Люди на корточках [Николай Викторович Якушев] (fb2) читать онлайн


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

Николай Якушев

ЛЮДИ НА КОРТОЧКАХ

Повесть

Желания, мечты... Куда от них деться? Пока ты жив, ты желаешь. Пустая амеба —и та хочет жрать. Птица без крыльев, невольно на ум приходящая, хочет жрать еще больше. Что же говорить о человеке! Он просто изнурен желаниями — он хочет любви, денег, хорошей погоды и уважения коллег. Бывают желания совершенно дерзновенные. Я знавал человека, который мечтал стать начальником районной почты!

Желания поддерживают нас над бездной, но не они ли в итоге и повергают вас в нее? Наши-то с вами желания невинны и извинительны. Не то чужие —они вызывают недоумение и эту жуткую стрельбу на ночных улицах. Хорошо, когда у соседа все ограничится вишневым лимузином. А ну, как ему захочется чего-нибудь гадкого, запредельного, противного всем законам?!!


4 октября 1993 года Петр Моськин, умеренно оптимистичный человек тридцати трех лет отроду, приватный специалист по бытовой технике, находясь в полном здравии и твердом рассудке, вдруг почувствовал жгучее и неопредолимое желание.

Он захотел сжечь городской театр.

Желание не было мотивировано абсолютно ничем —оно как бы упало с неба. Моськину вообще театр был по фигу, если не сказать больше, он и не думал о нем никогда. В жизни Моськина не допускалось ничего лишнего и выходящего за жестко очерченные границы: одна жена, один ребенок, одна квартира, один “Москвич”, а, лучше сказать, один кузов, восстановленный даже не из соображений престижа, а из спортивного интереса. Конечно, Моськин мог заколачивать бешеные деньги, но заколачивал их ровно столько, сколько нужно для умеренной жизни —и ни копейкой больше. Когда деньги кончались, Моськин шел на промысел и тут уж драл безбожно, игнорируя вздохи и жалобные слова.

Действовал он безошибочно и психологично. Заходил в дом, выслушивал жалобы, долго рассматривал спекшийся аппарат, деликатно позвякивал инструментами и сдувал пыль с деталей.

Хозяйка маялась у него за спиной — словесный поток ее постепенно иссякал. Моськин еще раз заглядывал в агрегат.

— Да-а... — говорил он осуждающе и, сосчитав в уме до десяти, медленно поднимался.

Хозяйка с трудом улыбалась и неестественно живо спрашивала:

— Что, все пропало?..

Моськин принимал равнодушный вид, чесал в затылке и раздумчиво говорил:

— Ну, вообще-тог можно попробовать... Но сто-о-о-ить будет!

И скептически усмехнулся, будто самому не верилось в такие цены.

Раньше докучал ему участковый. Заходил иногда, осторожно присаживался на кухонную табуретку, похожий на усталого медведя.

—Ну, что, Моськин, —беззлобно говорил он. —Опять не работаешь? Живешь как перекати-поле, доходы нетрудовые... А ведь золотая у тебя голова! А руки?!

Он имел основания так говорить —однажды Моськин так починил ему телевизор, что тот стал ловить Польшу и инаугурацию папы римского —и денег не взял. Симпатичен этим был Моськин участковому.

Когда грянула апрельская странная революция, он и вовсе махнул на тунеядца рукой, а Моськин ожил и на почетном месте прилепил портрет лысого, с апокалиптической отметиной, лидера —как в былые романтические времена некоторые вешали над кроватью бороду неистового Фиделя. Участковый больше не приходил и не мешал Моськину наблюдать в спокойствии и неге размеренную русскую жизнь.

И надо же, чтобы именно на него указала пальцем судьба, распределяя роли безумных злодеев!

В тот день он сидел над распотрошенным магнитофоном, насвистывая и выпаивая сгоревшую микросхему. В доме стояла благодатная тишина — жена была на работе, дочь -в школе. За окном, через пустырь виднелось пригородное шоссе — далекие автомобильчики вспыхивали на бегу ветровыми стеклами.

И тут вдруг как ошпарило. Задрожали руки, и он отложил паяльник. Стало страшно. Моськин бессмысленно уставился в окно —километр пустыря в сером кустарнике, ленточка дороги, солнечные вспышки на стеклах машин...

В гараже канистра с бензином, тупо подумал он, до театра десять минут езды, одна спичка и...

— Я шизанулся! — с отчаяньем сказал Моськин в пустоту. — Я хочу сжечь театр!

Он вскочил и заметался по квартире. Желание крепло. Моськин торопливо набрал телефонный номер. Дружок был в отгуле и откликнулся сразу.

—Я шизанулся! —обреченно крикнул Моськин в трубку. —Я хочу сжечь театр! —он вслушивался в шелест телефонной бездны с безумной надеждой.

В трубке заклокотал дружеский хохот.

—Петюня! Ты чего —закеросинил вчера, что ли? —голос друга был сочувственный, но легкий. — Ты это брось! Ты мне кассетник обещал, того...

—Ты понял, что я сказал?! —с ненавистью спросил Моськин. —Без балды. У меня крыша поехала. Понял?

—Стоп! —уловив интонацию, сказал друг. —Слушай сюда. Значит, сиди дома и никуда не выходи. Я ментом буду. Будем лечиться! Все — жди!

Моськин положил запищавшую трубку. Лицо его исказилось. Он торопливо оделся и вышел из квартиры. Железный гараж был в полусотне метров от дома.

Моськин открыл ворота, хмуро поднял канистру с бензином, поставил в багажник и вывел машину. Ворота он запирал, будто прощаясь. Был даже соблазн зашвырнуть в кустарники бесполезный ключ.

Он опять сел за руль, с остервенением трахнул дверцей. Кусая губы, завел мотор и покатил в город...

I. Лес осыпался за одну ночь. Дочиста. Еще накануне холмы, окружавшие городок, вздымались застывшей золотой пеной. До самых сумерек торжественно синели небеса. И тихо отгорал закат.

Но к полуночи по-разбойничьи засвистал ветер, разом погасли все звезды, вдрызг разлетелось неприкрытое окно на девятом этаже, и припустил дождь. Всю ночь ветер выл, стонал и бился в дрожащие стены.

На рассвете, разбрызгав последние сизые капли, ураган стих. Взошло холодное солнце. Дело было сделано. Лес опустел, оголился, ощетинился серыми остриями, суровый, как готический собор. Топайте, намекал он, месса эст.

Олега Петровича Стеблицкого, возвращавшегося от добрых знакомых с утреннего чаепития, печальная картина отходящего мира волновала лишь косвенно.

“...люблю я пышное природы...” — озабоченно бормотал он, глядя, куда бы ловчее ступить почти новым башмаком.

Именно безобразие под ногами беспокоило его сейчас —все эти непременные атрибуты российской осени: жирные комья грязи, колеи, начиненные мутной водой, и кучи мусора, гниющие едва ли не у каждых ворот. Кучи, которые сторонний наблюдатель отнесет несомненно на счет российского же обычного свинства, напротив, свидетельствовали о потаенном стремлении граждан к чистоте и совершенству жизни, ибо только последний бездельник поленился бы отправить со двора эту истекающую слизью картошку, эти сверкающие жестянки, эти желтые перья и синие кишки, и даже кое-где —экзотическую банановую кожуру. Прочь ее!

Однако Стеблицкий, будучи капризным интеллигентом и, то есть, в какой-то степени наблюдателем, воспринимал кожуру как личное оскорбление. И хаотичность градостроения, кстати, тоже — из-за нее до своего микрорайона с гордыми девятиэтажками и асфальтовыми дорожками ему приходилось добираться через унылую улицу, будто сошедшую с картинки учебника по истории — глава “Как жили наши предки”.

Нет, очень это было оскорбительно. Потому хотя бы, что, если вы, например, Олег Петрович, то вы —Олег Петрович и не более того. А в имени-отчестве Олега Петровича Стеблицкого имелся некоторый особенный акцент, некоторый отзвук почтительного титулования, что-то вроде “вашего благородия” или “высокоблагородия” даже. При нашей хитрой жизни в отсутствие титулов официальных такой удивительный ореол озаряет имяотчество человека, который хоть чем-то “облечен” и свободно может портить кровь любому —в пределах своей компетенции, конечно. Это может быть кондуктор, например, директор карусели или школьный учитель. Природа не терпит пустоты, и оттого иной раз даже Иван Иванович звучит не хуже “вашего превосходительства”. Олег Петрович Стеблицкий был школьным учителем.

Но сказать так, значит ничего не сказать. Он был не просто учителем, а преподавателем великой литературы, которую предпочитал именовать изящной словесностью. И правда, в его интерпретации литература делалась как-то изящнее.

Сам Стеблицкий был человеком тонких чувств, и тщательно эту тонкость в себе берег. Он носил куртки из мягкой замши, говорил глубоким напевным голосом, нарочито украшал речь цитатами, боготворил театр, музыку (“...музыку я разъял, как труп”, —говорил он невпопад) и регулярно покупал у знакомой продавщицы пластинки какого-нибудь, скажем, Дебюсси. Купив пластинку, он долго и строго разглядывал ее на свет и вежливо просил заменить: “...видите, Аллочка, здесь дефект —это очень скажется при воспроизведении”. Аллочка меняла. Стеблицкий успокаивался и шел домой, чтобы предаться, как он выражался, пиршеству звуков. Музыка действовала на него на редкость благотворно, и уже к десятому такту Олег Петрович засыпал здоровым и мирным сном на теплой холостяцкой кушетке.

Он водил дружбу с двумя-тремя местными художниками, достаточно непризванными, чтобы считать себя гениальными, и очень “чувствовал” живопись. Однако же из-за странного каприза памяти он вечно путал Манэ и Моне, чего в душе стыдился, давая то и дело зарок разобраться с этими французишками раз и навсегда —как Кутузов под Бородино, —но какие-нибудь текущие дела отвлекали его, и опять все кончалось холостяцкой кушеткой.

Сам он также не был чужд творчества, и весной в местной газетке обязательно появлялась его лирическая зарисовка, начинающаяся словами: “Чу!..”, ну и так далее.

Фамилию свою носил он с гордостью, будучи уверен, что это непременно старинная и шляхетская фамилия. Ему очень нравилось вдруг вычитать в какой-нибудь книге: “...происходил он из знатного, но обедневшего шляхетского рода...”. Читая эдакое, Стеблицкий начинал ясно понимать, что его скромный нынешний достаток является

прямым продолжением былой знатности, и в груди его делалось тепло, точно после рюмки коньяка, знатоком коего он себя почему-то почитал.

Что еще? Он имел на удивление тонкие “артистические” или “аристократические” (здесь еще Олег Петрович не сделал окончательного выбора) руки, за которыми ухаживал и которыми при случае очень выразительно жестикулировал, так что выходило даже немножко —самую малость —не по-мужски, отчего военрук школы Ступин после разговора со Стеблицким долго плевался и монотонно матерился сквозь зубы, словно творил мрачную языческую молитву.

Непонятно, что его так разбирало —просто Олега Петровича в силу его холостяцкого положения интуитивно тянуло к чему-то изящному, женскому, как тянет рахитика к яичной скорлупе. Но непосредственно общаться с прекрасным полом Стеблицкий не мог, потому что еще в детстве, когда душа болезненно мягка и ранима, матушка категорически запретила даже думать об этом, заявив, что все женщины —мерзавки. “Мужчины тоже мерзавцы, —после некоторого раздумья добавила она. —Но они, по крайней мере, не смогут претендовать на жилплощадь...”. Так что, хорошо было Ступину материться, он-то был давно и прочно женат — хотя сам Ступин не считал, что это так уж хорошо.

Политических убеждений Олег Петрович взял за правило держаться самых свежих. Всякая идея, появлявшаяся в центральных газетах, мгновенно и верно находила горячий отклик в его душе. Душа его была богата и могла вместить многое.

Последние два года и даже сейчас, влачась вдоль скучного бетонного забора автобазы в непролазной грязи, он оставался убежденным демократом. Строго говоря, демократией он заболел еще в пору невинности — в эпоху кукурузы, спутников, Ван-Клиберна и Робертино Лоретти. При Леониде Ильиче, когда все поняли, что погорячились, демократия Себлицкого завяла и уступила место законной гордости. Но, чудо, споры ее выстояли -при Горбачеве они дали рост, а уж при Ельцине демократия поперла из Олега Петровича как тесто.

Ради справедливости стоит вспомнить, что по части теста Олег Петрович был беспомощен, точно ребенок, и никак н6е смог бы облечь его в определенную форму, как это умеют, скажем, тульские мастера, которые из чего хочешь состряпают не пряник, а загляденье, да еще и с приличной глазурной надписью на злободневную тему.

Олегу Петровичу нравились все —и бескомпромиссный Руцкой и надежный мужик Ельцин, и юморист Травкин, да и Гайдар говорил дельно, и Явлинский щурился заманчиво, как кот, который точно знает, где спрятано сало. Смущало то, что друг друга демократами они называли явно в шутку, от чего выходила путаница почище, чем с французскими живописцами. Оставалось жить надеждой, что все образуется само собой. Бремя отделит зерна от плевел. Олег Петрович привык и любил жить надеждой.

По-настоящему его тревожила совсем иная проблема.

Люди на корточках.

Они были и раньше. Более того, они были всегда, и Олег Петрович просто не обращал на них внимания. Они были скромны и ничтожны. Глаз не улавливал их, как восьмую звезду Большой Медведицы.

Но с некоторых пор они стали плодиться с неимоверной быстротой и агрессивностью, как воробьи на зернохранилище. Они кучковались на всех углах, у всех кафешек и пивных бочек. От них разило. Они игнорировали изящную словесность и матерились сорванными голосами.

Олег Петрович стал бояться ходить по улицам.

Они появлялись из серой утренней дымки, сбредались к пивной бочке, холодные бока которой покрывались за ночь крупными росяными каплями, отпускались на корточки, свешивая меж колен длинные мосластые руки и терпеливо ждали. Они походили на стаю обезьян, окруживших плантацию в ожидании, когда поспеют тыквы, или что там спеет в обезьяньих краях? Распухшими губами они слюнявили вонючие сигареты. У них были изможденные лица с заплывшими и тусклыми глазами, с морщинками и складками, забитыми уличной пылью. Волосы их будто однажды и навсегда завершили свой рост и теперь просто безжизненно торчали из головы, как высохшая трава. Одежда их ограничивалась обыкновенно обвислой синей майкой-длиннорукавкой, ниспадающей на какие-нибудь штаны. Ни у Олега Петровича, ни у его знакомых никогда не было подобных штанов —и оттого делалось совсем жутко, —он даже вообразить не мог на себе подобных штанов!

...Стеблицкий добалансировал до места, где кончался забор автобазы и начиналась большая лужа, которую следовало обходить с великой осторожностью и замечательной ловкостью, что Олег Петрович и собирался сделать, мобилизовав все внутренние ресурсы.

И тут из боковой улочки его окликнули — хрипло и невнятно. Олег Петрович оступился, встал в лужу и обернулся, охваченный ужасным предчувствием.

Так и есть! Это существо поднималось по закоулку, не смущаясь ни скверностью погоды, ни убожеством собственного убранства —по случаю прохлады поверх майки была наброшена синяя куртка в пятнах и даже в следах рубчатых подошв. Нетвердыми шагами он месил жижу, подбираясь все ближе, и что-то угрожающе гукал.

Олег Петрович воспаниковал. Он заспешил, не заботясь более ни о чистоте штиблет, ни о благородстве осанки. Пожалуй, он слегка побежал.

Человек из тупика тоже спешил. Он был похож на безумного, потерянного в пустыне туриста, завидевшего наконец мираж с пальмами.

Мираж, как положено, удалялся. Оборванец собрал остаток сил и закричал. Он просил закурить. Собственно, это было несущественно, он мог просить что угодно, хоть луну. Олег Петрович прибавил шагу.

Преследователь скакал по лужам зигзагами. На скаку он сменил тему и теперь грубо требовал от Олега Петровича сто рублей. Одурманенный организм не позволяля ему развить достаточную скорость для сближения —он просто перемещался над землей и кричал.

В конце концов Олегу Петровичу не было жалко ста рублей. Что-то странное происходило с его сущностью —он превращался из словесника и демократа в тень человека, в героя сна с недобрым сюжетом, с пустыми улицами, у которых нет конца, сна, в котором немеют ноги и царит ужас. Олег Петрович жаждал спасения. Но спасения на этих улицах не было.

— Дай стольник, сука! — Крикнул сзади человек и упал, сраженный громом своего голоса.

Олег Петрович выиграл еще несколько метров. И спасение пришло.

Оно пришло в образе статного широкоплечего мужчины, облаченного в изысканный белый костюм и лихо заломленную стильную шляпу —тоже белую. Никто и никогда в этом городе не одевался так вызывающе. Удивительный человек стоял к Стеблицкому спиной, расставив длинные ноги и опустив в глубокой задумчивости голову, будто пытался понять, какая сила забросила его из солнечного Майами в эту сточную канаву.

Услышав шаги, он обернулся. Олег Петрович обалдел.

— Барский! — воскликнул он, невольно впадая в экстаз. — Боже! Артист заслуженных театров!

У Стеблицкого отлегло от сердца. Одно дело — нежданный плейбой, выпавший из телеролика, и совсем другое — Барский, знаменитый в городе Барский, свой, а костюм... что ж, артист везде артист.

Олег Петрович видел Барского в некоторых спектаклях и обожал его —он, учитель, был сейчас счастлив, как школьник, хотя современный школьник-то как раз плевать бы хотел на Барского и на все театры мира.

Барский видел Стеблицкого впервые в жизни, однако тоже почему-то обрадовался. В голубых его глазах мелькнула печальная и непонятная надежда, он шагнул к Стеблицкому и положил ему руку на плечо. На мужественном, несколько опухшем лице его появилась неуверенная улыбка.

— Слушай, брат, — сказал Барский сильным голосом мастера сцены. —Чертовски неудобно беспокоить незнакомого человека... Тем более, вы наверное замечаете —я провел, гм, ночь... несколько мерзко... —он поморщился. —Как последняя сволочь провел! И вот... вы можете, конечно, послать меня подальше —и будете правы! Вы можете сказать —пошел вон, пьяная свинья! Да, я —пьяная свинья, но мне нужна сейчас маленькая... мельчайшая помощь! Так не были бы вы столь добры...

—О! О! О! —закудахтал Олег петрович, выразительно взмахивая изящными руками. -Дорогой! Уважаемый! Для меня честь! Прочь сомненья! Я готов. Театр для меня! То есть, я хочу сказать, артист Барский! И вообще! Что угодно! Но...

Тут он вспомнил и, оборотившись, сказал с сарказмом:

— Артист имеет право. Артист нуждается в разрядке... А пьяный — это вон пьяный, полюбуйтесь! Барский полюбовался. Пьяный потихоньку выполз из лужи и, не отряхиваясь, продолжил путь. Он приближался,

и синее лицо его предвещало самое худшее. Барский перевел взгляд на Олега Петровича. — Он преследует вас? — с интересом спросил артист. — Боюсь, что да, — признался Стеблицкий, которому в компании было уже не так страшно. — Вот мы сейчас с вами и проверим, — мрачно и непонятно сказал Барский. Он чуть сдвинул шляпу на лоб и сунул руки в карманы брюк. Он ждал, не сводя с алкаша

немигающих голубых глаз. Олег Петрович незаметно для себя придвинулся к Барскому

поближе. Славно вывалявшийся в грязи преследователь потянул к Стеблицкому бесконечно длинную правую руку и, героически ворочая бесформенными губами, просипел:

— Я те сказал — стольник гони, сука! Олег Петрович побледнел. Барский вытащил руку из кармана и почесал нос. —Слушайте, —спросил он, —на всякий случай, вы, может быть, действительно должны

ему сто рублей? Может быть, это ваш родственник? — Что вы! — протестующе возопил Стеблицкий. — Шакал, значит... — заключил Барский. — Ну, что ж... Он сдвинул шляпу на за на небо, на землю под ногами... Он явно на что-то решался и

решиться никак не мог. Вдруг он сказал Стеблицкому: —Теперь смотрите внимательно! —и, вперив взгляд в грязного человека, произнес негромко, но членораздельно, как заклинание. — Чтоб-ты-провалился!

Все уместилось в один миг. Едва отлетел последний звук заклинания, грязная земля под ногами алкаша вдруг разошлась овальной щелью, эластичной, как резина, как кисель, как жерло клоаки. Алкаш пал в пустоту, без крика, без прощального взмаха, и щель немедленно сомкнулась над ним —ни трещинки, ни бугорка —все вокруг стало как прежде. Но человек исчез.

— Вот так, — хрипло и страшно сказал Барский и дико взглянул на Олега Петровича. — Вот, значит, так... Теперь скажите, что вы видели! Только быстро!

— Это невероятно! — прошептал Стеблицкий, сжимая до боли кулаки. — Он провалился!

—Провалился? Точно?—радостно спросил Барский, хватая Стеблицкого за грудки. —Нет, ты точно видел? Он провалился?

— Но как... Что это было?

Барский отпустил его и в восторге хлопнул себя по бедрам — он хохотал и приплясывал.

—Вот так! —кричал он. —Вот так с утра! Все нормально! А я-то думал, все —хана Барскому! Белая горячка! С утра, понимаете?! Вот так — с утра!!

Олег Петрович не понимал. Он, чуть не плача, смотрел на любимого актера, который, кажется, все-таки сошел с ума. Впрочем, они, кажется, оба сошли с ума. Какой ужасный день! Стеблицкий почувствовал сильное головокружение и понял, что сейчас упадет в обморок.

Барский успел подхватить его у самой земли и, полуобняв одной рукой, другой надавал целительных оплеух. Олег Петрович выплыл из темноты и увидел озабоченное лицо Барского в тени белой шляпы.

—Эй! —сказал Барский. —Ты в порядке? Слушай, ты здесь недалеко живешь? А у тебя дома ничего нет... в смысле... ну?

— У меня есть коньяк, — слабо сказал Стеблицкий. — Но что это было?

—Идемте к вам в гости, —предложил Барский, ставя Олега петровича на ноги. —И я расскажу вам удивительную историю...

2.

Руки Стеблицкого еще слегка дрожали, когда он расставлял бокалы и открывал бутылку, и голос еще не вполне повиновался ему.

—Работаю в школе, —объяснял он Барскому. —Преподаю изящную словесность. Сею разумное, доброе, вечное, как говорится... Но... судя по тому, во что теперь превращаются

молодые люди... Всходов нет, так сказать, нет добрых всходов... простите, запамятовал ваше имя-отчество... Фамилия броская, а вот... — он виновато улыбнулся.

— Зовите меня Саша, — просто сказал Барский.

— Ну, а меня тогда — Олег! — решился Стеблицкий.

— Давай, Олег, наконец хлебнем! — взмолился артист.

Стеблицкий заторопился, они подняли бокалы. Стеблицкий хотел цветисто восславить театр и лично товарища Барского, но тот сказал кратко:

— За знакомство! — и выпил одним духом.

Стеблицкий слегка пригубил и присел на диван. Он успокаивался и с нетерпением поглядывал на Барского, ожидая удивительной истории.

— Ну и мерзость, — бесстрастно сказал Барский, кивая на бутылку. — Зато вовремя.

Лицо его зарумянилось.

Стеблицкий, озадаченный характеристикой заветной бутылочки, неожиданно для себя осушил бокал до дна, передернулся и...

— Давайте по второй! — предложил Барский. — Для ясности мысли и плавности повествования...

Стеблицикй не посмел возразить, но с некоторым удивлением отметил для себя, что образ артиста Барского, кажется, не так уж светел, как это выглядело из партера.

—Значит так, —довольно твердо произнес Барский, быстро проглотив вторую порцию. -Все это достаточно странно и... гнусно... Предупреждаю — я ничего не объясняю. И все эти почему и как —побоку!.. Началось с того, что вчера давали премьеру. “Сладкоголосая птица юности” Тенесси Уильямса... ах, эта тайная моя первая и последняя любовь! Женщины! Что женщины!! То есть, женщины тоже... Впрочем, о женщинах после... А “Птица”...

—А я, знаете, не пошел на премьеру-то... —застенчиво сказал Олег Петрович. —Я вообщето постоянно... завзятый театрал, ха-ха, но вчера... как-то не выбрался... Тенесси Уильямс? Что-то я слышал, но... Я, знаете, предпочитаю все-таки классику —Чехов, Мольер, Островский...

Барский посмотрел с презрением.

—Эх вы, классик задрипанный! —выпив, он сделался еще и груб. —Тенесси Уильямс -величайший гомик Юга! если вы понимаете, что я хочу сказать, когда говорю Юга! Хотя, что вы можете понимать?!

— Юг? Гомик? — ошарашенно спросил Стеблицкий, мучительно жестикулируя.

— Да ладно! — фыркнул Барский, наливая себе остатки коньяка. — Подумаешь, гомик! Если хотите знать, это сейчас даже модно... Время такое... веселое, как говорил Гайдар, но не этот, со щечками, а дедушка его... За помин его революционной души!

Он выпил. Олег Петрович был, пожалуй, разочарован. Сначала ему казалось, что в его квартире произойдет нечто, напоминающее бенефис —что-то цветастое, торжественное, сверкающее —и они хором восславят святое искусство и подымут за него бокалы, скорее символически, да вдобавок Барский объяснит наконец эту волнительную загадку дня -хотя, как пурист, Стеблицкий не одобрял этого актерского словечка, но ведь действительно — волнительную.

Вместо этого Барский стал грубить, наскоро выхлестал коньяк и терял обаяние буквально на глазах. Из служителя Мельпомены он превращался в служку вульгарного Бахуса, которого Стеблицкий и богом-то всерьез не считал.

Олег Петрович просто физически чувствовал, как его стерильная интеллигентная квартирка корчится и мучается от присутствия внутри этого, гм, хлыща, как девственница, в которую обманом и силой всадили... Олег Петрович даже вспотел, позволив себе такой образ, потому что такие образы он старался себе не позволять. Ах, как все получалось вульгарно!

Тут Олег Петрович очнулся и понял, что Барский уже рассказывает вовсю:

—...и в антракте я просто взял и ушел... Так, в костюме Чэнса и ушел... Понял, что, если сейчас же не напьюсь, то просто сойду с ума. Стану дурачком и буду ходить по улицам, пуская слюни... А, собственно, чего я ждал?! Все было ясно уже на первой репетиции -только такой идиот, как я, мог надеяться на чудо. Он сделал из “Птицы юности” бордель с колокольчиком во дворе пионеров! Таких режиссеров нужно вешать за яйца прямо на вешалке — именно, вешать на вешалке! — только этим можно скрасить спектакль! И то не в полной мере...

В общем, я ушел. Представляете, в последнем акте вся эта сволочь рыщет в поисках Чэнса и не может найти! Это, доложу вам, лента Мебиуса! Конечно, наверняка они гениально сымпровизировали, и кто-нибудь вдохновенно сказал: “Спокойно, ребята, я завалил его в соседней комнате. Труп еще совсем теплый, жалеющие могут сказать последнее прости”.

А я пошел в ресторан, но там мне не понравилось, потому что взяли много, а дали мало. Я пошел к одной знакомой, но как-то забыл, что уже вечер, и муж дома. С разгону я не успел вырулить, и не будь я великим актером, случилась бы беда. Как объяснить мужу явление из мрака красивого джентельмена с Юга? Я как-то объяснил. Он даже выставил бутылку водки. Но беда все равно случилась —два часа я выслушивал на кухне его видение современного футбола, его новаторскую концепцию, представляете?

Впрочем, черт с ним... Потом я пошел еще к одной подруге —там я пил ликер. Что за мода пить эти ликеры? Да еще в количествах, неприемлемых для европейцев! В общем, потом я

еще где-то был... Помню, был чертовский ветер, и приходилось все время держать шляпу... И еще я промок... Но к утру я уже где-то более-менее обсох и пошел домой... Но где же я был?

Барский замолчал и задумался. Олег Петрович решил, что сейчас-то откроется наконец главная тайна, но партист неожиданно спросил:

— Слушайте, у вас есть чего-нибудь выпить?

Стеблицкий с детства был воспитан в духе гостеприимства. То есть —даже если у тебя решится пол, прежде всего предложи гостю сесть и так далее. Навыка выпроваживать наглецов у Олега Петровича не было никакого —матушка принимала только приличных людей. Поэтому сейчас он смог сказать единственное:

— Мы с вами выпьем чаю! У меня есть удивительный чай!

И с этими словами он выскочил на кухню, потому что в глазах у актера появилось такое изумление, будто он увидел вдруг в Стеблицком не человека, а ящера в чешуе — и вынести этого было невозможно.

На кухне он трясущимися руками разжег газ на польской плите и поставил чайник, одновременно пытаясь сосредоточиться и собраться с мыслями. Он вспомнил утренний визит к Переверзеву, тихому, приличному человеку, у которого они тихо и прилично и с большим удовольствием поговорили о политике и пришли к выводу, что Якубовский -очень странный генерал.

Стеблицкий как-то об этом не задумывался, не ставил себе такого вопроса. Генералы и депутаты были в его глазах сродни античным героям, обитателям Олимпа, и, как всякие герои, не допускали толкований. Но Переверзев просверлил его сквозь наивные круглые очки жгучим, как крапива, взглядом и прямо так и сказал с бо-ольшим значением: “Якубовский — очень странный генерал!”, и беспощадно не отводил глаз, пока Стеблицкий не развел руками, признавая дьявольскую его проницательность.

Таким же манером они выяснили, что и спикер Хасбулатов —тоже странный человек, и адвокат Макаров —тоже, и даже Руцкой, вовсе не странный, но как-то странно себя в последнее время ведет, и вообще все странно, и непонятно, чем кончится. А потом очень осторожно, с оговорками и поправками, постановили, что евреи все-таки тоже странная нация, и без них, пожалуй, не обошлись и на этот раз.

Потом они мило распрощались, и он пошел домой по грязной улочке, размышляя о демократии, падении нравов —и накликал. И все смешалось —испуг, восторг и снова испуг, почти на грани умопомешательства. Что-то сдвинулось в мире, что-то случилось такое, на фоне чего даже генерал Якубовский не выглядел таким уж странным, и надо было срочно расставлять все по полочкам, трезво осмыслять и переосмыслять, а вместо этого приходилось подыгрывать в фарсе южного гомика с алкоголиком Барским в главной роли. Олег Петрович окончательно склонялся уже к мысли, что крупно ошибся —и в актерах вообще, и в Барском персонально, и в его белом пиджаке. Скорее всего где-то в

Алабаме именно в таких белых одеждах сидят на корточках возле алабамских пивных бочек местные ханурики.

Что-то вдруг загремело в ванной, и Стеблицкий в смятении бросился на шум. То, что он увидел, добило его окончательно.

Отрицательный персонаж Чэнс в белоснежном костюме стоял перед зеркалом в сверкании кафеля и вороватыми движениями опрастывал в пластмассовый стаканчик флакон с иностранным одеколоном “Премьер”, которым Олег Петрович очень гордился и пользовался в крайних случаях. Изысканный одеколон спазматически изливался в пластиковый стакан с тихим противным хрюканьем.

Олег Петрович превратился в соляной столб. Чэнс исподлобья кротко взглянул на его бледное лицо, демонстративно повернулся спиной и очень быстро выпил содержимое стаканчика. Возможно, для неразведенного одеколона это было даже чемпионское время. Затем он помотал головой и поставил пустой флакон на полку. Постепенно движения его делались замедленными и умиротворенными. Он, не торопясь, сполоснул стаканчик под струей горячей воды и спокойно вернул его на место. Мельком глянул на себя в зеркало и подмигнул.

Олег Петрович издал горлом жалобный звук. Барский усмехнулся и мягко вытолкал хозяина в коридор. Вышел сам из ванной и аккуратно выключил за собой свет.

И Стеблицкий взорвался. Сильно разбавленная беспощадным временем шляхтетская кровь его наконец-то вскипела. Это явление чудесным образом совпало с закипанием чайника, и Олег Петрович превосходным преподавательским голосом отчитал Барского как мальчишку под свист пара и дребезжание жестяной крышечки. Лучшего разноса он не учинял за всю свою школьную жизнь и получил теперь огромное удовлетворение, единственно жалея, что не имеется свидетелей этого маленького, но блистательного спектакля. Школьные учителя в своем роде тоже артисты. Выпустив пар, Олег Петрович гордо вышел на кухню и утихомирил чайник. Он нашел наконец единственно правильную линию поведения, он опять был в форме и настроен весьма решительно. Выгнать гостя из квартиры представлялось теперь не труднее, чем закапанного чернилами обалдуя из класса.

Властный и прямой, он вернулся к гостю и недвусмысленным жестом подал Барскому его элегантную шляпу. Барский шляпу принял безропотно и напялил ее на затылок, как сельский ухарь.

Его здорово развезло, он покачивался, беспрестанно моргал и улыбался. Олег Петрович молча и величаво указал ему на дверь. Только так!

Барский однако уходить не торопился. Он сунул руки в карманы, широко расставил ноги и сверху вниз поглядел на Олегу Петровича с пьяным добродушием. От него пахло “Премьером”.

—Ты что, обиделся? —спросил он слегка заплетающимся языком. —Из-за паршивого одеколона? Ты что, серьезно — обиделся?

Олег Петрович лишь повторил величавое движение руки.

Барский тоже взмахнул рукой и категорически ткнул Олега Петровича в грудь указательным пальцем. Он сделался серьезен.

—Если из-за одеколона, —сказал он строго, —то это зря. Сейчас пойдем ко мне, и я дам тебе сто флаконов такого одеколона. И вообще повеселимся. Я вижу, ты — холостяк, и тебе нужна баба. Найдем. И вообще...

Олег Петрович покраснел —Барский здесь явно наступил ему на заветную мазоль —но ответил непреклонно:

— Я-с-вами-никуда-не-пойду! А вы немедленно покинете этот дом и более никогда...

—Ой-ой-ой! —презрительно пропел Барский. —Подумаешь, Орлеанская девственница! Знаешь, что я тебе скажу, Олежка? Ей-богу, ты не обижайся, но ты все-таки сволочь! Ты, учитель, чему ты можешь научить вот этих юных... как их!.. цветов и стеблей? Да ничему! Ты же —законченный эгоист. В трудную минуту ты предаешь одинокого измученного человека из-за глотка одеколона! И это притом, что я, строго говоря, спас тебя утром от набега обезьян! И это притом, что я пообещал тебе расплатиться за одеколон сторицей... и это притом... — он на секунду задумался и закончил не совсем уверенно, — ...что я, кажется, могу превратить тебя в... например, в жабу...

Тут он пришел в возбуждение, пошатнулся, задел плечом старинное, еще мамино зеркало и воскликнул:

— Мы ж с тобой... я ж тебе... забыл?!

Он схватил Стеблицкого за величественную руку и принялся шарить взглядом по стенам прихожей. Наконец он уставился на выключатель ванной комнаты, который только что выключал.

—Вот, гляди... Тебя я в жабу не буду... Но для интересу... Вот, например... —голос его сделался драматически-зловещим. — Хочу, чтобы этот выключатель превратился в жабу!

Стеблицкий невольно стрельнул глазами в сторону предмета колдовства. Это был стандартный выключатель из розовой пластмассы с черным рычажком. И еще секунду он оставался таким. А затем он вдруг потемнел и вспучился, словно поджарился изнутри, шевельнулся и шлепнулся на пол, открыв в бетонной стене зияющую дыру с двумя алюминиевыми концами в глубине.

Стеблицкий тупо посмотрел вниз, и волосы зашевелились у него на голове —на полу сидела жаба. Она была пятнистая, как десантик, влажная и дышала часто и тяжко, как пенсионерка Сукристова, преподавательница из их школы, страдающая астмой.

Стеблицкому стало плохо. Хватаясь за стены, он добрел до комнаты и упал на диван. Пьяный Барский принес стакан воды.

—Вот так все утро, —объяснял он, набирая воду в рот и брызгая ею в лицо Стеблицкому. Вода пахла одеколоном. —На меня бросилась собака, и я пожелал ей провалиться. Она провалилась. Башка у меня не работала, я не знал чего придумать, и вообще решил, галлюцинации, поэтому не нашел ничего лучше —там была куча кирпичей —я велел и ей провалиться, и она провалилась... А потом появились вы... А сейчас — жаба. Ну, как вы?

— Уже лучше, — скрипуче сказал Стеблицкий и сел.

— Пойдете ко мне?

Стеблицкий кивнул. Ему было страшно оставаться в доме одному, с жабой.

Пока в прихожей бледный Стеблицкий надевал свою курточку и шнуровал ботинки, актер, картинно облокотясь о стену, открывал душу. Жаба куда-то исчезла.

—Вам вообще как живется? —спрашивал Барский. —В том смысле, что... мучительно больно за бесцельно прожитые годы? Спите по ночам спокойно или, как это. “Я простыню коленями горбачу...”? Нет, не горбатите? А мне, брат, плохо! Вот, знаешь, хожу бубню что-то, лежу с бабой —а воздух вокруг, пространство вот это все, вся эта, мать ее, р-рреальность —приобретает такую странную, знаешь, досковатость... Ну, словно я со всех сторон обшит досками, понимаешь? И в досковатости этой есть такая, знаешь, страшная гробоватость... Не замечали такого феномена, как говорят сейчас на ЦТ?.. На ЦТ сейчас ужасно говорят — будто в школе их не учили великому и могучему...

Олег Петрович не понимал, о чем речь. Он с ужасом взглядывал на круглое отверстие в стене, где торчали голые опасные провода.

— Да что вы в самом деле! — рассердился Барский. — Я ему о жизни и смерти, а он — одеколон, выключатель! Еще называется преподаватель изящной словесности! не удивлюсь, если ваши ученики будут говорить “феномен”... О! Стоп! Чего мы суетимся? Ежели я теперь чародей, то желаю... —он набрал в легкие воздуха и выпалил. — Желаю, чтобы жаба обратно превратилась в выключатель!

Олег Петрович моргнул. Выключатель вернулся. Он сидел на стене как влитой, только цвета теперь был не розового, а серого.

Барский захохотал, хлопнул Стеблицкого по спине и потащил к выходу. Похоже, чародейство его не смущало. Он относился к нему, как к мелкому выигрышу в лотерею, и от души потешался над очумевшим Олегом Петровичем.

Олег Петрович плохо помнил, как они добирались. Актер вез его из автобуса, читал стихи Пастернака и объяснял, какие строки следует считать гениальными, а за какие Пастернака следовало бы отлупцевать по рукам.

Стеблицкий даже не пытался возражать. Задняя площадка, где они стояли, грохотала и подпрыгивала в ритм пастернаковским строфам. Проживал Барский в центре, в обширном дворе, образованном кольцом панельных пятиэтажек. Двор был буквально переполнен грязью из-за вскрытой недавно теплотрассы. В грязи были проторены осторожные тропки. Рыжие тощие псы с грациозностью серны сигали на высоченные мусорные баки и рылись в отбросах. Безобразные личные гаражи грудились там, где когда-то мыслилась детская площадка.

Барский с гордостью патриота обвел рукой замурзанный пейзаж.

—Мерзость запустения, —сказал он и добавил, прижав палец к губам. —Фигура умолчания. Тс-с!

Он вдруг сразу сдал. Глаза потухли, лицо осунулось, и на нем словно отпечаталась вся лихая ночь —темная, жуткая, с нехорошим чародейством. Он сутулился и шагал неуверенно. белые брюки уже до колен были заляпаны грязью.

Олег Петрович, следуя за ним, постепенно приходил в себя и начинал задаваться вопросами. Он не отрицал магического и непознаваемого, но как чисто эстетической категории. Магия и волшебство были допустимы в творчестве, у мэтров — Гоголя, ну, Булгакова, естественно. Кто там еще? С испугу мэтры плохо вспоминались. Но чтобы так просто —в грязи провинциального городка, недостойного пока даже космической эры —где персонажи какого-то гомика пьют чужой одеколон...

Когда они вошли в подъезд, Олег Петрович окончательно приписал все чародейство непривычно большой дозе спиртного, которую принял — и жабу, и даже то, что произошло возле автобазы. Однако он почему-то покорно шел за артистом — впрочем, может быть потому, что привык любое дело доводить до конца. Привычка эта губит ежегодно народу больше, пожалуй, чем пьянство, табакокурение и автомобиль вместе взятые.

3.

Прохладная зеленая мгла колыхалась и вспучивалась пузырьками. Они метались вокруг головы, как мухи. В пузырьках был воздух. Воздух был и там, над водой, где пульсировало расплывчатое светлое пятно. Другого воздуха не было. Бутус задыхался и колотил руками —так хотелось вдохнуть. Но Елда, гад, держал его за голову, не давая вынырнуть. Бутус задыхался и тонул. В то же время он знал, что может пересилить Елду и вынырнуть в любую секунду. Но вынырнуть было страшно — там наверху невыносимое пекло, колючий мерзкий песок и паскудная харя Елды, оплывшая, синяя и небритая. Лучше здесь, где прохлада, зеленая и равномерная, вот только бы вдохнуть разок! Он оторвал от себя чужие руки, расшвырял воду и вылетел наверх с воплем и матом —и, наконец, вдохнул. Сердце бешено стучало.

Он сидел на кровати. Подушка, серая, как шинель, валялась на полу. Солнце било прямо в окно — значит, дело к вечеру. Он сидел, тяжело дыша, и тупо оглядывал комнату. Зеленая вода еще шумела в ушах. Он был один.

Бутус кликали его. Происходило это от фамилии Бутусов. Звучало двусмысленно, но он считал —нормальная кликуха. Он не догадывался, что существует смешное слово “бутуз”. Еще он не догадывался, что существует более-менее нормальная жизнь. Жизнь он воспринимал, как болезнь, хотя и об этом не догадывался тоже. Он думал, что так нормально.

Выглядело это обыкновенно следующим образом: в голове туман и кипеж, на улице какие-то камни, среди камней — морды. “У, сука, харя позорная! —думал он, глядя на кого-нибудь. — Как бы вмандюлить тебе, сука, по харе!”. Но харя исчезала простодушно, и он о ней забывал. Далее он мог увидеть девчонку ничего себе и подумать: “У, сука какая! Вмандюлить бы тебе!”. Но девчонка шарахалась от него, и он опять забывал. Часто нужны были деньги. Денег не было. “У, суки позорные! —думал он, глядя на хари, которые шныряли вокруг с карманами полными денег. —Суки, падлы, козлы вонючие!”. Хотелось курить. Курить не было. В голове — туман и кипеж.

Он плохо спал, и снились хари. Рано утром он выбирался в мерзостную свежесть улиц, плелся на угол и возле мертвой пивной бочки привычно опускался на корточки, свешивая меж колен длинные мосластые руки. Туз, Елда или Мысматерно приветствовали его. “Дай закурить, сука!” —чуть подобрев, хрипло говорил он, и они вместе ждали, когда появится веселая хабалка Нюша и откроет кран. Вонючее кислое пиво было для них как кровь.

Первые вливания оживляли. Загорался разговор —вспоминали, что было вчера. Полностью никто вчерашнего дня не помнил, поэтому разговор получился интересным -будто мозаику складываешь. Потом кончались деньги, и всей компанией шли на ближайшую стройку — мочиться.

Мочились долго, с кряхтением, вскрикиваниями и подначками. Объектом внимания был инструмент, который природа выдумала будто специально для любителей пива. Из всей бражки самым значительным инструментом обладал Елда, за что и получил кличку. К слову, Мыс получил свою за дефект речи — в принципе он был Мышь.

Бутус ревновал Елду к длине инструмента и каждый раз при случае агрессивно требовал повторных замеров —преимущество соперника казалось ему оптическим обманом. Они прикидывали так и эдак, но Елда неизменно выходил победителем. Бутус так огорчался, что иногда лез драться. Они бились в кровь, забыв застегнуть штаны, ломали ребра о рассыпанные кирпичи и ходили на следующий день с распухшими запекшимися рожами, но на размеры инструмента это никак не влияло.

“Один хрен, —утешался Бутус вслух, дабы унизить конкурента. —Я когда бабе засандалю, она аж квакает, сука! А у тебя он —просто шланг длинный. Чтобы пиво отливать!”. И хохотал утробным смехом. Насчет баб он привирал —если у него и возникло что-то подобное, то в таком чаду и тумане, что наутро не только интимности мелкие исчезали

напрочь из памяти, но и сам факт сожительства вызывал большие сомнения. Приходилось фантазировать, опираясь на уличный фольклор. Кореша считали его мужиком на все сто.

Он и женился первым. Вернулся с действительной —и женился. Вернулся орлом —в клешах, в тельняшке на широкой груди и с чарующей наглецой в серых глазах. Блондинки хулиганской окраины сходили от них с ума. Он выбрал самую красивую. Не то чтобы любил, а просто пора подошла —красивую выбирать. Свадьбу играли в столовой, не поскупились —в старом деревянном домике, где он жил с матерью, и троим было не повернуться.

На свадьбе он ухарски напился, по-матросски, перещупал невестиных подруг, подрался с тестем, а дома, по случаю первой брачной ночи, ввалил и молодой жене —от души, чтобы любила больше.

Зажили ничего себе. Устроился на завод, водителем “КамАЗа”, продолжил династию. Покойный батя —тот ведь даже умер в гараже, на боевом посту. Принял однажды старик на грудь и прилег в тени грузовика, задремал под родимый запах соляры и резины. А товарищ не углядел —завел мотор и сдал маленько назад. Батя хрустнул, точно майский жук, и был таков. В наследство сыну оставил батарею порожних четвертинок в холодных сенях — питал он почему-то слабость именно к четвертинкам.

Бутус в этом смысле был неприхотлив —расфасовка для него не имела значения, главное, чтоб побольше. После рабочего дня, после баранки разгрузка нужна. Крепок был —днем на работе, вечером с корешами, и ночью на жену хватало. Ребенка заделал, сам не заметил как. Зато родился —неделю гулял, даже из роддома забыл забрать. Комнату в общаге получили —опять гулял. Жить бы да радоваться, да жена после беременности мозгами повредилась. Одни попреки —денег мало, пьешь много, друзья надоели. А тут ребенок орет, голова с похмелья трещит, начальство за глотку берет, мертвой хваткой цепляет. Надоела Бутусу такая жизнь, и пристрастился он жену лупить. Неделю бил, вторую, потом приходит однажды —никого. Взяла, значит, ребенка и к маме. Хорошо. А потом с работы поперли —еще лучше —вообще никаких забот. И комнату даже не отобрали —решилипостановили в инстанциях, что жена с малолетним все еще там живет. А она с испугу просто выписаться забыла.

А дальше по Марксу —осталось у него главное богатство —время. Тельняшка черноморская истлела, костюм свадебный пропил. Память как сито сделалось, руки тряслись, Елда шлангом своим похвалялся —безразмерным... Однажды после бутылки китайского спирта деревья в городе пошли. Прохожие исчезли, а деревья пошли. Страшно было, по-настоящему страшно.

Одна хабалка Нюша оставалась в этом больном мире человеком с большой буквы —нетнет, а наливала пива в долг. Долгов этих много накопилось, а ей вроде и нипочем. А тут осень наступила. Холода. Пивную бочку свезли в теплые края. Приходилось как пчелкам — там-сям нектар собирать.

Вот сегодня Елда рано утром с литром самогонки пришел. Заря едва брезжила. По радио утреннюю зарядку как раз передавали. Так под радио и уговорили литру. Бутус тут же и

отключился, поскольку не ел уже дня два и слаб был, а радио играло тихо. Елда ушел -вон следы его грязные — ищи ветра в поле.

Бутус сполз с кровати —одеваться, слава богу, не надо было —со вчерашнего дня штанов не снимал, босиком дошлепал до стола (спал-таки без ботинок), понюхал бутылки. Пахли крепко, но были сухи. Долго и грозно крыл матом все, что попадалось на глаза —даже солнцу досталось. Голова кипела, что-то переворачивалось в желудке, руки и ноги заходились мелкой собачьей дрожью.

У стороннего наблюдателя может сложиться впечатление, что Бутус — эдакий горемыка из горемык, аппендикс рода человеческого. Это как посмотреть, возражу я стороннему наблюдателю, может быть, Бутус и есть самый счастливый человек на свете. Единственная всепоглощающая страсть очень упрощает жизнь. Он избавил себя ото всех изматывающих, сводящих с ума финтифлюшек бытия —он не ходил взад-вперед, как шатун, на службу, он не варил ежедневного супа, он не слушал новостей, не заучивал наизусть “Чародейкою зимой околдован лес стоит”, не бегал восьмого марта по городу в поисках спасительного букета, его не заботил стаж, метраж и колораж. Все, что ему действительно было нужно -утром ли, днем, вечером — это выпить. Все.

Мир был бесконечным, вонючим, загаженным коридором, по которому он шел и шел, и шел, счастливый человек, наплевавший на все —мимо запертых дверей, мимо непроницаемых окон, мимо засиженных мухами объявлений, мимо кокетливых трусиков на бельевых веревках, мимо чарующих звуков танго и запахов чужих борщей —пока не забредал в какой-то тупичок, где ему наливали, и он растворялся в налитом, распадался на атомы, превращаясь в восхитительное ничто.

Потом атомы непостижимым образом опять соединялись, и Бутус восстанавливался в пространстве. Как всякому новорожденному, ему было плохо, но зато он точно знал, что ему нужно, а многие ли могут похвастаться таким знанием?

На дурных ногах Бутус вышел из комнаты и мрачно проследовал в общественный туалет. Скопившиеся в нем за ночь шлаки бунтовали и просились наружу. Он расстегнул ширинку, и зрелище инструмента подняло его дух. Когда Елды не было рядом, он чувствовал себя чемпионом. Победоносно рыча, Бутус изверг мощную струю. Потом, застегнул штаны, вышел из туалета, не унижая себя спусканием воды —он был не из тех слабаков, которые вечно сморкаются в потолок и полощут за собой унитазы.

Общежитие казалось вымершим. Откуда-то издалека, может быть, с пятого этажа доносилась музыка —магнитофонный голос пел модную песенку: “...где же ты, моя попутчица, разошлись наши пути...”. “Эх, попутчица! —зло подумал Бутус. —Вмандюлить бы тебе!”.

Он мог бы потыкаться по комнатам, поскандалить, напроситься на глоток вина, но интуиция подсказывала ему, что здесь момент упущен и усилия не оправдаются.

Через пять минут он уже плелся по поселку, злобно и подозрительно высматривая, чем бы поживиться. Он часто сплевывал и рыгал воздухом.

Час был неподходящий —ничего интересного не высматривалось, лишь мелкие дети, безденежные и некурящие, играли возле домов в свои глупые игры, создавая суету и шум.

Ближе всех жил Мыс, и Бутус решил отправиться к нему в гости. Уже целую неделю Мыс нигде не показывался — то ли пил дома втихую, то ли загремел под фанфары — а Матрос, у которого лицо от политуры и клеев было такого синего цвета, что издали его принимали за негра, а не за матроса, сказал на полном серьезе, что помер, наверное, Мыс, скорее всего.

Но Бутус не верил —Мыс здоровый мужик, крепкий, а что букву “ш” не выговаривает, так от этого не помирают. И еще Бутус рассудил, что Мыс, должен быть, наготовил браги и заперся, гад. Ничего, он его достанет. Все стекла переколотит, но своего добьется.

В таких мечтаниях добрел Бутус в конец улицы, где стоял старый деревянный дом, стоял с таким измученным видом, будто был он не дом, а непохмеленный алкаш в очереди за пивом. В непромытых окнах его туманно отражались голые деревья и облака серобагровой окраски.

Бутус толкнул калитку и вошел в маленький дворик, полный всяческого хлама. Возле крыльца черной дырой зияла давно пустая собачья конура. Бутус поднялся на крыльцо и постучал в дверь кулаком. После третьего удара дверь приоткрылась, и Бутус, пнув ее ногой, вошел. В темноте он наткнулся на пустое ведро, которое с тошнотворным грохотом полетело в угол. Он вздрогнул и выругался. Тишина. Бутус вошел в комнату.

Мыса не было. Пахло плесенью и мочой. В тусклом свете Бутус увидел облезлую кушетку, на которой валялось слипшееся солдатское одеяло. У окна стоял стол с объедками недельной давности. На донышке бутылки из-под портвейна темнел высохший осадок, напоминающий половую краску. В доме было холодно.

Отсутствия хозяина, а еще более вожделенной браги, разозлило Бутуса. В коридоре он уже намеренно пнул ведро, бабахнул дверью и в мрачном раздумьи вышел со двора. “Вот сука, гнида позорная...” — думал он.

На перекрестке Бутус остановился. Дул ветер, Красное солнце пряталось за крыши. На остановке стоял пустой скособоченный автобус. Призраком промелькнула заморская тачка, обдав Бутуса ароматным выхлопом.

Бутус отвернулся от ветра и потащился вверх к автобазе. Этот проклятый ветер, пахнущий неминуемой зимой, будто сдул с улицы всех прохожих. Поход Бутуса превращался в глупую прогулку.

На углу он остановился, принюхавшись, как волк, к ветру, и посмотрел вдаль, куда уходил серый забор автобазы. Там пробирался среди луж какой-то человек. Бутус сплюнул сквозь зубы и поспешил за ним. Грязь чавкала и свистела под ногами, но он не обращал внимания. Расстояние между ними сокращалось —ничего не подозревающий прохожий шел медленно, выбирая дорогу. У конца забора Бутус догнал его и крикнул в спину, прикрытую замшевой курточкой: “Стой, сука!”.

4.

Олегу Петровичу был бы к лицу автомобиль. “Жигули”, ну “Запорожец” на худой конец. Но о том, чтобы сесть за руль, он никогда и не помышлял. Матушка ненавидела двигатели внутреннего сгорания. Отправляя его в школу, она повязывала шарф на его тощей шее и веско говорила: “Осторожнее на перекрестках! Эти автомобили так носятся!”. Когда он однажды заикнулся о мопеде, она только деланно расхохоталась и перевела разговор в приличное русло, что умела делать замечательно. Все разговоры в их доме неизбежно уходили в это русло. Странно, но она ничего не имела против общественного транспорта за пять копеек.

Олег Петрович привык к автобусам, хотя и не любил их. Там он превращался в нуль, в обыкновенного пассажира, которого на возбраняется пихать, давить и крыть матом. Там не котировались ни титул, ни аристократические руки. В автобусе ценились руки жилистые, грязные, с крепкими локтями.

Олег Петрович ехал с работы в переполненном автобусе. Сжатый со всех сторон телами, он вынужденно находился почти лицом к лицу с молодой кондукторшей, непринужденно восседавшей на своем кресле —так близко, что при желании мог свободно поцеловать ее в подведенные фиолетовой помадой губы. Он, однако, не испытывал такого желания и, более того, старательно отводил взгляд от ее равнодушного лица, делая вид, что любуется никудышным пейзажем за окном.

— Задняя площадочка! — спокойно, но звучно сказала она, поводя неробкими глазами. -Билетики все взяли?

—Вот этот не взял! —заржал кто-то из кучи красномордых молодцов на задней площадке, часто хлопая своего товарища по вязаной шапочке, будто убивая ускользающую вошь.

—Иди ты на...! —громогласно ответил товарищ, проводя ответные телодвижения, чем сильно колебал окружающую толпу.

“Можно не толкаться?!”, “Мужики, вы там поаккуратнее!”, “Пошел на...!”.

Олег Петрович поморщился. Сверху на его голову свешивался небритый безмолвный детина, от которого несло псиной. Под желудком у Олега Петровича шевелилась испуганная светловолосая девочка. Лента в ее косичке распустилась и свисала на плечо. “Тоже едут! —невольно помыслил Олег Петрович. —В ее-то года пешочком —самое милое дело!”. Он представил, как хорошо бы стало в автобусах, если бы появился указ, обязывающий школьников для здоровья ходить пешком.

— Гражданин! Что у вас текет??!

— Что текет! Рыба текет. Что может течь?

— Так уберите!! Мне на пальто текет!

— Вот чудак-человек, куда ж я ее уберу?

— Себе на голову убери! Еще — куды! Деревня!

— Мадам, ты потише кормой работай, дети здесь!

— Чего? Ка-армой! Щас плюну в рожу — узнаешь! Ка-армой!

— Нет, в натуре, тетка, тебе за твою задницу, как за багаж платить надо! Эй, кондуктор! Здесь за багаж не плотют!

— Женщина, вы мне на ногу встали!

— Не знаю я вашей ноги. Не нравится — садитесь в такси.

— Задняя площадочка! Передаем за билетики!

Автобус накренился. Толпа покатилась на правый борт, охнула и замолкла. Олег Петрович сломался под тяжестью детины, как мыслящий тростник. Глупо выпучив глаза, он падал прямо на кондукторшу. Беленькая девочка слабо пискнула у него под желудком. Она смотрела на падающего Стеблицкого с ужасом, как на вурдалака. Нечеловеческим усилием Олег Петрович отжался, намертво вцепившись в спину кондукторского кресла. Он спасал жизнь себе и девочке. Детина же совершенно беззаботно продолжал налегать сверху всей тушей, и Олег Петрович, скосив глаза, прошипел ему:

— Ну можно же держаться!

Детина ничего не ответил, лишь иронически посмотрел на Стеблицкого пугачевским глазом. А тут и автобус встал прямо, затормозил и стукнул дверцами. Часть пассажиров высыпались наружу, как горох или картофель.

Олег Петрович выпрямился, еще дрожа от напряги, и перевел дух. Маленькая девочка беззвучно плакала.

Опять закрылись двери, автобус взревел, и что-то оглушительно бабахнуло. Кто-то ойкнул, мотор заглох, и с тяжелым шипеньем автобус осел.

—Хана! —категорически прокричал водитель, выглядывая в салон. —Все вылазьте! Приехали!

—Колесо стрельнуло! —спокойно объяснила кондукторша. —Вас до хрена, а колесо одно! — хотя, строго говоря, колес было четыре.

Все загудели, зашаркали, потянулись к дверям, и через минуту автобус был пуст. “Всего одну остановку не доехал! —с досадой подумал Олег Петрович, выходя из автобуса. Следующего ждать было бессмысленно. Тем более, что холодный ветер уже забрался в

рукава его куртки и вверг вспотевшего Стеблицкого в дрожь. Нужно было двигаться. “Движение — жизнь!” — подумал он.

Олег Петрович наискосок пересек перекресток и совсем уже собирался повернуть направо, чтобы отправиться домой, но совершенно неожиданно ноги понесли его дальше, к автобазе, и он опомнился уже когда оказался на той самой улочке, которую целую неделю старался забыть.

На первый взгляд, здесь ничего не изменилось. Та же грязь, рябь на лужах, бетонная стена, справа —деревянные дома. Но Олег Петрович всматривался в перспективу пустынной улицы с трепетом. Он старался забыть, да где там!

Достаточно сказать, что с того воскресенья Стеблицкий ни разу ни прикасался к новому выключателю. Просто рука не поднималась. И все дела в ванной он держал при открытой двери, а свет включал в прихожей. При все при том он неизменно повторял себе, что ничего, ну, ровным счетом ничего не произошло. А что же привело его сюда?

Олег Петрович боязливо оглянулся, будто совершал что-то не совсем приличное. Но кругом было тихо, никто не следил за ним, и Стеблицкий решился.

Он шел и чувствовал себя убийцей, который тащился на место преступления, где его, конечно же, схватят. И, когда он, дойдя до конца забора, увидел впереди скопление народа и милицейскую машину, он не очень-то удивился, но побледнел и сразу замедлил шаг. В чем он виноват и чего боится, Олег Петрович не мог объяснить даже себе —это был старинный добродетельный страх гуманитария перед мундиром.

“Налево —кругом!” —шепотом скомандовал себе Олег Петрович и криво усмехнулся. Но не успел он повернуться, как сзади послышался топот, и прозвучала новая команда, отданная сиплым злобным голосом: “Стой, сука!”.

Стеблицкий оторопел. Все возвращалось, как навязчивый кошмар.

Он-то полагал, что это закончилось раз и навсегда в прошлое воскресенье на квартире у Барского — о, это был апофеоз безобразия!

Даже квартира актера выглядела непристойно и грязно, как постель после бурного полового акта. Разномастная мебель располагалась без намека на симметрию в самых неожиданных местах. На туалетном столике в беспорядке громоздились флакончики и баночки с косметикой (Олег Петрович невольно поискал глазами одеколон “Премьер” и не нашел), на спинках стульев вперемешку висели мятые платья и брюки, на полу соседствовали книги и пустые бутылки. Поверх обоев наклеены театральные афиши. На экране маленького цветного телевизора метались и верещали яркие угловатые уродцы.

Жена Барского, довольно молодая и красивая женщина, в узких брюках и шелковой рубашке навыпуск, встретила их с дымящейся сигаретой в губах. На робкое

“здравствуйте” Стеблицкого она не обратила внимания. Первым ее словом оказалось “сволочь”. Слово было горьким, как табачный дым.

“Молчи, женщина!” —устало бросил Барский и, не снимая грязных башмаков, ушел на кухню. Слышно было, как он грешит там стеклом. Жена стояла, прислонившись спиной к стене и нервно затягиваясь сигаретой. На щеках ее разгорался неприятный румянец. На Стеблицкого она не смотрела. Барский вернулся с двумя стаканами, в которых плескалось что-то красное. Плечом он направил Стеблицкого в комнату, ногой подтолкнул к нему стул. Стеблицкий покорно сел и получил в награду стакан. Барский опустился на край кровати, отхлебнул.

— Где ты был, сволочь? — спросила жена, не вынимая изо рта сигареты.

— Тебя это интересует? — равнодушно сказал Барский.

—Мне наплевать, —надменно сказала жена. —Но с какой стати я должна отдуваться за тебя? Главный звонит каждые пять минут и требует вернуть костюм. Пообещал снять меня с роли! О тебе я молчу...

Барский фыркнул.

— Роль! Второе гав третьей собачки Генриха Четвертого!

Что-то тяжелое мелькнуло в воздухе, лишь чудом миновав голову Барского, нырнуло в раскрытый платяной шкаф и беззвучно кануло в его мягких глубинах. Стеблицкому показалось, что это был утюг.

—Ты ничтожество! —завопила оскорбленная жена-актриса. —Ты загубил мою жизнь, молодость и карьеру! Тебя выперли из столицы, тебя выпрут и из этой дыры! Но не жди, что я буду и дальше утешать тебя и вытирать твои пьяные сопли! С меня хватит!

—Каков монолог? —подмигнул Барский шокированному Стеблицком и выпил свой стакан до дна. —Не видит тебя наш Станиславский, а то бы роль комической старухи, считай, у тебя в кармане пожизненно!

В воздухе взлетел женский осенний сапог и с плотным стуком ударил Барского в лоб. Голова его слегка откинулась назад и тут же вернулась на место. Из рассеченной брови на белый лацкан капнула алая капля.

— Все ближе ложатся снаряды... — без выражения сказал Барский, зажимая бровь скомканным носовым платком. — Мой друг, не женитесь на актрисках!

Актриска раздавила окурок — кажется, в пудренице — и отчеканила с ненавистью:

— Марлон Брандо задрипанный! Пол Ньюмен с городской помойки! Сволочь!

Стеблицкий чувствовал, как стул под ним превращается в раскаленную сковородку. Стакан он держал как гранату. — Пить не будете? — сердито спросил Барский. — Давайте сюда! Олег Петрович безропотно отдал стакан.

Барский залпом выпил, поставил стакан на пол и доверительно сказал: —Драная кошка! Звезда самодеятельности! На сцене рядом с ней даже шкаф кажется одушевленным... И при этом она еще спит с каждым, кого от нее не тошнит...

Барского снова охватывал энтузиазм, глаза приобретали блеск, движения -размашистость. Он делался непредсказуемым. Стеблицкий с удовольствием отдал бы еще один флакон “Премьера”, лишь бы выбраться из этого сумасшедшего дома.

—Дай нам выпить, женщина! —заорал вдруг Барский, вскакивая и простирая руки к супруге, лицо которой окаменело от ненависти. —Дай нам вина! Мы будем пить, мы будем танцевать, мы устроим карнавал!

Его швыряло по комнате как щепку в водовороте. Он натыкался на мебель и кричал все громче.

— Дарби Мак-Гроу! — кричал он. — Дарби Мак-Гроу, налей мне рому! Он кричал это на разные голоса, с подвываньем и уханьем, от которых мороз шел по коже. В паузах он хохотал и требовал, чтобы Стеблицкий угадал, откуда эта реплика, а затем опять начинал орать.

Олег Петрович был в ужасе. Вопли, обращенные к загадочному Дарби, разносились по всему дому. Когда Барский временно переместился на кухню, Стеблицкий решил бежать. Но тут в коридоре зазвонил телефон.

— Дома, — с отвращением сказала в трубку жена. — Слышите — орет? Да. Разумеется. Сами

говорите!.. Она демонстративно бросила трубку на тумбочку и удалилась в комнату, где уселась перед телевизором, окутавшись облаком табачного дыма. Когда подуставший Барский нетвердыми шагами вернулся из кухни, она уничтожающе бросила ему через плечо:

— Возьми трубку, урод! Барский беззлобно ухмыльнулся и взял трубку изящно — двумя пальчиками. — Ал-ле! — пропел он жеманно, играя бедрами. Даже через галдежь телевизора Стеблицкий слышал, как сотрясается мембрана телефона.

—Подумаешь! —гордо сказал Барский беснующейся мембране. —Подавитесь вашим лапсердаком!

Он уронил трубку на пол и вращательными движениями выпростался из пиджака. Затем, путаясь в штанинах и хватаясь за стены, он снял брюки. Оставив одеяние у порога, Барский в трусах и рубашке явился народу.

Стеблицкий поразился —ничего похожего на щеголеватого южного красавца —перед ним был стандартный, потрепанный и даже лысеющий мужчина: воспаленные глаза, запекшиеся губы, морщины, и прочая, и прочая, и прочая...

— Ты, засранка, — грустно сказал Барский. — Я устал взывать к теням минувшего... Ты наконец дашь нам рому?

Не оборачиваясь (“не повернув головы кочан” —услужливо протикал в мозгу Стеблицкого цитатный механизм), жена привычно и смачно выразилась.

Барский заговорщицки подмигнул и, собрав последние силы для магического пасса, нараспев произнес:

--- Чтоб ты превратилась в жабу!

Стеблицкий пережил секунду ужаса, съежился и закрыл глаза. И — ничего не произошло.

Барский поморгал, развел руками и обессиленно повалился на кровать.

—Чудеса окончились, друг! —извиняющимся тоном сказал он Стеблицкому. —Ты уж не обижайся, а я спать буду...

Несколько мучительных секунд в попытке повернуть рычажок дверного замка — и все, Олег Петрович ушел, ушел навсегда.


...сука!”. Взгляд через плечо. “Боже! Землист, небрит и настигает!”. Ни о каком повороте кругом думать более не приходилось. Стеблицкий покатился по раскисшей тропе —прочь, прочь! К людям, к патрульной машине!

Бутус выругался —добыча уходила. Сгоряча он не оценил диспозицию и вошел в толпу слепо и неумолимо, как марафонец на раскаленном финише, где уже не существует ничего — ни блицев, ни рефери, ни болельщиков — одна голая победа.

Олег Петрович вбежал в толпу иначе —как заяц в кустарник, ища спасительную ямку или, например, сень.

Ямка, точно, была. Была целая траншея, вырытая поперек дороги небольшим экскаватором, который, остывая, стоял тут же. С ковша его осыпалась свежая земляная

крошка. Экскаваторщик, нестарый и крепкий мужчина курил, глядя поверх голов в никуда. У него было простое и мрачное русское лицо —лицо человека в сотый раз открывшего закон бутерброда.

Хозяин двора, затеявший на зиму глядя тянуть на свои шесть соток живительную воду, скопивший по инстанциям кучу непростых справок, сотворивший из ничего дефицитные трубы, сговорившийся за приличную сумму с левым экскаватором, но явно недооценивший какую-то скверную фазу Луны, стоял теперь в центре толпы и в центре внимания, даже не пытаясь отвечать на вопросы угрюмого милиционера, у которого сложившаяся ситуация вызывала острое желание чудесным образом в пять минут выйти в отставку, улететь за тысячу километров в родную Сибирь, вдохнуть дым лесного костра у далекого-далекого таежного озера, выпить водки, захлебав свежей ухой, и, разомлев, сказать мужикам-корешам-сибирякам: “Да-а, а вот был у меня случай...”.

Потому что в траншее лежал труп. Был он присыпан землей и немного попорчен экскаваторным ковшом, но, например, Стеблицкий узнал его мгновенно. Собственно, тот выглядел ненамного хуже, чем в жизни, и, казалось, что вот сейчас он сядет, откашляется, найдет мутным взглядом Стеблицкого и потребует стольник.

Несмотря на отдых, Олег Петрович поймал себя на странной мысли —оказывается, заклейменные проклятьем люди проваливаются отнюдь не в преисподнюю, а на довольно незначительную глубину, поскольку канава была не глубже метра.

Местные старушки, ахая и охая на все лады, гадали над результатом раскопок. А более всех бесновался сосед —краснорожий мужик в полувоенном бушлате, который обнаружил в траншее свои, сгинувшие неделю назад, кирпичи, безжалостно искрошенные теперь стальным конем. Он страшно и нецензурно кричал, не стесняясь власти, и с каждой минутой бессовестно завышал сумму ущерба. Милиционер морщился на его крики, кирпичом не интересовался вовсе, а более упирал на труп. Труп же признавать никто упорно не хотел, хотя на место происшествия стекалось все больше народу, мужская половина которого склонялась к тому, что кирпича, конечно, жальче.

Бутус мог бы отчасти удовлетворить любознательность ностальгирующего милиционера, потому что без труда опознал в покойнике бедолагу Мыса. Мог, но не захотел. И вообще почувствовал себя так грустно, что, потоптавшись с минуту на свежей, пахнущей смертью земле, ретировался, забыв даже и о кролике в замшевой куртке. Он пошел в город, спиной к закату, подставив ветру свое немытое озлобленное лицо, пытаясь отогнать тошноту, волосатым шаром подкатившую под кадык.

Олег Петрович не заметил ухода своего врага. Он был потрясен —в реальности происходящего уже нельзя было сомневаться. Это вам не сладкие птицы юга! В катавасию вмешались официальные лица —они составят протокол с подписями и гербовой печатью, они раскрутят должностную карусель... они пустят по следу собак... ручные кандалы... арестантские роты... вот и собака, кстати, лежит, окоченевшая как камень... и мертвое тело... и вот он, свидетель... или соучастник?!

Олег Петрович медленно отступил от ямы. Рот его был полон слюны. Он повернулся и пошел, пошел, пошел, ускоряя шаги, а в такт шагам шарахались в черепной коробке укоризненные строки: “безобразен труп ужасный”, “прибежали в избу дети... тятя, тятя, наши сети...”, и он почти уже бежал, а слова перемешивались в голове и трещали как сушеный горох —казалось, тарахтенье это разносится по всей округе, предупреждая -идет прокаженный!

Олег Петрович не запомнил, как добрался до дома. Упав на тахту, он свернулся эмбрионом и забылся тяжким сном.

И во сне к нему в избу вбежали дети, его бессчисленные ученики. С испуганными лицами они кричали: “тятя, тятя!”. Почему-то все они были в школьной форме его детства —в суконных перепоясанных гимнастерках с мелкими пузатыми пуговками из желтого металла, с бляхами на ремнях и в фуражках с гербом. Они кричали, что кто-то несет мертвеца. И точно — в дверь кто-то вошел. Олег Петрович (тоже почему-то в школьной форме) вскочил взволнованно —на пороге стоял поэт Пушкин с черным лицом в бакенбардах, но в белом костюме южного джентльмена —и на руках он молча держал тело, щедро припудренное, перепачканное землей.

— Я не я, и лошадь не моя! — серьезно сказал Стеблицкий.

А дети закричали. И он закричал вместе с ними.

5.

Кто, ну, кто воспоет эти бледные немощные ноги мужчины, разменявшего пятый десяток? Эти дряблые ноги, желеобразные, декорированные домашними трусами в цветочек? Да никто. Даже Брюсов, упокой его душу, не попросит поскорее закрыть их, бледных.

Да и как их закрыть, когда надо вставать, включаться, двигаться неуклонным осточертевшим маршрутом, который предначертан рядом министерств и ведомств, а, возможно, и самим генетическим кодом. А так и просится на эту гусиную интеллигентскую кожицу блатная сентенция: “Они устали”.

Бедный Стеблицкий, измученный видениями, не сразу понял, что нынче воскресенье. Он сидел, нахохлившись, на постели, опустив бледные ноги на пол, и смотрел на них — как бы со стороны. Со стороны они выглядели уставшими и даже чужими. С трудом верилось, что эти чужие ноги куда-либо еще пойдут и уж тем более понесут на себе всего Стеблицкого.

А между тем воскресенье вползало в окна безмятежным жемчужным светом, извлекая из сумерек устойчивые приметы реальности —полудохлый кактус на подоконнике, пустые стулья, ритмичный узор на обоях и живописные складки холостяцкой постели. Олег Петрович вдруг понял — точно, воскресенье.

И стало полегче. Он снова обрел ноги —в ласковых рассветных лучах они даже будто порозовели слегка и тоже обрели хозяина, подняли смиренно и понесли в туалет.

Однако у туалета Стеблицкого подвели руки. Он впервые за всю неделю прикоснулся к заколдованному выключателю. Машинально. Раздался треск. Вспышка. Все тело Стеблицкого от кончика указательного пальца до пятки словно проткнуло горячей стальной спицей. В глазах помутилось, и очнулся он на полу.

Злосчастный выключатель оплавился и источал зловонный дым. Рука была полна электричества. Олег Петрович заплакал.

Для него было слишком. Забытое детство, отрегулированная юность, родные цитаты, чужая инфляция, люди на корточках, общественный транспорт, грязь, одиночество, погибший “Премьер”, труп в канаве и странные генералы —все замкнулось в этом дьявольском выключателе —дернуло и вышибло почтенного гражданина Стеблицкого в аут.

Он сидел на холодном полу, с переполненным мочевым пузырем, и жидкость текла из его глаз, а ноги опять бледнели и притворялись чужими.

И в это время раздался требовательный стук в дверь.

В стуке этом Мозг Олега Петровича, подстегнутый электричеством, без труда различал: следователя со значком высшей школы на пиджаке, служебную собаку, конвой, этап, сосны, стреляющие от мороза и бог знает что еще. Олег Петрович окончательно впал в истерику и, подбирая на ходу слезы, прямо в трусах пошел сдаваться.

За дверью стоял Барский. Он был трезв и серьезен, но с похмельной маятой в глазах.

— У вас что — горе? — безжалостно спросил он.

Стеблицкий смотрел на него тупо и жалобно.

—Позвольте же войти! —нетерпеливо сказал Барский. —Почему у вас звонок не звенит? Пробки?

Стеблицкий молча уступил ему дорогу.

Барский вошел, снимая на ходу меховую куртку. На нем уже не было изысканного костюма —простой свитер и синие джинсы. На джентльмена с Юга он теперь не был похож. На прогорающего фермера с каких-нибудь бедлендов — пожалуй.

— Нет, в самом деле, что с вами?.. Ба! Какая вонь! У вас пожар?.. Ах, вот в чем дело...

Он наконец заметил в полумраке чадящий выключатель и некоторое время смотрел на него в глубокой задумчивости.

—М-да... Пожалуй, определенная тенденция намечается... —непонятно заключил он и тут же скомандовал. —Вы, давайте, приведите себя в порядок —смокинг, там, бабочка... Все

таки к вам артист пришел, а не свинья в ермолке... А я пока пойду включу пробки. Пробкито у вас автоматические — хоть это-то вам известно, гуманитарий?

Он вышел на лестничную площадку и, пока возился там в электричестве, Олег Петрович успел натянуть штаны и вытереть слезы.

Барский вернулся и с удовольствием зажег свет в прихожей.

Стеблицкий смотрел на него из комнаты, поддерживая полузастегнутые брюки. Он тоже сейчас не был похож на джентльмена, хотя бы и с Севера —изящные руки превратились в трясущиеся лапки, волосы тусклыми сосульками свисали на изможденное чело. Более всего он походил на брошенного мужа —брошенного внезапно и вульгарно — ради какогонибудь пожарника с блестящими пуговицами и рыжими усами.

— Застегните штаны, — посоветовал Барский. — Тогда их не надо будет держать. И сядьте в кресло.

Олег Петрович послушно все выполнил.

—Теперь слушайте сюда, —важно сказал Барский, расхаживая по комнате. —Как говорится: “Клара, я пришел сообщить тебе нечто необыкновенное!”... Впрочем... Вы вот что... у вас выпить есть?

Увидев глаза Стеблицкого, Барский милостиво махнул рукой.

—Догадываюсь —нет! Что ж, плавности повествования тогда не ждите. Не понимаю, почему я решил довериться вам... Хотя —кому же еще? Все-таки свежее лицо... В переносном, конечно, смысле... Я, пожалуй, сяду.

Он опустился на стул и пронзительно взглянул на съежившегося Стеблицкого.

—Тут такое дело... Этот ваш гений, режиссер... Заменил меня в “Птице” этим... юным гением... Ну, хрен с ним... Спектакль идет, я в буфете пью вино... Вдруг крики, шум... Что за черт? За кулисами —бедлам, занавес опущен, юный гений —белый как мел —шатается и мычит.. Тело тащут... Скандал! Что такое, говорю... Петров, говорят, прямо на сцене... Дуба дал... Петров!! Хохмач, здоровяк, морда румяная, как кирпич! Дублер мой плачет, трясется, волосы рвет... Воды поднесли —стакан вдребезги! Прямо МХАТ какой-то! Режиссер, гений, стоит и молча кусает губы... Эх, им бы, дуракам, все это на сцене проделать — шквал аплодисментов, море цветов!

Тут меня будто кольнуло что-то. Я этого дублера успокоил —вот вроде как вас ---и расспросил потихоньку. И вот что выяснилось: Петров этот во время действия подкалывать его начал. Ну, знаете, в зрительном зале незаметно, а на сцене товарищу любую пакость можно устроить...

Вот, например, был случай. Батурин Ильича играл, а Селиверстов —Свердлова Якоба. И вот привязался к нему Батурин —между репликами ему талдычит: “А ведь вы, това’ищ

Свердлов Якоб —ев’ей!” и смеется своим заразительным смехом. Селиверстов нервничает конечно. А у него рабочий сцены закадычный дружок был. Он и подговорил его —как встанет Ильич на люк, я ногой топну, а ты люк-то —того! Но вышло так, что в последнюю секунду Батурин с люка ушел, а на свое место стул поставил. В порыве революционного озарения. Представляете, Ильич в жилетке, лоб высокий —мудрость и решительность. А перед ним стул —бац и исчез! все обалдели. А Батурин —что значит большой мастер -посмотрел задумчиво в зал и говорит эдак глубокомысленно: ”’ушится, това’ищи, ‘ушится ста’ый ми’ !”.

—Вы знаете, —с тихой ненавистью вдруг сказал Стеблицкий. —Ваш выключатель ударил меня током... А вчера вечером я видел, как из канавы выкопали труп... И собака тоже там была.

В глазах Барского появилось любопытство. — А кирпич? — живо спросил он. — Что же теперь делать?! — брызгая слюной, завизжал Олег Петрович. Барский недовольно фыркнул. —А я о чем? —сказал он раздраженно. —Но слушайте дальше! Юнец-то этот в сердцах на

сцене Петрову что сказал? Он сказал ему: “Чтоб ты сдох!”. Петров и сдох. — Ну и? — спросил Стеблицкий, чуть не плача. — Ну и! Дублер мой был одет в тот белый пиджак! Брюки-то я уделал вконец, так что

брюки они заменили, а пиджачок-то был тот! — Не понимаю... —Не понимаете? —зловеще усмехнулся Барский. —Все дело в пиджаке! Что-то вроде

волшебной палочки. И сделался таковым недавно —после той ночи с дождем и ветром. Почему — я не знаю. Может, дождь какой алхимический был...

— Вы несете чушь! — неожиданно окрепшим голосом сказал Стеблицкий. — Ахинею! Его сознание на миг обрело опору, нащупав знакомую менторскую тропку в болоте кошмара.

Барский чуть помедлил, посмотрел с интересом и спросил: — А труп? И сознание Олега Петровича опять провалилось по колено. — Что же делать?! Что делать?! — заныл он, дергая себя за волосы.

—Что?! —победно воскликнул актер, закидывая ногу на ногу. —Конфисковать пиджак и сыграть пьесу “Исполнение желаний”! Конечно, не таких дурацких... Мы проведем эксперимент. Представляете, какие открываются горизонты? Мы попросим у пиджака кучу денег, автомобили, виллу на Гавайях... красивых женщин... Телок, как сейчас говорят... —он испытующе посмотрел на растерзанного Стеблицкого. —Вы заживете на широкую ногу!

Столь щедрое обещание привело Олега Петровича в крайнее раздражение. Он взмахнул руками, вскочил, зачем-то подбежал к окну и оттуда закричал:

—Чушь! Прекратите меня мучить! Вы вторглись в мою жизнь, как... как... Боже мой, как мне тяжело!

Барский невозмутимо проводил его взглядом и сказал:

—Удивительно, насколько все учителя похожи друг на друга! Они капризны, пугливы и самодовольны. И вы как две капли воды похожи на учителя литературы в нашей школе. Он тоже всего пугался и имел дурную привычку при каждом выпуске читать свои стихи. Выпуская нас, он прочел: “В жизнь из школы уходя, будьте счастливы всегда! И своих учителей не забывайте никогда!”. Хотелось бы забыть, но, как видите, не получается... Хорошего вспомнить нечего, а вся дрянь так и стоит перед глазами... В жизни не стал бы с вами водиться, но я очень одинокий человек... В таком бездарном мире человек обречен на одиночество. Однако нас связали обстоятельства —весьма необыкновенные, вы не можете этого отрицать...

—Идите вы к черту! —грубо сказал Олег Петрович. —С вашими обстоятельствами... Вам ли судить учителей, беззаветных тружеников, пахарей! Вы в ноги должны поклониться учителям! —последнее прозвучало с большим подъемом —Олег Петрович излагал любимую, выношенную годами мысль.

—Ой-ой-ой! Тоже мне пахарь на ниве изящной словесности! “Мелкого беса” читали? Да ни черта вы не читали, кроме дозволенных департаментом комментариев к избранным текстам...

— Да вы-то... —с обидой сказал Олег Петрович. —Артист из погорелого театра! Самого-то, небось, поперли из столичного...

—Много вы понимаете! —высокомерно парировал Барский. —Вы хоть знаете, за что меня поперли? Была в свое время одна пьеска, одобренная департаментом... Наверняка знаете... Гвоздь сезона —до упора ее играли, на все лады... Как рабочие от высокой сознательности от премии отказывались. Я бригадира играл с хорошей фамилией Потапов, гегемона, истинного хозяина страны. Сто раз выходил на сцену и говорил, что, пока лучшее не победит хорошее —от премии отказываемся, твою мать! Сто раз я от этой премии шарахался, как черт от ладана. А на сто первый вдруг и говорю: “А, хрен с ним! гори все синим пламенем, мужики, сегодня премию берем!”. Сам не знаю как вышло. Хотя вру. Знаю. С тяжелого бодуна был — а я с бодуна храбрый необыкновенно... Ну и полетел — как птица Финик —только пепел посыпался... —с лица его сползла ироническая улыбка, и он

грустно закончил. —Думал возродиться другой птицей! Сладкоголосой птицей юности! Пф! Какое там! Нет возврата, нет возврата, уважаемый подвижник! Юность закрыта на замок, и ключ потерян...

Он резко встал и совсем иным, жестким тоном сказал:

—Так что, остается нам с вами волшебный пиджак —как последняя надежда. Да и то... вряд ли! Однако, вы подумайте и прикиньте. Ум хорошо, а два лучше. Я к тому, что один я опять могу натворить дел... Надумаете чего —приходите завтра к шести вечера к театру. А засим — разрешите откланяться!

И он ушел, стремительно хлопнув дверью, оставив Олега Петровича наедине с пугающей тишиной.

6.

Наступали суровые времена. По утрам зима уже обозначала свое присутствие изморозью на траве и облачками пара в разинутых ртах.

В столице случилась еще одна революция, кажется, шестая за столетие. Пришлась она на воскресенье, испортила первый канал телевидения и внесла сумятицу в души граждан, потому что даже и в понедельник не было понятно не только, кто кого победил, но и вообще, кто с кем и за что сражался, ибо обе стороны декларировали схожие идеалы. Как сказал бы бригадир Потапов, это была борьба хорошего с лучшим.

Кое-какие различия, конечно, имелись, потому-то, прослушав крайне смутные утренние новости, несчастный Олег Петрович вдруг остро почувствовал сомнения в правоте своих демократических устремлений. Он почему-то с болью вспомнил краснознаменные первомайские шествия, подъем и торжественность, присуще этим грандиозным народным гуляньям, вспомнил, как воодушевленно метался он в вихре белых рубашек, красных флагов и галстуков, выстраивая бесформенные детские стайки в стройные колонны, как сверкала на солнце помятая оркестровая медь... Хорошее, цельное было время. И работа, кстати, давала не только моральное удовлетворение, а была источником существования, да плюс в сберкассе оседала некая сумма, а не глупый пшик, как сегодня. Впрочем, сводки ничуть не становились яснее, и Стеблицкому мучительно недоставало убедительных аргументов, чтобы сделать окончательный выбор. Душа его опасно двоилась.

Совершенно выбитый из колеи, плелся он на работу. Минувший день прибавил ему седых волос и морщин. Кожа на щечках обвисла, точноотклеилась. Замшевая курточка не облегала плечи, а тоже как-то неловко свисала с них. В общем, был он жалок сегодня и непредставителен.

Как назло, еще и в автобусе разгорелся безобразный политический скандал. На неосторожное замечание какого-то интеллигента с бородкой и живыми глупыми глазами, что Ельцин победит, пожилая матрона с пушком на жирных щеках огрела интеллигента сумкой по голове. Стоявший рядом Стеблицкий скорее автоматически, чем по велению души, сделал матроне тактичное замечание, в результате чего оказался внезапно ввергнут

в матерный ад, и даже когда зачинщики беспорядков покинули автобус, ад продолжался, и Стеблицкого, прижатого позвоночником к жесткой металлической стойке, долго пытал молодой, круглолиций, стриженный, надрываясь прямо в ухо перекошенный ртом: “Я в Афгане пыль глотал! А ты где был, сука?! Где?!”. Со всех сторон на несчастного Стеблицкого были обращены любопытствующие взоры —всем хотелось непременно знать, где же был Олег Петрович, а тот, не вынесши осады и вовсе, смешавшись, сумел только пробормотать упавшим голосом: “Я... я... здесь был...” и сошел на остановку раньше.

В результате он едва не опоздал на урок. Когда Олег Петрович, несколько взбодрившись и приосанившись перед зеркалом, появился из коридора, мужская половина класса ждала его у дверей, пихаясь, царапаясь и мешая дисканты с неприятными юношескими басами. Даже заметив учителя, никто не поспешил войти в класс.

Слыша эти животные звуки, видя красные, потные, бессмысленные лица, Олег Петрович почувствовал, что его схватывает депрессия. Он с ужасом подумал, что гармония мироздания ускользнула от него безвозвратно. Ученики таращили выпученные глаза, ухмылялись и тужились, толкая друг друга локтями.

“С такими мерзавцами, —тоскливо ужаснулся Стеблицкий, —как же нам обустроить Россию?!”.

Он сделал непроницаемое лицо и потребовал объяснить, в чем дело. Школьники пыхтели, отводя глаза. Они сами не понимали, в чем дело. Может быть, дело в гормонах. Стеблицкий казался всего лишь случайным пятном в череде ярких и неразрешимых проблем полового созревания. А сиюминутная проблема была особенно тупиковой —за пять минут до звонка кто-то бросил лозунг, гениальный в своем идиотизме: “Кто первым войдет в класс — педик!”.

— В чем дело? — возвысил голос, повторил Олег Петрович. — Заходите в класс!

На него смотрели с отвращением, как на растлителя. Стеблицкий растерялся. Суетливо и неловко он попытался силой направить в класс ближайшего балбеса. Балбес рдел, как роза, вился в руках Стеблицкого дождевым червем, но не двигался с места. Он был на голову выше. “Почему я? Чего это всегда я?” —нелепо бормотал он, сражаясь за свою невинность из последних сил. Олег Петрович бросил его и схватил другого, помельче. Но тот просто немедленно сел на пол. Положение становилось жалким. Олег Петрович в бессильной ненависти посмотрел на ухмыляющиеся рожи, открыл рот, закрыл и боком шагнул в класс. Вздох облегчения проводил его, а чей-то сдавленный голос с восторгом заключил: “Педик!!!”.

Школьники ввалились следом, дрожа от радости. Еще долго по классу носились смешки и удовлетворенное урчание. На Олега Петровича украдкой показывали пальцами и перешептывались.

Стеблицкий попытался все же вести урок. Он пробился, как “Красин” во льдах, сквозь обломки реальности, щедро усыпавшие его измученный мозг, — пьяные клоуны, мертвецы,

жабы, интеллигенты, штурмовики, афганцы, школьники —к той спокойной красоте русской литературы, где золотые купола и сады Лицея и болдинская осень, и птица-тройка, и словам тесно, а мыслями просторно.

Но из всех слов великого и могучего сегодня у лицеистов успехом пользовалось единственное слово —”голубой” —оно звучало действительно красиво и неоднозначно, а в приложении к любимому учителю особенно заманчиво и пряно, наподобие, например, слов Коломбо или “беретта”, будило фантазию и позволяло рисовать в воображении самые рискованные и комичные картины.

На перемене Стеблицкого потребовали к директору. В нем было шевельнулись новые предчувствия, но оказалось —потребовали всех. Олег Петрович вошел в кабинет, поздоровался и присел в уголке рядом с Василием Никифоровичем, седым, аккуратным старичком, который преподавал физику еще юному Стеблицкому —и уже тогда он был седым, и, несмотря на то, что за плечами его были и фронт, и болезни, и разочарования долгой жизни, всегда он оставался вежлив, предупредителен и доброжелателен —был ли перед ним начальник, коллега или самый распоследний разгильдяй в перепачканных мелом штанах. Он не встревал в дрязги, не подхватывал почины. Он, видимо, знал тайну достойной незамутненной жизни и принимал мир таким, какой он есть, —просто не старался сделать его хуже —и это было уже много и даже походило на чудо. Рядом с ним Стеблицкий чувствовал себя тоже на удивление спокойным и значительным, кем-то вроде посланца разума на успешно обживаемых территориях —совсем иначе, чем, скажем, рядом с военруком Ступиным, который и теперь был неприлично взвинчен и агрессивен -победоносно посматривая из-под лохматых бровей на коллегу, он энергично хлопал кулаком по раскрытой ладони и говорил: “Ну-с, теперь, слава богу, покажут нам кузькину мать!”.

Коллеги иронически улыбались — что такое военрук? Ать-два и ничего более. И даже директриса, приглядевшись, позвенела карандашиком и неодобрительно сказала:

— Федор Кузьмич, ты ж все-таки утихомирься! И вообще — тишина! Всем еще к детям идти, а я должна довести...

Ступин убрал энергичные руки, но взгляд его продолжал гореть торжеством, и кузькина грядущая мать еще долго читалась в нем.

Директорский карандаш описал дугу, указывая некие заоблачные пределы.

—Я сейчас из администрации города, —произнесла хозяйка карандаша. —там все были. Всех волнует текущий момент. Мэр всю ночь не сомкнул глаз, звонил в Москву... Вы знаете, что творится в Москве — даже телевидение отключили...

—Ага! —беспардонно вмешался учитель физкультуры, молодой круглоголовый крепыш в умопомрачительном спортивном костюме и таких же кроссовках. —Я вчера футбол смотрю, “Спартаку” плюху закатили, он — отыгрываться, а они, волки позорные, вырубили картинку...

Он сидел, широко раскинув ноги в атласных шароварах с лампасами, и отчасти походил на атамана. На круглом лице было написано негодование и презрение к позорным волкам. С ним не спорили.

—Положение сложное, —терпеливо продолжила директриса. —Ясности нет. Нам с вами рекомендовано сохранять спокойствие и продолжать работать, как ни в чем не бывало. Я понимаю, у каждого есть убеждения, идеалы, но... здесь школа! Нам с вами надо учить детей, а не лезть в политику. Тем более, что Москва далеко...

—Да уж, —вздохнул Олег Петрович с грустной улыбкой и не удержался от цитаты. -“... отсюда, хоть три года скачи, ни до какого государства не доедешь”.

— Москва далеко, — сердито повторила директриса. — И политики не придут к нам в классы и не будут учить наших детей. Это наша с вами забота. За это, между прочим, нам деньги платят. Знаете, наверное, как трудно сейчас с зарплатой... на предприятиях месяцами зарплату не выдают... Людям не платят, а нам платят... Худо-бедно, но платят...

—Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить, —поспешно пристегнул к директорской речи историк Пузачев, веселый и массивный, как Гаргантюа, мужчина, имевший жену, троих детей и, по слухам, чуть ли не двух любовниц в разных концах города, и которому очень нужны были деньги — шутка ли, на один автобус сколько угрохаешь.

— Вот именно тьфу-тьфу, — сказала директриса. — Поэтому рекомендую воздержаться от всяких митингов, шествий...

— Ой, да на фиг нужны эти митинги! — с негодованием воскликнула Наташа, учительница начальных классов, которой смертельно хотелось курить. — Сидим здесь, как...

По мнению большинства, юная Наташа являлась просто недоразумением. Она выражалась языком улицы, носила кратчайшие юбки и на переменах курила в туалете, слава богу -для девочек. Пуристы со слезами в голосе периодически просили ее уволить, на что директриса неизменно отвечала, подняв бровь: “Как я могу уволить молодого специалиста? Работайте с молодежью, работайте!”. Веселый историк Пузачев по этому поводу предположил, что у Наташи, очевидно, не только стройные ножки, но и волосатая рука, за что получил от женского корпуса хорошую выволочку за необъективность в оценке кривых и тонких, как спички, наташиных как бы ног.

—Домитинговались! —окончательно рассердилась директриса. —Видели, что творится -стреляют, убивают, как в каком-нибудь Чикаго!

—И главное, —искренне волнуясь, сказала вдруг англичанка Похвистнева, некрасивая, доверчивая женщина, из-за своей доверчивости сделавшаяся беззаветной сторонницей реформ. — И главное — непонятно, кто победит! — в глазах ее был неподдельный ужас. —Что ж тут непонятного? —подал голос неугомонный Ступин. —Покажут вам, демократам, кузькину мать!

— Вы, Ступин... — Похвистнева краснела и бледнела одновременно. — Вы...

—Прекратите! Тамара Ивановна! Федор Кузьмич! —директриса утомленно грохотала карандашом. — Мы же договорились!..

Но Похвистнева высказалась до конца.

— Вы, Ступин — дегенерат! — сказала она, и все охнули, и даже Василий Никифорович неодобрительно покачал головой.

Никто не догадывался, что Похвистнева сгоряча попросту оговорилась, спутав дегенерата с ретроградом. Единственным, кто ее правильно понял, был, как ни странно, сам Ступин, который по счастливой случайности в тот самый миг также спутал эти два слова (а, может, он всегда их путал) и, если обиделся, то только в политическом смысле.

Директриса однако перехватила нить беседы и не позволила разгореться страстям.

—Положение сложное, —снова сказала она и, пристально глядя на аудиторию, слово в слово повторила преамбулу.

Привычные к повторениям педагоги тупо следили за директорским карандашом и думали каждый о своем. Олег Петрович думал о директорском месте.

Он уважал начальство, но считал, что свежее дыхание перемен так и просится в казарменно-аскетические коридоры старой школы, и вот-вот жизнь забьет ключом, зарумянится розами в грядущих лицейских садах, по тропинкам которых будут бродить нежные юноши, звучно декламируя приличные цитаты, и место, директорское место займет не зануда и педант, а человек утонченный, не чуждый изящным порывам, с чуть ироничным, но светлым взором, в замшевой богемной курточке —и уж он-то... что именно — он, покрывалось туманом, но однако же...

Олег Петрович собирался написать книгу —жизненный путь, опыт буквально толкали к перу —столько наблюдений, столько замечательных идей, столько красивых слов... Но, каких именно слов —тоже сразу покрывалось туманом... и Олег Петрович терялся. Но убеждение оставалось —однажды он сядет и напишет эту книгу, мудрую, добрую, и, опять-таки, чуть ироничную, и она станет настольной книгой каждого просвещенного человека, и все скажут —ах! Нет, определенно “Вставайте, граф, вас ждут великие дела!” скажет однажды ему судьба — вот только чуть-чуть рассеется этот проклятый туман...

Стеблицкий очнулся —педагоги, облегченно вздыхая, поднимались со своих мест, тянулись к выходу. Дублированная речь не вполне погасила митинговые страсти, и Олег Петрович услышал приглушенное восклицание Похвистневой: “...но ведь демократия в опасности!”, и рассудительное возражение веселого историка, что демократия перманентно в опасности, и он, как холодный аналитик не видит в этом повода для проявления сильных чувств. Военрук Ступин загадочно улыбнулся.

У самых дверей Стеблицкий столкнулся с пенсионеркой Сукристовой, чье надсадное дыхание и выпученные глаза внезапно пробудили в нем худшие воспоминания. Олег Петрович невольно передернуло.

Добрейший Василий Никифорович по-своему истолковав замешательство коллеги, деликатно дотронулся до плеча Олега Петровича и примирительно сказал:

—Мой дорогой, в самом деле, не стоит принимать все это так близко к сердцу! Что бы мы ни провозглашали, а закон Ома останется законом Ома, и Земля наверно не сойдет с орбиты, какими бы рычагами ни ворочали наши доморощенные Архимеды...

Олег Петрович рассеянно покивал головой и пошел на урок. Насчет незыблемости орбиты он не был так уж уверен. Рабочий день-то уж точно пошел наперекосяк.

По школьным коридорам, как сквозняки, метались слухи. Говорилось, что в Москве сотни убитых, что поздно ночью по телевизору показывали плачущего Гайдара, что Руцкой лично летает над столицей в самолете и сбивает из пулемета рекламу Мак-Дональдс. Похвистневу в учительской отпаивали дефицитным корвалолом, а юная Наташа укрылась на определенное время в туалете, где стреляла у старшеклассниц одну сигарету за другой. Военрук Ступин похвалялся, что слышал самые последние новости, кричал “Демократам -хана!” и плясал в вестибюле джигу.

Олег Петрович с трудом довел до конца последний урок и, ни с кем не попрощавшись, незаметно ушел.

Он направился в центр города, чтобы как-то отвлечься и скрасить жизнь. Но чем можно было скрасить ее здесь —в городе, холодеющем от осенних предчувствий, в запыленном заштатном городишке, залитом щедрым сиянием солнца! Кучки мусора вдоль бордюров, этикетки в зловещих зарешеченных ларьках, чужие силуэты “Мерседес-Бенцов”, приплясывающих на щербатом асфальте, чумазые мужики, томящиеся на корточках возле пивной бочки на бойком углу —все это могло, конечно, развлечь стороннего наблюдателя... но... “Боже, как тошно!” — думал Олег Петрович на бегу.

Люди на корточках сопровождали его проход плавным движением выцветших глаз и лениво прокаркали что-то насчет табачку не найдется, земляк.

“Тошно! Тошно!” —Олег Петрович, размахивая руками, припустил через площадь мимо мэрии, над которой вяло реял белогвардейский флаг. Цвета его поблекли, и он выглядел как флаг уже побитой армии —Стеблицкий отчетливо представил, что к утру на этом месте будет гордо развеваться привычное кумачовое полотнище, и даже расплывчатые черты некоего сурового лица возникли перед его внутренним взором, и была это -кузькина мать.

Посреди площади Олег Петрович вдруг остановился и попытался сосредоточиться. Шершавый октябрьский вечер полировал асфальтовую пустыню и опрокидывал набок гуляющих голубей. Небо светилось той холодной бесстрастной голубизной, какой отпугивают закоренелых атеистов глаза на иконах, не давая им никакой надежды на спасение.

Ни к селу ни к городу Олег Петрович вспомнил, что чудовищно давно не покупал пластинок. Жизнь сложна, конечно, но святая музыка... Тем более сейчас, когда он в таком кошмаре! Воспарить, раствориться в чарующих звуках!

До магазина было рукой подать. Олег Петрович вошел внутрь и растерялся. Магазин стал другим. Полки ломились от импортного коммерческого барахла — Сони, Драккар-Нуары, и прочая муть —все сверкало и наводило тоску. Отдел грампластинок исчез —на полках шеренгами стояли настольные часы-уродцы, на циферблатах которых вместо цифр красовались какие-то масонские знаки.

Жгучая дама за прилавком, похожая на пожившую Кармен (такая бы шутя пообдирала у любви, как у пташки, крылья), посмотрела сквозь Стеблицкого задумчивым взглядом -свободно, как сквозь идеальный газ.

— Простите, — замявшись, поинтересовался Олег Петрович. — А где Аллочка?

Видимо, субстанция его в этот момент несколько сгустилась, потому что Кармен заметила что-то перед собой, правда, одобрения увиденное в ней не вызвало.

— Уволилась, — презрительно сказала она.

Полупрозрачный Олег Петрович смущенно отвернулся. И тут он увидел пластинки. Они лежали в дальнем углу —грудой, будто мусор. В глаза Стеблицкому бросилась пластинка Высоцкого —она лежала сверху, а что там было еще, понять было трудно. “В конце концов, бард, — утешал себя Стеблицкий. — Народный поэт”.

— А... можно пластиночку?

— Какую? — сухо осведомилась Кармен.

—А вот сверху! —торопливо сказал Олег Петрович, стараясь уверить, что не заставит ее рыться в этой пыльной куче. — Она сколько стоит?

Продавщица прошлась по нему длинным взглядом.

— Четыре рубля, — процедила она.

Олег Петрович решил, что ослышался. Коробок спичек стоил двенадцать.

— Сколько?!

— Вы что, глухой? Четыре рубля!

Олег Петрович, сгорая от смущения, потными пальцами выудил из кошелька и положил на блюдце четыре желтеньких монетки с пташками. Кармен, не глядя, смахнула пташек в отделение для мелочи.

Олег Петрович не рискнул исследовать пластинку на свет. Он и так чувствовал себя, как нищий на раздаче бесплатного супа. И, хотя денег в его кошельке хватило бы, пожалуй, и на “Драккар-Нуар” (туалетная вода для настоящих мужчин!), Олег Петрович вполне удовлетворился четырехрублевой покупкой и поспешил покинуть магазин.

Он так торопился, что у выхода толкнул в спину праздного мужчину в богемной кепке. Тот выругался, обернулся и оказался артистом Барским.

— Это вы! — с необыкновенной досадой воскликнул Олег Петрович, тут же раздумав извиняться.

—А это вы, —в тон ему ответил артист и с любопытством потянул к себе двумя пальцами пластинку. — Высоцкий? Хм! Вы слушаете Высоцкого? Признаться, не ожидал...

— Почему это? — враждебно спросил Барский.

— Да вы же с ним антиподы! Барышня и хулиган... —объяснил Барский. — Никто не сделал больше для падения уровня культурки в стране, чем Володя... Он предельно занизил планку, и теперь любой доцент у нас говорит языком улицы...

Олег Петрович вырвал у него пластинку и надулся. Он начинал не на шутку ненавидеть Барского. С его появлением жизнь, касавшаяся Олега Петровича большей частью своей бархатисто-шелковистой стороной, начала вдруг все чаще являть свою неожиданную изнанку —полную шипов, чешуи и сальных пятен. Вдобавок от артиста снова пахло перегаром.

Барский, однако, как ни в чем не бывало, продолжал излагать свой взгляд на песенное творчество признанного барда:

—Высоцкий —артист, понимаете? Ему были нужны публика, аплодисменты... Аплодисментов никогда не бывает достаточно — это я вам говорю. Отсюда и песни. Это же не песни — это чистой воды кураж! Попробуйте сами спеть — увидите, что получится!

—Это в вас зависть говорит! —злорадно сообщил Стеблицкий, крепче прижимая к груди пластинку.

— К Владимиру Семеновичу? — насмешливо спросил Барский. — Или к вам, обладателю фонографической редкости?

Олег Петрович хотел сказать что-то веское, но покосился на артиста, и холодный звоночек тревожно звякнул в его истомленной груди —Барский был на голову выше (в переносном смысле, конечно, ниже), и в глазах его не было жалости и сомнений. Тьма была в его глазах.

“Хоть кол на голове теши... как обстенку горох...” —подумал Олег Петрович о Барском и, проявив силу духа, не снизошел до ответа, а тут же повернулся и, наклонив голову, мелко зашагал прочь с такой быстротой, что артист только открыл рот.

— Куда жы вы? — запоздало крикнул Барский, взмахивая рукой. — Чудило! Вечером-то... забыл, что ли...

7.

Моськин скрипел зубами и отчаянно мотал головой, надеясь, что от тряски безумие, может быть, само выскочит из головы. По этой же причине он старательно наезжал колесом на каждую колдобину. “Москвич” стонал, но держался. В глазах Моськина застыла такая тоска и боль, что сейчас никто не признал бы в нем веселого и легкого на подъем Петюню.

Вспотевшие ладони плохо держали руль, и потому “Москвич”, жестяной призрак далекой кукурузной эпохи, как подбитый жук егозил по дороге, ведущей из поселка в город. Поселок не был чудом архитектуры —обычное чередование блочных домов, салютующих вывешенными на просушку простынями, и пустырей, заросших кустарником, где безнадежно и навсегда застревали тысячи использованных бумажек, которые вольный ветер сдувал с поверхности мусорных баков и щедро разбрасывал по округе. но здесь жили люди и нормально жили. И Моськин тоже жил нормально — до сегодняшнего дня.

Умом он все понимал, и это еще более смущало — какой же он сумасшедший, если все понимает? У него даже мелькнула мысль — не вселился ли в него Чужой, как в том американском фильме, и не выскочит ли он неожиданно, как в фильме, из брюха. Моськин перевел взгляд на свой живот, потерял управление и залетел в канаву.

Мотор заглох. Моськин перевел дух, посмотрел по сторонам и увидел, как что-то идеально круглое сверкнуло на солнце и стремительно понеслось в небо, круто и бесшумно набирая высоту.

Моськин с любопытством прилип к ветровому стеклу. Предмет без следа растворился в сверкающем зените. Тогда Моськин мысленно прочертил траекторию в обратном направлении и увидел в нескольких метрах от кангавы любопытную картину.

Угрюмый детина с остервенением на лице медленно сминал в руках конверт грампластинки. Ага, подумал Моськин, это была пластинка! Детина, в котором Моськин узнал алкаша Бутуса из общаги, смял конверт и с наслаждением зафутболил по нему ногой. При этом он промазал, потерял равновесие и неуклюже повалился на задницу. До Моськина донеслись взрывы хриплого мата.

Он вскользь еще подумал, не использовать ли как-нибудь энергию разъяренного Бутуса для выталкивания машины из канавы, но тут увидел, что с земли поднимаются двое. Второй поднимался из положения лежа, поэтому не сразу бросался в глаза.

Одежда его была в грязи, нос —в крови. Моськин узнал и этого человека. Олег Петрович Стеблицкий читал когда-то ему, школьнику, Пушкина —изящно отставляя руку с раскрытым томиком и сладко приоткрывая рот, будто на язык ему попала невероятно вкусная пастилка, он лукаво поглядывал на класс, завороженный, как он полагал, его глубоким напевным голосом —что, впрочем, было близко к истине, потому что на

Моськина, например, чтение неизменно нагоняло дремоту. Короче говоря, Стеблицкого он уважал, как всякого, кто не сделал ему в жизни особенного вреда. Иногда они встречались в городе, и Моськин вежливо приветствовал наставника.

Сейчас поздороваться не было никакой возможности, поскольку “здравствуйте” означает, строго говоря, пожелание здоровья, и в сложившейся ситуации это выглядело бы не совсем корректно. У наставника явно были проблемы, и он нуждался не в формальной вежливости, а в помощи. Но у Моськина была своя проблема, даже теперь две -вытаскивать из канавы “Москвич” и жечь театр.

Сначала Моськин даже обрадовался —он вообразил, что, если машину не удастся вытащить — вторая проблема отпадает сама собой. Но, прислушавшись к голосу сердца, он с тоской понял, что пойдет в этом случае к театру пешком. С канистрой в руках. Лучше уж разделаться с этим побыстрее. Раньше сядешь, говорит народ...

Он вздохнул, стукнул кулаком по рулю и выбрался из машины.

Бутус уже стоял на ногах и теперь примеривался зафутболить Стеблицкого по заднице, который с бледным от потрясения лицом полз на четвереньках в сторону Моськина.

—Бутус! Трах-тара-рах, в бога душу, твою мать! —истошно заорал Моськин, который с детства умел находить общий язык с любым. —Не видишь, что ли, тачка в кювете! Хорош вола ...ть! Помоги, в бога душу, мать твою, трах-тара-рах!

Энергичная тирада отвлекла Бутуса. Он вздрогнул и снова смазал удар. Его тяжелая нога праздно пнула осенний воздух, нарушила баланс, и Бутус в очередной раз рухнул на землю, огласив окрестности совершенно уже невероятными проклятьями.

Моськин растерянно почесал в затылке. Ситуация становилась непредсказуемой. Разъяренный Бутус, сидя на холодной земле, отводил покуда душу, изрыгая короткие связки слов, подобные пулеметным очередям. Он все более зверел и, поднявшись, вряд ли стал бы заниматься благотворительностью.

Моськин решил на это дело плюнуть и отправиться в город пешком, но тут перед ним вдруг выросла растерянная фигура Стеблицкого, о котором Моськин как-то уже подзабыл. Смутившись, он с неуместным воодушевлением все-таки сказал будничное “здрасьте”.

Стеблицкий дико посмотрел на него. Слезы и ужас мешались в его глазах. Но профессиональная память не подвела Олега Петровича даже сейчас, и, изо всех сил сдерживая дрожь в голосе, он выдохнул:

— Кузькин!

Кузькин так Кузькин, подумал Петюня, краем глаза тревожно отслеживая телодвижения Бутуса. Неожиданно его озарило.

—Олег Петрович! —деловито сказал он. —Ноги делать надо! А то навешает он вам сейчас... Знаю я этого кадра...

И он увлек ошеломленного учителя к машине.

— Толкай! — крикнул Моськин, сигая в кабину.

Затарахтел мотор. Стеблицкий, забыв о своей тонкости, в отчаянии бросился грудью на радиатор, в душе мечтая слиться, сплавиться с этим неподатливым , не чувствующим боли металлом. Колеса завыли. Моськин закусил нижнюю губу. Стеблицкий заскреб ногами по узкользающей земле. И, чудо, “Москвич” почти сразу выкатился на дорогу, урча и подрагивая от нетерпения.

Моськин распахнул дверцу, крикнул “прыгайте!”, Стеблицкий прыгнул, Моськин газанул, страшный как смерть Бутус рванулся наперерез, был задет на ходу крылом и, подброшенный ударом, подпрыгнул беззвучно и улетел в небо, точно колдун.

“Москвич” помчался — лишь ветер завыл в щелях.

—За что он вас? —сочувственно спросил Моськин, пропуская ответ мимо ушей, потому что летели мимо дома, светофоры, и все ближе делался городской театр, и от этого в теле Моськина разливался такой адский холод, будто жилы его наполнялись жидким кислородом.

А Стеблицкий, захлебываясь и путаясь, рассказывал, как его, уважаемого человека, отдавшего жизнь беззаветному служению, среди бела дня, у самого дома остановил обитатель городского дна и совершенно безнаказанно, при полном попустительстве милиции, избил и ограбил...

—Мерзавец! Орангутанг! —выкрикивал Олег Петрович, возбужденно стискивая кулаки. -Поднять руку на учителя! Нет, прежде, прежде —такое даже представить было невозможно. Куда мы катимся, Кузькин?!

—А? —встрепенулся вконец закручинившийся Моськин, глянул незрячими глазами, повернул руль и сказал безнадежно. — В театр.

Автомобиль мягко затормозил и приткнулся к тротуару. Впереди возвышалось здание театра, исполненное в псевдоклассическом стиле. Слегка надутая ветром афиша возвещала:

ПРЕМЬЕРА!

Рэп-сонг-опера

“Шестерых прирезали — вот потеха!”

(Либретто Г. Бирюлина по мотивам американского кинобоевика “Бестсайдская история”

Музыка Л. Бернстайна в аранжировке Димы Шишкина)

Постановка Г. Бирюлин

Муз. руководитель Д. Шишкин

Начало в 18 час.

Билеты в кассах театра!

Аршинные буквы издалека бросались в глаза, но столпотворения театралов не наблюдалось —возможно потому, что до начала представления оставался еще час. Только у дверей театра вели вялую беседу двое нахохлившихся от холода мужчин.

Моськин, окончательно забыв о своем нечаянном пассажире, с хмурой решительностью возился возле багажника. Стеблицкий, в горячке нахлынувших мыслей вообразивший помимо всего прочего, что едут в милицию, постепенно приходил в себя и начинал осознавать несуразность своего положения. С огромным неудовольствием он установил, что находится всего в двух кварталах от магазина, где покупал пластинку.

Воистину несчастный день! Теперь Олегу Петровичу предстояло повторить путь домой, а даже помыслить об этом было неуютно.

Грохнула крышка багажника. Стеблицкий оглянулся. Его бывший ученик с непроницаемым лицом обошел вокруг “Москвича” и направился к театру. В правой руке он нес тяжелую канистру.

Олег Петрович распахнул дверцу и взволнованно крикнул вслед:

— Кузькин! А вы домой когда поедете?

Моськин медленно обернулся, пожал плечами и пошел дальше, оставив Стеблицкого в полнейшем недоумении.

8.

Двое мужчин, беседовавших у дверей театра не были любителями аранжировок Димы Шишкина и текстов Бирюлина. Тем не менее оба с нетерпением ожидали начала спектакля. Репортер местной газеты Пташкин-Врублевский мечтал попить пива в театральном буфете, рассчитывая проникнуть на премьеру по журналистскому удостоверению. Артист Барский ждал шести часов, чтобы под шумок спереть из костюмерной белый пиджак.

Обоих мучало похмелье и соответствующее ему легкое, но неотвязное ощущение бессмысленности жизни. Оттого оба были умеренно раздражены и убивали время пикировкой — без особого, впрочем, азарта.

—Вас, Пташкин, следует строго изолировать, —лениво говорил Барский. —Ну, допустим, не вас лично, а вообще... сословие ваше... как бешеных собак!

— Это отчего же? — подозрительно спрашивал Пташкин-Врублевский, тараща на актера изпод полей шляпы въедливые хитрые глазки. Он был толстый, маленького роста и неопрятный.

—Вы —параноики, —назидательно пояснил свысока Барский, —причем заразные. Вся страна болеет от вас. Ну, скажите, что вы постоянно зацикливаетесь на чем-нибудь? То зациклитесь —”дорога к храму”! Какую газету ни откроешь —”Эта дорога ведет к храму? А эта? А эта нет, не ведет к храму! А вот эта, точно ведет!” До того заморочат —стоишь перед общественным туалетом и думаешь —а эта дорога, часом, не ведет к храму? А тут вдруг —бац! Храмы побоку —все гадают: “Накормит фермер страну?” Накормит —не накормит, не накормит —накормит? Сам поесть забываешь, ходишь, заинтригованный -так накормит или нет?! А там уже перекинулись с фермера на спонсора. Ах, спонсор, покровитель искусств, восточных единоборств, храмов (тут опять в струю —ой, ведет эта дорога к храму, ой, ведет!), и маленьких человечков... Кстати, Пташкин, зачем вы называете детей непременно маленькими человечками? Это же гнусно!

—Подумаешь! —парировал журналист. —таковы законы жанра. А вы? вы-то сами? Сплошные фальшь и суета. Я читал —даже собаки отличают нормальную человеческую речь от актерской декламации. Так что погодите задирать нос.

—Ха! Мало ли что. Собака! Театр —это экстаз. Во время полового акта тоже не изъясняются нормальными голосами. Зато уж это — акт!

— Что акт! — грустно заметил Пташкин. — Поработали бы с мое в газете — мигом бы забыли про всякие эти акты. Иной раз полы дома вымоешь — вот и весь половой акт!

При этих словах он посторонился, пропуская в театр Моськина, и тревожно покосился на его ношу.

—А вообще, —добавил он горько. —Театр ваш —сплошное надувательство! Ждешь, ждешь премьеры, стынешь тут на ветру, а в итоге —нате вам, пива нет! Люди вон со своими канистрами идут... Неспроста это...

— Судя по запаху, — задумчиво возразил Барский, — это все-таки бензин... Интересно, зачем в погорелом театре бензин?

—Может быть —террорист? —с надеждой предположил репортер, доставая пачку “Беломора”, из которой, как из решета, сыпался табак.

Барский сочувственно промолчал. Пташкин прикурил сморщенную “беломорину”, низко опустив голову, от чего почти вся его маленькая фигурка скрылась за полями широкой шляпы. Он был похож на симпатичного, но потрепанного гнома. Он пробавлялся банальнейшими заметками и не тянул даже на областной уровень, но в его неугомонном

сердце все еще жила мечта о неслыханной, сногшибательной сенсации, и это вызывало в Барском уважение.

Он глянул на часы.

— Однако! Ждать да догонять...

Скучающим взором он окинул серую улицу и раскрыл от удивления рот. Медленной семенящей походочкой, спотыкаясь на каждом шагу, к театру подбирался не кто иной, как Стеблицкий. Он явно надеялся проскользнуть мимо Барского незамеченным, но тот немедленно развеял его иллюзии.

—Ба! И вы здесь! —Барский раскрыл шутовские объятья. —А я знал, что вы обязательно соскучитесь!

Стеблицкий съежился. Репортер разглядывал его с неприкрытым любопытством.

—Не паясничайте, Барский! —слабым голосом проговорил Олег Петрович. —Я здесь... по делу!

—Ну, конечно, по делу! Кстати, давеча хотел вам напомнить, но вы были так стремительны...

Он обернулся к Пташкину и церемонно объявил:

—Мой друг и, в некотором роде, соратник, известнейший педагог —Олег Петрович Стеблицкий!

Однако соратник, игнорируя условности этикета, мышью проскользнул в дверь театра и исчез. Барский развел руками.

— Увы, мой друг, кажется, не в духе!

—А у него, по-моему, морда разбита, —вскользь заметил Пташкин и тут же испытующе заглянул Барскому в глаза. —Не сочтите за навязчивость, коллега, но, ежели у вас не сложилось и вам требуется компаньон... в рассуждении пива... или, скажем, более серьезных материй... Всегда к услугам!

Барский посмотрел на корреспондента —весь вид того выражал сейчас благонамеренность, стремление и готовность. “Надо же —печально подумал он. —При такой продувной физиономии и не устроить себе счастье в личной жизни! Всегда без денег, всегда одна пуговица оторвана, жена изменяет с инспектором ГАИ по фамилии Хрущ... другой бы повесился при таких обстоятельствах, а он, знай себе, строчит про дорогу к храму...”.

— Скажите, — неожиданно спросил Барский. — А почему вы еще и Врублевский?

Корреспондент ухмыльнулся.

—Это, брат, дело интимное! Ошибка молодости, вроде татуировки... Глупо, да уже не сведешь. Да и лень... Ну, так как — берете в компанию?

— Погодите-погодите... — барский встревоженно прислушался. — Слышите? Там что-то стряслось...

Действительно в стенах театра вдруг возник странный гул, который, разрастаясь из глубины здания как диковинный пузырь, разрешился мощным ударом в дверь, после чего наружу вылетел взъерошенный Стеблицкий. С тихим лепетом: “Пожар!” он побежал в сумерки. Следом за ним выметнулась гардеробщица, на плечах которой ослепительно белела необъятная вязаная шаль. “Пожар!!” И тут уж повалили разом жуткие загримированные хари в бейсболках и майках до колен, девушки в телесного цвета трико, и музыканты в синих костюмах с медными пуговицами. В этой каше статью и гласом выделялся главный режиссер Бирюлин, который указывая куда-то огромным пальцем, зверски орал: “Держите гада!”.

Компаньоны еле успели посторониться, чтобы людской поток не смял их. Барский раздумывал не долее секунды.

—Значит так, —возбужденно скомандовал он, хлопая газетчика по плечу. —Догоните моего друга и никуда не отпускайте. Ждите на углу. Ни во что не встревайте. Я мигом. -Пташкин только послушно кивал.

Барский обогнул театр с тыла. На его удачу под окном была свалена в кучу какая-то тара. Вскарабкавшись на нее, Барский решительно выбил стекло и протиснулся в узкий проем. Спрыгнув с подоконника, он оказался в пустом коридоре. Где-то слышались панические крики. Огня не было видно, но удушливый запах дыма ощущался явственно. Барский уверенно прошел по коридору, свернул направо и чуть не споткнулся о сидящего на полу человека.

Человек этот напоминал известную фотографию, олицетворявшую крах третьего рейха -он сидел, расставив колени и безнадежно погрузив лицо в ладони, так что были видны лишь светлые нечесанные вихри. Вокруг струился удушающий дым.

Барский, не церемонясь, ухватил сидящего за светлый чуб и заглянул в лицо. Лицо, окаменевшее в тупом отчаянии, было ему незнакомо, но от человека так пахло бензином, что Барский без труда сообразил.

— Террорист?! — присвистнул он. — Так вы на самом деле?.. Вот радость для Пташкина!.. А что вы тут сидите? Ранены?

Моськин, не делая никаких попыток освободить чуб, монотонно пробормотал:

— Я поджег театр... — и всхлипнул.

—Я бы сам его поджег, —признался Барский. —Да все как-то духу не хватало... Однако, вы зря тут сидите. Вам бежать надо. Скрываться. Путать следы.

Он отпустил голову Моськина, которая тут же вернулась в прежнюю позицию, отряхнул ладони и быстро огляделся.

— Ладно, — пообещал он. — Я сейчас проверну одно дельце и помогу вам уйти от рук правосудия... Я мигом!

Он бегом ворвался в костюмерную и, чертыхаясь, принялся копаться в пыльных пронафталиненных одеждах. Одежды были всех веков и народов, но вожделенный пиджак как сквозь землю провалился.

— Чтоб он сдох! — говорил Барский, швыряя на пол камзолы, фраки и туалет вдовствующей королевы. — Чтоб он сгорел этот Бирюлин! Не удивлюсь, если он запер пиджак в сейф...

Он беспомощно оглянулся и увидел пиджак, который мирно висел на спинке стула. Барский схватил его, пнул стул ногой и выскочил в коридор.

Дым валил уже изо всех щелей —густыми серыми струями. Террорист сидел на прежнем месте и беспрестанно кашлял, захлебываясь, пуча глаза и багровея. Барский на ходу уцепил его за воротник и рывком поднял на ноги. Моськин сгибался в три погибели и надсадно дохал. Барский бросился вперед, волоча левой рукой странного поджигателя и размахивая правой, в которой был зажат белый пиджак.

До разбитого окна добрались, кашляя дуэтом. К Моськину вернулась некоторая активность, и наружу он выбрался сам, разрушив при этом пирамиду из ящиков. Барский, спрыгнув, чуть не сломал ногу и выронил пиджак.

Некоторое время они сидели на земле и тяжело дышали. Барский с некоторым удивлением осознал, что как-то незаметно белый пиджак обрастает новыми людьми и подозрительными обстоятельствами, и ни к чему хорошему это привести не может. Ведь как бы поступил умный человек? Он потихоньку, без лишней помпы, в уединении проверил бы возможности пиджака и извлек из него возможные выгоды. А что делает артист Барский? Он собирает вокруг кучу народу... а как не собирать? Как сказал этот чудик Стеблицкий —”артисту нужна разрядка”... А как бросишь этого —унылого террориста, явно вляпавшегося не в свое дело... Эвон, кашляет, Барбос!

Барский без особого почтения скатал пиджак в рулон, сунул под мышку и, прихрамывая, подошел к Моськину.

— Ну-с, подозреваемый, — строго сказал он. — Пора!

Моськин вздрогнул, затравленно посмотрел на актера, но покорно встал и понуро поплелся рядом. Они вышли из-за театрального здания и увидели огромную гомонящую

толпу. Зеваки сбегались отовсюду. Из окон театра валил дым. Где-то неподалеку выли пожарные машины.

Моськин застонал, обхватил голову руками и сделал попытку усесться на тротуар. Барский поспешно подхватил его под локоть и грубо потащил прочь.

Катастрофа странным образом взбодрила его. С наслаждением первооткрывателя отмечал он посторонние, неважные вещи —что вечерний воздух свеж и прихвачен морозцем, что на фоне синих сумерек красиво серебрятся облачка пара изо рта, что зажглись все до одного фонари и сверкающими цепочками покатились к окраинам...

Веселым и щедрым чувствовал он себя, и хотелось веселья всем —всем этим чокнутым, перепуганным человечкам, без денег, с разбитыми мордами, подозрительно провонявшим бензином —и он чувствовал, что может дать им это веселье, и какая разница —из чего будет сделано это веселье!

9.

Душа Стеблицкого разрывалась на части, и каждая часть страдала на свой особый манер, то есть, муки он испытывал бессчетные. Внешне это проявлялось на удивление скупо —он просто сидел в кресле, сложив тонкие руки на коленях, и лупал глазами. А вокруг суетились, болтали и пускали сигаретный дым живые свидетели и источники его кошмаров. Глаза их блестели, хрустальная люстра отбрасывала на их лица теплые радужные пятна, и все эти люди были, кажется, веселы! Лишь Моськин с бледным напряженным лицом молчал, забившись в угол дивана, и от него страшно, как от огнеметчика, разило бензином.

Включенный телевизор показывал новости. В столице стреляли. На экране то и дело возникал прокопченный фасад Белого Дома, и это зрелище вызывало у хозяина дома, художника Карпухина, огромного бородатого человека, восторг и тревогу одновременно.

—Во! Побили коммуняк! Это есть их последний... —восклицал он, картинно взмахивая мощными руками мастера. —Пал оплот тоталитаризма! А у меня, видишь, супруга с потомством как раз в белокаменную подались! Ну что ты сделаешь! Переживаю страшно! Плюс в доме —ни крошки! А сейчас бы не мешало петрова-водкина употребить... За победу и за встречу соответственно! Тут недавно халтурин подвернулся, да заказчик, зараза, гонорар не отдает, такие дела...

Как раз с этим бородатым Карпухиным Олег Петрович и был шапочно знаком — тот как-то выбрался в их края на этюды, и, пока он малевал зеленые холмы и багрово-золотые облака, Стеблицкий, из-за отсутствия полноценной личной жизни, то и дело наведывался к нему, задавал умные вопросы, выслушивал доброжелательные, но односложные ответы, цокал восторженно языком и, в конце концов, окончательно решил пригласить художника в дом распить бутылочку коньяку, но тут Карпухин этюды свернул и отбыл восвояси. Потом, встречаясь изредка в городе, они раскланивались, но и только. И вот пожалуйста, этот пьяница Барский, оказывается, ходит к художнику в гости и говорит ему “ты”!

Пьяница Барский, запросто развалясь в кресле, стряхивал пепел в кофейную чашку и загадочно улыбался. Толстенький Пташкин, заложив руки за спину, внимательно разглядывал карикатуры, которыми в комнате была увешена целая стена. Рисунки изображали политиков, артистов и еще какие-то смутно знакомые лица, но Стеблицкий от лиц уже тошнило, и он присматривался.

—Вы, ребята, посидите тут, —беспрестанно жестикулируя, бормотал Карпухин. —А я быстренько сейчас... мусоргского вынесу... под покровом, так сказать, ночи... Мусорка, понимаешь, неделю уже не ездит...

И он побежал в прихожию,задевая руками мебель. Обстановка в квартире оказалась весьма приличной, как отметил про себя Стеблицкий. Художник же, напротив, в этой обстановке был мелко суетлив и пустословен. Его манера разговаривать, мимоходом превращая существительные в дурацкие фамилии, особенно раздражала Стеблицкого. Вот, значит, что бывает, когда узнаешь этих служителей муз, этих гениев поближе! Ты начинаешь думать —да полно! Гений ли это?! Истинный гений не станет уродовать великий и могучий... взять хотя бы Пушкина... Но, как назло, из Пушкина лезло в голову неподходящее: “пунша пламень голубой” да “содвинем бокалы”... Олегу Петровичу страшно хотелось есть и, страшно сказать... хотелось выпить!

От истерики его спас Пташкин, который, досмотрев карикатуры, громко объявил:

—А я ведь, Олег Петрович, вас сразу не признал! Вы ж у нас весенние зарисовки публиковали. Величественные картины Натуры! Я еще запомнил, потому что вы граб с дубом спутали. А не узнал, потому что у вас нос разбит. Как это вас угораздило?

—Хамство потому что кругом! —с надрывом ответил Стеблицкий. —До того уже дошло, что среди бела дня... Спасибо Кузькину...

Ему захотелось выговориться, чтобы поняли, поддержали, но Пташкин, не дослушав, озабоченно обратился к актеру:

—Однако, Александр, как вас там по батюшке, предприятие ваше не зашло ли в тупик? Хозяин, похоже, чист, и мы, так сказать, невинны... И не пуститься ли нам в дальнейший путь?

—Вам никогда, Пташкин, не стать великим журналистом, —с упреком сказал Барский. -Ваше отношение к работе можно расценивать как преступную халатность... Где ваше бойкое перо? Где профессиональное любопытство? Находитесь в квартире художника. Вокруг интересные люди! Артист, педагог, террорист! Свежие новости, сенсации... сами же трепались — сенсацию ему подавай! А теперь в кусты?

—У меня уже есть одна сенсация, —мирно ответил Пташкин. —Артист с риском для жизни выносит из погорелого театра пропахшую дымом пижаму... А террорист ваш —не сенсация. Была сенсация, пока вы не притащили этого бандита сюда. Теперь это не сенсация, а статья! И не газетная, заметьте, статья...

—Чепуха! —отмахнулся Барский. —Чего он такого сделал? По определению Питера Брука это несомненно был Неживой Театр, туда ему и дорога... Вы с какого же угла подожгли, молодой человек?

Моськин поднял на него страдальческие глаза и сказал глухо:

— Я сразу поджег... В гардероб зашел и поджег...

Пташкин хмыкнул:

— Все равно — театр начинается с вешалки.

— Ну и глупо, — разочарованно сказал Барский. — Потушили небось...

—Какое потушили! —взорвался Моськин. Он вскочил и протянул к Барскому руки, будто хотел придушить. — Там канистра бензина была! мне теперь за всю жизнь не расплатиться, сука!

Барский надменно поднял брови.

—Что я слышу? —Грязные ругательства, истерические выкрики, сетования на судьбу... Должен вам напомнить, что я-то к поджогу театра не имею никакого отношения. Я его одобряю, но и только. Может, это будет катарсис, может быть, из пепла возродится настоящий театр, и Дима Шишкин больше не будет переписывать музыку Бернстайна... Я философ, я строю воздушные замки, я отрешенно смотрю на вас из заоблачных высей... Но что же я вижу? Гнусный поджигатель пытается найти себе оправдание и как бы разделить груз вины? Не выйдет, господа!

— Гм, а действительно, — деликатно поинтересовался Пташкин, — зачем вам понадобилось поджигать театр, если не секрет?

У Моськина задрожали губы, он сник и опять упал на диван. У него был вид астронавта, столкнувшегося с непостижимостью Соляриса.

— Не знаю, — мрачно сказал он. — Сам не пойму, зачем. Как будто голос какой был. Только и голоса не было. Поджег, а зачем — не знаю.

Стеблицкий не верил своим ушам. Его ученик, пусть не отличник, но ведь учивший “Чародейкою зимою...”, учивший! И... поджог театра! Его недавний спаситель —тоже преступник! И эти люди вокруг, непростительно легкомысленные —потенциальные преступники тоже!

Олегу Петровичу внезапно пришла в голову мысль, что, если бы он был женат, то всех этих мерзостей с ним бы не произошло. Он отдавал бы силы и внимание семье, не болтался бы по улицам и не заводил компрометирующих знакомств. И вообще, неладно что-то в

датском королевстве —разрушили устои, навязали чуждую мораль, лупят из пушек... Все стало с ног на голову — попробуй не вляпаться в таких условиях в дерьмо!

—Вы бы, Кузькин, —с надеждой произнес вдруг Олег Петрович, стараясь придать своему гнусавому, (из-за носа), голосу отеческие интонации. —Вы бы прямо сейчас пошли бы в милицию и во всем признались. Это всегда учитывается.

Моськин непонятно взглянул на него и криво усмехнулся.

В этот момент влетел Карпухин, бодрый и свежий как сквозняк.

—Ну, мороз! —радостно пожаловался он. —Зимой пахнет! А в центре полыхает —ужас, что твой Белый Дом! —Он захохотал, но оборвал смех и в раздумьи погладил бороду. -Чем же мне вас удивить? Разве что... Вот! Я вам сейчас полотна покажу —постсоветская чернуха —Гога болтанул, что нашел железный канал, иноземцам за валюту, да не обломилось, музею подарить нешто?

Он резко выбежал в соседнюю комнату и приволок два холста, натянутые на подрамники.

—Любуйтесь! —гордо сказал он, выставляя картины у стены. —А я пока чайковского соображу... — И опять исчез.

Стеблицкий решил проявить независимость и картины не смотреть. Но, заметив, что актер тоже не двинулся с места, тотчас переменил решение и посмотрел. Работы отличались той смелостью и новизной, которая уже позволяла рассчитывать на валюту, но еще ставила в тупик провинцию, и в другое время Олег Петрович непременно поцокал бы осторожно языком, но сейчас живопись Карпухина вызвала у него легкую тошноту и предощущение свирепой зубной боли.

На переднем плане первой картины, занимая чуть ли не половину холста, изображен был стол, покрытый солидной скатертью цвета наваринского пламени с дымом. Скатерть художник писал, не щадя ни души, ни красок, и она вышла монументальной, как мавзолей. Она забивала все остальное —от величественных складок невозможно было оторвать взгляда. Яства, от которых ломился запечатленный стол —краснобокие яблоки, виноградные гроздья, желтые апельсины и менее выразительные мясные блюда были, видимо, сделаны уже на исходе и материалов и, несмотря на изобилие, выглядели тускло и бесформенно, точно вчерашний винегрет, размазанный по тарелке.

Впрочем, мужская фигура, возвышавшаяся над столом, смотрелась достаточно убедительно. Это был ядреный, крепкий экземпляр, одетый в тяжелый костюм под стать скатерти и явно символизирующий торжество порядка, радостного руководящего труда и щедрого веселья. Его отцовские глаза, по задумке художника, должны были смотреть в упор на всякого, кто пожелал бы приблизиться к полотну, приглашая таким образом к активному сопереживанию. Однако на одном глазу рука живописца дрогнула, левый зрачок закосил, и вместо равномерного пытливого взора мужчина являл зрителю несколько двусмысленную мину.

За спиной подпорченного героя расстилалась перспектива, заключавшая в себе синезеленые кусты, похожие на кляксы, белый дом с колоннами, пухлый и нестойкий с виду, будто слепленный из теста, и чубатого парня с баяном и двумя девушками по бокам. Из баяна почему-то вовсю свистало оранжевое пламя — очень возможно, что меха его были из шкур известного жирафа. Лицо парня выглядело зверским и застывшим, как у матросаухаря, снимающегося для дембельского альбома. Девушки вообще были прописаны коекак и издали напоминали веники из синтетической нитки.

Завершало пейзаж ядовито-перламутровых тонов небо, без малейшего намека на воздух -возможно, вся эта фантасмагория разворачивалась внутри речной перламутровой раковины.

На второй картине, уже не рискуя баловать с глазами, художник поместил своего героя к зрителю спиной —зато уж и спина вышла на славу. Герой, опять-таки кряжистый и ядреный, стоял на свежей пашне —прочно и тяжело, как пушка, и задумчиво таращился в синие дали. Складки на комиссарской кожанке, на широкозадых галифе, на приспущенных кирзачах были выписаны настолько смачно, что их хотелось пощупать, как хорошую бабу.

Пашня, однако, была проработана не так ловко и допускала толкования, а синие дали и вовсе вышли уже не совсем синие —опять-таки никакой глубины и воздуха не было в них, и казалось, что просто стоит эта могучая фигура перед какой-то ситцевой занавеской и терпеливо ждет, когда занавеску откинут и покажут наконец настоящую даль.

—Ну, как? —весело загремел Карпухин, вылетая из кухни. -Нравится? Что характерно, обе картины называются “Заря нового дня”! Каков подтекст, а? Пощечина общественному вкусу! Клизма в задницу тоталитаризма!

— За такую халтуру, — сказал Барский, — тебе самому надо бы надавать пощечин!..

Карпухин беззлобно захохотал.

—Ты ничего не понимаешь, столичный сноб! Гении рождаются в провинции! Будь я чуточку расторопнее, я получил бы за эти картинки тысячу баксов! Но... птичка улетела!

Барский покачал головой.

—Тебе, Боря, сейчас другое писать нужно. По нынешним временам хорошо написать, например, какой-нибудь: “Конец Верховного Совета”! Представь —бункер, чад, огромный стол, скатерть... Скатерти у тебя, кстати, получаются!.. Значит, скатерть —пятна винные, шматки красной икры, ананасы, безумный Хасбулатов с белым лицом, и Руцкой в сапогах — направляет в ствол последний патрон...

Карпухин захлебнулся от смеха.

—Язвительный ты, Саша, человек! —одобрительно заорал он. —Не зря тебя отовсюду гонят в три шеи! А я — человек широкий! Я тебя не выгоню, а даже чаем напою!

При слове “чай” репортер Пташкин изменился в лице. Из-за спины художника он жалобно глядел на Барского и подмигивал обоими глазами. Актер этих гримас не замечал. Он совершенно расслабился в уютном кресле и, казалось, собирался оставаться в этой позиции до конца дней своих. Стеблицкий же, умиравший от голода, был согласен и на чай.

Неожиданно взорвался Моськин.

— На хрен! — басом сказал он. — Водки надо! Выпить мне нужно, мужики! Сука буду! В натуре, мужики, не выпью — повешусь!

Карпухин неуверенно хохотнул и сказал:

— Ну-у, я не знаю... Сбегаем, что ли?.. Скинемся?

Он обвел всех недоумевающим взглядом.

— Не надо! — громко и зловеще произнес Барский. Нарочито горбясь, он выбрался из кресла и прошаркал в прихожию.

Пташкин тревожно посмотрел ему вслед и пожал плечами.

Вернулся Барский в белом пиджаке, надетом прямо на свитер. Пиджак был мят, грязен и слегка надорван. Не обращая ни на кого внимания, грозно чеканя шаг, Барский пересек комнату и уселся за стол.

— Черт! — обалдело проговорил Карпухин. — Ну, даешь! Я думал, он за бутылкой пошел... А он, ха-ха, явился в белом фраке, элегантный как рояль! Ха-ха-ха!

Барский надменно взглянул на него и поднял руки.

—Желаю, —сказал он торжественно, —чтобы на этом столе немедленно появились... —он перевел дыхание. — Коньяк армянский — пять бутылок!..

Внезапно в тишине раздался изумленный крик Пташкина, затем -чистый стеклянный звон, и на столе из ниxего возник мираж.

— Ну, ты... — художник закрутил головой и замахал руками. -Ну... ты... Нет, ну я не знал, что ты еще и факир!.. Ну!.. Ну!..

Суетясь и фыркая, он подбежал к столу и с опаской схватил одну бутылку. Все следили за ним, невольно затаив дыхание —лишь Барский равнодушно посматривал по сторонам скучающим мефистофельским взглядом. “Эт-то что же —реквизит у тебя?” —бормотал, нахмурив брови, Карпухин, срывая пробку и отчаянно отхлебывая прямо из горлышка.

У Стеблицкого от напряжения заболела шея.

— Армянский! — убежденно сказал Карпухин и как-то сразу успокоился.

Странным образом успокоилось и общество. А чудеса не кончались. После минутной паузы на столе по велению актера появились: поросенок с хреном, почки под соусом, говядина боф а ля мод, страсбургский паштет, щи с грибами и щука по-итальянски.

Незаметно для себя присутствующие подтягивались к пиршественному столу ближе и ближе. А Барский не унимался.

— Говядина филе де соте в мадере.. шашлык по-азиатски, телятина с вишнями.. м-м... фрикасе из перепелок... — говорил он. — Зразы а ля Нельсон... пирог архиерейский... лук испанский в сметане...

Он перечислял яства с мрачной обстоятельностью потерпевшего, у которого обчистили холодильник. Упомянутые чудеса кулинарного искусства незамедлительно оказывались на столе. Места уже не хватало, и на пол начали падать фрукты.

Стеблицкого это изобилие заворожило не менее прочих. рациональный ум его пытался оправдать происходящее тем, что Барский элементарно достает все из рукава, но потерпел на сем поприще решительное поражение — все-таки тут не давешняя лягушка была, мелкая незамысловатая тварь.

Другие же, кажется, и не пытались искать объяснений — сработала психологическая защита — они восприняли все как данность и поступили соответственно — просто поволчьи набросились на еду.

Барский оборвал свой речитатив и, довольно усмехаясь, наполнил бокал коньяком. Моськин, оставив меланхолию, сосредоточенно хлестал водку. Художник тоже хлестал, но закусывая и блаженно урча.

Продувная физиономия неудачливого Пташкина при виде еды сделалась волшебным образом нежной и юной —забытый трепетный свет зажегся в его глазах. Стеблицкий машинально отметил про себя, что давненько ни в одной толпе не встречал он столь свежих и трогательных лиц. Олег Петрович умилился, махнул на все рукой и плеснул себе водки.

Через полчаса застолье вошло в обычное русло и мало чем отличалось от обычных застолий средней полосы. Сотрапезники, ошеломленные количеством напитков и закусок, впали в то благодушное состояние сытости, которое позволяет обходиться без щекотливых вопросов о происхождении щедрых даров.

Водка оказалась забористой, и Олег Петрович очень скоро поплыл. За вуалью винных паров лица окружающих вновь показались ему милыми и интеллигентными. Борода Карпухина вдруг как прежде сделалась свидетельством гениальности, а белый пиджак придал Барскому утраченный было шарм и загадочность джентльмена с Юга, помолодевшее лицо Пташкина выдавало в нем трибуна и проводника гласности, и даже в чертах,

как его, Кузькина временами возникало что-то похожее на живой ум и врожденную порядочность — в общем, компания выходила славная. И разговор шел об искусстве.

—Слушай, Сашок! —льстиво басил Карпухин, обнимая актера панибратской рукой. —А купи ты у меня “Зарю нового дня”? Обе купи! Я же знаю, ты можешь! За пятьсот отдам!

— Да на что они мне? — смеялся Барский.

— Для театра купи! — горячился Карпухин. — Выставишь в фойе. Как меценат.

— Да ведь театра-то... нет!

— Нет?.. Ах, ты, черт!

Потрясенный фактом, художник залпом выпил фужер водки, захмурился и долго тряс головой. От тряски цена картин заметно упала, потому что придя в себя, Карпухин предложил сделку Стеблицкому —и всего за двести пятьдесят. Тонко улыбнувшись, Олег Петрович мягко отклонил предложение, сославшись на стесненные обстоятельства, и сразу же живо заговорил с Пташкиным о свободе слова.

Репортер с безумными от счастья глазами предавался пожиранию заливного из говядины и сосисок по-венски одновременно —он проделывал это искренне и беззастенчиво, чавкая, облизываясь и бормоча в полузабытьи: “Какава!..”

Свобода слова застряла у Стеблицкого в горле, и он с немым изумлением лишь наблюдал, как исчезает в утробе Пташкина дымящиеся венские сосиски.

Покончив с ними, Пташкин стал шарить взглядом, что бы съесть еще. Заметив гримасу на лице Стеблицкого, он виновато сказал:

—Вы по поводу газет-с? С этим вопросом вы лучше к Саше.. Ему, по-моему, виднее... А я, извините, пожру! Последние годы, знаете, как-то совсем растерял культуру питания -картошка все да водка “Русская”... Совершенно щенячий рацион! Когда теперь...

И он потянул к себе блюдо со свиными ушками.

—За двоих жрет, а? —подмигнул Барский. —Еще бы, кроме Пташкина ему еще и Врублевского надо кормить! — и он захохотал. Пташкин ухмыльнулся и, нимало не смутившись, отправил в рот очередной кусок. Обиделся за него Стеблицкий.

— Однако же... вы не можете отрицать... что пресса и свобода слова...

—А, бросьте! —поморщился Барский. —Вот мы с вами сидим, разговариваем —это и есть свобода слова. Другой нет. За другую вам при любом флаге тут же отвалят язык.

— Нет?! — изумился художник, приподнимаясь над столом и вращая глазами от сильных впечатлений.

—И вообще никакой политики нет, —вдохновенно чесал языком Барский. —А есть просто жизнь во всем богатстве ее проявлений! не верите? Зря. Вот вам простой пример -коммунизм пал, а кому от этого легче?.. То есть пал мираж, ничего даже на миллиметр не сдвинув в окружающей нас мерзости!

—Коммунизм, положим, мираж... —согласился Пташкин с набитым ртом. —Но коммунисты-то были!

—Вот! В том-то и штука! —радостно заявил Барский. —И коммунистов не было! Ни одного!

— Ну, положим... — засомневался Пташкин. — Лично я знал человек сто. — Он прожевал и задумчиво добавил. — Я сам — матерый большевик... Взносы, к слову, платил как зверь!

—На вас, дорогой наш Пташкин, просто маска большевика. И довольно неубедительная даже на наш неискушенный вкус... Большевики так не едят, я знаю, я играл большевиков...

—Некорректно, Александр... —вздохнул Пташкин, обеими руками поднося ко рту бутерброд с икрой. — Сначала вводите во искушение, а потом корите... — Он алчно откусил и удовлетворенно прихрюкнул, — куском попрекаете...

—Да я ничего! —великодушно сказал Барский. —Только я же знаю вас, как облупленного — сейчас насытитесь и на водочку наляжете, а это чревато. Все ведь выблюете!

— За миг блаженства, — философски заметил газетчик, — жизнь готов отдать!

Стеблицкому уже не удалось вставить в это треп ни словечка. он потихоньку выпил и загрустил. Как никогда ему захотелось тепла и покоя. Какие-то абстрактно-милые черты замелькали в неверных испарениях алкоголя, уютные обои, занавесочки, огоньки... Олег Петрович тряхнул головой и вдруг осознал, что час поздний, автобус не ходит, а до дома -километры черной, холодной пустыни, где из мрака выпадают немытые, страшные, будто восставшие из могил люди, чадит пепелище, и ледяной ветер драит лицо.

Нарисовав такую картину, Олег Петрович испугался и решился на отчаянный шаг. Он позволил себе закрыть глаза на недостойное поведение бывшего ученика, выразившееся в поджоге театра, и задумал соблазнить его уже не на сдачу властям, а на поездку домой в автомобиле, обратив, разумеется, внимание на строжайшую осторожность при движении.

Моськин, к тому времени выпивший море водки, странно молчал и казался гордым и неприступным. Стеблицкий вообразил, что он гордится оттого, что можно вот так запросто на грязном пустыре отлупить учителя, а ученика на “Москвиче” нельзя. Поэтому Олег Петрович постановил действовать задушевно, с легкой грустинкой пожилого человека, у которого вся надежда теперь на молодежь.

С расслабленной ностальгической улыбкой пересел он поближе к Моськину, полуобнял его отеческой рукой, помолчал и сказал дрогнувшим голосом:

—Что ж, Кузькин... Вот и ты уже на большой дороге жизни... А помнишь... м-м... вот! “Чародейкою-зимою околдован лес стоит...” Ну-ка, как там дальше?

Он проникновенно и чуть-чуть озорно заглянул Моськину в глаза, призывая его как бы вернуться в этот заколдованный лес, такой засахаренный и дружелюбный, но бывший ученик поднял пьяные измученные глаза и, посмотрев туда, где чернело ледяное оконное стекло, сказал громко и обреченно:

— Все, мужики! Созрел. Сдаваться иду! Семь бед — один ответ!

Мужики восприняли заявление равнодушно. Барский, кажется, просто не поверил. Пташкин, уже набравшийся, всерьез собирался исполнить предсказание актера, икал и шарил глазами туалет. Удивительнее всех повел себя Карпухин. Он вскочил, едва не опрокинув стол, и, запинаясь, сказал поверх голов:

— Так... значит... Пора и честь... Ребята!.. Я тоже домой. Домой, домой, домой! В постельку и — храповицкого...

Он выметнулся в коридор, ударился о косяк и упал, сшибая полочки и тумбочки. И тут началось столпотворение.

Пташкин с застывшим лицом, словно на помощь, бросился вслед за художником, рванул дверь туалета и еще на ходу изверг первую волну. Моськин совершенно независимо и почти не качаясь обошел всех, мигом влез в куртку и стремительно покинул квартиру, спустившись по лестнице с таким гулом и грохотом, будто провалился в мусоропровод. Художник Карпухин поднялся со стоном, прокрался вдоль стены, обрушивая на пол вешалки, долго, обиженно сопя, вытягивал из кучи одежды длинный, как глиста, шарф, долго наматывал на шею, скорбно склонив голову, и наконец силы оставили его. С недомотанным шарфом художник пал на груду одежды и уснул, видимо, отчаявшись этой ночью обрести свой дом.

—Боже мой! —заплетающимся языком сказал Стеблицкий. —И это... это —культурные люди!

—Да-с! —откликнулся Барский, неприятно улыбаясь. —С кем вы, мастера культуры? В смысле, с кем пьете? Ну, с кем?! Конечно, от Пташкина я ожидал, а вот от Карпухина не ожидал... Сказалось, видимо, душевное потрясение, подспудно, но сказалось. А вот вы, Олег Петрович, как стеклышко! И вы, что же, так и не замечаете в наших, гм... эскападах ничего необычайного? Сервировка стола, скажем, не наводит вас на размышления?

Стеблицкий задумался. Он вовсе не был как стеклышко, но ему очень хотелось все происходящее объяснить каким-нибудь техническим фокусом или роковым совпадением. Объяснить и забыть. Еще лучше, если бы объяснил кто-то посторонний.

— И что же — сервировка? — осторожно спросил он.

Барский усмехнулся, подлил водки и выпил залпом. Из туалета доносился замирающий хрип репортера. Барский неторопливо закурил, выпустил дым в направлении люстры и заговорил:

—Значит так... Будем реалистами —мы столкнулись с волшебством. От сего факта никуда не уйдешь. Можно, конечно, предположить, что с дождем на пиджак пролился некий засекреченный состав, но это вряд ли. Слишком живописный букет... Что-то утекло оттуда —из пятого ли измерения, из преисподней ли, из небесной канцелярии —не знаю. Оттуда, куда нам ходу нет. По-видимому, этого не должно было произойти никогда, но... произошло. А, поскольку эти дела нас не касаются, хорошего ждать не приходится. Вам не показалось странным, что этому молодому человеку захотелось сжечь театр? Именно тогда, когда там был пиджак? Не удивлюсь, если завтра кто-то захочет сжечь меня -вместе с пиджаком... Этот пиджак не должен существовать в нашем мире ---и не будет. Вопрос времени... А за это время нужно успеть попользоваться им с наибольшей выгодой... Может быть, перенесемся в Штаты, а, певец печальных равнин? Снимем дачу во Флориде, с девками в бикини... Или нет! Рванем в штат Миссисипи, на Юг! будем слушать черные блюзы, жрать маисовую кашу и хлестать виски! Закажем вам белый пиджак —не такой волшебный, правда, но тоже изумительный —и белую шляпу! Купим плантацию, черт возьми, дом с колоннами —как у Карпухина на картине... А по ночам будем предаваться разврату с юными негритянками! Мрачные легенды, дремучие инстинкты, кровосмесительные страсти! Вступим в ку-клукс-клан —будем гоняться по болотам в белых балахонах за неграми. То есть, когда не будем заняты негритянками -будем за неграми... Между прочим, в реках там водятся крокодилы. Если у нас появятся враги — их трупы мы будем скармливать крокодилам...

Олег Петрович молчал, ошеломленный тем, как быстро вялый ручеек разговора о сервировке стола обернулся чудовищным разливом далекой Миссисипи. Он без возражений принял предложенную Барским рюмку водки и машинально выпил.

Это было ошибкой. За первой последовала вторая, третья... Барский витийствовал, гипнотизировал, разыгрывал руками завораживающую пантомиму — и Олег Петрович не заметил, как нализался.

Опомнился он уже в прихожей, когда Барский почтительно и заботливо втискивал его в куртку. Артист держался из последних сил. Одев Стеблицкого, он так же тщательно обмундировал и Пташкина, который уже ничего не мог сам и только равномерно покачивался, время от времени бормоча: “Мыслящий тростник-с!..” Барский нахлобучил ему на уши шляпу, после чего репортер умолк и уже только просто качался.

Сам Барский одеваться почему-то не стал и, церемонно раскланявшись с телом хозяина, мертво спавшим среди разоренного гардероба, вытолкнул собутыльников на лестницу и закрыл дверь.

На холодной черной улице не было ни души. Свет звезд царапал глаза. Приятели, не сговариваясь, сразу куда-то пошли. Барский дважды падал на тротуар. Стеблицкий смотрел на него с презрением.

Время от времени он резко останавливался, сгребал тилипающегося актера за грудки и пронзительно смотрел ему в глаза.

— Пушкин — это наше все! — требовательно говорил Стеблицкий.

— Все? — удивлялся Барский заплетающимся языком.

— Все! — решительно отрубал Стеблицкий.

— Ну, тогда — все! — отчаянно кивал Барский — так, что едва не отрывалась голова.

И они вновь согласно плелись по уснувшему городу, заботливо подпирая друг друга плечами. Белый пиджак светился в ночи, как гнилушка.

10.

Воздух был холоден и пронизан туманом. Неуютная предстартовая тишина нарождающегося дня давила в уши. Двор, где жил артист Барский, был еще пуст, и даже собаки не рылись в мусорных ящиках. Вместо них шуровал некто —в старом ватнике на голое тело, плешивый, с головой, похожей на мороженую сливу —он бесшумно и споро сортировал содержимое металлическим прутом, извлекая нужное.

Актер, сунув руки в карманы, тупо смотрел на старателя красными воспаленными глазами. Его трясло. Белый пиджак выглядел так, словно рядом с Барским взорвалась керосинка.

Пташкин тоже маялся. Он стал еще меньше ростом и зеленее лицом.

Олег Петрович чувствовал себя не совсем плохо, но какой-то озноб периодически охватывал его, и трудно было понять — только ли похмелье и раскаяние были источниками этой дрожи. С детской растерянностью Олег Петрович вдруг понял, что и странное предвкушение новых, неосознанных до конца желаний тому причина.

Но следовало что-то делать. Застывший серый пейзаж, центром которого властно обозначилась помойка, располагал к безумию. Олег Петровичу захотелось немедленно избавиться от своих спутников, принять душ, позавтракать, вообще привести себя в рамки. Он сухо сказал:

— Я — домой!

Барский странно взглянул на него, пожевал пересохшими губами и согласно кивнул:

— Пойдемте! Я вас отвезу...

Олег Петрович поморщился — этот человек положительно невыносим!

— На чем же, позвольте узнать, — саркастически заметил он, — вы меня отвезете?

—На чем? —удивился Барский и решительно пошел со двора. —Ну, скажем, на “Мерседесе”.

Стеблицкий с ненавистью взглянул ему в затылок, но пошел следом, и, размягченный и пыльный, точно тряпичная кукла, поплелся за ними репортер Пташкин. Выйдя на улицу, актер остановился у края тротуара и с раздражением сказал в пустоту: “Хочу белый “Мерседес”!”

И стал “Мерседес”.

Он холодно сверкал белыми лаковыми крыльями, серебряными ручками и полированным стеклом. Мотор его молчал, но чувствовалось, что мощь таится в нем необычайная. Даже умирающий Пташкин сказал: “Ух, ты!”.

Олег Петрович ничего не сказал. Он наконец уверовал. Полностью и бесповоротно. Он очень ясно вдруг понял, что —да, настал звездный час, и нужно успеть, суметь распорядиться, а там... И водопад желаний обрушился и почти раздавил его.

Оглушенный, протиснулся он в дверцу автомобиля, заботливо распахнутую волшебным Барским, откинул голову на спинку кресла и закрыл глаза. Салон “Мерседеса” имел сладкий, тонкокарамельный запах. Это был запах рая.

Барский сел за руль, но мотор запускать не торопился. Он задумчиво смотрел вдаль, на пустынную улицу, подернутую утренним туманом, и молчал.

На заднее сиденье со Стеблицким влез репортер и захлопнул дверцу. Наступила блаженная тишина.

— Отвезем Пташкина, — сказал актер. — Ему рядом. А потом вас, Олег Петрович. Выпить не предлагаю. Пожалуй, нужно немного отдохнуть, верно? Осмыслить, а, Олег Петрович?

Стеблицкий поймал его странно-насмешливый взгляд в зеркальце и неожиданно сказал:

—У вас такая ми... милая жена... —Против воли в его голосе прорезалось неуместное умиление, и актер криво улыбнулся. Тогда Олег Петрович закончил уже на совсем высоких нотах. --- А вы — человек без чувств!

Выброс эмоций произошел у Стеблицкого не совсем случайно. Дело в том, что уже под утро они все-таки завалились к Барскому домой. Олег Петрович, который в жизни своей не испытывал ничего похожего на ощущения минувшей ночи, в одну минуту чуть не влюбился в жену Барского, которая встретила их, полуобнаженная, гневная, заманчиво розовая спросонок. Но Барский! Барский снова все превратил в фарс —жену он покрыл затейливым матом, сотворил бутылку “Хереса” и беспардонно включил кассетник,

заголосивший в тишине внезапным гнусавым (жабьим, определил Стеблицкий) тенором, поддерживаемым всхлипывающей гитарой —неприятная, иноземная музыка каркала и металась в четырех стенах, ей было тошно и больно в неухоженной скромной квартирке, и всем тотчас стало тоже тошно и захотелось куда-то на волю, хоть к чертям собачьим... —Джонсон! —поторопился объяснить хозяин, прибавляя звук до полного безобразия. -Приятель привез кассету... Отец современного блюза! Музыка исцарапанной души. Между прочим, ходят слухи, что был он ученик дьявола, вроде нас с вами, Олег Петрович! А кончил плохо — обманутый муж отравил стаканчиком виски...

Он уже почти кричал, пытаясь перекрыть певца, а также жену, добросовестно рыдающую на кухне. Стеблицкого ранило все —и крики Барского, и то, что его записали в ученики дьявола, и пронзительный плач артистки, и запах хереса, но протестовать в таком шуме было выше его сил.

Однако испытанный им стыд и странное томление напомнили о себе в салоне “Мерседеса”, и Олег Петрович не удержался от упрека, хотя, признаться, его дело здесь

было десятое.. — Да, — холодно согласился Барский. -Лицо ее миловидно, но слишком смахивает на... м-м... собственно череп... И, чем дальше, тем разительнее сходство. Для женщины худощавого телосложения это, конечно, извинительно, но, увы, не пробуждает сильных чувств... Боюсь, вы поддались чарам моей жены исключительно в силу своей неопытности и длительного воздержания.

— Вы просто алкоголик, Барский! — заливаясь краской стыда, сказал Олег Петрович. — Вы — опустившийся человек, променявший все на глоток вина! Еще говорите, что вы человек искусства! Да вам не нужно ни искусства, ничего! Вы не уважаете людей, вы мучаете женщину, говорите о ней... мерзко... вы...

Боясь, что Барский снова откроет рот и снова скажет что-то стыдное, унизительное, Олег Петрович сам тарахтел, не переставая, как-то не подумав, что мерзкий алкоголик может запросто превратить его в жабу — нерастраченная, неутоленная любовь двигала им.

Однако Барский и не думал обижаться.

— Что вы можете знать о пьянстве? — презрительно спросил он. — Вы, плешивый бойскаут! Ваш удел —пригубить рюмочку и лупать потом весь вечер блаженными глазами. Настоящий пьяница чужд всему. Он уходит из дома, как солдат, он переживает тысячу приключений, он встречается с загадочными людьми, с чудовищами, с призраками, с космическими рейнджерами! Он не знает, вернется ли назад. Настоящее пьянство —это десант в ад! И знаете, где находится этот ад?.. Везде! А еще лепечете об искусстве — не подозревая о повсеместности ада!.. И вам ли говорить об уважении к людям —вы ежились и крутились, как угорь на сковородке, мечтая поскорее сдать вашего Кузькина в милицию, лишь бы самому остаться чистеньким! Но дело обстоит так, милейший Олег Петрович: в этой стране человек никому не нужен, и из этого каждый может сделать два вывода.

Первый: не нужен —и хрен с ним, мне он тоже по фигу, а второй —человек никому не нужен, так хоть я помогу ему!

— Да? — вскинулся оскорбленный Стеблицкий. — А о нас вы подумали?

—А как же?! —искренне удивился Барский. —О вас, о вас лично я подумал в первую очередь. Ведь мы с вами приступаем к Исполнению Желаний! О вас я особенно забочусь. Наверное потому, что вы тоже маленький обиженный мальчик с оттопыренными ушами, не осушивший еще своих детских слез.

— Я не мальчик, — сердито сказал Олег Петрович. — И не нуждаюсь в вашей заботе.

— Не поймешь вас... — вздохнул артист.

В безжизненном рассветном пейзаже вдруг обозначилось какое-то движение. Белый с синей полосой автомобиль, лихо пожрав пространство, объехал “Мерседес” и остановился в десяти метрах, выщелкнув из утробы двоих раздраженно-бодрых людей в милицейской форме. Оставив дверцы распахнутыми настежь, милиционеры направились к “Мерседесу”.

—Ну вот, —сказал негромко Барский. —не успеешь заиметь автомобиль, а ГАИ уже тут как тут... — он вздохнул и опустил стекло.

Да, гаишники были уже тут, и светлоглазый румяный сержант небрежно взмахнув рукой у виска, преувеличенно серьезным тоном отрекомендовался:

— Сержант Хрущ! Попрошу документы...

Сержант Хрущ был хватким и разгневанным молодым человеком. Хватким он был всегда, а разгневался сегодня утром, поскольку начальство, которому нечего делать, взбаламученное театром военных действий в столице и поджогом театра на местах, повесило на Хруще экстренное дежурство для предотвращения вероятных диверсий. И теперь Хрущ ни свет ни заря колесит по холодным улицам, вместо того, чтобы наслаждаться теплом и чудным харчем в обществе супруги придурка Пташкина. Баба она, конечно, свежести не первой, но еще вполне ничего, особенно в кулинарном смысле, и вообще понимает, чего нужно мужественному холостяку, несущему нелегкую и отчаянную службу в каменных джунглях.

Слава богу, судьба послала ему этот “Мерседес” без номеров. Весь вид хануриков в салоне кричал о том, что дело здесь нечисто, и уж теперь он, слава богу, отвяжется на всю катушку. Разглядев же на заднем сиденьи полуживого Пташкина, Хрущ возликовал —унизить человека, перед которым виноват — средство от угрызений совести первейшее.

—Документики попрошу! —уже более жестко напомнил он небритому водителю в замурзанном белом пиджаке. Лицо водителя было, вроде бы, знакомо, но не в каком-то особенном смысле, а так, нейтрально знакомо. “Алкаш! —решил он. —Два притона, три привода. Машина, как пить дать, в розыске”.

Алкаш однако не выказывал паники, даже легкого беспокойства не выказывал. Да что там —он даже не полез в свой зачуханный пиджак за документами! Он просто нагло потянулся, как проснувшийся кот, и добродушно сказал:

—Я конечно мог бы подсуетиться насчет документов... Но с похмелья тяжеловато, и я просто скажу вам, не напрягайтесь — нету документов, ребята! — Что же — вообще никаких документов? — как бы удивившись, спросил Хрущ.

— Вообще! — подтвердил Барский. —Видел, Бабин, —обратился сержант к напарнику. —У граждан никаких документов. Придется оформить задержание, верно?

Бабин, являвший собой зеркальное отражение командира — такой же румяный, светлый крепыш — понимающе хмыкнул.

— До выяснения, — согласился он. — Личности. —Какую, на фиг, личность вы хотите выяснить, ребята? —развязно сказал Барский. —Я -артист, мое имя на заборах пишут! А это Пташкин —сержант его знает как родного. А это Олег Петрович — учились, небось, у него... Нехорошо забывать своих учителей!

—Нам мозги пудрить не надо, —хмуро прервал его Хрущ, у которого от самостоятельности Барского опять испортилось настроение. —Что вы —артист, сам вижу. Лишитесь прав за управление в нетрезвом... тогда посмотрим, что запоете... артист!

—Это чем же я управлял? —изумился Барский. —Вы на спидометр взгляните —ноль кэмэ!

А сидеть нетрезвым в машине пока не запрещено, не правда ли? — Видал, Бабин, — с тихой ненавистью сказал Хрущ напарнику. — Гражданин артист у нас, оказывается, законы знает!

—А мы его все равно задержим, —непреклонно сказал Бабин. —Если он артист, то это он,

наверное, театр и поджег! —Да-а-а! —с упоением воскликнул Хрущ и устремил на Барского пронзительный взгляд детектива. — Театр! Ну-ка, что вам известно о поджоге театра?

—Что он сгорел на фиг! —спокойно сказал барский, игнорируя пронзительность сержантсткого взгляда. — Еще будут вопросы? — Будут, будут, — заверил Хрущ. — Чей это автомобиль? — Да, пожалуй, что и ничей... Если сильно нравится, могу подарить. — Мы, гражданин, взяток не берем! — напыщенно сказал Хрущ.

— Ну, и не надо. Тогда мой будет, — кивнул головой Барский.

— Тогда докажите, что он ваш! — быстро потребовал сержант.

Барский пожал плечами.

—С какой стати? Вообще, я устал от ваших притязаний и просил бы оставить нас в покое. Как только появится настоящий компромат — настоящий! Фактический! — милости прошу. А пока — разрешите откланяться.

На протяжении разговора Олег Петрович сидел ни жив ни мертв. Теперь перед ним недвусмысленно забрезжал привод в милицию. Стеблицкий представил себе, как все ахнут, и застонал.

Между тем Хрущ, сбитый с толку упорством Барского, услышал этот стон и приободрился.

—Ну как же вы говорите —оставить в покое? —неожиданно рассудительно обратился он к Барскому, решив доказать этому шебутному, что власть существует отнюдь не за тем, чтобы карать, а, прежде всего, чтобы оберегать. —Когда все товарищи —выпивши. Вот даже стонут от тяжести опьянения... Просто обязаны задержать —для пользы же товарищей... и безопасности движения... Медицинское обслуживание у нас поставлено на уровне... Выйти из машины!!! —вдруг зверски заорал он, окончательно истощив все запасы здравого смысла на этих нагломордых интеллигентов, которые не в состоянии понять простейших вещей.

Объективности ради следует отметить, что грозная команда произвела впечатление на одного Олега Петровича. Его тонкая хрупкая личность мгновенно надломилась и рассыпалась в глубине организма кучкой сухих лучинок, и вместо нее образовался ледяной ветер, немедленно пронизавший Стеблицкого с головы до пят. В немом ужасе он попытался открыть дверцу, но не нашел ручки и стал просто биться в стекло, как заблудшая муха.

—Не гоните волну, Олег Петрович, —укоризненно сказал Барский, оглядываясь через плечо. — Берите пример с прессы! — Пресса мирно спала, прикрывшись шляпой.

В этот момент сержант Хрущ, уставший ждать, сам распахнул злосчастную дверцу, и перепуганный учитель выскочил наружу, испытывая сильнейшее желание поднять руки.

А в следующий момент Барский, тоже уставший от глупых переговоров, сделал мрачноторжественное лицо и членораздельно произнес, глядя на приборную доску:

— Хочу, чтобы эти два милиционера сейчас же стали карликами!

Заклинание сработало мгновенно. Не успел дрожащий Олег Петрович подставить Хрущу свои бока для охлопывания “на предмет стволов и наркотиков”, как вдруг сержант

рванулся куда-то вниз и как бы вглубь, словно махом спущенный воздушный шар, оставив после себя легкое колыхание и сдавленный крик.

Совершенно так же повел себя и милиционер Бабин —крик, мгновенное движение воздуха, и все было кончено.

Сначала ошеломленному Стеблицкому почудилось, что их сдуло ветром. Но, опустив глаза долу, Олег Петровчи почувствовал сильнейший приступ тошноты.

Сержант стоял на прежнем месте и все еще вытягивал руки для произведения досмотра, но теперь он мог претендовать разве что на лодыжки Олега Петровича. Ростом Хрущ стал не более собаки, и его выпученные светлые глаза были направлены как раз в коленки Стеблицкого. Зрелище показалось учителю особенно жутким оттого, что и мундир на сержанте тоже уменьшился, и тот даже после метаморфозы остался кукольно-ладным — в тужурочке с махонькими погончиками, перехваченной тугими белыми ремешками, в аккуратной фуражечке и даже с настоящей бляхой инспектора ГАИ, которая сделалась размерами с октябрятский значок.

С минуту учитель и инспектор смотрели друг на друга как зачарованные, а потом Хрущ неуверенно махнул рукой и схватил Стеблицкого за ткань брюк. Олег Петрович от неожиданности подскочил на месте, едва не стоптав сержанта башмаками. Хрущ шарахнулся в сторону, заголосил тонюсеньким бесконечным воплем и, размахивая руками, побежал куда-то. Крошечный Бабин затравленно огляделся, вскрикнул в унисон и припустил следом, зачастив, зацокав подкованными каблучками. Вскоре их жуткие сказочные фигурки пропали в утреннем тумане.

Потрясенный Стеблицкий опустился на сиденье “Мерседеса” и окунул бледное лицо в ладони. Отросшая на щеках щетина отозвалась в пальцах нежнейшим хрустом.

— Что вы наделали! — глухо пробормотал он.

- А что? — с вызовом откликнулся Барский. — Уменьшил мерзавцев... Слил, так сказать, форму и содержание в единую гармонию. Стеблицкий поднял голову — глаза его трагически блестели.

— Вы должны немедленно... — взволнованно проговорил он, — Ну, чтобы они стали как раньше...

— Ну уж нет! — возразил Барский. — Как теперь — лучше.

—Все-таки вы страшный человек, Барский! —патетическивоскликнул Олег Петрович. -Возомнили себя... Распоряжаться человеческими судьбами...

— Не бойтесь, Олег Петрович! — засмеялся актер. — Ваша судьба по-прежнему в ваших руках. И никем я себя не возомнил. Да и на фиг мне эти человеческие судьбы! Пошалим — это да. Дураком надо быть...

—Вы что —ребенок, шалить? —задохнулся Стеблицкий. —Это —власть! Сейчас они объявят розыск...

Барский противно захохотал.

—Эти шибздики? Держу пари, что им самим придется очень долго доказывать, что они не верблюды... А, в крайнем случае, мы уменьшим всю милицию! Во! Слушайте, а давайте прямо сейчас! Представляете: вся милиция, КГБ, армия —и все карлики! А еще лучше, давайте уменьшим вообще всех! И будем, как два Гуливера в стране лилипутов...

— Я вам запрещаю, — неуверенно пробормотал Стеблицкий, которого добила перспектива жизни среди карликов.

— Да я и сам не хочу, — примирительно сказал Барский. — В самом деле, боги мы, что ли? Так, мелкие бесы... Поехали?

И так как спутник ничего не ответил, артист завел мотор, и они поехали —быстро, бесшумно и мягко. “Нет, Барский, — думал Стеблицкий в тупом отчаянии. —Вы не мелкий бес, вы —дьявол! На вашей совести смерть человека! Теперь еще эти уроды... А театр?! А вы только посмеиваетесь... А я?! Я вкушал эту дьявольскую пищу, я подавал ему руку! Или не подавал? Господи, помолиться, что ли? Да я не знаю молитв! нет, следует всерьез подумать о вере — не от безверия ли все это? Ведь не просто же так — Священное Писание, Церковь, не просто так! Вот оно и сказалось!..”

Обращение Олега Петровича в истинную веру было так неожиданно прервано —они остановились у жилища репортера.

—Пташкин, дорогой, вставай! —сказал Барский и, перегнувшись через сиденье, потрепал спящего по плечу. — Вот твоя деревня!

Репортер открыл глаза, дико посмотрел по сторонам, пришел в себя и проговорил сипло:

—Погуляли, значит... Который час? Ага... Теперь —душ, чашка крепчайшего кофе, и -вперед, Пташкин, по дороге к храму!.. — он болезненно засмеялся, поправил руками шляпу и боком вылез из машины. —Салют, мужики! — попрощался он и, сгорбившись, заковылял —не к храму, а к безжизненному серому дому, выделявшемуся среди прочих единственно тем, что на торце его нарисовано было мазутом энергичное русское слово-трехчлен.

Барский вздохнул и нажал на газ. Белой молнией промчался “Мерседес” через пустой город, разрезав его, как показалось Стеблицкому, на две пустые ленты, промелькнувшие мимо окон автомобиля, как невнятный сон, и замер напротив дома, где жил Олег Петрович. Стеблицкий, ощущая легкую тошноту и смертельную тоску, открыл дверцу и вышел. У него подкашивались ноги.

Не прощаясь, он направился к подъезду. Окна здания были темны, со стальным отблеском —соседи еще спали. Ночной фонарь на уровне второго этажа пылал апельсиново-рыжим адовым огнем.

Дверь встретила Стеблицкого противным скрипом, и сразу за дверью, во тьме подъезда густо запахло мочой. Олег Петрович вздрогнул и шарахнулся —в углу под батареей отопления, сложившись втрое, сидел Бутус.

Стеблицкий узнал его сразу — он узнал бы его теперь где угодно — это было щупальце Зла, протянутое персонально к Олегу Петровичу из бездны. Даже Барский с его штучками не был столь опасен. Впрочем, Барский не был опасен вовсе —угадывалась в нем интеллигентская слабина, которую не спрячешь даже под волшебным пиджаком.

Бутус, слава богу, Олега Петровича узнать никак не мог —душа его пребывала сейчас в удивительном стерильном пространстве, где по гладким асфальтовым полям катились громоздкие свинцовые шары, оталкиваясь между собой с глухим ритмичным стуком. С похожим стуком билась в висках Бутуса его собственная кровь, подгоняемая одеколоном “Гвардейский”. Гвардейским напитком разжился накануне Елда, друг, подрядившийся разгрузить машину для парфюмерного отдела.

Олег Петрович взлетел на свой этаж, с бьющимся сердцем открыл дверь и юркнул в квартиру. В темноте, прильнув щекой к внутренней обивке двери, он с вожделением внюхивался в знакомые запахи. Пахло пылью, горелой проводкой и одиночеством.

Олег Петрович услышал, как зашуршала вода в трубах, и чьи-то невесомые шаги пересекли комнату —мгновенный ужас прошелся по спине, но Стеблицкий тут же сообразил, что шагали в соседней квартире.

Он включил свет в прихожей и посмотрел в зеркало. Нет, это лицо, смятое, искаженное страхом и обременное страстями, не могло принадлежать наставнику. Заныло сердце, и вдруг ясно представилось, что там были все же мамины шаги, и сейчас она встанет на пороге комнаты и скажет убежденно: “Я всегда знала, что ты излишне доверчив и мягок характером. Держись подальше от мерзавок и мерзавцев! Будь выше! У всех свой интерес. Только материнская любовь бескорыстна. Тебя захотят использовать, но ты должен твердо сказать свое нет! Неужели ты не можешь отличить порядочных людей от мерзавцев? Это же так просто!”

—Нет, мама, совсем не просто, —пробормотал Олег Петрович в зеркало. —Поди, найди теперь порядочного! —он высунул язык, и жуткий вид языка, покрытого желтым налетом на манер горчицы, почему-то не испугал, а рассмешил его, и Стеблицкий, хихикнув, сказал. — А теперь я еще и ученик дьявола!

Необыкновенность этих слов ошеломила его. Он повторил их несколько раз, на отличные лады и странным образом воодушевился.

Пританцовывая, он поставил на плиту чайник, не решившись принять душ, умылся в полумраке ванной комнаты, побрился и, чтобы заглушить невнятные предчувствия во взбудораженной душе, поставил на проигрыватель Дебюсси.

Темным серебром блеснула этикетка, и ртутная дорожка зазмеилась по черной лужице пластинки. Олег Петрович опустил иглу и прислушался.

Шип и треск сменились наконец музыкой, и волосы на голове Стеблицкого встали дыбом. Нет, это был не Дебюсси! Давешняя жабья музыка вдруг заквакала, запищала в динамиках, и чей-то болезненно знакомый голос подхватил мелодию, забубнил речитативом —с ужасом Олег Петрович узнал собственный голос, и ошибиться он не мог ---свой голос в записи был ему давно знаком, поскольку без Стеблицкого не обходилась ни одна школьная радиогазета. Когда первый, самый страшный миг прошел, Олег Петрович стал улавливать смысл и вслушиваться — жадно, с замиранием сердца.

—...кому-то все, а кому-то шиш с маслом... Мерзавцы живут в хоромах, а порядочный человек... А негодяй Барский какой! Он же убивает и растлевает людей! Для чего ему пиджак —удовлетворять похоть свою? В руках таких людей все становится грязью... Ты просто обязан! Разве ты не заслужил? Отдал всю жизнь служению обществу! У тебя ничего нет, ты не накопил богатств, не возвел палат каменных... Ты всегда думал о других. Пора подумать о себе. Ты должен воспользоваться... кто же, если не ты? С помощью этого пиджака можно сделать еще больше добра людям. Ты можешь стать мудрым правителем, разве нет? Ты можешь покарать негодяев и наградить достойных. И не бойся ошибиться, наломать дров. Не бойся, Сталин переломал пол-страны, но кто за это всерьез обижается на него? и ты же не будешь как Сталин... Решайся, это твой шанс! У всех свой интерес, и никто о тебе думать не будет... кроме мамы... а мама умерла... мама умерла... мама умерла...

Пластинку заело, и потрясенный Олег Петрович выслушал последнюю сентенцию раз десять, прежде чем сообразил снять иглу. Без сил он упал на кушетку и долго лежал, содрогаясь, мокрый как мышь.

Дом между тем проснулся —и сверху и снизу и сбоку звенели трубы, грохотали сливные бачки, надрывались радиодикторы, ругались жены, хрипло гаркая, выходили на прогулку собаки, бетонная лестница гудела и раскачивалась в такт человеческих шагов. Ничего этого Олег Петрович не слышал — он вспоминал голос с пластинки, который во многом, во многом был прав —и до боли, до безумия хотел немедленно начать делать добро. “Но только я хочу, —неожиданно и капризно заканючил в мозгу внутренний голос Стеблицкого, —хочу, чтобы и она была тут, рядом... Хочу, хочу! Не спорь! Чтобы она осознала, кто чего стоит, по большому счету стоит...”

Ага, скажет обескураженно сторонний наблюдатель, значит все-таки есть она? Есть. Это так неожиданно оттого, что сам Олег Петрович тщательнейшим образом скрывает ее существование —даже от себя скрывает. Она покуда недостижима, как Альфа Центавра, потому что необыкновенно хороша и замужем. Ее муж —известный в городе предприниматель —могучий грубый мужчина в малиновом пиджаке. Олег Петрович приглядел ее еще год назад, когда вместе с мужем они привезли на синей “Тойоте” в

школу первоклассника, сына предпринимателя от первого брака (о, Олег Петрович все разузнал!), и она вышла из сверкающей машины на скромный школьный двор, застенчивая и надменная одновременно, и водопад платиновых волос пролился на ее плечи, обтянутые тонким кожаным пальто, и в какое-то мгновение ее серые глаза доброжелательноравнодушно встретили восхищенный взгляд Стеблицкого, и она едва заметно наморщила уголок губ и тут же отвернулась, а Олег Петрович в тот же миг то ли умер, то ли возненавидел все свою прошлую жизнь, что, в принципе, одно и то же.

Он заставлял себя не думать про эту женщину, понимая, что замшевая курточка -слабоватый аргумент против малинового пиджака, но с тех пор каждая синяя “Тойота”, проносящаяся по пыльным улицам, вызывала у него сердцебиение, хотя предприниматель вскоре поменял машину.

“Еще поглядим, чей теперь пиджак возьмут!” —в величайшем возбуждении бормотал про себя Олег Петрович, выметаясь из дому. Уже и план действий начерно обозначился в его голове. Вообще, бессонная разгульная ночь и все эти безумные события привели Стеблицкого в состояние некоторого экстаза, когда явь и сон то и дело непринужденно меняются местами, взаимопроникают и смешиваются, грозя в любую минуту превратиться во взрывоопасную субстанцию.

Он даже и на Бутуса уже взглянул свысока, походя, как и следует смотреть на отребье, и усмехнулся презрительно.

И вдруг отребье открыло глаза. В глазах этих было еще свинец да асфальт, и члены Бутуса были скованы долгим сиденьем на каменном мокром полу, и опять Олег Петрович остался неузнанным, но такая нечеловеческая ненависть читалась в этих открывшихся глазах, даже к неузнанному Олегу Петровичу, что он издал невольно жалкий панический звук, похолодел и вышел из подъезда на улицу опять поникшим и окончательно разболевшимся.

Все это недвусмысленно отразилось на его лице, и, когда Стеблицкий робко вошел в кабинет, директриса более внимательно посмотрела на него и строго спросила:

— Что это с тобой, Олег Петрович?

—Это самое... Отпуск прошу. За свой счет, —сказал Стеблицкий, шагнув к столу и тут же остановившись. — По семейным обстоятельствам...

— Ну-у, Олег Петрович, — поморщилась директриса. — Какие уж у тебя семейные обстоятельства!

Стеблицкий обиделся, дернул головой.

—Нет, серьезно, олег Петрович, —сказала начальница, безжалостно оглядывая Стеблицкого с головы до ног. — Седеешь уже, а все какой-то... артист!

Стеблицкий упрямо и обиженно смотрел в окно — как провинившийся школьник.

—Ладно, —вздохнула директриса. —Давай свой заявление! —и, подмахнув бумагу, пожаловалась. — В стране-то что творится!..

Олег Петрович вернулся домой уже совершенно без сил и проспал мертвым сном до самого утра.

11.

В стране действительно — творилось. Едва смолкли пушки — наперебой заговорили музы.

Из далекой то ли Швеции, то ли Швейцарии, что на русский слух звучит решительно одинаково, прикатил всемирно известный маэстро, в строгие времена выдворенный из страны за противоестественные демократические наклонности. Как сказал бы классик —и щуку бросили в реку. Теперь, когда каждый демократ был на счету, Родина позвала его обратно.

Гость выбежал из самолета в распахнутом плаще и шелковом кашне. Лысина его грозно сверкала, глаза горели юношеским огнем. Прямо в аэропорту под вспышки блицев он потребовал автомат, дабы немедленно защитить нарождающуюся демократию. Автомата ему не дали, сославшись на то, что стрельба, в принципе, уже закончилась, и теперь осталось только собрать гильзы. Гильзы маэстро собирать отказался, но заявил, что нынче же ночью даст на Красной площади большой концерт для челесты с пюпитром, и тогда все темные силы окончательно рассыплются в прах. В порыве демократизма он расцеловался с приблудным синеволосым панком, искромсав дорогое кашне о бессчисленные булавки (после чего панк, утершись, буркнул в сторону что-то вроде: “служба проклятая!..”), и, сфотографировавшись в обнимку с обалдевшим милицейским сержантом в такси, умчался в море московских огней, торжествующе взмахивая из окна решительной рукой с длинными чуткими пальцами виртуоза.

В то же время не менее известный писатель, которого тоже выдворили при схожих обстоятельствах, прямо из-за бугра весьма скептически откликнулся на гром демократических орудий.

Он желчно констатировал, что России демократия подходит, как корове седло, и тут же красочно проиллюстрировал свою мысль, напомнив, что даже на пресловутом американском родео ковбои скачут на коровах без седла. На замечание, что ковбои скачут все-таки на бычках, писатель ответил, что в геополитическом смысле это один хрен, и наше благосостояние не зависит ни от нравов заморских пастухов, ни от амбиций доморощенных горе-реформаторов.

“Уж вам-то, отщепенцам, наверно известно, от чего зависит благосостояние!” -раздраженно подумал подполковник милиции Шувалов, с омерзением давя пальцем выключатель телевизора. Не в силах оставаться на месте, он встал и шагнул к окну. Пейзаж за окном кабинета был сиз и расплывчат в очертаниях. Стекла, разумеется, опять были вымыты кое-как. Темное худое лицо подполковника сделалось еще темнее. Желудок распирало — будто вставили переборку из тяжелого прочного дерева. Мерзость.

Во-первых: укоротить жен, которые пилят и пилят и пилят, словно не понимают, что пилят сук, на коем сидят, во-вторых: водку... Что делать с водкой? Не пить нельзя, а пить -желудок, м-м-м... врачи хреновы... да! В-третьих: врач должен сидеть в тюрьме! Потому что врач рода человеческого и ничего не в состоянии вылечить. Плюс этих, которые не желают нормально мыть стекла. Этих вообще —к стенке! Примерно так в общих чертах. Но в этой стране никто уже не прислушивается к голосу разума.

День с утра до вечера наполнен, набит — сумраком каким-то, ползаньем, дерганьем — здесь в памяти подполковника внезапно всплыло видение ведра свежевыловленных раков —вотвот, однообразные темные существа, копошащиеся в осклизлом ведре, тогда как кругом -такая красота: черные ивы, тихая река, пахнет водой и травой, чистое небо разгорается золотом, а на фоне заката коровье племя мирно шагает по домам... ах!

И вечера, якобы созданные богом для отдыха! Но бог зачем-то при этом создал жен, да плюс телевизор —где или политики с дурными глазами, или гомики в блестках, или разговоры о том, что мафия на корню скупила органы правопорядка —где эта мафия, где эти деньги — хоть бы глазком посмотреть...

Как при такой жизни отказаться от водки? Но что-то подсказывает: водка — смерть. Снесут на погост... кстати, сколько лет не был на могиле матери? Так давно, что даже не уверен, сумеет ли отыскать ту могилу —столько народу наладилось помирать, одни только сводки по суицидам... Что ж, вот снесут — тогда и свидимся...

Но, честно говоря, Шувалов не любил кладбищ —теснота могил, прутья оград, деревья с тяжелой восковой листвой... Вот если бы похоронили где-нибудь над русской рекой! Чтобы ива шумела, чтобы голубели небеса, чтобы рыба плескалась в прозрачной воде... и ни одна сволочь чтобы...

Затрещал телефон. Подполковник прямо с берега реки шагнул к столу и взял трубку.

— Слушаю. Шувалов, — мрачно сказал он.

— Ну, что, подполковник, — злорадно пропел ему в ухо голос мэра. — Просрали ситуацию?

— Не понимаю намека, Степан Степеныч, — сухо сказал подполковник, бережно кладя руки на желудок.

—А вам известно, что сегодня утром сгоревший театр вдруг оказался цел и невредим, известно?

— Известно, — сказал подполковник.

— Ну и как это объяснить?

—А я откуда знаю, как это объяснить? —с ненавистью спросил Шувалов. —Это не мое дело — объяснять. Пусть ученые объясняют — в “Очевидном-невероятном”.

Подполковник с удовольствием бы объяснил мэру, что на фоне больного желудка и общей несуразности жизни, давшей с распадом союзного пространства внезапный и бурный рост, какой-то там паршивый театр не может вызвать в нем чувства сильнее досады. Ни сгоревший, ни восставший из пепла. Но, представив румяную физиономию мэра, с которой выражение оптимизма не сходило даже ночью, подполковник отказался от этой мысли.

— Люди не с ученых спросят, — назидательно произнес мэр. — люди с нас спросят, товарищ Шувалов...

Подполковник убрал руку с желудка, прикрыл ладонью микрофон и выматерился в пространство. Почувствовав облегчение продолжил беседу.

— Спросят — отвечу! — твердо сказал он. — За что положено — отвечу! А за остальное -пусть другие отвечают, кому положено!

Мэр на другом конце провода задумался и сменил тон.

—Ты, Иван Никифорович, не надо! —уже задушевнее сказал он. —ты, это... попроще!.. Проще, говорю! Последствия пожара, слава богу, ликвидированы... —он хохотнул. —Нам, главное, чтобы без политической окраски... А то разговоры, понимаешь... безопасность интересуется... При данном политическом раскладе могут черт-те что подумать! тебе это надо? Вот и мне не надо! Ты это дело лично возьми на контроль, Иван Никифорович! Тут не один человек работал —это ежу понятно. Раскрути всю преступную группу —ты ж у нас ас! И пускай они объяснят народу, как это у них получается —вчера театр сгорел, сегодня, понимаешь, не сгорел...

Окончив неприятный разговор, подполковник Шувалов решил далее не разрываться на части и немедленно поручил дело о поджоге театра оперативнику Пыжикову, который был настолько плох в отчетах, что задействовался только в крайних случаях, когда припирало на самом деле работать головой, а не задницей. голова у Пыжикова работала, что надо, подполковник это признавал, вот только родиться ему следовало в XIX веке —о нем бы романы иллюстрированные писали, с продолжением —”Похождения сыщика Пыжикова”, а так на эту голову, кроме шишек, ничего не предусмотрено, потому что в XX веке надо не романы писать, а отчеты.

Пыжиков взял быка за рога необыкновенно быстро.

—Мы с тобой не ГамлЕты, верно? —как соратнику и другу сказал он Моськину. -Вопросы задавать —что? где? когда? —не будем. Мы сразу вычленим суть проблемы. А суть такая. театр сгорел? Сгорел. Я сам видел. И ты видел. И еще до черта видели. Да ты и сам сказал, что поджег. Ты же не сказал, что восстановил —нет? Вот на этом и зациклимся.

Пыжиков был неряшлив в одежде, подвижен, незлобив и бесповоротно отбрасывал все лишнее. Моськину он пришелся по душе. Он охотно отвечал на вопросы и не протестовал против психиатрической экспертизы, которую назначил Пыжиков, признавая, что в деле

таки есть элемент иррациональности, и хорошо бы уточнить, не психической ли сей элемент природы.

Моськина посадили в фургон, приставив к нему для солидарности милиционера с коротеньким автоматом, и отвезли в психбольницу.

В кабинете врача Моськин удивился стулу, привязанному веревкой к столу, точно жеребенок в телеге. Стул однако был привязан не зря. Психиатр Моськину не понравился —прилизанный, в хрустящем белом халате, тщательно выговаривающий слова, он заведомо держался с Моськиным как с придурком. Поэтому, отвечая на бессчисленные вопросы типа “какой сегодня день” или “ваш любимый цвет”, Моськин из чувства протеста оперировал единственным прилагательным “говенный”. В результате психиатр засвидетельствовал полную его вменяемость, продемонстрировав таким образом змеиную хитрость и торжество науки. Вдобавок, сдавая пациента Пыжикову, он обозвал его, Моськина, хамом.

Получив результаты экспертизы, Пыжиков обрадовался и уверенно ринулся по следу. Без труда он выяснил обстоятельства рокового дня и зафиксировал в памяти смутные фигуры журналиста в шляпе, художника с бородой и актера в белом пиджаке. Четвертая же фигура, по словам вменяемого Моськина, была совершенно ясной —учитель Стеблицкий, человек занудный, закомплексованный и малахольный. “На суслика похож,” —пояснил Моськин.

Интуиция подсказывала Пыжикову, что компания подобралась не случайно. Моськин, несмотря на пламенный ореол террориста, в этом деле сбоку-припеку, и рыть надо глубже. Установить личность бородатого художника и его адрес было делом пяти минут.

Надвинув на лоб ворсистую кепку, инспектор Пыжиков сказал Моськину: “Куй железо, пока горячо!” и отбыл на явочную квартиру, благо та располагалась всего в трех кварталах от милиции.

Он долго и терпеливо нажимал на кнопку звонка, одобрительно изучая прихотливый узор из полированных реек, которыми была обшита дверь, и думал о том, что художник — он во всем художник —и дверь у него всем на зависть, и борода на лице, а уж пьет, наверное, так, что небесам жарко. Учитывая последнее обстоятельство, Пыжиков не торопился уходить и внимательно слушал, как что-то шарахалось и падало за стенами, но окончательно решить, в нужной ли квартире падало, не мог, потому что блочные дома обманчивы в отношении звуков.

Терпение его однако было вознаграждено —внезапно и резко раздался ружейный лязг замка, и дверь будто шарахнулась от инспектора в темноту квартиры, а на пороге возникла фигура хозяина, безмолвная и жуткая, точно призрак. Среди клочьев вставшей дыбом бороды на опаленном лице горели звериной мукой два бессмысленных глаза, и ничего человеческого уже не было в этом лице, кроме неистребимой, чудовищной силы воли. Так выглядел наверное Роберт Пири, когда измотанный морозом, цингой и белым безмолвьем, добрался таки до северного полюса.

Горло художника было замотано в шарф, штаны расстегнуты.

— Здравствуйте! — немного подумав, сказал Пыжиков.

Художник набрал в легкие воздуха и ответил:

— П-р-р-р-р-и-в-в-е-т-т-т! — обдав инспектора облаком слюны.

Пыжиков вздохнул, вытащил носовой платок и неторопливо, тщательно вытер лицо. Хозяин с усердием манекена, не отрываясь, наблюдал за ним.

— Так я зайду? — с надеждой спросил Пыжиков, несколько отворачиваясь от художника лицо.

— З-з-з-аходи! — согласился тот.

Пыжиков вошел, прикрыв дверь. В квартире ощущался характерный для грандиозного похмелья запах —кислый и тоскливый. Гудел и бубнил телевизор, исходя жаром, точно натопленная буржуйка. На столе громоздились остатки пиршества. Под ногами валялись безделушки, бутылки и предметы гардероба.

—П-по фу-жеру водки? —с разбойничьим радушием предложил художник, роясь в посуде — та отскакивала от его рук как заряженная.

Пыжиков с сомнением почесал в затылке — не отложить ли беседу.

— Да я ж на работе! — будто вспомнив, сообщил он.

— Да ну?! — изумился художник и, изловчившись, поймал бутылку.

Секунду он тупо смотрел на стол, выглядывая стакан, но быстро смирился и отпил прямо из горлышка. Пыжиков с интересом ждал. К его удивлению, приняв дозу, художник стал значительно бодрее, и в глазах его появился блеск, правда, с оттенком безумия.

— Уголовный розыск, — мягко сказал Пыжиков, демонстрируя удостоверение. — Хотел задать вам несколько вопросов. Относительно... э-э... минувшей ночи.

Художник покачнулся, замычал и с размаху сел на диван. Тут он, как персонаж арабских сказок, изо всех сил стал рвать свою бороду и сокрушаться. Из несвязных речей Пыжиков вскоре уяснил следующее —бедняга, оказывается, всегда знал, что водка не доведет до добра, и это когда-нибудь случится. Это у художника охватывало широкий диапазон —от публичного обнажения половых органов до убийства включительно. Причем Карпухин допускал, что использовал вчера весь диапазон и совершил убийство с публично обнаженными органами.

—Вы позволите, я выключу телевизор? —вежливо попросил Пыжиков, которому было отлично известно, что убийство этой ночью в сводках не зафиксировано.

—Хотите —можете выбросить его в окно! —горячо предложил художник. —А что я натворил?

— Вы, что же, ничего не помните? — уклончиво осведомился Пыжиков, щелкая выключателем. Тишина показалась сладостной.

— Ничего не помню! — корчась от ужаса, признался Карпухин. — Амнезия!

Он смотрел на инспектора, как очень пьяный кролик на удава.

— М-м-да? — неопределенно протянул Пыжиков, все еще по привычке темня и вкладывая в свое “м-да” очень многое. По-настоящему его сейчас интересовало, как люди умудряются так столоваться в тяжелые времена. Он уже сомневался, что от такого стола кто-то мог отвлечься на такую чепуху, как поджог театра. Однако Моськин-то здесь был.

—Товарищ Карпухин, —сказал Пыжиков. —Вы не очень пугайтесь. А то люди, когда пугаются, городят такое... Я ведь к вам без протокола — приватная — беседа...

— Амнезия! — простонал художник. — Не поверите, утром встаешь — как новорожденный. Карт бланш, так сказать. Что хочешь — то и пиши!

— М-да! — повторил Пыжиков раздумчиво. — Умереннее надо бы!.. Вчера вот, прошу прощения, по какому случаю?

—Да что вы! —махнул рукой Карпухин. —И в уме не держал. У меня супруга с детьми в Москву подалась. Сидел у телевизора, переживал —коммуняки что вытворяют! —тут он осекся, заискивающе посмотрел Пыжикову в глаза и покорно пробормотал. —Извиняюсь, может, я того... Вы, может, того... партийный?

Пыжиков предупредительно поднял локоть.

— Мы служим прежде всего истине! — скромно сказал он.

— Ага! — успокаиваясь, констатировал художник. — Так, значит, сижу. А тут — Барский! Да вы его знаете! Сашка Барский! Талантище! Алкаш! Заваливается, значит, с корешами... -тут он замолк и торжествующе выпучил на инспектора глаза. —Понял! Вы насчет этого! Который театр поджег? Был такой базар. Только я так понял, что это хохма такая. У них, у актеров сроду хохмы всякие...

— Он что — актер? — спросил Пыжиков. — Который поджег?

—Да я его вообще не знаю! —возмутился художник. —Первый раз видел. И вообще не до него было. Сашка такое отчудил!

— И что же отчудил Сашка?

Карпухин ухмыльнулся, поднял с пола бутылку и хорошенько приложился.

— Приватная беседа ведь, верно? — оправдываясь, пояснил он. — Организм требует, а то бы я не стал... А отчудил он —по трезвой и не расскажешь! не поверят. А я —пьяный, я скажу... Пришли они, а у меня —шаром покати! Чуть, не поверите, чайковским их не напоил! А Сашок и говорит — стоп! Одевает белый фрак... — он поднял на Пыжикова глаза. Взгляд его быстро густел, точно цементный раствор. — Как правильнее — одел или надел?

— Одинаково хорошо, — кротко сказал Пыжиков. — И что же дальше?

—Ну-у... —художник заворочал в воздухе огромными руками, будто месил необъятное тесто. —Фокусы начал показывать... Айн-цвай-драй... говорит... по-щучьему велению... желаю, говорит, водки и закуски... У меня ведь ни крошки не было! —потрясенно закончил он. — И они пустые пришли!.. Вот как он это сумел, а?

Язык его начинал уже заплетаться. Пыжиков в очередной раз почесал в затылке — по опыту он знал, что в пьяных речах непременно имеется рациональное зерно, но вычленить его покуда не мог.

Взгляд Карпухина между тем застыл окончательно. Вдруг художник резко встал, опрокинул ногой бутылку и отрывисто сказал:

— Ну что — пошли?

— Куда? — удивился Пыжиков.

— В милицию, — угрожающе ответил Карпухин и, шатаясь, стал немедленно собираться.

Заинтригованный Пыжиков не возражал. Карпухин кое-как оделся, взял какие-то две картины, и кивнул инспектору. Они вышли на улицу.

Бодро стуча каблуками по асфальту, Пыжиков с удовольствием вдыхал морозный воздух и искоса поглядывал на своего спутника, угрюмо шагавшего рядом. В небе порхали ранние снежинки, мелкие как искры. Они застревали у художника в бороде и мгновенно таяли.

Фокус-покус, подумал Пыжиков. Фокс —такая точка преломления лучей, научно говоря, но вот где она, это точка? И зачем этот чудак тащит в милицию картины? Вся страна сошла с ума и живет галлюцинациями —объяснение универсальное —но театр, это вещь объемная, статическая... Может быть, массовый гипноз? Информации пока маловато, одни эмоции, решил Пыжиков, но след взят верно, будем работать.

Он предупредительно распахнул перед художником массивную дверь УВД, и тот ворвался внутрь, задев картинами за косяки и глухо пробурчав “твою мать!”

В сумрачном холле несколько посетителей с покорными физиономиями высиживали чтото на твердых казенных скамьях. В аквариуме дежурил сердитый лейтенант, наморщась, вслушивался в кваканье телефонной трубки.

— Итак? — выжидательно произнес Пыжиков.

— К начальнику! — вращал глазами, скомандовал художник.

Пыжиков пожал плечами. Заваливаться к начальству в компании нетрезвого лица свободной профессии было безумие, но Пыжиков нутром чуял в этом безумии систему и, не раздумывая, повел Карпухина к подполковнику.

Шувалов, безрезультатно принявший уже два порошка от желудка, с отвращением занимался тем, что в прежние времена именовалось змеиным словом “политсамообразование”. Он читал свежую газету.

“Дорогие сограждане! Я обращаюсь к вам в трудную минуту. В столице России гремят выстрелы и льется кровь. Свезенные со всей страны боевики, подстрекаемые руководством Белого дома, сеют смерть и разрушения. Знаю, что для многих из вас эта ночь была бессонной. знаю, что вы все поняли”.

— Поняли! — саркастически сказал подполковник. — Посмотрел бы я на вас, ежели бы у вас Белый дом наутро стоял как новенький! Ни хрена бы вы тогда не поняли!

“Эта тревожная и трагическая ночь многому научила нас. Мы не готовились к войне. Мы надеялись, что можно договориться, сохранить мир в столице. Те, кто пошел против мирного города и развязал кровавую бойню —преступники. Но это не только преступление отдельных бандитов и погромщиков. все, что происходило и пока происходит в Москве —заранее спланированный вооруженный мятеж. Он организован коммунистическими реваншистами, фашистскими главарями, частью бывших депутатов, представителей Советов”.

“Экая дрянь получается, —грустно подумал подполковник. —Мэр, подлец, не зря на одного бандита не согласен. Групповуху им подавай! Заставят на старости лет в фашистов играть...”

В кабинет без стука, но с обманчивым выражением усердия и преданности на лице вошел Пыжиков. Следом, заслонясь картинами и не давая себя как следует рассмотреть, ввалился Карпухин. Подполковник в раздражении швырнул на пол газету. Карпухин оттер плечом инспектора и, как пассажир к уходящему поезду, ринулся к столу. На ходу он срывал с картин бечевку, перекусывая непослушные узлы зубами.

Он остановился, налетев на край стола и рассыпав карандаши из письменного прибора. держа в каждой руке по картине, огромный, страшный, он навис над подполковником и, дохнув водкой, хрипло сказал:

— Вот! Покупаете?

Глаза подполковника вылезли из орбит. Пыжиков закрыл лицо кепкой. Стало тихо-тихо.

Тишина напугала Пыжикова больше, чем неизбежный взрыв начальственного гнева. Одним глазом он выглянул из-за кепки и остолбенел. Грозный Шувалов рассматривал картины. На лице его была написана беспомощность такой силы, что Пыжиков невольно залюбовался, как любуется редкими природными явлениями.

Но еще более невероятными были слова, прозвучавшие из уст начальника. Интонации были жалобными, но определенными:

— Да, разумеется... Мы купим у вас эти, гм, картины...

И все завертелось со страшной быстротой. Был вызван Сергеев, Сергеев сбегал за бухгалтером, бухгалтер деловито прикинул так и эдак, предложил провести как наглядную агитацию, потом вдруг вспомнили о цене, художник назвал сумму, Пыжиков упал на стул, у бухгалтера на лбу поползла тяжелая складка, он что-то зашептал подполковнику в ухо, тот согласно кивал и быстро черкал ручкой по бумаге... “Берем-берем”, —сказал Карпухин не торгуясь.

Художник тихо поставил картины у стены и ушел с бухгалтером. Пыжикову показалось, что живописец трезвеет на глазах. Инспектор искоса посмотрел на картины, вспомнил сумму и понял, что видит сон. Ему захотелось крикнуть, но он смирился, зная, что во сне этот номер не пройдет.

Между тем и растерянный Сергеев тоже ретировался, по-опереточному щелкнув каблуками, и Пыжиков остался с подполковником наедине.

— О культуре тоже нельзя забывать! — строго сказал Шувалов, не поднимая глаз. — Даже в наше трудное время. Не согласен, Пыжиков?

— Да нет, товарищ подполковник, все правильно, — сглотнув слюну, поспешно откликнулся Пыжиков. — Нормальные картины!

— Вот и я говорю — удачно, что мы их взяли! — неуверенно сказал подполковник, избегая смотреть в направлении покупки. -Сумма, конечно... — он затосковал и погладил рукой желудок.

“Приснится же такое! —подумал Пыжиков, уже смелее взглядывая на фантасмагорическую мазню. —Наяву бы это, пожалуй, потянуло на тяжкое... с особой дерзостью...”

— А, кстати, — развязно сказал он вслух. — Этот самый, от слова “худо”... Поджигатель-то у него ведь отсиживается!

—Да! —спохватившись, воскликнул подполковник. —Ты, Пыжиков, вот что, значит... Ты, это... Кончай шукать преступные группы! Поджог совершил уголовник-одиночка! И все -баста! Заруби на носу!.. Борец-антифашист нашелся, понимаешь...

Он в раздражении поменял местами бумаги на столе, нечаянно оглянулся на карпухинские творенья, болезненно поморщился, оттолкнул стул и решительно шагнул к сейфу, где у него была припрятана бутылка армянского коньяка, но тут зазвонил телефон.

Подполковник остановился, будто настигнутый пулей, беззвучно выругался и с ненавистью луддита сорвал с аппарата трубку.

— Слушаю — Шувалов!

—Как успехи, Шувалов? —в голове мэра звучало нетерпение социал-демократа старой закалки. — Преступную группу выявил?

—Какую группу?! —закричал подполковник. —Не было никакой группы! Был поджигатель-одиночка, уголовник чистой воды, маргинальный тип, психопат!

—Ты, подполковник, газеты читаешь? —вкрадчиво спросил мэр. —А в газетах пишут: “Генеральной прокуратуре предписано безотлагательно возбудить уголовные дела и начать расследования по фактам организации массовых беспорядков...” Указ уже проводится в жизнь. В жизнь, подполковник! А ты вроде спишь!

— Сутки, между прочим, не сплю! — буркнул Шувалов.

— Про труп уже знаешь? — вдруг деловито поинтересовался мэр.

— Какой труп?

Мэр присвистнул.

—Ну, Иван Никифорыч, ты даешь! Ты, на самом деле, спишь, что ли? Тебе что, про труп в фонтане не докладывали?

— В фонтане?! — потрясенно спросил подполковник.

—Вот именно, —злорадно сказал мэр. —Значит, там прокуратура уже подключилась, а ты сейчас людям своим быстренько хвост надери и ко мне на совещание!

—Та-а-а-к! —сочно произнес Шувалов иронически-бережно опуская трубку, и тут же закричал. — Сергеев!!!

“Нет, — холодея, подумал Пыжиков. — Не сон. Точно. значит, надо шурупить мозгами!”

Дверь распахнулась, но вошел не Сергеев, нет —с гомоном и треском пуговиц в образовавшуюся щель будто сквозняком втянулось и покатилось к столу что-то маленькое, многорукое, писклявое, беспрерывно верещавшее единственное слово “Там!”, подкрепляемое бешеной жестикуляцией. А потом вошел и Сергеев —с перекошенным лицом.

Подполковник устало прикрыл глаза. Слово “там!” прыгало по кабинету, щелкая, как тысяча целлулоидных шариков.

— Что это? — неприятным голосом спросил подполковник, открывая глаза. “А действительно —что?” —с ужасом подумал Пыжиков, снова ощущая себя в тенетах кошмара.

—Это, товарищ подполковник... —жалко промямлил Сергеев. —Это... вроде, как Бабин и

Хрущ... из ГАИ... Пыжиков пригляделся. В самом деле, вылитые Бабин и Хрущ. Подполковник тоже это заметил.

— Почему в таком виде?! — безжалостно спросил он. Лилипуты вздрогнули и затихли. Они стояли по стойке смирно, преданно выпучив глазенки на багровых белобрысых физиономиях —живая карикатура на правопорядок. “Экология, что ли?” брезгливо подумал Шувалов. Но разбираться не хотелось. На фоне

упомянутого уже пространства, фашистских главарей и загадочных пейзажей Карпухина мелкие чины из ГАИ тем более не могли шевельнутся потаенных струн в его душе. —У вас кто начальник? —почти ласково спросил он. —Бунин? Вот к нему и давайте! А,

впрочем... — он вдруг увидел млеющего от впечатлений инспектора. Пыжиков медленно поднялся. —Ты, Пыжиков, учти, —мстительно сказал полковник. —За тобой —преступная группа!

Не воображай, что это дело рук уголовника-одиночки! И с этими... разбирись-ка! Раз уж

ты здесь... “Сейчас он вспомнит, зачем я здесь!” —с замиранием сердца подумал Пыжиков, опять чувствуя себя наяву.

—Товарищ подполковник, —осторожно вмешался Сергеев. —В бухгалтерии просят эти, картины... чтобы, значит, инвентарные номера... все как положено...

Шувалов страдальчески посмотрел на него и взорвался: — Спишь, Сергеев?! Труп в фонтане! Почему не доложили?! Заруби на носу — докладывать обо всем!!

Сергеев пошатнулся, открыл рот, закрыл, щелкнул каблуками. — Так точно! Прямо вам докладывать? Или... — пролепетал он наконец. Подполковник нетерпеливо оглядел подчиненного от головы до пят.

— Папе римскому докладывай! — серьезно и зло ответил он.

12.

—Сублимация, товарищ Стеблицкий, и еще раз сублимация! —холодно сказала стройная блондинка, неслышно вступая в комнату и приближаясь к его ложу. Олег Петрович задохнулся —то была блондинка его мечты. Он с восторгом и ужасом смотрел на женщину, он боялся пошевелиться — и только потел под одеялом.

Окно светилось серебряным киноэкранным светом, и видимость в комнате была отменная. Блондинка остановилась, бухарский халат, наброшенный на ее плечи, распахнулся, и Олег Петрович ясно различил идеальные молочные железы с розовыми сосками, белый, чуть выпуклый живот и нежную поросль в паху. Длинные ноги оплетал ажур черных чулок.

Стеблицкий знал, что произойдет дальше —бухарский халат упадет на пол, блондинка отбросит одеяло, они сплетутся в объятьях и предадутся безоглядной животной страсти. Он был готов. С некоторыми оговорками.

Женщина протянула Стеблицкому бокал, который держала в правой руке (в левой был зажат журнал “СПИД-инфо”), и Олег Петрович принял этот бокал. Он осушил его одним махом, чувствуя, как горят и корчатся внутренности от дьявольского напитка. В бокале был керосин.

Из туалета выглянул военрук Ступин, одетый по-партийному (строгий костюм, галстук, значок депутата в петлице), и сказал сочувственно:

— Закеросинил наш Олег Петрович!

Но вместо блондинки уже стояла мама в строгом черном платье. Волосы ее были тщательно причесаны и стянуты на затылке узлом. Она испытующе посмотрела на сына и негромко, но внушительно приказала:

— Немедленно! Руки — на одеяло!

Покраснев как рак, Олег Петрович быстро вытащил руки из-под одеяла и лежал ни жив ни мертв, недоумевая, отчего он улегся в постель в мундире летчика гражданской авиации.

— Я не могу даже спокойно умереть! — с упреком сказала мама. — Я знала! Я знала — стоит оставить тебя одного, и сразу появится какая-нибудь мерзавка, чтобы оттяпать у тебя жилплощадь!

Олег Петрович робко сказал, заливаясь слезами:

— Мама! Это была блондинка моей мечты!

Мать посмотрела скептически и чуть брезгливо.

— Неужели тебе! Тебе! — с отвращением воскликнула она. — ЭТО нравится? Я не могу поверить! Тебе это нравится? Эти груди с сосками... этот живот самки... этот... нет, я этого не могу даже произнести вслух! Тебе что, и журнал “СПИД” нравится? — недоверчиво спросила она.

Олег Петрович молча кивнул, продолжая плакать.

— Дожила! — закричала мать и картинно обхватила голову. —Я растила его, я отдавала ему все, я вкладывала в него все лучшее... а он... он смотрит грязные, никчемушные картинки! Будто на свете нечем больше заняться. Руки на одеяло!!!

Олег Петрович с ужасом убедился, что руки действительно опять исчезли под одеялом. Он поспешно выдернул их и увидел рукава с нашивками железнодорожника.

—Нет, мы сейчас займемся с тобой интересным и полезным делом! —озабоченно сказала мать и принялась бросать на кровать тряпочки, ленточки, катушки ниток, пуговицы. -Немедленно принимайся за работу! Нитку в иголку! Бери ножницы, сейчас мы будем шить куклу! — она, охваченная возбуждением, присела на край постели.

Олег Петрович, всхлипывая и утирая остатки слез, начал кроить и шить.

—Как ты держишь иголку! —покрикивала мать. —Руки-крюки! Как я тебя учила? Все нужно делать с толком, с чувством, а не абы как. Чтобы тебе самому и людям приятно было посмотреть. Чтобы люди не говорили потом, что мама тебя ничему не научила...

Они дружно и споро взялись за дело. Руки их мелькали с нечеловеческой быстротой, кроя, сметывая, набивая каркас ватой.

— Мы сделаем куклу Пушкина! — восторженно сказала мать.

И Олег Петрович увидел — действительно, на одеяле сидел набитый ватой Пушкин — в черном сюртучке с настоящими пуговками и спуговками вместо глаз. Густые бакенбарды из каракулевого воротника обрамляли его печальное кукольное лицо.

—Вышивание, поделки, классическое наследие —это так важно для юношей! -мечтательно произнесла мать, любуясь творением их рук. —Это отвлекает их от онанизма!.. Сублимация!

При последнем слове Олег Петрович вздрогнул. В окно полился совсем уже нестерпимый серебряный свет, и Стеблицкому на миг показалось, что на плечах сидящей женщины -расписной бухарский халат, но он сжал зубы, и халат исчез.

— Ты когда последний раз читал произведения Пушкина? — строго спросила мать, бережно взяв в ладони отороченную бакенбардами куклу. —Я разве тебя не учила —Пушкин наше все? Ну-ка, сейчас же повторяй за мной!

И она начала читать, с выражением, распевно: “Нет, я не дорожу мятежным наслаждением...” Голос ее становился все громче и проникновенней, и Олегу Петровичу показалось, что читает она это стихотворением нарочно, чтобы покрепче пристыдить сына и заставить краснеть. И он действительно краснел и, не зная, куда деваться от стыда, жалобно шептал: “Мама!”, но мать только победно глянула на него и продолжала декламировать нехороший стишок.

Но вдруг с ней стало твориться что-то странное, и Стеблицкий увидел, что вместо матери на кровати сидит странный генерал Якубовский, а на плечах у него —большие картонные погоны, на которых не очень убедительно чернилами написано именно “Генерал”.

Но тут же это уже был не генерал, а военрук Ступин, который стал хватать Стеблицкого за аристократические руки и тереться об Олега Петровича небритой, дурно пахнущей щекой. Олег Петрович сначала отбивался и выворачивался, а потом вдруг сел, выпрямив спину, и сказал Ступину громко и строго: “Достал меня ты язвою лобзаний!”

После чего они со Ступиным сплелись в объятьях и предавались животной страсти. А в самый роковой миг краем обезумевшего глаза Стеблицкий уловил, как приоткрылась дверь туалета, мелькнул ажур чулок и светлая кожа бедра, попытался сбросить с себя военрука, но не осилил и въехал вместе с ним в сад наслаждений, а уже потом бросился в коридор и в нетерпении и тоске прикоснулся к выключателю, который тут же взорвался, осыпав Олега Петровича молниями, искрами, горелой пластмассой и конфетти.

А затем ошеломленный Стеблицкий оказался в актовом зале своей школы, где среди бенгальских огней, облаков конфетти и стреляющих змеек серпантина коллектив праздновал Новый Год. Несомненно это был его коллектив, его коллеги, но бал оказался костюмированным, и Олег Петрович никого не узнавал. Его окружали маски, какие-то кринолины, хитро уложенные локоны, его ухо улавливало французский почему-то прононс, мадригалы и менуэты ласкали слух, а за шелками, за корсетами розовело и горело что-то захватывающее дух, что-то сочное, сладкое и мистическое, от чего у Стеблицкого болели живот и сердце.

—Нет, я не дорожу... —дрожа и задыхаясь, бормотал он, бродя в расфуфыренной толпе, где все ускользало и будто смеялось над ним.

Вдруг перед Стеблицким остановился человек. Олег Петрович узнал его. Это был усатый, сумрачный преподаватель физкультуры. Не тот, нынешний хлыщ, а старый, уволенный лет пять назад, знаменитый тем, что, в отличие от обыкновенных физруков, объясняя упражнения на снарядах, никогда не поддерживал девочек, а непременно одних мальчиков.

На нем был простой тренировочный костюм из синего трикотажа. Он был разгорячен, потен и обмахивался газетой “СПИД”. Он молча глядел на Стеблицкого и шевелил усами.

Вдруг он сказал: “Пойдемте!”

И обалдевший Олег Петрович пошел. Они без единого слова промаршировали в спортивный зал. Физкультурник велел Олегу Петровичу снять пиджак и стал учить его упражнениям на снарядах. Сперва Олег Петрович послушно все выполнял, вздрагивая от прикосновения горячих жилистых рук, но потом испугался и по шведской стенке влез под самый потолок, решив не спускаться, пока не подоспеет помощь.

Но вместо усатого физрука внизу появился Барский в белых одеждах и, задрав голову, сурово проговорил:

—Вы втюрились в мою жену! А любить следует лишь сладкоголосую птицу юности, Олег Петрович!

— Моя юность, — ответил Стеблицкий жалобно, — была сплошной Пушкин!

— Тогда, — подумав, сказал Барский, — гони стольник, сука!

Олег Петрович обмер. Голос у Барского был как у того типа, что осквернил диск народного барда, или у того —возле автобазы. Присмотревшись, Стеблицкий понял, что так оно и есть. Человек внизу был студенисто-бледен и с одежды его сыпалась земля. Мертвец присел на корточки и, тупо глядя в пол, стал ждать. Олегу Петровичу совсем расхотелось спускаться. Но тут поручни шведской стенки сделались вдруг хрупкими и легкими, точно бублики, и обломились с приятным хрустом. “А-а-а!” —закричал Олег Петрович и полетел вниз.

С этим криком он и проснулся. Хмурое белое утро стыло в окнах —на стекла словно плеснули молоком. В комнате царили тишина и умиротворяющее равновесие. Бурые корешки книг с выцветшим довоенным золотом угрюмо сворачивали мысль к спасительному реализму. Стеблицкий медленно пришел в себя.

— У меня совсем разгулялись нервы! — трагическим шепотом пожаловался он книжному шкафу. Шкаф презрительно молчал.

Олег Петрович восстал, умылся холодной водой, изготовил на завтрак стреляющую яичницу и, давясь каждым куском, заставил себя ее съесть. Он чувствовал себя как перед первым в жизни парашютным прыжком.

С тоскливой решительностью облачился он в лучший свой костюм сиреневого цвета, тщательно повязал галстук и причесал волосы. С ненавистью посмотрел на отражение своего неуверенного постаревшего лица и понял — сегодня или никогда.

Они снова отнимут у него шанс — разбазарят на мелкие удовольствия, на разные пакости, а потом утопят в канаве или сдадут милиции —и его собственный шанс опять станет прерогативой государства, осядет в архивах, в лабораториях, в закромах родины. А ему как всегда достанется шиш с маслом, причем за масло придется платить.

Олег Петрович вышел на улицу, страхуясь как резидент. Слава богу, в подъезде было пусто —лишь потемневший бетон слабо отзывался одеколоном “Гвардейский”. На улице

тоже ничего не предвещало нежелательных встреч. Лужи сковало льдом, свежая пыль засыпала микрорайон, дул холодный ветер. В такую погоду трудно сидеть на корточках.

Олег Петрович направился в город. Он страшился грядущего волшебства и страшился его лишиться. Он то бежал, сломя голову, то переходил на заплетающийся зигзаг, то вставал посреди тротуара, бессмысленно пялясь в пространство и шевеля губами.


Здесь мы вдруг чувствуем настоятельную потребность объясниться, извиниться и даже пролепетать пару слов в свое оправдание. Дело в том, что мы просто видим, как неодобрительно качает головой сторонний наблюдатель, изрядно уставший от рассуждений о волшебстве. Он, как водится, скептик и склонен все чудесное объяснить опять же случайным флюктуациями, изумительной ловкостью рук да незрелостью праздных умов.

Мы тоже скептики и тоже поднаторели в искусстве объяснения на пальцах необъяснимого, но... черт его знает?! Опыт ваш далеко не всеобъемлющ, мы и в логике-то, признаться, не так уж чтобы тверды, а, если взять, скажем, философию... Мы и единственно верного учения держались более по привычке, а не от пронзительности откровений. Теперь же, когда средь наших степей не штука встретить даже хоть экзистенциалиста, хоть христианского мистика, хоть глашатая Кришны в апельсиновом веселом рубище... Мы и вовсе не рискуем рассуждать о мироздании вслух и скромно стоим у печки, внимая всем истинам сразу и впитывая их как губка. Даже, не морочат ли нам голову, мы не можем утверждать с уверенностью, поскольку половина из выслушиваемых слов нам вообще не известна.

Однако чудеса, мы настаиваем, все-таки существуют. Но следует заметить, что, как правило, у чудес обычно мерзкий привкус. Оттого, наверное, люди и не держат их в памяти и задним числом и вообще отказываются признавать их за чудо.

Судите сами. Глава семьи с сильнейшего похмелья удаляется в ванную комнату и превращается там в тело, висящее на нейлоновой бельевой веревке. И лишь внезапный наплыв бурных и противоречивых чувств мешает домашним осознать, что произошло настоящее чудо: человек вошел в дверь ванной, а попал в мир иной.

А разве не достойно удивления, когда солидный муж, превзошедший науки, со следами цивилизации на породистом лице и с университетским значком в петлице снимает фотоаппаратом на испорченную пленку духов, а другой муж немедленно помещает эти снимки на страницах журнала “Юный золотоискатель” под заглавием “Загробный мир зовет”, а третий вовсю занимает деньги, чтобы поехать в Аргентину, где есть туннель, куда поезда входят, но почему-то уже не выходят, а четвертый —оживляет трупы, а пятый -разгоняет облака, и вообще все ведут себя так, словно сошли со страниц романов Беляева, и самое-то фантастическое, что им действительно дают деньги — и на туннель, и на облака, и даже на брюки для оживляемых, чтобы те, ожив, не оскорбили общественную нравственность.

Таким образом, чудеса есть, но исходят они из таких пучин из таких бездн, из таких неуютных пространств, что смахивают, большей частью, на крупные неприятности.

Почему же нет добрых чудес? По нашему скромному разумению, происходит это по самой простой причине —во всем мире нет светлых пучин, нет жизнетворящих бездн и уютных пространств —добрым чудесам неоткуда исходить в принципе. А тот пятачок, где кое-как толкутся люди, так перенаселен, так заплеван, так заставлен вещами и завешан бельевыми веревками — там вообще не до чудес. Вот они и приходят оттуда, где мир иной, оттуда, где о нас не больно-то пекутся...


Олег Петрович кружил по центральным улицам, бежал трусцой вдоль пустых скамеек городского парка, слонялся по площадкам, задыхаясь от ветра. То и дело на пути его вырастали статуи усопших вождей. Их каменные лики были обращены к невидимым звездам. Маленький Стеблицкий бродил среди них, как затерянный на острове Пасхи странник.

От долгой прогулки возбуждение в нем несколько улеглось, а утомленный организм запросил есть. Наискосок от церкви, которая свежезолочеными куполами выделялась среди прочих зданий, как пряник среди черствых буханок, Олег Петрович углядел нарядный киоск, набитый деликатесами, и невольно остановился перед витриной, любуясь великолепием и разнообразием этикеток. Прямо перед его глазами сказалась бутылка “Чинзано”, изящная и длинная, как женщина Модильяни. Она нахально и томно потягивалась всем своим смуглым телом, продажная и недоступная одновременно.

— Чинзано! — зачарованно пропал Олег Петрович.

Околдованный магией слова, он и не заметил, как у края тротуара остановился темносиний лимузин, из которого одним махом высыпались молодые люди с настоящими автоматами в руках. Они грубо отпихнули изящного преподавателя словесности в сторону, разом нажали на гашетки и в одно мгновение превратили красивый киоск в решето.

Когда над ухом палят из АКМ, получается так оглушительно, что уши как бы отключаются. С Олегом Петровичем вышло то же самое. Еще у него отключились ноги, а сам он превратился в неодушевленный киноглаз, бесстрастно фиксирующий фрагменты повседневности: ...осколки стекла, красиво взмывающие в воздух... безоружный милиционер, придерживая фуражку, крупными скачками спасается в ближайшем подъезде... белые “жигули”, внезапно меняющие траекторию, и лицо водителя, охваченное паникой... веселая карусель отстрелянных гильз...

Коротко стриженные ребята в черных кожаных куртках и спортивных шароварах с лампасами еще с полминуты деловито палили в беззащитный киоск, а потом ближний повернулся к Олегу Петровичу, сверкнул бешеными глазами и захохотал, будто через подушку:

— Вот так, дядя! — и, наставив в шутку на Олега Петровича ствол, крикнул. — Пу!

Ничего страшнее этой идеально круглой и абсолютно черной дырочки Стеблицкий в жизни своей не видел. Даже мама, даже милиционер, да что там — даже люди на корточках были куда безобиднее! Дырочка остро пахла маслом и гарью.

Он отпрянул. Ноги сложились как картонные. По ним текло. Олег Петрович сел на асфальт, думая о какой-то чепухе —мол, будь вокруг Аравийские пески, брюки бы мигом высохли, и никто бы не заметил.

Вдоволь насмеявшись, молодые люди попрыгали в автомобиль и газанули. Невольно испытываешь эстетическое наслаждение от одного старта этих чудо-машин —вжж! и они уже вдали. Они вдали, а вы здесь —с артистом, с авоськой, в мокрых брюках а автобуса все нет и нет.

Это внезапное приключение подействовало на Олега Петровича самым положительным образом. Еще не рассеялся выхлоп криминального автомобиля, а Стеблицкий уже начал действовать — и ни капли былых сомнений и колебаний! Да и то сказать, человек в мокрых штанах редко колеблется и тянет резину.

Прежде всего Олег Петровчи убрался с места событий —резвым отчаянным шагом, не поднимая головы, бормоча в забытьи стихотворную строчку, испуганно выметнувшуюся из глубин памяти: “...мы идем сквозь револьверный лай...” И даже не заметил, как добежал до дома, где проживал его старинный приятель и дальний родственник Переверзев, вихрем взлетел на третий этаж и позвонил в квартиру.

Переверзев, слава богу, был дома. Впрочем, он почти всегда был дома. Мистический скептицизм, который он исповедовал по отношению к собственному здоровью, внушал врачам такой трепет, что больничные листы Переверзев получал регулярно, как еженедельную газету.

Звонок оторвал его от чая с вареньем, и, увидев на пороге Стеблицкого, он едва не подавился тугим приторным яблочком, которое жевал на ходу.

—Сюрприз! —сказал он, осуждающе поглядывая на гостя через круглые очки. —Никак не ожидал! Ты заболел, что ли? Да нет, что ты мне говоришь —на тебе лица нет! Ты из поликлиники сейчас?

— Дай войти! — чуть не плача, воскликнул Олег Петрович. — Какой ты невыносимый, Переверзев!

— Заходи, — обиженно сказал Переверзев. — Будто я тебя не пускаю!

Стеблицкий запрыгнул в прихожию и без предисловий попросил у хозяина какие-нибудь трусы и брюки.

— И носки! — добавил он, подумав.

Лицо Переверзева вытянулось, будто его бессовестно и жестоко надули.

— Погоди! — сердито сказал он. — Может быть, чаю?

— Не до чаю! — истерически вскричал Олег Петрович. Мне нужно переодеться!

—Ну, хорошо, —промямлил совершенно сбитый с толку Переверзев. —Тогда скажи, как по-твоему, Ельцин имел моральное право расстреливать парламент? Тебе не показалось, что... Хотя, с другой стороны, эта клика руцких-хасбулатовых и иже с ними...

—Иже-ниже! —взвизгнув, передразнил его Стеблицкий. —Если ты не можешь дать штанов — так и скажи! Я уйду.

Переверзев поджал губы, сверкнул очками.

—Я дам тебе зеленые брюки, в которых хожу на дачу, —гордо объявил он. —Они еще вполне приличные. Но я не понимаю, зачем тебе понадобилось переодеваться?

—Ты извини, Переверзев, —сказал Стеблицкий, которому было совсем тошно. —Но есть вещи выше твоего понимания.

Переверзев поперхнулся, впервые в жизни не нашелся, что сказать, и удалился, оскорбленно шаркая шлепанцами. Через минуту он вынес требуемое, и Олег Петрович немедленно заперся в ванной.

Переверзев подождал минуту и с надеждой крикнул через дверь:

—И все-таки, как ты думаешь, на сегодняшний день есть опасность коммунистического реванша?

Ответом ему было молчание. Переверзев поправил на носу очки и недоуменно уставился на дверь. Если Стеблицкий отказывается калякать о политике, значит что-то стряслось. Как старинный приятель он не может оставаться в стороне.

— Жениться тебе, Олег Петрович, надо, вот что! — с упреком сказал Переверзев.

Олег Петровчи вышел из ванной со свертком одежды в руках. Странным образом не замечая присутствия хозяина, он быстро прошел к входной двери и пустился наутек, совершенно уже забыв о приличиях и неписанных законах мужской дружбы.

Оставшись один, Переверзев растерянно прошелся по квартире, протер очки и, разведя руками, веско сказал в тишину воображаемой аудитории:

—Тем не менее, относительно Руцкого я еще когда ему говорил! Можно было сделать выводы... А он... И даже чаю не выпил!

13.

Олегу Петровичу совсем не хотелось чаю. Выбежав на улицу, он прежде всего расстался со свидетельствами своего позора, запихав их в урну для мусора. Брюк было жалко до слез, но не являться же к Барскому с мокрым бельем под мышкой! А явиться Стеблицкий решил твердо и окончательно. Все разваливалось, как карточный домик. Желания сотрясали душу. Мучили мерзостные сны. В ушах стоял звон от автоматных очередей.

У каждого человека бывает в жизни момент, когда чаша переполнена, и он, собрав в кулак всю свою волю, отчебучивает нечто такое, после чего хорошие знакомые еще долго восклицают с плохо скрываемой завистью: “Вот на него бы никогда не подумал!” В жизни Олега Петровича как раз наступил такой момент. Самый безнравственный Бутус, увидев сейчас Олега Петровича, грозно нахохлившегося, с напряженным лицом, отчаянно марширующего по середине тротуара в ядовито-зеленых штанах, которые не прикрывали даже лодыжек, смутился бы, проглотил обидные слова и уступил дорогу.

На ходу Олег Петрович выдумал и отшлифовал речь, с которой собирается обратиться к узурпатору чудесного пиджака —там были и совесть и сострадание, и деликатность, и намек на высшие интересы, и цитата была, кажется, из Евтушенко. Помнится, Барский не брезговал Евтушенко.

Однако, когда Олег Петрович позвонил, и ему открыли дверь, вся эта замечательная речь мгновенно вылетела у него из головы. На пороге его встретил мавр.

Стеблицкий, ожидавший от Барского любой пакости, мавра все-таки не ожидал и сник. Стыдно сказать, но первым побуждением его было —сбежать. Но мавр неожиданно сложился в подобострастном поклоне и почтительными жестами пригласил войти. На нем были шаровары красного атласа, и обнаженный торс сверкал черной, как бы атласной, кожей и бугрился мускулами. Олег Петрович не посмел возразить.

Он вошел и едва не задохнулся. Вокруг был ботанический сад. Невероятным образом изо всех углов, со стен, с потолка пробивались побеги тропических растений, распускались цветы самых диковинных форм и расцветок, спиралью завивались лианы, ядовитостью зелени способные поспорить с брюками Олега Петровича. Аромат цветов был сладостноудушающим. Голова Стеблицкого закружилась, и он почти ввалился в комнату, где также буйствовала и благоухала заморская флора, порхали маленькие яркие птички, а на пушистых коврах, брошенных на траву, возлежал хозяин квартиры актер барский, облепленный со всех сторон смуглыми, почти обнаженными красавицами, примерно так, как мухи облепляют надкушенную грушу. Сравнение с грушей пришло в голову Стеблицкому не случайно —вокруг Барского стояли золотые вазы, полные свежих фруктов. На Барском был только измятый бухарский халат —точная копия того, что Олег Петрович видел давеча во сне —совершенно распахнутый, отчего мужские его достоинства бесстыдно открывались всему миру, и Олег Петрович в другое время немедленно отвел бы в смущении глаза, но под халатом вдруг обнаружилось и еще кое-что —грязно-белый пиджак, надетый прямо на голое тело. Сердце Стеблицкого застучало.

— Олежка! — завопил Барский, стряхивая с себя красавиц и раскрывая гостю объятья. -Как я рад тебя видеть!

Стеблицкий от объятий уклонился. Поймав его брезгливый взгляд, артист смутился, быстро запахнул халат и, оправдываясь, проговорил:

—Извини! Совсем забыл... Жарко тут, черт! Да ты раздевайся, а то взмокнешь! Вот, угощайся...

Он засуетился, сунул Стеблицкому в руки блюдо с халвой, налил в золотую чашу густого вина из длинногорлого сосуда. Олег Петрович посмотрел на блюдо с тоской, смирился и опустился на персидский ковер, неловко согнув ноги. Голые смуглянки вовсю таращили на него свои загадочные черные глаза, по-кошачьи сворачиваясь у ног господина, который, к слову, был вовсе на господина не похож, а имел случайный вид человека, задержавшегося в раздевалке после банных процедур.

— Я вообще-то по делу, — твердо произнес Стеблицкий и, поколебавшись, добавил дружеское, — Саша!

Блюдо с халвой он отставил в сторонку, и тут же получил взамен чашу с вином.

—Я тебя слушаю! —радостно сказал Барский и, обведя взглядом тропическое великолепие вокруг, виновато признался. —А я вот... устроил тут себе рай... на восточный манер!.. Пряности, рахат-лукум, одалиски... Одалиски они, что ли? Как правильно?

— Не знаю, — сухо сказал Стеблицкий, стараясь на одалисок не смотреть.

—Ну, один черт! Сто способов любви, представляешь себе? Гарем, одним словом! Что самое приятное —по-русски ни бельмес! Негр на кухне кофе варит... Но —устаешь, брат! Поверишь, —он интимно наклонился к уху Стеблицкого, —не могу больше —ни одного раза! Да и надоели, признаться! А уничтожить жалко — рай все-таки!

Пышная зелень почти полностью закрывала окна, и оттого в комнате было довольно сумрачно. Лицо Барского при этом освещении казалось бледно-зеленым и больным.

— Пиджак? — спросил Стеблицкий. — Действует?

Барский энергично кивнул.

—Еще как! Видали интерьерчик? Ведь что интересно —джунгли, что нас окружают, безразмерные! Я как-то на кухню пошел, полчаса бродил, заблудился! Пятое измерение... Но чувствую, —сокрушенно признался он, —приедет хозяин! С минуты на минуту... Придет обязательно. Такими вещами не разбрасываются.

Он внимательно посмотрел на Стеблицкого и сказал сочувственно:

—Вы бы воспользовались, Олег Петрович! Может быть, последний шанс... А то все сопли жуете...

Стеблицкий отвел глаза, помолчал и буркнул застенчиво:

— А я как раз и пришел... попросить на время... Напрокат. Если можно...

Барский пришел в восторг.

— А я что говорю? Я об чем толкую! Прямо сейчас и забирай!

Стеблицкий расстегнул куртку — то ли запарился, то ли готовил место для пиджака.

— Только, — осторожно напомнил он, — как бы чего не вышло, а? Милиция и прочее... Знаете, как-то это все-таки...

Барский криво усмехнулся.

— Все боитесь? Я вам дьявольскую силу отдаю, а вы — милиция!

Он отхлебнул вина из чаши, прополоскал горло и, отвернувшись, смачно плюнул в благоухающие джунгли.

—Значитца так... —сказал он. —Чтобы вам не думалось... Отчет о проделанной работе. Я ведь не только развлекался. Я совершал добрые дела. например —я восстановил сгоревший театр. Да, да, театр целехонек! Каналья Бирюлин рассматривает происшедствие, как знак свыше. И тут он прав, но интерпретирует он его в силу своего обычного убожества —у него в плане уже две новые постановки —героическая трагедия “Пепел Клааса” и самострельный дерюгинский мюзикл “Феникс” —с половецкими плясками, с дымом, порохом и лазерным лучом. Все у него есть, кроме лазерного луча, но поклялся, что добудет. Еще поклялся, что отдаст меня под суд, на каторгу, в Кайенну! Я, видите ли поджег театр, чтобы украсть пиджак! Я у него —паршивая овца, а белый пиджак —символ незапятнанного искусства. А все потому, что Пташкин-Врублевский разразился в газете восторженной статьей, где я у него наоборот —жрец святого искусства, но пиджак всетаки вынес. И тоже как символ. Видели бы они, во что превратился этот символ... Ну, с Пташкиным понятно —он с похмелья писал, от безысходности. А этот? Ведь есть официально зарегистрированный поджигатель, нет, ему обязательно нужно на меня всех собак повесить! Интриган!

— Так вы, значит, театр того... — одобрительно хмурясь, сказал Олег Петрович. — Что ж, это по-настоящему благородно...

—Не только театр, —подтвердил Барский. —Я и жену —того! Отправил к чертовой матери! Так оно лучше —и для нее, и для меня, —он поглядел Стеблицкому в глаза. —И для вас. Да не бледнейте! Она на Таити, с сумочкой из крокодиловой кожи, битком набитой стодолларовыми купюрами... всю жизнь об этом мечтала, стерва! Но что любопытно, вы где-то оказались правы —кажется, мы таки засветились. У Карпухина вчера был следователь, вынюхивал, что и как...

—Вы... —у Стеблицкого пересохло в горле. Уже когда он все решил и решился. Было жутко и вдобавок обидно. — Вы, что же, так и оставите?

—Вот, опять испугался! Что ж, поскольку вся канитель началась с чуждого нам поджигателя, мы вправе предположить, что вмешательство потусторонних сил началось... А я... я еще не волшебник, я только учус-с, —Барский пропел это смиренным дискантом, но, видя вытянувшуюся физиономию Стеблицкого, захохотал. —Но не будем пессимистами и спрячем голову в песок! Страшнее милиции, конечно же, ничего на свете нет! А против нее я как раз предпринял кое-какие меры. Во-первых, ликвидировал “Мерседес”, во-вторых, заставил милицию купить у Карпухина полотна. После этой сделки стороны обоюдно ошалели и пребывают в этом состоянии до сих пор. Но я еще им добавил. Я подбросил им труп — в чашу городского фонтана. Пусть ломают голову!

— Чей труп? — с ужасом спросил Стеблицкий.

—Не бойтесь, ничей. То есть, труп как таковой. Абстрактная криминалистическая загадка, символ вечной тайны. Неизвестный обезображенный труп в чаше городского фонтана -при полном отсутствии улик и свидетелей. Не об этом ли мечтают все сыщики мира?! Тело тщательно упаковано в несколько слоев серебристого целлофана...

— Почему — целлофана?.. — хрипло прошептал Стеблицкий.

—Мне показалось, так приличнее... Все-таки городской фонтан, гуляют дети... А я просил у князя тьмы труп пострашнее. Так что наивные глазенки маленьких человечков не должны увидеть ничего, кроме сверкающей упаковки... Зато сыщикам будет куда как интереснее. Представьте, слой за слоем снимать гремящую серебристую пленку и с замиранием сердца предвкушать...

У Стеблицкого подобная перспектива не вызвала однако зависти. ОН уяснил одно, что число глупостей, наделанных Барским с помощью пиджака катастрофически растет, и следует поторопиться. Нетерпение, видимо, слишком хорошо читалось в его лице, потому что Барский оборвал себя на полуслове и заговорил о другом, с подобострастными и брезгливыми интонациями:

— Впрочем, что ж я вас баснями? Разоблачайтесь, Олег Петрович, опробуем пиджачок-то... Истомились, небось, сгораете в огне желаний?

—У меня большие серьезные планы! —горячо и убедительно сказал Стеблицкий. —Не хочется, чтобы им помешали в самом начале. — Да уж верю! — усмехнулся актер. — Как там, “я планов наших люблю громадье”?..

Он вдруг встал и сбросил с плеч халат. Распутные гурии зашевелились и гибкими руками в один миг обвили по-зимнему бледное тело актера, от чего он сделался отдаленно похожим на статую Лаокоона. Олег Петрович занервничал, предвидя безобразие. Но Барский мужественно избавился от пут и, сверкнув очами, крикнул на гурий “Цыц!”, после чего те осыпались, как осенние листья, и оцепенели в полудреме.

—Беда! —пожаловался актер, стаскивая с себя пиджак. —Вот вам наука —не перебарщивайте, когда колдуете... примерьте!

Стеблицкий взял пиджак. От подкладки разило гарью и потом. “Господи! — подумал Олег Петрович, чувствуя сильнейшее головокружение. — Где я? Зачем? Я вовсе ничего не хочу! Я хочу преподавать литературу, слушать музыку и немножко гулять...”

Голый, как Тарзан, Барский, бесстыдно выпятив живот и уперев руки в бока, с нетерпением ждал. Восточные красавицы равнодушно пялились на Стеблицкого сквозь бархатные ресницы. Сверху падали розовые лепестки и золотистый птичий помет. Олег Петрович вспомнил, что, гуляя, можно запросто получить по морде.

“Я не буду много просить, — жалобно подумал он. Это было похоже на молитву. — Я не буду устраивать оргий, покушаться на чью-то бесценную жизнь... Я буду умерен в желаньях и скромен в быту...

— Олег Петрович! — заговорщицки шепнул голый Барский. — Вы бы опробовали вещь, а? Чтобы потом никаких претензий...

—Это что же —желание нужно загадывать? —бледно улыбаясь, спросил Стеблицкий и с отвращением ощупал засаленную ткань пиджака.

— Нужно, Олег Петрович, нужно! — возбужденно бормотал Барский.

“Экая обезьяна! —подумал Олег Петрович. —Не надейся, что мы одного поля ягоды. От меня ты пакостей не дождешься! —он сбросил свой красивый пиджак и надел волшебный, который был ему явно велик. —Преподам же я тебе, дружок, урок интеллигентности и ответственности!”

И, то ли от интеллигентности, то ли оттого, что перед ним стоял актер, Олег Петрович вдруг выпалил:

— Хочу... полного Шекспира в подлиннике!

Несколько секунд они оба ошеломленно глядели на груду переплетенных в кожу томиков, немедленно возникших из небытия, а потом Барский спросил с невольным уважением:

— Знаете? Язык-то?

— Нет! — высокомерно ответил Стеблицкий. — Но теперь буду знать!

— Ага... — потрясенно сказал Барский и облачился в халат.

“Что —съел!” —подумал Стеблицкий, а вслух с рассудительностью умалишенного заметил:

—Займусь сомообразованием, методику преподавания надо менять в корне, возможно, придется реформировать вообще школу... ну-у, ясно, что все это придется в государственном масштабе... Дела много!..

—Но ведь, —скучным голосом произнес актер, —образованием можно, Олег Петрович, и так заниматься... в рубашке... да и не успеете вы —в государственном масштабе... —он внезапно посмотрел Стеблицкому прямо в глаза. —А знаете что, Олег Петрович? Я наверное пиджак вам все-таки не дам! Не дам, не дам, и не просите! Шекспира забирайте — вам его надолго хватит... А, кстати, знаете, что Шекспир был гомик?

Олег Петрович почувствовал во всем своем теле такую скверность, что и не передать. Даже в мокрых штанах было куда легче. Ради чего он смотрел буквально смерти в лицо? Ради чего унижался и изворачивался? Ради сомнительного Шекспира? Смешно! Его и Лев Николаевич не одобрял.

Олег Петрович отпрянул и прокричал заклятье. И в ту же секунду очутился у себя дома.

14.

Господин Королев, удачливый бизнесмен, в личной ванной персонального особняка при помощи бритвы “Жиллет” сражался с собственным лицом. Он видел его в зеркале —с мужественно очерченной линией нижней челюсти, со стальным блеском в глазах. Не хуже, чем у этого типа, что за спиной талдычит из телевизора, отражаясь в том же зеркале: “Я -мужчина, настоящий морской волк. Я выхожу в море. Мои мускулы поют. Я пересекаю три океана. Вот почему мне нужна вода для подмышек “Пинг-Понг”, чтобы чувствовать себя по-настоящему уверенно! “Пинг-Понг” для настоящих мужчин!” При этом он надменно смотрит поверх головы Королева, и океан бессильно отскакивает от его бронзовой груди, а Королев испытывает жгучее желание швырнуть морского волка вместе с телевизором на дно ванны, которая и не ванна вовсе, а, скорее, полубассейн —белый кафель и бирюза Майами-Бич, но сдерживает себя, потому что настоящему мужику не след сражаться с призраками, а телевизор и сам скоро сгорит. Телевизоры от повышенной влажности горели максимум через две недели. Он неизменно покупал новый —у приятеля, владельца магазина “Чунга-Чанга”, доверительно объясняя: “Пусть горит. Но мне, понимаешь, западло в ванной без телевизора”.

Океан осыпается каплями и пеной с рельефной груди морского волка, и на освободившемся месте повисает шикарная блондинка —она нюхает мужественные подмышки и мычит от восторга. королева передергивает —он весь одна большая судорога. В глазах вместо стали — недоумение и боль.

Еще бы —просыпаешься удачливым бизнесменом с офигенным годовым оборотом и телевизором в ванной, а жена ставит тебя перед фактом, что уходит к другому. Конечно, жена для настоящего мужчины что-то вроде мебели, но —к другому! Друзья непременно подъ...ут. К другому! Он даже не спросил, к кому.

В раздражении Королев бросает в ванну полотенце, мгновенно напитывающееся голубоватой влагой (бирюза Майами-бич!), идет через комнаты, играя литыми мышцами (агрегаты для качания от фирмы “Атлетик-Стил”), идет, как на таран, наваливается, точно грозовая туча, набухая гневом.

И вот —она, жена, блондинка, изящной выделки женщина. Сидит на широком белом диване, не шелохнувшись сидит, но в ее позе нет ни обычной грации, ни покоя. Так маются на занюханной скамье полуночного вокзала в чужом отвратительном городишке, упустив последний поезд.

А Королеву диван кажется куском айсберга — жена замерзла в нем, и ее неподвижное лицо обращено к сверкающему высокому окну. Что она таращится?! Белый насыщенный свет клубится по краям окна. Там, на улице неторопливый частый снег сыпется из серебристых небес — холодок и свежесть ранней зимы, румяные щеки, тайные девичьи мечты...

— Нет, ты скажи, какого... ты уходишь к этому козлу! К этому... как его?

— Олег Петрович Стеблицкий, — помолчав, ровным голосом ответила она.

Произнесенное вслух имя отдавало какой-то жутью — оно ничего не говорило ей самой. Совсем ничего. За спокойствием тона тщательно маскировалось отвращение, пугающая тошнота.

— Но зачем тебе это нужно?!

Королев стоял в дверях, привалившись к косяку дельтовидной мышцей, “эполетом” —у слабаков таких нет. Он не слабак. Он спокоен. Ему важно выяснить, важно понять.

— Не знаю, — не сводя глаз с высокого как башня окна, отрезала она. — Не знаю я ничего! Оставь меня в покое!

До холода в животе страшило, что она действительно не знает —зачем. Разумнее было бы даже заделаться вдруг шлюхой, алкоголичкой, бомжихой... Но в этом фарсовом имени, в этом внезапном порыве все было беспросветно, безнадежно, бесповоротно —и еще эти вопросы!

Мелодичной трелью напомнил о себе телефон. Королев бросился на него с быстротой и точностью каратиста.

— Алло! Что?! Нет!!! На хрен!.. Да плевал я на контракт!

Ее взгляд, кажется, навеки прилип к этому окну.

Королев на секунду теряет контроль —телефон летит в угол —вдребезги. Она смотрит в окно. Королев вытирает вспотевшие ладони —и снова спокоен. Он все может простить, но сначала должен понять.

—Ты объясни, растолкуй... Я, что —импотент? Я что —не оплачиваю твои капризыкруизы? Я что —шестерка, бобик? Что ты молчишь?.. Где он живет?!! —вдруг взорвался он.

Она бесстрастно назвала адрес —чужой и беспросветный уголок мира, далекий, как какаянибудь Кулунада.

—Учти, —мстительно сказал Королев. —Я не дам тебе ни копейки. И ключей от машины тоже не дам.

“Тот наверняка тоже ничего мне не даст, — подумала она. — Боже, что я делаю?”

Она поднялась. Единственное, что ей сейчас удавалось — это холодное лицо. Маска, защита. А что остается? Этот болван смотрит так, словно готов убить. Все готовы убить, никто не хочет помочь — даэе сейчас, когда и помочь-то нельзя.

Королев смотрел, как уходит жена, и тихо говорил себе —внутрь: “Спокуха, Толя, спокуха! Дров наломать всегда успеем. Спокуха!” Внутренний Толя бурлил и вздымался, царапал грудь, но, наконец, охолонул и притих. Королев решительно отпер бар и плеснул себе неразбавленного виски. торжественно и мрачно отхлебнул жгучего напитка, отсалютовал стаканом отражению в зеркале и сказал:

— Посмотрим!

15.

Олега Петровича трясло и поташнивало. Каждые пять минут он бегал в туалет мочиться. Каждые десять минут с помощью колдовства добавлял к торжественному столу какоенибудь новое блюдо, используя в качестве шпаргалки “Книгу о вкусной и здоровой пище”. С пищей пиджак справлялся на славу —ее хватило бы на целый гарем. Женщина не появлялась.

Пробегая мимо зеркала, Олег Петрович неизменно видел в нем бледное перепуганное лицо и впадал в отчаяние —женщины к таким не ходят. Никакое волшебство здесь не поможет. Потом он вдруг слышал шаги на лестнице и почти терял сознание —пришла! Сердце раздувалось до необычайных размеров и лезло из ушей, ноги заплетались, темнело в глазах — но шаги удалялись, Стеблицкий падал в кресло и приходил в себя.

С того момента, как прозвучало заветное заклинание, у Олега Петровича не было ни минуты покоя. Он ждал, он жаждал, он чумел от ужаса. Вдруг совершенно отчетливо представлялась ему свадьба —толпа гостей, неизвестно откуда взявшихся, большинство которых, бог знает почему, составляли солидные господа во фраках и с кайзеровскими усами, невеста в белом, несказанно прекрасная —настолько, что лицо ее он не мог в деталях вообразить и довольствовался неким ослепительным бликом, и он сам, собственной персоной, в зеленых огородных штанах и замызганном пиджаке, без коего в новой жизни не сделать и шага. То чудилось, что весь город судачит о нем и моет ему кости, причем кости виделись довольно отчетливо и буквально —как голый мокрый скелет, переходящий из корыта в корыто. Но страшнее всего было видение милицейского наряда, неотвратимо оцепляющего дом, и жестяной мегафонный голос, громыхающий во дворе: “Гражданин Стеблицкий, сдавайтесь!”

Робкая утонченная натура Олега Петровича протестовала, просилась обратно в тихую и благонамеренную жизнь. Но Олег Петрович не отпускал ее туда. Сторонний наблюдатель, пожалуй, усмотрел бы в данной ситуации аналогию с тем старинным способом ловли обезьян, которым пользуются на Востоке. Стеблицкий маялся и трусил, но разжать потный кулак, ухвативший лакомую долю, было уже выше его сил.

Она пришла, когда Стеблицкий уже отчаялся. С мертвым лицом, с сумочкой на тонком ремешке, с платиновыми прядями, рассыпавшимися по плечам, по черной коже дорогого пальто. Почти не разжимая губ, произнесла имя, с отвращением разглядывая субтильного человечка, испуганно таращившегося исподлобья и втягивающего шею в воротник грязного пиджачища.

Олег Петрович скорее угадал, чем услышал собственную фамилию, жалко улыбнулся, хотел ответить, но вместо этого просто кивнул и зарделся. “Клоун какой-то, —с отчаяньем подумала женщина. —Жулик”. Но непонятная, неодолимая сила влекла, всасывала ее в эту убогую дыру, пахнущую котлетами мужскими носками.

Не снимая пальто, она прошла в комнату, села в кресло. Воплощенная “Книга о вкусной и здоровой пище” вызвала у нее кривую усмешку. Олег Петрович переминался с ноги на ногу, не зная, с чего начать.

—Так что вам от меня нужно? —надменно спросила она, тут же забывая свой вопрос и жмурясь, точно от невыносимой боли. —Как вы это сделали? —теперь глаза ее в упор смотрели на Стеблицкого.

Олег Петрович развел руками — слава богу, хоть на что-то пригодились.

— Вы немой? — раздраженно спросила она. — Этого еще не хватало!

Нет, страшный незнакомец, похититель ее души вовсе не казался монстром -обыкновенный человетишко, который в обыкновенных обстоятельствах мог рассчитывать, самое большее, на сдержанный кивок где-нибудь в лифте. Однако таинственная сила попрежнему удерживала ее и не оставляла никакой надежды.

“Боже, как все это понять?! Он, что — гипнотизер, колдун?”

Она попыталась вообразить себя фавориткой колдуна. Это было похоже на сцену из мультфильма —седоволосая неопрятная старуха в кацавейке и с папиросой в зубах раскладывает засаленные карты в сумраке избушки, из углов которой таращатся крупные, в ладонь, пауки, а в котле кипит приворотное зелье.

— Вот что, колдун, налейте мне шампанского! — вдруг скомандовала она.

Олег Петрович немедленно бросился к столу. Он что-то разбил, щедро залил пеной скатерть и, наконец, дрожащей рукой протянул гостье бокал, почти теряя сознание от

витавшего в комнате легкого сквознячка, который имел аромат духов, октябрьских заморозков и вечных запретов.

Она медленно пила шампанское и беззастенчиво разглядывала Стеблицкого. Он спохватился, покраснел и неуклюже сорвал с себя пиджак. Выбежал в соседнюю комнату, бросил пиджак на кровать, постоял минутку, ломая пальцы, и вернулся на цыпочках.

Она протянула ему пустой бокал, отчаянным, почти вульгарным жестом потребовала повторить. Олег Петрович вскрыл новую бутылку с расторопностью участника конкурса на самый быстрый огнетушитель. Он мог выполнять сейчас любое задание —мыть полы, клеить обои, кастрировать собак —все, что угодно, лишь бы не стоять под пристальным взглядом ее серых глаз.

—Налейте же и себе, Стеблицкий! —сказала она, и Олег Петрович немедленно и с радостью налил, удивляясь, как такая очевидная вещь не пришла ему самому в голову.

Подождав, пока он проглотит вино, задыхаясь от колючих пузырьков, она спросила:

— Откуда вы меня знаете?

Шампанское уже подействовало на Стеблицкого — он мгновенно опьянел, воодушевился и обрел дар речи.

—Я все о вас знаю!—пылко вскричал он, воздев руки к невысокому потолку. —Вы -Королева! Без всяких “е”! Честное слово! Я полюбил вас сразу, как увидел на школьном дворе. Вы были такая... такая... Я никогда никого так не любил! Ну, разве что в восьмом классе, одну девочку... Но это было так невинно, так несерьезно... Детское влечение, понимаете?

— Вы, что же, не влюбляетесь помимо школьного двора? — удивилась она.

Стеблицкий на секунду задумался — эта мысль потрясла его.

—Да! Да! —с жаром подтвердил он. —вся жизнь прошла на школьном дворе. Именно! Я ведь по профессии учитель. Что, в сущности, может быть прекраснее? Вспомните -выпускной бал, школьный вальс, напутствие учителя, а завтра уже —большой мир перед вами...

Она сухо засмеялась, и Олег Петрович в недоумении замолчал.

— Терпеть не могла учителей, — пояснила она. — Тупые зануды... По-моему, у всех учителей комплексы, я не права? Учителя — это же просто неудачники, те, кто не добрал баллов до высшей лиги, разве нет?.. Смотреть, как кто-то уходит в большой мир, а самому оставаться на школьном дворе... Нос в мелу, грошовая зарплата, повторенье-мать ученья, хорошенькие десятиклассницы, которые хихикают у вас за спиной... Я не права?

Олег Петрович посмотрел в ее ясные спокойные глаза, лучившиеся неугасимой, но какойто извращенной правотой, и с ужасом понял, что в такой атмосфере чужую королеву ему не обольстить. Какое уж тут “ваше высокоблагородие”! Уличные подонки запросто втаптывают учителя в грязь, спивающиеся псевдоинтеллигенты втягивают в сомнительные махинации, бандиты тычут в нос автоматом, жены нуворишей смеются в лицо и называют неудачником, а общество —молчит! Благоговение, разум, светоч, факел —пустой звук. А ведь звание учителя было священно на Руси. Но не сейчас. Да сейчас вообще ничего нет святого! Выходит, прав пустозвон Барский — урвать, вот что главное! есть у тебя на плечах волшебный пиджак —все пляшут под твою дудку, нет —смеются, видишь ли, у тебя за спиной. Ну что ж, они хотят пиджак —они его получат! Придут, придут времена, когда человеку, как и положено, будет воздаваться по заслугам и достоинствам, но не нам, видно, суждено их дождаться. И не можем мы ждать милостей от природы, когда она осыпает ими одних мерзавцев.

Точно смерч пронесся через мозг Стеблицкого, и душа Олега Петровича как бы очутилась посреди настоящей пустыни —глухое карпухинское небо и плоский серый песок —разве что пара пробок от шампанского оживляла этот марсианский пейзаж, муторно белея среди холодного праха. и ровный женский голос:

—Вы приворожили меня. Не знаю, как это вам удалось, но запомните —избавьте меня от ваших слюнявых признаний в любви! Я для вас —дорогая женщина. В прямом смысле дорогая. И подумайте, что вы сумеете мне дать?

Олег Петрович растерялся. Тон ее становился все более назидательным, и все надменнее делалось выражение лица —едва ли не до той крайней степени, когда надменность плавно переходит в глупость. Гостья явно наслаждалась замешательством Стеблицкого и продолжала посвящать его в начатки женской психологии с той авторитетной снисходительностью, с какой обычно русский технический интеллигент посвящает покорных родственников из провинции в тайны мирового еврейского заговора.

Стороннему наблюдателю тут, пожалуй, пришло бы в голову, что все это чепуха, и женщина просто мстит имеющему над ней неограниченную власть Стеблицкому. Мстит как может, а именно —языком. Бедный же Олег Петрович, знаток языка русского, неискушенный в тонкостях языка женского, терялся все более.

—Да я, да я, —поперхнувшись, вскричал он. —Я, знаете, что могу? Я все могу! -инстинктивно он даже приподнялся на носках и распрямил позвоночник, стараясь произвести впечатление повнушительнее.

Королева ничего не сказала и лишь сложила губы в презрительную гримасу. Олег Петрович еще секунду постоял на носках и вдруг бросился в спальню. Бледнея и краснея попеременно, он натянул спасительный скафандр и потребовал немедленной капитуляции.

Поразительное зрелище являл собой Олег Петрович в эту минуту! В грязном не по размеру пиджаке он восседал на смятом ложе в позе, преисполненной покорности и надежды, с отрешенным лицом, обращенным к одинокому кактусу на подоконнике, под которым земля в горшочке уже окаменела и пошла трещинами, и был Олег Петрович похож в эту

минуту на язычника, на мексиканского пеона, выпрашивающего у древних жестоких богов немного дождя.

Боги снизошли. Краем глаза Стеблицкий заметил движение в соседней комнате, поспешно выскользнул из пиджака и вернулся к гостье.

Кожаное пальто было брошено на спинку кресла, а сама Королева в задумчивости стояла перед старым шкафом. На ней было облегающее бордовое платье, прихотливо искромсанное внизу тысячей волнующих разрезов, точно хозяйка его пробивалась сквозь колючий кустарник, спасаясь от распаленных дикарей.

Олег Петрович не мог оторвать от этих разрезов взгляда. Но тут он услышал скрип дверцы и удивленный голос:

— Что это?

Олег Петрович облизнул пересохшие губы. Королева держала в руках искусно сшитую, но слегка запыленную тряпичную куклу. Это был Пушкин —в щегольском черном сюртучке, с кудрявой каракулевой головой, он беспомощно болтался в розовых женских пальчиках и грустно косил глазом-пуговицей в сторону Стеблицкого, словно хотел сказать знаменитое: “Да так как-то все, брат!”

—Ой, как прелесть! —воскликнула Королева и посмотрела на Стеблицкого широко распахнутыми глазами, искренне посмотрела, хорошо —так что он даже замер от предвкушения: “Действует!!”

—Прелесть! —окончательно решила Королева и, вручив Стеблицкому печального Пушкина, извлекла из шкафа следующую куклу, кажется, это был буратино.

— Это мы... с мамой... — смущенно пробормотал Олег Петрович. — В детстве... Вот... — он повертел куклу в руках, недоумевая, что с ней делать дальше. “Действует!” — билось в висках.

— Фу, какая пыль! — вдруг сказала Королева и выпустила Буратино из рук.

Стеблицкий, завертевшись ужом, швырнул Пушкина на кушетку, метнулся к столу, схватил бутылку, налил вина и тут же побежал к проигрывателю.

— Музычку? — фальшивым голосом пропел он и, не глядя, поставил какую-то пластинку.

Стереоколонки шумно выдохнули, затрещали, зашипели, а потом огласили помещение громоподобным органным аккордом. Королева вздрогнула и зажала уши. Суровый холодный звук органа вторгся в жалкую квартирку Стеблицкого, будто айсберг, проломивший острым краем бетонную стену. Олег Петрович был ошеломлен. Он как-то не подумал о некоторой мрачности своей коллекции.

—У нас что —похороны? —недовольно сказала Королева, когда Олег Петрович сообразил выключить звук. —Вы в самом деле ненормальный. Слушаете какую-то муру, играете в куклы... Где ваша кровать?

И, не дожидаясь ответа, она решительно направилась в спальню, надрывая на ходу “молнию” на платье, перешагнула через него, когда оно упало —и все это запросто, буднично, точно никакого Олега Петровича и не было в природе.

Становилось жарко. Пиджак несомненно действовал, но действовал, как и было заказано, на женщину. Бедный Олег Петрович вдруг осознал, что сам-то он не готов. Одно дело -мечты, сновиденья, тайные желания, но что делать с настоящим женским телом, таким чужим, таким живым, таким реальным, как какое-нибудь яблоко?! Что делать с ним, пахнущим чужой кожей, потом, духами, дышащим, движущимся, говорящим?! Даже призвав на помощь весь опыт прожитых лет, всю информацию, выхваченную из мужских разговоров, почерпнутую из газеты “СПИД-инфо”, Олег Петрович не мог с уверенностью сказать, будто знает, что делать.

Он понял, что пропал. Последние дни, как бесконечную матрешку, Стеблицкий взмывал кошмар за кошмаром, отбрасывая мертвую хрустящую оболочку, но внутри оказывался следующий кошмар, а в нем — следующий, и конца этому не было видно.

“Пиджак” — озарило Стеблицкого. — Сделать все, как прежде. Не хочу! Ничего не хочу!”

Он вбежал в спальню. Увы, пиджак уже был сброшен гостьей за кровать, которая была теперь заполнена ее чужим обнаженным телом. Комната плыла у Стеблицкого перед глазами. Вожделение, стыд и страх бурлили в нем, разум мутился, все опять казалось сном.

— Что же вы? — раздраженно сказала Королева. — Раздевайтесь.

Он добросовестно разделся, нервно почесал спину, бочком шагнул к постели.

— Э-э, нет, дорогой, — с хищной усмешкой возразила ослепительно голая Королева. — Только с презервативом!

— Но... — опешил Олег Петрович.

Она брезгливо раздула ноздри.

— У меня в сумочке...

Голый и безумный, он выскочил из спальни, вскрыл, как экзотическую раковину, сумочку и долго рылся среди помад, денежных купюр, ярких коробочек и прочего хлама, холодея от предчувствия, что не сумеет в этом наборе вычленить искомый предмет. Однако усилия его были не напрасны, и он вернулся к партнерше с торжеством и обреченностью античного грека, несущего весть о победе под Марафоном.

Чувствовал себя Олег Петрович ужасно. Грезя, в общем-то, о большой любви, в своих заклинаниях он упирал больше на физиологию, решив, что любовь будет непременно приложением к заказу. Но, может быть, любовь —вообще не прерогатива потусторонних сил. Возможно, это —чисто земное заблуждение, удел зеленых восьмиклассниц и стареющих холостяков.

Во всяком случае, королева не выказывала никакой любви. Более того, она будто мстила Олегу Петровичу за свое бессилие всеми доступными способами —голосом, позой, взглядом. Надеть презерватив для человека, который не насобачился надевать его регулярно, как шляпу, дело вообще щекотливое, а попробуйте проделать это под уничтожающим взглядом женщины! Здесь не поможет и вся сумма знаний, накопленных человечеством с помощью газеты “СПИД-инфо”!

Вскоре Олег Петрович был на грани истерики. Королеву он уже не любил, презервативы ненавидел, а себя считал последним дураком и несчастнейшим существом на земле. Однако, закрыв глаза и бормоча в полузабытьи что-то похожее на “...нет, я не дорожу...”, продолжал свои бесплодные попытки, потому что думал, будто желание дамы — закон.

Дама наблюдала за ним с большим увлечением, даже приподнявшись несколько на кровати и облокотясь щекою о ладонь, ибо подобного зрелища ей не приходилось видеть никогда в жизни — колдун, страдающий половым бессилием.

Внезапный и продолжительный звонок в дверь Олег Петрович воспринял с ликованием двоечника, не чаявшего дождаться большой перемены. Он всплеснул руками, быстро подхватил штаны и поскакал открывать, невзирая на протестующий возглас женщины. В темноте прихожей Олег Петрович почувствовал себя почти счастливым. Едва успев застегнуть штаны, он широко распахнул дверь.

Неосмотрительность своего поступка Стеблицкий понял сразу, едва увидел незнакомый силуэт. Он тут же инстинктивно попытался захлопнуть дверь, опустив даже обычные в таких случаях формальности, вроде “здрасьте, вам, простите, кого”, но был активно оттеснен незнакомцем в глубь прихожей. Затем вспыхнул свет, и Олег Петрович увидел перед собой широкоплечего мужчину в слишком хорошем костюме. От мужчины удушающе пахло дезодорантом.

— Кто вы такой? — волнуясь, спросил Стеблицкий, уже, впрочем, догадываясь.

Мужчина проигнорировал вопрос. Он хмуро и с некоторым недоумением рассматривал Олега Петровича и теснил его все дальше. Они были уже почти в комнате.

— Ты — Стеблицкий? — нетерпеливо спросил незнакомец.

Олег Петрович хотел соврать, но от сильного испуга сказал: “Да”. На лице гостя появилось выражение почти детской обиды.

—Она здесь? —сдавленным голосом спросил он и осекся, заметив на спинке кресла кожаное пальто и распотрошенную сумочку на полу.

— Понимаете... — начал Стеблицкий, все более волнуясь и прикрывая руками обнаженный торс.

И тут же получил по морде.

Удар по морде —в отличие от полового, акт мгновенный. Стеблицкий, как ракета, влетел в комнату, опрокинул стол с закусками и рухнул на пол возле кушетки. Сознание он потерял лишь на какое-то мгновение и сразу пришел в себя. В квартире царила тишина, остро пахло маринадом, а с кушетки, свесив голову, на поверженного хозяина с большим интересом смотрел каракулевый Пушкин.

Олег Петрович чувствовал внутри себя странную пустоту. Ничто не казалось важным, ничто не волновало. Из спальни появилась встревоженная и уже одетая Королева — он равнодушно скользнул по ней взглядом и отвернулся к окну. За окном шел мелкий, едва различимый снег.

Весь мир показался Стеблицкому уютной стеклянной игрушкой, внутри которой ничего не происходит, кроме бесшумного снегопада. Это было почти буддийское просветление. Олег Петрович решил, что больше никогда не встанет и не шевельнет ни единым мускулом.

Но тут началось возвращение. Сначала появились звуки —шаги, позванивание ветра в оконных щелях, тревожный стук сердца, потом заныла, засвербела, заболела голова —вся, от челюсти до темечки, Олега Петровича затошнило, и он с ужасом понял, что получил сотрясение мозга. Он живо представил приезд скорой помощи, озабоченного врача, себя, бледного, погибающего, уносимого на брезентовых носилках, соседей, выглядывающих изо всех дверей и глазеющих даже не на него, а на ослепительно красивую женщину, неизвестно откуда взявшуюся, делегацию коллег, ненавещающих его в больнице и двусмысленно переглядывающихся у него за спиной —он представил все это, и ужас его седлался безразмерным. Стеблицкий закрыл глаза и страшно застонал.

— Что вы стонете? — нервно спросила Королева, усаживаясь в кресле и закуривая сигарету. — Сами все устроили, а теперь стонете... Это я стонать должна!

— Прошу вас — уйдите! — с надрывом сказал Стеблицкий.

—Вот здрасьте! —подняла брови Королева. —Он просит! Как привели —так и уводите... Мне, кстати, некуда идти. В этом городе у меня никого нет. Уже никого.

Она задумалась, хмуря брови и глядя в окно.

Олег Петрович с превеликой осторожностью попытался сесть. К его удивлению, это ему удалось. Кажется, обойдется без скорой, подумал он. Голова, однако, раскалывалась, и не отпускала тошнота. Надо лечь опять, решил Стеблицкий, по-человечески лечь и поспать. Сон — лучшее лекарство.

— Я б хотел забыться и заснуть... — трагически прошептал Олег Петрович.

Королева негодующе фыркнула.

В прихожей послышалось деликатное покашливание, щелчок замка, а затем в комнату неожиданно вошел Переверзев в теплом пальто и бараньей шапке. Он поводил носом и заглядывал во все углы цепким взглядом грибника. Круглые очки его блестели отстраненным цейссовским блеском и быстро запотевали. Переверзев протер их, не снимая, быстрыми движениями пальцев и пояснил:

—Без звонка, Олег Петрович! По той причине, что дверь суть открыта была! А я давеча, как ты заходил, забеспокоился и вот... решил...

Здесь очки его приобрели обычную прозрачность, и Переверзев увидел учиненный в комнате разгром. Он открыл рот и замер.

—Однако... —недоуменно пробормотал он, ощупывая взглядом бледного неодетого приятеля. — Однако! — прибавил он, заметив, наконец, сидящую в кресле женщину.

В полной растерянности он сделал несколько шагов по комнате, пока не наткнулся на лежащего ничком Буратино. Кряхтя, опустился он на колени, бережно поднял куклу и, с усилием выпрямился, продолжил речь, от смущения обращаясь в основном к непутевому отпрыску папы Карло:

— Ты меня не предупредил... Хотя, по законам человеческого общежития... Я еще давеча заметил, что ты будто не в себе...

Олег Петрович слушал, кривясь лицом от боли и досады. Королева хладнокровно докуривала сигарету и, не найдя, куда деть окурок, ловко швырнула его в горку салата на полу. Переверзев, у которого в голове все смешалось, вдруг заговорил со страстностью проповедника —он напомнил о политической ситуации в стране, о долге интеллигенции, о падении нравов, о своем здоровье, и о выборе, который каждый из нас должен сделать.

Он чувствовал, что надо бы уйти, но от неловкости и жгучей загадочности происходящего никак не мог этого сделать, а все говорил и говорил о возрастающей укоризной.

—А ты даже новостей не смотришь! —упрекнул он Стеблицкого. —Не ожидал от тебя... -тут он разглядел разрезы на бордовом платье, мысль его оборвалась, и он с тоской закончил. — А что бы сказала твоя мама!

И тут Олег Петрович не выдержал. Он забавно подпрыгнул на месте, точно капризный ребенок, которому окончательно отказали в мороженом, и заверещал не своим голосом:

—Переверзев! Отныне! Не сметь! —и, как бы в опасении, что словами в полной мере не сумеет выразить своих чувств, он подскочил к остолбеневшему приятелю и беспощадно выхватил из его рук тряпичного Буратино. —Не сметь! Слышите, Переверзев?! Снимите очки-велосипед!.. И — вон! Немедленно вон!

16.

Шестого октября тысяча девятьсот девяносто третьего года из заброшенного песчаного карьера возле поселка Точилино Посадской области вышел неприметный, среднего роста человек в пальто пепельного цвета и серых тяжелых брюках.

Вокруг простиралась безжизненная выветренная пустошь. С белого неба, сыпался мелкий как стеклянные дребезги снег. Человек шел с непокрытой головой, и вскоре его серые, коротко стриженные волосы совсем побелели, однако, похоже, снег нисколько не докучал ему.

Уверенно и неторопливо пересек он пустырь, оставляя на запорошенном песке отчетливые рубчатые следы, перевалил через невысокий холм и очутился на узком шоссе, где, не раздумывая и не сбавляя шага, повернул налево. Снежная поземка выписывала под его ногами причудливые вынзеля.

Около часа он без устали маршировал по шоссе, ни разу не оглянувшись по сторонам. Иногда его догоняли машины, но он не голосовал. К сумеркам он вышел на огоньки железнодорожной станции.

Человек вошел в здание вокзала, направился к кассе и, наклонившись к окошечку, сказал:

— Мне билет до... — он назвал родной город Олега Петровича Стеблицкого.

— Купейный? Плацкартный? — неприязненно спросила кассирша. Человек ей совсем не понравился — у него был безжизненный, лишенный интонации голос и замороженная маска вместо лица.

— Плацкартный... —повторил как эхо человек и, вынув руку из кармана пальто, протянул в окошечко пачку новеньких тысячарублевых купюр толщиной с хороший бутерброд. Пальцы его сжимали денежный бутерброд вяло и с поразительным равнодушием. Казалось, в любую секунду они не против разжаться и выронить деньги, как пустую пачку из-под сигарет.

—Это что такое?! —гневно спросила кассирша, отчасти оттого, что ей не хотелось отсчитывать сдачу, а отчасти оттого, что пальцы, конечно, все-таки не разжимались.

— Это деньги, — без выражения сказал человек.

Кассирша фыркнула.

— Шестьдесят четыре рубля! — отчеканила она, словно подозревая пассажира в глухоте или дебильности.

Он, не мигая, глядел на нее. Растаявший снег струйками стекал по бледному лбу.

“Чокнутый! —с замиранием сердца подумала кассирша и осторожным движением вытянула из протянутой пачки одну бумажку, отдала сдачу и билет. Так же равнодушно человек отправил все в карман и немедленно пошел к выходу.

Через окно кассирша видела, как он, остановившись посреди перрона, стоял неподвижно, опустив руки по швам, игнорируя летящий на голову снег, наползающую темноту, холод, время и, вообще, кажется, все на свете.

“Точно, чокнутый!” —решила она, возвращаясь к отложенному вязанью. Но что-то не давало ей покоя. Она хмурилась, путала петли, а затем в раздражении выдвинула ящик кассы, куда отправила тысячную бумажку. То, что она увидела, чуть не лишило ее чувств. Ящик был пуст — лишь струйка темноватого песка растекалась по фанерному днищу...

Через полчаса человек сел в нужный поезд, но в вагон не прошел, оставшись в тамбуре, и простоял там неподвижно все ночь, глядя при этом неотрывно в одну точку —не в окно даже, а просто на окрашенную зеленым панель.

В полночь какой-то курильщик попытался вовлечь его в легкий дорожный разговор. Продув папиросу и шумно ширкнув спичкой, он пустил дымом в стекло, кивнул в том же направлении головой и громко заметил: “А ранняя нынче зима!”, ожидая, что попутчик, как водится, с увлечением подтвердит это и прибавит что-нибудь меткое и от себя —и завяжется, и зажурчит, и об видах на урожай, и об превратностях судьбы вообще... Но человек посмотрел на него пристально и непонятно, открыл широко рот и произнес тускло, но отчетливо: “Белый пиджак!” Ошеломленный курильщик по инерции еще раз затянулся, сделал напряженное лицо, потоптался, уронил окурок и вышел из тамбура.

Странный же человек без приключений доехал до своей станции, постоял на перроне, потолкался в здании вокзала, и побрел наугад в город, приглядываясь и прислушиваясь к окружающим его существам.

Он понимал, о чем они говорят, он пропускал через свой мозг бесконечные цепочки слов, анализировал их и, не получая нужной информации, отбрасывал как хлам. Они говорили бессвязно, бестолково о чем-то ненужном —о деньгах, болезнях, погоде, выпивке —он не понимал, что это такое, понимал, что не то. Он сознавал, что они похожи на него, а он на них, но чувствовал себя чужим и единственным в своем роде. Он не понимал, откуда взялся, кто вложил в него мозг, способность думать, кто заставил его ехать в этот город и искать белый пиджак. Он почти ничего не ощущал, только мороз. Мороз он ощущал, как некоторую тяжесть. Голод и жажда не мучили его. Неведомая сила вела его в поисках пиджака, и это было все, что его интересовало. Его мозг был достаточно совершенен, и в будущем это совершенство грозило непредсказуемым, невероятным для человека одиночеством —как если бы камень, вечно летящий во вселенской тьме, вдруг чудом обрел бы разум —но сейчас у него была цель, которой подчинялось все. Для человека обыкновенного, даже самого обыкновенного, такая цель была бы несомненно мелка —что такое, в самом деле, пиджак! —но для камня, у которого впереди вечность, все цели одинаково важны, или, лучше сказать, равнозначны.

Однако странник вынужден был вскоре признать, что поиск его, заключавшийся пока в поверхностном наблюдении, результатов не приносит. В городе никто не носил белых пиджаков и даже не заговаривал о них. Странник понял, что пиджак спрятан надежно, и, чтобы отыскать его, следует сойтись с кем-нибудь из горожан покороче.

К тому времени он очутился в окраинном районе, на бесплодной земле, где ничего не росло, кроме мрачных бетонных коробок. Когда-то это место было пустырем, и теперь у него оставалась душа пустыря, и, может быть, поэтому страннику смутно нравилось здесь. Он переходил от дома к дому, пытаясь завязать с прохожими прицельный разговор о пиджаке, но прохожие неизменно уклонялись от разговоров —некоторые молча, а некоторые, отделываясь неразборчивым бурчанием —однако все, как один, бросали на странника краткий и дикий взгляд. Он проглатывал все и продолжал свое дело.

Возле торцовой стены магазина, ежась от ветра, сидели на корточках два человека. Они молчали и глотали сигаретный дым, шаря по сторонам оловянными глазами. Странник остановился рядом, обдумывая, как начать разговор.

Бутус заметил его первым. Сделав самую зверскую рожу, он выплюнул окурок и с ненавистью спросил:

— Чего надо, мать твою...?!

Лицо странника оставалось бесстрастным, и, едва крик Бутуса развеяло ветром, он скупо ответил:

— Белый пиджак.

Бутус был сбит с толку. Почуяв неладное, он посмотрел на странника с подозрением и обидой. Ему очень хотелось выпить, и поэтому он был извинчен и зол до крайности. Любое лицо казалось ему сейчас безобразной глумящейся мордой и располагало к немедленному самоутверждению. Но в лице странника было что-то эдакое... Бутус не мог понять, что.

— Белый пиджак, — скрипуче повторил странник.

— Белый пиджак? Белый орел! — вдруг заговорил сидящий около Бутуса Елда. Голос его звучал, как кашель. Собственная шутка так понравилась ему, что он туту же сипло захохотал. — Вона, в “комке”!

Бутус не мог дольше терпеть.

—Слышь! —заговорил он отрывисто, с безумной надеждой, почти страстно. —Возьми пузырь! Ты же можешь! Я знаю! У тебя же бабки!

Он вплотную приник к страннику, жутко заглядывая ему в каменное лицо, и, брызгая сухой слюной, принялся сбивчиво объяснять, что у него тоже есть бабки, но где-то “там”, у кентов, и он их мигом раздобудет, за ним не заржавеет, вот только сейчас надо взять и поправиться, а дальше все будет хорошо, все будет путем, гадом он будет.

Странник из этих откровений ничего не понял —с тем же успехом Бутус мог бы говорить —по-китайски, но —по-китайски он сам не мог. Странник однако получил некоторое удовлетворение от обмена информацией и попытался направить разговор в нужное русло.

— Белый пиджак! — произнес он как можно выразительнее.

Бутус озадаченно замолчал. У него давно не было вообще никакого пиджака, и он не умел разговаривать на эту тему. Зато оживился Елда —слово “белый” не давало ему покоя, и он все норовил пристегнуть к нему “орла”, подмигивая и кивая в сторону жестяной палатки, в витрине которой теснились водочные бутылки. Минут через пять ему удалось убедить странника в несомненной связи между белым орлом и белым пиджаком, и тот безропотно отправился к ларьку за бутылкой.

— Ч-чудак... мать... — с сомнением сказал Бутус, сплевывая вслед страннику.

— Ты чо? — удивился Елда. Он был весел и возбужден. — Мужик с зоны откинулся. Точно тебе говорю. Я таких уважаю.

Бутус хотел заспорить, но, приглядевшись к угрюмой спине странника, вдруг понял, что Елда прав, и сказал хрипло, с волнением:

— Большой срок мотал... Завалил кого-то, падла...

Странник вернулся, равнодушно протянул бутылку и испытующе посмотрел Бутусу в глаза. Бутус отвел взгляд, сунул “орла” в карман и пробормотал:

— Канаем под грибок... там перебазарим...

Они пришли на пустую детскую площадку с покосившимся выцветшим “грибком”, сели на низенькую длинную скамейку. Бутус, матерясь, свинтил пробку, закрыл глаза и раздул ноздри. Странник, не мигая, внимательно смотрел на него. Елда, перехватив этот взгляд, отобрал у Бутуса водку, передал страннику и деловито сказал:

— Тебе начинать!

Странник посмотрел на него, на бутылку и замер, осмысляя.

— Ты — мужик битый, фартовый... — заискивающе сказал Елда. — Я тя сразу понял. Я таких уважаю...

Странник не шелохнулся.

Прошла тягостная минута. Недоумение на лицах корешей сменилось беспокойством.

—Ты заснул, что ли, мать..., в натуре! —Бутус вырвал бутылку, задрал голову и припал к горлышку. Кадык его заходил ходуном. Отпив положенное, Бутус подобрел и, отдавая “Орла” Елде, заметил:

— У нас так... мозги не канифоль... а то враз... в натуре!

Елда раскрутил бутылку, влил дозу в глотку, крякнул, отдышался и, клонясь к плечу странника, постучал грязным ногтем по этикетке.

—Видал? Орел-морел! Продали все, и нас с тобой продали! За американское пойло! Вот эти “черные” и продали! У-у, я бы их душил, сук поганых... —Елда всерьез полагал, что способен иногда высказаться по вопросам современности не хуже любого философа.

Странник молчал и смотрел в одну точку. Елда спохватился, вложил бутылку в его неподвижные пальцы.

— На-ка! Оттянись маленько! Первое дело! Давай-давай!

Странник механически задрал голову, подражая корешам, и поднес бутылку к губам. Водка с бульканьем побежала ему в рот, но, поскольку пищевод у странника отсутствовал за ненадобностью, устремилась обратно и, перелившись через зубы, потекла по щекам. Неподвижный как изваяние, странник добросовестно опорожнял бутылку. Водка вытекала у него изо рта, обильно смачивая плечи и грудь. Бутылка пустела на глазах.

Бутус опомнился.

—Ну ты, чмо! —заорал он и в сердцах ударил странника ладонью в мокрую челюсть. Ему показалось, что ладонь наткнулась на бетонную стену. В запястье что-то хрустнуло и вспыхнуло болью.

В следующую секунду странник равнодушно повел рукой и смел Бутуса со скамейки. Лежа на земле, Бутус в бессильной ярости наблюдал, как странник прикончил бутылку, а затем, наклонившись, слил изо рта остатки водки.

Философ Елда помалкивал. О том, что душа его полна скорби, можно было лишь догадываться по выражению лица. Но странник не был физиономистом. Он спокойно поставил пустой сосуд на лавку, закрыл наконец рот и выжидательно взглянул на приятелей, ожидая, что теперь-то разговор о белом пиджаке пойдет как по маслу и всерьез.

—Ну ты козел! —с мрачным восторгом сказал Бутус, завладевая пустой бутылкой и поудобнее пристраиваясь за спиной странника. —Бери еще литр, сука, пока я те тыкву не расколол!

Елда взволнованно облизал губы. Вот за это он Бутуса и любил —житейская ситуация вмиг преобразилась, прикинулась праздником, зазвенела бубенцами, заверещала, заулюлюкала, полетела хищной птицей, поманила, как бездонная пропасть, как бесконечная ночь, полная крови и веселья. Он почувствовал лихорадку, опьянение, легкость и, очертя голову, рванул в эту пропасть, опасаясь уже только одного —как бы Бутус не успел замочить чудика первым.

Они ударили одновременно —Елда носком ботинка в податливый кадык странника, а Бутус припечатал бутылку к темечку. Результаты вышли ошеломительные —у Елды из суставов вырвало два пальца, и лопнул еще не старый ботинок. Бутылка разбилась вдребезги, не оставив на голове странника даже царапины. С тем же успехом они могли напасть на бронзовый монумент.

Елда сидел на истоптанном грязном снегу, держась за ногу. От боли у него темнело в глазах. Бутус тупо рассматривал темя странника, смешно присыпанное стеклянной крошкой, и ненавидел весь мир невиданной силы ненавистью.

Странник же невозмутимо восседал на лавке, решительно не замечая суеты вокруг своей персоны. Взгляд его был прикован к совсем постороннему человеку в полупальто, который в этот момент неловким бегом устремлялся к автобусной остановке. От этого человека исходил некий флюид, заставивший странника насторожиться. А, когда под порывом ветра слегка отвернулась пола куцего пальтеца, обнажив на миг нечто белое, странник немедленно встал и бросился за человеком. В его мрачной каменной душе даже возникло что-то похожее на благодарность этим замурзанным существам, которые сумели так быстро вывести его на цель, хотя удивительные ритуалы, с помощью которых они это проделали, так и остались для него совершенной загадкой.

Бутус тоже заметил этого человека и даже узнал. В голове у него все смешалось -выходило так, что два врага улепетывают от него —и, воинственно взмахнув оскаленным бутылочным горлышком, Бутус бросился в погоню.

Если бы Стеблицкий в этот момент обернулся, то несомненно умер бы от ужаса. Но к остановке уже подъехал автобус, и Олег Петрович бежал без оглядки, выжимая из своих бледных ног порядочную скорость. Такое поведение человека, владеющего волшебным пиджаком, может показаться не менее странным, чем поведение норвежского короля, добирающегося, как известно, на работу городским трамваем. Будь мы на месте норвежского короля...

Но ничего такого мы бы не сделали, конечно, и на месте норвежского короля. Во-первых, наши привычки сильнее нас. А, во-вторых, Олег Петрович явно побаивается своего пиджака —так некоторые автолюбители, приобретя вожделенный лимузин, не рискуют в дальнейшем одолеть на нем хотя бы квартал. Возможно, и норвежский король чувствует себя за рулем не совсем уверенно, оттого и... но бог с ним.

Стеблицкий торопился к автобусу и нарастающий топот за спиной расценивал всего лишь как претензии нечаянных конкурентов, в любом случае безопасных, так как автобус был почти пуст — час пик давно миновал. Усилия Олега Петровича не остались напрасными, он запрыгнул на подножку нетерпеливо взбрыкивающего автобуса, получил шлепок по заднице лязгнувшей гармошкой дверцы и, отдуваясь, упал на свободное место.

Преследователям не хватило всего нескольких секунд. По инерции они еще некоторое время усердно бежали за удаляющимся автобусом, но тут наращивал и наращивал скорость и, наконец, выпустив победный шлейф вонючего дыма, умчался.

Бутус швырнул ему вслед бутылочное горлышко и сказал с ненавистью:

— ...! ...! ...!

Странник остановился, посмотрел выжидательно на Бутуса.

—Где? —спросил он скрипуче, будто переламывая зубами песок, и, подумав, добавил. -Куда?

Бутус хотел ответить, как он обычно отвечал на вопрос “куда?”, но под стеклянным взглядом странника сдержался, сделал важное лицо и пообещал:

— Те этот хмырь нужен? Я те его покажу. Он тут живет. Литр ставишь?

17.

—Я отдал вам самое дорогое —пиджак! —с неудовольствием сказал Барский. —Даже за водкой вот вынужден опять бегать как школьник, а деньги, между прочим, кончаются... Какого вам еще от меня нужно? Не буду я вам ничего советовать, увольте!

Он говорил сиплым голосом, все время отворачивая нездоровое воспаленное лицо, то ли от Олега Петровича, то ли от вихря снежинок, которые всасывались в узкий прогал между пятиэтажками, как в аэродинамическую трубу.

—Вот интересно! —с кривой улыбкой сказал Олег Петрович. —Вы... вы втянули меня в эту историю! А теперь что же — я не я, и лошадь не моя?

— Ну так что ж — втянул? — сухо промолвил Барский. — Втянул! Младенец какой -втянули его!

Неприятный разговор этот происходил на фоне, если так можно выразиться, барского двора, который он сам некогда окрестил “мерзостью запустения”. Выпавший снег сгладил некоторые шероховатости пейзажа, придал ему печального очарования, и даже мусорные баки, присыпанные порошей, сделались отдаленно похожи на аккуратные булочки с глазурью. На дворе однако было ветрено и неуютно —говорить на сквозняке о жизни и смерти было противно и тягостно, поэтому собеседники потихоньку, но неизбежно скатывались в скандал.

—Именно втянули! —настойчиво выкрикнул Стеблицкий, приходящий в отчаянье. —Я настаиваю на этом определении! Можно было по-человечески... Это безрассудство -трупы, пожар, карлики... Вы сплели целую сеть! Я не мог вырваться...

Барский посмотрел на него в упор и неожиданно покорно сказал:

— Ну, хорошо, сплел! Сплел сеть. Хотя... Честно говоря, я не думал, что вы воспримете все так трагически. Ну что вы трясетесь? Все ведь в ваших руках —превратите врагов в жаб, переберитесь в Ниццу, в Антарктиду, на Луну, наконец! В чем проблема?

Олег Петрович всплеснул руками.

—Как вы не понимаете? —горячо забормотал он. —А если эта сила перестанет действовать? А если... если придется за все ответить?! Я затем к вам и пришел —чтобы вместе выработать единственно правильную линию поведения —срочно исправить ошибки и не повторять их... в дальнейшем. поймите, нужно пользоваться нашими возможностями разумно. Я спать не могу! Мне кошмары снятся! У меня рука не подымается превращать людей в жаб!

Барский пожал плечами.

—Тогда... —равнодушно сказал он. —Верните женщину мужу, мне верните пиджак... Я хоть не буду по морозу бегать. А вы все забудьте. Будут спрашивать —отрицайте! Как это вы сказали — я не я, и лошадь не моя...

Стеблицкий замялся и тихо объяснил:

—Гм... видите ли... хотелось бы, однако... Ну, вы понимаете? Разумное сочетание личного, так сказать... но и высшие интересы...

Барского странно передернуло, он икнул и сказал брезгливо:

— Не знаю, что вы все крутите вокруг да около... Сразу ясно было, что пиджак этот отнюдь не для добрых дел... —он снова икнул. —Вообще, бросьте ныть, пойдемте ко мне... предадимся, как говорится, разврату... Мне здесь надоело! Ну?

Выкатив глаза, он вдруг закашлялся чуть ли не в лицо Стеблицкому, обдав его запахом перегара и нечищеннх зубов. Олег Петрович с омерзением отстранился.

“Боже, как может ошибаться человек! —с острой жалостью к себе подумал он. —Что я мог найти в этом спившемся фигляре? Как я мог довериться? Жалкий, опустившийся шут!”

Фигляр прокашлялся, сплюнул, высморкался и как-то особенно насмешливо взглянул на Стеблицкого. Этот взгляд взбесил Олега Петровича окончательно.

—Вы что же, полагаете —я могу и далее поддерживать с вами отношения? —стараясь говорить с большим достоинством и гневом, произнес Стеблицкий. —Что я сочту возможным хотя бы на время вернуть вам пиджак? Напрасно надеетесь! Я... гм... ошибался, правда... Но верно говорят — ошибок не следует бояться, их следует исправлять! Что же, я готов ответить! За себя! Но расхлебывать ваши художества —слуга покорный! Тем более не могу допустить, чтобы такой, как вы, творил бесчинства и впредь!

Барский саркастически хохотнул, взглянул на Олега Петровича с большим интересом и, вынудив из пачки последнюю мятую сигарету, с воодушевлением закурил.

— Вот это речь! — воскликнул он, окончательно развеселившись. — В вас сразу чувствуется наставник. Но чем же я вам так особенно не угодил, почтенный вы мой?.. Хотя... стойте! Попробую сам угадать — плохой артист, плохой муж, плохой гражданин... Так, что ли?

—Так! Так! —завопил Стеблицкий, которому уже стало невыносимо чувствовать на себе этот насмешливый взгляд. —Прибавьте еще —фашист, уголовник, и не ошибетесь! Бездарность! Именно! Бездарность ищет прибежище в разврате и грязи! Растлитель вы, гомик!

—Вот здрасьте! —удивился Барский. —Я —гомик?! Да я за свою жизнь перетрахал баб больше, чем вы мух на кухне!

Но Олег Петрович уже не мог остановиться. Вся боль последних страшных дней, а , может быть, заодно и всей жизни выплескивалась сейчас из него жарким, сумбурным потоком слов, похожих, то ли на горький плач, то ли на камланее шамана. Он кричал на Барского, он жег его цитатами, он упоминал что-то о “своей стезе”, “...если доверить таким, как вы...” —негодовал он и опять хлестал цитатой, а под конец обозвал Барского сатанистом и экзорцистом сразу. (“Эка! —сказал бы сторонний наблюдатель. —Слышал звон!” Но был бы не прав, потому что издавна уже “экзорцист” в культурно-массовом секторе определенно числится словом даже более ругательным, чем “сатана”, так что Олег Петрович употребил его не совсем уж неправильно).

На все это бурное, долгое и горячее Барский неожиданно сказал одну лишь презрительную фразу:

— Хм, а вы — еврей!

Стеблицкий опешил и умолк, не найдя, что ответить. Более того, он, просвещенный и тонко чувствующий, был, похоже, сражен. Тут какая-то загадка. Будь ты “хоть негром преклонных годов”, как сказал поэт. Гомиком! Совсем недавно не было ничего страшнее, чем обозваться гомиком, но, поди ж ты, сейчас и эти меньшинства гордо поднимают парчовый флаг и затягивают свои меньшевистские гимны. Все цветет, наполняется соками и властно вторгается в жизнь.

Но это слово, “еврей”, по-прежнему —угрюмый утес в гармонической лазури мироздания, о которой по-прежнему разбиваются корабли интеллекта, это —твердыня, чьи грани лишь острее от ветра перемен, а подножье извека усыпано истлевшими обломками общественных мнений.

Вот и Стеблицкий, наскочив с разгону на коварное слово, получил словно бы сильный удар и почувствовал, как затряслось и накренилось родовое шляхетское дерево и даже стало похоже на ветку Палестины, которая еще неизвестно, где росла. И, задрожав губами от обиды, единственное пролепетал в свое оправдание, намекая на сомнительную же частицу в имени обидчика:

— В таком случае, сами вы — еврей!

—Та не! —с ерническим акцентом ответил Барский, легко признавая за собой ту самую частицу. — То ж — псевдоним! Я ж у паспарту — Сидоров!

Олег Петрович ощутил страшную усталость. Что-то закружилось и тоненько засвистело в голове. Непроизвольно шагнул он к стене дома и привалился к ней плечом. “Все-таки у меня сотрясение мозга! — вспомнил он. — А я совсем о себе не думаю”.

—Эка вы побледнели, батенька! —будто витая мысли, весело заметил Барский. —Совсем, совсем себя запустили! Так нельзя! Вам непременно нужно отдохнуть, и непременно —на Капри! Ни-ни-ни! И не спорьте! Немедленно — на Капри!

Стеблицкий уставился на него загнанными собачьими глазами. Барский стер с лица ухмылку и прикусил язык. С минуту они стояли молча и наблюдали, как сыплется снег.

— Ну, ладно, — сказал наконец Барский потухшим скучным голосом. — Вы кругом правы, а я —дерьмо. Актеришка из категории “этот, как его там...”, алкаш, распутник, нужное вписать... Но главный мой грех знаете какой? Гордыня. все мне кажется, что могу такое... чего никто не может! Я и на вас-то смотрю, признаться, свысока —учителишка, понимаешь, тля! Но вы не принимайте близко к сердцу. Это просто охранительный механизм. Чтобы уж слишком низко не пасть. На самом деле я давным-давно никуда не годен. Эта страна высосала из меня все. Молодость, кровь, веру. И ничего взамен. Я не знаю, может так надо, может она питается нашей кровью. Но надо же предупреждать! Мол, наслаждайтесь минутой и не барахтайтесь. А то по молодости я, например, барахтался и раскрывался, как дилетант на ринге. Все мне казалось —кто-то протягивает руку, кто-то зовет меня... Нет! Не зовет и не протягивает.

И ничего мне больше не надо —ни рук ваших, ни страны, ни заколдованного пиджака даже! Подозреваю, что все он может, а сладкоголосую птицу и ему не вернуть... Да если и вернет?! Каково будет терять ее во второй раз?! Нет, не хочу!

Так что валите отсюда, дорогой коллега, ваши планы мне более неинтересны... Куплю водочки, выпью... Всему на свете есть конец —вот и будем смиренно ждать конца... Знаете анекдот? “Баба в автобусе: “Мужчина, вы скоро умрете! —Это почему?! —А я чувствую ваш конец”.

И, расхохотавшись в лицо Олегу Петровичу, Барский повернулся и вышел со двора на улицу.

Олег Петрович по-прежнему стоял, привалившись плечом к стене. В голове у него почемуто крутилась глупая мелодия из древнего-древнего фильма “Бродяга”, и от этого было особенно нехорошо на душе, потому что Олег Петрович индийского кинематографа терпеть не мог.

—Товарищ Барский? —вдруг услышал он за спиной посторонний мужской голос, обернулся и похолодел.

Артист еще не ушел далеко. Он стоял возле угла дома, небрежно сунув руки в карманы, с любопытством разглядывая подходящего к нему милицейского офицера.

Стеблицкий вздрогнул,втянул голову в плечи и медленно-медленно пошел прочь. “Бродяга” в его голове взвизгнул пронзительным буратиньим голосом. Дойдя до мусорных ящиков, Олег Петрович не выдержал и оглянулся. Барский беседовал с офицером.

“Все пропало! —в отчаяньи подумал Стеблицкий. —Я так и знал. Закономерный финал. Сейчас этого подонка арестуют, и он все расскажет. Но каков негодяй —он отлично знает, что я не способен уничтожить человека! Он это знает и потому спокоен. Но что же делать?!”

Сам того не осознавая, Олег Петрович присел на корточки и спрятался за мусорными баками.

“Что же делать?! Что?! Нет, я не способен убить! Но... но я могу, скажем, отправить его куда-нибудь... Куда Макар телят не гонял! —Олег Петрович нервно усмехнулся. -Именно! именно — телят не гонял! Это очень точное слово!”

Он сосредоточился и, быстро пробормотав заклинание, выглянул в щель между баками.

Барский исчез. Милиционер ошарашенно повертел головой, протер глаза, а потом еще раз —пристально и неторопливо —осмотрелся. Олег Петрович дернулся и с бьющимся сердцем скрылся за мусоркой. Привалившись спиной к железному баку, он сел на бетонный фундамент и, закрыв глаза, медленно сосчитал до ста, чтобы успокоиться.

—Мужчина! Вам плохо? —услышал он на цифре сто неприятный женский голос и едва не умер от ужаса. Но глаза все-таки открыл. Очень толстая дама в шубе подозрительно и строго смотрела на него. И две старухи у дверей соседнего дома, привлеченные громким голосом дамы, тоже смотрели на него. И мужчина в очках, ведший мимо на поводке шотландскую овчарку, тоже все оглядывался на него.

Казалось, уже весь двор смотрит на него, и Олег Петрович ощутил сильнейшее желание отправить весь этот двор туда, куда Макар телят не гонял, но сдержался. Вместо этого он поспешно встал и, пряча глаза, пошел со двора домой. Пошел пешком, чтобы хорошенько все по дороге обдумать.

Пока он шел, снег прекратился, посветлело, и на западе сквозь облака продернулось багровое мутное солнце. Ничего путного в голову не приходило. Как ни переворачивал он в воображении ситуацию, а все выходило нехорошо. Может быть, сказывалось сотрясение. Олег Петрович решил, что вначале хорошенько отдохнет, выспится, а уж на свежую голову, наверное, всем как следует распорядится. Он не знал, какое новое испытание ожидало его.

Вначале случилось что-то вроде знамения. Олег Петрович подходил к своему району. Вокруг было белым-бело. Закатное солнце съехало уже до земли и било прямо в глаза плотным багровым огнем. Мир на какие-то мгновения сделался волшебным и будто чужим. И внезапно Олег Петрович увидел, а правильнее сказать, узрел кошмар. Он даже замер на секунду и прекратил дышать носом. А на морозе он всегда старался дышать носом.

Впереди, объятые алым свечением, неспешно и равномерно, куцыми нечеловечьими шагами двигались карлики. Все было как всегда —автобусная остановка, водоразборная колонка на углу в наростах льда, заурядные панельные дома, разбросанные по пустырю прихотью заурядного архитектора, кусты, окаменевшие от мороза, люди в толстых шубах —и только адский свет и неведомо откуда взявшиеся карлики. Их было пятеро —ростом чуть более собаки, но с огромными и абсолютно круглыми головами. Плечи и коленные суставы их были неестественно раздуты —точь-в-точь металлические шарниры —и двигались с натугой, словно в сочленениях застывала смазка. Но двигались эти чудовища упорно и неуклонно — в сторону охваченного закатом микрорайона.

И Олег Петрович испугался, что не успел, что сбылось пророчество беспутного барского -и чьи-то посланцы явились в мир, чтобы судить и карать. Карлики провинциального Апокалипсиса. Горе тем, кто возомнил и посягнул — их призрачная власть кончилась — амба. По грехам каждому... как там?.. и аз воздам?

В глазах Стеблицкого стало красно, и пиджак на плечах вспыхнул и облепил тело невыносимой жгучей болью, опалил как напалм — Олег Петрович едва удержался от крика.

А потом солнце еще чуть-чуть опустилось, пригасло, пейзаж побледнел, исчез огненный ореол вокруг карликов, и Олег Петрович вдруг увидел, что это всего-навсего утомленные тренировкой пацаны плетутся домой, гордо влача на себе хоккейную амуницию, которая им велика, потому что, ясное дело, не напасешься ледовых доспехов на каждую соплю.

Олег Петрович пошатнулся, схватился за грудь. Стук сердца слышался даже через пальто. Голова кружилась.

“Боже! Мистика, бред... Я схожу с ума! нет, этого положительно ничего не может быть. Ничего. Все это — галлюцинации. Я перетомился, и мне померещилось... театр, пиджак...”

Он заглянул в вырез пальто. Пиджак был там. Олег Петрович беззвучно заплакал.

18.

— Эй, корифан! — заорал Бутус, взбираясь на кучу кирпича. — Следи сюда! Будешь судья!

Его расхристанную фигуру овевал ледяной ветер. Бутус его не замечал. Размахивая для равновесия длинными руками, он гордо реял над ландшафтом, похожий на страшную, побитую паршой птицу.

Странник внимательно фиксировал происходящее, по-прежнему ничего не понимая. Часа три уже они шатались втроем по поселку, педантично обходя киоск за киоском, и в каждом брали литр. Продавцы уже знали странника в лицо и сочувственно подмигивали. Оба новых приятеля его набрались до зверства, оскорбляли прохожих, падали в грязь и произносили множество слов, не содержащих ровно никакой информации. Поскольку остальные люди в поселке вели себя иначе, у странника составилось твердое убеждение, что плевки, валяние по земле и загадочные речи прямо способствуют его поискам, и терпеливо ждал. Наконец они очутились на заброшенной стройке, уже за городской чертой, где Бутусу вдруг захотелось возобновить старый свой спор с Елдой о сравнительной анатомии. Ему отчего-то показалось, что такой авторитетный мужик, как странник, непременно вынесет решение в его пользу, и вечный конкурент будет посрамлен.

—Кого на...! —молодецки заорал сообразительный Елда и в два прыжка вознесся на пъедестал. Он тоже не сомневался.

Оба конкурента, оборотясь к страннику и держа из последних сил баланс, доверчиво распахнули свои брюки и решительно, даже яростно извлекли предмет соревнования. В их мутных глазах нарисовались восторг и надежда сирых, уповающих не на земной, а на иной, высший суд. Странник же безмолствовал, как бы вникая.

Облака раздвинулись, обнажив багровое солнце и тревожные лиловые небеса. Картина выходила сильная, а по обилию обнаженной натуры так и вовсе почти античная, и наверное художник Карпухин дорого бы дал за подобный сюжет. Но, увы, быть в нужно месте в нужный час —совершенно особый дар, и редко кому удается выдержать все параметры.

Время шло, странник по-прежнему молчал, анатомия стыла на ветру, и Бутус с Елдою, отчаявшиеся дождаться высочайшего суда, принялись, по обыкновению, перебрехиваться и подначивать друг друга.

Тут-то и увидел возвращавшийся домой Олег Петрович. Еще не успевший переварить карликов, Стеблицкий был сражен окончательно. Вид злейших врагов, грязных, синекожих, да еще и с обнаженными гениталиями повергал в шок. Олег Петрович застыл, задрав голову и раскрыв рот, и оставался в таком положении, пока его не заметили.

— Вот твой кент, Санек! --- истошно завопил Бутус (он почему-то решил для себя, что странник носит имя Санек) и кубарем скатился с кирпичей.

Елда, несколько разочарованный тем, как ловко Бутус уклонился от неизбежного проигрыша, спрыгнул следом, утешая себя предвкушением потехи.

В следующую секунду все трое бежали вниз по склону холма. Олег Петрович закрыл рот, повернулся и тоже побежал. Ужас взорвался в его груди как граната. Ноги обмякли и отказывали, а спасительный дом никак не хотел приближаться. Краем глаза Стеблицкий видел на светлой полоске неба далекий призрачный самолет, тянущий за собой ровную

нитку инверсии, и поразился ему до боли: “Как может кто-то летать сейчас в самолетах -когда мне так плохо?!”

Его настигали. Ничто, кажется, не могло уже предотвратить расправы, только чудо. А Стеблицкий позабыл, что умеет творить чудеса. И все-таки чудо свершилось.

Первым почуял опасность философ Елда. Сквозь хмельной туман он таки углядел, что со стороны поселка наперерез им мчится довольно многочисленная толпа. Умерив бег, Елда призадумался. Толпа приближалась с угрожающей быстротой. По снежной целине за ней тянулся широкий грязный след, будто там прошлись бульдозером.

Некоторые лица, смуглые, подсиненные разбойничьей щетиной, показались Елде знакомыми. И точно —это были южане, владельцы коммерческих киосков. Впрочем, смахивало на то, что здесь собралась вся диаспора. Многие были вооружены ломиками. Бежали молча и споро, с беспощадной искрой в глазах.

У Елды заныло под ложечкой, и сама собою завертелась голова, высматривая убежище. Не говоря ни слова, он дернул обратно на стройку. Но опоздал.

Его догнали и дали в сердцах подзатыльник. Елда охотно упал, закрывая ладонями голову. Толпа абреков окружила всю компанию.

— Ну чо, мужики, ну чо? — кричал Бутус, шалея от обилия свирепых лиц, неизвестно откуда взявшихся.

Его отпихнули в сторону.

— С ним гаварыт будым! — сурово отрезал главный абрек, указывая ломиком на странника.

Бутус поспешно кивнул и шагнул, намереваясь выйти из окружения. Его подхватили, крепко сжали локти. “Тожэ стой!” строго сказали ему. Бутус покорился, щеря зубы как загнанный волк.

На странника происшествие не произвело впечатления. Стиснутый со всех сторон людьми, он остановился и внимательным взглядом проводил удаляющуюся фигурку Стеблицкого, намертво фиксируя в памяти маршрут и детали пейзажа. Суету вокруг он воспринял как должное —к странным человеческим ритуалам он уже вполне привык, понимая, что без них нельзя найти пиджака.

Каменное выражение его лица распаляло южан все более. Гортанные угрожающие крики неслись со всех сторон. Главный абрек выступил вперед и, подойдя к страннику вплотную, спросил взволнованно:

— Ты мнэ дэнги давал?! Ты мнэ пэсок давал!!!

Толпа загудела. Еще кто-то закричал: “И мнэ пэсок давал, э!” и даже показал на ладони горстку золотистого речного песка. Диаспора пораженно цокала языками.

— Да, деньги, — сказал странник без выражения. — Давал.

Вдруг он вытащил из кармана толстую пачку купюр, посмотрел на нее равнодушно и бросил в снег. Вытащил вторую и тоже бросил. За ней еще и еще. Он выбрасывал их беспребойно, точно очищал карманы от залежавшегося мусора. Деньги падали на истоптанный снег и прямо на глазах рассыпались золотистым прахом. Через минуту у ног странника наросла порядочная горка песка. Все невольно придвинулись ближе. Про Бутуса забыли, но он и не думал бежать. Тупо глядя на исчезающие миллионы, он упрямо и не без бахвальства бормотал: “Деньги ваши — будут наши”.

Главный джигит пришел в себя. Нахмурив лоб и сверкнув очами, он негодующе крикнул:

— Фальшивымонэтчик! — и вскинул лом.

Гладкий металл блеснул багровым отсветом, описал в воздухе дугу и врезался в череп странника. Раздался удар, тугой звон отпрыгнувшего лома, из-под острия брызгнул ручеек желтых искр, словно закоротили трансформатор — и все.

Горячий южанин ударил снова. Из головы странника пролился целый фонтан золотых искр, ломик выскочил из ошпаренных ладоней джигита и упал ему на ногу.

Странник неожиданно открыл рот и сказал с новой для него интонацией:

— Красиво!

Вслед за этим он мгновенно наклонился и поднял ломик. Толпа отпрянула. Странник, намеревавшийся немедленно опробовать красивый ритуал еще на ком-нибудь, недоуменно огляделся. Южане потихоньку отступали, выкрикивая в адрес странника неприятные слова.

Странник зафиксировал в себе новое и удивительное ощущение. Оно не имело отношения к его миссии, оно родилось только что, на истоптанном холодном пустыре, над которым горел безжалостный красный закат. Страннику стало как-то особенно весело и легко, и тоже захотелось учудить что-нибудь непонятное и внезапное, не хуже чем у людей. Он словно поймал кураж.

Зверски размахнувшись, он запустил в ближайшую группу ломиком. Ворча и сверкая как пропеллер, лом врезался в ряды абреков, сея смерть и разрушения. Вдруг из толпы бабахнул выстрел.

Пуля, ударив странника в плечо, вспыхнула красным огоньком и свечой ушла в небо.

— Тэрминатор! — будто прозрев, заголосил кто-то.

Нападавшие были окончательно деморализованы. Подбирая окровавленных товарищей, они торопливо отходили к поселку.

Бутус, несколько протрезвевший после выстрела, сутулясь и загребая руками, подбежал к страннику.

— Когти! — кричал он. — Когти! Когти рвем, говорю! Щас тут менты будут!

Странник не стал спорить —его новые друзья до сих пор не ошибались. Цель была близка. Он покорно пошел за Бутусом.


Олег Петрович ворвался в подъезд на последнем дыхании. в полуобмороке он привалился к выбеленной стене и, схватившись за сердце, несколько минут приходил в себя. В подъезде было тихо и сумрачно.

“Опять!.. —простонал Олег Петрович, когда к нему вернулась способность мыслить. -Опять сглупил! Ах, идиот, кретин безмозглый! Ты же был в пиджаке!.. Ты же мог!..” Он даже кулаком по стене ударил с досады. Кулак вымазался в побелке. Олег Петрович обтер его о пальто и глубоко задумался.

“Нет, как-то не получается у меня... —с печальной гордостью заключил он. —Есть люди органически не способные на мерзость —на убийство, на глумление, например... Увы, я из их числа! Но я должен защитить себя! Пусть не убийство, но... —он плотоядно усмехнулся. — Уж всем сестрам по серьгам я раздам! Именно, всем сестрам по серьгам!”

Он вспомнил все эти злобные, бессмысленные, бездуховные лица, не лица даже, а, скорее, морды животных, вспомнил, как они запугивали его, как издевались, и волна гадливости пополам с ненавистью поднялась в его душе.

—Итак, —пробормотал он, закрывая глаза, —хочу, чтобы эта женщина, Королева... —он остановился, засомневавшись, но пересилил себя. —Нет, точно хочу! Хочу, чтобы она немедленно оказалась, и-и... Ну, да! На Таити! С сумочкой, набитой стодолларовыми бумажками!

Олег Петрович замолчал и долго вслушивался в тишину, будто ждал какого-то знака. Потом удовлетворенно кивнул и тихо сказал:

— Так... А теперь эту обезьянку... С расстегнутыми штанами... Хочу, чтобы...

19.

Дома инспектор Пыжиков совершенно перестал быть похожим на инспектора. Дома он делался похожим просто на мужика средних лет в майке, шароварах и шлепанцах. Он падал в истертое кресло и часами смотрел телевизор.

Вот и сегодня, заняв привычную позицию, он, не отрываясь смотрел на экран, пока наконец жена, зайдя очередной раз в комнату, не заметила раздраженно, что, прежде, чем пялиться два часа в ящик, нормальный человек его хотя бы включает.

Пыжиков, смущенный правотой ее слов, заворочался в кресле, закашлял и неожиданно спросил:

—Вот слушай! Вот что бы ты сказала, если бы я тебе сказал, что в обыкновенной однокомнатной квартире обыкновенного панельного дома я сегодня обнаружил непроходимые джунгли?

—Я бы сказала, —немедленно откликнулась жена, —что тебя скоро вышибут из милиции, и ты будешь сидеть у меня на шее...

— Ну, это не страшно, — сказал Пыжиков. — Ты хорошо получаешь. Страшно другое...

Жена его действительно хорошо зарабатывала, потому что была адвокатом и защищала интересы тех, кого Пыжиков ловил. Пойманные с удовольствием отдавали ей те деньги, которые никак не хотели отдавать Пыжикову.

— Это тебе сейчас не страшно, — холодно сказала жена. — Когда ты будешь безработным, я с тобой разведусь, заберу ребенка, а тебя вышвырну из квартиры без гроша. Ты будешь жить под мостом, пить политуру и есть картофельные очистки. вот тогда тебе станет понастоящему страшно. А потом ты умрешь в канаве...

По адвокатской привычке жена Пыжикова выражалась всегда очень сильно.

— Мне самому все это странно, — виновато сказал Пыжиков. — Но я, что вижу, то и говорю. Что думаю, то делаю. Только так. Иначе жизнь превратится в хаос. Уже почти превратилась.

—Так поступают только природные идиоты и диссиденты, —отрезала жена. —Впрочем, это одно и то же. Короче, я тебя предупредила...

— Но дома-то я могу рассказать, что я видел?! — взмолился Пыжиков.

—Ни в коем случае. Я с удовольствием выслушала бы тебя, если бы ты этим ограничился. Но ведь я тебя знаю —воодушевленный, ты побежишь выкладывать все начальству, и в итоге тебя опять забудут повысить по службе... Так что лучше молчи, думай и только в крайнем-крайнем случае открывай рот... Кстати, о диссидентах —ты бы сходил в школу. Учителя посходили с ума. Военрук Ступин заставляет нашего сына читать диссидентскую литературу...

— То есть? — удивился Пыжиков. — Разве сейчас такая бывает?

—А как же! Он велит им читать Гайдара —ну, этого, “Школа”, “Чук и Гек”... Он поет с ними “Интернационал”! Это не доведет до добра!

— Ты думаешь, что... того?.. — осторожно спросил Пыжиков.

— Запросто! Посмотри, какой век на дворе! Или включи наконец телевизор!

Пыжиков включил, но смотреть не стал, а задумался и ушел в другую комнату. Порывшись в книгах, он отыскал “Чука и Гека” и прочел, не отрываясь, запоем. Прочтя, долго сидел, уставясь восторженными затуманенными глазами в стену, будто видел сквозь нее то ли красные звезды над Спасской башней, то ли грозный бронепоезд, ждущий ворошиловского приказа, то ли всю огромную счастливую землю разом, которая зовется Советской страной, а потом сказал со вздохом отчаянной зависти:

— Ведь жили же вот как люди!

Спал он в ту ночь на редкость крепко и видел красивые, плавные сны. Пробудился рано, с бодростью необычайной и рано ушел на службу. А в девять часов, собрав последнюю информацию, решительно отправился с докладом к начальству.

Шувалов встретил его неожиданно добродушно —знакомые достали замечательное импортное лекарство, с помощью которого подполковник, как он выражался, утер наконец нос своему желудку, и тот уже два дня вел себя довольно прилично.

— Ну, что, Штирлиц, — юмористически прищурив глаз, спросил Шувалов. — Проник в рейхсканцелярию?

—Боюсь, не до смеха, товарищ подполковник, —с невыгодной откровенностью резанул Пыжиков. — Обстоятельства вырисовываются...

—Тогда ближе к телу! —сварливо сказал Шувалов. —Обстоятельства! Преступную группу накрыл?

—Да что группу! —отмахнулся Пыжиков. —Групп этих навалом! Вчера вот в центре города киоск разгромили... Тоже группа!

—Ты меня за нос не води! —строго сказал подполковник. —То группа... Одним словом, группа как группа. Социально-близкие, так сказать. Ты фашистов давай!

—Нету фашистов. Тут дело такое... потустороннее! —Пыжиков, уважавший жену, угрозы ее не считал совсем уж пустыми. Поэтому насчет тропического леса решил пока попридержать язык. Однако все остальное собирался выложить беспощадно. “В поддавки не играю!” — хмуро сказал он себе.

— Ты это в каком же смысле? — с затаенной угрозой в голосе спросил Шувалов.

—В прямом, —категорически сказал Пыжиков. —Нечеловеческое дело и опасное. Очень. Я это буквально чую. И меры требуются сверхординарные. Хорошо бы —группу захвата! — Он с вызовом взглянул подполковнику в глаза и значительно произнес. — Чую — надо!

— Чует он! — иронически сказал Шувалов. — Мне твои чувства по... Ты факты давай.

— Можно факты, — согласился Пыжиков и заговорил без пауз, дабы пресечь возражения в корне. — Что мы имеем? Чудо с театром имело место? Имело. Можно делать вид, что не имело, конечно. Но тогда это будет страусиная позиция и больше ничего. А мы не страусы, верно? Мы, какие-никакие, а люди, и будем использовать разум, которым нас наградила природа. А разум нам подсказывает, что случай с театром -дело самое что ни на есть потустороннее, а с него-то все и началось. И фашисты тут ни при чем, потому что фашист, он сжечь может запросто, а вот наоборот... Словом, за театром тут потянулась такая странная цепочка... Судите сами: “гаишники”-карлики, труп в фонтане... между прочим, показушный труп, один, целлофан чего стоит! Кстати, был и еще труп —закопанный у всех под носом, а кто копал —так никто и не видел. Да там и не труп главное. Там штабель кирпичей закопали среди бела дня —а зачем? Вот загадка! Ну, ладно... Вот еще... —Пыжиков замялся, виновато посмотрел на начальника и сказал. -Милиция покупает у художника Карпухина картины. Вопрос — зачем?

Шувалов неожиданно густо покраснел, издал горлом странный звук и судорожным движением руки опрокинул на пол пепельницу.

— Ну, это не твоего ума дело — зачем! — твердо заявил он. — Зачем — это без тебя знают!

Пыжиков упрямо мотнул головой.

—В том-то и дело, товарищ подполковник, что не знаете! —торжествующе сказал он. -Только вины вашей тут нет, потому что тут дело опять потустороннее...

—Ну, спасибо, утешил! —с сарказмом откликнулся оправившийся подполковник. -Спасибо, что потустороннее, а то я уж подумал, что ты мне уголовное шьешь... ну, ладно, продолжай!

Пыжиков с энтузиазмом продолжил.

—Главное здесь было зацепку найти, и, вроде, нашлась зацепка. Во всех делах, так или иначе, одна компания замешана. Персонально: Моськин, безработный, Барский, артист, Пташкин из газеты, Карпухин тот самый, и Стеблицкий, учитель. Все —интеллигенты, между прочим... Но, думаю, суть даже не в этом. Сами они ничего такого, конечно, не могут. В белом пиджаке суть!

— Может в шляпе? — сыронизировал Шувалов. Однако он был явно заинтригован.

—Никак нет. В белом пиджаке. Докладываю по порядку. Я поспрашивал в том районе, где кирпичи закопали (хотя это еще до театра было), не видали ли чего необычного. И, вроде, многие видели в тот день человека в белом костюме. В нашей-то грязи!

Дальше. Когда театр горел, артист Барский из костюмерной белый пиджак украл. Режиссер даже заявление о краже давал, но ему не пиджак нужен, а чтобы Барского взгрели. Я так понял — он его на дух не переносит.

— Так может, клевета? — деловито спросил подполковник.

—Нет, не клевета. Пташкин об этом случае наутро в газете написал. Только он по-другому интерпретирует —не украл, мол, а спас от огня. Так или иначе, а пиджак Барский взял -это и Карпухин подтверждает —он что-то такое бормотал, будто Барский в белом пиджаке фокусы показывал у него на квартире. А как раз у него на квартире в ту ночь вся компания и собралась. Но фокусы у них и утром продолжались. Бабин и Хрущ превратились в лилипутов после встречи с человеком в белом пиджаке! Я им фотку Барского показывал -опознали в один голос! Между прочим, забавное совпадение —этот Хрущ с женой репортера Пташкина спит...

— А, может, это и не совпадение? — заметил Шувалов.

—Чистое совпадение, —отмахнулся Пыжиков. —Я уж их всех отсеял —и Моськина, и Карпухина, и Пташкина. Судите сами —Моськин с первого дня спит и ни к чему, кроме театра не причастен. Карпухин, как картины нам вдул, ни в чем, кроме запоя, не замечен. Но он хоть дома пьет, безвылазно. А Пташкин, тот в кардиологии лежит с перепоя. На спущенный презерватив похож...

—Что это за спущенный презерватив? —строго спросил Шувалов. —Ты, наверное, воздушный шарик имеешь в виду?

— Не-а, — подумав, не согласился Шувалов. — Все-таки больше на презерватив смахивает... итак, остается один. Вообще-то двое оставалось, но Барский вчера исчез. Прямо на глазах. Хотите верьте, хотите нет. Кстати, у него и жена исчезла. Никто ничего не знает. Но я их выношу за скобки, поскольку их все равно нет, а нам поторапливаться надо.

Итак, Стеблицкий... он в Новом районе живет, ранее ни в чем не замечен, не привлекался и прочее. но с того дня, когда был пожар, он все время рядом. А с момента, как Барский исчез, эпицентр к нему сместился.

Тут вдруг к Стеблицкому жена предпринимателя Королева сбежала. В один день. Сам Королев клянется, что она Стеблицкого до того в глаза не видела. Дальше — хуже. Королев к нему разбираться поехал, ну, погорячился, по морде съездил... А вечером... Не знаю, как сказать... — Пыжиков выжидающе посмотрел на начальство.

— Не тяни душу, —посоветовал Шувалов. —И так нагородил — на отдельную палату смело можешь рассчитывать!

— В общем, вечером гражданин Королев уменьшился. Куда там Хрущу с Бабиным! Совсем маленький, хлещет коньяк из пробки от одеколона —знаете, такие золотенькие —плачет и спит в меховой шапке. То есть, она не на голове, а он целиком в ней спит...

А еще вчера после обеда в Новом районе Терминатор объявился — стрельба была, так пули от него отскакивали, и деньги в песок превращались... А один латрыга местный утверждает, что искал этот терминатор белый пиджак...

— Ну-ну! — ободрил Шувалов. — И какие же твои выводы? —Группу захвата,—быстро сказал Пыжиков. —И немедленно брать. Этот пиджак не из

театра. Этот пиджак Барский со Стеблицким у кого-то слямзили, а теперь хозяин пришел. И хозяин этот не человек наверное... Его с автоматами брать надо. —Может, ты, Пыжиков, телевизора насмотрелся? —все еще сдерживаясь, спросил

подполковник. — Танки, ОМОН, дым столбом...

—Да ведь опасно! —взмолился Пыжиков. —Смертельно опасно! Нутром чую. Вы представьте себе, если мы все завтра — как Бабин с Хрущом... Начальник криво усмехнулся. —А знаешь, —задумчиво сказал он. —Может оно и ничего? Жратвы меньше надо, а

зарплата та же... — Хорошо, если так, — возразил Пыжиков. — А если всех, как этого — в фонтане?.. Шувалов вспомнил, как выглядел труп, извлеченный из целлофана, и его передернуло. — Ну-у... группу не группу... — начал он, но тут в кабинет вошел бледный взволнованный

Сергеев. Наскоро отдав честь, он доложил: —ЧП, товарищ подполковник! В Новом районе... только что сообщили... Терминатор дом

громит! Квартиру за квартирой... Сносит дверь с петель и...

Желудок Шувалова свернуло судорогой. Он впился пальцами в крышку стола, перевел дыхание и, подняв на Пыжикова потемневшее вдруг лицо, зло сказал: — Уговорил! Будет тебе группа захвата... но ты... смотри у меня!

20.

Под утро приснился Бутусу совсем уж пакостный сон. Будто бежит он по городу, спасаясь от Елды. А Елда скачет за ним на одной ноге, не отстает, болтается сзади, как собачий хвост, и талдычит, протягивает что-то на ладони: “Съешь это, съешь!” Бутусу хоть и страшно, а заманчиво, что у него там такое — сроду этот жлоб ничем не делился, жлоб он и есть жлоб.

Доскакали таким манером до самой железной дороги, и понял вдруг Бутус, что ни за что ему через рельсы не перейти, если жлобского угощения не попробует. Повернулся он и говорит: “... с тобой, давай!” Елда клешню свою сует, а в ней —куча дерьма. И что страшнее всего — дерьмо это человечье! парок над ним вьется. Вонища — с души воротит.

“Убью, гад!” —заорал Бутус, а Елда ему в раскрытую пасть —кучу. Бутус захлебнулся, и прошло его выворачивать, и пошло!

Очнулся, сел на кровати. Рвотные спазмы постепенно утихли. Пустыми глазами повел по сторонам и вздрогнул. Вчерашний собутыльник стоял в углу, не шелохнувшись, как манекен, и сверлил Бутуса жутким своим взглядом.

“Что он, сука, всю ночь так простоял? —с ненавистью подумал Бутус. —Вот гад, страшнее покойника!” Он встал, перебарывая гул и сверкание в голове, шагнул на подкашивающихся ногах и хмуро просипел:

— Чего... выкатил? Сгонял бы в магазин, в натуре!

Он закашлялся и опять почувствовал рвотный позыв. “Сдохну, если не приму”, — с тоской подумал Бутус.

— За белым пиджаком пойду, — вдруг сказал из угла странник. — Я теперь дом знаю.

— Возьми литр, сука, — жалобно попросил Бутус, — успеешь за пиджаком...

— Литр больше не надо, — успокоил странник. — Я теперь и так найду.

“Вмандюлить бы тебе, падла! —с отчаяньем подумал Бутус. —Да крутой ты до невозможности!”

Он скрипнул зубами и вышел из комнаты. Держась за стену, доковылял до туалета. Склонился над унитазом, для равновесия опершись о шелушащуюся осклизлую трубу. Свободной рукой расстегнул штаны и привычно пошарил пальцами. Пальцы шевелились бессмысленно и мучительно, как бывает, когда заполночь ищешь в пачке последнюю сигарету, а там — ничего.

ТАМ тоже ничего не было. “Отрезали!” — ошпарило Бутуса. В смертельном ужасе рванул до колен штаны и посмотрел.

Глаза его вылезли из орбит, он захрипел, забулькал, пуская слюну, как удавленник, приседая и заглядывая, заглядывая и приседая. Между ног у него ничего не было —одно гладкое место, покрытое нечистым волосом, и женская щель.

Бутусу стало плохо, как никогда в жизни. Он тихо завыл и, сунув меж ног обе руки, принялся ковырять и рвать кожу, будто надеясь, что шутка кончится, а пропажа выскочит из живота и займет свое место.

Ни ничто не выскакивало, и Бутус понял, что пропал. Беззвучно воя, он подтянул штаны. Оставалось единственное средство — он понял какое.

Бутус успел добежать до комнаты — странник еще не ушел.

—Ты... —кривя набок рот, прошептал Бутус. —Ты вот чего... —Изо всех сил он старался вспомнить вежливые покорные слова, но они не давались, будто их и не было в голове. -Ты верни! —униженно продолжал Бутус. —Я у тебя шестеркой буду! Я любого замочу -только скажи — зубами съем, живьем! А ты сделай, как раньше, а?

Странник, будто не слыша, шел мимо. Он, как всегда, не понимал.

—А-а-а! —завопил Бутус и всем телом бросился на странника, заставив того на секунду потерять равновесие. —Ты, гад, такой крутой, что я перед тобой мразь... что ты можешь у людей х... отбирать и радуешься? Да я тебя...

Бутус рванул на себя железную кровать, перегораживая страннику путь. За такую обиду он был готов биться с дюжиной гадов.

Но странник уже настроился уходить. Помехи, литры, люди надоели ему. Его звала судьба. Легко, как птичью клетку, он поднял кровать, оттеснил ею беснующегося Бутуса и прижал к стене. Секунду они смотрели друг на друга, а потом странник, словно шутя, но с нечеловеческой силой надавил на раму кровати. Грудная клетка Бутуса под железной полосой громко и отчетливо хрустнула, изпод лопнувшей кожи хлынула на живот кровь, холодная, как подледная вода, а он не мог даже закричать. Глаза его быстро гасли. “Как батя... Помер, как батя...” —удивился он в последний раз и пропал в темноте.

Странник аккуратно поставил кровать на пол —тело Бутуса завалилось на сетку, ломая длинные руки. Странник понял, что помех больше не будет, и обрадовался от догадки. “Они совсем слабы”, —мысленно сказал он той силе, что направляла его, но ответа не услышал.


Нужный дом странник нашел без труда, вошел в подъезд, поднялся по ступенькам и, не сделав никакой паузы, ударом ладони вышиб первую дверь. Он рассудил, что обойти квартиры будет проще, чем снова затевать расспросы, чреватые сюрпризами.

Квартира была пуста. Странник обошел комнаты, методично открывая шкафы и выдергивая ящики. Ни с чем вернулся на лестничную площадку и вышиб следующую дверь. Навстречу ему шарахнулась женщина, заголосила, вытягивая руки. Он отбросил ее, оборвав крик, и занялся делом. Где-то наверху залаяла собака.

Странник шел из квартиры в квартиру, громя замки и сея панический ужас. Женские вопли, собачий лай, треск выворачиваемых косяков привлекли внимание всей округи, и вокруг дома постепенно собралась встревоженная толпа. Предполагали разное, но уничто

жить никто не решился. Смельчаки побежали звонить в милицию. В ожидании властей тихо переговаривались, вспоминая вчерашнюю стрельбу и позавчерашнюю, и стрельбу в далекой Москве —припомнили даже стрельбу в фильме “Терминатор” —и с особенной неприязнью. Сошлись на том, что милиция, конечно, опоздает.

Из дома никто не выходил, кроме невзрачного человека в песочном пальто, но загадки происходящего он не прояснял, потому что, выйдя из одного подъезда, тут же скрывался в следующем.


В кузове военного грузовика было темно, тесно и тряско. Рядовой первого года службы Снегирев, стиснутый с обеих сторон жаркими локтями и коленями товарищей, до боли сжимал в мокрых ладонях автомат, с тоской смотрел на дребезжащий позади грузовика пейзаж и тихо млел. Это была его первая в жизни боевая тревога, и оттого сама жизнь представлялась ему сейчас неопределенным клочком

тумана, зато смерть свою он видел необыкновенно отчетливо.

Задница немилосердно билась о деревянную скамью, жесткий воротник тер тощую шею, сердце закатывалось, а тут еще сосед, младший сержант Волобуев, жал и жал его нарочито костистым коленом, крича прямо в ухо:

—Что, Снегирь, дрейфишь?! Дрожишь за свой ливер? Это ты зря! Солдат в бою должен проявлять храбрость, инициативу и находчивость! А дрейфить, Снегирь, не положено, иначе — труба!

Солдаты охотно ржали —дрейфили помаленьку все —а юмор в таких случаях первое дело. Снегирев часто моргал и малодушно кривил рот, что веселило взвод еще больше. Волобуев незаметно подмигивал в сторону и орал еще громче, с самой серьезной миной:

—А все оттого, снегирь, что думаешь ты не о службе, а о дембеле, что несвоевременно. Вот, например, о чем ты думал, когда взвод изучал устав гарнизонной и караульной службы? Молчишь? А ты оттого молчишь, что думал ты не об уставе, а о бабах! А солдат не должен думать о бабах, потому что от этого страдает дисциплина. А что такое у нас воинская дисциплина?

Снегирев посмотрел на товарища так жалобно, что солдаты грохнули от смеха. Волобуев же, напуская важности, рассуждал:

—Воинская дисциплина есть строгое и точное соблюдение всеми военнослужащими порядка и правил, установленных законами и воинскими уставами. Воинская дисциплина обеспечивает постоянную высокую боеготовность и способствует достижению успеха в бою! Вот что такое, Снегирь, дисциплина, мать ее ...!

Снегирев был готов провалиться сквозь землю, лишь бы не видеть устремленных на него веселых взглядов и не слышать свежего молодого смеха, несущегося из разинутых

зубастых ртов, он даже согласен уже был пасть в бою, но только пасть сразу и навылет, чтобы не мучиться и не жалеть о куцей нерасцветшей жизни.

А Волобуев дышал ему в ухо:

— Боеготовность! Какая, например, у тебя теперь, Снегирь, боеготовность, если ты автомат АКМ жмешь, как маслобойку. А ведь модернизированный автомат Калашникова является индивидуальным оружием и предназначен для уничтожения живой силы противника —его надо нянчить и, например, держать нежно, как девушку...

И Волобуев под громовой хохот продемонстрировал, как следует держать автомат, изобразив руками нечто аргентинское, а физиономию скроив при этом такую умильную, что Снегирев, взглянув, от тоски едва не заплакал.

Автомобиль вдруг затормозил. Сидевшие у заднего борта с любопытством высунулись наружу.

—Чего там? А? Чего? —засуетился Волобуев и враскоряку пробился к заднему борту, забыв о Снегиреве.

— Лейтенант чего-то с ментами базарит, — лениво сказал кто-то.

— А живая сила противника? — деловито поинтересовался Волобуев.

— Противника? — повторил ленивый голос. — Вон тебе, Вол, противник — бабы какие-то...

— Бабы, — веско сказал младший сержант, — это Снегиреву противник...

Раздался смех. Снегирев опустил голову.

—Выходи из машины! —с остервенением гаркнул подошедший лейтенант. Он был мрачен и зол. “Нашли группу захвата! —думал он, презрительно-нежно разглядывая ухмыляющихся своих бойцов. —Девок за сиськи хватать —вот тут они мастера! Об чем наверху думают —хрен знает! Общевойсковики им должны бандитов ловить... Жопы с ушами, тьфу!”

Младший сержант Волобуев, молодцевато выпячивая грудь и тараща бессовестные глаза, вдруг осведомился:

—Товарищ лейтенант! Тут вот у Снегирева вопрос возник —по материальной части -просит объяснить, где у автомата дуло...

Взвод дружно откликнулся.

—Р-разговоры! —оборвал Волобуева лейтенант. Детство в жопе играет, сержант! —он нахмурился. —Значит так... Силкин и Попов! Силой двух отделений оцепить дом за номером восемнадцать... вон он, рядом... замаскироваться, используя естественные

складки местности... тут их полно... Инициативы не проявлять! Волобуев! Ты со мной! И чтобы без этих... твое отделение, значит, непосредственно... это... в контакт с бандитами... или кто там у них... Огня не открывать! И не мечтайте даже! Кто стрельнет —считай, до дембеля. В дерьме, значит, по самые брови!

Волобуев, преданно уставившись на командира, углом рта все же просипел в сторону Снегирева:

— Не бзди, юнга! Мы их голыми руками рвать будем! Пуля — дура, штык — молодец!

Назначенные в оцепление начали окружать дом, спотыкаясь на мерзлых кочках и размахивая для баланса автоматами. “Матрены!” —грустно заключил про себя лейтенант. Отделение он повел сам — туда, где несколько милиционеров убеждали толпу разойтись.

— Ты, Снегирев, это самое... — сказал вдруг негромко Волобуев. — Ты пупок не рви, понял? Если, значит, возникает угроза здоровью... и самой жизни... Используй, это... естественные складки местности и таись — понял? Героев тут и без тебя до хрена!

Снегирев взглянул изумленно, открыл бледный рот и, промолчав, так дальше и шел с открытым ртом. Ему опять хотелось заплакать. Волобуев зорко смотрел по сторонам, вычисляя опасность, но таковой не обнаруживалось.

Толпа, сосредоточившись на приближении вооруженных солдат, притихла. Вид потертых прикладов и вороненых магазинов наводил на мысль, что дело по-настоящему пахнет керосином. Пыжиков бросил говорить с народом и поспешил к армейскому лейтенанту, протягивая руку:

— Во, люди! Час битый прошу разойтись — не понимают!

Лейтенант руку пожал и сухо попросил доложить обстановку.

—Дело, с одной стороны, плевое! —радостно сообщил Пыжиков. —Злодеев тут —раз-два и обчелся. Я их и сам бы взял, —тут капитан заметил Снегирева, который слушал его, открыв юный рот, и отвел лейтенанта в сторонку. —Только, понимаешь... —он смущенно ухмыльнулся. — С другой стороны... дело — темное!

Лейтенант терпеливо слушал, сдвинув брови и сверля милиционера бесстрастным взглядом.

— В общем, будь бдителен, лейтенант! — небрежно сказал Пыжиков. — Задержание я сам произведу, а если нет... — он вдруг посмотрел на офицера ясным и страшными глазами. —Если будет плохо... Понял меня? Не думай, не гадай — бей! — он снова взглянул на лейтенанта взглядом, от которого становилось не по себе, и добавил загадочно. — Считай, что за спиной — Москва... С красными звездами!

На балконе третьего этажа с грохотом распахнулась дверь, и полуголая женщина, белая как снег, завизжала, перевешиваясь через перила:

— Вот он! Вот он! Это — он! Он!

Крик ее перешел в истерику, она зарыдала и с размаху села на холодную плиту балкона.

Из предпоследнего подъезда появился странник.

21.

Стеблицкий бессмысленно таращился в потолок. Голову трясло и пекло, будто в мозг беспардонно ворвался стальной горячий поршень. На правом плече настойчиво вздрагивала предательская жилка. В животе был кипяток.

Олег Петрович попробовал застонать —получился звук пересохшей листвы, по которой прошелся ветер.

“Что я вчера натворил?!” —внезапно и слепо ужаснулся он. поршень в голове застучал угрожающе и бойко, и хоровод карликов, уродов, милицейских мундиров в одну секунду промчался перед мысленным взором, скалясь и ухая по-совинному, обдав Стеблицкого удушливым коньячным тленом.

“Я становлюсь алкоголиком! —жалобно сфантазировал Стеблицкий, устрашаясь смрада и головокружительного видения. — Боже, как я низко пал!”

Ему захотелось очутиться в школе —тщательно выбритым, в чистой рубашке и с незапятнанной репутацией. “Почему я не смог распорядиться этой силой прилично? —с тоской спросил он себя. —Почему все так... страшно? Конечно, ничто не дается даром. За все полагается расплата. Помнится, еще Андерсен... “Калоши счастья”... Тоже... а счастья не получилось. Счастья добиваются трудом и умом. Прочее —мираж! Именно, мираж! Фатаморгана. Я сейчас встану... и все исправлю... Я все верну назад... И все окажется просто сном...”

За стеклом книжного шкафа замкнуто и надменно помалкивали ряды солидных переплетов, непорочные классики. “Нет, я не дорожу мятежным наслажденьем...” -вспомнил Олег Петрович и попытался усмехнуться непослушными губами.

Он встал с кушетки, на которой, не раздеваясь, провел ночь и бесцельно прошелся по комнате. Лицо, которое отразилось в стекле, не могло иметь отношения к изящной словесности.

“Да господи! — вдруг рассердился он. — Все можно же поправить! Я всех верну. Очень просто. Как театр. Только найти пиджак...”

Он, морщась, обвел взглядом комнату. Над столом нагло топорщилось горло пузатой посудины с замысловатой этикеткой.

“Боже! Я выхлестал целую бутылку! -ужаснулся Стеблицкий. —Но —все! Больше никогда... Где же пиджак?”

Вдруг закружилась голова, и Стеблицкий вынужден был опуститься в кресло. “Сейчас... минуточку...”

Накануне, раздав всем сестрам по серьгам, очистив комнаты от следов безумия, он сотворил бутылку коньяка и напился, чтобы утешиться, отдохнуть от соблазнов. Сегодня он чувствовал себя настолько плохо, что прежняя незатейливая жизнь манила его теперь как чарующие сады Эдема. Дело было за малым — найти пиджак, все вернуть и все забыть.

“Сейчас... минуточку...” — бормотал он в полузабытьи.

Страшныйудар сотряс прихожию. Тревожно качнулись на окнах занавески. Стеблицкий оцепенел. В комнату по-хозяйски уверенно вошел странник.

Секунду они смотрели друг на друга.

— Где пиджак?

Олег Петрович не смог ответить. Белый свет вихрем завертелся в его глазах. Странник внимательно осмотрел помещение —воздух горел, пылал от присутствия сверхъестественной силы —даже ему, одинокому и бесчувственному, стало не по себе. “Как этот может здесь, в таком...” — смутно удивился странник, но оборвал мысль.

Пиджак лежал на полу, под диваном.

Бесшумным скользящим шагом в комнату вошел инспектор Пыжиков, краем глаза зафиксировал безвольную физиономию Стеблицкого, сидящего в кресле, навел дуло пистолета на песочную спину и громко скомандовал:

— Руки за голову! К стене! Иначе — стреляю!

Странник наклонился за пиджаком.

“Вот черт пегий! — подумал Пыжиков. — Знает, что не буду стрелять в квартире. Но какая выдержка!”

Он вздохнул и сунул пистолет в кобуру. Странник обернулся, предупредительно обходя милиционера, шагнул в сторону, безразличный как смерть. Пыжиков провел прием.

Руку его словно затянуло стальной шестерней —она хрустнула и на глазах стала темнеть и пухнуть. От боли Пыжиков едва устоял на ногах. Но — устоял и в полубеспамятстве пошел на странника, тесня грудью.

Нечеловеческая силы руки сжали его, приподняли над полом и швырнули как тряпичную куклу в окно. Инспектор Пыжиков, перевернулся в воздухе на лету и ударился правым боком в раму, выворотил ее и, искромсанный стеклом, с переломанными костями, выпал наружу.

В распотрошенное окно ворвался морозный воздух и пощекотал ноздри Стеблицкого. Олег Петрович жалко сморщился и чихнул.

Странник взял пиджак и вышел на кухню. Запалив на плите все конфорки, он поднес к огню пиджак. Ткань занялась по краям, обуглилась, пополз дым. Странник держал пиджак на вытянутой руке, не обращая внимания на огонь, который желтым кольцом охватил его собственный рукав и полез выше, выедая белую ткань пиджака до самого ворота. Отгоревшие черные куски падали на плиту, раскалялись докрасна, жухли и обращались в пепел. Кухня наполнилась смрадом.

Уничтожив пиджак, странник почувствовал огромное облегчение —страшная сила рассыпалась на атомы, утекла меж пальцев, испарилась, и ее присутствие не тяготило -пахло лишь газом, дымом, копотью. Миссия была выполнена. Странник стоял, забыв убрать руку с пожелтевшей гудящей плиты и думал. Несомненно —палитра его чувств угрожающе расширилась. Но с этой минуты ему уже ничего не было нужно. Чувства просто мешали. Вопрос “зачем” начинал донимать его. Он пристально оглядел стены, ландшафт за окном и ясно увидел себя камнем, летящим в пустоте. Медленно побрел он к двери.

Странник решил вернуться в песчаный карьер.


Ледяной ветер внезапно вылетел из-за угла и засвистел назойливо и угрожающе. Волобуев поежился и вполголоса выругался.

С той минуты, как увезли окровавленное тело милицейского капитана, он перестал отпускать шуточки и задумался.

Возле дома никого не осталось, кроме военных. Лейтенант с двумя офицерами из уголовного розыска только что зашел в дом. Дело близилось в развязке, и солдаты нервничали, не спуская глаз с грязной двери подъезда. Приказ был прежний — не стрелять.

Казалось, прошла вечность, но ничего не происходило. Все сильнее дул ветер. Мерцающие серые облака мчались по небу. На заснеженной асфальтовой дорожке темнели следы и пятна крови. Солдаты мерзли и переступали с ноги на ногу.

В подъезде послышался шум. Хлопнула входная дверь, и на пороге появился человек в пальто, правый рукав которого был густо покрыт копотью. С каменным выражением на лице он двинулся прямо туда, где стояли Волобуев и Снегирев.

Озябшие солдаты невольно подались назад. Снегирев, шмыгая синим носом, панически посмотрел на сержанта. Человек пер на них как танк.

Волобуев плюнул и решительно сорвал с плеча автомат. Из подъезда больше никто не вышел.

—Шутки шутить не будем! —буркнул сержант, лихорадочно передергивая затвор. —В армии шутки кончаются гибелью товарищей, духовым оркестром и шапкой на гробу! Стоять, сука! — злобно заорал он, направляя автомат прямо в грудь идущему.

Странник шел, не сбавляя шага и глядя Волобуеву в глаза. Ни угрозы, ни страха в этом взгляде сержант не прочел. Это был взгляд подневольного человека, на которого вдруг свалилась ошеломляющая и полная свобода. Так выглядели дембеля, покидая часть.

Но дом был тих, а лейтенант так и не появился.

— Ладно! — прошептал Волобуев и нажал на спусковой крючок.

Автомат бабахнул дуплетом —человек споткнулся, замер и рассыпался в пыль —как не было. в лицо Волобуеву ударил ветер, запорошив глаза песком.

Потрясенный сержант попытался проморгаться, но песка было слишком много, и он, истекая слезами, озадаченно и торопливо крикнул Снегиреву, кивая то на пустое место, где только что был человек, то на автомат в своих руках:

—Во, понял снегирь! Автомат Калашникова —убойная сила пять килотонн! Ударная волна, световое излучение и проникающая радиация —как положено! Враг испаряется на фиг!

По одному, по двое подходили остальные солдаты.

— Наверх, салаги! — спило скомандовал Волобуев. — Найдите лейтенанта, и вообще...

Глаза невыносимо жгло, и он тер и тер их багровой от холода рукой. Снегирев уронил свой автомат, сел рядом на землю и наконец заплакал.


Мертвый, но выстоявший бурьян, клочок отзеленевшей жизни среди плоских заснеженных равнин. Гомерический полукруг подернутого пеплом солнца, вдавливающийся в горизонт. Розовый налет закатной стужи на белых просторах —шагать не перешагать, изнывая и остывая, шевеля дубеющими пальцами — ни огня, ни голоса, ни сигарет.

—Вот это уже все, —с изуверским спокойствием сказал себе Барский, увязая взглядом в темнеющих снегах. На востоке вставала непроглядная ночь. —Это уж, как говорит народ, финиш! —холод сползал по щекам, скрябая кожу, как ржавая бритва. —Удружил Олег

Петрович, низверг в бездну... Мог ведь и на Таити отправить, но выбрал родное... Ничего лишнего, все строго и чинно... Спартанское воспитание!

Потом его будет мучить совесть, но вернуть меня он так и не решится...

Ну почему, почему всегда одно и то же? Начнешь, бывало о душе, о мирозздании, а просыпаешься в бурьяне... и сны без сноведений...

Уж как, казалось, повезло —какую вытянул фишку —нагрел всех... Ан, нет —опять в дерьме, опять семь верст киселя хлебать, а ты как всегда с похмелуги и даже о сигаретах не позаботился, лопух!