, от души говорю.

— Давай, Гасан, удачи!

— Удачи! Удачи! — приговаривали остальные.

Гасан с трудом отыскал коня. Привязанный к дереву, он выщипал ещё накануне всю траву вокруг, и теперь сердито фыркал, грыз удила, тряс гривой и бил копытами землю. С трудом вскочив в седло, чабан вдруг вспомнил о ружье. Ругаясь, слез обратно и пошёл искать. Пробродив минут десять в тумане и снова наткнувшись на спящего, но уже на спине, Магомед-Расула, он, наконец, отыскал своё оружие. Охотничья двустволка лежала на траве, недалеко от места вчерашнего пиршества, и капли росы тускло поблёскивали на её стволе и прикладе.

Всю обратную дорогу Гасану было нехорошо: болела и кружилась голова, подташнивало, качало в седле. Конь бежал рысью, и от тряски по каменистой, то взмывающей вверх, то резко ухающей вниз тропе, ему становилось ещё хуже. Почувствовав, наконец, что вот-вот упадёт наземь, он остановил коня, буквально свалился, сполз на каменистую пыльную тропу и, опустившись на четвереньки, шумно исторг из себя мутный, зловонный поток рвоты. Закашлялся. Сплюнул длинной вязкой слюной, обтёр губы рукавом.

Туман постепенно рассеивался. В его пелене возникали дыры, прорехи, сквозь которые, преломляясь и цветасто играя, падали сверху яркие солнечные лучи. Гасану полегчало. Тряхнув посвежевшей головой, он сел на землю.

«Зачем я так набухался? — думал он про себя. — Просто не пил давно, поэтому так. Отдохнуть бы ещё, поспать у дороги часа два».

Но мысль о сыне заставила его подняться на ноги.

«Нет, надо ехать. Там Джабраил один. Я ведь ещё вчера обещал вернуться».

Он с усилием встал и снова погнал коня вперёд. Во рту стоял мерзкий горьковатый привкус. Снова мучила жажда. Но ручей остался далеко позади, а другого поблизости не было.

По мере приближения к родному аулу смутное, давящее беспокойство в его душе усиливалось. Трезвея, он понимал, что вчера зря остался там ночевать — надо было возвращаться. Джабраил был неопытным чабаном. Он мог не доглядеть и потерять часть стада. Особенно ночью, в тумане.

Миновав ущелье, Гасан выехал на пологий склон горы, где накануне простился с сыном, и остановился. Туман почти рассеялся, и лишь над самой землёй ещё стлались последние его клочья. Стада нигде не было видно.

— Джабраил! Джабраил! — пересиливая хрипоту, громко крикнул горец.

Ответа не было. Обеспокоившись ещё больше, он привстал в стременах и вертел головой во все стороны. Яркое утреннее солнце било прямо в глаза, отчего приходилось щуриться, морщить лицо и прикрывать глаза ладонью.

Откуда-то справа, со стороны леса, послышалось блеяние, и Гасан увидел нескольких овец, испуганно таращившихся на всадника.

— Джабраил! Джабраил! Сидук! — кричал Гасан.

Он носился взад-вперёд по склону, натыкаясь на разбежавшихся повсюду баранов. Но ни сына, ни собаки-волкодава нигде не было. Чабан испугался. Озираясь по сторонам, он понял, что случилось что-то непоправимое, страшное.

— Джабраил! Джабраил!! — взревел он.

Он сдёрнул с плеча ружьё, торопливо вложил патрон и пальнул в воздух. Гром выстрела раскатился звучным эхом. Горец прислушался. Наступившая тишина его обожгла, сдавила. Она была такой мучительно невыносимой, такой жуткой, что он снова крикнул, что было мочи:

— Джабраил!!!

Гасан погнал измученного коня вперёд. Вперёд, чтобы ни мучила, не жгла, не сдавливала эта зловещая, невыносимая тишина.

Вдруг он увидел разворошенную кучу прогоревшей золы — следы вчерашнего костра. Рядом с ним на траве лежало что-то белесое, продолговатое. Подъехав вплотную, чабан уставился на человеческую берцовую кость, разгрызенную и надломленную с одной стороны. Она была совсем свежая, и на другом её конце ещё виднелись тоненькие, ярко-розовые лоскутки мяса, перевитые белыми обрывками сухожилий.

Гасан зарычал, завыл волком, спрыгнул с коня. Начал дико озираться по сторонам. Вот ещё одна кость. А вот ещё. И ещё. Не чувствуя под собой ног, не в силах прикоснуться к останкам, он бежал вперёд, пока не увидел целой груды полуобглоданных, окровавленных костей. От них, завидев чабана, с мерзким тявканьем побежали во все стороны шакалы. Земля вокруг была залита кровью. То здесь, то там виднелись клочья растерзанной одежды. Надрывно дыша, тараща глаза и выкрикивая бессвязные обрывки проклятий, Гасан застыл у страшной кровавой груды, поняв, что это всё, что осталось от его сына

Чабан ревел дико, по-звериному:

— Ыаааааааа!!! Ыыыыыыы!!!!!!!!

Он до боли перекосил лицо, захрипел, задыхаясь. Поднял ружьё и зачем-то выстрелил, никуда и ни в кого не целясь. Потом схватил его за ствол и изо всей силы хрястнул прикладом о камень. Тот разлетелся в щепки.

Гасан рухнул на колени и дрожащими, помертвелыми пальцами перебирал кости, щупал свисающие с них остатки человеческого мяса. Потом с глухим, надрывным рыданием упал ничком, лицом вниз. Он скрёб пальцами землю и грыз траву, воя громко, нечеловечьим голосом.

А кругом на истоптанной, изрыхлённой земле виднелись крупные косолапые медвежьи следы.


Прошла неделя. Гасан одичал. После того, как останки растерзанного медведем сына погребли на аульском кладбище, он сделался замкнут и нелюдим. Приходили и уходили с соболезнованиями люди, но он их не видел и не слышал. Чьи-то лица отчуждённо мелькали перед его потухшим взором, слова их слышались приглушённо, будто издалека. Он перестал бриться, как того велит горский обычай, и его лицо быстро заросло полуседой клочковатой щетиной.

Первые три дня после похорон чабан не выходил из дома, сидя неподвижно, вперившись в одну точку остановившимся взглядом. Медленно и тяжко опускал веки, прикрывая глаза, опускал голову и тихо скрипел зубами. И сидел так, поникший и ко всему безразличный.

Медведя-людоеда искали всем аулом, но не нашли. Видимо, зверь был матёрый и наверняка уже пробовал человечину. После своей кровавой трапезы он сразу ушёл далеко в горы, в дикие глухие ущелья, по склонам которых носятся лишь туры, да грифы тянут голые шеи со скалистых уступов.

На четвёртый день с утра Гасан вышел из дома и отправился бродить по окрестным горам. Перед его глазами неотрывно стояла та страшная груда из обглоданных, обгрызенных с концов костей. Каждый день, каждый час он мучительно пытался представить, как всё произошло. Иногда он почти физически ощущал те мучения, которые испытал сын в последние минуты жизни. Ему порой казалось, что это его тело — здоровое, мускулистое, сильное — содрогается, бьётся судорожно в медвежьих лапах. Рычащего, разъярённого зверя с оскаленной пастью Гасан видел совершенно отчётливо. Горячее медвежье дыхание обдавало влажным жаром лицо будто наяву. От таких видений горец покрывался липкой испариной.

Снова и снова он вспоминал то утро — как он прощается с сыном, как скачет на коне через ущелье, подогреваемый похотливой страстью… Ясно помнил каждое мгновенье: всё до последней мелочи, до последнего сказанного тогда кем-то слова.

Он ехал за водкой и женским телом, первоначально собираясь вернуться к ночи. Но не вернулся, не выполнил данного обещания. Воспоминание об этом жгло так, что чабан был готов броситься со скалы в пропасть или размозжить голову о камни. Ведь он же мог, мог вернуться!

И ничего бы тогда не случилось. Сейчас бы они опять пасли вдвоём стадо, и сын по привычке дразнил Сидука.

Осознание собственной вины было невыносимо. Душа болела так, будто её кромсали тысячами ножей, тысячами стальных отточенных лезвий. Гасан выкатывал глаза и, скрежеща зубами, выкрикивал дикие проклятья, почти готовый ринуться с крутого уступа вниз. Бросался вперёд, в слезах, в рыданиях. Но в последний миг останавливался, утихал, валился на землю и подолгу лежал на ней, обхватив голову руками и скуля по щенячьи.

А потом… Потом неизменно вспоминался тот миг, когда, пьяный и пресыщенный, он уже собирался ехать назад, но девица его удержала. Гасан помнил, как в нём тогда боролись плотская страсть и тревога за сына. И страсть одержала в итоге верх — он остался, поддался на уговоры, позволил себя уговорить.

Теперь, вспоминая об этом, Гасан рычал от бессильной ярости. Ведь если бы он тогда пересилил себя и уехал, то Джабраил был бы жив. Гасан помнил, как заглушал тогда в себе тревогу: «Пусть остаётся на ночь один, давно пора привыкать».

И вот его сын лежит теперь бесформенной кровавой массой, завернутой в белый саван, в холодной, заложенной камнями, могиле.

«Зачем тебе возвращаться. Уже поздно. И темно. Тебя съедят волки», — звенел в ушах насмешливый голос проститутки.

Гасан зверел. Это она, она виновата во всём! «Волки съедят»! Она что, знала заранее? Одна мысль, безумнее другой, рождалась в его кипящем, клокочущем мозгу.

Зачем он с ней спутался? Зачем вообще туда привели эту Хадижку? Если бы с Гаирбеком была лишь грубая и полнотелая Аида, от которой разило табаком и перегаром, то он бы ни за что не остался там на ночь. Его жена тоже грубая и оплывшая. Только не пьёт и не курит.

Да, во всём виновата молодая проститутка! Она вообще не человек — животное, тварь! Разве проститутка может быть человеком?! Она завлекала, заманивала его нарочно, чтобы он забыл о сыне. Она улыбалась, смеялась тогда лукавым иблисом. Смеялась над ним! Не из-за него, а из-за Хадижки погиб сын!

Эта дикая мысль выкристаллизовалась в голове Гасана не сразу. Первые дни после похорон его мозг был отупевшим, безжизненным. Но потом, когда он с трудом вышел из дома и отправился бесцельно бродить по окрестностям, чтобы хоть как-то заглушить страшную душевную боль, мозг его заработал лихорадочно. Образы — яркие, красочные, безумные, рождались почти мгновенно, наплывали один за другим, роились в голове. Угрызения совести были столь страшны, что ему хотелось бежать со всех ног прочь, нырнуть, забиться в горную расщелину от этого тяжёлого, давящего, словно могильная плита, ощущения вины.

Чьей вины? Его? Но ведь он же хотел, он собирался ехать назад в тот вечер. Он даже на ноги встал, чтобы идти к коню.

«Зачем тебе возвращаться. Уже поздно. И темно. Тебя съедят волки», — резануло снова.

И молодое лицо распутной девахи всплывало перед ним вновь и вновь. Она улыбалась. Почему-то всегда улыбалась в его видениях. Эта улыбка вызывала теперь в Гасане такую ненависть, что он с проклятиями пинал ногами деревья, ломал ветки, поднимал сземли и швырял в скалу камни. Горец возненавидел её так, словно это она, а не медведь, неизвестно откуда вдруг появившийся, погубила Джабраила.

Он должен отомстить. Кровь за кровь. Хадижка лишила его сына, и за это он лишит её жизни. Ведь он знает, где её найти. Он поедет в Город Ветров, разыщет там сауну «Орфей» и убьёт её. Просто перережет ножом глотку, словно барану.

Гасан вынул из ножен крупный охотничий нож, с которым почти никогда не расставался и провёл пальцем по остро наточенному лезвию. На подушечке выступила кровь. Горец шумно вздохнул и ощерил заросший рот.


Когда Гасан принял решение, то самообладание вернулось к нему и он сделался спокоен. Жене сказал, что поедет в райцентр, к троюродному брату будто бы по делу. Она удивилась: ведь тот всего несколько дней назад был у них на похоронах. Да и какие могут быть теперь неотложные дела? Но Гасан быстро придумал какую-то правдоподобную отговорку, и жена отстала с расспросами.

До райцентра он добрался на попутной машине, которую остановил за соседним аулом, от которого начиналась грунтовка. А там сел уже в рейсовую маршрутку и долго трясся по разбитой ухабистой дороге, неотрывно глядя в окно, на нависающие крутые могучие скалы, на ухающие вниз провалы ущелий, над которыми неспешно парили орлы. Маршрутка тащилась медленно, осторожно петляя на узких серпантинах перевалов.

Приехав, Гасан вылез на шумной пропылённой автостанции, на самой городской окраине. Город — жаркий, суетный, пронзительно гудящий тысячами машин поначалу его оглушил.


Чабан долго слонялся возле автовокзала, по грязным неасфальтированным улицам, ещё не зная толком, где и как искать нужный ему притон. Прохожие, глядя на его грязную пропылённую одежду, на заросшее осунувшееся лицо останавливались, оборачивались вслед.

Он постучал в ворота частного домика, попросил напиться. Хмурая сонная от дневной жары хозяйка посмотрела неприветливо, исподлобья, но во двор, в углу которого был устроен небольшой водопроводный краник, его всё же пустила.

Наглотавшись холодной, с сильным привкусом хлорки воды, Гасан, молча, не поблагодарив, вышел обратно на улицу. Сел на поваленный, разогретый солнцем каменный столб линий электропередач, задумался.

У него не было никакого чёткого, проработанного до деталей плана. Им двигал страстный жестокий порыв — скорее ехать в город, найти и убить.

«Зачем тебе возвращаться. Уже поздно. И темно. Тебя съедят волки», — снова вспомнил он и, скрипнув зубами, пробормотал проклятье.

Так просидел он долго. Задумчивый, отрешённый. «Надо убить. Надо убить», — сверлило мозг. На лице выступили горячие капли пота, влажные ладони неспокойно шарили по коленям, по замызганным штанинам.

«Где тут этот «Орфей"? У кого узнать"? — думал он беспрерывно.

И вдруг Гасана осенило. Он быстро вскочил на ноги и почти бегом ринулся к трассе, по которой неслись в обе стороны потоки бесконечных, сверкающих под солнцем автомобилей. Поднял руку, ловя такси.

— Салам алейкум, — распахнув дверцу остановившейся возле него машины, бросил он в круглое, безразличное лицо водителя. — Мне «Орфей» нужен, сауна есть же? «Орфей»? — повторил он по-русски, с сильным акцентом.

Водитель поглядел на Гасана внимательно, скользнул взглядом по его диковатому лицу, пропылённой одежде и понимающе усмехнулся.

— Садись, — кивнул он головой.

Гасан, забыв даже спросить про цену, живо залез в салон. Внутри было душно, и он сразу же опустил стекло со своей стороны до самого низа.

Они покатили через весь город по широким шумным и загазованным проспектам, мимо высоких многоэтажных домов и бесконечных милицейских патрулей, стоящих едва ли не на каждом перекрёстке. Те, поджарые, собранные, сжимали в обнажённых до локтя руках автоматы и с заметным напряжением смотрели на дорогу, на проносящиеся мимо них машины. Но на такси никакого внимания не обращали и не остановили ни разу.

Водитель оказался словоохотливым, весёлым парнем.

— «Орфей» — хорошая сауна. И бабы там что надо, — подмигнув Гасану, бесстыдно заявил он напрямик.

— А что, бывал? — спросил чабан.

— Да кто ж в ней не бывал? Туда пол-города ходит.

Далее водитель подробно, смакуя детали и поминутно сплёвывая в открытое окно, рассказал Гасану о своих посещениях этого борделя. Так бывает, когда вдруг встречаешься случайно с совершенно незнакомым, чужим тебе человеком, зная, что видишь его в первый и последний раз.

— Конкретные там кадры[7], отвечаю. Во все щели долбятся, — восторгался тот. Гасан внимательно слушал.

Они попали в пробку и простояли посреди широкой запруженной машинами улицы минут двадцать, едва-едва подвигаясь вперёд, к перекрёстку.

— Ле, да езжай да вперёд, ишак! — нетерпеливо восклицал он, нажимая на гудок.

Водитель за это время успел подробно рассказать про всех тамошних проституток. По его словам их там человек десять. Но бывает и больше, если из других городов привозят.

— Откуда ж их столько берётся? — удивившись притворно, спросил Гасан.

— Т-ю-ю, — присвистнул водитель. — Да сейчас вообще шлюх полно стало. Сельские в основном этим занимаются, кто в город недавно приехал. Вот недавно с пацанами решили кайфануть, пошли в «Орфей», сняли там двоих. Ну, разговорились с ними. Одна из Дербента была, давно уж по саунам путанит, а другая из… района, — и он назвал родной Гасану район.

Чабан сразу насторожился.

— И чего? — быстро спросил он.

— Да эта, которая сельская, молодая совсем была, свежак ещё. Сказала, что родственник какой-то попортил. Обещал жениться, а потом обманул, бросил. Ну, её пахан узнал, чуть не убил за это, челюсть ей поломал, — водитель выразился именно так — «поломал», а не «сломал». — Она сюда, в город чухнула. Только чего ей здесь ловить? Таких лешек сельских и так тут валом. Вот и пошла в сауну путанить.

Он обернулся, поглядел на Гасана весело.

— Они там, прикинь, банщицами себя называют. Так и говорят: «Мы не проститутки, если чё, мы — просто банщицы». Прикинь, да? — и водитель грубо засмеялся.

Они, выбрались, наконец, из пробки, свернули на перекрёстке и поехали дальше. Всё вперёд и вперёд, по длинной широкой улице.

— Короче, я так понял, что ей назад дороги нет, — закончил водитель. — Но, скажу тебе, баба конкретная! — сделав ударение на последнем слове, он взмахнул рукой и радостно сверкнул глазами. — Так что будет на месте — её выбирай, — и он подмигнул снова.

«Хадижка, — подумал Гасан про себя, — Это она, тварь. Точно она».

И сунув руку под одежду, плотно сжал припрятанный там нож, оскалился хищно. Ощущение от его твёрдого, гладкого на ощупь лезвия только укрепляло чабана в решимости убить человека.

Машина затормозила. Они выехали на окраину, почти что за городскую черту.

— Вон эта сауна, — и водитель показал рукой на высокий забор и чёрные ворота с аляповатой табличкой «Спортивно-оздоровительный комплекс «Орфей» сверху. — Постучи — откроют.

Таксист заломил сто рублей, и Гасан едва смог рассчитаться. Денег у него хватило впритык — и на обратную дорогу теперь уже не оставалось. Впрочем, он и не думал об обратной дороге. В этот момент он вообще не задумывался о последствиях.

— Давай, удачно отдохнуть! — хохотнул он на прощанье и умчался прочь

Сауна находилась не у самой дороги, а на небольшом расстоянии, метрах в пятидесяти от неё. Горец направился было туда, но, не дойдя нескольких шагов, остановился. Сунул руку под одежду, снова сжал влажными вспотевшими пальцами рукоять ножа.

Сначала он хотел просто постучать в ворота, войти и, прикинувшись клиентом, «снять» именно Хадижку, а потом, оставшись с ней наедине, прирезать. Но вовремя сообразил, что с него наверняка затребуют денег вперёд — а у него-то их как раз и нет. К тому же девицы в сауне в этот момент может и не быть, мало ли, в какое время она там появляется.

Гасан постоял, подумал, а потом осторожно двинулся вдоль забора. Шёл тихо, почти крадучись. Обойдя сауну по кругу, убедился, что никакого другого выхода из неё, кроме этой чёрной калитки, не существует.

Это его успокоило.

«Буду ждать её здесь», — решил он.

Неподалёку, слева от «Орфея» виднелось какое-то полуразвалившееся здание, мимо которого к видневшимся в отдалении высоким многоэтажным домам вела утоптанная дорожка. Оно было приземистое, одноэтажное, с пустыми, без стёкол окнами, с провалившейся местами крышей. Между ним и сауной лежал небольшой пустырь.

Гасан решил засесть в этих развалинах. Сколько бы ни суждено было ему провести там времени, но он дождётся Хадижки. Хоть сутки здесь просидит, но дождётся. Лишь бы только она была одна.

Чабан вернулся назад и сквозь выбитое окно легко пролез внутрь. Ударившее в нос страшное зловоние на какое-то время оглушило Га-сана, и он, зажав нос, стоял пару минут неподвижно, глотая ртом отравленный воздух. Развалины давно уже были превращены в общественный туалет. Стойкий, видимо, многолетний запах человеческой и собачьей мочи был настолько силён, что Гасана начали мучить рвотные спазмы. Пересилив себя, он осторожно ступал по грязному, замусоренному полу и хрустел битым стеклом, рассыпанным повсюду. Стены с осыпавшейся местами штукатуркой были размалёваны надписями. В одной из комнат во всю стену экскрементами было выведено, очевидно, при помощи палки, русское матерное слово. Здесь же прямо на полу лежал полуистлевший труп собаки, с вылезшими наружу белесыми костями рёбер. Через видневшиеся над головой провалы крыши летом сюда внутрь хлестали дожди, а зимой валил снег. Деревянный пол под такими дырами был гнилой и трухлявый. По углам комнат и из-за отгнивших плинтусов возле окон пробивалась трава.

Что это было за здание? Какое-нибудь заброшенное учреждение, старый магазин или склад? Гасан не знал, ему было всё равно.

Он приглядел окно, через которое ворота «Орфея» должны были быть видны лучше всего, встал сразу за ним. При этом его самого снаружи разглядеть было трудно, так как прямо под окном обильно росли молодые побеги дерева, звавшегося в здешних краях «вонючкой».

Присел, осмотрелся. Листья закрывали оконный проём снаружи почти полностью. В то же время он, лишь слегка их раздвинув, отлично видел отсюда ворота и весь пустырь.

На улице вечерело, южные сумерки сгущались стремительно. На столбе, возле самых ворот «Орфея» зажёгся фонарь, ярко освещая почти весь пустырь.

Он застыл безмолвно возле низкого окна, положив ладони на подоконник. Жадно, до боли в глазах всматривался в ворота, в прорезанную в них аккуратную небольшую калитку. Тихонько скрёб кончиком ножевого лезвия стену, и от приглушённого скрежета распалялся всё сильнее. Спина взмокла от пота. Скорее. Скорее бы уже.

Калитка распахнулась, и из неё кто-то вышел. Гасан, подрагивая от напряжения, был готов одним махом выскочить наружу. Но человек, освещённый ярким светом фонаря, оказался не Хадижкой, и даже не женщиной. Это был грузный полнотелый мужчина в тёмных брюках и светлой просторной рубахе. Выйдя из калитки, он внимательно осмотрелся по сторонам, потом сунул руку в карман, вытащил и деловито надел на крупную плешивую голову белую матерчатую тюбетейку. Ещё раз осмотрелся и, не спеша, косолапым размеренным шагом направился в сторону дороги. Чабан гулко выдохнул и прислонился плечом к стене.

Сколько прошло времени, он не знал. Может, полчаса, а, может, два. Стало совсем темно, и на чёрном небе прорисовалась луна, правда тусклая, размытая, совсем не такая, как в горах. Окрестности погрузились во мрак, и лишь пустырь перед калиткой был ярко освещён фонарём. Со стороны дороги доносился гул от проезжавших мимо машин.

За это время калитка распахивалась ещё несколько раз, и в сауну входили и выходили люди. Вслед за грузным мужчиной в тюбетейке вышли два молодых парня, свернули от ворот в сторону и, довольно гогоча, прошли мимо окна, за которым скрывался Гасан.

После них пришла какая-то закутанная в платок женщина и долго стучала в железную дверь, пока ей не открыли. Лица того, кто открыл, он не видел. Послышался тихий говор, женщина вошла внутрь и дверь за ней захлопнулась.

От напряжения Гасан даже перестал ощущать вонь. Он тихонько потряхивал затёкшими ногами, и, продолжая царапать ножом стену, буравил взглядом чёрную калитку. Он был уверен, что ждёт не зря.

И вдруг… Дверь резко распахнулась, и на улицу выплыли сразу три женские фигуры. Гасан задышал часто, прерывисто. Чабан сразу узнал в одной из них Хадижку. Однако одета она уже была по-другому: никакого платка, короткая тёмная блуза, облегающие брюки. Он оскалил зубы и замер как зверь, готовый к прыжку.

Женщины остановились под самым фонарём и говорили там о чём-то, достаточно громко. До Гасана долетали обрывки фраз, но он в них не вслушивался. Стоял, вцепившись руками в подоконник, и ждал.

«Давайте, давайте, вы двое — идите к чёрту», — шептал он.

Он надеялся, что женщины сейчас разойдутся, и тогда он догонит Хадижку одну и убьёт. Но если они пойдут к дороге все вместе, то он бросится прямо сейчас. Он больше не может ждать, не в силах сдержать себя.

Женщины действительно разошлись. Две пошли прямо, в сторону дороги, а Хадижка повернула налево, на тропинку, как раз ту в сторону, где притаился в развалинах Гасан.

Девица шла быстро и, внимательно глядя под ноги, вскоре поравнялась с окном. В отсветах фонарных лучей он отчётливо видел её горбоносое, но приятное лицо, густые тёмные пряди на лбу.

Гасан диким зверем бросился вперёд и, перемахнув через подоконник, вмиг оказался на пустыре, прямо за спиной проститутки. Хадижка вздрогнула от неожиданности и резко обернулась. Но когда её глаза, встретившись с налитыми кровью свирепыми глазами чабана, округлились широко, а губы, густо накрашенные яркой помадой, раскрылись, уже готовые исторгнуть крик, мохнатая шершавая лапа горца цепко зажала ей глотку. Гасан толкнул её к стене, в чёрную тень деревьев.

Хадижка извивалась всем телом, рвалась бешено и, глухо мыча в ладонь, таращила полные ужаса глаза. Но Гасан, прижав её спиной к стене и заломив руки, навалился всей тяжестью. Их лица оказались совсем рядом, почти вплотную. Чабан дышал тяжело, отрывисто, и на его шее, на лбу рельефно вздулись тугие жилы. Через лёгкую тонкую одежду он явственно ощущал тепло её тела — тела ещё живого человека. И чувствовал, как колотится в этот миг её сердце, как пульсирует кровь в артериях, как мокнет от жаркой испарины блуза.

Хадижка утихла. Только дрожала как осиновый лист и часто моргала глазами.

— Узнала? — лихорадочно запинаясь, забормотал Гасан. — Это всё из-за тебя! Из-за тебя моего сына убил медведь!

Она опять задёргалась и снова что-то отчаянно замычала в ладонь, мотая головой. Лицо её посерело, из глаз брызнули слёзы.

— Да, шлюха, из-за тебя! — Гасан выкрикнул яростно.

Больше он ничего не смог сказать, и несколько мгновений смотрел на свою жертву в немом бешенстве, сверкая глазами. Хадижка выла глухо, и в её взоре стояло лишь выражение дикого ужаса и страстного, нечеловеческого желания жить. Жить! Жить, во что бы то ни стало!

Но Гасан уже взмахнул ножом. Клинок остановился на мгновение в воздухе, а потом понёсся вперёд и вниз, целясь отточенным остриём под левую грудь, в самое сердце. Он ощутил короткое, упругое сопротивление чужой плоти, и почувствовал, как конвульсивно рванулось тело жертвы. Звук от удара был глухой — странный, быстрый звук пронзаемых сталью человеческих мышц.

Тело Хадижки ослабло, враз сделавшись вялым и безвольным. Как будто сжатая до предела пружина вдруг утратила всю свою силу и начала рассыпаться. Глаза её закатились, и чабан больше не чувствовал биения сердца. В его руках вместо живого, рвущегося на волю человека была теперь какая-то податливая, обессиленная масса. Убийца разжал руки, и тело проститутки сползло по стене на землю, пачкая его одежду и руки кровью, густо тёкшей из глубокой раны.

Удар Гасана пришёлся точно в цель. Хадижка была мертва, и лежала у его ног, неестественно изогнув ноги. Её волосы разметались густыми прядями по пыльной земле.

Гасан несколько мгновений в упор смотрел на труп. Потом тяжело вздохнул два раза и провёл ладонью по лицу, по глазам. На лице осталась кровь. Солёная, тёплая, ещё живая кровь. Он прикоснулся пальцем к щеке и провёл по ней с силой. Пальцы были красными, липкими.

Горец закрыл глаза. Кровь, опять кровь. Он вспомнил полуобглоданные кости сына с ещё оставшимися на них лоскутками мяса. Его растерзанные останки пахли свежей кровью. Свежей кровью теперь пахнут и его руки. И нож, зажатый в правой руке, тоже источал запах крови. Он поднёс подрагивающие руки к лицу и смотрел на них долго, пристально.

От этого запаха к горлу подкралась гадливая дурнота. Хотелось куда-нибудь спрятаться, забиться и тереть до одури сухим песком руки. Тереть, раздирая кожу, чтобы вывести, вытравить прочь этот невыносимый запах.

Вокруг не было ни души. Лишь безучастные ко всему цикады громко стрекотали на деревьях.

Гасан глянул вниз. От трупа к его ногам текли обильные густые ручьи. Он торопливо отдёрнул правую ногу, но носок ботинка уже успел испачкаться в крови. Он повозил ступнёй по земле, но от этого лишь запачкал влажный носок грязью. Тупо смотрел на него, на нож, на труп, на собственные руки.

И Гасан вдруг понял: ему не убежать, не скрыться от запаха крови. С этой минуты он въелся в него так же, как запах овечьей отары или дымного чабаньего костра. Той, прежней жизни у него больше никогда не будет. Не будет ни родного аула, ни друзей-односельчан, ни родственников, ни сварливой жены. А останется только эта жизнь — новая и дикая, c пьянящим запахом человеческой крови.

Чабан завыл. Когда он ехал сюда, то совсем не думал, что будет делать потом, когда убьёт Хадижку. Им двигало лишь жгучее желание отомстить, во что бы то ни стало, любой ценой. Но теперь, когда он совершил убийство, ему сделалось страшно. Его душа отказывалась принять эту новую жуткую жизнь, и руки, перепачканные кровью, горели точно в огне.

Он взревел дико, безумным зверем. Развернулся и побрёл, пошатываясь, прочь, через пустырь к улице. Долго шёл по ней — яркой и освещённой — куда-то, слыша позади себя удивлённые возгласы, крики встречных людей. Но он проходил мимо них безучастно, иногда задевая плечом.

Потом возле него резко затормозила машина, и выскочившие оттуда вооружённые люди окликнули его властно, зло. Гасан не обернулся. Тогда они подбежали, схватили его за плечи, за руки. Он забился отчаянно, замахал ножом. Но его ударили с силой в живот, свалили наземь, заломили окровавленные руки, вырвали из них нож, с металлическим лязгом захлопнули на запястьях наручники.

А потом, когда его рывком подняли на ноги и поволокли к УАЗику с крутящейся на крыше мигалкой, он лишь водил по сторонам одурелым бессмысленным взглядом и улыбался полоумно, во весь рот.

Санкт-Петербург, ноябрь 2006 г., исправлено и дополнено в июне 2010 г.

Гадальщик

Денис быстро шёл по парку. Этот летний вечер был особенно зноен и тих, и разопревшие, распарившиеся за долгий день люди заполонили все его аллеи.

Мимо проходили девушки. Красивые, модно одетые, с густо накрашенными лицами, сверкающие золотыми цепочками на точёных шеях. Или же невзрачные, корявые, в платках, диковато смотрящие по сторонам своими тёмными глубоко посаженными глазами.

Модные гуляли по трое-четверо — держась под ручки, они оживлённо болтали, грызли подсолнечные семечки, плюя под ноги кожуру, звонко смеялись и окидывали замотанных в платки презрительными взглядами. Те шли тихо, и, как правило, в сопровождении мужчин, потупив взор в асфальт и мелко семеня ногами.

На скамейках сидели большие компании парней. Они забирались на них с ногами и, небрежно сбросив шлёпанцы на землю, с бесстыдной откровенностью почёсывали свои крепкие, поросшие густыми чёрными волосами голени и икры. Пили лимонад из пластиковых бутылок, густо плевали вниз, громко гоготали и провожали девушек наглыми, плотоядными взглядами.

— Ва-а-а…, вот пошла вся такая, в натуре, — сально ухмыляясь, приговаривали они.

Степенно прогуливались старики, важно, с осознанием собственного достоинства вышагивая старческими, плохо сгибающимися ногами. С гомоном и пронзительным визгом носились маленькие дети, размахивая палками, швыряя друг в друга камнями и сухими комьями земли. То тут, то там раздавались недовольные возгласы их мамаш.

Денис свернул с широкой центральной аллеи на узкую тропинку, петляющую в густых колючих зарослях ежевики. Убавил шаг и украдкой, почти воровато оглянулся. Внимательно пробежал глазами по лицам сидевших на ближайшей лавке четверых мощных парней в спортивных штанах. Потупился, опасливо шмыгнув носом. И быстро зашагал вперёд.

Шум и гомон остались позади — от аллеи его теперь отделяла живая стена густого кустарника, деревьев и высокой травы. Здесь парк был запущен и безлюден. На узкую утоптанную тропинку со всех сторон выползали, словно змеи, мясистые и шипастые ежевичные побеги.

Он шёл быстро, срывая на ходу чёрные сочные ягоды. От них на пальцах оставались липкие разводы. Пару раз вскрикнул и невольно отдёргивал руку, когда острые шипы больно царапали его загорелую кожу. От предзакатной духоты белая футболка Дениса промокла насквозь, и на спине проступило большое тёмное пятно.

Миновав, наконец, ежевичные заросли, он пошёл быстрее. Жёсткая, но не колючая трава, росшая по обеим сторонам тропинки, доходила до колен — здесь, в густой тени деревьев, она не сохла и не выгорала даже летом. Местами сквозь почву пробивались ключи. Глубокая дренажная канава с крутыми обрывистыми берегами шла параллельно тропе, в метре от неё. Земля под ногами была чёрной и сырой.

Дорогу Денису неожиданно преградило бревно, лежащее поперёк дороги. Он поспешно перешагнул через него, но потом вдруг остановился и повернул назад. Поглядел под ноги, толкнул его ногой. Перед ним лежал засохший ствол молодого пирамидального тополя, неизвестно для чего притащенный и брошенный кем-то посреди тропинки. Когда он проходил здесь в прошлый раз несколько дней назад, никакого бревна не было.

Денис огляделся. Буйные заросли из высокой травы, кустов и перевитых вьюнами деревьев обступали тропу. Они казались очень густыми, с едва различимыми просветами. Сочные пышные листья южных растений висели понуро. Воздух был недвижим, и духота казалась невыносимой.

Он нагнулся и, ухватив лежащий ствол обеими руками, поднял его. Тот поддался неожиданно легко — настолько он был стар и сух. Держа его на весу, Денис сделал шаг в сторону и с силой бросил тополиный ствол в канаву. Раздался негромкий всплеск. Он поглядел вниз, на дно, по которому, обтекая свалившееся туда бревно, тихо бежала прозрачная ключевая вода. Затем тщательно протёр носовым платком ладони рук и, придирчиво оглядев одежду, заметил и немедленно стряхнул с себя несколько сухих соринок.

Быстро посмотрел на часы. Они показывали десять минуты восьмого, и скатывающееся за отдалённые горы солнце освещало кроны деревьев косыми оранжеватыми лучами. Громко трещали цикады.

Когда он торопливо вышел к железному мостику через ручей, перила которого были выкрашены зелёной масляной краской, уже минут пятнадцать стоящая на нём девушка нетерпеливо переминалась с ноги на ногу и то и дело поглядывала на тропу. Увидав вынырнувшего из густых зарослей Дениса, она просияла и шагнула было ему навстречу, но резко остановилась, придав лицу выражение лёгкого недовольства. Ловко увернулась от попытавшегося с ходу её обнять парня и, поднеся запястье с маленькими золотыми часиками к его глазам, сказала с укоризненной строгостью:

— Ты это видишь? Опять? Неужели ты не можешь не опаздывать?

На часах было уже пятнадцать минут восьмого.

— Прости, Мехрабан. Так получилось. Просто когда в маршрутке сюда ехал, то в пробку попал.

— В прошлый раз ты тоже был в пробке. Раньше из дома выходить надо, — и она с недовольством выпятила нижнюю губку, чуть припухлую и густо накрашенную.

— Да я нормально вышел. Просто на дороге авария была. Машины столкнулись. Вроде, даже, кто-то разбился насмерть. Толпа собралась — гай-гуй, такой кипеш поднялся! Менты приехали, «скорая». Короче, в пробке из-за этого двадцать минут простоял. А ты давно ждёшь?

— Давно.

— Ну, извини. Извини, пожалуйста. Вот, возьми. Это тебе. Не сердись, — Денис поспешно вытащил из кармана брюк небольшой брелок в виде мягкого матерчатого тигрёнка и протянул ей.

— Спасибо, — Мехрабан улыбнулась, с интересом разглядывая подарок.

Денис снова попытался её обнять, и она снова попыталась увернуться. Но на этот раз уже притворно, не всерьёз. Он схватил, наконец, её обеими руками за плечи, с силой прижал к решётке мостика и стал целовать в губы. Мехрабан не сопротивлялась и крепко сцепила свои тонкие пальцы с ярко накрашенными длинными ногтями на шее Дениса. Некоторое время они стояли так молча.

— Тебе понравился тигрёнок? — полушёпотом спросил, наконец, Денис.

— Да. Он похож на тебя.

— На меня? Почему?

— Ну, просто. У него мордочка улыбается. И у тебя тоже.

Денис хихикнул:

— Значит, я — тигрёнок? Смотри, загрызу!

— Ну, загрызи, загрызи, — игриво отозвалась она.

Денис снова присосался к её губам и затем грубовато, откровенно полез ей рукой под блузку. Но Мехрабан резко извернулась, шлёпнула его ладонью по руке и, отдёрнув голову назад, спросила:

— Тебе только это от меня надо? Да?

— Мне ты нужна. И я тебя люблю.

Он принялся тискать её вновь. Но девушка вдруг подалась назад, резко высвободилась, отвернулась и, перегнувшись через железные, с облупившейся краской перила, стала смотреть в тихо журчащую воду ручья. Её длинные чёрные и прямые волосы свисали по бокам головы вниз, совершенно скрывая лицо.

Денис моргнул несколько раз своими зеленоватыми глазами, провёл ладонью по коротким русым волосам и вновь приблизился к ней вплотную. Положил ладонь на плечо. Она не шевельнулась. Её смуглые загорелые плечи были открыты — лишь узкие прозрачные бретельки поддерживали лёгкую обтягивающую блузку.

— Ты чего? — спросил он.

— Ничего, — Мехрабан нервно дёрнула плечом.

— Я же вижу, что «чего».

— Ничего, — повторила она упрямо.

Минуты две они молчали. Денис осторожно поглаживал ладонью её плечо. Мехрабан никак не реагировала. Только перегнулась через перила ещё сильнее и свесила голову вниз.

— Достало всё, — выдохнула она, наконец.

— Что — всё?

— Всё!

— И я тоже?

— Ты — нет.

— Дома что-то случилось?

Девушка умолкла вновь, упрямо смотря в воду. В начавших сгущаться сумерках тонкой, противно саднящей трелью зазвенел первый комар. Денис брезгливо отмахнулся от него рукой.

— Брат троюродный достал. Так достал — просто кошмар! — заговорила она первой и покачала головой. — Приехал сюда к тёте неделю назад. И с тех пор за мной всё время следит, ты прикинь. Понты свои дешёвые кидает: туда нельзя — сюда нельзя. Типа сам весь из себя такой правильный. Задолбал!

— А чего ему надо? — живо отозвался Денис и тут же обругал себя за дурацкий вопрос.

— Да всё ему надо: куда пошла? Зачем пошла? Во сколько вернёшься? Всё надо знать. Вчера вечером к подруге ходила. Сказала, к девяти домой вернусь. На пятнадцать минут опоздала — он такой кипеш поднял: ты где была — туда-сюда! Я говорю ему — так и так, в гостях была. Подумаешь, опоздала немного. А он быкует: ты, типа, почему так поздно домой приходишь? Вообще, как ты себя ведёшь? А я как хочу себя, так и веду! У него забыла спросить.

— Да, тяжело, конечно, с такими родственниками, — Денис поспешно поддакнул и положил ей руку на другое плечо.

— Отвечаю, тяжело! Если бы сам ещё такой правильный был, как от других требует. Два дня назад пропал куда-то до поздней ночи. Уже все волновались, искать его хотели. Чёрт знает, когда вернулся — а нам говорит, что у друга на дне рожденья был. Но я отвечаю: они в сауну ходили. Потому что у него от одежды женскими духами пахло, а на воротнике рубашки след от помады остался.

— Почему ты думаешь, что в сауну? Может, он так?

— Да кому он нужен — урод с поломанными ушами! Бычара, борцуха тупой, — Мехрабан раздражённо дёрнула плечами. — Я ему говорю, если ты за мной так следишь, то сам тоже будь таким же правильным. Так же не бывает: мне говоришь одно, а сам делаешь другое. А он мне отвечает: ну я же, типа, мужчина. Мне, типа, можно.

— Да ладно. Не бери в голову, — Денис придвинулся к девушке и поцеловал её в мочку уха.

Она приподняла голову, высвобождая тонкую красивую шею. Он обнял её за талию, мягко прижался лицом к волосам, и так они стояли долго — неподвижные и молчаливые.

Вдруг Мехрабан обернулась и, отступив на шаг, пристально посмотрела Денису в лицо.

— Ты помнишь, о чём мы с тобой говорили в прошлый раз?

Денис едва заметно вздохнул и упёрся взглядом в перила моста.

— О чём именно? — пробурчал он нехотя.

Вопрос выглядел глупым.

— Мозги мне не делай! — Мехрабан с раздражением дёрнула головой. — Я тебе спрашиваю: ты придёшь поговорить с моими родителями или нет?

Она смотрела на Дениса пристально, немигающим взглядом тёмно-карих глаз. Ноздри крупного, с горбинкой, носа раздувались взволнованно.

— Ты поговоришь с ними?

Денис медленно, с мученическим выражением в глазах, поднял голову:

— Понимаешь, сейчас рано пока. Просто я сам ещё не до конца готов к этому. Пойми, ведь очень серьёзный разговор будет.

— Конечно серьёзный. Ведь ты сам сколько раз мне говорил, что любишь, что хочешь, чтобы мы были вместе. И тоже серьёзно всё говорил. Почему же теперь ты не хочешь поехать к моим родителям? Что, все твои слова — обман?

— Ну что ты говоришь!? — Денис с деланным возмущением возвысил голос. — Разве я тебя когда-нибудь обманывал?

Она смутилась:

— Ну да, не обманывал. Поэтому я тебе и верю.

— Ну, ты же сама понимаешь, ты же сама знаешь, что они ответят.

— Да ты приди к ним хотя бы! Сам приди! Скажи, всё как есть! Я тоже с родителями разговаривать буду. Куда они, в конце концов, денутся — согласятся рано или поздно, — Мехрабан смотрела на него почти умоляюще.

Её щёки заалели ярко, а руки прикоснулись к его рукам и медленно поползли вверх, оставляя на коже Дениса ощущение мягкой истомы. Она обняла его за плечи, приблизила лицо и, глядя своими глубокими глазами пристально, неотрывно, произнесла тихо, но внятно:

— Поговори с ними. Пожалуйста.

Денис смотрел ей в глаза недолго.

— Поговори, — ещё раз произнесла Мехрабан.

Не выдержав взгляда, он отвернул лицо в сторону, скользнул беспомощными глазами по кустам, по ветвям деревьев. В этот миг ему хотелось провалиться на месте.

— Блин, ну ведь это всё равно ничего не даст. Они не согласятся. Ты же сама говорила: за человека другой нации тебя не отдадут, — забормотал Денис сбивчиво.

Ватный язык ворочался с трудом, исторгая бесчестные, лживые слова. Во рту словно налипла густая вязкая каша.

— Тогда увези меня в Россию. Ведь у тебя же там есть родственники. Я давно хочу уехать отсюда — подальше от этого бычья и дебилов.

— Да родственники-то есть, — Денис вздохнул, смотря по-прежнему в сторону. — Но все дальние. Близких нет. Да и жить негде.

— Ну даже и дальние. Всё равно ж не чужие люди, помогут тебе, наверное. Я знаю, в России всё по-другому. Там насчёт того, что я не твоей нации никто слова не скажет. Ведь там не то, что у нас.

Денис мучительно, словно от зубной боли скривил лицо.

— Ты зачем так сразу вопрос ставишь? Мол, приди и всё им тут же объясни. Ты подожди немного. Сама сначала намекни родителям насчёт меня. Потом, если те более-менее нормально отреагируют, мне скажи — я тогда приду.

Мехрабан отпрянула в сторону. Стремительно провела руками по волосам, отбросив от лица длинные чёрные пряди. В сгустившихся летних сумерках блеснули её глаза.

— Денис, ты мужчина или нет?! Как тебе не стыдно говорить такое? «Сама», «намекни». Если ты не хочешь идти к моим родителям, то укради меня! Ты же знаешь, здесь так делают, когда родители против свадьбы выступают. Я поеду с тобой в Россию! Поеду, куда хочешь! Только не стой вот так и не говори таких вещей!

Денис закусил губу и сделал шаг к девушке. В это время со стороны тропинки послышался негромкий нерусский говор. Зашелестела трава, и из густеющего полумрака внезапно появились две фигуры. Тускло замерцали, приближаясь, красные точки сигаретных огоньков. На мостик поднялись двое рослых жилистых парней.

— Салам алейкум! — хриповато выдохнул шедший впереди и не спеша протянул Денису руку.

Тот слабо кивнул, быстро сжал и отпустил его ладонь и выжидающее, с затаённым опасением уставился на парней.

— Ле, братуха, — начал парень, смотря при этом не на Дениса, а не Мехрабан, пристально, оценивающе. — Если мы так прямо пойдём, то к кладбищу выйдем, даже?

— Да, выйдете, — поспешно ответил Денис, продолжая глядеть на парней с настороженностью.

— В натуре выйдем, да? — заговоривший с ним продолжал разглядывать притихшую девушку нахально, с бесстыдством.

Его глаза щурились хищно, а на толстых губах играла самоуверенная ухмылка.

— Да, идите прямо — выйдете на улицу. Её перейдёте — и на той стороне за забором будет кладбище, — повторил Денис ещё быстрее.

— А канал тоже там есть рядом, да? — спросил второй, веснушчатый, круглолицый и рыжий.

— Канал чуть подальше. На улицу выйдете — и сразу налево поверните. Как кладбище закончится — будет канал. Только дорогу перейти надо будет.

Парни несколько мгновений молчали, продолжая внимательно разглядывать парочку.

— Саул, братуха! — выдохнул, наконец, первый, криво усмехнувшись.

Его самодовольные глаза, казалось, говорили: «Ладно, живите дальше. Разрешаю».

Они по очереди, небрежно хлопнули Дениса ладонями по торопливо протянутой им руке и, не спеша, переваливаясь по-медвежьи, пошли дальше.

— Бычьё повылезало, — зло проговорила Мехрабан, когда те скрылись из виду. — Прям везде бродит.

— Угу.

Они опять помолчали.

— Ну, так что? Что ты решил? — снова заговорила Мехрабан

Денис не ответил. Молча стоял и смотрел себе под ноги. Пыльные носки его белых летних туфель едва виднелись. Стемнело. Неподвижный воздух источал липкий зной. Даже цикады замолкли.

— Зачем ты тогда говорил, что любишь меня? Зачем?!

— Потому что это правда! — поспешно откликнулся Денис.

— Так почему ты не хочешь сделать то, о чём я прошу?

Мехрабан стояла прямо напротив него. Денис слышал в темноте её возбуждённое, прерывистое дыхание, ощущал на себе пронзительный взгляд блестящих глаз. Она ждала ответа — напряжённо и молча.

— Я, я поговорю с ними, — выдавил он, наконец, из себя, но получилось неискренне и фальшиво.

— Когда?

— Не знаю ещё пока.

— Я завтра уезжаю в Дербент, домой. Когда снова сюда приеду — пока не знаю. Мои родители почти всегда дома. Я буду ждать, когда ты приедешь.

Денис шумно выдохнул, радуясь, что этот мучительный разговор подходит к концу. Ни в какой Дербент ехать он, конечно, не собирался, но солгал ей сейчас легко и непринуждённо. Он вообще в жизни умел врать легко.

— Я буду очень ждать! — прибавила она, помолчав.

— Я приеду.

Мехрабан поднесла часы вплотную к лицу и несколько секунд пристально вглядывалась в циферблат.

— Мне пора, — сказала она и, качнув головой, прибавила с грустью. — А-то опять дома все будут докапываться.

— Ну, так скажи.

— Нет уж, Денис. Это ты скажешь им об этом. Слышишь? Ты, а не я, — она быстро развернулась и пошла вперёд.

— Я провожу тебя.

Они молча зашагали по тропинке. Она была слишком узка, поэтому идти рядом не получалось. Денис отставал на шаг.

— Когда мы опять увидимся? — спросил он уже на улице, загазованной и пыльной.

Мехрабан, стоя на обочине, вытягивала руку, пытаясь поймать маршрутку. Мимо проносились машины, из раскрытых задних окон которых были выставлены голые мощные ступни ног, а из салонов слышалась громкая вульгарная музыка вперемешку с диковатым гоготом.

— Я буду в Дербенте. И буду ждать, когда ты приедешь. Только приезжай, слышишь? Обязательно!

Денис промолчал.

— Ты правда приедешь? — она повернула к нему лицо, и Денис увидел, что её блестящие глаза сделались глубокими, влажными.

— Правда.

— Нет, ну честно приедешь? Скажи, честно?

— Честно, — ответил он и поспешно отвернулся, полный гадливости к самому себе.


В Дербент Денис не поехал. Промаявшись несколько дней, он так и не решился сесть в рейсовую маршрутку.

Он бесцельно слонялся по городу и в самую жару пил в барах пиво — терпкое, пенящееся, в пузатых запотевших бокалах. Закусывал мелкой рыбёшкой из промасленных, пахучих картонных коробочек с надписью «килька копчёная» на крышках. Пиво быстро согревалось, теплело, делаясь противным и пресным. Он пил ещё. Хотелось забыться, залить в себе это жуткое чувство — осознание собственной ничтожности.

Он боялся. Боялся суровых родителей девушки — пожилых дербентских персов. Боялся её многочисленной и диковатой родни. При одной мысли о том, что ему придётся ехать в Дербент, петлять по кривым улочкам грязных пропылённых магалов[8], отыскивая её дом, а потом топтаться на пороге, едва бормоча что-то бестолковое и боязливо смотря на удивлённые, опешившие, может быть, гневные лица незнакомых, чужих людей, Денису делалось не по себе.

Для родителей Мехрабан он был инородец, иноверец. Они любили только своих, иные были им чужды. А этот русский парень — чужд тем более.

Изначально Денис не думал, что всё зайдёт далеко. Он вообще нечасто задумывался о последствиях своих поступков. Поверхностный и неглубокий, он и сам теперь не понимал, как же так всё получилось. Как вышло, что от него требуют то, чего он сделать не может, на что неспособен?

Мехрабан, училась в институте в Городе Ветров, на курс младше него. Жила у тётки. За каждым её шагом в этом большом суетном городе зорко следила родня. Она должна, обязана была следить — таково было родительское условие, на котором её отпустили сюда учиться. Однако девушка быстро научилась обманывать этих дотошных, мелочно подозрительных, но недалёких людей.

— У меня как в ФСБ конспирация, — смеясь, говорила она Денису.

Они почти всегда встречались в этом старом полузаброшенном парке.

Забирались в глухие дебри, в буреломы вывороченных с корнями дикими зимними ветрами старых тополей и осин. Садились на сухие древесные стволы. Влажные, горячие ладони Дениса жадно сжимали, стискивали тело Мехрабан, чувствуя его вожделенную, тугую гибкость, и его влажные губы шептали нежно, со страстью. Она, едва заметно подрагивая, запрокидывала голову назад и медленно, словно нехотя, опускалась, ложилась навзничь на мягкую, невыгоревшую траву. Счастливо улыбалась, и, запуская тонкие пальцы в русые волосы Дениса, говорила:

— Ты самый лучший. И я тебя люблю.

И раскрывала жаркие, накрашенные яркой помадой губы, раскидывала по траве руки. Тыльная сторона ладони напоролась на острый сучок.

— Ай! — резко вскрикнула Мехрабан и отдёрнула руку.

На коже, среди приставших к ней сухих стебельков и мелкой земляной крошки виднелась свежая, налившаяся кровью царапина.

Денис поспешно взял её ладонь обеими руками, поднёс к лицу и поцеловал несколько раз.

— Когда ты порежешься, у меня тоже идёт кровь, — сказал он тихо и серьёзно.

— Правда?

— Ну, конечно.

И Мехрабан, опустив чёрные ресницы век, улыбалась, счастливая и безмятежная.

Денис по-своему любил её странной, эгоистической любовью своей никчёмной, мелкой натуры.

Он умел пускать пыль в глаза, но он был не способен на поступки. Он любил, но боялся за неё бороться. Хотел расстаться с ней, но не мог решиться. Хотел выглядеть мужчиной — хотя бы даже перед самим собой, но не имел воли ехать в Дербент.

Денис отправился к известному в округе гадальщику, толком и сам не зная, зачем. Не то за наставлением, не то за облегчением.


Никто не знал настоящего имени гадальщика. Одни называли его Ильгам, другие Иззет, третьи — просто Хромой. Но это всё были имена ненастоящие — истинного он не говорил никому.

Он был калека — попав в детстве под машину, остался на всю жизнь с изувеченными ногами, с раздробленными коленными чашечками и почти негнущимися суставами. Ходить он мог едва-едва, опираясь на костыли и делая по два шажка в минуту.

Гадальщик жил на глухой, дикой городской окраине, в старом ветхом домике из саманного кирпича. При нём всегда была пожилая женщина — не то мать, не то тётка.

Гадальщик был неместный, не горец. Кто он был по национальности, тоже никто толком не знал: не-то перс, не-то тат, не-то курд-йезид. Говорили, что он — не мусульманин, что чуть ли не огнепоклонник. Но это тоже были одни лишь слухи, правды никто не знал.

Денис не сразу нашёл дом гадальщика. Он долго ходил взад-вперёд по жаркой и пропылённой улочке, на обочинах которой лежали кучи мусора. Рассматривал заборы и дверные калитки, заглядывал в окна и негромко покашливал, когда неуклюже проползавшие мимо машины обдавали его облаком едкой удушливой пыли. Крепко пахло кисловатым ароматом гнилых, заплесневелых арбузов. Спрашивать у прохожих не хотелось — мужчин, которые ходят гадать, не уважали.

Отыскав, наконец, нужный дом, он негромко постучал в железную калитку. Во дворе сразу же залилась хриповатым лаем собака. Занавеска окна, выходящего на улицу, откинулась, и наружу высунулось хмурое женское лицо в платке.

— Я это, к вам, — неуверенно начал Денис. — Ильгам ведь здесь живёт?

Женщина окинула его внимательным взглядом глубоко посаженных чёрных глаз. Те резко выделялись на фоне её старческого, морщинистого, тёмного лица. Взгляд был проницателен, холоден и сух. Денис поёжился.

— Ведь он здесь живёт? — повторил он.

Она буркнула что-то не по-русски и скрылась за занавеской, в тёмной тиши комнаты. Затем хлопнула дверь, во дворе раздались шаркающие шаги, и калитка растворилась. Она появилась на пороге, одетая в длинный тёмный до пят балахон. На её иссохшейся шее ярко поблёскивала толстая золотая цепочка.

— Мне к нему надо. Очень надо, — опять начал Денис. — Он дома?

— Кто? — ответила она вопросом на вопрос, не впуская его внутрь.

— Ну, ведь здесь живёт человек… Хороший человек. Про него говорят, что он людям помогает, — Денис бормотал сбивчиво, неуверенно.

Промедлив секунду-другую, старуха сделала шаг в сторону, молча приглашая его войти внутрь. Денис шагнул через порог и оказался в маленьком узком дворике. Сидящая на цепи рыжая собака замолчала, лишь негромко рыча и скаля мелкие белые зубы. Прямо над головой, через весь двор была натянута проволока, густоувитая виноградником. Сквозь этот зелёный живой потолок солнечный свет во двор почти не проникал. Сверху, то тут, то там свисали сочные, набухшие фиолетовые гроздья. Было прохладно.

Женщина всё так же молча повела его в дом. Денис быстро прошёл сквозь две мрачноватые небольшие комнаты и через минуту оказался в дальней глухой каморке с низким, бугристым потолком. Её стены были завешаны ворсистыми коврами, кроме одной, в самом верху которой виднелось узенькое зарешеченное окошко, дававшее совсем мало света. Деревянные, грубо крашенные доски пола тихо поскрипывали под ногами. У стены, на низком диване, обложенном подушками, полусидел-полулежал человек. Прямо перед ним стоял маленький столик, на котором были разложены раскрытые книги. Женщина тихо притворила за Денисом дверь.

— Салам алейкум! Что привело тебя в этот дом? — голос гадальщика был негромок. Он говорил очень спокойно, с едва уловимым, мягким, совсем негорским акцентом.

Денис в полумраке комнаты разглядывал его пристально. Гадальщик был худ и тонок в кости. Белая просторная рубаха скрывала впалую, тощую грудь. Изувеченные ноги он неестественно подогнул под себя так, что вывернутые на сторону коленные чашечки уродливо торчали сквозь широкие штанины. Длинные бледные пальцы гадальщик держал крепко сомкнутыми и, уперев локти в колени, положил на них подбородок. На запястье левой руки виднелись чёрные чётки. Лицо гадальщика было овальное, вытянутое, бледное. Черты его казались мягкими, даже изящными, словно тонко прорисованные акварелью. Чёрные, слегка вьющиеся волосы закрывали уши и лоб. На подбородке, подпёртом руками, топорщилась чёрная бородка.

— Я хочу, чтобы вы сказали мне., — начал Денис и замялся. Он толком не знал, с чего начать. — Я не знаю, как поступить. Поэтому.

— Поэтому ты пришёл сюда, — закончил за него гадальщик.

— Да.

— Тогда давай сюда её фотографию.

— Что? Чью фотографию? — изумился Денис.

По губам гадальщика пробежала лёгкая саркастическая улыбка.

— У тебя есть женщина, но ты не знаешь, остаться с ней или нет. Ты и хочешь, и боишься одновременно. А фотография у тебя с собой. Кто же приходит гадать на женщину без фотографии! Дай её мне.

Смутившись, смешавшись, Денис быстро полез в карман, достал и протянул ему небольшую цветную карточку Мехрабан. Она сама подарила ему своё фото несколько месяцев назад перед тем, как надолго уехать в Дербент.

«Чтобы не забыл», — сказала она тогда, взглянув очень серьёзно, и сунула ему в руку глянцевый блестящий прямоугольник.

Гадальщик неторопливо взял в руки фотографию и положил на столик перед собой. Его чернильные глаза, то прищуриваясь, то широко раскрываясь вновь, сосредоточено вглядывались в радостно улыбающееся лицо девушки, внимательно ощупывали каждую его чёрточку. Денис молчал.

— Она не горянка, — сказал, наконец, гадальщик утвердительно. — Нет, не горянка.

— Да, — Денис удивился снова. — А. а откуда вы знаете?

— Просто я вижу то, чего не хотят увидеть другие, — ответил тот всё тем же приглушённым, очень спокойным голосом. — Иначе ты не пришёл бы сюда, — и гадальщик поднял глаза на гостя:

— Нет, не пришёл бы.

Денис отступил на шаг назад — чёрные, глубокие глаза гадальщика словно обожгли его.

— Она не горянка, но родители её очень строги, — продолжал гадальщик. Его взгляд снова устремился на фотографию. — Они строги. Но она тебя любит…

— Любит, — подтвердил Денис.

— Иначе не дала бы тебе это, — он поднял карточку, вертя в руках, рассматривая на свет. — Не просила бы помнить и ждать встречи. Иначе ты бы не пришёл ко мне, — и гадальщик снова перевёл взгляд на Дениса.

Смотрел долго, немигающе, чуть прищурив левый глаз.

— Да. Я для этого и пришёл, — поспешно ответил тот и неизвестно зачем прибавил, солгав. — Я хочу узнать, действительно ли она меня любит.

Гадальщик мягко улыбнулся. Он сидел практически не двигаясь, не меняя позы. И только взгляд его был подвижен.

— Ты пришёл сюда не за этим, — с лёгким укором сказал он. — Ты знаешь, что она любит тебя. И ради тебя готова на многое. Но вот готов ли ты?

— Я? — переспросил Денис и улыбнулся по-дурацки.

— Да. Ты, Денис! Ведь это ты всё никак не можешь решиться, — слегка нахмурившись, гадальщик посмотрел на него ещё пристальнее. — Ты — не она.

— А откуда вы знаете как меня… — начал было Денис, но тут же вспомнил про надпись на обратной стороне фотокарточки: «Денису от Мехрабки». И красное сердечко вместо подписи. — Ах, да. Конечно.

— Так ты готов? — гадальщик прищурил глаза ещё сильнее. Между полусомкнутыми веками, они казались теперь почти совсем чёрными.

Денис потупился. Он шёл сюда для того, чтобы получить облегчение. И в глубине души готов был услышать те успокоительные глупости, которые вливают в уши молодым девушкам базарные гадалки, корыстно стремясь вытянуть из них побольше денег. Он ожидал слов утешения, слов поддержки, Напыщенных, но пустых фраз о счастье, будто бы ожидающем каждого. Он жаждал понимания и искал сострадания. Он ожидал здесь всего, чего угодно, кроме одного — этого тяжёлого, но неотвратимого для себя вопроса: готов ли он?

— К чему? — не поднимая глаз, пробормотал он, наконец.

— К тому, чтобы поступить по-мужски, — последовал строгий ответ.

На спине у Дениса выступил пот. В полутёмной, завешанной коврами комнате было душно. Он чувствовал, как крупные капли пота медленно скользят вниз, вдоль позвоночника.

— Но ведь вы мне не сказали. Вы совсем ничего не сказали, — начал он вновь, и в его голосе теперь звучала уже почти мольба.

— А я и не должен тебе ничего говорить. Ты сам это должен сказать. Сам. Сначала себе. Потом ей.

Гадальщик неторопливо пошарил в кармане штанов и, достав оттуда две костяные зары для игры в шеш-беш, мягко бросил их на столик. Раздался негромкий стук. Перекувырнувшись несколько раз, кубики замерли на отполированной поверхности.

— Шесть-ляр, — объявил он. — Редко кому выпадает такой камень. Он говорит, что всё в твоих руках.

— Я знаю, — ответил Денис.

Он не сводил взгляда с чёрных точек на костяных зарах — выпали две «шестёрки».

— Раз знаешь, то действуй. Чего же ты медлишь?

Денис поднял глаза на гадальщика:

— Но ведь. Но ведь вы совсем не гадаете.

— А зачем мне гадать с тобой. Гадание нужно женщинам. А ты мужчина. Мужчинам нужно слово. Гадать им стыдно.

Денису сделалось жутко. Ото всего сразу: от этих глубоких чёрных глаз, от спокойного размеренного голоса, от выпавших двух «шестёрок» на зарах, от мрачного полусвета глухой каморки. Захотелось выскочить из дома немедленно, уйти, убежать. Прочь отсюда! Подальше от этого человека, чьи короткие и тихие фразы полосуют его душу, словно бритвенные лезвия! Прочь!

— Я всё понял. Я понял, — сказал он, отступая к двери. — Я сделаю.

— Ты понял действительно всё? — гадальщик сделал ударение на последнем слове. Его голос прозвучал зловеще.

— Да.

Денис был уже у самого порога. Но вдруг остановился и неловко полез в карман:

— Сколько?

— Сколько сможешь.

Он вытащил несколько помятых купюр и протянул их гадальщику. Отметил про себя, что их было на сто пятьдесят рублей. Тот взял, не считая и почти не глядя, и положил их на столик.

— Забери фотографию, — голос гадальщика остановил Дениса в дверях.

— Ах, да-да. Конечно, — пробормотал тот, поспешно вернулся и, стараясь не смотреть ему в лицо, подхватил карточку, торопливо зажав в ладони, — Спасибо вам. Спасибо.

— Не за что, — услышал Денис вслед.

Голос гадальщика был нетороплив и слегка насмешлив.


А вскоре в комнату ворвались люди.

Сначала на улице раздался шум подъезжающей машины. Она остановилась прямо напротив дома гадальщика. Широко распахнулись три автомобильные дверцы, и из мягкого, прохладного салона «Джипа» на жаркую улицу выпрыгнули четверо. В ворота постучали, и когда женщина открыла дверь, то в лицо ей упёрлись пистолетные стволы, а грубые сильные руки цепко зажали рот.

Рыжая собака звонко залаяла на чужих, но её лай почти тут же перешёл в надсадный предсмертный визг — один из вбежавших во двор рослых свирепых парней пустил в неё пулю.

— У-у-уууууу! В-у-у-у-ууууууу! — отчаянно взвыла псина.

— А, с-сука! — сквозь зубы выругался стрелявший.

— Э, ты чё, дурной, да?! На хрена стрелял? — раздражённо крикнули ему остальные.

— Да заколебала в натуре со своим «гав-гав»!

Побившись в конвульсиях, собака замерла, смертно оскалившись. Из её простреленного брюха на пыльную землю быстро натекла тёмнокрасная лужица.

По каменным ступенькам низенького крыльца загрохотали торопливые шаги. Хлопнула входная дверь, и мрачную тишину дома разорвали возбуждённые гортанные голоса, выкрики, ругань.

Гадальщик приподнял голову от книги. Прислушался. Снял с руки чётки и отложил их в сторону.

— Э, где он? Где он? — выкрикнул кто-то в соседней комнате.

В ответ раздались сдавленные, предслёзные женские хрипы.

— Э, там посмотри! Дальше!

Гадальщик продолжал сидеть неподвижно, поджав под себя ноги. И только глаза его сощурились ещё сильнее, да бледная кожа переносицы собралась в небольшие складки.

По двери в его каморку с силой ударили ногой, и, распахнувшись настежь, она стукнулась железной ручкой о грубо выбеленную стену, едва не слетев при этом с петель. Внутрь ворвались двое горбоносых и чернявых парней. В лёгких спортивных штанах, в светлых футболках, с перекатывающимися шарами мускулов под кожей, Один из них резко бросился на гадальщика, схватил своими загорелыми лапищами, зажал ладонью рот и тут же торопливо заклеил его скотчем. Второй надел ему на голову заранее приготовленный мешок из плотной тёмной ткани.

— Пикнешь — пристрелю, — свирепо рявкнул один из них.

И с металлическим лязгом передёрнул затвор пистолета прямо над ухом гадальщика. Тот не шевелился. Похитители подхватили его лёгкое, сухощавое тело за руки и поволокли к выходу. Изувеченные ноги гадальщика тяжело волочились по полу. Он застонал негромко.

— Заткнись!

— Мага, ноги держи! Ноги! — крикнул второй и, не дожидаясь, сам подхватил ноги гадальщика свободной рукой, прижав их к себе.

В соседней комнате двое других налётчиков, связав женщину по рукам и ногам и залепив ей рот скотчем, волчьими глазами обшаривали комнату, высматривая, чтобы прихватить с собой. Но комната выглядела бедной и обшарпанной — в ней почти ничего и не было: только стол у окна, два старых и кривых стула возле него, да небольшой шкаф в углу. Однако один из бандитов всё же подошёл к шкафу, раскрыл его и начал торопливо в нём рыться, с приглушёнными ругательствами вываливая на пол женское тряпьё. Но другой — видимо, старший — приказал властно:

— Не бери ничего.

Грабитель заворчал в ответ недовольно.

— Э, я кому сказал? А ну, резко в машину!

Он повиновался с неохотой. Но, выходя на улицу, всё же успел прихватить и быстро сунуть в карман небольшой изящный сотовый телефон, лежащий на столе.

Тот, которого звали Мага, быстро сбегал в коморку гадальщика, сгрёб в охапку и вынес оттуда все его книги, лежавшие на столике. Поколебавшись, торопливо засунул в карманы чётки и зары.

— Быстрей! Поехали, — поторопил он остальных.

Гадальщика с залепленным ртом и мешком на голове грубо запихали на заднее сидение просторного «Джипа». С обеих сторон стиснули мускулистыми, потными телами.

— На, возьми, — Мага протянул другому книги гадальщика.

— Да мне они зачем?

— Этому нужны будут, — и он кивнул на пленника.

Тот, быстро прокрутив ручку на дверце, опустил до половины стекло и сплюнул на улицу.

— У себя пока оставь. Когда приедем — отдашь.

Мага, глянув насупленно, с недовольством, положил книги себе на колени, а карман, в которых лежали чётки и зары, застегнул на молнию.

Машина рванула вперёд, взметнув за собой облако удушливой пыли.

А в разгромленном доме, зияющем пустотой распахнутых настежь дверей, осталась лежать на полу связанная женщина. Силясь приподнять голову, она таращила обезумевшие глаза, глухо мычала и билась затылком о грубые доски пола.


Гадальщика везли целый день. Иногда машину останавливали и, выключив мотор, стояли подолгу. Её корпус быстро раскалялся под солнцем, и в салоне становилось нечем дышать. Истекая потом и задыхаясь под грубой тканью мешка, гадальщик хрипел на заднем сидении. Бандиты вылезали наружу, разминая затёкшие ноги и прячась в тень придорожных кустов. Из горячего салона машины он слышал их голоса, нервные и злые. Пиликали мелодии сотовых телефонов. Говорили по-русски, но с резким горским акцентом. Сбродная была банда, интернациональная.

К ночи «Джип» въехал в какое-то село. Гадальщика затащили в тёмный подвал частного дома и бросили в угол, на рваный и грязный матрас. На пол перед ним поставили пластиковую бутылку с водой и миску с кусками лаваша.

— На, поешь, — сказал Мага и вышел, заперев за собой дверь.

Гадальщик медленно выпрямился и сел, стащил с головы мешок. Подтащил под себя ноги. Отлепил ото рта скотч. Его края пристали к бороде и, дёргая с силой, он причинял себе резкую боль. На липкой стороне остались клочья приставших к ней чёрных волос. Он болезненно поморщился, трогая руками подбородок, скомкал скотч и бросил в угол.

На ощупь нашёл бутылку с водой, отвинтил крышку и поднёс ко рту горлышко. Отпил несколько раз, делая маленькие глотки, и поставил её на место. К еде не притронулся. Так и просидел он всю ночь, не меняя позы, закрыв глаза и лишь слегка раскачиваясь взад-вперёд. Из прорех старого матраса, крепко пахшего застарелой мочой, клочьями вылезала грязная вата.

Рано утром ему опять залепили рот, надели на голову мешок и усадили в машину. Гадальщик слышал, как с шумом растворяли роскошные, украшенные изящной резьбой ворота с надписями на арабском, и как «Джип», подпрыгивая на колдобинах немощёной сельской улицы, постепенно набирал скорость. По обочинам гнали стадо — громкое мычание коров слышалось даже сквозь тонированные стёкла.

Некоторое время ехали молча. Лишь сидевший справа от гадальщика бандит нервно ёрзал и, несмотря на сильную жару, простужено шмыгал носом.

— Э, да высморкайся ты, в натуре, — не выдержал, наконец, Мага.

Тонированное стекло мягко опустилось вниз, и простуженный, высунув голову наружу, принялся с силой дуть сквозь ноздри.

— Ай-ляззат, — удовлетворённо пробормотал он, облегчившись, и вытирая пальцами нос.

Некоторое время ехали молча. Затем водитель, придерживая руль левой рукой, начал возиться с магнитолой. Крутя ручку настройки, он пытался поймать какую-нибудь радиостанцию. Но сквозь динамики долгое время слышался лишь шум помех.

— Кайфуем, сегодня мы с тобой кайфуем! — вдруг раздался в салоне разухабистый грубоватый голос с резким акцентом.

Заиграла эстрадная музыка. Шмыгавший носом бандит громко ухмыльнулся.

— Э, убери это, в натуре! Харам такую музыку слушать, — с раздражением прикрикнул другой.

Гадальщик узнал голос Маги.

— …когда тебя я всю целую, то забываю обо всём! — выводил певец слащавым, полупьяным голосом.

Из магнитолы нёсся местный хит.

— Э, Ибрашка, ты глухой, что ли?! — Мага возвысил голос.

Послышалось недовольное ворчание. Музыка смолкла.

— Э, вы чё, дурные, да? Грех вообще такие песни слушать, — проворчал Мага. — Нормальное есть что-нибудь? Муцураева поставь.

— Нету. Братухе диск отдал.

Опять воцарилось молчание. С мягким гулом «Джип» нёсся дальше. Судя по тряске, дорога была грунтовой.

Наконец, машина остановилась. Гадальщика снова вытащили наружу и, подхватив под руки, куда-то поволокли. Идти сам он не мог. Голые лодыжки его ног волочились по земле, и их царапала жёсткая сухая трава. Шедшие рядом вполголоса переговаривались с кем-то по глухо трещащей рации. По голосам он определил, что с ним осталось лишь четверо — пятый, водитель, высадив их, видимо уехал на машине обратно.

Шли долго. Иногда останавливались. Тогда гадальщика грубо бросали на землю и приказывали лежать, не шевелясь. Его ладони кололи репьи, а ноги бестолково елозили, ища место, где меньше колючек. От пыльной, глинистой, потрескавшейся земли несло сухим жаром.

— Закат! Закат! Я — Закарья! — монотонно вызывал кого-то по рации Мага.

После короткого отдыха гадальщика поднимали и тащили дальше:

— Давай! Пошли!

Поднимались в гору.

— Закарья! Я — Закат! — отвечал резкий голос из нещадно трещавшей рации.


Через полтора часа они пришли. Гадальщик понял это по громким приветственным возгласам, которыми невидимые ему люди встретили похитителей.

— Салам алейкум!

— Ва-алейкум салам! — раздавалось рядом.

Он слышал, как они обнимались, похлопывая друг друга по плечу своими жилистыми, цепкими руками.

Гадальщик был в летнем лагере «лесных». Его быстро впихнули в какое-то помещение — тесное и с низкими сводами. Усадили на снарядный ящик — он сразу ощутил под собой его холодную металлическую твёрдость.

— Снимать, да? — спросил кто-то.

Голос был незнакомый.

— Снимай.

Мешок сдёрнули с головы, и одним рывком отодрали ото рта полоску скотча. Дёрнули настолько сильно и резко, что вместе с ней вырвали приставший к клейкой ленте клок бороды. Подбородок разом обожгла боль, словно в кожу ткнули горящей спичкой. Гадальщик вскрикнул и, схватившись рукой за лицо, почувствовал выступившую на нём тёплую влагу.

«Кровь», — подумал он. Поднёс пальцы к лицу. Подушечки их были красными.

Гадальщик осмотрелся. Помещение было маленькое, тесное, с низким потолком. Под ногами шелестел брезент, под которым угадывался сыроватый земляной пол. Окон не было вовсе, и слабый свет проникал сюда лишь со стороны входа.

«Землянка», — догадался он.

Прямо напротив него, на большом металлическом ящике сидел молодой, крепкий, горбоносый человек в камуфлированной футболке и брюках хэбэ, заправленных в берцы, почти до глаз заросший клочковатой тёмно-каштановой бородой. Рядом с ним, тоже на ящике, стоял мощный ручной фонарь, яркий луч которого бил гадальщику прямо в глаза. Тот болезненно морщился.

Слева от бородатого, на корточках примостился второй — низкий, корявый, хмурый тип в камуфляжных брюках и замызганной спортивной куртке. Его рябое, изъеденное точно оспой лицо с крупными, тяжёлыми чертами, было неподвижно, а карие, слегка навыкате глаза, смотрели внимательно и недобро. На коленях у него лежал автомат.

— Свободен, — повелительно бросил бородатый третьему — стоявшему прямо за спиной гадальщика и снявшему мешок с его головы.

Тот молча развернулся и вышел.

Бородатый не спешил начинать разговор. С минуту он рассматривал гадальщика пристально, с полным осознанием своей власти над ним, и на его тонких розоватых губах играла чуть приметная усмешка. Зеленоватые глаза глядели пристально, взгляд их был цепок и холоден. Пальцы левой руки неторопливо перебирали чётки.

Гадальщик глядел бородатому прямо в лицо — без страха, спокойно и тихо. Он кое-как уселся на ящике, поджав под себя непослушные ноги, и, сгорбившись, тёр правой рукой ободранный кровоточащий подбородок.

— Дай ему йод, — заметив это, повелительно произнёс бородатый.

Рябой послушно встал и, порывшись в лежащем на полу рюкзаке, вытащил оттуда маленький пузырёк с тёмно-коричневой жидкостью и клок ваты. Отвинтив крышку, прижал белый пушистый клок к горлышку и быстро опрокинул пузырёк, густо пропитав вату йодом. Затем подошёл к гадальщику вплотную и резко прижал к подбородку набухший коричневый клок.

Тот почувствовал сильное жжение, но, запрокинув голову назад и зажмурившись, не издал ни звука. Рябой быстро и умело обработал ранку.

— Ну, салам алейкум, Ильгам! — заговорил бородатый, когда рябой, закончив, сел на место.

Хотя гадальщика звали вовсе не Ильгам, он ответил сразу, но без поспешности:

— Ва-алейкум салам, Идрис, воин Аллаха!

— Откуда ты знаешь, кто я и как мое имя? — насторожился бородатый.

— Тебя, салафит, узнать нетрудно — ведь твоими фотографиями заклеены все заборы в Городе Ветров.

Бородатый самодовольно ухмыльнулся, обнажив крепкие белые зубы.

— Кафиры и муртады боятся праведных моджахедов так же, как шайтан боится Аллаха.

— Но Аллах, однако, не в силах уничтожить шайтана, — ответил гадальщик.

— Всему своё время. Судный день ещё не настал.

— Но если он не настал для мёртвых, то вы открыли его для живых. Вы взялись быть судьями своих собратьев-единоверцев, и уже который год у нас льётся кровь, а во многих домах звучат проклятья мужчин и плач женщин.

— Пусть плачут, если не способны ни на что другое. Только джихад приведёт праведников в рай. Перед каждым есть выбор.

— Не спорю. Но почему-то твои братья-единоверцы никак не хотят его сделать.

— Мунафики, забывшие веру и продавшиеся кафирам, мне не братья, — бородатый зло ощерился. — Все настоящие мусульмане в джамаатах.

— Но тогда зачем всё это? Разве Аллах не даст спасенья праведникам?

— Да что ты знаешь об исламе и об Аллахе?! — раздражаясь ещё сильнее, вскричал было Идрис, но сдержался, нахмурил густые брови, провёл по бороде рукой.

— Ведь ты даже не гяур, не человек Писания, — проговорил он уже тише. — Ты, говорят, язычник, идолопоклонник.

— Я чту пророка Зердушта. А он учил, что в мире на каждое зло есть добро. Если, например, Ариман сотворил множество смертельных болезней, то Ормузд ниспослал врачам искусство их излечения. Если Ариман иссушил в пустыне последний колодец, то Ормузд непременно оросит горячий песок дождём. Противоборство добра и зла есть жизнь. И да будет так, вплоть до прихода в мир Ахура-Мазды. Только он один изничтожит зло навсегда.

— Жизнь дарует лишь единый Аллах. Он — творец всего сущего. А Ормузды, Ариманы — это всё имена шайтана!

— Пророк Зердушт., — начал гадальщик.

Но Идрис грубо прервал его:

— Замолчи! Для меня есть один пророк — Мухаммад (мир ему)! Пророков Мусу и Ису люди поняли и истолковали неправильно. И тогда Аллах послал на землю третьего и последнего своего пророка. И он принёс его истинный закон — шариат. И что ему противоречит, то должно быть уничтожено.

— Э, ты! Тебя привезли сюда не для того, чтобы ты здесь понты свои кидал. Понял? — прибавил рябой угрожающе.

— Для чего же я понадобился салафитам? — тихо спросил гадальщик.

Рябой потупил взгляд и молчал, ковыряя грязным ногтем синюю изоленту, намотанную на рожок его автомата. Идрис продолжал буравить лицо гадальщика колючим немигающим взглядом зеленоватых глаз. Его пальцы нервно теребили чётки.

— Ты, говорят, можешь предсказывать будущее, — произнёс он, наконец.

— Будущего не знает никто, ибо творят его сами люди. Я могу лишь предупредить, предостеречь, сказать о том, что возможно, а что нет.

— И что же возможно?

— Возможно всё.

Идрис поднёс руку к лицу и задумчиво протёр уголки глаз.

— О тебе я слышал от многих, — начал он неспешно. — От многих очень достойных и уважаемых мною людей. Про тебя знает весь Город Ветров. Ты гадаешь людям, и твои предсказания сбываются. Мне говорили, будто ты ясновидящий. Я никогда раньше не верил ни в какие приметы, и ни в какие гадания. Я запрещал своим людям любой ширк, а гадание — это ширк, язычество. Но мой брат Шамиль нарушил запрет и тайком пришёл к тебе. Он хотел узнать свою судьбу. Мы тогда готовили важную операцию против муртадов, против одного из их главарей. А у Шамиля через три недели должна была быть свадьба, и он хотел узнать у тебя: суждено ли его невесте стать ему женой. Ты предсказал, что в семью невесты придёт горе. Тогда мой брат спросил, кому суждено умереть: ему или её отцу, так как он тоже был истинный мусульманин и вёл джихад. Ты не ответил на этот вопрос, сказав лишь, что пуля, несущая смерть, слепа, и для неё нет различия даже в истинных мусульманах. За день до операции, словно предчувствуя смерть, мой брат рассказал мне обо всём: о том, как нарушил запрет на гадание и пошёл к тебе, о том, как ты ему гадал. Я разозлился на него и сказал, что он совершил большой грех перед Аллахом, и что он должен будет его искупить.

Он замолк на мгновенье, перебирая чётки, неотрывно глядя прямо перед собой.

— Мы хотели тогда устроить засаду на дороге, по которой проедет важный кортеж. Всё было подготовлено очень тщательно. Мощный фугас заложили заранее, все позиции пристреляли, продажный муртад из охраны за десять тысяч долларов сообщил нам точный маршрут и время. Но шайтан в тот раз помог муртадам. Один из моих людей оказался предателем и агентом «шестовиков»[9]. Вместо кортежа приехал СОБР. Мой брат и отец его невесты Зайнулабид в том бою стали шахидами.

Гадальщик слушал, не шевелясь. Он помнил своё предсказание, сделанное молодому ваххабиту, который был полон ненависти к «мунафикам», «каферам» и «муртадам».

— Я не знал, что Шамиль был твоим братом.

— Он был моим любимым братом. Любимым и единственным. А остальных, которые не встали вместе с нами на путь джихада и рады жизни под кафирской властью, я не хочу знать.

— Чего же теперь ты хочешь от меня, Идрис?

Бородатый медленно поднялся с ящика. Задумчиво поскрёб почернелыми ногтями косматый подбородок. Подошёл к гадальщику вплотную, смотря прямо в глаза.

— Я хочу, чтобы ты предсказал наше будущее.

— Ваше будущее в ваших руках. И только вы вольны решать, каким оно будет.

Идрис шумно вздохнул, и его потрескавшиеся, обветренные губы растянулись в улыбке-оскале.

— Скоро мы проведём большую операцию против кафиров и их при-хвостней-муртадов. За последний год много наших братьев стало шахидами. Их кровь требует мщения. Мы хотим уничтожить того, кто обрекает истинных мусульман на мучения и смерть в плену. До сих пор ему помогал шайтан, и он всегда спасался от нашей праведной мести. Я хочу, чтобы ты сказал: свершится ли справедливость на этот раз?

Выражение его лица сделалось жестоким, беспощадным, и глаза хищно сверкнули. Рябой плотно сжал губы и положил палец на спусковой крючок автомата. Однако во взгляде Идриса сквозь злобу явственно проступал затаённый страх.

— Ты считаешь убийство справедливостью?

— Это не убийство — это джихад!

Гадальщик прикрыл глаза. Беззвучно зашевелил губами, словно читая про себя молитву. Втянул голову в плечи и сидел так тихо, нахохлившись, словно тощая уродливая птица. Тонкие, острые кости его лопаток резко проступили сквозь тонкую, местами продранную ткань белой рубахи.

Прошло несколько минут.

— Тебе сказать его имя? — не выдержал Идрис.

Гадальщик приподнял веки. Из-под них в лицо боевику глянули два тёмных, как нутро чернильницы, глаза.

— Не надо. Я знаю — это министр внутренних дел.

— Да — он. Эта жирная сука должна, наконец, отправиться в ад.

— Не распаляй в своём сердце злобу и не оскверняй уста ругательствами, салафит. Ведь вы же сами проповедуете сабур[10].

— Отвечай на вопрос: он умрёт? Его поглотит ад?

Гадальщик помолчал немного, провёл кончиком языка по губам.

— А что поглотит тебя, Идрис? Знаешь? — спросил он тихо и вкрадчиво.

— Если мне суждено стать шахидом, то рай ждёт меня под тенью автоматов, — бородатый бросил нарочито, с вызовом, словно ударил внахлёст.

— Тень от них слишком горяча, и больше подходит для адского пламени. Не спеши в него попасть.

Гадальщик спокойно выдержал его диковатый взгляд. Лицо Идриса было напряжённое, неподвижное, и на выпуклом лбу заблестели мелкие, с булавочную голову, капельки влаги. От его литого тела крепко несло запахом застарелого мужского пота. Здесь, в лесу, в землянке мыться было негде.

— Ну? — не выдержав, выдавил, наконец, из себя Идрис.

— Я всё сказал тебе, салафит, — лицо гадальщика оставалось бесстрастным. — Не спеши в него попасть.

Бородатый отпрянул. Провёл всей пятернёй по лицу, заелозил пальцами по заросшей щеке. Потом взялся за чётки и медленно передвинул на них бусинку.

— Ты хочешь сказать, что меня убьют? — наконец, спросил он медленно и протяжно, нарочито стараясь придать голосу выражение безразличия.

Однако в его глазах мелькнула жуть, тоска, безысходность.

— Я хочу сказать, что право выбирать своё будущее принадлежит лишь тебе одному. Ведь каждый человек делает выбор между духом святым и духом злым, ибо он наделён даэной и храту[11], которые позволяют ему различать добро и зло.

— Я не знаю никакой храты! Всё добро — от Аллаха! — выкрикнул Идрис с бешенством. — Он — создатель всего. И мы должны установить его законы по всей земле.

— Помни, на каждую силу есть другая сила. На каждый автомат — другой автомат. Кровь рождает только кровь.

— Но силу Аллах даёт лишь правоверным.

— А кто же даёт её твоим врагам?

— Шайтан.

— Однако шайтана пока не одолел и сам Аллах. Так разве под силу сделать это вам, простым смертным?

Идрис снова сел на ящик. Он ничего не ответил и, не отрываясь, немигающим взглядом долго смотрел на сжатые в левой ладони чётки.

— Ты предсказал смерть моему брату. Теперь предсказываешь её и мне, — произнёс он после долгого молчания с тяжёлым, грудным вздохом.

— Я сказал лишь, что ты сам волен выбрать жизнь или смерть, — ответил гадальщик и чуть помолчав негромко добавил. — Не только чужую, но и свою.

Идрис поднял на гадальщика глаза, сдвинул брови, подался вперёд. Его взгляд был мрачен и тяжёл, словно вода в реке поздней осенью. Казалось, он хотел наползти, согнуть, придавить гадальщика к полу, к земле. Зубы его оскалились. Тонкие ноздри крупного носа с горбинкой порозовели и раздувались нервно.

— Я не знаю, кто ты. Но ты — смелый человек. Ты не испугался сказать мне, что думаешь, — произнёс он, разделяя каждое слово.

— Я всегда говорю то, что думаю. И никогда не говорю того, чего нет в моих мыслях.

— Кто ты по нации?

— Тебе есть разница? Ведь салафиты не признают наций. Они весь мир делят на кафиров, мунафиков и истинных мусульман.

— Всё равно. Я хочу знать.

— В Грузии меня звали леком, в Армении — йезидом, в Иране — гебром, а здесь — хажаром. Выбирай сам, что больше нравится.

— Но где твоя родина? Где твоя земля?

— Моя родина там, где есть добрые люди. А они есть везде.

— Даже здесь?

— Да. И здесь тоже.

— Сколько ты хочешь?

— За что?

— За своё гадание?

— Я не жаден до денег. И буду рад, если до тебя дойдут мои слова.

Идрис снова начал перебирать чётки. Рябой, до этого неподвижно и безмолвно сидевший в углу, вдруг поднялся на ноги и тихо произнёс ему что-то на ухо.

Бородатый неторопливо встал:

— Хорошо, гадальщик. Несколько дней ты посидишь здесь. Тебя будут кормить и поить. Не бойся — никто не тронет тебя и пальцем, отвечаю. Посмотрим, много ли правды в твоих предсказаниях. Если оно не сбудется, то, когда вернусь, я пристрелю тебя лично как обманщика, язычника и идолопоклонника. Но если ты окажешься прав, то тебя отпустят. Я даю слово.

Он говорил, не спеша, с полным осознанием своей силы. Взгляд снова сделался властным и надменным.

Закончив, Идрис слегка кивнул рябому. Тот, закинув автомат на плечо, легко подхватил худое, тщедушное тело гадальщика своей могучей, покрытой густыми чёрными волосами ручищей, и потащил его наружу, прочь из землянки.


Несколько дней гадальщик просидел в старом, полузасыпанном блиндаже. Его не связывали и не заковывали в цепи — всё равно убежать он не мог. Гадальщику бросили туда старый спальный мешок, прожженный в нескольких местах. Он расстелил его на земле и долгими часами сидел почти неподвижно, прислонившись спиной к земляной стенке. Когда он шевелился, чтобы переменить позу, с неё осыпалась мелкая сухая крошка. Падала на голову, застревала в волосах, забивалась за воротник рубахи. Гадальщик морщился и тряс головой, запуская тонкие пальцы в свою густую копну чёрных, давно нечёсаных волос.

По вечерам он слышал снаружи шаги, приглушённые голоса. Бренчала гитара, и в землянке чей-то высокий гнусавый голос, слегка фальшивя, выводил протяжный заунывный мотив:

Мерно шагая вдали,
Объят предрассветною мглой,
Караван Хаджи-Али
Шагает в свой край родной.
К нам караван тот идёт
Из знойной страны Пакистан.
Белые тюки везёт,
В тюках кашгарский план.
Певец завывал тоскливо, давя слезу. Несколько человек подтягивало вполголоса:

Сам караванщик сидит
С длинным кальяном в зубах.
Короткие ноги поджав,
Качается на двух горбах.
Давно уж померк его взор
Не видит он солнца восход.
И лишь на рваный халат его
Мерно слеза упадёт.
Гадальщик слегка покривился. Он не любил эту старую дворовую песню. А певец, перебирая струны, затягивал уже другую:

Курильщику трудно без плана.
Слезятся в глазах миражи.
Идёт караван из Ирана
И много везёт анаши.
«Душистый план!» — ударил он по струнам, взвыв гнусаво. Припев подхватили несколько глоток. Песня полилась дальше.

Утром ему приносили еду: буханку хлеба, открытую банку консервов и пластиковую бутылку с водой. Молодой веснушчатый парень с поломанными ушами, смятыми в уродливые бесформенные вареники, клал хлеб на спальный мешок, ставил за землю бутылку с водой и консервную банку, из которой торчала погнутая алюминиевая ложка.

— На, покушай, — говорил он грубоватым, юношеским голосом с резким акцентом.

— Спасибо, — неизменно отвечал гадальщик, не притрагиваясь, однако, к еде.

— Кушай, давай, — настаивал парень. — И так худой весь — одна кожа да кости.

— Я питаюсь не хлебом, но истиной.

— Э, хлеб тоже нужен, — отвечал тот озадаченно. — Без него ты как истину сможешь понять? Это же есть, голова работать не будет.

Гадальщик отщипывал от буханки небольшой кусочек, макал его в консервы (чаще всего это была жареная килька в томате), медленно прожёвывал и запивал большим глотком воды.

— Спасибо, я сыт.

Парень качал головой и уходил.

Так прошло четыре дня. Ни Идрис, ни рябой не появлялись. В блиндаж спускался только веснушчатый парень, чтобы принести еды. Он относился к гадальщику с почтением и даже некоторой боязнью. Говорил спокойно, никогда не повышая голоса.

Однажды парень спросил:

— Э, а ты правда гадаешь хорошо?

— Правда, — ответил гадальщик.

Парень присел на корточки и закусил губу.

— А ты откуда это всё знаешь?

— Что именно?

— Ну, это — будущее.

— Будущего не знает никто. Я лишь гадаю, что может быть, а чего нет.

— А у меня что может быть?

Гадальщик небрежно бросил зары прямо на земляной пол. Выпало «шесть — один».

— Это решать тебе самому. Если ты останешься здесь, то тебе суждено стать шахидом. Если вернёшься домой, то шахидами станут другие.

Парень, набычившись, туповато глянул на него исподлобья, потом опустил голову, сплюнул длинной слюной и тут же растёр плевок ногой по земле.

— Чё, всё?

— Нет. Но для тебя — самое главное.

— Э, фигня всё это! — сказал он досадливо и мотнул головой. — В Аллаха надо верить, а не в гадание.

— Зачем же ты тогда меня спросил?

— Ну, просто. Есть же, «ха-ха» поймать хотел, — парень пренебрежительно осклабился, но натянуто, искусственно.

Потом он поднялся на ноги и ушёл.

В ночь на пятый день лагерь неожиданно всполошился. Раздались нервные, возбуждённые голоса, треск раций, грязная, гортанная ругань. Проснувшись в блиндаже, гадальщик слышал шум и глухой топот ног по поляне.

— Э, резко давай! Быстро! — гаркнул грубый голос где-то рядом.

Гадальщик узнал рябого. Послышались торопливые шаги и сиплое дыхание людей, тащивших тяжёлое.

В блиндаж спустились двое — яркий, слепящий свет фонаря нестерпимо резанул по глазам. Гадальщик инстинктивно зажмурился и отпрянул к стенке.

— Э, ты, рожу не убирай! — зло буркнул один из вошедших.

Гадальщик, продолжая болезненно морщиться, с усилием посмотрел перед собой.

Перед ним, наклонив голову и сгорбившись в тесном подземном укрытии, стоял рябой и светил фонарём прямо в лицо. Силуэт второго — кургузого, кривоногого и приземистого типа с автоматом — едва угадывался в потёмках.

— Э, ты! Ты знаешь, чё стало? — спросил рябой.

Голос звучал зло и грубо.

— Идрис убит, — не-то вопросительно, не-то утвердительно ответил гадальщик.

— Ты, прорицатель! — рябой выругался. — Ты это откуда мог узнать?

— А зачем бы вы ещё пришли ко мне среди ночи?

Рябой ощерился:

— Мы, может, пристрелить тебя пришли. А? Что на это скажешь, умник!?

— Пристрелить меня Идрис пришёл бы лично. Он бы не уступил меня вам.

— Ле, ты, хайван! — с бешенством зарычал второй, направил на него автомат и щёлкнул предохранителем. — Я тебя, сейчас, в натуре пристрелю! Хабаришь много не по делу!

Но рябой тут же схватил рукой ствол и отвёл его в сторону.

— Э, ты, Алишка, тоже рога не включай, в натуре.

— Да чё «не включай»! Этот козёл пусть свою пасть вонючую закроет! — истерично выкрикнул тот.

Брызги слюны, мелкими капельками разлетавшейся из его рта, попали рябому прямо в лицо. Он брезгливо вытерся краем рукава.

— Ле, я тебе конкретно говорю: не быкуй! Слышишь? Не быкуй! — он взмахнул рукой и, сам наклонив голову по-бычьи, налитыми кровью глазами уставился на Алишку. — Не быкуй, в натуре!

Тот раздражённо цокнул языком и замолк нехотя, продолжая глядеть волком на гадальщика, по-прежнему сидящего неподвижно.

Он хранил молчание. Его глаза постепенно привыкли к яркому фонарному свету, и он больше не морщился и не щурился, а смотрел вперёд просто и спокойно.

— Э, слушай сюда, — заговорил рябой нетерпеливо, — Твоё предсказание и правда сбылось. Как ты всё это угадываешь, я не знаю. Наверное, тебе в натуре шайтан помогает.

Он остановился на мгновенье, переведя дух и облизав языком сухие воспалённые губы. Затем выпалил:

— Идрис вчера стал шахидом.

Гадальщик молчал.

— Министру опять повезло. Мы не смогли его завалить и сами потеряли много людей, — продолжил ваххабит. — Почему ты не предупредил, что ничего не получится? Почему не сказал, что так будет?!

Слова рябого перешли в крик — надрывно злой, истеричный.

— Я говорил, — возразил гадальщик, — но вы не захотели меня услышать.

— Да чё ты говорил?! — рябой резко взмахнул рукой. — Ты там сидел весь на умняках. Непонятные вещи толкал: Ормузд-хремузд, Ари-ман-хайван! Добро и зло, туда-сюда. Ты что, не мог просто Идрису объяснить: ле, так и так, мол, не ходи туда? Ведь ты же знал всё заранее!

Лицо его побагровело, и глубокие рытвины на щеках налились кровью. Жилы на короткой шее вздулись, и острые волчьи зубы скалились в бешеной гримасе. Глаза сверкали, но в них сквозь злобу проступал суеверный страх.

— Я — гадальщик, а не пророк — последовал короткий ответ.

— Гадальщик, — скрипнул рябой зубами. — Шайтан ты, а не гадальщик.

Он резко повернулся и хотел выйти. Но вдруг остановился и обернулся назад.

— Идрис дал слово. И я тебя отпущу. Но если ты кому-нибудь скажешь, что был здесь, я приеду в Город Ветров и лично отрежу тебе голову. Ты понял?

— Лучше отрежь сейчас, — ответил гадальщик тихо и устало закрыл глаза.

— Да ты, хайван! — выкрикнул рябой и ухватил его за ворот рубахи, с силой рванув на себя. — Ты мне здесь на хрен не нужен! На хрен! Я тебе просто говорю: если чё — ты здесь не был и никого не видел. Ты понял, ишак?!

Он резко замахнулся правой рукой, но не ударил. Его кулак замер неподвижно в воздухе. Глаза, с красными, набухшими прожилками сосудов, расширились широко, а в уголках рта выступила белесая пены.

— Понял, — коротко ответил гадальщик.

— Вот так, — проворчал рябой и медленно опустил руку.

Не дожидаясь рассвета, ему вновь залепили рот пластырем, надели на голову мешок, выволокли наружу и, ругаясь сквозь зубы, долго тащили на себе куда-то сквозь росистую траву и колючие кусты. Потом его затолкали в машину, на заднее сидение. Рядом, почти вдавив его в дверцу, привалился кто-то тяжёлый и мясистый. От него несло застарелым запахом пота и грязной, давно нестиранной одежды. Машина тронулась. Из магнитолы нёсся гнусавый голос Тимура Муцураева. Ехали долго, то и дело переговариваясь с кем-то по рации.

Машина остановилась внезапно. Мясистый, не говоря ни слова, схватил гадальщика за шиворот и быстро вытащил наружу. Грубо бросил наземь, в колючие-преколючие кусты ежевики. Несильно пнул ногой по рёбрам.

— Живи, сука! — буркнул злой голос над ухом.

Громко хлопнула дверца, и автомобиль умчался, обдав напоследок гадальщика жаркой удушливой пылью.

Он с трудом приподнялся и сел, поминутно вздрагивая и болезненно морщась — ежевичные побеги оплетали его тело словно гибкие щупальца, сдирая кожу острыми, словно колючая проволока, загнутыми скребками своих шипов. Медленно высвободив руки, стащил с головы мешок и осторожно, стараясь не ободрать едва затянувшийся коркой пораненный подбородок, отлепил ото рта пластырь.

Гадальщик сидел возле пыльной просёлочной дороги. Давно взошедшее солнце в синем, безоблачном небе, слепило и жгло его привыкшие к мраку глаза куда сильнее, чем свет ночных фонарей. Вдали, в паре километров отсюда, сквозь колеблющийся, раскалённый воздух, виднелись неясные очертания маленьких домиков — там лежало село. Вокруг никого не было.


О том, что гадальщика похитили «лесные», Денис узнал из местных газет. В сущности, он и не читал их никогда — так, покупал ради телепрограммы. И тут вдруг — на тебе! Глаза машинально выхватили заметку на развороте: «Похищение гадальщика».

Денис, разом подскочив на диване, впился в неё взглядом.

«…по словам родственницы похищенного, в дом, где с ней проживал известный в округе гадальщик и знахарь, днём 8 июля ворвалось четверо неизвестных. Угрожая оружием, они надели ему на голову мешок, вывели на улицу, посадили в машину и увезли. Её же, связав предварительно по рукам и ногам, налётчики оставили в доме.

Из вещей ничего похищено не было, за исключением сотового телефона хозяйки. В данном случае есть все основания предполагать, что за этим преступлениям стоят «лесные», которые, как известно, крайне нетерпимо относятся к любого рода гадальщикам, знахарям, прорицателям и магам, считая их деятельность несовместимой с нормами шариата. Так, как уже сообщалось в нашем издании, за несколько месяцами до этого в Хасавюрте они развернули против них настоящий террор. Там с начала года было зарегистрировано уже несколько убийств гадалок и народных целительниц. Следы этих преступлений отчётливо ведут «влес».

Днём 8 июля! Да ведь он сам в этот день ходил к гадальщику. Да, это было четыре дня назад, как раз 8-го.

От одной лишь мысли, что он разминулся с боевиками всего на какой-нибудь час, Денис покрывался жаркой испариной, и на тонкой, белесой коже лица обильно проступали блестящие капельки пота.

«Блин, я ведь тоже был там в тот день. Может, они уже тогда были возле дома? Тётку эту вот не убили. Пожалели, наверное. А меня бы точно не пожалели, ведь я же русский», — мысли в голове роились хаотично и бессвязно.

Денис что есть силы костерил гадальщика:

— На хрен его! На хрен! В жизни больше гадать не пойду ни к кому! Безногий калека! Да какой он, к чёрту гадальщик! Только и смог, что мне в уши нас..ь.

Он стоял один посреди комнаты у себя дома, потерянный, жалкий.

— И Мехрабан эту на хрен! Пошла она к чёрту! — почти закричал он. — Ведь всё из-за неё. Из-за неё я туда попёрся.

Он метнулся на кухню, к холодильнику. Вытащил пластиковую бутылку минеральной воды, холодную и запотевшую. Подрагивающими пальцами отвернул крышку и, припав губами к горлышку, пил долго, жадно, не отрываясь, прикрыв ошалевшие, дурные глаза. Ледяная вода тонкими струйками проливалась на его распалённую шею и грудь, но он вовсе не замечал этого.


Мехрабан неожиданно появилась в Городе Ветров через три недели. И тут же позвонила ему. Услышав в телефонной трубке её голос, Денис растерялся. Решив для себя всё окончательно, он малодушно надеялся, что Мехрабан поймёт всё сама — раз он не приехал в Дербент, значит, всё кончено. И не станет больше звонить, избавит его от необходимости при встрече прятать глаза и бормотать что-то трусливое, неискренне, гадкое.

Но она не поняла.

— Я в Городе Ветров. А ты в Дербент так и не приехал, — произнесла Мехрабан, когда Денис растерянно ответил на её приветствие. — Нам надо увидеться.

— Я, вообще-то., — начал Денис и осёкся.

На том конце провода ответом ему было молчание.

— Я не мог. Правда… Не получалось у меня приехать, — он неуклюже попытался продолжить и снова умолк.

— Надо увидеться. Сегодня, — настойчиво повторила Мехрабан.

— Понимаешь, я сегодня..

— Я тебе ещё раз говорю, что я в Городе Ветров, — она сделала ударение на слово «я». — И нам надо увидеться. Я здесь ненадолго — завтра уеду обратно.

— Ну, хорошо, — сдался Денис. — Давай там же, где всегда.

— Нет, там не получиться. В том парке теперь каждый вечер мой брат троюродный с друзьями гуляет. Он увидеть может. Давай на набережной, где кафе «Лунный берег», у моря. В половине восьмого.

— Хорошо.

Денис повесил трубку с кислым лицом. Видеть Мехрабан совсем не хотелось. Но не пойти он не мог — от этого бы сделалось совсем погано.

«Сейчас всё закончить надо. Сейчас, — думал он, выходя из дома. — Поговорим — и всё: раз и навсегда. Хватит уже, разбегаться пора».

По дороге Денис зашёл в салон связи и, решив сделать прощальный подарок, купил недорогой, но изящный сотовый телефон.

Мехрабан встретила его молча, и в этом молчании чувствовалась и жгучая обида, и немой упрёк, и ещё не до конца угасшая, затаённая надежда.

— Привет, — сказал Денис и улыбнулся глупо.

— Привет, — ответила Мехрабан.

Денис попытался её обнять, но она резко отстранилась.

— Я ждала тебя, но ты не приехал, хотя обещал. Ты меня обманул.

— Да нет. Ты всё опять по-своему понимаешь, — Денис неуверенно махнул рукой. — Тут просто дела всякие были…

— Ах, дела., — протянула она и улыбнулась вдруг с уничтожающим презрением.

Денис заговорил торопливо:

— Вот видишь, ты всё по-своему понимаешь. Мы просто разные люди. Мы не подходим друг другу. Я хотел тебе это сказать, но.

Он замолчал. Слова не шли. Складно врать на этот раз не получалось, а говорить правду, говорить, что он испугался, было невыносимо мучительно.

— Да, мы действительно разные, — жёстко отрезала Мехрабан. — Жаль, что я поняла это только теперь.

— Ну, вот. Ты поняла — и хорошо. Давно это надо было понять. А то ведь как: ну вот приехал бы я туда, и что бы это изменило?

— Если бы ты приехал, если бы ты только решился, то это изменило бы многое. Может быть, всё изменило бы. Но теперь-то чего уже об этом говорить.

Она замолчала, повернула голову к морю и смотрела долго.

— Меня родители засватали недавно, — произнесла она, наконец.

— Засватали? — переспросил Денис.

Его это уже не касалось, но он всё же спросил:

— За кого?

— Да какая разница! Так, за родственника одного.

Денис не ответил на это ничего. Он помялся немного.

— Пойми, не всё от нас зависит. Вот видишь: засватали тебя, за родственника. А так: ну, уехали бы мы с тобой в Россию. Нам бы там даже жить было негде и не у кого. Родни у меня почти не осталось — поумирали все. Нет, там ловить нечего, — он вытащил из кармана новенький мобильник и торопливо сунул его в руку Мехрабан. — Вот, возьми. Оставь себе на память.

Девушка инстинктивно зажала телефонную трубку пальцами

— Ты бы ещё денег дал, — и она отвернулась с отвращением. — Откупиться, значит, решил.

Денис недовольно насупился, но промолчал. Говорить им было больше не о чем. Он потоптался ещё рядом, но Мехрабан не глядела на него больше. Она, вцепившись руками в металлические, с пятнами ржавчины перила, пристально смотрела на море.

— Ну, я пойду, — промямлил Денис.

Он попытался снова её обнять, но Мехрабан вырвалась и глянула на него с ненавистью.

— Пошёл вон! Пошёл отсюда! — зашипела она злым предслёзным голосом.

— Ну, зачем ты так.

— Пошёл вон! Ты скотина, трус! Сам ни «бе», ни «ме» сказать не можешь. К базарной гадалке вон пойди. Пусть она тебе на любовь погадает! — крикнула она громко.

— К гадалке? — переспросил он, похолодев. — Зачем к гадалке?

— Затем. Тебе только и осталось, что к гадалке сходить, раз сам ни на что не способен.

— Нет, не хочу! Не пойду больше.

Он развернулся и, не оглядываясь, торопливо засеменил прочь, продолжая бормотать под нос: «К гадалке пойди. к гадалке».

А Мехрабан, проводив его пылающими гневными глазами, размахнулась и изо всех сил швырнула телефон в тихое, дышащее вечерним зноем море. Тот пролетел метров пятнадцать и гулко бултыхнулся в подёрнутую слабенькой рябью, почти зеркальную, прозрачную воду. Через мгновение там на поверхность поднялись два пузырька. И лопнули быстро и беззвучно.

Через несколько месяцев родители выдали её замуж за троюродного брата.

Санкт-Петербург, сентябрь 2007 г.

Примечания

1

Хайван — тюркское ругательство, распространённое также среди горцев.

Дословно означает «скотина». Употребляется также в значении «дурак» (Прим. автора).

(обратно)

2

Чехи — жаргонное прозвище чеченцев (Прим. автора)

(обратно)

3

Ширк — в мусульманской религии поклонение чему-либо, кроме Аллаха, проявление многобожия (Прим. автора)

(обратно)

4

Мунафик — лицемер (дословно). Так идеологи ваххабизма называют своих противников из других направлений ислама: тарикатистов, суфиев и др. (Прим. автора)

(обратно)

5

Муртад — отсутпник, отпавший от ислама (Прим. автора)

(обратно)

6

Сабур — дословно с арабского означает «терпение», «терпеливый (Прим. автора)

(обратно)

7

Кадра — грубое, жаргонное обозначение девушки, молодой женщины, особенно лёгкого поведения, распространённое среди современных дагестанцев (Прим. автора)

(обратно)

8

Магал — название квартала в старой исторической части Дербента (Прим. автора).

(обратно)

9

«Шестовики» — жаргонное обозначение сотрудников 6-го отдела УБОП по борьбе с терроризмом и религиозным экстремизмом при МВД Республики Дагестан, принятое в рядах ваххабитских боевиков (Прим. автора)

(обратно)

10

Терпение, воздержание (арабск.)

(обратно)

11

Согласно зороастрийской религии даэна — совесть, а храту — разум, которыми изначально наделён человек (Прим. автора)

(обратно)

Оглавление

  • Жизнь, прожитая не зря
  • Случай в Гудермесе
  • Закованные в цепи (повесть)
  •   I
  •   II
  •   III
  •   IV
  •   V
  •   VI
  •   VII
  •   VIII
  •   IX
  •   X
  •   XI
  •   XII
  •   XIII
  •   XIV
  • Смерть капитана Лебедева
  • Божественное яйцо
  • Месть Гасана
  • Гадальщик
  • *** Примечания ***