Ядовитая боярыня (fb2)


Настройки текста:



Дарья Иволгина Ядовитая боярыня


Глава 1 На большой дороге


Напрасно иной раз рассуждают, будто лето на севере — это как зима на юге, только снегу меньше. Северное лето хоть и короче, но все в нем насыщенно: и краски, и запахи. Небо — ярко-синее, полное света, цветы — пусть маленькие, но яркие, с сильным запахом, а плоды… Да, плоды, конечно, кислые, зато сколько сил дают они человеку!

Как-то знакомый попросил Вадима показать ему — какова на вид ягода морошка. Морошка в Ленинградской области почти не водится, но тут повезло — обнаружилось нечто зеленое, мятое, на зубах хрустящее. Раскусив ягодину и ощутив ее уксусно-кислый вкус, этот человек изумленно воскликнул: «Так вот о чем просил умирающий Пушкин?!»

Нет, конечно, не о такой ягоде вспомнил великий русский поэт, когда в печальный час захотел полакомиться морошкой… А о такой, которую находили в Новгородских лесах за четыреста лет до вышеописанного разговора между Вадимом Вершковым и тем его случайным знакомцем.

Все это — северное лето, с его мягкими мхами и свежими, чистыми ароматами.

Новгород, озаренный ярким солнцем, приободрился более обыкновенного. Белобокие его церкви и богатые дома весело смотрелись в фиалковые воды Волхова, в гавани ждали новых торговых судов. В доме Флора народу стало поменьше: уехал в свой монастырь брат Лаврентий, отбыл по купеческим делам англичанин Стэнли Кроуфилд, подался бродяжить старый скоморох Неделька.

Флор днями пропадал в гавани, готовил к плаванию свой корабль «Святая Анна». Хотел в этот раз доехать до Брюгге, удивить «лютеров» русскими соболями и навезти оттуда хорошей стеклянной посуды, какую делают в Венеции, в сказочном городе Веденце. То и дело думалось ему о Наталье Фирсовой, которая называла себя странным именем Гвэрлум. Нелегкая ей выпала доля. И все-таки оставалась она милой.

Объявлять о своих чувствах ни Флор, ни Наталья не спешили. Только в груди теплело, когда виделись, а все прочее время как будто тлел в душе огонек.

Гвэрлум сидела в доме Флора, мечтала, даже сочинять стихи пробовала, но без компьютера ей плохо думалось. А ее побратим, «лесной эльф» Эльвэнильдо, он же Сергей Харузин, с завидной легкостью разобрал мудреное древнерусское письмо и теперь целыми днями увлеченно читал какие-то «божественные книги», благо других не водилось — не только в доме Флора, но и вообще по всей Руси великой. Увлекало там что-то «лесного эльфа».

Вадим то вместе с Флором возился на «Святой Липе», то Наталью, как умел, разговорами развлекал, а сам все думал мучительно: «Найду ли я себе место в этой новой жизни? Неужели не отыщется способ вернуться обратно, в Санкт-Петербург, со всеми его экологическими язвами и социальными проблемами? Хочется, знаете ли, язв. Прежде у нас все Серега Харузин томился, о диванах рассуждал — что не встанет с них вовек — а теперь и меня тоска разобрала. До самых печенок проела. Чужие мы здесь все-таки, хоть это и Россия».

Мучительным было также ощущение собственного невежества. И ведь подумать только: когда в беспечные детские годы читали учебник по истории кое-как, а экзамен сдавали по шпаргалке, думать не думали, что знания эти окажутся жизненно необходимыми! И вот теперь страдай, вспоминай: когда в Новгороде была эпидемия (и, кстати, эпидемия чего — чумы или оспы)? Когда Иван Грозный, за свою жестокость прозванный Васильевичем, утратил рассудок и начал казнить своих верноподданных налево и направо, точно собак? Митрополита, кажется, какого-то придушил… Какого митрополита? Может, патриарха? Боже, помоги моему невежеству! Не пора ли эмигрировать из Новгорода в Англию? Не напрячь ли на эту тему Кроуфилда?

«И, кстати, господин Вершков, — издевался над собой Вадим, — как там, в Англии? Генрих Восьмой, Синяя Борода? Мария Кровавая? Или умница Елизавета? Кстати, насчет Елизаветы, она ведь тоже головы рубить была горазда… Уолтера Рэли, кажется, казнила. И еще кого-то… Вспомнить бы, кого и когда. И за что».

В общем, везде страшновато. Хоть и считается, что эпоха Возрождения в самом разгаре, а жить в шестнадцатом веке опасно. Лучше пока сидеть на месте и внимательно смотреть по сторонам. Ждать признаков надвигающейся грозы и при первых же приметах глобального неблагополучия действовать по обстоятельствам.

Однако обстоятельства вновь принялись выкидывать коленца, так что стало умному и предусмотрительному Вадику Вершкову не до глобальных исторических прогнозов.

* * *

Июньские вечера — синее и тихое время. Хоть и шумит гавань, кричат люди, стучат доски, и визжат пилы, падают с грохотом на настил мешки, — а все равно тишина «громче». Скоро «Святая Анна» выйдет в море, сменит одну стихию на другую. Может, и Вершков с кораблем уйдет. Надоело на берегу топтаться. Море — мудрый советчик, говорят здешние мореходы, оно подскажет, как быть и что делать. Если, конечно, решение вообще существует.

— Эй, Олсуфьич, — обратился к Флору один немолодой человек в мятой рубахе навыпуск, без пояса. Выглядел он так, словно пил не просыхая уже много недель, хотя держался прямо и разговаривал твердо. — Не ты ли у себя в доме скомороха кормишь?

— Я, — сказал Флор. — Тебе что за печаль?

Человек задумался, поскреб неопрятную, скомканную бороду. Несколько раз переступил босыми ногами.

— Мне-то печали нет, — сказал он после долгой паузы, — да и скомороху твоему теперь тоже. А тебе, возможно, и есть.

Флор поднялся, перешагнул через доски и приблизился к человеку. Тот чуть отступил назад, словно испуганный грозным видом Флора, но затем вскинул голову и ответил «медвежонку» прямым взглядом.

— А у меня какая печаль? — спросил Флор и тряхнул его за плечо. — Да проснись ты!

— Третью седмицу страдаю, — невнятно молвил человек. — Не отпускает меня бес, пью.

— Ну так говори же, бес, с какой дурной вестью пожаловал! — настаивал Флор.

— Нашли скомороха твоего, — сказал человек. — Может, твоего… Это поглядеть надо. Только поскорее, пока не закопали. Их ведь знаешь, как закапывают? Без отпевания… И лежит он не в церкви Божьей, а на перекрестке двух дорог. Кривлялся старик — вот и докривлялся…

Флор сжал кулак и занес его над пьяницей. Тот покорно зажмурился, втянул голову в плечи, ожидая удара по темечку.

— Я ведь не от себя говорю, — пискнул он, — от людей…

— От каких людей? — гневно вопросил Флор.

— А от тех, что на перекрестке стояли и на мертвое тело глядели. Вот, говорят, скакал скоморох и кощуны рассказывал, а теперь лежит тут онемевший и будет погребен без церковного напутствия… Бренна, говорили они, человеческая жизнь, — ведь и покаяться, греховодник, не успел, настигла его злая судьбина.

— Далеко ли это место отсюда? — спросил Флор, убирая кулак.

Каким-то шестым чувством человек почувствовал, что угроза быть прибитым миновала, и открыл глаза.

— Полдня верхом, — ответил он. — В архангельскую сторону. Только поспешить надобно, покуда старика-то твоего не закопали.

— Да откуда ты знаешь, что это именно мой старик? — Флор в отчаянии переглядывался с Вершковым, как будто тот мог ему чем-то помочь. Вершков изо всех сил делал сочувственное лицо.

Неделька подолгу жил у Флора, а на время отлучек Флор оставлял на его попечение свой дом. И нерадивый помощник Недельки, его ученик и приемыш, подросток Животко, всегда вместе со стариком гостевал в доме Флора, а в последний раз ходил с Олсуфьичем на «Святой Анне».

— А люди сказали, что твой, — отозвался пьяница. — Дай мне грош, мне выпить надобно.

— Ничего твой бес от меня не получит, — твердо молвил Флор. — Животко не нашли?

Человек опять задумался, начал теребить подол рубахи, потом поднял ногу и почесал твердую черную подошву.

— Нет, я тебе что говорю? Нашли старика твоего, скомороха. При нем никого больше не было. А один человек там был, он говорит: «Да это Флора Олсуфьича скоморох! Новгородского, то есть». Тебя, значит, — добавил вестник и поглядел на Флора. — Ну, и говорит, что, мол, надо бы за Флором послать. Может, он кому денег даст за то, что без него старика не закопали.

— Едем, — бросил Вадиму Флор и быстро зашагал в сторону своего дома. Вадим пошел за ним, стараясь не слишком отставать.

— Погоди, а я-то как? — жалобно вопросил человек, глядя им вслед. Но ни один, ни другой не ответили. И бес, оставшись без хмельного, взбунтовался внутри пьяницы, пустил его устами гнусное ругательство. Да только никто его не расслышал, так оно и осталось висеть в воздухе до темноты, пугать беспечных ночных прохожих.

Вбежав на двор, Флор кинулся к конюшне и вывел оттуда двух лошадей.

— Ты, Вадим, со мной поедешь, — распорядился он так просто, словно это само собой разумелось.

«А почему бы и нет, — рассуждал Вадим, седлая обоих коней. — Он хозяин здесь, привык отвечать за людей, привык командовать ими. Как в дружине. Очень удобно, как ни поверни. Ни за что ты здесь, Вадим, не отвечаешь, а только исполняешь приказания. И все довольны. Даже ты».

И только усевшись верхом и выезжая со двора вслед за Флором, Вадим вдруг понял: а ведь Неделька, тот самый, что подобрал его и обоих «эльфов» после их необъяснимого перехода в шестнадцатый век, тот самый старик, который первым повстречался им в их новой жизни, — он, кажется, мертв… Оборвалась еще одна ниточка, связывавшая их с игровым полигоном в Ленинградской области, со всей их прошлой жизнью.

Флор гнал коня, не переставая. Вадим, довольно плохой наездник, едва поспевал за ним. Хорошо еще, что конь под Вадимом старый, опытный, понятливый. Привык коняка служить человеку, догадываться о его желаниях. Шел ровно, без понуканий, фокусов не выкидывал. Вадим держался в седле и даже начал, спустя какое-то время, глазеть по сторонам. «Милый ты мой», — благодарно обратился он к коню и провел рукой по его шее. Тот покосился черным глазом. Умный взгляд, почти человеческий. Хотя — почему ум всегда связывается с человеком? Сколько глупостей человек всегда делает! Ни одному коню не снилось.

Новгород остался позади. Красивый, величественный город. Уже в шестнадцатом веке не было ему равных. Двадцатый с его новостройками увеличил сам град, но не добавил ему красоты. Просто расползлось вокруг царственного Кремля море белых и серых строений.

Дорога бежала все дальше на север, навстречу архангелам. По преданию, здесь, на севере, обитали ангелы, и все у них было огромным: гигантская, как море, река Северная Двина, необъятное небо, где просторно самой крупной туче, И где рождается необозримый гром, долгий день, что тянется полгода, и бесконечная ночь — она воцаряется над здешней землей тоже на полгода…

Такой день, длиною в год, называется «ангельским».

Похоже на сказку. А северяне и живут в сказке. И дома у них похожи на коней. Стоит такой «конь» на четырех столбах, как на четырех ногах, а на крыше ржет маленький резной деревянный конек. Здесь солнце называется конем.

— Солнце ты мое, — сказал заслуженному скакуну Вадим.

Тот дернул ушами — понял.

— До ночи не успеем, — обратился к Вадиму Флор. Голос у Олсуфьича сел, говорил он сипло, с трудом, откашливая пыль. И лицо у него посерело, не то от бледности — пробилась даже сквозь плотный северный загар (не чета южному, который смывается в первую же неделю после возвращения из Крыма или из какого-нибудь модного курорта в Турции), не то от дорожной пыли.

— Сейчас ведь светло, все, что надо — разглядим, — сказал Вадим. Просто для того, чтобы хоть что-то сказать, разломать это неприятное, болезненное молчание. Он видел, что Флор встревожен, даже испуган. Все-таки он любил старика.

Не произнеся больше ни слова, Флор опять полетел по дороге.

Потянулись мимо деревеньки — дворы с жилыми хороминами, клетьми, ключницами; нарезанные лоскутьем житные поля, огороженные от скотины репища… Еще одна сказка. Сказка, в которой живут и работают.

Вадим вспомнил, как в его детские годы мама пыталась читать ему русские сказки. Взяла с полки том Афанасьева, открыла наугад и начала: про печь и лопату, про куты с закутками, про телеги, плуги, овины, веретена и прялки… Ничего ребенок не понимал, ни единого слова — как будто на чужом языке ему читали. Начала мама объяснять, вынула с полки другую книгу — энциклопедию какую-то с иллюстрациями. Какая уж тут сказка — получилась лекция этнографического содержания.

И вырос Вадим, подобно многим его сверстникам, на совсем других историях. На таких, где не требовалось особенных познаний культурологического свойства. В школьные годы посетил музей этнографии, что-то понял из того, что осело из детских лет в памяти «запасным грузом». «Так вот ты какая, прялка-самопрялка!» — сказал он, увидев наконец этот экспонат на стенде выставки.

И только теперь, оказавшись в далеком прошлом, понимал Вадим Вершков в этих сказках каждое слово, да только ушло то время, когда ему хотелось слушать сказки…

Темнело медленно. Через весь западный горизонт протянулась широкая розовая лента. Под нею топорщились елочки редколесье указывало на близкое болото. А болота здесь тоже не имеют конца и края. Редкий ангел долетит до середины такого болота, думал Вадим, усмехаясь.

Какие только мысли не влезали в его голову, пока они ехали к тому перекрестку.

Становилось не то чтобы темнее — задумчивее. Природа как будто сощурила глаза и стала чуть хуже видеть. Синева неба выцвела, сделалась бледной, точно забытая между окон новогодняя бумага, синяя, со звездочками, — к лету она всегда выгорает, и мама выбрасывает ее наконец вместе с елочными иголочками. Вадиму всегда жаль было с ней расставаться, но мама неизменно говорила: «Будет еще один Новый Год, Вадик, и будет скорее, чем ты думаешь, а хлам в доме копить незачем».

Вот и теперь небесная бумага над головой выгорела, и скоро ее выбросят, заменят новой, яркой. До рассвета совсем недолго, а там и солнце вбрызнет в жилы нового дня свежую горячую кровь.

Перекресток был отмечен затейливым крестом, сверху накрытым широкой крышей — она напоминала распростертые птичьи крылья. Под этим крестом лежало мертвое тело, а рядом сидели несколько человек. Они жгли маленький костер и что-то ели, разложив на коленях белые тряпицы. Мертвец наблюдал за ними, чуть повернув голову в их сторону.

Флор спрыгнул с седла, бросил коня и побежал к этим людям. Вадим последовал за ним, правда, не так поспешно. Когда он подошел к ним, Флор уже стоял на коленях возле погибшего и держал его за руку. Люди у костра — их было четверо — поглядели на второго подошедшего.

— Вишь, как бывает, — сказал один из них и сделал Вадиму знак, чтобы тот садился рядом. — Живет человек и не ведает, когда призовет его Господь. А тут — такая беда!

Вадим пристроился поближе, угостился кусочком липкого черного хлеба и долькой чеснока. Он очень, хотел есть и только сейчас осознал, до какой же степени голоден. А Флор, поглощенный своим горем, даже не чувствовал голода. Рассматривал Неделькино лицо и бормотал что-то.

— Где его нашли? — спросил Вадим, томимый настоятельной внутренней потребностью что-то делать.

— А здесь и нашли, — ответил ночной сиделец.

— А вы, дяденька, кто? — полюбопытствовал у него Вадим, подделываясь под «сиротскую» манеру говорить, которую подслушал у Животко.

— Мы-то? Странники, Божьи люди, — ответили ему. — Шли на поклонение в Соловецкий монастырь. Идем себе и духовные канты поем, чтобы бесы по дороге к нам и близко не подходили. Бес — он какой?

— Хитрый? — предположил Вадим.

— Умный и трусливый, — ответил один из странников, а прочие закивали степенно. — Он слышит, кто идет. Знает, чья защита на нас, кто за руку нас повел по этой дороженьке прямо к святыням…

И затянул негромким, чуть дрожащим голосом:

Как во садике во зеленом,
Как во тереме во высоком,
Что сидела тут красна девица,
Сидючи, думу думала,
Думу думала, все молилася:
— Уж ты, батюшка мой,
Угодник Николай Святой!
Ты пожалуй мне
Уж ты лодочку-самоходочку.
Перевезла бы меня да та лодочка
Через реченьку, через огненну,
Перевезла бы она чрез сине море,
Довезла бы меня до царствия,
До того раю до блаженного!
Провозвествовал Николай Угодничек:
— Ты ль душа моя, красна девица!
Уж к чему тебе да та лодочка,
Да та лодочка-самоходочка?
Ты проси себе чиста серебра,
И проси себе красна золота,
И проси себе крупна жемчуга!
— Уж ты батюшка мой,
Николай Угодничек!
Уж к чему мне чисто серебро?
А еще к чему красно золото?
Да еще к чему бел крупен жемчуг?
Провозвествовал Угодник Николай:
— Ты душа моя, красна девица!
Чисто серебро — чистота твоя,
Красно золото — красота твоя,
А бел крупен жемчуг —
Из очей твоих слезы катятся,
Ко Господу в небо просятся!
Все до царствия до небесного,
До его раю до блаженного!

— Это песня о душе, — сказал другой странник и с хрустом разгрыз чеснок. — Красной девицей душа называется.

— Говорят же, — произнес Вадим, припомнив один из разговоров с Лавром, — «дай девице крылья — будет ангел».

Странники закивали, довольные таким красивым оборотом беседы. Видать, не слыхали такого выражения.

А Вадим подумал о Гвэрлум: если ей, «темному эльфу», бывалой питерской девице дать крылья — получится из нее ангел или нет? Сложная тема. В какой-то мере богословская.

— Идем мы, значит, поем, — продолжал неспешное повествование странник, — а тут и крест Божий стоит. Подошли мы ко кресту и стали класть поклоны. А тут словно бы толкнул меня кто-то в спину. Поворачиваюсь я и вижу — глядят на меня из кустов чьи-то глаза. Пристально глядят, не мигают, и солнце в них отражается неподвижно. А это, сынок ты мой, верная бесовская примета. У человека живого, пусть и грешного, солнце в глазах играет, зайчиков пускает, а у беса — стоит неподвижно, точно мертвое.

Я и подумал: точно, бес за нами следит. Не нравится ему, паскуде, что мы идем на поклонение. Всю дорогу он за нами шастал, только не показывался, а теперь себя явил.

И только я такое подумал, как иная мысль мне пришла: уж не мертвец ли в кустах? Прервали мы молитву и пошли смотреть, что там лежит. И точно — обнаружили человека убитого.

Ах, беда! Уложили мы его под крест, глаза ему закрыли, как могли, руки сложили. В деревню послали на подмогой. Пришли мужички оттуда — нет, говорят, не знаем такого. Еще пуще мы загоревали, потому что кто же нам поможет? За попом послали. Пока ходили взад-вперед, явился один человек из деревенских и узнал мертвеца. «Это, — говорит, — скоморох поганый. Я его в избе корчемной видел, пел и плясал сегодня утром, а нынче мертвый лежит и перед Господом Иисусом Христом ответ держит за всю свою недостойную жизнь, проведенную в плясках и пении».

Что тут делать? Поп пришел, только вздохнул и отошел — в ограде церковной таковских людей не погребают. А тут иной мужичок из избы корчемной подоспел. «Я, — говорит, — знаю скомороха этого. Неделька его имя, а столуется он в Новаграде у одного корабельщика, именем Флор Олсуфьич». Ну, мы и послали этого мужичка в Новаград, разыскать сего корабельщика Флора, сообщить ему.

Так мы рассудили: хоть человек сей умерший и скоморох, а все живая душа.

Посидим возле него, посторожим его душеньку. А тот знакомец пускай до Флора сходит и все ему поведает, что узнал. Его, мужичка того, сильно бес пьянства мучает.

— Да, он нам это рассказал, — поддержал Вадим. — На выпивку у Флора просил, только тот ему ни копейки не дал. На хлеб бы подал, одеждой бы поделился, а насчет выпивки Олсуфьич тверд — пьянчуг не любит.

— Вишь ты, — сказали странники, услыхав такое, — суровый мужчина.

Флор теперь сидел возле тела неподвижно, обхватив руками голову, думал.

— Дальше-то что было? — спросил Вадим у странников, решив допросить свидетелей по полной программе. Как в кино видел.

— А ничего дальше не было, — беспечно ответили странники. — Ждали вас, псалтирь читали и угощались чем Бог послал, и добрые люди подали.

Вадим поднялся и решился наконец взглянуть на умершего.

Флор поднял лицо, встретился с Вадимом глазами, и Вершкова поразило сильное горе, которое глянуло на него из Флоровых зрачков.

— Кто мог убить скомороха? — спросил Флор.

— Почему ты решил, что его кто-то убил? — удивился Вадим. — Он был уже немолод. Выступал в избе корчемной, значит, выпил при этом. Танцевал, говорят странники, стало быть, напрягался. Тут до гипертонического криза рукой подать, при его-то сложении…

Флор осторожно раздвинул ворот на груди у умершего, и Вадим увидел, что вокруг горла Недельки обвивается тонкая злая бечева.

— Его задушили, — сказал Флор глухо. — Задушили нарочно, не в драке случайно — как бывает, когда здоровенная оглобля ручищи сует не думая… Нет, подкрались сзади и накинули бечеву. Это убийство, Вадим.

Вадим присел рядом на корточки, преодолевая себя, взглянул еще раз на вздувшееся, посиневшее горло Недельки.

— Но кому и для чего потребовалось убивать старого плясуна? — недоуменно молвил Вадим.

— Пока не знаю, — сказал Флор. — Но знать буду непременно. И пусть побережется тот, кто это сделал!

— У нас проблема, — напомнил ему Вадим. — Скоморохам отказывают в церковном погребении. Что мы будем с ним делать?

— Похороним здесь, — решил Флор. — На перекрестке. Тут хоть крест стоит, и то ладно. Неделька знал, на что шел, когда начинал скоморошничать. Ему Лаврентий не раз предлагал — оставь ты, старый, все это, покайся, сиди дома, молитвы читай, по хозяйству помогай — тебя же все уважать будут, и люди, и ангелы. Какое там! Ему, видите ли, нравилось людей смешить. И самому веселиться. Вот и погубил себя, глупый…

— Лопата нужна, — сказал Вадим, поднимаясь. — Я выкопаю яму, а ты уговори мужичков-странничков, пусть они что-нибудь споют или прочитают, что ли…

* * *

Розовато-фиолетовая лента протянулась по небу, которое так и не потемнело до конца. Закатная полоса сместилась на восток, сделалась рассветной. Медленно коснулись горизонта солнечные лучи. Точно чуткие пальцы ощупывали они мироздание — как, все ли хорошо на земле, пора ли выходить на поверхность и озарять ее мягким лучистым светом?

Пора, солнышко, пора, красное. Лежит Неделька в могиле — лопатка нашлась у запасливых странничков. Крест кажется серебряным, крытый древесиной; и какой-то бойкий паучок начал вить под крышей свою паутинку, где коснеет серенькое крылышко давно съеденного мотылька…

Неутомимые страннички ушли в свой бесконечный путь, и долго вилась их песня:

Зародилось горе от сырой земли,
Из-под камешка из-под серого,
Из-под кустышка из-под ракитова.
Во лаптишечки горе пообулося,
Во рогожечку горе пооделося,
Тонкой лычинкой подпоясалось.
Приставало горе ко добру молодцу.
Видит молодец, от горя деться некуда,
Молодец бежит от горя в чисто поле,
В чисто поле серым заюшком.
А за ним горе вслед идет,
Вслед идет, тенета несет,
Тенета несет все шелковые.
Молодец бежит во быстру реку,
Во быстру реку рыбой-щукою.
А за ним горе вслед идет,
Вслед идет, невода несет,
Невода несет все шелковые.
Молодец от горя слег в постелюшку,
Во постелюшку, в огневу болезнь.
А за ним горе вслед идет,
Вслед идет, во ногах сидит,
Во ногах сидит, ухмыляется:
— Уж ты стой, не ушел, добрый молодец!
Только добрый молодец и жив бывал,
Загребло горе во могилушку,
Во могилушку, во матушку сыру землю!

Слова, простые и горькие, так и застревали в памяти, и незатейливая монотонная мелодия продолжала звучать в ушах, хотя давно уже ушли прочь, удаляясь к заветным Соловецким островам, страннички-богомольцы.

Друзья сидели у свежей могилы, под крестом, от их рук пахло разрытой землей.

— Выпить бы сейчас, — сказал Вадим. — Вечная память.

Ему было и грустно, и как-то интересно. Смерть всегда представлялась Вадиму невероятным приключением. Особенно — чужая. Своя пугала, что естественно. Но что там, за гранью? Он стеснялся этого любопытства, скрывал его, как умел, однако подавить не мог.

Флор молчал.

Потом вдруг поднял голову, и в тот же миг первый солнечный луч озарил землю. Встретившись взглядом с солнцем, Флор произнес:

— Я найду того, кто это сделал. Кто убил беззащитного старика, не дав ему даже времени на покаяние.

Он поднялся и направился к своему коню. Вадим последовал за ним. На том месте, где сидели страннички, остался ровный черный круг кострища — и больше ничего. Даже очисток от чеснока не было. Странно иной раз проходит по жизни человек, подумал Вадим. Как будто не по земле идет, а над землей, к какой-то своей цели, другим людям невидимой и неведомой. Минуя человеков — прямо к Богу. Даже завидно иной раз делается.

— Возвращаемся покамест в Новгород, — распорядился Флор, тяжело опускаясь в седло.

— Разве не лучше по свежим следам?.. — начал Вадим и осекся. Флор тяжелым взглядом остановил его. Потом — видимо, смягчившись при виде искреннего огорчения, которое появилось на лице товарища, — новгородец объяснил:

— Не хочу их спугнуть. Незачем убийцам знать, что у старого скомороха были друзья. И как выглядят эти друзья.

— Так ведь кто-то в корчме вспомнил, что ты с Неделькой дружбу водишь и кров ему даешь, — напомнил Вадим.

— Мало ли кто и что вспомнил… Они нас с тобой видеть пока не должны. Я подумать хочу. Все это неспроста случилось.

— Что ты имеешь в виду? — осторожно осведомился Вадим, выплясывая возле своего спокойного коня сложный танец в попытке взгромоздиться в седло. Наконец ему это удалось. Конь не без одобрения покосился на седока. Вадиму почудилось, что он замечает некоторую иронию на гнедой морде.

Флор дал другу время устроиться в седле удобнее и только тогда ответил:

— Никто не убивает скомороха без особенной причины. Скоморох безопасен и беззащитен. Он живет, как муха, — жужжит, летает, иногда таскает сладенькое, но по мелочи. От него иной раз бывает досада, но вреда — никакого.

— Мух иногда уничтожают, — сказал Вадим.

— Именно. Но пока они не оказываются там, где им быть не следует, они в безопасности. Стало быть, наш Неделька случайно попал туда, где посторонним делать нечего. А потом его выследили и задушили.

— Думаешь, это случилось не здесь?

Флор отрицательно помотал головой.

— Ни в коем случае! Кусты целехоньки, и следов почти нет. А человека, особенно такого, как наш Неделька, в одно мгновение не задушишь. Он, пока умирал, топтался на месте, хватался руками… Должны быть следы. Непременно должны быть! А тут просто девственная природа, как ты выражаешься.

— Ты прав, — признал Вадим. — Следовательно, преступник выследил нежелательного свидетеля, убил его, а затем перенес тело в другое место, желая запутать следствие?

— Именно.

И, не проронив больше ни слова, Флор поскакал в сторону Новгорода.

* * *

Спустя час, когда казалось, что до вечера еще далеко, Вадим поравнялся с Флором и взмолился:

— Сделаем остановку! Я не могу больше.

Флор молча посмотрел на него.

— Устал, — сознался Вершков. — Я ведь не джигит, вроде тебя. Обычный студент.

Оба эти слова, для Флора непонятные, непостижимым образом разъяснили тому ситуацию лучше, чем это сделали бы какие-нибудь привычные понятия.

— Ладно, передохнем, — сказал наконец Флор. — Все ведь уже случилось, торопиться некуда.

Он спешился и признался чуть виновато:

— Я, наверное, от собственного горя убежать хотел. Правильно страннички поют, куда от него ни беги, хоть в лес, хоть в море, настигнет и в землю тебя сведет.

Они устроились на земле, пустив коней пастись. Вадим зевал, поглядывая на небо. И, как всегда в такие минуты, приходили на ум обрывочные мысли касательно того резкого поворота судьбы, который произошел с ним и его товарищами по… несчастью? Теперь, после всего случившегося, после того, как они нашли в этой средневековой Руси друзей, назвать это однозначным словом «несчастье» язык не поворачивался.

Могло ведь на другую планету забросить, думал Вадим. Где все не просто нерусские, а еще и зеленые. С хвостами. Или тремя глазами. А что? Судя по литературе, такое бывает.

Флор привстал, вытянул шею — прислушался.

— Ты что? — спросил Вершков.

— Идет кто-то, — спокойно сказал Флор.

«Кто-то» брел, напевая и натыкаясь на кусты, — не то находился в счастливом подпитии, не то просто пребывал в расслабленном состоянии и наслаждался чистой совестью.

Выбравшись на поляну, где отдыхали друзья, незнакомец остановился, поморгал, осознавая увиденное, а затем расплылся в широчайшей улыбке.

— Ой, а вы тоже… Ну и ну! Ну, надо же! — бессвязно, радостно воскликнул он и, совершив грандиозный по своей нелепости прыжок, очутился возле друзей.

— Садись, — приветствовал его Флор. — Правда, закусить у нас нечем — торопились в Новгород, думали, сегодня уж дома будем…

— А это ничего, — сказал незнакомец и вдруг заметно опечалился: — Совсем ничего нет? — переспросил он. — А как же вы без еды бродите?

— Да мы не бродим, — снова сказал Флор, — мы сегодня к ночи дома будем.

— А, — сказал незнакомец. — А меня Трифон зовут.

Флор с Вадимом назвались тоже. Помолчали, послушали, как шумные дневные птицы постепенно замолкают, оживают вечерние голоса, более потаенные, вкрадчивые.

Трифон развалился в траве, подложил руки под голову, сунул в рот травинку.

— Дивно устроен Божий мир! — вздохнул он.

— Ты тоже ко святыням направляешься? — спросил Вадим.

Трифон приподнялся на локте, глянул на Вадима с некоторым изумлением.

— Я? — И тут же погрузился в глубокое раздумье. — Не знаю, — сказал он наконец. — Ежели Господь сподобит… Да я так, от дома к дому. Странствую. Мой-то дом сгорел, а брат и говорит: «Ты, Трифон, все равно без толку небо коптишь. Вот и дом от тебя сгорел, так что ступай ты, Трифон, с глаз долой…»

— У тебя дом сгорел? — переспросил Вадим. — А что же другие тебе не помогли?

— В чем? — не понял Трифон.

— Ну, я читал, что добросердечные русские крестьяне погорельцам в таких случаях помогали, — начал Вершков.

— Помогали? — еще больше изумился Трифон.

— Дом отстроить, с бедой совладать, — продолжал Вадим, чувствуя, что постепенно запутывается.

— А, — с облегчением рассмеялся Трифон. — Ну, кто обычный погорелец, тому помогают, это конечно. А у меня как? У меня брат был старший. Он человек суровый, двух жен пережил, детей — куча. И я у него бобылем жил. Ну, при нем — если говорить честно.

— Ты ведь бездельник, а? — вставил словцо Флор.

Трифон не смутился и отпираться не стал.

— В самую точку! — воскликнул он. — Я в братнином доме жил. Ну, и спалил его. Случайно. Брату-то всем миром новую хоромину поставили, а меня… — Он вздохнул, легко, беззлобно. — И ведь самое плохое, телушку я погубил. Спалил телушку. И иконы святые в пожаре погибли.

— А дети? — спросил Флор.

Трифон подскочил, мелко, быстро закрестился, затряс головой.

— Слава Богу, дети живы! Только Манютка была, которая в младенчестве померла, так это не от меня — святой истинный крест!

Трифон был явно немного слабоумным. Таких, кажется, «блаженными» называют. Но в хозяйстве такого младшего брата держать очень хлопотно и накладно; вот старший и избавился от него. Точнее — выставил за дверь. Обычная участь для тунеядца, подумал Вершков.

Сам он тунеядцев не любил, хотя в «современном» Петербурге они приобрели совершенно иное обличие. В университете они тоже водятся. Случаются граждане, которым лень шпаргалку написать, и они норовят одолжить ее у другого для экзамена. Дашь такому человеку свои записи — раз, другой, а потом надоест — и не дашь. Ох, как мы обижаемся, какие мы делаемся несчастные, как мы сетуем на черствость людскую! Вершков любил иногда выкинуть такой фортель — пригреть возле себя никчемного человечка, покормить его из собственных рук конспектами, книжками, шпаргалками, а потом — «ты все пела, это дело, так поди же, попляши!». И полюбоваться на мосечку снулой рыбы, которая появляется на физиономии оскорбленного тунеядца.

Наверное, и брат Трифонов нечто подобное испытывал. Однако сам Трифон выглядел человечком вполне безобидным и беззлобным. Он, в отличие от ленивых студентов, вполне признавал справедливость братнина решения и не держал на того сердца.

— Как же ты теперь жить будешь? — спросил Вадим.

— А никак, — махнул рукой Трифон. — Сейчас лето. Пойду странствовать, а на зиму к какому-нибудь монастырю прибьюсь, буду там трудничать.

Флор фыркнул:

— Трудничать — это ведь работать надо.

— Ну, поработаю, — сказал Трифон еще более беспечно. — А то в скоморохи пойду.

— В скоморохах нынче небезопасно, — сказал Вадим, сам не зная, для чего. Ему иногда казалось, что если разбередить рану как следует, поковыряться в ней и так, и эдак, то она скорее заживет. Надоест ей болеть — вот она и затянется свежей розовой кожицей.

— Ну? — изумился опять Трифон. — А я тут шел, скомороха встретил.

— Какого? — насторожился Флор.

— То есть как это — «какого»? — радостно не понял Трифон. — Обычного самого скомороха.

— Как он выглядел? — пояснил свой вопрос Флор.

— Немолодой уже. А, видите! Человек в скоморохах целую жизнь прожил! — с торжеством добавил Трифон. — Смешной человек, добрый. Мы с ним немного вместе прошли, а дальше разошлись.

— Ты в обратную сторону идешь, — сказал Флор.

— Да? — Трифон перевернулся на живот, погрузился в наблюдение за каким-то жучком и молвил восхищенно: — Шустрый, бестия! — А потом поднял голову, встретился с Флором глазами: — Как это, в другую сторону? А в какую я сторону шел?

— Если ты того скомороха встретил, стало быть, ты в сторону Архангельска шагал, — пояснил Флор. — На север, на зиму.

— Ну да! — Трифон попытался поймать жучка в граве, пошерудил там пальцами, потом сел, запустил пятерню себе в волосы. — Стало быть, я назад иду, к Новгороду?

— Именно.

— А, мне ведь все равно…

— Расскажи еще про скомороха, — попросил Флор.

— А что рассказывать… Смешной он. Показал мне, как кошка ловит муху. Потом еще песню спел. Я, говорит, сейчас на свадьбу иду играть.

— Свадьба? — удивился теперь Флор. — Да кто же летом женится?

— Нашлись… Это он так говорит, — поспешно добавил Трифон, видимо, опасаясь, чтобы его не сочли окончательным дурачком. — Мне-то откуда знать? Я, говорит, иду на урочище Пустой Колодец — это за болотом, недалеко отсюда, выходит, — и там будет свадьба.

— Какое еще урочище?

— Ну, там охотничьи угодья боярина Туренина, — пояснил Трифон, опять торопясь выказать свою полную осведомленность о здешних делах. — Туренин, не слыхали? Знатный весьма боярин.

— Слыхали, — сказал Флор. — Ты дальше рассказывай, про скомороха.

— Туренин, стало быть, там держит две или три семьи — егери или как они называются. Ему там и за дичью следят, и за конями, наверное, и чтобы все рога дудели и трубили правильно, если на охоту поехать вздумается… Ну, видать, там чье-то дитя оженить надумали. Им-то что, егерям, они же не сеют не пашут, для них что лето, что осень — все не страда…

— Это тебе кто объяснял? — спросил Флор.

— Да никто, — обиделся Трифон. — Это я сам так рассуждаю… Ты, верно, думаешь, что я дурачок и рассуждать не могу, а я — могу… В общем, скоморох этот так мне говорит: я, говорит, скоморох отменнейший и пел и плясал в хоромине корчемной на дороге, — я до той хоромины не дошел, сразу говорю, — а меня и пригласили люди боярские: иди, говорят, скоморох, на урочище Пустой Колодец, там у моих людей свадьба — тебя наградят…

— Стало быть, кого-то из людей Туренинских скоморох повстречал в корчме? — уточнил Флор.

Вадим давно утратил нить разговора и только мог поражаться тому, как его друг улавливает смысл в бессвязных речах «блаженного».

— А я тебе о чем толкую! — воскликнул Трифон. — Стало быть, в корчме кто-то из слуг Туренина сидел, ел-пил, скомороха слушал… А потом и пригласил того на урочище, к егерям… Понимаешь теперь?

— Да я и раньше все понимал, — сказал Флор. — А дальше что было?

— Да ничего не было, — с досадой сказал Трифон. — Поболтали мы с этим стариком, он на урочище пошел веселиться, а я дальше побрел своей дорогой… Наверное, тогда с пути и сбился.

— Ты с пути сбился, когда избу сжег, — сказал Флор.

— Да ну тебя совсем! — воскликнул Трифон. — Я с тобой по-доброму, а ты меня бранишь. Совсем как мой брат.

— Твой брат с тобой тоже по-доброму разговаривал, — строго молвил Флор. — А ты, дурачок, сейчас возвращайся к нему, пади в ноги и все делай, что он повелит, — тогда, может быть, не пропадешь. В миру тебе делать нечего.

— Меня Бог сохранит, — сказал Трифон.

— Ты хоть Богу-то молишься? — спросил Вадим, тоже изображая строгость.

— Получше твоего! — сказал Трифон и встал. — Обидели вы меня ни за что, добрые люди, Бог вам судья!

Он отошел на несколько шагов, остановился, помедлил, а после разрыдался и бросился бежать.

— Как ты думаешь, вернется он домой? — спросил Вадим у Флора.

Тот пожал плечами.

— Какая разница? Таких и впрямь Бог сохраняет… — Он встал. — Я тебя вот о чем хочу спросить, Вадим… Ты сможешь еще потерпеть без еды?

— Ну, как тебе сказать, — Вадим тоже встал, подбоченился. — Забастовщики, когда зарплату требуют, иной раз по нескольку недель ничего не едят. Их, правда, потом в больницу увозят и все равно денег не платят… То есть, это раньше так было. Сейчас-то все, вроде бы, наладилось…

Флор, естественно, ни слова не понял, но и разбираться не стал, хотя обычно проявлял любопытство и задавал все новые и новые вопросы, пока вся история не становилась ясной, от начала до конца.

Сейчас же Флор только сказал:

— Мы едем в урочище Пустой Колодец.

— Зачем? — удивился Вадим. — На свадьбу? Салатиков на халяву покушать?

— Ты слышал, что этот пустомеля рассказывал? — нетерпеливо перебил Флор.

— Как он избу спалил?

Вадим брякнул и тотчас ощутил собственную глупость.

— Прости, — извинился Вершков. — Плохо соображаю. Он что-то про Недельку сообщил. Что старый скоморох поехал играть на свадьбу в этот самый Пустой Колодец.

— Именно.

— Будем идти по следу?

— Придется, Вадим. Если там люди живут и действительно свадьбу справляют — угостимся. А если нет…

Флор не договорил и направился к своему коню. Вадим побежал за ним следом.

«Как этот… гридень», — вспомнил он подходящее слово. Но сейчас это все было неважно. Славный старик убит, задушен какими-то мерзавцами, и оставлять это просто так нельзя.


Глава 2 Урочище Пустой Колодец


Едва друзья сошли с дороги и двинулись в сторону болота, как леса вокруг них сомкнулись, точно заколдованная стена, и сразу стало темно. Бледнеющее небо искололи черные изломанные ветки старых елок, среди темных стволов заколыхались мутные клочья тумана. Пришлось спешиться и осторожно вести коней за собой, тщательно выбирая дорогу.

Земля под ногами вся была усыпана старой хвоей. Птицы здесь почти молчали, только время от времени на вершине старой ели внезапно принималась кричать ворона, но и она замолчала.

— Нехорошо здесь, — сказал Вадим. — Какой-то ведьмин лес.

Ему даже показалось, что между стволами мелькает странная лохматая тень — нечто вроде низенького человечка с непомерно длинными руками. Однако потом Вершков напомнил себе, что именно так выглядит леший на рисунке в детской книжке про славян. Воображение услужливо наделило знакомой личиной какой-то вполне безобидный пень.

«Леший может обратиться пнем, — подумал Вадим, нарочно пугая сам себя. — Об этом тоже в той книжке писали».

Ему было одновременно и смешно, и страшновато. Конечно, он не верил ни в каких леших. Но, с другой стороны, в двадцатом веке легко в них не верить. Кругом сплошная цивилизация, шоссейную дорогу слышно практически из любой точки любого леса. А в шестнадцатом — попробуй не поверь, когда вот они, черти, лешие, колдуны и даже древние языческие боги со всех сторон! Так и прут, подумал Вадим. То ли автомобили и выхлопные газы сгубили всю эту нечисть, то ли просто людское неверие.

Хотя, тотчас оборвал он последнее предположение, и в двадцатом веке полным-полно граждан, которые вполне искренне верят в порчу, сглаз, домовых, бабушкино гадание и тэ дэ.

Может быть, некачественно верят? «В старину все было лучше и дешевле», — добавил он иронически и усмехнулся.

— Болото начинается, смотри под ноги, — предупредил его Флор, вторгаясь в мысли Вадима.

Вадим увидел, что мертвая хвоя сменилась под ногами мягким мхом. Изумрудная, ядовитая зелень расстилалась вокруг, сколько видел глаз. Впрочем, видел глаз совсем немного, до края ближайшей прогалины. А дальше — опять ели и чахлые березки с облезлой берестой, точно шелудивые собачки во время линьки.

Они двинулись краем болота.

— Непохоже, чтобы здесь недавно проходила боярская охота, — заметил Флор. — Впрочем, может быть, они выезжали по другую сторону болота. Поглядим. Нам до урочища добраться бы, пока не стемнело.

Шаг за шагом одолевали они болото. То и дело где-то в глубине трясины вздувались и лопались пузыри. Казалось, что болото — древний монстр — вздыхает всей своей гулкой утробой.

Наконец впереди показалось что-то темное.

— Дом, — удивленно сказал Вадим. — Ну надо же! Не врал дурачок Трифон.

— Трифон говорил то, о чем слышал, — отозвался Флор. — А вот нам стоит поглядеть, что там и как. Одних разговоров и слухов тут будет недостаточно.

Они приближались к дому, пробуя дорогу шестами, которые выломали по пути. Несколько раз шест уходил почти целиком — кочки, с виду вполне безопасные, таили в себе смертельную опасность.

Кругом царила полная тишина. Как в склепе.

Затем из-под воды показались бревна.

— Тут была дорога, — сказал Флор. — Видишь? По бревнам ходили, чтобы в воду не ухнуть.

— Вроде бы, недавно, — предположил Вадим, но Флор покачал головой:

— Нет, это старая гать. Вон как затоплена. Она еще долго тут будет, еловая древесина может больше века в воде не гнить.

— Будем заходить в дом? — спросил Вадим.

— А как же! — Флор даже удивился подобному вопросу. — Ты разве не голоден?

— Голоден… — Вадим отвел глаза. — Просто я подумал — вдруг тут какая-нибудь баба-яга обитает или кащей бессмертный?

— Вполне может статься, — серьезно согласился Флор. — Но и с ними потолковать следует. Мы ведь набрались в чужие владения. Не поздороваться с хозяином было бы нехорошо, согласен?

— Согласен…

— А если это люди, о которых Трифон толковал, то они, возможно, видели нашего Недельку и кое-что от него слышали. Нам стоит узнать и это.

— Ладно, ты прав. — Вадим махнул рукой. В самом деле! Чего он боится — бабы-яги? А разве они не добры молодцы, чтобы оную бабу одолеть разными молодецкими трюками?

— Идем, — сказал Вершков. — Покончим с этим делом побыстрее — и в Новгород.

Дом казался заколдованным. Друзья все шли и шли к нему, а он все не приближался и не приближался. Шаг за шагом отступал он от непрошенных гостей, оставаясь все таким же далеким, маленьким и черным, как и в тот миг, когда они впервые увидели его с противоположного края поляны.

Полузатопленные бревна под ногами пружинили, намекая на страшную глубину, которая в любое мгновение была готова разверзнуться под путниками и поглотить их бренные тела. И Вадим представлял себе эту необъятность, в которой навечно законсервировались утонувшие люди, лошади, олени, зайцы какие-нибудь. Все они висят там, опутанные корнями вековых деревьев, и вечно смотрят друг на друга вытаращенными глазами, в которых застыл — до самого Судного дня — предсмертный ужас…

А затем Вершков поднял голову и увидел, что дом наконец увеличился.

— Почти пришли, — объявил Флор.

Они поднялись по двум проваливающимся ступенькам и постучали в дверь.

Ответа не последовало.

— Давай ещё раз, — предложил Вадим. — Может, они глухие? Или спят беспробудным сном после свадьбы?

Флор молча покачал головой. Друзья обошли дом кругом. Никаких признаков живых душ.

— Зайдем, — решил Флор и, пригнувшись перед низкой притолокой, первым шагнул в помещение.

В ноздри ударил сильный затхлый дух. Кругом громоздились какие-то сундуки и бочки — вся влазня была ими забита.

Несколько раз ударившись коленом и ухватив зубами ругательство, чтобы ненароком не вылетело и не осквернило уста, Флор и Вадим пробрались дальше и очутились в тесной повалуше.

Там тоже было пустынно и заброшенно. Еще стоял посреди комнаты стол, и тянулись вдоль стен лавки, но вся посуда была разбита какими-то зверьками, что безнадзорно орудовали в пустом доме не первый год и выискивали здесь себе поживы. Иконы в красном углу чернели укоризненно, и на одном лике вдруг бело сверкнули глаза. Флор молча поклонился образам, перекрестился.

Было совершенно очевидно, что в этом доме не то что недавней свадьбы не было — здесь и человечья-то нога ступала в последний раз несколько лет назад.

— Мы не заблудились? — спросил Вадим у Флора. — Может, речь о каком-то другом урочище?

— Нет, тут другого нет, — сказал Флор. — Пойдем-ка прочь, подальше из этого дома. Сдается мне, нехорошо тут…

— Флор, — тихо окликнул Вадим и чуть коснулся локтя своего спутника, — а иконы мы с собой не заберем? Что они тут, посреди болота, гнить будут…

В голове у него попеременно стучало то: «памятники живописи шестнадцатого века», то: «святые лики». Вадим даже не стал разбираться в столь сложных чувствах.

— Иконы? — Флор обернулся к иконам и еще раз осенил себя крестом. — А здесь, Вадим, как Господь управит. Может быть, святые образа посреди болота нужны — нам же с тобой это неизвестно…

— Как это? — не понял Вадим. — Как это святые образа могут быть нужны посреди болота?

— Положим, заплутал какой-нибудь путник в этих краях, а уже вечер близко, — начал Флор, как будто сказку рассказывал. — Идет себе, плачет, ко Богородице взывает: «Спаси, Матушка Пречистая! Помоги, Пресвятая!»

— Ну, легко себе представить, — пробурчал Вадим. — Места дикие, жуткие… Даже так: дикия, жуткия… По старой орфографии.

Флор пропустил эту реплику мимо ушей, как привык делать давно, когда приятель бубнит невнятное.

— Плачет такой человек — и вдруг видит впереди огонек. Огонек — значит, люди живут, значит, спасение его ждет! Пойдет он навстречу свету и из болота по этой вот старой гати выйдет. Увидит избушку, затопит печь. Согреется, до утра доживет, а утро вечера мудренее. Утром и дорогу из леса отыщет.

— А кто огонек для него зажег, если людей тут все равно нет и не будет?

Флор показал на икону.

— Дивная икона все сделает, если нужно будет человека этого спасти.

— Дивная! — Вадим покосился на потемневший образ так, словно подозревал, будто икона вот-вот оживет и что-нибудь скажет. — Откуда тебе известно, что эта икона — дивная?

— Про эту икону мне ничего не известно, — согласился Флор. — Я только то знаю, что любая икона чудесна, какую ни возьми. От любой чудеса изливаться могут, понял? Так что не нам с тобой менять то, что не нами установлено. Пусть образа остаются на месте.

— А если они тут погибнут? — не унимался Вадим.

— Погибнут — значит, по грехам нашим еще одно окно в Царство Небесное закрылось, — сказал Флор. — Ты ночевать здесь надумал?

— Нет, — покачал головой Вадим. — Ни за что! Сейчас, слава Богу, не зима, печку топить не надо. Больно уж жуткое место. Давай под открытым небом спать. Разложим костер, чтобы комары не до костей обглодали — и на боковую. Завтра поговорим. Что-то нечистое с этой свадьбой и егерями!

— Не то слово, Вадим, — согласился Флор. — Не то слово.

* * *

Утро оказалось действительно мудренее вечера, хотя, по расхожему мнению, человеку лучше думается, в темноте, вечерком или даже ночью. Когда взошло солнце, на болоте засверкали многочисленные лужицы и огромные капли росы, кругом все так и возликовало. Продрав глаза, Вадим любовался этой «симфонией света» и все не мог налюбоваться.

— Здорово, — зашептал он. — Какая красота!

Флор, как выяснилось, не спал. Хмуро разглядывал какую-то веточку, вертел ее в пальцах и постепенно сдирал ногтями кору.

— Давай вернемся к тому, что мы узнали от глупого Трифона и увидели здесь, на урочище, — предложил он.

— Трифон сказал, что Недельку кто-то пригласил играть на свадьбе.

— Верно.

— И что свадьба эта, вроде как, была здесь, в охотничьей избушке боярина… как его? Буренина?

— Туренина, — сказал Флор. — Именно. Дальше.

— А избушка заброшена, и свадьбой не пахнет, — заключил Вадим. — Бестолковка. Обычная русская история. Поди туда, не знаю куда. У меня был случай — искал один склад, а оказалось, что и улицы-то такой в городе нет…

— Нет, Вадим, это не бестолковка, — сказал Флор и тяжело вздохнул. — Это говорит о том, что нашего Недельку нарочно заманили в это место и здесь задушили. Чтоб наверняка.

— Погоди, — растерялся Вадим. — А мы разве не установили уже, что Недельку убили нарочно?

— Убить нарочно можно по разным причинам, — сказал Флор. — Например, ради грабежа. Идет скоморох из корчмы, явно при себе деньги несет. Грабитель его подстережет на обочине дороги, нападет, убьет и ограбит. Верно?

— Да.

— А если его нарочно сюда заманивали, значит, хотели убить именно его. И чтоб наверняка. Ты понял?

— Почти, — сказал Вадим.

— Неделька по случайности оказался посреди какой-то очень нехорошей истории, — молвил Флор. — Настолько нехорошей, что… Если мы найдем убийц, Вадим, то тоже вступим в такую стерву, что давай Бог ноги. Не боишься?

Вадим, конечно, испытывал определенный страх. Но признаваться в этом не спешил.

— Нет, — твердо объявил он. — Знай наших. Нечего старых скоморохов на дорогах Новгородчины душить! Неделька все-таки хороший был…

Флор закрыл лицо руками и заплакал.

«Вот еще одна загадка, — подумал Вадим, глядя на товарища, — эти люди шестнадцатого века совершенно не стесняются плакать. У нас мальчику с детства внушают: не реви, ты не девчонка. А здешние мачо абсолютно не боятся, что их девчонками обзовут. Наверное, это потому, — решил он, — что они настоящие мужчины и есть. В их мужественности никто никогда не усомнится. Им не нужно делать суровое лицо, хмурить брови и сплевывать сквозь зубы…»

Обратно на дорогу возвращались молча. Предстоял путь до Новгорода — несколько часов в седле. А затем можно будет расслабиться, отдохнуть и даже — о счастье! — ни о чем не думать.

* * *

— Неделька погиб? — воскликнул Харузин. — Пал жертвой заговора? Не может этого быть!

Почему-то вспомнилась фраза, прозвучавшая в одном из популярных боевиков конца двадцатого столетия. Произносится сверхироничным голосом и сопровождается пожатием плеч: «Киллер застрелил пенсионера». Приблизительно так же звучало в середине шестнадцатого утверждение: «Скоморох пал жертвой боярского заговора».

Наташа спустилась из своей светелки и устроилась за столом, желая принять участие в общей беседе. На ней был скромный девичий наряд, на щеках играл румянец — вообще, чувствовала она себя неплохо и уже начинала понемножку скучать, сидя в хоромах, — хотя еще в начале зимы давала себе торжественную клятву: больше никаких приключений!

— Расскажите все по порядку, — попросила Наташа. — Чтобы мы все чувствовали себя полноправными членами общества.

Флор быстро пересказал главное из того, что они с Вадимом разведали.

После долгого молчания Харузин выговорил:

— Это надо осмыслить во всех деталях и всесторонне, граждане. Кому, говорите, принадлежит урочище? Боярину Туренину? А кто он такой, этот Туренин?

Вадим с Флором переглянулись. Мысль о том, что Туренин может каким-то образом быть связан со смертью Недельки, до сих пор не приходила им в голову. Наконец Флор спросил:

— При чем здесь боярин? То, что какие-то злоумышленники зазвали Недельку в домик, принадлежащий Туренину, еще ничего не явствует. Просто они знали, что дом пустует, вот и…

— Им на ум пришла именно эта изба, — перебил Харузин, — а не какая-то другая. Они точно знали, что она пустует, что там можно хоть слона убить — никто не заметит… Может, тут и нет никакой связи с этим Турениным, а может, и есть. Впрочем, мне кажется, что вообще не имеет смысла разыскивать убийцу. Пусть все это гнусно, но…

— Что? — вскинулся Флор.

— Недельку этим не вернешь. А мы опять влезем в неприятную историю, — честно сказал Харузин. — Я, ребята, боюсь. Тут заговорщики кишат на каждом шагу, а царя Иоанна вот-вот разобьет паранойя. И тогда такое начнется — только держись! По мне так, лучше всего — сидеть в тени.

— Если выпало в империи родиться, — процитировал Вадим, — лучше жить в глухой провинции, у моря…

— Именно, — кивнул Харузин. — Меня, кстати, всегда поражало, почему все эти господа, вроде князя Серебряного, лезли в политику, чего-то добивались, «светились»… Сидели бы у себя в имении, разводили зеркальных карпов и прекрасно существовали посреди природы, не отравленной экологическим кризисом. Нет, нужно было им непременно сунуться и высказать свое мнение, а потом — готово дело, палач наготове, и тебя уже колесуют. Счастья своего эти люди не знали, вот что я вам скажу.

— А ты? — спросил Флор. — Ты знаешь свое счастье?

— Я, может, и знаю, — вздохнул Харузин, — только вы все равно мне спокойно помереть не дадите. Затянете в какую-нибудь глупую интригу и задушите.

— Насчет Туренина — мысль интересная, — вернулся к предыдущей теме Флор. — Я отправлю человека за Лаврентием. Пусть брат приедет. Он умный, нам его помощь сейчас очень пригодится.

— И поддержка Волоколамского монастыря — тоже, — вставил Харузин.

— Что? — переспросил Вадим.

— Да то, — тяжело вздохнул Харузин, — что монастырь влиятельный. Кует там кадры. Выпускает специалистов по государственному интриганству. Тамошние монахи — люди умные и в политике опытные. Так что их знания для нас, ребята, на вес золота. Да и по Лавру лично я соскучился, не знаю кто как.

Флор кивнул. Наташа все это время сидела молча, подперев ладонью щеку, поглядывала на Флорушку — ясного сокола своего, а когда он отвечал ей взглядом, опускала ресницы. Очень она похорошела, скоро совсем расцветет. Так и расцеловал бы ее Флор!

— Так я пойду распоряжусь, — сказал Флор, поднимаясь. — Ты, Харузин, очень дельный человек. И неглупый, и нетрусливый.

— Я покой люблю, — сказал Сергей. Непонятно, к чему.

Когда Флор вышел, трое друзей из Питера сидели молча — каждый думал о Неделькиной смерти, только каждый переживал и обдумывал ее по-своему.

Вообще смерть для человека двадцатого века — с одной стороны, вещь довольно обыденная. После двух-то мировых войн! После сталинских репрессий! Любой мог помереть в любой момент, очень даже запросто. И похоронят в братской могиле, как будто ни твоя жизнь, ни твой уход из нее никакого значения не имели.

С другой стороны, люди научились носиться с собой как с уникальными личностями, как с чем-то близким к пупу мироздания. Во всяком случае, соизмеримым с вышеназванным пупом. И потому смерть страшила их куда больше, чем людей того же шестнадцатого столетия. Средневековый человек знал: а) что он фактически бессмертен, поскольку душа не умирает, а отправляется к Богу; б) что его земным продолжением будут его потомки; в) вообще «в старину все было лучше и дешевле».

Каждый ролевик, участник полевых ролевых игр, сталкивался со смертью по нескольку раз за игровой сезон. И не с чьей-нибудь, а со своей собственной. Точнее, со смертью своего персонажа.

Осмысление темы гибели, естественно, всегда входило в игровой процесс. В самых простых вариантах смерть персонажа выглядела так: какой-нибудь доблестный сэр погибал в бою и отправлялся в мертвятник. Мертвятником именуется некий участок полигона, где обычно стоят палатки мастеров. Там игрок отсиживается какое-то время, а потом получает новую «вводную» — то есть, описание нового персонажа, — и опять входит в игру, другим сэром. И продолжает активно отдыхать на свежем воздухе, с деревянным мечом и тяжелым щитом. Весело и полезно для здоровья.

В любом случае, смерть персонажа — это всегда резкий, насильственный выход из игры.

Случаются совершенно нелепые смерти. На плохой игре человека могут зарезать просто так. Идет себе странник, встречает наемников, а те его — раз, ножом по горлу! И все, прости-прощай тщательно обдуманная легенда! Идет себе умерший в мертвятник, получает там от мастеров какой-нибудь приказ и возвращается в игру серым магом.

От смерти на «обычной» игре часто остается ощущение обиды.

Чуть позднее начали развиваться игры-мистерии, где тема смерти приобретала совершенно иное звучание. Мертвятники начали выглядеть как «рай» и «ад». Причем «ада» как такового никто толком не видел, а «рай» зачастую превращался в чаепитие с игрой в карты и плясками «гурий». Впрочем, каковы люди, таков и их рай.

Тем не менее, мистериальные игры принесли в ролевое теоретизирование множество новых идей. И, прежде всего, центральное знание любой мистерии — знание о смерти.

Это было традиционно и обладало солидной исторической подкладкой. Даже — архетипической. Ибо все мистерии древних времен, церковные мистерии — все, вплоть до карнавальных — содержали в себе это знание о смерти.

И это знание заключалось в том, что смерти, по большому счету, нет.

Возможно, люди шестнадцатого века потому расставались с жизнью куда менее истерично, чем их собратья спустя четыреста лет, что очень хорошо знали ату простую истину. Смерти нет.

Ролевик, переживая ролевую мистерию, получал шанс приобщиться к этому же знанию. Приобщиться не теоретически — книжку-то почитать просто! — а практически, опытным способом, жизненно. И перестать бояться.

В принципе, об этом же рассказывает любая волшебная сказка. Из того самого афанасьевского сборника, который пыталась читать Вадиму его образованная мама. Посвящаемый — главный герой. Все прочие персонажи, которые его окружают, — статисты в его личной мистерии. В какой-то момент герой обретает некоторую причину для похода — и начинается погружение в мистерию. Как правило, ему предлагают сделать какую-нибудь сугубо материальную вещь: привезти во дворец царевну Несмеяну, приручить Жар-Птицу… И он отправляется в странствие. А что есть мистерия, как не всегда странствие, не приключение духа?

И герой спускается в тридевятое царство, то есть — в страну мертвых. Не в ту страну мертвых, которая на игре выделена в мертвятник, а в ту, которая находится за пределами, за границами привычного мира. Там этот герой узнает нечто принципиально новое. И во всех сказках герой приходит домой не просто живым и здоровым, но обогащенным.

Он привозит с собой королеву, на которой женится. На сем герой выходит из мистерии и становится счастливым. Сказка заканчивается, начинается жизнь. Кстати, дама, которую он приводит, — это и есть тот самый «спутник за левым плечом», то есть — смерть. Но какое у него к ней отношение? Он ее любит! Смерти не стоит бояться. Да, она постоянно тебя сопровождает. Но жить в страхе — это ужасно.

Таким образом, у человека, прошедшего мистерию, в идеале вырабатывается очень естественное, свободное отношение к смерти.

И большинству ролевиков, имеющих за плечами опыт ролевых игр, представляется, что такое отношение они уже обрели. Тем более — трое друзей, которые случайно оказались посреди той самой сказки о царевне Несмеяне и прочих древнерусских персонажах!

Но так только кажется… И как только смерть выходит из-за их левого плеча и становится перед ними лицом к лицу — приходит страх. Незваный, казалось бы, преодоленный.

И снова и снова приходится его побеждать. Любви со смертью не получается.

— Не исключено, что это правильно, — сказала Гвэрлум. — Мы все-таки не некрофилы. Конечно, мы боимся смерти.

— Но не до обморока, — сказал Вадим.

— Ты, в детстве боялся покойников? — спросил Харузин.

— Все, хватит! Глупые разговоры, — оборвал Вершков. — Неделька погиб, и за его смерть ответят те негодяи, которые…

Он запутался и замолчал.

— Которые за это ответственны, — вполне серьезно заключил Сергей. — Я тоже так думаю. Давайте, ребята, сантименты отставим и вернемся к делу.

— Поиграем в детектив? — спросила Гвэрлум и вздохнула. Ей больше нравилось теоретизировать о мистериях, о правильном отношении к смерти — вообще, обо всем, что так любо «черному эльфу». Это странно раздражало нервы и чуть-чуть подперчивало жизнь. А жизнь — что в Петербурге, что в новгородском тереме — периодически делалась пресноватой.

— Мы не играем в детектив, — возразил Сергей. — Мы опять оказались посреди чужой интриги. И для того, чтобы она нас не придавила, нам следует в ней разобраться.

— Он прав, — обратился к Наташе Вадим. — Если у тебя есть мысли по поводу, давай. Любая инициатива приветствуется.

— Нет у меня мыслей, — огорчилась Гвэрлум. — Все это ужасно, печально и так далее, но мыслей у меня никаких нет. Только общие теории касательно смерти.

— Скоро брат Лаврентий приедет, у него этих теорий целый воз, — сказал Эльвэнильдо, он же Сергей Харузин. — Но он вообще парень толковый и разберется со свидетелями и преступниками в два счета.

— Ты в это веришь? — удивился Вадим.

— Сказать тебе честно? — Харузин прищурился. — Нет.


Глава 3 Пафнутий Беспамятный


Пока ждали Лавра, каждый занимался своим делом: Вадим совершенствовался в верховой езде, признав свою несостоятельность в этом виде искусства, Харузин разбирал очередную книгу, а Наталья под ласковым руководством Флора знакомилась с обширным и, как выяснялось постепенно, многосложным хозяйством. Для начала, по ее же просьбе, Флор рассказал, как в здешних условиях варят пиво.

— Солода ячного четвертушку, — говорил Флор, водя Натальиными руками над бочками с припасом, — да овсяной муки полумеру, а гороховой муки растереть как следует — умеешь?

Наталья брала ступку с пестиком и терла, терла, а сама улыбалась Флору и сдувала со лба прядку волос непокорных. Флору эта прядка нравилась, хотя давно уж пора было Наташе перестать выстригать себе челку и уложить волосы на пробор, по-девичьи. Но все никак не получалось, медленно отрастают.

— Вот смотри, Наташа, мы с тобой пиво для веселья делаем, — говорил ей Флор, намекающе улыбаясь, а у нее сердце так и замирало: неужели все-таки женится? И тотчас сердилась на себя Гвэрлум: что она, в самом деле, ведет себя как красна девица! Может, внешне все и похоже на сказку с разными там атрибутами, вроде кокошников, но на самом деле сказок не бывает. Даже на ролевых играх они случаются крайне редко, а уж там столько народу старается сказку слепить из подручного материала!

— Если же пивцо для веселья делают, то сусло спускают, добавляют в сусло полведра вина, и если прокиснет вино в сусле, то в пиве это уже будет незаметно, — рассказывал Флор.

— Так вот оно что! — сказала Наталья. — У нас в Питере пиво делают… Знаешь, кстати, что Петербург считают пивной столицей России?

— Хорошо пиво варят? — спросил Флор, улыбаясь от уха до уха. Рядом с Натальей забывались беды, оставалась одна только радость от ее присутствия.

— Много, — уточнила Гвэрлум. — Очень много. И фестивали пивные проводятся. Ну, праздники. Народ по площадям и улицам ходит, горланит песни и пьет пиво. И потом на траве лежит. Кстати, все беззлобные ходят, не ругаются и не дерутся. Просто пьяненькие. Как рыбка снулая…

— Смешно! — фыркнул Флор.

— Я думала, что разбавлять пиво спиртным — это изобретение двадцатого века, — продолжала Гвэрлум. — А это, оказывается, еще при Иоанне Четвертом делали… Вот так номер!

— А что в этом дурного? — удивился Флор. — Все продукты добрые. Пиво нужно кипятить, и когда закипит оно, нужно бросать хмель в кадь с кипятком, а потом укутать его рогожкой крепко-накрепко, чтобы хмель прел, и пиво доходило, сохраняя запах. И знаешь еще что? Давай-ка посмотрим, как наши бочки поживают. Пиво нужно сразу захолаживать и в бочки сливать после того, как оно поспеет, иначе невкусное. А если по мерникам сперва разливать, то вкус уже не тот…

— Мерники — это что? — уточнила Наталья.

— А сосуды, — пояснил Флор.

Гвэрлум слушала, губу покусывала, размышляла сразу о нескольких вещах: та мысль, что на поверхности, была об увиденном; другая, более потаенная, — о погибшей питерской жизни; имелась и третья, в глубине сердца, — о том, что пора бы на Флорушку мягонько так надавить и вынудить новгородского корабельщика сделать ей, Гвэрлум, интересное предложение.

Пока же она решила поддержать беседу о хозяйстве.

— У нас книг про это дело печатают — море, — сообщила она.

— Вот ты скажи, Наташенька, — заговорил Флор, отвращаясь от пива и поглядывая на девушку, — как у вас книги делают?

— Их на заводах делают, целыми пачками, — сообщила Гвэрлум. — Кулинарные книжки — с картинками. А давно, лет пятьдесят назад… То есть, я хочу сказать, когда еще моя бабушка была молодая, выходили замечательные толстенные тома «Беседы о домашнем хозяйстве». Там все было. И как вязать, и как готовить, и как расставить мебель, и как подбирать одежду, чтобы в тон и красиво…

— Так это «Домострой»! — обрадовался Флор.

Гвэрлум отчаянно сморщила нос. «Домострой» был очередной «роковой книгой средневековья» и следовал в системе ценностей Натальи Фирсовой сразу после «Молота ведьм».

— Как ты можешь читать такую гадость, Флор! — воскликнула она. От негодования у нее каждая жилка с поджилкой задрожали. — Это же книга о том, как угнетать женщин! Как «учить» их вожжами и все такое. Пособие для садиста. Сперва поучи, а потом приласкай. Как же, читали.

— Не знаю, что ты читала, — удивился Флор. — У меня эта книга есть. У нас в Новгороде подобные труды давно составляются, а последний писался Сильвестром… Ты слыхала о Сильвестре? — спросил он очень осторожно, боясь зацепить наташины чувства, поскольку давно уже понял: никогда нельзя предсказать заранее, что будет известно этой красивой странной девушке, что затронула его сердце, а что окажется для нее совершенно в новь и диковину.

— Только о коте, — фыркнула Гвэрлум, все еще сердясь на Флора за его попытки защищать «Домострой».

— О каком коте? — изумился в свою очередь Флор.

— Который ловил птичку Твитти… Я крошечка-птичка, я в клетке сижу, — пропела Гвэрлум, подражая писклявому голосу мультяшного персонажа. — Как-нибудь потом расскажу. Очень смешно.

Флор неопределенно пожал плечами, как бы показывая, что готов выслушать. Как-нибудь потом. И вернулся к прежней теме, очевидно считая ее важной.

— Сильвестр — наш, новгородский, а теперь — протопоп Благовещенского московского собора. Он — наставник нашего государя Иоанна Васильевича. Знаешь, Наташа, ведь он из Новгорода на Москву привез этот добрый обычай — составления книг по ведению домашнего хозяйства.

— Кто бы меня учил, а то какой-то протопоп! — вздохнула Наташа. — Еще хорошо бы почитать предисловие товарища Микояна насчет роли товарища Сталина в приготовлении советскими гражданами говяжьего студня на день празднования дня Конституции…

И, выдав эту странную фразу, Гвэрлум поперхнулась и замолчала.

К ее удивлению, Флор засмеялся, обнял ее и нежно прижал к себе. Провел ладонью по волосам, по спине.

— Лапушка ты моя! — проговорил он. — Сама-то хоть понимаешь, что говоришь?

— Не-а, — отозвалась Наталья. — Неважно. Ты рассказывай, Флорушка. Про этого Сильвестра. Я что-то слышала, правда. Только не знала, что он кроме политики еще и кулинарные книги писал.

— Сильвестр — человек мудрый.

— Как все новгородцы, — снова перебила Наталья. Она не хотела язвить и сказала это почти искрение.

Флор решил так к этой реплике и относиться и, наклонив голову, поцеловал Гвэрлум в макушку.

— Говорят, у него очень добрая семья, а супругу свою протопоп именует не иначе, как «матушкой».

— И вожжами ее не учит, — опять вмешалась Наталья.

Она зажмурилась, попыталась представить себе этого протопопа Сильвестра с его чтимой матушкой, но вместо этого увидела мультяшных кота и птичку. Кот Сильвестр с вожжами гонялся за крошечкой Твитти. «Бесовское наваждение — так это, кажется, Эльвэнильдо называет», — подумала она, открывая глаза.

— А дети у них есть? — задала она типично женский вопрос. И порадовалась сама себе. Ага, вот так-то, побуду настоящей женщиной! Коли уж о «Домострое» говорить с любимым человеком…

— Единственный сын, Анфим, почтительный отрок. Так говорят, сам-то я его не видел. И еще говорят, что верные слуги в этой семье — как родные и от хозяев получают многие милости… Знаешь, Наташенька, он ведь всех своих работных освободил и наделил имением, а иных сам выкупил из рабства и на свободу отпустил. Новгородская закваска, у нас никогда свободы не предавали, Наташенька…

Флор говорил быстро, тихо, его голос, звучащий в полумраке, завораживал. Гвэрлум хотелось плакать, и одновременно с тем удивительная радость наполняла ее сердце. Она думала теперь сразу обо всем: о любви, о свободе, о чистоте души и тела, о пиве «подкормленном», которое бродит в таинственной утробе чана…

— Это такие люди, — рассказывал Флор, — скольких сирот кормили и поили до совершеннолетия — и в Новгороде, и в Москве, обучали кто чего достоин — грамоте, петь и иконному письму, и книжному рукоделию, а кто-то по торговле пошел.

— Откуда ты знаешь?

— Знаю двух человек. Один книжник, другой в лавке сидит — обоих Сильвестр на ноги поставил.

— А, — сказала Наталья. — Ну да. В Новгороде всегда уважали грамоту. Еще когда на бересте писали всякие долговые расписки. — И спохватилась: — Я ведь не знаю, что сказать на все это, Флор! Вот и получается всякая ерунда!

— А ты, Наташа, когда не знаешь, что сказать, — просто молчи, — посоветовал Флор. И тут же испугался: — Я обидеть тебя не хочу, просто так многие люди делают, и тебе не в поношение так поступать.

Гвэрлум кивнула, боясь что-нибудь лишнее брякнуть, и оба, видя ее старательность, засмеялись. Флор опять поцеловал ее, а потом сказал:

— Ты этого «Домостроя» не бойся. У меня дома список есть, только не сильвестров, а другой. Тебе Сванильдо, побратим твой, почитает, ты только попроси его. Он с радостью.

— А сколько всего этих «Домостроев»? — удивилась Наташа. — Я думала, один только есть. Про вожжи. И пиво.

— Нет, их много… Они ведь обо всем, больше о духовной жизни и о том, как продукты хранить да хозяйство вести, Христова вера, Наташа, очень много о еде рассуждает. Для нас ведь плоть — не мерзость, как для иных еретиков, а от Бога, мы о плоти заботимся всяко: на праздничный день ублажаем ее ради Бога, а на постный — притесняем, и тоже ради Бога. Это понимать надо.

Наталья кивнула, сжимая губы, дабы, следуя доброму совету, лишнего не промолвить. И снова Флор улыбнулся ей от всей души.

— Еще рассказывать? — спросил он.

Она старательно закивала, сдерживая смех.

— Лавр говорит — видел и византийские своды таковых правил, и католические вроде польского «Жизнь добропорядочного человека». Сильвестр, еще в Новгороде живя, собрал таких книг десяток и создал полный свод применительно к нашему времени… Присовокупил еще от себя обращение к сыну Анфиму, душеполезное чтение.

— У нас это называется компиляцией, — сказала Гвэрлум. — Тоже, кстати, часто применяют для составления кулинарных книг. Надергают рецептов отовсюду, поставят красивые иллюстрации — картинки, то есть, — и готова новая книжка. Я думала, это плагиат, а это, оказывается, почтенное занятие.

— В ином деле ничего нового изобретать не следует, — согласился Флор.

Они выбрались из подпола с бочками на ясное солнышко.

— Скажи, Флор, откуда у тебя в доме столько книг? — спросила Гвэрлум, щурясь на ярком свету. — Книги ведь дорого стоят, а ты не очень-то богато живешь.

— Еще от отца, — объяснил Флор.

Отцом Флора и Лавра был разбойник Опара Кубарь, почему Гвэрлум удивилась еще больше.

— А у него откуда?

И прежде чем Флор успел ответить, уже догадалась, каким будет его ответ:

— Он их воровал…

* * *

Когда мальчик Животко примчался в Волоколамский монастырь и бросился в ноги привратнику, умоляя пустить его, поначалу подумали, будто мальчишка от кого-то сбежал.

Привели в трапезную, накормили, как накормили бы всякого странника, и ненадолго оставили одного — передохнуть. Животко елозил по лавке, разбирал на ложке надпись, сделанную полукругом: «На трапезе благословенной братии вкушать почтенной», — ждал.

Наконец явилось несколько иеромонахов. Животко тотчас вскочил и поклонился им в ноги.

— Что тебе? — спросили его строго. — У нас беглых не укрывают, ибо надлежит почтительность иметь к господам, от Бога поставленным…

— Был у меня не господин, а отец, да и тот помер, — выпалил Животко.

— Ты встань и говори яснее, — велели ему уже менее сурово.

Животко вставать отказался, мотал растрепанной головой по пыли и просил, чтобы призвали инока Лаврентия, ибо он, Животко, от его брата из Новгорода прибыл.

Послали за Лавром — тот прибежал бегом, на Животко набросился:

— Что с Флором?

— Неделька… — сказал Животко и заплакал.

— Он дурковатый, — обратился к иеромонахам Лаврентий. — Я его обо всем спрошу.

— Спрашивай.

Лаврентий сел перед Животко на корточки, осторожно потянул его за плечи.

— Давай, рассказывай.

Животко разрыдался, содрогаясь всем телом, и сквозь слезы выговорил только:

— Недельку-то моего убили на большой дороге злые люди, а господин Флор за вами послал. Помощь нужна, беда большая…

— Недельку убили? — изумился Лавр. — Кому же понадобилось его убивать?

— Не знаю… — всхлипнул Животко. — Страшно очень…

— Что страшно то?

— Без покаяния, как собаку…

— Как его убили?

— Задушили… Господин Флор говорит, целый заговор тут может открыться…

Лавр стремительно выпрямился.

— Я спрошу благословения и поеду. Надобно разобраться в этом, Животко. Флор напрасно говорить не станет.

И спустя три часа, после Акафиста, выехал Лавр из монастырских ворот, Животко за спиной в седле. Погнал коня рысью, спешил в Новгород, навстречу беде. То, что сказали ему в монастыре, еще больше напугало Лавра: по слухам, пока непроверенным, готовится большое покушение на царя русского, Иоанна Васильевича.

Государь был еще нестар и для Русской земли очень хорош — полон сил, религиозен, окружен добрыми советниками, первым из которых тогда именовали Сильвестра.

Этот священник появился в жизни царя в страшное для того время и обладал мистической властью над чуткой, нервной душой Иоанна. В апреле 1547 года Москва горела. Пожары в первопрестольной случались и раньше, но такого свирепого, как этот, там не помнили. Пылали лавки в Китай-городе с их богатыми дворами, гостиные казенные дворы, обитель Богоявленская и множество домов, от Ильинских ворот до Кремля и самой Москва-реки. Взлетела на воздух большая башня, где хранился порох, а с ней и часть городской стены. Обломки каменных построек упали в реку и запрудили ее, вода поднялась.

Затем выгорели все улицы за Яузой — погибли ремесленные слободы гончаров и кожевников; ветер дул, не переставая, разнося пламя по всей несчастной столице. Трескался камень, железо покраснело так, словно его раскалили в горниле кузнеца. Весь город наволокло черным дымом. Царские палаты, казна, оружие, иконы, книги, даже мощи святых — все погибало в пламени. Митрополит бросился в Успенский храм и молился там, пока его силой не вытащили, уже задыхающегося до дыма, на воздух. Владыку хотели спустить на веревке к Москва-реке, но он упал и сильно расшибся. Еле живого митрополита вывезли в Новоспасский монастырь.

Только к вечеру буря затихла. Над развалинами великого города, Третьего Рима, клубился дым. Страшно пахнет пепелище! По всему городу в пламени погибло две тысячи человек. Среди развалин бродили страшные тени с черными лицами и опаленными волосами. Искали родных, но сил звать уже не было, и голоса звучали еле слышно. Лишь немногие стояли, глядя в небо, и плакали.

Небо! Во второй день Творения Господь положил твердь между водой и водой, говорит Писание, и появилось это дивное живое небо, дышащая граница между миром людей и миром ангельским. Твердь небесная — направление воли Свободной, родственное для людей и для ангелов, неизменный духовный ориентир для живой души. Горе тому, кто задумал дурное, кто предался греху и решил погубить свою душу! Его лицо поникло к земле. Опущенное лицо — верный признак склонности ко греху.

И многие в те дни отдали себя на растерзание смертному унынию и поникли лицом. Кто нашел в себе силы поднять глаза и увидеть небо, простертое между людьми и ангелами, но общее для тех и других?

Такой человек нашелся.

Царь с вельможами удалился в село Воробьево, чтобы не видеть больше народного отчаяния. Ибо горе каждого отдельного человека — словно ручеек, и тысячи таких ручейков сливались в общую реку народного бедствия, которая грозила поглотить молодого царя.

Вместе с боярами государь отправился в Новоспасскую обитель — дабы навестить митрополита. И там Иоанну объявили, что Москва сгорела от волшебства некоторых злодеев. Через два дня, вернувшись на Москву, государь собрал граждан на площади и спросил их:

— Кто сжег столицу?

Послышались подкупленные голоса, давно ждавшие этого вопроса:

— Бояре Глинские! Мать их, княгиня Анна, вынимала сердца из мертвых, клала в воду и кропила ею все улицы, ездя по Москве! Вот причина великого пожара!

Были люди, которые не верили этим россказням, но молчали и они — Глинских никто не любил. Сын княгини Анны Юрий стоял на Кремлевской площади, в кругу бояр. Он был потрясен нелепым обвинением и бросился искать убежища в церкви Успения. За ним следом вломился в храм Божий разъяренный народ. И осквернилась Москва неслыханным дотоле злодейством: мятежники в святом храме убили дядю государева, а затем разграбили имение Глинских и предали смерти их слуг и детей…

А царь опять был в Воробьеве. Туда-то и явился новгородский поп именем Сильвестр. Он приблизился к молодому царю, подняв угрожающий перст, — сам похожий на ветхозаветного пророка, явившегося обличать пороки царя. Громко возгласил Сильвестр: «Суд Божий гремит над главой царя легкомысленного и злострастного! Огнь небесный испепелил Москву; Сила Вышняя волнует народ и льет фиал гнева в сердца людские!»

Раскрыв Священное Писание, Сильвестр прочитал для Иоанна Божьи слова — правила, данные Вседержителем царю земному. Бесстрашный иерей заклинал молодого государя быть ревностным исполнителем сих уставов.

Говорят, Сильвестр сумел вызвать перед царскими очами некое страшное видение, чем потряс его чувствительное сердце. Произошло чудо. Иоанн преобразился. Обливаясь слезами, он протянул руки к вдохновенному наставнику и властно потребовал от того: «Дай мне силы быть добродетельным!» И в тот ж миг получил эту силу.

Смиренный поп, не требуя для себя ни высокого имени, ни богатства, ни чести, занял место у трона и стал другом царя на долгие годы.

Первая тень пробежала между Иоанном и Сильвестром только в 1553 году — как раз незадолго до того, как брат Лаврентий, оседлав коня и усадив у себя за спиной плачущего Животко, помчался в Новгород на зов своего брата Флора.

После взятия Казани Иоанн, вернувшись в Москву, сильно занемог. Дивного в том ничего не было — ратные труды дались ему нелегко, а последствия их, хоть и победные для Русского государства, были тяжелы для человеческой души. Осталась песня — бродила по дорогам вместе со странниками, вроде тех, что повстречались Вадиму с Флором:

Казань-то город во крови стоит,
Казанка-то речка кровью протекла,
Мелкие ручьи горючими слезами,
По лугам да все волосы,
По горам да все головы,
Да все головы разноличные…

Рассуждая, что в животе и смерти волен Единый Бог, больной царь пожелал, чтобы двоюродный брат его боярин Владимир Андреевич и прочие бояре целовали крест на верность сыну его Димитрию. Царевичу не было от роду еще и году, и бояре боялись, что властью завладеют Захарьины, ближайшая родня царицы. Поэтому многие из бояр пожелали посадить на царство Владимира Андреевича и не желали целовать крест Димитрию.

Сам Владимир Андреевич разделял это мнение. Так возникла боярская смута. Поднялся шум, крики, зазвучали укоризненные речи, посыпались даже бранные слова. В выражениях в ту эпоху не стеснялись даже при царском дворе. Иоанн слышал всё это, но был бессилен, потому что лежал как пласт и едва мог шевелить языком. Куда больному перекричать дюжины здоровых луженых глоток!

Однако смятение понемногу улеглось, бояре одумались и за два дня присягнули Димитрию, а Владимира Андреевича принудили дать клятву силой.

Хоть Сильвестр и не буянил вместе с остальными, однако исполнил царскую волю неохотно и сердцем был за князя Владимира Андреевича. Он недолюбливал царицу, а пуще того — ее братьев, которые везде, где могли, ему досаждали.

Добра из смуты, как водится, не вышло никакого. Государь Иоанн Васильевич выздоровел, а ненависть к боярам еще пуще укрепилась в его сердце. И на Сильвестра появилась у царя горькая досада.

После того, как болезнь оставила Иоанна, он по обыкновению отправился по монастырям на богомолье. И в одном из таких монастырей нашел Иоанн себе нового собеседника — инока Вассиана, старого доброхота своего отца Василия. Царь зашел к нему в келью и начал говорить с ним, а в разговоре спросил: «Как мне царствовать, чтобы великих и сильных мира сего держать в послушании?» Вассиан по своей старинной злобе к боярам отвечал: «Ежели ты, государь, желаешь быть самодержавцем, то не брал бы ты себе ни одного советника мудрее себя самого».

Это злое слово пришлось царю по душе, и Сильвестр, который порядком ему прискучил своей твердой волей и уверенной манерой едва ли не приказывать государю, сделался для Иоанна как будто чужим.

* * *

Дорога до Новгорода была наезженной, ночевать остановились в хорошо знакомой корчме, а наутро опять в путь. И вот увидел Лаврентий впереди себя на дороге странного человека: шел он, размахивая головой при каждом шаге — то влево, то вправо, руками по воздуху загребал, точно плыл, и разговаривал сам с собой.

Осадив коня, поехал Лаврентий рядом с безумцем. А тот услышал, что кто-то поблизости есть, остановился и обернулся. И увидел Лаврентий молодое лицо, озаренное веселой, радостной улыбкой.

— А здравствуй, добрый человек! — закричал этот незнакомец и бросился бежать к Лаврентию.

Он улыбался и улыбался, но радость вдруг исчезла из его глаз, запрыгал в них испуг, и губы задергались.

— Кто ты? Кто ты? — закричал он, точно курица закудахтала. — Откуда ты? Куда ты?

— Тише, тише, — молвил Лаврентий, наклоняясь к нему с седла. Животко за его спиной сжался, затих. Испугался мальчишка безумца.

— Кто ты? — снова закричал незнакомец. Теперь улыбка на его лице напоминала оскал.

— Я — брат Лаврентий из Волоколамского монастыря, — сказал Лаврентий. — Слыхал о монастыре преподобного Иосифа?

— Я… Иосифа? — залопотал безумец и затряс головой. Слезы покатились из его глаз. — Кто я? Кто я? — повторял он бессильно.

Лаврентий спустился на землю, тронул незнакомца за плечо. Оказалось — горячее, словно его трепала лихоманка.

— Погоди, ты не плачь и не торопись, — сказал Лавр тихо. — Мы с тобой сейчас хлеба поедим, выпьем воды, у меня еще хохолки сушеные остались, вкусные…

Животко остался сидеть верхом на лошади. Лошадка опустила голову, щипнула травы и как бы с недоумением глянула на людей: что не едут-то, что сидят-то на земле и болтают без толку?

Между тем незнакомец все плакал и бормотал, а после смеялся и принимался хватать Лавра за руки.

— Поешь, — уговаривал его Лавр. — После поговорим.

Незнакомец проглотил несколько кусков хлеба, едва ли замечая, что ест, а затем сказал:

— Ну, как-то меня нужно называть, а?

— Буду звать Пафнутием, пока своего имени не вспомнишь, — решил Лавр.

Он не сказал — почему Пафнутием. Просто на ум пришло. Но незнакомец вдруг подскочил и затрясся.

— Меня Пафнутий зовут! — закричал он. — Точно! Пафнутий! Меня Пафнутием окрестили! Ты сказал, и я сразу вспомнил! — Он уцепился за пальцы Лаврентия, вперился ему в глаза жадным взором: — А теперь скажи, как отца моего звали! Скажи его имя!

— Не знаю, — растерянно проговорил Лавр. — Не знаю я, брат… «Пафнутий» как-то само сказалось, а про твоего отца мне ничего не открыто… Сам-то ты что помнишь?

Пафнутий нахмурился, начал напряженно думать, но потом вдруг расслабился, и слезы сами собой потекли по его щекам.

— Ничего не вспоминаю… Выпил я что-то. Какую-то отраву…

— Видать, в мотыло это питье для тебя обратилось… — сказал Лавр сочувственно, ибо и отца своего, разбойника Опару Кубаря жалел, когда тот крепко выпивал и наутро маялся головной болью.

— Не знаю я, — с тоской повторил Пафнутий. — Теперь уже и сомнение меня берет, точно ли Пафнутий мое имя…

— Погоди пока с именем. Вспомнишь другое — имя само на ум придет, — успокоительным тоном заметил Лавр. — Куда ты шел?

— Не знаю… Может, в Новгород? — предположил молодой человек и вдруг опять весь озарился прежней улыбкой. — Точно, в Новгород я шел!

— А для чего? Не помнишь? Не мучай себя, не вспоминай… Я тоже в Новгород направляюсь. Есть у меня одна мысль, — неожиданно для себя проговорил Лаврентий. — Если она подтвердится, найдешь в Новгороде друзей. Если же ошибаюсь я… то все равно друзей найдешь. Не плачь больше.

Пафнутий недоверчиво посмотрел на него.

— Ты добрый? — спросил он.

— Божьей милостью, — ответил Лавр. — Когда от своего сердца делаю, тогда злой. А когда по заповедям стараюсь — тогда случается и хорошо поступить.

— Добрый, — вздохнул Пафнутий. — Ты ругаться не будешь. Меня, по-моему, прежде крепко били. Я этого дела боюсь. Должно быть, помню, как это плохо, когда тебя по голове бьют.

— Я тебе это и без всякого воспоминания скажу, — засмеялся Лавр. — Когда по голове бьют, это очень плохо.

Пафнутий опять схватил его за руку. Лавр почувствовал, что парня бьет крупная дрожь.

— Если мы их встретим, ты меня не отдавай, — зашептал он, кося глазами по сторонам. — Ты меня к себе забери. К Иосифу преподобному. Я все выполню, что скажешь.

— Договорились, — обещал безумцу Лавр.

И дальше двинулись шагом, потому что Пафнутий бежать не мог. Животко с высоты коня поглядывал на найденыша, недовольно морщил брови и шевелил губами. Что-то его настораживало в этом человеке. Обычно сумасшедшие, блаженные, бродяги не вызывали у Животко отвращения. Он и сам принадлежал к этому племени, воспитанный Неделькой на большой дороге. И все друзья, и Неделькины, и самого Животко, жили на дороге и от дороги кормились.

Но те были, при всей своей «блаженности» все-таки обыкновенными людьми, можно сказать — здоровыми. А этот незнакомец, Пафнутий, — если его действительно звали Пафнутием, — таил в себе нехорошее. И Животко звериным чутьем подростка, всем чужого и недоверчивого, это улавливал. Хорошо Лавру — он Божий человек и ничего не боится. А он, Животко, боится всего. И жизнь показала, что не напрасно.

По дороге чужак то молчал, то вдруг принимался мычать — напевал или заговорить пытался, да только не получалось у него ни то, ни другое.

Чтобы перебить это мычание, Животко горланил глупые песни, Одна другой срамнее, пока Лавр не повернулся в седле и не ухватил его за уши, да так больно, что мальчик завизжал и едва не свалился на землю.

— Чтоб я больше этого не слышал! — сказал Лавр. — Иначе пешком до Новгорода пойдешь.

— И дойду, — упрямо сказал Животко.

Лавр отвернулся, замолчал.

Была у него одна мысль, и чем дольше он думал, тем более разумной она представлялась волоколамскому иноку.

* * *

— Приехал! — Флор выбежал брату навстречу, когда утром третьего дня пути Лавр показался на пороге его дома. — Слава Богу!

Животко, мало кем замеченный, слез с коня и увел его на конюшню — позаботиться. Пафнутий топтался рядом, опустив голову и созерцая свои грязные босые ноги.

— Это что за явление? — вопросил Флор.

— Это, брат, я и сам пока не ведаю, что такое, — сообщил Лавр. — Однако явление интересное. Накормить его надо и умыть как следует. Он еле на ногах стоит, устал, да и нездоров.

— Меня звать Пафнутий, добрый господин, — сообщило «явление».

— Я слугу позову, пусть баню готовит, — решил Флор.

Пафнутий остался на дворе — дожидаться бани. В дом входить он постеснялся. Вообще же этот безумец Лавру понравился, да и Флору он пришелся по душе. Пафнутий был крайне застенчив. Пока он не выяснил, кем был в «прежней» жизни, держался очень скромно, смиренно даже: боялся — вдруг окажется потом, что был он холопом, а вел себя точно боярский сын? Напрасно утешал его Лавр, говоря, что боярское дитя даже в беспамятстве некоторых замашек не оставляет. Пафнутий тряс головой и стоял на своем. И его оставили в покое.

На безумца выходили поглядеть: сперва Харузин, потом Вадим. Наталья разглядывала его украдкой из окна своей светелки — благо вид на двор оттуда открывался чрезвычайно удачный.

Харузин первым приблизился и заговорил.

— Привет.

Изумленный, незнакомец поднял голову.

— Ой! — пискнул он. — Татарин!

— Я эльф, — гордо сообщил Эльвэнильдо. — Зови меня Сванильдо.

— Это чухонской народности? — еще больше изумился Пафнутий.

— Именно, — сказал Эльвэнильдо. — Никакой я тебе больше не татарин. Осознал, бродяга?

«Бродяга» с готовностью закивал.

Эльвэнильдо не знал, что и подумать. С одной стороны, непохоже, чтобы человек мог так хорошо и так долго притворяться. Вероятно, он и в самом деле ненормальный. А с другой стороны…

Случалось, случалось Эльвэнильдо наблюдать за пленными на ролевых играх. Ребята очень быстро входят в такие роли и опускаются по полной программе. Даже странно. По жизни человек диссертацию писать собирается или там курсовую работу делает про гордых норманнов, а по игре ходит с цепью на шее и пресмыкается. Один изображал, например, пленного дракона. Его водили на собачьем поводке, причем он рычал на окружающих и ластился к Повелителю Драконов. Фотографии даже остались.

Вообще же мазохистов, как выяснилось, устрашающе много. Нормальному здоровому садисту просто раздолье в этом краю непуганых мазохистов. Что и доказали некоторые эпизоды, происходившие в орочьих пыточных камерах Ангбанда. Орки — это очень-очень-очень плохие, без всякой романтики. Главные Гады, по большому счету. Играть их интересно, потому что можно мучить эльфиков. А эльфики очень охотно мучаются.

В башнях Ангбанда не переводились военнопленные и приходящие за ними. Эльфы оказывались в камерах с завидной регулярностью, причем «научный анализ», произведенный не без злого шутовства, выявил четыре основные причины их появления.

Чаще всего эльф приходил к злодеям за кем-либо из своих друзей или господ, дабы облегчить его страдания или вообще освободить. Таковых вынуждали приносить клятву верности Мелькору (Главному Гаду номер Один), а в случае отказа — гнали на работу. Носить воду для всех пленных эльфы, как это ни смешно покажется на первый взгляд, отказывались: «пожизненный» эльф работать очень не любит.

Иные являлись, дабы поговорить с Гадами о любви и красоте. Даже так: о Любви и Красоте. Речи их сводились к тому, что Мелькор и его слуги страшно искажены и им следует немедленно покончить жизнь самоубийством. Что касается Любви, то оркам этого все равно не понять, поскольку сие — не для них. После этого новый пленник вдруг приходил в себя и начинал задумываться о собственной судьбе. Тут-то его и начинали пытать…

Некоторые эльфы пытались вызвать Мелькора на поединок. С такими даже не разговаривали — убивали сразу.

Наиболее интересные попадались среди тех, кого орки вылавливали сами и доставляли в крепость. Они играли по-настоящему и даже оказывали сопротивление.

Как-то раз Эльвэнильдо, скрывая свое эльфийское происхождение и удачно прикидываясь «цивилом», присутствовал на одном дне рождения и неожиданно встретил там бывшего орка. К счастью, бывший орк не узнал скрывающего свое происхождение эльфа и, потягивая мускат из стакана, весело повествовал о том, как хорошо провел время на игре.

— Пришла к нам одна эльфийка — забрать своего повелителя, — разглагольствовал орк. — А он висел у нас на стене и успел ей крикнуть, чтобы она ничего не предпринимала для его спасения. Представляете? Очень благородно. Все порадовались… — И орк радостно ржал.

Половина присутствующих на этом дне рождения слабо понимала, о чем идет речь. Это были так называемые «цивилы» — люди, далекие от ролевого движения. Обычно «цивилы» становятся жертвами, если случайно вздумают половить рыбу там, где проходит ролевая игра.

Через лагерь несчастных рыболовов взад-вперед ходят одетые в кольчуги, бесчувственные к страданиям отдыхающих орды… Зато вторая половина участников вечеринки принадлежала к ролевой тусовке. И по большей части это были именно «черные». В реальной жизни они внешне похожи на «панков».

Эльвэнильдо оказался там по роковой случайности. И ему ничего не оставалось — только слушать. И он слушал, ощущая себя той самой эльфийкой в плену у орков. И молчал.

— Ну вот, а девица все не уходит, — заливался подвыпивший орк. — Я долго с ней разговаривал. Все пытался выяснить, зачем она явилась. «Ты нам не нужна. Что ты будешь делать, если мы тебя выгоним?» Она гнет свое: «Я пришла за своим господином». — «Разве ты облегчаешь страдания своего господина, сидя у нас? Ты ему только хуже делаешь. Так он один страдал, а теперь еще из-за тебя мучается». Наконец решили мы с ней сходить к воротам и спросить страдальца еще раз, а он, представляете, уже помер. Тогда я спросил у нашего мажордома, что с эльфийкой-то делать. Он предложил ее съесть…

В этот момент повествования Эльвэнильдо не слишком убедительно изобразил, что перепил и нуждается в свежем воздухе, после чего позорно бежал с дня рождения…

Что-то в сидевшем перед ним человеке, этом бедном, безумном Пафнутии, было от эльфа, прошедшего пыточные камеры Ангбанда. Что-то фальшивое. И Харузин задумчиво разглядывал его, прикидывая, не игра ли все это.

Неожиданно его осенило. А что, если этот парень — один из их ролевой компании? Кто-то из ребят, попавших на тот роковой полигон, откуда вся компания, полным составом, перенеслась во времена Иоанна Грозного? И теперь он тут ломает из себя психа, бродит по дорогам, жалобит окружающих — и так далее… Неплохая игровая «вводная». Работает безотказно. Что на игре, что по жизни.

— А ты кто? — спросил Эльвэнильдо.

— Что? — Пафнутий захлопал глазами.

— Не прикидывайся. Ты орк?

— Что? — еще раз спросил Пафнутий.

— Толкиен форева! — сказал Эльвэнильдо. — Нет?

— Нет, — пролепетал Пафнутий, явно сбитый с толку.

Интересно, думал Эльвэнильдо, это он так хорошо прикидывается или на самом деле ненормальный?

— Ты нас не бойся, — сказал он примирительно. На тот случай, если Пафнутий не прикидывается.

— Я не боюсь, — ответил тот просто. — Мне брат Лаврентий сказал, чтобы я не боялся.

— А ты у нас послушный?

— Да, — все так же просто отозвался Пафнутий.

— Ага, — сказал Сергей и отошел. Ему было немного стыдно. Как будто сейчас он пытался отыграться на беззащитном человеке за то унижение, которое пережил на дне рождения, слушая хвастливый рассказ орка и не сказав ни слова в защиту «братьев по крови»— чувствительных эльфов.

Вадим отнесся к появлению во дворе Флора и Лавра нового лица куда спокойнее.

— Если он из наших, то рано или поздно поймет, с кем имеет дело, и откроется, — сказал он. — А если он блаженный, то дурного в нем тоже нет. Многие блаженные поначалу кажутся фальшивками. Особенно таким непросвещенным людям, как мы с тобой, Серега.

Чуть позже оказалось, что и брат Лаврентий заподозрил в незнакомце одного из товарищей по несчастью Вадима с компанией.

— Если это так, то вам лучше держаться вместе, — заключил он.

Баня была готова, и Пафнутий туда удалился. Одежду для него, по просьбе Флора, подобрала Наталья из хозяйских запасов — к ее удивлению, оказавшихся весьма обширными. Не то Флор явил рачительность (он, несмотря на свой авантюрный нрав, был запаслив), не то слуги постарались.

Гвэрлум понимала, что это поручение — нечто вроде первого экзамена на хорошую хозяйку. Даже не экзамена, а так, маленького зачета. Но все равно лучше бы сдать его на отлично.

И приготовила всю рухлядь как положено, выбирая одежду из простой ткани, как для слуги: рубаху, порты, пояс и плетеные лапти. Свиту доставать не стала — тепло. Если заживется Пафнутий в доме до зимы, то будет ему и свита.

Флор ни слова не сказал, только глазами и улыбкой одобрил, у Натальи на сердце потеплело. «Вишь, укрощение строптивой! — подумала она, назло этой тихой радости. — Нашел на меня управу, да? Ничего, все равно в тереме не удержишь! Я вольная птица, пора, брат, пора…»

Но было еще явно не «пора», и потому к обеду Наталья спустилась павой в красивом женском платье и платке.

Пафнутий сидел с краю стола, поглядывал в пол, помалкивал. Брашно подали: уху куриную с пшеном и пирог с курятиной же, а на сладкое — морс ягодный из прошлогоднего запаса.

Пока незнакомец кушал, его разглядывали украдкой со всех сторон. Флор с Лавром прикидывали, не боярского ли, в самом деле, роду этот человек; Сергей с Вадимом соображали — не из Питера ли он часом забрел в их края; а Гвэрлум наслаждалась ролью хозяйки, которая покровительствует бедному безумцу.

Поев, Пафнутий отложил ложку, сильно покраснел, встал и поклонился всем разом в пояс:

— Благодарствуйте, люди добрые, господа хорошие и милостивые, Бог вам в помощь во всех ваших делах.

И бочком выбрался из трапезной.

— Что скажете, братцы-сударики? — вопросил Эльвэнильдо.

— Знаешь что, — сказала Гвэрлум, — мне сейчас показалось, что он вовсе не прикидывается. Что-то с ним стряслось. Беда какая-то.

— Не больше ведь, чем с нами, — сказал Вадим.

— Может, и больше, — задумчиво молвил Лавр. — Он не боярского рода и не знатного, это видно. И не духовного звания — это тоже видно.

— А что еще тебе видно? — спросил Вадим.

Лавр повернулся к нему.

— Не то опоили его, не то околдовали, только он на самом деле ничего о себе не помнит.

— А по-моему, он из наших, — сказал Вадим. — Одно ведь другому не противоречит. Сперва парня потрясло, когда он из Ленобласти очутился где-то на горьких дорогах грядущей опричнины, а потом ему — бах по башке! — ядовитое зелье из нежных ручек какой-нибудь знахарки. На ролевых-то играх эти знахарки все сплошь хорошие и сексуально неудовлетворенные, а по жизни — сущие ведьмы. Как доказала наша последняя печальная практика, — добавил он, кося глазом в сторону Гвэрлум, которая любила приехать на ролевую игру «абстрактной целительницей» и бродить по полигону, раздавая укрепляющие зелья раненым бойцам.

Гвэрлум не обиделась. Ее встреча со здешними «целительницами» действительно едва не завершилась катастрофой, так что истинную цену сим «бабам скверным» она успела познать на собственной шкуре.

— Каковы шансы на его исцеление? — спросила она и поморщилась: фраза прозвучала совершенно как на игре. Осталось только бросить кубики и посчитать: хватит очков или нужен «спас-бросок»…

— Одному Богу известно, — сказал Лавр. — Пусть пока при нас остается. И дело доброе, и польза может оказаться ощутимой.


Глава 4 Список гостей


И снова все в сборе в новгородских хоромах, только Недельки нет с друзьями…

— Мне думается, в этом замешан Туренин, — высказался Эльвэнильдо, когда друзья в очередной раз обсуждали случившееся и пытались выработать план действий. — Тот, в чьем охотничьем домике убили Недельку.

— Его убили не там, а по дороге туда, — поправил Вадим.

— Неважно, — отмахнулся Сергей. — Ты понял, о чем я говорю. Его пригласили в это место с умыслом, чтобы убить.

— Вероятность участия Туренина велика, — согласился Вадим. — Тут ты, конечно, прав, только что мы можем…

— Можем, — перебил Флор. — Нужно только вспомнить, где бывал Неделька, прежде чем унесла его нелегкая по большой дороге в сторону Архангельска.

— Он на каких-то праздниках гулял, — сказала Гвэрлум. — Как пост закончился, так и начал…

И чуть покраснела от удовольствия. Вот как легко слетело у нее это слово — «пост».

А Наталья, после Флорова ученья, на этот самый пост расстаралась: брала из погреба капусту соленую и грузди с ореховым маслом (да-да, умели готовить на Руси ореховое масло, и довольно вкусное, куда лучше того, что продавали одно время в американских консервных банках), а еще паровую рыбу — поскольку Петров пост не покаянный, а «задумчивый», чтобы о себе лишний раз задуматься, — как Флор объяснил, — оттого и не очень строгий, с рыбой; и готовила Наталья пироги с телом из капусты и ягод моченых… Никогда прежде не знала, что можно постные пироги печь, то есть — без масла, яиц и молока, а вот получилось. Целая наука кулинарная, для Гвэрлум — принципиально новая, но не менее интересная, чем волшебные травы. И уж куда более полезная.

А когда Петров мясоед пришел — подала на стол пироги с мясной начинкой и тельное, все приготовлено по науке. Только вот к печи привыкать непросто, как разгорится — огонек под кастрюлей не убавишь… И все равно лучше нет, чем вот так колдовать над продуктами и ловить искоса Флоров взгляд, внимательный и веселый. Иногда, если Наталья совсем уж в работе путалась, Флор тихонько вмешивался, а так — просто поглядывал и посмеивался. По-доброму посмеивался, от радости.

— И точно, — вспомнил Флор, — его в несколько домов приглашали. Слуг присылали, звали без особенного шума, понятное дело. Имена господ не объявляли, чтобы лишних разговоров не пошло. Впрочем, двоих я знаю — хорошие люди, корабельщики, а вот куда еще ходил наш Неделька?

Что звали скомороха — понятно: у людей радость, охота попеть самим и послушать песни, новые и старые, охота поглазеть на представление. Что приглашения эти делались втайне, без особых разговоров, — тоже объяснимо. В очередной раз скоморохи на Руси были запрещены.

Два года назад, весной, на Москве прошел большой церковный собор, созванный по воле благочестивого царя Иоанна, озабоченного состоянием церковных дел. И участвовали в нем не только церковные иерархи во главе с митрополитом Макарием, но и боярская дума.

Назвали собор Стоглавым, и Харузину представлялось: сидит стоголовое чудовище, качает митрами епископскими и боярскими шапками, спорит, судачит, что-то там решает… Но — нет, «Стоглав» и есть сто глав, по числу главок в итоговом документе, который именуется на церковном языке «Деяниями собора». Преимущественно эти главы состояли из вопросов царя, подробных ответов на них, а также соответствующих постановлений.

Главная идея этого собрания высоких духовных лиц прежняя, традиционная: искоренить ереси и народные суеверия, укрепить «благочиние» (чтобы в церковных книгах не было ерунды написано). Кроме того, царь Иван настаивал на том, чтобы попы получали богословское образование. Здесь, по рассказу Лаврентия, между царем, его приближенными и духовенством была полная гармония и единомыслие.

А разномыслие началось, когда заговорили о проблеме монастырского землевладения. Сам царь под влиянием некоторых своих приближенных из так называемой Избранной рады — и, прежде всего, добродетельного священника Сильвестра, настоятеля Благовещенского московского собора, склонен был поддержать «нестяжателей». И все же в целом возобладало мнение «иосифлян», последователей преподобного Иосифа Волоцкого (того, что Волоколамский монастырь основал). Иосифляне привержены были идее сильных и самостоятельных монастырей. К их числу принадлежал и брат Лаврентий — хотя его мнения, естественно, никто не спрашивал. Земная Церковь — не торжествующая, как Небесная, а воинствующая; ей для правильной борьбы с земными неустройствами нужны деньги. Сирот накормить — хлеб потребен. Сирых приютить — кров над головой надобен. А откуда их взять, если ничего не иметь?

Стоглав ограничился тем, что запретил монастырям основывать новые слободы в городах, а на прежнее их имущество не покусился.

В ста разделах «Деяний соборных» нашлось место не только для богословских споров с различными еретиками, которые не только Европу многострадальную сотрясали, но и в России ухитрялись прокопать узкие червячьи ходы; говорилось там и о различных не вполне пристойных житейских обычаях (таких, к примеру, как скоморошьи игрища, брадобритие или употребление в пищу колбасы). Одни отвергались как безнравственные (Харузин с Вершковым не без удивления узнали, что безбородость способствует содомскому греху), другие — как откровенно-языческие.

И, поскольку различные выдержки из «Деяний» Стоглава рассылались по городам и переписывались — это поощрялось, — в доме запасливого Флора нашлась краткая запись, и Харузин, «послушник» Лаврентия, охотно ее нашел, принес и начал разбирать вслух для всех собравшихся:

«В мирских свадьбах играют глумотворцы и смехотворцы, и бесовские песни поют; и как к церкви венчаться поедут, священник со крестом будет, а пред ним со всеми теми играми бесовскими рыщут, а священники им о том не возбраняют и не запрещают. О том запрещати впредь великим запрещением!

Да по дальним странам ходят скоморохи ватагами многими и по деревням у крестьян сильно едят и пьют, и из клетей животы грабят, а по дорогам людей разбивают…»

— Разве это про нашего Недельку написано? — рассердился Харузин, откладывая «бумагу». — Когда это он животы грабил и людей по дорогам разбивал? Его самого разбили….

Флор всхлипнул неожиданно, как ребенок, которому напомнили о случившемся горе.

Харузин осекся.

Он все время забывал, насколько эмоциональны здешние люди. Смеются и плачут от души, от всего своего естества. Пришла беда — льются слезы, и никто их не останавливает. А если им что-то по сердцу пришлось — хохочут.

«Может, это у русских от монголов еще осталось, — подумал Харузин. — На востоке вообще люди другие. И чувства у них по-другому выражаются. Вот тебе и загадочная русская душа…»

— Речь не о том, кто у кого воровал, — рассудительно произнес брат Лаврентий, — а о том, что скоморошьи игрища запрещены. И потому Недельку приглашали без большого шума. Так что придется нам поискать, где он побывал, на чьем дворе.

— Я знаю, — сказал Животко и шмыгнул носом. — То есть, — заторопился он, — я думаю, что знаю. Он меня с собой не брал. «Тебе, — говорит, — там нечего делать, там все перепьются и будет безобразие…»

— А разве ты с ним прежде не бывал там, где перепивались и устраивали безобразие? — удивился Флор. — С чего такая застенчивость?

— Мы-то бывали, но тут ему что-то вовсе не понравилось, — объяснил Животко.

— Говори толком! — рассердился Флор.

— Ну… Срамота… — стал ныть Животко, отводя глаза в разные стороны. Косил он устрашающе, умел сделать один глаз совсем белым, а другой закатить куда-нибудь наверх и дико глянуть.

— Я тебя бить, Животко, буду, — обещал Флор. Куда только чувствительность подевалась! — Твоего отца и благодетеля, как собаку, на дороге убили, а ты темнишь и говорить не хочешь… Что тебе известно? Почему он тебя с собой не взял?

— Там бабы были… — сказал Животко.

— Ты что, баб не видал? — рассердился окончательно Флор и показал мальчику кулак. — Он что-то подозревал, Неделька? Полагал, что опасно будет, и поэтому тебя дома оставил?

— Ну… — Животко вздохнул и разом перестал косить. — Отпусти, Флор Олсуфьич! Ну, отпусти, Христом-Богом умоляю, и кулак убери…

— Уберу, если всю правду расскажешь, — обещал Флор.

— Скажу… А ты не прибьешь? — опять засомневался Животко.

— Да когда тебя били, Ирод? — вопросил Флор.

— Ну… случалось, — уклончиво молвил мальчик и на всякий случай отошел подальше. — Неделька меня дома оставил… потому что… потому что я… Я из каморы преснечики схитил и забелки выпил… ну, те, что хозяйка оставила… господину Флору на утреннюю трапезу… А Неделька это видел, ну и за татьбу прибил. И дома оставил. А там пир был горой, он говорит, и подавали всякого, и схабы, и цаплю под зваром, и вологи…

— А, вот куда молоко-то подевалось! — закричала Гвэрлум. — А я себя дурой считала! Думала, вылила по ошибке или забыла… А это ты, как барсук, по кладовкам шаришь!

И кинулась к Животко.

Мальчишка, человек в подобных делах опытный, предвидел такой поворот событий и заранее обезопасился от женщины, позаботившись о том, чтобы между ним и хозяйкой был, по меньшей мере, стол. Пока Гвэрлум тянула к Животко когти, мальчик успел отскочить подальше и находился теперь в приятной близости к незапертой двери.

— А, господин Флор! — закричал он оттуда. — Обещались мне безопасность, если я всю правду расскажу! А теперь Наташка на меня кидается и глаза вырвет! Ай, спасите! Ай, девка она лютая!

— Я тебе покажу «Наташку»! Я тебе сейчас устрою «девку лютую»! — шипела Гвэрлум. — Ворюга!

— Я не буду больше! — верещал Животко.

— А ну, тихо! — гаркнул Вадим, видя, что Флор не спешит вмешиваться.

Сейчас как-то особенно стало заметно, что хоть Флор и хозяин дома, хоть он и корабельщик, а все же очень молод. Разыгравшаяся сцена развеселила его. Душа Флора устала от горя и забот, а тут — потеха.

Гвэрлум замолчала — больше от неожиданности. Животко визгнул и присел.

— Иди сюда, — велел ему Флор, отсмеявшись и вытерев лицо ладонью. — Хватит ругаться, Наташенька. Пусть Животко нам еще кое-что расскажет.

Мальчик осторожно шагнул вперед. Наталья зашипела и с удовольствием поглядела, как Животко вздрагивает.

— Иди, иди, — зазывал Флор. — Ну, говори. Куда Неделька отправился цаплю под зваром кушать?

— К Елизару Глебову, — сказал Животко, обреченно кося по сторонам глазами. Опять жутко сверкнули белки.

— А что у Глебова было?

— Смотрины старшей дочери… Это Неделька так сказал, — добавил Животко. — Ежели потом окажется, что не смотрины, а именины — я тут не при чем.

— Ты главное забелки не выпивай, у хозяйки не спросившись, — сказал Флор беззлобно.

Животко скорчил рожу, явно давая понять, что Наталью за хозяйку здесь не считает. Но эта гримаса пропала без внимания. Куда больше всех занимало только что прозвучавшее имя — Елизар Глебов.

Глебов был из боярского рода, младший сын боярина Глебова, что сидел на Москве и участвовал в работе Стоглавого собора, человек знатный и уважаемый. Младший его отпрыск, Елизар, красивый и видный мужчина лет тридцати пяти — тридцати семи, давно обосновался в Новгороде и имел здесь несколько домов и два корабля. Он был чрезвычайно богат и удачлив. Хорошо женился, породил сына и дочь, которую теперь, видимо, намеревался выдать замуж.

Конечно, такому господину незачем перед всеми открывать свое пристрастие к скоморохам. С другой стороны, обычай — не требовал, нет, но просил — чтобы на празднике кто-нибудь пел и рассказывал смешные стихи. Вот и позвали Недельку.

Пока все выглядело довольно безобидно.

Кроме одного.

Неделька мертв.

— При чем тут Глебов? — недоумевал Лаврентий. — Здесь что-то не сходится, Флор, подумай! Заманивали Недельку в имение Туренина… Глебов-то здесь с какого боку? Человек он хороший, почтенный…

— Сперва нужно понять, для чего вообще кому-то потребовалось убивать скомороха, — сказал Харузин. — Мы предположили, что Неделька услышал что-то лишнее. Но как это могло произойти? Для чего при постороннем человеке говорить о тайных делах?

— Случайно, — молвил Флор. — Неделька часто оказывается в странных местах. То есть, оказывался — когда жив был. Это было его особенное свойство. Люди думают, что он давно ушел, а он — вот он, Неделька, заснул где-нибудь в углу, где никто его и не заметил…

— Логично, — согласился Вадим. — Хорошо, предположим, Неделька случайно услышал нечто, что слышать был не должен.

— Эту теорию мы уже развивали, — добавил Харузин. — Примем ее за рабочую. Что дальше?

— Дальше… Нужно бы узнать, кто еще побывал на тех смотринах, — сказал Вадим. — Всякие там слуги и гридни пока не в счет. Нам нужны только знатные гости. Особенно — те, которые расходились с праздника последними.

— Как это выяснить? — спросила Наталья. — Разве что взять ордер у прокурора, «вы имеете право хранить молчание», и нагрянуть туда с допросами.

— Не получится, — вздохнул Вадим.

— Хитростью, — сказал Лаврентий. — Слуги часто болтают о господских делах.

— Предлагаешь кому-нибудь из нас переодеться слугой и наняться к Глебову в дом? — спросил Харузин.

Лаврентий кивнул.

— Ну, и кто это сделает? — опять спросил Харузин. И, подумав, добавил: — Ну, я могу… Если меня с такой татарской рожей примут.

— Примут, — сказал Флор уверенно. — Я тебя продам. Скажу, что ты пленник.

— Ну, знаешь! — возмутился Харузин, а Вадим бессердечно захохотал.

Гвэрлум тоже улыбнулась.

Эльвэнильдо подумал о пленных эльфах во власти злобных орков, и ему сделалось совсем противно.

— Будешь как разведчик, — утешительно сказал Вадим.

— Баба-яга в тылу врага, — добавил Харузин и нахмурился.

Ребята говорили дело. Придется побыть «пленным эльфом». А там — либо побег, либо Флор его вызволит…

* * *

Елизар Глебов оказался человеком по-настоящему красивым. Харузин его прежде не видел и теперь исподтишка разглядывал и любовался: широкое лицо, светлая мягкая борода, чуть прищуренные улыбающиеся глаза. Супруги Глебова видно не было, дочь присутствовала невидимо — вышивки, украшающие стол и иконы в красном углу, видимо, были делом ее рук, не слишком искусные, но пестрые и яркие. Сын, крепкий подросток лет четырнадцати, то входил, то выходил.

Слуг у Глебова имелось не менее десяти человек; однако Флор несколько дней назад ловко устранил одного из них — работавшего на конюшне. Парень беспечно бродил по городу вечером воскресного дня — как не замечтаться в такое время? Красивое женское лицо привиделось ему на улице. Девушка шла прямо перед ним. Парнишка побежал догонять — что-то в незнакомке показалось ему странным.

Девушка завернула за угол, парень — за ней. Узорный платок обрамлял ее узкое лицо с темными глазами, рот чуть подрагивал, готовясь растянуться в улыбке. Она заманивала его так, словно звала в объятия, а одета была скромно и богато — дочка хороших родителей. Это и сбивало с толку, и кружило голову.

Несколько раз парню казалось, что он вот-вот схватит красавицу и поцелует ее сахарные уста, заставит рассказать — кто она такая, для чего улыбается так странно, отчего такой медовый свет изливается из ее очей… Какая нужда, какая прихоть заставила ее гулять вечером по улице одной, без провожатых, и зазывать незнакомого юношу?

…Очнулся парень в сарае. Глядел на него мужчина сердитый. Девушки и следа не было.

— Ты кто таков? — вопросил юноша.

— Я-то Макар Калья, а вот ты кто? — сурово ответил мужчина.

— Калья? — удивился парень. — Что за имя?

— Прозвище, — ответил мужчина. — Потому что из обидчиков моих я делаю жидкое варево, пригодное в пищу…

— Чем же я тебя обидел? — еще больше поразился парень. — Меня звать Сидор и, клянусь тебе, ничего дурного я не сделал…

И тут он заметил у себя под локтем узорчатый платок. Сразу на ум пришла красавица, за которой он бежал по темнеющим новгородским улицам, как за неразгаданной мечтой.

— Кто она? — шепотом спросил Сидор.

— Вспомнил! — рявкнул мужчина. — Ты погнался за моей дочкой, а после…

— Я догнал ее? — перебил Сидор.

«Калья» (это был Вадим) зарычал, сверкая белыми зубами. Рычал бывший студент-филолог очень убедительно: парень так и сжался, закрыл голову руками, выставив локти, поджал ноги, спасая живот, — вдруг неведомый злодей начнет его сейчас бить?

— Я тебя убью! — объявил Вадим.

И тут в дверь сарая постучали.

— Кто здесь? — рявкнул «Калья».

— Так это… — пробубнили за дверью. — Пришли тут…

— Жди! — велел пленнику «Калья» и выбежал вон.

Сидор со стоном сел, обхватил колени руками, задумался. С какого-то момента он ничего не мог припомнить. Вроде, дурного он не делал. Девушка гуляла по улицам одна. В этом он был уверен. Он побежал за нею следом… Дальше мысли обрывались.

Парень пытался себя успокоить. В конце концов, Господом так устроено, что юноша тянется к девушке. Ну, заставят его жениться на ней, — так ведь это не наказание! Напротив, он, пожалуй, и рад будет подобному повороту событий… Но Калья больно страшен. Не муж ему нужен для дочери, а что-то иное… Может, дочь его — безумна? В безумии бегает по городу, зазывает мужчин, подвергает себя позору, — вот Калья и уничтожает свидетелей своей беды.

В монастырь такую девушку нужно запереть, пусть монашки ей помогут от недуга избавиться, — ведь если такое случилось, стало быть, бес ею завладел. Злой блудный бес, который глумится над юной красотой…

В раздумьях прошло некоторое время, и вдруг двери сарая опять распахнулись, и вошла вчерашняя красавица. Одежда на ней была та же, только волосы простые, без платка. Сидор увидел, что она острижена, и понял: догадка его верна.

Завидев свой платок, девушка спокойно наклонилась и подняла его.

— Вот он где, — как ни в чем не бывало проговорила она. — А ты кто?

— Я вчера за тобой по улице шел, — признался Сидор. — Не помнишь меня?

— Не, — качнула головой Гвэрлум. — А мой отец здесь был?

— Был, — хмуро кивнул Сидор.

— Убить обещался? — хихикнула Гвэрлум.

«Безумна!» — в ужасе подумал Сидор.

А вслух проговорил:

— Да…

— А ведь убьет, — сказала Гвэрлум и погладила Сидора по щеке. У нее были влажные холодные пальцы (нарочно перед тем, как войти, обслюнявила — дабы «усугубить неприятные ощущения при тактильном контакте», как посоветовал ей Харузин). Сидор отшатнулся.

— А то — женись на мне, — предложила Гвэрлум и принялась раздергивать на груди завязки рубахи.

— Ой, не надо, не надо! — почти как девчонка заверещал Сидор и выскочил из сарая.

Глядя ему вслед, Гвэрлум пронзительно хохотала.

Далеко парень не убежал — наткнулся на Флора. Тот стоял на берегу Волхова, широко расставив ноги, созерцал свой корабль — «Святая Анна».

— Гляди, куда несешься! — сердито сказал Сидору Флор.

— Господин! — закричал Сидор. — Ты ведь — Флор Олсуфьич, да? Я тебя прежде видел!

— А я тебя не видел, — отстранился Флор. — Ты что за меня хватаешься, как за ужицу?

— Спаси меня! — заклинал парень перепугано. — Меня на дурочке женить хотят!

— Ну так иди домой, что ты ко мне приклеился! — еще пуще рассердился Флор.

— Они к моему господину придут, потребуют возмещения обиды, — бормотал Сидор, озираясь по сторонам и каждое мгновение ожидая, что вот-вот выскочит «сумасшедшая». — Я не хочу на дуре жениться! Не знаю, что на меня нашло.

— Ты обидел ее, что ли?

— Не помню я…

Флор помягчел.

— Встречал и я таких дур, — сказал он. — Бегают, где ни попадя, как кошки драные, а потом честный человек всю жизнь из-за этого мыкается…

— Не знаешь, есть ли корабль, который выходит в море?

— Погоди, так сразу не скажу… — протянул Флор, с удовольствием наблюдая, как мечется парень. «А ведь он — неплохой человек, — подумал Флор. — Надо его к Тимофею Бражникову пристроить в команду. Бражников — хоть и пьющий кормчий, но море и корабли хорошо знает и этого Сидора на ноги поставит. Все не в услужении, а при деле человек возрастет».

И проговорил неторопливо:

— Сведу тебя на «Варвару». Там главным кормчим — Тимофей Бражников, будь при нем — и спасешься.

И, взяв Сидора за руку, точно маленькое дитя, Флор вручил парня Бражникову с наказом — учить и защищать от бесноватой девки и ее жестокого отца. Бражников, который ни сном ни духом о затее Флора не ведал, парня принял неохотно, лишь из уважения к Олсуфьичу. «Святая Варвара» должна была уйти в плавание завтра, и до отплытия Сидор спрятался на корабле.

Естественно, никому не пришло в голову, что против обычного паренька с конюшни может быть сплетен столь сложный заговор, поэтому Елизар Глебов, поискав своего пропавшего слугу и не найдя его, предположил, что тот либо пропал, либо удрал. Это опечалило Елизара. Поиски он прекратил после того, как ему сообщили, что видели Сидора на борту «Святой Варвары». Мол, хоронился там и клялся Бражникову, что будет того во всем слушаться и сделается истинным морским волком.

— Ты его, батюшка, как вернется, призови к ответу, — советовал управляющий, но Елизар качал головой:

— Если ему захотелось от меня уйти, пусть уходит. Мне такие люди в доме не требуются…

А тут весьма кстати Флор Олсуфьич подвернулся со своим татарином. Татары хорошо с лошадьми ладят, поэтому управляющий рискнул — взял в дом Харузина. Тот, к тому же, клялся, что крещен и носит имя Сергия. Глебов поглядел на нового человека, кивнул ему приветливо и спокойно, и согласие между господами было достигнуто. После этого Флор ушел, не оглянувшись на Харузина, а Елизар Глебов передал Эльвэнильдо своему управляющему.

Особо ладить с лошадьми Сергию не пришлось, этим занимался старший конюх. Харузину выпало чистить стойла. Дело весьма медитативное.

— Ты гляди, — наставлял старший конюх, человек хмурый, с большим шрамом и носом, свернутым насторону. Видать, лошадь лягнула, еще давно. — В сенницах чтоб сено всегда было устроено и не изрыто, и не разволочено по крыльцу и по двору не растаскано, а всегда было бы убрано и подметено и под ногами не валялось. А солома — чтоб под кровлей прикладена.

Эльвэнильдо кивал, точно китайский болванчик.

Конюх широко размахивал руками, показывая, где что: где сенница, где солома…

— В конюшне чтоб дозирать во все дни, — продолжал он, — и сена класть в ясли, сколько бы лошади съели, а под ноги бы не рыли. Солому под лошадей стлать и ежедневно подгребать и перетрясывать. На водопой если поручат водить — води бережно и гляди, чтоб ребяты на лошадях не гоняли, а то взяли обычай…

— Какие ребята? — уточнил Эльвэнильдо.

— Разные! — рассердился конюх. — Ты дурачок, что ли?

Эльвэнильдо потупился.

— Нет, я уточняю… Господскому мальчику можно?

— Ему тоже не след, — сурово сказал конюх. — Во всем порядок требуется… Сейчас лето, лошадей нужно купать и холодить. Выводи их, чтобы не застаивались. Я слежу, да за всем не уследишь… Когда в конюшне у сена с фонарем будешь, гляди, свечу из фонаря не вынимай на всяк для притчи…

— Да понял я, — сказал Харузин.

Старший конюх его легонько по уху задел кулаком — для науки.

— Не рассуждай, а слушай.

— Ладно, — поник Харузин. Ему здесь не очень понравилось. Тоскливо. Скорей бы уж разведданные собрать да смыться.

Прочие слуги недолго сторонились эльфа. У Харузина имелся некоторый опыт вхождения в чужие компании. Нужно сидеть в сторонке смирненько и слушать, а потом, избрав себе «покровителя», ввернуть какое-нибудь ловкое, удачное слово тому в поддержку. Так можно прослыть хорошим парнем.

Несколько дней кряду обсуждали поступок Сидора.

— Глупее не придумаешь! — сердился старший конюх. — Что ему не жилось? У Глебова всего вволю, хозяйка его следит, чтоб ели и пили досыта, одежду дает хорошую.

— Ему в дальние края захотелось, — заступился за беглеца молодой парень, который, как приметил Эльвэнильдо, обычно помогал при кухне и служил господам во время трапезы. — Сидя на одном месте, много не увидишь.

— Сидя на одном месте, себя можно увидеть, — возразил старший конюх. — Свои грехи познать и душу исправить.

— Ты-то больно много себя познавал, — фыркнул старик, чья обязанность была следить за кладовыми, чтобы там не завелись мыши, и не было плесени. Он понемногу подворовывал, ссылаясь на «порчу» продуктов («утруску и усушку», — как формулировал Эльвэнильдо), но старика никто за руку не хватал, в неблаговидных поступках не уличал. Не то жалели его, снисходя к его возрасту, не то глядели на «шалости» сквозь пальцы, памятуя о каких-то заслугах перед семейством. Потому и Эльвэнильдо глядел на него почтительно.

— Я, грешник, может, и не знаю всех грехов своих, — согласился конюх с покаянным видом, — но зато в точности ведомо мне, как себя держать и к чему стремиться… Я ведь не от себя говорю, от святых отцев…

— Ну, началось, — махнул рукой парень-виночерпий. — Сейчас поедет развозить турусы на колесах…

— А что, я бы послушал, — примирительно молвил Эльвэнильдо. Он желал немного «подлизаться» к начальству, а то старший конюх больно уж лютовал над татарином. Встанет, когда на лопате навоз тащишь, и ругает на чем свет стоит. И косоруким, и косоглазым, и дураком, и безбожным болваном…

— И послушай, — сердито сказал старший конюх, явно недовольный тем, что «злонамеренный» татарин решил его поддержать. — Тебе полезно, басурманская морда. Для чего сегодня мне навоз на ногу вывалил?

— Я случайно, — сказал Сергей. Он действительно сделал это не нарочно — старший конюх толкнул его, не то со зла, не то тоже по оплошности.

— Случайно! — фыркнул конюх. — Другой раз прибью.

— Хватит браниться, дяденька, — вмешался веселый виночерпий. — Давай, от святых отцев рассказывай.

Конюх скорчил гримасу, еще больше перекосив свое и без того изуродованное лицо, и начал:

— Как заповедано нам: в каком состоянии застало тебя начало жития твоего, в таком состоянии и продолжай оное, дабы лучше усовершенствоваться; а Богу послужить можно и на конюшне работая, и в трапезной, и на корабле. Только одно дело Богу неугодно — кощунство и всякое скоморошничество, смех глумливый и кривляние бесовское…

— И так, да не так, — заговорил вдруг Эльвэнильдо. Ему требовалось подружиться с кравчим и потому он оставил свой прежний план — найти общий язык с конюхом. Бог с ним, пусть ругается и даже дерется, терпеть-то все одно недолго. Информацией в любом случае не конюх владеет, так что и угождать ему незачем.

— Что-о? — Старший конюх побагровел. — Ты, басурман, никак собственное мнение объявить надумал?

— А что? — спросил Эльвэнильдо. — Кстати, напрасно вы меня басурманом ругаете, дяденька.

— Какой я тебе «дяденька»! — Старший конюх поперхнулся и только взмахнул рукой, не в силах продолжать.

Старик-ворюга, смотритель кладовых, захохотал, а парень-кравчий сильно наморщил нос, с трудом сдерживая смешок.

— Да, я уж говорил господину Глебову, — продолжал Эльвэнильдо как ни в чем не бывало. — Имя мое святое — Сергий, и в Священном Писании я тоже сведущ, и с монахами общение имел — они весьма много меня просвещали.

«Ага! Съел!» — подумал он злорадно, глядя, как старший конюх то краснеет, то бледнеет.

— Давайте Серегу послушаем, — предложил кравчий. Его и забавлял спор, и любопытно было — этого не отнимешь. Да и поглядеть, как старший конюх по носу получал, — да еще от кого! от какого-то проданного татарина! от пленника казанского, недавно окрещенного! — это, знаете ли, подарок судьбы.

«Серега» сказал:

— Да я тоже ведь не от себя, от отцов рассказываю… Вот какое предание есть. Жил один скоморох, человек простои и глупый, в истине не просвещенный. Ходил себе по городам и весям, везде кривлялся и становился на голову, а стоя на голове, говорил разные смешные стихи… И вот как-то раз, — продолжал Эльвэнильдо, понижая голос, — пришел он в Божий храм…

— Господь привел, — вставил старший конюх.

Эльвэнильдо лишь поклонился в его сторону и продолжал еще более «былинным» голосом — так обычно излагают истории на ролевых играх, подражая сказителям. Никто этих сказителей, естественно, никогда не видел и не слышал, просто традиция такая существует.

— И вот узрел бедный скоморох перед собою образ Пречистой Девы, — нараспев тянул Эльвэнильдо. — И так его сей образ поразил, что решил он непременно что-нибудь хорошее, доброе для Девы сделать. Но ничего другого скоморох не умел, только ходить на руках, стоять на голове и кривляться…

— Глумы творить, — опять вмешался старший конюх.

— И начал он, бедный, в простоте веселить Пречистую как умел, то есть разными акробатическими трюками… — Эльвэнильдо спохватился и вернулся к «сказительской» речи: — То есть, всякие кривляния делать, — поправился он.

— Тьфу! — сплюнул старший конюх. — Слушать — и то срамно.

И приподнялся, показывая, что намерен идти спать, лишь бы не осквернять свой слух подобными непотребствами.

— Погоди, не уходи, — удержал его старый слуга. — Любопытно басурман рассказывает.

Конюх сел, демонстративно отвернувшись.

— Он в простоте это делал, — подчеркнул Эльвэнильдо. — Понимаешь? От чистого сердца. Потому что сердце у этого скомороха было чистое. И Богородица поняла это, ведь Она провидит такие вещи…

— Какие вещи? — не понял кравчий.

— Ну, насчет сердца, — пояснил Эльвэнильдо. — И стало Ей жалко бедного бродягу, который никем не просвещен и только то и умеет, что петь да ходить колесом… Ей жалко его стало! Она сошла с постамента…

— Кто? — перебил кравчий. — Ты яснее говори, а то слова жуешь… одно слово, татарин.

— Ну да, — пробормотал Эльвэнильдо. — Статуя Богородицы ожила и сошла к скомороху, стала его утешать…

— Статуя? — взъелся конюх. — Где ты статуи у нас видел?

— Это в латинском храме было, — вынужден был сознаться Эльвэнильдо.

История о «жонглере Богоматери», широко известна была не только в ролевой среде. Харузин знал, что ею утешались верующие актеры в царской России — других историй о покровительстве скоморохам в церковной традиции, вроде бы, не хранилось. А на одной игре даже был такой жонглер. Приехал, по его собственному признанию, атеистом — поиграть в популярный сюжет, а уезжал глубоко верующим человеком, ибо, выделывая акробатические трюки на поляне с крестом, долженствовавшей изображать тот самый Божий храм, перед мятой репродукцией Сикстинской Мадонны Рафаэля, вдруг ощутил присутствие Божьей Матери.

«Картина Рафаэля тут ни при чем, — рассказывал он позднее у костра, захлебываясь, — вообще, ни крест этот из сосновых палочек, ни поляна — ничто значения не имело… Просто я — и Богоматерь. Я понял, что Она смотрит. И жалеет меня. И себя как будто со стороны увидел — глупого, слабого… Зачеты у меня не сданы, например, с мамой вчера поругался зачем-то… Ну, не знаю… Такой доброты я ни от кого не видел…»

И уехал чувак с игры реально верующим христианином. Окрестился потом, ребята говорили.

Такие религиозные откровения на играх чаще всего случаются с ребятами неверующими. Для Бога любой повод хорош, лишь бы уцепить душеньку и потащить ее рыболовным крючочком к свету, к ясному солнышку…

Это Эльвэнильдо теперь так рассуждает, а как он тогда подумал — теперь уж и не вспомнить. Кажется, позавидовал «игровому кайфу». Нечасто случается так классно поиграть.

А вот приятелям своим новым напрасно он про латинский храм проговорился. Теперь начнется…

И точно. Конюх, оскорбленный в лучших чувствах, объявил:

— Латинники нам не указ, а указ нам — царь-батюшка и то, что в Божьих церквах говорится!

После чего встал и удалился. По его спине Эльвэнильдо читал, точно по книге: завтра глупого басурмана не только навоз ожидает, но и какая-нибудь дополнительная трудность. Поручат ему отделять зерна от плевел. Вручную. И лошадям по зернышку скармливать. Ну и пусть.

— Вишь, зерцало добродетели, — добродушно усмехнулся старый слуга. — Господин наш Глебов — он другой. Он, знаешь, к людям сердечный, даже если у кого и есть недостатки… кх-кх… Ну, по слабости что не бывает… И вот праздник у нас был — пригласил скомороха. Пусть бы гости потешились, да и слугам перепало — мы в щелку подсматривали, кто смог, конечно…

— Смешной был? — спросил Эльвэнильдо. Хотя, разумеется, знал — конечно, смешной. Неделька умел народ потешить. Невероятно думать, что этого жизнерадостного человека больше нет на свете.

Харузин был еще маленьким, когда умер великий комик — Луи де Фюнес. Для мальчика это оказалось настоящим потрясением: тот, с кем были связаны только смешные воспоминания, лежит в гробу! Не может такого быть. Просто не может. Как прикажете оплакивать комика? Слезами? Плакать рядом с тем, кто смех превратил в смысл своей жизни?

Вот так же, только еще острее, переживал Сергей смерть Недельки. К тому же, он не видел мертвеца, не укладывал его в могилу, поэтому все чудилось: ушел старый скоморох странствовать по обыкновению и спустя неделю-другую вернется в дом к Флору. И снова будет смеяться и ворчать попеременно, учить уму-разуму молодых и для собственной потехи жонглировать во дворе яблоками и плошками.

— Скоморох отменный, — согласился кравчий. — Хороший. Все хохотали… Даже латинник, хоть он-то через слово понимал — и то хорошо, если через слово.

— Какой латинник?

— А у господина Глебова латинник был в гостях, — охотно рассказал кравчий. — Одет чудно, не по-нашему, морда длинная — лошадь лошадью, а не человек. Все зубы скалил желтые. И пахло от него по-другому. И у пота дух другой, и еще он чем-то мазался… Маслом каким-то или духами… Неприятный запах.

— А еще кто был? — спросил Эльвэнильдо, стараясь говорить как бы невзначай.

— Боярина Туренина вдова, — сказал кравчий. И усмехнулся, о чем-то подумав.

«Вдова! — так и ударило в мысли Харузина. — Стало быть, Туренина-то на свете уже нет! Напрасно на него думали».

— А с ней этот был, как его… — напомнил старый слуга. — Странный он.

— А чего тут странного? — отмахнулся кравчий, все еще усмехаясь. — Ванька-ключник, злой разлучник… Известное дело. Госпожа-то Туренина, Авдотья, — она замуж не собирается. Ей и так хорошо, без мужа. Она делами ворочает, а этот-то приказчик — при ней. Она из него веревки вьет, потому что если надоест он ей — все, готово дело, она его к ногтю, и поминай как звали.

— Что за Ванька-ключник? — не понял Харузин. Кравчий слишком быстро тараторил. Хорошо, что старший конюх ушел. Тот непременно бы вспомнил какое-нибудь благочестивое правило, которое запрещает слугам сплетничать. Известно ведь, что от вестей, которые слуги повсюду разносят, промеж государей воздвигаются различные свары и остуды.

— Управляющий делами Туренина покойного, — охотно пояснил кравчий, — он ведь вдовы Авдотьи теперь полюбовник. А она над ним во всем властна. Такая уж женщина. Наш господин Глебов ее и не хотел, быть может, приглашать, но она жениху Настасьиному родня, — Настасья — это дочка Глебова, понял уж? — вот и призвал. Глебов — добрый барин. Никогда такого не случается, чтоб накормил и напоил, а после за очи переговорил и излаял как мог… Всегда с чистой душой человека усадит и все ему подаст.

— А ты, похоже, греха не боишься, — вставил Сергей.

Кравчий только рукой махнул.

— Я со своими говорю, не с чужими.

От этого замечания у Харузина потеплело на душе. Даже неловко как-то стало: к нему по-доброму, а он выпытывает. Сведения собирает. Уже о трех гостях вызнал: каком-то латиннике с лошадиной мордой, вдове Турениной и ее полюбовнике.

— А еще кто был? — спросил Харузин прямо.

— Вишь, любопытный, — сказал кравчий. — Ладно, отвечу. Был отец жениха Настасьюшкиного, Вихторин.

— А он какой?

— Тебе с ним не жить, — ответил кравчий. — У него в дому Настасье жить, а за нее отец решает. Господину нашему он нравится — вот и все.

— Долго ли гуляли? — опять спросил Сергей.

— До рассвета, — сказал кравчий. — Я уж на ходу засыпать начал, а меня все не отпускали. После же господин Глебов заметил, что я уже шатаюсь и вино проливать начал, и говорит: «Что это мы, в самом деле, парня мучаем? Пусть идет да спит, живая душа — не каменная…» Ну, меня и отпустили.

— А скоморох остался?

— Да кто его знает… Может, и ушел уже, я ведь не следил… — Кравчий зевнул, зыркнул на Эльвэнильдо блестящим глазом. — Больно ты любопытный.

— Просто интересно, — смутился Эльвэнильдо. — Я ведь ни разу на господском пиру не был.

— Лучше расскажи, как татары пируют, — предложил кравчий.

Радуясь тому, что беседа ушла от опасной темы, Эльвэнильдо принялся в деталях и подробностях описывать грандиозные празднества на казанском фестивале ролевиков «Зиланткон»: и какие костюмы там на большом балу бывают, и какие парады, и каков государь Балин из себя, какой у него шлем да какая палица… Про столкновения дивных эльфов с казанскими гопниками рассказал пару забавных историй. Ибо случалось даже дивным эльфам одолевать казанских гопников при помощи холодного оружия, используемого как дубина.

Все это слушали, вполне доверяя каждому слову. Во-первых, подлинность харузинского рассказа ощущалась в каждом произносимом слове. Во-вторых, история-то касалась басурман, а среди басурман каких только имен и обычаев не встретишь!

Потом старый слуга, раздухарившись и позабыв об осторожности, угостил всех сладкими пирожками — явно крадеными. После пирожков новые приятели заснули сладким сном, и снились им ягоды в меду, сладкая хмельная бражка и жирные блины в сметане.

* * *

Ночь стояла над Новгородом, одевая великий торговый город бархатом и шелком с жемчугами. Красивые здесь ночи, торжественные. Электрическими фонарями не испорченные.

Эльвэнильдо встречался с Флором, Лавром и Вадимом на берегу Волхова, на условленном месте.

— Узнал, — выдохнул он, едва завидев друзей.

— Что-то вид у тебя странный, — заметил Флор. — Взъерошенный какой-то.

— Ох, Олсуфьич, вызволяй меня оттудова, — взмолился Эльвэнильдо. — Житья нет, заедает мою молодую жизнь старший конюх. Невзлюбил как басурмана, просто поедом ест.

— Вызволим, — обещал Флор. — Потерпи немножко. Нельзя же так — продать пленного татарина, а после сразу же назад его требовать. И побег тебе устраивать пока рано. Эдак Глебов вообще взбесится и на стену полезет: за несколько дней двое слуг от него удрали. Он все-таки человек хороший и такого отношения не заслужил.

— Я тоже, — сказал Эльвэнильдо.

— Что?

— Не заслужил — вот что! — окрысился Сергей. — Проклятый конюх так меня и гоняет! И, главное, сам поручение даст — и тут же так устроит, чтобы я непременно дело испортил. То вилы в сене «забудет», то на пути мне попадается, чтобы я непременно его толкнул или испачкал…

— Это он тебя опускает, — сказал Вадим. — Ну, по-лагерному. Такие потом при Сталине политических заключенных мучили. В каждую эпоху подобная гадина сыщется. Терпи, как академик Сахаров терпел.

— Ладно, товарищи, — сдался Эльвэнильдо. — Пострадаю еще немного ради общего дела. Запоминайте пока, кто у Глебова на том пиру был. Глебов сосватал дочь Настасью за сына Вихторина. Вихторин у него был. Потом — Авдотья Туренина с полюбовником, он же управляющий ее. А сам Туренин — помер.

— Это мы уже знаем, — перебил Флор.

Сергей сердито блеснул глазами.

— Если вы все уже знаете, то я, пожалуй, от Глебова смоюсь.

— Нет, нет! — почти испуганно остановил его Флор.

Харузину стало смешно.

— Ладно, прямо как дети… Рассказываю дальше. Запомнили? Вихторин, Туренина, ее управляющий. Четвертый — какой-то латинник. Не знаю, откуда он взялся и для чего на том пиру присутствовал.

— От кого информация? — осведомился Вадим.

— Источник надежный — кравчий. Он вино разливал, пока с ног валиться не начал. От усталости. Тогда они его спать отправили. Был ли при том Неделька — неизвестно. Скорее всего, все так и случилось, как Флор говорит: Неделька под столом где-нибудь спал, его и не заметили.

— Н-да… — протянул Лаврентий. — Латинника надо бы найти. В Новгороде их, правда, много…

— Еще что? — требовательно спросил Флор.

— Да вроде бы ничего, — пожал плечами Эльвэнильдо. — Я, ребята, спать пойду — работы завтра много.

— Пожелания есть? — спросил Вадим.

Эльвэнильдо мотнул головой.

— Скорей бы все это закончилось — вот мое единственное пожелание…

— Тебе Наталья привет передает, — сообщил Вадим. — Говорит, что очень тебе благодарна. За Недельку. Мол, ты единственный сейчас что-то реальное делаешь, а мы все на твоем горбу выезжаем.

— Так и есть, — сказал Эльвэнильдо. — Пока, ребята.

И исчез в темноте.


Глава 5 Старый знакомец


Поисками таинственного иностранца занялась Гвэрлум. После долгих разговоров решили одеть ее по-простонародному, в женский костюм. Пусть ходит по площадям и продает сладкие пирожки с начинкой.

В сопровождающие ей дали Животко. Лишняя пара глаз не помешает.

Животко выбрал себе костюм сироты — эта роль давалась ему успешнее всего.

Третьим увязался беспамятный Пафнутий.

— Я хоть и дурак дураком, — объяснил он свое желание пойти с Натальей, — а все-таки силы не утратил. Не приведи Господь, вздумает кто-нибудь Наташу обидеть. Тут и Пафнутий пригодится. Ну, пусть я не помню, что со мной прежде было, зато хорошо помню, кто мои друзья и благодетели.

Эта речь всех убедила. Вадим почувствовал себя спокойнее, зная, что Гвэрлум под надежным приглядом. Сам он пойти с ней не решался — к нему сразу начнут приглядываться. Видный, крепкий молодой парень — фигура заметная.

Торговка же с мальчишкой и прибившимся по дороге юродивым — персонажи колоритные, но вполне характерные.

— Я буду петь песню «Коробейники», — объявила Гвэрлум, до бровей заматываясь в простой белый платок.

Вадим поморщился. У Гвэрлум совершенно не было слуха. Она не просто «врала» мелодию — она завывала на разные лады, точно обвивая ниткой в узлах и петлях единственно верную ноту, ни разу не попадая точно в цель. При этом, как это часто случается с такими людьми, петь она любила и нередко подвергала друзей этому испытанию.

Эльвэнильдо немало натерпелся в свое время от привычки «побратима» подпевать, когда он, перебирая струны, исполнял очередную чувствительную балладу о тяжкой эльфийской доле. Но Эльвэнильдо любил Гвэрлум — глубокой, честной братской любовью, — и прощал ей этот недостаток. Более того, иногда он даже просил ему помочь. У Гвэрлум была прекрасная память на слова, а вот Эльвэнильдо, напротив, подчас забывал текст. Тут-то Гвэрлум и пригождалась, подсказывая ему с улыбкой.

— Не перебор ли — петь «Коробейников»? — осторожно спросил Вадим.

— Не «Коробейников», а «Коробейника», слова Некрасова, — поправила Наталья. — Это будет новшеством.

— Ты когда-нибудь продавала товар с рук?

— Ну, ты меня совсем за маленькую держишь! — обиделась Гвэрлум. И добавила: — Нет.

Она любила вступить в диалог с уличным торговцем косметикой или какой-нибудь ерундой, вроде приборов, гарантирующих вечную молодость. Эти молодые люди в свежекупленых, по-магазинному мятых пиджаках, с тюремным зеленоватым цветом лица или лагерным загаром, останавливали прохожих весело, дерзко, настырно: «Имеет смысл взглянуть!» А потом принимались «втюхивать» товар, задавая разные провокационные вопросы: «Вы уверены в том, что правильно питаетесь?»

Наталья совершила только одну такую покупку: механический заяц, исполняющий шестнадцать мелодий при надавливании кнопки. Мелодий оказалось всего четыре и те угадывались с трудом. Впрочем, Гвэрлум с ее отсутствием музыкального слуха от последнего обстоятельства ничуть не пострадала. Она слушала сиплые вскрикивания, вырывающиеся из плюшевого нутра, и изобретала в фантазиях самые разные эльфийские песни…

Теперь ей самой предстояло заниматься подобным же делом: ходить и расхваливать свой товар. Впрочем, в Новгороде шестнадцатого века это занятие не представлялось ни комичным, ни предосудительным, ни плутовским.

Город был торговым. И торговля находилась в ту пору в своей героической ипостаси. Ею занимались храбрецы, авантюристы, любители чужих стран, рисковые парни, пираты, странники, караванщики — в общем, самые крутые, бесстрашные и любознательные люди. Никакой офисной рутины.

— О чем ты думаешь? — спросил Вадим, с легкой тревогой посматривая на мечтательное лицо подруги. Когда Гвэрлум в таком настроении, она вполне может пуститься на рискованную авантюру, и вытаскивай ее потом из очередного застенка…

— Да так, ни о чем, — она затянула пояс, подпоясалась фартуком. — О предстоящей работе.

— Будь осторожна, хорошо? — попросил Вадим.

— Со мной бесстрашный Пафнутий, — напомнила Гвэрлум. — И если что, Животко удерет и передаст информацию вам.

— Я очень надеюсь на то, что никаких «если что» не случится, — твердо сказал Вадим.

Наталья сжала его руку.

— Не беспокойся так. Все будет в порядке.

И ушла, повесив себе на шею короб.

Оба парня последовали за ней. Пафнутий, обернувшись в воротах, помахал Вадиму с улыбкой, а потом сложил пальцы колечком, показывая американское О.К.

Не то понял Пафнутий, что зазывалы из Натальи не получится, не то по мужскому обыкновению решил перехватить инициативу на себя, только едва они оказались на улице, как завел беспамятный парень красивым, громким голосом:

Эй, люди добрые, подходите,
Наш сладкий товар посмотрите!
А была у нас с Матреной дочка —
Из себя кругла, как бочка!

При этом он указал рукой на Наталью, подразумевая в ней свою незадачливую супругу Матрену, родительницу мифической «дочки-бочки».

Гвэрлум принялась улыбаться и кланяться на все стороны. Прохожие останавливались, пересмеивались. А Пафнутий продолжал, ничуть не смущаясь:

Посватался к ней из кабака отшельник,
Повенчался в чистый понедельник.
Уж и приданое мы ей закатили,
Целый месяц тряпки стирали и шили.
Поневу длинную,
Из меха воробьиного,
А салоп соболиного меха,
Что ни ткни, то прореха,
Воротник — енот,
Что лает у ворот,
На прощание ее побили
И полным домом наградили…

— Почем сладкое? — уже щупали у Натальи на лотке пирожки чьи-то пальцы.

Наталья чуть шевельнула грудью, отодвигая лоток.

— Сперва купи, потом лапай, — сердито молвила она, входя в роль. — Полкопейки три штуки.

— Моя жена лучше стряпает, — сказал кто-то.

— А сварила она суп
Из каменных круп, —

смеялся Пафнутий.

А пирог с такой начинкой,
Что Матрена три дня возилась с починкой,
Все брюхо себе чинила.
А жареное — бычьи рога
Да комариная нога…
А вот и другая уха,
Собачьи потроха,
Крупинка за крупинкой
Гоняются с дубинкой…

Теперь уже послышался общий хохот. Пафнутий улыбался во весь рот.

«Симпатичный он, — думала Наталья, глядя на своего спутника. — Что с ним такое случилось, отчего он память потерял? Может, правда, один из наших? Надо бы его подвести к теме… Про Финляндский вокзал спросить… Откуда он эти народные стишки знает? С филфака, может быть? У нас, кажется, был курс фольклорной литературы…»

Пирожки начали покупать. Наталья едва успевала раздавать и принимать липкие от сладкого и жирного денежки. А Пафнутий продолжал развлекать публику:

А вон красотка —
Девка аль молодка,
Стоит да улыбается,
А рыжий к карману подбирается…

Никакого «рыжего» и помину не было, но все начали оборачиваться, и только поняв шутку, опять засмеялись.

Улыбнулась и девушка, на которую показал Пафнутий, закрыла лицо рукой и ушла поскорее. Нехорошо подолгу на улице стоять раскрыв рот и скоморохов каких-то слушать.

— Ты, Пафнутий, не расходись, — тихо остановила своего спутника Гвэрлум. — Скоморохи-то запрещены, забыл? Арестуют еще…

— А торговля разрешена, — спокойно отозвался Пафнутий. — Ты знай продавай.

— Где мы латинника найдем? — шепотом спросила Гвэрлум.

— Ты сперва пирожки продай, — сказал Пафнутий.

Товар закончился быстро, кругом теперь жевали и улыбались. Улыбалась и Гвэрлум.

— Ты чья? — спросил ее какой-то немолодой человек, видимо, корабельщик: загорелый, жилистый, уверенный в себе, как бывают уверены в себе состоятельные, смелые люди, повидавшие немало стран.

— Мы странники, — ответила Наталья.

Корабельщик взял ее за локоть и тихо, в самое ухо, проговорил:

— Ты, девка, себе мужа найди, либо в монастырь ступай.

— Офелия, ступай в монастырь или замуж за дурака, — пробормотала Гвэрлум.

— Офелия? Латинское имя, — сказал корабельщик. — Я в Брюгге плавал, знал там одну Офелию. Красивая была девка, только совсем пропащая.

— Да я тоже пропащая, — вздохнула Гвэрлум, чувствуя, что еще немного — и расплачется.

— Скоморох-то тебе кем приходится? — корабельщик кивнул на Пафнутия.

— Он не скоморох, — ответила Наталья. — Блаженный он.

— Ты гляди, Офелия, — продолжал немолодой мужчина строго, — бабу испортить очень просто. Пожила несколько лет от себя, не от мужа и не при родителях, — все, готовое дело, порченая.

— В каком это смысле? — не поняла Гвэрлум.

— Женщину смирение украшает, тишина в ней должна быть, — корабельщик осторожно постучал смоляным пальцем по Натальиной груди, очень бережно, точно отец. — А в тебе уже сплошной шум. Нехорошо. Поживи в монастыре, Офелия… Бросай странничать. Без благословения ведь ходишь по дворам, а?

— Ну, — смутилась окончательно Гвэрлум. Ей вдруг захотелось обхватить корабельщика за жилистую загорелую шею, прижаться к его твердой груди, попросить защиты. Ну что такое, в самом деле! Пусть бы удочерил ее кто-нибудь, что ли… Воспитал как следует. И отдал замуж за Флора. Честь по чести. Чтобы все по «Домострою», который написал новгородского происхождения протопоп Сильвестр.

Она всхлипнула.

— Ну, не реви, — покровительственным жестом корабельщик вытер ей нос. — Сама ты откуда? Из латинников?

— Может быть… — сказала «Офелия».

— А, то и гляжу… И говоришь ты чудно, с неправильным выговором…

— А что, тут поблизости есть еще латинники? — спросила Гвэрлум и насторожилась. Неужели все так просто? Два-три разговора на улице, и выявится латинник.

— А есть, как не быть, — охотно сказал корабельщик. — У Бражникова в дому часто живет один. А другой — в трактире остановился. Обходительный мужчина. Еще одного я в гавани видел — пьет много… Да на что они тебе? Найди себе православного человека.

— Я земляка хочу, — сказала Гвэрлум. — Чтобы меня домой отвез.

И заплакала, в глубине души дивясь: как хорошо в роль вошла.

— А где родина-то твоя? — участливо спросил корабельщик.

— В Ливонии…

— Вон откуда тебя забросило! — вздохнул корабельщик. — Судьба не спрашивает, хочет человек или нет… На все воля Божья, вот что. Ладно. А вот в трактире — не из Ливонии ли человек поселился? За Николой Толстым, повернешь — от храма налево, как раз и увидишь…

Николой Толстым называли маленький круглобокий храм Николая Чудотворца, которого глубоко почитали все моряки.

Наталья сняла с шеи пустой поднос и поклонилась корабельщику в пояс, а после зашагала к Николе. За ней побежал Пафнутий, приплясывая на ходу. Блаженному подавали копейки, и он с благодарностью принимал милостыню, которую потом всю ссыпал в церковную кружку Николы. Это тоже не осталось без внимания горожан. Пошли слухи о Божьем человеке.

Когда Пафнутий входил в трактир, к нему уже подскочила под благословение какая-то старушенция в тряпье.

Пафнутий охотно благословил ее. Наталья отметила, что сделал он это ловко — современный человек так не умеет. Это как с актерами в кино: старые актеры, играя в пьесах Островского, крестятся привычно, как делали еще в детстве, а актеры советской выделки — вымученно, поскольку обучались этому не в жизни, а в институте.

«Может, он и не наш», — подумала Наталья.

Пока Животко бродил по окрестностям, высматривал и вынюхивал, Наталья сидела в уголке, скромненько сложив руки на коленях, Пафнутий вел беседы с прислугой. Бойко говорил о святых местах, где они с Натальей якобы побывали. Рассказывал о чудесах.

До Натальи доносилось:

— …И вот задумали эти два брата украсть в соседней деревне лошадь, а после продать ее. Один брат пошел за лошадью, другой засел на условленном месте ждать. И вот ждет он, пождет, и вдруг видит — возле одного дерева свет загорелся. Что такое?

Ох, и бойко же излагает, шельмец! И язык у него литературный… Скорее всего, в университете учился. Да, он — из Питера, сомнений нет.

А история забавная, Наталья против воли увлеклась, слушая.

— …Ну, думает вор, наверняка брат уже ждет меня и фонарь зажег. У них такой фонарь был, со свечкой, — пояснил Пафнутий. — Вот пошел этот человек на свет и что же он видит? Стоит на ветке березы икона дивная Пресвятой Богородицы со святой Варварой. От нее свет чудесный исходит. И вдруг повернула Богородица Свой Пречистый Лик и посмотрела на вора лучистым взором. Тот и повалился на землю, себя не помня. А с иконы сошла святая Варвара. И говорит дева-мученица: «Ах, Аникей, — вора Аникеем звали, — что же это ты задумал? Ты Пресвятую Деву огорчил! Ты Самому Христу в ладони гвозди забиваешь!» Глянул Аникей на свои руки — а в руке у него, откуда только взялся, молоток, и кровь по этому молотку стекает…

Слушателей у Пафнутия становилось все больше. Кто-то успел сунуть ему кусок хлеба в руку, и Пафнутий, не смущаясь, стал жевать, а сам все рассказывал:

— Пал тут вор без памяти и так лежал, а к нему брат приходит с краденой лошадью… Положили они с братом на спину лошади икону Пресвятой Богородицы со святой Варварою и отпустили… Шла лошадь, шла и пришла она в город Ландскруна…

— Где такой город? — спросила старушка, которая просила благословения.

Ее крохотные синенькие глазки так и сияли на сморщенном личике.

— Раньше был такой город, — ответил Пафнутий. — На берегу Невы-реки. Там ливонцы жили… Потом там все заросло травой, потому как ливонцы умерли все…

— А что же образ? — заволновалась старушка.

— Доселе там лежит, ждет своего часа, — ответил Пафнутий. — А как придут люди на то место и взмолятся — так восстанет из болот икона дивная и начнет спасать наши душеньки…

Кругом завздыхали.

И тут Наталья увидела человека, который стоял чуть в стороне и тоже внимательно слушал рассказ странника. Это был рослый иноземец с длинным лицом — выпирающий подбородок, резко очерченные скулы, продольные морщины вокруг узких губ. Тот самый ливонец, поняла Наталья.

И ахнула, зажав себе рот ладошкой. Она узнала этого человека. Очень хорошо узнала. И порадовалась предусмотрительности Флора, который решительно воспретил ей надевать одежду мальчика-рынды. «Тебя в этом наряде многие видели, — говорил ей Флор, — неровен час узнают. А вот одевшись торговкой, ты будешь неузнана. Кто на лицо торговке смотрит! Глядят на ее товар, на руки да на грудь…»

Загадочный ливонец был никто иной, как Иордан из Рацебурга, старый знакомый, с которым братья-«медвежата» вместе разыскивали весло святого Брендана, чтобы исполнить волю своего отца, разбойника Опары Кубаря, и упокоить того в мире.

* * *

— Иордан из Рацебурга? Вот так дела! — воскликнул Флор, узнав новость.

Лаврентий слушал молча, хмурился, думал о чем-то. Пафнутия с Натальей не было — остался в трактире, болтать, повествовать о чудесах, раздавать благословения и принимать милостыню. Животко вернулся с Гвэрлум домой, был накормлен и отправлен обратно — на тот случай, если Пафнутию вдруг понадобится помощь.

— Теперь вопрос: что Иордан делает в Новгороде, — сказал Вадим.

— Вероятнее всего — шпионит в пользу ордена, — отозвался Флор. — Это-то как раз просто. Странно другое. Почему Глебов пригласил его к себе на пиршество.

— Может быть, у них с Глебовым дела, — предположил Вадим.

— Какие? — в упор спросил Флор.

— Ну… Не знаю. Этот Глебов — подозрительный тип. У него Неделька познакомился со своими убийцами…

— Глебов подозрителен только этим, — сказал Лаврентий. — А по всем остальным обстоятельствам он — очень хороший человек.

— А кто Харузина беспощадно эксплуатирует? — зачем-то вставил Вадим, сам понимая, что говорит глупости.

— Харузин — слуга его, ему поручили работу и ничего больше, — возразил Флор. — Кормят, одевают, зря не наказывают.

— Мне вообще не нравится, что Серега там застрял, — сказал Вадим.

— Скоро все прояснится, — вздохнул Флор. — Все-таки непонятно, для чего ливонец к Глебову приходил…

— Может быть, это вообще другой, — предположил Лаврентий. — Может, Иордан здесь по одному делу, а тот ливонец, что у Глебова столовался, — совсем другой человек…

— Нет, ребята, — вздохнул Вадим. — Я сердцем чую: Иордан у Глебова был.

— Ага, — подал голос Животко.

Все резко повернулись в его сторону.

— Ты еще не ушел? — сердито воскликнул Флор. — Я тебе велел уходить к Пафнутию!

— Да я сейчас, — отозвался мальчик. — Я тут слушал… Интересно же, о чем вы разговариваете! Наталье вон можно, а я чем хуже? Она — баба, ей вообще…

Он замолчал, потому что Гвэрлум ловко отвесила ему звонкую затрещину.

— Сам ты баба! — отчетливо выговорила Гвэрлум.

— Она — темный эльф, — сказал Вадим. Непонятно, то ли всерьез, то ли в насмешку.

— Ладно, понял, эльф, — проворчал мальчик, потирая затылок и вертя опущенной головой. — Ну, в общем, я вас послушать решил. Лишнее не будет. Я этого ливонца вспомнил. Вроде как видел я его.

— Где?

— Ну, когда Неделька-то меня дома оставил… — начал мальчик и замолчал опасливо.

— Продолжай, — подбодрил Флор. — Никто тебя сейчас бить не будет.

— А потом? — уточнил Животко.

— Потом тоже, — засмеялся Лавр. — Говори, что ты натворил.

— Ну, я не послушался… Я за ним пошел — посмотреть, кто там, на пиру, будет… Ну, чтобы знать, что клянчить, если что…

— Как это? — не понял Вадим.

Животко посмотрел на него, как на глупого.

— Если женщины богатые на пиру — могут бусами одарить — «дочке», «племянке». Если там иноземцы — разные диковины дарят. Скоморохам часто подарки делают… Вот, положим, подарит ему ливонец бисерный кисет с настоящим стеклянным шитьем. Я про это узнаю. Ну, скажет мне как-нибудь хозяин: «А что ты, Животко, за свое послушание хочешь? Проси подарка!» Я и буду знать, чего просить… Ну, я к примеру говорю, — Животко не привык рассказывать о себе так много и потому изъяснялся путано, часто делая долгие, томительные паузы.

— В общем, ты подглядывал, — заключил Лаврентий.

Животко кивнул.

— Я этого Иордана там видел, — сказал он.

— А что же ты молчал до сих пор? — возмутилась Гвэрлум. — Пришлось мне тут дешевую комедию ломать.

— На ум не приходило. Так все одно, хуже не вышло, — оправдываясь, сказал Животко. — Там Пафнутий сейчас еще что-нибудь выведает…

— Дурак, — вздохнула Наталья. — Уходи, сейчас же уходи! Если с Пафнутием без тебя беда случится — убью собственными руками.

— Не-а, — сказал мальчик нахально, — не убьешь. Чтоб убить — сила нужна.

И удрал поскорее.

* * *

Харузин ожидал от своего нового приключения чего угодно, только не того, что случилось через неделю после его водворения в доме Елизара Глебова.

Среди ночи, когда, утомленный возней на конюшне, забылся татарин тяжелым сном, схватили его жесткие руки, зажали рот мозолистой ладонью, потащили куда-то по соломе — на двор, под яркую луну. От ужаса Харузин в первое мгновение едва не умер. Только что он спал — и вдруг дышать стало нечем, кругом толкают, бьют и тащат, нет спасу от этих тычков. Куда ни повернись, везде наткнешься на кулак.

Потом Эльвэнильдо окончательно пробудился, затряс головой, замычал.

— Тихо, ты, — сказали ему. Чужой голос неприятно царапнул слух, в душе все опустилось.

Эльвэнильдо обреченно поник, дал связать себе руки — кто-то дергал веревки, быстро обматывая безвольные запястья. Затем Харузина толкнули на телегу. Там оказался еще кто-то, кто ахнул и глухо выругался, когда Эльвэнильдо повалился прямо на него.

— Извините, — сказал Харузин.

Он затих и уставился в звездное небо. В доме что-то происходило. Вдруг разом взвыли женщины. Они кричали и плакали, и этот жуткий звук напоминал кошачий вопль. Несколько раз падали тяжелые предметы.

Женщины затихли, но после их воя тишина сделалась зловещей. Еще несколько темных фигур, спотыкаясь, выбежали из дома.

«Где же Глебов? — смятенно думал Эльвэнильдо. — Что здесь происходит? Почему нас повязали? Это ограбление? Не вздумай давить на красную кнопку, детка, иначе мне придется размозжить тебе голову. Деньги в мешок, сукины дети, быстро! Боже, Боже Сил, что здесь происходит?..»

Вокруг дышали, сопели, но молчали. Эльвэнильдо лежал поверх двух или трех человек. Вероятно, это были те самые слуги, с которыми он болтал по вечерам, сплетничая или развлекаясь занимательными историями. От одного явственно потягивало вчерашней бражкой. Однако никто не заговаривал — ни с ним, ни друг с другом.

Эльвэнильдо решил разрушить молчание.

— Где господин Глебов? — спросил он. Голос плохо слушался его, звучал сипло и еле слышно.

— Здесь он, — после долгого молчания отозвался старый слуга, от которого попахивало бражкой.

— Почему он молчит? — опять спросил Харузин.

— Без чувств господин наш, — зашептал старик. — Ударили его…

«Боже Сил, помоги нам», — опять подумал Харузин. Как-то там Лаврентий говорил… Есть способ так сделать, чтобы на душе легче стало. «По грехам моим приемлю…» По каким грехам? Харузин стал вспоминать свои грехи. Лаврентий говорит, что в бедах подобные размышления чрезвычайно утешают. Чем больше грехов вспомнишь, тем лучше. Меньше выть хочется от безнадеги и несправедливости.

«Про Пафнутия думал, что он осел… Флор иногда меня раздражает — так и убил бы за самонадеянность… Нет, самонадеянность — это не про то, это к Флору относится, а у меня грех — неблагодарность и отсутствие терпения… Работать не люблю…» — мысленно перечислял Харузин. В голове все путалось, неотрывно стучало: «Что же это происходит, люди добрые? Почему никто не зовет на помощь? Хоть бы кто крикнул — не я, конечно, — и ценой своей жизни пробудил от сна соседей… Соседи сбегутся, выручат нас…»

— А кто они? — спросил Харузин опять.

— Стрельцы приказные, — простонал старый слуга. — В темницу нас… всех…

— За что? — поразился Эльвэнильдо.

Ему не ответили. Да. Чего угодно ожидал Харузин, но только не ареста без суда и следствия. И, судя по тому, что схватили не только самого Глебова, но и всю его семью, всех чад и домочадцев, не исключая последнего раба, дело серьезное. В чем же могут обвинять столь уважаемого, богатого, всеми любимого человека?

Это должно быть нечто очень серьезное. Измена Родине, например. Выдача ливонцам планов секретных рубежей. Минных полей, паролей и отзывов. Скоро ведь война с ливонцами. А какой-то ливонец был на пиру у Глебова. Если, конечно, тот иностранный гражданин, о котором поведали слуги, действительно принадлежит к Ордену.

Ох, ну почему он, Харузин, такой невезучий?.. И Эльвэнильдо вновь принялся размышлять о собственных грехах, опасаясь окончательно впасть в отчаяние.

Телега наконец тронулась. Лежащие в ней дернулись, точно неживые. Кто-то тихо застонал, Эльвэнильдо понял — Глебов. Ему досталось больше всех. Наверное, пытался отбиваться — и получил по голове. Обычное явление.

— Господин Глебов! — позвал Эльвэнильдо.

Но ему никто не ответил. Телега выехала со двора, потащилась по улицам. Путешествие казалось бесконечным. Харузин даже успокоился. Едут себе люди и едут.

Руки уже онемели. Харузин догадывался, что кисти распухли. Ну, работнички, — связали так, что едва не искалечили. Как теперь на гитаре играть такими сосисками?

Эльфу было плохо. Запястья начали гореть. Телега подскакивала на камнях, но Харузину было мягко, поскольку он лежал на своих товарищах по несчастью. Прочие стонали и бормотали.

Наконец телега остановилась. Над Эльвэнильдо возник чей-то огромный черный силуэт.

— Вылазь, — сказал силуэт.

Харузин кое-как вывалился из телеги на мостовую, с трудом поднялся на четвереньки, потом встал.

— Развяжите, — сипло попросил он. — Не убегу.

Ему не ответили. Остальных пленников тоже вытаскивали и ставили на ноги. Глебова выволокли последним. Он шатался, еще не полностью придя в себя. Его лицо наполовину было залито кровью. Едва очнувшись, он начал озираться. Эльвэнильдо понял — ищет жену и детей.

Сын Глебова нашелся сразу — он тоже был в этой телеге. Жену и дочь привели чуть позже, обеих — связанных. Белея платками, они все время вертелись, осматривались по сторонам. Слезы текли по их лицам, призрачно поблескивая в лунном свете и багровом сиянии фонарей. Больше никто не плакал.

Ожидание длилось недолго: слуг, как скотину, загнали в подвал и там заложили засов. Эльвэнильдо повалился на гнилую солому и, стараясь не обращать внимания на жуткий запах, попробовал заснуть. И в конце концов ему это удалось.

За что их арестовали — он так и не узнал.

* * *

Известие о том, что Елизар Глебов схвачен по обвинению в изготовлении фальшивых денег, разнеслось по Новгороду со скоростью пожара, раздуваемого ураганным ветром.

— Не может быть! — воскликнул Флор.

— Теперь понятно, что подслушал Неделька на том пиру и из-за чего его убили, — сказал Лаврентий.

Гвэрлум побелела, как полотно. Ее темные глаза казались нарисованными на бледном лице.

— Всех? — переспросила она. — Схватили и заперли под замок всех? Значит, и Эльвэнильдо — тоже? Боже!

Вадим сердито покусал губу.

— Да, Серегу мы, похоже, здорово подставили, — сказал он. — Что теперь делать?

— Вызволим мы его, — обещал Флор. — Это дело нетрудное. Другое плохо — как же Глебов…

— Нетрудное? — закричала Гвэрлум. — Да вы не понимаете! Он — лесной эльф! Он не может взаперти! Лесные эльфы не выживают в плену, погибают! Для них это хуже смерти — потеря свободы… Эльфы — древний народ…

— Наташа, Харузин — не эльф, он — человек, как ты и я, — твердо проговорил Вадим. — И мы сумеем освободить его из-под стражи. В конце концов, он — всего лишь помощник на конюшне, откуда ему что-то знать об изготовлении фальшивых денег…

— По этому обвинению казнят весь дом, — сказал Флор. — До последнего слуги. Ты не знал?

— Нет, — покачал головой Вадим. — Но ведь Серега там без году неделя…

— Какая разница? Закон существует для устрашения… Это — государственная измена. Деньги делают только по государеву приказанию, а кто фальшивые монеты делает или обрезает монеты — тот…

— Изменник Родины, — вздохнул Вадим. — Да уж, влипли мы… Нужно узнать, кто ведет это дело, и поговорить с ним. Сказать, что Эльвэнильдо — засланный казачок. Может, поверит нам.

— Может, — кивнул Флор.

— Я пойду, — предложил Лаврентий. — Возьму с собой Пафнутия — и пойду. Где он, кстати?

Пафнутия в доме не оказалось. Он обнаружился возле приказной избы. Сидел под окнами в пыли, тряс головой и бормотал что-то себе под нос. Рядом с ним в развернутом платочке лежали кусок каравая и маленькое зеленое яблочко.

Лаврентий остановился перед ним. Никакой реакции со стороны Пафнутия не последовало. Тогда Лавр присел перед ним на корточки и тотчас отшатнулся, испуганный зрелищем, которое ему предстало. Лицо Пафнутия, пыльное, залитое слезами и испачканное размазанной грязью, было совершенно безумным. Глаза белели на этом лице, как некие посторонние предметы, рот почернел, искусанный в кровь и запекшийся.

— Пафнутий, — позвал его Лавр.

Ответом было тихое мычание.

Лавр опустился рядом, осторожно взял «блаженного» за плечи. Он почувствовал, как Пафнутий дрожит, тихо и мелко. Его тело под одеждой было очень горячим.

— Ты болен, — сказал Лаврентий.

Беспамятный повернулся к нему, с трудом шевельнул губами.

— Кто ты? — спросил он.

— Я — брат Лаврентий. Ты живешь в доме моего брата Флора, — сказал Лаврентий и прижал блаженного к себе. — Бедняга, что с тобой? Почему ты здесь?

— А? — Пафнутий мучительно задумался, потом взял с платка каравай, откусил, но жевать не стал. Опять отложил. Теперь он сидел с куском за щекой.

— Жуй, — велел Лавр.

Пафнутий машинально подчинился.

— Зачем ты сюда пришел? — опять спросил Лаврентий.

— Сюда кого-то привели… Ему больно, — сказал Пафнутий. — Я должен молиться. Я…

— Ладно, оставь это, — сказал Лавр. — Идем-ка. Я хочу, чтобы ты был рядом со мной.

— А что случилось? — спросил Пафнутий, послушно поднимаясь вместе с Лавром.

— Тебя кто-то испугал, — ответил Лавр. — Не могу понять, в чем дело. Ты ведь болен, а?

— Не знаю… — Пафнутий сдвинул брови, силясь что-то осознать, но затем решительно замотал головой. — Не знаю я… Здесь кто-то есть, кому больно, да?

— Да, — сказал Лаврентий. — Мы с тобой должны забрать отсюда хотя бы одного человека.

И он потянул блаженного за руку, чтобы тот поднимался с ним вместе по ступеням крыльца.

Их встретил знакомый приказной дьяк — Назар Колупаев, рослый, статный, рыжеволосый, с дерзким лицом и яркими зелеными глазами. От него так и пыхало нерастраченной мощью. Лаврентий по опыту знал, что люди, ушибленные жизнью и бедой, вроде несчастного беспамятного Пафнутия, от таких мужчин шарахаются. Но Пафнутий наоборот странно успокоился, глядя на Колупаева. Следовательно, то, что так напугало Пафнутия, было совершенно не похоже на такого победительного человека, каким являлся дьяк. Еще одно крохотное наблюдение, которое может оказаться полезным, думал Лаврентий, наблюдая за своим «подопечным».

— Ба! Олсуфьич! — вскричал Колупаев и радостно затопал ногами, как будто действительно был счастлив узреть старого знакомца.

— Здравствуй, Назар, — поклонился Лавр. — Благослови тебя Бог.

— Ну, ну! — ликовал Колупаев. — Морсу клюквенного со мной выпьешь, брат Лаврентий?

— Неплохо бы, — согласился Лавр.

— Ты ведь по делу заглянул, а? — Колупаев подозрительно щурился и вместе с тем скалил зубы в усмешке.

— По делу, — не стал отрицать Лавр. — Да только что мы с тобой на скаку будем обсуждать! Посидим вот, отдохнем. День жаркий, нужно бы остыть.

— У меня морс, поди, на солнце нагрелся, — предупредил Колупаев.

— В такую жару и теплое питье холодит горло, — улыбнулся Лавр.

Назар заревел, откуда-то прибежал суетливый старикашка, притащил кувшин.

Лаврентий принял кувшин и протянул его Пафнутию.

— Выпей.

Тот молча подчинился.

— Кто это с тобой? — осведомился Колупаев, разглядывая Пафнутия с головы до ног бесцеремонно и цепко.

— Подобрал на дороге, — объяснил волоколамский инок. — Шел к брату на зов, в Новгород, а по пути встретил блаженного.

— Точно ли блаженного? — опять спросил Колупаев. — На дорогах кто только не шляется…

— Мне показалось, что он нездоров, — сказал Лаврентий. — Душа у него добрая, но точно в плену томится. Бог таких жалеет, и нам не с руки обижать.

— Тебе видней, — согласился наконец Колупаев. — Как брат твой живет-может?

— Неплохо.

— Та девушка, что его до последнего защищала… Здорова ли? — решился спросить Колупаев. Ему было чуть неловко, ведь это он по навету ложному Наталью Фирсову держал взаперти и пытать велел, требуя, чтобы та созналась в грехе, которого не совершала, да еще оговорила при этом Флора.

— Вполне здорова, — ответил Лавр невозмутимо.

— Ну и ладно, — кивнул Колупаев и тоже отпил из кувшина.

— Говорят, ночью ты взял Елизара Глебова со всем его семейством? — подступил к делу Лавр.

Колупаев кивнул, не переставая пить.

— За фальшивые деньги? — продолжал Лавр.

Новый кивок.

— А откуда это сделалось известно?

Колупаев отставил наконец кувшин и ответил спокойным, уверенным тоном:

— У меня свои источники. Сообщили добрые люди. А мы проверили. И нашли.

— Печати и штампы?

— И серебряную проволоку. И готовые монеты. Вот откуда богатство у Глебова, понял? А мы его за уважаемого человека считали… Он ведь дочку замуж выдавать хотел…

— Неужели и девку погубите? — спросил Лавр.

— Голубчик, — проникновенно молвил Назар Колупаев, — это ведь не я гублю или милую, это царский указ таков: фальшивомонетчиков не жаловать. Не я и не государь Настасью Глебову под палача подвел, а отец ее родной… Ты ведь не за Настасью просить пришел, инок?

Лаврентий покачал головой.

— Хотел бы, да не ради нее. Ради другого человека.

— Ну-ка, послушаем.

Колупаев откинулся к стене, расправил плечи. Лаврентий видел по его лицу, что дьяк заранее готовится отказать в просьбе, какой бы она ни оказалась.

— С Глебовым вместе взяли его слуг и рабов, — продолжал Лаврентий. — И среди них один человек был…

— За раба просишь? — прищурился Назар опять. Из-под ресниц так и брызнул зеленый свет — дьявольский, ехидный.

— Я бы поостерегся этого человека рабом считать, — возразил Лаврентий. — Потому что это один из моих друзей близких.

— А как он в доме у Глебова очутился?

— Мы с братом, — начал Лаврентий, чуть понизив голос, — давно за Глебовым присматриваемся. Все нам мнилось, неспроста многое у него в дому творится…

— Например? — хищно подался вперед Колупаев.

— Например, один ливонец к нему захаживал… С Орденом нам еще воевать и воевать, Назар, тут государственного ума иметь не нужно, чтобы понять это… Они наши границы обкусать норовят с запада, все желтые зубы на Новгород точат.

— Ты ливонцев не любишь, — кивнул Колупаев. — Любой из них тебе подозрителен.

— У меня причины есть не любить их и в дурных делах подозревать, — не стал отпираться Лаврентий. — Да и у всякого новгородского они имеются, если рассудить здраво. Ты слушай, что я тебе расскажу, а после собственные выводы сделаешь. Елизар — младший сын у боярина Глебова, а живет лучше старшего. Мысли у нас с братом разные на его счет были… Особенно в связи с этим богатством.

Плел Лаврентий — и сам плохо понимал, что. Одно знал твердо: если Глебова обвинили в изготовлении фальшивых монет, то пощады ему не будет. Потому что такие обвинения всегда доказываются. Попробуй без оснований про почтенного человека такое сказать — и тебя самого, если не докажешь, что и впрямь боярин Глебов фальшивомонетчик! — за ребро подвесят. Нет, Глебов пропал, пропал со всей семьей и слугами. И лишний оговор не повредит ему больше, чем уже повредило первое обвинение.

Но Харузина надлежит спасти любой ценой. Особенно той, что один раз уже была заплачена. И потому Лаврентий плел свою сеть и закидывал ее в мутные воды, не стесняясь в выражениях. И втайне еще надеялся, что Колупаев проговорится, расскажет что-нибудь новенькое о Глебове и его гостях.

— А что вам с братом за дело до богатства Глебова? — ворчал Колупаев, точно рассерженный зверь, которого потревожили в берлоге и теперь не дают заснуть.

— А тому, кто о нем сообщил, тому-то что было за дело? — вопросом на вопрос ответил Лаврентий. А сам подумал: «Ну, Назар, говори — кто на Глебова донес! Может, еще успеем доказать, что это оговор…»

Но Колупаев был тверд и доносчика не выдавал — этого не положено. Настанет день — и доносчик сам себя объявит.

— Была, значит, причина, — уклончиво ответил Колупаев.

— И у нас она имелась, — заявил Лаврентий. — Глебов хотел с нами торговые дела завести… Вот и решил Флор подсунуть ему своего человека. Устроилось так, что Флору удалось продать Елизару Глебову одного татарина-пленника.

— За татарина просишь? — понял Колупаев.

Лавр кивнул:

— За него.

— Как имя?

— Харузин. Да его легко узнать, татарин там один.

Назар захохотал:

— Ну и быстрый же ты, брат Лаврентий! С чего вот ты взял, что я сейчас пойду и верну тебе твоего татарина?

— Говорю тебе, он тут ни при чем. Это человек моего брата Флора. Он сам по нашей просьбе за Глебовым следил, понимаешь ты? Для чего же его вместе с прочими суду да пыткам предавать?

Приказной дьяк пристально посмотрел на брата Лаврентия. Думал о чем-то, головой вертел.

— А не боишься ты себя открыть перед всем Новгородом? Я тебе этого раба отдам, а потом слух пойдет, что вы с Флором своих людей будущим товарищам засылаете, на слово им не верите?

Лавр понял, что смертельно устал от этой борьбы. Битва словами выматывала его. А Назар возвышался, точно башня, сосал морс из кувшина, рокотал, хохотал, брызгал слюной и упрямо не говорил ни «да», ни «нет». Измором брал.

Лавр сказал:

— Говори, Назар, прямо, чего ты от меня добиваешься.

Назар стремительно наклонился вперед, вперил свои яркие зеленые глаза прямо в тихие очи инока и произнес:

— Да правды и добиваюсь. Что твой татарин делал у Глебова?

— Следил за ним.

— Давно вы с братом Глебова подозревали?

— Проверяли будущего партнера.

— Вы всегда будущих партнеров проверяете?

— Нет. Только этого.

— Почему?

— Флору показалось, что следует так поступить.

Колупаев откинулся к стене, опустил веки и проговорил тихо:

— Как вы все мне надоели… Почему никто не говорит правды? Ладно, Лавр Олсуфьич, поверю тебе на слово. Твой татарин, говоришь? Сколько дней он у Глебова?

— Восьмой, — сказал Лаврентий и поднялся, собираясь уходить.

Назар Колупаев с удивлением посмотрел на него:

— А я тебя еще не отпускал… Сиди.

Лаврентий послушно опустился опять на скамью.

Назар Колупаев показал толстым пальцем на Пафнутия, который во время всего разговора увлеченно следил за мухой, летающей взад-вперед по низенькому помещению, пронизанному полосами солнечного света.

— Кто это с тобой? — осведомился Назар.

— Я тебе только что отвечал: блаженный, подобрал на дороге, — ответил Лаврентий. — Чего ты хочешь?

— Как его имя?

— Пафнутий.

Услышав свое имя, блаженный повернулся к Лавру и одарил его сияющей улыбкой.

— Вишь, глупая, — сообщил он.

— Кто? — насторожился Назар.

Пафнутиева улыбка с Лавра перешла на Назара и обласкала его свирепую красную физиономию.

— А муха, — объяснил он. — Летает-летает, думает, у нее что-то важное тут происходит. Что-то изменится, ежели она из одного кута в другой перелетит. Серьезная, значит, муха. При деле да при исполнении.

Колупаев почувствовал определенный намек и насупился, но противоречить блаженному не стал.

— Серьезная, говоришь? — переспросил он, с важностью кивая.

Пафнутий рассмеялся, легко и радостно, как ребенок.

— И толстая, — добавил он. — И не ведает, что кто-то следит за ней, а после, глядишь, и прихлопнет.

Колупаев встал, дождался, чтобы муха села, и быстрым ловким движением ладони припечатал ее к стене.

— Вот так? — спросил он, явно намекая на что-то.

Пафнутий намека на свой счет не принял.

Назар погрозил ему пальцем:

— Я тебя запомню, Пафнутий, — обещал он.

— Запомни ты меня, — сказал блаженный с долгим вздохом, — запомни, потому что я ничего сам запомнить не могу. Даже себя. А вот была здесь… — Тут его лоб сморщился, лицо исказила мучительная гримаса. — Была здесь… муха, — выговорил он наконец, — и жужжала, жужжала что-то… Делала больно Пафнутию. И другим больно сделала… Что ей надо, этой мухе? Что? Почему она так больно делает?

— Какая муха, Пафнутий? — Лавр стремительно бросился к блаженному, взял его за руку, засмотрел в глаза, но ничего там, кроме болезненного недоумения, не разглядел.

— Не знаю, — сказал наконец Пафнутий и расплакался.

Лавр поднялся, не выпуская Пафнутиевой руки, и обратился к Назару:

— Я уведу его, Назар. Что-то его здесь огорчило.

Колупаев отозвался громким, презрительным фырканьем, но было очевидно, что он смущен странными речами блаженного.

Никем не останавливаемый, Лавр двинулся к выходу, уводя за собой послушного Пафнутия. На пороге только он оглянулся и напомнил:

— Не забудь про моего татарина, Назар.

— Иди уж, — проворчал Колупаев. Он выглядел озадаченным.


Глава 6 Прощание с Неделькой


Флор стряпал, а Наталья стояла рядом и смотрела, как он работает. В чугунок бросалась рыба, а Флор приговаривал, улыбаясь и на Наталью краем глаза поглядывая:

— Потроха — гребцу, голова — кормщику, середка — повару, лучшее место — пекарю, легкие — оставшимся дома, печень — смотревшим с берега, а хвост, Наташенька, — бездельнику…

— А уголек для чего? — спросила Гвэрлум.

— Снять горечь, — ответил Флор.

— А кто у нас бездельник? — опять спросила Наталья.

Флор обнял ее за плечи, осторожно, чтобы не испачкать.

— Бездельник у нас Животко, — молвил он. Опять он куда-то пропал.

— Флор, — Наталья высвободилась и встала прямо, стараясь говорить как можно более серьезно, — у меня сердце не на месте. Кто такой этот Животко? Почему он все время попадается на вранье и воровстве?

— Потому что он враль и воришка.

— Эльвэнильдо говорит: кто в малом предаст, тот и в большом напакостит…

— Это не Сванильдо говорит, это в Священном Писании сказано, — поправил Флор и вздохнул тяжко. — Сванильдо до сих пор у Колупаева сидит. Боязно…

— Ты не веришь, что Назар его выпустит? — спросила Наталья с новым страхом.

— Кто знает, что Колупаеву в голову вступит! — откровенно отозвался Флор. И улыбнулся, стараясь, чтобы улыбка его вышла как можно более убедительной.

— Он человек добросовестный, по-своему государю предан. Ежели сочтет правильным, то отпустит и Сванильдо. За него брат Лаврентий просил, а Лавр умеет уговаривать. И насчет Животко ты напрасно беспокоишься. Бегает где-то. Он же мальчик.

— «Мальчик, мальчик»! — возразила Наталья. — Он ведь уже не ребенок. Почти юноша.

— По уму и нраву все одно мальчик, — вздохнул Флор. — Кто знает, от чего он такой вырос. Ума у него недостает, вот он и возмещает недостаток хитростью…

— Как бы нам от этого беды не случилось, — сказала Гвэрлум.

Флор улыбнулся.

— Тут твои страхи напрасны, Наташенька. Животко свои интересы хорошо соблюдает и нам не повредит. За этим он следит пуще всего…

— И все-таки странно, — проговорила Гвэрлум, озираясь по сторонам, как будто рассчитывая обнаружить мальчишку где-нибудь в углу кухни, — куда бы ему подеваться, да еще так надолго?

* * *

Животко находился далеко от Новгорода, в лесах. Он не мог сказать, какая сила подтолкнула его и выманила из дома. Может быть, сонное видение… Но Животко никогда не помнил своих снов. Просто в одно прекрасное утро он открыл глаза, обвел взглядом закуток, в котором ночевал, свернувшись клубком, точно зверек, и все его существо заполнило знание: «пора». Пора вставать и идти в леса, к северу от Новгорода, на заветную поляну…

Что в этой поляне «заветного», и как он, Животко, ее сыщет — это оставалось для мальчика пока что неведомым. Он не обманывался, все его видения и происходящие от того знания не от Пресвятой Богородицы, не от Господа Христа и не Ангелов Господних были, а от темных нутряных сил, во власти которых пребывают скоморохи, смехотворцы и кощунники. И коль скоро предала судьба мальчика Животко этим силам — будет он им повиноваться.

Лавр пока что не заговаривал с ним о том, чтобы отказаться от старого ремесла. Пока жив был Неделька — не хотел обижать старика, поскольку тот принимался махать руками, плакать, кричать о неуважении к сединам (точнее, к лысине), а после учинял какое-нибудь сугубое смехотворчество, кривляясь и валяя дурака гораздо больше обыкновенного и как бы нарочно издеваясь над собственной старостью. Нет уж. Лучше было подождать.

Теперь Лавр корил себя горько за то, что поддавался на выходки Недельки, но было поздно.

Животко же все время ускользал и таился от подобных бесед, верткий, как угорь.

Оставалась еще одна вещь, которую он не сделал, еще одна дань, которую он не отдал тому, кто забрал его с пепелища, от погибших родителей, и вырастил, точно собственного ребенка. Вот отдаст Животко еще одну дань скомороху Недельке — и будет окончательно свободен от постыдного ремесла, запрещенного и Церковью проклятого. Все равно хорошенько кривляться у него никогда не получается, одна срамота выходит.

И настал срок отдать последний долг. Животко понял это просто так, открыв глаза по пробуждении. Встал, натянул портки и пошел прочь из дома, все дальше и дальше по улицам, а затем — и вовсе покинул город и углубился в лес.

Шел целый день, забыв о том, что не поел. Голод то подступал, то отступался, Животко об этом пока что не думал. Тянуло его все вперед и вперед, попрошайничать да закусывать выпрошенным времени не оставалось.

Ближе к вечеру оказался Животко на той самой поляне. Еще издалека увидел горящие факелы, побежал, спотыкаясь, на свет — боялся мальчик опоздать и всего не увидеть.

На поляне уже ходили люди, расставляли факелы, втыкая их в мягкую почву. Кто-то неспешно облачался в шутовские одежды. В темноте ревел, привязанный к дереву, ручной медведь.

Сипловатый, но сильный голос напевал, готовясь вступить в полную силу:

Горе горемычное на гору идет,
Горе горемычное котомочку несет,
А в той ли котомочке — все камушки.
Одежда на горюшке изорванная,
Обувка на горюшке истоптанная,
Веревочкой горе подпоясано,
Голова у горюшка повсклокочена,
Брови-то у горя понасупились,
Щеки-то у горя понаморщились,
Головой-то горе покачивает,
Ногами-то горе прихрамывает.
Знать, тебе, горюшко, знакома печаль…

Животко длинно, протяжно всхлипнул. Только теперь он начал понимать, куда попал, и для чего привела его сюда неведомая сила.

Если случается погибнуть скомороху на большой дороге — от злых людей, без покаяния, без должного поминовения, — то собираются другие скоморохи проводить его в долгий путь. Устраивают свои особенные, скоморошьи жальники.

О душе известно следующее.

В первые три дня проходит душа воздушные мытарства. Ибо злые духи, как известно, обитают не под землей, а в воздухе и летают там невидимо под твердью небесной, что отделяет мир людской от мира ангельского.

Это страшное для души время, и ничем душе не поможешь, только молитвой, а молиться скоморохи не могут.

Затем попадает душа в райские обители и разглядывает их, как хочет. Все она видит из того, что словами человеческой речи описать невозможно. Иные говорят: «Сад», только это, надо полагать, следует понимать иносказательно.

А после этого оказывается душа в аду и видит все те муки, которым подвергаются нечестивые души…

И, поскольку скоморохи твердо убеждены, что попадут они после смерти именно в ад и проведут остаток вечности среди грешников, в мучениях и полной недосягаемости несотворенного света, то принято у них было подбадривать душу собрата шутовскими проводами.

Сидя в котле с кипящей смолой, смотрит сейчас Неделька, как веселятся на его поминках другие скоморохи, и тихонько, тайком от чертей, его мучающих, утешается. Для того и собрались они сейчас на этой поляне.

Начали уже наигрывать гусли и дуделки, потянулись над ночным лесом, разгоняя туман, громкие гнусавые звуки шутовской музыки. Выступили вперед «персоны»: Ангел, Молодец, Смерть и Черт.

Молодца представлял рослый, широкоплечий человек с черной бородой и сверкающими глазами. От частого кривляния лицо его пошло ранними морщинами и обладало той неопределенностью, аморфностью, какая часто отличает актерские лица. Если бы видели его Наталья с Вадимом и незадачливый Харузин, то сразу бы поняли: в скоморохе пропадает артист, которому в условиях Руси шестнадцатого века — увы! — не суждено будет реализовать свой талант в полной мере.

Ангел был стар, плешив, но чрезвычайно бодр. Такие на детских утренниках всю жизнь, со студенческих лет и до пенсии, с неизменным энтузиазмом изображают Деда Мороза и Карлсона, вполне довольствуясь подобной участью и никогда даже втайне не помышляя о Гамлете.

Смерть и Черт были средних лет, эдакие трудяги скоморошьего ремесла, в котором явно не достигли высот. Впрочем, они в любом деле высот бы не достигли и, кажется, хорошо сознавали это.

Остальные стояли кругом, хлопали, играли на дуделках, трещали деревянными ложками, выкриками подбадривая актеров.

Пристроился рядышком и Животко, приоткрыл в нетерпении рот — что-то сейчас ему покажут!

Начал Ангел:

— Ах, Молодец, душа беспечальная,
Не навек твое веселое житье-бытье,
Придет за тобой погибель,
Приберет твою душу и кости!

Молодец отвечал, гордо откинув голову:

— Аз злу непричастен,
Живу по своей власти,
Куда хочу, туда хожу,
На кого хочу, на того гляжу!

И тут из темноты на Молодца надвинулась Смерть. Огромный белый балахон, казалось, сам собою плыл, разводя туман, и становился все больше и больше.

Зрелище было жутким, и Животко прикусил себе язык, чтобы не вскрикнуть. Он вполне верил в то, что перед ним — самая настоящая Смерть, а не безродный и бесправный скоморох, который развлекает людей и ради этой ничтожной цели поставил под удар собственную душу.

Смерть проговорила глубоким, страшным, шипящим голосом:

— Аз есть малахиня,
Сильнейший воин,
Всему свету госпожа!
Где пребываю,
Все там цари и князи,
Все там девицы да молодцы,
Все под моей властью,
Всех я истребляю,
Всех косой посекаю!
Полно тебе, Молодец,
На свете жить,
Пора тебе, Молодец,
Во ад снить!

Молодец шарахнулся, взмахнул руками и медленно закрыл ладонями лицо, отстраняясь от ужасного видения. Негромко, моляще проговорил он, как бы не смея больше петь:

— Ах, Смерть моя, мати,
Не хочу с тобой добровольно постулата,
А хочу воевати,
Дабы неповинное Царство узнати.

И Животко весь напрягся, от души сострадая бедному Молодцу и желая, чтобы Смерть согласилась на поединок. Конечно, в честной битве со Смертью человеку не выиграть, но, может быть, Молодцу удастся сжульничать…

Смерть на старую уловку не поддалась и вместо того закричала:

— Ах ты, безумец,
Не хочешь со мной добровольно поступати,
А хочешь воевати!
Воскликну я своего брата
Из пропускного ада!

И, повернувшись лицом к черной сплошной стене леса, Смерть закричала так громко, что пробудились и с оглушительным карканьем поднялись в воздух вороны:

— Черт, брат мой,
Стань предо мной!

Черт с рогами и трезубцем, совершенно черный, обмазанный дегтем и облепленный мятыми ломаными вороньими перьями, выскочил, как показалось зрителям, прямо из-под земли. На самом деле он лежал у ног актеров, прикрытый ворохами сорванной травы.

Появление Черта было таким неожиданным, что несколько человек вскрикнули, а дуделки завопили на разные голоса — тоже как бы в испуге.

Черт завизжал пронзительно и тонко:

— Ого, сестра!
Зачем призвала?

Смерть тотчас принялась жаловаться:

— Молодец проклятый,
Глупый да гордый,
Хочет со мной воевати,
Дабы неповинное Царство узнати.

Черт засмеялся, затрясся всем телом и прокричал — и эхо из леса несколько раз, угасая, повторило его слова:

— Коли хочется того человеку,
Пусть пойдет он на огненную реку…

И тотчас же Добрый Молодец запел, широко разводя руками и как бы изображая жестами все, о чем пелось:

— Как шел Молодец вдоль огненной реки,
Как искал броду мелкого, раю светлого.
А навстречу ему Ангел Божий идет…

Теперь ритм представления совершенно изменился. Дудки дудели тихо, вполголоса, и плавно, а голоса звучали серьезно, мелодия не скакала козлом, а лилась широкой рекой.

Животко понял: сейчас судьба Молодца окончательно решится.

Ангел выступил вперед важной «выходкой», вскинул голову и громко пропел:

— Уж ты, добрый молодец, покайся в грехах!

Молодец отвечал самоуверенно, сверкая глазами:

— Мои же грехи совсем невелики:
Отца-мать не почитал, на ниве пот не проливал.

Порыв ветра взметнул огонь факелов, воткнутых в землю. Казалось, сама природа вокруг глупого грешника негодует.

Общий хор, тряся ложками, грянул:

— Тут ступил Молодец по колено в воду,
По колено в воду, в кипучую смолу…

Скоморох, изображавший Молодца, покачнулся и очень похоже показал, как обжег ноги, коснувшись «кипучей смолы».

Животко даже ахнул, такой очевидной была боль несчастного.

Ангел же опять потребовал, еще громче прежнего:

— Уж ты, добрый молодец, покайся в грехах!

Молодец, стеная и повернув к Ангелу искаженное страдальческой гримасой лицо, проговорил:

— Что мне каяться, грехи мои невелики:
Богородицу обижал, Ее Сына не уважал,
Постов не соблюдал, Божий храм не посещал!

Громким голосом, почти рыча, запела Смерть:

— Тут ступил Молодец по пояс в воду,
По пояс в воду, в кипучую смолу!

Добрый Молодец, подтверждая эти страшные слова, повалился на колени и воздел руки к небу в последней мольбе. Ангел не спеша приблизился к нему и встал перед самым его лицом.

— Уж ты, добрый молодец, покайся в грехах! — провозгласил он в третий раз, громко и сердито.

— Что мне каяться, грехи мои невелики, — пролепетал Молодец слабеющим языком, — людей я веселил, с ними мед-пиво пил, плачущим слезы отирал, смеющихся того пуще насмешал…

— Так ступай, собрат,
Во всесмехливый ад!

— закричал Черт и замахал трезубцем.

Добрый Молодец упал на траву и простерся на ней всем телом, а Черт и Смерть запрыгали над ним.

Отойдя в сторону, Ангел проговорил, обращаясь к зрителям:

— Как ступил тут Молодец по голову в воду,
По голову в воду, в кипучую смолу,
Только шапка по воде поплыла!

И с этими словами он размахнулся и швырнул в толпу невесть откуда взявшуюся у него в руках шапку. Животко взвизгнул, несколько человек отшатнулись, дудки заверещали, поднялся крик, треск, захлопали ладоши, кто-то засвистел, и снова захлопали крыльями пробуженные вороны.

А после все стихло. Актеры с поляны исчезли, остались только свечи. Поводыри отвязали своего медведя, и Потапыч исправно отплясывал для людей, вертя черным рыльцем и порыкивая. Кругом смеялись и пили. Откуда-то вытащили хмельную брагу. Животко отошел подальше в лес, но и в чаще настигал его шум.

Мальчик упал на колени и заплакал. Ему казалось, что злая судьба оторвала от его души огромный кусок мяса и сейчас пережевывает его острыми, крепкими зубами.

* * *

Гвэрлум причесывала перед зеркалом волосы, стараясь так заколоть отрастающую челку, чтобы непослушные жесткие прядки не падали на брови и не вырывались из-под зажимок. Она то мочила их водой, то прижимала ко лбу — помогало мало. Наконец она убрала их под плотную ленту и начала повязывать платок.

Эти средневековые женские уборы, скрывающие волосы, придавали обнаженному лицу особенную притягательность. Ничто не отвлекало взгляда от нежного очертания подбородка, от гладких щек и больших, выразительных глаз. А если подбородок немного начал отвисать — ну, случится же такое после сорока лет! — его можно подтянуть повязкой, и ничего не будет видно. Очень удобное на самом деле приспособление. В Европе тоже так носили. Только веком раньше.

«Все равно, как монашка», — бормотала Гвэрлум, сооружая себе по возможности изящный головной убор.

И вдруг что-то произошло с ее зеркалом. Оно и без того не было слишком гладким и отражало лицо только в общем приближении — Наталья, во всяком случае, не вполне была им довольна. А тут по серебряной поверхности зеркала пробежала мелкая рябь, потом серебро почернело, сделалось как стоячая вода. Наталья замерла, не в силах оторвать взгляда от происходящего.

Медленно, постепенно из черноты начало проступать совершенно другое лицо. Оно не принадлежало Гвэрлум. Оно вообще не было женским…

— Неделька! — вскрикнула Наталья.

Неделькино лицо озарилось слабой, как будто извиняющейся улыбкой — и пропало. Зеркало опять было серебряным, и в нем подрагивало и искажалось отражение Наташи Фирсовой. К счастью, оно не передавало в полной мере того ужаса, что застыло в ее темных глазах, и Гвэрлум не видела, как дергаются углы ее губ, и какой мертвенно-зеленоватой она сделалась.

* * *

Харузин проснулся и не сразу понял, что с ним происходит. Кругом царила тьма. Тьма лежала и на его душе. Какое-то страшное несчастье случилось перед тем, как он заснул…

И тотчас это несчастье обрушилось на Харузина, как будто оно сторожило поблизости и только ждало удобного мгновения, чтобы снова напасть на свою жертву и начать терзать ее острыми, ядовитыми когтями.

Он арестован. У него связаны руки. Скоро начнется гангрена, если его не освободят, и пальцы станут гнить от нехватки свежей крови… Господи, ну что за ерунда лезет в голову! Кстати, эту голову вполне могут отрубить…

Происходящее напоминало ролевую игру с очень глубоким погружением в роль. Потому что было слишком жутким для того, чтобы оказаться реальностью.

Темнота ожила. Кто-то зашевелился под самым боком у Эльвэнильдо и со стоном проговорил:

— Сергий, ты здесь?

— Да…

Харузин узнал воришку-деда.

— За что нас тут держат? — спросил Харузин.

— Откуда же нам знать… — пропыхтел дед. — Это господа каких-то дел наделали…

Харузин вспомнил: вчера из дома вывели обеих женщин, мать и дочь, а Глебова так сильно избили, что он потерял сознание.

— Господин Глебов здесь? — спросил Харузин, повышая голос.

Поначалу ему никто не отвечал, а потом конюх прокричал, как будто требовалось угомонить лошадь:

— Что блажишь? Житья от тебя нет, басурман поганый! Нет здесь Глебова!

Харузин погрузился в молчание. Ему было больно и страшно. И все время казалось, что нужно что-то делать, а делать было совершенно нечего. Никто здесь не желал утешения, никто не собирался утешать его, Харузина.

Прошло немногим более часа, затем дверь приотворилась, и показался какой-то человек.

— Татарин здесь? — спросил он, водя в темноте лицом и явно ничего не видя.

— Вишь, я говорил, — прошипел конюх, — татарин всей погани голова…

Харузин с трудом поднялся на ноги. Он еще не понял, для чего его позвали. Может быть, скрыться, не сознаваться. Вдруг — на казнь сразу потащат, не разбирая? Вдруг новая разнарядка из Кремля — чтобы всех татар вешать без суда и следствия? Он не мог сейчас вспомнить, были ли при Иване Грозном подобные репрессии. С царя Ивана станется — он же был сумасшедший…

— Здесь татарин, — закричал вдруг старший конюх, — здесь он, проклятый, затаился! Берите его! Вон он, у стены маячит! Берите его, окаянного! Это он, он всей погани голова!

Харузин понял, что утаиться не получится, и неуверенно шагнул вперед.

— А? — спросил человек, по-прежнему стоявший на пороге. — Здесь он? Ну, хорошо. Иди сюда. Как тебя звать? Харузин? Ну, иди. Тебя приказной дьяк привести велел.

Харузин добрался до порога. Его схватили за плечо и грубо выволокли наружу. От яркого света сразу и резко заболели глаза, Харузин прищурился.

— Веревки снимите, — попросил он хрипло. — Я не убегу. Пожалуйста, развяжите руки.

— А это как приказной дьяк распорядится, — сказал стрелец. Он был невысокий, но чрезвычайно бойкий, и так и стрелял глазами по сторонам. — Давай, иди без рассуждения. Зовут — значит, ступай.

И, подталкивая почти ослепшего Харузина в спину, повлек его в низенькую комнатку, где недавно сидел и угощался морсом брат Лаврентий. Колупаев по-прежнему находился там. Задал же ему брат Лаврентий загадку!

Ссориться с братьями-«медвежатами» Колупаев больше не хотел. У тех на него имелась старая обида. А пользы от дружбы с Флором и Лавром Колупаев рассчитывал увидеть куда больше, чем связанных с нею трудностей.

Харузина втолкнули в комнату. Он шатнулся и еле удержался на ногах. Колупаев весело оглядел его.

— Хорошо тебя, брат, отделали, — одобрительно промолвил он. И обратился к стрельцу: — Развяжи ему руки.

— Видишь, — утешительно молвил стрелец Харузину, снимая веревки с посиневших, опухших запястий, — распорядился приказной дьяк — и освобождаю тебя от ужиц кусачих… Ух, какая желвь у тебя, брат, вздулась…

«Братом называют, — подумал Харузин с горечью. — Палачи, сатрапы…»

— Ближе подойди, — велел ему Колупаев. — А ты, — добавил он, поворачиваясь к стрельцу, — ступай отсюда. Я с ним поговорить хочу.

Харузин подошел к Назару почти вплотную и остановился.

Колупаев пошире расставил ноги, уперся кулаком в бедро.

— Сколько дней ты у Глебова в услужении? — спросил Назар.

— Восьмой, — ответил Харузин.

Руки жгло как огнем, он не мог пошевелить ни пальцем. Хотелось выть от боли.

— Кто тебя к нему в дом устроил?

— Флор Олсуфьич…

— Ну да… — Колупаев о чем-то задумался. — А для чего? — спросил он неожиданно.

— Чтобы… — Харузин запнулся.

— Ну, говори! — прикрикнул на него Назар. — Я тебя не для собственного удовольствия спрашиваю.

— Здесь Флор побывал, — догадался Харузин. — Просил за меня, да?

— Не Флор, а Лавр, — поправил Назар Колупаев. — Угадал, татарин. Лаврентий говорил, что ты, мол, не пленник. Да я и сам по роже твоей вижу, что ты не казанский…

— Ну… да, — сказал Харузин.

— Что ты делал в доме Глебова?

Харузин решился сказать правду. Все равно хуже уже не будет.

— Я за Глебовым следил, — признался он. — Мы с Флором так рассудили, что Глебов — человек подозрительный, ну и решили приглядеть за ним…

— Для чего? — настаивал Назар.

— На всякий случай, — уклончиво ответил Харузин. И тут его осенило! Если он слуга, то может всех подробностей дела и не знать. И Харузин уверенно ответил: — Это у Флора какие-то соображения, а мне он только сказал: мол, я тебя внедрю в гнездо Глебовское, а ты — глаза пошире и изучай обстановку. Вот такая легенда.

— Сходится, — сказал Назар. — Ладно. Я и сам вижу, что ты ни к блинам, ни к прочим глебовским делам отношения не имеешь. Да и в доносе твое имя не значится…

Он явно открыл Харузину больше, чем намеревался поначалу. И замолчал, внимательно глядя на пленника, — понял ли тот, какое доверие ему оказано.

Харузин понял.

— Какие блины? — спросил он, чувствуя себя дураком. От внезапного ареста и скверно, беспокойно проведенной ночи в голове у него немного помутилось: Харузину вдруг помстилось, что речь идет о какой-то мелкой краже в кладовой, в которой принимал участие вороватый слуга, — он ведь угощал своих товарищей крадеными пирожками…

— Какие блины? — захохотал Колупаев, хотя по всему было заметно, что приказному дьяку вовсе не смешно. — Да такие! Такие, за которые блинопекам головы рубят!

Сергей понял, что еще немного — и он потеряет сознание. Перед глазами у него все плыло.

— Можно я сяду? — пробормотал он.

— Нет, — сказал Колупаев.

— Вы бы, гражданин начальник, позвонили Флору Олсуфьичу… — сказал Харузин, не то сознательно ломая юродивого, не то на самом деле утратив последнюю связь с реальностью. — Он за меня поручится и штраф уплатит. А мне домой надо. Я бы лег да отлежался. Анальгину бы попил…

При мысли об анальгине слезы так и покатились из его глаз.

Почему-то именно это достижение цивилизации показалось Харузину в тот миг самой печальной из понесенных утрат.

Колупаев вскочил и одним прыжком приблизился к Эльвэнильдо.

— Слушай, татарин! — зашипел он. — Я тебя сейчас отпускаю. Идешь к Флору в дом. Ни вправо, ни влево не отклоняйся, понял?

— Шаг вправо, шаг влево считается побег, — сказал Харузин. — Прыжок на месте — провокация.

Колупаев ударил его тыльной стороной ладони по губам и тем самым удивительно быстро привел в чувство. Харузин поморгал и обнаружил, что мир опять вошел в четкие границы и перестал расплываться.

— Идешь к Флору домой, — повторил Колупаев, — и говоришь, что я тебя отпустил. Ты меня понял? А по дороге ни с кем не останавливайся.

— Угу, — сказал Эльвэнильдо угрюмо. — Так я могу идти?

— Вот именно, — отозвался Колупаев и тяжело выдохнул. — Устал я от тебя, татарин. После поговорим.

Эльвэнильдо осторожно попятился. Оглянулся. Увидел дверь. Опять посмотрел на приказного дьяка. Тот прикрыл глаза, кивнул. Тогда Эльвэнильдо выбрался на улицу.

Больше всего его поразило в тот миг, что в Новгороде как будто ничего и не произошло. Ходили какие-то люди, на углу склочничали две женщины — из того сорта публики, который у скоморохов именуется «полупочтенным».

А Харузину чудилось, что он провел у злых духов, наподобие троллей, несколько сотен лет. Как это и положено тем, кто по своей неосмотрительности попадает в полые холмы.

А почему, собственно, должно было что-то измениться?

Нет, это в нем самом, в Эльвэнильдо, сдвинулись с прежнего места какие-то пружинки, и теперь весь он дребезжит и странно вздрагивает при каждом движении. И руки ужасно болят. Как будто их ошпарили. А взглянуть на них боязно.

Когда Харузин увидел перед собой дом близнецов, ему сделалось нехорошо.

— Флор! Наташа! — слабо выкрикнул он и ухватился за ворота. Делать этого не следовало: руки не послушались, пальцы соскользнули, и Эльвэнильдо, пошатнувшись, сильно приложился к створкам.

— Вадим! — опять позвал он, чувствуя, как подкашиваются ноги.

Никто не отзывался. Харузин бессильно смотрел на ворота и думал: «Так и подохну здесь, на пороге, если сейчас же не откроют…»

Словно услышав эти мысли, прибежал Флор. Увидев его, лесной эльф улыбнулся, в глубине души надеясь, что улыбка вышла бодрой. Судя по тому, какую физиономию скорчил «медвежонок», бодрость оказалась фальшивой.

— Ну, брат… — протянул Флор, хватая Эльвэнильдо за локоть и втаскивая его за ворота на двор. — Да, досталось тебе… Ты уж извини нас. Кто мог подумать, что так дело обернется!

— Никто, — согласился Эльвэнильдо.

Его увели в дом, уложили в постель. Наталья принесла холодной воды — студить воспаленные руки, а затем удалилась готовить мазь целебную. Что-то на основе нутряного жира выдры и толченых растений, вроде зверобоя, ромашки и прочей смиренной прелести, что произрастает на севере России.

Брат Лаврентий появился возле Харузина почти сразу после того, как ушла взволнованная Гвэрлум. Устроился рядом, на коленях — толстая книга.

— Развлечь тебя пришел, — сообщил инок.

Эльвэнильдо глянул на друга с признательностью и легкой насмешкой.

— Ну и попал же я в глупую историю! — выговорил он. — И почему-то мне стыдно…

— Стыд — чувство весьма похвальное, свидетельствующее о наличии у тебя совести, — ответствовал Лавр. — А в историю мы сами тебя впутали. И еле выпутали. Колупаев нам не очень-то доверяет.

— Как же вы его уговорили? — удивился Эльвэнильдо.

— Он думает, что мы поможем ему разобраться в этом деле, — объяснил Лавр.

— Какие-то блины поминал, — вспомнил Эльвэнильдо. — Мы с другими слугами действительно кое-что из кладовки стащили и съели…

Несмотря на очевидную трагичность ситуации, Лаврентий тихонько рассмеялся.

— Блинами, друг Сергий, называют фальшивые деньги, а блинопеками кличут фальшивомонетчиков…

— Так вот оно что…

Харузин надолго задумался. Получается, что Глебов, такой добрый, милостивый и справедливый — фальшивомонетчик… Преступление, в глазах человека, воспитанного в конце двадцатого века, не слишком уж ужасное. Но в веке шестнадцатом за него карают очень сурово. И то, что Глебов подставил под удар семью и слуг, в глазах Эльвэнильдо выглядело непростительным.

— Блинопек, — повторил он задумчиво. — Вот оно как…

Дверь негромко, вкрадчиво скрипнула, и в комнату пробрался Пафнутий. Он ходил за Лавром, как тень, как будто чего-то опасался и один только брат Лаврентий мог избавить его от подстерегающей повсюду беды. Когда Лавр обернулся и встретился с блаженным глазами, тот опустил ресницы и расцвел застенчивой улыбкой.

— Я уж тут с вами посижу, — умоляюще выговорил он.

— Животко не пришел еще? — спросил Лавр.

Харузин приподнялся на локте и едва не опрокинул став с водой.

— А куда Животко подевался? — удивился он.

— Ушел странничать, — ответил Лавр. — Не нравится мне то, что с ним в последнее время происходит.

— У него приемного отца убили, как тут не занервничаешь, — возразил Харузин. — Только бы он тоже в дурацкую историю не попал. В его возрасте, да еще в огорченном состоянии такое случается запросто.

Лавр пропустил эти слова мимо ушей. Поразмыслив мгновение, Харузин понял, что уподобился бабушке, изрекающей прописные истины, и покраснел.

Пафнутий устроился на полу, в уголке. Лаврентий раскрыл книгу, которую все это время оглаживал ладонью, и начал читать и рассказывать.

— Трудами господина нашего митрополита Макария множество угодников Божьих воссияли в сердце каждого православного человека, — начал он.

Макарий был видной фигурой Иоаннова царствования. 16 января 1547 года он венчал царским венцом государя. А вскоре был созван Собор для канонизации святых. Поистине, святитель Макарий мог с премудрым Сирахом сказать: «Теперь восхвалим славных мужей и отцов нашего рода: много славного Господь являл чрез них, величие Свое от века»… В 1547 году, в праздник Сретения, когда Церковь вспоминает принесение Богомладенца Христа в Иерусалимский храм, благодатные плоды, памяти отечественных святых, были принесены на алтарь общецерковного почитания.

Среди этих имен прозвучало и имя великого чудотворца Пафнутия Боровского, и было составлено житие преподобного старца.

Сергей понимал, что Лавр не без умысла принес именно этот текст к его постели. И Пафнутия беспамятного от себя не гонит тоже не без причины.

С первых же строк чтения стало понятно, почему Лаврентий выбрал для разговора жизнь Боровского чудотворца.

Преподобный Пафнутий, в миру Парфений, был внуком татарина-баскака, который собирал в городе Боровске дань для ханов. Был этот дед, наверное, бритоголовым и свирепым, носил плетку при себе и засаленный узорчатый халат. А потомок его, от детских лет кроткий и тихий, любил Бога и добродетели христианские, а в двадцатилетием возрасте удалился в монастырь.

Молодой монах любил и работу, и чтение священных книг, а в понедельник и пятницу воздерживался от пищи вовсе. Более всего стремился он хранить целомудрие и оттого никогда не смотрел на женщин и даже избегал разговоров о них. С годами он возрастал в добродетели и постепенно Господь начал открывать ему о приходящих в монастырь людях все…

— Вот расскажи мне, Лавр, как это — преподобный все о человеке знает, — попросил Эльвэнильдо. — Как это может быть? Кто ему подсказывает?

— Господь открывает, — повторил Лавр словами жития.

— А откуда это известно, что именно от Бога откровение? — опять спросил Эльвэнильдо. — Вдруг это черт нашептывает? Черту ведь тоже многое о людях известно…

— То, что от нечистого, смущает душу и приводит к дурным последствиям, — ответил Лавр. — Преподобный не чувствовал смущения, когда видел, что пришедший к нему человек лет десять назад совершил тайный грех, да еще и позабыл о нем. Он просто видел этот грех и знал пути к исправлению. И тот человек, услышав от преподобного обличение, не впадал в злобу и не коснел в преступлении, а искренне каялся и исправлял свою жизнь. Такое — только от Господа, Сергий. Понял ты меня?

Эльвэнильдо кивнул.

— Никогда об этом не думал — чтобы вот так, подробно, — признался он.

Пафнутий вздыхал в своем углу. Его назвали Пафнутием в честь другого святого, носившего то же имя, но, по благочестивому обычаю, он чтил всех тезоименитых себе святых, и потому лаврово чтение и для него было весьма утешительным.

— Ну хорошо, — сказал Эльвэнильдо после некоторого молчания, — а вот ответь мне, дураку, только по-простому: не бывает так, чтобы какой-нибудь преподобный… ну, добродетельный инок, которому за подвиги открывается о людях и хорошее и дурное… Я только теоретически предполагаю, не думай, что тут какое-то богохульство, хорошо?

Лавр молча кивнул, ожидая продолжения.

Эльвэнильдо собрался с духом и спросил:

— Вот открылось такому иноку о человеке все тайное, а он, инок, взял и соблазнился. И использовал свое знание как-нибудь во вред тому человеку. Разве такого не бывает?

— Если Господь видит, что инок готов соблазниться, то никогда не откроет ему о другом человеке никаких секретов, — ответил Лавр спокойно. — Однако кое в чем ты прав. Часто так бывает, что сидит какая-нибудь гадина и плетет тоненькие сеточки. И смотрит, как попадаются в эти сеточки неповинные люди, как бьются они, стремясь выпутаться, но еще больше увязают. И кажется ей, будто она вершит судьбы всех людей…

— Это ты о ком? — не понял Эльвэнильдо.

— Пока не знаю, — вздохнул Лавр. — На ум пришло… Просто Неделька на такую гадину напоролся и теперь схоронен на большой дороге, у случайного креста…

Пафнутий заворочался в углу, болезненно сморщился, как будто встревожило его что-то, но после опять затих и уставился в одну точку на стене.

— Стало быть, — продолжал Эльвэнильдо, — в христианстве имеется отличная «защита от дурака»…

— Что это? — не понял Лавр.

— Такой термин… Выражение такое. Означает: защитное устройство, чтобы незнающий человек не смог случайно сломать вещь или повредить ее…

— Похоже, — согласился Лавр.

И снова начал читать. Истории обличения преподобным Пафнутием разных тайных грешников с последующим их исправлением звучали монотонно.

Блаженный ловил каждое слово, а Эльвэнильдо, который наконец поверил в то, что находится в безопасности, среди друзей, и руки у него не отвалятся от гангрены, начал постепенно погружаться в сон.

Там, на грани сна и яви, мелькала в его памяти ехиднейшая «Инструкция по написанию чувствительных историй», которую несколько лет назад обсуждали в эльфийских кругах не без возмущения.

В «Инструкции» подробно излагались приметы, присущие типичной девичьей ролевой прозе. Ролевички часто пишут повести и выкладывают их, на свою голову, в интернет.

Обычно это печальная любовная история, отчасти пережитая на игре, отчасти вычитанная из других книг и усугубленная личными пристрастиями. Аналитик приходит к выводу, что это — история печальной любви раненого эльфа и девушки-целительницы из расы людей.

Главный герой должен быть эльфом-мужчиной, насмешничал автор Инструкции…

Да, эльф — это идеальный образ, который можно наделить вашим личным представлением о красоте, доброте, поэзии, душевной чуткости, мужестве, мудрости и всем тем, чего вы так и не нашли в грубом, недалеком животном, гордо именующим себя человеком.

Прекрасный эльф должен быть непременно найден бесчувственным, израненным, очень-очень больным. Его следует умыть, уложить в постель, а затем выхаживать и раскручивать на откровенность. Где лучше всего (для сюжета) нанести герою рану?

«Бейте по рукам!» — дается безжалостный совет.

Цитаты, приведенные в подтверждение этого тезиса, убийственны. О, многостраничные, многокилобайтные рассуждения наивных, ищущих любви девочек-эльфиечек об израненных руках прекрасных эльфов!..

Эльф, битый по рукам, находится в полной власти партнерши. Самое время предаться воспоминаниям о былых страданиях, а заодно зажечь огонечек несбыточной любви.

Ибо никакой любви между эльфом и человеком быть не может. Как говорится, «лучше эльф в литературе, чем вастак под одеялом».

Во всяком случае, для ролевички, которая ищет Истинной Любви.

Эту тему много и плодотворно развивала Гвэрлум, общаясь со своими поклонниками-«хуменами» (то есть, попросту выражаясь, людьми).

А теперь в классическом положении раненого эльфа — «настоящий лесной эльф», Эльвэнильдо. Эльфийка, ухаживающая за ним (а Гвэрлум до сих пор не согласилась с тем, что она человек!), на предлагаемый сюжет не тянет. Никакой болезненной дисгармонии, никакого рокового конфликта рас, который разрывает сердца любящих. Все просто, проще не бывает. Ты морячка, я моряк. Нет уж. С Гвэрлум они побратимы, и точка.

А между тем Эльвэнильдо, как всякий классический страдающий эльф, ранен именно в руки. Бедные запястья, бедные кисти, бедные пальцы. Только вот вспоминать случившееся совершенно не хочется… Хотя по статусу раненому эльфу положено припомнить пару-тройку злобных орков и то, как они его пытали. И так пытали, и сяк. И грубо ржали над его кровью и страданиями.

…А Пафнутий Боровский много лет был игуменом Боровского монастыря, а после основал еще один монастырь, Рождество-Богородицкий, при впадении реки Истремы в реку Протву.

Где текут эти спокойные реки, вбирающие в себя отражения тихих лесов, летом зеленых, зимой белоснежных, пышных? Как пахнет на их берегах? Какие птицы поют там по утрам, какие звери рыскают между стройными стволами? И далеко, далеко разносится колокол…

Эльвэнильдо заснул.


Глава 7 Судьба Елизара Глебова


Время Иоанна Грозного было, помимо всего прочего, эпохой «господства копейки» — единой для всего Российского государства монеты. Эти деньги были введены в оборот матерью малолетнего царя Ивана IV, Еленой Глинской и, с разными переменами, сохранились до времен Вадима со товарищи. Всадник с копьем, изображенный на монете, — Святой Георгий Победоносец, охранитель царства Московского, — дал имя всей монете. Почему не сам всадник, почему только его копье — остается загадкой. Может быть, потому, что власть денег больно жалит руки… Потому что те, кому деньги не указ, говоря о монетах, поминали не копье, а как раз всадника: так, блаженная Ксения Петербургская (долго еще ждать ее рождения, целых три века!) называла мелкие монеты «царем на коне».

Иные сугубо благочестивые люди полагали, что брошенная в грязь копейка является богохульством, ведь на ней изображен святой!

Это, конечно, не так, поскольку изображение святого на монете не является иконой: икона всегда надписана и освящена. Но все-таки деньги в грязь бросать остерегались.

Тем более что не такая уж малая была монета — копейка. Существовали еще полкопейки, именуемые «денгами» и полушки — четверть копейки. И были они серебряные. Заготовками для копеек, денег и полушек служили расплющенные обрубки серебряной проволоки.

Забавные, неровные, с растопыренным коньком и всадником, похожим на деревянную игрушку, эти кружочки послужили причиной гибели целого семейства.

Все нашли в подвале глебовского дома по услужливому доносу: и заготовки, и штампы, и фальшивые монетки… Заготовка была не серебряная, а оловянная.

Колупаев злобился, допросы вел сурово, доказательства представлял стремительно, одно за другим. Глебов, едва очухавшись от побоев, только моргал, глядя, как перед ним на стол выкладывают улики.

Потом глухим голосом спросил:

— Где это нашли?

— У тебя в подвале, — сказал Колупаев. Устало сморщился. — Надоел ты мне, боярский сын Глебов. Тебя за руку поймали — что ты молчишь?

Глебов действительно долго молчал, все смотрел на бессловесные, но такие красноречивые предметы, которые обрекали на смерть и его самого, и всю его семью с домочадцами.

Потом сказал только одно:

— Женщин пощадите.

И больше не проронил ни слова.

* * *

Назар Колупаев был вовсе не зверь, как это могло бы показаться, но вполне исполнительный государственный чиновник. Превыше всего, в том числе и чистоты собственных рук дорожил он царским интересом.

Однако детей Глебовских он действительно решил пощадить, отправив обоих в разные монастыри.

Мальчика четырнадцати лет стало возможным отвести от расправы по малолетству. Колупаев велел призвать к себе Севастьяна Глебова сразу после обеда, что и было исполнено. От сидения в застенке Севастьян успел запаршиветь — произошло это на удивление быстро, — и теперь сонно чесал себе руку, пока Колупаев его рассматривал, задумчиво покусывая губу.

Затем Назар вдруг воспрял и гаркнул:

— А ну, прекрати чухаться!

Подросток замер, удивленно поднял подбородок и спросил:

— А ты кто, дяденька?

— Ты знаешь, что случилось? — в ответ проговорил Колупаев.

— Ночью всех схватили воры и били для чего-то, а после здесь заперли, — простодушно ответил мальчик.

— Ты в уме повредился? — осведомился Назар.

Севастьян покачал головой, медленно, с достоинством. Однако то, что он так запачкался и пошел коростой, говорило о многом. Назар обладал немалым опытом в наблюдении за узниками и понимал: чем быстрее человек делается грязен телом, тем скорее сломается и его дух. Странно, что мальчишка оказался таким хлипким.

— А где тятенька? — спросил Севастьян.

— Вас не воры взяли, — заговорил Колупаев, пропуская мимо ушей последний вопрос арестанта. — Ты в царском приказе, а взят твой тятенька по обвинению в изготовлении фальшивых копеек.

— Нет! — вскрикнул Севастьян. — Этого быть не может!

Назар почувствовал, как в нем шевельнулась жалость.

— К тебе отец был добр, — молвил он, — и слуг, говорят, не обижал, но богатство его — от воровства, а воровство государь велел наказывать. Понимаешь меня?

Севастьян тихо сказал:

— Я, дяденька, сяду. Что-то меня ноги не держат.

И действительно уселся на скамью, запустив в волосы обе руки и терзая себя беспощадно. Колупаев молча следил за ним.

Наверное, красивый был подросток. Ловкий и уверенный в себе. Такие очень быстро превращаются в развалину.

Впрочем, если сделать все по закону, то жить ему осталось очень недолго.

А если не все по закону…

Объявить слабоумным? Малолетним? Годика бы на два был помоложе…

Кроме всего прочего, у Елизара Глебова остался старший брат на Москве — об этом ведь тоже забывать не следует. Мало ли как судьба кинется…

Севастьян вздыхал на скамье, а после вдруг вскинулся:

— Но как же матушка, сестрица?

— Вспомнил, — вздохнул Назар. — Плохи дела, Севастьян. Твой отец всю семью своим неразумием погубил. Может быть, ты расскажешь, с кем он «блины» пек, и кто ему привозил оловянную проволоку?

— Нет, — ответил Севастьян. — Знал бы — и то не сказал, а я ведь ничего не знаю.

Теперь он выпрямился и спину держал с некоторым достоинством. Чумазый, испуганный, но вполне владеющий собой. «От неведения так перепугался, — сообразил Назар. — Думал, воры их похитили, за сестрицу и матушку беспокоился…»

А вслух проговорил:

— Положим, лет тебе двенадцать…

— Четырнадцать, — поправил мальчик.

— Двенадцать, — с нажимом повторил Колупаев. — Положим.

На грязном лице блеснули светлые глаза.

— Это ты, дяденька, спасти меня от смерти, что ли, надумал?

— Не твое дело, щенок… — Назар принялся расхаживать по комнате. — Я приговор объявлю завтра утром. Тебя под охраной отправят в Волоколамский монастырь. Там пока поживешь.

— Пока — что? — уточнил Глебов-младший.

Колупаев уселся на скамью перед узником, посмотрел ему в глаза и сказал, точно взрослому, ровне:

— У меня свои соображения имеются, Севастьян, а пока что ты запомни, что я велел сказать, будто тебе двенадцать лет и тебе по малолетству за родителя отвечать не придется. В монастыре поживешь до тех пор, пока постриженье не примешь. Либо пока судьба иначе не повернется…

— А как она может повернуться? — спросил мальчик. Он тоже говорил так, словно был Колупаеву ровней.

— По-разному, — вздохнул Назар. — Очень различно… У тебя, Севастьян, дядя в Москве. Может быть, он за тебя заступится.

— Как же! — фыркнул мальчик. — Станет он! Рад-радешенек, что младший брат попался на таком скверном деле… Да только все это вранье, дяденька, ты попомни мое слово. Не мог мой отец такой глупостью заниматься.

— Нет, Севастьян, — твердо и грустно ответил ему Назар Колупаев. — Дело доказанное. Да и Елизар Глебов не отпирается. В родном отце трудно сомневаться, да ты и не должен этого делать. Отца нам почитать велено любого, даже вора…

Севастьян вскочил.

— Не называй моего отца вором! — вскрикнул он, разом позабыв о том, где находится.

Колупаев насмешливо прищурился.

— Ты на меня не кричи, Севастьян, я твою жизнь сейчас в пальцах держу — чуть сильнее сожму, — он действительно стиснул кулак, — и нет Севастьяна Глебова…

— Делай что хочешь, — сказал Севастьян.

Колупаев махнул стрельцам:

— Уведите.

И мальчишку увели, чтобы спустя час, переоблачив в черную одежду, вывести из приказа и в телеге увезти в сторону Волоколамского монастыря. Телегу сопровождали два конных стрельца. При них ехал документ с предписанием: содержать узника строго, но без жестокости, имея в виду возможное его освобождение, равно как и возможное постриженье.

Одной заботой меньше стало у Назара, и он отправился отдыхать — завтра предстояло публичное наказание Елизара Глебова и его жены.

* * *

Бить фальшивомонетчика кнутом предполагалось при многих людях, в день торговый, водя по всему городу.

Смотреть собралось множество народу. Кое-кто в толпе поговаривал, что наказывают Глебова напрасно, по ложному обвинению, но большинство откровенно злорадствовало.

— Я этого не понимаю, — говорил Вадим Флору, — как такое возможно? Они ведь его уважали, при встрече шапку снимали… Неужели никому не жаль человека?

— А тебе его жаль? — спросил Флор.

Вадим пожал плечами.

— Я с ним знаком не был, но вообще, конечно, человека жалко. Я бы лучше не пошел. Противно как-то смотреть, как других мучают.

— Смотри, смотри, можешь многое увидеть, — подбодрил Флор. — Спасти Глебова нам не удастся. Да и нужно ли это — спасать его? Не он ли Недельку нашего убил, даже не поморщился!

— Все равно. Звериный обычай какой-то, — сказал Вадим.

Харузин стоял тут же, в толпе. Дома остались только Наталья и беспамятный Пафнутий.

Гвэрлум рвалась пойти посмотреть на казнь. Она как черный эльф просто обязана была это увидеть! Тем более что и сама перенесла немалые страдания в застенках по ложному обвинению. И выстояла, никого не выдала.

Колупаева она вспоминала нечасто, но без ужаса и ночных вскрикиваний. Он представлялся ей чем-то вроде качественного орка. За хороший отыгрыш ненавидеть не полагается. Что, не случалось разве, чтобы два игрока, чьи персонажи по игре поубивали друг друга, по жизни сделались друзьями? Очень даже случалось!

Конечно, ни о какой дружбе с Назаром речи не шло, но то, что оба они классно сыграли в единой игре, а как-то объединяло…

Но Лаврентий справедливо полагал, что незачем Наталье лелеять эти черные настроения и рваться глазеть на казнь. И поручил ей сидеть при беспамятном Пафнутии. Вот уж кого требовалось оставить дома под хорошим приглядом. Как бы парень окончательно не утратил рассудок!

И Гвэрлум осознала в себе целительницу и милостиво согласилась пожертвовать собой и выхаживать бедного Пафнутия. Когда друзья уходили из дома, Наталья с блаженным угощались киселем. Гвэрлум рассказывала Пафнутию содержание книги «Черный эльф» писателя Сальваторе, а тот, радостно улыбаясь и с готовностью дивясь диковинным нравам, описанным в книге, кивал и ахал.

Друзья стояли на торговой площади и ждали, когда приведут осужденных. После кнута предполагалось подвесить Глебова за ребро и так оставить, пока он не умрет. Жене его отрубят голову.

Эльвэнильдо испытывал животный ужас при одной только мысли о предстоящем. Вадим может сколько угодно ужасаться «варварским нравам» эпохи, но разве наша эпоха — менее варварская? Что там насилие по телевизору. В кино все это выглядит эстетизированно, в реальной жизни все по-другому. Если пользоваться терминологией Лавра, в кино все «душевно», эмоционально, а в жизни — «телесно», плотски.

Просто два куска мяса дубасят друг друга и взаимно портят туловища. С соответствующими звуками и запахом.

Впрочем, как-то раз по телику показывали пленку, найденную у террористов. На пленке были засняты самые настоящие пытки. Кому-то отрубили палец, кому-то ухо. Телеведущая попросила удалиться из комнаты беременных женщин, нервных и детей. Естественно, никто не удалился, все с замиранием ждали зрелища.

Увидели. Эльвэнильдо поразился именно отсутствию эстетизма. Киногерои страдают очень выразительно, но совершенно иначе. Реальный человек в реальном страдании отвратителен.

От этих мыслей Харузину было стыдно. Он должен думать как-то иначе.

И он честно попытался думать «иначе», но вышло еще хуже: вспомнил, каким хорошим хозяином был Глебов, какой он спокойный, красивый человек. Слезы сами собой брызнули из глаз. Хорошо еще, что в эту эпоху плачущий мужчина может не стыдиться.

Вадим покосился на товарища, но ничего не сказал. «Лесному эльфу» разрешено быть чувствительным, тем более что он еще не до конца оправился после ареста.

Флор, разбойничье дитя, внимательно следил, не покажется ли осужденный. Что-то он предполагал увидеть в том, как будет держаться Глебов перед казнью. Лавр выглядел сосредоточенным, серьезным.

Наконец послышались крики, которые начали медленно приближаться.

Толпа всколыхнулась: «Идут, идут!» Рядом вытягивали шеи, сильно запахло потом — народ разволновался, а качественных дезодорантов еще не изобрели.

Кнут, главное орудие палача, состоял из рукоятки, толстой, деревянной, довольно длинной. К ней прикреплялся упругий столбец из кожи, длиной в два с половиной локтя, с кожаной петлей на конце. К этой петле привязывался хвост из широкого ремня толстой сыромятной кожи, согнутой вдоль — так что получается нечто вроде желобка — и так засушенной. Конец этого хвоста был заострен. Он был твердым, как кость, а при ударе рассекал кожу и вонзался в тело.

У палача имелось под рукой несколько таких кнутов, потому что от крови ремень размягчался, и приходилось менять кнут.

Показалось несколько стрельцов и с ними Колупаев, красномордый, с ярко горящими зелеными глазами. Он страдальчески скалил зубы в неестественной улыбке, пот градом катился по его лбу. За ним сразу ступал Глебов в рубахе без пояса и босой. Он не смотрел по сторонам — щурился на небо и выглядел так, словно глубоко о чем-то задумался. Его жену, простоволосую, в длинной рубахе, тащили следом двое стрельцов. Палач с помощником выступали последними.

На торговой площади шествие остановилось.

По приказу Колупаева Глебов стянул с себя рубаху и оглянулся на палача. Помощник, дюжий детина, приблизился к нему с веревкой и, усевшись на корточки, стянул ноги осужденного. Затем, выпрямившись, пошарил глазами по толпе.

— А есть ли кто охочий пособить? — крикнул он, высматривая, не найдется ли добровольный помощник.

И таковой действительно нашелся. Какой-то рослый молодец, браво расталкивая прочих плечами, выбрался вперед. Харузин посмотрел на него с ужасом.

Красуясь, молодец поклонился осужденному и палачу.

— Дозволь помочь, — молвил он былинно и огладил бороду.

Глебов по знаку палача подошел к этому парню, который тем временем повернулся к нему спиной и принялся корчить забавные гримасы зрителям, и неловко ухватил его руками за шею. Помощник палача, взял за конец веревки, которой связал ноги осужденного, сильно дернул и поднял Глебова в воздух.

Наступил самый торжественный момент. Палач отбежал на несколько шагов. Держа кнут обеими руками над головой, он с громким криком приблизился к Глебову и опустил кнут на его спину.

— Искусно бьет, — отметил какой-то человек в толпе рядом с Харузиным. — Гляди, на тело только хвост кнута ложится… И полосы ровно ложатся, не пересекаясь…

Глебов только ахнул от первого удара, а от второго принялся мычать и так мычал не переставая, пока не осип и не замолчал. Теперь кричала только плоть, с каждым ударом рассекаемая почти до костей.

Удары наносились с большими перерывами. Палачу подносили квас, чтобы он мог освежиться. Выпив, он благодарил и обтирал лицо платком.

Пока палач отдыхал, помощник опускал веревку, и осужденный провисал до земли. Добровольный помощник крепко держал его за руки, потому что сам осужденный уже не мог достаточно сильно сцеплять пальцы на запястьях.

— Он забьет его до смерти? — спросил Вадим у Флора. — Как это у вас обычно делается?

— По-разному… Скорее всего, нет. Палач слишком хорошо знает свое дело. Глебов доживет до повешения.

Харузин был очень бледен. Его тошнило, и он стыдился этого еще больше, чем собственной сентиментальности. «Может быть, не думать о нем как о человеке? — размышлял он, лихорадочно соображая, как не опозориться прилюдно. — Представлять себя в кинотеатре…»

Но абсолютная подлинность, некрасивость зрелища разрушала все его попытки перевести страшные впечатления в плоскость искусства.

Вадим, краем глаза наблюдая за Эльвэнильдо, стыдился другого — собственной бесчувственности. Будучи здоровым и сильным молодым человеком, он обладал прекрасно развитым инстинктом самосохранения. И этот инстинкт не допускал в глубины Вадимовой души всю ту жуть, что сейчас разворачивалась перед его глазами.

Флор становился все мрачнее.

После перерыва пытка возобновилась. Палач сделал еще несколько ударов, затем аккуратно стер с кнута обрывки кожи и кровь, помял жесткий хвост пальцами, покачал головой и взял свежий кнут. В израненной развороченной плоти мелькнуло что-то белое — кость!

— Сколько уже ударов было? — спросил Флор.

Лаврентий тихо ответил:

— Двадцать.

Палач тем временем дал знак опустить Глебова на землю и занялся его женой.

Длинную рубаху на женщине разорвали и спустили ее до пояса. На мгновение мелькнуло тело, очень белое, с увядшей грудью, перед глазами зрителей метнулось лицо, совершенно неживое, с нарисованными, казалось, глазами и приклеенным черным ртом. Она обвисла на спине помощника и, когда ее также подняли в воздух, чтобы начать наказание, громко, отчаянно закричала. У зрителей заложило уши.

— Я больше не могу, — сказал Харузин. — Ребята, я домой пойду.

Лавр схватил его за руку.

— Останься.

— Мне плохо, — пробормотал Эльвэнильдо.

Лавр молча перевел взгляд на осужденных. Услышав крик жены, Глебов зашевелился на земле. Кровь, заливавшая все вокруг него, захлюпала. Глебов явно пытался встать. Ему никто не препятствовал.

Второй удар вызвал новый резкий вопль, а затем вдруг все стихло. Тело женщины неестественно обмякло и провисло. Помощник палача выпустил веревку, добровольный подручный из толпы разжал пальцы женщины, впившиеся ему в ворот рубахи, и тело жены Глебова упало на землю рядом с бессильным мужем.

Она была мертва. Второй удар кнута переломил ей спину.

Глебов с трудом протянул руку, ощупал лежащую рядом — его пальцы провели по ее щеке, стерли с нее слезы и кровь.

Когда палач вновь начал поднимать Глебова для новой пытки, тот вцепился в растрепанные волосы жены, и вместе с осужденным мужем потащили вверх и убитую супругу.

Еле высвободили пальцы. Несколько волосков остались у Глебова в руке, и все время наказания он тискал их, как будто хотел найти в них защиту и утешение.

Как и предполагал Флор, палач хорошо знал свое дело, и после тридцати страшных ударов Глебова, еще живого, потащили на виселицу.

— Пойдем домой, — решил Флор. — Довольно с нас на сегодня. Обычно фальшивомонетчикам заливают в горло расплавленный металл.

Харузин зажал ладонями уши.

— Ребята, мне никогда в жизни еще не было так страшно, — признался он. — Даже когда меня убить хотели.

— А каково Колупаеву, — сказал Вадим, — ведь он такие вещи учиняет раз в полгода по собственной инициативе.

— Колупаев — государственный человек, — неожиданно вступился за приказного дьяка Лавр. — Он это не своей волей делает, но как бы по послушанию.

— Слушайте, — медленно проговорил Харузин, отнимая ладони от ушей, — а если Колупаев ошибся?

Они пробирались домой сквозь возбужденную толпу. Люди валом валили смотреть на казнь. Кое-кто, не скрываясь, злорадствовал. Кто-то вздыхал и крестился. Были и такие, что испытывали лишь любопытство. Смерть обладает удивительным свойством завораживать людей. И страшно, и глаз не отвести.

Харузину никто не ответил. Было совершенно очевидно, что Назар на сей раз абсолютно прав. Фальшивомонетчик уличен и осужден. Никаких судебных ошибок.

Жалеть его, вроде бы, не с чего. Недельку бы пожалеть, злодейски и коварно убиенного!

И все-таки жалость острыми крючьями терзала душу Харузина. И ничего с этим он поделать не мог.

— Со слугами что будет? — спросил он.

— Накажут кнутом, — ответил Флор. — Обычно так делают. За пособничество. О слугах ты позабудь, Харузин, эти люди погибли по вине Глебова, и нам их не вызволить. Он и тебя едва под кнут не подвел, еле удалось Колупаева уговорить, чтобы выпустил…

— Да знаю уж, — проворчал Харузин. — А еще раньше вы меня под тот же кнут подвели, когда к нему в дом внедряли.

— Никто не знал, что так повернется, — сказал Вадим. — Все ведь обошлось, Серега.

— Ну да, — сказал Харузин. — Обошлось.

И тяжело вздохнул.

Он думал о детях Глебова. Что с ними теперь будет?

* * *

Мальчик Животко бродил по Новгородским лесам, как бы на границе между прежним своим скоморошьим житьем и новым, пока еще непонятным. На море он ходил с Флором Олсуфьичем, но на море ему не понравилось — много работы и слишком опасно кругом. Торговое дело тоже не очень его привлекало. В прислуги идти — так придется день-деньской трудиться. Может, в монахи податься? Эта мысль представлялась привлекательной, но монахи на Руси тоже много работали…

Пока что решил Животко побродить в одиночестве да подумать над своей грядущей судьбой в покое, чтобы ничто не довлело. Обзавелся он длинным ножом — стянул в одной деревне. Это на всякий случай.

Драться мальчик умел, хотя не любил. Была у него еще праща — умение древнее, почтенное со времен царя Давида, известного своей кротостью — как о том в псалмах поется.

Съестной запас у Животко был, правда, более чем скуден: десяток хлебных корок, выпрошенных в одной деревеньке.

Но лето — пора благодатная, лес сам человека кормит, стоит только попросить да поклониться — тут же найдутся и грибы, и ягоды, пусть пока недозрелые, но бодрящие, кислые.

Ни мгновения не пожалел Животко о том, что не задержался у Флора, в прохладе, а выбрал пока что бродяжнический путь. Знал: и вернуться к Олсуфьичу в Новгород может он в любой момент, дорога не закрыта.

К одиночеству Животко привык и не боялся его. Напротив. Внешняя тишина проникала в его душу, утихомиривала внутренний шум, который непрерывно гудел в сердце у мальчика, наполняя его тревогой.

Он ждал: пока Бог пошел ему знак и укажет верный путь. И дождался.

Как-то утром, сидя на обочине дороги и размышляя о разных отвлеченных предметах, по обыкновению многих бродяг, Животко услышал стук копыт. Привычно приник к земле, скрываясь за кустом. Неизвестно еще, кто на большой дороге повстречается — лучшее поостеречься да последить за путниками из надежного укрытия.

Вскоре показались два стрельца и за ними — телега, запряженная одной лошадкой, которой правил сонный щуплый человечек неопределенных лет.

А на телеге сидел, поджав под себя ноги, мальчишка — вроде самого Животко — в пыльной и рваной черной одежде. Животко видел, как тот то сжимает, то разжимает пальцы, словно примеривается, не сжать ли кулак и не хватить ли возницу по жилистой шее. Потом мальчик вдруг начал озираться по сторонам — видать, звериным чутьем, какое бывает иногда у детей и пленников, уловил чужое присутствие поблизости. И на мгновение Животко встретился с ним взглядом. Мальчик на телеге вздрогнул всем телом, когда придорожный куст неожиданно посмотрел на него человеческими глазами, блестящими и любопытными. Губы пленника шевельнулись. Животко показалось, что он произносит: «Помоги!»

Не раздумывая, Животко положил камень в сумку пращи, размахнулся — и возница, без единого вскрика, повалился под колеса телеги. Камень угодил ему прямо в середину лба.

Телега запнулась и остановилась, лошадь перепугано заржала, а стрельцы, не сразу поняв причину переполоха, чуть помедлили, прежде чем повернуться.

Это мгновение и решило исход дела.

Мальчишка, сидевший на телеге, моментально спрыгнул на землю и устремился в лес. За ним поскакали стрельцы, опустив пики, однако паренек уже ворвался под защиту деревьев. Волей-неволей охранникам пришлось спешиваться — а это был выигрыш еще нескольких секунд.

Черная фигура быстро мелькала между стволами. Животко выскочил на пути беглеца, быстро сунул ему в руку кинжал и отскочил, как ошпаренный.

Он ощутил прикосновение чужой ладони, шершавой и твердой. Мальчик не проронил ни звука. Метнувшись в сторону, он притаился за упавшим стволом. Животко, нарочно шумя, побежал в другую сторону.

Вскоре он услышал то, что и рассчитывал: тяжело сопя и с хрустом переламывая сапогами сухие ветки, за ним гнался рослый мужчина с пикой в руке.

Животко раскрутил пращу, стоя на вершине маленького холмика, и камень просвистел возле виска одного из стрельцов, больно чиркнув того по уху. Он вскрикнул и схватился за щеку.

— Проклятье! Разбойники! — закричал он. — Онфим, беги с того боку!

И показал рукой.

Второй камень разбил ему переносицу. Животко свистнул, с удовольствием услышав, как отзывается ему эхо, и перебежал на новое место.

Но погони больше не было, и ничьи голоса в лесу не перекликались. Стояла тишина. После короткого недоуменного молчания вновь начали петь птицы. Казалось, можно расслышать, как облака проплывают по небу, высоко над вершинами деревьев.

Животко покрутил головой. Никого и ничего. Он сделал несколько шагов и вдруг споткнулся о лежащее тело. На мягком мху, как на постели, спал рослый мужчина, а из его груди росла рукоять кинжала. Животко наклонился, потянул за рукоять — кинжал хороший, жаль с таким расставаться.

И тотчас словно бы из-под земли перед ним вырос мальчик в черной одежде.

Животко невозмутимо вытащил кинжал из груди убитого и выпрямился.

— Хорошо бьешь, — сказал он одобрительно.

— А ты хорошо кидаешь камни, — ответил мальчик.

Они помолчали немного, разглядывая друг друга.

Потом Животко деловито сказал:

— Уходить нам надо отсюдова. Как бы не хватились тебя.

— Меня нескоро еще хватятся, — сказал чужой мальчик. — А ты обоих убил?

— Не знаю, — Животко пожал плечами. — Когда еще они очнутся… Камни больно бьют.

— Ладно, — решил мальчик, — идем.

Он протянул руку, желая забрать кинжал. Животко отпрянул.

— Нет, это мое, — сказал он.

— Дай, — настойчиво потребовал мальчик.

— Нет, — повторил Животко.

— Меня убьют, — сказал мальчик. — Дай мне кинжал. Я умею драться.

— То-то ты попался, — язвительно проговорил Животко.

— Тогда я не был готов. Они ночью напали.

— Всегда нужно быть готовым, — назидательно сказал Животко. — У меня отца убили, знаешь?

— И у меня, — сказал мальчик. — Тебя как зовут?

— Животко.

— Это не имя, а прозвище.

— А имени нет пока. Нужно в церкви Божьей окреститься, тогда и имя будет. А пока я вот странничаю и думаю, думаю…

— А я — Севастьян Глебов, — объявил мальчик.

Животко отскочил от него, будто ожегшись. Мальчик прищурился:

— Ты что?

— Не твой ли отец моего убил?

— А кто был твой отец? — спросил Севастьян.

— Скоморох, — признался Животко.

— Мой отец в жизни не убивал людей за просто так, — убежденно проговорил Севастьян. — Может, и вовсе не убивал, я ведь не знаю… Его по оговору взяли и убили в Новгороде. И матушку…

Животко подумал, пожевал губами, как это делал Неделька в минуты глубокого раздумья. Потом изрек:

— Ты, Севастьян, мне по душе пришелся, а что твой отец сотворил — того я знать не знаю.

— Он не убивал скомороха, — убежденно повторил Севастьян. — Поверь мне, Животко. Мы ведь с тобой теперь кровные братья.

— Куда тебя везли, Севастьян? — после некоторого молчания спросил Животко.

Они шли по лесу, не зная ни конца своего пути, ни края этого леса. И никто сейчас их не видел, кроме плутовки-лисички, что пряталась в глубине чащи, да Божьего ангела, который сейчас плакал в вышине, не смея опуститься ниже, к двум потерявшимся отрокам, которые вот-вот, казалось, загубят и жизни свои молодые, и бессмертные души…

Шли весь день бок о бок, молча, даже не переглядывались, а на ночлег остановились на хорошей поляне, куда время от времени порывами ветра доносило запах дыма и съестного, а то прилетал собачий лай, призрачный и тихий, тотчас растворяющийся в ночной тишине.

Севастьян не признавался в том, что голоден, но едва Животко извлек свои заветные корки из платка, как схватил их все, не спросясь, затолкал в рот и затих. Животко только вздохнул, умудренно, как старик. Тогда Севастьян осторожно двинул челюстью.

— Не давись, — сказал Животко беззлобно, — жуй потихонечку. Завтра в деревню загляну, выпрошу что-нибудь.

И растянулся под деревом, тотчас провалившись в беспорочный сон.

Севастьян ел, гладил рукоять кинжала, глядел на спящего скомороха, чесал болячку под коленом, — словом, был занят. Потом усилием воли отогнал от себя тупое оцепенение, в которое его погрузило нежданное несчастье, начал вспоминать молитвы на сон грядущий — но из памяти все время выскальзывали какие-то очень важные слова. Потом он махнул на все рукой, пробормотал: «Матерь Божья, Пресвятая Мария…» — и заснул.

Утро застало мальчиков спящими в обнимку, точно двух щенков, оставшихся без матери. Первым проснулся Животко и тотчас, повинуясь инстинкту, пробудился и Севастьян. Без улыбки смотрели они друг на друга.

— Точно твой отец моего не убивал? — спросил Животко. Этот вопрос мучил его даже во сне. Но ведь неспроста довелось ему спасти Севастьяна Глебова — молил он, Животко, Господа послать ему знак, и вот он, знак!

— Точно, — сказал Севастьян, не удивляясь такому вопросу.

— Давай пойдем уже, — предложил Животко. — Нужно добыть чего-нибудь, не то ноги протянем.

— Как ты думаешь, убили мы их? — опять спросил Севастьян.

— Они наш след потеряли, — уверенно молвил Животко. — Россия — очень большая страна. Здесь человеку затеряться ничего не стоит. Это тебе не Ревель какой-нибудь занюханный, где что ни шагнешь — все на знакомца наткнешься. Тут просторы, брат мой. Каждое дерево в лесу — как целые хоромы, а всякая роща — точно город или собор…

— Красиво говоришь, — фыркнул Севастьян.

— Расскажи лучше, что случилось с тобой, — попросил Животко. — Пока идем, веселее будет.

— «Веселее»! — со стоном протянул Севастьян. — Ты бы хоть думал, о чем просишь! Ночью ворвались в наш дом тати, схватили батюшку с матушкой, сестрицу взяли и меня с постели — мы и ахнуть не успели, как связали нам руки и побросали в телегу. Батюшка хотел сопротивляться, так его дубиной приголубили. Лучше бы он тогда помер… Мы думали, это разбойники на наш дом напали.

— Твоего отца обвинили в убийстве? — спросил Животко, слабо веря в такое.

— Нет, в том, что он фальшивые деньги делал… Отродясь ничего подобного у нас в дому заведено не было! — горячась, сказал Севастьян.

— Откуда ты знаешь? — резонно осведомился Животко. — Детям не все рассказывают о том, что в доме происходит.

— Я не хочу в тюрьме сидеть, — твердо сказал Севастьян. — Чужой воли ждать. Не то вызволит меня московский дядя, не то сгноит в монастырских подвалах… Нет уж. Лучше я бродяжить буду.

— Ты меня, Севастьян, в Божьей церкви окрести, — попросил неожиданно Животко. — Будешь моим крестным родителем, а я твоим защитником буду. У меня благодетели есть — сильные.

Деревня была уже близко, и псы лаяли во всю мочь, чуя приближение чужаков. На околице оба мальчика скроили печальные лица и принялись жалобно петь на все лады, заклиная подать милостыню бедным странничкам:

Приходил Егорий к своей матушке,
Приходил к Софии Премудрый.
Подайте нам хлеба, люди добрые!
— Ох ты, матушка, София Премудрая,
Ты дай мне от своей руки благословеньице!
Подайте нам ухлебов, люди добрые!
Я возьму меч булатный, сбрую латную,
Я поеду во Хлиемий град,
Подайте нам решетного, люди добрые!
Ко тому царю ко Демьяницу,
Ко Демьяницу, басурманицу!
Поднесите нам из века, люди добрые!
Я ему хлеб-соль отплачу,
Кровь горячую пролью!
Подайте нам хоть невейницы, люди добрые!

Точнее сказать, выводил эту жалобную песнь один Животко, а второй мальчик только подпевал и выкрикивал припев, всякий раз меняя в нем просьбу к людям добрым.

Навстречу им вышла женщина в черном платке, вынесла хлебных корок, как и просили, а следом выбежала еще девица с косой и быстро сунула в руки мальчикам мешочек сушеных яблок. Стремительно перекрестив обоих, поцеловала Севастьяна в щеку и удрала, пока взрослые не приметили.

— Жалостливая, — удивленно сказал Севастьян, потирая поцелованную щеку.

Животко кивнул, не переставая петь.

— Может, нас в дом призовут, — сказал он, прерывая песню, потому что больше никто не выходил.

Но такого чуда не случилось. Люди все находились в поле — торопились, пока стоят погожие деньки, на севере они быстро заканчиваются.

Церковь для крещения Животко решили искать в каком-нибудь маленьком городе подальше от Новгорода. По дороге они почти не разговаривали — выяснили друг о друге главное, и ладно.

Лес стоял стеной, охраняя мальчиков и успокаивая растревоженные их сердца. Иногда по дороге Животко принимался петь:

Расплакалась нищая братия,
— Христос, Небесный Царь,
На кого ты нас оставляешь?
Кто нас станет питати,
От темной ночи покрывати?
Речет им Христос Небесный Царь:
— Не плачь, моя меньшая братия!
Дам я нищим убогим
Гору крутую золотую.
Будет вашим душам пропитание,
От темной ночи прикрывание…

Песня была долгая, хватало ее, казалось, на всю дорогу.

Говорилось в ней, как, заслышав о золотой горе, напали на нищую братию злые богатеи и отобрали у них все земное золото. И тогда дал Христос нищим-убогим свое имя святое благое!

Будут нищие по миру ходити,
За весь мир Бога молити,
Будут они тем именем одеты и сыты
И от темной ночи прикрыты…

— Меня Неделька, отец мой, учил на голове стоять, — рассказывал иной раз Животко. — Только плохо у меня получается. Вот, гляди.

И медленно становился на голову, криво задирая при том тощие ноги.

Севастьян метал кинжал в ствол дерева, выдергивал и снова метал. Иногда они упражнялись — кидали камни из пращи. У Животко получалось гораздо лучше, но Севастьян не сдавался, все губы искусал.

В лесу, бродяжничая, стал он куда чище, чем был в застенке. И волосы у него перестали быть засаленными, сделались просто пыльными. Только лицом исхудал, почернел весь от голода. Милостыня кормила бродяг плохо, не до нищих попрошаек было сейчас местному люду. К тому же Севастьян привык хорошо питаться и страдал без мяса. Несколько раз они видели в лесу зайца, но поймать даже не надеялись.

В крохотной бедной деревенской церкви крестили Животко с именем Иона. Животко после этого все разглядывал свои руки и ноги, рассматривал отражение своего лица в стоячей воде — пытался углядеть, где тут новый человек Иона и чем он отличается от прежнего Животко. Внешне, вроде бы, ничем Иона не отличался.

Иона поделился сомнениями с Севастьяном. Тот только головой покачал.

— Я тебе совета дать не могу, — признался он, — у меня опыта нет. Тут умный человек надобен. Я бы и сам у него поучился.

Тем вечером они развели костер, потому что ночи становились уже прохладными. От неведомой, журчащей в темноте речки тянуло влагой и комарами. Животко лежал у огня, глядел на улетающие в небо извилистые искры.

— Пора нам с тобой в Новгород возвращаться, — сказал он.

Севастьян затряс головой.

— Там меня точно схватят и забьют.

— Если узнают, — уточнил Иона. — Могут ведь и не узнать.

— Интересно это, как меня не узнают? — осведомился Севастьян. — Ты, брат, на смерть меня привести хочешь.

— Мы тут, в лесах, вернее помрем, — убежденно сказал Иона. — Ты еле ноги волочишь, того и гляди не проснешься после ночи. Скоро кашлять начнешь. А как холода начнутся — куда мы подадимся? Нет, я тут одну вещь придумал… Только, это…

Тут Иона поднялся на ноги, потоптался, явно смущаясь, и наконец низко поклонился Севастьяну и проговорил:

— Благослови совершить кражу, крестный отец!


Глава 8 Девица Гликерия


Настасью Глебову увезли из Новгорода через два дня после смерти ее родителей и ссылки брата. Определили ей Девичий монастырь в Москве, под пригляд родственников и игуменьи. Казнить чистую девицу позорной казнью ни у кого рука не поднялась. К девушкам знатного рода и чистого поведения отношение всегда было особенное.

О приговоре Колупаева касательно Настасьи в доме Флора узнали с облегчением. Смущало только одно: никто из Вихториных не пробовал даже просить за Настасью. А ведь девушку эту сватали за сына Вихторинского. Однако Григорий Вихторин упорно молчал. И на казнь своего несостоявшегося родственника посмотреть не пришёл.

Об этом много говорили Флор с Вадимом, недоумевая: почему Григорий скрывается? Неужели боится? Может быть, и Григорий в «блинопечении» замешан?

Минуло еще четыре дня — и вот явился из своих таинственных странствий Животко. Пришел не один: следом за ним, глядя в землю, тихо шла девица лет семнадцати. Была она одета скромно, в плат замотана до самых бровей, не шла — плыла над землей лебедушкой. Точь-в-точь как поется в песнях и сказывается в сказках.

Девица эта выглядела изголодавшейся и настрадавшейся, но вполне здоровой.

Переступая порог, Животко торжественно осенил себя крестом, поклонился изумленному Флору чинно и приветствовал того важными, долгими словами. Затем столь же торжественно обратился и к Лавру.

— Что с тобой? — изумился Флор. — Не заболел ли ты, Животко?

— Отныне мое имя — Иона, — объявил странник. — А это — сестра моя во Христе, именем Гликерия, дева-сирота и странница.

Флор цепко посмотрел на Гликерию, которая залилась краской и что-то прошептала.

— Будь гостьей, — сказал ей Флор. — Этот дом странноприимен, любой найдет себе здесь место по душе.

Гликерия одарила его гибким поклоном и, выпрямляясь, случайно встретилась взглядом с Вадимом. Тот стоял чуть в стороне — не хозяин все же, гость, на тех же правах, что и пришлые странники! — и изумленно наблюдал за преображенным в Иону Животко. Взгляд этих светлых, прозрачных глаз поразил Вадима. Летами девица была почти ребенком, а глядела — как много переживший, глубоко страдавший человек. У Вадима так и сжалось сердце.

Что там Гвэрлум с ее наполовину надуманными страданиями! Ну, темный эльф она. Чуждая и людям, и обычным эльфам. Но ведь это все больше дурь, если совсем уж честно с собой наедине рассуждать. А Гликерия пережила какое-то настоящее горе. И это, как ни странно такое утверждать, придавало ей особенную привлекательность.

Хотелось ее жалеть, голубить, пересказывать ей «Хоббита» и «Властелина Колец» и петь песенки, вроде «Дорога вдаль и вдаль бежит…»

Она поймет, Вадим был в этом уверен. Она вообще все на свете понять в состоянии.

А еще была в девице этой тайна. Потому и выступала она лебедушкой, что тайну эту расплескать боялась.

Это тоже уловил чутким влюбленным оком Вадим. Брат Лаврентий сказал бы ему, сам не зная, что предвосхищает меткое замечание Пушкина: «Душа ждала… кого-нибудь». Ну да, пришла пора, он влюбился. У мужчин ведь это происходит точно так же, как у женщин. Если по-настоящему, конечно, а не играть в любовь.

Гликерия проследовала за Ионой в дом. Вадим проводил ее глазами, посмотрел на Лаврентия. Тот еле заметно улыбался. Понравилась ему девица.

Для вновьпришедших истопили баню, приготовили угощение посытнее: яглы да утку печеную. Наталья возилась у печи, немного ревнуя к гостье: ну вот, была одна женщина, с ней одной, с Гвэрлум, все носились, а теперь соперница объявилась! И не в том дело, что Вадим при виде Гликерии так и обомлел — Вадим-то Наталье давно был не нужен, для нее Флорушка один на свете существовал из всего мужского пола, — а в том, что теперь сразу две красавицы в доме капризничать будут, сразу две возле плиты начнут ухитряться, являя сноровку и умение, сразу двумя будут восхищаться, двух — защищать от всех бед и невзгод внешнего мира…

Как пережить такое? Гвэрлум отдавала себе отчет в том, что ревнует — глупо, бессмысленно. Решила пока что таить свое отношение к внезапному появлению Гликерии. На что она, в самом деле, рассчитывала? Выйдет она за Флорушку, а Харузин с Вадимом навечно при ней останутся в пажах? Ну, Харузин — тот, может быть, еще в монахи уйдет… А Вадим — точно женится.

Ладно. Об этом потом.

Выступила с готовыми блюдами, выставила их на стол. Гордая собой, очень-очень важная Наташа Фирсова. Флор это заметил и послал ей ласковую улыбку. Встал, поблагодарил за труды и хлопоты. Наташа чуть зарделась, еще выше голову вскинула.

Смиренная странница, уже умытая и во все белое облаченная, что-то уловила в поведении Натальи, потому что вдруг забеспокоилась, метнула взгляд на Иону, а после разом вернулась в ее душу тишина. Медленно поднялась Гликерия и, сделав несколько шагов, поклонилась Наталье в ноги.

Гвэрлум сразу простила Гликерии ее нежданное вторжение и милостиво подняла ее, поцеловала в обе щеки. «А кожа у нее грубоватая, — заметила она про себя. — Пушок как у персика… От того кажется шелковистой, а на самом деле грубоватая. И прыщи еще не все миновали…»

Это открытие окончательно успокоило Гвэрлум и примирило ее с вторжением незнакомки.

Трапеза вызвала общее восхищение.

— Ешь репу с голоду, люби парня смолоду, — изрек Флор, якобы ни к селу ни к городу. То ли насчет богатства поданного на стол замечание высказал, то ли касательно смятения чувств, охвативших Гвэрлум.

Этого никто выяснять не стал. Покончив с уткой и яглами, устроили Гликерию в доме. Иона попросил, чтобы его сестрице дали отдельную камору. Мол, она — молитвенница, ей уединение нужно. Да и Гвэрлум она мешать будет, потому как среди ночи тоже на молитву встает.

Услыхав это, Вадим заметно опечалился. Таковые молитвенницы рано или поздно уходят в монастырь. И не по принуждению, а по сердечной склонности. Однако возражать или высказывать какое-то свое мнение он не стал.

* * *

— Кажется, все удачно прошло, — шептал Животко, пробравшись в комнату «сестрицы во Христе». — Никто в тебе парня не заподозрил.

Севастьян снял женский убор, остался в одних портках. Сильно поскреб голову.

— Там один парень на меня странно смотрел, — проворчал он. — Влюбился, что ли.

— Он не в тебя, он в Гликерию влюбился, — утешительно молвил Иона. — Это ничего. Потому что мы потом всю правду объявим, он свои глупости оставит. Он нормальный мужчина, не супарень какой-нибудь.

— Ох, — с сердцем вымолвил Севастьян, — вверг ты меня в пучину греховную. Чистое мужеблядство.

— Да ладно тебе, — сказал Животко. — Обычная воинская хитрость с переодеванием. Положим, охотник волчью шкуру надевает, чтобы подобраться к койотам…

— К кому? — не понял Севастьян.

— Ну, к койотам. Собаки дикие, очень зловредные… Мне это Харузин рассказывал, — добавил Иона неуверенно. — В общем, личину зверя надевает, но зверем-то не становится. Тебя, явись ты сюда парнем, сразу кто-нибудь бы узнал.

Севастьян свесил лохматую голову.

— Что-нибудь узнал о матушке?

— Погибла матушка твоя, — шепотом сказал Иона и заплакал, обнимая крестного своего отца. — Вместе с отцом. У него на глазах забили кнутом, люди сказывают, я уже спрашивал.

— А сестрица? — еле слышно спросил Севастьян.

Иона приободрился.

— Настасью увезли на Москву в монастырь.

Севастьян перекрестился, потом сказал:

— Давай молиться.

И, став рядком, принялись они от полноты сердца бить поклоны — за убиенных родителей Севастьяновых, за здравствующую плененную сестрицу его, за самого Севастьяна — грешника, за Иону — хитроумца, а после и за весь этот дом и его хозяев…

Крохотная иконка Спаса в углу мерцала, внимательно слушая шепот двух подростков, и лицо Спаса делалось все мягче, все светлее.

* * *

— Все-таки странно, что Вихторин не дает о себе знать, — сказал наутро Флор.

— Ты что, всю ночь об этом думал? — удивился Вадим. — Вчера о Вихторине говорили, сегодня опять взялись. Суждения да пересуды… Как там Лавр говорит? Есть ли смысл о человеке сплетничать? Ну, решил он не иметь никаких дел с фальшивомонетчиком. Настасья Глебова все равно теперь для вихторинского сына недоступна. Да и не нужна ему. Приданого больше нет, имя опозорено…

Сидевшая поблизости на лавке девица Гликерия, на которую Вадим то и дело косил глазом, была бледна, сжимала губы в нитку. Что-то беспокоило ее в происходящем. Вадим не мог понять — что.

— Все равно, — вздохнул Флор. — Знаешь что, Вадим, пойдем-ка мы с тобой в город, поспрашиваем там о Вихторине. Может, узнаем что-нибудь интересное.

— Беспокойный ты человек, Флор! — засмеялся Вадим. — Ладно, согласен.

Когда они уже собрались выходить со двора, к ним подбежал Иона.

— Возьмите с собой, — почти моляще сказал он.

— А тебе зачем? — удивился Вадим.

Иона отвел глаза. Явно какое-то плутовство было у него на уме.

— Любопытно, — выговорил он наконец.

Флор махнул рукой.

— Пусть идет, шельмец.

И вышли втроем, а девица Гликерия молча провожала их тяжелым горящим взглядом.

Дом Вихторина стоял на другом конце Новгорода, так что пройти предстояло и церкви богатые, белые, и склады набитые битком, и дома зажиточные и не очень, и улицы мощеные, и улицы немощеные, раскисшие после дождя, и много раз видеть в просвете уличном блестящий Волхов…

Вот, наконец, и вихторинская усадьба. Ворота высокие, хоромы знатные. Хорошего жениха отыскал Елизар Глебов для своей дочери. Во всяком случае, богатого.

Постучали.

Почти мгновенно ворота распахнулись. Как будто кто-то стоял за ними и только и ждал этого стука.

Открыл, как ни странно, ни слуга, а сын Вихторина, Андрей, долговязый молодой мужчина со странно выпученными глазами. Казалось, его испугали еще в детстве, явив жуткие виды скаредные, и тот давний страх угнездился в душе отрока навечно.

— Нашли?! — закричал он прямо в лицо Флору. Затем отступил на шаг, смутившись, и заметным усилием воли обрел надлежащую степенность. — Здравствуй, Флор Олсуфьич. — Взгляд его перешел на Вадима. — И тебе, добрый человек, поздорову.

— Здравствуй, Андрей, — отозвался Флор. — Вижу, не все ладно у тебя в дому, но если нет на то твоей воли, спрашивать не буду.

Андрей безнадежно махнул рукой и отошел в сторону, впуская гостей.

— Лучше уж я тебе все расскажу сам, — молвил он, — чем буду ждать, пока слухи разойдутся и переврут все наши дела…

И рассказал за угощением, которое подавали бледные слуги.

Григорий Вихторин сильно печалился, когда узнал о том, что Елизар Глебов — «блинопек» и взят с поличным, как самый обычный тать. Поначалу не верил, грозил кулаками в сторону забора — имея в виду Назара Колупаева и его обвинения, — затем, узнав подробности дела, смирился и горько плакал.

Андрею Настасья Глебова нравилась и жениться на ней он желал с охотой, но раз уж беда их развела — ладно, не очень горевал. Другая найдется, не хуже.

А вот по-человечески, конечно, жаль семейство Глебовское… Но это другой разговор.

— Я для себя лично так рассудил, — честно говорил Андрей, — Господу виднее. Если привел Господь девицу в монастырь, стало быть, в монашеском чине ей спасаться надлежит, а не в брачном. Для ее души это полезнее. А мне, стало быть, другая супруга приуготована. Я с этим смирился. На все воля Божья. А вот что Глебова в таком постыдном деле обвинили… Тут возроптал!

— Что дальше было? — спросил Флор спокойно.

Молодой Вихторин поднял голову, посмотрел на гостей диковатым, пьяным взором, — хотя вина он не пил и пьян на самом деле не был.

— У меня все в душе помутилось, как батюшка мой пропал, — признался он. — Вот, говорю вам как на духу всю правду, всю истину вы от меня узнаете. Пропал Григорий Вихторин. Вышел со двора третьего дня — и не вернулся. Мы сперва его ждали, после искать начали, но до сих пор не нашли. Я слуг разослал в разные стороны, чтобы и по Новгороду его искали, и за городом…

— Не нашли? — быстро спросил Флор.

Андрей Вихторин развел руками.

— Как видишь… Третью ночь я не сплю, все жду — не придут ли с вестями о батюшке… Вчера к вечеру пришел один мой человек и рассказал мне любопытное известие.

Флор весь напрягся. На Вадима он не смотрел, но и тот обратился в слух. А мальчик Иона, тихо хлебавший кисель чуть в стороне, продолжал беспечно чавкать, разглядывая хоромы вихторинские, богатые и красивые.

Понизив голос, Андрей сказал:

— Мальчишка Глебовский, Севастьян, которого приказной дьяк повелел отправить в монастырь, — сбежал! Точно говорю.

— Откуда известно? — спросил Флор.

Вадим слушал внимательно, но ни слова не произносил. Он уже давно понял, что подобные разговоры Флор ведет куда лучше. Все-таки он — «местный», да еще и уважаемый человек, невзирая на его молодость. Иона чавкал с полной беспечностью. Как птичка небесная, которая не сеет не пашет, но всегда отыщет, где похлебать киселя, пристроившись с краешку.

— Мой слуга это разведал, — сказал Вихторин. — Колупаев рвет и мечет. Исцарапал себе всю рожу. Зачем, говорит, я только отправил поганца на покаяние! Лучше бы я его объявил совершеннолетним и засек кнутом вместе с его поганым родителем! Он ведь не просто бежал, он убил стрельца, а другой, тяжко раненный, неизвестно, останется ли жить.

Иона стрельнул глазами в собеседников, но промолчал и даже в лице не переменился. Только отставил ложку и задумчиво зашевелил губами. Прикидывал — которого же из стрельцов до смерти не убил, первого или второго.

— Вот оно что… — протянул Вадим.

Андрей глянул на него мельком и снова обратился к Флору.

— И возница пострадал, стонет и кряхтит, его лошади потоптали и колесом телеги на него наехало… На лбу желвь размером с куриное яйцо, страсти! Это слуга мой рассказывает.

— Он с возницей говорил? — догадался Флор.

Андрей кивнул несколько раз.

— Возница — здесь, в Новгороде. Он Колупаеву и доложил обо всем случившемся. Колупаев его самого чуть на дыбу не вздернул — за глупость. После одумался.

— Стало быть, Севастьян Глебов нынче в бегах, — протянул Флор. — Интересные вещи ты, Андрей, рассказываешь…

— А батюшка мой пропал, — добавил Вихторин. — Не Глебов ли душегубец его подстерег на улице?

— Как это возможно? — удивился Флор. — Глебов — совсем мальчишка!

— Он троих человек уложил, разве я тебе только что не рассказывал?

Флор задумался.

— Тут что-то не сходится, — сказал он наконец. — Положим, Севастьян Глебов убежал. По-твоему, он один справился с тремя взрослыми сильными мужчинами?

Андрей снова развел руками. Вид у него был очень растерянный.

— Выходит, что так, — выговорил он наконец.

Флор покачал головой.

— Нет, у Севастьяна были сообщники — и это, брат, любопытнее всего… Кто они такие? Как Севастьян ухитрился с ними сговориться? Откуда они знали, что его повезут в монастырь и повезут именно той дорогой? Слишком уж ловко все сошлось…

— А батюшка мой пропал, — повторил Андрей совсем жалобным голосом. Он был готов разрыдаться.

— Может быть, если у Глебова тут остались свои люди, — заговорил Вадим и остановился, чтобы прокашляться. — В общем, сообщники. Они и сына Глебовского освободили, и Вихторина похитили… или убили, — добавил он.

Флор посмотрел сперва на огорченного Андрея, потом на Вадима.

Ответил сразу обоим:

— Невероятно. Для чего Глебову убивать Вихторина?

— Чтобы отомстить, — сразу сказал Вадим. И мысленно проклял свою поспешность. Что за мотивы для убийства — отомстить! Это на ролевых играх и в фэнтезийных романах бывают такие нелепые мотивы. А в жизни все немного по-другому.

— Может быть, — согласился неожиданно Флор. — Может, он отомстить хотел… Только за что? В чем Вихторин перед ним грешен? Разве что твой отец, Андрей, донес на Елизара…

— Нет, — покачал головой Андрей, — Григорий, отец мой, ни сном ни духом о фальшивых копейках не ведал.

— Может, подозревал и скрывал от тебя? — вмешался Вадим.

— Отец от меня своих мыслей не таил, — сердито ответил ему Андрей. — Что думал, то прямо высказывал. Стал бы он сватать за меня Настасью, если бы подозревал только, что Настасьин отец занимается таким пакостным делом!

— Значит, причин у Глебова для такого убийства нет, — сказал Флор. — Или есть, только мы о них пока не знаем.

Он поднялся из-за стола, махнул Ионе, чтобы пощадил остатки киселя, и направился к выходу.

— Благодарим тебя за хлеб-соль, Андрей Григорьевич, и просим не печалиться. Найдется твой отец, найдется и Севастьян Глебов. Ты молись, а мы попробуем тебе помочь.

* * *

— Что ты об этом думаешь? — обратился Вадим к Флору, когда оба они оказались на улице.

Флор молча качал головой. Иона шел следом, разглядывая облака. Ему было и весело, и печально: как-то все разом. Севастьяна ищут, да никогда не найдут. Потому что колупаевским ищейкам в голову не придет искать его в Новгороде, прямо под носом у приказного дьяка! Это раз. И второе. Ищут-то парня! Кому в голову придет, что Севастьян Глебов до того отчаялся, что переоделся девушкой, презрев все законы? Глебовская семья всегда славилась благочинием.

Не встречалось в ней таких хитрецов и озорников. И не случилось бы подобного, не попадись Севастьяну в трудную минуту выученик скомороха…

Нет, Севастьяна еще долго не найдут. Пока у того борода не вырастет.

А к тому времени что-нибудь да произойдет. Например, докажут, что Елизар вовсе не виновен был в том, в чем его обвиняют. Севастьян уверял Животко, что так оно и есть. Никогда отец его не делал ничего постыдного. Пропутешествовав с Севастьяном не один день, Иона склонен был теперь вполне доверять крестному. Тем более, что они отныне состоят в духовном родстве, которое, как известно, превыше кровного.

Грустно, конечно, что Григорий Вихторин пропал. Потому как чуял Животко нутряным чутьем звереныша и сироты: случилась беда. От всего вихторинского дома бедой пахло.

Однако все свои мысли мальчик держал пока что при себе. Его даже немного забавляло, что он знает куда больше, чем многомудрый и многоопытный Флор.

Дни пошли тихо. Шевелилось в их утробе потаенное беспокойство. Девица Гликерия обосновалась в доме Флора. В разговоры она ни с кем не вступала, только иногда видели ее рядом с Ионой, но и в таких случаях больше говорил он, а она, опустив голову, слушала. Гвэрлум пыталась было наладить с ней отношения, но Гликерия только улыбалась и кланялась, сложив руки на поясе.

Эти руки почему-то привлекали внимание Гвэрлум. Грубоватые, хотя и красивой формы, с цыпками, порезами и даже мозолями. Как будто молодая девушка занималась каким-то спортом, вроде гребли. С другой стороны, прикидывала Гвэрлум, мало ли девиц с мозолистыми руками. Может быть, она по сельскому хозяйству много работала. Сельское хозяйство, преимущественно знакомое Наташе Фирсовой по произведениям поэта Некрасова («Мороз, Красный Нос», например, или «будет бить тебя муж-привередник и свекровь в три погибели гнуть»), представлялось Гвэрлум непрерывной добровольной каторгой, в которую злой судьбой ввергнуты крестьяне. Размышляя о крестьянской доле, особенно женской, Гвэрлум не могла не одобрять решения Гликерии удариться в бега и сделаться бесприютной странницей.

Странники в ролевом сознании — личности интересные, по возможности загадочные. Они разносят новости и, часто являясь мастерскими персонажами, распространяют нужные мастерам идеи. Например, приходит такой странник в лагерь к ирландцам и сообщает: «Соседний клан такой-то замышляет устроить тут у вас резню, я сам слыхал, переодевшись монахом и спрятавшись у них за пеньком…». Народ тут же берет на заметку, вооружается и идет нападать первым. Получается война — а мастерам этого, как потом выясняется, только и надо.

Или еще какая-нибудь полезная информация…

Впрочем, бывают странники-«приколисты». Так, на памяти Гвэрлум притащился такой к суеверным славянам, долго скакал и бился в корчах, а потом выкрикнул правителю: «Бойся седьмого!» — и исчез бесследно.

Правитель сломал себе голову, размышляя над «седьмым». Кто такой? Кого казнить? Каждого седьмого воина? Но кто из них именно седьмой? Подождать, пока седьмой по счету странник явится? В общем, игра закончилась, а никакого «седьмого» так и не прозвучало. Потом оказалось, что человек попросту валял дурака. Отыгрывал безумца. С психа взятки гладки.

Но Гликерия была не из таких. Просто странница… Молчаливая, необщительная. Вероятно, действительно большая молитвенница.

К рукоделию она не проявляла ни малейшего интереса, беседовать с Натальей о траволечении, о случаях исцелений или наоборот порчи, вежливо отказывалась, уклонялась даже от рассказов о чудесах, встреченных по дороге, — а уж какой странник не любит поведать о чем-нибудь удивительном, чего здешние жители не видали-не слыхали!

И постепенно все оставили Гликерию в покое. Только Вадим бродил под ее окошком да во время трапезы бросал на девушку быстрые, застенчивые взгляды. Гликерия на это никак не отзывалась. Железное сердце у нее в груди, не иначе.

Беспамятный Пафнутий больше других обитателей Флорова дома проявил к страннице интереса. Ей он особенно не нравился. Она сторонилась его, как могла, даже лицо рукавом прикрывала, когда Пафнутий вдруг поднимал голову и принимался засматривать девушке в глаза. Несколько раз он открывал рот, намереваясь что-то сказать, но потом тряс головой и тихо, жалобно мычал, как сумасшедший.

Впрочем, сумасшедшим Пафнутий не был, и Лавр утверждал это с определенностью.

— Его отравили и сильно напугали, — уверял волоколамский инок. — Может быть, это сделала женщина, похожая на Гликерию.

— А может, сама Гликерия? — предположил Харузин, которому таинственная незнакомка тоже не нравилась.

Лавр медленно покачал головой.

— Нет, здесь что-то совсем другое… Кабы знать!

Но пока они размышляли над этой неразрешимой загадкой, случилось одно важное событие, которое полностью переменило отношение друзей к происходящему.

Нашелся Вихторин.

Григория Вихторина — точнее, его бренное тело — обнаружил ключарь маленькой церковки, расположенной посреди кладбища. Нашелся пропавший по случайности — в темноте орали кошки, и ключарь вышел отогнать их. Шагая с фонарем, споткнулся о какую-то кочку. Ключарь, человек старый и опытный, много лет обитал при церковке и знал там все кочки и выбоины, отчего мог перемещаться в своих владениях с закрытыми глазами.

Кочка была новая.

Ключарь остановился, поставил фонарь и начал ощупывать землю руками. Днем он, может быть, и не заметил бы этого холмика, а вот ночью — поди ты! — споткнулся и сразу обнаружил его.

В неверном свете фонаря открылся тонкий слой земли, набросанный кое-как поверх мертвого тела…

Ключарь, помолившись, побежал скорее в дом, оделся и направился к Колупаеву.

Приказной дьяк хоть и спал, но на тревожный стук в ставни пробудился и даже с охотой вышел на крыльцо. Щурясь, уставился на фигуру с прыгающим фонарем в руке.

— Чего тебе, дед? — вопросил Колупаев.

— С кладбища я, — задыхаясь, вымолвил старик. — Покойник там, значит…

— На кладбище — а-ах! — много покойников, — зевнул Назар.

— Этот покойник совсем новый и незаконный, — сказал ключарь. — Лежит себе под стеной, землицей забросан… Без гроба и креста. Убиенный труп, я так полагаю, Назарушка.

«Назарушка» еще раз зевнул во всю свою необъятную пасть, преграждая доступ в нее нечистой силе мелким крестным знамением, после чего молвил:

— Жди, сейчас выйду.

И ушел в дом одеваться как следует.

Ожидать наступления рассвета Назар не захотел. Во-первых, как бы злоумышленники не пришли перепрятывать труп. А во-вторых, ночи короткие — солнце в любом случае скоро поднимется.

Шагая за семенящим стариком, Колупаев сердито раздумывал: кто бы мог оказаться этот нежданный покойник?

Сбылись его наихудшие ожидания. Освобожденные от земли, показались сперва нос, потом подбородок, высунутый и распухший язык… Лицо было попорчено от лежания в земле, но не узнать погибшего было невозможно: Григорий Вихторин!

Старик топтался за спиной Колупаева, вытягивал тонкую жилистую шею, бормотал молитвы, ужасался и вскрикивал, но помогать приказному дьяку не спешил. Колупаев не взял с собой стрельцов, все делал один. Он спешил. К тому же, хотел все увидеть собственными глазами, во всех подробностях.

Вихторина удушили тонкой бечевой. Подобрались сзади, набросили ее и затянули. Нападение было совершенно неожиданным, Григорий не оборонялся. Ни синяков, ни ссадин, ни других следов драки на теле не обнаружилось.

Сидя на корточках над трупом, Колупаев задрал голову к ключарю.

— Вот ведь беда… Давай-ка мы его в церковь снесем. Есть у тебя там гроб?

— Всегда у паперти стоит, — закивал старик. — Чьей-нибудь милостью куплен и стоит… На погребение бедных.

— Тащи сюда, — распорядился Колупаев.

Старик потоптался на месте.

— Так это… — выговорил он. — Тяжелый он…

Колупаев стал, могучий, несокрушимый — не человек, а гора нерукотворенная.

— Ладно, сам принесу. Открывай церковь.

Скоро бедный Вихторин, уложенный в гроб, пахнущий разрытой землей и тленом, находился уже в церкви. По углам гроба зажгли свечки, ключарь нашел ладан и раздул угли в кадильнице.

Колупаев еще раз внимательно осмотрел погибшего, крякнул и сказал:

— Останься, почитай псалтирь, а я пойду к Андрею Вихторину. Скажу, что отец его нашелся.

Скоро не только безутешный Андрей, но и половина Новгорода знали, какая злая участь постигла Григория Вихторина. Узнали об этом и в доме Флора с Лавром.

Лавр ушел молиться в церковь при теле. Погребение назначили на тот же день, потому что мертвец пролежал в земле долго и начал смердеть, как четверодневный Лазарь.

Но только в отличие от Лазаря воскреснуть он сейчас не мог, и встреча Вихторина с его опечаленным, заплаканным отпрыском откладывалась на неопределенное время — сколько отпущено жить самому Андрею.

Флор возвращался от ворот, проводив Лавра, и вдруг заметил странную сцену во дворе своего дома, возле конюшни. Беспамятный Пафнутий внезапно метнулся под ноги к девице Гликерии, пал перед нею на колени, схватился руками за подол ее платья — пальцы блаженного сильно тряслись, — и что-то вымолвил. Гликерия побледнела, отшатнулась и ответила Пафнутию сквозь зубы. Что — Флор не расслышал. Несколько коротких слов. Пафнутий поник головой, его плечи запрыгали от сильных рыданий. Гликерия высвободилась и быстро ушла, а Пафнутий остался стоять на коленях, утыкаясь лбом в стену конюшни.

— Задушен? — переспросил Вадим, когда Флор сообщил ему новость. Харузин отложил прорись, которую внимательно разглядывал в книге (обещал сделать для Натальи узор чуть попроще, чтобы она могла заняться вышивкой бисером), подпер подбородок кулаком.

— Похоже на то, как был задушен Неделька? — уточнил Харузин.

— Наверное… Я ведь его не видел, — вздохнул Флор.

— Может быть, у Колупаева спросить подробности? — предположил Вадим.

Харузина передернуло. В отличие от Натальи, он не мог вспомнить колупаевские застенки без дрожи во всем организме.

— Без меня, — пробормотал он. — Да и не опасно ли это? Назару сейчас виноватые нужны…

— Назар не знает, что был убит скоморох. Назару до этого дела не было, — напомнил Вадим.

— А теперь будет? — спросил Харузин. — Вот сейчас мы придем к нему такой теплой компанией и скажем: «Привет, Назар, как дела? Каково кнутобойничаешь?» Он, разумеется, с милой улыбкой: «Да с Божьей помощью — помаленечку… С чем пожаловали?» Мы ему: «Да вот, гражданин следователь, какая история… Почерк убийства больно знакомый. Тут наш скоморох Неделька был задушен. Правда, не в Новгороде, а в урочище — как там оно? — но тоже бечевкой. Как вы думаете, есть связь между этими двумя преступлениями?»

— Не валяй дурака, — сказал Вадим. — Дело серьезное.

— Андрей говорит, что отца его, возможно, убил беглый Севастьян Глебов, — напомнил Флор.

— Невероятно, — тут же сказал Харузин.

Все посмотрели на него.

— Почему?

— Потому что у Глебова нет мотива, — сказал Харузин. — И, кроме того, мы забываем о смерти Недельки. Что, Недельку тоже Севастьян задушил? Может, это такой юный маньяк-душитель, а? Нет, ребята, причина совсем в другом…

Флор проговорил медленно, в общем молчании:

— Мне, братцы, все время кажется, что разгадка у нас перед самым носом, только мы ее никак увидеть не можем…


Глава 9 Иордан


Ливонский рыцарь Иордан из Рацебурга находился в Новгороде уже несколько месяцев. Приехав сюда весной, присматривался к здешнему торговому люду, знакомился со всеми, кто соглашался иметь дело с ливонцем. Внешне дело обстояло так, что ливонец искал способа открыть в Новгороде торговую факторию.

Тайное задание Иордана было другим. Рыцари приглядывались, нельзя ли откусить от северного бока Руси кусочек послаще? Самыми крупными кусками, предназначенными — как полагали немцы, — для крепких латинских челюстей, были Псков и Новгород. Но Новгород был, конечно, богаче и слаще…

Слухи о предстоящей войне с Ливонией ходили уже давно. Они то затихали, то возобновлялись. Одни полагали, что не следует придавать им слишком большого значения, другие, напротив, сгущали краски и в каждом ливонце видели опасного врага. Но и те, и другие знали: воевать с ливонцами еще не время. А когда оно наступит — никто не проспит грянувшей войны. Не бывает такого.

Поэтому Иордан жил в Новгороде довольно свободно. К нему присматривались, но без особенной подозрительности.

Одним из знакомцев Иордана был Григорий Вихторин, человек торговый и открытый для партнерства. С ним Иордан затевал совместное дело. Хотел снарядить общий корабль, чтобы везти в Европу русских соболей, а в Россию — европейский фаянс, ткани, пряности, чай. Дело, в принципе, обычное, каких на Севере затевали множество. И никаких неожиданностей оно не сулило.

А вот, гляди ты… Сперва был арестован Елизар Глебов, будущий родственник Вихторина, с которым Григорий также познакомил Иордана. Затем пропал и был обнаружен мертвым сам Вихторин.

Иордан поневоле задумался. История переставала ему нравиться. Мало того, что она угрожала его собственной жизни, — этого как раз бравый ливонский рыцарь опасался меньше всего, — затаилась в ней какая-то неприятная гнильца.

Но уезжать из Новгорода, не выяснив, что это за гнильца, и нельзя ли ее расковырять поглубже, на пользу Ливонии и во вред Российскому государству, Иордану не хотелось.

И потому он как ни в чем не бывало продолжал жить в Новгороде и встречаться с разными людьми. Ни от одной встречи не уклонялся — никогда заранее не скажешь, от кого можно узнать самые интересные и полезные вещи.

Братья Флор и Лавр пришли к Иордану под вечер, на второй день после погребения несчастного Вихторина. Иордан на кладбище не был и русской службы не стоял. Не очень он русскую церковь любил. Или, точнее выразиться, — вовсе не любил.

Потому и появление инока в своей каморе воспринял без радости, хотя и вежливо.

Разумеется, Иордан узнал «медвежат». С ними он участвовал в поисках утраченной святыни — весла святого Брендана, гребя которым человек может попасть из моря земного прямо в Царство Небесное.

Тогда заветное весло ни русским, ни ливонцам не досталось: забрал его умерший человек, которого до поры земля и в себя не принимала, и носить на себе не хотела.

И был этим умершим человеком разбойник Опара Кубарь, отец близнецов Флора и Лавра, прозываемых за дикость воспитания, лесного да разбойного, «медвежатами».

Но зла на «медвежат» ливонец тоже не держал. Так уж судьба сложилась. Не будь между ними различий веры и народности, они, быть может, сошлись бы в крепкой дружбе.

Флор говорил, Лавр помалкивал — наблюдал, прикидывал. Иордан это видел и одобрял. Будь он здесь не один, а с кем-нибудь из орденских братьев, они бы тоже так делали.

— Ну, здравствуй, Иордан из Рацебурга, — молвил Флор, кланяясь ливонцу.

Ливонец встал и ответил вежливым поклоном.

— Мир вам, братья, — сказал он. — С миром пришли, с миром и отойдете от меня.

— Что, ты нас уже гонишь? — засмеялся Флор. — Ну и ну!

Иордан чуть покраснел.

— Нет, верно, я плохо выразился по-русски. Я хотел сказать, что рад вам и что надеюсь расстаться с вами по-дружески.

— Прежде чем мы расстанемся, — улыбаясь, проговорил Флор, — можно мы с тобой побеседуем, Иордан?

— Садитесь, — пригласил гостей Иордан. И потянулся к кувшину с вином: — Хотите? Это настоящее, из Германии. Я с собой привез. Пью один или с друзьями.

Братья быстро переглянулись и кивнули.

— С радостью выпьем твоего вина, — ответил за обоих Флор. — Потому что, сдается нам, жизнь опять так повернула — биться нам бок о бок против общего врага!

— Уж и врага где-то отыскали, — заметил Иордан, наливая братьям по полкружки густого красного вина. — Я вот в Новгороде сижу, на чужой земле, и то врагов не нашел, а вы чуть что — везде их обретаете.

— Мы лучше по сторонам смотрим, — сказал Флор. — И тебе то же советуем.

Иордан наклонился вперед, сложил руки на коленях, сцепил пальцы напряженно. Его некрасивое, но очень выразительное лицо сделалось сердитым, почти угрожающим.

— Выражайся яснее! Со мной ты можешь говорить прямо, я ведь воин и обходных путей не признаю.

— Ой ли, — тихонько пробормотал себе под нос Лавр.

А Флор сказал, выпрямившись:

— Ладно, скажу тебе прямо, Иордан из Рацебурга. Был пир по случаю обручения Настасьи Глебовой и Андрея Вихторина. Тебя на этот пир пригласили потому, что ты — предполагаемый торговый партнер Вихторина, а может быть, и Глебова. Так?

— Все верно, — настороженно кивнул Иордан.

— Продолжаю. А дальше случилось непредвиденное. Глебова по доносу неизвестного господина взяли и нашли у него в подвале штампы и заготовки для изготовления фальшивых денег.

— Да, — сказал Иордан.

— Ты веришь доносу? — спросил Флор.

Иордан непроизвольно качнул головой, однако вслух произнес совсем другое:

— Это пока неважно. Говори дальше, что у тебя на уме.

— Ладно. После этого Вихторина нашли убитым.

— Это так.

— Ты не боишься, Иордан из Рацебурга, что следующий на очереди — ты? — поинтересовался Флор.

Иордан чуть заметно улыбнулся и расслабился. Распустил пальцы, откинулся к стене.

— Нет, Флор Олсуфьич, этого я совершенно не боюсь, — уверенно сказал он. — Я фальшивых денег не делаю.

— А убийцы? — не отступался Флор.

— И убийц не боюсь, — Иордан коснулся ладонью пояса, на котором носил длинный кинжал и тонкий меч. — Я очень хорошо владею оружием, Флор. Нас этому учат сызмальства. Мы ведь не купцы по рождению, а рыцари. Ты представляешь себе, что такое — с детских лет махать клинком?

Сын разбойника засмеялся.

— Это все равно, что с детских лет стрелять из лука, арбалета, метать камни из пращи, ставить капканы…

— Ну, хватит! — махнул рукой Иордан. — Ты меня понял, Флор.

— Хорошо, — сдался Флор. — Я тебя понял. Ложных обвинений ты не боишься, и убийцы в ночи тебе тоже не страшны.

— Ты совершенно правильно меня понимаешь, — Иордан улыбался все шире и шире. — Приятно с тобой разговаривать, Флор.

— Не держи на меня обиды, Иордан, — вступил в разговор Лавр, — прости, если спрошу в простоте. Это ведь не ты донос на Глебова сделал?

— Нет, — тотчас ответил Иордан. Он, похоже, ожидал этого вопроса и даже обрадовался ему. — Хорошо, что ты затронул эту тему, Лаврентий. Иначе таил бы в себе подозрение. Нет, я не писал доносов. Еще раз говорю тебе, я — рыцарь. Говорят, Вихторина задушили… Если бы его убил я, то Григория нашли бы с кинжалом в груди.

Братья обменялись быстрыми взглядами.

— Будь осторожен, Иордан, — сказал на прощание Флор. — Помни: пока наши страны не воюют между собой, мы — твои друзья. Случится беда, приходи, мы поможем.

Иордан поднялся, показывая, что разговор окончен.

— С миром идите, — повторил он приветствие, которым встречал гостей. — Я запомню все, что вы мне сказали.

И братья ушли.

Иордан подошел к окну, посмотрел, как они пересекают двор и выходят на улицу, за ворота. Хмурил узкий высокий лоб. Интересно было бы узнать, какую игру ведут близнецы.

На самом деле Иордану было известно очень немногое. Немногим больше, чем перечислял Флор. И теперь он обдумывал ситуацию. Стоит ли открывать «медвежатам» все, что он разведал и чему сделался свидетелем? Или нужно подождать дальнейшего развития событий? Кто знает, возможно, появится случай воспользоваться всем происходящим — на благо Ордена…

* * *

Ночь выдалась прохладная, и Иордан рано улегся спать, укрывшись тонким шерстяным одеялом. Он стремился по возможности избегать роскоши. Потом, когда он будет старым, когда разбогатеет — тогда… Если Господь допустит, и такое случится.

С годами Иордану стало хотеться земных благ. Он сознавал, что это грех, пытался бороться с этим, уговаривал себя: земное бытие скоротечно, нет смысла обустраиваться на земле — лучше бы подумать о грядущей вечной жизни на небе… И все равно, под тонким одеялом мерз. И мечтал о пуховом, каким, по слухам, укрываются дебелые русские купчихи в своих закрытых теремах.

Ворочаясь без сна, Иордан вдруг услышал, как тихо скрипнули ступени.

Это было странно. Обычно в это время суток вся гостиница погружалась в мертвый сон. Люди набирались сил, чтобы вскочить с рассветом и разом погрузиться в круговорот дневных дел и забот.

Затем долго не было никаких звуков. Иордан затих, прислушиваясь. Он отказывался верить в то, что ему почудилось. Слишком долго он был странствующим рыцарем, чтобы не доверять собственным чувствам.

Нет, кто-то был на лестнице и сейчас подкрадывался к иордановой двери.

Наконец скрип повторился. Явный знак надвигающейся опасности. Сердце Иордана так и подпрыгнуло — но не от страха, а от радости: все-таки он не ошибся! Очень осторожно, стараясь не издавать ни звука, Иордан выбрался из кровати и затаился в углу комнаты. Кинжал в правой руке — наготове.

Одеяло осталось лежать скомканным. Если внимательно не приглядываться, то кажется, будто под ним скорчился очень худой человек.

Дверь в комнату приотворилась. Внутрь скользнули две тени. «Ого! — подумал Иордан, явно польщенный. — Двое!» Он поудобнее перехватил рукоять кинжала, оперся на отставленную левую ногу и приготовился бить.

Один из вошедших быстро и резко ударил мечом одеяло. Затем выдернул оружие из перины, выпустив поток перьев, и выругался сквозь зубы.

Второй, растопырив руки, двинулся по темной комнате. Иордану он был заметен в слабеньком сером свете, который сочился с лестницы, а убийца Иордана не видел — того полностью поглощала тень в том углу, где прятался ливонец.

Первый, с мечом, озирался по сторонам. Иордан решил покончить с ним и одним прыжком оказался возле врага. Быстрое движение кинжалом — и тайный убийца, противно булькнув горлом, захлебнулся собственной кровью. Иордан оттолкнул его от себя ногой. Тот повалился на пол в неловкой позе, как сломанная игрушка, несколько раз дернул разом руками и ногами — и затих.

Второй пригнулся к полу, напружинился и прыгнул мягко, как кошка. Иордан почувствовал, что тонкая петля захватила его шею и пережимает глотку и артерии. Вместо того чтобы поднять руки к горлу в инстинктивной попытке отодрать от себя смертоносную петлю, — как это сделал бы любой человек, — Иордан покорился петле и последним усилием ударил кинжалом стоящего сзади него человека.

Несколько мгновений казалось, что удар не достиг цели. Это были бесконечно долгие мгновения для Иордана, который терял сознание от нехватки воздуха и уже ничего не соображал. Он ощутил влагу на своих ногах, рот его раскрылся, язык, ставший огромным, полез наружу. А потом внезапно все закончилось.

Бечева хоть и оставалась еще на шее Иордана, глубоко врезавшись в плоть, но ее тиски ослабли. Иордан с громким всхлипом перевел дыхание. В груди у него, как ему казалось, все так и ревело, точно море в штормовую погоду.

Рыча и задыхаясь, Иордан сорвал с шеи бечеву. Острая боль опоясывала его шею, кусала и грызла ее, как будто на него надели раскаленный ошейник с шипами.

Иордан, не стесняясь, выл и плакал от боли и пережитого унижения. Он метался по темной комнате, взмахивая руками, пока наконец не нащупал подсвечник и лежащее под ним кресало. Несколько судорожных движений — и огонек разгорелся. Комната осветилась дрожащим светом.

В этом слабеньком, как будто робеющем свете показалась разоренная постель со вспоротой периной. Умятые перья вываливались наружу из пореза, точно кишки из развороченного живота.

Одеяло погибло, рассеченное в трех местах. Худо-бедно оно прослужило Иордану больше десяти лет, но ливонский рыцарь не ощущал сожаления при мысли об этой потере. Он не привязывался к вещам.

Его обрадовало это открытие. Да, похоже, он до сих пор сохраняет в себе юношеское умение относиться к вещам небрежно, без сердечного чувства.

С другой стороны, подумал Иордан (какие только мысли и соображения не лезут в голову в подобные минуты!), если бы это было то самое, вожделенное пуховое одеяло из терема, он не воспринял бы случившееся с такой легкостью.

Рука рыцаря оставалась по-прежнему твердой. Один из убийц навеки замолчал, пронзенный кинжалом Иордана из Рацебурга. Иордан подошел к нему, толкнул тело ногой. Убитый повалился набок, и на Иордана уставился грустный тусклый взгляд.

Ничем не примечательная персона, подумал Иордан, поднося свечу поближе к убитому. Обычный русский человек, каких много. Впрочем, не очень похож на северянина. Больше — на какого-нибудь русского из Калуги или Ярославля, из средней полосы. Или на москвича. Масти пшеничной, а не белесой.

А вот второго убийцы в комнате не было. Пораженный кинжалом, он выпустил свою жертву и бежал. Это открытие поразило Иордана. Он заглянул под кровать, пошарил по всем углам — никого и ничего.

И тут Иордан вспомнил, что обмочился, когда его душили. Ругаясь на чем свет стоит, ливонец стянул с себя штаны и нашел запасные. Горло по-прежнему саднило и жгло, но сейчас обращать на это внимание было уже некогда. Попозже он сделает себе прохладный компресс. Попозже.

Иордан взял свечу, вооружился и вышел из комнаты, тщательно закрыв за собой дверь. Он решил отыскать своего убийцу по кровавому следу, который тот непременно оставит.

Действительно, на ступеньках возле двери обнаружилось несколько густых красных капель. Иордан усмехнулся, обнажив длинные желтые зубы, и двинулся вниз по лестнице.

Однако внизу никаких пятен уже не было. Иордан, впрочем, не сомневался в том, что убийца уже покинул гостиницу. Он вышел на улицу и остановился, вглядываясь в ночную темноту. Сейчас свеча была ему только помехой: убийца, если он затаился где-нибудь поблизости, видел огонек, а Иордан, напротив, не видел ничего.

Задув свечу, ливонец прижался к стене и стал слушать. Ничего. Только ветер шумит в кронах деревьев, да еще, если прислушаться хорошенько, слышен плеск волн о днища кораблей.

Идти дальше в темноте Иордан не решился. Незачем облегчать убийцам задачу. Следы он поищет завтра. Кровь не так-то легко стирается с поверхности земли.

Он вернулся в комнату. Мертвец лежал на полу в прежней позе. Вообще там ничего не изменилось.

Иордан вынул меч из ножен и несколько раз провел вокруг себя, каждое мгновение ожидая, что наткнется на чье-нибудь тело. Но убийца не решился возвращаться.

Будет ждать другого случая, надо полагать.

Иордан усмехнулся. Теперь ему предстояло решить другой вопрос: стоит ли будить от сладкого сна хозяина гостиницы и рассказывать ему о происшествии, а затем и извещать городские власти — бежать в приказ и вообще ставить на ноги Новгород? Или же лучше скрыть покушение, спрятать до времени тело и, прежде всего, переговорить с Флором и Лавром, которым это, похоже, даст новую пищу для размышлений? Заодно подождать — не зашевелится ли кто-нибудь в городе в поисках пропавшего слуги, посланного с опасным и пакостным поручением — зарезать спящего…

В конце концов, ливонец пришел ко второму решению. Оно показалось ему более богатым. Убитый — не знатный человек и не уважаемый, обычный холоп, если судить по одежде и рукам. Да и рожа препротивная, подумал Иордан — возможно, несколько несправедливый к умершему. Но у него, признаем честно, были все основания для необъективных суждений.

Ливонец осторожно завернул труп в свое разрезанное одеяло и положил его под кровать. Затем набрал ветоши и тщательно вытер капли крови у себя под дверью, а после привел в порядок пол в своей каморе.

Осталось починить перину. Иордан вынул иглу и грубую нить.

Как многие воины, всю жизнь проводящие в походах, Иордан умел рукодельничать. Он был обучен шитью и кое-что понимал в ремесле врача. Поэтому всегда имел при себе необходимые принадлежности этих занятий, а игла с ниткой входила в оба комплекта.

Покончив с починкой, он взял лоскут, намочил его в прохладной воде и обмотал вокруг шеи.

Наконец все было готово. В прибранной комнате ждала перина, поверх лежало заштопанное покрывало. Вещи, расставленные по местам, успокоенно темнели из углов. Труп, запеленатый в одеяло, мирно спал под лежанкой. А на лежанке растянулся ливонец. Заложил руки за голову, зевнул. Теперь, когда опасность миновала, можно наконец отдохнуть.

Он положил оружие себе под руку и погрузился в мирный сон без сновидений.

* * *

О волке речь, а он навстречь. Стоило подумать Иордану о том, что стоит еще раз встретиться с братьями-«медвежатами», как они — тут как тут — стоят у него под дверью и просят разрешения войти.

— Житья от вас нет! — заворчал Иордан, притворяясь недовольным. На самом деле он обрадовался новому визиту Флора и Лавра: не нужно привлекать к себе лишнего внимания, покидая гостиницу и отправляясь к ним в дом.

Да и убиенного холопа оставлять без надзора не хотелось. Разумеется, Иордан не предполагал, что тот поднимется и куда-нибудь пойдет докладывать обстоятельства своей плачевной гибели. Просто в комнату в отсутствие Иордана могли войти. Слуги здесь так же любопытны, как и везде по белому свету. Существует порода людей, которую не переделаешь, и она одинакова повсюду, хоть на севере Руси, хоть в Африке, откуда испанцы возят себе рабов.

— Входите, — сказал своим гостям Иордан. Он сел на постели и потянулся за одеждой.

Лавр сегодня пришел, как оказалось, один. Проник в комнату, утомительно долго молился перед иконой в углу. Ливонец эту иконочку тоже любил. Латинники любые изображения Христа и Божьей Матери почитают и возле сердца носят. А что во время штурма Константинополя в 1204 году греческие иконы стрелами пронзали и мечами рубили, — этого латинникам никто из восточных не забыл и поминать до скончания века будет, — так ведь, по слухам, и в битвах суздальцев с новгородцами иконы от стрел страдали…

Разве не было такого, чтобы стрела вонзилась в образ Пречистой Девы, — стрела, пущенная русским стрелком, неразумным и глупым, с пустым сердцем, — и образ начал плакать и источать кровь? Было, всегда такое было, страдали от людской невоздержанности и злобы не только другие люди, но и святые образа.

К Лавру у Иордана отношение было настороженное. Оба они являлись лицами духовными, и расхождения между ливонцем и русским в случае столкновения таких особ были наиболее сильны.

Но Лавр держался очень спокойно, дружески.

— Я не одет, — буркнул Иордан.

— Прости, брат, — отозвался Лавр. — Я ведь разбудил тебя. Ты одевайся, если хочешь, а если любо тебе, оставайся в постели. Не хочу лишнее тебя тревожить.

— Я еще не старик, — зарычал Иордан, глядя в юное лицо Лавра.

— Никто не говорит, что ты старик, — возразил Лавр, усаживаясь возле окна. — Любой человек может хотеть спать.

Иордан принялся одеваться. Лавр ждал, думал о чем-то. Наконец ливонец закончил приводить себя в порядок и спросил гостя, не хочет ли тот горячего чаю.

— Не будем никого тревожить, если ты не возражаешь, — ответил Лавр. — Ты ведь без слуг здесь, Иордан? Пусть хозяин пока не знает, что я к тебе пришел.

— Разумно, — кивнул Иордан и сильно потер лицо ладонями. — Что, брат, утро вечера мудренее? Какие идеи посетили тебя спозаранку, что прибежал ты ко мне один, без брата?

— Вчера мы тебя спрашивали о Глебове и Вихторине, — сказал Лавр. — Мне почему-то чудится, что не все ты нам рассказал из известного тебе.

— А если и так, — не стал отпираться Иордан, — то у меня на то имелась причина. Неужели ты думаешь, что сумеешь меня уговорить сказать тебе то, что я говорить не хочу?

— Может быть, и не сумею, — пожал плечами Аавр. — Но вдруг ты сам передумал, Иордан?

— И это не исключается, — усмехнулся Иордан. — Сегодня ночью я действительно немало размышлял над вашими с братом словами… И знаешь что, Лаврентий? Расскажу я тебе кое-что еще. Нынче же, когда вы от меня ушли, и я уже решил отходить ко сну, пробрались ко мне в комнату двое. И не просто так залезли, а с определенной целью.

Он помолчал, разглядывая своего собеседника, но Лавр ухитрялся сохранять бесстрастный вид. Тогда Иордан сказал:

— А ведь они убить меня хотели, Лаврентий.

— Где же они? — спросил Лавр. Казалось, он ничуть не удивлен услышанным. Напротив, его сильно бы удивило, случись все иначе.

— Одного я ранил, и он сумел удрать, — признался Иордан. — Не знаю, как это у него вышло. Мне мнится, я ударил его кинжалом в грудь. Наверное, попал правее, чем следовало. Грудь — ненадежное место, лучше в бок бить или прямо в живот…

— Сбежал, — разочарованно протянул Лавр. И тут же спохватился: — Ты говоришь, их было двое?

Иордан кивнул, предвкушая.

— Второй — вот он, — сообщил он и, наклонившись, вытащил труп из-под своей лежанки. — Полюбуйся.

Он отбросил одеяло с лица убитого и отступил на шаг, давая Лаврентию возможность разглядеть мертвеца. Лаврентий встал, осенил себя крестом, пробормотал несколько слов.

Иордан хлопнул его по руке.

— Не смей за моего убийцу молиться!

Лавр резко повернул к нему голову.

— Не смей мне этого запрещать!

— Если бы он на твоего брата напал… — начал Иордан.

— То закончил бы точно так же! — ответил Лавр. И улыбнулся примирительно. — Ваше дело — убить, а мое помолиться. Господь рассудит, как с этим человеком поступить, только сдается мне, пропащий он совсем.

— Ты его когда-нибудь видел? — жадно спросил Иордан.

Лавр медленно покачал головой.

— Ума не приложу, чей он.

— Как было бы удобно, если бы на слугах ставили клеймо, как на скоте, — задумчиво молвил Иордан. — Тогда мы бы сразу определили, кто отправил его с ножом меня убивать.

— Да уж, — сказал Лавр. — Вот упущение! — И спохватился, подумав об еще одной вещи: — Говоришь, он был с ножом?

— Да.

— А второй — тот, что убежал? Он тоже был с ножом?

— Это имеет значение? — удивился Иордан. — Нет, второй был с бечевкой. Полюбуйся…

Он размотал с шеи лоскут и предъявил посиневший отвратительный шрам.

— Едва не задушил меня, подлец.

Лавр мельком глянул на шрам, кивнул так, словно увиденное подтвердило все его прежние мысли, и еще один кусочек мозаики встал на место. Еще немного — и картина будет совершенно полной.

— У тебя был тот же убийца, что извел Вихторина, — сказал Лавр. — Но это не все. На его совести есть еще одна жертва. И об этой жертве знаем только мы…

— Кто? — удивился Иордан.

— Скоморох Неделька, — открыл Лавр. — Он был у Глебова на празднике и, видимо, подслушал какой-то разговор. Разговор настолько важный, что Недельку сочли необходимым убить. И вот теперь, Иордан, как мне кажется, самое время тебе рассказать: что за беседы велись на пиру у Глебова? Ты ведь тоже в них участвовал…

Иордан молча уставился на свои руки. У него болела голова, снова начала саднить потревоженная шея. Покойник, вытащенный из-под лежанки и валяющийся на полу, перед глазами, вдруг начал безмерно раздражать его. Хотелось избавиться от всего этого поскорее и снова заснуть.

Затем Иордан проговорил:

— Ты не поверишь мне, Лаврентий, но сейчас я скажу тебе чистую правду. Ничего особенного на том пиру я не услышал, хотя — не стану скрывать — хотел бы. Говорили разные глупости. Глебов больше слушал, Вихторин что-то пытался прояснить, ввести разговор в более понятное русло… Выпилось слишком много. По-моему, под конец там никто никого толком не понимал.

— Странно, — сказал Лавр и поднялся. — Самое время призвать Колупаева. Или ты желаешь тайно вынести труп отсюда и закопать его где-нибудь на дворе, пока никто не видит?

— Нет уж, — объявил Иордан. — Здесь, в России, на меня, доблестного ливонского рыцаря, совершают злодейские нападения. Пусть-ка ваши власти узнают об этом. И примут меры.

— И сделают выводы, — добавил Лавр. — А заодно, пока они чешут в затылке и пребывают в растерянности, зададим-ка мы им пару вопросов. Согласен?

* * *

Колупаев не спал — что-то яростно писал отчаянно скрипучим пером.

— Кого несет? — крикнул он, когда Лаврентий, сотворив молитву, появился у него на пороге. — Где слуги? Почему не задержали? Почему не доложили?

— Не знаю я, Назар, где твои слуги и почему они меня не заметили, — сказал Лавр негромко.

Назар швырнул перо и воззрился на вошедшего.

— Сквозь стены ты, что ли, проходишь?

Лавр скромненько пожал плечами. Сквозь стены он, конечно, ходить не умел — а неплохо бы уметь, вот бы пригодилось! — но миновать занятых болтовней слуг так, чтобы они не обратили на него внимания, был вполне в состоянии.

— Что тебе? — спросил Колупаев, сдаваясь на милость победителя. — С чем пожаловал?

— Хочу спросить тебя кое о чем, Назар, — отозвался Лавр.

— Спрашивай, да побыстрей — мне некогда.

Всем своим немилостивым видом Колупаев демонстрировал нежелание общаться с «медвежонком». Более чуткий гость ощутил бы страшную неловкость оттого, что отрывает Колупаева от дел. Но только не Лаврентий.

— Скажи мне, Назар, кто написал донос на Глебова? Кто сообщил, будто он «блины печет»?

— Не твоего ума это дело, инок. Коли обвинение доказано, доносчика можно не объявлять. На имущество преступника он не претендовал.

— Ладно, — подозрительно легко согласился Лавр, — тогда другое дело у меня к тебе найдется. В гостинице, где остановился ливонский рыцарь Иордан из Рацебурга, лежит убитый человек. Не хочешь ли взглянуть на него?

— Что я, мертвяков не видел? — осведомился приказной дьяк и обхватил свою крупную круглую голову ручищами. Застонал, как раненый зверь: — За что со мной так? Я спать хочу! У меня дел куча! Какой еще убитый человек? Для чего он там лежит?

— Он там лежит для того, что хотел нынче ночью убить Иордана. Как ты понимаешь, извести орденского брата не очень просто, — спокойно ответил Лавр. — Ну так идешь со мной?

Назар глянул на него коротко и зло, как на лютого ворога, но встал и последовал из комнаты. У ворот успел еще пнуть и обругать нерадивых слуг, которые не задержали инока. Те вскочили, стали оправдываться — мол, не придали значения… мол, не видели, как проскользнул… — но Назар их уже не слушал.

Широко шагая по просыпающимся новгородским улицам, он направлялся в гостиницу.

Иордан ждал их. Холодный, безупречно умытый, тщательно одетый, раненая шея обвязана платком, на мизинце играет перстень с жуковиной.

Труп по-прежнему лежал на полу — безобразный, совершенно лишний в комнате предмет.

Завидев Назара, Иордан вымолвил:

— Вот, извольте полюбоваться, господин. Доводилось мне и в разбойничьих притонах ночевать, так что к подобным делам я весьма привычен. Однако все-таки неприятно это — убивать неизвестных лиц среди ночи, будучи вырванным из объятий Морфеуса…

Назар мельком глянул на труп.

— Кто это? — отрывисто спросил он.

Иордан лениво обмахнулся платком.

— Это я у вас, господин мой, хотел бы узнать, — отозвался он, растягивая слова.

— А вы, стало быть, даже не подозреваете, кто желал организовать на вас покушение? — Назар так и впился глазами в невозмутимую лошадиную физиономию ливонца. Тот удивленно поднял брови.

— А я что, обязан что-то подозревать? Странное правосудие в этой стране! — возмутился он.

— При чем тут правосудие! — Колупаев медленно пошел пятнами. — Я спрашиваю вас насчет ваших личных подозрений. Это сильно помогло бы мне разобраться…

— Знаешь, Назар, что помогло бы тебе разобраться? — вмешался Лавр.

Все это время он стоял в углу и слушал препирательства приказного дьяка с ливонцем.

Оба повернулись в его сторону, одинаково недовольные тем, что успели позабыть о присутствии инока. И у обоих мелькнуло в голове одно и то же: «Ну до чего же скользкий! Вечно притворится, что его тут нет, а потом неожиданно всунется — и чувствуешь себя полным дураком…»

— Что? — рявкнул Назар.

— Скажи, кто написал донос на Глебова! — потребовал Лавр.

— А что это даст? — осведомился Назар.

— Просто скажи…

— Хорошо, — сдался под давлением обстоятельств Колупаев, — донос на Глебова написан госпожой Турениной, вдовой боярина Туренина. Теперь я могу забрать труп?

— Тебе никто не препятствует, — напомнил Лавр.

— Хоть бы поблагодарил, — фыркнул Колупаев.

Лавр молча поклонился ему, медленно и торжественно. А Иордан заметил, не без иронии:

— Благодарить будешь ты, когда они приведут к тебе преступника.

Назар смерил ливонца взглядом.

— Подозрения могут быть какие угодно и у кого угодно. Их требуется доказать, ведь ложных доносчиков и напрасных оговорщиков постигают тяжелые бедствия…

Глава 10 Авдотья Туренина


Имение боярина Туренина, доставшееся по наследству его супруге, бездетной Авдотье (было двое детей, да умерли во младенчестве, а больше не рождалось), называлось Туренино и размещалось в десятке верст от Новгорода. Было оно не единственным из имущества, но наиболее богатым и удобным для проживания.

Именно там обосновалась Авдотья и, живя вдали от людского мнения, не имея над собой никакой земной власти, установила собственные порядки.

Была она среднего роста, полная и белая, с кожей молочного цвета, а когда гневалась или, напротив, млела в объятиях любовника, то становилась розовой. Розовели и локти ее с ямочками, и круглые тяжелые плечи, и чуть отвисшая наливная грудь, и большие, как бревна, бедра. Маленький прямой носик и пухлые губы, красиво очерченные миндалевидные глаза — все это придавало ее лицу странно холодный вид, как будто оно принадлежало не пышущей здоровьем и силами русской женщине, а ледяной античной статуе.

«Ванька-ключник, злой разлучник», который присутствовал на роковом для Глебова и Вихторина пиру вместе со своей госпожой, по-настоящему именовался Мокеем Мошкиным. До смерти Туренина Мокей ходил за лошадьми. Авдотья, куда менее дебелая, чем нынче, изъявила желание ездить верхом. Мол, татарки так делают, и среди русских женщин такой обычай тоже скоро будет в заводе. Туренин был против подобных нововведений, однако боярин часто отсутствовал дома, и уж без него Авдотья расходилась — делала все, что ей заблагорассудится.

Слуги никогда не пытались ей противоречить. Молодая красавица боярыня была скора на расправу, и рука у нее была тяжелая. Она не всегда доверяла непокорных и не угодивших ей слуг кнутобойцу, а чаще била их сама — чем придется: подсвечниками, вожжами, туфлями, ремнем с пряжкой, а то и пухленькой ручкой, которая умела расцарапать щеку не хуже «кошки».

Туренину на Авдотью тоже не жаловались. Выходило себе дороже.

Получив от прислуги донос, Туренин призывал к себе супругу и, представив ей доносчика, вопрошал: действительно ли она совершала такие-то и такие-то предосудительные действия, как о том докладывают? Авдотья устремляла на несчастного доносчика змеиный взор, обещая тому самые жуткие расправы, а затем забиралась к мужу на колени, обвивала его шею белыми рученьками и медовым голосом ворковала ему в уши: как не стыдно голубочку-душеньке верить столь злобным наветам на сладчайшую супругу свою…

И отправлялся бедный ревнитель благочиния на конюшню, где его раскладывали на козлах и, под присмотром самой Авдотьи, исправно спускали с его спины шкуру.

Поэтому-то Авдотья и начала ездить верхом, а Мокей Мошкин помогал ей сесть в седло. Брал ее за ножку, оглаживал до самого бедра, а затем подкидывал упитанную госпожу, как перышко, и усаживал на конскую спину. После сам забирался на лошадь, и так, вдвоем, отправлялись они на прогулку.

Туренин начал болеть через год после того, как Авдотья пристрастилась к верховой езде. Поначалу он не обращал на свои недуги никакого внимания. Так, иногда живот схватывало. Говорить об этом он не хотел, пил простоквашу и травяные настои. Но затем болезнь усилилась и уложила его в постель.

Авдотья была в отчаянии. Она по целым дням не отходила от хворого мужа, подносила ему еду и питье, держала его за руку.

Постепенно ее заботы сделали свое дело — больному стало существенно лучше. К осени 1552 года он окреп настолько, что смог уехать на Москву. Там, вдали от нежной супруги, он внезапно ощутил резкие боли. Ему сразу стало хуже, и Туренин снова слег — чтобы больше не подняться. На Москве он и умер. От осенних дождей дороги раскисли, и Авдотья не смогла прибыть на похороны мужа.

Впрочем, в имении Туренино, удаленном и от Москвы, и от Новгорода, никакой скорби по усопшему не наблюдалось. Знали об этом лишь домочадцы Авдотьи. У многих имелось собственное мнение насчет случившегося, однако мнение это они благоразумно держали при себе.

В те годы для женщин — отравительниц собственных мужей — существовала особенно жестокая казнь: их закапывали в землю, оставляя на поверхности только голову.

Все тело начинало жечь, как огнем, на коже появлялись пролежни, со всех сторон на нее давило землей. Добавлялись муки жажды и голода, поскольку пить и есть таким преступницам не давали и строго следили за тем, чтобы «сердобольные» граждане не пытались облегчить их муки.

Нет, Авдотья совершенно не имела намерения погибать подобной смертью. Напротив, она хотела жить — и жить в собственное удовольствие.

Мокей Мошкин теперь всегда находился у нее под рукой, готовый пособить боярыне в ее намерении. Верховая езда, охота, совместная баня с можжевеловым веником, кофепитие и даже табакопитие — она и это мужское занятие попробовала! — все радости и удовольствия земной жизни были теперь к услугам Авдотьи.

Заточенная в своей глуши, полновластная царица в пределах удаленного имения, Авдотья не могла забыть одно важного эпизода своей жизни, и постепенно это воспоминание заполнило все ее мысли, сделалось стержнем ее устремлений и ключом к ее душе…

В 1546 году, когда царю Иоанну было всего семнадцать лет, произошло событие, чрезвычайно важное для всего Российского царства. Начиналось все таинственно: молодой государь призвал к себе митрополита Макария и долго беседовал с ним наедине. Разговор этот оставался тайной; однако видели, что митрополит вышел от царя с лицом веселым, оживленным. Он отпел молебен в Успенском соборе и послал за боярами — не забыв даже тех, которые находились в то время в опале.

Готовилось нечто очень существенное. Народ как будто замер, охваченный ожиданием праздника. Подобно митрополиту, бояре изъявляли радость, но ничего до поры не открывали. С нетерпением все ждали объявления счастливой тайны.

Наконец, по прошествии трех дней, собрался весь царский двор: первосвятитель, бояре, приехавшие со всех концов России, кто успел, знатные сановники.

Молодой царь Иоанн выступил перед ними, сказав:

— Уповая на милость Божию и на святых заступников земли Русской, имею я намерение жениться. Ты, отче, — поклонился он митрополиту, — благословил меня. Первой моей мыслью было искать себе супругу в иных царствах, как делают мои собратья иноземные государи. Однако, рассудив основательно, я отложил эту мысль. Воспитанный в сиротстве, с младых лет лишенный родителей, — вдруг не сойдусь я нравом с иноземкой? Будет ли мое супружество счастливым, если приведу жену чужого воспитания и незнакомых нравов? Нет! Желаю найти себе невесту в России — по воле Божией и твоему благословению, отче.

Обрадованный столь здравым рассуждением юного царя, митрополит Макарий воскликнул:

— Сам Господь внушил тебе намерение, столь вожделенное для подданных твоих! Благословляю его именем Отца нашего Небесного.

Решение было поддержано всеми боярами — по слухам, многие из них проливали слезы умиления, а некоторые затаили в сердцах глубокую радость, предвкушая, что, может быть, их дитя будет избрано для венчания с государем.

Знатные сановники, окольничие, дьяки принялись по приказанию царя объезжать всю Россию, чтобы видеть девиц благородных и представить лучших из них государю. Среди них была и Авдотья…

Однако Иоанн предпочел Анастасию, дочь вдовы Захарьиной, муж которой, Роман Юрьевич, был окольничим. Эта Анастасия была, по словам Авдотьи, «немкой», ибо предок ее, Андрей Кобыла, въехал в Россию в XIV веке из Пруссии.

Но не знатность, а личные достоинства девушки оправдали выбор царя.

Анастасия, воспитанная в уединении, в строгости и молитве, была целомудренна, смиренна, набожна, чувствительна… и к тому же умна, как утверждают. Кроме того, Анастасия Захарьина была очень красива — а это считалось необходимым условием для царской невесты.

— А я? Разве я не красива? — ярилась Авдотья, разглядывая свое лицо в зеркале. Искаженное злобой, оно сейчас не было красивым — в нем отсутствовала тишина, необходимое условие для русской красавицы, которую традиционно сравнивают с лебедью белой, беззвучно скользящей по глади спокойных вод.

— Разве я не добродетельна? — шептала отвергнутая невеста Иоанна.

Да, она считала себя «отвергнутой», хотя всего лишь не была избрана — в числе многих. И эти многие смирились с царской волей, не считая себя обойденными. На все Божье расположение, говорили они.

Но только не Авдотья. Ее не избрали, ей предпочли другую! Ненависть ее к молодой Анастасии, к государю были беспредельны. Они свили себе гнездо в Авдотьином сердце.

Нет, не была она добродетельна и не была целомудренна, ибо целомудрие подразумевает не только одну физическую девственность, но целостность натуры, девственность нетронутой, ясной, кристальной души.

Спустя год после царской свадьбы просватали Авдотью за боярина Туренина. К тому времени она была уже испорчена своими мыслями, которые безнадзорно вызревали в хорошенькой головке под кокошником.

Какой-то Туренин! Поначалу Авдотья видимо смирилась с этой участью. Тем более что муж души в ней не чаял, ласкал и повсюду брал с собой, показывал ей московские дива, чудные храмы и палаты царские. Но Авдотья от этого только пуще наливалась злобой. Вот, значит, чего лишила ее своевольная судьба! Вот как обделил ее царь Иоанн, не избрав себе в супруги! Всем этим безраздельно владеет Анастасия Захарьина! И чем это она лучше, нежели Авдотья? Кто так распорядился — бояре, сам царь, злая судьба… или сам Господь Бог?

Авдотья ненавидела Иоанна Васильевича. Не любила она и мужа своего, Туренина, но терпела его и притворялась до тех пор, покуда он был ей нужен. В нежные лета трудно было ей настоять на том, чтобы нее имение ей досталось, а после властвовать там безнадзорно: стань она вдовой лет двадцати, и набежали бы ее родичи, пожелали бы наложить руку на имение и ею самой, Авдотьей, управлять. К тридцати годам избавиться от назойливой опеки родни было бы куда легче — вот Авдотья и выжидала…

После смерти Туренина все резко переменилось. Из-под спуда выступила, всем на страх, истинная Авдотья, — страшная, как мифологическое чудовище, с ледяным прекрасным лицом, с роскошным телом, с белыми руками, несущими смерть, с алыми устами, изрыгающими проклятия… Если бы непросвещенные русские крестьяне, которыми, на их беду, владела вдова Туренина, знали античную мифологию — столь популярную нынче в Европе — то сравнивали бы свою госпожу с Медузой Горгоной.

* * *

На высоких перинах лежали Авдотья с Мокеем Мошкиным. Авдотья разметала свое роскошное тело, пышные свои волосы распустила, жарко вздыхала, глядя в низкий потолок. Мокей лобызал свою госпожу, не забывая постанывать — как бы от благоговейного удовольствия, — а сам все прикидывал в уме: хорошо бы денег на новое полукафтанье выпросить… и еще в подвале видел он бутыль вина заграничного — французского или немецкого — вот бы ее выпросить… намеком или еще как…

Оба они удачно делали вид, что соединяет их на преступном ложе любовная страсть. Всякие разговоры о деньгах представлялись невозможными, как для Мокея, как и для Авдотьи.

Тем не менее, она как бы невзначай делала ему подарки, а он смущенно их принимал и, если она ошибалась и дарила не то, чего он вожделел, втайне скрежетал зубами и бранил свою госпожу и благодетельницу самыми черными словами.

Изредка бывали случайные свидетели таких одиноких вспышек ярости, которым Мокей предавался наедине с собой, но воспользоваться узнанным им не удавалось: Мокей быстро от них избавлялся тем или иным способом. Поэтому люди научились и Мокея обходить стороной.

Мокей Мошкин явился к барыне утром того дня, когда на ливонца было совершено неудачное покушение. Приполз, издыхая, как пес.

Его увидели на дороге издалека, опрометью кинулись докладывать госпоже.

— Мокей вернулся!

Крикнул кто-то погромче и тотчас скрылся, чтобы Авдотья не увидела — кто принес ей дурную весть.

Авдотья на крыльцо вылетела, по сторонам глянула, но слуги ее хорошо научились бегать — никто на глаза не попался. Все попрятались. Авдотья поджала полные губы. Стало быть, не с добром явился Мокей, если никого на дворе нет!

И, заранее наливаясь грозой, сошла с крыльца, подметая землю подолом роскошного платья, шитого золотом, но очень грязного, ни разу не чищеного. На груди оно было немного разорвано, и Авдотья не собралась починить, считая, что с прорехой выглядит соблазнительно.

Мокей Мошкин показался пред госпожой в самом плачевном виде. Стоял, скособочась, держась не за раненую грудь, а за бок, чтобы удержать дыхание, — казалось ему, что рвется оно не из груди, а откуда-то из печени. Вся правая сторона тела горела огнем, ноги немели.

Хрипло выдохнув и протянув руки к Авдотье, Мокей сделал еще шаг — и ничком повалился перед нею в пыль.

Авдотья приблизилась, несколько раз сильно пнула его острым носком красных туфель. Мокей молчал, мотался бессильно по пыли, пачкая ее кровью.

Тогда Авдотья наклонилась над ним и спросила:

— Больно тебе, Мокеюшка?

— Больно, лебедушка, — простонал Мокей.

Авдотья выпрямилась.

— Где ливонец проклятый? Мертв ли? Бьет ли его сейчас ливонский Бог по бледным ланитам?

— Нет, лебедушка, — заплакал Мокей. — Жив, окаянный! Убил Ганьку и меня поранил.

— Ганька там остался, мертвый? — переспросила Авдотья и задумалась. Мокей корчился в пыли перед ней и постанывал, но она на время позабыла о своем полюбовнике, другие мысли ее одолели. — А вдруг кто-нибудь узнает, что это мой холоп?

— Вряд ли, — захрипел Мокей. — Кому бы пришло в голову холопов разглядывать, даже если и найдется человек, который бывал в твоем имении прежде?

— Ты уверен, что Ганька мертв? — настойчиво спрашивала Авдотья. И снова ударила его ногой. — Отвечай, холоп! Не заговорит ли Ганька, если его допрашивать начнут? Не выдаст ли меня?

— Нет, лебедушка, он умер, — плакал Мокей. — Прости ты меня, глупого, сам я умираю у твоих ножек…

Авдотья присела рядом с ним на корточки.

— А ну, перевернись, — велела она. — Хочу видеть глаза твои лживые.

Мокей, стеная и плача, чуть повернулся набок и явил Авдотье свое лицо, искаженное от боли. Залитые слезами глаза покорно моргали.

— Не лгу я, Авдотьюшка, — выговорил он. — Помираю…

— Ай! — вскрикнула вдруг Авдотья. — У тебя кровь! Помираешь? Нет, Мокеюшка! Не помрешь! — Она выпрямилась и зычно закричала, озираясь по сторонам: — Люди! Эй, дураки! Сюда! Мокей помирает! Несите его в мои покои! Воду грейте! Укроп готовьте, повязки рвите!

Тотчас ожил замерший в безмолвии двор, повсюду обнаружились застывшие доселе люди. Точно по волшебству, объявили себя спрятавшиеся прислужники, забегали, засуетились. Началась всеобщая суета.

Мокея схватили, стараясь сделать ему больнее (Мокей это приметил и запомнил тех, кто его касался, чтобы потом отомстить), потащили в комнаты. На пороге «случайно» приложили головой о косяк, а затем, грязного, бросили на перины.

Девки таскали воду, рвали на повязки лучшие простыни. Наконец взошла в светелку и сама Авдотья, важно уселась рядом с постелью и принялась лично обтирать рану на груди у своего полюбовника.

Мокей стонал и рвался от каждого прикосновения — вода была слишком горячей, да и Авдотья терла чересчур рьяно, причиняя еще худшую боль. Лицо Авдотьи было нежным, губы ее дрожали — она наслаждалась каждым мгновением этой изысканной пытки. Затем ей прискучило. Она кликнула девку, чтобы та затянула рану повязками, и вышла из светелки.

Все ее белое сдобное тело наполняла сладкая истома. Авдотья огляделась по сторонам и нашла глазами молодого парня, который тащил прочь от господских покоев бадью с водой. Крепкие руки, грубые, с мозолями, загорелые, представились Авдотье на ее груди, на бедрах. Она даже застонала сквозь зубы и крикнула:

— Эй! Холоп! Стой-ка!

Парень удивленно остановился, повернулся на зов. Лицо у него оказалось некрасивое, но это не имело значения.

Авдотья приказала:

— Оставь ведра и ступай со мной.

Догадавшись, чего добивается хозяйка, парень побелел, закусил губу. О любовных утехах госпожи Турениной среди слуг шептались с ужасом. Неизвестно, какая блажь ей сейчас на ум вступит. Но ослушаться он побоялся и, опустив голову, осторожно приблизился.

Заставить Авдотью отказаться от причуды не могло ничто: ни уродство избранника, ни его возраст, ни грязь. Бесполезно и пытаться.

Авдотья вцепилась ему в плечи и потащила за собой на сеновал, по пологому сходу. Там она принялась рвать с него одежду, но сама даже не разделась, повалилась, как была, и закрыла глаза. В мыслях оплакивая рубаху и штаны, разодранные сладострастной Авдотьей в клочки, парень задрал госпоже юбки и доставил ей мимолетную радость. А потом, пока она стонала и извивалась, поднимая пыль от соломы, схватил остатки своей одежды и сбежал поскорее.

Когда Авдотья очнулась, рядом с ней никого не было. «Изнасилование» состоялось, и она чувствовала себя очень довольной.

А холоп без спросу ушел со двора и в лесу долго мылся в холодной быстрой речке, словно пытался стереть с себя грязь Авдотьиных прикосновений. Не очень-то ему это удалось, по правде сказать, да и одежду теперь не починишь — испорчена вся.

Между тем Авдотья, совершенно успокоенная, вернулась в свою светелку. Мокей, завидев ее, чуть приподнял голову, охнул от боли и затих. Вдова Туренина улеглась рядом с ним, обняла его.

— Бедный мой, — проворковала она, — настрадался…

От Авдотьи пахло чужим мужчиной, и Мокей обостренным звериным чутьем уловил это. Обычно его бесили похождения барыни. Он боялся, что рано или поздно она найдет себе другого любовника — и тогда даже представить себе страшно, что сделают с ним после отставки прочие слуги, над которыми он издевался несколько лет кряду!

Но сегодня жаждущая любви, голодная Авдотья была жестока и пугала раненого Мокея. Пусть уж лучше развлекается с кем-нибудь другим. Он, Мокей, отыщет способ ее ублажить.

— Больно мне, родимая, — застонал он, закатывая глаза.

— А ты приласкай меня, тебе легче станет, — предложила Авдотья.

Мокей втайне метнул на нее злобный взор и тотчас медовым голосом отозвался:

— Сними с себя одежду, лебедушка.

Авдотья быстро разоблачилась и голая забралась на перины. Мокей стал осторожно гладить ее левой рукой, правую берег — каждое движение отзывалось болью в ране.

Проклятый ливонец! Как это вышло, что не удалось его убрать? С Вихториным забот не было, помер, как жертвенный агнец, даже не ахнул. И в дом к Елизару Глебову с «уликами» проникнуть оказалось просто. Честные люди не ждут подвоха, и облапошить их ничего не стоит.

А вот ливонец — из другого теста. Сам, того и гляди, кого-нибудь зарежет. Если того потребуют интересы его ордена. И улики подбрасывать, небось, сам он мастер. Да, нужно было не одного Ганьку глупого брать с собой, это Мокей маху дал. Человек пять бы взял…

Но с пятью человеками в гостиницу не пройдешь незаметно.

— Как же это получилось, Мокеюшка, — ворковала Авдотья, извиваясь под лаской любовника, — что вы спящего человека убить не сумели?

— Он не спал, — ответил Мокей. — Как будто предупредил его кто. Не спал он, ждал нас в темноте и первым набросился.

— Предупредил? — Авдотья напряглась под ладонью Мокея. — Как это возможно? — И, возвысив голос, завизжала: — Предатель у меня в дому?!

— Нет, лебедушка, нет… — Мокей усилил ласки. — Нет, нет у тебя предателя. Услышал он нас заранее, я так думаю, потому что половицы в доме скрипучие… Ступенька скрипнула… Ганька глупый на нее наступил, она и скрипнула…

Ганька глупый был уже мертв, так что следовало все ошибки валить на него — его Авдотья не сможет больше ни бить, ни пытать за прегрешения. А вот о себе Мокею следовало бы позаботиться. И он попытался представить неудавшееся покушение на ливонца как некий свой личный подвиг. Что ж, даже у Ильи Муромца случались неудачи… кажется.

И в конце концов Авдотья, успокоенная, сладко заснула.

* * *

Девица Гликерия, соскучившись сидеть одна в светелке, спустилась во двор и почти сразу скрылась за конюшней. Вадим, которому не давала покоя прекрасная незнакомка, видел, как она проходит по двору.

— Оставь ее, — посоветовал Харузин, от которого, естественно, не укрылись все эти маневры.

— Не могу, — вздохнул Вадим.

— Ты, брат, томишься и скучаешь, — изрек проницательный Эльвэнильдо. — Радовался бы, что живешь на свете. Что глаза открываешь и солнышко видишь. Был бы слепой — и того бы у тебя не было.

— Когда это ты сделался философом? — изумился Вершков.

— Посиди у Колупаева в застенках — превратишься в стоика. Вкупе с киником, — ответил Эльвэнильдо.

— Что же Гвэрлум в киника не превратилась? — ехидно осведомился Вершков. — И в стоика, по-моему, тоже.

— Она — темный эльф, — серьезно ответил Эльвэнильдо. — И вполне верит в это. И, кстати, экзамен на темного эльфа сдала просто замечательно.

— Ладно, вернемся к Гликерии, — сказал Вадим. — Почему я должен выбросить ее из головы?

— Потому что она не хочет ни с кем знаться, — отозвался Эльвэнильдо. — В основном, поэтому.

— Если у нее душевная травма, — возразил Вадим, — то ей лучше с кем-нибудь поговорить об этом, не замыкаться в молчании, в одиночестве. Элементарная психология.

— Ну, положим, ее кто-нибудь изнасиловал, — сказал Харузин. — Возможно такое? Возможно. Может быть, даже кто-то из родственников. Сексуальное насилие в семье куда больше распространено, чем это принято думать.

— Эти светлые мысли тебя тоже в колупаевских застенках посетили? — осведомился Вадим.

Харузин покачал головой.

— Нет, это я по телевизору слышал. В передаче «Спокойной ночи, малыши».

— Что?

— Ну, «Дежурная часть, Питер». Ее как раз вечером показывают, перед тем, как все добродетельные бабушки укладываются спать. Чтобы слаще им спалось, и сны поинтереснее снились… — пояснил Эльвэнильдо. — Не перебивай. В общем, если девушку изнасиловали, — разве ей захочется говорить об этом с незнакомым мужчиной?

— Я знаю таких, что с удовольствием начнут рассказывать подобные вещи, — молвил Вершков. — Даже у нас на курсе были, одна или две… Обожали живописать в курилке, как им досталось от злобной жизни. Как их изнасиловал одноклассник в пустом актовом зале, который они должны были украсить фонариками к Новому году. И все в таком роде…

Харузин болезненно поморщился и ловко осенил себя крестом, выказывая неожиданную привычку — и к крестному знамению, и к двоеперстию.

— Слава Богу, все эти девицы остались в прошлом… то есть, в будущем…

— Думаешь, Гликерия — не такая?

— Убежден, что другая! — сказал Эльвэнильдо. И, понизив голос, спросил: — Слушай, Вадик, неужели она тебе так нравится?

Вадим серьезно кивнул.

— Она красивая. Загадочная. Сдержанная… Нет, все не то! Женщина нравится просто так, не из-за чего-то конкретного. Просто нравится. И я хотел бы узнать ее поближе.

— Ты уверен, что это не самое обычное любопытство? — Харузин нахмурился. — Нет хуже, чем лезть к человеку из пустого любопытства…

— Мне она нравится, вот и все, — повторил Вершков. И вдруг рассердился: — По-твоему, Эльвэнильдо, глупому, бесчувственному «хумену» не может нравиться женщина?

— Может, — сказал Эльвэнильдо. — Что ты ко мне пристал, в конце концов? Делай что хочешь!

Вадим отвесил ему придворный поклон в духе ролевого мушкетера, махнул воображаемой шляпой и прокрался за конюшню. Он встал так, чтобы незаметно следить за Гликерией из-за угла.

Гликерия, мрачнее тучи, стояла посреди двора и метала нож в стену. Нож пролетал и втыкался в одну и ту же отметину.

Гликерия подходила, выдергивала его и снова возвращалась на прежнюю позицию. И вновь летел нож и опять попадал точно в цель.

Вадима поразило лицо девушки — сосредоточенное, взгляд устремлен внутрь, губы сжаты. Неожиданно он представил ее себе с мечом в руке, с растрепанными волосами, в ярких разорванных одеждах. Нечто вроде Свободы на Баррикадах. Или Комсомольской Богини. Бегущей в атаку на врага, бесстрашной, смертоносной.

Неожиданно он уловил на себе взгляд. Тяжелый, как будто пригвождающий к земле. Вадим инстинктивно втянул голову в плечи.

Плавным шагом, как будто плывя над землей, приблизилась к нему Гликерия, нож в опущенной руке. Вадим отшатнулся. От девушки резко пахло потом и сладко — молоком. Совсем близко от себя Вадим увидел ее ледяные светлые глаза — глаза валькирии.

— Отстань от меня, — прошептал тихий голос, в котором не слышалось ничего, кроме глубочайшего отвращения. — Оставь меня в покое, понял?

Несколько секунд Вадим смотрел на нее, не в силах оторвать взгляд от изумительного видения, представшего ему: разъяренная богиня войны в одежде средневековой русской послушницы, почти монашеской — только белой. Потом повернулся и бросился бежать. В спину ему долго еще летел звонкий, злой смех Гликерии.

Неловкость случившегося недолго преследовала Вадима — вернулся из своей экспедиции к ливонцу Лавр.

— Вдова Туренина написала на Глебова донос? — переспросил Флор, пораженный. — А не она ли сама и подстроила все это обвинение? Какой удар по колупаевской репутации!

Вадим про себя отметил, что Флор употребил новое для него слово — «репутация». Вообще лексикон пришельцев начал входить в речевой оборот их «здешних» друзей, и подчас это выглядело довольно забавно.

Речь всегда была слабым местом ролевика, поэтому наиболее чуткие старательно запоминали удачные речевые обороты и потом ими пользовались по возможности широко. Сколько раз доводилось страдать на играх от очевидной фальши королевских, например, речей! Но ведь стоит снизойти к бедному питерскому или свердловскому — пардон, екатеринбургскому — гопнику, который, надев жестяную корону, вынужден выговаривать фразы вроде «не извольте беспокоиться, сударыня» или «благоволите откушать с нами, граф». Воспитанный на киножурнале «Ералаш» здоровый юноша помнит, что после таких формул следует громко смеяться.

Очень трудно быть куртуазным, когда представление о куртуазности ограничено уступанием места даме в метрополитене и целованием ее руки. Выразить же словесно и вовсе не представляется возможным — мешает образование. Образование, в котором не предусмотрен ритуал разговора с вышестоящими персонами. Как говорил один парень другому, инструктируя того перед вполне реальной поездкой в Америку: «Все очень просто, не забывай добавлять „сэр“».

Демократия всех нас погубит… Бедный игрок пытается выстроить стиль своей речи на основе «представлений об эпохе», почерпнутых из книг и фильмов, в результате чего — голливудские поклоны, страдальческое выражение лица при попытке вспомнить титулатуру какой-нибудь герцогини (в конечном итоге приводящей к универсальной формуле «э-э… мадам») и бесконечные исторические словеса, вроде «вельми понеже» и «паки житие мое».

Памятуя глупый вид товарищей по ролевому движению, Гвэрлум, Эльвэнильдо и Вадим Вершков решили с самого начала не подвергать себя такому унижению и изъяснялись с новыми товарищами на своем обычном языке. Конечно, кое-какие слова и обороты переходили в их речь, но происходило это органично, просто, без натуги. И, что еще более естественно, многие фразы из обихода питерских ролевиков осели «на языке» их новгородских друзей шестнадцатого века.

Это позволило им создать в доме Флора особенный, только посвященным понятный «жаргон», на котором сейчас и велось обсуждение всех обстоятельств дела.

— Если Туренина подбросила Елизару улики… — начал Флор.

Харузин вдруг застонал, поднял руки к волосам, вцепился в них и принялся терзать их. Вадим даже отшатнулся от товарища:

— Что с тобой?

— С самого начала я знал, что все это лажа, — выговорил Харузин. — Боже всесильный, все это было подстроено! Елизар не мог, понимаете вы, не мог он клепать фальшивые деньги! Он на самом деле был тем, кем казался, — честным, справедливым… Боже мой, он был добрый, семью любил, жену… — Эльвэнильдо помолчал, отнял руки от лица и взглянул в лица своих товарищей, серьезно и прямо: — Меня, ребята, все это время не отпускала одна мысль. Понимаете, в доме у Глебова не было такого места, куда слугам нельзя было бы входить. Если человек занимается чем-то запретным, у него всегда в дому имеется какой-нибудь запертый подвал, какой-нибудь заваленный хламом чердак, горница с висячим замком… Ну хоть что-то, куда не ходят! А у Глебова все комнаты стояли открытыми. Не таил он ничего. И ареста не ожидал. Он ведь думал, что это какие-то тати на него набег сделали…

Девица Гликерия, допущенная вместе с Гвэрлум на это совещание, сидела у стены и делалась все бледнее. Вадим поглядывал на нее украдкой и каждый раз видел, что она побелела еще сильнее — хотя, казалось, такое невозможно.

— Подведем итоги, — проговорил Флор.

Сейчас он напоминал председателя колхоза из старого советского фильма про битву за урожай. Умного, молодого, перспективного председателя, который неизбежно выиграет эту битву и попутно завоюет сердце передовой ударницы производства, какой-нибудь доярки-новаторши, которая изобрела новый подход к корове.

И слово «итоги» он тоже заимствовал у новых друзей — и, кстати, употреблял его изумительно ловко и привычно.

— Туренина подставила под удар Глебова, а затем убрала Вихторина и попыталась убить Иордана, — сказал Флор. — Что это значит?

— Заговор, — сразу сказал Вадим.

Ситуация до странного напоминала ролевую. Сколько раз они вот так играли в «политику», писали друг на друга «подметные письма»!

Заплатить выкуп какой-нибудь бродячей армии, чтобы не громила беззащитный город, а после написать на их предводителя донос в святейшую инквизицию и всех предать в руки другой армии, куда более сильной, а под конец, пока святейшая инквизиция упражняется в витиеватых речах, быстренько обшарить «трупы» и забрать свои деньги назад…

Ситуации случались разные. Обычно они отыгрывались чисто внешне, «на физическом плане». В конце игры преданные и предатели, обоюдно восхищенные красивым поворотом событий, вполне авантюрным и по-своему честным, братались и выказывали друг другу восхищение.

Бывали и обиды по жизни за предательство, совершенное по игре.

Ну и в крайних случаях происходило то, что именовалось на ролевом жаргоне «переездом». К примеру, был один дивный эльф, который перешел на сторону орков. Сделал он это потому, что хотел поставить эксперимент: что чувствует предатель. И очень плохо было этому эльфу — «переехался», почему и рыдал у костра громкими и тяжелыми слезами. Впрочем, не все этим слезам поверили и сочли экспериментатора худшей разновидностью мазохиста — «душевным мазохистом». Любителем истязать собственную душу.

С другой стороны, и такие люди — тоже люди и имеют право на самовыражение. Ролевое движение большое, всем места хватит… Побесится человек, перебесится — глядишь, станет ему лучше, чище, светлее. Никогда ведь не знаешь, где и как постигнет тебя озарение.

Когда Вадим четко определил случившееся — как заговор Турениной против Вихторина и Глебова — повисло молчание. Каждый осознавал для себя этот вывод.

Тишину нарушила девица Гликерия. Медленно поднявшись и сжав кулаки, она выговорила сквозь зубы жутким, низким голосом:

— Я эту суку порву голыми руками!

После чего, залившись краской, подхватилась и бросилась бежать.

Животко, обитавший все это время в углу, помчался за ней. Прочие проводили их глазами, но не проронили ни слова. Вершков прикусил губу почти до крови. Харузин все еще покачивал головой, думая о Глебове, который погиб напрасно. Гвэрлум блестела быстрыми глазами, ее увлекла интрига. Флор и Лавр погрустнели совсем одинаково.

Один только беспамятный Пафнутий улыбался. И так, улыбаясь, погладил руку Вадима и пробормотал ему:

— Нет лучше, чем жена добрая…


Глава 11 Настасья Глебова


Сперва стало слышно, как ржет и лупит копытами в стойле перепуганный конь. Затем донесся и человечий крик — странный: то высокий, почти визг, то низкий, утробный, как будто кричит смертельно раненый, еще не вполне осознавший свою рану и бьющийся от боли, ярости, бессилия.

Трое ринулись к конюшне одновременно, не сговариваясь, из разных мест: Вадим Вершков — с крыльца, где пытался по книге научиться читать слипшиеся, затейливые строки (вышло же у Харузина!), Иона-Животко — с заднего двора, где пилил бесконечные дрова, а беспамятный Пафнутий — из горницы, где пел Наталье «утешительные песни».

Бежали, сломя голову, и столкнулись у открытых ворот. Вопли и ржанье доносились оттуда.

Иона шмыгнул внутрь первым, Вадим лишь ненамного опоздал и ворвался вслед за ним. Пафнутий замешкался у двери, оглядываясь на солнечный свет так, будто видит его едва ли не в последний раз.

Девица Гликерия металась по конюшне, как дикий зверь, глаза ее горели, волосы выбились из-под платка и торчали во все стороны, по щеке текла кровь. Она кричала, слепо набрасывалась на стены, била кулаками пустоту. Ни одного звука связной речи не вылетал из ее натруженного, сорванного горла, один только яростный, бессильный вой.

Вадим схватил ее за руки, притянул к себе, забывшись, стал гладить по голове, крича:

— Гликерьюшка! Милая! Душа моя! Да что с тобой? Кто тебя?

— Пусти! — визжала Гликерия, с силой выдергивая руки из сильных, ласковых объятий Вадима. — Отпусти, гадина! Не тронь меня! Ненавижу тебя!

— Опомнись, — уговаривал Вадим.

— Чтоб ты сдох! — заорала Гликерия и хрипло закашлялась.

— Пусти! — влетел и Иона. — Не тронь!

Он вцепился в Вадима сзади, прыгнув ему на плечи, точно кошка. Вадим ощутил у себя возле шеи его когти и пошатнулся. Попытался отодрать от себя мальчишку, да какое там! Животко держался цепко и непрестанно лупил Вадима кулаком по голове, вереща ему в уши:

— Пусти! Не тронь!

Вадим попытался достать его локтем. И тут девица Гликерия наградила Вершкова тычком в середину груди.

Все трое, не удержавшись, повалились на пол и покатились, сцепившись в общей свалке.

Вадим погрузился в странное беспамятство. В тот миг он совершенно не отдавал себе отчета в том, что дерется с подростком и девицей, которая ему нравится, которую он хотел бы оберегать любой беды и малейшей неприятности.

Он просто чувствовал быстрые, многочисленные удары, которые так и сыпались на него со всех сторон, и пытался отводить их от себя, отчего вынужденно бил противников сам. Они то и дело вскрикивали и рычали под его кулаками.

Потом неожиданно он испытал шок: внезапно сделалось холодно, а спустя миг — сыро. Туман перед глазами рассеялся, туго сплетенный клубок противников рассыпался, раскатился по полу конюшни, и мокрый Вершков узрел над собой безмятежную физиономию Пафнутия с пустой кадкой в руке.

— Вставайте да идите обсыхать, — велел им беспамятный Пафнутий. А после вдруг зябко поежился, огляделся по сторонам и, бросив кадку, выбежал прочь.

Вадим поднялся на ноги.

Гликерия уже стояла перед ним и зло щурила глаза. Мокрая рубаха облепила ее, и Вадим поневоле взглянул на девушку.

Он не без оснований считал, что женщина в промокшей насквозь одежде представляет собой невероятно привлекательное, эротическое зрелище. Ну, разумеется, при условии, что женщина хороша собой. Или хотя бы не уродка.

Поэтому многие мечтательницы бродят под дождем без зонтика. Они понимают, что обязаны дарить счастье таким же, как они, мечтателям…

Мимолетное воспоминание о питерских дождях, столь услужливо поливающих мечтательниц более двухсот дней в году (по метеорологической статистике) отступило перед видением мокрой Гликерии.

Рубаха облепила ее… Но никаких соблазнительных округлостей под предательским одеянием Вершков не увидел. Гликерия была плоской, как доска. Как подросток. У нее были узкие бедра, мускулистые ноги и довольно широкая, крепкая грудь. Без малейших признаков девичьих бугорков… Невольно Вадим опустил глаза чуть ниже. Лучше бы он этого не делал.

— Сволочь! — резко вскрикнула «Гликерия» и наградила Вадима последним ударом в переносицу.

У него брызнули искры из глаз. Огромные, яркие искры. Они рассыпались по всей конюшне, озаряя ночь праздничным, потусторонним светом, а после угасли. Угас и Вадим — рухнул на пол и ощутил, насколько ему дурно.

Толчок ногой в бок привел его в себя. Дурнота усилилась. Вадим открыл глаза. «Гликерия» сидела перед ним на корточках и протягивала ему плошку. Иона маячил у «нее» за плечом, тревожно приплясывая на месте.

— Что это? — сипло спросил Вадим.

— Вода, — ответила «Гликерия». — Ладно, не злись. Все уж кончено.

Вадим взял питье, проглотил. Сразу стало легче — свежее, бодрее. Он сел удобнее, скрестил ноги. Осторожно поднял голову и взглянул на обоих подростков. Те выглядели хмурыми и смущенными.

— Ну, — сказал Вадим, — я же не знал… Извини. Из тебя получилась очень красивая женщина.

«Гликерия» залилась краской.

Иона обратился к «ней» назидательным тоном:

— Я тебе говорил, он без странностей. Мы ему голову заморочили, он и заморочился…

Вадим потер виски.

— Раз уж все разоблачилось, — продолжал он, обращаясь к «Гликерии», — может быть, расскажешь наконец, кто ты такой и что тебе здесь понадобилось.

— Я… — начал юноша. Помолчал, кашлянул и все равно хриплым голосом объявил: — Севастьян Глебов…

Вадим вдруг начал хохотать. Он смеялся и смеялся и все не мог остановиться — его трясло, его начинало уже тошнить, а он все ржал и завывал, точно беснующийся.

* * *

Да уж, немало встречается на играх девиц, переодетых юношами. И даже девиц с весьма выдающимися формами. Но повстречав особу в трико, обтягивающем вызывающие бедра и могучий бюст, не след именовать ее «сударыней» — исключительно «доблестным сэром» или еще как-нибудь мужественно. Ибо она отыгрывает мужчину. Иногда — если отвлечься от некоторых несуразностей фигуры — отыгрывает настолько хорошо, что как-то и забывается, что это — женщина.

Изредка бывают юноши, которые рискуют изображать женщин, но вообще-то в ролевой среде это практически не принято. И чаще всего подобное переодевание — «прикол». Как и везде в обществе, среди ролевиков существуют, конечно, лица «нестандартной половой ориентации» мужского пола, но они не делают из этого фетиш и не носят мамино платье и туфли на каблуках.

И все же в истории, в которую угодил Вадим Вершков, присутствовало нечто невероятно ролевое.

— Шекспировское, — задумчиво отметил Харузин. И процитировал «Двенадцатую ночь»: — «Вы с девушкой хотели обвенчаться, вам достается девственник в мужья». То есть, прямо наоборот: вы с девственником хотели обвенчаться, вам достается девушка в жены…

— Что ты имеешь в виду? — спросил смущенный Вершков. И покачал головой: — Ох, ребята, не надо смеяться! Мне и так дурно. Не знаю, как всем теперь в глаза смотреть…

— Даже имя совпадает — Себастьян, — продолжал беспощадный Харузин.

— При чем тут Себастьян? — не понял Вершков.

— У Шекспира, — пояснил Эльвэнильдо. — Юношу звали Себастьян. А его сестру-близнеца, с которой его перепутали, — Виола… Кстати!

Тут одна и та же мысль осенила всех троих (Гвэрлум присутствовала при разговоре, откровенно наслаждаясь пикантностью и трогательностью ситуации). У Севастьяна Глебова имеется сестра — Настасья…

— Кстати, а где «Виола»? — спросил Харузин в воздух. — Не отыскать ли нам ее? Может быть, это немного утешит нашего герцога Орсино. То есть, прости, Вадик, я хотел сказать — нашу графиню Оливию…

— Ну тебя! — Вершков вскочил и выбежал вон.

Эльвэнильдо проводил его глазами.

— Дивный кумир рассыпался, а ведь он, кажется, на самом деле влюбился в эту Гликерию. Достойная участь для романтического странника по мирам: полюбить ту, которой не существует…

— Знаешь что, — вмешалась Гвэрлум, — а я не думаю, что он так уж неправ. Севастьян знал, как себя вести, когда переоделся девушкой. У меня имеется сильное подозрение, что в этом он подражал своей сестре. В точности ее копировал, если говорить еще более определенно. Так что наш Вершков влюбился в Настасью по одному ее изображению. Это — любовь издалека! Как у трубадуров, которые умели любить неведомую даму лишь по слухам о ее добродетелях и красоте.

Как только надлежащее определение было найдено, и Эльвэнильдо, и Гвэрлум успокоились. Возникло ощущение, что все расставлено по своим местам, у каждой вещи имеется соответствующая этикетка, каждое событие занесено в каталог и пронумеровано — во Вселенной восстановлен порядок.


Иона мыкался в стороне, в разговоры не вступал — сразу убегал, едва только кто-нибудь поворачивался в сего сторону.

По обыкновению он предпочитал выжидать где-нибудь в стороне, пока буря не уляжется. Он не знал, как отнесутся к его выходке Флор и Лавр. До сих пор мальчик Животко не проявлял инициативы и никакого самовольства не чинил. А тут — такое надувательство!

Нет уж. Лучше затаиться и пересидеть где-нибудь под половицей. А Флор и Лавр решат, как с ним быть. Сердиться на него или хвалить за находчивость. Тогда уж можно будет явиться им на глаза и разговаривать.

К счастью для Ионы, Севастьян, который воспитывался боярским сыном, будущим хозяином большого хозяйства, умел принимать решения и за себя, и за друзей. Переодевшись в подобающее платье и разыскав Иону, Севастьян сказал тому хмуро:

— Хватит прятаться. Идем, поговорим с господами. Заварили мы кашу с тобой, Иона…

Иона послушно пошел за крестным отцом.

Флор встретил их, против ожидания, вполне приветливо.

Севастьян остановился в нескольких шагах от хозяина дома, степенно поклонился ему, а после выпрямился, глядя прямо в лицо.

— Ну, здравствуй, Севастьян Елизарович, — молвил ему Флор. — Добро пожаловать! Тебя по всему Новгороду ищут, убийство Вихторина тебе приписывают, да и стрелец на твоей совести…

— Я в твоей воле, — спокойно сказал Севастьян. От недавней истерики почти не осталось следов, только веки еще были красны и распухли, да на щеке алела царапина. — Хочешь — отдай меня Колупаеву, а то он мало людей из моего дома загубил безвинных. Хочешь — приюти у себя… Да только ведь долго я здесь взаперти не усижу.

— Твой отец и твоя мать погибли безвинно, — ответил Флор, — а сестра еще жива, и мы ее вызволим, если она захочет покинуть монастырь. Погоди объявляться в Новгороде, Севастьян. Когда мы представим истинного виновника всех злодейств, тебе вернут отцовское достояние, и ты станешь хозяином в собственном дому.

Севастьян продолжал держаться прямо, но Флор увидел, что губы у него запрыгали — еще немного, и подросток разрыдается.

Но он сдержался. Поклонился Флору еще раз, ниже прежнего, и, выпрямляясь, выговорил ровным голосом:

— Благодарю тебя, Флор Олсуфьич.

После чего повернулся и быстро выбежал прочь. Иона, нелепо взмахивая руками, поскакал за ним.

* * *

— От Животко я такой прыти не ожидал, — признался Флор своему брату. — Это ведь его идея была — переодеть парня девицей и представить нам как странницу.

— Животко воспитан скоморохом, — улыбнулся Лавр. — Что же тут удивительного? Ловко он догадался, как можно спрятать беглеца под самым носом у приказного дьяка! И ведь никому и в голову не пришло разыскивать Севастьяна в Новгороде. Посланные за ним стрельцы до сих пор еще не вернулись — все рыщут по лесам, Назар сказывал, осматривают деревни и пустые урочища, где может скрыться человек…

— Эти два ребенка убили стрельца и вдобавок покалечили двоих взрослых мужчин, — продолжал Флор. — Как им это удалось? Бог на их стороне! Нет иного объяснения.

— Мы восстановим доброе имя Глебова, — согласился с братом Лавр. — Теперь это уже очевидно. Вопрос только в том, каким образом и в какой последовательности нам надлежит действовать, дабы не наломать дров больше прежнего.

Отношение братьев к случившемуся живо интересовало не только главных действующих лиц «шекспировской пьесы с переодеваниями», но и «зрителей» — питерских ролевиков.

Вадима занимал преимущественно вопрос: входит ли в намерение честной компании освобождение Настасьи из заточения. Мысль о том, что Севастьян копировал сестру и что Настасья, скорее всего, и есть та дивная тихая девица, которая пленила сердце Вершкова, глубоко запала в сердце Вадима и не давала ему покоя.

Гвэрлум любопытствовала, охваченная азартом хорошей игры. То, что люди, вовлеченные в эту игру, погибли на самом деле, проскользнуло мимо ее сознания — ведь она не была с ними знакома и не видела их смерти. Для нее трагедия глебовской семьи представлялась чем-то умозрительным. А вот Севастьян и Иона — живые и реальные. И наблюдая за ними, Наташа получала огромное удовольствие. «Вероятно, я испытываю эмоциональное голодание, — объясняла она самой себе, не решаясь высказывать сию мысль вслух. — Стоит призадуматься! Неужто одной влюбленности во Флора мне недостаточно?» — И она качала головой, дивясь сложности собственной натуры.

Эльвэнильдо, как ни странно, заботил богословский аспект проблемы. Он почти сразу заговорил об этом с Лавром.

— Не хочу оставлять кое-какие вещи непроясненными, — начал Эльвэнильдо.

Лавр сразу понял, что «лесного эльфа» опять беспокоит отвлеченная тема. Впрочем, это натурам приземленным и практическим тема казалась «отвлеченной»; для Эльвэнильдо — как и для Лавра — ее решение представлялось самым что ни есть практическим делом.

— Спроси как думаешь, — предложил Лавр. — Не выбирай слов. Я попробую понять.

Эльвэнильдо чуть покраснел, покосился на своих товарищей — не смеются ли они, но и Вершков, и Наталья выглядели заинтересованными. Тогда Харузин сказал:

— Понимаешь, Лавр, нас так учили, что религия — это опиум для народа. Ну, опиум в том смысле, что обезболивающее лекарство. Плохо тебе — терпи, на том свете поешь-попьешь, будет тебе хорошо, пряники там и медовуха… В общем, чем хуже тебе здесь, тем лучше тебе там.

— В некоторых случаях, — сказал Лавр. — А что?

— Да то… — Харузин смутился еще больше. — Вот мы сейчас затеваем обелить имя Глебова. По мирским понятиям, дело очень хорошее. А по духовным? Вот Настасья Глебова сейчас в монастыре, в заточении. Может быть, так и лучше — чтобы она оставалась в монастыре? А мы ее хотим освободить, дать ей приданое, замуж выдать… По мирским понятиям, это очень хорошо, но вдруг это губительно для бессмертной души?

Он выговорил все это и, уже красный как вареный рак, замолчал.

Молчал Иона, кося глазами то на Севастьяна, то на Лавра. Вершков почему-то ощущал страшную неловкость, как будто Харузин на его глазах сморозил глупость или совершил некое непристойное действие. Наталья с любопытством ждала ответа. Вопрос, заданный Эльвэнильдо, был из разряда каверзных, хотя сам Эльвэнильдо, заговаривая об этом, никакого подвоха в виду не имел.

— А почему ты думаешь, Сванильдо, что монастырь для Настасьи полезнее? — начал Лавр.

Харузин пожал плечами.

— Брачное состояние не хуже девственного, если ему сопутствует целомудрие, — сказал Лавр.

— А, — выговорил Харузин и отвел взгляд. Он жалел, что затеял этот разговор.

— Что до нашего стремления восстановить справедливость уже здесь, на земле, не дожидаясь Страшного Суда и всеобщего воскресения мертвых, — безжалостно продолжал Лавр, — то и в этом нет ничего противного воле Божьей. Кто вообще внушил тебе эту дурацкую мысль о том, что хорошего следует ожидать только за гробом?

Эльвэнильдо молчал, моргал и страстно желал, чтобы этот разговор вообще никогда не начинался. Он чувствовал себя ужасно глупо. Как будто пошел отвечать на экзамене, не имея ни малейшего представления о предмете.

— Ну, вообще так говорят… — пробормотал он.

— Глупости ведь говорят, — мягко молвил Лавр. — Сванильдо, это все ужасные глупости. Сказано ведь, что кроткие наследуют землю. Как ты думаешь, какую землю они наследуют?

— Ну… — бормотнул Эльвэнильдо неопределенно.

— Да эту и наследуют! — с торжеством сказал Лавр. — Эту самую, нашу!

— Да, — сказал Харузин и, осмелев, поднял глаза. — Но ведь они кроткие.

— Непротивленцы, — вставил Вадим, — Да вы, батенька, толстовец!

Естественно, Лавр понятия не имел ни о каких толстовцах, однако по интонации Вадима сделал правильное заключение и поддержал его:

— Верно. Мы — не непротивленцы. И кроткие — тоже не те, которые никогда не гневаются. Никогда не гневаются только лишенные разума. А настоящие христиане — очень даже гневаются. Другое дело, что они различают, когда следует гневаться, а когда стоит и промолчать. В данном случае — мы разгневаны!

Он взмахнул рукой и указал за окно. Как будто там скрывались те, на кого следовало гневаться во всю мощь широкой и светлой христианской души.

И представилась Харузину вдова Туренина, с ее наемными убийцами, «Ванькой-ключником» подлым, с доносами. Незачем отдавать землю ей и ее приспешникам. Подумал он и о других, ей подобных. Нет, рано складывать крылышки на молитвенный лад и умиляться, старательно не замечая творящейся вокруг несправедливости. В Писании, если подумать, много найдется аргументов за то, чтобы вытащить меч правосудия и начать активные действия в защиту неправедно оскорбленных.

Во время всего этого разговора Севастьян молчал. Он уже понял, что никто не собирается стыдить его переодеванием в женское платье. Напротив, здесь к этому отнеслись с пониманием и даже с уважением.

Прав оказался Иона — в доме Флора необычные люди. И довериться им можно.

Иона тихонько подтолкнул его под руку.

— Скажи им, — прошептал он.

Севастьян чуть подался вперед и заговорил:

— Настасья в Москве, в Девичьем монастыре… Забрать бы ее оттуда. Ведь она думает, что меня больше нет. А дядя наш… Ему и в голову не придет вызволять племянницу. Он, небось, ни разу не поинтересовался ее судьбой. Она там… совсем одна.

Лавр быстро спросил его:

— Она ведь с сестрами? Не одна же — с Господом?..

По бледным щекам Севастьяна расползлись красные пятна.

— По человеческим понятиям, одна. Она росла в доме, при матушке, в семействе нашем ее очень все любили… — тихо вымолвил он, явно стыдясь того, что приходится открывать сокровенную доныне тайну семейственности. Говорить явно о подобных вещах Севастьян не хотел, но поневоле пришлось. — Тяжело ей в монастыре. Если бы она туда по собственному желанию отправилась, никто бы ей не препятствовал, ни батюшка, ни матушка, но она замуж хотела. Ей деточек хотелось завести…

Пятна на лице Севастьяна сделались пунцовыми.

— Довольно, — сказал Флор. — Мы поняли тебя. Остановись, Севастьян, ничего больше не говори. Настасья должна увидеть тебя. Если она сама тебе скажет, что хочет покинуть монастырь и жить дальше в миру, мы ей поможем.

Севастьян прикусил губу и отвернулся.

— Плохо, что он такой эмоциональный, — сказала Наталья, не стесняясь присутствием парня. — Может провалить все дело.

— Какое дело? — живо спросил Флор.

— Так… — поначалу уклонилась Наталья. — Мелькнуло одно соображение… Хочу продолжить шекспировскую комедию ошибок.

— Объясни, — потребовал Флор.

Севастьян, хоть и смотрел в стену, слушал очень внимательно, напряженно, и Гвэрлум видела, как пылают его уши и шея.

— Положим, Севастьян оденется послушницей. Это на тот случай, если в монастыре его увидят. Пусть примут за сестру, если что. А я буду какой-нибудь странницей. Я это умею, — добавила она. — Ну вот. Я попрошусь в монастырь. Приюта там, богомолья… Ради чего странниц принимают. Севастьян ночью заберется туда через стену. Мы отыщем Настасью. Я к ночи уже разведаю, где ее содержат. Может, и ключи удастся выкрасть, если она взаперти сидит.

История начинала напоминать спасение госпожи Бонасье из монастыря кармелиток. Вадим так и сказал:

— «Констанция, Констанция…»

— Хватит! — оборвала его Гвэрлум. — Не надо скоморошничать!

— А кто скоморошничает? — Вадим пожал плечами. И шепотом допел: — «…Констанция!»

Наталья показала ему кулак и продолжила:

— Если я сама подберусь к Настасье и начну ей заливать — мол, брат твой жив и жаждет заключить тебя в объятия — все такое… Она ведь может меня и послать!

— Что ты имеешь в виду? — спросил Севастьян, резко обернувшись к Наталье. — Что такое «послать»?

Гвэрлум пояснила:

— Я хочу сказать, она мне не поверит. Я ведь незнакомое ей лицо. Она поверит только кровному родственнику. Вообще — человеку, которого она знает. То есть — тебе. Поэтому твое присутствие и необходимо. А остальные подождут нас под стенами.

— С лошадьми, пистолетами и письмом от кардинала Ришелье, — опять сказал Вадим.

На сей раз Гвэрлум даже не стала тратить времени на то, чтобы показывать приятелю кулак. Пусть сам осознает, насколько глупо себя ведет.

— Хороший план, — одобрил неожиданно Флор. — Немного сумбурный, но вполне осуществимый. Берем с собой телегу. Иона возничим, Вадим и я — мелкими торговцами, Наталья — странница, а Севастьян — монашка…

— Стало быть, я с Лавром остаюсь дома, — заметил Харузин. — Ну что ж…

— А что, тебе так охота влезать в очередное приключение? — спросил товарища Вадим. — Не надоело?

— А тебе? — вопросом на вопрос ответил Харузин.

— Какой ты, Эльвэнильдо, нечуткий, — засмеялась Наталья. — Речь ведь идет о Настасье Глебовой. О Дальней Любви. О предмете рыцарского обожания и абстрактного воздыхания.

Таким образом, она вполне отомстила Вадиму за «Констанцию». Он это понял и даже не роптал.

Севастьян подошел к Флору, поцеловал его в плечо — как отца, сказал спокойным тоном: «Спасибо» — и ушел с Ионой — переодеваться.

* * *

Монастырь, куда поместили Настасью, был довольно богатым и весьма деятельным. Недавним Стоглавым собором было запрещено монастырям приобретать себе новые вотчины. Это запрещение было принято по настоянию молодого царя Иоанна, который — находясь под влиянием протопопа Сильвестра — склонялся душой к нестяжателям, к последователям Нила Сорского. Монах, полагал он, должен быть не обременен мирским богатством и погружен в созерцание.

Однако полностью воплотить свою мечту о нестяжательном монашестве царь Иоанн все-таки не смог. Слишком большой силой обладали последователи противника Нила — преподобного Иосифа Волоцкого. Иосифляне, напротив, утверждали, что земная Церковь, Церковь воинствующая, обязана обладать неким земным богатством. Если все облачатся в рубище и погрузятся в созерцание, то кто, скажите на милость, накормит сирот, приютит вдову, защитит неправедно обиженного? Нет, собственность необходима! Необходимо и деятельное участие в земной жизни.

Потому что кроткие наследуют землю не только в грядущем веке, но и в нынешнем. Слишком тяжелой и безнадежной была бы жизнь без этого обетования.

И потому прежние вотчины были сохранены за монастырями, никто не покусился отнять их.

Игуменья Алипия, немолодая, рослая женщина с почти мужскими ухватками, управляла монастырем твердо и уверенно. Сестры всегда были заняты работами — по огороду, на кухне, в странноприимном доме, где хватало забот и с больными, и с голодными, и с несчастными.

Узницу, привезенную в монастырь под вечер, при большой охране, матушка Алипия встретила спокойно, строго, но без излишней суровости. Настасья не помнила себя от ужаса. Всю дорогу до Москвы она, не переставая, плакала. Ее лицо распухло, как подушка, глаза сделались крошечными и заплыли, губы потеряли форму, искусанные и запекшиеся. Девушка плохо понимала, что именно случилось с ее семьей. Знала только, что беда — и беда непоправимая. Никогда больше не будет ее жизнь такой светлой, спокойной, тихой, как прежде. Настасья не знала за собой тяжелой вины, за которую Господь мог покарать ее столь ужасно. Не знала она таковой вины и за своими родителями.

Но, может быть, это испытание послано ей для укрепления ее веры, для испытания ее любви?

В затуманенный горем разум Настасьи эта мысль пока не проникала.

— Оставьте нас, — распорядилась матушка Алипия, когда обезумевшую пленницу ввели к ней стрельцы. — Ступайте на кухню, вас накормят сестры, и тотчас покиньте обитель.

Стрельцы подчинились и скрылись из виду. Настасья, казалось, даже не заметила этого. Она плохо соображала и почти ничего не видела.

— Сядь, дитя, — велела ей матушка.

Настасья огляделась по сторонам, нашла скамью, опустилась на краешек.

— Тебя привезли сюда для вечного заточения, — заговорила игуменья. — Ты понимаешь это?

Девушка кивнула с глубоким вздохом.

— Не стоит сожалеть об этом, — продолжала игуменья. — На все воля Божья. Здесь Господь залечит твои раны, здесь ты обретешь покой, какого никогда не встретишь за стенами обители. Поверь, я знаю, что это так.

— Я знаю… — заплакала Настасья. — Что с матушкой моей? Что с батюшкой?

Она вскочила и бросилась игуменье в ноги.

— Скажите мне, добрая матушка, что с ними? Эти люди, стрельцы, они ничего мне не говорят! Только смеются и говорят, что отец мой пек блины! Объясните мне, Христа ради, что за блины? Почему они все смеются?

— Смеются они потому, что глупы и не знают слов утешения, — проговорила игуменья, склоняясь над коленопреклоненной девушкой и складывая ладони на ее голове, — а «блинопеками» именуют фальшивомонетчиков… Отец твой казнен по обвинению в этом преступлении, и матушка твоя не пережила его…

— Я знала, — шепнула Настасья. И вдруг вскинула голову, встретившись горящим взором с глазами игуменьи: — А брат? Матушка, у меня ведь был брат! Что с ним? Об этом говорили вам стрельцы?

— Твой брат преступник, — сказала игуменья. — Я не знаю, какова его судьба. Он бежал, и его до сих пор ищут. Молись за него, Анастасия, чтобы он раскаялся, чтобы умягчилось его каменное сердце…

— У моего брата вовсе не каменное сердце, — прошептала Настасья. — Впрочем, это уже неважно…

Она снова поникла головой. Слезы потекли по ее лицу.

— Ты будешь жить здесь, в отдельной келье, — сказала игуменья. — У тебя будет келейница, матушка Николая. Она стара и опытна. Только совсем глухая. Будешь шить покровы и расшивать жемчугом оклады. Умеешь ты это делать?

— Меня учили, — сказала Настасья.

— Утешься, дочь. Ступай. Тебя проводят, а завтра будь утром на службе.

Игуменья позвонила в маленький колокольчик, и вошла старенькая, согнутая монашенка. Это и была матушка Николая. Она взяла Настасью за руку крошечной сухонькой лапкой, похожей на мышиную. Настасья вздрогнула от этого прикосновения. Она понимала, что лучше бы ей полюбить эту старушечку, которая приставлена к ней для услужения и для надзора, но с первого же мгновения ощутила некоторую брезгливость.

Матушка Николая потащила узницу за собой. Настасья повиновалась. Ее водворили в крошечную комнатку, где можно было зажечь лучину и свечу — имелся тяжелый оловянный подсвечник и в нем пыльный огарок. Еще там было мятое ложе на полу и жесткая узкая постель у стены, рядом с первой.

На маленьком столике лежала старая, закопченная книга — Священное Писание. Настасья сразу увидела, что книга плохо переписана. В доме у ее батюшки тоже было Писание, выполненное красивым почерком, с узорами по краям страниц, с птицами и дивами, которые бродили по буквам заглавий, путаясь в завитках, похожих на ветви райских деревьев…

Настасья всхлипнула, радуясь тому, что старушечка-мышка этого не слышит.

Матушка Николая спокойно указала на жесткое ложе:

— Это твое, дитя, а вон то, — взмах в сторону мятого тюфяка на полу, — это мое. Для шитья тебе корзину принесут. Спи покамест, утром я тебя разбужу — пойдем в церковь.

И старушка забралась на тюфяк, шурша там и усугубляя свое сходство с мышью.

* * *

Севастьян ехал в облачении монахини — на этом настояла Гвэрлум. «Нужно привыкнуть к костюму, — авторитетно объявила она. — Да и я должна научиться воспринимать Севастьяна Елизаровича как монахиню, иначе может быть неловкость».

Севастьян по большей части молчал. Он испытывал глубочайшую благодарность к Флору и его домочадцам за то, что те так решительно вступились за его оклеветанную и погубленную семью. Не Севастьяну «иметь мнение» на счет методов, избранных для вызволения его сестры. Он знал одно: ему необходимо увидеться с Настасьей, поговорить с ней, хотя бы немного утешить ее в несчастье. И если девушка изберет для себя монашескую стезю — что неудивительно после всего, что довелось ей испытать в миру, — по крайней мере, ее сердце не будет так болеть по брату, которого она считает погибшим.

Гвэрлум, естественно, наслаждалась. Бесприютная странница — ее любимая роль. Сколько сведений ухитрялись собирать такие странницы, гуляя по игровому полигону и вертясь возле трактиров, штабов, армий! Сколько писем пронесли они беспрепятственно! На ролевых играх нечасто останавливают таковых. Обычно игроки полагают, что девушка в цыганском платке вокруг бедер, задумчиво бредущая босиком по траве, попросту предается мечтаниям. Вступить в разговор с таковой — значит, обречь себя на получасовой диалог, где непременно будут фигурировать «Судьба», «таинственные слухи», «говорят, что я — дитя знатных родителей, подкинутое в цыганский табор при загадочных обстоятельствах», «не встречался ли тебе рыцарь с печальным лицом и зеленым гербом на груди?» — и все такое прочее. Многие господа спешат на войну или совершают какой-либо собственный квест, поэтому им абсолютно некогда транжирить драгоценные игровые минуты на подобные нудные беседы.

Как следствие, странницы перемещаются по полигону невозбранно. На них попросту не обращают внимания. И тут, конечно, раздолье для самого примитивного (и самого действенного) шпионажа.

Гвэрлум представляла свою миссию в монастыре приблизительно так же. Она явится туда просить приюта, будет предельно несчастна. В ход пойдут «таинственные обстоятельства» — если спросят. Изображать «подкидыша», разлученного с семьей при помощи «Злой Судьбы», умеет практически любая девушка-ролевичка. Да и юноша-ролевик — тоже.

Севастьяну же следовало ждать сигнала Гвэрлум и быть наготове.

Москва, хорошо знакомая Гвэрлум, оказалась совершенно иной — приземистой, куда менее белой и совершенно не сверкающий.

— Странно, — пробормотала Наталья, — без церетелевских монстров город выглядит как-то пусто. И без храма Христа Спасителя.

Севастьян глянул на ее вопрошающе. «До чего красивый, — подумала Гвэрлум невольно, — действительно, влюбиться можно… В шекспировские времена понимали толк в красоте. Недаром всех красавиц играли юноши. Девушка не бывает такой… неотразимой, обворожительной. Это какая-то сверхсексуальность, что ли. Возможно, потому, что переодетый в девушку молодой человек волнует и мужчин, и женщин…»

А вслух она пояснила:

— Будет построен огромный собор. Белокаменный, в золоте. С чудесными мозаиками и иконами. Прямо в центре Москвы… Бесконечный триумф, торжество то есть — не храм, а целая вселенная…

И даже удивилась собственному рвению — для чего так стараться описывать собор, которого Севастьян все равно никогда не увидит. Да и сама она, Гвэрлум, вероятнее всего, тоже. Ох, застряли они в этом глинобитном, деревянном, кровавом, чумном, пожарном веке! Ох, досидятся здесь до опричнины и новгородских погромов! Ох, ох, ох…

Ну, может, доведется Елизавету Английскую повидать? И ее знаменитых пиратов? Дрейка какого-нибудь… Надо бы вовремя в Англию перебраться. «Я тогда уже старенькая буду, — с грустью подумала Гвэрлум. — Кому я буду нужна… В шестнадцатом веке женщины рано старели».

Она ужасно расстроилась и едва не заплакала. Вообще Наталья старалась гнать от себя подобные мысли, но тут что-то на нее накатило. Раскисла. Севастьян взял ее за руку.

— Не плачь, — тихо молвил он. Совсем как монашенка.

Гвэрлум молча, благодарно кивнула.

Монастырь вырос перед ними, мало похожий на крепость — просто еще одно строение, обнесенное стеной.

Несколько церквей выглядывали из-за этой стены, словно бы привстав на цыпочки. Кресты тускло блестели в солнечном свете. Было очень тихо.

Да, Москва была страшно тихой — если сравнивать ее с «нынешней». Ни гудящих машин, ни поющих мобильных телефонов, ни бесконечных голосов, ни рева моторов… Ходят люди, поют колокола. Впрочем, в Новгороде еще тише.

Но в Новгороде Наталья хотя бы не чувствовала себя в «знакомом» месте, а вот Москва ее ужасала: она невольно угадывала очертания улиц, по которым не раз гуляла с друзьями, но все-все здесь было иным. Как в кошмарном сне, когда видишь пейзаж одновременно и знакомый, и в то же время чудовищно искаженный.

— Пора, — сказал Севастьян и поцеловал ее в щеку. — Ступай, сестра.

Наталья выскользнула из телеги и на подгибающихся ногах зашагала к воротам монастыря. Стучать ей пришлось недолго. Двери оказались незаперты. Она обнаружила это после третьего же прикосновения к створкам, вошла и остановилась в изумлении. Повсюду шевелилась какая-то неведомая жизнь. По двору ходили женщины в черных одеждах. Одни перебирали четки, опустив голову, думали о чем-то, молились. Другие торопливо бежали с какой-нибудь кладью в руке. Несколько оборванных фигур жались друг к другу почти в самой середине двора, где росло единственное дерево, очень толстая береза.

«Смешно, — подумала Гвэрлум ни с того ни с сего. — У некоторых женщин к старости вырастают усы, и они становятся похожими на мужчин. А очень старые березы перестают быть белыми и делаются похожими на… — Она прикинула, на какое дерево похожа переставшая быть белой береза. — Ну, на тополь, к примеру».

Гвэрлум осторожно приблизилась к фигурам и встала рядом. На нее никто не обратил внимания. Они кого-то ждали.

Почти сразу же к ним приблизилась монахиня средних лет, кругленькая, с добрым рассеянным лицом.

Странники зашевелились, принялись вразнобой ей кланяться.

Монахиня проговорила:

— Ступайте покамест в трапезную нашего странноприимного дома, а после милости просим к вечерне.

И все потянулись за ней, на ходу бормоча слова благодарности и благословения. Гвэрлум присоединилась к шествию. Ей не верилось, что дело решилось вот так просто, но в шестнадцатом веке документов не спрашивали, и пропускная система кое-где еще не работала.

Она устроилась на краю стола, рядом с какой-то крохотной старушонкой. Две худых мрачных с виду послушницы подали очень жидкую похлебку, в которой плавали листы капусты.

Взяв ложку, Гвэрлум обнаружила в похлебке проваренную заспу — ну, хоть что-то. Она быстро проглотила несколько ложек.

Старушонка рядом с ней оказалась на удивление прожорливой. Просто чудо, сколько в нее влезало всего: и похлебки, и хлебных корок, и каких-то жеваных яблочек. Все это она быстро, домовито уминала своим беззубым ртом, чмокая и нахваливая Господа при каждом кусе.

Гвэрлум старалась есть как можно меньше и вообще держаться смиренницей. Ей еще предстояло выяснить, где находится Настасья. Поэтому она поскорее завершила трапезу и направилась в церковь — ждать службы. Наталья справедливо предполагала, что к службе пленница ходит исправно. Вряд ли ее лишат такого утешения.

Церковь Наталье понравилась. Кое-где расписанная фресками, с небольшим деревянным иконостасом, она выглядела удивительно уютной и в то же время была как-то странно захламлена: повсюду имелись какие-то предметы, указывающие на бурное кипение жизни: деревянные ведра, короба, щепки, потерянная кем-то кисть, задвинутый в угол жбан с водой… Совсем как старенький чердак в любимом доме, подумала Гвэрлум, ужасаясь этому не вполне благочестивому сравнению.

Постепенно храм заполнялся молящимися. Первыми пришли четыре старенькие послушницы. Наталье это показалось не вполне понятным: она полагала, что послушницы бывают только молодые. Но эти явно оставили позади четвертый десяток своей жизни. Видимо, они принадлежали к тому роду средневековых женщин, которые, расставшись с семейной жизнью — по вдовству или просто не найдя себе супруга — посвятили себя Богу, но в число монахинь входить не спешили. Так и застряли на краю монастыря. Смиренные, незаметные, трудолюбивые.

Эти сразу стали суетиться, прибираться, поправлять лампады, подливать в них масла.

Затем явились две старушки монахини и встали у стены. Обе молчали и по сторонам не смотрели.

Несколько молодых монахинь миновали Наталью, замершую сразу у входа, и даже толкнули ее, не заметив. А потом Гвэрлум почти сразу увидела Настасью Глебову.

Пленница пришла в церковь в сопровождении старенькой монахини, которая семенила за ней следом, поглядывая из стороны в сторону — как будто зорко следила: не высунется ли откуда-нибудь из тайного места злобный бес? А не дать ли проклятому по носу вот эдаким кулачком?

Настасья действительно была так похожа на Севастьяна, что Гвэрлум невольно вздрогнула и подалась вперед. Знакомое лицо чуть смягчило выражение при виде нищей странницы, но во взгляде не выразилось узнавания, и Настасья прошла мимо.

Гвэрлум поклонилась ей. Девушка еще раз обернулась, удивленно подняв бровь, а потом опустилась на колени перед образами и вся погрузилась в молитву.

Старушка монахиня встала рядом с ней.

Наконец храм заполнился. Началась служба. Пользуясь толчеей, Гвэрлум прокралась поближе к Настасье. Монахини молились отдельно от мирянок, но все же добраться до узницы стало возможно.

Гвэрлум взяла платочек, связала его узелком и бросила, целясь Настасье в голову. Почувствовав толчок, та обернулась. И снова увидела незнакомую нищенку, которая поклонилась ей.

Гвэрлум показала пальцем на себя, потом на Настасью и несколько раз кивнула. Настасья плотно сжала губы, опустила глаза и отвернулась. Она решила, что над ней решили посмеяться.

Гвэрлум потихоньку выбралась из храма и устроилась на паперти в ожидании, пока служба закончится.

Ждать ей пришлось долго. Наконец народ повалил из храма. Несколько монахинь миновали нищенку, а после вышла и Настасья. Она ступала осторожно, то и дело осматриваясь. Видно было, что Гвэрлум ее смутила, и она очень не хочет вновь повстречать эту странную, назойливую женщину. Маленькая старушка, матушка Николая, семенила следом за своей подопечной.

Гвэрлум была тут как тут. Настасья отшатнулась, когда нищенка подскочила и метнулась к ней.

— Что тебе нужно, бедняжка? — спросила она дрожащим голосом.

Матушка Николая сердито смотрела снизу вверх на обеих девушек.

Гвэрлум поклонилась ей до земли.

— Благословите, добрая матушка, сказать несколько слов!

Настасья не поняла, что речь эта обращена к ней самой. Она невольно обернулась на матушку Николаю и робко проговорила:

— Матушка — глухая, сестра. Она плохо слышит тебя. Если ты хочешь что-то сказать, говори мне, а я донесу это до матушки…

— Эта матушка к тебе приставлена? — быстро спросила Наталья. — Вот оно что… Сделай милость, сестра, закрой лицо руками, как будто я огорчила тебя… И слушай. Ты — Настасья Глебова?

Не рассуждая, Настасья поднесла к лицу ладони и уткнула в них лицо. Каждый новый день приносил в ее жизнь новые странности, и она решила про себя, что не будет задавать вопросов.

— Я Настасья Глебова, — прошептала она, чувствуя, как слезы подступают к горлу.

— Меня прислал твой брат Севастьян, — быстро проговорила Наталья. — Он жив, здоров и хочет, чтобы ты вышла из монастыря… Ты согласна?

— Я бы все на свете отдала, лишь бы обнять брата и снова жить со своей семьей, — шепнула Настасья и разрыдалась.

Матушка Николая, видя, что нищенка огорчила ее подопечную, подскочила к Наталье и оттолкнула ее.

— Уходи! — прикрикнула она. — Не приближайся к сестрице — видишь, ты печалишь ее…

Затем она схватила Настасью за руку и потащила за собой, ворча на ходу. Настасья разок только оглянулась и кивнула. Гвэрлум увидела на бледном заплаканном лице молодой монахини выражение робкой радости.

Половина дела сделана — согласие Настасьи получено! Гвэрлум осторожно проследила за матушкой Николаей и пленницей. Те быстро петляли между розовыми кустами, украшающими территорию монастыря, и маленькими строениями, в которых размещались мастерские и трапезная, а также жили сами монахини. Наташе Фирсовой, можно сказать, повезло: она приметила, как матушка Николая шмыгает в дверь одного неприметного домика — уже в тот миг, когда старушка закрывала за собой.

Покрутившись на месте несколько секунд и старательно запоминая приметы, Гвэрлум торопливо ушла. Уже темнело, и следовало найти себе место для ночлега. В странноприимном доме нищие, пригретые матушками Девичьего монастыря, теснились в просторном длинном помещении на тюфяках, постеленных прямо на пол, а то и прямо на голых досках. Наталья заняла место возле выхода, чтобы после наступления темноты незаметно выбраться наружу.

Она лежала без сна, перебирая в мыслях впечатления сегодняшнего дня. Так и стояла перед глазами Настасья, пугающе похожая на своего брата, — недоверчивая, встревоженная. Хорошо бы у нее хватило решительности, не то она все испортит.

Матушка Николая, стражница при узнице и одновременно с тем ее пестунья… Интересно, заподозрила старушка что-нибудь или попросту сочла настырную нищенку сумасшедшей приставалой?

Скорее, второе, решила Гвэрлум. Вряд ли здесь подозревают, что Настасью кто-то хочет выкрасть. За Севастьяном самим ведется охота — он на Москву не сунется, рассуждают они. А больше у Настасьи никого нет. Дядюшка — не в счет. Дядюшка, если захочет, может забрать ее на вполне законных основаниях. Да только он ради детей своего покойного брата-преступника и пальцем пошевелить не хочет, и об этом каждому известно.

Когда тьма покрыла монастырь, Наталья тихо встала и выскользнула за дверь странноприимного дома. На это, если и заметили, не обратили внимания: кое-кто выходил по нужде и прежде. Подобравшись к стене, Наталья тихо свистнула.

И тотчас, словно в ответ на этот свист, в темноте ожил тяжелый колокол. Печально ударил он — раз, другой… Гвэрлум замерла у стены, ни жива ни мертва.

Ночь ожила, наполнилась шагами, вздохами. Невесомые темные тени потянулись сквозь сумрак. И хоть черна была ночь в этой приземистой Москве, не знающей электричества, а тени были чернее.

Живые сгустки мрака шевелились совсем близко от Натальи. Громада церкви, которая сейчас казалась куда огромней, чем днем и вечером, постепенно поглощала их одну за другой. Из недр храма послышалось тихое пение.

«Ночной молебен», — догадалась Гвэрлум. Она с облегчением вздохнула, обернулась — и едва не вскрикнула: одна из таких теней безмолвно маячила прямо перед ней. Быстро взяв себя в руки, Наталья поклонилась ей.

— Нашла Настасью? — прошептала тень мальчишеским голосом. Теперь, в темноте, когда глаза не обманывались внешним сходством брата и сестры, Наталья отчетливо слышала мужские интонации в высоком, еще не сломавшемся голосе.

— Слава Богу, это ты! — обрадовалась Гвэрлум. — Да, твоя сестрица здесь. — И, догадавшись, какая мысль бьется в уме юноши, добавила чуть снисходительно: — Она здорова, только очень печальная.

Севастьян тотчас сделал вид, что именно это обстоятельство беспокоит его меньше всего.

— Где ее келья? — спросил он деловито. — Идем.

— При ней старушка-охранница, — сообщила Гвэрлум, семеня рядом с «монахиней». — Но она, к счастью, глухая.

— Они нарочно глухую приставили, — сообщил мальчик. — Чтобы Настасья ее разжалобить не могла, уговорить. Так делают, если нужна строгость.

— Нам это только на руку, — возразила Гвэрлум. — Когда старушка заснет, я вызову Настасью наружу. Она меня уже видела, что-то странное заподозрила, так что сильно не удивится.

Они затаились у стены, присев на корточки и слившись с чернотой ночи, и стали ждать. Гвэрлум завидовала терпению здешних людей. Они умели ждать, не нервничая от того, что понапрасну теряют время. Нет, им было свойственно и нетерпение, и мечтания ускорить какие-то желанные для них события. Но все это происходило на фоне общего спокойствия, представлявшегося Наташе Фирсовой почти эпическим.

Они жили так, словно впереди у них была куча времени. «Современный» человек вечно спешит. Он вроде бы и живет дольше, но беспокойство подгоняет его, и каждая секунда его долгой жизни проскакивает почти незаметно. В то время как недолговечные люди шестнадцатого века существовали среди долгих секунд и почти бесконечных минут.

Это как с копейкой — в конце двадцатого века она совершенно обесценилась, а при царе Иоанне была важной самостоятельной денежной единицей.

Гвэрлум постаралась набраться того же «эпического терпения», но червячок беспокойства и ощущения напрасной потери времени так и вертелся у нее в душе, так и грыз ее…

Наконец бесконечный молебен закончился, и монахини потянулись обратно по кельям. Пришла и Настасья, сопровождаемая матушкой Николаей. Старушка сразу вошла в помещение, а Настасья чуть помедлила, словно почуяла нечто притаившееся рядом, огляделась по сторонам, но, ничего не приметив, исчезла в келье.

Прошло еще некоторое время, прежде чем Севастьян шепнул Наталье:

— Давай!

Гвэрлум проникла в комнатку. Там было очень темно. Наталья наугад протянула руку и тотчас наткнулась на что-то мягкое. Она застыла в ужасе — вдруг разбудит стражницу? Но это был всего лишь край тюфяка.

Положившись на удачу, Гвэрлум прошептала:

— Настасья! Настасья Глебова!

— Я здесь, — отозвался тихий голос. — Кто ты?

— Меня зовут Наталья, — ответила Гвэрлум. — Выйди со мной на двор…

Она услышала, как Настасья творит молитву, обращаясь к Божьей Матери ласково и жалобно, как ребенок, которого очень долго обижали и, наконец, позволили выплакаться, а после поднялась и выскользнула за дверь.

Севастьян бросился на нее, как коршун на добычу, схватил за плечи, дернул к себе. Настасья безвольно обвисла у него на руках. Брат щипал ее, вертел, колол ее щеки поцелуями. Наконец слабый луч лунного света упал на лицо Настасьи, и Гвэрлум увидела, что у той опущены веки.

— Открой глаза! — сказала Гвэрлум. — Настасья, открой глаза!

— Боюсь… — пролепетали бледные уста.

— Открой! — приказала Гвэрлум.

Глебова медленно подняла ресницы.

И строки из комедии Шекспира, которую цитировал Харузин, сами собой пришли на ум, и Наташа Фирсова проговорила:

— Одно лицо, одна одежда, голос — И двое, как в волшебных зеркалах!

Севастьян плакал и смеялся, а Настасья пыталась улыбнуться, но все ее лицо вдруг начало дрожать. Тряслись губы, подергивались щеки, прыгал подбородок.

Потом оба разом вздохнули и обнялись, уже по-настоящему.

Спустя миг Севастьян отстранил от себя сестру и сказал ей строго:

— Я теперь глава нашего дома, Настасьюшка, слушайся меня. Родитель наш казнен безвинно, а мои друзья это докажут, и наше имя снова засияет чистой белизной. Тебе здесь оставаться не след, врагов у нас еще много — неровен час что-нибудь с тобой случится… Если тебе любо в монастыре, Настасьюшка, потом вернешься. Когда опасность минует. А покамест меня слушайся, слышишь? Меня и тех людей, на которых я укажу.

Настасья поклонилась брату. Когда она выпрямилась, дрожь, сотрясавшая ее тело, уже унялась, только уголки рта все еще подергивались.

— Выберешься отсюда вместе с этой странницей. Переоденься в лохмотья, я нарочно тебе принес.

— А как хватятся меня? — робко спросила Настасья.

— Тебя не хватятся. — Севастьян усмехнулся. — По крайней мере, еще дня два. Ступай сейчас в странноприимный дом и жди утра, а поутру — уходи. Наталья тебя проводит.

Не расходуя времени на возражения и «борьбу благородств», Настасья переоблачилась в тряпье, иноческую одежду увязала в узел и торопливо дала брату последние наставления:

— Матушку зовут Николая, она плохо слышит, но не вполне глуха. В храме я обычно стою в третьем ряду, слева. На молитву в полночь встаю легко, не ропща, а на утреннюю — трудно, меня всегда по нескольку раз будят. На трапезах почти не ем. Когда на трапезу приходим, жду, чтобы села матушка Николая, а после сажусь рядом ней, ближе к выходу.

Гвэрлум поразилась самообладанию девушки: она перечислила почти все мелочи, по которым можно было определить самозванца. Севастьян кивал, слушая, а затем они с сестрой еще раз поцеловались. Гвэрлум ощутила на своей щеке обветренные губы — Севастьян на радостях и ее почтил поцелуем, — а затем они с Настасьей возвратились к месту ночевки Гвэрлум.

Нищих странниц никто по головам не пересчитывал и того, что их стало на одну больше, никто не приметил. Утром, кланяясь и благодаря, они вышли из монастыря вместе с несколькими богомолками.

Глава 12 Мореплаватсль Стэнли Кроуфилд


Когда лондонские купцы снаряжали корабль для мореплавателя Ричарда Ченслера, другой моряк, Стэнли Кроуфилд, наблюдал за этим не без интереса. Ченслер намеревался открыть дорогу с северо-запада Европы на Дальний Восток, и ему неизбежно предстояло проходить водами, которые Кроуфилд хорошо знал.

Стэнли несколько раз бывал в Новгороде, у него остались там друзья — в том числе штурман Бражников и корабельщик Флор Олсуфьич, старый соперник и приятель. Экспедиция Ченслера, если она увенчается успехом, принесет немалые барыши.

Кроуфилд решил, в свою очередь, добраться до Новгорода — накопились дела и новости, но главное, был товар: табак и чай.

В Англии между тем происходили важные события. Король Генрих VIII, натура широкая, властная, скончался. Как это нередко случается, король, долго сидевший на троне, многократно женатый, мощный политик, практически не оставил после себя наследников. (Спустя много лет точно такая же участь ожидает и наследие Иоанна Грозного!).

После Генриха страной правил Эдуард — почти ребенок, к тому же неизлечимо больной туберкулезом.

Король-дитя полностью находился в руках герцога Нортумберленда, лорда-управляющего двора и маршала Англии.

Нортумберленд был ревностным протестантом. В период его регентства при юном Эдуарде реформа церкви в Англии наконец была завершена. Если покойный король Генрих VIII провозгласил себя главной Церкви, то его слабосильный сын утвердил новый «Символ веры» и «Книгу общих молитв».

Отныне эти произведения определяли основы англиканской веры и легли в основание англиканской церковной службы. Вообще, чувствуя, что дни его сочтены, больной ребенок с головой погрузился в религиозную жизнь и дела церкви. Туберкулез пожирал его легкие, его кости начинали гнить, а ногти отслаивались с больных пальцев…

Несчастный подросток, умирая, все волновался: не окажется ли реформированная религия Англии в опасности после его смерти? Ведь на престол претендовала старшая из оставшихся в живых дочерей покойного Генриха — Мария. А Мария была ревностной католичкой…

Нортумберленд также был озабочен проблемой престолонаследия. Он не сомневался в том, что Мария Тюдор, сделавшись королевой, немедленно лишит его самого головы.

Шестого июля 1553 года, в разгар небывалой бури, погрузившей Лондон во тьму, молодой король умер. Стэнли Кроуфилд, естественно, не знал об этом, когда вместе с матросами находился в порту, спасая свой корабль — «Екатерину». Ураганный ветер носился среди судов, заставляя их биться бортами о причальную стенку и угрожая переломать их «ребра». Ветер свистел и завывал среди снастей и мачт. Несколько человек упали в воду, и их раздавило беспокойными бортами. Один корабль сорвался с якоря. Канаты натягивались и грозили лопнуть или перетереться.

Вокруг царила тьма, люди не слышали голосов друг друга. Кроуфилд орал, но не разбирал собственных слов. Кто-то сунул ему в руки бутыль с ромом; Кроуфилд глотнул, чтобы не замерзнуть, и передал бутыль другому — невидимому в темноте, за хлещущими струями ливня.

Последствия урагана были страшны, и работы по расчистке гавани и починке кораблей хватило на несколько недель. На сердце лежала тяжесть, и только спустя три дня протектор объявил о смерти молодого короля. Тогда лишь Кроуфилд понял, что предчувствие этой безвременной смерти охватило всех, кто видел жуткую бурю.

Нортумберленд вызвал в столицу обеих принцесс, старшую дочь Генриха католичку Марию и младшую — протестантку Елизавету. Но обе они были достойными отпрысками своего дальновидного родителя и не без оснований предположили, что Нортумберленд собирается взять их под стражу и тем самым обезопасить себя. Мария бежала на север, в Норфолк, где у нее было много сторонников среди католиков. Елизавета предусмотрительно осталась там, где была, — в Хэтфилде.

Девятого июля Нортумберленд пригласил в Лондон своего сына, Гилдфорда Дадли, и его жену, леди Джейн Грей. Тогда открылась еще одна успешная интрига, затеянная герцогом Нортумберлендом. Умирающий король Эдуард оставил завещание. И, согласно этому завещанию, королевская корона Англии переходила не его сестрам, но его кузине леди Джейн и ее супругу, Гилдфорду Дадли. Великодушный герцог Нортумберленд согласился довольствоваться ролью отца принца-консорта.

Ни Джейн Грей, ни ее муж, молодой повеса и кутила, не желали трона и власти. Да и сам этот брак был устроен против их воли.

Но герцог Нортумберленд воспринимал этих детей как свои пешки. Вокруг английского трона находилось тогда несколько совсем юных людей: Эдуард, Джейн, Гилдфорд… и рыжеволосая дочь Анны Болейн, принцесса Елизавета. Лорд-протектор вообразил себя самым хитрым и самым умным. Он решал судьбы девушек и юношей в соответствии с собственными замыслами.

И просчитался!

Гилдфорд и Джейн взошли на трон через несколько дней после смерти Эдуарда. Джейн плакала и боялась.

Боялась она не без оснований. Католичка Мария подняла королевские штандарты над замком Фрэмлингем. Она не намеревалась отдавать корону, принадлежащую ей по праву. Нортумберленд покинул Лондон и двинулся с войсками на север, чтобы захватить Марию. Тем временем совет уже провозгласил старшую дочь Генриха законной королевой, и герцог понял, что проиграл.

Честолюбивый лорд-протектор был казнен.

Свою ни в чем не повинную кузину, шестнадцатилетнюю Джейн Грэй, царствовавшую всего двенадцать дней, Мария Тюдор пощадила, понимая, что та была марионеткой в руках протектора.

Кроуфилд поднял паруса и вышел в море вскоре после отбытия Ченслера. На троне Англии сидела Мария Тюдор, которую назовут Марией Католичкой и Марией Кровавой. Коронационные торжества еще не состоялись — они были намечены на октябрь.

* * *

Рыжеволосый и белокожий, Стэнли Кроуфилд прятался от ярких лучей солнца, многократно усиленных гладью вод, под широкополой шляпой. И все равно нос у него обгорел и выделялся на лице, как обрубок моркови.

Впрочем, Кроуфилд относился к этому с похвальным безразличием. Он невозмутимо пыхал трубкой и размышлял о разных важных вещах, которые прохаживались у него в голове, точно лорды на прогулке, время от времени останавливаясь и приветствуя друг друга церемонными поклонами.

Думал он, например, о Марии Тюдор. Эта женщина, уже не очень молодая, заняла трон Англии, конечно, по праву. Но она католичка. Все нововведения в строй английской церкви будут ею уничтожены. Вместе с нововведениями погибнут люди. Много людей — Мария не потерпит протестантов ни в своем окружении, ни на сколько-нибудь значительных должностях. Естественно, это вызовет недовольство…

Нет уж. Лучше спокойно себе выйти в море и заниматься торговыми делами. Русские, конечно, тоже недолюбливают «лютеров», как у них именуются протестанты, но, по крайней мере, не сажают их на кол и не вешают. Они слишком заняты тем, чтобы вешать друг друга — причем, из-за религиозных и экономических разногласий куда менее болезненных.

Такова загадочная русская натура, попыхивая трубкой, делал вывод Стэнли Кроуфилд.

Как всякий моряк, он был немного философом и тяготел к обобщениям. Когда же речь заходила о чем-нибудь более конкретном, Кроуфилд тотчас из скептика превращался в романтика.

Конкретным был, например, его друг Флор из Новгорода. О, с Флором никогда не бывает скучно! Флор — как говорят русские — затейник. Кроуфилд собирался рассказать ему о затее Ченслера — пробраться на Дальний Восток. Торговля оживится еще больше, в чем нет сомнения. Вопрос в том, насколько русские это потерпят и насколько они сочтут выгоду обоюдной.

Да, странный народ, снова перешел к абстрактным обобщениям Кроуфилд, иногда отказывается от собственной выгоды, если усматривает в этом нечто «непотребное», а иногда, напротив, очертя голову бросается в рискованные авантюры — и прогорает. Но, в конце концов, Россия все равно остается богатой державой. Парадокс больших пространств. У людей, которые не видят из окна дома на окраине столицы границу собственного королевства, совершенно по-другому устроена голова. Для них «три дня пути» — это близко.

Размышления Кроуфилда прервал громкий крик: «Человек за бортом!»

Кроуфилд повернулся в ту сторону, куда указывал дозорный. Действительно, в волнах, среди ослепительных вспышек раздробленных солнечных лучей, покачивался предмет странных очертаний. Каким образом в нем был опознан человек, Кроуфилд не понял, однако допытываться не стал.

На воду спустили шлюпку, несколько человек во главе с самим Кроуфилдом направились к потерпевшему крушение. Глазам их предстало довольно странное зрелище: на старой просмоленной бочке, в которой еще что-то звонко плескало, распростерся человек лет сорока. Он был без сознания и, когда его перевернули и ухватили, чтобы втащить на борт, хрипло застонал, но в себя не пришел.

Его уложили и поднесли к губам флягу с водой. Несколько мгновений незнакомец оставался неподвижным, затем его губы распознали флягу, ожили и энергично зачмокали. Из горла вырвалось странное булькание. Кроуфилд рассматривал лицо выловленного из воды человека с некоторым сомнением.

Судя по одежде, это был простой матрос. Остроносый, с маленькими глазками, с редкими прямыми волосами, беспорядочно начавшими седеть, чужак производил впечатление довольно неприятное. Впрочем, Кроуфилд решил не судить о спасенном, пока тот сам как-нибудь не проявит себя. Предварительное мнение капитан оставил при себе.

Оказавшись на палубе, незнакомец некоторое время просто лежал, распростертый на досках. Потом он вдруг очнулся, подобрал под себя костлявые руки и ноги и быстро, как жук, пополз на четвереньках. Возле мачты он уселся, прижавшись к ней спиной, задрал голову и увидел Кроуфилда.

— Вижу, вы очнулись, — невозмутимо молвил Стэнли Кроуфилд. — Буду очень признателен вам, если вы назовете свое имя и расскажете обстоятельства вашего падения за борт. Возможно, остались еще потерпевшие крушение, которые нуждаются в помощи.

Незнакомец несколько раз резко тряхнул головой.

— Клянусь бочкой, никого! За борт упал я один, и они еще ответят за это!

— Имя, — деликатно напомнил Кроуфилд и вытряхнул трубку.

— Что? А? — Незнакомец дернулся, как на шарнирах, потом поскреб голову. — А, имя… — Он вдруг успокоился. — Питер ван Хехст, но это вам ничего не скажет…

— Кроме вашего имени, — в третий раз сказал Кроуфилд.

— Ну да, — согласился чужак. — Ну так я его назвал. Питер ван Хехст. Я голландец. И добрый протестант. Надеюсь, вы тоже, потому что в Англии сейчас такая чертовщина творится… Вы ведь англичанин, а? — Он растянул рот от уха до уха и громко, но невесело рассмеялся. — Теперь Англия заодно с Испанией. Ну, будет нам, протестантам! Клянусь китом, эта Католичка нам еще покажет!

— Не вполне понимаю, чему вы радуетесь, — заметил Кроуфилд.

— А я вовсе не радуюсь, — сказал Питер ван Хехст. — Я был матросом, как вы уже сами изволили заметить. — Он провел рукой по своей одежде и вдруг помрачнел: — А нельзя ли мне выпить и поесть, господин англичанин? Я вам все расскажу, все как было, и вы уж решите, какую выгоду из этого всего извлечь… А выгода есть! — Он опять невесело расхохотался.

Кроуфилд позвал боцмана, чтобы тот помог ему подняться и распорядился накормить. «Когда он будет готов, проводите его ко мне», — велел англичанин, И удалился, на ходу копаясь в кисете, чтобы заново набить свою трубку.

* * *

Питер ван Хехст появился на пороге капитанской каюты гораздо более бодрый, чем был прежде. Он топотал босыми ногами так, словно на них красовались сапоги, а рубаха в потеках соли высохла и топорщилась на плечах.

Но волосы Питера были приглажены, нос порозовел и глазки поблескивали.

— Прошу, — сказал капитан, откидываясь на спинку большого кресла.

Питер вошел и притворил за собой дверь.

— Сперва историю вашего падения за борт, — распорядился Кроуфилд.

— Я скажу чистую правду, хотя прозвучит она до крайности нелепо, — предупредил Питер.

— Обещаю выслушать вас с полным доверием, — сказал Кроуфилд.

История, поведанная Питером, выглядела действительно более чем странной. Точнее, это была одна из тех историй, что случаются на море, если экипаж недисциплинирован, плавание скучное, а выгода неочевидна.

Корабль, на который нанялся матросом Питер, вышел из Брюгге за полмесяца до того, как Кроуфилд покинул лондонскую гавань. Он назывался «Горация», если это кого-то интересует, и был под завязку нагружен интересным грузом. Матросам не сообщали, что именно находится в больших бочках. Строились разные предположения.

Поначалу плавание проходило относительно спокойно. Капитан, англичанин по происхождению, Генри Финч, держал своих людей в узе. Погода благоприятствовала путешествию, работы на судне было немного. У моряков, к несчастью, появилось свободное время…

Команда, собранная, как говорят русские, с бору по сосенке, из самого разномастного народа, не отличалась единством. То и дело между людьми вспыхивали ссоры. Заводилой во всех этих делах был некий голландец Гейдегер. «Клянусь задницей акулы, — уверял Питер ван Хехст, — если бы не этот висельник Гейдегер, ничего дурного на корабле бы не случилось!»

Этот голландец представлял собой полную противоположность земляку и то и дело задирал его. Говорили об Испании и протестантизме, о борьбе Голландии за независимость.

Питер ван Хехст в простоте высказывался за то, чтобы избавиться наконец от испанского владычества. «Положим, Испания владеет колониями за океаном. Какими-то маврами или кто они, — говорил Питер, — но мы-то тут при чем?»

Гейдегер ярился и утверждал, что протестантизм непременно погубит Голландию и сделает ее нудным монастырем, где все только и будут, что работать да молиться, одна радость останется у народа — читать Библию на голландском языке. «Если у них, — подчеркивал Гейдегер, напирая на слово „них“, под которым подразумевал протестантов, — нет святых изображений, то искусство скоро захиреет… Будут везде висеть одни кресты. А Божий мир останется без поклонения!»

Питер ван Хехст именовал его «папистом» и лез драться.

Кое-кто из экипажа был на стороне Гейдегера — преимущественно убежденные католики, а также просто любители выпить, закусить и завести у себя в сундучке изображение обнаженной красавицы, сработанное на постоялом дворе мастером вывесок.

Закончились эти стычки и перепалки самым плачевным для Питера ван Хехста образом.

— Как я уже говорил, — излагал Питер, спокойно буравя капитана глазами, — у меня на корабле имелись завистники. Кое-кто из них, полагаю, даже клеветал на меня капитану Финчу. Что ж, такое случается! Особенно если ветер попутный, работы немного и никаких трудностей не предвидится. Равно и выгоды, господин капитан, прошу это также учесть.

О том, какой груз везет «Горация», спорили, поскольку команда подозревала, что ее обманывают. Капитан Финч объявил, что везет вино в бочках.

Отлично. Вино. Но вот какой странный обычай он завел на корабле: сразу после того, как темнело, объявлялся отбой, причем морякам запрещалось играть в карты при зажженных светильниках. Никакого огня в каютах и кубрике! Только дневной свет. Если случится капитану по надобности сверить курс по карте в темное время суток, он выходил с картой и лампой на палубу.

Что на это сказать? Разве вино требует таких предосторожностей, а?

— Порох, — выговорил Стэнли Кроуфилд и внимательно посмотрел на своего собеседника.

— Точно! Вы — истинный кашалот, господин капитан, ежели сразу это угадали! — восхитился Питер ван Хехст.

Кроуфилд видел, что голландец безбожно льстит ему, и усмехнулся. Ничуть не смущаясь, разоблаченный льстец продолжал:

— Итак, я высказал предположение, что капитан везет порох. Спрашивается, не перепутал ли он что-нибудь насчет порта назначения? По поводу содержимого бочек он уже ввел нас в заблуждение — так не стоит ли уточнить, куда именно мы идем? — Так я рассуждал.

Видите ли, на этом корабле, битком набитом католиками и испанскими прихвостнями, мне совершенно не нравилось. Положим, объявлено, что едем в Новгород, а на полпути окажется, что истинная цель назначения — какой-нибудь рабский берег Нового Света… Разве можно доверять подобным людям?

Слово за слово — вышла ссора, господин капитан. Мы подрались, и Гейдегер выбросил меня за борт…

— А бочка, на которой вы плыли? — напомнил Кроуфилд. — Откуда взялась бочка? Она ведь спасла вам жизнь!

— Я отвечу на все эти вопросы в их последовательности и никак иначе! — объявил Питер ван Хехст и поклонился в полном соответствии со своими представлениями об изяществе. — Итак, бочка! Она стояла на палубе, и там была питьевая вода. Откуда она взялась в море? Неужели для того, чтобы спасти мне жизнь?

Нет и еще раз нет! Когда я упал за борт и стал кричать и звать на помощь, проклятые паписты хохотали… Я говорил, что там было несколько дружков Гейдегера и все они подзуживали его убить меня? Ну так они там были! Они закричали: «Добьем глупого лютера!» и схватили эту бочку…

Клянусь матерью кита, они подняли ее, не думая о запасах питьевой воды, что в ней еще оставались, и швырнули с палубы с таким расчетом, чтобы размозжить мне голову! Только милость Божья меня и спасла — они промахнулись, и тогда Господь, к которому я воззвал, подобно Ионе, превратил орудие моего убийства в орудие моего спасения.

Я доплыл до бочки, забрался на нее и стал ждать, когда Господу будет угодно продлить свои милости и послать мне ваш корабль…

— Звучит достаточно нелепо, чтобы оказаться правдой, — решил англичанин и выпустил несколько колечек дыма из своей трубки. — Удобно ли тебя устроили, Питер?

— Вполне! — горячо объявил Питер ван Хехст.

— Теперь уточни кое-какие вещи, — продолжал Стэнли Кроуфилд. — Твой корабль назывался «Горация», порт приписки Брюгге?

— Именно! — ответил Питер и ударил себя в грудь костлявым кулаком.

— Капитан Финч — он одновременно и владелец корабля?

— Нет, господин капитан, Финч — просто капитан, а владеет кораблем…

Питер задумался, повращал глазами и покачал головой.

— Забыл его имя. Или даже не знал никогда. Но он — торговец из Брюгге, и это ясно, как Божий день.

— Куда идет «Горация»?

Ван Хехст скроил физиономию, выражавшую крайнее отвращение.

— Капитан Финч уверял, что в Новгород, но я поостерегся ему верить…

— И оказался за бортом! — напомнил Кроуфилд. — Предположим, «Горация» действительно везет в Новгород груз пороха. Теперь спрашивается, для каких целей? Если порох предназначается для русского государя, то какую войну начинает царь Иоанн? — Кроуфилд сморщился, задумавшись.

Затем он вспомнил, что Питер ван Хехст, персона совершенно ему не знакомая и, честно признать, весьма и весьма подозрительная, все еще топчется в капитанской каюте и упражняется в легких полупоклонах. Стэнли Кроуфилд махнул рукой спасенному из вод матросу:

— Ступай, братец. Останешься пока здесь. Только не затевай религиозных споров и не трогай католиков и Испанию. У Англии сейчас будут весьма и весьма дружественные отношения с Испанией, и мне бы не хотелось проявлять свой патриотизм и верность трону, возвращая тебя той стихии, откуда тебя только что извлекли.


Глава 13 Возвращение Пафнутия


Настасья Глебова, по мнению матушки Николаи, сделалась еще более смиренной, тихой и несчастной, чем была все это время. Казалось, девушка уже начинала привыкать к своему новому положению, смиряться, даже находить определенную сладость в том, чтобы служить всецело Господу. А тут опять повесила голову, перестала разговаривать и под предлогом дурного самочувствия и дрожащих рук уклоняться от работы, так что Настасьину часть вышивки пришлось взять на себя другой послушнице.

Все это было странно, но, подумала старенькая добросердечная монахиня, вполне объяснимо. Она относилась к своей подопечной с лаской и заботой и всегда следила за тем, чтобы та не слишком унывала. Поэтому она давала ей читать самые утешительные главы Писания, а именно — те, в которых рассказывается о страданиях Спасителя. Душа, умягченная созерцанием Христовых ран, устыжается собственного маленького горя и наполняется благодатными слезами, а покаянный плач приносит в сердце тихую светлость.

Настасья плакала, но не тихо, а сердито, и несколько раз стискивала пальцы в кулак. Хорошо знакомый рассказ о предательстве Иуды и смерти Христа сердил Севастьяна. Так и придушил бы гадов! Особенно он сердился и волновался, когда Пилат, казалось, готов был отпустить Христа, но потом… И хоть знал заранее, что будет потом, все равно всякий раз надеялся: а вдруг нынче все обернется иначе?

Но ничто не менялось, ничто не оборачивалось по-другому.

Раз за разом, год за годом происходило одно и то же… Год за годом люди распинали Христа — своими грехами, пороками, нераскаянностью, нелюбовью. И строки в Евангелиях оставались прежними: Пилат умывал руки, люди кричали — «распни Его», и лишь несколько человек на всем крестном пути сострадали Спасителю.

Севастьян принадлежал к той породе людей, которые считали своим долгом защищать Спасителя — если уж не довелось оказаться там, в Иерусалиме, на крестном пути, чтобы напасть на легионеров, перебить стражу, приставить нож к сердцу Пилата и потребовать отпустить пленника… Он полагал, что всякий раз, вступаясь за оскорбленного, неправедно обиженного, он вступается за Христа.

Будучи христианином деятельным и воинственным, он, естественно, не мог удовольствоваться тихим плачем над Христовыми ранами, но так и рвался в бой — смести негодяев с лица земли!

Севастьян знал, кто нанес Господу очередную рану, оговорив ни в чем не повинного Елизара Глебова. И не мстить за отца хотел он, но очистить землю от гадины. И таковой гнев полагал Севастьян праведным.

Матушка Николая ощущала клокотание сильных страстей в своей послушнице и смущалась этим. К тому же, разволновавшись, «Настасья» вся покрылась испариной. Плохо видящая и почти глухая матушка обладала хорошим обонянием, и потому насторожилась: от «девушки» исходил совершенно незнакомый запах. Юношеский пот пахнет резко.

Севастьян понял, что старушка взволнована. Она долго копошилась на своем матрасике, как мышь, вздыхала полночи, копалась руками в одеяле, ворочалась, бормотала что-то…

Шел второй день пребывания Севастьяна в женском монастыре. Беглецы успели отъехать на значительное расстояние от Москвы и сейчас уже, наверное, приближались к Новгороду. Настасья в добрых руках. Севастьян понял, что пора бы и ему уходить отсюда, покуда его не разоблачили. Вон, и матушка Николая, кажется, что-то заподозрила…

Он осторожно выскользнул вон. Матушка слышала, как «послушница» покидает келью задолго до полуночницы, и даже приподнялась, вглядываясь ей вслед. Севастьяну этого и было нужно.

Он добрался до ограды и остановился, ожидая — не покажется ли матушка Николая. Ждать пришлось довольно долго — запыхавшаяся старушка прикатилась колобочком нескоро. Она пометалась взад-вперед, разыскивая свою подопечную и наконец увидела ее у стены. Всплеснув руками, старенькая монахиня побежала к ней навстречу.

Севастьян усмехнулся и быстро полез на стену. Он успел перемахнуть через ограду прежде, чем старушка добежала до стены и принялась звать на помощь.

Теперь нужно бежать — и бежать как можно быстрее! Сами монахини за ним не погонятся — даже представить себе эту картину было бы смешно: одна монашка скачет, подобрав подол, по улицам, а за ней с гиканьем и улюлюканьем несутся другие… Стрельцов в монастыре нет. Настасья своим смирным поведением убедила всех, что бежать не собирается. Да и куда бы ей скрыться? А мужчины в женском монастыре — соблазн, потому их убрали почти сразу после водворения новой послушницы.

Так что погоню организуют только утром, когда весть о побеге пленницы дойдет до московского приказа. Очень хорошо.

Теперь задача Севастьяна — оставить как можно больше следов. Он торопливо шел по улицам Москвы, а едва рассвело и открыли ворота, вышел из города и отправился в сторону Костромы. Его хорошо видели, но полагали, что матушка по послушанию послана собирать милостыню.

Далее Севастьян был замечен в нескольких деревнях, где действительно побирался и рассказывал, как от него и ожидали, различные истории о чудесах, о дивных вразумлениях грешников и прочем, и при том много плакал и вздыхал.

Затем, когда следов было оставлено, по мнению Севастьяна, достаточно для того, чтобы посланная за «Настасьей» погоня убедилась: беглянка направляется в Кострому, — юноша резко свернул с большой дороги в лес и там переменил одежду. Под монашеским платьем у него были штаны и старая рубаха, разорванная почти до пупа.

Надеть рваную рубаху придумал Вадим Вершков — его совет, спасибо: при виде этого костюма никому и в голову не придет заподозрить в миловидном юноше переодетую девушку.

Игра с переодеваниями продолжалась. Лесами, распевая песни, которым научил своего крестного отца Иона, Севастьян пробирался к Новгороду. Дорога предстояла неблизкая, но на сердце у него было легко: скоро, совсем скоро обидчики семьи Глебовых будут уничтожены — и ни одному человеку на свете не смогут они больше причинить зла!

* * *

С беспамятным Пафнутием творилось нечто странное. Все были настолько заняты организацией похищения Настасьи, что мало обращали внимания на блаженненького, а между тем стоило бы проследить за ним.

Им овладело непонятное беспокойство. Пока «приключенцы» (так называются игроки, которые отважно отправляются навстречу какой-либо авантюре) ездили в Москву и обихаживали монастырь, Пафнутий остался предоставлен сам себе. Поначалу он бесцельно слонялся по двору, что-то бормоча себе под нос — и даже не всегда замечая, как слова спрыгивают у него с языка. И что это были за слова — он тоже не знал. Бесхозные, безнадзорные словеса. Кого-то он звал, о чем-то просил…

Очевидно, просимого Пафнутий на дворе Флорова дома не обретал, и беспокойство его все усиливалось. Он метался, что-то пытался раскапывать во дворе, то в одном, то в другом месте расковыривая ямки, затем вдруг с размаху садился на землю, обхватывал голову руками, раскачивался из стороны в сторону и подвывал.

Продолжалось такое недолго. Через два дня Пафнутий внезапно исчез. Его не обнаружили ни на конюшне, ни у ворот, где он иногда просиживал часами, глядя в одну точку и безмолвно шевеля губами, ни в комнатах небольшого, но полного закоулков и маленьких кладовок флоровского дома.

Искать блаженного поначалу не стали. Он уже не раз уходил из дома и бродил по улицам — в поисках памяти, как предполагал Лавр. Препятствовать такому человеку — быть может, преграждать путь духовному его деланию, сокровенному и тайному даже для самого делателя. Никогда нельзя до конца понять другого, можно лишь с любовью и благоговением принимать его у себя и помогать совершать земное делание.

Так рассуждал Лавр.

И потому Пафнутий брел себе и брел по дорогам, выискивая взглядом то строение, которое успокоило бы его сердце, — но никак таковое не находя.

Он впал в еще большее смятение, пока вдруг не догадался покинуть Новгород. За городскими стенами сразу успокоилось его душа. Теперь ноги несли его по знакомой дороге, кругом стояли безмолвные деревья — они, казалось, одобряли избранное странником направление. «Там, там ждет тебя утешение, — шелестели листья. — Там тебя встретят… Там обретешь вожделенное…»

Пафнутий вновь начал улыбаться, поначалу робко. Но по мере того, как он все дальше углублялся в лес, огонек надежды в его сердце разгорался.

Наконец он увидел то, к чему так стремилось его естество, — имение с широким, раскинувшимся многими пристройками господским домом посреди сада. Простирая руки к этому дому, как будто только в нем заключалось его спасение, Пафнутий приблизился и упал на колени.

Несколько человек подошло к нему, остановилось. Чей-то голос проговорил незнакомое слово. Пафнутий поднял голову и увидел женское лицо в обрамлении пестрого платка.

— Пафнутий, — проговорило женское лицо.

Странные волны, пробегающие по воздуху, искажали его, голос звучал низко и раскатисто, как гром, величаво простершийся по небу, а губы шевелились не в такт голосу.

— Никак, ты вернулся, глупый Пафнутий! — говорила между тем служанка. — Наша госпожа и ждать тебя позабыла. Ты больше не нужен ей, помнишь? Хорошо, если не изведет она тебя, Пафнутий, потому что у нее теперь другой полюбовник, а ты, глупый раб, больше ей не требуешься!

Ничто в памяти Пафнутия не пошевелилось от этих слов. Он встал и побрел за служанкой в сторону дома.

Там творилось нечто непотребное. Беспамятный Пафнутий и трети от происходящего не понял, а осознал лишь, что пребывает в аду.

Авдотья Туренина в царском облачении восседала на престоле, накрытом бархатными подушками. Под ногами у нее лежал Мокей Мошкин. Красные туфельки хозяйки впивались ему в спину. Лицо Мошкина, повернутое в сторону зрителей, было искажено страданием и злобой. Повязки на его ранах были старые и пропитались кровью — рана опять открылась, но до этого никому сейчас не было дела. Дворовые люди даже злорадствовали по этому поводу, ибо натерпелись от зазнавшегося холопа и теперь втайне торжествовали.

Несколько прислужниц Авдотьи в мужской одежде с трудом удерживали копья и рогатины, с которыми покойный Туренин ходил на кабана. Они явно изображали воинов.

Пред светлейшее лице Авдотьи привели девку-прислужницу — в одной рубахе, босую, со связанными руками и распущенными волосами. Девка топталась на месте и косила глазами. Было очевидно, что, она перепугана до смерти.

Авдотья подалась вперед, впившись ногами в спину поверженного Мошкина. Глаза госпожи так и вонзились в присевшую от ужаса девку.

— Правда ли, что ты, Катька, квас тайно пила? Правда ли, что ты, Катька, как на тебя доносят, с Мокеем Мошкиным миловалась?

— Ой, не знаю… Ой, прости, матушка… — бормотала Катька и озиралась по сторонам.

— Миловалась ты с Мошкиным? — Авдотья топнула ногой. Мошкин вскрикнул и закусил губу до крови. — Лобызала его? Жалела? Пальцы его сосала? Говори, дура! Все ведь мне известно!

— Прости, матушка! — возопила провинившаяся девка и с маху повалилась перед Авдотьей на колени, заголив при том зад — рубаха оказалась коротка.

Послышались крики и улюлюканья. Дворня хохотала. Смеялся и беспамятный Пафнутий, глядя на белый сдобный девкин зад. Сам не знал, почему смеялся. Должно быть, потому, что чувствовал — избавление близко.

— Ай, прости! — кричала девка. — Помилуй!

— Виновна? — гремела Авдотья.

— Виновна…

Авдотья выпрямилась и встала. Мошкин крякнул. Из его рта потекла кровь, глаза выпучились и вдруг уставились на Пафнутия. Зрачки Мошкина так и запрыгали, заметались, рот искривился, выставился один зуб.

Пафнутий нахмурился. Что-то он должен был знать об этом человеке, на спине которого сейчас стояла широкая, тяжелая женщина. Что-то… Но он пока не вспоминал — что именно.

Женщина эта завораживала. С ней было связано нечто одновременно и важное, и страшное. Пафнутий перевел на нее взгляд — и больше уже не отрывался.

Авдотья дала знак слугам. Девку вздернули на ноги и, держа за волосы, остригли большими садовыми ножницами, какими подрезают ветки у яблонь. Мотая безобразной остриженной головой, Катька выла и мычала, слезы градом катились по ее лицу.

Принесли венок, сплетенный из роз, и с силой нахлобучили на голову Катьки.

Шипы впились в ее кожу, на лбу выступили густые капли крови.

Авдотья засмеялась, захлопала в ладоши и снова уселась на трон.

— Кнутом ее! — распорядилась она. — Бейте не до смерти, на козлах!

На козлах, как объясняли Авдотье опытные кнутобойцы (она ценила таких людей и при случае охотно с ними беседовала), тело расслабляется и кожа не так рвется, как при битье на воздусях. К тому же, меньше опасность переломить спину наказуемому.

У Авдотьи не было намерения убивать Катьку, но проучить ее следовало.

Пока девку раскладывали на козлах, выступили вперед прислужницы, замотанные в платки, и запели сладостными тонкими голосами Акафист Господу и Пречистым Ранам Его. Пение их разливалось над двором и улетало в небо.

Пафнутий провожал глазами каждый звук и видел, как бросаются на эти ноты крошечные развеселые бесы, как они грызут эти ноты и проглатывают их. Духи злобы поднебесной были тут как тут — кружили над имением Авдотьи, точно мухи, только никто их, кроме блаженного Пафнутия, не замечал. Ни один звук из Акафиста до небесной тверди не долетал, и Ангелы чистые этого пения не слышали.

«Потому что грех это, — бормотал Пафнутий, отмахиваясь рукой от любопытного беса, спустившегося ниже своих собратьев и кружившего возле Пафнутия, — богохульство это, ничего более… И я, Господи, прости меня, великий богохульник, потому что пришел сюда молить — да примет меня проклятая Авдотья… Помру я без этого смертью злой, ждет меня без этого нечто хуже самой смерти… И оно уже близко!»

Осознав это, Пафнутий ужаснулся.

Послышался первый удар кнута и одновременно с тем душераздирающий вопль наказуемой Катьки. Удары были рассчитаны так, чтобы совпадать с началом каждой новой хайритизмы.

И пока девицы распевали «радуйся, радуйся!», распутная девка в розовом венке с шипами вопила, жаловалась и умоляла о пощаде. Их голоса странно сливались в единый пронзительный хор.

Авдотья слушала, раздувая ноздри. Румянец окрасил ее белое лицо розовым светом, глаза загорелись, порозовели даже руки, обнаженные до локтя. Мокей под ее ногами хрипел.

Пафнутий сидел рядом и ждал. Теперь он почти успокоился, и только червь внутри его утробы шевелился и покусывал: «Ну же, — нашептывал ему в уши тайный помысел, — подойди, попроси о милости, она сейчас размякла — она тебе даст…»

Тем не менее, Пафнутий ждал. Его пугали бесы, которые так и вились возле его головы. Но больше всего было их поблизости от Авдотьи.

Наконец Акафист завершился. Палач опустил кнут. Катьку оставили на козлах, рыдать и всхлипывать. Авдотья запретила приближаться к ней. Она сошла на землю, придавив напоследок Мошкина, и вдруг узрела перед собой Пафнутия.

Полные красные губы вдовы Турениной расплылись в радостной улыбке.

— Пафнутий! — вскричала она, простирая к нему руки. — Ты вернулся!

Пафнутий встал, сделал несколько робких шагов и повалился к ней в ноги.

Мокей зашевелился на земле, с трудом сел. Ему никто не помогал. Да Мокей и не ожидал, что эти втайне злорадствующие проявят к нему хотя бы малейшее сострадание. Он и сам никогда бы так не поступил. Опальный любовник барыни устроился удобнее, кривясь и морщась от боли. Казалось, не было в его теле ни одной косточки, которая не разламывалась бы, не было ни одной мышцы, которая не стонала бы и не ныла. Даже зубы у Мокея разболелись, так ему было худо.

Авдотья наклонилась к Пафнутию.

— Плохо тебе жилось без меня, Пафнутьюшка? — ласково проворковала она.

Пафнутий вдруг увидел, что руки у нее в крови, но не отшатнулся, а напротив — приник к этим рукам губами.

— Чуть не помер я! — признался он.

— И до сих пор не вспомнил, кто ты такой, а? — продолжала она еще более ласково и вдруг вцепилась Пафнутию в волосы и резко дернула. — Не вспомнил, как миловались мы с тобой?

— Нет…

— А так, — она дернула еще раз, — так вспомнил?

Словно в тумане проплыло: душная комната, где Пафнутий перетряхивает барские шубы, готовясь вынести их на свежий воздух, дабы выколотить от пыли… Жадные пальцы боярыни, розовые, шелковистые, хватают его — за лицо, за руки, запускаются к нему под рубаху, лезут в штаны…

«Пустите, барыня, — бормочет он… постельничий, вот кем был Пафнутий при Туренине, постельничим! — Пустите, добрая! Нельзя этого…»

«Можно, можно, — выдыхает ему в уши теплый голос. — Еще как можно…»

Еще прежде Мокея стал Пафнутий любовником Авдотьи Турениной.

Она была ненасытна. Одного супруга ей недоставало. И Пафнутий тоже не смог утолить ее голода — одновременно с ним затеяла она игру с Мокеем. Потом не стало Туренина.

Что-то еще случилось. Было что-то еще. Но Пафнутий потерял память и вместе с памятью утратил и Туренину, и самого себя.

Теперь ноги сами принесли его к ней. Вернуть себе то, что она у него отобрала. Вымолить, выклянчить, выслужить или украсть — это уж как получится.

Авдотья смеялась, глядя, как мужчина корчится у ее ног.

— Вспомнил? — кричала она. — Ты вспомнил, дурак, как удрал от меня? Ты вспомнил? А как я обещала тебе, что никогда ты себя не найдешь — только здесь, у меня в дому? А как поклялась я тебе, что приползешь ко мне умолять о пощаде — это ты вспомнил? Дурак, дурак, дурак!..

— Дурак… — прошептал Мокей искусанными губами и поглядел на Пафнутия с ненавистью.

— Отдай… — сказал Пафнутий и заплакал.

Туренина схватила его за руку, подняла и потащила за собой в дом.

«Погибаю», — думал Пафнутий, оглядываясь по сторонам. Он помнил, что где-то далеко у него были друзья. Люди, которые жалели его, взяли к себе, кормили, люди, с которыми было радостно, не страшно. Но они остались где-то в другом месте, и найти туда дорогу — дело нелегкое. Сперва он должен побывать в руках у Турениной. Сперва Авдотья даст ему то, к чему так стремилась его больная, замученная душа. Он то помнил, то не помнил. Он то видел отвратительную ухмыляющуюся рожу черта, которая высовывалась из-за круглого авдотьиного плеча, то вновь погружался лицом в рыхлое женское тело, от которого пахло липкой сладостью. Авдотья прижимала его к себе, и он поневоле ласкал ее. Иногда она принималась пронзительно вопить прямо ему в ухо, и тогда он молился, чтобы не оглохнуть.

От звона Авдотьиных криков по комнате расплывались многоцветные волны. В этих волнах качались и странно плавали предметы и черти. Пафнутий видел, как лохматый серый хвост обвивает красное ожерелье, а затем на него одно за другим нанизываются кольца… Несколько бесенят играли, перебрасываясь кувшином, и круглые капли хмельной браги повисали в воздухе, а после растекались медленно, точно мед, и ниспадали на пол.

Авдотья трясла его, и он вновь чувствовал себя в ней. Ему хотелось пригвоздить ее к постели, пробить ее насквозь, чтобы она наконец сдохла и перестала его тревожить, но Авдотья только хохотала, запрокидывая голову, и перед глазами Пафнутия тряслось ее белое горло с бьющимся живчиком в синей жилке сбоку…

Трубка, набитая зельем, дымилась возле кровати, и Авдотья не препятствовала Пафнутию брать ее и всасывать в себя сладковатый дым. И с каждым разом Пафнутий все больше погружался в безумие, которого так жаждал все это время.

Теперь он ясно все помнил. Помнил, кто он такой — человек Туренина, его слуга, совращенный развратной женщиной, которой не посмел противиться. Ее полюбовник, которого она выгнала за строптивость. За…

Да, теперь он помнил, что сказал ей перед тем, как она прокляла его и изгнала прочь, погруженного во тьму беспамятства и страха, которому он сам не знал названия.

«Ты отравила боярина, — сказал ей Пафнутий. — Я сам видел, как ты подмешивала что-то в его питье».

«Молчи, глупый холоп! — вскрикнула она и зажала ему рот. — Или ты хочешь, чтобы меня живьем закопали в землю?»

«Я хочу… — Пафнутий помолчал и безрассудно выпалил: — Я хочу, чтобы ты, гадина, перестала марать собой землю!»

Зачем он сказал ей это? Не подмешивала ли она и ему в питье нечто, сделавшее его глупым? Как он мог забыть о хитрости? Имея дело со змеей, следует и самому быть змеем!

Авдотья засмеялась…

— Ты отравила его, — сказал Пафнутий своей любовнице и снова затянулся дымом. — Ты отравила нас всех… Ты — как ядовитое болото посреди широкого чистого леса. Пока твои испарения поднимаются над землей, нельзя ходить там… Пока ты дышишь, воздух, отравленный пребыванием в твоих легких, опасен…

Авдотья хохотала, подскакивая на перинах и бросаясь подушками. Черти ловили подушки и, вспоров их черными когтями, выпускали наружу перья. Весь воздух наполнился перьями. Пафнутий отчаянно закашлялся.

Неожиданно он понял, что не может вздохнуть. Авдотья держала его за горло, сидя на его груди тяжелым задом.

— Слушай меня, — вымолвила она, вглядываясь в его глаза, — ты сейчас пойдешь обратно в Новгород, к своим добродетельным друзьям. Скоро ждут прибытия царя Иоанна. Проберешься к нему и выльешь ему в питье вот это. — В руке Пафнутия неожиданно оказался маленький фиал с какой-то жидкостью. — Ты сделаешь это, блаженный! Ты будешь выглядеть почти как святой, и они пропустят тебя к царю, а ты улучи момент и сделай это! Ты сделаешь это, глупый Пафнутий! После сего будешь свободен…

Она отпустила его и сразу куда-то скрылась.

Пафнутий спустился с кровати. Огляделся по сторонам. Никого. Даже черти исчезли.

Он медленно вышел во двор. Там по-прежнему ревела наказанная Катька. Возле нее сидел Мокей Мошкин и бранил ее последними словами — за то, что не сумела скрыть их преступных забав. Катька подвывала, но оправдываться не пробовала.

Пафнутий поравнялся с ними. Постоял немного, пытаясь вспомнить — кто эти люди и почему они так странно выглядят. Но ни одна мысль не пришла в его больную голову.

Тогда Пафнутий медленно миновал их и побрел к воротам. Затем лес расступился перед ним и поглотил беспамятного Пафнутия, уносящего с собой яд для царя Иоанна, некогда посмевшего не избрать себе в супруги Авдотью — ныне вдову Туренину.


Глава 14 Проклятый корабль


Возвращение Севастьяна казалось чудом. Чумазый, всклокоченный, загорелый, он мало походил на того благообразного, всегда чисто одетого отрока, какого помнила Настасья. Осиротевшие дети Глебова собрались под крышей Флора и до поры скрылись от преследователей и недругов. Однако вечно таиться они не намеревались: их целью было восстановить свое доброе имя.

Настасью разместили в маленькой светлой горнице, которую прежде занимал ее брат; Севастьян довольствовался охапкой соломы на сеновале над конюшней: он объявил, что по-настоящему устроит свою жизнь только после возвращения в родительский дом.

— Ну, просто король в изгнании, — поделилась своими соображениями Гвэрлум с Харузиным. — Ричард Львиное Сердце, выкупленный из плена, тайно возвращается в Англию.

— Почему бы и нет? — пожал плечами Харузин. — Он ведь дворянин, Гвэрлум. Настоящий.

— Мне почему-то всегда казалось, что средневековье на Руси было какое-то ненастоящее, — призналась Гвэрлум. — Расписное, плоское, лубочное… Настоящее — это, к примеру, Ричард. А наши как будто вообще вне времени и пространства. В другом измерении.

— Изоляция России от всего остального мира несколько преувеличена, — сказал Харузин. — Я тоже над этим думал. Говорят, во всем монголо-татарское иго виновато… — И с некоторым вызовом добавил: — А татары, между прочим, чуть Париж не взяли!

Наталья махнула рукой.

— Все не так, как думалось… Но оно и к лучшему. Вот, к примеру, монастырь. Я думала — там все черным-черно, ходят изможденные старухи, бьют себя плетьми по желтым плечам, везде коптят факелы, постоянное похоронное пение. В общем, фильм «Иван Грозный». И — ничего похожего. Светло, монашки спокойные, есть даже красивые.

— Самобичеванием у нас не занимались, — задумчиво молвил Харузин. — Да и в Европе это дело папа Римский запретил. Точнее, пытался. Сама понимаешь — мракобесие…

Вершков открыто томился по Настасье. Она не просто была похожа на брата внешне — это еще полдела. Севастьян копировал ее движения, манеру держаться, он даже пытался подражать ее природной тихости, ее умению сохранять в душе светлый мир.

Это-то и привлекло Вадима прежде всего. Красивая, погруженная в свой простой и ясный внутренний мир девушка пленила человека, задерганного эпохой, в которую он родился. Как никогда понимал Вадим, что двадцатый век своих детей не любит: щиплет их и дергает, пока не растреплет, не растащит на части. При виде Настасьи Вадим как-то всей утробой понял, что имел в виду Лавр, когда говорил о «целомудрии». В вадимовские времена это понятие свелось к физической девственности, но истинное целомудрие охватывает всего человека и подразумевает нерастраченность, цельность, неизменную верность себе.

Настасья казалась Вершкову чем-то недосягаемым — верхом совершенства. Он весь обмирал, когда ее видел.

Эльвэнильдо по просьбе влюбленного друга пел разные эльфийские баллады о недосягаемости эльфийской принцессы для бедного рыцаря. Настасья слушала их вместе со всеми и вся светилась тихой радостью — ей нравилась музыка.

Она почти ни с кем не разговаривала, но не нарочито, а, кажется, просто по застенчивости. Теребить ее и приставать к ней с разговорами никто не решался — все, словно по сговору, боялись разрушить ее очарование.

Не хватало в доме только Пафнутия, но вот вернулся и он, и тотчас словно мрачная туча нашла на новгородских друзей. Ни с кем не разговаривая, злой и тревожный, Пафнутий тотчас скрылся в темном углу возле кладовки, забился туда, точно паук, и больше носу не казал. Лавр присматривался к нему дольше остальных, но ничего не сказал, только головой покачал.

Утро следующего дня, сразу после возникновения Пафнутия, ознаменовалось странным и неприятным событием.

Какая-то женщина, оборванная и страшная, совсем недавно битая кнутом, плясала у ворот близнецова дома и выкрикивала:

— Быть вам пусту! А быть вам прокляту! Летела соколица, обронила перо — а кто его поднял, тому червем ползти, навозом грызть! Шумело море, плескало волной — а кто под волну попал, тому гнилой рыбицей тлеть! Свет погас, не возгорится! Сердце застыло, не оттает!

Она плясала и странно трясла руками, с которых ниспадали лохмотья, и все завывала и выкрикивала жуткие слова.

Услышав ее, Пафнутий вдруг ожил в своем углу. Поднялся, волоча ноги прошел через двор, остановился в воротах. Безумная прямо ему в лицо завопила:

— Как есть я Катька, так есть ты убивец! Как есть я дура, так есть ты безумец! Спасите, спасите, спасите, люди добрые!

Она завертелась волчком, поднимая босыми ногами тучи пыли, а потом, размахивая руками, визжа и завывая, бросилась бежать. Пафнутий смотрел, как мелькают в воздухе ее грязные пятки, и сам не замечал, что по лицу его текут обильные густые слезы.

Затем вернулся в свой угол, забрался туда и долго не подавал признаков жизни.

Вопли и угрозы безумной не произвели особенного впечатления на Лавра, зато не на шутку встревожили остальных.

— Беснование этой дуры говорит только об одном: все, что мы затеяли, очень раздражает падшего духа, — уверял Лавр. — Но мы ведь и без того это знали. Быть на стороне правды — значит, разозлить врага, не так ли?

— Не подослали ли ее наши земные враги? — задумывался Флор.

— Хотя бы и так! — ответил Лавр. — Запугать пытается? По-моему, не стоит внимание обращать. Пытается запугать — стало быть, сам испуган! Радоваться нужно, а не беспокоиться.

Гвэрлум находилась под впечатлением увиденного.

— Я боюсь, Флорушка, — призналась она, а сама так и прижалась к новгородцу. — Видала я колдуний, они многое могут…

— Может, и так, — Флор провел рукой по ее волосам, — но мы-то можем больше… Всегда это помни, Наташа.

Она вздохнула и обхватила рукой его широкие плечи.

— Я помню, — сказала она.

Флор тоже ее обнял, осторожно, боясь раздавить своей богатырской мощью.

— Не бойся, — повторил он.

Однако чертовщина на этом не кончилась. Отправляясь в город, Флор заметил, что к его воротам кто-то прибил двух здоровенных крыс. Крысы были еще теплые, кровь испачкала крашеные доски и накапала на вытоптанный пятачок земли у калитки. Пришлось возвращаться в дом и звать Иону, чтобы тот вычистил ворота.

Мальчик был очень недоволен случившимся.

— Помяни мое слово, — говорил он Севастьяну, — они на этом не остановятся. Это они сейчас только так, пугнули, а вот погоди-ка, пойдут в наступление! Тут тебе и полки крысиные будут, и кошка из пищали стрелять начнет…

— Глупостей не болтай! — рассердился Севастьян. — Знаю я, чьих рук это дело.

— Чьих? — с любопытством спросил Иона.

— А тех же, что донос на батюшку написали! — отрезал Севастьян и сжал кулаки.

Флор отправлялся в гавань — в Новгород прибыл знакомый корабль, английская «Екатерина», и Флору хотелось перемолвиться словом-другим с давним приятелем, Стэнли Кроуфилдом.

Стэнли обладал на удивление трезвой головой и мог, глядя на ситуацию со стороны, дать неожиданный и весьма дельный совет. Конечно, не исключено, что и не стоит посвящать чужого человека в подробности дела — больно уж оно неприятное, — однако, по здравом размышлении, Флор решил Кроуфилду довериться. Англичанин еще никогда его не подводил, а море роднит всех моряков.

Но оказалось, что и у Кроуфилда имеются для Флора тревожащие вести. Красавицу «Екатерину» Флор увидел сразу. Она выглядела так, словно вернулась с бала, а не из плавания. На корабле царил полный порядок. Стэнли Кроуфилд стоял на палубе и пускал дым.

— Привет, Кроуфилд! — закричал Флор и помахал ему рукой. — Добро пожаловать в Новгород!

— О, Флор! Дивный цвет… э-э… благоуханный! — изрек англичанин и вынул трубку изо рта. — Счастлив видеть!

Его глаза искрились, но лицо оставалось совершенно невозмутимым. Флор оценил шутку и фыркнул.

— А ты, дракон огнедышащий, опять привез свое зелье, чтоб я меньше благоухал?

— Я разное зелье привез, — сообщил Стэнли Кроуфилд. — И такое, и эдакое. Погоди, спущусь к тебе. Я хочу тебя посетить у тебя в гостях… Так это говорится?

— Приблизительно, — кивнул Флор. — Я как раз для того и пришел, чтобы тебя в гости зазвать. Точнее, по делу.

— О, в гости по делу! Это очень точное выражение, — обрадовался Кроуфилд. — Я непременно воспользуюсь.

Он сбежал по трапу, оставив несколько указаний своему помощнику. Разгрузка еще не началась, ждали купцов — заказчиков товара.

— По дороге в Россию со мной случился странный событий, — поведал Кроуфилд, шагая рядом с Флором. — Мы повстречали в море человека!

— И куда он шел? — улыбнулся Флор, хотя на душе у него было сейчас тяжело. Но рыжий, покрытый веснушками, покусывающий трубку англичанин действовал на него успокаивающе.

— Человек? — удивился Кроуфилд. — Ну, он не мог идти по волнам, потому что для такого поступка нужна очень большая сила веры в Бога. Такой силой не обладают теперешние люди… Нет, этот человек почти утонул. Однако когда он пришел в себя, то рассказал интересные вещи…

История о пороховом корабле и случайной команде, набранной с бору по сосенке, очень не понравилась Флору.

— У меня есть предположение насчет заговора с порохом, — продолжал Кроуфилд.

Они уже подходили к воротам Флорова дома. Там по-прежнему трудился Иона.

— Плохо отмывается, проклятая! — закричал он, едва завидев хозяина. — Впиталась! Ядовитая!

— О, тут произошло неприятное событие? — осведомился Кроуфилд.

Иона узнал англичанина и выпрямился, держа тряпицу в опущенной руке.

— Здравствуйте, господин Кроуфилд, — выговорил он. — Не признаете? Меня раньше Животко звали, а теперь — Иона.

— О, Иона — великолепный наименований для моряка! — обрадовался Кроуфилд. — Таковой моряк в воде не тонет!

— Угу, — сказал Иона и вернулся к своему занятию.

Друзья вошли в дом.

— Предположим, некий корабль движется в Новгород и везет груз пороха, — задумчиво молвил Флор. — Как ты думаешь, Стэнли, он выполняет заказ русского государя?

— Ни в коей мере! — решительно произнес Кроуфилд. — Я полагаю здесь наличие заговора! Заговора с порохом!

Наталья Фирсова вышла, степенно поклонилась, подала прохладного киселя. Флор глядел на нее с гордостью. Как сказала бы по аналогичному поводу старенькая учительница начальных классов — «вот какого отличного товарища воспитали мы в наших рядах!»

Важно поклонившись гостю и хозяину, Наталья скрылась. Она знала, что Флор ей все потом перескажет, а сидеть и улыбаться с отсутствующим видом в присутствии полузнакомого гостя ей не хотелось. Наталья любила быть в центре внимания; положение слушателя устраивало ее мало.

Кроуфилд был встревожен и не скрывал этого. Приподнявшись и приветствовав Наталью поклоном, он вновь вернулся к теме пороха.

— Правда ли, что Иоанн намерен посетить Новгород в ближайшее время? — продолжал он.

Флор уставился на него.

— Не хочешь же ты сказать, что некто намерен покуситься на жизнь государя? — вымолвил он.

— Подобные намерения — не редкость, — сообщил Кроуфилд с таким видом, будто ежедневно бывает при королевском дворе и досконально изучил там науку дворцовых заговоров.

Флор задумался. О том, что царь Иоанн намеревается посетить Новгород, говорили уже давно. В Юрьеве монастыре готовились принять знатного богомольца, купцы обсуждали, какие яства поставят для царского пира и о чем будут с царем разговаривать. Издавна не жаловали московские государи вольный Новгород, колыбель практически всех вольнодумных идей российского северо-запада. Следовало подольститься хотя бы на этот раз.

Флор чувствовал некоторую растерянность. С одной стороны, на его семью и его друзей надвигалась опасность со стороны Турениной — пока вдовица жива и в силах, она не остановится ни перед чем, лишь бы извести Глебовских отпрысков. С другой стороны, оставить без внимания подозрения Кроуфилда он тоже не мог: англичанин, несомненно, был умен. Флор не разделял общего заблуждения, которое гласило: если человек говорит на твоем родном языке с ошибками, значит, он глуповат и не разбирается в ситуации. Обыкновение считать всех иностранцев дурковатыми нередко оказывалось роковым — как для русских, так и для англичан.

— Иона! — позвал Флор, приняв по наитию решение, которое показалось ему правильным. И, когда мальчик возник на пороге и угрюмо уставился на англичанина, велел: — Ступай, братец, к ливонцу. Передай: Флор Олсуфьич-де кланяется и просит пожаловать к нему.

— Ладно, — буркнул Иона. По всему было заметно, что очень не хочется ему идти к ливонцу и вступать с басурманом в переговоры, да делать нечего.

И ушел Иона.

— Ливонец? — выговорил Кроуфилд и зачерпнул ложкой густого киселя. — О, это очень вкусное! Немного похоже на пудинг… Вы знаете, имеется множество сортов пудинга, и все они не похожи один на другой…

Они поговорили немного о пудингах и киселях. Кроуфилд пытался сделать несколько замечаний о погоде, но Флор слишком тревожился, чтобы поддерживать легковесную беседу, и Стэнли — человек вежливый — заметил это и замолчал.

В тишине они внезапно услышали странные звуки. Очень странные — их не могло испускать ни одно живое существо, и одновременно с тем они не были присущи ни одному предмету, независимо от степени его скрипучести. Ни двери, ни старые половицы так не визжат. Разве что нож по стеклу… Звуки были то громче, то тише. Иногда они затихали надолго, но потом возобновлялись через неравные промежутки.

— Что это? — осведомился Кроуфилд.

Флор покачал головой.

Вбежала Наталья, кинулась к Флору.

— Что это, Флорушка?

Кроуфилд опять приподнялся, приветствуя ее появление.

— Мы как раз обсуждали это странное звуко… как это сказать? — произнес англичанин.

— Эти странные звуки! — выпалила Наталья. — Но это ужасно, ужасно! У меня все внутри так и переворачивается!

— Ты не поняла, голубка, откуда они доносятся? — спросил Флор осторожно.

— Ну… — Наталья задумалась. Когда она бежала сюда, то несколько раз ей почудилось, будто скрежещет у нее прямо над ухом. — Возможно, из угла… Там, где старая кладовая… Где ненужные вещи хранятся…

Флор уставился ей в глаза, и Наталья увидела в них настоящий ужас.

— Пафнутий! — выговорил Флор и встал. — Стэнли, идешь со мной? — предложил он гостю. — Возможно, мне понадобится помощь…

Англичанин отложил свою трубку, проглотил еще одну ложку киселя, подмигнув при этом Наталье, и вышел вслед за хозяином дома. Наталья осторожно прокралась следом.

Флор не ошибся.

Пафнутий сидел в своем углу, тупо глядя себе под ноги, и тихо раскачивался из стороны в сторону. Левая рука у него была в крови, и стена слева от Пафнутия вся была разрисована кровью. Какие-то загогулины, запятые, смазанные и искаженные рожи с оскаленными ртами и выпученными глазами.

— Бесы! — взвизгнула Наталья.

Пафнутий чуть приподнял голову, раздвинул губы, и из его горла вырвался странный скрежещущий звук.

Безумцев в те дни не изолировали — они свободно гуляли по улицам городов, стращали народ и пользовались всеобщим состраданием к несчастным. Кроме тех случаев, естественно, когда их в чем-либо обвиняли и побивали камнями.

Глаза Пафнутия побелели, зрачки сузились, превратились в точки.

— Пафнутий! — позвал Флор.

Безумец поднял лицо, и Флор увидел, что у него трясется кожа — как у лошади, на которую села муха. Пафнутий поднес ко рту левую руку и впился в нее зубами. Кровь опять потекла из ранки.

— Держи его! — велел Флор Кроуфилду.

Вдвоем они навалились на Пафнутия, но тот отбивался с нечеловеческой силой, скрежетал и верещал.

Наконец двум крепким мужчинам удалось совладать с безумцем и связать его.

Пафнутий бился, подпрыгивая все выше над полом. Из его рта текла розоватая пена, а потом и кровь.

— Боже, что с ним? — бормотал Флор, пытаясь утихомирить сумасшедшего.

И тут он вспомнил, что Наталья стоит рядом и смотрит на происходящее широко раскрытыми, перепуганными глазами.

— Наташа, позови Сванильдо! Лавра позови! Иди, иди! Ступай скорее! — приказал он.

Гвэрлум побежала вниз по лестнице. Она впервые видела нечто подобное. Темные бездны, в которые способен погружаться человеческий разум, испугали ее куда сильнее, чем любые испытания, коим подвергается бренное тело.

Когда Эльвэнильдо поднялся к несчастному Пафнутию, тот уже затих — обессилел.

— Перенесем его на постель и привяжем полотенцами, — решил Флор. — Тебе, Сванильдо, придется его стеречь. Будь очень внимателен, хорошо? Он может быть опасен.

Пафнутий оказался тяжелее бревна. Он все время изгибался. Наконец его водрузили на ложе и примотали покрепче. Обездвиженный, безумец вращал глазами и тихо мычал.

— Он отравлен, — сказал Эльвэнильдо.

— Ты хочешь сказать, что он умрет? — уточнил Флор.

— Не обязательно. Возможно, он придет в себя… Помнишь, он ничего не помнил, когда мы его встретили?

— Полагаешь, это действие того же яда? — Флор задумался. — Возможно, ты прав. Но где он достал этот яд?

— Вот это вопрос, Флор Олсуфьич… — Эльвэнильдо вздохнул. — И куда он уходил, когда исчезал на несколько дней?

— Бродить… — Флор пожал плечами. — Он не в первый раз уходит бродить. Может быть, себя ищет. Некоторые люди думают, что оставили истинного себя где-нибудь в лесу или у кого-то в доме…

— А некоторые люди путают себя истинного с собой отравленным, — сказал Эльвэнильдо. — Ох, как мне все это не нравится, Флор! У нас на курсе был один нарк…

— Что такое — нарк? — тотчас перебил Флор.

— А… Да, хорошо, что ты этого не знаешь… Нарк, Флор Олсуфьич, — это человек, который не может жить без некоторых отравляющих веществ. Например, без опиума. Или ЛСД. Ну, привык, понимаешь? — Он беспомощно махнул рукой. — В общем, это яд, который вызывает в сознании приятные картинки. У нас его еще называют «причастием дьявола».

— Понятно, — сказал Флор и посмотрел на Пафнутия с сомнением.

— Я за ним послежу, — обещал Эльвэнильдо. — Идите, занимайтесь делом. Там, кажется, Иордан явился.

Иордан из Рацебурга действительно пришел в дом Флора вслед за Ионой. Опасаясь оставлять ливонца одного, Иона исправно угощал его киселем и говорил разные вежливые словеса. Ливонец не слушал, киселя не ел — вертел головой и усмехался собственным мыслям.

Наконец он увидел Флора, а за ним и англичанина.

— Это давний мой друг, Стэнли Кроуфилд, — представил Флор. — А это мой лучший враг и прекрасный товарищ Иордан из Рацебурга.

Иордан польщенно улыбнулся. Кроуфилд вежливо пожал ему руку.

Уселись за стол.

— Времени нет на лишние разговоры, — объявил Флор. — Прошу тебя, Иордан, расскажи подробно обо всем, что было на том пиру у Глебова.

— Извольте, — Иордана, казалось, забавляли серьезные лица его собеседников. — Вдова Туренина завела странные речи. Мы так подумали, что она, должно быть, выпила лишнего и по женской слабости болтает.

— Что именно она сказала? Иордан, пожалуйста! — взмолился Флор.

— Я половины не понял, — признался Иордан. — Да и Глебов, по-моему, тоже… Мол, царь ошибку сделал. Ну, царицей она быть якобы хотела, да ей не позволили… Какой царицей, Флор? Ну какая из нее царица? Ладно… Потом еще намекала: мол, гром грянет — все вы перекреститесь… Ничего конкретного.

Он призадумался и выговорил:

— Да, вроде бы, такое обещала: кто, дескать, меня, Авдотью, любить будет и поддержку мне даст, того не обижу, жемчуга будет в вине растворять и вино то пить, на бархате спать… Что-то такое. Вы что-нибудь поняли?

— Нет, — сказал Кроуфилд.

— Вот и я ничего не понял. А Глебов даже внимания на эти речи, по-моему, не обратил. Вихторин к тому времени тоже выпил изрядно, он все плясать хотел…

Помолчали. Потом Флор произнес:

— Мы точно знаем, что Туренина сгубила Глебова и подослала убийц к Вихторину и к тебе, Иордан. Стало быть, она сочла свои слова достаточно опасными, чтобы уничтожить свидетелей.

— Но для чего она их вообще произносила? — удивился Иордан.

— Она хотела быть царицей, — сказал Флор. — А царь избрал другую. И эта дура вообразила, будто царь — ее личный враг. И замыслила его извести… Она искала сторонников, давала намеки.

— Мы не поняли! — воскликнул Иордан. — Говорю тебе, мы ничего не поняли!

— Хорошо бы еще это обстоятельство дошло до Авдотьи… — вздохнул Флор. — Она вообразила, что вы отвергли ее предложение участвовать в заговоре…

Он произнес слово «заговор», и тотчас в мысли вкралось второе слово — «порох». То же самое подумал и Кроуфилд.

— Но если царь должен приехать в Новгород и некто купил порох… — заговорил англичанин.

— Не значит ли это, что безумная Авдотья вознамерилась взорвать русского царя со всеми его гостями и двором? — воскликнул Иордан. — Боже правый! Матерь Божья Мария Тевтонская, это невозможно!

— Очень даже возможно, — сказал Флор.

— Это же Россия, — поддакнул Кроуфилд несколько двусмысленно. — В России возможно абсолютно все!

* * *

Взяли лошадей, чтобы ехать быстрее. Иордан, Кроуфилд и Флор помчались по улицам Новгорода и дальше по берегу. Искали корабль под названием «Горация». В гавани его не было, и никто не видел, чтобы такое судно входило в Новгородский порт. Но Кроуфилд настаивал на своей правоте. Он был уверен, что Питер ван Хехст ничего не придумал. Такую историю трудно изобрести. В конце концов, мог просто поведать своим спасителям что-нибудь попроще — не бросили бы его обратно в море только потому, что байка о злоключении показалась англичанам недостаточно занимательной!

— Корабль был, — уверял Кроуфилд, — и он должен уже находиться где-то здесь. Мы можем разделиться, хотя я полагаю, что он через новгородские воды не проходил, бросил якорь не доходя до города.

Совету Кроуфилда последовали — другого выхода попросту не было: роковое судно необходимо обнаружить и обезвредить, иначе произойдет непоправимое.

Гибель царя будет означать всеобщий хаос в стране, у которой и без того довольно врагов. И в первую очередь репрессии обрушатся на Новгород.

— Вот он! — крикнул, поднимаясь в стременах, Иордан. Он вырвался вперед и остановился на вершине невысокого холма. — Вижу!

Его спутники приблизились, напряженно вглядываясь в даль.

— Какие у тебя глаза! — восхитился англичанин. — Как у моряка!

— Лучше, — фыркнул ливонец.

Они двинулись дальше. Корабль действительно покачивался у берега. Он выглядел странно — потрепанным и неопрятным, как неряшливая женщина с косматыми волосами, торчащими из-под рваного платка. Некоторые паруса были убраны, другие висели, концы болтались, по палубе был разбросан мусор.

— Мне это очень не нравится, — пробормотал Кроуфилд. — Скажу больше, друзья мои, я испытываю ужас…

В молчании они приблизились еще на несколько десятков метров. Теперь уже ясно можно было различить: то, что они приняли поначалу за мусор, были человеческие тела.

Люди лежали как попало, застыв в самых нелепых и невероятных позах, у некоторых были изогнуты руки, точно на шарнирах, или голова вывернута под невозможным углом.

— Мертвы! — вскрикнул Флор. Мухи с жужжанием кружили над трупами и ползали по их лицам и глазам.

Флор спешился, осенил себя крестом.

Ливонец последовал его примеру. Англичанин остался в седле.

Они подошли к самому борту и невольно отшатнулись. Все кругом было изрисовано теми же бесовскими значками, которыми испоганил стену флорова дома безумный Пафнутий. Здесь были странные рожицы, кривляющиеся бесенята — Пафнутий узнал бы тех, что прыгали в воздухе вокруг Авдотьи Турениной у нее в дому, — отвратительные орнаменты, странные узоры, один вид которых наполнял здоровую душу необъяснимым ужасом…

— Если Сванильдо прав, — медленно проговорил Флор, — то они все отравлены.

— Но почему они умерли? — спросил Кроуфилд. — В этом нет никакой логики!

— Они перебили друг друга, — заметил Иордан, склоняясь в седле. — Это очевидно. Если этот яд вызывает страшные картины перед глазами человека, он начинает отбиваться от несуществующих врагов.

— Это логично, — согласился Кроуфилд и уже в который раз глянул на ливонца с уважением. — Следовательно, — продолжил он мысль, как будто не желая допустить, чтобы все лавры достались Иордану, — тот же человек, что отравил Пафнутия, уже побывал на этом корабле.

— Следовательно, — подхватил Флор, — это — тот же человек…

— Один и тот же человек отравил и Пафнутия, и моряков? — уточнил Кроуфилд. — Нужно посмотреть, господа, остался ли на корабле дьявольский груз.

Все трое замолчали, переглядываясь. Никому не хотелось ступать на борт проклятого корабля. Наконец Флор тряхнул головой.

— Что ж, — выговорил он, — это случилось у меня дома, так что мне и идти.

— Я с тобой, — объявил ливонец. — Ты польстил мне, назвав лучшим врагом. Я знаю, Флор Олсуфьич, что рано или поздно сойдемся мы с тобой на поле брани, но я уважаю тебя и не позволю погибнуть прежде той грядущей войны.

— А может, никакой войны еще не будет, — добавил Кроуфилд. — Но не в характере английских моряков отступать перед дьяволом!

И все трое забрались на борт «Горации». Тучи мух поднялись в воздух, и Флор вспомнил еще одно наименование врага рода человеческого — Повелитель Мух. Поистине, «Горация» превратилась в настоящий ад.

Всем им, людям войны, торговли и авантюрных путешествий, доводилось видеть мертвецов, все они встречали смерть лицом к лицу и не раз — посреди разбушевавшейся стихии или в бою. Но такого в их жизни еще не бывало.

Каждая доска корабля несла на себе следы дьявольского безумия. Повсюду была кровь, кое-где находили сорванные лоскуты кожи или выбитые зубы, а к штурвалу прилипла большая прядь окровавленных волос.

Трупы усмехались, наблюдая за живыми, которые пробирались между ними, стараясь на наступать на руки и ноги. Несколько раз Кроуфилду казалось, что чьи-то пальцы пытаются сомкнуться на его лодыжке, но, опустив глаза, он видел, что это лишь иллюзия.

Поэтому когда одно из тел действительно пошевелилось и двинулось в сторону, Кроуфилд утратил свой невозмутимый вид и подпрыгнул почти на полметра вверх.

Мертвец приподнимался, слепо глядя мутными глазами и топорщась окостеневшей рукой, словно простирая ее к живому.

Кроуфилд прикусил язык, чтобы не закричать. Его спутники уже отошли и не видели происходящего. А когда англичанин решился наконец крикнуть и все-таки позвать их на помощь, то обнаружил, что не может выдавить из себя ни звука. Горло перехватило, Кроуфилд мог только бессильно сипеть.

Наконец мертвец приподнялся еще выше и повалился набок. Под ним обнаружился еще один. И этот новый был живым.

— Слава Богу, — пробормотал Кроуфилд. Он вытащил нож и осторожно приблизился к моряку.

Живой человек беспокойно водил глазами из стороны в сторону. На нож в руке Кроуфилда он не обращал ни малейшего внимания — казалось, он просто не видел его.

— Где Финч? — тихо спросил он. — Это ты, Роб? А? Или нет…

Кроуфилд взял его за руку. Моряк содрогнулся, как будто коснулся ядовитой медузы.

— Это я, — сказал Кроуфилд. — Стэнли. А ты кто?

— А? — снова бросил моряк. — Ну, я… А? Ты? А Роб?

— Кто ты? — повторил Кроуфилд.

— С кем ты разговариваешь? — подал голос Флор.

Кроуфилд приподнялся и громко произнес:

— Идите сюда! Здесь нашелся живой!

Оба его спутника поспешили назад и обступили моряка.

— Кто ты? — в третий раз спросил Кроуфилд.

— Я… Роб, — ответил человек.

— Твое имя Роб?

— Да… А Финч?

— Финч — это капитан? Боюсь, тут все мертвы, кроме тебя, Роб, — сказал Кроуфилд. — Вставай. Ты можешь встать?

Роб осторожно, будто не доверяя собственному телу, выбрался из-под трупа и поднялся на ноги. Он выглядел растерянным и смущенным. Затем он осмотрелся по сторонам и побелел.

— Что здесь случилось? — прошептал он.

— Мы бы хотели поговорить с тобой об этом, — сказал Флор.

— Нет, нет! — вскрикнул Роб, закрывая лицо руками. — Этого не может быть!

Кроуфилд схватил его за локоть и потащил с корабля. Его спутники последовали за ним. Лишь оказавшись на холме, там, откуда проклятый корабль не был виден, Роб немного пришел в себя.

— Я плохо помню, — признался он. — Мы везли… Все думают, что мы везли порох. Мы все время ругались. Это потому, что команда была плохая. Финч набрал кого попало.

— Ты это и о себе или только о своих товарищах? — уточнил Кроуфилд. Он очень не любил, когда моряки предавали дух товарищества.

Роб поглядел на англичанина доверчиво, как ребенок на учителя, и ответил с обезоруживающей простотой:

— Себя тоже. Я боялся, что меня отправят на галеры за воровство, я ведь воровал в порту кошельки… Теперь я этого делать не буду! — добавил он горячо. — Я видел, что бывает, когда приходит дьявол! Я видел это своими глазами!

— А на корабле был дьявол? — удивился Кроуфилд.

— Да! — ответил Роб. Он огляделся по сторонам, как бы опасаясь увидеть скептицизм на лицах своих слушателей, но все трое оставались серьезными. — Я добрый католик, господа, и я верю в дьявола, особенно когда вижу его лицом к лицу!

Моряк выглядел совершенно нормальным, только перепуганным и уставшим, заметил Флор. Но сходство безумия, охватившего моряков с «Горации», с тем, которому был подвержен беспамятный Пафнутий, не вызывало сомнений. Если Сванильдо прав, то Пафнутий принимает ядовитое зелье не в первый раз. А эти бедолаги, возможно, отведали его впервые…

— Ответь на некоторые вопросы, хорошо? — предложил ему Кроуфилд. — Если ты не будешь врать, я возьму тебя к себе на корабль.

— И поплывем в Англию? — добавил Роб.

Кроуфилд улыбнулся.

— Вот именно.

— Хорошо! — сказал Роб.

— У вас был на корабле человек по имени Петер ван Хехст? — начал Кроуфилд.

— Да. Он со всеми ссорился. Говорил, что мы везем порох для какой-то дурной цели. Бранил протестантов. Вообще задирал нос. Он упал за борт.

— Отлично! Следующий вопрос, — Кроуфилд потер руки. — Вы везли порох. Кто был заказчиком?

— Приходил человек, говорил с капитаном. Довольно простецкий на вид. Я думаю, он — доверенное лицо заказчика.

— Он вам заплатил?

— Он разговаривал с капитаном…

— Проклятье! — сказал ливонец. — Если даже порох привезли для Турениной, мы об этом не узнаем. Естественно, она прислала кого-то из своих холуев… Впрочем… — И он вернулся к моряку: — А ты не заметил, этот доверенный человек… Как он держался?

— Обыкновенно, — пожал плечами Роб.

Моряк стоял, окруженный тремя незнакомыми людьми, и вертел головой, обращаясь то к одному, то к другому. Было видно, что он очень слаб, однако ни сесть, ни выпить ему не предлагали, хотя у ливонца имелась при себе фляга.

— Подумай! — настойчиво повторил ливонец.

Роб закрыл глаза и наморщил лоб. Потом вдруг лицо его прояснилось.

— Ну, мне почудилось, что у него бок болит… Он немного кособочился, когда ходил… А что?

— Если это тот человек, о котором я думаю, — торжественно объявил ливонец, — то у него должна быть рана на боку. Это я его поранил, — добавил он и сверкнул глазами.

— А, — сказал моряк. — Ну, может быть…

— Картина мне видится так, — подытожил Кроуфилд, — Туренина имела задачей заказать порох ради творения заговора, а когда получила желательное, то отравила весь экипаж.

— Выходит, и Пафнутий — ее человек? — Флор заметно встревожился.

— Одно к одному! — не без важности молвил Кроуфилд. — Однако это есть также поправимо, поскольку мы обязаны ликвидировать опасность.

Флор усадил английского моряка к себе за спину, и все четверо помчались обратно в Новгород.


Глава 15 Пороховая мина


Назар Колупаев глядел на Флора мутно, как будто приказной дьяк несколько дней кряду непрерывно пил. Не прибавляло приветливости и общество, в котором явился к нему «медвежонок»: длинный ливонец да рыжий англичанин.

Флор в отчаянии сказал:

— Назар, я на колени встану и буду прилюдно рожу себе царапать, как опозоренный баскак, если не скажешь: кто устраивает охоту для царя и где…

Назар молчал, тяжело ворочались в его голове сразу несколько громоздких мыслей. Сказать? Не сказать? Уж не участвует ли Флор в заговоре? А о существовании некоего заговора против Иоанна Васильевича Назар чуял тем особым обостренным чутьем, коим должны обладать государственные мужи средней и мелкой руки…

Наконец Колупаев выговорил:

— Знаешь что, Флор, я тебе скажу, но с того мгновения глаз с тебя не спущу.

— Согласен, — быстро просветлел Флор.

И Назар Колупаев, приказной дьяк, произнес:

— Авдотья, вдова Туренина — вот кто! У нее остались хорошие охотничьи угодья после мужа и домик отличный. Там и будет отдыхать Иоанн Васильевич после того, как загонят для него кабана, и потешится его русское сердце охотой!

И глянул на иноземных спутников Флора. Те отреагировали по-разному: ливонец осклабился, показал свои лошадиные зубы и чуть сморщил длинный нос, а англичанин вынул изо рта трубку и молвил:

— О, это роскошно!

Флор метнулся к Колупаеву, схватил его за руки.

— Глаз с меня, говоришь, спускать не будешь? Вот и хорошо! И еще стрельцов мне дай, Назар!

— На что тебе стрельцы? Вот полоумный! Что ты затеваешь, Флор Олсуфьич? — Колупаев отбивался, как мог, но получалось у него плохо, Флор так и впился, точно клещ.

— Я затеваю? — Флор обернулся к своим спутникам за помощью. — Да скажите ему! Покажите ему этого… Роба! Хотя он еще один иностранец…

— Дело в том, — заговорил Кроуфилд, — что нам стали известны некоторые обстоятельства. Мы лично… О, это очень ужасно!

И он замолчал, обдумывая, что сказать дальше.

— Порох, Назар, — прямо вымолвил Флор. — Туренина купила несколько бочек контрабандного пороха, а всю команду корабля, который доставил ей товар, отравила.

— Этого не может быть! — выпалил Назар и покраснел так, словно его застали голым с непотребной девкой. Багровая краска залила всю его широкую мясистую физиономию, а глаза странно потемнели. — Как это — отравила всю команду? Где?

— Под Новгородом, — пояснил Кроуфилд и сделал неопределенный жест рукой, в которой держал трубку. Дым описал причудливую кривую, задрожал и растворился в воздухе. — О, это очень кошмарно! Мы там побывали. У нас есть живой матрос. Он видел.

— Какой живой матрос? — застонал Колупаев. — Что он видел? Глупый басурман! Зачем ты путаешь меня?

Стало тихо. Было слышно, как Назар скрежещет зубами. Даже на ливонца это произвело некоторое впечатление. Но только не на Кроуфилда. Совершенно невозмутимо он проговорил:

— О, тут нет никакой путаницы! Товар привезли контрабандой. Туренина прислала отравителя и забрала товар. Из всей команды один жив. Он — здесь. Он может, возможно, если сумеет, давать показания.

И, чрезвычайно довольный столь логичной речью, англичанин сунул трубку в рот и затянулся.

Колупаев посмотрел на него с ненавистью.

— Звать матроса? — осведомился Флор. И умоляюще сложил руки: — Поверь мне на слово, Назар! Поверь, и я помогу тебе выкрутиться из истории с Глебовым.

Назар напрягся всем своим могучим телом.

— Что ты хочешь сказать?

— То, что ты и сам знаешь. Туренина оболгала Глебова, ты казнил невиновного.

— Убью! — заревел Колупаев и вскочил, размахивая кулаками. — Убью!

— Это нелогично, — подал голос англичанин, но тут же странно пискнул и выскочил вон, ибо Колупаев явно вознамерился свернуть дерзкому басурману шею.

Ливонец принял холодный вид и удалился сам, отчаянно изображая, что делает это по собственной воле и в тот самый момент, когда счел нужным.

— Поверь! — крикнул Флор, выскакивая из приказа. Кружка, пущенная ему в голову, разбилась о вовремя захлопнутую дверь.

— Тяжелый человек, — фыркнул Флор, когда они оказались в относительной безопасности от колупаевского гнева.

Матрос, ожидавший их в некотором отдалении, уныло поглядывал на своих спасителей. Он слышал, как в приказе ревели и топали ногами, донесся до его ушей и гром разбитой кружки, так что Роб вполне справедливо предположил наличие начальственной грозы. Он ожидал, что это не улучшит настроения его новым знакомцам, однако, к его удивлению, все происходило ровно наоборот.

Флор даже улыбался и потирал руки.

— Теперь — домой, — объявил он. — Я хочу собрать наших и отправиться в охотничий домик Турениной. Уверен, там мы найдем все доказательства заговора и уничтожим пороховую мину.

— А стрельцы? — спросил ливонец.

— Ха! — Флор фыркнул. — Назар мне поверил. Он явится туда сам, вот увидишь, с подкреплением. Но пускать дело на самотек я тоже не хочу, так что и сам приду… Если Бог даст, встретимся с Назаром на месте. А если не даст — избавим государя от опасности и без Назара.

— Лично я направляюсь в гостиницу, — сказал ливонец. — Я только что вспомнил о том, что мне необходимо составить несколько писем и прочитать мой молитвенник. Я совершенно пренебрег делами и правилами моего ордена. Честь имею!

И он, вежливо поклонившись, зашагал прочь по улице. Флор проводил его глазами и покачал головой.

— Хитрый гусь! Пошел строчить донесения своему магистру…

— Может быть, это не вполне благоприятно? — осведомился Кроуфилд.

— Да нет, — Флор вздохнул. — Он по-своему честный человек. Идем, Стэнли. Очень много дел. Я бы не стал доверять спасение царя одному только Колупаеву. Он рассержен, испуган и может изрядно наломать дров.

— О, наломать дров! — почему-то развеселился Кроуфилд. — Дрова чрезвычайно важны во время пикника!

* * *

Связанный Пафнутий лежал на постели и глядел в потолок. Сиделец рядом с ним был теперь другой — Харузин ушел отдыхать, измученный близким присутствием безумия и какой-то особенно тяжкой атмосферой, которую распространяют скорбящие наркоманы, и у ложа Пафнутия остался Лавр. Он тянул четки и негромко пел:

Иисусе мой прелюбезный, сердцу сладосте,
Едина в скорбех утеха, моя радосте.
Рцы душе моей: «Твое есмь Аз спасение,
Очищение грехов и в рай вселение».
Мне же Тебе Богу благо прилеплятися,
От Тебе милосердия надеятися.
Кто же мне в моих бедах грешному не поможет,
Аще не Ты, о Всеблагий Иисусе Боже!
Хотение мое едино: с Тобою быти,
Даждь ми Тебе Христа в сердце всегда имети.
Изволь во мне обитати, благ мне являйся,
Мною грешным, недостойным не возгнушайся…

Неожиданно Лавру показалось, что он слышит второй голос, повторявший не в лад, но очень тихо и скорбно:

— Мною грешным, недостойным не возгнушайся…

Лавр остановился, замолчал. Голос тоже смолк.

— Пафнутий, — позвал Лавр.

Безумец шевельнул глазами, двинул губами.

— Ты меня слышишь? — спросил Лавр.

— Развяжи меня… — пробормотал Пафнутий.

— Опасаюсь я, — ответил Лавр. — Как бы не пришлось снова с тобой драться… Еле совладали, такой ты бык здоровенный оказался…

— Это зелье проклятое так действует… — шепнул Пафнутий. — Сейчас прошло. Я как новорожденный телок — еле лежу, а уж рукой и вовсе пошевелить не могу. Развяжи меня, Лавр.

— Ты помнишь, стало быть, кто я такой? — удивился Лавр. — И имя свое помнишь?

— Да…

— В прошлые разы ты ничего не помнил, Пафнутий. Или ты притворялся?

— Я не притворялся… — Слезы потекли по бледным щекам Пафнутия, слабенькие и жиденькие. Лавр глядел на них и не верил им.

— Твоя хозяйка — госпожа Туренина, не так ли? — спросил Лавр.

Пафнутий кивнул, глотая слезы. И добавил:

— Она всех подле себя держит, не так, так эдак… И полюбовников, и прислужниц, и работных людей… Ее все боятся, а иные жить без ее зелья не могут.

— Так и Харузин говорил, — задумчиво молвил Лавр. — Видать, расплодились впоследствии эти Туренины… Надо бы это зловредное племя под корень извести. Согласен ты со мной?

— Я, Лаврушка, сейчас на все согласен, — пробормотал Пафнутий. — Развяжи меня… Больно.

— Терпи, — сказал Лавр. — Я здесь один. Развяжу тебя — после не поймаю, а ты человек опасный. Что у тебя на сердце?

— Ничего…

Но Лаврентий недаром был «медвежонком», выросшим среди разбойников, — он хорошо видел, когда у человека на сердце прячется какая-то тайна.

— Лучше скажи мне сейчас, — пригрозил Лавр, — иначе тебе будет очень больно, Пафнутий. Ты предать нас хочешь.

— Нет! — вскрикнул Пафнутий тоненько и зарыдал, как женщина, в голос.

Лаврентий отвернулся от него и снова начал петь. Тогда Пафнутий прошептал еле слышно:

— Туренина хочет, чтобы я отравил царя.

Лавр сделал вид, что не слышит. Он продолжал выводить слова своей молитвенной песни:

Исчезе в болезни живот без Тебе, Бога,
Ты мне крепость и здравие, Ты слава многа.
Радуюся аз о Тебе и веселюся,
И тобою во вся веки, Боже, хвалюся…

Пафнутий повторил, чуть громче:

— Авдотья дала мне яд, чтобы я отравил царя!

Лавр замолчал и быстро повернулся к связанному, взял его за руки, нежно и одновременно сильно стиснул:

— Ты уверен?

— Да, Лаврентий, в этом я уверен…

— Фиал при тебе?

— На груди. Вы не нашли его, когда меня хватали.

— Это потому, что мы тебя не обыскивали, — сердито пояснил Лавр. — Вот единственная причина. Поверь мне, Пафнутий, если бы я решил тебя обыскать, то нашел бы что угодно, даже маковое зерно у тебя за щекой!

Пафнутий тяжело вздохнул, полотенца, туго стягивающие его грудь, впились в тело, и под рубахой обрисовались очертания крохотного пузатого сосудика.

Лавр осторожно извлек в прореху ладанку с зашитым в нее фиалом. Разрезал шнурок и завладел сосудом. Там действительно плескалась какая-то жидкость — всего несколько капель.

— Осторожней, — шепнул Пафнутий, — это страшный яд, клянусь тебе!

— Он убивает? — спросил Лавр. — Или вызывает безумие?

— Безумие… Спаси меня, брат Лаврентий! — Пафнутий забился, пренебрегая болью, которую доставляли ему путы при их натяжении, зарыдал, затрясся. Глядеть на него было страшно и жалко.

— Лежи! — сказал Лавр. — Я к тебе опять Харузина пришлю. Он будет читать Псалтирь, а ты лежи да слушай, понял? Ни слова ему не говори, иначе я отрежу тебе язык!

— Ты? — Пафнутий так удивился, что даже плакать перестал.

— Мой отец — разбойник! — напомнил Лавр. — Если понадобится, я забуду о жалости. И не жди, что Харузин снимет твои путы прежде, чем придет Флор и позволит освободить тебя. Харузин — человек боязливый. Он тебя опасается, потому что еще прежде ему доводилось видеть таких, как ты.

И с этим Лаврентий вышел, а вскоре явился Харузин, кислый и недовольный, уселся подальше от постели и принялся монотонно читать Псалтирь. «Сделали из меня какого-то Хому Брута, — думал он, бормоча церковнославянские слова. — Неровен час этот дурак со своей постелью поднимется над полом и летать начнет… Круг надо было очертить, что ли…» Но затем ему в голову пришла спасительная мысль: кровать-то тяжелая, в пол врощена, вряд ли она поднимется. Да и летать тут негде, зацепится углами.

И вот такое простое, даже примитивное соображение совершенно успокоило Харузина. Он продолжал читать, а бес в душе Пафнутия присмирел и не давал о себе знать.

Пафнутий слушал, моргал, вздыхал, но молчал. И минуты текли медленно, чинно — в ожидании Флора Олсуфьича.

Флор ворвался в дом вместе с англичанином и каким-то несчастным оборванным иностранцем, к тому же заляпанным грязью и кровищей. Иностранца, не говоря худого слова, отправили мыться в лохани на дворе и переодеваться в пристойное платье. Флор плюхнулся на скамью под образа и принялся стонать и охать на все лады.

— Устал! — объяснил он Вершкову. — Однако дело не ждет — сейчас едем в имение Турениной. Помнишь, Недельку заманили туда? Там охотничий домик имеется, и Авдотье поручили устроить охоту для царя. По пути объясню. Собирайся! Где Лавр?

Брат пришел, сел рядом. Флор сразу углядел, что у того озабоченный вид.

— Что еще? — спросил он и вдруг подскочил: — С Натальей?..

— При чем тут Наталья? — удивился Лавр и вдруг засмеялся. — Все о зазнобе беспокоишься? Нет, она сейчас вышиванием увлекается. Ей Настасьюшка показывает, как жемчугом шить. Сидят рядком, молча, точно две голубицы, и трудятся.

Кроткая, отзывчивая, смиренная Настасья вызывала у Гвэрлум самые нежные чувства. Настасье можно было покровительствовать, а кроме того, она оказалась настоящей «Марьей-искусницей». Как всякий «неформал», Гвэрлум была чуть-чуть хиппи и очень уважала различные феньки и украшения. Рукоделие в ролевой среде весьма почиталось и даже иногда приносило доход.

Поэтому девушки почти подружились — насколько это было возможно.

— Рассказывай, брат, что случилось, — устало попросил Флор. — Нам еще ехать полдня верхом, пока доберемся до места…

— Пафнутий очнулся, — проговорил Лавр. — Он человек Турениной. Это она его опоила, лишила памяти и выгнала.

— Почему?

— Надоел ей или еще по какой причине… — Лавр пожал плечами. — Авдотья лишилась рассудка, бесы завладели ее душой. Разве ты не видишь?

— Я это видел! — сказал Флор с сердцем. — Ох, поверь мне, брат, я такое видел! Не самого дьявола, но самые мерзкие его козни… И они еще не закончены.

— Туренина обладает неслыханной властью над душой Пафнутия и над его телом, — продолжал Лавр. — Он не может долго жить без ее зелья, а она приказывает ему совершать самые страшные поступки, и он все делает. И даже не помнит об этом.

— Я устал, — сказал Флор. — Давай попросту повесим его в лесу на первой же сосне, а?

— Погубим невинного человека, — возразил Лавр. — Наш отец тяжело расплатился за подобный грех.

— Невинного! — вздохнул Флор. — Все они невинные… кроме нас с тобой.

— Туренина дала ему фиал с ядом, чтобы на пиру Пафнутий отравил царя.

— Час от часу не легче! — воскликнул Флор. — А я узнал, что она заложила порох в охотничий домик, где останавливается царская свита!

— Похоже, Авдотья очень не хочет, чтобы государь остался жив. Если не яд, так взрыв его убьет… — проговорил Лавр. — Она безумна, брат, я это понял. Она еще безумнее, чем Пафнутий. Она вся во власти своего господина дьявола — бедная, погибшая душа!

— Чем по Авдотье скорбеть, подумал бы лучше, как уберечь царя, — сказал Флор, шевеля пальцами правой руки и разглядывая их так, словно видел впервые. — У меня ум за разум заходит — ничего в голову не идет.

— Пороховую мину уберешь ты. Возьми англичанина и Вершкова, — посоветовал Лавр.

— И я поеду! — раздался юношеский голос.

Оба брата повернулись в ту сторону одновременно и с одинаковым выражением лица уставились на подошедшего Севастьяна.

— Нет, Глебов, ты останешься дома, — приказал Флор. — Ты последний в роду, я не позволю тебе рисковать и жертвовать жизнью… Довольно и нас.

— Я… — запальчиво начал было Севастьян, но Флор встал и рассердился:

— Я велел тебе остаться дома! Если тебя заметят на улице, то схватят, а следом за тобой возьмут под стражу и Настасью. А если ты погибнешь, Севастьян, твоя сестра останется без защиты. Нет, ты будешь здесь. В этом доме тоже могут понадобиться мужские руки…

Севастьян сник и присел в уголке. Бездействие измучило его, но Флор был прав. Кроме того, Севастьян обещал во всем слушаться братьев — хозяев приютившего его дома.

* * *

Пафнутий лежал, как бревно, неподвижный, но не спал — таращился в потолок. Еле заметно поднималась и опадала грудь. Только по этой примете и видно было, что он еще жив. Харузин с Лавром проводили друзей в опасный поход на болота, в туренинские владения, и вернулись к одержимому. Свободно разговаривать при нем они не стеснялись. Если Пафнутий исцелится, то ему во всем можно будет доверять — в те минуты, когда туренинское зелье не было властно над его душой, Пафнутий являл себя человеком добросердечным и преданным. А ежели бесы возьмут верх — Пафнутий умрет… Правда, оба друга надеялись, что такого не случится.

— Скажи мне вот что, Лавр, — спросил Харузин, — разве человек, одержимый бесом, не пропал? Разве он уже не посвящен дьяволу?

— Разумеется, нет! — ответил Лавр. — Вот тебе пример. Какие-нибудь дьяволопоклонники крадут у родителей-христиан невинного младенца и приносят его в жертву своему повелителю на черном алтаре… Куда попадает душа этого младенца, как по-твоему?

— Не знаю… — смутился Харузин. — Никогда не думал об этом.

— Младенец сей рассматривается как мученик. Неужели Христос не возьмет эту душу в объятия, не утешит ее?

— Ты прав, — пробормотал Харузин, смущенный мыслью о невинноубиенном младенце.

— Это не я прав, — улыбнулся Лавр. — Это Церковь права… Одержимость бесом не есть полное препятствие ко спасению. Это — своего рода болезнь, испытание или искушение, попускаемое человеку для его же блага.

— Ничего себе — благо! — не удержался Харузин.

— Если победит искушение — благо, — твердо ответил Лавр. — А беса одолеть можно только… Ну?

И он посмотрел на Харузина, как учитель на прилежного ученика в ожидании правильного ответа.

— Смирением, — сказал Пафнутий.

Лавр быстро повернулся к нему.

— Ты это знаешь! — сказал он уверенно. — Вот что, Пафнутий, от этого спасение твоей души зависит — обещаешь меня слушаться, не спрашивая и не рассуждая?

— Обещаю…

— Сделаешь то, что я прикажу?

— Сделаю…

— Ладно.

И Лавр хладнокровно развязал полотенца, освобождая беспамятного Пафнутия от уз.

— Погоди, не двигайся, я тебе руки и ноги разотру, — сказал Лавр и действительно принялся растирать руки Пафнутия. Тот стонал и покряхтывал, а затем попытался сесть, но снова бессильно упал на подушки.

— Ты ведь не ел давно, — сказал Лавр. — Ослабел?

— Когда зелье… есть не хочется, — ответил Пафнутий. — Забываешь, что вообще какая-то еда существует. Я и сейчас не голоден. Только слабость.

— Тебе женщины бульон сделают, — обещал Лавр. И повернулся к Харузину: — Сходи, Сванильдо, попроси их… Чтоб покрепче, хорошо?

Харузин молча подчинился. Беспокоить Гвэрлум он не стал — это было в иных случаях небезопасно. Как теперь, когда она увлеклась новой забавой. Поэтому Харузин сам спустился в кухню. К своему удивлению, он обнаружил там Севастьяна с Ионой — они о чем-то увлеченно говорили.

«Вот кстати, — подумал Харузин. — Не буду нарушать их уединение».

А вслух произнес:

— Лавр просит сварить мясной бульон. Не откажи, Иона, — сделай.

Иона проворчал:

— Ну, если Лавр просит…

Харузин поскорее ушел. Ему не терпелось узнать, о чем договариваются Лавр с Пафнутием, но когда он вернулся в комнату, разговор был уже окончен. Пафнутий лежал и улыбался, а Лавр стоял рядом, готовый уйти.

— Бульон скоро будет, — сообщил Харузин, не слишком успешно скрывая свою досаду. — Иона принесет. Ты уверен, что Пафнутий теперь безопасен? Если он свернет мальчишке шею…

Пафнутий закрыл лицо руками, но не издал ни звука.

* * *

До охотничьего домика дорога была известной, и путники гнали лошадей, как только могли. Вадим чувствовал себя в седле гораздо более уверенно — все-таки тренировки и конные переходы не прошли для него без последствий. К удивлению Вадима, английский моряк гораздо хуже держался на лошади, чем он сам. Это странным образом подбадривало Вадима. Всегда приятно, когда кто-то менее опытен, чем ты сам. Непонятно почему, но подобное обстоятельство как будто прибавляет тебе опытности и уверенности в себе.

Когда друзья свернули в лес и углубились в чащу, день над их головами померк. Здесь водилось много дичи. Лес производил впечатление заколдованного места, как будто, кроме дичи, обитали там и лешие, и кикиморы, и русалки, и разные страшилища, оставшиеся человечеству в наследство от темных языческих времен.

И если великий Пан не умер, то нашел себе пристанище именно в таком месте, среди причудливо изогнутых древесных стволов, как бы кривляющихся в темноте, оставивших бесплодные попытки пробиться к дневному свету.

Лошади ступали тихо. Наконец между деревьями показалось строение. Никаких следов запустения здесь больше не было — охотничий домик был чисто прибран, и еще издалека было заметно, как постарались слуги Турениной: на подходе были разложены ковры, приготовлено место для костра, огромный чан уже ждал своего часа, чтобы вместить в себя тушу кабана, которому предстояло быть затравленным и убитым. Коновязь для лошадей под навесом с обновленной кровлей, рогатины, пики — все было исправным и ждало хозяйской руки.

Несколько человек бродило поблизости. Флор заметил у них алебарды. Однако это были не стрельцы, а слуги Турениной. Она не хотела, чтобы кто-нибудь, даже случайно, оказался в ее имении. И у нее, если верить всему, что слышали друзья, имелись для этого желания чрезвычайно веские основания.

Друзья спешились и привязали лошадей. Дальше им предстояло подбираться к охотничьему домику пешком, до последнего скрывая свое присутствие. «Я насчитал четверых», — прошептал Флор. Англичанин покачало головой: «Семеро, Флор». Вершков поневоле замедлил шаг — не слишком ли много врагов против них троих? Зная Авдотью, можно было предположить, что и этих она опоила чем-нибудь, что придало им нечеловеческих сил.

Однако колебаться было нельзя. Допустить покушение на царя в Новгороде означало обречь город на страшные репрессии. И неважно, останется ли Иоанн жив после этого покушения или погибнет — в любом случае, новый государь покарает Новгород за гибель своего предшественника.

Вадим, конечно, знал, что Иоанн проживет еще долго. Но, с другой стороны, знал он и о существовании так называемых «тоннелей времени». Естественно, это знание происходило из чтения фантастической литературы, но… а вдруг фантасты не врут? А вдруг им что-то такое открыто? Писатель имеет дело с материей тонкой, со словесами да фантазиями, а тонкая материя обладает совершенно особенными, неизученными свойствами. Как говорил Ленин, «идеи, овладевшие массами, становятся материальной силой».

Так что не исключено, что Вадим со товарищи оказался в другом временном тоннеле. В таком, где Иван Грозный погибает от порохового заговора, а Новгород тонет в крови…

Нет уж. Лучше вмешаться и вернуть матушку-историю на проторенную дорогу. А там, глядишь, и опричнины можно будет избежать… Возможно.

Отвлекая себя подобными рассуждениями от страха, Вершков крался по лесу вслед за Флором. Англичанин, вынужденный не курить, не знал, чем занять руки, и потому все время сжимал и разжимал кулаки.

Первого стража они убили со спины — бедняга не успел даже вскрикнуть. Второй повернулся, уловив краем уха шорох, но Флор метнул в него кинжал и пробил ему горло. Третий уже бежал, видя неладное, и звал на помощь.

Друзья ринулись в бой. Вершков призвал на помощь свое ролевое фехтование. Оно мало чем отличалось от боевого, нужно только не следить за тем, чтобы не наносить тяжелых увечий. Напротив, надлежит наносить их как можно больше.

Англичанин фехтовал с поразительной ловкостью. Флор убил еще одного противника, а Кроуфилд ранил двоих. Он старался наносить удары в правое плечо, желательно в сустав, чтобы человек не мог больше активно сопротивляться. Это удавалось ему изумительно. «Как на фортепьяно играет», — с завистью подумал Вадим. Он ощущал в левом боку неприятный холод, который затем сменился жаром и жжением. В следующий миг Вадим обнаружил, что сидит на земле и рядом с ним топчутся сапоги англичанина.

— Что за… — хотел было вскрикнуть Вершков, но язык его не послушался. Он тихо ахнул и повалился лицом в траву. Весь мир и битва перестали для него существовать. В голове плясали какие-то глупые, рваные обрывки мыслей. «Лежу тут, как Андрей Болконский… Отчего я прежде никогда не видел этой густой зеленой травы? Этих жучков? О, как важно, как осмысленно они ползут!.. Какая прекрасная смерть!»

Он сразу ослабел и не вполне понимал, насколько сильно ранен. Было не слишком больно. Наверное, когда поднимут и потащат, станет больнее.

И тут послышался резкий, каркающий голос:

— Я так и знал!

И новое лицо ввязалось в битву.

Это был ливонец.

* * *

— Глупые дураки! — выговорил Кроуфилд и сплюнул. — Семь человек! Для чего они погибли? Для отвратительной женщины? О, это очень ужасно!

Если бы не ливонец, им пришлось бы туго. Однако у Иордана из Рацебурга имелись собственные причины действовать в одиночку.

— Конечно, я знал, где встречусь с вами, — самодовольно объявил он и подбоченился. Выглядел Иордан чрезвычайно живописно: в орденском плаще, при полном параде и при этом забрызганный кровью. — Но у меня имелись свои счеты. Я не мог допустить… А это кто? — прервал он себя и быстро наклонился над Вадимом. В его руке мгновенно блеснул кинжал.

— Это наш! — бросился Флор. — Остановись, Иордан!

Иордан задержал руку с кинжалом возле самого вадимовского горла.

— Ну, и что с ним делать? — осведомился он с таким видом, будто Вадим задолжал ему денег и теперь вот умирал, не расплатившись. — Он тяжело ранен!

— Увезем на волокушах, — сказал Флор. — Ничего.

— Ничего! — фыркнул Иордан. — Изумительное русское слово! Обозначает абсолютно все!

— И ничего — тоже, — добавил англичанин. — Я размышлял над этой проблемой. В ней, возможно, ключ к русскому характеру. О, это изумительно!

— Ты нашел порох? — спросил Флор Иордана.

— Я был занят более важным делом, — объявил Иордан и сделал широкий жест, приглашая своих спутников последовать за ним.

Оставив Вадима, друзья завернули за угол дома и остановились, пораженные ужасом и отвращением.

Мокей Мошкин, еще живой, был прибит к стене: его ладони и плечи пронзали кинжалы, одно бедро пригвоздил к доскам длинный меч, второе бессильно болталось. Кровь вытекала из множества ран. Мошкин глядел на своего мучителя и шевелил губами.

— Это невозможно! — возмутился Флор. — Сними его!

— Какая разница! — махнул рукой Иордан. — Вы хоть знаете, какая это гадина? Это полюбовник Турениной. Он погубил нескольких человек, а кроме того… — Иордан оскалился. — Кроме того, эта мошка пыталась укусить меня! Я подстерег его здесь и одолел…

— Надо его снять, — повторил Флор. — Нельзя, чтобы государь его увидел.

— А государь его здесь и не увидит, — сообщил Иордан. — Не станет он заходить за эту стену. Его примут на коврах, а затем отведут ночевать в дом. Я хочу, чтобы Авдотья увидела…

И сын разбойника сказал немцу:

— Ты прав, Иордан.

Больше они об этом не говорили.

Убитых людей Турениной отнесли на край болота и там оставили, заложив дерном. Если будет время, вернутся за ними — в болотной воде мертвец долго сохраняется нетленным — и похоронят по-человечески. А если времени такого не случится, что ж, сама мать-природа о них позаботится, вберет их в свои недра и превратит в питательный гумус для других своих детей — возможно, не менее важных, нежели эти грешные и несчастные люди.

Иордан взялся перевязать Вадима. Марать руки о мертвецов ливонец не желал. Это было противно его орденской гордости.

С другой стороны, он лучше всех разбирался в ранах и их лечении.

Рана оказалась довольно глубокой и болезненной, но важные внутренние органы задеты не были.

— Тебе повезло, глупый парень, — сказал ливонец Вадиму и легонько похлопал его по щекам. — Эй, не спи! Не нужно!

Он нарвал болотного мха, который убивает лихорадку и прочую заразу, проникающую в раны и убивающую человека, приложил к порезу и туго замотал полотном, украденным из дома Турениной.

Вадим стонал и пытался дергаться, но ливонец не обращал на это никакого внимания. Обычно раненые орденские рыцари жалеют себя гораздо меньше. И с этим русским, который так страдал из-за боли, ливонец церемониться не собирался.

— Я уезжаю, — объявил он, когда Флор с Кроуфилдом вернулись. — Времени у вас мало. Постарайтесь уйти до темноты. Кто знает — проклятая баба может прислать сюда дополнительных стражей. Она очень хитра, мне кажется. Она хитра и глупа, как ее хозяин — дьявол. А уж мы, ливонцы, знаем, каков он из себя! Не раз я видел его рожу и всегда успевал плюнуть в нее первым!

И, засмеявшись, Иордан размашисто зашагал прочь — с виду нескладный и нелепый, но на самом деле умный и опасный. И Флор подумал: «Хорошо, что пока он на нашей стороне».

* * *

Пока Кроуфилд возился с волокушами, обламывая с елей длинные ветви и являя чудеса в области вязания узлов, Флор торопливо осматривал поляну. Теперь он жалел о том, что не взял с собой еще и Сванильдо. «Лесной эльф», возможно, потому и именует себя «лесным», что умеет различать следы в лесу. А может, это только наименование. Все-таки эти «питерцы» — странные ребята, хотя и неплохие.

Флор зашел в лес и принялся осматривать поляну со стороны. Люди Турениной наверняка все уже подготовили и заложили пороховые мины. И коврами все прикрыли…

Прежде чем мысль о коврах, которыми все прикрыто, утвердилась в голове Флора, постороннее обстоятельство отвлекло его внимание: через лес, не смущаясь шумом, ломился какой-то крупный зверь… Или то не зверь вовсе? Флор прислушался повнимательнее. Вот «зверь» споткнулся о ствол упавшего дерева, не приметив его за ворохом палой листвы и высокой травой, и выбранился.

Флор не сдержал улыбки: приказной дьяк все-таки явился уяснить — а вдруг, неровен час, правы «медвежата», и Туренина действительно утратила рассудок, затевая покушение на жизнь государя? Может, оно и не так, но проверить следовало.

Колупаев выскочил на Флора, как лось, и уставился на него бешеными зелеными глазами.

— Что?! — гаркнул Колупаев.

Флор помолчал, а затем выпучился не хуже Назара и заорал в ответ:

— А ничто!!

Оба засмеялись.

— Плохо дело, Назар, — сказал Флор, отсмеявшись, — здесь уже все подготовлено. И коврами покрыто. Клянусь тебе, это правда! Когда мы пришли, на нас набросились и пытались убить, даже не спрашивая, кто мы такие и для чего здесь находимся…

Колупаев сверкнул зубами.

— Царь уже на подходах к Новгороду, — сказал он. — Времени почти не осталось. Уходите. Я уберу ковры.

— Идем, глянем, что там, — согласился Флор.

Когда они приблизились к охотничьему домику, там уже готовы были волокуши. Кроуфилд степенно курил, созерцая свое произведение.

При виде Назара, выломившегося из леса, англичанин вынул изо рта трубку и сотворил жирное кольцо дыма.

— О, — молвил он, — вот и господин Колупаев! Это отлично!

— А ты что здесь делаешь? — хмуро осведомился Колупаев. — Что здесь?..

— Этот господин получил ранение, — сообщил Кроуфилд. И обратился к Флору: — Я верно формулирую? В сражении с врагами государя. Надлежит транспортировать его до места, где найдется телега…

— Долгонько тащить придется, — буркнул Колупаев. — Как бы не помер.

— Не помру, — подал голос Вершков с земли. — Мне уже лучше.

С этим он закатил глаза, вздохнул и отключился.

— Вот и хорошо, — подытожил Колупаев, взглянув в его сторону только мельком. — Убирайтесь все отсюда. Времени в обрез, я займусь бочками. Где они, говоришь?

— Полагаю, под коврами, — сказал Флор.

Колупаев широким шагом приблизился, сдернул ковры — и действительно открылись вкопанные в земли бочки с порохом. Фитили тянулись по земле в домик.

— Ловко! — пробормотал Колупаев. — Ну вот что, разбирать все это некогда и мне не под силу, а объявлять царю, что его здесь собираются поднять на воздух вкупе со двором и иноками, я не намерен. Сие будет пятно позора на град Новгород, так что… Убирайтесь отсюда!

Возражений он не услышал. Флор помог Кроуфилду водрузить Вершкова на волокуши, оба впряглись в лямки и потащили раненого прочь. Несколько раз они останавливались передохнуть. В лесу все было тихо.

Затем неожиданно прогремел взрыв. Оба вздрогнули. Флор снял шапку и перекрестился.

— Ты полагаешь, Олсуфьич, что он взорвал сам себя до смерти? — спросил англичанин.

— Да, — сказал Флор.

— Это неразумно! — возмутился англичанин.

— Назар же объяснил: разминировать некогда, объяснять царю, в чем дело, — нельзя…

А Флор подумал о том, что скоро выяснится: семейство Глебовых погибло по ошибке… Колупаев не перенес бы стыда. Он уже сейчас понимал, что обрек на мучительную и позорную смерть неповинных людей, пусть даже выполняя свой долг. И решил выполнить свой долг и далее — и уйти с поверхности земли прямо сейчас, пока не стали явлены многие подробности.

Хотя смерть, конечно, ни от чего не спасает.

— Отмаливать колупаевскую душу — трудное будет занятие, — пробормотал Флор.

— Он был человек действия, — согласился Кроуфилд. — Действие всегда опаснее для спасения души, нежели бездействие.

— Не согласен, — возразил Флор. — Хотя в данном случае ты, конечно, прав.

— Это потому, что мы, англичане, — народ конкретный, — сообщил Кроуфилд, подумав.

Оба вздохнули и потащились по лесу дальше. Вершков молчал, как будто уже умер, хотя всякий раз, когда друзья проверяли его состояние, оказывалось, что он вполне жив, дышит, и даже кровотечение как будто остановилось — во всяком случае, повязки больше, чем уже есть, не намокали.


Глава 16 Конец ядовитой боярыни


В углу комнаты теплилась лампада, и девушка неземной красоты, чистый ангел, молилась перед иконой новгородского письма. Яркие краски наполняли святой образ биением живой жизни, но самый лик, выделенный на золотом фоне, символе вышнего мира, сиял покоем. Отблеск этого покоя лежал и на лице девушки.

Вадим то засыпал, то просыпался, а красавица никуда не уходила. Все так же стояла перед иконой и молилась. Ее губы не двигались, книги в руках не было, не было даже четок, но все равно он понимал, что это молитва: девушка всецело была погружена в свой безмолвный разговор с Богом.

В углу сидел Лавр и писал, но этого Вадим не замечал. Никого, кроме Настасьи Глебовой, для него в те часы не существовало. Он не знал, о чем молится девушка, — о его выздоровлении или об упокоении мятежной колупаевской души. Ему это было даже безразлично. Важным было лишь присутствие Настасьи, ее тихая близость.

* * *

Царь Иоанн Васильевич после взятия Казани занемог — стали болеть ноги. Не мог он ни стоять, ни ходить, и оттого сердился. Наконец по настоянию кроткой царицы Захарьиной повезли государя в монастырь на речке Толга — старинный, намоленный, и там исцелила его чудотворная икона Божьей Матери, названная по месту своего явления Толгской.

У каждой иконы есть свое настроение. Древняя Толгская полна любви и кротости, она как бы обнимает человека своей благодатью — подобно тому, как Пресвятая Мать обнимает руками Богомладенца.

Восхищенный исцелением, царь преподнес иконе жемчужные ризы. В гораздо лучшем настроении возвращался он на Москву и по дороге вознамерился посетить город Новгород — как и было затеяно в самом начале.

Уже на подъездах к господину Великому Новгороду подъехал к царю молодой всадник, почти мальчик. Царь видел издалека, как несется он на лошади, припадая к гриве, — в белом, небольшой и хрупкий. Затем его остановили раз, другой… И всякий раз он что-то произносил, и после этого его пропускали.

— Послание! Письмо государю! — донесся до Иоанна ломкий голос.

Мальчика до царя не допустили, письмо забрал один из приближенных и с ним двинулся к Иоанну. Мальчишка остановился чуть в стороне, пропуская мимо себя царский поезд и глядя — подадут ли послание государю или же бросят в пыль.

Лавр все рассчитал правильно: царь молод и любопытен; осторожность заставит его не подпускать к себе незнакомого человека, но та же осторожность подтолкнет к тому, чтобы непременно ознакомиться с посланием, даже если оно никем не подписано.

Иона кусал губы в волнении. Дух захватывало — от страха и восторга. Сам царь!

Вот Иоанн протянул руку, и ему вложили листок. Вот развернул, поднес к глазам… Передал какому-то дьяку. Дьяк начал читать… Слава Богу! Сдвинулись брови грозного царя, сжались губы. Тряхнул головой. Что-то промолвил… И дальше поехал царский поезд. Иона развернул коня и что было силы поскакал прочь. За ним не гнались, хотя поначалу царь и думал подозвать посланца к себе и допросить как следует.

Но унижать себя погоней за каким-то мальчишкой, который развозит странные подметные письма, государь не стал. Сделал вид, что ничего и не было. Однако само письмо забрал у дьяка и сунул в рукав.

* * *

— Доставил! — задыхаясь, выговорил Иона, врываясь на двор Флорова дома.

Домочадцы выбежали ему навстречу. Скоро все разрешится и закончится, скоро! От нетерпения Севастьян был бледен и даже приплясывал на месте.

— Он точно прочел? — допытывался Севастьян у своего крестника. — Ты видел? Не выдумываешь, Иона? Он в руки брал? А что сказал?

— Да не слыхать было, — с досадой отвечал Иона и перевел дух. — Ух, страху натерпелся! Сам царь!

— Какой он? — спросила Гвэрлум.

Иона махнул рукой.

— Да не разглядел я! Все так и сверкает, так и переливается каменьями… Ох! Дай мне воды, Наташенька!

Гвэрлум фыркнула, однако воды в ковше посланнику подала. Заслужил. Подвиг совершил — к самому Ивану Грозному с анонимкой подобрался. Не зря его Флор в белые одежды наряжал. Между прочим, в этих одеждах и сама Наталья ходила, когда рындой переодевалась и мальчика из себя изображала. Так что Ионе — водицы из белых ручек черного эльфа. Пей, Ионушка.

И еще ревниво приметила, что водой на белую курточку капнул. Как бы пятнышко не осталось, атлас-то тонкий…

С лестницы спустился беспамятный Пафнутий. Был он одет красиво и чисто, по уговоренному, и фиал, который Туренина дала своему слуге, находился при нем.

Только теперь плескала в том фиале не отрава смертельная, от которой человек сперва видит дьявола, а после погибает отвратительной, позорной смертью от собственной руки, но чистая вода.

Лавр несколько дней промывал сосуд в протоке, прежде чем решился на подобную подмену.

Конечно, бес, сидящий в Пафнутии, никуда не исчез. Затаился на время. И все домочадцы флоровы помнили о его существовании и сторонились Пафнутия, как будто боялись подцепить от него какую-то крайне опасную заразу.

— Все помнишь? — спросил его Флор, стараясь хотя бы внешне не выдать своего отношения к «блаженному» (а на деле — бесноватому).

Пафнутий торопливо кивнул. Харузин, наблюдавший за ним со стороны, поморщился: эти рваные движения, резкие, как будто кукольные, выдавали в Пафнутии давнего наркомана. Трудно будет ему отойти от этого порока в стране, где нет химических препаратов и стационаров… С другой стороны, нет в этой России и дружков-нарков, всегда готовых вернуть приятеля на иглу, с которой тот соскочил «по неразумию» и «поддавшись предкам».

Доверять Пафнутию, конечно, не приходилось. Наркоман — человек зависимый, он даже восстание рабов поднять не в состоянии. Покажет ему Туренина заветное зельице — и все, готов парень, мать родную продаст. Одна надежда — времени на предательство у бедняги не будет. Его дело маленькое: плеснуть из фиала в чашу и поднести государю.

Провожаемый, будто на эшафот, Пафнутий покинул дом Флора и направился в сторону Юрьева монастыря.

Рядом, на берегу Волхова, были уже установлены длинные столы. Высоко видно с холма — как расстилается во все стороны бескрайняя северная Русь, с ее синими лесами и голубыми реками, а в лесах ходит зверь, а в водах плывет рыбица… Синее небо лежало над головами, точно свод, кое-где лишь тронутый росписью облаков.

Белая ткань, которой обнесли пиршественное место, чуть шевелилась на ветру.

Слуги уже суетились, расставляя посуду и таская большие котлы и бочки. На скамьи укладывались подушки. Самому царю, памятуя о недавней его болезни, подстелили ковры под ноги, дабы не тянуло холодком от сырой земли.

Постепенно пирующие начали заполнять скамьи. Несколько бояр успели поссориться из-за места — кому по древности рода положено сидеть ближе к государю.

Вольные новгородцы поглядывали на такое нестроение со скрытой усмешкой: в господине Великом Новгороде каждый помнил о своем происхождении, но не делал из этого повод для драки в высочайшем присутствии!

Наконец явился и сам государь. Выглядел он хмуро и то и дело обводил присутствующих глазами. Засуетились слуги, затрубили трубы, слышно было, как в монастыре ударил колокол. Начали вносить большие блюда — кабанов и фазанов, молочных поросят и самые различные сорта рыбы, приготовленные наилучшим образом.

Правду сказать, каждое блюдо представляло собой настоящее произведение искусства — перья, фрукты, зелень украшали мясо и рыбу. Позволив присутствующим полюбоваться и насытить взор красотой, слуги принялись крушить ими же созданные шедевры, и настало время насыщения утроб.

Замечено было, что государь все хмурится и как будто ожидает чего-то. Однако никто не осмеливался задать вопрос — чего именно. Иные вообще не обращали внимания на царя и полностью посвятили себя роскошной трапезе. Новгородцы, следует отдать им должное, постарались на славу!

Вином на этом пиру не упивались — многие бояре были с супругами. Среди пирующих выделялась своей пышной, былинной красотой вдова Авдотья Туренина. Ради заслуг ее покойного супруга царь велел всячески привечать Туренину, и она сияла рядом с одним из самых знатных людей царства, Артемием Старицким, родичем самого царя.

То и дело царь встречался с ней глазами. Туренина всякий раз задерживала взгляд, и государю припоминалось, как, выбирая невесту, видел эту женщину, тогда еще совсем молодую, но не на ней остановил свой выбор… Может быть, она до сих пор его любит? Царь не сомневался в том, что для женщины невозможно не полюбить его.

Но подметное письмо не шло у него из головы. Кто был тот посланец, мальчишка? Как он тревожился — прочитает ли царь… Чей он, этот паренек? И неужели правда — то, что сказано в письме? От одной только мысли об этом вся кровь бросалась Иоанну в голову. Он ел и пил рассеянно, ожидая — случится ли то, о чем предсказывал ему неизвестный доброжелатель.

Пир уже почти совсем подходил к концу, когда рядом с Иоанном появился еще один слуга. В руках он держал чашу.

— Испей, государь батюшка, — проговорил он тихим голосом. — В знак мира и любви, прими от града Новгорода!

Это были именно те самые слова, что назывались в письме. «Приблизится к тебе некто и подаст чашу, а слова при том произнесет таковые…»

Царь чашу принял и невольно посмотрел на Авдотью. Та вся напряглась, залилась розовой краской, глаза расширила, губы приоткрыла, будто в ожидании поцелуя…

На мгновение глаза их встретились, и царь понял: знает! Все правда — все, что сказано в том письме, что жжет ему рукав…

И через весь стол протянул царь чашу боярыне Турениной со словами:

— Здравствуй, Авдотья! Испей за мое здравие!

Поначалу никто не понял, что происходит. Почему царь стоит? Почему разговаривает с боярыней, которая сидит себе тишком и за все это время не произнесла ни слова, как и положено женщине на пиру? Не та ли это боярыня, что устраивает в имении мужа своего охоту для всего царского двора? Но почему царь стоит, для чего протягивает чашу этой боярыне?

Постепенно все перестали жевать и уставились на государя и Авдотью.

Та губы сжала, залилась краской погуще, глаза сузила. Не на царя смотрела — обшаривала взором ряды прислуги, искала Пафнутия, но того, как и было уговорено с Флором, уже и след простыл. И никто не видел, куда он исчез. (Потом только нарядный кафтан нашли брошенным).

— Пей! — крикнул царь и всунул чашу в руки Турениной.

Та быстро взмахнула кистью, и содержимое чаши разлилось по столу.

— Взять ее! — приказал царь.

Стрельцы, еще ничего не поняв, приблизились к женщине. Та уже поднялась на ноги и выгнулась дугой, когда ощутила, как ее хватают под локти. Царь выдернул из рукава письмо и тряхнул им в воздухе.

— Она желала отравить меня! Почему она не захотела пить из этой чаши?

— Ненавижу тебя! — закричала Туренина. — Ты еще умрешь! Ты умрешь! Умрешь!

Она еще надеялась на подготовленный ею пороховой взрыв.

* * *

Приказного дьяка не отыскали. Изба стояла запертой, два стрельца ничего не знали. Говорили — ушел Назар и пока что не вернулся. У Колупаева и раньше случались длительные отлучки.

Но для того, чтобы вершить правосудие, царю не требовался приказной дьяк. Царская должность — судейская, это с библейских времен так заведено.

Авдотья своего намерения не скрывала. Иных злодеяний этой женщины пока не ведали, но иных не нужно было.

Царю установили кресло, укрыли красными коврами, под ноги сунули скамейку, и утвердился Иоанн на кресле. А Туренину, раздев, привели и стали готовить для казни, совершаемой на высоком холме сразу за Новгородом. Народу собралось довольно много, пришли и некоторые туренинские холопы, а среди них затерся и Пафнутий. Его трясло и колотило, бес так и прыгал в его груди, но Пафнутий понуждал себя стоять и смотреть на пышное белое тело, которое некогда ласкал.

Авдотья напоминала кусок мяса. Рыхлая, с пухлыми складками, она вся тряслась и покрывалась жирным потом.

Ее повалили на землю и стали вязать сзади руки. Туренина тихо выла и дергала кистями, но палачи не обращали на это внимания. Она была сильной, но против двух мужчин даже сильный человек не выстоит. И скрутили ее как следует, не жалея.

Принесли кол, хорошо заостренный и высокий. Царь слегка раздул ноздри, глядя на это орудие казни. Но щадить Туренину он не собирался. Покушение на государя Всея Руси — преступление, которому нет равных. Тем более что Иоанн венчался на царство по древнему византийскому обряду, первый из московских государей, и связь Иоанна с державой была освящена Богом.

Палачи раздвинули толстые ноги Авдотьи, как будто хотели доставить ей некое особенное плотское наслаждение, и уверенно, мягко ввели кол ей в задний проход. Она завизжала, и Пафнутий весь сжался, узнав этот крик: так кричала Авдотья, когда мужские ласки приводили ее в неистовый восторг.

Медленно и осторожно кол водрузили стоймя. По белым бедрам Турениной потекла кровь. Постепенно под тяжестью ее тела кол проникал все глубже. Глаза Авдотьи выпучились, запекшиеся губы зашевелились.

Царь сидел напротив нее и смотрел, как она умирает. Мухи садились на ее лицо, ползали по липким от крови ногам. И вдруг Иоанн начал понимать, что не может отвести взора от глаз Авдотьи, что сплелся с преступницей в единое страшное целое, и что безумие, одно на двоих, охватывает его все больше и больше. Временами ему чудилось, что это он сам умирает на остро заточенном колу, что его внутренности жжет огнем, а кровь бежит по его обнаженной коже и щекочет ее вместе с мушиными ножками…

— Нет! — прошептал царь, и Авдотья, безошибочно догадавшись, о чем терзающие Иоанна мысли, торжествующе прокричала:

— Да!

И испустила дух.

Царь схватился ладонями за горло, изо рта у него выступила пена, и он упал с кресла, потеряв сознание.

Пафнутий бежал, не разбирая дороги. Он только одно и знал: что должен оказаться как можно дальше от оскверненной Авдотьиной кровью земли, что ему нельзя даже дышать тем воздухом, что прикасался к ее губам. Зелье вскипало в его жилах и требовало добавки. Каждая косточка в теле Пафнутия ныла.

Он не знал, где отыщет себе спасение. В доме Флора сейчас не до него: там готовятся представить государю прошение о признании Глебова невиновным (ох, сколько слуг туренинских будут допрошены с пристрастием!) и о передаче всего глебовского имения его сыну Севастьяну.

На берегу Волхова Пафнутий остановился, глянул вниз, в фиолетовые волны реки, и ему почудилось: там — спасение, там — забвение всех печалей. Но почти тотчас среди волн разглядел он уродливую рожу беса, который с готовностью тянул к Пафнутию руки и бормотал: «Иди, иди сюда!»

— Нет уж! — сказал ему Пафнутий. — Эдак мне и после смерти, до скончания вечности не будет от тебя спасения!

И побежал дальше.

И случилось чудо. На дороге ему встретились Харузин и Наталья.

— А, вот ты где! — как ни в чем не бывало объявила Наталья. — А мы тебя разыскиваем, Пафнутий.

Пафнутий остановился, разинул рот и воззрился на друзей. Казалось, для них в этой встрече не было ничего необыкновенного, а он смотрел на них как на диво, явленное ему Богом во спасение.

— Она мертва, — выговорил наконец Пафнутий.

— Кто? — удивилась Наталья. — Туренина? Ты что, ходил смотреть на казнь? — девушка сморщила нос. — Какая гадость!

Пафнутий разрыдался. Он кричал и плакал, а после бросился на землю и начал бить по ней кулаками и пятками, вздымая пыль. Наталья растерянно смотрела на него, затем перевела взгляд на Эльвэнильдо.

— Что это с ним?

Эльвэнильдо пожал плечами.

— Я ее любил! — выкрикивал Пафнутий. — Я ласкал ее! Она била меня плетьми, она меня ненавидела! А потом требовала ласк! Она хотела, чтобы я целовал ее! Я лобызал ее… а туда кол!

— Хватит! — заорал Эльвэнильдо, побагровев, и с силой пнул лежащего Пафнутия в бок.

Гвэрлум поджала губы и надменно проговорила:

— Никогда не думала, что ты такой ханжа, Эльвэнильдо. Обычное дело. Французский поцелуй.

— Не желаю этого слышать! — надсаживался Харузин. — Мне плевать! Да, я ханжа! Я это все ненавижу, понятно? И всегда ненавидел!

— Ну ладно, ладно, — снисходительно позволила Наталья.

— А она умерла… — пробормотал Пафнутий.

— И зелья у тебя больше не будет, — сказал ему Харузин. — Да?

Пафнутий сел, держась за отшибленный бок.

— Ну, да… — согласился он. Как ни странно, слез на его лице не было. Он рыдал сухо, бесслезно.

— Когда я с Неделькой странничала, — важно произнесла Гвэрлум, — мы с ним встречали одного старика отшельника… Помнишь, мы рассказывали? — И когда Харузин кивнул, продолжила: — Ну так вот, Флор хочет, чтобы мы на время всех этих судебных дел отправились к нему.

— Флор? — поразился Харузин. — А ему-то что?..

— Не перебивай. У Флора голова обо всех болит, — сообщила Гвэрлум. — Он и о том, и об этом подумать успевает. Хозяин!

Эльвэнильдо глянул на «темного эльфа» искоса и промолчал. Он видел, что Наталья влюблена, и каждое решение Флора приводит ее в глубочайшее восхищение.

Впрочем, судить Флора непредвзято, то следует признать: он редко ошибается. Настоящий лидер, этого не отнимешь.

— Флор будет занят устройством глебовских дел. А Пафнутий скоро оголодает без своей отравы и начнет чудить, сам знаешь, какие у нарков ломки бывают.

Харузин знал это только понаслышке и из книги «Электрокислотный прохладительный тест», однако кивнул, не желая вступать с Натальей в пререкания. Наталья и сама была осведомлена исключительно со слов «продвинутого» однокурсника. К счастью.

— У меня один вопрос, Гвэрлум, — проговорил Харузин, — ты помнишь, где конкретно обитал этот отшельник?

— Ну… — Наталья замялась на мгновение, но тут же нашлась. — Видишь ли, это такой святой человек — полагаю, если он сочтет нужным, чтобы его нашли, мы его отыщем в два счета.

У Харузина не нашлось, что возразить.

* * *

Лесная избушка, тихий шелест листвы, еле слышный звон капель там, где с камушка срывается тонкая струйка родника… Одинокий свист отважной птицы… Старческое лицо, исчерченное морщинами, такое доброе, что, кажется, так и расцеловал бы каждую морщинку… Не то человек, не то гном, житель Полых Холмов, во всяком случае — некто совершенно чудесный…

Харузин пытался разговаривать связно, делать выводы, основываясь на том, что успел узнать из долгих бесед с Лавром.

— Господь, Врач душ и телес человеческих, посредством освященных благовоний духовно очищает воздух — среду обитания нечистых духов — и тем самым отгоняет их от нас, — пояснял он Наталье, которая завороженно наблюдала за старцем. Тот сжигал можжевеловые ветки, улыбаясь и покачивая головой.

Пафнутий успокоенно спал.


Глоссарий


Акафист — определенное богослужебное последование, особенно прославляющие Господа, Матерь Божию, святых.

Брашно — еда, пища.

Веко — круглая невысокая коробка, в которой держат хлебные корки, оставшиеся от трапезы.

Виды скаредные — накладные маски-личины, потешные одежды и украшения.

Влазня — прихожая в жилой избе.

Волога — жидкое съестное, варево, обязательно скоромное, часто с салом.

Жальники — поминки.

Желвь — опухоль.

Живот — жизнь; имущество; «из клетей животы грабят» — т. е. воруют из кладовок имущество.

Жито — главенствующая зерновая культура; в данном случае — ячмень и рожь.

Забелки — сливки (от слова «белый»).

Заспа — крупа (овсяная, ячная, полбенная), которую засыпают в похлебку «для сытости».

Звар — соус; сусло, вскипяченное с медом, перцем и сухой малиной.

Изба корчемная — харчевня.

Калья — похлебка, что-то вроде борща.

Клеть — неотапливаемая пристройка, которая использовалась как летняя спальня и кладовая; соединялась с жилым срубом сенями.

Ключница — амбар.

Кощунство — рассказывание «кощун», языческих преданий, легенд, сказок.

Кощуны — предания, языческие легенды.

Кут — угол деревенской избы.

Мотыло — кал, навоз.

Невейница — невеянное зерно, зерно с половой, с мякиной.

Остуда — постыдное деяние.

Повалуша — главное помещение жилого дома.

Преснечики — житные лепешки на молоке, лепешки с творогом.

Притча — несчастный случай.

Прохлада — жизнь в достатке.

Репище — огород, на котором выращивали капусту, лук, чеснок, но преимущественно репу, которая в те времена была так же популярна, как теперь картошка.

Решетный хлеб — ситный, из муки, просеянной сквозь сито.

Рухлядь — пожитки, одежда.

Свита — верхняя теплая одежда из сукна.

Став — деревянная чаша (от слова «ставить»).

Стерва — падаль. Отсюда — стервятник, падальщик.

Супарень (ударение на первом слоге) — «третий пол», русское название для гомосексуалиста.

Татьба — кража.

Тело — начинка.

Тельное — котлеты, колобки из мяса, очищенного от костей.

Ужица — веревка, прочная снасть.

Ужицы — узы, веревки.

Укроп — теплая вода.

Ухой называли суп вообще.

Фиал — сосуд.

Хайритизма — часть Акафиста, начинающаяся словами «Радуйся» («хайре» по-гречески).

Хоромина — жилой дом.

Хохолки — мелкие ерши.

Яглы — мягкая ячневая каша в горшке.




Оглавление

  • Глава 1 На большой дороге
  • Глава 2 Урочище Пустой Колодец
  • Глава 3 Пафнутий Беспамятный
  • Глава 4 Список гостей
  • Глава 5 Старый знакомец
  • Глава 6 Прощание с Неделькой
  • Глава 7 Судьба Елизара Глебова
  • Глава 8 Девица Гликерия
  • Глава 9 Иордан
  • Глава 10 Авдотья Туренина
  • Глава 11 Настасья Глебова
  • Глава 12 Мореплаватсль Стэнли Кроуфилд
  • Глава 13 Возвращение Пафнутия
  • Глава 14 Проклятый корабль
  • Глава 15 Пороховая мина
  • Глава 16 Конец ядовитой боярыни
  • Глоссарий