Его борьба [Владимир Леонидович Ильин] (fb2) читать онлайн
[Настройки текста] [Cбросить фильтры]
[Оглавление]
Владимир ИЛЬИН ЕГО БОРЬБА
– Чем чревато клонирование человека ? – По-моему, ничем. – Откуда же тогда весь этот шум ? – Наверное, от политиков и журналистов […], которые боятся сами не зная чего. – Если опасностей в клонировании человека вы не видите, какие оно обещает новые возможности ? – Ну представьте, супруги лишились ребенка. Еще хуже, если другого по каким-то причинам они родить уже не смогут. Взяв живую стволовую клетку первенца (еще при его жизни, когда уже стало известно, что он не выживет, или сразу же после смерти), можно воссоздать ребенка, внешне и физиологически неотличимого от умершего. – А не страшно повторить человека ? – Потерять – страшно, а повторить, я думаю, нет.Из интервью, взятого корреспондентом газеты «Московский комсомолец» у вице-президента Российской академии сельского хозяйства, академика, доктора биологических наук Л. К. Эрнста.
* * *
Последнее, что он успел воспринять ускользающим сознанием, было дикое, противоестественное сочетание аромата цветущих яблонь и зловония какого-то горящего тряпья. И поэтому первое, что его удивило, когда он снова ощутил себя живым, было полное отсутствие всяких запахов. Воздух был абсолютно стерилен, и в нем не стояла та вонь лекарств и дезинфекционных растворов, которая обычно пропитывает госпитальные палаты. «Значит, я не в госпитале, – подумал он. И тут же спросил себя: – А где я? Не на том же свете! Было бы нелепо, всю жизнь не веря в существование бога и загробной жизни, все-таки убедиться в обратном».. Он попробовал открыть глаза, но их закрывала плотная повязка. Только теперь он ощутил, что лежит навзничь на чем-то твердом. Тем не менее он был не один в этой кромешной тьме. Какие-то люди находились рядом с ним. Они что-то делали с его головой, только он не мог понять, что именно. Он шевельнулся, чтобы встать, но тело было сковано неведомой силой. – Лежите! – приказал чей-то властный голос сверху. – Вам еще рано вставать! Ему не оставалось ничего, кроме как подчиниться. Хотя тут же возникла странная мысль: «Какое право он имеет так разговаривать со МНОЙ? И с какой стати я должен кому-то подчиняться?» Тогда он спросил: –Где я? Но ему не ответили. Не посчитали нужным разговаривать с ним или просто не знали, что сказать в ответ? Он рискнул задать второй вопрос: – Кто я? На этот раз ему ответили, но не то, что он надеялся услышать. Ему грубовато сказали: – Молчите. У вас еще будет время на разговоры. Кто-то тут же хихикнул, видимо, усматривая какой-то смешной подтекст в этих ничего не значивших для него словах. Он рассердился. Teufel[1], что происходит?! Вдруг что-то кольнуло его в левое предплечье, и он опять погрузился во тьму.* * *
Когда он пришел в себя, с памятью дела обстояли намного лучше. Ему быстро удалось вспомнить, кто он такой и что с ним было раньше. Не тогда, когда он очнулся в первый раз, а перед погружением в непроглядную тьму… Повязки на глазах на этот раз не было, и он смог наконец осмотреться. Стандартная тюремная камера-одиночка. Грубые нары у стены, сейчас он на них и лежал, серые бетонные стены, отхожее место в углу, алюминиевые ложка, кружка и тарелка на крохотном столике, стальные ножки которого прочно закреплены в бетонном полу. И лампочка под решетчатым колпаком над стальной дверью, окошечко в которой забрано решеткой. На нем была странная одежда свободного покроя. Нечто среднее между больничной пижамой и тюремной робой. Куртка и штаны из какой-то неизвестной ему ткани. Во всяком случае, не из хлопка. На ногах – домашние тапочки. Тоже из странного материала – не то кожи, не то ткани. И вместо подошв – не резина и не пробка, а что-то упругое, но прочное. В памяти сразу всплыло: Мюнхен, двадцать четвертый год. После неудачной попытки свергнуть баварское правительство его тоже посадили в тюрьму, но камеры там были не такими мерзкими, как эта. И там он мог читать, писать, гулять и общаться с соратниками по партии. Все ясно. Значит, он все-таки попал в плен. Но как это могло случиться? Он же отлично помнил, что разгрыз и проглотил ампулу с мгновенно действующим ядом! Оставалось предположить только одно: те болваны, которым он отдал свой последний приказ, то ли из трусости, то ли из разгильдяйства, то ли по сознательному расчету не выполнили его волю! Он скрипнул зубами. «Никому нельзя доверять до конца, абсолютно никому! Даже, казалось бы, по-собачьи преданному Шмундту, который был в курсе всех моих личных дел и секретов. Иначе как объяснить, что он не облил нас с Евой бензином и не поджег наши тела после того, как мы умерли? Вернее, должны были умереть… Факт есть факт. Раз я еще жив, значит, яд был не таким уж смертельным, а Шмундту что-то помешало довести дело до конца. И вот теперь я в плену… На секунду его обожгла безумная, несбыточная надежда: а может быть, я заблуждаюсь, и то, что я принимал за реальную смерть, было лишь тяжким бредом? Вспомни, может быть, ты был тяжело болен, а теперь болезнь позади? Тогда ни о каком плене не должно быть и речи, хотя Берлин наверняка все еще окружен… Он сел на жестком лежаке и прислушался, чтобы уловить хоть какой-нибудь звук за стенами камеры. Но ни отдаленной канонады, ни дрожания пола от близких разрывов снарядов он так и не уловил. Хотя даже в рейхсканцелярии последнее время пол и стены содрогались от непрерывного артобстрела. Значит, все-таки плен… Он вновь обвел хмурым взглядом скудный интерьер помещения. Смешно было надеяться на что-то другое: даже если бы он болел, свои не стали бы помещать его в тюрьму. К тому же тот властный наглый голос, который приказал ему в прошлый раз замолчать, никак не мог принадлежать кому-нибудь из обслуживающего персонала. В нем сквозили враждебность и отвращение. Правда, говорил неизвестный на немецком языке. И без акцента. На него вдруг накатил животный страх. Он вспомнил, как незадолго до обручения смертью с Евой до него дошла весть о гибели Муссолини. «Великого дуче» поймали вместе с любовницей в Милане, расстреляли, а потом толпа долго глумилась над беззащитными трупами, топча их ногами. Неужели меня ждет тот же конец? Ведь именно этого я хотел избежать, когда принимал решение добровольно уйти из жизни! Интересно, что стало с Евой? Осталась ли она тоже в живых или ее ампула оказалась по-настоящему эффективной? И что стало с Германией? Хотя, если вдуматься, последнее уже не имеет значения. «Немцы оказались недостойными такого вождя, как я, а поэтому должны исчезнуть с лица Земли, чтобы уступить место на ней более сильным и жизнеспособным народам». Откуда эта напыщенная декларация? Неужели это он говорил когда-то? Или, наоборот, кто-то говорил это ему? Но кто, кроме него, мог претендовать на роль вождя германского народа?.. Чтобы хоть на миг избавиться от охватившей его растерянности и неуверенности в себе, он с трудом поднялся на ноги – тело затекло от долгого бездействия – и прошелся взад-вперед по камере, исподлобья разглядывая стены и дверь. Он несколько раз прошагал от нар до двери и обратно, прежде чем сообразил, что у него ничего не болит и что физически он чувствует себя почти так же, как в полузабытые юношеские годы. Даже правая нога, в которую он был ранен в далеком 1916 году, сейчас повиновалась безотказно, и ее не приходилось подволакивать. И руки перестали трястись. И куда-то пропала мигрень, так часто донимавшая его, а ведь именно дикая головная боль была причиной тех приступов ярости, которые казались подчиненным непонятными и потому такими страшными… Да, подлечили меня капитально. Но зачем? Зачем они тратили на меня лекарства? Я им нужен живым – это понятно, но зачем я нужен им таким здоровым? Непонятно. Ходить по тесной камере надоело, и он опять уселся на нары. Теперь, когда удалось кое-что вспомнить, он чувствовал себя намного лучше. Но неопределенность положения, в котором он оказался, по-прежнему отравляла сознание. Самое странное, что в памяти отсутствовали целые куски из прошлой жизни. Сколько он ни пытался, но так и не смог припомнить какие-нибудь конкретные эпизоды из того, что происходило с ним в течение предыдущих пятидесяти шести лет. Только плавали в голове какие-то чеканные анкетные формулировки и иногда вспыхивали расплывчатые, словно на скверных старых фотографиях, портреты людей, с которыми он имел дело. Было имя – Алоис, и он знал, что так звали его отца. Но он так и не смог припомнить его живым человеком – только неподвижное, фото карточное лицо. То же самое – с матерью, женой, детьми. Даже такие близкие люди, как Ева и тот же Шмундт, представали в воспоминаниях в виде статичных плоских портретов, а не как живые люди. «Что со мной?» – невольно испугался он. Или это яд так подействовал на мой мозг? В двери внезапно заскрежетал замок, отрывая его от невеселых раздумий. Мелькнула дурацкая мысль: «Надо вставать или нет?» – но усилием воли он отогнал ее прочь. Вождь даже в плену должен оставаться вождем. В камеру вошли трое мужчин. Все – в белых халатах. Наверное, врачи. У одного в руке – чемоданчик из явно искусственного материала. Двое помоложе, третий чуть постарше. Во взглядах – ни тени почитания или заискивания. Враги. Победители. Хозяева. Зачем мне врачи? Я же здоров, как племенной бык! Они остановились перед ним и некоторое время молча глядели на него. Наконец тот, что постарше, нарушил молчание: – Как вы себя чувствуете? «Вот сволочь, даже не удосужился добавить хоть какое-то обращение», – отметил мысленно он. А вслух, положив нога на ногу и скрестив руки на груди, сказал: – Я требую, чтобы мне объяснили, что со мной происходит! – Потом, – отозвался тот, что с чемоданчиком. – Вам все объяснят потом. А сейчас мы должны выполнить кое-какие процедуры. Вы слишком долго были без сознания, поэтому из профилактических побуждений требуется… – Я совершенно здоров и отказываюсь от каких бы то ни было процедур, – перебил он говорящего. – Вы знаете, кто я? – Конечно, – спокойно сказал старший. – Мы это знаем, не беспокойтесь. – И добавил, покосившись на своих спутников: – Главное, чтобы и вы это знали, Адольф! На лицах всей троицы появились беспричинные улыбки, будто они только что услышали чью-то удачную шутку. Кровь невольно бросилась ему в голову. Плебеи, возомнившие, что они могут измываться над поверженным гением!.. Он прикрыл глаза. Потом сказал, стараясь не сорваться на крик: – Мне стыдно за вас, немцы! Никогда не думал, что вы способны с такой легкостью предавать свои идеалы, как какие-нибудь паршивые унтерменши!.. – А с чего вы взяли, что мы немцы? – удивился тот, который молчал до сих пор. Он тоже говорил без акцента. – А кто же вы? – хмуро поинтересовался Адольф. – Австрийцы? Фольксдойчи? А может быть, евреи? – Это несущественно, – ответил старший. – Во всяком случае, для нас. И вообще, все следует делать по порядку. Сейчас – время для процедур. Порядок есть порядок. Вы ведь сами, кажется, так говорили? Он шагнул к пленнику и взял его за руку. Адольф хотел было возмутиться такой беспардонностью, но что-то опять кольнуло его в запястье, и он провалился во тьму. Когда сознание вернулось к нему, оно было еще более четким, чем в прошлый раз. Он машинально ощупал свою голову и обнаружил на ней повязку. «Что они со мной сделали, эти негодяи? Неужели они решили умертвить меня посредством трепанации черепа?» Он попытался сорвать или размотать повязку, но у него ничего не вышло. Одно было ясно: это не простой бинт, а какой-то искусственный материал, который словно приклеился к голове – оторвать его, наверное, можно было бы только вместе с кожей. Оставив в покое повязку, он перевел взгляд на столик и обнаружил там еду. «Боже, когда же я ел в последний раз?» – подумал он. Пища, против его ожиданий, оказалась хотя и неказистой на вид, но вполне приличной на вкус. Что-то вроде грибного супа и жаркого из телятины. И насыщала она быстро и надежно. В кружке обнаружился какой-то странный пузырящийся газом напиток, который он выпил залпом, сразу ощутив прилив сил и бодрости. Пока он ел, ему невольно вспомнились застолья, которые устраивались в честь его дня рождения в «Волчьем логове». Вино текло рекой, соратники и приближенные пожирали горы мяса и всяческие деликатесы, а он, как дурак, довольствовался вегетарианскими блюдами! Кому нужна была эта игра на публику? Эх, вернуть бы сейчас те времена! Вдруг откуда-то вкралась предательская мысль: «Ты действительно хочешь, чтобы все повторилось так, как было? Да, ты познал и славу, и многочисленные победы, и высшее блаженство власти. Но вспомни: горечь поражений, тупость приближенных, необходимость постоянно носить маску на лице, и страх, страх, страх! А потом, в самом конце, – мрачный бункер и все более явные признаки возмездия на каждом шагу…» Адольф вздохнул и поднялся из-за стола. Ноги сами собой понесли его выписывать круги по комнате. Привычка, обретенная за годы ожиданий вестей с фронта. С каждым днем – все более безрадостных. А теперь приходилось ждать информации о себе самом. Адольф не знал, сколько дней он уже провел в заточении. Ни часов, ни чего-либо иного, что могло бы служить показателем времени, в камере не было, и он мог лишь руководствоваться в своих расчетах количеством приемов пищи, уповая на то, что его кормят не реже трех раз в сутки. После еще нескольких сеансов таинственных процедур, которым сопутствовало состояние полного беспамятства, к Адольфу наконец явился человек, который мог бы дать ответ на вопросы, мучившие заключенного. Он отрекомендовался следователем, который ведет дознание по делу Адольфа. «Просто следователь или Генеральный прокурор?» – поинтересовался Адольф, но его собеседник только развязно улыбнулся и сообщил, что вопросы здесь будет задавать он. Звали его Эрнестом, а фамилию свою он так и не назвал. И опять же, хотя говорил он по-немецки безукоризненно, у Адольфа сложилось стойкое убеждение, что перед ним – не немец. Как ни странно, начал Эрнест допрос вовсе не с сути дела и не с предъявления обвинения в преступлениях, чего следовало бы ожидать. Его вопросы касались в основном жизни Адольфа, причем интересовали Эрнеста самые мельчайшие детали, на которые порой и сам пленник не мог дать точного ответа. Впрочем, Адольф быстро сбил со своего собеседника спесь. Через полчаса после начала допроса, когда ему надоело ломать голову, припоминая, как звали вторую жену его отца и какого именно числа его наградили Железным крестом во время Первой мировой войны, он выдвинул ультиматум: или ему разрешат тоже задавать вопросы (и получать на них ответы!), или он наотрез отказывается сотрудничать со следствием!.. Наверное, если бы дело происходило в гестапо, допрашивающий, не моргнув глазом, прибег бы к иным средствам дознания, нежели простая беседа. Но, как и предполагал Адольф, Эрнест и те, кто его прислал, принадлежали к категории слюнявых гуманистов, и потому после вялого сопротивления следователь пошел на уступки. Адольфу было разрешено после каждых трех правдивых ответов на вопросы собеседника задать один свой вопрос. Гарантии, что Эрнест будет говорить правду, разумеется, не было никакой. Так Адольф узнал массу важнейших для него сведений. Оказывается, война закончилась еще три года назад, ровно через десять дней после его неудачной попытки самоубийства. Что же касается самого Адольфа, то Эрнест заявил, что об обстоятельствах чудесного спасения фюрера от смерти до сих пор ничего не известно. Что будто бы уже после подписания акта о капитуляции Германии тело Гитлера в состоянии глубокой комы и с тяжелым огнестрельным ранением в голову было обнаружено в одном из армейских госпиталей в окрестностях Франкфурта, причем никто не знал, как Адольф туда попал. Три года врачи боролись за жизнь бывшего фюрера, применяя с этой целью новейшие медицинские разработки. И вот недавно произошло второе чудо – Гитлер пришел в себя, хотя надежд на это у медиков уже не оставалось. Отвечать на другие вопросы Адольфа относительно изменений, произошедших в мире за последние три года, Эрнест отказался, заявив, что это было бы пустой тратой времени. Что, мол, если Адольф будет вести себя правильно, то скоро ему разрешат читать газеты, и тогда он сам обо всем узнает. Дальше вопросы Адольфа и ответы на них Эрнеста стали напоминать детскую игру в «черное и белое». – У кого именно он находится в плену? – У союзников. – Где именно? – Без комментариев. – Что его ожидает? – Так же, как и других военных преступников, бывших его приближенных и соратников, Адольфа собираются судить. Причем по соображениям безопасности суд будет проходить за закрытыми дверями. – Что стало с моими родственниками, включая Еву Браун? – Они все погибли. – Как именно? – Без комментариев. . – Какое обвинение мне собираются предъявить? – Вопрос очень интересный, – ядовито заметил Эрнест. – Уж не полагает ли господин фюрер, что его будут судить за кражу столового серебра из буфета рейсхканцелярии? – Почему перед тем, как провести какие-то медицинские процедуры, врачи предварительно усыпляют меня снотворным? – Это в ваших же интересах, – пожал плечами следователь. – Обработка раны на голове сопровождается жуткой болью, которую трудно перенести, находясь в сознании. Поэтому медики применяют наркоз. Как видите, мы достаточно милосердны к вам, хотя… Эрнест не закончил фразу, но Адольф не замедлил уцепиться за это недоговаривание: – Хотя – что? – с вызовом осведомился он. – Вы предпочли бы расстрелять меня или даже растерзать голыми руками без суда и следствия, не правда ли? Так почему же вы этого не сделали? Зачем вам нужно было вытаскивать меня с того света? Вы же – гуманисты, так неужели вам доставляет удовольствие наблюдать за муками обреченных на смерть? Эрнест лишь печально покачал головой. – Вы поистине неисправимы, Адольф, – заметил он. – Вы все еще живете реалиями своего Третьего рейха, где те, кто вершил суд и следствие, действительно были садистами. У нас же с этим все обстоит по-другому. Поймите же: специально спасать вас никто не собирался. Но раз уж вы вернулись с того света, то извольте предстать перед судом народов. Еще будут вопросы? Адольф почувствовал, как в его левом глазу оживает давний тик. – Только один, – сказал он. – Почему вы не испытываете ненависти ко мне? Было невооруженным глазом заметно, что вопрос застал Эрнеста врасплох. Однако следователь, видимо, был профессионалом психологических единоборств. Во всяком случае, он быстро справился с замешательством. – Скорее всего потому, что лично я не воевал, – ответил он, опустив голову. – И никто из моих родственников не пострадал от войны, которую вы развязали… – Нет-нет, – с досадой перебил его Адольф. – Я имею в виду не только вас. Весь персонал этой… этой тюрьмы относится ко мне не как к порождению зла. И это заметно. Они что – тоже не воевали? – Не знаю, – пожал плечами Эрнест. – За других, знаете ли, я не ответчик. Каждый человек имеет свои особенности… Только не думайте, дорогой мой фюрер, что вас ждут какие-то поблажки. Вы совершили самое гнусное преступление, принеся в жертву своим безумным идеям целые народы, и теперь будете отвечать за это по всей строгости закона. – Безумным идеям? – удивился Адольф. – О чем вы говорите? Я исполнял свой долг перед германской нацией, только и всего… – Да? – криво усмехнулся Эрнест. – А это что? Он порылся в кожаной папке, с которой являлся на допросы, и выудил оттуда книгу в черном переплете, на обложке которой крупными готическими буквами с золотым тиснением было напечатано: Адольф Гитлер МОЯ БОРЬБА – Вы состряпали этот бредовый опус в двадцать четвертом году в Мюнхене, – обличительным тоном сообщил Эрнест, небрежно швыряя книгу Адольфу. – Когда отбывали срок в мюнхенской тюрьме за организацию путча, помните? Кстати, с вами тогда в камере сидел не кто иной, как Рудольф Гесс. Он-то и записывал эту книгу под вашу диктовку… В этом псевдонаучном трактате вы и изложили те идеи, которые впоследствии претворяли в жизнь вплоть до… вплоть до конца. В частности, теорию о превосходстве некоей избранной расы над всеми остальными народами… Почитайте, почитайте на досуге – может быть, это поможет вам освежить свою память. Вскоре после этого он ушел. Оставшись один, Адольф дрожащими руками открыл книгу, и с портрета во всю страницу форзаца на него свирепым мутным взглядом уставился он сам при полном параде: в военном мундире, в фуражке с высокой тульей, с Железными крестами, полученными еще во время Первой мировой войны, и с повязкой, перечеркивавшей рукав загогулинами свастики. Беда была в том, что он действительно не помнил, когда и зачем написал эту книгу. И какие такие идеи он в ней излагал. Он принялся читать. Кое-где в тексте попадались автобиографические пассажи. Сначала он вчитывался в них с интересом, но после того как несколько раз наткнулся на откровенное вранье, лишь пробегал их взглядом по диагонали. На двадцатой странице его охватило глубокое омерзение к самому себе. На пятидесятой он отшвырнул книгу в угол камеры, как будто она превратилась в его руках в дохлую крысу. Лишь потом, кое-как поужинав – еда после прочитанного не лезла в горло, – он все же сумел заставить себя дочитать книгу до конца. Из выходных данных явствовало, что сей «псевдонаучный трактат» был издан, а точнее – переиздан, в Берлине в 1939 году тиражом в 5 миллионов экземпляров. Неужели это дерьмо миллионы немцев читали с восхищением и упоением? Какой же рабской тупостью надо было обладать, чтобы не разглядеть за каждой строчкой этой книжонки неврастеника с манией величия, ненавидящего весь мир? Как можно было объявлять гением субъекта, который, брызжа пенистой слюной, орал на всю страну с глянцевых страниц: «Чтобы человечество росло здоровым, необходимо постоянно заниматься селекцией, безжалостно уничтожая нежизнеспособные расы»? А хуже всего было то, что мысли автора-шизофреника неумолимо претворялись в жизнь. Им самим. Или под его непосредственным руководством. Он не знал, что произошло в его душе после возрождения из пепла. Но почему-то только теперь до него дошло, какое страшное преступление он совершил. В ту ночь – если, конечно, ночью в этом безвременье можно было считать отключение света – он не сумел заснуть, ворочаясь на жестком лежаке так, будто его поедом ели окопные вши.* * *
С той поры допросы, а скорее, собеседования с Эрнестом, продолжались ежедневно. Следователь был неутомим. Впрочем, Адольфу он все больше казался не представителем правосудия, а журналистом, который задался целью составить и издать подробное жизнеописание бывшего «вождя германской нации». Потому что Эрнеста по-прежнему интересовали не факты, связанные с политикой и ведением войны, а мельчайшие подробности быта и личной жизни подследственного в разные периоды его биографии. Например, какого цвета были новые брюки, безвозвратно загубленные в результате взрыва бомбы, подложенной под стол совещаний фон Штауфенбергом? Какие духи любила употреблять Ева Браун, зная, что их аромат вводит ее повелителя в неистовство? Наконец, почему он назвал своих овчарок Блонди и Меком, а не как-нибудь иначе?.. И еще одну закономерность открыл для себя Адольф в связи с этими странными допросами. «Процедуры» под наркозом в целях заживления раны на затылке продолжались, но стали нерегулярными. Причем Адольф заметил, что чаще всего они возобновлялись тогда, когда он неудачно отвечал или не отвечал вовсе на вопросы Эрнеста. Если же ему удавалось удовлетворить любопытство следователя, то Эливер, Лорент и Шельд – именно так звали тех троих в белых халатах – оставляли его в покое. И кстати, рана так и не заживала, несмотря на процедуры. Во всяком случае, снимать повязку с головы Адольфа не спешили… Зато теперь Адольфу были предоставлены кое-какие льготы. По крайней мере раз в три дня ему приносили свежие газеты на немецком языке. Они еще пахли типографской краской. Из них он узнал, что мир все еще не забыл войну. Во многих газетах содержались статьи о Нюрнбергском процессе, который завершился два с лишним года тому назад. Адольф жадно вчитывался в скупые газетные строчки, сухо перечислявшие имена казненных. Геринг, Риббентроп, Кейтель, Кальтен-бруннер, Розенберг… всего 11 человек… приговорены к смертной казни через повешение… приговор приведен в исполнение… Бормана все еще не нашли… Гес-са, Функа и Редера приговорили к пожизненному заключению… Остальные отбывают тюремное заключение сроком от 10 до 25 лет… Фриче, Папен, Шахт оправданы… Переданный суду Лей незадолго до начала процесса повесился в тюрьме, Крупп был признан неизлечимо больным… Многих ближайших его сподвижников разыскивают по всему миру… Таким образом, от предстоящего судебного процесса следовало ожидать самого худшего. Впрочем, наивно было бы надеяться на милость победителей. Вопрос лишь в том, какую именно казнь ему изберут судьи: расстрел, повешение или, может быть, электрический стул, как это узаконено в Соединенных Штатах? Или ради него возродят французскую гильотину? А может быть, применят яд, причиняющий тяжкие и долгие мучения? Что ж, Геринг и Лей имели все основания покончить с собой, не дожидаясь вынесения приговора. Если бы он мог, то тоже последовал бы их примеру. Но надзиратели в этой тюрьме свою службу несли образцово. Помимо того, что каждые пять минут окошко в двери приоткрывалось и охранник заглядывал в камеру, высоко под потолком имелись устройства, напоминающие кинокамеры, только гораздо меньшего размера. Их объективы вращались автоматически, сопровождая узника в его перемещениях по камере, и Адольф понял, что они предназначены для наблюдения за ним. К тому же он почему-то не находил в себе силы воли для того, чтобы попытаться разбить голову о бетонные стены или вскрыть вены заточенной алюминиевой ложкой. Дело заключалось не в том, что такая смерть была бы унизительной для него. Просто он хотел испить до дна горькую чашу поражения. Впрочем, газеты все больше писали не только о войне, но и о других событиях. Мир постепенно возвращался к обычной размеренной жизни, и то, что творилось в Европе и других уголках планеты всего три года назад, казалось теперь кошмарным сном. Немецкий народ вовсе не был стерт с лица земли четверкой победителей. Германия приходила в себя после разгрома. Восстанавливались фабрики, заводы, люди возвращались к нормальной жизни, заново строили разрушенное дома и рожали детей. Правда, было прискорбно, что отныне нация оказалась разделенной на части, которые контролировались Соединенными Штатами, Британией, Францией и Советским Союзом. Этот раздел наиболее остро ощущался в столице Германии, где между победителями назревал конфликт. А в странах Восточной Европы один за другим формировались просоветские режимы. В то же время евреи, к уничтожению которых он призывал в своей книге, не только выжили, но и образовали свое государство на Ближнем Востоке. Помимо газет, Адольфу разрешили раз в день выходить на прогулку во внутренний дворик тюрьмы, где даже небо над головой было надежно перекрыто матовым стеклом, а воздух поступал из невидимых вентиляционных систем. Судя по его температуре, снаружи, за стенами тюрьмы, было либо лето, либо ранняя осень. Во время прогулки ему чаще всего вспоминалась Австрия с ее красочными осенними лесами, свежестью альпийских лугов и цветущими травами. В молодости он не раз встречал рассвет над Дунаем, пытаясь отобразить его на холсте. Вспомнив о своих попытках стать живописцем, он и сейчас, чтобы отвлечься от смутных воспоминаний и унылых размышлений о будущем, попросил Эрнеста снабдить его бумагой, кистями и красками. Просьбу его удовлетворили в тот же день. Но у него почему-то ничего не получалось. Ни пейзажи, ни портреты. Вместо ласкающих взор цветовых гамм выходила лишь неумелая пачкотня, а портреты тех, кто сохранился в его памяти, отличались чрезмерной карикатурностью. В конце концов он отказался от живописи и решгог писать мемуары. И опять, как ни странно, затея его увяла сама собой на корню, когда Адольф обнаружил, что по-прежнему страдает необъяснимыми провалами в памяти. Причем эти лакуны в основном касались его собственных переживаний. Например, Адольф не мог припомнить, сколько ни напрягал память, какие ощущения у него вызвало сообщение о том, что вермахт пересек границу СССР и самолеты люфтваффе успешно бомбят Киев, Минск и Вильнюс… А какую эмоцию у него вызвало поражение Паулюса под Сталинградом? Ничего подобного он не помнил. А разве можно описывать свою жизнь, не помня, что именно ты чувствовал в тот или иной исторический момент? В принципе, теперь он мог бы изложить все события, имевшие место в его биографии с того момента, когда он возглавил партию, но тогда это были бы не воспоминания, а сухая, голая хронология. Кого это могло бы заинтересовать? Историки и без того, наверное, уже позаботились о подобном… Конечно, можно было бы напрячь воображение, отпустить на волю фантазию и придумать свои переживания заново. Но он зарекся никогда больше не лгать. Хватит с него и того вранья, которым пропитана насквозь единственная книжка, состряпанная им давным-давно.* * *
Когда Адольфа .в первый раз вывели на прогулку, он увидел, что в подвале, где находится его камера, есть и другие камеры. Во всяком случае, тут имелись точно такие же стальные двери с окошками, забранными решетками, но на его вопрос, кто содержится в этих камерах, ему не ответили ни охранники – впрочем, им вообще было запрещено общаться с ним, они обходились только жестами, – ни Эрнест. Тем не менее он знал, что в подвале кроме него заточен еще кто-то. По меньшей мере один человек. А может быть, и больше. Иногда ночью его будил лязг стальных запоров, доносившийся сквозь дверь из коридора. А однажды он проснулся от такого пронзительного нечеловеческого вопля, что потом долго не мог заснуть. Кто же там был? И почему он так кричал? Его что – пытали? А может, он был ранен? Или бедняга просто тронулся умом от страха перед предстоящим наказанием? Что, если это был кто-то из его бывших соратников, которого арестовали где-нибудь на другом конце земного шара? Например, Борман? А может быть, Эйхман? Или Мюллер, шеф гестапо, кажется, его имя тоже отсутствовало в списке подсудимых на процессе в Нюрнберге? Чтобы получить ответ на эти вопросы, Адольф попробовал перестукиваться с неизвестным узником при помощи азбуки Морзе. Но либо сосед не знал этого простейшего кода, либо был не немцем, либо в самом деле сошел с ума. Во всяком случае, ответного стука от него Адольф так и не услышал. Помимо всего прочего, в положении Адольфа имелась еще одна странность, которая не давала ему покоя. Ни охрана, ни надзиратели, ни посещавшие его врачи не были вооружены! Правда, когда его выводили на прогулку, он видел на поясе у сопровождающих нечто вроде дубинки, но разве так должен быть вооружен персонал тюрьмы, где содержится опаснейший военный преступник? Или они не считают его опасным? Хотя последнее предположение имело под собой основания – Адольф и сам чувствовал, что ввиду врожденной слабосильности не способен оказать кому-либо достойное физическое сопротивление, – но все-таки это было унизительно. Скорее всего таким оригинальным способом ему давали понять, что не считают его какой-то исключительной личностью. Поведение охранников только подтверждало эту гипотезу. Они относились к нему как к обычному старикану, волей судеб оказавшемуся в роли выдающегося преступника. Время для Адольфа текло медленно. Бесцельно вышагивая по камере и сложив руки излюбленным жестом перед собой, он проклинал тех, в чьей власти оказался. «Что они тянут кота за хвост?» – с раздражением думал он. Неужели им недостаточно тех улик, которые они накопили против меня при подготовке к Нюрнбергскому судилищу? Да ведь одной сотой, тысячной доли того, что мне можно вменить в вину, уже хватает, чтобы отправить меня на тот свет!.. И потом, почему никто из высшего руководства союзников так ни разу и не посетил меня в камере? Неужели им даже неинтересно посмотреть на меня, их бывшего врага? Где этот азиат-флегматик со своей трубкой, где толстый английский боров Черчилль? Ну, с Трумэном все ясно, он все-таки не Рузвельт, но где другие?.. Неужели они боятся меня, даже поверженного и втоптанного в грязь?.. На очередном допросе он спросил об этом следователя Эрнеста. – Не торопите события, мой фюрер, – по своему обыкновению, ухмыльнулся тот. – И потом, какой в этом смысл? Вы же не экспонат парижского Лувра, чтобы руководители великих держав глазели на вас. А пожимать вам руку тоже никто не собирается. Вот начнется суд, и вас увидит весь мир. Кстати, вам бы следовало привести в порядок свою физиономию, а то заросли, как Робинзон Крузо, до неузнаваемости. Я распоряжусь, чтобы к вам сегодня же прислали парикмахера… – Почему именно сегодня? – вяло осведомился Адольф, машинально проводя рукой по худосочной бороденке, отросшей за время заключения. Эрнест резко захлопнул свою кожаную папку, заставив бывшего фюрера вздрогнуть. – Да потому, мой дорогой подследственный, – объявил Эрнест, – что завтра начинается судебный процесс!..* * *
К удивлению Адольфа, судебное заседание проводилось в том же здании, в подвале которого находилась камера. Причем зал был довольно небольшим и вовсе не помпезным. Ярко освещенное помещение без окон, стандартный стол для судей, напротив него – решетчатая клетка со скамьей внутри, и несколько столиков сбоку для секретарей-стенографисток и представителей обвинения. Эрнест не обманывал его, когда говорил, что суд будет закрытым. Кроме Адольфа, судей, представителей обвинения и охраны, в зале больше никого не было. Ни публики, ни прессы. Зато повсюду имелось множество кинокамер и юпитеров. Правда, операторов, которые должны были управлять всей этой техникой, почему-то тоже не наблюдалось. Однако внимание Адольфа не задержалось на этом странном факте. Куда больше его интересовали люди, которые должны были его судить. Помня статьи о Нюрнбергском процессе, он рассчитывал увидеть перед собой тех же судей, которые выносили приговор его соратникам по нацистской партии. Однако судей оказалось всего трое. Причем все трое были не в военной форме, как следовало ожидать, если бы речь шла о военном трибунале, а в черных судейских мантиях, со смешными треугольными шапочками на голове. Более того, среди них была молодая и весьма миловидная женщина!.. Обвинитель же был всего один – но какой! Изможденный костлявый старик, явно представитель той национальности, к окончательному уничтожению которой в свое время призывал Адольф. Глаза обвинителя горели мрачным огнем. Пожалуй, он один из всех присутствующих в зале был полон ненависти к подсудимому. Руки его дрожали, когда он перекладывал с места на место бумаги, видно было, что он едва сдерживается и что, если бы не решетка, кинулся бы на Адольфа, чтобы вцепиться ему в горло иссохшими пальцами живого скелета. – Встать, суд идет! Адольф нехотя поднялся. Что-то во всем этом было не так, но что именно – он пока не мог разгадать. Или просто дело заключалось в том, что его ожидания обмануты? Возможно. Сидевший в центре судья что-то сказал, и звук его голоса разнесся по залу эхом – видимо, в стенах были спрятаны динамики. «Что он говорит?» – подумал Адольф, принимаясь вертеть головой в поисках переводчиков. В ту же секунду стоявший позади него охранник молча надел на его виски небольшие наушники, и Адольф с изумлением обнаружил, что теперь понимает слова судьи так, как будто тот говорит по-немецки! Это не был перевод в собственном смысле слова: голос, несомненно, принадлежал именно судье. Оставалось непонятным, как обычные с виду наушники трансформируют речь, чтобы можно было понимать ее без перевода. Впрочем, эти мысли быстро вылетели у Адольфа из головы. Председатель суда (а именно им оказался сидевший в центре) представил двух других судей (Адольф тут же забыл их имена и фамилии, настолько они были вычурными), общественного обвинителя (который выступал, ни много ни мало, от имени всего человечества) и осведомился, желает ли подсудимый воспользоваться услугами защитника. Адольф закусил губу. – Нет необходимости, – заявил он. – Означает ли это, что вы сами будете себя защищать? – спросил председатель. Вместо ответа Адольф молча наклонил голову. Судья тут же сделал ему замечание. В ходе процесса подсудимый должен четко и ясно отвечать на все вопросы – как судей, так и обвинителя. При этом он должен вставать… но не обязательно по стойке «смирно» (при последних словах губы председателя тронула ироническая усмешка). Адольф почувствовал, как кровь бросается ему в голову. – Есть ли у вас претензии к личности членов суда или общественного обвинителя? – поинтересовался председатель суда. Адольф снисходительно пожал плечами. И заработал второе предупреждение за нарушение правил поведения. «Ха, да пусть хоть сто предупреждений!» – подумал Адольф. Что это изменит? Меня что – досрочно расстреляют прямо здесь, если я не буду подчиняться их требованиям?!. Между тем судья перешел к уточнению личности подсудимого: – Назовите свои имя и фамилию. Вот болваны! На кой черт мне тогда пришивали на спину арестантской робы табличку с именем и фамилией? Крупными буквами!.. Адольф приподнялся, опираясь на деревянный барьер. – Адольф Гитлер! – рявкнул он, как в старые добрые времена, когда только что прибыл на фронт и представлялся ротному фельдфебелю. – Рейхсканцлер! Фюрер Германии! Верховный главнокомандующий германскими вооруженными силами!.. – Бывший, – ласково улыбаясь, поправил его председательствующий. – Вы хотели сказать: бывший канцлер, бывший фюрер, бывший главнокомандующий… Он так явно издевался над Адольфом, что того бросило в дрожь. «Ладно, господа, пусть я самый гнусный и мерзкий преступник, но так просто я вам не дамся! Вы у меня еще попотеете!..» – К тому же, – продолжал председательствующий, – по-моему, вы вводите высокий суд в заблуждение… Гитлер – это что, ваша настоящая фамилия? – А какая же еще? – угрюмо процедил бывший фюрер. – Я никогда не опускался до присвоения чужих фамилий или до псевдонимов! – А вот у нас имеются все основания полагать, что ваша настоящая фамилия – Шиклырубер, – вкрадчиво наклонил голову председательствующий. – Что вы на это скажете, подсудимый? Ах, вот оно что!.. Идиоты, они даже не удосужились изучить как следует его биографию! – Я скажу, что суду не стоит пользоваться непроверенными слухами, которые активно распространялись обо мне политическими оппонентами и зарубежными пропагандистами! – запальчиво возразил Адольф. – Моего отца звали Алоис Гитлер, и я всегда носил его фамилию! Мария Шикельгрубер была матерью моего отца, и к ее девичьей фамилии я не имею никакого отношения! Вопреки его ожиданиям, председатель не смутился. Наоборот, он просиял так, будто Адольф оказался способным учеником, оправдывающим надежды своего учителя. Заседание продолжалось. После ряда вопросов, уточняющих личность Адольфа и кое-какие подробности его биографии, председательствующий собрался было дать слово обвинителю, нетерпеливо ерзавшему на своем кресле с высокой спинкой, увенчанной гербом в виде голубой планеты, обрамленной голубыми же колосьями каких-то злаков, но Адольф его опередил. – Господа судьи, – сказал он, поднимаясь со своей жесткой скамьи, – я хотел бы сделать очень важное заявление! Прошу слова! Председатель запнулся на полуслове. Было очевидно, что непредвиденный демарш подсудимого застал его врасплох. Настолько, что он принялся шепотом совещаться со своими коллегами. – Я протестую, высокий суд! – тем временем выкрикнул обвинитель. Голова его задергалась так, что казалось, еще немного, и она сорвется с плеч и покатится по паркетному полу. – Это нарушение процедурного регламента! Судьи наконец закончили совещаться, и председатель откашлялся. – Суд считает, что, ввиду особого характера данного дела, из правил судебной процедуры можно делать исключения, – объявил он, не глядя на обвинителя. – Сколько времени вам необходимо, подсудимый? – Три минуты! – по-военному отчеканил Адольф. – Хорошо, – пожал плечами председатель. – Мы вас внимательно слушаем. Прежде чем говорить, Адольф привычно сцепил кисти рук перед собой, словно прикрывая пах от возможного пинка, и сдвинул белесые брови. – Мое заявление заключается в следующем, – начал он гортанным и чуть хрипловатым от волнения голосом. – Я имел возможность бегло ознакомиться с материалами так называемого Нюрнбергского процесса, в ходе которого военному суду был подвергнут ряд моих бывших подчиненных. Всем им вменялось в вину совершение преступлений против мира, военных преступлений, преступлений против человечности, а также участие в осуществлении общего плана или заговора для совершения этих преступлений. Как вам, должно быть, известно, Международный военный трибунал констатировал, что все они участвовали в планировании, подготовке, развязывании и ведении агрессивных войн в нарушение международных договоров, соглашений и обязательств. Многие из тех, кто оказался тогда на скамье подсудимых, были признаны виновными в убийствах и жестоком обращении с военнопленными и гражданским населением, в угоне мирных жителей в рабство. – (Председатель предупреждающим жестом поднял было свой молоток, но Адольф жестом показал, что он уже переходит непосредственно к делу). – В итоге подавляющее большинство из них понесли справедливое наказание за то, что на протяжении многих лет попирали все нормы права и морали. Всему миру известно, что нацистская партия, являвшаяся правящей и единственной партией в Германии с 1933 года, стала идейным подстрекателем вышеупомянутых преступлений. Остается спросить: кем был в Германии Адольф Гитлер? С 1921 года он единолично руководил национал-социалистической партией, присвоив себе титул ее фюрера. Более того, с 1933 года он единолично осуществлял и всю полноту власти в стране, являясь главнокомандующим вооруженными силами и фюрером всей Германии!.. Разве не ясно следует отсюда, что как единоличный правитель он должен нести всю ответственность за то, что творилось в период его власти в стране и на территориях, оккупированных Германией? Разве требует доказательства тот факт, что именно он явилсянепосредственным инициатором развязывания агрессивных войн против соседних государств с целью их захвата? И разве не было уже доказано на Нюрнбергском процессе, что процесс массового истребления евреев, славян и многих других национальностей был задуман и начат именно им, Адольфом Гитлером? В этом месте Адольф сделал эффектную паузу и, глядя поверх голов судей, спокойно продолжал: – Нюрнбергский процесс длился почти год. В его рамках было проведено свыше четырехсот судебных заседаний. Так зачем же вам терять столько времени на переливание из пустого в порожнее, если истина очевидна еще ДО судебного разбирательства?! Что толку напрасно марать бумагу никому не нужными протоколами и затрачивать массу энергии, которая может пригодиться для других, действительных, а не фиктивных целей?.. – Он неожиданно подался всем корпусом вперед и возвысил голос почти до крика: – НЕ ДЕЛАЙТЕ ЭТОГО! Я УЖЕ ЗНАЮ, КАКИМ БУДЕТ ВАШ ПРИГОВОР ПО МОЕМУ ДЕЛУ, ТАК ОГЛАСИТЕ ЖЕ ЕГО ПРЯМО СЕЙЧАС, БЕЗ БЮРОКРАТИИ И ПРОВОЛОЧЕК! Я НЕ ПРОШУ ВАС О МИЛОСТИ И СОСТРАДАНИИ. Я ПРОШУ: ПРОЯВИТЕ РАЗУМ И ПОНИМАНИЕ!.. Он умолк, вцепившись пальцами в барьер и ощущая, как струйки пота противно сбегают по коже под одеждой. Как бывало и прежде, после подобных колоссальных затрат нервной энергии, тело его ослабло, а ноги отказывались слушаться. В зале и раньше было тихо, а теперь тишина стала абсолютной. На несколько мгновений члены суда словно оцепенели в своих креслах. Даже охранники – и те застыли неподвижно, устремив взгляды на Адольфа. – Постойте, постойте, – наконец возмущенно произнес председатель. – Что вы такое говорите, подсудимый? По-вашему, мы собрались здесь, чтобы напрасно терять время? И вы считаете, что всем все ясно? В таком случае, вы глубоко ошибаетесь! Позвольте вам напомнить, что в основе правосудия лежит не только установление истины, но и карательная функция! Причем речь идет не только и даже не столько о наказании, которое мы можем вам назначить в результате рассмотрения данного дела. Сам судебный процесс должен стать для вас наказанием – и чем дольше он продлится, тем, надеюсь, мучительнее он будет для вас! – (Женщина-судья как-то по-домашнему дернула председателя за рукав, но он только небрежно отмахнулся от нее). – Поэтому не пытайтесь нас деморализовать подобными заявлениями и извольте подчиняться правосудию. В конце концов, ваше мнение тут ничего не решает – пора бы вам к этому привыкнуть! Он замолчал, схватил стакан с водой и залпом осушил его до дна. Потом, уже более спокойным голосом, объявил: – Заявление подсудимого принимается судом к сведению, но содержащаяся в нем просьба удовлетворению не подлежит. Суд продолжается, господа…* * *
Суд продолжался еще много дней – в конце концов Адольф потерял им счет. В принципе, весь процесс состоял из одного нескончаемого обвинительного акта, обильно иллюстрируемого кадрами кинохроники, многочисленными документами, актами экспертиз, письменными показаниями свидетелей – офицеров и солдат вермахта, гестаповцев и эсэсовцев, военнопленных разных национальностей, гражданских лиц, в основном женщин, стариков и детей… «Если бы всю эту бумажную груду оставляли в зале, – подумал как-то Адольф, – то она в конце концов завалила бы его до потолка». Между тем у костлявого старика-обвинителя, видимо, не хватило ни сил, ни здоровья ежедневно работать языком по нескольку часов подряд, потому что вскоре его сменил энергичный молодой человек, больше смахивающий на американского проповедника, нежели на прокурора. Чуть ли не полстены зала занимал большой экран, но не из полотна, как это бывает в кинотеатрах, а из темного стекла. Его использовали для демонстрации фото– и кинодокументов (первое время Адольф долго пытался обнаружить местонахождение проектора, но потом смирился с тем, что изображение появлялось как бы изнутри экрана). И кадры эти наполняли Адольфа все большим ужасом и раскаянием. Он не помнил, показывали ли ему нечто подобное, когда он был у власти, но теперь омерзительная изнанка его стратегических решений «во имя торжества арийской расы» представала перед ним совершенно в новом свете. Экран бесстрастно повествовал о массовых расстрелах, повешениях, отравлениях газом, голодной смерти. О принуждении к работе, непосильной для тех, на кого она возлагалась. О жестокости и пытках всех видов, включая применение каленого железа и вырывание ногтей. О производстве опытов над живыми людьми путем хирургического оперирования без наркоза и о других изощренных способах умерщвления. Документальная хроника запечатлела стерилизацию женщин в Освенциме и Равенсберге, искусственное заражение раком матки в Освенциме, тифом – в Бухенвальде, анатомические «исследования» в Нацвейлере, пересадку костей и вырезание мышц в Ра-венсбрюке. А еще – газовые камеры, «душегубки» и печи для массовой кремации… Экран наглядно показывал, как нацисты расправлялись с детьми. Они убивали их вместе с родителями, группами и поодиночке. Они убивали их в детских домах, в больницах, заживо хороня в могилах, бросая в огонь, отравляя их, производя над ними опыты, беря у них кровь для немецких солдат, бросая их в тюрьмы, гестаповские камеры и концентрационные лагеря, где дети умирали от голода, пыток и эпидемических заболеваний. На экране рушились жилые дома и музеи, дворцы и библиотеки, церкви и памятники культуры, целые города превращались в развалины, а деревни – в дымящиеся угли с одинокой печной трубой, чудом уцелевшей в пожарище. И цифры, цифры, цифры – страшная бухгалтерия минувшей войны, в которой учитывались не деньги, а тысячи загубленных человеческих душ, и где нечего было записывать в приход, но зато графа «потери и убытки» заполнялась нескончаемой чередой цифр… Первое время Адольф еще задавал обвинителю вопросы – чаще всего не потому, что ему действительно было что-то непонятно, а просто из чувства протеста против решения суда оставить без внимания его просьбу о досрочном завершении процесса. Но потом, потрясенный страшной панорамой смертей, которая разворачивалась перед ним, он умолк и неподвижно сидел на своей позорной скамье, машинально пощипывая усики над верхней губой. Содеянное им или по его инициативе было настолько чудовищным, что не укладывалось в голове Адольфа. Временами у него возникала странная мысль: «А было ли все это на самом деле? Неужели за всем этим стоял именно я, любящий природу и искусство, не чуждый любви к животным и к близким людям? И действительно ли документальные кадры, а не отрывки из голливудских фильмов демонстрирует мне бойкий обвинитель?..» Но обмануть себя не получалось. Потому что никакая киностудия в мире не была бы способна с такой достоверностью и с таким масштабом снять подобные хроники. И поэтому Адольфу оставалось лишь смотреть и страдать. Заседания суда длились по восемь часов в день, с двухчасовым перерывом на обед. В остальное время жизнь подсудимого текла в соответствии с тюремным распорядком, к которому он уже начал привыкать. Вот только газеты после начала процесса ему почему-то перестали приносить. Адольф подал жалобу на имя начальника тюрьмы, но ответа не получил. Он попытался поставить этот вопрос перед судом, но председатель заявил, что суд не имеет никакого отношения к содержанию подсудимых под стражей. Единственным источником информации оставался все тот же Эрнест, который на правах старого знакомого навещал Адольфа перед отбоем. Впрочем, теперь следователь был немногословен и мрачен. Однажды он проговорился: «Мне жаль, что мы затеяли это. Но теперь отступать некуда, придется доводить дело до конца…» Адольф потребовал объяснений, но Эрнест лишь усмехнулся и махнул рукой. Из этого Адольф сделал вывод, что, видимо, судебный процесс над ним развивается не так, как того желали бы его инициаторы. И не случайно члены суда все больше нервничали. Они часто без видимых причин вдруг обрывали на полуслове не в меру делового обвинителя, а потом и вовсе его заменили – на этот раз субъектом, похожим на провинциального трагика: с таким наигранным пафосом тот воздевал руки, причитал и закатывал глаза к небу, перечисляя злодеяния нацистского режима. Отношение к Адольфу со стороны судей – и особенно председателя – тоже изменилось. Если в начале процесса председательствующий позволял себе казаться беспристрастным, а временами даже благодушным – этаким папашей-бюргером, упрекающим своего сынка-оболтуса в мелких провинностях, то теперь все чаще он повышал тон, обращаясь к Адольфу, допекал его мелочными придирками (то не так стоишь, то не так сидишь, то не туда смотришь) и грубоватыми сентенциями, больно ранившими самолюбие бывшего фюрера. У Адольфа стало складываться впечатление, что его нарочно стараются вывести из себя, выманить из состояния замкнутости, в котором он отсиживался, словно в укрытии. Только какой в этом был смысл для судей? Unverstandlich…[2]До поры до времени Адольф старался сохранять самообладание. Но однажды все-таки не выдержал и взорвался. Он разразился короткой, но страстной речью. Видимо, в подсознании сохранились навыки выступления перед огромными массами людей. Например, в Рейхстаге. На Кайзерплац. Перед солдатами, отправлявшимися на фронт. Только теперь не было толпы, внимавшей каждому его слову и приходившей в неистовство после каждого лозунга, который он бросал в ее скученную массу. Была лишь горстка людей, враждебно настроенных к нему. Но это не остановило Адольфа. Он обращался не к ним. Он обращался в нацеленные на него объективы камер – пусть весь мир слышит его!.. В этой речи он не защищался. Он сам нападал и обвинял, причем всех: продажных политиков Запада, дозволивших ему почти беспрепятственно реализовать свои преступные планы. Коварного грузина, тихой сапой оттяпывавшего территорию за территорией буквально под носом у Германии. Бизнесменов, вкладывавших огромные деньги в финансирование производства вооружений и снабжавших вермахт оружием, техникой и всем необходимым для ведения войны. Даже евреев, Бен-Гуриона и прочих, успевших заложить основы для создания своего рейха в Малой Азии, которые вели торговлю с СС, выкупая избранных своих представителей из концлагерей и равнодушно отказываясь платить за рядовых juden. – Да, Германия под моим руководством совершила страшные преступления, – говорил он. – И я готов понести за них любое наказание. Но почему вы судите только меня? Почему бы вам не посадить на скамью подсудимых рядом со мной все человечество, которое не сумело вовремя распознать опасность, которую я представляю для мира, и не нашло в себе сил, чтобы остановить меня? Почему вы не судите тех немцев, которые рукоплескали мне во время моих выступлений в Рейхстаге так, что дрожали стены? Почему вы не судите тех, кто голосовал за меня в 1932 году, когда я баллотировался на пост президента, уступив дряхлому Гинденбергу всего чуть-чуть? Тринадцать с половиной миллионов человек пожелали, чтобы я любыми средствами навел порядок в стране, чтобы отомстил всем народам, унизившим Германию после Первой мировой войны, чтобы завоевал для немцев жизненное пространство за счет земель, нерационально используемых на Востоке. Так где же эти люди, приведшие меня к власти? Почему вы судите только меня одного?!. Ему не дали договорить. Председательствующий приказал вывести подсудимого из зала суда и объявил перерыв. Но в тот момент, когда дюжие охранники скручивали Адольфа, и за секунду до того, как чьи-то грубые руки сорвали с него наушники, он еще успел услышать слова председателя суда, обращенные неизвестно к кому: «Это надо вырезать из трансляции!». Видимо, из-за того, что заседание в этот день закончилось раньше срока, Адольфу удалось наконец увидеть человека, который содержался в одной из соседних камер. Когда охранники волокли его по подвальному коридору, дверь этой камеры вдруг распахнулась, и оттуда в сопровождении надзирателя вышел человек маленького роста, в такой же робе, как на Адольфе. Судя по раскосым глазам, смуглой коже и кривым ногам опытного наездника – монголоид. Между охранниками, которые вели Адольфа, и надзирателем завязалась короткая, но бурная перебранка на неизвестном языке. Наконец Адольфа остановили и уткнули лицом в стену, а упиравшегося азиата швырнули опять в камеру, но бывший фюрер с великим изумлением успел прочесть надпись на спине своего соседа. Там было написано – ЧИНГИСХАН!
Последние комментарии
1 день 7 часов назад
1 день 11 часов назад
1 день 13 часов назад
1 день 15 часов назад
1 день 21 часов назад
1 день 21 часов назад