Том 1. Стихотворения [Евгений Абрамович Баратынский] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

эту культуру не с ее активной, критической, революционной стороны, а чисто формально, как известную светскую дисциплину: брал ее не столько у Вольтера, сколько у «маркизов». «Французская школа» определяла и стиль его ранней поэзии и ее «философию». В последней царит здравый смысл. В ней нет места ничему потустороннему. Человек смертен; смерть – уничтожение; пока живы желания и страсти, надо жить ими, не слишком увлекаясь, чтобы не «повредить счастью», а когда они погаснут, можно посвятить себя холодным размышлениям над истиной. Бог, может быть, и существует, но ни ему до нас, ни нам до него нет дела. Мечты – обман, но пока они приходят, можно им предаваться. Так в основном можно резюмировать эту философию, весьма незатейливую по сравнению с той, которую уже начали насаждать молодые шеллингианцы.

Из «философии» вытекает и тематика: стихи о наслаждении и об его преходящести; о страстях и об их опасностях; любовь с ее наслаждениями, самыми лучшими из всех, и с ее мучительными разочарованиями и обидами. Советы – как жить спокойно и счастливо; размышления над бренностью человеческого существования и тщетностью человеческой мудрости. Все это есть и у Вольтера, но у Вольтера все это сочеталось с бодрой уверенностью в возможность значительно улучшить этот свет с помощью ограниченного, но в своей сфере надежного человеческого разума. Все это есть и у молодого Пушкина, поэта широких кругов, окружавших декабризм. Во всем этом, самом по себе, еще нет ничего упадочного, ни реакционного, и поэзия Баратынского не была для того времени ни упадочной, ни реакционной. Но она исключала всякую претензию со стороны литературы на ведущее место в национальной культуре. Она сводила роль литературы к развлечению от дел, к пяти минутам «культурного отдыха», за которым в кругу знакомых, но не господствующих чувств можно было забыть более серьезные заботы. И в до-декабрьские годы такое самоограничение поэзии не было безусловно неприемлемым. Ведь главная линия проходила не там.

Не был действенно-реакционным на этом этапе и отказ Баратынского от общественных мотивов. Но, не будучи реакционным, он был «болотным», обывательским. Баратынский свой отказ сознательно мотивировал в послании «Гнедичу, который советовал сочинителю писать сатиры». Мотивы Баратынского двойственны: с одной стороны, подцензурная сатира бессильна касаться действительно серьезных тем:

К обществу любовью пламенея,
Я смею ль указать на всякого злодея?
Гражданского глупца позволено ли мне
С негодным рифмачем цыганить наравне?[1]
А «цыганить» негодных рифмачей было мелко и неинтересно. Но, с другой стороны, Баратынский и вообще отказывается от желания быть сатириком, чтобы не наживать врагов и неприятностей и не сделать «их из простых глупцов сердитыми глупцами».

Нет, нет, разумный муж идет путем иным.
И, снисходительный к дурачествам людским,
Не выставляет их, но сносит благонравно.
Он не пытается, уверенный забавно
Во всемогуществе болтанья своего,
Им в людях изменить людское естество.[2]
Из нас я думаю не скажет ни единой
Осине дубом быть, или дубу будь осиной.
Меж тем, как странны мы! Меж тем любой из нас
Переиначить свет задумывал не раз.
«Подобные мысли, – писал Белинский, – без сомнения очень благоразумны и даже благонравны, но едва ли они поэтически великодушны и рыцарски высоки. Благоразумие не всегда разумность, часто бывает оно то равнодушием и апатией, то эгоизмом».[3] Да, именно от «разумности» декабристов Баратынский и отмежевывался своим «благоразумием». Но надо прибавить, что последние два стиха, наименее «рыцарски-высокие» во всей тираде, возникли только в 1826 г. при переделке послания для печати. В до-декабрьском варианте еще не было этого выпада против декабристов, столь неудачно постаравшихся «переиначить свет», а он только оговаривал свое право на покой у себя в болоте:

Покой, один покой любезен мудрецу.
Не споря без толку с чужим нелепым толком.
Один по своему он мыслит тихомолком.
Вдали от авторов, злодеев и глупцов
Мудрец в своем углу не пишет и стихов.
Надо прибавить еще и то, что, не написав ни одной строчки «гражданской», Баратынский за всю свою жизнь не написал ни одной строчки шовинистической, за одним исключением, и это исключение вносит настолько неожиданную черту в его облик, что на нем стоит остановиться. Как известно (и как о том будет речь ниже), в своей финляндской поэме «Эда» Баратынский подражал (или нарочито не подражал) «Кавказскому Пленнику». «Кавказский Пленник» кончается эпилогом, представляющим русских завоевателей Кавказа и кровожадные подвига Ермолова и Котляревского. Соответственно и Баратынский пишет эпилог к «Эде», воспевающий русских покорителей Финляндии. Воспевание