Счастливая ты, Таня! [Татьяна Марковна Рыбакова] (fb2) читать постранично, страница - 3


 [Настройки текста]  [Cбросить фильтры]

«Барышни-крестьянки» или из «Дубровского». На просьбы «еще» мама отвечает: «Уговор дороже денег». Сейчас эта поговорка, мне кажется, вышла из обихода. Иногда мама пела мне «Мой костер в тумане светит» или Вертинского — «В бананово-лимонном Сингапуре», — это были две наши любимые песни.

Сижу на кухне, Анюта налила мне тарелку щей. Желтые кружочки моркови плавают в бульоне. «Вареную морковь есть не буду», — предупреждаю ее. Она берет блюдце, вылавливает морковь. У нас в это время живет Ольга — младшая сестра Анюты. Она качает головой: «Не капризничай, Танюшка, надо есть все без разбору». Ольгу я вижу впервые: в их селе под Саратовом началось раскулачивание, все разбежались кто куда. Анюта плачет: «Что делать, Господи?!» — и папа мой разрешил — пусть Ольга приедет к нам. Остался в Анютином и Ольгином доме только их слепой отец. Ложка застывает у меня в руке — жалко мне их слепого отца. «Военные пришли — дом пустой, что взять со слепого старика, так ни с чем и ушли». Этот рассказ Ольги помню и желтые кружочки моркови в супе.

Звонок в дверь — приносят ящик с апельсинами. Его ставят в коридоре, и мама садится звонить сестрам: «Приходите за апельсинами — куда нам так много?» А через час просит Анюту одолжить ей туфли на вечер — они должны с отцом идти на какой-то прием. «Бежевые вам, Наталья Владимировна, или черные?» — спрашивает Анюта. «Пожалуй, лучше бежевые», — говорит мама. Я тоже сую свой нос — соглашаюсь с мамой: «Бежевые лучше».

С одной стороны — ящик с апельсинами, а с другой стороны — туговато с деньгами. Отец получает партмаксимум. Но… Немки у меня и у братьев, жалованье Анюте, книги, и на руках ничего не остается. Надо сказать, что и меня одевали в затрапезные байковые платья. Моя дочь в детстве по сравнению со мной была одета как королева.

Опять звонок в дверь. Приносят отцу пробные флакончики с духами «ТЭЖЭ» — не знаю, то ли это была парфюмерная фабрика, то ли какой-то отдел, руководила им Полина Жемчужина, жена Молотова, и подчинялось это производство отцу. Жемчужину тоже посадили, но намного позже.

Папа учит меня есть раков. Как будто никого и нет больше за столом, видимо, все мое внимание сосредоточено на папиных руках. Мы обсасываем каждую ножку, сдираем панцирь с шейки, клешни я разгрызаю зубами, губы начинают болеть, но как же вкусно… «Еще, — прошу, — еще…»

Отца я почти не видела — домой он приезжал в два-три ночи, таков был стиль работы тех лет, а уезжал из дому, когда меня уже уводили гулять. Он не мог ночью пройти мимо моей комнаты равнодушно: целовал меня, брал, сонную, на руки, и я продолжала спать на его плече. «Но я хоть слышу, как она дышит», — объяснял он маме, та сердилась, что он меня будит. Отец меня баловал. И вдруг однажды он меня отлупил, это было так неожиданно, что я расплакалась.

Кто-то из знакомых подарил мне маленький патефон, который заводили ручкой и где с внутренней стороны крышки была нарисована собака, сидящая перед грамофонной трубой. Патефон был маленький, но пластинки на него ставили стандартные, а может, и специальные, не помню. Я над ним тряслась, он стоял в моей комнате. В какой-то выходной день должны были прийти гости, папа зашел ко мне и взял патефон. «Это мой патефон, — закричала я, сама не понимая, почему, и топнула ногой. — Не дам!» — «Ах, ты еще ногой топаешь, — взъярился отец, — ну-ка пойди сюда!» Он зажал меня между колен и стал лупить по попке. Я закричала, из кухни выскочила Анюта и заколотила отца по спине: «Отпустите девчонку немедленно!» Вырвала меня из отцовских рук и увела на кухню. Мама притушила скандал, но я все еще не чувствовала себя отомщенной. Подошла к двери их комнаты и заголосила дурным голосом: Вот умру я, умру я, похоронят меня, И никто не узнает, где могилка моя. И никто не узнает, и никто не придет, Только раннею весною соловей пропоет…

Это была уже Анютина выучка: «Как на кладбище Митрофановом отец дочку свою зарубил…» или «Вечер был, сверкали звезды, на дворе мороз стоял, шел по улице малютка, посинел и весь дрожал…» Вот так я и росла между «Барышней-крестьянкой», «Митрофановым кладбищем» и «Вот умру я, умру я…».

Закрываю компьютер на этой фразе. Устала. Беру книгу Соломона Волкова «История культуры Санкт-Петербурга». Книга блистательная. Спрашиваю Волкова: сколько лет он ее писал? Отвечает: семь. И вдруг, и вдруг… На 32-й странице, где у Волкова идет интереснейший разбор «Медного всадника», у меня с глаз будто спадает пелена.

Я вижу, как папа, мама и я сходим в Ленинграде с поезда, называется он «Красная стрела», забрасываем вещи в гостиницу и, не отпуская машину, едем по городу.

«Сейчас ты увидишь чудо из чудес», — говорит мама, и мы подъезжаем к памятнику Петру.

Я хочу сделать несколько шагов к нему, но ноги меня не слушаются, топчутся на месте, рот мой беззвучно открыт от ужаса, мама видит, что со мной происходит что-то непонятное, подбегает ко мне, я утыкаюсь головой в ее юбку и кричу: «Бежим, бежим, сейчас он нас догонит и растопчет!» Крик мой