Горение [Иван Александрович Мордвинкин] (fb2) читать постранично, страница - 2


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

мере озарения напряженного её ума.

— А давай купим домик в Заозёрном? — предложила она, хотя и не сразу решившись на переезд и несколько поборовшись внутри себя с собою. — И внуки будут к нам приезжать, а то здесь-то им не интересно. А там озеро, красота, тишина. Ты же сам мечтал…

Николаич не ответил, пустые глаза отвёл на стенку с часами, но… задумался. А через несколько дней, когда медленное (ввиду душевной тяготы) его мышление наконец освежило в памяти образ озера и дедовского костра, он в сотый раз за тридцать лет их совместной жизни припомнил избитую сказку:

— А ведь… Наша фамилия Барановы там историческая… В Заозёрном-то… — шевельнул он дедовскую легенду. — Мы были Московскими купцами и церковь тамошнюю благодетельствовали на свои деньги. Ну… не мы, конечно, но наши предки.

— Ну вот… — зевнула Нина Алексеевна — не любила она легенд и длинных сказок, скучала. Зато легка была на подъем и всегда тут же, без раздумий брала у жизни всё, что мнилось ей полезным. — Решено!


***

Зима в Заозерье оказалась тяжкой: домик попался им совсем простенький — Нина Алексеевна купила его в один день, не выбирая особо. Лишь бы поближе к озеру.

И теперь приходилось топить печь, и, как оказалось, чистить от снега дворовые дорожки, носить воду, даже в туалет ходить на двор. Но Нина терпела молча, а взамен того Андрюшенька оживился, сидел у печи с задумчивой улыбкой, борясь с навязчивым чувством дежа вю и глядючи в огонь. Даже пошучивал иногда, любуясь внезапными вспышками памяти, словно кратенькими анимированными картинками вроде «гифок», на которых мелькали его давние детские годы, и незаметно от жены утирал скупенькие слезинки воспоминаний.

В общем, кое-как ожил Николаич.

К концу зимы, когда он уже приловчился быстро ходить, размахивая одною левою рукою за две, и не шататься неловко, от того, что тело его теперь неравновесно, Андрей Николаич, навык захаживать и в церковь, мимо которой пролегал его обыкновенный маршрут к озеру.

В храме все ему казалось крепким, надёжным, купеческим изнутри, из храмового тела, из массива его кирпичной кладки. Но снаружи, по поверхности стены все было украшено тонко, добротно и продумано с мудрой проницательностью.

На богослужение, впрочем, Николаич не являлся — никак не выходило примириться с Богом. И не то, чтобы не мог он простить Богу своей руки… Просто не входило в его понимание, зачем Бог отнимает руку у часовщика, и без того в преддверии старости растерявшего и остроту зрения, и твердость давно уж излишне-дрожащих пальцев. А ведь ничего не осталось уж и от важности профессии, теперь основательно вытесненной электроникой. Что же получается? Не бьет ли Бог и без того битого, и не топит ли утопающего?

И Николаич подолгу смотрел на храм Рождества Христова издалека, размышляя о куполах, которые, как говорят, прообразуют огонь свечей, и помышлял о себе и своей сгорающей жизни.

— Да брось ты, Андрюшенька, — отмахивалась Нина Алексеевна, когда Николаич пускался в свои глубокие богословские исследования. — Живы же? Живы! Летом внучатки понаедут, весной, может, огурчики посадим в огородике, на рыбалочку сходишь. А?

Но Николаич не унимался. Вглядываясь в пляску печного пламени, припоминая огоньки церковных свечек, он пускался в пространное философствование и всё не находил в сложных его переплетениях места для своей потерянной руки.

И она, бывало, махнёт рукою в знак пустяшности его переживаний, а Николаич глянет на ту её руку, потом на пустой свой правый бок, да пустится в размышления.

— Вот горит огонь, скажем… А ведь его не существует, а, мать? Нету его…

— Как же эт, нету? Вот он, горит, подбрось ещё, жарче будет гореть.

— Да, горит… — соглашался Николаич. — Но его-то нету, это же дрова окисляются на кислороде, и, когда разрушаются их молекулы, то происходит выброс тепловой и световой энергии. Понимаешь? Это я в интернете прочитал. Огня как бы и нету… Так вот и мы также живём в кислороде, дышим и окисляемся, а от того стареем и умираем. Как бы сгораем. А дым от нас потом возносится к небесам, и мы там растворяемся. А, мать?

— Не знаю я, Андрюшенька.

— И я не знаю… Но, только рука моя… Без руки… Как мне? — и он смотрел на обрубок у плеча, потом на жену с вопросом, который выжигал его изнутри допуста, жарче и безжалостнее огня, с голодом пожирающего в печке дрова.

И взгляд мужа до того переполнялся тоскою, что Нина Алексеевна, не имея в уме подходящих к такому делу слов, присаживалась на скамейку рядышком, обнимала его молча, прижималась укутанной в платок головою к его седеющей голове и шептала, как когда-то их милым малышам, успокаивая тех в колыбелях:

— Все хорошо… Все хорошо… Все хорошо….

И от этого шепота Андрюшенька умирялся, утихал, упокаивался…

Но потом, что-то в его мыслях натыкалось на воображаемую стену, он мотал головой, отнимался от жены, вскакивал с лавки и быстро ходил от печи к окну и обратно к печи, внимательно вглядываясь в замысловатости