него свешивается набок, Степан Андреич сопит, жует губами, а потом вдруг сразу проснется и внимательно осмотрится по сторонам.
— Да, лес, лес, — бормочет он торопливым тихим говорком, невнятно, точно про себя. — Конца-краю ему нету. Господи, твоя воля…
— Как же нету, Степан Андреич? — говорю я. Спать мне не хочется — сыро на болоте, туманно, холодно. — Как же нету конца? Есть конец. Кончатся леса — степь пойдет.
— Степь? — удивляется Степан Андреич. — Какая такая степь?
— Ну, степь. Ровная такая земля, трава там одна растет, а деревьев и совсем нет.
— А чем же там люди живы, раз лесу нет? — недоверчиво говорит Медвежья Смерть.
— Хлеб сеют.
— Хлеб? Да, хлеб, — соглашается Степан Андреич. — Сеют, значит, хлеб. Этим и сыты. Понимаю.
Он долго задумчиво вглядывается в огонь, медленно разглаживает бороду, потом строго смотрит на меня и говорит:
— У нас хозяин медведь, а у них кто?
— У кого у них, Степан Андреич?
— Ну, в этой, в степи-то? У нас один зверь, а у них, поди, другой. Медведь вот, скажем. Он без лесу ведь жить не будет. Кто же у них там главный?
— Ну, кто! — говорю я. — Ну, наверное, волк.
Степан Андреич недоверчиво смотрит на меня, медленно, с сожалением покачивает головой.
— Серая у них жизнь. Шли бы к нам. Места для всех хватит…
Мы долго молчим. Степан Андреич что-то думает, шевелит губами, пристально посматривает на меня, будто хочет что-то сказать.
Потом он глубоко вздыхает и, глядя в сторону, нерешительно говорит:
— Чего я хочу вас опросить… Правда, что ли, будто есть на свете медведи белые? Совсем будто белые, как кипень? — Он смущенно улыбается и даже крякает. — Болтают у нас на деревне всякое, не переслушаешь…
— Верно, есть, — говорю я. — На севере водятся.
Степан Андреич суетливо начинает усаживаться, придвигается поближе к огню, смотрит на меня во все глаза.
— Белые?
— Белые.
— Совсем белые или только с подпалинами? С пятнами?
Я рассказываю про белых медведей, а Степан Андреич слушает, даже приоткрыв рот, ахает, качает головой и, как бы ужасаясь, приговаривает:
— Вон оно что! Окажи на милость! Ах, в рот те шило!
Бесшумно и быстро проносится над костром, над самой землей серая неясыть, дико и хрипло вскрикивает, шарахается, запрокинувшись на один бок, и пропадает во тьме.
Костер наш совсем заглох. Давно спят наши собаки, посапывают, дергают лапами во сне.
Скоро уж, наверное, и светать будет.
Степан Андреич неторопливо достает свою залатанную холщовую котомку, вытаскивает хлеб, завернутый в тряпицу, бережно разворачивает. Сыромятный ремешок, которым была увязана котомка, он держит в крупных желтых зубах, ощетинив густые и жесткие усы. Осторожно разламывает он краюху хлеба, прячет одну половину обратно в котомку, а другую снова делит пополам — себе и мне.
— Пожуй-ка хлебушка, — говорит он и ловко бросает в рот сухие крошки с черной, истрескавшейся лададги.
— Вот бы его посмотреть, белого-то, — широко улыбаясь, говорит Степан Андреич и передними зубами впивается в ломоть хлеба. Он жует неторопливо, круто двигая челюстями, борода его ходит из стороны в сторону, усы шевелятся и раздуваются.
— А много вы медведей убили на своем веку? — спрашиваю я.
Степан Андреич старательно прожевывает хлеб, шумно, как лошадь, глотает.
— Много. Тридцать два положил, а вот теперь тридцать третий меня, наверное, положит. Тридцать третий у меня в череду. А это медведь тяжелый. С зимы, с самых Филиппок, с поста, водит он меня. Все не дается.
Степан Андреич стряхивает с бороды крошки, как-то грустно ухмыляется.
— Ну, я тоже не тороплюсь. Помереть-то еще успеется. Бойся, не бойся, а без року нет смерти…
— А что, разве тридцать третий медведь роковой?
Степан Андреич молча кивает. Я улыбаюсь, а Степан Андреич, пожав плечами, небрежно говорит:
— По-нашему это, по-деревенскому. Уж не знаю, правда ли, нет ли. Не знаю.
Просыпается Цыган. Он вскакивает, с шумом отряхивается, швыряясь сухими еловыми иглами и подходит к хозяину. Помахивая тугим кренделем набок поваленного хвоста, он умильно заглядывает в глаза Степану Андреичу.
— Ладно, ладно, — ворчит Степан Андреич, искоса посматривая на Цыгана. — Сначала заработай. — И, сняв с головы кепку, он шлепает Цыгана по глупой умильной морде. — Пошел, пошел, не проедайся!
2
Я проснулся от холода, от сырости.
Рассвело. Лес уже не страшный, а какой-то серый, скучный, холодный. Туман висит под самыми кронами тихих деревьев. На болоте, позади густого осинника, нудно скрипит сойка.
Я окоченел, осип, отлежал руку, и она стала как деревянная. Шевельнешь пальцами, и сразу будто раскаленные иголки вонзаются в кончики пальцев, колют в локоть, щекочут, обжигают. Я начал растирать холодную, неживую руку, и от моей возни и сопенья проснулись собаки. Степан Андреич поднял с котомки голову, сел, медленно почесывая бороду,
Последние комментарии
14 часов 13 минут назад
20 часов 36 минут назад
20 часов 44 минут назад
21 часов 12 минут назад
21 часов 16 минут назад
21 часов 16 минут назад