Убийство Урицкого [Марк Александрович Алданов] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

title="">[3] Чудом уцелели и попали за границу эти записки, с которыми связано воспоминание о погибших людях.

Помнится, Михайловский заметил, что только очень одинокие люди могут вести дневники. Вернее было бы сказать: очень одинокие или очень несчастные. Мария Башкирцева, например, уж никак не жила в одиночестве. Но в своей жизни она не насчитывала ни одного дня без мучений. Почему? Она тоже спрашивала: почему?

Pourquoi, pourquoi dans ton oeuvre céleste
Tant d'éléments si peu d'accord![4]
Я не буду говорить подробно о дневнике Леонида Каннегисера, во многих отношениях поистине поразительном. Он начал свои записи в 1914 году, — первая помечена 29 мая. Война застала его — в Италии — шестнадцатилетним мальчиком. Ему страстно захотелось пойти на фронт добровольцем. Родители его не пустили. Как всех мальчиков, его тянуло на войну именно то, чего на войне нет. Но было еще и нечто другое.

Привожу почти наудачу несколько записей:

«У меня есть комната, кровать, обед, деньги, кафе, и никакой жалости к тем, у которых их нет. Если меня убьют на войне, то в этом, безусловно, будет некоторый высший смысл…»

«Прервал писание, ходил по комнате, думал и, кажется, в тысячный раз решил: „иду!“ Завтра утром, может быть, проснувшись, подумаю: „вот вздор! Зачем же мне идти: у нас огромная армия“. А вечером опять буду перерешать. Потом пойду на компромисс: „лучше пойду санитаром“. Так каждый день: колеблюсь, решаю, отчаиваюсь — и ничего не делаю.

Другие, по крайней мере, работают на пользу раненых. Я тоже был раз на вокзале. Одного раненого пришлось отнести в перевязочную. При мне сняли повязку, и я увидел на его ноге шрапнельную рану в пол-ладони величиною: все синее, изуродованное, изрытое человеческое тело; капнула густо кровь. Доктор сбрил вокруг раны волосы. Фельдшерица готовила повязку. Двое студентов тихонько вышли. Один подошел ко мне, бледный, растерянно улыбаясь, и сказал: „Не могу этого видеть“. Раненый стонал. И вдруг он жалобно попросил: „Пожалуйста, осторожней“. Я чувствовал содрогание, показалось, что это ничего, и я продолжал смотреть на рану, однако не выдержал. Я почувствовал: у меня кружится голова, в глазах темно, подступает тошнота. Я б, может быть, упал, но собрался с силами и вышел на воздух, пошатываясь, как пьяный.

И это может грозить — мне. Знать, что эта рана на „моей ноге“… И как вдруг в ответ на это в душе подымается безудержно радостно-сладкое чувство: „мне не грозит ничего“, тогда я знаю: „я — подлец!“»

«Сейчас мне пришли в голову стихи: „О, вещая душа моя… О, как ты бьешься на пороге как бы двойного бытия!..“ Перелистал Тютчева, чтобы найти их. И строки разных стихотворений как будто делали мне больно, попадая на глаза. Там каждая строчка одушевленная и именно болью страшно заразительной. — Я не ставлю себе целей внешних. Мне безразлично, быть ли римским папой или чистильщиком сапог в Калькутте, — я не связываю с этими положениями определенных душевных состояний, — но единая моя цель — вывести душу мою к дивному просветлению, к сладости неизъяснимой. Через религию или через ересь — не знаю».

«Я теперь сам удивляюсь, как во мне могла быть вера в силу молитвы. „Попросите с верою и дастся вам…“ Это вносит путаницу в религиозные представления… Это имеет только один смысл (если это не просто неисполнимое обещание, евангелическая демагогия…). Можно толковать еще так: „С верою вы не станете просить о земных благах (а если просите о них, значит, без веры или с малою), а только о царствии небесном“. Но, во-первых, это не ясно, а такие неясности не могут быть случайными, т. е. опять демагогия. А, во-вторых, здесь есть тогда небрежение человеческим сердцем, которое все создано так, что не может не желать жаждущему — студеной струи. Пока в мире есть раны, мучения, смерть, священник всегда уступит дорогу хирургу. Мне это в полной мере понятно только сейчас, когда я только что видел ужаснейшие мучения бесконечно дорогого человека. Потом я, может быть, не обойду опять мимо просветленного убеждения, что страдания — благо, ибо облегчают путь к Царствию Небесному. Ларошфуко говорит: „La philosophie triomphe aisement des maux passés et des maux à venir, mais les maus présent triomphent de la philosophie“.[5] Это так же было бы верно (и более жестоко), если бы вместо la philosophie подставить la religion;[6] но Ларошфуко было не до нее».

Я ничего не комментирую. Все дневники немного похожи друг на друга, — даже Толстой и Амиель не составили исключения. Со всеми наивностями стиля и мысли выдержки из дневника Леонида Каннегисера меня поражают. Было бы напрасно искать в них логики. Решение уйти на войну сменяется с решением уйти в монастырь; за страницами чистой метафизики приходят такие страницы, которые жутко читать; восторг перед памятниками Феррары, перед картинами Веронезе сменяется восторгом перед Советом рабочих и солдатских депутатов… И на каждой странице дневника видны обнаженные нервы и